Церковно-певческая жизнь: 1930-е
Андрей Козаржевский Церковно-приходская жизнь Москвы 1920–1930-х годов261
<…> Моему поколению пришлось пережить вторую волну репрессий, начало которой можно отнести на 1929 год («год великого перелома», как называла его советская печать). Это массовые ссылки, аресты и расстрелы духовенства. Мой крестный отец, протоиерей Илия Зотиков, был одним из соратников Святейшего Патриарха Тихона. До ареста отец Илия служил настоятелем в Святодуховской церкви у Пречистенских ворот. Там вместе с отцом Илией служил диакон Михаил Астров, редкий по своей христианской убежденности и верности Церкви человек262. Усадив меня к себе на колени, он знакомил меня с основами Закона Божиего. Мальчиком в конце 1920-х мне довелось прислуживать отцу Илии в кладбищенской церкви города Владимира, выполнявшей после закрытия Успенского собора функцию кафедрального храма епархии. Вместе с другими священнослужителями, в частности с архидиаконом Константином Лебедевым263, он был заключен во владимирскую тюрьму, печально знаменитую жестокими условиями содержания арестованных. Когда его вели на расстрел, по дороге к стене смерти отец Илия умер от разрыва сердца, не получив от убийц пулю в затылок. <…>
На моих глазах закрывались и рушились церкви. <…> В нынешних границах города по Московской кольцевой автодороге (включающей большую часть былого Московского уезда) до 1917 было около 700 церквей. К началу Великой Отечественной войны половина из них была снесена, незначительная часть превращена в музеи, действующих храмов осталось около 40. <…>
Главным митрополичьим собором был Богоявленский в Дорогомилове, его снесли незадолго до Великой Отечественной войны264. Кафедральным собором стала Богоявленская церковь в Елохове. Очень любил митрополит Сергий служить в Покровской церкви на Красносельской и именно там совершать рукоположения.
Другой архиерейской резиденцией был Преображенский собор на одноименной площади (в годы хрущевских гонений его сломали). Там служил Владыка Сергий (Воскресенский); он <…> впоследствии стал митрополитом Виленским и Литовским – экзархом в Прибалтике. Я часто бывал в Преображенском на его служениях. От природы он был одарен яркой наружностью и артистизмом, жизненной энергией, сильным голосом (тенором), прекрасной дикцией, но служба его, как мне казалось, духовной проникновенностью не отличалась.
Большую любовь православных москвичей снискал митрополит Трифон (Туркестанов). Особой духовной красотой было проникнуто его служение литургии Преждеосвященных Даров в храме Большое Вознесение у Никитских ворот.
В довоенные годы я неоднократно бывал на службах известных московских священников. Протопресвитер Александр Хотовицкий, который вместе с отцом Илией Зотиковым сопутствовал будущему Патриарху, Святителю Тихону, в его миссии в Америке, затем служил с ним в Храме Христа Спасителя, славился пламенными проповедями и общими исповедями. Потом некоторое время он был настоятелем Ризоположенской церкви на Донской улице. После неоднократных арестов его расстреляли. <…>
Мне запомнились благолепным служением, душеполезными проповедями пастыри отец Александр Воскресенский в церкви Иоанна Воина на Якиманке, отец Павел Лепехин в Никольской церкви в Хамовниках, отец Александр Скворцов в бывшем Иерусалимском подворье на Арбате, отец Георгий Чиннов в церкви Успения на Могильцах, отец Павел Цветков в Ильинской церкви в Черкизове, отец Стефан Марков в Знаменской церкви на Переяславской, отец Александр Смирнов в церкви Николы в Кузнецах, благочинный Владимир Воробьев (дед нынешнего известного пастыря, носящего то же имя265), Александр Лебедев, настоятель Дорогомиловского собора. <…> Настоятелем храма Илии Обыденного после отца Виталия Лукашевича стал достойнейший пастырь Александр Толгский. Это были яркие личности, непоколебимо державшиеся Православия, оставившие заметный след в церковной жизни столицы…
Хотя храмов в Москве было немного, священников, особенно для проведения ранних литургий в воскресные и праздничные дни, не хватало. Использовались заштатные священники. Так, в церкви Илии Обыденного обычно приглашали отца Филиппа из закрытого Ивановского женского монастыря. Кадры духовенства нигде не готовились. Правда, в тридцатые годы штаты чудом сохранившихся храмов пополнились в результате слияния приходов. Естественно, священнослужители были, как правило, людьми немолодыми. Они пользовались у прихожан глубоким уважением и любовью.
В те далекие годы был своеобразный обычай приглашать на престольные праздники известных протодиаконов. Православная Москва особенно любила отца Михаила Холмогорова. <…> Холмогоров в противоположность другой московской знаменитости – отцу Владимиру Прокимнову не оставлял церковной деятельности и последние годы своей жизни служил в бывшем Иерусалимском подворье на Арбате266. Его старческий голос утратил былую силу, но сохранил благородный тембр. У приглашаемых протодиаконов был свой излюбленный репертуар: «Блажен муж» Любимова, «Ныне отпущаеши» Строкина, «Спаси, Боже» Чеснокова, «Верую» Архангельского, запричастные «концерты» разных композиторов. <…>
Что представляло собой церковное пение тех лет? <…> В конце 1920-х – начале 1930-х годов лучшим церковным музыкальным коллективом был хор под управлением [Павла Константиновича] Нестерова, потом [Василия Андреевича] Антонова. В полном составе он пел в Дорогомиловском соборе. Часть хора приглашалась в другие места, например в церковь Похвалы Богородицы на акафист иконе Божией Матери «Нечаянная радость». В церкви Николы в Кузнецах, а затем в Преображенском митрополичьем храме пел хор, регентом которого был Моисей [Никифорович] Кононенко. Пение хора отличалось высоким профессионализмом, но не входило в ткань богослужения так органично, как нестеровское, а представляло собой как бы цепь концертных номеров. Недаром на дверях храма вывешивалась своего рода музыкальная программа, например: «Благослови» Чеснокова, «Блажен муж» Кастальского и так далее. У клиросов, на которых пели знаменитые хоры, стояла плотная толпа немолодых мужчин – любителей пения. Они не молились, а разглядывали певчих, придирчиво прислушивались к тому, как тот или иной солист возьмет трудную ноту, и без стеснения делали вслух свои замечания, смущая молящихся прихожан. Справедливости ради замечу, что они удивительно точно на слух определяли композиторов. После службы в церковных дворах собирались группы этих меломанов и горячо обсуждали слышанное. Подобное же наблюдалось и по отношению к известным протодиаконам.
При всей своей материальной стесненности многие московские церкви обладали небольшими, но хорошими по составу голосов хорами. С чувством благодарности за доставленную духовную радость вспоминаю регентов [Гавриила Антоновича] Семенова в церкви Илии Обыденного, [Василия Васильевича] Локтева в церкви Успения на Могильцах, [Александра Михайловича] Астафьева в Знаменской церкви на Переяславской267, [Василия Алексеевича] Александрова в церкви Николы в Хамовниках, [Николая Константиновича] Соболева в бывшем Иерусалимском подворье на Арбате268. Во всех храмах регентами были только мужчины, что приводило, по моему мнению, к строгости и музыкальной четкости исполнения. За службой, даже праздничной, пел один хор, а не два. Правый, профессиональный хор пел в субботу за всенощной и в воскресенье за поздней обедней, а также по праздникам; левый, из прихожан, – по будням, а по воскресеньям и праздникам – за ранней литургией.
Обязательное всенародное пение «Верую» и «Отче наш» было введено в середине 1930-х годов269. На первый взгляд это кажется оправданным: верующие невольно заучивают наизусть Символ веры и Молитву Господню. Однако эта практика далеко не бесспорна. Главную молитву, «Отче наш», раньше пел хор, а все прихожане во главе с духовенством благоговейно слушали ее, стоя на коленях. Теперь же все стоят и увлекаются самим процессом пения (чем громче – тем лучше), часто не вдумываясь в слова. Кроме того, мы, наверное, навсегда лишились возможности слушать замечательную, глубоко молитвенную музыку: «Верую» Кастальского, Гречанинова, «Отче наш» Кедрова, Шведова, Чеснокова. Вообще же, не приемля вульгарной концертности церковного пения, вряд ли стоит пренебрегать эстетической стороной богослужения, в том числе и пения, сводить все к Обиходу, начисто отрицать наследие духовной музыки наших современных композиторов. Бог даровал им талант, а они посвятили его служению Богу. Как мы обеднеем, если лишимся Херувимской Бортнянского, «Вечери Твоея тайныя» Львова, «С нами Бог» Зиновьева, «Да молчит» Турчанинова и многого, многого другого. <…>
Дополнение
Андрей Козаржевский
Заметки о музыкальной жизни Москвы в 30–40-е годы270
<…> Обычно церковные хоры насчитывали 12–15 человек, это, как правило, были профессиональные коллективы, поднимавшие сложные вещи. Наблюдалось увлечение сольным пением; так, сопрано часто солировало в сугубой ектенье, «Величит душа моя», «Тебе поем», даже в «Отче наш». Не уделялось должного внимания обиходному, в частности гласовому, пению; не исполнялись монастырские напевы: киево-печерский, валаамский, оптинский и т. п., представление о знаменном роспеве и его поздних обработках мы получили сравнительно недавно.
Распространению солирования способствовал обычай приглашать на престольные праздники известных протодиаконов, в первую очередь Холмогорова, Прокимнова, которые по традиции исполняли «Блажен муж» Любимова или Чеснокова, «Ныне отпущаеши» Строкина, «Верую» Архангельского, великую и сугубую ектеньи, «Спаси, Боже» Чеснокова… Постоянно и тщательно проводились спевки, теперь почти не практикующиеся. Помнится, в церкви Илии Обыденного на спевках регент Семенов проигрывал на скрипке партии разных голосов. <…>
Хоры были только смешанными. Поскольку монастыри и монастырские подворья были закрыты, то мужского пения мы не слышали. За богослужением пел только один хор: правый или левый; этот обычай сейчас сохраняется в петербургских и прибалтийских церквах. О детских хорах, естественно, не могло быть и речи. В старообрядческих храмах Рогожского и Преображенского кладбищ сохранялось пение «по крюкам», причем в Воздвиженском храме федосеевского согласия культивировалось так называемое хомовое пение, для которого характерна замена исчезнувших полугласных старославянского языка на полногласные; так, вместо «согрешихомъ» звучало «согрешихомо». От окончания этой глагольной формы и произошло название певческой системы произношения.
Анатолий Свенцицкий. Невидимые нити271
Фрагменты
Говоря о новомучениках, не могу не рассказать о самом ярком воспоминании моего детства: я видел настоящего святого – Патриарха Всероссийского Тихона. Это было 14 сентября 1924 в храме Неопалимая Купина Пречистенского сорока во время престольного праздника. Мне было тогда три с половиной года, но помню все, как будто видел это вчера.
Солнечный день, множество тополей, окружающих белоснежный древний храм, построенный в конце XVII века (закрыт в 1929-м и вскоре снесен). Тополя шелестят еще не пожелтевшими листьями (я и сегодня слышу шелест тех тополей). Патриарх вот-вот должен подъехать. Люди толпой окружили храм, ждут. К самым дверям паперти подвезен на инвалидной коляске бывший настоятель Неопалимовского храма – разбитый параличом отец Димитрий Ильич Успенский, родственник известного ученого-богослова епископа Порфирия (Успенского); здесь же и один из сыновей отца Димитрия – Дмитрий Дмитриевич Успенский, в течение многих лет – хорист Большого театра, обладатель красивого баса, в те годы он часто читал в этом храме Апостол в воскресные и праздничные дни. Племянник отца Димитрия и епископа Порфирия отец Сергий Успенский (тогда второй священник храма) в облачении, с крестом на блюде встречает Патриарха. Ждет настоятель отец Борис272, многочисленное духовенство. Диакон (впоследствии протодиакон) Георгий Хохлов, сын знаменитого певца Павла Акинфиевича Хохлова, стоит со свечой, тут же юноши в стихарях – братья Голубцовы: младший – будущий архиепископ Сергий, старший – будущий протоиерей Николай. Оба они, теперь покойные, всю свою юность в 1920-х годах были алтарниками Неопалимовского храма и духовными детьми отца Сергия Успенского. <…>
Ударяет басовитый главный колокол. Через несколько минут к ограде храма подъезжает коляска: широкие шины на колесах, вороная лошадь, полный, важный кучер в поддевке, с крупным носом и окладистой каштановой бородой. Козлы пролетки широкие. Рядом с кучером – коренастый человек в подряснике, подпоясанный крупным диаконским поясом, бородка подстрижена. Улыбается. «Отец Максим Михайлов», – радостно шепчет народ. Отец Максим слезает с козел, подает руку… и вот из коляски поднимается Патриарх Тихон. От него исходит необычайное сияние, как от солнышка, которое светит сегодня с утра. Опираясь на посох, Патриарх идет к дверям храма, его встречает трезвон колоколов, староста храма Ольга Гавриловна преподносит хлеб-соль. Патриарх седой, стройный, а глаза! Таких добрых глаз я еще никогда не видел. <…>
Я был еще очень мал, чтобы присутствовать в переполненном храме на богослужении. В дверях паперти меня все же несколько раз высоко подняли над головами молящихся, и я видел, как облачали Патриарха, как он благословил народ, а значит, и меня, тогда только вступавшего в жизнь.
Через много лет я присутствовал на прославлении Патриарха Тихона в Донском монастыре. Когда сонм архиереев и духовенства возгласил: «Святителю отче наш Тихоне, моли Бога о нас!» – я не мог сдержать слез, вспоминая уничтоженный Неопалимовский храм с его великолепным паникадилом, иконостасом и колоколами, трагическую судьбу его священнослужителей – протоиерея Сергия Успенского, расстрелянного в Бутове, и протодиакона Георгия Хохлова, расстрелянного в Можайске. Но это были и слезы радости и молитвы за них, за отцов Бориса и Димитрия, за моих родителей и всех прихожан этого храма, которых я в детстве знал. Они не дожили до радостного события – канонизации Патриарха Тихона, но я свято верю, что они невидимо стояли тогда в Донском монастыре и вместе со всеми нами пели тропарь святителю-исповеднику.
Храм «Неопалимой Купины» был храмом моего раннего детства.
Храм Благовещения Пресвятой Богородицы на Бережках
Протоиерей отец Василий Доронкин, настоятель храма, был благочинным Пречистенского сорока еще с начала 1920-х годов.
Храм был очень красив, с пятью вызолоченными главами. Стоял он напротив Киевского (в просторечии Брянского) вокзала, на левом берегу Москвы-реки. На его месте теперь многоэтажный дом амфитеатром. Основное здание Благовещенского храма построено в середине XVII века, на месте более древнего и снесенного за ветхостью. Его прихожанами были ремесленники, жители переулков «за Смоленским рынком».
С древнейших времен храм являлся подворьем Ростовских митрополитов в Москве, почему и назывались шесть переулков, идущих от храма Благовещения, Ростовскими, – 1-м, 2-м и так далее. В самом конце XVIII века, когда митрополит Димитрий Ростовский был причислен к лику святых, к храму Благовещения пристроили средних размеров трапезную с двумя приделами: в честь святителя Николая и святителя Димитрия Ростовского. Пятиярусная, украшенная вызолоченной главой колокольня храма вознеслась уже в ХIХ веке.
Резной пятиярусный иконостас центрального храма создан в конце XVII века, живопись икон нижнего ряда, ряда апостолов и ряда пророков выполнена в стиле письма Симона Ушакова. Обильной резьбой были украшены и Царские врата. Иконостасы приделов искусственного белого мрамора были конца XIX века, иконы в основном также письма XIX века, кроме иконы Николая Чудотворца конца XVII века.
Службы в храме по торжественности соответствовали благочинию. Хор под руководством регента и композитора Фролова исполнял в основном произведения композиторов XIX века, а также и самого Фролова. Унисонного пения на манер староверческого не было. Часто исполнялись сольные партии: «Верую» Гречанинова, «Отче наш» Фролова или Чмелева, «Ныне отпущаеши» Строкина и Фролова. Солировал довольно часто солист ГАБТа М.В. Сказин273.
Но, несмотря на хороший хор и торжественное служение отца протодиакона (имя и фамилия мне неизвестны), обладавшего статной фигурой и весьма неплохим басом, храм Благовещения и службы в нем не пользовались большим успехом у молящихся, хотя некоторые другие храмы в благочинии отца Василия были популярны на всю Москву. Причин прохладного отношения к Благовещенскому храму было, как мне представляется, две. Первая – расположение отца Василия к митрополиту Сергию (Страгородскому), будущему Патриарху, разочаровавшему своей Декларацией 1927 года и интервью 1930 года не только интеллигенцию и церковных людей среднего образования, но даже и многих малограмотных прихожан. А вторая – ортодоксальность и холодность проповедей. <…>
Храм Ржевской иконы Богоматери у Пречистенских ворот
Храм находился на Гоголевском бульваре, рядом с особняком правления Общества художников – закрыт в начале 1929 года, на его месте был построен многоэтажный дом № 8. <…>
После революции 1917 года многие интеллигенты обратились к Церкви, в храмы стали ходить и бывшие «левые» профессора, и даже эсеры. Верующими оставались многие ремесленники, бывшие коммерсанты, промышленные рабочие, дворники (тогда еще не татары) и домашние работницы, позже наводнившие Москву из начинающей голодать деревни. С началом войны 1914 года появились беженцы с запада России, довольно много среди них было и духовенства.
Они-то и принесли в Москву ряд особенностей в совершении богослужений. Новшества были крайне неодобрительно встречены москвичами, особенно прихожанами из бывшего купечества и ремесленников, а также немногочисленной дореволюционной интеллигенции, помнящей синодальные заветы времен Победоносцева. «Западники» принесли в храмы театр, говорили они: священник не должен вносить чувства в богослужение, не должен быть артистичным, возгласы должны быть четкими, но отрешенными и бесстрастными. Петь – дело протодиаконов, и то очень немногих. Диаконы же должны делать упор не на силу голоса, а на простоту и четкость в дикции. В хорах не нужны сольные партии – они отвлекают от молитвы.
В благочинии начались споры.
1. В субботу на утрени «западники» стали выносить Евангелие на середину храма (часто это делал настоятель, а иногда и два сослужащих ему протоиерея) и класть на аналой, затем диакон брал его с аналоя и произносил «прокимен», держа Евангелие перед предстоятелем, который его читал. Далее прикладывались к иконе Воскресения и к святому Евангелию.
Ортодоксы считали это неверным: по их мнению, Евангелие полагалось читать в алтаре. Только в двунадесятые и престольные праздники служили соборно, в субботу это почиталось чуть ли не за грех. В приходы, где выносилось Евангелие (что бывает теперь даже во многих селах – обряд укрепился), прихожане-ортодоксы перестали ходить. Помазание производилось только по двунадесятым праздникам и ортодоксами, и западниками.
2. Лучше никаких проповедей.
3. Вынос Плащаницы в предпразднество Успения грешен: никаких плащаниц и погребений, кроме Иисуса Христа, быть не может – это влияние католиков!
4. Общая исповедь – величайший грех.
5. Призыв к общему поднятию верб со свечами в Вербное воскресенье для освящения не нужен.
6. Гробы с усопшими вне зависимости от количества молящихся, величины храма и количества покойников обязательно должны стоять в главном храме или приделе, но обязательно там, где идет Литургия; там же совершается и отпевание.
7. Крещение младенцев обязательно должно происходить в храме – никаких крестилок, никакого подогрева воды.
8. Миряне в алтарь и к участию в церковных службах не допускаются, за исключением участия в крестных ходах.
9. Чтение Апостола, канона, шестопсалмия исполняет псаломщик, который в те годы был в каждом храме благочиния.
10. Чтение Апостола не может исполнять мирянин, участник хора и т. д.
11. Чтение женщинами Апостола и т. д. и вообще участие женщин в богослужении крайне осуждалось.
12. Алтарником должен быть мужчина, женщины могли быть лишь посвященными монахинями, и то после шестидесяти лет, тогда допускались как алтарницы.
13. В ряде малых храмов Москвы, в том числе и в нашем благочинии, не было правого хора. В будние, а иногда даже в субботние и воскресные дни богослужение совершали священник, диакон и псаломщик, поющий на разные лады в зависимости от слуха и голоса. Иногда пел так, что, как говорится, хоть святых выноси! Говорили: нечего мирянам в два хора на все лады распевать, это западничество, это не дело!
14. Староста должен во время богослужений быть за правым ящиком, а также возглавлять тарелочный сбор.
15. Уважались только священники, носившие длинные волосы и бороды и нигде не появляющиеся в штатской одежде. Этот вопрос также всегда дебатировался даже в нашей семье.
16. Особое возмущение вызывало у ретивых москвичей служение литургии при отверстых Царских вратах настоятелем храма Успения на Могильцах отцом Георгием Чинновым (об этом я напишу особо).
Настоятели-«беженцы» в Пречистенском благочинии возглавляли следующие приходы:
1. Покрова в Левшине – отец Стефан Волконович.
2. Успения на Могильцах – отец Георгий Чиннов, беженец с юга.
3. Святой Троицы на Арбате – отец Николай Карпович, бывший священник военного ведомства в Польше.
Всего трое на сорок храмов.
Но они невольно смутили московское Пречистенское благочиние. В престольные праздники в этих храмах отец Василий Доронкин не присутствовал. Из архиереев, служивших тогда в Москве, в «западные» приходы чаще всего приглашался архиепископ Вассиан (Пятницкий) или уральский митрополит Тихон (Оболенский). Из поющих протодиаконов, – а они делились тогда на поющих и возглашающих, – отцы Алексий Тихонов, Александр Покровский, Александр Любимов и другие, более всего пели отцы Сергий Остроумов274, Владимир Прокимнов, Николай Орфенов. <…>
Кстати, те же упреки (их я слышал даже от известного регента, отличного музыканта Н.В. Матвеева) некоторые прихожане впоследствии предъявляли и архиепископу Киприану (о. Михаилу Зернову), которого я знал с четырех лет. Владыка, когда служил, всегда проповедовал, даже после чтения канона Андрея Критского, за Литургией Преждеосвященных Даров и т. д. Я всегда ценил его службы… <…>
Храм Покрова Богоматери в Левшине
Храм Покрова в Левшине в мое детство являл собой один из образцов церковности. Во-первых, там был выдающийся на всю Москву звонарь. Его необычайный звон до сих пор звучит во мне, такого ангельского трезвона я не слыхал нигде.
Во-вторых, в храме Покрова был замечательный хор, но я его не слыхал – не успел: мне было восемь лет, когда храм закрыли. О службах в храме Покрова в Левшине я много слышал впоследствии. В хоре пели и солировали популярные тогда артисты Московского театра оперетты – М. Качалов, Т. Бах275 и другие, что дало впоследствии возможность диакону храма и моему хорошему знакомому А.В. Сорокину, не сняв сана, тайно работать в хоре этого театра. Вернулся он к служению только в 1947 году.
Настоятелем храма был беженец из Варшавы митрофорный протоиерей Стефан Волконович. А отец Анатолий Сорокин был женат на одной из его дочерей. Отца Стефана я видел служащим уже на Остоженке, в храме Воскресения Словущего, куда перешел Покровский приход. Запомнилось его красивое, с правильными чертами лицо, каштановые подстриженные волосы, карие, необыкновенно добрые глаза и улыбка.
Праздник Покрова 1931 года. Приглашен на служение протодиакон Николай Орфенов, обладатель красивейшего баритона. И сейчас звучит в ушах редко исполняемое Многолетие с бесчисленными восьмушками, как бы колоратурное: «…дорогому отцу настоятелю», – и весь как бы светящийся добротой, улыбающийся отец Стефан, а в хоре – неповторимого тембра голос М.А. Качалова: «Многая лета…» Да, таких служб уже нет.
И, быть может, не в оперетте, а именно здесь испытывал известный тогда певец подлинное вдохновение и истинную духовную радость.
Храм Спаса Преображения на Песках
Храм изображен на картине Поленова «Московский дворик». <…> В этот храм после закрытия Неопалимовского перешел мамин любимый духовник отец Сергий Успенский276. <…>
В этом храме в девять лет я встретил свою первую Пасху. До этого на Пасху ночью меня не брали, а встречал я праздник за Литургией на второй день, как и многие дети. Старшим диаконом был человек средних лет, не обладавший сколько-нибудь выдающимся голосом. Правый хор был из слепых277, моим родителям и мне он очень не нравился, и меня даже пугали их гримасы при пении. Вторым диаконом служил наш Неопалимовский Георгий Павлович Хохлов.
Но в 1929–1930 они с отцом Сергием Успенским обычно служили раннюю обедню, а мы с мамой бывали за поздней, и службой мама часто бывала недовольна. Она и отец ходили в этот храм в основном потому, что здесь не поминали митрополита Сергия и «власть Советов». <…>
Мой дядя – отец Валентин Свенцицкий тогда еще не был в общении с митрополитом Сергием (Страгородским), сестра Милица также была убежденной иосифлянкой и ходила в храм Николы Большой Крест. С той всенощной, где Владыке Варфоломею (Ремову) сослужили отец Сергий Успенский и протодиаконы Михаил Холмогоров и Георгий Хохлов, мои родители ушли и увели меня.
Так я с детства был подключен к церковным разногласиям.
Храм Власия в Старой Конюшенной
Во времена моего детства храм был крайне мало посещаем. Очевидно, причина тому – соседство с храмом Успения на Могильцах, куда даже и в обычную субботу собиралось множество молящихся, так как выдающийся проповедник отец Георгий Чиннов вел еженедельные беседы после всенощного бдения. Часто приходило на беседы и духовенство соседних храмов. Также привлекал и знаменитый хор под руководством сначала А. В. Свешникова, затем Локтева и Осипова. Солисткой была жена Осипова, народная артистка РСФСР Кемарская.
Симпатичному протоиерею Владимиру и пожилому диакону с «гнусовиной», как говорили некоторые из интеллигентных прихожан, да очень скромному правому хору было не до соперничества с Успенским приходом. <…>
Храм иконы Богоматери «Неопалимая Купина»
Древний белый однокупольный храм, построенный стремянным конюхом Колошиным в конце XVII века, внешне строгий, со звонницей и трапезной XVIII века, с увенчанными вызолоченными куполами приделами св. Димитрия, митрополита Ростовского (левым), и евангелиста Марка (правым, небольшим), украшал окружающую местность Девичьего поля. Храм моего раннего детства. Теперь давно осталось одно название: Неопалимовский переулок.
В сентябре 1929 года закрыли и очень быстро снесли, воздвигнув на его месте кооперативный дом. Внутреннее убранство храма было роскошным. Центральный храм имел великолепный иконостас, сохранившийся с конца XVII века, с древними иконами, иконописью, напоминавшими Симона Ушакова. Солея была высокой, в четыре ступени. На ней находилась латунная решетчатая ограда. Я, мальчиком, смотря вверх, любовался пятиярусным иконостасом, который освещался из четырех боковых окон солнечными лучами.
Царские врата были невысоки, но прекрасной древней резьбы. Наверху в проемах между окнами по московской традиции были живописные изображения четырех митрополитов – святителей Петра, Алексия, Филиппа и Ионы.
Особо чтимой была древняя икона «Неопалимая Купина» XV века, перенесенная из предыдущего деревянного здания храма. Находилась она в правой стороне главного иконостаса, который венчало Распятие. Древними были и иконы двунадесятых праздников в иконостасе. В главном храме было еще несколько икон письма XIX века, причем, очевидно, известных иконописцев, так как одна из них, очень редкая, святого Павла Фивейского, стоявшая у левой стены, сразу после закрытия храма была взята в Третьяковскую галерею и не отдана причту.
В благочинии это был храм дореволюционной интеллигенции, которая во многом не приняла новшеств беженцев и по своим установкам, сугубо старомосковским, как бы противостояла приходам Покрова в Левшине и Успения на Могильцах, а также ремесленно-рабочему «демосу» приходов «Знамения» в Зубове, Троицы на Пречистенке и Благовещения на Бережках (остальные мало посещались). Среди почетных прихожан храма были бывший московский губернатор и товарищ министра внутренних дел В.Ф. Джунковский, представительный стройный человек, обладатель огромной седой бороды, что было тогда редкостью; архитектор А.Ф. Мейснер с супругой, профессор [медицины] П.А. Минаков с семьей: с женой, урожденной Абрикосовой и детьми – будущим профессором А.П. Минаковым и дочерью [Любовью], впоследствии монахиней; семьи князей Ширинских-Шихматовых, дворян Зеленецких, Мясоедовых, Асафовых; известный профессор [Д. А.] Головин, бывший член Союза русского народа, с супругой; бывший министр финансов правительства Павла Скоропадского Александр Клементьевич Кривцов с супругой Марией Антоновной; Зинаида Дмитриевна Кончаловская, подруга моей сестры, дочь Дмитрия Петровича Кончаловского, историка, родного брата известных врача и художника Кончаловских278.
Многие из вышеуказанных лиц были друзьями нашей семьи, и по странным причинам почти никто из них не оказался в ГУЛАГе, а все умерли естественной смертью. Такой был в этом приходе оазис. Довершали список арбатские старушки – обитательницы дома для престарелых профессорских жен, который находился в 3-м Неопалимовском переулке и ныне не существует.
Среди женщин в храме одни шляпки, ни одного платка. Таков был приход.
В моем детстве настоятелем храма был отец Борис279, а ключарем отец Сергий Успенский, очень популярный у прихожан священник, обладатель красивого баритона, «московский ортодокс», но служивший вдохновенно и громко (возгласы его до сих пор слышу). Он был племянником известного епископа Порфирия (Успенского) и сыном сельского протоиерея отца Михаила из-под Можайска.
Семья Успенских и раньше служила в Неопалимовском храме. Настоятелем до отца Бориса был разбитый параличом (его возили на коляске) отец Димитрий Ильич Успенский. Его оба сына были хористами Большого театра, а Д.Д. Успенский иногда читал Апостол. Бас у него был могучий.
Несмотря на отсутствие в храме проповедников, службы пользовались большой популярностью. Молитвенное настроение особенно создавали отец Сергий и тогда еще диакон Георгий Павлович Хохлов. Он не обладал певческим голосом, но его служение производило сильное впечатление. Стройный брюнет, интеллигент-дворянин, он служил очень молитвенно, и искренний пафос его, что бывает очень редко и у артистов, захватывал пребывающих в храме, и не молиться было нельзя. Даже обычное Трисвятое он читал необычайно вдохновенно.
Ему выпало на долю много испытаний. В 1927, играя на даче в Расторгуеве, племянник из старого ржавого пистолета застрелил единственного сына Георгия Павловича Диму. Было ему 13 лет. И отец Сергий Успенский (его портрет создал Корин в своей знаменитой картине «Русь Уходящая»), и Георгий Павлович Хохлов – оба погибли в ГУЛАГе: первый – расстрелян в Бутове, второго большевики долго гнали разутого по снегу, потом расстреляли.
Блаженные отцы новомученики, пресвитере Сергие и протодиаконе Георгие, молите Бога о нас!
Прихожанами храма была и вся семья Хохловых – жена покойного певца, брат Георгия Алексей Павлович Хохлов и другие. В нем мальчиками-алтарниками прислуживали братья Голубцовы: будущий протоиерей Николай и Владыка Сергий. Правый хор по тем временам был средним, но неплохим, одно время, когда регентом стал К.С. Алексеев, а солисткой – его жена З.В. Алексеева, прелестное сопрано, хор сильно улучшился. В переднем храме у левой и правой стены были откидные места, что редко в московских храмах. Эти места в основном занимали пенсионерки из благотворительного дома профессорских жен. Лица многих из них я помню.
С необычайным медным позолоченным огромным паникадилом по богатству можно, пожалуй, сравнить только роскошный дар Рябушинского [Покровскому] собору Рогожского кладбища.
Но вот настали дни расставания. В 1927 был выслан настоятель отец Борис, культурный священник лет шестидесяти, очень скромный: когда бывал у нас на четвергах, чаще всего молчал. Его дочь Анастасия Борисовна – пианистка – занималась с моей сестрой музыкой у нас на дому. Обе матушки – и отца Бориса, и отца Сергия – были культурными, закончили московские гимназии, первые классы в епархиальном училище и внешне ничем не отличались от арбатских дам. Отца Бориса сослали в Тверь. Там он и скончался.
В августе 1929 Неопалимовский храм закрыли. Свой вклад внесли и студенты Зоотехнического института своим «постановлением»: рядом была их столовая, и колокольный звон раздражал комсомольцев, когда они обедали! <…>
Храм Успения Божией Матери на Могильцах
Это второй храм моего детства. В нем я впервые испытал особые чувства при служении незабвенного митрофорного протоиерея Георгия Николаевича Чиннова.
Впервые меня привели в этот храм осенью 1929 на всенощную в субботу, когда мне было восемь лет. Здесь все было иначе, чем в Неопалимовском. Множество молящихся – даже в простую субботу – поразило меня. Царские двери раскрылись: «Хвалите имя Господне…»
Мы пришли с матерью к середине всенощной. А где же поют? Хор заполняет все здание, и мне кажется, что я попал в рай… Хор пел на хорах. Регентовал знаменитый Локтев, но об этом я узнал после. «Хор поет у купола, наверху», – сказала мама.
А из алтаря, высоко подняв Евангелие, выходили два протоиерея в камилавках – рыжеватый блондин отец Петр и впервые увиденный мной в облачении отец Николай Карпович. А за ними, как бы задумавшись о суете окружающей жизни, шел священник в митре, чем-то похожий на святителя Николая Чудотворца и философа Сократа, статую которого я уже знал по гравюре. Мудрые глаза под седыми броскими бровями… он не смотрел на нас, но, казалось, все видел.
Протодиакон Толстой280 взял положенное протоиереями Евангелие с аналоя и красивым певческим голосом возгласил прокимен. Затем я услышал очень высокий, неповторимый голос Чиннова, почти дискант, но слышал я каждое слово, каждую букву. Я сразу увидел другое духовенство, у них не было пышных длинных волос и бород москвичей, но из подрясников виднелись белоснежные крахмальные воротнички. Это были «западники», как их называли. Не было ни пафоса, ни отстраненности возгласов, но все звучало предельно интеллигентно, другого слова не найдешь. Таков был и сам храм Успения, построенный архитектором Леграном в 1799 году. <…>
Храм имел два придела: левый – во имя святителя Спиридона Тримифунтского, и правый – во имя святителя Николая Мирликийского. Подготовлены были также слева и справа в центральном храме ниши для создания в них приделов, но «великая» революция помешала. <…>
Особое впечатление произвела на меня увиденная мной впервые Литургия в Успенском храме, было это в одно из воскресений в 1930 году. До этого ничего подобного я не видел.
Протодиакон Толстой уже не служил, а служил протодиакон Александр Васильевич Покровский, перешедший из закрытого храма Воздвижения, обладатель звучного баритона большой силы: «Двери, двери…» – возгласил он. И вдруг – что это? Вихрем раскрылись Царские врата. «Премудростию вонмем», – продолжал протодиакон, отец Георгий высоко воздел руки над Чашей у престола, а хор громко и властно наполнил храм: «Верую!» Возгласы отца Георгия Чиннова, четкие, вдохновенные, властные, до сих пор звучат во мне.
Уже взрослым я узнал, что это – песнопение композитора Архангельского. <…>
Гром грянул 12 июля 1932. Храм закрыли, осквернили.
На день Петра и Павла отец Георгий отслужил последнюю Литургию. Прихожане рыдали, плакал и отец Георгий… Судьба служивших в храме отца Петра и уже пожилого протодиакона Димитрия Боголепова мне неизвестна.
До сих пор в здании храма Успения на Могильцах находится Московское монтажное управление, до сих пор висит над алтарной аркой портрет Владимира Ильича…281 Но я верю, что скоро настанет день, когда я приду в Успенский храм и скажу: «Которые тут временные, слазь! Кончилось ваше время!» Верю, что доживу до дня, когда сорвут со стены портрет диавола, храм освятят и снова с хоров прозвучит «Верую!» С нами Бог, да поможет нам Христос!282
Но кто заменит настоятеля отца Георгия Чиннова и регента Локтева? Протодиаконов Александра Покровского и Димитрия Боголепова? Старосту Ивана Владимировича Бузникова и алтарника Василия Константиновича Рукавишникова, сына «почетного старосты» – московского городского головы Константина Васильевича Рукавишникова?
Дополнение к храму Успения на Могильцах
Отпраздновав столетие храма в 1899 году, в нем продолжал служить его многолетний настоятель протоиерей Феодор Мартынович Ловцов. Его дом и хозяйственные постройки находились напротив храма, где теперь сквер, а когда-то было кладбище. Диаконское служение осуществлял протодиакон Димитрий Петрович Боголепов. Отец Феодор продолжал служение и после революции. По рассказам заставших его прихожан, был он кротким, тихим и очень доброжелательным священником. После каждой литургии он в любую погоду шел пешком к Воскресенским воротам Кремля в Иверскую часовню и прикладывался к чудотворной иконе Иверской Богоматери. Затем, также пешком, возвращался в свой домик и только тогда принимал пищу. Мне неизвестна дата кончины отца Феодора Ловцова, но почему-то кажется, что я его видел. Я жил с 1923 в доме № 19а/12 по Большому Левшинскому переулку. В моей детской памяти остался образ старика-священника, похожего на преподобного Серафима Саровского, который медленно проходил иногда по нашему переулку. Был ли это отец Феодор? Утверждать не могу, так как многие прихожане говорили мне впоследствии, что он скончался в 1919283. Тогда, конечно, я видеть его не мог.
Прихожанка Александра Алексеевна Прилуцкая (1904–1998) принимала участие в созданном в 1920-е при храме сестричестве. Его возглавлял настоятель храма с 1919 – митрофорный протоиерей Георгий Николаевич Чиннов (1873–1935). Александра Алексеевна часто читала Шестопсалмие. Я в детстве восхищался ее великолепным чтением, ее голос (контральто) был слышен в самых отдаленных уголках храма. Мне было 8 лет… Я близко стоял к аналою, за которым читала А.А. Прилуцкая. Из алтаря неожиданно вышел отец Георгий в епитрахили и тихо, но очень строго сказал: «Александра! Ты мне здесь монастырь не устраивай. У нас приходской храм. Чтение должно быть медленным, ясным и понятным молящимся, да-да, каждое слово! Иначе оно формально и ни к чему!» Отец Георгий не любил «монотона» в церковном чтении и пении и боролся с ним. Александра Алексеевна сразу зачитала по-другому – вдохновенно и выразительно. Она, как и ее мать и сестра Надежда, была духовной дочерью отца Георгия. Их отец, диакон Алексий Прилуцкий, скончался молодым в 1920 от «испанки». Семья жила в старинном особняке, на углу Денежного и Большого Левшинского переулков, на первом этаже. В этом же доме в 1925–1926 я «учился» в частном детском саду, которым руководила незабвенная для меня Евгения Александровна Поппель и ее двоюродная сестра Ася (Аня). Обе они были глубоко верующими и посещали наш Успенский храм.
Отец Георгий Чиннов происходил из потомственной священнической семьи. Его отец, протоиерей Николай Чиннов, долгие годы был настоятелем Мелитопольского собора (взорван в конце 1920-х). Отец Георгий окончил Казанскую Духовную академию, где его непосредственным учителем и наставником был отец Мелхиседек [Паевский], впоследствии архиепископ Красноярский. В годы нэпа Мелхиседек часто служил в храме Успения. Все пять братьев отца Георгия были священниками. <…>
С приходом отца Георгия Чиннова храм Успения на Могильцах становится одним из самых посещаемых храмов Москвы. Создается великолепный партесный хор, которым во время нэпа руководит тогда еще молодой регент, впоследствии «покрасневший» Александр Васильевич Свешников. Пела и солировала в хоре жена Свешникова – Оксана. Кстати и А.В. Александров, и Н.С. Голованов также были известными в Москве регентами. Свешникова сменил Локтев, затем Осипов, солисткой хора была его супруга – певица-сопрано Кемарская. По праздникам в храме часто служил маститый московский протодиакон, великолепный певец и музыкант Михаил Кузьмич Холмогоров. На субботние беседы отца Георгия приходило много духовенства. Одним из частых посетителей был протодиакон Георгий Павлович Хохлов. Постоянной прихожанкой была С.К. Исполатова-Суховецкая, известная художница своего времени. Посещали храм и жившие поблизости Андрей Белый и Михаил Васильевич Нестеров. В 1919 в храме венчались родители Андрея Дмитриевича Сахарова – Дмитрий Иванович и Екатерина Алексеевна, постоянной прихожанкой и почитательницей отца Георгия была бабушка Андрея Дмитриевича (кажется, Вера Ивановна). Я знал семью Сахаровых с 1924 и всех отлично помню.
Храм Илии Пророка «Обыденного»
В одну из январских суббот 1933 мы с мамой впервые пришли в Обыденский храм. <…>
Прекрасное впечатление произвел настоятель храма и его единственный тогда священник митрофорный протоиерей отец Виталий Лукашевич, стройный, очень красивый седой священник. Когда он служил, то казалось, что весь светился доброй улыбкой. Его прекрасный, звучный, музыкальный тенор наполнял весь храм. Голос отца Виталия всю жизнь звучит в моем сердце. <…> Погиб отец Виталий Лукашевич в Уссурийских лагерях в 1938 году.
Постоянного диакона в храме тогда не было. Часто служил приглашенный из храма Св. Троицы (Св. Сергия) у Андроньевской площади второй протодиакон с хорошим высоким баритоном. Имени и фамилии его я не знаю. <…>
В тот день правый хор пел скромно, левого не было. <…>
В октябре 1934 года по указу митрополита Сергия (Страгородского) были «упорядочены» московские церковные штаты. Установлено: настоятель и один священник – один диакон. Все остальные были отправлены «просвещать» села, как всегда при большевиках, формулировка циничная, но поддержанная верховным церковным руководством.
К октябрю 1934 года в Обыденском храме было четыре священника, кроме вышеупомянутых – отец Николай Троицкий из храма св. Антипы (настоятель) и отец Сергий из Успенского, а также три диакона: кроме отца Александра Покровского – протодиакон из Антиповского (низкий бас) и уже упомянутый мною диакон из Успенского. <…>
С назначением в 1938 году отца Александра Толгского настоятелем Обыденского храма началось как бы новое рождение прихода.
Храм Николая Чудотворца в Хамовниках
Храм этот никогда не закрывался, и примечательно, что в нем бессменно настоятельствовал единственный в Москве священник, который никуда не переводился и никогда не был репрессирован, – отец Павел Лепехин (1880–1960). Карие большие глаза его всегда светились добротой. Это был тихий, застенчивый, интеллигентный батюшка. Прихожане любили его. У него был небольшой тенорок, но служил отец Павел четко и осмысленно, некоторые годы один, без диакона. После войны в храме был создан великолепный партесный хор (регент Василий Алексеевич Александров)…
Село Белоомут (Нижний Новгород), 1934
Село Белоомут больше походило на небольшой город. Оно делилось на северную и восточную части. В каждой части было два храма: центральный и кладбищенский. У центральных храмов были здания прогимназий и базарные площади. Село стоит на левом берегу Оки, за селом – лес знаменитой рязанской Мещеры. Я, видевший сибирскую тайгу, не один раз проехавший в гастролях по трассе Сусуман – Магадан, видевший и дальневосточную тайгу, пожалуй, не сравню их всех вместе с рязанской Мещерой. Высочайшие вековые сосны, небольшие речки – притоки Оки, особенно красив так называемый мох-плавун. Если идти по лесным тропам от Белоомута, то придешь в село Радово, которое воспел С. Есенин в поэме «Анна Снегина». А дальше – Криуша, Спас-Деменск… И увидишь на правом высоком берегу Оки село Константиново и вновь воздвигнутую колокольню храма, но уже не «без креста», как у С. Есенина284, а увенчанную вызолоченным крестом.
В Белоомуте мы снимали комнату у двоюродных сестер московского протодиакона отца Николая Орфенова. Обе сестры были уже в годах, по профессии педагогами, но на пенсии. Я много с ними беседовал, особенно с Екатериной Ивановной. Она почти шепотом, чтобы соседи не услышали, рассказала, что напротив домика, где мы жили, там, где теперь небольшие кустики и осталась куча камней, еще недавно стоял храм, был он даже богаче, чем храм в северной части села. Правда, колокольня была пониже. Вспоминали сестры, как молодыми пели в церковных хорах, солировали даже в «Разбойника благоразумнаго». Но обо всем «этом» и об отце священнике рассказывали они шепотом…
1934 год, «новая жизнь» была «в полном действии». Конечно, в храмах я бывал с мамой каждое воскресенье и по праздникам. Памятна мне служба в северном храме Белоомута. Храм по убранству был роскошным. Пятиярусный иконостас главного храма, иконостасы приделов блистали позолотой и изящной резьбой. Особенно красива была в центральном храме резная ниша над святой Плащаницей. Храм смело мог конкурировать с лучшими храмами губернских городов. Вот какими нередко были и сельские храмы! И каковы были жертвователи! Россия, Россия, какие силы, какие народы тебя уничтожили? Пожалуй, подобного не сделал и Батый – коммунисты превзошли по разрушениям всех тех, кто пытался разрушить Россию «огнем и мечом».
В храме служил один священник – архимандрит Иннокентий, тогда еще молодой. Говорят, что впоследствии он был епископом. Судьба его мне неизвестна. Служил в храме статный, седой протодиакон, обладал он красивым басом. Иногда исполнял сольные партии. Хор был большим, очень музыкальным и, как в те времена в большинстве православных храмов, партесным. Где только подбирали голоса и как не боялись петь? Ведь в те годы это было храбростью! В исполнении «Ныне отпущаеши» протодиакон уступал, пожалуй, лишь знаменитому отцу Михаилу Холмогорову. <…>
Спасск-Рязанский, 1935
Следующее знакомство со службами в церквах периферии произошло у меня летом 1935 года, когда мы всей семьей отдыхали в Спасске-Рязанском. В прежние поездки на пароходах по Оке мы всегда любовались пятиярусной колокольней громадного Спасо-Преображенского собора, построенного в самом начале XIX столетия. Теперь я был счастлив, что увижу внутреннее убранство собора и смогу молиться в нем. Семья знала, что Преображенский собор еще не закрыт. Он был взорван в 1937 году.
Плыли мы в Спасск на пароходе рейса «Москва – Уфа», который назывался типично для тех лет – «Я.М. Свердлов». В довоенное время этот рейс был очень популярен. До Уфы и обратно он продолжался 22 дня. Приплыли к 8 часам вечера. На извозчике (они тогда еще существовали) поехали в центр города, где должны были снять комнаты у врача Озерова, племянника известного тенора Большого театра Николая Николаевича Озерова, отца Николая Николаевича Озерова – известного спортивного комментатора и артиста МХАТа, с которым я в юности часто встречался. От врача Озерова я узнал, что отец певца был долгие годы священником сельского храма вблизи Оки. В те времена подобными родословными не хвастались. Отец Озерова-певца также обладал выдающимся тенором и иногда солировал с хором. «Я не могу забыть его исполнения “Разбойника благоразумнаго” и “Ныне отпущаеши” Рахманинова, – добавил Озеров-племянник. – В нашем городе в соборе еще служат, а кладбищенский деревянный храм уже не работает», – почти шепотом продолжал врач. Иконы в его доме висели, но как-то… за шкафчиком. Войдешь – и не видно их сразу… Вот так и жила повсюду в то время не попавшая в ГУЛАГ русская интеллигенция!
На следующее утро, в половине десятого, ударил великолепный колокол-бас. Три удара, а дальше благовест, пока к паперти храма не подойдет священник, – тогда начинается «малиновый» трезвон. Сегодня «колокольный устав» часто нарушается: три удара колокола, и сразу трезвон. Но ведь именно благовест создает особое молитвенное настроение для входящих в храм…
Были на литургии мы всей семьей: отец, мать, сестра и я. В Спасо-Преображенском соборе была огромная трапезная, с правым и левым приделами. Передний храм также был большим. Общая площадь собора не менее 1000 кв. метров. Великолепные паникадила, трехъярусные иконостасы. Живопись – академическая, XIX века, иконы также написаны в академическом стиле. Началась литургия: «Благословенно Царство…» – прозвучал голос настоятеля, как почти всегда в те времена, – четкий и звонкий тенор. Ведь специально в семинарии и академии студентов, имеющих голос высокий, посвящали во священники, а низкий (баритон и бас) – во диаконы. И очень редко в дореволюционное время диакона посвящали во священника. Это уже из-за отсутствия кандидатов после «великой» революции стали допускаться к священству диаконы и псаломщики. Духовенство, которое я еще застал, повсеместно служило гораздо музыкальнее и осмысленнее в тексте, чем современное. <…>
Итак, в Спасском соборе началась литургия. Вышел протодиакон, в нем я узнал протодиакона храма Смоленской Богоматери, который когда-то находился в начале Плющихи в Москве (роскошный храм был закрыт в 1932, сделали в нем клуб медицинских работников, а перед войной взорвали). Затем он служил в храме Святителя Николая на Щепах до его закрытия в феврале 1935 и был в нем главным «возглашающим» протодиаконом. Кроме него в этом московском храме служили еще два протодиакона: из храма Казанской иконы Богоматери на Новинах (теперь на месте храма стоит здание Института питания)285 и отец Георгий Хохлов, сын знаменитого певца Большого театра, расстрелянный в Можайске советскими солдатами (приказ гласил: за служение без разрешения – он был в высылке «минус шесть» и служил во время немецкой оккупации в Можайске; его гнали по снегу босиком к лесной опушке и там расстреляли).
Смоленский протодиакон (не знаю его имени) служил молитвенно, музыкально и четко доносил до молящихся славянский текст, читая Евангелие за литургией. Ему было примерно лет пятьдесят. Как он оказался в Спасске, никто не знал. Настоятель был митрофорный протоиерей. Служил хорошо, возгласы его были сердечны и осмысленны, проповедовал нейтрально, только так и было возможно в те страшные годы. К сожалению, не запомнил я ни имен, ни фамилий Спасского духовенства и не знаю, как закончился их земной путь. Прихожане платили им вниманием и добротой. Вторым диаконом в соборе был еще не старый человек, как говорили, из светских интеллигентов. Тогда, в 1935, он потерял юношу сына и, конечно, очень переживал. Не оттого ли, не обладая особыми певческими данными, он служил очень молитвенно, четко, голос его наполнял весь огромный собор. Особенно запомнилось мне чтение Апостола. Отточена была каждая буква. Принятое в те времена нарастание звука, постепенно, к конечному «форте», диакон делал прекрасно, несмотря на отсутствие оперного голоса. И что очень важно в церковном служении – пела его душа, пела громко и победно.
1935 год был последним довоенным годом, когда я посещал церковные службы на периферии. Наступали годы полного разгрома Церкви в СССР.
Протоиерей Анатолий Правдолюбов Письмо к Геннадию Нефедову286
Фрагменты
Автор письма – Анатолий Сергиевич Правдолюбов (1 июня 1914, Киев – 16 февраля 1981, поселок Сынтул Касимовского района Рязанской области) – протоиерей, духовный композитор и писатель, из потомственного священнического рода города Касимова Рязанской области. С 1923 пел в хоре касимовского регента Н. М. Баландина, затем штатный псаломщик Успенской церкви там же (1929–1935). С 1935 по 1940 отбывал заключение в Соловецком лагере особого назначения. Во время Великой Отечественной войны служил в пулеметном полку, в пехоте и был тяжело ранен при защите пушкинских мест в 1944.
21 июля 1947 рукоположен в сан диакона Вознесенской церкви города Спасска-Рязанского, 7 декабря 1947 рукоположен в сан иерея и назначен настоятелем Вознесенской церкви и благочинным Спасского округа. В 1950–1954 служил в Михайлове и Скопине. В 1954 году иерей Анатолий вновь назначен в Спасск настоятелем Вознесенской церкви и благочинным. С 21 июня 1956 – протоиерей.
С 13 июня 1958 протоиерей Анатолий определяется в поселок Сынтул Касимовского района в Покровский храм, где он и служил до своей смерти 16 февраля 1981.
Адресат письма – Геннадий Николаевич Нефедов, ныне протоиерей, благочинный Иверского округа Москвы; настоятель храма Богоявления в Китай-городе. В 1972 – студент МДА.
Октябрь–ноябрь 1972
<…> Итак, Господи, благослови. Начнем.
У меня, как говорят педагоги, ассоциативный образ мышления, он очень помогает проповеднику в импровизационных поучениях, но в писаных трудах требует неоднократного распределения материала и «перебеления». На что у меня нет ни времени, ни, пожалуй, даже и способности. Вот почему принимайте то, что сейчас вспомнится, и складывайте. Когда-нибудь то или иное пригодится.
Прежде всего начну с благодарения Богу, что Он, не допустивший меня до получения систематического общего и духовного образования по неведомым мне причинам, не обидел меня в том, что я постепенно и как бы в неправильной, несистематической форме получил все же необходимое для пастыря развитие.
Моим наставником был отец, протоиерей Сергий Правдолюбов287, кончивший курс обучения в Киевской Духовной академии в юбилейном (300 лет), 1915 году, со степенью кандидата богословия.
Специальностью его была апологетика, то есть, как вы и сами знаете, – защита православно-христианской веры от неверия. На этом поприще отец успешно подвизался много лет. Его знали и своеобразно уважали даже его идейные враги, нередко приезжавшие из Москвы и из Рязани и устраивавшие с ним публичные диспуты. Впрочем, такие диспуты проводились им и в первые годы его служения в Вятской (Кировской) епархии. Отец отличался большим красноречием, способностью к прекрасным вдохновенным импровизациям, постоянной проповеднической деятельностью в течение многих лет. На многих диспутах с его участием мне приходилось быть и слушать с жадным вниманием. Проповеди же его я слушал постоянно с семи до четырнадцати лет включительно. Около пятнадцати лет от роду я поступил псаломщиком к родному дедушке, протоиерею Анатолию Авдиевичу Правдолюбову, тоже проповеднику-импровизатору, и, служа, слушал его проповеди в течение шести с половиною лет288.
В эти же годы у нас проповедовал мой духовник, протоиерей Михаил Сперанский, который еще лично для меня имел огромное значение как учитель духовной музыки. А еще, с какого не помню года, к нам перешел соборный причт, и мне приходилось слушать проповеди «соборного протопопа», протоиерея Леонида Сапфирова, кандидата богословия. В школьные годы я летом не раз гащивал в Рязани, у тетки моей, крестной матери, там я слышал прекрасного рязанского проповедника протоиерея Александра Климентовского, а впоследствии – протоиерея Александра Рождествина, а также отца Иоанна Строева, – это тоже были проповедники и кандидаты богословия.
Внешне отец Михаил [Сперанский] несколько походил на Глинку. Он был, конечно, не настолько гениален, но все-таки был большим музыкантом. И не только музыкантом, но, что особенно драгоценно, музыкантом чисто церковным.
Были у меня два учителя церковной музыки: заочно Иосиф Павлович Верещагин, покойный муж праведной женщины Елисаветы Михайловны (монахини Агнии), подарившей мне его фисгармонию и ноты, очный – отец Михаил… <…> И вот оба они – первый – петербургский регент, второй – наш местный, но очень одаренный и, главное, церковный музыкант, один за другим были приглашены в Собор – управлять хором. <…>
Отец Михаил всему городу настраивал рояли. А для Троицкой церкви по просьбе прихожан съездил на колокольный завод и подобрал по камертону прекрасных десять колоколов. Из них в самом большом было 438 пудов 32 фунта, то есть больше семи тонн. <…> А остальные колокола о. Михаил подбирал к главному, чтобы составить из десяти колоколов аккорд. Звон был дивный, но все эти колокола разбиты якобы на трактор, но тракторов из хрупкой колокольной бронзы не получилось.
Мы с ним в Успенской, а затем в Благовещенской церкви долго пели Великим постом «Да исправится» и некоторые умилительные песнопения трио – на Страстной. Я вторил ему, а третьим голосом пел диакон (впоследствии протодиакон) Сергий Хонаков (он умер в ноябре 1979 года). Необыкновенно хорошо получалось у отца Михаила и Хонакова с уставщицей монастыря монахиней Валерией исполнение «Разбойника» Воротникова. Монахиня была замечательная певица и в свое время изучала скрипичную игру. <…>
Когда было какое большое празднество или похороны почившего священника, три протоиерея становились вместе (с согласия предстоятеля) и пели и организовывали пение всего собора духовенства. Это были: протоиерей Михаил Сперанский, протоиерей Григорий Отрадин и дед мой по матери – протоиерей Димитрий Федотьев, тоже отличный певец, в отрочестве певший солистом-дискантом в семинарском хоре. <…>
Когда Сперанские, батюшка и матушка, были молоды, они прекрасно пели с моим дедом в Кладбищенской церкви. У матушки был дискант, воспитанный в Рязанском епархиальном училище, и она пела как соловей. Я застал закат ее голоса. Уже чувствовалось нечто грустное, увядающее, но еще достаточно благозвучное289.
Особенное же впечатление произвел на меня в Рязани архиепископ Иувеналий (Масловский). Он жил в убогом домике на окраине города весьма просто и иногда принимал меня у себя в садике, даже сажал рядом с собой. Этот величественный архипастырь нами, детьми обоего пола, был любим, я бы сказал, даже чрезмерно. Будучи княжеского происхождения, он сиял и красотой лучших наших древних князей290. Это был удивительный знаток Устава, не только нашего, но и многих других, весьма успешный устроитель благолепия богослужебного, окруживший себя ангелоподобными, молодыми и строгими священноиноками, которые обладали прекрасными голосами и дивной способностью к какому-то почти идеальному певческому ансамблю.
Келейник его, игумен Евгений (Анохин), был прекрасный канонарх. Я удивлялся на то, как он ловко справлялся и со своими чисто келейницкими обязанностями, как, например, выводил восковые пятна бензином с прекрасного шелково-бархатного с золотой гладью фиолетового облачения владыки. Работает, а сам что-нибудь скажет, да скажет душеполезное (разумеется, в отсутствие архиерея). Однажды мы были у него с владыкой Георгием (Садковским, о нем речь, если Господь позволит, будет ниже)291. Смотрим, на стуле у него висят огромные, тяжелейшие четки из черного дерева, каждое зерно чуть ли не с грецкий орех. Мы похвалили их, а отец Евгений с хмурым видом говорит: «Что это за четки, ими только по голове лупить».
Я по юношескому обыкновению посмеялся на эти слова, а потом мне владыка Георгий говорит: «Что ты смеялся? Он, наверное, и вправду ими по голове себя лупит. Люди Божии нередко себя так наказуют за свои какие-нибудь душевные промахи». Тут мне стало и страшно, и почувствовал я особое уважение к маленькому, щупленькому, но строгому и в то же время простому отцу Евгению. Он подарил мне тогда толкование на Деяния и Послания Блаженного Феофилакта Болгарского с надписью: «Милому юноше Анатолию с пожеланием возмогать о Господе. Недостойный чернец Евгений».
Нередко служил тогда в Рязани благостный архипастырь, весь белый, с огромной бородою – бывший архидиакон Александро-Невской Лавры (если не изменяет память) – епископ Скопинский Авраамий292. Когда он благословлял или помазывал освященным елеем, то несколько варьировал благословляющие слова, каждому говоря, очевидно, то, что ему больше подходит. Мне он говорил: «Просвети, Господи, и умудри». У него был прекрасный голос – бас, но еще прекраснее, видимо, было его духовное устроение, что сказалось в одном исключительном событии, рассказанном мне скопинцами впоследствии, когда я служил у них три года. Был какой-то большой праздник. Владыка стоял на кафедре, по обеим сторонам которой предстояло духовенство. Внезапно налетела грозовая туча, и ударила в церковный купол молния. Она прошла в землю через люстру и через стоявшего близ люстры батюшку, расплавив на нем крест и разорвав сапог на одной ноге. Батюшка был убит молнией мгновенно, а весь остальной сонм упал на землю и лежал без сознания несколько минут. Когда очнулись все, владыка Авраамий сказал неожиданно для многих следующее: «Один лишь наш собрат был вполне готов к переходу туда, а нам надлежит еще приготовиться покаянием». У Аввы Дорофея с любовью говорится об искусстве людей духовных никогда никого не осуждать, а все случающееся обращать к назиданию духовному.
Но вернусь в Касимов.
Когда набрал силу обновленческий раскол, все пастыри округи решили противопоставить ему постоянные живые собеседования с народом не столько отрицательного свойства – полемики с раскольниками, сколько положительного изъяснения перед народом основных истин веры. По воскресеньям в главной церкви города собиралось все духовенство городское и сельское, и по очереди предлагали народу пространные вероутверждающие беседы. Добавлю, что собирались по воскресным вечерам и служили молебен соборне (тогда это еще не возбранялось).
В Успенской церкви города служил мой дед, протоиерей Анатолий Авдиевич Правдолюбов, в Казанском монастыре – мой дядя, иерей Николай Анатолиевич Правдолюбов293, в Троицкой церкви – отец, протоиерей Сергий Анатолиевич Правдолюбов, на кладбище – другой дед, по матери, – протоиерей Димитрий Иванович Федотьев, в двух пригородных селах – два родные дяди моего отца: в Селищах – протоиерей Михаил Андреевич Дмитрев, в Самылове – протоиерей Феодор Андреевич Дмитрев. И еще в одном селе, Маккавееве, – мой двоюродный дядя, иерей Александр Феодорович Дмитрев294. <…>
По ассоциации приходит в голову и следующее из общепринятой практики: старайся служить так, чтобы красоты твоего служения скрадывались, чтобы твое дарование, может быть и весьма изящное, не пленяло молящихся и не отвлекало от молитвы.
Кстати можно тут упомянуть и о хоре. В 1933 году в сторожке собора Богоявления в Дорогомилове (ныне не существующего) беседовал с новопоставленным моим наставником, епископом Георгием (Садковским), и со мною – регент собора иеромонах Пимен (ныне наш Святейший Патриарх). Он рассказывал о том, как его прекрасный, какой-то одухотворенный, чем-то напоминающий душе ангелов – хор не сразу стал таким, но после большой проделанной над ним работы. Прежде всего отосланы были из хора многие знаменитые, но не подходящие к составу истинно церковного хора певицы. Им было вежливо воздано по заслугам, но сказано, что характер их голосов совершенно не подходит для хора. Были набраны певицы другие, с бесстрастными голосами, строгими, ровными, как у мальчиков. Вообще подобраны были голоса строго по единству тембров, обеспечивающих чистое и совсем бесстрастное звучание. Разумеется, и на дикцию было обращено должное внимание. И вот получился хор, не мешающий молиться. «Это еще не все, – сказал отец Пимен. – У нас есть план совершенно перейти со временем на исполнение только обиходных мелодий, изгнав излишне бравурное и сольное пение совсем». Этому не суждено было осуществиться. На будущий год отца Пимена на своем месте я не застал, и тот неземной характер звучания в хоре совершенно исчез. Затем и собор был взорван, о чем сейчас работники искусств и науки стали уж и жалеть, но дело сделано непоправимое.
Так вот и служение старых батюшек. Уж не говоря о том, что декламация театральная светская, «с выражением», совершенно ими не применялась, а только псалмодическое, весьма ровное чтение: бесстрастное, с нарочитым обесцвечением тембровых красок, чтение разного темпа, но в среднем регистре, без напряжения, и преимущественно, за редкими исключениями, на одной линейке. Вот – чтение истинно церковное, не мешающее молиться. Правда, требуется еще и полное понимание чтеца, логические ударения, выделения главного, но все это не нарочито, не с такими превышениями акцентировки, которые переводили бы внимание слушателей на чтеца, а не на дух и смысл читаемого. Наши местные традиции (главным образом внутри нашего родства), смело скажу, этим были прекрасны и правильны.
Когда мне пришлось быть в Елоховском соборе и слышать Патриарха Сергия (впрочем, долго не получавшего надлежащего настолования), я был поражен, как он, высокоученый муж, непременный член Синода при нескольких правительствах, служит – ни дать ни взять – как самый простой сельский батюшка. Голос глухой, ровный, не выказывающий совсем никаких эмоций. Как это прекрасно! – не мешать молиться никому, не обращать главное внимание на себя выдающимися из ряда красотами внешней стороны служения. <…>
Но вернемся, пожалуй, из Москвы в Касимов, о котором я еще не все рассказал. Впрочем, и в Касимове всегда та же картина: боголюбцы сосуществуют с миролюбцами, и одни с другими никогда не согласны. И наличие одних всегда портит настроение другим.
В частности, как люди не любят истинно церковных хоров! Читал я недавно, как много пришлось перенести знаменитому петербургскому регенту и композитору Г. Ф. Львовскому. И даже митрополит не сочувствовал его возвращению к мелодиям Обихода. Выписал себе регента с прежнего места служения своего, а Львовскому создал такие условия, что пришлось ему самому просить об увольнении. Но Боже сохрани обвинять нам, мирянам, митрополита. Я лишь хотел сказать, что мало в людях истинного понимания того, что нужно для строгого, душе-полезнейшего церковного богослужения. И что люди очень привержены к мирскому, иногда сами находясь по чину своему уже как бы вне мира, но не замечая, что симпатизируют и потворствуют миру, во зле лежащему.
Так, у нас в Касимове были в соборе такие старосты, что не терпели истинно церковного пения. Причем были как бы знатоками, и большими, – какое пение церковно, а какое не церковно. Один выразился так о двух прекрасных регентах, которых одного за другим «ящичный синедрион» в свое время уволил. Были у нас – Осип Павлович, а затем отец Михаил Сперанский, обоих уволили: слишком церковно поют! Другой говорил о недавно существовавшем хоре, довольно церковном по характеру: «Это что за хор? Разве можно его хором назвать, когда все в церкви молятся? Я вам достану регента во!! какого! Никто не будет молиться, все станут слушать, да на хоры глядеть». Вот вам нечто прочное в отношении миролюбцев к хорам: родному по духу и чуждому – чисто церковному. Такое отношение людей, имеющих организационное значение в церкви, наводит на грустные мысли: прослуживши 25 лет священником, никогда не мог я устроить хор по сердцу своему. Хотя бы некое подобие того, какой был в 1933 году у отца Пимена. Да за эти годы и самого его видел я не раз служащим в Москве при самом неблагополучном, явно не нравящемся ему хоре. А сделать ничего нельзя, даже и теперь, когда он – Патриарх всея Руси, очень, очень маленькие сдвиги (если это – сдвиги) во всех московских хорах. Слишком церковно поющих певцов ящичные дельцы на клирос не пустят.
Добавлю и еще о хорах церковных, которые мне посчастливилось слышать, а в одном даже и участвовать в отрочестве пять лет.
В соборе нашем был регент-самородок Резвяков295, который действовал сначала самоучкой, а потом ездил часто в Москву и занимался с Чесноковым и Данилиным, достигнув впоследствии больших высот регентского искусства и исполнявший весьма совершенно сложнейшие современные церковные «пьесы», равно как и классические.
В Успенской церкви города Касимова в старое время служил старостой касимовский купец и владелец небольшого кожевенного завода Иван Резвяков. Сын его Аркадий в детстве ничем особенным не отличался: мальчишка, каких много. <…> Когда Аркадий подрос, он стал учиться в нашем издавна знаменитом Техническом училище, но в технику и науку парень с головой не мог уйти, что-то у него было препятствующее, и это что-то, как потом оказалось, был большой-пребольшой художественный талант. Сначала Аркадий собирал своих товарищей и подруг по училищу и составил из них смешанный любительский хорик, певший на службах в Успенской церкви. Пели, как рассказывают, из рук вон плохо. Цифирные ноты, оставшиеся от того времени, написаны кое-как, с ошибками, с печатными партитурами явно не сверены.
Кто мог подумать, что через столько-то лет у Аркадия Ивановича составится целая библиотека партитур, половина которых точно, вполне профессионально и красиво будет переписана им самим. Часть этих прекрасных партитур сделалась потом моей собственностью: подарила мне их после его смерти мать его второй жены.
Техническое образование Аркадия позволило ему, унаследовав кожевенный завод, значительно улучшить его и получать от него большой доход. Но он был достаточно «ушиблен» музыкой, чтобы превратиться в стяжателя стандартного образца. Львиная доля дохода Аркадия Ивановича шла на улучшение хора, на большое жалованье хористам, на постоянные поездки в Москву, на приобретение нот, на уроки, которые он несколько лет брал у столпов хорового дела – Чеснокова и Данилина.
И как же прекрасно он пел! Нисколько не хуже Пинегина и других маэстро… <…>
В чем особенно родствен, почти тождествен Пинегину был Аркадий, – это в торжественности, радостности пения, в трактовке Чеснокова, Данилина. А ведь друг друга они никогда не слыхали. И как Пинегин был велик! Аркадий хоть постоянно слышал Чеснокова и Данилина, учился у них, а Пинегин нет.
Как отрадно слышать первоклассный хор! Он не мешает молиться! А хор плохонький все время тебя выдирает из молитвенного настроения, раздражает плохим стилем, грубыми ошибками, фальшивым строем.
Особенность была у Аркадия: минорные пьесы звучали у него совершенно неожиданно, будто это – совсем иной хор, с другими совсем голосовыми средствами, с другой выучкой, с другим постоянным характером пения. Это – многогранность, отличие широкого, большого дарования. Запоет, бывало, «Сушу глубородительную землю» в редакции Львова или Архангельского «Господи, услыши» – мороз по коже. Пади на землю и молись со слезами…
Бурная жизнь, с ошибками, но дарование яркое, как небесное светило.
Другой у нас регент, у которого и я пел, учился у известного в свое время казанского регента [Ивана Семеновича] Морева и там же, в Казани, окончил курс Духовной академии со степенью кандидата богословия. Этот мастер очень много помог в выработке духовного текста, в приучении нас к выразительному осмысленному пению, с правильными расстановками, с логическими ударениями и так далее296.
Два года, когда отец служил в Кировской епархии, я слышал замечательного маэстро Пинегина, который обучался при петербургской Придворной певческой капелле. Он был любимым регентом отца, звал его на спевки и подробно объяснял ему замыслы того или иного композитора, любил петь в его службу и пел особенно вдохновенно.
Александр Евгеньевич Пинегин был когда-то молодым псаломщиком в большой слободе Кукарка Вятской губернии Яранского уезда (после – город Советск), где служил сначала в Спасской, а потом и в Соборной церкви мой отец. От природы Александр Евгеньевич был очень музыкально одарен, что заметили два купца слободы Кукарка (там были крупнейшие мучные тузы) и направили юношу за свой счет учиться в пятигодичной регентской школе при Императорской Певческой капелле в Петербурге. <…>
Это был дивный регент, хотя видом был неказист: что-то обезьянье было в его очень умном, но некрасивом лице. Образование образованием, талант талантом, но Александр Евгеньевич еще весь горел, и это горение (такое редкое в наши времена) сверкало, как драгоценный многогранный алмаз, всегда, когда он находился за регентским пультом. <…>
Когда Александр Евгеньевич был в особенном ударе или когда условия пения хора были особенно благоприятны (когда, например, из Казани приезжала его ученица контральто Виноградова), то он просил папу – пусть послужит он сам на этот раз: «Мы с отцом протоиереем будем служить большую всенощную». Оба были лысые (только регент был постарше), оба бодрые и веселые, и хоть Пинегин был маэстро, а папа просто любитель, как он говорил, немудрящий, маленький, все же они вместе творили чудеса, служа «большие» службы с дивным неземным пением. Папа любил ходить к Пинегину на спевки, а Пинегин подробно объяснял папе, что хотел здесь или там выразить музыкой тот или иной композитор. Так что и Львовский, и Архангельский, и Чайковский, и Бортнянский, и Львов представали пред нами искусством «капеллана» как живые.
Как-то поехал Александр Евгеньевич в Астрахань по своим делам. Мы провожали его на пароход, он шутливо говорил: «Так хочется плакать, расставаясь с вами, жаль только, что не во что слезы собирать, надо было припасть целый большой фартук». Он не вернулся из Астрахани: холера там сразила его. Прекрасный его хор принял в руки его подрегент, юный «церковник» Виталий Сочнин. Он был довольно талантлив, но все не как Пинегин. Хор, певший сначала совсем так, как при своем основном хозяине, постепенно стал петь хуже и хуже. Очень-то плохо он никогда не пел, так как Виталий был в какой-то мере достойный ученик и помощник Пинегина и в свою меру талантлив. Но Пинегины довольно редки. Это – звезды первой величины…
Я с удовольствием прочитал недавно мнение Святейшего Патриарха [Пимена], высказанное им в одном интервью, что приемлются и Чесноков, и Львовский, и другие композиторы, несмотря на то что музыка некоторых из них по характеру больше европейская, чем древлерусская. Так уж попустил Бог, что пришла к нам западная гармония, и мы с ней так сжились, что унисон обиходный как-то уж очень скудным кажется. Впрочем, это еще и потому, может быть, так кажется, что петь всем в унисон – крайне трудная вещь, что традиции живого исполнения утеряны, и получается не то, что было создано когда-то совершенно гениально, чтобы не сказать богодухновенно. (Унисон мне нравился только в Успенском соборе Троице-Сергиевой Лавры. Больше нигде!) Мне немало пришлось по влечению своей души заниматься гармонизацией Обихода, чего я, может быть, и не делал, если бы располагал всеми уже сделанными переложениями. <…>
И вот я в Касимове. Живу у бабушки мелкокупеческого происхождения (но очень верующей) в ее восемнадцатиоконном двухэтажном каменном доме на главной улице города297. Жил я у ней с трех до семи лет от роду. Прежде всего была страшная ненормальность, тяжкая для дедушки, – это то, что дом этот как бы «разделился на ся». Бабушка была приходом к собору, на который сама в числе других когда-то носила кирпичи. Отец ее делал немалые вклады в строительство, и бабушка, чуть ли не как игумения, стоит всегда в определенном месте собора, с северной стороны, в высокой и круглой полуготической нише. К ее услугам позади нее стоит массивная скамья, имеющая вид полукольца, параллельно очертаниям ниши. Это место – ее, ее гостей, ее родственников. Там я всегда стоял с ней и слушал довольно слаженный, впоследствии усовершившийся хор Аркадия Резвякова.
В соборе служили страшно быстро. Даже на погребении Спасителя в одной статье читали не больше… двенадцати стихов! Псаломщик, весьма почтенный и уважаемый человек, так перебил язык, что совершенно ничего невозможно было у него разобрать. Острословы говорили о «Верую» и «Отче наш», которые тогда было принято читать и на Литургии, что из всего можно только разобрать: «Верую во Единаго Бога Отца – Творца – конца – Аминь». И: «Отче наш – хлеб наш – от лукаваго».
Плачевный опыт соборного нашего служения до революции! Плачевный опыт многой кары за это от Господа во дни переворота и несколько позже! Но с внешней стороны, особенно обеспеченным классам, и мне, по моей глупой младости, все казалось великолепным. Конечно, благодать Божия действовала и в соборе, дитя как-то получало ее, как и другие Божии люди. Бабушка, помню, сосредоточенно и нередко с умиленными слезами молилась на своем высокоторжественном месте, увлекая и меня. Со стороны внешности, собор вмещал около пяти тысяч человек, имел электрическое освещение и центральное отопление, выложен был весь прекрасной, как бы ковровой керамической плиткой. Огромные, драгоценные паникадила висели во всех концах его, а центральное было похоже на елку: какое-то готически испещренное, треугольное, добытое, как говорили, из какого-то костела. Огромные красные фонари безвкусно сияли под каждой люстрой, приводя меня, глупого, в восторг. Весь собор был расписан художником академиком Грибковым298. Живопись была несколько натуралистическая, нисколько не похожая на древнюю иконопись, но весьма хорошая. Колокольня имела почти такие же куранты, как Спасская башня в Москве, правда, меньше размером и с простыми стрелками, но совершенно так же отбивавшие на колоколах все четверти и часы. Большой колокол весил около 980 пудов (забыл, кажется 988), отличался удивительно красивым звоном. Он был настолько певуч и громок, что звук его будто плыл по улицам и всей окрестности, километров, наверное, до пятнадцати, если не больше. Новых ударов почти не слышно было, тянулся один, мягко возобновляющийся, бархатный звук, совершенно заглушавший меньшие колокола при трезвоне.
Это все так. Но, живя у дедушки, я чрезвычайно редко бывал на кладбище, где он служил, где построил две меньшие, но прекрасные церкви, к воротам посадил две тополевые аллеи, до сих пор сохранившиеся, вырыл большой, тоже обсаженный тополями, недалеко от церкви пруд. Кладбище у дедушки было в образцовом порядке, сияло чистотой. Но бабушка не пожелала быть приходом туда, где служит дедушка. И было ему горько – прибыв из своей церкви в канун какого-либо великого праздника, заставать в доме лишь темноту и семью, давно вернувшуюся из собора и покоящуюся глубоким сном. <…>
В городе у нас было двенадцать церквей, и все с прекрасным звоном. Впоследствии осталось семь церквей, и они еще долго звонили, пока старосты, чем-то испуганные, не написали все в одно и то же время просьбу к отцам города – освободить их от колоколов, болтающихся на колокольнях якобы без всякой пользы. Причем автогеном еще не разрезали тогда колоколов, а, сбросивши с колокольни, долго разбивали их кувалдами. А колокола металлическими, хотя и приглушенными голосами кричали жалобно: «Ой! Ой! Ой!» Когда уже разбили, то оказалось, что куски колокольного сплава решительно ни к чему не пригодны, так как ни простые, ни драгоценные металлы отделить друг от друга невозможно. Так где-то и сгибли наши колокола.
Люди неверующие или неправославно мыслящие звали нас в старину колоколоверами. Но напрасно. Вот прошло уже множество лет, как нет тех трехсот-, пятисот-, девятисотпудовых колоколов, а вера Христова по-прежнему крепка. Но значение колоколов до сих пор не устарело. Они до сих пор, как можно видеть из требника, получают и сообщают благодать Божию людям, о чем просит церковь при освящении нового кампана или звона:
О еже подати ему благодать, яко да вси слышащии звенение его или во дни или в нощи, возбудятся к славословию Святаго Имени Божия…
О еже гласом звенения его утолитися и утишитися и престати всем ветром зельным, бурям же, громом и молниям и всем вредным безведриям, и злорастворенным воздухом…
О еже отгнати всю силу коварства же и наветы невидимых врагов от всех верных своих, глас звука его слышащих, и к деланию заповедей Своих возбудити я, Господу помолимся.
Вот когда будете священником, не пренебрегайте кампанами, хотя бы они были поддужными, как у нас, – «колокольчики – дар Валдая». Боритесь за них, как за живые благодатные существа. Представьте себе, что раза четыре за мое здешнее четырнадцатилетнее служение старосты сами, без чьего-либо приказа, в качестве перестраховки или, может быть, с желанием выслужиться, снимали и прятали наш поддужно-колокольный набор, который и висит даже не на колокольне, а на южной нашей маленькой папертке-тамбуре. Я бросался на старосту при всем честном народе с великой ревностью о колоколах, даже грешным делом однажды безбожниками ящичных делателей назвал, но колокола отстоял. Если бы я смирился, их бы и не было, а они – все равно что Моисеевы серебряные трубы, и даже больше того, поскольку новозаветные. Сила, коварство и наветы невидимых врагов ими отгоняются, зовомые ими так влекутся благодатно в храм, словно насильно кто их тащит. Такова – по Требнику – благодать колоколов, пусть они даже ныне и не слышны далеко.
Архиереи любили приезжать в Касимов, весь звучавший колоколами. Притом и верующие всегда проявляли особенную радость и любовь в отношении архиерея. Один из архиереев с восторгом рассказывал: «Потрясеся весь град!»
А когда гроб с телом второго протоиерея соборного, почившего на стороне, был везом на пароходе в Касимов по Оке, Троицкая папина церковь, стоящая выше всех по Оке, издалека встретила его красным звоном. А пароход ответствовал низкими протяжными гудками (у пароходов в то время тоже гудки были подобны звону большого колокола). Затем включились в звон все церкви города. Из собора же спустился к пристани огромный крестный ход со множеством облаченного духовенства и мирян, и так понесли тело отца протоиерея в собор.
Однажды (это когда я уже был псаломщиком) была такая страшная в городе и кругом засуха, что земля покрылась древовидными трещинами, достигавшими местами двух сантиметров в ширину. Тогда просили мы ходить из церкви в церковь (коих осталось семь) крестными ходами и молебствовать о дожде. Разрешение было получено, ибо отцы города еще не знали, что получится грандиознейшее шествие с результатом потрясающим. Когда же получилось неугодное им, они запретили всякие хождения по приходу с молебнами и со святой водой.
В главную церковь города отправился из каждой окраинной церкви свой крестный ход со всеми местными святынями, с духовенством и мирянами. После Литургии из семи крестных ходов составился один, и мне поручено было руководить пением в пути от одного храма к другому. У храма служили молебен о дожде, а потом шли и пели тропари и кондаки и запевы молебные тем праздникам, святым, чтимым иконам, кои в храме, в который мы направляемся. Отслужив там молебен, идем к следующему храму, и поем все, что касается его престолов и святынь. Это было чинопоследование небывалое, возникшее по вдохновению: идем к Троице, поем: «Благословен еси Христе Боже наш…», «Егда снизшед, языки слия…» Идем к Богоявленской церкви, поем среди лета: «Во Иордане крещающуся Тебе Господи..», к Христорождественской – «Рождество Твое, Христе Боже наш…», «Дева днесь…» Горе соединило всех и заставило все верующее население города немножко попраздновать решительно всем храмовой праздник каждого прихода. Ведь в Христорождественской церкви никто, кроме собственных прихожан, никогда не бывал на Рождество, а тут весь город воспевает с ними их храмовую песнь. И весь город покланяется духом святыням впереди стоящего храма, святыням, идущим с нами же в этом огромном крестном ходе. На кладбище отслужили панихиду, как бы приглашая почивших посочувствовать нам в горе, зовя тех, кто достоин из них, и помолиться об избавлении нас вместе с нами. И когда пришли в последнюю церковь и стали служить пророку Божию Илии, ударила молния с сильным громом, полился дождь, и все потемнело от нашедшей огромной тучи. Дождь этот лил потом в течение дней десяти, совершенно отлив и приведя в норму иссохшую и потрескавшуюся прежде землю. Вот это был опыт!
Когда я вернулся домой, белье мое оказалось темно-красным от намокшего на мне вишнево-бархатного стихаря. И на всех, наверное, кто возвращался в тот день с молебствия, не нашлось и нитки сухой.
Когда полил дождь, люди не могли терпеть. Получилось многоголосое «орево» (рыдание), так трогательно было милостивое услышание нашего всенародного моления. «Господь воцарися, да гневаются людие!»
<…> На месте единственной ныне действующей церкви в городе, в которой идет служба, когда-то был мужской монастырь. Я еще застал монастырь женский299, насчитывавший около 200 человек сестер (монахинь и послушниц). Это был монастырь внешне вполне благополучный и благолепный: прекрасный хор, игумения стоит на своем месте с посохом, монахини попарно, шурша тюлем черным и черным же шелковым газом, падают рыбкой и все, что надо по Уставу, совершают. Но одна из них, раба Божия, говорила: «Ах, Анатолий Сергеевич! Вот нас около двух сотен, а истинных монахинь, какие должны быть, можно насчитать едва человек шесть!» И некто, считавшийся прозорливым, к чему были основания, сказал так: «Хорош монастырь?! Хорош. Красив. Но от него не останется камня на камне: все будет разрушено. Впрочем, со временем в Касимове будет монастырь, только уже не женский, а мужской». Первая половина пророчества сбылась, надо полагать, сбудется и другая.
У нас здесь, в Сынтуле, где я служу четырнадцать лет, тоже был мужской монастырь, а может быть когда и женский, они как-то по приказу властей не раз преобразовывались из одного в другой. Только я после одного какого-то особенно тяжелого и унылого дня был подкреплен сновидением. Будто на месте теперешней церкви стоит совсем иная – тоже деревянная, но с крытым ходом вокруг. И даже перед церковию место какое-то, застеленное все досками, как это я видел в Киеве на переходе из Ближних Пещер в Дальние. И вот под этим, можно сказать, полом – вдруг слышу, раздается пение большого-пребольшого мужского хора. И поют чрезвычайно кудреватым, древним-древним напевом с многими повторениями одного и того же слова: «Взбранной, взбранной Воеводе, взбранной Воеводе, взбранной Воеводе, Воеводе победительная…» Это подобно киевско-лаврскому напеву, где одно слово многократно повторяется, но все более кудревато, как ручей журчит и переливается в разные стороны. Довольно долго так, повторяя, пели, как я думал, монахи, и потом все оборвалось после того, как они пропели: «Яко избавльшеся, избавльшеся, избавльшеся от злых…» Необыкновенно отрадно было мне после этого сна. А что они под землей пели, это значит, что они все – умершие – может быть, триста или четыреста лет назад подвизавшиеся здесь. «Но не горюй, собрат, не унывай, Взбранная Воевода избавит от злых». <…>
…Переношусь опять в мои младенческие годы. <…>
В Советске (слобода Кукарка) была очень хорошая кладбищенская церковь – древняя, такая почти, как на картине Саврасова «Грачи прилетели». И вокруг нее – Покровское кладбище, которое все было обнесено каменной белой оградой. Внутри было много деревьев, а также замечательных надгробных памятников, резанных из какого-то местного, довольно мягкого, желтовато-розового камня, из коего был изготовлен и памятничек моего маленького брата Володи, скончавшегося на третьем году жизни от скарлатины. <…>
Отрадное впечатление производила на меня кладбищенская служба с пением дивного монашеского хора. Для того чтобы несколько показать выучку хора, упомяну о том, что монахини прекрасно пели «Величит душа моя Господа» Туренкова, а это ведь довольно трудная вещь. Там было подворье какого-то из женских монастырей Вятской епархии, кажется Слободского300. <…>
…Протяжные гудки пассажирского парохода разбудили нас, после долгих путевых мучений и волнений под конец комфортабельно устроенных в каюте второго класса и крепко спавших на мягких, обитых клеенкой диванах. Выбежав на галерею, я увидел в тумане силуэт родного Касимова, дивно прекрасный, к глубокому нашему сожалению, ныне уже не существующий. С реки и из-за реки дивно прекрасен был этот сравнительно маленький город необыкновенным своим расположением на высоком левом берегу полноводной тогда Оки, спускающемся к ней террасами. Утопающий в зелени город радовал глаз пестрым разнообразием зданий. Особенно же его красили ровно распределенные по его береговому четырехкилометровому излучистому протяжению церковные здания, которые венчал собой высокий полуготического стиля собор, ныне обезглавленный и лишенный колокольни. Подобна собору была моя ровесница, про которую я говорил тогда, что она словно шоколадная конфетка: была она очень аккуратно сложена из темно-красного кирпича с белокаменной отделкой. Колокольня у ней, как и у собора, была довольно узкой и остроконечной, крытой белым серебристым железом. Это Казанская. Рядом с ней стояла церковь Параскевы Пятницы – белая, с большим шпилем. Обеих церквей давно уж нет, что значительно обезобразило вид города с реки и из-за реки. Не думаю, что градостроители нарочно так все строили в течение веков, чтобы было красиво из-за реки, но картина была совершенно феерическая. Жаль, что тогда мы не могли фотографировать, да и фотографировать-то невозможно было на одну карточку всю панораму. Не знаю, сохранились ли в краеведческом нашем музее бывшие там снимки Касимова из-за реки. Снимки эти были составлены из шести или семи открыток, склеенных вместе, – весь Касимов целиком. Но снимки, конечно, старинные, значительно потерявшие контрастность, в красках это было особенно отрадно созерцать.
Если начинать глядеть слева (став на противоположном берегу Оки), то прежде всего радовала глаз большая сосновая роща с сетевязальной фабрикой. Роща постепенно почти пропала, и не от варварского истребления, а просто от старости. Но фабрика цела, и даже во много раз более сделалась красивою и благоустроенною, являясь сейчас одним из крупнейших в СССР предприятий этого типа.
Затем, двигаясь взором вправо, можно было видеть стоящую на горе нашу церковь – Троицу. Она, впрочем, и теперь видна: отреставрирована, но внутри ничего нет301. Архитектура у ней редкая. Издали кажется, что мы видим не колокольню, а саму церковь, причем не простую, а собор. Широкая восьмипролетная колокольня глядит на реку, как, впрочем, почти все церкви. А под этой колокольней целый ряд арок, внутри которых устроена была маленькая древняя церковь во имя Смоленской иконы Божией Матери. Я помню ее иконостас, ныне, видимо, уже не существующий. Он весь был древний – одного века и одного стиля. Меня поражали яркие краски древнего письма. Там служба совершалась только раз в год летом, в день храмового праздника, и потому иконопись была там такая, которая не потребовала бы вмешательства реставраторов. Внизу еще две арки, а в середине – вход в храм. Дивной красоты здание!
Дальше, почти на равном расстоянии, располагались Никола – беленькая, со шпилем и синей главкой, Пятница, чем-то напоминавшая Киево-Печерские или Псково-Печерские главы-крыши, но заканчивавшаяся тоже высоким шпилем и главкой, и уже описанная мною церковь Казанского монастыря. Там же виднелись близко стоящие друг от друга остроконечные колокольни (более различимые с реки) – собора и Благовещения и церковь Успения – прямая, с колоннами по углам, обрамляющими каждый пролет. Эти две церкви сохранились и реставрируются. Если не ошибаюсь, там же виделась поодаль и мечеть касимовская старая с минаретом, сложенным чуть ли не в четырнадцатом веке. А потом, на более почтительных друг от друга расстояниях, – церкви Георгия Победоносца и Илии Пророка, обе со шпилями. Особенно красива церковь Георгия Победоносца своими каменными высокими барабанами и главами. <…>
Сейчас на чей-нибудь взгляд Касимов, может быть, и нисколько не безобразнее старинного, но старику жаль прежней, неповторимой, исторически сложившейся красоты. Впрочем, ныне жалеют о старых зданиях многие, но вернуть их уже нельзя.
В двадцать третьем году, когда мы приехали из Вятской губернии на жительство в Касимов, было двенадцать церквей. Двенадцатая – домовая церковь тюрьмы, раньше всех закрытая. Две церкви стояли вдалеке от реки и с берега не были видны. Одна кладбищенская, другая Архангельская (Архангела Михаила), где ныне автостанция. Кладбищенская разобрана совсем. Там были две очень хорошие церкви, над сооружением которых в свое время трудился дедушка, отец Димитрий. Ездил в Синод просить средств на построение ее в качестве памятника воинам, положившим живот свой за Родину в 1812 году (некоторые из таких воинов похоронены у нас). <…>
…Папе дедушка, отец Анатолий, заранее охлопотал место настоятеля в Троицкой церкви. Эта церковь, приходом к которой были фабричные кварталы, стоит на самом краю целого ряда церквей вверх по реке. Когда приезжал архиерей, то с колокольни Троицкой прежде всего замечали пароход, везший его, и начинали красный звон, продолжавшийся нередко больше часа. Когда уезжал, тоже Троица провожала его дольше всех, звоня во все колокола до тех пор, пока пароход совсем не скроется. А колокола были исключительной ценности и звонкости. Купцы Троицкого прихода посылали от себя представителя на колокольный завод, чтобы при нем в плавильную печь вложили все то весьма большое количество серебра, которое они пожертвовали, вместе с тем, что собрали и остальные горожане. Колокола все были подобраны по тону так, что составлялись из их звонов прекрасные правильные аккорды. Главный колокол весил по-тогдашнему не очень много – 438 пудов 32 фунта. Но значительная примесь серебра придавала такое благородство звучанию его, какого не было ни у одного из бесчисленных колоколов двенадцати церквей Касимова, исключая, пожалуй, один соборный лишь колокол, тоже весьма благородный по звуку. Но в великолепном оформлении колоколен не обходилось и без греха. Так, егорьевские слили себе колокол, равный по весу соборному, а соборные ухитрились прийти и его разбить, приставив к нему гвоздь во время звона.
Не говоря уже о том, что Троицкая церковь дорога мне чрезвычайно как место моего первого церковного служения, она и многим другим была для меня дорога и полезна. Постепенно воспитываемся мы, и когда оглянешься на прожитое, оказывается, что некоторые факты, долго казавшиеся сами по себе незначительными, потом поняты и приняты, по справедливости, как очень важные.
И вот мы в Касимове. После великолепного собора [в Кукарке], в котором так все было грандиозно, что даже подставка от запрестольной иконы Божией Матери была выше папиной головы, в Троице мне показалось так плохо! Это была старинная, не очень большая, каменная, приземистая, очень темная церковь. Со старинной иконописью в главном приделе. Помню, что вместо иконы Спасителя была большая Троица, нимало не похожая на рублевскую. Три ангела с очень суровыми ликами от черноты кругом их казались бородатыми. На каждом ангеле висели большие древние цаты. Весь иконостас был древний, копченый, трудно различимый. Как-то все было по-старинному несимметрично, стены непомерной ширины, скрепленные везде массивными железными брусьями, местами перекрещивающимися.
Я еще помнил светлый огромный собор, прекрасный хор, причт, словно подобранный один к одному: четыре священника, протодиакон, три диакона на псаломщической вакансии, два церковника – бравые молодые парни, и множество мальчишек в маленьких стихариках. Здесь все казались убогими – и престарелый диакон, и священник, служивший чрезвычайно невнятно. <…>
Постепенно раскрылись мои глаза, и я увидел в Троице очень много хорошего. Главное, конечно, то, что отец и здесь непрестанно проповедовал. Служил очень хорошо. А недостаток хорошего хора вдруг неожиданно был мгновенно устранен. У Аркадия Резвякова что-то не получилось с соборным старостатом, и он со всем хором перешел в Троицкую церковь. А впоследствии, не поладивши с хором, ушел обратно, заявив: «У меня и палки запоют». Он был так талантлив и к тому времени образован, что действительно палки, то есть совсем необученные певчие, примерно через месяц запели совершенно так же, как старые певчие, если не лучше. А к отказавшемуся от него хору пригласили из Тумы регента – сына тумского протоиерея. Регент этот кончил Казанскую Духовную академию со степенью кандидата богословия, но в священники и в духовные преподаватели почему-то не пошел. Регентству он обучался как в духовной школе, так и у видного в свое время казанского регента Морева. У него я пел в хоре около пяти лет и был ценим им за хороший слух и за то, что я мгновенно схватывал новую мелодию, и на спевках проводил девять человек девушек и женщин альтовой партии.
Я пел, конечно, не у Морева, а у Николая Михайловича Баландина, который сейчас очень стар, но регентует в одной из московских церквей. Недавно я виделся с ним в Москве и с большим удовольствием беседовал с ним за его чайным столом. С удовольствием потому, что нашел его очень духовным, гораздо более духовным, чем это было прежде. Николай Михайлович поведал мне, что он уже здесь, в Москве, был однажды оскорблен кем-то из церковников и хотел уйти из регентов. Но настоятель убеждал его от Писания и Отцов, что грешно бросать Божие дело из человеческих соображений. И убедил. Николай Михайлович читал нам с [супругой] Ольгой Михайловной это дивное, чисто пастырское послание, но жаль, что память слишком коротка и совершенно мы не помним подробностей.
Конечно, в Троице немало было действительно печального и плохого. Получилось так, что, набравши совсем новых певцов, Резвяков в какой-то мере уподобился отцу Пимену [Извекову]. То есть располагал певчими более покорными и более подходящими к его регентскому идеалу, с годами изменившемуся. Именно с новым составом, с «палками» (необученными певчими) он достиг больших регентских высот. А Баландину достались старые певчие с большой фанаберией и закостенелыми плохими привычками старых певцов. Хотя и много он с ними сделал, но все-таки очень большого не достиг, может быть и потому, что был явно менее талантлив, чем Резвяков. А еще было очень неприятно петь с его старшим братом – баритоном, семинарским товарищем отца. Чувствовался в нем надутый, хотя и спавший несколько с голоса, певец. А главное – чувствовался безбожник (впоследствии Николай Михайлович подтвердил это). Ах! Как это неотрадно, как неуютно, как душа скорбит сознательно или подсознательно, когда безбожники в церкви поют! «Скажите, Николай Михайлович, ведь, наверное, вам было известно, что брат ваш неверующий. Как же вы допускали его петь священные песнопения?» – «Да ведь думал, что если он почаще будет в церкви, да будет петь священные слова, может быть тронется чем-то его зачерствелая душа». – «Ну, а он-то зачем пел, когда не верует ни во что?» – «Я полагаю, хотелось ему этим заработать, а иначе чем объяснить пение того, чему не сочувствуешь?» Так-то вот. Это большое несчастье городов маленьких и еще более больших, что на их клиросах безбожники поют. Это часто чувствуется.
Николая Михайловича Баландина я справедливо называю своим учителем не только пения и регентства, но и служения псаломщического и отчасти священнического. Именно он как-то настоятельно внушил мне (как и всему хору старался внушать) великое уважение к богослужебному тексту, необходимость тонкого умения – рельефно верующим его подать, для чего совершенно необходимо чувствовать и понимать весь текст самому, употреблять логические ударения, правильные расчленения фразы, правильное сочленение предложений, выделение главного и затенение второстепенного. Причем бывает, что тонкость, заключающаяся в побочной фразе, от изощренного слушателя не ускользнет, а слушатель более примитивный почерпнет что нужно из фразы главной, а второстепенная фраза, будучи тихой, не заслонит от него главной и не спутает его неискушенный ум.
А другой мой учитель, протоиерей Михаил Сперанский, умилял папу и нас знанием и чутьем того, что больше всего нужно, умилял потому, что батюшки-музыканты нередко переоценивают значение музыки в церкви. Он говорил: «Хорошо все-таки, что в Троице поет квалифицированный хор. И далекий от церкви человек пойдет слушать его, как рыба привлекается приманкой, а некоторые из них, и немалое число, попадутся на удочку проповеди отца Сергия». <…>
Николай Михайлович был учителем и добрым примером трудолюбия. Он спевку начинал с пяти часов вечера и продолжал до одиннадцати, давая только получасовой перерыв в середине. Пели всегда в церкви, стоя на своих местах. Никто не сидел. Перед праздниками было три спевки, в буднее время обязательны были две спевки в неделю. Причем добьется будто бы уже полного успеха, поют все правильно, стройно, а он говорит: «Ну вот. Вчерне готово. Теперь возьмемся за отделку». (!!)
Когда еще был у нас в Троице Аркадий Резвяков, какой-то фельетонист написал довольно хлесткие стихи в юмористическом местном журнале «Лапоть» – об оживлении троицкого прихода. Не помню всего, но кое-что приведу.
Наука и труд нам эффекты дают,
И мысли, и силы в них зреют.
К труду и науке все смело идут,
А храмы заметно пустеют.
Постойте же – пастырь смиренный сказал,
Введу я и в храме эффекты,
Нелепо же храму пустому стоять,
Учитывать надо моменты…
А дальше что-то об убранстве, об освещении храма, о торжественности службы, о хоре и левом лике:
Эстраду построил я в церкви у нас,
С ней хор наш рулады выводит,
Умел, сладкозвучен Аркадия глас
Вас в Царство Небесное вводит.
И. Ш. (Шемякина Анна Ивановна – местная купчиха из «аристократов», как они себя называли, причем имели образование не ниже гимназии, многие проживали долго в Петербурге и перенимали там от высшего общества утонченные манеры.)
И. Ш., что недавно любила романс
С цыганским пошибом исполнить,
Неистово тянет: услыши Ты нас,
Подаждь отнятое восполнить.
А Шемякина действительно стала очень религиозна, носила что-то вроде апостольника черного или белого, собирала подростков к себе в дом и, аккомпанируя себе и им на прекрасном концертном пианино, заставляла их петь и пела сама разные канты, вроде: «Мой Спаситель и Бог, Ты хранил и берег…» и тому подобное. Пела она и на левом клиросе с дьячком, читала Шестопсалмие и Часы.
А проповедь наша! От ней мой доход!
Беру я из жизни примеры!
Я басни Крылова пустил в обиход
И жду укрепления веры.
Про моську с амвона мой слушал приход,
Что свару с слоном учинила.
Гляжу: разобрался, вздыхает народ.
Знать, в баснях немалая сила!
Папе очень нравился этот стихотворный фельетон. Он и вправду сравнивал неверующих с моськой, а Церковь Христову со слоном. Как позднее пришлось мне слышать одну речь Патриарха Сергия при вручении жезла новопоставленному епископу. Говорит, кругом бушуют и пенятся свирепые волны неверия и лжеверия, но Корабль церковный непотопим – величаво и уверенно несет он не покидающих его людей в вечную Пристань Небесного Царства Божия.
Еще хочу рассказать, что в моем отроческом возрасте, учась музыке и поя в хоре Троицкой церкви у отца, в будние дни, а когда это было можно, то и в небольшие праздники, я пел у троицкого псаломщика Михаила Васильевича Остроумова на левом клиросе. И тут со мной пели некоторые девочки папина прихода, которые потом составили небольшой мой хорик, в который мы пригласили лишь тенора и баса, остальные были лишь девочки моей выучки, совершенно преданные певческому делу и наученные петь так, как это подсказывала моя душа. Когда пел мой хорик, мама говорила потом: «Как приятно, что в твоем хорике чувствуется твоя душа». В устах мамы-музыкантши это было немалой похвалою. Учитель мой, протоиерей Михаил Сперанский (тот самый, которого купцы уволили из собора за то, что слишком церковно хор его пел!), после особенно удачного моего хорового пения говорит деду моему, отцу Димитрию, тоже отличному певцу, еще в детстве певшему солистом-дискантом в семинарском хоре: «Мы с вами в Анатолии не умрем!» Я удивлялся на девочек! Ни кино, ни прогулки их не привлекали – без конца спевались они со мной и пели в церкви самоотверженно. Когда монахини Казанского монастыря отправились в ссылку, мы целых три года их отсутствия заменяли их. И когда уцелевшие монахини вернулись, то мы сказали: «Вот, матушки, мы не бросили вашего дела. Три года продолжали, а теперь опять вручаем вам». Дело это заключалось в том, что каждое воскресенье, если это не был канун какого-либо большого праздника, каждое воскресенье вечером в монастыре, пред главной его святыней – Казанской древней иконой, служилось полное всенощное бдение – соборне, большой частью городского духовенства, с проповедью и акафистом, который начинался сразу после «Бог Господь» и тропаря. Батюшки по очереди читали кондаки и начала икосов, а мы с девочками и некоторыми благочестивыми мужчинами пели акафист на серафимо-дивеевский напев. И всю всенощную пели так торжественно, как будто это был не простой воскресный вечер, а сам канун летнего или осеннего праздника Казанской. Потом чувствовалось много раз, что за Царицей Небесной такие дела не пропадают, но она награждает и ценит самоотвержение тоф ееееееееееееееееееееипмгдашней молодежи, покинувшей все воскресные увеселения для постоянного прославления Ея. Да и не только потом, но и всякий раз Божия Матерь давала такую отраду души, такой покой и мир, что нисколько не жалели мы покинутых нами удовольствий.
В Троице было немало хорошего. Кое-что было и нежелательное, но бороться с ним было трудно, так как <…> просвещенные купцы считали себя хозяевами церкви и постоянно связывали инициативу папы разными своими отеческими преданиями. Даже ризы, роскошные ризы, он не мог употребить тогда, когда ему захотелось бы. Ибо эти ризы в разное время были пожертвованы ими со специальным завещанием: эту надевать только на Троицу, эту – только на Рождество. <…>
А когда шли с крестным пасхальным ходом, то по местной традиции сжигался роскошный и обильный фейерверк. Летели в небо высоко-высоко обыкновенные ракеты с очень резким, как бы раздирающим звуком, иногда обрушивая на участников хода деревянные, довольно увесистые стабилизаторы. Другие ракеты рассыпались в воздухе, как и сейчас, разноцветными шарами. Третьи на верхней точке излета выпускали из себя несколько красивых, быстро извивающихся змеек. Вертелись там и сям чертовы колеса, горели разноцветные и бенгальские огни, пылали плошки. <…>
Когда, бывало, идешь вокруг церкви, то почти нечем дышать от порохового дыма, но нам, глупым мальчишкам, эта баталия чрезвычайно нравилась, и мы были бы чрезвычайно несчастны, если бы иллюминации этой не было. Папа пробовал внушать, что предутренний пасхальный ход изображает Жен Мироносиц, идущих «утру глубоку еще сущей тьме на гроб». И настроение у них было печальное и тревожное. И тут вдруг целая световая вакханалия. Но в те годы убедить кого-либо словами было трудно. Купеческие традиции – вещь тяжкая, особенно если подложена под них подкладка конкурентская: «Знай наших – Троица переплюнула все приходы своей иллюминацией». <…>
Но вот звон! Хотя, может быть, тоже кое-что имел в себе небожественное и дикое, но какое же величественное впечатление оставлял он, особенно на Пасху! Я думаю, что сорок сороков Москвы не производили такого впечатления на людей, как наши двенадцать храмов, поставленных в очень небольшом расстоянии друг от друга – в тихом, ровном, на большой реке расположенном городке. Я хочу сказать, что Москва – всегда Москва: городского шума никуда не денешь даже на Пасху. А кроме того – она весьма широка и велика. И я уверен: как ни величественен там бывал звон, но всех церквей одновременно невозможно было услышать, а сливалось местами все в нестройный гул. А у нас все как-то было под рукой, и большинство колоколов были подобраны в правильные аккорды, так что симфония получалась неописуемая. На пасхальной неделе все дни полагалось звонить на колокольне, начиная с конца Литургии (богослужебные звоны, конечно, само собою) и кончая за полчаса до пасхальной Вечерни (в половине четвертого). Колокольни были открыты для всех, кто пожелает звонить, и наполнены были народом настолько, насколько позволяло это устройство колокольни. У нас в Троице колокольня была (она и теперь есть, только без колоколов) очень широкая, восьмипролетная, подобная по архитектуре соборному куполу с восемью окнами, но здесь, конечно, рам и стекол не было, а в пролетах висели разной величины колокола. Так что на полу колокольни, не считая места, занятого большим и вторым колоколами, оставалось немалое пространство для народа, который и толпился здесь на Пасху, ожидая очереди позвонить. Разумеется, многие звонить не умели, но это никого не смущало и не сердило, так как на Пасху даже беспорядочный звон как-то умилял, а не сердил. Многие, очень многие считали своим долгом позвонить на Пасху на колокольне. Немало людей считало, что звон этот помогает от разных болезней, особенно от головной боли.
Я рассказывал уже, как однажды негодные люди из соборного прихода разбили гвоздем большой колокол Георгиевской церкви. Это оттого, что края колокола 372 при звоне так вибрируют, что теряют свои ясные, сияющие металлом очертания. Гвоздь, сильно прижатый почти в одной точке, останавливает здесь вибрацию. Эта остановка по сужающейся толщине колокольного бока передается моментально вверх, и колокол дает трещину от края до ушков. Я пробовал прикладывать свою маленькую руку к звучащему краю. Колокол нежно, но решительно отбрасывает руку далеко в сторону. Тем более удивительно мне было то, что я сейчас расскажу. Идут с трудом на колокольню две древние, согбенные, бескровные лицом старушки. Немного отдышавшись после восхождения по колокольной лестнице, старушки осеняют себя широким крестом, прикладываются губами, как к иконе, к звучащему краю большого колокола, и – диво дивное! – он их не отбрасывает! А потом подходят под колокол, перехватывают у предыдущих звонарей веревки и делают несколько ударов, которые для них по инерции совсем не трудны. Затем выходят чинно, снова знаменуют себя широким крестным знамением, снова прикладываются к продолжающему звучать колокольному краю и говорят: «Слава Тебе, Господи, сподобил Ты нас и в эту Пасху позвонить. Доживем ли до другой, Бог весть, стары уж мы стали. А в эту Пасху, какая радость, опять позвонили!» И идут прямехонько, долго не мешкая, домой. И так многие.
Звонить на нашей колокольне было чрезвычайно легко и приятно. Большой колокол обычно обслуживался двумя звонарями, но сильный человек мог и один звонить. А мелкие колокола, висящие в пролетах, были в ведении всегда одного человека. От второго колокола (не помню вес, но всячески не меньше двухсот пудов) протягивалась над головою звонаря цепь, а к ноге его спускалась от цепи широкая петля, и звонарь звонил во второй колокол одновременно с маленькими, вставив ногу в петлю и опуская ее, когда нужно, к полу. В правой руке своей звонарь маленьких колоколов держал катушку от четырех самых меньших колокольчиков, висевших справа от него. А по левую сторону от звонаря был на деревянном столбе укреплен железный диск – как бы столешница, и к ней были прикреплены веером цепи висящих в пролетах слева больших колоколов – пять цепей. В распоряжении трезвонщика было, таким образом, десять колоколов, а всего в звоне участвовали вместе с большим – одиннадцать. Двенадцатый колокол (чуть меньше размером второго колокола) был старше годами, от него была протянута веревка вниз к земле. Когда нужно было, подавали с земли «повестку» к началу или прекращению звона. В самые обыкновенные будни или в постовские простые дни на колокольню не лазали, а звонили снизу за веревку. Колокол этот звонил совсем вразрез с подобранной гармонией упомянутых одиннадцати колоколов, что было очень удобно, так как «повестка» очень хорошо сразу слышалась, как бы громко ни звонили. И в пост – заунывный, отменный от мясоеда звон, умилял душу.
Еще когда устанавливали колокола на колокольне, мастер, приезжавший с этим делом, учил людей звонить. Самым хорошим учеником оказался сын старосты – Володя Старченков. Он где-то жил на стороне, когда мы в двадцатых годах приехали. Но иногда он приезжал и звонил. Родители мои и деды, да и я сам, не могли слушать его без слез. Вторым по мастерству был некто Миша Бобиков, школьный товарищ матушки Ольги Михайловны – добродушный и рыжий юноша, живший прямо около церкви. Признанным всеми третьим номером был я. Уже несколько натренированные фортепианной игрой мои руки никогда не уставали (как впоследствии не уставали заряжать полуавтоматическую пушку на войне и еще впоследствии вынимать множество просфор в церкви). Звонили мы по полчаса перед службой, заблаговременно начиная. В большие праздники звонили целый час после службы, что напоминало Пасху, с той лишь разницей, что звон был не беспорядочный, а весьма ритмичный, в руках же Володи Старченкова – дивно художественный. Бывало, у мамы за праздничным столом уже по куску пирога гости съедят, а мы все еще звоним!
А колокола качаются на толстых сыромятных ремнях. Огромные, вверху колокольни, квадратного сечения, укрепленные толстым железом балки. Ремни намотаны в несколько слоев и застегнуты гигантской пряжкой, острие которой пронизывает все слои кожи. Колокола покачиваются не только нижними краями, но и вверху, так как ремни позволяют им несколько плавать в воздухе. Сияют на боках колоколов рельефные иконы святых, этакие довольно изящные барельефы. Над ними и под ними блестящие же славянские буквы: «Благовествуй, земле, радость велию, хвалите, небеса, Божию славу». В самом деле: в земле и из земных элементов слитый колокол заставляет воздух, всю стихию видимого неба звучать и петь Божию славу. Написано на крупных колоколах и то, на каком заводе, когда именно отлит тот или иной колокол, и сколько в нем весу. А еще была особенность такая. Наша колокольня, невысокая и очень широкая, качки не имела. Не то на колокольнях узких. Там обязательно немного бывает качка. Соборная колокольня была у нас очень высокая и довольно узкая. Она вся была устроена на каркасе из мощных двутавровых стальных балок. Я на ней не бывал, но дед рассказывал, что язык большого колокола приходилось раскачивать ровно полчаса до первого удара. А когда звонили, то страшно бывало стоять наверху от явной и довольно большой качки. Она даже с земли была несколько заметна. Очень приятно, когда в ушах при звоне щекочет и все время журчит что-то, какие-то, наверное, ультразвуки. И наверху очень явственно слышны многие обертоны, сопровождающие основной тон колокола. Каждый колокол – неповторимое нечто по наличию и соединению этих обертонов. Казалось бы, они и не подходят друг к другу, но вместе все создают порой необычайно благородный бархатистый тембр. Ведь колокол звучит всеми своими кругами, которых в нем, сужающемся кверху, неисчислимое множество. Назвонишься, бывало, и идешь домой почти глухой, и уши приятно ноют. Несколько часов – будто вата в ушах. Я думал поначалу: «Не пройдет мне даром мое звонарство, буду вот все переспрашивать: “Ась? Что? Повторите громче, не слышу”». Но не тут-то было. До пожилого возраста, почти до старости у меня сохраняется исключительной чуткости слух, так что летом, если нет посторонних шумов, ясно слышу, как на стене мушиные лапки по очереди с особым звуком прилипают к стене и отлипают от нее. <…>
* * *
Примечания
ЖМП. 1992. № 11.
См. о диаконе Михаиле Астрове: Московский журнал. 1993. № 3.
Ошибка публикатора – архидиакона звали Михаил Петрович Лебедев; см. о нем в разделе «Диаконы».
Собор был уничтожен в 1938.
Имеется в виду ректор Свято-Тихоновского университета, протоиерей Владимир Воробьев.
См. в разделе «Диаконы».
Cм. о нем в разделе «Дело Драмсоюза», а также во второй книге тома.
Обо всех упомянутых регентах см. материалы во второй книге.
См. об этом во второй книге.
Московский журнал. 1996. № 5. Авторский вариант предшествующего текста, содержащий некоторые дополнительные сведения.
Анатолий Свенцицкий. Невидимые нити. Церковь. События. Люди. М., 2009.
Выбранные фрагменты относятся к разным частям воспоминаний, отсюда повторное появление некоторых лиц, но при возвращении к ним мемуарист обогащает ранее данные характеристики.
Об о. Борисе Забавине см. далее.
Михаил Владимирович Сказин – оперный певец, выпускник Московской консерватории, в 1933–1959 годах солист Большого театра.
Вероятно, имеется в виду о. Николай Остроумов (см. о нем в разделе «Диаконы»).
Татьяна Яковлевна Бах, Михаил Арсеньевич Качалов – очень известные в свое время артисты оперетты.
Новомученик о. Сергий Успенский многократно изображен в этюдах П.Д. Корина к картине «Уходящая Русь», о чем далее пишет и автор.
См. об этом хоре в Хронике и других материалах.
То есть профессора Максима Петровича и живописца Петра Петровича Кончаловских.
Протоиерей Борис Иванович Забавин, выпускник МДА, в 1920-х дважды отбывал заключение в Соловках.
Сергей Сергеевич Толстой, сын Сергея Львовича Толстого. См. о нем в воспоминаниях Е. В. Тутуновой, относящихся к тому же времени:
h6 Наш дом [в Б. Левшинском переулке] был старый, без центрального отопления, во всех комнатах стояли «голландки». В нижних парадных комнатах с высокими потолками они были облицованы белым кафелем, а в других – темно-зеленым. Окна выходили в сад, обнесенный красивым забором. В нашем особняке жило несколько семей. Внизу в парадных комнатах – Сергей Львович Толстой, старший сын Льва Николаевича, с женой и сыном Сергеем Сергеевичем. Потом – начальница гимназии Надежда Петровна Щепотьева и Марианна Сергеевна Рачинская. Как теперь говорят, это все были «бывшие люди».
h6 Сергея Львовича Толстого я помню плохо. Он хорошо играл на рояле, а его жена Мария Николаевна приносила нам яблоки из Ясной Поляны. Потом они переехали на Арбат, в дом, который построили на месте храма Николы в Плотниках. Вместо них стал жить Сергей Сергеевич Толстой с женой Верой Хрисанфовной.
h6 Какие это были замечательные люди, и как они нам помогали! Когда началась война и был арестован наш отец, у нас не было денег. Они приносили нам овощи, которые сажали в усадьбе Толстых в Теплом переулке, по вечерам звали нашу Maman к себе на ужин. Они прикрепили (ой, дети, как хорошо, что вы всего этого не знаете!) нашу продовольственную карточку между своими, и нам удавалось получать продукты в «научном магазине», где давали масло или еще что-то дефицитное.
h6 Сергей Сергеевич занимался с нами Законом Божиим, и я до сих пор помню, как он объяснял, что такое Троица, что такое тропарь. Он раньше служил диаконом у митрополита Трифона (Туркестанова). В службе есть слова «граду и храму», а он был картавый и говорил «гаду и хаму», и митрополит Трифон смеялся: «Никто меня не ругает так, как граф Толстой». Потом Сергей Сергеевич снял сан и женился второй раз. Во время войны наши занятия Maman прекратила. В нашем храме Илии Обыденного стали собирать деньги на танковую колонну имени Димитрия Донского, и Сергей Сергеевич не мог вынести, что в церкви собирают деньги на убийство. Он перестал ходить в храм, а потом вообще перешел к старообрядцам (которые тоже собирали, между прочим).
(Цит. по: Никифорова Александра. О тех, кто жил не по лжи. Сайт «Татьянин день»: http://www.taday.ru/text/1174442.html)
Ныне в храме идут регулярные богослужения.
Вера автора воспоминаний оправдалась: в последние годы жизни он принял участие в восстановлении своего любимого храма.
Этот священник действительно скончался в 1919.
Имеется в виду стихотворение «Возвращение на родину» (1924).
Этот храм (часовня) принадлежал к давно упраздненному Новинскому монастырю (современный адрес: Новый Арбат, 34).
Труды Московской Регентско-певческой семинарии. 2000–2001. М., 2002. С. 274–335. Публикация К.А. Нефедовой.
Далее частично используются комментарии первой публикации.
Сергий Анатолиевич Правдолюбов, настоятель касимовской церкви Живоначальной Троицы, в 1935–1940 находился в Соловецком лагере, с 1947 настоятель церкви в Лебедяни Рязанской (ныне Липецкой) области; священноисповедник.
Анатолий Авдиевич Правдолюбов, настоятель касимовской Успенской церкви, благочинный округа; расстрелян в 1937, священномученик.
Здесь и далее шрифтом выделены дополнения по публикации: Протоиерей Анатолий Правдолюбов. Из воспоминаний о регентах и церковных хорах. Из Дневника 1977 года (Труды Московской Регентско-певческой семинарии. Вып. 1. М., 2000).
Иувеналий (Евгений Александрович Масловский), архиепископ Рязанский и Шацкий с 1928, знаменитый литургист; с 1936 в Сиблаге, в 1937 расстрелян; священномученик.
Георгий (Лев Сергеевич Садковский), в 1933 настоятель касимовской Благовещенской церкви в сане архимандрита, в конце жизни (умер в 1948) епископ Порховский; много лет провел в лагерях, священномученик.
Авраамий (Адриан Алексеевич Чурилин), епископ Скопинский, затем Пензенский. Расстрелян в 1938.
Николай Анатолиевич Правдолюбов, настоятель храма Параскевы Пятницы бывшего Казанского монастыря в Касимове; с 1935 по 1940 в Соловецком лагере, расстрелян в 1941; священномученик.
Михаил Андреевич Дмитрев, протоиерей; расстрелян в 1937, священномученик.
Александр Феодорович Дмитрев – иерей, погиб на фронте (после 1941).
О протоиерее Михаиле опубликованы воспоминания его дочери Нины:
h6 Папа очень любил общее церковное пение. Для этого он перенес клирос псаломщика с амвона вниз, чтобы верующие могли стоять около него и петь. Ездил по деревням и собирал на спевки всех желающих, разучивал с ними церковные песнопения. И дома устраивал спевки. Вспоминается одна Святая Пасха. Второй день. Начало Литургии. Народу – полная церковь. На правой половине стоят мужчины, на левой – женщины. Посредине около псаломщика хор, управляемый тетей Саней. Что не нотное – пел весь народ. Вдруг через народ прошел в алтарь владыка Аркадий (Остальский), вернувшийся из десятилетней ссылки. Когда после службы пришли домой, владыка сел в зале в кресло и на глазах у него были слезы – такое впечатление произвело на него общее пение в церкви (ЖМП. 2003. № 10. С. 64–65).
Аркадий (Аркадий Иосифович Остальский), епископ Бежецкий; священномученик.
См. о нем в документах Драмсоюза.
Имеется в виду Николай Михайлович Баландин (умер в 1972); после войны он регентовал в Москве, в частности в храме Знамения на Переяславской и в Тихвинском храме в Алексеевском (см. во второй книге тома).
Правдолюбова (в девичестве Дмитрева) Клавдия Андреевна, супруга протоиерея Анатолия Правдолюбова (старшего).
Когда в 1914 отца автора мемуаров направили на служение из Киева в Кукарку, маленький сын был оставлен на некоторое время у родственников в Касимове.
Сергей Иванович Грибков (1822–1893) родился в Касимове, получил образование в Московском училище живописи, ваяния и зодчества и в дальнейшем много работал в разных жанрах (бытовом, историческом, портретном и проч.). В последние годы жизни трудился над росписями ряда церквей в Москве (Параскевы Пятницы, Архангела Михаила в Овчинниках, Св. Николая на Маросейке) и кафедрального собора в Курске.
Имеется в виду Казанский женский монастырь; закрыт в 1930.
Слободской Христорождественский монастырь в городе Слободской Кировской области; закрыт в 1920-х годах, ныне восстанавливается. О композиторе А. Е. Туренкове см. в материалах Драмсоюза.
В храме Живоначальной Троицы с 2002 возобновлено богослужение; там находятся мощи последнего до закрытия настоятеля храма – священноисповедника Сергия Касимовского (Правдолюбова).
