Автобиография митрофорного протоиерея Бориса Николаева

3 января. Сегодня – день моего рождения. Я родился 21 декабря 1914 года по ст. стилю в 1 час ночи в клинике доктора Вольфсона. Дом этот стоит напротив пожарного депо на Советской (Великолукской) улице. Родился я на свет ребенком беспокойным, родители вспоминали: кричал беспрерывно. По совету медиков на следующий день я был наскоро крещен в ближайшей церкви Свт. Николая («Никола со Усохи»). Восприемники – сторож Богоприимцев (впоследствии диакон) и бабушка моя по матери Мария Герасимовна Карпова. Так как Крещение было поскору «страха ради смертного», – имя мне дали без ведома родителей. Кто нарек – неизвестно. Папа был недоволен: он из крестьян, и хотел отметить крестины по традиции. После Крещения крик мой утих: говорят, что няни мои поили меня отваром мака. У матери исчезло молоко. Через шесть недель акушерка Вольфсоновской клиники пришла прививать мне оспу и заметила ненормальное состояние глаз: они были мутные и непрерывно вертелись. Глазной врач признал катаракту обоих глаз. По достижении семи лет требовалась операция.

Надобно рассказать о моих родителях. Мой дед по отцу Николай Николаевич – крестьянин деревни Путилово Богородицкой волости Порховского уезда Псковской губернии. После пожара он строиться не стал, а уехал в Псков со всей семьей: он, жена Анастасия и четверо детей: Иван, Николай – мой отец и две дочери – Ольга и Мария. В городе они занялись мелкой торговлей. В нашем роду торговой жилки не было: что ни пробовали заводить – ничего не клеилось. Вскоре дед умер от «солнечного удара». Дочери вышли замуж, старший сын Иван открыл фруктовый магазин и взял в приказчики моего отца. Потом отец и сам открыл такую же лавку. Иван же торговал до 1919 года и уехал за границу, а там пропал без вести.

Моя бабушка по матери происходила из почтовых чиновников: прадед почтальон псковской губернской почтовой конторы Герасим Карпов и его жена Матрона. В метрической книге Псково-Градской церкви Св. Косьмы и Дамиана (Запсковье) за 1859 год значится: 28 февраля родилась и 1 марта крещена Мария. Это была моя бабушка. В семействе Карповых кроме моей бабушки были еще две старшие дочери – Ирина и Татьяна (о братьях не знаю). Первая, Ирина, окончив гимназию, замуж не вышла: «не приглянулся жених», а их было много, и всю жизнь прожила в служении гувернанткой в домах разных господ. Там ее переименовали Ольгой в память умершей гувернантки, на место которой она поступила. Вторая сестра, Татьяна Герасимовна, вышла замуж за почтового чиновника Дорофея Сергеевича. Дети их умерли: одни в младенчестве, а старший сын Евстафий – в 19 лет, от чахотки. Схоронив мужа, Татьяна вышла замуж за Кричевского Косьму Ивановича, почтового чиновника, коллежского асессора. Детей не было. После ее смерти осталось наследство – капитал в банке. Умирая, она завещала все это тому, кто приютит под конец жизни и похоронит ее мужа Косьму Ивановича.

Мария, моя будущая бабушка, не помнила отца своего, мать тоже умерла рано, и малолетняя Мария осталась на попечении опекунши – старшей сестры Ирины. Ирина довела ее до 5-го класса гимназии и заявила: «Как хочешь, больше твоих денег нет». Мария очень хорошо училась: начальство предложило Ирине подать прошение о том, чтобы устроить ее на казенный счет, но, как рассказывала мне бабушка, «гордость не позволила». Тогда шла Турецкая война. Свирепствовал тиф. При псковской земской больнице открыли лазарет, куда привозили больных и раненых пленных турок. Туда 16-летнюю девочку Машу устроил знакомый попечитель, обещав заботиться и помогать ей: наставлять по службе. Там она прослужила в должности кастелянши несколько лет. Попечитель (я забыл его имя) опекал ее по службе, но не интересовался поведением. И она «свихнулась с пути»: начала гулять, родила сына Евгения, а позднее родился Алексей. Затем нашелся демобилизованный военный фельдшер (война ещё не кончилась) Яков Кузьмич Каргин, который увез ее на Украину в город Полтаву. Там в 1889 году она родила дочь Лидию, то есть мою маму. Каргин удочерил девочку Лидию. Он жил в разводе с женой, а в то время развод фактически был вне закона – поэтому о венчании не могло быть и речи. Вскоре он умер. Они с земским начальником ехали по весеннему льду по реке и провалились. Оба заболели воспалением легких. Начальник – помоложе – выжил, а Яков умер.

Мария Герасимовна возвратилась на Родину с тремя маленькими незаконнорожденными детьми без средств, не имея ни специальности, ни образования. В Пскове был «Дом Трудолюбия», где таким давали мелкие работы. Но она могла сшить лишь фартук да подрубить носовой платок. Ей предлагали детей отдать в приют, но она отказалась и жила «благородным нищенством».

В школьные годы бабушки во Псков приезжала Государыня Императрица Мария Феодоровна и посетила гимназию. Одна из воспитанниц должна была приветствовать ее величество в форме стихотворения. Исполнить это назначили одну из первых учениц – Марию Карпову. Мария выучила составленный текст «Привета», прекрасно его исполнила и императрица ее «потрепала по щечке». Так рассказывала бабушка. И вот в дни своего скитания она написала прошение на Высочайшее Имя о помощи, напомнив этот эпизод. В ответ на это прошение из канцелярии на имя губернатора пришло распоряжение: «устроить детей учиться на казенный счет и об исполнении донести по принадлежности». Мальчиков определили на попечение Александровского Братства, а девочку – в Ольгинский приют «приходящий». Там детей приходящих кормили и учили. Выдали Лидии новую одежду, в том числе новые полусапожки. А дома тот же ужасный голод. Питались хлебом с водой (кипятком). Горячая пища – редкость. Добудет мать «четвертак» (25 коп.) или «двугривенный» (20 коп.) – купит чего получше: булок или кренделей. Мальчики ходили в школу в лохмотьях с чужого плеча. Кто-то подарил старые полусапожки дамские старомодные. Мать отобрала у Лидии выданные сапожки для одного из братьев, а ей дала эти старые. Начальница приюта сделала выговор девочке Лиде, велев немедленно обуть казенные: «Здесь модничать не положено!» Дочка заплаканная пришла домой и рассказала маме, а мама изрекла: «Завтра ты в школу не пойдешь». Её отдали в другую школу. Там привязались к фамилии: она Каргина, а братья ее Карповы. Девочка училась очень плохо. Ее презирали как незаконнорожденную, притесняли и обижали. Дома озлобленная суровая и полуголодная мать срывала на ней всю злобу и ненависть к окружающему миру, а родительской ласки не было и в помине. На вопросы мать отвечала: «отстань», «перестань», «не твое дело» и пускала в ход ременную плетку. Лида росла забитой, робкой, постоянно плачущей, слабоумной. В школе получала тройки и двойки, в каждом классе сидела почти по два года. Очень обижалась на законоучителей-батюшек, которые беспощадно над ней издевались, пользуясь ее положением и бедностью. Но, при всем этом, она безумно любила свою маму до конца жизни; называла ее на Вы (так было принято в их семье, но мальчики, когда выросли, этого не придерживались). Вот эта-то безумная любовь все и напортила.

Между тем дети подросли. В семью явился дядя Косьма Иванович, «вооруженный» духовным завещанием своей покойной супруги Татьяны. Он был уже немолодой и больной. Поселившись у них, он сразу все наладил: снял новую квартиру, девочку отдал учиться портняжному ремеслу; прилично одел детей и устроил нормальное питание. Но распоряжаться средствами не давал – он знал характер Марии Герасимовны. Знал он и то, что долголетие его им нежелательно. Держал их всех строго, постоянно ворчал. Когда он умер, похоронили его в семейной могиле на Мироносицком кладбище, поставили памятник и ограду. Все это цело и поныне.

Бабушка моя получила в наследство пятнадцать тысяч николаевскими деньгами. Но «что легко наживается, то еще легче проживается» – говорит пословица. Бабушка сразу купила небольшой полукаменный двухэтажный дом на Никольской улице (Р. Люксембург), пристроила к нему еще флигель, завела коров для продажи молока, наняла прислугу и начала шиковать на все стороны. Завела знакомства с богатыми семьями. Кутила беспощадно: пиры и балы гремели и в будни, и в праздники. Не исполнился еще «сорокоуст», а граммофон уже гремел на всю улицу: «кутила, поистративши последние гроши, смеется как-то весело, хохочет от души: ха-ха-ха-ха. Проехала – прощай мой капитал».

Я помню, что отношение к Церкви в нашей родне было индифферентное, чтобы не сказать обывательское. Только под старость бабушка стала молиться, ложась спать. За все время я не помню, чтобы она хоть раз причащалась, если не считать напутствия перед кончиной. Однако в дни этого своего «благоденствия» заделалась благотворительницей и почетной прихожанкой Ивановского монастыря.

Так постепенно расточалось легко доставшееся состояние. Нашлись и любители поживиться около бесшабашной богачки. В два-три года рассыпалось все. Ко дню свадьбы моих родителей дом уж был заложен. Бабушка пустила на квартиру моих новобрачных родителей, поручив им наблюдать за домом, а сама уехала в Питер и устроилась там по знакомству экономкой в один богатый дом к господам, но ненадолго. За годы расточения доставшегося наследства семейство Марии Герасимовны, будущей моей бабушки, стало на ноги. Дочь Лидия – моя мамаша – была наряжена как куколка, завела богатых подруг и вместе с ними веселилась, посещая все театры. За это время она выучила на слух множество оперных арий, романсов и вальсов, которые в дни моего детства любила напевать в хорошем настроении. От нее и я научился на слух, и по сие время помню.

Мальчики тоже выросли. Старший, Евгений, окончив реальное училище, был направлен на службу в село Медведь Новгородской губернии помощником начальника почтовой конторы. Женился он на тамошней девице Надежде Васильевне. Детей не было. Младший, Алексей, окончил Землемерное училище, направлен был в г. Порхов Псковской губернии землемером и 18!ти лет женился на Екатерине Ивановне Куликовской. У них было двое детей: Модест и Игорь. В I Мировую попал в плен и три года пробыл в плену в Германии.

А у моей будущей матери было три жениха. Первым сватался окончивший духовную семинарию (имени не знаю). Отказала: «Какая я попадья? Что я там в деревне делать буду?» И она была права. Любая матушка – прежде всего домохозяйка. Это связано с физическим трудом, а она к нему не приучена. Да и сам жених накануне хиротонии вынужден был жениться на первой попавшейся. Вторым женихом был пожилой богач – ему также было отказано. С моим будущим отцом она познакомилась в соборе: тогда была мода у молодежи назначать там свидания. В то время у его родителей еще была «Мелочная лавка». А сам он промышлял мелкой торговлей себе в убыток. Бабушка категорически была против этого брака: «из мужиков, не престижный, не богатый и не деловой. Если будешь меня слушаться – подпишу тебе дом (!), а если не будешь, то прокляну и никакого приданого». Но обещание и угроза не подействовали.

Немного раньше бабушка пыталась устроить ее по знакомству в Ивановский монастырь, но дочь всю жизнь терпеть не могла ничего религиозного и к церкви испытывала какое-то особое, даже физическое отвращение. В храме она долго стоять не могла: ее тошнило от запаха ладана. Постов в семье Марии Герасимовны никаких не было: над постящимися соседями насмехались. В годы большевистских гонений на религию к этому еще прибавилась ее природная трусость и беспомощность. «Мы все трое – неверующие» – так высказался дядя Женя, старший брат моей мамы, когда мы встретились с ним в 50-е годы. Правда, второй брат, Алексей, в детские годы пел в хоре Барканова в Варлаамской церкви. Он имел высокий и чистый голос дискант. Но это было «детское занятие» и денежная выгода.

1912 год стал годом свадеб всех троих детей Карповых, в том числе и моей матери Лидии Яковлевны. К этому времени наследство все было растрачено. А на свадьбы требовалась немалая сумма. Бабушка, никому не говоря, заложила дом, которым всегда дразнила любимого сына Евгения и нелюбимую дочь Лидию. Все нужное к свадьбе бабушка не стала покупать в Пскове, а поехала в Питер, ради шика. Там они с Лидией проворонили один пакет из купленного, и пришлось по приезде покупать снова. Здесь, скрепя сердце, бабушка дала свое благословение «постылой» дочке. Но шика ради наняла хор Барканова Варлаамской церкви, славившийся тогда в Пскове как хор купеческих свадеб, две тройки лошадей и карету. Зная «богатство и форс» Карповой, извозчики потребовали деньги вперед. Венчание было совершено в Паромо-Успенской церкви. Певчим Барканова уплатили 25 рублей.

Молодожены, как положено, поселились в доме родителей жениха, но ненадолго. Мама рассказывала, как она первый раз в жизни взялась месить тесто и чуть не упала без сознания. Папаша мой продолжал свою убыточную торговлю: закупал огурцы и помидоры и возил продавать в Эстонию, а мама пошла по богатым домам портняжничать по знакомству – это был, конечно, не заработок. Мама предложила отцу наняться в работники к купцу Балагину (дом Балагина стоит на углу Конной), но он побился-побился и пристроился в приказчики к старшему брату.

Бабушка, хотя, скрепя сердце, и благословила маму, но, зная забитость и «безумную любовь» к ней дочери, сразу же начала осуществлять свою мечту. Она зазвала дочь к себе, дала ей «головомойку», а затем заперла под замок и далее запирала или строго приказывала никого не впускать и в особенности «дурака-мужика Кольку», т.е. моего отца. Не дождавшись жены, папа пошел «на поиски». Она его не впустила в дом: «Мама не велела жить с тобой, уходи». Он проник через окно и начал ее уговаривать. В это время явилась бабушка и началась шумиха. Затем она потащила их к адвокату по делам о разводах (тогда развод уже разрешался свободно). Что сказал им адвокат – неизвестно, но пыл на время затих. Потом неоднократно повторялся. Бабушка поселила их в свой «заложенный» дом на Никольской улице. А во флигеле жили квартиранты: Анна Гавриловна Толстохнова с семьей.

В конце марта 1914 года флигель сгорел: квартиранты подожгли свою застрахованную мебель. Бабушка уже «путешествовала», убегая от множества возрастающих долгов. Мама была в начале беременности. Она осталась одна дома и так растерялась и испугалась, что не обратила внимания, как в дом набралось полно народа, и под видом помощи открыли комод и разграбили, кому что понравилось. Прибывший на пожар полицмейстер всех выгнал, велел закрыться и никого из посторонних не впускать – большому дому пожар не угрожал.

Испуг этот, по мнению некоторых наших родственников, был причиной моего т.н. врожденного недостатка зрения. Но это не так. В семье Карповых, а потом Николаевых пост и молитва не в почете были. Шли дни Великого поста, конец 5-й седмицы. Через девять месяцев 21 декабря родился на свет младенец Борис, т.е. я. Грехи родителей взыскиваются до третьего-четвертого рода. Но Господь милостив: ради деревенского благочестия порховских мужичков – предков моего отца и тех, кому я и ныне могу быть полезным, Господь сохранил и по сие время хранит меня для Царствия Божия и правды Его.

В августе началась I Мировая война. Папу моего мобилизовали, но забраковали и зачислили на курсы военных фельдшеров при военной школе Псковской дружины 129-го эвакуационного пункта. Окончив учебу, он стал служить фельдшером в 325-й Псковской дружине, а потом служил в лазарете пункта до своей кончины (25 мая 1919 года). К этому времени у нас был уже открыт на Сергиевской (Октябрьской) улице фруктовый магазин, и мама должна была заменить папу в лавке, и торговала в ней до закрытия ее при Советской власти. Бабушка пустила в свой дом жильцов – и снова в Питер. Там она, по всей вероятности, домовничала у богатых хозяев, когда те уезжали на дачи. Она любила иногда похвалиться, как хозяйствовала у какого-то знаменитого князя или графа, который потом уехал за границу.

Ко времени моего появления на свет Божий родители жили уже отдельно, ютились в какой-то каморке. Когда пришло время родить, отец мой, по традиции, привел маму к бабушке, но она не приняла: «Веди в больницу, мало ли что, отвечай за вас». Было девять часов вечера. Папа привел маму в клинику доктора Вольфсона. Там не хотели принимать: не было мест, и мама заранее не встала на учет. Отец оставил ее там и ушел.

Ухаживать за ребенком было некому: папа на службе, а мама в магазине, и они сразу же наняли няню. Мама ежедневно приходила на обед домой, и ей приносили и показывали меня первые дни, потом и перестали приносить. Вот тогда, как я уже сказал, и обнаружили недостаток моего зрения. И после мама ко мне не касалась: возились со мной няни, да сам папа, когда был свободен.

18 июня 1915 года. Мои родители наняли квартиру на втором этаже дома Лузина (Рижская, 9). (Дом этот до недавнего времени стоял на правой стороне, от моста третий. Теперь вся эта сторона снесена до углового дома. Это были дома: Туршова, Парман, Чернова, Посвольских и Бламериус.) В квартире три комнаты, кухня и прихожая. Там прожили мы до отъезда в Порхов.

Бабушка приезжала и уезжала. Приедет, устроит скандал, разгонит нянек, разругается и опять укатит. Так продолжалось до мая 1919 года. В один из таких приездов она вызвала в Псков старшего сына Евгения (дядю Женю), и тайком перевела на него свой заложенный дом. Что дом в долгу – она от него скрыла. Мама мне рассказывала: он от дома заложенного отказался и порвал всякое знакомство с матерью. Но это было не так. В 1952 году я разыскал дядю Женю. Жил он тогда в Кусково, был на пенсии, но работал. Он рассказал мне, что принял дом, не зная ничего о том, что дом в долгу, и начал оплачивать текущие расходы по дому (чистка труб, уборка, мелкий ремонт и проч.). Когда пришел срок и скрывать было больше нельзя, бабушка вызвала его самого и «торжественно» вручила ему векселя. Он принял векселя, положил их в карман спокойно «и поведал», что матери у него больше нет. Он порвал с ней всякие отношения. А векселя продолжал оплачивать до прихода Советской власти, когда такие дома были национализированы.

1918 год. Моя сознательная жизнь.

«Мне четыре года», – эти слова я, бегая по комнатам, повторял на Рождестве в декабре 1918 года. Была елка. Полный дом гостей. Собрались все родные. Моя бабушка спутала мой день рождения с днем рождения другого внука, Модеста (мой двоюродный брат родился 18 октября 1911 г. ст. стиля). Так по крайней мере считали все, пока не получили метрическую выписку из архива: «В метрической книге церкви «Николы со Усохи» значится родившийся 21 декабря, и крещен 22 того же месяца гр-н Борис. Родители его происходят из граждан деревни Путилово Богородицкой волости Псковского уезда». Эта неточность получилась потому, что крестили младенца экстренно по чину «Крещение страха ради смертного», а таких крестили, не проверяя приходских книг «Исповедных росписей», а только записывали в метрическую книгу как «прохожих».

Прочие годы раннего детства я помню смутно: отдельными штрихами. Маму я видел редко и неподолгу: растили меня няни. Последняя была Саша, её я хорошо помню. Она была ласковая и очень меня любила. Осенять себя Крестным Знамением научила меня она. Помню елку, что дядя Григорий, наш знакомый, привез по заказу мамы. После смерти папы елок у нас почти никогда не было. Помню, как в Святки папа меня возил на санках в гости к бабушке «колясной» – своей матери и к тете Оле – старшей своей сестре.

Папа мой очень меня любил. Я его хорошо помню. Он был высокого роста, полный. Не курил и не пил: не находил в этом никакой пользы. Был веселый, любил напевать песни, но в дни скорби умел и горько плакать, как маленький. Он был воспитан в крестьянском Православии, но, попав в пресловутое «семейство Карповых», скоро по-карповски «закаркал». Мама сама рассказывала, как осмеивала его обыкновение – осенять себя крестным знамением, проходя мимо храмов.

Помню, мне много покупали дорогих игрушек. Я их беспощадно ломал. Поиграю, надоест игрушка – хочу посмотреть, что там внутри. Сломаю и брошу. Меня за это не наказывали и не вразумляли: делали скидку на «инвалидность». Одни – папа и его родня – ждали «счастливого семилетия» и надеялись на «всесильную» операцию, а другие – «чтобы скоро околел». Старше стал – уже не ломал игрушек; остались такие, которые не сломаешь, да и не на что стало покупать и негде. Начались голодные годы.

Питание мне было хорошее, но аппетит плохой: кормили под рассказы, с принуждением. Играл я в то, что видел и слышал из разговоров взрослых; идут по улице солдаты – и у меня солдаты, рассказывают старину – и у меня старина. Здоровье мое было не блестящее: болел рахитом: носки ног смотрели друг на друга. Плакал по каждому пустяку и громкому звуку. Очень боялся выстрелов и даже громкой музыки. Зрение было, конечно, плохое, однако слепым я никогда не был. Хоть плохо, но я видел все меня окружающее. Помню, мы с бабушкой Катей собирали «майки» (одуванчики). Но на вопросы проверяющих домашние заставляли меня отвечать: «не вижу». Мои ранние детские годы совпали с оформлением пенсии, и мне старались внушить и воспитать вообще чувство беспомощности. Позднее один врач мне сказал: «Вы не столько не видите, сколько не умеете смотреть». Бабушка с мамой ныли и причитали: «несчастный ребенок, слепенький ребенок». Самому мне нравилось, когда сердобольные дяди и тети баловали меня гостинцами. Когда же я подрос и вышел на улицу, и мальчишки стали дразнить меня: «слепой, очкастый!», узнал я цену моего воспитания. После операции я улучшение почувствовал, конечно, но не очень большое.

Была у нас кошка Майка – моя подруга и живая игрушка. Смалу я её мучил, носил, держа за голову. А потом крепко полюбил и долго плакал, когда мы уехали и ее не взяли с собой.

Наступил 1919 год. У нас стояли солдаты – красные эстонцы. Потом ушли. Как известно, три эстонских полка перешли на сторону белых и вместе с отрядом Балаховича – такого же изменника и бандита – наступали на Псков76.

Помню ясно последний день земной жизни моего отца. 12/25 мая. В этот день в 8 ч. утра папа пришел домой с ночного дежурства. Вымылся, побрился и переоделся в чистую рубашку и верхнюю одежду. К 12 ч. дня им было приказано эвакуироваться с лазаретом. Пришла бабушка взять меня на время боев. Она тогда жила на Запсковье, снимала небольшую комнату со старушкой. Папа сел шить мне туфли. Сшил один туфель, обул мне на правую ногу и продолжал шить второй, приговаривая: «одна нога ходи, а другая погоди». Затем папа стал готовиться к отправке. Наносил 10-ведерную кадку воды с реки, дров из сарая и стал «обеспечивать» капризную супругу – мою маму, вечно ноющую. Затем меня одели, и папа на руках понес меня к бабушке на Запсковье. Мы шли по Ольгинскому мосту (ныне мост Советской Армии). Солнце стояло высоко: время – за полдень. 2–3 часа я сидел у папы на руках и пел: «Кавалерия, стой, стой». Перейдя мост Троицкий, мы остановились около троицкой аптеки и попрощались, надеясь скоро увидеться, но прощание это было последнее. Мы с бабушкой пошли дальше, а папа пошел обратно домой «продолжать сборы». Бабушка привела меня к себе домой и заняла игрушками – это был детский крокет, я его сразу обломал и превратил в солдатиков. Когда стало смеркаться, началась канонада: это было наступление белых. Меня уложили спать. По рассказам мамы и других, события развивались таким образом: вернувшись домой, папа собрался и пошел догонять свой лазарет. Но к этому времени военные закрыли Ольгинский мост и пускали только по пропускам: мост готовили к взрыву. Папа попытался найти перевоз через Великую, но не нашел, и вернулся домой. К вечеру начались военные действия. Белоэстонский бронированный автомобиль шел по Рижскому шоссе и вел пулеметный огонь. Отступившие красные взорвали Ольгинский мост. Мост был через три дома. От взрыва открылись все окна. Пули градом полетели в комнаты, одна из них попала в фарфоровый абажур и разбила его вдребезги. Другая попала в висящую на стене фотокарточку и пробила ее насквозь (карточка эта потом долго у нас хранилась). Оглушенные взрывом мои родители, чтобы избавиться от пуль, принялись закрывать окна: папа в спальне, а мама рядом в столовой. Закрывая окно, мама увидела в открытую дверь спальни: папа, протянув руку в открытое окно, упал замертво. Мама бросилась к нему. Он лежал в луже крови: пуля в висок навылет пробила его голову. Кончился бой. Мама пошла вниз к соседям за помощью. Те ответили: «Нет, нет, нет: мы покойников боимся». Тогда она вышла на улицу и попросила прохожих помочь перенести умершего. Папа был в хромовых сапогах, и один из этих дядей попросил снять их ему. Мать позволила. Тело перенесли в детскую малую комнату и положили на пол. В это время через открытую форточку, как и всегда, в комнату прыгнула наша кошка Майка. Увидев эту страшную картину, она прыжком бросилась обратно и несколько дней не приходила домой. Наутро позвали из соседнего дома маминых приятельниц Марию и Анастасию Петровну и Алабушеву. Тело обмыли, одели и положили в большой комнате.

В это же время мы с бабушкой пришли к мосту: он был взорван. Бабушка, наворчавшись ругательствами своего любимого лексикона, подошла к перевозу, где стояла большая ладья. Перевозчица зазывала: «господа, пожалуйте сюда». Мы переехали и пришли домой. Там было «все не так». Помню, что Анастасия Петровна взяла меня на руки и поднесла к столу: «Боренька, папу убили, видишь на столе лежит... помолись за папу». Я ничего не понял из этого, только сложил три пальчика для Крестного Знамения и только. Потом я побежал к маме, но меня оттащили – «у мамы горе», сказали мне. Дальше не помню. Папу хоронили очень хорошо. Монастырь дал двух инокинь: Иоанну и Феоктисту. Принесли из храма маленькие подсвечники. Выносили ко всенощной вечером. В обедню, говорят, меня причащали, но я помню только, когда папу несли мимо дома – меня вынесли проститься, я посмотрел на цветы, что на гробе, и все. Гроб был глазетовый белый. Хоронил о. Димитрий Панов – служивший раньше на родине моего отца в с. Дубровно. Пел хор Пароменской церкви под управлением Бориса Николаевича Коросева, сына о. Николая. Отца похоронили в семейную могилу Карповых на Мироносицком кладбище.

На второй день похорон к нам явились два белых офицера и один в штатском, сделали обыск и «реквизировали», т.е. ограбили, все, и, главное, взяли все документы отца и все его вещи. Потом пришлось через суд восстанавливать факт его смерти для оформления пенсии. Белые через три месяца ушли, и снова пришли наши войска. После отца у нас осталась богато обставленная четырехкомнатная квартира – парадная половина второго этажа. Богатая обстановка, столовые и кухонные принадлежности и прочее домашнее имущество. Денег в банке не имели: тогда они по нескольку раз переменивались.

В этот же год к нам стали ставить на постой военных, но уже не солдат, как в 1918 году, а начальство. Стояли у нас: Леонид Тихомиров – начальник райотдела милиции, Михаил Петрович Магин – начальник уездной милиции, Иван Петрович Моисеев и Николай Алексеевич Васильев – красные командиры, Виктор Васильевич Бабурин – помощник начальника чрезвычайной охраны города – с семьей и еще одна семья с ребенком К... (взрослых не помню). Все они менялись вплоть до нашего «переселения» в Порхов. Холостяки иногда получали в пайке вместо сахара карамели. Они их отдавали мне.

Осенью 1919 г. в Пскове организовался «ГУБШВЕЙ» – швейная мастерская одежды для Красной Армии. Это предприятие раздавало работы на дом. Вступили туда и бабушка с мамашей моей и шили всю зиму рубашки, кальсоны и брюки. Норма была 6 рубашек в день, а у бабушки полнормы – три рубашки. Тогда было время «военного коммунизма». Все, что считалось «излишеством», изымалось. Тогда это называлось не «конфискацией», а «реквизицией». Первые годы нас это не коснулось – мы семья красноармейца. Однако и нам предложили сдать шесть стульев мягких и два комплекта постельных принадлежностей. Бабушка пришла к нам и уже безысходно жила с нами до самой своей кончины в 1927 году. Няня Саша от нас сразу же ушла.

Кругом был сильный голод. Люди, даже не очень бедные, собирали картофельную шелуху, сушили и пекли лепешки. Но мы не голодали. Бабушка сразу же пустила в ход свой «коммерческий» талант и принялась беспощадно разбазаривать все, что попало под руку: сначала меняла на продукты, а потом продавала, когда курс рубля наладился. У нас образовался целый «отряд» приживалок, готовых прислужиться за тарелку щей или стакан чаю с хлебом и сахаром (тогда люди пили чай с солью). Мои домашние физической работой гнушались: одна, ссылаясь на 77 болезней, другая – на «преклонные лета». Стирку, уборку, поломытие, водоснабжение и мое «летнее воспитание» выполняли приживалки: Елена Н... Молоткова – вдова военного священника; бабушка Катя Богодельницкая; Александра Ефимовна Кабанова – нищая, бывшая пианистка; девушка Леля Давыдова – студентка; Евгения Ивановна Иванова – домовладелка, вдова кондуктора; Ольга Ивановна Пигуль – бывшая купчиха; Татьяна – водоноска; Маша – прачка. Первые три из них были заняты моим «летним воспитанием». Мое воспитание продолжалось так: после утреннего чаю меня одевают и отправляют гулять до обеда, после обеда приходит другая няня и снова на «воздух» до вечера.

Зима 1920 г. Бабушка и мама работали дома: шили белье для «ГУБШВЕЙ». В конце зимы, день не помню, у мамы во время работы пошла кровь горлом. Ее освободили от работы и начали лечить. И с тех пор она с нами уже не жила, лишь гостила: приедет, поживет дня два-три и снова – в больницу или в санаторию. И так было до конца 1920 г. Ее отправляли раз в Крым, потом в санаторию и в больницу. В промежутке между санаторией и больницей мы также ее мало видели. У нее открылась астма, болезни разные – желудок, живот, сердце и многое другое. Эти дни проходили в процедурах, а если было немного получше – уходила к знакомым. Была у нее приятельница парикмахерша – Анна Петровна Павлова. Ее мастерская была в соседнем доме Абрамова. Анна Петровна тоже «участвовала» в моем «воспитании»: как куда уходить и дома нет никого – так меня к ней. Она дожила до моей свадьбы и была моей венчальной матерью.

В 1921 году началось мое «глазное лечение». Это было летом. Меня с бабушкой положили в глазную лечебницу 1-й Советской Псковской больницы (ныне областная). Оперировал и лечил доктор Лушин. Сделали три операции: первая – на обоих, вторая – на левом и третья – на правом. Были тогда, помню, медсестра Персицкая Елена Антоновна, врач Петрова, санитарки Оля, Катя и Паша. Клали с двух раз в то же лето. Делали операции все под кокаином, боль небольшая чувствовалась, с новинки терпел, а потом стал буянить и капризничать.

Голод продолжался. В то время младший брат мамы Алексей жил и работал в городе Порхове землемером-землеустроителем. Тогда власть «нарезала» мужикам землю. Работа эта была выгодная: жили они сыто. В том году родился у них второй ребенок – Игорь. Дядя Лёша решил взять нас к себе, и мы начали потихонечку собираться. Маму отправили раньше и понемногу отправляли вещи. Дядя Леша присылал подводчиков – своих приятелей мужиков. Дружить с землемером тогда было выгодно... В конце ноября дядя прислал лошадей и нас увезли в Порхов. Жили они на квартире в доме Костюговых (сестры его тещи Екатерины Романовны) и строили себе новый дом. Обзавелись хозяйством.

Духовное мое воспитание было убогим. Говорят, что няня Саша в день Пантелеимона меня причастила, и этим все закончилось. Помню, няня Саша учила меня осенять себя Крестным Знамением «и на лобик, и на грудку, и на правое плечико и на левое». А я еще клал «на спинку». Помню папа меня учил молиться «Ѻч҃е на́шъ» и «Бг҃оро́дицꙋ»: один раз прочитал и заставил повторять, но мама не позволила: «Еще рано это». В то время у нас в городе были часто Крестные ходы: из Печор, Елизарова и Крыпцов. Мои няни иногда брали и меня встречать Крестный ход. Мне это было очень интересно. Иногда и в храм водили. Помню, при белых в Псков из Порхова были принесены мощи Прп. Никандра. Стояли они на Спасском подворье, и меня водили приложиться. Мы жили через три дома от Пароменской, и тетя Лена раз водила накануне Успения в Паромье – наш приходский храм. Служил преосвященный Геннадий77. Катя, помню, была со мной на Вербной всенощной в Паромье. Помню, о. Димитрий служил и сам пел запев акафиста Спасителю. Часто меня водили в наш Ивановский монастырь. Мне очень нравились церковные богослужения, и я начал после этого дома играть, воспроизводить в игрушках. Вначале мне это не запрещали, а наоборот. Бабушка иногда, особенно накануне великих праздников, вечером напевала церковные песнопения, но как все светские люди ее воспитания, часто путала Вознесение, например, с Преображением, Елеопомазание с Миропомазанием и т.д. Иногда даже заводила игры на эту тему: «Что у тебя службы-то нет: завтра праздник большой, слышь зазвонили? Ну-ка, где твое там?» Я приспосабливал свои игрушки: маленькая детская чайная чашечка опрокинутая была «батюшка», и кадила были, и народ, и хоругви, и певчие, которые пели все, что я мог запомнить, например, «Бг\оро1дицу», «Гдcи поми1луй» и прочее. Но какие-то бабы-дуры внушили маме, что если ребенок играет в церковное, – кто-нибудь в семье вскоре умрет. И начались гонения. Мать, по вечерам возвращаясь домой от подруг, стала мне строго запрещать. А это, как обычно в таких случаях бывает, усилило мой интерес. Тем более, когда я об этом сказал бабушке, та меня поддержала: «Дура твоя мама. Добрые люди молятся, ожидают праздничка Христова, а она сама болтается по людям, да и запрещает». Тут я стал в отсутствие мамы «служить вовсю». И чем меня только не пугали, как только не называли: кощунство, богохульство, в ад попадешь. Придумывали разные другие игры, но мне нравилось только это. О молитве, постах в нашем доме не было и помину. На сон грядущий бабушка заставляла говорить; «Господи, благослови Христос на сон грядущий», и я по-детски читал и искренне молился. В храм у нас никто не ходил, мама в храме сразу же заболевала и выходила вон, и вообще, на всё священное реагировала отрицательно. Бабушка причастилась только перед кончиной. Но, ложась спать, любила молиться Св. Вмц. Варваре и Псковским Угодникам Божиим – Прп. Никандру, Прп. Савве.

В Порхов мы приехали в конце ноября. Мой двоюродный брат Модест, старше меня на год, умел уже читать, но в школу еще не ходил. Дядя Леша сразу начал нас обоих учить «Христославить» – петь тропарь и кондак Рождеству. Шел Рождественский пост, но постов не признавали и в этой семье. Тропарь мы выучили и пели его во весь пост. В праздник вечером приходили к нам мальчишки – славили, но не мы, почему – не знаю. В сочельник привезли елку. Украсили пряниками, конфетами, разноцветной бумажной цепью и елочными свечами. Пришли в гости дети. Зажгли елочные свечи, но елка не состоялась. Я до сих пор не понимаю свое поведение: напала на меня какая-то застенчивость. Такое поведение, вернее состояние, было у меня на всех последующих елках. Елку решили отложить до следующего дня, когда соберутся еще дети. На другой день пошли все мы на елку к Сухаревым. Там собралось много детей. Взялись водить хоровод: все запели, взявшись за руки, и ходили вокруг елки. Но я стоял в стороне и капризничал. Подражая бабушке, хаял все это и хвалился своей елкой. Затем – Богоявление. Пошел Крестный ход на реку Шелонь. Взрослые пришли домой, рассказывали, а мы с Модькой начали играть в то, что они рассказывали. И пошла дальше у нас игра, как и в Пскове у меня. Сначала нам это позволяли, а потом стали запрещать. Пугали: «Бог накажет, Ангел плачет» и прочим. Полгода назад у них родился малыш Игорь. Мама моя помогала его нянчить. Бабушка, по старой памяти, шаталась-базарила, а меня закрывали на ключ в малой нашей комнате. С Модестом мы не ладили, да и не всегда можно было вместе играть: Ирка спит. После бабушка моя задружила с деревенскими клиентами дяди Леши и стала ездить по гостям. Тогда был голод, а в деревне жили сыто.

Плотники достраивали новый дом, недалеко от Никольской крепости. А мы ходили с мамой за отходами на издворок. Мои «воспитательницы» не замедлили внести и сюда свой «мир». Начались нелады, сплетни, измены, ревности и слезы. Дядя запил, а потом и загулял.

Настал Великий пост. Хозяева дома – люди богомольные. Помню, на Благовещенье ушли все ко всенощной. Модя ушел к бабушке, а нас с Игорем оставили у Екатерины Романовны. Она баюкала ребенка и пела «Архангельский Глас» и тропарь «Днесь Спасения нашего». Как сейчас помню.

25 февраля 1922 года. Заговорили о говенье. «Семь лет мальчику – пора на Исповедь» – заметила одна из дочерей Костюговых. «Ну какие там у него грехи?» – возразила мама. Хозяева уговорили маму поговеть. Пошла... Стыдно... В церкви она увидела матерей с грудными детьми – «брали» молитву. И мама узнала «новость»: у нее 7 лет назад «не взята» молитва... На исповеди священник дал ей поклонов и взял слово говеть ежегодно.

Пришла Пасха. Наготовили всего. В первый день вечером сходили в гости к Куликовским. Вечером разлилась река Шелонь. Мы жили на берегу. Вода стала быстро прибывать и затопила все и хлынула в дом. Мы все полезли на чердак и там ночевали. Затащили туда и борова Ваську. Утром дядя Леша с соседом приехал и взял нас с Модестом. Когда проплывали по затопленному саду, меня задел сук и свалил в воду. Дядя Леша, он был хороший пловец, спрыгнув, схватил меня за шиворот и вытащил. У Куликовских меня переодели, напоили хиной и уложили в постель. Я отделался только испугом.

Наступила весна. Дядя Леша отправил нас с мамой на месяц к Ильичу в Плотишно. Там я впервые узнал деревню. У хозяина семья большая: хозяйка, четыре девочки – Оля, Вера, Зина, Настя и две девушки – Феня и Маня. Были мы там Троицу. В девятую пятницу ездили на ярмарку в Вышгород. Вернулись домой. Дома были корова Катька, боров и утка с утятами. Мы с мамой их на берегу пасли. Но вскоре все развалилось. Дядя Леша отправил все это к матери, развелся с тетей Катей и женился на другой. Повенчались в обновленческой Покровской церкви. Мои «воспитательницы» свое дело сделали – развели. Так было всегда там, где они появлялись.

Осенью 1922 г. мы уехали в Псков. Поселились у тети Жени (Е.И. Ивановой на ул. Новой, дом 3). Здесь началось мое домашнее самообразование. У хозяйки был стол, покрытый черной клеенкой. На ней мама писала большие буквы и цифры, и я стал читать большие буквы газет и крупные заголовки. Бабушка продолжала базарить свое и чужое комиссионное барахло.

Тогда была церковная смута – обновленчество. Хозяйка ходила в Димитриевскую церковь и в Анастасиевскую. Мама тоже увлеклась этим. Ходили каждый воскресный день. Помню, в день погребения Божьей Матери – Успение, во время Крестного хода с плащаницей, на большой лестнице собора плащаница упала.

Весной следующего, 1923 года умер епископ Геннадий. Его прикончили «доктора»-безбожники. Его начали «тягать» по допросам, арестовали, но, не желая поднимать шум в суде, положили на операцию по поводу аппендицита. Медицинская сестра Шелкова тогда делала моей маме уколы. Она участвовала в этой операции. Рассказывала всем, глумилась: «Очень жирный был этот «бедный мученик», ха-ха-ха». «Живая Церковь»78 начала громить веру Христову. В Псков перевели лжесвященника – уполномоченного ВЦУ горбатого А. Ермаева. Он поселился в Ивановском монастыре в архиерейских покоях. Архиерейский дом – Печерское подворье был отобран по его указанию79. ГПУ изолировало соборный причет: прот. В. Востокова; прот. И. Куликова. Горбун назначил общегородское Церковное Собрание на соборном дворе, но испугался и сам не явился. Толпа прихожан – инициаторов бросилась в Ивановский и там ему «дали взбучку». На место умершего прислали обновленцы Димитрия80 и захватили Троицкий собор, а православные взяли приписной храм Св. Архангела Михаила. Он стал у нас кафедральным храмом до осени 1936 года, когда его захватили обновленцы и вскоре закрыли.

Все это интересовало и волновало наших – маму и тётю Женю, и они бегали постоянно по церквам. Для управления православными приходами назначен был преосвященный Варлаам (Ряшенцев)81, но и его вскоре убрали в связи с шумным делом «обновления икон».

В с. Пруды я опять стал играть в то, что происходило, и снова испытывал «гонение» от своей суеверной матери и насмешки от других. Мама тогда хлопотала пенсию. Суд установил факт смерти моего отца, и она получила пенсию 5 рублей в месяц. Хозяйка и еще старушка – квартирантка ее Соколова часто ходили в Анастасиевскую и Димитриевскую церкви. Иногда брали и меня с собой. Но я не умел себя вести в храме, не умел молиться: или крестился беспрерывно, или стоял столбом. Каждый раз, когда мы возвращались, – насмешки, ругань, что задевало моих воспитательниц.

В конце лета 1923 года мы перебрались на другую квартиру на Завеличье в дом Трусова (Рижское шоссе, 23). Ссоры-раздоры дошли до предела. Хозяйка пригрозила выбросить на улицу наши вещи. Мама снова уехала в санаторию. Бабушка продолжала базарить по целым дням на рынке. Меня посадили на целый день под замок, и я играл самодельными игрушками в то, что слышал и видел. Рядом справа жила семья Бутузовых – торговцы-спекулянты Василий, Анна и две девочки. Слева жила семья Колосовых – муж, жена, дочь с зятем, две девочки и мальчик Андрей семи лет. Сперва он общался со мной через закрытую дверь, а потом бабушка разрешила приходить после обеда к нам, и мы играли вместе у нас и у них в их комнате. Колосовы были староверы, но неактивные. Осенью вернулась из санатории мама, и снова началось: те же скандалы, нелады, и она снова отправилась на «излечение». Комната наша оказалась холодной, кафельная печка дымила, да и дров требовала много. Поставили чугунку. Зимних рам не было. Купили соломы и заложили одно окно.

1924 год. На Рождество сделали мне «елку», накупили разных сластей. Мама перед этим настойчиво велела веселиться: «Хоть на голове ходи, но только веселись». Но когда пришло время и елка «зажглась», я почему-то спокойно сидел и молчал. Меня поругали. Тем и окончилось празднество. Надо сказать, что тогда власть запрещала «ёлки».

Зимой умер Ленин. Петроград тогда стал Ленинградом.

Заговорили мои о лечении моих глаз. Все были уверены, что псковский врач «испортил» мне глаза. В Великом посту повезла меня мать в Ленинград. Там под общим наркозом прооперировали мне только левый глаз. Катаракту не сняли, большой риск, а рассекли. Через два года бельмо снова стало на свое прежнее место.

На время моего лечения мама уехала в Порхов к дяде Леше, а потом возвратилась и увезла домой. Это была уже весна. Мы отправились гостить в Порхов на все лето, но вскоре вернулись. Мой двоюродный брат Модест уже был пионером. Играл с соседними мальчишками, но меня не брали. После операции мне выписали очки 10+. Тогда это был большой дефицит. Мне было строго наказано беречь их, «больше самой жизни». Мать стращала: «если очки разобьются и сломаются – она умрет», и я очень боялся. Это заметили мальчишки и стали меня пугать, а я – кричать и плакать. Надо заметить, плакал в детстве я очень часто. В то время мальчик в очках – это было «Чудовище». Ребятишки бегали за мной, дразнили, били. Позднее мы завели комнатную собачку. Она выросла и защищала меня: хулиганы боялись.

За это время Колосовы перебрались на место Бутузовых, а на их место поселилась Мария Семеновна с пятилетним Мишкой. В нашем полку прибыло. Меня стали выпускать на двор. Там появились ребята: Колька и Павлик – школьного возраста, девочки: Маруся Степанова, Надя – младшие школьницы, Маруся Николаева, Люся – большие девочки. Мы играли, но уже не в игрушки. Играли в то, что видели: «в пионеры», «в пограничники» – ловили спекулянтов спиртом. Тогда их каждый день водили мимо нашего дома. Играли в прятки, в пятнашки, водили хороводы. Рядом во флигеле поселилась еврейская семья. У них были дети Аня (Хана) – школьница, Маряша, Линда, Зоя и Ненчик пяти лет. Мальчишки меня играть не брали, а вот девчата большие – те не обижали и нередко защищали от мальчишек. Вот с ними я и дружил. Мне было 9, а им по 15. Из маленьких особенно ласковая была шестилетняя Зоя. Бывало, прогонят меня Павлик с Колькой, а я сижу и плачу. Девчата играют. Зоя крикнет: «Боря, иди играть». В холод и дождливую погоду мы играли втроем: я, Андрей и Мишка. В те дни часто были митинги и демонстрации. Мы тоже играли в это. Были у нас выдуманы звери фантастические: Дёка, Чудо и Бим-Бим. Каждый из них – это кошка, смешанная с собакой – белая Дёка и черная Чудо. Мы их рисовали и сами изображали. Мишка был Дёка и Чудо, и мы его ловили или сами от него прятались. А то выпустим воображаемую «Дёку», ловим её и кричим: «Ребята, Дёка», и бегаем. В обществе сверстников обнаружилось мое «воспитание». Как я уже говорил, мне с раннего возраста было внушено: я несчастный и бедный калека и ни на что не способен. Не только слепой, но и «дурак-идиот». Все мальчишки – хулиганы. Мы – бедные инвалиды, нетрудоспособные. Все люди – богачи, воры, жулики проклятые, окаянные. Дома я слышал только это, и с таким «мировоззрением» я вышел на улицу и во двор. Да, меня дети обижали, но и я не был «терпельником». Питая обиду, ненависть, я старался, если мог, чем-то навредить. Обзывал, кидался камнями невпопад, а когда получал сдачи – жаловался дома, и мои устраивали скандалы с родителями. Мне это нравилось, и стал потом придумывать целые события, небывалые происшествия.

Надо заметить, что мои домашние – очень неуживчивые – подолгу ни с кем не могли дружить. А я слишком много болтал. Меня сперва щадили как «несчастного», а потом стали «воспитывать» окриками, руганью и запрещали вообще говорить. И я сидел молча, слушал их разговоры, а выйдя на волю, открывал свою «говорилку».

Лето 1924 г. я провел на дворе дома с ребятами.

Осенью бабушка в последний раз съездила в Порховщину к старым своим знакомым в деревню. Осенью же к нам приехала Евдокия Лаврентьевна Соколова, наша старая, уже нам известная, старушка из дворянской семьи. Религиозная, но по-дворянски: любила ходить в церковь. Это событие очень важно, и с этого времени «проснулась» моя Церковная жизнь. Меня приучили молиться перед и после обеда и говорить «спасибо». А также вечером на сон грядущий «Господи, благослови Христос». Она стала брать и меня с собой на вечерние службы в храм. Но я не умел вести себя в храме: вертелся, крестился как попало. И она, придя домой, всячески просмеивала меня и порицала мое «воспитание». Это разозлило мамашу и мне категорически запретили ходить в храм.

1925 год. Шла зима. Мы играли по-прежнему с Андрюшкой и Мишкой у них дома. Но на Рождество нас отпустила все же мать в храм – я очень просился и плакал. На Сретение она также пустила меня с Евдокией Лаврентьевной ко всенощной, но снова та же история, и мне снова запретили. В феврале в Пскове, по обычаю ежегодному, открылась ярмарка. Мы с Андреем бегали как будто туда, а сами в Михайловский храм. Помню, в первый раз я забежал в Михаило-Архангельский храм. Там читали канон Св. Муч. Мартиниану. Это 13/26 февраля. Этот день для меня дорог, как увидим дальше.

Наступил Святой Великий пост, и с Андреем уже тайком от моих и его домашних (они староверы) стали бегать в церковь нашу Пароменскую. На Вербной неделе я купил на рынке вербу и бумажки цветные. «Никак, ты в Церковь думаешь?» – спросила мама. Я молчал. «Пустите его в храм-то, ведь дни-то какие!» – сказала Евдокия Лаврентьевна. И с этого дня меня уже не задерживали: дали полную свободу. На Великий Четверг мы пошли уже с моей бабушкой в Пароменье на Двенадцать Евангелий.

Весной я снова вышел на двор к своим прошлогодним ребятам. В те годы детских домов отдыха не было. Пионерские лагеря были очень редки. И вот власти наши решили устроить на летнее время в школах т.н. «детские площадки» для детей-дошкольников, а «по блату» брали и тех, кто старше. У моей матери была подруга юности, жена заведующего ближайшей от нашего дома школы, А.П. Гуминюк. Она предложила маме устроить меня туда, «зажмуривши» мой возраст. В июне устроили меня на ту самую детскую площадку. Мама «предсказала», что ничего не получится, и не ошиблась. С моими очками и с таким нелюдимым нравом тут ничего хорошего ждать было нельзя. Под опекой маминой подруги А.П. Гуминюк меня никто не смел тронуть. Мне это понравилось, и я начал дразниться, прозывать и прочее, что дома слышал. В июле был медосмотр и меня назначили в детскую дневную санаторию на ул. Калинина (Успенская, 15) на два месяца. В свободные дни я продолжал ходить по церквам. В дневной санатории дело стало еще хуже. Ребята там были школьного возраста. Меня начали презирать и обижать. Снова началось то же самое. Я стал жаловаться своим. Бабушка пошла на разборку. Я стал выдумывать. Кое-как дожил до срока – конец сентября.

В конце июня мы переехали на другую квартиру в дом Василия Кирилловича Пестрикова, старосты нашей Пароменской церкви (Рижское шоссе, дом 18, кв.2). С Андреем мы расстались: они, как и прочие, переехали также. Здесь возобновилось мое «домашнее образование». Мама достала букварь с картинками (букв мелких я не мог читать), грифельную доску, тетради в линейку, рисовальные тетради и заставила писать под ее диктовку. Зимой нашла мне и «учительницу» Лёлю, исключенную со II курса, и по вечерам стал я ходить на «занятия». Но это не долго продолжалось: ее восстановили на II курс, и она уехала. Я увлекся рисованием и рисовал картины из Священной истории. Но получалось безобразно: без руководства что может быть? Осенью заболел наш хозяин дома пневмонией и бронхиальной астмой и в начале ноября умер. Он умер 65-ти лет. Хоронили его всем причтом с выносом накануне вечером. Пел хор нашего Ивановского монастыря под управлением м. Ариадны. Это было 8 ноября в день Св. Арх. Михаила. Осталась хозяйка Ефросиния Петровна. Детей не было. Две ее сестры – Анна и Ольга Михайловны жили с ними вместе. Все они очень любили, точнее жалели меня, ласково относились ко мне, а иногда и притешали гостинцем. Сам я так же по-детски полюбил их всех, и особенно ласковую хозяйку. Похороны как-то особенно подействовали на мою детскую душу: я еще больше полюбил этих трех старушек. Супруги Пестриковы, как и все бездетные, очень любили друг друга. Во время выноса из дома и на второй день во время литии около дома, вдова очень плакала. Во время похорон наши бабы начали, как обычно, судачить и поливать беспощадно грязью и покойного, и вдову его, и всех их. Все это очень возмутило мою детскую душу. Здесь надо отметить особую черту моего характера: если человека, который мне чем-либо нравится, кто-то станет обижать или позорить, симпатия переходит в привязанность, и чем больше льют грязи, тем сильнее это разгорается. Так получилось и здесь, создавшееся с детства осталось на всю жизнь.

1926 год. Кончина О.К. Пестрикова, нашего домохозяина, была одним из важных поворотов в моей духовной жизни. Меня снова потянуло к церкви. Покойный хозяин болел недолго. Жена замещала его в храме во время болезни, а затем осталась на той должности до избрания нового старосты. Когда не было там службы, она ежедневно ходила молиться в другие храмы. С этого времени я стал чаще ходить в храмы.

Наступил Великий пост. Ежедневно совершались службы в нашем Пароменском храме. С разрешения матери я пришел на мою первую Исповедь на 1-й неделе поста к о. Димитрию Панову, нашему приходскому батюшке. Ласково встретил меня старец: «Ах ты сыночек мой родненький, исповедоваться пришел?» Я никогда не забуду этой исповеди. «Покайся от всего сердца; Господь здесь невидимо стоит и слушает». Эта исповедь заметно меня переменила. Потом я был на исповеди снова на 4-й и на Страстной неделях. Помню, псаломщик наш Павел Матвеевич читал Апостол. Хор наш пел последнюю службу: так как стали притеснять. Одни из певчих отпали, другие отказались петь бесплатно, а на левом клиросе пели монашки наши Ивановские под управлением м. Людмилы. Эта монахиня стала потом моей духовной матерью, третьей от рождения: Лидия родила, Мария – бабушка – крестила, м. Людмила воцерковила. Позднее были «довоспитательницы».

Весной этого года мы познакомились с протоиереем Владимиром. Было это, кажется, на Святой неделе. Первые годы после смерти папаши мы с мамой часто ходили на могилку, а летом почти каждый день. В один из таких дней мама пригласила о. Владимира отслужить на могиле. Он был совершенно слепой. Каждый, кто его брал, приводил и отводил его опять на его место, на скамеечку напротив храма. Он очень был разговорчив, как и все вообще слепые. Мама рассказала, кто мы такие, и о том, что ее сынишка любит церковь и очень интересуется и спрашивает о том, что ему непонятно, а сама она в этой части несведущая. Он очень был рад этому и пригласил нас в его храм, и просил маму присылать меня к нему для духовной беседы. Так началось мое духовное образование.

Дело в том, что после Вербного Воскресенья 1925 года мне уже не запрещали ходить в церкви. Церквей было в Пскове около двадцати. В соборе Михайловском, кафедральном православном, и в храме Иоакима и Анны, где приютились вознесенские насельницы со своим причтом, служба была ежедневная, а в прочих – по воскресеньям и праздникам. Я ходил сначала один, потом подключил Андрейку, своего старого друга. Оба мы интересовались, но многое не понимали, объяснить некому. От мамы своей я получал обычный ответ на все вопросы: «Отстань, будешь учиться – все узнаешь». Тогда ежедневно в какой-либо церкви по вечерам служили акафисты. Я ходил и в кирху, бывал и в костеле. Бабушка уже не сидела на барахолке и от нечего делать повадилась к баптистам. Брала и меня с собой. Я по первости тоже увлекся, но «душа не лежала»: все тянуло в храм. Стоя в церкви, я стал подпевать, выучил по памяти службу. Однажды я стоял в Михайловской церкви и громко подпевал «Честнейшую». Батюшка о. Иоанн Куликов, совершая каждение, подошел ко мне: «Мальчик, иди на клирос, ты ведь хорошо поешь». И я начал петь на клиросе. Певчие – «любители» очень меня хорошо приняли. Стали давать мне духовные книги почитать. Сборник «Поучения» и другие, а молитвенник и Евангелие подарили. Сам я, как известно, не мог читать – просил в свободные часы маму. Мама отступила в своей борьбе. После Вербного я ходил к Двенадцати Евангелиям с бабушкой, а в Великую Субботу, чтобы не проспать к 2 часам ночи, положил на подушку доску от табуретки: мама будить отказалась, но не запретила. На Христовскую заутреню пошел я один. А тогда на Пасху прикладывались ко Кресту и по окончании утрени.

Я приложился и пришел домой, так как очень хотелось разговеться: в тот год к Пасхе выдали пенсию и мама справила праздник. Но мама объяснила мою ошибку, что служба не кончилась и разговляться нельзя. Она пошла сама в храм и взяла меня с собой. Я проспал стоя всю Литургию, и мы пришли разговляться. Это был еще 1925 год.

А теперь, после нашей встречи с о. Владимиром, я был в Мироносицком храме на Радоницу. Меня привели в алтарь и поставили к кадилу: «Разожги и поддерживай жар», но мне хотелось прислуживать полностью. У о. Владимира тогда были уже другие мальчики Дёня и Шурик, и меня они дальше не допустили. Я ушел, стал искать себе место настоящего прислужника. Зазвал меня соборный иподиакон Миша Александров на Преполовение в собор. Меня одели в стихарь и дали нести в Крестный ход митру. Я схватил поднос и побежал. Меня вернули и я, как дурак, бегал в стихаре туда и обратно. Выпросился я в Никольскую церковь к о. Виктору Востокову. Но там был сторож Василий. Он также поставил меня к кадиле и строго запретил все прочее. После Преполовения я попытался пристроиться в соборе, но там мальчишки меня зашвыряли и сразу выгнали.

Наконец сама уже мама переговорила с нашей хозяйкой Е.П. Пестриковой, и она устроила меня в наш Пароменский храм. Сторожем тогда был у нас Виктор Димитриевич Русаков. На мое счастье пономарь, шестнадцатилетний мальчик, уехал в деревню, и меня приставили к кадилу. Прочее: аналой, подсвечники и др. оказалось мне не под силу. На это дело там желающих было много из взрослых любителей-прихожан. Виктор стал меня учить трезвонить и звонить с ним. Хор смешанный наш уже распался. Увеличились налоги, платить стало нечем этим «любителям». На клирос стали наши Ивановские матушки под управлением м. Людмилы. Хор был хороший. Пели матери Иоанна, Афанасия, Рафаила, Смарагда, Евлампия, Гавриила и две прихожанки Анна Михайловна и Александра Васильевна. Псаломщиком был Павел Матвеевич. Диакон Михаил Задирский. Священники о. Димитрий Панов (настоятель) и ивановские о. Николай Карасев и о. Василий Холмский. Вскоре Виктор уволился, и на его место стали две наши инокини – Елеконида и Феоктиста. И ожил наш Ивановский монастырь – моя родная обитель, воспитательница моя духовная.

Служа в Паромении, я не прерывал связь с Мироносицами. Болтался туда и сюда. Приносил о. Владимиру новости, делая из мухи слона. У меня вырабатывались болтливость и фантазерство. Вся беда в том, что я не был занят тем, чем занимаются дети моего возраста, – чтением. Наши православные батюшки не интересовались моим духовным развитием и даже затирали, а обновленцы приветствовали. Когда маму мою бабы настраивали отдать меня в спортшколу (тогда был набор), а власти придирались и пугали, о. Владимир говаривал: «Да брось ты мечтать. Вот подрастешь, привыкнешь, пройдешь в псаломщики, а там и дальше, и будешь батя». Как-то взяли меня на поминки вместе с духовенством, первый раз в жизни. Ну, разговору, болтовни! Пошел я после этого на Мироносицы. Там у о. Владимира Миша, соборный иподиакон. Давай рассказывать: «Ха-ха-ха, что, попы-то, наверное, подвыпили?». А я: «О так, и валялся о. Василий, а дьякон...у...». Мишка пришел домой. Отец его, Павел, наш псаломщик. Тут же все передали. Меня насрамили, как и надо было, но не выгнали. Пробовал я и услуживать, но эта услуга «медвежья» получается. Как-то раз мне сказала одна из причастниц: «почему сегодня не подкрашена кагором запивка, – а это была обязанность псаломщика, – сходи, Боря, к старосте, попроси». Я и пошел. «У меня на запивку нет кагора, это дело Павла», – ответила старостиха. Подняли шум, а я виноват – не в свое дело полез.

Пришел июнь. Снова при ближайшей школе открылась «площадка», и меня, как и в прошлый год, определили туда. У меня открылись на ногах нарывы. Мать стала присыпать йодоформом – запах отчаянный. Мои батюшки кашляют и нос воротят, но не гонят: то ли по жалости, то ли в силу необходимости. Затем открылись лишаи на голове и по всему телу. Меня направили в кожный диспансер: оказалось, что я заразился от кота так называемым стригущим лишаем. Меня исключили из «площадки». Рентгеновский был на ремонте. Прописали серную мазь, а бабы посоветовали кто чего: клюквой и сметаной. Вся голова в лишаях, а в церковь ходить хочется: намажут клюквой, а по ней пудрой. Мальчишки дразнятся: «Поп плешатый». Псаломщик настаивал выгнать меня из алтаря, но батюшки не выгнали: очень хорошо освоил пономарство и пел хорошо – был сильный голос. После рентгена направили на эпиляцию волос. К следующему году волосы вновь выросли густые, хорошие.

Пришла осень 1926 года. Мы жили в этой же квартире по заведенной «традиции»: от скандала до скандала, а между ними мои «старшие» безмолвствовали. Бабушка уже не сидела на рынке, но по привычке ежедневно ходила в «город». Однажды (дня не помню) во второй половине дня к нашему дому подъехал извозчик. Милиционер привез нашу бабушку: «Вот ваша старушка, завтра отправлю в богадельню», и ушел. После выяснилось, что она упала на рынке без сознания. Ее подобрали и свезли в отделение милиции, оттуда в больницу. Там не взяли, оттуда в Собес. Там велели до завтра свезти по адресу ею указанному. Очевидно, она сказала, что живет у чужих. С этого дня начался у нас в семье «худой мир» (лучше доброй ссоры). Стали мои старшие разговаривать. На следующий день меня послали за извозчиком и ее отправили в богодельницкий лазарет в палату слабых. Ей наобещали кучу «благ» – мама еще добавила, чтобы от нее избавиться, и она с радостью поехала. Поехала с надеждой на излечение: что ей сделают рентген и вылечат. Там она пробыла с неделю. Видит, что ее никто не лечит. Снесли в баню, простудили, и она заболела сильно. Мы ходили к ней ежедневно. В обед она кушала плохо, и мы кормились около нее, ибо были голодные с пенсии до следующей пенсии. Убедившись, что ее лечить никто не собирается, бабушка стала просить, чтобы ее взяли домой. Мне было жалко бабушку. Я стал просить об этом маму и обещал ухаживать за ней. И бабушку привезли и положили. После возвращения из лазарета она немного окрепла. Стала двигаться по дому и очень хотела причаститься, даже собиралась пойти в храм на Николин день. После всенощной я сказал об этом отцу Димитрию. Но болезнь усилилась. Вечером позвала мама знакомого фельдшера Василия Никитовича Соколова и вот теперь он поставил диагноз: воспаление седалищного нерва. Стали лечить прогреванием.

В ночь на Николу я проснулся от сильного плача и крика: плакали обе – мать и дочь. Бабушка благословляла дочку иконой Святителя Николая: «Береги сына: Господь пошлет тебе утешение», – услышал я. Они обе плакали, просили друг у друга прощения. Кончилась многолетняя вражда навсегда. Но зато начался ад физический и надолго...

Утром мама сходила за о. Димитрием. Тот как раз читал утреннее правило. «Сейчас дочитаю кондак и приду». Батюшка исповедовал, причастил бабушку и советовал пособоровать. С этого дня я прервал своё пономарство в храме и остался дома ухаживать за бабушкой.

Итак, многолетняя вражда прекратила свое существование, но зато вместе с миром душевным пришел ад. Бабушке становилось все хуже: расстроилось пищеварение (непрерывный понос); закрылись веки обоих глаз; бессонные ночи; сильные боли седалищного нерва до крика. Бабушка жаждала смерти и молилась об этом. Мы с мамой сбились с ног и тоже заболели.

В конце декабря бабушку по ее желанию – она надеялась, что ее вылечат, – отправили снова туда же. Там со скандалом приняли ее.

2 января 1927 года мама пошла ее навестить, и на её глазах бабушка скончалась. Пошли мы с мамой собирать родных и знакомых. На маму напало зловещее и мучительное безмолвие. Меня она держала постоянно при себе и мрачно молчала. Выдали нам казенный простой гроб. Там в Богодельницкой часовне ее одели в казенное. Купила мама на деньги, занятые в долг, в лавке рядом с церковью Михаила Архангела венчик, молитву, 1/4 фунта свечей и обратилась к о. Владимиру. Тот согласился провести безвозмездно.

Под вечер 3 января (ст. стиль) гроб с телом богодельницкий возчик привез к Мироносицкой церкви, поставил на паперти и уехал. Мама, я, о. Владимир и его служанка Анастасия Ивановна Токунова – дотащили гроб до лестницы на второй этаж, поставили и поволокли по крыльцам. Кое-как внесли в зимний храм.

4-го января в канун Крещенского Сочельника была Литургия и отпевание. Гроб опустили в могилу только около 4-х часов – не была готова могила. Мы переночевали дома. У мамы начались «привидения». Мы ушли к тете Кате и там пробыли до 40-го дня.

Была ужасная зима. Мать моя бесновалась, крича на меня дико, при удобном случае била. Холод и голод. Бабушка оставила «дорожную корзину» сушеных хлебных корок. Их мы ошпаривали кипятком и ели. Это было наше единственное питание. Надобно заметить, что горячая пища во все это время была очень редко, в дни пенсии. Пенсию получили – роздали долги, и опять «зубы на полку». Дрова кончились. Холод. Спали в одежде, а днем я бегал грелся по магазинам, а мама – по знакомым. Она все время кашляла, охала и пугала меня смертью. Я постоянно плакал. Кроме того, очень тяжело было без бабушки. Хотя не любила меня она, но без материнской ласки дороги были и редкие ее ласковые словечки.

Я ходил в диспансер кожных болезней: долечивал после рентгена свои волосы. Мама посылала меня часто по знакомым просить «на бедность». Служить в храме она мне запретила: «Ты слаб лёгкими – раздувать кадило тебе нельзя, вредно». Однако за святой водой в Сочельник Крещенский послала. Мать Еликонида очень была рада, увидев меня, но я ее опечалил маминым запрещением.

В конце зимы появилась у нас новая знакомая Анна Викентьевна Фотеева-Олехнович. Полька, гадалка, знахарка. Она не ладила с невесткой и просилась к нам жить. Хвалилась своим «искусством»: «Я, мол, вылечу вашего мальчика. Мы заживем с вами «на правую ногу» (буквальное ее выражение). Заговорили мы о перемене квартиры и о переезде на Запсковье. Но все это мечты! Она притащила нам «разной разности» – наворовала у невестки продуктов и справила Пасху.

Снова пошел я в Пароменье служить. Мама позвала в гости м. Еликониду – сторожиху. Мне сшили стихарь. Батюшки мне стали подкидывать «на гостинцы». У меня развился хороший голос – сильный дискант. Я трезвонил, пономарил и иногда пел с хором. Мне шел тринадцатый год. Хотелось расти выше. Напало на меня искушение – искать «лучшего». Мама не удерживала, наоборот, разжигала: «Попы тебя бедного, несчастного эксплуатируют. Сами в деньгах роются, а тебе бросают копейки и обижают». Я, пользуясь этим, стал жаловаться и, конечно, фантазировал.

Помню день моего Ангела был воскресенье, Неделя о расслабленном. Это было в 1927 году. В Пароменье всегда после обедни был общий молебен. Я по обыкновению стоял с тарелкой после отпуста. Народ подходил ко Кресту и клал на блюдо. А мне давали просфоры, а некоторые – монетки. Значит, прихожане меня полюбили. Но вскоре все же я ушел. Дело в том, что каждому из нас в детские годы хочется больше знать о том, что нас интересует. За эти годы я много знал на память. Например, Трисвятое, шестопсалмие, псалом 33. Но читать мне не позволяли. Помню, в день Троицы просил я прочитать на вечерне Трисвятое. Тогда мать Евлампия ответила: «Народу много – батя не залюбит».

Мне не давали ходу еще и за то, что я не прекращал связь с Мироносицким кладбищем, а также и за язык и за болезни. В тот год продолжалось еще лечение головы, ноги покрылись нарывами. Мать делала перевязки с йодоформом. Батюшки жаловались старостихе и просили выгнать меня. Но жалел меня отец Николай Карасев и щадил. Прислужников и кроме меня было много: Коля шестнадцати лет и взрослые Лука Андреевич, Иван Сладков. А мне – только кадило. Диакон Михаил Задвинский стал летом приучать своего сына школьника Павла. А мать Еликонида – племянника Петю. Мне приказали надевать стихарь по очереди. Я ушел.

И так я снова попал к о. Владимиру на Мироносицы и увлекся обновленчеством. Все дело в том, что везде обижали (но и сам был хорош: болтун, фантазер, дерзкий – что унаследовал, то и осуществлял в жизни), а обновленцы никем не брезговали. Еще обещали священство в будущем. Посвятили в чтеца. Разрешили носить иподиаконский орарь. От о. Владимира я несколько раз уходил и снова возвращался. Теперь мне у него места хватило. Его псаломщики разбежались – за гроши служить не интересно, да и непочетно было в те годы. Прислужник был из Гнилищ (эта деревня теперь слилась с городом) – Колька Погодин по прозвищу Блин. Воскресенья и праздники мы на могилах служили и пели с о. Владимиром. Еще к нам пристала Верка, младшая дочь нового кладбищенского сторожа Петра Анисимова, из семьи пьяниц. Все там кутили и пили. Сквернословие считалось искусством. Но голос у нее был очень хороший дискант, а у Николая – альт. В Храме Николай пономарил, а я пел и читал на клиросе.

Трудно точно сказать, как и когда я снова попал на Мироносицы. У о. Владимира было раздолье, но я читать тогда мог только то, что знал на память. Решил понемногу переписывать из богослужебных книг все необходимое. Купил общую тетрадь. Подговорил друга Кольку Погодина в «печатники» с платой по 10 коп. за одну страницу. Сперва мы стали «печатать» Октоих, но переписал Стихиры 1 гласа «на воззвах» и увидел, что так не получится. Николай поработал 2–3 дня и бросил. Попробовал сам – не получилось – не вижу. Упросил маму и она урывками стала понемногу «печатать». Нам дали «план»: писать по одной стихире «на воззвах», стиховне, седален, антифон, ирмосы, по одному тропарю на каждый ирмос, тропарь и кондак, величания, одну стихиру «на хвалитех» и только. А пока о. Владимир начал учить Николая читать и петь по-славянски. А у нас дело двигалось. Но мама не знала славянского языка. Часто приходилось обращаться к соседям, знающим славянский текст. Так было переписано 8 гласов Октоиха, службы Двунадесятых праздников, службы общие Святым Апостолам, Святителям, Мученикам и Преподобным, из требника чины погребения взрослых и младенцев. Но на все это нужно было время. О. Владимир в отчетном своем докладе на заседании Псковского Епархиального Управления упомянул об этом мероприятии. Мне вынесли благодарность и пригласили в Собор править Литургии в седмичные дни за 1.50 в месяц. Но заплатили только за один месяц, а за второй 30 коп. Цена моего труда повысилась: мне стали подкидывать серебряные монетки, и я стал ходить в столовую с недорогими супами и кашами. Мамаша часто хватала эти монетки, чтобы отдать неотложные долги, суммы которых превышали нашу пенсию.

1928 год. В начале этого года в наших краях появился Александр Иванович (Артур Артурович) Эверт – немец тридцати лет. Присоединен к Православию валаамским старцем до 17-го года. Родился в Санкт-Петербурге. Образование высшее законченное. Будучи гимназистом, полюбил Православие и увлекся аскетической литературой. Получая от родителей ежедневно 15–25 копеек на завтрак и на конку – омнибус (конный трамвай), он ходил в гимназию пешком и оставался без завтрака, а в конце месяца отправлялся в магазин Тузова, где продавалась духовная литература, и выбирал себе книги. В результате у него создалась прекрасная личная библиотека духовной литературы с аскетическим уклоном. Смолоду у него было стремление к монашеству, но по желанию родителей он женился на немке – лютеранке Маргарите Либергардовне Зимрот. Венчались они в кирхе. У них родился сын, тоже Артур. Приняв Православие, Александр Иванович решил посвятить себя духовному званию, а супруга его не хотела быть «попадьей», и они развелись. Прожили они всего несколько месяцев, взаимно посещая друг друга: он жил в Питере, а она – в Пскове.

Явившись в наши края, он познакомился с неким Коротковым, таким же искателем, как и сам, и через него с псковским православным духовенством, но не нашел отклика: приняли его холодно, недоброжелательно. Тогда он обратился к обновленцам. Там его встретили дружелюбно – они никем не гнушались: «Найди храм, организуй общину и будешь священником». Он поселился в Петровском Посаде (теперь ул. Плеханова). Стал давать частные уроки немецкого языка, математики и русского для иностранцев, собрал общину, открыл Варваринский храм, рукоположился в иереи и стал служить. Был он у нас и на Мироносицком: он тогда искал место и думал в помощники к о. Владимиру, но тот принял все меры, чтобы этого не произошло.

Мне тогда шел 14-й год. Любознательность моя росла непомерно. Я мечтал о богословии: то, что я знал, меня не удовлетворяло уже. Отец Александр обосновался в Варваринской церкви, часто бывал и у нас на кладбище в неслужебные дни. Однажды он, обратив на меня внимание, заинтересовался мной и пригласил на акафист, бывший по вторникам. После службы позвал к себе. Вот с этого момента и продолжилось мое образование. Он расспросил о моей жизни, зрении и моих планах на будущее. Я же открыл ему свои мечты об образовании. Он тогда давал на дому уроки по математике, физике, диктанту и особо по немецкому языку по 25 коп. от урока. Видя мое желание и материальное положение, он пообещал мне как-то помочь. Но сообщил, что в богословии он такой же самоучка, как и я, также, что он связан с Богословским институтом (тогда такой появился в Ленинграде)82; что тоже мечтает об ученой степени магистра и пишет богословские диссертации на несколько тем.

Он рекомендовал мне достать программу экзаменов для кандидатов в священники. Тогда такие были у обновленцев и у православных. А пока предложил немецкий язык, назначил дни и часы (среда и суббота) и стали мы заниматься.

Он писал мне большими буквами, которые я мог читать в своих очках. Здесь он обнаружил, что я не имею представления о грамматике вообще, и начал заниматься со мной по грамматике русского языка. Программу я достал у обновленческого арх. Василия83 и принес о. Александру. Но он, посмотрев ее, не одобрил: нет пособий по урокам. За это время он создал свою и ознакомил с ней меня и предложил свои услуги заниматься со мной и готовить меня в Богословский институт. Я был «без памяти» рад. Программа у него была рассчитана на девять лет: три ступени, в каждой по три года. Немецким мы занимались с августа по сентябрь 1928 года по три раза в неделю. Теперь время занятий он изменил: мы по новой программе стали заниматься ежедневно. Программа была особая – наполовину аскетическая:

1. Начало возобновления благодати Св. Крещения (Первый шаг Возрождения. Что делать). Св. Макарий.

2. Введение во внутреннее внимание (Аскетика).

3. Нравственное содержание догматического богословия (взаимосвязь догмата и нравственности).

4. Церковное осмогласие (мы его учили взаимно, ибо я знал его больше, чем сам он). Учили по «Спутнику».

5. Языки: греческий, латинский, немецкий и русский.

Немецкий и русский он передал своей матери старушке Анне Романовне Эверт. Она жила отдельно с младшим сыном-инвалидом и тоже давала платные уроки, но меня взяла так, бесплатно, по бедности. Так занимались мы недели три-четыре. И вдруг он мне объявил, что он очень перегружен и богословские занятия вынужден прекратить, оставив лишь языки, которые предложил мне учить взаимно, т.е. «мне будет стыдно не знать чего-либо к Вашему приходу, а Вам тоже».

Вскоре после начала знакомства с Эвертом я от о. Владимира ушел и поступил пономарем в Варваринскую Церковь. Там мне положили зарплату 2 рубля в месяц, но не надолго: церковь была «едва-едва»... И мне вскоре платить перестали. Но я служить продолжал, ибо то, что я приобрел за это время, дороже денег. Отец Александр был по характеру человек живой, жизнерадостный, «непоседа». Он не мог долго заниматься одним и тем же. Это был 30-летний отрок. Кроме формальной церковной 20-ки он завел общину нового типа по образу «первохристианской», в которую вошли желающие и из 20-ки. Сюда попали и моя мама, и наша бывшая жиличка А.В. Фотеева, и недавно встретившаяся старая знакомая Софья Ивановна (бывшая баптистка по бедности).

По вторникам у нас был т.н. «братский чай». Вместе с нашими собиралось около 10 человек: Ольга Верхоустинская – председатель 20-ки, Олимпиада – молодая интеллигентная девушка, Дарья Ивановна – прачка, А.И. Карташева – домохозяйка из Березки, П. Ив. Белявская. Все они люди «ищущие» и не обретающие, случайно попавшие в церковное общество. Каждый вторник в 7 часов вечера мы собирались у о. Александра в его новой квартире: на первом этаже в соборной колокольне. Каждый приносил, что мог, из продуктов, выкладывал на стол, и садились все за стол. О. Александр кипятил чай, затем все по молитве садились, пили чай с приносами, а он читал примитивную духовную литературу. Потом он нас разделил на две самостоятельные группы: берёзкинскую и завеличинскую (нашу). Дал им и нам по книге: нам «Древний Патерик», им «Киевский Патерик». Дал устав и задание. Мы должны были собираться у себя на такой же чай, им задано было устроить в Любятове обновленческую группу и попытаться отобрать храм в обновленчество! Руководителями групп назначил в Березке Карташеву, а у нас – меня, «дурака». Когда я спросил, а какая должна быть дисциплина в группе, он с насмешкой ответил: «Сняв штанишки, мама вас будет розгами стегать, а Анна Викентьевна – держать», и сам расхохотался. Хотя это мне не очень понравилось, но я все же по мальчишеской дури взялся за это дело. Мы собирались в нашей комнате почти ежедневно. Мама читала Патерик и объяснение богослужения, а я, копируя о. Александра, «выступал» как умел. Но все это продолжалось недолго. Взрослые стали надо мной смеяться, и я торжественно объявил о прекращении работы кружка. А берёзкинцы оказались поумнее, они не приняли никаких заданий и перестали посещать «братский чай».

Личная жизнь о. Александра шла своим чередом. Он одно время хотел постричься в монахи, но совершенно правильно понял, что без монастыря монашества быть не может, и решил жениться. Синод обновленческий разрешил, и в начале октября сыграли свадьбу. Женился он на 18-летней девочке Капитолине Васильевне Сахаровой, девушке сугубо светской. В приходе начались дрязги. Пожилые прихожане такой, с позволения сказать, «брак» приняли в штыки. Материальное положение в церкви и семье ухудшилось. Помню, на второй день свадьбы мама послала со мной как «хлеб-соль» новобрачным два больших витых батона белого хлеба. Он горделиво отсчитал и послал ей сумму стоимости. Мама очень на это обиделась, но продолжала «дружбу».

Помню, на одном из «чаёв» о. Александр читал из Библии, книгу Пророка Иоиля. Капитолина, сидя на печке, всячески насмехалась и хохотала, к ней пристали и другие, в частности я сам. После этого «чаи» прекратились. В день его Ангела 30 августа старого стиля 1928 года гостей было 35 человек. Но после его женитьбы все почти отошли. «Есть нечего – жить весело», а семья прибавлялась. Капитолина Васильевна, окунувшись в будничную жизнь, стала скандалить.

Варваринская церковь, как и другие обновленческие, была почти бездоходная. Наш мечтатель чего только не придумывал, чтобы и на душе было весело, и в животе не пусто. Кроме «братских чаев» он вначале попытался работать с немцами, среди которых у него было большое знакомство. В те дни закрыли кирху, и некоторые немцы начали приходить к нам в Варваринскую. Он, пользуясь этим, стал служить для них пол-обедни до Херувимской, и они очень щедро жертвовали на тарелку серебром. Это также продолжалось недолго. Пробовал он «братские чаи» для них устраивать. Но вместе с немцами-лютеранами стали приходить адвентисты: завязалась полемика, и пришлось прекратить. Но псковичи полюбили о. Александра.

По «девятилетней» программе мы занимались до Рождества Христова 1928/29 г. Отпуская на зимние каникулы, он дал мне в виде испытания написать сочинение на тему «Изложение препятствий ко спасению, с которыми встречаемся среди мира». Это аскетика, в которой я, 14-летний мальчишка, ничего не понял, ибо не знал самой «Азбуки», т.е. Св. Писания и истории. Слова «помыслы», «страсти» для меня были иностранными. Кроме этого, я должен был изложить содержание письма Свт. Киприана Карфагенского к Фиду «О крещении младенцев», но ведь читать-то сам я тогда не мог. Мама прочитала его мне несколько раз, пока я его не выучил наизусть (и теперь помню его).

Я подчеркнул «важные» места и на этом остановился. А о том, как пишут сочинения, я и представления не имел. Наляпал так, что до сих пор стыдно. Вроде того, например, – «Человек есть образ Божий, гневаясь на него, мы оскорбляем Бога». Помню еще что-то о языке и братстве. Но, несмотря на все это, подарки я все же получил. Он написал мне, как обычно, большими печатными буквами три рукописи: «Хронологию Церковной Истории» от 50-го года до разделения церквей, «Римское исчисление» из «Арифметики» Малинина и Буренина и «Главы Леонтия иерея» из патерика.

В эти дни у нас произошла в жизни перемена, да и не одна. Появилась у нас старая знакомая София Ивановна Байкова, бывшая баптистка. Сначала поддерживала нас продуктами, тайком от мужа. Они жили на Октябрьской, 48. Он был дворником. Она ходила к нам. Помогала маме: мыла, стирала, дрова колола (мама зимой всегда болела удушьем), потом начала разглагольствовать о первохристианской общине, где была «одна душа и одно сердце», и стала уговаривать маму переехать в их дом и устроить этакую общину. «Будем жить как в раю». В октябре 1928 года мы переехали туда, но в соседний дом, на 2!й этаж в квартиру Юзефы Рейман. Мама, как обычно, сначала задружила с ней, а потом разругались и стали врагами. К Юзефе приехал муж-эстонец, и нас начали выживать.

Летом мы переехали обратно на Рижское. За это время наша хозяйка Пестрикова вторично вышла замуж за железнодорожника деда Семена Осиповича Юхно-Черчейко. Наша известная приятельница Анна Викентьевна вытащила из деревни своего внука Женю. Дочь ее Вера жила замужем в д. Монькино, ст. Торошино за Алексеем Федоровым – активистом, безбожником и политиканом. Семья была большая. Евгений, подросток, был в семье пятым ребёнком. Бабушка взяла его под видом «устроить на работу», а сама «пристроила» его к о. Александру, по его же совету. Тот им заинтересовался и стал уделять больше внимания, а мне предложил приучать его к церковной службе. Мать моя мне это запрещала: «Выучишь его и сам вылетишь». Но я этого не боялся. Отец Александр начал с ним заниматься так же, как и со мной.

Между тем в Варваринской общине жизнь шла своим чередом. О. Александр завел «по образу Первенствующей Церкви» «частое Причащение». Причащали каждую службу без всякой подготовки, как гласила обновленческая программа. Исповедь была по книжке. О. Александр стал обличать меня (и только меня) в духовной неуспешности. Отчасти это и верно, потому что я, 14-летний подросток, и не знал, в чем состоит духовная жизнь: аскетику я учил как школьник-первоклассник, считая, что лично меня она не касается. Я вел себя по-старому, а мои отрицательные зачатки вместе с возрастом росли. О. Александр отстранил меня от частого Причащения и определил в качестве епитимии «ухаживать» за Женечкой. На мое счастье мать моя, заботясь об «охране родительских прав», написала матери Евгения «всю правду»: бабка готовит ее сына не в рабочий класс, а в пономари. Та явилась, устроила скандал, оттягала сына за кудрявые его волосы и уехала, но сына не взяла – муж не велел. После Рождества мы начали заниматься по новой программе только греческим и латинским.

В начале февраля приехал в Троицкий собор новый архиерей Николай из Ярославля на место архиерея Василия (Виноградова). О. Александр занялся делами с новым архиереем. Занятия наши пошли плохо, с перебоями. Отец Александр стал служить по седмицам в соборе, который тогда отапливался плохо. Поморозил руки и лечил их. В Варваринской службы уже не было, и я перешел служить в собор. В соборе был немного: прослужил я там всего 6 месяцев и 1 неделю. Новый архиерей дал мне должность посошника, но надо было учиться, а мальчишки старшие учиться не стали, туда же пристроился и Женька. Женька попытался к новому архиерею в келейники устроиться, но его не взяли, и он ушел и стал пионером. Потом устроился в магазин, а потом начал курить и дурить – бабушка жаловалась потом.

Я послужил Великий пост и к Вербному Воскресенью ушел снова на свои Мироносицы. Отец Владимир был очень рад, а я – тем более.

Год 1929-й был для меня годом искушений: пошёл уклон в сторону царства греховного мира. Мама отбросила на время свое обычное нытье, видимо поняла, что профессиональной побирахи из нее не получится, а нытьем ничего не достигнешь. Она поступила на работу в конфетное производство инвалидной артели «Труженик» в оберточный цех. К 11 руб. пенсионным добавились 20–30 руб. Зарплату выдавали два раза в месяц: материальная сторона немного улучшилась, но духовная наоборот...

В стране усилилась антирелигиозная пропаганда. Началась кампания «чисток» и разных проверок. Маму вызвали и задали вопрос: «Почему Ваш сын с попом ходит по городу». Она отговорилась, но, придя домой, возобновила свое обычное «гонение». Подружки-бабки ее активно поддерживали. Сулили «золотые горы», если я оставлю Церковь, да и сам я начал шататься в сторону мирских прелестей. Положение мое в Мироносицкой церкви было незавидно – пономарь, дьячок, поводырь и звонарь полуголодный. Батя мой был скуп и расчетлив до крайности. Зима, мороз за 20 или осень – мелкий дождь с вихрем. Я – в рваных штанишках, в дырявой «кацавейке» на «рыбьем меху». Пошлют на колокольню: «Позвони минут десять». Все человечка назвонил лишнего. А где же у меня часы? Дома часов не было, у соседей спрашивать неудобно. Звоню, пока кто-либо не крикнет: «Бросай!» Помню, раз я опоздал к службе. Спрашивают: «почему опоздал?». «Нет часов у нас», – отвечаю. Староста злой дед Пименов с насмешкой: «Вот ужо я будильник тебе преподнесу». «Не грех бы, Епифан Пименович, старые «ходики» купить», – подумал я, но не сказал.

Обновленческие попы и «епископы» – переодетая шпана в дорогих, награбленных из закрытых храмов ризах, опротивели мне. И народ стал мало-помалу отходить от обновленчества, ибо всем стало ясно, что никакого «нравственного обновления», которое рекламировали вожаки обновленчества, нет, да и быть не могло. По наставлению своей трусливой и ноющей мамаши я пошел по учреждениям и организациям сам клянчить «помощи» и проситься в пионеры. Общество «Друг детей» выписало нам на месяц обед бесплатно и сапожонки второго срока. В пионеры меня не приняли – не школьник. Но мать, подогреваемая подружками, продолжала хлопотать, и меня приняли в инвалидную артель «Труд слепых» в щеточную мастерскую в наборный цех. Радости не было конца: ведь я теперь рабочий!

Помещение на Советской, 14. Рабочих в трех цехах было 12 человек – большинство совсем слепые. Пять человек женщин, остальные мужчины. Для иногородних было общежитие, городские жили дома. Была столовая общего питания за счет рабочих. Вычитали в месяц 3 руб. 50 коп. Жизнь была веселая: пьянство и разврат процветали. В нерабочее время – песни, балалайка и блуд. Все были переженившись между собой по нескольку раз. Меня, 15-летнего мальчишку, приняли недружелюбно: «попенок», молокосос и т.д. О религии не было и помина. Был хоровой кружок. Я в нем тоже начал участвовать в альтах. Управлял один из псковских церковных регентов Рагожкин. Все это было интересно для меня. Чтобы жить «полной жизнью» товарищей, я попросился в общежитие. Продиктовал матери заявление, и меня приняли. Но вскоре оттуда ушел: пьянка и блуд меня не интересовали. Нашел я приятеля Ивана Григорьева. Получали мы первую зарплату и пошли ее проедать в кафе-ресторан, катались на трамваях, а потом наняли извозчика и поехали на вокзал, не зная зачем. Гуляли мы на его зарплату. На следующий месяц пришла и моя очередь и мы повторили то же самое. Мать, узнав об этом, пришла и устроила скандал. Работал я слабо – никак не мог научиться заделывать концы проволоки. Обращался к соседям – не хотят помочь. Работала недалеко слабовидящая женщина 19-летняя, многократно замужняя. Сжалилась надо мной и стала помогать мне, и я привязался к ней. Но ей был нужен не мальчик, а мужик, и она вскоре отстала и присоединилась к прочим моим недругам.

В те дни папа Пий ХI выступил с призывом к «Крестовому походу» – освободить страну от «безбожной власти». Похода у папы, конечно, никакого не получилось, но большевистская власть ответила бешеной реакцией. Объявили «антирождественскую» кампанию. Усилили пропаганду. Запретили колокольный звон по городу. В Рождественские дни устроили «антирождественский» митинг с карнавалом – кощунственным «крестным ходом». По случаю приезда в Псков «ударной бригады» активистов по коллективизации, в Пушкинском театре устроили торжественное заседание Псковского горсовета. Ораторы бешено злословили религию и призывали снять колокола, закрыть все церкви, изъять имущество. Зал всем горячо аплодировал. Во всем этом участвовал и я: ведь в эти холодные темные дни меня когда-то посылали «названивать» богомольцев: «Позвони минут 10–15», а где у меня часы? Звонил, пока крикнут. Это и прочие обиды враг и люди его подогревали во мне. Но, с другой стороны, во мне сработало моё обычное: во мне засветилась искорка, заложенная в ранние годы матушкой Людмилой и другими. Вскоре я понял всю эту мерзость.

Настал Великий пост, и меня снова потянуло к родному храму и клиросу. Об этом быстро узнало начальство. Был у нас секретарем отдела ВОС контуженный в Гражданскую войну П. Козловский. «Ты, говорят, в церкви поешь? Нам таких не надобно», – заявил он, придя к нам в цех. Как ушел он, наши бабы забрюзжали в мою сторону: «А вот мы на Пасху все в церковь пойдем». «Петь тебе запретят» – категорически возгласил один из наших безбожников. Мне дали без очереди отпуск, чтобы я не толкался и не «соблазнял», но я подал заявление и уволился с работы. Была 6-я неделя Великого поста, и я с радостью снова вернулся к о. Владимиру на Мироносицы ко всенощной, как раз на Вербное, и стал служить за псаломщика.

Летом 1930 года я встретился с о. Александром Эвертом, моим бывшим учителем – он приехал из Ленинграда погостить к теще. Он предложил мне продолжить занятие аскетикой через переписку. Но я стал в это время мечтать о настоящей должности псаломщика в деревенском храме и просил у него посодействовать. Он обещал и уехал. В начале августа я получил от него письмо. Предлагали мне место псаломщика в с. Каменка Лужского района ст. Толмачово. Я ответил согласием, а в начале сентября получил от него ответ на «препровождение» митр. Николая (Платонова)84. Мне шел 16-й год, там об этом, видимо, не знали. Мать тогда работала уже не в конфетной, а в кафе. Отнеслась она к этому отрицательно, но все же не препятствовала, и я собрался и уехал.

И так вступил я впервые в самостоятельную жизнь не подготовленный. Приехал я в Каменку, в 12 км от Толмачево. Дом церковный там на две половины. В левой жил священник, бывший дьяк из Ленинграда, Михаил Слабиков с женой Евдокией и дочкой 7 лет Лидой. Меня поселили в пустую квартиру из 2-х комнат. Крыс полно! Питался я у священника, пока как бесплатный нахлебник. Кругом лес. Дрова заготовляй сам, как знаешь. Вокруг дома был барский яблочный сад. Был и наш церковный маленький сад. В приходе 5 небольших деревень: Изор, Колищ, Путятино, Каменка и Затуленье. В былые годы на причт собиралось по 7 фунтов муки с каждого дома и 1 пуду картофеля, кроме дохода. Но когда мы пошли с батюшкой за этим сбором – над нами только посмеялись. Это уже устарело.

Прослужил я месяц. Ходили в Покров и в Анастасию по домам с молебном, наслужил около 40 рублей на мою долю. Вдруг – письмо из Пскова от мамы мне и о. Михаилу. Мама пишет, что она «еле жива» после двух «припадков» и требует меня немедленно домой, угрожая применить принудительный привод, так как я несовершеннолетний и болезненный. О. Михаил посоветовал мне съездить самому и привезти ее. Что я и сделал. Привез я ее, она побыла дня четыре и уехала недовольная. Вскоре пришло письмо совсем «грозное» с теми же требованиями. Река замерзала, пароход не стал ходить и мост развели. Я собрался и поехал. Мне сказали, что почтовая подвода иногда берет пассажиров, и я три километра до почты тащил свои вещи. Но не тут-то было. Оставил вещи в деревне и пошел пешком. По милости Божией какой-то попутчик взял и догнал меня у станции. Так я вернулся в Псков.

Наступила зима. Зиму 1930–1931 гг. провел сидя дома. В воскресные и праздники служил снова у о. Владимира на Мироносицах, а прочие ходил в Паромье петь в хоре. Там меня не прогоняли за Мироносицкое служение. Мама бросила хандру и продолжала работать в инвалидной артели. И вот я осмелился и задал вопрос: «Мама, на кого ты меня готовишь, на министра или на директора? Ведь 17-й год идет, а дальше?» И мама смирилась, поняла и сказала: «Как хочешь». Прошла зима, наступила Пасха. Разговлялся я у Кольки – товарища по церкви.

11 мая 1931 года. Я явился в паспортный стол и получил свой первый паспорт. Паспортистка Иванова поставила мне год, но не поставила месяц и число рождения. Это давало мне возможность «постареть» на год (с декабря на декабрь, чтобы было 18), и я задался мыслью стать псаломщиком. С этой целью я собрался путешествовать. Взял по старой памяти билет до Луги. Там пересел и в 7 утра вышел на Варшавском. Вышел и ... растерялся. Солнце казалось не на том месте. Сел на первый попавшийся трамвай и поехал невесть куда. Надоело. Вышел и поехал в обратном направлении. Пришел опять на Варшавку. Хотелось есть. Купил сухой бутерброд. Сел на Лужский и приехал в Лугу, дальше ехать не было денег. В 9 часов вечера вышел на линию и пошел по шпалам. К 12-ти ночи пришел на полустанок «Фандерулита», пропустил псковский поезд и пошел дальше. Около 3-х ночи подошел к ст. Серебрянка. Очень хотелось спать. Сел на вокзале за стол и заснул. Утром в 9 часов встал и пошел дальше. Прошел Полупаны, Смычки (Лямцево). Встретилась дрезина с рабочими ж.д. Меня остановили, проверили документы. Велели вернуться назад до Лямцева, свернуть и идти по деревне, потому что через мосты не пропустят, что я и сделал. Есть хотелось очень. У с. Тушитва обогнал я одну бабушку. Разговорились, и она меня угостила куском копченой свинины, хлеба у нее не было. Под вечер пришел я на станцию Плюса. На оставшийся рубль взял билет до Владимирских лагерей и снова пешком по шпалам. Свернул налево на хутор и попросил кусок хлеба. Хозяйка меня накормила обедом, но хлеба у них не было: растворена квашня. К вечеру я пришел на ст. Новоселье и переночевал. Впереди был железнодорожный мост, пешком идти нельзя. Утром прибыл поезд. Вошел в вагон, сел в пустое купе. Сели ко мне женщины с больной. Расстелили напротив до полу одеяло, положили больную, а сами отлучились. Я влез под лавочку, завесил одеяло, доехал до Пскова и пришел домой.

К этому времени обновленцы окончательно «развинтились» и показали себя. И я принял решение, что мне у них дальше делать нечего. Рассказал о. Владимиру своё путешествие и о своём решении. Он пообещал мне прибавить плату: вместо 30–40 копеек 1–3 рубля. Но я решил: всё!

27 июня 1931 года по нов. стилю я пришёл на прием к епископу Феофану85, нашему православному епархиальному архиерею, просить место псаломщика. Владыка меня выслушал, взял в руки список. «Мест очень много. Вы служили где-нибудь псаломщиком?» – спросил он. Я ответил как есть. «Вас ещё нужно присоединять». Я согласился. «Так идите в Гнилки, 12 км от города Острова, там два священника». Я взял благословение и с радостью вышел. Была суббота, а в следующий понедельник я сел на вечерний поезд и к 8 вечера приехал в город Остров. Город незнакомый. Переночевал в «Доме крестьянина» за 15 коп. на скамеечке в коридоре.

Утром отстоял обедню в соборе и отправился в Гнилки по шоссе Детроп86 – Опочка. У ворот дома священника встретил матушку – хозяйку дома. Спросил о. Алексея (я его знал понаслышке), и она указала. Я пришел и представился. Тот проверил мои документы и послал к старшему и к старосте. Старший, о. Иоанн Амосов, говорил со мной немного: он прочил на эту должность свою невестку. О. Алексей вывел меня за дом и показал деревню, стоящую в километре от нас: «Это деревня Кисели, там покричите перевозчика, и он перевезет Вас на ту сторону», – и показал также на таком же расстоянии дер. Рябинкино, – «Там живет староста».

На самом деле оказалось все не так: перевоза постоянного не было, лодка на той стороне. Шумела запруда – по ней в сухое время, когда мало воды, переходить можно, но сейчас вода была большая и била через запруду. Я снял ботинки, повесил их на шею и по камням запруды перебрался на ту сторону. После все дивились: перешел первый в том году. Вошел я в деревню Рябинькино. Показали дом старосты, и я постучался. Открыла невестка Саша: «Ее дома нет, а Вы откуда?». «Из Пскова, псаломщик от владыки Феофана», – ответил я. Она на самом деле была дома, но, увидев в окно незнакомого человека, спряталась. Тогда в деревнях все так делали – поднималась вторая волна насильственной коллективизации, и работникам сельсоветов даны были неограниченные права: они врывались в дома и творили, что хотели. Невестка вернулась в дом, доложила ей обо мне и затем сказала: «Проходите в избу».

Меня встретила женщина средних лет и среднего роста в длинном темном рабочем платье. Глаза голубые. Наречие крестьянское Псковской губернии. Голос ровный густой. В голосе слышалась приветливость, ласка, любвеобилие, но, в то же время, – уверенность, твердость, властность, мужественность, независимость, желание поставить на своем, словоохотливость, житейская и духовная рассудительность, бережливость. Вот то, что я смог прочитать в ее голосе из первого разговора с ней по дороге обратно в Гнилки.

Меня плотно покормили обедом, такого я забыл, когда ел в жизни. Дело в том, что меня не смогли поместить у них в доме: назавтра у них предполагалась навозная «толока», когда всей деревней помогают вывозить навоз в поле, а хозяин угощает всех вином. Пока пройдет толока, Мария Ивановна решила меня устроить в Гнилках у священников. Мы оба пошли в Гнилки, переехали на лодке на тот берег и направились к батюшкам. Но оба они, несмотря на просьбу-порицание старосты, принять меня к себе даже на два дня отказались, и мы направились в дом Никифоров. Рядом с небольшой деревней Гнилками был «прогон» (улица) из 8 домов «кутейников»-«клирошан». Это вдовы и дети (старые девицы) умерших священнослужителей.

Погост. Семья давно умершего священника Василия Никифоровского была большая, но в доме жили только три его дочери – старые девы: Ольга, Дария и Люба. Ольга – пенсионерка, бывшая учительница, епархиалка, уволенная за религиозность. Дарья – 40 лет, грамотная (домашнее образование), боевая, взбалмошная. Люба – 36 лет, психически недоразвитая. Они, как и прочие «кутейники», жили подаяниями прихожан. Имели небольшие огороды. В праздники ходили по собору, кто что даст. Хозяйка приняла меня с радостью. Ведь это такое «счастье»... Море новостей. В те дни газет, радио и телевидения в деревнях не было. Гнильский погост славился сплетнями на весь уезд. Поэтому псаломщики здесь не задерживались – сплетнями замучают.

Семья моих хозяев была обывательская, имея корову, ни масла, ни творогу не едали: все выпивали, да с кашей... Разговоры, пересуды с руганью, скверными словами, всех нечистых соберут. И это все о тех, кто кормил их... Тут за меня уцепились. Пошли тары-бары. На третий день пришла Мария Ивановна. При храме была недавно построена сторожка. Мария сделала там уборку, протопила и поселила меня туда, а сама снова ушла домой: время было летнее. Пришли соседки, нанесли мне молока всякого – топленого, квашеного; творогу, сметаны, масла, яиц и мяса. Все это я видел только на рынке, но не дома. Я не мог сообразить, что со всем этим делать. Они пришли, посидели и ушли, а я остался один, книг не было, да и читал я тогда плохо. Хотя секрет чтения уже был открыт: когда я писал, баловавшись с очками, заметил, что чем дальше отводишь очки, тем больше увеличиваются буквы. Я пошел к врачу, врач повысил диоптрию, и я стал учиться сам читать шрифт всякий, но шло плохо.

На третий день пришла Мария Ивановна с плохими новостями: волна коллективизации набирала силу. Прислали бригаду активистов в подмогу местным, и началась бешеная атака на тех, кто не хотел по принуждению «добровольно» идти в колхоз. Семья Марии также подверглась нападению. Они жили очень зажиточно: две избы, три коровы, пара лошадей, куры, овцы, два борова и 11 гектаров земли. Все это описали и постепенно отбирали. Мария не ладила все время с «кутейниками»: она постоянно призывала всех помочь своим трудом храму. Обращалась и к ним – грамотным. А они не считали нужным, думая, что приход обязан их содержать, как детей и вдов бывших служителей. В народе началось всеобщее прятание вещей: одни прятали, а другие доносили. По доносу «кутейников» к нам явились из сельсовета с обыском. Уполномоченный РИК Лихатев, увидев меня, юношу-псаломщика, начал читать нотацию, но ничего не добился. Вражда усилилась. Мария предложила мне порвать всякое знакомство с ними, но я не послушался. Осенью она перешла жить в сторожку, и началась у нас с ней вражда самая сильная. Но выгнать меня не решилась. Как стало известно после, она возмечтала женить меня на своей племяннице Марии – моей ровеснице, отбить ее от матери и доживать с нами свой век – утопия.

После Петрова дня я явился в сельский совет и получил прописку временную, по которой прожил 2 года и 8 месяцев: им не до меня было. По паспорту настоятеля я получил утверждение арх. Феофана в день Усекновения главы Св. Иоанна Предтечи. На именины к нашему о. Иоанну явился благочинный, священник с Немоева (в 10 км). Сам из православных крестьян-эстонцев, выпускник Киевской Академии, рационалист – один из моих будущих настоятелей. Между прочим он передал нам архиерейское распоряжение: невенчанных супругов не допускать к Св. Причащению, восприемничеству и не молебствовать в их домах. Все это мы исполнили, но бесполезно.

Храм наш был трёхпрестольный, холодный, большой; освящен в честь Св. Троицы, Свт. Николая и Св. Предтечи. Приход – 101 деревня. Праздники – Свт. Николаю (оба), Покрову, Свв. Флору и Лавру, Св. Архангелу Михаилу (8 нояб.), Успению, Петру и Павлу. Певчих 8 человек: Павел, две Анны, Мария, Катя, Пелагея...

Вскоре после вступления в должность явился я к архиерею. Зашел разговор о цели моего ухода из обновления и моих планах на будущее. Я исповедовал свою мечту – посвятить себя священнослужению. Владыка одобрил и дал мне программу экзамена на диаконское служение: Священная история Ветхого и Нового Завета, катехизис, Устав, история Церкви, славянская грамотность. Я достал книги, а Ольга Васильевна, из «кутейников», вызвалась мне помочь в подготовке к экзамену.

Наступила осень. Мария поселилась в сторожке и начала шить по заказу одеяла и прясть шерсть. Она прекрасно понимала, что дружба моя с «кутейниками», а тем более с домом Никифоровским, кроме вреда, ничего не даст, и старалась всеми мерами меня отвлечь. А мне это было неприятно. Там и там я ценил ласку и теплоту, которой я не видел в детстве. Но она часто «сгущала краски», а вот это то как раз и дало обратный результат. Колебался я как маятник между двух. А обстановка с каждым днем портилась. Обложили всех налогами. Вначале я обслуживал двух священников. Они делили все пополам, а мне выделяли 1/3 и тот и другой. О. Алексей стал придираться к мелочам и, наконец, накричал на меня всенародно, оскорбляя скверными словами. Я подал архиерею жалобу, но бесполезно, меня же и обвинили. У Ольги Васильевны тоже, как оказалось, были «наполеоновские» планы в отношении меня. Она возмечтала прилепиться ко мне в качестве тети или мамаши, и высказала это намерение в одном из скандалов со своими. А те сошли с ума. Это, конечно, абсурд. Ведь я-то еще никто, 17 лет от роду и гол как сокол.

Во время наших занятий Ольга Васильевна одно твердила: просите перевода. Но я не забыл Каменку: я неприспособлен к одинокой жизни, и предпочитал пользоваться услугами Марии, которая все время ворчала и жалела. Ольга Васильевна вконец разругалась со своими и перешла жить к подруге юности, бывшей учительнице, пенсионерке Григорьевой Александре Матвеевне, жившей через дом от «кутейников». Там начались мои занятия по подготовке к экзаменам. Я приходил к ним каждый вечер и сидел допоздна. Мы занимались Свщ. историей, катехизисом, историей Церкви. Потом Александра Матвеевна читала вслух Некрасова, а также роман А. Толстого «Князь Серебряный». Обе мои учительницы были сугубо светские: не прочь посмеяться и покощунствовать.

24 января 1932 года я держал экзамен перед экзаменационной комиссией. Три протоиерея Лепорский, Ляпустин и Некрасов экзаменовали меня с 11 утра до 5 часов вечера и написали: «Испытуемый показал знания не обширные, но правильные. Комиссия обратила внимание, что он с трудом может читать только крупную печать богослужебных книг» (школьная 3). После этого Ольга Васильевна уехала жить в Остров к невестке. А я начал собирать пособия для экзамена на священника. Приближался Великий пост. Атмосфера искусственной злости в духе моих учительниц мне надоела. Во мне снова засветилась искорка матушки Людмилы. Я подался в сторону Марии.

Теперь о Марии. Из первого разговора с ней по дороге на перевоз я узнал, что родилась она в богомольной деревенской семье в дер. Рябинкино Островского уезда в 1886 г. Два года просилась в школу, но не пускали: нечего одеть. Да и зачем девчонке грамотность. Наконец на 15-м году жизни отпустили. Год проучилась, на второй год пошла, но родился братишка: нужна нянька. Больше не пошла. Уроки Закона Божия пробудили в детской душе любовь к Спасителю и желание служить Ему. Родилась идея – монастырь, но уже не для того, чтобы там научиться петь и читать. Родители, как и всегда, были против.

На семнадцатом году жизни она сильно простыла и заболела брюшным тифом. Мать подняла шум, раскаялась и дала обещание – отпустить ее в монастырь, если выживет. А как дочь поправилась – снова не хотела и слышать о монастыре. Придя с Крестным ходом в Псков, она случайно услышала о Елизаровой87 пустыни, о живущем там старце архимандрите Гаврииле, и вместе с народом добралась до Елизарова. Старец благословил ее в новостроившийся тогда под его руководством монастырь близ г. Торопца Псковской губернии. Отец свез ее туда, и она осталась там. Но монастырь там не получился: восстало приходское духовенство. Там она научилась всякому рукоделию. Ее поставили келейницей к регентше Анне.

Не дождавшись конца строительства, монахиня Анна уехала, взяв с собой и Марию. Год прожили они на даче в Печорах, потом в Санкт-Петербурге, а затем Анна поехала к родителям, а Мария по ее рекомендации попала в Рижский Св. Троице-Сергиев монастырь88. Там она встретилась со своей подругой, дальней сродницей Елизаветой. Марию поставили в просфорню. От сильной жары она заболела параличом голосовых связок. После болезни ее на лето направили в пустынь (......). Началась война 1914 года. Ригу взяли немцы, а монастырь перевели в Новгородский Савво-Вишерский монастырь. Там она пробыла до его закрытия. А затем жила дома и работала до начала колхозов.

В храме после революции старосты менялись ежегодно, довели храм до нищеты. Собрались прихожане и решили просить Марию и Лизу занять эту должность. По благословению старца схимонаха Серафима и схимонахини Геннадии Мария вместе с Елизаветой приняли храм. Но та похитрее: поняла, что дело не почетное, и ушла. А Мария осталась на должности казначея, фактически исполняя должности уборщицы, пономаря, сторожа, просфирни, ризничей и звонаря. Такой я встретил её 30 июня 1931 года, в первый день моего самостоятельного жизненного пути.

Неудача экзамена по программе на получение диаконства меня не остановила. Я сразу же решил продолжать свое самообразование. Стал собирать пособия и начал самостоятельно заниматься подготовкой к экзамену на получение сана священника. С самого начала служения своего в Гнилках я сблизился с настоятелем Никольской церкви г. Острова Николаем Игнатьевым. Он имел высшее образование не богословское, а дореволюционный педагогический институт. Настроения реформаторского, бывший обновленческий активист, изобретатель новшеств. У него была хорошая духовная библиотека, и я этим воспользовался.

В программе было 7 предметов: Св. Писание, основное богословие, догматика, история, литургика, каноника и гомилетика. Достал я «Толковую Библию» Лопухина, «Толковое Евангелие» Б.И. Гладкова, «Историю» Димитриевского, «Догматику» Малиновского, «Богослужение» Свирелина, «Законы о религиозных объединениях» Орлеанского, кое-что по основному. И стал самостоятельно заниматься. Читать мне помогали, но я не понимал, что надо не читать только, но и заучивать, и у меня получился пшик...

Между тем облака жизни сгущались. Усилилась волна коллективизации. Умер о. Иоанн Амосов. Матушка его Анастасия продолжала пользоваться доходом. Ее обложили налогом за все года и отобрали дом. Собрался у нас в небольшом домике сторожки весь причет, поселилась и безногая старушка – вдова умершего старого дьячка Елизавета. Невестку Марии казначеи обложили «твердым заданием» сдать определенную мзду, хлеба и т.д., растрепали дом и саму забрали на полгода в принудительную работу. Мария поселилась в сторожке и шила одеяла по заказу. Место умершего о. Иоанна захватил незаконно свящ. В. Ченцов – малограмотный, жадный до денег и злой. И он поселился в сторожке.

Хор в храме стал разрушаться. Девушка Катя вышла замуж, но неудачно. Марию Костину (лучший дискант) ограбили и выселили в другую деревню, мужа забрали в тюрьму. А мою главную помощницу по клиросу и занятиям Лизу «раскулачили» до нитки и выселили тоже. Я продолжал занятия, попы наши ворчали: «Куда ты лезешь? Мы сами на ниточке держимся. Все идет насмарку, и мы давно бы ушли и бросили эту «чехарду» (т.е. службу), да некуда деться».

Владыка – архиепископ Феофан благословил мои занятия, велел готовиться к экзамену и подыскивать себе невесту. А вот это-то в те дни было дело мудреное и почти неисполнимое, молодежь боялась пройти мимо храма и перекреститься. Духовенство лишено было прав избирательных и всех вообще, облагалось налогами. Какая же девушка согласиться на такое замужество? Бабки насмотрели мне девушку Нюшу, ровесницу в годах, и стали сватать. Она ответила: «Парень-то и нравится, да ведь у него нет никакой специальности. А как закроют церкви, куда же мы с ним? На мосту петь псалмы? Да и там заберут». Холостяков владыка не рукополагал и в монахи никого не постригал. Он был большой законник.

1933 год, сентябрь. Я закончил свои занятия и подал владыке Феофану прошение на экзамен. Он положил резолюцию и послал к членам комиссии. Прот. Д. Некрасов встретил меня в штыки и начал увещание оставить эту «затею» и поступить на гражданскую службу: «У Вас плохое зрение и неканонический возраст к тому же». Я продолжал стоять на своем.

В конце сентября 1933 года в доме бывшего ректора Псковской семинарии прот. Лепорского собралась комиссия в том же составе и экзаменовали также полдня. Взяли с меня 25 рублей (такую сумму платили в то время за похороны с обедней) и написали: «Испытуемый обнаружил знания не точные, не проверенные, не обдуманные, учение Церкви знает в общем удовлетворительно. С Церковным уставом знаком практически. Замеченные недостатки его знаний свидетельствуют о его юности и спешном прохождении предметов, тем более что недостаток зрения затрудняет их прохождение и может препятствовать в совершении Таинств и требоисправлений».

Увидев такое «заключение» владыка написал мне: «Рекомендую Вам быть у врача-окулиста и выяснить: достигает ли в данный момент Ваше зрение 75% и может ли ухудшиться ниже 50%, о чем представить мне справку». Врач Т.П. Петрова, осмотрев мои глаза, ответила: «Теперь проценты не пишем, ибо трудоспособны теперь даже совсем слепые. Оценка зависит от вида работ». И к тому же добавила, что справки даются только по запросам госучреждений. Идя на экзамен, я не знал самой главной прописной истины, что сумму «25» надо было умножить в несколько раз и тогда было бы все на месте.

Между тем, развязка приближалась все ближе и ближе. Священник В.Ченцов задумал ввести в храме новые порядки и стал собирать шайку. К тому же правительство назначило перерегистрацию всех церквей. В конце года собралось общее собрание. Мария отказалась от всех своих должностей и вышла из состава двадцатки. Избрали из новых членов исполнительный орган и ревком89. После всего этого я подал владыке (устно) прошение о переводе меня в другой приход. Мария поехала в Ленинград насчет места: там было много ее сродников. Мне предстояла новая холостяцкая жизнь в другом приходе. Путь этот в те дни был небезопасен – или повенчаться с какой-либо вдовой, что лишало права на священный сан, или блудить от одной к другой, подобно маятнику. Любительниц везде достаточно. И крепко и серьезно задумался я...

Мария с самого начала возымела намерение отбить от матери свою племянницу Марию, женить меня на ней и прилепиться к нам на всю жизнь. Но ведь это же утопия, да у Марии к этому времени уже был жених, за которого она и вышла потом и прекрасно прожила до старости. Возвратившись из Ленинграда, Мария поведала, что мест там для нее много по ее специальности – ткацких или прядильных, но фабрика есть фабрика... Не лучше было положение и у ее подруги Елизаветы – скитание с семьей брата.

Сама Мария, несомненно, как я уверен, замуж не собиралась, но ей жаль было бросить меня на произвол судьбы. Чтобы сдать меня в надежные руки, она попыталась предложить Лизе выйти за меня замуж и продолжать служение Святой Церкви, которому обе они с юных лет себя посвятили. Но я знал характер Лизы... Она дала уклончивый растянутый ответ: «Как Господу угодно, мне его жалко». Ответ этот Мария сразу же передала мне, но я категорически отверг все это, зная её хитрость. «Мы взаимно успели друг к другу привыкнуть, нам с тобой надо сходиться и продолжать вместе свое служение Св. Церкви», – таков был мой ответ. Она согласилась с таким предложением, хотя в реальность всего этого не верила, зная все препятствия на этом пути: регистрация, венчание, местожительство и т.д.

2 февраля 1934 года. Мы оба явились в Волосовский сельсовет, оформили регистрацию нашего брака и продолжали готовить дальше. Ясно, что справлять свадьбу в Гнилках не было возможно: люди ведь не понимают – в Церкви служишь, значит, ты поп, в монастыре пожил – значит, монах, да и места не было для этого. Поэтому мы, отшучиваясь на поздравления, продолжали держать брак свой втайне. А сама Мария всё ещё не верила в реальность: «Бумажку выбросил, да и все. А венчать не станут без архиерейского благословения». Но Господь вел все по Своему Промыслу.

Во вторник на последней неделе мясоеда мы отправились в Псков пытать «счастье». Кинули мы жребий на несколько городских церквей, где меня не знали. Жребий пал на храм Свв. Константина и Елены в Царевой слободе. Явился я к о. Аполлинарию Головадскому с этой своей «требой», назвал себя служащим из Островского района. Он проверил мое свидетельство о браке, написанное на бланке свидетельства о рождении. Он знал меня мальчиком, но здесь не узнал: вырос я... Договорились на завтра (среда в 5 часов вечера). Нанял я двух извозчиков туда и обратно и пошел к своему бате о. Владимиру – тот рад гульнуть на свадьбе. Подобрали мы и венчальных: бывшего Мироносицкого председателя двадцатки Макарова с сыном, Анастасию Ивановну Толкунову и мамину подругу – парикмахершу Анну Петровну Павлову. Макаров явился с супругой, как подобает женатому.

14-го февраля 1934 года в 5 часов вечера состоялось наше бракосочетание. Батюшка сам пел и читал. В храме еще был сторож и старостиха-свечница. Вечером «свадебный пир» гуляли у Анны в ее мастерской и на ночлег отправились к маме.

Наступил Великий пост. В понедельник во время службы явился представитель приходского совета Покровской церкви с. Немоева (15 км от Гнилок), и мы поехали с ним. У него было назначение от архиерея. И началась моя служба в Немоеве псаломщиком. Немоевский батюшка о. Иоанн Кириллович Кюпар – эстонец, но не эстонский, а торопецкий из крестьянских, академист, кандидат богословия, ярый рационалист – постов не признавал. У него была большая духовная библиотека. Он подарил мне много книг творений Св. Отцов: Иоанна Лествичника, бл. Феодорита, Кирилла Иерусалимского, Макария Великого. В дни Св. Четыредесятницы мы как и всегда держали пост строгий. Плохо было то, что тогда в сельских приходах в местные праздники приходилось служить по домам, и угощали скоромным в пост. О. Иоанн ел все, а я с юношеской ревностью держал пост. Это подрывало его авторитет, и он стал ко мне относиться хуже. А так он неплохой был батя и в доходе меня не обижал, как Гнильские попы.

Лето 1934 года мы с Марией прожили хорошо, сыто: прихожане подкидывали своих продуктов – гороховую муку, горох, домашнее толокно и перловку. Заготовила Маня ягод, грибов; капусту и картофель не покупали, а хлеб пекли сами. Резвились как котята, как дети маленькие. Играли как ребята в пятнашки и горелки. Но беда надвигалась... После гибели Кирова ужесточились репрессии: началась кампания массового спецпереселения, арестов, усиления паспортного режима. В апреле прислали нам выписку с лишением обоих нас избирательных прав. Это влекло за собой лишение многих прав гражданских. А я мечтал о диаконстве, бредил рясой и ектениями, с юношеским пылом и жаждой страданий за Христа и Церковь. О. Николай Игнатьев, настоятель Никольской церкви г. Острова, встретив меня, напомнил о его желании иметь у себя диакона, и посоветовал при удобном случае поговорить с архиереем на эту тему.

Наступил Великий пост 1935 года. Отпустил я Марию на богомолье в город, а сам составил на пост, как и прежде, «правило», помочил на среду горох и принялся «подвижничать», да ненадолго. Первый день поста подогрел мое рвение. Переночевав ночь, я поехал к архиерею. Владыка принял меня очень хорошо. Обещал исполнить мое «диаконское» желание, если будет от о. Николая прошение. Я сразу поехал в город к о. Николаю, и кончилось мое «правило». Закрутилась суета приготовления. Но беда была в том, что тогда очень трудно было с пропиской. Я уверил владыку, что прописка будет непременно, и он мне поверил, а оказалось все наоборот.

30 марта 1935 года в день Прп. Алексия я был рукоположен в сан диакона и назначен в Никольскую Церковь гор. Острова. Надев рясу, я с юношеским пылом пошел в милицию по поводу прописки, которая была прекращена уже с 1 апреля. Начальник милиции, увидев меня, чуть не сошел с ума от злости. Обругал меня как нет хуже и пригрозил тюрьмой. Решили пока устраивать меня на ночлег у прихожан поочередно. Но после того как несколько человек приняли меня по разу, одного из них вызвали на проверку, и все испугались. Пробовали устроить у сторожа, но и его вызвали и пригрозили штрафом. А я получил открытку от настоятеля: «Приходите утром – ночевать у нас нельзя». Между тем в храме шла служба, народ валил валом: в те дни проводилась кампания массовой этапной высылки, и все спешили поговеть, отправляясь навсегда на чужбину. В Благовещенье мы причастили 800 человек, а в Вербное 1100. Я продолжал мерить 12 км своими ногами из Немоева в Остров, натер ногу, и она разболелась. «Не жалейте нас, ищите место и устраивайтесь» – заявил мне о. настоятель.

В начале июля я получил пригласительное письмо из с. Сумцы в 15 км от Немоева за подписями прих. совета и священника Феодора Ильинского – известного летуна, самодура и хулигана. Оказывается, церковное руководство, испробовав все средства, решило припугнуть его мною, к тому же, я не имел разрешения архиерея, а лишь это частное предложение. Ильинский не хотел подписывать прошение архиерею о моем назначении, но его уговорили, вернее заставили. Последовала резолюция: «Указ дать не могу, пока не пройдет паспортизация».

И Ильинский начал беспощадно издеваться. Кричал во время службы, умолял сельсовет не прописывать меня и т.д. Мне исполнился 21 год. Как допризывник я получил годовой паспорт, потом с принятием новой конституции отменили тыловую армию, а я получил свидетельство об освобождении от военной службы, указ архиерея об утверждении в должности и продолжал служить в Сумцах. А о. Федор продолжал пьянствовать. Он связался по пьянке с грабителями, убившими и ограбившими двух богатых старух, и за соучастие в преступлении получил 5 лет лишения свободы, но еще до отъезда по предписанию властей был отозван и запрещен в священнослужении до дня Рождества Христова с изгнанием из епархии. На место его назначили прот. Василия Василькова, и с 8 ноября – дня престольного праздника – он стал служить в Сумце.

Батюшка этот – старинного закала, человек неплохой, добрый и благожелательный. Но супруга его – капризная, вечноноющая, все ей было не так. И он стал подумывать о переходе. На нашу беду и на его счастье власть стала «завинчивать гайки» обычными способами: налогами, запугиванием служителей и членов двадцатки и заданием отремонтировать храм на баснословные суммы. Председателя двадцатки вызвали и угрозами заставили выйти из членов. Для избрания на его место разрешили собрание сроком на 1 час. Выбрали Параскеву, инокиню Вознесенского монастыря – девицу боевую, но бестолковую и малограмотную.

Перед Пасхой 1936 года явилась к нам из района комиссия по ремонту и назначила ремонт: поставить железную ограду в каменных столбах вокруг всей территории, четыре печки, выкопать противопожарный водоем, построить каменное хранилище для масла, сменить зараженные грибком балки, поставить 6 каменных контрфорсов, оштукатурить внутри весь храм. Всего на сумму 45 000 рублей – это для маленькой деревянной церкви! Срок выполнения – полтора месяца, иначе немедленное закрытие. В наши дни этому трудно поверить, но это было так. Поехали наши в область. Был тогда там секретарём обкома ВКП(б) А.А. Жданов. Им было сказано: «Начинайте ремонт и делайте в меру возможности, и вас не закроют».

О. Василий, получив назначение в Дмитриевую церковь г. Гдова, явился в 6 утра в самый Христов День в сельсовет и снялся с учета, хотя я его предупреждал, что во Гдов нужен пропуск. Он его не получил, сунулся в соседний с нами приход Марошавицы, в котором священника осудили на 5 лет, но там его арестовали и под конвоем отправили в районный НКВД.

Я остался во главе прихода: вел переписку с благочинным и епархией и руководил ремонтом. Но сельсовету это не понравилось и он начал срывать ремонт. Купили мы досок и повезли мимо сельсовета. Нас задержали и доски конфисковали, т.е. без всяких даже оснований – «не срывайте посевную кампанию». Моя Мария организовала старух, и ночью носили на себе тес. Наняли старика-плотника, и начался ремонт. Позднее наняли маляра, а пока шел наружный ремонт. Меня вызвал владыка Феодор и благословил совершать богослужение по чину бессвященнословия, т.е. без священника, на два дня: Вознесения и Свт. Николая. Я это исполнил, и в тот же вечер был вызван в сельсовет, но положил им на стол архиерейское предписание. Тем дело кончилось. Они поспорили, поглумились и отпустили. Потом владыка возобновил предписание, но уже больше не беспокоили.

Ремонт начался внутри, и я уже не мог служить, но сам руководил ремонтом и всеми делами за настоятеля. В августе приехала комиссия по ремонту и, как и надо было ждать, не приняла ремонт. Бабушки, тайком от меня, посоветовали председательнице двадцатки Паше «подмазать». Та купила за 10 рублей банку меда и вручила жене секретаря РИК Н. Киприной. Муж пришел с работы и велел немедленно заявить. Банку сдали в прокуратуру, а ей дали три года тюрьмы.

Осенью открыли храм. Дали священника Андрея Дорогого. Он бывший псаломщик Толбицкой церкви, семейный: жена и двое детей, пьяница!! Но поп – он дороже диакона. Ему предоставили все условия и все внимание, а диаконом (мною) лишь «восхищались».

В октябре я прошел призыв, был освобожден «по чистой» и получил паспорт. Написал я в Горький Феофану, в Ленинград Алексию и во Владимир Феодору90 о диаконских местах. Ленинград и Горький ответили отказом, а Феодор ответил: «Мест много, но я опасаюсь, что Вы не понравитесь по зрению, народ здесь очень капризный». В конце декабря я все же получил назначение и уехал во Владимир. Там я был назначен в пос. Мстера, где было два священника и два хороших хора. Но шла борьба: старостихе не нравился прот. Иоанн Бакин. Вскоре второй священник отец Григорий Рожнов умер. Летом прислали пожилого протоиерея Степанова своенравного и деспотичного, выпускника педагогической семинарии. И сложилось у меня желание уйти за штат.

Шел 1937-й год. Началась кампания пресловутой ежовщины. В печати усилилась пропаганда против религии. Начитавшись в Житиях Святых, как в темницах сидели и пели и молились, я с радостью ждал, когда придут и за мной. А у нас в церкви дела были худые. В десяти километрах от Мстеры в с. Станки служил архимандрит Мелхиседек, там же жили его духовные чада. Оттуда шел шепот, что одно из чад, монашка Ксения, на самом деле дочь Николая II – Анастасия. Этой басне поверили наши церковные заправилы и стали их материально поддерживать. Станковские монашки баснословили, что вся царская семья жива, и живет тайно где-то.

Между тем гонения усиливались. Наркомфин отменил льготный циркуляр № 68. Увеличили подоходный налог. Ксения была больна туберкулезом и весной умерла. Вообразив, что с мертвого «взятки гладки», станковские «затрубили» во все трубы: они устроили ей «парадные» похороны при большом стечении народа. Это было в день Радоницы. Из нашего духовенства на похоронах никого не было. Был председатель ревизионной комиссии Давыдов, он же заправлял похоронами. И фотокарточки похорон распространяли. Через несколько дней в районной газете появилась большая статья с подробным описанием всей деятельности. После этого в августе забрали станковских, а в сентябре нашего настоятеля Бакина и единоверческого Иоанна.

Пришла и наша очередь. Утром 2 ноября 1937 г. во время Литургии пришла на клирос моя Мария и велела нам петь на запричастный «Кому Возопию», а затем сообщила, что за мной приходили из НКВД. Кончили мы службу, пришли домой, и сразу же явились они самые. Предъявили ордер и сделали обыск. Взяли, кроме документов, три книги: Лечебник старого издания и две книги журналов «Сообщения Императорского Палестинского Общества». Их настораживало слово «императорского». Взяли протокол экзаменационной комиссии, «Ставленнический допрос» и два фото Афона (их незадолго до этого нашел на дворе в сумке бумаг в уборной). Затем предложили сесть поесть и после повели к сельсовету. Там уже были собраны прочие наши: старостиха Ираида, певчие матери, Щадрин, сторож Павел Рачков. И повезли нас в Вязники. Там мы были два дня.

Первым вызвали Павла. Он плел им там, что только мог, и его за это отпустили. Нам всем пришили Станковское дело, а Степанову – ещё и поминки, где он ораторствовал на политическую тему. 4 ноября нас отвели в тюрьму. 12 ноября собрали этап в Иванов. Там нас направили в тюрьму № 1, а 30 декабря перегнали во вторую тюрьму. Там и я и Щадрин попали в 21-ю камеру. Рассчитана она на 90, а было 320. Спали сидя. На нарах лежали блатные и бандиты, а мы под нарами и на проходах. Блатные творили, что хотели: отнимали все, что понравится. Передачи разрывали на ходу. Слабые и больные задыхались, и только в конце месяца как-то проскользнула и попала в руки начальства от кого-то записка. Явилось начальство, и учинило расправу. Выгнали всех в коридор, отобрали награбленное. Заправил увели, а нас разогнали по другим камерам. Я попал в 23-ю: она была в три раза меньше и свободнее.

В конце января нас отобрали только 58 и перевели в 30-ю камеру. Началась эпидемия брюшного тифа, наложили карантин и эпидемию погасили. Еще при переводе из одной тюрьмы в другую нам объявили сроки: все мы были осуждены Специальной «тройкой» НКВД еще в ноябре 1937 года на 10 лет каждый; только одному у нас Маркелову дали почему-то 8 лет.

В апреле 1938-го нас по железной дороге этапировали в Кинешемскую тюрьму. Там мы все ожили. Камеры большие, питание лучше. Постоянно проходили по камерам начальники, врачи, прокурор. Начался ремонт: здание монастырского корпуса переделывали и соединяли с красным кирпичным следственным корпусом. Нас поместили под раскинутой на дворе палаткой. Воздуху – дыши, сколько хочешь: прогулки нам не было. По вечерам ходили по 20 человек на кухню чистить картошку. За это нам давали остатки супа, самую гущу, два банных таза – 10 литров на всех. В июле понадобился мастер делать швабры из распущенной мочалки. Здесь пригодилось мое щеточное «искусство», и я ежедневно ходил в кубовую и вязал их вплоть до этапа в колонию № 18.

Так окончилось мое тюремное восьмимесячное заключение. Я шел в тюрьму с радостью. Так измучила меня муштра пузатых попов. Я знал, что тюрьма есть тюрьма, но тюремщик за это и зарплату получает. Попавши в 21-ю камеру, я узнал, какой в тюрьме рай. Нет, не псалмы и молитвы я услышал там, а сквернословие такое, какого не слыхал сроду, хотя слышал деревенский мат, но это не мат...

К вечеру 2 августа 1938 г. нас собрали к этапу в долгожданную Михайловскую колонию; вечером погнали на пристань в город Кинешму и погрузили на баржу. Там мы переночевали. Во второй половине дня нас пригнали к воротам Юрьевецкой инвалидной исправительной трудовой колонии (ЮРИТК). Войдя в ее ворота, я сразу ощутил этот «рай». Уголовники и т. н. «бытовики» – растратчики, хулиганы и др. встретили нас насмешками и издевательствами. Начальство, исполняя директиву, всячески настраивало их против нас. Мы были лишены всех прав. Нас поместили в карантинный барак. Там были три цыгана. Явился комендант, снял радиорепродуктор и строго приказал трем цыганам: «Никаких связей, никаких разговоров с врагами народа». Никакой культмассовой работы, ни газет, ни книг. «Свиданка» в 3 месяца раз. В месяц одно письмо, но это только выполняющим норму.

Распределили нас на работы. Я попал на крутку ниток. Колония изготовляла рукавицы для всех лагерей СССР. Материал – обрывки основ с ткацких фабрик, льняной очес. Здесь я проработал два года, потом в ткацком цехе на зарядке челноков, затем в прядильном на прялке. Через месяц нас, как не выполняющих норму, лишили права передач, посылок и свиданий. Впоследствии я освоил работу и был ударником и стахановцем, как и многие из нас. К зиме нас поместили в большой барак. Нас собралось 510 человек. Больные и некоторые старики были на тюремном пайке и работали только добровольно, а мы – что заработаем. Среди нас в бараке было 93 священника и 6 диаконов, ну а прочие – всякие церковные, коммунисты и узбеки.

В начале 1939 года сняли Ежова, и с ним кончилась ежовщина. Мы постепенно были уравнены во всех правах. Улучшили питание. Организовали хоровой, струнный и драматический кружки, разрешили читать художественную литературу, участвовать во всех собраниях. Сняли и осудили на разные сроки за преступления начальника колонии Малова, помощника его Данилова как лютого врага по ст. 58, и начальника медсанчасти Тешкурову: упустили в Волгу весь заготовленный лес, скрывали сыпной тиф, воровали государственные средства и издевались над заключенными. Я не обижаюсь на Данилова и его свиту: ведь они – тюремщики, но и сами арестанты – «хвалить – погодить». Многие из них, как обрили и раздели их, показали свое грязное нутро: злоба, зависть, черствость. И все они – православно-верующие пастыри Церкви – пели, и кто умел, плясал, сквернословили. Все мы вели себя сугубо по-мирски – да иначе и нельзя было.

Те же из нас, кто впал в уныние, и охал-ахал «за что – за что», быстро впадал в тихое помешательство и погибал. Такими были Солодов, Радостин, Кузнецов и наша старостиха Ираида. Которая, надо сказать, с первых же дней завела ухажера-рецидивиста в должности браковщика, а потом помешалась. Щадрин наш умер еще в Кинешемской тюрьме таким же образом. Давыдов Григорий попал в дальние лагеря и после войны вышел на свободу позднее меня.

С изменением режима жизнь пошла легче, и многие стали злоупотреблять: завели друзей и подруг – кто ради блуда, а кто в целях дружбы чистой. Такая дружба не запрещалась, однако и не поощрялась, преследовался только блуд. Связь мужчин с женщинами была запрещена. Даже разговаривать можно было только на работе и в выходные дни. Под конец всё это стало проще. В таком положении нас застал июль 1941 года.

Началась Отечественная война. Всё вдруг изменилось. Запретили передачи, свидания и посылки, отключили радио. Начался голод, эпидемии, массовая смертность. Еще в 40-м году дизентерия, а позднее сыпняк и, наконец, цинга и пеллагра (авитаминоз). Иные пили кипяток по 5–8 кружек и от этого гибли. Летом следующего года выехала комиссия, стали давать скидку нормы – кому 25%, кому 50%, а кому 4-ю категорию, т.е. полное освобождение от всех работ и тюремный паек. Для лучших работников создали ОПП (оздоровительный профилактический пункт). Я лично побывал в нем дважды, а под конец получил 4-ю группу. Работал добровольно, ибо паек снизили до 250 грамм хлеба, а с воли помощи в эти дни не было: голодали все. В этот же год разрешили передачи.

Моя Мария после моего ареста поступила в инвалидную швейную артель и, пока не началась война, ежемесячно посылала мне посылки и раз в году приезжала сама. Во время войны билетов на поезда не давали. Маня два раза ходила пешком 240 км, 10 февраля и в июне. Зимой две недели шла с дровянками (санками): везла трёхпудовый мешок, полный разных продуктов, а сама питалась подаянием.

К концу 1942 года нас осталось из 500-ки только 127 человек. Нас перевели в меньший барак на 2-й этаж. Там во время генеральной уборки я вынес 40 коромысел воды и повредил себе спину. Начальник медсанчасти меня за это выругала матом и назначила на прогревание.

В начале 1943 года нас этапировали в Ковров, а на наше место пригнали пленных. В марте нас выгнали вычерпывать воду из подвала столовой. Я упал и попал в больницу, и там пролежал 50 дней. Люди мёрли как мухи. Принимающий меня врач сказал: «Наше лечение теперь пайка и койка. Лежите, Вас здесь тревожить никто не будет, – и спросил, – Вы в Бога веруете?» Я ответил: «Да, верую». «Вот для Вас самое лучшее лекарство – молитесь: Он Вам всегда поможет». Врач был из крещеных евреев. Он многим спас жизнь: он подкармливал тех, кто подавал надежду на выздоровление, за счет остатков от умерших. К концу срока я стал поправляться и окреп. Диагноз: цинга и пеллагра 2-й степени. На последнем осмотре врач открыл папку моей истории болезни и вынул из нее желтый бланк: «Читай, вот что лежало в твоей истории». «А что это, Борис Васильевич?» – спросил я. «А это, примерно, что Вы покойничкам даете, когда на тот свет провожаете». Я взял очки и прочитал: «Медицинский акт на смерть заключенного».

Надо заметить, что в последние годы нашего заключения не только мы, верующие, но и многие из незнающих ничего о Боге, обратились к молитве. Вот сидим за работой, и каждый молится втайне, или тихонько поет молитву «Къ комꙋ̀ возопїю̀» и прочее, и за это не стали преследовать.

Из больницы я вышел и пошел работать в прядильный цех. Началось лето. Теперь я от дома был в 50 километрах. Маня моя ездила ко мне через две недели с передачей: свиданий нам не давали – не выполнял нормы. Начали комиссовать на досрочное освобождение. Меня вызывали три раза еще в Юрьеве, но отказывали: «Молодой дьякон». В сентябре 1943 года выехала из области комиссия. Началась массовая актировка таких, как я, отказников. Вызвал сам начальник генерал Герасимов. Пожилой, вся грудь в орденах и медалях. Меня освободили. На другой день вызвали в УРЧ и выдали обходной лист. Бумаги были датированы 30 сентября. В финчасти выдали 43 руб. 98 коп. и продовольствие: хлеб 1800 г, сахар 100 г – это на трое суток.

Утром 1 октября вызвали снова и положили на стол личное дело. Открыли последний лист: «Распишитесь вот здесь». Я расписался и посмотрел на графу «подпись освобождаемого». Брызнули у меня слезы. «Что горюешь? Ведь домой идешь!» Я не смог ему ответить, да и сейчас не могу объяснить эти слезы. Мне выдали документы и велели идти к проходной. Там уже стояло начальство и толпились освобождаемые. На пригорке сзади стоял комендант территории и управлял освобождением, а за ним почти вся колония, ожидающих очереди. Отсчитали 70 человек. Команда сверху: «Построить людей». Построили 35 пар. Лейтенант: «Пропускай!». Привратник приказал взять на левое плечо вещи, на правой вытянутой руке держать развернутую справку. И когда открыли калитку, направляющие вышли «шагом марш». Порог калитки был высокий, и первая пара споткнулась. Их напутствовал он матом и отшвырнул вперед. Среди нас были и мужчины и женщины. Те сгруппировались идти на станцию Новки 10 км, а мы в Ковров 7 км. Я вышел, кинул на землю мешок и, повернувшись к востоку, прочитал пришедшую на мысль молитву. Это был Кондак 7-го гласа «Не ктомꙋ̀ держа́ва». Повернувшись назад, лицом к стоявшим за воротами, я произнес последние слова: «и҆зыди́те, вѣ́рнїи въ воскресе́нїе».

В это время ко мне подбежал один из наших мужчин Малек Богоудинов, казанский (чистопольский) татарин. Он был из нашего барака, но из другой колонии. Срок имел 5 лет, но отбыл года три. «О, Николаев, ты Богу молишься? Молодец. Я уж помолился. Давай, пошли». И пошли мы за кучкой наших мужчин, но стали отставать от них. И сказал спутнику: «Малек, ты уж не оставляй меня». «Нет-нет» – ответил Малек и перевел мне татарскую пословицу: «Вместе радоваться, вместе страдать и умирать». И мы пошли тихим шагом. Он всю дорогу веселился. Прыгал, визжал, ловил свою шапку. К концу оба мы утомились, особенно я. Хотел, было, я посидеть, но он: «Нет, иначе сядешь – не встанешь», и мы дошли до Коврова.

На вокзале я купил белую домашнюю лепешку и съел ее. Мой спутник, Малек Богоудинов, остался ждать своего поезда, а я сел на пятичасовой поезд и поехал к дому. Поезд прибыл на ст. Мстера в 6.30 вечера. До дома три часа ходьбы. На станции я встретил соседа Халезова и с ним пошли. Я шел с трудом, но старался не отставать от него. Так пришли мы в поселок и остановились у его дома. Он провел меня нашим переулком, указал дом и пошел домой, было около 10 часов вечера. Я взошел на крыльцо и постучал в дверь. Голос мой едва звучал. Маня меня не сразу узнала, а потом... слезы радости и прочее. Войдя в избушку, я искал в святом углу акафист Матери Божией, но там лежал неполный трепаный требник малый в двух частях. Я стал на колени и стал читать икосы заветного акафиста Благовещенья: икосы, которые я помнил. Утром 1 октября нового ст. (17 стар.ст.) Маня послала сообщить маме моей о моем возвращении.

Перед войной мама моя ушла на инвалидную пенсию по 2-й группе с ежегодным переосвидетельствованием. Жила она за четыре дома от нашего, и просила Маню помочь: с ее астмой ей стало трудно принести ведро воды с колонки. Мария предложила ей перебраться к ней и сообщила об этом мне в колонию. Зная воспитание и характеры обеих, я написал: «Этого ни в коем случае не надо делать». Но Маня не послушалась и взяла ее к себе. Мама приехала за 2 недели до начала войны со всем своим «имуществом». С началом войны ввели карточки на хлеб и все начали менять на сельхозпродукты свое барахло, у кого оно было. Моя мамаша увидела, что у нас кое-что есть, и решила повторить то, что они с бабушкой сделали в 20-е годы. «Маня! Меняй все: я не могу жить на 700 г». Но Маня ответила по-крестьянски: «Хорошо тратить, когда урожай зреет». И мама ушла.

Она пошла побираться по окрестным деревням, прилепилась к одной солдатке, вдове д. Гавриха, и домовничала там до зимы. Заболела чесоткой и явилась домой. Маня ее приняла, вылечила от чесотки и та, разругавшись, снова ушла «странствовать». Приходила иногда к нам получить свои «пенсионные» 59 р., поругаться и снова в путь... Устроилась было в больницу в детское отделение нянчить больных детишек. Их родители ее кормили, но и оттуда вскоре выгнали за сплетни и доносы начальству.

«Путешествуя» по поселку, познакомилась она с одной старушкой. У ее племянницы родился мальчик, и нужна была няня. Семья эта жила в г. Владимире и жила сыто. Муж – директор маслозавода, а жена – зав. военторга. Мама воспитывала и растила этого ребенка до 3-х лет. За это время она успела развести супругов. Хозяйка уволилась и устроилась в Москве. Взяла было к себе маму, но Юрочка подрос, стал ходить в садик, и мама стала не нужна. Она вернулась во Владимир к оставшимся там старикам, но ее не взяли, а устроили в инвалидный дом – её «идеал», о котором она мечтала всю жизнь.

Ко времени моего освобождения мама «домовничала» у одной хозяйки в Мстере на Нижней улице. Мама явилась и встретила меня с холодком. Я сразу почувствовал свое детство с его семейными дрязгами. Отношения в доме натянутые. И я задумался: нужна ли мне такая, с позволения сказать, «свобода». И началось снова мое «золотое» детство... На второй день в воскресенье моя Мария устроила «пир»: зарезала петуха-цыпленка, наварила мясного супу, жаркое – тушеная картошка. Пришла мама и осталась ночевать. А потом снова ушла.

Оформив документы и получив паспорт и свидетельство об освобождении от военной службы, я начал «новую жизнь»: сидел в тепле, ел хлеб по норме, а прочее, ел досыта. Маня ездила в лес на салазках за дровами, а я набирался сил. В праздники правили службы вдвоем по книгам, которые у нас были. Вечерами сидели с коптилкой, которая состояла из чернильного пузырька с керосином и жестяной светильни с фитилем из ваты; керосин давали изредка. С таким светом Маня работала: пряла шерсть и вязала по заказам носки, варежки, свитера и шали. Платили продуктами. Деньги были дешевы: стакан песку – 40 руб.; буханка хлеба в 2 кг – 200 руб. Лампу зажигали только в Святую Ночь.

Пришла весна. Я немного окреп и стал выбираться на волю пасти коз: их у нас было три, а с козлятами 7–8. Были и куры, и поросенок и Мурка. Лето трудились на участке в 8 соток и заготовляли дикорастущие дары природы: траву, грибы, веники для коз и др. Жили по тогдашнему времени сыто, но неспокойно. Паспорт мне выдали пятилетний с ограниченным местом жительства, а военный билет – на один месяц: не было глазного врача. Я боялся привыкать к обстановке домашней, чтобы легче было бы вынести разлучение, к тому же и само-то освобождение было досрочное.

Мама жила в Мстере по людям, а прописана была у нас. Навещала нас иногда, когда выдавали пенсию, и всегда устраивала скандалы. Пыталась развести нас, но я сказал твердо и решительно: «Этому не бывать». Так было до тех пор, пока она не устроилась в няньки во Владимире.

Пришла зима 1944 года. Я осмелился и поехал в лес. Сперва возил сушняк, а потом по 12 штук жердочек. 21 декабря по ст. стилю мы отметили мое 30-летие «сытым» обедом и благодарственным молебном. Оба непроизвольно плакали. Решили положить конец слезам «на все времена». Но в мире так не бывает...

В эти дни нас много поддерживали близкие добрые люди. Прежде всего, это были Зинаида и Анна, инокини одного единоверческого монастыря. Они были сестрами по монастырю, но из разных городов. Там они сблизились по характеру и стали родными на всю жизнь. Познакомились мы с ними еще в 1937 году. Они имели домик в Мстере. Руководили хором в своей церкви и часто бывали у нас. Они как-то пришлись нам по душе, особенно мне. Они напомнили мне моих воспитательниц, ивановских и рижских матушек. В дни моего заключения они принимали участие во всех почти посылках и передачах, которые посылала мне моя Мария. В сороковые годы они жили уже в г. Вязниках и так же много нас поддерживали и духовно и материально. Через них правильно осмыслил старообрядчество и полюбил его. Сближение с этими инокинями послужило тому, что я полюбил знаменный распев.

Летом 1945 года я путешествовал в пос. Холуй исповедоваться и причаститься. Был там настоятелем о. Леонид Харламов, осуждённый впоследствии в связи с реформой 1948 года. Я служил там две службы.

В конце 1945 г. открыли храм в Мстере. Храм – один из трех храмов, уцелевший после революции. Маня моя была на освящении его. Сам я ходил в воскресные и праздничные дни, стоял с молящимися и пел с ними «Вѣ́рꙋю» и «Ѻч҃е на́шъ» тихим тенорком. После колонии своим баритоном я петь не мог: не хватало духу. Меня заметили и стали звать на клирос, но я отказался: боялся опять туда попасть. Священника нам дали о. Иоанна Глазкова. Служил в п. Шустове (ст. Крестниково)91. Диакон В. Добродеев, недавно вернувшийся из ссылки, служил баском. Образование низшее духовное. Служил хорошо. Храм нам дали зимний Богородицкий, уцелевший до 1937 года. В главном храме Богоявления был музей, а в храме Свт. Иоанна Милостивого – клуб. Единоверческий храм не восстановили, т.о. приход наш состоял из трёх приходов. Пели два хора: правый и левый.

2-го февраля следующего, 1946 года к нам торжественно влились единоверцы со своим хором. Архиерей благословил им петь по никоновским книгам и знаменным распевом. Нашего напева они не знали: приносили с собой крюковые книги, а там текст старый, и получалось то и другое. С первых же дней начались нелады и борьба двух общин. У них были люди богатые, денежные, и большую половину двадцатки составляли единоверцы. Глазковым прихожане были недовольны: его прошлым и поведением в настоящее время. Немало было и желающих в старосты: мстерский народ – торговый. И посыпались к архиерею письма со всех сторон. Епископ Онисим Владимирский92 – природный дипломат, отписывался помалу, а то посылал их прямо к старостихе А.Т. Овчинниковой. Хватало там всего: судебное дело, следствие благочинного и проч. Сам я старался держать сторону примирения, ибо сознавал их положение: каждый был по своему прав, и всех их было жаль.

Весной старостиха не поладила с регентом правого хора Чиркиным, и тот ушел. На эту должность стали звать меня. Я согласился при условии: никаких оформлений – был напуган, ведь власть-то та же. Дали мне хор грамотный 12 человек: трое мужчин и девять женщин, а нот – ни одной строчки. Грамотный музыкально певец без нот никуда. Пели простое, что помнили, но с этого толку мало. И решил я сам делать ноты. Была у меня небогатая скрипка: наигрывал вещи, что помнил, и с грифа скрипки переносил на бумагу. Кое-что получилось, и мои певчие ожили. Позднее я познакомился с регентом Ковровского собора священником А. Вигелянским и ездил к нему списывать, что было по силам моему хору. Певцы мои меня полюбили и охотно пели под моим руководством.

Хор наш был любительский: нам изредка «подкидывали» и мне тоже. После реформы 1948 года положили мне зарплату 400 рублей в месяц. Прошел первый год, и меня, как и надо было ожидать, обложили подоходным налогом, и моя Мария не знала, как быть: очень не любила она налоги, но никуда не уйдешь. Мы продолжали помалу петь. Мария моя пряла шерсть, вязала носки и варежки. С певчих она не брала ни копейки. «Славьте Господа», – говорила она. И все мы вообще жили одной дружной семьей. Не было у нас ни заочных пересуд, ни соперничества. Что же касается меня лично, то должен сказать, что никогда не пользовался таким теплым отношением к себе, как в те дни. Певчие любили меня искренне. А единственное, что разделяло нас, – это их алчность к деньгам. В былые годы Церковь певчим не платила: была тогда певческая кружка, и по мере наполнения до отказа ее делили на всех. В наши дни это дело пахло подоходным налогом, я устал уже от этой «прелести» за время моего служения, и поэтому считал вполне достаточным то, что мы получали к праздникам. 9-го декабря 1949 года я поскользнулся и упал неудачно: сломал себе правую руку и 6 недель управлял хором левой.

Заболел и умер отец диакон Добродеев, и стали ежегодно меняться у нас диакона: Сокольский, Орешин, и в конце 1949 года прислали диакона Вениамина Румянцева. Вновь посвященный диакон Румянцев 1913 г.р., родом из Гороховецкого района, 8 лет прослужил в армии. Голос – баритон. Служил тихо по-монастырски, но сам был женат. Жена, Елена Ивановна Третякова, родом из Нижнего Новгорода, была певчей с сильным дискантом. Мы подружились с ними и остались друзьями до их кончины. Оба они умерли недавно. Дружба наша не понравилась Глазкову, и он заметно изменился в отношении ко мне.

Я стал особенно серьезно подумывать о цели своей жизни – священстве. Мне понравилось положение отца Алексея, ковровского священника-регента, и я высказал это своему о. Иоанну. Тот предложил совместить диаконство с регентством, но я отказался: не получится ни того ни другого. Князь тьмы не дремал. Нашлись люди, «пламенно» желающие стать поближе к деньгам. Составили жалобу на старосту А.Т. Овчинникову и стали собирать подписи. «Урожай» у них, видимо, плохой получился. Тогда они соблазнили моих певчих, пообещали им «золотые горы» и те, сдуру, подписали бумагу. Архиепископ Онисим, как обычно в подобных случаях, послал ее к старостихе. И вот тут-то и началось... Поступок моих певчих был – вероломство. Это совершилось сразу после пасхального концерта – поздравления и угощения в доме старосты. В ответ на ее негодование и строгое обличение мои «солисты» хохотали: «Так, так ее (старосту)! Поворовали Овчинниковы, пусть другие поживут».

Дело это от меня было скрыто, поэтому я поехал в епархию выяснять. Выяснив всё, я понял, что продолжать службу в таких условиях невозможно. Высказал владыке и свое желание священства. Тот меня выслушал «внимательно»: обещал «подумать», согласовать это с уполномоченным ПДРПЦ, а пока предложил перевод в г. Вязники в собор псаломщиком. И я поехал на «разведку» в г. Вязники. Воздвиженский храм на кладбище в г. Вязники был единственным в городе. Доходы, конечно, громадные, а «где мед, там и мухи»: борьба отдельных групп, скандалы, постоянные доносы в епархию. Настоятели менялись почти ежегодно. Должность диакона занимал Борис Морозов, нерусский, бывший обновленческий иеромонах «самопострига»: в 30 лет объявил себя старцем и постригся в монашество. Экстрасенс, гипнотизер: что понравится ему – сам отдашь. Его уволили, но он продолжал самовольно действовать. Настоятель – обновленец протоиерей Вениамин Дашкеев, бывший архиерейский певчий с высоким, красивым тенором. Пожилой, но самодур. Второй священник – Петр Кедров. Москвич, с семинарским образованием, семейный. Причт состоял на доходе. В храме было два больших хора. Службы ежедневно.

В мае 1950 года накануне Св. Иоанна Богослова ко мне явились представители церковного совета Вязниковского храма с приглашением к ним меня на должность диакона. 8 и 9 мая мы с отцом Вениамином Румянцевым отслужили в Вязниковском храме две пробных службы: нашлось место и для о. Вениамина и для меня. Условия: 800 руб. оклад плюс 100 от причта мне, а он на доходе причтовом. Мы доложили письменно Владыке и вскоре получили назначения: он диаконом, а я псаломщиком и руководителем левого хора. Глазков рассчитал меня облигациями займа, и мы оба оставили Мстеру. В свой дом мы пустили квартирантов – бесплатно, с условием беречь дом.

Служба в храме – уставная: утреня, часы, Литургия; вечером девятый час, вечерня и повечерие. После обедни около первого часа дня – на требы по приходу: город и окрестные деревни. Я с о. Петром, а Вениамин с о. Вениамином до вечера. В Мстере я «нажил» катар гортани: певчие меняются, а я один, здесь болезнь продолжалась. В начале осени архиерей убрал Дашкеева, а к нам назначил из Гороховца прот. Сергия Нефедова. Это пожилой священник, получивший семинарское образование, семейный, друг о. Петра. Ко мне он относился хорошо. Служить было тяжело: постоянно скандалы, жалобы одного на другого. Попытался я снова поднять вопрос о священстве. О. Сергий пообещал содействовать, и на этом кончилось.

Новый настоятель о. Петр по инициативе Нефедова уволил регента правого хора и пригласил знаменитого Додонова. Я освоился на левом, и стали мы тоже делать спевки и разучивать песнопения на раннюю Литургию. Зимой, в неделю 31-ю (слепец Иерихонский), вызвали меня в кафедральный собор во Владимир «на пробу», после чего я получил право диаконствовать по изволению настоятеля, и в Сретение служил раннюю обедню. Между тем нелады в храме не унимались. Дошло дело и до о. Сергия. Его обвинили в пролитии Св. Даров, которого на самом деле не было. Старик не вынес этой наглой клеветы. Вскоре заболел «жабой» – сердечной астмой. 6 мая 1950 года во время приступа вызвали врача Кривошеева. Тот начал кипятить шприц, а о. Сергий скончался. После похорон я взял отпуск и решил побывать на Псковщине.

15 (22) мая я вступил на Родную Землю, где не был уже 15 лет. Вышел я из вагона и направился пешком в собор. Он ясно был виден на фоне развалин. Там по общей минее правили службу Преподобным Спасо-Елеазаровским, которым Господь меня сподобил через шесть месяцев начать многолетнюю свою службу вблизи св. обители их. В храме встретил я старого друга диакона П. Белкина. Он меня наставил на путь: рассказал, кто из знакомых где живет. Затем я впервые побывал в Печорах и в Острове.

В ЖМП читал я об открытии Заочного Сектора для священнослужителей в Ленинградской Академии и поехал туда. Там я побывал у племянницы моей Марии и в Духовной Академии в храме. Это была неделя о Самаряныне. Отец Иоанн наш (Спиридоныч) служил и проповедь говорил. Спросил он, большой ли у меня приход, и я ему рассказал. «Так когда же тебе учиться при таких условиях? Переходи в нашу епархию, дадут тебе «тихий» приход и ты будешь спокойно учиться»93. С этой мыслью я возвратился в Псков, был у благочинного и поделился с ним этой идеей. Он вполне согласился и рекомендовал мне Толбицкий приход.

С этого момента началась моя «Толбицкая жизнь». Получив согласие своего архиерея, я написал прошение митрополиту Григорию и тот запросил Владимир. Началась у нас переписка с о. Владимиром Благовещенским. Дело тянулось все лето и осень. Причина была в том, что владыка Онисим по просьбе моего настоятеля о. Петра Кедрова не спешил высылать личное дело в Ленинград, чтобы подольше удержать меня, выгодного клирика. Когда это стало известно Митрополиту Григорию, тот принял меры. Дело было послано, и я получил назначение и вызов на рукоположение в сан священника.

Мы с Марией моей в октябре 1951 года прибыли в Печерский монастырь. Рукоположение было поручено совершить бывшему там на покое владыке Гавриилу94. Его я увидел на территории монастыря, но ему не понравилась моя личность. Он позвонил Ленинградскому митрополиту Григорию и сообщил, что посланный ставленник «почти слепой», и хиротонию мою отменили. В 10 часов вечера меня вызвали к наместнику Пимену95 и «рекомендовали» ехать самому в Ленинград. Я разбудил Маню, ночевавшую у знакомых, и пошли мы с ней темной осенней ночью по лесу на вокзал, три километра. Я оставил Маню у своего двоюродного брата в Пскове, а сам поехал. Была суббота, день неприемный, но я заявил, что по вызову, и меня представили митрополиту. Владыка сам меня проэкзаменовал: дал 3 вопроса: Евангелие в Неделю пятую по Пасхе (о слепом), место из книги Судей и место из послания к Римлянам. «Завтра я Вас посвящу сам в священника» – сказал он мне и велел готовить меня и готовиться самому.

15 октября (28) я был исповедован прот. Фруктовским и рукоположен Владыкой Григорием. Подводили к престолу прот. Евгений Лукин и протодиакон Симеон. Я начал практику. Мне было велено: вечером в тот день стоять и смотреть, как совершает службу чередной; в понедельник смотреть, как совершают Литургию; вечером служить самому вечерню, утром Литургию раннюю и на следующий день позднюю, а затем явиться к владыке. Рапорт ключаря свящ. Наумова уж был там.

Увидев меня, Владыка задал мне вопрос: «В чем же состоит Ваша слепота? Ходите без поводырей, читаете правильно, служите нормально». «У меня близорукость» – ответил я. – «Так Вам же не стрелять?» – «Я не узнаю людей по лицам». – «Это хорошо: лучше пусть они Вас узнают. Идите, приход Вам дан неплохой, но запущенный. Возраст и силы есть, и Вы его направите. Поучайте, расскажите мужику то, чего он не знает, и объясните, чего он не понимает, и он Вас полюбит». «Как Вы знакомы с отчетностью?» – спросил Владыка. Я ответил, что полный невежда. «Спуститесь вниз в бухгалтерию, найдите там счетовода Чукова, он с Вами займется». Сам взял трубку и предупредил Чукова. Дали мне все бланки, и я отправился в Псков.

В Псков я приехал в Димитриевскую субботу 21 октября ст. стиля. Помог в Казанском храме Пскова им поминанья почитать, а вечером всенощное в Казанском служить был должен преосвященный Гавриил, что меня в Ленинград прогнал. Вышли мы его встречать. Увидев меня с Крестом иерейским на груди, он немного смутился, спросил, не обижаюсь я на него. Я ответил, что наоборот, я счастлив: рукоположиться от самого владыки митрополита. Литургию я сослужил владыке в числе прочего духовенства. Он рукополагал в сан диакона Грязнова для Казанского храма. На другой день я приехал автобусом в М. Толбицу, явился к старосте Федору Димитриевичу Лизунову и начал знакомиться с приходом.

В те времена в день 7-го ноября служили молебен «о властях и мире», кто как умеет. Отслужил его и я. Собралось немного народа, посмотреть нового батюшку. Сказал я им краткое слово. Первую Божественную Литургию совершил в ближайшее воскресенье, оно в тот год совпало с праздником Прп. Анастасии Римляныни – местным праздником четырех деревень, и сказал свое первое слово. Это очень понравилось прихожанам. Раньше они живого слова за богослужением не слыхали, если не считать пасхального Слова: «ѡ҆горчи́сѧ, ибо ѹ҆праздни́сѧ», да перевода на русский прочитанного Евангелия. Лично я тоже не проповедник, но, что умею, говорю: все лучше того, чем «нет ничего». После этой службы я уехал в Вязники за «семьей» (женой) и «скарбом», и приехал только ко дню Вхождения во Храм Царицы Небесной. Служба прошла торжественно. Пели два хора – свой и верхолинский.

И вот, начались дни моего служения в толбицком храме Св. Духа. Храм построен в XX веке и освящен архиепископом Псковским Евсевием 1916–1919 гг.96 1951 г. – время послевоенной разрухи. Принял храм я в плачевном состоянии: одно облачение (фелонь, епитрахиль и поручи), 5 богослужебных книг, потир металлический, а прочие сосуды – дискос деревотокарной работы, лжица медная, чаша медная (не чищена со дня ее начала). В течение 5-ти лет у них побывало 5 священников, притом самых худших: один – пьяница, другой – бывший обновленческий архиерей, на исправление послан после покаяния, третий – изгнанный из монастыря непослушный монах, четвертый – самозванец без хиротонии, а пятый послужил немного да убежал.

Народ сам по себе неплохой. Крестьяне, но не природные. Когда-то здесь была территория питерского воспитательного дома, и женщины промышляли своим грудным молоком: брали за плату на воспитание новорожденных. Мужики зимой уходили на заработки. Дети вырастали, женились и оставались здесь. В духовном смысле очень большое влияние имел Спасо-Елеазаровский монастырь. Но все это было 20 лет назад, а мне остались старички и бабушки, которые в храм ходить любили. Со свежими силами я взялся за реформы и порядок. Поставил причт на зарплату; ввел богослужения в Великом посту. Мария моя взялась за уборку храма. Сшили черное постовое облачение. Я приехал из Владимирской епархии, из городского храма, да и сам любил смолоду порядок. Здесь же было все расшатано до ужаса.

Служили кое-как, по принципу «хоть не тое, да святое»: престол не освящен, служили на водке, подкрашенной клюквой, гласов никаких не соблюдали. Псаломщик, он же сторож, полуграмотный местный мужик, который мечтал стать «попом» и считал себя подвижником. В 30-е годы основал и стал собирать двадцатку. С прихожанами не ладил, служил кое-как и никого ни во что... По жалобе прихожан его сняли с должности, и он переехал на о. Залит к жене своей Александре. Место его заняла Елизавета Читалина, бывшая инокиня Нежадовского монастыря.

1951–1953 годы. Приняв сан – исполнение заветной своей мечты, получив сразу настоятельство прихода, я впервые почувствовал себя человеком в полном смысле этого слова: прежде я не жил, а существовал на земле, подогреваемый своей спутницей жизни Мариею. Я с юношеским пылом, игнорируя все препятствия, взялся за возрождение прихода, в области строительно-ремонтной: здесь работы хватало. И вот моя первая ошибка: я слишком увлекся хозяйственными делами прихода. Я настоял открыть счет в сберкассе, установил должность реального, а не формального казначея. Деньги брал на церковные нужды у казначея под расписку и после каждой поездки отчитывался. Ежемесячно собирал исполнительный орган и советовался с ним по хозяйственным делам. Завел бухгалтерию по образцу городских церквей и т.д. Нельзя сказать, что ничего не делал в области духовной: с клиросных вожаков я беспощадно требовал минимально-чинного отправления службы, треб, ввел летом всенощные на праздники, Преждеосвященную Литургию в посту и многое другое.

1952–1953 годы. В первый год зима была теплая. В день Богоявления Господня воду освящали на паперти перед храмом. Мужчины стояли без шапок. Наступил Великий пост. Ударил двадцатиградусный мороз. И вот картина: справа у окна стоит печка-«времянка» из железной бочки, от неё в разбитое окно выведен «рукав» из водосточной трубы; кто-то из богомольцев принес вязанку хвороста, 10–15 человек вкруг стоят и греют руки спиной к алтарю, а я с амвона: «Ми́ръ всѣ̑мъ»!!! Надо или убегать, или что-то предпринимать – так «провозгласил» я, придя домой после такой «службы». Убегать, прослуживши 4 месяца, – это не выход. Больше того: юношеский возраст, батюшки и так не любят сидеть на одном месте – причин к этому везде найдется.

И мы с Марией придумали утеплить первую часть храма: заполнить засыпной стенкой арку, отделяющую первую половину храма от самого храма, и сделать большую в ней дверь (до разорения арка вся была застеклена); устроить в правом юго-восточном углу алтарь 3х3 кв.м, в углу северо-восточном поставить круглую печь. Пригласил начальство. Меня поддержали и начал готовиться к ремонту. В кассе было около 8000. Но помимо этого предстоял вообще большой ремонт наружный. Кроме побелки и штукатурки надо было заново сделать и поставить все водосточные трубы, желоба, воронки, водоотливы, южную дверь и покрасить купола и Крест. Выпросил я ссуду 3000 у Казанской церкви, 2000 в Любятовской и 1000 вложил своих (тогда у нас деньги были от продажи дома и всего хозяйства в Вязниках, откуда я приехал в Толбицы). Смету утвердила митрополия на 15 000 рублей. И отправился я «искать счастья», т.е. побираться деньгами и утварью во владимирские края, где служил до Толбиц. Денег не дали, а из утвари кое-что привез. Заказал три новых иконы: «Спасителя», «Арх. Михаила» на дверь и «Тайную Вечерю».

Дали хоругви полотняные ветхие, мы их размыли и установили древки. А престол привез в разобранном виде. В то время вышло в Вязниках от власти указание: вывезти всю утварь из недействующих храмов, таких там по селам было много. В Воздвиженский храм свалили из многих храмов, где и так всего полно. Престол поставили в притвор, а там на него ногами люди стали становиться. Решили лишнее сжечь и развели на кладбище костер. Приехав в Вязники, захожу и вижу такую картину: куча сгораемой утвари и среди нее престол. Престольная доска кипарисовая, и на столбиках даже видны изображения. Жаль мне стало этого престола: «Эх! Такую ценность...» «Жалеешь, так возьми» – говорит мне мой друг диакон Вениамин. «Да за 1500 км?» – «А хочешь, я его тебе сделаю как портфель, подмышки возьмешь». Взял он топорик, расколотил, связал проволокой и подал мне. Привез я его, плотники сколотили, и стал у нас готовый престол. И всякий раз, когда я делаю земной поклон, мне кажется, что он благодарит меня за спасение его. А когда меня вздумали переводить из Толбиц, – мне так ясно слышалось это: «не уходи... меня сожгут». И верно, мой молодой приемник решил убрать эти «клетки»: негде развернуться. Но не разрешили ему этого.

К осени закончили весь ремонт, и 11 декабря (28 ноября по ст. стилю) 1952 года зимний придел был освящен преосвященным Романом (Танг), епископом Таллинским Викарием Ленинградской митрополии, во имя Введения во Храм Пресвятой Богородицы: в честь и память старого храма, сгоревшего в 1917 году. Сослужили благочинный прот. Александр (из собора), иеромонах Феодосий (Белг) и настоятель священник Б. Николаев. Пел хор Псково-Печерского монастыря под управлением Вехновского. В ответ на мой рапорт о ремонте и устройстве Зимнего придела, был награжден набедренником (указ митр. Григория).

23 марта 1953 года. В 1953 году мы перекрыли крышу над первой частью храма, а выбранным из снятого старого покрыли старую церковную избу.

В 1954 году сделали внутренний ремонт большого летнего храма: установили на свое место иконостас (до того он был приставлен на подпорках); изготовили и установили у обоих клиросов иконостасы; произвели масляную окраску панелей и побелку всего храма. По благословению архиерея совершено полное освящение престола, который не был освящен ранее. Богослужение возглавил архимандрит Геннадий, благочинный района – настоятель собора. Я же сам не служил, а управлял хором. В тот же год подал я прошение о приеме в Ленинградскую Духовную Семинарию на заочный сектор. В ноябре был принят, и мне выслали все необходимые данные по консультации, а также пособия по четырем предметам. Весной я получил вызов на летнюю сессию. Сессий тогда было три: июньская, октябрьская и февральская.

В 1955 году построен новый церковный дом размером 7х8 м по договору с колхозом д. Котятино из их же лесоматериалов, но из-за недостатка средств поставлен был без фундамента – только на четырёх камнях. Обошёлся нам в 28 000 рублей. Осенью того же года дом был освящен, и мы с Марией перешли в него.

В те годы началось и к 60-му году усилилось гонение на Церковь. Первый, вернее второй взрыв был еще в 54-м году. Ужесточили контроль доходов, лишили некоторых льгот. Была у нас в епархии у архиерея и уполномоченного мода – два раза в год делать «переводку» священников с места на место. Добрались и до нас, но ничего не получилось: нарушений у меня не было никаких, и не потому, что я был какой-то «святой», и даже не по «страху Божию» только, а потому что имел «пятно» еще не снятой судимости: попадешься и ответишь за всех один. Прислали мне из Пскова диакона. Он начал творить то же, что и там, но я его осадил, и он стал сколачивать «шайку-лейку». Написал в РАЙФО кляузу – не вышло, тогда собрал 7–8 подписей и подал жалобу в епархию, что я ворую церковные деньги. Владыка Иоанн посоветовал мне перейти в Варлаамскую церковь – там надо было «заткнуть дырку»: власть перевела игум. Савву – мнимого старца, и люди сильно «шумели». О служении в Пскове я мечтал давно. И хотя с первых моих шагов на Псковской земле я понял, что того Пскова, в котором я родился и прожил детские годы, давно уже нет, часто по вечерам, выходя из дома, я смотрел на зарево на небе над городом. И дал я согласие на перевод. Не подавая, правда, письменного прошения.

Встретила меня Варлаамская община. В храме было два хора. Управляла наша ивановская монахиня мать Ариадна, но это была не та уже Ариадна: это была старушка, хоть и сохранила свой дискант полностью. В числе прихожан было несколько других монахинь: Парфения, Нина, Серафима. Там была и моя бывшая псаломщица Лиза. К моему приезду её ради меня уволили, но, решив лучше начать миром, я восстановил ее, предложив ей занять любую должность: или псаломщика или уборщицы, только официально, и она согласилась. Служить было неплохо, но с жильем – никуда. Полуподвальное помещение, сторожку, занимали монахини Ариадна и Парфения, а в небольшой ризнице мой предшественник о. Савва сделал для себя келью – исповедальню. Все это я хорошо знал.

Владыка Иоанн (Разумов), предлагая мне этот перевод, предложил заманчивые условия. В те дни он отправлялся в длительную командировку в ГДР и ФРГ, а мне предложил должность секретаря и жилье в его канцелярии на время его командировки. Но это была «ловушка», и я – «юный герой» на эту приманку клюнул, за что Господь и наказал меня. Когда указ был оформлен и я явился принимать дела, мне было сказано, что ввиду сложившихся обстоятельств секретарем назначен прот. В. Евстафьев, а я остаюсь только настоятелем храма и жить должен там. «А где же?» – спросил я. «Гоните старух или занимайте ризницу». Всё обошлось мирно: старушки добровольно перешли в ризницу, мы заняли сторожку. Но помещение это полуподвальное, сырое. Начали мы с Марией болеть. Сперва заболела она небывалой у нее раньше болезнью – радикулитом, которая с того времени стала посещать ее каждую осень, а затем и я. Врач велел сменить помещение и уходить, пока не заболел основательно. Подал я заявление в церковный совет с просьбой о помощи, т.е. подыскать жилье в любом месте города и дал им 40 дней сроку, но они на второй же день ответили отказом, предложив довольствоваться тем, что есть.

Служа в Варлаамской, я продолжал семинарские занятия, и в 1962 году получил диплом со званием кандидата богословия. За диссертацию на тему «Канонические наставления Св. Иоанна Златоуста» по кафедре «Каноническое право». Будучи настоятелем Варлаамской церкви, я работал секретарем Епархиального Управления, но немного. По состоянию здоровья я был переведен обратно в Толбицы.

Вернувшись на природу, я сидел и отдыхал от городской суеты. Вдруг получаю письмо от профессора Огицкого из Московской Академии, где он сообщает, что мне поручается работа по проекту «Церковное судопроизводство» для Родосского Совещания, так как я окончил Академию по кафедре «Канонического права». Я согласился и начал писать, но ведь здесь кроме знаний богословских нужны юридические. У меня ничего не получилось. Несколько раз я переделывал и, наконец, поехал и отказался, потому что я певец, а не юрист. «Тогда, – ответили мне начальствующие, – и берите магистерскую по пению». Я пояснил, что мое пение не современно: знаменно-крюковое. «Вот и берите по этому вопросу». Я подал прошение в Совет Академии с приложением тезисов, Совет утвердил, и я начал писать на тему «Знаменный распев и крюковая нотация как основы русского православного церковного пения». Это был 1965 год. Святейший Патриарх Алексий I заинтересовался этой работой.

Начал я работать. Взял в руки «Азбуку» Калашникова, и от нее «потянулись нити»: Металлов, Разумовский, Смоленский, Аллеманов и т.д. Писал эту работу лет пять. За это время я проштудировал около 80 книг. В конце 60-х годов я подал работу в Совет Академии. В это время умер Патриарх, и был назначен Поместный Собор. Собор состоялся весной 1971 года. На этом Соборе от нашей епархии был делегатом владыка наш Иоанн, от духовенства был я, от мирян Костюков – церковный староста из Великих Лук. Работа моя провалялась в МДА 7 лет. Два раза за это время меня вызывали и предлагали выбросить самое главное, причем расшить новенький переплет и выбросить неугодные им листы. Мне в этот момент представилась переплетная мастерская и женщины в поте клейстера трудящиеся. Я сделал ошибку: по совету ректора согласился на переделку, не понимая того, что этому не будет конца. Так и случилось!

В это время начала болеть спутница моей жизни, моя матушка Мария. Первые два года она двигалась, но все тяжелые работы делал я сам. А потом слегла: к прочим болезням прибавилась астма, а потом пневмония. Сам я спал в сутки 2–3 часа: сидел около нее и в то же время все служил и исполнял требы. Она умерла 22/9 ноября 1973 года в 9 часов вечера на моих руках, вернее, ее рука была на моей голове в последний момент. Хоронили ее 13 ноября ст. ст. в день Свт. Иоанна Златоуста. Владыка97 прислал 3-х священников и диакона. Сам я не служил, но и не плакал: все слезы были вылиты раньше. Всю жизнь она горевала: «На кого я его оставлю». В последние дни собрались ее подружки, и им она сказала: «Бабуньки! Оставляю его я на вас». Но они вскоре за ней ушли – все они были в летах. Так началось мое вдовство. Мы прожили 40 лет без двух месяцев, но когда настал день нашего венчания, я отметил его и угостил всех ее подруг – старушек.

В юные годы я любил на дни Рождественского и Великого постов составлять для себя уставы подвижнические, но всегда они исполнялись мною только несколько первых дней: с первого нарушения они не исполнялись. То же самое получилось и в этот раз: Устав, составленный мною на всю жизнь, просуществовал 10 дней. Горьким опытом я узнал, что такое «одиночество среди мира»: люди, меня окружавшие, были очень хорошие, но холодные... Это я понял, когда вышел на люд после 40 дней. Кругом лед, а на льду ничего не создашь: придет весна и лед растает. Так и получилось.

Обратился я к своему начальству. Прежде всего, к архиерею. Он выслушал меня и сказал: «Ничего страшного нет. Надо перестроиться. Возьмите к себе старушку». Я ответил, что не велела никого брать: «Порядочную тебе не дадут, они все заняты, а бродягу сам не возьмешь, а если есть такие, так опять не получится: возьмешь 80 лет – ей самой нужен уход, а пятидесятилетнюю обольют грязью. Здесь нужна подвижница, а где они?» На это он ответил: «Марии Вашей тепло и спокойно, а Вы, придя от службы, должны еще и стопить и сготовить». Был я и у нашего уполномоченного. Выслушав меня, посоветовал «взять ... работу».

Первые дни я ходил на могилку утром и вечером. Дома я ночевал редко. Эти холодные люди прекрасно понимали, что если меня не будет в Толбице – будет или то, что было раньше, или ничего. Поэтому на первые дни Мария Тимофеевна и Нюра взяли шефство надо мной. Но дело в том, что я никогда не жил один. В другой раз владыка Иоанн посоветовал влиться в какую-либо семью, а кому я нужен? Дальнейший опыт показал мне всю бессмысленность этой «идеи». 10 января 1974 года, на четвёртый день Рождества, пришла навестить наша Анна, так Мария называла Нюру Тарасову. На ее вопрос: «Как?», я высказал все: «кругом лед, а на льду ничего не создашь». «Я Вас не оставлю», – ответила она. «Весь день ты на работе в колхозе, у тебя полный двор животных и 16 человек семья». «Ну а Вы будете семнадцатый», – сказала она. Поблагодарив ее за теплые слова, я задумался: а реально ли это? Как посмотрят на то? Мне советовали некоторые «прилепиться» к какой-либо семье, как поступали некоторые батюшки в моем положении.

Похоронив Марию свою, я написал 10 писем родным и близким. Пошли ответы. И вот, читая их, я вдруг услышал пение каких-то богомолок: «Упокой Боже раба Твоего». Меня заживо отпевают!! Я оглянулся – нет никого: ни дома, ни на улице. Я понял: ... у меня помутилось сознание. Я встал, оделся, открыл ящик в столе: там была пачка денег – 80 руб. Я беру одну десятку, ухожу, закрываю дом и иду, а куда?.. Вышел на перекресток. Машины идут, меня объезжают, шоферы матом ругают меня, а за что?.. И вот подул с юга ветер, и я повернул налево к Великому Полю: больше нет у меня близких». Пришел в дом Анны, постучался. Открыла. «Уезжаю: пришел попрощаться, надо бежать», – сказал я ей. Она заругала меня, велела снять шубу, войти в избу, лечь и ждать ужина. Я бессмысленно повиновался, лег и начало меня трясти. Она посадила соседку Дуню Бросиху караулить меня, и я заснул. С тех пор стал я часто бывать у них в доме.

Пришла весна, я выбрался на природу и стал помогать своим прихожанам в их полевых и домашних работах, а они меня благодарили и, самое главное, кормили. Так было до 1979 года.

4 ноября в день Казанской иконы Божией Матери заболела наша Анна: ее парализовало. Я перебрался к ним и год за больной ухаживал. После четырех ударов она умерла 25 февраля 1981 года. В промежутки между ударами она вставала понемногу, трудилась по дому и около дома летом. Я ей помогал, как умел. Во время болезни я несколько раз причащал ее. Дети из города приезжали по выходным и привозили продукты. В отпуска приезжали на несколько дней. Перед последним ударом она отпустила меня съездить в Ленинград отдохнуть, «проветриться». Накануне выстирала мой старый подрясник и наварила молочного супу, легла спать и умерла. Утром ее нашли мертвой, она лежала на левом боку. В то утро были с какой-то требой. Стали стучаться, позвали соседей, сломали закладку и ...

Покойная раба Божия Анна Харитоновна пела на клиросе с детства и очень любила церковное пение. Имела голос дискант широкого объема. Моя Мария очень любила ее. За время моего служения в Толбицах она хорошо освоила Устав и одно время занимала должность чтеца. Она была очень добрая и отзывчивая к людям. Постоянно веселая, жизнерадостная, хотя жизнь ее была не сладкой. Она рано овдовела (муж погиб в Чинекусь) и вырастила четырех детей в самые тяжелые военные годы. Но она была неласковая и слабохарактерная, поэтому дети плохо слушались ее. Господь дал ей дар житейской и, отчасти, духовной рассудительности. Соседки часто приходили со своим горем, и она искренне разделяла горести их и разумно советовала. Мне лично вначале она сказала: «Насколько смогу – я продлю твою земную жизнь. Что мне за это будет на том свете – не знаю, а что на этом – знаю: обольют грязью, только и есть, но таков путь Божий».

Теперь о дальнейшем. Анну схоронили со всеми почестями церковными. На поминальном обеде я сказал слово. Народу за столом было много. В сороковой день снова собрались дети: разделили наследство. А мне разрешили жить в доме. Я жил и помогал по-прежнему и продолжал одновременно свое служение в храме. Всего в доме Тарасовых я прожил около 4-х лет: в том числе и год ухода за парализованной Анной. А потом младший ее сын Алексей пьяный выгнал меня в 2 часа ночи. Хотя после я и вернулся к ним, но понял, что я в их доме не желателен, и возвратился в церковный дом.

Служить становилось все хуже и тяжелее. Старые певчие все умерли, за чистотой и убранством храма заботиться некому. Сам читал часы и Апостол, не говоря уже об утрени. Стало у меня 6 должностей: дворник, просфорник, истопник, звонарь, пономарь и дьячок. Поясню точнее. Навила вьюга у входа в храм большой сугроб. Говорю старостихе: «Разрыть надо», а она мне: «Надо тебе, так разрой, я не сдолю (не смогу)». Вернулся домой, взял лопату, разрыл – я дворник. В сумке просфоры, спек вчера – просфорник. Открыл двери и затопил печку – я истопник – сторож. Разжег кадило, затеплил лампаду – пономарь. Облачился, дал возглас, не отвечают. Становлюсь на клирос: «Аминь», пою во время каждения – дьячок. К шестопсалмию начинают собираться. Запоют вместо «Вѣ́рꙋю»«Тебѐ поѐмъ», вместо «Ми́лость ми́ра»«Херꙋві́мскꙋю». Холод в храме невозможный. Разломали по совету какой-то бабки хорошую большую печь и поставили маленькую (меньше дров). Трубы нечищены: дыма полный храм. Ударили сильные морозы. Я принес в алтарь термометр, температура на улице 30, а в алтаре 17. В этот день я обморозил себе руки. Стал служить в варежках. Сообщил архиерею. Владыка Владимир98 возмутился: «Ниже 10 не служите. Заработаете ампутацию кистей – никому не нужны будете». Любятовские пожертвовали нам нагреватель, и я стал греть руки во время проскомидии.

Псаломщиков за время моего служения было семь. Первый – Алексей Макаров. Он вел себя вызывающе, ибо считал себя всю жизнь достойным кандидатом на священническое место. Но это не важно: он не знал и не считал нужным знать осмогласия, не говоря уже об уставе. «Не тое, да святое» – вот его «девиз». Я, как все священники молодые, стал требовать. «Будь строг и требователен ко всем и, главное, к себе самому», – сказал владыка Григорий. К тому же я приехал из городского храма (г. Вязники), где была строгая дисциплина. Прихожане не любили его вовсе, и написали жалобу митрополиту. Тот запросил меня, и я поддержал: написал то, что есть, и его уволили как не справившегося. После он оставался без дела, зашел ко мне, и я ему советовал пойти по церковной службе. Свез его в Печоры к владыке Иоанну, и он его посвятил в сан священника. Он умер в сане протоиерея на пенсии.

Прислали мне в сторожа Виктора Григорьева. Пока я жил в Великом Поле у Тарасовых, он жил в церковном доме. Я его обучил уставу и попросил архиерея посвятить его в диакона. Потом он ушел в деревню Боровики к своим друзьям – монахам. Теперь он служит белым священником. Направили ко мне Филковского, изгнанного из Вильнюса за неуживчивость. Владыка Григорий благословил на испытание. Это было как раз в дни постройки дома99. Он прослужил год, решил стать священником, но что-то не получилось. Потребовал от нас оплатить ему командировку на поездку в епархию. Время было с деньгами трудное, и мы задерживали даже месячную зарплату. Ему отказал, тем более что он ездил по личным делам. Он написал на нас архиерею жалобу, требуя оплатить ему еще 200 руб. подъемных. Секретарь о. Василий посоветовал дорогу 50 руб. оплатить, а остальное, «как сможете». Мы оплатили эти 50 руб. и зарплату за две недели вперед и уволили. Здесь, считаю, допустил я ошибку, он в Пасху в самую заутреню провёл в народе агитацию. Мало этого, через несколько дней прислал мне, угрожая судом: «Если хочешь отделаться миром, заплати мне 700 рублей за свою злобу». Направил я письмо уполномоченному, тот его вызвал, и «герой» струсил. Надо было по-христиански отдать ему по частям, тем более что псаломщик он был неплохой, но рвачей я всех так провожал. После нас он поступил на работу «управлять котлом», но и оттуда выгнали, и он купил в Любятове «халупу» и там дожил свой век.

Псаломщицы – женщины Стефанида и Елизавета не ладили с моей Марией. Дело в том, что моя Маня, при всем подвижничестве, имела, как все мы, недостатки: скупость (она родилась в бедной, но порядочной семье), своенравие, своеволие, самоуверенность и, что самое главное, ревность о Славе Божией не по разуму. Она требовала, чтобы все были такими, как она, во всех отношениях. К грешникам она была беспощадна: у неё был «человек для субботы».

Когда мы схоронили всех своих старых певчих, а на неопределенных текущих плохая надежда, я решился на смелый шаг: отправлять Литургии, елико возможно, в своем храме, а на всенощные ездить с ночевкой в Любятово. И вот, отслужив всенощную там, я вернулся к себе и вошел на клирос. Стоят незнакомые люди: средних лет мужчина и женщина. Обращаясь ко мне, мужчина сказал: «Батюшка, благословите часы прочитать». «Бог благословит», – ответил я, и стали мы служить Литургии. Оказалось, это были Геннадий Власов и монахиня Сергия. Пришли они в октябре 1982 года и прослужили у нас до августа 1994 года. Сначала бесплатно и с перерывом, а потом староста Мария Тимофеевна оформила договор. У м. Сергии был голос дискант широкого диапазона, а Геннадий не имел слуха, но мог хорошо читать. Также оба хорошо знали устав. Часто они уходили и снова появлялись: спорили с Тимофеевной о зарплате, которая выросла с 50–75 руб. в месяц. Жили они и работали оба в городе. Приезжали в праздничные и выходные дни утром.

Я продолжал жить в церковном доме около храма. В те дни начались по церквам грабежи. Наш храм грабили многократно. Не забыли и меня. Сперва взяли всю почти мою личную библиотеку. А потом (это уже соседи) и одежду и прочее барахло. Некоторых воров нашли и осудили, но вещей моих не возвратили, только с последней кражи вернули иконы.

В то время я стал подумывать о приобретении собственного «гнезда». Деньги от продажи дома Мстерского лежали на книжке, но этого ведь мало. С помощью своего старого друга о. Вениамина из Гороховца и аванса в счет зарплаты своей церкви, купил я дом в Малых Толбицах у наследников А. Деминой.

В те дни начался наплыв паломников на остров Залита к о. Николаю – моему духовному наставнику. Многие из них заходили по пути ко мне, иные даже впервые, как мужчины, так и женщины. Между прочими, супруги Гурьяновы Николай и Татиана, а также их московские друзья и знакомые. По смерти Анны мне помогали по дому другие подруги Марии, но и они понемногу также ушли, так как были почти в ее летах. Теперь меня обслуживали некоторые из паломниц о. Николая, их называю «транзитные». И понял слова Владыки Иоанна, что в моем положении жить одному не годится. Со второй половины седьмого десятка лет моей жизни я стал часто болеть. Так осенью 1991 года я заболел с температурой. Соседка Мария Щелканова – подруга покойной моей матушки – уехала на «октябрьские» в гости. Тамара100 побыла праздники и уехала на работу. Наносила она дров, но ведь сами-то они гореть не будут, а меня качает туда и сюда. Пошел я за лекарством, держусь за аптечку, а она к шкафчику не была прибита, и я с ней вместе... Лежу на полу – смех и слезы. Между тем жизнь нашего храма шла своим чередом.

Как известно, 8 апреля 1929 г. Соборное Постановление 191945 («Положение об управлении РПЦ») игнорировано, в действие вступил сталинский закон 8. 04. 1929101. Священнослужители лишены прав управления церковным хозяйством и отданы в полное распоряжение мирян, как «наемная рабочая сила». В 1960 году Н.С. Хрущев предписал Патриарху и Синоду «привести свои законы в соответствие с Законом». Так было до 1991 года, когда был отменен сталинский закон102.

В 1988 году в связи с перестройкой в стране сменилось руководство и в нашем приходе тоже. Председателем избран я, казначеем Сергей Семёнович Лукин из деревни Рогово и помощником председателя Вера Сапожникова из д. В. Поле. Согласно уставу её обязанностью стало убранство храма. И так началось в моей жизни новое время.

В 1992 году я дал согласие на пенсию на общих основаниях. В связи с постановлением правительства о реабилитации политзаключенных мне выплатили сумму, на которую я поставил дома телефон и многое другое. Но самое главное – это начало для меня новой жизни, жизни, для которой Промысел Божий определил меня и сохранил до глубокой старости.

Зимой 1992 года ко мне обратилось начальство Псковского областного музея с предложением провести у них несколько бесед на религиозную тему. Я согласился и провел у них четыре беседы на темы: «История религии», «Брак и семья», «Покаяние» и «Пост». Конспекты и наброски этих бесед я кинул в ящик письменного стола, и они валялись там до своего времени. В то же примерно время ко мне явился один из сотрудников Издательства Московской Патриархии по имени Александр и сообщил, что моя книга о знаменном распеве издана за рубежом с подставленным соавтором и что этим заинтересовалось издательство: не осталось ли у меня чего-либо из черновиков. Я показал ему все, что сохранил, и он попросил выслать все это его начальнику Шатову, что я потом и сделал. Вскоре в Издательстве Московской Патриархии началась реорганизация. Почти всех работников уволили, в том числе и Шатова, но он устроился в другой организации и продолжал дело издания моей книги. Несколько раз в Москве мы встречались, проверяли и исправляли книгу. Мне дали дисплейную копию, которую я и «читал» в ожидании, пока тянулось дело издания самой книги. Дело долго тянулось и, наконец, в 1995 году книгу издали.

Весной 1992 года на Страстной седмице в Великий четверток я вышел в летний храм, будучи весь потный, и исповедал 46 говельщиков, и в тот же вечер почувствовал озноб: я заболел двухсторонней пневмонией. Кое-как дожил до Фомина Воскресенья и потом пролежал в Пскове у знакомых. После этого я взял в левую руку костыль, с которым не расстаюсь и по сие время, даже в алтаре. Понял, что дела мои плохи: снова вспомнил владыку Иоанна. Между тем паломники о. Николая все так же шли. Стало много у меня среди них друзей и знакомых. Стал через них я просить отца моего духовного благословить кого-либо из его чад духовных мне в помощники в моей старости и недугах. Пока я лежал у Сутоцких, Тамара в выходные мая вскопала, насколько было возможно, огород, посадила, что смогла, и уехала.

21 июня 1992 г. Наступила Неделя Всех Святых – заговенье на Петровский. Не поправившись еще от своей болезни, я встал, как обычно рано, сготовил и пошел на службу. Возвратившись домой, я стоял у стола на кухне. И вот, дверь открылась, и вошла женщина среднего роста, на ней светлое с темно-синими полосами платье и жакет. Тембр голоса чистый, музыкальный, приветливый. «Здравствуйте! Я раба Божия Зоя, иду с острова от о. Николая. Сейчас в отпуске. Нет ли в Вашем храме какой-либо работы на это время, пожертвовать свой труд?» – «Пожалуйста, – ответил я, – вот ризница: все грязное и требует ремонта. Пройди в комнату». Почему-то я с первых слов обратился к ней на «ты» по-свойски и по сельскому обычаю. Я угостил ее местным, точнее островским, кушаньем – топленой в молоке яичницей: это праздничное блюдо. Потом мы сидели и разговаривали дотемна. За эти часы нашей беседы я, насколько мог, изложил все содержание моей «зеленой», как я ее называю, книги, и изложил именно так, как переживал сам103.

Наутро Зоя надела свой синий спортивный костюм и взялась за дело, но не за то, о котором вчера услышала, а за то, которое сегодня увидела: принялась мыть потолок, пол и далее все, что того требовало. На другой день я показал Зое нашу ризницу, вернее, вынес из алтаря все облачение, и она принялась за работу: стирала, чинила, гладила (в Вильнюсе она по совместительству исполняла должность ризничей). Прожили Петров пост, разговелись. Отпуск ее приходил к концу, и она должна была уехать. Провожая ее, я напутствовал ее словами: «Будь верна своему имени: неси повсюду жизнь, радость. Мир и счастье» и просил заезжать, когда случится быть в наших краях. Слова мои были не для «красного словца» сказаны: все это я уже пережил сам. Зоя уехала. Через несколько дней меня вызвал Псковский Главпочтамт для получения посылки из Вильнюса. Посылку я получил. Там было всего понемногу, что должно посылать, и теплое трогательное письмо. Она писала, что доехала благополучно, что у них жаркая погода, что ей у нас понравилось, особенно наш храм.

И снова я остался один. Перед заговеньем на Успенский пост я собрался в город за продуктами. Вышел на крыльцо, замкнул дверь и стал сходить с крыльца и вижу: идет Зоя. Её, оказывается, уволили по сокращению штатов, и решила поехать к нам на дни поста. Я подал ей ключ: «Иди в дом, отдыхай и действуй», а сам поехал в город. И снова мы стали проводить пост в общей молитве и трудах по дому.

В это именно время, независимо от нашей воли, стоял и решался важнейший в жизни вопрос о положении Зои. Надо сказать, что в богатейшем русском языке нет такого термина, определяющего это положение. Но Господь распределил все по своим местам заранее. Не дремал и враг рода человеческого – диавол; он ясно видел настоящее и предугадывал будущее. Мы провели пост, в Успение разговелись, и она снова собралась в путь. Поезд тронулся и, медленно набирая скорость, пошел в правую сторону от вокзала. На этот раз я уже не просто смотрел, а медленно пошел по ходу поезда, пока его не стало видно. Проводив Зою, я вернулся в свою чистенько убранную избушку; чувствовался уют «духовного дома», но и... пустота. Именно теперь я ясно понял: Мария моя из жизни ушла – дом с собой унесла; Анна ушла – клирос унесла; Зоя пришла – жизнь принесла. Но жизнь эта, которую мы называем Царствием Божиим, так просто не дается: ее мы должны выстрадать, идя к ней узким путем, путем многих скорбей, как говорит нам Св. Писание, ибо «всѝ, хотѧ́щїи бл҃гочⷭ̑тнѡ жи́ти ѡ҆ хⷭ̑рcтѣ̀ і҆и҃сѣ̀, гони́ми бꙋ́дꙋтъ»104. Все это, как мы увидим, предстояло впереди.

В начале сентября (именно 9 сентября 1992 года) я решил позвонить Зое, дабы она не сочла, что о ней забыли.

Она ответила, что собирается приехать 22-го (конец я не дослышал: «...бря»). Я переспросил, и она ясно сказала: «Сентября».

15 сентября приезжали сёстры Тамара и Галина.

16 сентября. Начало дела о телефоне. Была представительница из Пскова.

18 сентября я получил свидетельство о льготах, как узник лагерей, и долго им пользовался, пока не отменили.

Наступил долгожданный день – 22 сентября. Я поехал на вокзал, встретил Зою, и оба приехали домой. Следующий день встретил нас радостным событием! Я получил компенсацию, как бывший узник лагеря, в сумме 31 000 рублей в тогдашних деньгах. На эти деньги я смог установить телефон.

Первую пенсию я получил 6 ноября 1992 г., в пенсионной книжке значилось 1080 руб. (по-старому 108), в те дни начал падать курс рубля.

20 ноября к нам заехал один профессор из Вильнюсского Университета, Валерий Николаевич Чекмонас. Он был в научной командировке по изучению местных говоров. Я указал некоторых старожилов, а затем зашел разговор о старине и, конечно, о знаменном распеве. Сел я за фисгармонию и играл ему знаменные песнопения: «Хрⷭ̑то́съ рожда́етсѧ», «Мт҃и ѹбѡ позна́ласѧ є҆сѝ» и многое другое. Он все это записал на свой импортный магнитофон, и т.о. получилась иллюстрированная лекция, которую он потом продемонстрировал своим студентам. Был он и в храме, записал службу.

19 февраля 1993 г. приехал Николай Анохин, московский художник, один из моих знакомых паломников о. Николая Псковоезерского: он пожелал остаться у нас на время нашей поездки в Вильнюс и одновременно продолжать свою работу. 21 февраля мы отправились. С 21-го по 27-е мы были в Вильнюсе. Нас там встретили очень хорошо. Зоя свела меня в Св. Духов монастырь. Там меня пригласили, как обычай, в алтарь и после Литургии – в трапезную. Угостили горячими блинами: это было на Масляной неделе. Были мы и в храме, где Зоя по совместительству трудилась до того, как приехала к нам. Беседовали с о. настоятелем храма: довольно симпатичный батюшка.

Затем Зоя решила съездить в Михново вместе со всей семьей и попросила Игоря свезти нас туда на его машине. Мы собрались и поехали. Машина шла по ровной, гладкой дороге со средней скоростью, вдруг резко свернула в сторону и как бочка покатилась вниз по глубокому снегу. Остановилась. Я почувствовал боль в правой стороне груди. Молодежь наша вышла. Видя, что среди них нет Зои, я окликнул ее, и она на оклик откликнулась: она была в машине, искала мои очки, но они были все изломаны. Игорь и его семья возвратились обратно домой с разбитой машиной (помогли два поляка, наехавшие на нас). А я и Зоя остались на шоссе. Рейсовый автобус довез нас до Тургели, а до Михново пришлось идти пешком. К этому времени у меня усилилась боль в груди. Нас встретили очень хорошо. Грудь мою затянули и зашили. Принесли коробку с очками, оставшимися от умерших, и нашли среди них +10 – номер моих первых 1924 года. Михново – православная сельскохозяйственная община, окормляемая и управляемая настоятелем. Создана одним из учеников ныне прославленного Иоанна Кронштадского, прот. Понтием. Состав членов смешанный: мужской и женский. Письменного устава нет: управляется по традиции. Основная идея – бережливость по слову Спасителя «Соберите остатки, да ничтоже погибнет»105; затем пост, молитва и исполнение богослужебного Устава. Там мы пробыли несколько дней и вернулись в Вильнюс.

5 марта мы обратились в середкинскую больницу к хирургу по поводу моей травмы. Осмотр и рентген дали диагноз: перелом 3-го ребра в правом боку. Это у меня не впервые. Всю зиму в свободное время мы с Зоей изучали богослужебный Устав. Начался Пост Св. Четыредесятницы.

Началась весна, и мы оба занялись огородом. Зоя решила вскопать огород весь, и мы вскопали оба все вручную. Я повредил себе спину: в пояснице «прострел». Пост подходил к концу. Литургии Преждеосвященных Даров совершались в храме каждую пятницу, а по средам мы правили часы дома. В конце поста уже чувствовалось недомогание, слабость, а еще больше – уныние, а лично у меня еще и страх при мысли о будущем одиночестве, от которого я уже устал за 20 лет, прожитых после кончины Марии. Да, я был «на людях», но не дома. Люди есть люди: они бывают хорошие и даже очень хорошие, но, в то же время, холодные. Этой холодности мы обыкновенно противопоставляем уют родного дома, но его-то вот как раз у меня не было в течение 20-ти лет.

В это время вышли из печати мои труды: статьи «По закону Осмогласия», «О колокольном звоне», «Богословие пяти чувств» (брошюра), «Обновление и обновленчество», «Церковь и храм в наши дни», «Время в жизни христианина», «Неприкосновенность славянского языка в богослужении», «Матерь всех живущих», «Клирос» и «Византия и Святая Русь». Сам я в те годы был еще в силах, но после пневмонии 1992 года заметно стал чувствовать слабость и ходил с «костылем» все время: не выпускал из левой руки трость. Мы возделывали свой огород. Я возил на тележке торф, дрова. Сами пилили и кололи дрова. Я часто ездил в город самостоятельно на автобусе (с пенсией я получил льготу бесплатного проезда).

14 мая 1993 года вечером приехала Тамара: привезла телефонный аппарат – ныне он действует вместо старого «кнопочного». Накануне дня Ангела приехали два Николая – Гурьянов и Анохин.

День Ангела 1993 года. Маня моя любила отмечать этот день, но скромно, тихо, по-семейному: 2–3 гостя. На этот раз собралось 12 человек гостей. В храме была Литургия, затем трапеза. 18–19 мая были в Печорах, молились в храме. Были в пещерах.

На день Ангела о. Николая Гурьянова владыка Евсевий благословил меня сослужить ему на о. Залита, что мною было исполнено. Но на обратном пути при выходе из «моторки» я повредил одно из своих ранее ломаных ребер, а после узнал, что в Николин день в храме нашем собралось немного людей. Службы не было, и они написали на меня владыке жалобу: «Батя редко служит и не объявляет». Как видите, враг не дремал.

29 мая были из Тобольска матушка Ольга и Вероника по поводу знаменного распева. Начал писать статью «Брак и семья» – переработку музейной лекции. Позднее она была напечатана.

Наш день начинался молитвенным правилом: утренние обычные молитвы, кафизма Псалтири, дневной Апостол, дневное зачало Евангелия, поминовение живых. Вечером так же молитвенное правило с поминовением усопших. В средние почитаемые праздники мы правили часы, изобразительные.

11 ноября/29 октября мы пригласили владыку Евсевия на богослужение. Владыка приехал, но Литургию не служил, а возглавил праздничный молебен. После молебна владыка сказал слово, между прочим, просил прихожан быть снисходительными к моим возрастным немощам и недостаткам и упомянул о лагере. Очевидно, на меня были какие-то жалобы. После службы владыка решил посетить старца, «зайти на стакан чая минут на 10». Но ему так понравилось наше угощение, что он просидел до самого конца обеда. В этот день сорок с лишним лет тому назад была мною отслужена первая Божественная Литургия.

23 ноября Зоя уехала в Новгород к детям. 25 ноября я встретил ее на останове «Площадь Ленина», и мы пошли на занятия в храм Александра Невского. Я провёл беседу. Слушателей собралось 30 человек.

1994 год. Январь. В Сочельник приехали Зоины дети, гостили в Рождество. Ходили к о. Николаю на Остров. Уехали оба в Новгород 8 января. 21-го я заболел. Температура 37,5. Зоя уехала в Вильнюс. 22!го приехал Серафим и ухаживал за мной. Он вызвал участкового фельдшера Светлану. У меня был в горле нарыв, и Серафим кормил меня с ложки. Пролежал я до 29 января и 4 февраля уехал в Москву.

В Москве на вокзале меня встретили мать Викторина и Николай Гурьянов. Я был в самом плохом состоянии здоровья. Привезли меня в наш Рождественский Богородицкий монастырь, и сразу же началось мое лечение. Осмотрела врач Вера и назначила 10 уколов. Колола инокиня Елена (Загорск). 4 февраля 1994 года меня проводили в Мед. Академию к профессору – кардиологу А.В. Недоступу. Он осмотрел, назначил лечение и велел через четыре месяца показаться ему.

За время своего пребывания в Москве я исповедовал нескольких сестер, кто просил, а также несколько семей прихожан монастыря: Николая – Татиану, Димитрия – Елену, Алексия – Лию и др. Шатов с сотрудницей редактировал мою монографию «Знаменный рассев». Через прихожанку Лидию я познакомился с газетой «Русский вестник», где напечатали мою первую статью «Нравственные основы семьи».

В конце февраля (25–26) мы оба явились домой.

Между тем жизнь шла своим чередом. Я тогда был еще в силах, но уже начинал сдавать: 80 лет делали свое дело.

17 апреля из Печор нам привезли плащаницу художественной работы, которую, надо заметить, вскоре при ограблении храма украли воры. В этот год 15 мая день моего Ангела праздновали торжественно. Литургия, гости и обед. Московские гости увезли меня с Зоей в Москву. Москва 16–21 мая. Встретила м. Викторина. Были у А.В. Недоступа.

1995 год. Москва. Монастырь.

27 января 1995 года по предложению настоятельницы м. Викторины я организовал хор из сестер обители и разделил их на три группы для седмичных служб.

23 января уладил просфоропечение. Какая-то бабушка пыталась научить их, да и у самой не получилось. Просфоры покупали в Даниловом монастыре. Срам! Наладил так, что просфоры наши покупали и другие храмы.

Были 31 января в Троице-Сергиевой Лавре на уроке Шишкиной.

Начало духовного окормления Богородице-Рождественского монастыря совершилось промыслительно. На 8–9-м десятке лет жизни я стал заметно и часто болеть, и по совету моих московских друзей стал останавливаться в Богородице-Рождественском монастыре. Тогда, в 1994 году, приехал я к ним еле живой. Там меня не только приютили, но и нашли врачей, которые поставили меня на ноги, так что я вскоре смог почти бегом подниматься по лестнице, на второй этаж, где меня поселили. В храме же ко мне потянулись исповедники: сперва, некоторые из мирян, а потом сестры-насельницы обители. Всего исповедовал 7 человек. Таким образом, я сроднился с этим монастырем.

2 февраля мать Викторину наградили наперсным Крестом. Крестный путь жизни этой монахини наших дней заслуживает особого описания. Возлюбившая Господа с юных лет, духовно воспитанная в традициях Пюхтицкого монастыря, непрерывно существующего с XIX столетия до наших дней. В те дни, когда подобные ей люди по пути в институт «забегали» в храм и ставили восковую «свечечку», окропленную слезами теплой двухминутной молитвы, волею Всевышнего она, как послушная раба Господня, пришла к развалинам древнего Богородице-Рождественского монастыря, чтобы возродить древнюю Св. обитель, некогда разоренную силами царства греха и неверия.

6 апреля я решил положить на ноты стихиру «Совётъ превёчный» псковского напева. В сумерках сел за фисгармонию и переписывал с клавиатуры на бумагу ноты, но не включил свет. Наутро проснулся и вижу: весь дом в сером тумане. К обеду туман рассеялся, но зрение стало фальшивить: свет одной свечи умножался, так было до поездки в Москву. В Москве я попал в Институт Микрохирургии глаза, где врач Раиса Михайловна Орешкина сделала мне операцию правого глаза. Царство ей Небесное: она была глубоко верующая. Она полюбила меня, грешного, как духовного наставника и заповедала мне, недостойному, молиться о ней и о своих сродниках и вручила мне записочку о здравии и упокоении своих сродников.

29 октября. Браковенчание Серафима с Наталией. Пел увеличенный хор. Пели очень хорошо. Свадьба была в доме Марии Щелкановой, где жил тогда Серафим.

27 ноября. Зоя вернулась из города с ужасной вестью: отказали в продлении визы. Эта весть сначала ошеломила меня. В это время телефонный звонок из Москвы: вышла из печати моя книга «Знаменный распев» (я не узнал голос Шатова), это меня несколько обрадовало, но: вдруг я пришел в себя и ощутил всю действительность. Зоя собралась и поехала. Я поехал ее провожать на вокзал. Ехали и почти молчали, ехали как на похороны. Позднее пришли супруги Марченко. Поезд должен был отойти ровно в 24.00, но почему-то задержался. Я видел в окно вагона Зою: она плакала. Подала нам знак идти домой. Меня увели с перрона и повезли на ночлег.

10 декабря 1995 года. Хиротония Серафима в сан диакона. В этот день моя «прогулка» по нашему огороду. И я ходил, обливая слезами ее работы, ее труды. Я решил еженедельно звонить в Вильнюс. 14 декабря Ира мне сообщила, что Зоя поехала в Елгаву собороваться, но позвонила на днях, что задержится еще на неделю. Я сообщил ей свои новости: Серафима посвятили, заболел у меня (от слез) оперированный глаз. 16 декабря приехала мать Викторина и привезла упаковку моей книги. Но эта «радость» не прибавила мне ничего, кроме худшей скорби. Ребята мои, спаси их, Господи, быстро оформили вызов и послали ценным письмом в Вильнюс. Вот тут то и начался мой «ад» ожиданий. Остался в доме один, в невыносимом одиночестве. Утром и вечером отец Серафим со своей матушкой приносили мне пищу, а дальше к вечеру становилось все хуже и хуже. Поздняя ночь – «царство одиночества». Я зажигал лампаду и становился на молитву. Я падал ниц, весь пол заливал горькими слезами. Чтение вслух переходило в вопль: меня никто не слышал. Так было несколько дней.

4 января 1996 года телефонный звонок Зои: «Собираюсь на Рождество в Михново, 10 января – домой».

10 января утром я почувствовал боль, вернее «тяжесть кирпича» вверху позвоночника. Подумал: старческое. Дальше боль усилилась. Поехал в Псков встречать. Остановился у семьи Марченко. Зоя приехала 11 января в 12.45 ночи. Зоя пошла к о. Николаю на остров. Я отправился ее встречать. Это было 16 января. Далее я свалился окончательно: служил через силу. Началось домашнее лечение.

Наступил Крещенский Сочельник. Умерла одна из членов приходской общины. Утром похороны совершал о. Виктор Григорьев с Зоей: «пели» плохо. Вечером воду освящал о. Олег Тэор – настоятель храма Св. Александра Невского в Пскове. Утром на Богоявление я поручил диакону своему Серафиму править службу бессвященнословно: читать и петь все подряд, кроме священнических возгласов и действий до слов «Глас Господень на водах». К этому моменту меня привез на машине кто-то из прихожан. Облачили, посадили к воде, и я таким образом стал совершать чин Великого Освящения воды сидя, а на погружение Св. Креста я с трудом встал и сам погрузил Св. Крест. Затем сняли с меня облачение и привезли домой. Болезни продолжались всю зиму.

23 января позвонили из епархии: «Если нет возражений, присылайте Вашего диакона на Хиротонию в субботу к вечеру». Мы подумали: «Молод, но «бери, пока дают». Видно, он архиерею понравился». Рукоположен о. Серафим в иерея 29 января 1996 года. Предчувствие владыки исполнилось: я проболел до весны и служить один больше теперь не мог, и даже дойти до храма один был не в состоянии. Служили мы вместе с о. Серафимом до 23 ноября 2003 года.

7 июня пригнали из Москвы автомашину «Ока», и меня стал в храм возить о. Серафим. 12 августа того же года Зоя подала документы на получение вида на жительство. Единственный раз я служил один. Летом я мог дойти до храма пешком, но добирался очень долго. Наконец, 30 января I997 г. Зоя получила вид на жительство сроком на 1 год. Это уже победа: целый год можно жить спокойно без продления визы.

17 февраля оба мы – я и Зоя заболели с высокой температурой. Ночь на 26-е была кошмарная, бессонная. Утром о. Серафим и Тамара Павлова увезли меня в Псков. Там – поликлиника, терапевт, эндокринолог, анализ крови и рентген. Диагноз: верхняя пневмония. Мы с о. Серафимом возвратились домой, взяли Зою и вернулись обратно в город. Ночевали у Тамары Павловой и остались там. Тамара делала уколы, кормила нас, Зоя ухаживала. 30 марта я впервые вышел на службу – пел на клиросе и исповедовал.

6 мая традиционный митинг на Братской могиле с панихидой.

30 мая приехали оба сына Зои Василий и Борис и с ними Лена – будущая жена Василия, привезли познакомить и показать. Днем пошли к о. Николаю на о. Залит за благословением. Он сказал: некрещеная, надо покрестить, и пусть женятся, только пусть повенчаются. Вечером перед всенощной крестил Лену. Потом все пели в храме на клиросе.

5 июля. Занятие по Знаменному пению в Любятово. Приехал из Почаева Максим. Занимался постановкой голоса с Зоей и м. Натальей.

16 февраля 1998 года. Галина Федоровна заполнила и послала анкету в Институт Библиографии США на мою книгу «Знаменный распев», попавшую во Всемирную 8-ку лучших книг года. Запрос Псковское Епархиальное Управление послало, когда уже вышел срок!!!

27 марта Зоя ремонтировала полотняные хоругви, выброшенные на свалку попами Виктором Кухаревым и Стефаном.

2 апреля Викторину посвятили в сан игумении.

17 июня нашу певчую Полю из д. Рогово парализовало, через несколько дней она умерла. Мы хоронили ее всем клиром. Это была последняя певчая из моего бывшего хора.

27 июня на Ольгу Российскую меня наградили орденом Прп. Сергия. Служил в соборе еле-еле. Счел своим долгом быть на молебне, который проходил на улице у собора. Солнце палило нещадно. Зоя потом приводила меня в чувство. Лежал на куче скошенной травы, а Зоя вокруг меня хлопотала.

15 мая 1999 года. День моего Ангела. Были Тамара, Вера, Яна и московские. 22 человека за столом. 21 июня благодарственный молебен – 7 лет служения Зои в храме. 8–15 июля Зоя и Саша (ныне о. Александр) мыли стены в большом храме.

22 июля провел беседу «О религии» в бывшем пионерском лагере для трудновоспитуемых подростков по приглашению начальника Сапогова.

23 июля совершил панихиду при перезахоронении воинов, павших в 1944 году за Ершовом. Все мои вчерашние слушатели были здесь и подошли под благословение.

15 сентября 1999 года ко мне пришли познакомиться трое инициаторов по восстановлению Спасо-Елеазаровского монастыря во главе с Татьяной – будущей игуменией Елисаветой.

27 сентября 1999 года освятил колодезь на нашем огороде.

8 декабря. Все дни я писал, а Зоя печатала «Духовную жизнь».

1 февраля 2000 года приобрели слуховой аппарат.

10 марта вышла книга «Духовная жизнь».

15 июля 2002 года. Приехал Валерий Геннадиевич Носков. Он разобрался в моих таблицах в «Грамматике Знаменного пения» и преподает по моим книгам. Сам он готовит к печати полный кокизник знаменного пения. Занимался знаменным пением с сестрами Елеазаровского монастыря, пока жил у нас. Они его очень полюбили.

25 августа 2002 года. Умер о. Николай Гурьянов.

На этом записи о. Бориса заканчиваются.

P.S. Отец Николай говорил отцу Борису: «Приедешь меня хоронить». Так и получилось. Отец Борис уже плохо передвигался с двумя палочками, и его носили по острову в дачном металлическом креслице. Так он и проводил в последний путь своего духовного друга и собеседника.

* * *

76

С началом наступления Северо-Западной армии белых на Петроград Балахович оперировал на вспомогательном гдовско-псковском направлении, имея под командованием Балтийский полк и свой отряд. 16 (29) мая 1919 года соединения Балаховича вступили в Псков, уже занятый к тому времени частями 2-й эстонской дивизии (ред.).

77

Геннадий (Туберозов), епископ Псковский и Порховский в 1919–1923 гг. (ред.).

78

После ареста Свт. Тихона в мае 1922 г. группа духовенства во главе с протоиереем Александром Введенским захватила власть в Церкви, создала своё Высшее Церковное Управление (ВЦУ) и объявила о созыве Поместного Собора. В 1923 году в Петрограде появилась группа «Живая Церковь». Руководил ей Владимир Дмитриевич Красницкий. В майском церковном перевороте 1922 года Владимиру Красницкому принадлежит одна из главных ролей. В образовавшемся Высшем Церковном Управлении Красницкий занял пост заместителя председателя ВЦУ. Он организовал церковную партию «Живая Церковь», которая в короткий срок превратилась в широко разветвленную организацию, действующую на всей территории СССР (ред.).

79

Архиерейский дом на Псково-Печерском подворье с крестовой церковью Казанской Божией Матери ликвидирован в 1922 г., а его здание передали для нужд Чудской флотилии. (См. А.Н. Ефимов. Процесс закрытия церквей и обновленческое движение в Пскове в 20–30-х гг. XX в. // Научно-практический, историко-краеведческий журнал «ПСКОВ» псковского пед.ин-та. 2001 г. №14. (ред.)

80

Димитрий (Рождественский), обновленческий епископ (ред.).

81

С 3 сентября 1923 года епископ Псковский и Порховский (ред.).

82

Об этом обновленческом институте известно весьма немного. В 1925 г. ректором его был свящ. Павел Раевский – в будущем обновленческий митрополит, среди преподавателей в 1924–1930 гг. числился свящ. Александр Боярский, также впоследствии митрополит. С 1927 по 1929 год здесь читал философию и литургику свящ. Константин (Смирнов). Он защищал диссертацию на соискание степени магистра богословия на литургическую тему. Официальными оппонентами были: проф. Б.В. Титлинов и протопресвитер А. Боярский (ред.).

83

Феофан (Виноградов), в миру Василий (ред.).

84

В то время обновленческий архиепископ Гдовский (ред.)

85

Архиепископ Феофан (Туляков) (ред.)

86

Возможно, имеется в виду Юрьев-Дерпт (ред.).

87

Спасо-Елеазаровский монастырь основан Преподобным Евфросином, в миру Елеазаром, после 1425 года, на берегу реки Толвы, где по преданию еще в XII веке существовал скит, основанный монахинями псковского Иоанновского монастыря. В начале ХХ века в малоизвестную обитель переезжает на жительство старец схиархимандрит Гавриил (Зырянов). (ред.)

88

Троице-Сергиев Рижский монастырь был устроен на средства фрейлин Высочайшего Двора Екатерины и Натальи Мансуровых в конце XIX века. Придерживался правил московских общежительных монастырей. В советское время не закрывался. (ред.)

89

Ревизионная комиссия (ред).

90

В 1936 году Феофан (Туляков), митрополит Горьковский; Алексий (Симанский) – будущий патриарх, а в то время митрополит Ленинградский, Феодор (Яцковский / Яковцевский) – архиепископ Владимирский. (ред.)

91

Потом он отрекся через газету и стал бригадиром в колхозе.

92

Онисим (Фестинатов), архиепископ Владимирский (ред.)

93

В описываемое время Псковская епархия управлялась Ленинградским митрополитом Григорием (Чуковым).

94

Епископ Гавриил (Абалымов) находился на покое в монастыре с лета 1949 года (ред.)

95

Пимен (Извеков), в описываемое время – архимандрит, управлял обителью с декабря 1949 года.

96

Евсевий 1-й (Гроздов) епископствовал в Пскове с 1912–1919 гг., эмигрировал с белыми на запад (авт.)

97

Иоанн (Разумов), митрополит (ред.).

98

Владимир (Котляров), с 12 мая 1987 г. – архиепископ Псковский и Порховский.

99

Около 1955 г. (ред.)

100

Тамара Леонидовна – внучатая племянница матушки Марии, проживает в СПб (ред.)

101

Здесь имеется в виду Постановление ВЦИК и СНК о религиозных объединениях от 08. 04. 1929. (См. Собрание узаконений и распоряжений Рабоче-крестьянского правительства РСФСР, издаваемое Народным комиссариатом юстиции. 1929. Отдел первый. №35, С. 353.) (ред.)

102

Согласно указу Хрущёва священнослужители не могли являться старостами. И в 60-е годы батюшка должен был передать дела новому старосте Марии Тимофеевне. Теперь, в 1988 году, председателем приходского собрания стал опять о. Борис.

103

Отец Борис имеет здесь в виду издание, упомянутое выше: «Знаменный распев и крюковая нотация как основа русского православного церковного пения» (ред.)



Источник: Знаменная жизнь. — М. : АСТ-ПРЕСС ШКОЛА, 2008 г. — 256 с. ISBN 978-5-94776-639-4.

Комментарии для сайта Cackle