Источник

I. Белая Церковь

Огромная свинцовая туча застилала полнеба. Было почти темно. Я входил, вливаясь с толпой, словно со всем человечеством, в большой корабль и вошел в каюту, мне предназначенную. У ее двери, внутри, стоял Юноша со светящимся лицом. От него исходило, изливалось какое-то особое, удивительное добро, с которым я еще не встречался. Оно входило в глубину моего существа. Такого внутреннего удивительного общения и единства с кем-либо у меня никогда не было... Юноша был Хозяином Корабля, его Капитаном, я это сейчас же понял. И я был в недоумении пред этим светлым, сострадающим и предельно дружественным взором. И Хозяин Корабля ответил сейчас же на возникшее во мне недоумение. Я услышал не обычный голос, а беззвучно изливающийся из его существа вглубь меня: «Ты устал, тебе надо отдохнуть, тебе нужно на дачу»… И я почувствовал, как верны его слова. Но эту правду я не мог бы сам выговорить.

Мне оставалась непонятной неустроенность моей большой каюты: она была пустая и в левом углу ее (как сейчас это вижу) лежала куча пыли и мусора. Капитан ответил тотчас на мое недоумение, опять своим внутренним голосом и сиянием: «Это не существенно, это все будет убрано, устроено»... И огромное радостное доверие вошло в меня. Я пробудился от вошедшей в меня любви. И в мыслях не было у меня, что все это исполнится буквально через несколько месяцев... И Большое путешествие на Корабле Церкви начну я с «отдыха на даче», отдыха от мира, в монастыре св. Великомученика Пантелеймона на Афоне, о чем так прикровенно и чудесно сказал мне, ничего еще не понимавшему в своих путях, Светлый Капитан.

На парижской Сергиевой Горке второй академический год начался осенью 1926 года. Меня записали в студенты Академии и поселили через улицу, за академическими воротами, в домике, который был прозван студентами «Еродиевым жилищем». Комнату во втором этаже разделили занавесями на четыре угла, и в одном поселился я; другие углы заняли два монаха и один мирянин, бывший русский военный атташе.

На Введение меня со студентом-иноком, о. Анатолием (Нечаевым), митрополит Евлогий постриг в «мантию». Отцу Анатолию дано было имя Афанасия, а мне оставлено мое имя, данное на Афоне при первом постриге.

На пророка Аввакума, 2-го декабря, митрополит Евлогий рукоположил меня в иеродиаконы. В этот день было большое пастырское Собрание, сослужило митрополиту более двадцати священников в Соборе на Рю Дарю. Я стал священнослужителем.

Лекции в Академии читали интересно. Состав профессоров в Академии был высоким. Особенно мы, студенты, любили вдохновенные лекции А.В. Карташева. Была в Париже церковная весна. Утром и вечером шли службы, студенческий хор пел, управляемый знатоком древних распевов православных Мих. Мих. Осоргиным. Преподаватель пения М. М. Осоргин был и заведующий хозяйством Подвория. В 1925 году он был послан митр. Евлогием в Париже на торги, где продавалось вымороченное имущество немецких протестантов, поместье с церковью на Рю де Кримэ, №93. У митр. Евлогия не было денег для такой покупки, но участок, с его строениями и храмом, очень подходил для Академии, и нужда в пастырях в русской эмиграции была велика. Митрополит Евлогий указал Мих. Михайловичу идти в торгах до конца; и городской участок с церковью остался за нашей православной Епархией. Это был праздник и героическое дело русской эмиграции. Об этом, Сергиевское Подворье говорит и сейчас, в 80-е годы; а тогда, может быть, впервые, эмиграция русская осознала, что свои чемоданы, лежавшие открытыми, ей надо убрать и начать строить что было можно: Православную Церковь. Таков был смысл существования русского Зарубежья. И начался сбор денег для уплаты за купленный участок и устроение Духовной Академии; люди жертвовали последнее, женщины снимали с себя кольца и серьги. Так возникло училище православной веры в Западной Европе.

Незадолго перед тем, Патриарх Тихон, на которого легла огромная тяжесть хранить Церковь в государстве, объявившем свою атеистичность, определил Архиепископа Евлогия, б. Холмского, быть Митрополитом Западно-Европейских Православных Русских Церквей, с центром в Париже. К этому церковному образованию, которое было расширением дореволюционного петроградского викариатства, присоединились архиепископ Владимир (Тихоницкий), епископ Сергий (Королев) и епископ Вениамин (Федченков), бывший Севастопольский, мой старец-духовник, о котором я писал в первой книге своих воспоминаний, и как, через него, был призван к служению Церкви. Епископ Вениамин был инспектором Сергиевой Академии, а ее деканом стал о. Сергий Булгаков, известный русский профессор-экономист, бывший марксист, ставший священником после революции.

Ко времени моего поступления в Академию, в русском Зарубежье наметилось церковное разногласие. Оно повело к разделению.

Я остался в Академии несколько месяцев. В конце 1926 года преосвященный Вениамин неожиданно уехал из Парижа в Югославию, имея мысль найти себе тихую обитель в одном из сербских монастырей; и он позвал и меня к себе, в Белую Церковь.

Стремление к иноческому уединению в нем как-то удивительно сочеталось (через всю его жизнь) с пастырской заботой о людях и молитвой с ними, за них. Должен сказать, что и я находил в себе эти начала, и над всем стояло (как и сейчас) желание пребывать в тишине иноческого уединения. Моя любовь к уединению, впрочем, не исходила из чувства одиночества Она была, как я сейчас понимаю, «вторым крылом» моей личности и милости Божьей, где сливается любовь к Богу с любовью к человеку.

Узнав о том, что еп. Вениамин вызывает меня в Югославию, митрополит Евлогий был огорчен; но он понял мое желание идти на зов духовного старца, которого он сам дал мне, при моем постриге.

Мое прощание с Академией было теплым... Помню, в своем прощальном слове, после молитвы, я сказал студентам о том, что дело церковное особенно требует от всех совмещения двух выражений веры: мягкости в человеческих отношениях и твердости в убеждениях веры. И митрополит Евлогий, и Академия знали, что мой отъезд не связан с церковными разномыслиями, начавшимися в эмиграции.

Прибыв в Белую Церковь, я узнал, что, в ожидании монастыря в Сербской Церкви в Шабацкой Епархии, Владыка Вениамин принял от управлявшего в Югославии (с благословения Патриарха Сербского) семью-восемью русскими приходами митрополита Антония, бывшего Киевского и Галицкого, – Приход беженский в Белой Церкви и законоучительство в Крымском Кадетском Корпусе. И я начал ему помогать в этом пастырском деле, а он вводил меня в литургическую и пастырскую жизнь.

* * *

Белая Церковь была тихим зеленым городком у границ Румынии. Населяли его сербы, немцы, румыны, венгры и русские. Белый католический собор показывал чистоту и аккуратность города. Православных церквей две: сербская и румынская; а в начале 20-х годов возник еще и в русской колонии храм св. Великомученика Георгия. (В двух русских учебных заведениях имелись свои домовые церкви).

Город стал наводняться русской речью и не очень осознанной горестью изгнанничества. Большие казармы на краю города были даны Крымскому Кадетскому Корпусу, а лучшее здание в центре города – Мариинскому Донскому Институту, прибывшему из Новочеркасска. Еще был в Белой Церкви детский Приют, под покровительством княгини Елены Петровны, сестры короля, вдовы убитого в России князя Иоанна Константиновича. Просуществовало в городе несколько лет и «Николаевское Кавалерийское Училище» ...Русские ходили по городу в своих военных одеждах; институтки гуляли парами, в белых пелеринках, и кадеты проходили по городу строем с оркестром, игравшим марши. Это была русская эмиграция, часть России, вылившаяся через Босфор в Европу. Сербы помогали русским, выдавая каждому пособие через особое учреждение «Државну Комиссию». Русские были всех чинов и званий: генералы, сенаторы, губернаторы, офицеры, чиновники и простые люди с семьями. Это была Россия, вылившаяся на многие берега и пески мира. И у русских ничего нигде не оставалось, кроме Белой Церкви, и в переносном, и в прямом смысле. Белая Церковь была чертой под Белой Россией.

Молодежь отправлялась дальше, в Париж, Чехословакию, где открывалась помощь студентам и профессорам. Многие осели и в Югославии. Король Александр был воспитанником Пажеского Корпуса в Петербурге, и Россия пострадала, защищая Сербию. Сербы это помнили.

В воскресенье 21-го февраля 1927 года, в день Божией Матери, Ее иконы Козельщанской, владыка Вениамин рукоположил меня в иеромонахи, испросив на то благословение митрополита Антония. Он сообщил мне о моем рукоположении только совсем накануне. Состоялось оно в храме русской колонии Белой Церкви, переделанном из зала, на Гетеовой улице. Во время рукоположения, епископ Вениамин выходил из алтаря на амвон и объяснял свои действия, их значение и смысл. Молящиеся могли входить в молитву в полном понимании священнодействий. При своем церковном консерватизме, преосвященный Вениамин обладал живым движением души. Человек большой церковной культуры и искренности, он учил этому и меня, своего сына во Христе. (Его собственным духовным старцем в России был консервативнейший архиепископ Феофан Полтавский, б. ректор С.-Петербургской Духовной Академии).

Словом и примером я учился пастырству, аскетике и уставу. Исповедовался у него, своего духовника, а иногда он сам исповедовался у меня, смиряя себя и обучая меня принимать исповедь, великое таинство реальности духовной власти, данной человеку: прощать во Имя Христово. Священство открывалось мне, как высшее дыхание мира, дыхание Тела Христова.

Знаток литургики и церковной музыки, владыка Вениамин открывал мне красоту церковных служб, дух устава и духовничества. Простой, как птица в небе, добрый, легкодвижный и искренний, он всегда был готов всем помочь. Выросший на любви к Слову Божию и святым отцам, он заменил мне богословскую школу. Тогда мне было нужно именно такое пастырство, далекое от отвлеченности, взявшее меня за руку.

Епископ Вениамин матерински учил меня быть монахом в миру и пастырем. Он ободрял меня на пастырском пути, к которому я оказался призван, но не был готов. В мое светское воспитание тогда вливалась церковность, как живой человеческий дух. Владыка братски делился со мной своим опытом интегральности Церкви в мире. Царство Небесное этому человеку одаренной души, в которой никогда не было мрачности и всегда было вдохновение.

Много он сделал для меня в этот сравнительно недолгий период 1926–1927 годов. Если можно так сказать, он «вывел меня на орбиту» Церкви. Из нашего, в сербской епархии, монастырского жития ничего не вышло. Хозяйство монастырское, хотя и обеспечивало иноков, но требовало слишком большого внимания и мешало уединенности. Мы не долго пробыли в Петковцах около Шабаца, и летом 1927 года вернулись в Белую Церковь.

Горячность сердца моего старца привела к нашему разлучению. Он убежденно откликнулся в 1927 году на призыв из Москвы митрополита Сергия (которого лично знал), ставшего заместителем Местоблюстителя Патриарха Московского. Митр. Сергий позвал пастырей и верующих к примирению с властью, гнавшей Церковь и ясно поставившей своей целью уничтожение Церкви, через ее нравственное унижение и физическое разрушение. Митрополит Сергий, несомненно, считал, что Церковь, как Христово Тело, призвана к верности Христу, в духе внеполитической кротости и молитвы за всех людей, и за врагов. Здесь добавить надлежит, что Церкви чужда всякая политика, и советская тоже. Митр. Сергий справедливо призвал возвыситься над политикой; но, похоже было, что Церковь уводилась из одной политики в другую и только меняла кесаря.

Многие в России понимали очень трудное положение митр. Сергия и поддерживали и его иерархов. Но того нельзя было ждать от всей русской эмиграции, которая, уже в силу своей природы, была политической эмиграцией (активно-политической и пассивно), – в этом был смысл ее существования. Оттого в эмиграции лишь немногие откликнулись на призыв митрополита Сергия, даже те, кто оправдывал его линию.

Шло понятное отмежевание от Московской Патриархии2.

Мое убеждение было ясным: я верил и верю, что для углубления и очищения веры, надо отделять веру Христовой Церкви от политики – «правой» и «левой». Та и другая враждебны существу Церкви. И народы мира достаточно насмотрелись на этот враждебный Христу симбиоз веры Христовой с кесарями этого мира. Обольщаться здесь нельзя, – всякий «кесарь» (в той или другой форме) посягает на Белую Церковь, Тело Христово, веру апостолов. И христианам (это ведь сказал Сам Господь) предстоит до конца истории земной, жить во враждебном мире «князя века сего» ... Тут была суть расхождения нашего с владыкой Вениамином. Оставаясь в Европе, он перешел во Франции в каноническое ведение Заместителя Местоблюстителя Патриарха Московского, который позже, во время войны, стал Патриархом Русской Церкви. Не отрицая его юрисдикции на трудных путях Церкви в СССР, я не мог считать русскую эмиграцию повинной гражданской лояльности пастырей Московской Патриархии. Столь же неприемлемым было для меня желание некоторых политиков за рубежом связывать веру и Церковь «с другого конца» политическими идеями и действиями (искусственное создание «императора», и т. д.). Один род унижения Церкви был, для меня, равен другому.

Читающему Евангелие и Откровение апостола Иоанна Богослова видно, сколь очищено Священное Писание от политической суеты. Я верю, что христианам, служащим Господу, надо быть свободными от всякой связанности их веры «миром сим». Тут и выход наш из всех испытаний. Конечно, мне хотелось передать и своей пастве, хотя бы малое чувство этой свободы.

Первые годы моего пастырства были не только чистой радостью; они были и моим слезным покаянием. Это был поднявшийся ветер в моем новом существе. По мере входа в пастырское дело, я осознавал все более необходимость обновления моего духа. Исповедь и трезвение было чудесным прикосновением к родникам чистой воды, на тебя и в тебя текущим; из них ты всегда можешь зачерпнуть, сколько нужно, очищающей и освежающей влаги.

Святые отцы не советуют повторять покаяния в уже исповеданных грехах; вера в их прощение должна быть твердой, полной, человеку надо всецело принять прощение и благодарить за него Бога до конца жизни. Исцеленный всегда благодарен Исцелителю. И в моем покаянии было не повторение, а вхождение в чудесные новые и нужные комнаты того же дома. Прощению Божьему, в таинстве человеку данному, я доверял без мнительности, я верил в это прощение; но душа, хотя и знает, что Бог всё знает, не может насытиться явлением и исповеданием Богу своей прошлой неверности. Она входит все более в осознание ее, в понимание своей греховности, она хочет сказать о ней Богу. Тут нечто другое, чем сомнение в прощении. Это процесс нищания, осознания своей все большей нищеты. Душа алчет правды, и она знает, что ей нужно это алкание правды.

Покаяние, – особый процесс души. Без вхождения в него, нет духовной жизни.

И вспоминался образ молодого, сияющего любовью Капитана Корабля, его слова о хламе моей прошлой жизни, лежащем в углу души. Мне было тогда велено не слишком заботиться об этом остатке прежнего человека. Он должен был быть убран в свой час. И это совершалось. Мне ясно было об этом сказано, когда я еще не видел Божьих путей. Через покаяние и истину вступает жизнь вечная в сознание человека. Я принимал ее без испуга, с радостью. Так должно было быть. И видел теперь точное исполнение сказанного, и не мог не доверять Промыслу божественной Любви, ко мне пришедшей. Она велела мне не смущаться моим несовершенством. Мы все спасаемся в надежде (Рим.8:24).

В Белой Церкви я начал сразу жить полной пастырской жизнью, и она все более наполняла меня еще неизведанным счастьем. Это «радость о Господе», знать, что истина дается тебе – не только ради тебя, но и тех, которые вручаются тебе. И дается тебе власть не только учить любви к Богу, но и пробуждать в самом себе жажду этой любви.

И, с начала моего пастырского пути, мне ничем не хотелось быть, как только малой рыбкой, которая была благословлена Христом, преломлена и роздана людям. Эта рыбка не оскудела в истории человечества. Она до сих пор многообразно питает всех, а особенно мудрых и простодушных. И одной из молитв моих была о том, чтобы и мне стать такой рыбкой никчемушней, которую благословил Христос. Возможно это всякому. Надо только человеку осознать себя чем-то завалявшимся, ничего не имеющим, но – открытым благословению.

Небесный мир чудесно-сокровенен и одновременно явен; он утаивающийся и открывающийся неожиданно. Он подошел к моей душе, и я был неожиданно подведен к его ценностям, обнищав для всего другого. Словно, в жизни ничего не стало для меня более нужного... Не знаю, как это так случилось.

Реальность невидимых сил, помогающих человеку, являлась моему опыту. Далее, я больше скажу об этом. Помню, однажды, после службы, ко мне подошел человек и сказал мне: «Батюшка, как хорошо вы в своей проповеди ответили мне на вопрос мой. Я искал на него ответа и получил». И волнуясь, человек стал говорить, объяснять, в чем его душевное сомнение я рассеял... А я на эту тему не говорил, я говорил совсем о другом... Не раз потом, я удивлялся этому действию в человеке сил невидимых, помогающих, и благодарил их, что они пользуются простым словом нашим, истолковывая наши слова в смысле для других нужном. Тут синергизм, содействие, сочетание человеческой воли и Божией. Таинственна эта помощь нашим слабым делам и словам.

На Пасху, Рождество и Крещение я обходил, облётывал всех прихожан, идя подряд по улицам Белой Церкви, заходя с молитвой в жилища. Я не задерживался на застолиях, угощался чуть-чуть, ради общения, старался даже в краткую беседу ввести дух веры. Темы житейские не входили в мой ум, были мне просто скучны; может быть, я тут преувеличивал, даже, наверное. Я понял позже, что и не «религиозные», специально, темы могут быть в пастырстве, началом выражения и сближения душ входящих в веру. Но, беседа о Боге и Его Церкви была единственной моей пищей. И тем, что давал я людям, я сам питался.

Раз в неделю читался у нас в храме акафист. На литургию и по будням приходили люди. В алтаре прислуживала престарелая, преданная Церкви р. Б. Евдокия (постриженная потом в тайное монашество, мать Екатерина). По праздникам прислуживали в алтаре кадеты, сыновья старосты, полковника и преподавателя русской литературы Петра Севастьяновича Савченко. После войны, в 40-е годы, он с семьей, с большой надеждой вернулся в СССР, много там пострадал и через несколько лет умер в Твери. (Вдова смогла мне о том дать знать в Америку). Умирая, он просил священника прийти причастить его. Священник не смог этого сделать, может быть, из-за коммунальной квартиры, или чего другого, не знаю.

Пастырство мое было в движении – я любил людей и не боялся их. Маленький пример поможет уяснить это. Помню характерный случай на первом моем учительном пути. Я заметил и в Белой Церкви известную мне привычку русской интеллигенции и знатных (хотя бы в прошлом) лиц, опаздывать в храм; не говорю я о маленьком запаздывании, а об опоздании к Евангелию, даже Символу Веры, после которого начинается Евхаристический Канон, главная часть литургии. «Опаздывавшие» в моем приходе были, главным образом, пожилые бывшие губернаторы, вице-губернаторы, генералы и полковники. Запаздывание это нарушало молитву и отвлекало внимание от молитвы; в минуты «Святая Святым» люди ходили по храму, ставили свечки, отвлекая молящихся, выбирали места... Я решил воспользоваться забытым опытом ранней Церкви и поставил двух молодых людей в стихарях перед входом в храм, дав им инструкцию закрыть двери храма после «Верую» и никого в храм не пускать.

Эффект мероприятия быстро объявился: за дверями храма скопился целый сонм бывших сановников, пришедших, по обычаю, с большим опозданием и – не пропущенных в храм. Конечно, по началу, было немало обид на меня за это; но, воспользовавшись предлогом, я пояснил с амвона, что не я их обидел, а они обидели Церковь и молящихся таким большим опозданием к службе. И обидели они себя самих. Дело разъяснилось – на пользу всем. Паства поняла и приняла мои указания.

У русских зарубежных людей конца 20-х годов ничего, действительно, в мире не осталось, кроме Церкви. И их легко было объединять в православной вере. В ней они были крещены, но красоты и радости ее далеко не все знали. Отсюда являлось их доверие и к такому малоопытному пастырю, каким был я. Я захлебывался любовью к Церкви небесной и земной, я желал помочь людям понять эту любовь. Других интересов у меня не было, я всё другое забыл. По-видимому, люди это видели и помогали мне.

Даже мальчики Приюта Белой Церкви, где я преподавал (заведовала им вдова генерала белой армии Бабиева), удивляли меня врожденным человеку сознанием добра и зла. Желая научить этих младенцев вере и пониманию раскаяния, я как-то задал им в Посту задачу письменно перечислить свои грехи. Каково было мое изумление, когда дети обнаружили тончайшее понимание греха и покаяния. Один мальчик, детским своим почерком перечислил 63 разных своих греха. Я увидел истину, которую лишь отвлеченно знал: и отпавшему от Бога человеку присуще понимание истины; человеку врождено знание чистоты и греха... Лишь пыльные облака эгоизма и суетности затмевают в человеке реальность нравственного мира.

Я ощущал свою, все большую связанность с людьми и, одновременно, всё более полную независимость от них, вернее, от житейских с ними отношений. Всё более укреплялось во мне чувство своей (и всего мира) зависимости только от Божьей воли и Божьего Слова. Малейшее евангельское указание (и в малейшем видна неисчерпаемая глубина) было для меня жизненной истиной, около которой не надо мудрить. А предание Церкви, свв. отцы, вели к бескомпромиссному евангельскому послушанию Господу Иисусу Христу.

Этим я стал жить, учил этому себя и других, все более ощущая христоцентричность Церкви. Каждый день и час, каждая церковная служба, проповедь, исповедь, беседа с людьми, были для меня все новым явлением духа.

Как-то, помню, зашел я в дом бывшего директора Крымского Кадетского Корпуса, генерала Римского-Корсакова; он и его жена были моими прихожанами. За чашкой чая зашел разговор о моих проповедях. Римский-Корсаков спросил меня: «Отчего вы, отец Иоанн, читаете свои проповеди, а не говорите их?» Действительно, после «Буди Имя Господне благословенно», на амвон в моем храме ставили аналой, я клал на него написанную заранее мною проповедь, и читал ее. На вопрос генерала я ответил, что – не умею говорить проповеди и, опасаясь внести неясность или смущение в умы прихожан каким-либо неясным словом, предпочитаю писать их, так как умею писать, еще со светской моей жизни. Оттого избираю такой, самый полезный для них и безопасный для меня способ проповеди с написанного листка. Генерал мне просто сказал: «А вы на нас учитесь, отец Иоанн. Мы вас не осудим, если и увидим недостаток в вашей проповеди. Вам в жизни очень нужно будет владеть живым словом; не бойтесь, отбросьте самолюбие, учитесь говорить без бумаги» ... Я почувствовал в этих словах для себя указание свыше. За все советы моих мирян я им благодарен.

И мне кажется, что деление Церкви на учащую и учащуюся не совсем правильно. Может быть, «инструментально» и «административно» это имеет некоторый смысл, но нельзя отойти от сознания, что учит всех только Дух Святой, славимый и поклоняемый во Святой Троице, открывающий Христа, Слово Божие, а Христос открывает Отца... И «не мерою дает Бог Духа» (Ин.3:34).

Священнику, в его служении, наиболее удобно и просто входить в Дух Божий. Ни о какой «механичности» тут не может быть и речи. Дух приходит, в зависимости лишь от открытости человека Духу. И: «Дух дышет, где хочет» (Ин.3:8). Делить человечество по внешним критериям невозможно, это было бы посягательством на свободу Духа Святого... Он Отец, а мы дети, не функционеры Его Царства. Тут свобода и тут утешение.

В Белой Церкви посетил меня ехавший на Афон Борис Константинович Зайцев. Мы встречались с ним в мои домонашеские годы и, я думаю, ему как писателю и верующему человеку, хотелось поглядеть на новое дело жизни молодого его собрата-литератора.

Встреча наша была хорошей и мне было видно, как серьезно отнесся Зайцев к этой встрече. Одно запомнилось мне от нее: Борис Константинович меня спросил (трогательно-соболезнующе): «Должно быть, очень тяжело для вас, отец Иоанн, слушать, принимать исповедь человеческих грехов»? Я ответил: «ЭтоПасха, Борис Константинович! Это радость большая принимать искреннее покаяние, все равно в каких грехах (и, чем больше грех человека, тем радостнее его покаяние). Человек освобождает от смерти свою душу, – это радость. Боль – и большая – бывает лишь тогда, когда человеку на исповеди нечего сказать, когда он не понимает своей грешности и не чувствует своей вины перед Богом».

Я жил при храме; из моей комнаты дверь открывалась в храм. Потом мне сняли выходящие во двор церковный две комнаты, с чугункой-печкой, без особых удобств. В этих «аппартаментах» жило нас четыре человека, я и помощники мои по Издательству. В миссионерской Канцелярии работал добрый человек, б. воспитатель Сумского Корпуса, полковник А. Д. Потемкин, ходивший на костылях. Вся его семья была дружественна мне, она жила на окраине города в хибарке, куда я иногда заходил для духовных бесед. Другим помощником моим был поселившийся у меня, тоже престарелый полковник, Ф. Ф. Лиснер, в тайном иночестве Серафим. Он жил в первой комнате, где поселился и помогал нам по хозяйству еще б. кадет, полусерб Милета Радак. Во второй комнате, кроме моего письменного стола и пишущей машинки, был угол, где поселился приехавший из Парижа помогать моему миссионерскому делу, Константин Петрович Струве (сын Петра Бернгардовича), окончивший Сергиеву Духовную Академию. Впоследствии он принял в монастыре Мильково, в Югославии, постриг с именем Саввы. Отзываясь на братскую просьбу Миссионерского монастыря на Пряшевской Руси, во Владимирове, я отпустил к ним о. Савву, трудолюбивого кроткого и молитвенного человека. Он умер вскоре после войны, пастырски жертвенно помогая карпаторусским крестьянам.

Такой была наша малая бело-иноческая палатка в Белой Церкви. У нас были и добровольные сотрудники в разных местах Югославии и других странах, даже в Америке. Они добровольно распространяли Слово Божие и наши духовные издания, поначалу очень тощенькие. Распространение не было связано с материальными условиями. Тут была свобода у нас. Всякий мог получить от нас Евангелие и духовную литературу, когда хотел (оплата книг считалась жертвой).

Уже в начале своего священства, я увидел огромную нужду в духовной литературе.

Духовная литература, это почти бесконечное умножение пастырского труда, ног и слов. Перед нами – и после нас – она входит во все дома, начиная и продолжая наше дело. Рассуждая так, я начал понемногу, на свои скудные материальные средства3 выпускать брошюрки, печатая их в небольшой русской типографии братьев Филоновых в Новом Саду. Я назвал это Издательство «Борьба за Церковь»: ведь в России в эти дни шла борьба смертная против Церкви. Набиравшие вручную, братья Филоновы были и хозяевами, и работниками типографии. Так началось нужное для моего пастырства дело, соединявшее в себе миссионерский, благотворительный, писательский и издательский труд.

Я видел, что пастырю нельзя обойтись без религиозной литературы. Нужны живые слова уст, но личное общение с людьми всегда очень ограничено. Духовные же книги, или хотя бы листок, преодолевают время и пространство. Религиозная книга есть расширение (почти безграничное) пастырской любви и заботы о человеческой душе, пастырского присутствия в этой душе. Через печатное слово пастырь тысячу раз входит в дом и в сердце человека. Расширение моей пастырской работы началось с проявления моей «литературной жилки». Я потянулся к литературному выявлению и утверждению веры.

Первой книгой, мною выпущенной в Белой Церкви, был Сборник моих религиозных статей, печатавшихся в белградской русской газете: «Церковь и мир». Этот малый сборник первый мой, я помещаю в этой книге о моем юном пастырстве. Вышедший только что из «мира» и нашедший Церковь, я в своих статьях открывал эту Белую, Христову Церковь на примерах жизни, истории и литературы. За этой книжкой последовала другая (впоследствии несколько раз переиздававшаяся в разных странах и не только на русском языке) – мое краткое «нерациональное» объяснение Евангелий о Воскресении.

Осознав всю нужность достижения религиозным словом ходящих в храм людей, а особенно, не посещающих храма, не знающих веры, я остановился мыслию на создании Православного Миссионерского Издательства.

Когда я переехал в Париж, это миссионерское дело продвинулось в Западную Европу, и летом 1931 года был выпущен второй номер однодневной большой религиозной газеты «Борьба за Церковь». После, в Берлине, в 30-е годы, стал выходить Бюллетень «За Церковь», и печатались религиозные книги. Их было выпущено больше, чем в Югославии. «Белая Церковь» оставалась активной. Особым благословением было переиздание, в начале войны (в Лейпциге, фототипическим путем) – полной Синодальной Библии и, отдельно, Нового Завета.

Годы 20-е и 30-е были временем умножения и выявления в России невиданного еще на земле безбожия. Воочию, являлись глазам людей те жабы, о которых говорит Откровение Иоанна Богослова. Демонская свистопляска шла на мученических кровях. Многие кощунствовали, как только могли. «Всемирный Союз воинствующих Безбожников» нацелился, через Россию, на весь мир. В Москве был разрушен Храм Христа Спасителя... Чем, как на это можно было ответить? Только верностью Христу, служением Отцу, утешением жизни Духом Божиим. «Авва, Отче!» Шло невидимое миру преломление рыбки Геннисаретской в России и за ее рубежом. Настал голод – «Не голод хлеба, не жажда воды, но жажда слышания слов Господних» (Ам.8:11).

Пастырство пасхально. Одновременно, оно и светлобуднично. Будни в нем становятся праздниками, а праздники – самыми рабочими днями. Церковь соединяет всех в самом главном. Молитва, Покаяние, Причастие Таин, Слово Христово, – всё от Нее идущее утешает, учит, укрепляет. Многое делается неважным, и удивительно это освобождение человека от неистинных и проходящих ценностей в высшем мире свободы. «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей» (1Ин.2:15).

Одним из первых явлений духоносности, открывшихся мне, наряду с Исааком Сирином, «Лествицей» перп. Иоанна и Словами Симеона Нового Богослова, были покаянные созерцания о. Иоанна Кронштадтского, его Дневника «Моя жизнь во Христе». Они вводили меня во все большую духовную простоту и ясность церковного труда. Вникая в Дневник о. Иоанна, я учился пастырской психологии и духовной логике. К сожалению, даже в семинариях не преподают такой логики, преподают лишь аристотелевскую, в которой нет света.

Существен совет отца Иоанна Кронштадтского – всегда, от сердца произносить слова молитв и молитвы церковные делать своими.

В Белой Церкви я потерял свой возраст, забыл свою молодость, это не имело значения, возраст исчисляется не этим земным временем. С некоторыми детьми можно говорить серьезно (они знают великую тайну мира), а с иными стариками можно говорить только о пустяках.

Моей паствой были люди, прошедшие российские испытания. Они «пришли от великой скорби» (Откр.7:14). Общение с этими обнаженными душами и их доверием, было высокой человеческой радостью. Я увидел реальность слов: «Истинно говорю вам: нет никого, кто оставил бы дом, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради Меня и Евангелия, и не получил бы ныне, во время сие, среди гонений, во сто крат более домов, и братьев, и сестер, и отцов, и матерей, и детей, и земель, а в веке грядущем жизни вечной» (Мк.10:29–30).

Опыт Белой Церкви остался для меня на всю мою долгую жизнь. И сейчас я вижу Церковь Христову в Белом небесном сиянии – полную душ, различного уровня, но единых в одинаковой чистой верности Христу... «Душевные» (1Кор.2:14) еще живут земными, душевными переживаниями, в них словно еще длится Ветхий Завет. Господь не нарушает в них Своего древнего Завета с людьми, но исполняет его... Мы, люди, – души разного возраста. И часто бываем (даже мы, пастыри) лишь символами служения Богу, а не самим служением. Зная истину, мы не всегда ее умеем. А бывает и более горькое (как и в первом веке), мы не только не входим к Богу, но и другим препятствуем. Здесь наибольшее страдание Церкви.

«Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия». «Но духовный судит о всем, а о нем судить никто не может» (1Кор.2:14–15). Духовных пастырей я встречал и учился у них. Такой была встреча с апостолом Церкви наших дней, Преосвященным Николаем Велемировичем Охридским (впоследствии Жичским).

Я навестил в 1928 году этот небольшой старинный город Охрид, лежащий среди гор у изумительного по голубизне Охридского озера. Отечески принятый владыкой Николаем в его поместительном, но простом архиерейском доме, я, помню, совершил с ним поездку в шарабане, запряженном парой лошадей, за город на монастырский праздник. Я видел, как приветствовало его на улицах все население города, половина жителей которого были мусульмане. В эти годы в Турции Кемаль Ататурк снял с мужчин фески, но граждане Югославии не были связаны таким распоряжением турецкого диктатора и продолжали носить свои темно-красные фески. И, когда владыка Николай проезжал мимо них, они широко улыбались и приветствовали его, прижимая ко лбу и груди свою руку. Это был мусульманский жест, а улыбка была христианской. Тут был экуменизм – до всякого «экуменизма». У верующих в Бога проявлялась всем им присущая человечность, симптом близости Божьей. И мне стало понятным то, о чем рассказал владыка Николай: мусульмане (когда-то потурченные сербы) тоже паломничают к гробнице св. Наума, в православный монастырь, лежащий на озере, у границы Албании. Они молятся там о своих несложных нуждах и, бывает, исцеляются от болезней. Такое ралигиозное сосуществование мусульман и христиан было для меня чем-то новым. Я его и потом не видел ни в христианских, ни в мусульманских странах.

Апостол этого смешанного населения южной Сербии (где столько было в веках пролито крови христианской и магометанской), владыка Николай сказал: «Верующий народ этих простых мусульман-сербов, похож на православных, рядом с ними живущих». Мне это подтвердил афонский монах, ходивший по стране со сбором на монастырь. Он замечал, иной раз, в магометанских селениях Сербии, большую отзывчивость, чем в христианских.

Я видел, как держал себя владыка Николай среди своего православного народа на празднике монастыря у Охридского озера. Была тут простота и благоговение в народе и в самом епископе. Ни тени фамильярности, отвлеченности или искусственности слов и жестов. Народ окружал отца. Была духовность в этом празднике, а не церемониальность, или шум. То был дух ранней Церкви, и мне вспомнились образы свв. Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоуста, Афанасия Александрийского.

Окружавший преосвященного Николая на берегу народ, не ждал от епископа ласковых улыбок, ни рассказов, лишь чуть полезных для души.

Епископ Николай стал религиозным вождем Сербии. Большой писатель, мыслитель и поэт, он сотрудничал и в светских газетах Белграда, учительствуя среди народа. (Помню его такую простую и острую статью в газете «Политика»: «Войниче, не псуй» – «солдат, не ругайся», очень актуальная статья не только для солдат). «Миссионерские письма»4 его утешали народ, учили вере сжатостью своей литературной формы и остротой религиозной мысли. Никаких «привычных» слов тут не было, были все слова свежие и неожиданные, интересные для людей.

Дружба с Преосвященным Николаем осталась до конца его дней. Освобожденный после войны из немецкого концлагеря вместе с Патриархом Гавриилом, он не вернулся в свою страну, а проехал в Англию, где пытался воздействовать на Черчиля и политику Англии в отношении Сербии. Но Англия делала ставку на Тито. Он переехал в Соединенные Штаты Америки и, через некоторое время, поселился в нашем Свято-Тихоновском монастыре в Пенсильвании.

Мы встречались. В начале 1947 года, когда я был настоятелем Свято-Богородицкого прихода в Лос-Анджелесе, он приехал ко мне и я от него первого узнал о готовящемся избрании меня во епископы. («Не отказывайтесь!», он сказал отечески-твердо). Я записал на диск его трогательную религиозную песню. Она в Сербии сделалась гимном сербского православного народного движения «богомольцев»:

«Помози нам, Вишни Боже,

Без Тебе ништо не може,

Ни орати, ни спевати,

Ни за правду воевати...»

Образ Преосвященного Николая тоже помог моему пастырству. Это был путь служения апостольства наших дней. С самого начала, мое пастырство сочеталось, как у него, с писательством. Чуждый условностей и елейности, я тоже стремился к простоте, к свежим словам человеческим, к непосредственности веры. И как ему, мне хотелось «мобилизовать», «повернуть» светскую литературу на служение Слову. Я и сейчас верю, что светская культура и литература именно даны человечеству, чтобы помогать Божественной истине. Владыка Николай мне как-то сказал: «Когда я, молодой человек, вернулся в Сербию из Западной Европы и Петербурга с разными академическими дипломами, я стал учиться у своих родителей вере».

Он был попечителем замечательного православного народного движения «Богомольцев», крестьян, которые, после уборки урожая, растекались по приходам и деревням Сербии, благовествуя евангельское слово. Тут было явно то, в чем так нуждалась Россия еще до революции. Православие в России глушила консисторская казенщина. И сектанты, с их (ограниченным) толкованием Евангелия, проще и легче несли Слово Божие в народ, подвергаясь преследованию даже за самую святую инициативу распространения Евангелия. Православные сербы-«богомольцы», были верным ответом Церкви на нужду народа. В Крагуевце был их центр, типография, склады евангелий и духовной литературы.

То время, 20-е годы, было временем московского выдвижения митрополита Сергия Нижегородского и его знаменитого интервью, когда вопрашавшим его немилостивым (за сенсацией гнавшимся) иностранным журналистам он, окруженный работниками «органов», заявил, что «Русская Церковь свободна». Будучи в ужасном положении (как и вся Церковь), митрополит Сергий пытался (привычно в отношении властей государства) стабилизировать жизнь Церкви в новом государстве, среди уже открыто-организованных жестоких гонений на веру и в Церкви уже начавшейся анархии.

Говоря о «свободе» веры, митр. Сергий, конечно, подразумевал внутреннюю христианскую свободу каждого верующего – в душе своей – быть независимым от всяких гонений5. Верующий всегда свободен, и в лагерях, и в тюрьмах. Но тогда, для иностранных журналистов и всего мира, слово митр. Сергия о свободе Русской Церкви зазвучало слишком «политически», странно и фальшиво.

Многие и сейчас видят только политический смысл слов митрополита (который в них, конечно, тоже был).

Это разноречие (более, чем двусмысленность) остается в Русской Церкви и до наших дней. Тут можно видеть мученичество Русской Церкви. А споры на эту тему никогда никого не утешали и не утешают.

Мне кажется, что и моя защита, пред епископом Вениамином, целесообразности зарубежного временного отъединения от московского церковного авторитета, не потеряла, за эти десятилетия, своего значения. Православные пастыри и верующие, уйдя за рубеж, не могли ни уйти из церковной жизни, ни поставить ее в зависимость от администрации церковной Москвы, оказавшейся в циклоне еще никогда не бывшего в истории гонения на Христа и верующих.

В Белой Церкви мне пришлось защищать «с двух сторон» дух внеполитического пастырского служения: и перед митр. Сергием в Москве, и перед митр. Антонием в Сремских Карловцах. Первый хотел быть апостольски лояльным к реальному кесарю России; а второй оказывал лояльность кесарю воображаемому: «Императору Кириллу». Я считал это еще большим унижением столь униженной в истории монархии русской. Но это призрачное самопровозглашение императором признали тогда почти все члены Заграничного Синода. Это была тоже одна из моих трудностей перед лицом моего священноначалия.

Помню, однажды я сослужил митрополиту Антонию в белградском храме среди прочего духовенства. Когда настоятель храма, прот. Петр Беловидов, после литургии, с амвона объявил о молебне за здравие «Его Императорского Величества Государя Императора Кирилла Владимировича», я вышел из рядов стоявшего посреди храма духовенства, пошел в алтарь и разоблачился там. Я не единственным был в таких чувствах, – половина молящихся ушла из храма.

Русская паства тех нескольких приходов митрополита Антония в Югославии мало окормлялась духовной заботой пастырей. Архиереи ее занимались политикой, плохой и беспомощной, оторванные от реальности, не только религиозной, но и политической. Только архиепископ Анастасий (Грибановский) в Синоде не признавал «Императора».

Веру Христовой Церкви поглощала политика, в России по-своему, в эмиграции по-своему. Мне было чуждо то и другое состояние ума. Я видел нашу общую измену вере и делу мученической Белой Церкви.

Трудность была и в том, что выехавшие из России в Югославию престарелые иерархи (с ними со всеми я познакомился), оказались идейно и духовно не подготовленными к тому, чтобы свою веру возвысить над административным отношением к Церкви. Слишком долго их жизнь отожествляла Церковь с Россией. И на Церковь они смотрели, как на национально-государственное учреждение, навсегда соединенное с властью царя-помазанника. Подумать только, – более 100000 пастырей молилось до революции за Императора и его Семью. А Святой Дух Божий прошел мимо этих молитв... В эмиграции, пора было понять, что тысячелетняя идеология православной монархии не получила в России 19-го и 20-го веков нужного социального развития, хотя бы в духе византийской Симфонии. Христоцентричность русского православия выветрилась, остался дух бездушного консерватизма и ходячих условностей, лесть слуху6. Дух Божий оставался в пророках и Таинствах Церкви. Спасителю не было «где преклонить Главу» в России.

Царская власть в России хотела бы ценить советы пастырей, но, она видела только раболепное их себе повиновение... «Глиняные ноги» русские не выдержали золотого церковного тела. Оно повалилось. Кто разбирал пророческие слова, на русском пиру Валтасара: «Мене текел фарес упарсин»: «Ты взвешен и найден легким» ... За границей же, некоторые архиереи русские (в силу, может быть, закона «психической компенсации»), чувствовали себя законными хранителями старой политической России.

Канонические споры зарубежные, в силу этого, не имели для меня смысла. Они были роскошным, утонченным блюдом, когда народ остро нуждался в хлебе. И все яснее открывалась необеспеченность наших православных слов золотым фондом веры.

В 30-е годы, когда я стал благочинным русских церквей в Германии, я встретился с пожилым, тихим настоятелем Данцигского Прихода, протоиереем Александром Шафрановским. То был типичный тихий русский священник, на таких стояла вся русская церковная жизнь.

Приход отца Александра, к началу войны 1914 года, был на той територии России, которая в процессе войны отошла к наступавшим немцам. Был уже тот год войны, когда в Германии накопилось много русских пленных, размещенных по лагерям Германии. Немецкое командование предложило этому сельскому священнику стать пастырем православных, находившихся в германском плену. Увидев в этом для себя волю Божию, отец Александр оставил семью и приход, и, ради Христа, пошел служить, до самого конца войны, этой миллионной своей пастве, объезжая лагеря пленных, молясь с людьми и за людей, принимая их покаяние и неся им Святые Дары.

Отец Александр рассказал мне, что до революции у него не было ни одного случая отказа русского военнопленного от молитвы, исповеди, причастия (посещение служб было свободным). Но, когда слухи о русской революции докатились до военнопленных, – 90% русских людей перестало посещать церковные службы. Только десять процентов (во всех лагерях!) остались верными Церкви, и только 10% от этих десяти (то есть, 1% общего числа паствы отца Александра) были жизненно-преданными, ревностными сынами Церкви. Отец Александр считал, что этот процент был соответствен уровню всей России.

Конечно, в безбожии русской революции были все виноваты, а мы, пастыри и учители – более всех. За немногими исключениями и архипастыри русского Зарубежья оказались более хранителями старого, осужденного Богом национально-бытового сознания, чем пророками и учителями Христовой Церкви. В этом и был весь «октябрьский» кризис русской жизни, – помутнение апостольской веры.

Архипастыри жили в священной отвлеченности и отъединенности от паствы. Они не видели ее, и она не видела их.

Лишившись своей земли, они, однако, не утеряли чувства своего права говорить от имени Церкви и от имени России.

Митрополит Антоний (Храповицкий), б. Киевский и Галицкий, иногда запросто приезжал в Белую Церковь. Он был человеком большого диапазона мышления, парадоксально соединяя крайнюю консервативность с идейной смелостью... В дореволюционное время, он был активным сторонником патриаршества в России и донес эту цель до Московского Поместного Собора 1917–18 года. Там он стал одним из трех кандидатов в патриархи (самым вероятным, получившим большинство голосов на выборах). По уставу Собора, три первых, по числу голосов, избранных кандидата, подвергались священной баллотировке. После молитвы всего Собора, в Храме Христа Спасителя, всеми чтимый старец схимник Алексий вынул жребий. Божиим избранником для России оказался митрополит Московский Тихон.

Может быть, здесь было зарождение некоей травмы в сознании митр. Антония. Я не хотел бы говорить об этом что-либо лишнее, но общаясь с ним, я видел в нем лишь его старость и, может быть, внутреннюю усталость. Он был «живой на слово», но не помню никаких резких его «словечек», которыми он славился в России. Когда я его спросил, как-то, о Патриархе Тихоне, он мне как-то (без всяких интонаций) сказал: «Кутейник!» Митрополит Антоний принадлежал к дворянской семье Храповицких (один Храповицкий был секретарем Императрицы Екатерины II). Несомненно легендарно, о нем говорили, что с Алеши Храповицкого Достоевский писал своего Алешу Карамазова. Имя митр. Антония до монашества было Алексей; и этот Алеша юношей однажды посетил Достоевского. Митрополит Антоний в России написал книгу: «Словарь к творениям Достоевского», образец неклерикальных религиозных слов о вере Церкви.

Богословское творчество м. Антония выразилось, к сожалению, и в трактате о догмате Искупления, что вызвало в Церкви смущение (как позже теологумен, богословское мнение отца Сергия Булгакова о Софии). Ученый богослов и старший член самого Заграничного Синода, возглавляемого м. Антонием, архиепископ Феофан Полтавский и б. Ректор Петербургской Духовной Академии (как он мне сам говорил об этом в Париже), написал 90 пунктов богословского опровержения этого труда митрополита Антония об Искуплении. Митрополит Антоний отступил от богословия свв. отцов и центр Искупления Христова перенес с креста и пролития искупительной Крови на Голгофе – в Гефсиманский Сад. Крестное Искупление Христово он свел к переживанию Богочеловеком любви к роду человеческому в Гефсиманском Саду7.

Характерны были некоторые мысли митр. Антония. Я запомнил некоторые, так как был удивлен ими. Он сказал мне однажды с убеждением: «Церковь нуждается в православном царе». А когда я его спросил: «Ну, а если царя не будет?», он ответил: «Русская Церковь тогда станет захудалой, как Коптская или Эфиопская». Мне трудно было эту мысль понять, тем более, принять, что Церковь, Христово Тело, должна возложить надежду свою в истории на кесарей.

Думаю, что столь нерассудительное и ненужное в те годы для России «признание» митрополитом Антонием императором России вел. кн. Кирилла Владимировича в Сан-Бриаке, исходило из этой, именно, его веры, что хоть какой-то русский император должен быть исторической реальностью России. Я не верил (и нельзя, конечно, верить) в то, что император необходим для Христовой Церкви. Но, в те дни, для некоторых людей император психологически был нужен, даже без надежды на него.

Я не отрицаю политики в истории; она есть нормальное явление ненормального мира. Но уже в юношестве своем, я думал, что в наибольшей своей свободе Церковь пребывает, когда проходит через некое благожелательное гонение со стороны умных слуг государства.

Вспоминается еще мысль митр. Антония, тоже меня удивившая, но с которой я согласился: его характеристика иноков-богатырей воинов Пересвета и Ослябы, данных преп. Сергием Дмитрию Донскому. Митрополит Антоний убежден, что такое действие преп. Сергия было типично для хорошего игумена. «Надо понять игумена: послушники-богатыри, несомненно, не очень подходили к обители. Преподобный Сергий их и отправил в свойственное им место, в войско. Это был выход для монастыря и, одновременно, церковное благословение Дмитрию Донскому и его войску». Эта смелая мысль несла верную идею разграничения духовного подвига и – военного, государственного, «патриотического» (тоже подвига, но – другого качества). Еще, помню, митр. Антония недовольство, когда он слышал, как про умершего или убитого говорили: погибший. Это часто говорят в просторечии про убитого: «погиб». «Погиб» можно сказать только про погибшего душой». С этим, конечно, надо согласиться.

Однажды, заехав к митр. Антонию в Сремские Карловцы, я встретил у него албанского митрополита Виссариона. Я застал архиереев, рассуждающих о достоинствах какой-то митры, которую преосв. Виссарион привез с собой и показывал митр. Антонию. В таких архиерейских разговорах ничего плохого не было, но моя молодая горячность тогда, помню, сильно заскучала от этих разговоров... Миллионы русских людей умирали от духовного голода, ища веры и страдая за веру. Шли самоубийства от пустоты жизни, от потери надежды на Бога, а тут апостолы Христовы, с таким смаком говорят о митрах!.. Сейчас, я бы не взволновался так. И перевел бы свое внимание на другое; но не могу себя укорить за то свое волнение.

Увидев, что я говорю по-французски, Преосвященный Виссарион, глава Албанской Церкви, предложил мне стать его секретарем. Но мои пути шли не в Албанию.

Преподавая в Кадетском Корпусе, я старался дать этому характер не урока, а беседы. В отличие от добрых батюшек, ставящих только пятерки по Закону Божию, я придерживался двухбалльной системы, ставил либо пятерку, либо единицу. Я считал, что по Закону Божию нельзя ставить среднего балла. В жизни люди идут только к Богу, или от Бога. Средних баллов нет на Божьем Суде.

В Белой Церкви существовала и скромная полудомашняя Пастырская Школа для русских пожилых людей, стремившихся к священству. Вакансии пастырские в сербских приходах тогда были открыты в значительном числе. Сербская Церковь охотно предоставляла пастырский труд русским священникам. Русских приходов в Югославии, управлявшихся митроп. Антонием, было всего несколько. Чтобы не заставлять пожилых людей проходить полного семинарского курса, в Белой Церкви и был устроен ускоренный выпуск кандидатов в пастыри. Пройдя богословский экзамен в комиссии, я начал читать на Пастырских Курсах лекции по Священному Писанию. Это были, конечно, лекции не по «критическому исследованию» текста, а духовным вниканием в текст, беседы о силе и правде Божьего Слова, раскрытием Ветхого и Нового Завета. Это соединялось с патрологией и пастырским богословием.

Тут и возникло содержание моей книги: «философия Православного Пастырства», которую я написал несколько позже и опубликовал в 30-е годы в Берлине. Она была тогда же переведена на сербский язык и издана Сербской Церковью. Публиковалась позже на немецком языке в евангелическом издательстве, а после войны, вышла на английском языке в Америке, в издании Свято-Владимирской Академии.

Среди слушателей Пастырских Курсов был человек, близкий отцу Иоанну Кронштадтскому и Оптинским старцам, Василий Шустин, бывший петербургский студент-технолог. У него я нашел ценную рукопись его воспоминаний об этих русских праведниках и опубликовал ее. Шустин принял священство, был пастырем в Алжире и умер в Каннах.

Мое белоцерковское пастырство принимало все более свои очертания. Я начал посещать (по приглашению) и другие русские приходы Югославии, бывшие тоже в ведении митр. Антония. Патриарх сербский Варнава отечески относился ко мне; он тоже видел неадекватность духовного окормления русских беженцев; но, ученик русской Духовной Академии, он чтил престарелого иерарха, митрополита Антония, как старейшего по архиерейству и возрасту, и, чувствуя себя должником Русской Церкви, не считал удобным входить в церковное дело русских. Да и сама Сербская Церковь, будучи «государственной», нуждалась в духовных о ней заботах.

В соседнем с Белой Церковью городе Вршац, группа русских офицеров с их семьями, основала Общину св. Иоанна Златоуста. Периодически я их навещал и служил в частном доме, в устроенном там малом храме.

Утешительно мне было видеть духовную горячность этих людей. И, когда Белая Церковь начала построение своего русского храма св. ап. Иоанна Богослова, жена одного из этих русских офицеров, Г. И. Балицкая, с подписным от Церкви листом, пошла пешком по стране, по сербским деревням, со сбором на этот храм. Таков был ее подвиг. Семья ее, после войны, поселилась в Венесуэле и, по смерти мужа, она стала монахиней Христиной в Гефсиманской Обители в Иерусалиме.

Некоторых моих прихожан можно было бы причислить к душам «харизматическим» (как их стали сейчас называть). Православная Церковь не нуждается в таких названиях, она сама есть центр и периферия великой харизмы, даров Святого Духа. Только мы, люди, сами ограничиваем идущую в нас и через нас харизму – «печать дара Духа Святого».

Оставаясь Единой в своих корнях и в своем цветении, церковная жизнь русских за Рубежом расслаивалась... Для одних, она стала новой радостью свободы и очищением от всех, не только прошлых неправд, но и от второстепенных ценностей сего мира. Для других, церковная жизнь еще детски определялась памятью о родине, ее обычаях, воспоминаниями детства. Но правда Божия настигала нас всех и радостью, и страданием. Она светила и в нашем душевном русском подземелье, как свеча.

Пастырство охватило меня со всех сторон. Мне было очень хорошо в нем. Ежедневное служение литургии, все молитвы Церкви, преподавание, духовные беседы, писательство. Церковь шла в меня и светло опьяняла. Такого состояния я еще не испытывал. Оно было помощью в моей пастырской неумелости. Я помогал людям верой и молитвой и видел, что люди хотят этой помощи. Трудностей словно не было, ощущалась только легкость и удивительная осмысленность и нужность того, что я делаю.

Я летал, с развевающейся рясой, по маленькому городу, навещал больных, провожал умирающих, благословлял скромные домики и комнаты людей. Идя по улицам своего городка, смотрел в небо и славил Бога своими словами. Небесная Церковь мне так же была близка, как земная.

Иван Васильевич

Я встретился с И. В. Трегубовым летом 1927 года в монастыре Петковцы Шабацкой Епархии, куда направился еп. Вениамин, взяв с собой престарелого русского схимника отца Марка, и меня. Владыка жил с затаенной мыслью об иноческом уединении. И, я думаю, дальнейшее его передвижение в мире носило эту надежду на пустыню и тишину. Пустыня ему не удавалась, может быть оттого, что душа его была полна добра и того пастырского духа, который нужен людям. Лишь в старости препоясала его пустыня, паралич его разбил, и болезнь ввела его в тишину Псково-Печерского монастыря.

В Петковцах летом 1927 года я встретил странника Ивана Васильевича. Бывший атеист и сквернослов, из средней русской «чеховской» интеллигенции, прошедший через толстовство, а после сотрудничество в первых советских газетах, выброшенный из России в 20-е годы, – он горько осознал грехи своей жизни и отпадение русского народа от Бога. Древние пророки Библии ему открылись, и стал понятен смысл русских страданий.

Как некогда Григорий Сковорода, он стал странником, хотя и без свирели, но с Библией в руках. Он пошел по православной Сербии, в которой оказался. Шел он через поля, леса, горы, деревни и летом спал в поле на доске, которую носил на спине. Клал он доску на землю и на ней засыпал, а на рассвете, взвалив доску на себя, шел дальше, куда глаза глядят, молясь, благодаря Бога за все, и каясь за себя и за Россию, читая Библию и не заботясь о пропитании. Крестьяне давали ему хлеб... Иван Васильевич поразил меня пламенностью своего увлечения Словом Божьим, без всяких сектантских интонаций. В библейских пророках он видел полное, буквальное даже, объяснение того, что произошло и с Россией. Он делился со мной своим толкованием пророческих мест Исайи, Иеремии и других пророков. В свете Нового Завета, открывался смысл истории; был для него ясен и смысл русской истории. Это была человечная реакция на русскую революцию.

Иван Васильевич приходил потом и в Белую Церковь ко мне, находя приют. Мы беседовали с ним о Священном Писании. Он молился в храме и опять потом уходил, как образ белого иночества, бедности, беззаботности и безсребреничества. Окончил он свои дни в середине 30-х годов и погребен у Иверской Часовни, в Белграде. Это был православно-евангельский харизматик, образ изгнания и послания в мир8. В нем сгорело все, кроме любви ко Христу и всякому встречному человеку.

Покаяние Трегубова

«С самого раннего детства я часто слышал эти слова от моего отца и от других взрослых: «черт возьми». И, научившись говорить, я стал уже сам постоянно, при всяком случае, повторять их, прибавляя к ним еще третье слово «совсем». Эту молитву диаволу, лишающую всякой силы наше седьмое прошение в молитве Господней – «избави нас от лукавого», я многократно ежедневно произносил, с детского возраста до 49-ти лет. И вот к чему привела меня эта постоянная долголетняя молитва сатане: первый смертный грех я сделал уже в 12 лет, после которого пропали мои большие способности к учению. В юности, злой дух подсунул мне антиправославную литературу, приведшую меня к потере веры в Бога, и я впал в атеизм; заповеди Христовы потеряли в моих глазах всякое значение, я впал во многие и тяжкие смертные грехи, завершивши их в 35 лет сочинением кощунственного тропаря.

Но, «Бог есть любовь» (1Ин.4:8), Он «не желает погубить душу, и помышляет, как бы не отвергнуть и отверженного» (2Цар.14:14), но «чтобы грешник обратился от пути своего и жив был» (Иез.33:11). И в течение всего моего пребывания во власти сатаны, то есть, до 50-ти лет, Господь посылал мне Свои вразумительные наказания – серьезные болезни, коих за мою жизнь у меня было одиннадцать. Но я никак не мог понять значения этих болезней. Постоянная молитва: «черт возьми совсем», держала крепко меня во власти диавола... Господь дивным путем Своей милости привел меня к сознанию моей бездонной греховности. И, приведя к Себе, Господь повел меня, как малого ребенка, по незнакомому мне пути покаяния... И, теперь, потерявши в моей тяжелой жизни полного неудачника все материальные блага и наслаждения, за которыми гонялся, «вкушая, вкусих мало меда», но вернувшись этой ценой к Богу, хотел бы многих предупредить и предостеречь... Путь был долгий и невероятно тяжелый. Хотелось бы всем в мире родителям сказать, чтобы не произносили около детей своих «гнилых слов»; да и вообще, страшились бы люди молиться тому, кто «человекоубийца есть от начала» (Ин.8:44).

Валентина Павловна

В России усиливалась открытая борьба против веры и Церкви. Я назвал свое Издательство: «Борьба за Церковь». Позже, оно стало называться просто «За Церковь» (слово «за» уже говорило о защите Церкви).

Денег на издание книг у меня не было, и я ни у кого их не просил (кроме одного раза, о котором скажу далее.) Первыми суммами моей миссии была мелочь, найденная в церковной кружке, которую я установил в своем храме и в которую прихожане опускали свои копеечки – жертвы. Никакой «платы» за молитву (требу) у нас в приходе не допускалось. На свое пропитание я получал от Прихода достаточно. И, кто хотел, по случаю своей молитвы, или без всякого повода, помочь благовестию Христову, опускали в кружку свою лепту. Эта форма соблюдала достоинство Церкви Божьей и пастыря. Конечно, этим избегался, увы, не чуждый церковной практике в истории, грех симонии (денежной таксации, платы за дары Духа Святого). Такого метода отношения к молитве я придерживался всю мою жизнь и никогда не испытывал материальной нужды, ни в личной жизни, ни в моем служении Слову.

Но однажды, по совету людей, я решил обратиться за помощью для своего Издательства к Миссионерскому Отделу Сербской Патриархии. Мне сказали, что имеется у него специальный миссионерский фонд для издания православных книг. Я стоял перед задачей переиздания ценной книги для детей: «Моя первая Священная История» (которую, и ее иллюстрации Дорэ, я помнил по своему детству). Я нашел экземпляр дореволюционного этого издания, но средств не было. И я обратился в Сербскую Патриархию, прося, хотя бы взаимообразно, мне выдать 3000 динар.

Желание мое осуществилось лучше, чем я мог думать. После того, как из Сербской Патриархии я получил уведомление, что «миссионерские суммы уже распределены на этот год» и т. д. из города Панчево приехала в Белую Церковь повидать меня пожилая русская женщина. Ранее я ее не знал. Она оказалась моей однофамилицей, вдовой кн. Шаховского (иной линии), урожденной кн. Гагариной. Она мне сказала, что уже несколько лет дает в Панчево уроки английского и французского языков и собрала себе на старость некоторую сумму, но – решила отдать эти деньги в мое распоряжение. Она открыла свою сумку и, вынув оттуда пакет, завернутый в газету, дала его мне. Там оказалось 36000 динар (в 12 раз больше того, что я просил у Сербской Церкви) ... Не только эту книгу для детей, но и ряд других книг я смог издать на эти средства. Так Невидимая Церковь отвечает на нужду видимой. И таковым стал опыт всех лет моего пастырства (не только его первых дней).

Позже я познакомился ближе с этой удивительной, духом горящей женщиной. Я навещал ее, проезжая Панчево. Она приняла тайный постриг с именем Варвары. Валентина Павловна жила в очень скромной комнате, выходившей прямо во двор, без всяких удобств. Однажды, задержавшись в Панчеве, я должен был где-то переночевать. Узнав об этом, она сказала, что у нее есть место, где она может переночевать, и предложила мне свою комнату. Утром я нашел ее во дворе, совершенно продрогшей, – она сидела всю ночь в углу двора... Такие души открывались мне... Я увидел внутри Церкви видимой, Невидимую Церковь – богопреданных, человеколюбивых, покаянных и ничем суетным не связанных душ. Общение с ними было моей школой пастырства, моей Духовной Академией, которую я в Париже не смог закончить. Сами того не зная, эти люди, дети мои духовные, были моими учителями богословия.

Екатерина Михайловна

Первой, принявшей в Белой Церкви от меня тайный постриг, с именем Марии, была престарелая кн. Екатерина Михайловна Кугушева. В конце 20-х годов, окончив свою службу воспитательницы Донского Мариинского Института, она тихо жила в коморке старого деревянного дома, подобно древним подвижницам, творя непрестанное правило молитвенное. Она ничем не могла утолить свою жажду любви к Богу и своего радования о Нем, и жадно (верное это слово) она увеличивала свои молитвы. Молясь, была, как свеча трепыхающаяся. Выходила она только в храм, а в хозяйстве ей помогала рядом жившая русская семья (тоже мои прихожане), чтившая и любившая ее. Маленькая, худенькая, сухонькая, с добрым круглым лицом, она и говорить ни о чем не могла, кроме любви ко Господу и Его милости. И никакой елейности у нее не было. Слова ее были простые и сердечные.

Как своему духовнику, она рассказала мне об одном явлении в Прибалтике летом, около полуночи, в 1915 году. Этот факт, как свидетель, мне подтвердил ее родственник, на даче которого она тогда была, впоследствии первый посол Латвии в Москве, ранее, делегат Латвии на Версальской Конференции, Озолс.

Поздно вечером, после одинадцати, находясь на балконе дома, Екатерина Михайловна увидела сияющий Крест. Крест был виден на небе минут двадцать и потом двинулся, и ушел на Северо-Восток. Все эти двадцать минут Екатерина Михайловна стояла пред ним на коленях, ничего не могла говорить, как только: «Господи, Господи» ... В местной Рижской газете, после этого, было сообщение о видении Креста, в тот же час, одним железнодорожником, стрелочником.

Екатерина Михайловна молилась за всех; она матерински обнимала молитвой всех и радовалась этому. И, в ответ на ее недоумение о разных, многих на земле верованиях, она однажды увидела, в ярком сне, все народы и верования мира, расположенные кругами, удалявшимися – от Центра. Примитивные народы были дальше от Центра и Христова Сияния, но, все это бесчисленное множество людей, входило в Царство Бога Всевышнего. Видение это успокоило Екатерину Михайловну и дало ей новую силу молитвы. Она поняла, что нет смысла в тревоге за тех, которым, как и нам, Бог дал жизнь. Если мы, атомы еле дышащие, имеем жалость ко всему человечеству и каждому человеку, сколь более имеет ее Сотворивший жизнь.

Августа Робертовна

Ее все звали Августой Робертовной, и никто в Белой Церкви не знал, что она – монахиня Анастасия. Она преподавала в женском русском Институте математику и немецкий язык. До революции она переводила романы Валишевского на русский язык и жила в своем имении, недалеко от Троице-Сергиевой Лавры, куда мимоходом заезжала, путешествуя на лошадях в Москву. Тогда ее жизнь была бурной. Об этой жизни не надо говорить, так как от нее ничего не осталось, кроме такого покаяния, о котором не существует никаких книг. Глубинно, таинственно писал о нем Иоанн Лествичник, как о долине плача.

Я видел часто ее на улицах нашего городка и в храме, где она стояла слева у стены, почти без движения, в своей темной блузе с высоким воротником. Лицо у нее было худенькое, печальное, мирное и приветливое. И почему-то все к ней шли, неся к ее сердцу свои жизненные недоумения и горести. Никто не знал, что она инокиня, но все знали, что ее слово утешает. Дети ее школы, сотрудники-педагоги, и старые генералы, жившие на покое, шли к ней за утешением и открывали ей свою жизнь. А она – тихо слушает их, кротко угостит чаем, и сама не зная, что может сказать, говорит что-нибудь и – это то самое, что надо.

Я ближе познакомился с ней около умирающей девушки, воспитанницы Института, умиравшей 17-ти лет. И в то время я узнал, что у нее была дочь, и она умерла семнадцатилетней, во время операции. Операция была не сложна, но, как только надели маску, пульс остановился. Это был единственный ее ребенок. Муж умер еще в России, о нем она ничего не говорила.

Она не много, вообще, говорила, но, после смерти раскрылось многое. Она почти ничего не ела, держалась чаем, кашицей; весь избыток свой от многочисленных уроков распределяла – сколь можно тайно – на поддержание бедного храма русской колонии и бедных нашего церковного общества. После своего тайного пострига, она перестала лечиться, всецело предав себя в волю Божию, освящая свой дух и свое тело еженедельным приобщением Св. Таин.

Сколь можно было, моему несовершенному духу, я близко подошел к ней за год, до ее блаженной кончины. Почему я называю так ее кончину, скажу не замедлив. Приблизительно за год до своего отхода, она начала переживать особое чувство раздвоенности; ей жалко было людей, она любила их всех и хотела им служить, хотя бы «чашей холодной воды». Но дух ее неудержимо влекся к Единому. Остро начала плакать она на молитве в своей комнате; все как-то начала видеть остро, уже не здешними глазами. И казалось ей, что не может более говорить с людьми. Понимала, сколь была легкомысленна, когда осуждала отшельников. Мучилась ужасно во время каждого посещения, сопровождавшегося житейским разговором; но ни звуком не выдавала своей боли.

Необычно было нашему городу видеть ее, покрытой черной монашеской мантией, поминаемую новым именем. Вся колония пришла на кладбище. День выдался хороший, июльский... Я не счел нужным скрывать то, что принадлежит славе Божьей. Я свидетельствовал, что постриг тайный был совершен над нею мной, после того как она мне явилась три утра подряд во сне, зовя меня. Уже после второго явления, я почувствовал его необычайность и, после третьего, сейчас же направился к ней и застал ее в мольбе к Богу об указании путей. Я указал ей путь иночества в миру, и этот путь был ею принят.

По складу своего характера, спокойный и трезвый человек, совершенно не склонный к какой-либо экзальтации, монахиня Анастасия, за время своего иночества, сподобилась двух истинных видений. Оба – незадолго до смерти, и второе относилось прямо к ее исходу. В «тонком сне» (состоянии восхищения духа, когда человек не знает, наяву это или во сне), она увидела себя стоящей на коленях, посреди своей комнаты, лицом к образам. И с нею вместе стояли на коленях три девочки и женщина средних лет, – все в алых хитонах. Комнату осиявал тонкий белый свет. И они все, впятером, молились, торжественно, раздельно выговаривая: Царю Небесный – Утешителю – Душе Истины... и так до конца. Свет погас, она увидела себя в прежнем положении.

Второе ее видение было за 27 дней до смерти. Она уже слегла в постель. Видение было на рассвете первого воскресного дня Петровского поста, когда установлена память всех святых, в земле русской просиявших. Преподобный Сергий Радонежский вошел в ее комнату... А она сидела с двумя-тремя духовными друзьями за столом, на котором приготовлена была трапеза. Увидав преподобного, она бросилась целовать его руки и одежду. Он тихо подошел к столу, благословил пищу, повернулся к иконам и стал молиться... Опять все исчезло. Через 27 дней, в день преп. Сергия Радонежского, 5-го июля она отошла.

Причащал я ее до конца, ежедневно, в течение 30–40 дней. Последнее ее причастие было особенным. Совершенно видимо, физически, ее лицо просветилось. «Ах, как хорошо...», стала она говорить, – бывшая дотоле в полусознании, – «вот бы всем... вот бы всем туда». Что-то ясно предстало ее взору, озаренному благодатным светом.

Разные есть достижения в русском раcсеянии. Но, ни одно из них не вызывает у меня такого духовного волнения, как та, оставшаяся в храме Белой Церкви9 кустарная резная рама иконы преподобного Сергия, на которой написано: «В память инокини Анастасии, подвизавшейся в тайном доброделании и блаженно почившей 5-го июля 1929 года; и в память явления ей преп. Сергия, за 27 дней до ее кончины, в день памяти всех святых в земле русской просиявших».

Генерал Поляновский, Новый Израиль

Он был взят семилетним мальчиком в кантонисты, из еврейской семьи Черниговской губернии, при Николае Павловиче. Уже будучи полковником генерального штаба, талантливым ученым-астрономом, он посетил свою бедную еврейскую черниговскую семью. Каково было это свидание трудно себе представить. Что он говорил, что ему говорили – , не знаю. Он уже был убежденным и глубоким православным идеалистом, имел свою верующую семью. Известно лишь, что он проявил ту любовь, которая была бы понятна его старой израильской семье.

Будучи принужденно взят и отдан в начальную школу где-то в Казани, бедный еврейский мальчик вкусил всю горечь оставленности людьми и всю сладость ангельского охранения. Его, собственно, уже ребенком насильно «постригли» в новую жизнь и, конечно, второй настоящий постриг, на склоне лет, его менее отделил от предыдущей жизни, чем эта, зашедшая в черниговскую губернию крутая рука николаевского чиновника.

Предприимчивый, остренький ум мальчика освоился быстро и покорно с новой обстановкой. Бессознательно принявший крещение, он быстро напитал свое сознание теми крупицами откровения, которые могли упасть к нему с законоучительского стола его первой школы. Учиться ему было не трудно. Трудно было переносить низкий моральный уровень товарищей, даже педагогов. С сокрушением и болью он вспоминал этот свой период первого знакомства с православным миром.

Потом была средняя школа. Его, как талантливого, повели дальше. Из военного училища он, выдающийся по способностям молодой офицер, был командирован в Академию генерального штаба в геодезический отдел. Вышел он оттуда одним из немногих военных астрономов, работал в Пулкове, имел командировки по разным местам России, занимал в Сибири большой пост, неизменно шел в гору, в чинах и познании себя.

К Церкви привязался он страстно, всей своей яркой еврейской личностью. В то время, когда я его знал, он был удивительно похож на ветхозаветного патриарха. Крупное, розовато-белое, от культуры, лицо, чистое, чистое, детски-простое, и мудрое спокойствие глаз.

Живя в Петербурге, он подружился с одним известным тогда в церковных кругах о. Сергием Слепяном, английским евреем, перешедшим в православие и сделавшимся в России православным священником, полным великой любви ко Христу10. Эти два еврея-христианина, имевшие прочное общественное положение в России, мечтали о времени, когда творческим Словом Божиим будет воззвана к бытию Православная Иудейская Церковь. Она, вероятно, была бы более повсеместной, чем поместной. Новый Израиль не мог бы не слиться с уже существующим Новым Израилем апостольским – Христианством, царством детей Божиих, среди которых нет ни эллина, ни иудея.

Я – «Новый Израиль», радостно и торжественно говорил мне Михаил Павлович. Я часто захаживал к нему. Бывало придешь, станешь в садике у дверей, и видишь его сидящим спиной и медленно творящим молитву. Излюбленным молитвословием были псалмы; видно было, он чувствовал, как никто, их стихию, и переживал именно то, что переживал царь Давид. «Боже в помощь мою вонми, Господи, помощи ми потщися!», повторял он сладостно и самоотреченно.

Я очень любил его. В нем я видел живое воплощение обетования Божия, данного еврейскому народу. К началу нашего знакомства, он передвигался с двумя палочками, но довольно бодро. Ходил, работая ими, как веслами, и единственно, что было трудно ему, это вовремя на улице остановиться. Его время подходило к десятому десятку.

В его жизни имел особое значение преподобный Герасим Палестинский. Со святыми он обращался реально. Жизнь его складывалась из молитвы и записывания барометрических и термометрических показаний. Рука уже сама писала все это, теперь ненужное, и нельзя было ей отказать.

Волос Михаил Павлович не стриг. Белые, шелковые, они падали прядями на его серебряные генеральские погоны. В мундире, неизменно всегда, он подходил к Причастию.

Обед ему доставляли из местного беженского русского учреждения. Говорю о такой подробности, так как с ней связана одна черта Михаила Павловича (лучшая черта генеральства), смирение. Как-то, что-то, в связи с этим обслуживанием его, случилось ему поворчать на супругу хозяина этого учреждения, и маленький этот грех стал, сейчас же, препятствием для его непрестанной молитвы. И Михаил Павлович решил вырвать его с корнем. В ближайшее воскресение, у выхода из Церкви, он, при всем народе, во всем своем генеральском обличии, опустился на колени перед этой престарелой дамой и просил простить его. Кое-кто из тех, кто сам еще не вполне знает, зачем ходит в церковь, улыбнулся. И именно, благодаря неизбежности таких улыбок, открывалось смирение Михаила Павловича.

Умер он, потому что настал его час. После его последнего Причастия на Успение, я пришел к нему. Он лежал на постели и пел старческим, дребезжащим, почти без всякой мелодии голосом: «В Рождестве девство сохранила еси, во успении мира не оставила еси, Богородице...» С ним совершалось долгожданное, он уходил к своему Богу, он возвращался к своему Небесному Отцу, неся чашу своей жизни, наполненную до краев.

Иеромонах Иоанн

Епископ Николай Велимирович, гость мой, в церковном саду. Лос Анжелос. 1947 год.

Храм Сергиевского подворья в Париже

Профессора и студенты Свято-Сергиевской Духовной Академии в Париже, весна 1926. На этой фотографии видны церковно-общественные деятели середины двадцатых годов русской эмиграции Парижа, у здания только что преобретенного Сергиева Подворья. По правую руку от сидящего в первом ряду митрополита Евлогия, ректора Сергиевской Академии, сидят: Преосвященный епископ Вениамин, бывший Севастопольский, инспектор Академии, А. В. Карташев, С. С. Безобразов (впоследствии еп. Кассиан), В. Н. Ильин, В. П. Вышеславцев, Л. А. Зандер, О. Георгий Шумкин, кн. Гр. Н. Трубецкой. По левую руку митр. Евлогия сидят прот. Сергий Булгаков, архим. впоследствии епископ Иоанн Леончуков, Ев. П. Ковалевский и его сын И. Евг. За митр. Евлогием стоят: П. Н. Евдокимов, М. М. Осоргин, регент академического хора, в клобуке афонский старец о. Алексей Киреевский, секретарь епархиального управления Т. А. Аметистов, А. И. Греве (впоследствии архиепископ Никон) и другие. Себя нахожу в предпоследнем ряду слева, вторым

Профессора и студенты Свято-Сергиевской Духовной Академии в Париже, осень 1926 г. Сидят (слева направо): Киселевский, инок Иоанн, иером. Георгий, свящ. Г. Шумкин, проф. С. С. Безобразов (впосл. преосв. Кассиан), декан прот. Сергий Булгаков, проф. Н.О. Лосский, проф. Флоровский, инок Афанасий

2/15 декабря 1926 г. в храме на Рю Дарю, Париж, рукоположение монаха Иоанна во иеродиаконы Митрополитом Евлогием. (и.д. Иоанн слева, в 1 ряду)

Город Белая Церковь, Югославия 1927 г.

Крымский Кадетский Корпус. Белая Церковь, 1927 г.

Храм св. великомученика Георгия Русской общины г. Белой Церкви, 1928 г.

Паства Белой Церкви 1931 г.

* * *

2

В 1928 г. я написал письмо митроп. Сергию, защищая этот процесс отмежевания, как полезный Церкви.

3

Они шли из деревянной кружки, висевшей в храме, куда люди, кто сколько хотел, опускали свою лепту, жертву по случаю треб (они были безвозмездны), или от избытка сердца.

4

Эта книга, как и «Война и Библия» (пророчественного характера) и другое, были мною позже изданы в русском переводе.

5

Только эта свобода вечна, а не социальная, временная.

6

Чего стоило одно это распоряжение прибавлять к всемирному великому Празднику Рождества Христова молебен, по случаю русского изгнания из России «Галлов и двенадцати языков», после литургии рождественской. И смешивать эти несоизмеримые события принуждался весь народ.

7

Это было отступлением и от догматического и литургического богословия Церкви. К чести зарубежных юрисдикционных его оппонентов, никто из них не воспользовался этим «козырем» для полемических юрисдикционных целей, хотя со стороны Заграничного Синода и шли полемические волны против о. Сергия Булгакова за его теологумен о Софии. Это характерно.

8

Читая, в конце 70-х годов, «Историю Русской Смуты» Анатолия Левитина и Вадима Шаврова, я нашел имя И. В. Трегубова, выступавшего тогда в 20-е годы на религиозных дискуссиях в Москве. В те дни Трегубов был городским корреспондентом «Известий».

9

В 1931 г. она была передана в храм Сергиева Подворья в Париже.

10

Сын его, Владимир Сергеевич Слепян, был в Берлине в 30 годы начальником скаутов и участником РСХД.


Источник: Вера и достоверность: Первое служение / архиепископ Иоанн Шаховской. – Париж: Тип. Rosseels Printing – Louvain, 1982. - 265 с.

Комментарии для сайта Cackle