Содержание
Христиане первых веков I II У христиан. Среди язычников 1. В христианском доме 2. В языческом доме Два мира Нравственное состояние язычества Христиане в семейной жизни Пир у Нерона Христиане в их отношении к внешнему миру Христианка I II III IV V Первые мученики за веру Христову Обращение язычника. Последние дни в жизни ап. Петра
Христиане первых веков
У множества уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее. Апостолы же c великою силою свидетельствовали о воскресении Господа Иисуса Христа, и великая благодать была на всех их. Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями, или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам Апостолов; и каждому давалось, в чем кто имел нужду. Так Иосия, прозванный oт апостолов Варнавою, что значит – сын утешения, левит, родом Киприянин, у которого была своя земля, продав ее, принес деньги и положил, к ногам Апостолов. (Деян.4:32–37).
I
«Первые христиане»... – от этих слов веет какой-то особой теплотой и светом: за словами чувствуется что-то особенное светлое, радостное, любовное... Первые христиане – это ученики Господа и притом ученики, которые всецело приняли Лик Христов в душу свою, слились с Ним, как ветви виноградной лозы с древом.
«Я лоза, а вы гроздие».
Чудное время были первые века христианства.
В наши дни немного найдется людей, которые не считали бы себя христианами. Не только люди разных вер, но часто и неверующие все одинаково называют себя христианами. Люди самых разнообразных взглядов, люди самой противоположной жизни воображают себя христианами. Теперь почти всякий, независимо от уклада своей жизни, независимо от своих верований и поступков, воображает себя истинным последователем Христа. Только очень немного среди этих людей – действительных учеников Христа. Недаром говорил Иисус Христос, что на последнем и страшном суде многие будут говорить: «Господи, не Твоим ли именем мы пророчествовали», и Он ответит им: «не знаю вас! Не всякий говорящий: Господи, Господи, войдет в царствие Божие, но творящий волю Отца».
И люди нашего времени очень часто только лгут, становясь под знамя Христа и не следуя за Ним «в путях своих».
Первые христиане могут быть противопоставлены нашим стремлениям и делам, как обличение и упрек.
Они дают нам ответ на вопрос: христиане ли мы?
Первые христиане – это необходимый для нас пример подлинного христианства той глубокой древности, когда еще жили на земле Христовы апостолы и их ученики.
Они, эти первые христиане, оставили нам неизменный завет духовной силы, несокрушимого терпения в страданиях, неустанных подвигов, неослабного полета ввысь.
В наше время совершенно немыслимы такая вера, такая высокая степень подъема духа, тот живой религиозный интерес и то широкое понимание благотворительности, при котором первые христиане, руководясь заповедью Спасителя, нередко, не задумываясь, жертвовали все свое имущество в пользу беспомощных и бедных. Целью жизни для этих христиан было вечное блаженство со Христом, а смысл земной жизни они видели только в благе ближних. Сердце их жило Христом и во Христе. Ему они ревностно стремились подражать, ставя Его заповеди в основу и своей личной и общественной жизни: Христос совмещал для них действительно все во всем.
Они возлюбили Христа больше всей жизни, они многими тысячами запечатлели свою веру мученичеством и исповедничеством.
Кто же были христиане в ту давнюю пору? В первое время христианство было распространено только в низшем классе населения, среди рабов и ремесленников; из высшего, образованного класса в первом и втором веке почти никто не вошел в ряды христиан (если и были отдельные случаи, так это редкость и их можно было пересчитать по пальцам). Этот высший класс с презрением относился к вере в Учителя, распятого на кресте. Распятие было жестокой и позорной казнью, которой римляне подвергали только рабов. Их считали почти за рабочий скот... Неудивительно, что и к Учителю, казненному «смертью рабов», римские граждане отнеслись с открытым презрением и не хотели идти в храмы рабов. Образованные римляне считали за стыд знакомиться с верой своих рабов и бедняков, которыми гнушались. Зато униженные и обиженные рабы радостно пошли за Христом.
Жизнь рабов была тяжкая, несчастная. Они привыкли считать себя «полулюдьми», и слово Христа было для них истинным Евангелием, радостной вестью. Проповедники Евангелия не презирали их, наравне со всеми обращали к ним слово Божие. И многие чистым сердцем принимали учение Спасителя мира, Который призывал к Себе всех труждающихся и обремененных. Учение Христа вносило радость и счастие в их горестную жизнь, из которой они не видели никакого выхода.
Только в конце 2 и в 3 веке в состав христианского общества входят «великие и знатные мира», не единицами, а сотнями, «точно охваченные безумием» – по выражению язычников... Но эту победу христиане добыли кровью, страданиями и святой подвижнической жизнью.
Долго весь мир был против них. Их считали за самую большую язву общества, никто не стыдился обносить их самыми бесстыдными клеветами. В нелюбви к христианам сходились люди самые противоположные, их ненавидели и сильные мира, и народная толпа. И христиане не смотря на это не ожесточались, а неизменно исполняли заповедь Христову о любви ко врагам, всей своей жизнью исповедали Христа и в конце победили. «Сия есть победа победившая мир: вера наша».
II
Главным содержанием жизни христиан, так сказать, воздухом, которым дышали христиане, была молитва.
Древний христианский писатель Ориген говорить: «Вся жизнь христиан должна быть великой молитвой, и так называемая в общежитии молитва должна быть только частью этой великой молитвы». Так и было у первых христиан. Из молитвы они брали силу для христианской жизни и на каждом их деле лежала печать «молитвенного настроения». И как они молились?
Древние христиане молились так, как не молятся современные христиане, оцепеневшие в небрежности и лености души.
Все обряды были у них проникнуты внутренним содержанием и нравственной силой, освещены огнем одушевления... Они носили на душах своих светоч пламенного восторга и живого вдохновения, не утомлялись подъемом духа, не застывали от усталости, не ослабевали от бодрствования...
Богослужение тогда только что стало складываться, и христиане, которые горели любовью, имели одно сердце и одну душу, ту же любовь вложили в богослужение.
Их литургия есть сплошная проповедь любви.
Литургия – это осуществление св. молитвы Искупителя к Отцу Небесному; «да вси едино будут... будут едино, яко же и мы». (Ин.17:11, 21). Это высокое единодушие и общение христиан наглядно выражалось, в первенствующей церкви братским лобзанием. Оттого и самая литургия носила название «таинства собрания», или «общения», а Кирилл Александрийский прямо именует ее «общею связью», соединяющею всех друг с другом. Св. Иоанн Дамаскин свидетельствует, что через таинство причащения и все люди тесно сообщаются и соединяются друг с другом.
«Преподаяние одного и того же хлеба и чаши, общей для всех», говорит Ареопагит, «внушает причащающимся, как питающимся единою пищею, единение духа». А в Коптской литургии идея общения в литургии выражена в таких характерных словах: «Бог любви, Податель единения, давший нам заповедь новую чрез Единородного Сына Твоего, чтобы мы любили друг друга... молим Тебя: даруй нам сердце, любящее братьев»... Соединенные в началах мира, любви и благодатной веры в одно нераздельное целое посредством таинства Евхаристии, истинно верующие во Христа представляют из себя один нравственно совершенный богочеловеческий союз. Главное свойство этого союза – внутреннее единство всех его членов, единомыслие и единодушие, согласие духа мыслей и чувств и общее дружное стремление всех к достижению высочайшего идеала.
Но вместо слов мы предпочитаем показать читателю, как и где молились христиане.
Мы в катакомбах. Самое место молитвы заслуживает того, чтобы туда заглянуть.
Катакомбы – это подземелья в окрестностях Рима. В них собирались христиане для богослужений, а во времена гонений туда они скрывались и там жили. Эти подземелья образовались после выломки камня и вывоза глины для постройки римских дворцов, театров и других зданий; они очень велики и заключают в себе множество ходов и переходов; в них царствует тишина и мрак.
Сюда ночью осторожно сходились христиане, принося с собою немного пищи, вина и хлеба для Св. Причащения, здесь они хоронили тела замученных за веру и на их гробах совершали богослужение и таинство Причащения.
Замечательны надгробные надписи в катакомбах; вот примеры: «Здесь Гордиан из Галлии, зарезанный за веру со всем своим семейством, почивает в мире. Теофила служанка поставила памятник». А вот надпись над могилой ребенка: «Александр не умер; он живет над сводом звездным. Он пострадал при императоре Антонине и был предан смерти в ту минуту, когда молился на коленях Богу истинному. Но Александр живет теперь в месте светлом; на земле он жил недолго: только четыре года и десять месяцев». На стенах изображения Христа в виде доброго Пастыря... Кое-где светильники над могилами мучеников.
Тишина и мир. Здесь Господь... Здесь молитва мученическая.
А вот и описание самой службы.
Оно знакомит и с порядком службы, и с ее духом.
Совершается богослужение в катакомбе Прискиллы: наступал первый день недели (воскресенье), «день солнца», как называли его тогда все, не исключая и христиан.
Комната внутри была велика, алтарная часть ее была отделена перегородкой. Под сводом, в огне люцерн (масляная лампа), стоявших на каменных выступах, сверкала в нише беломраморная доска, покрывавшая гробницу мученика.
Это был престол древних христиан.
Потолок крипты (комнаты) был расписан изображениями цветов и виноградных ветвей; среди них выделялась фигуры двух-трех молящихся женщин и Добрый Пастырь в плаще с короткими рукавами, несущий на плечах овцу.
Все присутствовавшие в церкви мужчины и женщины стояли вместе. Благоговение, усердие, жар сердечной молитвы одушевляли их.
Вот старец – епископ выходит на солею – выступ перед престолом.
Его глаза светлы и прозрачны: они дышат выражением такой глубокой любви, которая может изливаться только из самой глубины сердца.
На нем надеты эпитрахиль и фелонь (риза), которая представляла из себя белый суконный плащ без рукавов и шитья. Она была накинута на плечи, где прикреплялась пряжкой.
Епископ начал говорить к народу.
Его наставления не поражали слушателей холодным блеском ученого красноречия и не страдали сухостью и безжизненностью принужденной речи. Нет, это была беседа сердца, простодушная, искренняя, возвышенная. Ее насквозь проникало истинное желание всем верным блага, спасения, вечной жизни, выраженное в простых, понятных, живых словах. Епископ глядел на этих пасомых им христиан с такой любовью, словно они были дети его, родные, дорогие дети...
Он поистине был посредник между Богом и ими, готовый душу свою положить за овец врученного его руководству стада. Духовное единение царило между пастырем и паствой, – и христиане глубоко чувствовали это.
Тихо заговорил епископ1, но голос его был проникнут горячим чувством и каждое слово, словно отчеканенное, внятно и отчетливо раздавалось в крипте...
Он читал послания апостолов и говорил свои поучения.
Голос его затих, и он медленно приблизился к престолу.
Взяв небольшую книгу, состоявшую из листов пергамента в драгоценном футляре, епископ снова подошел к солее...
На лицах верующих отразилось трепетное, глубоко сердечное ожидание.
Епископ держал в руках «благую весть», и его уста раскрылись, чтобы произнести «глаголы жизни»...
Он стал читать Евангелие Спасителя.
Голос его дрожал восторгом, рос и креп, раздаваясь, как громовые раскаты; звуки его дышали любовью, то затихали, как бы приближаясь издали, как вестники счастия, то, поднявшись высоко, словно уносились за низкие своды туда, в бесконечную высь неба, откуда снизошла на землю Любовь...
– Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас, – произносил великие глаголы епископ.
Он читал.
Бесконечные, благодатные образы правды и добра вставали из этой бессмертной книги спасения, утешая страдающих, укрепляя слабых, зажигая светильник милосердия перед кающимися, вещая о вечном царстве мира...
Чтение Евангелия окончилось: близится «великая минута совершения Евхаристии, т.е. таинства причащения».
― Мир вам: – сказал епископ народу.
На мгновение настала тишина, такая тишина, что все словно замерло: не слышно было ни вздоха, ни шороха распростершихся крестом. Затем раздались трогательные, звуки... Нежно и плавно лились они; вдруг, словно объятые внутренним, жаром, они быстро, порывисто поднялись, как таинственный рокот волн, как музыка сфер.
Христиане пели хором молитву Господню... Лица всех были озарены благоговением.
Последние звуки молитвы замерли. «Твое царство и сила и слава»... закончил молитву епископ.
В это время диакон ходил среди молящихся. В левой руке нес он зажженную свечу, сделанную из волокон папируса2, скрученных, как веревка и покрытых густым слоем воска, – а в правой руке держал кадильницу.
Голубые струйки поднимались из нее, разливая аромат.
В этом фимиаме чувствовалось усердие молитв, словно это благоухание, проносясь по крипте, обновляло все вокруг, распространяя как бы дивное, святое дуновение иного прекрасного, блаженного бытия...
С плеча диакона спускался орарь из полотна, на котором были вышиты ангельские слова: Свят, Свят. Молящиеся запели гимны3...
Среди этого моря звуков голоса женщин выделялись, как прибой волны, плещущей о берег в отрадный час рассвета.
– Аллилуия, Аллилуия, Аллилуия – пели христиане.
Казалось, то были ангелы, воспевающие Богу хвалу...
Пение пронеслось, затихло, но все еще дрожало в вышине, словно никогда не могло замолкнуть, повторяемое эхом в самых небесах. Душа изливалась в молитве.
Наступило самое великое мгновение литургии.
Христиане с трепетом и умилением готовились приступить к святым Тайнам Христовым, этим божественным дарам вечной жизни.
Диакон вышел на солею, держа деревянный дискос.
Молящиеся устремили напряженный, полный любви и ожидания взор на лежащего иа дискосе Агнца и на священный потир, несомый епископом.
Они все слились в один порыв, в одну мысль, в одно желание, и души их соединились в одну душу. Тут не было ни вражды, ни тревог, ни волнений: все проникала и оживотворяла Любовь, нисходящая из царства славы и мира...
На дискосе возлежал Хлеб жизни, и пречистая Кровь Христова переливалась в стеклянной чаше, готовая напоить жаждущих жизни.
Христиане смотрели на приближающееся к ним непостижимое счастие, и образ Христа, страдавшего за людей и воскресшего, вставал в их душах. Они видели Любовь и преклонялись сердцами пред ней, молясь и стремясь соединиться с этой Любовью...
– Благодарим Тебя, Отче наш, за жизнь и ведение, которые Ты открыл нам чрез Иисуса, отрока Твоего: Тебе слава во веки – непередаваемым, полным любви голосом говорил епископ: «как этот преломляемый хлеб был разделен но холмам и – собранный – стал единым, так да соберется церковь Твоя от (крайних) пределов земли в Твое царство, потому что Твоя есть слава и сила через Иисуса во веки».
– Аминь – единодушно возгласили присутствовавшие.
– Благодарим Тебя, Отче наш, – продолжал епископ, каким-то удивительным, нежно-дрожащим, выходящим из глубины сердца голосом: «за святой виноград, который Ты открыл нам через Иисуса отрока Твоего: Тебе слава во веки».
– Аминь–воскликнули верующие.
Началось причащение4.
Перстами брал епископ и преломлял Божественный Хлеб, и передавал Его в руки причастникам; потом подносил в потире Кровь Христову.
И христиане подходили к причащению Тела и Крови Христовой с безмерною любовью и благоговением, и вкушали от Источника бессмертия...
Лица приобщенных светились каким-то внутренним светом и истинным счастием.
По вкушении верующими нетленной пищи, епископ с глубокой благодарностью к Господу воскликнул:
– Благодарим Тебя, Отче святый, за имя Твое святое, которое Ты вселил в сердцах наших, и ведение, и веру, и бессмертие, которые Ты открыл нам через Иисуса, отрока Твоего: Тебе слава во веки... Помяни, Господи, церковь Твою, избавив ее от всякого зла и усовершив ее в любви Твоей, и собери ее от четырех ветров освященную в царство Твое, которое Ты уготовал ей – потому что Твоя есть сила и слава во веки.
Литургия окончилась.
Все шли по домам полные религиозного восторга.
Видя, это богослужение во всей его простоте и юношеской свежести, представим себе христианскую общину во времена гонения, когда она каждый момент ожидала, что ее выдадут шпионы или уличная чернь с ругательствами и камнями сделает на нее нападение. Не смотря на это, в собрании раздаются гимны и псалмы, слышится полная святого восторга простая проповедь слова жизни, собрание поднимается для молитвы, предстоятель произносит молитву, все преклоняются и торжественно раздается «аминь». Все причащаются Тела и Крови Распятого, Которому они, быть может, скоро последуют в смерти; все духовно соединяются на вечери любви, и молитвенно, с поцелуем мира, расстаются между собою. Ввиду этого, поистине становится понятным для нас, что часто язычники, которым хотя раз приходилось участвовать при этом богослужении, навсегда склонялись к христианству. В их храмах была молитва обрядничества, здесь же – богослужение живого, жизнедательного слова, там немая, безучастно присутствующая толпа, причем только один жрец имел общение с Богом, здесь же – деятельная, поющая, слушающая, молящаяся община, в которой как бы все священники Бога живого. Уже ап. Павел свидетельствует, что неверные, видя и слыша это, падали ниц, поклонялись Богу и говорили: «истинно с вами Бог» (1Кор.24:24, 25); и Евсевий Кесарийский выразительно свидетельствует в своей «Церковной Истории»: «сила духа в начале Евангелия была столь велика, что бесчисленное множество при первом слышании сердечно принимало благовестие».
Христиане молились и днем, и ночью: они никогда не переставали хвалить Бога. Ночные молитвы в то время были в общем употреблении. Значит то, что позднее сделалось достоянием монастырей и кажется нам теперь совершенно невозможным, в первенствующей церкви было обычаем, хорошо известным и мирянам.
Теперь часто жалуются, – дескать, стоять трудно в храме. Зачем стоять?
Интересна поэтому справка, как молились первые христиане.
Они стояли... «Сидение в церкви есть выражение небрежности к делу молитвы», рассуждает Тертулиан5. Киприан6 свидетельствует тоже: «мы молимся стоя. А в дни поста и во дни стояний не должно быть молитв без коленопреклонений и других знаков смирения».
Порядок молитвенного собрания христиан был весьма прост. Вот описание службы – в рассказе Фаррара – очень точное и ясное. «Христиане – повествует рассказчик – закончив агапу, общинную трапезу братской любви, состоявшую из хлеба, рыбы и вина, обменялись между собою братским поцелуем мира, затем столы были удалены молодыми и бодрыми аколуфами, и установлены были скамьи пред невысоким деревянным престолом, у которого стояли Лин, пресвитеры и диаконы. В такой общине, столь бедной и презираемой, естественно не могло быть никакой особой обрядовой пышности, но недостаток ее был с избытком возмещаем тем благоговением, которое заставляло каждого христианина чувствовать, что в настоящий раз эта бедная житница была домом Божиим и вратами Неба. Во время молитвы они делали крестное знамение и кланялись, и все их взгляды и движения обнаруживали необычное блаженство, как будто все они чувствовали, что вместе с ними присутствовали не только ангелы и архангелы, но и сам Господь их.
Собрание началось произнесением молитв, и Британник никогда раньше не слышал столь трогательных молитв. Тут он видел мужчин и женщин, юных и старых, для которых молитва, очевидно, означала прямо общение с Бесконечным и Невидимым, для которых уединенное ли моление, или общественное богослужениѳ были одинаково средством, вводившим их в таинственное соприсутствие Божества. Никогда он не слышал таких излияний души со всею восторженностью упования, обращавшегося к Отцу Небесному. Как не похоже было такое общение с Вечным на неопределѳнные условные стремления стоиков к непостижимой душе вселенной, – душе, не имевшей ни сердца для сожаления, ни длани для спасения погибающих! Но его душа охвачена была новым и еще более могучим чувством, когда по окончании молитв христиане запели один из своих гимнов. Это был гимн ко Христу, начинающийся словами:
«Великая благочестия тайна – Христос:
Бог явился во плоти,
Оправдал Себя в духе,
Показал Себя ангелам,
Проповедан в народах,
Принят верою в мире,
Вознесся во славе».
Британник с восторгом прислушивался к смешанным голосам, как они могучей волной поднимались и опускались в сладостной мелодии. Ему случалось слышать в театрах всех знаменитейших певцов Рима; он слыхивал, как избранные юноши и девы пели во время храмовых процессий; ему приходилось слыхивать завывание над умершими и таласский хор брачных песен. Но он никогда не слыхал ничего такого, что бы, хотя отдаленно напоминало ему мелодию и гармонию голосов, увлеченных столь священными чувствами и мыслями, и хотя при этом не было никаких музыкальных инструментов, однако ангельски нежный трепет поющих голосов казался ему как бы отголосками из какой-то новой и неведомой ему области бытия. Поэтому он крайне обрадовался, когда христиане запели еще другой гимн, первыми стихами которого были слова:
«Встань, о спящий,
И воскресни из мертвых,
И озарит тебя Христос,
И осветит твои сонливые очи»7.
Когда гимн закончился, то все собравшиеся христиане сели, а Лин встал со своего сиденья и обратился к ним с несколькими словами увещания. Он напоминал им, что они призваны из мрака к свету и от власти сатаны к Богу; говорил им, что они нашли убежище на скале Христа среди бушующего моря человеческого нечестия, и хотя вокруг их еще оставалась тьма, он увещевал их ходить во свете, потому что они сделались сынами света. Многие из них жили прежде в пороках и грехах язычества, но теперь они были омыты, были оправданы, освящены во имя Господа Иисуса и Духом своего Бога. Их тела сделались теперь храмами Духа Святого, который обитает в них, за исключением тех, которые сами оскверняют себя. Так как теперь они находятся в Духе, то и пусть приносят плоды Духа ― любовь, радость, мир, долготерпение, нежность, кротость, доброту, человеколюбие. Мир сей преходящ и весь образ его; вся их жизнь есть лишь трава засыхающая и цвет увядающий; при том разве не близок уже день Господень? Разве не скоро придет Он судить народ Свой? День тот придет, как тать в нощи, и как они выдержат Его испытующий огонь, если не будут тверды в любви своего Искупителя, Господа?
Когда он дошел до этого места, то в глубоко взволнованном собрании раздался громкий ответ «маранафа», и при виде всего этого Британник был поражен и взволнован до глубины своего существа.
Но вот вдруг раздался такой голос, который, по-видимому, не только поражал его слух, но захватывал самое его сердце. Голос этот был страшен в своем тоне, в своих переливах, в своей поражающей, проникающей и увлекающей силе, и хотя Британник не мог понять его выражений, однако он видимо выражал самое возвышенное красноречие религиозной восторженности, проникнутой неотразимою убедительностью. Затем, к нему присоединилось еще несколько подобных же голосов. Произносимые ими слова были восторженны, пламенны и исполнены таинственного знаменования. Они говорили не обычным языком. Сущность мыслей говорящих, по-видимому, выражала собой восторженность, удивление, благодарение, прошение или пламенное славословие. Они говорили не друг с другом или обращались со своею речью не к собранию, а, по-видимому, обращались с своими восторженными речами к Богу. И среди этих странных речей многих голосов, увлеченных какой-то непостижимою сладостною восторженностью, было и несколько таких, которых никто не мог истолковать должным образом. Другие голоса, по-видимому, истолковывали сами себя. Они не нуждались в переводе на понятный язык, но невольно возбуждали в сердцах слушателей отголосок тех самых побуждений, из которых возникали сами они. Были еще и такие голоса, которые раздавались в воздухе более резко, более смутно, наподобие бряцания кимвала или звуков меди звенящей, и их смысл был понятен только самим говорящим, которые, предаваясь этим речам, видимо находились вне себя. Но во всех этих различных голосах не было никакого беспорядочного смятения. Они были проявлением одной и той же сверхъестественной восторженности, – отголосками, пробужденными в сознании различных лиц одним и тем же глубоко взволнованным чувством.
Британник слышал, так называемую, глоссолалию, то есть, дар языков. Он присутствовал при чудесном явлении, которое совершенно неизвестно было языческому миру.
Присутствуя при таком необычном явлении, он не остался равнодушным его свидетелем. По мере того, как голоса начали ослабевать, как все собрание продолжало пребывать в безмолвном состоянии благоговейного ожидания, сам молодой принц почувствовал, как будто какой-то таинственный дух овладел и им, и трепет пробегал по его телу, он чувствовал, что как будто какая-то неизмеримо сильнейшая его сила всецело подчиняла себе все его существо, уничтожала его внутреннее самоопределение и располагала им, как артист располагает своим инструментом, когда он, ударяя по его струнам, по своей воле извлекает гармонические или нестройные звуки. Он удивился подобному состоянию и даже устрашился его, но оно проникало собою все вокруг него, подобно могущественному дыханию, наполняло его сердце как бы незримым огнем, вдохновляло, возвышало, расширяло самую его душу и, наконец, увлекло его как бы в вихре непреодолимого вдохновения.
А между тем, так как время было уже позднее и христианам нужно было заблаговременно разойтись по домам, по тем темным улицам и переулкам, по которым они и пришли (некоторые из весьма удаленных окраин), то Лин встал и, подняв руки, со словами благословения во имя Отца, Сына и Св. Духа, отпустил собрание.
Но не только в молитве, не только в своих церквах-катакомбах проникались первые христиане духом Христовым. Тем то и замечательны они, потому и составляют они образец современным нам христианам, что они пронизали светом своей веры каждый шаг своей жизни. Для них не было такого поступка, где они жили без Христа, для них не было такого, времени, когда они считали позволительным забыть о молитве, забыть о том, что они «храмы Духа Святого», по словам Апостола Павла. Для древних христиан не было таких малых и незначительных дел, которые бы не освещались молитвой. Всякое свое дело они оценивали и взвешивали с точки зрения заветов Христовых. Раньше, чем сделать что-нибудь, они спрашивали себя: а благословляет ли этот шаг Христос?
«Живи не для себя; не ищи своих сил» (1Кор.23). Вот закон первохристианской жизни.
И прежде всего, живи для души ближнего, смотри, чтобы не поскользнулся он, не согрешил, не упал.
Вот картинка, талантливо написанная одним проповедником. Она выражает самую суть отношения христиан того времени друг к другу и в то же время, так сказать, продолжает наши строки о богослужении. Из этой картинки вы увидите, как жизнь того времени «продолжала богослужение» и сама была богослужением...
Маленькая комната в христианском доме... Старик глава семьи, читает. Это апостольское послание. Написал нечто глубоко-назидательное великий апостол Петр. Строка за строкой перечитывается его свиток. И апостол заочно покоряет себе непокорные доселе сердца и на многие думы наводит он все христианское общество.
«Приступая к Нему (Христу), камню живому... и сами, как живые камни, устрояйте из себя дом духовный» (1Петр.2:4–5), – наставляет апостол. Чувствуют все, чего требует от них учитель и чего доселе всем им недоставало.
Узнают в этих словах все знакомое уже наставление aп. Павла: «увещевайте друг друга и назидайте один другого» (1Фес.5:11).
Слушают и жизнь устрояют по этим наставлениям апостола. Посмотрите, с какою ревностью каждый здесь работает и над собою для того, чтобы ему, как живому камню, скорее слиться в великом доме – Церкви со Христом – Живым Камнем краеугольным. Но посмотрите, как каждый не забывает и ближнего своего. «Зиждитеся», – сказал апостол. А это слово обязывает и взаимно друг друга созидать. И с какою отрадою можно было наблюдать, как сильный в вере укреплял слабого, как старец созидал юного, как горячий в вере согревал холодного, как умеренный охлаждал, пылкого. И какое чудное согласие получалось в так широко раскрытой взаимной помощи.
Погибал один христианин, чувствовал, что опускается в тину или в яму, гаснет огонек его души, и тотчас же находилась братская рука, которая его поддерживала. Другой брат торопился к колеблющемуся брату со своей свечкой, подавал свою помогающую руку, – и они шли дальше вместе. И брат, который готов был совсем поскользнуться, снова поднимался и снова шел, и бодро шли все вместе.
Да, христиане помнили, что заповедал апостол Иаков: «Кто обратит грешника от ложного пути, тот спасет душу (свою) от смерти» (Иак.5:20).
Но в то же время христиане знали, что к небу трудно пройти человеку, если слишком тяжела его земная жизнь, земной путь, и они всячески старались облегчить этот путь своих слабых братьев своей помощью.
«Ничего они не считали своим», говорит книга Деяний, «не было между ними нуждающегося, ибо давалось каждому, кто в чем имел нужду» (Деян.4:24). Это было не только при апостолах, когда богатые «продавали дома и земли и полагали к ногам апостолов», но и после. Христиане считали себя не хозяевами своего богатства, а только «экономами», которые для себя имеют в своем имуществе право на такую же небольшую часть, как каждый нищий с улицы.
«Бог», говорит св. Климент Александрийский, «все сотворил для всех, стало быть, все общее, и потому вы, богатые, не должны говорить, что богатство принадлежит вам».
«Богатые суть те», говорит св. Киприан, «которые богаты в Боге и во Христе; истинное богатство есть благо духовное, которое ведет нас к Богу... Ты называешь себя богатым и думаешь, что тебе одному надо пользоваться тем, что тебе Бог дал. Пользуйся богатством, но для спасительных и добрых дел, для того, что заповедал Бог. Пусть бедные и неимущие почувствуют, что ты богат. Давай в заем Богу из твоего богатства, питай Христа».
Обличительные речи христианских епископов против немилостивых богачей дышали пламенной ревностью.
«Послушайте вы, богатые: плачьте и рыдайте о бедствиях ваших, находящих на вас».
«Богатство ваше сгнило, и одежды ваши изъедены молью».
«Золото ваше и серебро изоржавело, и ржавчина их будет свидетельствовать против вас, и съест плоть вашу, как огонь: вы собрали себе сокровище на последние дни».
«Вот, плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет; и вопли жнецов дошли до слуха Господа Саваофа».
«Вы роскошествовали на земле и наслаждались; напитали сердца ваши, как бы на день заклания» (Иак.5:5).
Но обличая богатых, христианские епископы были далеки от мысли проповедовать насильственный, обязательный, помимо доброй воли отдельного человека, раздел имущества, как теперь учат многие.
Апостол говорит: «пусть каждый уделяет по расположению сердца не с огорчением и не с принуждением, ибо доброхотно дающего любит Бог» (Кор.9:7).
Древние христиане хорошо понимали, что насильственным разделением имущества, без душевного к тому расположения, все равно не сделаешь людей счастливыми, не изгонишь из сердец людей зависть, а только вызовешь ужасное взаимное раздражение. Древние христиане ценили только те пожертвования, которые шли от души и совершались добровольно.
«Каждый из нас», свидетельствует Тертуллиан, «представляет свое скромное приношение раз в месяц и когда хочет, если только хочет и может, ибо у нас никого не принуждают, каждый делает это по доброй воле».
Святой Ириней Лионский изображает с особенной силой эту черту добровольности, которая отличает благотворительность христианскую от языческой и в чем он видит ее превосходство. «Были», говорить он, «жертвы и приношения у народа иудейского, есть они также и в церкви, но с той разницею, что там приносившие были рабы, а здесь свободные. Иудеи были обязаны платить десятину, христиане, освобожденные Иисусом, посвящают все свое имущество Господу, давая свободно и от доброго сердца еще более, чем иудеи».
Как же именно помогали бедным древние христиане? Мы уже неоднократно видели, что они каждый свой шаг, каждое действие освящали молитвой; естественно, что и добрые дела свои они делали во имя Христа и прежде всего там, где они призывали это спасительное имя – на своих молитвенных собраниях.
Большею частью сбор пожертвований соединялся с богослужебными собраниями. Время, когда собирались верующие все вместе, было без сомнения очень удобным для данной цели. Однако ж этот обычай имел и более глубокую основу. Христиане тесно связывали милостыню и молитву. Благотворение для них было как бы богослужебным действием. Поэтому св. Киприан учил, «чтобы молящиеся не приходили к Богу с пустыми руками, ибо таковая молитва бесплодна».
После литургии из добровольных приношений верующих устраивались агапы или «вечери любви». Этот обычай возник сначала в иерусалимской церкви, a затем распространился и в другие церкви. Хлеб и вино для агап доставляли верующие, и было принято доставлять всего гораздо более того, сколько было нужно: излишек поступал в пользу бедных.
Сверх приношений к богослужению, верующие каждую неделю, или каждый месяц приносили диакону, или прямо епископу посильное приношение ― деньгами или вещами – в пользу бедных.
Самые посты древняя церковь обращала в средство благотворительности. Вот замечательное наставление на этот счет: «Относительно поста поступай так: в тот день, в который постишься, ничего не вкушай, кроме хлеба и воды, и, исчисливши издержки, которые ты сделал бы в этот день на пищу, отдай вдове, сироте, бедным».
Для этой благотворительной цели, сверх определенных дней поста, епископом назначались еще и особые посты, когда требовали того, особые нужды церкви. «Епископы», говорит Тертуллиан, «назначают у нас дни постов для верных; это служит средством увеличивать сокровищницу бедных».
Наконец, особым источником средств для целей благотворительности служили чрезвычайные приношения, которые делали в пользу церкви богатые лица по поводу каких-нибудь особых событий из жизни. Так св. Киприан, епископ Карфагенский, когда обратился в христианство, продал свои имения в пользу бедных.
Из этих добровольных и всегда усердных приношений составлялась общая церковная касса, которая употреблялась на вспомоществования нищим, больным, вдовам, сиротам, старикам, вообще, всем нуждавшимся и достойным помощи. На то, чтобы помощь оказывалась достойным, обращалось особое внимание. «Способному к работе – работа, а неспособному к работе – сострадание». Праздность не поощрялась. Постановления апостольские с особою настойчивостью призывают способных трудиться к труду, «дабы не обременять собою церкви Божией». «Леность есть стыд, и кто не трудится, тот не должен у вас есть, потому что празднолюбцев ненавидит Господь, и всякий, кто почитает Бога, не должен быть ленивым. Кто сам может работать и однако принимает милостыню, тот крадет хлеб действительно у бедных, и Господь накажет его за то», говорит Тертуллиан.
Итак, способным к работе и не желавшим работать отказывалось в пособии. Зато, истинно бедные, которые, по старости или болезни, не могли зарабатывать себе хлеб, целиком содержались на средства церкви. Недаром церковная собственность так и называлась «имуществом бедных». Имена бедных вносились в особые списки, где отмечались доставленные диаконом сведения о возрасте, поле, занятии, положении, соответственно чему каждому подавалась та или другая помощь.
Такие бедняки составляли истинную сокровищницу церкви. Поэтому, когда в одно из гонений префект (градоначальник) города Рима потребовал от архидиакона Римской церкви Лаврентия выдачи ее сокровищ, то Лаврентий попросил на это три дня. Через указанный срок архидиакон представил градоначальнику толпу собранных им нищих, слепых, хромых, увечных всякого рода и сказал: «Вот наши сокровища, пользуйся ими, если хочешь, для Рима, для императора и для тебя самого».
Если вера христианская учила благотворению, то ясно, что учители веры, служители церкви, должны были быть главными помощниками и руководителями благотворительности. Так оно и было. В продолжение первых трех веков епископ неоспоримо оставался главным раздаятелем и управителем церковных доходов. Киприан прямо предписывал, сколько и кому нужно выдавать из церковных богатств. Один комедиант обратился в христианство, отказавшись от сцены, но так как ему нечем было жить, то он продолжал давать уроки сценического искусства. Но это обстоятельство показалось зазорным для Киприана, и он приказал принять содержание комедианта на церковный счет с тем условием, чтобы он отказался от своего занятия.
Так как на жертву, на благотворительность смотрели, как на богослужение, то ясно, что церковь наблюдала, чтобы не приносились дары неправые; диаконы обязаны были знать: каков жертвователь, и не приобретено ли им имущество незаконным и неправым путем. Требовалось, чтобы не только был чист дар, но чтобы был непорочен и даятель. Апостольские постановления запрещают принимать приношения от следующих лиц: корчемников, блудников, хищников, прелюбодеев, угнетателей сирот, обидчиков слуг, плутов, бессовестных адвокатов, ваятелей идолов, несправедливых сборщиков податей, купцов обвешивающих и обмеривающих, притеснителя воина, человекоубийцы, палача, судьи торгующего правосудием, пьяницы, распутника, ростовщика, отлученных от церкви. Постановления апостольские предвидят возражение: «Если в самом деле церковь не будет принимать от таких лиц подаяний, то чем будут содержаться вдовицы и бедные?» Ответ дается такой: «Если церковь находится в нужде, то лучше погибнуть, чем принять что от врагов Божиих», т.е. явных грешников. Кающимся, напротив, внушалось делать такие пожертвования, так как это может быть средством к возбуждению духа покаяния. Земное имущество часто бывает причиной греха и падения, поэтому раздача имущества есть полезное врачество для грешника.
Помощь нуждающимся оказывалась не только в виде прямого вспомоществования деньгами или содержанием, но и косвенно. Епископы должны были заботиться о сиротах, как родители, о вдовицах, как мужья; ремесленнику они должны доставлять работу, страннику – кров, голодным – пищу, нагим – одежду, больным – посещение, заключенным в тюрьмы – помощь. Сироту девицу, как скоро она достигла брачного возраста, епископы обязаны были отдать замуж, а сироте мальчику дать средства, чтобы он мог научиться мастерству и стал пропитывать сам себя. Если мальчик научился ремеслу, ему должно было купить на церковные деньги инструменты, чтобы он уже не отягчал затем собою церкви.
Лица, заведующие церковной благотворительностью, должны были тщательно разузнавать, отчего произошла бедность и достоин ли бедный вспомоществования.
Дело в том, что и в те давние времена бывали лица, злоупотреблявшие чужим состраданием, и тогда были попрошайки. Между вдовами встречались такие, которые отличались бесстыдным попрошайничеством и ненасытною алчностью. «Их бог – кошелек», говорят про таких Апостольские постановления. Не довольствуясь церковным пособием, они шатались из одного дома в другой, везде выпрашивали подаяния, причем дело доходило до того, что некоторые из верующих объявили, что при таких обстоятельствах они не будут делать более подаяний на бедных. Предстоятели церкви, т.е. епископы, старались положить конец беспорядку и грозили подобным бессовестным лицам, что если они будут продолжать ходить по домам и сбирать милостыню, то лишены будут содержания на церковные средства.
Особенными заботами окружались лица гонимые за веру. Многие из них во время гонений лишались всего своего имущества, и, однако ж, не смотря на бедность и преследование, верно служили Господу, показывая для прочих христиан образец веры, поэтому они заслуживали особой любви и поддержки от церкви.
О бедных церковь заботилась не только при их жизни, но и после смерти. Церковные деньги употреблялись на погребение бедных верующих. Верующие всегда заботились о приличном погребении бедных. Для этой цели устраивались особые ежемесячные сборы.
Служители церкви ― клир, содержались на счет церкви. Апостольские правила подтверждают это и говорят, что «закон Божий постановил, да служащие алтарю от алтаря и питаются». Это и естественно. В древности на должности церковные избирались лица по глубокому к тому призванию. Желая быть истинными образцами для других, они отказывались от своего имущества, а потому могли содержаться лишь на счет церкви. Священники и служители Божии не имели никакого земного наследия, потому что их наследием был Господь. Кроме того, большое имение и управление большим имуществом казалось делом неподходящим для клирика. Клирик должен быть свободен от попечения о земном и жить только для небесного. Пастыри церкви, вступая на свою должность, обычно раздавали свое имущество. Григорий Чудотворец, Неокесарийский епископ, отдал не только имение свое, но даже свою родовую гробницу (склеп, где хоронились его родичи).
* * *
Мы говорили до сих пор о благотворительности собственно церковной, о благотворительности общины прихода. Но она не сделала бы многого, если бы духом любви не проникнута была каждая семья, если бы каждый христианский дом не был домом «сирых, убогих и странных».
Описание строя христианского дома сделает это более ясным.
Христианский дом: здесь нет богатого убранства, ничего роскошного, лишнего, что могло бы возбуждать негу, лень и рассеяние, кроме самого здания – построенного еще предками язычниками.
Он разделен на две половины: в одной помещались женщины, в другой – мужчины. Стены комнат обложены розовым мрамором. Посредине стены в каждой комнате высоко поднимается изваянное из белого мрамора распятие. У противоположной стены стулья и стол. В глубине, – кровать, похожая на нашу железную, только не складная и без спинок. На ней обыкновенно лежал матрас, набитый шерстью, и такие же подушки, обтянутые кожей.
На отдельном столике виднелся футляр, заключавший в себе список Евангелия. Затем в каждой комнате находились разнообразные приспособления и материалы для разных работ. Кто хотел, занимался ремеслом, другой переписывал книги Св. Писания и т.д. Обитатели дома одевались в одежду, сотканную и сшитую ими самими.
Здесь живет труд, постоянный, серьезный во славу Божию, не похожий на «утомительный, даже убивающий» разгульный отдых – нашего времени... Христиане отдыхали за Божьей службой, за чтением доброй книги, или около семьи.
И посмотрите, как много здесь насельников в христианском доме. Это все чужие, это «странники», т.е. люди, пришедшие сюда за помощью духовной, или телесной.
Есть в числе их и несчастные, страдавшие от житейских невзгод, и преступные, сделавшие себе из кражи занятие, из убийства ― ремесло. Все они были грешны, все быстро шли к своей гибели, и будущее являлось для них мрачной бездной. Но у них были ведь души, ― бессмертные души, хотя и заклейменные грязными пороками, усыпленные плотскими удовольствиями, греховными наслаждениями, искаженные мыслями или преступными, или развратными. Поэтому они тяжко страдали, и вот христианская жалость ко всем этим несчастным призвала их сюда. И не одни хозяева, но каждый раб в этом христианском доме давал им из сокровищницы своей души то благое, устойчивое, радостное, прекрасное, что удрученным было необходимо, как воздух для дыхания.
И они обновлялись…
Сон души их исчезал, нравственна дремота рассеивалась, ― и в их духовном мире, где восходила денница пробуждения, освещавшая новый для них путь добра, созидалось новое здание осмысленной, честной жизни… А рядом с ними и просто голодные без своего дома и «крова». Они живут здесь годами. Кроме них, дом полон случайными гостями ― на короткое время: это бедные христиане, приходившие из окрестных селений в город на праздники.
Много в доме слуг, но они не похожи на слуг. Со слугами своими христиане-хозяева обращались не как с рабами; они жалели и любили их, не заставляли их работать до усталости и заботились, как родители, и о их душе, и о их теле. И рабы любили своих господ беспредельно и готовы были идти на смерть за них.
А где хозяйка? Она на христианской работе. Христианки ни одной минуты своей жизни не проводили в бездействии. Они то ходили по бедным, то занимались рукоделием, домашними работами, хозяйством, то ухаживали за больными, то утешали страждущих, то ревностно молились на собрании христиан, где обсуждались разносторонние вопросы деятельности христианской, направленной ко благу отдельных членов общины, нуждающихся или в помощи, или в добром совете, или в умиротворении духа.
Итак, христиане умели любить ближних и помогать им.
Но если бы христиане помогали только своим братьям по вере, их только считали за «своих», – этого было бы мало.
Это, по слову Господа, делают и язычники. Нужно было благотворить ненавидящим и благословлять проклинающих.
Кто же был большим врагом христиан, как не язычники, всячески издевавшиеся над ними самими и их верой, гнавшие их даже до смерти? И вот так велик был христианский дух в первых последователях веры Христовой, что их благотворительность распространялась и на язычников. Это была не только прямая помощь, но и другие подчас изумительные подвиги христианской любви.
В царствование императора Галла (251–253), ужасное бедствие постигло Римскую империю: то была чума. Эпидемия проявилась прежде всего в Аравии, откуда была завезена в Египет, затем проникла в Скверную Африку и, наконец, ужасно свирепствуя, буквально уничтожая целые города и деревни, перешла в западные провинции Римской империи. Болезнь обнаружилась столь различными и сбивчивыми признаками, что трудно было бы подвести ее под какой-либо определенный вид эпидемической болезни. Страшное расстройство желудка совершенно ослабляло весь организм. Внутренний огонь сжигал горло, покрывавшееся нарывами и язвами, воспалял глаза, наливавшиеся кровью, и разъедал все тело больного. Походка становилась нетвердою, слух тупел, зрение ослабевало...
Ужасное «зрелище представляет Карфаген. Воздух душен; ни малейшего движения ветра; нестерпимый африканский зной убивает всякую энергию. На улицах мертвая тишина. Дома наглухо заколочены. В некоторых из них томятся покинутые родственниками и друзьями несчастные, подвергшиеся заразе. По улицам и закоулкам там и сям валяются выброшенные трупы и, распространяя нестерпимое зловоние, заражают воздух. Но, – о, ужас! между трупами шевелится много живых: то отцы выбросили своих заболевших детей, дети – родителей, мужья – жен... По временам слышится предсмертный стон: алчность, не боясь заразы, спешит воспользоваться беспомощным положением умирающих...
И вот в это время епископ Киприан созывает свою паству и говорит ей речь, отрывки которой мы приведем, потому что она очень хорошо выясняет самую суть отношений христиан к язычникам8:
«Некоторые недоумевают», говорил, епископ, «почему несчастие поражает одинаково порок и невинность, языческое нечестие и безукоризненную нравственность христиан? Где святое Провидение, где правда? Нo разве тут есть что страшное? «Что у нас не обще́ с ними в этом свете, мы связаны со всем человечеством узами плоти и крови, только по духу отличаемся. Пока это тленное облекает нетление и смертное содержит бессмертие (Кор.11:53), и Христос призывает нас к Богу Отцу, – все тяжести плоти одинаковы у нас со всем человеческим родом. Так во время бесплодия голод не различает никого; так при неприятельском нашествии плен одинаково постигает всех. Если христианин знает и помнит, под каким условием он принял веру, он должен знать и то, что ему в этом мире предстоит перенести даже больше тяжестей, чем другим». Но христиане, не как язычники, должны принимать испытание. Наконец, всякое несчастие есть испытание. Чума, которая представляется столь ужасной и убийственной, испытывает праведность каждого, взвешивает и оценивает сердца человечества: – теперь христиане должны показать: христиане ли они? Заботятся ли здоровые о больных, искренно ли любят близкие своих друзей, милуют ли господа́ своих больных слуг, не отказывают ли врачи в помощи прибегающим к ним с мольбою больным, жестокие сдерживают ли свою горячность и необузданность, хищники и лихоимцы, но крайней мере, из страха смерти, погашают ли жажду стяжания, гордые сгибают ли свою шею... Да, чума это – упражнение для нас, а не гроб. Это дает нам славу мужества и, научая презирать смерть, приготовляет к венцу. Это значить для христиан: чрез терпение к прославлению. Не насладившись жизнию, вне всяких тревог житейских, – нет, скорее претерпев здесь всевозможные удары судьбы, христианин достигнет вечной радости. Ты можешь потерять все свое состояние, твое тело может подвергнуться изнурительной болезни или быть измучено до крови, ты можешь несчастным образом лишиться супруги, детей и друзей, – пусть все это не будет для тебя камнем преткновения или соблазном, но только борьбой. Ведь не начав борьбы, не получишь победы. А достигши победы в борьбе, ты, победитель, получишь венец... Какое величие – бороться против ударов разрушения и смерти со всею силою непоколебимой души. Какая высота духа, в то время, как все человечество ниспровергается в развалинах, среди общего крушения стоять твердо и прямо, а не лежать низринутым, вместе с теми, кто не имеет никакой надежды на Бога».
Трудно изобразить действие, произведенное словами любимого пастыря на христианское общество. В несколько минут оно как бы переродилось. На лицах нет и следа прежнего уныния. Бодрость воскресла, – богатые спешат сложить у ног пастыря золото; бедные, но сильные телом спешат за города – погребать трупы; слабые ― ходить за больными. Все, кто мог, спешил пожертвовать всеми зависящими от него средствами. Кротко и любовно смотрит маститый пастырь на свою паству, любуется и радуется ею, как отец любимым детищем. Но вот его речь продолжается:
«Если мы ограничимся благодеяниями только в отношении к своим (т.е. христианам)» ― говорит святитель, «то мы поступим, как язычники и мытари. Но если мы ― чада Божии, Отца небесного, Который повелевает светить солнцу, посылает дождь на праведных и неправедных, рассыпает свои дары и благодеяния не только Своим, но и тем, которые по сердцу далеко отстоят от Него, то мы должны доказать на деле, действительно ли мы стремимся стать совершенными, как Отец наш небесный совершен есть, действительно ли, по слову Его, благословляем тех, которые нас преследуют, ― мы должны оказать добро и необходимую помощь своим гонителям».
И христиане, послушные пастырю, ходили по улицам, на плечах своих уносили больных, ухаживали за ними, как за родными.
Во время одного голода язычники выбрасывали на улицу детей. Их тоже собирали христиане во имя Христово. Для них были устроены особые приюты. Христиане служили им также любовно, как своим детям.
Даже враги христиан невольно свидетельствовали о благотворительности христиан. Император, Юлиан ненавистник христианства, с досадою видел в широком развитии христианской благотворительности его наглядное превосходство над язычеством. Предписывая устроить при языческих храмах благотворительные учреждения по образцу христианских, он замечал: «Если и нечестивые галлилеяне» (так называл император христиан), «кроме своих питают и наших, то стыдно, что наши не получают от нас помощи». Но Юлиан заблуждался, полагая, что такие учреждения могли возникнуть по одному указу императора. «Юлиан», насмешливо замечает по этому поводу св. Григорий Богослов, «столько же успел в подражании христианам, сколько обезьяна успевает в подражании человеку».
У христиан. Среди язычников
1. В христианском доме
Мы попросим наших читателей последовать за нами по римским улицам. То, что мы хотим рассказать им, происходило в сентябре месяце 302 г. по Рождестве Христове. – Солнце уже садилось. Небо было ясно; в воздухе веяло прохладой, и народ шел, в сады Цезаря и Саллюстия насладиться вечернею прогулкой и узнать все городские новости.
Квартал, в который мы хотим повести наших читателей, назывался кварталом Марсова поля и находился между Тибром и семью холмами древнего Рима.
В одной из галерей богатого патрицианского дома сидела пожилая женщина. Черты лица ее были спокойны, выражение их задумчиво, почти печально. При первом взгляде на нее видно было, что она испытала великие несчастия, большие потерн, но не упала духом. Волосы ее, почти уже совсем седые, причесаны были просто; прост был и покрой ее платья, на котором не видно было ни украшений, ни роскошного шитья, ни золотых драгоценностей, которые так страстно любили богатые и знатные римлянки. На пожилой женщине надета была только тонкая золотая цепочка; она обвила ее шею и, по-видимому, придерживала под туникой драгоценную для нее вещь. Пожилая женщина вышивала по дорогой ткани какое-то покрывало и, занимаясь работою, не без некоторого беспокойства, взглядывала по временам на дверь. Иногда она прислушивалась, не раздаются ли какие-нибудь шаги. По мере ожидания, все тревожнее и тревожнее взглядывала она на двери дома, и, наконец, лицо ее осветилось радостью: она нагнулась вперед, будто спешила к кому-то навстречу, будто невольно приветствовала давно ожидаемого милого ей человека. Неужели по этому опасению и по этой радости, вспыхнувшей заревом на спокойном и печальном лице пожилой женщины, вы не угадали, читатель, что это любящая мать, ожидающая сына и узнавшая об его приближении еще издали по знакомой ей походке?
И вот он вошел. Ему было не более 14 лет, но он казался выше ростом, чем обыкновенно бывают мальчики его лет. Лицо его было красивое, одушевленное уже пробудившеюся мыслью, и, взглянув на этого юношу, всякий мог догадаться, что он уже знаком с серьезною стороною жизни, что он думает не об одних забавах, не об одном удовлетворении детских прихотей. В этом молодом и красивом лице видны были уже зачатки твердой воли, сильного характера и тревожной думы. На нем надета была обыкновенная одежда римских юношей, короткая туника, спускающаяся до колен. Круглый золотой шарик, называемый bulla, висел на его шее: это знак несовершеннолетия. За мальчиком шел старый служитель и нес свитки пергамента. Очевидно, что юноша возвращался из школы.
Поздоровавшись с матерью, он уселся подле нее.
– Что так долго задержало тебя, дитя мое? – спросила она у него. – Я надеюсь, что с тобой не случилось ничего особенного?
– Ничего, уверяю тебя, милая матушка; по крайней мере, ничего особенно неприятного. Я расскажу тебе все подробно; ты знаешь, что я ничего от тебя не скрываю.
Она улыбнулась ему тихою и доброю улыбкой. Он продолжал:
– Я должен тебе сказать сначала, что получил нынче венок за декламацию. Учитель наш, Кассиан, задал нам тему: Истинный философ, должен всегда жертвовать жизнию своею за истину. Мои товарищи один за другим прочли свои сочинения и, скажу тебе по правде, все эти сочинения показались мне страшно сухи и холодны, точно писали их по заказу и совсем не подумали о заданном им предмете; да этого и не могло быть иначе. Они не виноваты, что не могли написать хорошо о том, чего не знают. Истина для них слово, не имеющее смысла. Их жизнь так далека от всего, что похоже на истину. Они не знакомы с учением, правила которого открывают нам то, что есть истина. Я убедился в этом нынче, вспомнив о тебе и об отце моем, умершем за истину; воодушевившись всем тем, что я слышал, чему верю, и что почитаю, я в свою очередь написал очень скоро, и с жаром прочитал мое сочинение. Лишь только я прочитал несколько строк, как учитель наш, Кассиан, вздрогнул, и потом, наклонившись ко мне, сказал мне тихо: «Берегись, дитя мое, здесь есть уши, который слышат и не забудут». Он, матушка, должно быть ― христианин.
Мать сказала:
– Слава Богу! Я очень рада, что он действительно оказался христианином. Христа распяли, и нам, Его ученикам, то же будет. Долго еще будут мучить люди друг друга, пока не познают Бога... Ты хорошо сделал, сынок, что не побоялся и написал всю правду.
– Я думаю, матушка, что изменить правде Божией меня не заставит и страх смерти ― сказал Панкратий.
Он замолчал пораженный странно торжественным выражением лица у матери.
Трудно описать, что прочел бы на нем всякий человек, даже и тот, который не одарен был свойством угадывать чувство и характер человека по выражению лица его. Лицо Лукины будто просветлело, на нем отражались торжественная ясность и спокойствие, оно дышало энтузиазмом и теми высокими чувствами, которыми одарен один человек в целом великом Божьем мире. Вся душа как будто выразилась в чертах ее лица, глаза ее блестели кротким светом; юноша был тронут до глубины души; он, тихо опустился к коленям матери и обнял ее.
Люциния встала, молча подошла к столу, взяла с него свертки бумаги и сказала сыну:
– Как долго я молилась, чтобы Бог, привел меня увидеть этот день, – сказала ему мать: – я тщательно подмечала в тебе развитие каждого чувства и благодарила Бога, когда это было хорошее, христианское чувство. Я знаю, что ты послушен, добр, любишь Бога и ближнего. С неизъяснимым счастьем я заметила твое равнодушие к богатству, к удовольствию и тщеславию, твою любовь к бедным и несчастным. Я вижу, что ты наследовал добродетели твоего мученика-отца. Нынче ты выходишь из школы; нынче ты уже не дитя, а мужчина, взрослый человек, ты должен говорить, действовать и вести себя так, как прилично мужчине и христианину. Я полагаю, что ты хорошо сознавал все, когда писал, и читал свое сочинение. Да, счастлив, тот, кто умирает за свою веру, за свои убеждения, словом, за то, что считает истиной!
– Да, мне кажется, что я сознаю это, мне кажется, что я готов, умереть, если надо, за мою веру, за истину, – сказал тихо Панкратий.
– Ты настоящий сын своего отца. Хочешь ли во всем подражать ему?
– Конечно, милая матушка. Хотя я не знал отца, но его образ врезался в моем сердце. С раннего детства я слышал рассказы об его жизни, об его добрых делах, и славной смерти. Всякий года, когда христиане празднуют его память и собираются в катакомбах молиться и плакать по нем, я чувствую, что сердце мое бьется и кровь кипит. Высока его участь, и я не раз из глубины души мысленно обращался к нему и просил его воодушевить меня силою и волею пролить кровь мою за ту же самую веру.
– Замолчи, замолчи! – сказала мать, невольно вздрагивая и смущаясь. – Панкратий был, единственный сын ее, и на нем, после смерти мужа, она сосредоточила всю свою любовь. Она была женщина сильного характера, твердой воли, глубоко преданная своей религии; но она была мать, и сердце ее дрогнуло, когда единственный сын упомянул о своем желании умереть.
Мы уже сказали, что римские юноши носили на шее небольшой шарик, означавший, что они несовершеннолетние. Она сняла его с шеи сына и сказала:
– Ты получил, в наследство от отца старинное имя, высокое положение в свете, огромное богатство, словом, все преимущества, которые так ценятся в обществе, но я обладаю одною драгоценностью, которая дороже всего этого для меня и, надеюсь, для тебя: я хочу передать ее тебе.
Дрожащею рукою сняла она с себя цепочку, на которой надета была ладанка, вышитая жемчугом и дорогими каменьями.
– Тут хранится кровь, отца твоего. Я присутствовала при его смерти, я имела дух взять эту кровь из ран его и сохранила ее для тебя, как святыню...
Слезы прервали слова ее; они текли на склоненную голову ее сына, которого она благословила. Он поцеловал ладанку и надел ее на шею. Ему казалось в эту торжественную для него минуту, что великий дух отца сходит на него и наполняет его душу новою силой, верой и энтузиазмом. Он чувствовал, что готов, подобно отцу, всем пожертвовать для своей веры.
2. В языческом доме
Пока в доме Лукины происходила эта трогательная сцена между матерью и сыном, в другом богатом доме, в доме Фабия, римского патриция, случилось нечто иное, о чем мы намерены рассказать. Фабий был богат; дом его был убран с тою роскошью, остатки которой до сих пор удивляют путешественников в музеях Рима и Неаполя. Комнаты были огромны: мозаиковые полы покрыты персидскими коврами; окна и двери украшены китайскими тканями; мебель обита золотою парчой. Во всех нишах стояли драгоценные безделушки, выточенные из слоновой кости, вылитые из серебра и золота. Сам Фабий, хозяин дома, представлял собою совершенный тип тогдашнего римлянина. Он был человек нрава веселого и любил наслаждаться жизнью, то есть пользоваться всеми возможными удовольствиями, веселыми пирами в кругу друзей, зрелищами в цирке, музыкой и чтением лучших поэтов тогдашнего времени. Ему казалось, что в жизни нет ничего иного, кроме удовольствий. Он не верши ни Юпитеру, ни Минерве, ни Меркурию, – он очень хорошо понимал, что эти боги не что иное, как статуи, более или менее изящные; но, следуя обычаю, ходил в храмы их по большим праздникам. Он проводил большую часть дня в публичных банях. В то время бани заменяли нынешние кафе-рестораны и клубы. Там можно было играть в кости, в мяч, можно было читать вновь вышедшие сочинения и услышать все городские новости и сплетни. Там же были комнаты, в которые собирались богатые римляне, где, по выражению, выдуманному для всех праздных людей, они любили убивать время. Из бань он отправлялся на площадь; там судил и рядил о политике, выслушивал политические новости, толковал с друзьями, а потом заходил в публичные сады и смешивался с толпою тогдашней знати. Наболтавшись вдоволь, он зазывал к себе гостей и возвращался домой ужинать. Ужин у римлян наступал в 8 часов вечера и отличался особою роскошью, изящным убранством стола, множеством вкусных кушаний, вин и редких плодов для десерта.
Фабий был человек добрый, но в самом узком значении этого слова. Он хорошо обращался со своими рабами, баловал свою дочь, был веселый собеседник, словом, не делал зла. Но ведь это только отрицательное добро. Мало не делать зла, – надо делать добро, надо даже искать случая его делать. Кто ищет этого случая, тот всегда найдет его. Фабию никогда не приходило в голову, что на один из своих ужинов он тратил столько денег, что половиною их бедное семейство могло бы прожить безбедно в продолжение целого года. И теперь думают о таких вещах не часто, а тогда думали еще реже. Теперь существуют больницы, приюты, странноприимные дома; тогда подобных заведений не было. Но Фабию некогда было думать о бедных, – он привык любить одного себя, одни свои прихоти и удовольствия. Несмотря на этот эгоизм, он любил свою единственную дочь, красавицу Фабиолу; такова уже сила чувства отца и матери к детям, что даже эгоисты любят своих детей. Правда, Фабий любил ее не особенно разумно. Есть отцы и матери, которые чем более любят детей своих, тем более желают их видеть достойными любви и уважения всех хороших людей. Они развивают в них лучшие свойства человека: доброту, возвышенность чувств, милосердие, любовь к ближним. Фабий любил свою дочь весьма обыкновенною любовью. Он дарил ей богатые платья, драгоценные украшения, заботился о том, чтобы кошелек ее не был пуст, и чтобы ей прислуживало столько невольниц, сколько ей казалось это необходимым. Фабиола была красавица и притом очень умна и учена. Ее покои были убраны еще роскошнее, чем комнаты ее отца. Кушетка, на которой она лежала, была украшена серебряными узорами; против нее висело огромное зеркало из цельного, полированного серебра, и возле нее, на столе из красного мрамора, стояло множество склянок и банок с духами, до которых римлянки того времени были страстные охотницы. Фабиоле был 21 год, она была хороша, богата, знатна – и, однако, скучала. Характер ее не походил нисколько на характер ее отца. Она была горда, высокомерна, вспыльчива и самовластна. Она требовала от всех, кто окружал ее, повиновения, покорности, а от равных себе – уступчивости. Она была балованное дитя в полном смысле этого слова; отец восхищался ею, кормилица и нянька ее, оставшаяся при ней и присматривавшая за ее служанками, обожала ее и беспрекословно исполняла ее волю. Фабиола не имела понятия о долге, о милосердии, о любви к ближнему. У нее было всего вдоволь, но ей все прискучило. Фабиола слыхала, что есть какие-то люди, которые верят в какого-то Христа, человека бедного, и распятого на кресте за какие-то преступления; она глубоко презирала этих христиан, ибо считала их людьми необразованными, низкими и грубыми. Впрочем, она мало о них думала, как теперь мало думают богачи и счастливцы о людях трудящихся, болеющих или страдающих телом и душой. В своих языческих богов она не верила; так же, как и отец ее, ходила в храмы из одного приличия. У нее было много женихов, но она не спешила замужеством, находя, что ей жить у отца хорошо и свободно, и не надо менять доброго отца на неизвестного мужа. Еще, может быть, попадется не умный, не добрый, и, пожалуй, придется переносить от него неприятности! В числе женихов своих она не отличала ни одного, и ни один ей не нравился.
Фабиола лежала на своей великолепной кушетке; она держала в левой руке серебряное зеркальце, а в правой небольшой кинжал с рукояткой из слоновой кости, на конце которой было приделано колечко. Таким образом, кинжал надевался с колечком на палец. Зачем кинжал молодой девушке? спросите вы, пожалуй. Времена переменчивы, а тогда было время темное, время тяжкое для всех тех, кто родился знатным и богатым. Римский патриций считал человеком только одного себя, а потом плебея, если только он был римский гражданин. На людей же всех прочих наций он глядел с презрением, как на варваров, а рабов почитал почти животными. Религия не научила его, что все люди равны, ибо одинаково сотворены единым Богом. Язычество не могло научить тому, чему научило нас одно христианство: одно учение евангельское есть учение любви, мира. Теперь вы понимаете, для чего Фабиола держала небольшой кинжал в руке своей? Считая невольницу чем-то вроде домашнего животного, она колола ее кинжалом всякий раз, когда несчастная делала что-нибудь неловко или невпопад. Однако Фабиола не была зла; она только не имела понятия об единой истине, которою живут теперь все нации образованного, то есть христианского мира. Нигде так не развита любовь к людям-братьям, как в нациях христианских. Посмотрите на турок, китайцев, японцев, – у них жизнь человека ставится ни во что: лишить человека жизни у них не считается ужасным. Везде, где вы увидите уважение к жизни и личности человека, скажете себе, что это плоды образования и христианского учения: там образование сильнее, где личность человека неприкосновеннее. Христианство послужило основанием для образования, и ему, главным образом, народы и семьи обязаны своим настоящим благоустройством.
Но возвратимся к Фабиоле. Три служанки-невольницы суетились около нее. Все три были разных пород и куплены за дорогую цену, ибо, помимо красоты, они обладали различными талантами. Одна была чернокожая африканка, но не из уродливой породы негров, а, напротив, с красивыми, тонкими и правильными чертами лица, которые всегда встречаются у абиссинцев и нумидийцев. Ее звали Афра. Другая ― Грая, называлась так потому, что была привезена из Греции; она отличалась необыкновенным изяществом выговора и была мастерица шить платья, причесывать и одевать свою госпожу. Третья ― Сира, из Сирии, была мастерица вышивать и чрезвычайно старательна в исполнении возлагаемых на нее обязанностей. Она отличалась кротостью нрава, была молчалива, беспрекословно исполняла приказания и часто работала до истощения сил. Арфа и Грая старались всячески понравиться госпоже своей и потому льстили ей бессовестно.
― Как бы я была счастлива, милая госпожа, ― сказала Афра Фабиоле, глядя на нее с подобострастием, ― если бы могла быть нынче в триклиниуме и видеть, как ты войдешь и как залюбуются все гости на твою дивную красоту и на твой ослепительный цвет лица.
― А я так и думать не смею, – подхватила хитрая Грая, ― о такой чести. Я буду счастлива, если мне удастся выглянуть из дверей и полюбоваться на твое новое платье, привезенное недавно из Азии. Надо признаться, что если ткань богата и красива, то и покрой не уступит ей. И я за ним немало трудилась, всю ночь работала, чтоб угодить тебе.
– А ты, Сира, чего желаешь и что ты нынче сделала, чем могла бы похвалиться?
– Мне нечего желать, благородная госпожа, и нечем мне похвалиться; я думаю, что я исполнила только свою обязанность.
Этот ответ простой, но сдержанный, не понравился избалованной, привыкшей к лести девушке, в которой гордость патрицианки соединилась с тщеславием, обычным свойством всех записных красавиц.
– От тебя редко услышишь приятное слово, – сказала Фабиола с досадой.
– Какую цену можешь ты придавать словам бедной невольницы, – ты, богатая и знатная патрицианка, привыкшая слушать только льстивые речи от знатнейших лиц города! Ужели ты не презираешь нашей похвалы, – похвалы невольниц?
Фабиола дивилась, слушая Сиру. Рассуждения ее, по мнению Фабиолы, не могли быть пригодны невольнице. Разве она могла чувствовать, думать, судить? Как смела она высказывать свое мнение?
– Неужели я должна опять повторить тебе, – сказала гордо Фабиола, – что ты моя собственность, что я купила тебя за деньги и заплатила за тебя очень дорого, для того, чтобы ты служила мне и делала то, что мне вздумается. Я имею такое же право на твой язык, как на твой труд, и если мне хочется, чтобы ты хвалила меня, льстила мне, то ты должна будешь хвалить меня и льстить мне. Что мне за дело, хочешь ли ты этого, или нет? Даже смешно! Невольница, рабыня, вообразила себе, что она может иметь волю! Да знаешь ли ты, что самая жизнь твоя принадлежит мне?
– Это правда, – возразила Сира спокойно и с достоинством, – моя жизнь принадлежит тебе, точно так же, как мои силы, мое тело, как мои труды, словом, как все то, что кончается с жизнью. За то ты заплатила, я твоя собственность; но у меня остается другое сокровище, которого не купить за все золото императоров, которого никакая цепь рабства сковать не может.
– Что же это за сокровище? скажи, пожалуй, ― ответила Фабиола не без иронии.
– Душа моя.
– Душа? – повторила Фабиола с недоумением ибо до сей минуты она никогда не слыхала, чтобы невольница могла вообразить себе, что и у нее есть бессмертная душа. ― Что ты понимаешь под этим словом?
― Я не умею выражаться, как люди ученые, как философы, ― отвечала Сира, ― но я понимаю под этим словом мое внутреннее чувство, мою совесть, мое убеждение, то, что я имею право на лучшую жизнь, чем эта жизнь, на лучший мир, чем этот мир. Во мне, я верю, живет тот бессмертный дух, который не умрет с моим телом. Мое внутреннее чувство заставляет меня гнушаться всего низкого и презренного, ненавидеть лесть, ложь и всякое лицемерие.
Две другие невольницы слушали, но не понимали слов Сиры; они стояли неподвижно, пораженные дерзостью своей подруги, смело высказавшей какие-то свои мысли. Фабиола была удивлена, но гордость ее проснулась, и она воскликнула с нетерпением:
– Где это ты наслушалась таких глупостей? Кто это научил тебя говорить так красно? Что касается до меня, то я много училась, и пришла к убеждению, что все эти сказки о каком-то другом, заоблачном мире ― только выдумки поэтов и софистов. Я презираю их! Неужели ты, необразованная раба, воображаешь себе, что можешь знать больше, чем я, госпожа твоя? Или ты возмечтала, что когда ты умрешь , и тело твое будет брошено в общую могилу вместе с телами других рабов и рабынь, то ты переживешь жизнь твоего тела и не потеряешь сознания, чем ты была, что у тебя останется еще какая-то другая жизнь и воля, и свобода!
– Я не умру вся и повторяю слова вашего поэта: Non omnis moriar, – сказала Сира с одушевлением, которое опять удивило Фабиолу. – Я верю, что наступит день воскресения, когда мертвые восстанут, и я не буду тогда, как теперь, твоею невольницей, но существом свободным, равным тебе; эта надежда живет в моем сердце.
– Это безумные мечты, свойственные жителям Востока, и они только отвлекают тебя от дела и от твоих обязанностей. Из какой школы философии почерпнула ты их? Я никогда не читала ни о чем подобном ни в греческих, ни в латинских книгах.
― Я училась в школе моей родины, – в той школе, где не различают грека от варвара, человека свободного от раба.
– Как? – воскликнула Фабиола, возмущенная до глубины души, – так ты уж не довольна тем, что воображаешь себя свободною после смерти, ты еще осмеливаешься теперь, в этой жизни, считать себя равною мне. Пожалуй, ты еще думаешь, что ты выше меня? Ну, говори сейчас, прямо и просто, без уловок и без хитростей: да или нет? Считаешь ли ты себя равною мне? Фабиола приподнялась на своей кушетке, облокотилась и смотрела пристально на Сару, волнуемая гордостью, досадой и недоуменьем.
– Ты выше меня по рождению, по богатству, по образованию, по красоте, по уму, но если я должна сказать истинную правду... Сира умолкла и, казалось, колебалась, но Фабиола повелительно взглянула на нее и она продолжала:
– Суди сама, кого я могу почитать нравственно ниже: богатую ли патрицианку, которая сама признается, что жизнь ее кончится так же, как жизнь всякого животного, или бедную невольницу, которая верит, что дух ее после смерти будет жив и пойдет в называемый тобой заоблачный мир, к Богу?
Глаза Фабиолы засверкали, гнев овладел ею. Она чувствовала, что в первый раз в жизни получила урок, была унижена, и кем же? ― рабыней! Она схватила свой кинжал и бросила его в бедную Сиру. Он впился в ее руку, и из глубокой раны заструилась кровь. Сира заплакала от боли. И кровь и слезы ее лились неудержимо и смешивались вместе. В ту же минуту Фабиола опомнилась. Ей стало стыдно ― стыдно перед невольницами и перед самой собою но она была избалована, надменна, она не научилась видеть в невольнице человека, существо разумное и ей равное, и потому, стыдясь внутренне, не могла оценить всей низости своего поступка. Ей стало жалко Сиры, как было бы жаль раненой собаки, и потому она обратилась к ней и сказала ей почти ласково:
– Поди и скажи Евфросинии, чтоб она перевязала твою руку, я не хотела так больно ранить тебя. Но постой, я хочу заплатить тебе за мою вспыльчивость.
Она взяла со стола богатое кольцо и подала его Сире.
– Возьми его, – сказала она, – ты можешь нынче не заниматься работой.
Совесть Фабиолы успокоилась: она воображала, что подарком можно загладить всякое оскорбление.
В следующее воскресенье в христианской часовне между вкладами в пользу бедных, находилось богатое изумрудное кольцо; старый священник Поликарп подумал, что какая-нибудь богатая патрицианка, исповедовавшая втайне христианскую веру, пожертвовала его. Только Тот, Кто заметил лепту вдовицы, знал что рабыня с раненою и подвязанною рукой пожертвовала эту драгоценность.
Во время сцены, происходившей в комнате Фабиолы, незаметно вошла туда молодая гостья. Эта была девушка не более 14 лет. Ее звали Агнией. Она была одета в белое простое платье без всяких украшений. Лицо ее выражало кротость, ясность и тишину; глаза походили на глаза голубки, да и вся она напоминала эту птичку. Еще и теперь в римских галереях можно видеть портрет ее, написанный со слов современников. Глаза голубые, нежное, бледное, кроткое лицо, золотистые волосы; всегда почти ее пишут с ягненком в руках. Агния была единственная дочь богатых и знатных людей и доводилась двоюродною сестрой Фабиоле. Несмотря на разницу лет, Фабиола была высокомерна, любила повелевать – все должно было покоряться ей. Только два лица могли укротить ее нрав; то были Евфросиния и Агния. Фабиола принадлежала к числу тех женщин, который не умеют любить вполовину и, полюбив раз, любят всем сердцем и готовы все сделать для любимого человека.
– Как это любезно с твоей стороны! Как я благодарна тебе, что ты зашла ко мне, – сказала Фабиола Агнии, – ты останешься ужинать с нами. Отец пригласил двух приезжих иностранцев, и я должна принять их. Я очень рада, что могу нынче прийти к ужину моего отца вместе с тобою.
– Не за что благодарить, милая Фабиола, – отвечала ей Агния, – я всегда рада, когда родные отпускают меня к тебе.
– А ты, как и всегда, одета вся в белое, – сказала Фабиола, осматривая Агнию, – и опять без серег, без колец и без ожерелья! Ты похожа на весталку или на невесту. Но, что это, – вскрикнула вдруг Фабиола, – что это за пятно? Это кровь! Да, это кровь! Поди, поди переоденься; я сейчас прикажу подать тебе одну из моих белых накидок.
– Ни за что на свете, – сказала Агния. ― Правда это кровь, и кровь бедной невольницы, но на мои глаза она благороднее и чище твоей и моей крови.
Фабиола поняла, что Агния была свидетельницей ее низкого поступка, и что Сира, проходя мимо Агнии, замарала ей платье. Она чувствовала себя униженною, она стыдилась самой себя, но не хотела показать этого и потому сказала с досадой и горечью:
– Тебе, верно, хочется перед всем светом обличить мой неукротимый и заносчивый нрав и объявить всем, что я слишком, может быть, строго наказала дерзкую невольницу.
– Нет, нисколько; я хочу сохранить это пятно, как воспоминание об уроке, данном мне бедною невольницей. Она показала мне, как надо безропотно выносить боль физическую и нравственную.
– Что за странная мысль! Право, Агния, я всегда находила, что ты слишком много придаешь значения этим тварям. Что они такое?
– Такие же люди, как и мы с тобой, – сказала Агния, – одаренные таким же разумом, такими же чувствами. Против этого спорить невозможно. Они члены той же семьи, что и мы; тот же Бог, Который даровал нам жизнь, даровал ее и им, и если Он – Отец наш, то невольники и невольницы – наши братья и сестры.
– Невольник – мой брат! невольница – моя сестра. Да избавят нас от этого боги! ― воскликнула Фабиола в ужасе. – Эти твари – наша собственность, и они должны делать и думать все, что им прикажут господа их.
– Ну полно, ― сказала кротко Агния, – не волнуйся и не гордись, но согласись, что нынче простая невольница показала себя по сердцу, по твердости духа по терпению и кротости выше тебя. Не отвечай мне, по выражению твоего лица я вижу, что ты сознаешь это. Я бы не хотела, чтобы с тобою опять случилось то же. Я прошу тебя, исполни мою просьбу.
– Все, что тебе угодно; ты знаешь, я ни в чем тебе не отказываю.
– Продай мне Сиру. Ведь тебе будет неприятно видеть ее около себя после того, что случилось.
– Напротив того, Агния, мне хочется на этот раз победить чувство гордости; я чувствую к ней нечто похожее на... право, не знаю, как сказать! Она такая странная! я в первый раз испытываю какое-то, мне самой непонятное, чувство в отношении к невольнице.
– У меня она будет счастливее, – настаивала Агния.
– Конечно, – отвечала Фабиола, – кто может быть несчастлив с тобой? Все, сближающиеся с тобой, счастливы: это особенный дар, и я никогда не видала такой семьи, как ваша. Вы все, как Сира, придерживаетесь какой-то новой школы и не различаете рабов от людей свободных. В вашем доме на всех лицах читаешь спокойствие, мир, счастье: все весело работают и исполняют свои обязанности. Господа как будто не существуют, никто не приказывает, а дело делается. Я всегда думала, – продолжала Фабиола смеясь, – что в той комнате, куда ты никого не пускаешь, и которая всегда заперта, ты спрятала какие-нибудь чары и притворные зелья. Если бы ты была христианка и тебя отдали бы зверям на растерзание, я думаю, и они не бросились бы на тебя, а легли бы послушно у твоих ног. Но что ж ты глядишь на меня так серьезно и грустно? Ведь я шучу, разве ты не видишь этого?
Агния, смотревшая действительно задумчиво и печально, вдруг встрепенулась и сказала:
– Ну что ж, и не то еще случается на свете! Если б такая ужасная участь ожидала кого-нибудь, то именно Сиру было бы желательно иметь подле себя: отдай мне ее!
– Полно, Агния, божусь тебе, я шутила, я слишком хорошо тебя знаю, чтобы вообразить себе, что подобные ужасы возможны, что такое страшное несчастие может постигнуть тебя. Что же касается до Сиры, то это правда, она способна жертвовать собою. Прошлого года во время твоего отсутствия я опасно занемогла заразительною горячкою; все невольницы боялись подходить ко мне, и кормилица должна была бить их, чтобы принудить их служить мне. Одна Сира не отходила от меня ни днем, ни ночью; она без устали ухаживала за мною, и я, право, думаю, что обязана отчасти ей моим выздоровлением.
– И ты сердечно не полюбила ее за это? спросила Агнеса.
– Полюбить? полюбить невольницу? да разве это возможно? Какое ты еще дитя! Я щедро наградила ее, дала ей денег, подарила всяких подарков. Однако я не знаю, куда она девает деньги и вещи, которые я ей даю. Другие невольницы уверяют меня, что она ничего не сберегает, что у нее ничего нет в запасе на черный день; иные говорят даже, что она всякий день делит свой обед с какою-то слепою девочкой, которая к ней ходит.
– Отдай мне Сиру, – сказала Агния с новым жаром: – ведь ты обещала мне сделать все, о чем я тебя прошу. Отдай мне ее! Назначь, какую хочешь цену и позволь мне нынче же увести ее с собою.
– Ну, пожалуй; какая ты неотвязная! Я не могу торговаться с тобой, пришли завтра кого-нибудь к управителю моего отца, пусть они условятся. А теперь, окончив это важное дело, пойдем к отцу моему и его гостям.
― Ты забыла надеть свои серьги и ожерелья.
– Все равно, на нынешний раз я обойдусь и без них; я сегодня что-то не расположена рядиться.
После того, как Фабиола ударила Сиру ножом, она приблизила Сиру к себе. Фабиола стала понимать, что и невольницу можно полюбить, и что и она тоже человек. Она дала Сире отдельную комнату и стала меньше утруждать ее тяжелою работой. Сира не гордилась этим перед другими невольницами и была с ними всегда ласкова и проста.
Раз Фабиола сказала Сире, чтобы она почитала ей одну книгу. Сира начала читать, прочла немного, закрыла книгу и сказала:
– Мне не хотелось бы читать эту книгу. Человек, который писал ее, насмехается над такими вещами, которые дороги и святы для всех.
Фабиола засмеялась.
– Ну, так ты и не смейся. А видишь, нашелся человек, который смеется над этим. Всякий ведь судит по-своему.
– Конечно, говорить и писать можно, что угодно, только это глупо. Он смеется над такими вещами, которые сам же почитает и признает, и все люди признают.
В это время в комнату вошла Агнеса. Сира встала и вышла, чтобы не мешать им.
Агнеса поздоровалась и спросила:
– О чем вы говорили? Фабиола покраснела. Ей не хотелось признаться Агнесе..
– После скажу, Агнеса. Да, вот, кстати. Я давно хотела сказать, что в городе очень странно говорят про твой дом. Говорят, что вы живете очень бедно, едите просто и сами работаете. Да ты знаешь, что над вами все смеются и даже говорят, что вы христиане. Я, конечно, рассердилась, когда это услышала, и сказала, что все это неправда.
– Зачем же сердиться?
– Да ведь я знаю тебя! Неужели я могу подумать, что ты заодно с христианами! Ведь они ― злодеи, делают разные преступления, даже убивают детей.
Агнеса грустно посмотрела на Фабиолу и сказала:
– Зачем ты так говоришь, Фабиола? Ведь ты не знаешь христиан и их учения. Не будем говорить про это. Скажи лучше, о чем вы говорите с Сирой.
– Она рассказывает мне про своего Бога.
– Ну, и что же?
– Она говорит, что Бога мы узнаем только по нашему духу, который есть в каждом человеке, и что служить Ему надо делами любви. Что ты думаешь Агнеса, об этом?
Агнеса пристально поглядела на Фабиолу и тихо ответила:
– Я верю тоже в этого Бога. Другого нет и не может быть.
– И ты тоже? Вот странно! Скажи, нет ли таких книг, где бы об этом было написано? Я бы прочла.
– У нас есть такая книга, мы ее называем Евангелием. В ней написана жизнь Христа и его учение. Там все есть.
– Христа! – закричала Фабиола с ужасом и закрыла лицо руками. Постой, Агнеса, не говори, дай мне с мыслями собраться!
Фабиола слыхала, что у христиан есть Евангелие, и что они верят Христу. И вдруг Агнеса говорит тоже про Христа... значить, она христианка? И Сира христианка? Но ведь христиане преступники, так она от всех слышала, а эти люди – добрые, лучше ее самой. А что, если христианское учение сделало их лучшими? Если так, то христианское учение хорошо, а не дурно! Как же все бранят и убивают христиан? Нет, нет, что-нибудь тут не так!
Агнеса поняла, что было в душе Фабиолы. Она не хотела больше говорить об этом. «Пусть, – думает, – у ней уляжется это в душе. Не все вдруг».
Она встала и сказала:
– Тебе что-то не по себе, Фабиола, да и мне пора домой. Прощай, я зайду к тебе еще.
Фабиола не удерживала Агпесу.
– Дай, я хоть провожу тебя.
Они вышли из комнаты и пошли на крыльцо. По дороге они увидали в отворенную дверь Сиру и еще какую-то девушку. Эту девушку звали Цицилия. Она была нищая, слепая и приходила к Сире каждый день, а Сира делилась с нею своим обедом. Цицилия только-что окончила есть и что-то говорила Сире, а Сира расчесывала ее волосы и заплетала их в косы, и все это она делала так ласково и любовно, точно Цицилия была родная мать ей.
Фабиола удивилась. Она никогда не видала, чтобы невольница охотно, без всякого приказания, так ухаживала за слепой нищей.
Проходя дальше, Фабиола сказала Агнесе:
– У Сиры доброе сердце; только зачем она отдает свой обед нищей; она ее избалует таким обедом. Лучше бы она продала его, купила хлеба и накормила бы больше нищих. Вышло бы больше пользы для людей.
– Нет, Фабиола, в делах любви нельзя глядеть, какая выходит польза. Всякое доброе дело можно осудить и сказать, что можно бы сделать еще лучше. Тут дорога не польза, а то, что в душе Сиры есть жалость к этой слепой. Когда ты прочтешь Евангелие, – то узнаешь, что сказал Христос об этом. Одна женщина пожалела Христа и пролила Ему на ноги дорогое масло, обтирала Его ноги своими волосами и плакала. А один ученик Христа, Иуда, стал осуждать ее за то, что она зря столько добра погубила. Христос и говорит: тут нужна не польза, а то, что она пожалела Меня, так пожалела, что отдала все что имела. Это есть истинное добро, и такое только нужно людям. И во все века, если будут люди вспоминать о настоящей любви, то вспомнят об этой женщине.
Фабиола поняла, что говорила Агнеса, и Сира еще больше полюбилась ей. «Какая она добрая, гораздо лучше меня, и как я могла ударить ее?»
Когда Агнеса ушла, Фабиола пошла к Сире. Сира была одна.
– Сира, я теперь поняла, что Бог у нас один, что мы все Его дети и равны между собою. Я помню, как ты мне говорила про это, а я тебя еще ударила! Сира, я верю, что Бог простит мне это, прости и ты меня, добрая моя. Как могла я только ударить тебя, бедная!
И Фабиола со слезами бросилась к Сире. Сира крепко обняла ее и сказала сквозь слезы:
– Фабиола! сестра моя милая, да разве можно не простить тебя? Я давно уже простила. Я теперь только радуюсь, что ты раскаиваешься перед Богом.
Е. Тур
Два мира
Главк
Не в этом ли и все ученье
Христа, Эвмен? не все ль в одной
Молитве – Отче наш? в моленье
О царстве Божьем на земли?
Когда б мы все постичь могли
Отца святое совершенство,
И все исполнились бы Им,
– Жизнь стала б вечное блаженство.
Но –
За что нас гонят? Озлобленье
На что – постичь я не могу!
И чем Христос, – Он отдающий
Динарий кесарю, врагу
Прощающий, Свой крест несущий
Покорно, учащий любить,
Любить бесстрашно и безлестно,
И в мире совершенну быть,
Как совершен Отец Небесный –
Чем ненавистен им?
(Помолчав).
И все ж
К нему прийдут! И зло, и ложь
Падут. Богатый и убогий,
Простой и мудрый – все прийдут!
Со всех концов земных дороги
Всех ко Христу их приведут...
Людское горе и страданья,
Все духа жажды и терзанья,
Источники горючих слез,–
Все примет в сердце их Христос,
Все канут в это море!..
(Близ группы этих молодых людей сидит на скамье, с мрачным видом, Павзаний. На последние слова он отвечает).
Павзаний (мрачно и с возрастающим отчаянием).
Братья!
Блажен, кто сам пришел к Христу,
Соблюв красу и чистоту,
Как дева к жениху в объятья;
К кому же снизошел Он Сам,
Его извлечь среди крушенья
Из волн кипящих, – о! спасенье
Тебе быть может тяжелей,
Чем смерть в волнах... В душе твоей
Все язвы прежние огнями
Горят... и слышишь над собой:
«Кто понесет Мой крест, тот Мой». –
Но помнишь: чистыми руками
Он нес свой крест... а у тебя
Они в крови и над тобою
Гремит проклятье...
(Опускает голову на грудь. Молодые люди хранят благоговейное молчание, смотря на Павзания с участием и недоумением. Среди минутного молчания слышен голос Иова).
Иов
Поистине скажу вам: плачь,
Кому Он скажет в осужденье,
Что ни студен ты, ни горяч...
Любовь – огонь, а сердце – злато;
Лишь чрез огонь пройдя, оно
Светло и чисто...
(Тем временем входят Эвмен и Аркадий и останавливаются близ Павзания, мрачно сидящего склонив голову).
Лида (поспешно сойдя с лестницы).
Марцелл идет... декрет объявлен!
(Общее движение).
Иов (сойдя со своего места и выступая несколько вперед, как бы в центре полукруга всех присутствующих).
Се день блаженнейший из дней!
Мы, церковь видимая, вступим
Уж в сонм невидимой и с ней
Сольемся в общем восклицанье:
«Господь наш Бог благословен!»
Слепой старик
Господь наш Бог благословен,
Да всякое гласит дыханье!
Все (наклоняясь головой к Иову).
Господь наш Бог благословен!
(Несколько человек поспешно сходят с лестницы, тихо сообщая направо и налево: «Марцелл, Марцелл», все передают друг другу это имя. Все становятся полукругом, оставляя место Марцеллу. Он показывается на лестнице, наверху).
Марцелл (спускается с лестницы и со второй или третьей ступени).
Господне будь благословенье
И мир вам братья!...
(Все тихо «аминь»).
Зовет
Нас ныне Бог на благословенье
Его любви, Его щедрот,
И на свидетельство пред миром.
Что Он есть Дух, и он один
Земли и неба властелин,
Что честь Ему, а не кумирам,
Кумир же, чей бы ни был он,
Рукою смертной сотворен.
Идем пред кесаря. Поставлен
От Бога – он царем племен
Во всем, чем может быть прославлен
Он на земле и вознесен –
Победой над неправдой, славой
В защите сирых, торжеством
Хотя б меча и мзды кровавой
Над буйной силой, над врагом
Ему поверенного царства, –
Служить ему нам Бог судил
Всем сердцем, до последних сил,
Без лжи, без всякого коварства.
Все, что у нас земное есть –
Вся наша кровь, все достоянье,
И все умение и знанье, –
Готовы каждый миг принесть
Мы с духом радостным к подножью
Его престола. Но чтобы быть
Ему слугой, чтобы не ложью
Был наш обет, должны хранить
Мы душу чисту, только к Божью
Суду внимательну во всем,
Что Божье, что стоит во веки,
И в чем должны все человеки –
И кесарь сам – пред тем судом
Отдать отчета.
Повелевает
Нам кесарь: Бога в нем признать,
Его ж кумиру честь воздать,
Как Божеству лишь подобает;
Ослушным смерть. Пусть ваш совет
Решит, что делать. Наше тело –
Есть кесаря. Наш дух – всецело
Господень.
Один из старцев
Двух решений нет –
Идти! Но как не налагает
Христос ярма на душу – ей
Дан разум, воля, ― то решает
По правде внутренней своей – (Обращаясь к собранию)
Пусть каждый сам.
(Общее благоговейное движение).
Голоса (тихие, как бы каждый сам с собой; взор на небо).
Идти, идти!
К Отцу Небесному!.. В селенья
Его святых!.. Из заточенья,
Из тьмы на свет!.. Идти, идти!
Слепой старик
Его узреть во славе!..
Павзaний
Сложить с души все тяготы
У ног Его!..
Главк
….Исчезнуть в созерцанье
Неизрекомой красоты...
(Пауза. Взоры обращены на Марцелла).
Марцелл
И так грядущая заря
Для нас последней будет в мире –
И первой там!..
Иов (из глубины сердца).
О ты, седяй в эфире,
Во свете вечном, со Отцом,
Прославленный и вознесенный
Лишь по любви неизреченной
Тобою поднятых крестом!
Ты пастырь, нас в едину паству
Овцу сбиравший за овцой!
Ты их вспоил живой водой
И тучную им подал яству, –
Когда бы, где б ни прозвучали
Твой рог призывный – где преграды,
Где те загоны, те ограды,
Где та стена, тот ров, тот вал,
Который их бы удержал
На зов Твой ринуться мгновенно, –
Свет бо светяй нам с небеси,
Свет истинный, свет неистленный,
Жизнь и Спасенье Ты еси!
Слепой старик
Слава Тебе, победившему мир! (Все с зажженными свечами становятся на колени. При спускающемся занавесе слышно пение заутрени).
Хор
Ловите, ловите часы наслажденья!
Спешите, спешите пожить хоть мгновенье!
Как мошки на солнце в эфире роями
Кружатся и блещут, мы, Оры, блистаем –
Мгновение в мире ловите, ловите!
(Танцовщицы удаляются).
Клавдий (молодой патриций вслед танцовщицам, мимо его проскользнувшим).
Еще поймаем!.. Но пока
«Тем насладись, что под руками» –
Нас учит мудрость. А пред нами
(указывая на яства)
Рог изобилья и река
Забвенья – все естествознанье!
Я шел сюда на обонянье.
Одни уж запахи кричат
Тебе за милю: «здесь, прохожий!»
Лелий (другой молодой патриций).
Жаль, как ни лезь себе из кожи
Bсe съешь за одного!
Клавдий
Ну, да!
Два пальца в рот, и вся беда!
А вот, что будет, как ворвется
Сюда весь женский Рим! Начнется
Вот тут-то оргия!..
(Декламирует)
«Опротивеют уж яства...
Не изменит лишь вино!
Хлоя под руку иль Дафна.
Все равно!
Флейты! трубы! шум и грохот,
Песни, пляски! Все вверх дном!
В голове хаос и в чувствах,
И хаос – кругом!»
А. Майков
Нравственное состояние язычества
С упадком религии естественно и по необходимости должна была пасть и нравственность древнего языческого мира. И мы действительно видим, что ко времени распространения христианства языческий мир и в нравственном отношении представлял безотрадно мрачную картину ужасающего падения и разложения, беспримерного в летописях человечества. Если бы нам приходилось составлять свое мнение об этой эпохе по той мрачной картине ее развращения, которая нарисована ап. Павлом немногими сильными чертами, то можно бы предположить, что мы судим о ней с слишком возвышенной точки зрения. Нас можно обвинять в том, что мы бросаем слишком мрачную тень на преступность язычества, сопоставляя его с лучезарным светом идеальной святости. Но даже, если бы aп. Павел никогда не останавливался в своих священных рассуждениях для того, чтобы положить страшное клеймо на гордое чело язычества, у нас все-таки было бы достаточно доказательств того ужасного развращения, которым сопровождалось падение древней цивилизации. Доказательства эти отчеканены на ее монете, вырезаны на ее украшениях, изображены ни стенах самых жилищ и рассыпаны повсюду на страницах ее поэтов, сатириков и историков. «Из твоих собственных уст я буду судить тебя, негодный раб!» Есть ли еще в истории человечества век, который навлекал бы на себя страшное обвинение от простого упоминания имен его правителей, как именно тот век, летописи которого представляют последовательный ряд имен – Тиверия, Кая Калигулы, Клавдия, Нерона, Гальбы, Отопа и Вителлия, и который, после краткого мерцания лучших примеров при Веспасиане и Тите, наконец, подпал под отвратительную тиранию Домициана? Есть ли еще такой век, мрачные особенности которого с такою силою воспроизводились бы в душе, как именно тот век, историю и нравственное состояние которого мы, главным образом, узнаем из останков Помпеи и Геркулана, из сатир Персия и Ювенала, из эпиграмм Марциала и страшных рассказов Тацита, Светония и Диона Кассия? И однако даже под этой ужасающею бездной есть еще более глубокая бездна; потому что даже на мрачных страницах этих писателей деяния царства сатаны не выступают для человеческого взора с таким наглым бесстыдством, как в грязных измышлениях Петрония и Апулея. Но останавливаться на преступлениях и последовавших за ними, в качестве возмездия, бедствиях этого периода, к счастью не входит в нашу задачу. Нам достаточно только мимоходом упомянуть о поражающих в нем крайностях огромного богатства и жалкой нищеты, о его безграничном самоуслаждении и страдании, его грубой безвкусной роскоши, его жадной алчности, его чувстве неуверенности и страха, его апатии, распутстве и жестокости, его безнадежном фатализме, его невыразимом унынии и измождении, как неизбежных следствиях страшных излишеств в неверии и в суеверии.
На самой низкой ступени общественной лестницы стояли миллионы рабов, люди без семейства, без религии, без собственности, – люди, которые не имели никаких признанных прав и к которым никто не имел каких-либо признанных обязанностей, – люди, обычный порядок жизни которых состоял в том, чтобы от грязного распутного детства переходить к каторге зрелого возраста и к старости, влачимой в безжалостной заброшенности. Только немного выше рабов стояли низшие классы, которые составляли огромное большинство свободно рожденных обитателей римской империи. По большей части это были нищие и праздношатающиеся, знакомые с безобразнейшими низостями беззастенчивого лизоблюдства. Презирая жизнь честной промышленности, они просили только хлеба и зрелищ в цирке и готовы были поддерживать всякое правительство, даже самое деспотическое, если только оно удовлетворяло им в этой потребности. Утро они проводили в праздношатании вокруг форума или в униженном прозябании в палатах своих патронов, из-за милостей которых они ежедневно спорили между собой. Послеобеденное время и вечер они проводили в сплетнях в общественных банях, в апатичном наслаждении безнравственными играми театра, или с зверским упоением смотрели на кровавые представления арены. По ночам они удалялись в свои жалкие чердаки на, шестом и седьмом этажах insulae, – ночлежных домов Рима, в которые, как в самые низкие ночлежные дома беднейших кварталов Лондона, стекалось все, что только было самого жалкого и порочного в населении. Их жизнь, как она описывается современниками, большею частью состояла из нищенства, распутства и всякого порока.
На неизмеримом расстоянии от этого жалкого и алчного населения свободных граждан, проводя свою жизнь главным образом среди толпы развращенных и до приторности раболепных рабов, стоял постоянно уменьшавшийся класс богатых и знатных. Каждый век при своем упадке представлял зрелище самолюбивой роскоши рядом с униженною бедностью, зрелище богатства, как пресыщенного чудовища, среди голодающего населения; но нигде и ни в какой период эти контрасты не были столь поразительны, как именно в императорском Риме. Там целое население могло трепетать от опасения умереть с голоду, вследствие неприбытия вовремя александрийского хлебного корабля, между тем как высшие массы растрачивали целые состояния в один пир, пили из миртовых и украшенных драгоценными камнями чаш, стоивших тысячи рублей, и услаждались мозгами павлинов и языками соловьев. Естественным следствием этого было то, что в населении страшно свирепствовали болезни, люди были недолговечны, и далее женщины становились подверженными подагре. В большей части Италии большинство свободного населения принуждено было довольствоваться далее зимою простой туникой, и роскошь тоги приберегалась только в виде особенной чести для погребения трупа. И однако же, в это самое время одежда римских дам отличалась неслыханным блеском. Плиний старший рассказывает, что он сам видел, как Лоллия Павлина была одета для брачного пира в платье, все покрытое жемчугом и изумрудами, стоившими 40 миллионов цистерий, а между тем – это было еще не самое дорогое из ее платьев. Обжорство, капризы, всевозможные излишества, выставка на показ, распущенность господствовали в среде общества, не знавшего никаких других средств, которыми можно было бы нарушить однообразие своей истомленности или облегчить тоску своего отчаяния. Над языческим миром тяготело какое-то непостижимое и страшное бремя; глубокое утомление и пресыщенная похоть делали человеческую жизнь адом. Римские нобили с мутными глазами бессмысленно лежали в своих прохладных хоромах; чтобы хоть чем-нибудь разогнать удручающую тоску, они предпринимали безумные скачки по Аппиевой дороге, устрояли пиры, на которых напивались до безумия, увенчивая свои головы цветами. Но время шло от этого не быстрее, и тоска не уменьшалась.
На самой вершине всей этой разлагающейся системы – необходимый для нее и однако же ненавидимый всеми, бесконечно возвышенный над всем самым высоким в обществе и однако же живя в постоянном страхе пред самыми низкими, угнетая устрашаемое одним его именем население и устрашаемый этим угнетаемым населением – стоял император, волею судеб поднятый на головокружащую высоту безграничного, божественного самовластия и однако же сознававший, что его жизнь висела на волоске – император, который, по сильному выражению Гиббона, был в одно и то же время жрец, безбожник и бог.
Общее состояние общества было такое, какое только и можно ожидать в виду существования таких элементов. Римляне вступили на путь рокового вырождения с того самого момента, как они вступили в близкое общение с Грецией. Греция научилась от Рима его хладнокровной жестокости; Рим научился от Греции ее сладострастной развращенности. Семейная жизнь среди римлян некогда имела священный характер, и в течение 250 лет развод был совсем неизвестен среди них. Во времена империи, напротив, на брак стали смотреть уже не с любовью, а с презрением. Женщины, как говорит Сенека, выходили замуж для того, чтобы разводиться, и разводились для того, чтобы опять выходить замуж; и благородные римские матроны считали свои годы уже не по консулам, как прежде, а по своим разведенным мужьям.
Иметь семейство считалось несчастьем, потому что за бездетными женщинами с особенной настойчивостью ухаживали толпы искателей богатства. Когда в семействе были дети, то их воспитание начиналось обыкновенно под руководством тех самых рабов, которые во всех других отношениях были наиболее бесполезны и негодны, и затем продолжалось, при очевидно опасных следствиях для нравственности, тонкими, образованными и вместе распутными греками. Но в действительности никакая система воспитания не могла уже ослабить вредного влияния домашнего круга. Сыновей и дочерей богатых семейств никаким уходом невозможно было предохранить от заражения пороками, постоянный бесстыдный пример которых они видели в своих родителях.
Литература и искусство были заражены господствующим развращением. Поэзия в большей части спустилась на уровень преувеличенной сатиры, пустой декламации или фривольных эпиграмм. Искусство частью было испорчено пристрастием к яркой внешности, дороговизне и величине и частью снизошло на степень жалкой тривиальности или безнравственного жанра, вроде того, которым украшались стены Помпеи в I столетии. Греческие статуи времен Фидия беспощадно были обезглавливаемы для того, чтобы их головы заместить мрачными или безобразными физиономиями какого-нибудь Калигулы или Клавдия. Нерон, признавая себя знатоком искусств, воображал, что он придал особенное совершенство статуе Александра Лизимаха, озолотив ее с головы до ног. Красноречие, лишенное всякой определенной цели и употребляемое почти исключительно в видах лицемерного, напыщенного словоизвержения, все более вырождалось в искусство восполнять недостаток настоящего огня хлесткостью, благозвучностью и театральной возбужденностью. Воспитание в риторике теперь понималось в смысле воспитания в искусстве декламации и словосплетения, которое редко употреблялось для каких либо более возвышенных целей, а большею частью направлялось к тому, чтобы ласкательство сделать более благовидным или самой низкой софистике придать известную пряность. Драма, даже во времена Горация, выродилась уже в орудие выставления сценического великолепия или замысловатых машин. Достоинства, остроумия, пафоса уже невозможно было ожидать на сцене, потому что драматург был затенен гладиатором или плясуном по канату. Самыми великими и популярными актерами были пантомимисты, нахальные успехи которых вообще находились в прямо пропорциональном отношении к их низости. И в то время, как бесстыдные представления театра развращали нравственность всех классов с самого раннего возраста, сердца толпы делались жесткими, как нижний жернов, и зверски бесчувственными от страшных зрелищ цирка, жестокостей амфитеатра и всевозможных зверских оргий. Август, в прибавленном к его завещанию документе, упоминает, что он выставил в театре 8000 гладиаторов и 3510 диких зверей. Старый воинственный дух римлян вымер даже среди золотой молодежи семейств, в которых отличие какого бы то ни было рода могло только навлекать на наиболее выдающихся членов смертельное подозрение безответственных деспотов. Тот дух, который некогда заставлял Домициев и Фабиев «услаждаться упоением битвы» на равнинах Галлии и в лесах Германии, ― теперь пресыщался созерцанием жалких преступников сражавшихся за свою жизнь с медведями и тиграми, или отрядов гладиаторов, которые рубили друг друга в куски на окровавленном песке арены. Вялый и изможденный, нежный и распущенный аристократ мог услаждаться только внешним великолепием и оживляться грубыми зрелищами и кровью. Таким образом благородные иллюзии, которыми некогда истинное искусство старалось возвышать и очищать страсти, ослаблять ужас и возбуждать сожаление теперь исчезли под давлением реализма трагедий до низости ужасных и комедий до невыносимости пошлых. Внутренний характер римской цивилизации во времена империи можно выразить двумя словами именно: бессердечная жестокость и неизмеримое развращение.
Если еще оставалось какое-либо убежище для чувств попранной добродетели и опозоренной человечности, то можно бы надеяться найти его в сенате, члены которого были наследниками благороднейших и строгих преданий. Но уже во времена Тиверия сенат, как свидетельствует Тацит, снизошел до унизительно раболепного ласкательства, и это было бы невозможно, если бы члены его не были заражены господствующим развращением. Именно пред этими некогда серьезными и добродетельными сенаторами Рима, величие положения которых основывалось на святости семейных уз, цензор Метел заявил в 602 г. от основания Рима, не возбуждая ни малейшего ропота и разногласия, что на брак можно смотреть только как на необходимое зло. Пред этим именно сенатом, в более ранний период, главный консул не стыдился утверждать, что между ними едва ли можно было найти такого члена, который бы не приказывал одного или нескольких из своих собственных детей предавать смерти. В заседании этого самого сената, в 59 г. по Р. Хр., незадолго перед тем, как ап. Павел написал свое послание к Филимону, Кассий Лонгин серьезно доказывал, что единственным обеспечением для жизни господ было приводить в исполнение кровожадный Силаниев закон, которым постановлялось, что в случае умерщвления господина все его рабы, как бы они ни были многочисленны, как бы они ни были заведомо невинны, должны были поголовно подвергаться истреблению. Сенаторы Рима этого времени толпою являлись с благоговейными поздравлениями для приветствования преступного юноши, который только что пред тем запятнал свои преступные руки кровью матереубийства. Они возносили благодарение богам за его худшие жестокости и раболепно приписывали божеские почести мертвому четырехмесячному ребенку от жены, которую он потом убил зверским пинком.
Такое-то зрелище представлял древний языческий мир, и мрачность его еще более усиливается, когда рядом с ним мы видим зрелище малых христианских общин, состоящих главным образом из рабов и ремесленников, которые считали своим священным долгом подражать божественному примеру смирения и искренности, чистоты и любви. Среди язычников, конечно, встречались еще отдельные люди, которые жили благородною жизнью и признавали более чистый идеал, чем каким руководились окружающие их. Здесь и там, в рядах философов, какой-нибудь Деметрий, Муссоиий, Руф, Эпиктет; среди сенаторов – Гельвидий, Преск, Пет Тразея, Борея Соран; среди писателей – Сенека или Персей доказывали своею личностью, что добродетель еще не совсем исчезла. Но стоицизм, в котором они искали для себя опоры против ужасов и искушений той страшной эпохи, оказывался крайне несостоятельным в доставлении им средства против всеобщего развращения. Он стремился к возвеличению бесчувственности, которая не давала действительного утешения, и для которой он не представлял надлежащих побуждений. Он стремился к подавлению страстей столь неестественным насилием, что вместе с ними он сокрушал также и некоторые из самых благороднейших и возвышающих чувств. Его самоудовлетворенность и исключительность отталкивали от него благороднейшие и нежнейшие натуры. Он делал порок из сострадания, которое христианство поставило в число добродетелей; он воспитывал высокомерие, которое христианство отвергало, как грех. Он неспособен был для дела облагораживания чувств, потому что смотрел на человеческую природу в ее нормальном состоянии с презрительным отвращением. Выдающейся особенностью его было отчаянное уныние, которое особенно делалось заметным в его наиболее искренних приверженцах. Его любимой темой было прославление самоубийства, которое мудрейшие моралисты подвергали жестокому порицанию, но которое, как мы уже видели, многие стоики восхваляли, как самое верное убежище от бедствия и попрания. Это была философия, которая, правда, способна была раздражать сердца праведным негодованием против преступлений и безумств человечества, но которая тщетно старалась устоять и едва ли далее надеялась остановить все более вздымавшийся прилив порока и бедственности. По отношению к бедственности она не имела сожаления; на порок она смотрела с бессильным презрением. На Тразею смотрели как на античного героя за то, что он вышел из заседания сената во время обсуждения одного постановления, которое свидетельствовало о более чем возмутительном раболепстве. Он способен был лишь приводить своих немногих последователей к убеждению, что даже для тех, которые обладали всеми преимуществами знатности и богатства, ничего не оставалось более, как жизнь сокрушающего уныния, заканчивавшаяся смертью полного отчаяния. Но с другой стороны в эту же самую эпоху свв. апостолы Петр и Павел преподавали в том же самом городе немногим иудейским беднякам и немногим языческим рабам учение, столь исполненное надежды и света, что письма, написанные в тюрьме пред лицом мучения и смерти, читались подобно идиллиям безмятежного блаженства и гимнам торжествующей радости. Могилы этих бедных страдальцев, скрытые от общественных глаз в катакомбах, были украшены искусством, правда, грубым и однако же настолько торжествующим, что им грязное подземелье делалось сияющей эмблемой всего того, что есть самого светлого и самого возвышенного в счастье человека. В то время, как мерцающий факел стоицизма горел бледно, как будто бы среди паров дома мертвых, факел жизни в руках тарсийского делателя палаток и галилейского рыбака лучезарно сиял от Дамаска до Антиохии, от Антиохии до Афин, от Афин до Коринфа, от Коринфа до Ефеса и от Ефеса до Рима.
Но как добродетель имеет своих героев, которые являются носителями высшей святости, так и у порочности есть свои герои, представляющие собою воплощение всего того, что есть в данной жизни наиболее порочного и преступного. Так именно было и в рассматриваемое нами время. Казалось, что вся порочность, весь преступный блеск и все развращение языческого мира как бы сосредоточивались и воплощались в личности того императора, который первый вступил в открытую борьбу с христианством. Имп. Август задолго до смерти, закончившей лукавую комедию, в которой он столь серьезно играл свою роль, уже испытал Немезиду абсолютизма и предвидел страшные последствия, к которым он мог повести. Но ни он, ни кто-либо другой не могли даже гадать, чтобы четыре таких правителя, как Тиверий, Кай Калигула, Клавдий и Нерон: первый – кровожадный тиран, второй – яростный сумасшедший, третий – женственный распутник, четвертый – бессердечный арлекин – последовательно оскорбляли и устрашали мир. И однако же эти правители поочередно сидели на престоле Рима, этой столицы мира. Сосредоточение старых прерогатив многих должностей в лице одного человека, который был в одно и то же время консулом, цензором, трибуном, верховным жрецом и пожизненным императором, давало ему власть, которая, при содействии меча преторианцев и смертоносного наушничества доносчиков, сделалась страшною для граждан. Неудивительно, что христиане видели прообраз антихриста в том всемогуществе зла, в той апофеозе личного я, в том презрении к человечности, в той ненависти ко всему остальному человечеству, в том исполинском стремлении к невозможному, в том дерзком богохульстве и безграничном самоуслаждении, которыми отличался деспотизм какого-нибудь Кая Калигулы или Нерона. То самое обстоятельство, что их власть была в одно и то же время исполинская и жалкая, что господин мира во всякое время мог быть ниспровергнут негодованием какого-нибудь римского негодяя, даже мало того – мщением какого-нибудь одного трибуна или кинжалом какого-нибудь жалкого раба, – делало лишь более поразительным сходство, которое они представляли с позолоченным чудовищем, виденным во сне Навуходоносором. Их самовластие, подобно идолу этого сновидения, было золотым истуканом на глиняных ногах. Всякому христианину невольно должен был вспоминаться этот исполин, когда он видел огромную статую Нерона, с сияющею головой и другими атрибутами бога-солнца, некогда вздымавшуюся на 120 футов, на разбитом пьедестале, который и теперь еще можно видеть рядом с развалинами Флавиева амфитеатра.
Фаррар
* * *
Христиане в семейной жизни
Еще ярче пожалуй, чем в общественной жизни, отражалась вера Христова в христианской семье. «Какие женщины у христиан», говорит язычник Ливаний. Чистота семьи была знаменем христиан. Нечего и говорить, что все новые христианские отношения совершенно перевернули языческое устройство семьи. Языческая семья знала повелителя, господина семьи – отца или мужа. Глава семьи смотрел на жену, как на средство удовлетворения своей похоти, а на детей – почти как на рабов. Он мог даже убить их. Нечего и говорить, что в отношениях семьи господствовал разрушительный страх, а не объединяющая любовь. Эту-то языческую семью и переродило христианство, начиная с самых побуждений, по которым заключался брак.
Многие учители и отцы христианские считали долгом своим дать наставление о христианской жизни в браке, ибо семья есть начало жизни нового поколения, а потому заслуживает самого большого внимания.
«Христиане вступают в брак не ради плотской похоти, но для того чтобы рождать детей», пишет св. Августин.9 Другой древний христианский писатель Афинагор рассуждает: «жену, которую каждый из нас взял по установленным у нас законам, он имеет только для деторождения. Как земледелец, бросив в землю семена, ожидает жатвы и больше уже не сеет; так и у нас мерою пожелания служит деторождение». «Да», дополняет Климент Александрийский, «ближайшая цель брака рождение детей, а высшая – доброе воспитание их». Очень хорошо тот же Климент говорит при другом случае: «добрые браки основываются не на золоте и красоте, но на добродетели».
Ревнуя о чистоте христианской семьи, отцы усиленно настаивают потом, чтобы «ложе было не скверно брак был целомудрен» – и жена не обращалась в наложницу «ради похоти». Св. Климент дает многие правила о том, как должны поступать христианские супруги в своей брачной жизни. Он запрещает касаться жены во время месячных очищений или в случае, если жена зачала уже в чреве. Продолжение плотских сношений в последнем случае он почитает противоестественным и позорным. «Бог хочет, чтобы род человеческий продолжался, но Он не хочет, чтобы люди стали рабами похоти. Даже животные, не имеющие разума, знают время свое. Человеку ли, отличенному разумом, стоять в этом отношении позади их?»
Скромность, которою отличался древний христианин, слышится в самых наименованиях, какими звали себя взаимно супруги. Жены очень часто назывались «сестрами» своих мужей, и в самом деле некоторые супруги жили друг с другом – как брат с сестрою на некоторое время или навсегда отказывая себе в брачных сношениях. Конечно, такое воздержание могло быть только при согласии обоих супругов. Некоторые при самом вступлении в брак давали себе обет постоянного целомудрия; другие, живя более или менее долгое время в брачном состоянии, потом переходили к жизни целомудренной. Такие примеры были известны еще в 3 столетии. Конечно, это считалось особым подвигом. Но и для всех остальных были определенные сроки воздержания в браке. Отцы церкви требовали воздержания от людей женатых во все воскресные и праздничные дни, во дни причащения, покаяния и поста. В день совершения брака новобрачным не позволялось плотское сношение. Жених и невеста, по получении благословения, должны были проводить следующую ночь в девстве из благоговения к полученному благословению.
Древние христианские писатели описывают брак христианских супругов в самых привлекательных чертах, как полное внутреннее единение двух лиц, составляющих из себя как бы одну жизнь. Вот как говорит о жизни Тертуллиан. «Как приятны должны быть узы, соединяющие два сердца в единой вере, в едином законе. Они как дети одного отца. Нет между ними никакого раздора или разделения ни в душе, ни в теле. Они два в единой плоти: но где плоть едина, – должна быть и едина душа. Они вместе молятся, вместе постятся, взаимно ободряют и руководят друг другом. Они равны в церкви и в обращении с Богом, равно делят бедность и богатство, ничего один от другого скрытного не имеют, не в тягость друг другу, каждый из них может посещать больных и помогать нищим. Они вместе поют псалмы и гимны, стараясь друг друга превзойти в хвалениях Бога своего. Иисус Христос радуется, видя такое домоводство их, посылает мир свой на их дела, и обитает в нем вместе с ними, а где Он находится, туда не может войти дух злобы».
Муж и жена помогали друг другу в спасении души и доброй жизни. Среди христиан было хорошо известно сказание о том, как напр., aп. Петр возбуждал в своей жене ревность к терпеливому перенесению мученической смерти, говоря ей: «жена, помни Господа».
Всякий христианский дом был как бы храмом Божиим. В нем прилежно читалось слово Божие, ревностно и благоговейно совершались молитвы. «Если, у тебя есть жена, то молись вместе с нею», говорится в уставе египетской церкви, «брачный союз да не будет препятствием к молитве». Часто раздавались в христианских домах и псалмопения. Утро начиналось обычным чтением Св. Писания и молитвою, которая заканчивалась хвалебным гимном, после чего все члены семейства давали друг другу поцелуй мира и расходились на свои работы. Ни одна трапеза не совершалась без молитвы; всякая, даже самая простая закуска, всегда имела как бы характер священной трапезы. Вечером день заканчивался опять общей молитвой. Под именем факельной песни до нас дошла древняя вечерняя песнь, как она в первые века христианства пелась в христианских домах, именно известная песнь:
«Свете тихий святыя славы,
Бессмертного Отца Небесного,
Святого блаженного, Иисусе Христе!
Пришедше на запад солнца,
Видевше свет вечерний,
Поем Отца, Сына и Святого Духа, Бога.
Достоин ecи во вся времена
Петь быти гласы преподобными;
Сыне Божий, живот даяй,
Тем же мир Тя славит!»
Часто бывало и то, что христианки-жены обращали в христианство своих язычников-мужей и тем, по слову апостола, «святился муж неверный женою верною».
Иногда случалось, что жены уходили от своих мужей, когда мужья, несмотря на терпение жен, предавались гнусным порокам. Но так поступали жены только в тех случаях, когда оставаться с мужем было несомненно грешно. Так св. Иустин рассказывает, что один язычник заставлял жену распутничать и деньги отдавать ему; жена ушла от него. Однако такие случаи были очень редки: их почти не могло быть...
Мужья и жены жили воистину «в душу едину». Недаром по одному преданно христианскому, жена «издали» знала, когда мужу больно, когда на душе его тягость и тоска.
И не удивительно, что новый строй жизни вместе с великим учением, которое лежало в его основе, создал удивительных женщин.
Восторженно хвалебный отзыв язычника Ливания о христианских женщинах дает нам повод представить ту резкую противоположность, которая существовала между христианками и их современницами – женщинами-язычницами, и большею частью из одного и того же высшего класса общества; между тем как знатная римская женщина-язычница думает только о нарядах и уборах, мучится и беспокоится из-за того, чтобы наряд ее знакомой, не оказался дороже и богаче ее наряда, золото, жемчуг и другие драгоценности носит даже на обуви, украшение женщины-христианки составляет, согласно заповеди апостола: «Не внешнее плетение волос, не золотые уборы и нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого молчаливого духа (1Петр.3:3–5). В то время, как язычница Поппея держит пятьсот ослиц, чтобы купаться в их молоке, для поддержания своей красоты, св. Фабиола является в Рим, неся на своих плечах бедных, покрытых проказою, расслабленных болезнью и помещает, их в основанный ею госпиталь. Знатные римлянки присутствуют на жестоких гладиаторских зрелищах и рукоплещут убийствам, св. Мелания переодевается рабою, чтобы снести пищу христианским пленникам.
Мы позволим себе дать жизнеописание одной христианки. Это образец женщины, проникнутой Христом всецело. Разумеем св. Павлу.
Св. Павла была уроженка Рима, знаменитого происхождения; воспитанная среди богатства, которому едва ли было равное, она выросла в чрезвычайной неге и не столько ходила, сколько была носима рабами. Но среди всей роскошной обстановки она умела воспитать в себе редкие сокровища душевные. С сердцем благородным, нежным и строго нравственным она соединяла в себе и прекрасное образование ума: говорила по-гречески, как на родном языке, и знала по-еврейски столько, что читала и пела псалмы Давида в подлиннике. В 35 лет оставшись вдовою с шестью детьми, она едва перенесла свою потерю, но восторжествовала духом и благоговейно преклонилась пред Божественной Десницей, столь болезненно ее поразившей. Она отказалась от света и стала расточать все свои богатства на бедных Рима. Она считала потерею для себя, если нищий и голодный получали помощь от другого. Когда родные укоряли ее, что она разоряет детей своих, она отвечала: «я оставляю им несравненно большее наследство – милосердие Христово». А когда вокруг ее стали раздаваться похвалы ее деятельности, она быстро решилась бежать из Рима. Она взяла с собою одну дочь и отправилась в Палестину. Это было зимою 385. года, более полутора тысяч лет тому назад. Не смотря на все неудобства пути, на горы, веявшие холодом, на рыскавшие всюду шайки арабов, на сырую зиму, Павла, согреваемая огнем веры, ехала на осле, почти безостановочно, и думала лишь о том, как бы поскорее достигнуть Иерусалима. Едва она появилась в церкви над Св. Гробом и Голгофою, на нее обратились взоры всего народа; а она ничего не замечала – ни гранитных стен, ни мраморных колонн, ни раззолоченных сводов, ни народа, она искала только святых мест и была вся проникнута сильным душевным волнением. Сколько слез, вздохов, искренней скорби и трепетного благоговения было излито ею – это знает один Господь, внимавший ей. На Голгофе, повергшись пред крестом, она молилась так, как бы видела Самого Распятого Спасителя. В часовне Гроба Господня она припала к камню, отваленному Ангелом, обвила его руками, и никто не мог бы оторвать ее от него. Но когда она проникла в самую пещеру Гроба, и колени ее преклонились на месте погребения Спасителя, она обняла руками каменное возвышение, на котором лежало пречистое Тело, и лишилась чувств; потом, собравшись с силами, она покрыла поцелуями эти камни, с горячим чувством припадала к ним, словно к ручью, утоляющему пламенную жажду, ручью, которого так долго искала.
И это не было праздной чувствительностью. Посмотрите, что сделала она в Вифлееме...
Это уж не слезы и не слова: это живое дело.
Вифлеем, родина Давида и Христа, был тогда простой деревней; только над Вертепом возвышался великолепный храм. Здесь, по витой лестнице, Павла спешно спустилась в Вертеп. Распростершись на каменном полу св. Вертепа, погрузившись в созерцание великого таинства, совершившегося в этом самом месте, Павла пришла в тот неописуемый восторг, когда человек, забывая все окружающее, переносится духом в иной, неземной мир. Павла плакала, радовалась и молилась в одно и то же время. «И я, негодная, грешница, сподобилась целовать ясли, в которых лежал Господь ― Младенец», говорила она. «Здесь будет мое жилище, потому что мой Спаситель избрал здесь Свое; отечество моего Бога будет местом и моего покоя». И она действительно тут прожила 20 лет. Основав женскую общину, она сама вступила в нее со своею дочерью. Здесь эти две женщины, которые не могли прежде терпеть уличной грязи, которым очень трудно было ходить но неровной почве, которых носили слуги, для которых тяжела была шелковая одежда, эти женщины теперь, одетые в грубое платье, приготовляли свечи для дома Божия, топили печь, мели полы, чистили овощи, готовили кушанья, накрывали столы, подавали чаши, проворно ходили туда и сюда и, сравнительно с прежним, стали здоровее и сильнее. Мать не уступала своей дочери ни в трудах, ни в заботах. И среди множества сестер, собранных ею из всякого сословия, Павла по одежде, по голосу, по виду и приемам казалась самою низшею из всех. На кровати своей она не знала мягкой постели даже во время жесточайшей лихорадки; разостлав полость, она спала на жесткой земле. Но в отношении к другим, даже самым простым людям, никого не было снисходительнее ее, никого не было приветливее. Бедным она помогала, богатых уговаривала к помощи. Чтобы помочь бедным, св. Павла даже занимает, входит в дома. «Берегитесь – пишет ей по этому случаю блаженный Иероним. – Сказано: «у кого есть два платья, пусть отдаст одно, а вы даете три». – «Что ж такое? восклицает она. Буду ли я доведена до нищенства или до займа, семейство будет всегда платить моему заимодавцу, и поможет мне сыскать кусок хлеба; но если бедный, оттолкнутый мною, умрет с голоду, кто ответит за его смерть, как не я?
И Павлы считались тысячами среди христиан.
Напомним читателям – хотя бы еще очень характерное описание жизни св. Анастасии, так называемой Узорешительницы. Святая Анастасия – дочь сенатора. Отец же святой против ее желания выдал ее за некоего Помплия, происходившего также из сенаторского рода и исповедовавшего эллинскую веру. Но Анастасия и за язычником все же умела служить Христу. Часто, сняв свои роскошные одежды и драгоценные украшения и надев тайно нищенское рубище, Анастасия выходила из дому, неведомо для всех, кроме одной рабыни, которая неотлучно сопровождала ее. С этой рабыней Анастасия обходила все темницы, золотом покупая себе у стражи вход в них, посещала страждущих ради Христа, служила им с благоговением и усердием, сколько могла. Она умывала руки и ноги заключенных, очищала их спутанные волосы, полные сора, отирала их кровь, обвязывала их раны чистым полотном, подавала каждому пищу и питье. Потом, достаточно послужив им, она возвращалась домой.
В этих занятиях часто приходилось ей выходить и входить в свой дом, что не скрылось от мужа ее. Он узнал, что Анастасия посещает узников, и еще больше разгневался на нее. Еще и прежде он был раздражен на святую за ее отказ вести с ним беспорядочную и нечистую животную супружескую жизнь, и много ей за то досаждал.
Теперь он стал бить св. Анастасию, заключил ее в отдельной комнате, приставив к ней стражу, так что она не могла выйти из комнаты. И что же? Святая скорбела не о себе, а только об узниках за Христа, что не посещает их, не служит им, не снабжает их всем нужным.
Когда муж ее умер, Анастасия стала свободнее и, конечно, теперь она вся отдалась Христу и «Его нищим братьям». «Анастасия – читаем мы в ее житии – стала переходить из города в город, и из страны в страну; святая везде служила христианам, содержимым в узах, доставляла на свои средства узникам пищу и питье, одежду и все необходимое и оказывала больным врачебную помощь. Она была отрадою для всех тяжко испытуемых и изнемогающих телом людей, и золотом покупала им облегчение от долговременных тяжких уз. Вот поэтому Анастасия и была названа Узорешительницею, так как своим тайным попечением она многим разрешила узы. Одним она принесла облегчение; других, врачуя собственными руками, она вылечила от ран, иных, бывших полумертвыми, оживила своим уходом, дав им здоровье и силы на ожидавшие их новые мучения. Желая помогать больным и несчастным, она выучилась врачебному, искусству и сама лечила раненых. Не гнушалась она на руках своих носить тех, которые не могли владеть ни руками своими, ни ногами, перебитыми или изъязвленными за Христа, и сама влагала им в уста пищу, поила их, обчищала их гной, обвязывала струпья. И в том только было ее веселье и радость, чтобы послужить Самому Христу в лице тех, кто страждет за исповедание сладчайшего имени Христова. Об этом заботилась она всеми силами, к этому стремилась всеми способами и, трудясь в этом деле всею душой, она побеждала природную немощь свою, отличаясь великодушием и мужественностью, любовью к Богу и ближним и заботами о святых страдальцах, которые всегда близки к Богу и о которых она говорила вместе с Давидом: «мне зело честни быша друзи твои, Боже».
И среди этих подвигов она нашла смерть...
А в семейной жизни? Христианки были образцом истинного Христова смирения и сдержанности.
Вот святая Моника – мать блаж. Августина. Ее муж, Патрикий язычник, был человек добрый, но вспыльчивый. Моника старалась обратить его к Богу, рассказывая ему о благости Божией, о Христе, но главным образом действовала на него голосом своего сердца и своим добродетельным характером, чем она, по рассказам сына ее Августина, возбуждала не только любовь, но и удивление своего супруга. Когда находили на него вспышки гнева, она умела его смягчить молчанием. Когда же проходила горячка мужа, она давала ему отчет в своем образе действий.
К Монике часто приходили жены со следами побоев, полученных ими от своих мужей, и жаловались на них. Этим женам Моника советовала обуздывать свой неудержный язык. Тогда ― говорила она ― будет все хорошо. Советовала, потому что сама она делала так, и она победила.
Известно, что молодая жена часто спорит со своею свекровью. Эта обыкновенно не хочет уступить своего владычества, а та сама хочет заведовать хозяйством. А то бывают злые люди, которые стараются поселять раздор между обеими половинами, и такие чаще всего бывают из слуг и родственников. Такое несчастье иметь недобрую свекровь постигло и Монику. Дурные служанки поссорили их так, что свекровь стала питать к молодой невестке сильное нерасположение. Но Моника не переставала быть доброжелательной к свекрови – любя ее как мать, и как туман исчезает от солнечных лучей, так исчезло и прошло нерасположение к ней свекрови. Эта последняя рассказала все своему сыну и требовала от него, чтобы он наказал злые языки, что он и сделал. С тех пор никто больше не решался разрушить мир, господствовавший между обеими женщинами, и они жили между собой, как две нежно любящие подруги.
Женщины христианки боялись, как великого зла, того, что у нас называется сплетнями.
Слово – один из драгоценнейших даров Творца; а между тем едва ли есть что-либо другое, чем так мало дорожили бы и так много злоупотребляли. И от малых причин бывают иногда очень большие последствия. Читатели, может быть, знают о маленьких (микроскопических) животных, живущих в море и известных под именем коралловых полипов, что они образуют целые острова, на которых живут многие тысячи людей. Так и из многих дурных слов может составиться целый поток, целая река клеветы, посредством которой очень легко затопить честь и доброе имя нашего ближнего. Сплетничая, мы терзаем доброе имя наших соседей, знакомых, родных, друзей: никому нет пощады, все должны служить пищей червю, который нас пожирает.
И христиане хорошо понимали греховность злого слова. Блаженная Елизавета, будучи настоятельницей одной женской обители, ревностно заботилась о спасении сестер ее о Господе. И вот, как опытная подвижница, хорошо знавшая сердце женское, особенно внушала она сестрам и женам остерегаться злоязычия. «Кто, изворачиваясь во лжи, – говорит она, думает, что выказывает тем ум и силу, то ошибается до жалости: он послушное орудие сатаны, отца лжи. Отец тьмы наводит на такую душу тьму, она не сознает грехов своих, не видит своей опасной низости и остается в бесчувствии. Говорливость женская тем более грешна, что при недостатке рассудительности и при раздражительности сердца, расточаем мы чаще пустоту, ложь, клевету, легкомыслие, вредное для себя и для других. «Сердце праведного подумав отвечает, а уста беззаконных рекою льют худое», – говорит премудрый (Притч.15:28). Что обнаруживает собою болтливое злоязычие? Злость гордости, беснующейся от своей слабости. В бедности женщина по зависти чернит других; богатая унижает других по гордости. Сколько бед, сколько страданий выходит от того для людей. Как все это пагубно для бессмертной души. Любите друг друга, а не злобствуйте, – сказано нам».
Это женщина ― жена гражданка, но христианки матери, – они еще чище и выше. Те же христианские начала, какими жили христианские жены в отношении к мужу, свекрови, они применяли к детям: Воспитание детей было – чисто религиозным.
Уже муж апостольский Варнава предписывал каждому христианину: «с детства наставляй сына и дочь в страхе Божием». Для этого служило главным образом Священное Писание. О Леониде, отце Оригена, известно, что он ежедневно задавал сыну выучивать на память по главе из Священного Писания. Блаж. Иероним так пишет матери христианке о воспитании своей дочери. «Будь осмотрительна в выборе воспитания. Душа должна быть храмом Божиим, поэтому первые мысли, первые слова ребенка должны быть освящены благочестием.
«Для матери христианки нет радости выше той, когда она слышит, как ее дитя еще слабо и с запинками лепечет имя И. Христа, или когда оно пытается петь священные напевы нежным голоском своим. Когда представится возможность, обучи его псалмам. Пусть Евангелие и писания апостольские сделаются жизнью его сердца».
И христианки-матери всегда следовали этим заветам. Родители заботливо удаляли от детей все неприличное и соблазнительное. «Душа», говорит блаж. Иероним, «должна быть так руководима, чтобы она не научалась ни слушать, ни говорить ничего такого, что отвлекает от страха Божия. Неприличных слов она совсем не должна понимать. Должно держаться вдали от легкомысленных детей других родителей, и пусть няньки избегают всякого дурного общества, чтобы они не научили детей худым нравам. Если родители с такою заботливостью предохраняют своих детей от укушения змеи, то как им не предохранять тех же детей от зла мира сего».
Детей воспитывали – так сказать – около Евангелия. Св. Макрина, сестра Василия Великого, вспоминая о своем детстве, рассказывает, что мать обыкновенно сажала ее или с братом на свои колени и заставляла слабым и лепечущим языком произносить сладчайшее имя Иисуса Христа» («И с тех пор возгорелся в сердце моем огонь любви к Господу», – добавляет святая сестра великого брата).
Когда дети подрастали, их ближе знакомили с Христом, жизнью Его подвигов.
О чем рассказывали матери маленьким христианам? Сказки? Да конечно, и сказки, но рядом с этим и о святом, божественном, о Христе, Его деле, жизни, о Богоматери, угодниках, о том, как жили святые в пустынях, как спасались, терпели голод, нужду, царей не боялись, Христа исповедали, как им птицы небесные корм носили и звери их слушались, как на том месте, где кровь их падала, цветы вырастали. И образ Христа, всеведущего, вездесущего Бога с сладкою силою втеснялся в душу детей, наполняя ее чистым благоговейным страхом, и Христос становился чем то близким родным.
Один христианский отрок на вопрос мучителя от кого узнал он, что Бог один? ― отвечал: «Этому научила меня моя мать, а мою мать научил Дух Святый и научил для того, чтобы она меня научила. Когда я качался в колыбели и сосал ее грудь, тогда я еще научился веровать во Христа».
Древние христиане много заботились о том, чтобы дети имели учителями людей чистых и добродетельных. И когда (в IV веке) эта заботливость ослабела, епископы с горечью обличают грех небрежения о детской душе. «Теперь, говорит И. Златоуст, более заботятся о лошадях и ослах, чем о детях. Если нанимают погонщика ослов, то очень заняты бывают вопросом: не лгун ли, не пьяница ли, не вор ли, опытен ли? А если берут учителя для детей, то принимают, кого пришлось и не размышляют, что нет искусства важнее воспитания детей».
Изменивши все отношения между членами семьи, христианство не забыло, как мы уже видели отчасти, и меньших ее членов – рабов. Христианство учило, что во Христе Иисусе нет раба и свободные рабы чувствовали себя легко и счастливо. Христиане относились к своим рабам совсем иначе, чем язычники, как с подобными себе людьми, а не как с вьючными животными.
Новое начало внутренне изменяло и преобразовывало отношения господ и рабов. Обхождение с рабами со стороны их христианских господ и отношение христианских рабов к своим господам тотчас же делались другими. Они смотрели на себя, как на братьев, и ап. Павел в послании к Филимону пишет о рабе его Онисиме: «прими его навсегда, не как уже раба, но выше раба, брата возлюбленного» (15, 16). Между ними, как членами Церкви, уже не было никакого различия. Они собирались в тот же самый дом Божий, молились одному и тому же Богу, исповедовали одного и того же Спасителя, вместе пели священные песни, вкушали от того же самого хлеба и пили из той же самой чаши. Все это должно было совершенно иначе настраивать господина по отношению к своим рабам. Он уже не мог относиться как к вещи – к тому, кто был его братом во Христе. Церковь несомненно требовала пред принятием раба, если господин был христианином, свидетельства своего господина о его поведении, и раб тогда без всякого ограничения делался полноправным членом общины. Перед ним открывался путь к ее должностям и даже к должности епископа. Случалось даже так, что раб был пресвитером той же самой общины, к которой принадлежал его господин, как простой член ее. Были даже такие рабы, которые при самых трудных обстоятельствах, верно и терпеливо сохраняли чистоту своей христианской жизни. Среди мучеников встречается также множество рабов. Этот высочайший венец предоставлялся им в той же мере, как и свободным. С другой стороны, господа были убеждаемы относиться к своим рабам любвеобильно, с нежностью и кротостью. «Не подобает относиться – говорится в учении Господа чрез двенадцать апостолов ― к твоему рабу или твоей рабыне, которые уповают на того же самого Бога, с жестокостью, дабы они не устрашились Бога, который владычествует над вами обоими; ибо Он приидет призвать не по лицемерию, но тех, которых приготовил Дух».
Часто случалось, что рабы христиане были наставниками своих господ в вере Христовой и в добродетелях и обращали их на путь истинный; и такие господа жили со своими рабами, как друзья, как возлюбленные братья. Христианство совсем изменило внутренние отношения между господами и рабами. Оно дало рабам не мирскую, внешнюю только свободу, а истинную свободу духа, потому что то, что называется мирской свободой, не есть еще истинная свобода. И рабы христиане кротко, смиренно и самоотверженно слушались своих господ язычников во всем, что не нарушало закона Божия; в противном случае они не исполняли приказаний своих господ. Так, раба христианка, Гонтамина, служившая верно своему господину, пока он не требовал от нее ничего безбожного, лучше захотела умереть от его руки, нежели послушаться и исполнить его позорные требования, отдать ему «ее девство».
* * *
И не только в личных отношениях, но и во всех своих поступках древние христиане были проникнуты духом Христовым.
Мы не обращаем внимания на мелочи в нашей жизни, но древние христиане каждый свой шаг, каждое свое дело старались просветить христианством или помнили слова апостола: «когда едим или когда пьем – мы Господни»; они каждый свой поступок определяли мыслью, воспоминанием о Христе и о заповедях евангелия.
Вот как описывает Тертуллиан обед древних христиан: «садятся за стол не иначе, как помолясь Богу, едят столько, сколько нужно для утоления голода, пьют, как пристойно людям, строго соблюдающим воздержание и трезвость; насыщаются настолько, что тою же ночью могут возносить молитвы Богу; беседуют, зная, что все слышит Бог. По омовении рук и возжжении светильников, каждый приглашается петь хвалебные песни Богу. Стол оканчивается, как и начался, молитвою. Выходят отсюда не для того, чтобы производить бесчинство, выходят скорее из школы добродетели, нежели от вечери».
«Час обеда – говорит об том же предмете другой христианский писатель – не должен оставаться без небесной благодати. Скромный обед должен сопровождаться псалмами. Иные люди живут для еды наравне с бессловесными животными, у которых жизнь во чреве; наш же воспитатель Христос повелевает нам есть для того, чтобы жить, ибо пища для нас не занятие и сластолюбие, не есть наша цель. Жизнь слагается из двух вещей: здоровья и силы, а для этого полезнее легкое питание, чем объедение».
Даются наставления и касательно употребления вина. Его позволяется принимать лишь умеренно, как и апостол Павел заповедует Тимофею принимать понемногу вина для здоровья желудка. Вообще вино допускается главным образом в качестве лекарства. Пить его не разрешается всем без различия. Молодые люди, юноши и девушки и даже замужние должны воздерживаться от вина. Пить вино юноше это все равно, что к огню прибавлять огонь. От этого рождаются страсти и грехи несдержанные. И порок пьянства в то время очень редко встречался между христианами.
Если призванием христианской женщины было служить, если она считала своею высшею честью быть служанкой Христа, то само собою понятно, что она отнюдь не предавалась неестественной роскоши туалета, как это было со знатными дамами того времени. Делаясь христианкою, она все это оставляла, являясь, по апостольскому увещанию, в простой приличной одежде, и не смущалась, когда о ней говорили: «она ходит гораздо беднее после того, как сделалась христианкой». Вполне сознавая, что она сделалась богаче в истине и что целомудрие, скромность, простая и естественная жизнь есть лучшее украшение женщины, она не нуждалась уже более в прежнем великолепии. Она не ходила в храм, не ходила в театр, не участвовала при праздниках язычников. Она жила в тишине своего дома, собственноручно работала, заботилась о муже и детях и охотно исполняла долг гостеприимства. Если она выходила, то выходила для посещения больных, ходила в церковь слушать слово Божие, причащаться тела и крови Христовой; какое же значение при этом могли иметь внешние украшения? Но если даже она и ходила посещать своих языческих подруг или принимала приглашение от языческих родственников, то и тогда она не смущалась являться совершенно просто. Она выходила, выражаясь словами Тертуллиана, облеченная в свое собственное всеоружие, показывала, что «есть различие между служительницами Бога и служительницами диавола; была примером для других, которые могли назидаться при виде ее и, по апостольскому слову, Бог прославлялся в ее теле». В первенствующей Церкви мы видим сильное противодействие господствовавшей в то время чудовищной роскоши женщин. Мы знаем, как вооружался Тертуллиан (да и не он только, но и другие учители церкви) против крашения волос и всякого искусственного головного убора. «Господь сказал: вы не можете сделать волоса черным или белым, a они противятся Богу. Смотри, говорят они, мы красим черные или белые волосы в красные (что тогда было любимым и модным цветом), что гораздо красивее. Далеки да будут дочери мудрости от такой глупости! – какая польза для души в такой заботливости об украшении волос? Почему вы не можете оставить ваших волос в покое, которые вы то связываете, то распускаете, то зачесываете вверх, то развиваете? Одни услаждаются тем, чтобы завивать их в локоны, другие с показною, но не более похвальною, красотою распускают их гладко. Вы, кроме того, прибавляете, я уже и не знаю, какое чудовище фальшивых кос, которые убираются то как шапка или шлем, покрывавший голову, то массами ниспадают на спину. Это было бы чудовищным, если бы даже и не было противно заповеди Господа, который сказал, что никто не может прибавить себе роста. Если вас не стыдит и эта чудовищность, то вы должны бы, по крайней мере, устыдиться осквернения, так как вы возлагаете на священную христианскую голову волоса, отрезанные, быть может у какого-нибудь негодяя, быть может преступника, быть может обреченного в ад. Низвергните же с вашей свободной головы все это рабство убранства! В великий день христианской радости я увижу, воскреснете ли вы с белилами и румянами и со всем громадным головным убором, и понесут ли ангелы столь раскрашенных и убранных по воздуху в сретение Господу. Удалитесь же теперь от того, что тогда будет отвергнуто. Пусть и теперь Бог видит вас так, как Он увидит вас тогда». Украшение лица и головы Тертуллиан выразительно объявляет грехом, потому что те, которые украшают себя, хотят сделать себя прекраснее, чем какими создал их Бог, и таким образом порицают Бога.
Предписывая древним христианам воздерживаться во всем, древние учители церкви не оставляли без внимания даже таких вещей, как одежда. Они помнили, что в каждом своем действии человек может выразить свое душевное настроение и в заботах об одежде обнаруживать свою преданность к вещам тленным и пустым. Поэтому св. Климент предпочитает белую простую одежду и предостерегает от пестрых и цветных одежд, потому что эти одежды более ласкают взор, а не служат практической надобностью, и потому что простота есть лучшее изображение христианской правоты и святости. «Не нужно носить ни шелковых одежд, ни жемчуга, ни золота ― это суетность».
Св. Григорий Богослов так обличает суетность и вред женских нарядов и украшений: «не стройте женщины, на головах у себя башен из накладных волос, не выставляйте напоказ нежной шеи; не покрывайте Божия лика гнусными красками и вместо лица не носите личины. Женщине неприлично показывать мужчинам открытую голову, хотя бы золото вплетено было в кудри, или несвязанные волосы развевались туда и сюда нескромными ветерками. Ей неприлично носить на верху гребень, наподобие шлема, или видную издали мужчинам и блестящую башню. Неприлично и то, чтобы сквозь тонкий лен просвечивали твои волосы, вместе покрытые и открытые и сияя как золото, где сбежало покрывало, выказывали мастерство твоей трудившейся руки, когда, поставив перед собою слепого наставника, ― бездушное изображение своего лица, с его помощью писала ты свою красоту. Если природа дала вам красоту, не закрывайте ее притираниями, но чистую храните для одних своих супругов, и не обращайте на постороннего жадных очей; потому что вслед за очами неблагочинно ходит и сердце. А если при рождении не получили вы в дар красоты, то не заимствуйте чужой красоты, которую легкомысленные (распутные) женщины покупают, и покупают за несколько оволов (мелких монет), ― красоты, которая стирается и стекает на землю, не может удержаться на тебе во время смеха, когда веселие приводит в трепет ланиту, – красоты, которую изобличают в подлоге ручьи слез, увлаживающий ланиты страх, и уничтожает капля росы. Теперь блестят и полны прелестей твои ланиты; но вдруг «к великому смеху» являются они двухцветными, где темными, a где беломраморными. Ибо тебе, подсурьмившаяся и подрумянившаяся, возможно ли удержать на себе обличаемую в подлоге красоту?.. Если и достанет у тебя хитрости сокрыть что-нибудь от супруга, хотя и не удобно Божий образ закрыть смертной личиной; то смотри, чтобы прогневанный Бог не сказал тебе так: «отвечай, чуждая Мне тварь. Кто и откуда этот творец? Я не пса живописал, но создал собственный Мой образ. Как же вместо любезного Мне образа вижу кумир?..»
* * *
Пир у Нерона
...Точно сквозь сон виднелись тысячи мерцающих светильников и на столах, и на стенах, точно сквозь сон слышались крики, которыми гости приветствовали цезаря.
Пир становился все веселее. Толпы невольников разносили все новые яства; из больших ваз, наполненных снегом и обвитых плющом, вынимали все новые кратеры с винами различных сортов. Все пили много. С потолка на стол пирующих беспрестанно падали розы.
Прочитано было несколько стихотворений и произнесено несколько диалогов, в которых вычурность заменяла остроумие. Потом знаменитый мим, Парис, представлял приключения Ио, дочери царя Инаха. Гостям показалось, что они видят чудеса и чары. Парис движениями рук и тела умел выражать то, что казалось в танце выразить невозможно. Руки его с необыкновенною быстротой двигались в пространстве и производили впечатление светлого живого облака, трепещущего сладострастием и обвивающего близкую к обмороку девушку, содрогающуюся пароксизмом блаженства. Это был не танец, а картина ясная, открывающая тайну любви, волшебная и бесстыдная. Потом вошли корибанты и сирийские танцовщицы, исполнявшие под звуки цитр, флейт цимбал и бубен вакхический танец, полный дикого движения и еще более необузданной распущенности.
Невольники приносили все новые блюда и беспрестанно наполняли чаши вином. Появились два атлета и стали бороться. Могучие, лоснящиеся от масла тела слились в одну глыбу, кости одного хрустели в железных руках другого, из-за стиснутых зубов вырывалось зловещее скрежетание. По временам то слышались глухие удары ног о посыпанный шафраном пол, то атлеты вновь становились неподвижными, стихали, и тогда зрителям казалось, что перед ними группа, изваянная из камня. Глаза римлян с наслаждением следили за движениями страшно напряженных рук и мускулов. Но борьба окончилась довольно скоро, – Кротон, учитель и начальник школы гладиаторов, недаром слыл за первого силача во всем государстве. Противник его стал все быстрее дышать, потом лицо его посинело, наконец, изо рта хлынула кровь, и он упал.
Гром рукоплесканий приветствовал конец единоборства, а Кротон, упершись ногою о плечи противника и, скрестив на груди могучие руки, обводил залу глазами триумфатора.
Затем выступили подражатели зверям, фокусники и шуты, но на них мало обращали внимания, потому что вино уже затмевало глаза зрителей. Пир постепенно переходил в пьяную, распущенную оргию. Сирийские девушки, которые раньше плясали вакхический танец, смешались с гостями. Музыка обратилась в беспорядочный и дикий грохот цитр, кифар, армянских цимбал, египетских систров, труб и рогов, а так как пирующим хотелось разговаривать, то музыкантам стали кричать, чтоб они уходили. Воздух триклиния, насыщенный ароматом цветов, благоуханием масел, которыми прелестные мальчики во все время пира окропляли ноги пирующих, становился тяжелым, светильники горели тусклым огнем, венки на головах пирующих съехали на сторону, лица побледнели и покрылись каплями пота, Вителлий свалился под стол. Нигидия, обнажившись до половины туловища, склонила свою пьяную детскую головку на грудь Лукана, который тоже пьяный, принялся сдувать с ее волос золотую пудру и с неимоверным блаженством следил за взлетавшими пылинками. Вестин упорно, в десятый раз, повторял ответ Мопса на запечатанное письмо проконсула. Туллий, который смеялся над богами, говорил размякшим голосом:
– Если Сферос Ксенофана кругл, то, понимаешь, такого бога можно катить перед собою, как бочку.
Но Домиций Афр, старый злодей и доносчик, возмутился этим разговором и от негодования залил себе всю тунику фалернским вином. Он всегда верил в богов. Люди говорят, что Рим погибнет, находятся и такие, которые утверждают, что он уже гибнет. И верно!.. Но если это случится, то только потому, что молодежь, утратила веру, а без веры не может быть добродетели. Кроме того, пренебрегли прежними суровыми обычаями и никому не приходит в голову, что эпикурейцы не могут отразить варваров. Сам он только жалеет, что дожил до таких времен и что в наслаждениях должен искать спасения от огорчений, которые без того давно уложили бы его в могилу.
И, сказав это, он привлек к себе сирийскую танцовщицу и стал своим беззубым ртом целовать ее спину и плечи. Консул Меммий Гегул увидал это и, поднимая свою лысую голову, украшенную съехавшим набок венком, произнес:
– Кто говорит, что Рим гибнет?.. Вздор!.. Я, консул, знаю лучше всех... Videant consules!.. Тридцать легионов охраняют спокойствие нашей империи.
Приложив руки к вискам, он закричал на всю залу:
– Тридцать легионов! Тридцать легионов... от Британии до парфянской границы!
Но, вдруг, он остановился и, приставив палец ко лбу, добавил:
– А, пожалуй, и тридцать два...
Домиция, однако, не успокоило количество легионов, охраняющих римское спокойствие. Нет, нет! Рим должен погибнуть, потому что погибла вера в богов, оставлены суровые обычаи! Рим должен погибнуть... А жаль! Жизнь так хороша, цезарь так милостив и вино такое прекрасное! Ах, как жаль! – и, положив голову на спину сирийской вакханки, он расплакался: «Какое там дело до будущей жизни?.. Ахилл был прав, говоря, что лучше быть работником в подлунном мире, чем царствовать в киммерийских странах. Да еще существуют ли какие-нибудь боги, хотя неверие губит молодежь».
Лукан сдул весь золотой порошок с волос уснувшей от опьянения Нигидии, потом обвил ее плющом, снятым со стоявшей перед ним вазы, и посмотрел на присутствующих радостным и вопросительным взором. Затем он и себя украсил плющом, повторяя тоном глубокого убеждения:
– Я вовсе не человек, а фавн.
Петроний не был пьян, но Нерон, который сначала, оберегая свой «божественный» голос, пил мало, под конец осушал чашу за чашей и охмелел. Он хотел даже петь другие свои стихи, на этот раз греческие, но забыл их и по ошибке запел песню Анакреона. Ему подпевали Пифагор, Диодор и Терпсон, но дело у них как-то не ладилось, и они бросили пение. Нерон, как знаток и эстетик, стал восхищаться красотою Пифагора и от восторга даже целовал его руки. Такие прелестные руки он видал когда-то... но у кого?
И, приложив руку к влажному лбу, он старался вспомнить. Вдруг на лице его появилось выражение страха.
– Ах, да, у матери, у Агриппины! И цезарем овладели мрачные видения.
– Говорят, – сказал он, – что при луне она блуждает по морю около Бай и Баулы... И ничего другого, только все ходит, ходит, как бы отыскивает что-нибудь. Приблизится к лодке и отойдет... но рыбак, на которого она посмотрит, умирает.
– Недурная тема, – сказал Петроний.
А Вестин, вытянув шею, как журавль, прошептал таинственно:
– Я не верю в богов, но верю в духов.
Нерон, не обращая внимания на их слова, продолжал:
– Наконец, я справил лемурии. Я не хочу видеть ее. Теперь уже пятый год. Я должен был казнить ее, потому что она подослала ко мне убийцу, и, если б я не предупредил ее, вы не слыхали бы сегодня моего пения.
– Благодарим, цезарь, от имени города и всего мира – крикнул Домиций.
– Вина! пусть зазвучат тимпаны!
Шум начался снова. Лукан, весь обвитый плющом, желая заглушить всех, встал и начал кричать:
– Я не человек, а фавн и живу в лесу! E-cho-ooo!!
...Цезарь, наконец, был уже пьян, перепились мужчины и женщины.
Большая часть гостей лежала уже под столом. Некоторые из оставшихся ходили неверными шагами по триклинию, другие спали на своих ложах, громко храпя или извергая излишек вина, – а на пьяных консулов и сенаторов, на пьяных всадников, поэтов и философов, на пьяных танцовщиц и патрицианок, на весь этот мир, еще всемогущий, но уже бездушный, увенчанный и необузданный, но уже угасающий, – из золотой сети, прикрепленной к потолку, все сыпались и сыпались розы! На дворе стало рассветать.
Сенкевич
* * *
Христиане в их отношении к внешнему миру
Как относились христиане к внешнему миру, «лежащему во зле» по апостолу?
Весь тогдашний мир был сплошь языческим; каждый шаг свой язычник освящал идолослужением, все его поступки и взгляды резко расходились с христианскими. Ясно, что христиане должны были держаться в стороне от языческого мира, входить с ним в сношения только для того, чтобы извлечь людей, находящихся в этой мерзости языческой.
И христиане усердно борются «писанием и проповедью» с язычеством и не безуспешно... Во II-м веке христианство распространялось быстро и повсеместно. В некоторых областях государства христиан было уже так много, что языческие храмы начинали пустеть, мясо для жертвоприношений некому было продавать.
Что же касается собственного их поведения среди язычества, то они больше всего заботились, чтобы как-нибудь их не затронула языческая «ржавчина», – чтобы снова внутри христианского дома, семьи, общины – не воскресало язычество.
Сильно и решительно восставали древние христиане против языческих увеселений и зрелищ.
Это особенно заслуживает внимания, потому что и наши современные театры, хотя и не содержат в себе тех ужасов, какие представлял древний цирк, но все-таки хранят и по сей час кое-что развращающее душу. Пусть это не все театры, но нельзя спорить, что есть вредные театры и дурные представления.
Древние театры ― служили – больше всего «похоти» и жестокости.
Вот картина гладиаторских игр.
Начало кровавого представления. Идут жертвы предстоящих игр. Шествие открывают трубачи, за ними следуют жрецы, ведущие жертвенного быка и несущие разного рода орудия «жертвоприношений». Приставник, вооруженный жезлом, идет впереди, открывая правильно устроенное шествие из двадцати пяти гладиаторов (бойцы), которые будут действовать в одиночном бою, за ними идет такое же количество инородцев предназначенных для боя «толпой» – «стенкой на стенку». За ними следуют бойцы верхом на лошадях. Под звуки военного марша они с гордым видом обходят вокруг арены. Их медные шлемы, мечи, щиты, наколенники и кольца блестят и сверкают. Они полуголые, чтобы одежда не препятствовала свободному движению.
Второе отделение составляют «мирмиллоны», – бросатели сетей с трезубом, «секуторы» с кривыми ножами. Наконец, третья и последняя группа внушает отвращение: нагие фигуры, вооруженные крючьями и легкими кольями, не прикрытые ничем; от них сторонятся гордые гладиаторы, парод осыпает их поруганием. Это – «бестиарии», т.е. преступники, приговоренные к смерти, но помилованные для травли. Убийцам, подделывателям фальшивой монеты, разбойниками и ворам предстоит теперь померяться своими силами с дикими зверями и таким образом служить забавою для публики. Бой начинается. По знаку пристава заиграли трубы. Бойцы восклицают: «Да здравствует император. Идущие на смерть – приветствуют тебя». С проворством тигра и отвагой льва бойцы бросаются друг на друга с поднятыми мечами, прикрываясь выставляемыми вперед щитами, отыскивая промах и слабые стороны противника и пользуясь ими. Раздается стук наносимых ударов, пыль поднимается столбом, взор едва в состоянии следить за быстротой движения гладиаторов. При виде первой крови крики одобрения толпы превращаются в бешеный рев. Но что значит самая битва в сравнении с той торжественной минутой, когда победитель, сломив своего противника, обращается к зрителям с вопросом: щадить жизнь или убивать, – или, когда разъяренная толпа, глядя на гладиатора, не совсем охотно вступающего в бой, неистово кричит распорядителю игр: бей, секи, жги его.
Так шли игры. Это ожесточение, это право «играть», ― развлекаться жизнью и смертью человека достаточно ясно говорят о том, как вредно влияли эти игры на душу людей. При подобных зрелищах кровь лилась рекою. Но время перемен, антрактов, победители осыпались венками, подарками и страстными взглядами дам. «Римские женщины, по словам, Тертуллиана, приносили часто атлетам, и гладиаторам в жертву не только свою душу, но и собственное тело и вступали с ними в постыдные связи; победители в один миг получали надежду и на свободу и на богатство, а в то же время мавританские невольники спешили прикрыть песком громадные лужи дымящейся крови, тогда как другие арабы, наряженные подземными богами, увозили с арены целыми десятками мертвые тела. Но иногда все эти жестокости не удовлетворяли притупленных чувств толпы; тогда прибегали к необыкновенным битвам: дрались между собою женщины, карлики, уроды, или дрались люди с медведями и львами и другими хищными животными.
Эти травли отличались не меньшим варварством, чем бои гладиаторов.
«Вот раздаются звуки охотничьих рогов: хрюкающие кабаны, затравленные и измученные охотниками на борзых лошадях, оканчивают жизнь под копьями и петлями арканов, лани с огромными рогами гибнут, загнанные насмерть. Помилованный убийца распарывает длинным ножом брюхо великолепного животного, вырывает у него еще живого печень и держа ее в окровавленной руке с торжеством показывает ревущей толпе. Собаки натравливаются на медведей и доводят их до крайней ярости; олени, гонимые горящими смоляными венками, прикрепленными к их рогам, мчатся по арене и в невыносимом страдании разбивают себе голову о каменную стену. Кровожадная толпа, доведенная до исступления, требует все большего и большего.
Удивительно ли, что христиане осуждали такие зрелища?
И только благодаря им – удалось эти зрелища уничтожить. Римский цирк уничтожила «кровь христианина».
Это было уже во времена Гонория в IV веке и произошло так...
Громадный амфитеатр полон народа. Народ, беснуется, кричит – жестикулирует, безумствует.
«Добей его». Смеются и плачут, проклинают, рукоплещут. А на сцене под резко-пронзительные звуки музыки льется человеческая кровь, раздаются стоны раненых и умирающих... Но вдруг... вдруг происходит нечто неожиданное, – такое, что уж вовсе не входило в программу игр. Бедно одетый человек бросается в середину гладиаторов и начинает молча разнимать их. Толпа мгновенно притихла, пораженная неожиданностью явления, и среди внезапно наступившей тишины пронеслись огненные слова обличения.
Он говорил о том, что жизнь всех людей принадлежит им и Богу, что делать чужую кровь средством увеселения – хула на Бога и Христа Его, что гнев Божий – поразит презирающего брата своего и т.д.
Невозможно изобразить, что произошло потом. Весь амфитеатр точно взревел одним адским криком негодования. Проснулся зверь... Огромная толпа, как бурный поток раскаленной лавы, хлынула на арену, вполне напоминая разъяренных зверей. Трудно разобрать, что происходит в этом хаосе... Но когда толпа отхлынула, на арене остался один растерзанный труп. То был св. Телемах, восточный отшельник. Народ оцепенел от ужаса. Гонорий поспешил издать законы, навсегда отменившие позор человечества – кровавые жертвоприношения (Арх. Михаил. «Где жизнь?»).
Но теперь? Борьба – в цирке – разве не почти тоже? А опасные прыжки и упражнения, ежеминутно грозящие смертью?
Другой род зрелищ представляли театральные представления в нашем смысле слова. К ним христиане тоже относились отрицательно: дело в том, что театр того времени имел только развращающее действие – он не был похож на театр нашего времени. Там рассказывались постыдные дела, произносились гнусные речи. На сцене являлись голые купающиеся женщины, плясались сладострастные танцы. Не смотря на то, что в актеры поступали люди лишь самой низкой репутации, люди потерянные, но даже они иногда стыдились и краснели, выполняя свою роль перед толпой зрителей: до такой степени эти роли бесстыдны. На глазах всех делалось то, что человек стыдится делать в темной спальне.
Оценивая вредное влияние римского театра на народную нравственность, один современник (Тертуллиан) в таких чертах описывает театральные зрелища: «омерзительные предания об убийствах и кровосмешениях повторяются здесь в действии, дабы память о злодействе не вышла из памяти потомства».
«Порок изображают как добродетель. Тайное и позорное делается явным».
«Мы перед дочерью своею не смеем произнести ни одного непристойного слова – заключает он – но ведем ее в комедию, где она услышит самые скверные речи и видит всякого рода неприличные телодвижения. Бесстыдницы, показывая в других местах гнусность свою одним мужчинам, тут обнаруживают ее перед другими женщинами, от коих всегда стараются скрываться. Они тут являются перед всем светом, перед людьми всяких лет, звания и достоинства. Публичный глашатай провозглашает сих блудниц во всеуслышание тем, которые слишком хорошо их знают. Вот, говорит он, ложе такой-то; чтобы видеть ее, надобно всем пожертвовать, она имеет такие-то и такие-то качества».
Как видит читатель, театр того времени был не наш театр. Да, очень не похож. Правда, но нет ли по совести и таких театров, о которых писал Тертуллиан? Разве те же самые слова не приложимы в полной мере к нашим опереткам, увеселительным «садам без зелени и деревьев», которые, говоря словами пророка Исаии – проклял Господь?
A некоторые особенные театры, которые один писатель называет «незаконным детищем питейного дома», и дома... Я останавливаюсь.
Да, зрелища были дурные.
Но зато – как сурово – осуждала их церковь и пастыри. «Вы любите зрелища», говорит один древний учитель слабым христианам и язычникам, «а не боитесь страшного зрелища из зрелищ – последнего суда Христова».
Взамен цирков и театра, церковь указывает на другое зрелище, святое, великое и доступное всем: это «Божий мир», природа.
Чистое наслаждение созерцаниѳм природы – вот театр для христианина по учению св. Киприана. «Музыка небесных светил – хор звезд Господних – лучший вид музыки... Нет художника выше Того – Кто золотистым багрянцем красит «утреннее небо».
«Пусть христианин смотрит на восхождение и захождение солнца, которое попеременно возвращают дни и ночи; на круг луны, своим возрастанием и ущербом обозначающей течение времен; на сонмы сверкающих звезд, постоянно изливающих с высоты свет. Пусть созерцает он обширные моря с их волнами и берегами, воздух, все оживляющий и везде соразмерно распростертый; и во всех этих частях пусть созерцает обитателей, свойственных каждой части: в воздухе птиц, в воде ― рыб, и на земле – человека. Эти то и другие дела Божия должны составлять зрелище для верных христиан. Какой театр, построенный руками человеческими, может равняться с этими делами? Пусть он будет построен из великих груд камней, но гребни гор выше его; пусть потолки его сияют золотом, но блеск звезд совершенно затмевает их».
А Св. Василий Великий в Шестодневе усиленно настаивает – не только на наблюдении природы – так сказать художественном в ее красоте, но на углубленном изучении – самых законов природы – самой «сути живого мира». Св. Отец указал на науку изучения природы, как на лучшую чистейшую – радость, на высшее занятие, какое может быть для человека любящего Бога и ищущего Бога. К сожалению, после стали находиться люди, которые объявили науку врагом веры и поставили ее так сказать под запрет. С точки зрения первых христиан это грех не только против знания, но и против Бога.
Языческий мир соблазнял древних христиан еще одним пороком. Этим пороком была азартная игра. Мы теперь играем в карты, а древние римляне употребляли для этого кости. Но самое дело осталось тем же. Это было нечто вроде «орлянки». Бросали кости с «очками», или цифрами, и у кого было больше очков, тот и выигрывал. Здесь не надо было ума, сообразительности: слепой случай приводил к выигрышу или проигрышу. Также разжигались страсть, жажда легкой наживы; также около игорных домов, а часто вместе с ними находились очаги пьянства, распутства; игроки теряли там всякий образ человеческий, честь, деньги, стыд, а иногда и самую жизнь. Всякому понятен весь вред и ужас азартной игры. В древней первенствующей церкви в первые два столетия ее существования мы, слава Богу, еще ничего не слышим об азартных играх среди христиан. Но прошло два века от P.X. и, хоть не сильно, но эта зараза стала проникать и в христианское общество. Это, конечно, немедленно же вызвало обличение лиц, стоявших во главе церкви. Пламенно обличал этот порок римский епископ, св. папа Виктор. «Мы обеспокоены за все братство наше по причине дерзости игроков, которые и других вводят в соблазн и сами приносят себе пагубу. Господь по своему милосердию внушает нам, чтобы никто из верующих по неосторожности не попадал снова в сети диавола. Искушения его разнообразны – к их числу относится и игорная доска. На ней стоит сам диавол со смертоубийственным ядом змеи и приводит верующих к падению, уловляя их кажущеюся невинностью занятия. Вокруг игорной доски царит безумный смех, ни во что ставится божба и слышится шипение подобное змеи; самые злые страсти, споры, ругательства и дикая зависть не умолкают около игорной доски и ссорят между собою братьев и друзей. На игорной доске растрачивается состояние с трудом нажитое; что заработано предками в поте лица, это самое губится вследствие постыдного занятия игрока. Без суда человек лишается всего своего состояния. Этого мало: игроки проводят у банкомета целые ночи в обществе блудниц, при запертых дверях. Отсюда рождается двоякого рода преступление: здесь мечут кости, а там прелюбодействуют. Каждый христианин, увлекающийся игрою, пусть знает, что он не христианин, а язычник, и его участие в Господней жертве не будет иметь для него значения. Христианин игрок напрасно называется христианином, ибо он находится в сетях мира; сделавшись другом врага Христова, он не может пребывать в содружестве со Христом. О, неразумные христианские игроки, которые держат себя так же худо, как языческие игроки; ведь и первые так же впадают в ярость, кричат, дают ложные клятвы, бранятся, впадают в отчаяние, проматывают свои имущества; увлекаемые диаволом и неразумною страстью, они продолжают играть, не смотря на проигрыш, пока не останутся наги. Несчастный, удержись oт своего безумия. Зачем ты вместе с диаволом хочешь низвергнуться в сеть смертную? Не как игрок, а как христианин, принеси лучше деньги твои на трапезу Господню, где председает Христос, где Ангелы взирают и мученики присутствуют; раздели свое достояние между бедными».
Особый род развлечения для язычников представляли «конские ристалища» – лошадиные скачки. Они представляли собой самое невинное из числа других языческих развлечений. Но и они, стоя в середине между цирком и азартной игрой, не были безупречными. Скачки и бега в Риме не имели характера делового, как имеют иногда теперь. Если они преследовали цели улучшений лошадиных пород, то только в малой мере. Больше и чаще они были игрой, даже азартной игрой... Кроме того, они так захватывали внимание увлекающегося римского или греческого гражданина, что о летах лошади спорили даже за обедней. Поэтому святые отцы не без оснований упрекали своих пасомых, что их любовь к таким зрелищам показывает в них пустоту души, желание убить время, которое могло бы быть употреблено на что-нибудь лучшее.
Св. Киприан не может надивиться, каким образом такое нечистое дело, как конские скачки, могут так интересовать разумного человека и в особенности христианина. «Сколько пустоты в этих состязаниях! ― пишет он. Враждовать с людьми другой партии, ставить на спор имущество, жен и детей, радоваться, что конь был быстр, сокрушаться, когда он был очень ленив, считать лета скотины, изучать ее возрасты, обозначать поколение, припоминать самих дедов и прадедов, – какое во всем этом пустое занятие. Или лучше, скажу, как гнусно и бесчестно выслушивать перечисляющего на намять все поколение лошадиной породы и без ошибки с великою скоростью пересказывать все это. Но спроси его о предках Христовых, – справедливо замечает святой отец, – он их не знает, и знать было бы для него большим бременем». Но главное: скачки были злыми по тому злому, нехристианскому настроению, какое воспитывали в душах.
Как создавалось это злое настроение, читатель лучше всего поймет из маленького описания бега.
Представьте, что вы на бегу. Все на местах и нетерпеливо ждут начала игр. Вот по толпе пробегает глухой шум, подобный гулу волнующегося моря. Глаза всех обращены па сводообразные, загражденные канатом ворота, за которыми, топая и фыркая, стояли лошади, предназначенные к бегу. По данному знаку канат падает, и колесницы стремительно врываются в ристалище. Вскоре, однако, густое облако пыли скрывает их из глаз зрителей. Со всех сторон поднимается невообразимый крик. Если бы взглянуть со стороны на это напряжение, досаду, бешенство, восторг и порывистость движений, можно было бы подумать, что видишь перед собой толпу умалишенных. Неотступно следя глазами за колесницами, зрители ударяют в ладоши, кричат изо всех сил, наклоняются вперед, машут одеждами и платками, простирают вперед руки, как бы желая достать ристалище, подгоняют криком лошадей своей партии, соскакивают с мест, скрежещут зубами, грозятся, спорят, бранятся, проклинают, издают крики восторга и победы, плачут и смеются, падают в обморок... Это безумные... Лица хищные, не человеческие. Но вот первая колесница достигает цели... Новые потрясающие воздух крики, точно шум ревущей бури, точно пронесся страшный ураган...
Конечно, такое настроение не было добрым, но это еще не все. Нередки были несчастия: колесницы сталкивались и приезжали к столбу с разбитыми останками возницы. Еще чаще колесницы налетали при поворотах на столбы, стоящие в круге и, конечно, разбивались вдребезги. Но хуже всего было следующее: бега были тоже своего рода азартной игрой – вся публика делилась на партии. Одни ставили деньги на одну лошадь, другие на другую. Ценные состояния проигрывались на бегах... Позже к этому присоединилось новое зло: любители бегов стали делиться на постоянные партии, которые различались цветами одежды. Эти партии были не «беговыми» только, а и политическими... Члены партии стояли друг за друга во всех общественных вопросах... Между партиями напр. «голубых и зеленых» с V века велась постоянная борьба – происки, убийства. Партии вносили в народ распри, убийства, смертоубийства, словом и они нравственно растлевали общество.
Понятно, что для руководителей христиан такие развлечения были возмутительны потому прежде всего, что они были пропитаны язычески идолопоклонническим духом. Кроме того, и бега, и театр стояли в связи с язычеством, составляли часть самой языческой религии. Цирк был посвящен богу солнца. Театр был посвящен богине плотской любви Венере и богу вина Бахусу. В театр, так же как и в цирк, язычник являлся не иначе, как по выходе из языческого храма после идолослужения и жертвоприношения.
И нельзя сказать, чтобы христиане не были повинны в увлечениях зрелищами. Живя среди общества язычников, до страсти любивших театр, христиане, которые часто и сами еще недавно бывали язычниками, не покидали зрелищ и после «купели христианской».
Св. Киприан, наблюдая правы христиан середины III в., писал, что некоторые христиане постыдно, до самозабвения предавались зрелищам. Он свидетельствует, что некоторые так их любили, что по выходе из храма устремлялись в цирк с причастием, которое раздавалось для домашнего причащения, но которое они забывали, или даже не находили времени занести домой. (Тогда в театр после обедни – теперь во время всенощной).
Все это грехи перво-христианской жизни и, конечно, великие грехи. Но уже ужас, с каким говорят о них бытописатели, показывает, что они были необычайны и редки.
Только в III–IV веке, когда в купели крещения стали приходить и люди не готовые, не искренние, эти пороки стали частыми... А в I, II и начале III вв. даже язычники с недоумением иногда спрашивали своего сотоварища по пиршеству или игре в кости: а говоришь, ты христианин?
Злое дело и имя христианина казались несоответствием даже для язычников... Вступившие под знамя Христово не бегали из под знамени и «не ходили во след других богов», святилище которых – таверны, цирки, игорные дома...
Он чист, хранит свое тело от греха, значит он христианин... Он на плечах своих уносит трупы зачумленных и целует в уста детей прокаженных, значит это христианин. Его никогда не видно во время гладиаторских убийств, значит это христианин... Нa устах этого человека нет осуждения, явно, что это христианин.
Мы кончили. Итак, мы видели жизнь первых христиан. Мы знаем, что тогда заветы Христовы еще были для его последователей дороже самой жизни. Тогда еще жили на земле те, кто видел самого Господа, кто видел своими глазами Пречистую Богородицу Марию, кто говорил усты ко устом со святыми апостолами. Присутствие самовидцев Господа и их учеников все время одушевляло первых христиан в их ревности о своей вере и жизни. Вот почему устройство первых христианских общин служит для многих лиц, желающих исправлять современные и греховные порядки, тем образцом, по которому следует перестраивать жизнь. Так и должно быть, ибо мы знаем, что древние христиане угодили Богу, и множество их наши святые покровители. Вот почему и мы, зная, как устраивали свою жизнь древние христиане, чего они избегали и что считали грехом, – и сами можем исправлять свою жизнь по их примеру.
Христианка
I
Спит гордый Рим, одетый мглою,
В тени разросшихся садов:
Полны глубокой тишиною
Ряды немых его дворцов;
Весенней полночи молчанье
Царит на сонных площадях,
Луны капризное сиянье
В речных колеблется струях.
И Тибр, блестящей полосою
Катясь меж темных берегов,
Шумит задумчивой струею
Вдаль убегающих валов.
В руках распятие сжимая,
В седых стенах тюрьмы сырой
Спит христианка молодая,
На грудь склонившись головой.
Бесплодны были все старанья
Ее суровых палачей:
Ни обещанья, ни страданья
Не сокрушили веры в ней.
Бесчеловечною душою
Судьи на смерть осуждена,
На завтра пред иным Судьею
Предстанет в небесах она.
И вот, полна святым желаньем
Все в жертву небу принести,
Она идет к концу страданья,
К концу тернистого пути...
И снятся ей поля родные,
Шатры лимонов и дубов,
Реки изгибы голубые
И юных лет приютный кров;
И прежних мирных наслаждений
Она переживает дни, –
Но ни тревог, ни сожалений
Не пробуждают в ней они.
На все земное без участья
Она привыкла уж смотреть;
Не нужно ей земного счастья,–
Ей в жизни нечего жалеть:
Полна небесных упований,
Она, без жалости и слез,
Разбила рой земных желаний
И юный мир роскошных грез,–
И на алтарь Христа и Бога
Она готова принести
Все, чем красна ее дорога,
Что ей светило на пути.
II
Поднявшись гордо над рекою,
Дворец Нерона мирно спит;
Вокруг зеленою семьею
Ряд стройных тополей стоит;
В, душистом мраке утопая,
Спокойной негой дышит сад;
В, его тени, струей сверкая,
Ключи студеные журчат.
Вдали зубчатой полосою
Уходят горы в небеса,
И, как плащом, одеты мглою
Стоят священные леса.
Все спит. Один Альбин угрюмый
Сидит в раздумье у окна...
Тяжелой, безотрадной думой
Его душа возмущена.
Враг христиан, патриций славный,
В боях испытанный герой,
Под игом страсти своенравной,
Как раб, поник он головой.
Вдали толпы, пиров и шума,
Под кровом полночи немой,
Все та же пламенная дума
Сжимает грудь его тоской.
Мечта нескромная смущает
Его блаженством неземным,
Воображенье вызывает
Картины страстные пред ним.
И в полумгле весенней ночи
Он видит образ дорогой,
Черты любимые и очи,
Надежды полные святой.
III
С тех пор, как дева молодая.
К нему на суд приведена,
Проснулась грудь его немая
От долгой тьмы глухого сна:
Разврат дворца в душе на время
Стремленья чистые убил,
Но свет любви порока бремя
Мечом карающим разбил,
И казнь Марии изрекая,
Дворца и Рима гордый сын,
Он сам, того не сознавая,
Уж был в душе христианин;
И речи узницы прекрасной
С вниманьем жадным он ловил,
И свет великий веры ясной
Глубоко корни в нем пустил.
Любовь и вера победили
В нем заблужденья прежних дней,
И душу гордую смутили
Высокой прелестью своей.
IV
Заря блестящими лучами
Зажглась на небе голубом,
И свет огнистыми волнами
Блеснул причудливо кругом.
За ним, венцом лучей сияя,
Проснулось солнце за рекой
И, светлым диском выплывая,
Сверкает гордо над, землей...
Проснулся Рим. Народ толпами
В амфитеатр шумя спешит,
И черни пестрыми волнами
Цирк, полный доверху, кипит,
И в ложе, убранной богато,
В пурпурной мании своей
Залитый в серебро и злато,
Сидит Нерон в кругу друзей.
Подавлен безотрадной думой,
Альбин, патриций молодой,
Как ночь, прекрасный и угрюмый,
Меж них сияет красотой.
* * *
Толпа шумит нетерпеливо
На отведенных ей местах,
Но подан знак, и дверь визгливо
Нa ржавых подалась петлях,
И, на арену выступая,
Тигрица вышла молодая...
Вослед за ней походкой смелой
Вошла, с распятием в руках,
Страдалица в одежде белой,
С спокойной твердостью в очах.
И вмиг всеобщее движенье
Сменилось мертвой тишиной,
Как дань немого восхищенья
Пред неземною красотой.
Альбин, поникнув головою,
Весь бледный, словно тень стоял...
…………………………………………….
И вдруг пред стихнувшей толпою
Волшебный голос зазвучал:
V
«В последний раз я открываю
Мои дрожащие уста:
Прости, о Рим, я умираю
За веру в моего Христа!
И в эти смертные мгновенья,
Моим прощая палачам,
За них последние моленья
Несу я к горним небесам:
Да не осудит их Спаситель
За кровь пролитую мою,
Пусть примет их святой Учитель
В свою великую семью!
Пусть светоч чистого ученья
В сердцах холодных он зажжет,
И рай любви и примиренья
В их жизнь мятежную прольет!..»
Она замолкла, – и молчанье
У всех царило на устах;
Казалось, будто состраданье
В их черствых вспыхнуло сердцах...
………………………………………
Вдруг на арене, пред толпою,
С огнем в очах предстал Альбин
И молвил: – «Я умру с тобою...
О Рим, – и я христианин»...
* * *
Цирк вздрогнул, зашумел, очнулся,
Как лес осеннею грозой, –
И зверь испуганно метнулся,
Прижавшись к двери роковой...
Вот он крадется, выступая,
Ползет неслышно, как змея...
Скачок... и, землю обагряя,
Блеснула алая струя...
Святыню смерти и страданий
Рим зверским смехом оскорбил,
И дикий гром рукоплесканий
Мольбу последнюю покрыл.
* * *
Глубокой древности сказанье
Прошло седые времена,
И беспристрастное преданье
Хранит святые имена.
Простой народ тепло и свято
умел в преданье сохранить,
Как люди в старину, когда-то,
Умели верить и любить!..
С. Надсон
Первые мученики за веру Христову
«Вышел на поле сеятель и посеял семя»... – Пришел на землю Господь Иисус Христос и посеял семя жизни – принес миру святое учение о любви к людям и Богу, о мире, о правде, о жизни по закону Божию. А для того, чтобы выросло семя, Он полил ниву Своей кровью, умер за грехи людей на кресте. И люди приняли слово Христово. Ученики Господа, апостолы, разнесли по всему миру Его учение, Его проповедь. Однако люди не сразу приняли Христово евангелие; не все принимали с радостью и тех людей, которые проповедовали о Господе, пришедшем на землю, и Его учении.
Хотя любовь и мир – главные начала, который возвестил Христос и проповедали Его апостолы и устно и письменно, но эти святые начала не могли сразу водвориться на земле. Им предстояло еще победить те силы, которые дотоле господствовали в мире, а так как эти силы были совершенно противоположного свойства, и господство их укоренилось в течение тысячелетий жизни древнего мира, то неизбежно являлась борьба. И Сам Спаситель ясно предсказывал об этом, когда Он говорил Своим ученикам: «не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч». Он не скрыл от Своих учеников, какая ожидала их борьба, ― борьба на жизнь и смерть. «И будете ненавидимы всеми за имя Мое. Возложат на вас руки и будут преследовать вас. Будут отдавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас. И убивающий вас будет думать, что он совершает этим службу Богу». Это и не могло быть иначе. Никогда на всем протяжении всемирной истории не сталкивались между собою две силы резче, чем христианство и античное язычество, христианская Церковь и римское государство. Они представляли собою полную противоположность сверху и снизу, противоположность естественного развития и нового творения, того, что рождено от плоти, и того, что рождено от духа; и за всем этим стояла, по священному писанию, противоположность князя мира сего и Господа с небес.
Мирно эти две силы не могли ужиться между собою; должна была начаться борьба, и борьба должна была идти не на жизнь, а на смерть. Здесь не было никакой возможности для какого бы то ни было компромисса. Эта борьба могла, конечно, прерываться перемириями, но окончиться она могла только победою той или другой силы. Христианство выступает как безусловная религия, как божественное откровение, как безусловная истина, и заявляет притязание на то, чтобы быть религией всех народов, потому что она принесла спасение для всех. Одну религию рядом с другой язычники могли бы терпеть, как они терпели уже многие религии, но безусловную религию они не могли терпеть. Иные взгляды на Бога и на божественное они еще могли допускать, но не могли допускать безусловной истины, так как она вследствие того именно, что она есть истина, исключает все другое, как не истинное. Новую религию для отдельного народа, не возбуждавшую никакого подозрения, языческий мир мог признать, как он уже и признавал разнообразные языческие культы и не только языческие, но даже и монотеистическое иудейство; но всемирной религии он не мог признать. Здесь борьба шла не менее, как о всемирном господстве. Такая борьба могла закончиться только полной победой с той или с другой стороны.
В силу обетования Господа, христианство сразу же выступило с сознанием того, что ему предстоит господство над всем миром. Его благовестники выступили с сознанием, что они посланы покорить своему Господу Целый мир, и юное христианство представляет равным образом доказательство того, что оно было уже мировой силой, так как оно распространялось с такою чудесною быстротой. После того, как оно перешло границы иудейской страны и иудейского народа; после того, как сделан был великий шаг возвестить евангелие и язычникам и принимать их без обрезания и превращения в иудеев в христианскую общину, в сирийской Антиохии оно нашло даже первый средоточный пункт в языческом мире, и оттуда великий апостол язычников Павел приносит его из города в город чрез всю М. Азию в Европу, в Грецию и оттуда в столицу мира ― Рим.
Но привлекая одних, евангелие в то же время возбуждало у других (и таких было почти бесконечное множество) противодействие и ненависть. Все здесь было слишком чуждо для язычников, слишком противоречило тем воззрениям, в которых они вращались с самого детства, чтобы они в состоянии были понять его. Знатному и образованному римлянину все это общество ремесленников и рабов казалось слишком презренным, и их суеверие казалось ему слишком неразумным, чтобы даже заниматься им и точнее исследовать, что собственно содержалось в этом учении. Хотя писатели того времени с точностью собирали все достопримечательное, но о христианстве у них до самой середины второго столетия едва упоминается. Плиний младший и сам Тацит, хотя он и рассказывает о Нероновом гонении, однако считает, очевидно, не стоящим труда обращать внимание на эту всеобще презираемую толпу людей. Они, по их мнению, и не заслуживали ничего лучшего, как быть преследуемыми. Это для них казалось бесспорным. Именно там, где еще оставалось кое-что из истинного римского духа, противодействие было наиболее сильным, так как христианский дух и римский дух стояли в самом резком противоречии между собою. В кружках аристократии Церкви труднее всего было завоевывать себе почву.
Чем меньше знали христианство и чем все в нем было страннее и противоречивее всем тогдашним воззрениям, тем легче неразумие и ненависть возбуждали странные слухи, и чем бессмысленнее были эти слухи, тем легче они находили доверие не только у черни, которая всегда легковерна, но и в более широких и в более руководящих классах.
Совершенно непонятно было для язычников уже духовное богопоклонение христиан. Без храма и изображений, без жертвенников, и жертвы язычник не мог представить себе никакого религиозного богослужения. Так как христиане не имели ничего подобного, то, очевидно, они не имели и Бога. Правда, они говорят о каком-то невидимом всеприсутствующем Боге. Но для язычников это было непонятно. «Какие нелепости, восклицает Цецилий, воображают себе эти христиане! О Боге, которого они не видят и никому не показывают, они рассказывают, что Он вездесущий, что Он приходит и уходит, что Он знает и обсуждает дела людей, их слова и даже их тайные помышления. Они делают из него какого-то шпиона, неутомимого сыщика, который постоянно в движении. Как же Он может заниматься каждым отдельным человеком, если Он занят сразу всем? Или как может он заботиться о всех, если Он всецело предан каждому отдельно?»
Невидимый Бог в глазах язычников совсем не был богом. Поэтому христиане казались им нечестивыми безбожниками. «Долой атеистов! долой безбожников!» был обычный крик народной ярости во времена гонений. Если же христиане должны были вообще иметь какого-нибудь Бога, по воззрению язычников, то на них обыкновенно переносили то, что рассказывалось об иудеях, именно, что они будто бы, поклоняются голове осла. Так, во времена Тертуллиана было распространено изображение, представляющее фигуру с ослиными ушами, в тоге и с книгой в руках, и надпись гласила: «это бог христиан». Недавно в развалинах императорских дворцов в Риме, в одном месте, которое, очевидно, служило караульней солдат, найдено грубо начерченное углем на стене изображение, которое представляет висящего на кресте человека с ослиной головой, и под ним стоит надпись, сделанная плохими греческими буквами: «Апаксамен молится своему богу». Это, очевидно, насмешка солдат над своим товарищем из христиан.
О христианах рассказывалось даже еще худшее. Их тесную связь между собой, их братскую любовь, их крепкую привязанность друг к другу до самой смерти язычники находили возможным объяснить только тем, что они принадлежали к тайному преступному союзу, вступление в который сопровождалось страшною клятвою и ужаснейшими обрядами. В своих собраниях на вечерях любви, – так с ужасом рассказывали язычники, – они ели человеческое мясо и пили человеческую кровь. «О посвящении новичков», повествует Цецилий, «рассказываются ужаснейшие вещи. Неофитам предлагается дитя, прикрытое жертвенным зерном, чтобы обмануть неопытных. Это дитя убивается неофитом, который ободряется поверхностью зерна делать как бы невинные уколы, чрез незаметные и закрытия раны. Кровь его, о грех! они жадно подлизывают, члены его алчно разделяют между собою, и этим жертвоприношением они укрепляют связь между собою и этим сообществом в преступлении обязываются к взаимному молчанию». После подобной вечери (рассказывалось далее), и если, случалось, они пьянели, они бросанием куска заставляли прыгать привязанную к светильнику собаку, которая вследствие этого прыжка гасила свет, и в этой наступившей темноте наступал самый ужасный разврат, и совершалась самая дикая оргия. Даже образованные и мыслящие язычники, вроде ритора Фронтона, в царствование Марка Аврелия и, по-видимому, даже сам этот император верили подобным слухам, и даже те, которые не придавали им полной веры, думали все-таки, что «без всякой подкладки истины не рассказывалось бы о них столь безбожных и столь постыдных вещей».
Но и помимо этих слухов, которые все-таки с течением времени должны были оказаться совершенно безосновательными, хотя бы даже и держались в течение нескольких десятилетий и часто воспламеняли народную ярость, оказывая влияние даже на мероприятия самого правительства, – все-таки христиане казались язычникам ненавистным классом людей, чуждых всего истинно великого, прекрасного и благородного, враждебных всякой гуманности и заведомых человеконенавистников. Жизнь их казалась язычникам безрадостною и мрачною. «Мы, говорит один язычник, почитаем богов с весельем, с гостеприимными пирами, песнями и играми; вы же почитаете какого-то распятого человека, которому наслаждающиеся всем этим не могут нравиться, который избегает радости и проклинает удовольствия». Даже то, что христиане говорили о суде над нечестивыми, о вечном наказании в аду, считалось доказательством их человеконенавистничества. В глазах язычника Цецилия они составляют «достойную жалости, запрещенную, отчаянную шайку, которая отреклась от всего доброго и прекрасного, заугольный боящийся света народ, немой в общественной жизни, болтливый за углом. Храмы презирают они, как место сожжения трупов, восстают против богов, насмехаются над богослужением, с сожалением относятся, сами будучи жалкими, к жрецам. На почести и пурпур смотрят они свысока, сами в то же время бегая полунагими. В своей чудовищной глупости и невероятной дерзости они презирают настоящие муки, боясь в то же время неведомого и будущего, и, пред смертью боясь умереть, в то же время не боятся смерти. Их обманчивая надежда льстит им утешением воскресения к новой жизни». Забота христиан об их спасении казалась язычникам совершенно непонятною, даже смешною, и таким образом христиане в их глазах были в одно и то же время и самыми неразумными и самыми жалкими людьми, так как они ради будущего и совершенно неизвестного, с целью избежать воображаемого зла и достигнуть воображаемого блаженства отказывались от несомненных осязательных благ и наслаждений этого мира. «Вы находитесь в томительном ожидании (это опять слова Цецилия) и печали и воздерживаетесь от самых почтенных радостей, не смотрите никаких зрелищ, не присутствуете ни при каких шествиях, отсутствуете на общественных пиршествах; вы относитесь с отвращением к состязаниям, к пище и питью, начатки которых приносятся и возливаются на жертвенники; вы не увенчиваете своей головы цветами, не чтите тела благовониями, не даете трупам помазания, отказываете в венках даже своим гробам, бедные трепещущие люди, достойные сострадания наших богов!» «Таким образом вы, несчастные, не восстанете опять и в то же время не живете теперь».
Самым опасным для христиан было то, что эти упреки имели и политическую сторону или легко могли быть обращены в политическую сторону. Так как общественная жизнь всецело была проникнута язычеством, то христиане должны были удаляться от нее. Их отношение к государству было, правда, всегда определяемо заповедью: «повинуйтесь всякому человеческому установлению ради Господа», «всякий да повинуется власти предержащей»; но по отношению вообще к языческому государству отношение это теперь было все-таки отрицательное, их интересы лежали вне римского государства и не совпадали с его величием и честью. «Ничто, открыто признается Тертуллиан, ничто так не чуждо нам, как общественная жизнь». Они избегали военной службы и общественных должностей. Всякий воин обязан был присутствовать при жертвоприношениях, а к обязанности чиновника относилось и предстоятельство при богослужении. Поэтому язычники говорили о христианах: «вы народ ленивый, бесполезный и бездеятельный в государственных делах, так как всякому честному человеку надлежит жить для отечества и государства». Если языческая религия была вполне рациональна, то христианство выступало как религия всемирная, как религия для всех народов, вещь совершенно немыслимая для язычников. Даже не римляне, даже варвары, исповедующие Христа, считались у христиан братьями. Отсюда не далек был упрек: вы сами не римляне, вы сами враги государства. Христианство казалось язычникам совершенно антинациональным, и крепкие в своей вере, отчужденные от других людей и самозаключенные общины представлялись им опасной партией в государстве. Праздновался ли день рождения императора, дома христиан в иллюминованных городах оставались мрачными, двери их не украшались венками. Давались ли игры в честь какого либо триумфа, ни один христианин не показывался ни в цирке, ни в амфитеатре. Приносить курение императору, оказывать поклонение изображению императора, клясться гением императора, – все это для христианина считалось отпадением в идолопоклонство. Неудивительно, что вследствие этого они считались оскорбителями величества, врагами империи. Для римлян вечное могущество Рима считалось непреложной истиной. Как часто «Рим» на монетах выступает под гордым названием «вечного города»! «Им – говорит Юпитер у Виргилия – я не назначаю ни цели, ни времени. Я дал им господство без конца». Христиане между тем говорили о кончине всего мира, а также и Рима, далее ожидали этой кончины скоро и радовались этому, как избавлению. Они надеялись получить другое лучшее отечество и считали это земное только как временное, чуждое себе. Так как они были людьми без отечества, то им даже делали упрек, что они замышляют погибель Рима. Если они и могли, вопреки этому, часто ссылаться на то, что они послушные, мирные подданные, что они в своих общественных собраниях и в своих домах усердно молятся за императора, что они исправно платят свои подати, то какая была польза из того? Здесь поистине была такая противоположность, которая должна была повести к кровавым столкновениям.
* * *
Первая кровь христиан пролилась там, где пролита и пречистая кровь Самого Христа: в городе Давидовом, в Иерусалиме. Вскоре после вознесения Христа и сошествия Святого Духа на апостолов число христиан стало считаться тысячами.
Они жили в святом братском единении, совершали литургию, молились, «имея общую душу и общее сердце».
Во главе их стояли апостолы, которые учили христиан и распространяли между неверующими учение о Христе Боге.
Христиане свято хранили заповедь Христа о любви к ближним, не оставляли голодными вдов и сирот, пеклись о всех нуждающихся, даже о язычниках, как о своих. Для того, чтобы не остался кто без помощи, голодным, или не остались без жилища сироты и бесприютные, апостолы избрали 7 особых служителей церкви – диаконов, и они «служили трапезам», всюду искали больных и сирых, питая их, давая им кров от имени Христа и церкви. И эта-то любовь, эта святость жизни первых христиан и навлекли на них вражду вождей народа фарисеев и книжников.
«Если бы вы были от мира, мир считал бы вас своими, но вы не от мира и потому возненавидит вас мир». Это сказал апостолам Господь Христос и вот Его слова стали исполняться. Иудеи книжники с неудовольствием смотрели на увеличение числа христиан и захотели помешать проповеди апостолов. Апостолов схватывали, заключали в тюрьмы, бичевали, запрещая им благовествовать о Христе. Вскоре пролилась и кровь «убиенных за имя Христово», и первым мучеником был один из тех диаконов, которые «служили бедным». Имя его было Стефан.
Стефан был человек «полный веры и творил знамения и чудеса великие среди людей» (Деян.6:8). Он часто говорил о вере с иудеями и с язычниками, принявшими Моисеев закон, обличал их веру и звал ко Христу, и они не могли ничего возразить против его мудрости и Духа Божия, Который говорил его устами.
Тогда по злобе гонители обвинили Стефана пред иудейским судом в хуле на пророка Моисея.
Привели его на суд первосвященников и потребовали ответа. Св. Стефан начал говорить, и вот, когда он говорил, лицо его казалось всем – лицом ангела: оно пламенело восторгом, небесным светом, и, как огонь, жгло его слово, полное веры в Господа.
Он в длинной речи напомнил народу иудейскому, как Господь заботился об этом народе, как Он питал его манной в пустыне – привел в землю обетованную, оберегал от, врагов10. «Все это», говорил Св. Стефан, «Бог делал, чтобы привести народ Свой к вере во Христа, Мессию, Помазанника Божия, Которого Он хотел послать им для спасения от грехов, от смерти и власти диавола. И Господь вперед устами Св. Пророков предсказывал когда придет Праведный, т.е. Христос, и приготовлял Свой народ к тому, чтобы он мог узнать своего Господа, когда Он придет. Но вот пришел Господь – Мессия Обещанный, и народ, к которому Он пришел, не принял Его. Его, как разбойника, распяли па кресте, вместо того, чтобы признать Его Спасителем, идти по Его стопам, Его убили, как убивали пророков раньше Его. Но Он не умер, – говорил, мученик, – Он жив». И вот, в эту минуту небо открылось пред глазами святого Стефана и он с радостью увидел Господа Иисуса Христа, окруженного херувимами и серафимами. «Вижу, сказал он, небо отверстым и Сына человеческого, по правую сторону Бога». Народ зашумел. В словах Стефана он увидел богохульство. Мученика схватили, вывели за город и там побили камнями. Первомученик все время молился:
– «Не поставь им, Господи, этого во грех».
Между иудеями, свидетелями убийства, был некто Савл. Заметьте это имя. Он держал одежду убийц и – радовался убийству.
И после этого долго продолжалось гонение.
Через 30 лет после смерти первого диакона церкви Св. Стефана был замучен и первый епископ Иерусалимской церкви Св. Иаков, брат, Господа, сын Иосифа от первой его жены.
Он был святой и праведный человек. Его святость признавали даже иудеи и язычники. Даже и они так и звали его «Праведным». К нему приходили за советом, за помощью и христиане и неверующие. Он, незлобивый и благочестивый, полный любви, помогал всем.
И вот иудеи решили заставить его, всем известного праведника, проповедовать против веры во Христа, зная, что, если он откажется от Христа, то за ним пойдут и многие другие.
Святого епископа поставили на кровле храма и потребовали, чтобы он объявил, ложной христианскую веру. Седой старец с печалью посмотрел на эту толпу, которая так упорно не хочет принять Спасителя и спасение, и потом твердыми голосом засвидетельствовал народу свою веру во Христа Воскресшего. «Вот вижу, – как и Стефан, закончил он свою речь – Господа на облаках небесных во славе Его». Тогда стоявшие около Святого иудеи столкнули его с кровли вниз. Разбитый, окровавленный, он все-таки нашел в себе силу подняться на колена; поднимая к небу руки, мученик благодарил Бога за то, что Он зовет его к себе, и словами Господа Иисуса Христа молился за своих убийц: «Господи, прости им, они не знают, что делают». Обезумевшая толпа бросилась на Святого. Правда, там и сям, слышались тревожные голоса, удерживающие убийц. «Что вы делаете, смотрите, Праведный молится». Их не слушали... Какой то суконщик ударил старца вальком-скалкой, на которую навертывали сукно.
– «Господи, иду к Тебе». С этими словами отошел к Богу первый христианский епископ. Народ разошелся смущенный, но гонение не прекращалось.
Так исполнились скорбные слова Иисуса Христа, сказанные книжникам Иерусалима незадолго до Его страданий: «Вы, говорил он тогда, сыны тех, которые избивали пророков, – дополните меру отцов ваших. Пошлю к вам пророков и премудрых, и из них одних убьете и распнете – других будете бить на собраниях ваших и гнать из одного города в другой. И придет на вас (т.е. будет жаловаться Богу на вас) всякая кровь праведная от крови Авеля до крови Захарии, которого вы убили между церковью и алтарем» (Мф.23:32–38).
А через 7 лет после смерти Праведного Иакова исполнилось и другое пророчество Господа, сказанное в одно время с первым. «Вот оставляется дом ваш пустым, и не останется камня на камне» от всех зданий церковных (Мф.24:1–2).
Иерусалим, отвергший Господа, был отвергнут Богом. Храм, на пороге которого пролита была святая кровь служителя, иерея Божия, был осквернен убийством, и потому по воле Божией в 70 году после Рождества Христова и Иерусалим, и храм были разрушены до основания римлянами. Иудеи были рассеяны по всему миру, а Иерусалимские христиане, еще ранее, в большом числе разошлись повсюду, распространяя учение Христово, особенно среди язычников. И в то время, как римляне разрушали Иерусалим, многие из них в самом городе Риме поклонились Христу, приняли Его Святой Крест.
Раньше было упомянуто, что между теми иудеями, которые присутствовали при казни архидиакона Стефана, присутствовал некто Савл. И вот этот-то иудей через несколько месяцев после смерти Стефана сам стал ревностным учеником Распятого, Его апостолом. Это – апостол Павел.
Христос Сам призвал Савла на служение Себе. После смерти св. Стефана, Савл, по поручению первосвященников, пошел со стражей в Дамаск, чтобы и там брать в тюрьмы и подвергать мучениям христиан. Но вот на дороге явился ему Господь Иисус Христос. Скорбный в ярком свете встал Он на дороге гонителя, печально спрашивая будущего апостола: «Савл, Савл! зачем ты Меня гонишь?» Савл упал на землю, ослепленный светом Лика Божия, и встал слепым. И тогда по указанно Божию его привели к христианину Анании в Дамаске, и Анания водой крещения освободил его от телесной и духовной слепоты.
С этих пор Савл уверовал в Господа Иисуса Христа; назвавшись Павлом, он стал великим апостолом, обошел много земель, проповедуя христианство язычникам.
Прежние единомышленники, фарисеи и книжники, недовольные отступничеством Павла, искали его смерти, но сами не могли осудить апостола, потому что он был знатный человек – римский гражданин. Его судить могли только римские судьи, потому что евреи были тогда под властью Римлян. По доносу Иудеев римские судьи судили апостола, но не кончили его дела: по требованию самого Павла, они послали его на суд в Рим, к самому императору Римскому. Апостол потребовал этого суда для того, чтобы и сюда, в столицу мира, принести Евангелие.
Сюда же в Рим пришел с проповедью и другой великий апостол Петр. Таким образом в то время, как в Иерусалиме мученически умирал Иаков и близилась гибель Иерусалима, в столице языческого мира двумя апостолами основывалась великая церковь11. Апостол Павел был под стражей; прикованный за руку цепью к своему сторожу, он не мог, конечно, благовествовать свободно, но и в таком положении он проповедовал о Христе и число его учеников было велико: даже стражники делались христианами. Апостол Петр проповедовал на свободе, и конечно, его сеяние было еще богаче. И в Риме выросло многочисленное «братство» христиан. Но близко было великое искушение.
Недаром тогдашнего Римского императора Нерона христиане называли «зверем из бездны», т.е. антихристом. Этот безумный человек убил свою собственную мать, перебил всех своих близких, казнил всех знатных римлян, которые казались ему лучше, честнее других. От всех он требовал только, чтобы его считали богом, ему кланялись и его воле подчинялись.
Конечно, от его взгляда трудно было укрыться христианам, чистота которых бросалась всем в глаза, как белое пятно на черной стене. Они кланялись одному истинному Богу и, повинуясь императору, как власти, Богом поставленной, не хотели, однако видеть в нем Бога. И безумный император, искавший убийства, как развлечения для своей опустевшей, потерявшей Бога души, воспользовался первым случаем, чтобы поднять руку свою на христиан.
Загорелся Рим, и сгорел почти весь этот огромный город, говорили, будто сжег его сам безумец император, чтобы полюбоваться красивым зрелищем. Бедный народ, несчастный, лишенный всего имущества, хлеба, крова ― буйствовал. Тогда Нерон пустил слух, что Рим сожгли христиане.
Народ поверил. Ослепленный злобой, он забыл, что многие из тех, кого называли христианами, были известны всему Риму, как питатели сирот и бедных. Народ не видел и того, что в эти самые несчастные дни, когда тысячи остались без крова и приюта, после пожара, те же христиане и христианки искали по улицам брошенных голодных детей, кормили их, ухаживали за ними, как за своими детьми, подбирали обгоревших и зашибленных и на своих плечах относили к себе домой и там служили им так, как язычник служил только своему больному отцу или матери.
Поверивши клевете, язычники забыли даже думать о себе, о своих семьях; бросивши постройку собственных жилищ, они охотились, как за дикими зверями, за христианами. С криками: «христиан зверям!» толпы искали христиан в домах, в садах, где приютились погоревшие христиане, в подземельях, где они совершали службу Богу. Чернь убивала христиан, на улицах разбивала о камни христианских детей. Христиане не скрывались; по-прежнему, они ходили по улицам, служа несчастным; по-прежнему в подземельях (катакомбах) раздавались священные песни в честь Господа Христа, пострадавшего за людей. Песни эти стали даже светлее и радостнее, и громче во время гонений.
Когда христианина спрашивали, христианин ли он – Христов слуга отвечал: «да, верую в моего Господа».
Тюрьмы наполнились. Народ, не имея домов, жил на улицах и в то же время с радостью помогал постройке новых огромных амфитеатров или цирков, где должны были казнить, отдать на растерзание зверям христиан.
Амфитеатром называлось огромное здание, без крыши, устроенное в виде удлиненного круга (овала). Внизу помещалась круглая площадь, усыпанная песком. Это – сцена или арена, на которой давали представления, а вокруг нее возвышались уступами в несколько ярусов места для зрителей. Вверху, над головами зрителей, вместо крыши, натягивался громадный шелковый полог.
В самом большом из цирков, который звался Колизей – места для зрителей шли лестницей в 80 ступеней или рядов. Этот цирк занимал больше двух десятин земли и мог вместить более ста тысяч зрителей.
И вот теперь Нерон захотел утешить несчастных, которых он лишил домов, имущества и всего, казнью христиан. И их было казнено в одном Колизее тысячи.
Недаром о Колизее передают такой рассказ:
К епископу Римскому св. Григорию пришли послы от императора Юстиниана из Царьграда и попросили благословить их св. мощами. Св. Григорий повел их в Колизей, здесь взял горсть песку и, завернув в богатую ткань, отдал послами. Послы не поняли, зачем это. «Разве вы не знаете, что я даю вам: земля эта насквозь пропитана кровью святых мучеников».
* * *
Целые недели увеселялись римляне страшным зрелищем.
В этом и заключалась тайна торжества христианства. Во время Нерона язычество обнаруживало все наихудшее, чем только оно могло быть, и наихудшее что оно могло сделать; a христианство постоянно показывало, что человеческая натура может сохранять присущее ей величие даже тогда, когда оно, по-видимому, попирается в грязи копытами свиней. Кротость и достоинство, с которыми христиане переносили страдания, возбуждали не только удивление, но и восторги в груди многих язычников. Все видели, что тайна всякого счастья и надежды людей заключается именно в церкви с ее бедностью и позором, а не в мире с его пышною преступностью. Многие сенаторы, смотря на сатурналии распутства и крови, невольно чувствовали, что христианская девушка-рабыня, привязанная обнаженною к столбу в амфитеатре, чтобы быть пожранною дикими зверями, была более счастлива, чем сидевшая с ними рядом, блиставшая в драгоценностях, дама, которая, как они знали, погрязала в распутстве; среди язычников были также и юноши, которые, до дна испив чашу наслаждений, чувствовали уже тоску разочарования в жизни и в тайне своего сердца невольно сознавали себя несчастными по сравнению с простыми христианскими мальчиками, которые, как бы с отблеском небесного света на своем челе и с именем Христа на своих устах, не дрогнув, смотрели в лицо ожидавшей их ужасной смерти.
Но Нерон и Тигеллин, а также и их ближайшие советники, никогда не останавливались пред гнусной политикой приобретения популярности во что бы то ни стало, хотя бы для этого нужно было прибегнуть к умерщвлению целых тысяч невинных людей, чтобы сделать их предметом зверских страстей толпы. Они думали этим унизить христиан, а на самом деле приготовили им неувядаемые венцы; они думали польстить народу, а на самом деле обнаружили всю его преступную негодность, когда устроили карнавал, который показывал, что его натура представляла собою уже смесь тигра и обезьяны.
Кровожадное празднество началось жестоким бичеванием, потому что при этом имелось в виду соединить наслаждение с пользою и выставить эти бесчисленные муки в качестве празднества искупления чужих грехов. Так уже низко пали римляне по сравнению с тем добрым старым временем, когда они еще верили, что если перед какими-нибудь общественными играми господин бичевал своего раба вокруг арены, то из-за этого воспламенялся гнев богов.
Так как при этом имелось в виду вместе с пыткой сочетать издевательство, то считалось недостаточным, чтобы во время этих ужасных казней мужчины просто сражались с дикими зверями, которые скоро пожрали бы большинство жертв. Для услаждения зрителей измышлено было и нечто новенькое. Первая партия мучеников была одета в шкуры волков и леопардов, и до смерти разорвана стаями злых и голодных собак.
Другие должны были принимать участие в мифологических представлениях. Между ними был и воин Урбан. Одетый Геркулесом на Эте, он был живым сожжен на погребальном костре. Другой мученик Цельс должен был изображать собою Муция Сцеволу и держать свою руку в пламени на особом жертвеннике, причем ему было обещано, что ему будет пощажена жизнь, если он, исполняя эту свою историческую роль, добровольно сожжет себе правую руку и ни разу не вскрикнет от боли. Виталий должен был сыграть роль в любимой драме Лавреола, и в этом виде он, послужив сначала предметом всякого издевательства, был распят и затем, еще будучи живым, пожран на кресте медведем. Время это сочтено было благоприятным и для различных опытов. Симон волхв, добившись ареста апостола Петра, получил возможность повидаться с Поппеей, которая, при суеверном характере своего ума, готова была прибегать к советам всяких шарлатанов, прибывших в столицу, и через нее он получил возможность быть допущенным к самому императору. Он пробудил в Нероне интерес к особой машине, при помощи которой, как он заявлял, он мог предоставить людям возможность летать по воздуху. Нерон порешил испытать эту машину на самом деле. С этой целью решено было представить на сцене известный рассказ о Дедале и Икаре, и так как для исполнения роли Икара требовался легкий и красивый молодой человек, то для нее избран был бедный Назарий, сын Мариами. На сцене воздвигнута была высокая деревянная башня. Дикие звери свободно разгуливали по амфитеатру, так что если бы ни Дедал, ни Икар не убились от падения с башни, то они, несомненно, были бы пожраны зверями на арене. Мученик Амплий, представлявший собою Дедала, сразу же стремглав полетел вниз и был умерщвлен львом. Широкие крылья машины на время поддерживали легкую фигуру Назария, когда он спрыгнул с башни, но и он также упал на самый подиум императора, и так близко к нему, что, к ужасу всех, увидевших в этом худое предзнаменование, забрызгал своею кровью белые одежды Нерона.
Не насытившись этим зрелищем, народ требовал жертвоприношения женщин. Целые сотни их были заключены в подвалах под амфитеатром, и им сказано было, что они должны выступить в целом ряде картин, изображающих муки мертвых. Зрелище это считалось многими нечестивым, но оно уже представлялось египтянами и эфиопами в царствование Калигулы. Пятидесяти бедным мученицам предстояло быть одетыми в красные мантии наподобие дочерей Даная, чтобы, подвергшись всевозможным оскорблениям, быть убитыми затем актером, исполнявшим роль Линцея. Для многих из них еще хуже и тяжелее смерти было то, что им приходилось участвовать в драмах, в которых изображалось идолопоклонство язычников; но их с успехом утешала Приска, жена Аквилы, которая, возвратившись из Ефеса в Рим вместе со своим мужем по делам своего ремесла, посещала страдалиц в тюрьме. Эта иудейская матрона, на долю которой вместе с ее мужем выпала высокая честь принимать видное участие в деле основания трех великих церквей – римской, коринфской и ефесской, – вследствие продолжительного пребывания в Ахаии и Азии не была арестована ни одним доносчиком. Она говорила бедным страдалицам, что сопротивление было бы напрасным и что никакое причиненное им оскорбление язычниками не может помрачить блеска их мученического венца. Ободренные ее спокойною мудростью, они со скромным достоинством проходили по сцене с вазами на плечах, и без всякого крика и плача подвергались своей судьбе.
Еще более ужасною была участь других. Они должны были исполнить роль Дирцеи12. Одну за другой, в подражание знаменитой статуе, известной теперь под названием Фарнесского быка, недавно привезенной с Родоса, актеры, изображавшие собою Амфиона и Зета, привязывали их к рогам разъяренных быков, которые яростно бодали и подбрасывали их на рогах до смерти. Но и они также находили себе поддержку в невидимой высшей силе, и их кроткая безропотность даже при таких невообразимых муках возбуждала мучительное сожаление в сердцах всех, за исключением разве самых зачерствелых зрителей.
На всех этих ужасных зрелищах лично присутствовал Нерон. Изо дня в день он сидел в подиуме, развалившись на покрытых золотом и пурпуром подушках. При своей близорукости он старался всматриваться в происходившие пред ним кровавые сцены при помощи своей смарагдовой лупы, и это зрелище с его необычными ужасами возбуждало в нем новые ощущения. Он крайне удивлялся, откуда эти «твари» набирались такого «невозмутимого хладнокровия», и мученики-христиане, прежде чем пред их духовными очами открывался другой загробный мир, где, как они были уверены, они увидят Небесного Царя во всей Его Божественной красоте, своими телесными очами в последний момент своей земной жизни видели пред собою этого ужасного противника Христова, который, обратив на них свое искаженное пороками юности лицо, с жадным любопытством всматривался в агонию их мученической кончины.
Но христиан было слишком много, чтобы можно было легко таким образом разделаться с ними. После того, как уже истощена была вся изобретательность жестоких мучителей, после того, как путикулы или трупные ямы были переполнены распятыми, сожженными и искалеченными трупами настолько, что угрожала зараза, в мрачных тюрьмах все еще томилось, по меньшей мере, с тысячу христиан. Тогда в голове Нерона зародилась поистине адская мысль. Ведь эти массы человеческих существ подлежали наказанию в качестве поджигателей. А самым подходящим и сообразным, с преступлением наказанием для поджигателей была бы «горючая туника»13. Нерон удивлялся, как эта мысль не пришла ему в голову раньше! Конечно, было бы немного скучно сжигать живыми известное число людей друг за другом. Сначала, пожалуй, можно бы не без приятного любопытства наблюдать за лицами мужчин и женщин при таких обстоятельствах и слышать их стоны и крики. Но после первой же дюжины таких сцен, это удовольствие сделалось бы монотонным. Поэтому Нерон порешил предотвратить опасность всякого пресыщения в зрелищах, и с этою целью предположил представить сразу огромное зрелище из множества одновременно сожигаемых жертв.
У него были великолепные сады, простиравшиеся от Ватиканского холма до Тибра. В них был цирк, богато отделанный позолотой и мрамором, и в нем находился обелиски, привезенный из Илиополя и стоящий теперь на площади св. Петра. Он вознамерился открыть эти сады для публики, чтобы представить пред ней одно из тех ночных зрелищ, которыми когда-то славилось царствование безумного Калигулы. Всякому предоставлялась полная воля разгуливать среди зеленых клумб и по тенистым рощам, и при этом Нерон имел в виду устроить иллюминацию, невиданную и неслыханную в истории мира ни раньше, ни после его. Эта иллюминация должна была состоять из тысячи живых факелов, из которых в каждом должен был гореть мученик-христианин в своей огненной одежде!
И все было исполнено. Мученичества, совершаемые при посредстве диких зверей, псов и виселиц, сделались скучными от повторения. Тут же представлялся новый источник для сильных ощущений как для него самого, так и для всего Рима, потому что он лично хотел присутствовать на этой иллюминации, чтобы вполне насладиться своей ненавистной популярностью.
По всем дорожкам на известных промежутках в землю врыты были крепкие и большие столбы. К каждому из них было привязано по мужчине или женщине, которые толпами приведены были сюда из мрачных и теперь опустевших темниц. Пред каждым привязанным к столбу мучеником был вбит еще меньший кол, который своим заостренным концом упирался под подбородок, так, чтобы головы мучеников не могли опускаться на грудь и таким образом не скрывали от праздных зрителей выражения своей смертельной агонии. Эти костры приказано было зажечь не раньше, чем смеркнется, чтобы Рим вполне мог насладиться устроенным зрелищем и при ярком пламени видеть как муки жертв, так и ликования праздничной толпы.
И вот стали загораться огни, играя огромными движущимися языками и озаряя своим ужасным светом роскошные сады, и каждый столб сделался как бы факелом ада; вокруг них черными клубами поднимался дым, и из дыма раздавались стоны и крики мучеников, утопавшие в громе музыки, смеха и дико кощунствующих песен. Между тем роскошную листву садов серебрила луна, звезды изливали свой мягкий свет на эти адские оргии, а дым и пламя были для этих невинных страдальцев как бы огненными колесницами и огненными конями, уносившими их души на Небо. И когда муки страдальцев, а вместе и безумство и дикое веселье толпы достигли наивысшей степени, и статуи распутных богов и похотливых нимф, мерцавшие под тенью деревьев, выглядели подобно демонам, на лицах которых красный отблеск костров играл как будто улыбкой восторженности при виде этого торжества демонского нечестия, – в этот самый момент по садам раздались восторженные клики приветствий и среди толпы показался сам Нерон в одежде колесницегонителя, с сияющей во все лицо улыбкой. Окруженный самыми негодными из своих приближенных, он фамильярно смешивался с толпой, обменивался шутками с народом и с издевательством останавливался вместе с другими зрителями пред искаженными от агонии лицами мучеников, на которых догорала последняя искра жизни.
Обращение язычника. Последние дни в жизни ап. Петра
...Виниций вышел из дома в сумерки, миновал городские ворота и, подвигаясь вдоль заросших оврагов, достиг до виноградника, затерявшегося в глухой и пустынной местности. Собрание происходило в сарае, в котором обыкновенно давили виноград. Уже не доходя, Виниций услыхал пение, а войдя, увидал, при неясном свете фонарей, несколько десятков людей, стоящих на коленах и погруженных в молитву. Читалось что-то вроде ектении, а хор мужских и женских голосов поминутно повторял:
«Христос, помилуй!» Во всех голосах дрожала глубокая, душу раздирающая, печаль и скорбь.
Апостол Петр был здесь. Он стоял на коленах впереди всех, перед деревянными крестом, прибитым к стене сарая, и молился. Виниций издали различил его белые волосы и поднятые к небу руки. Первою мыслью молодого патриция было протискаться сквозь толпу, броситься к ногам апостола и крикнуть: «Спаси!» – но торжественность ли этой молитвы, или его слабость заставила его колени подогнуться, и он, у самого выхода, стал повторять со стоном, сжимая руки: «Христос, помилуй!» Если бы он был в полном сознании, то понял бы, что не в его только мольбе слышится стон, не он только один принес сюда свою скорбь, свое горе и свою тревогу. В этом собрании не было ни одной человеческой души, которая не потеряла бы какое-нибудь дорогое существо, и когда самые деятельные и отважные приверженцы нового учения были уже заключены в тюрьму, когда каждую минуту распространялись все новые слухи о позоре и муках, каким подвергались заключенные, когда размеры несчастия превзошли все предположения, когда христиан осталась только одна горсть, – среди них не было ни одного сердца, которое не поколебалось бы в своей вере и не задавало бы вопроса с сомнением: где Христос? Почему Он дозволяет, чтобы зло было сильнее Бога? Но теперь они еще с отчаянием молили Его о милосердии, ибо в каждом сердце еще тлелась искра, что Он придет, сотрет зло, низвергнет в пропасть Нерона и воцарится над миром... Христиане еще всматривались в Него, еще слушали Его, еще с трепетом молились Ему. Виницием, по мере того, как он повторял: «Христос, помилуй!» – также стали овладевать восторг, который он испытал когда-то в хижине землекопа!
Он закрыл лицо руками и припал к земле. И вдруг его окружила тишина, как будто страх сковал уста молящихся. Ему казалось, что должно что-то произойти, что наступила минута чуда. Он был уверен, что когда поднимет голову и откроет глаза, то увидит свет, от которого слепнут очи смертных, и услышит голос, от которого содрогаются человеческие сердца.
Но тишина все продолжалась, и только рыдания женщин нарушали ее.
Виниций поднялся и изумленными глазами стали смотреть вокруг.
В сарае, вместо неземного блеска, слабо мигали огни фонарей, да лучи месяца, врывавшиеся сквозь отверстие в крыше, наполняли его серебристым светом. Люди, стоявшие на коленах около Виниция, молча смотрели на крест глазами, полными слез, кое-где слышались рыдания, а снаружи был слышен осторожный свист стоящих на страже. Наконец Петр обратился к толпе и сказал:
– Дети, вознесите сердца к Спасителю нашему и принесите Ему в жертву свои слезы.
И он смолк.
Вдруг среди присутствующих послышался женский голос, полный скорбной жалобы и безграничной боли. – Я, вдова, у меня был сын, кормил меня, – возврати мне его, господин!
Опять наступила минута тишины. Петр стоял перед коленопреклоненною толпой, старый, изнуренный, и в эту минуту казался олицетворением слабости и бессилия.
В это время послышалась другая жалоба:
―Палачи обесчестили мою дочь, – и Христос допустил это!
Потом третья:
– Я осталась одна с детьми, а когда меня схватят, кто даст им воды и хлеба?
– Линна сначала было оставили, а потом снова подвергли мукам, господин!
– Когда мы вернемся домой, нас всех схватят преторианцы. Мы не знаем, куда скрыться нам!
– Горе нам! Кто прикроет нас?
И так, в тишине ночной, одна жалоба следовала за другою. Старый рыбак закрыл глаза, и его белая голова тряслась над этим морем человеческого горя и тревоги. Опять воцарилось молчание, только стража потихоньку посвистывала за сараем.
Виниций вскочил, чтобы пробраться к апостолу и потребовать от него помощи, и вдруг точно увидал перед собою пропасть, и ноги его онемели. Что будет, если апостол признает свое бессилие, если подтвердит, что римский цезарь могущественнее Иисуса Назареянина? От ужаса волосы дыбом поднялись на его голове; он почувствовал, что в эту пропасть рухнет не только остаток его надежды, но и он сам, его любовь к Христу, и его вера, и все, чем он жил; останется только смерть и ночь, безбрежная, как море.
Петр заговорил голосом таким тихим, что его едва можно было слышать: «Дети мои! На Голгофе я видел, как пригвождали Христа ко кресту. Я слышал удары молота, видел, как воздвигли крест кверху, дабы все смотрели на смерть Сына Человеческого.
………………………………………..
«...И я видел, как прободали Ему бок и как Он умер. И тогда, возвращаясь от креста, я взывал в горести, как вы взываете ныне: «Горе, горе! Господи! Ты Бог, – почему же Ты позволил смерти прикоснуться к Себе, зачем уязвил сердца тех, кто верил, что приидет царствие Твое?»...
«...A он, Господь наш и Бог наш, – на третий день воскрес и был среди нас, до тех пор, пока в сиянии великом не вступил в царствие Свое.
«Мы же, постигнув нашу малую веру, укрепились в сердцах и отныне сеем семя Его».
…………………………………………..
Он обратился в сторону, откуда послышалась первая жалоба, и заговорил уже более сильным голосом:
– На что вы жалуетесь?.. Бог сам отдал Себя на муку и смерть, а вы хотите, чтоб Он защитил вас от нее?.. Маловерные! Неужели вы не поняли Его учения, неужели Он обещал вам одну земную жизнь? Он приходит к вам и говорит вам: «Следуйте пути Моему»; Он возносит вас до Себя, а вы хватаетесь за землю руками и кричите: «Господи, спаси!» – Я – песчинка перед Богом, но перед вами апостол Божий, говорю вам именем Христа: не смерть перед вами, а жизнь, не муки, а неизреченное блаженство, не слезы и стоны, а ликование, не рабство, а царствование! Я, апостол Божий, говорю тебе, вдова: сын твой не умрет, но возродится во славе на вечную жизнь, – и ты соединишься с ним! Тебе, отец, у которого палачи обесчестили невинную дочь, я обещаю, что ты найдешь ее белее лилии Гоброна. Вам, матери, которых оторвут от сирот, вам, печалующиеся, вам, которые будете смотреть на смерть дорогих вам существ, вам, удрученные, несчастные, встревоженные, и вам, которые должны будут умереть, я, во имя Христа, говорю, что вы пробудитесь, как от сна, на счастливое бодрствование, как после ночи в минуту рассвета.
Сказав это, он поднял руку, а христиане почувствовали, как новая кровь вливается в их жилы, как дрожь пробегает по их телу, – перед ними стоял уже не старец согбенный и удрученный, а гигант, который воздвигал их души из праха и тревоги.
– Аминь! – воскликнуло несколько голосов.
Глаза апостола светились все большим блеском, – от него веяло силою, веяло величием, веяло святостью. Головы молящихся склонились перед ним, а он, лишь только все смолкло, продолжал:
– Сейте в горе, дабы пожинали в радости. Почему вы боитесь мощи зла? Над землею, над Римом, над городскими стенами – Господь, Который обитает в вас. Камни увлажатся от слез, песок пропитается кровью, пропасти наполнятся нашими телами, а я говорю вам: вы победители! Господь идет разрушить этот город злодеяния, угнетения и гордыни, а вы – воинство Его! И если Он сам кровью и муками искупил грехи мира, то как же вы не хотите своею мукою и кровью искупить это гнездо нечестия!.. Он возвещает вам это моими устами!
Он, поднял руки, устремив к верху глаза. У христиан сердца почти перестали биться, они почувствовали, что апостол видит что-то, чего не могут видеть их смертные очи.
Лицо Петра изменилось и просветлело. Он все смотрел на небо, как будто онемел от восторга, но через минуту его голос послышался вновь:
– Ты здесь, Господь, – и указуешь мне пути Свои... О будь благословен! Ты, Который повелеваешь нам побеждать... Осанна! Осанна!..
Те, кто были испуганы, встали, в тех, которые усомнились, влилась новая струя веры. В одном месте раздалось: «Осанна!» – в другом – «pro Christo!» потом все стихло. Летние зарницы освещали внутренность сарая и лица, побледневшие от волнения.
* * *
Когда гонения очень усилились, христиане стали Молить апостола Петра оставить Рим: «иди, говорили они, ты нужен церкви. Богу не угодно, чтобы погиб Его апостол, который должен еще многим сказать о Христе Боге». Петр послушал и хотел идти из Рима, но оказалось, что Господь судил, чтобы оба святые апостола смертью закрепили свою проповедь.
* * *
...На рассвете две темные фигуры подвигались по дороге Аппия к развалинам Кампании.
То были Назарий и апостол Петр, который покидал Рим и своих, обреченных на мучения, единоверцев.
На востоке небо уже принимало слабый зеленоватый оттенок, который мало-помалу обрамлялся внизу шафранною полоской. Деревья с посеребренными листьями, белые мраморные виллы и арки водопроводов выделялись из темноты. Зеленый цвет неба становился все светлее. Восток также стал краснеть и осветил Альбанские горы, которые обрисовались во всей своей красоте.
Солнце вышло из-за цепи гор, и вместе с тем странное зрелище поразило апостола. Ему показалось, что золотистый круг, вместо того, чтобы подниматься выше, спустился с гор и движется по дороге.
Тогда Петр остановился и сказал:
– Видишь ты свет, который приближается к нам?
– Я Ничего не вижу, – отвечал Назарий.
Петр защитил глаза рукою и сказал через минуту:
– Кто-то идет к нам в солнечном блеске. Но до ушей их не долетал ни малейший звук шагов. Кругом все было тихо. Назарий видел только, что вдали дрожат деревья, как будто их кто-нибудь трясет, а свет все шире разливается по долине.
– Учитель! что с тобою? – испуганно воскликнул он
Посох Петра выпал из его рук на землю, глаза его неподвижно смотрели вперед, губы раскрылись, на лице рисовались: изумление, радость, восторг.
Вдруг он упал на колена, с простертыми вперед руками, а из уст его вырвался крик:
– Христос! Христос!...
И он припал к земле, как будто целовал чьи-то стопы. Долго длилось молчание, потом в тишине послышались прерываемые рыданиями слова старца:
– Quo vadis, Domine?
И до ушей его дошел грустный и кроткий голос, который говорил:
– Если ты покидаешь Мой народ, то Я иду в Рим, чтобы Меня распяли во второй раз.
Апостол лежал на земле без движения. Назарию казалось, что он лишился чувств или умер, но Петр, наконец, встал, дрожащими руками поднял свой посох и, ничего не говоря, повернул к семи холмам города.
Мальчик, видя это, повторил, как эхо:
– Quo vadis, Domine?
– В Рим, – тихо ответил апостол.
И он возвратился.
Павел, Иоанн, Линн и все верные встретили его с удивлением и беспокойством тем большим, что на рассвете, тотчас же после его ухода, преторианцы окружили жилище Мариам и искали апостола. Но Петр на все вопросы отвечал с радостью и спокойствием:
– Я видел Господа! В этот же вечер он отправился в Остраний, чтобы учить и крестить тех, которые хотели омыться в воде жизни.
И с тех пор он приходил туда каждый день, а за ним стекались все более и более многочисленные толпы.
Петр понял, что ни цезарь, ни все его легионы не осилят живой правды, что ее не потопят ни слезы, ни кровь и что только теперь начинается ее торжество...
Сенкевич
Смерть двух апостолов
В отрывке из Сенкевича – мы прочли благочестивое предание о том, как Господь вернул в Рим апостола Петра. Апостол вошел в вечный город с уверенностью, что близок «день его и стал ждать смерти».
Ему не пришлось ждать долго. Вскоре после этого св. Апостол был схвачен и заключен в тюрьму. Через несколько дней связанного привели его на суд префекта Агриппы. Агриппа гневно обвинял апостола Петра в том, что он ради славы в народе, сеет бунт – распространяет опасное учение, идет против обычаев римских и блага римского народа, соблазняя народ к новой неслыханной вере.
– «Ты не знаешь, какой славы ищу я» отвечал апостол – «нет для меня другой славы, как крест Господа моего Иисуса Христа, Его же я раб».
– «И ты хочешь быть распят, как распят был Господь Бог твой?» Петр ответил: «не достоин я пострадать на кресте, но желаю и готов перенести всякие муки, чтобы идти по следам Его страданий».
Тогда префект вынес свой обычный приговор: «иди на крест». Это было 28 июня, а 29 апостола вывели за стены города, к Ватиканскому холму, где должна была состояться казнь. Петру, во внимание к его преклонным летам, не было приказано нести крест, так как предполагали, что он не сможет поднять его. Он шел свободно, и верные могли очень хорошо видеть его. Большая толпа христиан окружала шествие. В то мгновение, когда при выходе из тюрьмы, в первый раз, показалась его убеленная сединами голова, в толпе раздался плачь и крики: «за что умерщвляют апостола? в чем его вина? Можно ли убивать невинного?» Апостол знаком пригласил христиан выслушать его: «мужи – верные Божии. Если истинно любите меня, не мешайте мне идти к Господу. Радуйтесь! я сегодня отдаю себя в приношение и жертву Господу. Радуйтесь, как я радуюсь». И он пошел действительно радостный, в сознании своей победы, в сознании, что дело Христово побеждает.
Шествие, наконец, остановилось. Апостол в последний раз обратился к городу и благословил его. Но вот все готово для крестной казни. Народ снова заплакал. Апостол утешал братию, говоря: «Дети, не плачьте. Совершается то, что должно быть. Не может быть раб более господина своего. Я должен идти к Господу моему... Живите, терпите и сохраняйте, что слышали от меня». Потом он обратился к исполнителям казни: «исполняйте, что вам приказано. Совлекайте с меня смертную эту одежду, чтобы я в духе предстал Господу. Но умоляю вас, слуги моего спасения, распните меня головою вниз. Недостойно мне, последнему рабу, быть распятым так же, как был распят Господь вселенной за спасение всего мира».
До последней минуты он утешал присутствовавших, говоря о воскресении и о том, что все они пойдут ко Господу, в Его обитель, а больше всего о кресте, о силе его, о спасении, какое принес крест. И когда он почил, христиане увидели ангелов Божиих, которые венчали апостола венцом из роз и лилий14.
В тот же день окончил свою жизнь и другой великий Апостол Павел. Его вывели из города другим путем, не тем, каким вели Петра.
Казнь над ними совершилась скоро и негласно. В такой ранний час утра сотнику и воинам нечего было особенно беспокоиться, что казнь привлечет многих зрителей. За ним не прочь были последовать, несколько смиренных христиан из беднейших жилищ Трастевера, но воины, находясь под влиянием опасений тревожного времени в раздраженном состоянии, не позволили никому из них сопровождать узника к месту казни. Поэтому кончина апостола Павла была столь одинокою и безвестною, что предание не сохранило потомству никаких подробностей о ней. Человек заурядной веры моги бы быть потрясен кажущейся неудачей, которою закончилась эта жизнь, исполненная беспримерных трудов на пользу дела Христова и блага человечества. Оставленный всеми, будучи бедняком и узником, – основатель, правда, целых церквей, но таких церквей, из которых иные уже сделались добычей иудействующих и других еретиков и холодно относились к нему, – находясь в столице мира, где он, по-видимому, был лишь ничтожным атомом и где иудеи и язычники соединились в непримиримой враждебности по отношении к проповедуемой им вере, покинутый всеми своими спутниками, не имея около себя никого, кроме бедного освобожденного раба, он при всем том отнюдь не потерял мужества, и вера в нем по-прежнему пылала ярким пламенем. Он нисколько не страшился того, что меч скоро сверкнет над его головой и потушит в крови благороднейшую и величайшую из жизней человеческих. Эта жизнь представлялась ему не больше, как жизнью великого грешника, которого простил Господь и спас Христос. Суровая зима его испытаний миновала, и в воздухе разливала свое божественное благоухание наступавшая вечная весна воскресения.
Воины с узником двинулись по Аппиевой дороге чрез Римские ворота, которые еще и теперь, спустя почти две тысячи лет, называются его именем. Миновали затем пирамиду Гаия Цестия со всеми ее статуями. По дороге произошел только один случай. Как раз, когда они проходили мимо пирамиды Цестия, навстречу печальной процессии вышла молодая, плотно закутанная женщина и остановила командовавшего отрядом сотника.
– Я – Плавтилла, сказала она, дочь Флавия Сабина, префекта города, родственница Авла Плавтия и Помпонии Грецины. Позволь мне переговорить с твоим узником.
Услышав знатные имена, которые назвала женщина, сотник приказал солдатам на момент стать в сторону, и Плавтилла, опустив колена на траву, со слезами просила благословения апостола. Он возложил ей на голову свою скованную руку и благословил ее, а она передала ему от ее родственницы, Помпонии, платок, которым он мог завязать себе глаза, когда будет наклоняться под смертельный удар палача. Он с благодарностью принял платок и сказал:
– Я знаю имя Помпонии. Оно всегда с благословением произносится святыми Божиими.
– Да, – отвечала Плавтилла. О, возлюбленный апостол, – мой брат, племянник Веспасиана, командующего войсками в Иудеи, – также христианин.
Апостол благодарственно воздел свои скованные руки.
– Ночь прошла, проговорил он: наступает день.
Сотник дал воинам знак двинуться дальше, а Плавтилла его долго стояла под тенью пирамиды и грустно смотрела им вслед.
Верстах в пяти от стен Рима, на зеленой и ровной поляне, среди низких волнообразных холмов, находится место, известное тогда под названием «Сладкие воды»15, а теперь под названием «Трех фонтанов»16. К этому месту и направилась печальная процессия, – причем скованный узник шел окруженный воинами, во главе с сотником. Онисим неотступно следовал за ними. Великий мученик едва ли говорил что-нибудь. Лицо его сияло внутренней восторженностью; его уста шептали безмолвную молитву. У него не было ни малейшего страха. Лазурь его новой обители манила его к себе своею небесною красотою. Прибыв на зеленую равнину, они остановились под деревом. Узнику приказано было стать на колена. Онисим помог ему снять с себя верхний плащ, получил от него последние слова молитвы, ободрения и благословения с нежным пожатием руки на прощание. Он завязал глаза апостолу платком Плавтиллы и затем отвернулся, закрыв себе лицо руками и заливаясь слезами, от которых готово было разорваться у него самое сердце. Затем, услышав слова роковой команды, он моментально взглянул, и в этот самый момент сверкнул меч, и жизнь величайшего из апостолов угасла...
Возложенная на воинов задача была исполнена ими. Покончив с узником, они уже не интересовались им больше, и только сотник должен был представить Нерону удостоверение, что казнь совершена должным образом. Мертвое тело мученика они оставили на зеленой траве. И когда они ушли, то христиане, которых они отогнали, но которые издали следовали за ними, пришли поплакать над апостолом и похоронить его. Онисим принимал участие в вырытии безвестной могилы. Но местоположение ее долго сохранилось в памяти потомства, так что с течением времени над этими местом возник «трофей», который существовал, как об этом свидетельствует пресвитер Гаий, еще во втором столетии, именно там, где теперь во всем блеске своего разноцветного мрамора возвышается великая церковь апостола Павла за стеною17.
Так почили два апостола.
В священных преданиях рассказывается и о следующем событии после смерти св. Павла. В третий день по смерти апостол явился Нерону, при затворенных дверях, в 9 часу дня: «Вот я ― Павел, воин непобедимого и вечного Царя! сказал он императору: не мертв я, живу в Боге моем. А ты ― жди казни за кровь праведников, которую ты пролил».
Устрашенный цезарь был близок к безумию; он не знал, что делать ему. По совету близких, он дал свободу заключенным христианам. Но судьба его была решена. Вскоре покинутый всеми, осужденный на казнь изменившим ему языческим народом, он кончил самоубийством свою жизнь. A христианство, гонимое им, жило и росло; много еще предстояло вынести церкви после смерти ее первого врага Нерона, но первый натиск враждебной силы был выдержан. Число верующих множилось. Для языческого мира ночь кончалась, начинался день.
* * *
Примечания
В первенствующей церкви, где в общину входили десятки, много – сотни христиан, в каждой общине был епископ.
Не было даже различения слов пресвитер и епископ (Деян.20).
Растение – вроде камыша, или конопли.
У древних христиан не было тех песнопений и обрядов, какие составляли необходимую принадлежность литургии в позднейшее время. Их молитвы и славословия отличались простотой выражения и не напоминали собой ни одной из позднее установившихся в церкви; не видно также, чтобы в то время эти молитвы признавались общеобязательными и неизменными во всей церкви вселенской. Часто пели они славословие и гимны, которые в другой раз уже не повторялись, a заменялись новыми, которые составлялись здесь же во время самой молитвы.
Причащались в древности – не так, как теперь – вместе Тела и Крови, а так, как причащаются у нас священники.
Церковный писатель средины III века. Написал много книг «о посте», «молитве» и т.д.
Епископ Карфагена в Африке – святой мученик. Написал книгу «о единстве церкви».
Хитров. Светочи христианства.
Писатель II века, мученик.
Передается только смысл речи, а не точное ее содержание.
Церковь – не значит только храм. Общество христиан с епископом и священниками – есть малая церковь; все христиане одного народа с их епископом, тоже церковь (поместная), все христиане православные во всем мире с их епископами – вселенская церковь.
Дирцея или Дирка, по мифическому сказанию, жена фиванского царя Лика. За ее жестокость по отношению к Антионе, матери Амфиона и Зета, последние привязали ее к рогам разъяренного быка, который волочил и бодал ее, после чего она была сброшена или превращена в называвшийся ее именем источник (к северо-западу от Фив в Беотии).
Tunica molеsta – одежда из горючего материала, надевавшаяся на преступников, приговоренных к сожжению.
«По актам св. Лина» первого епископа Римского.
Aquae salviae.
Tre fontane.
San Paolo fuori le Mura.
