Кирилл и Мефодий как православные проповедники у западных славян в связи с современной им историей церковных несогласий между Востоком и Западом
Содержание
Введение А. Источники латинские Б. Греческие В. Источники славянские А. Отношения между Римом и Царьградом как представителями двух половин церкви Вселенской в эпоху жизни Кирилла и Мефодия (858–885) Б. В каком положении застаем мы область, куда призваны были Кирилл и Мефодий и откуда вошли в сношения с Римом В. В каком виде представляются сношения Кирилла и Meфодия с папою, и отразились ли в этих сношениях какие-либо следы новоустанавливавшихся отношений церковных между Востоком и Западом Г. Как относилась и та и другая церковь к трудам Кирилла и Мефодия, как отразилась память о них и в той и другой и какими последствиями сопровождалась она в обеих частях мира славянского? Заключительные выводы
Введение
Определение предмета и разделение источников. Источники латинские, греческие, славянские. Разбор мнений писателей католических о некоторых источниках. Разделение предмета
Задача наша, как читатель легко заметит из заглавия книги, довольно ограниченна: в нее не входит вопрос о жизни и подвигах св. братьев, о их путешествиях к разным народам, о воспитании их и образовании, об изобретении слав. письмен и перевода Св. Писания. Все эти предметы подвергались уже разнообразным исследованиям и предлагают довольно богатую литературу для желающих ознакомиться с ответами на такие вопросы.
Между тем как вопрос об отношениях, в каких находились славянские первоучители к обнаружившим уже начало разделения церквам – восточной и западной, греческой и римской – доселе, можно сказать, не тронут. Правда, каждый писатель, избиравший предметом своего исследования, или простого описания, жизнь и деятельность св. Кирилла и Мефодия, почитал излишним останавливаться критически на характере этих отношений, утверждая решительно принадлежность их к тому вероисповеданию, к какому принадлежал или принадлежит сам писатель: если он православный, то и Кирилл с Meфодием непременно православные, если же латинянин, то и св. братья должны быть непременно ревностными поборниками Рима, приверженцами главенства папы и противниками Востока.
Но уже это различие уверений служит достаточным побуждением вникнуть внимательнее в дело и, рассмотревши основания той и другой стороны, решить вопрос: кто прав и кто несправедлив. Отсутствие подобного решения до настоящих дней, без всякого сомнения, объясняется лишь тем, что одна половина писателей, именно восточная, принуждена была оставлять без внимания доводы западников вследствие незнакомства с литературою западною по этому предмету, облеченною в недоступные для большинства православных наречия славянские; другая половина писателей, латинская, поныне еще упорно держится средневековых своих понятий о православии, составленных и пущенных в ход в эпоху личного раздражения представителей западной церкви, и, с непростительным для настоящего времени равнодушием, отталкивает от себя все, что могло бы изменить такие понятия; разумеется, книг православных, которые бы в состоянии были указать на действительное положение восточной церкви, эти писатели и не думают читать.
Настоящее же время, больше чем когда-либо, требует удовлетворительного и, ежели возможно, окончательного и положительного решения вопроса о характере отношений первоучителей славянских к той и другой половине церкви христианской. В понятиях и стремлениях католичества они являются орудием нравственного и церковного соединения всех народов славянских, соединения, столь явственно желаемого и по соображениям политиков славянских; а какое может быть соединение там, где каждая сторона, руководимая односторонними взглядами, глубоко убеждена в исключительной правоте отдельных своих убеждений? Без ясного указания справедливости одних и без положительных доказательств неправды других не мыслимо никакое соединение; усилия обойти такие свидетельства и доказательства с упорным настаиванием принять убеждения одной стороны скорее способны разжечь еще более взаимные несогласия и отдалить, даже вовсе уничтожить возможность когда-либо соединиться и в других отношениях.
Вот что служит основанием нашему исследованию и что само собою определяет предмет и объем его: оставались ли в единении с константинопольскою церковью св. Кирилл и Мефодий, явившись на евангельскую проповедь в Моравию и вообще к западным славянам; пребывали ли они верны богослужению, обрядам его и догматам веры, какие господствовали во второй половине IX века на Востоке; можно ли и должно ли признавать связь их с Римом и с папами за отчуждение от Востока и за переход к Западу в том смысле, что и Кирилл с Мефодием признали выдвинутое в эту пору право главенства римских первосвященников над церковью Вселенскою, а следовательно и над константинопольскою – таков главный вопрос, которым намерены мы заняться специально.
Очевидно, что и источники, при таком значении вопроса, должны быть далеко не все те, которыми пользовались и пользуются писатели, изображавшие внешнюю сторону жизни и трудов св. братьев. Для подобной цели и заметки, сравнительно с эпохою Кирилла и Мефодия значительно позднейшие, не должны быть отстраняемы, ежели они не противоречат духу времени вообще и характеру деятельности описываемых лиц в частности: не все же дошло до нас из того, что писано о Кирилле и Мефодии в их время или во время жизни их современников; не дошедшее же до нас могло быть известно и пользоваться всеобщею верою и уважением в XI, XII и XIII столетиях, даже позднее, и записываться по частям, при случае, в позднейшие сочинения. Другое совершенно дело в вопросе об отношениях Кирилла и Мефодия к той или другой церкви: уже в X, еще более в XI столетии, разделение церквей сделалось весьма заметным, пока, наконец, к половине последнего века не установилось окончательно и не получило того враждебного характера, с которым относится к нему западная половина христианской церкви и в нынешнюю пору. Понятно, следовательно, чем позднее писатель, тем пристрастнее мог быть он в изложении обстоятельств, касающихся этой стороны жизни св. первоучителей, тем резче мог он руководствоваться своими личными симпатиями и антипатиями.
Поэтому, не останавливаясь на исчислении огромной массы источников, которыми владеет в нашу пору наука по этому предмету и с которыми желающий может знакомиться из сочинения г. Бодянского «О времени происхождения славянских письмен» (Москва, 1855 года), мы постараемся рассмотреть только те из них, которые относятся к эпохе жизни Кирилла и Мефодия или их ближайших учеников и последователей.
По языку, на котором писаны, источники эти трех родов: греческие, латинские и славянские. Но указывая на греческие источники, не будем думать, чтобы и писали их греки. До сих пор, несмотря на самые тщательные поиски сведений в древних, современных Кириллу и Мефодию, памятниках, не нашлось ничего, что бы было писано греками о наших первоучителях. Явление весьма странное, на первый взгляд, когда сообразим, что почти все источники выставляют Кирилла и Мефодия греками по происхождению, изображают важное их значение в Византии, ставят их в непосредственное отношение к самому императору и верховным правителям, наконец, представляют и знаменательную во всех отношениях, не исключая и политического, проповедь их у разных нapoдов под влиянием императора и патриарха. Как бы, казалось, не остановиться на таких личностях писателям греческим того времени, когда они с подробностию описывают самые незначительные, часто мелочные события придворной жизни. Но стоит обратить внимание на тогдашнее положение дел в империи, именно в годы деятельности св. братьев, чтобы вполне понять возможность и естественность такого их опущения из виду писателями византийскими IX столетия. Только в последующее время касаются их византийцы, и то мимоходом. Так, упоминают о них продолжатель Константина Багрянородного (стр. 162–65), Симеон Логофет (165–66), Иоанн Скиллица и Кедрин (II, 151–53). Но краткие и неважные известия их выходят из пределов той эпохи, которую назначили мы для наших источников. Рассмотрение состояния Византии в половине IX века в политическом и церковном отношении, которое намерены предложить мы вскоре, надеемся, объяснит вполне причины молчания византийцев о Кирилле и Мефодии. Таким образом, хотя и есть источники на греческом языке, но писаны они, как увидим, не греками, а славянами; славянами, разумеется, писаны и все славянские источники, и только одни латинские источники должны быть отчислены на долю иноплеменников, и притом исключительно западников и лиц духовных. На них прежде всего и остановимся.
А. Источники латинские
В числе их, бесспорно, первое место по важности занимают письма пап, писанные по делам церкви славянской в Моравии и Паннонии, а также у сербо-хорватов в Далмации. Сюда относятся:
а) Письмо папы Иоанна VIII королю Карломану, 875 года. В этом письме рекомендует папа королю епископа Паннонского – Мефодия.
б) Письмо того же папы, от 879 года, к Моравскому архиепископу Мефодию, которым последний приглашается в Рим отдать отчет в своем вероисповедании и в литургии славянской, введенной им в Моравии.
в) Письмо того же папы, от того же 879 года, к князю моравскому Святополку, с убеждением оставаться верным учению римской церкви и с уведомлением, что архиепископ Meфодий, иному учению которого удивляется папа, вызывается им в Рим.
г) Письмо того же папы к тому же Святополку, от июня 880 года: папа благодарит как его, так и его подданных за верность к апостольскому престолу и объявляет, что Meфодию, Моравскому архиепископу, оказавшемуся правоверным, подтверждает прежние права и посылает его для их управления. Говорит также о посвящении в нитранские епископы Вихинга и просит прислать другого кандидата, которого бы он посвятил для другой епархии. Приказывает всем повиноваться Мефодию, соглашается на славянское богослужение, с тем чтобы Евангелие для большой важности читалось сначала по латыни.
д) Письмо того же Иоанна VIII к архиепископу Мефодию, от апреля 881 года: в нем похваляет папа Мефодия за правоверие и за распространение истинного учения, а также утешает в страданиях, какие вынужден был переносить Meфодий.
е) Письмо папы Стефана V (885–891) к Святополку, князю моравскому. Здесь излагается учение римской церкви о Троице Св. и о посте, призывается князь верить этому учению и порицается Мефодий будто бы за вздорность свою и за службу славянскую.
ж) Письмо папы Иoaннa X к Иоанну III, архиепископу Сплитскому, и епископам Сплитской епархии, от 925 года. Указывая на необходимость следовать учению Рима, папа восстал против тех, кто следует Мефодию, которого нет нигде между святыми; далее говорит, что служба должна совершаться лишь па латинском языке. Здесь ясно отличены два предмета – учение и язык в службе.
з) Письмо того же папы и в том же году, писанное Томиславу, князю хорватскому. И здесь говорится против слав. языка в богослужении и также, хотя и неопределенно, указывается на другое учение в книгах славянских.
За письмами пап следуют как источники сочинения Анастасия Библиотекаря и безымянного автора статьи об обращении хорутан.
а) Анастасий Библиотекарь, аббат римской церкви, современник св. братьев, предлагает два свидетельства о св. Кирилле. Одно находится в его предисловии к описанию Константинопольского собора 869 года; второе в его письме к Карлу Лысому 875 года по поводу пересылки ему сочинений Дионисия Ареопагита. В обоих случаях Анастасий выставляет Кирилла как мужа ученого, благочестивого и высокого учителя.
б) Безымянный автор об обращении хорутан распространяется около 873 года о владениях Зальцбургской епархии, касается, конечно, Паннонии и Моравии и говорит о Мефодии.
Вот что имеем мы несомненного на латинском языке о Кирилле и Мефодии, писанного или при их жизни или немедленно после них. Все послания пап напечатаны или в Соdex diplomaticus et epistolaris Moraviae, Olomucii, 1836, том. I; или в Erbeni – Regesta Bohemiae et Moraviae, pars 1, Pragae, 1855. Частью целиком, частью в извлечении напечатаны, в виде приложения, Гинцелем к его исследованию: Geschichte der Slaven Apostel Cyrill und Method, Wien, 1861. Сочинение De conversione Bagoariorum et Carantanorum издано лучшим образом в Glag. Cloz. Копитара, Вена, 1836, стр. 72–76 как appendix quinta. В извлечении можно читать как последнее, так и некоторые письма пап у г. Бодянского, частью в самом тексте, частью в примечаниях. Свидетельства Анастасия Библиотекаря помещены целиком в приложениях к упомянутому сочинению Гинцеля.
Б. Греческие
Мы уже сказали, что под греческими источниками разумеем только язык, а не народность писателя. К таким источникам принадлежит житие св. Климента, епископа Болгарского, одного из достойнейших учеников и последователей св. солунских братьев, изгнанного по смерти Мефодия из Моравии и окончившего жизнь свою на родине, в Болгарии, в звании епископа. Житие это, повествуя о трудах и заслугах Климента, конечно, не может не касаться и учителей его, с которыми так долго делил он судьбу свою и через которых получил то направление, посредством какого стал истинным благодетелем родной земли своей. Климент был родом болгарин.
Житие Климента сохранилось в двух видах – пространном и кратком. Последнее открыто Григоровичем в 1847 в Охриде, в рукописи, содержащей синаксарь. Оказалось, что однажды оно было уже напечатано в службах св. седмичисленникам (1746). В журнале министерства народного просвещения, кн. I, 1847, напечатано Григоровичем вторично, с рус. переводом. Пространное житие издавалось несколько раз и прежде (1665, 1755, 1802), но самое лучшее издание принадлежит Миклошичу, под заглавием Vita S. Clementis, episcopi Bulgarorum, Вена, 1847. Из сравнения обоих житий очевидно, что краткое есть только извлечение и переделка из пространного, притом в пору довольно позднюю, человеком, знавшим мало и смутно о времени Климента, небойким и вообще в истории: на это ясно указывают анахронизмы и несообразности, которых не мог допустить человек, живший во время Климента или недолго спустя после него (см. «Летописи рус. литературы и древности», статью г. Викторова; последнее мнение Шафарика о глаголице. Том. II, 1859, Москва). Пространное житие, как видно из заглавия его, приписывается архиепископу Болгарскому Феофилакту (1107). Но и этого признать нельзя, потому что автор указывает на себя как на ученика и современника Климента. Из всего видно, что он был и по происхождению болгарин. А ежели так, то более чем вероятно, что и самое житие писано первоначально по-славянски. Мы вполне согласны с мнением г. Бодянского в невозможности допустить, чтобы болгарин X века, ученик св. Климента, решился предпочесть язык греческий своему родному, уже развитому в письменности, и притом в сочинении, имеющем задачею описать жизнь и благодетельные подвиги славянского учителя (срв. «О времени происхожд. слав. Письмен» Бодянского, Москва, 1855, стр. 9–13).
Этим житием и ограничиваются источники греческие, необходимые для нашей цели.
В. Источники славянские
Здесь на первом месте следует поставить так называемые паннонские жития св. Кирилла и Мефодия, предложенные вниманию ученых в первый раз в 1843 году, в шестой книге Москвитянина. Профессор Горский, открывший оба жития в рукописи XV века, высказал в приведенной статье своей и несколько важных мыслей касательно места и времени составления этих житий. Последующее внимание славянских ученых выяснило еще более определенные ответы на эти вопросы, и мы, указывая на них, можем с положительностью утверждать: а) что оба жития предлагают творения, появившиеся тотчас по смерти святых братьев и написанные кем-либо из их непосредственных учеников. Это видно из нередких выражений, в которых изображаются Кирилл и Мефодий, относительно составителей, их наставниками и учителями; так, в житии Кирилла: «живый же съ подроужіемъ своимъ и роди 7 отрочеть отъ нихъ же бѣше младѣйшій седмый коньстантінь филосовь, наставникъ и оучитель нашъ»; в житии Мефодия: «Богъ милостивый.... на добрый чинъ въздвиже нашего учителя, блаженнаго Меѳодія», не менее убедительно свидетельствуют о современности авторов с описываемыми лицами и след. места, напр., в житии Кирилла: «Богь милостивыи.... еже сьтвори и въ наше роды, вьздвигь намь оучителя сего» – или в житии Мефодия: «Богъ милостивыи, иже хощетъ, да бы всякъ человѣкъ спасенъ былъ... въ наша лѣта въсдвиже нашего учителя». В житии Мефодия находится и внутреннее свидетельство, которое еще менее возможно заподозрить – это изображение Моравии. Автор говорит о блестящем положении этой страны, о ее процветании и силе, когда росла и ширилась она во все стороны и побеждала неприятелей. Но уже с 892 года начинается ряд непрерывных войн с мадьярами, приглашенными воевать Моравию завистником и ненавистником ее славы и величия, Арнульфом; с 893 года, со смертию князя Святополка, войны обращаются в поражения, законченные в 907 году страшным опустошением Моравии, превратившим последнюю надолго в пустырь. Невозможно и думать, чтобы ученик Мефодия, описывая жизнь его, не упомянул ни одним словом об ужасных событиях, совершившихся в митрополии Мефодиевой, если бы он только дожил до этой поры; а между тем, он же остановился внимательно на изображении приема, сделанного мадьярским правителем Мефодию, когда мадьяры не заходили еще за р. Тису. Несомненно, что автор жития писал в промежуток времени между 885 годом, годом смерти Мефодия, и 893, когда началось разрушение Моравии. Оба жития писаны одним и тем же лицом, именно Климентом, епископом Болгарским, знаменитейшим последователем и учеником св. братьев. Относительно жития Кириллова никто в этом больше не сомневается: доказательства, заимствованные из часто дословного сходства с похвальным словом Кириллу, писанным положительно Климентом, слишком очевидны (см. Шафарик, «Расцвет слав. письменности в Булгарии»; «Чтения общества истории и древностей российских», кн. VII, отд. III, 1848; Рачкий – Vіeк i djelovanje sv. Суrilla і Methoda, Zagreb, 1859, стр. 221; Бодянский, там же, стр. 40–42); другое дело насчет жития Мефодиева. Заключающиеся в нем указания на отчетливое знакомство автора с делами области западной, моравско-паннонской, и на заметное уважение к престолу римскому и его первосвященнику, как в след. выражениях: «не тебѣ единому токмо.... слю и учителя отъ Бога и отъ святаго Петра, перваго настольника и ключедержца царъствію небесному» или «они же оувѣдѣвше апостолскаго стола достояща вашя страны.... къ намъ пріидосте» – служило поводом признавать автором лицо, принадлежавшее Римскому Патриархату, хотя и разделявшее вероучение греческое, что видно из слов жития о происхождении св. Духа только от Отца. На этом основании Шафарик в упомянутой статье «Расцвет слав. письменности в Булгарии» признал автором Мефодиева жития мораванина Горазда, принадлежавшего также к числу учеников солунских братьев. Но достаточно вникнуть внимательнее в некоторые места самого жития, чтобы подметить, как резко отделяет себя автор от мораван, напр. в следующем выражении: «моравска область пространити начатъ вся страны и врагы своя побѣждати съ непогрѣшеніемъ, яко и сами повѣдаютъ присно» – или: «по семъ же старый врагъ въздвиже сердце врагоу моравъскаго короля на насъ, съ всѣми епископы», и др. При издании памятников югославянской письменности (1851) Шафарик отказывается уже от Горазда и замечает только, что житие Мефодия (см. предисловие, стр. III) писано на Западе, в области Коцела, вскоре по смерти Мефодия, человеком, который в вере согласовался с греками; впрочем, считает и тут списателя этого жития отличным от составителя жития Кириллова. Но уже г. Ундольский в предисловии к «Славянорусским сочинениям в пергаменном сборнике Царского» (Чтен. общ. истор. и древн. рос., 1848, кн. VII), приписал оба жития одному лицу, именно Клименту, а г. Бодянский в известном своем сочинении «О времени происхождения слав. письмен» (стр. 42–45) представил на то и весьма убедительные доказательства, заимствовав их частью из сопоставления в рукописях жития Мефодиева с похвальным ему и его брату словом, писанным Климентом, частью из сходства и одинаковости выражений в обоих сочинениях, частью же из характера литературной деятельности Климента и его отношений к обоим братьям. Независимо от исследования г. Бодянского и доктор Рачкий в статье своей 1857 года (Niekoje opazke vrhu dvijuh legendah о slavenskih apostolih, стр. 98–108, в Arkiv za povjostmcu jugoslavensku, kn. IV, Zagreb) хотя и не решается считать одного лица автором обоих житий, предлагает даже некоторые различия в том и другом, не видит, однако же, и достаточного противоречия, чтобы иметь право отвергать тождество авторов.
в) Что житие Кирилла служило источником и для так называемой легенды Итальянской, напечатанной Болландистами в Acta sanctorum (tom. II, Antverpiae, 1658, стр. 12– 25, под 9 марта, с заглавием Vita cum translatione s. Clementis). Автором этой легенды считается Гаудерик, епископ города Велитры, живший в IX веке, во время папы Иоанна VIII, которому и посвятил он труд свой. Правда, г. Бодянский не решается положительно утверждать такого рода заимствования, не отрицая возможности составления и славянского жития под влиянием легенды Итальянской (стр. 41–42); но нам кажется, что и главный предмет последней, перенесение мощей св. Климента, папы римского, и сокращенность ее известий сравнительно с житием Кирилла, где то же обстоятельство излагается подробнее (что и естественно, потому что лицо, писавшее об этом, Климент, мог знать от самого Кирилла и обстоятельнее и пространнее), и, наконец, самое выражение автора легенды: quæ nos, ut meminimus, quæ vidimus et legimus... colligentes transcripsimus et ad laudem Dei omnipotentis ex multis paucissima defloravimus, – достаточно убеждают в том, что славянское жизнеописание было образцом для латинского и ни в каком случае – наоборот. Поэтому мы и позволяем себе пользоваться как этою легендою, так еще более Моравскою, изданною в 1826 году Добровским под заглавием «Mährische Legende von Cyrill und Method, Prag», лишь в тех случаях, когда они не противоречат прямо житиям славянским.
Жития подробно рассматривают подвиги обоих братьев от самого детства, останавливаясь преимущественно на их проповеди славянам и на жизни в Моравии. При несомненности, что они писаны в эпоху, непосредственно следовавшую за смертию Кирилла и Мефодия, что автором их было столь близкое лицо к Кириллу и Мефодию, нетрудно утверждать высокую важность обоих житий для предположенной нами цели и считать их лучшими источниками в ряду всех свидетельств о братьях солунских. К сожалению, до сих пор не имеем мы возможности пользоваться с таким же удобством и другим столь же ценным источником, похвальными словами Кириллу и Мефодию, еще ждущим себе издателя. Не забудем, что жития и, без сомнения, также похвальные слова были известны в нашем отечестве уже с первых лет в нем христианства и упоминаются с уважением в XI столетии (см. Бодян. 37 – 38).
Второй источник славянский, близкий по времени к Кириллу и Мефодию, составляют труд Иоанна экзарха Болгарского, жившего при болгарском царе Симеоне (838–927). Правда, труды его переводные по преимуществу богословских сочинений Иоанна Дамаскина, но в предисловиях и послесловиях переводчик не чуждался делать собственные замечания, в которых находятся указания, хотя и очень краткие, о наших первоучителях.
Наконец, Сказание о письменех черноризца Храбра также должно быть упомянуто в числе источников современных, как составленное в то время, когда еще были живы люди, лично знавшие Кирилла и Мефодия. Конечно, в этом сказании нет сведений о Кирилле и Мефодии в пору пребывания их в Moравии, но важен тем более тон и характер отзывов о братьях уже при определившемся разделе церкви.
Ограничиться, однако же, только этими источниками значило бы допустить в решении предложенного нами вопроса тем более произвола, чем менее во всех этих источниках можно найти решительный и определенный ответ. Ни послания папские, ни другие латинские свидетельства не говорят ничего в пользу исключительной принадлежности Кирилла и Мефодия Западу, церкви Римской, в смысле позднейшем, образовавшемся по окончательном отделении обеих церквей; ничем не больше встречаем мы и в сказаниях восточных ясности и положительности касательно принадлежности солунских братьев в смысле вероучения единственно Востоку. И там, и тут оба они представляются правоверными, следующими неуклонно по стопам апостольским и принявшими на себя неоконченный ими труд в обращении многочисленного народа славянского. При таком значении источников наших, конечно, исследователю, если бы он ограничился только одними ими, пришлось бы невольно делать заключение по личным предположениям и догадкам, а при этом трудно было бы воздержаться от того естественного и неизбежного пристрастия, какое бывает плодом воспитанного с детства убеждения в собственной правоте: и решение вопроса при такой обстановке не замедлит склониться в пользу вероисповедного убеждения исследователя.
Но есть средство помочь делу и, по крайней мере в глазах людей, не бегущих упорно от всякой истины, как скоро не согласна она с их взглядами и понятиями, упроченными от самой юности, людей, в которых сохранилась еще хотя слабая тень святой любви к правде, довести решение вопроса до отчетливости и удовлетворительности. Средство это заключается в установившемся и выявившемся характере той и другой церкви и в степени последовательности и соответствия распоряжений обеих их по тому же самому предмету, как во время жизни Кирилла и Мефодия, в других местностях, так немедленно же по смерти их и в области их самоличной проповеди. Только вниманием к этому средству и возможно уяснить некоторые, на первый взгляд, несообразности, в несомненно действительных источниках, напр. в посланиях папских; только при таком целостном воззрении па состояние церквей в тогдашнее время отпадет сам собою личный произвол во взгляде на действительность или подложность того и другого послания по тому только, что они отзываются внешним противоречием, и только тогда исчезнет то изумительное несогласие во взгляде на важнейшие обстоятельства в жизни св. братьев, какое так резко уже высказалось в исследованиях западных писателей-католиков.
Западные писатели, приступая к изображению жизни и подвигов св. Кирилла и Мефодия уже с утвердившимся наперед убеждением, что они были ревностными приверженцами Рима, вместе с последним признавшими заблуждения Востока, и всецело приняли дух и учение Запада, находятся в самом стесненном положении, как скоро приходится им коснуться распоряжения папского, очевидно свидетельствующего о несостоятельности подобного убеждения, выставляющего положение св. братьев в Римском Патриархате как что-то новое, особенное, не подходящее под установившиеся и уже веками освященные в нем рамки. Как поступить в таком случае? Убеждения, так глубоко укоренившегося, связанного с упорным отрицанием всего, что только ни говорит против него, переменить они не могут; самое лучшее средство заподозрить истинность такого распоряжения, хотя бы ни исторические, весьма древние, свидетельства в пользу его действительности, ни палеографические и филологические особенности ничем не вели к этому заключению. Из таких побуждений и являются отвергнутыми под пером писателей западных, католических, некоторые послания папские. Но и тут не установилось еще между ними согласие: отвергнутое одним, как противоречащее специальному его воззрению, принимается другим, личный взгляд которого сосредоточен на ином пункте.
К числу отвергаемых всеми католическими писателями посланий принадлежит послание папы Стефана V от 885 года к Святополку Моравскому, где Мефодий порицается за строптивость и за славянское богослужение. Не так отозвался об этом письме тот, кто впервые открыл его и кто подверг критическому разбору. Это был ученый Ваттенбах, архиварий бреславский; нашел он это послание в 1847 году в рукописи библиотеки цистерцианского монастыря Св. Креста в нижней Австрии, недалеко от Вены. Рукопись, по исследованию Ваттенбаха, принадлежит X–XI столетию; он напечатал письмо со своими соображениями в исследовании Beiträge zur Geschichte der christlichen Kirche in Mähren und Böhmen, Wien, 1849. Заключительное мнение Ваттенбаха таково, что решительно нет основания отвергать действительность этого акта, хотя предположения и могут быть насчет подложности его Вихингом.
Ежели нe так решительно в пользу, то и не положительно против этого послания отзывается и другой ученый, Дюммлер (см. Archive für Kunde österreichischer Geschichtsquellen, XIII Bd., I H.). Но оба эти ученые – протестанты, считавшие себя вправе смотреть на памятник без предвзятых идей и заключать о них так, как требует того критическая наука.
Совершенно иначе глядят писатели католические, усиливающиеся во что бы то ни стало выставить отношения св. братьев к Риму в блистательном виде и пап – ревностными их покровителями; правда, последующий взгляд пап, очень скоро после смерти Мефодия, до того несомненно враждебен делу Кирилла и Мефодия, что утверждать о постоянной приязни к ним Рима уже положительно невозможно; затο тем напряженнее усилия католиков доказать покровительство им от пап при жизни их. Стефан V вступил на папский престол спустя четыре месяца по кончине Мефодия, – и согласиться на враждебность его к солунским святым значило бы набросить тень на откровенность и добросовестность действий в деле славянской проповеди в Паннонии и Моравии и прежних пап, не исключая и Иоанна VIII, приветливостью которого к Meфодию и заботливостью об устройстве его митрополии так хвалятся католические писатели: удивительно ли после этого, что с таким единодушным отрицанием выступили они против действительности этого письма папы. Замечательно, что сила отрицания тем упорнее, чем позднее сочинение; другими словами, чем больше входили в сознание автора цели католические ухватиться за Кирилла и Мефодия как за орудие объединения всех славян в вере, разумеется в смысле римского преобладания.
Так, г. Штульц довольно еще холодно смотрит на послание Стефана V; как видно, он не успел еще сообразить всей пагубной для католических стремлений важности этого послания и видимо колеблется в признании его действительности или недействительности. В одном месте (на стр. 418 сочинения своего Život svatých Cyrillа а Methodia, Brno, 1857, в прим. 33) он называет его без сомнения вымышленным и состряпанным Вихингом, в другом (на стр. 425, прим. 44) с нерешительностью спрашивает, да действительно ли оно, и с сомнением решает: «судя по форме и содержанию, скорее следует признать его за сочинение человека, усиливающегося ослабить и уничтожить соперника и ниспровергнуть его творение». Но в чем не согласуется с действительностью форма и содержание, г. Штульц не говорит ни слова, а между тем именно форма-то и содержание служили основанием для критического Ваттенбаха не отвергать истинности послания. При таком противоречии не мешало бы и г. Штульцу выставить побуждения, по каким отрицает он добытые путем критики выводы Ваттенбаха.
Иначе уже говорят гг. Гинцель и Рачкий. Для нас важен первый, потому что последний только ссылается на него и повторяет его основания. Главное основание отрицания Гинцеля (см. Geschichte der Slaven Apostel Cyrill und Method, Wien, 1861, стр. 9–11, прим.; стр. 18, прим.; стр. 85, прим. 3) состоит в том, что в послании папы говорится о Мефодии как о лице еще живущем, тогда как при вступлении папы на престол прошло уже полгода, как Мефодий лежал в гробу. Полгода – время вполне достаточное, чтобы в Риме узнали о Мефодиевой смерти, – ясно, что Стефан V не мог отправить к Святополку этого послания. Независимо от этого и содержание послания заключает противоречия, дающие право считать его недействительным. Так, в нем выставляется Мефодий неправоверным, но мог ли говорить так о Мефодии Стефан, когда один из его ближайших предшественников, Иоанн VIII, не в одном письме засвидетельствовал его правоверие, как в письмах 880 и 881 годов? Правоверие, согласное с учением церкви Римской, мог видеть в Мефодии Стефан сам лично, проживая в Риме, при Иоанне VIII, когда являлся туда Мефодий. Не менее важно, по мнению Гинцеля, и противоречие касательно славянского богослужения. В послании Стефановом оно воспрещается и даже таким образом, что Мефодий обвиняется в нарушении обета, данного в Риме, не служить больше по-славянски. А между тем известно, что папа Иоанн VIII собственным письмом к Святополку разрешил славянскую службу, чего не мог не знать Стефан. Как же объяснить появление столь противоречивого послания, уже внесенного в рукопись XI века? Объяснение найти нетрудно, коль скоро решено однажды отвергнуть акт; в настоящем случае оно тем легче, что сама история деятельности Мефодия и отношений его к духовенству латинско-немецкому дает богатый материал для выдумок и предположений. Известно, что Вихинг, посвященный папою в епископы нитранские, был злейший враг Мефодия и его учения; известно, что он не упускал случая оклеветывать его и в Риме, перед папой, и в Моравии, перед Святополком. Почему не выдумать ему такого послания и, опираясь на него, не возбудить моравского князя к решительному его преследованию? Допустить это предположение не только можно, но и должно при внимании к несомненному свидетельству папы Иоанна VIII, который в письме к Мефодию от апреля 881 года, конечно, в ответ на жалобы последнего, прямо говорит: «neque aliae literae ad eum (Sphentopulcum) directae sunt, neque episcopo illi palam vel secreto aliud faciendum injunximus». Очевидно, что этот епископ передал какое-либо письмо князю, уверивши последнего, что оно от папы, письмо, содержавшее совершенно другое, чего желал папа и чего требовал он. Вот это-то письмо, утверждает Гинцель, и есть то, которое дошло до нас под именем послания Стефанова и открыто Ваттенбахом. Но Вихинг подделал акт при Иоанне VIII, всего естественнее тогда, когда возвратился он с Мефодием из Рима, после своего посвящения (879–880), и когда папа отправил, действительно, послание к князю, вполне благоприятное для Мефодия. Вихинг задержал истинное послание, а вместо него написал другое, враждебное для Мефодия и благоприятное для себя. Откуда же имя Стефана? Вероятнее всего, заключает Гинцель, переписчик послания, увидевши противоречие этого послания с другими письмами Иоанна VIII и считая это невозможным, отнес подложный акт ко времени папы Стефана, так что в первоначальном виде он носил имя Иоанна VIII.
Рачкий, принимая все соображения Гинцеля, не соглашается с ним только в том, будто действительное письмо папы Иоанна VIII было Вихингом задержано. И на это он имеет полное право, потому что сам папа в упомянутом письме к Мефодию свидетельствует, что письмо на имя Святополка было передано Мефодию и последний уведомил папу, что он вручил его по принадлежности: quas (literas) ei (Sphentepulсо) asseris fuisse delatas, – говорит папа к Мефодию (см. Рачкий, Viek і djèlovanje sv. Cyrilla i Methoda slovjenskih apoštolov, svezak II, Zagreb, 1859, стр. 341–42, прим.).
Оставляя подробное объяснение этого акта до того времени, когда мы рассмотрим общий дух отношений Рима к деятельности Кирилла и Мефодия, здесь укажем только на след. обстоятельства: а) Стефан V вступил на папский престол в августе 885 года, а Мефодий скончался 6 апреля того же года, значит, не через полгода, а спустя четыре месяца; срок же этот слишком невелик для того, чтобы известие о смерти архиепископа в Моравии могло не успеть дойти до Рима. Следует принять в соображение время, к которому относится событие, другие примеры сношений с Моравией и обстоятельства, в каких находились в ту пору и Рим и Моравия. Не забудем, что сам папа Николай I, невзирая на свое неусыпное внимание к тому, что делалось в Константинополе, несмотря на правильность, непрерывность и скорость сношений Италии с Византией, на большую близость, при морском пути, обеих столиц друг к другу, Рима и Царьграда, чем Велеград и Рим, все-таки писал письмо к Варде (от ноября 866 года), когда уже прошло действительно больше полугода после его смерти. А между тем для Николая I в эти минуты Царьград служил центром самого напряженного, жизненного внимания. Что же сказать о 885 годе, о Риме и Моравии, когда и тот и последняя заняты были самою упорною и страшною войною, когда должны были замедлиться и прекратиться и те сношения редкие, затруднительные, какие были прежде, в пору спокойствия? Нет, четыре месяца при таком положении дел слишком краткий срок, чтобы не удивляться незнанию в Риме того, что совершилось на отдаленном севере, в Моравии, с отдельным человеком, когда весь интерес сосредоточивался на усилиях спасти себя от конечной гибели, – и это как в Рим, так и в Моравии. б) Что касается до противоречия будто бы этого послания с распоряжением Иоанна VIII, то в это время в Риме столько было противоречий, что удивительно, как может ученый писатель указывать на это. В настоящем случае противоречие это особенно ничтожно. В самом деле, разве тот же самый папа, Иоанн VIII, не противоречил и себе, и своему предшественнику, Адриану II? Последний поставил Мефодия архиепископом, конечно уверившись в его правоверии; сам Иоанн VIII, рекомендуя Мефодия королю Карломану в послании от 875 года как нового паннонского епископа, разумеется не сомневался в правой его вере, и, однако же, это не остановило его в 879 году вызвать Мефодия в Рим для отчета в вероисповедании, превратности которого он не замедлил удивиться в письме к Святополку от того же 879 года. А в X столетии, при одном из ближайших преемников Стефана, при Иоанне X, разве на Сплитском соборе не заподозрено учение Мефодия и разве потом не признан он еретиком? Еще резче в) объясняется возможность противоречия относительно богослужения славянского. Дозволенное Адрианом II, оно безусловно запрещается двукратным посланием Иоанна VIII и, дозволенное, наконец, последним в 880 году, преследуется неистово в конце того же IX и особенно в X столетии.
Мы нисколько не думаем восставать против подлога со стороны Вихинга; даже убеждены, что он был, и основание своего убеждения видим в том же письме Иоанна VIII, на которое ссылаются и Гинцель, и Рачкий; но считаем себя решительно не вправе отождествлять этот подлог с открытием Ваттенбаха. В самом деле, можно ли допустить, чтобы Вихинг решился выдумать письмо от папы к князю, вполне противоречащее действительному письму папскому, переданному Мефодием? Нет, тогда выдуманное письмо непременно должно бы было носить в себе хотя какое-нибудь отвержение письма другого, действительного, и это тем более, что если бы и сам папа решился на двуличность, он, без всякого сомнения, постарался бы объяснить князю, что письмо, отправленное им через Мефодия, не должно рассматриваться как имеющее непререкаемую силу, что оно дано лишь для успокоения старца, что действовать князю все-таки следует так, как пишет он ему через Вихинга. Так, конечно, написал бы папа, если бы он поступал двусмысленно; так непременно выразился бы и поддельщик, если только не лишен он здравого смысла, что о Вихинге можно сказать утвердительно. Напротив, нам кажется невозможным это послание относить ко времени Иоанна VIII со стороны католических писателей именно потому, что если оно действительно прежде носило имя этого папы и только впоследствии получило имя Стефана, то оно должно быть истинным: только папа один и мог одному и тому же лицу в одно и тο же время писать вдвойне, и притом распоряжения совершенно противоположные. Для него могла быть цель – не пояснять противоречия, именно отказаться от одного послания в случае разоблачения двойственности и объявить одно послание подложным; для поддельщика подобная цель немыслима: он думает лишь о том, как бы лучше обмануть и отклонить от веры в другое письмо: опровержение последнего и указание на двуличнивость святейшего отца нимало не увеличит ответственности в случае, если бы подлог открылся и папа грозно вступился бы за свое оскорбление. Существенная вина будет все-таки заключаться в подлоге, а не в том, какие выражения употребил поддельщик.
Но, всматриваясь в характер изворотливого и опытного в интригах Вихинга, мы нe можем допустить, чтобы он решился на подделку папского письма. Он мог ссылаться на словесные с папой объяснения, на какие-либо письма с темными и неопределенными намеками – но допустить выдумку официальной буллы от папы к князю в момент, когда доставляется последнему другое письмо истинное и всецело противоположное, выдумку притом со стороны епископа, невозможно без того, чтобы не обвинить папу в потворстве страшному злоупотреблению, как скоро сделалось оно ему известным из письма Мефодия, в потворстве тем более непонятном, что Вихинг остался снова епископом и притом в епархии того же Мефодия. По нашему мнению, относить письмо Стефаново ко времени Иоанна VIII значит тο же самое, что утверждать его подлинность и считать автором действительного Иоанна VIII, который потому и не обратил на него внимания, что не мог действовать против себя самого: ведь не молчал же бы Вихинг и не скрывал правды, если бы подвергнули его наказанию.
Да ежели, наконец, и согласиться с Гинцелем и Рачким, что только впоследствии имя Иоанна VIII переменено на Стефана V, то все-таки остается непостижимым, почему же переписчик послания избрал непременно Стефана? Почему опустил он Марина, наследовавшего Иоанну VIII, папу Адриана III, наследовавшего Марину? Ведь они ближе были к Иоанну и им скорее следовало бы приписать деяния последнего, если уж пришла нужда избегать каким бы то ни было образом противоречий в распоряжениях одного и того же лица. Нет, избран именно Стефан V, и недаром, как мы постараемся показать это из его отношений к Востоку и из взгляда его на церковь греческую. Вообще скажем теперь, что нет ровно никаких прочных оснований отвергать это послание и не считать действительным его автором то лицо, к какому отнесено в самом послании, т. е. папу Стефана V. Опровержения Гинцеля и Рачкого слишком ничтожны; объяснения выдумки, подлога со стороны Вихинга крайне противны обстоятельствам, а исследование беспристрастного Ваттенбаха настолько положительно, чтобы и этот акт считать в ряду действительных современных источников. Можно разве считать Вихинга только посредственным виновником этого акта, лицом, которое, согласно со своими понятиями и целями, раскрыло перед папой опасность для римской церкви от учения Мефодия и побудило святого отца принять энергические меры как против самого Мефодия, так и его последователей. Вихингу тем было легче действовать, что, вероятно, он не один раз путешествовал в Рим, как по собственным делам, так и по делам Святополка, которого сумел он очень скоро подчинить своему влиянию. Вполне естественно, что в один из таких походов успел он достать от Стефана и то письмо, которое открыл Ваттенбах в рукописи X столетия. Г. Бодянский писал свое сочинение в то время, когда еще не появились труды Гинцеля, Рачкого и Штульца, приискивавших с таким усилием следы подозрительности в письме Стефана V, а потому и неудивительно, что он не считал нужным и доказывать действительность этого документа, принимая его за вполне достоверный и всецело согласный с общим духом церкви Римской в деле славянского богослужения. («О врем. происхожд. слав. письмен», примеч. 9, стр. X–XII).
Нисколько не с меньшим напряжением отвергает Гинцель и послание папы Адриана II, вероятно от 869 года, к Ростиславу Моравскому. Послание это дошло до нас в слав. переводе в житии св. Мефодия, но как достоверный источник оно переведено на латинский язык Миклошичем и издано в первый раз Дюммлером (Die pannonische Legende, стр. 160, в Archiv fur Kunde österreichischer Geschichts-Quellen, Wien, XIII Bd. 1 Heft, стр. 145 и след., 1854), потом, в особом переводе, Эрбеном, в 1855 году (Regesta Bohemiae et Moraviæ, стр. 14). Само собою понятно, что признание или отвержение этого документа неразлучно соединено с признанием или отвержением самого жития, – и Гинцель решительно отвергает его, признавая составителем как Мефодиева жития, так и Кириллова кого-либо из схизматиков, т. е. православных, на основании будто бы басней, которыми вообще проникнуты жития паннонские.
Этот взгляд Гинцеля на жития, а с тем вместе и на послание Адриана II весьма важен как характеризующий новою чертою писателя католического и еще нагляднее и убедительнее свидетельствующий, как свободно, непринужденно и произвольно распоряжаются католики с источниками, руководясь при этом не внутренними их достоинствами, не в них самих заключающимися признаками достоверности или недействительности, а чисто личными соображениями или началами своей собственной народности. В самом деле, откуда происходит столь резкое несогласие между самыми католиками относительно взгляда на действительность житий как достоверных источников для очертания жизни и деятельности св. братьев? В то время как Штульц не допускает и тени сомнения насчет житий паннонских, решительно утверждая, что staroslovanský životopisec jest jediný věrný svědek (стр. 136), когда Рачкий изливается в благодарности судьбе за сохранение этих памятников и пишет особую статью, в которой со всеоружием учености ясно доказывает их современное жизни первоучителей происхождение (см. Viek i dielov. sv. Cyr. i Meth. стр. 212, и Arkiv za pov. jugosl. IV, 1857, стр. 98–108), Гинцель, будучи также католиком и также, как двое первых, лицом духовным, не хочет и думать о каком-либо историческом их значении, признавая наибольшую часть сведений в них баснями и плодом схизматических вымыслов. Откуда происходит такое разногласие?
Единственная причина тому, по нашему мнению, заключается в различии народностей писателей. Гинцель католик-немец и во что бы то ни стало хочет доказать, что все резкие места в житиях, выставляющие в столь темном свете духовенство немецкое в эпоху Кирилла и Мефодия, суть следствия вражды международной, а потому и не должны пользоваться никаким доверием; с другой стороны, проникнутый сам, как немец австрийский, чувством своего национального превосходства над народностью славянскою, он не хочет согласиться на признание самостоятельности этой народности в делах церкви в девятом столетии и не без ожесточенного упорства отвергает независимость моравской церкви от епархии Зальцбургской, немецкой, утверждая полную справедливость возвращения власти последней по смерти Мефодия и по изгнании его учеников с Запада.
При таком взгляде на вещи, естественно, не мог г. Гинцель относиться равнодушно к житиям паннонским, в которых так ярко выражены и недобросовестность духовенства немецкого, и справедливость и законность самостоятельной архиепископии Моравской. В силу того же взгляда считает он положительно ложным и известие о славянском богослужении до 879 года в Моравии, чуть не ограничивает и самый объем славянской службы одним чтением Священного Писания.
Не считая нужным повторять сказанного о древности житий паннонских и о достоверности, подробности и важности сообщаемых ими сведений о солунских братьях, мы остановимся коротко только на основаниях г. Гинцеля, по которым находит он справедливым отвергать подлинность послания Адриана II. Эти основания ставит он в опровержение мнения известного уже нам ученого, Дюммлера.
Вот как отозвался последний о послании папском, сохранившемся лишь в тексте славянском: «Это, в высшей степени замечательное, письмо папы Адриана II до такой степени и формою и содержанием согласуется с действительностью, что я не в состоянии представить против него ни малейшего основания. Полномочие, данное Мефодию Адрианом, на введение славянского языка в богослужение, во всех его отношениях ограниченное единственно предварительным чтением на литургии Евангелия по-латыни и потом уже в переводе славянском, – все это до того согласуется с позднейшими предписаниями Иоанна VIII о том же предмете, что сомневаться в справедливости таких показаний не имеем мы никакого права» (см. там же, стр. 181).
В глазах Гинцеля, разумеется, этот отзыв знатока истории и критического ученого не имеет важности; в ответ на него он признает письмо очевидно подложным, вымышленным, и для большего убеждения читателя представляет следующие доказательства: а) каким образом мог бы в 880 году дозволять славян. богослужение Иоанн VIII, если бы оно было уже дозволено в 869 году Адрианом II? Ясно, что Иоанн VIII ничего не знал о таком дозволении своего предшественника; а ежели он не знал, значит, его и не было. Это подтверждается еще яснее и тем, что папа Иоанн в письме к Мефодию от 879 года смотрит на славянский язык в богослужении как на новизну и безусловно запрещает его; б) нисколько не слабее свидетельствует о подложности письма и положение, будто Мефодий отправлен к славянам Паннонии и Моравии Адрианом в звании священника; очевидно, свидетельство это опирается на баснословии Паннонской легенды, в которой говорится о посвящении его на поповство в Риме папою Николаем, тогда как это находится в прямом противоречии с письмом папы Иоанна VIII, где выразительно сказано: «Methodius vester archiepiscopus ab antecessore nostro Adriano scilicet papa ordinatus atque directus». Наконец, в) признаком недействительности послания Адрианова служит и похвала, с какою обращается в послании папа к императору Михаилу III: никогда папа Адриан не мог назвать этого покровителя схизматика Фотия, ворвавшегося на патриарший константинопольский престол и преданного в Риме анафеме, не мог назвать ни pius, ни orthodoxus (см. Geschichte der slav. Ар., стр. 8–9).
Нечего много распространяться о том, как слабы, шатки, прямо ничтожны подобные возражения. Нисколько не мудрено, что г. Рачкий нe видел и надобности опровергать их, перепечатывая славянский текст послания в своем исследовании и выставляя его как документ настолько же несомненный, насколько и латинские письма папы Иоанна VIII (стр. 241–242, прим.). Но мы не можем освободить себя от обязанности сказать несколько слов против приведенных оснований Гинцеля, не столько для того, чтобы обнаружить их несостоятельность, столь очевидную на первый взгляд, сколько с целью указать на новый способ обращения с истиной из задних и далеко не чистых видов.
Первое положение Гинцеля о недействительности послания опирается на невозможности противоречия в распоряжениях папских: папа Иоанн VIII не запрещал бы славянского богослужения, если бы действительно было позволение от его предшественника, и точно так же не имел бы повода разрешать, на что уже последовало за десять с лишком лет разрешение от Адриана. Подобное понятие о неподвижности администрации в римской церкви и о стеснении власти папской распоряжениями своих предшественников было бы, поистине, изумительно в ученом авторе, если бы оно было искренно. Ведь не нам же доказывать г. Гинцелю совершенно обратные результаты в протекшей многовековой жизни римских первосвященников, предлагающей обильное количество примеров самых противоречивых распоряжений не только одного папы другому, хотя бы и ближайшего преемника ближайшему предшественнику, но одного и того же папы самому себе. Римская церковь, конечно, не может упрекнуть себя не только в неподвижности административной, но даже и относительно догматов веры, чему лучшим доказательством может служить самое отделение Запада от Востока. Предавал же, напр., папа проклятию последователей Гуса, собирал против них, как против безбожных еретиков, крестовые ополчения, и однако же все это не служило преградою тому же самому папе признать базельские компактаты, которыми признавались важные уступки в пользу вероисповедания гуситов. Да и в собственном исследовании своем о св. Кирилле и Мефодии г. Гинцель не скрывает ведь неоднократного запрещения папами службы славянской в Далмации и дозволения ее папою Иннокентием IV в 1248 году. Да с точки зрения г. Гинцеля, нельзя соглашаться и с действительностию разрешения славянского языка в богослужении самым Иоанном VIII спустя какой-нибудь год после столь безусловного, по словам Гинцеля, его порицания им и запрещения. Для последовательности было бы необходимо заподозрить и одно из этих распоряжений Иоанна VIII, и ежели нельзя отвергать факта славянской службы в Моравии хотя в последние годы жизни Мефодия, то следовало бы исключить из числа посланий этого папы письмо к Мефодию от 879 года. Мы, впрочем, и уверены, что ежели г. Гинцель останется и на будущее время в такой же мере твердым в своих убеждениях, о которые так легко разбиваются, под его руками, все несомненно-исторические и всецело им противоречащие истины, то при третьем издании его истории о славянских апостолах непременно прочитаем новые доказательства о подложности письма Иоанна VIII к Мефодию от 879 года. Нет, в уме г. Гинцель не может не сознавать сам всего ничтожества таких противоречий для доказательства недействительности послания Адрианова, но ему нельзя не ухватиться и за эти противоречия при отсутствии других оснований, чтобы оправдать льстящую национальному немецкому самолюбию, взлелеянному целым тысячелетним господством над народностию славянскою, мысль, принятую им в основание, будто славянские первоучители не могли и не смели ввести славянский язык в богослужение помимо господствовавшей в Моравии епископии Зальцбургской, которая никогда бы на это не согласилась, и будто сам папа мог разрешить это только тогда, когда уже упрочилась независимость Мефодиевой архиепископии, после второго его путешествия в Рим, в 879–880 годах.
Второе положение мы бы охотнее сочли ошибкою или необдуманным желанием наполнить чем-нибудь количество оснований, по которым мог бы читатель, вместе с автором, заподозрить послание. К сожалению, нельзя предположить и этого, потому что автор, как видно, не мельком пробежал славянский текст, а читал его слово за словом, так как он не удовольствовался латинским переводом Миклошича и решился представить свой, точнейший перевод, который и поместил с другими документами о жизни и деятельности Кирилла и Мефодия в приложении к своему исследованию. В чем состоит эта большая точность перевода г. Гинцеля, мы не знаем, затο ясно видим всю резкость неправды в обращении с содержанием послания. Признаком недействительности последнего, говорит он, служит тот факт, будто Адриан отправил Мефодия к Ростиславу в звании священника. Но письмо не говорит об этом ни одного слова, а следовательно и противоречия посланию Иоанна VIII, в котором этот папа говорит о посвящении Адрианом Мефодия в архиепископы, нет ни малейшего: и по письму Адриана к Ростиславу ничто не препятствует признавать Мефодия, в 869 году едущим из Рима в Моравию после погребения Кирилла, также архиепископом, как это действительно и было, как соглашаются с этим и единоверцы г. Гинцеля, Штульц и Рачкий. Откуда же взялась такая клевета на послание? В житии Мефодия говорится о посвящении его в Риме на поповство, по уверению Гинцеля, папою Николаем. В этом обстоятельстве он видит двоякое противоречие: а) папа Николай был уже мертв, когда прибыли впервые в Рим Кирилл и Мефодий, а потому и не мог святить Мефодия во что бы то ни было; б) посвящение Мефодия в священники бессмысленно, потому что, будучи в Византии игуменом, он не мог уже не иметь священнического сана. На своем месте мы подвергнем критическому разбору эти строки жития Мефодия и, надеюсь, убедимся, что ни папа Николай не должен вмешиваться тут, ни посвящение Мефодия не только не представляет никакой бессмыслицы, а напротив, должно служить новым свидетельством действительности и глубокой древности самого жития Паннонского. Но ежели бы и в самом деле составитель жития Мефодия или позднейший переписчик его допустили в этом месте ошибку, то следует ли ее ставить в основание мнения подложности послания, и еще более – следует ли приурочивать ее посланию так, как будто бы она находилась в нем самом? Только умышленный расчет и может вести к подобной недобросовестности. Едва ли Гинцель может быть оправдан неверностью перевода латинского, который, оказывается, составлен не им самим, а взят целиком из Эрбеновых Regesta, где выражение слав. текста «мы же оумыслихомъ испитавше послати Меѳодія, свѧщьше и съ оученики на страны вашѧ» передано так: «nos constituimus animo, habita exploratione, mittere Methodium presbyterum una cum discipulis ad partes vestras». Но если г. Гинцель выбирал точнейший перевод, то как же мог он не обратить внимания на резкое различие этого места в переводе Миклошича, где оно читается: «nos autem statuimus, re considerata: Methodium, consecrantes eum cum discipulis, in partes vestras eum mittere». Остановиться на этом различии и разъяснить его причину, кажется, требовало от г. Гинцеля и знакомство с г. Миклошичем как с сослуживцем по университету и с известным знатоком славянского языка. Но ему было целесообразнее воспользоваться переводом неверным; что это было делом сознательным, ясно из того, что г. Гинцель не обратил внимания на доказанную в этом ошибку г. Эрбена г. Рачким в 1854 году (см. Arkiv za роv. jugosl. IV, стр. 281– 298, в статье Je li je podmetnuta poslanica Hadriana II na Rostislava i Kocelja, što se nalazi u pannonskoj legendi?) и при новом издании своей истории слав. апостолов (1861 года) оставил тот же перевод и то же уверение, на его основании, в подложности послания.
Стоит ли опровергать третье основание Гинцеля, дающее ему право считать вымыслом послание Адриана II, основание от эпитета, с каким отнесся папа к императору Михаилу, назвавши его «благоверным». Как мог папа этот относиться подобным образом к лицу, поддерживавшему на патриаршем престоле схизматика Фотия? Удивительно, как может ученый профессор так легко относиться к обычным, освященным веками титулам царей; история представляет крайне редкие примеры, когда личные страсти высоких особ побуждают их нарушать и в этом отношении общепринятое приличие; еще изумительнее такое мнение в профессоре канонического права, дававшего не один раз повод обилием несомненных примеров в истории отстранить это мнение как вполне ложное. Не заходя далеко в истории церковной, мы упомянем только о письмах папы Николая I к тому же императору Михаилу. В 860 году, когда на патриаршем престоле сидел уже Фотий, вот как писал папа к Михаилу: dilecto filio Michaёli glorioso imperatori Graecorum... clemens auguste... vestrum imperiale decus... vestrae serenitati (Baron. Annal. ad an. 860). В 866 году, после Цареградского собора, бывшего в 863, и после резкого послания Михаила в Рим, папа выражался, однако же, таким образом: Nicolaus episcopus, servus servorum Dei, piissimo et gloriosissimo dilecto filio Michaёli, magno imperatori (Mansi, XV, стр. 216– 40). Ежели так относился к императору папа, начавший спор с Востоком по поводу избрания Фотия в патриархи, папа, позволивший себе на соборе в Риме отлучить от церкви любимого Михаилом патриарха, относился притом так после резких укоризн императора, то что же неестественного в выражении благоверный, pius, έυδοξος, употребленного относительно Михаила преемником Николая, Адрианом II, человеком, как известно, гораздо миролюбивейшим, в то время, когда смерть императора за два года до составления послания, 867 г., должна была еще более успокоить страсти и когда самого Фотия, по понятиям Запада главного виновника разделения церквей, не было уже на престоле патриаршем?
Нет, разбор опровержений г. Гинцеля в состоянии только довести до несомненности действительность Адрианова послания к Ростиславу, с одной стороны, и с другой – показать самую непростительную недобросовестность автора истории славянских апостолов в обращении с источниками, такую недобросовестность, для которой нет никакого оправдания, потому что в основании ее лежит умышленная цель.
Приведенные и рассмотренные нами источники должны составлять, конечно, главнейшую опору при взгляде на жизнь и отношения св. первоучителей славянских. Но таким суждением о первостепенных источниках мы не исключаем безусловно важности и источников второстепенных, обязанных происхождением своим последующим, более или менее позднейшим векам, хотя пользование ими и должно быть, по нашему мнению, ограничено приемом из них лишь того, что или подтверждается положительным свидетельством современных источников, или ни в чем не противоречит их указаниям. Доверять же каждому факту, занесенному в позднейшие памятники письменности и основываться на них в определении характера деятельности Кирилла и Мефодия значило бы затемнить и извратить их историю, потому что жизнь и подвиги солунских братьев принадлежат к разряду тех исторических явлений, которые наиболее богаты позднейшими прибавлениями, смешениями и извращениями согласно с народными преданиями, с далеко не всегда твердым знанием предмета переписчиками и сократителями и, наконец, с личными взглядами и интересами составителей поздних памятников.
На этом основании мы и находим достаточным, при исчислении источников, ограничиться указанием и разбором лишь первостепенных и по времени их происхождения, и по несомненной действительности заключенных в них сведений. При ссылках на второстепенные источники мы не опустим случаи охарактеризовать и их, насколько это будет необходимо для доказательства того, почему мы заимствуем из них известия о том или другом обстоятельстве.
Переходя, таким образом, к изложению самого предмета, т. е. характера отношений св. первоучителей к Востоку и Западу в период их проповеди у западных славян, для большего удобства и наглядности мы намерены рассмотреть вопрос в следующих отделах:
А. В каких отношениях находим мы обе половины церкви Вселенской во время жизни и действий братьев солунских. Необходимость определения этих отношений, надеемся, не потребует доказательств: только при ясном и отчетливом взгляде на них можно правильно судить и об отношениях к той и другой половине самих проповедников славянских.
Б. В каком положении застаем мы ту область, в которую призваны были Кирилл и Мефодий и которая послужила им поводом войти в сношения с Римом.
В. В каком виде представляются эти сношения как со стороны первоучителей славянских, так и со стороны первосвященников римских и отразились ли в этих сношениях какие-либо следы новоустанавливавшихся отношений церковных между Востоком и Западом.
За решением этих трех вопросов, не выходящих из пределов времени жизни Кирилла и Мефодия, необходимо должен следовать и четвертый вопрос:
Г. Как относилась и та и другая церковь к трудам их по смерти, в чем и как отразилась память о них и тут и там и какими последствиями сопровождалась она в обеих частях мира славянского, восточной и западной.
А. Отношения между Римом и Царьградом как представителями двух половин церкви Вселенской в эпоху жизни Кирилла и Мефодия (858–885)
Отношения между Римом и Царьградом в эпоху жизни Кирилла и Мефодия. – Совпадение начала несогласий восточной церкви с западною с пребыванием на Западе Кирилла и Мефодия. – Обзор отношений между обеими церквами до половины IX века. – Зависимость незаконного возвышения пап от политических событий. – Лжеисидоровские декреталии и папа Николай I. – Первая попытка Николая I к господству над Царьградом, по делу о патриархе Фотии. – Цареградский собор 861 года. – Недовольство папы результатами собора и первый разрыв с Востоком. – Дела болгарские вызывают Фотия к решительным действиям. – Взгляд на судьбу болгар за Дунаем до крещения их князя. – Время и обстоятельства крещения болгарского князя Богориса. – Обращение Богориса к Риму и заботливость папы Николая о приурочении Болгарии своему патриархату. – Желание иметь независимую церковь служит Богорису побуждением обратиться к Риму. – Оскорбление Фотия Николаем и осуждение папы на соборе в Константинополе 867 года. – Раздражение Николая против Фотия ввиду стремления к церковной независимости болгар. – Смерть Николая, низложение Фотия и восстановление патриарха Игнатия. – Возобновление сношений с Востоком при папе Адриане II и, так называемый на Западе, Восьмой Вселенский собор в Константинополе 869 года. – Своекорыстная цель вмешательства римского двора в дела Востока. – Решение вопроса о церкви Болгарской в пользу Византии. – Протест Рима в лице Адрианова преемника, папы Иоанна VIII. – Возвращение на патриаршество Фотия; новые сношения с Римом. – Новый собор в Константинополе, 879 года. – Побуждения к несогласию Иоанна VIII на решения собора. – Характер сношений между Западом и Востоком. – по смерти Иоанна VIII и Фотия. – Взгляд на отношение распри церковной к периоду деятельности Кирилла и Мефодия на Западе.
По странному стечению обстоятельств, время деятельности солунских братьев среди славянского племени совпадает именно с тем временем, когда положено было первое начало разъединению церкви Вселенской на восточную и западную, когда и та и другая пошли особым путем не только без взаимной связи, но и с явною неприязнью, недоброжелательством друг к другу, разрешавшимися иногда самою страстною враждою.
Само собою понятно, что восемь с половиною веков единства церковного, выражавшегося и поддерживавшегося так часто и Вселенскими соборами, и сношениями иерархов, не могли быть уничтожены разом, одним каким-либо приговором той или другой стороны; естественно, должно было пройти немалое время прежде, нежели разъединение, начавшееся по какому-либо поводу, успело упрочиться, охватить всецело обе половины церкви и окончательно расторгнуть столь глубоко укоренившиеся связи между ними. И история свидетельствует об этом положительно, указывая нам на сношения Рима с Царьградом и по делам церковным не только в течение второй половины IX столетия, но и в X, даже и в XI, на сношения притом далеко не всегда неприязненные. Обстоятельство это очень важно для нашего вопроса: оно говорит о неопределенности еще отношений между Востоком и Западом в эпоху жизни Кирилла и Мефодия, указывает только на начало несогласий, из которого точно тоже нельзя было делать положительного заключения кому бы то ни было из современников о плачевных результатах полного раздвоения впоследствии, как было несправедливо и в предшествующие времена заключать об окончательном разрыве по несогласиям, возникавшим и прежде и оканчивавшимся благополучно, христианским примирением. Раздвоение было только в зародыше; касалось оно лишь высших представителей церкви Римской и Цареградской; поводом к нему послужило скорее частное обстоятельство, возбуждавшее интерес только этих представителей; догматическое различие в вере стало выясняться мало-помалу только теперь, в силу возникшего несогласия в личных взглядах и стремлениях представителей. Все, не прикасавшееся официальным образом к решению новых недоразумений, находилось в прежнем положении и в старых отношениях. Даже люди, стоявшие в высших рядах церковной иерархии, но отдаленные от центра действия по местопребыванию или не призванные на участие в нем, могли вовсе ничего не знать в первое время или знать только по неопределенным слухам; тем более следует утверждать это о массе христиан. Вообще, состояние отношений в первые годы второй половины IX столетия между Востоком и Западом весьма удобно сравнить с действием ветра на густой и обширный лес, когда движутся только вершины высоких деревьев и стоят неподвижно их низшие части. Уже это одно должно служить могущественным требованием быть как можно осторожнее в отзывах об отношении к спорящим сторонам лиц, не принимавших ни малейшего в этих спорах участия, отдаленных в самом их начале на громадное расстояние от обеих сторон и посвятивших всю деятельность свою исключительно христианской проповеди, с тем самоотвержением и душевным жаром, какие характеризуют подвижничество апостольское и с какими не соединены расчеты чисто житейские. А между тем западные писатели католические именно и пользуются неопределенностью и неустановленностью отношений между обеими церквами в пору возникших несогласий при своих отзывах о Кирилле и Мефодии. То, что делалось ими естественно, необходимо, в силу ненарушенного еще единства церковного, они рассматривают как доказательство исключительной преданности славянских первоучителей Риму, намеренного отстранения их от Востока. Но, чтобы беспристрастнее оценить всю несправедливость подобного взгляда, мы обратимся к истории.
Первое начало несогласий церковных между Римом и Царьградом, во второй половине IX столетия, положено было неслыханными до того на Востоке претензиями папы Николая I на исключительную власть над всею Вселенскою церковью; поводом же к заявлению таких претензий послужило назначение в патриархи цареградские Фотия и устранение Игнатия. Вмешательством в это дело папа Николай думал упрочить и над Востоком то же незаконное и безусловное господство, какое удалось приобрести ему на Западе: и тут решился он ввести в жизнь принцип верховного главенства римского первосвященника, всеобщей от него зависимости церкви и собственной неподсудности никому на земле.
Самого краткого взгляда на прежнее время достаточно, чтобы увидеть всю неосновательность и беззаконность подобного принципа, а с тем вместе усмотреть и всю шаткость и ложность оснований, на которых решился опереться Николай I в своих домогательствах, – быть единственным и верховным судьей в целом христианстве.
Действительно, до самого IX столетия история изображает нам епископа Римского совершенно равным со всеми остальными епископами, не только Востока, но и Запада. Это равенство отражается ясно и в отношениях к власти светской, и в значении его при решении дел частных, как церковных, так и вероисповедных, наконец, всего очевиднее, в положении, какое занимал он на Вселенских соборах, служивших свидетельством единства церковного, где не замедлило бы выясниться и оправдаться верховное достоинство папы, ежели бы в самом деле оно ему принадлежало.
Что касается до власти светской, то история сохранила множество неопровержимых доказательств тому, как безразлично распространялась она и на римских епископов. Мы укажем на наиболее выдающиеся факты древнего времени. Со времени падения Западноримской империи Италия находилась под ведомством императоров византийских до самого конца восьмого столетия; относительно же южных частей Италии господство Византии продолжалось очень долгое время и после. Непосредственными управителями Италии, в качестве наместников императорских, были экзарх и префект – и папы, в делах гражданских, никогда не считали себя изъятыми из их власти. Подобно остальным поданным, и они в точности должны были исполнять императорские распоряжения, точно так же вносить в государственную казну подати за те земли, которые составляли принадлежность Римского епископата; этого мало, они нe иначе могли владеть престолом епископским, как получивши подтверждение от императоров, и обязаны были постоянно держать в Константинополе особых своих чиновников, которые бы были ответчиками перед императорским престолом во всех делах папских. Эти чиновники и назывались, вследствие этого, апокрисиарии1. И едва только обнаруживались со стороны какого-либо папы попытки уклониться от этого обязательства, как немедленно же выступала власть законная и восстановляла свои права. Так, в конце VI века папа Григорий Великий, понадеявшись на благосклонный прием новым императором, Фокою, поздравительного его письма, вздумал было не отправить своего поверенного в столицу; император не замедлил сделать за это строгий выговор папе, сопровождавшийся со стороны Григория просьбою о прощении и присылкою поверенного Бонифация, который, при содействии полюбившего его императора, вскоре занял сам престол епископский в Риме2. Доброму и дружественному отношению Фоки и Бонифация обязан римский престол и тем, что он признан был императором главою всего христианского мира, чему благоприятствовали и последующие императоры. Но это нимало не ослабило законной власти, и Константин II, в 649 году, нисколько не затруднился вызвать папу Мартина в Константинополь и сослать его в Херсонес Таврический3. В 681 году новое распоряжение императора Константина о том, чтобы никто не был поставляем в звание римского епископа до получения императорского указа слишком наглядно свидетельствует о силе императорской власти над Римом в самом конце седьмого столетия.4
Ничем не менее говорит о той же силе власти и следующее обстоятельство. Когда в начале шестого столетия господство в Италии готов расширилось весьма далеко и не было силы, чтобы остановить, тем менее уничтожить в ту пору их завоевания, то папы, не желая раздражать их и, по возможности, стараясь удовлетворять их требованиям, не раз лично предпринимали путешествия в Константинополь, чтобы там исходатайствовать свободу вероисповедания арианского, чего требовали короли готские. Так, по крайней мере, поступил папа Иоанн I в 526 году и папа Агапит II в 536 году. Факт в высшей степени важный для разубеждения в исконной верховности и безусловной, неограниченной власти римских епископов.5
А вот несколько фактов, характеризующих значение папы и в решении дел религиозных. Они также ясно указывают, что и в этом отношении епископ Римский занимал равностепенное место с другими епископами и его голос уничтожался сам собою, как скоро оставался он единичным, не поддерживаемый и не разделяемый другими.
В конце второго столетия папа Виктор решился было, по поводу различия во времени празднования Пасхи, требовать от восточных епископов прервать общение с епископом Ефесским и его единомышленниками. Вся церковь восстала против этого, и Виктор, уличенный в несправедливости соборным посланием Ефесского епископа Поликрата, вынужден был взять назад свой приговор. То же самое замечаем и в третьем столетии по поводу вопроса о крещении еретиков, при папе Стефане.
Во всех сношениях своих с епископами папа римский относился к ним не иначе, как собрат и соепископ, и едва появлялся какой-либо намек на особое преимущество, как тотчас же он возбуждал против себя протест и опровержение, принимавшиеся всею церковью6.
В наших глазах, особенно замечателен отзыв о равенстве всех кафедр епископских, высказанный в четвертом столетии блаженным Иеронимом; замечателен потому, что он относится к лицу, которое так близко стояло к Риму по западному своему происхождению, которое едва не было избрано преемником папе Дамасу и которое пользуется столь высоким уважением в церкви Римской: не следует почитать церковь Рима иною, нежели церковь всею мира. Где бы ни был епископ, в Риме или Евгубии, в Константинополе или Реции, в Александрии или Танаисе, он есть того же достоинства и того же священства. Могущество богатства и уничижение бедности не делают епископа высшим или низшим; но все они суть преемники апостолов7. До какой степени еще в шестом столетии не признавалось первенство Рима даже на самом Западе, это видно из спора о первенстве между Григорием Великим и епископом Равеннским. Спор этот решен императором Маврикием, и решен, обратим особенное внимание, не в пользу Григория.8
Что сказать о значении папы при Вселенских соборах? Западные писатели сосредоточили всю силу своих доказательств на том, чтобы убедить всех в зависимости этих соборов, как по началу, так и по распоряжению ими, от римских епископов. Соборы выражают единство церкви, решениям их должны подчиняться все члены церкви, коль скоро не отрезаны они от нее определением тех же соборов; им подчиняются с лишком пятьсот лет и епископы римские, значит, соборы Вселенские выше пап, значит, при единстве церкви, при возможности, следовательно, Вселенских соборов нельзя и думать о безусловном главенстве папском. Как же примирить два эти начала, когда нельзя скрыть единства церковного и обязательного значения определений соборных до половины девятого столетия? Одно средство – поставить самые соборы в непосредственную зависимость от папы, приурочить исключительно ему право собрания их и распоряжения ими. Так и поступило католичество. Но судьба не уничтожила тех памятников, которые подробно и положительно говорят о всех частностях соборов Вселенских, сберегла она и очевидные свидетельства подделок позднего духовенства римского с целью выставить преобладающую над ними власть своего первосвященника.
Современные соборам памятники, состоящие как из описаний исторических, так и из определений соборных, не оставляют и тени сомнения в том, что: а) Вселенские соборы созывались единственно по распоряжению и вызовам императоров, которые назначали и место для собрания. Поводом к таким вызовам не только не служило предложение папы, а напротив, объявлялись они нередко вопреки их желаниям – и тем не менее никогда не решались папы не признавать определений соборных, хотя бы составлялись эти соборы и против их воли; б) председателем на соборах всегда бывал или сам император, или уполномоченный им чиновник; они наблюдали за общим порядком, они открывали и закрывали заседания; в) определения соборные получали силу только тогда, когда были скреплены они подписью императора или утверждены особым императорским указом.
Не считая нужным приводить на каждое из этих положений доказательства, как уже известные во всей подробности и отчетливости в отечественной литературе9, мы остановимся только на тех событиях, которые имеют отношение к одному из важнейших наших источников о жизни Кирилла и Мефодия и которые объясняют до несомненности происхождение автора Паннонского жития Мефодия. События эти касаются Первого и Пятого Вселенских соборов.
На основании современного исторического сказания, составленного Евсевием, бывшим участником на первом соборе (325), тогдашний папа, Сильвестр, не только не обнаружил никакого участия к созванию этого собора, но даже не присутствовал и сам, за старостью лет; между тем писатели католические с отдаленных времен стараются утверждать, что Сильвестру обязано и созвание собора и председательство на нем, в лице одного из западных епископов. Откуда же произошло такое противоречие с показаниями лица современного? Отвергнувши положительные и несомненные свидетельства Евсевия, они обратились к писателю позднейшему, Геласию Кизическому, который, пользуясь сведениями из истории Евсевия, допускал личные мнения, догадки и произвольные прибавления, нередко поражая читателя противоречиями и бессмыслием10. Тем не менее на Западе утвердилось общее мнение о первенствующем значении на Первом Вселенском соборе Сильвестра, папы римского, которому наименее могла предстоять и нужда в этом соборе, потому что самый предмет, вызвавший этот собор, ересь Ариева, была чужда на Западе. Вот откуда и в житии Мефодия придано такое господствующее положение Сильвестру, как будто бы действительно волею его одного составился и собор, низложен и отлучен и Арий. Сам Константин Великий, столь горячо хлопотавший о соборе, независимо от папы даже и по словам самого Геласия, выставлен в житии только помощником последнему. В стране, подчиненной патриарху греческому, где не могли иметь места подобные несправедливые сведения, потому что не было цели поддерживать и распространять их взамен точных и современных свидетельств, нельзя ожидать и такого выражения: «селивестръ честной треми сты и 18 отець, великаго царя Константина на помощь приимъ, соньмъ первый събравъ въ никои, apia побѣди и проклѧтъ и ересь его, юже въздвизааше на святоую троицоу»11.
В такой же мере указывает на западное происхождение автора того же жития и приписываемое им положение папе Вигилию на Пятом Вселенском соборе в 553 году в Константинополе.
Вигилий находился в это время в Константинополе, был против собора и не хотел участвовать на нем. Убеждения восточных епископов, предложения самого императора не подействовали на него; тогда решено было открыть заседания без него, признавая волю собравшихся в огромном количестве иерархов со всего христианского мира вполне достаточною для прочности решения и суждений соборных. В самом начале собора Вигилий был осужден за свое упорство и имя его было исключено из церковных поминовений; на него сделан намек и в грамоте императорской, читанной при открытии собора и определявшей клятву на того, кто не согласится с первыми четырьмя Вселенскими соборами, какого бы ни было достоинства лицо это. И несмотря, однако же, на свое противодействие собору, невзирая на неприсутствие на нем, не обращая даже внимания и на то, что в определениях соборных осуждался сам он, Вигилий признал все определения, а с ним и вся западная церковь. Католические писатели неохотно касаются этого собора, не любят его, как унизительного для власти папской. Церковь Римская, не сохранивши деяний этого собора на греческом языке, в самом печатном издании соборов выкинула те места, которые были оскорбительны для чести Вигилия. Так, опущено известие, как папа просил патриарха и епископов отнести императору письменное его мнение и как они отказались; исключено и предложение императора исключить имя Вигилия из поминовений церковных за его упорство и несогласие с отцами, на что согласился собор12. Житель Востока, на котором не могло оставаться все это неизвестным для человека, нуждающегося знать историю соборов, в каком положении находился автор жития Meфодиева, не мог выражаться о Вигилии так, как мы читаем в означенном житии: «вигилыи съ богооугоднымъ иоустиномъ и съ стомъ и шестию десѧтъ и пѧтiю отецъ пѧтыи съньмъ съставльше, изискавше проклѧша»13.
Но ежели по отношению к Востоку значение пап не возвышалось ни в чем сравнительно с остальными древнейшими епископствами, то на Западе положение его издавна стало становиться особенным, упрочивая за ним мало-помалу то преимущество, которое дало впоследствии ему повод настаивать на первенстве во всей христианской церкви. Обстоятельство, содействовавшее наиболее возвышению папскому в первое время, было чисто политическое.
Мы уже сказали, что с падением Западной римской империи политическая власть над Италией перенеслась на императора восточного, константинопольского. Но стоит только бегло взглянуть на состояние самой восточной империи с пятого века, чтобы усомниться в возможности ее правителей успешно поддерживать и укреплять свои интересы на отдаленном западе. Окруженный со всех сторон врагами, как: персами, арабами, болгарами и славянами – мог ли император константинопольский с одинаковым напряжением и силою защищать и другую половину своего царства, Италию, не менее обеспокоиваемую самыми разнообразными варварами: гуннами, остготами, вандалами, норманнами, лангобардами. И очень часто Италия предоставлялась самой себе и отдельные ее области вынуждаемы были отыскивать сами средства для своей защиты. Здесь-тο и заключается зародыш епископской власти на Западе, потому что епископы являлись в таких случаях руководителями защиты, посредниками между победителями и побежденными и блюстителями порядка и мира в городах.
Во время, впрочем, господства остготов власть императорская находила еще средства поддержать свое влияние, а такой полководец, как Велизарий, успел даже и вовсе уничтожить это господство. С этих пор и Рим утратил свое первенствующее значение в империи. Но обстоятельства сильно изменились, когда появились в Италии, с завоевательным намерением, лангобарды и когда Византийская империя, волнуемая религиозными распрями, наименее могла охранять западные области, смотревшие притом не без вражды на восток за усилие императоров подорвать и там почитание св. икон. Между тем лангобарды спускались все южнее и южнее и к половине VIII столетия уже разграбили владения самого римского первосвященника в Равеннском экзархатстве и Римском княжестве. Не надеясь на помощь с Востока, тогдашний папа, Григорий III, впервые, в 741 году, решился искать защиты на Западе и обратился с просьбою к франкскому королю Карлу Мартеллу. В силу заключенного по этому случаю договора, Карл обязывался защищать Рим от лангобардов, а римляне подчинялись ему как своему патрицию. Тогда-то были присланы Мартеллу, при грамотах папских, ключи блаженного Петра и частицы уз его. Но скорая смерть этого короля франкского оставила договор без всяких последствий. Тем не менее пример обращения к чужеземным государям был подан, и следовать ему тем было естественнее, чем более удовлетворялись личные интересы пап от связей с франками. При сыне Мартелла, Пипине, и при папе Захарии, ловком и умном греке сближение между обеими властями особенно сделалось тесным, когда, при помощи Захария, удалось Пипину достать престол королевский (752). И вот, в следующем же году предпринимает король поход в Италию против лангобардов, по просьбе папы, два раза разбивает Астульфа, отнимает у него Италию и на Равеннское экзархатство, равно и на некоторые другие города, дает грамоту Римской церкви с уничтожением зависимости этого подарка от власти императора византийского. Сам Пипин ограничился титулом римского патриция и верховного защитника римлян.
С этого времени все усилие римских епископов было направлено на то, чтобы укрепить связь с франками, упрочить и, если возможно, распространить свои владения и отстранить всякое влияние правительства восточного. Выгоды самих королей франкских от союза с папами были самым верным помощником последним. Так, когда при преемнике Карлманна, Карле, сыне Пипиновом, Дезидерий, король лонгобардский, объявил свои претензии на престол франкский в пользу своих внуков и требовал от папы их помазания, грозя, в противном случае, осадою самому Риму, то папа обратился к Карлу и этот заставил Дезидерия отказаться и от требований и от угроз Риму, а папе присоединил к подаркам Пипина герцогство Сполетское.
Еще более важны отношения папы Льва III к Карлу Beликому; они наиболее способствовали упрочению власти епископа Римского и полному высвобождению его из-под зависимости от императора византийского. В лице Карла Великого явился теперь на Западе свой император, помазанный Львом III; к нему примкнул и Рим со всею Италиею. Папа, как бы в награду за помазание, получил от нового императора звание римского и равеннского патриция и, хотя тотчас же дал присягу быть в полном ему подданстве, на правах всех остальных вассалов, т. е. исполнять императорские предписания, являться к нему па суд, повиноваться его законам и употреблять его монету, но, при отдаленности императора, при возникших скоро несогласиях между преемниками Карла и при установившемся стремлении римских первосвященников сосредоточить в себе и светскую власть, немудрено, что последние достигли в своих областях самоправности и не замедлили потом придать и самому награждению Карла Великого такое толкование, будто в нем заключалось признание независимости и самостоятельности пап как государей. Осуществлять на практике подобную мысль было им тем легче, что наследники Карла скорее заискивали сами пап, стараясь один перед другим овладеть короною императорскою, нежели думали внести их в законную от себя зависимость.
Такое-то политическое отделение Италии от Византии, поставившее пап в непосредственную связь с королями и императорами франкскими, мы и позволяем себе считать первым шагом к претензиям римских первосвященников на первенство во всей церкви христианской. Действительно, доколе Италия составляла нераздельную часть империи, подчиненной одному правителю, трудно было и подумать об особых преимуществах, тем более об исключительном первенстве. Самая древность кафедры римской и ее апостольское происхождение не могли, при единстве политическом, способствовать ее возвышению, потому что в той же империи были и другие кафедры, не менее древние и точно так же обязанные своим устройством св. апостолам, как, напр., кафедры антиохийская и александрийская. Власть светская не могла не относиться к ним одинаково и тем менее могла попустить нарушение равенства, чем требовательнее была в этом отношении сама церковь.
Совсем иное должно было произойти при ослаблении, а потом и при уничтожении единства политического. Отцепившись совершенно от Востока, примкнувши всецело к новому еще тогда миру западному, папы не могли не казаться старейшими и первенствующими в нем епископами, тем более что и самое распространение христианства в наибольшей части Запада происходило именно в века политического отделения под руководством их самих. Только при папе Григории Великом подчинены были патриаршеству Римскому церкви английская, испанская и галльская. Присоединим к этому и могучую опору пап со стороны королей франкских и императоров римско-немецких, находивших свой собственный интерес в возвышении их и в усилении: огромные поземельные подарки Карла Мартелла, Пипина и Карла Великого, которыми успели воспользоваться римские епископы как независимые правители светские еще сильнее упрочили их значение среди остальных епископов Запада.
Не было недостатка и в таких людях, которые не только старались поддерживать в мнении народов и правителей возвышавшееся значение пап перед другими епископами, но и поднимали его на высоту свыше человеческого величия и могущества. То были итальянские монахи, расходившиеся по всему западному свету и находившие весьма полезным для собственных своих выгод распространять подобные понятия среди новопросвещенных варваров. Под влиянием таких понятий и ученый Алкуин писал в начале уже IX века Карлу Великому: «Доселе мы знаем только три лица, возвышающиеся над всеми другими: во-первых, высоту апостольскую, управляющую наместнически кафедрою блаженного князя апостолов; второе – достоинство императорское, третье, наконец, королевское».14
В практическом отношении положение папы на Западе к IX столетию успело, таким образом, приобрести преобладающее значение; взгляд народа, а также и светских властей установился в его пользу. Надобны были теперь только теоретические основания, чтобы пропущенные в массу понятия о папе возвести на степень догмы и тем скорее подчинить безусловной в нее вере, чем менее тогдашний народ в состоянии был, по общему невежеству, справляться с действительностью и прочностью оснований подобной теории. Не замедлила появиться и она, вероятно не раньше, как в царствование Людовика Благочестивого, сына Карла Великого. Это так называемые Лжеисидоровские декреталии, будто бы собрание посланий и определений папских в первые века христианства. Здесь впервые, с тоном канонических постановлений, освященных соборами, поставлен папа на высочайшую вершину могущества с безусловною властию над всем остальным миром и с безусловною независимостью сам от всякой другой власти. Целью этих декреталий было ограничение архиепископов и подчинение их престолу римскому с одной стороны, с другой – окончательное устранение вмешательства власти светской и значения провинциальных синодов. Отсюда, в частности, декреталии выставляли папу как наместника Христа, а потому и как независимую главу всех церквей: без его воли не может быть лишен сана ни один епископ; на каждое решение архиепископа может быть жалоба папе; только он один может созывать собор, судить и сменять епископов; ни один мирянин не только не может обвинять священника, но даже и судить его.
Несмотря на очевидность обмана, на самое поразительное противоречие декреталий со всею историею церкви до девятого столетия, на несомненные свидетельства подлога и в самом языке декреталий, римская церковь ухватилась за них и в течение целых восьми веков руководствовалась ими, как истинно каноническим правом. Только в прошлом столетии, когда образование подвинулось далеко вперед и глубоко стало проникать во все слои народа, признала она неловким поддерживать долее обман и сами писатели духовные стали уже обнаруживать недействительность декреталий. Но дело ими сделано: желание и усилие римских первосвященников достигнуть в действительности того веса и значения, какие придавались им декреталиями, столкнувшись со старым Востоком, свято помнившим и соблюдавшим правила апостольские и соборов Вселенских, при настойчивом упорстве пап произвели разделение церквей; а на Западе, где новость христианства и неустановленность иерархии, слабость практики и отсутствие живого предания в состоянии были только способствовать этим усилиям, где высшая власть светская явилась самою верною им помощницею, они увенчались полным успехом и главенство папы освятилось уже многовековою давностью к той поре, когда и среди самой церкви признана несостоятельность оснований, наиболее способствовавших упрочению такого главенства15.
Первый из пап, решившийся всецело осуществить в жизни определения исидоровские, был Николай I, отличавшийся необыкновенною запальчивостию характера и твердостью воли. Но нелегко было и ему подорвать установившиеся уже отношения к духовным властям, даже и на самом Западе. Западные архиепископы решительно восстали против небывалых и неслыханных прежде притязаний епископа Римского на верховную над ними власть и сначала не обращали внимания на самовластные распоряжения Николая и на грозные приговоры его из Рима. Но справедливость, которую поддерживал папа в возникшей распре с Кельнским и Трирским архиепископами, слабость и несогласие королей, наследников Людовика Благочестивого, общественное мнение, бывшее на стороне Николая, дали ему возможность настоять на своем и тем положить первый практический пример силы папских приговоров над архиепископами и самыми королями. Известен успех, с каким окончил Николай I процесс по поводу развода короля Лотаря II со своею женою, сопровождавшийся отрешением обоих упомянутых архиепископов. В голосе архиепископа Кельнского, Гюнтера, обращенном к императору Людовику II, отзывается вполне новость положения папы, удивление к такому положению как к незаконному и предостережение насчет опасных от этого последствий для самого императора: dominus Nicolaus, qui dicitur papa, qui se apostolum inter apostolos adnumerat, totius mundi imperatorem se facit.
Столь счастливый пример, при личных достоинствах Николая, при безнравственности и раздорах среди светской власти, не мог не подействовать на иерархию западную. Напрасно Рейнский архиепископ с другими учеными людьми думал доказывать недействительность Исидоровых декреталий и обличать их в подлоге, грозное послание папы к галльским епископам было гораздо сильнее и действительнее, и, по требованию Николая, сборник Исидоров признан был за подлинный, а с этим неразлучно и значение Римского епископа не замедлило опереться на каноническое и церковное право и подняться до той высоты, что уже о Николае летописец позволил себе выразиться, что он повелевал царями и тиранами с такою властью, что поистине можно бы было принять его за владыку Вселенной16.
Но крайне недостаточно было бы ограничиться упрочением своего могущества в смысле верховной главы над всею церковью на одном Западе. Такое могущество было бы слишком шатко и разлетелось бы при первом столкновении с Востоком, если бы на последнем положение папы оставалось в прежних пределах, освященных апостольским учением, определением Вселенских соборов и многовековою церковною практикою. Понятно, что для твердости власти на Западе папа должен был установить ту же власть и на Востоке, тем более что основания его высоты там, Исидоровские декреталии, определяли ему то же место и во всем мире христианском. И Николай не мог не сторожить за ходом дел в церкви восточной, чтобы не пропустить благоприятного случая, когда хотя внешний вид правды будет на его стороне. Избрание на патриаршество цареградское Фотия казалось ему самым удобным случаем, и он выступил верховным судьею в этом деле с тем же самовластием, с тою же надменностью и решительностью, какие характеризуют действия его на Западе. Понятно, что отпор, встреченный им тут, должен быть тем энергичнее, чем очевиднее на Востоке представлялось превышение законной власти и чем тверже и образованнее были воля и ум Фотия, с которым пришлось вступить в борьбу папе. Но, остановленный на первом шагу, он тем менее находил возможным уступки здесь, что за ними естественно должны бы были следовать подобные же уступки и на Западе. И достигнутая победа в одной половине, и самолюбие и упорство личное требовали от негo самого горячего отстаивания мнимых прав, которое в глазах Николая не могло не поддерживаться и надеждою па успех при тех затруднительных обстоятельствах, в каких находилось и правительство византийское, из каких не вполне еще выпуталась и церковь восточная. Отсюда начинается ряд самых оскорбительных для восточного патриарха требований и претензий с одной стороны, положительное и ясное опровержение их на прочных основаниях учения и догматов первобытной церкви – с другой. Дело ограничивалось некоторое время единственно личными отношениями представителей Рима и Царьграда и, возможно, прекратилось бы вовсе, не оставивши за собой следов, ежели не при Николае, от которого трудно было ожидать примирения, то при одном из более миролюбивых его преемников, если бы к вопросу личному не присоединился скоро другой вопрос, имевший значение уже не для одного какого-либо папы, а для всей римской церкви, вопрос, неразрывно связанный с притязаниями на всесветное владычество папы Николая.
Этот спор, заключавший в себе зародыш окончательного разрыва церкви Вселенской, мы и постараемся обозреть последовательно, потому что в это именно время и совершился переход Кирилла и Мефодия в Моравию, а равно происходила и проповедь их у западных славян; проведем свой обзор до того времени, когда скончался и последний, старший брат, с точным определением годов и месяцев каждого наиболее замечательного события.
В ноябре 857 года удалось, наконец, дяде императора Михаила III, Варде, захватившему в свои руки испорченного племянника, а с этим и всю власть, настоять на свержении и патриарха Игнатия, не раз восстававшего грозно против правителя за его недостойные поступки с матерью-императрицею, Феодорою, и с ее сестрами. Сверженный патриарх удален был на остров Теревинф, а на его место 25 декабря того же года был возведен Фотий. До этой поры Фотий был первым секретарем в государстве и известен далеко за пределами царства Византийского необыкновенным своим умом, глубоким образованием и всестороннею любовью к науке. Он занимал, между прочим, место преподавателя и воспитателя молодого Михаила, когда вызван был в товарищи ему наш Константин, так много обязанный Фотию своими основательными сведениями в науке и, без всякого сомнения, любовью к ней. Такой взгляд на Фотия сохранился у всех современных писателей, не исключая и явных врагов его. Но он был доселе лицом светским, а потому и естественно быстрое его посвящение из одного духовного звания в другое, от простого монаха через чтеца, диакона, священника до патриарха. При этом строго были соблюдены все законные формальности.
Между тем Игнатий вовсе не желал отречься от патриаршества, чего так усильно домогался Варда. Последний употреблял все способы, не исключая и самых жестоких истязаний, чтобы вынудить отречение. Твердость Игнатия не обошлась без волнения: некоторые из духовных, в числе которых было только пять епископов, недовольные Фотием и державшиеся стороны сверженного патриарха, собравшись в одной из цареградских церквей, объявили первого низложенным – наоборот, громадное большинство сторонников Фотия подобным же образом осудило Игнатия. – В каком отношении к этой распре находился Фотий? Вопрос весьма важный для определения личности нового патриарха и для вмешательства папы. Нельзя сказать, чтобы было легко и решить этот вопрос при разноречии писателей из среды самых греков. Но такое разноречие было необходимо, коль скоро существовали две стороны, враждебные одна другой и, разумеется, не щадившие своих противников. Между писателями, занимающими особенно видное место и держащими сторону Игнатия, является Никита Давид Пафлагонянин. Надобно, впрочем, заметить, что писал он уже по смерти патриарха, по слухам, какие доходили до него от стариков, судя по характеру этих слухов, всего вероятнее, неприязненных Фотию. Из описания Никиты видно, что он был приверженец римской церкви и первенства пап, по крайней мере так отзывается о нем Иерусалимский патриарх Досифей, утверждая, что Никита исповедовал исхождение св. Духа и от Сына17. Это-то сочинение и служит для западных писателей единственным и непререкаемым источником сведений об отношении новопоставленного патриарха Фотия к низложенному – Игнатию. Отношение это рисуется самыми черными красками, выставляющими Фотия гонителем и мучителем Игнатия в сообществе с Вардою. Западные писатели не обращают внимания на сохранившиеся письма самого Фотия к Варде, из которых ясно видно его горячее участие к своему предшественнику, мольбы к бессострадательному временщику об облегчении его участи и угрозы наказания, какое должно постигнуть Варду за несправедливость его к патриарху. Подобные письма должны бы тем более остановить доверие к Никите Пафлагонянину и еще более позднему писателю, Симеону Логофету, что свидетельство Георгия монаха, Кедрина, Зонары и самого Константина Багрянородного не дают и тени сомнения в действительности безучастия Фотиева в гонениях на Игнатия.
В наших глазах, отношение Фотия к Игнатию выразилось всего очевиднее в той записи, какую дал он немедленно по своем посвящении и в которой торжественно объявил и подтвердил клятвою, что он невинен в свержении Игнатия, что как теперь, так и потом он будет постоянно считать его невинным и как сам не позволит себе говорить что-либо против него, так не допустит до того и других. А последующие письма его к Варде, полные горести и негодования за оскорбления Игнатию, служат убедительным доказательством, что он держал и сдержал клятвенное свое обещание. Да едва ли было согласно и с высоким умом Фотия преследовать Игнатия и тем раздражать его приверженцев и возбуждать волнение в церкви, какое в самом деле и развил своею неразумною злобою Варда, вызвавши наконец взаимное низложение обоих патриархов соперничествующими сторонами. Опасность от этого волнения могла пугать тем сильнее заботившихся о мире церковном, что Игнатий, удаляясь с кафедры, произнес в восточной церкви беспримерное запрещение священнодействия в его отсутствие. Пример одного из древних и знаменитейших его предшественников, Иоанна Златоустого, находившегося в таком же положении и, однако же, убеждавшего своих епископов войти тотчас же в общение с тем, кого изберут на его место, чтобы не расстроить церкви, этот христианский пример не подействовал на Игнатия.
При таких обстоятельствах император Михаил отправил посольство к римскому папе, думая авторитетом другого знаменитого патриарха успокоить Константинопольскую церковь. С этим посольством послал Николаю и Фотий свою общительную грамоту, сохраняя стародавний обычай церкви христианской, о чем так положительно засвидетельствовал и папа Григорий VII, говоря о папе Григории Великом, что он тотчас же по рукоположении, следуя этому обычаю, разослал по всем патриаршествам общительные грамоты. Мы указываем на это обстоятельство для того, чтобы не принимали грамоты Фотиевой за выражение какой-либо особенной, в смысле католиков, покорности папе: consuetudo enim erat eo tempore, ut quilibet in aliqua patriarchalium sedium noviter ordinatus se praedictas quatuor synodos custodire, reliquis sedibus transmissa epistola profiteretur18.
В грамоте своей Фотий откровенно высказывает нежелание быть патриархом и почти насильственное возведение его в это звание императором по решению духовенства; соболезнует о том, что должен оставить любимейшие свои занятия наукой, и, в заключение, излагает свое исповедание веры, на основании Вселенских соборов. Посольство отправилось в 859 году.
Папа, известный уже нам Николай, не мог не быть доволен этим случаем, дававшим ему повод пустить и на Востоке в ход свои притязания. Он отправляет в Константинополь двоих епископов, Родоальда и Захарию, с письмами к императору и Фотию. Самоуверенный и надменный тон этих писем, взгляд автора их на себя как на верховного судью, который негодует на то, что совершился переворот в новом Риме без его участия, требование, чтобы уполномоченные им епископы разобрали дело на месте и донесли ему о результатах для дальнейшего распоряжения, показывают слишком ясно направление, какое задумал принять Николай в делах Востока.
В письме к Фотию, похваляя его за правоверие, в то же время сожалеет, что вступил на патриаршество из мирян, не прошедши всех степеней, предписанных церковью; впрочем, готов признать его в новом сане, ежели только окажет он ревность к кафолической вере.
Императора же после благодарности за его заботливость о церкви порицает за отстранение Игнатия без согласия римской церкви, чего будто бы никогда прежде не было; за этим, сделавши обещание прислать свое решение об обоих патриархах из Рима после того, как получит подробные сведения от своих епископов, папа переходит к требованию подчинить его престолу Эпир, Иллирию, Македонию, Фессалию, Ахаию, Дакию, Мизию и Дарданию, возвратить римской церкви Калабрию и Сицилию, признать Фессалоникийского архиепископа его наместником и предоставить право поставлять архиепископа Сиракузского. Оба письма подписаны 15 сентября 860 года19.
Соображая этот ответ папы, нельзя не видеть, куда стремились его цели. Имея надобность коснуться того только предмета, о котором его просили, он вводит новое обстоятельство и, понятно, ставит от него в зависимость главный вопрос. Как тонкий политик, ловко пользующийся обстоятельствами, и он решился употребить в свой интерес запутавшиеся дела на Востоке, рассчитывая на значение своего в них голоса, и, очевидно, условием признания нового патриарха и прекращения, таким образом, неурядиц, полагает расширение своих пределов. Вот причина, почему он, делая Фотию только одно замечание касательно его возведения в патриаршеское достоинство, именно – быстроту перехода из мирян в высшее духовное звание, отлагает, однако же, свой окончательный приговор до той поры, пока не решится вопрос территориальный. Нельзя не обратить при этом случае внимания и на противоречие тона папского письма с сущностью самого дела. Действительно, как согласить, с одной стороны, распространение его о высшем своем значении как верховного судьи в делах церкви Вселенской, и с другой – требование от императора передать ему упомянутые области, тогда как достаточно было бы одного простого распоряжения для присоединения этих областей, ежели все предместники Николая были такими самодержавными правителями церкви, какими объявляет он их и себя самого в письме к Михаилу.
Таким образом, в самом начале своих сношений с Востоком папа Николай сошел с пути чисто церковного и обратился прямо к своекорыстной цели, условием достижения которой поставил и готовность оказать содействие в том, к чему только и приглашали его. И напрасно некоторые писатели латинские заподазривают несомненное письмо Фотия к Варде20, где патриарх намекает на письмо Николая, в котором последний соглашается признать его в новом сане, ежели только он согласится отдать ему половину патриаршества; та же самая мысль слишком очевидно просвечивает и в упомянутых посланиях Николая к императору и Фотию, чтобы не отвергать ее никому, кто смотрит здоровыми и непредубежденными глазами.
По прибытии епископов римских в Царьград с посланиями от папы император Михаил не замедлил созвать собор, в мае 861 года, в церкви свв. апостолов Петра и Павла. На этом соборе участвовали 318 епископов – количество для нас весьма важное по сравнению с последующим собором, на котором был низложен Фотий. Присутствовали на нем и Родоальд с Захарией. Деяния этого собора, к сожалению, не сохранились, и судить о подробностях его тем труднее, чем пристрастнее описания его, составленные упомянутым Никитою Пафлагонским и Анастасием Библиотекарем. Мы можем руководствоваться только определениями, канонами этого собора, уцелевшими до настоящего времени.
На собор представлен был и прежний патриарх, Игнатий. Предложение отречься от престола патриаршего отвергал он и тут с особенною твердостью, отказываясь признавать и посвященных им же самим епископов законными, ежели они не соглашаются считать его законным патриархом. Тогда составилось определение о неправильном его поставлении, засвидетельствованное семидесятью двумя лицами, из которых немало было знатных людей. Из этого видно, что Игнатий имел очень многих против себя, как на то же указывает и количество присутствовавших на соборе, единогласно подтвердивших низложение Игнатия, между тем как впоследствии Игнатий едва был в состоянии собрать на собор только 102 епископа. Решение о низложении Игнатия подписали и оба епископа римские, Родоальд и Захария.
Как должен был принять подобное окончание дела о патриаршестве константинопольском папа? Конечно, и радостно и враждебно, смотря по тому, какой исход получили в Царьграде другие вопросы, поднятые им и бывшие для него несравненно важнее, вопросы о значении папском и о территориальном увеличении патриархата Римского. Ответы на эти вопросы следовало искать в письмах Фотия и Михаила, отправленных вслед за окончанием собора в Рим с императорским посланником Львом и с деяниями собора. Двумя днями раньше Льва прибыли в Рим и Захария с Родоальдом.
Письмо императора Михаила погибло, но часть содержания его в общих словах сохранил сам папа Николай в окружном своем послании к восточным церквам: «detulit praeterea (Leo)... imperiales litteras deprecantes, quatenus et in depositione Ignatii, et in confirmatione Photii consensum praeberemus et subscriberemus»21. Очевидно, что дело шло только о согласии на решение собора и не касалось постороннего предмета, заявленного Николаем из личных и честолюбивых расчетов. Письмо Фотия еще менее, прямотою и сознанием справедливости его автора, в состоянии было удовлетворить самолюбию папскому. Письмо это составляет образец ума, знания дела, чистоты помыслов и любви к миру и согласию. В начале его автор подробно распространяется о прелестях прежней своей жизни, сосредоточенной на науке и обучении, и с грустию отзывается о том, чего он лишился теперь, приняв звание патриарха, навязанное ему против воли. Упомянувши за этим, что долг христианина обязывал бы скорее сочувствовать ему и сожалеть о нем, он переходит к сделанному папою, как видели мы, упреку, будто возвышением Фотия в патриархи прямо из мирян нарушены постановления церковные. При этом сильно опровергает он мнение папское, опираясь на самые церковные постановления и на примеры из предшествующей истории церкви. Относительно первых замечает, что церковь Константинопольская не знает подобных постановлений, и подробно рассуждает, что в делах административных единство никогда не признавалось церковью безусловно необходимым, точно так же, как и в обрядности, и указывает при этом на частные различия между Востоком и Западом, не нарушавшие, однако же, нимало целости церкви Вселенской. Примеры опровергают еще резче возражения папы: в числе их Фотий приводит знаменитейших иерархов как восточной, так и западной церкви, возведенных в высший духовный сан не только прямо из мирян, но некоторых из язычников. В заключении говорит о территориальных владениях и объявляет, что этот вопрос подлежит не его ведению, а государственной власти, так как дело идет об областях; наконец, упрекает папу, что он действует против канонов, принимая к себе различных людей, бегущих с Востока без доверительных грамот и распространяющих ложные слухи и клеветы, нарушающие мир и согласие22. Письмо это западные писатели называют льстивым; но достаточно самого беглого внимания, чтобы отвергнуть такой отзыв и признать за Фотием всю полноту благородства как в защищении себя с сознанием своей правоты и достоинства, так и в укоризнах папе, выраженных с твердостью и притом с христианским смирением. Да и характер Фотия слишком противоречит всякой лести: его твердость и резкость известны и в письмах Варде и в поступке с императором Василием, послужившем причиною низложения Фотия.
Из этих писем папа ясно увидел свой обман: собор низложил Игнатия и утвердил Фотия; в лице своих посланников принимал участие в таком решении и сам папа, а между тем главнейшая его цель, в зависимость от которой так искусно думал он поставить и признание или непризнаниe Фотия, прошла на Востоке без малейшего внимания. Напротив, патриарх Фотий и теперь относился к нему совершенно так же, как относились и в прежние века патриархи к папам, т. е. как равный к равному. Честолюбие Николая не могло успокоиться тем более, что подобные случаи, когда предвидится так много надежды на удовлетворение непомерных притязаний, выдаются нечасто. У него оставалось еще одно средство поправить дело, и он ухватился за него. Объявивши, что посланники его, Родоальд и Захария, вынуждены были угрозами на соборе подтвердить низложение Игнатия и избрание Фотия, Николай отверг постановления собора. Как ни беззаконно это средство, как ни очевидно опровергается оно самым распоряжением папским, но западные писатели верят в его основательность и продолжают порицать обоих епископов за слабость и продажность, ссылаясь при этом на описание Анастасия Библиотекаря. Последний, действительно, в ряду других нелепостей утверждает, будто при чтении папских посланий на соборе они были изменены и что не понимавшие языка послы хотя и замечали это искажение, но молчали из боязни. Можно ли придумать что-либо еще неестественнее и безобразнее подобной отговорки? Неужели папа Николай, задумывая такое важное предприятие с Царьградом, отправил туда людей и невежественных, и слабодушных! А что это было действительно не так, лучшим свидетельством может служить отправление того же Родоальда в конце ноября 862 года на подвиг не менее требовавший энергии и решительности, именно в Галлию, для расторжения, в качестве легата папского, брака короля Лотаря II, отправление, последовавшее после обнаружения действий его в Царьграде; не забудем, что в грамоте своей по этому случаю папа называл его «верным римской церкви и столпом апостольского престола, поручая ему страхом оной содержать епископов на соборе»23. Как же согласить такой приговор папы Николая с замечанием Анастасия Библиотекаря о слабодушии обоих епископов римских, подписавших решение собора 861 года? Откуда заимствуют западные писатели известие о подкупности Захария и Родоальда, нам неизвестно, затο тем настоятельнее необходимо было осуждение их, ежели оно справедливо; между тем папа пока не только не думал осуждать их, но Родоальду как лицу доверенному дал новое, не менее важное назначение.
Обманутый в своих надеждах результатом Цареградского собора и стараясь поправить свои интересы и поставить дело в число нерешенных, папа Николай отправляет в марте 862 года три послания: одно окружное к церквам восточным, другое на имя Фотия, третье, от 19 марта, на имя императора. Все три послания проникнуты тем же самовластием и надменностью, с какими писаны были и первые послания в ответ на избрание Фотия. Восточных иерархов уведомлял папа, что апостольский престол никаким образом не может допустить низложения патриарха Игнатия и решает считать его в том же звании, присоединяя при этом, что право суда над всеми принадлежит кафедре римской, которая, в свою очередь, не судится никем, кроме Спасителя. К императору же, напротив, писал, что не согласится на признание Фотия и на отвержение Игнатия до тех пор, пока не уяснится все дело: quousque veritas, omni falsitatis fuco nudata, in praesentia nostra eluceat24; уверял, что он вовсе не уполномочивал своих послов производить суд, а только собрать сведения и сообщить ему, и затем убеждал прекратить несогласия между восточными епископами судом римской церкви, причем снова, с прежними притязаниями, разражается в доказательствах первенства и главенства последней. Еще с большею резкостью обратился он к Фотию, титулуя послание свое так: Nicolaus servus servorum Dei prudentissimo viro Photio25. Из этого титула уже ясно было видно, что папа не признает Фотия и свое непризнание объясняет тем, что определения римской церкви как главы всех остальных должны быть непременно исполняемы остальными, хотя бы они и противоречили обыкновениям; так как Фотий вступил на патриаршество против этих постановлений, которые должны быть ему известны, то и не может иметь никакого оправдания. Здесь уже прямо опирается папа на декреталии, придавая, вопреки всей предшествующей истории христианства, такое безусловное значение церкви Римской. Николай не забыл коснуться и опровержения приведенных Фотием примеров, но его опровержение обнаруживает всю искусственность и натянутость, какими отличаются подобные письма этого папы. Относительно одного примера указывает он на отсутствие других достойных людей, избрание другого объясняет подвигами православия, наконец третьего оправдывает чудесами. Но ничего не нашелся сказать он о выборе из мирян Константинопольского патриарха Никифора, того Никифора, который отправил папе Льву III панагию (т. е. наперсное украшение архиереев), что, если бы то сделано было со стороны кого-либо из пап патриарху Цареградскому, писатели западные не замедлили бы обратить в доказательство власти первого над последним, и который так энергически в послании своем тому же папе доказывал единство и равенство всей церкви Вселенской26; ничем не опровергнул Николай и прием у себя в Риме возмутителей, тайком уходивших из Константинополя.
Вникая в сущность дела, нельзя не увидеть странного противоречия себе папы. И в первом послании его к Фотию и во втором обстоятельство приводится одно и то же, т. е. возвышение Фотиево из мирян, и между тем в первом послании Николай только указывает на это, не считая, однако же, этого вовсе препятствием признать его в звании патриарха, если только окажется он содействующим православию; теперь же, после того как и в правильности веры Фотия убедился папа из присланного им исповедания веры, он, единственно за прежнее и недавнее его мирское звание, отказывает Фотию в патриаршестве. Побуждения слишком очевидны, когда сообразим, что ни верховничество папы не было признано, ни территориальные его притязания не остановили на себе внимания в Константинополе. Тем не менее Николай, как видно из письма к императору, не думал еще решать дела окончательно: он предлагает суд в Риме и, разумеется, с тем предположением, что, поставивши в соперничество обоих патриархов, скорее в состоянии будет достигнуть своих целей.
Но, видно, понял Николай, с кем пришлось ему иметь дело, а потому, не дожидая ответа, вероятно возбуждаемый бежавшими с Востока и принесшими послание будто бы от Игнатия, за подписью десяти архиепископов и пятнадцати епископов, созвал в Риме собор (вероятно, в 863 году) из западных епископов, на котором Фотий был объявлен лишенным сана патриаршего и священнического, равно признаны лишенными своего звания и все те, кто был рукоположен Фотием; Игнатий был признан законным патриархом, а вместе и епископы, которые как его приверженцы были удалены. Уведомляя об этом решении восточное духовенство, Фотия и самого Игнатия, папа грозил проклятием и вечною мукою как светской, так и духовной властям, ежели они осмелятся нарушить это определение. Тут же произнесено было осуждение и Захарии, будто бы неправильно выполнившему свое назначение; что же до Родоальда, то дело было отложено до его возвращения. Деяния этого собора не существуют, и определения его известны лишь из послания папы. Замечательно, как римляне умеют уничтожать то, что могло бы свидетельствовать против них. Во всяком случае поступок папы очевидно беззаконен уже и потому, что он решает осуждениe патриарха, основываясь на одних слухах противной стороны, не упоминая даже и о том, через кого дошли до него эти слухи.
Но чем более старался возвысить свои требования папа, тем менее обращалось на них внимания на Востоке и тем успешнее соединяли они иерархов восточных в одно целое. Последние ясно понимали всю беззаконность претензий папских, видели опасность от них для блага церкви и плотнее примкнули к Фотию, в котором одном находили достаточно сил и способностей, чтобы противодействовать Николаю. Что же касается до папских проклятий и отлучений, то еще менее придавалось им весу, и письмо императора Михаила к Николаю могло вполне убедить его, как слабо подобное оружие его на Востоке. Михаил резко восстал в этом письме против той власти, какую присваивал себе папа в посланиях и действиях, объявил, что послы его призваны были единственно для чести, а вовсе не с тем, чтобы подчинить восточную церковь суду папскому и чтобы в их присутствии подтвердилось избрание Фотия, состоявшееся с согласия всех восточных патриархов, и тем отстранилось несогласие среди восточного духовенства. Письмо это было послано с первым советником, Михаилом, в конце 864 года.
Можно вообразить, до какой степени раздражило это письмо самолюбивого и честолюбивого папу: в пылу, конечно, гнева написал он тот ответ, который резкостью, доходящею до неприличной его званию брани, будет навсегда служить доказательством непомерной гордости его и запальчивости. Письмо это, правда, погибло, но содержание сохранилось в другом письме того же папы27.
С сих пор до ноября 866 года мы не видим никаких сношений между Римом и Царьградом. Император, равно и церковь восточная, считали, как заметно, излишним не только придавать какое-либо значение голосу Николая, но находили неуместным и отвечать ему больше на заносчивые и притязательные его послания. Такая невнимательность со стороны Востока и сознание своего собственного бессилия в делах его не давали Николаю покоя; он искал случая возобновить сношения, чтобы попытаться еще раз выиграть то положение, какое определил он в уме своем, – и воспользовался отправлением посольства в Болгарию по делам церковным. К этому посольству присоединил он епископа Доната, священника Льва и дьякона Марина, с тем чтобы через Болгарию они прошли в Царьград и сообщили о том, что решил престол римский касательно церкви Константинопольской. Посланникам вручены были письма и императору, и императрице, как вдовствующей Феодоре, так и Евдокии, жене Михаила, и цесарю Варде, и Игнатию, и Фотию и всем митрополитам и епископам восточным. Особенно замечательно письмо императору, в котором требует папа, чтобы он уничтожил последнее свое письмо, столь оскорбительное его достоинству; в противном случае угрожал созвать в Риме собор в его присутствии, воткнуть это письмо на древко и, вместе с другими актами, сжечь на посрамление церкви восточной; снова требует к себе на суд патриархов и, в заключение, поручает своих послов. Но Михаил не только не принял писем от послов римских, но запретил и их самих пускать в пределы своего государства, приказавши объявить им, что они больше не нужны ему, как сообщает об этом Анастасий Библиотекарь: imperator noster vos necessarios jam non habet, объявил им пограничный начальник Феодор28. Тут же объявлено им было, что и впредь не допустят их до столицы, доколе не предадут римляне проклятию все нововведения церкви Римской, отвергаемые восточною29. Письма были подписаны 13 ноября 866 года; в числе писем было и письмо Варде, но прошло уже полгода, как он был убит по приказанию Михаила, и на его место, в звание цесаря, поставлен был Василий Македонянин.
Доселе мы замечаем полное спокойствие со стороны Фотия, как в посланиях к папе, так и вообще в его отношениях к нему, несмотря на самые оскорбительные действия последнего и до неприличия унизительные выражения насчет Фотия в письмах: Николай позволил себе даже, после собора Римского, сравнить в послании своем вступление на патриаршество Фотия с действиями татей и разбойников. Подобное спокойствие доказывает убедительнее всего величие души нового византийского патриарха, равнодушно терпевшего оскорбления, пока касались они единственно его личности. Но тот же Фотий восстал с полною энергией против папы, как скоро последний осмелился отнестись подобным же образом к церкви с целию унизить патриархат Константинопольский и отнять от него то значение, какое освящено за ним всеми Вселенскими соборами, начиная со второго.
Поводом к этому послужили дела болгарские.
В начале последней четверти седьмого столетия обитавшие в донских пределах болгары разделились на несколько отрядов и направились на запад. Один из этих отрядов остановился в нижних частях Дуная, скоро перебрался за Дунай, сделался грозою Византийской империи и образовал в IX столетии обширное государство на полуострове Балканском; другой, также сильный и многочисленный, утвердился в юго-восточной половине нынешней Венгрии, по берегам Тисы и Мароши, в древней Паннонии. Связь между обеими частями установилась не ранее, впрочем, первых годов девятого века, когда Крум явился единым верховным повелителем болгар дунайских и тисских.
При слабости правительства византийского, при жажде к завоеваниям и при воинственности полудикого еще народа болгарского, родственного с татаро-турецкими выходцами из отдаленного азиатского востока, нетрудно понять быстрые успехи, какими сопровождалось устройство нового царства в областях, входивших в состав империи восточной. В начале второй половины девятого столетия мы находим Болгарию как независимое государство, заключенною уже в следующих границах: с одной стороны, с севера на юг, между Дунаем и Балканами, с другой, с запада на восток, между рекою Тимоком и Черным морем. Тут находилась и столица государства, знаменитая некогда Преслава. Но этим не исчерпывались еще владения государей болгарских: по ту сторону Балкан, в древней Фракии, лежало Загорье, столь важная и в торговом и в военном отношении область; к юго-западу от нее граница Болгарии захватывала значительную часть северной Македонии, названную Славинией или позже, по имени господствующего народа, Болгарией30. Едва ли можно сомневаться, что некоторые поколения славян, обитавших и в византийской половине Македонии, по направлению к Солуню, платили дань государям Болгарии, по крайней мере следующее место из Иоанна Камениата дает право делать такое предположение; вот как говорит он о своей родине: «Равнина солунская имеет в середине много поселений, между которыми одни подчинены городу (Солуню) и ему платят дань, как дряговичи и сакулаты; другие опять платят дань ближайшему народу славянскому»31. Под ближайшим народом славянским нельзя разуметь никого другого, кроме болгар, значительно уже перемешанных в пору приведенного автора со славянами. От Славинии кривою чертою переходила граница по верхнему Вардару в Епир, захватывая и озеро Охридское.
Само собою понятно, что коренное народонаселение обширной этой области оставалось то же, какое было в этих местах и до прихода болгар, явившихся сюда с характером чисто дружинным, следовательно не всею народною массою, а только одною ее частью, наиболее способною и склонною к завоеваниям. Туземное же население состояло из славян, начало поселения которых по Дунаю, и с севера и с юга, восходит в глубочайшую древность, а дальнейшее передвижение к Балканам и по ту их сторону уже оканчивалось к той поре, когда страна задунайская сделалась предметом завоеваний болгар. Видно, скоро сжились выходцы с туземными обитателями, когда Византийская империя не встречала с их стороны поддержки и защиты против грозных и нередко опустошительных набегов в ее области болгар: не раз сама столица находилась в опасном положении быть захваченною царями болгарскими и очень часто принуждена была видеть, как ближайшие к ней окрестности опустошались их войсками32. Казалось, все шло к тому, что Византия сделается престольным городом болгарским и власть восточных императоров перейдет в руки варваров, наследников Крума. Материальные средства византийцев оказывались явно недостаточными, чтобы отразить грозу, и, естественно, необходимо должны были они обратить все свое внимание на средства духовные и от них ожидать себе спасения. Несмотря на то, что в областях, вошедших в состав царства Болгарского, издавна были посеяны семена христианской религии, несколько уже столетий как устроены были в них епархии даже с митрополией, пришлый и господствующий народ все еще оставался в язычестве, и в самом девятом столетии в ряду государей болгарских являются даже гонители христиан. Искоренение язычества и распространение христианства среди нового народа становилось, таким образом, в глазах греков не только делом человеколюбия, душеспасительным, но и требованием политических расчетов и соображений: лишь с христианством могли быть прочны узы родства, в которые охотно готовы были вступать императоры византийские с государями Болгарии; только при христианстве можно было надеяться и на твердость мирных договоров, не имевших обыкновенно никакой нравственной обязательной силы для азиатских язычников, невзирая на их языческие клятвы и обещания. Конечно, одно христианство в состоянии было образовать и дружественные отношения соседних правительств и тем поддержать расшатавшуюся старую монархию. Но опыты всех народов представили самое убедительное доказательство, что успех христианского просвещения в массе народной тем непосредственнее и сильнее зависит от обращения ее представителей, чем вообще ниже стоит народ в своем развитии и чем глубже проникнут он началами патриархальности. Немудрено, что преимущественная заботливость и греческих проповедников сосредоточена была на главе болгарского народа, на его государе.
Время и обстоятельство крещения болгарского князя Богориса до сих пор составляют еще спорный вопрос в науке. Правда, различие мнений не имеет существенной важности для главного дела, для крещения болгар, потому что несогласие ученых ограничивается почти единственно в определении года, и мы спокойно могли бы обойти молчанием этот вопрос, если бы он не имел ближайшего отношения к главному нашему предмету – к деятельности первоучителей славянских.
Нет ни малейшего сомнения, что в обращении Богориса к христианству принимали деятельное участие первоучители славянские, особенно Мефодий, хотя и невозможно отвергать того, что взгляд князя значительно был уже подготовлен в пользу новой религии и пленным греческим монахом, Феодором Куфарою, и возвращенною из Царьграда сестрою Богориса, с детства христианкою33. Памятники славянские, и восточные и западные, говорят об участии Кирилла и Мефодия положительно. Так, жизнеописатель св. Климента: ου μήν ἁλλα ϰαὶ τὸν τᾶν Βουλγάρων ἅρχοντα Βορίςην, ος ἐτὶ τοῦ τῶν Ρομαίων βασιλέως Μιχαήλ ᾒν, ϰὰι τοῡτον ὁ μέγας Μεϑόδιος ϰαὶ πάλαι μεν τέϰνον ἐποιήσατο, ϰὰι τής ὀιϰέιας γλῴσσης τῆς πάντα ϰαλῆς έξηρτῆςατο34. Моравская легенда: egressus vero (Constantinus cum germano Methudio) venit primo ad Bulgaros, quos divina cooperatrice gratias sua praedicatione convertit ad fidem35; легенда о св. Людмиле: Sanctus Cyrillus... postquam Bulgariam ad fidem Jesu Christi convertisset, Moraviam est ingressus36. О том же свидетельствуют и многие другие писатели, как преподобный Нестор37, монах из Градиште, старая летопись хорватская38 и др. Не говорят только об этом древнейшие жития паннонские, но едва ли есть основание отвергать на их молчании сведения других источников, из которых первый не уступает им ни в древности, ни в точности, ни в возможности автора знать обстоятельно то, о чем писал он. К тому же неупоминание о деятельности Мефодия при обращении Бориса в паннонских житиях весьма легко оправдать тем, что оба они имели в виду почти исключительно изложение главнейших подвигов св. братьев, именно посольство их к сарацинам, хазарам и в Моравию: мы постараемся доказать сейчас, что пребывание Мефодия в Болгарии и его участие в просвещении князя скорее было делом случая, мимоходным.
Но неужели не оставили никаких свидетельств об этом событии греки, для которых так важен был религиозный переворот в Болгарии, особенно как скоро касался он самого князя? Нет, говорят и греки, и точно так же главнейшим деятелем ставят Мефодия, хотя и не называют его братом Кирилла и вообще не определяют точнее. В числе летописцев, упоминающих об этом, известны трое: Иоанн Скиллица, Кедрин и продолжатель Константина; по их уверениям, Богорис призвал к себе какого-то монаха Мефодия, живописца, который нарисовал картину Страшного суда, бывшую причиною обращения князя в христианство. Что же это был за Мефодий, имеет ли он какое-либо отношение или родство с нашим Мефодием? Шлецер39, со свойственною ему резкостью, осмеял тех, кто отождествлял оба лица, известные по источникам славянским и греческим, с самоуверенностью знатока утверждая, что брат Кириллов не был ни монахом, ни римлянином, каким изображается Мефодий у Кедрина и Константинова продолжателя («Mεϑόδιόv τινα μόναχον Ρωμαύον τὸ γένος, ζωγράφον τήν τέχνην», «Μόνάχόν τινα των ϰαϑ ἡμᾶς Ρωμαύον ζωγράφον, Μεϑόδιος ὂνομα τῷ ἀνδρί»). Что Мефодий, брат Кирилла, был монахом, в этом не может и не должно быть ни малейшего сомнения, что он, как византийский грек, мог быть назван ρομᾶιος, это так же естественно, как и то, что подобное название нередко прилагалось целому народу греческому с тех пор, как Константинополь получил имя второго Рима. Поэтому нисколько не удивительно, если Добровский так решительно опровергает Шлецера, хотя и не решается высказаться положительно в пользу единства Мефодия греческого с Мефодием славянским40, ограничившись приведением мнения Ассемания, по которому Мефодия живописца следует признать за славянского первоучителя, так как сходятся и время, и имя, и место проповеди, наконец, и свидетельства исторические, говорящие о проповеди Мефодия и Кирилла сначала в Болгарии, а потом в Моравии. Но Мефодий Скиллицы, Кедрина и Константинова продолжателя, скажут, был живописец, тогда как нет ни малейшего намека в самых подробных жизнеописаниях св. братьев, чтобы хотя один из них занимался живописью. На молчании основываться еще нельзя: ведь не говорят же жизнеописания, в свою очередь, что Мефодий и не занимался живописью; к тому же для нас в настоящие минуты важно не то, был ли действительно или нет Мефодий живописцем, а то, что в монахе Мефодии, упоминаемом троими писателями греческими, нельзя понимать никого другого, кроме брата Кириллова. Весьма возможно, что писатели эти, как жившие уже в X–XI столетии, смешали несколько обстоятельства и приурочили Богорису Болгарскому то, что принадлежит Владимиру Русскому, т. е. обращение в христианство по поводу страха Страшного суда, изображенного на картине, но верно удержали имя и звание того лица, какому приписывают столь важное участие в обращении болгарского князя источники славянские. Недаром признал единство обоих Мефодиев и знаменитый Шафарик41; принял его и Палацкий в своей истории чешского народа42.
Но принимал ли участие св. Мефодий в крещении князя болгарского? Вопрос этот связан с другим вопросом – к какому году приличнее относить это событие? С тех пор как ученый Паджи, 1624–1699, в своем историческом летосчислении указал на 861 год как на время крещения Бориса43, большинство ученых признало этот год за несомненно действительный. Опровержения другого ученого, Ассемани44, назначившего 865 год для крещения Бориса, мало обратили на себя внимания, и Шафарик в своих «Славян. древностях»45 объявил решительно, что důvody od Pagiho a Rittera přednesené jsou nepřemožené. С этой поры еще положительнее утвердилось мнение, что крещение совершено прежде отправления Кирилла и Мефодия в Моравию, следовательно до 863 года, всего вероятнее в указанный год у Паджи. Так полагает и преосв. Макарий46, и автор почтенного труда «О времени происхождения слав. Письмен»47, и Палаузов48, и Гильфердинг49, и другие50. Основание как Паджи, так и другие почерпнули из писателей византийских, известных уже нам, Никиты Пафлагонянина и Симеона Логофета. Первый, упомянувши о великом землетрясении, грозою которого был побужден Варда, гонитель патриарха Игнатия, немедленно же выпустить последнего из темницы, прибавляет: «И тотчас же перестала трястись земля, и болгары, Божиим провидением, стесненные голодом и укрощенные дарами императора, положивши оружие, очистились св. крещением»51. Приведенное землетрясение случилось в августе 860 года; но при неточности хронологической, какая вообще заметна у этого писателя, можно ли с полным правом выводить из его сказания 861 годом крещения Богориса? При таком характере известия одинаково позволительно думать и о 860 годе, как и о последующих за 861, и последнее тем справедливее, что Никита Пафлагонянин, очевидно, хотел только вообще указать на благодетельные последствия освобождения защищаемого им патриарха. Что касается до свидетельства Симеона Логофета, уверяющего, что «в четвертый год царствования Михаил с цесарем Вардою повел войско против болгарского князя Богориса и сушею и морем. Уведомленные об этом болгары, и без того стесненные голодом, обещали креститься и покориться императору римскому». Но, во-первых, желание креститься еще не есть самое крещение, во-вторых, Симеон Логофет как писатель позднейший, живший спустя сто лет после описанных им событий, руководился другими писателями и вставлял обыкновенно годы по собственному соображению, ежели не находил их, как и в настоящем случае, у предшественников. Впрочем, было бы неосновательно не принимать и этих указаний и не верить им как действительным, если бы не было ничего им противоречивого и если бы такое противоречие не отличалось большею историчностью и близостью к истине.
О крещении Бориса сохранилось известие у современного ему лица, с которым находился некоторое время болгарский князь довольно в близких отношениях. Лицо это – папа Николай I. Вот как говорит он в послании своем к епископу Констанскому Соломону, прибывшему в мае 864 года в Рим по приказанию и по делам короля Людовика: «Quia vero dicis, quod christianissimus rex (Ludovicus) speret, quod ipse rex Vulgarorum ad fidem velit converti et jam multi ex ipsis Christiani facti sint, gratias agimus Deo»52. Послание это писано в 864 году; но в каком приблизительно месяце? Яффе, ревностный собиратель и распорядитель папских булл, ставит его перед 31 мая53. Во всяком случае, прежде августа, когда Людовик отправился войною против Растица Моравского, потому что папа говорит в упомянутом послании об этой войне как еще о предстоящей только, о замышленной Людовиком: quod fidelis rex dispositum habeat... Rasticium aut volendo aut nolendo sibi obedientem facere. Таким образом, следуя этому посланию, приходится заключить, что Борис до войны Людовика с Ростиславом, по крайней мере до конца мая 864 года, еще не был крещен. Едва ли был он крещен и перед самым походом Людовика, в августе, потому что иначе не умолчал бы об этом король перед папою, имевши возможность узнать сам, во время переговоров своих с послами Бориса в Тульне, на Дунае, с целью обезопасить себя с востока перед самым началом военных действий против Ростислава. Подтверждение этому находится и в летописи Гинкмара под 864 годом, также современника, в следующих его словах: Hludovicus.... hostiliter obviat Bulgarorum Cagano... qui christianum se fieri velle promiserat...)54; между тем тот же летописец под 866 годом55 говорит уже таким образом: «Rex Bulgarorum, qui praecedente anno Deo inspirante et signis atque afflictionibus in populo regni sui monente, christianus fieri meditatus fuerat, sacrum baptisma suscepit». Следовательно, что обещал Борис перед августом 864 года и о чем не упустил случая упомянуть Гинкмар, то исполнил он в следующем году – 865. Последний год, конечно, мы не можем считать несомненно точным, потому что и сам Гинкмар, как видно, писал об этом по слухам, уже через год – одним или несколькими месяцами легко мог ошибиться он; но то очевидно, что крещение последовало между августом 864 года и начальными месяцами 865 г.
Все эти известия были знакомы и некоторым из вышепоименованных исследователей, и однако же они считали себя вправе не стеснять ими своего решения о крещении Бориса в 861–863 годах. Мнение свое опирают они на том, что в этих известиях собирается уже новое направление Бориса, задуманное им обращение к Риму и папе, западные же писатели только и понимали крещение в этом смысле, не признавая крещения восточного, греческого. Но едва ли можно утверждать так относительно 864–865 годов, когда, как мы видели, между Римом и Византией не произошло еще разделения и в сношениях их дело вовсе не касалось еще догматов; к тому же факт крещения между 864–65 годами признается западным писателем и, разумеется, с сознанием, что он произведен не римским миссионером, а греческим, чего, в противном случае, Гинкмар никогда бы не умолчал: посольство римское явилось только в 866 году в Болгарию и, следовательно, если бы Гинкмар или сам папа думали признавать крещение Бориса только в том случае, когда бы совершено оно было латинником, то должны бы были отнести и самый факт по крайней мере к 866 году. Да ни один из римских писателей и не решался до сих пор считать крещение Бориса за дело латинской церкви, потому что исключительное участие в этом событии греков слишком очевидно и положительно подтверждается историческими свидетельствами: позднейшие писатели католические энергически восстают и против басни Анастасия Библиотекаря, выводящего для крещения Бориса какого-то римлянина, Павла56. Впрочем, год Гинкмара оправдывается и свидетельством восточным, тем более для нас важным, что оно принадлежит также современнику, еще ближе Николая папы знакомому с делами Болгарии и великому борцу против несправедливых притязаний последнего, патриарху Фотию. Патриарх Фотий в окружном своем послании (867 года) к восточным патриархам и епископам, которым приглашал их на собор в Константинополь, между прочим, говорит о Болгарии следующее: «Не прошло и двух лет после того, как народ болгарский обратился к истинной вере Христовой, откуда ни взялись нечестивцы и отверженники, вышедшие из тьмы (ибо они исчадия запада)»57; здесь патриарх имеет в виду духовенство латинское, в большом числе явившееся в Болгарии, по просьбе Бориса, в 866 г. Отсюда ясно, что, и по словам не упускавшего, конечно, из виду болгар Фотия, крещение народа болгарского, с которым тем необходимее следует связать и крещение самого князя как его представителя, что народ крестился и в последующие годы, – выходит тот же, 864 год.
История сберегла свидетельство и о том, кто совершил крещение над князем болгарским. Вот что говорит продолжатель Константина по латин. переводу: Bogoris veram amplectitur fidem, ac lavacrum regenerationis ab episcopo, qui ab urbe regia missus fuerat, consecutus, ex imperatoris nomine Michaël appellatur58. На то же указывает и Кедрин59. В одном из прологов XIV столетия болгарской редакции о том же событии говорится подробнее и приводится архиепископ Иосиф как устроивший иерархию в Болгарии вслед за крещением князя; ему, вероятно, принадлежит и самый обряд крещения60. На каких основаниях мог так решительно выразиться о крещении Бориса Мефодием гениальный Шафарик: «Podle nejprůvodnějšího výkladu starobylých svědectví křest ten vykonal u Bulharech mnich Method, apoštol slovanský... a sice 1. 861»61. Это же утверждает и г. Гильфердинг в статье «О Кирилле и Мефодии»62. Неужели достоверное показание биографа Климентова, что ὁ μέγας Μεϑόδιος ϰαί πάλαι μev (Βορίσην) τέϰνον έποιησατο, требует непременно признавать и совершение самого крещения Мефодием? Разве не мог Мефодий только обратить князя, утвердить в нем окончательно решение оставить язычество, как задолго прежде него успели приблизить Бориса к христианству Куфара монах и сама сестра князя? Соглашаясь, на основании положительных свидетельств, в участии Мефодия при обращении Бориса к христианству, в то же время едва ли мы вправе отвергать столь очевидные свидетельства, отстраняющие его от совершения над ним обряда крещения. Кроме указания Константинова продолжателя, не дает право думать подобно Шафарику и самый год, к которому, как видели мы, следует отнести крещение Бориса: между 864–65 годами Мефодий находился уже в Моравии и не мог быть в тο же время при дворе князя болгарского. Когда же действовал на Бориса Мефодий? В этом отношении мы не видим никакого прочного основания отвергать и мнение тех, которые ведут Мефодия в Болгарию до прихода послов моравских в Царьград63, не соглашаться еще более и с теми, которые останавливают обоих братьев в Болгарии при проходе их в Моравию, тем более что и источники второстепенные, как легенда Моравская и другие, прямо говорят о деятельности проповеднической Кирилла и Мефодия в землях болгарских во время перехода их в Моравию: «Eggressus vero (Constantinus cum germano Methodio), venit primo ad Bulgaros, quos divina cooperatrice gratias sua praedicatione convertit ad fidem»64. Не встретим противоречия в источниках исторических и тогда, когда бы решились допустить возможность обоих случаев, т. е. проповеди Кирилла и Мефодия среди болгар как до прихода послов моравских, так и на пути их в Моравию через Болгарию. Несколько труднее согласиться с третьим случаем, будто славянские первоучители приходили из Моравии в Болгарию, труднее потому, что говорят об этом довольно поздние источники, как Нестор65, не избежавший и в других случаях при изложении известий о христианстве у болгар и проповеди св. Кирилла и Мефодия смешения и запутанности, и пролог славянский 1432 года66.
Крещение болгарского князя совершилось при самых благоприятных отношениях к византийскому правительству: Борис принял при переходе в христианство имя императора Михаила, что указывает, хотя и на заочное, восприемничество последнего; охотно утверждена была за Болгарией и область Загорье, бывшая еще с VIII столетия предметом спора между Византией и Болгарией. Патриарх Фотий не замедлил особым поучением новокрещенному князю указать и на отношения новой церкви к Царьграду и преподать наставления касательно обязанностей государя. В этом поучении67 раскрылась в полноте глубокоумная и бескорыстная, чисто христианская душа патриарха. В первой половине этого поучения, где идет дело о вере и об отношениях к церкви и духовенству, мы не замечаем и тени притязаний на какое-либо верховное право Цареградского Патриархата; тем менее выставляется собственная личность патриарха; во второй половине всюду отражается одна безукоризненная, чистейшая нравственность, так сильно свидетельствующая в глазах каждого беспристрастного судьи о высоком нравственном настроении самого автора. Какая поразительная противоположность с посланием папы, Николая! Казалось, связи должны еще больше укрепиться и образоваться духовное единство между обоими дворами по мере расширения и упрочения христианства среди полудикого народа. Греческая церковь, со своей стороны, приняла заботливые меры для укрепления новой религии, выслав с епископом и духовенство и образовав, таким образом, из Болгарии особую епископию. А между тем, едва успел пройти и год после крещения Бориса-Михаила, как тο же христианство послужило для него предлогом обратиться в противоположную Византии сторону и искать дружбы и союза с неприятелями, и политическими и церковными, Царьграда. Поучение Фотия, вероятно, получено Борисом-Михаилом в 865 году, а летом 866 года, в августе месяце, мы находим уже болгарское посольство в Риме, у папы, и в Регенсбурге, у императора немецкого, Людовика. У последнего ищет он приятельства и у обоих просит достойных учителей в вере, уведомляя об обращении своем в христианство с немалым количеством народа68.
Что за причина такого быстрого и неожиданного поворота? Что могло быть побуждением для Бориса-Михаила, почти только что получившего крещение от руки византийского епископа, вступившего, по-видимому, вследствие своего обращения в новые и тесные связи с Царьградом, добывшего, не обнажая меча, обширную и важную от Византии область, обратиться вдруг на запад, отшатнуться от Востока и сблизиться с недоброжелателями последнего? Вопрос тем более требующий внимания, что к этой самой поре, как нами показано, почти прервались связи между Римом и Константинополем. Уж не считал ли Борис-Михаил право на стороне первого и не хотел ли этим показать своего признания виновности за церковью восточною в возникшей между нею и Римом распри за патриаршество Фотия? Внимание к просьбам болгарского князя, обращенным к папе, и соображения политические могут дать довольно удовлетворительные ответы на приведенные вопросы.
Послание Бориса-Михаила к Николаю, правда, не сохранилось; но о содержании его можно подробно судить по дошедшему до нас ответу папы, состоящему из 106 пунктов, в которых по очереди разбираются предложенные вопросы болгарским князем69.
В ряду всех вопросов нельзя не отделить двух родов по их важности и значению: один род, обнимающий наибольшую часть вопросов, касается предметов мелких, часто обыденных, направленный на желание определить точнее отношение прежнего языческого быта к новому, христианскому; отсюда расспросы: как поступить с тем или другим обычаем народным, укоренившимся в эпоху язычества, можно ли и в христианстве продолжать делать то, что делалось прежде него. Другой род вопросов относится непосредственно к учению христианскому и к администрации церковной. Большая важность в нашем деле последнего понятна; он гораздо скорее может раскрыть побуждения спрашивающего обратиться в другую сторону и обнаружить причины недовольства его на первых проповедников и обратителей. В числе подобных вопросов, бесспорно, занимают самое видное место следующие два: «Умоляем вас (Борис-Михаил папу) дать нам, как другим народам, истинную и совершенную веру христианскую, без пятна, ибо в землю нашу пришли из разных мест многие проповедники, как то: из Греции, Армении и других стран – и учат нас различно; должны ли мы слушаться их разногласных толков, и что нам делать?» Второй вопрос относится к званию патриаршему и высказан в следующих выражениях: «Может ли у нас (т. е. у болгар) быть поставлен патриарх? Кем должен быть поставлен патриарх? Сколько настоящих патриархов? Который патриарх второй после римского?»
Из слов Бориса о положении вероучения в Болгарии тотчас после его крещения видим, что оно было крайне разнообразно, что вообще беспорядок и разногласие в этом отношении были поразительны. Естественно, что в глазах нового христианина-князя (как очевидно из жестокого поступка его с недовольными христианством поданными, которых так безжалостно казнил он и самый меч отправил папе), столь ревностно и энергически принявшегося за дело распространения новой религии в своем государстве, такие неурядицы не могли не послужить основанием изыскивать меры для приведения проповеди к единству, и притом в смысле истинного, чистого христианства. Нетрудно и определить, руководясь самым вопросом Бориса, в чем заключалось разногласие, откуда шло оно. Между разногласящими упомянуты прежде всего греки и армяне. Стоит лишь припомнить, что еще недавно только Вселенский собор успел осудить так широко развившуюся в землях греческих секту иконоборцев, столь продолжительно находившую себе сильную поддержку при самом дворе, в лице императоров, считавшую иногда в числе своих приверженцев и самого патриарха, чтобы не сомневаться в значительном количестве скрывавшихся последователей ее всюду, в Греции и тем более в новообращенной стране политически самостоятельной, где, следовательно, власть византийская не могла преследовать их, а власть болгарская была еще так чужда порядков христианских, иерархия, со своею церковною администрациею, так нова и неустроена, что трудно было и думать об энергическом и последовательном искоренении сектаторов. Последние, по тому самому, могли действовать тут открытее, свободнее и решительнее противопоставлять свое учение учению присланного Фотием духовенства.
Что касается до христиан армянских, также учивших, по словам Бориса, разногласно, то не может быть сомнения, что под ними должно разуметь секту павликиан, родоначальников скоро развившегося в Болгарии учения богомилов. Начало этой секты, сила и средоточие заключались в Армении, откуда разнеслось оно, несмотря на все преследования, быстро по всему византийскому царству. Достаточно самого беглого исторического очерка этой секты, чтобы убедиться в могущественном присутствии ее в Болгарии в начале второй половины IX века.
Основателем гностическо-манихейской секты считается сириец Константин, принявший имя ученика апостола Павла Сильвана, откуда произошло и новое название сектаторов – «христиане апостола Павла», или павликиане, так как они уверяют, что среди только них сбереглось истинное учение великого апостола народов, св. Павла. Сильван утвердился в Кивосее в Армении, откуда (657–684) с огромным успехом распространил вокруг свое учение. Правда, он был захвачен посланным от императора Константина Погоната военачальником Симеоном и побит камнями, но секта от этого не только не ослабела, но еще укрепилась, когда тот же Симеон, под именем Тита, сделался ее представителем. Преследование Юстиниана II (690) не имело также значения. В VIII столетии, когда император Константин Копроним решился населить новым народом Фракию и вызвал поселенцев из Сирии и Армении, секта павликиан проникла и в Европу в лице обильных колонистов армянских. Здесь не без успеха распространяли они свое учение в самой столице, достигнувши права гражданства и полной свободы от защитника своего, императора Никифора (810). Императрица Феодора, решивши дело с иконоборцами, обрати ла внимание и на эту секту; но, несмотря на самые энергические ее усилия, секта не была уничтожена и вместе с Загорьем, лежавшим во Фракии, перенеслась и в Болгарию. Независимо, впрочем, от павликиан туземных, учение их в Болгарии ширилось и посредством высылавшихся наставников из центра секты, из Армении, сколько можно судить по словам современного писателя, Петра Сицилийского, отправленного императором Василием Македонянином (869) в Армению для размена пленных, имевшего, таким образом, случай изучить эту секту и в особом сочинении изложившего их историю70. Сочинение свое посвятил он епископу Болгарскому, которого хотел предупредить об опасности, какую приготовляли недавно обращенному народу павликиане, задумавшие отправить, по совету своих единоверцев фракийских, наставников из Армении: ab ipsismet impiis et delirantibus cognovi, quod e suo conciliabulo missuri essent, qui in Bulgaria quoscunque possent a catholica religione ad suam execratam et nefariam sectam converterent.
Ежели присоединим к этому евреев и магометан, то поймем причины религиозного разноречия проповедников в Болгарии, на которых жалуется папе Борис-Михаил и испрашивает, как относиться к ним. Причины, бесспорно, важные для того, чтобы представителю новообращенного народа, искавшему безукоризненной чистоты христианства, не оставаться равнодушным зрителем беспорядков и не заботиться об их искоренении. Но следует ли из этого, что Борису непременно должно было, по этому одному побуждению, обратиться к папе, что в нем одном надеялся он встретить разрешение своих сомнений и найти помощь уничтожить неурядицу? Не думаем, чтобы согласился на такое заключение и самый ревностный поклонник престола римского, если только он не потерял способности быть справедливым и беспристрастным судьею в делах исторических и знаком с обстоятельствами, в коих находилась в ту пору Болгария.
В самом деле, едва только прошел год, как христианство сделалось господствующею религиею в языческой Болгарии. Времени слишком было мало, чтобы и независимо от иконоборцев и павликиан требовать полного благоустройства церковного и безусловного отсутствия разногласий: последним могло давать огромную пищу и не искорененное еще даже формальным образом язычество. Кроме того, разве в предметах веры Борис-Михаил не мог обратиться к тому центру, из которого получил он крещение, первоначальную иерархию и который так благосклонно, с такою любовию и даже пожертвованиями вошел с ним в родственно-христианское общение? Разве посланием своим, полным любви и смирения, чуждым всякого властительства, Фотий не подал ему убедительного свидетельства в готовности с такою же ревностью давать советы и наставления во всех его недоразумениях и способствовать всеми зависящими от него мерами благоустройству новой паствы? И однако же мы не видим никакого обращения к Фотию, хотя ум, образование и жизнь последнего во всем их истинном величии не могли быть неизвестны Борису. Нет, не это обстоятельство, не разногласие проповедников могло быть существенным побуждением для Бориса отойти от Востока и примкнуть к Риму.
Но болгарский князь спрашивал папу и о возможности иметь собственного для Болгарии патриарха, просил разрешить вопрос и о том, кто имеет право поставить такого патриарха, как и определить сравнительные степени старейшинства патриархов. Что за цель такого желания и таких вопросов? Кажется, немного следует вникнуть в тогдашнее состояние Болгарии и в отношения правителей ее, по крайней мере с Крума, к Византии, чтобы не затрудняться слишком в ответе и не считать этого ответа наиболее приближающимся к истине, если уже приговор, выведенный не из прямого исторического положительного указания, а из посредствующих обстоятельств, не в состоянии иметь математической точности и определенности.
В самом деле, с первых годов IX столетия Болгария видимо стремится не только к упрочению своей самостоятельности и независимости от Византии, но и решительно обнаруживает попытки подчинить себе последнюю и, на развалинах империи восточной, образовать царство болгарское. Мы имели случай коснуться пределов болгарского государства в первые годы правления Бориса и видели, что в них включилось огромное пространство Балканского полуострова, что сами они чуть не подходили к стенам Царьграда и что в самой столице империи восточной уже утверждалась мысль о скором завоевании ее варварами. Болгарский князь по вещественной силе и могуществу очевидно стоял несравненно выше императора и не мог со всею ясностью не сознавать этого. Как же теперь, с новою религиею, мог спокойно допустить он зависимость своей страны в церковном отношении от того государства, на которое смотрел как на легкую добычу и неоднократными блистательными победами над которым приучен скорее надеяться на подчинение его своему господству? Правда, эта зависимость относилась к делам церковным, могла не касаться дел политических; но в понятиях недавнего язычника едва ли возможно допустить строгое разграничение двух этих сфер, как и в глазах старого христианина трудно всецело отрешить связи и во многом другом, при тесной зависимости церкви одной области от другой. Да и согласившись с тем, что Борис мог отличить зависимость духовную от светской, все же не можем отказать ему как политическому противнику Византии в желании упрочить во всем свою самостоятельность, чтобы тем свободнее, непринужденнее проводить в жизни цели государственные, которые неразлучны были с враждебностью к восточной монархии. Вот где кроется главная причина обращения его к папе и вопроса ему об отдельном у себя патриархе. Обратиться с этим к Фотию или вообще к Востоку значило прямо получить отказ, потому что Восток тем менее мог не обратить внимания на несвоевременность болгарского патриархата, по незначительности области и по новости и малочисленности еще христиан, чем очевиднее в желании князя проглядывала идея политическая. Борису тем легче, казалось, достигнуть этого от Рима, что, по отдаленности области, не было никаких препятствий политических и что папа не упустит случая воспользоваться новым обстоятельством для унижения и оскорбления Фотия, вражды его к которому не мог не знать Борис.
Этот расчет Бориса, основанный на обнаружившихся уже неприязненных столкновениях представителей церкви восточной и западной, оправдывался вполне и соображениями внешней политики: папа принадлежал к Западу; на Западе авторитет его приобрел уже то громадное значение, с каким является власть Николая даже над высшими правителями светскими, над самими королями и императором немецким, а Борис давно заискивал приятельства у последнего, чтобы тем положительнее и решительнее действовать на востоке. Лучшим доказательством таких, а не иных побуждений к отправлению Борисом посольства в Рим служит одновременное от него посольство в Регенсбург, к Людовику, с тою же, между прочим, просьбою о высылке достойных наставников в вере. Зачем это, если бы князь болгарский руководился целями единственно религиозными, если бы он думал только о распространении истинных понятий в своем народе о христианстве? Разве папа не в состоянии был выслать ему достаточного количества духовных, нужных для просвещения болгар? Конечно нет, и нам известно, что посланные Людовиком епископ, священники и диаконы принуждены были тотчас же возвратиться из Болгарии, как скоро узнали, что прибывшие епископы от папы уже распространились со своею проповедью по всей земли болгарской71. Несомненно, что двойственное посольство вытекало из других оснований, из оснований чисто государственных: с одной стороны, Борис надеялся, что папа скорее согласится признать отдельность патриархата болгарского из соперничества к Фотию, с другой – рассчитывал ближе расположить к себе императора, в чем мог быть надежнейшим ему помощником и папа Николай. Словом, в настоящем повороте болгарского князя дела религиозно-церковные служили точно так же лишь внешним прикрытием совершенно иных, чисто политических соображений, как были они таким же видимым только поводом для современника Борисова, моравского князя Ростислава, в его обращении с Запада на Восток, к императору византийскому, с просьбою о присылке Кирилла и Мефодия. Как Ростислав посредством сближения с Константинополем и посредством проповедников греческих думал отделаться от влияния немецкого и образовать независимую от архиепископов германских иерархию, чтобы тем удобнее достигнуть и независимости государственной, так теперь и Борис, при помощи духовенства западного и папы, надеялся упрочить собственный патриархат, равносильный греческому72.
Понятен восторг папы Николая, когда прибыло в Рим посольство болгарское; он ясно видел всю важность приобретения для своей паствы такой области, как Болгария, едва не касавшаяся своими границами стен ненавистного ему Царьграда. Понятен радостный и пышный прием, сделанный им посольству, принесшему вместе с вопросами и немало подарков от Бориса. Неудивительна и быстрота, с какою поспешил он приготовить ответы болгарскому князю и выслать в Болгарию епископов и низшее духовенство. В числе епископов известны двое: Павел Пиомбинский и Формоз Портуанский. С ними-то были отправлены и упомянутые нами выше епископ Донат, священник Лев и дьякон Марин, назначенные Николаем в Царьград и снабженные множеством писем. Мы сказали уже, как распорядился император с этими посланниками, запретивши даже впускать их в пределы своего государства. Прием их до того был жесток, что, ежели верить Анастасию Библиотекарю, можно бы было ожидать чего-нибудь и гораздо худшего, если бы только не удержала императора расположенность его к Борису: «Idem іmperator, legatis regis Bulgariae (которые просили императора дозволить пройти в Царьград посланным от папы) ita fertur dixisse: nisi per Bulgariae missi sedis apostoliсae venissent nec faciem meam, nec Romam diebus vitae suae viderent». Впрочем, из приведенных слов вовсе может и не следовать мысль об опасности послов быть умерщвленными, что предполагает Рачкий73.
Это-то посольство в Болгарию и послужило началом и основанием перемены в образе действий патриарха Фотия относительно папы Николая. Побуждения в самом деле были слишком настоятельны, чтобы не оставаться молчаливым зрителем, не принося этим существенного вреда как догматам веры, так и администрации церковной, утвержденной соборами Вселенскими. Они заключались частью в ответах папских на вопросы Бориса, частью в распоряжениях отправленного Николаем в Болгарию духовенства.
Стремясь утвердить свое влияние на дела болгарские и приурочить окончательно эту область к своей епархии, папа, как можно было и ожидать от Николая I, не упустил столь благоприятного случая унизить в глазах и князя и народа болгарского достоинство патриарха Константинопольского, чтобы тем решительнее подорвать его значение и возвысить свое собственное. И ни многовековая практика, ни положительные определения Вселенских соборов не в силах были остановить его честолюбивых, в полной мере недобросовестных порывов. Отвечая на вопрос Бориса, сколько настоящих патриархов, Николай указал только на римского, александрийского и антиохийского, выразившись следующим образом о константинопольском: «Constantinopolitanam ecclesiam nec quisquam apostolorum instituit, nec Nichena synodus... ejus mentionem aliquam fecit; sed solum, quia Constantinopolis nova Roma dicta est, favore principum potius, quam ratione Patriarcha ejus Pontifex appellatus est»74. В ответ же на следующий вопрос, который патриарх – второй после римского, папа, не задумываясь, объявил: александрийский. Так верно олицетворил в себе Николай I всех последующих деятелей католических, не справляющихся с требованиями действительной истины, даже упорно отталкивающих ее от себя, как скоро идет дело о беззаконном унижении противных начал с целью доказать справедливость беззаконных притязаний собственных! Разве мог не знать папа Николай определения Второго Вселенского собора, бывшего при Феодосии Старшем в Константинополе и определившего вторую степень кафедры цареградской после римской? Правило третье этого собора слишком решительно, чтобы не признавать его, не отвергая самого собора, чего, однако же, до сих пор не сделали католики: «Константинопольский епископ да имеет преимущество чести по римском епископе, потому что град оный есть новый Рим»75. Разве не известно было ему и подтверждение этого определения Четвертым Вселенским собором, состоявшим из 630 епископов (в V столетии в Халкидоне) и выразившимся об этом предмете так: «Подобает же и святейшему архиепископу царствующего Константинополя, нового Рима, восприять то же старейшинство почести (что и архиепископу старого Рима)»76. А и Четвертый Вселенский собор одинаково считался и считается вселенским как на Востоке, так и на Западе. Не мог, наконец, не знать Николай, что и вся последующая практика неизменно признавала это определение и руководилась им в жизни церковной, и, несмотря на все это, он решился все-таки удовлетворить своим нечистым своекорыстным целям, рассчитывая, конечно, на незнание новокрещенного князя.
Нисколько не менее оскорбителен для чести церкви и твердости ее всеобщих постановлений и ответ папы на вопрос Бориса: «Следует ли держать, или должно выгнать женатых священников?» «Они достойны всякого порицания, – писал папа, – но держать их можно». А между тем, по этому же поводу постановления соборов поместных и определения Шестого Вселенского собора, признаваемого за вселенский и Западом, назначают извержение и даже проклятие тем, кто дерзнет кого-либо из священников или диаконов лишать союза или общения с законною женою, считая таких священников и диаконов вполне равными с неженатыми77. Нельзя не заметить в ответном голосе папы Николая усилия ввести безбрачие духовенства, как нельзя не подметить и нерешительности еще его, какого-то опасения.
В свою очередь, прибывшее с Запада духовенство в Болгарию позволяло себе действовать не менее оскорбительно для греческой церкви и не менее противно постановлениям соборов. Так, с одной стороны, это духовенство, в лице своих епископов, позволяло себе не считать действительным миропомазание, совершенное священниками греческими, и производило вторичное миропомазание, утверждая притом вообще неправильность совершения этого таинства священниками, вопреки канонам церковным; с другой стороны, ввело в употребление и прибавку в Символе об исхождении св. Духа «и от Сына», так недавно еще отвергнутую самим римским папою, Львом III, на основании столь решительного определения Второго Вселенского собора (в 381 году), вызвавшего со стороны самого тогдашнего папы, Дамаса, проклятие на того, кто не будет исповедовать согласно с этим определением78. Ежели мы присоединим к этому нарушение духовными западными других постановлений церкви, свято и ненарушимо сберегавшихся в первобытной христианской чистоте на Востоке, как распределения постов и т. под., то поймем справедливость негодования Фотия, когда все это сделалось известным, и не только оправдаем, но и признаем необходимыми, законными и настоятельно требуемыми благом Церкви те энергические меры, какие тотчас же принял он по данной ему власти. Тут дело шло уже не о его лице, а о чистоте Церкви и о правах ее, основанных и утвержденных Вселенскими соборами. Не забудем, что в это же самое время получены были в Константинополе грамоты от трех первостепенных архиепископов западных – Трирского, Кельнского и Равеннского, в которых двое первые жаловались на папу Николая за заочное их осуждение и лишение престола по поводу неправильно утвержденного ими брака короля Лотаря, а последний – на уничтожение той самостоятельности папою, которую наследовал он от экзархата Равеннского. Просьба их о помощи и защите у цареградского престола служит ясным свидетельством недовольства честолюбивыми действиями Николая и на самом Западе.
При таких обстоятельствах Фотий не замедлил приготовить окружное послание, в котором со всею подробностью исчислил неправды, как папские, так и западного духовенства, в Болгарии, не оставивши без опровержений, на основании Св. Писания, апостольских правил и определений Вселенских соборов, каждого важного вопроса79. Вместе с этим посланием, разосланным ко всем восточным церквям, приложены были и списки с грамот архиепископов западных, а также и приглашение явиться на собор в Константинополь для окончательного обсуждения этого предмета.
В мае 867 года составился собор под председательством императора Михаила и нового цесаря, Василия, в присутствии уполномоченных от трех восточных патриархов, александрийского, антиохийского и иерусалимского, которые не могли явиться сами, потому что около этого времени они подпали под иго магометан; множество было епископов и других высших сановников, как из духовного, так и светского звания. По прочтении на этом соборе сведений о всех действиях папы, он единогласно признан был недостойным священного престола и предан анафеме. Такое определение, за подписью тысячи человек, отправлено было немедленно же и в Рим. Нет надобности распространяться о том, как взглянули приверженцы папы на этот собор в то время, как смотрят на него католики и доныне. Не признавая законности собора, они пользуются каждым мало-мальски неточным словом, чтобы в глазах посторонних оправдать и доказать свое пристрастное мнение. В этом отношении главным помощником их служит свидетельство Анастасия Библиотекаря (praefatio ad VIII synod.), утверждающего, будто действительных подписей только 21, тогда как все остальные – ложные. Несостоятельность, положительная вымышленность такого утверждения слишком ясны из количества лиц, принимавших участие в соборах под патриаршеством Фотия (863 и 867) и решавших дела общим приговором. Зачем было выдумывать подписи, когда одних епископов собиралось на соборы до 400 человек? В числе подписавшихся могли, даже должны были находиться и светские особы, состоявшие при императорах, чтобы тем засвидетельствовать резче недовольство всеобщее па беззаконную притязательность первосвященника римского и на оскорбление им всей церкви восточной. Одно можно было бы сделать возражение: это – суд над отсутствующим и приговор без выслушания оправданий обвиняемого; но не забудем, что папа Николай дал сам к тому повод и право заочным осуждением Фотия и отлучением всех находившихся с ним в общении80.
Папа узнал о действиях Фотия очень скоро, когда, вероятно, решение соборное оставалось ему еще вовсе неизвестным, и узнал от болгарского князя, который, вместе с новым посольством в Рим, вероятно летом 867 года, отправил и письма обоих императоров, без сомнения уведомлявших подробно Бориса-Михаила о делах церковных. Этого достаточно было честолюбивому Николаю, чтобы втянуть тотчас же весь Запад в дела личной его распри и личных расчетов и, под прикрытием религии, совершить относительно Востока то же, что сделал последний относительно его самого. Уже в октябре того же (867) года мы встречаем папское послание к реймсскому архиепископу Гинкмару и ко всем епископам французским81, а также и к немецким82. В этих-то посланиях папа передает действия патриарха Фотия будто бы извлеченные им из окружного его послания к восточным архиереям, которое Фотий, вместе с другими письмами, препроводил и к болгарскому князю, а этот переслал все папе. Всматриваясь в эти послания и сравнивая содержание их с окружною грамотою Фотия, мы не можем не удивиться различию и таким новостям, которые решительно обнаруживают клевету. Вопрос может только заключаться в том, кому принадлежит последняя: послам ли болгарским, передававшим, быть может, многое на словах неправильно, или самому папе Николаю. Во всяком случае, невозможно допустить, чтобы подобные вещи, в каких упрекает папа Фотия перед западным духовенством, заключались в письмах императоров византийских к Борису-Михаилу, пересланных последним папе, по свидетельству его самого: «Iidem imperatores epistolam suam ipsi regi Bulgarorum transmisere, quam ipse accipiens nobis per legatos nostros deferri devota mente decrevit»83. Императоры, конечно, ежели касались вопросов церковных или догматических, то выражали то же, что было высказано в Фотиевой грамоте, и никогда не допустили бы тех нелепостей, в каких упрекается Николаем Фотий; к тому же из того, что говорят императоры, вовсе не следует, чтобы то же утверждал и Фотий. Как бы то ни было, но потеря в римской церкви императорских писем не может не давать повода знакомому с выдумками западными предполагать, что известия о Фотиевых действиях в посланиях папских к духовенству западному обязаны своим источником не этим письмам, как, в свою очередь, послания Николая не дают ни малейшего права утверждать, что по содержанию их следует судить о содержании упомянутых писем, на чем настаивают писатели западные84. В самом деле, мог ли Фотий, при обширном своем уме, при сдержанном нраве, при строго-серьезном взгляде на дела религии и церкви, обвинять перед болгарским князем латинников в том, что они приготовляют миро из воды, что жертвуют и благословляют, подобно иудеям, пасхального агнца на алтаре, вместе с телом Господним, что латинские священники стригут бороды, что диакон может быть посвящен в епископа помимо священства и т. п., как пишет о том Николай к епископам французским; еще менее согласно с духом патриарха Фотия уверение папы в том же послании, будто он убеждал Бориса-Михаила в первенстве своего престола и в главенстве своем над церковью: первое опровергается отчетливым, подробным и глубоким знанием Фотия истории церкви, в чем не сомневаются и самые злые его противники, что столь блистательно доказал он своими обширными сочинениями и что так решительно свидетельствуется последним его окружным посланием, переполненным выдержками из определений Вселенских и поместных соборов, извлечениями из знаменитейших отцов церкви и книг Св. Писания; последнее уничтожается положительно следующими словами самого Фотия, заключающими окружную его грамоту: «Христос и истинный Бог наш, глава и начальник всего священного чина…»85 И ежели возможно объяснить подобные клеветы на Фотия со стороны взволнованного, раздраженного и самолюбивого папы неукротимым пылом его честолюбия и надменности, то навсегда останется непростительным повторение того же и уверение в справедливости повторяемого со стороны отдаленного потомка, в сочинении историческом, в пору, когда под рукою автора могут находиться достоверные данные, приводящие к обратному заключению, и тем непростительнее, когда сам же автор всюду обнаруживает, что такие данные ему известны и притом – как несомненные86.
В заключение своего несправедливого, вымышленного обвинения папа просит западных епископов ускорить опровержением Фотиевых небывалых приговоров, чтобы послать его немедленно же в Царьград. Николай не преминул отнестись и к светской власти и в особом письме (от 24 октября 867 года)87 на имя Карла убеждает этого короля поддержать своих епископов. Пока готовится это бесполезное опровержение того, чего в действительности не было, взглянем на цели болгарского посольства и на распоряжения по его поводу папы.
По словам Анастасия Библиотекаря, цель нового болгарского посольства состояла в испрошении у папы архиепископа в лице отправленного прежде в Болгарию епископа Портуанского Формоза, а также и новых священников для наставления народа («Unum ex his Formosum vita et moribus episcopum sibi dari archiepiscopum (rex) expetiit. Tunc iterum legatos suos Romam direxit et inter alia... ab ejus sanctitate pro instructione gentis illius presbyteros postulavit»)88. Припоминая время первого отправления из Рима духовных в Болгарию, кажется, нельзя не подивиться скорости второго посольства от князя болгарского, равно и не понять побуждений к нему. Действительно, не прошло и года, как Борис-Михаил познакомился с епископами римскими, а уже встречает надобность посылать опять в Рим, и зачем же? Чтобы один из епископов, и именно Формоз, был поставлен архиепископом в Болгарии. Как ни скрыта Анастасием Библиотекарем настоящая цель такого желания, но, смеем думать, добраться до нее очень нетрудно, как весьма понятно, что эта цель только подтвердит высказанные нами прежде соображения относительно неожиданного оборота болгарского князя к Риму.
В самом деле, в числе вопросов Бориса-Михаила к папе видное место занимает вопрос о патриаршестве в Болгарии; уклончивый ответ папы в ряду 106 его ответов («Об этом нельзя отвечать положительно, пока не возвратятся от вас наши послы; на первый раз имейте епископа, потом же, когда у вас распространится христианство и поставлены будут над отдельными церквами епископы, то можно будет одного из них избрать если не в патриархи, то по крайней мере в архиепископы»)89, естественно, тем менее в состоянии был удовлетворить болгарского князя, чем настоятельнее, по его политическим соображениям, была потребность иметь отдельный патриархат. Не видя надежды на получение от папы патриарха, тем поспешнее желал упрочить за своей страной Михаил архиепископа, конечно не без расчетов перейти при учреждении архиепископства к требованию и патриарха, в чем, вероятно, надеялся он и на содействие нового архиепископа. Отношение князя к Формозу и взгляд на последнего папы способны только подтверждать это предположение. Насколько тесна была связь и велико единодушие между Борисом-Михаилом и Формозом, кроме желания первого иметь только его архиепископом, видно и из распространившегося мнения в Риме, повлекшего за собою строгое осуждение Формоза, будто он взял клятву с князя не брать никого другого к себе в архиепископы, кроме него90. К тому же заключению ведет и распоряжение папское: назначая в Болгарию новых священников и присоединяя к ним еще двоих епископов – Доминика Тривентского и Гримвальда Полимартийского, папа Николай не только отказывает князю поставить архиепископом Формоза, но спешит даже удалить его из Болгарии, требуя немедленного же путешествия его в Царьград. Что за причина такого неуважения к просьбе князя, столь опасного для видов самого папы? Ловкий и политический ум папы Николая служит лучшим доказательством, что причина должна быть весьма важная, в смысле интересов римского первосвященника. Едва ли возможно допустить в состав такой причины какое-либо иное соображение, кроме опасения, что Формоз, ставши архиепископом, не откажется действовать в видах князя и, ограничивши сначала, потом прервет окончательно зависимость от Рима. А, разумеется, не таким результатом восхищался папа, когда встречал впервые посольство Борисово и распоряжался отпуском в Болгарию западного духовенства. Что таковы были побуждения отказа, очевидно из противоречивой шаткости внешнего основания, представленного Николаем Борису-Михаилу по свидетельству Анастасия Библиотекаря: потому, говорил папа, нельзя утвердить Формоза архиепископом, что он не должен оставлять своей портуанской паствы, что нужен для нее, и в то же самое время нимало не стесняется предлагать выбрать для архиепископского звания кого-либо из вновь посылаемых епископов, которые, однако же, точно так же имели свои паствы и в такой же степени могли быть нужны для них, как и Формоз для своей: «Ille (papa) non pauci numeri соram se probavit presbyteros, et... in Bulgariam direxit, cum quibus Dominicum Trivensem et Grimvaldum Polimartiensem episcopos destinavit, ut quia ipsum Formosum plebem dimittere sibi creditam non opportebat, episcopum ex his presbyteris ad archiepiscopatum, qui dignus inveniretur, in nomine Domini tandem eligeretur, et Sedi consecrandus apostolicae mitteretur»91. Своекорыстная расчетливость папы в отказе подтверждается немало и высоким мнением о поведении Формоза, против которого обвинители не нашли ничего сказать, кроме голословных осуждений в славолюбии и в стремлении к высшим почестям92. Нет, не таков был папа Николай и не таковы были вообще обстоятельства, чтобы он решился на опасный риск – пренебрегать желанием князя иметь архиепископом достойного человека, если бы он не был уверен, что в этом риске заключено единственное средство спасти свое влияние и владычество над новообратившеюся к нему страною, а эта уверенность, в свою очередь, слишком наглядно выражает исключительный взгляд римского первосвященника на безусловное свое господство всюду, независимо от воли народной и желаний ее представителей. Но нелегко было провести такой взгляд среди народа нового, в стране, привыкшей видеть у ближайшего соседа совершенно иное направление в тех же предметах; и Болгария не замедлила покинуть Запад и Рим, еще теснее, чем прежде, примкнувши к Вос току, от которого самым естественным способом получила сначала архиепископство, а потом и патриаршество.
Велико было раздражение Николая против решительных действий патриарха Фотия, обширны были и приготовления его к своему оправданию и поражению противника, но судьба не дала ему довести дела до конца: 13 ноября, следовательно с небольшим через две недели после подписи послания к Гинкмару, Николай умер, а 14 декабря того же 867 года был уже избран и утвержден новый папа, Адриан II. В то же почти время придворный переворот в Византии послужил основанием к устранению и невольного противника папы Николая – патриарха Фотия. В конце сентября цезарь Василий, опасаясь погибнуть от императора Михаила, нетрезвый и буйный нрав которого давал силу и значение всевозможным интригам, решился предупредить убийством его самого, что и совершил 23 сентября. На следующий день был уже коронован он, вместе с женою, императорскою короною, а скоро и патриарх Фотий принужден был оставить престол свой, на который снова возвратился Игнатий.
Основания, какими руководился новый император при перемене патриарха, представляются у различных писателей различно. Враг Фотия, знакомый уже нам Никита Пафлагонянин, уверяет, будто Василий низверг Фотия за несогласия, какие возбуждал Фотий давно между покойным императором и ним, и за двуличность в обращении как с тем, так и с другим93. Верить этому свидетельству было бы несправедливо уже по одному знакомству с характером Фотия, прямым и решительным, и по обращению его со злым, раздражительным и, в свое время, всесильным Вардою, которому, однако же, Фотий не считал нужным потворствовать, тем менее унижаться перед ним. Но мы имеем более несомненное свидетельство о причине недовольства Василия на Фотия, предлагающей новое доказательство правдолюбия и твердости патриарха. По словам Льва Грамматика, Фотий отказал Василию в Св. причастии как убийце императора, и это было причиною гнева против него нового правителя94. Сам Константин Багрянородный, не отказавшийся бы воспользоваться обвинением Фотия, ежели бы оно было справедливо, чтобы оправдать великого своего деда, не проронил, однако же, ни одного слова против патриарха, заметивши по этому случаю только, что возвращение Игнатия Василием произошло единственно из правдолюбия последнего. Уважая ум императора Василия, его политический такт, мы готовы согласиться, что не одно раздражение за отказ в Св. причастии побудило его отстранить Фотия, но и желание прекратить раздор церкви, чего трудно было достигнуть при нем, когда в Константинополе не было еще известно, что престол римский не занимает больше беспокойный и упорный Николай. По свидетельству Никиты Пафлогонянина, Фотий удален был из Константинополя ровно через месяц после воцарения Василия, а патриарх Игнатий восстановлен 23 ноября, следовательно спустя десять дней по смерти Николая папы95.
Итак, к самому концу 867 года или к началу 868 два противника, бывшие, хотя и не одинаковыми, виновниками прекращения сношений между обеими половинами церкви Вселенской, прекращения, едва не перешедшего в окончательный разрыв, сошли с поприща деятельности – один навсегда, другой пока только на время. На месте Фотия явился опять Игнатий, тот патриарх, из-за поддержки которого, по-видимому, столь ревностно вступил в борьбу папа Николай. Казалось бы, нет ничего легче произвести примирение и восстановить единство церкви: стоило только оправдать и одобрить поступок императора за восстановление власти законного представителя цареградской церкви и подать совет о необходимости и справедливости подчиниться всем ее членам новому патриарху. Но в том-то и дело, что заступничество за Игнатия со стороны церкви Римской было лишь видимым предлогом и настоящая цель, упрочение и на Востоке безусловного владычества над церковью, обнаружилась тотчас же и в лице нового папы, решившегося действовать по духу и видам своего предшественника: «Cujus (Nicolai) ipse (Hadrianus) conversationis exempla sic solertissime sequebatur, ut ab hostibus s. Nicolai, quia omnibus ejus acta penitus infringere nitebantur, Nicolaitanus et scriberetur et publice diceretur», – говорит Анастасий Библиотекарь96. Простое признание Игнатия и немедленное же возвращение единения, согласные с духом смирения и любви, не соответствовали задуманным планам римских первосвященников – подчинить своему господству церковь христианскую, и Адриан II возобновил те же притязания, за которыми неминуемо должно было последовать продолжение и прежнего отчуждения.
Довольный низложением Фотия, Адриан II считал своею обязанностью воспользоваться данным случаем, столь согласным с определениями римскими, чтобы поднять авторитет своего престола и в Царьграде на ту же высоту, на какую поставлен он был Николаем на Западе; а для этого необходимо было торжественное заявление своего одобрения совершившемуся перевороту и настояние на наказании того лица, которое осмелилось не только противоречить воле папской, но даже целым собором произнести проклятие над самим папой; необходимо было и торжественное уничтожение равносильным же собранием всех определений такого собора, чтобы поддержать разглашенную неподсудность римского епископа, могущего только судить и осуждать, но никем не быть судимым, тем менее осужденным. Собор представлялся папе тем более потребным, чем очевиднее казалась надежда на выставление своего первенства при слабом старчестве Игнатия, не могшего не быть благодарным Риму за участие в нем, и при горячем желании императора прекратить раздор церкви, чтобы тем легче, при содействии римского престола, возобновить утраченное при его слабых предшественниках господство над Италией. И как дорожил этим событием Адриан II, видно из поспешного отправления им посланий к императору и Игнатию, лишь только стороною узнал он о происшедшей в Константинополе перемене, от проезжавшего через Рим посла Васильева к императору Людовику II. Благодаря царя за возвращение Игнатия и удаление Фотия, восхваляя перед Игнатием его терпение и радуясь за его возвышение, в обоих письмах он объявляет, что не только относительно Фотия, но и всех его сообщников, следовательно огромного числа как высшего, так и низшего духовенства византийского, столица римская остается при прежнем своем определении, т. е. необходимости отлучения и проклятия их. Понятно, что в этом заключается прямой вызов на собор, который бы уравнял дела церковные и на котором представители папские могли бы явиться главными распорядителями. Письма были отправлены в самом начале августа 868 года и не раньше, как в последние дни того же года выехало посольство из Константинополя в Рим, с письмами от Василия и Игнатия. Первый высказывает горячее желание восстановления порядка церковного, спрашивает совета папского, как поступить с приверженцами Фотия, и убеждает его прислать от себя людей, с которыми бы возможно было устроить дела церковные. В том же духе и смысле изложен ответ и Игнатия: ни у того, ни у другого нет ни малейшего намека на какой-либо Вселенский собор97.
Но, начавши сношения с Востоком, новый папа никак не думал не только прекратить, но и отложить или отсрочить распоряжения Николая. Мы видели, что последний, пред смертию своею, обратился с окружными грамотами к духовенству французскому и немецкому, предлагая ему приготовить возражения против действий и приговоров Фотиевых, чтобы на основании этих возражений отплатить на собственном соборе византийскому патриарху за то, что сделал он в Царьграде относительно папы. Верный поклонник политики Николая, Адриан II считал своим долгом довершить то, чего не успел покончить, за смертию, его предшественник. И вот, в мае 869 года в церкви св. Петра в Риме составился собор в присутствии 30 епископов98. На нем, прежде всего, отвергнут собор Константинопольский 867 года и деяния этого собора, принесенные из Царьграда, были сожжены; за этим решено, что все, подписавшиеся под определениями собора, могут быть приняты снова в лоно церкви только под условием исправления. Заметим, что в числе подписавшихся был и тогдашний кесарь, а нынешний император Василий, к которому с такою любовию и благодарностью обратился папа Адриан. Тут-то, в оправдание императора и множества других высших сановников из духовенства и мирян, заявлено было о ложности подписей, чтобы тем легче усилить виновность Фотия, при исключении от ответственности остальных влиятельных лиц. Понятно, что Фотий был осужден и отлучен от церкви, с замечанием, что ежели он покорится приговору соборному, то может быть принят в церковное общение как мирянин. Так усиливался Рим уничтожить целых десять лет патриаршества Фотиева, чтобы только настоять на своих противузаконных определениях и поставить их во главу угла судеб всей церкви христианской.
Уже в июне того же года отправлено было посольство из Рима в Царьград с определениями только что оконченного собора и с письмами от папы к императору и Игнатию. В этом посольстве находился епископ Остийский Донат, диакон римской церкви Марин, впоследствии папа под именем Стефана, и епископ Непийский Стефан. В письмах99, проникнутых тоном величия и диктаторства римского, Адриан II предлагает решительно составить в Константинополе «многочисленный собор, под председательством римских послов». Император, с особенною честью принявши посольство папское, распорядился немедленно же созванием в столицу собора, и в начале сентября в церкви Св. Софии происходило уже первое его заседание.
Собор этот, известный на Западе под именем Восьмого Вселенского, представляет весьма важное событие в истории церкви для определения духа и способа действий римского духовенства. Несмотря на то что все подробности и общий ход его сохранились только в известиях латинников, которые не упустили, конечно, случая выставить все согласно с личными воззрениями и интересами, факты, совершившиеся на этом соборе, до того крупны и решительны, так определенны и самостоятельны, что, и при извращении их или намеренной запутанности в текстах латинских, мы не можем не дойти весьма близко до настоящей истины. А и эта приблизительная истина укажет необыкновенно ярко и на пристрастие, и на недобросовестность, и на положительную ложь, какие пущены были в ход распорядителями собора, представителями римскими.
Описание этого собора сохранилось у одного Анастасия Библиотекаря100, также присутствовавшего на нем, и только в переводе латинском. Подлинник деяний соборных, на языке греческом, погиб во время нападения славян далматских на возвращавшееся в Рим посольство. Этого уже достаточно, чтобы с особенною осторожностью и даже с недоверием пользоваться свидетельствами библиотекаря Анастасия, не стеснявшегося выдумками и в таких случаях, о которых существуют и другие известия.
Всматриваясь в это описание, прежде всего невольно поражаешься удивительною малочисленностью присутствовавших на этом вселенском соборе. При всех усилиях со стороны и императора и Игнатия едва-едва могли собрать 102 епископа, и то уже под самый конец собора, продолжавшегося от 5 сентября (869) по 28 февраля (870), следовательно в течение целого полугода. А что было в начале! Первое заседание открылось при 18 святителях, из которых трое были легаты римские, а пять митрополитов и семь епископов греческих принадлежали к числу пострадавших за Игнатия; во втором заседании присоединилось еще десять епископов, а между тем призыв продолжался усиленнее и усиленнее, и это почти из шестисот епархий, составлявших патриархат Константинопольский101. Таковы ли были соборы при Фотии? Мы видели, что количество присутствовавших на них восходило далеко за триста. На основании сказаний того же Анастасия мы можем понять и причину этой малочисленности, открыть и такие действия на соборе, которые в состоянии быть самою твердою порукою, что лишь ничтожное меньшинство духовенства восточного соглашалось с его действиями и определениями.
Существенная причина появления на собор заключалась в формуле, привезенной из Рима, которую принять предварительно и подписать считали легаты необходимым для каждого, кто хотел участвовать на соборе. Формула же эта, осуждая окончательно Фотия и его сообщников, предавая проклятию их, доколе не покорятся суду римскому, проклиная равно и соборы, бывшие в Константинополе при Михаиле императоре и Фотии, в то же время требует безусловного признания главенства папы и подчинения исключительным его приговорам. Дело слишком ясное, что собор составлялся по понятиям римских послов и, конечно, самого папы, вовсе не с намерением исследовать дело, приговор над которым уже определен наперед, а чтобы только выслушать такой приговор и заставить подчиниться ему осужденных. С другой стороны, принятие этого решения было неразлучно с признанием законности и справедливости тех папских притязаний, результатом которых должно было упрочиться полное подчинение и Востока престолу римскому. Дряхлый Игнатий, как видно, не сообразил целей подобных требований легатских принять предварительно означенную формулу или, что также возможно, считал неуместным, при желании своем примирить как только можно скорее раздор церковный, раздражать легатов и папу и тем отклонить примирение, да и личные его отношения к первосвященникам римским, столь горячо, по-видимому, вступившимся за его достоинство и неприкосновенность, должны были удерживать его от всякого резкого столкновения. К тому же нельзя не принять при этом и того в соображение, что в латинском собрании актов, относящихся к восьмому собору, формула римская находится в двух видах: на греческом, с точным латинским переводом, и только на латинском, будто бы переведенном Анастасием с погибшего греческого. В первой редакции греческой и переводной латинской102 формула гораздо короче и со значительным выпуском тех выражений, которые относятся к возвышению власти папской и которые занимают видное место в редакции Анастасия Библиотекаря. Едва ли можно сомневаться, что первая редакция, осуждающая только Фотия с сообщниками и соборы его в Константинополе, и была предлагаема для подписи и принять ее, равно и требовать принятия от других тем более мог Игнатий, чем сильнее было его недовольство на Фотия. Но не так смотрели на это обстоятельство остальные епископы, не имевшие никакой вражды к Фотию, тем менее готовые пожертвовать независимостью своей церкви для честолюбия папского, – и нисколько не удивительно, что когда на третьем заседании собора отправлены были некоторые епископы убеждать других подписать римскую формулу, то последние решительно объявили, что для права участвовать на соборе достаточно ограничиться лишь их исповеданием веры. В какой степени были обманчивы, а вероятно, относительно некоторых и насильственны подписи под формулой, ясно из того, что, невзирая на всю малочисленность подписавшихся сравнительно с целым составом патриархата Византийского, император обратил заботливое внимание на представления своих епископов, что подобными подписями церковь восточная передается в руки пап, и тотчас же после собора, как говорит Анастасий Библиотекарь, распорядился отнять у легатов формулу и возвратил обратно только по просьбе бывших в ту пору в столице послов императора немецкого103. Нет ничего невероятного и в том, что и нападение на легатов со стороны славян далматских совершилось не без участия императорского.
Ограничивши, таким образом, собор единственно лицами или враждебными Фотию, или безразличными в нравственном отношении, или прямыми поборниками престола римского, легаты тем не менее принуждены были, и при таком составе собрания, встретить немало препятствий для довершения своих планов и еще ярче обнаружить всю постыдную несправедливость и злоумышленность своих действий.
С этой точки зрения едва ли не самое важное было заседание четвертое. На него явились два митрополита, посвященные еще Игнатием, Феофил и Захария, которые удостоверяли собор, что они, будучи отправлены Фотием в Рим с известием о вступлении его на патриаршество, имели сообщение с папою Николаем. Обстоятельство очень знаменательное, потому что свидетельствует о неотвержении Николаем Фотия в первое время. Можно представить, как восстали против этого легаты, несмотря на то что оба митрополита указывали на сидевшего тут же диакона Марина как на очевидца их общения с папою. И тем настоятельнее потребовали легаты изгнания митрополитов из собрания, что они с решительностью отказались подписать предложенную им формулу римскую.
На шестом заседании, в присутствии уже императора, отказавшегося быть на первых заседаниях, чтобы не стеснять своим влиянием духовенства, произошел также замечательный случай. За речью Василия, в которой император старался убедить приверженцев Фотия обратиться, один из них, епископ Кесарийский, объявил императору, что если он даст письменное удостоверение в том, что они могут говорить в свое оправдание свободно, то он надеется доказать всю несправедливость произносимых на соборе речей, и когда за этим сказал он императору, что Игнатий дал наконец отречение от патриаршего престола, то легаты запретили продолжать ему разговор как отлученному римскою церковью и обратились с вопросом, кто из держащих еще сторону Фотия посвящен Игнатием. Поднялись три епископа, и когда послы папские предложили им ту же формулу, то они наотрез отказались подписать ее, присоединив, что если император прикажет, то они скажут истину, как все было. И эти три епископа, за упорство, были удалены из собора. Обо всем этом говорится у Анастасия Библиотекаря, и нельзя тем более еще не приходить к заключению, до какой степени были малочисленны приверженцы Игнатия и как слабы должны были быть они нравственно, когда и в среде посвященных им епископов, в среде, очевидно сильно уменьшенной десятилетним отстранением Игнатия, являлось довольно много святителей, не отступавших от Фотия.
Но Запад признает этот собор Вселенским, для чего необходимо присутствие и остальных верховных представителей церкви, как то: патриарха Александрийского, Иерусалимского и Антиохийского. Были ли они, или прислали ли по крайней мере от себя уполномоченных? Мы привели выше слова одного из писателей католических насчет наместников от этих патриархов на соборе 867 года, которых он позволил себе назвать купцами, наемными обманщиками – а между тем все они явились с доверительными грамотами от своих патриархов. Что же было теперь на признаваемом католиками Восьмом Вселенском соборе? В католических описаниях, конечно, занимают места и уполномоченные от патриархов Иерусалимского и Антиохийского. Между тем до нас дошли слишком достоверные известия, что такие наместники были не кто другие, как присланные с Востока, калифом арабским, иноки, по делам, не имевшим решительно ни малейшей связи с настоящим собором, потому что они касались единственно вопроса о выпуске сарацинских пленников, находившихся в греческом царстве. Независимо от свидетельства патриарха Фотия, это очевидно из самого письма патриарха Иерусалимского Феодосия, представленного Игнатию его посланником, занявшим, по приказанию императора и Игнатия, место своего патриарха на соборе. В том же письме говорится и об архиепископе Фоме, отправленном эмиром по тому же выкупу пленных и заседавшем на соборе в качестве старшего в патриархате Александрийском, только что потерявшем своего патриарха104. Но самое очевидное свидетельство недействительности патриарших уполномоченных по делам так называемого Восьмого Вселенского собора предлагают грамоты самих патриархов, присланные на следующий собор Константинопольский, в которых уведомляют первосвятители церковь Вселенскую о строгом наказании, какому подвергли они нарушителей данных им прав.
Как же поступали с Фотием, виновником этого собора? Как подсудимый, наперед уже осужденный властолюбием и корыстолюбием римским, он два раза был призываем в собрание, на пятое и седьмое его заседания. В первый раз патриарх не отвечал ничего на обращавшиеся к нему вопросы, ссылаясь на пример Спасителя, молчавшего на суде; во второй раз, когда требовали от него покаяния, Фотий спросил самих членов собора, одумались ли они и решились ли, наконец, переменить неправый свой суд, дополнивши, что он не находит что отвечать против клеветы. Тогда вместе со множеством своих приверженцев он предан был проклятию; все акты бывших определений соборных против папы Николая сожжены; уполномоченные от восточных патриархов на прежнем соборе объявлены ложными, а лица, свидетельствовавшие против Игнатия, подвержены покаянию. За многолетиями новому папе, Адриану, патриарху Игнатию и императору и за вечною памятью папе Николаю окончился собор один из самых скудных по количеству лиц и, конечно, самый скуднейший, если смотреть на него с точки зрения римской, возвышающей его на степень Вселенского. И непонятным становится для прямого взгляда притворное восхваление блеска и многочисленности этого собора в сочинениях католических писателей, которым нельзя отказать ни в знакомстве с источниками, ни в критическом таланте по другим историческим вопросам105. Какой же блеск и какая многочисленность на этом соборе могла восхитить ученого, отчетливо знакомого с составом и деяниями действительно вселенских соборов? Неужели едва сотня членов соборных, принимавших участие в определениях, в состоянии поразить многочисленностью, когда с лишком 300 епископов той же цареградской патриархии, по делам которой составился собор, не хотели и слышать об этих определениях и неизменно оставались в тесном общении с Фотием как со своим патриархом106; неужели добросовестно историку проповедовать о светлости блеска там, где сделано все, чтобы устранить истинный свет, то есть правду, где одних выгоняли, других заставляли молчать – и так поступали с лицами, готовыми представить положительные доказательства своих заявлений, противных наперед составленному решению под своекорыстным влиянием римского первосвященника и его легатов? Нисколько не удивительно после этого, что тот же писатель, который так подробно разбирает другие соборы, признает излишним останавливаться на частностях этого іпаčе ѵеleznaтепіtoga sabora (во всяком случае многознаменитого собора) и считает достаточным удовольствоваться только некоторыми общими чертами; понятно, что и пользование Анастасием Библиотекарем неизбежно должно набросить такие тени, по которым беспристрастный судья не преминет заподозрить чистоту целого собора107.
Но, как бы то ни было, собор состоялся; определения его приняты и подписаны и верховным представителем церкви Цареградской – восстановленным патриархом Игнатием. Раздор церковный, таким образом, должен был прекратиться; единению между обеими половинами в духе согласия, мира и любви, казалось, не предстояло препятствий: Рим, ежели он действительно имел в виду идею правды и безукоризненной законности, достиг вполне своей цели и усилий отстранением незаконного, по его понятиям, патриарха Фотия и восстановлением любезного ему Игнатия, в котором видел он и полноту правоверия, и законность избрания, и образец христианского управления, за поддержание которого не щадил ни трудов, ни беспокойств, ни средств, ни опасных отношений к светским правителям, который и сам, в свою очередь, из ревности к миру переступил, в уступчивости притязаниям римским, даже те пределы, за которыми, при слабости преемников, могли бы легко пострадать интересы святой церкви. Все, следовательно, говорило в пользу истинно-христианского общения между старым и новым Римом после оконченного собора. А между тем едва прошло три дня после заключительного заседания, как в отношениях между ними обнаружилась снова враждебность, повод к которой представил миру самое разительное доказательство неискренности, умышленности, задних целей во всех доселешних действиях римского двора; этот повод раскрыл до несомненности, что главною и существенною задачею папы в участии к патриарху Игнатию был вовсе не патриарх, не усилия поддержать неприкосновенность церкви от вторжения в нее власти светской, как любят выражаться католики, и, следовательно, не беззаконность возведения Фотия, а мысль, желание и надежда под предлогом возникшего расстройства в греческой церкви только возвысить и обогатить собственную свою власть, словом – поставить и укрепить свое беззаконное величие и на Востоке, как удалось это ему сделать, на основании вымышленных декреталий, на Западе. Таким поводом были дела болгарские.
Мы видели, что папа Николай, перед своего смертию назначая в посольство в Болгарию двоих епископов, Доминика и Гримвальда, решительно отказал Михаилу-Борису утвердить любимца его, епископа Формоза, в качестве архиепископа Болгарии и даже постарался вызвать его поскорее в Рим. По крайней мере, то несомненно, что в 868 году, следовательно через несколько месяцев по смерти Николая, мы встречаем Формоза в Риме святящим учеников Кирилла и Мефодия в священники и диаконы, как говорит об этом явственно Паннонское житие св. Мефодия: «По семъ повелѣ папа (Адриан) двѣмя епископама Форьмосоу и Гондрихоу светити словесіемь словѣньскые оученикы»108. Но нелегко было папе подчинить своему произволу стремившегося к самостоятельности князя болгарского, который в соперничестве его с Царьградом мог всегда надеяться выиграть обращением к последнему. Поэтому, не удовлетворившись новым римским посольством и желая настоять на своем, Михаил-Борис в том же 868 году отправляет новое в Рим посольство, во главе которого стоит родственник князя, боярин Петр. С этим-то посольством возвратились и оба прежде посланные епископа, Формоз и Павел109. Михаил снова возобновляет свое требование дать Болгарии архиепископом если уже не Формоза, то диакона Марина или одного из кардиналов римских. Но как прежде Николай, так теперь и Адриан, пропитанный идеями своего предшественника, находил неудобным исполнить желание правителя земли болгарской. Вместо кого-либо из просимых Михаилом он посылает в Болгарию какого-то Сильвестра, предлагая его для избрания в архиепископы: «Summus Pontifex Silvestrum quemdam Bulgaris eligendum direxit»110. Ставши раз на одном и, как видно, не думая возвышать власть папскую в ущерб собственной в своем собственном государстве, Михаил не замедлил отправить обратно в Рим не только Сильвестра, но и прежнего епископа, Доминика, с более решительным и, сколько можно судить по словам жизнеописателя Адриана, окончательным требованием, чтобы болгарам прислан был или архиепископ, или снова епископ Портуанский, Формоз. Ответ Адриана говорит слишком убедительно, как испугался римский двор такой настойчивости болгарского князя и как, с другой стороны, он энергически исключил из кандидатов Формоза и Марина, т. е. тех, кого желал иметь сам князь. Не ясное ли доказательство, что папа или не надеялся на беспрекословное их подчинение произволу первосвященника римского, или усиливался поддержать преимущество своей власти над княжескою, рискуя даже потерять обширную страну: «Quibus (Bulgaris) inter nonnulla rescripsit ut quemcunque nominatim devotio regalis exprimeret, eum sine dubio pontificalis provisio Bulgaris archiepiscopum commendaret, Marino exceptis atque Formoso»111.
Нетрудно было убедиться после всего этого Михаилу, с каким запасом самовластия и своекорыстия пришлось ему иметь дело в Риме, и дойти до решимости прекратить с ним все сношения. Это тройное посольство болгарское, в промежуток каких-нибудь полутора лет, происходило в то время, когда в Царьграде собирался и совершался описанный нами собор, низвергший патриарха Фотия. Немного требуется внимания, чтобы понять цель такой настойчивости и поспешности болгарского князя в этих сношениях с Римом: ясно до очевидности, что он спешил воспользоваться собранием святителей в Константинополе и, в случае неудовлетворения своих желаний и требований со стороны папы, рассчитывал обратиться к последнему собору и там домогаться отдельного архиепископа, как ни согласнее с государственною его политикою было держать себя вдали и в церковных делах от Царьграда. Не может быть, во всяком случае, ни малейшего сомнения в том, что только государственные расчеты руководили Михаилом в обращении его к Риму, и как скоро заметил он, что расчеты эти столкнулись с упорными претензиями на безусловное владычество пап, при которых трудно было достигнуть желаемого, он тотчас же отшатнулся от него и всецело предался той церкви, из которой почерпнул свет христианской истины. Едва ли знакомому с утвердившимся при Николае характером политики римской можно было и надеяться на более благоприятный результат: виды князя болгарского и расчеты Рима стояли так противоположно друг другу, что следовало бы гораздо более изумляться тому, если бы они сошлись в чем-либо одном. И напрасно один из писателей католических с упреком отзывается о политике римской, которая своими фабиево-кунктаторскими действиями служила будто бы единственным поводом к отторжению от Запада Михаила112; не медлительность, не способ действия Рима оттолкнули от него болгар, а принцип, которого думали держаться неуклонно его представители, основная мысль, укоренившаяся в политике папской, проводить во что бы то ни стало безусловное свое господство всюду. И прежде, нежели окончился собор, к последним его заседаниям, в феврале, тот же Петр, только что возвратившийся из Рима с другими боярами, посылается Михаилом, потерявшим всякое терпение в бесполезных попытках добиться толку от папы, в Константинополь, с целью решить мнением собравшихся святителей вопрос, какой церкви по праву должна принадлежать Болгария: «Bulgarum rex expectationum moras diutius ferre non valens, ad Graecorum imperatorum... eundem Petrum, quem a Roma, sine desiderii sui effectu sero receperat, cum allis e latere suo Constantinopolim requisitionis gratia, cui potissimum Bulgaria pertinere deberet, emisit»113.
Понятна радость двора византийского, понятен и почет, какой сделан был этому посольству императором, посадившим его на заключительном заседании 28 февраля рядом с послами императора немецкого. Решение, однако же, болгарского дела император Василий не хотел смешивать с главным вопросом, для которого составился собор, и в этом нельзя не видеть самой мудрой его предусмотрительности. Надобно было прекратить прежде всего раздор церковный, видимым основанием которого представлял Рим беззаконность низложения Игнатия и такую же беззаконность возведения в сан патриарший Фотия; отстранением последнего и восстановлением первого уничтожалось само собою это основание – и было бы неблагоразумно вводом нового спорного обстоятельства отклонять примирение и по главному вопросу; с другой стороны, отделением болгарского предмета в особое суждение по окончании спора чисто церковно-административного и догматического можно было надеяться обнаружить перед целым светом и настоящую причину прежнего разрыва в случае, если бы Рим вздумал и по делу болгарскому восстановить с Константинополем ту же враждебность отношений, в какую вступил он с первого года патриаршества Фотиева. В несогласиях по делу патриаршества, хотя только и внешняя, правда была на стороне папы, и он спокойно, под ее прикрытием, мог проводить честолюбивые свои виды; только немногие, более близкие к делу, более опытные, проницательные и дальновидные, могли различать форму от сущности, кажущийся повод от настоящих целей – большинство, напротив, ограничивалось лишь этою внешнею правдою; необходимо было отнять ее и разоблачить стремления римского двора. Вопрос болгарский, при замирении церковном, был лучшим к тому средством.
На четвертый день по окончании собора император Василий созвал, 3 марта 870 года, во дворец легатов римских, патриарха Игнатия и тех иноков, которые, по его желанию, заняли места патриархов Александрийского, Антиохийского и Иерусалимского. Приглашено было и посольство болгарское, которое, после обычных приветствий, предложило для решения вопрос о принадлежности Болгарии по делам церковным. Разговор святителей и послов по этому поводу со значительными подробностями сохранился в жизнеописании папы Адриана114 и в достаточном извлечении переведен на русский язык г. Гильфердингом в его «Письмах об истории сербов и болгар»115. Считаем излишним поэтому приводить целиком интересный разговор, столь наглядно характеризующий обе противные стороны – латинскую и греческую, остановимся только на доказательствах, приводившихся и римлянами и греками в подтверждение прав их на обладание областью болгарскою.
Легаты римские первые вступили в беседу с уполномоченными болгарскими, лишь только заявлен был последними вопрос, разрешения которого прибыли искать они от соединившихся представителей всех патриаршеств в Константинополе. Удивление легатов неуместности подобного вопроса при столь очевидных, на их взгляд, свидетельствах зависимости Болгарии от папы, желание их отделаться указанием на множество латинского духовенства и в это время в Болгарии нисколько не ослабили домогательств послов Михаила услышать определенное и окончательное мнение от иерархов церковных: кому по праву должна принадлежать церковь Болгарская, несмотря на то что они не только не отвергали, но торжественно признавали справедливость легатских указаний. Когда настойчивость болгар на своем вопросе не поколебалась и ссылкою легатов римских на неуполномоченность их от папы к суждению по этому предмету, то они решились наконец высказать свое мнение и, опираясь на то: а) что область болгарская, до прихода в нее болгар, как входившая в состав Эпира относилась некогда к римскому престолу; б) что болгары, овладевши этою областью и державши ее долго на правах язычников, крестились наконец и обратились под верховную защиту папы сами, добровольно; в) что апостольский престол руководит и управляет болгарами уже больше трех лет, что и доныне посланники его заведывают делами церкви Болгарской, – определили, что не должно быть и мыслимо отторжение Болгарии от церкви Римской без дозволения папского. – Греки долгое время молчали, уступая латинянам возможность высказаться вполне. Их возражения и доказательства отличаются особенною краткостью, простотою и определительностью. Греки спросили только болгар, кому принадлежала та земля, которою овладели они оружием и на которой живут теперь, и каких священников встретили они на ней. Ответ был слишком ясен и решителен, чтобы могли задуматься болгарские послы: конечно, грекам и греческих священников. Совершенно уже недоступно было их пониманию возражение легатов римских, вздумавших доказывать различие области государственной от церковной и приурочивать Болгарию церкви Римской на основании исторического права, уничтоженного задолго еще до переселения болгар в задунайскую область. Когда высказаны были доводы обеими сторонами и когда возник решительный вопрос – какой же из них принять в основание, легаты римские, вероятно, не надеясь уже на благоприятный исход решения, восстали против самого права подвергать чьему бы то ни было суждению подобные предметы, кроме одного папы, и едва ли не впервые на Востоке с такою резкостью и дерзостью заявили беззаконный принцип могущества папского: святой апостольский престол, сказали они, имеющий право один судить о всякой церкви, не избрал вас судьями в своем деле, потому что вы, конечно, ниже его, не уполномочил он и нас изрекать какой бы то ни было приговор: «Sancta Sedes apostolica vos, quia revera inferiores estis, super sua causa judices nec eligit, nec per nos elegit, utpote quae de omni ecclesia sola specialiter fas habeat judicandi: sed neque nobis de hac causa sententiam proferre commisit»116. Несмотря, однако же, на столь резкие выражения легатов, собрание единогласно, за исключением последних, определило, что страна болгарская должна возвратиться опять к цареградской церкви, от которой отступила вследствие язычества завоевательного народа. С криком протестовали против такого приговора легаты римские и не удержались снова в обращении к патриарху Игнатию и в требовании от него не вмешиваться в дела болгарские высказать мнимое значение папы относительно восстановления его патриаршества: «Перед Богом, Его ангелами и всеми присутствующими заклинаем тебя действовать согласно с посланием св. Адриана, который возвратил тебе престол, воздерживаться от всякого управления Болгарией, не посылать туда никого из среды своих, чтобы св. апостольский престол, доставивший тебе твое, не потерял через тебя своего (ne sancta Sedes apostolica, quae tibi tua restituit, per te sua perdere videatur)»117. Так окончилось это знаменательное заседание, повернувшее судьбу церкви Болгарской, а с нею вместе и народа болгарского.
Всматриваясь в него внимательнее, мы не можем не отметить в нем трех предметов, составлявших существенную задачу тогдашней политики папской и ее представителей в Царьграде.
Первое, на что прежде всего старались опереться легаты римские, состояло в провозглашенном ими бесправии решать дела церкви Вселенской помимо воли папской, которая одна вправе изрекать суд над всею церковью. Такой принцип, уже вошедший в силу на Западе, был нов, необыкновенен и дико отзывался на Востоке, приученном постановлениями апостольскими, соборов Вселенских и вековою церковною практикою признавать силу и святость не воли отдельного лица, а решения представителей всей Церкви. Для нас важно в настоящем случае направление образа мыслей послов болгарских: как ни силен был голос легатов римских, как ни диктаторским казалось определение их о подчиненности Болгарии папскому престолу, они, однако же, нимало не смутились им, двоекратно указывая на представителей других патриаршеств и от них ожидая решения; справедливо, что мы просили и получили от Рима священников и доселе имеем их, говорили они, verum utrum romanae an constantinopolitanae ecclesiae rationabilius subdi debeamus, cum his Patriarcharum vicariis diffinite118. Ясно, какое значение придавали болгары претензиям папским на исключительное и безусловное владычество в делах церкви Вселенской. И можно ли после этого добросовестно утверждать, что болгарский князь обратился к папе с сознанием его верховного главенства и с убеждением только в нем одном найти истинное спасение, как толкуют об этом писатели римской церкви, думающие во второй половине ХІХ столетия восстановить историческое право папы на Болгарию в ІХ веке, продолжавшееся притом в течение трех лет, и то, как старались показать мы исключительно в силу политических соображений стремившегося в ту пору к полной независимости от Византии князя болгарского.
Второе обстоятельство, выявившееся в беседе на этом заседании, еще ярче обрисовавшее способ воззрения представителей тогдашнего католичества, так неуклонно продолжавшийся и в последующие века, до настоящих дней, заключается в мнимом историческом праве, по которому признавали легаты римские принадлежность Болгарии папе даже и независимо от того, что она по крещении своем добровольно предалась Риму и приняла от него духовенство. Обстоятельство это тем большего заслуживает внимания со стороны вообще историка и особенно православного, что подобное же право выставляют пропагандисты-католики и в последние годы, рассчитывая под прикрытием его точно так же заманить в унию нынешних болгар, как в марте 870 года таким же изветшавшим и сотни раз нарушенным прежде историческим правом думали легаты римские удержать за Римом область болгарскую. Отвергая выраженное греками объединение области государственной с церковною и желая доказать, что последняя может существовать и существовала отдельно, независимо от первой, легаты указали на давнее подчинение Риму префектуры Иллирийской, в которую значительнейшею частью входила и страна, завоеванная в конце VII и в VIII столетиях болгарами. Если бы мы и согласились допустить в четвертом, отчасти и в пятом веках провозглашенную легатами подчиненность, то все же не в состоянии отвергнуть, что основание ее, источник, лежит в том же государственном делении. Известно, что Константин Великий разделил соединенные под его властию обе империи на две половины, восточную и западную, а каждую половину на две префектуры; согласно с таким государственным делением распределено было и управление церковное, в каждой префектуре независимое. Нынешняя земля болгарская входила в состав префектуры Иллирийской, обнимавшей Дарданию, среднюю Дакию (западную часть Болгарии) и вторую Мисию; в последней был один епископ, в городе Томи, называвшийся Скифским и заведовавший епархией Готской; зависел он непосредственно от императора, тогда как митрополиты средней Дакии и Дардании подчинены были митрополиту Сирмиума. В 395 году, вследствие распадения монархии между детьми Феодосия Великого, Гонорием и Аркадием, на западную и восточную, Иллирийская префектура подверглась также разделению: обе Дакии, в состав которых входила только малая часть Болгарии, отчислены, под именем Дакийской области, к Западной империи, тогда как вторая Мисия и Скифия стали принадлежать Восточной. Ежели после всего этого и допустить, хотя бы то и противоречило положительной истории, что в четвертом столетии власть первостепенных патриаршеств была в такой же организованной и узаконенной силе, в какой встречаем ее во второй половине IX столетия, то: а) разве область церковная не определена была тогда единственно государственным разделом? б) разве такой же государственный раздел по смерти Феодосия не отчислил наибольшей части позднейшей Болгарии в состав империи Восточной, а следовательно в церковном отношении к патриархату Византийскому, оставив за Западом, а с тем вместе и за Римом, лишь незначительную часть Болгарии западной ?
Независимо от местной ограниченности этого права, оно имеет и в других отношениях определенные условия своей силы и действительности, может иметь резкие пределы, за которыми начинается новое историческое право, часто гораздо справедливейшее и действительнейшее. В таком положении на самом деле мы и встречаем, в сущности все-таки крайне шаткое и ограниченное, историческое право Рима на Болгарию. Разве римляне не покинули той части последней страны, какая относилась к Западной империи, а вместе с нею и целой Сремской области, когда с пятого века они сделались местом нападений и поселений – сначала гуннов, затем остготов, наконец, славян и болгар? Если власть светская не нашла у себя достаточной силы сберечь эти провинции от варварских завоеваний, то разве духовенство западное не отказалось само от всякого права на них, предоставивши расширившееся уже было там христианство произволу судьбы и не подумавши подчинить ему новонаселившийся народ? Между тем в шестом столетии император Юстиниан, которому удалось восстановить снова господство над Италией, потерянное было завоеваниями варваров, желая обеспечить на будущее время от опустошительных их вторжений старую префектуру Иллирийскую и вместе упрочить тверже остатки в ней христианства, возобновил префектуру, а с нею учредил и новую митрополию, сосредоточивши ее столицу в так названной Юстиниане Первой (Охрид, на границе Македонии и Албании) и поручивши архиепископу с титулом митрополита управление, в зависимости от одного императора, всею Македонией, Сербией, Зетой, Болгарией и Сремом119. Так новое административно-государственное деление произвело и новую область в церковном отношении. Как ни невелики были успехи христианства в наибольшей части этих стран вследствие непрерывных вторжений славянских, все-таки в течение шестого и седьмого веков церковное управление должно было находить там себе пищу, потому что в государственном отношении народы этих областей входили в состав подданных византийских. Но вот с конца седьмого века переходит за Дунай новый варварский народ, не только не думающий сделаться данником Византии, но помышляющий решительно оторвать от нее самой область и образовать независимое государство. Народ этот – болгаре, язычники. Быстрые успехи их завоеваний, гроза, в какой держали они самую столицу империи, могут быть верным ручательством, что и остатки христиан принуждены были в болгарском государстве или скрывать свое вероисповедание, или уклоняться с ним в другую страну. Церковная администрация, естественно, прекратилась и для греческого митрополита: о духовенстве латинском не могло быть и речи, чего не скрыли и сами легаты римские, заметивши, что римская церковь потеряла страну болгарскую вследствие вторжения в нее языческих болгар: quam tunc paganorum Bulgarorum irruptione omiserat120; хотя, как видели, задолго оставили римляне земли эти и до впадения болгар.
Теперь, в первых годах второй половины девятого столетия, под влиянием греческих миссионеров болгаре принимают христианство, греческим епископом крестится и сам князь их, Богорис, и делает христианство господствующею религиею – какую же силу может иметь для полного в эту пору подчинения Болгарии Риму то право, по которому часть болгарской страны в IV–V столетиях отделена была к Западной империи, если даже и допустить, что с таким отделением связана была и зависимость в церковном отношении этой части Болгарии от римского первосвященника? Или для римских претензий не существуют пределы здравого разума, когда их не могут остановить ни коренные государственные перевороты, определяющие жизнь на целые века, ни уважение к самобытности народа и государства, потому только обязанных подчиниться этим претензиям, что когда-то, в незапамятную для этого народа и государства эпоху, когда ни о том ни о другом не было еще и помину на данной земле, кусок этой земли дал сомнительный повод к таким притязаниям? При подобном понимании значения исторического права, пожалуй, возможно допустить и стремление восстановить государственную жизнь большей половины Западной Европы на началах и по формам языческой Римской империи, а юго-восточной – по образцу республики древнегреческой. Но едва ли найдется в мире народ, с самыми фанатическими наклонностями, который бы высказал способность так понимать историческое право, как понимает его церковь Римская. А так готово понимать оно его даже и в настоящие минуты и с притворно горячим убеждением проповедует среди наших соплеленников-болгар о праве папы на земли их, потому что в течение трех лет, 866–870, в ней действовали римские епископы и священники, назначавшиеся папою.
Весьма важно было бы знать, как греческие представители церкви на собрании 3 марта 870 года выслушали доказательства исторического права папы на Болгарию от легатов римских и чем и как опровергли их; но, к сожалению, Анастасий Библиотекарь, так подробно передающий крикливые речи легатов («legati sanctae romanæ ecclesiæ clamantes dixerunt»), ни слова не проронил из возражений противной стороны – а невозможно допустить, чтобы этих возражений не было.
Третий факт, поражающий наблюдателя в прении легатов римских по делу болгарскому, состоит в отзыве их о степени значения папы во вторичном возведении Игнатия на патриаршество. Они прямо объявляют, что восстановлением своим обязан он единственно римскому престолу, и готовы уже грозить ему, ежели он дерзнет что-либо сделать вопреки воле и интересам папским. Так скоро обнаружилась настоящая цель вмешательства папского в дела церкви Византийской под благовидным предлогом поддержать неприкосновенность высшего иерархического достоинства, оскорбленного будто бы возведением в сан патриарший великого Фотия. Известен простой ум Игнатия, чуждый науки и высокого образования, известна и старческая слабость характера его в последние годы патриаршества – этими-то качествами и располагал воспользоваться Рим для осуществления целей своих на Востоке, выраженных в форме определенного права в выдуманных декреталиях; отсюда и потаенный, но тем не менее несомненный торг за признание того и другого претендента на патриаршество в этом звании. Фотию прямо предлагается от Николая готовность согласиться на его возведение, если он сделает желаемые римским двором уступки в церковной территории; легаты Адриановы, ссылаясь на возвращение папой патриаршества Игнатию, грозно заклинают его отказаться от Болгарии. А между тем, восстановление патриаршества Игнатиева могло ли быть хотя чем-нибудь обязанным папе? Возвратил его, как знаем мы, сам император, и Рим должен был только радоваться, потому что во все время правления Фотиева он неуклонно считал истинным патриархом Игнатия, как с патриархом сносясь с ним и письменно и посольством. Каким же образом в состоянии бы был Адриан отказать в признании Игнатию, не уничтожая этим и своей и своего предшественника политики? Но до того уже давно в церкви Римской внешняя форма стала заменять существо дела и обратилась в прикрытие посторонних делу интересов. По всей вероятности, Адриан не упустил случая и письменно потребовать от Игнатия уступки Болгарии за участие и помощь, какую оказывал Рим в судьбе его. По крайней мере, переданное легатами во время рассуждения по вопросу болгарскому письмо от папы Игнатию, о чем ясно говорит жизнеописатель Адрианов, не могло заключать в себе тем более ничего другого, что легаты, со своей стороны, выразили также требование патриарху руководиться в деле болгарском именно этим посланием папы: «Teque adjuramus, patriarcha Ignati, auctoritate sanctorum Apostol. principum coram Deo suisque angelis, omnibusque praesentibus, ut secundum hanc epistolam sanctissimi restitutoris tui Domini Hadriani summi Pontificis, quam tibi ecce offerimus, industriam tuam ab omni Bulgariae ordinatione immunem nullum tuorum illuc mittendo, custodias, ne sancta sedes apost... per te sua perdere videatur»121.
Так кончилось дело о Болгарии на соборе Царьградском. Что же папа? Успокоился ли он примирением церквей, возвращением патриаршего престола Игнатию и устранением и наказанием Фотия? Нам известно уже, что только эти обстоятельства были, как выражался сам Рим, по крайней мере по внешности, поводами к раздору; казалось бы, что теперь, по устранении этих обстоятельств согласно с видами и желаниями римского двора должно всецело восстановиться единство. Но поступки легатов римских в деле о Болгарии, их общее поведение на соборе, столь надменное и притязательное, по отношению к Востоку служили ясными признаками, что разногласие далеко от своего конца, что оно только что начинается; решение болгарского вопроса и взгляд на него представителей римских только раскрыли настоящую причину поднятых папою несогласий, заставили его действовать прямо и открыто и обнаружить вполне беззаконность своих искательств, при которой невозможно было и мыслить о единстве и примирении, доколе церковь восточная останется верною чистоте христианского учения и постановлениям первобытной церкви христианской. Здесь-то и заключается мудрая политика императора, так ловко отделившего дело о Болгарии от вопроса о патриаршестве.
Послы римские, возвратившиеся в западную столицу в самом конце 870 года, возвестили первые папе о результатах оконченного в Византии собора; но не замедлили со своей стороны уведомить его о том же и император с Игнатием. И тот и другой, не говоря ни слова в своих письмах о Болгарии как о предмете, по решению собора отчисленном в ведение власти государственной, просят папу согласиться на оставление при прежнем звании духовенства, посвященного Фотием, так как количество его необыкновенно многочисленно122. Но не это занимало Адриана; на сердце лежала у него Болгария, без которой и собор оказался не собором, несмотря на решения его, составленные в Риме под диктовку папы, – и неудивительно, что в посланиях своих к Василию и патриарху от 10 ноября 871 года123 он все свое внимание сосредоточил на Болгарии и, не стесняясь, поставил прямо вопрос в такое положение, что от исхода его должно зависеть и согласие церквей: «Весьма удивлены мы, – писал он к императору, – что брат и соепископ наш, Игнатий, пользуясь вашею подпорою, осмелился посвятить владыку для Болгарии... Просим вас, чтобы, по крайней мере теперь, вы убедили упомянутого епископа прекратить управление этою землею, ибо в противном случае ни он не избегнет законного наказания, ни те, которые присваивают себе там владычество или другую какую-либо службу, не освободятся от отлучения». Игнатия же упрекает за отправление в Болгарию духовенства и требует, чтобы он не смел вмешиваться в это королевство. Тон и направление этих ответов Адриана слишком ясны и определенны, чтобы не сомневаться в неизбежности нового и скорого разрыва между Востоком и Западом. Угроза отлучения уже произнесена, хотя и дано еще время для исправления. Но судьба избавила Адриана от выполнения этой беззаконной угрозы: он умер ровно почти через год после подписи упомянутых посланий (в конце ноября или в начале декабря 872 года); 14 декабря воссел на престол римский Иоанн VIII, тот папа, которому суждено было по преимуществу сталкиваться со славянами по устройству их дел церковных и который дошел до несогласного с достоинством папским унижения в непрерывных попытках во что бы то ни стало приурочить снова Болгарию к Риму.
Исполняя приговор большинства представителей церкви Вселенской, болгарский князь Михаил немедленно же принял к себе греческого архиепископа и духовенство, постаравшись отделаться от епископа и священников римских, которые, волею-неволею, должны были удалиться. Занятый важными делами на севере, западе и юге, вынужденный обратить все помыслы свои на спасение от усиливавшихся все более и более завоеваний сарацинских в самой Италии, Иоанн VIII в первые годы своего папства не имел ни времени, ни средств с тою же энергиею поддерживать свои интересы и на Востоке. Первый опыт сношений его с Царьградом последовал в 878 году, когда, в ответ на дружелюбное послание императора Василия, он отправил в Царьград двоих епископов, Павла Анконского и Евгения Остийского, с письмом к императору (от 16 апреля). Этим же епископам поручено было посетить и Болгарию, куда папа не поленился также написать несколько писем, к Михаилу, его родственнику, боярину Петру, и к духовенству. Это было начало тех частых и многоречивых посланий, которыми Иоанн VIII усиливался, во все время своего папства, обратить болгарского князя к Западу и отвратить от Востока. Письмо 878 года заслуживает особенного интереса по крайним софизмам автора, по обычной преувеличенности значения Рима и по недобросовестному унижению церкви греческой124. Но как это, так и пять последующих писем, в которых папа попеременно переходит от ласкательства и заверения в любви и готовности исполнить все возможное к угрозам, не оказали ни малейшего влияния на Михаила, который оставался непреклонно преданным православию и изредка отделывался от налеганий папских подарками, конечно не желая раздражать первосвященника и рассчитывая таким образом на мирное с ним разобщение. Несравненно прямее и жестче выражался Иоанн VIII перед духовенством болгарским, определяя ему месяц времени для выхода из Болгарии и угрожая в противном случае лишением звания; для большего успеха не забыл он упомянуть и о награждении тем, кто покорится этому распоряжению, обещая распределить между ними епископии вне Болгарии при первой открывшейся ваканции125. Нисколько не помогли бессилию этих посланий и оба епископа, на личные увещания которых рассчитывал Иоанн VIII: без всякого успеха перешли они через Болгарию в столицу империи Византийской.
Здесь цель их была та же самая, все тот же вопрос болгарский, сделавшийся со времени последнего собора исходною точкою сношений папских с Царьградом. Опираясь на обязательство патриарха Игнатия перед Римом за участие его в восстановлении патриаршества и на власть патриаршескую относительно подчиненного ей духовенства, папа в особом письме к Игнатию напоминает ему о необходимости быть благодарным престолу римскому и не оскорблять этой благодарности противозаконным вмешательством в дела болгарские и внесением, вопреки закону Божьему, своей косы в чужую жатву. За этим предлагает ему месяц срока для вызова из Болгарии греческого духовенства, с тем чтобы по прошествии двух месяцев не оставалось в ней больше никого; за ослушание же такого постановления он грозит патриарху, по истечении двух месяцев, лишить его св. Тела и Крови Спасителя126.
Итак, вот где единственная и действительная причина грозного недовольства Рима на Восток и неукротимая готовность его произвести разрыв церковный, несмотря на только что признанное и скрепленное согласие в догматах и учении церкви. Не лицо Фотия, не порядок поставления его в патриархи произвели на целые десять лет бурю между Востоком и Западом; лице сменилось другим, казавшимся столь любимым Западу, порядок восстановлен по видам и настоянию Рима, а между тем буря и не думала улегаться и через девять лет разразилась новым вихрем из римского двора. К счастию, патриарх Игнатий не дожил до ясного сознания того, с кем пришлось иметь ему дело и какая политика руководила мнимыми защитниками его прав, единственным побуждением которых прежде, по своей простоте и смирению, мог он считать лишь христианское к себе участие. Игнатий скончался незадолго до прибытия легатов папских, 23 октября 878 года.
На кого падет жребий быть преемником Игнатию? – вопрос, при усилившихся столкновениях с Римом, при обнаружившейся столь открыто властолюбивой и корыстной политике его, не мог не занимать серьезно ума как духовенства восточного, так и самого императора. Только высокообразованный ум в соединении с чистотою веры и с непреклонной волею ручался за успех борьбы для православия. Большинство духовенства, как видно, поняло это с первых дней посягательств римских и, отметивши Фотия как лицо наиболее способное и приготовленное к отражению этих посягательств, все более и более привязывалось к нему, не прерывая с ним общения, считая его своим патриархом и выражая сердечное соболезнование об участи его во все время изгнания и тяжкой неволи. Число подобных приверженцев Фотиевых только среди епископов простиралось с лишком до 300, что составляет огромную цифру для Царьградского Патриархата, находившегося в ведении Игнатия, во всяком случае неприятеля Фотия. Слишком много требуется высоких и умственных и нравственных качеств, чтобы приобрести и удержать такую привязанность в годину, когда высшая власть, и светская и духовная, отнеслись так враждебно к бывшему патриарху; и это отношение греческого духовенства к Фотию во все время его удаления останется навсегда самым лучшим и убедительнейшим опровержением вымышленной против него клеветы завистливыми врагами – современниками и пристрастными католическими писателями позднейших веков. Старость и дряхлость Игнатия, свидетельствовавшие о приближении его кончины, выяснившиеся неугомонные и преступные притязания папы на неприкосновенные права церкви восточной, желание сохранить целость и невредимость их, равно поддержать и ее достоинство, должны были заставить заранее подумать о будущем патриархе и самого императора. Последний не мог не видеть, что требовательности первосвященников римских не будет конца до тех пор, пока и восточная церковь не подчинится безусловному и исключительному их произволу, что столь противно и духу христианской церкви и всем постановлениям Вселенских соборов; не мог, следовательно, не усмотреть и он, что, ввиду подобных столкновений с двором римским, прежде всего необходимо обеспечить престол представителя царьградской церкви лицом, достойнейшим и по обширному знакомству с наукою церковною, и по образованности умственной, и по энергической твердости характера, и по безукоризненности нравственной, пользующимся притом уважением и любовию громаднейшего большинства в целой империи. А таким лицом в ту пору был только один Фотий – к нему-то и обратился император Василий еще за три года до кончины Игнатия (около 875). Вызвавши Фотия из изгнания, он поручил ему воспитание двоих своих сыновей, Константина и Льва, и сделал председателем знаменитой академии Магнаурской. Стоит лишь немного углубиться в тогдашнее положение дел церкви восточно-византийской, чтобы с положительностью признавать это возвышение Фотия только предвестником будущего нового возвышения. И действительно, на третий день после погребения Игнатия он снова, по распоряжению императора, занял престол патриарший.
И напрасно так долго унижали себя католические писатели повторением бессмысленных выдумок Никитою Пафлагонским, придумавшим нелепые басни для объяснения сближения Фотия с императором127; не менее напрасно другие усиливаются убедить, будто восстановление Фотиева патриаршества Василием, так горячо заботившимся о мире церковном, обязано единственно влиянию сильной партии Фотия, которой не имел твердости не уступить император128. Нет, именно потому, что Василий стремился восстановить мир в церкви, он и должен был скорее всего ухватиться за Фотия. Только тогда было бы справедливо отстранение его от Фотия, если бы этот мир понимал император по смыслу католиков, то есть признавал бы условием его беспрекословное и всецелое порабощение Востока Западу. Если же он заботился о мире, как по своему уму, образованию и патриотизму и должен был, с сохранением священных прав Вселенской церкви и с обузданием беззаконных порывов одной ее части, то назначение всякого другого в патриархи, еще неизвестного и неиспытанного, скорее бы говорило не в пользу желания его упрочить действительный мир церковный, а в пользу нерадения его о благе церкви и предоставления ее произволу постороннего честолюбия и самовластия в такое время, когда и то и другое достигли в Риме полного разгара. Лишь с таким патриархом, как Фотий, можно еще было надеяться на примирение не роняя прав и достоинств собственной своей церкви. И ежели западные писатели не отвергают ума и мудрой, самостоятельной политики в императоре Василии, ежели они единогласно считают его образцовым правителем, видя в нем восстановителя распадавшейся империи Византийской, то не должны ли они, напротив, признавать в новом отношении его к Фотию дело сознанной необходимости, единственное средство выйти из запутанного и затруднительного положения, в какое поставлена была царьградская церковь претензиями папскими? Уж, конечно, без нужды не обратился бы к нему Василий, который так еще недавно оскорбил его свержением с патриаршего престола и удалением, и, заботясь об успокоении волнений церковных, разумеется, не восстановил бы его патриархом, зная наперед, что признание его на Западе не обойдется без затруднений, если бы многолетний опыт не убедил его, что только Фотий в состоянии с честию и достоинством отстоять законные и священные права. Бесспорно, что без настоятельной надобности обратил бы гораздо охотнее император назначение на кого-либо другого и тем не был бы вынужден подавлять собственное свое самолюбие, что было неизбежно при восстановлении сношений с Фотием, которому не мог не считаться он врагом.
Восстановление Фотия, естественно, должно было снова возбудить более живые сношения с Римом, так как император постоянно мечтал о единении церковном, чего не могло быть без согласия с Западом. В этих сношениях опять повторяется всецело та же политика папская, с которою мы уже знакомы из действий Николая и Адриана; точно так же и преемник их, Иоанн VIII, условием признания ставит посторонние и корыстные расчеты, точно так же стремится удержать за собою право суда и первенства во всей церкви и, подобно им, не стесняется отвержением того, что сделано его уполномоченными в духе его же распоряжений, как скоро задние и эгоистические цели оказываются неудовлетворенными. И при вторичном патриаршестве Фотия Рим одинаково вооружается против легатов, хотя выбор их произведен со всею осторожностью; по-прежнему сваливает всю вину на них, чтобы поддержать свои притязания, и точно так же упрекает Восток в искажении и подкупе, хотя не было к тому в действительности ни повода, ни нужды. Достаточно самого беглого обзора события и самого слабого внимания к существенным подробностям его, чтобы с ясностью усмотреть поразительную недобросовестность в действиях двора римского.
Римские легаты, Павел и Евгений, не успевши ничего сделать в Болгарии, прибыли в Царьград уже в то время, когда Игнатий был похоронен, а на его престол возведен Фотий. На первый взгляд, следовало ожидать, что легаты останутся чуждыми всякого сношения с новым патриархом, осужденным и преданным проклятию в Риме; а между тем они не замедлили вступить с ним в общение. Что за причина такого поворота? Западные писатели, привыкшие судить в подобных делах о самых мелких частностях по свойству окончательного результата, не забыли и в настоящем случае применить обычный свой прием. Нет никакого сомнения, что те же Павел и Евгений были бы вознесены до небес, если бы окончательное утверждение Фотия совершилось согласно с интересами католичества; но как, наоборот, оно повлекло за собою решительный подрыв преобладанию римскому на Востоке, расстаться с которым никак не желал Рим добровольно, то, чтобы прикрыть удачнее нечистые свои побуждения к разрыву, он перенес всю вину на упомянутых епископов, объявивши общение их с Фотием самопроизвольным, противным воле первосвященника, состоявшимся вследствие подкупа и угроз со стороны Востока. Мы видели уже, что такой же точно прием был употреблен и относительно Родоальда и Захария, бывших легатами Николая, при первом постановлении Фотия. Рассмотрим это дело поближе.
Во-первых, не покажется ли странным и непонятным для всякого то явление, что два епископа, избранные из среды огромного количества для важнейшего дела, каково возвращение к Риму Болгарии и отстранение Игнатия от участия в управлении ею, для дела, которое уже несколько лет составляло исходный пункт политики римской на востоке, что два епископа, отличенные таким доверием, из выгод вещественных, из-за денег, решаются поступить против интересов доверителя и к тому же в вопросе, который имеет неразрывную связь с их главным посольством? Ежели это действительно так, то, значит, в области церкви римской трудно уже было отыскать и двоих человек, которые бы отличались неподкупностью, были бы чисты от продажности при первом случае: а тогда она обвиняет сама себя и напрасно упрекает Восток за отторжение от нее. Присоединим к этому и то обстоятельство, что такая подкупность и продажность выставляются Римом в другой раз, и в обоих случаях при таких вопросах, для решения которых не мог не быть наиболее тщательный, осторожный и строжайший выбор. Во-вторых, была ли особенная нужда для Фотия и всего Царьграда прибегать к подкупу явившихся в столицу византийскую нежданных епископов, назначенных притом для Игнатия? Ведь общение их с патриархом вовсе не обязывало ни папу, ни вообще церковь западную признать Фотия за патриарха. Для Востока же еще менее могли иметь значения отношения к Фотию легатов: нам известно, в каком объеме и в какой степени духовенство восточное стояло за него, и голос легатов римских не мог тут ничего прибавить или убавить. Нет, цели со стороны Востока к подкупу не было, а конечно, и писатели католические не упрекнут знаменитого Фотия в бесцельных действиях. В-третьих, всякое признанное неисполнение поручительства влечет за собою прежде всего снятие поручения и наказание, и тем, разумеется, скорее, чем важнее предстоят действия впереди. Католические писатели уверяют, что папа Иоанн VIII был весьма недоволен легатами, узнавши о их произвольном поступке, конечно в силу подкупности их, а между тем тот же Иоанн VIII нимало не усумнился назначить тех же легатов заступать его место на готовившемся Вселенском соборе в Царьграде по делу Фотиева патриаршества, присоединив к ним еще одного, кардинала Петра. Что это за необыкновенный, за беспримерный способ действия, если действительно папа был уведомлен о подкупности Павла и Евгения? Что он знал об общении их с Фотием, это не подлежит сомнению, потому что назначение их присутствовать на соборе, вместе с кардиналом Петром, состоялось вследствие писем к нему императора и Фотия, тотчас по избрании последнего, – а, конечно, и тот и другой не забыли в письмах упомянуть об отношениях к прибывшим легатам. Итак, одно из двух: или папа не желал общения своих легатов с Фотием, состоявшегося вследствие подкупа их последним, и, однако же, невзирая на это, по каким-то нечеловеческим соображениям, несмотря на очевидное доказательство несостоятельности и низости уполномоченных своих, уполномочил их снова вести самое щекотливое и трудное дело Фотиево от своего имени; или, назначивши Павла и Евгения заменить себя на соборе, он вполне соглашался на общение их с Фотием, признавал его, а тогда нет надобности и думать о каком-либо подкупе, потому что легаты, значит, действовали со знанием мыслей и планов своего доверителя. Едва ли решатся католики допустить первое предположение, а последнее оправдывается, как увидим, и дальнейшим образом действия Иоанна VIII. Наконец, в-четвертых, на каких свидетельствах опираются католики в своих уверениях о подкупности легатов? На словах одного из врагов Фотиевых, писавшего уже по вторичном низложении патриарха к одному из преемников Иоанна VIII, Стефану VI (в 886 году), именно епископа Новокесарийского Стилиана. Вот как отозвался об этом Стилиан, в переводе Барония: «Photius illos (послов) muneribus corruptos decepit et imperatoris minis coëgit, ut dicerent coram omni clero et populo, quod contra Ignatium a Ioanne papa essent missi, ut illum anathemate damnarent et Photium patriarcham promulgarent»129. Как мало надобно иметь здравого смысла, чтобы в немногих приведенных словах не подметить очевидной лжи, и каково, в свою очередь, должно быть сильно пристрастие до ослепления, чтобы из этих слов делать непременно заключение о действительности сокрытого в них факта. Мы не говорим уже, как мало вообще заслуживает доверия Стилиан и как в каждом выражении его о Фотии проглядывает личная вражда, влекущая к всевозможной клевете и выдумкам, столь противоречащим и характеру описываемого им лица, и другим достовернейшим свидетельствам. Фотий, говорит Стилиан, побудил легатов предать проклятию Игнатия, а его провозгласить, в виду духовенства и народа, патриархом. Но а) нет нигде и намека, даже и у враждебных писателей Фотия, чтобы Игнатий был предаваем проклятию, – а, конечно, и Никита Пафлагонянин, и Анастасий Библиотекарь не упустили бы случая упомянуть об этом и выставить новое свидетельство злобы Фотиевой даже к умершему патриарху; б) да и какая же была цель для Фотия в проклятии Игнатия? Фотий, без всякого сомнения, больше, нежели кто-нибудь из его современников, знал и понимал, кто был главным его противником и виновником низвержения, уверен был, что в проведении беззаконной к нему строгости Игнатий служил лишь орудием. Да если бы было и не так, то ум Фотия настолько отличался ясностию и благоразумием, чтобы не раздражать никого осуждением умершего старца патриарха, причисленного к лику святых. Напротив, г) мы имеем положительное доказательство тому, что Фотий признавал неизлишним торжественно, перед лицем многочисленного собора, заявить о своем искреннем примирении с Игнатием, о близости своей к нему в последнее время его жизни и об участии ко всем его домашним, оставшимся после его смерти130. Неправды в этом случае говорить Фотий не мог, не боясь тут же быть уличенным многими из присутствовавших, которые могли очень хорошо знать обстоятельства позднейшей жизни и смерти Игнатия. И только одна неукротимая злоба в состоянии была побудить Стилиана высказать подобную нелепость о подкупе легатов для небывалого проклятия Игнатия, как только затаенные, совершенно сторонние задние цели в силах дать повод поверить этой нелепости. То же следует сказать и относительно провозглашения легатами Фотия патриархом. Мы уже видели, что этим не достигалась ровно никакая цель: папа тем менее мог придать какой-нибудь вес этому провозглашению, что посылал он Павла и Евгения к Игнатию и по другому делу; а нам известно уже, что папы не стеснялись отвергать решений своих уполномоченных и по таким вопросам, для решения которых они их уполномочивали, как скоро оказывалось, хотя бы и впоследствии, что такие решения не согласовались с их видами. Греческое же духовенство, тем более народ, не нуждались, как видно, в санкции папской, когда, невзирая на проклятие Фотия в Риме, первое избрало его патриархом еще до прибытия легатов; с другой стороны, как Фотий должен быть недалек, если, по словам Стилиана, решился побудить легатов к тому, что они публично заявили, будто присланы в Царьград папою предать проклятию Игнатия и провозгласить патриархом Фотия: ведь по крайней мере ближайшее к Болгарии высшее духовенство, а также и в самом Константинополе не могло не знать, зачем проживали Павел и Евгений в Болгарии, равно не ушло от их внимания и грозное послание Иоанна VIII к Игнатию, где речь о проклятии могла разве только подразумеваться в будущем.
Отвергая, таким образом, всякую мысль о возможности какого-либо подкупа легатов Фотием, считая ее единственно плодом злобы и клеветой врагов, мы позволяем себе объяснить общение Павла и Евгения с новоизбранным патриархом рассуждением более естественным и более согласным с характером действий римского двора.
Последний, видя себя обманутым в надеждах на Игнатия по делу о Болгарии и не думая расстаться с мыслью о подчинении ее Риму, точно так же не мог затрудняться и теперь сделать патриаршество в Царьграде предметом соперничества между низложенным Фотием и восстановленным, его же усилиями, Игнатием, как не затруднился он устроить такую же торговлю при первом поставлении Фотия, предлагая условием признания его в сане патриаршем отказ от управления в пользу Рима некоторыми областями. Весьма естественно, что и в настоящее время как Рим, так и его уполномоченные не столько обращали внимания на лицо, сколько на готовность его действовать в духе их интересов. А известно, что Фотий еще в 862 году, в письме к папе Николаю, высказал свой взгляд на зависимость границ областей церковных от гражданской власти, присоединивши, в свою очередь, готовность на уступку части округа, принадлежащего даже его епископскому престолу131. Нельзя сомневаться, что то же самое повторил он и теперь, в 879 году, при первом общении с легатами, нельзя сомневаться потому, что на установившемся скоро соборе, на котором председательствовал Фотий, болгарский вопрос действительно отнесен был к ведомству императора. Весьма возможно, что Фотий обещал и свое ходатайство перед императором, вовсе не заботясь о территориальном расширении своей власти. А этого было уже вполне достаточно, чтобы легатам, при общем на Востоке сочувствии к Фотию и при согласии его обещания с главною задачею их первосвященника, не замедлить своим общением и тем не испортить дела в самом начале. Таково, по нашему мнению, самое простое и естественное объяснение неожиданного поворота отношений легатов римских к Фотию.
Император Василий и только что восстановленный патриархом Фотий не замедлили отправить в Рим посольство с письмами, в которых уведомляют папу о совершившемся перевороте в Константинополе и просят его вступить в общение с новым патриархом для прекращения наконец соблазна церковного. Посольство это прибыло в Рим в половине апреля 879 года. Положение Иоанна VIII, только что возвратившегося в свою столицу из Франции, куда ездил он с целию отыскать средства против волнений в Италии, было крайне неловкое. Признать прямо и решительно Фотия значило не только нарушить определения насчет него обоих своих предшественников, но и объявить их нарушителями церковного мира, столько лет волновавшими церковь без основательных поводов; поступить по их примеру и, таким образом, поддержать политику римскую, конечно, было бы согласнее с теми претензиями Рима, какие высказал Николай, перенял Адриан и каких не мог не разделять и Иоанн, но опасное положение, в каком находился в эту пору престол папский, требовало от последнего иного образа действий. В самом деле, с одной стороны, восстание некоторых графов итальянских, из которых Сполетскому, Ламберту, удалось захватить всю область папскую и даже самого Иоанна держать как пленника в Ватикане, с другой, все яростнее усиливавшиеся набеги на южную Италию сарацин, успевших овладеть уже некоторыми твердыми пунктами, не могли не заставить папу искать помощи от императора византийского, а с этим вместе изменить и политику относительно Фотия, дальнейшее упорство в непризнании которого в состоянии было только раздражить Василия. Папа избрал средний путь, на котором надеялся примирить оба требования. В ответном письме к императору Иоанн, принимая в соображение, как пишет сам, единодушное согласие всех патриархов и епископов, даже поставленных Игнатием, на избрание Фотия, соглашается признать его патриархом, но только по исполнении следующих четырех условий: а) чтобы Фотий покаялся и испросил прощение в прежнем неправильном вступлении на патриаршество перед собором; б) чтобы по смерти Фотия никто из мирян более не был поставляем в патриархи, а только священники или диаконы царьградской церкви; в) чтобы Болгария была возвращена снова римскому престолу; и г) чтобы не преследовались епископы и священники, посвященные Игнатием. Понятно, что первое, второе и четвертое условия были делом единственно формы в глазах первосвященника римского: они были нужны ему лишь для успокоения тени его предшественников; самая же существенная часть заключалась, как и прежде, в Болгарии, уступку которой Фотием считал вправе ожидать Иоанн за признание его патриархом. В том же духе писал он и самому Фотию. Замечательно, что, требуя от Фотия иметь общение с епископами Игнатия, папа последним угрожал отлучением, ежели они не признают Фотия патриархом; об этом писал он и трем главнейшим врагам Фотия – Митрофану, Стилиану и Иоанну. Послам же своим в Царьграде, Павлу и Евгению, поручил папа просить Фотия не вступаться в дела Болгарии и отлучать от церкви всех, кто воспротивится общению с Фотием. При выполнении условия о Болгарии, положено было в Риме считать бывшие против Фотия соборы, в Риме и Царьграде, несуществовавшими: этот приговор подписан был 17 епископами в присутствии папы132. Все эти послания привезены были в Константинополь кардиналом Петром, назначенным присутствовать на соборе вместе с Павлом и Евгением.
Едва только прибыл в Царьград кардинал Петр с папскими посланиями, как тотчас же созван был и собор, который происходил в церкви св. Софии. Можно себе представить наперед, зная результаты этого собора, как смотрят на сохранившиеся о нем акты писатели римские. Видя во всех пунктах неудачу для своих первосвященников, изумительное единство и твердость в отстоянии прав своей церкви со стороны всего представительного духовенства восточного, независимое и согласное с апостольским равенством всех частей церкви решение всех вопросов, разумеется, вопреки беззаконным посягательствам пап, эти писатели нашли единственное средство для поддержания пущенных в ход притязаний римских – отвергать действительность актов, уверять в их испорченности и подложности со стороны греков, а некоторые дошли даже до притворного убеждения, что и самый собор, столь противный видам Рима, вовсе не существовал133, несмотря на очевидные доказательства действительности его в посланиях самого папы, Иоанна VIII, не отвергаемых ни римскою церковью, ни учеными римскими. Впрочем, такой фанатический скептицизм не может в настоящее время поддерживаться даже и такими писателями католическими, которые готовы ухватиться за все, что мало-мальски дает повод к сомнению или придирке в пользу церкви Римской134. А между тем акты собора 879 года сохранились в нескольких списках, и весьма древних; находятся рукописи их греческие, весьма старые, и в римских владениях, например в библиотеке Ватиканской и графов Колонна135; давно переведены они и на латинский язык и согласны с древними описаниями этого события у различных писателей, как, например, с сочинением епископа Кефалонийского XI столетия Ильи Минятия – «Камень соблазна». Вот почему более беспристрастные писатели западные и не находят основания отрицать действительность этих актов, как, например, Флери. Но нам уже знаком характер действий католических писателей, как скоро касаются они древних вопросов, решенных против интересов Рима: подлоги, испорченность, подкупность – обыкновенное для них прибежище в подобных случаях. Мы рассмотрим только главнейшие части этого замечательного собора136.
Количество явившихся на него поразительно. Это не собор при Игнатии, составившийся против Фотия и едва-едва собравший, под конец заседаний, сто святителей: в церкви Св. Софии через 10 лет, под председательством Фотия, собралось 383 подвластных ему епископа; прибыли и уполномоченные от восточных патриархов, с грамотами от своих доверителей, в которых излагали они злоупотребление прежних послов, посланных по делам пленников сарацинских и, вопреки их воле, занявших их место на соборе при Игнатии; уведомляли, что двое из этих послов за нарушение власти преданы проклятию и что сами патриархи никогда не прекращали общения с Фотием137. Грамоты эти имеют громадную важность, и признать подлинность их значит обнаружить величайшую недобросовестность римского двора, решившегося на низкий подлог в 869 году. Немудрено, что и они, таким образом, в глазах писателей западных, по крайней мере большей части, не избегли подозрения в поддельности их Фотием. Но если мы понимаем затруднительное положение католиков, побудившее их к такому заподозрению, то никак не можем понять упорства современных ученых настаивать на таком заподозрении138, когда достаточно самого простого человеческого смысла, чтобы считать его нелепостью. Мог ли, во-первых, Фотий пуститься на обман перед огромнейшим собранием, составленным из лиц самых разнообразных местностей, когда сношения с восточными патриархами были нередки и незатруднительны, чтобы быть уверенным в невозможности скорого обнаружения такого обмана? Во-вторых, какая цель могла руководить Фотием обратиться к обману, когда, судя по дружественным его отношениям к патриархам, как теперь, так и во все последующее время до смерти Фотия, он и без обмана мог выхлопотать грамоты от самих патриархов? В-третьих, как объяснить прибытие уполномоченных с востока, которых, конечно, не могли не знать хотя некоторые из присутствовавших на соборе? Другого дела не видно, как в 869 году, когда явившихся послов по делу о пленных можно было перевернуть в уполномоченных патриарших – будто бы по делам церковным. Наконец, в-четвертых, голословная подозрительность без всякой тени какого-либо довода, будучи бессильна вообще, в настоящем случае положительно опровергается отсутствием не только протеста со стороны патриархов за злоупотребление их именем в таком важном событии, но и малейшего намека на недовольство, которое бы непременно отразилось в отношениях и сношениях патриархов с Фотием, отличавшихся постоянно близостью и приязнью. Или допустить, что и патриархи Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский разделяли вполне образ мыслей и действий Фотия, а потому и смотрели равнодушно на подделанные им грамоты от их имени? Но в таком случае дело будет касаться одной формы, а по существу, значит, вся восточная церковь мыслила одинаково касательно несправедливости собора 869 года и отношений к римскому первосвященнику. Но и тогда невозможно допустить обмана, потому что глубокий ум Фотия не дозволил бы ему рисковать своею репутациею без всякой цели, когда того же самого он мог достигнуть прямым путем, получением действительных грамот от патриархов.
Всех заседаний было семь, из которых два последних происходили в присутствии императора Василия. Мы остановим внимание на самых важных действиях этого собора, и прежде всего – на прочитанных перед целым собранием посланиях папских. Все представители церкви единогласно приняли из них все, что касается до мира церкви. Относительно условий, предложенных Иоанном VIII, они постановили следующее: дело о Болгарии как относящееся до светской власти, потому что представляет вопрос чисто областной, должно быть передано на благоусмотрение императора; не приняли они и решения папы насчет непосвящения на будущее время мирян в патриархи и избрания Константинопольских патриархов лишь из среды своей церкви. Единодушное согласие на такое решение разделялось и легатами римскими. Собор вел себя, таким образом, совершенно самостоятельно; легаты занимали па нем место нисколько не влиятельнейшее сравнительно с остальными представителями церкви; имя патриарха Фотия стояло даже впереди папского на многолетиях, которыми заключалось каждое заседание. Словом, устранена была, как в деле папских посланий, так и во всех последующих, и малейшая тень какого-либо начальнического первенства римского первосвященника. Трудно, конечно, было выдерживать такое положение его легатам; но единство духовное всей восточной церкви, полнейшее согласие с новым патриархом и глубокое к нему уважение у всех присутствовавших, естественно, отнимало охоту к беcполезным попыткам провести и теперь прежний тон властительства римского. Но не выдержали зато сторонние поклонники католичества мнимого унижения на соборе папской воли и свободного толкования его распоряжений членами собора. Как современные, так и последующие, до новейших дней, писатели западные, усиливаясь доказать, что только Фотий был виновником непризнания первенствующего и судейского над всею церковью значения папы, а следовательно и раскола восточного, что остальное духовенство готово бы было неуклонно исполнить все постановления его, не замедлили пустить в ход мысль, будто Фотий извратил в переводе греческом письма папские и, таким образом, собор не знал действительных желаний главы западной церкви. Здесь встречаемся мы снова с заподозрением, точно так же лишенным смысла и обнаруживающим опять лишь недобросовестные приемы западников.
Фотий извратил послания папы! Но ведь греческий перевод писем читался на соборе в присутствии легатов, которые, однако же, ни одним звуком не протестовали против неверности перевода. Допустить, что они не знали греческого языка, нельзя в легатах, отправленных с таким важным поручением в Царьград, в среду духовенства исключительно греческого; да не допускают этого и сами писатели западные. Остается одно, что не только Павел и Евгений, но и новоприбывший кардинал, Петр, были подкуплены или устрашены угрозами. Но во всей последующей жизни их нет никакого указания, чтобы они сознались в этом сами или были уличены кем-нибудь другим. Да и что же, наконец, за духовенство западное, когда невозможно было отыскать среди него и одного надежного человека даже тогда, когда недоверчивость, по словам нынешних католиков, папы к Павлу и Евгению за общение их с Фотием должна была заставить его найти самого вернейшего поклонника себе, чтобы парализовать действия подозрительных епископов, оставленных, однако же, заступать место папы на знаменательном соборе? Как ясно обнаруживаются натяжки римлян при первом прикосновении к их отзывам и мнениям и как в пылу пристрастия роняют они и себя, и то, что берутся защищать. В настоящем случае они, по-видимому, имеют и основание именно в том, что на соборном чтении папского послания было опущено условие, чтобы Фотий принес покаяние и испросил прощение за неправильное прежде овладение патриаршеством. Действительно, это условие опущено в актах собора; но исходило ли это опущение от воли Фотия? Сомнительно, чтобы остальные члены собора, при известном единодушии с Фотием, при глубоком уважении своем к правам церкви, что доказывается всеми действиями собора, позволили прочитать условие, столь унизительное для их патриарха и для всей церкви, которая избрала его в свои представители. Для подобного опущения одного из условий не было вовсе надобности искажать, и, вероятно, сами легаты вполне согласились на него, видя в этом всеобщее желание. Всякое намеренное искажение имеет целью обман, а до какой степени Фотий был чужд его в настоящем случае, он доказал своим посланием к Иоанну, написанным по окончании собора, где прямо сам говорит папе, что просить прощение считал вовсе излишним, и именно потому, что только одни преступники просят о помиловании. Да и на каком сравнении документов позволяют себе латинники утверждать искажение в переводе греческом писем Иоанна VIII? Они указывают на латинский текст этих писем, упомянутый Баронием в следующем выражении: in codice vaticano charactere longobardo exarato, his ferme temporibus scripto139; но ученый Бамбергер едва ли безосновательно признал эту рукопись положительно подложною140. И некоторые из тех выражений, на которых думают опереться ученые католические в своих утверждениях об испорченности греческого текста, говорят решительно в пользу подложности текста латинского. В пример приведу выражение папы касательно условия о Болгарии. В латинской редакции читается: fieri jubemus... Bulgarorum dioecesim... a modo suo jure vindicare; в греческой слово jubemus переведено: просим, умоляем. Не говоря уже о том, что подобный тон и такой подбор выражений, как fieri jubemus, скорее относятся к порицанию папы за превышение своей власти относительно равностепенного ему иерарха, к которому ни разу притом не обращался он ни с чем подобным в действительных своих посланиях, они до несомненности опровергаются и предпринятою в 879 году политикою Иоанном VIII в делах церковно-восточных вследствие стесненного отовсюду своего положения. Наконец, за исключением условия о прощении, все остальные, разумеется гораздо важнейшие, находятся во всей полноте в греческих деяниях собора, с заключением по ним последнего. А тут представлялось бы больше интереса к искажению. И едва ли можно сомневаться, что самый латинский-то текст страдает искажением и появился не ранее того времени, когда отношения папы к Фотию установились прежние, т. е. враждебные, следовательно после уже собора, на основании приведенных греческих деяний, с произвольным дополнением того, что возвышает власть римского епископа, и с изменением и опущением всего, что в греческом тексте ставит ее в уровень с властию других представителей церкви и низводит под законную зависимость от целого собора.
Второе важное действие на соборе заключалось в обличениии прежних квазиуполномоченных патриарших, причем прочитаны были грамоты, присланные с явившимися из Антиохии, Александрии и Иерусалима местоблюстителями. Непосредственным следствием этого обличения было отвержение собора 869 года и торжественное признание Фотия патриархом Царьградским. Как в первом деле, так и тут легаты не отделялись от единодушного приговора всех святителей.
Последние два заседания выдвинули вопрос, направленный прямо против злоупотребления, расширившегося уже в бóльшей части церкви западной, именно против прибавки в Символе веры «и от Сына». В присутствии императора прочитан был Никейский Cимвол веры, принятый и всеми последующими Вселенскими соборами, и состоялось снова единогласное решение, чтобы впредь никто не дерзал ни прибавлять ничего, ни убавлять в Символе, под карою проклятия. Приняли и торжественно подтвердили это решение и местоблюстители древнего Рима. В актах собора приводится при описании этого деяния и письмо папы Иоанна, в котором он осуждает как преступников и ставит на одно место с Иудою всякого, кто дерзнет изменить в чем-либо Никейский Символ веры . Разумеется, нашлись противники действительности и этого письма, считая, по обыкновению, поддельщиком его Фотия141; но мы увидим на своем месте, как твердо отстаивал Иоанн VIII Никейский Символ веры и у себя, на Западе, и как порицал тех, кто настаивал на прибавлении «filioque». Этого уже достаточно, чтобы не видеть ничего подозрительного в послании в том же духе и на Восток в такие минуты, когда ему следовало по преимуществу доказать верность свою к одному из существенных догматов, постановленных Вселенскими соборами. Собор заключился следующим провозглашением легатов папских: если кто не признает святейшего Фотия законным патриархом и с ним не сообщится, да будет часть его с Иудою.
Что было делать теперь папе, получившему известие о заключениях собора Царьградского в письмах императора Василия и Фотия? Главная цель его, возвращение Болгарии, не исполнилась; необходимо было вести дело дальше. Но как, когда легаты его, им уполномоченные, скрепили все соборные деяния собственноручною подписью? Оставалось одно средство: заподозрить легатов в неисполнении ими поручения, свалить всю вину на них и, отказавшись от действий их, возобновить свои требования. Вот почему в ответном послании Василию, соглашаясь на признание патриархом Фотия, он включает условие, за которое бы можно было ухватиться для корыстных целей римского епископства, что деяний соборных он не примет и не признает за ними никакой твердости, если легаты его что-либо совершили против апостольского наставления. Si fortasse legati nostri in eadem synodo contra apostolicam praeceptionem egerint, nos non recipimus, nec judicamus alicujus existere firmitatis142.
Сколько произвола предоставляет себе таким выражением папа, сколько придирок и крючков можно допустить при таком условии! Отвергнуть Фотия было уже невозможно, как потому, что согласие на восстановление его выражено было и прежде Иоанном, так и потому, что слишком неприлично было бы раздражать императора, выславшего уже флот для защиты южной Италии от сарацин, успевший одержать уже и блистательную над ними победу. Точно так же и в письме к Фотию, после замечания касательно того, что в просьбе о прощении перед собором он, папа, не видит унижения, вставлено не менее тяжелое условие для будущего согласия представителей римской и цареградской церквей и также обеспечивающее широкий произвол притязаниям первого: только тогда обнимет папа Фотия, как брата, и только тогда будет считать его дорогим соседом, ежели Фотий будет стараться оказывать достойное почитание и покорность относительно римской церкви: «Quia nos, si tu debitam devotionem et fidelitatis incrementa erga sanctam romanam ecclesiam et nostram parvitatem observare studueris, et ut fratrem amplectemur et ut carissimum proximum retinebimus»143.
Надобно же было исследовать действия легатов, по крайней мере показать вид, что исследование совершено, чтобы потом приступить к решительному отвержению этих действий, не удовлетворивших видам Рима на Болгарию. И вот в конце того же 880 или в начале 881 года посылается в Царьград дьякон Марин. Его надменный тон, несогласие отвергнуть собор, бывший при Игнатии и отверженный уже самим папою, наконец восстание против заключений последнего собора, с какою единственно целью, конечно, и прибыл он на восток, раздражили до того императора, что этот, в течение целого месяца, держал его в темнице. Возвратившись в Рим, Марин, естественно, привез то, чего желал престол папский, усиливши еще более преступление легатов вследствие личного своего раздражения за заключение. Но Иоанн VIII уже находился перед смертью и, 15 декабря 882 года, скончался. Вместе с некоторыми другими, и Рачкий силится доказать, что Иоанн еще успел перед кончиной отлучить Фотия, но доказательства его основаны на одних предположениях и, кажется, не подлежит сомнению, что отлучение произведено уже его преемником.
Всматриваясь в образ действий папы Иоанна VIII, мы не можем не заметить, что в нем отразилось больше мягкости и больше непритворного желания действительного мира в церкви Вселенской; хотя, в свою очередь, и он не в силах был оторваться от гибельных для единства церковного претензий, открытое и решительное начало которым положено было Николаем и поддержано Адрианом. Не отличаясь особенною силою духа, твердостью и решимостью, естественно, Иоанн не мог выйти победителем окрепшего уже беззаконного начала в Риме и умер, не достигши окончательного примирения с Востоком и не удовлетворивши желаниям ревнителей и поклонников политики Николая. Как современные ему такие поклонники, так и позднейшие писатели католические не без едких насмешек отзывались и отзываются об этом папе, порицая его за малодушие, которое будто бы оказал он в сношениях с Царьградом, и не стесняясь прозвищем бабы. Вот какой отзыв читаем мы об Иоанне VIII у Барония: «Hinc puto factum... quod ob nimiam Joannis animi facilitatem et mollitudinem, abjecta penitus omni virilitate, non papa, ut Nicolaus et Hadrianus, sed papissa fuerit contumeliae loco dictus... atque ita a compluribus decantatum fuerit: Joannem VIII fuisse foeminam; sicque jactata vulgo invenerit eo modo locum fabula»144.
В наших глазах, подобный отзыв не может не служить подтверждением неправды и умышленного притворства тех писателей, которые усиливаются доказать подлоги и искажения Иоанновых посланий и распоряжений на Востоке. Если бы то, что делалось и писалось в Царьграде от лица этого папы, не было действительно, то не было бы никакой надобности и выделять его из ряда пап, с надменностью и резкою решительностью Николая и Адриана соединявших и те их насильственные посягательства на права церкви восточной, при которых немыслимо было христианское примирение и единство церковное.
Место умершего Иоанна VIII занял тот диакон Марин, который только что возвратился из Царьграда и чувствовал себя оскорбленным со стороны императора и самого патриарха. Нисколько после сего неудивительно, что он тотчас же, под предлогом неисполнения легатами папских поручений, отвергнул собор 879 года и снова предал отлучению Фотия. Сношения с Востоком ограничились опять только обличительными переписками, что продолжалось до самого удаления Фотия от патриаршества при обоих преемниках Марина († 884): при Адриане III (884–885) и при Стефане VI.
Между тем Фотия постигло новое несчастье. В 886 году, 29 августа, умер император Василий и наследник его, Лев Философ, обязанный спасением от смерти Фотию, вступившемуся за него перед раздраженным Василием, желая предоставить патриаршеский престол своему брату Стефану, удалил Фотия под предлогом участия его в наговорах отцу вместе с епископом Сантоварином. В декабре того же года Стефан занял уже престол патриарший. С удалением Фотия и с последовавшею очень скоро его смертию, казалось, не было больше причин, по крайней мере явных, продолжать несогласие; не признать Стефана патриархом не было оснований, так как он прошел необходимые степени духовного звания и был притом брат императора, сменивший к тому же ненавистного Риму Фотия. Действительно, папа Стефан VI в ответном письме своем к императору145 хвалит последнего за удаление Фотия, но отказаться при этом случае от фиктивных прав Рима на суд над всею церковью тяжело было тому папе, который за год тому назад, в послании к Василию, признавал самым высшим и непререкаемым достоинством за своим предшественником, Марином, то, что «он чувствовал и мыслил одинаково с Николаем»146. И Стефан VI потребовал от императора посольства в Рим, для обсуждения всего дела, под самым ничтожным предлогом, что в уведомлении императора, будто Фотий добровольно удалился с патриаршества, находится противоречие с известием Стилиана, отправившего тотчас по вступлении в патриархи Стефана письмо к папе, утверждавшее, что Фотий был изгнан императором из церкви.
На этом дело и остановилось. Посольство в Рим, конечно, отправлено не было, а в истории пап с конца X века начинается то мрачное время, приводившее в ужас и негодование самих католиков, при котором часто должно было казаться унизительным всякое сношение с первосвященниками римскими. Начало положено было Стефаном VII, который предшественника своего, папу Формоза, дозволившего себе осудить Фотия уже умершего, как бы в наказание подверг еще большему осуждению. Он приказал вырыть его тело и представил на судилище; отсек пальцы и голову и бросил в р. Тибр за то, что вопреки канонов был переведен на кафедру римскую из другой епархии. Как бы в укор Николаю и Адриану, в Риме неоднократно повторялось назначение пап не только прямо из мирян, но и из детей, как, например, поставление 12-летнего Бонифация II, племянника тускулумского графа; не соображались там более и с тем, было ли избираемое в папы лицо из римской епархии, или из другой, чего требовал Иоанн VIII в одном из условий признания Фотия. Вот как характеризует папское управление в X веке ревностный католик Бароний: en illa infelicissima romanæ ecclesiæ tempora... quando intrusi in cathedram Petri... homines monstrosi, moribus perditissimi, usquequoque foeditissimi. Cuncta quae olim passa est (romana ecclesia) sub gentilibus imporatoribus vel ab haereticis aliisque persecutoribus, horum comparatione sunt aestimanda lusus puerorum147. А Мосгейм говорит: omnis sacra res maxima saeculi parte in potestate vilissimorum scortorum fuit148.
Но и в X столетии, равно и в начале XI, хотя и очень редкие, сношения между восточною и западною церквами все еще продолжались, и сношения довольно дружелюбные, невзирая на то что имя Фотия провозглашалось в Царьграде на поминовениях между именами Игнатия и Стефана, как имя действительного и законного патриарха. Окончательное разделение произошло не раньше 1053 года, вследствие обличительного послания патриарха Михаила Керулария, направленного против опресноков, пощения в субботу и некоторых других отступлений от правил, что вошло во всеобщий обычай в церкви Римской. Но и при этом патриарх Царьградский не выступил из своей области, так как послание назначено было епископу Транийскому в южной Италии, относившемуся к царьградскому патриархату149.
Мы рассмотрели, таким образом, взаимные отношения между Востоком и Западом до той поры, когда прекратилась, вместе с жизнию (885), и деятельность последнего из солунских братьев, св. Мефодия; видели, что начало несогласий произошло с избранием в патриархи знаменитого Фотия, в самые последние дни 857 года, и что с напряженностью продолжались они до его смерти или до вторичного удаления с патриаршего престола (886). Перенося этот промежуток времени к жизни и трудам св. Кирилла и Мефодия, невольно остановишься на замечательном, хотя, конечно, и случайном стечении обстоятельств, именно, что период проповеднической их деятельности совпадает год в год с обозначенным нами промежутком. Первое посольство их, с целию благовестия в среде языческих народов, принадлежит 858 году, последние подвиги Мефодия и смерть его относятся к 885 году. Случайно, говорим мы, такое стечение, но оно весьма важно для правильной оценки воззрений и мнений нынешних католиков, не преминувших воспользоваться этим совпадением для проведения своих целей между западными славянами – убедить последних, что уход братьев солунских из Константинополя, переход их на запад и сближение с папою стоят в неразрывной связи с разногласием между Римом и Царьградом, разногласием, в котором непременно хотят видеть они начало церковного раскола в последнем. Эти писатели усиливаются таким образом объяснить самое посольство Кирилла и Мефодия на запад нежеланием их дальнейшего общения с Востоком как виновником церковного разногласия и обращением к папе как к справедливому и законному судье над церковью Вселенскою, усиливаются, следовательно, доказать, что католическое направление солунских братьев обнаружилось в самый первый момент изменившихся отношений между Римом и Царьградом, по поводу возведения на патриаршество Фотия, что, в свою очередь, и было первою причиною отстранения их от Востока. На этом-то обстоятельстве, составляющем переход в жизни первоучителей, мы и намерены остановиться в самом начале решения второго главного вопроса – о положении той области, в какую явились Кирилл и Мефодий в 863 году и из которой впервые вступили в связь с римским первосвященником. Важность этого обстоятельства неоспорима: если уже самый отход Кирилла и Мефодия имел побуждением признание с их стороны первенства папы и недовольство на порядки в церкви восточной, то само собою разумеется, что те же основания руководили ими и в сношениях с Римом тогда, когда жили они и действовали в области папской.
Б. В каком положении застаем мы область, куда призваны были Кирилл и Мефодий и откуда вошли в сношения с Римом
Как говорят об этом писатели католические. – Когда прибыли в Царьград послы из Mоравии и когда вышли в последнюю Кирилл и Мефодий. – В каком положении находились в это время последние и в каких отношениях стояли к императору и патриарху. – С каким чувством отправились св. братья на Запад. – Свидетельство Анастасия Библиотекаря о разрыве между Кириллом и Фотием. – В каком звании оставили Кирилл и Мефодий Грецию. – Разбор мнений о том же предмете католич. писателей. – Политическое положение Моравии и Паннонии до погрома мадьярского. – Устройство церковное там под влиянием немецких проповедников. – Побуждения и цель князей моравских обратиться за проповедниками христианства на Восток. – Первоначальная деятельность Кирилла и Мефодия в Моравии; несправедливость мнений о ней латинских писателей. – Недовольство духовенства латинского на характер деятельности солунских братьев и жалоба его папе.
Для более обстоятельного обсуждения вопроса об отношениях Кирилла и Мефодия к восточной и западной церквам перед отправлением их в Моравию мы рассмотрим: а) что и как говорят об этом писатели католические; б) в каком положении жили Кирилл и Мефодий на Востоке, до своего ухода на Запад, и в) в каких отношениях находились к отправлению их туда император и патриарх.
С каждым полугодом умножающееся количество современных писателей на Западе о Кирилле и Мефодии повторяет в один почти голос одну и ту же мысль, что оба брата с радостью приняли предложение идти на призыв князя моравского, что дальнейшее пребывание их в Царьграде становилось невыносимым вследствие несогласий с Фотием и глубокого огорчения от оскорбления последним церкви Вселенской. Мы приведем выражения таких только писателей, которые обрабатывали свои сочинения более-менее самостоятельно и потом служили уже источником для других, имевших целью только шире распространить высказанные первыми сведения и суждения. Вот что говорит Гинцель150: «Призванный императором, Константин мог в желании моравского князя, Ростислава, усмотреть лишь голос свыше, с радостью следовать которому был он тем приготовленнее, что решительно православный и церковный образ мыслей его встречал поражения от господствующих нецерковных действий в Константинополе и что чувствовал влечение в тесно связанные с апостольским престолом западные страны, где представлялась ему благословенная деятельность среди родственного народа. Константин, вместе с братом Мефодием стоявший на стороне Игнатия, мог из действий в Царьграде предвидеть только самый дурной исход и не мог не желать поскорее убраться из тех пределов»151. Штульц152 утверждает, что Кирилл, живя в Царьграде по возвращении из посольства хазарского (859), «кажется, не находился в приятельском отношении к Фотию; старая сердечная дружба между ними, угаснувшая еще прежде, прекратилась, когда Кирилл, воодушевленный чистым и строгим учением Спасителя, восстал публично против Фотия, распространявшего заблуждение о душе человеческой... Не заботясь о приязни человека, производящего раскол в церкви, Кирилл ожидал, какой суд произнесет римский папа в споре между Фотием и Игнатием»; и тем охотнее удалился св. муж из источника раздора. Доктор Рачкий153 остерегается с такою же решительностью, как поименованные выше авторы, утверждать, будто Кирилл и Мефодий уже в Царьграде выразили свое охлаждение к Востоку и обращение к папе, тем не менее подробным изображением разногласия, происшедшего будто бы между Фотием и Кириллом за учение первого о душе, невольно заставляет читателя предполагать и в нем ту же мысль. Довольно ясно это видно и из его голословного, ничем не оправдываемого мнения, будто Кирилл и Мефодий, вследствие недружелюбных отношений к Фотию, отвратили от Царьграда и моравского князя Ростислава немедленно по своем прибытии в Моравию154. С положительностью и резкостью высказана она и доктором Билым в недавно оконченном его сочинении155, назначенном для народа к тысячелетнему торжеству в честь св. апостолов. Такие отзывы и положения повторяются ими при всяком удобном случае, как скоро заходит речь о привязанности братьев солунских к римскому престолу, повторяются притом как вещи доказанные, против которых нельзя спорить. А между тем доказательств нет ровно никаких, да, по нашему убеждению, их и не могло быть, по самому характеру жизни Кирилла и Мефодия в Константинополе.
Всего легче убедиться в этом, рассмотревши состояние, в каком находились Кирилл и Мефодий перед самым уходом на запад, а также и обстоятельства, побудившие их к новому подвигу. Но здесь невольно сталкиваемся мы с вопросом, когда прибыли послы из Моравии и когда приблизительно, если уже нельзя сказать определительно и точно, вышли из Царьграда проповедники славянские?
Для решения этого вопроса известные нам достовернейшие и подробнейшие источники не представляют положительных данных. Положительно год не указан ни в одном из них, а несогласие источников в исчислении времени по другим близким событиям в жизни св. братьев, имеющим непосредственную связь с их выходом из Царьграда, на первый взгляд как будто лишает возможности и на приблизительное определение. Тем не менее внимание к намекам с обсуждением побочных обстоятельств, упоминаемых в известиях, дает достаточное средство к безошибочному и весьма близкому к истине решению вопроса.
Солунские братья отправлены в Моравию вследствие посольства от тамошних князей к императору Михаилу. Последнее не могло прибыть позже 21 мая 866 года, потому что в это время умер Варда, присутствовавший на совещании во дворце императорском, когда решался вопрос, кого отправить в Моравию. «Отвѣща емоу (Константину) пакы царь и съ Варьдою оуемъ своимъ», – говорит жизнеописание св. Константина. Если же мы примем в соображение, что Кирилл и Мефодий отправились из Моравии в Рим в первый раз в 867 году, потому что, прибывши туда по призыву папы Николая, они не застали уже его в живых и что пробыли в Моравии до ухода в Рим не менее трех с половиною лет, то едва ли может быть сомнение, что посольство моравское явилось в Константинополь никак не позже 862 г. В самом деле, папа Николай умер в ноябре 867 года, и тотчас же был возведен Адриан II, который и принимал Кирилла и Мефодия; так как последние шли по желанию Николая, несколькими днями не застав его, как свидетельствует латин. легенда о перенесении мощей Климента («Cum ante non multas dies supradictus papa Nicolaus transiisset ad Dominum»)156, и, при трудностях в то время пути и отдаленности его, а равно и при задержках, без сомнения, довольно продолжительных, в Паннонии, у князя Коцела, и в Венеции, где св. Кирилл выдержал победоносно диспут с латинянами, могли употребить около полугода для своего путешествия, то сроком отхода их из Моравии можно смело положить осень 867 года. Отбрасывая три с половиною года, мы получим или самое начало 864, или конец 863 года как время, когда пришли в Моравию Кирилл и Мефодий. Трудно положить меньше года и для путешествия их из Константинополя в Моравию, потому что шли они через Болгарию, где, как несомненно, занимались проповедью христианской между болгарским народом, и когда, вероятнее всего, особенно подействовал Мефодий и на князя Бориса. Таким образом, удаление Кирилла и Мефодия из Царьграда не может быть позже самого конца 862 или начала 863 года, а прибытие посольства моравского – раньше 862 года.
Некоторое затруднение может происходить только оттого, что жития славянские, Константиново и Мефодиево, почти не отличаясь друг от друга в означении времени, проведенного ими в Моравии до отхода в Рим, довольно значительно не согласуются с латинскими легендами, возводящими время это до четырех с половиною лет, следовательно целым годом больше. Тогда как в житии Константина читаем: «40 же мѣсець сьтвори вь Моравѣ и иде светить оученикы свое»157, а в житии Мефодия: «И тремъ лѣтомъ исшедшемъ, въвзратистася изъ Моравы»158, в легенде о перенесении мощей св. Климента: «Manserunt ergo in Moravia per annos quatuor et dimidium»159; то же самое и в легенде Моравской160. Но не произошло ли это различие оттого, что легенды латинские считают время от выхода Кирилла и Мефодия из Царьграда, между тем как славянские жития имеют в виду лишь время, прожитое ими в Моравии161. В таком случае подтверждалось бы фактически наше соображение о годовом по крайней мере пребывании св. братьев на пути из Константинополя в Моравию. Во всяком случае, вопрос об отправлении в Моравию Кирилла с Мефодием мог возникнуть в Царьграде только в 862 году, что отчасти оправдывается и вставкою у нашего Нестора имени блатенского князя Коцела в числе пославших посольство к императору Михаилу; а Коцел, как известно, наследовал своему отцу, Привине, лишь в 861 году. Мы ссылаемся на Нестора потому, что известие его нимало не противоречит древнейшим источникам. В житии Мефодия, правда, говорится только о Ростиславе и Святополке, по желанию которых вызваны были проповедники с Востока; зато в житии Константина читаем: «Растиславь, моравьскыи кнезь, богомь оустимь, съвѣтъ сьтвори съ кнези своими моравляны»162, в числе этих князей нет основания не предполагать и Коцела. Вероятнее всего, что имя это и находилось в оригинале тех житий Кирилла и Мефодия, которым пользовался наш летописец: последующие списки этих житий могли выбросить его точно так же, как выброшено в житии Константина и имя Святополка, сохранившееся в житии Мефодия.
Состояние церковных отношений в 862 году нам уже известно: это была пора, когда выяснял только свои притязания папа Николай, не предпринимая пока ничего резкого против Фотия, избранного в патриархи в декабре 857 года. Собор в Риме, на котором наконец решился прибегнуть к крайней мере Николай, т. е. осудить и отлучить от церкви Фотия, состоялся лишь в 863 году. До этого времени, напротив, можно было только замечать из посланий его готовность признать патриаршество Фотия, ежели только последний согласится способствовать притязаниям римским на Эпир, Ахайю и др. области, подробно обозначенные в письме Николая к императору. В цареградской церкви, как видели мы, только ничтожное число духовенства держало сторону сверженного Игнатия – превосходнейшее же большинство высказалось прямо и решительно в пользу Фотия огромнейшим собранием на соборе Константинопольском 861 года. В числе недовольных даже в письме к Николаю личного врага Фотия упоминаются только 10 архиепископов и 15 епископов, что составляет крайне незаметную величину в количестве 400 святителей, принадлежавших в то время патриархату Цареградскому. Притом обращение к Риму недовольных последовало уже после 863 года.
В каком положении застаем мы в это время Кирилла и Мефодия? Они только что возвратились к этой поре из посольства к хазарам, в котором прославились успешною проповедью, и снова обратились к своей уединенной, отшельнической жизни. Мефодий, в качестве игумена, поместился в монастыре Полихронском (на азиатском берегу Мраморного моря, близ города Кизика), а Константин остался в Царьграде, при церкви св. Апостолов, для занятия молитвою и книгами. Так как ни один источник, ни древнейший ни позднейший, не говорит ни слова о взгляде их на переворот церковный, то католическим писателям и показалось возможным наполнить этот пробел такими соображениями, которые бы согласовались с задуманною ими целью, – обратить обоих братьев в чистых католиков и выдать эти соображения за неопровержимую истину. А между тем достаточно самого поверхностного сличения подобных соображений с обстоятельствами жизни Кирилла и Мефодия, и прежней и по возвращении из Хазар, чтобы определить полнейшую их несостоятельность.
Так, опираясь на то, что Кирилл и Мефодий отказались принять высокий святительский сан, которым хотели наградить их и царь и патриарх за подвиги в земле хазарской, и предпочли уединение и отдаленность от суеты мирской, эти писатели утверждают, будто таким решением они выразили недовольство свое на дела церковные, по случаю возведения в патриархи Фотия, и скрылись от всякого в них участия. Тогда как качество смирения и любовь к тихой и сосредоточенной жизни являются у одного из братьев в самых юных еще годах, у другого, у Мефодия, обнаружились задолго еще до возвышения Фотия. В силу подобного настроения Константин еще на 24 году отказывается от почестей и блистательной будущности, какую нарисовал перед ним императорский логофет, и охотно сменил все это на скромное звание священника и патриаршего библиотекаря; это было в 851 году. Но и здесь в самое непродолжительное время, следовательно опять задолго до патриаршества Фотия, еще при Игнатии, показалась ему неудобною жизнь, и он удалился тайно в Узкое море, в один из монастырей. И во все время правления Игнатия, несмотря на великие услуги Константина, оказанные в споре с бывшим патриархом Аннием и с сарацинами, мы видим его в том же смиренном сане. Удаление от житейских почестей не менее, если не более, высказалось и в жизни Мефодия: он оставляет свое высокое положение правителя целой области, на котором сделался известным самому императору, и спокойно, с любовию посвящает остальную жизнь свою монашеству, удалившись на Олимпийскую гору, где «бѣ повинуꙗсꙗ покоромъ и съвръшаꙗ всꙗ исъполнь мнишскыи чинъ, а книгамъ прилежа»163. Это случилось также задолго перед тем, как Фотий сменил на патриаршестве Игнатия, потому что Мефодий уже монахом сопутствовал своему брату в страну хазарскую, куда отправились они, по всей вероятности, в самые первые дни правления Фотиева. Вообще, вся жизнь Константина от самого детского возраста и, сколько известно, Мефодия от поступления его в монастырь полны примерами кротости и смирения, не только чуждых всякого искательства внешних отличий, но и прямо противоречивших ему. Что же удивительного после этого, если такие люди отказываются от сана святительского, которым хотели облечь их патриарх Фотий и император, когда возвратились они из Хазарии в Царьград? Не согласовалось ли это со всею предыдущею их жизнию и не естественнее ли следовало ожидать, по примерам последней, их вторичного удаления в уединение, доколе новый проповеднический подвиг не вызовет опять к общественной деятельности. Думаем, что скорее можно было бы удивляться обратному и ни в каком случае, не оскорбляя памяти святых апостолов славянских, нельзя допускать, тем менее утверждать, будто этот отказ от возвышения со стороны Кирилла и Мефодия находится в какой-нибудь связи с патриаршеством Фотия, что допускают и утверждают поименованные нами писатели-католики. To же самое обнаружили они не раз и прежде, и еще в сильнейшей степени, если сообразим, что Мефодий все-таки принял на себя звание игумена по желанию императора и Фотия. В заключение не можем не заметить, что ежели латиняне позволяют себе делать вывод о недружелюбных отношениях между новым патриархом и солунскими братьями из отказа их принять высший сан, то с одинаковым правом могли бы они, на том же основании, делать такой же вывод и об отношении по крайней мере Кирилла к папе Адриану II: и в Риме, перед кончиною своею, Кирилл «scions omnium esse virtutum veram in humilitato custodiam, episcopatum renuncians, habitum induit monachalem», как говорится в легенде Моравской164.
Славянские жизнеописания, этот достовернейший источник для правильного понимания деятельности св. братьев, ничего не говорят об участии патриарха при отправлении их в землю моравскую. Обращается к Константину сам император, сам же излагает ему цель посольства моравского и сам убеждает и просит его принять на себя труд удовлетворить этой цели. Нельзя ли отсюда, хотя в виде предположения, выводить заключение о характере отношений Константина к Фотию? В самом деле, предмет посольства принадлежит непосредственно и исключительно церковному делу и как бы, кажется, патриарху не выразить тут своего участия и не заменить собою императора? Но дело здесь, во-первых, касалось постороннего народа, и, во-вторых, представители этого народа, князья моравские, обратились прямо к императору; он и изображается главным распорядителем в назначении проповедников, хотя не может быть и тени сомнения, что это назначение не обошлось без совета с высшею духовною властью. В этом случае жизнеописатель выставляет одного императора точно так же, как и во всех других подобных, относившихся к тем же Константину и Мефодию и бывших при предшественнике Фотия. В самом деле, как император Михаил обращается к Константину по поводу просьбы моравских князей и сам ведет беседу с ним, так и в деле с иконоборцем Аннием «царь же съ патрикіи оустроивъ философа посла іюнь»165; равным образом и в назначении проповедника и учителя к сарацинам: «сьборь же сьтворь царь и призвавъ его, рече емоу: слышиши ли, философе, что глаголютъ скврьнныи агарѣны на нашу вѣроу? Ты же, ꙗко светые троице сыи слоуга и оученикь, шьдь противисе имь»166; точно то же находим и при отправлении к хазарам: «тогда вьзыскавь царь философа, и обрѣть его сказа емоу козарьскоую рѣчь глаголꙗ: иди, философе, кь людемь симь»167. Везде представляется император единственным распорядителем, хотя и не устраняется при этом предварительное совещание с людьми, которые вернее и справедливее могли оценить требуемые достоинства людей для христианской проповеди среди непросвещенных народов светом евангельским. И приведенные только что места из жития прямо указывают на такое совещание царя: узнав о желании сарацин, Михаил не только советуется с патрициями, как в споре с Аннием, но и созывает собор, в котором, само собою разумеется, патриарх не мог и не должен быть лишним. А о таком же соборе говорится в житии Константина и при отправлении его в Моравию: «сьбравь же съборъ царь, и призва Константина философа». Замечательно, что латинские легенды, зависимость которых от житий славянских, кажется, не подлежит сомнению, говорят прямо о совещании императора с патриархом, по крайней мере при посольстве к хазарам; как в легенде о перенесении мощей св. Климента, так и в легенде Моравской читаем по этому случаю следующее: «Tunc imperator simul cum patriarcha consilio habito, praefatum philosophum advocant»168. Впрочем, участие патриарха, и именно Фотия, в подвигах солунских братьев не скрыто и в славянском жизнеописании: в житии Мефодия прямо говорится, как он вместе с царем заботился о награждении их за успешную проповедь среди хазар и успел убедить Мефодия принять сан хотя игумена: «видѣвъ же царь и патріархъ подвигъ его добръ на божіи поуть, бѣдиша и да быша и свꙗтили архіепископа на честноѥ мѣсто, идеже есть потреба такого моужа: пе рачьшю же емоу, поудиша и, и поставиша и игоумена въ монастыри, иже нарицаѥтъсꙗ полихронъ»169.
Да и мог ли оставаться равнодушным и холодным зрителем деятельности Кирилла Фотий, его наставник, которому, несомненно, считал себя обязанным во многом первый. Из письма Фотия к папе Николаю ясно, какие отношения господствовали между наставником и его учениками, какие тесные и дружественные узы связывали их друг с другом; тем прочнее должны были установиться подобные отношения между Фотием и Константином, как лучшим и даровитейшим учеником, который и сам вскоре, по желанию царя, должен был занять место преподавателя философии: «оумолише и оучительныи столь прѣѥти и оучити философіи тоземце и странные сь вьсакою слоужбою и помощію и се пріеть»170. И г. Штульц вполне справедлив, когда утверждает о сердечной, приятельской дружбе между наставником и учеником. Этой-то дружбе мы и можем только приписать особенное внимание императора к Кириллу, выражавшееся каждый раз, как только предстоял какой-либо важный случай, где требовался человек, соединявший с глубокою верою и высокое образование. Известны жалкие недостатки императора Михаила: преданный пьянству и порочной жизни, конечно он не в состоянии был сделать разумного и достойного выбора, несмотря на личное знакомство свое с Константином как с соучеником, и тут-то, как в годы светского своего звания, так и в пору патриаршества, более всех должен был принимать участия Фотий, лучше всех других знавший Константина и пользовавшийся безграничною любовью и доверием императора. Не забудем, что по настоянию Михаила принял он высший духовный сан, что Михаил защищал его против папы, доходя в защищении своем иногда до резкостей. При такой связи между царем и Фотием если и согласиться с тем, что не Фотий выставлял постоянно перед Михаилом Константина, никак нельзя допустить, чтобы назначение последнего в столь важные посольства совершалось против воли Фотия. Это особенно должно сказать о посольстве в Моравию, принадлежавшую западному патриархату и уже наполненную латинскими священниками: отправление туда Константина в минуты, когда готова была разгореться борьба с Римом, напротив, служит непререкаемым доказательством сохранившейся прежней дружбы его к новому патриарху и уверенности последнего в том, что Константин не только не изменит ему и Востоку на почве римской, а скорее будет действовать в его интересах, согласно со своим миролюбивым и чуждым житейской суеты характером.
Но западные писатели, как указали мы, утверждают, будто солунские братья с нетерпением ожидали случая удалиться от раскольнического Востока и с радостью ухватились за представившийся случай отправиться в Моравию, не стесняясь при этом догадками, что там, в Моравии, они будут находиться ближе к престолу римскому, от которого будто бы ждали решительного суда над Фотием. Предположения, основанные исключительно на предвзятой идее, совершенно несовместимой с жизнью и трудами апостолов славянских, и тем более заслуживающие порицания, что высказаны они людьми, ставящими в числе источников на первом плане славянские жития, которые, напротив, требуют совершенно обратного заключения. Действительно, как великою и радостною изображается в них готовность Константина на посольство к сарацинам и хазарам, так, наоборот, какая-то отговорчивость и условность заметны в принятии им предложения отправиться в Моравию. Мы приведем для сличения все эти места из жития Константина, чтобы читатель мог сам видеть существенное между ними различие. Вот как отвечает он царю на просьбу его идти к сарацинам: «съ радостію идоу за христіанскоую вѣроу, что бо есть мнѣ слаждьше на семь свѣтѣ, нь по свѣтѣи троици живоу быти и оумрѣти»; одинаковый ответ находим и по делу хазарскому: «аще велиши, владыко, на таковоую рѣчь съ радостію идоу пѣшь и босъ безъ вьсего, его-же неповелѣвааше богь оученикомь си носити»; относительно же посольства моравского читаем мы уже следующее: «и троудьнъ сыи и больнъ тѣломъ, съ радостію идоу тамо, аще имаютъ боуквы въ языкъ свои». Это условие невольно вызывает на вопрос: какая же причина, какие соображения побуждали св. Кирилла согласиться на отправление в Моравию лишь в таком случае, когда там есть в ходу собственная письменность, т. е. славянская? В прежних случаях о таком условии не было и помину, а между тем нам известно, что и у хазар Кирилл прежде всего позаботился об изучении того чуждого для себя языка, на котором бы удобнее мог проповедовать слово Божие; теперь же, идя в среду славянскую, с языком которой он сроднился от самой колыбели, считает необходимым узнать предварительно, есть ли письменность у тех славян, и, услышавши из уст царя, что письменность едва ли там окажется, выражает боязнь прослыть еретиком, если он сам решится исправить этот недостаток и ввести грамоту. Причина могла быть только одна: вращаясь в пределах чисто языческих или нехристианских, как у хазар и сарацин, равно и в областях Византийской империи, он смело обращался к языку туземному и не стеснялся обращать его, по всей вероятности, и в письменность, хотя для некоторых частей Св. Писания и христианского богослужения. В настоящем случае для нас все равно, какую употреблял он грамоту: греческую ли, еврейскую или, быть может, уже и славянскую. Он мог так поступать, потому что с отдаленнейших времен Восток никогда не препятствовал народному языку служить органом для идей христианских не только в устах, но и в письменности. Св. Писание было уже переведено и на готский язык, и на армянский, и на грузинский и на другие171. Почему же испугался он нарекания в еретичестве, если бы поступил таким же образом и в моравской земле? Кажется, нетрудно отвечать, и ответ может быть только один, что Кирилл был хорошо знаком с укоренившимся уже взглядом на народный язык в делах веры на Западе, к которому в церковном отношении принадлежала и Моравия. Запад искони преследовал в богослужении народную речь; исключительный латинизм сделался законом, нарушитель которого становился, естественно, в ряд еретиков. А между тем на это обстоятельство читаем у г. Штульца такое объяснение, что Кирилл, опасаясь приобрести имя еретика, если бы согласился изобрести азбуку и переложить Св. Писание на народный язык славянский, «обратился к этому делу только тогда, когда был охранен словом императора против преследований в Константинополе»172. Не есть ли это рассчитанный обман, пропущенный в тысячи умов простолюдинов, не имеющих возможности проверить дела, обман тем более не согласующийся с честью, что вышел он из-под пера лица духовного, к которому хранит еще так много доверия простолюдин славянский? В Константинополе нечего было бояться Кириллу как потому, что посольство моравское требовало родного языка в делах веры не для греческих славян, а для западных, так, еще более, и потому, что Константинополь скорее способствовал в подобных случаях туземной речи и никогда не противодействовал. Так, ослепленный задними мыслями и целями, латинянин способен извращать истину и, вопреки столь ясным и положительным свидетельствам, вопреки многовековой исторической практике, на виду всех людей, понимающих дело, готов сваливать собственную вину на других и грозно упрекать в ней тех, кто не запятнал себя никаким участием в ней! Последующая история оправдала опасения Кирилла: он, вместе со своим братом, действительно не замедлил явиться по суду поклонников церкви Римской еретиком за славянское христианство.
Таким образом, и мысль о радости св. братьев при удалении в Моравию, будто доказывающей их отчуждение от Востока, должна быть отчислена в разряд умышленных предположений, не только не оправдываемых, а скорее ниспровергаемых самым поверхностным прикосновением к источникам. Поводом к отчуждению выставляют обыкновенно возвышение в патриархи Фотия; но если бы мы и не согласились не признать той дружбы, какая виднеется сквозь отрывистые и непрямые выражения в жизнеописаниях между Кириллом и Фотием, если бы и допустили возможность привязанности и уважения к первому со стороны Михаила вопреки воле и желанию Фотия, пользовавшегося особенною близостью к императору и очевидным влиянием на него, то и тогда не в силах бы были добросовестно утверждать, что славянские первоучителя видели в новом патриархе виновника церковного раскола уже в конце 862 года. Мы сказали и доказали, что в эту пору о расколе не было и мысли, что все ограничивалось пока переговорами, и со стороны Рима – домогательством осуществить свои корыстные притязания. Такую истину высказывает и г. Рачкий, когда, оправдывая моравского князя в том, будто бы желание раскола побудило его прибегнуть к Царьграду, замечает, что «тогда этот раскол был только в семени, и самый проницательный ум не в силах был бы отгадать этого»173. Но не стесняется ум и совесть католика одно и то же явление объяснять различно, смотря по тому, кого имеет он в виду при этом, – и г. Рачкий соглашается со Штульцем насчет причин и целей св. Кирилла и Мефодия поскорее удалиться из Константинополя. Грустно только, что цели, придумываемые католическими писателями, так несогласны с действительными, возвышеннейшими и так ясно выраженными целями в их жизнеописаниях.
Но нельзя же и западным писателям не указать на какую-либо опору в исторических свидетельствах, на основании которой они считают себя вправе разглашать свои уверения о неприязненности Кирилла и Мефодия к Фотию, а через это – и вообще к тогдашнему Востоку. Опору такую думают они видеть в Анастасии Библиотекаре, современнике апостолов славянских и деятельном участнике в споре Рима с Константинополем.
Действительно, в одном из сочинений Анастасия Библиотекаря, именно в предисловии его к собору 869 года, мы читаем следующее место, касающееся Константина: «За несколько лет тот же Фотий проповедовал, что каждый человек состоит из двух душ. Когда же Константин Философ, великой святости муж, искреннейший его друг, порицал Фотия, говоря: для чего, рассеевая такое заблуждение в народе, ты погубил столько душ? – последний отвечал: не из желания кого-либо оскорбить предлагал я сказанное, но для испытания, что бы стал делать патриарх Игнатий, ежели бы в его время появилась какая-либо ересь, выведенная посредством силлогизмов философских, Игнатий, прогнавший людей высокой мудрости; но я не знал, что таким учением могу поразить столько душ. На это заметил Константин: о разрушительная мудрость мира! Ты бросал стрелы в обильную толпу и не знал, что кто-либо из нее должен быть ранен. Всем точно известно, что как глаза, пораженные дымом, не могут видеть далеко, как бы ни были они открыты и велики, так и очи мудрости твоей, как ни обширны и широки они, будучи, однако же, всецело ослеплены дымом жадности и зависти, не в состоянии видеть стези справедливости. Поэтому и верно сказанное тобою, что ты не думал, чтобы ранил кого-либо своим ударом, когда, имея столь ослепленное упомянутыми страстями чувство против патриарха, и не предвидел, что произвел»174.
В этом обширном извлечении находим мы два существенных факта: во-первых, что св. Кирилл был самым искренним другом Фотия, во-вторых, что последний разделял мнение древних философов о двух отдельных душах в человеке, мнение, которое высказано было еще Платоном, утверждавшим три составные части в человеке: πνεν͂μα (νον͂ς), ψνχή и σῶμα, распространенного в четвертом столетии Аполлинарием, которое осталось в ходу надолго и после Фотия и которого не только не принимал Кирилл, но и опровергал его. Достоверность дружбы доказывается неопровержимее всего тем, что свидетельствуется она Анастасием Библиотекарем, человеком, который принимал участие со стороны Рима в соборе 869 года, низвергшем Фотия, обнаружившим злобу свою против него во многих местах своего описания, который, следовательно, не стал бы выставлять дружбы с ним Кирилла, восхваляемого самим Анастасием за великую святость в приведенном извлечении и за глубину христианского просвещения в письме к Карлу Лысому (875) при посылке ему сочинения Дионисия Ареопагита: тут обрисован Кирилл высоким авторитетом и апостольской жизни и истинного и глубокого понимания науки христианской. Выдумывать дружбу, к тому же искреннейшую, такого лица с ненавистным для ревностного латинянина 869 года Фотием невозможно; логичнее ожидать обратного, скрытия или затемнения подробностей дружеских отношений – дружба, таким образом, между Фотием и Кириллом входит в ряд неоспоримых данных.
Философское учение Фотия о двух отдельных душах в человеке вскользь упоминается и у Симеона Логофета175, распространившегося подробнее о забавном последствии этого учения, как посланный от хазар стал просить у императора Михаила двойной порции для рабов на том основании, что у них две души, а не одна, как думали они прежде, до учения Фотия176. Но ежели и согласиться с вероятностью, что знаменитый ученый своего времени, Фотий, разделял такое учение о составных частях человека, если и допустить, что Константин имел с ним спор по этому предмету, как говорит Анастасий Библиотекарь, то следует ли отсюда, по здравому, не заряженному пристрастием смыслу, что результатом разговора этого было прекращение дружелюбных между ними отношений и замена их недоброжелательством, даже неприязнью, со стороны первого? А и Гинцель, и Штульц, и Рачкий положительно указывают на это и ставят новые отношения побудительною причиною удаления св. братьев из Греции. Замечательная логичность выводов! Из слов приводимого ими автора, как единственного источника для подобного вывода и под их пером, не видно и намека на то, чтобы опровержение Константином Фотия сопровождалось каким-либо изменением в их прежних отношениях. Правда, тон речи, обращенный к патриарху и вложенный в уста Константина Анастасием, отзывается некоторою резкостью, недовольством; но не следует вовсе быть защитником Фотия, чтобы с первого раза усмотреть, что резкость и недовольство выходят из души автора предисловия к Восьмому Вселенскому собору, что весь диспут составлен по образцу речей Тита Ливия, переносившего собственные свои мысли в уста мифических героев римских. Но независимо от этого, сам Анастасий Библиотекарь, напротив, заявил положительно, что опровержение Константиново прошло без малейшего влияния на дружбу его с Фотием. Такое заявление признаем мы себя вправе видеть, во-первых, в гробовом молчании о какой бы то ни было перемене в дружбе, чего никак не могло быть, если бы эта перемена действительно обнаружилась: неприятель Фотия, позволявший себе очевидный обман, как видели мы в разборе источников для Восьмого Вселенского собора на его счет, Анастасий тем менее в состоянии был упустить случай кольнуть еще сильнее его в приведенном месте, чем выше ставит он Кирилла и чем громче разносилась славная молва о нем в Риме в те минуты, когда писал Анастасий строки эти и когда только что успели похоронить Кирилла. Во-вторых, ту же ненарушимость прежних отношений между ними и после разговора о душе человеческой выставляет положительно Анастасий и употреблением в настоящем времени выражения fortissimus ejus amicus. Не забудем, что едва не за год до собора 869 года Кирилла не было уже в живых, а автор описания этого собора, несмотря на смерть и торжественное погребение Кирилла папою в Риме, несмотря на уважение свое к православию Кирилла, все-таки называет его искреннейшим другом Фотия, как ни исключительна была задача всего сочинения Анастасиева унизить последнего и выставить в глазах целого западного мира раскольником. И мог ли же при этом случае не воспользоваться он упомянутым разногласием в философском учении о душе и упреком Константина Фотию, чтобы не сказать о разрыве вследствие этого между ними, если бы действительно он был и когда бы Анастасий не боялся быть уличенным в неправде и братом Константина, Мефодием, и многочисленными учениками их, если бы вздумал клеветать? Этот твердый и безусловный отзыв Анастасия о неизменной дружбе между Кириллом и Фотием подтверждается и отсутствием малейшего намека на какой-либо между ними разлад во всех без исключения латинских современных источниках, относящихся к жизни и деятельности св. братьев, отсутствие, не объяснимое ничем другим, кроме отсутствия разлада в самой действительности: для пап – и Адриана II, и Иоанна VIII, и Адриана III, враждовавших с Фотием, – было бы очень важно разногласие и неприязнь к нему Константина, и ни в каком случае не упустили бы они этого из виду в многочисленных посланиях на Восток, где уважался св. Кирилл, для вящего доказательства неправды ненавистного им патриарха; еще непостижимее было бы невнимание к этому обстоятельству в их письмах на Западе к славянам моравским, которых приходилось Риму удерживать от наклонности к Востоку, для чего указание на недовольство обожаемого ими Константина расколом царьградским служило бы самым надежным орудием. И, однако же, нет и тени такого указания; не отыщут ее католики и в сношениях с папами обоих братьев.
Таким образом, допуская и правдивость слов Анастасия Библиотекаря, мы можем вывести из них только одно положительное заключение, которое оправдывается и всеми другими известиями, подтверждается и воспитанием и образованием Константина, именно, что между ним и Фотием существовала самая сердечная дружба, которой не в силах была искоренить и разлука их и которой оставался верен Константин до самой своей смерти. Но, как ни важно для нас свидетельство Анастасия, с одной стороны, не допускающее сомнения в действительности искренней, приятельской связи Фотия и Константина, как голос врага первого и почитателя втоpого, с другой – фактически и ясно характеризующее натяжки, неправды, прямую ложь современных славяно-католических писателей о Кирилле и Мефодии, всецело извращающих единственно возможный вывод из слов Анастасия, как ни важно, говорим, это свидетельство, но мы не можем не усомниться в справедливости подробностей в нем.
К сожалению, при молчании об этих подробностях в других источниках жизни патриарха Фотия мы в состоянии подкрепить свое сомнение лишь общими соображениями.
Заметим прежде всего, что говорят о них только двое писателей – Анастасий и Симеон Логофет, оба – враги Фотия. Первый не выходит из пределов серьезности и, конечно, выставил этот факт учения Фотиева с целию уличить его в злонамеренности против Игнатия; у второго нет и помину об Игнатии и все дело сводится к смешному рассказу об анекдотических последствиях такого учения. У обоих, таким образом, есть общая сторона и особенности, свои у каждого. Относительно первой, т. е. общего предмета, распространения Фотием учения о двух раздельных душах, нельзя не усомниться, при соображении глубокого его ума и обширных сведений в истории церковной. Фотий, конечно, знал о неоднократном осуждении церковью такого понимания состава человека177 и едва ли бы решился защищать его, если бы даже и соглашался с ним со своей философской точки зрения. Но и последнее допустить нелегко, как скоро сообразим высокое образование этого человека, возвышавшегося над всеми современниками. Возможно, что разделение им способностей души на душевную и духовную, понятое ложно, было принято за признание трех существенно отдельных друг от друга частей: тела, души и духа. Так рассуждали и некоторые из древних учителей церкви: заметно различие между душою и духом и в словах апостола Павла (Евр. 4:12; 1Фес. 5:23); но никогда церковь не признавала души и духа особыми самостоятельными частями по примеру Аполлинария, различавшего душу животную и душу разумную (см. Макария, «Правосл. догматич. богословие», Спб., 1856, т. 1, § 80, 341–344). Впрочем, нам трудно сказать в настоящем случае что-либо положительно, за отсутствием других беспристрастнейших свидетельств, и для нагляднейшего убеждения в вымышленности подробностей мы готовы даже поверить в истину общего, переданного врагами Фотия.
Но, не отвергая действительности учения Фотия о двух душах, нисколько этим не подвинемся мы к оправданию и уяснению цели, сообщенной Анастасием, будто она заключалась в умысле против Игнатия патриарха, в желании доказать его непросвещенную простоту, и последствий, рассказанных Симеоном Логофетом. Уже одно то, что у последнего нет никакого намека на отношение к Игнатию, служит в наших глазах достаточным ручательством несправедливости Анастасия. Такой упорный неприятель Фотия, как Симеон Логофет, поставивший задачею своего сочинения унизить наместника Игнатиева и выставить его, насколько можно, в темном свете, для чего не стеснялся и вымыслами, конечно не пропустил бы и этого случая, подобно Анастасию Библиотекарю, если бы он был действителен и так распространен, что дошел до ушей латинянина в кратковременное пребывание его в Константинополе. А случай весьма пригодный к тому, чтобы остановиться основательно на изображении нравственных недостатков нелюбимого человека, чего так усильно домогался Симеон Логофет. Этим мы не хотим еще прямо упрекнуть Анастасия в выдумке: легко могло статься, что ему передал так кто-либо из врагов Фотия, с которыми только и мог он сноситься по самой цели своего пребывания в Царьграде. Тем не менее сущность остается та же и прицепление имени Игнатия к философскому взгляду Фотия о душах человеческих все-таки должно отнестись в разряд положительных вымыслов. Фотий стоял и без того во мнении общества слишком высоко над Игнатием со стороны науки и просвещения, чтобы иметь надобность в унижении последнего; соперничество же по званию будет допускать лишь тот, кто привык закрывать глаза свои перед очевидными свидетельствами противувольного возведения Фотия в патриаршество и кто усиливается доказать, на основании единственно задних целей, давно затаенную в нем мысль сменить собою патриарха Игнатия. На долю Анастасия Библиотекаря может быть отнесено составление речи Константина, которая в каждом слове и в общем тоне обнаруживает напыщенность и резкость, вовсе не совместные с духом кроткого просветителя славян178.
Рассказ же Симеона Логофета носит сам в себе явные признаки анекдота или чистой басни. В самом деле, согласно ли со здравым смыслом, чтобы рабы из хазар в IX столетии интересовались решением философских вопросов и немедленно же требовали применения решения к обыденной своей жизни? Едва ли многим будет основательнее и объяснение этого события тем, что рабам сообщил кто-либо мнение Фотия о составных частях человека, а те выслушали его, сообразили и решились воспользоваться для увеличения своих порций. Не следует забывать при этом и противоречия между Логофетом и Анастасием: тогда как у последнего Фотий изображается еще мирянином, подсмеивающимся над простотою патриарха Игнатия, Симеон Логофет представляет его уже патриархом, как патриарху приписывает ему и известное учение. Не есть ли это одна из уловок врагов Фотия, пустивших ее в ход посредством рабов, для унижения ненавистного себе патриарха? Или быть может, это чистая выдумка досужей фантазии, направленная с тою же целию на умы простых и невежественных людей? Во всяком случае, одно из двух; что-либо третье, тем более достоверно-историческое, немыслимо.
Итак, мы перебрали все случаи, которые в состоянии указывать на отношения славянских просветителей к церкви восточной в момент отправления их в Моравию, и не увидели ничего, что бы могло свидетельствовать в пользу мнения католических писателей о недовольстве их патриархом, об отчуждении от Востока и о радостной готовности перенестись поближе к престолу римскому, в котором будто признавали они единственно законного судью в возникших церковных несогласиях. Одни из таких случаев, как отказ св. братьев от высших почетных званий после проповеди среди хазар или как соображение о периоде, в который явилось в Царьград посольство моравское, не дают и тени повода к подобным выводам; другие, напротив, как несомненное участие Фотия в назначениях св. Константина, как условность последнего при согласии на вызов императора идти в Моравию, условность, столь ярко свидетельствующая о боязни его прослыть на преданном исключительному латинизму Западе еретиком, как исторически достоверная и тесная дружба его с бывшим своим наставником, а теперь патриархом, наконец, как близость его к императору, так тесно связанному с Фотием, и беспрекословная покорность воле его, – все такие случаи, записанные в источниках, приводят положительно к обратным заключениям. И надобно иметь крайне мало исторической совестливости, быть до фанатизма пристрастным к предвзятой идее, чтобы позволить себе до такой степени извращать и уродовать истину, как поступили Гинцель, Штульц и Рачкий в своих мнениях и уверениях о папско-католическом образе мыслей Кирилла и Мефодия со времени патриаршества Фотия. Нет, как ни отрывочны исторические памятники, относящиеся к их жизни и трудам, как ни малочисленны они вообще, но в них свежо еще хранятся указания на истинно и всецело православное, в смысле вселенской церкви, настроение славянских проповедников, на неразрывную связь с родившим и воспитавшим их Востоком. В какой степени и мере могли иметь в виду папу солунские братья перед отходом в Моравию, лучше всего говорят слова самого Константина, высказанные им перед самою кончиною, в Риме, и заключившие в себе задачу целой подвижнической его жизни. «И облькь се вь чьстныѥ ризы, тако прѣбысть вьсь дьнь ть», – читаем в его житии, – «веселе се и глаголѥ: ωтъселѣ нѣсмь азь ни царю слоуга, ни иномоу ни комоу же на земли, нь тькмо богоу вьседрьжителю». Не ясно ли, что и после почти четырехлетнего пребывания в областях западных, и после призыва Николаем папою в Рим, и вблизи преемника его, в самой столице западной, Константин пребыл верен своему царю, в котором признавал верховного представителя своего государства, и в последние минуты жизни вспомнил о нем как об императоре, на служение которому прежде всего посвящена была деятельность его. В силу этого-то служения, по голосу Михаила, отправляется он к сарацинам; следуя тому же голосу, идет к хазарам; торжественно сам удостоверяет потомство и в том, что единственно та же обязанность руководила им и в проповеди среди западных славян. Кажется, наиболее был пригодный случай вспомнить тут о папе, и, однако же, нет о нем ни слова, как не встретим мы его нигде в источниках, как скоро изображается взгляд самих св. братьев на свою деятельность и свое назначение. Для нас не может быть неважным и то, что дело идет не о той или другой личности царя, а вообще о власти царской, с которою и Константин, даже и в Риме, соединял, значит, обычное на Востоке олицетворение всего высшего во всех условиях жизни государственной, следовательно и в церковном отношении. Он не мог не знать в 869 году о происшедшей правительственной перемене в Византии за два года, вследствие которой на престоле близко знакомого ему Михаила сидел уже Василий. Таким понятием о власти царской в Византии объясняется естественно и первенствующее, почти исключительное значение императора и при отправлении проповедников христианства к чуждым народам, и закрытое положение высшего представителя церкви, патриарха. Приведенные выше места из жизни св. Константина служат фактическим тому доказательством. А при подобном понятии, вполне разделявшемся и Константином, едва ли совместимо согласие на ту первенствующую и господствующую власть над церковью Вселенскою, какую усиливался фактически укрепить за престолом римским Николай I. И если позволительно из исторических наведений, извлеченных путем самой простой логики из несомненно исторических данных, делать заключение, то тем решительнее следует отнести Кирилла к числу недовольных беззаконными притязаниями пап, чем безгласнее все современные свидетельства, не исключая и латинских, в пользу хотя бы самого слабого намека на согласие его с такими притязаниями. Вывод наш из наведений получит еще большую прочность, когда мы припомним грозные послания папы Николая к императору и соборное в Риме отлучение от церкви и проклятие Фотия, возвышенного и поддерживавшегося императором: невольно предсмертные слова Константина о службе царю представятся некоторым протестом против превысившейся незаконно власти римского престола.
Мы оставляем, таким образом, первый вопрос с полною уверенностью и убеждением, что св. Кирилл и Мефодий вышли из Константинополя и Греции на проповедь в Моравию с тем же духом единства и любви к восточной церкви, с тем же благоговейным уважением к предержащей в ней власти и с тою же привязанностью к Фотию, какие сопровождали их на прежние подвиги, в проповеди сарацинам и хазарам и в прении Константина с низложенным патриархом-иконоборцем Аннием. С этим вместе еще больше упрочиваем в себе убеждение в недобросовестности отзывов по этому предмету славяно-католических писателей, в их бездоказательных, фантастических выводах, в очевидном искажении ими истины и в умышленном обмане верующей на слово непросвещенной массы.
Но, переходя со славянскими проповедниками на запад, мы считаем нелишним задержать еще на несколько минут читателя, чтобы определить довольно спорный в литературе о них предмет, именно, в каком звании оставили они Грецию.
До открытия житий так называемых паннонских, когда наряду первостепенных источников принимались сведения о св. братьях из позднейших рукописей, прологов и миней, легко можно было впасть в ошибки и неточности и признавать за Кириллом и Мефодием то, чем или вовсе не были они или чем сделались только впоследствии, спустя уже несколько лет по удалении из Византии и что неосновательно приписывалось им в позднейших памятниках. Отсюда произошли те непоследовательности и даже противоречия, какие заметны иногда у осторожных и добросовестных исследователей жизни и деятельности солунских братьев. С обнародованием паннонских жизнеописаний и с большим ознакомлением с современными латинскими источниками настала полная возможность дать правильный ответ и на вопрос о звании Кирилла и Мефодия в Константинополе. К сожалению, и до сих пор не установилась еще определенная точность во всем, частию по целям религиозным, как в среде католиков, частию по неотрешенности от прежних мнений, выведенных из мутных известий позднейших источников, как в среде отечественных писателей.
Что касается до греческого происхождения Константина и Мефодия, то это факт, едва ли в настоящее время способный вызвать сомнение. Правда, большая часть первостепенных источников не говорит прямо о происхождении; но общий тон повествования скорее противоречит славянству. Выражение же зальцбургского летописца (873), современника Meфодиева, писавшего о нем и знавшего его (quidam graecus Methodius), возводит мнение о греческом происхождении св. братьев до положительности. Признан этот факт несомненным и большинством новейших исследователей, так что нельзя не пожелать более прочных доказательств для решительного голоса одного из позднейших авторов статьи
«Святые Константин и Мефодий, учители славянские», утверждающего болгарское происхождение солунских братьев179. Несравненно менее единства относительно звания.
Вот что находим мы о Константине, младшем брате, в его жизнеописании, когда он изображается еще живущим в Константинополе: «сь философъ не любить житіа сего (говорит императору Логофет после беседы своей с Константином, из которой узнал о нерасположенности последнего к мирским занятиям и почестям), да не отпоустимь его общини, нь постригши его ωтдадимъ на поповьство и службoy, да будетъ вивлотикарь оу патріарха въ светѣи Софіи еда понѣ тако его оудрьжимь, еже и сьтворише емоу». Из этого выражения, на самом деле не вполне определенного, выводили очень долгое время, выводят и по сие время некоторые писатели о Кирилле заключение, будто он еще в Византии был пострижен в монахи. К такому заключению, по-видимому, побуждала и позднейшая Четья-Минея, утверждающая также монашество Константина еще в Царьграде, до отправления на запад. Но чем неопределеннее приведенное выражение, тем требовательнее осторожность в выводе и тем необходимее следует сообразоваться с последующими событиями жизни и в них искать ясность и определенность. Между тем в том же жизнеописании, при известии о кончине Константина, мы встречаем следующее: «вь оутрѣи же дьнь вь светыи мьнишькыи ωбразъ ωблече се, и свѣтъ къ свѣтоу пріемъ, нарече си име Кириль. и вь томъ ωбразѣ прѣбысть дьнни 8». Здесь ясно уже засвидетельствовано, что только в Риме, за несколько дней до смерти, именно за восемь, принял Константин монашеский чин, а с ним вместе и новое имя, Кирилл. Позднейшая Четья-Минея, выводя Константина еще в Моравию монахом, конечно, не замедлила пострижение в Риме объяснить схимою. Следуя, без сомнения, этому авторитету, и трудолюбивый исследователь о жизни и трудах Кирилла и Мефодия, преосвященный Филарет180, говорит о схимничестве Константина, хотя и признает (см. стр. 1), что имя «Кирилл» монашеское, и, следовательно, отвергает справедливость показания Паннонского жития, в котором это имя является только перед смертию, при пострижении в Риме. Позднейшие русские авторы статей о том же предмете всецело разделяют это мнение. Один из них, г. Беляев, утверждает прямо, что Константин после предложения Логофета и после своего отказа удалился в один из монастырей на Черном море, «где и принял пострижение в иноческий чин», а «перед кончиной в Риме постригся в схиму и принял имя Кирилла»181. To же находим и у г. Лебединцева, признающего имя Кирилла схимным182; господин же Пигулевский, соглашаясь с последним, назвал имя Константина иноческим183; для мирского же названия Константина сделал такое предположение, которого, надеемся, не возьмется и сам он объяснить, тем менее доказать, хотя тон выражения его и носит на себе отпечаток положительности и несомненности: г. Пигулевский ухватился за Куфару, того Куфару, который способствовал христианству болгарского князя Бориса во время своего продолжительного плена в Болгарии; он забыл, вероятно, что Куфара представляется уже и в Болгарии монахом. Писатели западные точно так же считают Константина монахом еще в Греции, но объяснение их основано на особых доказательствах, несостоятельность которых докажем мы скоро.
Как очевидно, исходною точкою для мнения русских писателей служит позднейшее жизнеописание в Четьи-Минеи, достоверность которой в настоящем случае не может никак соперничать с житием Паннонским, подкрепляемым к тому же и другими, также более авторитетными свидетельствами. Так, в житии Климента читаем о Константине: προγνoς δε τήν εᾰυτοῠ τελευτήν τὸ τῶν μοναχᾱν ςχῆμα ἑταμφιέννυται184, т. е. «предузнавши кончину свою, облекается в одежду монашескую»; а между тем Климент останавливается непосредственно перед этим со вниманием на посвящении учеников и самого Мефодия в епископы. Слово до слова одинаково выражается, как видели мы, и Моравская легенда, которой вторят и Lectiones ecclesiasticae по старой рукописи ольмюцкого бревиария (monachicum habitum ibi (Romae) suscipiens, diem clausit extremum)185. Да и можно ли допустить, чтобы ближайшие современники Кирилла не проронили хотя бы мельком сведения о его монашестве при столь частых о нем упоминаниях, как, напр., монах Храбр, Иоанн экзарх Болгарский или папы в своих посланиях? Кроме этого, нам известна жизнь Константина с самого детства, потому что уже с детства начинает отличаться он высокими качествами ума и сердца, и постоянно встречаем мы везде наименование Константина. Нa каком же основании считать его не мирским, а монашеским; разве точно так же не упомянули бы об этой перемене имени при монашестве, как упомянуто, по мнению писателей исчисленных, при схиме? И однако же, житие продолжает называть его Константином до той поры, пока при пострижении в монахи не переменил он сам прежнего имени на новое. Но при описании поставления в поповство, по Паннонскому житию, употреблено выражение «постригши»; не говорит ли оно о монашеском пострижении Константина еще в Константинополе? Едва ли кто знакомый с древнеславянскою терминологиею решится на подобное предположение186. Пострижение было всегда общим термином при поставлении в священнический сан; как такой, остался он надолго и в отечественных летописях. Нельзя забыть и о выражении на поповьство, которое, сколько известно, не соединялось с понятием монаха в древнее время, как не соединяется и теперь в мире православном: для первого был всегда свой термин иеромонах. К тому же трудно допустить, чтобы древнеславянский автор, говоря о посвящении в монашество кого-либо, опустил обыкновенные в таком случае, неизменные выражения чернечьский чин, образ, мнишьский чин, образ, чернечьския или мнишьския одежды, что встречаем и в Паннонском житии Кирилла при описании действительного пострижения его в монашество перед кончиною в Риме. Такое единственно справедливое понимание слов Паннонского жития оправдывается и след. местом из лат. легенды о перенесении мощей Климента: hic (Constant.) cum adolevisset... essetque insuper magna religione et prudentia praeditus, honorem quoque sacerdotii ibidem (Constantinopoli)... est adeptus187. Да нельзя не остановить внимания и на летах св. Кирилла при пострижении его на поповьство. Ему было только 24 года, как положительно свидетельствует. житие (срв. издание жития Паннонского Бодянского, стр. 8), когда вступил он в диспуты с агарянами; а между тем после пострижения Кирилл более полугода прожил на узком море, потом занимался преподаванием философии и имел прения с патриархом Аннием. Так что едва ли можно допустить более 20 лет ему от рождения, когда совершилось это пострижение, – возраст слишком незрелый для монашества, чтобы и сам умный, осторожный и строго благочестивый Кирилл не решился, в ту пору, уклониться от него. Как бы то ни было, но нет и тени основания предпочитать древнейшему, достовернейшему и полнейшему источнику о жизни Константина позднейшее и во многих местах очевидно неправильное жизнеописание в Четьи-Минеи, и тем более, что другие современные свидетельства только подтверждают первый и противоречат последнему. И мы с полною решительностью признаем за св. Константином в Византии только священнический сан, без всякого монашества, принятого им уже в Риме за немного дней до смерти и послужившего поводом к первой перемене имени. Отсюда сам собою вытекает и вывод, что в IX столетии в восточной церкви далеко еще не был всеобщим обычай браков белого духовенства.
В той же Четьи-Минеи предлагается и новое данное, сравнительно с житием Паннонским, именно, будто еще в Константинополе Константин был уже поставлен в епископы. После исследования г. Бодянского, кажется, нет повода останавливаться и на этом предмете; им положительно и убедительно доказан поздний и перепутанный источник, служивший материалом при описании жизни Кирилла для автора Четьи-Минеи: это так называемые проложные жития, составленные из пространного, Паннонского, с немалыми прибавлениями, основанными нередко или на собственных догадках их составителей, или на таких же догадках предшественников. Г. Бодянский раскрыл и поводы к неправильностям и смешению в проложных житиях188. И удивительно, каким образом после столь тщательного и добросовестного исследования можно еще утверждать, будто «перед отъездом (в Моравию) патриарх Фотий, прежний наставник и друг Константина, посвятил его во епископа»189. Преосвященный Филарет еще за 9 лет до исследования г. Бодянского признавал уже необходимым выражаться как можно осторожнее касательно этого предмета, несмотря на то что Четья-Минея служила и для него достаточным основанием при решении вопроса о монашестве и схимничестве Кирилла. Только в примечании нашел он уместным сделать следующую заметку: «В Четьи-Минеи сказано, что Кирилл в Константинополе посвящен был в епископа. Но ни Паннонское житие, ни биография Климента, ни Итальянская легенда не говорят об этом. Только Моравская легенда как будто намекает на епископский сан Кирилла: она говорит, что Кирилл в Риме episcopatui renuncians habitum induit monachalem»190. Из окончания заметки видно, что почтенный автор не решается высказать прямо своего мнения против епископства Кирилла и находит задержку для этого в легенде Моравской. Но прибавим со своей стороны, что: а) легенда Моравская говорит об отказе от епископства, которое предлагалось Кириллу в Риме; б) что если допускать по легенде Моравской прежнее епископство, приобретенное Кириллом еще в Константинополе, то вышла бы бессмыслица, потому что греческий епископ IX столетия не мог быть не монахом и Константину незачем бы было принимать монашество в Риме. Молчание всех древнейших памятников, и славянских и латинских, о сане епископском Константина в Царьграде служит неопровержимым доказательством недействительности его; такое молчание особенно было бы необъяснимо в Паннонском житии, останавливающемся часто на столь мелких подробностях жизни Кирилловой и говорящем так решительно об отказе со стороны св. братьев от всех почестей, какие предлагались им после проповеди их среди хазар. Из Паннонского жития, а равно и из других достовернейших источников до несомненности очевидно, что св. Кирилл и умер простым иеромонахом, и не только не был никогда епископом в Византии, но отстранился от этого сана и в Риме.
Между тем западные писатели усиливаются во что бы то ни стало доказать, что в епископский сан был облечен св. Кирилл, только не в Константинополе и патриархом восточным, а в Риме и папою Адрианом II. Так как вопрос этот тесно связан со мнением католических писателей о монашестве Константина еще в Византии и с особым объяснением перемены имени на Кирилла, то мы и остановимся на их доводах здесь, чтобы потом уже не возвращаться больше к этому предмету.
И доктор Гинцель191, и доктор Рачкий192, а за ними и позднейшие писатели полагают, что Константин был уже монахом в Константинополе. Неосновательность этого мы видели выше; доказательство же, приводимое Рачким, не стоит внимания. Уход св. Константина в братний монастырь, о чем говорит житие Кирилла, передавая известие, как он после прения с агарянами, любя жизнь уединенную, удалился на Олимп, к брату своему193, ни в каком случае не может ручаться за монашеское звание Кирилла, как думает Рачкий: он способен только оправдывать общее настроение философа, каким был Константин, настроение к уединению, отрешению от мирской суеты, что обнаружилось в нем с малых лет и чему удовлетворял он пребыванием и в других уединенных местах, где проводил время в посте и молитве. Но западным, католическим писателям необходимо раннее монашество Кирилла, чтобы с большим правом настаивать на его посвящении в епископы в Риме. И действительно, оба упомянутые авторы194 выдают за положительный факт такое посвящение и из нового сана епископского стараются вывести побуждение к перемене имени. Они основываются на двух примерах в западной церкви, совершившихся в прежние века, из которых видно, что при посвящении в епископы переменялось и прежнее имя. Первый пример относится к проповеднику германскому Вильброрду, посвященному папою Сергием в 696 году в епископа Утрехтского и названному Климентом; второй – тоже к германскому проповеднику, Винфриду, которого папа Григорий II в 723 году назначил епископом в Германию и наименовал при этом Бонифацием. Подобными-то примерами думают католики оправдать выведенную из задних целей мысль о такой же перемене имени и для св. Константина, попирая все положительные древнейшие свидетельства, ими же признаваемые за достоверные. Грубость натяжки в этом объяснении бросается сама собою в глаза даже без соображения о противоречии его историческим данным. Во-первых, из всей церковной истории Запада едва-едва в силах были отыскать два примера одни из ученейших и трудолюбивейших духовно-католических писателей; во-вторых, разве можно опускать из виду, что в указанных примерах изменяется и на что и может ли это быть сопоставлено с переменою для Кирилла? Оба имени немецких проповедников, и Вильброрд и Винфрид, имена языческие, и оставить их для высших святителей церкви в ту пору, когда уже вошло в обычай в христианстве как на Востоке, так и на Западе заимствовать имена из пространного списка святых, прославленных своею жизнию и страданиями за веру христианскую, едва ли было возможно в конце VII, тем более в восьмом столетии. Между тем как имя Константина давным-давно уже было освящено христианством и могло указать собою на целую группу святых, одинаково признанных такими и на Востоке, и на Западе. С другой стороны, перемена Константина на Кирилла намекает именно на издавна укоренившееся на Востоке обыкновение называться в монашестве именем, которое бы начиналось одинаковым звуком с прежним, мирским названием, чего не видно ни в переименовании Вильброрда в Климента, ни Винфрида в Бонифация и что встречаем в Кирилле вместо Константина. Едва ли не справедливее было бы ожидать от папы, если, по словам Гинцеля и Рачкого, ему следует приписать перемену имени, как и для двоих немецких проповедников при посвящении в епископы, ожидать и другого имени. Конечно, Адриан II, знавший уважение Константина к св. Клименту, мощи которого принял он из рук его, тем скорее назвал бы и его этим именем, что связал бы тем еще крепче великого учителя славянского с Римом, да не нарушил бы и обычая греков, потому что и название «Климент» начинается с того же звука К. Bо всяком случае, такая перемена была бы желательнее для Рима, нежели название «Кирилл», и своим происхождением и прославленною святостию носивших его указывающее на Восток.
Впрочем, не здесь заключается решительное опровержение корыстных предположений писателей католических о римском епископстве Константина: всею силою выступает оно в прямых свидетельствах древности, как по славянским источникам, так и по латинским. Не говоря уже об известных нам Паннонском житии, Моравской легенде, жизнеописании Климента, епископа Болгарского, в один голос говорящих только о принятии монашества Константином в Риме, разве умолчали бы о епископстве и ближайшие последователи солунских братьев, не отрицающие действительного архиепископства Мефодия? И однако же как Иоанн экзарх Болгарский называет его только святым человеком Божиим, Константином, именуемым философом195, так и у монаха Храбра читаем лишь: «посла имъ (славянам) стого Константина философа, нарицаемаго Курила, мѫжа праведна и истинна; стый Курилъ; стый Константинъ философъ, нарицаемый Курилъ, тъ письмена сътвори». Еще менее можно согласиться с ошибкою в святцах при Остромировом Евангелии, памятнике половины XI столетия, где также нет и намека на епископство: «памѧть прпдбьнаго оца нашего Константина философа нареченаго въ чрьньчьство именьмь Кирила»196. Здесь также известен Константин только как философ, переименованный в Кирилла в монашестве. To же подтверждает и другой памятник того же века, сборник 1076 года197, в котором Кирилл точно так же называется только святым философом. Нет ни малейшей возможности допускать, чтобы Восток, узнавший о святости Константина, признавший эту святость повсюду, с отдаленнейших времен титуловавший Meфодия епископом и архиепископом, не знал о посвящении в епископы его или принял это посвящение за пострижение в монашество.
Но и латинский Запад сохранил для нас не менее прочное ручательство в недействительности епископства Кириллова. Два памятника современных, из которых автор одного чуть не считает себя другом Константина, а автор другого, вероятнее всего, присутствовал бы и при посвящении, ежели бы оно было, упоминают о Кирилле, однако же, как только о философе, ни словом не отзываясь о его епископстве. Нам известен уже один отзыв Анастасия Библиотекаря, писавшего вскоре после кончины Кирилла; а вот и второй отзыв его же, из письма к Карлу Лысому (875 года): denique vir magnus et apostolicæ sedis præceptor, Constantinus philosophus, qui Romam sub venerabilis memoriæ Adriano juniori papa veniens, s. Clementis corpus sedi suæ restituit198. Кажется, нет надобности доказывать, что Анастасий Библиотекарь никогда бы не позволил себе опустить епископского титула при своем глубоком уважении к Константину и тем скорее бы упомянул о нем, что видел бы в этом новое свидетельство внимания к Константину и римского престола, связь с которым так ярко выставляется и в приведенном месте из письма к королю Карлу. Еще изумительнее было бы умолчание об этом папою Иоанном VIII в письме к князю Святополку (от 880 года), рекомендующем перед ним архиепископа Мефодия. Письмо это писано через 11 лет по смерти Кирилла, последовавшей за два с небольшим года до принятия Иоанном папского престола, и, конечно, нельзя же думать, чтобы последний не знал того, что совершилось, вернее всего, на его глазах; и однако же в этом письме читаем: litteras denique sclaviniscas а Constantino quondam philosopho repertas, quibus deo laudes debite resonent, jure laudamus199. Уже Ассемани200 считал это свидетельство вполне достаточным, чтобы отвергать справедливость епископского сана за Константином, признавая неестественность со стороны папы в одном и том же послании говорить о возвышении Адрианом II в епископы Мефодия, а относительно Константина ограничиться только эпитетом философ, если бы он действительно был посвящен вместе с братом. Замечание Гинцеля, будто Иоанн VIII хотел определить, что когда изобретена была азбука, то Константин не был еще епископом, должно быть отнесено в разряд самых насильственных натяжек201. Наконец, нельзя забыть и свидетеля самого близкого, которому приписывают посвящение Кирилла в епископа, именно – папу Адриана. В сохранившемся на славянском языке в житии Мефодия послании своем к Ростиславу и Коцелу, в послании, достоверность которого не подлежит, как видели на своем месте, ни малейшему сомнению и оспаривается единственно Гинцелем, папа Адриан дважды упоминает о Константине, называя его только философом. А между тем трудно вообразить более удобный случай сказать об этом посвящении, чтобы фактически доказать уважение римского престола к заслугам св. мужа, что, очевидно, имел в виду Адриан.
При таких прямых, положительных и древнейших свидетельствах, на чем же опираются Рачкий и Гинцель в своих уверениях о посвящении Константина в епископы? Там, где достигается цель, для них и самый мутный источник представляется совершенно чистым. Сведения о епископстве почерпнули они: а) из легенды о перенесении мощей св. Климента, б) из святцев римских. В первой, действительно, читаем, что папа Адриан II multis gratiarum actionibus præfato philosopho pro tanto beneficio redditis, consecraverunt ipsum et Methodium in episcopos202; в последних очень обыкновенна память Cyrilli et Methodii episcoporum203. Но позволительно ли ученому, еще более старающемуся показать всю силу своего критицизма, отвергнувши древнейшие источники, основаться на позднейших? А и легенда о перенесении мощей Климента, тем несравненнее еще святцы римские (martyrologia) принадлежат к числу, первая хотя и по рукописи только, самых поздних источников. Мы уже сказали, что и на Востоке, в мире православном, подобным же образом поздние рукописи смешали звания обоих братьев и от Мефодия епископство перешло и на Кирилла204; то же самое случилось и на Западе. Нельзя при этом не обратить строгого внимания и на так называемые Lectiones ecclesiasticae, данные в которых вообще согласны с Легендой итальянской; между тем о епископстве Кирилла и в них не говорится, тогда как о монашестве пред смертию читаем следующее: ipse autem Cyrillus etiam ibi persistens, monachicum habitum ibi suscipiens, diem clausit extremum, relinquens... fratrem suum205.
Оставляя, таким образом, вопрос о сане Кирилла при выходе его из Царьграда в Моравию, мы с полною уверенностью можем определить его мирским священником с именем Константина; отвергнуть всякую тень за ним епископства не только в Византии, но и в Риме и причислить последнему лишь пострижение его в монашество, под именем Кирилла. Вот почему и на превосходном изображении св. братьев Г. И. Ширяева было бы тем приятнее видеть св. Кирилла не в архиерейском виде, чем менее этот вид согласуется с историческою действительностью.
Обратимся к св. Мефодию, заметив прежде всего, что положение Гинцеля206, а прежде и Шафарика207, будто он был младшим братом, как ни на чем не основанное и прямо противоречащее следующим словам Паннонского жития Meфодиева: «шедъ, слоужи ꙗко рабъ меншю братоу, повиноуѧсѧ емоу», и Кириллова: «живый же съ подроужіемь своимь и роди 7 ωтрочеть, ωтъ нихъже бѣше младѣишіи седмыи Кωньстантiнь философь»208, – должно быть отчислено в разряд голых и всецело произвольных предположений, а потому и не принято ни одним из последующих писателей, даже и католических.
Вот три замечательных выражения в Паннонском житии Мефодия, дающие основания для определения звания его при удалении из Византии на Запад: а) сказавши кратко о происхождении Мефодия, о службе его почетной в светском быту, житие быстро переходит к его обращению в духовный чин и продолжает так: «не хотꙗше бо честныѧ доушѧ оропьтити непребывающими въ вѣкы. и обрѣтъ времѧ избысть кнѧженіа, и шедъ въ алимбъ, идѣже святіи ωтци живоутъ, постригъ сѧ облече сѧ въ черны ризы»209. Из этого видим, во-первых, что Мефодий с самого начала своего обращения принимает монашество, что и выражается в житии самым точным и определенным способом; во-вторых, имя остается с сих пор до конца его жизни – Мефодий. Переменить его он должен был по общему обычаю монашества, и мы позволяем себе делать такое заключение из неизвестности мирского его имени несмотря на продолжительную, до самой глубокой старости, деятельность его; именно что в новом звании своем Meфодий стал известным уже тогда, когда забылась его жизнь мирская, а с тем вместе забылось и самое имя; б) второе место, важное для положения Мефодия в Царьграде, есть назначение его игуменом монастыря Полихронского, последовавшее тотчас по возвращении братьев от хазар; в) наконец, третье хотя и относится уже к Риму, но тесно связано с правильным взглядом на значение Мефодия в Византии; именно, при первом приходе в столицу западную, вместе со св. Кириллом, он поставляется папою во священника: «свѧти же на поповьство блаженнаго мефодіа», – говорит его Паннонское жизнеописание. У писателей русских это обстоятельство обыкновенно опускается, и Мефодий в Риме прямо посвящается в епископа. Писатели западные, не признавая также этого факта, стараются, однако же, доказать его недействительность.
В самом деле, всматриваясь в приведенные выражения о назначениях Мефодия, невольно придешь на первый взгляд к заключению о неточности или даже о неверности какого-либо одного из них: если Мефодий был уже игуменом в Полихроне, то как же можно было посвящать его в Риме в священника, и наоборот, если справедливо последнее известие, то как же допустить звание игумена без сана священнического.
Гинцель210 решительно восстает против посвящения в Риме Мефодия в священника и возводит его там только в епископа. С этим вместе, понятно, и житие Паннонское в его глазах теряет авторитет правдивого и достоверного источника. Кроме указанного соображения, побуждением для Гинцеля отвергать известие Пан. жития служат, как полагает он, и другие источники: в Итальянской легенде и в житии Климента, говорит он, прямо заявляется, что Мефодий святится Адрианом в епископа; точно так же и папа Иоанн VIII в послании к Святополку говорит только о посвящении Адрианом Мефодия в епископа. Доказательства крайне бездоказательные. И Итальянская легенда, и житие Климента не говорят очень многого о Кирилле и Мефодии, что есть в паннонских житиях и что не подлежит сомнению; и та и другое имеют иной предмет в виду: первая – перенесение мощей Климента, второе – жизнь болгарского епископа; о Кирилле и Мефодии распространяются они лишь по тесной связи с главным их предметом. To же следует заметить и о послании Иоанна VIII: ему не было нужды говорить о священстве Мефодия, когда уже он был облечен высшим саном от папы. Вот почему возражение Дюммлера остается в своей силе и после кажущегося опровержения Гинцелем: dies klingt jedoch keineswegs unwahrscheinlich, wenn wir bedenken, dass Method als Laie in den Münchsstand getreten war, und also Presbyter werden musste, ehe er die Bischofswürde erlangen konnte211. Рачкий212, соглашаясь всецело с Гинцелем, еще явственнее указывает будто бы на противоречие между известием о посвящении в священника и известием о звании игумена. Отсюда вывод: Мефодий, будучи монахом в Царьграде, был уже и священником или, что то же, иеромонахом, как игумен полихронский.
Но действительно ли звание игумена или настоятеля монастыря непременно требует и требовало священнического сана? Если в настоящее время это и так, то делать необходимое отсюда заключение о том и в отдаленно прошедшем времени без положительных, фактических указаний было бы поспешно и, возможно, несправедливо. С другой стороны, несомненно противные факты, даже и в самом ограниченном числе, подорвали бы окончательно такое заключение. А между тем, тогда как защитники непосредственного епископства Мефодия в Риме вовсе и не думали представить доказательство несоответствии в Византии в IX веке звания игумена без сана священнического, свидетельство Паннонского жития подтверждается положительными примерами подобного разделения двух званий. Я укажу на самый близкий к Мефодию, ему современный: он относится к Игнатию, бывшему патриархом и соперником знаменитому Фотию. Вступивши на четырнадцатом году в монастырь Сатира, он обратил на себя жизнию своею общее внимание братии, которая и не замедлила избрать его в игумены, несмотря на молодость. Известность его увеличила братию, и Игнатий сначала распространил монастырские здания, а потом и основал еще три монастыря: Платос, Пантос и Теревинф. Тогда епископы, видя такое рвение к добродетели в Игнатии, стали убеждать его принять священство. Он согласился и был рукоположен Паросским епископом Василием213.
Что же невозможного после этого и в том, что подобным же образом и Мефодий был сделан игуменом, не будучи вовсе священником? И мы, напротив, в указании житием Паннонским о посвящении Мефодия в Риме в сан священника видим лучшее доказательство исторической точности этого источника жизни святых братьев и посвящение это принимаем как факт, не вызывающий ни малейшего сомнения в его действительности. И ежели западные писатели, из целей сторонних, способны отвергать его, то странно недоверие к нему авторов русских, большею частью и не упоминающих о посвящении Мефодия «на поповьство» в Риме. Даже г. Платонов, как ни преимущественно пользовался в своем сочинении житиями паннонскими, не решился упомянуть об этом факте в тексте, где возводит, по примеру других, Мефодия прямо в епископа214 и только в примечании (28, стр. 41) выписывает, однако же, как увидим, неверно, слова жития Паннонского: «апостолик Никола святи Меѳодія на поповьство», впрочем – совершенно по другому поводу и без малейшего объяснения справедливости или несправедливости их.
Мы позволили себе сказать, что приведенная выписка г. Платоновым неверна. И действительно, если бы так читались слова эти в житии Паннонском, то последнее не могло бы пользоваться тем значением в ряду источников, какое придали ему мы и какое признается за ним другими, – значением полной достоверности, подробности и точности – условий, какие характеризуют современного изображаемым событиям и лицам писателя. А конечно, и через пятьдесят лет по смерти Мефодия автор, благоговевший перед его памятью, решившийся описать его жизнь и подвиги, следовательно ознакомившийся со всем, с чем только мог, не допустил бы такой резкой ошибки, не поставил бы рядом в Риме Мефодия и Николая, папу, уже лежавшего в могиле перед самым приходом солунских братьев в западную столицу. Это мог бы сделать только весьма поздний биограф, которого нужда заставляла бы руководиться или отдаленными и перепутанными слухами, или краткими, отрывочными и несвязными заметками. А между тем, как мы уже сказали, житие Паннонское Мефодия не признается плодом такого биографа и теми, кто отвергает действительность священнического посвящения его в Риме. Но мы выпишем все место жития, чтобы правильнее понимать полную возможность отсутствия в нем кажущегося анахронизма.
В VI главе, по разделению Шафариком жития Мефодиева, читаем: «оувѣдѣвъ же такого моужа апостоликъ никола, посла по нꙗ, желаꙗ видѣти ꙗ. ꙗко аггела божіа. свѧти оученіе ею. положь словеньское аѵаггеліе на ωлтари свѧтаго апостола петра. свѧти же на поповьство блаженнаго мефодіа». Сравнивая это место со следующим выражением в житии Константина215: «и оувѣдѣвь о нѥмь римьскыи папа (Николай), посла по нь и дошьдшоу емоу вь римь, изыде самъ апостолікь адріань... пріемъ же папа книги словеньскые, и положи ѥ вь црькви светые маріе, иже нарицает се фатань216 и пѣше надь ними свѧтоую литоургію. по семь повелѣ папа двѣма епископома... светити... словеньскые оученикы. и ꙗкоже светише іе, и абіе пѣше литоурьгію въ црькви светаго апостола петра словеньскыимь єзыкωмь...», не можем не заметить, что первое есть только сокращение последнего, притом, до известной степени, дословное. Во время этого-то сокращения, без сомнения, и произошло опущение посредствующего выражения, отделявшего папу Николая как произвавшего Константина и Мефодия в Рим от папы Адриана как принимавшего их уже по смерти первого. Только отсюда и произошло то кажущееся сочетание предложений, в которых подлежащим является один папа Николай и при сказуемом «посла» и при сказуемых «свѧти». Кто бы ни был виновником подобного сокращения, первоначальный ли автор, имевший уже, вероятно, под рукою житие Константиново, или позднейший переписчик с древнейшего оригинала, в котором могло и не быть сокращения, для нас, в сущности, все равно, потому что смешение только подлежащего, и притом единственно от неловкости сокращения, слишком очевидно. Сам г. Рачкий, не допускающий факта посвящения Мефодия в священника в Риме, решительно, однако же, соглашается, что начало шестой главы жития Мефодиева дошло до нас в испорченном виде именно в силу сокращения оригинала, который, по его мнению, основанному на мнении Миклошича, был греческий217 и в котором не могло быть смешения обоих пап. А ежели так, ежели событие о посвящении Мефодия «на поповьство» не может быть отвергнуто кажущимся анахронизмом, ежели, напротив, по сличению с житием Константина оно положительно должно быть приурочено папе Адриану и ежели, в свою очередь, отсутствие священнического сана ничуть не противоречило в IX столетии званию игумена в церкви восточной, то нет, значит, и оснований не считать его за факт действительный и признавать Мефодия, по одним лишь догадкам или по задуманному стороннему расчету, как это делает особенно Гинцель, желая подорвать важность первостепенного источника в Паннонском житии, признавать Мефодия уже священником в Царьграде.
Итак, Константин и Мефодий удалились с Востока в 862 году на Запад со всеми признаками ничем непоколебленного единения с церковью восточною, с полною любовью к тогдашнему патриарху Фотию, с беспредельною преданностью императору и с единственною целью, бывшею для них и прежде задачею жизни, – просвещать в вере христианской непросвещенных и проповедовать слово Божие на понятном, родном языке для обращенных. О папе, о каких-то исключительных преимуществах Рима тем менее могли помышлять святые братья, чем опаснее представлялось им посольство именно на запад, по исключительности там латинизма, и чем более протекало времени жизни их в Моравии, без всякого отношения к Риму, до тех пор, пока первосвященник последнего, через три с половиною года, не потребовал их к ответу. Удалились они, как истинные последователи апостолов, в самом скромном звании: один, Константин, как мирской священник, другой, Мефодий, как монах-игумен, не имевший даже и священнического сана. – Взглянем теперь на страну, в которую отправились солунские проповедники.
Страна, в которую были призваны св. Константин и Мефодий и куда отправились они из Константинополя, есть Моравия. Но понятие о Моравии далеко не так определенно, чтобы не остановиться на ближайшем рассмотрении ее пределов в эпоху деятельности в ней славянских проповедников.
В IX столетии упоминается о трех Моравиях: а) Моравия в тесном смысле, равняющаяся нынешней Моравии; б) Моравия в обширном значении, называемая Верхнею, или Вышнею Моравией, в отличие от: в) Нижней, или Болгарской Моравии, лежавшей по реке Мораве. Понятно, что нас могут занимать только две первые. Что касается до первой Моравии, то границы ее совпадают более или менее с нынешними границами маркграфства Моравского; в состав вышней Моравии, кроме Моравии в тесном значении, входят земли словаков на восток до реки Торисы и на юг, через Дунай, за Блатенское озеро, до границ, с одной стороны, Кроации, с другой – хорутан. Течением реки Дунай эта Вышняя Моравия делилась на две части: северная до Пресбурга и Вацова, южная до впадения Дравы в Дунай на востоке и до западных берегов Блатенского озера на западе. Эта-то часть Моравии и называлась паннонская Моравия, или просто Паннония. Указывая на доказательства Шафарика о народном единстве обитателей обеих частей218, мы взглянем коротко на историческую судьбу этой области.
Ясная и положительная история начинается с той поры, как Карл Великий одержал (796) победу над аварами и разгромил их царство, средоточие которого было именно в Паннонии. Отсюда славяне и авары паннонские, управляясь своими князьями, должны были подчиниться верховному господству маркграфа Карлова, платить последнему дань и обязаться военною службою. Опустошенная войною, Паннония не замедлила наполниться переселенцами славянскими с севера Дуная, мораванами и словаками, так что элемент аварский неминуемо должен был все больше и больше исчезать в преобладающей массе славянской. Жители северной, наддунайской Моравии хотя, без сомнения, и пользовались еще caмостоятельностью, но, замечая стремления франков к завоеванию на востоке и заботясь о спокойной и мирной жизни, решились также подчиниться императору по примеру южных своих собратий, и в 803 году князья их на сейме в Регенсбурге признали его господство, обязавшись военною службою и платою дани. С сих пор продолжалась полная тишина в этих областях в течение нескольких лет, пока на севере, в Моравии, не явился князем Моймир. Все усилия его в первое время направлены были к тому, чтобы доставить своей области мир, а через это укрепить ее для будущего; покорные отношения к императору не прерывались, хотя, согласно с целью своей, Моймир и не принимал никакого участия ни в войнах немцев с хорватами (818–823), ни в войнах их же с болгарами (827–829). Им-то и было положено начало тому могуществу, славе и огромности Моравского княжества, каким видим мы его во время наследников Моймира. Первым расширением собственно моравской области послужило присоединение области нитранской, где управлял особый князь, Привина. Поводом к несогласию едва ли не была преданность последнего язычеству, что не могло нравиться Моймиру, уже обращенному в христианство, устроившему у себя два епископства и усильно заботившемуся о распространении веры христианской. Изгнанный Привина (830) удалился сначала к императору Людовику, который убедил его креститься, потом к булгарам, затем к хорватскому князю, враждовавшему с франками, наконец, опять к императору, который дал ему в управление Нижнюю Паннонию, у Блатенского озера. Вероятно, благодаря содействию императора примирился он и с Моймиром, потому что в 836 году мы видим нитранскую область снова во владении Привины.
Но в то время как Привина, всею душою отдавшись немцам, спокойно управлял задунайскою, или паннонскою Моравией и прилежащим к ней княжеством Нитранским, заслуживши полное благоволение от императора, великий князь Моймир, напротив, впал у немцев в подозрение, как будто бы усиливался он окончательно отделаться от них. Такое подозрение весьма естественно, коль скоро сообразим сознанное уже немцами желание упрочить свое господство над здешними славянами и возраставшее могущество Моймира. Встревоженный этим могуществом, не без возбуждения, конечно, окрестных своих маркграфов, король Людовик в 846 году вторгнулся с огромным войском в Моравию, низложил Моймира и посадил на его место его племянника, Ростислава, или Растица, как он именуется не только в латинских, но и в славянских источниках. Привина пережил довольно долго своего соперника; но в 861 году в битве с мораванами, вероятно под начальством Растица, он был убит, а сын его, Коцел, мог наследовать только задунайскую Паннонию, потому что княжество Нитранское, захваченное Ростиславом, было передано Святополку, его племяннику.
Но напрасно немцы надеялись в Ростиславе встретить более покорного себе слугу. Ежели Моймир казался подозрительным только, то Растиц сделался очень скоро положительно опасным. Действительно, поставивши задачею своей жизни возвратить независимость княжеству своему, он наполнил свою землю прежде всего крепостями и вступил в дружеские связи с соседними болгарами. Не ушло это, конечно, от внимания немцев, и еще в 855 г. Ростислав должен был выдержать нападение короля Людовика. Но поход последнего своими неудачами только способствовал независимости Моравии, которая сделалась теперь прибежищем не только славян, недовольных тиранией немецкой, но и самых немцев, восстававших против своего короля. Как ни пользовался фактически самостоятельностью моравский князь, тем не менее немецкий король не думал отказаться от господства и неоднократными войнами постоянно стремился возвратить Моравию к прежней покорности. В 864 г. удалось было ему принудить Ростислава дать обет верности, но через два года, возбужденный сыном короля, также Людовиком, Ростислав отказался снова от покорности. Это вызвало короля на самую упорную войну, продолжавшуюся с лишком два года. Первый, 868 год, она ограничилась отдельным и неудачным походом; зато в 869 году объем ее расширился на огромное пространство, так как с мораванами соединились чехи и сербы-лужичане. С трех сторон двинул на Моравию силы свои Людовик, предводительствуемый троими его сыновьями. Несмотря на разграбление и опустошение страны, на плен и убийства, Ростислав умел удержаться в своем укреплении и тем побудил неприятеля к миру на выгодных для себя условиях. Таким образом, с 870 годом Ростислав достигнул вершины своего могущества и славы и мог бы с успехом употребить мирное время на утверждение благосостояния народного. К несчастью, властолюбивый племянник его, Святополк, князь нитранский, успел гораздо скорее погубить своего дядю, в котором обнаружились такие прочные залоги объединения славян и спасения их от завоеваний иноземных. Недовольный зависимостью от Poстислава, он захватил его и выдал немцам. В Регенсбурге, на сейме, он присужден был на смерть, но король Людовик, сохранивши ему жизнь, приказал выколоть глаза и заключить в один из немецких монастырей.
Подобным поступком Святополк не мог, естественно, расположить к себе народ, считавший его изменником; не заслужил он доверия и у немецких властей, которые не замедлили передать его королю как заподозренного в измене, а последний заключил его в темницу. Между тем мораване не могли равнодушно переносить нового господства: они восстали под начальством князя Славомира и выгнали немцев, отказавшись от повиновения им. Снова следовало усмирять и покорять Моравию. Оправданный Святополк получил управление над войском немецким. Но едва вступил в родную землю, как тотчас же перешел на сторону славян и выгнал немцев. Предвидя войну с королем, Святополк сблизился с чехами и не только поразил Карлманна (872), сына короля Людовика, но и сам явился в немецкие земли. Не видя средств покорить отложившихся, Людовик заключил со Святополком мир (874), весьма выгодный для последнего. С сих пор, упрочившись во владении, Святополк только и думал достигнуть славы своего дяди мудрым управлением, любовью к народу, особенно же строгою справедливостью. Память о нем и доселе не исчезла среди мораван и словаков (срв. пословицу: Svatopluka hledati). Границы его государства простирались на восток до Кракова, к реке Стрыю; на север к Магдебургу, на юг до Дуная, потому что паннонская Моравия была в то время еще во владении Коцела, сына Привины, находившегося в ленной зависимости от Карлманна, а потом от Арнульфа Хорутанского.
С 882 года начинается борьба с Арнульфом по поводу немецких графов Австрии, с которыми находился в дружбе Святополк и против которых враждовал маркграф хорутанский. Во время этого разлада Святополк в 883 году опустошил Паннонию, а в следующем году одержал блистательную победу над немцами, вследствие чего король Карл III должен был уступить Святополку паннонскую Moравию в ленное владение. Коцела давно уже не было в живых. С 887 года Святополк является вооруженным посредником между Арнульфом, который опять сблизился со Святополком, и его дядею Карлом, императором. Но едва Арнульф утвердился на престоле, как началась опять вражда. Хитрый Арнульф, домогаясь подданства Святополкова и не имея силы принудить его к этому, обратился к мадьярам, вызванным около этого времени правительством византийским против болгар. Но и этот союз, а также союз с хорватами не переменил судьбы вел. кн. моравского. Война длилась до 894 года, когда умер Святополк.
Наследники его, Святополк и Моймир, своими раздорами ускорили падение Моравии и дали надежнейшее средство Арнульфу приурочить к себе наибольшую часть земель моравских. Помогая то одному, то другому брату, отделивши интригами Чехию от Моравии, вызывая мадьяр на опустошение, Арнульф, наконец, подчинил себе около 901 г. сначала Паннонию, а потом и Моравию. Но трудно было отвратить мадьяр, однажды уже испытавших счастье в землях моравских, и, невзирая на усилия немцев, после победы под Пресбургом (917), где решительно были поражены и немцы и славяне, где пал и Моймир, самостоятельность Моравии пала навсегда. Этот удар поразил в самое сердце славянство: прежнее народонаселение, избавившееся от плена или смерти, разбежалось по Татрам, в Болгарию, к хорватам и в другие места, а на земле, возделанной кровью славянскою, утвердил престол азиатский дикий выходец. Погибли и знаменитые труды св. Константина и Мефодия, так блистательно было принявшиеся в Паннонии и Моравии.
С возникшими с IX века столкновениями славян моравско-словацких с Западом мы в то же время встречаем среди них и успехи христианской проповеди. Первые следы христианства относятся к паннонской Моравии, которую Карл В. после победы над аварами подчинил в церковном отношении Арнону, епископу Зальцбургскому. В то же почти время, после добровольного подчинения Карлу и князей наддунайской Моравии, начинается расширение христианства и на севере – под влиянием проповедников пассавских. Мы видели, что уже Моймир не только исповедовал христианство, но и заботился об устройстве церкви своей, образовавши в Моравии два епископства около 826 года: одно в Ольмюце, другое в Питре. Таким образом, в самом начале христианства славяне моравские были разделены в церковной администрации: южные, задунайские, принадлежали ведомству Зальцбургского епископства; северные же, наддунайские, – Пассавского или, по архиепископству, Регенсбургского. Разделение это весьма важно, потому что на его основании происходили, между прочим, страшные споры с Мефодием, вовлекшие чуть-чуть не в борьбу с немецким духовенством и самого папу. Как сильны должны были быть эти споры при Мефодии, греке и православном, нагляднее всего представляется нам из несогласий между Зальцбургским и Пассавским епископствами еще задолго до прихода св. братьев.
Урольф, некогда епископ Пассавский, оказавший особенно деятельное участие в обращении северных мораван, убедил папу Евгения II около 826 года назначить его отдельным архиепископом в Гунии или Аварии, Паннонии, Моравии и Мезии. Со страшною бурею восстали тогда против такого нарушения прав своих с одной стороны новый епископ Пассавский Регингар, с другой – архиепископ Зальцбургский Адальрам. Не обращая никакого внимания на распоряжение папы, они требовали удаления Урольфа. Спор зашел так далеко, что решить его должен был сам король Людовик на сейме в Регенсбурге в 829 году. Положено было, чтобы Моравия северная, за исключением области нитранской, относилась к Пассавскому епископству, задунайская же, или Паннония, вместе с Нитранским княжеством – к епископству Зальцбургскому.
Ежели мы сообразим при этом, что побуждением всех этих споров были чисто финансовые расчеты без малейшей тени заботливости о вере, что самое христианство было делом исключительно формы данничества, то не удивимся той ярости, с какою восстало латино-немецкое духовенство против Константина и Мефодия, как поймем и цель Ростислава и других князей моравских обратиться за учителями веры в Византию.
Рассмотрим же призыв и деятельность солунских братьев в Моравии до отхода их в Рим.
Время вызова греч. проповедников князьями моравскими нам уже известно: оно относится к 862 году, т. е. к той поре, когда Ростислав, укрепившись в стране своей, овладевши княжеством Нитранским и посадивши там племянника своего, Святополка, обнаружил явное намерение отделаться от немцев и упрочить свою самостоятельность. С этим намерением вполне согласовалась и политика сближения с Востоком, с Византией, сближение, оправдывавшееся и ложным устройством недавно установленной христианской церкви в Моравии при содействии духовенства латинского. Духовенство это как в других странах славянских, так и здесь заботилось лишь о собственных выгодах, стараясь обеспечить дани и десятины, не думая вовсе об истинном христианском просвещении народа. Распространение веры было для него только средством упрочения светского владычества, и то, что делалось в это и последующее время на Эльбе и Сале у славян прибалтийских, повторялось и в Моравии. Мудрено ли после этого, что мысль о независимости политической необходимо должна была связаться с мыслью и о самостоятельности церковной, которая могла осуществиться единственно при обращении к Востоку. Здесь лежит существенная причина моравского посольства в Константинополь. Мы видели уже, что посольство это обязано не одному Ростиславу; в житии Кирилла говорится о совете Ростислава с князьями моравскими, в житии Мефодия – о союзе его в этом случае со Святополком; Нестор упоминает и о Коцеле, занявшем место своего отца, Привины, убитого в 861 г.
Латинский писатель Гинцель из особенных, задних целей, которые увидим на своем месте, опровергает участие в этом посольстве не только Коцела, находившегося в покорной ленной зависимости от короля немецкого и дружелюбно принимавшего высылавшееся духовенство из Зальцбурга, но и Святополка, который будто бы был предан более франкам, нежели своему дяде Ростиславу219. Что касается до Святополка, то, независимо от Дюммлера220, признающего неопровержимым его участие в посольстве, и сам Рачкий221, вопреки Гинцелю, держится точно свидетельства жития Мефодиева. Мы можем заметить со своей стороны, что Гинцель слишком бесцеремонно смешивает эпохи отношений между дядей и племянником: что произошло в 870 году, когда и возмужал Святополк, проникся и чувством самовластия, понял и политические столкновения между Ростиславом и немцами, того вовсе не могло еще быть в 861 году, когда в его пользу было завоевано у Коцела княжество Нитранское Poстиславом и когда последний далеко еще не вполне достиг сам независимости от немцев. Такое соображение, как ни важно оно относительно довода Гинцеля, служит, впрочем, лишь слабою тенью сравнительно с положительным доказательством участия Святополкова в посольстве в Константинополь, выраженным в житии Мефодия.
Другое дело, как скоро идет вопрос о Коцеле. Действительно, и молчание о нем в обоих житиях и политическое положение его относительно немецкого короля говорят скорее против его участия в деле, которое направлено прямо против преобладания немцев как в государственном смысле, так и в церковном: немецкий король, естественно, не мог не вступиться за права Зальцбургского епископства на господство церковное в Паннонии, в котором заключилось орудие и господства политического. И Коцел, обязанный своею областью правительству немецкому, едва ли бы так же смело решился обратиться к Востоку, как Ростислав и его племянник. Вот почему нам и кажется, что Нестор прибавил от себя это имя, руководясь, конечно, последующею тесною связью и дружбою Коцела с Кириллом и Мефодием.
Ближайшая цель посольства высказана определенно в древнейших и достовернейших источниках о жизни и трудах солунских братьев. В житии Кирилла читаем: «людемъ нашимь поганьства се отврьгьшіимь и по христіаньскы се законь дрьжещіимь, оучителꙗ не имамы таковаго, иже ны бы вь свои езыкь истинноую вѣроу христіаньскоую сказалъ, да се быше и ины страны зреще подобили намь. да посли ны, владикω, епископа и оучителꙗ таковаго: ωть вась бо на въсе страны добрь законь исходитъ»; то же находим и в житии Мефодия: «божіею милостію здрави есмы, и соуть во нь въшли оучители мнози христіане, изъ влаахъ и изъ грекъ и изъ пемець, оучаще ны различи, а мы словени проста чадъ и не имамъ, иже бы ны наставилъ на истиноу и разоумъ сказалъ, то добрѣ, владыкω, посли такъ моужь, иже ны исправить всꙗкоу правдоу»; в легенде Моравской: «... misit (princeps Moraviae) ad imperatorem nuncios rogans, quatenus genti suae verum doctorem dirigat, qui eis pleniter fidem rectam, legis ordinem et viam veritatis valeat ostendere»; в тех же почти самих словах, лишь с немногим дополнением, читаем об этой цели и в легенде Итальянской: «...nuntios misit, nuntians hoc, quod populus suus ab idolorum quidem cultura recesserat et christianam legem observare desiderabat; verum doctorem talem non habent, qui ad legendum eos et ad perfectam legem ipsam edoceat: rogare te, ut talem hominem ad partes illas dirigat, qui pleniter fidem et ordinem divinae legis et viam veritatis populo illi ostendere valeat».
Из приведенных извлечений очевидно: а) что мораване описываются христианами, что в самом деле и было, как видели мы в предложенном историческом обзоре судьбы Моравии и Паннонии; б) что, несмотря на видимое, формальное христианство, народ оставался чуждым нового учения, не будучи вовсе просвещаем господствующим духовенством, имевшим в виду единственно корыстные цели и незнакомым с туземным языком. Эта беззаботность духовенства о просвещении крещеных мораван высказалась и на соборе Майнцском 852 года, где заявлено было о невежественном, грубом христианстве моравского народа: rudis adhuc christianitas gentis Marahensium222. Б) Что моравские князья, понимая необходимость для народа в истинном и действительном знакомстве с учением христианским и не видя возможности достигнуть этого при латинском духовенстве, инородном и враждебном народности славянской, просили учителя из Византии как из страны, которая постоянно избирала народный язык орудием христианской проповеди. В приведенных извлечениях прямо желается от просимого учителя, чтобы он ввел христианство в туземный язык; эта цель посольства есть вместе и условие истинного значения веры, и в этом смысле вполне справедливо замечено о представителях церкви византийской, что от них во все стороны ширится добрый закон. При невнимании пастырей к пастве весьма естественно влияние и лжеучителей, которые не замедлили появиться и в Моравии; последние могли тем быстрее действовать на народ, чем больше обращались к народному языку. О подобных-то лжеучителях и говорит житие Мефодия, упоминая и о греках. Под последними трудно разуметь кого-либо иного, кроме сектаторов павликианских, нашедших уже себе пристанище и в пределах болгарских223. Невозможность противодействовать наплыву разноучений должна была служить новым побуждением искать такого наставника в вере, который бы с ее правотою соединял и знание языка славянского.
Напрасно и Гинцель и Рачкий предполагают, будто Ростислав именно просил Кирилла, слух об успешной проповеди которого среди хазар мог служить для него побуждением и основанием. Оба славянские жития решительно противоречат этому, говоря совершенно неопределенно об учителе. Житие же Кирилла указывает даже на епископа, кем, как знаем мы, никогда не был Кирилл. Правда, легенда о перенесении мощей Климента ставит в связь с посольством имя Кирилла; заметно это и в легенде Моравской; но, очевидно, это произошло от сопоставления событий, т. е. возвращения Константина в Царьград из Хазарии в то время, как прибыло туда посольство от Ростислава. Из того, что главнейшее участие в вызове Кирилла и Мефодия в Моравию принимал Ростислав, смело следует заключать, что и прибыли они прямо к нему, и его столица, Девин, нынешний Велеград в Моравии, был, конечно, и для них первым пристанищем. Это тем более необходимо, что в задунайскую Моравию, или Паннонию, свободно явиться они не могли, потому что Коцел, если бы даже он и принимал участие в вызове братьев, находился в полной зависимости от немцев как в политическом, так и в церковном отношении.
Согласно с целью призвания славянских проповедников в Моравию должно ожидать и деятельности их там в том виде и с тем характером, какие неразлучны с целью, т. е. перевода Св. Писания и богослужебных книг, а также и богослужения на родном языке. Так и свидетельствуют нам источники. По житию Кирилла, прибывши в Моравию, он «оученикы сьбравь и вьдасть ихъ оучити. вьскорѣ же вьсь црьковныи чинъ пріемь, наоучи е оутрьници и часовωмь и вечерни и навечерницѣ и таинѣи слоужбѣ. и ωтврьзоше се по пророчьскомоу словеси оушеса глоухыхь и оуслышаше книжнаа словеса, и езыкь ꙗсьнь бысть гоугнивыхь. богь же вьзвесели се о семь, а діаволь постидѣ се»; по легенде Моравской, обои братья «cumque ipsum regem cum populo suo religiosa sollicitudine ad fidei lumen omnino provocassent, illis deinde vetus et novum testamentum vigilanti cura exponentes et informantes eos, plura de graeco et latino transferentes, in sclavonica lingua canonicas horas et missas in ecclesia Dei publice decantare statuerunt». То же находим и в легенде Итальянской, с присоединением вообще, что св. братья оставили в переводе все книги, необходимые для церковной службы. Подобные указания так, кажется, ясны, что не нуждаются вовсе в мудрых толкованиях. Кирилл и Мефодий переводили на слав. язык, конечно, для того, чтобы переводом пользоваться в богослужении; обучали точно так же для того, чтобы из учеников приготовить служителей на слав. языке, и, разумеется, вводили служение тотчас же, как только являлись приготовленные и посвященные люди. Само собою paзумеется, что и Кирилл, как священник, отправлял слав. службу немедленно же по прибытии в Моравию. Основываясь на этих указаниях, и беспристрастный в вопросах о религии Добровский не сомневался в введении славянской службы солунскими братьями задолго до призыва их в Рим224. Но не так должны были отнестись к ним те писатели католические, которые в Кирилле и Мефодии уже в Царьграде хотят видеть поклонников всесветной власти папской; и если Копитар, родоначальник (среди славян) ученых натяжек в пользу Рима, говорит в настоящем случае только отрицательно, указывая на отсутствие следов славянства в богослужении до 868–69 годов (de linguæ slavicae in sacris usu primis jam quatuor et dimidio annis tentato nulla in historia vestigia)225, то новейшие писатели обращают его отрицание уже в положительный приговор. Резче, положительнее и определительнее других высказано подобное отрицание Гинцелем. Отстраняя прямые свидетельства источников, даже и того, который он считает достовернейшим, именно легенды Итальянской, Гинцель утверждает по догадке, что Кирилл и Мефодий как вступившие на почву, принадлежащую в церковном отношении епископии Пассавской, не осмелились бы никогда преступить обязанности повиновения ей, а последняя ни в каком случае не допустила бы смены латинского богослужения на славянское. При этом приводится и постановление церкви Зальцбургской, записанное в летописи безымянного, в силу которого священник, прибывший из чужой епархии, мог не более трех месяцев совершать богослужение прежде представления епископу отпускной своей грамоты226. Доктор Рачкий227 не видит оснований утверждать решительно мнение Гинцеля, но считает вероятнейшим, что Константин не вводил слав. языка в богослужение, а только приготовлял учеников.
Не говоря уже о том, что такое постановление относится к епископии Зальцбургской, а не Пассавской, в которой могли быть особые на этот случай распоряжения, мы не в силах удержать своего удивления и вообще непоследовательности в мыслях г. Гинцеля. Ни он, ни кто и другой не отрицают того факта, что Ростислав обращением к Византии и вызовом оттуда греческого просветителя поступил не только против желания и воли духовенства своей митрополии, т. е. Пассавской, но и прямо действовал в пользу решительного от нее отделения, как задумал он и почти уже достиг своего намерения и в политике относительно короля немецкого. Странно было бы сообразоваться Кириллу с неизвестными нам и во всяком случае произвольными постановлениями администрации пассавской, когда вызван он Ростиславом, расторгшим связи с этою администрацией. Прежде всего, естественно, они обязаны были выполнить то, к чему приглашены были князем и зачем вышли из Константинополя в Моравию, а приглашены они были и вышли для просвещения народа в истинах христианской веры на родном языке.
Но какой способ, в IX веке, предполагал Ростислав, равно считали возможным и все для просвещения, для сознательного понимания христианства народом? Конечно, единственно тот, каким постоянно отличался Восток и какой всегда преследовался Западом до возникших в нем Реформаций, т. е. довести до понимания народного богослужение христианское. Недаром же и ссылался Ростислав, устами своих послов, на добрый закон, исходящий из Византии, недаром и просил он от императора такого учителя, который бы истолковал мораванам веру в свой язык, что, по обычаю восточному, значило прежде всего сделать доступным для народного разумения богослужение христианское. Думать при этом об образовании понятий и убеждений путем исключительной проповеди и наставлений значило бы требовать перевоспитания народа, что неразлучно с целыми веками, в течение которых обряды церкви оставались бы все-таки пустою формою, не имеющею никакого смысла для народа при чуждом языке.
Взгляд на изображенную в источниках первую деятельность Кирилла и Мефодия в Моравии положительно убеждает, что они так и понимали свое призвание, в таком духе и действовали. Что сделано ими? Прежде всего переведено Евангелие, как основа христианства; переведенное Евангелие было уже принесено ими в Моравию, как говорит легенда Итальянская, извещая о радости мораван при приходе св. братьев: cognoscentes loci indigenae adventum illorum valde gavisi sunt, quia secum ferre audierant Evangelium in eorum linguam a philosopho translatum. Но какое Евангелие? По словам Иоанна экз. Болгарского – избор, т. е. выбор тех чтений евангельских, которые употребляются при богослужении, Евангелие недельное, какое действительно только и принадлежит древнейшим рукописям: четвероевангелия стали появляться уже позднее; на эти же чтения указывает и письмо Иоанна VIII, папы, к Святополку от 880 года: sive sacrum evangelium vel lectiones divinas veteris et novi testamenti bene translatas legere. За этим житие Кирилла Паннонское, а также и легенды латинские приводят ряд книг, которые исключительно относятся к богослужению, по всем его частям: в литургии, в утрени, вечерни и т. д. Нам могут возразить, что, действительно, Кирилл и Мефодий заботились о приготовлении средств для славянской службы, но стали отправлять ее не раньше, как получили позволение из Рима, от папы; не было притом и людей, прибавят, которые бы, научившись этим средствам, в состоянии были применить их к делу, потому что нeоткуда было достать посвящения в священники и диаконы. Это, во-первых, не относится к Константину, который был уже священником; во-вторых, не может относиться и к тем, кто прибыл с ним с востока в звании священника – а едва ли с положительностью возможно отрицать и таких спутников Кирилла и Мефодия; в-третьих, было бы также непоследовательно утверждать, что кто-либо и из бывших священников в Моравии, особенно славянского происхождения, не принял живого участия в деле славянских просветителей и не воспользовался тотчас же трудами их. Догадка г. Гильфердинга при этом случае, что священник Славомир, поставленный мораванами князем после заточения Ростислава и задержки немцами Святополка, был из числа учеников Кирилла и Мефодия, заслуживает полного внимания228. Но согласимся, что способным для славянской службы до путешествия в Рим был только Кирилл сам, неужели же отказался бы и он применить свои переводы к жизни, считая с малых лет такое применение вполне законным и на Востоке беспрепятственным? Естественную законность службы на славянском языке высказали оба брата очень ясно в порицании еретиками латинских священников и латинского духовенства еще до отхода в Рим, о чем убедительно свидетельствуют жизнеописания их. «Богь же вьзвесели се о семь, а діаволь постидѣ се. Растещоу же божію словеси, злыи завистивыи испрьва трьклетіи діавωль нетрьпе сего добра, нь вьшьдъ вь свое сьсоуды, и начетъ мнωгы вьздвизати, глаголѥ имь: не славит се богь о семь. аще бо би емоу сице годѣ было, то не би ли могль сьтворити, да быше и си испрьва писмени пишоуще бесѣды свое славили бога? нь три езыкы ѥсть тькмо избраль, евреискыи, грьчькыи и латинскыи, имиже достоитъ славоу богоу вьздаати. бѣхоу же се глаголющеи латиньсціи сьпричьтницы, архіереи, иереи и оученици. и бравъ се съ ними ꙗко давидъ съ иноплеменникы, книжными словеси побѣждь ѥ нарече е триѧзычникы...» читаем в житии Константина. И мы, принимая в соображение цель, с какою явились братья в Моравию, характер отношений князя этой страны к латинскому духовенству, положительные указания о деятельности Кирилла и Мефодия в первые годы на Западе, наконец, взгляд обоих братьев на туземный язык в деле богослужения, отразившийся резко в житии Константина («и како вы не стыдите се три езыкы мѣнеще тьчью, а прочіимь вьсѣмь езыкомь и племенемь слѣпωмь велеще и глоухомь быти? скажите ми, бога твореще немощна, ꙗко немогоуща сего дати, или завистлива, ꙗко не хотеща? мы же народъ мьного знаемь, книгы оумѣюще, и богоу славоу вьздающе, кьждо своимь езыкомь. ꙗвѣ же соуть сіи: армены, перси, авазгы, ивери, соугды, готθи, обри, турьси, козари, аравлꙗне, егупты и ины мнози»), решительно заявляем, что нераздельно с обучением шло и отправление богослужения на славянском языке, хотя, по недостатку приготовленных и посвященных, оно и должно было быть весьма ограниченно. И трудно удержаться от удивления при чтении, например, следующих строк г. Гинцеля: «Очевидная ложь известия (что св. Константин отправлял богослужение на славянском языке, о чем говорят Моравская легенда и Паннонское жизнеописание) обнаруживается сама собою. Что Моравия перед прибытием св. братьев и во время их присутствия совершала литургию по-латыни и по обычаю латинской церкви, никто (?) не будет спорить. Константин и Мефодий, одинаково (?) сведущие в латинском и греческом языках, должны были держаться литургии той страны, в которую прибыли, потому что, вступивши под юрисдикцию епископа Пассавского, они переставали быть священниками греческой церкви и обязаны были в отправлении своего священнического звания подчиняться законам и обычаям церкви латинской. Кроме того, богослужением по обряду греческому они ввели бы христианский народ Моравии, привыкший к литургии латинской, лишь в ненужное, даже вредное замешательство. Введение же славянского языка вместо церковного латинского при подчиненном положении Кирилла и Мефодия как только священников и при отношениях к епископу страны (т. е. Пассавскому) не могло придти им и в голову (!!), так как в противном случае отстранение их от законной юрисдикции повлекло бы за собою немедленно жалобу в Рим со стороны епископа Пассау»229. Вот нередкий образчик доказательств защитников католичества св. братьев!.. Вместо того, чтобы позаботиться прежде всего доказать самое главное свое положение, будто власть епископии Пассавской продолжалась с прежним значением над Моравией и после прихода в нее Кирилла и Meфодия, г. Гинцель, напротив, ставит его как факт несомненный в основу дальнейших положений, которые и могут иметь силу только при действительности первого. А какова действительность его, нетрудно, кажется, усмотреть: во-первых, из известного уже нам отношения Ростислава вообще к немцам; во-вторых, из самостоятельной деятельности в Моравии солунцев без малейшего обращения к немецкой иерархии; в-третьих, весьма наглядно из поступка Коцела, находившегося в несравненно невыгоднейшем положении, нежели Ростислав, к господству немецкому и, однако же, удалившего зальцбургское немецкое духовенство из области своей, несмотря на его протесты и негодование, как скоро явился туда Мефодий; в-четвертых, из соображения постановлений церкви католической насчет священников, приходящих в чужую епархию. Собор в Вормсе 868 года в присутствии Карла Лысого, Людовика Немецкого, трех архиепископов, между которыми был и Адальвин Зальцбургский, и многих епископов энергично повторил определение еще Майнцского собора (813), чтобы ни один священник не имел права отправлять церковных треб в чужой епархии, доколе не представит туземному епископу отпускную или рекомендательную грамоту от прежнего своего епископа; в противном случае туземный епископ должен немедленно же возбранить ему всякую духовную службу, пока церковный собор не произнесет над таким священником своего приговора230. Такое повторение сего определения в 868 году вместе с Рачким231 мы смело объявляем нетерпимостью немцев относительно Кирилла и Мефодия в минуты, когда Рим готов был распорядиться их назначением для церкви славянской. Как же, спрашивается, согласить с этим определением решительное отсутствие указаний на какое-либо подчиненное отношение св. братьев к епископу Пассавскому, еще более, как объяснить бессилие последнего при возникшем несогласии между духовенством немецким и Кириллом по поводу славянского языка? Немцы восстают против него, готовы подвергнуть строжайшему наказанию нововводителя, а Кирилл не только продолжает свое дело, но еще резко и, главное, самостоятельно опровергает и осуждает немцев. Не очевидно ли, что тут нет и тени отношений подчиненного и начальника в смысле вообще епископской власти римской церкви и по определению ее на соборе Майнцском в частности? Не несомненно ли наоборот, что Кирилл и Мефодий чувствовали себя вполне независимыми в Моравии от иерархии немецкой, признавая за собою только обязанность свято выполнять ту цель, для которой призваны они потрясшим и уничтожившим господство немецкое в Моравии князем Ростиславом?
Что сказать о том будто бы замешательстве, по словам Гинцеля, какое могли бы произвести в моравском народе Кирилл и Мефодий введением славян. богослужения по обряду греческому вместо латинского, с которым свыкся этот народ? Мало надобно иметь и уважения к читателям и совестливости исторической, чтобы ставить в ряд доказательств подобные суждения. А) Трудно допустить быструю привычку в народе к тому, что совершается без всякого с его стороны участия, как вовсе для него непонятное, чуждое, и тем труднее, чем менее протекло времени от возникновения самого христианства в Моравии. Б) Не менее препятствия для привычки предлагало и само духовенство латинское с обычным взглядом на христианство у славян как на средство обогащения и политического немецкого господства. Недаром же и жаловался на латинских просветителей Ростислав в Царьграде. В) Но неразумность доказательства от привычки обнаруживается всего ярче из сопоставления с новизною: новизна эта состояла в родном языке, понятном для каждого простолюдина; а какая привычка к чуждому, непонятному, принимаемому лишь без сознания ухом, как бы ни была она продолжительна, в состоянии устоять против подобной новизны? И история из деятельности тех же солунских братьев предлагает самое убедительное свидетельство бессилия такой привычки: по словам неизвестного писателя об обращении хорутан232, архипресвитер немецкий, Рихбальд, не имея сил терпеть (quod ille ferre non valens), как весь народ славянский в Паннонии бросился к славянской службе по приходе туда Мефодия и покинул латинскую, удалился себе в Зальцбург. Этого факта не следовало бы забывать г. Гинцелю, равно и того, что в Паннонии духовенство немецкое имело возможность гораздо долее упражнять в народе привычку к латинской литургии и несравненно свободнее действовать в ней, чем в Моравии, где так враждебно стоял князь к немцам, где не много уважения обнаружил он и к духовенству немецкому, гласно заявивши торжественным посольством в Царьграде о его бездеятельности и бесполезности. Но, независимо от исторических данных, столь несовместных с подчинением Кирилла иерархии латино-немецкой, самый простой, здравый смысл не может допустить и тени какого-либо начальнического отношения последней к первому. Неужели г. Гинцель и все его единомышленники не замечают, что, настаивая на иерархическом господстве Пассавского епископа над Моравией в период деятельности там Кирилла, они ставят Poстислава в самое нелестное противоречие самому себе, противоречие, столь несогласное ни с умом князя моравского, ни с предпринятою им политикою относительно немцев вообще, ни, наконец, с решительным его способом действия в Константинополе? Разве не должен был предвидеть Poстислав, что обращение его к Востоку и вызов оттуда проповедников останутся без всякой пользы, как скоро допустит он вмешательство и влияние епископа немецкого? Князь моравский, без сомнения, потому и обратился к Царьграду, потому и решился искать там наставников в вере, что окончательно убедился во вражде латинского духовенства к проповеди и богослужению на народном языке, – в противном случае незачем было бы и искать в чуждой и далекой стране того, что, при содействии туземного духовенства, легко могло быть найдено у себя дома. И едва ли кто-нибудь из здравомыслящих католиков, принявши в соображение эту сторону вопроса, не придет к заключению, хотя бы только и в уме, что факт призвания Кирилла и Мефодия в Моравию исключает продолжение там прежней власти немецкой епископии и, наоборот, что продолжение последней несовместимо ни с целями вызова св. братьев, ни с характером их деятельности.
Такой взгляд на самостоятельное положение Кирилла всего лучше оправдывается и теми историческими фактами, которые, при всей их действительности, отвергаются писателями католическими, положившими отрицать богослужебную деятельность Константина в Моравии и требующими непременного подчинения его особенным латинским обычаям. Я имею в виду известие о посвящении в Голумуце церкви во имя св. Петра Кириллом в 863 году.
Известие это сохранилось от 1062 года, когда зашла речь об образовании голомуцкого епископства и когда потребовались древние грамоты о постройке церквей моравских. Тогда-то епископ Пражский, Север, на обязанности которого лежало это дело, получил ветхие и временем попорченные уже документы, между которыми находился и следующий, им переписанный и скрепленный печатью герцога Моравского: Ratis dux tradidit in die consecrationis ecclesiae s. Petri in Olomutici per venerabilem fratrem Kyrillum omnes homines castelli et civitatis ad ripam usque Moraue fluvii233. Событие это относится к 863 году и записано, без сомнения, очень скоро после него, потому что Север упомянул об этом документе как о единственном памятнике о начале христианства в Моравии до разорения мадьярского: utpote pium et post vastationem Hungarorum unicum superstes monumentum christianitatis coeptae234. Отсюда очевидно, что Кирилл не только служил, но даже освящал и церкви. В глазах западного ученого, привыкшего позднейшие нововведения возводить в положительный и общий закон для глубокой древности и подчинять ему даже и тех, кто легко мог обойтись без него и даже не справляться с ним, в глазах подобного ученого, конечно, будет казаться недействительным, подложным самый определенный и точный исторический акт, для выдумки которого не представлялось никакой и цели, – и Гинцель235 решительно объявляет о невозможности этого события, ссылаясь на то, что посвящение церкви могло быть совершено только епископом, кем не был в ту пору Константин. Доктор Рачкий, для которого как для славянина дорога память о солунских братьях, но который, в свою очередь, как ревностный поборник окатоличения Кирилла и Мефодия точно так же не в силах расстаться с мыслью о выполнении ими всех случайных, местных и временных обычаев церкви западной, согласно с Гинцелем не допускает посвящения Кириллом церкви голомуцкой, но, не желая и отвергать совершенно столь древнего и важного свидетельства о первой деятельности Кирилла в Моравии, позволяет себе объяснять будто бы ненеобыкновенною в Средние века заменою выражения benedictio выражением consecratio, так что, по его мнению, и в акте, сохраненном епископом Севером, следует под посвящением разуметь лишь благословение236. К таким изумительным и возмутительным искажениям очевидной истины может приводить и действительно ученых людей наперед задуманная пристрастная мысль! А между тем дело так ясно и необходимо, как скоро мы сойдем с исключительной точки католицизма и взглянем на него простыми глазами. По цели, с какою обратился Ростислав к Востоку и выпросил оттуда просветителей, невозможно и думать, чтобы он стеснялся латинскими епископами, особенно перед 864 годом, когда успел он достигнуть полной независимости от немцев; по образованию и воспитанию, по утвердившемуся от самого детства духу христианства восточного с его обычаями и обрядами в Кирилле и Мефодии, тем менее основательно отвергать свободную деятельность их в Моравии, чем нагляднее усматривали они независимость вызвавшего их князя. По духу же церкви греческой, посвящение церкви вовсе не составляет исключительного права епископа и весьма обыкновенно совершается простым священником. Тем скорее следовало ожидать применения этого обычая в Моравии, где едва ли остались епископы по прибытии Кирилла и Мефодия, если они и были прежде, и к которым, конечно, не решился бы обратиться князь, неизбежно поставивший себя во враждебное к ним отношение связями с Царьградом и приглашением оттуда проповедников. Нет, для нас настолько же было бы непонятно посвящение церкви в Моравии в 863–64 годах латинским епископом, насколько несомненно и понятно желание, до усильных натяжек, со стороны современных писателей латинских скрыть или заподозрить столь достоверный факт посвящения церкви Кириллом, потому что в нем вполне наглядно обрисовывается характер деятельности солунских братьев всецело в духе греческой церкви, даже и в таких случаях, где обычаи ее противоречат обычаям церкви латинской. И этим фактом не может не дорожить православный как ярким свидетельством сбережения слав. просветителями и на Западе обычаев и обрядов восточных, как убедительнейшим доказательством сохранения их ими и в тех случаях, о которых история оставила непрямые указания, дающие повод противникам к произвольным и ложным толкованиям, напр. о славян. богослужении Кирилла, наконец, как решительнейшим опровержением католических умствований и свидетелем недобросовестности и злоумышленности новейших писателей латинских, положивших из корыстных целей представить Кирилла и Мефодия миру ревностными поклонниками западного католицизма.
Как вообще в событиях исторических, многие явления кажутся непонятными, необъяснимыми, доколе не открыт ключ к их уразумению, не определены основания, из которых вытекали они, так точно и при ложном взгляде католиков на характер деятельности Кирилла и Мефодия многие события из их жизни и подвигов, уцелевшие в древних памятниках, или оставляются в стороне неразрешенными, или отбрасываются как недействительные, вымышленные, или, наконец, толкуются самым натянутым, неестественным, при множестве противоречий, способом единственно потому только, что не достает нравственной силы отрешиться от ложного взгляда. Так, сейчас видели мы, что и Гинцель и Рачкий отвергают посвящение Кириллом церкви св. Петра в Голомуце лишь потому, что им непременно хочется и видеть самим и уверить других, будто солунские братья, прежде чем явились в Моравию, уже неуклонно готовы были выполнять все обряды католичества и всецело отрешились от Востока. Отсюда несомненный факт истории одним заподозрен как вымышленный, другим растолкован произвольно и неестественно. А между тем та же история, как нарочно, выставляет нам другой подобный же факт, отрицать истину которого придет в голову опять только тому, кто упорно стоит на ложном начале, факт, который, при отсутствии всех условий самой строгой критики для заподозрения, служит непререкаемым доказательством действительности и первого для всякого, кто смотрит на дело без умышленной цели. Под тою же грамотою епископа Севера, который, говоря мимоходом, будучи католиком, не мог не знать также, что Кирилл не был епископом, и, однако же, не выразил ни малейшего сомнения насчет факта посвящения им церкви, находится приписка, по свидетельству ученого декана Ройка, никак не позднее ХII в. (Lumír, 1853), следующего важного содержания: consecrarunt hі sancti viri etiam capellam b. Clementis in confiniis Moraviæ. Тот же декан справедливо утверждает, что эта капелла на границах Моравии относится к Литомышлю и основана, вероятно, в 863 же году, во всяком случае не позже 867 года. Что церковь св. Климента в Литомышле и в позднейшее время приписывалась св. Кириллу, на это есть положительные и старые свидетельства. Так, в грамоте городской литомышльской ратуши 1416 года, которою обязуются граждане жертвовать ежегодно церкви св. Климента известную сумму, говорится, что эта церковь – древнейшая в чешской земле и освящена св. Кириллом и Мефодием: wir Bürgermeister und... bekennen... dass wir den Zinnsze 24 grosch der sant Clemens Kirchen unser Pfarre, die die erst ist im Böhmerland geweyhet von heiligen sant Cyrillo und Methodio auslöszen. В старых директориях литомышльской церкви находится, под 23 листопада, и указание, как должна праздноваться память св. папы и мученика Климента; при этом повторено снова свидетельство о слав. апостолах: hora octava missa cantata ob memoriam quod hicce Litomyslii a ss. Moraviæ apostolis Cyrillo et Methudio ex Moravia in Bohemiam transeuntibus et corpus s. Clementis deferentibus ecclesia honori ejusdem S. Clementis P. Μ. dicata fuerit237. И это, разумеется, событие должно отчислиться в разряд сомнительных такими историками церковными, каковы гг. Гинцель и Рачкий, хотя не в силах представить они и тени доказательства, кроме предвзятого предположения, что латинское духовенство господствовало в Моравии и по приходе Кирилла и Мефодия и что последние безусловно обязаны были повиноваться ему; по убеждению же всякого, не заряженного усилием подвести исторически действительный факт под наперед задуманную цель, записанное известие под грамотою Севера, скрепленное позднейшими указаниями, имеет всю силу несомненности, будучи вполне согласно с действительным положением Кирилла и Мефодия в Моравии, а не с придуманным новейшими пропагандистами католичества.
В обоих указанных фактах находим мы и положительное оправдание слов легенды Моравской, что Кирилл и Meфодий не оставались на одном месте, а разносили и лично учение свое по окрестным селам и городам: unde quotidie cum fratre suo Methudio perlustrabat civitates, vicos et oppida, stillando in auribus infidelium verba vitae, docens populum per baptismum remissionem peccatorum percipere, nec eos aliter salvari posse veraciter proclamabat238. Напрасно Гинцель старается уничтожить услуги св. братьев и в крещении моравского народа, так решительно заявленные только что приведенным местом легенды239; мы ничего не можем сказать против того, что моравский народ, говоря вообще, был уже крещен, и легенда Итальянская, равно и Паннонское житие Кирилла вполне справедливо влагают в уста послов Ростиславовых в Константинополе известие об этом; но разве можно заключать отсюда о том, что на всем пространстве княжества Моравского не оставалось уже язычников? Не более ли основания будет непременно утверждать существование язычества, когда мы сообразим, напр., хотя то обстоятельство, что целое княжество Нитранское сделалось доступным для успешной проповеди лишь с удалением Привины, что случилось не раньше 830 года; а с небольшим 30 лет крайне недостаточно для того, чтобы с корнем истребить язычество во всей стране, даже и при том бесцеремонном и формальном взгляде на обращение, каким отличались особенно в землях славянских латино-немецкие миссионеры.
Сводя к общему итогу деятельность Кирилла и Мефодия в Моравии, мы видим, что они занялись прежде всего обучением славянской службе будущих служителей церкви, приготовляли сами средства для этой службы, в переводе на славянский язык необходимых для богослужения книг, освящали церкви, удалялись на проповедь в отдаленные от столицы места и крестили остатки язычников.
Из всех этих действий, понятно, сильнее всего должно было раздражаться духовенство латинское славянским богослужением, без которого немыслима жизнь солунских братьев в Моравии и о котором для беспристрастного критика достаточно убедительно говорит легенда Моравская в след. выражении: in sclavonica lingua canonicas horas ct missas in ecclesia Dei publice statuerunt decantare240, не менее и превозносимая Гинцелем легенда Итальянская своими словами (coeperunt... officia ecclesiastica instruere), как ни усиливается ее почитатель241 объяснить их помимо богослужения. Латинники IX века могли не обращать внимания и оставаться совершенно равнодушными, если бы в самом деле труженичество Кирилла и Мефодия ограничивалось переводами и обучением слав. грамоте; они могли быть вполне уверены, что этим настолько же не подорвется их значение и не отнимется десятина и др. дани, насколько подобная деятельность не в силах была коснуться массы народной. А что недовольство и злоба их обращены были именно на введение слав. языка в службу, чем, естественно, восточные проповедники не замедлили отторгнуть от них весь народ, лучшим доказательством в наших глазах служит спор братьев с латинниками до отхода в Рим, спор, в котором не стесняются они клеймить последних треязычными еретиками, указывая прямо на требование ими только трех языков в богослужении – еврейского, греческого и латинского. Удивительно, что ни Гинцель, ни Рачкий не обратили на это внимания, а ведь трудно допустить, чтобы и латинское духовенство позволило себе восставать против перевода Евангелия и других церковных книг на народный язык, если только не захотим обвинять его в бесправии, беззаконии и прямом неповиновении решениям недавних соборов. Латинская церковь в конце VIII и в начале IX столетий весьма решительно высказалась в пользу проповедей, молитв и Св. Писания на языке народном, даже поставила это в обязанность духовенству. Собор Франкфуртский 794 года говорит так: Ut nullus credat, quod nonnisi tribus linguis Deus orandus sit; quia in omni lingua Deus adoratur et homo exauditur, si justa petierit242. Собор Ахенский 802 года решает так же: Ut fides catholica ab episcopis et presbyteris diligenter legatur, et omni populo praedicetur. Et dominicam orationem ipsi intelligant et omnibus praedicent intelligendam, ut quisque sciat, quod petat a Deo243; Майнцский собор 813 г.: Symbolum et orationem dominicam discere semper admoneant sacerdotes populum christianum... Et qui aliter non potuerit, vel in sua lingua hoc discat244; в том же году Турский Собор определил: Ut easdem (ss. Patrum) homilias quisque (sacerdos) aperte transferre studeat iu rusticam romanam linguam aut theotiscam, quo facilius cuncti possint intelligere, quæ dicuntur245; наконец, Cобор Ахенский 847 г. окончательно подтвердил все эти постановления246. Можно ли после этого думать, чтобы западное духовенство позволило себе восставать, порицать и доносить на Кирилла и Мефодия за то, что они проповедовали христианство на народном языке и переводили книги на него церковные, не отправляя, однако же, на нем богослужения? Между тем известно, что то же духовенство с отдаленных времен жестоко противилось богослужению на ином языке, кроме трехпилатных247. И ежели мы видим латинников явно восставшими против славянских просветителей именно по поводу введенного ими слав. языка в христианство, положительно в состоянии определить, что и вызов их в Рим папою обязан был наиболее слухам и доносам по этому обстоятельству, то, нимало не колеблясь, должны заявить, что Кирилл и Мефодий решительно не отказывались тотчас по приходе в Моравию начать и свое служение славянское.
Сводя к общему итогу все частные замечания, соображения и выводы касательно положения страны, куда прибыли на проповедь Кирилл и Мефодий, и касательно их первоначальной деятельности, мы замечаем: 1) что в политическом отношении Моравия заявила решительное намерение отторгнуться от немецкого преобладания; согласно с этим намерением, возникли и войны между Ростиславом и императором немецким, остановившиеся перед самым прибытием св. братьев на том, что Моравское княжество фактически достигло совершенной независимости; 2) рядом с недовольством на политическое господство немцев, развилось и недовольство на иерархию латино-немецкую, решительно заявленное тем же Ростиславом в известном посольстве его в Константинополь, вслед за военными успехами, упрочившими самостоятельность политическую в Моравии. Таким образом, государственные и церковные цели точно так же слились неразрывно в политике Ростислава, как постоянно сообща в средневековой истории действовала сила мирская и духовная у немцев для порабощения чуждых, преимущественно славянских народов. Легко после этого понять, как неприязненно должно было смотреть духовенство немецкое на прибывших просветителей из Византии: вместе с утратою влияния иерархического, а с ним неразлучно и множества доходов, составлявших для него если не высший, то ни в каком случае и не низший интерес в деле обращения народов в христианство, оно не могло не видеть в новых просветителях-греках и залога к национальной независимости славянской, издавна обратившей на себя завоевательные планы немецких соседей и в значительной части областей уже уничтоженной Карлом Великим и его преемниками. Естественно, что самый вызов и приход св. братьев заключал уже в себе неизбежное семя борьбы и вражды; надобно было только отыскать и заготовить почву, чтобы вернее и надежнее ожидать успешного плода от этого семени, – а почва была уже приготовлена предшествующими веками: она состояла вообще в установившемся различии духа в обеих половинах церкви Вселенской, в различии, какое только что выступило наружу и в эти самые минуты разрывало уже первобытное единство христианской церкви; в частности же, что непосредственнее относилось к задачам трудов Кирилла и Мефодия, обильный простор для такой почвы давало развившееся и упрочившееся от времен апостольских направление Востока, подавленное и отвергнутое Западом, направление, так положительно и отчетливо высказанное св. Кириллом в возникших, должно быть, немедленно по его приходе в Моравию спорах с немцами: «мы же народь мьного знаемь, книгы оумѣюще и богоу славоу вьздающе кьждо своимь езыкомь». Этим-то направлением, тесно связанным с общим духом терпимости и уважения ко всякой народности, чем успела уже не раз в жизни заявить себя церковь восточная, и становились славянские просветители в противоположность к политике латино-немецкой: как мирской, так и духовной. Вызывая заклейменный на Западе варварством язык славянский к высшей жизни, возбуждая тем сознание народное и приводя славян, посредством единого родного языка в вере и литературе, к мысли и об объединении политическом, св. Кирилл и Мефодий разом, одним, так сказать, ударом подрывали и надежды немцев на дальнейший успех завоеваний государственных, поражали и своекорыстное влияние иерархии латино-немецкой, служившей лишь помощницею первым; с этим вместе раскрывали они и те самовольные уклонения в делах веры, какие успели укорениться на Западе, преимущественно на почве немецкой. И если государственной политике немцев невозможно было указывать на деятельность новых проповедников как на зло для целей немецкогосударственных, ежели ей оставалось гласно только вооружаться военным образом против собирателя земель славянских на Западе, против Ростислава, то представители иерархии латино-немецкой, пользуясь обнаружившимися уже разногласиями в церкви Западной и Восточной, считали себя, по крайней мере формально, вправе начать процесс против смелых нарушителей обычаев латинства, и тем скорее и решительнее, чем очевиднее нарушения высказывались в пользу сделавшейся уже им ненавистною церкви Восточной. Но подобный процесс не мог предвещать никакого успеха для епископии Пассавской при отсутствии силы материальной, не собранной еще государством немецким после недавних неудачных походов на Моравию, и при политической самостоятельности Ростислава, могшего лишь радоваться святому выполнению его планов приглашенными с Востока вероучителями и считавшего, конечно, обязанностью защищать и поддерживать их против зловредного народу самоуправства латинской епископии. Оставалось одно средство – втянуть в процесс папу, только что признанного на Западе главою церкви и уже доказавшего там всесильное свое могущество, и его авторитетом выиграть победу над пришлыми греками, восстановить снова потрясенное и утраченное господство над церковью Моравскою, а через это продолжать действовать по-прежнему и на пользу политического порабощения немцам народа славянского. Здесь только лежит повод обращения немцев с жалобами и доносами на Кирилла и Мефодия к папе, в этом только заключается и единственная причина и побуждение первых сношений св. братьев с Римом, что и постараемся мы доказать в следующем отделе, равно определим и самый характер сношений.
В. В каком виде представляются сношения Кирилла и Meфодия с папою, и отразились ли в этих сношениях какие-либо следы новоустанавливавшихся отношений церковных между Востоком и Западом
Первый повод к сношениям исходил от Рима. – Побуждения и время вызова Кирилла и Мефодия из Моравии в Италию. – Значение в этом случае Болгарии и распри папы Николая с Константинополем. – Жизнь св. братьев в Риме и отношения их к папе. – Кончина св. Кирилла и заключительный вывод о верности его Востоку. – Ложность взгляда католических писателей на значение погребения Кирилла в Риме. – Причина большей сложности и запутанности в определении отношений к Риму Мефодия. – Первое распоряжение папы касательно Мефодия; отношение к нему Коцела и причина безучастия Ростислава. – В каком звании отправлен Мефодий в Паннонию из Рима. – Побуждения к уступке со стороны папы в посвящении Мефодия в сан епископский. – Возвышение Мефодия в архиепископы; деятельность его в Паннонии; мнение о ней Гинцеля; вражда немецкого духовенства и заключение Мефодия. – Объяснение безучастия в судьбе Мефодия со стороны князей моравско-паннонских. – Причины равнодушия к ней со стороны папы и побуждения восстать в защиту Мефодия. – Мнения об этом современных католических писателей. – Область архиепископии Мефодиевой. – Характер деятельности Мефодия в Моравии и отношение его к Святополку и духовенству немецкому. – Обвинения Мефодия немцами и разбор этих обвинений. – Неудачная защита католиками непрямоты действий папских в вопросе о славянском богослужении Мефодия. – Оценка действительных отношений по этому предмету папы к Мефодию и взгляд последнего на противоречивые распоряжения первого. – Обвинение Мефодия в ложном учении об исхождении Св. Духа и суд над ним в Риме. – Опровержение мнений католических писателей. – Новый способ действий немцев против Meфодия: значение посвящения Вихинга; вражда его с Мефодием и неискренность Рима. – Последние годы жизни Мефодия; холодность его к Риму; путешествие в Царьград. – Смерть и погребение Мефодия; смысл распоряжения его о назначении преемником себе Горазда; вывод об отношении его к Риму и папе. – Булла Стефана VI и изгнание из Моравии учеников Кирилла и Мефодия; причины равнодушия к этому со стороны Святополка. – Общее заключение о православии Мефодия; мнения об этом прежних и новейших ученых.
Из предшествующего обозрения читатель легко увидит, что самый вопрос о сношениях солунских братьев с Римом принадлежит уже к позднейшему акту жизни их и деятельности, следовательно к такой поре, когда и понятия, и взгляды, и убеждения их получили ту крепость, устойчивость и решительность, какие нелегко колеблются и ввиду резко бросающейся в глаза недействительности их или ошибочности. А мы рассмотрели уже положение Кирилла и Мефодия в Моравии в течение первых трех лет тамошней деятельности их, заметили, что вынесенные ими убеждения с Востока сильно столкнулись с установившимися обычаями и понятиями Запада, и увидели, что, невзирая на общность там последних, на видимую законность и каноничность их, св. братья остались ревностными блюстителями порядков греческой церкви и не только не обнаружили и тени той всепокорной преданности папе, какая обусловлена уже была на Западе признанием его главою церкви Вселенской, видимым наместником Спасителя, но и во весь довольно продолжительный срок, при возникших явственно несогласиях, до враждебности с высшим духовенством немецким, не отнеслись к нему ни устно, ни письменно, продолжая действовать по воспитанным на родине убеждениям, в связи с волею князя местного, сходившеюся вполне с их долговременною практикою проповедничества на Востоке и, без сомнения, с наставлениями, полученными в Константинополе, сущность которых так явственно выражена императором Михаилом в послании к князьям моравским по случаю отправления к ним св. братьев: «да и вы причтетеся велицѣхъ языцѣхъ, иже славятъ ͠бга своимъ языкомъ» (Житие Кирилла).
Едва ли можно сомневаться, что с тем же характером продолжалась бы жизнь их в Моравии и после и кончилась бы одним возможным концом, таким, какой последовал в Болгарии, каким завершалась личная проповедь Кирилла и Мефодия на отдаленном востоке, какой приносило учение их в славянском переводе среди сербов и русских и какой высказался в перевороте у хорватов, как увидим на своем месте, как скоро проникло и к ним богослужение на понятном родном языке, т. е. отстранением от Запада и присоединением к Востоку, другими словами – тем православием греко-восточным, в каком родились, воспитались и образовались сами первоучители славянские, какое разносили они непросвещенным народам и какое точно высказано в жизни и трудах Кириллова друга, патриарха Фотия. Но Моравия слишком далеко врезалась в Запад, слишком давно допустила впутать себя в завоевательную политику немцев и, с первых минут христианства, вошла в состав церковной области римской. Отстраниться от Запада, приблизиться к Востоку было для нее тем труднее, чем зорче следило за нею внимание правительства немецкого и чем менее способна была отказаться от нее пропаганда римская, привыкшая уже видеть в Моравии не только край завоеванный, но и твердый сторожевой пост, из которого удобно расширять завоевания и дальше на восток. Первые годы деятельности Кирилла и Мефодия, характер их проповеди и обращения не могли не смутить первосвященника римского опасностью выпустить из своих рук эту важную область, а установившиеся к этой именно поре враждебные отношения к Византии не могли не заставить его принять самых деятельных мер, чтобы новые проповедники не сделались орудием окончательного присоединения Моравии к Востоку. При независимом положении князя, решившегося без всяких сношений с Римом обратиться по делам веры в Константинополь, при влиятельной постановке Кирилла и Мефодия в церкви греческой, в которой родились и выросли они, для успехов которой посвятили и жизнь свою, невозможно было папе сразу выступить против нововведений в Моравии с тем диктаторским тоном, какой только что удалось упрочить за собою в областях отдаленного запада Николаю. Подобным тоном скорее можно было повредить делу, заставить князя высказаться положительнее и из темных, неопределенных отношений ввести его в явную вражду и гласную отторженность – и властолюбивый до деспотизма Николай решается ограничиться только вызовом славянских просветителей в Рим, чтобы там, в центре своего незаконного величия, испытать виновников опасности и приискать более верные и надежные средства удержать за собою Моравию, а если удастся, то сделать их и орудием дальнейшего расширения своей власти.
Западным писателям обыкновенно очень трудно бывает обойти вопрос о вызове папою св. братьев, они не в силах скрыть странности сопоставления с одной стороны, безусловной, по их уверениям, покорности Кирилла и Мефодия Риму, с другой – самостоятельности действий их в Моравии вопреки даже обычаям римским, невнимания их к высшей иерархии католическо-немецкой и до того отдаленности и отчужденности от престола римского в течение с лишком трех лет проповеди в Моравии, что, наконец, сам папа принужден дать знать им о себе особым приглашением, вероятнее всего, повелением явиться в столицу, и, очевидно, на испытание, а не на благословение их и не для благодарности за совершенные ими великие подвиги. Понимая эту неловкость и не желая давать повод даже и для поверхностного наблюдателя к упрекам Кирилла и Мефодия в странной непоследовательности, они, католические писатели, придумали весьма простое средство – уверение, что вызов папский произошел лишь в ответ на покорнейшее послание святейшему отцу от обоих братьев, послание, в котором, конечно, не замедлили они изобразить доселешнюю деятельность свою, представить совершеннейшее согласие свое в вероучении с римскою церковью, выразить свое почтение к апостольскому престолу и уведомить об открытии мощей св. Климента248. Напрасно стали бы мы искать источника и исторических оснований для столь положительного уверения: оно до того есть плод чисто произвольных католических соображений, что даже другой знакомый нам автор, которого нельзя также упрекнуть в недостатке фантастических доказательств в пользу интересов церкви латинской, позволил себе положительность Гинцеля заменить лишь вероятностью, не больше: nije nevjerovatno, da se sami blagovjestnici i knez Rastic pismeno obratiše na рари249. В какой степени легко на основании известной уже нам жизни Кирилла и Мефодия в Моравии допустить и вероятность, предоставляем судить читателю, а сами обратимся к известиям историческим и посмотрим, как они изображают нам первое столкновение св. братьев с Римом и какие предлагают побуждения для путешествия их в столицу папскую.
В то время как ни один из источников не дает и тени повода предполагать о каком-либо намерении св. братьев отнестись к Риму, вот какие находим мы сведения касательно побуждений их выйти из Моравии в Италию.
В житии Константина встречаем мы два упоминания: одно указывает, как бы мимоходом, лишь на цель, без малейшего намека на какой-либо вызов; именно, сказавши о времени, проведенном св. мужем в Моравии, оно присоединяет: и иде ст͂тъ оуч͂къ своихъ; другое относится уже к выходу Константина из Венеции и выражено так: оувѣдѣвъ же римскыи папежь, посла по него250. В Мефодиевом житии читаем то же самое, только с прибавлением имени папы: оувѣдѣвъ же такого моужа апостоликъ никола, посла по ня, желая видѣти я, яко аггела божіа251. Из одних этих свидетельств вывести положительное заключение, как очевидно, нелегко; выражение, что Кирилл отправился посвящать учеников своих, скорее говорит в пользу личного его желания посетить Рим в силу необходимости сообщить право ученикам своим на священнослужение; два другие, напротив, выставляя инициативу путешествия Кирилла и Мефодия в Рим со стороны папы, не определяют нимало цели вызова, побуждений для желания апостолика видеть славянских просветителей. Немудрено, таким образом, что писатели католические, довольствующиеся всякою неопределенностью, лишь бы можно было согласить ее с предвзятыми соображениями, остановились на этих свидетельствах и вывели заключение – один о несомненности, другой о вероятности письма к папе; Гинцель даже прямо решает поход св. братьев из целей Ростислава приобрести в Кирилле и Мефодии независимых от немецкой иерархии епископов, не стесняясь, по обыкновению, включить при этом и оскорбительную для памяти св. просветителей заветную мысль свою, что последние тем скорее предприняли путешествие, чем сильнее чувствовалось ими отвращение от схизматического настроения в Константинополе (Abscheu gegen das schismatische Treiben in Constantinopel)252. Подобный вывод особенно замечателен в сочинении Гинцеля, потому что извлечен он из паннонских житий, которые, как уже известно нам, он едва не сопоставляет с баснями и отвергает решительно историческое их достоинство; а между тем источники, полагаемые им в основание действительности сведений о жизни и трудах апостолов славянских, именно Итальянская и Моравская легенды, должны бы, кажется, удержать его от доверия к первым, потому что известия в них по этому вопросу и отличнее от житий паннонских, и определеннее.
Вот что читаем мы в Итальянской легенде: his omnibus auditis (т. е. о проповедничестве св. братьев в Моравии и о славянских книгах для богослужения), papa gloriosissimus Nicolaus, valde laetus super his, quae sibi ex hoc relata, fuerant redditus, mandavit et ad se venire illos litteris apostolicis invitavit253. Оставляя пока в стороне изъяснение характера радости папы, мы видим в приведенных словах: а) что папе было подробно донесено о деятельности Кирилла и Мефодия в Моравии; б) что на основании этих донесений он особенным письмом приказал явиться им в Рим. Здесь, следовательно, не только нет указания на какое-либо обращение прежде самих солунских братьев к Риму, а, наоборот, прямо свидетельствуется, что дошедшие до папы слухи, известия, были единственным для него побуждением потребовать их к себе. Опущенная в этих словах цель требования отчасти выражена в другой легенде, Моравской, которая в настоящем случае тем замечательнее и важнее, что сопоставляет папскую радость с неудовольствием; так, читаем в легенде Моравской: his omnibus auditis papa Nicolaus laetus factus super his, quae sibi relatafuerant, scilicet de conversione gentis Bulgarorum et Moraviae, et de reliquiis inventis s. Clementis. Mirabatur autem er alia parte, quomodo ansi fuissent sacerdotes Domini, Cyrillus et Methudius, horas canonicas in slavonico psallendo statuere idiomate. Quapropter mandavit per litteras apostolicas illos ad se Romam venire254.
Сближая между собою указанные известия, невозможно удержаться от следующих заключений: а) что во всех них приглашение или требование папы является общим делом и притом первым и единственным побуждением для похода св. братьев в Рим; поставленное в тексте жития Константинова выражение и иде сти͂тъ оучн͂къ своихъ, не будучи связано ни с предыдущим, ни с последующим, представляется лишь отрывочным результатом того, что между прочим только совершилось в столице западной в бытность там Кирилла; этот результат, схваченный один из многих, только особенно, обратил на себя внимание автора жития, писавшего уже по смерти Кирилла и интересовавшегося, конечно, больше тем, что сделано в Риме по видам и целям св. братьев, а не мелочными наблюдениями и справками о папских основаниях вызова, какие невольно занимают нас благодаря произвольным и ложным толкованиям католиков. В другом месте, которое привели мы, тот же автор прямо свидетельствует о вызове папою Николаем, подобно житию Мефодиевому, не думая, разумеется, что это известие будет со временем уликою несправедливостей латинников, а выставляя его как действительный факт. И как жизнеописатель Кириллов остановился на результате посвящения в Риме учеников, так точно биограф епископа Климента упомянул перед повествованием об отходе солунцев из Моравии о другом важнейшем предмете, составлявшем задачу их деятельности, – о признании и об освящении папою славянских книг: τρέχουσι ϰxὶ αυτοὶ πρὸς τὸν Ρῴμης, τῷ μαϰαρίῳ πάπα τὸ ἔργου τῆς ἑρμηοείχς τᾶυ γρχφᾶν ἐμφανίσοντες255. Не спорим, что такая цель могла быть у Кирилла и Мефодия, но только у них, в силу папского вызова, и определилась такая цель лишь вследствие особого характера этого вызова, потому что: б) по решительному заявлению легенды Моравской, двор римский был удивлен дерзостью апостолов славянских, задумавших без ведома папы ввести богослужение славянское. Надобно было, таким образом, исследовать дело, остановить нововведение и наказать виновных, если бы они оказались непокорными; вызов, следовательно, был необходим. Со стороны получивших же вызов предстала нужда доказать двору римскому, что предпринятое ими дело в Моравии не заслуживает упрека, показать самые книги, что в них, кроме чистых христианских истин, нет ничего предосудительного. Эта ближайшая цель вызова, объясняясь известным уже нам положением Кирилла и Мефодия в Моравии как греков среди враждебной и бессильной местной иерархии латино-немецкой, всецело оправдывается и большинством недовольных на славянскую службу в Риме уже в бытность там обоих братьев, как говорит житие Мефодиева: «быхоу же етера многа чѧдъ, иже хоулꙗхоу словеньскыѧ книгы, глаголюще: ꙗко не достоитъ никоторому же ѧзыкоу имѣти боуковъ сихъ, развѣ евреи и грекъ и латинъ»; оправдывается и всею последующею историею сношений Мефодия с двором римским, в которых славянская служба с учением восточным составляет главный предмет и камень преткновения для противоречивых распоряжений папских.
Но в легенде Итальянской говорится только о радости первосвященника римского и умалчивается о недовольстве его на славянские книги и службу. Чтобы уяснить эту радость, следует определить точнее время вызова и прибытия в Рим Кирилла и Мефодия и сопоставить его с отношениями римского двора в эти минуты к Византии и Болгарии: тогда раскроется перед нами вместе причина и неопределенности известия о вызове в житиях паннонских и в легенде Итальянской.
Время вызова точно определяется лицом, от которого вышел он, и лицом, которое приняло в Риме Кирилла и Мефодия. Первое было папа Николай, о чем единогласно говорят все источники: и жития паннонские и легенды латинские; второе – папа Адриан, сменивший на папском престоле Николая и избранный 14 декабря 867 года. Так как Николай скончался 13 ноября этого же года, то ясно, что вызов не мог быть позже осени 867 года, потому что некоторые свидетельства не скрывают быстроты, с какою отправились Кирилл и Мефодий по получении папского приглашения. Так, по Моравской легенде, св. братья mox iter aggressi applicuerunt Romam256; легенда же Итальянская, повторяя это известие, дополняет: sicque, post aliquot dies Romam applicuerant257. Хотя эти несколько дней и должны превратиться в несколько недель, потому что ранее 14 декабря не был еще папою принимавший Кирилла и Мефодия Адриан, тем не менее неоспоримо немедленное путешествие вслед за вызовом, который, по тому самому, должен был последовать тем более незадолго до смерти Николая, чем значительнее промежуток времени до замещения его Адрианом. Едва ли этот вызов не был одним из самых последних распоряжений непреклонного врага Фотиева.
А мы знаем уже, как велика была степень раздражения Николая против Востока перед самою кончиною; мы рассмотрели уже, как Константинопольский собор, в мае месяце 867 года обнаруживший резко отступления церкви западной, восставший единодушно против беззаконного присвоения верховной власти напою, отлучил его от церкви и предал проклятию; видели, как и подействовало скорое известие обо всем этом на Николая, возбудивши его к немедленному приготовлению собора в Риме и к призыву всего западного духовенства подробно опровергнуть те обвинения, в каких укоряла латинскую церковь греческая; самый император и другие правители светские были приглашаемы поддержать духовенство. Не забудем, что в числе обвинений было и роковое filioque, в пользу которого лежала обязанность представить сильные возражения особенно на немецком духовенстве, так как в его среде всюду упрочилась и получила историческую давность эта прибавка. А между тем по соседству с немцами, в их собственной епархии, в эти самые минуты торжественно отвергалось filioque как преступное, письменами и устами прибывших из Греции славянских благовестников. Придумывать доказательства и настаивать от имени всей западной церкви, следовательно и главы ее, на том, что решительно не соблюдается и против чего с таким огромным успехом протестуется в ближайшей же области, входящей также в состав Запада и подчиненной одинаково ведомству того же папы, было крайне неловко; противоречие было слишком очевидно, устранить его предстояла настоятельнейшая нужда – и немецкое высшее духовенство, уже испытавшее неудачу в спорах с Кириллом и Мефодием и заметившее бессилие свое, тем с большею, конечно, надеждою на успех обратилось к Риму, что сам его первосвященник имел личную надобность подавить или, по крайней мере, прикрыть столь практическое признание обвинения в его же территории. Слухи, без сомнения, доходили до Николая и прежде, в течение с лишком трехлетнего учения и богослужения славянских апостолов в Моравии, о несогласиях их с духовенством немецким и об уклонениях от нововведений латинских; но папа молчал или потому, что считал это дело слишком незначительным сравнительно с теми вопросами, какие поднял он на Западе и на Востоке, или, быть может, и потому, что не вполне доволен был иерархами немецкими в Пассау и Зальцбурге, не обнаруживавшими особенно раболепной приязненности к Риму ни прежде этого, ни после; но оставаться невнимательным к слухам и, наверное, к немецким доносам теперь, когда, независимо от учения восточной церкви об исхождении Св. Духа, он мог предполагать в славянских проповедниках верное орудие Фотия и в других отношениях, было уже невозможно – и Николай должен был принять свои меры. Здесь находится и одна из побудительных причин их призыва в Рим, что так наглядно подтверждается и временем. Только в начале октября отправлено послание папское к немецкому духовенству с изложением обвинений Фотиевых и с требованием приготовить возражения; только в октябре или в начале ноября мог быть отправлен и вызов Кириллу и Мефодию, потому что только в таком случае, при известной поспешности их отъезда, могли они прибыть в Рим при Адриане.
Но к осени 867 года созрела уже и другая причина ухватиться за Кирилла и Мефодия. Болгария неотступными своими предложениями, просьбами и требованиями прислать особого архиепископа видимо обнаруживала намерение устроить у себя независимую иерархию, вопреки лестным надеждам, какие питал двор римский. Каждое посольство от Бориса-Михаила, которые были так часты, свидетельствовало убедительно о непрочности верховной власти Рима над новообратившеюся страною; потеря ее казалась тем неизбежнее, что и удовлетворение желаниям князя – посвящение ему любимого человека в архиепископы – и отказ вели к одному результату: к независимости иерархии болгарской вследствие удобности достигнуть желаемого с другой стороны, со стороны Византии, и соседней, и дружественной в ту пору, и родственной. Но чем упорнее думал настоять на своем без потери властолюбивый Николай, тем усиленнее должен был обратиться к моравским проповедникам. В Риме не могло не быть известно участие обоих братьев в обращении к христианству и болгарского князя и болгарского народа; легенда Моравская, как видели мы, говорит прямо о полученных папою на этот счет сведениях: his omnibus auditis papa Nicolaus, scilicet de conversione gentis Bulgarorum et Moraviæ258..., то же самое сообщают и церковные чтения о св. Кирилле и Мефодии: beatus Cyrillus, natione graecus tam latinis, quam ipsis graecorum apicibus instructus, postquam Vul gari crediderunt, aggressus est... etiam genti Moraviae fidem Domini... praedicare259. О любви болгар к славянским проповедникам, об уважении, какое оставили они по себе в Болгарии, папа легко мог судить по значению и влиянию их в Моравии, о чем, конечно, не упустил случая собрать надлежащие известия. Привлечь, таким образом, влиятельных людей к себе и обратить деятельность их на пользу целей римских тем более было важно, что и шаткость покорности и подчиненности самой Моравии и возникшие в это время дружеские ее сношения с соседнею Болгарией грозили утратою и другой обширной области.
В самом деле, Моравия обращением могущественного князя своего, Ростислава, по вопросам религии к Константинополю, самостоятельность, с какою держали себя греческие проповедники относительно церковного начальства латино-немецкого, должны были заставить власть римскую подумать серьезно о положении этой страны, особенно когда интересы церковные совпали с личными интересами обоих враждующих представителей западной и восточной церкви. Войти в ближайшие отношения с Кириллом и Мефодием, узнать их направление, цели и характер, если возможно, сделать их орудием двора римского, предоставив им управление епархиею Моравской, – вот, казалось, лучшее средство удержать Моравию от окончательного соединения с Востоком. Поспешность и осторожность были необходимы: напряженность вражды к Византии была слишком велика, точки отделения высказались слишком ясно и положительно, особенно на последнем соборе в Константинополе, чтобы не могли подметить и миряне, к какой стороне принадлежат они более, по развившимся уже у них догматам и обрядам церковным; резкость и самовластность действия могли скорее повредить ввиду спора за самое право самовластия и при добытой независимости государственной в Моравии. Ловкий и умный Николай понял ясно, что упускать это единственное средство если не для победы и дальнейших завоеваний, то для сохранения прежнего достояния значило проститься навсегда не только с Болгарией, но и с Моравией. И ухватился он за него тем с большим жаром, чем раздраженнее было положение его, под проклятием восточным и под настоятельным требованием болгарского боярина Петра, прибывшего в Рим к осени того же, рокового для Николая, 867 года, дать непременно Болгарии своего архиепископа. В уме своем Николай уже соображал легкую возможность порешить удачно посредством Кирилла и Мефодия и утомившие его притязания болгарские – и вполне естественна в нем, вместе с удивлением и недовольством на службу славянскую, и радость за успехи проповеди св. братьев и за приобретенные ими расположенность и влияние среди славянских народов, радость, о которой свидетельствуют обе латинские легенды.
Итак, с одной стороны необходимость устранить из своей области противодействия латинским нововведениям, осужденным соборно в Византии и поддерживавшимся на Западе, с другой – желание воспользоваться популярностью св. Кирилла и Мефодия между славянами для удержания за собою сильно пошатнувшейся к Востоку Моравии, а через нее и Болгарии в минуты, когда в этом заключалось единственное средство, – вот что заставило гордого Николая сблизиться с проповедниками славянскими. Но неужели нельзя было обойтись и без вызова их в Рим; неужели папе недостаточно было простою буллою предписать способ действия Кириллу и Мефодию? Тут-то и лежит вся суть вопроса, так явственно выделяющая солунских братьев из разряда покорных письменным повелениям Рима духовных Запада. Булла папская точно так же не ручалась за повиновение ее предписаниям не служить по-славянски и не опускать обычного filioque, как оставались без последствия все споры и угрозы епископов немецких; еще менее было возможности выразить в ней с успехом соображения и цели политическо-административные насчет приурочения Болгарии и Моравии к патриархату Римскому. Подобные вопросы привык и не Рим один решать словесно, с глазу на глаз; в настоящем случае такой способ был тем требовательнее, что Кирилл и Мефодий были греки, питомцы Византии и близкие люди к другу Фотиеву, императору Михаилу, да и к самому Фотию. Присутствие их в Риме папа мог обратить в свою пользу даже и тогда, когда бы личные совещания его с ними оказались безуспешными и они остались бы непреклонными в том направлении, прекращение какого было желательно для Рима: Николай весьма способен был задержать св. братьев в столице и не пускать снова в Моравию.
Вместе с Гинцелем260 мы жалеем, что до нас не дошло пригласительное послание папы Николая; вследствие потери его действительно приходится судить о содержании и тоне его более по соображениям; согласны, что оно в состоянии было вполне осветить эту темную эпоху в жизни святых солунских братьев. Но ни в каком случае, на основании соображений характера и всей предыдущей жизни Николая, не можем принять предположений ученого католика, будто это послание подтвердило бы его произвольные выводы о взгляде Кирилла и Мефодия на папу и Рим. Сказанного нами, надеемся, достаточно, чтобы считать за положительно верное, что инициатива сношений с Римом исходила от самого папы и что цель вызова обусловливалась исключительно его личными расчетами. Еще более, для правильной оценки политики Николая, можно жалеть о том, что судьба не свела вызванных с вызвавшим: Николай умер за несколько недель до прихода Кирилла и Мефодия, а в эти несколько недель произошел тот переворот в Византии, который необходимо должен был отразиться на отношениях Рима к Востоку, а с этим вместе и на взгляде и на приеме новым папою св. братьев, а также и на распоряжениях его относительно дальнейшего их назначения: специальные цели и задачи не могли не потерпеть изменения как от перемены лица, так не менее и от переворота в политике – и делать, следовательно, заключение от поведения с Кириллом и Мефодием папы Адриана к подобному же обращению с ними его предшественника было бы крайне несправедливо. Напротив, принимая во внимание крутой, надменный и властолюбивый нрав Николая, его окончательный разрыв с Востоком и пламенное чувство вражды и мести за личное оскорбление, гораздо скорее можно ручаться за совершенно иные последствия. Этому-то обстоятельству, перемене лиц и политики, мы, конечно, и обязаны закрытостью и неопределенностью источников касательно тона, характера и частностей, сопровождавших вызов св. братьев в Рим: весьма естественно, что результаты оказались далеко не соответствующими тем ожиданиям, какие возлагались на этот вызов как врагами Кирилла и Мефодия, так и их друзьями и учениками. Во всяком случае, готовность нести в Рим книги и показать их папе, разумеется, с целью доказать их правоверность, дают достаточный повод думать, что приглашениe в Рим не чуждо было и требования к ответу, к суду. Это предположение в глазах беспристрастного судьи может возвыситься до степени положительной уверенности, если он сообразит, что, с небольшим за год, Николай выражался перед Борисом Болгарским о необходимости скрывать от мирских людей церковную службу: пат saeculares tale quid habere non convenit, заметил папа de codice missæ, под которым разумелся весь состав нашего служебника и требника; а за несколько недель до вызова поручал своему духовенству защищать против Фотия filioque261.
До сих пор, таким образом, мы не замечаем ни малейшей особенной наклонности к Риму и его духовной главе со стороны Кирилла и Мефодия; они остаются все теми же, какими вышли из Царьграда, и, конечно, за непреклонную-то твердость к обычаям и постановлениям родной своей церкви и были вытребованы в столицу западного мира. Не считаем нужным опровергать возражение тех, кто в самом повиновении приглашению, в самом походе в Рим думает видеть доказательство признания верховной власти папы над всею церковью; полагаем, что для опровержения подобного возражения достаточно сказано и прежде262. Одно еще можно бы сделать замечание: это касательно похода Кирилла и Мефодия в Рим тогда, как Восток так резко осудил его учение, и к лицу, которое предано было проклятию Фотием. Но стоит лишь сопоставить время, чтобы не признавать за подобным замечанием какой-либо важности. Осуждение и проклятие совершилось только в конце мая, а в глухую осень мы видим уже обоих братьев на пути. Сомнительно крайне, чтобы они со всею подробностью знали об этом событии; можно даже думать, что они и вовсе еще не слыхали о нем, познакомившись с ним, вероятно, уже в Риме. Сам Николай, при всем внимании своем к Константинополю, при всем удобстве и всех средствах получить быстрые известия, узнал о последствиях собора лишь к осени. Замечательно, впрочем, что во всех сношениях Рима и его епископов с солунцами нет и малейшего намека на церковные распри представителей церквей западной и восточной, – и Кирилл и Мефодий спокойно могли относиться к Риму с подобающим ему почтением, как только к первопрестольной столице и к средоточию высшей администрации над тою областью, в которую судьба поставила их проповедниками.
Но взглянем на жизнь св. братьев в Риме и на их отношения там к Западу вообще и к папе в особенности. Встреча их папою была торжественна: он, с католическим крестом, вышел сам в церковной процессии за город. Впрочем, и житие Кирилла, и легенды латинские и биограф Климентов объясняют положительно такое участие и торжественность мощами св. Климента, папы римского, открытыми Кириллом и несенными им с собою в Рим263. Здесь славянские книги не только были одобрены первосвященником, но сам он положил их на алтарь в церкви св. Марии, по житию Кирилла, и на алтарь св. Петра, по Мефодиеву, отслужил над ними литургию, дозволил и славянское богослужение, отрядивши на помощь Кириллу одного из епископов-кардиналов264; в это же, вероятнее всего, время посвящен был в священники и Мефодий, а также посвящены в священники и диаконы, приведенные и приготовленные к славянской службе св. братьями, и их ученики: «и свѧти ωтъ оученикъ словенескъ три попы и два анагноста»265; «тогда же сопутствовавших святым, имевших достаточные сведения в письменности славянской, возвел (папа) частию в священники, частию в диаконы, частию в поддиаконы»266.
Откуда эта неожиданная перемена в понятиях римлян о варварском языке в богослужении и в переводе Св. Писания? Что за переворот с папою, не только освящающим славянский перевод, но и сообразующимся со знаниями этого перевода при посвящении прибывших с Кириллом и Meфодием? Неужели верный последователь политики Николая, так недавно заявившего представителю другого славянского народа, болгарского, решительный свой голос против туземного языка в деле богослужения, этот Nicolaitanus, как прозвали Адриана за неуклонность его от предначертанных планов предшественника, не остановился прежде с особенным вниманием на подобной отверженной новизне Западом и, без исследования, одобрил и освятил ее? Не могло, конечно, этого быть – и, как ни темно, но известные нам источники дают полное право считать за несомненное предварительное исследование.
Не говоря уже о том, что удивление двора римского к дерзости солунцев входило в мотивы Николая вызвать их в Рим, мы замечаем из жития Мефодиева, что и здесь, уже при Адриане, продолжалось не одно удивление, а и порицание: бяхоу же етера многа чядь, яже хоуляхоу словеньскыя книги; видно, что поднят был и вопрос, и в нем принимал участие сам папа, потому что то же житие свидетельствует, что порицающих апостоликъ пилатны и треязычникы нарокъ, проклятъ. Легенда же Моравская, по странному определению судьбы, хотя составлена и латинником и с полным благоговением к Риму и его представителю, будучи вообще наивно и неумышленно подробна в повествовании о действиях римлян, быть может, не всегда без цели скрытых и запутанных в других источниках, – эта легенда первым делом, после погребения мощей св. Климента, выставляет следствие, весьма похожее на суд, по предмету славянских книг: apostolicus vero et reliqui rectores ecclesiœ corripiebant s. Cyrillum, cur ausus fuerit canonicas horas in slavonica lingua statuere et in hoc sanctorum Patrum statuta immutare267. За этим идет подробное описание известной защиты св. Кириллом своего подвига, основанной и на здравом, чуждом упорных предрассудков разуме, и на ясных и знакомых местах Св. Писания. Результатом этой защиты было и след. определение, без дальнейших возражений: illi (apostolicus et rectores ecclesiæ) audientes et admirantes tanti viri industriam et fidem, studiosa deliberatione praehabita, statuerunt supradicto sermone in illis partibus, quas b. Cyrillus Deo acquisierat et sicut statuerat, canonicas horas cum missarum solemniis ita debere deinceps celebrare268. Житие Кирилла и легенда Итальянская, как будто намеренно, совершенно обошли этот предмет молчанием; и только первое, в знаменательной предсмертной молитве описываемого святого, сопоставлением прошения его к Богу погубить наряду с безбожною и поганскою, языческою злобою и ересь треязычную, дает основание предполагать, что и в Риме не был свободен Кирилл от несправедливых и грешных порицаний латинников за введение нового языка.
Только после этого решения, составленного высшею иерархиею римскою, возможно было и то поведение папы относительно славянских книг и посвящения учеников, о каком мы только что сказали. Но из каких побуждений решился Рим высказать такое определение? В защите св. Кирилла ученые латиняне не услышали, конечно, ничего, что бы не было им так же хорошо известно и прежде: приводившиеся в ней извлечения из свящ. книг – самые обыкновенные, как и основания из здравого разума самые простые. Было бы крайне изумительно, да для церкви римской и оскорбительно, если бы римляне только по этим основаниям вдруг признали несправедливость постановлений св. отцов, обвинением в нарушении будто бы которых начали они так грозно допрос Кириллу. Что-нибудь одно: или таких постановлений от св. отцов не было в церкви Римской, или папа с кардиналами оказались через меру несведущими в Св. Писании и весьма недалекими умственно, если обыкновенные истины Писания и простые рассуждения частного человека так быстро заставили их отбросить святые каноны. Но постановления уже сложились и действительно существовали, хотя и без влияния святых отцов, потому что римская церковь твердо руководилась ими прежде, не допуская иного языка в богослужении, кроме латинского и греческого, непоколебимо держалась и во все последующие века, держится и до настоящих дней; еще менее позволительно предполагать умственную слабость высших иерархов римских; довольно иметь перед глазами самого Адриана, которому нельзя отказать ни в твердости воли, ни в изворотливости и силе ума. Должна быть, таким образом, иная причина снисходительности латинской к языку славянскому, и чрезвычайно важная, чтобы вынудить эту снисходительность от поклонников Николая, вопреки общественному мнению, заявленному и устами епископов немецких, и духовенством венецианским, препиравшимся с Кириллом во время путешествия его через Венецию в Италию, и многочисленною римскою чадью, вопреки и затвердевшей практике в церкви латинской. Что же эта за причина?
В приведенном определении читаем, что св. отцы, по внимательном обсуждении ответа Кирилла, согласились на славянскую службу лишь в тех краях, какие приобрел последний для Бога, следовательно только в Моравии. Кажется слишком убедительно и ясно, что только изложенные нами выше соображения о значении моравской области и в состоянии были склонить иерархов в пользу допущения слав. книг. Следовательно, определение составлялось вовсе не из убеждений в справедливости, не по действительному согласию с доводами Кирилла, а по побуждениям сторонним, далеким от видов истинной пользы христианства, по личным выгодам администраторов церковных. Уже ограничение определения мелкою местностью наглядно свидетельствует, что в нем заключалась мера временная, что это была лишь уступка необходимости, правда насущей, но случайной: переменятся обстоятельства – отменится и самое определение и Моравия опять войдет в общий резервуар латинской миссы. Результаты соображений насчет Моравии и Болгарии поддерживались и усиливались еще более новыми отношениями к Византии. Первые два года правления Адриана, 868–869, были именно годы, когда возобновились дружественные связи с Востоком, когда все предвещало прекращение начавшихся несогласий и когда Рим мог спокойно торжествовать близкую и окончательную победу. Нам уже известно, что к концу 867 года вместо Михаила сидел на престоле императорском Василий, вместо Фотия занимал патриаршество Игнатий; мы рассмотрели, как тотчас же за этим переворотом начались взаимные посольства между двором византийским и римским, отличавшиеся общею готовностью восстановить нарушенный было мир и собором прекратить все бывшие поводы к несогласиям; знаем, что в октябре 869 года действительно и открылись заседания собора. А в эти-то именно годы и проживали в Риме Кирилл и Мефодий. Не удовлетворить, следовательно, их представлениям и рассуждениям относительно права славян на туземный язык в делах церкви значило ввести новый элемент раздоров в отношения к Востоку, считавшему всегда законом покровительствовать, в этом отношении, народности.
Это явные побуждения для римского двора; но нельзя отрицать и других, сокрытых от нас, о действительности которых, однако же, можно судить по стечению времени и сближению лиц. Если Кирилл и Мефодий в частных переговорах своих с прелатами римскими и с самим папою не скрывали того, что успехами проповеди своей среди различных народов обязаны они прежде всего общей доступности этой проповеди, туземному языку, на котором проповедовали и который всего более привлекал народ269, то и прибывший из Болгарии Формоз, с новым посольством от Бориса-Михаила, не в состоянии был также утаить ширившегося предпочтения среди подданных болгарских к славянскому богослужению, без сомнения не замедлившему проникнуть и к ним из Моравии, по непосредственному соседству последней на среднем Дунае и Тиссе, где сосредоточивалась северо-западная граница царства болгарского270. В свою очередь, болгары не могли забыть и того уважения к их языку, какое оказывали и прежде греки, до появления среди них латинских священников, и тем с большим неудовольствием и негодованием должны были смотреть на нетерпимость к тому последних. Рим убедился ясно, что там трудно, да и невозможно, по крайней мере разом, без существенной потери для себя, провести исключительный латинизм, где благоприятные обстоятельства прежде дали уже почувствовать и понять всю прелесть и превосходство народного языка.
Таким образом, первое столкновение св. братьев с епископом Римским ознаменовалось ярко выступившим своекорыстием последнего, обычною политикою делать уступки лишь по необходимости, когда только при их помощи можно сохранить свое господство. Подобная политика, чуждая сознания правды и заботливости об истинных интересах христианской веры, не могла, конечно, скрыться от проницательного ума св. Кирилла и должна была болезненно отозваться в его глубоко религиозном сердце. Не благоговение к римскому престолу, не признание непогрешимости и безусловной справедливости папы должны были после этого наполнять его душу, как стараются то навязать читателю писатели католические, а скорее решительное неодобрение его образа мыслей, уверенность в нечистоте источников его и боязнь, что под таким влиянием не устоит святое дело их, что рано или поздно падет оно и просвещенная ими паства сделается снова добычею корыстолюбивого немецко-латинского духовенства. И действительно, в то время, как ни малейшего намека не встречаем мы в Кирилле на какое-либо благоприятное чувство к Риму, тем менее на доказательство того благоговения, о каком с жаром распространяются нынешние католики, его предсмертная речь, сохраненная в жизнеописании Паннонском, открыто и убедительно обнаруживает в нем верного и ревностного слугу Византии и ее императора, служить которым составляло его задачу до последнего издыхания; ставит его прямо в число недовольных Западом и неуверенных в твердости решения папского: несмотря на дозволение славянских книг, Кирилл тем не менее считает обязанностью молить Бога о погублении ереси треязычников, помещая ее рядом с язычеством и безбожием; наконец, завершается настоятельными увещаниями брату, Мефодию, продолжать действовать согласно с теми началами, каким следовали они вместе, продолжать, невзирая на препятствия и трудности, какие предвидел он впереди.
Кирилл скончался, как нам известно уже, простым монахом, в Риме, не дождавшись никакого решения относительно иерархического переустройства в Моравии. Определение года смерти его и вывод отсюда о количестве времени, проведенного им в Риме, должен служить новым доказательством, как осторожно действовал папа, как выжидал он случая увернуться от дозволения и как, наконец, уступил, не видя иного средства сберечь обширные земли славянские за римским престолом.
В последнее время признано почти всеми исследователями жизни солунских братьев, что Кирилл скончался в 869 году, как определенно отмечено об этом и в Паннонском житии Кирилла: «и тако почи о г͠ѣ, бывъ лѣтъ четыредесѧт и два, въ четвертыи надесѧт дн͂ь мц͗а февруаріа, въ иидик в͂ ω твари въсего мира в лѣто s͂т͂оз»271. Свидетельство хиландарского жизнеописания, указывающего на 868 год, отвергнуто как несостоятельное автором статьи «О св. Кирилле и Мефодии»272 на основании следующих соображений: день кончины, 14 февраля, не может подлежать сомнению, так как его выставляют не только жития, даже и хиландарское, но и месяцеслов, Остромирово Евангелие и другие древнейшие латинские памятники; время же прихода св. братьев в Рим не могло быть раньше 14 декабря 867 года, как показано выше; едва ли даже не следует отнести его и на несколько недель позже 14 декабря, прибавим мы от себя, потому что жития представляют Адриана уже как вполне установившегося папу, без малейшего намека на недавнее его избрание. Во всяком случае, если принять и конец декабря, хотя бы 25 число, сроком прибытия Кирилла и Мефодия, то до 14 февраля выйдет всего не более 50 дней; а между тем, по описанию в житиях, Кирилл был болен в Риме многи дни и за 50 дней до кончины облекся в иноческий сан. Ясно, что или приходится прибавить целый год, чтобы удержать день смерти 14 февраля, или допустить, что Кирилл не принимал никакого участия в делах, по которым явился в папскую столицу, а только проболел, принял монашество и скончался. Но и из сказанного нами видно, что, напротив, Кирилл принимал живое участие в решении вопроса о славянском богослужении и дождался окончательного приговора от папы. Следовательно, надобно признать 869 год, и тем скорее, что он же указан и в житии Паннонском. Соображения весьма достаточны, чтобы отбросить 868 год как ошибочный; их и приняли отечественные писатели, как преосв. Макарий и Филарет, Бодянский, Платонов и др.273 Независимо от определения в русской литературе такого года смерти Кирилла и на Западе нашли невозможным поддерживать свидетельство жития хиландарского. Ученый немец Дюммлер274, вместе с сопоставлением времени болезни Кирилловой и жизни его в монашестве со сроком прихода в Рим, доказывает действительность 869 года и словами Анастасия Библиотекаря, который подробно передает о слушателях, собиравшихся в Риме к Кириллу, и о наставлениях, какие последний имел обыкновение (solitus erat) делать о трудах Дионисия Ареопагита. Все это указывает на отчетливое знание римлянами Кирилла и на составившееся мнение о пользе, какую можно извлечь из бесед его, что, конечно, требовало гораздо более времени, нежели 50 дней, и притом проведенных в болезни и, по случаю принятия монашества, всего вероятнее в уединении. Положение Дюммлера принято и Штульцем, и Рачким275. Но не так легко соображения эти могли подействовать на Гинцеля: он остался непреклонен в убеждении (?) своем, что Кирилл скончался в 868 году и, следовательно, прожил в Риме не более двух месяцев276. Из слов его, предложенных как будто в доказательство справедливости, в действительности, однако же, ничего не доказывающих, можно угадать и цель упорства против столь очевидных и решительных соображений: es erscheint ganz unglaublich, говорит Гинцель, dass sie (Cyr. und Meth.) bei der Dringlichkeit, mit welcher Rastislav ihre Weihe betrieb, über ein volles Jahr in Rom Zwecklos sollten zugebracht haben (т. е. невероятно, чтобы они при настоятельстве, с каким Ростислав спешил с их посвящением, провели бесцельно в Риме больше целого года). Цель эта заключается в том, чтобы показать полную готовность папы удовлетворить искательству славян и самого Кирилла, как скоро с этим связан успех христианства, хотя бы удовлетворение и не соответствовало обычной практике в церкви Римской: папа так ревностно ухватился за представление св. братьев и князя моравского, что не дал и осмотреться в Риме Кириллу, посвятив его будто бы тотчас же в епископы моравские. Тогда как, во-первых, ничем нельзя подтвердить, чтобы Ростислав чем-нибудь отнесся к престолу папскому в поход Кирилла в Рим, во-вторых, и сам Кирилл не только не помышлял о епископстве, но, как знаем мы, решительно отвергнул предложение сего сана папою. Кроме того, г. Гинцель удивительно непоследователен, когда в настоящем случае, столь важном, совершенно устраняет политические расчеты, которыми так нередко объясняет он распоряжения римские, напр., относительно Болгарии и других дел: мы старались показать, до какой степени бесцельна была жизнь в Риме Кирилла, выдержавшего упреки и порицания за свое святое дело и отстаивавшего его перед всею римскою консисторией. Правда, и в посвящении Кирилла в епископы Гинцель не отказывается приписать Адриану виды политические277; но он забывает, что последние тем более требуют осторожности в распоряжениях: не узнавши людей, опасно делать их орудием личных расчетов. Нет, как всюду и всегда, так и в этом вопросе церковь Римская не прежде согласилась отступить от своих обычаев, как «изучивши основания, на которых опирались св. братья в желании устроить самостоятельность моравской церкви, основания касательно перевода богослужебных книг, касательно церковного употребления языка, тем более касательно способностей и правоверия самих первоучителей», чего, заключает Рачкий, «никак нельзя было сделать в столь короткое время»278. Но можно указать г. Гинцелю и еще на одно обстоятельство, также противоречащее 868 году и тем неоспоримее, что время его засвидетельствовано латинским писателем, которому безусловно верит автор «Истории славянских апостолов». Обстоятельство это относится к епископу Формозу. По житию Кирилла, папа приказал двоим епископам святить славянских учеников, именно – Формозу и Гаудерику279. Это происходило еще при жизни Кирилла, чего не отрицает и Гинцель. Но епископ Формоз при вступлении папы Адриана на престол находился в Болгарии, и Анастасий Библиотекарь, который говорит об этом, ни одним звуком не дает заметить, чтобы Формоз собирался из Болгарии или чтобы его ожидали на Западе280. Прибыл Формоз в Рим с известным посольством болгарским, при котором находился и родственник князя, боярин Петр. Посольство же это могло явиться в западную столицу никак не раньше половины 868 года, хотя могло явиться и значительно позже. Как же бы Формоз застал в таком случае Кирилла, если бы последний умер 14 февраля 868 года?
Таким образом, не два только месяца, а с лишком год прожил Кирилл в Риме, и прожил вовсе не бесцельно, потому что, несмотря на защиту своего дела и на советы и убеждения, несмотря на состоявшееся позволение папское, он все-таки не дождался устройства иерархии моравской, так как посвящение Кирилла в епископы не оправдывается ровно ничем, а смерть его простым монахом подтверждается всеми достовернейшими источниками.
Где же, спрашиваем мы, отступничество св. Кирилла от Востока и прилепление его к Западу; где свидетельства его благоговейного уважения к папе как к наместнику Христову, главе христианской церкви? Мы видим его действующим с молодых лет по распоряжениям императорским, не без участия патриаршего; повинуясь тому же распоряжению, хотя и не с прежнею безусловною охотою, идет он в Моравию и только на смертном одре, в Риме, признается в бессилии продолжать долее службу своему царю; в Моравии, невзирая на порядки латинские, он разом вносит те обычаи, в которых заготовила его церковь греческая, возводя славянский язык не только в орудие проповеди христианской, но и богослужения церковного; сильно было недовольство латинников, велики угрозы, шумы, споры, но св. Кирилл и не думал прекращать своего дела, в безусловной правоте которого убедило его воспитание и жизнь на терпимом Востоке: покровительствующая ему власть светская спасла его от преследований и насилия. Действуя самостоятельно, не считая себя обязанным повиноваться местной иерархии, в которой нетрудно было ему усмотреть не пастырей, а хищников, не просветителей народа, а поработителей невежеству, св. Кирилл поступал и в других отношениях, не справляясь с обычаями латинскими, так напр., освящал церкви, будучи священником, что, по западным постановлениям, принадлежало только власти епископской. Лишь вызов папский, составленный под влиянием политическо-церковных расчетов и усиленных доносов со стороны немецких иерархов, побудил его отправиться в Рим, в котором не мог не видеть Кирилл центра верховной администрации в западном патриархате, где пришлось заняться и ему проповедью и в духовном представителе которого не мог не уважать одного из преемников одной из старейших кафедр апостольских. Тем скорее шел в Рим св. муж, чем глубже был проникнут правотой своего учения и чем беспристрастнейшее суждение надеялся услышать от высшего на Западе иерарха. Что же в Риме? С лишком год живет он, мужественно и энергически защищает законность славянского перевода и богослужения и с горестью должен заметить, что уступка в пользу народного, живого языка делается не из убеждения в его законности, не из видов успеха святой веры, а из корыстных расчетов администрации. Отказывается от епископства, принимает монашество и ни одним движением, ни одним словом не оправдывает велеречивых, хотя и пустых, возгласов нынешних католиков о том беззаконном превознесении папской власти, каким проникнуты ревностные пропагандисты католичества. В последние минуты жизни он оказывается тем же восточником, на сердце которого лежит существенная заботливость о славе родной Византии, неразлучной с успехами истинного православия, тем же ревностным проповедником его, в духе бескорыстной любви к человечеству и уважения и терпимости к каждой народности, каким видим мы его в прениях с сарацинами и Аннием, в походах в Крым и на Кавказ; перед последним вздохом вспоминает он об императоре и умоляет брата своего тянуть начатую борозду, не смущаясь и не падая под бременем предчувствовавшихся им препятствий и гонений. А Рим – в стороне, хотя и умирает в нем Кирилл; о папе ни одного звука, хотя и сносился он с ним не раз в течение года, по самому задушевному предмету! Но, быть может, паннонские жития, намеренно или неумышленно, на этот раз все равно, допустили пропуск? Странно предположить пропуск и в них, потому что и они относятся с уважением к престолу римскому, особенно непонятен был бы такой пропуск в житии Мефодиевом, составленном, как известно, приверженцем западной церкви; но и латинские легенды не прерывают в этом случае молчания, а в них слишком заметна наклонность выставить преимущества папские. Подобная безотносительность к Риму Кирилла, близкая к холодности, в трогательные минуты кончины281, сопоставленная с молитвою его, между прочим и о совокуплении всех в единодушии, едва ли не высказывает соболезнования его и о потрясенном папами единстве церковном. Мы более склонны предполагать, что до прибытия в Рим Кирилл или не знал вовсе о происходивших раздорах между представителями церквей западной и восточной и о взаимных проклятиях обоих на соборах, или знал по темным слухам, стороною и отрывочно; к такому предположению приводит соображение годов: только в 863 году разразился решительный раздор между Фотием и Николаем, утишившийся на время со вступлением Адриана, к 868 году; а все это время св. братья проводили не только вне Царьграда, но и вне областей империи Византийской, на отдаленном западе, в отрезанной немцами и политически, и церковно-административно Моравии. Неоткуда, следовательно, было им знать о происходившем в Риме и Царьграде; тем менее могли достигнуть до них сведения точные и подробные. В Риме, наверное, только впервые ознакомился со всем этим делом Кирилл, и как ни односторонни, резки и неединодушны были там отзывы против Востока, но опытный и глубокий ум его не мог обмануться насчет действительной причины разногласий и не мог не подметить в ней тех же оснований, какие столь явственно отличал он в решении вопроса о славянском переводе Св. Писания и о введении славянского языка в богослужении. То же своекорыстие, та же притязательность на неправую власть должны были поразить Кирилла и в этом более широком и опасном деле – и нисколько не удивительна холодность его к Риму.
Уместно было бы теперь коснуться и учения Кирилла об исхождении св. Духа, потому что Гинцель уверяет, будто и в этом отношении он сходился всецело с церковью Римскою, потому что иначе папа не решился бы посвятить его в епископы, при чем требуется полное согласие в исповедании веры с Римом; но как Кирилл никогда епископом не был и как вопрос об этом учении возник определенно уже после, то мы отлагаем суждение о нем; здесь же, прежде нежели перейдем к дальнейшей судьбе деятельности св. братьев, олицетворенной уже в одном Мефодии, скажем несколько слов о погребении Кирилла.
Духовные католики из славян в сочинениях своих о Кирилле и Мефодии усиливаются и это чисто случайное событие – смерть и погребение в Риме Кирилла – обратить в разряд доказательств его римского православия. «Není-li to zřetelným znamením všemu národu slovanskému, – заключает Штульц свое описание погребения Кириллова, – kde sluší hledati střed a ohnisko jednoty křesťanské? Není-li ukrytý v Římě hrob sv. Cyrila upomínkou na krásnou tu modlitbu, kterouž sv. otec náš, umíraje, v posledních okamženích života svého ještě Boha prosil o usjednocenosť jích ve víře?»282 Конечно, подобный способ доказательств тем справедливее способен возбудить удивление, чем важнее и спорнее предмет, требующий уяснения; но в настоящем случае этот способ особенно неуместен и положительно отзывается тем пристрастием и натяжками, к каким прибегают обыкновенно люди за неимением ничего прочного и верного в свою пользу, закрывши глаза перед очевидною истиною. Ежели мы только делом случая можем объяснять смерть в Риме Кирилла, то на нежелание св. братьев быть погребенными в западной столице находим самые решительные указания в источниках их жизни. По свидетельству Паннонского жизнеописания, Мефодий употреблял особенные усилия, чтобы взять с собою тело покойного брата, и убедительнейше просил о том папу, ссылаясь на клятву, данную обоими братьями матери в том, что оставшийся в живых перенесет умершего на poдину и там погребет. Погребение Кирилла в Риме совершилось против воли Мефодия – это ясно из темных намеков в Паннонском житии и из сопоставления их с легендой Моравской. Последняя прямо говорит, что Мефодий, спустя уже долго после смерти и погребения Кирилла, при вторичном своем путешествии в Рим, снова просил папу дозволить ему взять тело брата и отнести в Моравию, для поддержания религиозного чувства в недавно обращенном народе, помнившем Кирилла и благоговевшем перед его святостью. Папа отказал – и Мефодий решился унести гроб тайком, во время ночи. Если бы мы и согласились с Гинцелем, что рассказ в легенде Моравской о том, как взятое Мефодием тело брата, после нескольких дней пути, остановилось и как поднятая рука покойником указала на Рим как на место, где должны оставаться его мощи, что и побудило Мефодия возвратить гроб в церковь св. Климента, – что этот рассказ носит в себе следы сказочности (märchenhafte Dichtung)283, то все-таки этим нимало не ослабим самой сильной вероятности, а в глазах беспристрастных людей и достоверности, что удержание тела Кириллова в Риме не обошлось без принуждения, что оно совершилось единственно по воле посторонних людей, вопреки намерениям родного брата, делившего с покойным все трудности и подвиги в жизни и оставшегося единственным исполнителем воли и желаний умершего. В самом деле, чем объяснить странные особенности при погребении и по описанию паннонскому: папа соглашается на просьбу Мефодия, приказывает вложить тело в раку и забить ее железными гвоздями; держат таким образом целых 7 дней, пока увещания римлян не побудили его отказаться от данного согласия: он решается похоронить Кирилла в собственном своем гробе, в церкви св. Петра. Мефодий, при виде такой настоятельности, вынужден уступить, но умоляет похоронить не в церкви св. Петра, а в церкви Климента, мощи которого обретены Кириллом и принесены в Рим. И вот собрались все епископы, все чернецы и множество публики, чтобы с торжеством похоронить останки великого мужа; но и тут странность: перед погребением «решила епископи: отгвождьше ракѹ, видимъ, аще есть цѣлъ, еда есть что взято отъ нею, и трѹждьшеся много, не могоша отгвоздити ракы, по божію повелѣнію, и тако съ ракою въложиша и въ гробъ...»284 Откуда эта боязнь? Кому надобно было тело Кириллово? Кто мог интересоваться им до такой степени, чтобы решиться даже на похищение, по догадкам епископов римских? Конечно, значит, было основание к подобным догадкам – и вот здесь-то невольно приходишь к заключению о достоверности если не подробностей Моравской легенды, то события, факта, что Мефодий действительно не соглашался на оставление тела братова в Риме и, при упорстве духовенства римского и самого папы, не стеснялся, как видно, и готовностью к похищению. За этим трудно устоять и против другого вопроса: из каких побуждений действовал столь настоятельно и решительно Мефодий в пользу удаления мощей Кирилловых из Рима? Правда, вопрос этот не замедлят устранить католики, вероятно лишь по новости предмета не заподозрившие еще окончательно известий жития Паннонского, выставлением обета, клятвы св. братьев, данной матери; но, во-первых, нарушение клятвы в настоящем случае искупалось бы волею святейшего отца, значение которого в глазах солунцев, по уверению католических писателей, было ничем не менее того значения, в силу которого земному наместнику Спасителя приписывается католическим Западом право на индульгенции, т. е. на разрешение не только прошедших, но и будущих грехов; искупалось бы и местом погребения, столицею св. апостола Петра, которую, по голословному мнению тех же католических писателей, будто бы признавали Кирилл и Мефодий главою всей церкви Вселенской, источником православия, обличителем и карателем погрязшего в ереси Востока; во-вторых, легенда Моравская, которой не верить, по крайней мере относительно сущности факта, не имеем мы никакого права, указывает уже не на братний только монастырь в Византии, к которому относилась клятва Кирилла и Мефодия, а на Моравию, куда хотел перенесть последний тело покойного своего брата; а Моравия находилась тоже в пределах западного патриархата, и отпустить туда мощи, кажется, не было особенного препятствия. Почему же так восставал Мефодий против Рима? Не предчувствовал ли он и, по некоторым довольно явственным проявлениям политики римской даже в вопросе о славянском языке в св. книгах и богослужении, не предугадывал ли, что со временем двор римский не преминет воспользоваться случайностью кончины Кирилла в Риме для доказательства привязанности его к нему, преданности и как бы признания правоты его перед Востоком, Царьградом, в такие минуты, когда точки отступлений Запада от вселенского православия стали обнаруживаться резче и когда твердость Востока начала уже заметно вызывать ту вражду к нему Запада, какою ознаменовал последний всю историю свою до настоящих дней. И в нежелании Meфодия оставить тело брата в Риме, в усилиях его захватить, каким бы то ни было способом, с собою, в нежелании и в усилиях, которых не в состоянии отвергнуть всецело и католики, мы можем усматривать только протест оставшегося в живых брата против посягательств современного латинства на чистоту восточного православия в Кирилле и против коварных его умыслов выставить Кирилла приверженцем римского отступничества. Рим справедливо мог бояться отпустить мощи Кирилла и в Моравию, не надеясь на прочность связей ее с митрополией западной и опасаясь сблизить ее с ненавистным ему Востоком; пример обращения к последнему Ростислава был слишком свеж, чтобы отрицать возможность повторения его с решительнейшими последствиями в пору полной политической независимости от римско-немецкого императора, с которым в это самое время началась у Ростислава снова борьба за независимость. На мощи Кирилла в Риме, при благоговейной памяти и любви к Кириллу моравского народа, папа и духовенство могли смотреть как на залог своего права на Моравию и обязанности последней на преданность Риму.
Итак, взвешивая беспристрастно все доселе разобранные и оцененные моменты жизни и деятельности св. братьев, преимущественно в области западной, мы можем с положительностью утверждать лишь следующее: во-первых, со стороны Рима, папы и его влиятельного духовенства заметна неоспоримо рассчитанность в отношениях к Кириллу и Мефодию; содействие и до некоторой степени покровительство только кажущиеся, подчиненные единственно личным видам, в зависимости от надежд удержать таким приемом политики поколебавшуюся Моравию и, быть может, снова выиграть видимо терявшуюся Болгарию; со стороны Кирилла и Мефодия видим непреклонную последовательность в проведении и на Западе тех же начал проповеди и христианского просвещения, с какими впервые выступили они и каких постоянно держались на Востоке: ни козни латинского духовенства в Моравии, ни убеждения и суд в Риме, под председательством папы, не в силах были поколебать их уверенности в правоте своего учения, вынесенного с родины; возникшие новизны на Западе как следствия отступничества от общего православия отвергались ими при каждом встретившемся случае; отношение их к первосвященнику римскому не носит на себе и тени той безусловной веры в непогрешимость его и того признания безграничной власти его в делах церкви Вселенской, какие стали в эту пору проповедоваться на Западе и проводиться в жизни. При всем внимании к источникам всех известных видов мы не открыли ни малейшего намека на то, чтобы Кирилл и Мефодий до 869 года где-нибудь и в чем-нибудь высказали хотя какой-либо оттенок преимущества римской церкви перед всякою другою христианскою, заявивши между тем явственно, что они как были прежде, так оставались и в Риме, даже в последние минуты жизни Кирилла, ревностными слугами и верными исполнителями воли и предначертаний императора восточного, византийского. Правда, в том списке Паннонского жития Кирилла, которым только и можно было пользоваться до настоящего года, встречается выражение, которого, по-видимому, одного было бы достаточно, чтобы не отрицать права у католиков утверждать преимущественную любовь и уважение в Кирилле к Риму; вот как читается это выражение в Рыльском списке конца XV века, напечатанном в «Памятниках древней письменности югославянской» Шафариком: «и рече апостолікъ (когда епископы убеждали его не отдавать тела Кириллова Мефодию) за светыню его и любовь вь римьскьи обычаи, пришьдь, погребу и вь моемь гробѣ»285. Неудивительно, что католики крепко ухватились за эти слова, которые, в самом деле, были бы очень решительны под пером жизнеописателя, ученика Кириллова, если бы только они были действительны. Благодаря профессору Бодянскому мы имеем уже напечатанным житие это по семи спискам, гораздо исправнейшим, – и во всех них, без изъятия, приведенное место читается таким образом: «рече же апостоликъ: то за ст͂ыню его и любовь, римьскыи обычаи прѣступль, погребу и въ моемъ гробѣ»286.
Обратимся теперь ко взаимным отношениям Рима и Мефодия во все последующее время по смерти Кирилла до той минуты, когда прекратилась жизнь и старшего из братьев солунских.
Уже и сказанного достаточно, чтобы предвидеть большую сложность и запутанность в этих отношениях. Рим, вступивши раз в связи со славянскими проповедниками, поставивши их, хотя и формально, с характером кажущегося покровительства, в зависимость от себя, естественно, не мог и не должен был упускать из виду их деятельности и тем напряженнее считал себя обязанным наблюдать за нею, чем тревожнее сделалось духовенство немецкое, чем раздраженнее выступило оно против Мефодия, явившегося снова в придунайские земли, уже в качестве самостоятельного иерарха, и чем чаще и резче сыпались в Рим обвинения, доносы и жалобы, проникнутые подозрениями и явною клеветою. В свою очередь, и менявшиеся отношения к Царьграду, вследствие быстрой смены пап, не могли оставаться без влияния на отношение их к славянскому богослужению, распространявшемуся и укреплявшемуся Мефодием и его учениками; не менее сильно должно быть влияние на чуткий к мирским переворотам Рим и важных политических событий в государствах моравском и болгарском, столь неразрывно связанных в политике римской с делом славянской проповеди. Источники, со своей стороны, не только не расширяются в подробностях, но еще суживаются и тем значительно отнимают средства отстранить с историческою положительностью недоразумения в сложности и запутанности событий. Если папские послания, начавшиеся со времени отправления из Рима Мефодия, и увеличивают объем материалов, служащих к разъяснению вопроса о славянском богослужении в Моравии и о взгляде на него Рима, то нельзя не заметить, что эти послания характеризуют только общие распоряжения, не раскрывая оснований и побуждений, которые для нашей задачи, для определения отношений римского двора к Мефодию и обратно, имеют существенную важность. Для правильного понимания булл необходимы сторонние подробности; только при содействии их может быть постигнута и настоящая цель того или другого общего распоряжения. Нам приходилось уже не раз убеждаться, как двор римский привык скрывать под внешнею правдою свои коварные и нередко преступные расчеты, – и верить безусловно буллам папским по делу о Мефодии и из них выводить заключение о настроении и убеждениях первосвященников римских было бы то же самое, если бы мы вздумали изучать историю унии на основании подобных же булл, остававшихся без всякого значения для униатов и только служивших внешним формальным оправданием римской курии от справедливых обвинений в непрерывном и преступном ее потворстве явным преследователям и нарушителям всех тех прав и преимуществ униатских, какие гарантированы буллами. И как сторонние сведения об унии способствуют правильному воззрению и на самые буллы по этому предмету, так и подробности о деятельности в Паннонии и Моравии Мефодия дали бы возможность определить истинное значение и сокрытые цели разнообразных посланий папских и к самому Мефодию, и к князьям светским, и к духовенству немецкому. Но эти-то подробности и суживаются в знакомых уже нам источниках со смертию Кирилла. Паннонское житие последнего, понятно, прекращается; легенда Итальянская, назначившая главною задачею себе рассказать об открытии и принесении Константином в Рим мощей св. Климента, точно так же не переходит за пределы своей цели и лишь в немногих и общих словах передает о затруднениях Мефодия в Моравии, касаясь при этом больше князя Святополка и не проронивши ни одного слова даже о смерти Мефодия; почти одинаково скудна в этом отношении и легенда Моравская, остановившаяся больше на характере Святополка, а из деятельности Мефодия почему-то ограничившаяся только повествованием о крещении Борживоя, князя чешского, да о похищении мощей Кирилла, причем в сказании о поднятой руке Кирилла с указанием на Рим ярко обнаружился в авторе поклонник западной столицы. Точно так же и жизнеописатель св. Климента спешит гораздо уже быстрее по смерти Константина перейти к главному лицу своего жизнеописания, очертивши с подробностью лишь отношения Мефодия к Святополку, что для него особенно было необходимо, так как с этими отношениями тесно связаны были и бедствия учеников Мефодия, выгнанных по кончине последнего из Моравии, а следовательно – и самого Климента. Остается, таким образом, один подробный источник, это Паннонское житие Мефодия, и его-то сведениями постараемся воспользоваться мы при дальнейшем изложении судьбы славянского богослужения в Паннонии и Моравии, под натиском духовенства немецкого и под влиянием папы римского. Само собою понятно, что только те сведения будут иметь для нас силу исторической достоверности, которые оправдываются или подтверждаются как общими соображениями о характере и деятельности современных лиц, принимавших какое бы то ни было участие, дружеское или враждебное, в деятельности Мефодия, так и положительными указаниями других современных известий, причем, конечно, на первом месте должны стоять буллы папские и неизвестный летописец об обращении баварцев и хорутан, писавший в ту пору, когда действовал Мефодий в Паннонии как архиепископ, когда личность его останавливала на себе самое зоркое внимание туземного и окрестного духовенства немецкого, к числу которого, без сомнения, принадлежал и безыменный летописец.
Первое распоряжение папы относительно дальнейшей деятельности Мефодия заключается в отправлении последнего к Коцелу. Побуждение к этому распоряжению было извне и состояло в посольстве из Паннонии с просьбою отпустить из Рима блаженного учителя Мефодия. Как поступил бы с оставшимся в живых солунцем сам папа, скоро ли бы решился дать он ему какое-либо назначение – отвечать, конечно, невозможно; но для нас не должно быть безразлично, что инициатива к удалению Мефодия из Рима вышла от одного из славянских князей, и притом поставленного в особые отношения как к проповедникам славянским, так и к врагам их – духовным немецким. Взгляд на эти отношения и внимание ко времени вызова Мефодия не могут не привести к некоторым соображениям.
В обзоре политической истории Моравии мы имели случай указать, что Коцел, наследовав отцу своему Привине в области паннонской, находился в качестве вассала императора немецкого и отличался особенною ему покорностью. Незначительность владения и слабость сил с одной стороны, непосредственное соседство правителей немецких в Восточной марке и в Каринтии, где проживал сын императора, и не потрясенное еще могущество немцев – с другой естественно были основательными причинами для Коцела держать себя мирно и не уклоняться от упроченной еще при отце его зависимости. Наряду с политическою покорностью, Коцел отличался и расположенностью к духовенству немецкому, распространявшемуся в его владениях из Зальцбургского епископства. Под влиянием этого духовенства Коцел не замедлил обнаружить и замечательную ревность к постройке церквей, которыми обильно была наполнена земля его, как свидетельствует современный писатель об обращении баварцев и хорутан. В ту пору, когда Кирилл с Мефодием действовали в Моравии, находим мы Коцела в самом лучшем согласии с зальцбургским митрополитом и епископом своим, Адальвином. Последний даже пробыл у Коцела, в его столице Мосбурге, праздник Рождества в 865 году, причем освятил новую церковь, во имя первомученика Стефана; на следующий год видим мы его снова там же, святящим много других храмов287. Но едва успел пройти год после столь значительного доказательства согласия и дружбы между Коцелом и епископом, как прибыли в Паннонию св. братья, проходом из Моравии в Рим. Как отнесся к ним Коцел, которому не могло быть неизвестно разногласие и неприязнь между Кириллом и немецким священством? По словам жизнеописателя паннонского: «приꙗт же и идоущь (Константина) Кочелъ, кнѧзь панонескъ, и възлюби вельми словеньскы букви и наоучисѧ имъ и въдавъ до пѧтидесѧтъ оученикъ оучитисѧ имъ и велику емоу ч͗ть створи, мимо проводi и»288. Подобное обращение со славянскими проповедниками, быстрая готовность принять к себе учеников их и ввести славянский язык в богослужение замечательны со стороны недавнего друга зальцбургского епископа, который как иерарх немецкий, разумеется, смотрел враждебно на результаты трудов Кирилла и Мефодия. Откуда же это видимое отделение в Коцеле от немецкого духовенства? Бесспорно, что ему как славянину не мог быть неприятен и нежелателен родной язык в делах веры; но трудно было, если не положительно невозможно, при всецелой зависимости – и политической, и церковной – от немцев, действовать вопреки интересов их решительно и самостоятельно без каких-либо особенных вспомогательных побуждений. Прежде, нежели выскажем мнение об этих посредствующих побуждениях, заметим, что это было время, когда готовилось нечто особенное в юго-восточных областях немецкой империи, когда снова восставший Ростислав Моравский нашел себе поддержку в родном сыне императора, недовольном Людовике, и когда можно было надеяться если не на окончательное уничтожение, то на ослабление владычества немецкого.
Этого Коцела встречаем мы теперь единственным ходатаем перед папою за Мефодия. Где же Ростислав, к которому, конечно, стояли несравненно ближе славянские проповедники, которым вызваны они были из Греции и в области которого с таким успехом проповедовали в течение трех с половиною лет? Казалось бы, не в паннонском князе, подчиненном немцам, подвластном Зальцбургской митрополии, следовало ожидать защитника и покровителя Мефодию, а в Ростиславе, задумавшем образовать самостоятельную славянскую церковь в своем княжестве, видимо достигавшем и политической независимости. Бездеятельность Ростислава относительно Мефодия определяется всего нагляднее временем, как им же уясняется и энергическое участие Коцела.
Посольство последнего прибыло в Рим уже по смерти Кирилла, следовательно после 14 февраля 839 года, но и никак не позже весны следующего года. Потому что в папском послании на имя Коцела, врученном Мефодию и сохранившемся только на славянском языке, в Паннонском жизнеописании, говорится прямо, что не к нему одному посылается Мефодий, а и к Ростиславу. Ростислав же, как известно, выдан был изменнически Святополком только весною 870 года.
Если мы припомним при этом случае сказанное нами выше о положении моравского князя в промежуток времени от 868 по 870 год, то поймем невозможность его следить за ходом дел Кирилла и Мефодия в Риме и заботиться о скорейшем возвращении последнего в Моравию. Это было время, когда Ростислав окружен был со всех сторон неприятелями, когда три громадных войска императора, под начальством троих сыновей его, грозили гибелью юному княжеству, когда вся Моравия предана была опустошению и сам Ростислав спасался лишь в укрепленном своем замке. Не до дел церковных было ему в эту пору, и нисколько не удивительна безучастность его в славянских просветителях. Зато тем более предстояло возможности Коцелу не стесняться немецким господством, жестоко потрясенным войною с Ростиславом, вызвавшею все силы немцев из соседних с Паннонией областей на усмирение не только моравов, но и союзников их: чехов и сербов-лужичан. Этими-то вот политическими соображениями, имевшими в основании обессиление немецкого владычества на востоке и возвышение Моравии до полной независимости, мы и позволяем себе объяснять столь решительное участие Коцела в Мефодии и открытое приглашение его в Паннонию с целью устроить славянскую церковь. Под охраною самостоятельной Моравии ему не было оснований бояться грозы немецкой по примеру прежних лет: малейшее посягательство со стороны немцев могло окончиться подчинением Коцела Ростиславу, трудность и опасность борьбы с которым не раз уже испытали немцы.
Папа не замедлил исполнить просьбу князя паннонского и отправил Мефодия с особою грамотою на имя Ростислава и Коцела. Если мы и не в состоянии обозначить точно месяца, когда выпущен был Мефодий из Рима, то события, среди которых совершился его отпуск, не подлежат сомнению и на них нельзя не обратить внимания: на севере, среди славян моравских, Ростиславу удалось наконец упрочить свою самостоятельность, после того как немцы, потерпевши много бедствий, принуждены были удалиться из Моравии (aut nihil aut parum utilitatis egerunt sed damnum maximum retulerunt289, говорит летописец Гинкмар), а король Людовик поспешил к началу 870 года заключить мир на каких пришлось условиях290; на востоке же, в Византии, происходил пресловутый Восьмой Вселенский собор, на котором довольные низложением Фотия легаты папские с надеждою ожидали уступки Болгарии Игнатием.
В каком звании отправлен был Мефодий из Рима? Все исследователи и писатели о жизни Мефодия единогласно утверждают, что вышел он к Коцелу епископом, опираясь единственно на том бездоказательном положении, что еще при жизни Кирилла или вскоре по его кончине посвятил его в этот сан Адриан. На своем месте старались мы уяснить, что житие Паннонское говорит лишь о посвящении Мефодия на поповство, и, надеемся, доказали действительность этого события вопреки мнимым уверениям писателей латинских в невозможности будто бы такого факта. Ссылаться в настоящем случае на легенды латинские или на биографа Климентова было бы крайне неосторожно, потому что все эти источники говорят коротко о Мефодии, указывая разом и в общих выражениях на то, что совершалось у него с Римом в несколько приемов, последовательно, в троекратный приход его в западную столицу. Отсюда и выходит та разноголосица, вследствие которой одни писатели, как Рачкий291, находятся в недоумении, к какому моменту отнести посвящение Мефодия в епископы: тотчас ли по смерти Кирилла, как бы взамен умершего епископа, кем, как мы уже знаем, никогда не был Кирилл, или по прибытии уже посольства Коцела, во внимание к просьбе последнего; другие, как, напр., Гинцель, считают себя вправе признавать посвящение Мефодия в епископы вместе с небывалым никогда посвящением Кирилла292, а по смерти последнего возводят его немедленно в архиепископы и в этом сане выводят в первый раз из Рима к Коцелу и Ростиславу. Не удивительно встречать подобную запутанность у Гинцеля как отвергнувшего историческое значение жизнеописаний паннонских и доверившегося всецело сжатой и с обильными пропусками легенде Итальянской; но непростительно отсутствие ясности и определенности у Рачкого, который не только возносит жития славянские на первое место достоверных исторических источников, но не задумывается безусловно верить и сохранившемуся в переводе славянском в Мефодиевом житии посланию Адриана. А жития Мефодиева с посланием совершенно достаточно, чтобы определить точно переходы его из одного сана в другой.
Действительно, до отхода Мефодия в Паннонию мы находим только известие о поставлении его в священника: о епископстве нет и помину. В звании священника, по житию, следует считать и первое его посольство из Рима. Таким оно, без всякого сомнения, и было, по непреложному свидетельству самого папы, в его славянском послании. В последнем незаметно ни тени епископской масти за Мефодием, чего никогда не мог бы умолчать папа, если бы действительно отправлял его епископом, чего не скрывал и он впоследствии, не скрывали и его преемники в латинских буллах. Да и можно ли думать об умолчании, когда по всему очевидно, что Адриан хотел как возможно ярче выставить и свое расположение к Мефодию, и готовность удовлетворить славян; а между тем вот что и как читаем в послании: «мы же... умыслихωмъ испытавше послати меθодіа, свѧщьще и съ оученнкы, сына же нашего, на страны вашѧ, моужа же съвершена разоумомъ и правовѣрна, да вы наоучитъ, ꙗкоже есте просили, сказаѧ книгы въ ѧзыкъ вашь, по всемоу церковномоу чиноу исполнь, и съ свѧтою мьшею, рекше съ слоужбою, и крещеніемъ...»293. Здесь как в форме выражения, так и в содержании все говорит об отсутствии звания епископского: папа прямо называет Мефодия сыном нашим, чего бы никогда не дозволил он себе, если бы последний был облечен в сан епископа; и действительно, в том же житии294 первосвященник римский относится уже к Мефодию, как к брату, когда епископство его не подлежит сомнению. Адриан посылает Мефодия, напротив, только как учителя и сопоставляет весьма отчетливо с блаженным Константином, который в Моравии и был не чем иным, как учителем, с саном простого священника. Еще ярче видно такое назначение из очерка обязанностей, возлагаемых на Мефодия: ему поручается единственно лишь то, для чего просили моравы Константина у греческого императора, т. е. чтобы передать на славянском языке св. книги и устроить славянское богослужение; не такая сфера деятельности принадлежит епископу, не с таким ограниченным назначением отправлял потом и того же Мефодия тот же Адриан, когда возложен был на первого епископский сан. Эта ограниченность деятельности и отсутствие власти особенно заметны в определении отношения Мефодия к порицателям и гонителям славянского языка в вероучении и литургии. В то время как, по разбираемому нами посланию Адриана, подобные хулители должны быть отлучены, «но токмо въ соудъ даны церкви, дóндеже сѧ исправитъ»295, причем Мефодий находится совершенно в стороне; в последующем послании, писанном уже в пору епископства Мефодиева, мы по тому же поводу встречаем уже с такою властью последнего: «и в роукоу его соуть ωтъ бога и ωтъ апостольска стола всѧ словеньскыѧ страны, да его же проклянетъ (Мефодий), проклятъ, а его же святитъ, тьи святъ да боуди»296.
Паннонское житие Мефодия, специально назначенное для изображения жизни и деятельности описываемого лица, естественно тем подробнее и точнее должно следить за всеми переворотами в положении этого лица, чем ближе стоял к нему автор, как известно, современник Мефодиев и его ученик. С этой стороны немыслимо соперничество с житием ни одного из остальных источников. И в самом деле, паннонский жизнеописатель не пропустил случая остановить внимания на времени и побуждениях для посвящения Мефодия в сан епископа. Тогда как до первого отправления из Рима к Коцелу говорит он лишь о посвящении Мефодия в поповство, вот какое известие находим мы у него вслед за посланием папским, отправленным к Коцелу и Ростиславу с Мефодием: «пріятъ же и коцель съ великою честію и пакы посла и къ апостоликоу, и два десѧте моужъ честныя чѧди, да и емоу свѧтитъ на епископьство вь паноніи... еже и бысть». Итак, вот когда состоялось возведение Мефодия в епископа и вот до какой степени точен, последователен и подробен биограф паннонский.
Да и можно ли ожидать от римского двора такой поспешности, близкой к неосторожности, какую хотят навязать ему современные авторы католические, уверяя, будто папа, в течение какого-нибудь года пребывания солунцев в Риме, посвятил их в епископы, а по мнению Гинцеля, даже через несколько недель после прихода из Моравии? Подобный способ действия крайне несогласен со знакомою уже нам выжидательною политикою римской курии и с ее системою удовлетворять интересам подчиненной ей паствы, мало-мальски несогласным с ее собственными, только в нужде, из опасения потерять упорством гораздо большее. В 868 и в первую половину 869 года настоятельной нужды еще не было; лишь в последующее за этим время обнаружилась она явственнее, когда возобновившиеся дружественные сношения с Царьградом требовали справедливого внимания к нему и устранения поводов к недоразумениям, когда болгарский вопрос выступал на череду окончательного решения и вызывал двор римский к доказательствам уважения славянской народности и когда, наконец, моравская народность, под водительством мудрого Ростислава, подорвала немецкое владычество; когда, в свою очередь, папа и в политическом отношении неизбежно нуждался в поддержке от императора византийского по поводу начавшихся войн в южной Италии с сарацинами, захватившими значительную часть владений папских. При таком только стечении обстоятельств, в 870 году, Адриан не видел более возможности устоять против желаний и настояний Коцела, не рискуя потерять с Болгарией и Моравию с Паннонией, уже испробовавшую так недавно путь обращения к Греции и доставшую оттуда народных проповедников. Стоит немного вникнуть в послание Адриана, чтобы усмотреть со всею очевидностью его внимательность к вынуждающим на уступку событиям. Как тонко, например, упоминает он об обращении князей к греческому императору Михаилу, стараясь оправдать двор римский тем, что он не успел сделать того же, т. е. отправить в Моравию подобных же народных просветителей, будто при всем своем желании. Это место весьма важно, потому что свидетельствует устами самого папы о предварительной просьбе Ростислава у Рима и об обращении к Византии только тогда, когда последний оставил ее без внимания: «не токмо бо оу сего свѧтительскаго стола просите оучителя, но и оу благовѣрнаго царꙗ Михаила, да посла вамъ блаженнаго философа коньстѧньтина и съ братωмъ, донъдеже мы недоспѣхомъ»297, – и никогда бы не доспел Рим, никогда бы и на мысль не пришло его епископу удовлетворять такому желанию народному, если бы не вынудила к тому необходимость, прибавим мы. С каким уважением относится Адриан и к Михаилу царю, тому Михаилу, который привязанностью своею к Фотию, возвышением его в патриархи и энергическим заступничеством более всего наделал неприятностей Риму и возбудил Николая к преступному расторжению единства церковного. Но Адриан, по примеру действий своего предшественника в Болгарии, и тут, при первом посольстве Коцела, все еще не думал об епископстве Мефодия и послал его в звании простого учителя, с саном только священника; он не мог уже долее упорствовать, когда Коцел, как видно, тотчас же по прибытии Мефодия в Паннонию послал его назад в Рим, с просьбою, вероятно недалекою от требования, посвятить в епископа.
Не решаемся утверждать положительно, но не скроем и своей догадки: не потому ли западно-католические историки о Кирилле и Мефодии и спешат как можно поскорее возвести в епископский сан в Риме св. братьев, чтобы устранить от читателя возможные соображения насчет вынужденности папы поступить подобным образом из побуждений чисто своекорыстных, а не из любви и преданности к солунцам, что обыкновенно выставляют они на первый план. В противном случае чем объяснить утверждение Гинцеля298, столь высоко ценящего осторожность Рима, будто Адриан немедленно по смерти Кирилла возвысил Мефодия даже в сан архиепископа, утверждение, которое находится в таком поразительном противоречии с его же мнением о законности власти над Паннонией немецкого епископства, о несомненных правах его господства, которых поколебать или сокрушить не удалось и самому папе: последний мог восстать против этих прав только в силу особенных, настоятельных побуждений, которых до требования Коцела не было; неудивительно, что доктор Рачкий, внимательнейший к противоречиям, восстал по этому поводу против Гинцеля299, доказывая неестественность со стороны папы вступать в борьбу с немецким духовенством без основательных причин. Борьба эта, неизбежная при назначении особого паннонского архиепископа, сказалась необходимою уже после заявления паннонского князя. Мы готовы согласиться с Рачким, что ошибка Гинцеля произошла оттого, что он удалил из числа источников Паннонское житие; но потому-то и удалил он его, что сообщаемые сведения в нем должны ниспровергнуть проводимую им теорию римского католичества Кирилла и Мефодия; потому-то и сам г. Рачкий, признающий достоверность жития, доказывающий несомненную действительность в нем и послания Адрианова, не держится, однако же, строго указаний их, и, несмотря на то что все остальные источники, как мы уже заметили, решительно молчат о подробностях и последовательности связей Мефодия с Римом после 14 февраля 869 года, оставляя место известиям об этом лишь в Паннонском житии и в папском послании, он все-таки посвящает Мефодия в епископа перед первым его отходом в Паннонию, а при вторичном посольстве Коцела возводит его уже в архиепископа, между тем как последний сан Мефодия был уже результатом новой просьбы, и притом мораван, о чем опять точно свидетельствует, как сейчас увидим, то же житие Мефодиево.
Таким образом, нерешительные слова автора статьи «О св. Кирилле и Мефодии»300: ни в одном сказании о Кирилле и Мефодии не говорится, чтобы Мефодий сначала послан был из Рима только священником, а потом уже епископом; но нет уважительных причин отвергать сего, – мы позволяем себе обратить в положительное мнение, что св. Мефодий явился в Паннонию сначала священником и только после вторичного похода в Рим, вероятнее всего в 870 году еще, получил сан епископа. На такое мнение уполномочивает нас прямое свидетельство жития Паннонского и заключенной в нем буллы Адриановой при отсутствии и малейшего противоречия такому свидетельству всех других достоверных источников; не менее побуждает и согласие подобного распоряжения с обычною политикою двора римского, допускающею уступки только в крайности, в какой, действительно, и находился Рим в указанное время. Припомним, что в феврале этого года Болгария опять отошла к Византии, вследствие неуступчивости Николая, как видели мы, желаниям Бориса иметь своего архиепископа: боязнь видеть повторение того же и в Паннонии заставила Адриана ускорить посвящение Мефодия. Ниже мы убедимся более, что и во все последующее время трудной и обставленной опасностями жизни Мефодия Рим является, как нарочно, со вниманием к нему именно только в минуты, когда это внимание обусловливалось корыстными соображениями.
Но, удовлетворяя одной стороне – славянской – папа неминуемо вооружал против себя другую, не менее сильную и опасную, именно сторону немецкую, считавшую своею неотъемлемою собственностью область паннонскую, как потому, что ее миссионерами расширено было там христианство, так и по решению Карла Великого, отчислившего Моравию и Паннонию ведомству епископов Зальцбургского и Пассавского. Как было поступить в таком случае святейшему отцу, чтобы доказать свое право на столь видимое нарушение не оспаривавшихся доселе никем прав другого, признававшихся бесспорными в течение с лишком 70 лет и самым Римом? Просьба Коцела («да и емоу святитъ на епископьство въ паноніи, на столъ святаго андроника апостола отъ .0. (70)»), указывала слишком наглядно если не прямо на право папы не стесняться иерархиею немецкою, то на повод к такому праву. За этот повод и ухватился Адриан, развил из него историческое в пользу Рима право и оперся на последнее в притязаниях своих на область зальцбургскую не только перед высшим духовенством, но и перед высшею светскою властью – перед королем немецким.
И старое предание, включенное в летопись преподобного Нестора, и свидетельства исторические утверждают, что первым сеятелем христианства в странах западнодунайских был апостол Андроник: его усилиям приписывается и устройство Сремско-паннонской епископии, первым епископом которой считается сам он301. Запад причисляет его даже к разряду митрополитов Паннонских, как ни тяжело вяжется с первыми годами христианства эта строго иерархическая регуляция; но установить ее, хотя бы и в XIX столетии, Риму ничего не стоит, коль скоро приходится опереть на ней какое-либо задуманное право. Впрочем, не только епископство, а и самое христианство в пределах проповеди св. Андроника подверглось вскоре после него сначала падению, а после 582 года, когда область дунайская досталась в руки диких аваров, и конечному уничтожению. В последние годы VIII столетия здесь произошел знаменательный переворот как в политическом, так и религиозном отношениях: Карл Великий, сокрушивши силу аваров и подчинивши своей власти подунайские земли, разделил их в церковной администрации на две части, из которых одну, так называемую Верхнюю (западную) Паннонию, отчислил ведомству пассавских епископов, сделавшихся скоро обладателями, как сказали мы выше, и Моравии; другую, Нижнюю (восточную) Паннонию, с княжеством Нитранским, передал Зальцбургскому епископству. При столь самовластном распоряжении областями в церковной администрации со стороны светской власти двор римский не только не заявил какого-либо протеста, но не выразил ничем и тени неудовольствия, как во время жизни Карла Великого, так и при последующих его преемниках, вплоть до 870 года. Замечательный факт, доказывающий, что и на Западе до второй половины IX века церковь вполне подчинялась светской власти в административном распределении областей; сам папа Николай, резко вооружившийся по делу о Болгарии против зависимости церковной территории от светско-государственного разделения, ни одним звуком не восстал в пользу отчисления Паннонии себе или устройства из нее отдельной епархии. Понятно, тогда не выступали еще личные интересы для Рима по Паннонии, и она беспрепятственно продолжалась управляться по распоряжению Карла Великого.
Дела с Мефодием и с князьями славянскими заставили взглянуть папу иначе на историю христианства в Паннонии. Поставленный между двух огней и напуганный событиями в Болгарии, он не видел уже иного средства отделаться от просьбы Коцела, как полным удовлетворением ее, а против притязаний иерархии немецкой решился выставить исторические права Паннонии на самостоятельность церковной администрации как страны, находившейся некогда под властью собственного епископа. В какой мере руководили при этом римским двором случайные и личные интересы, а не знание правды и пользы народов, убедительнейшим доказательством послужит нам судьба Паннонии по смерти Мефодия, когда снова все вошло в прежние порядки и папа оставался так же спокойным зрителем господства в ней духовенства немецкого, как это было до 870 года. Как бы то ни было, но в это время ему легче было бороться с архиепископом Зальцбургским, нежели с народною волею славян, заявившеюся представителями их, князьями, – и Мефодий утвержден епископом Паннонии. Теперь мы можем смелее высказать и свою догадку, что едва ли не по совету и увещаниям из Рима включено и в просьбу Коцела напоминание о Паннонии; оно важно в том смысле, что придавало основание, законность самой просьбе, как последняя должна была, в глазах влиятельных противников Мефодия, снять упрек с папы за инициативу небывалого еще распоряжения. Во всяком случае, нелегко допустить без крайних натяжек мысль, будто сам Коцел или Мефодий пришли к такому основанию, которое только в изворотливом и казуистическом уме римлян могло отыскать, хотя и внешнюю, юридическую опору. К тому же скорая за этим ссылка Мефодия, на суде перед немецкими епископами, на земли Паннонии, как на область св. Петра служила бы резким противоречием теории о Паннонском епископстве св. Андроника; а точное и подробное знакомство с древнею историею церкви христианской едва ли согласно с образованием Коцела.
Современные источники не говорят ничего об объеме власти, предоставленной Адрианом новому паннонскому епископу: был ли он назначен простым епископом, или ему дана власть независимого в своей территории иерарха с правами архиепископа, следовательно ни в чем не подчиненного митрополии Зальцбургской. Но, принимая в соображение дальнейшую безучастность Адриана в несчастиях Мефодия, отсутствие всяких с Римом сношений последнего до 873 года, когда уже не было в живых Адриана, а с другой стороны – положительное уверение наследника Адрианова, папы Иоанна VIII, в булле к Святополку, в том, что Мефодий определен архиепископом Паннонским его предшественником, кажется, мы не ошибемся, заключив, что в том же, 870 году, Meфодий и был отправлен в Паннонию в качестве и с правами архиепископа. К такому только заключению приводит и просьба Коцела – посвятить Мефодия на стол епископа Андроника; князю лучше других должно было быть известным, что лишь при независимости от власти немецкой в состоянии был действовать Мефодий в видах пользы и желаний народа славянского, равно и в видах личного убеждения. Независимостью только и самоправностью Мефодия объясняется и та жестокая ярость, с какою бросилась на него немецкая иерархия тотчас по прибытии его в область паннонскую. С этой поры начинается самая упорная борьба между двумя властями, представлявшими две враждебные народности. Немцы тем легче усматривали подрыв своего господства над славянами, которых издавна привыкли уже считать своими подданными, чем глубже, духовнее и всестороннее оказывал влияние Мефодий и чем сочувственнее относился к нему народ славянский. Немудрено, что в этой борьбе, начатой на почве исключительно церковной, приняли горячее участие и светские правители, как со стороны немецкой, так и славянской.
Мефодий остановился прежде всего в Паннонии; нет никаких указаний, чтобы заходил он и в Моравию, а соображение политических событий в последней именно в эти минуты дает право с положительностью утверждать, что ему и не удалось уже более видеться с Ростиславом. Само собою понятно, что первым делом Мефодия в Паннонии было введение славянского богослужения, доселе еще в ней неслыханного. К этому обратился бы он даже и в том случае, если бы оставался в звании простого учителя и священника, по примеру своего брата, не замедлившего ввести славянскую службу в Моравии по приходе своем из Византии. Тем более, разумеется, считал он себя вправе распорядиться так теперь, будучи епископом и услышавши в Риме торжественное признание славянского языка в божественной службе из уст самого папы. И нельзя без изумления читать тех строк сочинения Гинцеля, в которых старается он ослабить виновность Мефодия, дерзнувшего без особого разрешения папского служить по-славянски. Мы видели, что Гинцель решительно отвергает такую службу и в Моравии, в первые годы пребывания там св. братьев; отвергает на том только основании, что Кирилл не получил на это права ни из Рима, ни от местного, пассавского епископа; отсюда и на приведенные нами выше свидетельства, доказывающие неподчиненность Кирилла римско-немецкой иерархии, самостоятельный образ действий его на основании постановлений и обычаев церкви восточной, он смотрит подозрительно и отрицает их историческую действительность. Но теперь, в пребывание Мефодия в Паннонии, славянское богослужение не подлежит сомнению; не в силах не признавать его и Гинцель, а между тем точно так же он не знает особой буллы или другого акта от папы Адриана, которым бы дозволялся славянский язык в делах церкви. И вот г. Гинцель решается обвинить Мефодия в самоволии; но как Мефодий находится в числе святых и Римской церкви и автору как католику желательно из видов славянской пропаганды выставить непорочными перед римским престолом солунцев, то он не стесняется, хотя и весьма неловкими соображениями, оправдать его в этом своеволии. Соображения эти сведены к одной мысли – к догадкам и надежде Мефодия, что святой отец не осудит его распоряжений, оценивши высокую от них пользу для христианского успеха среди славян302. Неужели г. Гинцель не сообразил, что ведь подобным образом мог оправдывать себя и Кирилл, затеявши славянское богослужение в Моравии; да и мало ли какого нарушения постановлений и обычаев нельзя извинить таким приемом. И все это происходит оттого, что, отвергнувши Паннонское житие Мефодия и в вопросах, клонящихся к нарушению обычаев римских, положивши пользоваться единственно посланиями папскими и определениями соборными, в огромной массе для древности погибшими, он слепо отрицает и другие источники, согласные с житием и по таким событиям, которые оправдываются и даже требуются ходом дел. Так, для него ничего не значит и легенда Моравская, не значат и Lectiones Ecclesiasticae, в которых по поводу суда в Риме над Константином за славянский язык читаем: «at illi audientes (т. е. духовенство римское с папой защиту Кирилла) et admirantes tanti viri sanctitatem et fidem, auctoritate sua statuerunt et firmarunt, supernotato sermone partibus in illis missarum solennia ceterasque horas canonicas hymnizare»303. Понятно, что такими соображениями не удовлетворил г. Гинцель и своих единоверцев из славян и заслужил от них справедливый и резкий укор304.
Но не сам собою славянский язык, нововведенный в богослужение, сделался теперь поводом и основанием для вооружения немецкой иерархии, а архиепископская власть Мефодия, которая, в соединении с намерениями и желаниями как его, так и народа, расширить всюду по территории славянской народную службу, могла свободно располагать выбором и назначением духовенства. Понятная вещь, что немцам трудно было удержаться на своих местах, еще труднее, прямо невозможно было рассчитывать на новую высылку их из Зальцбурга. Это теоретическое соображение оправдывается и положительным свидетельством истории. По словам безыменного летописца об обращении хорутан, когда с прибытием Мефодия весь народ в Паннонии бросился в те церкви, в которых стал раздаваться язык славянский, то архипресвитер Рихбальд со всем немецким духовенством, не имея силы сносить этого унижения, не замедлил тотчас же убраться в свой Зальцбург305. И действительно, нелегко было немцам согласиться на подчинение Мефодию, которого они считали пришлецом, человеком чуждым, отзываясь о нем презрительно, как о простом греке, даже и в то время, когда он уже был посвящен в епископа; еще труднее было для них принять в службу презренный в их глазах язык рабов, что было неизбежным условием признания власти епископской за Мефодием и удержания за собою прежних мест в епархии славянской.
Не много требовалось усилий, чтобы удалившемуся из Паннонии немецкому священству взволновать митрополию Зальцбургскую и побудить ее прибегнуть к самым крутым и решительным мерам. Не думая признавать папского решения о епископстве Мефодия, считая его простым греком, что очевидно из упомянутой летописи, писанной в 874 году (quidam græcus), митрополия Зальцбургская потребовала его на суд. Правда, об этом суде, равно и о последствиях его, сопровождавшихся заключением Мефодия как преступника, мы не находим нигде известия, кроме одного жизнеописания Паннонского; но тем с большим правом следует доверять ему в этом, что в течение двух с половиною лет, в срок, какой, по житию, содержался Мефодий в заключении у немцев, все источники молчат о нем; нисколько не менее возбуждают доверие к житию и последующие обстоятельства, связанные с заступничеством папы и с характером возобновления епископской власти Мефодия.
На суд этот, надобно полагать, потребован был Мефодий очень скоро, после своего возвращения из Рима; вероятнее всего, в том же году, потому что, по свидетельству жития, немцы «съпрѣвше сѧ разидоша, а онаго (Мефодия) заславше въ свабы, дръжааша пол третіа (2 1/2) лѣта»; между тем как в 874 году, как скоро увидим, Мефодий, по настоянию папы, является снова в Паннонии. Житие совершенно согласно с единственно возможным настроением немецких иерархов изображает и главный вопрос на суде; он заключался в требовании отчета, по какому праву Мефодий осмелился учить в области Зальцбургской епископии: «старыи врагъ... въздвиже серце врага моравьскаго королꙗ на насъ, съ всѣми епископы: ꙗко на нашеи области оучиши». Особенного внимания достоин ответ Мефодия, подробно переданный в его Паннонском житии: «и азъ аще быхъ вѣдалъ, ꙗко ваша есть, кромѣ быхъ ходилъ, но свѧтаго петра есть»; в этих словах позволяем мы себе видеть взгляд св. братьев на пределы патриархата римского и основание, в силу которого не затруднились они отправиться в столицу сего патриархата, как скоро были обвинены за вероучение в его области. По нашему убеждению, в упомянутом ответе нельзя ничего усмотреть иного, кроме напоминания о разделении европейской церкви на два патриаршества в силу стародавнего раздела на две части Восточноримской империи и на то, что страна паннонская относится к западной половине и, следовательно, находится под верховным ведением епископа Римского как патриарха западного, властью которого поставлен он в епископа Паннонии. Мефодию, конечно, хорошо было известно, что не апостол Петр, а апостол Андроник устроил первоначальную церковь христианскую в последней, и ежели, невзирая на это, все-таки отчисляет ее к апостолу Петру, то ясно, что делает это в смысле утвердившейся издавна церковной иерархии, освященной многими веками и признанной высшею светскою властью. Но напрасны были усилия чужестранца Мефодия там, где властолюбие и корыстолюбие ослепляли судей до того, что они позволили себе дерзкое пренебрежение только что состоявшегося распоряжения верховного своего представителя и главы, римского папы. Обвиняя Мефодия и подвергая его наказанию, они этим самым разве не сильнее еще оскорбляли последнего, волею и именем которого получил в церковное управление область свою Мефодий?
Но что же князья славянские? Неужели они отступились от Мефодия и спокойно, без возражений, предоставили судьбу его ненависти закоренелых врагов славянства и его возлюбленного учителя, к которому один из них, Коцел, так недавно еще выразил безграничное свое уважение и за посвящение которого столь настоятельно за несколько месяцев хлопотал перед римским престолом? Вопрос необыкновенно важный, по нашему мнению, и не столько в том смысле, чтобы определить отношение князей к Мефодию и его судьям, сколько в том, что с правильным пониманием его нераздельно связана оценка действий и самого папы.
Между 870 и 873 годами происходили в Моравии те горестные события, которые угрожали окончательным падением только что упроченного славянского княжества; в общих чертах нам уже известен этот плачевный переворот, главною виною которого было несогласие между самими князьями – близкими родичами Ростиславом и Святополком. Мы уже сказали выше, как Святополк, удовлетворяя своему честолюбию, захватил изменнически своего дядю и благодетеля и передал его в руки яростных врагов, немцев, рассчитывая сам занять место великого князя Моравского. Ростислав был предан суду, приговорен к смерти, и только по воле короля наказание это заменено ослеплением и ссылкою в один из немецких монастырей. Результатом гибели Ростислава было то, что немцы снова овладели Моравией: королевский сын, Карлманн, правитель Восточной марки, без малейшего отпора вступил в княжество, захватил замки и укрепления и, устроивши управление страною на немецкий лад (ordinato regno atque per suos disposito), возвратился в свою землю, взявши с собою княжеские сокровища и поручивши заведывание Моравией двоим немецким графам306. Все это совершилось в течение 870 года, когда Мефодий, в сане епископском, явился в Паннонию, подвергся нападению немцев и, спустя немного времени, был заключен. Святополк, следовательно, обманулся в своих расчетах; он должен был ограничиться одним своим княжеством Нитранским, да и в нем не мог избежать подозрительности немцев, несмотря на желание подделаться к ним. Только угодливостью последним можно уяснить и ироническое замечание Святополка насчет Мефодия, высказанное им во время суда: «многамъ же рѣчемъ прогоненамъ и не могущемъ емоу противоу ωтвѣщевати, рече король из ница; не троужаите моего мефодіа, оуже бо ся яко и при пещи оупотілъ». К сожалению, Святополк, как видно, не вполне еще понимал тогда, с какими друзьями пришлось иметь ему дело. Не прошло и года, как, по подозрениям в измене, схвачен был и сам он, по приказанию Карлманна, и посажен под стражу307.
Таким образом, из всех князей мог лишь один Коцел принять участие в Мефодии и восстать против своевольного и преступного распоряжения иерархов немецких. Но и прежде говорили мы, что сила паннонского князя была слишком ничтожна, чтобы действовать вопреки могущественного и соседнего своего господина, каким был Карлманн, маркграф Австрии; теперь, по завоевании последним Моравии, тем менее возможно было рассчитывать на противодействие – и Коцелу оставалось лишь покорностью и смирением сохранять и собственное свое княжение. Здесь уместно заметить, в какой неразрывной связи с могуществом моравского князя проявляется и свободный, до некоторой степени даже энергический, голос Коцела: за три года назад, когда Моравия видимо упрочивала независимость, он нимало не затруднился не только принять с любовию и почетом шедших в Рим Кирилла и Мефодия, но послал с ними и учеников от себя для обучения славянскому языку, научился и сам ему от св. Кирилла, несмотря на то, что едва успел дружественно проводить немецкого епископа, которому, естественно, не могло быть приятно подобное отношение его к солунцам; а за несколько месяцев перед арестом Мефодия Коцел не задумался потребовать от папы даже и отдельного епископа, в лице Мефодия, будучи уверен в грозном восстании зальцбургских иерархов; но не страшны были ему немцы в ту пору, когда на верху могущества стоял в родственной и соседней Моравии Ростислав. Совсем другое теперь: тот же Коцел не осмеливается замолвить и слова за своего епископа, так невинно и беззаконно оскорбленного немцами, и единственно потому, что его сила и значение заключались в опасном для немецкой власти могуществе князя моравского, уничтоженном захватом и заключением Ростислава.
Но у Мефодия был, по-видимому, и другой защитник, несравненно сильнейший и могущественнейший, влияние которого на дела западные с каждым годом усиливалось и в области светской, тем более в сфере церковной, где оно, казалось, было безусловным, – это первосвященник римский, с таким горячим, по-видимому, сочувствием отправивший Мефодия в Паннонию, с такою любовью относившийся к нему с первых дней первого посещения им Рима и с такою определительностью уполномочивший его на подвиг славянского служения, грозя даже проклятием его хулителям и порицателям. Что же сделал этот первосвященник ввиду злодейского обращения с Мефодием, которое столь очевидно задевало и оскорбляло и его апостольскую честь и постыдным образом подрывало уже не ту всесветную, абсолютную, искомую только со времени Николая, а действительную, законную, неотъемлемо принадлежащую римскому иерарху власть? Никакого отголоска не слышим мы из Рима в защиту Мефодия и в поддержание униженного собственного его достоинства. Загадочное дело, возбуждающее к разнообразным заключениям, и притом так, что, при всевозможных натяжках, ни одно заключение не удается в пользу и оправдание невнимательности римской. Немудрено, что одни католические писатели, как Штульц и Рачкий, столь гибкие в тех случаях, когда предстоит надобность отстранить во что бы то ни стало наложенную историею тень на святого отца, проходят молча это событие, как бы боясь затронуть отношение к нему папы; другие, как Гинцель, позволяют себе вовсе отвергать суд над Мефодием с его последствиями и хотят видеть Мефодия спокойно исправляющим свою должность в Паннонии308. Но это слишком уже резкий прием, пригодный лишь для г. Гинцеля и весьма немногих, какие могут найтись подобными ему: сношения папы с королем и немецким духовенством в 873–75 гг., против которых не дерзнет восстать и г. Гинцель и с которыми мы не замедлим познакомить читателя, не позволят никому сомневаться, что жизнь Мефодия не была спокойна в двух с половиною летний промежуток и что преследования со стороны немецкой иерархии не подлежат ни малейшему отрицанию. Впрочем, и католики не без изумления относятся к приему г. Гинцеля.
Из всех, однако же, заключений, по поводу непостижимой, на первый взгляд, безучастности папы к несчастиям Мефодия, прежде всех и навязчивее всех бросается в голову следующее: уже не потому ли папа считал себя вправе оставить без внимания судьбу Мефодия, а с ним и славянской службы, что в восстановленной власти немецкой над Моравией видел достаточное средство удержать славянский народ в повиновении церковном и без тяжелых уступок, без особенного архиепископа и без введения неслыханной в римской церкви новизны – славянского языка? Это заключение вызывает и обратное: не потому ли папа и считал себя вынужденным посвятить Мефодия в епископы Паннонии, по решительному желанию Коцела, и предоставить ему свободу для богослужения по-славянски, что тогда сила Моравии была слишком велика и независима от немцев и что представитель княжества Моравского обращением к Византии обнаружил слишком энергически ревность к самостоятельности церковной и к понятному языку в делах веры? Ежели это так, то нечисты побуждения Рима и напрасно католическо-славянские авторы приходят в энтузиазм от того, что будто бы святейший отец один среди иерархов Запада покровительствовал славянским братьям, один отстаивал их от посягательств духовенства немецкого, будто в противодействиях славянскому богослужению отражается лишь вражда национальности немецкой и корысть духовенства немецкого, а не принцип церкви Римской, представитель которой поступал совершенно обратно, – ежели это так, то и святейший отец, значит, руководился одинаково расчетами попускать и славянам по необходимости, из крайности, по миновании которой не только с удовольствием взирал на восстановление прежних порядков, но способен был и сам, собственноручно, уничтожить то, что создал он по нужде; ежели это так, то выходит, что гонение на славянскую службу и на проводников и учредителей ее, на св. Кирилла и Мефодия, проистекало не из народной вражды, против воли курии римской, а из жалкого начала, усвоенного честолюбивою церковью Запада и проводимого с непоколебимым упорством, через костры из книг и людей, во все время ее существования, до настоящих дней. А чтобы убедиться, так ли это, посмотрим, при каких условиях поднялся, наконец, и голос римского первосвященника против насилий немецкой иерархии.
На своем месте имели мы случай упомянуть о тех обстоятельствах, какими скоро воспользовался Святополк для своего высвобождения из плена немецкого и для получения княжеского достоинства над всею областью Ростислава: это была вторая его измена, уже немцам, искупившая, в глазах народа моравского, первую измену отечеству и славянству. Но, ставши князем Моравии и избивши сопровождавшее его войско немецкое, Святополк должен был прибегнуть к самым крайним средствам защиты, будучи уверен, что немцы нелегко расстанутся со столь богатою добычею и не замедлят явиться с местию за коварное истребление соотечественников. Весь 872 и большая часть следующего года прошли в самой ожесточенной и опустошительной войне. Но тщетно король немецкий высылал громадные войска свои из баварцев, тюрингцев и саксонцев – Святополк находил возможность уничтожать и прогонять их; в самом начале войны присоединились к нему и верные союзники, чехи, значительно задержавшие и ослаблявшие силу немецкую. В 873 году Святополк перешел из оборонительного положения в наступательное и, вторгнувшись в Восточную марку, до того стеснил сына королевского, Карлманна, что тот должен был просить у своего отца в Метце немедленной же помощи, если только он хочет видеть его в живых309. Людовик, предвидя отчаянную защиту в мораванах и угрожаемый со стороны поднимавшихся славян полабских, отправил из Регенсбурга послов к Святополку и помирился с ним, как только можно было310. В следующем году, в мае или июне 874, мир этот был утвержден торжественным договором в Форхгейме, где от лица Святополка присутствовал посол его, священник Иоанн из Венеции (presbyter de Venetiis). Этим миром Святополк достиг фактического признания своей независимости, которую и сохранял в течение всей своей жизни. Политическая победа Моравии оказалась немедленно же и победою св. Мефодия.
Папа Адриан спокойно мог умереть среди воинственных приготовлений немцев к походу на Моравию, в надежде, что окончательно будет уничтожена опасная для него самостоятельность славянская. Уже в начале 872 года на престоле римском сидел Иоанн VIII. Ежели римская церковь так чистосердечно боролась за Мефодия, как утверждает г. Рачкий311, и ежели Адриан почему-либо не имел еще удобного времени вступиться за него, то что же делает Иоанн в промежуток времени от 872 до 875 года? Любопытно взглянуть на его действия и сопоставить их с приведенными событиями восстановления Моравии.
Первый признак положительного действия Иоанна VIII в споре за Паннонию встречаем мы в послании его к епископу Анконскому Павлу от 874 года. Здесь папа говорит, между прочим, что «апостольский престол издавна привык совершать посвящения, определения и решения не только между Италией и остальными областями Запада, но и внутри пределов всего Иллирика... Далее, если бы кто случайно опирался на число лет, то пусть знает, что только между христианами и теми, кто исповедует одну веру, срок прочен; там же, где в споре является свирепство язычников и неверных, сколько бы ни протекло времени, не уничтожается право церквей»312. Значение этих выражений будет для нас совершенно ясно, когда мы сообразим: а) что Павел был отправлен в Германию и Паннонию в качестве посла папского, по делам церковным; б) что в 873 году появилась летопись безыменного зальцбургца, поставившего себе задачею доказать неотъемлемость права митрополии Зальцбургской на Паннонию, которою непрерывно управляла она целых 75 лет, и бесправие всякого другого распоряжаться ею, так как она отнята была Карлом Великим у язычников-аваров, державших ее за собою несколько столетий, и завоеванная передана тем же Карлом церкви Зальцбургской. Вот в переводе существенное место этой замечательной летописи, правильнее, оправдательной записки: «С того, следовательно, времени, как, в силу дара и распоряжения императора Карла, восточный народ Паннонии начал управляться зальцбургскими архиепископами (которых всех четырех поименовал он выше), до настоящей поры прошло 75 лет – и во весь этот период никакой епископ, откуда бы ни пришел он, не имел церковной власти в этом округе, кроме правителей зальцбургских; ни один священник, откуда бы ни был он, не осмеливался совершать службу более трех месяцев прежде, нежели не представит епископу отпускной своей грамоты. Так соблюдалось там постоянно, пока не появилась новая наука философа Мефодия»313. Этими словами завершается и самая летопись.
Не очевидно ли, что послание папское Павлу есть возражение на доводы зальцбургцев и опровержение их; не ясно ли до положительности, в свою очередь, и то, что целью посольства Павлова в Паннонию было, между прочим, и разузнание оснований, по которым немецкое духовенство позволило себе осудить и арестовать Мефодия, так что записка безыменного должна рассматриваться как выражение этих оснований в ответ на расспросы Павла; посольство же последнего произошло никак не раньше 873 года, когда победа мораван была уже очевидна и когда, вероятнее всего, заключен уже был мир королем немецким с Святополком. Нельзя не обратить внимания на осторожность, боязливость, с какою выпускает папа свои доказательства на историческое право Рима на Паннонию; он считает прежде всего необходимым выследить аргументы противников, чтобы как-нибудь не промахнуться в своих. До того, значит, убежден был Рим сам в непрочности, шаткости прав своих на новое приобретение. Но, видно, мало надеялся святый отец на покорность зальцбургского духовенства, потому что в одно время с посланием Павлу отправил и другое подобное же королю Людовику. И это послание весьма любопытно, свидетельствуя, с одной стороны, о соучастии светской власти в удалении из Паннонии Мефодия, чего и надобно ожидать при известном в средневековой истории Германии взаимном содействии сил мирской и духовной, направленных к одной цели – к завоеванию и обогащению на счет побежденных, с другой – характеризуя яркою чертою нечистую политику римского двора. Тогда как в письме к Павлу папа идет, можно сказать, ощупью в доказательствах своих прав, боясь еще употребить тон положительной уверенности в их несомненной действительности и прибегая к многоречивым объяснениям, письмо к королю носит уже на себе отпечаток полнейшего убеждения в истине права и отличается всецело аподиктическим тоном: «Паннонская епархия, – пишет он, – издревле отчислена была привилегиями к апостольскому престолу... Это доказывают соборные деяния, подтверждают и исторические памятники»; права римской церкви, следует дальше, не могут быть ослаблены никаким числом лет и никто не должен основываться на этом; притом и самые божественные законы римские допускают давность в церковных вещах не иначе, как во сто лет314. Ясен намек на бессилие 75 лет Зальцбургского владения. Нельзя было так говорить с церковною митрополией, которая в защите прав своих не смутилась бы спросить, какие это привилегии, равно и попросить указать на соборные деяния, а также и на исторические документы. Замечательно, что папа не сослался даже и на столетнюю давность в послании к Павлу. Но король несведущ в мелочах церковной истории, да и интерес после побед Святополка не так близко касался его сердца – и перед ним можно было смело указывать голословно на какие-то законы. Очевидно, папа искал поддержки во влиянии короля на непослушную иерархию Зальцбурга. Предпринимал ли что по поводу этого послания Людовик, достоверно неизвестно; но положительно можем судить, что ежели и предпринимал, то без всякой пользы для Мефодия и расчетов римских, потому что папа вынужден был прибегнуть, разумеется, вследствие упорства немцев, к обычной громоносной политике – к клятве и запрещению службы, как читаем в житии Мефодия: «и оувѣдѣвъ (апостолик) посла клѧтвоу на нѧ, да не поютъ мьша, рекше слоужбы, вси королеви епископы, дóндеже и держатъ». Но едва ли бы помогла и эта угроза – и мы вполне согласны с г. Рачким315, что главнейшим образом содействовало успешному решению дела особенно благоприятное стечение обстоятельств: в эту пору скончался митрополит Зальцбургский Адальвин, kroz što rimska stolica mogaše lakse postići svoju svrhu (цель), zahtjevajući od njegova nasljednika Theotmara, da so odreče svakoj vlasti nad Panonijom, hoće-li, da ga potvrdi, i da mu pošalje plašt metropolitski. Theotmar imao je popustiti (уступить)...316 Таким образом, успехом выигрыша процесса и освобождением Мефодия обязан римский двор тому же чувству честолюбия и личных интересов нового архиепископа, ради каких выступил и сам он в споре о Мефодиевом архиепископстве в Паннонии.
Теперь только могло появиться и знаменитое послание папы к эрцгерцогу Карлманну как к непосредственному светскому правителю и над Паннонией, послание, в котором Иоанн VIII, начиная с возвращения и восстановления Риму Паннонского епископства, разрешает Мефодию, поставленному апостольским престолом в епископы, свободно исправлять, по прежним обычаям, епископскую власть: reddito ас restituto nobis pannoniensium episcopatu, liceat fratri nostro Methodio, qui illic a sede apostolica ordinatus est, secundum priscam consvetudinem libere, quae sunt episcopi, gerere317. Это было в 875 году. И недаром употреблял папа усилия для скорейшего окончания процесса о Паннонии. Мораване, освободившись наконец от немцев и опомнившись после утомительной войны, вспомнили и о Мефодии; само собою понятно, что не могли же они теперь оставить в среде своей наплывшего снова духовенства немецкого, когда не стерпели присутствия его за тринадцать лет, в пору менее благоприятную для полной политической независимости, и житие Мефодия говорит: «приключи же сѧ тогда, моравлꙗне очющьше нѣмечьскыѧ попы, иже живꙗхоу въ нихъ, непріающе имъ, но ковъ коующе на нѧ, изгнаша всѧ, а къ апостоликоу послаша: яко и первѣе ωтци наши ωтъ св. петра крещеніе пріали, то даждь намъ Меθодіа архіепископа и оучителя». Не место было разбирать, действительно ли предки мораван принимали крещение от св. Петра и от Рима, да и небезопасно пускаться в такой розыск, результатом которого могли быть только сомнения; надобно было удовлетворить скорее просьбе победоносного народа – и Мефодий утвержден архиепископом Паннонии и Моравии.
Вот, следовательно, при каких условиях возникло заступничество папское в несчастиях Мефодия. Первые проблески его обнаружились лишь в 873 году, и то только в виде расспросов и разведок епископа Павла, в том году, когда король немецкий принужден был заключить унизительный мир со Святополком и когда последний возводил видимо Моравию в положение прежней славы и величия. Что же делал целый год Адриан? Почему целый год с лишком не предпринимал ничего в пользу заключенного Мефодия и Иоанн VIII? Нет, не искренняя борьба за славянского просветителя видна в римских действиях, а исключительно личные интересы, внешние принудительные причины, опасения за территориальные потери в пользу враждебного Востока.
К тому же результату приводят и соображения об отношениях в эту пору Рима к Византии; внимание и к ним невольно вызывает на то же заключение касательно оснований безучастия Адрианова и горячего заступничества Иоаннова. В 870 году, решением Константинопольского собора, Болгария навсегда отчислена в ведомство Восточного патриархата; папа Адриан одержал полнейшее поражение, которое должно тем более охладить его ревность, чем крепче казалось упрочение немецкого владычества над Моравией, могшего и без неприятных для Рима уступок удержать последнюю в повиновении и подчинении папскому престолу: о посредствующих целях – проводить завоевание Болгарии через Моравию – нечего было и думать. Но с 872 года, вследствие мудрой политики императора Василия, приадриатические сербы и хорваты, давно уже воспользовавшиеся слабостью империи и забывшие о прежней зависимости от Византии, теперь покорились добровольно, а вместе с государственною зависимостью не замедлила утвердиться среди них и зависимость церковная, от Константинопольского патриарха. Власть Римского епископа, существовавшая над митрополией Сплитской, над епископами далматскими и над хорватским епископом в г. Нине, была, таким образом, отвергнута318. Ниже мы будем иметь случай указать, что такой переход хорватов к Востоку, вероятнее всего, связан со свободою славянского богослужения, какой не стесняла Византия и против которой постоянно свирепствовал в Приадриатике Рим. Эта потеря не могла не напугать римского двора и должна была скорее заставить наследника Адрианова устремить взоры на север славянский, что добытая там самостоятельность государственная прежде всего могла отразиться на домогательстве и независимости от немцев церковной и испытанной уже прелести славянского богослужения. Что перед глазами Иоанна VIII в эпоху его процесса за Мефодия с Зальцбургом стояли южные славяне и что посредством Мефодия он уже рассчитывал на воссоединение последних, нагляднейшим доказательством служит послание его к сербскому князю Мутимиру, отправленное, вероятно, тотчас же после буллы к Карлманну, которою окончательно восстановлялась власть особого архиепископа Паннонского в лице Мефодия. Здесь увещевает папа Мутимира, по примеру предков, обратиться снова к епархии Паннонской и подчиниться пастырскому попечению тамошнего епископа, потому что, благодаря Бога, он уже поставлен там апостольским престолом319. Так быстро воспользовался Иоанн VIII восстановлением Паннонской архиепископии и освобождением Мефодия для целей римской пропаганды в поколебавшихся, а отчасти и отпавших уже от Рима землях славянских. Вот какие соображения двигали западным первосвященником в пособиях Мефодию: не его лично имел в виду он, а собственные свои интересы.
Мы намеренно остановились внимательнее на обзоре этого вопроса, потому что, как легко заметит сам читатель, важность его неоспорима. В отношениях Кирилла и Мефодия к Риму и обратно весьма мало моментов вполне ясных и определенных, по недостаточности источников; этому отсутствию ясности и определенности и обязана история жизни их нередкой голословности и чувствуемой натянутости выводов преимущественно у писателей католических. И тем обязательнее для исследователя ухватиться за все разнообразие достоверных свидетельств современности, как скоро оно представляется для какого-либо момента, особенно если этот момент один в состоянии придать настоящий свет и остальным, темным и неопределенным. Трудно, разумеется, допустить, чтобы все эти данные по вопросу о заступничестве Иоанна VIII не были знакомы писателям католическим; некоторые из последних своими указаниями на них прямо утверждают, что они были известны им, – и между тем ни одна сторона жизни солунских братьев не предлагает такого разногласия, даже в новейших сочинениях, какая заметна в описании заключения Мефодия и его освобождения: мы позволяем себе объяснять это единственно усилиями обойти это обстоятельство так, чтобы не пробудить в читателе догадок насчет истинной политики папской и, насколько возможно, выставить ее и тут в светлом и привлекательном виде. Так, не говоря о Гинцеле, который почел за лучшее, как уже мы сказали, совершенно выбросить этот акт из жизни Мефодия, нимало не стесняясь столь несомненными доказательствами действительности его, вот как отзываются о нем Штульц, Рачкий и Билый.
Первый находит вовсе не нужным обращать внимание на сохранившиеся исторические указания и спокойно заменяет их личными соображениями, выдавая их за положительные факты и не стесняясь нимало резкими противоречиями. Понятно, что такой ревностный обожатель непогрешимости папской не мог не придать Адриану значения заступника Мефодия и борца за него с немецким духовенством: «Узнав, что делается Мефодию у немцев, Адриан, – по уверению Штульца, – не замедлил с выговором писать к его противникам, грозя им клятвою, если бы они вздумали держать долее в заключении захваченного Мефодия. Упорно стоять против папы было неблагоразумно – Мефодий отпущен на свободу... Что особенно тревожило противников Мефодия, это то, что они видели, как достойно, резко и могущественно вступается за преследуемого ими нового епископа моравского папа Адриан»320. Откуда заимствовал г. Штульц эти сведения о деятельности Адриана? Мы видели, что в памятниках нет и следа, ни малейшего намека на какое-либо его участие. По всему ясно, что он отнес к Адриану записанное в Паннонском житии Мефодия известие о клятве папской; и действительно, по его словам, последний освобожден еще при жизни Адриана, следовательно не позже конца 872 года, а по неверному расчету г. Штульца, относящего смерть Адриана к 25 апрелю этого года321, не позже апреля. Но г. Штульц, как и следует, выводит Мефодия из Рима после посвящения в епископы также в 870 году; не только допускает и утверждает сказание Паннонского жития о двух с половиною летнем заключении Мефодия немцами, но еще увеличивает почему-то срок этот до трех лет322. Как же после этого согласить освобождение Мефодия с жизнью Адриана? Противоречие, кажется, слишком очевидно, чтобы не приписывать Адриану того, что не было совершено им. Сам г. Штульц заметил это; по крайней мере, через пять страниц после хвалебного описания заступничества Адрианова, окончившегося полною победою Рима над иерархиею зальцбургскою, когда пришлось ему говорить о дальнейшей деятельности Meфодия, он уже прямо выставляет 873 год как время полученной свободы последним. Но противоречия не задерживают г. Штульца; он убежден, что масса читателей не остановится на них и, с полною верою к автору, признает действительным то горячее участие святого отца, какое желательно г. Штульцу выставить на вид. Таким образом, вместо недоразумений, способных возбудить сомнения насчет искренности действий и отношений к Мефодию Рима в промежуток времени от 870 до 873 или 874 года, является непрерывная с его стороны и самая сердечная заботливость, не опускающая ни на один час из виду св. мужа и с полным вооружением власти покровительствующая ему при всяком препятствии.
Противоречие, хотя и более тонкое, более сокрытое, заметно и в строго критическом сочинении Рачкого. Различие его взгляда от изложенного нами заключается единственно в том, что освобождение Мефодия признает он за самый первый акт Иоанна, как бы устраняя связь этого акта с посланиями к епископу Павлу и королю Людовику. Правда, Рачкий оставляет в покое Адриана, позволяя себе прямо объявить, что spomenici пaт ništa ne govore, kako se Hadrijan и toj razmirici (между Мефодием и Зальцбургом) vladaše323, чем резко осуждает г. Штульца; тем не менее и он не выставил в настоящем свете зависимости свободы Мефодия от продолжительных предварительных сношений Иоанна с означенными лицами, результатом которых была угроза проклятием; особенно же утаил затруднительность упорства со стороны наследника Адальвинова, Теотмара. Вследствие нарушения действительной последовательности в процессе папы с духовенством немецким повествование Рачкого, естественно, скрадывает и настоящий смысл и значение и энергического участия папы, т. е. значение вынужденности внешними обстоятельствами, опасностью больших потерь под влиянием могущественной и самостоятельной Моравии.
В сочинении г. Билого уже решительно разделены два обстоятельства и поставлены вне всякой зависимости друг от друга, именно дипломатический спор папы с митрополией Зальцбурга и Людовиком и осуждение с заключением Мефодия и его освобождение. Иной цели при столь очевидной связи обоих событий в глазах всякого, опирающегося на сохранившиеся исторические данные, а не на предвзятые соображения, не могло и не может быть, кроме усилия отвлечь от внимания читателя действительность, которая так резко противоречит предвзятым соображениям324.
Опираясь на неопровержимые исторические источники, мы пришли к заключению, что свобода Мефодия была лишь последствием сношений Рима с духовною властью немецкою и со светскою, в лице короля; вот почему и считаем мы вполне основательным мнение беспристрастного исследователя, г. Дюммлера, что освобождение Мефодия совершилось не ранее весны 874 года325, в одно время с упомянутым уже миром в Форххайме, упрочившим торжественно независимость Святополка.
Из того положения, какое поставлено было Римом в основание новоучрежденного Паннонского архиепископства, т. е. что оно есть только восстановление древней епископии св. Андроника, можно уже заключать и об обширности его, по понятиям римского запада. В состав его входила прежде всего Паннония, на всем ее протяжении, с юго-восточною частью княжества Хорутанского, и область сремская. Но Мефодий является архиепископом не только в этой стране, а и в Великом княжестве Моравском. Если мы примем теперь во внимание, что собственная Моравия не имела никакого отношения, сколько известно, к проповеди св. Андроника, а между тем отчислена к новосозданному архиепископству, то поймем, до какой степени провозглашенное папою основание от исторического права было лишь предлогом, уловкой и как в действительности побуждением для него служили одни современные и эгоистические расчеты. В самом деле, как согласить с этим основанием отнятие от Пассавского епископства Моравии, на которую ни в каком уже случае нельзя распространять того права, которое с такими хлопотами и принуждением допущено наконец Зальцбургскою митрополиею на востоке, где действительно пребывание св. Андроника не подлежит сомнению. Главная причина молчания, кажущейся покорности пассавского духовенства распоряжению папскому дает самый верный ответ на такую несообразность, обнаруживающую явственно политику римскую. Потому, конечно, оставалась спокойною Пассава, что считала слишком малообязательным для себя распоряжение папское сравнительно с решимостью самостоятельной светской власти в Моравии. Какая цель была восставать против этого распоряжения, когда независимый и могущественный моравский князь не мог быть принужден держаться немецкого духовенства? Дальнейшая судьба славянской церкви в Моравии оправдывает как нельзя более подобное толкование молчания Пассавской епископии: лишь умер Мефодий, как она, не обращая решительно никакого внимания на голос из Рима, пользуясь добытым посредством разнообразных интриг влиянием на Святополка, изгнала с преследованием учеников св. братьев и восстановила прежнюю власть свою. Вот почему и папа позволил себе отчислить к архиепископии Мефодия и Моравию, не стесняясь противоречием этого действия основному принципу, в силу которого он возобновил епархию Паннонскую, не смущаясь и тем, что в таком противоречии внимательный исследователь не может не открыть настоящей причины такой, а не иной политики римской и не изобличить заявленного принципа в фиктивности, во внешнем прикрытии затаенной корыстной цели – уступить возродившейся силе, а с нею и требованиям славян, чтобы не упустить их из состава паствы римской и не дать повода упорством своим обратиться, по примеру Болгарии, к Востоку. К этому присоединялась и надежда возвратить, при содействии Мефодия, и потерянное уже Римом.
Такая надежда всего лучше выражается в приведенном нами послании папы к сербскому жупану Мутимиру, которого увещевает он обратиться опять к епархии Паннонской, где уже поставлен апостольским престолом собственный епископ. Поспешность, с какою написано это послание после оконченного спора с Зальцбургом, убедительно доказывает, как близко к сердцу папскому лежала мысль о ловле потерянных душ при посредстве нового епископства. Сербский жупан со своим народом принадлежал Цареградскому Патриархату; но он жил в Среме, в области, которая, по проповеди в ней св. Андроника, связана с Паннонским епископством в понятиях Рима – и его первосвященник нимало не колеблется указывать Мутимиру на предков его, пользовавшихся попечением паннонского епископа: для папы все равно, что предки Мутимира никогда не могли находиться в связи с Паннонским епископством, потому что самое переселение сербов и хорватов к Дунаю, в нынешние земли сербо-хорватские, произошло не раньше конца первой половины седьмого века, когда Паннония находилась в руках аваров. К счастью, твердость Мутимира сберегла для потомства славянское богослужение, а с ним и не испорченный западным влиянием славянский дух в народе сремско-сербском.
Не один, однако же, Срем из древней епархии Паннонской стал вдали от восстановленного архиепископства Мефодиева; слишком скоро по освобождении последнего и средоточие епископии Андрониковой, самая Паннония, очутилась опять в ведении Зальцбургской митрополии – по крайней мере фактически. Это обстоятельство должно служить новым доказательством, как вся администрация западной иерархии была переплетена связями и переворотами политическими и как последние отражались неминуемо на распоряжениях первой. Поводом к возобновлению власти духовенства немецкого над Паннонией, в прямой ущерб только что признанного архиепископского достоинства за Мефодием, была смерть Коцела и последовавшее немедленно за нею подчинение его области непосредственно немецкому управлению.
Исторические источники этого времени не говорят ничего положительного о годе смерти Коцеловой326; но из некоторых распоряжений, могших совершиться только по смерти Коцела, возможно определить его весьма приблизительно. Так, в 874 году мы встречаем образование особого графства или жупанства, Дудлеба, с главным городом Петтау, подчиненного графу Гозвину; область этого жупанства состояла из Нижней Паннонии и простиралась до самого Блатенского озера, составляя часть Хорутании. Из этого обстоятельства смело можно заключить, что Коцела не было уже в живых, что власть непосредственная перешла к Карлманну, верховному правителю Хорутании, и, быть может, тогда уже предоставлена была им незаконному его сыну, Арнульфу. Единственно этим переходом господства над Паннонией в немецкие руки и объясняются самовольные действия зальцбургского духовенства в области Мефодиевой еще в 874 году. Действительно, по словам летописца, в упомянутом году архиепископ Теотмар святил церковь в Петтау, в графстве Гозвина327. Что же папа? Восстал ли он против нарушения прав законного, им же утвержденного иерарха? По крайней мере выразил ли он чем-нибудь свое недовольство? Источники не говорят ни одного слова, а Мефодий, вероятнее всего, в это же время по нужде переселяется в Моравию328. Такое переселение, ввиду смерти Коцела и дерзкого невнимания к правам законного архиепископа со стороны немцев при равнодушии верховной власти церковной, ввиду полной самостоятельности Святополка Моравского, весьма знаменательно и невольно заставляет ставить действия папы в тесную зависимость от политического положения страны. Таким образом, в самом начале высвобождения своего из неприязненных рук немецких Мефодий увидел область свою, столь обширную по назначению, ограниченною в действительности лишь одною Моравией.
Жизнеописание Мефодия в точности передает характер его деятельности в Моравии. Она состояла не только в истинном просвещении уже крещенного народа, не только в умножении церквей и расширении богослужения, но и в привлечении к христианству новых народов в лице их представителей – князей. К этой поре следует отнести обращение Мефодием князя в Вислех, тогда же, без сомнения, до третьего путешествия его в Рим, совершилось и крещение чешского князя Борживоя с женою Людмилою329. Биограф паннонский недаром ставит в связь такое распространение истинной веры с расширением и самых политических границ государства моравского и с процветанием последнего во всех отношениях. До сих пор мы не сталкивались еще с духовенством пассавским; оно оставалось, по-видимому, спокойным, хотя и нельзя допустить, чтобы оно равнодушно смотрело на упрочение с каждым годом потери своей власти в стране моравской, и тем более должно было отыскивать меры к возвращению старых порядков, чем очевиднее влияние Мефодия угрожало потерею и других областей славянских, на которые привыкало уже считать оно права свои неотъемлемыми, как, напр., на землю чешскую. Но самое действительное средство находилось, конечно, в расположении князя моравского: чем более предан он был делу Мефодия, чем сознательнее понимал несоединимость и недостижимость самостоятельности церковной с близостью к немцам, тем, естественно, безнадежнее должны были быть и ожидания последних. К сожалению, Святополк и по величию мысли, и по чистоте и твердости своей воли стоял гораздо ниже Растица: последний боролся за возвышенную идею, за самостоятельность страны и народа – Святополк имел более в виду расширение личной власти и господства330. Такая политика, в основании которой лежало главнейшим образом самолюбие, руководила Святополком и в то время, как он решился изменить своему дяде, двигала им и в последующие годы, когда сдружался он с теми, кого незадолго презирал. Неоспоримы в нем предприимчивость, смелость и мужество – качества, которыми он далеко опередил современных Каролингов, но все это подчинялось основному двигателю – самолюбию. Когда дядя его думал упрочить народность религиею и последнюю народностью, то и Святополк, как лицо тогда подвластное, следовал примеру Растица; когда последний впал в несчастие, а с ним и Мефодий, Святополк оставался спокойным. Но едва только Каролинги задели собственное его самолюбие, он поднялся со всею силою, сверг немецкое иго, выгнал немецкое духовенство, на которое справедливо смотрел как на орудие Каролингов, и принял с распростертыми объятиями Мефодия и его учеников. При таком характере Святополк не был предан своему архиепископу с такими же чистыми и высокими мыслями, как Растиц, не заботился он столько и о том, чтобы славянский язык был органом просвещения народа, потому что внимание его преимущественно, ежели не исключительно, обращено было на политическое возвеличение Моравии, а не на духовное331.
При таких свойствах характера Святополкова нетрудно было изворотливому и опытному в интригах духовенству немецкому всецело подчинить моравского князя своему влиянию. Потворство преступным наклонностям и ласкательство гордости и самолюбию его были самыми законными в глазах западного священства средствами, чтобы достигнуть необходимого влияния. Сопоставление следующих слов жития Паннонского: «ωни бо (т. е. западные, немецкие духовные) божіа раби творяще ся, таи развращаахоу я (т. е. богатых людей, не исполнявших постановлений церковных), ласкающа имѣніа ради, да сетнѣе ωтлоучити я отъ церкве» – со следующим выражением о жизни Святополка и его приближенных в легенде Моравской: Svatopluk regnum Moraviæ gubernaret sua feritate, fastu inflatus arrogantiæ cum ministris satanæ, qui sibi pari conspiratione tanquam canes rabidissimi erant connexi, doctrinam viri Dei vanam fore asserebant, et eos, qui una secum erroneos revocabant ad viam salutis et gratiæ, laborabant exterminare332 – показывает ясно, что эти средства действительно употреблялись и что они приводили к желаемой цели. Биограф паннонский не скрыл того равнодушия Святополка к Мефодию и его богослужению, какое заметно в увещаниях последнего первому посетить храм Божий в день св. апостола Петра.
Еще с большею подробностью, резкостью и положительностью говорит об этом жизнеописатель Климента Болгарского, могший слышать все частности из уст описываемого им святого, бывшего очевидцем отношений Святополка к Мефодию и обоих к духовенству немецкому. Вот что и как читаем в Климентовой биографии: ἑπεὶ ϰаὶ τὸv Σφεντόπλιηον, ὃς μετά 'Pασίσϑλаβον ἦρξε Mοράβου, περιελϑοντες ἀπάτη, βάρβαρον ἂνδρα ϰаὶ τὸν ϰαλού ἀνόητον, ὅλον τῆς δόξης έxυτὸν ἑποιήσαντο. τί γὰp οὐϰ ἔμελλεν ἐϰεινος, ἀνδράποδου ἡδονῶν γυναιϰείων ὢν... ἐϰέινοις μάλλον δiδόvcμ τὴν ὀιϰέιαν γνώμην τo͂ις ϑύραν αὐτω πρὸς τὰ πάϑη πάσαν ἀνόιγουσιν ἢ Μεϑοδίῳ τῷ πάσης ἡδονης πιϰρίαν ψυχόλεϑρoν στηλιτέυοντι, ὃπερ γáp Εὐνόμιος ἐϰεῖνος, ὁ τῆς τῶν Άνομοίων ἂρξας άιρἑσεως, ἐξεύρε πρὸς τὸ μαϑητὰς επισπ͂ασϑαμ πλέιονας, το͂υτο δὴ наὶ τὸ Φράγγων ἔϑνος ἀνόητου ἐπενὀηοε... ὑτὸ τούτων οὖν ὁ ΣΦεντόπλιнος διxΦϑαρὲις τ͂ων πάντα χαριϩσμένων αὐτ͂ω τ͂οις Μεϑοδίου λόγοις ἐλαχιστα προσε͂ιχε τὸν νο͂υν, τοὐ ναυτίoν μὲν οὖν наὶ ὡς ἐχϑρᾡ προςεΦέρετο... кάιτοι τί μὲν οὐн ἔλεγεν ἱλαρὸν, τί δὲ οὐн ἠπέιλει φοβερὸν ὁ μέγας τᾡ ἄρχουτι333.
Но привлечение на свою сторону князя моравского было лишь посредствующею целью для задушевной, главной цели – воспользоваться им как орудием против Мефодия. Поэтому не замедлили начаться происки и против него. Действовать по-прежнему, доказывать бесправие Мефодия на управление областью, подчиненною так еще недавно немецкой епископии, было бесполезно и неразумно после столь положительного заявления прав его папою. Гораздо более надежд ожидалось от обращения против учения его, и на этом пути обнаружить несостоятельность славянского учителя и епископа. На эту сторону и обратилось духовенство немецкое, рассчитывая, конечно, тем скорее на успех, чем менее греческое происхождение Мефодия, греческое воспитание и образование его могли и должны были согласоваться с укоренившимися отступническими от Вселенской церкви обычаями на Западе. Эта сторона обвинений Мефодия, понятно, составляет существенную часть нашего исследования, потому что от правильного взгляда на возникший вследствие сего суд над Мефодием зависит и истинный взгляд на самые отношения его к Риму. Неудивительно, что здесь должны мы с особенною внимательностью относиться к указаниям западно-католических писателей, не упустивших случая обставить свои положения самыми заманчивыми софизмами.
Начало обвинениям Мефодия в учении положено было уже прежде, духовенством зальцбургским, сколько можно судить из заметок безыменного летописца об обращении хорутан, заметок, имевших, как видели мы, характер оправдательной записки. Правда, там это обвинение имело второстепенное значение, а потому и приводится вскользь, мимоходом, так как в ту пору признавалось главным и наиболее сильным преступлением Мефодия бесправное будто бы и беззаконное с его стороны вмешательство в управление чужою епархиею. При всей, однако же, краткости, мы встречаем в записке все те основные обвинения, на которые ссылались противники Мефодиевы до самой смерти его и которые только уясняли они больше и распространяли. Вот места из записки, где сведено обвинение: архипресвитер Рихбальд свободно исправлял свои обязанности в Паннонии, usque dum quidam graecus, Methodius nomine, noviter inventis sclavinis literis, linguam latinam doctrinamque romanam atque literas auctorales latinas, philosophice superducens, vilescere fecit cuncto populo ex parte (Slavorum) missas et evangelia ecclesiasticumque officium illorum, qui hoc latine celebraverunt; в заключении записки: hoc enim ibi observatum fuit, usque dum nova orta est doctrina Methodii philosophi334. Из этих слов видно, что Мефодию ставилось в вину: 1) употребление славянского языка в богослужении и, вследствие этого, унижение языка латинского, который до него был единственным органом; 2 ) новое учение (сравнительно с римским, которое также подверглось унижению. В чем заключалось это учение, какое различие было в нем от господствовавших правил и догматов в латинской церкви, автор не говорит ничего, но узнать это весьма нетрудно, обративши внимание на последующие сношения врагов Мефодия с Римом, по описанию житий солунских братьев, и на послания и распоряжения папские.
По этому, намеченному еще прежде, пути и устремились противники Мефодия и, пользуясь привлечением к себе Святополка, мало-помалу успели заподозрить в его глазах архиепископа, выставляя его отступником от учения православного римского, недостойным дарованного ему сана и заслуживающим изгнания из области. При этом не стеснялись они и ссылкою на папу, утверждая, будто бы сам он возвратил власть немецкой иерархии и распорядился удалением Мефодия; только такое заключение возможно вывести о коварстве латино-немецкого духовенства из следующих слов жизнеописателя паннонского: сих же всех не терпя стары враг... въздвиже некыя нань... глаголюще: намъ есть папежъ власть далъ, а сего (Мефодия) велитъ вонъ изгнати. При любви к Мефодию народа, при нежелании расстаться с ним, немудрено, что подобные интриги произвели замешательство в Моравской епископии и тем скорее побудили князя искать разрешения недоумений в Риме, что и сам он, под влиянием льстивых врагов Мефодиевых, не устоял против сомнений насчет справедливости власти и учения Мефодия. Святополк отправил в западную столицу того же Иоанна de Venetiis, как называет его летописец фульдский335, или presbiter, как находим в ответном послании папском336. Это ответное послание папы Иоанна VIII на имя Мефодия и Святополка составляет первый положительный документ, уясняющий нам положение Мефодия, говорящий прямо о винах архиепископа Моравского и вместе раскрывающий оригинальный способ действий римского первосвященника.
Оба послания писаны в один день, в июле 879 года337. Вот что существенного находим мы в письме к Мефодию: до папы дошли слухи, что Мефодий учил не так, как научена Св. Римская церковь от самого апостолоначальника, и тем вводит народ в заблуждение; отсюда – повеление явиться в Рим немедленно, дабы апостольский престол мог из собственных его уст убедиться, признает ли он и проповедует ли так, как обещал, и словесно и письменно, верит перед Св. Римскою церковью или нет, дабы можно было доподлинно узнать его учение; папа услышал и о том, что Мефодий поет литургию на варварском, т. е. славянском, языке, тогда как письмом посредством епископа Анконского, Павла, он запретил ему употребление этого языка в богослужении, дозволивши служить только на латинском или на греческом, как действует Божия церковь всюду и среди всех народов. В самом конце письма соглашается на проповедание каким угодно языком, на основании слов псалмопевца, повелевающего всем народам славить Бога, и слов апостола, который допускает, чтобы всяк язык исповедовал Иисуса. В письме к Святополку Иоанн VIII, после самых лестных заявлений заботливости о князе и его народе, увещевает как можно строже держаться того учения, какое сообщено апостолом святой Римской церкви и какое посредством ее первосвященников преподано предкам Святополка. За этим убеждает отвергнуть всякое ложное учение, если бы подобное задумал распространять кто-либо, хотя бы епископ или священник; далее, выражает удивление, что Мефодий, как слышит папа, поставленный его предшественником в архиепископа, иначе учит, нежели как обещал он римскому престолу верить и словесно и письменно. В заключение уведомляет о немедленном вызове Мефодия в Рим для удостоверения в его учении.
Сопоставляя обвинения в обоих письмах, мы можем подвести их под следующие две рубрики: а) ложное, по крайней мере с точки зрения Рима, учение, тем изумительнее должно было казаться оно последнему, что связано было с нарушением обета, данного Мефодием в Риме, учить так, как признает справедливым римская церковь; б) запрещенное на Западе славянское богослужение. И здесь усиливается виновность Мефодия, дерзнувшего ослушаться особенного ему запрещения со стороны папы не служить по-славянски, а употреблять в литургии только латинский или греческий языки. Таким образом, в сущности, обвинения остаются те же самые, какие намечены в записке безыменного летописца и какие выставляло духовенство немецкое в Моравии перед Святополком: так и должно быть, потому что источник их один и тот же, те же католические иерархи немецкие, которым противен был Мефодий по учению и опасен, в материальном и политическом отношении, по преданности ему славянского народа.
Так как источники не предлагают никаких подробностей касательно похода Мефодия в Рим и его суда перед престолом римским и единственным пособием для уяснения вопроса этого служит новое послание Иоанна VIII к Святополку, где только в кратких и общих чертах указывается успешный для Мефодия результат нового процесса, то мы и остановимся на рассмотрении обвинений, стараясь как возможно внимательнее относиться к способу выражений в посланиях папских. Заметим только прежде всего, что обвинение в славянском богослужении, весьма сильное по связи его с упорным ослушанием, вовсе не упомянуто в письме к Святополку, будучи вставлено единственно в послание к Мефодию. Начнем со славянской службы.
Мы видели, что Мефодий, отправляясь из Рима после посвящения в епископы, еще при Адриане, в 870 году, получил уже разрешение на славянскую службу, что доводы Константина перед собором иерархов римских, а еще более политические соображения до того были влиятельны, что латинолюбивый Запад увидел необходимость подавить хотя на время обычную нетерпимость иных языков в делах церкви. Жизнеописания Мефодия и не скрывают, что он тотчас же по прибытии к Коцелу обратился к славянскому языку. Но недолго наслаждался свободою Мефодий: менее чем через год был уже он в заключении у немцев, а у Рима начался спор с Зальцбургом за отдельное епископство Паннонское. Долго длился он, но, как нам уже известно, папа выиграл, и Паннония получила независимую от немцев церковную администрацию. Предложенное выше извлечение из письма Иоанна VIII к Мефодию показывает, что этот выигрыш не обошелся без ущерба для славян: папа, как видно, не стеснился отвергнуть славянского языка, среди заботливости приурочить себе Паннонию и отнять ее у немцев. Да, действительно, и трудно было ему устоять против необходимости уступки: сама римская церковь с удаленных времен, особенно со времени Григория I, признавала главнейшею своею задачею сделать исключительным язык латинский в богослужении на всем пространстве Запада338; не проводить эту задачу теперь, когда духовенство немецкое требовало удаления Мефодия, между прочим именно потому, что он не блюдет обычаев римских, значило дать повод заподозрить самого себя в поддержке начал, противных Риму, и основание к опасным упрекам, будто святейший отец, действуя из личных видов, забывает даже общие интересы церкви. Папа принял во внимание обвинение немцев и, ради спокойнейшего приобретения Паннонии, пожертвовал языком славянским, сообщивши через своего легата, Павла, Мефодию запрещение служить на языке варварском.
Что же Мефодий? Внял ли он голосу римского первосвященника и отклонился ли от пути, указанного ему Востоком и утвержденного великим его братом? Послание папское от 879 года служит слишком ясным ответом, чтобы отнять право и повод и у самых ярых поклонников Рима упрекать Мефодия в измене тому духу, каким пропитался он в лоне вселенской православной церкви, борцом за истину которой явился теперь Константинополь в лице Фотия. Нет, Мефодий продолжал свое святое дело, как будто и не знал мнения папского, продолжал до тех пор, пока оскорбленный представитель западной церкви не увидел себя вынужденным позвать его грозно к ответу в свою столицу. Как понять, как объяснить это странное поведение Мефодия, близкое к самому непростительному, по-видимому, неуважению верховного наместника Спасителя, и тем более непостижимому, чем настоятельнее усиливается Запад навязать св. братьям безусловное признание того беззаконного значения папы, какое утверждено за ним ложными декреталиями? Как понять и действия Рима, поражающие своею непоследовательностью и противоречиями? Вопрос нелегкий для католических писателей, и неудивительно, что одни из них считают опасным и касаться его, проходя молча, другие напрягают всю изворотливость софистического ума своего, чтобы, по крайней мере, запутать дело и тем отстранить возможность подозрительных и для Рима весьма нелестных выводов у невнимательных читателей? Говорим «у невнимательных», потому что факт сам по себе так прост, очевиден, что только единственно расчетом на крайнюю невнимательность и на безграничное доверие к печатному слову и можно объяснять попытки католиков дать ему произвольное, согласное лишь с задними целями толкование. Действительно, Адриан II торжественно дозволяет славянскую службу в 870 году: этого не отрицает ни один католик, за исключением Гинцеля; проходит три-четыре года, и следующий папа запрещает ее безусловно, особым посланием; Meфодий, однако же, не думает обращать внимания, продолжает служить, не обнаруживая ничем и ни в чем даже готовности объясниться со святейшим отцом, и последний, уже через шесть лет, снова повторяет запрещение и требует Мефодия как виновного на суд. Кажется, ясно, что славянский просветитель руководствовался в этом случае иными, своими соображениями, а не теми, какие шли из Рима; кажется, несомненно, что, с точки зрения католической, следует обвинить Мефодия в непокорности, а с этим вместе значительно поколебать и беспредельную преданность его папе. Но при том значении солунских проповедников, какое придано им современными пропагандистами католичества, служить для всех славян, и западных и восточных, указателями преданности папизму, связью с Римом как с признанным этими проповедниками верховным главою вселенской церкви, подобное заключение опасно; оно, естественно, подрывало бы только такое значение, а не поддерживало и скрепляло его. Остается, на обыкновенный взгляд, другое средство: обвинить папу в поспешности и неразборчивости и оправдать Мефодия важностью целей, из-за каких мог он ослушаться распоряжений римских. Но папа безгрешен, суд его непререкаем – и обвинять его в чем бы то ни было невозможно. Отсюда один исход – избрать такую средину, на которой бы легко было устранить обвинение и от того и другого и придумать такие объяснения, которые бы, хотя по виду, оправдывали и папу и Мефодия.
Относительно побуждений, какими руководствовался Иоанн VIII в запрещении славянского богослужения, г. Шульц выражается таким образом: «Жалкие споры с греками на Востоке и возникшие беспорядки в Болгарии должны были устрашить мысль папскую. Жалобы со стольких сторон наполнили его сердце боязнью, чтобы и Мефодий, происходя из греческого царства, не сделался и сам деятельным участником в этих распрях и не произвел на Западе того, на что недостойные его единоземцы решились на Востоке, и притом с великим успехом. Этою боязнью папскою умели превосходно воспользоваться противники св. апостола. Все, что делал архиепископ Моравский, постарались объяснить они в Риме так, как будто бы он рассеивал гибельные заблуждения и только как одеждою прикрывал славянским обрядом враждебные свои замыслы339. Вот что заставило Иоанна VIII прекратить право славянского языка в богослужении. Господин Штульц никак не в силах отвязаться от Фотия; везде, при всех запутанных вопросах, является он ему разрешающим орудием. И теперь выставляет он его виновником несогласий церковных, напугавших папу и за Мефодия; что за дело, что в это время на престоле патриаршем сидел Игнатий, а Фотий находился в удалении – для г. Штульца не существует хронология, уместны и анахронизмы, как уже видели мы, если дело идет об оправдании папы. Но допуская и анахронизм в настоящем случае, все-таки не поймем, почему же понадобилось запрещение Иоанну VIII около 878 года, по мнению Штульца, и почему не явилось оно при Адриане II в 870 году, когда раздражение Рима против Игнатия, за Болгарию, было особенно сильно, когда святейший отец дозволил даже себе угрозу проклятия над старцем-патриархом? Почему и Иоанн VIII в течение с лишком пяти лет своего папства, до 878 года, ничего не предпринимал против славянской службы, когда прерваны были все сношения между Востоком и Западом и когда ничуть не менее жестоки были нападки и клеветы немецкого духовенства на Мефодия? Почему, напротив, появилось это запрещение, если признавать время его с г. Штульцем, именно к той поре, когда начали снова восстанавливаться сношения Рима с Царьградом? Об основаниях неповиновения Мефодия папе г. Штульц не говорит ни слова; его римолюбивому сердцу гораздо удобнее казалось подвинуть срок первого запрещения к вызову Мефодия в Рим, чтобы таким образом утаить продолжительность времени самовольных действий слав. первоучителя: письмом через Павла Анконского, папа велел Мефодию прекратить славянскую службу, а рак po nedlouhém čase druhým listem, daným 14 června 879, poručil jemu, aby do Říma bez odkladu se dostavil340. Между тем это недолгое время равняется пяти с лишком годам, в продолжение которых Мефодий не покидал своего дела и заставил папу вторично писать о том же и требовать даже к ответу.
Не более последователен в своих суждениях и Гинцель, хотя и решительнее в отвержении несомненно исторических фактов. По его мнению, не признанному, впрочем, ни одним из его единоверцев, даже и начало славянского богослужения было делом чисто произвола Мефодиева, без всякого разрешения со стороны Адриана: «Хотя и не в состоянии был скрыть архиепископ, что введением народного языка в литургию он вносит доселе неслыханную новизну, но надеялся, что апостольский престол, из уважения к пользе для христианского успеха среди славян, не осудит этого отступления от всеобщего церковного порядка»341. Нам уже известно, как положительно свидетельствуют источники о торжественном разрешении славян. богослужения Адрианом еще во время жизни Кирилла в Риме, но будем держаться умозаключений Гинцеля. Согласно с его утверждениями, Мефодий, значит, только по надежде, по догадкам на согласие папы начал славянскую службу. С каждым новым годом эта надежда и догадки должны, естественно, укрепляться тем более, чем меньше противоречий обнаруживал Рим, – а Рим молчит до самого 873 года, следовательно во все время папства Адрианова. В этом году, говорит Гинцель, папа, уже Иоанн, запрещает всякой иной язык в богослужении, кроме греческого и латинского, запрещает определенно и положительно. Надежда и догадки Мефодия, очевидно, уничтожены в самом основании; ему остается руководиться прямым решением папским: никакого документального оправдания действовать по-прежнему у него нет. При всем том служба славянская длится целых пять лет, без всякого указания на какое-либо оправдание от Мефодия и на неудобство или невозможность исполнить требование папское. В 879 году идет из Рима новое, резкое послание, запрещающее вторично славянскую службу и вызывающее виновника на суд. В этом отношении г. Гинцель как будто вполне последователен: ему нет надобности указывать на причины, почему папа восстает против славянского языка, потому что, по его словам, ни один первосвященник римский и прежде не дозволял ему быть органом церкви, а напротив, каждый заботился о водворении исключительного латинства, следовательно, весьма понятно повторение запрещения. Тем не менее последовательность эта только кажущаяся; в действительности же г. Гинцель собственными словами поражает свою непоследовательность. В самом деле, восставая против заключения Дюммлера342, будто первое запрещение, посредством епископа Анконского, отправлено только в 878 году, он возражает: «Вероятно ли, чтобы противники Мефодия, который, несомненно, начал славянское богослужение до 873 года, спокойно смотрели на такую новизну пять или более лет, прежде нежели обратились на него с жалобами? Неоспоримо, что они поспешили с жалобами в Рим в течение еще 871 или в 872 году. Еще менее римский престол позволил бы себе оставлять неразрешенною жалобу в течение пяти или более лет»343. Совершенно согласны с такими заключениями; но в таком случае и сам г. Гинцель должен признать справедливость тех, кто в запретительных распоряжениях папы Иоанна видит единственно расчеты политические, а не принципы и догматы церковные, потому что без таких расчетов еще труднее понять молчание папы в течение шести лет, от 873 до 879 г., среди непрестанных и усиленных именно в этот промежуток времени жалоб и доносов со стороны немцев: невнимание к этим жалобам и доносам было бы тем преступнее, что самовольное распоряжение Мефодия и решительное неповиновение его письменному приказанию папы свидетельствовали только в пользу основательности тех и других. Нет, тогда только г. Гинцель мог бы уклониться от объяснения действий Иоанна VIII и считать их вполне естественными и законными, если бы он в силах был доказать отсутствие связи в эту пору между Римом и Моравией, а вследствие сего и неизвестность, как принято в последней то или иное распоряжение первого; но этого-то и не решится он доказывать, не противореча сам себе и не восставая против очевиднейшего факта, что в средневековой истории едва ли много найдется эпох, в которые бы так живы были интересы, связывавшие Рим и Моравию, как в этот период жизни Мефодия. Отсюда остается нерешенным необходимо возникающий вопрос: почему Рим молчал до 873 года, когда Мефодий задумал ввести неслыханную новизну (unerhörte Neuerung) в западной церкви; еще более, зачем он не восставал против нововводителя до 879 года, когда к прежней вине присоединилось и преступление в явной непокорности специальному и положительному распоряжению папского престола? Вероятно ли, чтобы последний спокойно смотрел в течение шести лет на такое оскорбление горделивой власти своего первосвященника? Если так, то должны быть особенные основания, на которые не делает ни малейшего указания г. Гинцель. Но, отстраняя фиктивною своею последовательностью в читателе попытку допросить папу, Гинцель не забывает оправдать и Мефодия. Как ни явственно отражается его равнодушие к последнему как немца, тем не менее расчеты на пропаганду католическую, новым орудием которой решился сделать Запад и братьев солунских, потребовали и от него как от ревностного католика представить объяснение, которое бы сняло или, по крайней мере, ослабило виновность Meфодия в неповиновении папе. Подвиг нелегкий для верующего в святость догмата о непогрешимости и главенстве папы. Всего бы легче, казалось, ударить на епископа Анконского и утверждать, что им не доставлено Иоанново послание Meфодию и последний продолжал свою новизну, вовсе не подозревая в этом поступка, запрещенного Римом. Но та же вера в силу папства отнимает у Гинцеля право предполагать неисправность в епископе: «Если бы даже и не мог он сам явиться в Паннонию, куда был отправлен, то непременно должен был употребить все средства, чтобы столь важное послание было доставлено Мефодию»344. Как будто латинянам впервые приходится обвинять своих епископов в неисправности, когда требует того житейский интерес: разве не так же строго должны были выполнять поручения папские и те святители, которые заступали место своего первосвященника на соборах в Константинополе и, однако же, подвергались поочередно обвинениям в слабости и подкупности, коль скоро материальные выгоды Рима не согласовались с теми решениями, под какими считали делом совести подписываться эти святители? И тут можно бы было заподозрить подкуп, хотя со стороны Святополка, еще не увлеченного, к 873 году, интригами немцев; Запад и не замедлил бы сделать это, чтобы не допускать тени сомнения насчет Мефодиевой преданности апостольскому престолу, если бы последующие послания папы, и к Мефодию и Святополку, не отнимали права делать подобные предположения. В них: а) нигде нет и намека на то, чтобы Мефодий отговаривался неполучением письма от епископа Павла; б) не заметно и осуждения где-либо Павла за неисправность, что непременно было бы обнаружено, если бы Мефодий действительно не знал о запрещении 873 года. Надобно и Гинцелю согласиться, что Павел Анконский выполнил точно поручение, и при этом удобном случае сослаться на невозможность невыполнения, потому что такова была воля святейшего отца.
Но тогда виноват и сильно виноват Мефодий. Вот оправдание, предлагаемое Гинцелем: «При всем благоговении к определению папскому, Мефодий позволял себе извинять то, что делал он ради успеха славян в христианском просвещении и ради поддержания их в общении с апостольским престолом». Итак, начавши славянское богослужение в 870 году без разрешения из Рима, по мнению Гинцеля, в надежде только, что папа, из уважения к целям его, простит за неслыханную в римской церкви новизну, он решается продолжать такую надежду и после того, как римский двор грозно осудил и запретил эту новизну. Замечательное оправдание в устах католического ревнителя ненарушимости и святости папской воли и власти! Оно тем более поражает читателя, что основано единственно на голом предположении, способном в глазах внимательного читателя лишь усилить виновность Мефодия: кажется, послания папского, переданного епископом Анконским, достаточно было, чтобы подорвать самоизвинение Мефодия и побудить к прекращению славянской службы, – а он, между тем, еще целых шесть лет извиняет себя и действует по осужденному папой своему усмотрению до тех пор, пока не вызвал, его, наконец, Рим на суд. Но шестилетний срок слишком велик, чтобы святейший отец дозволил так явно злоупотреблять своею волею без всякого объяснения со стороны злоупотребляющего, – и Гинцель отстраняет эту несообразность новым предположением, будто Мефодий отвечал на послание папское 873 года, потому что он не мог не отвечать; будто он не оставил и легата, т. е. Павла Анконского «без устных объяснений»345. Г. Гинцель в натяжках своих и отвлеченных предположениях забыл, что подобным оправданием набрасывается снова неблаговидная тень на папу: если последний действительно получил тотчас же объяснение Мефодиево и если он не был с ним согласен и настаивал на своем, то почему же оставался он бездеятельным целых шесть лет и только по прошествии столь долгого срока решился снова воспретить то, что было им же запрещено еще в 873 году? Но предположение Гинцеля уничтожается само собою невозможностью, чтобы папа во втором послании своем 879 года не упомянул вовсе об объяснениях Meфодия и не указал, почему же не принимает он их и по-прежнему требует прекращения новизны. А в новом послании действительно нет и тени такого намека.
Иначе рассуждает Рачкий, хотя также не в силах своими рассуждениями устранить недоразумения в читателе насчет последовательности и даже добросовестности распоряжений папских. Основанием Иоанна VIII к запрещению славянского языка в литургии выставляет Рачкий заблуждение насчет развития, образованности и пригодности этого языка для высших понятий; враги Мефодиевы не замедлили, говорит он, представить папе грубость и варварство славянизма – и папа определил служить только по-гречески или по-латыни. Могущее возникнуть сомнение в читателе касательно того, почему же тот же папа через какой-нибудь год, или менее, разрешил Мефодию служить и по-славянски, Рачкий силится уничтожить следующим умствованием: как сам Мефодий, в бытность свою 879–880 гг., успел доказать Иоанну VIII несправедливость взгляда врагов своих на славянский язык, так и могшие находиться в Риме духовные из славян, бывшие в Болгарии и Далмации и ознакомившиеся с этим языком, не замедлили подтвердить доказательства Мефодиевы. Иоанн VIII разуверился в справедливости отзывов немцев и согласился на введение и славянского языка в богослужение346. Конечно, все это – голые предположения; но посмотрим, в какой степени в состоянии оправдаться и они беспристрастным обсуждением наличных данных.
А) Рачкий всецело допускает, что Адриан II разрешил солунским братьям славянское богослужение; он признает за неоспоримый факт и суд в Риме, на котором св. Кирилл доказывал справедливость права каждого языка быть органом христианства и на котором вполне убедил в основательности мнения своего не только папу, но и других иерархов. Как же через какие-нибудь три-четыре года наместник Адриана, бывший при нем архидиаконом, знавший, конечно, все, что совершалось в Риме с Кириллом и Мефодием, вдруг, ни с того ни с сего, определяет славянский язык варварским и, не упоминая о недавнем папском разрешении, запрещает его безусловно для богослужения? Надеемся, что г. Рачкий согласится с нами, что и Адриан убедился в достаточной приготовленности славянского языка, как доводами самого Кирилла, так и достоинством переводных трудов его для христианской службы; в противном случае, если такое убеждение считает он необходимым в Иоанне VIII, не мог бы разрешить славянской литургии и Адриан II. Или исследование о достоинстве того или иного языка для литургии необходимо повторять при каждом папе? Б) Если в 879 году нашлись в Риме духовные из славян, которые были в пользу развития и богатства языка славянского, то разве не было их в 873 году или разве папа не мог запросить их, напр., в Далмации, чтобы не решать столь важного вопроса наобум, слушая лишь наветы одной и, очевидно, пристрастной стороны: ведь в 879 году он же, по предположению Рачкого, принял во внимание мнения таких духовных. Крайне поспешный приговор, и несправедливый, по собственному признанию приговорщика, чтобы отстаивать его непогрешимость. В) Ежели второй раз, таким образом, было доказано, что славянский язык по своему развитию способен к богослужению, доказано не только Мефодием, но и другими иерархами из славян, то почему же в последующее время снова запрещается славянский язык в литургии в Далмации? Или опять не было в Риме людей в X и XI веках, которые бы подтвердили два раза признанное апостольскою столицею достоинство языка славянского? Г. Гинцель, действительно, так и объясняет347 – только этим решительно уже заставляет читателя увериться, что под пером обоих католических писателей, и Гинцеля и Рачкого, такое объяснение есть лишь пустые слова, связанные единственно для того, чтобы указать хотя какое-нибудь оправдание подозрительной непоследовательности римских предписаний.
Подобную же голословность и произвольные предположения находим мы и в оправдании Рачким неповиновения Мефодия. На каком основании не перестал Мефодий служить по-славянски, получивши запрещение от папы? «Неужели из непокорности и упорства пренебрег он приказанием верховного пастыря? – спрашивает Рачкий. – Никогда; значение Мефодия не позволяет допускать что-либо подобное. Без сомнения, он имел опору в чем-нибудь другом – и это другое составляла привилегия, данная славянскому языку Адрианом II; что Иоанн, конечно знакомый с нею, действовал теперь против нее, Мефодий имел достаточное основание приписывать то упорным своим соседям; мог также и надеяться, что и Иоанн не преминет одинаково судить об этом предмете со своим предшественником, как скоро получит точнейшие сведения, которые сообщить не упустил он случая, хотя и не существует относящихся до этого памятников. Вот почему раздавались славянские звуки по Моравии; а что не видим много лет препятствия со стороны папы – причина заключается в разных событиях, приковывавших всю его деятельность348. Все это оправдание, как легко заметит сам читатель, не выходит из пределов голого предположения: на нем основано и ничем не оправдываемое объяснение Мефодия; оно же лежит в основании и долголетней бездеятельности папы: ведь не станет же, конечно, г. Рачкий и сам внутренно придавать какой-нибудь вес разным событиям, будто бы отвлекавшим внимание Иоанна от столь резкого оскорбления его нарочитого предписания Мефодию. Важнейшее событие было одно – война с сарацинами в южной Италии; но, не говоря уже о том, что там успешно расправлялись флот и войско императора византийского Василия, война эта нимало, однако же, не помешала папе принимать живое участие в споре за императорскую корону между двоими братьями: Людовиком, королем немецким, и Карлом Лысым, королем французским; не мешала она ему возобновить и сношения с болгарским князем, со старою целью – приманить его снова в лоно римской церкви. Нет, не в силах бы были удержать римского первосвященника подобные разные события от немедленного же восстановления и ограждения оскорбленного так явственно самолюбия, если бы не оказалось каких-либо иных препятствий, более существенных, о которых нежелательно распространяться, на которые опасно и намекать римскому католику. Неосновательно г. Рачкий скорбит и о потере источников, вмещавших будто бы в себе точнейшие сведения, сообщенные Мефодием Иоанну VIII в ответ на послание последнего от 873 года, неосновательно потому, что гораздо последовательнее утверждать несуществование таких источников и в IX столетии: послания папы в 879 году к Мефодию и Святополку, равно и послание к последнему от 880 года совершенным молчанием о каком-либо объяснении со стороны Мефодия говорят слишком убедительно, что их и не было, потому что при действительном существовании их папа непременно намекнул бы о них, когда делал указание в 879 году на запрещение свое за шесть лет, отвергнутое Мефодием.
В том же духе, почти теми же словами, какие читаем мы у Рачкого, излагает этот факт запрещения папою славянской литургии Мефодию и неповиновения последнего запрещению и доктор Билый в новейшем сочинении своем о св. апостолах славянских349.
Как же объяснить двукратное, в продолжительный промежуток времени, запрещение славянской литургии Иоанном VIII после несомненного разрешения его Адрианом и понять решительное неповиновение ему со стороны Мефодия, повлекшее за собою вызов последнего к суду?
За отсутствием положительных исторических свидетельств, и нам приходится обратиться к предположениям; но наши предположения будут непосредственно вытекать из самых событий и из того характера римской политики, какой отпечатлелся на всех сношениях с Римом Кирилла и Мефодия. В самом деле, что могло побудить прежде всего Иоанна VIII, несомненно знавшего о распоряжении Адриана II насчет языка славянского, восстать против него в 874 году? Нам уже известно, что при этом папе возник процесс об архиепископии Паннонской, которую так желал Рим отторгнуть от Зальцбургской митрополии и приурочить своему ведомству, для чего не затруднился он сослаться и на темное историческое право и связать его с забытой епископией св. Андроника. При встреченном упорстве немцев в отстаивании своих прав, папе тем затруднительнее было не принять во внимание их жалоб на отступление Мефодия от обычаев латинской церкви, чем заботливее поддерживал издавна сам Рим латинское богослужение в областях своих. Мы уже выше заметили, что Иоанново запрещение в 873–74 году было следствием необходимой уступки немецкой иерархии из видов личных и корыстных расчетов римского двора. Но в то время Святополк был уже в полной силе, вражда его к немцам только что разрешилась окончательным высвобождением Моравии из-под господства немецкого, независимость славянской жизни только что упрочилась и уже успела заявить себя в пользу родного языка просьбою поставить и в Моравии архиепископом Meфодия – и папа Иоанн, издавший запрещение славянской литургии, не мог не бояться настаивать на нем, имея пред глазами страшную опасность в отвращении мораван от Рима и в обращении их по-прежнему к ненавистному Востоку. Этот естественный страх за драгоценную потерю и был причиною, почему папа оставался до 879 года равнодушным к неисполнению запрещения Мефодием, довольствуясь формальным удовлетворением немцев. Но чем более проходило времени, а с ним чаще и сильнее доносились жалобы последних на невнимание к папскому предписанию, тем неловче становилось и положение Иоанна: исход из двойственности был необходим. Но какой исход? – это определилось новым направлением Святополка. Ловкие интриги немцев мало-помалу, как видели мы, успели сблизить с последними князя моравского и даже подчинить его их влиянию. Святополк введен был даже в сомнение насчет справедливости учения Мефодиева и обратился сам в Рим за разрешением его сомнения350. Папа, под наветами тех же немцев, смотрел уже на Святополка как на отвлеченного от стороны славянской – и спокойнее мог повторить запрещение, с вызовом самого Мефодия к ответу в Рим, не боясь более отвратить этим от себя могучую главу моравского народа. Такое соображение оправдывается и последующими годами, до самой смерти Мефодия, в которые, несмотря на интриги, клеветы, доносы и настояния немцев, римские первосвященники не решились уже изменить данного Иоанном VIII решения, потому что с 882 года пало влияние на Святополка немцев и он снова стал в ряды злейших их врагов. Взгляд Рима на Восток в эту эпоху одинаково не давал повода его первосвященнику действовать вопреки увековеченного обычая латинской церкви. Иоанн VIII с первых дней своего вступления на папский престол вынужден был, как нам известно351, совершенно покинуть из виду Болгарию, которую считал окончательно погибшею. Первые попытки сношений его с Михаилом относятся только к 878 году. Следовательно, виды возвратить Болгарию посредством свободы славянского языка в Моравии и Паннонии не могли иметь прежней силы. Таким образом, единственно расчетливость и политическая сообразительность руководили папою в этих замечательнейших распоряжениях о запрещении славянской службы: душевной искренности, бескорыстной заботливости об истинном благе церковном, какие усиливаются выставить католические писатели, нет и следа в упомянутых распоряжениях.
Совершенно иное значение раскроется и в действиях Мефодия, если смотреть на них прямо, без католического предубеждения в пользу рабской покорности его Риму. Мефодий имел полное право не придавать решительного веса папскому запрещению; право это мог выводить он из самых прочных оснований. В ряду их на первом плане выступали следующие: а) прежде всего, конечно, должен был руководиться Мефодий общею пользою от введения славянского языка в богослужение. Подобная польза ни для кого не могла быть столь ощутительна и поразительна, как для самого Мефодия, заставшего славянский народ от латинства в христианстве в самом грубом и невежественном состоянии, свидетельствовавшем скорее о его полном язычестве, и имевшего возможность к 874 году, вследствие ревностной своей и учеников своих деятельности в духе славянском, наслаждаться самыми утешительными успехами истинно христианского просвещения: ωтъ тогоже дьне велми начатъ рости божіе оученiе, и стрижници множити ся въ всѣхъ градѣхъ, и поганiи вѣровати въ истинныи богъ, – говорит жизнеописатель Мефодиев, передавая известие о плодах учения Мефодия после поставления его архиепископом и в Моравии. Истинное же христианское просвещение, будучи первою и исключительною целью каждой иерархической администрации, составляло, как уже не раз имели мы случай повторять, жизненную задачу солунских братьев. Что же удивительного, ежели Мефодий, опираясь на осязаемые плоды осуществления этой задачи, считал преступлением наносить им подрыв в самом корне выполнением римского предписания, вытекшего из житейскокорыстных и личных соображений, и предпочел ему неуклонное следование завету умиравшего великого брата: «не мози, горы ради, оставити оученiа своего, паче же можеши кымъ спасенъ быти». Б) Такой взгляд на высокую важность призвания своего как просветителя славянского находил оправдание и в решении Адриана II, дозволившего безусловно славянскую службу не по минутному увлечению, не необдуманно, а после торжественного обсуждения на соборе, после продолжительных прений и обильных доводов со стороны Кирилла, заимствованных из христианской практики и из положительных и определенных слов в пользу народной, понятной проповеди в самом Священном Писании. И чем осторожнее и осмотрительнее поступал в этом случае Адриан, чем законнее представлялось решение его, выведенное из подробного разбора обстоятельств, тем менее уважения возбуждало к себе предписание Иоанна VIII, изданное без всяких справок и не только без суда над обвиняемым лицом, но даже и без всякого допроса ему, хотя бы письменно. Не привыкший на родине к стеснению администрацией церковной в подобных предметах, приученный, напротив, с детства православным Востоком считать делом необходимости облекать слово Божие в понятный для обращаемого народа язык, Мефодий должен был только изумиться столь нехристианскому в его понятиях, не зараженных лжемудрствованием западным, требованию папы. Последнее, в свою очередь, в) в самом себе заключало такие условия, которые способны были изумление греческого проповедника обратить в самое тяжелое чувство соболезнования и грусти за латинское заблуждение. Действительно, Мефодия не могла не поразить явная неправда, на которой верховный представитель западной церкви задумал укрепить справедливость своего требования о прекращении славянского богослужения: litteris nostris... tibi directis, писал Мефодию Иоанн, prohibuimus, ne in ea lingua sacra missarum solemnia celebrares, sed vel in latina, vel greca lingua, sicut ecclesia Dei toto terrarum orbe diffusa et in omnibus gentibus dilatata cantat352. Какую степень доверия таким явным извращением истины мог пробудить к себе папа в Мефодии, греческом монахе и миссионере, указывавшем, вместе с Кириллом, латинянам на свободный доступ народного языка в богослужении на Востоке, приводившем в доказательство обильное количество народов, уже пользующихся народною службою, и имевшем обожаемого брата, который признавал святым долгом прежде всего освоиться с языком того народа, среди которого намеревался проповедовать, который и для славян, прежде прибытия к ним, позаботился уже положить начало переводу Св. Писания? Наряду с этою неправдою, столь чувствительною для Мефодия, выступало ярко и то казуистическое направление, каким в позднейшую пору ознаменовали себя неразборчивые в средствах ревнители католичества, езуиты: predicare vero, aut sermonem in populo facere tibi licet, quum psalmista omnes commonet Deum gentes laudare, et apostolus omnis inquit lingua confiteatur quia Jesus in gloria est Dei Patris, – заключает то же послание к Мефодию Иоанн VIII. Как должен был взглянуть Мефодий и на это применение доказательств из Св. Писания свободы народного языка в одной устной проповеди, когда, в ряду многих других доводов, и эти слова псалмопевца и апостола приводились его братом в оправдание безграничного употребления туземного языка в делах христианства, повлекшие за собою признание славянской службы и со стороны прелатов римских, присутствовавших на испытании и допросах Кириллу, и со стороны самого папы Адриана; когда и последний, в грамоте на имя князей славянских, считал достаточным сослаться на те же слова как на доказательство справедливости богослужения славянского: «да сѧ исполнитъ слово книжное: ꙗко въсхвалѧтъ господа вси ѧзыци, и дроугоици: вси възглаголютъ ѧзыкы различны величіа божіа». Справедливость взгляда своего на это заключение Иоаннова послания как на недобросовестную уловку, чисто казуистическую, мог вскоре, через год, доказать положительно Мефодий ссылкою Иоанна в новом послании к Святополку на те же самые слова уже в доказательство законности и литургии славянской, как увидим ниже.
Принимая, таким образом, в соображение эти данные, мы смело можем утверждать, что не надежда на будущее прощение папой руководила Мефодием в его невнимании к энергическому римскому запрещению славянского языка в Св. литургии, за что хватаются писатели католические и чем искусственно думают поддержать превознесенное ими мнимое благоговение Мефодия к папе как к верховному судии над всей вселенской церковью; такая надежда на будущее при решительном голосе папском, не только противоречит благоговению, но и унижает самого Мефодия, выставляя ярко его упорное самомнение ввиду будто бы им же признанного всесветного авторитета, который столь положительно заявляет преступность действий Мефодиевых, продолжением которых, однако же, не стесняется последний в надежде на будущее. И когда должно наступить это будущее? Имел ли Мефодий в виду какой-либо определенный срок? Прошло шесть целых лет, а он все действует по-прежнему, и уже сам папа назначает свидание, не преминувши в назначении снова выразить грозный упрек и порицание с новым энергическим запрещением. Нет, пустая и неопределенная надежда в таком важном деле не согласна ни с характером Мефодия, ни с его возрастом, ни с утвердившимся взглядом на свое назначение и на свою деятельность; не надеждой подобной можно и должно объяснять положительное и решительное невнимание его к голосу папы, а единственно уверенностью в правоте своей, нераздельной с пользами истинного христианства, уверенностью в праве своем действовать так, а не иначе, воспитанном и вынесенном им с православного Востока. Эта уверенность, в свою очередь, определяла в настоящем свете и характер папского предписания: при ней Мефодий мог ясно видеть в последнем не плод чистой заботливости иерарха о действительном просвещении народа, а лишь сторонние житейские цели, корыстную расчетливость римского первосвященника – и тем менее считал себя обязанным внимать его голосу, чем более такие цели и такая расчетливость ставились в разрез с истинными пользами христианства и с вековою, освященною самим Спасителем и его апостолами разумною практикою православного Востока. Если надобно, следовательно, делать какое-либо заключение о не принятом к исполнению Мефодием папского повеления, то оно скорее может говорить против возгласов католических о преданности и безусловной покорности Мефодия Риму – и тот гораздо ближе подойдет к истине, кто в самостоятельных и противных означенному повелению действиях славянского просветителя будет видеть, наоборот, сознание заблуждений римских и решительное неверие не в безгрешность папскую, о чем, конечно, не может быть и речи относительно Мефодия, а даже и в прямоту распоряжений его по вопросам, исключительно направленным на успехи евангельского просвещения. Обращаясь, таким образом, ко второму пункту обвинений Мефодия, к его будто бы неправоверному учению, мы с полным убеждением должны сказать, что рассмотрение вопроса о славян. литургии, как выражен он в посланиях папских, неизбежно приводит к заключению о неразрывной связи Мефодия с православным Востоком, о непреклонной силе его преданности к постановлениям и обычаям последнего, о неуважении к новизнам западным, об отвержении их как противоречащих духу Христовой проповеди и, нераздельно с этим, о законном недовольстве на постановления главы западной церкви как противные тому же духу, уцелевшему неповрежденно на родном Мефодию Востоке.
Обвинение Мефодия в неправильном учении выражено папою следующим образом: в послании на имя самого Мефодия – audivimus, quod non ea, que sancta romana ecclesia ab ipso apostolorum principe didicit et cottidie predicat, tu docendo doceas et ipsum populum in errorem mittas; в письме на имя Святополка – monemus dilectionem vestram, ut sic teneatis, sic credatis, sicut sancta romana ecclesia ab ipso apostolorum principe didicit tenuit, et usque ad finem sevuli tenebit... audivimus vero, quia Methodius.... aliter doceat, quam coram sede apostolica se credere et verbis et litteris professus est. Из этих слов в обоих посланиях ясно, что Мефодий порицается за инаковое учение сравнительно с римскою церковью. В чем состояло это учение, чем отличалось оно от принятого в Риме, папа умалчивает; странное молчание это повторилось и в 880 году, когда папа в письме к Святополку рекомендует Мефодия как правоверного и убеждает его верить своему архиепископу и поддерживает его. К чему такая скрытность? Или Иоанн VIII, быть может, не доверял еще справедливости немецких донесений и хотел прежде убедиться в основательности их личными переговорами с Мефодием, для чего и вызвал последнего в свою столицу? Но тогда, во-первых, нельзя не удивляться следующему предписанию его Святополку, от 879 года: si autem aliquis vobis, vel episcopus vester, vel quilibet sacerdos aliter adnunctiare, aut predicare presumpserit, zelo Dei accensi uno animo, unaque voluntate doctrinam falsam abjicite, stantes et tenentes traditionem Sedis apostolicae; здесь прямо уже уполномочивается князь на неповиновение епископу в понимании Христова учения, что не только непоследовательно, но и преступно со стороны папы, если он сам еще не уверен, что понимание епископа несправедливо, и хочет только разузнать его лично; надобная непоследовательность тем недобросовестнее, что Иоанну было известно согласие Святополка с немцами и совокупное с последними осуждение им Мефодия перед престолом римским. Отсюда основательнее допускать, что папа вполне верил доносам врагов Мефодиевых; если же так, то, значит, другие были побуждения требовать его в Рим и иные соображения не сказать ни слова о предмете спорного учения. Во-вторых, нельзя не порицать еще сильнее папу за неуказание в точности этого предмета в рекомендательном послании, в котором представляется Мефодий после уже суда в Риме вообще правоверным. Подобная неточность при несомненном обвинении Мефодия немцами и Святополком в известном, определенном предмете учения крайне подозрительна и опасна, потому что легко развязывала руки неприятелям славянского архиепископа возобновить опять то же обвинение, руководясь общностью, а вследствие того и неопределенностью папского оправдания.
Уже эти соображения говорят довольно убедительно об особенности предмета обвинения, о таких его свойствах, выставлять которые на вид казалось римскому первосвященнику IX века не совсем удобным. Тем важнее знать этот предмет нам, чтобы иметь право судить о том, что в Мефодии представлялось на Западе отступничеством и в каком отношении это отступничество находилось к Востоку. И нельзя не благодарить жизнеописателя паннонского и биографа Климентова, сохранивших для нас положительное и определенное указание на предмет несогласного учения Мефодия с западно-немецким духовенством. У первого читаем следующее краткое наречение: «сихъ же всѣхъ не терпѧ старыи врагъ.... въздвиже нѢкыѧ нань... иже болятъ иопаторьскою ересiю»353; жизнеописатель Климента выражается более подробно: Οὐκ εληγεν оὖυ ὁ μέγας Μεϑόδιος πᾶσαν νουϑεσίαν τοῖς ἂρχουσι πρоσάγων ἐϰάστοτε, ϰαὶ τοῦτο μέν πρὸς βίov σεμνὸν ὁσηγῶν τούτο σὲ τὸ τῆς ἐϰϰλησίας ἀπαραπόιητον δόγμα παρατιϑείς... ἦσαν γὰρ οἱ τοῦτο ϰαὶ τότε παραχαράσσοντες ϰαὶ μεταϰινοῦντες ὅρια, ἃ οἰ πατέρες ἡμῶν τῆ εκκλησία τοῦ Θεοῦ ἔϑεντο, ϰαὶ τῇ ὑπὸ τῶν φράγγων ἐισαγομένη παραφϑoρᾷ πολλοὶ τὰς ψυχὰς ἐβλάπτοντο, οἱ τὸν μὲν Ὑιὸν γευνηϑῆνμ ἐϰ του Πατρὸς, τὸ δὲ Πνευμχ ἐϰ του Ὑιὸν ἐϰπορέυεςϑμ διετείνοντο, οἷς ὁ ἅγιος ἀυτισϑáμενος τούτο μὲν ἐϰ τῶν τοῠ Κυρίου λόγων τοῠτο δὲ ἐϰ Φωνῶν πατριϰᾶν λογισμούς ϰαϑῄρει... πολλοὺς δὲ ϰαὶ ῄχμαλωτιζεν εἰς την ὑπαϰοὴν Χριςτοῠ354.
Разногласие, таким образом, в учении Мефодия сравнительно с духовенством немецким (франкским) относилось к одному из догматов, именно к догмату об исхождении Св. Духа, который, по понятиям франков, исходил от Сына и Отца (Ὑιὸῠ ϰαὶ Πατρoς) отсюда и ославяненный термин в житии Паннонском – νопаторская ересь. Против этого-то учения восставал Мефодий, называя его, по свидетельству упомянутых авторов, ересью, отступничеством от правого учения, ненарушимо содержавшегося на Востоке и допускавшего исхождение Св. Духа лишь от Отца. Вопрос шел, следовательно, об известном Filioque в латинском символе, которое, сделавшись всеобщим на Западе, составляет один из существенных пунктов разделения между восточно-православною церковью и западною.
Как Мефодий, явившись в римский патриархат, подчиненный юрисдикции папской, решился прямо и резко восставать против учения, не вызывавшего со стороны папы никакого протеста и расширенного на огромном пространстве? Краткий взгляд на развитие западного учения о Св. Духе даст нам вполне удовлетворительный ответ.
Первый опыт ложного учения об исхождении Св. Духа и от Сына явился в Испании в 589 году, на соборе в Толедо. Цель прибавки filioque была благая: ею думали возвысить до истинного значения второе лице св. Троицы, Сына Божия, унижавшегося арианами, которых в VI столетии было много в Испании. Но, преследуя благую цель, вводя ради нее прибавку в Символе веры, духовные испанские опустили из виду, что ею неизбежно полагается начало новому злу, не менее вредному и опасному: «Защищая славу Сына Божия, изводя Духа Св. и от Сына, они тем самым низводили скорее Сына Божия на низшую степень божества, а Духа Св. на низшую степень самого Сына, чем возвышали Сына Божия, так как два начала, два равные Бога невозможны, унижение же одного перед другим возможно только в арианстве»355. Таким образом, неловкое и одностороннее противоборство арианству повлекло за собою со стороны испанской церкви участие в том же основном заблуждении арианства. Не удивительно, что Запад оставался долго непричастным греху нововводителей – и прибавление filioque не выходило из пределов Испании. Еще при Карле Великом знаменитый любимец его, Алкуин, увещевал духовенство лионское в Галлии остерегаться нового учения, которое называл решительно ересью: hispanici erroris sectas tota vobis cavete intentione et symbolo catolicæ fidei nova nolite insevere356. Тем не менее к началу IX века еретическая новизна мало-помалу, через готскую Галлию, распространилась далеко на Западе и упрочилась особенно с тех пор, как сам император Карл Великий на Ахенском соборе 809 года принял прибавку filioque под свое покровительство. С этим вместе и необычное прежде на Западе чтение во время литургии Символа веры вошло во всеобщее обыкновение, господствовавшее в церкви греческой уже с начала VI столетия.
Что же Рим и папа? Признали ли они подобную прибавку и дозволили ли употребление ее у себя? Вселенские соборы, непогрешительность решения которых признавалась так торжественно и представителями западной церкви, говорили слишком ясно и резко против всякого изменения Никейско-Цареградского Символа, чтобы не восстать верховным на Западе блюстителям чистоты и неприкосновенности христианского учения и по поводу новизны об исхождении Св. Духа: кара проклятия за малейшее отступление от Символа, постановленного Никейским собором и утвержденного всеми последующими соборами Вселенскими, была настолько положительна и настолько решительно признавалась необходимою и римскими первосвященниками, что разве только особенные, личные побуждения последних, ставшие со времени Николая I основою действий их и в делах религиозных, в состоянии были подорвать и унизить значение этой кары. И папа Лев III, далекий еще от николаевской притязательности и эгоизма, строго осудил и запретил состоявшееся изменение Символа на Ахенском соборе и, в ответ на предложение императора утвердить прибавку, сделал распоряжение, которое в глазах непредубежденных людей останется навсегда самою явственною уликою неправды последующего и современного католичества. По свидетельству Анастасия Библиотекаря357, Лев III pro amore et cautela orthodoxæ fidei fecit in basilica s. Petri scuta argentea duo, scripta utraque Symbolo, unum quidem litteris græcis, et aliud latinis – этот Символ, вырезанный на серебряных досках, повешенных в храме св. Петра, был Никейский, без малейшего изменения. Выражение Анастасия Библиотекаря весьма определенно – и нельзя не удивляться натяжкам Рачкого, усиливающегося навязать Льву III веру в догмат об исхождении Духа и от Сына и желание сохранить в неповрежденности лишь освященную соборами букву; слова «из любви к православной вере и из охранения ее (cautela)», разумеется, от повреждения, говорят до того очевидно против признания Львом испанской новизны и со стороны догматической, что только одно крайнее упорство в отстоянии упрочившегося на всем Западе заблуждения церковного могло дать право ученому высказывать подобные объяснения.
Да, Рим отверг в первую пору нововведение; он и не мог поступить иначе, не навлекая на себя, без нужды, самого грозного осуждения всею христианскою церковью. К сожалению, протест его против заключения Ахенского собора был слишком слаб и не сопровождался необходимою твердостью и настойчивостью. Причина такой слабости кроется в могуществе императора и в тех взаимно обусловливавших интересы обеих сторон отношениях, какие указаны нами на своем месте358. Результатом равнодушия римского к новому заблуждению было то, что последнее, не встречая должной преграды, могло свободно шириться дальше и дальше в пределах западного патриархата. К 866 году, когда прибыло в Болгарию папское духовенство, оно было уже почти повсеместным, и не удивительно, что это духовенство стало вводить новое учение и среди болгарского народа. Здесь произошло и первое столкновение с патриархатом Цареградским. Напрасно Рачкий, пользуясь поздним осуждением западного заблуждения греческою церковью, старается оправдать его, между прочим, и тем, что в течение более полувека не было никакого ему отпора со стороны греков: sve to se učini bez svakoga odpora od strane Grkov359. Было бы крайне неуместно ожидать отпора от Византии, когда самое заблуждение представляло явление частное, ограниченное лишь узкою местностью и не только не признанное, но и отвергнутое местною высшею иерархиею: в противном случае, при вмешательстве патриархата греческого, Рим с гораздо большим правом мог бы упрекнуть последний внесением косы в чужую жатву, как несправедливо выразился папа Иоанн VIII в письме к патриарху Игнатию по делу о Болгарии360. Греки могли даже и не знать о превратном учении на Западе, доколе сосредоточивалось оно в отдельных и отдаленных епархиях, будучи чуждо верховному управителю и блюстителю западной церкви; так же точно оставались вдали и римские первосвященники от частных заблуждений на отдаленном Востоке, вызывавших против себя деятельность местной власти. Совсем иное отношение должно было образоваться с той поры, как латинские священники, именем своего папы, начали распространять заблуждение в области болгарской, где не было недостатка и в греческом духовенстве и где догмат об исхождении Св. Духа был уже известен болгарским христианам по учению Вселенской церкви. Патриарх Фотий считал себя тем более обязанным вступиться против столь пагубного нарушения правоты и чистоты христианского учения и предложить вопрос по этому предмету на общее обсуждение, чем справедливее мог заключать он из действий духовенства римского о широком распространении заблуждения и об участии в нем самого папы. Вот почему и в известном нам окружном послании Фотия361 в числе многих неправд римских дано видное место и осуждению западного учения об исхождении Св. Духа и от Сына. Это первый акт, которым вызывался епископ Римский высказать наконец прямо и решительно свой образ мыслей. Как же поступил Николай? Мы знакомы уже с характером этого папы; знаем его стремление упрочить за собою первенствующее значение во вселенской церкви, утвердить над нею свое верховное главенство и отстранить всякую мысль о собственной подсудности последней. Понятно, что при таком его направлении, соединенном с непреклонным упорством духа, окружное послание Фотия в состоянии было возбудить его только к защите заблуждения, а не к осуждению его. Защиту поручил папа Николай французскому и немецкому духовенству, среди которого особенно укоренилось заблуждение; по его распоряжению состоялся собор в Вормсе, в присутствии королей Карла Лысого и Людовика Немецкого, в 868 году. Результатом этого собора появилось следующее определение, которого только и можно было ожидать: spiritum enim sanctum unum atque aequalem cum Deo patre et filio credimus esse Deum, unius substantiae, unius quoque naturae; nec tamen genitum vel creatum sed a patre filioque procedentem amborum esse spiritum362. Но Николая уже не было в живых, а преемник его, Адриан II, не дозволил в своей столице никакого изменения в Символе, который там по-прежнему оставался в употреблении без прибавки filioque363; но не заметно и протеста против вормского определения – уступка, следовательно, французско-немецкому духовенству была, наконец, сделана, вопреки решению папы Льва III, и единственным побуждением к этой уступке оказывается оскорбленное чувство папское в борьбе с Фотием и усилие поддержать предъявленное право, хотя бы и самым незаконным способом, на независимость Римского епископа.
Попятно теперь, почему Мефодий, действуя в области прежней проповеди немцев, окруженный отовсюду немецкими духовными, неизбежно должен был столкнуться и с ложным учением об исхождении Св. Духа; понятно отсюда, какое понимание должно приписать Мефодию и какой предположить в нем взгляд на новизну в Символе веры. Обвинение Моравского архиепископа немцами в несогласном с римскою церковью учением, с одной стороны, свидетельство жизнеописателя паннонского и Климентова, с другой – говорят положительно и определенно, что: а) что Мефодий исповедывал свято и ненарушимо тот Символ веры, какому научился он на родине, что его считал единственно истинным; б) всякое отступление от него, а в частности и отступление немцев, признавал ересью, противною православной вере; как ересь представлялось учение немцев и ученику Мефодиеву, описавшему жизнь своего наставника, представлялось так, разумеется, потому, что за ересь считал его и сам Мефодий. Последний тем с большею силою мог восставать против своих обвинителей, что встретил поддержку и в самом Риме, где, как только что сказали мы, еще не вошла в обычай прибавка и Символ веры оставался ненарушенным. Нелогично после этого и спрашивать, какое следует понимать исповедание в Мефодии, которое сообщил он папе Адриану, и словесно и письменно, при посвящении своем в епископа, о чем свидетельствует Иоанн VIII в письме к Святополку; тем более преступно утверждать по примеру Гинцеля, Рачкого и других писателей католических, будто оно, это исповедание, непременно должно было согласоваться с пониманием немецко-французским, общим, по их уверениям, и Риму; что в противном случае папа никогда не дозволил бы себе не только возвести Мефодия в сан епископский, но не оставил бы даже его и без отлучения в случае неисправления.364 Нетрудно понять, чему обязаны подобные утверждения: современным католикам во что бы то ни стало приходится доказывать, что роковое в Символе filioque, сделавшееся всеобщим на Западе, не исключая и Рима, уже довольно в позднее время, не раньше XI века, составляет изменение сравнительно с Вселенским Символом только в форме, ибо догмат самый будто бы принимался всегда так, как верует и учит нынешняя католическая церковь. Очевидно, что эти писатели считают, таким образом, обязанностью толковать по-своему и несомненно противоречащие им данные исторические, как, напр., распоряжение Льва III и слова Анастасия Библиотекаря, о чем упомянули мы выше, вынуждены, отстранивши всякую совестливость, отвергать и действительность таких свидетельств, которые заключают в себе все свойства подлинности, чему увидим скоро самый резкий пример. Между тем дело ясное: папа Адриан признал заключение Вормского собора только отрицательно, руководясь, как видно, удовлетворением лишь нанесенной самолюбию обиде, признал молчанием, не думая вовсе делать обязательным такое заключение даже и в собственном епископстве; тем менее должно ожидать от него упорной настойчивости ввиду восстановившихся добрых отношений, с конца 868 года, с Царьградом по низложении Фотия, в пору блистательного для честолюбия римского восьмого вселенского собора (869), и при решительности и непреклонности св. братьев в вере в правоту Никейско-Цареградского Символа. Последние вселенские соборы были очень еще недавно, чтобы римские первосвященники IX столетия могли забыть клятвенное обещание содержать этот Символ ненарушимо и чтобы не стеснялись за нарушение карою проклятия, которую торжественно подписывали и они, лично или через своих уполномоченных. Адриан и его предшественники могли только скорбеть, что невнимательность в самом начале развития заблуждения дала возможность расшириться последнему до той степени, что искоренение его без сильных потрясений церкви сделалось немыслимым, и не без горести предвидеть, что при такой обстановке вопроса рано или поздно, из целей единства, придется и самому Риму примкнуть к громадному большинству и тем придать потомству новое данное для изощрения ложного искусства отстаивать очевидную неправду. Но в 869 году, когда посвящен был Мефодий в епископа, на стороне Адриана, независимо от важных интересов внешних, была могучая поддержка всецело признать правоверным восточное исповедание Символа за Мефодием и в господствовавшем Символе римском, без filioque.
После всего сказанного не должно казаться удивительным и скрытие предмета обвинения Иоанном VIII в послании к князю Святополку: папа находился между двух огней – между допущенным на Вормском соборе отступлением в немецкой церкви, которое отстаивало духовенство немецкое и навязывало Мефодию, и между признанным со стороны Адриана исповеданием солунских братьев, отрицать истину которого, кроме собственного убеждения, не дозволяла Иоанну и особенность отношений к Византии: не забудем, что за два месяца перед отправлением письма к Святополку явилось посольство из Царьграда, от императора Василия и только что восстановленного патриарха Фотия365, с предложением папе вступить снова в общение, которое должно было быть столь заманчиво для последнего по видам на Болгарию. К тому же практика в римской церкви и во время Иоанна оставалась в прежнем положении: Символ веры читался также без прибавки. Естественно, несравненно безопаснее было умолчать вовсе о предмете обвинения, выразить его в самых общих словах (Methodius... aliter docet, quam coram Sede apostolica se credere et verbis et litteris professus est) и оставить дело до личных объяснений.
Итак, славянское богослужение и инаковое, сравнительно с римскою церковью, учение – вот два обвинения, представленные немцами против Мефодия папе, для обсуждения которых решился последний в 879 году вызвать обвиненного в Рим и тем исправить свою непростительную ошибку поспешного осуждения без всякого исследования дела. Позволяем себе думать, что мы не отклонимся от истины, ежели поставим в тесную связь и этот вызов с политическими соображениями Иоанна VIII: и в 879 году папа мог точно так же распорядиться письменно, как это сделал он за шесть лет назад, мог даже поступить и гораздо резче в угоду немецкому духовенству, удаливши вовсе Мефодия, если бы не приспело к этой именно поре посольство цареградское и не польстило римскому первосвященнику снова надеждами на богатую жатву в пределах восточнославянских.
О подробностях третьего и последнего пребывания Мефодия в Риме, о частностях суда над ним и переговоров его с папою не сохранилось никаких источников, и мы вынуждены довольствоваться лишь теми общими сведениями, какие угодно было включить Иоанну VIII в письмо к тому же моравскому князю Святополку, которым уведомлял папа последнего о дознанном правоверии Мефодия и об утверждении его снова архиепископом Моравии и Паннонии. Письмо это писано в июне 880 года, следовательно через год после вызова Мефодия; отсюда ясно, что пребывание его в Риме было весьма кратковременно, так как и самый приход Мефодия в западную столицу не мог состояться раньше весны 880 года366.
Из упомянутого письма367 очевидно, что Мефодию делаем был допрос в присутствии нескольких епископов; папа пишет прямо: hunc Methodium... interrogavimus coram positis fratribus nostris episcopis. Едва ли можно сомневаться, что в числе этих епископов находился и кто-либо из обвинявших архиепископа Моравского немцев; по крайней мере, относительно присутствия в это именно время в Риме Зальцбургского архиепископа, Дитмара, есть положительные указания. Так, из письма папы от 879 года на имя Дитмара ясно, что последний призывался в Рим368 (unde his nostris apostolicis litteris vos monemus et oxhortamur, ut libenti ad nos animo properare omnimode studeatis), а из свидетельства летописца – что он действительно был там в 880 году и принес оттуда с собою мощи св. Викентия: Dietmarus archiepiscopus salzburgensis Romam venit et s. Vincentium adduxit in patriam369. Какой же результат этих допросов предлагает Иоанн? Относительно славянского богослужения полнейшее разрешение: litteras sclaviniscas... quibus Deo laudes resonent, jure laudamus, et in eadem lingua Christi domini nostri preconia et opera enarrentur, jubemus... nec sanæ fidei vel doctrinæ aliquid obstat sive missas in eadem lingua sclavinica canere, sive sacrum evangelium... legere aut alia horarum officia omnia psallere. T. e. «письмена славянские, которыми бы возглашалась хвала Богу, мы по праву одобряем и повелеваем передавать на этом языке деяния Спасителя – и истинной вере или учению нимало не препятствует петь литургии на этом славянском языке или читать Божественное Евангелие или воспевать все другие службы». Такое резкое противоречие столь свежему, еще и двухкратному запрещению славянской службы тем же самым лицом, в 873 и 879 годах, поразит нас еще больше, когда мы примем в соображение, что основания нынешнего разрешения слово до слова те же, какие приводил Иоанн в доказательство год сему назад только проповеди славянской, запрещая при этом безусловно богослужение, – в послании 880 года мы читаем уже в оправдание последнего: «laudate Dominum omnes gentes et collaudate eum omnes populi» и «omnis lingua confiteatur, quia Dominus noster Jesus Christus in gloria est Dei Patris». Так сам себя выставляет в темном свете римский первосвященник, допуская совершенно различное толкование одних и тех же слов Св. Писания, смотря по различным отношениям к посторонним вопросам, в основе которых лежит лишь корыстный расчет. И можно ли, справедливо ли после этого, по примеру некоторых отечественных писателей, объяснять подобные действия «отголоском, проблеском в римской курии общехристианского, православного воззрения, только стесняемого новым латинско-католическим воззрением, переходящим в неумолимую систему» и восставать против исключительности житейских соображений Рима в проявляющемся случайно покровительстве его славянской службе?370 Нет, гораздо справедливее выразился о политике Адриана и Иоанна католик Лелевель, заметивши, что Rzym obu jezykom łacińskiemu i słowiańskiemu równa dawał opieke, gdyž mu szło o utrzymanie swego patryarchalnego prawa nad Morawa, Illirykiem i Bulgaria371; несравненно последовательнее и другой католик, de Maistre, позволивший себе порицать Иоанна VIII за уступку, когда ею не была достигнута цель, т. е. возвращение Болгарии, и преемникам Иоанна пришлось снова отнимать дарованное последним372. Как бы то ни было, но в июне 880 года Рим снова утвердил за славянским языком право на безусловное употребление в богослужении, только, для большего почета, приказавши предварительно читать Евангелие по-латыни. Видно, Святополк, под влиянием немецким, успел заявить перед папою готовность свою слушать латинскую миссу, а потому и понятна любезная уступчивость последнего в заключении письма, которым разрешает он не только ему, но и приближенным его латинскую литургию: et si tibi et judicibus tuis placet missas latina lingua magis audire, præcipimus, ut latine missarum tibi solemnia celebrentur. Здесь уже заметна обратная сторона уловки: папа как будто из снисходительности, только из внимания к желаниям самого князя, на льстивую похвалу которого употребил он так много строк в начале письма, соглашается для него на латинское богослужение, которое вообще должно быть славянское.
Не менее победоносно для Мефодия отвергнута была справедливость и второго обвинения, касательно учения. Результатом допроса по этому предмету явилось следующее определение: ille autem (Methodius) professus est, se juxta evangelicam et apostolicam doctrinam, sicuti sancta romana ecclesia docet et a patribus traditum est tenere et psallere. T. e. он исповедовал, что держится евангельского и апостольского учения, как учит Св. Римская церковь и как передано Св. отцами. Принимая в соображение такое определение, вникая в характер самого вопроса и сравнивая все это со способом папского выражения в 879 году, когда грозно осуждался Мефодий за несогласное с Римом учение, нельзя не обратить внимания на важную особенность в первых двух случаях. В самом деле, в то время как в послании 879 года упоминается единственно римская церковь, от учения которой отступил Мефодий, в письме 880 года в доказательство правоверия Мефодиева папа указывает уже, как видели, на согласие его с евангельским и апостольским учением и с преданиями Св. отцов, а в допросе приведены и шесть Вселенских соборов, которых неуклонно держался Мефодий: Иоанн спрашивал его в присутствии епископов, si orthodoxae fidei symbolum ita crederet et inter sacra missarum solemnia caneret, sicut s. romanam ecelesiam tenere et in sanctis sex universalibus synodis a sanctis patribus... traditum constat. Не очевидно ли, что самая форма вопроса свидетельствует уже против заблуждения немецко-французского и заключает сама в себе оправдание учения и верования Мефодия: если он верит, как учит Евангелие и Апостол, как постановлено на Вселенских соборах и передано Св. отцами, значит, он истинно верит, в частном же вопросе, относительно Символа, верит, значит, в исхождение Св. Духа только от Отца, читает его без вставки filioque – а такая только вера и есть истинная вера. Но папа вставил в образец, наряду со св. отцами и Вселенскими соборами, и римскую церковь; и вполне справедливо вставил, потому что, как уже нам известно, собственно римская церковь не признавала еще в ту пору прибавления filioque и держалась строго Вселенского Символа веры. Папа ловко воспользовался этим обстоятельством и, оправдывая правоверие Мефодия, подтвердил и собственное свое православие. Но понятно, что такое подтверждение касается лишь в тесном смысле Римской церкви и ни в каком случае не могло относиться к Римскому Патриархату, в огромной части которого уже издавна утвердилось заблуждение. Вот почему мы и считаем себя вправе утверждать, что в письме 879 года необходимо или иначе понимать выражение римская церковь, т. е. придавать ему общее значение, в объем которого входят все области западного патриархата, – и тогда папа как будто принимает на себя ответственность и за правоту учения с filioque, или объяснять его ложными доносами, в основании которых находилась положительная клевета, ставившая Мефодия в число действительных отступников, в чем-либо, от римской церкви, и в общем ее значении и в тесном. Прямо отвергать и первый случай, сколь ни в невыгодном свете представил бы он Иоанна VIII, едва ли будет основательно, если сообразить поспешный характер этого папы, укорененность новизны в Символе на северо-западе и понятную подозрительность к Мефодию, смелому греческому борцу против ложной догмы в церкви Германской. Во всяком случае, остается неопровержимым то, что последний суд над Мефодием доказал ясно веру его в Символ Никейский, исключающий всякую мысль об исхождении Св. Духа и от Сына, и что такая вера признана от папы правою.
Так и решаем был этот вопрос в старые годы теми, кто касался его, хотя католики, по обыкновению отстранять все, что противоречит их позднейшим нововведениям, и обходили его молчанием; так смотрят на исповедание Meфодия и современные ученые, не зараженные католическим пристрастием. Не упоминая о православных писателях, в глазах которых немыслимо иное вероучение в Мефодии, укажем на двоих протестантов, внимательно изучивших эпоху деятельности солунских братьев и отчетливо проследивших отношения их к Риму. Вот что читаем у Ваттенбаха: «Из позднейших обстоятельств (т. е. во время папы Иоанна VIII), кажется, с достоверностью следует, что Мефодий никогда не принимал римского учения, будто Св. Дух исходит от Отца и Сына»373; не менее положителен и отзыв Дюммлера: «Мы не смеем сомневаться, что Мефодий в учении об исхождении Св. Духа следовал греческой церкви и поэтому вступил в резкое противоречие с франкским духовенством»374. Отсюда, при таком исповедании Мефодия и при таком оправдательном на него взгляде Иоанна VIII, единственно возможное следствие только то, что вера в filioque и в глазах римского первосвященника представлялась заблуждением. Но выразить это явно и восстать против последнего с надлежащею энергиею настолько же должно было казаться непрактическим и опасным и для Иоанна, насколько считал это вредным для спокойствия церковного и для личных интересов и папа Лев III. Этим опасением произвести бурю и объясняем мы отсутствие точного указания на предмет разногласия Мефодия с немецким духовенством в понимании Символа в обоих посланиях папских (879 и 880), где выражен этот предмет лишь в общих словах; на нем же основываем и полнейшее свое согласие со следующим замечанием Ваттенбаха: «Солунские братья, проникнутые духом истинного христианства, как видно, вообще избегали догмагических споров»375; дополним только, что избегал подобных споров и сам папа, и был вполне доволен возможностью решить вопрос, придерживаясь лишь формальной стороны Символа, в котором отсутствие filioque не давало ни малейшего права ни ему, ни врагам Мефодиевым восстать против того, что освящено Вселенскими соборами.
Но тяжел, невыносим такой результат для позднейших ревнителей католичества, особенно из славян, задумавших ради успешнейшей пропаганды обратить во что бы ни стало в чистейших католиков св. Кирилла и Мефодия. Между тем уступить очевидной истине в этом случае, в вопросе о вере Мефодия в исхождение Св. Духа, значило бы подорвать в самом основании всякий успех великих попыток и уничтожить в корне столь заманчивые надежды, потому что существенное различие между восточною и западною церквами в IX столетии ограничивалось почти исключительно только различным верованием в этот догмат, да и то, как уже нам известно, различие это не успело еще обнять всего Запада. Что же предпринять? Казуистический ум католика слишком гибок и слишком неразборчив в средствах, чтобы оставаться долго в недоумении, когда представляющиеся выгоды требуют немедленной изворотливости. Положил извернуться он и в настоящем деле и заявил вот какого рода заключение: спор между немцами и Мефодием, конечно, был и жаркий спор за Символ веры; но было бы крайне несправедливо утверждать, будто касался он понимания догмы; нет, дело шло единственно о форме, букве, слове, тогда как собственно верование западное в исхождение Св. Духа и от Сына всегда и неизменно принадлежало Meфодию; враги Мефодия только поспешили нелогически заключить от формы Символа к пониманию его: tužitelji objediše ga, da isti symbol pjeva bez dodatka, proti porabi i naredbam njemačke, a po običaju grčke crkve; s toga veoma nelogično zaključiše: da ni ne vjeruje u izhodjenje Duha svetoga i od Sina376; папа исследовал жалобу и доказал, что обвинители неправы, что если Мефодий и поет Никейско-Цареградский Символ, то верует так, как учит римская церковь. Понятно, что писатели римские ухватились за отсутствие точного указания в словах папы и в молчании не стеснились открыть себе, конечно только кажущееся, право на столь решительное заключение. До какой степени была вынужденною для них подобная решительность, виднее всего из обращения их с теми положительно-историческими свидетельствами, которые так прямо и явственно противоречат их голословным объяснениям. Даже Рачкий, вообще с глубоким уважением и доверием относящийся к жизнеописателю паннонскому, ставящий в ряду первостепенных источников и биографа Климентова, при этом случае отвергает их указания как не стоящие никакого внимания; о Гинцеле и других нечего и говорить. А между тем биограф Мефодиев, и по исследованию Рачкого, принадлежал к поклонникам Рима и постоянно с благоговением относится к его первосвященнику; точно так же и биограф Климентов ни разу не обнаружил невнимания к западной столице, напротив, обращается к ней при всяком случае с полным почтением и неоднократно возвышает папу эпитетом ϑsῖoç («божественный»). Известия же обоих этих писателей о борьбе Мефодия с νопаторскою ересью нами уже приведены. Но этого мало; католические ученые без зазрения совести решаются отвергать и действительность собственного документа, принадлежащего их церкви, единственно потому, что в нем слишком прямо выставляется отрицание самим папою греховной новизны Запада. Мы имеем в виду известное письмо Иоанна VIII собору в Константинополе, сохранившееся в актах этого собора377. Вот замечательнейшие его строки, касающиеся исповедания об исхождении Св. Духа: novit fraternitas tua, – пишет Иоанн Фотию, – quod quando accessit ad nos qui non ita pridem a te missus est, de sancto symbolo nostram sententiam perscrutatus est, et invenit illaesum, quemadmodum a principio traditum est nobis, servasse nos, nihil addentes, nihil auferentes. И далее: iterum igitur tuae reverentiae significamus, ut de hoc articulo, ob quem suborta sunt scandala inter ecclesias Dei, certam persuasionem de nobis habeas, quod non solum illum non dicimus, sed etiam eos, qui primum ausi sunt sua insipientia hoc facere, praevaricatores esse censemus divinorum oraculorum, qui pervertunt sacram doctrinam Domini Christi et apostolorum ac ceterorum Patrum378. Отрицание действительности этого-то документа и составляет тот резкий пример бесцеремонного и недобросовестного обращения ученых католических с историческими свидетельствами, которые заключают в себе все признаки несомненной подлинности. Не забудем, что последняя самым ярким образом подтверждается и подписью наместников римских на соборе, подписавших и то его деяние, которым запрещено под страхом клятвы какое бы то ни было изменение Никейско-Цареградского Символа веры. А между тем вопрос этот обсуждался в Константинополе и писалось упомянутое письмо папою в Риме почти именно в тο же самое время, когда производились допросы Мефодию; понятно, что, допуская подлинность послания и признавая действительность уполномоченных папских на соборе, а следовательно и законность и силу их подписи, католики ставятся в безвыходное положение: или они должны отказаться от уверений в западном православии Мефодия, считать его действительным противником догмы происхождения Св. Духа и от Сына, а с тем вместе согласиться и на собственное отступничество от истинного, вселенского правоверия, или заклеймить Иоанна VIII двуличным иерархом, действовавшим в столь важном догмате христианском в одно и то же время прямо противоположным способом, – на одном пункте, в Царьграде, уверением целого собора, что он считает еретичеством малейшее извращение Символа Никейского, на другом, в Риме, провозглашая Мефодия правоверным, между прочим и за то, что последний верит в догматическую истину извращенного Символа посредством прибавки filioque. Но ни тот, ни другой выход невозможны для ревнителей католицизма – и они решаются лучше сделать в науке поистине salto mortale, т. е. заподозрить подлинность папского послания и, даже более, обвинить в самовольстве, на основании ничем не оправдываемого и в действительности невозможного подкупа, легатов папских. Так неразборчив в средствах и ученый католик для доказательства греховных своих целей! А для ниспровержения этой цели беспристрастному ценителю истины не предстоит особенной надобности даже и справляться с современными жизнеописателями Мефодия и Климента или с посланием папским к Фотию и с определениями Цареградского собора 880 года. Он найдет совершенно достаточным ограничиться для полного удовлетворения истинному знанию бесхитростным соображением обстоятельств и прямым заявлением своего понимания самим св. Кириллом.
Первое – соображение обстоятельств – не может не уверить его, что немцы никогда бы не подняли шумной бури, если бы дело касалось только внешности, а не смысла верования; и тем более считали бы себя обязанными предоставить Мефодию спокойное чтение и пение Символа без прибавки, если бы верил он в догму исхождения Св. Духа и от Сына, что им очень хорошо было известно такое же чтение Символа и в самом Риме. Нельзя же серьезно утверждать, будто враги Мефодия, услышавши несколько раз употребление им Символа без filioque, тотчас же обратились с жалобою к своему первосвященнику, даже и не позаботившись предварительно узнать, как же верует, однако же, Мефодий. Конечно, разговор об этом был и, разумеется, неоднократно, а жизнеописатель паннонский и биограф Климентов говорят даже и о спорах. Эти-то споры мы и должны принять за факт несомненный, потому что без них невозможно ожидать разногласия, а без разногласия немыслимы и жалобы. Если же споры были, значит, согласия не было, значит, Мефодий так и веровал, как пел и читал, т. е. применяясь к греческой церкви, хранившей ненарушимо вселенский Символ, а тогда понятны и жалобы в Рим, понятен и суд над Meфодием.
Что касается до собственного заявления св. Кирилла, то, хотя мы и не сомневаемся, что у католиков достанет фанатизма отвергать и его действительность, но настолько же и убеждены в их невозможности представить сколько-нибудь основательные доводы для разумных и чистых побуждений настаивать на таком отвержении. До сих пор, впрочем, несмотря на давнюю известность упомянутого заявления, католики не высказали еще своего о нем мнения. Заявление это включено в особое сочинение, хранящееся в болгарской рукописи московской Синодальной библиотеки и принадлежащее половине XIV столетия379; имя автора упомянуто в самом заглавии: «Написаніе о правѣи вѣрѣ, изущеное Константиномъ, блаженымъ философомъ, учителемъ о бозѣ словѣнскому ѫзыку». Предлагая нам точное определение веры св. Кирилла в исхождение Св. Духа, а также и положительное указание, что вера эта одинаково разделялась и св. Мефодием, сочинение раскрывает довольно определительные намеки и на то, по какому случаю и по каким побуждениям составлено оно: и первый и последние свидетельствуют только о той среде, в какой принуждены были действовать св. братья на Западе, и о том догматическом споре, какой занимает нас в настоящие минуты. Вот как выразил свое исповедание о Св. Духе Кирилл: «Вѣруѫ и въ единъ Духъ Святый исходящъ отъ Бога Отца единого и съ Отцемь и Сыномь богословимый же и славимы». Уже одно дополнение единого, которого нет в Никейско-Цареградском Символе, служит убедительным доказательством в настоятельной нужде такого дополнения; настоятельная же нужда могла быть только тогда, когда существовало исповедание об исхождении Св. Духа и не от единого Отца, что действительно и было в среде духовенства немецкого в Моравии и Паннонии. Но Кирилл не ограничился одним Символом; он постарался указать и на противников его правого исповедания веры: «Да аріанское неистовство учашѫ, отъ него же и къ нему же ми нинѣшнѣа брань». Этих слов довольно, чтобы понимать, кого разумеет здесь Кирилл: мы уже сказали, что прибавка filioque, допущенная в Испании ради ариан, послужила поводом и для западной церкви заразиться подобным же apиaнским заблуждением. Такие выражения относятся единственно к немецко-французскому духовенству; они были бы без смысла в IX веке на Востоке380. В заключении исповедания Кирилл не преминул заметить, что одинаково с ним верит и брат его, Мефодий, и что оба они такое верование преподают и ученикам своим: «Сице азъ своѫ верѫ исповѣдаѫ и съ приснымъ моимъ братомъ Меѳодіемъ и поспѣшникомъ въ Божіи службѣ, въ сей бо есть спасеніе и упованіе, и сія предаевѣ своимъ ученикомъ». И один из непосредственных их учеников, действительно, засвидетельствовал письменно, что именно такое учение принял от своих наставников, такого держался и по смерти их обоих. «Отъ того же отца и свѧтыи доухъ исходитъ, ꙗкоже рече самъ сынъ божіимъ гласомъ: доухъ истиненъ, иже отъ отца исходитъ»381, – пишет во вступлении к житию паннонский биограф Мефодия, руководясь, вероятно, при кратком своем изложении учения о Св. Троице пространным исповеданием веры св. Кирилла.
Но к чему понадобилось последнему столь обстоятельное и письменное изложение своего исповедания? Кому необходимо было знать, как верит он со своим братом и какое верование распространяют они в учениках своих? Немцы не нуждались в этом, потому что и без письменного свидетельства могли знать, слышать и видеть верование и учение солунских братьев; к тому же самое исповедание, и тоном своим и подробностями, свидетельствует весьма наглядно, что оно было скорее ответом на запрос и некоторым оправданием собственной автора правоты сравнительно с заблуждением других, близко затронувших автора. Едва ли возможно дать иной ответ на эти вопросы, нежели тот, какой предположительно высказан Калайдовичем382 и какой с большею уверенностью повторен преосвященными Макарием и Филаретом383, т. е. что оно было именно то исповедание, какое устно и письменно предложили Кирилл и Мефодий папе Адриану II, о чем так положительно говорит Иоанн VIII в послании (879) к Святополку и Мефодию. И вот где следовало бы католикам изливать свое соболезнование о потере в римской курии подлинного исповедания: тогда не было бы и вопроса, тем менее мог бы родиться спор; нам же приходится только удивляться, что римляне постоянно теряют лишь то, что свидетельствует против их неправд и заблуждений, как свободно упрекают в подкупе своих сановных уполномоченных только тогда, когда законно решается дело вопреки их корыстолюбивых интересов; взамен удивления, с другой стороны, приходится благодарить Восток, так заботливо сберегавший и сберегший навеки утраченное Западом драгоценное свидетельство истинного, греческого православия первоучителей славянских. Восставать против подлинности этого свидетельства, утверждать его схизматическое, следовательно позднейшее происхождение, подобно тому как Гинцель объясняет схизматизмом биографа Климента сообщаемое им известие о борьбе Кирилла и Мефодия с немцами за догмат об исхождении Св. Духа384, может только или фанатический ум, закрывающий глаза перед всяким истинным светом, или упорный невежда, отталкивающий ясные указания истории. Писать исповедание одному из ближайших учеников Кирилла и Мефодия и освящать его именем своего наставника не было ни цели, так как верование их было слишком хорошо известно современникам, ни побуждений, потому что все ученики солунских братьев, безжалостно изгнанные из Моравии, приютились в стране, где совершенно излишне было подкреплять авторитетом Кирилла веру, опиравшуюся на незыблемых основаниях Вселенских соборов. Еще менее поводов подделывать такое исповедание и выдавать его под чужим именем в последующее время, которое приносило с собою лишь постепенное забвение о славянских первоучителях как на Западе, так и на Востоке и выводило новые, несравненно влиятельнейшие в глазах современников авторитеты даже и по вопросу об отступничествах западной церкви, если бы мы и решились последним приписать побуждение к составлению исповедания.
Итак, последним выводом из подробного нашего рассмотрения обвинений солунских братьев духовными немецкими и решения по этим обвинениям папою может и должно быть только одно непоколебимое убеждение, что и по отношению к верованию и учению в догматическом разногласии восточной церкви с западною они остались твердо преданными первой и не только не отступили от нее, при всех стеснениях и навязчивости со стороны противников, но заставили решительным своим голосом и очевидностью правоты своей склониться в пользу истины и самого первосвященника римского и тем торжественно признать заблуждение расширившейся новизны в церкви западной. Другими словами, и теперь, после столкновения с выявившимися уже религиозными особенностями в последней, Кирилл и Мефодий представляются точно так же, если еще не более, ревностными блюстителями чистоты восточного православия и горячими обличителями пагубного раскола западного, какими видели мы их в первые годы пребывания в Моравии. А г. Штульц, в порыве католического увлечения, позволяет себе, между прочим, уверять несведущий народ, будто из процесса 880 гола zároveň ukázalo se, že nemá Method obecenství nějakého s nectným Fotiem385. О Фотии, однако же, сколько известно, не было и помину во все время решения дела Мефодиева; если же судить об общении при отдаленном расстоянии лиц, но единству мысли и духа, то как же не сказать, не убегая намеренно от правды, что Мефодий на Западе был самым ревностным и неуклонно верным проводником в жизнь идей великого Фотия, высказывавшихся им в Византии; как не признать, ознакомившись с результатом обвинений немецких, что архиепископ Моравский был победоносным борцом против того, на что выходило грозное указание и обличение от патриарха Константинопольского? Да, общение между обоими было тем теснее и направление тем единомысленнее, чем более относилось оно к единству духа и чем тожественнее для обоих служило источником этого духа восточное православие. До какой степени прозрачна чистота такого источника и как благоразумно умел пользоваться ею Мефодий, окруженный мутными водами Запада, всего лучше доказывает его победа над заблуждениями противников в смысле обличений Фотиевых, победа, провозглашенная устами самого папы.
Удивляться снисходительной уступчивости Иоанна VIII мы не будем, как ни сильно в нас убеждение, что и он не был чужд той беззаконной притязательности, полнейшее осуществление которой в жизнь завещал своим преемникам папа Николай I; не будем удивляться потому, что причины ее для нас понятны. К сожалению, и здесь причины заключаются не в сознании правоты учения и верования Мефодиева, не в желании уничтожить возникшее отступничество в Римском Патриархате, а те же внешние условия, те же политические соображения, какими руководились и предшественники Иоанна при решении догматическо-христианских вопросов. Общий свод этих условий и соображений легко раскроет потребность уступчивости и со стороны Иоанна. Действительно, 879–880 годы были временем, когда все интересы связывали Рим с Византией. Вторичное возведение в патриархи Фотия давало папе самый лучший повод возобновить свои поиски Болгарии и крепкую надежду отыскать ее ценою признания за Фотием патриаршего достоинства; кроме того, чувство признательности к императору за военную помощь, ввиду необходимости ее и в будущем, заставляли главу западной церкви не менее быть осторожным и внимательным к Византии: цареградский флот все еще продолжал действовать у берегов Италии против сарацин и оберегать владения папские. Эти обстоятельства были весьма сильны и близки к сердцу представителя Рима, чтобы не решиться раздувать вражду упорным отстаиваньем нововозникшего догмата на Западе в минуты, когда тот же догмат составлял один из существенных вопросов обсуждения и на соборе Цареградском, при живом участии папы посредством уполномоченных епископов. И тем скорее должно быть признано правоверным Кирилло-Мефодиево исповедание, что то же исповедание не затруднился сообщить и сам Иоанн письменно, как видели, собору в Константинополе. Столько же была влиятельна внешняя обстановка на папу и относительно вопроса о славянском богослужении. Возникшие несогласия между Святополком и немцами, заявленная любовь народа к родному языку в церкви, мысль и надежда провести посредством этого органа и завоевание в других странах славянских, наконец, основательная боязнь утратить запрещением в пользу Востока и то, что принадлежало Риму, были достаточными побуждениями решить и вопрос о богослужебном языке согласно с практикою и убеждениями Мефодия. И в этом случае мы охотно позволяем себе согласиться с Гинцелем о существовании частных переговоров папы с Мефодием, среди которых последний имел случай раскрыть римскому епископу опасность от запрещения славянской службы и тем побудил его к уступчивости386.
Таким образом, летом 880 года Мефодий возвратился в Моравию с полною победою над немцами и относительно правоты учения своего, и относительно законности славянского языка в богослужении. Немецкое духовенство вынуждено было признать твердость решения папского – и действительно, до конца жизни Мефодия мы уже не видим повторения открытых жалоб и доносов Риму. Объяснять ли эту покорность уважением власти папской и сознанием непререкаемости ее распоряжений? Пример упорства зальцбургской иерархии, не внимавшей велениям папы об отчислении Паннонии в разряд независимых епархий и согласившейся на это не прежде, как новоизбранный представитель ее вынужден был к тому личными интересами, заставляет подозревать и в настоящем случае какие-либо особые побуждения. Весьма вероятно, что и немцы поняли легкую возможность окончательной потери Моравии и Паннонии не только для своей церкви, но и для немецкого государства при дальнейшем раздражении народа славянского, а потому и приостановили преследования свои с той стороны, на которой оказался недостаток в помощниках. Но такое самоограничение было весьма далеко от того, чтобы оставить совершенно в покое учителя славянского: враги его приняли только иное направление. Потерпев неудачу и поражение на поле церковно-догматическом, они с не меньшею яростью и настойчивостью обратились к интригам у князя, а когда не помогло и это – бросились даже к Византии. Обстоятельства эти сами по себе слишком известны и не вызывают противоречия даже и со стороны католиков; но мы не можем обойти их молчанием потому, что и тут есть стороны, весьма ярко характеризующие истинный взгляд римских первосвященников и действительное их отношение к делу славянских первоучителей. Беспристрастный наблюдатель над такими сторонами невольно приведен будет к заключению, что папы выжидали лишь удобного времени, как бы перевернуть разом установленный порядок в церкви Моравской без потерь и потрясений и как бы избавить себя от необходимости допускать уступки вопреки душевному расположению.
Непосредственным орудием интриг немецкая партия избрала Вихинга, которого Иоанн VIII не усомнился возвести в сан епископа Нитранского, подчинив его ведомству архиепископа Мефодия. Стоит только сообразить отзывы об этом лице его современников и единоземцев, чтобы в таком возвышении усмотреть прямую цель противников славянства выдвинуть повыше своего человека и поставить его в такое положение, на котором он мог бы постоянно вредить Мефодию и с успехом проводить обычные интриги. Этот немец Вихинг, человек мятежный и честолюбивый, ненавистный и самим баварцам, достигший епископства более насилием, как говорит о нем хроника пассавская387, прославившийся, еще в сане священника, своею враждою к делу славянскому, посвящен был папою в епископа в бытность в Риме Мефодия и отрекомендован Святополку в том же письме (880), которым уведомлял он его о счастливом окончании суда над Мефодием. Неужели папа не в состоянии был узнать, какое зло сеет он для восхваляемого им архиепископа подобным назначением? Неужели можно было сомневаться, что Вихинг, как немец, никогда не согласится отступить от латинства в пользу славянства и, таким образом, для огромной части епархии Мефодиевой сделает недействительным торжественное разрешение славянский службы? И разве трудно было предвидеть, что сопоставление двух таких лиц, хотя бы папское послание завещало и гораздо строже безусловное подчинение епископа архиепископу, неизбежно должно внести в администрацию семя беспорядков и раздоров? Рачкий усиливается оправдать Иоанна тем, что ему тяжело было не поддаться немцам, после того как дело по обвинениям Мефодия решено было исключительно в пользу последнего388; но такого рода оправдание ничуть не снимает великой виновности с первосвященника римского, жертвующего ради личных и мелочных прихотей партии спокойствием и порядком церкви. И мы думаем, что достойнее оценим Иоанна, если решим, что и сам он не прочь был иметь вблизи Мефодия заботливого соглядатая и защитника специальных интересов римских. По крайней мере, последующая политика его не дает вовсе права устранять и папу от участия в столь неестественном сопоставлении Meфодия и Вихинга. Да и как определен был Вихинг; спросили ли при этом мнения Мефодия? Едва ли следует доказывать, что Мефодий никогда бы не подал своего голоса в пользу врага личного и неприятеля всему, что составляло существенную задачу деятельности обоих братьев солунских: в противном случае пришлось бы предположить, что Мефодий сам не имел искренности и с готовностью уничтожал то, к чему стремился всею силою своей души и за что охотно подвергался гонению, оскорблениям и даже суду. Допустить, таким образом, согласие Мефодия на выбор Вихинга нельзя; значит, определение его состоялось или прямо против выраженной им воли, или безо всякого внимания к нему, в угоду единственно враждебной партии. И в том и в другом случае папа не прав; в последнем особенно, потому что не было вовсе и настоятельной надобности угождать на этом пути немцам, ведь вопрос о независимости от Пассау и Зальцбурга епархии Панноно-моравской был уже решен положительно и официально, и решение признано в обоих епископствах немецких; к чему же давать новый повод и опору для дальнейшей их притязательности, а с тем вместе и для дальнейших споров и раздоров в церкви? Нет, папа сам в душе не был согласен с тем оправданием и восстановлением Мефодия, к какому принужден он был внешними соображениями; он очевидно держался внутренно более немецкой стороны, которая полагала весь будущий успех свой на раздвоении Мефодиевой епархии, на разногласии и неприязни представителей обеих половин ее. Под влиянием этой коренной немецкой тактики разъединения неприятеля образовалось и двойственное решение папское касательно богослужебного языка в архиепископстве Моравском. Допущение языка латинского, разрешенное Иоанном в том же послании к Святополку, было для немецкой стороны немалою победой: посредством него она могла легко привлекать к себе высший слой славянского народа, мало-помалу вводить его в свои интересы и отделять все более и более от родной народности – словом, могла спокойно пустить в ход то коварство, которым, как достойным наследием от немцев, воспользовались так энергически, хотя и неудачно, в XVI и XVII столетиях иезуиты в пределах тогдашнего Королевства Польского и посредством которого обряд славянский выставлялся простонародным, низким, а обряд латинский – возвышенным, шляхетским. Недаром и разрешал Иоанн латинское богослужение князю Святополку и его приближенным боярам. При такой обстановке допущение латинского языка должно рассматриваться как мера, направленная против Мефодия и вызывавшая сама собою назначение немецкого епископа как необходимое ее последствие. В самом деле, разве подобное допущение не было бы пустою фразою в булле папской, если бы Мефодий или остался один непосредственным управителем всею епархиею, или если бы разделял с ним это управление в сане епископском кто-нибудь из назначенных им, разумеется, один из его учеников и последователей? И тот и другой могли согласиться в областях славянских разве только на чтение латинского Евангелия и, конечно, никогда не согласились бы на латинскую миссу. Отсюда, понятно, в самом разрешении латинского языка заключалось уже требование и немецкого епископа, а назначением последнего упрочивалась неминуемо вражда со славянским архиепископом; вражда эта обещала тем больше плодов, чем вернее рассчитывали немцы на образование посредством латинского языка противной Мефодию партии в высшей среде самого народа славянского. Не предвидеть всего этого современнику, имевшему полнейшую возможность и даже обязанность ознакомиться подробно со всеми обстоятельствами, было нельзя; и если Иоанн, несмотря на это, видимым окончанием распри между латино-немецким духовенством и Мефодием положил только более твердое основание для ее продолжения, то было бы нелогично отрицать и в нем преднамеренную недобросовестность. Дальнейший ход дела только подтверждает это.
Едва прибыл в свою епархию Вихинг, как тотчас же пустил в ход все свои интриганские способности. Удача была полная – и не успел пройти год времени, как положение Мефодия сделалось до того невыносимым, что он должен был с недоумением обратиться к папе и высказать перед ним всю тягость своих отношений. Это послание Мефодия, вернее всего, заключало в себе что-нибудь особенно выразительное и обличительное, разумеется не в пользу безукоризненности двора римского; поэтому, вероятно, оно и утрачено католиками наряду с другими подобными документами. Судить об общем его содержании мы можем только по ответному письму папы Иоанна от марта 881 года389. Принимая в соображение указание на жалобы, заключенные в этом письме, и известия биографа Климентова, отчасти и жизнеописателя паннонского, должно полагать, что Вихинг со своими клевретами обратился прежде всего на Святополка и постарался ослабить в нем впечатление от решения папского; трудно отвергать, что он и не заподозрил прямо действительности послания Иоаннова (880) и не вручил моравскому князю, в противность действительному письму, вымышленное им самим и представленное от имени папы. Не забыл Вихинг уверить Святополка и в том, что он получил от Иоанна секретную инструкцию и дал ему клятву в точности совершать ее; понятно, что дело шло о противодействии Мефодию, – и Вихинг нимало не стеснился набросить на папу самую резкую и мрачную тень двуличнивости и криводушия. Видно, Мефодий не скрыл этого от папы, и последний нашел необходимым оправдываться: neque aliae litterae ad eum (Sphentopulcum) directae sunt, neque episcopo illi (Вихингу) palam vel secreto) aliud faciendum injunximus et aliud a te peragendum decrevimus. Quanto minus credendum est, ut sacramentum ab eodem episcopo exigeremus, quem saltem levi sermone super hoc negotio allocuti non fuimus. Мало обращавший внимания на дела церковные, Святополк тем более доверял коварному Вихингу, чем теснее связан был в эту самую пору дружбою с Арнульфом, к которому издавна был весьма близок Вихинг. Арнульф в 880 году сделался по смерти незаконного своего отца Карлманна самостоятельным правителем Хорутании и Паннонии и вступил в такую близость со Святополком, что даже пригласил его быть кумом и назвал в честь его своего сына Святополком390.
При таких отношениях верховного правителя к стороне немецкой ничего не оставалось более делать Мефодию, как поступить с мятежником по данной ему власти и сообщить обо всем папе. Как ни кроток был Мефодий, как ни воздерживался употреблять право казни церковной391, но относительно Вихинга произнес проклятие, о чем положительно свидетельствует автор жития Климентова392. Проклятие, однако же, могло только свидетельствовать об окончательном разрыве между архиепископом и подчиненным ему епископом; действительно житейского значения ожидать от него было невозможно при поддержке Вихинга светскою властью, которою заправлял его приятель Арнульф. Здесь снова встречаем мы наглядное доказательство тому, как успехи славянской литургии и вообще славянских интересов стояли в зависимости от народности верховного правительства и как равнодушно держали себя папы ввиду падения славянского богослужения вопреки даже их определенным распоряжениям, как скоро сила светского господства ручалась за спокойствие, хотя и насильственное, народа.
Неискренность двора римского высказалась резко и в настоящем случае, по поводу жалобы Мефодия. На глаза беспристрастного судьи, в таком смысле жалоба должна бы была вызвать самые строгие меры: вопрос шел не об одной непокорности Вихинга Мефодию, не об интригах только его против законной власти, но и о самом дерзком унижении им верховного представителя западной церкви, о презрении к распоряжениям последнего и о злоупотреблении именем и достоинством его. Вихинг являлся не виновным только в нарушении того или другого постановления церковного, но прямым преступником, требовавшим немедленного и самого примерного наказания. И не от папы же следовало ожидать снисходительности или еще менее равнодушия к епископскому подлогу, который столь явно ставил его в положение самого недобросовестного и криводушного пастыря. И, однако же, Иоанн VIII на жалобу Мефодия ограничился лишь письменным выражением соболезнования да советами и увещаниями терпеть ради награды небесной. Что же с Вихингом? В заключении письма папа намекает условно на рассмотрение всего дела в Риме, если явится туда Мефодий, – и только. О епископе Вихинге упомянуто вскользь, как будто дело вовсе и не касалось его. Откуда же такая непростительная, непостижимая слабость в папе и оскорбительное невнимание к голосу Мефодия? Писателям католическим нелегко затрагивать вопрос, который невольно возбуждает сомнение в душе всякого беспристрастного наблюдателя, насчет открытости и добросовестности римского епископа. Они один за другим усиливаются уверить читателей, что папа потребовал на суд Вихинга, но тот осмелился не исполнить этого требования, надеясь на власть светскую393: пустое предположение, не оправдываемое ни одним документом, не подтверждаемое никаким побочным указанием и прямо противоречащее последующей судьбе Вихинга, не только сохранившего свое епископство при жизни Мефодия, но и получившего по его смерти в управление всю Моравско-паннонскую епархию. Да ежели и допустить невероятное, что Иоанн действительно хотел предать суду нитранского епископа, то как же оправдать потом недеятельность его после отказа Вихинга явиться на суд, отказа, который удваивал его виновность? Нет, только задние цели и привычка к исторической неправде в состоянии побуждать католиков оправдывать папу и доказывать непритворное его расположение к Мефодию и бескорыстное покровительство славянскому делу: все обстоятельства до того впутывают римский двор в участие в препятствиях славянскому первоучителю, что надобно быть слепым, если не намеренно фальшивым, чтобы решиться отрицать это, тем более доказывать противное.
С 881 года мы не замечаем уже больше сношений Meфодия с Римом; по всей вероятности, он дошел до окончательного убеждения, что ожидать особенного покровительства и содействия от папы не приходится; что действительная помощь для него может быть только в народе и в светском его правительстве. Политические обстоятельства не замедлили принять совершенно другой вид, и Святополк видимо сблизился с Мефодием. Действительно, с 882 года начинается новая борьба моравского князя с немцами, во главе которых стал прежний друг Святополков, Арнульф. К 884 году война прекратилась блистательными победами Святополка, который приобрел от императора всю область Коцела, т. е. Нижнюю Паннонию. Вместе с политическим преобладанием Моравии и с уничтожением приятельства с Арнульфом, без всякого сомнения, утвердилась и архиепископская власть Мефодия над всею страною. Тогда-то обратился Вихинг, конечно, к, Арнульфу и Задунайская Паннония снова после десятилетнего господства немецкого, подпавши правительству славянскому, могла свободно уже принять к себе Мефодия и восстановить родное богослужение. Между тем папа Иоанн умер, а преемники его как будто и не думали о церкви моравской. Не знать они о ходе тамошних дел не могли, так как партия немецкая, раздраженная новыми успехами славянства, вероятнее всего с удвоенным жаром продолжала свои интриги и доносы в Рим. Но что в состоянии были предпринять оттуда, когда Моравия находилась в эти годы на caмом верху своего самостоятельного могущества, когда малейшее раздражение Святополка способно было только побудить его к решительному отделению от западной столицы? И Рим молчит до самого папы Стефана VI, т. е. до 885 года.
Находя Рим бессильным против Мефодия, а между тем не желая и оставить его в покое и в торжестве над собою, немцы, свидетельствует Паннонское житие, решились повредить ему с другого конца и этим предоставили потомству одну из ясных улик того, что и в глазах современников перед концом жизни Мефодий являлся греком, со всеми симпатиями к греческому царству и со всеми подданническими связями с его императором: «не до сего же токмо злоба ихъ ста, – говорит жизнеописание Мефодия, – но рѣша глаголюще: ꙗко царь сѧ нань гнѣваетъ, да аще обрѧщеть, нѣсть емоу живота имѣти. да и о томъ не хотѧ похоулити своего раба богъ милостивыи, вложи въ сердце царю, ꙗкоже есть присно въ роуцѣ божіи цареи сердце. и посла книгы къ немоу: ꙗко ωтче честный, велми тебе желаю видѣти, то добро сътвори, троудисѧ до насъ, да тѧ видимъ, дóндеже еси на семъ свѣтѣ, и молитвоу твою пріимемъ. абіе же шедшоу емоу тамо, пріатъ его царь съ великою честью и радостію, и оученіе его похвали. оудръжа ωтъ оученикъ его попа и діакона съ книгами. всю же волю его сътвори, елико хотѣ, и не ослоушавъ ни при чесомъ же, облюблъ и ωдаривъ велми, проводи его пакы славно до своего стола. такоже и патріархъ».
Не ясно ли, что современники, значит, признавали Мефодия всецело связанным с Византией, когда позволяли себе стращать его, архиепископа Моравского, подчиненного патриархату Римскому, гневом императора? Не очевидно ли, что Meфодий сам, немедленным походом своим по приглашению императора в Царьград, оправдал справедливость такого мнения? И не убедительнейшее ли доказательство сохранил биограф тому, что Мефодий неуклонно держался правоты верования и учения цареградского, когда император не только одобрил его учение, не только со славою проводил его, но и оставил у себя книги Мефодиевы, без сомнения славянские, равно и двоих учеников его? Одинаково относился к нему и патриарх, т. е. Фотий, тот Фотий, с которым лживое католичество усиливается выставить разорванным всякое общение солунских братьев. Не забудем, что свидетельство это находится у писателя, признаваемого достовернейшим источником и большинством католиков, который и по их мнению принадлежал к западной церкви и был благоговейным поклонником Рима и его первосвященника. Допускать, следовательно, умышленность в пользу Византии и против интересов Рима от него невозможно; как же воспользовались его известиями те писатели, которые наполняют страницы своих сочинений выдержками из его жизнеописания? Рачкий молчит вовсе о походе Мефодия в Царьград и тем открыто признает, что подобное событие всецело извращает сотканную им теорию преданности славянских первоучителей западному католичеству и разобщения их с раскольническим Царьградом. Не так поступил неосторожный г. Штульц. Он признает факт, потому что считает биографов паннонских единственно верными свидетелями жизни и деятельности солунских братьев; включает его и в свое сочинение о Кирилле и Мефодии как событие положительно достоверное, но тут же, в порыве неудержимого католического увлечения, дает ему такое объяснение, которое, извращая свидетельство, решительно обнаруживает противоречие его доверию к паннонскому источнику. Так, не касаясь причин, почему Мефодий повиновался приглашению императора, Штульц утверждает, что во всяком случае, при приверженности своей к Риму, Мефодий не думал пускаться в какое-либо общение с человеком, задавшим столь жестокие раны церкви: понятно, дело идет о Фотии; а между тем единственно верный свидетель говорит прямо, что одинаково с императором принял Мефодия и патриарх. Самую молву, будто император гневается на Мефодия, приписывает Штульц, по необъяснимым соображениям, грекам394, тогда как житие прямо указывает на немцев; да и с какой стати распускать такую молву грекам, которые, если Мефодий действительно был предан Риму так, как выставляет это Штульц, должны были смотреть на него только как на западного архиепископа, посвященного в Риме и, следовательно, подчиненного папе, смотреть на него точно так же, как бы смотрели они на всякого другого латинского иерарха. Впрочем, несмотря на произвольные комментарии свои, г. Штульц, как видно, замечал, что факт сам по себе все-таки настолько определителен, что и при комментариях не освободит читателя от подозрительности к искренности и действительности его доводов: уж если Мефодий благоговел перед Римом и святейшим отцом, если считал он Фотия раскольником и возмутителем Вселенской церкви, ежели Константинополь признавал источником всевозможных заблуждений, то незачем бы, кажется, и являться туда преступно и сообщаться с лицом, виновным в оскорблении признанного им наместника Христова; притом и надобности быть не могло, да и пользы, по видам римской церкви, ожидать было от путешествия также нельзя. Чтобы ослабить значение подобных вопросов, г. Штульц не усомнился в заключение повествования выдать плод личной фантазии за факт положительный и объявил, будто Мефодий, пораженный беспорядками в Царьграде, не оставался там долго395. Надеемся, что нет нужды доказывать, в каком свете подобные поступки характеризуют добросовестность исследования католического священника; мы только можем пожалеть о невольном заблуждении того большинства читателей, для которого назначено сочинение г. Штульца, которое неспособно отнестись критически к сообщаемым фактам и авторским рассуждениям и которое тем смелее будет признавать за собою право на веру в печатное слово, чем менее, по неиспорченной еще всецело католичеством своей природе, найдет в себе побуждений допускать умышленную извращенность в лице священном и в деле религиозном.
В наших глазах, конечно, умствования штульцевские не в силах ослабить глубокого значения в путешествии Мефодия в Константинополь на закате его жизни. Значение это не замедлит подняться многими ступенями выше, когда мы сообразим, что событие это относится к промежутку времени между возвращением его из Рима, после суда папского, и годом перед смертию (880–885), когда, как уже нам известно, вследствие неудавшейся новой попытки римского первосвященника выиграть Болгарию, произошли опять разногласия между Востоком и Западом, кончившиеся угрозами со стороны Иоанна и выполнением этих угроз, т. е. отлучением Фотия, со стороны Марина, преемника Иоаннова (882–884), и когда связи Рима с Константинополем ограничились по-прежнему одними обличительными переписками396. Путешествие архиепископа Моравского в Константинополь в такую пору, путешествие по приглашению императора, сопровождавшееся самым радушным приемом, – факт поистине знаменательный, способный разве только под пером ослепленного католическим фанатизмом писателя не говорить о душевном расположении Мефодия к Византии и о вполне сочувственном его взгляде на характер отношений ее к заблудившемуся Риму. Прямой же и беспристрастный ум в сопоставлении путешествия с предшествующими событиями: с судом в Риме, где Мефодий не мог не заметить колеблющейся и своекорыстной политики папы, с Вихинговым посвящением в епископы, смысл которого также должен был понять Мефодий в настоящем свете, с бесцельным письмом Иоанна от 881 года, которого не мог не рассматривать Мефодий как формальности, хитрой уловки оградить себя от ответственности в том, что на самом деле было желательно и ему, и с настоящим положением, с возникшим снова несогласием до жестокой вражды между представителями церквей западной и восточной, – несравненно больше будет иметь на своей стороне права утверждать, что такое путешествие служит выразительным протестом Мефодия против неправд западных и торжественным признанием правоты восточной, борцом за которую избрало его провидение в новохристианской стране, еще не потерявшей надежды отстоять вселенское православие от наложившего на нее руку латинства.
Время же путешествия Мефодия в Царьград, отнесенное нами к пространству между 881 и 884 годами, надеемся, не встретит противоречия ни в одном писателе католическом. В самом деле, только этот срок жизни Мефодия покрыт совершенным мраком, при полном отсутствии каких бы то ни было определенных указаний. Между тем предшествующая эпоха, от самого прихода солунских братьев на запад, в Моравию, до письма Иоаннова в 881 году, предлагает столько положительных свидетельств, что с полною утвердительностью можно определять местопребывание их в каждый год. Политическое положение Моравии говорит также в пользу этого срока: с 882 года начались войны Святополка с немцами, продолжавшиеся до 884 года; и как прежде, тотчас после посвящения своего в архиепископы около 870 года, по тем же обстоятельствам, Мефодий находил затруднительным, вероятно, и опасным немедленно же отправиться к Ростиславу и остановился у Коцела, так и теперь предпочел путешествие в Царьград, не имея надежды на спокойствие в Паннонии, где властвовал Арнульф и друг его, Вихинг. Но как только прекратилась война и в Моравии снова утвердился мир, является и положительное сведение о пребывании там Мефодия. Сведение это касается освящения им церкви в Брно и относится к 884 году. Помещено оно в том же донесении пражскому архиепископу Северу от 1062 года, из которого почерпнули мы известие о посвящении Кириллом церкви св. Петра в Оломоуце; и тут собиравший для Севера данные благочинный (praepositus) Райградский указывает на древнюю книгу, из которой и выписывает следующее место: anno ab incarnatione Domini nostri Jesu Christi DСССLХХХІІІ consecrata est haec ecclesia in honorem beatorum Petri et Pauli principum apostolorum Dei per reverendissimum in Christo patrem Methodium archiepiscopum Maravensem397. Любопытен взгляд на этот документ Рачкого и Гинцеля: оба они признают его несомненным и понимают так, как может и должен понимать всякий, т. е. что Мефодий действительно освятил церковь брненскую; а между тем, если припомнит читатель, г. Гинцель решительно не хочет признавать подлинности известия о таковом же посвящении оломоуцкой церкви св. Кириллом, хотя и это известие находится в том же документе; Рачкий же, соглашаясь на участие Кирилла, находит необходимым толковать слово consecratio посредством benedictio. Так вынуждены метаться католики от истины из одной стороны в другую для поддержания сотканной ими фальшивой теории, забывая, что через это становятся более чем смешными на взгляд каждого знакомого с делом и смотрящего на него прямыми глазами.
Посвящение церкви в Брно составляет последний подвиг Мефодия, записанный точно в достоверном акте. В 885 году, 6 апреля, он скончался. Место и время кончины долго представляли на Западе спорный вопрос, решавшийся весьма различно и почти исключительно по догадкам. Так, начиная с чешского летописца Пулкавы398 через длинный ряд хронистов и ученых, не исключая и знаменитого Добровского399, вообще полагали, что Мефодий умер и погребен в Риме, рядом с братом, Кириллом. Основание для такого положения находили в письме папы Иоанна 881 года, где упомянуто условно о возвращении Мефодия в Рим (cum reversus fueris), и в том, что до самой смерти нигде не говорилось о нем: свидетельство райградское тогда не было еще известно. Но выражение папское: а) не есть определенный вызов; б) если бы даже оно было и положительным вызовом, то должно прежде доказать, что Мефодий последовал ему; наконец, в) самое главное, ни один памятник ни одним намеком не говорит, чтобы Мефодий путешествовал после 880 года когда-нибудь в Рим; напротив, житие Паннонское выводит его только в Царьград, а приведенная выписка Северу утверждает, что за год до смерти Мефодий был в Моравии. Тогда как ничто не указывает на Рим как на место кончины Мефодия, Моравию считают таким местом не только жития Мефодиево и Климентово, но и извлечение из книги об обращении хорутан, по рукописи XIII века. В последнем читаем: Methodius, fugatus а Carentanis partibus intravit Moraviam, ibique quiescit400; оба же жития, касаясь подробностей смерти и погребения архиепископа Моравского, не выходят ни одним словом из области моравской. Пролог XIII века, открытый и обнародованный Калайдовичем и заключающий в себе краткий очерк жизни св. Мефодия, определяет кроме того и церковь, в которой похоронен последний, называя ее моравскою: лежить же въ велицѣи церкви моравьстѣи отъ лѣвую страну вь стѣнѣ за олтаремь светые Богородице401. В другом месте мы имели случай показать, что под храмом Святой Богородицы или под соборною церковью жития Мефодиева можно разуметь только храм в честь св. Марии в древнем Девине или нынешнем Велеграде, что в Моравии402.
Не менее разногласия и предположений замечаем у прежних ученых и насчет года Мефодиевой кончины: некоторые относили ее даже к последним годам IX века403; были и такие, которые низводили к 907 году. Житие Паннонское, сравненное с другими древними свидетельствами, уничтожает всякое сомнение и в этом отношении. По его словам, Мефодий на рукахъ же іерѣискахъ почи .s. день мѣсяца априла, въ .г. индикта въ .s.ное и .т. и .чг.ee лѣто ωтъ твари всего мира (т. е. в 6393 г.); это было на третий день после Цветной недели, т. е. Вербного воскресенья, следовательно во вторник на Страстной. Третий индикт падает на 855, 870 и 885 годы; к первым двум относиться не может, так как достоверно известно, что Мефодий жил не только в 881 году, но и в 884; остается, следовательно, один 885, который и равняется 6393 от сотворения мира. Шестое апреля как день смерти Мефодия постоянно чествовался православною церковью; под этим днем помещалась она и в древнейших святцах404, отсюда, без сомнения, занесена под то же 6 апреля и в календарь Ассемани405. Пасха в 885 году действительно была 11 апреля, следовательно третий день после Вербного воскресенья или вторник Страстной седмицы приходится именно на 6 апреля.
Мефодий скончался в весьма преклонных летах, в болезни, предсказавши, по словам жизнеописателя паннонского, подтверждаемого и биографом Климентовым, сам свою кончину. А при такой обстановке смерти трудно и a priori пропустить, чтобы он не озаботился дальнейшею судьбою моравско-славянской церкви и не выразил, хотя бы и в общих словах, своего направления в завет своим ученикам: стоит только сообразить многолетнее подвижничество Мефодия среди западных славян, его ревность в устройстве церкви и беспрекословную покорность брату, завещавшему на смертном одре не покидать новой паствы, несмотря на препятствия и преследования, чтобы не видеть произвола в таком предположении. И действительно, Паннонское житие передает нам следующие данные из предсмертных распоряжений Мефодия: «кого чюеши, ωтче и оучителю честныи, въ оученицѣхъ своихъ, – спрашивали Мефодия ученики его, – дабы ωтъ оученія твоего тебѣ настолникъ былъ? Показа же имъ единаго ωтъ извѣстныхъ оученикъ своихъ, нарицаемаго Гораздалъ, глаголѧ: сеи есть вашеѧ землѧ свободъ моужъ, наоученъ же добрѣ в латыньскыѧ книгы, правовѣренъ, то боуди божіа волꙗ и вашꙗ любы, ꙗкоже и моꙗ. събравшемъ же сѧ имъ въ цвѣтную недѣлю всѣмъ людемъ, вшедъ въ церковь и немогыи, каза въ благодѣти царꙗ и кнѧзя и клирики и люди всѧ, и рече: стрѣзете мене дѣти до третіаго дьне. ꙗкоже и бысть».
Итак, Мефодий сам, с согласия своих учеников и приверженцев, назначил себе преемника в архиепископстве. Преемником таким является Горазд. Действительность этого события не может подлежать сомнению: она находит подтверждение и в описании биографа Климентова406 и в древнем списке болгарских архиепископов, где прямо сказано, что Горазд посвящен в архиепископа Мефодием407. Выражены в приведенном извлечении и основания, побудившие св. мужа предпочесть Горазда другим ученикам. Основания эти заключаются в моравском происхождении Горазда, в знакомстве с латинским языком при правоверии. Ежели условия туземного происхождения и знания латыни объясняются легко положением страны, отношением ее к Риму и неизбежностью столкновений духовных ее представителей с враждебным и многочисленным духовенством латинским, то что значит правоверие? Разве можно предположить в среде учеников Мефодия неправоверие? Разве можно допустить его и вообще в той среде, из которой Рим дозволил бы избрать и посвятить кого-либо в архиепископа подчиненной его патриархату области? Первое немыслимо; неправоверного не мог и признать Мефодий своим учеником, как не могли считать его таким и другие его последователи, а следовательно – и жизнеописатель паннонский. С точки зрения римской, конечно, и вторая среда должна быть правоверною; но так ли в глазах Мефодия? Ежели иерархи зальцбургский, пассавский и регенсбургский, разумеется, за правоверие удостоены Римом высшего духовного сана, то считал ли их такими же Мефодий? Доносы со стороны немцев на последнего папе, суд над Мефодием в Риме, вечная борьба за славянскую службу и за filioque служат лучшим доказательством того, как смотрел на правоверие немцев первоучитель славянский и в чем заключалась ересь их, против которой должен был бороться он и о которой не стесняется говорить поклонник Рима, автор жития Мефодиева. Ясно до очевидности, что под правоверием Мефодий мог понимать в настоящем случае единственно уклонение от заблуждений западно-латинского духовенства и, называя Горазда правоверным, прямо этим определяет, что в его понятиях принимающие учение латинников неправоверны. Основная мысль, таким образом, Meфодия при назначении Горазда могла быть только такая: Горазд мораванин, знаком с языком латинским и в то же время, как мой ученик, не заражен лжеучением Запада, правоверен, а потому и не допустит, подобно мне, развиться в нашей пастве неправоверию немецко-латинскому. Как же согласить с этим возгласы Гинцеля, будто римская церковь смотрела всегда на Кирилла и Мефодия как на своих и будто Мефодий по вероучению был всецело римлянин?408 Ежели так, то та же римская церковь должна признать, что огромная часть ее была неправоверною, потому что Мефодий считает такою всю немецко-латинскую иерархию. Что-нибудь одно из двух: или неправоверен, по взгляду римскому, Мефодий, или неправоверны, противны римскому учению церкви галльская, испанская и немецкая. Толкование католиков, приведенное нами выше, будто Мефодий и относительно исхождения Св. Духа верил одинаково с немцами, только по форме соблюдал буквально Символ Никейский, теперь еще менее имеет смысла, потому что выражение неправоверный слишком сильно и относится прямо к вере, учению, а не к форме или слову: было бы несогласно с достоинством и святостью Мефодия ожидать от него отчисления в разряд еретиков людей, со смыслом учения которых он всецело сходится и различествует единственно в букве. Этого мало: останавливаясь внимательно на выражении Мефодия о правоверии Горазда, неизбежно придем к заключению, что и сама римская церковь была в его глазах неправоверною, если только верила она согласно с немцами, что утверждают писатели католические. Если же она согласовалась с пониманием Мефодия, то нельзя не обвинить ее в крайней недобросовестности за равнодушие к догматической лжи в своем патриархате, как нельзя не выставить на вид и современным римлянам их позднейшего отступничества от истинного православия, а современным католическим славянам не указать на преступную измену своему первоучителю в одном из существенных догматов христианства. Что Мефодий, назначая себе преемником Горазда, разумел именно отрицание им заблуждений западной церкви, очевидно из действий духовенства немецкого тотчас по смерти Мефодия. Оно видело в Горазде второго Мефодия, боялось, чтобы не ожило посредством него и Мефодиево обличение латинского отступничества, – и с яростью бросилось на преследование и изгнание всех приверженцев славянских первоучителей409.
То же извлечение из жития дает нам новое данное для соображений насчет сравнительного взгляда Мефодия на Рим и Византию. Перед самою смертью он беседует с окружающими его; в этой прощальной беседе поручает паству свою: князя, клириков и народ – благодеяниям царя. Что это значит? Опять на первом месте царь, т. е. византийский император, как это видели мы и в последних словах св. Кирилла. И Мефодий вспоминает о нем точно так же прежде всего и на него возлагает свои надежды в покровительстве покидаемой им паствы; наряду с клириками и народом помещает он и князя, т. е. Святополка, который, как замечено нами выше, сблизился с Мефодием и которому, по словам жизнеописателя св. Климента, предрек Мефодий свою кончину через три дня410. О папе нет ни одного намека, как будто его и не существует, как будто Мефодий никогда и не сносился с главою римской церкви; ни одним звуком не отнесся он и о римской церкви, не забывши, однако же, просить своих учеников сохранять веру, принятую от апостолов и Св. отцов. Непостижим подобный прием в человеке, безусловно преданном наместнику Христову в Риме и с презрением отвергшемся от источника заблуждений Константинополя, верховный представитель которого возвел так недавно в патриархи бесчестного Фотия. Такие явления могут совершаться только с людьми, поставившими нарочно задачею для себя прямо противоречить внешними действиями внутренним убеждениям, чего не допустят, конечно, предположить в Meфодии и те, которые, вопреки светлой истине, вероятнее всего и вопреки голосу собственной совести, усиливаются навязать ему такие убеждения. И ежели подобное противоречие непостижимо вообще в последние минуты жизни, то тем более восстает против такого действия со стороны Мефодия самый обыкновенный здравый смысл: он умирал вдали от Византии, в области чуждой господству греческому, и светскому и церковному, и, как по всему видно, не имел вовсе личной надобности задабривать императора. Одно, следовательно, могло быть побуждение и основание указывать на Византию: убеждение в ее правоте христианской, в готовности высшей власти поддерживать эту правоту; с другой стороны, убеждение в извращенности Запада, в чаянии преследований и гонений от него и в нужде искать защиты и приюта в другой области. А это все слишком наглядно говорит о характере отношений Мефодия к Риму и папе, чтобы не сомневаться в недовольстве на последнего и не объяснять этим недовольством прекращения всех связей Мефодия с западною столицею, столь ясно заметного в последние пять лет жизни Мефодиевой. В самом деле, ни в чем другом нельзя видеть причины такого поразительного молчания о Мефодии в переписке римской с 881 года, кроме происшедшего охлаждения в Мефодии к Риму и окончательно утвердившегося решения в последнем прекратить новизну солунских братьев, как только представится благоприятный случай. Такой вывод вынужден сделать каждый беспристрастный исследователь из отсутствия сношений именно потому, что промежуток времени между последним посланием Иоанна и смертию Meфодия требовал наиболее внимания и деятельности Рима в делах моравско-паннонских: разлад между архиепископом и епископом достиг там крайней степени; Вихинг, преданный проклятию Мефодием, уличенный в подлоге папского послания, продолжал, однако же, безнаказанно управлять своею епархиею, не только не относясь ни в чем к своему архиепископу, непосредственное подчинение и повиновение которому так строго и определенно заявлено было самим папою, а напротив, действуя постоянно против него интригами, наговорами и возбуждением раздоров. И все это папе было известно, известно из жалобы самого Мефодия – и тем не менее в течение пяти лет не видим мы и намека на какое-либо распоряжение из Рима, не слышим ни одного звука в пользу укрощения непокорного и преступного епископа и в пользу подавления церковного соблазна. Так и виднеется в этой немоте римской переписки касательно Мефодия, в этом глухом молчании последнего и холодной безотносительности его к Риму глубокое внутреннее разъединение обеих сторон; это разъединение должно получить в уме исследователя еще широчайший размер, если сообразит он путешествие Мефодия в Царьград в эту именно пору и радушный его там прием императором и патриархом. Не выразил ли Мефодий поручением и князя, вместе с клириками и народом, благодеяниям царя в предсмертной своей беседе, что и светская власть может рассчитывать на свою прочность только в сближении с Востоком, что только последний в силах спасти Моравию от гибельного славянству германского господства, с характером которого имел случай коротко ознакомиться Мефодий. Рим, в свою очередь, успел показать точно так же настоящее свое понятие о церкви Моравско-паннонской и дал право ожидать от себя скорой развязки тем неестественным для него отношениям, в которые впутались Адриан и Иоанн, руководившиеся исключительно интересами римской пропаганды в смысле упрочения беззаконной власти папы над областями славянскими. Такая развязка, без сомнения, не замедлила бы появиться тотчас же после неудач Иоанна VIII в поисках за Болгарией и после нового вследствие сего разрыва с Константинополем, если бы не последовала за этим в тот же год смерть Иоанна и если бы сменившие его, в продолжение с небольшим двух лет, двое пап, Марин и Адриан III, не были принуждены устремить все свое внимание и деятельность в кратковременное правление на опасность собственного положения, ввиду грозных беспорядков, и от внутренних врагов и от внешних, в самой Италии411. Не решимся, впрочем, отрицать и затруднительности для них выступить прямо против столь недавних заявлений Римом любви к Мефодию и покровительства его действиям: для этого необходим был такой же резкий и властолюбивый характер, каким отличался Николай и какого не заметно в обоих преемниках Иоанна.
Но вот в половине 885 года вступает на папский престол Стефан VI. Характер этого папы определяется всего нагляднее отзывом о Марине, непререкаемым достоинством которого признавал он то, что Марин чувствовал и мыслил одинаково с Николаем, равно и повторенным требованием суда в Риме над церковными делами Востока тотчас по удалении Фотия и по избрании в патриархи царского брата412. При таком понимании папской власти и при таком личном характере нимало не удивительно, что и не прекращавшиеся доносы и клеветы на Мефодия вызвали его наконец к решительному шагу против славянской церкви в Моравии и против ее архиепископа. Послание Стефана VI к Святополку, написанное им немедленно по вступлении на папский престол, произвело разом переворот в Моравии и явственно обличило таившуюся так долго задушенную неприязнь к новизнам солунцев. В этом послании папа уже прямо осуждает Мефодия и в подробности излагает те пункты учения, в каких расходится римская церковь с восточною, а с тем вместе – и с Мефодием: резко выражен в нем и неприязненный взгляд Рима на славянский язык в богослужении, положительно истолкован и догмат об исхождении Св. Духа от Отца и Сына как принимаемый единственно в таком смысле и Римом, указано и разногласие восточное по поводу постов. Не забыл папа и о произнесенной Мефодием анафеме над Вихингом, которую обращает он на голову произнесшего. Вихинга же вместо порицания и наказания осыпает лестными похвалами за верность столице римской и за соблюдение правой веры, рекомендуя Святополку по удалении Мефодия принять его в духовные отцы и убеждая относиться к нему с должным почтением и любовью413.
Но Стефан, составляя свою буллу, не знал, что Мефодия уже нет в живых; четыре месяца, протекшие от смерти его до избрания Стефана в папы, были недостаточны, чтобы известие могло достигнуть из Моравии до Рима. На своем месте, в обзоре источников для жизни и деятельности солунских братьев, мы показали и другим, более еще резким, примером доказали414, что такое явление вполне возможно для IX столетия и даже неизбежно во время смут итальянских и запутанности положения пап от Иоанна VIII до Стефана VI. Не преминули мы разобрать там же критически и доводы писателей католических, поставивших себе задачею заподозрить это послание и приурочить его в разряд вымышленных документов; не могли не заметить, как сильно страдают эти доводы натяжками, пустыми предположениями и преднамеренным искажением истины. Со своей стороны, опираясь на общем характере отношений Рима к солунцам, мы позволили себе и тогда смотреть на разбираемую буллу как на действительный акт и встретили подтверждение своему взгляду в беспристрастном отзыве ученого исследователя немецкого, открывшего и впервые обнародовавшего самую буллу. Теперь, после внимательного и подробного пересмотра последовательной политики папской в сношениях с Мефодием, взгляд наш на послание Стефана VI к Святополку должен уясниться и оправдаться еще больше. Соображение же судьбы учеников Мефодия вслед за его смертию вместе с новым возвышением Вихинга должно невольно заставить смотреть на эту судьбу и на возвышение как на естественный результат послания и окончательно утвердить его действительность.
В самом деле, как понять дерзость немецкой партии, решившейся уничтожить с корнем все, установленное Мефодием и утвержденное властию римского первосвященника; как объяснить и равнодушие Святополка, спокойно допустившего немцам сначала заключить в темницу всех последователей солунцев, из которых один был уже избран в архиепископы Моравии, а потом и выгнать их с позором из государства моравского; чем оправдать и преступное признание со стороны Рима преступного Вихинга в звании архиепископа немедленно по смерти Мефодия и по изгнании его учеников? Правда, римские писатели не замедлят возразить на это отсутствием документального признания за Вихингом звания архиепископа; но такое возражение не уничтожает нимало нравственной обязанности на римском первосвященнике восстать против самовольного возвышения Вихинга и подвергнуть его тем строжайшему наказанию, чем более доверия питал Рим к жалобе Мефодия, по словам католиков. Между тем Вихинг не встретил ни теперь, ни после никакого препятствия, тем менее протеста или наказания от Рима, и продолжал спокойно управлять епархиею Моравско-паннонскою. Все эти вопросы и недоразумения разрешаются между тем очень просто, единственно действительностью послания Стефана VI. Оно развязало руки немцам и сблизило еще больше Вихинга со Святоплуком, убедивши последнего окончательно в доверии к нему папы и в истинном его правоверии. Мы выше имели случай заметить о свойствах характера этого князя моравского; упомянули о его слабостях, которым так искусно потворствовали немцы и против которых энергически восставал Мефодий. Нисколько не удивительно после этого, что он терпел Мефодия не столько по личному к нему расположению и уважению, сколько по любви к нему народа моравского, по наружным отношениям Иоанна VIII и по вниманию к старости, которой не щадить не имел он настоятельной надобности. Что касается до религиозных убеждений, то, будучи невеждою в делах веры, по собственному признанию, записанному биографом Климентовым415, Святополк считал тем более недостаточными доводы немцев против правоверия Мефодия, что находил поддержку его и в двухкратном послании папском (880 и 881). Как мог поступить Святополк теперь, после смерти Мефодиевой и после получения буллы от Стефана, положительно удостоверявшей его в неправоверии бывшего архиепископа, а следовательно и его учеников, и в истинной преданности Риму Вихинга, которого папа даже рекомендует поставить на место Мефодия? Он мог только позаботиться как возможно немедленнее исполнить совет папский относительно Вихинга и закрыть свои глаза на обращение немцев с приверженцами церкви славянской. Внимание к немцам усилилось в Святополке снова после возобновления дружбы с Арнульфом, в год смерти Мефодия; эта дружба не прерывалась до 892 года и вызвала со стороны Святополка даже военное содействие Арнульфу в достижении им королевской немецкой короны в 887 году. В этом послании и заключается действительное документальное признание папой за Вихингом митрополитской власти над епархией Мефодиевой.
И в этом решении папы касательно замещения славянства латинством нельзя не видеть обычного соотношения с настроением светской власти. Папа позволил себе пустить в ход такое решение, потому что уверен был в равнодушии Святополка как к языку славянскому в богослужении, так нисколько не меньше и к догматическому разногласию последователей Мефодия с Римом. Стефан VI, подстрекаемый немцами, конечно, не был бы прочь восстановить снова и зависимость Мораво-паннонской епархии от митрополии немецкой, чтобы разом уничтожить на будущее время возможность опасного повторения нововведений славянских и пресечь навсегда связи славянской иерархии с близким и родственным Востоком, если бы Святополк так же безразлично смотрел на самостоятельность церковную в своем государстве, как на вопросы догматические и язычные. Действовать же вопреки его воле было опасно – и Рим только отсрочил на время уничтожение митрополии Моравской, учрежденной Адрианом II и Иоанном VIII с такими хлопотами и неприятностями лишь из корыстных видов на расширение своей власти в потерянной Болгарии и в других землях славянских. С Болгарией в 885 году Рим увидел необходимость проститься навсегда: другие земли славянские, как увидим ниже, приобретались иными путями и настаивать на отдельной митрополии в Моравии и с этой стороны не представлялось надобности. Что единственно могущество Святополка и его личное желание иметь независимого архиепископа удержали на несколько лет независимость митрополии, очевидно из немедленного подчинения ее по-прежнему Пассау и Зальцбургу, как скоро со смертию Святополка раздоры между его наследниками ослабили государство моравское, о чем скажем мы на своем месте.
Итак, какое заключение о православии Мефодия в состоянии вывести исследователь долголетних отношений его к Риму и его первосвященнику; в каком свете должна представиться и политика последних в связях их с солунскими братьями?
Насколько сообщают нам сведений древнейшие и достовернейшие источники для жизни братьев солунских, мы замечаем, что Мефодий не только оставался чужд тех отступлений западной церкви, какими отделилась или еще отделялась последняя от единства вселенского, но и восставал против них со всею силою истинного православия, обличая и порицая виновных и не смущаясь в борьбе за правоту своей веры ни угрозами, ни клеветами, ни судами в Риме. Со стороны учения ни в одном пункте не допустил он уступки в пользу заблуждений Запада; следуя возвышенному направлению своей родины – передавать истины веры Христовой на понятном, туземном языке, Мефодий до конца жизни держался этого святого правила и на почве Римского Патриархата, нимало не стесняясь укоренившимся уже обычаем исключительного там латинизма как обычаем зловредным и противным духу и постановлениям религии христианской, не поддаваясь и распоряжениям и даже грозным повелениям из Рима прекратить службу на языке варварском: так глубоко внедрил в него Восток убеждение в истине этого способа проповеди, что западная исключительность казалась в его глазах ересью, как против ереси ратовал против нее Мефодий с латинниками и в Μоравии, как требованием ереси считал себя он вправе пренебречь и повелениями папскими. Еще более твердости должен был выказать Meфодий в чистом и ненарушимом сохранении одного из тех существенных в христианстве догматов, какой очень рано подвергся извращению в латинской церкви: и мы имели случай видеть, как неуклонно верным оставался он тому же Востоку, а через него и учению Вселенских соборов. Убеждение его в истине только этого учения до того было ясно и сознательно, отвержение ложной новизны латинской так решительно, что сам Рим нашел себя вынужденным признать за ним правоту и тем, хотя и молча, осудить расширившееся заблуждение в западных и северных частях своего патриархата. Едва ли не Мефодия должно считать виновником и того, что Рим на несколько десятков лет был удержан от участия в искажении догмата об исхождении Св. Духа. Нельзя сомневаться, что и во всех других, более мелких уклонениях церкви латинской, упрочившихся или только возникавших, Мефодий одинаково держался своего Востока, ведя за собою и свою паству; по крайней мере, доказательства Стефана VI в пользу поста субботнего и вообще постов по обычаю церкви латинской и строгое порицание, вслед за сим, Мефодия, дают неопровержимое право утверждать, что и в этом отношении он следовал постановлениям восточным.
Со стороны отношений Мефодия к папе не встречаем мы и тени свидетельств в пользу того взгляда, какой домогаются укрепить за Мефодием современные ревнители католичества. Факт останется навсегда выше самых увлекательных догадок и отвлеченных умозрений; а факты из жизни славянских первоучителей слишком определенны, как видели мы, чтобы уничтожить в корне католические догадки. Ни одного разу не являлись солунские братья в Рим добровольно, на поклонение святейшему отцу, несмотря на то что жили и действовали в его церковной области; приходили они в столицу западную только по вызову, по требованию, скорее как подсудимые, во всяким случае, несомненно, как обвиненные; в разногласиях своих предпочитали следовать наставлениям и порядкам родины, не придавая никакого веса противным распоряжениям первосвященника римского; ни одним звуком не обнаружили они и какого-либо преимущественного уважения к патриарху западному и к церкви Римской, не забывая в самые торжественные минуты жизни указывать ученикам своим на Восток и свидетельствовать о подчинении своем единственно своему императору. В то время как все источники выставляют нам путешествия их в Рим делом необходимости или административной обязательности, путешествие Мефодия в Царьград является плодом душевного его побуждения; все сношения с папою основаны исключительно на служебных отношениях, носят характер только официальный; свидание того же Мефодия с императором и патриархом, напротив, изображается яркими красками самой сердечной приязни и родственной заботливости. Надобно иметь крайне мало совестливости, чтобы при таком сопоставлении, с одной стороны, глухого молчания о Риме и папе, с другой – самого торжественного засвидетельствования о преданности и привязанности к представителям Царьграда в такое время, когда и место жизни и отношения служебные способны были только отстранить от Востока, утверждать о беспредельном благоговении Кирилла и Мефодия к епископу Римскому как наместнику Христову, непогрешительной и верховной главе над всею церковью, и об отвращении их от еретического Константинополя и от бесчестного Фотия. Мы не говорим уже о том, что в учении своем, в способе проповеди своей Кирилл и Мефодий неуклонно следовали этому еретическому Константинополю и энергически ратовали за то же, за что восстал этот знаменитый раскольник и бесчестный Фотий против Запада и Рима, столь обожаемого солунцами.
В соответствие неизменной, непритворной и искренней связи Востока с обоими братьями встречаем мы со стороны Рима поразительнейшую неровность, бросающуюся в глаза неустойчивость, какое-то постоянное шатание и колебание отношений. То молчит папа несколько лет и как будто не обращает внимания, что в среде его области действуют лица, ему неизвестные, по происхождению и направлению скорее враждебные; то вызывает их поспешно в свою столицу, судит и уполномочивает продолжать начатое; то вдруг шлет двухкратное запрещение с угрозами и опять молчит несколько лет, невзирая на оскорбительную для горделивого Рима непокорность его предписаниям; то снова вызывает и снова уполномочивает; то изливается в выражениях любви и в то же время спокойно предоставляет оскорблять и преследовать своего любимца отъявленному преступнику, который всецело находится в его власти и которого сам же поставил он на место, откуда всего чувствительнее и непосредственнее мог быть наносим им вред папскому любимцу. И долго можно бы было повторять еще это то, но внимательный читатель без труда дополнит сам, на основании рассмотренных нами выше отношений Мефодия к папе. Только сторонние от дел чистой религии цели, только личные и корыстные соображения в состоянии производить подобную нетвердость и переменчивость, доходившую не раз до поразительных противоречий, в распоряжениях курии римской касательно положения славянских первоучителей: и мы глубоко убеждены, что и самые жаркие поклонники католицизма, руководясь голосом совести, не отвергнут этого характера побуждений ее во всех столкновениях с Кириллом и Мефодием; должны согласиться, что папы смотрели на них единственно как на орудие своих завоевательных видов и тотчас же отступились от них и от благих дел их, как скоро стало ясным, что такое орудие может скорее повести в противоположную сторону; отступиться пришлось и потому, что Мефодий, в последние годы жизни, успел обнаружить понимание настоящей политики папской и не мог уже заблуждаться насчет дальнейшего замаскирования: вспомним безотносительность его к Риму с 881 года и путешествие в Царьград.
А пропагандисты католичества продолжают твердить о латинстве Кирилла и Мефодия и об отречении их от всего греческого, доходя нередко в своих положениях до смешного, при всей своей учености. Так, Гинцель с жаром восстает против того, что во время погребения Мефодиева пелась литургия по-славянски, гречески, и латински, о чем положительно свидетельствует биограф паннонский. «Как возможно, – восклицает он, – это очевидная прибавка, потому что в Моравии столь же мало было греческих духовных, сколько и греческих поселений»416. Как будто для греческой обедни необходимо иметь множество духовных и как будто отправление литургии на том или другом языке необходимо и постоянно должно находиться в зависимости от народности обитателей. Ведь и латинских поселений не было в Моравии, однако же здравомыслящему человеку не придет в голову отрицать латинскую литургию. Пусть не забывает г. Гинцель и ему подобные, что жизнеописатель Мефодиев, говоря о трех языках в богослужении в настоящем случае, указывает этим лишь на торжественность погребения, следовательно как на особенность, а не на нечто постоянное. А что между духовными моравскими были знающие греческий язык, лучшим ручательством служит огромное количество учеников и последователей Мефодия, восходившее до двухсот человек417, между которыми, без всякого сомнения, немало было и единоземцев Мефодиевых.
Еще с большею настойчивостью и с сильнейшими натяжками старается Гинцель убедить своих читателей, будто литургия, употреблявшаяся Мефодием, была латинского обряда. В этом случае не удерживают его католической ревности ни очевидные данные, говорящие прямо о противном, ни исследования добросовестнейших ученых как прежней эпохи, так и современной Гинцелю. Его доказательства, выведенные из голых предположений, будучи сопоставлены с положительными свидетельствами истории, служат только новым подтверждением высказанной нами мысли о тесной и неразрывной связи св. братьев с Востоком. Указываем на них коротко единственно с тою целью, чтобы обнаружить ту степень ложного увлечения, до какой может доходить и образованный католик. Доказательства Гинцеля сводятся все к следующим положениям: 1) Кирилл и Мефодий, явившись в область патриархата латинского, конечно должны были сообразоваться с утвердившимися уже в ней обрядами, которые были латинские; 2) противники Мефодия, жалуясь на него в Риме, упоминали лишь о богослужебном языке и восставали только против него, а никогда против введения греческой литургии; 3) введение в богослужение Символа веры говорит также ясно, что Мефодий держался латинской церкви, так как заимствовать этот обычай он мог только у немцев, следовательно из латинской литургии, которая приняла этот обычай очень скоро после собора Толедского в Испании; 4) о том же свидетельствует и распоряжение Иоанна VIII, потребовавшего предварительного чтения Евангелия на латинском языке в литургии славянской: если бы Мефодий служил по греческому обряду, то вместо латинского Евангелия папа именовал бы греческое; наконец, 5) и свидетельства филологические убеждают, не менее решительно, в том, что перевод Св. Писания св. Кириллом и Мефодием совершен был по латинским оригиналам, а не по греческим. При этом Гинцель опирается на Копитара418.
Подобного рода основания не заслуживают подробного опровержения; достаточно сказать несколько слов, чтобы раскрыть всю их несостоятельность. Относительно первого положения, о необходимости будто бы св. братьев согласоваться с обычаями и обрядами, уже распространенными в Моравии до их туда прихода, замечено нами выше и доказано положительными фактами, как противоречит она действительности: история, как нарочно, сберегла для нас свидетельства, которые, напротив, ставят солунцев вне всякой зависимости от утвердившихся обычаев в церкви латинской и изображают их последователями порядков греческих. Что касается до молчания противников Мефодия о службе его по греческому обряду, то подобный argumentum а silentio, страдая вообще крайнею шаткостью, в настоящем случае должен быть отнесен прямо в ряд нелепостей. Римская курия и в позднейшую пору не позволяла себе восставать против греческой литургии, а в IX столетии папа Иоанн VIII даже указывал на нее Мефодию как на единственно дозволенную вместе с латинскою: vel in latina vel græca lingua, sicut Ecclesia Dei toto orbe diffusa cantat. Здесь под языком разумеется и самый обряд, который был одинаков в богослужении всюду, где господствовал греческий язык. Еще изумительнее под пером ученого историка церкви доказательства от Символа веры: кажется, прежде всего следовало бы определить, когда вошло в обыкновение петь Символ в греческой церкви, и утверждать заимствование его Мефодием от немцев только тогда, если бы в первой стал употребляться он гораздо позже. Но мы уже знаем, что обычай петь Символ веры на Востоке известен с VI столетия, и Мефодию, следовательно, не было вовсе нужды перенимать его от немцев. А что он действительно вынес этот обычай с родины, всего явственнее доказывается содержанием Символа без роковой прибавки filioque, бывшей во всеобщем ходу у немцев. В опровержение довода, взятого от распоряжения папского читать предварительно Евангелие по-латыни, приведем слова доктора Билого, которому, конечно, и доктор Гинцель не откажет в высокой степени католического патриотизма: «Мудрый папа заповедал читать св. Евангелие по-латыни для того, чтобы вызвать тем уважение к языку, на котором западная церковь совершает службу Божию и на котором престол римский, средоточие единства, выдает свои повеления и распоряжения. Между слушателями в тех областях могли быть и такие, которые разумели и язык латинский, но едва ли находились понимавшие язык греческий (за исключением греческих священников), а в таком случае повеление папы читать перед народом славянским Евангелие на греческом языке было бы не только излишне, но и неблагоразумно. Латинизм заступал здесь место единства церкви, как язык мертвый; язык же греческий, как живой, выражал бы народность, которая, однако же, должна уступить в стране моравской первенство господствующему языку славянскому»419. Что сказать о филологических доводах Гинцеля и о ссылке его на Копитара? Сам он не представил ни одного факта, а у Копитара в том месте, на которое ссылается Гинцель420, находим мы единственно девять слов (церковь, олтарь, крест, поп, пост, пекло, среда, цесарь, оцет) как свидетельства, по его мнению, паннонского происхождения языка св. Кирилла и Мефодия. Но если бы действительно все упомянутые слова и указывали на Паннонию, если бы некоторые из них и не могли быть приурочены другой местности, напр. Болгарии, что еще с большею основательностью утверждают другие филологи, то разве отсюда следует с необходимостью вывод и о переводе с латинских оригиналов? Разве Кирилл и Мефодий не могли воспользоваться приведенными речениями как уже освященными христианством на Западе у славян для своего перевода Св. Писания с греческого языка? Возможность последнего так была велика и в глазах Копитара, что он, несмотря на всю громадную силу своего тяготения к Риму, не решился заключать положительно об обряде Мефодиева богослужения, поставивши только по этому поводу вопрос и возбудивши излишнее сомнение: Methodius aut graece aut latine perrexisset dicere missam... Hoc ergo nobile Græcorum par fratrum Moravis jam per duas aetates christianis sacra procurabat, lingua rituque nescias graecone an, cui assueti erant latino Moravi421. Мы говорим «излишнее сомнение», во-первых, потому, что солунским братьям, как уроженцам греческим, легче было переводить с греческого языка и вовсе не было нужды устраняться от этой легкости, в силу сохранившегося еще единства церковного: сам Копитар, как бы в оправдание греческого обряда солунцев, замечает: пес enim schisma extiterat422; а если раскола еще не развилось, ежели греческие и латинские оригиналы одинаково признавались достойными, то нет и оснований обременять Кирилла и Meфодия излишним трудом перевода с незнакомого им вовсе или со знакомого в слабой степени языка латинского. Во-вторых, что переводы славянских первоучителей составлены по текстам греческим, очевидно доказывается свойствами языка и теми мелкими уклонениями, какие успели образоваться в обеих церквах. С давних пор истина этого принималась и католиками и протестантами; между ними укажем на главнейших: Странского, Добровского, Дюммлера, Кессинга423. Шафарик, подробным своим исследованием древнейших текстов старославянских и сравнением их с греческими и латинскими, поставил эту истину вне всякого сомнения424. Что такой вывод в одинаковой мере должен относиться и к обрядовой стороне, к различным частям богослужения Мефодиева, доказывается отрывками памятников старославянских, восходящих к эпохе деятельности на Западе св. братьев, и к остаткам обрядов в современной католической церкви у западных славян чисто восточных, могших занестись в эти страны только во время Кирилла и Мефодия. В первом отношении особенно замечательны светильны и антифоны, открытые на глагольском письме в Праге, с особенностями языка чешско-славянского, и принадлежащие греческой церкви425: если бы и сомнительна была древность письма этих отрывков426, возводимая Шафариком к эпохе жизни Кирилла и Мефодия, то невозможно отрицать этой древности относительно первоначального перевода этих светилен и антифонов. В числе остатков восточного обряда при богослужении доктор Билы, не сомневающийся в греческой литургии Мефодия, ставит обряд освящения воды 6 января, сохранившийся доныне в агенде моравской. «Он, – продолжает Билы, – совершается и в Чехии и составляет отрывок греческой литургии, идущей от св. Кирилла и Мефодия; ни одна соседняя епархия ни в Силезии, ни в Польше, ни в Австрии, ни даже в Венгрии не знает вовсе этого обряда, длинные молитвы которого, часто повторяемые заклятия и благословения крестом свидетельствуют явственно о греческом его происхождении»427.
Итак, если не должно подлежать сомнению истинное православие, восточное, в Мефодии во все время его пребывания на Западе и сношений с Римом, если и самые насильственные натяжки в толковании современных источников не в состоянии убедить в противном, то нисколько не менее достоверно, что, на основании тех же источников, политика римского двора обнаруживает в себе полнейшую неискренность и недобросовестность, направленные единственно на удовлетворение личных целей и только прикрытые кажущеюся заботливостью о первоучителях славянских и об их благотворной деятельности. Краткий взгляд на последующие отношения римской церкви как к личности Кирилла и Мефодия, так и к трудам их оправдает всецело наше заключение, а сравнение с отношениями к тому же восточной церкви, в свою очередь, выставит еще ярче непрерывавшееся единство ее с солунцами и неразрывное родство с нею последних.
Г. Как относилась и та и другая церковь к трудам Кирилла и Мефодия, как отразилась память о них и в той и другой и какими последствиями сопровождалась она в обеих частях мира славянского?
Политическое падение Моравии и уничтожение церковной ее независимости; действия немецких иерархов и политика папы. – Славянские обитатели Далмации отделяются от Рима и подчиняются Византии; отложение от Рима и городов далматских с римским населением. – Борьба духовенства хорватского с латинской митрополией в Сплите за церковную независимость; вмешательство папы; возвращение его господства; собор Сплитский. – Недовольство славян на его определение; осторожность папы. – Новый собор в Сплите; осуждение славянских первоучителей в еретичестве; тщетное усилие католиков оправдать приговор папы. – Враждебность взгляда латинской церкви на Кирилла и Мефодия видна и в судьбе христианства в Чехии; распоряжение Иоанна ХIIІ (972); Сазавский монастырь; брак духовенства. – Особые условия первоначального обращения славян в христианство сравнительно с народами романо-германского племени были существенною причиною уступок для первых со стороны Рима; разрешение славянской службы в Далмации (1248). – Значение глагольской азбуки в этом разрешении; мнение о применении ее к письменности славянской. – Как относилась к Кириллу и Мефодию церковь латинская в старое время и какой взгляд на них сохранялся в памяти западнославянского народа. – Память о Кирилле и Мефодии в православнославянском народе и отношение к ним церкви восточной.
Внимательный читатель поймет важность этих вопросов, проникающих в самые коренные начала жизни славянских народов. От того или иного решения их должна была необходимо получить и особое направление самая жизнь, вся история славян: твердое следование по стопам солунских братьев, сохранение в чистоте их учения ручались за самобытное развитие народа, за ту независимость духа, какую неуклонно поддерживали и проводили в жизнь св. Кирилл и Мефодий; наоборот, отступничество от указанного ими пути, равнодушие к тем основаниям, за которые боролись последние во все время земной своей деятельности и которые служили могущественнейшим орудием духовной свободы, могли свидетельствовать только о ее слабости, о подавлении и порабощении ее тому чуждому влиянию, против которого являлись неумолимыми борцами Кирилл и Мефодий. Здесь зародыш и корень гибельного раздвоения славян не в вероисповедном только смысле, а во всех существеннейших условиях жизни в силу основного различия характера и духа, какое развилось и упрочилось в том и другом вероисповедании.
Стараясь, по возможности, касаться только главнейших моментов, мы укажем на способы и условия, при каких установилось это раздвоение, или, что то же самое, на обстоятельства и средства, какими воспользовался Запад для устранения некоторых славян от предначертанного пути св. братьями и для порабощения их своему духовному и государственному господству. Этот обзор уяснит и докажет нам еще больше несомненность той коварной и рассчитанной политики Рима, которую видели мы во всех его сношениях с первоучителями славян.
Рассмотрим: 1) прежде всего, что сталось с плодами заботливости и трудов Мефодия в Моравии; 2) как вскоре по его смерти распорядился Рим со славянским богослужением в Далмации и 3) каким образом относился он к нему в других землях славянских и какой обнаруживал взгляд на ограниченное кое-где допущение его.
Мы видели уже, что Святополк охотно предоставил управление Паннонско-моравскою епархией Вихингу, руководимый приязнью в ту пору вообще к немцам и в частности дружбою к Арнульфу. Эти опасные чувства к злым врагам славянства определяли политику князя моравского в делах церковной администрации и в последующее время. Вот почему перемены в отношениях к немцам влекли за собою перевороты и в последней. Потомство может только сожалеть, что такие перемены явились слишком поздно и не дали времени Святополку воспользоваться опытностью и убеждением во вредных умыслах немцев как относительно церкви Моравской, так и политического быта Моравии: только в последние годы своей жизни окончательно мог убедиться Святополк, что дружбою с Арнульфом он служил лишь орудием его планов, обращенных на гибель собственного государства; Арнульф же, в свою очередь, умел искусно извлекать для себя все выгоды из дружбы князя моравского. Так, через два года после смерти Мефодия он воспользовался помощью Святополка в борьбе с Карлом ІII, назначившим было наследником себе на немецком престоле незаконного своего сына Бернарда, и сделался сам королем немецким428. Приязнь между обоими правителями была до такой степени велика в это время, что папа Стефан, узнавши о съезде их в 890 году, обратился с просьбою к Святополку, чтобы он побудил Арнульфа поспешить в Италию и устроить там запутанные дела429. Но этот же самый съезд положил и начало несогласиям, завершившимся через два года опустошительною войною. Трудно указать на причины несогласий, потому что современные летописцы молчат об этом, но едва ли не шел вопрос о подчинении Моравии верховному господству немецкому, так как Арнульф, ставши королем, тем более признавал возможным домогаться прежней зависимости Моравии от немцев, что в его руках находилась и значительная часть Паннонии.
Война, впрочем, началась не раньше 892 года. Как силен был Святополк и как опасен врагам своим, всего нагляднее видно из приготовлений Арнульфа: независимо от собранного им огромного войска среди немцев и условленной военной помощи от посавских хорватов и хорутан, он пригласил еще и остановившихся под Карпатами мадьяров430. С трех сторон должен был отражать Святополк неприятелей – и, несмотря на такое стеснение, вышел полным победителем не только в этом году, но и в следующих, 893 и 894, когда Арнульф возобновил свои походы. Но 894 год был и годом смерти Святополка.
Весьма понятно, что при столь враждебных отношениях к немцам, при давнишней тесной дружбе Вихинга с Арнульфом не мог Святополк не позаботиться о немедленном же удалении митрополита; и действительно, в 893 уже году мы находим Вихинга исправляющим должность секретаря Арнульфова431. Во весь этот семилетний промежуток (885–892) Вихинг, оказывается, совершенно свободно, без малейшего противоречия с чьей бы то ни было стороны, управлял в качестве митрополита епархией Паннонско-моравской; это обстоятельство одно может pучаться за согласие папы, а следовательно и за действительность Стефанова послания, которым не только Вихинг признается достойным митрополитского сана, но и приглашается сам князь заменить им немедленно же Мефодия. В противном случае снова представится непостижимым равнодушие двора римского к беспрепятственному и спокойному занятию столь долгое время высшего иерархического звания лицом, которое, по уверению и католических писателей, не могло не считаться преступным в глазах папы; необъяснимость такого поведения Рима тем должна быть страннее, что отделение митрополии Паннонской от Зальцбурга и Пассавы ставило ее представителя в непосредственную зависимость от папы.
Понятно, что по удалении Вихинга Святополку было не до церковного устройства: все помыслы его и вся энергия должны были обратиться на отражение грозной опасности внешней. Невозможно было ожидать ничего лучшего в этом отношении и от преемника Святополкова, Моймира, стесненного еще более вследствие семейных раздоров, которые не преминули немцы, как и всегда, обратить в свою пользу. Напрасны были усилия Моймира сохранить и поднять окруженную со всех сторон врагами Моравию, напрасно думал он помочь беде и союзом с немцами – Моравия, очевидно, доживала последние минуты своей самостоятельности, пока наконец нападение мадьяров в 907 году не опустошило вконец этой области и не доставило тем самого легкого средства для немцев упрочить навсегда господство над нею. История, среди страшного вихря мадьярского, не сохранила далее и известия о погибели последнего из князей моравских. Но чем глубже впадала в бессилие Моравия, чем ближе виднелся скорый конец ее, тем внимательнее и настойчивее становилась немецкая иерархия в своих претензиях на восстановление прежнего своего владычества.
Первый опыт соединения церкви Моравско-паннонской с митрополией немецкой сделан был еще Вихингом, которого Арнульф за год до своей смерти, в 898 году, успел посадить на епископский престол пассавский, упраздненный смертию Енгильмара. Недолго, однако же, наслаждался Вихинг: менее чем через два года, как ненавистный и самым немцам, он был свергнут зальцбургским митрополитом и замещен Рихгаром432. Конечно, митрополия Зальцбургская не могла терпеть в среде своей иерарха, который, разумеется, пользуясь правами независимого митрополита Паннонского, не думал оказывать подчинения Зальцбургу; с другой стороны, было бы неблагоразумно не употребить в пользу и прав Вихинга на церковь Моравскую и Паннонскую, прав, столь упорно немцами отстаивавшихся при Адриане II и Иоанне VIII и так усильно доискивавшихся во все следующее время. Но если прежде, в пору могущества князей моравских, эти усилия должны были оставаться без успеха, то теперь, при полном распадении Моравии, иерархам немецким не представлялось более препятствий и они приступили к тому решительному шагу, который дерзостью своею изумляет и до сих пор поклонников величия папского433.
Мы разумеем послание зальцбургского духовенства к папе Иоанну IX от 900 года. Важность его определяется многими условиями: через него, во-первых, узнаем мы кое-что о намерениях и распоряжениях Моймира относительно церковного устройства в несчастной Моравии; во-вторых, усматриваем с полною прозрачностью образ мыслей немецкой митрополии о церкви славянской и о государстве моравском; в-третьих, замечаем действительное, т. е. ложное, натянутое положение папы как по отношению к немецкой иерархии, так и по отношению к устроившейся было церкви славянской и ее представителю Мефодию434. Судя по тому, что послание это шло от имени Зальцбургского архиепископа и от пяти подчиненных ему епископов, в числе которых помещен и Рихгар Пассавский, можно с уверенностью заключать, что оно было результатом предварительного совещания, быть может, и весьма вероятно, даже церковного собора.
Повод к такому действию митрополии немецкой выражен в самом начале послания, и он-то предлагает, правда очень неопределенные, данные для разумения тогдашнего состояния церкви в Моравии. Немецкие иерархи вызваны были к письменному обращению в Рим, по собственному их сознанию, недавним папским распоряжением. Последнее состояло в том, что Иоанн IX около 900 года отправил в Моравию одного архиепископа и двоих епископов с тою целью, чтобы они устроили церковь Моравскую. Посланные, как видно из письма, не замедлили разделить Паннонскую митрополию на три епископства с подчинением их особенному митрополиту в качестве архиепископа; едва ли не успели уже они и выбрать во все эти звания кандидатов435. Принимая сведение это за факт несомненный, нельзя не признать, что папа был побужден к этому, вероятнее всего, особою просьбою Моймира. К 898 году, когда воссел на папский престол Иоанн IX, положение Моравии как будто несколько успокоилось: мадьяры стали устремлять свои опустошительные набеги и в другие стороны, в Германию и даже в Италию, а немцы увидели необходимость защищать самих себя от врагов, которых вызвали они на гибель славян. Неудивительно, что внимание князя обратилось и на церковь, представлявшую самое плачевное состояние. С 892 года не было уже митрополита; большинство духовенства во время непрерывных и губительных войн частью было избито, частью разбежалось; церкви лежали в грудах развалин, особенно в Паннонии, где, по словам тех же зальцбургских иерархов, путешественник не встречал более ни одного храма436. Чтобы помочь этому горю и в то же время сохранить прежнюю независимость своей церкви от немцев, Моймир и обратился к папе. Иоанн IX, должно быть, очень близко принял к сердцу вопрос этот, потому что немедленно же отправил упомянутых кардиналов; поспешность вполне понятная, если мы сообразим интерес римского двора держать в непосредственной от себя зависимости епархию Паннонскую, интерес, за который так упорно ратовали и Адриан II и Иоанн VIII и ради которого допустили они даже назначение в архиепископы грека Мефодия и славянское богослужение. Было бы непрактично со стороны одного из ближайших преемников их добровольно отречься от добытого права, да и опасно, при мысли, что Моймир в противном случае может повернуться к тому же Востоку, откуда вызвал проповедников Ростислав, лишь бы только отвязаться от немцев.
Современные писатели католические с натянутою радостью хватаются за это послание, основывая на нем не только заботливость святого отца об устройстве церкви Моравской, но и готовность восстановить в ней прерванное богослужение славянское. Против первого положения не восстаем и мы; считаем его даже вполне согласным с давними видами римских первосвященников на Паннонию; что же касается до славянской службы, то настолько же не можем верить в добросовестность отзывов Гинцеля и Рачкого, насколько противоречит вообще искренности покровительства этой службе римская политика и в то время, когда она могла еще казаться надежным орудием латинской пропаганды. В самом деле, на чем мог опираться Гинцель в своем утверждении, будто при Моймире с прежнею церковною системою получило прежние права и честь и богослужение славянское, к величайшему торжеству славо-моравского народа?437 Где нашел подтверждение и г. Рачкий положительному своему приговору, будто moravski narod opet dobiše iz ruk apoštolske stolice domaćи hierarchiu, будто slovjenska liturgija imala je opet oživljeti?438 Для суждения об этом событии служит единственным источником рассматриваемое нами послание, а в нем нет и помину ни о народной иерархии, ни о славянской службе; между тем, если бы и та и другая действительно были введены присланными из Рима кардиналами, то зальцбургское духовенство не преминуло бы выставить это на вид как новое подтверждение раскола славянского, каким очерчивает оно в том же письме всю эпоху Мефодиеву. Напротив, в нем говорится только против отчисления в самостоятельные епархии Паннонии, чего не могли допустить немцы и вследствие чего решились отправить многоречивое свое послание папе. Мы даже не решаемся утверждать и того, будто кардиналы, явившись в Моравию, успели уже до составления послания и посвятить троих епископов с архиепископом, не решаемся потому: а) что срок чрезвычайно короток439, б) что выражение послания ordinaverunt говорит скорее лишь о назначении, распоряжении, а вовсе не о посвящении. Да и можно ли предположить настолько достойных людей из последователей Мефодия, решившихся остаться под митрополией Вихинга в Моравии, чтобы так легко было выбрать из них троих епископов и архиепископа?
Стоит только припомнить поступок немцев с учениками славянских апостолов тотчас по смерти Мефодия, чтобы не сомневаться в искоренении Вихингом в течение семилетнего управления им церковью Моравскою всего, что носило на себе печать творения и духа его предшественника. По удалении же Вихинга, в бедственную пору войн в Моравии с немцами и мадьярами, следует предположить только удаление из этой области, а не приход или возвращение в нее. Независимо от этого, не должно забывать и интересов папских: для папы важно было поддержать, если можно, митрополию Моравско-паннонскую, окончательно отторгнувши ее от немцев и приурочивши своему ведению; что же касается до славянской службы, то он только мог радоваться состоявшемуся прекращению ее спокойным образом, без всякого ущерба, и, по утвердившемуся принципу исключительного латинства в Риме, скорее признавал бы восстановление ее тем более за величайшее неблагоразумие, что не было, при политической слабости Моравии, при очевидном ее распадении и отторженности от Востока дикими азиатцами, и настоятельной надобности. Уверены, что в душе сознают это и Гинцель с Рачким, и вот почему позволили мы себе назвать радость их натянутою. Нет, папа заботился о себе и не думал о славянской службе; Моймир же настолько был слаб, что не имел и оснований настаивать на введении последней, если бы, по примеру Ростислава, и желал ее: для него было уже большим приобретением хотя сохранение независимости своей церкви от немецкой митрополии, в чем его виды вполне согласовались с папскими.
Но, видно, немцы не спускали глаз с Моравии, следили за каждым ее шагом и приготовились уже воспользоваться политическим ослаблением ее для восстановления прежнего своего господства и в церковном отношении. Мы вполне убеждены, что прибытие кардиналов в Моравию служило поводом только к ускорению заявления перед папой установившейся еще прежде их решимости; осуждение и низвержение ими Вихинга незадолго до посылки письма в Рим говорит убедительно в пользу ранней задуманности их действовать энергически. Вихинг, как епископ Пассавский и в то же время митрополит Паннонский, представлял собою самое трудное препятствие: при буйном и властолюбивом его характере, нельзя было надеяться на уступку им прав на Паннонию в угоду зальцбургской или другой митрополии; надобно было лишить его сана епископства, хотя в Пассау, и тем очистить почву в самой Паннонии, где вследствие совершенного опустошения страны не мог он разыгрывать роль митрополита; в Моравию же показаться ему было весьма опасно при несомненной к нему вражде славян и без светской поддержки, которой лишился он со смертию Арнульфа. Но едва устранено было одно препятствие низвержением Вихинга, как появление из Рима кардиналов выставило другое, тем более опасное, что в нем высказывалось намерение самого папы удержать по-прежнему отдельность Паннонии от митрополии немецкой. Против этого-то существеннейшим образом и было направлено письмо зальцбургских иерархов.
Главною задачею послания было доказать неотъемлемость прав немецкой митрополии на церковь Паннонско-моравскую и беззаконность посягательства всякой иной власти. Но ежели нимало не удивительно подобное усилие немцев, то нельзя не поражаться дерзким тоном, положительною ложью и явным пренебрежением к постановлениям высшей церковной администрации, какие дают себя чувствовать в каждой мысли упомянутого послания. Понятно, что и тут духовенство немецкое возводит свои права к началу христианства среди славян и указывает на продолжительную и бесспорную долгое время практику своего управления; в числе доказательств приводится и свободный сбор дани как светскою властью немецкою, так и духовною. Вообще, все послание ставит в неразрывную связь оба рода зависимости славян от немцев. О пребывании в Моравии и Паннонии Мефодия, об образовании из этих стран, усильными хлопотами двоих пап, особой митрополии нет и помину: как будто бы никогда и не было архиепископства Мефодия и как будто не существовало распоряжения римского о восстановлении епархии св. Андроника. Припомним, что в главе подписавших послание был архиепископ Теотмар, тот самый, который, ради своего утверждения в этом звании, находил себя вынужденным признать требование папы насчет самостоятельности новой митрополии. Отчуждение славян от законной митрополии Зальцбургской является в послании совершенно случайным, плодом дьявольского наваждения, отступничества от христианской веры, вследствие которого славянский народ с оружием в руках стал нападать на своих пастырей, так что не было больше возможности являться к нему ни епископам, ни проповедникам; словом, стал действовать самовольно, как хотел440.
Таким образом, весь период Мефодиева управления, утвержденного и одобренного двоими папами, представлен в письме к Иоанну IX эпохою какого-то язычества славян, порою полнейшей анархии церковной. Что касается до Вихинга, которого нельзя было пройти молчанием, как немца, посвященного самим папою в епископа Нитранского и потом сделавшегося епископом Пассавским, то духовенство зальцбургское объясняет это уклонение тем, что Вихинг посвящен по просьбе князя Святополка и назначен к новопросвещенному народу, только что укрощенному войною и едва обращенному из язычников в христиан. Другими словами: он вовсе не был епископом-суффраганом в давно устроенной епархии и в подчинении особому архиепископу, т. е. Мефодию, а в качестве лишь епископа in partibus infidelium.
В связи с падением христианства изображается немецкими иерархами и высвобождение славян из-под политической зависимости от немецких королей. Само собою понятно, что это высвобождение выставляется мятежом против законной власти. Так самая блестящая эпоха жизни государственной и церковно-религиозной мораван, во время Ростислава, Святополка и Мефодия, обратилась в мрачную картину безначалия и мятежа, среди которого погибли семена христианства и народ спустился на степень одичавших язычников! Подобным образом можно было писать только тогда, когда расшаталось государство моравское и когда прояснели надежды немцев на скорое и окончательное порабощение его подданных; только оказавшеюся во всех частях слабостью Моравии возможно объяснить и хвастливо-самоуверенное убеждение их в том, что славяне sive velint, sive nolint, regno nostro subacti erunt (волею или неволею, а будут покорены нашему царству). В этих словах нельзя не видеть взгляда немцев на церковь славянскую: она могла восстать против законной иерархии в то время, как ослабело политическое господство над страною у немецких королей, но с возвращением этого господства, которое несомненно, должна неизбежно возвратиться и прежняя власть иерархии. Средневековый немецкий принцип – неразлучное соединение завоеваний церковных с государственными – высказался тут самым нагляднейшим образом. В тех же словах невозможно не отличить и прикрытой угрозы папе, обнаруживающей во всей наготе тот характер отношений римской курии к Мефодию и его деятельности, какой выведен нами выше из непосредственных их столкновений. Немецкие иерархи как будто говорят ему: ты, папа, поддерживал Мефодия, а с ним и отдельность славянской епархии; но то было время силы и могущества моравского государства и бессилия власти немецкой; теперь обстоятельства перевернулись: Моравия находится при последнем издыхании и порабощение ее господству короля немецкого не может подлежать более сомнению, а потому и непрактично, ибо бесполезно было бы поддерживать тебе слабейших. Эта заключительная мысль, действительно, и поставлена вслед за знаменательными словами: quapropter oportet vos аb alto speculari et moderaminis temperiem prae omnibus tenere, ne pejor pars confortetur et melior infirmetur.
Впрочем, подобное обращение к папе является только в виде намеков; открыто же немецкие иерархи не допускают и мысли, чтобы апостольский престол участвовал в преступном мятеже славянском и даже поддерживал отчужденность славян от законной власти. Это ясно не только из опущения ими сведений о Мефодии и о папских распоряжениях касательно устройства митрополии Паннонской, но и из недоверия к действительности посольства папою кардиналов: немецкие епископы представляются в послании сильно неверующими, чтобы в самом деле в прибытии кардиналов принимал участие святой отец, которого столь льстивым и заискивающим образом очерчивают они в начале письма, величая непоколебимым столпом правоты и законности. Действовать же в смысле отделения славянской церкви, по понятиям немцев, верх беззакония; вот почему при всяком упоминании о кардиналах они и ссылаются только на их личные утверждения, будто они присланы самим папою: ut ipsi promulgaverunt, ut ipsi dixerunt.
Под конец послания, исчисливши права свои на церковь Паннонско-моравскую, подтвердивши их многими ссылками на соборы и на определения папские, епископы немецкие убеждают Иоанна IX не верить ни в чем безбожным славянам, а верить только им одним, верить, что всеобщая скорбь наполняет подданных целой Германии и подчиненного ей Норика по случаю разрыва церковного; рядом с таким убеждением и просьба исправить апостольскою властью то, что произведено коварством и злобою славян, чтобы дать право торжествовать и народу от соблюдения веры, порадовать и святую церковь возвращением мира.
Но зальцбургское духовенство не ограничилось одним собственным посланием: оно убедило сделать то же и архиепископа Майнцского Гаттона, письмо которого к папе получено в Риме в одно и то же время441. И Гаттон одинаково дает понять папе несправедливость и беззаконность обособления Паннонско-моравской епархии и точно так же решительно высказывает неотъемлемость прав немцев на Моравию. Взгляд на нераздельность господства политического и церковного и здесь выражен с такою же силою и, что замечательно, теми же словами и еще с яснейшим оттенком угрозы святейшему отцу: si vestra admonitio illos non correxerit, пишет Гаттон, velint, nolint, Francorum principibus colla submittent. Другими словами: все равно, как бы ни думал и ни действовал ты, папа, немцы не посмотрят на тебя и славяне будут покорены их господству.
Какой прием могли ожидать оба послания у папы? Принимая в соображение упрочившееся положение папы к концу IX столетия на Западе как верховной главы всей церкви, как наместника на земле самого Спасителя, соображая грубую невнимательность, близкую к презрению, к самым заботливым распоряжениям этого наместника со стороны подчиненного ему духовенства, полнейшее самоволие последнего, соединенное с угрозами всякому, кто бы решился остановить такое самоволие, не исключая самого папы, соображая все это, нельзя не ожидать глубокого оскорбления в Иоанне IX и энергического противодействия столь очевидному унижению верховной власти папской. В самом деле, Иоанн IX не мог не оскорбляться и лично за себя, потому что не мог отказаться от посольства кардиналов в Моравию, признанного в немецком послании беззаконным вмешательством в чужие дела; еще больше ему предстояло права и обязанности оскорбляться за своих предшественников, постановления и действия которых сопоставлены немецкою иерархиею с самою мрачною эпохою анархии церковной, а Мефодий, посвященный в епископа Адрианом, признанный правоверным как от него, так и от Иоанна VIII, обласканный не раз в Риме, уполномочивавшийся дважды после тщательных исследований его учения на управление отделенною положительным актом митрополиею Паннонскою, этот Мефодий, хотя и без обозначения имени, изображен каким-то татем и разбойником, виновником в расколе немецкой церкви, в одичании народа и в ниспровержении всех зародышей христианства, которое удалось утвердить немцам в Паннонии и Моравии. Кажется, довольно оснований, чтобы решительно вступиться за права свои, – и тем не менее не слышно ни одного звука из Рима ни в этом году, ни после; нет данных даже и предполагать какое-либо движение папы против возмутительного произвола германской иерархии, потому что последняя успела вполне и тотчас же достигнуть своей цели.
Уже в том же 900 году ворвалось баварское войско, в соединении с чехами, в Моравию и в течение трех недель производило в ней опустошения442. В этом набеге немцев нельзя не видеть исполнения угроз, изложенных в письме зальцбургцев и архиепископа Гаттона. Стесненный Моймир принужден был просить мира в Регенсбурге, и в 901 году мы находим уже пассавского епископа Рихгара послом в Моравию с целию снять присягу с Моймира в сохранении им условий договора. Это посольство пассавского епископа служит единственным указателем, что несчастный князь моравский должен был наконец согласиться на признание притязаний немецкой иерархии и пожертвовать навсегда церковною самостоятельностью Моравии.
Таким образом, через каких-нибудь пятнадцать лет по смерти Мефодия уничтожено и второе право Моравии, добытое громадными усилиями, справедливое и естественное право иметь самостоятельную и независимую церковь, уничтожено при таком же мертвенном безучастии римского престола, какое сопровождало и падение славянского богослужения. А ведь и то и другое установлено было не только с утверждения пап, но и с видимым содействием их, даже с выпуском высокоторжественных булл, в которых явственно определялись законность и святость прав Моравии на оба учреждения. Откуда же холодность эта, убийственное равнодушие римских первосвященников ввиду насильственного ниспровержения дела рук их подчиненною им иерархиею? Неужели недоставало у них сил? Физических сил на столько собрать, конечно, было им трудно, чтобы парализовать насильственные действия епископов немецких, энергически подкрепляемых германскими королями; да и не в них была надобность при решении чисто церковных вопросов: у пап была другая сила, гораздо могущественнейшая; не при помощи же войск папских вводилась славянская служба во время Мефодия, без содействия войск достиг Иоанн VIII и признания отдельной митрополии Моравской. Почему же не воспользовался Иоанн IX этою силою, единственно справедливою и законною в делах религии? Пусть бы и не повиновались немцы верховному его голосу, но он остался бы вечным свидетелем, что высший представитель церкви западной, непогрешимый первосвященник Рима, был чужд злейшего нарушения освященной соборными узаконениями при его же предшественниках правды и безучастен в низведении на степень разбойников лица, которое теми же предшественниками признавалось образцом правоверия, а отдаленными преемниками выдвинуто в разряд первостепенных святых. К тому же папский престол предлагал немало примеров, и прежде Иоанна IX и после него, громкого протеста в тех случаях, когда такой протест не поддерживался материальною силою и оставался недействительным – или временно, или навсегда. Почему же в настоящем случае папа остался и глух, и нем, и слеп перед немецким нарушением узаконений высшей администрации церковной и перед личным своим оскорблением епископами Германии?
Одна могла быть причина и безучастию Иоанна IX, это – внутреннее сочувствие к совершавшемуся факту, душевное довольство новыми обстоятельствами, которые сами собою, помимо него, ниспровергали учреждения, противные, по крайней мере опасные видам Рима, допущенные и установленные им единственно в силу внешней необходимости, отчасти в силу несостоятельных расчетов на церковные через них завоевания в будущем. Не было больше в живых ни Ростислава, ни Святополка, которые славянским своим могуществом и стремлением к общей государственной самобытности способны были подавлять римское нивелирование под форму латинскую; отодвинулись далеко на запад и границы Моравии, приводившие ее так недавно в непосредственные связи с родственным и знакомым Востоком и державшие этим в постоянной напряженной тревоге и боязни властолюбивые помыслы столицы папской за возможность между ними и церковного единения, – на престоле моравском сидел теперь сдавленный отовсюду Моймир; сжатая в самые узкие рамки Моравия, отрезанная от общения с Востоком дикими пришельцами, представляла впереди самую легкую добычу высоко поднявшихся немцев – минута самая благоприятная, чтобы подвести и Моравию под общий уровень исключительного латинства и отнять у нее окончательно то, что дано ей вынужденно и что могло только содействовать духовной независимости славянского народа, столь противоречащей принципам католичества. И если Стефан VI воспользовался равнодушием Святополка к славянскому богослужению и выдвинул Вихинга, рассеявшего все следы учения Мефодиева, то Иоанн IX не замедлил извлечь выгоды из государственной слабости Моравии для уничтожения и самостоятельности церкви Моравской, подчинив ее снова господству Германии, этой закаленной и надежнейшей губительницы всякой свободы славянской. С нашей точки зрения на Рим конца IX и X века, не можем мы скрыть и еще одного обстоятельства, в котором если и не намерены видеть главного двигателя в политике Иоанна, то не в силах не признать по крайней мере ускоряющего влияния на решимость папы смотреть сквозь пальцы на подвиги зальцбургской иерархии в Моравии. Обстоятельство это заключается в известии о высылке папе денег, помещенном вслед за подписью Теотмара443 в рассмотренном послании зальцбургцев. Какие бы ни были эти деньги, но упоминание о них в данном случае, при развивавшейся быстро безнравственности в администрации римской, невольно наводит на мысль о подкупе: поддержка папами отдельности митрополии славянской не обошлась, конечно, без раздражения немецких епископов, которые и в письме не вытерпели не один раз вспомнить о данях, собиравшихся со славян; весьма вероятно, что раздражение это отразилось и на невысылке в Рим долгое время денег, которые теперь, ad captandam benevolentiam, высылаются с полною готовностью. Мысль о подкупе и вероятность его подкрепляются и сообщением сведений в том же послании о говоре мораван, что приглашение ими кардиналов для устройства церкви стоило им весьма больших денег444. Напрасно Гинцель старается объяснить эту молву большими издержками на проезд кардиналов из Рима к Моймиру и обратно и на прожитие их в Моравии, издержками, которые моравский князь должен был принять на свой счет445: особенность факта выставлена в приведенном латинском выражении слишком выпукло, чтобы не считать за собою права умалять его значение указанием на обыкновенный порядок вещей. Хвастовство мораван (jactitant) было бы бессмысленно, если бы дело шло только о путевых и кормовых растратах: такие растраты не могли давать ни малейшего права на надежду и уверенность в достижении от папы желаемого, что именно хотели выразить и выразили зальцбургские епископы.
Как бы, впрочем, ни решали известия о подкупе, но главный вопрос, вопрос об отношении Рима к славянской церкви по отношению к ее туземному богослужению и к независимой администрации от немцев, решается сам собою и с полною положительностью в намеренно враждебном смысле всему тому, к чему стремились св. Кирилл и Мефодий и до чего успели добиться они при вынужденном содействии самих же пап; решается притом немедленно за смертию последнего из братьев, в момент политического расслабления того государства, которое было первым и могучим оплотом свободной их деятельности. Та же участь, почти в то же время, постигла плоды трудов славянских первоучителей и в другой стране славянской и точно так же при непосредственном и живом участии первосвященника римского. Мы говорим о Далмации и о поселившихся в ней хорватах и сербах.
С переселением хорватов и сербов в приморье Адриатическое связано и принятие ими христианской веры. Событие это совершилось, как известно446, в первой половине VII столетия, при непосредственном участии византийского императора, в государственной зависимости от которого находилась и Далмация. Крещены были славяне миссионерами римскими, так как в церковном отношении область далматская причислялась к патриархату Римскому. Уже в первые минуты поселения славян в Далмации возникла та рознь двух народностей, которая до настоящих дней продолжает поддерживать несогласия между ними, доходящие иногда до резкой вражды. Издавна побережье далматское наполнено было городами с римским поселением, развившим у себя муниципальное устройство, остававшееся ненарушимым во все время господства византийского. Зависимость этих городов от императора ограничивалась определенною данью без малейшего влияния на внутренний их быт. Особность свою старались они огородить и от новых поселенцев, не допуская их в среду свою.
В таком положении, в зависимости от Византии, жили славяне и, по городам, римляне до времени Карла Великого, когда северная часть Далмации, с хорватским населением, вынуждена была войти в состав его обширной монархии. Император византийский сохранил, однако же, прежнее господство над городами и южною Далмацией. При наследниках Карла Великого вследствие жестокостей франков над хорватами последним удалось кое-как добиться свободы, по крайней мере фактической, и с 830 года они управлялись собственными князьми, вне всякой зависимости от франков и византийцев. Новая связь с империей Восточной произошла не раньше 870 года, когда император Василий помог Здеславу овладеть великожупанским престолом хорватским. С сих пор хорваты опять подчинились Византии, а с этим вместе произошел и замечательнейший переворот в церковной администрации не только у хорватов, но и в городах римских: вся Далмация отторгнулась от Рима и перешла на сторону патриарха Византийского. Явление необыкновенно знаменательное, и сказать о нем несколько слов считаем мы необходимым, тем более что оно служит и началом борьбы латинства со славянством.
Источники современные не предлагают вовсе подробностей для определения причины и обстоятельств, в силу которых произошел столь резкий переворот в церкви далматской. Это молчание источников, естественно, и дает повод католикам к произвольным объяснениям. Гинцель, например, ставя переход хорватов под зависимость патриарха византийского в связь со славянским происхождением императора Василия, вовсе умалчивает о таком же поступке и городов римских: как будто последние оставались по-прежнему в покорности папе римскому447; Рачкий, не сомневаясь в общности обращения к Востоку целой Далмации, не исключая и митрополии Сплитской, старается определить причину отторжения от Рима исключительно политическим преобладанием Василия и мудрым его распоряжением по международным отношениям римлян и хорватов448.
Едва ли возможно сомнение, что политическое могущество Византии, восстановленное императором Василием, имело огромное влияние на церковный переворот в Далмации; допускать это тем необходимее, что такое влияние по преимуществу отражалось на приадриатическом поморье. Вспомним, что в это самое время победоносно действовал флот Василиев против сарацин и успел к 872 году уничтожить их господство в Адриатике, от которого прежде всего и более всего должны были страдать города и жители далматские. Нельзя спорить и против того, что хорватский князь Здеслав, обязанный своим возвышением Василию, встречая в нем постоянную поддержку и против нападений Венеции, выражал готовность к теснейшему соединению с Византией. Но нам непонятно утверждение Рачкого, будто города римские особенно были довольны распоряжением Василия, в силу которого обычную дань, дававшуюся прежде непосредственно императору, теперь должны были они вносить хорватам, и будто бы это обстоятельство сблизило и сдружило их с элементом славянским449. Антагонизм между римским поселением Далмации и хорвато-славянским до того был всегда силен, что столь очевидная зависимость первого от последнего скорее способна была усилить вражду.
Не отрицая государственного значения Византии в церковном перевороте Далмации, мы, однако же, не вправе придавать ему исключительный вес, когда встречаем в истории указания и на другие причины. В ряду их относительно славян бросается прежде всего в глаза желание упрочить у себя славянское богослужение, с которым не могли не познакомиться как хорваты, так и сербы, бывшие в столкновениях не только с болгарами, но первые несомненно и с самими первоучителями славянскими, по крайней мере при посредстве посавских хорватов, которых могли коснуться последние во время путешествия своего в Рим, которые должны были ознакомиться с деятельностью св. Кирилла и Meфодия и в соседней им Паннонии. Тем более уместно такое предположение насчет св. Мефодия, дважды путешествовавшего в западную столицу по смерти своего брата; весьма вероятно, что и сам он, по примеру других, проходил через Далмацию. Указание автора извлечения из записки об обращении хорутан до некоторой степени подтверждает такое предположение: припомним, что он выводит Мефодия в Паннонию и Моравию из Истрии450.
При знакомстве с распространением славянской литургии у соплеменников, на языке понятном и для них, неудивительно, что хорваты и сербы отыскивали средства добиться того же и у себя. Достигнуть этого от папы они не надеялись, потому что не могли не знать о бедственном положении в эти самые минуты (около 872 года) как Мефодия, так и службы славянской: первый был в заключении у немцев, а последняя должна была прекратиться под преследованием враждебной партии; папа же, как нам известно, не принимал сначала никакого участия. Между тем слухи, что и Моравия получила проповедников из Греции, что и в Болгарии расширилось понятное христианство при посредстве греков, тем решительнее могли побудить обратиться туда же и хорватов с сербами, чем ближе и теснее установились связи политические. Подобное обращение действительно и подтверждается, по крайней мере относительно сербов, свидетельством Константина Багрянородного: он прямо говорит, что сербы просили у Василия наставников и духовенства, которые и были отправлены к ним из Византии451. Других побуждений, кроме желания и надежды слышать слово Божие на родном языке, нельзя допустить, так как греческий язык был не понятнее же для сербов, нежели латинский, и так как политическое господство Византии не вызывало в прежние века перемены патриархата: не забудем при этом и того обстоятельства, что утвердившийся только что на патриаршем престоле Игнатий по отношениям своим к Риму скорее готов был отклониться от расширения своей власти, нежели усиливать раздражение Запада вмешательством в его область.
Что и среди хорватов точно так же церковный переход к Востоку соединен был с вопросом о славянской литургии, достаточным доказательством служит древнейшее предание, записанное еще в начале XII столетия одним из летописцев хорватских и ставящее в неразрывную связь переворот церковный с именем св. Кирилла, с книгами и литургией, им принесенными к хорватам452. Вот почему позволяем мы себе считать следующие слова Шафарика за неопровержимую истину: «Hlavní příčinou této změny (т. е. перехода хорватов и сербов под зависимость патриархии Византийской) bylo uvedení liturgie slovanské v Bulharech, v pannonských Slovanech a v Moravě, kteráž bljzkým Srbům i Chorvatům... tak se zlíbila, že onino první z nich sami cís. Basilia o učitele požádali»453.
Но ежели отторжение от Рима славянских обитателей Далмации находит естественную причину в надежде получить из Греции славянскую литургию, то как объяснить измену Риму со стороны городов, со стороны митрополита, епископов и прочего духовенства, которое во всяком случае если не исключительно, то преимущественно состояло из римских жителей? Ответ на это выскажем мы теперь в виде общего положения, которое надеемся подтвердить до несомненности обзором последующих событий в церкви Далматской. Потому признавало необходимым и высшее духовенство перейти на сторону Византии, что боялось за свою власть в Далмации в том случае, когда бы в массе народа сербохорватского утвердилась славянская церковь; тогда, естественно, при зависимости городской иерархии от Рима, понадобилось бы и свое духовенство, греко-славянское, понадобилась бы и особая иерархия – митрополит и епископы римские, волею-неволею, должны были бы стесниться исключительно в одних городах. Вся дальнейшая история церкви в Далмации до окончательного подчинения ее Риму носит именно характер борьбы элемента славянского, домогающегося самобытности церковной, с элементом римским, усиливающимся поддержать свое господство: эта борьба определяет и переходы поочередно одного элемента за другим то к Востоку, то к Западу; она же определяет, меняющимися результатами своими, и колеблющийся, нетвердый характер политики папской.
Нет надобности распространяться, какой жестокий удар нанесен был отпадением Далмации Иоанну VIII, напрягавшему самые страшные усилия, чтобы как-нибудь возвратить и Болгарию, отступившую от Рима еще при его преемнике. Но положение Иоанна VIII было слишком стеснено и запутанно, чтобы немедленно же принять меры к обращению заблудившейся паствы. По крайней мере до 879 года мы не замечаем никакой с его стороны попытки. В этом году он отправлял нового посла в Болгарию, с обильным запасом писем; решено было, чтобы посол ехал через землю хорватскую. Это давало повод просить хорватского князя оказать необходимое содействие послу и проводить его до границ болгарских. Правда, в сохранившемся письме папском на имя Здеслава454 нет никакого намека на увещания возвратиться в объятия церкви Римской, какими наполнены письма в Болгарию, но едва ли можно сомневаться, чтобы Иоанн VIII не воспользовался столь благоприятным случаем и не выразил своей отеческой заботливости о заблуждениях недавних чад своих455.
Впрочем, весьма недолго пришлось скорбеть Иоанну: не прошло и десяти лет, как явилось от представителей народа хорватского, светского и духовного, прошение к папе принять этот народ снова в лоно римской церкви. Прошение принесено было пресвитером Иоанном, отправленным в Рим в качестве посла от Святополка Моравского и проходом через Далмацию остановившимся в городе Нине, который, по всей вероятности, был в то время столицею великого жупана хорватского456. Это случилось в 879 году, тотчас же после низвержения и убийства Здеслава занявшим его место Бранимиром. Восторг Иоанна VIII был полный: он немедленно же по прибытии пресвитера Иоанна, в день Вознесения 21 мая, отслужил торжественную литургию в церкви св. Петра, причем благословил Бранимира и весь народ хорватский457. Мы заметили, что Бранимир поддержан был и представителем духовным, именно диаконом Феодосием, только что избранным в епископа Нинского. Так как послания Бранимирово и Феодосиево не существуют, то мы и можем судить о них лишь по письмам папы, составленным уже в начале июня того же 879 года458. В письме к Бранимиру папа благодарит князя за верность и покорность св. Петру и его наместнику и с любовию принимает его в лоно апостольской столицы, откуда княжеские предки пили воду св. науки459, убеждает потом оставаться твердым в своем решении и на будущее время, покоряться Богу, исполнять его заповеди и оказывать должную честь духовенству, потому что только тогда, без сомнения, победит он всех своих неприятелей. Подобным же образом радуется и благодарит папа и Феодосия за преданность римскому престолу, вследствие чего обещает ему благорасположение свое и помощь; тут же и напоминает, чтобы он нигде не искал в другом месте посвящения в епископа, кроме Рима, где были поставляемы все его предшественники, где существует глава и владычица всех церквей (caput et magistra omnium ecclesiarum Dei) и куда призывает он теперь Феодосия. Иоанн VIII не забыл отправить и третье письмо, на имя народа хорватского и низшего духовенства, которых также вызывает на верность римской церкви460.
Но мог ли Иоанн VIII оставить при этом случае без внимания высшее духовенство далматское, которое римским своим происхождением давало, конечно, несравненно большее право надеяться на неизменную верность Риму и, в случае заблуждения, на скорейшее исправление. А между тем от этого духовенства не слышно было ни одного звука об исправлении, тогда как варварский, в понятиях Запада, народ хорватский, находившийся в одинаковом отношении к Византии, успел уже принести повинную. Напомнить было необходимо и уместно, и вот, через три дня, после письма к хорватам, явилось и письмо к епископам: Зарскому и Осорскому, к исправляющему должность митрополита Сплитского, ко всем остальным епископам далматским, всему духовенству и всему гражданству461. Папа увещевает их последовать стопам своих отцов и дедов и тем скорее возвратиться в объятия римской церкви, чем счастливее были предшественники их, доколе, как следует истинным детям, относились к св. Петру, ключедержцу Царства Небесного, и чем больше вынуждены терпеть зла сами с той поры, когда, как какие-нибудь чужестранцы, отвернулись от римской церкви. Чтобы предупредить посвящение новоизбранного митрополита Сплитского в Византии Фотием, папа под угрозою отлучения требует, чтобы избранный прибыл в Рим, где посвятит его он сам; если же уже посвящен, то, во всяком случае, должен получить из Рима митрополитский плащ. На тот случай, ежели бы духовенство опасалось исполнить требование апостольского престола из страха от греков или приверженных им славян, папа обещает ему помощь своей власти462.
Какой же результат был всех этих посланий? Что касается до нинского Феодосия, то еще в 880 году встречаем мы его в Риме, где папа святит его в епископа и отправляет в епархию с новым письмом к Бранимиру, к священству, боярам и всему народу. И здесь та же благодарность, те же увещания пребывать непоколебимым в преданности Риму и просьба прислать неукоснительно в столицу апостольскую послов, с которыми мог бы папа точнее уговориться о нуждах хорватской церкви463. Совсем иначе поступили иерархи римско-далматские: они не только не исполнили желания папы, но посвящением своего митрополита в Аквилее от патриарха Вальперта, приверженца и друга Фотиева, обнаружили еще теснейшую связь с Востоком464. В таком положении находились дела еще несколько лет, до смерти императора Василия, а может быть, немало и после нее.
Что же за побуждения руководили светскою и духовною властью хорватов так быстро отложиться от Греции и примкнуть к Западу и что, в свою очередь, в состоянии было удерживать латино-далматскую иерархию последовать немедленно же примеру хорватов? Искать решения этого вопроса мы можем только в сопоставлении политических событий и в отрывочных намеках, которые невольно высказались в посланиях папских. Так, в главе подобных намеков само собою ставится указание Иоанна VIII, что обращение Бранимира к Риму не обошлось без волнения и заговора против князя465; сюда же относится и свидетельство того же папы о непокорности и противодействиях Феодосию, вынужденному немало перетерпеть и перестрадать466. Значит, их поступок не встречал сочувствия в массе; поворот к Риму был, следовательно, делом только их да, быть может, немногих, принадлежавших к их партии; другими словами, интерес, значит, этого поворота касался ближе всего князя и епископа.
Нетрудно и определить этот личный интерес Бранимира. Нами уже сказано, что сношение его с папою началось тотчас же после достижения им княжеской власти; достиг же он этой власти посредством убийства Здеслава, родича Терпимирова, только что утвердившего свою династию. Но Здеслав был возведен на княжеский престол содействием императора Василия, который покровительствовал ему до самой катастрофы в 879 году. Ясно, что Бранимиру приходилось искать защитника против возможного преследования со стороны царя греческого; такую защиту он и думал найти у папы. Нельзя отрицать, чтобы Бранимир не сообразовался и с теми выгодами, какие должны были представиться прежде всего его новоизбранному епископу.
Последний, удостоенный выбора в епископы хорватские, весьма естественно желал тем более независимости от латинской митрополии в Сплите, чем обширнее и инороднее была его паства славянская. Идея о самостоятельности церкви хорватской, о неподсудности ее митрополиту Сплитскому, отразившись, без всякого сомнения, и в переходе хорватов к византийскому патриархату, с сих пор, со времени Феодосия, становится главным моментом в истории церкви Далматской, не только при жизни Феодосия, но очень долго и при его преемниках. Само собою понятно, что Феодосий точно так же мог рассчитывать на достижение своей цели от папы при отторженности от Рима иерархии латино-далматской, как его предшественник смело должен был надеяться на упрочение своей независимости от Сплита при обращении к Византии, если бы не направилась в ту же сторону и иерархия римская. Нельзя не обратить внимания и на то обстоятельство, что в связи с Феодосиевым обращением к Западу стоит и Иоанн пресвитер, посол Святополков. Преданный папе, он тем легче мог убедить Феодосия, что имел в руках весьма убедительное доказательство не только возможности отдельной иерархии у хорватов, но с тем вместе и славянского богослужения. Доказательством этим была Моравия, откуда шел он в Рим по делу о службе славянской. Разумеется, не был против отдельности администрации церкви хорватской и Бранимир.
На этот раз Феодосий не обманулся в расчетах: «Хорватия, – говорит Рачкий, – соединением своим с Римом отделилась от митрополии Сплитской и управлялась независимо нинским епископом; последний, будучи теперь подчинен непосредственно престолу апостольскому, заведывал делами церкви без малейшего внимания к латинской Далмации»467. Но независимость эта обусловливалась единственно тем, что латинская-то Далмация пребывала пока верною Востоку. Основания такой верности едва ли должно искать в чем-либо другом, кроме сомнения в прочности римского преобладания и над хорватами и в возможности равнодушия к измене со стороны могущественного тогда двора византийского.
Обстоятельства перевернулись разом и необыкновенно круто, как скоро и Сплитская митрополия с подчиненными епархиями покинула по смерти Василия Восток и сблизилась с Римом. Точно нам неизвестно время этого события, но не подлежит сомнению, что оно совершилось во время папства Стефана VI, между 885 и 891 годами. Лучшим доказательством этому служит отрывок письма этого папы к Феодосию, где он жестоко укоряет последнего за непокорность старым законам, за самовольное расширение своей власти и требует, чтобы он не дерзал по гордости присваивать себе высшее церковное достоинство468. Разумеется, только при подчинении Сплита папе возможно столь энергическое заступничество за его права. В свою очередь, из этого же отрывка ясно, что нинский епископ не упустил случая воспользоваться временем подчинения митрополии Сплитской Византии и старался приурочить в свое ведомство всех славян хорватских, стесняя этим самым господство иерархии латинской исключительно в стенах городов. Успех Феодосия надобно предполагать уже потому, что он владел могучим средством приманки, именно богослужением на языке славянском. Последнее не могло быть отвергнуто Иоанном VIII в минуты первого сближения с хорватами, в 880–881 гг., когда именно им же торжественно разрешалось оно для Моравии, быть может в бытность Феодосия в Риме. С 886 года богослужение это должно было получить еще широчайший размер в Далмации, после того как ученики Мефодиевы, изгнанные из Моравии, явились, по преданию, и среди хорватов. Оно-то, без сомнения, и способствовало более всего успеху притязаний хорватского епископа на области епархий латинских с целью составить из всего хорватского народа в Далмации одно церковное ведомство. Действительность таких притязаний обнаружилась явственно в споре наследника Феодосиева, Адельфреда, с архиепископом Сплитским Петром за церковь св. Георгия. Эту церковь подарил некогда хорватский князь Терпимир Сплитской митрополии. Адельфред усиливался доказать, что подарок был лично митрополиту, а как храм св. Юрия находится на земле хорватской, то и должен принадлежать епископу Нинскому, как хорватскому. Спор был в 892 году, уже при наследнике Бранимировом, Мутимире, который решением его в пользу митрополии Сплитской показал, что не разделяет стремления Адельфреда распространить господство епископа хорватского на все земли хорватов469.
Таким образом, славянское богослужение, с одной стороны, и неразрывное с ним расширение власти епископа Нинского в ущерб епископов латинских, с другой, послуживши влиятельнейшим побуждением для последних примкнуть снова под защиту и покровительство Рима, выдвинули к концу IX века на первый план борьбу обоих элементов – славяно-хорватского и латино-далматского: первый домогался упрочить туземность языка и независимость церковной администрации, последний – поддержать прежнее преобладание латинства. Открытое начало этой борьбы положено было, при явном заступничестве за латинство, тем же Стефаном папою, который так непритворно восстал против Мефодия и его учения; несколько лет велась эта борьба тихо, не выступая из сжатых границ Далмации, пока в последний год первой четверти X столетия не разразилась соборным определением, которое мы и рассмотрим.
В 925 году папа Иоанн X отправил в Далмацию два послания: одно на имя сплитского архиепископа Иоанна и всех епископов, ему подчиненных, другое – на имя князя хорватского, Томислава. Задачею этих посланий было обратить внимание духовной и светской власти на церковные уклонения в Далмации и побудить к обсуждению и прекращению их местным собором в городе Сплите. Для присутствования на этом соборе выслал Иоанн X от себя одного епископа и одного кардинала. Содержание писем служит единственным источником для определения состояния церкви Далматской в эту пору и характера уклонений в ней, по взгляду двора римского.
В письме к архиепископу и епископам470 папа вслед за вступлением, в котором не преминул выразить удивление к невниманию первого, что в течение стольких лет он не подумал посетить лично апостольскую столицу, переходит к главному вопросу с выговором, почему высшая иерархия Далмации молчала и как бы сочувствовала тем отступлениям в своей пастве, о которых дошли до него слухи и которые свидетельствуют о распространении иного учения, какое не находится в священных книгах. По словам же апостола, замечает папа, всякий подвергается анафеме, хотя бы то был ангел, ежели учит не так, как обретается в святых канонах; между тем у вас, продолжает Иоанн, пренебрегши Евангелие и апостольские каноны, обращаются к Мефодию, которого не встретили мы ни в одной книге между священными авторами. Вот почему, заключает папа, вы должны, вместе с присланными к вам епископами, смело исправить все в славянской области, чтобы и в ней богослужение совершалось согласно с обычаями римской церкви, то есть на латинском, а не на чуждом языке, и, таким образом, исторгнуть дурной корень в ваших странах471.
В письме к Томиславу папа прежде всего старался выставить особенно сыновние отношения славян к римской церкви и поэтому тем более признает за ними необходимость неуклонно следовать постановлениям и обычаям своей матери, указывая при этом специально и на латинский язык. За этим, конечно, следует удивление, что как же такие-то дети в богослужении пользуются варварским или славянским языком, и подозрение, что под этим языком скрывается что-либо иное сравнительно с принятым римскою церковью. В конце – увещание немедленно же все исправить, под угрозою отлучения472.
Отсюда, кажется, смело можно заключать: а) что в начале X века славянская служба была широко распространена в пределах Далмации у хорватов; б) что папа был крайне недоволен этим отступлением от укоренившегося обычая латинской церкви; в) что недовольство это не ограничивалось исключительно языком, но что оно переходило и на самое учение, облеченное в язык славянский; г) что это учение признавалось несогласным с понятиями и убеждениями Рима, почти еретическим, насколько можно судить по приговору анафемы; наконец, д) что папа решил во что бы ни стало искоренить язык славянский в службе, заменить его латинским, а с тем вместе – устранить и проникавшие через него уклонения в самом учении.
Все это, в свою очередь, дает несомненное право утверждать, что славянское богослужение было весьма действительным средством против преобладания латинской иерархии в Далмации: последняя должна была испугаться успехов, с какими расширял и упрочивал свое господство епископ хорватский и все больше и больше стеснял территорию епископов латинских. Для них настала очевидная нужда отнять это средство, и как ни прикрывает папа духовенство туземное, заявляя о сторонних слухах об уклонениях в церкви Далматской, даже упрекая архиепископа как будто в сочувствии к ним, но дело слишком ясно, чтобы придавать какой-либо вес подобной уловке: и положение иерархов латинских под усиливающимся господством епископа хорватского, и поведение их на соборе говорит решительно в пользу доносов их в Рим. С другой стороны, отзыв Иоанна X о Мефодии и его учении предлагает самое торжественное опровержение всех казуистических возгласов позднейших писателей католических насчет безусловного единства славянских апостолов с церковью Римскою. В самом деле, славянские книги и славянское богослужение в Далмации в конце IX и в начале X столетий могли быть те самые, какими пользовался Мефодий и какое отправлял сам он в Моравии; никаких существенных изменений быть не могло уже и потому, что и те и другое были принесены в Далмацию непосредственными учениками и последователями Мефодия, что утверждают и сами католики473. А между тем и к книгам, и к богослужению этому относится Иоанн X как к неправоверным, заключающим учение, противное канонам и постановлениям римским, отзывается о самом Мефодии больше, нежели невнимательно, словом – говорит обо всем этом точно так же, как говорили о Кирилле и Мефодии при их жизни и об их трудах их злейшие враги, немецко-латинские иерархи; в этом случае он прямо уже противоречит своим предшественникам, Адриану II и Иоанну VIII, принимавшим, как видели мы, под свою защиту славянских первоучителей и торжественно объявлявших их правоверными. Не ясно ли отсюда, что правоверие Кирилла и Мефодия, по взгляду Адриана II и Иоанна VIII, обусловливалось единственно неустановленностью еще отношений между Востоком и Западом, невыясненностью до окончательности точек разделения между ними? По мере того, как с каждым годом разделение упрочивалось больше и больше, все резче и резче расходились обе половины церкви Вселенской, и взгляд на Кирилла с Мефодием делался общее, и в глазах уже папы они стали неправоверными. Не ясно ли вследствие сего и то, что Кирилл и Мефодий, значит, какими были в Греции, такими остались и на Западе, и что в учении и в богослужении их не было места ничему, что определяло отступничество Запада от Востока и что давало поводы преемникам Адриана II и Иоанна VIII, принявшим пункты отступления под свое покровительство, отрицать правоверие и святость учения солунских братьев и так скоро после смерти их взглянуть и на них самих сначала подозрительно, а потом и прямо отнести их в разряд еретиков. Ясно, что Иоанн X был только верным последователем папы Стефана, который нашел уже своевременным отнестись подобным же образом и к самому Мефодию в Моравии.
Тщетно усилие Гинцеля ослабить впечатление от отзыва папского о Мефодии убеждением, будто он имел целью лишь умерить чрезмерное уважение к Мефодию в народе славянском. Слова папы, приведенные нами выше, слишком ясны и определенны, чтобы не верить в искренность и личного убеждения г. Гинцеля, тем менее допустить искренность убеждения в каждом внимательном и беспристрастном читателе. Еще более тщетно, потому что очевидно ложно объяснение такого уважения недостатком образованности духовенства далматского и сопоставление с духовенством моравским, в котором будто бы не заметно подобного уважения именно потому, что оно было образованнее. Неосновательность в настоящем случае Гинцеля бросается сама собою в глаза: Далмация, даже в славянском народонаселении, является христианскою страною уже с первой половины VII века: давным-давно правильно организована была там и иерархия, которую тем менее следовало бы упрекать в невежестве, чем ближе была она к средоточию западного патриархата; напротив, в Моравии и Паннонии далеко не окончилось обращение из язычества и перед приходом туда св. братьев; даже в IX веке сами же немцы называли моравское христианство грубым (rudis christianitas); иерархия только что устраивалась, да и то духовенство немецкое, какое застали Кирилл и Meфодий, не могло, как видели мы, оставаться в Моравии в период самостоятельной деятельности солунцев. Где же должно быть более образованности, если даже и судить о ней по господству латинизма, и справедливо ли после этого объяснять будто бы меньшее уважение мораван к Мефодию большим образованием духовенства моравского?474
Напрасно тот же Гинцель думает подчинить вопрос народно-церковный вопросу народно-государственному и распри по славянскому богослужению выставить лишь результатом борьбы народности славянской, слабейшей, с могущественнейшею народностью латинскою475. Во-первых, последнее мнение, относительно сравнительного превосходства славян и римлян, совершенно ложно и положительно опровергается свидетельством современного изображаемой нами эпохи летописца, имевшего возможность знать весьма точно обстоятельства в Далмации; а вот что говорит Константин Багрянородный: Slavi Romanos deleverunt, eorumque loca tenuerunt, reliqui autem Romani in orae martimæ oppidis servati etiam nunc tenent476. Во-вторых, что касается до отношений борьбы международной к церковно-административной, то продолжительное, в течение целых двух веков, спокойное довольство хорватов прежнею администрациею до того момента, как явилась славянская служба, скорее требует поставить в зависимость первую от последней и, во всяком случае, считать поводом к распре усилие славян утвердить и сохранить родное богослужение.
Нет надобности доказывать, как, при громадном большинстве славянского народонаселения, должно быть ничтожно меньшинство представителей ее на созванном соборе в 925 г. сравнительно с количеством представителей от городов римских: на стороне славянской стоял едва ли не один епископ Нинский, Григорий, потому что из высшего духовенства, заседавшего на соборе, только он один рисуется с характером энергического защитника славянских стремлений. Нет ничего удивительного после этого и в решении соборном встретить столь противное интересам хорватов определение. Согласно этому определению, подтвержденному и папскими легатами, ни один епископ не должен дерзать посвящать в духовное звание знающего только славянский язык; посвященные уже прежде могут исправлять лишь низшие должности; священники же, сведущие в одном славянском языке, не должны быть допускаемы ни в одной церкви к богослужению; исключение возможно единственно в крайнем случае, при совершенном отсутствии латинских иереев, и то не иначе, как по испрошении на то епископом позволения от папы477.
Такое определение дает нам очевидное доказательство, что хорватский епископ, Григорий, не стеснялся посвящением священников из славян не только для своей епархии, но и для других, нарушая, конечно, тем самым господствовавшие уже постановления о невмешательстве одного епископа в область другого. Из него же мы усматриваем и крайне решительные и крутые меры латинских иерархов подорвать разом и окончательно службу славянскую; для подобной решительности они находили основание и полное оправдание в посланиях папских, которые порицанием славянского языка, укорами Мефодию и советами Томиславу неопустительно заняться приготовлением с детства сведущих в латинском языке, чтобы потом сделать из них достойных пастырей церкви478, предрешали явственно определение.
Как приняли это определение славяне, что сделали они со своей стороны, чтобы ослабить его, – ответ дает новое папское послание на имя сплитского архиепископа и его епископов. Из него видно, что славянская партия обнаружила сильное недовольство на состоявшееся решение479, что она не замедлила сообщить Иоанну X и письменно свой протест480, ссылаясь на старое дозволение, без сомнения Иоанна VIII481; вследствие сего папа считал благоразумнейшим подтвердить все остальные пункты, приостановить окончательное решение вопроса о славянском богослужении482 впредь до того времени, когда или сам архиепископ, или один из его суффраганов явится в Рим с Григорием Нинским и лично перед ним изложит все дело.
Нельзя не обратить внимания на удивительную осторожность Иоанна X: ни одним словом не обозначил он в целом письме рокового вопроса, сделавшегося камнем преткновения в отношениях Рима к Далмации, хотя не может быть и тени сомнения в том, о чем, собственно, идет дело и касательно чего признал он необходимым приостановиться. Нельзя не видеть повторения и в настоящем случае прежней политики Иоанна VIII: и Иоанн X точно так же не решается высказаться положительно, прежде нежели не переговорит лично с борющимися сторонами, как поступил первый в 879 году, когда в третий раз вызывал Рим Мефодия. А между тем в предыдущем письме, на имя того же архиепископа, Иоанн X, как видели, нимало не стеснился отвергнуть славянский язык, заклеймивши его варварским, не преминул заподозрить и чистоту богослужения славянского, как не усомнился набросить тень подозрительности и на правоверие самого Мефодия. Понятно, что единственно сила недовольства хорватов, широко возбужденный ропот между ними и боязнь, вследствие этого, испортить несвоевременною энергиею дело заставили Иоанна X переменить тон и перейти к уклончивости, равносильной противоречию себе самому. Обычный прием римских первосвященников, знакомый уже нам и по сношениям их с Болгарией, и по распоряжениям касательно Мефодия.
История не сохранила известия о том, приходил ли в Рим Григорий с архиепископом Сплитским или с одним из его епископов; не имеем мы положительного указания и на то, последовало ли и когда именно какое-либо определенное распоряжение папы о службе славянской в Далмации. Принимая, однако же, в соображение, что до половины XI века не видно вовсе противодействий этой службе и что в это время встречаем снова соборное решение об окончательном ее прекращении в той же Далмации, можно, по-видимому, думать, что Иоанн X или совершенно отменил, или значительно ослабил определение 925 года. Действительно, трудно предположить свободу славянского богослужения в течение с лишком ста лет без борьбы с Римом, если бы он всецело подтвердил приговор собора Сплитского. Но, с другой стороны, не должно забывать и прежних примеров, равно и последующих, в которых Рим закрывал на некоторое время глаза при всем своем глубоком несогласии с совершающимися событиями, выжидая поры, когда он мог действовать с решительнейшим влиянием на желаемый им успех и достойнее поддержать вес и практическое значение своего голоса. Ведь целых пять лет молчал же Рим и относительно Мефодия, продолжавшего служить по-славянски вопреки предписанию папскому; отправляли славянское богослужение и хорваты в течение целых ста восьмидесяти лет, до 1248 года, несмотря на грозное запрещение его папою Александром в 1061 году. А что вероятнее будет принимать отсутствие какого бы то ни было определенного постановления в пользу славянской службы и со стороны Иоанна X после 925 года и предоставление им судьбы этой службы будущему времени, весьма убедительно доказывает молчание исторических документов о какой-либо ссылке хорватов на какое-либо позволение Иоанна X или одного из его преемников до папы Александра II – между тем недовольные хорваты на новое запрещение последним, конечно, не пропустили бы случая выставить на вид непоследовательность Рима и в 1061 году, как не забыл епископ Григорий в начале X века указать Иоанну X на разрешение славянского богослужения Иоанном VIII. Вот почему мы и позволяем себе считать заключение Гинцеля о неизбежности будто бы отменения сплитского решения Иоанном X483 на том основании, что богослужение славянское в Далмации продолжалось до половины XI столетия, поспешным и не только не вытекающим необходимо из обычной политики римского двора, но до известной степени даже противоречащим ей.
В правление папы Александра II (1061–72), по всей вероятности в самом начале, собрался снова церковный собор в городе Сплите по тому же главному вопросу из высшего духовенства Далмации и Кроации, под председательством присланного папою кардинала Майнарда484. Определение этого собора отличается уже гораздо большею резкостью, как положительнее и прямее звучит и подтверждение его папою: никто не должен, говорит определение собора, совершать божественную службу на языке славянском, а только на латинском и греческом; никто не должен из этого языка (т. е. народа) поставляться и в священные звания485. Понятно, что не разом поддались такому грозному и оскорбительному для национального чувства решению далматские славяне; по примеру старых лет, и теперь обратились с возражениями и просьбою к папе хорваты – и мы можем только жалеть, что архидиакон Фома сберег нам один ответ папский, не указавши подробно на возражения и просьбу хорватов. В ответе Александра II уже слышен тяжелый и аподиктический голос Рима, свидетельствующий об упрочении безопасности и не сообразующийся с правдою и историческою действительностью: «Scitote filii, – писал папа, – quia haec, quae Gothi petere student, saepe numero audisse me recolo, sed propter Arianos inventores literaturae hujusmodi dare eis licentiam in sua lingua tractare divina sicut praedecessores mei, sic et ego nullatenus audeo»486.
Здесь особенно останавливают внимание два положения: а) о строгом и неуклонном последовании Александра своим предшественникам и б) о сопоставлении славян с готами и изобретателей письменности славянской с арианами. Что касается до первого, то, хотя из слов папы мы и в состоянии вывести оправдание нашему заключению о неотменении Иоанном X решения собора 925 года, в чем хочет убедить своих читателей Гинцель, тем не менее не можем не упрекнуть Александра II в явной недобросовестности или в непонятном невежестве: дозволение славянского богослужения Адрианом II и Иоанном VIII делалось слишком гласно и скреплялось официальными документами и не знать о них, не справиться с ними римскому первосвященнику при решении того же вопроса непростительно, даже более чем непростительно, когда он позволил себе безусловно указать на всех предшественников; знать же о распоряжениях упомянутых двоих пап и скрыть их – преступно. Но едва ли можно допустить незнание в Риме в таком вопросе, который тянулся непрерывно и весьма серьезно и постоянно занимал папскую курию. Этого мало: Александр II неправ, ложен в своем обобщении предшественников и потому, что должен же был знать об отправлении славянской службы в Далмации в течение последних ста лет (от 925 до 1061) без всякого протеста, тем менее без положительного запрещения со стороны многих пап, ближайших своих предместников. Произвол и натяжки, разумеется, могут и молчание обратить в доказательство непризнания святыми отцами господствовавшей практики, но тот же произвол, при здравомыслии, никогда не будет в силах снять заслуженного порицания со святых отцов, высших блюстителей чистоты и правоверия церкви, за преступное безучастие к нарушению чистоты церковной, длившемуся столь долгое время на их глазах. Нет, Александр II, папа, не сам не знал о судьбе славянской церкви при Адриане II и Иоанне VIII, а рассчитывал на незнание просителей.
Что действительно в письме папском славяне сопоставлены с готами и что Мефодий с Кириллом названы арианами, объясняет отчетливо сам Фома архидиакон. Dicebant enim, говорит он о современниках второго Сплитского собора, gothicas litteras a quodam Methodio haeretico fuisse repertas, qui multa contra catholicae fidei normam in eadem sclavonica lingua mentiendo conscripsit, quam ob rem divino judicio repentina dicitur morte fuisse damnatus487. Эта простая, наивная откровенность бесхитростного архидиакона, сделавшись невольною, но положительною уликою настоящего взгляда в римском дворе XI столетия на Мефодия и его деятельность, взгляда, который позаботился было так искусно скрыть Александр II в ответе хорватам, подставивши вместо славян и Мефодия готов и ариан, получила роковое значение для нынешних католиков, выбивающихся изо всех сил, чтобы поместить славянских первоучителей в ряд покровительствуемых любимцев Рима. С целию обойти эту откровенность, не дать ей силы и подорвать объяснительный и обличительный ее характер, они прибегают к изумительным уловкам.
Один из самых бесцеремонных толкователей и защитников неправд римских, г. Гинцель488, прежде всего, например, старается ослабить доверие к известиям Фомы общим суждением о неточности его и об отсутствии критицизма в повествовании о древних событиях, которых он не был современником, ссылаясь при этом случае на отзыв первого издателя истории Фомы, Луция. Но, во-первых, Луций, делая свой отзыв, имел в виду древнейшую эпоху, для которой Фома не находил под руками письменных источников и должен был ограничиваться устными преданиями. Что это не может относиться к половине XI века, во-вторых, свидетельствует выписанное им целиком послание папское и, без сомнения, также извлеченное из оригинального акта определение второго Сплитского собора, приведенное нами выше. Кроме того, самое предание, ежели бы Фома и пользовался только им, не могло существенно изменить характера события менее чем в полтораста лет по вопросу, занимавшему сильно далматинцев и при жизни Фомы, и относительно лица, которое было слишком памятно и известно южным славянам. Наконец, самое качество предания о взгляде латинников на Мефодия в XI столетии по рассказу автора истории сплитских иерархов до такой степени согласно с предыдущею и последующею судьбою плодов Мефодиевой деятельности на Западе, что гораздо больше права было бы заподозрить истинность его тогда, когда бы оно выставлено было в ином, противоположном свете.
Поразительно до забавности усилие того же Гинцеля оправдать лукавое отождествление папою славян с готами и изобретателей славянского письма с арианами489. Признать настоящий, действительный смысл в этом отождествлении ему, разумеется, было нельзя, не разоблачая истинного, злобного воззрения Рима на славянских первоучителей, – и Гинцель решился лучше пожертвовать мнением о просвещении не только пап в XI столетии, но и вообще западной иерархии, низведя его до степени грубого невежества. «Варварство, – говорит он, – между славянами иллирскими достигло в X веке до такого размера, что они сами забыли о своей национальности и об особенностях славянства; в побережье Адриатическом, среди латинян и славян, утвердилось в эту пору грубое заблуждение, будто славяне по своей национальности то же, что и готы. Отсюда славянская азбука и письменность, изобретение которых приписывали Мефодию, объявлены были готскими, изобретатель же, Мефодий, сочтен латинянами еретиком, преданным арианству готов. Ни на соборе в Сплите, ни перед папою Александром, которые, опираясь на это заблуждение, произнесли осуждение славянской церкви, не в силах были защитники славянства раскрыть неосновательность сего заблуждения и спасти честь своего св. отца Мефодия. В Риме господствовало также сильное невежество, которое еще менее можно извинить, нежели славянское. Только что прошло двести лет с того времени, как св. Кирилл и Мефодий принесли римлянам с отдаленного востока бесценное сокровище мощей св. Климента, но уже совершенно погибла там память о столь заслуженных великих людях». Нет, не погибла память о них, а, напротив, оставалась, как видно, в полной свежести и Рим доказал это положительно своим отзывом. Неужели г. Гинцель в самом деле не сознает внутренно всей пустоты и неестественности своего заключения, которое в сущности, скажем мимоходом, есть не что иное, как распространенное только мнение Ассемани?490 Неужели действительно он убежден, что приданное Александром II название готов для славян есть в настоящем случае название народное, и неужели он соглашается сам с собою, будто подобное отождествление папою двух национальностей проистекло из действительного, в понятиях Рима XI века, смешения готов со славянами? Тем менее способны мы допустить это, чем менее согласуется со здравым смыслом положение г. Гинцеля, будто и сами славяне приадриатические забыли в эту пору о своем славянском происхождении и не отделяли себя от готов, – а и это положение принимает за несомненный факт немецкий ученый историк католической церкви! Народное сознание о своей народности, возникши у славян уже за несколько веков и утвердившись еще крепче с принятием христианства, могло только усиливаться и ни в каком случае затемняться в последующее время, и история не представит ни одного примера ни в одном поколении славянском, который бы чем-нибудь подтверждал мысль Гинцеля и его единомышленников. Да и какие же произошли особенные перевороты в Далмации в X–XI столетиях, которые бы в состоянии были выбить из хорватов и сербов сознание о своей народности? Их не было, не указывает их и г. Гинцель. Правда, он намекает на невежество, но это невежество обусловливается им же заброшенностью латинского языка в Далмации, незнание которого, надеемся, не может ни на одну черту умалить свежего, возникшего из самой жизни народного сознания о себе самом. Тем менее позволительно ожидать от незнания латинского языка смешения родной народности с другою, чуждою, в среде самого народа, славянской с готскою; в этом случае схоластическое изучение латыни скорее способно привести к обратному результату. Да и где же нашел Гинцель хотя какое-нибудь свидетельство у славян смешения ими себя с готами? Мы не решимся представить ни одного факта и убеждены, что встретить его можно разве у такого писателя, который за изучением латыни всецело отрешился от жизни и вовсе забыл ее. Но, к счастью, таких писателей из славян не существует. Что же касается до указаний Гинцеля на архидиакона Фому и священника диоклейского, будто бы зараженных грехом смешения славян с готами, то это несправедливый и крайне недобросовестный извет. Первый очень явственно дал заметить, напротив, непонимание и невежество других, допускающих такое смешение; он не без иронии говорит о распространенных слухах, будто Мефодием изобретены готские буквы, и тотчас же прибавляет, что на славянском языке писал он книги, что латинники преследовали славянских священников при исполнении определения Сплитского собора, что папа Александр отвечал иллирийским славянам, явившимся к нему с просьбою о дозволении в богослужении славянского языка. До какой степени ясно сознавал славянство священник диоклейский, живший за сто лет до Фомы архидиакона, и как лишен всякого основания и малейший намек на отождествление им славян с готами, всего виднее из известия диоклейца, напр., о Константине Философе, приведенного в сочинении самого же г. Гинцеля.
Но, быть может, смешивал Рим и, введенный этим в заблуждение, таким образом по ошибке, ненамеренно приписал Мефодию то, чего в самом деле не было ни в нем, ни в его учении? Трудно представить ошибку, заблуждение в Риме, когда перед представителем его, папою, стояли славяне, способные тотчас же отстранить это заблуждение, если бы оно относилось к смешению народностей. Но допустим возможность и взглянем на факты. И предыдущая и последующая история отношений пап к славянам и, в частности, к языку славянскому в литургии свидетельствует прямо против неотличения ими славян от готов. Вспомним из начала десятого века об Иоанне X: во всех посланиях своих, и к духовенству далматскому и к князю хорватскому, он относится к славянству как к особой народности, совершенно в такой же степени и в таком же смысле, как Адриан II или Иоанн VIII: slavinica terra, sclavi, slavinica lingua и т. п.; одинаково понимал славянство и Иоанн XIII в конце X столетия в письме своем (972) к Болеславу Чешскому; он даже знает и частные названия отдаленных ветвей славянских и сознательно подводит их под общее имя славян (Bulgariæ gentis vel Ruziae aut slavonicae linguae); весьма отчетливым представляется знакомство со славянами как с отдельным от готов народом и вскоре после папы Александра II, при Григории VII, что ясно видно из его послания (1080) к чешскому князю Братиславу по поводу уничтожения славянской службы в Чехии. Количество примеров можно бы удесятерить. А г. Гинцель хочет уверить, что в X–XI столетиях и в Риме, и вообще на Западе, даже в среде самых славян адриатических, господствовало невежественное заблуждение, будто славяне – те же готы!
Нет, в этом случае готовы вступиться и мы за Рим и оправдать его в несправедливом обвинении. Рим очень хорошо понимал различие народности славянской от готской, и если обозвал письмена кирилловские готскими, то соединял с этим словом совершенно иное значение – то значение, какое слышится в наименовании изобретателей славянской азбуки арианами. Готы издавна были известны как ревностные приверженцы секты арианской; участниками этой же секты папа Александр II хотел выставить и Кирилла с Мефодием, равно и всех его последователей славянских. Вот почему и азбука, изобретенная первыми и принятая последними, и вся письменность кирилломефодиевская (litteraturae hujusmodi inventores) названа готскою, т. е. арианскою, сами же солунские братья названы арианами. С точки зрения Рима, название совершенно соответственное, и оно важно для нас как неопровержимый указатель неумолимо строгой последовательности во враждебном взгляде на солунцев в курии папской.
Это есть отплата, отместие Кириллу и Мефодию за их отзыв о латинстве, выраженный в известном уже нам Кирилловом исповедании веры. Как будто Александр II имел его перед своими глазами и сообразовался с ним при порицании учения солунских братьев. Припомним, что св. Кирилл упрекал латино-немецких иерархов в арианстве по поводу смешения ими двух начал божества вследствие прибавки filioque, чем допустили они то же зло, какое господствовало между арианами и какое думали уничтожить упомянутою прибавкою491. Понятно, что чем глубже входило в догматическую истину filioque на Западе, тем теснее в глазах латинников сближались православные с арианами как отвергавшие прибавление и тем самым, по их мнению, унижавшие достоинство Сына Божия, в чем существенным образом и состояло заблуждение ариан. Вот где причина, по которой дозволил себе папа выразиться propter arianos inventores litteraturae hujusmodi, вот почему и славянские, кирилломефодиевские письмена назвал он готскими, так как среди готов по преимуществу сосредоточилась Ариева секта и так как в силу этого готский народ сделался синонимом всему арианскому. Отсюда логически необходимый вывод, что Кирилл и Мефодий, по признанию самого первосвященника западного XI века, исповедовали, значит, Символ веры по верованию и учению восточной церкви, боролись с немецким духовенством, следовательно не за букву только, как стараются выставить эту борьбу нынешние писатели католические, а за идею, за истину, все больше и больше извращавшуюся в церкви западной.
Но Александр II, быть может, по незнанию, по личному недоразумению высказал подобный отзыв; быть может, римская церковь была далека от него и в это время, как не дает повода упрекать себя в несправедливом осуждении солунцев и в прежнюю пору? Так и утверждают позднейшие римляне, на этом стоит особенно и знакомый уже нам г. Гинцель. Но внимательному читателю нашего исследования стоит лишь мысленно совокупить все главнейшие моменты в судьбе славянских первоучителей на Западе и характер отношений как к ним, так и к последствиям их деятельности, т. е. к славянской службе, со стороны первосвященников римских, чтобы представить в ясности и отчетливости ту прогрессивную последовательность во взгляде их, какая завершилась голосом Александра II, и подметить тесную зависимость силы этой прогрессивности от степени постепенного удаления друг от друга восточной церкви и западной.
В самом деле, тогда как Адриан II является преданным покровителем обоих братьев, возвышает одного из них в сан архиепископа, отзывается как об истинно православных, Иоанн VIII не в силах уже скрыть своего колебания: он то испытывает Мефодия в вере, то вступается за него, то предоставляет собственной участи, под дерзким преследованием злейших врагов его; сомнение в неправоверии Мефодиевом возникает в Иоанне с каждым доносом от немцев. Выступает папа Стефан – и уже готова и отправлена булла с целью отстранить Мефодия, и, хотя в неопределенных еще выражениях, скорее в виде догадок, предчувствий, положительно невыгодный взгляд в Риме на архиепископа Моравского очевиден. Мефодий умирает; последователи его разогнаны, но учение и служба солунских просветителей не исчезли из области патриархата Римского, нашедши себе приют в Далмации; апостольская столица, таким образом, не освободилась от необходимости выяснять свое мнение о солунцах и долго спустя после смерти их, на основании дела рук и ума их. Здесь сталкиваемся мы с Иоанном X. Его воззрение уже определеннее и высказывается смелее; он позволяет себе уже прямо сомневаться в знании Мефодия; в смысле резкого упрека замечает уже далматинцам, что нет вовсе оснований руководиться в делах веры Мефодием, что он не стоит в ряду авторитетных писателей; этого мало, учение Мефодиево Иоанн X называет прямо несогласным со Священным Писанием. Отсюда недалеко уже и до приговора Александра II, заклеймившего обоих братьев именем еретиков.
Неразлучно с постепенно возвышающимся голосом Рима против личности солунцев усиливается с каждым поворотом и осуждение их учения, восходя точно так же от неопределенного колебания до обвинения в ереси, заслуживающей преследования и проклятия. Учение это олицетворялось в славянском богослужении; против него-то и направлены стрелы римские.
Адриан II после предварительного испытания разрешает безусловно отправлять службу по книгам кирилломефодиевым; Иоанн VIII два раза запрещает и два раза разрешает в Моравии; сквозь пальцы смотрит на славянскую литургию в Далмации, но в то же время не забывает обнаружить в письме к латинским иерархам неприязненный свой взгляд не только на греков, но и на славян. Иоанн X в письменном призыве духовенства далматского на собор в Сплите решительно требует устранения славянского языка и замены его латинским. Папа Александр II уже открыто называет славянские письмена готскими, еретическими и безусловно требует от своей паствы бросить их.
При этом опять мы не можем оставить без внимания суждений латинников. Они не в силах опровергнуть действительности гонения на службу славянскую – факт этот слишком очевидный; но, чтобы спасти латинское правоверие за Кириллом и Мефодием, напрягают все силы своей софистики, чтобы уверить читателей, будто гонение простиралось исключительно на язык и не касалось того, что было облечено в этот язык, так как содержание заимствовано из обрядов и обычаев латинской церкви. Таких приемов нельзя даже назвать и умственным ослеплением: доказательства против них так ярки и так положительны, что единственно преднамеренная недобросовестность в состоянии отстранить их.
Действительно, как объяснить, например, хотя следующие выражения Иоанна X, если не относить их к содержанию славянских книг и к особенностям учения Кирилла и Мефодия сравнительно с римскою церковью: «Cognovimus, – писал он духовным далматским, – aliam doctrinam pullulare (т. е. при славянском богослужении), quae in sacris voluminibus non reperitur (разумеется, в книгах римских)» или ad Methodii doctrinam confugiunt; желая изгнать славянский язык, папа требовал, чтобы богослужение совершалось по обрядам римской церкви и на латинском языке, следовательно, богослужение славянское было по обрядам не римской церкви. До какой степени неразрывно связано с не-римскими обрядами богослужение кирилломефодиево, разительное доказательство предлагает и папа Иоанн ХIII в упомянутом уже однажды нами послании к чешскому князю Болеславу II. Разрешая устройство епископской кафедры и женского монастыря в Праге, папа заботливо прибавляет: verum tamen non secundum ritus aut sectam Bulgariae gentis vel Ruziae aut slavonicae linguae. Кажется, ясно, что кирилломефодиевский обряд был обряд Болгарии и Руси, или, что то же самое, греческий, и как такой он тем разительнее противоречил римскому, чем больше с течением времени прокрадывалось в него отступнической новизны. Вот где объяснение и мнения латинников XI столетия, записанного Фомою архидиаконом, о Мефодии, что он multa contra catholicae fidei normam in eadem sclavonica lіпguа mentiendo conscripsit.
Итак, соображая все сказанное о разъяснении римского взгляда на Кирилла и Мефодия в первые два с половиною века после них, мы неизбежно должны прийти к следующим несомненным и положительным заключениям: а) что славянские просветители оставались во все время своего пребывания в западном патриархате верными и неуклонными последователями православной церкви восточной не только в догматической ее части, но и в обрядовой и что составленный ими перевод и установленная служба были безусловно чужды всех отступлений и нововведений западных; б) при таком положении своем они не могли не вызывать со стороны блюстителей церковных порядков Запада недовольства и преследований; всматриваясь в эти преследования, невольно поражаешься зависимостью напряженности их от упрочивавшегося разъединения обеих церквей, восточной и западной: чем ближе время к первым зачаткам этого разъединения, чем менее, следовательно, было ясности и определенности в чертах раздела, тем осторожнее и мягче отзыв Рима и о солунцах и о их учении, тем неустойчивее и отношения к ним его первосвященников, как при Адриане II и Иоанне VIII. Но по мере того, как отдельные пути церквей расходились все дальше и дальше, как нововведенные и нововводимые особенности римской церкви приобретали все больше и больше догматической силы и законности, отрезавши, наконец, ее резкою границею от восточной, и взгляд на Кирилла и Мефодия, естественно, должен был получать больше определенности и враждебности, как под пером Стефана, Иоанна X и Иоанна ХIII, достигши при Александре II отождествления их с еретиками. Не забудем, что этот сильнейший тон обвинения совпадает по времени с последним моментом церковного разрыва при византийском патриархе Михаиле Керуларии в 1053 году.
К такому же убеждению в свойствах славянской службы и в отношениях Кирилла и Мефодия к Греции приводят нас и соображения о судьбах наследия солунцев в Чехии, князь которой, Борживой, как замечено нами выше, был лично крещен Мефодием. Считаем лишним останавливаться на доказательствах того, как в первое время христианства в чешской стране господствовало исключительно славянское богослужение в духе и смысле православно-восточного учения славянских просветителей, как сильно и могущественно было оно и в то даже время, когда с половины, особенно с конца X столетия, латинство успело завлечь на свою сторону высшую светскую власть и организовать, в лице епископа, высшую свою иерархию. Вопрос об этом представляет настолько подробное, беспристрастное и отчетливое исследование в отечественной литературе, что нам смело можно ограничиться только указанием на него492. Со своей стороны мы считаем вполне достаточным обратить внимание единственно на те моменты, в которых выступает голос представителя западной церкви с тем же тоном и смыслом, какой раскрыт нами в обзоре судьбы учения Кирилла и Мефодия в Моравии и установленной ими службы в Далмации и какой служит новым подтверждением добытых нами выводов и решительным опровержением насильственных уверений современного католичества.
Два особенно резких момента выдаются в истории церкви Чешской. Один из них отчасти нам известен и касается распоряжения папы Иоанна ХIII об учреждении в Праге епископства и монастыря в конце X века; другой относится к монастырю Сазавскому и к славянским порядкам в нем, заведенным основателем его, св. Прокопием. Выражение буллы римской в первом случае свидетельствует ясно о присутствии, с одной стороны, славянской литургии в чешской стране, о непосредственной связи этой литургии, по замечанию самого папы, с церковными обрядами Болгарии и Руси и о враждебном его взгляде на нее как на секту, на ересь; с другой, строгим требованием Иоанна XIII от князя чешского – поручить епископское звание человеку, который бы в совершенстве знал латинский язык и был бы способен вспахать новую почву в душах язычников и посеять на ней семена благой деятельности493, – говорит о боязни папы, чтобы не расширилась еще больше секта эта, и о непременном желании заменить ее латинством.
Еще виднее взгляд римского двора и вообще латинства на славянский обряд в переворотах с недолговечным монастырем Сазавским. Сведения о воспитании и христианском образовании виновника устройства этого монастыря, св. Прокопия, не оставляют и тени сомнения, что он был ревностным последователем учения св. Кирилла, книги которого и служили для него главнейшим материалом и источником религиозного просвещения494. Ни один католик не в состоянии отвергнуть и того, что введенное Прокопием богослужение было славянское. В первоначальном основании монастыря живейшее участие принимали двое чешских князей: Олдржих, положивший начало ему (1032), и Бржетислав, доведший до конца (1039). Как же мог согласиться Рим на такое учреждение, к которому обнаруживал постоянно и везде враждебность? Нет ни малейшего намека в исторических памятниках на какое-либо отношение к нему Рима в первые минуты существования монастыря, а политика и образ мыслей князей-основателей, их ненависть к немцам, главным проводникам латинства и защитникам интересов папства, решительное намерение удалить их из своего княжества, равно и явный раздор с папою, уже пославшим угрозу о предании Бржетислава клятве495, говорят скорее в пользу того, что они и не обращались в Рим за советами или дозволением. В 1055 году умирает Бржетислав и престол чешский занимает сын его Спитигнев II. Преданность этого князя к латинскому духовенству496 не замедлила тотчас же отразиться и на судьбе монастыря славянского, бывшего спицею в глазах поклонников папы: по свидетельству летописи Сазавской, они успели вооружить Спитигнева и против игумена и против братии, обвинивши их в ереси и расколе, проникавших будто бы из славянских книг497. Недолго, однако же, наслаждались своею победою латинники: со вступлением на престол Бржетислава II около 1063 года изгнанные монахи введены были снова в монастырь Сазавский и славянская литургия возобновилась. Замечательно, что это возобновление совершилось в то самое время, как на другом конце мира славянского, в Далмации, Александр II так решительно и грозно воспретил кирилломефодиевское богослужение; еще более замечательно, что возвращение монастыря Сазавского славянам опять сходится с враждебностью князя чешского к немцам и с дружественными связями его с императором Генрихом IV, которому не переставал он оказывать вещественную помощь в знаменательной борьбе его с папою Григорием VII498. Но если погибли письма папы Александра II в Чехию499 и, таким образом, мы лишены возможности узнать взгляд и распоряжение его касательно порядков сазавских, зато с точностью можем определить отношение к ним Григория VII. В булле своей на имя Вратислава II от 1080 года он требует от князя употребить все усилия, чтобы прекратить безумие и устранить славянский язык в делах веры500. При этом случае Григорий позволил себе объяснить и причину своего несогласия на разрешение славянского богослужения: причина эта заключается, конечно, в умышленном и противном истинному христианству мнении, что распространение Св. Писания среди простого класса может повести к его унижению и к разным заблуждениям, что сам всемогущий Бог заблагорассудил оставить некоторые места Писания сокрытыми. Но и многоречивая булла с грозным своим приказанием не переменила понятий Вратислава: Сазавский монастырь продолжал свое дело до самого 1097 года, когда наследника Вратиславова, Бржетислава II, опять подчинило своему влиянию духовенство латинское. Таким образом, славянство и в чешской церкви одинаково является проводником ереси и заблуждений и в этом смысле преследуется с тою же яростью и постоянством поборниками латинизма; значит, и тут, вблизи к епархии Мефодиевой, в стране соседней с местами самоличной проповеди и служения св. Кирилла и Мефодия, учение их точно так же признается противным обычаям римским.
Но ежели ближайшее рассмотрение обстоятельств преследования службы славянской на Западе свидетельствует очевидно, что интерес преследователей далеко не был ограничен устранением одного языка, что он существенно заключался в подавлении всего, что вносилось посредством этого языка в жизнь славянского народа и что противоречило новым порядкам латинской церкви, то взгляд на отношения латинства к некоторым обычаям в церкви славянской в течение X–ХII веков подтверждает до несомненности, как неразлучно было славянское богослужение с постановлениями исповедания восточного, греческого, и как надолго пустило оно глубокие от себя корни, потребовавшие самых энергических мер со стороны иерархии римской. В ряду таких обычаев занимает особенно видное место брак духовенства.
Латинское целибатство восходит началом своим весьма к отдаленной старине. Вспомним, что уже папа Николай I в своих ответах болгарскому князю501 сильно порицал женитьбу духовенства и убеждал оказывать предпочтение неженатым священникам; на Западе в эту пору отсутствие брака вошло уже в силу закона, так что грозные повеления Григория VII в XI столетии касались только частных злоупотреблений закона. А что находим мы не только в XI, но и в XII веках в священстве славянском, во всех странах, где или впервые утверждено христианство славянскими проповедниками, или куда не замедлило проникнуть установленное ими славянское богослужение? И в Польше, и в Чехии – в самых отдаленных краях мира славянского на Западе, почти с первых дней христианства подчиненных патриархату Римскому, – обычай брака духовных является общим, узаконенным и спокойно продолжающим свое существование, невзирая на строгие преследования в областях мира романского и германского. Не ранее половины XII века встречаем мы решительное намерение Рима подавить этот обычай и среди славян. С этою целью отправлен был папою особый даже кардинал в Чехию и Моравию, проживший там целых два года (1143–1145); но, видно, разлучение им священников с женами502 имело мало успеха в будущем, потому что в 1197 году видим мы в Чехии нового легата папского, вынудившего от духовенства обет безбрачной жизни, который с сих пор должен был давать всякий клирик перед поставлением в священники503. Как понять и как объяснить такое явление, сосредоточенное в указанный период времени единственно в странах славянских, в которых кирилломефодиевская литургия вне всякого сомнения, и которое давным-давно сделалось чуждым, беззаконным во всех остальных частях латинского Запада? Не ясно ли, что это явление стоит в неразрывной связи с такою литургиею, порождено и обусловлено ею; не очевидна ли после этого и непосредственная связь этой литургии с православным Востоком, никогда не поднимавшим голоса против законности браков духовенства? И если через Кирилла и Мефодия проникал на Запад столь высокой важности обычай с Востока, всецело противный укоренившимся уже постановлениям церкви латинской, то что же сказать об обрядах самой литургии, и можно ли, не посягая на здравый смысл и не увлекаясь задачами намеренного затемнения истины, утверждать, подобно Гинцелю и его собратии, тождество их с обрядами латинства?
Итак, к концу XI столетия все, что носило на себе отпечаток мысли и трудов св. солунских братьев, все, что напоминало об их деятельности и отзывалось их учением, признано было на Западе устами верховных пастырей его не только излишним, неуместным, но положительно недостойным, противозаконным, еретическим, преступным, свидетельствовавшим лишь об опасном заблуждении, которое требовалось исторгнуть с корнем. Понятно, что служба славянская, этот неуловимый проводник восточного православия, должна была приостановиться; в Далмации, по решению второго Сплитского собора, утвержденному во всех частях Александром II, не только удалены были славянские священники от своих должностей, но даже запечатаны и церкви, в которых совершалась кирилломефодиевская служба504; в монастыре Сазавском нахлынувшие туда латинские монахи под водительством своего игумена почли первою обязанностью истребить вконец все книги славянские, которые одни там и находились505. Но можно ли было надеяться на полный успех в мире славянском от этого разрушительного направления латинской пропаганды? Можно ли допустить, чтобы славяне, воспитанные с первых дней христианства в его истинах на родном языке, привыкшие в течение двух веков слышать слово Божие в трудах благоговейно чтимых ими солунцев и убедившиеся собственным опытом, как важен такой порядок и в жизни общественной, для сохранения самостоятельности народной и для отражения гибельного влияния латинства, согласились примириться с судьбою и покориться предписаниям корыстной иерархии безо всяких усилий отстоять свое достояние? В состоянии ли был и самый Рим поступать со славянами так же развязно, энергически и безбоязненно, как действовал он в областях романо-германских? История дает слишком ясный и отрицательный ответ, поясняя в то же время и побуждения уступчивой политики пап относительно славян.
В мире западном, между романцами и германцами, латинство было первым и исключительным проводником христианства: от первых зачатков крещения этих народов Рим втягивал уже их в свою железную систему и заботливо замыкал все скважины, через которые бы могло что-либо проникнуть подрывающее эту систему, основанную на формализме в религии и на безусловном господстве иерархии в жизни общественной. Между такими скважинами, естественно, занимало одно из самых видных мест непосредственное знакомство народов со Священным Писанием. Признать законность этого знакомства, допустить его свободу значило разоблачить множество отступлений латинской церкви от действительного учения Спасителя, раскрыть все поразительное ему противоречие в установившейся системе ее иерархии и в отношениях последней к массам народов. Отсюда строжайшее преследование попыток к переводу божественных книг на туземный язык и бесчеловечные истязания для всех, кто дерзал нарушать преступные запрещения Рима; отсюда возник и укоренился на Западе тот позорный взгляд на простонародье, какой отмечен уже в приведенных нами выше словах Григория VII и какой еще резче выразился в распоряжении папы Иннокентия ІII по поводу жалобы Метцкого епископа на паству, которая не слушалась его приказаний и читала Библию. Иннокентий III писал жителям Метца: «Узнал я, что многие между вами – как мужчины, так и женщины – из сильной любви к Св. Писанию перевели себе Евангелие, послания Павла, псалмы, нравственное учение Иова и многие другие св. книги и читают их в своих тайных обществах»; он восстает против этого и в числе доводов приводит следующее: «Приказано было побивать камнями всякое животное, которое взойдет на священную гору, – это для тогою, чтобы ни один простой и неученый человек не осмеливался восходить до высоты Писания». В 1200 году папа отправляет несколько аббатов, и они сожигают в Метце все книги, какие находят, и истребляют читающих. Даже в монастырях цистерцианских были сожжены переводы Св. Писания506. Так устами пресловутого наместника Спасителева низведен на степень животного не только простолюдин, но даже и простой монах; распоряжением верховного представителя западного христианства признаны и тот и другой недостойными даже знать учение Того, именем Которого освящена была их религия и Которого, по наставлениям того же духовенства, они привыкли считать ее основателем. Этот безумный и безбожный взгляд обратился, таким образом, к XIII веку в догму латинской церкви и послужил основою для дальнейших ее подвигов в истреблении человечества.
Но долгое время уклонения от этой догмы ограничивались отдельными единицами: многим надобно было пройти векам прежде, нежели успели охватить они массы народные, которые, не будучи знакомы с другими порядками, от самого начала христианства приученные к подобной системе, тем бессознательнее подчинялись ей, что и власть светская видимо поддерживала ее, руководясь, конечно, тою же эгоистическою политикою – закрыть от народа учение, в основании которого лежало духовное братство и равенство. Политическая и религиозная отрезанность от Востока и воспитанное к нему предубеждение преграждали и с этой стороны путь к свободному проходу на Запад истинных понятий христианства, и почти до самого XVI века латинство не переставало быть непроницаемою завесою безнравственнейшей эксплуатации народа, совершавшейся во имя не сознаваемой и не понимаемой им религии. При таком сопоставлении сторон понятен и временный успех от войн и костров, понятны и плоды инквизиций, направленных лишь на отдельные общества, бессильные в борьбе с могучим латинством.
Не так легко было ладить со славянством, испытавшим уже прелесть родного языка в делах веры и сознательно, с полным сочувствием и убеждением, примкнувшим к ней под руководством памятных проповедников. Здесь Риму пришлось столкнуться с целыми массами, с корнем народным, – и упорные, кровавые преследования его могли отразиться совершенно в обратных результатах. Опасность предстояла тем большая, что непосредственное соседство славян западного патриархата со славянами восточного православия указывало само собою дорогу, на которой вполне удобно было ускользнуть от насильственной латинизации. Обзор судьбы славянской литургии в два с половиною века после первых ее зародышей в Моравии служит наглядным доказательством, что Рим понимал это различие и прибегал к мерам несравненно осторожнейшим. Представленная нами постепенная последовательность перемены взгляда его на значение Кирилла и Мефодия и их богослужения, а также остановчивость в решениях и воздержность в приведении в исполнение решений свидетельствуют ясно, что латинство более полагалось на время, считало необходимым исподволь, незаметно затянуть славян в свой узел. Во время Александра II и Григория VII казалось, что узел этот был уже настолько крепок, что Рим признал безопасным прибегнуть и к более решительным и окончательным мерам. Последние нам известны. Что же славяне?
В Далмации, по крайней мере, они продолжают по-прежнему родное богослужение и вынуждают наконец папу избрать новое средство для предупреждения опасности от проникновения восточного православия, средство, исключительно обращенное на славян и содержащее в себе очевидную уступку. С половины ХIIІ века пущенное в ход средство это открывает новый период во взгляде Рима на славянский язык в деле богослужения, и остановиться на определении характера его нам необходимо, потому что он служит отрицательным указателем причин, по которым подвергалась славянская служба гонению в предшествующее время.
История не сохранила нам подробных сведений о состоянии славянской литургии в Далмации после знаменательного второго собора в Сплите, но булла папы Иннокентия IV от 1248 года достаточно вознаграждает отсутствие этих сведений, свидетельствуя положительно о бессилии соборного определения и папского подтверждения. Булла эта служит ответом погибшему посланию к папе от епископа Сеньского; из нее раскрывается: а) что упомянутый епископ просил папу дозволить славянское богослужение, которое в области его пользуется общим обычаем507; б) что священные книги облечены в особую азбуку, изобретателем которой славянское духовенство признавало блаженного Иеронима508. Итак, богослужение славянское не прерывалось; привычка к нему, значит, до того была сильна, что и высшее духовенство Далмации, несмотря на решение собора и на могущественную поддержку папы, не в состоянии было подавить его. Но епископ Сеньский указывает на какую-то особенную письменность, источником которой являются уже не Кирилл с Мефодием, а Иероним. Понятно, что это та самая письменность, которая с XIII века, не прерываясь, употребляется католическими далматинцами и приурочивалась до позднейших времен св. Иерониму, т. е. письменность глагольская.
Иннокентий IV, с полною любезностью, посылает разрешение как славянской службе, так и особенной азбуке; позволяет себе даже при этом случае до того либеральное суждение, что, в глазах знакомого с образом выражений Иоанна X, Александра II, Григория VII и Иннокентия III, невольно вызывает изумление: потому соглашается папа удовлетворить просьбе Сеньского епископа, quod sermo rei et non res sermoni subjecta (язык подчиняется предмету, а не предмет языку). Казалось бы, при таком разумном и справедливом взгляде на дело следовало ожидать полной свободы славянскому языку всюду, где только пожелают христиане пользоваться им. А между тем вслед за гуманным настроением вставляется самое строгое ограничение: in illis dumtaxat partibus, ubi de consuetudine observantur praemissa. Другими словами, там, где латинство успело уже выбить из церквей службу славянскую, она не должна быть восстановляема; дозволение касается лишь таких мест, о которые разбились вековые усилия латинизаторов, которые, следовательно, при дальнейшем упорстве в отказе со стороны Рима, тем более при преследовании, в состоянии были грозить какою-либо опасностью. Надеемся, что подобное заключение вытекает строго логически из папского ограничения. Еще важнее для исследователя судеб славянского просвещения второе ограничение, выраженное Иннокентием IV по поводу разрешения употреблять особенную письменность: dummodo ex ipsius varietate litteræ sententia non laedatur (чтобы только от различия письменности не был нарушен смысл). Понятно, что дело идет о смысле римской церкви, о необходимой верности в передаче на особенную письменность верований, понятий и обрядов латинских. Так понимают это и самые горячие католики509. Ясно, таким образом, что папское позволение обусловливалось, во-первых, определенною и узкою местностью, во-вторых, полным согласием перевода славянского с богослужебными книгами латинскими.
Сравнивая Иннокентиево распоряжение со знакомою уже нам историею славянской азбуки и славянской литургии в областях римских, мы невольно должны остановиться на вопросе: в силу чего совершилась такая резкая перемена в отношениях первосвященников римских к славянскому языку, так недавно отверженному собором и так настойчиво преследовавшемуся длинным рядом пап? При одинаковом положении вещей в XI и XIII веках ожидать подобной перемены невозможно; несомненно, что в указанный промежуток времени совершилось что-либо особенное относительно славянского языка. Из действий пап X–XI столетий мы видели, что они направлены были не только и не столько против собственно языка, сколько против внешнего органа его и против того, что выражалось этим органом. Вопрос шел об азбуке и об особенностях верований, проводимых через нее в книгах богослужебных. Азбука представляется хорошо известною Риму – и последний сознательно и неоднократно порицает ее, называя еретическою, осуждая как еретиков-арианцев и изобретателей ее, признавая в то же время книги, писанные ею, проводником заблуждений. На этих основаниях апостольская столица в XI столетии окончательно запретила пользование такими книгами и, как неизбежное последствие этого запрещения, решила прекратить и славянское богослужение.
Если теперь, в половине XIII века, мы встречаем разрешение славянской службы, то и без указаний в разрешительной булле непременно следует предположить, что условия азбуки и переводных книг были уже не те, а другие. И Иннокентий IV названием азбуки особенною и свидетельством об изобретении ее св. Иеронимом говорит положительно, что письмена эти не те, еретические, против которых ратовал Рим; не арианец и изобретатель их. При такой постановке дела допускать тождество славянского письма, упоминаемого в булле Александра II и в послании Иннокентия IV, значило бы допускать неразлучно самый наглый обман со стороны епископа Сеньского и духовенства его епархии и простодушное до бессмыслия подчинение этому обману, при непостижимом и необъяснимом невежестве со стороны Рима и его высшей иерархии. И против того и против другого предположения резко восстает характер распоряжения Иннокентиева. Осторожность, с какою ограничивает он местность славянской литургии, свидетельствует ясно, что предмет этот занимал его, казался ему важным, – а достаточно самого слабого внимания, чтобы открыть и в римской курии исторические данные по вопросу о службе славянской в Далмации, разузнать о ней до подноготной и от современных местных жителей Далмации. Или признать ошибку предшествующих пап и сознанную Иннокентием IV несправедливость их жестоких порицаний личности и труда солунских просветителей? Но тогда ошибка Иоанна X, Иоанна XIII, Александра II должна лечь самым грязным пятном на нравственность наместников Спасителевых, дозволивших себе очернить святых мужей именем злых еретиков, да не останется чистым и Иннокентий IV, постигший ошибку предшественников, следовательно признавший правоверность св. Кирилла и Meфодия и, однако же, утаивший их имя как действительных изобретателей славянской азбуки, и подставивший вместо него Иеронимово. Нет, ни подчинение наглому обману, ни простодушная невнимательность, ни невежественные ошибки не согласны с неизменным образом действий Рима; тем менее можно допустить эти качества в половине XIII столетия при Иннокентии IV, этом украшении канонистов и отце права510, когда в самой столице Запада не одна была рукопись кирилловская, когда являлось там немало и икон с надписями Кирилла славянскими. Настаивать, таким образом, на тождестве в этом случае азбуки славянской в состоянии только упорно предвзятая мысль, слепо попирающая самую прозрачную истину, не справляющаяся ни со здравым смыслом, ни с обыкновенными началами нравственности, лишь бы только довести сознаваемую ложь до степени орудия коварных задних целей.
Здесь вопрос о происхождении глагольской азбуки и об отношении ее к св. Кириллу сводится прямо к неумирающему вопросу о католической пропаганде в землях славян православных. Если особенная, глагольская азбука Иннокентиева та же, что и упоминаемая в XI столетии, при Александре II, и в X, при Иоанне X, значит, она – кирилловское изобретение; а как глагольская служба есть римская, то, следовательно, и св. Кирилл с Мефодием отправляли богослужение по обряду латинской церкви; если же православные славяне чтут солунских братьев, считают их своими просветителями, то должны отвергнуть измену им и воссоединиться с тою церковью, которой следовали они и для которой подвизались в переводах, в проповеди и в установлении славянской литургии. Вопрос алфавитный получил даже и политический смысл там, где православное славянство стоит рядом с католическим. Кирилл и Мефодий легко могли сделаться объединяющими органами разъединенных духовно славян; они одни в состоянии представить из себя то средоточие, к которому могут одинаково относиться и католики и православные, к которому, благодаря позднейшему распространению сведений о них, действительно и заметно тяготение. Но бросающиеся в глаза при первом взгляде данные такового рода, что указывают на отступничество католиков от заповедей солунцев: у православных сохранилась славянская служба, она владеет и славянским письмом – католики сменили все это латинством. Понятно, каким результатом, при естественном ходе движения, могло отразиться тяготение к объединяющему центру в лице св. Кирилла и Мефодия; понятно, чем могло угрожать это объединение, начавшее уже и высказываться, тому правительству, которое привыкло находить основу своего существования лишь в разъединении своих народов, а католичество, по тесному родству коренных принципов, считать самым твердым для этого оплотом и верным рычагом. Отчисление глагольской азбуки к плодам изобретения Кириллова должно было служить надежным ручательством задержки объединения славян, при испытанной ловкости католического духовенства в таких приемах, от которых зависит успех и католической пропаганды – положительный или отрицательный – в приобретении новых прозелитов или в удержании от измены старых. Вот только какие соображения способны побудить исследователя закрыть глаза перед яркою истиной и, вопреки внутреннему чувству, выводить натянутыми софизмами тождество глагольской азбуки с теми письменами, которые преследовались в X и XI веках Римом и прямо относились им к трудам Кирилла и Мефодия.
Не место здесь углубляться в решение вопроса о месте и времени первоначального происхождения глагольской азбуки, но, признавая этот вопрос отдельным от вопроса о применении глагольской азбуки к богослужению славянскому и встречая в истории последнего достаточно ясные данные для сего, мы находим тем более не лишним высказать свое мнение, что, по глубокому нашему убеждению, применение глагольской письменности должно стоять непременно в ряду указателей на действительный взгляд Рима на св. Кирилла и Мефодия и их учение.
Начнем с того, что Иннокентий IV названием глагольской азбуки особенною (specialis) выразил прямо, во-первых, отдельность ее от преследовавшейся письменности славянской прежде; во-вторых, не менее явственно засвидетельствовал, что у славян существовала и другая азбука, не особенная, не specialis, следовательно общеупотребительная, не исключительно только в делах церкви, какою выставляет он азбуку глагольскую (quam, litteram, illius terrae clerici observant in divinis officiis celebrandis). Затем отделение это обозначается еще резче указанием на изобретателя: не готы, ариане, не люди, которых нет в числе святых римской церкви, изобрели глагольскую азбуку, а св. Иероним, пользующийся громкою славою между св. отцами западной церкви и притом уроженец далматский, а не какой-либо пришлый грек. Такое, хотя и скрытое, тем не менее очевидное сопоставление в булле папской азбуки глагольской с другою, неупоминаемою, может относиться единственно к азбуке кирилловской.
Но кому нужна была глагольская, специальная азбука в Далмации, если там известна была и другая, к тому же не ограниченная исключительным употреблением в делах религии, церкви? Едва ли можно допустить такую потребность в светских людях; да и определение глаголицы как только церковной письменности прямо отвергает подобное предположение; едва ли мыслима настоятельная надобность в особой азбуке и для низшего духовенства славянского, находившего в привычке к письму кирилловскому и в удобопонятности его самое лучшее оправдание его общеупотребительности. Не то следует сказать о духовенстве высшем далматском: его римское происхождение, а вследствие сего и особые отношения к столице западной ставили его в иное положение относительно господствовавшего письма кирилловского. Исторический же обзор преследования этого письма раскрывает перед нами и побуждения именно для этого слоя духовенства заменить ходячую азбуку иною.
Мы видели уже, что Рим неразрывно связывал свое противодействие славянскому письму с противодействием славянской службе, что эта связь имела источником своим особенности в обрядах и верованиях религиозных, заносившихся посредством письменности, общей и католическим славянам, и православным. Далмация представляла именно тот пункт в мире славянском, где непосредственнее всего сходились границы областей западного и восточного патриархатов и где провести черту строгого раздела было тем труднее, чем новее было самое христианство и чем однороднее была славянская масса, принадлежащая к одному поколению: общение, таким образом, было постоянное и, при единстве письменности, неизбежно должны были переноситься книги из одной области в другую, а с тем вместе – сглаживаться и особенности, успевшие образоваться между Востоком и Западом. На чьей стороне следовало ожидать ущерб, понять нетрудно, если сообразим, что литературно-славянская деятельность по изгнании учеников Мефодиевых из Моравии расцвела самым обильным и роскошным цветом вблизи Далмации, в области православно-болгарской, в западном углу Македонии.
Остановить духовное общение, пресечь постоянный прилив с Востока иных верований и обрядов сравнительно с римскою церковью было необходимо и, конечно, тем лицам, которые в связи только с католичеством могли рассчитывать на удержание своего высшего положения, только в сохранении единства с Римом надеялись поддержать господство римского меньшинства над массою славян. Но как остановить, как пресечь? Казалось, всего удобнее ухватиться за развившееся в римской церкви начало исключительного латинства в богослужении; к нему, действительно, как знаем уже мы, и обратились епископы далматские, при нераздельной помощи пап. Но привычка к понятному, родному языку в религии, любовь и уважение к памяти установителей славянского богослужения не замедлили обнаружить весь неуспех подобного средства: славянские книги продолжали оказывать свое действие и после 925 года, и после 1061. Кроме того, настоятельное упорство на этом средстве могло повести и к обратным последствиям: к положительному отделению от католичества и к соединению с православием, в котором единоземцы далматинцев находили полнейшую свободу для всестороннего пользования славянскими книгами. Но если нельзя было остановить славянскую литургию, если приходилось примириться с этою необходимостью, то оставалось одно – отделить как можно резче самою внешностью орган богослужения, т. е. книги славянские, и, сблизив последние с обрядами церкви латинской, отрезать таким образом общение с Востоком и прекратить этим переход оттуда всего, что несогласно с постановлениями Запада. Вот где побуждение если не к изобретению, то к применению специальной азбуки в славянском богослужении. Первые попытки такого применения могли начаться в первую пору преследования кирилловской письменности и сделаться особенно необходимыми после второго Сплитского собора. И как бы ни решала наука вопрос о происхождении глагольского письма, как бы ни были заманчивы и остроумны предположения ученых касательно местности первоначального ее появления и первого виновника его изобретения, но, в глазах непредубежденного исследователя судьбы славянской литургии в Далмации, должно остаться навсегда несомненным, что глаголица в ней только сменила кириллицу, сменила как латинское противоядие восточному православию, преследовавшемуся столь упорно в кирилловской письменности с конца IX по XII столетие в той же Далмации. Настаивать же на тожестве глаголицы с готскими письменами, отчисленными Александром II к изобретению ариан, может только до фанатизма пристрастный католик, усматривающий в этом тожестве новую ловушку в числе неразборчивых средств католической пропаганды.
К таким ревнителям католицизма мы и относим гг. Гинцеля и Рачкого511.
Надеемся, что взгляд наш вполне оправдывается и характером разрешительной буллы Иннокентия IV и позднейшими распоряжениями пап касательно литургических книг у славян приадриатических.
В самом деле, какое заключение можно вывести из столь неосмотрительного, по-видимому поспешного, позволения славянской службы в епархии Сеньской на основании одной просьбы ее епископа? Согласен ли такой способ действия с бывшими по тому же предмету примерами? И папа Адриан II, и папа Иоанн VIII, несмотря на желание своих любимцев, Кирилла и Мефодия, считал необходимым как можно строже рассмотреть дело, исследовать его в подробности, с вызовом в отдаленную свою столицу главных виновников славянской литургии; да и тут, после личных совещаний, после признанных, казалось, доказательств правоты учения, по крайней мере последний папа брал назад свое позволение с тем, чтобы лишь после нового расследования повторить его снова. При Адриане II решался вопрос даже соборно. Та же осмотрительность и то же знакомство с предметом отражаются и в постановлениях пап Иоанна X и Александра II. А Иннокентий IV, этот знаменитый канонист, отец церковно-римского права, не позаботился даже навести и справку. Дело идет о нарушении обычая латинской церкви, о попрании постановлений о том же предшественников, а он зря принимает на веру слова незначительного епископа, основанные на догадках низшего духовенства! Этого мало, как знаток церковной истории, Иннокентий IV более других должен был видеть всю несообразность прицепления имени Иеронимова к славянской азбуке и тем скорее исследовать обстоятельства. Ничего, однако же, этого нет. И мы уверены, что единственная причина столь поразительной безучастности заключалась в том, что Риму давно уже была известна азбука глагольская, знакома цель ее применения к славянской литургии и близость перевода богослужебных книг к миссе латинской. Иннокентий IV находил достаточным только мимоходом напомнить епископу о наблюдении за этою близостью.
До какой степени в Далмации трудно и невозможно было папам проводить свою заветную систему латинизации при всем пламенном желании, трудно именно вследствие непосредственного соседства с православным славянством, всего явственнее показывают слова императора Фердинанда II по случаю опасной неудачи от распоряжения Аквилейского собора в конце XVI века. Высшее духовенство латинское, полагая уже своевременным прекращение славянской литургии на берегу Адриатики, постановило на соборе в Аквилее, чтобы тамошние епископы озаботились постепенным заменением глагольских книг латинскими512. К началу ХVII столетия, в самом деле, оказался уже совершенный недостаток в глагольско-славянских книгах; печатать их, под влиянием высшего духовенства, было запрещено. Что же из этого вышло? Католические славяне бросились в церкви своих ближайших родичей православных и напугали до такого ужаса фанатического Фердинанда, что этот бесчеловечный истребитель всего нелатинского в церкви остальных стран был единственным и, разумеется, могущественнейшим ходатаем по изданию славянских служебников для католической Далмации. Замечательны его основания ходатайства, изобличающие всю непреодолимую настоятельность невольной уступки на этом конце мира славянского: «Quoniam populi, – говорил он, – quum а suis sacerdotibus, missalibus deficientibus, ibant ad schismaticorum ecclesias, qui graeco ritu, lingua, autem illyrica sacra faciebant. Unde grave animarum saluti detrimentum afferebatur: nam catholici non solum cum haeriticis in divinis communicabant, sed insuper plurimi eorum ad schismaticorum errores transibant»513.
Вот в чем побуждения и для папы половины XIII века прекратить наконец бесплодные и опасные преследования славянской службы и примириться с необходимостью; вот где и основания нужды употребить особую письменность, чтобы иметь возможность следить за тождественностью ее содержания с обычаями римской церкви и чтобы разобщить католическую паству от соседней православной: при глагольской азбуке уже самый внешний вид книги или рукописи мог служить указателем принадлежности ее тому или другому вероисповеданию и давал право относить в разряд контрабанды все, что носило на себе печать православной кириллицы514.
Итак, приурочение глаголицы к славянскому богослужению в Далмации и официальное разрешение последнего исключительно по глагольским книгам, принаровленным специально к католической миссе, предлагает новое доказательство восточного правоверия просветителей славянских, греческой обрядности в оставленных ими богослужебных книгах, а следовательно и несогласия, отвержения ими отступничества латинского. Допущение глагольской письменности, таким образом, служит также протестом Рима против верований и понятий, заключенных в письменных трудах Кирилла и Мефодия, протестом столь же сильным, как и выражения папы Александра II, только прочнее обеспечивающим успех католичества в Далмации коварною отрезанностью его прозелитов от сообщества с верными последователями, в письме и в веровании, солунских братьев: глагольская письменность явилась благодетельною для Рима стеною, ограждавшею чад его от заблуждений схизматических, по выражению Фердинанда II, т. е. от истин кирилло-мефодиевского православия, скажем мы.
Но это больше отрицательное средство; Рим не замедлил скоро глагольскую письменность обратить в положительное орудие для католической пропаганды. Первый пример последовал с небольшим через сто лет, в открытии славянского монастыря в Праге по желанию и просьбе Карла IV. Все исследователи этого замечательного события, которому удивлялись и современники и потомство, несмотря на разнообразие предположений, сходятся, однако же, в одном, что ближайшею целью короля чешского и папы римского в устройстве Эммаусского монастыря с правом славянской службы по глагольским книгам было расширение католичества на счет православия. Хотели ли основатели слить этим навсегда остатки православного исповедания в Чехии с церковью Римскою, как полагает г. Новиков515, или имели они в виду привлечь, кроме того, и схизматиков соседних стран, как намекает Копитар516, или, наконец, в этом обнаружилась первая попытка соединения обеих церквей в духе римском, с целью чего вошел в близкие сношения Карл IV и с могущественным царем сербским, Стефаном Душаном, указывая ему в одном из писем на единство происхождения и языка управляемых обоими народов, как догадывается Палацкий517, – все равно в общем выводе останется та существенная сторона, что папы не прочь были на уступку славянской службы и в других землях славянских с целью отвлечь к себе от Востока христиан посредством глаголицы, избранной в такие же проводники католичества, каким была некогда для православия в Далмации письменность кирилловская.
Но если администрация церкви католической предлагает исследователю факты только против того значения и личностей и трудов Кирилла и Мефодия в церкви западной, какое задумали утвердить новейшие ревнители католичества, если эти факты неопровержимо свидетельствуют, что оба солунца как при жизни своей, так и по смерти возбуждали в римской администрации к себе и своему учению только недоверие, недовольство и вражду, соединенную с преследованием, то как относилась к первоучителям славянским сама церковь в старое время и какой отразился взгляд на них в памяти народной? Краткое указание на это и сопоставление с отношением к Кириллу и Мефодию восточнославянской церкви и составит последний вопрос нашего исследования.
Столь высокие подвиги христианской добродетели, какими переполнена вся жизнь славянских просветителей и по описанию современников как на Востоке, так и на Западе, даже под пером благоговейных поклонников Рима, например жизнеописателя Мефодиева, составителя легенды Моравской, Анастасия Библиотекаря и других, и по укоренившемуся преданию, не замедлившему в самое скорое время возвысить обоих братьев в разряд прославленных святых, – следовало бы ожидать, что и сама церковь почтит их памятью и внесет, хотя только в список, в святцы празднуемых святых. Вместо сего встречаем мы, напротив, в течение X, XI и XII веков лишь усиливающееся порицание солунцев, оскорбление их памяти и отчисление устами представителя церкви западной в состав отверженных еретиков. Правда, эпитет святой прилагается к Кириллу и Мефодию и в западных произведениях письменности, как в легендах о св. Людмиле и св. Прокопии или в летописи монастыря Сазавского518; но это-то и поражает всего более исследователя и приводит его к убеждению в неправоверии св. Кирилла и Мефодия по смыслу церкви римской. Подобные отзывы являются единственно в тех только сферах западного славянства, где, как искра под пеплом, продолжало еще держаться православное учение солунцев под тяготеющим все больше и больше гнетом добивавшегося до исключительного господства латинизма и куда именно за остатки этого учения направлено было преследование со стороны Рима и его ревнителей.
Не раньше конца ХIV столетия явилась первая попытка церкви латинской, и то лишь в самой ограниченной местности, в епископстве Моравском, установить церковное воспоминание об истинных просветителях Моравии. Мы вынуждены исключить из доказательств официального признания святости за Кириллом и Мефодием на Западе и ссылку на них Карла IV в грамоте, которою основывался монастырь Эммаусский: здесь упомянуты они только как патроны земли чешской519, что указывает прямо на память народную о них, издавна установившуюся и упрочившуюся, в противоречие образу мыслей высшей иерархии. Подробности устройства празднества в Моравии говорят сами собою, что это был первый поворот церкви латинской от неприязненного взгляда на солунцев.
На сейме в Кромержиже в 1380 году епископ Иоанн из Вшеруб (нынешний Ноймарк в Силезии) впервые заявил о святости епископов Кирилла и Мефодия, о благотворной деятельности их на почве христианства в Моравии и об обязанности потомства почтить их церковным празднеством; при этом 9-е марта назначено днем для совершения в честь их божественной литургии, впрочем, пока исключительно в епархии Моравско-силезской520. «Что за побуждение было у Иоанна обнародовать и установить это празднество?» – спрашивает новейший автор исследования о положении древнего Велеграда, столицы Святополка, князя моравского, и местопребывания Мефодия521. «Без сомнения, только не угаснувшее предание о прошедшей и важной для Моравии старине, только религиозные и политические воспоминания в народе были тому причиною», – отвечает он. Этот ответ приняли бы и мы за единственно верный и несомненный, если бы г. Плюскал дополнил его обычною политикою христианского Рима усваивать себе православных святых для облегчения духовных завоеваний, подобно тому, как Рим языческий, покоряя вселенную, принимал в свой пантеон божества враждебных народов522. И напрасно г. Штульц мечется со своим натянутым убеждением, будто и до 1380 года совершалось в Моравии церковное воспоминание о солунских просветителях523. Не говоря уже о том, что такое предположение прямо противоречит известному нам враждебному взгляду церкви латинской, мы не могли бы объяснить и торжественного распоряжения епископа Иоанна, которое свидетельствует собою положительно только о начале установления празднества, что немыслимо, если бы последнее было в употреблении и прежде. Итак, только по прошествии пятисот лет, и то лишь в самых ограниченных пределах, латинство решилось наконец согласиться на освящение памяти просветителей славян. Отсюда, конечно, из Силезии проникло церковное чествование св. Кирилла и Мефодия и в соседнюю Польшу, где народная намять о них восходит также к седой старине524.
Наряду со столь поздним удовлетворением западною церковью народной памяти, мы не можем не обратить внимания и на свойство этой памяти, насколько сберегла история следы ее. Как смотрел народ на Кирилла и Мефодия, к какой церкви относил он их, всего лучше явствует из записанного свидетельства чешским летописцем XIV столетия Далимилом и из слов польского иезуита XVII века, заимствованных, разумеется, точно так же из общего взгляда и убеждения еще и в это позднее время. Первый, говоря о крещении чешского князя Борживоя архиепископом Моравским Мефодием, определяет так последнего:
Ten arcibiskup Rusin bieše,
Mšu svu slovansku služiešé525.
Что означает здесь название Русин, Русс? Не может быть и тени сомнения в том, что это не народность, потому что знакомство с греческим происхождением Мефодия не могло быть чуждо Далимилу. Яснее божьего дня, что слово Русин заключает в настоящем случае тот же смысл, какой придавал Руси папа Иоанн XIII в послании к Болеславу II Чешскому, убеждая его не держаться при богослужении секты Болгарии или Руси, какой встречаем мы и в термине русское письмо, русский закон, употребленном, между прочим, в послесловии к глагольской части Реймсского Евангелия в 1395 году для определения начальной кирилловской его половины526; т. е. смысл восточного вероисповедания, неразлучного у славян с кирилловскою письменностью. Следовательно, в XIV веке и в Чехии, а конечно, и в Моравии продолжалось еще сознание о восточноправославном исповедании св. Мефодия. А вот и слова Перемышльского епископа, Пясецкого, иезуита, которого, разумеется, нельзя упрекнуть в пристрастии к Востоку: «Польша и все славянство с ужасом отстраняется от учения и искусств немцев и считает для себя вредным и отбрасывает как подозрительное все, что исходит от них, за исключением разве механических производств. Вследствие чего и христианскую веру не хотели принять славяне от немцев, а научились ей от восточных греков, Кирилла и Мефодия, а потом от галлов и итальянцев...»527 Едва ли потребно объяснять, какое значение скрывается в выражении «восточные греки»: под ним нельзя понимать ничего иного, кроме того, что разумел и Далимил, называя Мефодия русским.
Такому свойству народной памяти соответствует и внешний вид Кирилла и Мефодия, сохранившийся в древнейшей византийской живописи в римском храме св. Климента. «Стены этого храма, – говорит г. Рачкий, заботливо отыскивавший в западной столице следы первоучителей, – носят на себе славное воспоминание о тех, которые возвратили римской церкви третьего, после св. апостола Петра, ее папу. Над входными дверями, на стене, виднеется изображение славянских апостолов, с правой стороны св. Кирилла, а с левой – св. Мефодия; оба изображены епископами, в облачении восточной церкви; оба держат епископский посох наподобие посохов греческих епископов, загнутый с обеих сторон. Кроме того, св. Кирилл имеет в левой руке разогнутую книгу»528. Здесь же нельзя не остановить внимания и на находке в церкви св. Петра, также в Риме, сделанной другим хорватом, Кукулевичем Сакцинским. Находка эта состоит в иконе, представляющей апостолов Петра и Павла, за ними папу, благословляющего какого-то священника, вблизи которого стоят два монаха, одетые в греческую одежду. Икона весьма древняя, в византийском стиле и, что особенно замечательно, с кирилловскими надписями, как над Спасителем, изображенным вверху апостолов, так и над последними. Соображая историю кирилловских письмен на Западе, едва ли можно с достаточным основанием отвергать догадку ученого хорвата, что монахи на иконе изображают солунских братьев ввиду посвящения одного из их учеников в звание священника529. Как бы ни судили об этой догадке нынешние католики, но тот факт не подлежит сомнению, что и сам Рим в древнее время не дерзал еще отделять Кирилла и Мефодия, даже и со стороны внешней, от родного им Востока, а это служит действительнейшею уликою недобросовестного обмана современных пропагандистов, в надежде на невежество и доверие массы рассеевающих среди нее в бесчисленных экземплярах рисунки с изображением славянских просветителей в католическом облачении.
Наконец, невозможно удержаться от упреков католической церкви и за забвение ею мощей обоих св. братьев. Мы видели выше, что даже место погребения Мефодия раскрывается только из славянского его жизнеописания да из указаний в восточноправославных памятниках и до обнародования последних оставалось неизвестным в самой Μоравии. Рим не сумел и не хотел поддержать известность и гроба св. Кирилла, сокрытого в одной из славных его церквей. Не так поступала и поступает христианская церковь с останками тех, великие заслуги которых ценит и признает она; не так действовал и Рим по отношению к непосредственным своим подвижникам. И подобная холодная невнимательность западной столицы является только оправданием и естественным результатом знакомого уже нам взгляда администрации церкви Римской на личность и деятельность солунцев. Мы не прочь надеяться, вместе с г. Штульцем, что гроб св. Кирилла не следует считать безвозвратно утраченным530, но не в силах скрыть и своего желания, чтобы Рим, увлекшись нехристианскими целями, подстрекаемый жаждою исключительной пропаганды, не прибегал в этом случае к приемам, ознаменовавшим открытие мощей Яна Непомука и выдвинувшим, так еще недавно, в разряд святых моравского Саркандра...
Что представил нам, в соответствие Западу, памятливый Восток? Сказать, хотя в самых общих выражениях, и о нем тем более необходимо, что своею противоположностью Западу он еще сильнее скрепит основную нашу мысль о сравнительном отношении Кирилла и Мефодия к той и другой церкви.
С первого уже взгляда не может не поразить наблюдателя полная противоположность в судьбе отзывов ближайших учеников и последователей о св. Кирилле и Мефодии на Западе и Востоке. В то время как западная церковь поставила главною своею задачею, как видели мы, подорвать память и веру в славянской пастве своей ко всему, что отзывалось плодами благой деятельности первоучителей, стремилась искоренить все следы учения их и настойчиво противопоставляла народному воспоминанию о святости их грозные свои укоризны в их неправоверии и еретичестве, в течение пятисот лет отбивая их от себя как недостойных занять место в ряду святых католичества, церковь восточнославянская со всеобъемлющею любовью приняла Кирилла и Мефодия в круг прославленных угодников немедленно по смерти, с первыми звуками о них искавших на Востоке приюта от западного преследования учеников их, торжественно освятила память их, определила службу им и сама взяла на себя обязанность распространить благоговейное уважение к ним на всем громадном пространстве православного главенства. Факт слишком знаменательный, различие слишком резко, чтобы католическим ученым новейшего времени поступать осторожнее со своими суждениями и приговорами. Или, быть может, непосредственные ученики Кирилла и Мефодия, только что явившись на почве православной Болгарии, отреклись в пользу восточной схизмы от догматов Рима и, не желая оставить за ним своих святых наставников, умышленно начали провозглашать, что и они далеки были от отступничества Запада? Так в своих безоглядных натяжках и утверждает Гинцель, уверяя читателей, будто последователи Мефодия за благосклонный прием в Болгарии изменили вкорененному в них последним догмату об исхождении Св. Духа, будто, оскорбленные изгнанием, они сделались добычею ереси531. Нам нет надобности доказывать нелепость подобного мнения: из предыдущего рассмотрения мы видели, что и Кирилл с Мефодием никогда не были заражены действительным еретичеством Запада; но не можем не упомянуть об интересном опровержении Гинцеля Рачким. Последний, напротив, силится отстоять правоверие римское и в ближайших последователях Кирилла и Мефодия в Болгарии, относя схизматическое учение там о Св. Духе лишь к последним годам X века532. Как резко дает заметить католичество, что хор его, по новости дела, еще не успел спеться, что голоса еще не определились, тон не установился! Действительно, задача для пропагандистов Рима вполне новая, только что выступившая на сцену жизни, – и с первого раза, конечно, трудно сообразить все отдаленные пути и цели. И нет ничего удивительного, если в 1857 году Гинцель ухватился лишь за одну сторону – указать славянству, что приверженность его к Греции неразлучна с изменою солунцам, а через два года Рачкий дошел уже и до другой мысли – что преданная некогда Риму Болгария оставалась полтораста лет в духовном с ним единстве и что, следовательно, нынешняя там католическая пропаганда стоит на твердой исторической почве и имеет в виду только справедливое возвращение насильственно отторгнутого. Вполне достойный западного католичества взгляд на истину и на средства для ее достижения!
Болгария, сделавшись приютом изгнанных учеников, стала тотчас же центром плодотворной и роскошной письменности церковнославянской. Ее богатство и разнообразие533 служит молчаливым указателем стеснений на Западе и свободы на Востоке, что так поразительно оправдывается нашими выводами об отношении Рима к славянской службе и письменности еще при жизни святых братьев; все это богатство и разнообразие, в свою очередь, проникнуто насквозь глубоким благоговением к первым их виновникам, что может только говорить о близости и родственности их учения с православным Востоком. Сочинения и переводы разносились из Болгарии по всем направлениям восточного славянства, и книги Кирилловы или о Кирилле и Мефодии служили примером и назидательнейшим чтением для отдаленного потомства534. Православные календари, наряду с этим, с незапамятных пор внесли имена обоих на свои страницы, и церковь освятила дни для торжественного празднования их памяти535. Едва ли не с первых лет прибытия в Болгарию учеников кирилло-мефодиевых озаботилась церковь и составлением службы св. солунцам, рассеянной, в отдельных песнях и молитвах, по огромному количеству рукописей болгарских, сербских и русских от XII столетия. Восток сберег и полный состав службы536, несмотря на грозные погромы в областях болгаро-сербских, и в полноте выразил в ней те же мысли о правоверии солунцев, о борьбе их с западными еретиками и о преследованиях Западом, какие отражаются и на отрывочно-темных памятниках последнего; глубокая древность этой службы раскрывается и из свежей памяти о месте погребения Мефодия и из сочувствия и уважения автора к западнославянским странам проповеди первоучителей537. Последнее обстоятельство не может быть согласно с позднейшим господством латинства в Моравии и Паннонии: оно могло быть допущено только в то еще время, когда латинизм не успел заглушить в верном панноно-моравском народе памяти о благодетельном архиепископе. Даже специально греческая церковь не только не противодействовала расширению и упрочению среди славян священной памяти о первоучителях, но приняла живое участие и сама в ее прославлении, и не относительно одних Кирилла и Мефодия, а и непосредственных их учеников. Доказательством тому, между прочим, служат греческая служба святым седмичисленникам и греческое житие св. Наума538. В последнем отразился и истинно христианский, полный любви и беззлобия, взгляд Востока на Рим и его священного представителя: «Решились, с общего согласия, – говорит Наумов жизнеописатель, – блаженный Наум, Кирилл, Мефодий, Климент и другие, бывшие с ними равноапостольные святые, поднести его (перевод) Вселенской церкви, чтобы он получил законную силу и утверждение. Взяв книги и подвигаемые божественным духом, они отправились в старейшую столицу римлян. Был тогда архиереем там Адриан великий». Таково необъятное различие с гонениями, бранью, клеветою и клятвами, какими ознаменовала отношения свои к просветителям славянским и всему Востоку церковь Римская!
Неразлучно с этим живо продолжает неизгладимое воспоминание о первоучителях и их последователях и народ, благоговея перед местами жизни и деятельности последних, заботливо оберегая от варварской руки завоевателя и многочисленные остатки в мощах, в постройке церквей, в живописи, в утвари и книгах, какими в давнюю пору, в годину счастья и свободы, не оставляли выражать свое благоговейное почтение к благотворным проповедникам и учителям отдаленные его предки. Весь западный край Болгарии пропитан такими живыми воспоминаниями и преданиями, равно переполнен и множеством вещественных остатков глубочайшей старины539. И недаром удивляется этой памяти католик Рачкий, не умеющий сочетать ее со своим иезуитским положением, будто «народный элемент с католическим правоверием в Болгарии сделался жертвою фанариотского духовенства и дотоле не освободится от него, пока не вступит в средоточие единства»540. С древнейших пор изображала православная церковь своих первоучителей и на иконах, сохранивши до позднейшего времени в так называемых иконописных подлинниках внимательнейшее указание до мельчайших подробностей541.
После всего сказанного нами о различии отношений к славянским просветителям церкви западной и восточной, мы не можем не отнести к числу непростительных ошибок мнение, будто обе церкви в одно почти время, и притом в весьма древнее, признали Кирилла и Мефодия святыми542. Автор этого мнения несправедливо смешал признание святости за ними в некоторых сочинениях западнославянских древнего периода с признанием церкви, которое, как видели мы, впервые последовало только под конец XIV столетия.
Заключительные выводы
На этом прекращаем мы свое исследование и заключаем его общим сводом разбросанных результатов в следующих положениях:
1. Кирилл и Мефодий во все время своей деятельности на Западе оставались неизменно верными не только вероисповеданию, учению и обрядам, но и духу церкви восточной: верование в исхождение Св. Духа только от Отца, освящение церквей священниками, проповедь и богослужение на народном языке и многое другое, вводившееся и защищавшееся св. братьями в Моравии, частию давно уже было отвергнуто, частию отвергалось именно в эту пору церковью Римскою.
2. Вместе с твердым хранением постановлений церкви восточной, св. братья не переставали и сами признавать себя даже в последние годы и минуты жизни посланниками Греции, исполнителями священной и обязательной для них воли верховной главы ее, императора: предсмертные слова св. Кирилла и добровольное путешествие в Царьград св. Мефодия незадолго до смерти непреложно свидетельствуют о их непрерывавшейся духовной связи с родиной, а прием Мефодия в восточной столице императором и представителем церкви, патриархом Фотием, доказывает ясно, что и последние не переставали смотреть на солунцев как на истинных детей Востока, непреклонно отстаивавших учение его против уклонений и отступлений, уже укоренившихся или только еще нововводившихся в церкви западной.
3. В противоположность этому, отношения Кирилла и Meфодия к Риму и связи их с его первосвященниками представляются действиями, вынужденными извне, чуждыми непосредственной воле их: первое путешествие их в западную столицу было следствием вызова из Рима, уже после с лишком трехлетней проповеди св. братьев в области западного патриархата, без малейшего притом отношения как к местной церковной администрации латино-немецкой, так и к главе западной церкви – папе. Точно так же и во все последующее весьма продолжительное время епископства и архиепископства Мефодия последний ни одного разу не отнесся добровольно к Риму – и двухкратное посещение им западной столицы было лишь следствием официального требования, однажды притом как обвиненного и подсудимого.
4. В отношении пап к Кириллу и особенно к Мефодию при жизни их невольно поражает изумительная нерешительность и шаткость во взгляде и непоследовательность в распоряжениях: то признаются святые братья правоверными, то отчисляются в разряд людей подозрительных; учение и богослужение их то разрешается, то запрещается; такое непостоянство и нетвердость не стесняют пап даже и в том случае, когда их решения противоречат собственным же их распоряжениям. Но такой характер действий курии римской был необходим, как плод политических и притом своекорыстных соображений, ввиду возможной потери в пользу Востока обширных областей и ввиду требуемой поддержки от правительства византийского: отсюда и невольная терпимость к восточному вероучению и к восточным порядкам в церкви Моравско-паннонской, устроенной Мефодием, терпимость, прорывавшаяся не раз недовольством и негодованием под напором озлобленного духовенства латинского, видевшего в Мефодии и еретика, и виновника обильных материальных потерь в отторженной пастве славянской.
Еще резче обнаруживается различие Востока и Запада во взгляде на Кирилла и Мефодия по смерти их.
5. Изгнанные из Моравии латинством ученики и последователи солунцев как еретики обращаются в православную Болгарию. Здесь, а отсюда и по всем землям православнославянским разносится и утверждается тотчас же в народе память о Кирилле и Мефодии как о великих святых и истинных благодетелях народа славянского; их заслуги становятся образцом проповеднической деятельности; их учение и труды принимаются как родное достояние и навеки обращаются в связующий орган народа с церковью. Последняя точно так же немедленно принимает их под свое покровительство, освящает их память, устраивает в их честь особую службу и возводит в ряд народных святых.
6. Представитель церкви западной в последний год жизни Мефодия, чувствуя себя свободным от невольной терпимости предшественников, позволяет себе, наоборот, громко восстать против уклонений архиепископа Моравского от учения и обычаев римских. Непосредственным результатом этого непритворного взгляда было немедленное изгнание учеников Мефодиевых и подавление навсегда в его епархии богослужения славянского. За этим началом последовало прогрессивно усиливавшееся отрицание заслуг солунцев, окончившееся с небольшим через полтораста лет торжественным заявлением устами верховной главы церкви Римской, что оба св. брата – еретики, что учение их – арианское, а письменность – готская, еретическая. Перенесшаяся было служба кирилло-мефодиевская в тесный угол славянской Далмации подверглась преследованию: священники изгнаны, церкви запечатаны. Здесь церковь пошла в прямой разрез с памятью народа, который, подобно Востоку, не мог забыть великих благодеяний солунцев и тем крепче хранил о них воспоминание в первые века, чем резче должно было поражать его непонятное латинство, делавшее из религии пустой формализм.
7. Память народная настолько была крепка вначале и на Западе, что, невзирая на противодействие церкви, в состоянии была восстановить и в течение целых 60 лет поддержать наследие кирилло-мефодиевское в Чехии, пока наконец отрезанность от Востока и энергическая враждебность Рима не сменили его на латинство. Зато подобная же память в другом конце мира западнославянского заставила и самую церковь сделать уступку. Характер уступки этой раскрыл новое доказательство действительного православия солунских проповедников. Рим дозволил службу славянскую хорватам в Далмации, но в особой письменности, примененной к миссе латинской и назначенной оплотом против вторжения восточного православия посредством письменности кирилло-мефодиевской, остававшейся неизменною у непосредственных соседей хорватских и ближайших родичей их, у сербов православных. Имя св. Иеронима избрано было противоядием Кириллу и Мефодию так же точно, как через двести с небольшим лет задумало католичество убить память среди чехов о Яне Гусе, выдвинувши из непроницаемой тьмы на его место неведомого Яна Непомука.
8. Соборное определение католических иерархов о еретичестве солунцев, уничтожение ими всего, что оставалось в церкви от времени последних, не в силах, однако же, были истребить с корнем благоговейного воспоминания о Кирилле и Мефодии и в моравской земле; народное предание, переходившее из уст в уста, от одного поколения к другому, было в этом отношении тверже и обязательнее, нежели осуждения и проклятия западных соборов, скрепленных волею наместника Спасителева543. И местная латинская церковь, хотя по прошествии пяти веков по смерти Кирилла и Мефодия, нашла, наконец, себя вынужденною признать святость этого воспоминания, ограничивши, впрочем, его узкою епархиею Моравскою544. Но недолго было суждено держаться этому воспоминанию: цветущая эпоха инквизиции и иезуитства с мучениями, убийствами, кострами, войнами, направленными на истребление всего, что не подходило под рамки исключительного латинизма, не замедлила подавить установленное в честь славянских первоучителей церковное торжество в Моравии, выбивши и из памяти народной воспоминания о них.
При такой постановке св. Кирилла и Мефодия в церкви Римской почти в продолжение целой тысячи лет откуда же явилось это шумное и суетливое приготовление к празднеству тысячелетнего в их честь юбилея у католических наших соплеменников? Как объяснить распространяемые в массе народной, с разрешения иерархии римской, в тысячах газет, брошюр и книг сведения о святости солунцев и о неразрывности их с Римом? Как понять и согласие первосвященника римского на признание этой святости, повлекшее за собою службы в память Кириллу и Мефодию и постройки в честь их храмов и часовен в землях славян католических? Нечистота побуждений в этом случае иерархии католической, своекорыстно-завоевательный характер их со стороны представителей ее, решившихся избрать первоучителей славянских орудием своей неутомимой пропаганды на Востоке, указаны нами в другом месте545. Основанием же пустить в ход новое средство к завоеваниям послужила для Рима и его поклонников неопределенность и неустановленность отношений Запада к Византии в начале церковного разъединения, совпадающего со временем прибытия солунцев в область западного патриархата и с деятельностью их там до самой смерти. Но –
9. Рассмотренная нами история церковных несогласий между Римом и Византией в IX веке раскрывает до очевидности, что во весь период жизни Кирилла и Мефодия: а) разногласие как началось, так и продолжалось по вопросам почти исключительно административным, вследствие беззаконных притязаний римского первосвященника на безусловную власть над всею церковью Вселенскою и на иерархическое господство в некоторых областях патриархата Константинопольского; б) разногласие это не выходило еще из пределов личной вражды между представителями обеих частей церкви Вселенской, римских пап и патриархов Цареградских, сопровождаясь соборными осуждениями и проклятиями лишь личностей этих представителей; в) до последнего года жизни Мефодия сношения только прерывались, но не прекращались, возобновляясь после каждого перерыва с усиленным желанием восстановить прежний мир в церкви и единство; тот же папа, Стефан VI, который первый восстал гласно против неправоверия Мефодия, через четыре месяца после неизвестной еще ему смерти последнего положил своею надменною притязательностью и начало более решительного и окончательного раскола Запада; г) ежели среди несогласий, при жизни славянских апостолов, между Римом и Византией и коснулся патриарх Фотий латинского заблуждения в догматической стороне христианского учения, то это относилось именно к тому вопросу, за который наиболее ратовали, в духе церкви греческой, первоучители славянские против немецкого духовенства и за который не замедлил и самый Рим включить солунцев в разряд еретиков: это был вопрос, как известно нам из окружного послания Фотиева, об исхождении Св. Духа.
Следовательно, св. Кирилл и Мефодий не имели, по поводу несогласий между Востоком и Западом, ни малейшего основания смотреть на церковь латинскую как на отступившую уже от единства вселенского, не имели никакого права и отвергать подсудность областей западного патриархата римскому престолу, чего не отвергал и Восток, считая этот престол старейшим; способ и характер проповеди и учения их в Моравии доказывают ясно, что они резко отделяли лица от церкви, действуя и на Западе так же, как поступали они на Востоке, в уверенности, что христианство еще едино как здесь, так и там. Но столкнувшись с развившимися уклонениями на Западе, они вооружились тою же энергиею на защиту правоты вселенской, какою в одно время, уже по уходе св. братьев из Греции, вооружился и патриарх Фотий, как скоро дошло и до него известие об этих уклонениях.
Это согласие первоучителей с патриархом греческим служит неотразимым доказательством неправды в основаниях современного католичества ухватиться за время раздоров пап с патриархами, чтобы, из целей успешнейшей пропаганды, приурочить себе Кирилла и Мефодия, которым, по тем же целям, лет 20 сему назад дало оно и видное место в ряду своих святых. Но вместо непростительного извращения истины в науке и искусственных проповедей с церковных кафедр, что братья солунские всегда были членами римского православия, а не греческого546, миролюбивый Восток может посоветовать подобным проповедникам пристальнее остановить свое внимание на истреблении церковью латинскою всего, что так заботливо старались насадить в своей пастве славянские первоучители и что укрепляло и развивало духовную, а чрез то и политическую самобытность народа славянского и принять посильные меры ради истинного благодеяния последнему для восстановления истребленного: в этом несравненно больше, нежели в цветистых речах и шумных празднествах, признают пользы и правды и сами св. Кирилл и Мефодий.
* * *
См. «Об отношениях Римской церкви к другим христианским церквам и ко всему человеческому роду. Записки Авдия Востокова», часть I, С.-Петербург, 1857, стр. 223, 226
Там же, стр. 227.
Claud Fleuri, Hist. Ecclesiast. Tom. IX, 190–202.
Авд. Востокова, стр. 229
Fleuri, Hist. Eccles., том. VII, 558–559.
«Правда вселенской церкви о римской и прочих патриарших кафедрах». С.-П. б. 1841, стр. 91, 137, 144.
Там жe, стр. 83.
«История папской власти», глава VI, Современник, 1850, № 5.
См. статьи г. Ермиева: «Участие греческих императоров в делах Вселенских соборов», Духовный Вестник, Харьков, 1862 год, №№ 1–2, стр. 64, 220.
См. Правда всел. церк., стр. 63–68
Památky dřevn. písem. Jihoslov., Šafařík, стр. 2.
Правда всел. церк., стр. 148.
Památky, Šafar,. стр. 3.
Правда вселен. церк., стр. 193
См. Institut. histor. ecclesiast. Ruttenstock. Tom. II, стр. 530–531.
Chron. Reginonis, apud Pistor. Tom. 1, стр. 33.
Правда вселен. церк. 197.
Plena collectio Conciliorum, Mansi, Tom. XX, стр. 404.
Срв. Рачкий, Viek i djelov, стр. 120.
Правда вселен. церк., 217–220.
Рачкий, там же, стр. 122, прим. 3.
См. перевод этого письма в «Правде вселен. церкви», стр. 224–230; Зернина «Очерк жизни Констант. патриарха Фотия», Москва, 1858, стр. 25–40.
Срв. там же, стр. 230.
Mansi, XV, 170.
Там же, XV, 174.
Авд. Вост., стр. 235–236.
См. Рачкий, стр. 167, прим. 2.
Anastasii Bibliothccarii de vitis pontificum romanorum, Parisiis, 1649, стр. 220. Вот цельное его описание обращения с легатами: ecce inter fines Bulgariæ Constantinopolitanorumque quendam Theodorum illam custodientem invenerunt, qui eos ultra non dimisit abire, quin potius innumeris eos denotans injuriis adeo tantæ sedis legatis abusus est, ut etiam equorum, in quibus sedebant, capita percuteret, diceretque: imperator noster vos necessarios jam non habet.
См. «Камень соблазна» Ильи Минятия, перев. Евграфа Ловягина, Спб. 1854, стр. 28.
Du Cange, gloss. med. graec. II, 1392 <Σκλαβινία, ἡ Βουλγαρία>.
De excidio Thessalonicensi, гл. 6, Parisiis, стр. 322―23.
Желающий познакомиться ближе с переселением болгар за Дунай и с их завоеваниями может прочитать Палаузова – «Век болгарск. царя Симеона», Сиб. 1852, стр. 1–20 – и Гильфердинга – «Письма об истории сербов и болгар», Москва, 1855, письмо 2-е и 3-е.
См. Палаузова «Век болг. царя Сим.», стр. 21–22, а также статью «О начале христианства, его распространении и утверждении между болгарами», Христиан. чтение, 1858, ч. II, стр. 231–234.
Т. е. «и князя болгарского Бориса во время царствования римского императора Михаила великий Мефодий уже давно сделал своим чадом и всецело привлек его к прекрасному своему языку». Vita S. Clementis, Miklosich, Vindobonae, 1847, стр. 6.
Добров. Mährisch. Legende, стр. 17.
Добров. «Кирилл и Мефодий», Москва, 1825, стр. 29.
Шлецер, т. II, 413–416.
Arkiv za pov. jugosl. kn. 1, стр. 13.
Там же, II, стр. 446.
«Кир. и Мефод.», Москва, 1825, стр. 61–62.
Slovan. Starož. стр. 817.
Dějiny českého národu, I, 137. В одной из новейших статей о Кирилле и Мефодии («Жизнь и подвиги первоучителей славян. К. и М.», Харьков, 1862, прим. 24) почему-то дается предпочтение мнению Шлецера; автор ее также опирается почти исключительно на названии ῥοϻαο͂ϲ, будто не соответствующем греку и означающем римлянина. А зачем же не обратил он внимания на то же название относительно греков хотя в известном ему житии Климента? Что до времени, то оно сходится вполне.
См. Critica in Baronii annales, Genevae, 1727, tom. III, стр. 657, ad an. 866.
Calend. ecclesiae universae, Romae, 1755, III, стр. 120.
Slov. Starož. стр. 589.
«Ист. христ. церкви в России до равноапост. князя Владимира», Спб. 1846, стр. 201–202.
Москва, 1855, стр. 353–360.
«Век...» стр. 22–23.
Письма, I, 57–58; «О Кирилле и Мефодии и тысячелетней их годовщине», Москва, 1862, стр. 14, – особый оттиск из газеты «День».
Срав. Чт. общ. ист. и др. 1862, кн. 2, Дювернуа, и статью «О начале христианства, его распространении и утверждении между болгарами», Хр. чтен., 1858, стр. 235.
Mansi, XVI, стр. 245.
Mansi, XV, 457.
См. Regesta roman. pontif. Berolini, 1851, стр. 245.
Ann. Bertin., Pertz, 1, 472.
Там же, стр. 473.
Рачкий, Viek i djel., стр. 148.
Зернин, «Очерк жизни Конст. патриарха Фотия», Москва, 1858, стр. 56.
Stritteri, «Memoriae populor.», II, 580.
Том. 2, 153.
Бодян., стр. 357–58.
Slov. Starož., 589.
Стр. 14.
Бодянск., «О врем. происх. слав. письм.», стр. 355.
Mähr. Legende, Dobrov. 1826, стр. 17.
Полн. Собр. Русск. лет., I, стр. II; срв. Шлецер, II, 529
Добров. «Кирилл и Мефодий», стр. 104.
См. Зернин, стр. 44–49.
Annales Fuldens, ad an. 866: Legati Bulgarorum Radesponnam ad Regem venerunt dicentes: regem illorum cum populo non modico ad Christum esse conversum, simulque petentes: ut rex idoneos prædicatores christianæ religionis ad eos mittere non differret.
Напечатаны в Collect. concilior. Mansi, XV, 401 и след.; на русск. языке, в сокращенном виде, можно читать эти вопросы и ответы в сочинении г. Гильфердинга: «Письма об истории сербов и болгар», Москва, 1855 (в приложении к письму 4, стр. 77–89).
Petri Siculi: Historia manichæorum, Gieseler, Göttingen, 1846
Annal. Fuld. ad an. 867: Rex Hludovicus Bulgarorum petitionibus annuens Ermenricum episcopum cum presbyteris et diaconibus ad propagandam fidem catholicam praefatae genti destinavit. Sed cum illuc pervenissent, episcopi a pontifice romano missi totam illam terram praedicando et baptizando jam tunc repleverant. Quapropter isti, accepta a rege licentia, redierunt in sua.
Замечательны по этому случаю возгласы католических писателей. Один, наприм., из них, Штульц (см. Život sv. Cyr. a Meth. примеч. 16, стр. 397–98) усиливается убедить читателя, что Борис с болгарами отправили посольство в Рим будто с ясным сознанием того, что папа есть единственный законный управитель всей церкви и что болгары, в первом пылу своей веры, готовы бы были по слову римского первосвященника отказаться не только от всех своих обычаев и законов, но даже и от народности и сделаться подножием его престола. Удивительный способ рассчитывать на невежество читателей и рассеивать в массе простонародья, для которого назначена книга Штульца, сознательно ложные понятия в деле религии! Другой, г. Рачкий (стр. 178), уверяет, что Борис бросился в объятия папы Николая, так как только от Рима ожидал единственного спасения во всех отношениях. И откуда заимствованы основания подобных суждений? Разве есть хотя один, даже темный какой-либо намек на такой взгляд Бориса на папу в известных вопросах? Не заметно ли, напротив, в них совершенной безотносительности к мнимому величию папскому? По крайней мере, несомненно то, что Борис ничем не заявил своего понятия о верховности папы, чего не упустил бы поместить в своих ответах Николай. Что же касается до замечания г. Штульца насчет общей преданности болгар, до готовности отречься от народности, то напрасно он скрыл подробности о грозном восстании подданных Бориса против своего старого государя за одно введение христианства. Не менее забавно в глазах сведущего читателя и стыдно, относительно несведущих в деле, и уверение г. Штульца, будто Борис был крещен духовным, принадлежавшим к противникам Фотия, – и какое доказательство? – очень наивное: доказал это сам Борис тем, что подавил восстание некоторых языческих вельмож (!!). А между тем г. Штульцу нетрудно было сообразить, что отправление епископа из Царьграда в 864 году для крещения Бориса не могло обойтись без Фотия, бывшего тогда единственным патриархом.
Viek i djel, стр. 196, прим. 6.
Т. е. «ни кто-либо из апостолов установил Констант. церковь, ни собор Никейский не сделал о ней никакого упоминания; но больше по благорасположению правителей, чем по рассудительному основанию, так как Константинополь назван новым Римом, и его первосвященник наименован патриархом». Mansi, глава XCIL
Правда всел. церк., стр. 93–94. Здесь же обозначена ясно и причина такого преимущества, не духовная, а чисто мирская.
Там же, стр. 138.
Там же, стр. 248.
Там же, стр. 102.
См. извлечение из этого послания в книге «Правда вселен. церк.», стр. 244–253; отчасти в сочинении Зернина, стр. 55 и 57.
Понятно, что новейшие писатели повторяют слова Анастасия Библиотекаря (см. Рачкий, стр. 197). Но есть и такие писатели, которые позволяют себе делать собственные вымыслы, обнаруживающие самую едкую и, надобно признаться, бессмысленную злобу. Так, г. Штульц, не сообразивши даже времени этого собора, относя его к 866 году (стр. 390–91) и выставляя в числе участников давно уже лежавшего в могиле Варду, будто бы самовольно вынудившего делать на соборе то, чего желал он, объявляет, что с востока явились купцы и заняли места патриархов восточных: это были, по его уверениям, наемные обманщики, подававшие голос по приказу двора цареградского (сравн. стр. 408). Что можно говорить против такой бесстыдной клеветы?
Mansi, XV, 355.
Annal. Fuld. ad an. 867.
Mansi, там жe.
См. Рачкий, стр. 202, прим. 1.
Срв. «Очерк жизни патриарха Фотия», стр. 57.
Рачкий, Viek i djel., стр. 202.
Mansi, XV, 332.
Anast. Bibl. «De vitis pontif. romanor.», стр. 421–422.
Гильферд., стр. 80.
Mansi, XVII, 236; Рачкий, стр. 203.
Anast. Bibl. «De vit. pontif. romanor.», стр. 422.
Mansi, там же, срав. Рачкий, стр. 203.
Qui (Photius) cum dubius hæreret, ad quem tandem summa imperii esset perventura; subinde apud Michaëlem carpebat Basilium, et vicissim apud Basilium obtrectabat Michaëli, ratus amborum se ita amicitiam comparaturum. Рачкий, 208, прим. 2.
Imperatorem prædonem et homicidam s. communionis indignum Photius patriarcha vocabat; то же говорят и другие летописцы: Зонара, Иоиль, Георгий, даже враг Фотиев, Симеон Логофет, см. «Правда вселен. церк.», стр. 253–254.
Ignatius XXIII Novembris, dies erat Dominica... ecclesiæ suæ throno restituitur. Ракчий, там же, прим. 5.
De vitis pontific. romanor., стр. 225.
Оба письма находятся у Барония: Annal. ecclesiast. ad an. 867. В годе Бароний допустил ошибку, сколько можно видеть из содержания писем. Срв. Рачкий, стр. 245, прим. 3.
Mansі, XVI, 122–131.
См. Mansi, XVI, 20 и 311, 50 и 327.
Mansi, XVI, стр. 1–207.
Срв. «Правда вселенск. церк.», стр. 191.
Помещена она также у Mansi, XVI, вслед за редакцией Анастасиевой, со страницы 208. В глазах латинника, конечно, текст греческий отличается несовершенством и испорченностью (см. Рачк., стр. 248, прим. 2), несмотря на то, что допустить испорченность, как и вообще какую-либо преднамеренную ложь в настоящем случае, совершенно противно здравому смыслу. Ведь вся порча заключается только в опущении того положения папы, какое придано ему в редакции Анастасия; а кому же пришла бы охота составлять греч. редакцию после, когда было известно, что и документы, везенные римским посольством, погибли под набегом славянским и когда греку естественнее бы было вовсе опустить преступную формулу римскую, доселе небывалую, нежели изменять ее. Нет, ежели уже допускать где несовершенство и испорченность, то только в редакции латинской, составлявшейся по предполагаемому лишь греческ. экземпляру, неизвестными судьбами спасенному будто от погрома славянского, и составлявшейся притом человеком, нравственность которого вовсе не может обязывать к безусловному доверию (см. Правда вселен. церк., стр. 195–196).
His expletis quidam Graecorum imperatorem conveniunt et constantinopolitanam ecclesiam per oblatos libellos in potestatem romanam redactam flebiliter conqueruntur, ex dubietate subscriptionum. Omnia quae in Synodo decreta fuerant, revolvenda, cunctaque residuis erroribus confundenda fatentur, et nisi libellos reciperent, libertatem pristinam se non posse recipere fingunt et illico quidam libelli a custodibus, quoniam excellentiorum episcoporum libellos legati sanctae romanae ecclesiae, futurorum praescii, prorsus abstulerant, defraudantur, ac per hoc incredibiliter consternati Supponis... et Anastasii... fidelissimis auxiliis innituntur. Quibus diverso modo non sine magno laboris periculo imminentibus, libellos quidem vix tandem recipiunt: sed imperatoris iram pro nimia suae districtione fidei vehementer incurrunt. «De vitis pontif. romanor.», стр. 230.
Правда вселен. церк., стр. 266–267; Флёри, кн. LI, гл. 27, 41.
Срв. Рачкий, стр. 248.
Флёри, кн. LII, гл. 20; «Правда вселен. церк.», стр. 273–274.
Рачкий, там же.
Шафар. Památ, глав. XVI.
Anast. Bibl., там же, стр. 232–233.
Там же, стр. 233.
Там же.
Рачкий, стр. 257.
Anast. Bibl., там же, стр. 233.
Anast. Biblioth., «De vitis pont. rom.», стр. 230–232, а также в статье «О начале христианства, его распространении и утверждении между болгарами», Христ. чтен., 1858, стр. 275–277.
Выпуск І, Москва, 1855, письмо 4-е, стр. 62–64.
«De vitis pontif. romanor.», стр. 232.
Там же, стр. 232.
Там же, стр. 231.
Срав. Вестн. Европы, 1826, 5, стр. 108 и след. в статье М. Каченовского «Исторические справки об Иоанне экзархе Болгарском».
«De vitis pontif. roman.», стр. 231.
Там же, стр. 232.
См. Baron. Annal. ad an. 871.
Mansi, XVI, 206, 714.
Перевод его помещен в статье «О начале христианства, его распространении и утверждении между болгарами», Христ. чтение, 1858, ч. 2, стр. 281–284.
Mansi, XVII, 68; срв. Рачкий, 308.
Mansi, XVII, 67.
См. Jager, Histoire de Photius, auteur du schisme des Grecs, Paris, 1845; срав. «Правда вселен. церк.», стр. 274; Востокова – «Об отношениях римской церкви», стр. 265.
См. Рачкий, стр. 305.
Annal ad an. 886.
«Правда вселен. церкв.», стр. 280.
Срв. «Очерк жиз. патр. Фотия» Зернина, стр. 37.
См. «Правда вселен. церк.», стр. 276–277.
Срав. Bamberger, Geschichte des Mittelalters. Bd. III, 735.
Срав. Рачкий, стр. 327, прим.
См. там же, стр. 326, прим. 2.
Напечатаны эти акты в собрании Mansi XVII, 370–527.
«Правда всел. церк.», стр. 280
Рачкий, стр. 327.
Annal. eccles. ad an. 879.
Gesch. des Mittelalters, III, Kritikheft, 331–332.
См. Рачкий, стр. 328.
Mansi XVII, 186.
Там же, стр. 184.
Annal. eccles. ad an. 879.
Mansi XVI, 435; XVIII, 18.
Там же, XVIII, 11. Ваron., annal. ad an. 885
Annal. ad an. 900, п. III. Т. е.: «Вот те несчастнейшие времена римской церкви... когда ворвались на кафедру Петра люди чудовищные, нравственно испорченные, вконец гнуснейшие. Все то, что некогда переносила римская церковь во время языческих императоров или от еретиков и других преследователей, в сравнении с этими (папами) должно почитаться лишь детской игрушкою».
Instit. histor. christ., стр. 610–611. T. e.: «Вся святыня в наибольшую часть этого века находилась во власти гнуснейших непотребных женщин». Желающие ближе ознакомиться с этим временем римской церкви могут прочитать 54–56 книги «Истории» Флери.
Подробности об этом событии можно найти в сочинении «Правда вселенской церкви», стр. 295, 313.
Geschichte d. slav. Apostel, стр. 34.
При этом ссылается Гинцель на слова Копитара: hinc nostri (Constantini) paratior e Graecia emigratio.
Život sv. Cyr. a Methoda, стр. 49–50.
Viek i djel. sv. Cyr, i Meth., стр. 116–118.
Там же, стр. 209.
Sv. Apoštolové Slovanští Cyrill a Method, v Praze, 1863, стр. 26.
Acta sanct. Март, II, стр. 12–25, § 9.
Шаф., XV, стр. 20.
Там же, V, стр. 4. Различие в показаниях обоих житий на 4 месяца едва ли можно брать слишком строго: что в одном, Константиновом, сказано точно и определительно в исчислении месяцев, то в другом – в приблизительном, круглом числе лет.
Act. sanct., там же, § 7.
Добров., Mähris. Legende, 1826, Prag, стр. 24.
Срв. Рачкий, стр. 155, прим. 4.
Шаф. XIV, стр. 18.
Шаф. III, стр. 3.
Т. е. «зная, что смирение есть истинный страж всех добродетелей, отказываясь от епископства, он облекся в монашеское одеяние». Добров., стр. 36, § 8.
Шаф. Жит. Конст., V, стр. 4.
Там же, VI, стр. 5.
Там же, VIII, стр. 8.
Acta sanctor., под 9 марта, том. II, § 2; срв. легенд. Морав. Добров., стр. 12, § 1.
Шаф. IV, стр. 4.
Шаф., IV, стр. 4, жит. Конст.
Срв. Макария: «Введ. в ист. христ. церк. в Рос.». 1846, стр. 190.
Štulc, Život и т. д., стр. 51.
Стр. 134.
«Ante aliquot annos Photius idem duarum unumquemque hominem animarum consistere praedicabat. Qui quum a Constantino philosopho, magnae sanctitatis viro, fortissimo ejus amico, increpatus fuisset, dicente: cur tantum errorem in populum spargens, tot animas interfecisti? Respondit: non studio quemquam laedendi talia, inquit, dicta proposui; sed probandi, quid patriarcha Ignatius ageret, si suo tempore quaelibet haeresis per syllogismos philosophorum exorta patesceret, qui scilicet viros exterioris sapientiae repulisset; verum ignoravi me sub hujus fomite propositionis tot animas fore laesurum. Ad quod ille: о sapientia mundi, quae infatuatur et destruitur! Jactasti sagittas in multitudinem copiosae turbae, et ignorasti quemlibet ex bis omnibus vulnerandum. Certe omnibus liquet, quia sicut oculi quantumlibet sint magni et aperti, si fumus palearum interjacuerit, videre ultra non possunt; ita oculi sapientiae, tuae quantumlibet sint ampli et patuli, avaritiae tamen et invidiae fumo penitus obcoecati, tramitem justitiae videre non possunt. Ac per id verum est, quod dicis neminem ictu tuo putasse esse laedendum, quum sic obcoecatum sensum praedictis adversum patriarcham passionibus habens, nec quid emiseris praevidisti». Mansi, XVI, стр. 6.
Edit. Paris., стр. 445.
Primus а secretis (у хазар) cum audisset, patriarcham Photium docere singulos homines duplici anima praeditos esse, ad imperatorem veniens in haec verba locutus est: servi nostri vim faciunt, qui dicunt: sperabamus nos una praeditos esso anima, eique procurandae duos singuli quot mensibus modios accipiebamus: nunc autem, ut palam docet patriarcha, quisque duas animas habet, idcirco necesse est, ut duo alii modii nobis adjiciantur. Tum imperator in risum solutus... Там же.
Рачкий, стр. 116, прим. 1.
Срв. еписк. Филарета, «Кирилл и Мефодий», Μ. 1846, стр. 2, пр. 2.
Душеполезное чтение, Москва, 1862, август, стр. 334. Основался автор на рукописи призренской, весьма поздней. Два источника, говорящих о славянском происхождении, по своему позднему времени, не могут иметь авторитета. Один – сербская рукопись XV–XVI столетия, открытая г. Гильфердингом и заключающая проложную статью о кончине св. Кирилла, о котором сказано: «съ и прпдобныи ῶць нашь Куріль – рожденіемъ бы͂ ῶ солона града, родωм съ бльгаринъ» (см. Изв. 2 отд. акад. наук, т. VI, стр. 383); другой – excerptum de conversione carantanorum XIII столетия, где читаем: «Supervenit quidam Sclavus ab Hystrie et Dalmatie partibus, nomine Methodius, qui adinvenit sclavicas literas et slavice celebravit divinum officium». Уже вывод Мефодия из Истрии и Далмации ясно говорит о невежестве позднего писателя; о том же свидетельствует и приурочение Мефодию того, что, по древнейшим указаниям, принадлежит Кириллу; из сопоставления же Мефодия с изобретением славянской азбуки и с введением славянского богослужения обнаруживается и источник, давший писателю повод утверждать славянское происхождение Мефодия. См. Wattenbach: Beiträge zur Geschichte der christlich. Kirche in Mähren und Böhmen, Wien, 1849, стр. 50.
Чтения общества истор. и древ. российск. М. 1846, кн. 1, стр. 8.
Душеполезн. чтение, там же, стр. 334.
Киев. епарх. ведомости, 1862, № 16, стр. 539 и 550.
«Деятельность св. Кирилла и Мефодия среди фракийских, македонских и булгарских славян». Киевск. университ. известия, 1862, № 5, стр. 5.
Vita s. Clementis, Miklosich, 1847, стр. 4–5.
Acta sanctorum, март, т. 2-й, стр. 24, § 4.
Заметим при этом, что отделение причастия «постригши» от выражения «ωтдадимъ на поповъство и слоужбоу», указывающее как будто на два различные действия – пострижение во что-то и отдачу, посвящение в священника, – находится только в издании Шафарика; между тем во всех списках издания г. Полянского (Чтен. общ. ист. и древн., 1863, кн. 2, отд. III, стр. 6, 42, 70, 100, 133, 165, 196) читаем это место так: но постригше и на поповьство, въдадимъ емоу слоужбоу. Здесь уже прямо говорится о пострижении в сан священника и отстраняется всякая двусмысленность.
Acta sanct. Martii, II, 12–15, § 1.
См. «О времени происх. слав. письм.», стр. 65 и след.
Душеполезн. чтение, там же, стр. 341.
«Кирилл и Мефодий», Чтения общ. ист. и древн., там же, стр. 4, прим. 9.
Geschichte der Slawen Apostel, стр. 22, прим.
Viek i djelovanje sv. Cyril. i Method., стр. 223, прим. 2.
Житие, стр. 8, VII.
Гинцель, стр. 47–49, прим. 7 и 1; Рачкий, стр. 222–223.
Калайдовича, Москва, 1825, стр. 129.
Остром. Ев., 265, на обор., под 14 февраля.
См. Бодян., стр. 37.
См. Ваттенбах, Beiträge zur Geschichte der christl. Kirche in Mähren, 1849, Wien, стр. 14.
Erben, Regesta Bohemiæ, стр. 17.
Kalend. III, 115.
См. Гинцеля, стр. 48, прим.
Acta sanctor. Martii; tom. II, стр. 12–25, § 9.
Срв. Гинцель, там же.
Срв. Бодянского, стр. 152–53.
Acta sanctor., там же, стр. 24, § 4.
Стр. 21, прим. 2.
Slovan. starož., v Praze, 1837, стр. 810.
Шафар., стр. 4, § IV; стр. 1, § II.
Там же, стр. 3, § III.
Стр. 23, примеч.
Dümmler, там же, стр. 179.
Стр. 118, 221–222.
Зернин, «Очерк жиз. патриарха Фотия», стр. 8–9.
«Жизнь и подвиги первоучителей славян. Кирилла и Мефодия». Харьков, 1862, стр. 48.
Стр. 23, § XVII.
От греческого φάτνη «ясли»: теперь известна эта церковь под именем S. Mariæ ad præsepe, или, по-итальянски, просто S. Maria Maggiore.
Стр. 222, прим. 1.
Slov. starož., 794–795.
Ginzel, 33, пр. 3.
Archiw, XIII, 167; X, 40.
Стр. 136, прим. 1.
Pertz, Monum. German... leg. I, 414.
См. выше, стр. 96–97.
Срв. Mähr. Legend., стр. 91, Cyrill u. Meth., стр. 57.
Miklos. Slav. Biblioth. 1, Wien, 1851, стр. 64.
Гинцель, стр. 42, пр. 12, срв. стр. 40, пр. 6.
Стр. 162.
«Письма об ист. сербов и болгар». Москва, 1855, стр. 92, прим. 1.
Ginzel, стр. 42, прим. 12.
Mansi, XIV, 879.
Стр. 229.
Копитар, Glagol. Gloz., стр. LXXV.
Boczek, I, 32; Erben, стр. 14, № 32.
Erben, 54, № 127.
Стр. 41, прим. 8.
Рачкий, стр. 163.
См. Lumír, 1862, № 28, стр. 669.
Mähr. leg., стр. 19–20.
Гинцель, стр. 40, пр. 4.
Стр. 23.
Гинцель, 41, пр. 10.
Pertz, Mon. leg. I, 75, гл. 52.
Там же, I, 100.
Mansi, XIV, 72.
Там же, стр. 85.
Там же, стр. 903, глав. 2.
Срв. Рачкий, стр. 161.
Вот в подлиннике слова Гинцеля: ohne Zweifel unterliessen die Brüder nicht, im eigenen Namen an den Papst zu schreiben, demselben ihre bisberige Wirksamkeit zu schildern, ihren mit der römischen Kirche vollkommen übareinstimmenden Glauben darzulegen, ihrer Verehrung gegen den apostolischen Stuhl Ausdruck und Kunde von dem durch Konstantin aufgefundenen Schatze der Reliquien des h. Clemens zu geben. Gesch. der slav. Apostel., стр. 44, прим. 3.
Рачкий, Viek i djelov., стр. 204, прим. 4.
Житие Константина, стр. 25, 27, по изд. проф. Бодянского в «Чтениях общ. истор. и древ. рос.», 1863, кн. 2. Отсюда при указаниях на житие Константина мы постоянно будем ссылаться на это издание как на более исправное, но, к сожалению, полученное нами, когда значительная часть нашего труда была уже отпечатана.
Шафарик, стр. 4, § VI.
Гинцель, там же.
Acta sanctor., том II, 1658, под 9 марта, § 8.
Mähris. Legende, стр. 24, § 6.
Vita s. Clementis, Miklos., стр. 3, т. е. спешат и сами в Рим, чтобы показать блаженному папе дело перевода Писания.
Стр. 25.
§ 8.
Стр. 24, § 6.
Lectiones ecclesiasticae de sanctis Cyrillо et Methodio. Acta sanct., II, стр. 24, под 9 марта.
Gesch. d. slav. Apost., стр. 45, прим. 1.
Срв. Малышевского: «Отношение Руси к церкви Римской». Труды Киев. дух. акад., 1863, февраль, стр. 109.
Спб. ведом., 1863, № 135, 137; срв. Макария, Ист. Христ. церк. в России. Спб. 1846, стр. 210.
По житию Кирилла: изиде самъ ап͂ликъ андрианъ противъ емоу съ всѣми гражаны и свѣща несоуще, оувѣдѣвше, яко несетъ мощи ст͂го Климента. Чтен. общ., стр. 27. Adrianus... audiens, quod praefatus philosophus corpus B. Clementis... secum deferret, valde nimis exhilaratus est et extra urbem cum clero et populo procedens obviam illis honorifice satis eos recepit. Act. sanct., § 9. Почти дословно то же находится и в Морав. легенде, стр. 25, § 6: «Адриан... пораженный издали громом славы святых, пожелал видеть и молнию благодати, какая находилась у них; взявши духовенство, вышел навстречу святым, имея перед собою по обычаю крест...» Miklos., Vita s. Clem., стр. 3.
В житии Кирилловом говорится только об одном из семи епископов (Арсении), но, по всем соображениям, под семью должно разуметь епископов-кардиналов. См. Москвит., 1843, стр. 423, прим. 22.
Житие Мефодия, Шафар., стр. 4.
Vita Clem., стр. 4.
§ 7, стр. 30.
Там же, стр. 31–32.
Срв. след. выражение в Lectiones ecclesiasticae, почему-то опущенное в легендах латинских, хотя и предыдущие и последующие мысли общи всем трем источникам: sed omnino idiotas et ignaros viarum Domini repériens, solum hoc ingenium, omnipotenti Deo cordi meo inspirante comperi: per quod etiam multos Deo acquisivi, т. e. посредством туземного языка. Acta sanctor., там же, стр. 24, § 3.
Письма об ист. серб. и болгар, 1855, стр. 94– 95.
Чтения Общ. ист. и др., стр. 29.
Москвитянин. 1843, кн. VI, стр. 425, прим. 24.
Ист. Хр. церк. в России, 1846, стр. 207, прим. 214; Кирилл и Мефод., славян, просветители, Чтен. общ. 1846, кн. 4, стр. 8 и прим. 18; О времени происхож. слав. письмен, стр. 362; Жизнь и подвиги первоучит. слав., стр. 50.
Archiv, ХIII 181.
Život sv. Cyril. a Meth., стр. 83; Vjek i djelov., стр. 227.
Gesh. d. Slav. Apost., стр. 49–50, прим. 2.
Стр. 47, прим, 6.
Стр. 228.
И по семъ повелѣ папежь двѣмае епк͂пωма, формосу и гоиръдиху ст͂ити словѣньскыѧ ученикы. Чтен., стр. 28. Что Гоирдих, вероятнее всего, есть Гаудерих, срв. Москвит., 1843, стр. 422, прим. 22.
Вот слова Анастасия в житии Адриана: dio dominico secundum morem idem... sacerdos (Hadrianus)... per episcopum Petrum Gavensem... quia episcopus Albanensis obierat, Formosus vero Portuensis a b. Nicolao ad praedicationem et instructionem Bulgarorum destinatus extiterat...
Срв. описание ее по «Житию» г. Платоновым, стр. 48–50.
Život sv. Cyril. а Meth., стр. 91–92. Т. е. «не служит ли это очевидным свидетельством всему народу славянскому, где следует искать средоточия и светоча единства христианского? Не составляет ли сокрытый в Риме гроб св. Кирилла напоминание на прекрасную молитву, которою умирающий св. отец наш в последние минуты жизни своей просил еще Бога о соединении их (славян) в вере!».
Стр. 50, прим. 4.
Чтения общ. ист. и древ., стр. 30.
См. стр. 25.
Чтения общ. ист. и древн., 1863, кн. 2, от. III, стр. 29, 64, 92, 123, 156, 187, 220.
Anonymi de conversione Carant., «Glag. Cloz.», LXXV; срв. Kollár, «Cestopis», стр. 200.
Чтен., стр. 25.
Pertz, I, 482.
Hludovicus pacem sub quadam conditione... obstinere procuravit, заключает тот же летописец. Там же.
Стр. 240.
Стр. 47.
Жит. Мефод., стр. 5.
См. стр. 7, § XII.
Там же, стр. 5–6.
Там же, стр. 7, § XII.
Жит. Меф., стр. 5, § VIII.
Стр. 51.
Стр. 263, прим. 3.
Москвитянин, 1843, кн. 6, стр. 427, прим. 27.
Avδpóvίκoς... έπίςκοπος Πανωνίας έγέvετo. Chronic. pasch. Pertz.
Zwar konnte es sich der einsichtsvolle Kirchenfürst nicht bergen, dass er durch Einführung der Volkssprache in die Liturgie eine bisher unerhörte Neuerung statuire; aber er gab sich der Hoffnung hin, der apostolische Stuhl werde in Würdigung des überwiegenden Nutzens für den christlichen Fortschritt der Slaven diese Abweichung von der Allgemeinen Kirchenordnung nicht verdammen, стр. 56–57.
Acta Sanctor., там же, стр. 24, § 3.
Рачкий, стр. 266, примеч. 1.
Kopitar, Glag. Cloz., стр. LXXV.
Annal. Fuldenses, ad an. 870.
Annal. Fuld., ad an. 871: Zuentibald, nepos Rastici, apud Karlomannum infidelitatis crimine insimulatus, in custodiam missus est.
Гинцель, стр. 55, прим. 6.
Вот что говорит летописец Гинкмар: Hludovicus nuncium accepit, quod nisi citissime filio suo Karlomano in marchia contra vinidos subveniret, illum ulterius non videret. Pertz, I, 496.
Qui (Hludovicus) statim reversus ad Reginisburg perveniens per missos suos Vinidos sub diversis principibus constitutos modo quo potuit sibi reconciliavit. Там же.
Стр. 291.
Erbeni, стр. 16, № 38; Boczek, I, стр. 35, № 50; Рачкий, по особому списку, стр. 293, примечание.
Glag. Cloz., Копитар, стр. LXXVI; Гинцель, приложение, стр. 57.
Sed et venerandae romanae leges divinitus per ora priorum principum promulgatae, rerum ejus praescriptionem non nisi per centum annos admittunt. Erbeni, № 37, стр. 15; Boczek, II, № 40, стр. 34.
Стр. 294.
Год смерти Адальвина Рачкий полагает в 873 (см. стр. 294), автор статьи о св. Кирилле и Мефодии – в 875 (Москвитянин, там же, стр. 429, прим. 30), доктор Билый возводит на архиепископство Теотмара только в 877 году (выпуск 2, стр. 38). Если и допустить большую точность за Рачким, то все-таки не раньше 874 года получил наследник Адальвина плащ митрополитский.
Erbeni, стр. 16, № 39; Boczek, I, стр. 36, № 52; Ginzel, приложение, стр. 57.
Мы позволяем себе не согласиться с мнением г. Гильфердинга, будто присоединение к восточной церкви городов далматских совершилось в конце 878 или в начале 879 года (см. Письма об истор. серб. и болг., 1855, стр. 73, прим. 17). Приводимое им основание от миролюбия патриарха Игнатия слишком слабо против следующих слов послания Иоанна VIII к епископам далматским, от 879 года: reminisci namque debetis... quanta postmodum nunc usque sustinueritis adversa, cum ab ea (rom. ecclesia) vos quasi alienos separare non dubitastis. Подобное выражение ни в каком случае не согласно с одним годом или полугодом отступничества.
Admonemus te ut progenitorum tuorum secutus morem, quantum potes, ad Pannoniensium reverti studeas dioecesim, et quia illic jam Deo gratias a Sede b. Petri Apostoli Episcopus ordinatus est, ad ipsius pastoralem recurras sollicitudinem. Erbeni, № 40. Шафарик в «Славянских древностях» (Slov. Staroz., стр. 671) считает этого Мутимира великим жупаном хорватским; но мы находим более оснований у г. Рачкого признавать его великим жупаном сербским (Рачкий, стр. 298, прим. 3).
Штульц, стр. 107–108.
См. там же, стр. 108.
Там же, стр. 113.
Стр. 291.
Срв. Билого «Sv. Apošt. Slov.», выпуск 2, стр. 38–40.
Там же.
Гинцель (стр. 64), основываясь на том, что Бочек перед посланием папы Иоанна к Коцелу ставит след. слова: «e concilio III apud Ravenam an. 877» (Cod. diplom. Мог. I, 36), делает заключение, будто Коцел жил еще и в 877 году; отсюда и другое заключение, что Мефодий до этого времени оставался в Паннонии; но подобные заключения уничтожаются сами собою разысканием Ваттенбаха, доказавшего, что приведенные латин. слова относятся только к первому отрывку, а не к пятому, в котором находится послание к Коцелу. Срв. Рачкий, стр. 296, прим. 3; Дюммлер, Archiv, X, 41; XIII, 192.
Dietmarus archiepiscopus ecclesiam ad Bettove (Petov) Gozvini comitis consecravit. См. Дюммлера, Die südöstlichen Marken., стр. 42.
Безыменный летописец выражается об этом весьма определенно: Methodius... tandem fugatus а Karentanis partibus іntravit Moraviam. См. Ваттенбаха, стр. 50.
Таким образом, крещение Борживоя Мефодием, засвидетельствованное положительно первым летописцем чешским, Козмою (Scriptores rerum bohemic., Pragæ, 1783, т. 1, стр. 23, 35), могло совершиться единственно в промежуток времени между 874–879 годами. На этом основании мы позволяем себе не согласиться с мнением Шафарика (Slov. Starož., стр. 778), относящего крещение к 871 году, когда Мефодий содержался в заключении; признаем слишком сжатым определение и Палацкого (Dějiny české, I, 153), ограничивающегося 873–74 годами. Понятно, что старое мнение Добнера (Annal. Hajecii, ІII, 252), считающего годом крещения Борживоя 890, а также и Добровского (Kritis. Versuche, 1803, I, Вořiwojs Taufe, стр. 35, 89), относящего это событие к 887–890, не имеют никакого значения после того, как известен год смерти Мефодия – 885.
Палацкий, Dějiny českého národu, I, 152–53.
Срв. Рачкий, стр. 319.
T. e. «Святополк с обычным зверством, напыщенный надменностью, стал управлять со служителями сатаны, которые, подобно неистовейшим псам, будучи связаны с ним одинаковыми мыслями, утверждали, что учение мужа Господня (Мефодия) суетно, и старались истребить тех, кто вместе с ним призывал заблудших на путь спасения и милости». Легенд. Морав., Добров., стр. 41–42.
Vita s. Clementis, Miklosich, Vindobonæ, 1847, стр. 8. T. e. «тогда и Святополка, который управлял после Ростислава Moравией, человека грубого и невежественного, обошедши коварством, сделали они (немцы) всецело участником своего уче ния. Да и каким образом он, раб женских удовольствий, не внимал бы больше им, чем Мефодию, отмечавшему гибельное для души зло в каждом удовольствии? Ибо что изобрел Евномий, положивший начало аномейской ереси, для привлечения большего числа учеников, то придумал также и безумный народ франков, т. е. снисходить ко всем грехам. Святополк, извращенный ими, позволявшими ему все, не обращал вовсе внимания на Мефодия, даже относился к нему как к неприятелю. И что уж ни говорил ему с ласкою, какими угрозами ни устрашал князя Великий!»
Glag. Cloz., стр. LXXV–LXXVI.
Ad an. 874. Вероятно, вместо de Venedis или Vendis; срв. Рачкий, стр. 320, прим. 3.
Калайдович (Иоанн экзарх Болгар., стр. 92) считает его Иоанном экзархом Болгарским, что, конечно, несправедливо.
См. Эрбена, Regesta Bohem., №№ 41–42; Гинцеля, приложение, стр. 58–59; Рачкий стр. 321–322, прим.
Гинцель, 57, прим.
Стр. 143–144.
Там же.
Стр. 56–57.
Archiw, XIII, 193, прим. 7.
Стр. 61, прим. 2.
Там же, стр. 62.
Там же, стр. 62.
Стр. 331–332.
Там же, стр. 121–122.
Vjek i djel., стр. 299–300.
Выпуск II, стр. 56–57.
Quod autem, sicut Johanne presbytero vestro, quem nobis misistis, referente didicimus, in recta fide dubitetis. Erben, 1 c.
См. выше, стр. 151–152.
Erbeni, там же.
Шафар., житие Мефодия, стр. 7, § ХII.
Vita s. Clementis, Miklosich, Vindob., 1847, стр. 7, § 5. Т. e.: не переставал великий Мефодий предлагать всевозможное вразумление князьям, которых направлял к честной жизни и которым передавал неизвращенным догмат церковный. Ибо были и тогда уже такие, которые извращали его и раздвигали пределы, положенные нашими отцами божественной церкви, – и души многих заражались злом от внесенной порчи франками, которые утверждали, что Сын рождается от Отца и Дух исходит от Сына. Их-то суждения ниспровергал святой частью словами Спасителя, частью голосом отцов.
«Кирилл и Мефодий, славян. просвет.», Чтен. общ. ист. и древ., 1846, кн. 4, стр. 17–18.
Там же, стр. 16.
Parisiis, 1649, De vitis pontif. roman., стр. 140.
См. выше, стр. 52–53.
Рачкий, стр. 200–201, прим. 1.
См. выше, стр. 153.
См. выше, стр. 108.
Mansi, XIV, 868.
См. Рачкий, стр. 201, прим.; Гинцель, стр. 110, прим. 20.
Гинцель, стр. 46–47, пр. 5; Рачкий, стр. 330.
См. выше, стр. 165.
Срв. Рачкий, стр. 328.
См. Erbeni, regesta Bohem., стр. 17, № 13.
Mansi, XVII, 174.
Auctor. Garsiense ad an. 880.
Срв. Труды Киевской духовн. акад., февраль, 1863, стр. 113.
Polska wieków srednich, IV, 504; т. е. «Рим обоим языкам, латинскому и славянскому, доставлял одинаковую поддержку, когда интерес его устремлялся на удержание права над Моравией, Иллириком и Болгарией».
См. Труды Киевск. духовн, акад., там же.
Beiträge, стр. 23.
Archiw, XIII, 195.
Там же, стр. 13.
Рачкий, стр. 330: срв. Гинцель, стр. 72 и след.
См. выше, стр. 175.
Mansi, XVII, 239–526. Т. е. «Братство твое уведало, что прибывший к нам незадолго тобою посланный, исследовал наше мнение о святом Символе и нашел, что мы храним его неповрежденным, как передан он нам от начала, ничего не прибавляя и ничего не отнимая... Итак, снова предлагаем твоему почтению, чтобы ты о том предмете, по поводу которого возникли соблазны между Божиими церквами, имел о нас твердое убеждение, что не только его не произносим, но и тех, которые первые дерзнули делать это по своему безумию, считаем извратителями божественных наречений, которые извращают священное учение Христа Спасителя, апостолов и прочих отцов».
Напечатано оно в полном виде в «Воскресном чтении», 1840, стр. 407–412; первое подробное известие о нем сообщено Калайдовичем в «Иоанне экзархе Болгарском» (стр. 89); тут же напечатано и его начало.
См. подробное обозрение исповедания Кириллова в сочинении преосв. Филарета «Кирилл и Мефодий», стр. 15–19.
Шафар., житие Мефодия, стр. 1.
Иоан. экз. Болг., там же.
«История христ. в России». С.-Петерб., 1846, стр. 212; «Кирилл и Мефодий», Чтения общества истор. и древн.; 1846, кн. 4, стр. 19.
Der Griechische Schismatiker, von dem die Vita Clementis stammt, macht den Method zu Seinesgleichen, indem er denselben die Lehre der römischen Kirche vom Ausgange des h. Geistes als Häresie bestreiten lässt. «Geschichte der Slaven-Apostel», Vien, 1861, стр. 73–74, прим. 9.
Т. е. равно обнаружилось, что Мефодий не имеет никакого общения с бесчестным (?) Фотием. Život sv. Cyril. а Methoda, 1357, стр. 147.
Gesch. d. Slaven-Apostel, стр. 71.
См. Vita s. Clementis, Miklosich, стр. XIV, примечание.
Рачкий, стр. 334.
См. Erben, Regesta, стр. 19, № 44; Boczek, I, 47, № 64.
Срв. Annal. Fuld., ad an. 880; Regin. ad an. 880.
...εἶχε μεν ἐυτεταμέυον τὸ τόξου ϰαὶ τὴν ῥоμφάιαѵ ἐστíλβον. οὔπω δὲ βέλος ἀπέςτειλεν ἐν ϰαρδιᾴ τοῦ ἐχϑροῦ, οὐδὲ τὴν χεῖρα τῇ πληγῇ ἐπεςτέριξεν. (Τ. е. «имел хотя натянутый лук и острый меч, но не выпускал стрелы в сердце неприятеля и не протягивал руки на рану»). Vita s. Clem., стр. 9.
Βιχυῖϰου δέ τινα... παρα τοῦ Μεθοδίου τῷ τοῦ ἀναϑέματος Σατανᾷ παραδοϑέντα. Там же, стр. 11.
Гинцель, стр. 87; Рачкий, стр. 345–346; 358–59; Штульц, стр. 153–54.
Život sv. Cyril. а Meth., стр. 136–137.
Там же, стр. 142.
См. выше, стр. 176–178.
Напечатан этот документ впервые Копитаром в Glag. Clozian., стр. LXXI, затем Бочеком в Codex Moraviae, I, 47, № 64, и Эрбеном в Regesta Bohemiae, стр. 19, № 45.
Dobner, Monumenta historica Bohemiae, III, 290.
Кирил. и Мефод., Москва, 1825, стр. 86, 91.
Wattenbach. Beiträge, стр. 50. T. e. «Мефодий, изгнанный из стран хорутанских, вступил в Моравию и там скончался».
Иоанн экз. Болгар., стр. 90.
См. Спб. ведомости, 1863, № 135, 137.
Кир. и Мефод., Дубровский, § 24, стр. 91–94.
Срв. Древний русский календарь по месячным минеям XI–ХIII века, Срезневский, 1863, C.-Петерб., стр. 13; срв. Добровский, Кир. и Мефодий, стр. 93; его же Mähris. Leg., стр. 64.
Memoria dormitionis S. Patris nostri Methodi, archiepiscopi superioris Moraviæ. Kalend. VI, 235.
Vita s. Clem., стр. 11.
Γοράςϑoς χειροτoνηϑε͂ις παρὰ Ϻεϑoδίoν... Famil. bys. aug., стр. 174.
Гинцель, Gesch. der Slav. Apostel, стр. 38, прим. 2, стр. 108.
Non tulit audacissima hæreticorum multitudo, Methodium habere post mortem vivum propugnatorem, venite, dicens, Gorasdum opprimamus: si enim hunc vivere sineremus, revivisceret nobis Methodius, говорит жизнеописатель Климентов в переводе Миклошича. Vita s. Clem., стр. XIV.
Там же, стр. XIII.
Вот как говорит Рачкий об этом времени: Sada od Rima nije se moglo očekivati nikakove pomoći; ondje bo sliedjaše promjena za promjenom, u tri godine sjedio je izza Marina I i Hadrijana III jurve tretji papa, Stjepan VI... a poslie Ivana VIII političko obzorje bje još većma potamnilo; sila taljanskich nasilnikov na dan rastijaše, a nije bilo nikoga, koj bi ju obuzdao. Стр. 369.
См. выше, стр. 178–179.
Послание это напечатано Ваттенбахом в Beiträge, стр. 43; Эрбеном в Regesta Bohemiae, стр. 20–21, № 49; Гинцелем в приложении к истории славянских апостолов, стр. 63–67.
См. выше, стр. 17–27.
Ego quidem magnae imperitiae mihi sum conscius et simplex sum quoad dogmatica. Vita s. Clem., стр. XV.
Gesch. d. Slav. Apost., стр. 92, прим. 6.
Vita S. Clem., стр. XV.
Gesch. d. Slav. Apostel, 105–112, § 27.
Sv. Apoštolové slovanští. Praha, 1863, вып. II, стр. 46–47.
Glag. Cloz., стр. VIII–IX.
Slavische Bibliothek von Miklosich, Wien, 1859, стр. 59–64.
Там же.
Pavel Stránský, Respublica Bojema, Amstel. 1713; Mähris. Leg., стр. 91; Archiw für Kunde österreich. Geschichtsquellen, X и ХIII Bd.; Liturgische Vorlesungen über die h. Messe Regensburg. 1856, стр. 140, v. Kössing.
Památky hlaholského písemnictví, v Praze, 1853, стр. 28–42.
Glagolitische Fragmente, Von Höfler und Šafařík, Prag, 1857.
Срезневский, Изв. 2 отд. акад. наук, т. VI, листы 136–137.
Sv. Аpoštol., там же.
Arnulphus cum manu valida Noricorum et Sclarorum supervenit et ci molestus efficitur... ipsumque sine mora statuerunt ad regem extolli. Annal. Fuld., ad an. 887, Pertz I, 405.
Там же, стр. 407.
Напрасно некоторые немцы усиливаются доказать отсутствие соглашения между мадьярами и Арнульфом, как нап. Дюммлер (Südöstlich. Marken, стр. 54); сами же немецкие летописцы положительно свидетельствуют, что мадьяры явились на равнинах Паннонии единственно по призыву Арнульфа. Срв. Видукинда (Pertz, V, 426), Люитираида (там же, 279), а также и Annal. Fuld., ad an. 892.
См. Hansiz. Germania Sacra, Вена, 1755 I, стр. 167; на многих грамотах Вихинг подписывается как piissimi regis cancellarius.
Wichingus, Alamannus quidam, contra instituta patrum, primum Maravensis ab apostolico destinatus episcopus rege succedente successit. Sed non multo post a Deotmaro archiepiscopo... canonicali judicio abjectus... est. Annal. Fuld., ad an. 899.
Срв. Рачкий, стр. 392–93.
Послание это напечатано в Acta Conciliorum Гардуина, Раris, 1746, в VI томе; у Mansi (XVII, 253–55), у Бочека (Cod. diplom. Mor., I, 60 и след.) и целиком перепечатано потом Гинцелем в приложении к истории славянских апостолов, стр. 68–72.
В письме читаем: Intrantes praedicti episcopi in nomine vestro, ut ipsi dixerunt, ordinaverunt... unum archiepiscopum et tres suffraganeos ejus episcopos.
… ita ut in tota Pannonia, nostra maxima provincia, tantum una non appareat ecclesia, prout episcopi a vobis destinati, si fateri velint, enarrare possunt.
Es sey unter Moymir mit dem alten Kirchensysteme auch der slavische Cultus wieder in seine alten Ehren und Rechte eingesetzt worden, zum grossen Jubel des gesammten slawischen Mährenvolkes. Стр. 100, прим. 12.
Стр. 392.
Иоанн IX избран папою в половине июня 898 года; письмо же писано в Зальцбурге не позже половины июля 900, когда умер Иоанн, и пораньше 21 генваря того же года, когда сделался королем Людовик, сын Арнульфа, упоминаемый в послании.
... usque dum incessente corda eorum diabolo christianitatem abhorrere et omnem justitiam detrectare belloque lacessere et obsistere saevissime coeperunt; adeo, ut via episcopo et prædicatoribus illuc non esset, sed libitu suo egerunt, quæ voluerunt.
Напечатано оно также у Гардуина (Т. VI, стр. 481) и у Манси (XVIII, 203).
Bajoarii per Boëmiam, ipsis secum assumptis, regnum Marahanorum per tres hebdomades devastantes, tandem cum omni prosperitate domum reversi. Annal. Fuld., ad an. 900.
Pecuniam vestro juri debitam, propter infestam paganorum saevitiam, nec per me poteram nec per alios transmittere; sed quia Dei gratia liberata est Italia, quantocius potero, vobis transmittam.
Nunc vero, quod grave nobis videtur, et incredibile in augmentum injuriæ jactitant se (Sclavi) magnitudine pecuniœ id egisse.
Freilich Geld und viel Geld kostete die Sache; denn da der Papst die Cardinäle im Interesse und auf Verlangen der Mährer in ihr Land schickte, so mussten natürlich die Kosten einer solchen glänzenden Mission von Moymir getragen werden. Стр. 99, прим. 8.
Slov. Starožit., Шафарик, 1837, стр. 634–638, 663–638; Гильфердинг: Письма об истории сербов и болгар, Москва, 1855, письмо 2.
Стр. 114–116.
Стр. 280–281, 287, 302.
Там же, стр. 303.
См. выше, стр. 216, прим.
De administrando imperio, глава 29.
Archiv za povjestnicu jugoslov., I, 40–21; срв. Рачкого, стр. 285–287.
Slov. Starož., стр. 670.
Mansi, XVII, 119.
Срв. Рачкий, стр. 314.
Срв. там же, стр. 320, прим. 4.
In die ascensionis Domini inter sacra missarum solemnia, super sacrum altare s. Petri apostoli celebrantes elevatis sursum manibus benediximus tibi, et omni populo tuo, omnique terre tue, писал вскоре папа Бранимиру.
Оба эти письма напечатаны в собрании Mansi, XVII. стр. 124–125.
... de cujus purissimo fonte patres tui melliflua s. predicationis potavere fluenta.
Там же, стр. 126.
Там же, стр. 129.
... Si aliquid ex parte Graecorum vel Sclavorum super vestra ad nos reversione vel consecratione aut de pallii perceptione dubitatis, scitote pro certo, quoniam nos secundum patrum decessorumque nostrorum pontificum statuta, vos adjuvare auctoritate curabimus.
Рачкий, стр. 347.
Это видно из письма Стефана VI: Walberto patriarchae: miramur jam... qui transgressis terminis tibi commissis in ecclesia salonensi episcopum ordinaro ad indecentiam sedis apostolicae praesumpsisti. Mansi, XVIII, 25.
... quanto ipse te Deo humiliter subdere... studueris... tanto super omnes inimicos tuos et rebelles adversarios eris procul dubio victor et potens. В первом письме к Бранимиру.
Ioannes... presbyter de vestra parte veniens multa nobis tue bonitatis et patientie viva voce preconia retulit. В письме к Феодосию.
Стр. 348.
Disce paternis obedire regulis, ne inveniaris statutos a patribus terminos transgredi, vel per ambitionem de minori ad majorem transire ecclesiam, quod tentantem laica etiam communione saeri privant canones. Рачкий, стр. 407.
Акт, относящийся к этому вопросу, помещен у Луция в сочинении De regno Dalmat. et Croatiae, кн. II, гл. 2.
Целиком напечатаны оба письма, между прочим, в приложении к истории слав. апостолов Гинцеля, стр. 75–77.
Et quia fama revelante cognovimus per confinia vestræ Parochiæ aliam doctrinam pullulare, quæ in sacris voluminibus non reperitur, vobis tacentibus et consentientibus valde doluimus juxta illud Apostoli: si quis aliter docuerit, praeter id, quod in sacris canonibus, atque voluminibus reperitur, etiam si angelus de coelo fuerit, anathema sit. Sed absit hoc a fidelibus, qui Christum colunt, et aliam vitam per operationem se credunt posse habere; ut doctrinam evangelii atque canonum volumina apostolicaque etiam praece; ta praetermittentes, ad Methodii doctrinam confugiant, quem in nullo volumine inter sacros auctores comperimus. Unde hor tamur vos сиnetа per slavinicam terram audacter corrigere satagatis... ita ut secundum mores romanæ ecclesiæ Slavinorum terraæ ministerium sacrificii peragant, in latina scilicet lingua, non autem in extranea... ut mala radix minime in vestris partibus pullulet.
Quis etenim specialis filius sanetæ romanæ ecclesiæ sicut vos estis, in barbara seu sclavinica lingua Deo sacrificium offerre delectatur? Non quippe ambigo, ut in eis aliud maneat, qui in sclavinica lingua sacrificare contendunt, nisi illud quod scriptum est: ex vobis exierunt et non sunt ex nobis.
Срв. Гинцель, стр. 115, прим. 9, стр. 116, § 30. Рачкий, стр. 407.
Dass Methodius den des Latein unkundigen Slaven über Alles ging, ist natürlich: denn vorzüglich durch seine Slavischen Kirchenbücher varen die Kroaten und Serben zu besserer Kenntniss des Evangeliums und aller kirchlichen Institutionen gekommen. Eine Ueberschätzung des Vermitlers der göttlichen Wahrheit lag unter diesen Slaven und insbesondere auch unter ihrer Geistlichkeit bei dem geringen Grade ihrer Gesammtbildung freilich sehr nahe. Der hochgebildete Method hatte sich in Mähren und Pannonien einen unterrichteten Klerus herangezogen. Стр. 118, прим. 4.
Wie die ursprüngliche romanische oder nicht slavische Bevölkerung des Landes noch immerhin die späteren slavischen Einwanderer an Zahl übertreffen mochte, so auch der lateinische Klerus die Geistlichkeit der rein oder überwiegend slawischen Gemeinden. Там же, стр. 117.
De administr. imperio, глава 29.
Farlati, Illyricum sacrum, III, 97, Venetiis, 1765.
... hortamur vos. ut vestros tenerrimos pueros a cunabulis in studio litterarum Deo offeratis.
... in vobis orta fuit contentio ante nostrorum legatorum praesentiam de ecclesiasticis negotiis. Там же, стр. 101.
Vestras litteras suscipientes investigare non detulimus, et quia illic maxima erat impressa murmuratio... Там же.
Quia tunc perfectio religionis adimpletur, cum per canonicae disciplinae regulas, quod quondam ordinatum fuerat, per nos emendare comprobatur.
... Suspendere hoc curavimus. Там же.
Стр. 120.
Описание этого собора, равно и папская булла по этому случаю, помещены в сочинении Фомы, архидиакона сплитского, жившего в самом начале XIII столетия. Сочинение его под заглавием Historia Salonitanorum pontificum atque Spalatensium напечатано в первый раз Иоанном Луцием в его De regno Dalmatiae et Croatiae. Известие Фомы о соборе Сплитском напечатано также в календаре Ассемания, IV, 378.
Ut nullus de caetero in lingua slavonica praesumeret divina mysteria celebrare, nisi tantum in latina et graeca, nec aliquis ejusdem linguae promoveretur ad sacros ordines.
Т. е. «знайте дети, что о том, чего стараются достигнуть готы, я неоднократно слышал; но как изобретатели этого рода литературы ариане, то дозволить им совершать богослужение на своем языке как мои предшественники, так и я ни в каком случае не дерзаю».
Т. е. ибо говорили, что готские письмена изобретены были каким-то еретиком Мефодием, который много лжи написал против правил католической веры, за что, говорят, божественным судом наказан скоропостижною смертию.
Стр. 120–121, прим. 1.
Стр. 121–122.
Kalend. IV, 385.
См. выше, стр. 426.
Православие у чехов, сочинение Евгения Новикова, Москва, 1848.
…unum potiorem totius ecclesiæ ad placitum eligas in hoc opus clericum, latinis adprime literis eruditum, qui verbi vomeri novalia cordis gentilium scindere et triticum bonae operationis serere, atque manipulos frugum vestræ fidei Christo reportare sufficiat. Письмо это от 972 года помещено в летописи Козьмы Пражского в Scriptor. rerum bohem., Pragæ, T. 1, 1783, стр. 48.
Срв. Сазавоэммаусское благовествование, изд. Ганки, 1846, Прага, предисловие.
Палацкий, Dějiny národu českého, Praha, 1848, I, 312.
Там же, стр. 319.
Eos multifariis vituperiis publicant, scilicet dicentes, per slavonicas literas haeresis secta hypocrisisque esse aperte irretitos ac omino perversos. Chronicon Sazaviense в Scriptores rerum bohemic, I, 97.
Палацкий, там же, стр. 358.
Там же, стр. 330.
Regesta Bohem., Erben, стр. 70, № 162:... teque ad honorem omnipotentis dei huic vanae temeritati viribus totis resistere praecipimus.
См. выше, стр. 106.
Separavit sacerdotes ab uxoribus, говорит продолжатель Козьмы Пражского, I, 342.
Православие у чехов. Новиков, стр. 37.
Не без заметной горести говорит об этом знакомый нам Фома архидиакон: «Denique, cum hoc statutum fuisset synodali sententia promulgatum et apostolica auctoritate confirmatum, omnes sacerdotes Sclavorum magno sunt moerore confecti, omnes quippe eorum ecclesiæ clausæ fuerunt, ipsi a consuetis officiis siluerunt».
Idem abbas libros non invenit loco sibi commisso praeter sclavonicos... libri linguæ eorum (slavorum) deleti omnino et disperditi. Сазавская хроника в издании Козьмы Пражского, стр. 204.
«Древнейшие протестанты в западной церкви» в Трудах Киевской духовной академии, июль, 1862, стр. 277–347.
Unde ut illis (clericis) efficiaris conformis et terræe consuetudinem imiteris... nos... licentiam tibi in illis partibus, ubi de consuetudine observantur praemissa... concedimus. Raynaldus in annalibus ecclesiasticis, ad an. 1248.
Porrecta nobils petitio tua continebat, quod in Slavonia est littera specialis, quam illius terrae clerici se habere a B. Hieronymo asserentes, eam observant in divinis officiis celebrandis.
Срв. Гинцель, стр. 125.
Гинцель, стр. 123.
Geschichte der Slaven-Apostel Гинцеля, § 33; Pismo slovensko Рачкого, Zagreb, 1861. Последнее сочинение, во многих отношениях замечательное, вовсе неизвестно в нашей литературе.
Optandum esset, ut Episcoporum illiricorum diligentia sensim breviarii romani usus cum missali item romano et rituali sacramentorum induceretur. Assemani Kalend. IV, 409.
Там же, стр. 432, прим. 6. «... Поскольку народ от своих священников, вследствие недостатка служебников, отправлялся в церкви схизматиков, которые при греческом обряде совершают священные службы, однако же, на языке иллирском. Отсюда приносился тяжкий вред для спасения душ: ибо католики не только сообщались в предметах божественных с еретиками, но, сверх сего, весьма многие из них переходили к заблуждениям схизматиков...». Подобная же боязнь провести через кирилловскую письменность понятия, несогласные с учением римским, обнаруживается и по настоящие дни среди фанатических ревнителей католицизма, обнаруживается мерами, заслуживающими в XIX столетии истинного посмеяния, как, напр., мера, к которой прибегли католики в 1862 году в хорватском городе Петриньи, направленная на запрещение детям учиться читать по кирилловской азбуке. См. хорват. газ. Pozor, 1862, № 194.
Позволяю себе сделать небольшую догадку: несомненное знакомство с давних пор с глаголицей в Болгарии не говорит ли в пользу православной пропаганды в славянской Далмации? Не для далматских ли славян и переписывались глагольские книги в Болгарии с древнейших, погибших для нас кирилловских, как потом переписывались обратно на кириллицу для славян православных?
Православие у чехов, стр. 54.
Prae se ferebat Carolus hujus fundationis scopum, lucrandi lingua slavica nescio quos schismaticos in ipsa Bohemia ejusque confinibus. Miklosich, Slawische Bibliot., I, 75.
Geschichte v. Böhm,, II, 2 отдел., стр. 305.
Срв. Реймсское Евангелие, изд. Ганки, 1846, предисловие, стр. III, примечание.
... ad honorem Dei, beatissimeque Mariae Virginis Matris ejus, ac gloriosum Jeronymi prefati, Cirullique, Methudii, Adalberti et Procopii patronorum dicti regni Boemiae... Pelzel, Kaiser Karl der Vierte, Prag, 1780, I, 91.
См. акт по этому случаю в Codex diplomat. et epistol. Moraviae, Boczek.
Velehrad, hlavní a sídelní město velkoknížat staromoravských, dovozuje F. S. Pluskal. V Brně, 1860, стр. 38.
Православие у чехов, Новиков, стр. 39.
Život. sv. Cyrilla a Methodia, стр. 427.
Срв. Maciejowski, Histor. prawodawstw Slowiańskich, III, 229, первое издание; Prawda Ruska, Rakowiecki, II, 181–182.
Dalimilova Chronika česká, Hanka, v Praze, 1851, стр. 42.
Реймсское Евангелие, стр. 187.
Slovan. Starožit. Шафарика, 1837, стр. 738, прим. 62. Polonia et Slavonia tota abhorret a studiis et artibus Germanorum, et quidquid venit inde et quale quale illud sit, praeter operas mechanicas, sibi noxium reputat et rejicit suspectum. Unde et fidem christianam noluit discere a Germanis, sed per orientales Graecos, Cyrillum et Methodium, et postmodum per Gallos Italosque traditam agnoscere maluit.
Vjek i djelov. sv. Cyrilla i Methoda, стр. 234. Автор приводит и замечание знатока истории живописи, свидетельствующее о глубокой древности изображения и о подправке только в XIV столетии.
Arkiv za povjestnicu jugoslavenscu, IV, 1857, стр. 382–383.
Život sv. Cyril. a Methoda, стр. 422.
...Wo (в Болгарии) sie (ученики) auch-freilich um den theuern Preis der Dahingabe des orthodoxen von ihrem Vater und Lehrer Method ihnen eingepflanzten Glaubens an den Ausgang des h. Geistes vom Vater und Sohn Aufnahme fanden. Gesch. d. Slav. Apostel, стр. 94 и 100, прим. 12.
Viek i djelovanje sv. Cyrilla i Methoda. стр. 374.
См. «Расцвет славянской письменности в Болгарии» Шафарика, перевод с чешского Бодянского, Москва, 1848 (из «Чтений общества истории и древностей»); «Век болгарского царя Симеона» Палаузова, Спб., 1852.
См. в начале нашего исследования, стр. 15.
Святцы при Евангелии Остромировом; срв. также «Русский календарь по месячным минеям XI–ХIII века» И. И. Срезневского, Спб., 1862, стр. 13.
Мы имеем в виду недавнее издание их В. И. Григоровичем, Казань, 1862.
Вот эти замечательные места из. службы Кириллу: «прав вѣрных учении прѣукрашень; еретикы гошиши... триѫзычникы правиши... благовѣрна учителю»; из службы Мефодию: «и еше же истѣе испыташе вьинѧ: от отца оутешителѣ не от сн͂а ꙗвѣ гл͂я исходѧша; и троудь еже пострада от бѣсь тріѫзычникъ: тѧ имать отче земѣ моравьскаа стѣнѫ тврьдѫ; разгнаное еретикы стадо твое схрани въ вѣрѣ правовѣрнѣи; честно твое тѣло имѧши и паноньскаа стл͂ю просвѣщена тобоѫ и людіе ею съшедъшеся праздноуѫть твоѧ памѧть». Там же.
Гильфердинга «Греческая служба св. первоучителям славянским и житие св. Наума Болгарского».
Григоровича «Очерк путешествия по европейской Турции», Казань, 1848, стр. 112, 127, 128–130.
Viek i djelov., стр. 419.
Григоровича, там же, стр. 129; см. выписку из подлинника в «Душеполезном чтении», август, 1862, в статье Беляева «Святые Константин и Мефодий, учители славянские», стр. 359.
Душеполезное чтение, там же, стр. 358.
Подобным же образом презирал чешский народ целых два века обвинение и сожжение католичеством величайшего из своих деятелей, Яна Гуса, и неистовое истребление памяти о нем в пастве чешской иезуитами, этим бедственным для мира орудием католической пропаганды: и во второй половине XVI столетия мы еще встречаем отчисление его верным потомством к числу святых мучеников. Так, в латинском рукописном миссале 1562 года, хранящемся в одном из замков тирольских, находим празднество в память Яна Гуса с надписью gloriosi marturis Ioannis Huss; здесь же помещено и миниатюрное его изображение со св. чашею в руке (см. Pravda, spis politický a literární, Praha, 1863, вып. 4, стр. 200). И только яростная инквизиция с пытками и кострами и губительная война Тридцатилетняя ограничили священную память о Гусе одними протестантами.
Потомство лишено положительных данных для точного определения побуждений этой уступки латинством; быть может, и весьма вероятно, лишено столь же позорным подвигом римской политики, каким ознаменовала себя последняя в недавние дни, предавши сожжению, с папского благословения, акты архива Ватиканского, компрометирующие церковь Римскую. См. Москов. ведомости, 1863, № 214.
Спб. ведомости, 1863, № 135, 137.
Pozor, хорватская газета, 1863, № 157. Так выразился католический проповедник в Карловце (Карлштадт) в Кроации в день праздника тысячелетия в память Кирилла и Meфодия.