под. общ. ред. А.П. Дмитриева

Источник

Исследования

В. А. Котельников. Ἱστορία-historia-история: история и эпика в их единстве и раздельности

Если нет повествования, нет никакой истории.

Нет для нас, во-первых, самόй первичной истории в смысле «того, что подлинно было» – нет совокупности событий, расположенных во времени и составлявших какую-то часть мирового процесса. Эмпирически достоверные для нас материальные следы события, деяния, созидательной и разрушительной деятельности человека еще не есть история. Очевидности рождения и смерти, строительства и сражения остаются фактами, отразившимися в случайных, легко стираемых частных впечатлениях. Разумеется, затем и в памяти – но в памяти ограниченной и сомнительной, не укорененной в реальности, если она не вербализована. Эти факты не становятся историей, пока о них не сообщили нам весть, свидетельство, предание, летопись, жизнеописание, мемуары – пока о них не рассказано. Словесная память индивидуума, внутрисубъектная вербализация его впечатлений, наблюдений, его соучастия в происходящем вступают в культуру, становятся Историей только в нарративном поле речи, получая направленную от субъекта к субъекту эпическую форму – эпиграфики, хроникальной записи, летописной «повести», эпистолярии, воспоминаний, романа, эпопеи и т. д. История, конечно, стара, но, вопреки мнению М. Фуко, не «столь стара, как и сама человеческая память»13 – она младше памяти на время создания рассказа о происходившем.

Соответственно, во-вторых, без повествования нет истории и в смысле упорядоченного изложения добытых из прошлого сведений о лицах, вещах и событиях в их пространственно-временной и логико-семантической связанности; следовательно, нет рационального исторического познания. Достоверный, но единственный факт не историчен; только связанный с другим фактом он образует историю, связь же возможна лишь в повествовательном, хотя бы минимальном, высказывании. Факт, что существовали князья Борис и Глеб, не имеет значения; известие же о добровольном принятии ими смерти, на которую обрек их братоубийца Святополк, уже само по себе, без летописных и житийных распространений, имеет значение историческое и составляет в русской истории важнейшее религиозно-нравственное событие.

Верно и обратное: если нет истории, то нет и повествования.

В основе всякого повествования лежит некая «история», то есть эпическая фабула, персонажи и события которой могут стоять в самых разных отношениях к свершившейся жизненной реальности, но всегда такая «история» (даже трансформированная воображением, идеологическим или творческим заданием) есть реальность человека во времени его природного и общественного существования, представленного как развертывающийся процесс.

Поэтому мы можем выделять эпико-историческое повествование как особый, стволовой в эволюции словесности тип «сказывания о мире».

Ἱστορία у греков означала исследование, расспрос, историю, рассказ, знание, науку. Заимствованная у них римлянами historia получила значение сведений, знаний, изыскания, сообщения, повествования, темы рассказа, предмета толков, сказания, мифа и собственно исторического исследования и сочинения. Семантические поля французской histoire, а также родственных между собой по латинскому происхождению английских history – story, как и нашей «истории», включают сходный спектр значений.14 Удерживаемая в течение тысячелетий связанность значений отражает сущностную близость обозначаемых явлений, в данном случае близость истории и эпики.

Близость, и на многих этапах, единство истории и эпики основывается на том, что повествовательное слово в той и другой ориентировано на единую реальность, работает с её материалом. Понятно, что между исходным фактом реальности и конечным (для данного сюжета) эпико-историческим словом необходимо возникают посредствующие звенья. Они образуют два слоя. Один – первичное слово участника, очевидца события, памятная запись, документ и т. п. – всякое слово, имевшее ближайшую связь с изначальной действительностью. (Хотя при использовании таких посредствующих слов повествователь может ставить вопрос об истинности их, может сличать разные версии рассказа, они так или иначе входят в состав повествования.) Другой слой – мифологизирующее, легендарное, поэтическое слово, молва, апокриф и пр., которые производят творческую переработку той же действительности. Промежуточное место между слоями занимал «анекдот» (ἀνέκδοτος – неизданный текст; это слово также употреблялось, когда говорили о девице, не выданной замуж).15 Оба слоя (в разных соотношениях) составляют содержание эпико-исторического повествования.

От мощного ствола «сказывания о мире» отрастали (а потом отделялись), разрастались поблизости и поодаль умножавшиеся побеги собственно фикциональной литературы, которая использовала персонологию, сюжетику, нарративные формы эпико-исторического повествования уже в своих целях. Вымысел – преобладающий и принципиальный в ней способ отношения к миру. Тогда как домысел – вспомогательный в эпико-историческом повествовании способ реконструировать действительность, дополнить картину до необходимого в данный момент познанию смыслового объема.

На античной и средневековой стадиях его становления и движения эпико-историческое повествование долго остается синкретичным по содержанию и стилю. Оно рационально излагает широкое свидетельское и документальное знание о народах, нравах, лицах, событиях с той максимальной степенью фактографической ответственности и достоверности, которая тогда могла быть свойственна Ἱστορία и Historia в значении скрупулезного расследования происходившего. И одновременно ведет литературный рассказ – оформляет историческое знание с той степенью образности, занимательной сюжетности и выразительности, которой обладали у греков ἔπος (с приемами ἐπιτέχνησις), а у римлян narratus imaginalis et expressus, что позволяет говорить о творческой, художественной обработке материала в такого рода произведениях.

В литературоведческих классификациях за ними закрепилось название исторической прозы с внутренним разделением её в эпоху Римской империи на аналитическое и биографическое направления.

Уже в первых греческих хрониках развертывание родословий, отражавшее генеративную динамику истории, сочеталось с эффектными детализирующими описаниями, а критика сомнительных сведений, в том числе мифологических источников (её начал применять Гекатей Милетский), сочеталась с субъективно-оценочными суждениями.

«Установить правду» – эта задача оставалась актуальной для эпико-исторического повествования на протяжении тысячелетий; на неё работали совмещаемые в одном рассказе документально-критическое описание доступной автору действительности и литературные средства её реалистического изображения. Оглядываясь на опыт такой работы у Геродота и особенно Фукидида и Ксенофонта, Лукиан из Самосаты около 164 г. объяснял, «как следует писать историю» (название его трактата). Бесчисленных тогдашних историков,16 угождающих современности, впадающих в панегиризм или неуместное многословие, он осудил беспощадно и выдвинул идеальную фигуру исторического писателя, не зависимого ни от мнений, ни от предания, ни от поэтических образцов. «Пусть суждения его будут свободны и пусть он не боится никого и ни на что не надеется» – кроме оценки его труда потомками.

Страх перед целым городом афинян пусть не остановит его поведать о сицилийском поражении, взятии в плен Демосфена, смерти Никия и о том, как они там страдали от жажды и какую воду пили и как большинство из них в это время было перебито.17

Через 1700 лет Л. Н. Толстой старался следовать рекомендациям Лукиана в своем эпико-историческом повествовании о событиях и героях Крымской войны, а затем – наполеоновских войн.

Здесь уместно заметить, что на втором (послепушкинском) подъеме русского реализма в 1840–1850-е годы значительную (и подчас решающую) роль играли лично-нравственные и социально-этические мотивы «установления правды» – вчерашней и сегодняшней, обращения литературы к жизни «как она есть», к тем её сторонам, которые до сих пор оставались вне поэтической топики и исторических разысканий и теперь представлялись подлинным и ценным жизненным содержанием. «Честность» писателя, «правдивость» слова, отныне пренебрегающего всякой статусностью (эстетической, этикетной, государственной, исторической) ради внутренней правды вещи и человека, – это было моральным императивом деятельности Гоголя, Некрасова, Л. Толстого.18

Так, в апреле 1855 г. Толстой платит последнюю дань традиционному батально-патриотическому пафосу и неуклонно теснит его правдивой натуралистичностью военного быта, а «рассказы о первых временах осады Севастополя», с героем Корниловым, «достойным древней Греции», перемещает из области «прекрасного исторического предания» в область повседневной «достоверности, факта».19 В июне того же года он вообще отменяет героический статус лица или события и на очищенный эстетический постамент возводит принцип познания и воспроизведения жизненной данности:

Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда.20

Вновь возрастала в цене истинность высказывания – сравнительно с его поэтической красотой, с нормативными риторико-эстетическими качествами – «возвышенностью», «изяществом», «гармоничностью»; под истинностью же подразумевалось воспроизведение в слове все той же «правды жизни». Новоевропейский и в его потоке русский реализм знаменовал новый сдвиг от ποίησες к ἀληθές, что отвечало общему смещению в европейской культуре от ἐποπτεία к ἐπιστήμη и ὠφέλημα.

Впрочем, даже Лукиан не отвергал в историческом повествовании названных качеств и допускал (сам прибегая в этом месте к выспреннему поэтизму, несмотря на свои скептико-сатирические наклонности), что историк нуждается «как бы в дуновении поэтического ветра, попутного для его корабля, который будет гордо нести его по гребням волн». Ему же принадлежит совет: историк, собрав материал и «приведя все в порядок, пусть наводит красоту и расцвечивает свой рассказ фигурами речи и занимается ритмом»; более того: «если придется к слову, можно передать и миф».21 Многие авторы в ту пору так и поступали, в результате чего, по замечанию А. Н. Егунова, «проза, например историография, принимала поэтическую дикцию»,22 и это не мешало историческому рассказу быть дельным и объективным.

Собственно, отнести к разным сферам словесности историко-фактическое содержание и его эпическое оформление затруднительно уже в сочинениях Геродота, Фукидида и Ксенофонта – у них одно обязательно требует другого. Ситуация была такова, что свойственный прежним историческим трудам свод разнородных сведений, подаваемых в простом хронистическом или географическом описании, больше не удовлетворял интересам читателя и запросам культуры. С другой стороны, традиционная поэтическая эпика, неизбежно утрачивая былую уверенность в истинности (и соответственно – в ценности) мифопоэтической картины мира, лишалась укорененности в прежде незыблемой культурной почве, лишалась прежнего положительного героического содержания и рисковала, под воздействием софистики, превратиться в условно-поэтические формы литературы без весомого жизненного обеспечения. Поэтому взаимоподдержка историко-фактического материала и эпических форм была необходима и естественна для сохранения познавательной и эстетической ценности литературы в её движении по реалистическому пути. То, что в софистике было предметом риторических упражнений – экфраза, этопея, диэгесис, – стало творческим инструментом эпико-исторического повествования.

Легендарную предримскую историю Вергилий эпически биографизировал в «Энеиде» (по аналогии с гомеровской «биографизацией» мифа в «Одиссее») на тогда еще несомненном мифологическом основании – и создал авантюрно-героическое повествование, ставшее одним из ранних шедевров литературы вымысла. Эпическая биографизация истории у Плутарха складывалась из отобранных им данных о выдающихся деятелях, которые он сюжетно излагал в свете своей морально-политической концепции. Он действовал на реальной, веками слагавшейся почве греко-римского мира, при этом особенно близки Плутарху были еще сохранявшиеся культурно-родовые устои этого мира, на которые и опиралось его трезво-оптимистическое миросозерцание. Поэтому в его изображении все ясно и определенно, добро и зло возникают в силу естественного порядка вещей и занимают свое место. Поэтому так уверенно отбирается и оценивается у него материал для жизнеописаний, так сжато действие, так четки и окончательны характеристики, особенно в заключительных «Сопоставлениях». Плутарх извлекает историко-биографическое содержание из разных источников, рассказывавших о жизни его героев, и вписывает его на своем эпико-историческом языке в жизнь текущую и будущую: поток жизни и речи о ней не прекращается и не иссякает. Он течет далее, через следующие века и питает средневековую и новоевропейскую эпику. Французский столяр-художник XVI в., кламсийский гражданин Кола Брюньон с восхищением читает и пересказывает Плутарха, а Ромен Роллан в 1913 г. увлеченно описывает это на галльском языке «с бургундской солью» в биографии своего персонажа. Выработанная Плутархом рационалистическая концепция человека, центральной категорией которой является поступок, становящийся историческим деянием и получающий нравственное и общественное значение, сыграла огромную роль в эпической персонологии европейских литератур.

В римской прозе I в. до н. э. – I в. н. э. наиболее плодотворной для литературного развития была словесная работа непосредственно с материалом действительности, и происходила она по двум линиям – ораторского творчества и эпико-исторического повествования. Первое использовало ближайший по времени материал в практике морально-политического воздействия на граждан, прибегая к эффектным приемам экспрессивного описания и патетической авторской оценки. Второе развертывало материал, относящийся к крупным фигурам и событиям прошлого – отдаленного и недавнего, – в картину, где выявлялись сюжеты и смыслы действительности и обнаруживался её закономерный общий ход, а движущие силы последнего открывались в человеческой природе.

Так, Гай Саллюстий Крисп в описании Югуртинской войны и заговора Катилины, опираясь на данные истории и собственный опыт участия в политической борьбе, показывал фатальную деградацию общества, причину которой (вслед за Посидонием) он видел в неискоренимой двойственности человека. Его знаменитая характеристика Катилины не только представляет собой увлекательный образчик тогдашней «исторической прозы» – в ней он рисует глубоко психологизированную этическую коллизию личности, имевшую серьезнейшие социальные последствия. К ней обратится впоследствии и новоевропейская эпика: приуроченность характеристики к ушедшему в прошлое «потрясателю римских устоев» Луцию Катилине забудется, а романистический интерес к подобной коллизии будет только возрастать и достигнет апогея в XIX в.

Смелый душою, был он коварен, непостоянен, лжив и притворщик, жадный к чужому, своего расточитель, пылкий в страстных порывах; много красноречия, благоразумия мало. Ненасытный дух его жаждал всегда чего-то безмерного, невероятного, недосягаемого. (…) С каждым днем все сильней и сильней ожесточался его необузданный дух от бедности и от сознания своих преступлений – и то и другое росло у него теми способами, о которых я сказал выше. Побуждали его к тому же и извращенные нравы, царившие в государстве (…). Запятнанный дух его, богам и людям ненавистный, ни ночью, ни днем не мог успокоиться: настолько совесть терзала его потрясенный ум. Отсюда бледность его, неподвижный взгляд, походка то торопливая, то замедленная. Одним словом, и в лице и в наружности – образ безумия.23

Тот же Катилина стал предметом четырех знаменитых речей Цицерона. Цель их совершенно определенна и очевидна: внушить сенаторам и квиритам, что от Катилины исходит страшная угроза Риму и всему государству и что он, консул Цицерон, рискуя репутацией и жизнью, предпринимает все необходимые меры, чтобы отвратить эту угрозу. Все здесь порождено исключительно ситуацией, сложившейся в октябре – ноябре 63 г. (когда Катилина, неудачливый соискатель консульства того года, готовил мятеж), и все подчинено задаче Цицерона обезвредить (а в конечном счете и уничтожить) противника и предстать «спасителем отечества». И самая выразительная характеристика личности Катилины в первой речи (прошедшая, вместе со всем текстом речей, позднейшую авторскую обработку, но, несомненно, и в выступлении оратора 8 ноября 63 г. бывшая столь же энергичной и резкой) направлена на моральную дискредитацию Катилины.

И вот, ты, – обращается Цицерон к нему, присутствовавшему здесь же, в храме Юпитера Статора, в собрании сената, – наконец, отправишься туда, куда твоя необузданная и бешеная страсть уже давно тебя увлекает. Ведь это не только не удручает тебя, но даже доставляет тебе какое-то невыразимое наслаждение. Для этого безрассудства тебя природа породила, твоя воля воспитала, судьба сохранила. (…) Какое наслаждение опьянит тебя, когда ты среди своих столь многочисленных сторонников не услышишь и не увидишь ни одного честного человека! Ведь именно для такого образа жизни ты и придумал свои знаменитые лишения – лежать на голой земле не только чтобы насладиться беззаконной страстью, но и чтобы совершить злодеяние; бодрствовать, злоумышляя не только против спящих мужей, но и против мирных богатых людей.24

Наиболее развернутая в первой речи (и сжато варьируемая во второй) эта характеристика сосредоточивает все черты Катилины в тесном событийном пространстве происходящего здесь и сейчас; выделенные свойства личности сфокусированы в главной единственной теме всех четырех речей: «Катилина опасен и должен быть устранен». Обличить и осудить Катилину вместе с набранным им «бесчестным сбродом пропащих людей» – на это направлены и этим ограничиваются все умственные усилия, все литературные средства Цицерона. Эффектная (и эффективная как в сенате, так и на форуме) риторика его работала на ближайший политический результат и на прославление собственных консульских заслуг. Оставаясь в пределах своих прагматических задач, Цицерон и не стремился осветить колоритную фигуру Катилины в широком потоке римской жизни. Задавая классически высокий литературно-языковой уровень европейской риторической традиции, он действовал в стороне от развития традиции эпико-исторической.

Естественно, что работавший в последней традиции Саллюстий противостоял Цицерону (доходя до ненависти к нему и будучи им ненавидим) и в своем понимании личности в истории, и в литературной постановке её, и в частных стилевых приемах. С юности преклонявшийся перед Фукидидом, он был, по замечанию Веллея Патеркула, «соперником греков»; это относится не только к повествовательной манере, но, в значительной степени, к способности Саллюстия вникать в человеческую природу, из которой проистекают деяния отдельных людей и сообществ, образующие движение жизни. Если Цицерон неоднократно в разных речах восклицает «О времена! О нравы!» лишь для того, чтобы патетически возвысить тон своих юридических и моральных суждений, то Саллюстий вдумчиво, эпически детализирует содержание «времен» и «нравов» в их исторической динамике.

Воспитанный на Цицероне Корнелий Тацит отчасти проникся обвинительным пафосом грозного оратора, но не утратил при этом стремления разрабатывать крупные темы и изображать замечательные фигуры в эпико-историческом ключе. Интересный характерологический и как следствие его сюжетный узел завязывает он, например, на страницах одиннадцатой книги «Анналов», посвященных Мессалине. Он рассказывает, что тогда ей «уже наскучила легкость, с какою она совершала прелюбодеяния, и она искала новых, неизведанных еще наслаждений, когда Силий, толкаемый роковым безрассудством или сочтя, что единственное средство против нависших опасностей – сами опасности, стал побуждать её покончить с притворством: их положение не таково, чтобы ждать, пока Клавдий умрет от старости; тем, кто ни в чем не повинен, благоразумие не во вред, но явные бесчинства могут найти опору лишь в дерзости». И в ходе своего рассказа о «дерзостях», настолько чудовищных, что читателю это «покажется сказкой», Тацит говорит:

Но ничто мною не выдумано, чтобы поразить воображение, и я передам только то, о чем слышали старики и что они записали.25

Извлекая из заслуживающих доверия источников свидетельства о поступках и свойствах реальных исторических лиц, Тацит связывает их в сложные по нравственно-психологическому рисунку образы, вводит их в хронографическое повествование, которое местами превращается то в «мрачный и непрерывный рассказ о смертях римских граждан»,26 то в описание козней и преступлений властителей, – так складывается трагический эпос Рима времен Нерона и Домициана. В качестве одного из главных его создателей Тацита нужно считать писателем, соединявшим в своем творчестве классическую римскую историографию с художественной литературой.

***

Еще более тесное слияние историографии с риторической и поэтической словесностью явили в своих трудах византийские наследники греко-римской эпико-исторической традиции. Под влиянием греческой поэзии и особенно гомеровского эпоса Никита Хониат, убежденный, что история есть «своего рода книга живых» (курсив мой. – В. К.), в своей «Истории со времени царствования Иоанна Комнина» щедро наполнял многочисленными литературными анимациями повествование об эпохе Комнинов (1118–1206 гг.). Описывая, например, взятие Андроником Зевгмина, он вводит сцену убийства одним из знатных горожан своей жены ради избавления её от поругания римлянином и завершает описание логическим заключением и патетическим обобщением:

Таким образом, преступный любовник, увлекаемый безумной страстью, погасил свое страстное желание, потому что уже не стало предмета его страсти, а истинно несчастная любовница не видала уже более дней веселья. О роковое сплетение дел человеческих! О какие трагедии разыгрываются на многолюдном театре мира коварным и завистливым Телхином!27

Пером историка зачастую властно управляет чисто литературный интерес, и Хониат не может удержаться от умножения иронических уподоблений и пространных амплификаций. Так поступает он, характеризуя молодого преемника Феодора Кастамонита, логофета при Исааке Ангеле:

И был он точно шмель или комар жужжащий в ухо льву; чернокожий карлик, управляющий громадным великаном земли – слоном; снурочек, которым тащат верблюда за нос, или, как выразился бы иной остряк, густая сера, заложившая царские уши и препятствующая доступу к ним извне живых звуков; закрытый проход, узкая дверочка, замочек на дороге к царю!28

Хониата в равной мере захватывают и сам величественный ход политических и военных событий эпохи, и характеры деятелей, и повествовательно-изобразительное письмо, обильное тропами и риторическими фигурами, и моралистический пафос.

В гораздо меньшей степени это относится к сочинениям Иоанна Киннама и Георгия Акрополита, в большей – к первому в Византии мемуарному сочинению – «Хронографии» Михаила Пселла. Замечательным образцом хроникально-биографического эпоса, документально точного и обладающего значительными художественными достоинствами, явилась «Алексиада» Анны Комниной.

В множестве произведений такого рода историко-фактический ряд и ряд риторико-поэтический остаются равноправными частями цельного эпико-исторического повествования.

В русском летописании XII–XV вв. безусловно преобладал первый из названных рядов и единичными вкраплениями представлен второй. Редкие случаи сколько-нибудь подробных персональных характеристик ориентированы не на создание индивидуально-образного представления о человеке, а на заполнение издавна выработавшегося набора преформ для фигур, олицетворявших определенные типы воина, князя, врага, которые в силу необходимости выдвигались на арену событий.

Подобную характеристику находим в Ипатьевской летописи:

Сий же благоверный князь Володимеръ возрастомъ бе высокъ, плечима великъ, лицемъ красенъ, волосы имея желты кудрявы, бороду стригый, рукы же имея красны и ногы; речь же бяшетъ в немъ толъста и устна и исподняя дебела, глаголаше ясно отъ книгъ, зане бысть философъ великъ, и ловець хитръ, хороборъ, кротокъ, смиренъ, незлобивъ, правдивъ, не мъздоимецъ, не лживъ, татьбы ненавидяше, питья же не пи отъ възраста своего. Любовь же имяеше ко всимъ, паче же и ко братьи своей, во хрестьномъ же целованьи стояше со всею правдою истиньною, нелицемерною; страха же Божия наполненъ, паче же милостыни прилежаше…29

Уплотненный во временном следовании событийно-предметный ряд летописания почти не оставлял места для личности деятеля в её собственном умственном и нравственном содержании, в её бытовом, семейном и общественном окружении. Она не была значимой величиной для летописца. Если не было существенных с его точки зрения военно-политических событий, ему просто не о чем было писать. В Галицко-Волынской летописи под 1242 и 1244 гг. помечено: «Не бысть ничтоже» («Не было ничего»). Хронографический корпус в летописании складывался из повествовательных отрезков и сопутствующих описаний, не обнимаемых большими историческими сюжетами (завоевание территорий и народов, борьба за центральную власть, устроение государственно-политической и общественной жизни) или историософской мыслью автора. В компетенцию летописца входили только осведомленность о происходящем и беспристрастное записывание его – но не развертывание причинно-следственных связей, не выявление кроющихся в характере деятеля мотивов его поведения, не создание картины движущейся действительности в каком-либо смысловом освещении. Летопись признает только конечные смыслы жизни, а они принадлежат ведению Бога, поэтому все происходит или благоволением, или попущением Его. Личные интересы человека, его цели, планы их достижения, волевые устремления, страсти не играют существенной роли в движении жизни, как то и изображает летописание. Доминирующая документальность летописи, как правило, не восполнялась автором до эпико-исторического повествования, а лишь местами, по обстоятельствам, сопровождалась церковно-риторическим словом.

Однако уже в летописных массивах намечалось вычленение отдельных фрагментов, содержание которых для автора и современников имело большее, чем в других эпизодах, значение, и потому они выделялись тематически и стилистически, хотя по жанровой конфигурации они оставались еще не вполне определенными. Таковы, например, летописные повести о походе Игоря Святославича на половцев. В одной из них (записанной в Ипатьевской летописи под 1185 г.) появляется покаянное признание Игорем своих грехов и преступлений против ближних, что вносит в рассказ о походе яркий нравственный мотив и момент личной экспрессии:

Помянухъ азъ грехы своя пред Господомъ Богомъ моимъ, яко много убийство, кровопролитье створихъ в земле крестьянстей, якоже бо азъ не пощадех хрестьянъ, но взяхъ на щитъ городъ Глебов у Переяславля (…). И та вся створивъ азъ, – рече Игорь, – не достойно ми бяшеть житии! (…) Се возда ми Господь по беззаконию моему и по злобе моей на мя, и снидоша днесь греси мои на главу мою. Истиненъ Господь, и прави суди его зело. Азъ же убо не имамъ со живыми части.30

Динамичное развитие подобных и сопутствующих мотивов в поэтизированном изложении данного сюжета получает авторскую эстетически завершающую форму «трудной повести» – создается «Слово о полку Игореве». Впоследствии эта форма как готовый и наилучший образец была использована автором «Задонщины» для новой разработки военно-героической темы и поэтического выражения нравственной идеи в этом произведении, закрепившей такой тип повести.

Русский героический эпос возник и развивался преимущественно на легендарно-фольклорной почве, а собственно эпико-историческое повествование получило развитие в жанре повести – исторической, военной, житийной, бытовой. В начале XIX в. единственным и самым удачным опытом широкого воссоединения исторического материала и обновленной эпической формы стала «История государства Российского» Н. М. Карамзина. Но преромантический и романтический периоды ознаменовались уже уходом эпики в область квазиисторического повествования и стилизаций, где эстетическое задание, продиктованное меняющимися вкусами, модой, общим движением словесности, господствовало над историко-познавательным. Появляются карамзинские «Наталья, боярская дочь» и «Марфа-посадница», «Марьина роща» В. А. Жуковского, «Оскольд» М. Н. Муравьева, «Повесть о суздальском князе Симеоне» Н. А. Полевого, «Роман и Ольга», «Изменник» А. А. Бестужева-Марлинского и множество подобных им повестей, а затем и исторических романов, открывающих, под начальным влиянием В. Скотта, длительную эпоху беллетризации истории.

Между тем и в России уже с середины XVIII в. шла работа по собиранию, систематизации историко-фактического материала, изложение которого приняло у В. Н. Татищева не повествовательные, а описательно-аналитические формы. Ценностно-познавательный акцент в этом направлении работы решительно переносился с исторического сюжета на исторический процесс, с героя истории на факторы исторической динамики. Татищевым была отвергнута провиденциалистская точка зрения и предпринята серьезная попытка рационального объяснения именно исторического процесса, для чего был выдвинут фактор «умопросвещения», который, по мнению автора «Истории Российской с самых древнейших времен», содействовал благотворным изменениям в государственном и общественном укладе русской жизни. У И. Н. Болтина таким фактором оказывается природная среда, воздействующая через нравы людей на общество. М. М. Щербатов концептуализировал собранный им обширный материал летописания, древних юридических и дипломатических документов с позиций самодержавно-аристократической государственности и дал первую консервативную версию истории России. С этих пор историография становилась самостоятельной областью культуры, вырабатывала свой научный аппарат и язык (заимствованный из деловой письменности и отчасти скалькированный с языка французских и немецких историографов) и не нуждалась в литературном оформлении.

Но и литература все меньше нуждалась в реальной исторической почве.

Давно и неуклонно отделявшееся от стволового эпико-исторического повествования, ставшее в значительной мере автономным жанрово-стилевое развитие эпики в русле фикциональной литературы, начиная уже с «Эфиопики» Гелиодора, с «Повести о Херее и Каллирое» Харитона, вело к быстрому тематическому и техническому усложнению и обогащению прозы, на фоне чего традиционное эпико-историческое повествование стало выглядеть обедневшим, подчас упрощенным в своем слишком прямом отношении к действительности.

Бесспорно, разрывы и расхождения были неизбежны в силу неизбежных специализаций в культуре. Но они же побуждали и к восстановлению единства двух потоков словесности в силу стремления к цельности субъектного миропонимания и к цельности его выражения в слове.

Эпико-историческое повествование все-таки не было и не могло быть окончательно упразднено в ходе литературной эволюции, как упразднялись в свое время многие эпические жанры. Пушкин, в пору расцвета литературы вымысла отходя не только от нарядной (а подчас ряженой в исторические костюмы) романтической прозы, но и от блестящих достижений нового реализма («Хроника царствования Карла XI», «Взятие редута» П. Мериме, «Итальянские хроники», «Красное и черное» Стендаля и др.), вернулся к эпико-исторической традиции в подлинном документальном материале («История Пугачева»), в мемуарно-художественных («Капитанская дочка»), художественно-биографических («Арап Петра Великого») реконструкциях. И это вдруг оказалось не литературно-полемическим (против напряженного, избыточно-образного письма) приемом стилевого упрощения, а необходимым восстановлением той естественной повествовательной речи, которая сложилась еще в греческой Ἱστορία и теперь вновь обнаружила забытое свойство рассказывать ясно и точно о реальных вещах и лицах. В этом Пушкин предстал, по-своему, не в меньшей, чем Саллюстий, степени «соперником греков», и не случайно именно в его прозе ожил «звук божественной эллинской речи», так восхищавший его в передаче Н. И. Гнедича.

Он же показал необходимость для эпического творчества той основы, которую, в порядке современных понятий, нужно назвать эгоисторизмом. Сам Пушкин живо чувствовал и настойчиво утверждал – общественно и творчески – свое личное, органическое по происхождению и культурному значению, сродство с русской историей. Отнюдь не только любознательность исследователя и уж, конечно, не дилетантское любопытство стороннего большой национальной истории разночинного интеллигента, а интимно-душевная и вместе познавательная потребность быть активно включенным через свою родственно-родовую сферу в российскую историю обнаруживается в его остром интересе к генеалогии (не только собственной), в любовном выслушиванье от московских бабушек их «толков о родне», влечение к подлинному материалу былой и современной ему действительности. Понятно, почему Пушкин так дорожил всяким живым свидетельством о ней и высоко ценил «записки», мемуары, письма, автобиографические заметки.

Этот вид словесности стал обширным резервуаром, откуда не только черпали русские писатели исторический материал для художественной обработки, но где прямо зарождались и развивались разные типы эпико-исторического повествования.

Начало этому виду словесности положил Аввакум Петров, и его резко своеобразная повествовательная манера продолжала отзываться еще в «Записках» Натальи Борисовны Долгорукой (составленных в 1767 г.).

Теперь надобно уже иную материю зачать, – приступает она к рассказу о своей горестной судьбе после смерти Петра II. – (…) Я не хвалюсь своим терпением, но о милости Божией похвалюсь, что Он мне дал столько силы, что я перенесла и по сие время несу; невозможно бы человеку смертному такие удары понести, когда бы не свыше сила Господня подкрепляла.

И далее о ссылке в Березов:

Вот уже к вечеру велят нам в кареты садиться и ехать. Я уже опомнилась и стала просить, чтоб меня отпустили на квартиру собраться; офицер дозволил. Как я пошла, и два солдата за мною; я не помню, как меня мой муж довел до сарая того, где мы стояли. Хотела я с ним поговорить и сведать, что с нами делается; а солдат тут, ни пяди от нас не отстает.31

Сравнительно с близкими по времени создания «Записками» И. И. Неплюева, немногословно-деловитыми и лишь отчасти скрашенными «чувствительностью» в отношении автора к Петру I, мемуары Н. Б. Долгорукой являют собой исторический эгодокумент, перерастающий в яркое литературное повествование о драматичной судьбе человека, оказавшегося жертвой внутриполитических коллизий.

В более тесном пространстве жизненных обстоятельств и интересов развертывается родословный сюжет начатых в 1771 г. «Записок» артиллерии майора М. В. Данилова, в которых историко-документальное повествование срастается с колоритными автобиографическими эпизодами. В комических зарисовках деревенской «педагогии» проступают приемы нравоописательной и сатирической эпики XVIII–XIX вв., реальная фигура пономаря Филиппа Брудастого, учившего малолетнего Данилова грамоте, прямо предвосхищает образ Кутейкина у Д. И. Фонвизина.

Как мемуарно-биографический эпос следует рассматривать «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные им самим для своих потомков» – насыщенное бытовыми и общественными фактами обширное повествование о поместной и городской России с середины XVIII в. до 1812 г. (в сохранившейся части – до 1795 г.), которое Л. Н. Толстой считал «драгоценным» за его безупречную правдивость. Записки А. Т. Болотова показывают, что уже к 1780-м гг. в среде образованного дворянства выработался не только вкус к обстоятельному литературному изложению познанного и пережитого, но и позиция повествователя – достаточно близкая к действительности, чтобы он мог ощущать себя непосредственным её участником, и достаточно удаленная от неё, чтобы быть независимым от её соблазнов и влияний в своих мнениях и оценках. Любопытно, что сопровождающая рассказ моральная рефлексия привела Болотова в 1819 г. к намерению создать завершающую автохарактеристику на основании своего житейского опыта и самопознания. Это намерение он исполнил в «Краткой записке о значительнейших происшествиях со мною в 82 год моей жизни (...)», которая осталась неопубликованной.

С конца XVIII в. мемуаристика становилась отраслью литературы, и по мере того как умножались создаваемые тексты (не всегда вскоре же публикуемые, но зачастую известные современникам до публикации), принадлежащие людям разного общественного положения (в том числе и крестьянам) и разного уровня образованности, определялись направления её развития.

Одно из них можно назвать историко-политической автобиографией автор таких мемуаров является обычно крупной личностью, активно действующей на государственном и общественном поприще и связанной с фигурами такого же и большего масштаба. Такова Екатерина Романовна Дашкова, дочь графа Р. И. Воронцова, крестница императрицы Елизаветы Петровны и великого князя Петра Федоровича (впоследствии императора Петра III), племянница государственного канцлера М. И. Воронцова, в семье которого она воспитывалась в либеральном и англофильском духе, затем приближенная Екатерины II, президент Российской Академии, собеседница и корреспондентка Д. Дидро. Она рассказывает о том, что происходило, что она знала, слышала, поняла в русской и европейской политической и культурной жизни второй половины XVIII в., в ближнем ракурсе своего в ней участия и одновременно – с дистанцированной точки зрения просвещенного разума. Отстраненно-уравновешенная манера строго планомерного изложения обнаруживает европейскую умственную и литературную выучку Дашковой, и, конечно, не случайно в рукописи мемуары назывались «Mon histoire» – это именно историко-политическая её автобиография, составленная по множеству ранних записей и автобиографическому календарю и оформленная по жанровым и стилевым канонам мемуаров. Показательно, что в том же ровном тоне рассказывает она о самых тяжелых для неё ситуациях:

За последние два месяца каждый день, вставая, я не знала, дотяну ли я день до конца или покончу с собой. Однако самоубийство по зрелом размышлении показалось мне малодушием и трусостью, и это удержало меня от исполнения моего намерения, хотя я с радостью пошла бы навстречу смерти, если бы получила её из других рук, а не из своих собственных.32

И вскоре она столь же бестрепетно доказывает графу Я. А. Брюсу, что самоубийство есть лишь выражение «недостатка мужества и терпения».

Историко-политическая автобиография в связи с придворной и политической жизнью второй половины XVIII в., только в меньшем объеме, составляет содержание «Записок» князя Федора Николаевича Голицына, который в молодости объездил Европу, служил при Екатерине II в должности обер-прокурора 1-го Департамента Сената, выполнял дипломатические поручения, был принят Людовиком XVI, Марией-Антуанеттой, Римским Папой, гостил у Вольтера (которому внушил уважение к своим религиозным убеждениям, так что «фернейский старец» в его присутствии не позволял себе обычных антиклерикальных выходок), занимал должность куратора Московского университета.

Подобные мемуары порождались эпохами интенсивного государственного и культурного строительства, в котором участвовали деятели с ярко выраженным личностным началом. В совокупности всех «записок» о том времени из повседневных подробностей, «анекдотов», характерных черт складывались образы тех, кто лично делал историю, и изображение того, как это происходило, – слагался персонализированный эпос имперской России поры расцвета. И позднее он обладал большой генеративной силой: он дал множество «персон» и сюжетов для литературы, ему многим был обязан исторический роман девятнадцатого века.

Другое направление мемуаристики – тематическая автобиография, когда автор развертывает свое жизнеописание в русле одной или нескольких главных для него тем, выделенных из общего исторического потока, хотя и многообразно соприкасающихся с ним.

К названному направлению можно отнести «Записки» сенатора Ивана Владимировича Лопухина, где жизнеописание сосредоточено на двух господствующих темах: русское масонство, в котором он играл видную роль, и служебные занятия, в которых он неуклонно следовал своим нравственно-религиозным принципам. Сужение исторического захвата у Лопухина связано с тем, что его мысли, поступки, всё его весьма значительное личное участие в государственной и духовной жизни России при Екатерине II, Павле I, Александре I – и, соответственно, рассказ о том – подчинены одной моральной идее: осуществлению деятельного добра на всех жизненных поприщах, во имя чего он пытался объединить усилия франкмасонов и христиан, ради чего готов был пожертвовать собственным благополучием. Отсюда проистекает сквозной сюжет его «Записок», и мемуары Лопухина, при всей их документальной обремененности и тяжеловатом, уже несколько архаичном для 1808–1809 гг. (время создания мемуаров) языке, превращаются в целенаправленную повесть, в задачи которой входит оправдание жизни автора и поучение потомкам.

Военная тема организует автобиографический материал в «Записках» С. А. Тучкова, «Записках» Л. Н. Энгельгардта, «Записках кавалерист-девицы» Н. А. Дуровой. Тема духовной драмы личности получает автобиографическую разработку в «Замогильных записках» В. С. Печерина. Литературная деятельность и гражданская служба стали ведущими темами «Взгляда на мою жизнь» И. И. Дмитриева. Деятельность на юридическом поприще определяла содержание записок и воспоминаний А. Ф. Кони.

Наконец, третье направление мемуаристики – социокультурная автобиография. Это наиболее распространенный свободный тип воспоминаний, в которых к собственному жизнеописанию автор по ходу рассказа присоединяет интересные ему эпизоды общественной, бытовой, культурной жизни, свои и чужие мнения и оценки, «анекдоты» и документы и т. п.

Приступая к таким воспоминаниям, Ф. Ф. Вигель оправдывал необходимость данного типа мемуаров:

По большей части исторические записки составляются государственными людьми, полководцами, любимцами царей, одним словом, действующими лицами, которые, описывая происшествия, на кои они имели влияние и в коих сами участвовали, открывают потомству важные тайны, едва угадываемые современниками: их записки – главнейшие источники для истории. Но если самим актерам ведомо все закулисное, то между зрителями разве не может быть таких, коих замечания пригодились бы также потомству? Им одним могут быть известны толки и суждения партера; прислушиваясь к ним внимательным ухом, они в то же время могут зорким оком проникать в самую глубину сцены, и если они хоть сколько-нибудь одарены умом наблюдательным и счастливой памятью, то сколько любопытного и неизвестного могут сообщить они своим потомкам!33

В одном из лучших образцов подобных воспоминаний автор его С. Н. Глинка определил их содержание:

Изображение нравов, обычаев, частных мер правительства и рассказ о лицах, действовавших в свое время на театре света, или случайности: вот объем и жизнь записок.34

Его литературное дарование блестяще справилось и с этой задачей, и некоторые страницы его «Записок» стоят вровень с пушкинским эпико-историческим повествованием. Такова, например, характеристика князя Потемкина-Таврического:

Память, желудок и сладострастие его все поглощали. Он метил из гвардии в монастырь и попал в чертоги Екатерины. В глубоком раздумьи грыз он ногти, а для рассеяния чистил брильянты.35

К названному типу мемуаристики относятся «Записки о моей жизни» Н. И. Греча, «Записки современника» С. П. Жихарева, «Главы из воспоминаний моей жизни» М. А. Дмитриева, автобиографические воспоминания А. О. Смирновой-Россет, «Воспоминания» А. Я. Панаевой, «Мои воспоминания» и «Ранние годы моей жизни» А. А. Фета, «История моего современника» В. Г. Короленко и многие подобные.

В недрах дневниково-мемуарной словесности шли процессы эпизации автобиографического материала; они приводили к разным результатам, и как далеко могли они заходить, видно по трилогии Л. Н. Толстого, выросшей из воспоминаний о детстве, отрочестве и юности, минуя этап их собственно мемуарной фиксации.36 Максимально широким по историко-политическому захвату – при сохранении автобиографической конфигурации – стало мемуарно-романное повествование А. И. Герцена в «Былом и думах».

Питаемое авторской индивидуальной и семейной памятью творчество С. Т. Аксакова явило собой постепенное эпическое развертывание личной и родовой истории на природной и бытовой почве. Здесь связываются воедино не только субъектом воспоминаний, но всем естественным составом и ходом жизни, в которую был в течение полувека глубоко погружен автор, разновременные и разноместные эпизоды ученья в гимназии, болезни, пребывания в деревне, отношений с матерью, собирания бабочек, охоты, рыбной ловли, описания дома, родственников, друзей, известных лиц. Неизменная ясная ровность и жизнелюбивый тон мемуарно-эпического повествования Аксакова покоятся не на частных благоприятных условиях, в которых складывалась его судьба, а на незыблемых, потому что бытийно глубоких, устоях его родового существования. О чем в равной степени свидетельствуют и «Воспоминания», и «Наташа», и «Записки об уженье рыбы», и «Семейная хроника», и «Детские годы Багрова-внука», и «Записки ружейного охотника», и «Собирание бабочек».

На всем этом фоне определенную ценность представляют мемуары тех людей, которые по происхождению и обстоятельствам их жизни не были прочно укоренены в родовой, исторической, культурной почве дворянства. Среди них получили известность некоторые разночинные авторы дневниковой, мемуарной прозы, как А. В. Никитенко, М. А. Воронов, чьи воспоминания оформились в автобиографическую дилогию «Мое детство» и «Моя юность», Г. З. Елисеев как автор воспоминаний, собранных в книге «Из далекого прошлого двух академий», Н. Г. Помяловский с его превратившимися в «Очерки бурсы» воспоминаниями о годах ученья в Александро-Невских приходском и духовном училищах и другие.

Наиболее богатыми общественным и культурным материалом, доступным автору в его социальном круге, и наиболее любопытными по субъективному жизненному опыту здесь оказываются мемуары Н. П. Гилярова-Платонова «Из пережитого. Автобиографические воспоминания».

Автор, конечно, напрасно противопоставлял ранний период своей жизни позднейшему, зрелому периоду, приписывая первому «интерес бытовой, педагогический и психологический» и только второму – уже «интерес исторический».37 Все повествование Гилярова-Платонова, несомненно, имеет большой исторический интерес, являясь фактографической реконструкцией его жизни, отношений, ближайшей среды, как имеет оно и значительные литературные достоинства.

Замечательно, что именно к методу своеобразных исторических «раскопок» своего прошлого прибегает он в поисках точных данных и их временнόй последовательности.

По отношению к описываемому периоду жизни вообще я нахожу себя в положении археолога, который по сохранившимся обломкам и отрывкам пытается угадать утратившиеся части и сравнительным путем определяет хронологическую данную, в летописях умолчанную. (…) Таким-то образом восстановляю и всю историю шести лет, но восстановляю притом не само пребывание в семинарии, а обстоятельства внешние, современные семинарии, и по ним уже семинарию. Оттого это, полагаю я, что семинария во внутреннем моем росте мало участвовала; он был плодом внутренней работы.38

В своем «внутреннем росте» Гиляров-Платонов выделяет как весьма для него уже в юности существенные, а относительно всей умственно-духовной биографии решающие моменты близкого знакомства с национальной историей. Родовые её истоки автор находил на Новодевичьем кладбище в Москве, где

погребаются знатные русские фамилии. Могильные памятники давали случай брату знакомить меня с нравственною физиономией родов, с их взаимными отношениями, рассказывать ту часть русской истории, ему известную, которая разрабатывается теперь «Русским архивом» и «Русскою стариной».39

Продолжение этой истории в современности он иногда узнавал вскоре же.

Случалось встречать и лично кого-нибудь из представителей аристократии. После взаимных поклонов и пары слов, которыми перекидывался брат с барином, я не упускал любопытствовать, и мне сообщался послужной список встретившегося, родственные связи его и то, чем они важны; сообщалось и общее понятие о сравнительной силе чинов и родовитости в России и положение фамилий при Дворе.40

От тестя Гиляров узнал о Москве в 1812 году и, в частности, «темную историю» Верещагина.41

Вместе с тем, при его раннем скептико-критическом умонастроении, ему оказалось совсем нечуждым серьезное внимание к преданию, к легендарной стороне истории, источником чего были мать и бабушка – «живые носительницы преданий, а легенды – кодекс христианской нравственности в поэтической оболочке».42 Впрочем, это не мешало его стремлению «отличать поэзию от истории».43

Не менее важны были и передаваемые братом не обнародованные тогда, остававшиеся достоянием небольшого круга «истории» из текущей умственной и общественно-литературной жизни России.

То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам.44

Драгоценны свидетельства Гилярова о путях, которыми в его среде доходили до него подобные сведения и мнения, – таких свидетельств крайне мало в мемуарах людей образованного слоя.

Мальчиком от десяти до четырнадцати лет я знал об адмирале Мордвинове и читал мнения, которые подаваемы были им в Государственном Совете; читал в рукописи «Древнюю и новую Россию» Карамзина, читал доклад, опять в рукописи, Ивана Владимировича Лопухина о молоканах, письма Невзорова по поводу гонений на Библейское общество. И мало ли что, в печать не попавшее по цензурным условиям! Откуда я доставал? Не от И. И. Мещанинова, а от дворовых людей Мещаниновских и Черкизовских. Обучен дворовый грамоте, чтобы быть конторщиком. Любознательность в нем пробуждается; она усиливается чтением книг и перепиской сочинений в роде вышепоименованных. Подслушанные разговоры господ довершают воспитание, которое назвал бы я не только литературным, но и политическим. В дальнейший период моей жизни, – однако до двадцати лет только, период отроческий, – доводилось мне беседовать с подобными самородными мыслителями; слышал суждения о проповедниках, о писателях светских, о государственных людях и политических событиях; слушал с удовольствием и дивился такту, уму и знанию.45

Весьма ценны и малоизвестные сведения о колоритной фигуре С. А. Хомякова, отца А. С. Хомякова, в связи с чем Гиляров вносит существенную поправку в смысл одного литературного образа.

Об отце-Хомякове брат отзывался как о человеке большого ума и образования, но с воображением, развитым до чудовищности. Например, задумал Хомяков в своем Богучарове выстроить колоссальнейший в мире храм (величественнее Петра в Риме) и не только задумал, но заложил фундамент и начал работы. Князь В. Ф. Одоевский в своих «Петербургских ночах»46 (очень умной и талантливой книге, преданной забвению совершенно незаслуженно, тогда как она способна действовать воспитательно и возносить к идеалам, особенно юношество), – в этой книге князь В. Ф. Одоевский имел в виду Хомякова-сына, то есть известного писателя, когда изображал архитектора Пиранезе, сочинявшего пусть очень умные, даже гениальные проекты таких предприятий, как мост через Средиземное море. Известно ли было автору, что отец мыслимого им Пиранезе был подлинным Пиранезе и действительно творил гигантские проекты неосуществимых предприятий?47

Вдумчивая наблюдательность Гилярова, направленная и на оригинальные человеческие экземпляры, и на внешние и внутренние свойства разнообразных типов, с помощью даровитого пера его обогатила мемуары зарисовками самобытных личностей и характерных «анекдотов» того времени. Таковы фигуры старика Талистова, «светского послушника» Александра Петровича Святославского, домашнего секретаря митрополита Московского Филарета, таковы рассказы о квартальном надзирателе Петре Ивановиче, об эксцентричном любителе просвещения московском фабриканте Тимофее Васильевиче Прохорове, о судьбе Машеньки, дочери священника и воспитанницы барыни Козловой, о женитьбе офицера К–го на француженке «знаменитой во Франции фамилии». По поводу последней «истории» Гиляров восклицает: «Какая тема для романа!»48 Таких тем, фигур, сюжетов у него оказывается очень много, и при чрезвычайно плотной и достоверной фактической основе, при углубленной нравственно-психологической рефлексии его мемуарное повествование очевидно движется в сторону настоящей автобиографической эпики.

***

Стоит особо отметить выдающийся факт встречи уже в ХХ в. огромных масс документально-исторического и автобиографического материала с новыми познавательно-художественными методами его проработки. Результатом стало монументальное эпико-историческое повествование А. И. Солженицына в книге «Архипелаг ГУЛАГ» и в «Красном колесе».

Вопрос о высоте, на которой действовал Солженицын, – вопрос не о социальном ранге данного деятеля, но о статусе субъекта исторического процесса. Солженицын в почти невозможное для этого время вновь персонифицировал героическое начало в истории – то начало, о котором с истинно романским темпераментом говорил (и оправдал его жизненно) Джордано Бруно, которому возвел философско-этический памятник Томас Карлейль49 и деградацию которого в Европе констатировал врач и мыслитель Константин Леонтьев.

Более чем уместно вспомнить максиму Карлейля:

Одно из двух: или мы должны научиться узнавать истинных героев и вождей, когда смотрим на них; или, в противном случае, нами неизменно навеки будут управлять негероические люди; а будут ли шары ударяться о дно баллотировочных ящиков на каждом перекрестке или нет – это вовсе не поможет делу.50

Он проницательно увидел в Книге Иова «дух благородного универсализма» и связал его с «эпической мелодией» этой книги,

правдивой во всех отношениях: правдивый взгляд на все и правдивое понимание всего, материальных предметов точно так же, как и духовных (…). Возвышенная скорбь, возвышенное примирение, древнейшая хоровая мелодия, исходящая из самого сердца человеческого.51

Если вникать в генезис мироотношения и речи Солженицына, нельзя не увидеть начальный, праисторический исток их в этом библейском писателе, потрясенном страданием, отвергшем авторитетную идеологию книжников и пошедшем на риск личного вмешательства в бытие своим вопрошанием Бога о смысле сущего. Иов – и герой, и создатель ветхозаветного эпоса.

Солженицын имел дар, силу и смелость вмешаться в ход истории по праву эпического героя Нового времени и сказать о том по праву эпического писателя. Последнее очевидно и было замечено в свое время И. Бродским.52

Он вмешался в основную коллизию Нового времени: коллизию человека современной цивилизации – и человека духа. Не теоретический спор о них решен Солженицыным – он будет длиться еще долго, пока Восток не вынесет первому свой приговор; нет – на «весах Иова» им взвешена внутренняя ценность того и другого и определена их внешняя участь.

Он также вмешался в опаснейшую для человека коллизию «эпохи толп» – коллизию насилия и свободы, массы и личности. И героически подтвердил неуничтожимость личности и свободы, и эпически показал их жизненное осуществление.

Историк и драматург Шекспир разложил познанное им прошлое (Англии прежде всего) на трагических персонажей мирового театра, дав каждому его меру вины и правоты, определив его существование и судьбу.53 Историк и эпик Солженицын собрал действующих лиц реальной исторической драмы в эпическое целое, отразив в нем движущийся человеческий мир с абсолютным смысловым центром.

В «Архипелаге...» классический реализм достиг предельной, сплошь документированной полноты и не только индивидуально-авторской, но объективно-жизненной экспрессии.

Но, помимо мощно действующих на воображение и нравственное чувство фактов, он создает необычное, казалось бы, совсем не соответствующее теме и материалу ощущение простора. Сгущенный мрак и ужас «революционного террора», то грубо зверская, то изощренно-садистская обстановка преследований, миллионы уничтоженных, загубленные судьбы, муки, отчаяние – все это представало воочию, вызывало у читателя острые эмоциональные реакции. Но одновременно читатель двигался вместе с повествователем через все этапы гулаговской эпохи – вдаль. В самом этом познавательном движении, которое не признавало ни пределов впереди, ни ограничений вокруг, в самом темпе развертывания материала была динамика, несомненно предполагавшая выход за пределы описываемой действительности, к верховной позиции её осмысления, конечного понимания в свете абсолютной истины.

Применительно к познавательно-художественным задачам Солженицына и речевому их решению в «Архипелаге…» это представление соответствует масштабу работы; здесь всем словам возвращены настоящий вес, подлинная цена, они вне подозрений в риторичности, «литературности», ибо обеспечены личным опытом страдания, познания, борьбы, воскресения в жизнь и страстной любви к жизни. Только такие слова в своей живой совокупности развертывают процесс понимания.

Когда возникает необходимость рационально обозначить род миропредставления и речи, порождаемый материалом «Архипелага…» и, в свою очередь, дающий форму «Архипелагу…», то подсказывает этот род сам автор в начале второй части («Вечное движение»):

…вступили вы в страну э п о с а. Приход и уход разделяются здесь десятилетиями, четвертью века.54

У Шаламова и в прозе – напряженная лирика, беспощадная к себе и к другим, с перехватом дыхания. Мотив отрицания пронизывает её насквозь; внутренне отрицается и в любом месте обрывается само повествование – ибо: «Что толку в человеческом опыте?» – вопрошает он с без-надеждной скорбью («Мой процесс»).55

У Солженицына именно эпос, естественно вырастающий из опыта личного, с которым соединился опыт общий – и пережитый как опыт лагерного человеческого множества, единого «лагерного тела», и пришедший из свидетельств, из документов, из общей памяти. При иногда субъективном нравственном и политическом заострении этого опыта Солженицын не только эпический писатель, но, главное, эпический человек, что, с одной стороны, уводит нас к архаическим типам мировосприятия, а с другой – предвосхищает новый «протоисторизм» в литературе – может быть, уже в нынешнем, XXI веке.

В «Архипелаге...», «Красном колесе», малой эпике Солженицына улавливаются некоторые линии русского эпического миропонимания.

Уместно определить положение Солженицына относительно двух главных классиков эпических жанров – Достоевского и Льва Толстого.

Несомненно, обнаруживаются тяготения, сознательные или бессознательные, к тому и другому. Однако, при известной, не столько даже литературной, сколько гуманистической близости к сильной толстовской традиции, преимущественно морально-эпической, Солженицыну ближе – если можно так его назвать – антропологический эпос Достоевского.

У Достоевского эпическая событийность развертывается в сфере личности как уходящий вглубь сюжет психологической и идейной проблематизации человека. У Толстого эпическая событийность развертывается в природной, общественной, личной сферах как моральный и жизнестроительный сюжет. Но Солженицын идет уже после того, как произошли реальные исторические развязки этих сюжетов. Его деятельность приходится на ту эпоху, когда для движения к пониманию и изображению истины о человеке существенно не знаменательное когда-то противоположение Достоевского и Толстого (из чего, вслед за Д. С. Мережковским, выводили две как будто несовместимые философии человека), а возможность и необходимость связывания духовного и литературного опыта обоих, что Солженицын осуществляет на новом материале, в новом культурно-историческом пространстве.

Вместе с тем Достоевский был для него особенно дорог. Как известно, в Марфинской шарашке он вместе со словарем Даля (тогда им разрешалось выписывать из библиотеки книги почти без ограничений) выписывал Достоевского, прочитал у него всё и неоднократно к этому возвращался позже. Именно как Достоевский – и в этом плане Солженицын оказывается гораздо ближе именно к нему – как и Достоевский, он захватывал действительность в её живых состояниях, в кризисных, в преступных, в гибельных, почти безысходных состояниях, чего Толстой избегал. Толстой установил твердое русло суждений о человеке и о жизни, широкое, но не глубокое, без омутов и донных течений, профиль и направление русла определялись этико-социальной программой писателя. За пределы этого русла Толстой не выходил. Достоевский выплескивался наружу, и Солженицын в этом ему наследует – в расплеске, в раскате беспредельно вдаль и в разные (но всегда самые важные) стороны, захватывая по ходу движения безмерно большой материал. Так ведется повествование в «Красном колесе», где разнородное содержание индивидуальной и общей жизни втянуто в мировые катастрофические процессы. Толстому эпоха «Красного колеса» была бы уже не под силу, потому что те события, которые происходили в ту эпоху и в эпопее Солженицына отразились, уже лишены былой социальной почвы, они не поддались бы толстовскому морализирующему осмыслению и на нем основанному эпическому изображению. Русло оказалось размыто, религиозные и национально-патриархальные опоры разрушены, началась абсолютно новая эра. С этой поры проблемой для мысли и творчества стали не дальнейшие интеллектуальные интроспекции в сферы личности и социума и не новое литературное оформление их, центральным стал вопрос о сохранении человека и человеческого сообщества как субъектов истории и культуры. Солженицын начинает эпически отвечать на этот вопрос с «Архипелага...» и продолжает в «Красном колесе».

Существенны возникающие именно в «Архипелаге…» как будто непредумышленные отзвуки средневекового эпоса о «погибели земли русской», о кознях, борьбе, смерти, о разорении общественного и душевного уклада людей. Трагизм героики и жертвенности соединяются здесь с всеобъемлющей основательностью летописного сказания.

Столь же эпично, как и в древнерусских повествованиях, предстает в книге вся реальность русской жизни (только шире захваченная, подробней прописанная и в фактичности своей доведенная до документальной точности, без чего современник не признает её за истину), так же крупно и просто выступают первоначала бытия и человеческой природы – смерть, страх, страдание, любовь, свобода, труд. Все те же силы действуют в эпическом мире Солженицына, хотя политические формы, орудия действия принадлежат уже XX веку, веку нового Ирода, нового Вавилонского пленения, нового Святополка Окаянного.

Это современная эпоха и современный эпос. Не только по историческому содержанию, но и по острейшей нравственной проблемности, которой не знал эпос старый. Повсюду обнаруживается новая податливость злу, новая готовность его совершать, новая способность предать свою личность таким сверхличным формациям, которым неведомы не только высшие идеи и побуждения, но и обыкновенные чувства сострадания, жалости. В «Архипелаге…» эпически разрастается устрашающая «картина человека», в которую, однако, автор – как сказано, человек эпический – не боится вписать и себя самого. Того требует эпос как всеобъемлющая, универсальная форма: здесь необходимо взаимосвязаны общим смыслом Иоанн Грозный, Андрей Курбский, Малюта Скуратов, Дружина Морозов, Борис Годунов.

***

В сущности, эпика настолько безусловно ценна, насколько она исторична (в отношении как прошлой, так и длящейся действительности), и классический расцвет её приходится на те эпохи, когда в сознании и в культуре преобладало историческое жизне- и мирочувствование – переживание и понимание сущего как органического процесса, качественной динамики человеческого сообщества.

Б. Ф. Егоров. Н. П. Гиляров-Платонов как эстетик и литературный критик56

Из триады выдающихся русских религиозных мыслителей третьей четверти XIX в., не совсем ортодоксальных в своих идеях и потому теснимых официальной Церковью (отношу сюда еще архимандрита Феодора, в миру А. М. Бухарев, и протоиерея А. М. Иванцова-Платонова), Гиляров-Платонов является средним: и по возрасту, и по шкале ценностей, располагаясь между самым крупным из них, о. Феодором, и менее оригинальным Иванцовым-Платоновым.

Как и все самостоятельные мыслители, Гиляров был заметно одиноким. Его не принимали иерархи Православной церкви и правительственные круги, об этом еще будет речь ниже. С другой стороны, такие свободные от групповщины и от официальных схем консерваторы, как Ап. Григорьев, не менее сильно отталкивались от Гилярова, почти отождествляя его с казенным православием (в письме к М. П. Погодину от сентября 1860 г.):

Для Гилярова, равно как для тушинцев, и равно как для попов и равно как для славянофилов – вообще для всех теоретиков, Пушкин – скорее предмет ненависти, чем любви и почтения.57

Тушинцами Григорьев называл радикальных демократов из лагеря «Современника», тогда весьма сдержанно, если не сказать – негативно, относившихся к Пушкину. Конечно, критик переборщил, заявляя о ненависти Гилярова к Пушкину, но нет дыма без огня – об этом тоже пойдет речь ниже. «Попов», особенно официальных церковных деятелей, Григорьев очень не любил; он понимал, конечно, что Гиляров – не казенный «поп», но, враждебно оценивая семинарское образование и воспитание, он и к Гилярову относился более чем прохладно. Вот характеристика из более раннего письма Григорьева к тому же Погодину (от апреля 1857 г.):

Н. П. Гиляров: огромная ученость по его части, ум смелый, прямой и честный, но воспитанный в семинарских словопрениях, ради ergo готовый на всякий парадокс – и главное, с отсутствием всякого носа, т. е. всякого чувства изящного.58

Более всего Григорьев прав, сближая Гилярова со славянофилами, но и здесь не было полной солидарности: Гиляров значительно сильнее, чем славянофилы, критиковал недостатки Русского государства и Русской церкви, хотя, разумеется, был убежденным государственником и глубоко верующим человеком.

Гиляров не был обделен вниманием критики при жизни, еще больше о нем стали писать посмертно. Особо следует отметить фундаментальные исследования творческой биографии Гилярова, созданные кн. Н. В. Шаховским и опубликованные в 1890-х гг. в разных журналах и брошюрах.59 Были также дважды изданы двухтомники его сочинений: «Сборник сочинений» (М., 1899–1900. Т. I–II) и «Вопросы веры и Церкви» (М., 1905–1906. Т. I–II). Еще при жизни Гилярова увидели свет его воспоминания: «Из пережитого» (М., 1886–1887. Ч. I–II). Но после 1917 г. Гиляров был прочно забыт, лишь крайне редко его имя встречалось в научных трудах. Обе советские литературные энциклопедии обошли его, и лишь в обстоятельнейшем справочнике «Русские писатели» возродилась память о нем (см. сноску 59). Имя о. Феодора стало все чаще появляться в современных статьях и книгах о XIX в., настанет очередь и Гилярова. В данной статье рассматривается лишь одна область деятельности этого универсального человека – литературная критика.

1

Никита Петрович Гиляров-Платонов родился в 1824 г. в Коломне, подмосковном городе, в семье священника. По отцу его фамилия была Никитский, но в царской России в духовных учебных заведениях часто меняли фамилии учеников, и за веселый нрав его старший брат Александр был переименован в Гилярова (от латинского hilare, веселить), а за ним и средний Сергей, и он сам, Никита. А вторую часть фамилии он получил уже в Московской духовной академии (куда поступил в 1844 г., по окончании Московской духовной семинарии), будучи стипендиатом митрополита Платона (Левшина). Уже на студенческой скамье он интенсивно занимается научной работой. К 1846 г. относится его новаторский серьезный труд (курсовое сочинение) о Гегеле и новейшей философии. Вторую часть сочинения автор опубликовал в 1859 г. в журнале «Русская беседа» (кн. 3), а первая напечатана посмертно – в 1891 г. в известном издании «Вопросы философии и психологии» (кн. 8, 10, 11). Молодой философ критикует Гегеля за гносеологический уклон и за вненравственный рационализм с позиций христианской онтологии и этики.

В 1848 г. Гиляров окончил Академию магистром богословия (заглавие его магистерской диссертации: «О потребности вочеловечения Сына Божия для спасения рода человеческого») и был оставлен при ней преподавателем, сразу же приобретя славу самобытного и яркого лектора.

В начале своего профессорства он преподавал патрологию не по принятому шаблону, не с одним только изложением жития церковных Учителей и Отцов, но, главным образом, с критическим рассмотрением их писаний, по способу преподавания в высших светских заведениях литературы русской и иностранной, причем он несколько свободно и резко относился к писаниям Св. Отцов, даже канонизированных Церковью.60

Эти вольности, конечно, стали известны коллегам, и молодому преподавателю оставалось сделать еще один какой-нибудь нестандартный шаг, чтобы оказаться под угрозой наказания.

В дальнейшем, приступив к чтению лекций о вероисповеданиях, Гиляров еще ближе подошел к опасной черте, объясняя причины возникновения раскола соответствующими историческими условиями России. В начале Восточной войны (1854) Николаю I донесли, что старообрядцы, живущие близ границы, помогли туркам, сообщая им сведения о расположении русских войск, и император приказал ужесточить репрессивные меры против старообрядцев. Гиляров, узнав про эту историю, составил записку, где критиковал эти меры и настаивал на предоставлении раскольникам свободы вероисповедания.

Тут уже разразился скандал. Митрополит Московский Филарет (Дроздов), сам талантливый ученый, ценивший молодые таланты, давно заметил Гилярова-Платонова, однако он терпеть не мог даже намеков на вольномыслие и разномыслие и уволил Гилярова из Академии. Видимо, это сильно потрясло лишенного кафедры и студентов преподавателя, и он вышел из духовного звания.

С 1856 г. он – цензор Московского цензурного комитета, естественно отличавшийся либерализмом и доброжелательством. В эти годы он сближается со славянофилами и участвует в их журнале «Русская беседа» в качестве литературного критика. За толерантность Гиляров-цензор получал взыскания и, наконец, был уволен из комитета в 1862 г. Митрополит Филарет, все-таки продолжавший ценить Гилярова, а может быть, и испытавший своеобразное раскаяние за жестокий слом учено-научной карьеры талантливого преподавателя, помог ему стать управляющим Московской Синодальной типографии, но и здесь Гиляров не ужился с окружавшими его бюрократами церковного и светского толка; в 1868 г. ему пришлось уйти в отставку.

Еще раньше, с 1867 г., Гиляров стал издавать газету «Современные известия». Оказавшись без официальной службы, он все силы отдал своей газете, явившись главным автором статей на самые различные темы. Газета, разумеется, носила консервативный, «охранительный» характер, тираж её был небольшой, расходы превышали доходы. Гиляров истратил все свои скудные средства, залез в долги, дожил до описи имущества и настоящей бедности. В 1883 г. он пытался еще, в добавление к газете, издавать еженедельный иллюстрированный журнал «Радуга», но и тот не принес ему успеха, он вынужден был передать журнал в чужие руки.

В газете и журнале Гиляров опубликовал самую значительную часть своего творческого наследия, проявив подлинную энциклопедичность знаний и идей, без поверхностного дилетантства. Очень много статей посвящено церковным проблемам; выступал Гиляров и как экономист, показывая ограниченность «Капитала» Маркса; опубликовал четыре интересных письма «Экскурсия в русскую грамматику» (Радуга. 1883. № 7, 22, 25, 28), где, развивая идеи К. Аксакова и предвещая будущую концепцию Сепира – Уорфа, рассматривал грамматический строй языка в связи с национальным менталитетом (если употребить современный нам термин). В структуре русского языка Гиляров обнаруживал христианское совестливое начало в разных категориях и аспектах.

Несколько статей Гилярова посвящены национальным проблемам, в том числе еврейским (кн. Н. В. Шаховской анонимно выпустил книгу: Гиляров-Платонов Н. П. Еврейский вопрос в России. СПб., 1906, но это труд самого Шаховского, лишь приводящего несколько цитат из статей и пространной служебной записки Гилярова; книга носит антисемитский характер, в ней явно смещены акценты, толерантный Гиляров тоже выглядит антисемитом, хотя некоторая предубежденность против евреев реально была у Гилярова).

Еще в 1857 г. по предложению гр. Д. Н. Блудова, возглавлявшего тогда правительственный Еврейский комитет, Гиляров был командирован за границу для сбора сведений об образовании евреев в Западной Европе; интересовали эти проблемы Гилярова и позднее. Основные его идеи сводятся к следующему: необходимо расширение прав еврейского народа, но нельзя механически переносить условия и формы западноевропейских стран на Россию; исторически сложилась исключительная обособленность евреев, которая мешает их сближению с христианами; лишь шаги к открытости и к поискам доверия христианских народов помогут евреям получать новые права.

После смерти М. Н. Каткова Гиляров мечтал добиться разрешения редактировать влиятельную газету «Московские ведомости». В 1887 г. он специально отправился в Петербург хлопотать о получении газеты в свои руки. Но, видимо, в правительственных кругах к Гилярову было весьма настороженное отношение. Обилие критических высказываний по разным аспектам государственной жизни, чем отличались «Современные известия», вызвало в свое время немало грозных цензурных кар – и это, конечно, не было забыто, Гилярову отказали, мечта рухнула. Он пришел, потрясенный отказом, в гостиницу и умер от сердечной недостаточности в своем номере.

2

В обширном творческом наследии Гилярова литературная критика занимает весьма скромное место. Собственно говоря, чистой литературной критикой он занимался только в начале своей журналистской деятельности, в 1850-х гг. А затем отдельные литературно-критические характеристики и оценки перешли в научные исследования гуманитарного плана, в юбилейные журнальные и газетные статьи, в некрологи.

Самые крупные статьи-рецензии Гилярова 1850-х гг. напечатаны в славянофильском журнале «Русская беседа»: «Семейная хроника и воспоминания С. Аксакова. М., 1856» (1856. Кн. 1. Отд. III) и «О новой повести г-жи Кохановской» (1859. Кн. 3. Отд. V). Последняя статья – рецензия на художественные очерки Н. Кохановской (Соханской) «Из провинциальной галереи портретов», опубликованные незадолго перед этим в «Русском вестнике» (1859. Март, кн. 1). Все дальнейшие цитаты из статей Гилярова приводятся по этим журнальным публикациям, с указанием страниц.

Главные принципы обеих статей – приоритет нравственного начала, утверждение положительных основ жизни, пафос народности искусства. Наиболее подробно эти принципы изложены в первой статье.

Первая часть статьи об Аксакове – обзор русской литературы под соответствующим теоретическим углом зрения. Начинается теоретический разговор с установления известного треугольника истина – мораль – красота, но Гиляров предпочитает терминологически употреблять не «красоту», а «художественность»: «В основе искусства лежит художественное понимание истины» (с. 8), а истина жизни – «свободное её нравственное согласие с своим высшим, общим для всего человечества духовным началом» (с. 9). При общечеловечности истины искусство, однако, народно по форме, «выражает в своих созданиях характер времени, места, иногда даже привычки немногочисленного класса людей» (с. 10). Так и хочется подумать, что Гиляров развивает вариант набившей нам оскомину формулы советского искусства – «национальное по форме, социалистическое по содержанию», только вместо «социалистическое» употребляет «общечеловеческое». Но в действительности позиция автора значительно более сложная. Не говоря уже о том, что при дальнейшем своем развитии Гиляров будет сужать общечеловеческое до христианского, а христианское – до православного и русского, он и в ранних своих статьях больше всего занимается проблемами национального своеобразия русской литературы. И все больше склоняется к анализу и содержательных, а не только формальных черт национального свойства, рассматриваемых в свете христианского нравственного идеала.

В XVIII в. Гиляров в духе славянофилов (или даже, может быть, Белинского) видит раздвоение русской жизни в свете достаточно механистического освоения западной культуры; раздваивалось и искусство: бытовали живая, жизненно правдивая сатира и скучные оды. Лишь в XIX в. возникли предпосылки истинно национального искусства: «Пушкин был первым народным поэтом» (с. 13), создавал прекрасные художественные формы. Но «он не покорял в своем поэтическом представлении жизнь её высшей нравственной, тем менее – религиозной истине, не возводил личных проявлений к высшим духовным началам» (с. 14). Фактически, резюмирует Гиляров, у Пушкина нет нравственного суда над пошлостью жизни (за эти «антипушкинские» пассажи и не принимал Гилярова Ап. Григорьев; надо сказать, что позднее Гиляров значительно более исторично рассматривал творчество Пушкина).

Окончательное нравственное безучастие, продолжает Гиляров, проявилось у Лермонтова в образе Печорина:

Пошлость жизни не удовлетворяет его, и он её презирает; но он презирает вместе с тем и все, что дорого и священно человеку; презирает (…) во имя собственного эгоизма, вследствие (…) совершенного внутреннего ничтожества (с. 14–15).

Н. Страхов, продолжая Ап. Григорьева, увидел в этих отзывах эстетический «нигилизм». И не без основания. Гиляров был, конечно, сыном своего века, сыном радикальных русских десятилетий середины XIX в., когда эстетическое воспринималось как кошмарное.61

Интересно, что Гоголя Гиляров отделяет от Пушкина и Лермонтова, ибо к пошлости тот относится значительно глубже и строже по сравнению со своими предшественниками. Именно в связи с Гоголем критик переходит к одному из самых заветных и любимых своих аспектов – проблеме положительных начал жизни и положительных персонажей в литературе (отметим, что эта проблема была важнейшей и в творчестве о. Феодора и Иванцова-Платонова: видимо, это было существенной составной частью христианского православного мировоззрения вообще).

У Гоголя такой персонаж находится сразу – Тарас Бульба. Но этот герой взят из исторического прошлого. А где герои современности? И здесь Гиляров весьма суров (наверное, и за эти оценки невзлюбил его Ап. Григорьев):

Ленский, существо жалко мечтательное и бесхарактерное. Татьяна, с глубокой самой по себе природой, но все-таки пустая, – сначала пустая по своей любви, обращенной к ничтожному лицу, а потом пустая, по желанию рисоваться, допущенному в выражении истинности чувств. Акакий Акакиевич – жертва (…). Максим Максимыч – лицо, положительно высокое, но на которое, по аристократическому чувству, Печорин смотрит свысока (…) а за ним и автор обращается с обидной снисходительностью. Чацкий, с высшими, но не признанными интересами (…) бесплодный фразер, хотя и честный человек. Что ж затем перед нами появляется? «Капитанская дочка"… пожалуй. «Портрет» Гоголя… (с. 16).

Иными словами, Гиляров усматривает в современной русской литературе господство отрицательной точки зрения на жизнь. И, как к противовесу ей, он обращается к творчеству С. Аксакова.

Основную часть статьи Гилярова составляет подробный анализ «Семейной хроники». Метод анализа напоминает выработанную в 1840-х гг. систему Белинского: воспроизводится сюжет анализируемого произведения с помощью обильного цитирования, а цитаты скрепляются текстом автора критической статьи, смесью пересказа – и нравственно-психологического комментария. Например, подробно рассказывается о просьбах Алексея Степановича к родителям – получить благословение на женитьбу, о родительских отказах, цитируется письмо сына, не способного «преступить воли» старших, но и не желающего «влачить бремя» жизни: «а потому в непродолжительном времени смертоносная пуля скоро просверлит голову несчастного вашего сына». И после цитаты следует пояснение Гилярова:

Разумеется, этого не было бы, хотя сам Алексей Степанович и не сознавал своей невинной лжи. В случае нового отказа он, глубоко нравственная, тихая душа, не решился бы на самоубийство; он просто бы зачах и умер (с. 64–65).

Негативные замечания критика очень редкие и деликатные: «можем и здесь отыскать маленькое пятнышко» (с. 59), – как бы оправдывается рецензент при одном упреке. С большей суровостью, по сравнению с оценкой «Семейной хроники», отнесся Гиляров к «Рассказам ружейного охотника» Аксакова. По мнению критика, природа сама по себе не имеет «нравственного достоинства» (мнение спорное; десятки мыслителей и художников придерживались противоположного мнения), поэтому подробные описания борьбы человека с природой – «пустые», сочувствие к жертвам охоты – пустое, и постепенно все описания объективно якобы приобретают комический оттенок. Тоже, конечно, суждение спорное.

Любопытно, между тем, что Гиляров весьма осторожен и осмотрителен в замечаниях и пожеланиях. У него совсем нет нормативности демократических радикалов, и в заключении статьи читателю прямо преподносится толерантный завет:

Автор предлагаемого публике разбора далеко не считает своего мнения, особенно в общем воззрении на литературу, высказанным, развитым и доказанным окончательно, – и не удивится, а обрадуется, если изложенные им мысли подадут повод к каким-либо замечаниям (с. 69).

Статья Гилярова о Кохановской тоже заканчивается совершенно необычным обращением к писателю:

Критики читайте, замечания слушайте, но старайтесь их забыть тотчас же, – и навсегда. Мы столько ценим этот новый прекрасный талант, что, признаемся, страшно дрожим за губительное действие внешних указаний и всякого авторского развлечения похвалой или осуждением (с. 86).

Это даже не толерантность, а полное самоустранение себя как воздействующего на писателя критика, полное доверие к писателю и его вкусу.

Статья начиналась как будто бы с противопоставления методов Аксакова и Кохановской. У Аксакова критик видит преобладающими две черты: чистая, прозрачная, невозмутимая ясность взгляда и как бы юношеское воодушевление и увлечение, когда писатель касается вызывающих его сочувствие предметов. Сочетание этих противоположностей и создает очарование.

У г-жи Кохановской, напротив, совершенная объективность взгляда (с. 69).

Однако при дальнейшем анализе возникают общие, сходные оценки. Преобладающими у обоих писателей оказываются глубокая нравственность, изображение национальных характеров, внимание к положительным началам. Последняя черта возводится вообще в эстетический принцип:

Главнейшая задача художника не казнить действительность во имя идеи, и тем раздражать чувства, а успокаивать их, отыскивая блеск идеи и в самой темной действительности (с. 71).

В значительной степени этот принцип является ведущим и для самого критика: он явно не любит «критиковать», делать замечания. Недостатки у Кохановской, по Гилярову, тоже сводятся к мелочам, главным образом, к негативным моментам и фразам, которые критик попросту предлагает убрать. Изобразители позитивных ценностей жизни заслуживают, полагает критик, положительного же к себе отношения.

Наиболее частые обращения Гилярова к литературным темам во время его собственной журналистской деятельности отделяются от его первых критических опытов почти двумя десятилетиями. За это время еще более усилился нравственный пафос: вся область художественной литературы рассматривается под эгидой христианских идеалов. Но этот пафос, в свете постоянного страха Гилярова перед насильственным навязыванием своих концепций как писателям, так и читателям, совсем не усилил идеологического нажима, а лишь заставил критика более основательно углубиться в творчество и мировоззрение сложных русских классиков, чтобы обнаружить там черты христианских идеалов. Нравственное по-прежнему, если не сильнее, чем раньше, возвышается на шкале ценностей над эстетическим.

Но все-таки Ап. Григорьев глубоко не прав, отлучая Гилярова от художественных начал. Особенно заметен «эстетический» уклон критика в его статьях из «Современных известий» 1870–1880-х гг., и особенно в статьях, посвященных Пушкину (мало сказать, что все программные статьи Гилярова печатались в его газете без заглавия и подписи – они были редакционными передовицами). В одной из ранних статей,62 как бы подытоживавшей полемику предшествующего десятилетия, когда Д. Писарев и В. Зайцев нигилистически уничижали Пушкина, Гиляров в противовес им на первый план выдвигает художественные заслуги Пушкина, особенно заслуги в создании современного русского литературного языка: поэт сплавил разнородные стили, которые пытались соединить Ломоносов и Карамзин (первый – «сочетать народный словарь и грамматику с немецким и латинским синтаксисом и с словарем славяно-церковным», второй подбавил «и понятий, и слов, и синтаксиса французского»). А Пушкин «первый заговорил по-русски, тем языком, которым доселе говорим все мы и в котором все составные исторические стихии слились так, что и швов не видно». Далее подчеркивается легкость, простота, точность пушкинского языка. Потом Гиляров добавляет еще абзац о «таланте изобразительности» у Пушкина.

В статье есть и пассажи этического рода, но они тоньше и глубже, чем просто рассуждения о нравственности. Критик говорит о тоске Пушкина по поводу рабства на Руси, о «теплоте, с какою он обращался к русской природе», об «образе русской няни», о «легкой иронии, с какой относился он вообще к современному светскому обществу»; более резкого отрицания «не допускала его мягкая природа; но и она, однако, в «Нулине» возвысилась до такой крепкой насмешки, которой может позавидовать самое крепкое негодование крепчайшего из новейших отрицателей».

Любопытно, что в статье автор касался споров о будущем памятнике Пушкину, ибо уже тогда горячо обсуждалось – где его ставить. Впервые вопрос был поднят в 1860 г. лицеистами, однокашниками поэта; они предлагали соорудить монумент в Царском Селе, в лицейском саду. Александр II согласился, одобрил идею и место, началась всенародная подписка. Но позднее, в начале 1871 г., соученик Пушкина, ставший адмиралом, известный мореплаватель Ф. Ф. Матюшкин предложил вместо Царского Села Москву, где поэт родился, где мало памятников, а писателям нет вообще, и с этим многие согласились (в 1872 г. Москву утвердит и Александр II). Но еще велись споры о конкретном месте в Москве; например, предлагалась Театральная площадь – напротив Большого театра. Гиляров скептически отнесся к предложениям относительно Театральной площади и воззвал к москвичам подумать о другом месте. Вскоре был избран Тверской бульвар, напротив Страстного монастыря, царь утвердил и это место.

Наиболее разнообразна по содержанию группа статей Гилярова в «Современных известиях» 1880 г., в связи с подготовкой Пушкинских торжеств и открытием знаменитого памятника. А из этого цикла самая ценная статья появилась в газете в день открытия памятника, 6 июня (№ 154). Автор изложил здесь свои главные «пушкинские» идеи, оказавшиеся удивительно созвучными, даже конгениальными идеям Достоевского, которыми тот насытит свою блистательную речь два дня спустя.

Вот краткий конспект-монтаж гиляровской статьи.

Пушкин был гигант, обогнавший не только своих сверстников и ближайших последователей, но и наше время. Его произведения – зерна, из которых в органическое целое плоды вырастут только в будущем.

Для Пушкина характерны «всесторонность» и «необыкновенное чувство меры».

Набожность и вольномыслие, свободолюбие и апофеоз власти, либерализм в западном вкусе и славянофильство, даже панславизм: все эти оттенки направлений найдут в гениальном поэте места и целые стихотворения. (…) Но чтобы оценить всю мощь этого титана, вчитаемся в те произведения, где выражает он не себя и свой народ непосредственно, но взгляд на другие народы и чужую историю. (…) Возьмем (…) сцены из Средних веков (…) по художественной глубине и полноте мы не найдем ни в одной из всех литератур произведения, где бы так очерчен был средневековый быт Европы. И не только очерчен, но и оценен, и осужден.

Конечно, речь Ф. М. Достоевского значительно более многопроблемная, у Гилярова нет темы о «гордом человеке» и о национальном характере Татьяны, его мысль об умении Пушкина глубоко изображать не только свой, но и чужой быт, у Достоевского доведена до грандиозного обобщения («всемирность и всечеловечность»), однако в зародыше идеи о всесторонности Пушкина были высказаны (напечатаны) Гиляровым за два дня до речи писателя.

К сожалению, статья Гилярова совершенно не введена в литературоведческий и культурологический круг: в обстоятельной книге М. Ч. Левитта63 о ней нет ни слова, хотя газета «Современные известия» упоминается по другому поводу.

Не следует предполагать, что Достоевский мог из статьи что-то заимствовать и развить подробнее, прочитав «Современные известия» за 6 июня: ведь текст речи был в основном написан в Старой Руссе в конце мая, сохранились рукописи – можно говорить не о заимствовании, а именно о совпадении, о конгениальности: идеи уже как бы носились в воздухе, Гиляров лишь коснулся их, а Достоевский подробно обосновал в речи 8 июня.

В последующих номерах «Современных известий» (8 июня, № 156 – 10 июня, № 158) Гиляров относительно подробно, наряду с другими выступлениями, излагает речь Достоевского, попутно выражая восхищение дорогими для него мыслями писателя.

А завершает цикл статей Гилярова о русской литературе некролог о Ф. М. Достоевском.64 Сказав о значении Достоевского-мыслителя, чьи концепции выстраданы ценой незаслуженной каторги. Гиляров переходит к эстетическому и нравственному аспектам:

И к этому художественный талант с глубиною и проницательностью психического анализа, от которого каждому читателю его творений становилось подчас страшно! Не просто художественная, но нравственная сила (с. 493).

Защищая Достоевского от обвинений в мистицизме, т. е. фактически от узких представлений безрелигиозной интеллигенции о православной идеологии, Гиляров считает, что так же несправедливо осуждали и Гоголя, и славянофилов; «того же прозвища несомненно дождался бы и Пушкин, если бы подольше пожил, как можно судить из направления, к которому повернулась его мысль в последние годы» (с. 494). В оценке Пушкина, как видно, Гиляров существенно переакцентировал свои прежние представления о великом писателе.

Замечательно, что Гиляров и Достоевского, и Гоголя, и Пушкина, и славянофилов называет не мистиками, а эксцентриками, полагая, что они (исключая славянофилов), каждый по-своему, эксцентрически обращались к христианству: «они искали внутреннего нравственного и даже прямо религиозного идеала» (с. 495). В настоящее время, считает Гиляров, эти поиски наследует Л. Толстой (позднее, в связи с появлением «Исповеди» Гиляров резко изменит свои оценки писателя и мыслителя; прежние доброжелательные взаимоотношения закончатся разрывом).

Итоговая характеристика Гилярова гласит:

Такое тождество исхода глубоко поучительно, а в том, что каждый приходит к нему в одиночку своею дорогою, с необходимыми, благодаря одинокому развитию, уклонениями – в этом пропасть трагического (с. 495).

Трагическим был и путь самого Гилярова: он тоже оказался одиночкой, не понятым большинством современников. Он заплатил уходом из жизни, мучительными страданиями за мужественную расчистку дороги в Серебряный век русской культуры с его религиозной толерантностью и обновлением православных традиций.

В. А. Викторович. Перепутья русского консерватизма (Ф. М. Достоевский и Н. П. Гиляров-Платонов)

Документальных свидетельств знакомства Ф. М. Достоевского и Н. П. Гилярова-Платонова не имеется, хотя, скорее всего, они встречались в 1860–1870-х гг.,65 а выступлению Достоевского на Пушкинских торжествах в Москве в июне 1880 г. Гиляров дал в своей газете «Современные известия» едва ли не самую проницательную оценку. В других редких взаимных отсылках мы находим то холодную настороженность, то скрытое или явное раздражение. Даже в период наибольшего идейного сближения 1876–1877 гг., когда «Современные известия» Гилярова и «Дневник писателя» Достоевского вместе ратовали «за славян» (о чем речь впереди), их создатели предпочитают публично замалчивать друг друга.

Факт по-своему замечательный и выходящий за рамки личных отношений, ведь речь идет о двух фигурах самого первого плана русской консервативной мысли. Вообще говоря, интегративные начала в консервативном лагере были гораздо слабее, нежели у либералов или тем паче радикалов – недоставало клейкого духа партийности. Идейные расхождения, к тому же оттененные самобытностью той или другой личности, выходили вперед, заслоняя имевшуюся общность.

В письме к И. Ф. Романову от 12 ноября 1886 г. Гиляров припоминает характерный эпизод:

Хомяков сказал раз, когда по обыкновению своему спорил я с ним: «А знаете ли, гг., изо всех нас Н(икита) П(етрович) всех одномысленнее со мною, и ни с кем между нами не бывает столь постоянных и столь частых споров».66

Сам Гиляров не уставал настаивать на расхождении своих взглядов со славянофильскими: «они действительно тожественны, но и различны».67

Нечто похожее мы видим и в отзывах позднего Достоевского о славянофилах: он подтверждает идейную близость, но всегда оговаривает её неполноту (см., например, главу «Признания славянофила» в июльско-августовском «Дневнике писателя» 1877 г.).

Предмет нашего исследования – идейные взаимоотношения «развивателей» славянофильства – Ф. М. Достоевского (1821–1881) и Н. П. Гилярова-Платонова (1824–1887), т. е. идущие рука об руку схождения и различия взглядов на современные и «вечные» проблемы.68 Нам бы хотелось не просто собрать коллекцию взаимных перекличек двух мыслителей (что само по себе интересно), но приблизиться к пониманию проявившихся в этих перекличках общих закономерностей национального самосознания.

1

Сын коломенского священника Гиляров вполне мог бы повторить за сыном московского врача Достоевским:

Я происходил из семейства русского и благочестивого. (…) Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства.69

Здесь, правда, следует отметить первое важное расхождение: с самого раннего детства Гиляров хорошо знал не столько Евангелие, сколько церковную службу (пониманием глубочайшего смысла её Гиляров впоследствии поражал И. С. Аксакова и К. П. Победоносцева) и клировый быт. Коротко говоря, Предание более чем Слово воздействовало на склад личности будущего мыслителя. Предпочтения Достоевского были скорее обратные.

В молодости их пути резко расходятся, чтобы затем, через десятилетие, вновь сойтись. Достоевский в сороковые годы пережил увлечение белинско-петрашевскими идеями, а после каторги круто повернул «к народному корню, к узнанию русской души, к признанию духа народного» (21, 134). Путь Гилярова куда более прямой. И его в ранней юности не миновали духовно-религиозные сомнения, но они все же не привели к трагическому «разрыву преемственности» (Там же), положившему неизгладимую печать на личность Достоевского, преодолевавшего разрыв и сделавшего нас соучастниками «перерождения убеждений». Напротив, о неуклонной последовательности, «эпичности» духовного становления Гилярова свидетельствует одно важнейшее событие его ранней биографии. Весной 1848 г., когда стали доходить тревожные известия о Февральской революции в Париже, в то самое время, когда Министерство внутренних дел России заинтересовалось собраниями у М. В. Петрашевского, Гиляров дает свою «клятву на Сергиевом Посаде»: «Я про себя решил (...) я умру за старый порядок». Не отвергая принципов «Декларации прав человека и гражданина», он уже тогда видит в них «отвлеченное начало» наподобие «чистого азота», которым «погубишь растение, хотя азот и нужен для его жизни».70

В пятидесятые годы, когда формировался «новый» Достоевский, Гиляров выступил, в основном в «Русской беседе», с принципиальными статьями, развивавшими славянофильские идеи. Так, программной для всего этого направления русской мысли была статья И. В. Киреевского «О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению России», опубликованная в «Московском сборнике» 1852 г. Западная традиция рационализма как способа мышления, полагал автор, зашла в тупик и сама уже требует новых начал. Эти начала исторически вызревали на христианском (православном) Востоке.

Западный человек искал развитием внешних средств облегчить тяжести внутренних недостатков. Русский человек стремился внутренним возвышением над внешними потребностями избегнуть тяжести внутренних нужд.71

В этой связи фундаментальным было проведенное Киреевским разделение «мнений» и «убеждений»: «первое – вывод из логических соображений, второе – итог всей жизни». На Руси, полагал философ-славянофил, «общественность основана на коренном единомыслии», «твердости нравов», «святости преданий и крепости обычных отношений», т. е. на убеждениях, а не на мнениях «всех или некоторых».72

Гиляров нигде не сослался на Киреевского, но, тем не менее, хорошо усвоил им сказанное. Это в особенности обнаруживает ключевая его статья «Рационалистическое движение философии новых времен», начатая еще в 1846 г. (когда уже были опубликованы в «Москвитянине» своеобразные «пролегомены» Киреевского73), а законченная в 1859-м, через три года после смерти философа, когда основные труды его дошли до читателей.

Развивая и как бы сводя на землю полет мысли Киреевского, Гиляров объясняет современную кризисную ситуацию предшествующими чередованиями «теоретического» и «практического» разума: гегелевский рационализм, некогда вызванный к жизни соответствующими «религиозно-общественными началами», теперь, в свою очередь, перестает быть «системой отрешенной мысли» и обращается в новое «верование».74 В России этот процесс, по наблюдению Гилярова, носит скачкообразный характер, с усечением промежуточной стадии «отрешенной мысли», т. е. от одного готового верования сразу же к другому, и тоже готовому. Эта ускоренность ведет к тому, что переживаемый европейской мыслью переход к фейербаховскому антропологизму на русской почве произошел почти мгновенно: вчерашние «идеалисты» наутро проснулись «материалистами».

Гилярову, напротив, претит всяческая торопливость в области духа. Мысль должна пройти все этапы органического роста и вызревания, нарушение этого постепенного, соприродного хода развития чревато катастрофами. Таковым был для Гилярова русский нигилизм, к которому он подошел, в отличие от Достоевского, как ученый: он поставил это явление в историко-философский контекст. Вслед за Хомяковым (или вместе с ним) Гиляров обнаружил парадоксальное перерождение гегельянства:

Понятие о рефлективно-логическом развитии истории, рационалистическое по своему началу, вдруг стало в последние времена, без всякой оговорки и, вероятно, не без удивления для самого себя, во главе учений, объясняющих бытие мира путем химико-физиологическим (I, 312).

Новые вожди общества (Гиляров начинает их ряд с Белинского), отвергнув, как им думалось, Гегеля, оказались его последователями в самом главном, на что прозорливо указал А. С. Хомяков: «гегельянство силилось создать мир без субстрата», после чего оставалось лишь объявить, что «вещество будет субстратом…»75

Дополняя Хомякова, Гиляров в заключение статьи «Рационалистическое движение философии новых времен» (1859) дал прозорливый прогноз:

Гегелизм, с полным признанием отрицания, которое лежало во глубине его, составил credo крайней левой гегелистической стороны; и кто бы что ни говорил, ближайшее будущее европейского образования несомненно принадлежит ей (I, 363).

В этом движении европейской и русской мысли гегелевская знаменитая формула о разумном и действительном, как остроумно замечает Гиляров, сократилась до констатации «что действительно, то действительно». Последствия описаны им уже не в чисто философском, а в более характерном теперь для него философско-публицистическом стиле:

признание безграничного владычества логики, само собою, совершенно последовательно, перешло в признание безграничного владычества факта и с тем вместе, следовательно, в самый цинический атеизм в основном начале, в безграничный материализм в своих приложениях, в освящение всякого безумия и всякой безнравственности в сфере мысли и воли, и в полнейшее освящение анархии в сфере жизни общественной (I, 364).

Переходную эпоху европейской (и русской) цивилизации, которую дано было осмыслить Гилярову и Достоевскому, первый из них увидел как сдвиг философского, а за ним следом и «обыденного» сознания. Он представил этот процесс еще и как лексический переворот: в русский язык пришли новые слова («разум», «идея», «действительность», «прогресс»), а старые быстро выцветали в глазах новых поколений («долг», «совесть», «Бог», «гражданин».). Мир внешний стал интереснее мира внутреннего, в науках возобладали, с одной стороны, «химико-физиологические», а с другой – политэкономия. Современное направление умов Гиляров предложил назвать «инстинктуализмом», поскольку оно «преосвящает права животного инстинкта» (I, 365). В этом неожиданно, хотя закономерно сошлись социалистические теории с буржуазными: они «хотя враждебны социализму, но, сами того не зная, стоят с ним совершенно на одной почве» (I, 365). Эта почва, надо понимать, – представление о природе человека как исключительно эгоистической. Только социализм хочет обуздать своекорыстие, а капитализм делает его двигателем прогресса. Один мог узнать себя в другом, как Раскольников – в Лужине («Преступление и наказание»).

Наблюдение, высказанное в очерке о рационализме, было затем развернуто Гиляровым в статье «Личное и общественное» (1859). Термин «социализм» заменен здесь более радикальным «коммунизмом» (в выражении «призрак коммунизма» (II, 19) слышатся раскаты «Манифеста Коммунистической партии» 1848 г.). Гиляров излагает основные аргументы спорящих между собой буржуазного индивидуализма и коммунизма и приходит к выводу, что

оба равно построены на эгоистическом начале (…) оба равно служат химерической мечте примирить исключительное самоугождение личности с идеею общественности (II, 18).

Ошибка буржуазного индивидуализма в том, что он абсолютизирует личную инициативу и «отдельному лицу в нем же предоставляет и цель его действия», отсюда неизбежно превращение общества в «стаю зверей» (II, 25), в лучшем случае за решеткой закона. Коммунизм, напротив, «инициативу общественного действия предоставляет всему же обществу» (Там же), приходя неизбежно к насилию над отдельной личностью. Выход видится Гилярову в возвращении к христианской антропологии. Христианство, по Гилярову, в его восточной первооснове, опирается на такое качество человеческой природы, которое философ называет «дружностью» (близко «состраданию» Шопенгауэра, но с поправкой, что солидарность предпочтительнее жалости). «Дружность» в человеке противостоит «зависти». Из христовой заповеди любить ближнего как самого себя и вослед хомяковскому определению любви как самоотрицающегося эгоизма Гиляров выводит в качестве практического руководства некий тройственный императив, исходящий из органического единства личного и общественного, природного влечения и самодисциплины.

Жизнь есть подвиг, а не наслаждение. Труд есть долг, а не средство своекорыстия. Верховный закон междучеловеческих отношений есть всеотдающая себя любовь, а не зависть (II, 28).

Этот по необходимости беглый обзор сказанного Гиляровым в 1859 г. сопоставим с идейным движением Достоевского в 1860–1865 гг.

Исходный пункт этого движения впервые обозначен в объявлении о подписке на журнал «Время» на 1861 г. Была заявлена необходимость возвращения образованного сословия «на родную почву». Народ («почва») представляется Достоевскому обладателем «высочайшего и благороднейшего дара природы» – «способностью примирительного взгляда на чужое». Заявленная таким образом «русская идея» (кажется, первое публичное употребление этого словосочетания) вела Достоевского к борьбе на два фронта – против крайностей как западничества, так и славянофильства с целью их «примирения» в перспективе грядущего «примирения цивилизации с народным началом» (18, 36–37).

Примирения враждующих партий не последовало, да и сам Достоевский в своей публицистике быстро уходит от предпочтения динамичного западничества к открывшейся ему духовной стабильности славянофильства. В 1863 г. он предлагает читателям (и себе) задуматься:

Ведь не с неба же, в самом деле, свалилось к нам славянофильство, и хоть оно и сформировалось впоследствии в московскую затею, но ведь основание этой затеи пошире московской формулы и, может быть, гораздо глубже залегает в иных сердцах, чем оно кажется с первого взгляда. (…) Иная живучая, сильная мысль в три поколения не выяснится… (5, 52).

Достоевский как в воду глядел, хотя он сам приложил могучие усилия для «выяснения» этой «живучей мысли». Гиляров также служил существенному развитию и дополнению славянофильства.

Смена ориентиров в мировоззрении Достоевского начала 1860-х гг. проявилась прежде всего в том, какой смысл он стал вкладывать в слова-концепты «цивилизация» (западная) и «народ» (русский). Первая все более связывается с исторически утвердившейся в умах и в институциях абсолютизацией прав личности. Русский же народ, по глубочайшему убеждению Достоевского, исторически сформировался на «основаниях общины» (20, 210). В первом случае общество составляют «лучиночки» обособленных личностей, во втором сохраняется первозданный дух «братства» (вспомним о гиляровской «дружности»).

Если Гиляров поначалу шел через осмысление философского движения, а Достоевский свое знание народа получал в школе каторги, то затем они вместе постигали современную цивилизацию в общественно-политической смуте торопливых российских реформ. Поездка в Европу завершила и подтвердила строй мыслей, сложившийся у Достоевского, памятником чего стали «Зимние заметки о летних впечатлениях», напечатанные в февральском и мартовском номерах журнала «Время» 1863 г. Замечательно-едкий «опыт о буржуа» соединяется здесь с безоглядно откровенным profession de foi, принципиально совпавшим с символом веры Гилярова («Личное и общественное»).

Как и его предшественник, Достоевский увидел в Европе борьбу «всеобще-западного личного начала с необходимостью хоть как-нибудь ужиться вместе» (5, 69). Логика этой борьбы породила социализм, поначалу «уговаривающий на братство», а затем, коль «соблазнение выгодой» братства мало кого соблазняет, провозглашающий революционное насилие: «братство или смерть» (5, 81). Саморазрушительная эволюция социализма объясняется Достоевским неразвитостью братского начала в западном человеке.

Сделать братства нельзя, потому что оно само делается, в природе находится (5, 79).

Достоевский, с другой стороны, абсолютно убежден, что есть такой «закон природы», согласно которому сильно развитая личность находит высочайшее себе применение – «добровольно положить свой живот за всех» (Там же). Писатель дает право голоса и скептическому сомнению («Эка ведь в самом деле утопия, господа!» – 5, 80), но иного выхода из кризиса эгоцентричной буржуазной цивилизации просто не видит. На европейском Западе, замечает он, начинают складываться начала «ассоциаций», в то время как русский Восток давным-давно «имел уже артель» (20, 21). Сравним: в передовой статье своей газеты «Современные известия» Гиляров не в первый раз заявляет, что единственным средством предохранения Западной Европы от надвигающегося социального кризиса является кооперация. Журналист предлагает и России пойти по этому спасительному пути, тем более что в ней «ассоциации прирождены». Приводится пример в русском духе: хозяин просит «А ну-ка, братцы...» – и «братцы» понатужатся больше, нежели только за деньги. Если, предполагает Гиляров, устроится артельная организация рабочих с допущением её к участию в прибылях (и убытках) с круговой ответственностью и артельным же страхованием (пенсии, помощь вдовам и сиротам), –

тогда живо вся Россия покрылась бы мануфактурами, фабриками, заводами, заведениями с подобным дружно-мирным сочетанием капитала и труда.76

Оставшееся недосказанным в «Зимних заметках…» Достоевский фиксирует для себя как программу на все последующее творчество в дневниковой записи 1864 г. «Социализм и христианство»:

…распадение масс на личности, иначе цивилизация, есть состояние болезненное. (…) Если б не указано было человеку в этом его состоянии цели – мне кажется, он бы с ума сошел всем человечеством. Указан Христос (20, 192).

Несколько различавшиеся пути социально-антропологического анализа современной переходной эпохи привели Гилярова и Достоевского к общему итогу. При этом оба прекрасно понимали природу предносившегося им христианского идеала: в границах исторической реальности данного общества и среднестатистического его члена он выглядит «утопией», но взятый в ином, сверхисторическом масштабе, он является необходимым условием самого существования рода человеческого. К ним обоим можно применить термин, предложенный современным исследователем: «практики критического идеализма».77 Сопоставим суждения. Гиляров:

…редкий охотно жертвует другим своими интересами, редкий чувствует себя (…) братом всех людей; но не говорите же, что все это так и должно быть; что это отношения истинные… (II, 32).

Достоевский:

Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, – невозможно. Закон личности на земле связывает. (…) Между тем после появления Христа, как идеала человека во плоти, стало ясно, как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно должно дойти до того… (20, 172).

Последовавшие затем пять великих романов Достоевского можно рассматривать как пять актов трагедии индивидуалистического сознания, утверждающие необходимость и неизбежность указанного Христом идеала. А. П. Дмитриев, процитировав статью Гилярова «Личное и общественное» («личная свобода есть именно личное порабощение, совершенное самоотречение личности, совершенное её самоотвержение и самопокорение Закону Божественному» – II, 14), справедливо утверждает, что «гиляровские формулировки (…) выглядят – сходство поразительно! – как экстракт художественной философии «Преступления и наказания», хотя высказаны за семь лет до публикации Достоевским его великого романа».78 Следовало бы уточнить, что и все последующие романы Достоевского развивали такое понимание свободы и что Достоевский пришел к нему еще до «Преступления и наказания» в своей публицистике, окончательно сформулировав в «Зимних заметках о летних впечатлениях». Так что хронологический разрыв между манифестациями Гиляровым и Достоевским христианского понимания свободы сокращается до трех лет (статья «Личное и общественное» увидела свет в конце 1859 г., а «Зимние заметки…» – в начале 1863-го).

Прологом к великому пятикнижию Достоевского были «Записки из подполья», опубликованные в марте – июне 1864 г. в журнале «Эпоха». Так называемый подпольный тип героя, созданием которого автор гордился как одним из самых больших своих художественных достижений, – это предельно концентрированный сгусток индивидуализма, переходящего в эгоцентризм. Любопытно отметить, что первые наброски этого типа мы находим в том же 1859 г. у Гилярова-Платонова. В статье «Личное и общественное» в споре с искренними апологетами эгоизма (чуть позже назвавшегося «разумным») автор предлагает задуматься о последствиях, к которым ведет эвдемонистическая мораль. Заостряя проблему, он использует прием, называемый в логике сведением к абсурду.

…чистый эгоизм (…) есть совершенная немыслимость. Отдельное лицо, в пылу горячечного воображения, может, конечно, пожелать иногда, чтоб «всем было жертвуемо для его личности»: но от бреда болезненно развитой фантазии до практического её осуществления, а тем более – до осуществления всеобщего, до возведения её в принцип всечеловеческих отношений – бесконечно далеко. (…) Если NN имеет свои личные интересы, то и все прочие имеют то же (…). Итак, бесконечный эгоизм, и в одном отдельном лице взятый, не осуществим вовсе. Но как же подумать возвести его в принцип всеобщий? Это было бы верх несообразности и противоречия (…) утверждать голо такого рода эгоизм было бы самою вопиющею из несообразностей (…). И странно было бы за кем предполагать, чтобы решился на это (II, 4–5).

Достоевский, однако, решился пойти именно по этому «странному» пути и реализовал умозрительное допущение Гилярова, сделав своего героя философом «самой вопиющей несообразности». Она, как оказалось, легко возводится во «всеобщий принцип» и затем находит «практическое осуществление». Можно сказать, что в данном случае логика уступила смелости воображения, но нельзя не заметить также, что художническая «фантазия» Достоевского открыла такие – вполне реальные! – перспективы самоутверждающейся в своем эгоизме личности, какие строго логическому сознанию казались совершенно немыслимыми.

Замечательно, что и сам Гиляров однажды вплотную приблизился к иррациональному герою Достоевского и даже произнес самое слово «подполье» за семь лет до знаменитой повести. Это произошло в статье «Новые объяснения по старому спору»,79 когда автор вдруг уклонился в сторону от обсуждаемого им вопроса о народности в науке:

Так чудно устроена людская природа, что в ней, в одной и той же, существуют две различные сферы, – в одних и тех же покоях существуют два жилья, и часто в одном из них совершается совсем иное, чем в другом. В парадных горницах, ярко освещенных, – в сфере, озаряемой ежедневным сознанием, ходят мысли благообразные и приличные. Приятно на них посмотреть самому; не стыдно их показать и другим. Но совсем не то совершается в темном подполье, в глубине природы, в сфере бессознательных желаний, вкусов и привычек. (I, 214).

Такого рода отклонения в сторону от главной темы бывают в статьях Гилярова иногда значительнее самой темы, что обличает органичную стихийность под мантией систематика семинарской выучки.

Объединяющий Достоевского и Гилярова антирационализм, в противоположность религии Разума русских шестидесятников, порожден общим для обоих убеждением, что иррациональное в человеке и в человеческих сообществах гораздо сильнее того, что контролируется сознанием. Один из немногих вдумчивых исследователей «переходного» периода творчества Достоевского рубежа 1850–1860-х гг. замечает по поводу «Униженных и оскорбленных» (1861), подготавливающих великие романы писателя, что уже в этом произведении «рациональное и естественное вдруг парадоксально обнажают иррациональное и безбрежное».80 Не случайно Достоевский в начале шестидесятых годов возвращается к опыту своего «Двойника» и долго не оставляет планов переработать старую повесть, не находя пока новых форм для выражения разорванного сознания.

Если гений Достоевского – прозорливый угадчик иррациональной природы личности, то Гиляров, не обошедший стороной «философию откровения» позднего Шеллинга и волюнтарность Шопенгауэра, создает начатки собственной «философии бессознательного» (пользуясь чуть более поздним термином Э. Гартмана). Важно только сделать одно существенное уточнение: его прежде всего занимают внерациональные основы гносеологии. Здесь-то он начинает расходиться не только с наиболее рационалистичным К. Аксаковым, но отчасти и с ближайшими ему Хомяковым и И. Киреевским.

Нехарактерная для славянофилов сила скептического всеразлагающего анализа ведет Гилярова, кажется, дальше пределов, до которых доходил кантовский критицизм:

Слепой крот, я знаю только то, что мне дали знать, умственно только воображая себя самостоятельно мыслящим, когда на деле рассуждают во мне, пользуясь логическим прибором, темные, неведомо для меня вкравшиеся предрасположения. Я всегда адвокат чужого дела… (II, 179).

Не случайно это парадоксальное умозрение и исходящую из него странную вроде бы защиту «предрассудка» в статье «Откуда нигилизм?» (1884)81 сам Гиляров называет там же «частью целого мировоззрения», им выношенного (II, 179). Дело в том, что он, в отличие от нигилистов, согласен быть «логическим прибором», «адвокатом» и т. п., поскольку эти «темные», «вкравшиеся предрассуждения» осознаны им как тот самый «субстрат», тщетно искомый рассудком, но преднаходимый умом (категория целостного сознания по Гилярову). Фактическим синонимом «ума» у Гилярова становится категория «сердца», столь значимая для русского любомудрия:82

Я (…) утверждаю, что каждый личный разум знает только то, что ему дано знать, и мыслит не по логическим основаниям, а по сердечным побуждениям и темным предрасположениям (…) не разум есть законодатель сердца, а сердце дает разум; практическую философию я становлю впереди умозрительной и последнюю в зависимость от первой (II, 180).

Таков символ веры Гилярова, полагавшего, что к истине ведет не рассуждение, а действие, сродни умному деланию. Да и что такое истина? Вопрос о существовании Бога его не только не мучает, как его современника Достоевского, но, кажется, даже и не интересует как «вопрос». Если я часть Божьего мира и ощущаю его в себе, то этого вполне достаточно, чтобы не задавать лишних вопросов. Богословствование Гилярова направлено в другую сторону – на осознание «темных» материков религиозного опыта, доставшегося нам от предков и в русском языке называемого однокоренным словом «предание». Каким образом усваивается предание? Через быт, обряд, язык, т. е. через деятельность, накапливающую свои плоды в культуре. Этот способ сохранения и передачи Божественного смысла Гиляров полагает едва ли не главным в народном веровании, которое укреплялось не столько чтением священных книг, сколько церковной службой, а еще более – обычаем, повадкой, передаваемыми от отцов и дедов. Возвращаясь к слову «предрассудок» и его реабилитации у Гилярова, следует вспомнить замечательное определение поэта:

Предрассудок! он обломок

Давней правды. Храм упал;

А руин его потомок

Языка не разгадал.83

Сохранение народного опыта и воспитание уважения к нему – вот, пожалуй, глубинный мотив, подвигнувший «практического философа» Гилярова-Платонова к многолетней газетной каторге, этому самосожжению мыслителя. Согрелся ли кто у этого огня? Сам Гиляров, как известно, не раз потом сожалел о сделанном выборе, сочтя свою журналистскую деятельность бесплодной. И верно, ему не удалось поколебать мощь Голиафа – нигилизма. А кому удалось?

Нигилизм – крайняя точка развития тех, кто «мнение» поставил над «убеждениями» и, следуя этой логике, отрекся от «предрассудков», преданий, опыта предков. Однако никто не уйдет от общего закона, и на смену одному верованию нигилисты принесли другое:

Материальные интересы выше всего (…) и нашлась услужливая философия, которая всему и начало и конец полагает в желудке (II, 181).

Напротив, Гиляров был убежден, что «глубочайшее основание истины знания (…) лежит в нравственном чувстве». Прививка морали к теории познания в контексте эпохи – вызов торжествующему позитивизму. Гиляров в этой оппозиции имел союзников, первым из которых был тот же А. С. Хомяков, «воздушными путями» упорствующего идеализма прокладывающий мост к Достоевскому такими вот откровениями:

…говорили часто о законе любви, но никто не говорил о силе любви. Народы слышали проповедь о любви как о долге, но они забыли о любви как о Божественном даре, которым обеспечивается за людьми познание безусловной истины.84

Понимание любви как «силы», а не «закона» ведет к самым сокровенным основам мировоззрения Достоевского: его философия познания есть философия целостной жизни, а та, в свою очередь, есть опыт, проявляющий, осязающий любовь как первооснову, первопричину бытия. Любовь как категория одновременно гносеологическая и онтологическая в мире Достоевского позволяла преодолеть извечную антиномию познания и бытия. Не будучи профессиональным богословом или философом, Достоевский не ограничился ролью скромного иллюстратора. Его идеи и образы – не столько популяризация православия, сколько развитие скрытых до времени потенций. На такую же роль небезосновательно претендовал и Гиляров.

2

Принципиальный внерационализм Гилярова, очень рано предопределивший путь мыслителя, парадоксальным образом сделал его неугодной персоной в тогдашнем русском богословии. Как известно, причиной его увольнения из Духовной академии послужили лекции, трактовавшие раскол старообрядства как «естественный продукт нашей истории» (II, 194). Эта точка зрения, подхваченная затем А. П. Щаповым, дошла таким окольным путем до Достоевского и составила один из сильнейших аргументов его почвенничества. Церковное начальство усмотрело в позиции Гилярова еретические ноты, в то время как он видел рационалистический по сути корень в сложившейся церковной практике полемизирования с расколоучителями (её ошибочность усмотрел еще митрополит Платон, вслед за которым и пошел Гиляров, вполне оправдывая вторую часть своей фамилии).

Полемический взгляд (…) видит в расколе заблуждение и сущностью его полагает мнения (…) верование, – бьет в самый центр проблемы религиозный мыслитель, – вовсе не есть только мнение. (…) Коллективное верование есть уже стихийная сила, которая не слушает рассуждений (II, 199–201).

В статье «Несколько слов о механических способах в исследовании истории» (1858), обозначившей принципиальные расхождения Гилярова с официальным богословием, автор предлагает изучать историю Церкви в органической (а не традиционно «механической») связи с национальной историей. Для этого необходимо было бы понять движущие факторы формирования народа как «физической и духовной целости». Гиляров называет главнейшие из факторов: «физическая масса народа», «её состав и порода», «язык как сумма некогда живо кипевшей нравственно-умственной деятельности» и, наконец, «ступень, на которой стоит религиозное развитие народа, вместе с его бытовыми привычками». Эти два последних фактора, заявляет Гиляров,

бывают обыкновенно самыми главнейшими и могущественнейшими, хотя и наименее всех заметными, двигателями в народной жизни… (I, 221–222).

Автор обещает вернуться к этому вопросу, который «слишком мало был развит доселе». В научном плане это обещание осталось невыполненным, однако вся последующая публицистическая деятельность Гилярова строилась на заявленных основаниях.

Обратим внимание на существенную деталь: «религиозное развитие» и «бытовые привычки» для Гилярова составляют одну «общую ступень». «Религиозное» проникает в «бытовое», взаимно отзываясь друг в друге и предопределяя, иррационально, действия человека и целого народа в той или другой ситуации. Примерно в таком ключе Гиляров давал генетическое истолкование русского православия:

Прямо из непосредственного общинного, полусемейного быта (…) Русская земля неизбежно должна была усвоить себе, в виде высшего нравственного идеала, именно христианское начало любви.85

Естественное единство быта и религии порождает национальные добродетели («братство, человеколюбие, смирение»), но одновременно и обратную их сторону – национальные пороки («дряблость, неустойчивость, уступчивость»). Гиляров – в этом его отличительная черта, сближавшая, впрочем, с Достоевским, – в равной степени рельефно фиксирует обе стороны.

Взаимообусловленность религии и быта («правила», «привычки», «приличия», «обычаи») – системообразующая идея в миросозерцании Гилярова как наследника ранних славянофилов. Под этим углом он обозрел собственное духовное становление в мемуарной книге «Из пережитого» (1886–1887). Жизненный опыт и участие в ключевых событиях переломной эпохи привели мыслителя к итоговому заключению: «без так называемого Православия исчезает русская народность как таковая».86 Нечто похожее мы легко найдем у Достоевского, а общим предшественником и того, и другого был, несомненно, А. С. Хомяков. Он раньше всех, по наблюдению В. В. Розанова,

выразил, что в натуре русских лежит что-то, что делает русских первым настоящим христианским народом. Русские – христиане. Вот, в сущности, главное его открытие, усиленно потом повторенное Достоевским.87

Основание истинной религиозности, по Гилярову, – не книжная культура, а растворенное в быте как бытии предание. Показательна в этом смысле его защита Л. Н. Толстого как автора рассказа «Чем люди живы» от суровой догматической критики К. Н. Леонтьева (1882). Гиляров отверг рационалистическую ревизию христианства, предпринятую Толстым, и откровенно высказал свое мнение (см.: II, 287–291). Однако и в критике Леонтьева он обнаруживает тень религиозного рационализма, отброшенную еще митрополитом Филаретом как проповедником. Ораторскому искусству последнего Гиляров противопоставляет жизнестроительное праведничество его преемника митрополита Иннокентия (Вениаминова): «филаретовское слово – пища для мыслителя; а воспитывать и сердце и жизнь в христианстве способнее бесспорно слово Иннокентия».88 Такое же «воспитательное» начало Гиляров находит в рассказе Толстого.

Рассказ есть легенда (…) нашел ли эту легенду Толстой готовою в народе или создал её? В том и другом случае это есть величайшее произведение: до такой степени воспроизвести нравственное мировоззрение народа, начиная с сущности и кончая выражением…89

Гиляров ярый полемист, он доводит до логического завершения позицию своего оппонента (К. Леонтьева): «догмат об иерархическом устройстве становится поверх начал правды и любви». Для самого Гилярова первое – лишь «внешнее, временное», а второе – «высшее и вечное». Поэтому для него леонтьевская критика рассказа Толстого о спасении через любовь («не достает уяснения необходимости страха») – новое «фарисейство (…) в смысле преувеличенного служения букве и форме».90 С другой стороны, Гиляров и собственную точку зрения на сущность народного православия доводит до крайнего выражения:

Кто его (народ) воспитывает? Поп? Но он только отправляет требы. Мать, бабушка? Но она учит только, как сложить персты в крестное знамение, приложиться к образу, снять шапку в церкви или крестном ходу. Быт, пример? Но это есть поучение внешнее и учит внешнему, не потрясая сердца внутри. Верьте, воспитывает и сохраняет христианина в народе легенда, одна легенда, и возблагодарим за это Бога. От легенды вторая ступень – святоотеческие аскетические размышления; но это уже для грамотных.91

Наблюдения Достоевского над особенностями народной веры во многом (хотя и не во всем) сближают его с Гиляровым. Достаточно вспомнить странника и учителя жизни Макара Долгорукого («Подросток»),92 опирающего свою веру на живые предания, давние легенды и недавние были (см.: 13, 309–322). В отличие от суховато-сдержанной наблюдательности Гилярова (составляющей основной тон его главной книги «Из пережитого»), Достоевский дает ощутить глубинно-чувственное начало в народной вере –

порывы того самого общенародного умиления, которое так широко вносит народ сам в свое религиозное чувство (13, 312).

Краеугольной темой, к которой неуклонно стягиваются духовные искания Гилярова и Достоевского – это их своеобразная, не теоретическая, но жизненно-практическая экклезиология. Эскиз Церкви в её исторической перспективе проступает в монументальной конструкции «Братьев Карамазовых». Гиляровские предложения по церковному строительству рассыпаны в многочисленных статьях, два десятилетия печатавшихся в «Современных известиях» и лишь после смерти автора собранных кн. Н. В. Шаховским и изданных К. П. Победоносцевым в двухтомнике «Вопросы веры и Церкви» (1905–1906). В своих экклезиологических упованиях как Гиляров, так и Достоевский исходят из учения Хомякова о Церкви-хранительнице «начала взаимной любви в Иисусе Христе», которое есть «не авторитет, а истина».93 Гиляров в рецензии на богословские сочинения Хомякова (в переводе которых с французского на русский язык он сам участвовал) отмечает, что их автор основал «науку еще не бывалую» не только в России, но и в мире – «философию церкви». От традиционной философии религии новая наука отличается тем, что «предмет её не умозрительный, а данный, опытный», это некий «опыт самосознания церкви».94 Гиляров небезосновательно полагал, что он и сам, в чем-то независимо от Хомякова, а в чем-то в со-размышлении с ним, шел той же дорогой.

Философия церкви, глубоко разработанная Хомяковым в её субстанциальных началах, обнаруживала некоторую односторонность в применении этих начал к реальной истории. Все свои усилия Хомяков направил на обличение очевидных отступлений Западной (католической и протестантской) церкви от сформулированного им идеала («церковь как синтез единства и свободы в любви»), а хранитель этого идеала Восточная (православная) церковь была освобождена от исторической критики. Заметивший это Вл. Соловьев поспешил объявить о «вырождении» славянофильства ввиду его «искусственного православничанья».95 Вывод Гилярова был куда более взвешенным. Он исходил из того, что православие как историческая данность еще не раскрыло все свои потенции. Следует иметь их в виду точно так же, как и уклонения. Гиляров в письмах к И. Ф. Романову 1886 г. называет это: «мое различение Православия in se и – исторического».96 Различение это полно драматизма, и потому положение Гилярова, сосредоточившегося, в отличие от Хомякова (с его «православием in se»), на критике «исторической» церкви, было еще более драматическим, чем у его старшего товарища.

Многочисленные статьи Гилярова по церковным вопросам, в основном газетные, составляют мозаичную картину повседневной жизни русской православной церкви в период жесточайшего кризиса, грозившего полным упадком веры. Такое ощущение питало бескомпромиссность Гилярова, недешево ему доставшуюся. Журналиста и редактора «Современных известий» преследовало, с одной стороны, равнодушие образованного общества к делам церковным, а с другой – раздражение задетых критикой иерархов и соратников по консервативному лагерю, требующих не выносить сора из избы.

С подобной реакцией столкнулся и Достоевский, когда принял на себя редакторство еженедельника «Гражданин» (1873–1874) и значительную часть его отдал обсуждению церковных вопросов. Так, сатирическая заметка редактора «История о. Нила» (21, 148–153) вызвала недоумение прямолинейных консерваторов, а полемика о единоверии завершилась обвинением со стороны академически-богословских кругов в потворстве старообрядцам97 (с Достоевским повторился «казус Гилярова», упоминавшийся выше).

Гилярова все больше интересует не идея церкви как таковая (потому ему столь чужды отвлеченные построения Вл. Соловьева), но, скажем так, люди церкви. Он был твердо уверен, что люди, а не идеи в конечном счете определят судьбу этого мистического и одновременно земного установления. С самого раннего детства ему хорошо известна была повседневная жизнь духовного сословия. В изображении и понимании клира в русской литературе не было равных Н. С. Лескову и Н. П. Гилярову-Платонову. Пальму первенства Достоевский отдавал Лескову, книга Гилярова «Из пережитого» вышла уже после смерти автора «Братьев Карамазовых». Сам же Достоевский всю силу художественной наблюдательности направил на так называемое черное духовенство98 (Тихон в «Бесах», монастырь в «Братьях Карамазовых»). Белое духовенство почти не появляется на страницах его романов,99 даже когда описывается церковный обряд (обедня и затем отпевание Илюшечки в «Братьях Карамазовых»). А когда все же появляется, то впечатление по себе оставляет двойственное. Таков в «Преступлении и наказании» священник, отслуживший панихиду по Катерине Ивановне в квартире Сони: «Благословляя и прощаясь, священник как-то странно осматривался» (6, 337). «Малую церковь» вокруг себя образует здесь «падшая» Соня, комнатка которой «чрезвычайно низкая», «уродливая», похожая на «сарай» или «весьма неправильный четырехугольник» (6, 241), производит такое подозрительное впечатление на столичного батюшку. Однако именно здесь, в этих петербургских катакомбах, и происходит близкое к литургии действо о воскресении Лазаря.

В 1864 г. Достоевский обратил внимание на статью в аксаковской газете «День» под названием «О православном духовном ведомстве в России (составлено в 1859 году по официальным источникам)».100 Она впервые заставляет его задуматься на тему «об обеспечении духовенства» (20, 202). Статья, подписанная криптонимом «П...», очевидно, привлекла Достоевского смелостью постановки проблемы. Автор с цифрами в руках методично и решительно вел к мысли, что обнищание церкви – следствие непродуманной правительственной политики начиная с секуляризации церковных имений при Екатерине II и кончая расслоением духовного сословия на «бедных» и «богатых». В качестве автора этой статьи в авторитетных печатных источниках101 указан археолог Дмитрий Васильевич Поленов (1806–1878), служивший на тот момент обер-контролером Хозяйственного управления при Св. Синоде.102 Мы, однако, не исключаем участия Гилярова в написании статьи. Так, её основные положения, «составленные в 1859 г.», были повторены затем в записке Гилярова «О первоначальном народном обучении», поданной императрице и в 1862 г. опубликованной.

Внутренняя мотивация статьи «О православном духовном ведомстве в России» приоткрывается из письма А. Д. Желтухина Гилярову от 27 сентября 1859 г., где сообщался слух,

будто Синоду заданы следующие вопросы: сообразить 1) не лучше ли монастыри обратить в госпитали, 2) не лучше ли изъять белое духовенство из-под влияния черного духовенства, 3) не лучше ли причетников сделать вольнонаемными и 4) предоставить справку о ходе улучшения быта сельского духовенства.103

В том же 1859 г. Гиляров писал архимандриту Иоанну (Соколову), что занимается «вопросом об оживлении нашего духовенства» именно с критических позиций:

…тем и выше явится идея церкви и её значение для нашего общества, когда она стряхнет с себя разный сор, отвне к ней приставший и вовсе не составляющий существа её (…) я чувствую на себе долг высказываться (…) ужели же молчать, в самом деле, при виде безжизненности, при виде глубокого сна или механической деятельности нашего духовенства?104

Этот пафос, как можно убедиться, и организует интересующую нас анонимную статью, именно он и привлек внимание Достоевского.

В статье «О первоначальном народном обучении» Гиляров настаивает на том, что духовенство – «сословие, намеренно уничиженное» (II, 135) государством, которое не только поставило церковь в материальную зависимость от себя, но и встало между пастырем и паствой силою полицейского надзора. Именно государственная власть сделала духовенство «тем, чем оно есть, к сожалению, теперь, а именно сословием запуганным, но вместе жадным и завистливым, униженным, но притязательным, ленивым и равнодушным к своему высшему призванию, а вследствие того и не весьма безукоризненным в образе жизни» (II, 136). Выступление Гилярова, как видим, развивало славянофильскую критику огосударствленной церкви, наиболее принципиальную у И. Аксакова. Гиляров тогда надеялся, что если возложить на духовенство как «силу наиболее хранительную в государстве» заботу о начальном народном образовании, то это поможет ему возродиться к новой, более достойной жизни. Плата за учительский труд («посредством ли жалованья, посредством ли общественных сборов» – II, 137), как полагал тогда Гиляров, поднимет и материальное благосостояние церковнослужителей.

В «Современных известиях» 1867–1887 гг. положение духовенства стало одной из основных тем, настойчиво выдвигаемых редактором. Газета Гилярова, как и другие издания, помещала у себя жалобы священнослужителей на претерпеваемые унижения и нищету, однако реакция её была далека от общепринятого дежурного сочувствия. В среде духовенства, особенно многочисленных бедных приходов, усиливалось требование государственной поддержки в виде гарантированного жалованья. Поначалу, как мы видели, Гиляров приближался к этой точке зрения, но в «Современных известиях» он последовательно и твердо стал проводить иную редакционную политику, серьезно отличавшую его издание. С одной стороны, он продолжал настаивать на том, что причина современной церковной безурядицы кроется не в притеснениях белого духовенства со стороны черного (с подачи о. И. Беллюстина популярное в либеральной прессе объяснение), а гораздо глубже, в самой «сословности, в государственном положении духовного звания», порождающих его «отделенность и самозамкнутость».105 Не способствуют авторитету церкви и «доспехи канцелярской тайны»,106 превращающие священнослужителей в безгласных чиновников. С другой стороны, Гиляров понимал теперь, что обеспечение духовенства «посредством жалования», т. е. еще большее огосударствление церкви, окончательно лишит её нравственно-духовного авторитета, невозможного без свободы вероисповедания. У правительства нет своих средств, рассуждал Гиляров, и оно возьмет их, разумеется, у народа в виде налогов. В результате церковь неизбежно должна будет «вместо непосредственных и добровольных отношений к народу стать к нему в отношения полицейские».107

Достоевский в данном вопросе оказался на стороне Гилярова (выступления «Современных известий» ему были известны, так как газета была в поле его зрения после возвращения на родину в 1871 г.).108 В первом выпуске «Дневника писателя» 1876 г. Достоевский встал на позицию меньшинства, отстаиваемую Гиляровым, хотя в отличие от него акцентировал не социальный, а нравственный аспект:

Бесспорно – «трудящийся достоин платы», но этот вечный вой о прибавке жалованья режет, наконец, ухо и мучает сердце (…) как-то все мечтается притом о тех древних подвижниках и проповедниках Евангелия, которые ходили наги и босы, претерпевали побои и страдания и проповедовали Христа без прибавки жалованья (22, 24).

В подготовительных записях к «Дневнику писателя» Достоевский выразится гораздо сильнее:

Народ у нас еще верует в истину… если только наши «батюшки» не ухлопают нашу веру окончательно (24, 99).

Впоследствии старец Зосима скажет: «виноваты наполовину мы сами» (14, 265). Достоевский все же не терял надежды: «в среде нашего священства не иссякает дух и есть горячие деятели» (22, 24; в черновиках было: «и я знаю таких» – 24, 99). В «Гражданине» Достоевский охотно печатал известия о таких деятелях, что было большой редкостью в тогдашней журналистике. Портрет идеального пастыря нарисовал Гиляров в мемуарно-документальной книге «Из пережитого». Он дан на фоне весьма удручающем:

На кого ни посмотришь, всякий, поступая на священнослужительское место, опускается, начинает растительную жизнь, наращивает брюшко, засыпает умственно. При довольном доходе ленится, при малом доходе приходит в движение, но изощряясь в одном – добыть материальные средства.109

Причина, по Гилярову, кроется в двойственной природе самой профессии, посредничающей между земным и небесным:

…из всех званий духовное есть самое ложное, хотя самое высокое по идее, и именно потому ложное, что слишком высоко.110

Служение Богу, сделавшись вполне рутинным занятием, формирует «механизм без души». Однако есть, как уверяет Гиляров, «идеальные пастыри, каких разве только десятки наберутся в России».111 Таким был его шурин Федор Васильевич Селезнев, в 1832–1880 гг. настоятель Богородице-Рождественской церкви в селе Кончакове Зарайского уезда Рязанской епархии, игравший роль Соломона в своем приходе. «Огонь горел в нем и продолжал гореть», – характеризует Гиляров его отношение к пастырским обязанностям. В результате долгих лет неравнодушного служения сельский батюшка «переродил прихожан».112 Впервые Гиляров посетил Кончаково летом 1833 г., и не лишне отметить, что в 28 верстах от Кончакова, в сельце Даровом, в это же время проводил летние вакации 12-летний Федор Достоевский.

Описанные Гиляровым оригинальные методы воспитания прихожан, применяемые Ф. В. Селезневым, свидетельствуют о незаурядной энергии веры, заключенной в личности рядового в общем-то священника. Именно этими людьми апостольского склада, по мысли Гилярова, и стоит Русская православная церковь. Показательно для Гилярова, что он идеалом ставит «практика», а не «молитвенника», предпочтя иосифлянство нестяжательству. Достоевский, как видно из его аргументации, тяготеет к другому полюсу русского православия – к последователям Нила Сорского.

Социальное христианство Гилярова (в отличие от нравственно-мистического у Достоевского) вело к тому, что он проблемы церкви видел в контексте общественных процессов, которые формировали сознание русских людей пореформенной эпохи. Таково в его глазах и пресловутое корыстолюбие духовенства, угасание апостольского духа. Это явление Гиляров связывает с происшедшей деформацией в целом общественного сознания:

Одна из величайших ошибок допущена была в минувших великих реформах, что ими если не упразднено, то, можно сказать, затоптано понятие о безмездном общественном служении.113

В пример он ставит «премудрое английское устройство», где мировые судьи, члены самоуправления, депутаты парламента жалования не получают. Тем самым богатые люди своим общественным служением отрабатывают свои привилегии. Эту тему Гиляров поднимал, как видим, и вне связи с церковью. В передовых статьях 2 и 3 июля 1873 г. он сравнивает новое российское самоуправление, сменившее «право бить» на «право тащить»,114 со швейцарским и английским, где даровая общественная служба в качестве привилегии-обязанности обеспеченных людей предупреждает претензии малоимущих классов к обладателям ренты (в кою входит часть «даровая, незаслуженная, похищаемая у других классов»). В силу этого, утверждает Гиляров, Англии и Швейцарии «не страшны социальные перевороты».115 Не то в пореформенной России, пошедшей по пути универсальной монетизации (как бы сейчас сказали) общества и утрачивающей даже те традиции, что в ней сложились исторически (дворянские обязанности-привилегии). Вознаграждение за общественную повинность, пишет Гиляров, есть «вывеска падающего общества», поскольку «никакая премия не родит добродетели, когда её нет».116 Популярный тогда (да и теперь) в России способ борьбы с коррупцией чиновников через увеличение их окладов может повести, твердо убежден Гиляров, лишь к возрастанию суммы взяток. Самый же факт, что «общество как бы дает откупное», производит в массовом сознании «освящение воровства».

Гиляров ходит где-то рядом с Достоевским, который в это же время выдвигает идею о новой формации «лучших людей», идущих на смену дворянству как «людям чести». Гиляров, в отличие от Достоевского, предлагает некий конкретный общественный механизм. Кстати говоря, он поначалу полагал, что дворянство вновь может взять на себя общественную миссию,117 однако очень скоро, в отличие от К. Н. Леонтьева, признал необратимость разложения высшего сословия, да и падение сословного принципа как такового.118

Возвращаясь к церковной тематике как общем литературном поле Гилярова и Достоевского, следует отметить их сближение по весьма острому тогда вопросу внешней церковной политики – о так называемой греко-болгарской распре. Это был давний конфликт между Константинопольской патриархией и Болгарской церковью, страдавшей от греческого засилья. В 1870 г. турецкими властями, под юрисдикцией которых пребывала Константинопольская церковь, был учрежден Болгарский экзархат. Сложилась парадоксальная ситуация, когда основание церковной автономии было положено светской, к тому же иноверческой властью. 11 мая 1872 г. Болгарский экзархат провозгласил независимость своей церкви, а в ответ константинопольский патриарх созвал поместный собор, 16 сентября 1872 г. объявивший болгар схизматиками. Русская православная церковь не приняла этого определения, да и общественное мнение в России склонялось на сторону «порабощенных» греками болгар. В защиту патриарха как радеющего о церковном единстве наиболее последовательно выступал Т. И. Филиппов. Достоевский, став редактором «Гражданина», активно поддержал Филиппова как ведущего сотрудника. Союзником, хотя не абсолютным, «Гражданина» в этой непростой ситуации были «Современные известия». Гиляров зрел в самый корень: болгары поставили национальный интерес над церковным, хотя грешны в том и греки. О том же писал К. Н. Леонтьев в статье «Панславизм и греки».119 Свой взгляд на проблему Достоевский выразил в письме от 26 февраля 1873 г. к М. П. Погодину, стоявшему, как и все славянофилы, на болгарофильских позициях:

В каноническом, или, лучше сказать, в религиозном, отношении я оправдываю греков. Для самых благородных целей и стремлений нельзя тоже и искажать христианство, то есть смотреть на православие, по крайней мере, как на второстепенную вещь, как у болгар в данном случае (291, 263).

Вернувшись к этой теме в мартовском выпуске «Дневника писателя» 1877 г., Достоевский уточнил свою позицию относительно вселенского (константинопольского) патриарха, отлучившего болгар от церкви за следование «пагубному принципу национальности»:

Между тем сам же он, будучи греком и произнося это отлучение болгарам, без сомнения служил тому же самому принципу национальности, но только в пользу греков против славян (25, 71).

Достоевский, таким образом, принял наиболее взвешенную позицию, выражаемую Гиляровым и Леонтьевым, освободившись от однозначности Филиппова, взгляд которого он еще в 1873 г., прочитав статью Леонтьева, находил «несколько сузившимся» (291, 263).

Как видим, Достоевский хорошо сознавал опасность религиозного национализма, когда вероисповедание становится всего лишь орудием национальной вражды, так что совершенно напрасно современные ультра полагают Достоевского своим союзником. Говоря словами К. Н. Леонтьева (из той статьи, что произвела такое сильное впечатление на редактора «Гражданина»), они

слишком бесцеремонно употребляют орудием своих племенных препирательств великую святыню личного, сердечного Православия.120

Стоит выделить еще один эпизод из всей этой истории. В 1868 г., когда греко-болгарский конфликт стал достигать критической точки, Гиляров предложил вспомнить о соборной природе христианской церкви. Оказавшись накануне нового раскола, церковь просто обязана запустить механизм соборного общения и соборного решения накопившихся проблем:

Собор должен быть, а потому он будет. Слишком много накипи наросло на внешнем здании церкви, так что и лик её распознать теперь не легко: слишком много внутренних недоразумений накопилось…121

Гиляров предвидит естественное обращение болгар и греков к поддержке Русской православной церкви, как видит и желание диалога с ней у взыскующих истины западных католиков и протестантов (движение в англиканской церкви и вскоре объявившиеся так называемые старокатолики подтвердили это наблюдение). А что может дать им Русская церковь? Этот вопрос решительно и бескомпромиссно ставит Гиляров, бросая хомяковские идеи в горнило современной смуты:

Вопрос к ней, все к ней же, к Русской церкви. Ты, величающая себя свободною, и действительно единая свободная в том смысле, что одна можешь раскрывать духовное просвещение веры во всей его христианской широте (…): готова ли ты? Слышишь ли свое призвание? (…) Бьет ли у нас ключом живая струя или же явимся застоявшимся безжизненным болотом, воображающим, что в мертвенной-то безжизненности и заключается духовно-умная жизнь веры.122

Возвращение в Русскую церковь института собора, по глубокому убеждению Гилярова, вдохнуло бы в неё живое начало древней церковной демократии. Впоследствии идею созыва собора, уже как средства преодоления кризиса единоверия в Русской православной церкви, выдвинул Т. И. Филиппов в еженедельнике «Гражданин». Гиляров горячо поддержал его, хотя при этом подчеркивал более широкое значение возможного будущего собора, долженствующего не только преодолеть раскол «старой» и «новой» веры, но и остановить «падение духовенства».123 Сделавшись редактором «Гражданина», Достоевский присоединился к этому союзу и вставил свое веское слово: без собора,

этого великого источника божественного света (…) наша церковь представляет печальное зрелище раскола, продолжающегося два века; и конца ему не видно.124

И Гиляров, и Филиппов, и Достоевский, что необходимо подчеркнуть, шли «против течения» русского академического богословия своего времени. Достоевский, не будучи специалистом в этой области, в отличие от Гилярова, так же, как и он, замечает «сбивчивость общих богословских понятий» (21, 142). Один из них больше полагается на интуицию, а другой, несомненно, владеет всей полнотой современных богословских знаний, но оба приходят к общему пониманию того, что впоследствии историк русского богословия сформулирует как «вопрос о духовном методе»:

Нужно было научиться богословствовать не из ученой традиции (…) но из живого церковного опыта.125

ерковь в параличе с Петра Великого» (27, 49), – печалился Достоевский, и действенным лекарством ему, как и Гилярову, представлялся скорейший созыв Собора, составляющего живую силу церкви. Эти призывания лучших людей церкви звучали с возрастающей силой вплоть до начала XX в.126 Первый после двухвекового перерыва Поместный собор Русской православной церкви состоялся в 1917 г., когда катастрофу государства и привязанной к нему церкви уже нельзя было остановить.

3

Две болезненно-критические сферы современной жизни, где аукались Гиляров и Достоевский, – «еврейский вопрос» и «Восточный вопрос». Национальное начало, вообще говоря, представлялось обоим серьезной силой, движущей историю. При этом оба, так или иначе, ощущали себя выразителями своего народа, в той мере, в какой самосознание народа реализует себя через головы мыслителей и творцов. Характерна для обоих постоянная апелляция к гласу народа, вслушивание в него, дающее в итоге все решающий argumentum ad populum. В еврейском вопросе, в частности, этот медиумизм выражает сильные и слабые стороны «мышления народного», а не только личностные предпочтения данных авторов. Так, Достоевский подытоживал многолетние свои наблюдения:

…в русском народе нет предвзятой ненависти к еврею, а есть, может быть, несимпатия к нему, особенно по местам, и даже, может быть, очень сильная (25, 80–81).

Эту несимпатию автор «Дневника писателя» оправдывает сложившейся исторической ситуацией, когда на острие буржуазного меркантилизма оказались евреи- ростовщики, кабатчики, арендаторы, финансисты, адвокаты. Так, в пореформенной России с их участием «мимо земледелия началась спекуляция» (24, 212).

Еврею, – утверждал Достоевский, – до истощения русской силы дела нет, взял свое и ушел (24, 78).127

На соседних страницах «Дневника писателя» автор показывает, что и многим русским нет до этого дела. Определение «жидовство» относится в равной степени и к ним, хотя, конечно, писатель не мог не отдавать себе отчета в том, что данное слово имеет такие коннотации, от которых никогда не избавится.

Комментируя в своей газете те же факты усиления еврейской буржуазии, Гиляров актуализирует архаическую первопричину: вековые гонения развили в еврейском племени чувство самосохранения, которому «их бесправность указывала единственное прибежище в деньгах».128 Подобная точка зрения, высказываемая не одним Гиляровым, вызвала отчасти несогласие Достоевского: «тут не одно самосохранение (...) а некая идея, движущая и влекущая, нечто такое мировое и глубокое» (25, 82). Эта идея из разряда величайших – возвращение иудеев «в старый дом, в Палестину».129 Причины формирования еврейского «самоупорного организма» (по выражению А. И. Солженицына) Достоевский видит в несокрушимой верности Сиону, в религиозных основаниях национальной личности. Здесь следует заметить, что его симпатия к ветхозаветному богобоязненному народу так же не знает границ, как и его антипатия к людям «вековечного золотого промысла». Он горячо укоряет секуляризовавшихся «высших евреев»: «слишком даже грешно забывать своего сорокавекового Иегову и отступаться от него» (24, 75). Укоризна, парадоксально сближающая Достоевского с позднейшими еврейскими мыслителями А. З. Штейнбергом и М. О. Гершензоном.

Безусловно, жупелом «антиеврейства» Гилярова и Достоевского является положение Status in Statu, государство в государстве, в силу обстоятельств и собственного характера выстраиваемое гонимым, но сплоченным еврейским племенем в России. По этому поводу и у Гилярова, и у Достоевского проскальзывают самые резкие и жесткие формулировки. И опять они выражают опасения «коренной» нации перед напором пришельцев (эта позиция в систематизировано-спокойном изложении представлена в недавней книге А. И. Солженицына «Двести лет вместе»). Многовековая энергия оседлости одного народа вошла в конфликт с многовековой энергией преодоления рассеяния другого народа.130 Еврейская буржуазия не создала, но воспользовалась меркантилизмом новой эпохи. Гиляров не уставал подчеркивать, что еврейский вопрос в его понимании – не национальный, но прежде всего социальный, составная часть более общего вопроса об эксплуатации бедных богатыми. Свою позицию Гиляров именовал «социальным христианством»,131 нечто похожее провозглашал и Достоевский, педалируя мотив нравственного выбора между «плотоядной жаждой личного матерьяльного обеспечения» («всяк за себя») и «полным братством» («неси тяготы всех»). Оказывается при этом, что идея «всяк за себя», по определению «жидовская», «стала главной идеей всего нынешнего столетия во всем европейском мире» (25, 84–87; 24, 211). Зло не имеет национальности. Точно так же и добро: убедительная во всех своих подробностях «единичная» история «общечеловека» доктора Гинденбурга, рассказанная в завершение мартовского «Дневника писателя» 1877 г., вдруг разрешает, вернее, одним махом разрубает весь сложно переплетенный клубок тупиковых взаимопритязаний:

Бедный новорожденный еврейчик копошится перед ним на постели, христианин принимает еврейчика в свои руки и обвивает его рубашкой с плеч своих. Разрешение еврейского вопроса, господа! (…) капля точит камень, а вот эти-то «общие человеки» побеждают мир, соединяя его… (25, 91–92).

Это разрешение поднимает, наконец, и самого автора «Дневника писателя» над всеми присущими ему фобиями.

Что еще объединяет Гилярова и Достоевского, так это ощущение открытости еврейского вопроса. Гиляров считал его «неразрешимым для человеческой мудрости...»132 Достоевский же вынужден был признать, что «окончательное слово человечества об этом великом племени еще впереди» (25, 81). Непроясненной оставалась для них и самая, пожалуй, болезненная тема так называемого «кровавого навета». В романе «Братья Карамазовы» Алеша на вопрос «правда ли, что жиды на Пасху детей крадут и режут?» – отвечает коротко: «Не знаю» (15, 24). Этот эпизод давно является предметом либеральных исков, предъявляемых не герою даже, но автору романа.133 Между тем своеобразным комментарием здесь могут послужить некоторые выступления Гилярова в «Современных известиях». Работу над одиннадцатой книгой романа, где находится этот эпизод, Достоевский завершает к августу 1880 г., а за год до того Гиляров сходным образом отозвался на оправдательный приговор Кутаисского суда, снявшего с обвиняемых-евреев обвинения в ритуальном убийстве девочки-грузинки. Гилярова в данном случае интересует даже не решение суда,134 но проявившийся в его ходе диктат либерального общества с его привычными табу: разрешается обвинять русских простолюдинов в проявлениях дикого невежества и религиозного фанатизма, но «евреев не смеем трогать: у них не может быть религиозного фанатизма».135 Еще раньше Гиляров писал о книге М. Иоста «История иудаизма и его сект», где автор опроверг все известные случаи еврейских жертвоприношений. Гиляров задается вопросом «Но отчего же это обвинение держится так упорно?» (похожую логику мы встретим и в мартовском «Дневнике писателя» 1877 г.) – и отвечает: «…что-нибудь есть. Конечно, это не догмат еврейского вероучения, но зверское суеверие массы…».136 Такова, можно предположить, подкладка честного, во всяком случае, ответа Алексея Карамазова. Либеральное табу на него никак не действует.

Так называемый Восточный вопрос, а конкретно участие России в освобождении балканских славян от турецкого владычества в 1876–1877 гг. сводит Гилярова и Достоевского в стане славянолюбов и одновременно выявляет принципиальные различия в их позициях. И в «Современных известиях», и в «Дневнике писателя» этих лет славянская тема по мере развертывания событий приобретает первостепенное значение. Наблюдая широкое общественное движение в поддержку страдающих братьев-славян, Гиляров в передовой статье от 10 июля 1876 г. подчеркнул его эпохальный смысл:

Мы вступаем в исторический момент, где политическое сознание Руси получает свое окончательное завершение;137 где народ, и притом весь народ (…) получает ясное чувство не только своего единства (…) но и своего призвания среди других народов и племен человечества.

Статья писалась, когда уже вышел из печати июньский номер «Дневника писателя» 1876 г., где современному славянскому движению в России также придано эпохальное значение. Гиляров как будто не замечает своего единомышленника и продолжает не замечать на протяжении всех последующих полутора лет славянских событий, несмотря на яркие и сильные выступления публициста-писателя. Достоевский отвечает ему тем же. На фоне внешнего взаимоумалчивания неуклонно развертывается тихое междоусобье союзников. Однажды оно таки взрывается возмущением Достоевского, зафиксированным в его записной тетради: «"Современные известия» воруют у меня, только пишут глупо» (24, 263). Комментарий в академическом издании Достоевского указывает на статью «Два слова о настоящей эпохе»,138 в которой действительно повторяется мысль, высказанная в июльско-августовском выпуске «Дневника писателя за 1876 г.» (24, 485); комментатор ограничивается глухой отсылкой к соответствующим страницам «Дневника писателя» (23; 69–70 и 102–105). Однако что же конкретно вызвало гнев Достоевского?

Начнем с того, что «подвальная» статья «Два слова о настоящей эпохе», подписанная псевдонимом «Русский», имела остро-принципиальное значение и, не исключено, написана была самим редактором или, по меньшей мере, при его участии. Статья развивала идеи, уже высказывавшиеся им в передовых статьях. В очень схожих с Достоевским (июльско-августовский «Дневник писателя» 1876 г.) красках и деталях описывается «воодушевление», которое «охватило всю Россию». Вот как писал Достоевский:

Вся земля русская вдруг заговорила и вдруг свое главное слово сказала. Солдат, купец, профессор, старушка божия – все в одно слово. И не одного звука, заметьте, об захвате, а вот, дескать: «на православное дело» (23, 101).

У Русского является и солдат, идущий в Сербию пешком «умирать за веру, за братьев», и «мелкие торговцы и торговки», даже нищий, отдающий выпрошенную копейку «в пользу славян», «сотни офицеров, чиновников, идущих на смерть». Однако в «Современных известиях» этот всеобщий порыв не осенен, как у Достоевского, «главными словами» – «на православное дело». Газета Гилярова уводит в другую сторону, направив публицистический запал на значительную часть образованного общества и купеческого сословия, оставшихся глубоко равнодушными к общему воодушевлению. Впоследствии и сам Достоевский обратится к этой теме и, в частности, также будет защищать генерала Черняева от нападок «людей порядка» (23, 149), которых «Современные известия» назвали «людьми дисциплины». Продолжит Достоевский и мотив равнодушия «золотых мешков», выйдя на магистральную для себя тему формирования в России новой плеяды «лучших людей» (23, 153–162).

Таким образом, фраза Достоевского «пишут глупо», скорее всего, относится к некоторой абстрактности выступления «Современных известий», к отсутствию акцента на «православном деле». Впрочем, для раздражения Достоевского имелась более веская причина. Подхватывая его мысли (без ссылок на него) о русофобии Европы,139 об отсутствии «алчбы завоеваний» у русского народа, о будущей победе «силою вещей», Гиляров в передовой статье от 25 июля 1876 г. пренебрежительно отверг главный тезис Достоевского «Константинополь – рано ли, поздно ли, должен быть наш» (23, 48). Он сослался на мнение Николая I, «что широта России есть отчасти элемент нашей слабости, дальнейшее расширение – дальнейшая опасность, а обладание Константинополем – начало падения империи». Гиляров едко добавляет от себя: «Это неопровержимая истина, сознание которой разделяется каждым, имеющим каплю здравого смысла». 7 января 1877 г. в передовой статье Гиляров, явно манкируя мнением Достоевского, вновь уверяет, что мысли о захвате Константинополя «нет в намерениях всех русских современников, считая сюда и правительственные власти и народ». Достоевский, в свою очередь, в мартовском «Дневнике писателя» 1877 г. повторяет «для глухих»: «Константинополь должен быть наш, рано ли, поздно ли...» (25, 73).

Следует отметить, что Гиляров и раньше выступал в пользу территориальной неприкосновенности Турции,140 а позднее его несогласие с глобальными построениями Достоевского (а вкупе с ним и К. Леонтьева)141 еще обострилось. В письме к И. Ф. Романову 3 ноября 1886 г. Гиляров отпускает очередной ядовитый «комплимент»:

С нравственной стороны стремление к Константинополю есть чувство лакея, мечтающего поспать на постели барина.142

Издатель «Современных известий» выставлял контраргументы практического свойства: Константинополь – слишком дорогое для России удовольствие, да и мало от него проку.143 России, полагал он, нужны лишь «ключи от моря»:

только Дарданелльский проход, только второй Гибралтар, который бы оберегал Черное и Мраморное море, южную Россию и турецкую столицу.144

Этой цели гораздо легче добиться путем мирного союза с Турцией. Впервые высказанное в 1884 г., это предположение Гилярова вызвало тогда же горячую отповедь И. Аксакова.145 Комментируя эту полемику в 1886 г., Гиляров пояснял, что он, во-первых, опирался на известную симпатию турок к «московам», а во-вторых, полагал, что в итоге такого союза жители Порты постепенно «обратятся в казанских торговцев мылом».146 Любопытно, как в своем несогласии с Достоевским Гиляров использовал образ, придуманный тем десять лет назад (см. главу «Халаты и мыло» в сентябрьском номере «Дневника писателя» 1876 г.).

В политическом прагматизме Гилярова есть свой (и немалый) резон. Еще 27 мая 1876 г. в передовой статье он предложил отделить национальный вопрос от территориального:

Только этим и может быть вполне и окончательно спасен Восток от потрясений и введен в тихую пристань.

Турция, предоставив хотя бы ограниченную самостоятельность всем подвластным ей племенам, осталась бы «безразличной» владелицей и многонационального Константинополя.147 Однако Европа, утверждает Гиляров, накрепко привязана к главенству территориального начала. Так, Наполеон III в присоединении Ниццы и Бисмарк в присоединении Эльзаса прибегли к национальной чистке территории от негосподствующей нации. «Еще много потрясений предстоит» на этой почве», – предрекает Гиляров.

2 ноября 1886 г. в письме к Романову Гиляров развивает политологическую идею, чрезвычайно актуальную в современном нам мире. Территориальный принцип, утверждает он, принят Европою ошибочно. «Народ как обладатель территории и народ как живая единица» – не всегда одно и то же.

Ищут непременного совпадения народности с территориею (и отсюда – с государством). А история в этом отказала: отсюда войны…

Должно, как полагал Гиляров, произойти

расцентрование человечества (…): все общественные функции получат свои центры, не совпадающие с государствами…148

Предложение, как можно убедиться, на редкость проницательное. Однако оно ничуть не опровергает в наших глазах пророчества Достоевского, как ближний прогноз не опровергает дальнего. Гиляров поставил себя в границы политической прагматики, Достоевского же волнует «судьба будущего православия на земле» (25, 74), ради которого, а не ради проливов русский народ в 1876 г. выразил готовность пойти на великие жертвы. Другое дело, что политическая элита России избрала путь трусливых компромиссов, и уникальная возможность, предоставленная историей, не была использована.149

Для Гилярова сомнительна сама возможность «великодушия» в политике, предлагаемая Достоевским («политика чести и бескорыстия есть (...) самая выгодная политика для великой нации» – 23, 66). Очнувшись от недавнего славянского энтузиазма, он восстанавливает в правах максиму, горячо отвергнутую Достоевским (что «государство – не частное лицо» и потому свободно от морали – 23, 65). В 1886 г. Гиляров и здесь проводит ревизию:

…в задачах народных я отличаю интересы нравственные и интересы политические. В применении к Восточному вопросу весь сумбур и происходит, по моему мнению, от смешивания этих двух интересов, из которых каждый законен, но каждому свое место. Одни кричали о реальных интересах, игнорируя нравственные, другие (извините) ударились в маниловщину, представив русский народ рабочим скотом, обязанным жертвовать всем для деревенских родственников.150

В этих «других» легко угадывается автор «Дневника писателя».

Достоевский был прав, когда однажды заметил, что никто не бьет так больно, как «свои». То, что Гиляров полагал беззаконным «смешением» нравственного и политического, составляло сердцевину воззрений Достоевского. Гиляров, по его собственному свидетельству, постоянно упрекал И. Аксакова за то, что тот «предпочитает красивое полезному».151 Точно такой же упрек он мог бы адресовать и Достоевскому.

Согласно позднейшей переоценке ценностей, предпринятой Гиляровым, движение 1876–1877 гг. должно быть осмыслено в отвлечении от прекраснодушного братушколюбия.152 Согласно этому трезвому взгляду, «своекорыстная политическая задача, которая выпала на долю России и к которой она вынуждена своим преимущественно географическим положением, совпала с освобождением их от мусульманского ига».153 С точки зрения Достоевского, напротив, этот всеобщий порыв «за други своя» открыл такие перспективы духовного возрождения нации, что «зачался бы новый период истории русской» (23, 162). Нация, полагал Достоевский, живет не «выгодами», а служением «великой идее» (23, 45). Гиляров опасался впасть в «идеализм» и, в отличие от Достоевского, предпочитал не оперировать такими категориями, как «идеал». Вряд ли он согласился бы с размашистым утверждением Достоевского, что «народам дороже всего – иметь идеалы и сохранить их» (23, 70).

Гиляров апеллировал не к идеалам народа, а к его «привычкам», «преданиям», «обычаям». Слово «идеал» предполагало уже уровень развитого сознания. Здесь мы сталкиваемся с разным качеством народолюбия у поздних продолжателей славянофильства. Еще в 1859 г., когда каторжный опыт Достоевского переплавился в трагически-светоносные «Записки из Мертвого дома», Гиляров с опаской всматривался в народ, «массу страшно многочисленную, молчаливую и выжидающую». «Что он думает (…) мы не знаем. (…) Это сила стихийная».154 В конце жизни мыслитель стоял на своем: «массы всегда пассивны и всегда стихийны», они лишь «мускулы», управлять которыми должна голова – интеллигенция.155 На фоне гиляровского же представления о «призрачности сознания и самосознания в обществе»156 это «управление» выглядит довольно сомнительно. Гораздо больше органики было в рассуждениях Гилярова на страницах «Русской беседы» 1858 г.157 о соотношении «вещества народа» и его «побуждений» (I, 222–223).

Коротко говоря, argumentum ad populi проявляет в Гилярове своеобразный христианский позитивизм, а в Достоевском – христианский же идеализм. «Позитивизм» Гилярова не только не отвергает, но настойчиво культивирует значение духовных (правда, спонтанных) начал народной жизни, «идеализм» же Достоевского всегда исходит из реальной перспективы народного бытия. Так, духовный подъем 1876 г. в его глазах, в отличие от Л. Толстого и позднего «отрезвевшего» Гилярова, не был искусственно подогретой экзальтацией, но пробуждением скрытых до времени потенций народного «логоса». Открывалась возможность воплотить эти потенции в историческую реальность, и тот факт, что народ, не поддержанный последовательной политической волей своих правителей с их «подлым» Берлинским трактатом 1878 г., был обманут в великом своем самопожертвовании, сыграл, возможно, роковую роль в дальнейшем катастрофическом понижении национального самосознания. Поднявшись на «православное дело», как оказалось, зазря, народ терял самую способность к таковым поступкам (не реализующие себя способности гаснут и в отдельном человеке, и в целой нации). Старец Зосима, назвавший русский народ «богоносцем», обозначил и непременное условие сохранения данного качества, формируемое вождями и пастырями:

Берегите же народ и оберегайте сердце его (…) берегите веру народа… (14, 285–286).

То есть получается, зиждительная вера «богоносца» сама может оказаться проблематичной…158

В своем последнем высказывании в январском «Дневнике писателя» 1881 г. Достоевский провозгласил перед лицом близящихся потрясений:

Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо… (27, 21).

Можно сказать, что Гиляров в «Современных известиях» только и делал это на протяжении двух десятилетий – давал высказаться «безгласным плательщикам»,159 превратив свою газету в некое подобие народной палаты или, лучше сказать, малого земского собора. Очевидно, Достоевский имел в виду не только гласность как таковую, во всей её неурезанной полноте (за что, собственно, боролся и немало пострадал Гиляров-журналист), но и перемену, долженствующую произойти в сознании, а не только в декларациях «людей, власть имущих» и «всего интеллигентного сословия нашего, столь гордого перед народом» (27; 21, 24). Достоевский не без оснований предполагал, что если голос народа не будет услышан или проигнорирован, как в 1877 г., он сам собою заглохнет, и взамен явятся псевдоглашатаи от его имени. Усыханию народной правды немало способствуют также грехи и слабости русского человека, а среди них Достоевский и Гиляров особенно выделяли пьянство, от которого «народ загноился и не может уже отстать» (14, 286). Можно было бы сопоставить взаимодополняющие меры, предлагаемые в этом отношении Гиляровым и Достоевским: первый более конкретен и вникает в мелкие бытовые подробности (например, ратует за преобразование распивочных в закусочные с целью формирования культуры пития),160 а второй возлагает общие надежды на объединенные усилия государства и всех общественных сил независимо от их политической ориентации (21, 95–96).

4

«Духовное оздоровление великого корня» (27, 16), народа, – так обобщенно сформулировал Достоевский конечную цель подлинного русского консерватизма, вызывающе названного «русским социализмом» в январском выпуске «Дневника писателя» 1881 г., оказавшемся его политическим завещанием. Здесь мы наблюдаем возвращение публициста к основополагающим идеям почвенничества, провозглашенным ровно два десятилетия назад: единение нации, прежде всего «интеллигентного сословия» с народом, и «настоящее, заправское просвещение» (27, 20). Начиная издание «Современных известий» через два года после падения «Эпохи» Достоевского, Гиляров как будто подхватывает упавшее знамя, заявляя в самой первой передовице, что «направление русское» исходит из потребности «единства» общественных сил и их «политического образования».161

«Грамотность и образование» – было начертано на знамени почвенничества; как сказано было в объявлении о подписке на журнал «Время» на 1861 г., это «главная задача нашего времени, первый шаг ко всей деятельности» (18, 37).162 Примерно через год Гиляров пишет известную уже нам записку «О первоначальном народном обучении», где с той же убежденностью заявляет:

…вопрос о народном обучении есть (…) вопрос о будущем целой России, вопрос гораздо более важный, чем все вопросы о финансах, судопроизводстве, полиции и вообще о государственных учреждениях. Ибо как ни плохи будут учреждения, но когда дух народа цел, государство останется непоколебимо, а когда последовало в народе нравственное разложение, тогда самые превосходные учреждения не удержат государство от гибели (II, 139).

В своей записке Гиляров исходит из того обстоятельства, что

понятие о книжном обучении у простолюдина неразрывно связывается с понятием об истолковании слова Божия (II, 129).

На этом основании на роль естественных руководителей народного образования он выдвигает священнослужителей. Идея формирования «особого звания сельских учителей» из среды самого народа вызывает у Гилярова сомнение: эти люди будут ведомы лишь «принуждением» да «соблазном» получить привилегии и оторваться от простого народа. «Нельзя любить дела, за которое взялся против призвания» (II, 130–131).

Тогда же в обсуждение этой проблемы, шедшее в печати, вступил и журнал братьев Достоевских «Время». В мартовском номере 1862 г. была напечатана без подписи автора (им, скорее всего, был М. И. Владиславлев)163 статья «Откуда взять сельских учителей». Предложение поручить школу духовенству подвергается основательной критике ввиду его практической невыполнимости. Напротив, на призыв сельских учителей из народной среды автор статьи смотрит с большой надеждой. В чем «Время» и Гиляров сходятся, так это в убеждении, что хороший учитель не может быть «по обязанности», но только «по призванию». Эта мысль была особенно дорога и близка Достоевскому.

В 1863 г. в февральском номере «Времени» на ту же тему выскажется И. Г. Долгомостьев в статье «Некоторые педагогические и научные тенденции». Он признает, что в деле образования народ доверяет пока только духовенству, но очень скоро народ смекнет, что и оно не близко ему, поскольку именно оно «комплектует полчища нелюбимого им чиновничества». Однако и здесь мы обнаружим близость автора «Времени» к исходным позициям Гилярова: Долгомостьев уверяет, что народ отвергает казенную школу и ненавидит в ней «всякую регламентацию».

Гиляров впоследствии и сам не будет настаивать на всеобщей церковной школе, хотя и формирование в массовом порядке казенной сельской школы вызывало величайшее (и в конечном счете оправдавшееся) опасение. В 1879 г. он пророчил в «Современных известиях»:

…начало будущей великой дезорганизации лежит именно в самой постановке народного обучения и особенно в его бюрократической инициативе (II, 131).

В выпускниках искусственно созданных учительских семинарий он видел опасность «нового сословия недовольных». Их отрыв от народного быта и народной веры крайне беспокоил и Достоевского (см.: 21, 273).

В 1875 г., когда высочайшим рескриптом на имя министра народного просвещения было поддержано усиление «религиозно-нравственного образования, коего главные органы – пастыри и учители церкви православной», Гиляров совсем не обрадовался этому торжеству своей старой идеи. Он трезво оценил её оторванность от реальной жизни. Слишком далеко зашел «неправильный», но «неизбежный» процесс отделения школы от церкви. Причина тому и в Западной Европе, и теперь также в России – то, что «церковь определила себя (...) как власть».164 Секулярная педагогика, в свою очередь, в борьбе с «клерикальным обскурантизмом» отдалась соблазнительному убеждению, что человек «есть вещь деланная, простой результат внешних влияний» и на этом-то фундаменте построилась современная школа. За «отстранением церкви» должно последовать «упразднение семьи» и неизбежное затем «одичание человечества». Гиляров предлагает кардинальное решение: получив независимость от церкви, школа теперь должна, в перспективе, получить независимость и от государства. Тогда в принципе упразднится «этот искусственный мир воспитания», все будет как у древних греков –

без душных стен, без установки «учреждения» (…) без специальностей, без разрыва с семьей, без разобщения со свободными нравственными влияниями вообще.165

Школа «без стен» несколько отзывается идеями Песталои, во времена Гилярова её отголоски можно обнаружить в яснополянской школе Л. Н. Толстого и в татевской сельской школе С. А. Рачинского. Но ведь и в художественном мире Достоевского убедительно реализуются образовательно-воспитательные инициативы, обращенные, солидарно Гилярову, к органической педагогии будущего: это «школа» Александры Михайловны в «Неточке Незвановой», «школа» князя Мышкина в «Идиоте» и «школа» Алексея Карамазова в «Братьях Карамазовых».

Гиляров в лучших традициях славянофильства не раз выражал недоверие ко всяким формам насилия в сфере духовно-нравственного воспитания. В 1874–1875 гг., т. е. накануне цитированного выше выступления Гилярова, Ю. Ф. Самарин защищал сходную позицию в непростых прениях с председателем Московского губернского училищного совета А. В. Мещерским. Достоевский зафиксировал этот спор в записной книжке: «О том, как преподавать Закон Божий в первоначальных школах детям (NB. Самарин и Мещерский. №№ 34 и 35 «Гражданина» и 33)» (21, 262).166 Мимо него не прошла самаринская горячая защита школы от чрезмерной регламентации, особенно в деликатной области духовного воспитания. Он сам в таких случаях предлагал – хоть учителю, хоть священнику (22, 23 и 14, 266) – просто рассказывать и обсуждать с детьми эпизоды Священной истории, сводя к нулю всякого рода несвободу (обязательность, утилитарная назидательность и т. п.)

Реформа средней школы, утверждавшая главенство классического образования, была горячо поддержана «Гражданином» Достоевского в 1873–1874 гг. (хотя в начале 60-х в руководимых им журналах высказывались серьезные возражения). В 1875 г., накануне издания «Дневника писателя», Достоевский в записных тетрадях размышляет о полезности классической реформы для «расширения нашей русской мысли» (21; 263, 268–270). Вместе с тем он обращает внимание на полемику, которую активно вели в это время «Современные известия». Гиляров, пройдя школу древних языков, не выступал против самой идеи. «Возбуждение самодеятельности есть главная цель классического курса», – писал он.167 Вместе с тем редактора «Современных известий» не устраивает, какими методами вводилось классическое образование: в крайней спешке, при сильнейшем бюрократическом давлении и насильственном введении механистической системы контроля знаний (балломания), жесткой регламентации всего учебного процесса. Взбешенный активным сопротивлением Гилярова «классическому террору», его главный идеолог М. Н. Катков разразился гневной статьей в «Московских ведомостях» (1873. 5 апр. № 85), назвав Гилярова «enfant terrible московской печати». Эта статья привлекла особенное внимание Достоевского, дважды обратившегося к ней в записных тетрадях (21, 261).168 Сомнение было заронено, и в мае 1873 г. Достоевский записывает: «За неимением педагогов поневоле действуют циркулярами» (22, 147).169 В 1876 г. он признавался, что при общем положительном отношении к нововведению «не согласен со многими применениями» (23, 166), а в 1880-м выразился еще резче: «ввели дубиной» (27, 45). Одно из таких «применений», против которого выступил автор «Дневника писателя» – сосредоточенность классической системы на изучении мертвых языков (латыни и древнегреческого) в ущерб живому родному. «Если русский язык в упадке», – предупреждал Достоевский, – то и вся развивающая сила классических языков «минует нашу новую школу» (23, 83).170

«Развивайте ум, но и духа не угашайте, гг. классики и реалисты!» – обращалась газета Гилярова к спорящим сторонам.171 Для Гилярова, впрочем, как и для Достоевского, характерна идейная борьба на два фронта. В отличие от консервативной («классической»), либеральная («реальная») педагогика пустилась в сторону модного тогда наглядного развивающего обучения и сопутствующего ему звукового метода освоения грамоты. Так называемая новая русская педагогия последовала за «немецкой школой», позитивистской в своих основных принципах. «Дух подобен желудку», – поучал тогдашний кумир русских педагогов Дистервег.172 В. В. Зеньковский назвал это направление «педагогическим натурализмом».173 Чисто рациональные, до педантизма, способы научения далеко уводили от первоначально провозглашенной цели развития ребенка. И Достоевский, и Гиляров (по классификации Зеньковского, их скорее можно отнести к «религиозно-педагогическому направлению»), не будучи профессиональными педагогами, нащупывали иные способы обучения, помимо рационалистической рефлексии на явления внешнего мира.174 «Короткий поводок» либеральной педагогии в их глазах был ничуть не лучше «насаждения» классического образования. Даже пяти-шестилетнему ребенку, утверждал Достоевский,

даны природою какие-нибудь другие средства приобретения знаний, не только нам неизвестные, но которые мы даже, на основании педагогики, должны бы были почти отвергнуть (…) добейтесь лишь сущности понимания – и вы вдруг увидите, что он знает о Боге, может быть, уже столько же, сколько и вы… (23, 22).

Подытоживая в книге «Из пережитого» многолетние размышления на эту тему, Гиляров высказывает убеждение, всецело разделяемое им с Достоевским: «излишние помочи и разжевывание скорее вредны, чем полезны; всегда нужно оставлять уму место для труда, для углубления, и притом по собственному побуждению».175 В антропологических основаниях своих идей, в том числе педагогических, они оба оказываются апологетами высшей («тайной», по Пушкину) свободы. Либерализм присвоил себе эту ценность в её поверхностно-политическом изводе, консерватизм же в лице таких своих представителей, как Гиляров и Достоевский, берется быть хранителем её глубинной, духовной сути.

Педагогию школьную и Гиляров и Достоевский рассматривали как естественную часть педагогии общественной. «Наша молодежь, – писал Достоевский, – так поставлена, что решительно нигде не находит никаких указаний на высший смысл жизни», в том числе не следует ей ждать поддержки и от «наших умных людей», «руководителей», всецело занятых «более практическими задачами» (24, 51). Это было сказано в декабре 1876 г., когда, согласно Достоевскому, все же намечался период духовного возрождения нации. Кстати говоря, амплитуду колебаний общественной педагогии позднее точно вычертил Гиляров. Он начинает отсчет от «времен Булгарина» с их политической и нравственной беспринципностью охранительного свойства:

…ими-то воспитан нигилизм с одной стороны, с другой подготовилось политическое расслабление, начавшееся севастопольским погромом, временно прерванное реформами и возбуждением народного духа в 1863 и 1876 годах и снова еще в более тяжелой форме обнаруженное Берлинским трактатом и теперешним экономическим кризисом…176

Время загнивания, по Гилярову, сопровождается эпидемией «духовного равнодушия» и проникающей в массы «потерей веры во что бы то ни стало». Достоевский еще раньше назвал это «всеобщим индифферентизмом» (24, 51). Диагноз был поставлен, но следовало отыскать причины болезни и определить способы лечения.

Возбуждающая надежды эпоха реформ, собственно, и привела к последующему спаду, к апатии «утраченных иллюзий». Причина крылась в каких-то фундаментальных просчетах. На излете этой эпохи понимание происходящего приходит к Достоевскому:

Главная мысль князя, которою был поражен Шатов (…): дело не в промышленности, а в нравственности, не в экономическом, а в нравственном возрождении России (11, 196).177

Одновременно с Достоевским Гиляров оспаривал торжествующий дух времени:

…умственное человечество (…) вовсе не материальными началами, и вовсе не животными побуждениями оно движется, а началами духовными, нравственными, идеями.178

Это сказано при первых шагах «Современных известий», но и в самом конце журналистского поприща Гиляров сохраняет верность категорическому императиву почвенного консерватизма:

Общественный дух есть единственная зиждительная сила. Где его нет, там общество рассыпается в волчью стаю, которая пожрет сама себя.179

Разлагающее начало Гиляров находит в подгнивших социальных и государственных институциях, в состоянии общественной морали. Так, он отмечает, что «не без официального покровительства и содействия арену в общественной педагогии заняли оперетка и фельетон, – орудия деморализации».180 Наблюдение, заставляющее вспомнить поход «Гражданина» князя В. П. Мещерского 1872 г. против засилья театра Буфф. Заметим, что Достоевский, приняв бразды редакторства в «Гражданине», резко сбавляет антиопереточный пафос князя-издателя. Это довольно показательно, поскольку он ищет гораздо глубже залегающие причины разложения – собственно в личностной сфере. Они, по Достоевскому, в «отсутствии высшей идеи существования» у современного человека.

Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно – идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные (…) лишь из неё одной вытекают (24, 48).

Гиляров, следует заметить, в своей публицистике не шел (очевидно, и не хотел идти) до сих геркулесовых столпов. Его поле деятельности – общественно-личностное, тогда как у Достоевского – личностно-общественное.

5

Как бы то ни было, т. е. какое из этих начал ни выдвигать на первый план, Гиляров и Достоевский оба настаивают на соединении личного и общественного. Как торжество эгоизма, так и «восстание масс» (пользуясь позднейшим термином) в равной степени чреваты разрушением самых основ общественного бытия. При этом консерватизм и Гилярова, и Достоевского исходит из естественности, органичности спасительного синтеза «я» и «мы». Это, можно сказать, консерватизм любви, серьезно расходящийся в стратегических установках с консерватизмом силы.

Второй вид консерватизма, представленный в России такими именами, как М. Н. Катков, В. П. Мещерский, К. П. Победоносцев, К. Н. Леонтьев, опирался прежде всего на традиции исторически сложившихся сословий во главе с дворянством. Поначалу примкнувший было к этому направлению Гиляров резко меняет свою позицию, наблюдая ход подготовки земельной реформы. Как уже говорилось, это «перерождение убеждений» изложено Гиляровым в письме к А. Д. Желтухину 1859 г.181 Сохранение сословных привилегий представляется Гилярову в современной ситуации «вещью глубочайше вредной». Однако и конституционная форма правления, о которой мечтает «просвещенная» часть дворянства, приведет, как убеждал Гиляров, лишь к «замене крепостной власти сословия на власть его в другой форме», т. е. это будет опять «власть меньшинства над народом», только еще более безнравственная, поскольку прикроется демократическими лозунгами. Через два десятилетия практически тот же вопрос поднимает Достоевский в «Дневнике писателя» 1881 г.:

Захочет ли сословие и прежний помещик стать интеллигентным народом? (…) Не захочет ли, напротив, сословие опять возгордиться и стать опять над народом властию силы (…) аристократией интеллигенции, его опекающей» (27, 9–10).

Гиляров и Достоевский довольно точно описали формирующееся на их глазах тяготение различных общественных сил, консервативных, либеральных, радикальных, к общему знаменателю олигархического правления.

Дворянство, по Гилярову, утратило прежнюю «внутреннюю силу» и «нравственное влияние», их нет и у купечества, откуда же России ждать спасения?

Пойдут новые свежие всходы, – пророчит Гиляров, – и явится нравственное, умственное и материальное возрождение общества из новых соков совсем.182

Достоевский проходит свой путь разочарования в дворянстве, в «прежних «условных» лучших людях»: «чести было много, ну, а честных людей под конец-то стало уже и не так много» (23, 155). Новые времена принесли всеподавляющий авторитет «золотого мешка», однако славянское лето 1876 г., по Достоевскому, лето народного пробуждения и покаяния, все поставило на свои места. Стало ясно: «"лучший человек» по представлению народному – это тот, который не преклонился перед материальным соблазном, тот, который ищет неустанно работы на дело Божие, любит правду и, когда надо, встает служить ей...» Общее признание только таких людей «лучшими», верит Достоевский, положило бы начало «новому периоду истории русской» (23, 161–162). Увы, этот период слишком надолго задержался, так что спор двух изводов консерватизма был продолжен.

Консерватизм любви, как мы его назвали, «консервирует» значение нравственного авторитета «лучших людей» в обществе. Консерватизм силы потерял веру в действенность такого рычага и обращается к последнему способу «убеждения» через насилие. Гиляров, сочувствуя общему направлению катковских «Московских ведомостей», тем не менее констатировал их сосредоточенность на политических методах как весьма опасный для русского консерватизма изъян:

Отсутствие нравственных начал привело их к полицейскому воззрению, из боязни впасть в грубый нигилизм…183

Схожие опасения высказывал Достоевский по поводу «воцаряющейся прямолинейности» в рядах консерваторов, как будто копирующих своих противников-радикалов:

Прямолинейность их, если хотите, даже иногда была жестче, жесточе и тупее прямолинейности «новых людей». О, весьма может быть, что все это у них от избытка хороших желаний и от великодушного, но огорченного чувства новейшими безрассудствами; но все же они иногда слепее даже новейших прямолинейников (24, 45).

Гиляров в присущей ему резкой, порой даже ультимативной форме ставил вопрос об ответственности консервативной партии за будущее страны. Школа как таковая (классицизм) и школа общественная (ужесточение «надзора»184), формируемые консервативными силами, срастались в представлении Гилярова в единую систему, «забивающую» источники живой, творческой энергии. Такова тема одной из принципиальных его статей – «забивание молодежи».185 «Забивание» – это формовка подрастающего поколения в духе силового консерватизма: «механическое упражнение и механическое повиновение, моцион мысли без труда мысли». Недальновидно, утверждает Гиляров, «настаивать на мерах, имеющих исключительно полицейское значение».186

Другая беда консерватизма – его пренебрежение к так называемому социальному вопросу, к поляризации бедности – богатства. История не раз подтверждала непреложную закономерность: если охранительная сила игнорирует социальный вопрос, то под его знамя встает сила разрушающая, революционная. Достоевский и Гиляров в этом контексте выражают в своем творчестве социально-христианское крыло русского консерватизма. Так, Гиляров трактует идею государства как «защиту слабого перед сильным» (I, с. XI) и включает эту мысль в экономическое понятие капитала. Гиляров не устает повторять, даже с некоторым пережимом: «социальный вопрос движет теперь историю».187 Достоевский, сочувственно толкуя поэзию столь враждебного консерваторам Некрасова, признается: «...я ведь больше для наших (...) писал. Я наших хотел бы научить Некрасову" (26, 200). Русский консерватизм XIX–XX вв. так и не воспользовался уроками Гилярова и Достоевского. Осталась непреодоленной та »аристократическая сытость при решении общественных вопросов» (282, 53), за которую Достоевский упрекал еще ранних славянофилов.

6

Гиляров и Достоевский входят в русскую словесность, так сказать, с разных входов, над которыми сегодня красовались бы вывески «fiction» и «non-fiction». Пробовал и Гиляров войти через первый подъезд, но его юношеские опыты188 лишь доказывают, что отмеренной ему силы и качества воображения недостаточно для создания вымышленных полнокровных характеров. Позднейший опыт, мемуарная эпопея «Из пережитого», вставшая в ряд «Семейной хроники», «Былого и дум», – это уже другой род словесности, творчество памяти (вымысел есть и здесь, но как бы противозаконный, полускрытый, периферийный).

Имея в виду природу дарования Достоевского, мы прежде ценим художника, а затем мыслителя. Он и мыслитель-то потому, что художник. В случае с Гиляровым все наоборот. Он прежде мыслитель (высказавшийся в основном в формах публицистики), а художником он становится по необходимости выразить всю глубину постигнутой мысли и пережитого опыта. Так, в одной из лучших своих статей «Несколько слов о механических способах в исследовании истории» (1858) Гиляров доказывает прямую выгоду для историка быть художником. Так или иначе, но дела литературные в равной степени волнуют и того, и другого. Гиляров (как и Достоевский) основательно пробовал себя в роли литературного критика. Критический отдел «Русской беседы» (1856–1860) украшен его глубокомысленными статьями. Достоевский тогда возвращался в литературу после десятилетнего каторжно-ссыльного молчания и внимательно следил за перипетиями литературной борьбы, чтобы вскоре самому вступить в неё.

Наиболее фундаментальным литературно-критическим выступлением Гилярова стала его обширная рецензия на книгу С. Т. Аксакова «Семейная хроника и воспоминания».189 Перед нами эстетико-философское рассуждение о смысле художественного опыта писателя. Гиляров пытается противостоять эстетическим идеям Н. Г. Чернышевского, недавно взбудоражившим общество. Критик смыкает буквально в одном предложении противоборствующие (идеализм – материализм) определения:

Красота есть выражение внутреннего во внешнем; красота есть жизнь, поскольку собственно только живое выражает в своем внешнем свое собственное внутреннее (I, 80).

Дальнейший ход мысли, хотя и не развернутый вполне, обнаруживает в Гилярове наследника кантовской школы: «бесконечно прекрасен Божий мир», – говорит он, – но сия красота «для нас мало постижима и почти недоступна», потому что «мы постигаем в природе внутреннее как закон, придуманный нашею головою (...) а не как просвет внутреннего» (I, 80). Гиляров стремится доказать, что красота явлена этому миру не сама по себе, но лишь через взаимодействие внешней природы и воспринимающего её человеческого сознания. «Мы помогаем её (природы) бедному выражению, перенося в её явления смысл собственной жизни» (I, 81). Отсюда тайна прелести охотничьей прозы С. Т. Аксакова «не в предмете (…) не в куличках и тетеревах (…) но в том чувстве, с каким относится к природе автор – в самом воззрении (…) на жизнь» (I, 81).

Эстетические идеи Гилярова приближаются к понятию о творческой природе красоты, выраженному тогда же в органической критике Ап. Григорьева и, чуть позднее, Достоевского. Из него, в частности, вырастает предложенное последним разделение «естественной» и «художественной правды» (9; 162, 166–167). Природа «чистой художественности» связывается Гиляровым с умиротворением «страстей» «сердечных тревог» и «эгоистических движений», отсюда его определение, вырастающее из анализа аксаковской эпики: «искусство и должно успокоивать, а не раздражать наше чувство» (I, 820). Вывод, как мы полагаем, верный относительно эстетической природы искусства, в славянофильской критике чересчур прямолинейно применялся к конкретным художественным явлениям, где это качество может выступать достаточно опосредованно. На этой-то почве взросло отторжение славянофилов от натуральной школы. По поводу «фанатичной» статьи К. С. Аксакова «Наша литература»190 Достоевский констатировал: «Чутья действительности нет. Идеализм одуряет, увлекает и – мертвит» (19, 63).191 Это обвинение отчасти применимо и к Гилярову-критику (""День», – замечает Достоевский, – это та же покойная, но неуспокоившаяся «Русская беседа» (…) те же мысли, те же принципы»). Он, хотя и менее агрессивно, нежели К. Аксаков, поучает молодых писателей натуральной школы в названной выше статье. Правда, он не называет их имен, что невольно притупляет остроту критического высказывания, да к тому же, в отличие от К. Аксакова, замечает в их творчестве (прочитываются намеки на Тургенева, Островского, Гончарова) поворот к «положительному содержанию», к освобождению от «влияния отвлеченного и большею частию отрицательного воззрения на жизнь» (I, 94). Гиляров, опять же в отличие от К. Аксакова, уловил намечающийся поворот всей русской литературы, а не только С. Т. Аксакова, хотя именно «Семейная хроника» предложена была в качестве точки отсчета новой эпохи.

Гиляров вскоре убедительно интерпретировал «Сказание о странствии и путешествии (…) инока Парфения»192 и повести Н. С. Кохановской193 как новые победы «положительного». И то, и другое явление было по достоинству оценено и Достоевским. Он даже собирался писать статью о Кохановской (282, 69), основной тезис которой, намеченный в записных книжках, совпадал с пафосом Гилярова:

Мы многому научились, что бранить на Руси (…). Но мы совершенно не знаем и не умеем до сих пор, что хвалить на Руси (20, 178).

Интересно, что смелые отступления Кохановской от литературной рутины, зорко подмеченные Гиляровым, иногда прямо ведут к художественным открытиям Достоевского. Таковы странности любви, обнаруженные Гиляровым у Кохановской:

…действия самые насильственные, самые, по-видимому, оскорбительные для нравственного чувства свободы, переносятся оскорбленными не только терпеливо, но охотно и добровольно: мало того, – за эти оскорбления, и именно за них, оскорбленный еще более любит того, кто оскорбил. Тут такая художественная черта, до которой достигать удается весьма немногим (I, 452).

Удивительно, что, обладая таким пониманием, Гиляров затем умалчивал о философско-психологических романах Достоевского. Возможно, это связано с тем, что он после «Русской беседы» почти оставил стезю литературной критики. Косвенно, по литературным выступлениям «Современных известий», можно, правда, представить Гилярова как читателя Достоевского. Отметим лишь некоторые эпизоды.

В 1870-е гг. Гиляров склонялся к мысли о кризисе, постигшем не только русскую, но и западную культуру, пораженную торжествующим духом меркантилизма и утилитарности. Начиная 1876 год, он констатирует «бесплодие» русской литературы, не искупаемое даже печатанием «Анны Карениной». В свидетельство пониженного уровня читательских ожиданий Гиляров выставляет то обстоятельство, что

даже «Волки и овцы» и «Юноша» Достоевского сочтены за что-то! (А смысл этих романов (sic!) опять красноречив: скоробогатство все-таки главная тема).194

ноша» – это, разумеется, роман «Подросток», оговорка свидетельствует то ли о пренебрежительном отношении к новому роману, то ли таит в себе иронию по поводу употребления слова «подросток»: главному герою романа Достоевского 19 лет и он в прямом значении слова, действительно, именно юноша, а не подросток. Иронично и предположение, в которое сам критик едва ли верит:

…если есть закон реакции, то мы должны ждать скорого проявления великих произведений в поэзии и искусствах.195

Однако именно так и случилось.

Критический отдел в «Современных известиях» в 1876–1877 гг. вел автор, скрывавшийся поначалу за криптонимом «L. V.», а затем подписывавшийся собственным именем, – филолог и педагог Василий Алексеевич Лебедев. Своей реакцией на сцену примирения соперников в печатающейся «Анне Карениной» он опередил знаменитую интерпретацию Достоевского в «Дневнике писателя». Изучение человеческой личности, писал L. V., дает ключ к разрешению загадок социальной и политической жизни. Поэтому роман Толстого, остро поставивший «вопросы жизни и смерти», несомненно, «составит эпоху и послужит к характеристике теперешнего периода литературы».196 Влияние редактора на это суждение нам представляется весьма вероятным. Точно так же заметно оно и в общей оценке современной русской литературы, даваемой критиком: за исключением Толстого, утверждает он, «все наши первоклассные писатели, принимавшие участие в литературном движении этого года, выказали неоспоримые признаки ослабления их творческих способностей», чему повинен опять же «дух эпохи».197 В их числе разумелся и Достоевский, «смело бросившийся в журнальную полемику». «Достоевский еще не отказался, как утверждают, от своей карьеры романиста», но критик не ожидает и от него великих свершений.

Некоторую поправку в этот прогноз внесло выступление того же Лебедева, скрывшегося под криптонимом O. N.198 В феврале 1877 г., после годового замалчивания «Дневника писателя», «Современные известия» наконец-таки разрешились от бремени. Приведем это место без сокращений ввиду его особой значимости для нашей темы.

Мы хотели бы на этот раз обратить внимание на журнал этого последнего «Дневник писателя». Как хотите, подобное явление – оценка одним лицом всех явлений политической, общественной и литературной жизни русского народа – довольно странное. А это именно мы находим в «Дневнике писателя». Мы уверены, что ни одна газета не напечатала бы рассуждения г. Достоевского у себя в виде передовых статей. В фельетон они также не годятся. Итак, это плод наблюдений и фантазий даровитого и талантливого писателя. Но нам жаль, что на это тратятся его силы. «Дневник писателя» читается с интересом и свидетельствует, что талант автора нисколько не слабеет. В 1 № этого журнала-газеты есть такие сообщения, которые имеют интерес всеобщий, и желательно, чтобы они получили возможно широкое распространение.

Далее приводятся большие выдержки из воспоминаний о Белинском и Некрасове и из рассказа о самоубийстве гимназиста из январского «Дневника писателя» 1877 г. (наводящего на важную для газеты Гилярова тему о «формализме в деле воспитания»).

Как видим, выражено мягкое, но довольно решительное неприятие самого жанра «Дневника писателя». С точки зрения автора «Современных известий», периодическое издание по определению не имеет права быть единоличным, оно должно давать место различным, даже противоположным мнениям. Именно так строил Гиляров свою газету, стремясь к возможно большей объективности (главный критерий в его оценках современной журналистики и литературы). Достоевский, как известно, также давал слово своим читателям, но лишь для того, чтобы с их помощью или отталкиваясь от них развить свою мысль. Это не означало, что «Дневник писателя» монологичен (как полагал М. М. Бахтин). Его полифонизм – не парламентского типа, как у того же Гилярова в «Современных известиях». Это диалог автора, публициста и художника, со своими современниками и нередко с самим собою, имея в виду его собственное становление в истине (а не утверждение готовых максим).

Очевидно, последнее качество публицистики Достоевского, смежное с его художественным творчеством, не устраивало Гилярова. Через десять лет, 13 ноября 1886 г., в ответ на предложение Романова издавать нечто вроде «Дневника писателя», Гиляров резко отвечает: «что возможно было Достоевскому (...) то недостижимо для меня».199 Поначалу он объясняет это собственной систематичностью: любую, даже частную проблему он должен будет постепенно возводить ко все более общим вопросам, к «ходу истории вообще и смыслу прогресса». Рассуждение отдает семинаристской схоластикой, ведь и Достоевский возводил частные факты русской жизни к «мировым вопросам», как-то обходясь без ученого занудства. Уже в следующем письме от 15 ноября 1886 г. Гиляров выдвигает другую причину:

Я один в мире; одиноко и своеобразно, келейным образом совершилось мое воспитание. (…) Что же Вы мне ставите в пример Достоевского? Тот был плоть от плоти общества.200

Наблюдение по-своему глубокое и тонкое, если изъять из него некоторый налет обидчивого отчуждения от великого современника. В этом же ключе («плоть от плоти общества») понял Достоевского младший современник Гилярова В. В. Розанов, когда утверждал, что произведения Достоевского

образуют в целом что-то напоминающее религиозную эпопею, однако со всеми чертами кощунства и хаоса своего времени. (…) Точно кто-то, взяв наши хулящие Бога языки и ничего не изменяя в них, сложил их так (…) что уже не хулу мы слышим в окончательном и общем созвучии, но хвалу Богу.201

Гиляров, как мы уже много раз видели, далеко не всегда чурался Достоевского. Так и за три года до писем Романову, в связи со смертью Тургенева он позволил себе сравнить двух покойных писателей:

Достоевский сострадал именно каждой минуте отечественной жизни, и от того он не только художник, но и проповедник, тогда как Тургенев только художник- бытописатель.

В отличие от Достоевского, Тургенев и «не пытался руководить» общественной жизнью (II, 507–508). Понятно, что самого себя редактор «Современных известий» числил явно не по тургеневской традиции.

7

Своего апогея признание Гиляровым Достоевского достигло в пору Пушкинской речи последнего. Уже замечено, что статья Гилярова о Пушкине, напечатанная в «Современных известиях» накануне московских торжеств (см.: II, 481–484), предваряла некоторые основные идеи знаменитой речи.202 Правда, следует добавить, что для Достоевского-то эти идеи были не новы и формулировались еще в начале 1860-х гг., тогда как для Гилярова это было своеобразным покаянием, отречением от присущей ему, как и всем славянофилам, недооценки значения Пушкина.

В статьях о Пушкинском празднике 1880 г. Гиляров трактует это событие солидарно с Достоевским как «праздник действительно совершившегося единства в сознании» и сопоставляет его с «подобным же одушевлением в Сербскую войну» (II, 486–487). Происшедшее в сознании для Гилярова, как и для Достоевского, – исторический факт, открывающий какие-то новые, вполне уже реальные перспективы. Пушкинский праздник, показавший возможность объединения национальных сил, преподносится Гиляровым как «первое спасительное противоядие» против «разложения умственного и нравственного» в пореформенном русском обществе, «начало синтеза в самой жизни» (II, 490–491).

Максимальное сближение позиций предопределило то понимание и эмоциональное воодушевление, которым отмечены газетные отзывы Гилярова на речь Достоевского.

Никогда с такою глубиною не анализирован был наш великий поэт отчасти, а отчасти и идеалы русского народа. Это была молния, прорезавшая небо (II, 486).

Однако напечатанная в «Московских ведомостях» (и на следующий день перепечатанная «Современными известиями») нашумевшая речь вызывает у Гилярова скорое отрезвление от недавнего энтузиазма, подобное тому, что он пережил по поводу славянского движения. В письме к И. Аксакову 22 августа 1880 г. Гиляров настаивает на своем несогласии:

…меня не привлекает мессианизм его. Это экзальтация, лишенная реальной основы, праздная и потому развращающая. Гадать можно о чем угодно, но решительно утверждать такое или другое историческое призвание народа можно только после пройденного им поприща.203

Можно было бы указать Гилярову на его собственные гадательные суждения об исторической миссии русского народа. Так, уже в 1881 г. несколько опережая «евразийский» мотив последнего «Дневника писателя», Гиляров предрекает:

…будущая победа России, будущее владычество её над Азиею, обусловливается не силою оружия и не храбростью войск, не дисциплиной управления и не соблазном торговли, а беспритязательностью, с которою русский признает брата в покоренном народе, тотчас по низложении его.204

Об органическом братолюбии в характере русского народа, «плебея человечества», к коему льнут «другие плебеи»,205 Гиляров говорил не однажды и по разным поводам, но каждый раз «приземляя» позитивистскими мотивировками (природная среда, исторические обстоятельства, быт, предания и привычки.). «Полетность» Достоевского, сосредоточенность на категории «идеал» отпугивает трезвенного мыслителя, так что он прибегает к крайнему средству – выставлению жупела мессианизма.

Похороны Достоевского, вновь на мгновение объединившие русских людей разных партий, возвращают Гилярова к пафосу Пушкинского праздника, в духе которого он пишет некрологическую статью о Достоевском. Гиляров здесь задает такую высоту понимания целостного наследия писателя, до которой и сегодня еще надо дорасти науке о Достоевском. Он подчеркивает

соединение в одном лице художника, страдальца и мыслителя-публициста, таланта, убеждения и жизни в нераздельной живой совокупности (II, 493).

Любопытно, что в идейном портрете Достоевского, который рисует Гиляров, мы отраженно видим… черты самого рисовальщика. Так, он называет Достоевского «самородком» в смысле человека, «создавшего себе собственную систему, без учителей» (II, 495). Через пять лет в письмах к Романову Гиляров скажет уже о себе чуть не теми же словами,206 которые у адресата вызовут горькую ремарку: «Вечно, вечно Русь святая «вразброд идет»!»207

Как уже говорилось, Гиляров определил близость своих воззрений к воззрениям Хомякова как «тожественные, но различные». То же можно было бы сказать и о парадоксальном идейном романе невстреч с Достоевским. В некрологической статье Гиляров не в первый уже раз задумывается о разобщенности писателей и мыслителей, получивших от противников прозвище «мистиков и ретроградов» (а это Гоголь, К. Аксаков, Хомяков, И. Киреевский, Л. Толстой, Достоевский и «под конец Пушкин»!).

Общего во всех этих мистиках и ретроградах (…) было то, что они искали внутреннего нравственного и даже прямо религиозного идеала (…). И все шли порознь, каждый сам по себе (за исключением славянофилов), но приходили каждый к тому же с своей стороны, один строгим мышлением, другой поэтическим чутьем правды, третий художественным чутьем, мышлением и жизненным опытом, как Ф. М. Достоевский (II, 495, курсив Гилярова).

Нельзя лучше сформулировать сущность отношений «строгого мыслителя» Гилярова и художника-мыслителя Достоевского. Вместе с тем указанное органическое отличие совсем не обязательно должно было вести к общественно-исторической разобщенности, когда различное становится превыше общего. Такова была роковая печать русского консерватизма (Романов предлагал искать причины её в особенностях национального менталитета), о которой Гиляров высказался в своем парадоксальном духе:

Такое тожество исхода глубоко поучительно, а в том, что каждый приходит к нему в одиночку своею дорогою, с необходимыми, благодаря одинокому развитию, уклонениями – в этом пропасть трагического (II, 495).

Задача настоящей статьи была обозначить в широком обзоре схождений и расхождений двух русских мыслителей как трагизм конкретно-исторического взаимоотчуждения близких по духу людей, так и единение их в перспективе формирования русской культуры. Гиляров неоднократно подчеркивал единство и целостность своего воззрения (см., например: II, 179), несмотря на мозаичность журнально-газетных выступлений. Мы не сомневаемся, с другой стороны, в целостности мировоззрения зрелого Достоевского, художника и публициста. Выскажем свое предположение относительно общего поля этих двух целостностей. Гиляров в письме к Романову от 23 ноября 1886 г. поведал о странном случае, с ним когда-то происшедшем. Он писал статью о суде присяжных (тема опять-таки общая для него с автором «Братьев Карамазовых» и «Дневника писателя») для газеты «День» и уже «подошел к высшим понятиям о правде, свободе, любви», как вдруг творческий процесс был прерван совершенно внешними обстоятельствами. «А это было лучшее, что я написал!» – в отчаянии восклицает Гиляров. Запомнилась ему только начальная фраза: «Свобода и любовь в своем бесконечном единстве…».208

Думается, что статья, вернее, основная мысль её, выраженная в первой фразе, не погибла, поскольку она пронизывает собою все творчество Гилярова. Это его символ веры. Мы полагаем, что на этой, возможно, не вполне раскрывшейся глубине его солидарность с Достоевским неоспорима.

А. П. Дмитриев. Н. П. Гиляров-Платонов и цензура. (Биобиблиографический обзор)

Тему, заявленную в названии предпринимаемого нами «обзора», поистине трудно исчерпать. Ведь и прецедент в русской культуре непросто сыскать, чтоб активно публикующийся писатель был сначала в продолжение 7 лет одновременно и цензором, а впоследствии в течение 20 лет – редактором-издателем большой ежедневной газеты и, таким образом, ежедневно все эти 20 лет находился под взыскующим контролем недреманного цензорского ока. Потому вместо аналитической статьи, более или менее подробно характеризующей Гилярова как цензора и подцензурного журналиста, на первых порах уместнее, на наш взгляд, суховатое перечисление наиболее важных фактов его цензорской биографии и с ним связанных цензурных историй, ограниченное жанровыми рамками «библиографического обзора».

Первые «столкновения» Гилярова с цензурой отражены им в его «автобиографических воспоминаниях» – это восприятие им, любознательным подростком, разговоров отца с его приятелями и родственниками из духовной среды о громких цензурных эпизодах 1830-х гг. Впечатления были столь сильными, что «дела» эти запомнились на всю жизнь в мельчайших подробностях. Гиляров писал:

Рассуждали (…) о цензурной истории с письмом Чаадаева в «Телескопе» и об «Истории ересей» Руднева, тоже перенесшей цензурную передрягу (…). То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам. Ни чаадаевская, ни рудневская истории, впрочем, в печать и не проникали.209

И далее Гиляров воспроизводил молву тех лет:

В чаадаевском письме видели оскорбленное тщеславие офицера, посланного к государю в Верону курьером с известием о бунте Семеновского полка, но по приезде занявшегося туалетом; предваренного вследствие этого австрийским курьером и за то подвергшегося высочайшему неудовольствию. Своею статьею он вымещает, судили так, свою заслуженную неприятность. (…) Затем винили Надеждина, который подвел Болдырева, цензора, окрутил его, заговорил, заморочил и убедил подписать одобрение к печатанию, не читая. Припоминали, что легкомыслие у Надеждина основная черта характера.

В рудневской истории находили, что Филарет поступил несправедливо, обрушившись на цензора (П. С. Делицына), которого все участие ограничивалось тем, что для формы поставил он на книге свое имя.

(…) В самом сочинении найдены были погрешительные мнения, чуть не ереси; при перечислении заблуждений Римской церкви автор привел, как несогласное с православным, между прочим, учение о равносильности Св. Предания со Св. Писанием. Последовал запрос из Петербурга, пошла переписка, пререкаемые страницы из книги вырезаны и заменены новыми. Козлом отпущения послужил цензор. (…) Статочное ли дело, чтобы диссертация выпущена была цензором зря; чтоб её всю не читали и не перечитывали предварительно профессор и потом конференция; чтобы не прочел её сам митрополит?210

Примерно в эти же годы, с 1838 по 1842 г., Гиляров и сам попал под немилосердно въедливый «цензорский» надзор. Учась в Московской духовной семинарии, он жил в доме своего старшего брата о. Александра на Малой Царицынской улице (тот служил диаконом, а затем священником Новодевичьего Богородице-Смоленского монастыря). Брат избрал роль требовательного и взыскательного ментора, которому необходимо было показывать все письменные задания и по указке которого их приходилось не раз переделывать. При этом о. Александр настойчиво добивался от Никиты беспрекословного послушания, читал ему нотации, поучал, что и привело впоследствии к охлаждению в отношениях и разрыву.

По окончании семинарии Гиляров поступил в Духовную академию, и в 1848 г. был определен бакалавром по классу библейской герменевтики и учения о вероисповеданиях, ересях и расколах, в 1854 г. назначен преподавателем русской церковной археологии и истории раскола в России на Миссионерском отделении Академии. Тут его лекции, подвергнутые цензорскому досмотру митр. Филарета (Дроздова), показались тому исполненными недопустимых вольностей, и в ноябре 1855 г. Гиляров вынужден был уволиться.211

Вместе с тем прот. Г. П. Смирнов-Платонов, ученик, а потом и сослуживец Гилярова, вспоминал о глубоком воздействии его новаторских идей на студентов:

В нашем курсе имел решительное влияние на студентов молодой бакалавр Н. П. Гиляров-Платонов (…). На лекциях раскрывалась идея свободы совести и в сознание слушателей вводилось начало терпимости. Лекции сосредоточивались притом на истории русского раскола и на истории русской полемики против раскола вообще и, особенно, на истории русской полемической литературы.212

Филарет и поставил в вину Гилярову это предпочтение непредвзятого изучения раскола его миссионерскому обличению. 24 февраля 1855 г. Вера Аксакова сделала в дневнике запись об обедавшем у них в Абрамцеве Гилярове:

Его очень притесняют, сверх обычного гнета Духовного управления, и он нам показывал тетрадь с помарками и замечаниями Филарета; всякое живое слово, всякая мысль, сколько-нибудь носящая личный взгляд человека, уже подвергается осуждению…213

Но все эти ранние столкновения с «цензорской» несправедливостью оказались только, так сказать, психологическим предуготовлением к тем испытаниям, что ожидали Гилярова на его пути исследователя, журналиста, издателя, чиновника Цензурного ведомства.

Перейдя из духовного звания в светское, Гиляров занимался научной, литературно-критической и публицистической деятельностью: был переводчиком и сотрудником «Прибавлений к Творениям Св. Отец» (1851–1855, 1862), сотрудником «Журнала землевладельцев» (1859), «Русского вестника» (1859), «Дня» (1861–1862), «Православного собеседника» (1863), заведующим редакцией «Русского вестника» (1862).

Получил известность как автор девяти программных статей славянофильской «Русской беседы» (1856–1860) по эстетике, методологии истории, литературной критике, философии.214 Цензурные нарекания вызвала ироничная рецензия Гилярова на первые три тома «Истории Русской церкви» митр. Макария (Булгакова) (СПб., 1857), беспримерная для своего времени по критическому пафосу (полтора года оставалась в рукописи).215

С 23 мая 1856 г.216 по 11 августа 1862 г. Гиляров служил цензором Московского цензурного комитета, где снискал себе славу либерального чиновника-просветителя, находившегося в оппозиции к карательно-запретительной политике своего ведомства и руководствовавшегося интересами общественной пользы.217 Об этом периоде он позднее вспоминал, что

состоял цензором на самом переломе печати, когда от придирчивой, безумно-подозрительной цензуры правительство переходило к либеральным воззрениям на печать.218

В его ведении состояли (разновременно) такие журналы, как «Русский вестник» М. Н. Каткова, «Школа рисования» Д. М. Струкова, «Журнал земледельцев» А. Д. Желтухина, «Ясная Поляна» Л. Н. Толстого, и газеты: «Московский вестник» Н. Н. Воронцова-Вельяминова, «Московская медицинская газета» Ф. И. Иноземцева, «Промышленный листок» М. Я. Киттары, «Русская газета» С. А. Поля, а также почти вся славянофильская журналистика: «Русская беседа» и «Сельское благоустройство» А. И. Кошелева, «Молва» К. С. Аксакова, «День» И. С. Аксакова, «Акционер» Ф. В. Чижова.

Поначалу Гиляров хотя и был, как и все славянофилы, принципиальным сторонником свободы слова, однако, наряду с А. С. Хомяковым, все же видел на данном этапе развития общества необходимость в сохранении цензуры как воспитательного средства, ограждающего общество от нравственно вредной литературы, разжигающей «злое и недостойное чувство в читателе».219 В 1859 г. Гиляров, подобно А. В. Никитенко и Ф. И. Тютчеву, составил свой проект либерального цензурного устава, большинство положений которого носило рекомендательный характер и подготавливало к будущей полной свободе книгопечатания.220 Основу цензорской деятельности, по его убеждению, должно составлять глубокое осознание личного нравственного долга перед страной и народом, а не буквальное исполнение предписаний начальства. Гиляров выступал против административного произвола, сковывавшего развитие литературы. В этот период он писал одному из своих корреспондентов, давая нравственное обоснование цензуре и с государственной точки зрения, и с позиций «суда» своей совести:

…я не только уважаю свободу мнения, но даже иду в этом дальше, нежели кто другой. По моим понятиям, не только не должно насиловать чужого мнения, но даже никакое вполне образовавшееся мнение не должно насиловать чужого развития. Мнение есть капитал, развитие – труд. Безграничная свобода мнения, или, точнее сказать, безграничная свобода проповедания мнений среди миллиона неразвитых существ есть, в этом смысле, тоже своего рода насилие: насилие сильного над слабым, умственного капитала над умственным трудом, немногих привилегированных счастливцев над массой. (…) …я слуга государства, – идея которого, по моему мнению, должна быть – защита слабого перед сильным; и – слуга настолько, насколько собственно его требования согласны и с моими личными убеждениями. Лучше ли было бы, если бы я запрещал те или другие книги только потому, что государство мне это велит?221

Как цензор он проявлял незаурядную смелость. В период обсуждения вопроса об освобождении крестьян отважился под свою ответственность разрешать к печати многие статьи по этой проблеме, не посылая их доверенным чиновникам в разные министерства, как того вполне определенно требовали инструкции. Благодаря этому получили возможность помещать актуальные материалы по отмене крепостного права и такие журналы, как «Русский вестник»222 и «Русская беседа», и, особенно, специально посвященные крестьянскому вопросу консервативные издания «Сельское благоустройство» и «Журнал землевладельцев». После отказа Гилярова цензуровать «Сельское благоустройство» оно сразу, на февральской книжке 1859 г., прекратило свое существование. В том же году, с апреля по октябрь, именно Гиляров по поручению гр. Я. И. Ростовцева составлял фундаментальный «Свод печатных мнений по крестьянскому вопросу» для Редакционных комиссий.

Гиляров часто оказывался в двусмысленной ситуации, поскольку друзья-славянофилы видели в нем, государственном чиновнике, осуществлявшем надзор над литературой, чуть ли не единственную компетентную силу, способную отстоять важные для них статьи. При этом он зачастую рисковал потерять место службы. Так, цензурование в 1857 г. «Молвы» доставило ему три административных взыскания Главного управления цензуры: 28 октября строгое замечание за пропуск статьи Я. Сахарова «О воспитании в духе народности» (№ 27 от 12 октября), 27 ноября постановку на вид за статью И. И. Железнова «Мысли казака о казачестве» (№ 32 от 16 ноября) и 23 декабря строгий выговор за статью К. С. Аксакова «Опыт синонимов. Публика – народ» (№ 36 от 14 декабря). Последняя публикация вызвала недовольство Александра II, и от увольнения Гиляров был спасен лишь своим покровителем гр. Д. Н. Блудовым. Тут же, 27 декабря, Гиляров вторично получил строгий выговор за разрешение для «Русского вестника» (дек., кн. 1) баллады «Дуняша: Легенда древних времен», затрагивавшей отношения помещиков и крестьян.223 26 ноября 1858 г. строгое замечание ему было объявлено за пропуск в печать объявления об издании газеты «Парус», в котором содержались сведения, отсутствовавшие в официально утвержденной программе этого издания. 21 июня 1861 г. Гиляров вновь получил строгий выговор – за разрешение статьи М. П. Погодина «Три вечера в Петербурге» в газете «Акционер» (№ 22 и 23 от 16 и 23 июня).

Важны инициативы Гилярова, способствовавшие либерализации цензуры и усилению её нравственного влияния на общество. В конце 1857 г. по его донесению в Главное управление цензуры (в связи с изданием «Московской медицинской газеты») был сделан почин по освобождению медицинской периодики от особой цензуры медицинских факультетов. А 19 ноября 1860 г. его докладная записка о «книгах, спекулирующих на страсти известной части публики к неблагопристойностям»224 позволила поставить заслон порнографической литературе, выходившей под видом гигиенических и специально-врачебных пособий.

Помимо периодики, через руки Гилярова прошло более 1100 книг и брошюр.225 Он ставил себе за правило не пропускать лишь те рукописи, что содержали «неосмотрительные выражения» в адрес коронованных особ, нападки на веру, а также непристойности.226 В начале 1857 г. Гиляров настойчиво добивался, чтобы увидел свет не искаженный цензорскими вмешательствами текст «Горя от ума» и других произведений А. С. Грибоедова.227

Из цензора увлекающийся Гиляров нередко превращался в редактора и соавтора. Летом того же 1857 г., цензуруя 6-томные «Сочинения и письма» Гоголя, он предлагал их издателю П. А. Кулишу текстологически проанализировать разрозненные записки и заметки писателя, сохранившиеся в его посмертных бумагах, чтобы воссоздать «нечто гармоническое, исполненное глубокого смысла» и «обставить замечаниями» эти реконструированные произведения.228 Летом-осенью 1860 г. Гиляров столь же неформально отнесся к переведенному К. П. Победоносцевым сочинению немецкого теолога Г. В. Тирша «Христианские начала семейной жизни» (М., 1861): правил стиль, сам переписывал «неудобные» места или снабжал их подстрочными примечаниями.229

При этом Гиляров нередко подвергал себя реальной опасности. Так, в 1856 г. он решился допустить к печати сочинение о положении России после Крымской войны, написанное молодым Ф. П. Еленевым (впоследствии секретарем председателя Редакционных комиссий гр. Я. И. Ростовцева, затем видным чиновником Цензурного ведомства, не раз выручавшим Гилярова – издателя собственной газеты). Еленев благодарно вспоминал:

Этот человек готов был снова рисковать потерять службу, а следовательно, и средства к существованию единственно из-за того, что попавшее в его цензуру сочинение сходится с его убеждениями и могло быть, по его мнению, небесполезно для тогдашнего времени.230

В мемуарах «Из пережитого» сам Гиляров рассказывал, что «на свой страх» дал пропуск в печать книге доктора И. Я. Зацепина «Опыт сближения медицинских наук с верою» (М., 1858–1859. Ч. I–IV), не посылая её, как должен был, на суд медицинской и духовной цензур, потому как счел её вполне безобидной, хотя и «непроходимой» для упомянутых специальных цензурных ведомств.231

Вместе с тем Гиляров становился вполне исполнительным и строгим чиновником, когда дело касалось сочинений, которые, по его мнению, были вредны своим направлением. И это не могло не обижать литераторов, чьи произведения так и оставались в рукописях, погребенных в Цензурном архиве. Так, впоследствии историк и публицист А. А. Чумиков протестовал, не соглашаясь с распространенным мнением о Гилярове как «вполне либеральном цензоре», поскольку

в руках этого философа красный карандаш любил иногда как бы бессознательно прогуливаться по корректурным листам.232

Например, в 1858 г. Московский цензурный комитет

утвердил предложения Гилярова-Платонова – «не одобрять к печати» аморально-экстремистские, на его взгляд, рукописи «Крестьянская печатная правда. Беседа крестьянина с крестьянами о новом улучшении житья-бытья» («может служить поводом к неосновательным толкам»); запретить печатать «Разговор русских людей на постоялом дворе в первый день 1858 г.» («заключает неприличные указания на злоупотребление помещичьей власти (…) и (…) может подать повод к превратным истолкованиям предпринятого преобразования и возбудить взаимные неудовольствия одного сословия против другого»).233

Однако в одном 1860 г., согласно Журналу заседаний Московского цензурного комитета, Гилярову

было сделано шесть строгих замечаний за разрешение напечатать в журналах «Вестник промышленности» и «Русский вестник» различных «непозволительных рассуждений» о правительственной деятельности и «насмешек» над чиновниками и администрацией.234

К лету 1862 г. на Гилярова уже было наложено 15 взысканий (2 замечания, 5 строгих замечаний, 2 выговора, 3 строгих выговора и 3 раза поставлено на вид), он неоднократно оказывался на грани удаления из Цензурного ведомства. Впрочем, Гиляров был настроен оптимистически. Профессор Московской духовной академии П. С. Казанский в то время записал в своем дневнике:

1862 г., февраля 19. (…) Гиляров говорит, что месяца через три будет уничтожена цензура.235

С немотивированным бессмыслием цензуры как тормоза для полнокровной жизни страны Гиляров в этот период столкнулся и сам как автор и даже пострадал от своих же коллег. В марте 1860 г. он издал для представления в цензуру два печатных листа своего отчета о поездке за границу летом 1857 г. по изучению системы еврейского образования – под названием «В каком смысле могут принадлежать евреям права гражданства в христианских государствах. На основании сочинений Паулуса составил и собственными примечаниями дополнил Н. Г.» (М., 1860). Однако Главное управление цензуры, перестраховываясь, в апреле 1861 г. не допустило книгу к печати, причем не потому, что существовали на сей счет какие-то специальные указания, а потому, что оно пока не имело правительственных указаний, в какой мере предполагается расширить права и свободы евреев в России, и не решалось инициировать общественное обсуждение этого вопроса.236

К началу 1860-х гг. взгляды Гилярова на цензуру претерпели изменение: он стал её принципиальным противником. 21 ноября 1861 г. он исповедовался гр. А. Д. Блудовой в своих новых убеждениях:

Несколько раз сказал я слово «цензор», «цензоры», – и каждый раз меня коробит, при произнесении этого слова: так опротивело мне одно воспоминание о моей несчастной должности, которая в настоящее время потеряла всякий смысл. Было время, когда порядочный человек мог идти в цензоры для того, чтоб помочь, разумеется – в известных границах, литературе и избавить её от сторожей бессмысленных. Но теперь? – Теперь литература не скажу – свободна, но необуздан(н)а, как никогда. Нет сомнений, что если б у нас уничтожили совсем цензуру, литература в тысячу раз сделалась бы приличнее. Я в том убежден, как в собственном существовании.

Долой цензуру, дайте суд над книгопечатанием, какой-нибудь; обратите хотя цензурные комитеты в суды и сделайте jury237 хотя из цензоров: вот единственное спасение. Этим развяжутся руки людям благонамеренным, той консервативной массе, которая у нас еще так многочисленна и так еще сильна, в которой много людей и мыслящих, и сильных умом, но которая теперь не смеет возвысить голоса, единственно потому что у нас есть цензура. Я не говорю о том, справедливо ли такое рассуждение консерваторов; но оно есть, оно – факт, и его надобно принимать в соображение.238

В марте 1861 г. Гиляров участвовал в собрании литераторов и издателей, которое состоялось по инициативе Н. Г. Чернышевского на квартире М. Н. Каткова, и высказал, по свидетельству сотрудника «Русского вестника» Д. И. Каменского (позднее цензор), немало «практических мыслей» по отмене цензуры и замене её гласным судом над книгопечатанием, а также сумел удержать «прения в пределах возможности, не дав им перерасти в бесплодный спор».239

В июле 1862 г. новый министр народного просвещения А. В. Головнин отстранил Гилярова от цензуры на том лишь основании, что

неприлично быть цензором человеку, находящемуся в дружеских отношениях с редакторами и участвующему в литературе.240

Любопытно, что именно этот факт председатель Московского цензурного комитета М. П. Щербинин выдвигал как достоинство своего подчиненного, защищая его в письме к А. Г. Тройницкому от 13 июля 1861 г.:

…он мне еще необходим тем, что пользуется особенным доверием здешних журналистов и, служа мне медиатором в моих непрестанных с ними столкновениях, значительно облегчает мои с ним сношения. Удаление его из Комитета была бы моя невозградимая потеря…241

Гиляров с горечью вынужден был признать:

Мое имя крайне неприятно министрам (…) к статьям, мною подписанным, придираются за одно мое имя.242

Взамен ему была предложена должность чиновника особых поручений V класса при министре (Высочайший приказ по Министерству народного просвещения подписан 11 августа 1862 г.).

М. П. Погодин со свойственной ему горячностью писал в эти дни министру народного просвещения А. В. Головнину (в связи с запрещением аксаковской газеты «День», продолжавшимся со 2 июня по 1 сентября 1862 г.):

И вот, я перехожу к отличному московскому цензору Гилярову, которого вам надо бы отыскивать с огнем, а вы требуете, чтоб он вышел в отставку. Это испытанный и теперь единственно возможный председатель Цензурного комитета в Москве, как Крузе в Петербурге. Литераторы все имеют к нему доверенность, вменяемую, впрочем, вами ему в преступление, и он своими убеждениями, своими доводами мог бы остановить всякое уклонение, – с условием, разумеется, чтоб вы прежде объяснили ему ваши желания и требования, с коими б он мог согласиться. Гиляров может говорить с любым литератором, может спорить и может доказывать свои мысли, а много ли цензоров укажете вы мне с такими способностями? (…) Неприкосновенность религии, верховной власти и личности – вот основания цензуры в наше время, и разобрать, что оскорбляет и что не оскорбляет эти основания, могут только Гиляровы, а не дюжинные агенты, которые уже много у нас набедокурили.243

О том же писал и И. Аксаков гр. Блудовой:

Если бы Вы знали, что за состав у нас цензуры: один другого гаже и пошлее. Без Гилярова они хуже тупоголовых баранов…244

7 февраля 1863 г. Гиляров был включен в состав Комиссии по пересмотру проекта Устава о книгопечатании, причем Головнин, назначая его, призвал

стараться (…) изыскать средство к большему ограждению интересов литературы и ко введению большей законности вместо административного произвола.245

Однако за месяц до этого П. С. Казанский записал в дневнике со слов близкого к Гилярову А. Ф. Кирьякова:

1863 г., января 14. (…) …либеральный проект лопнул (…) Головнин нашел вредным для государства ту свободу печати, которую давал проект.246

С 19 февраля247 по 18 мая Гиляров принимал участие в заседаниях Комиссии в Петербурге, где убеждал смягчить административные наказания, признав их временной мерой при переходе к преследованию печати исключительно по суду. Кроме того, он высказывался против права императора и министра закрывать издания и за создание коллегиального Совета, правомочного выносить подобные решения только после трехкратного осуждения направления печатного органа, что частично получило отражение во «Временных правилах о цензуре и печати» 1865 г.248 При обсуждении ряда вопросов Гиляров, по его признанию, «не соглашался, оставаясь с отдельным мнением». Он вспоминал позже:

Случилось, однако, что я отвергнул и провалил мнение, поданное одним моим товарищем по поручению министра,249 при котором я состоял. Дня через три министр мне очень любезно объявил, что место мое, по случаю преобразования, должно остаться за штатом.250

То есть Головнин остался недоволен независимым поведением Гилярова, и 1 июня 1863 г. тот был уволен.

С 1863 по 1868 г. он служил управляющим Московской Синодальной типографией, сотрудничал в «Москве» И. C. Аксакова (1867), где некоторые его статьи по церковному вопросу, в частности о реформировании системы духовного образования, вызывали раздражение как цензоров, так и его синодального начальства. 21 марта 1867 г. Гиляров жаловался гр. Блудовой:

Директор, которому я непосредственно подчинен, спрашивает меня полуофициально, не я ли автор статей, печатаемых в «Москве» о духовных училищах, и замечает мне, что я не должен был бы себе этого позволять, что я имею один только путь высказывать мнения (буквально), то есть представлять по начальству! Тогда как этот вопрос нисколько к моей должности не относится, тогда как этот вопрос открыт для публичного обсуждения, тогда как с особенною скромностью старался я высказывать свои замечания на проект, заслуживающий замечаний самых едких. Итак, я не должен сметь свое суждение иметь!251

С 1 декабря 1867 г. по 13 октября 1887 г. Гиляров был издателем-редактором первой ежедневной московской газеты «Современные известия»,252 а в 1883 г. иллюстрированного еженедельника «Радуга»253 (оба издания были освобождены от предварительной цензуры); в 1884–1885 гг. Гиляров также публиковал свои историко-философские и мемуарные очерки в газете И. Аксакова «Русь», в журналах М. Н. Каткова «Русский вестник» и И. С. Дурново «Дело».

«Современные известия» с первых же номеров приобрели в цензурном ведомстве репутацию газеты благонамеренного направления, в которой, однако, нередки вызывающе резкие, бестактные выражения, хотя зачастую и справедливые по сути, однако недопустимые в дешевом массовом издании. Регулярно многочисленные представления в Главное управление по делам печати о непозволительных публикациях в «Современных известиях» делала первая административная инстанция – Московский цензурный комитет, где за газетой надзирали цензоры: В. Я. Федоров (1867–1872), Ф. И. Рахманинов (1870, 1873–1885), Я. И. Прибыль (1873), П. Н. Воронцов-Вельяминов (1873–1874), К. Н. Леонтьев (1881), К. И. Воронич (1886–1887) и др. По большей части эти донесения не служили поводом к цензурным карам, а только принимались к сведению, – во многом благодаря лично благожелательно настроенным к Гилярову членам Совета, в чьем ведении в разное время оказывалась его газета: Ф. Ф. Веселаго, В. Я. Фуксу и Д. И. Каменскому, а также в особенности Ф. П. Еленеву.254 Много делали для того, чтоб предотвратить или смягчить цензурные наказания, высокопоставленные друзья Гилярова: в 1870-х гг. К. П. Победоносцев,255 в 1880-х – Т. И. Филиппов.256

За свою 20-летнюю историю издание получило сравнительно мало взысканий: 6 предостережений, 3 приостановки, 11 раз на разные сроки (от двух недель до девяти месяцев) запрещалась розничная продажа. Первые три предостережения – 14 марта 1870 г., 18 мая 1872 г. и 11 апреля 1874 г. – и приостановка на три недели были получены за статьи Гилярова и ряд помещенных им корреспонденций из провинции, в которых обсуждались некоторые морально устаревшие церковные обряды и критиковалась система духовного руководства,257 отмечались упущения в работе полиции и приводились факты безнаказанного хулиганства солдатских чинов,258 указывалось на недостатки земского и городского самоуправления и не одобрялась система налогообложения.259 На второе запрещение, считая его необоснованным и прямо беззаконным, Гиляров в передовой статье отозвался так:

Правда, по существу проступок подлежал бы скорее судебному преследованию; предостережениями караются не одиночные выражения, которых недозволительность легко формулировать, а целое направление, последовательно проводимое и не всегда доступное осязательному изложению. Но правительство решило предостережением взыскать с нас и за отдельные выражения. (…) …большинство правительственных неудовольствий против нас (…) возбуждалось не нашими мнениями, и даже вообще не редакционными статьями, а корреспонденциями. Правительство карает в нас не столько писателя, сколько именно редактора, и даже ближе – цензора статей, нам присылаемых. Нам обращается во вред снисходительность наша к откровенности корреспондентов, к своеобычию даже их выражений. Может быть, как на этот раз случилось, уважение наше к чужому мнению и слову действительно иногда чрезмерно. Но мы следуем вековечному правилу общечеловеческой нравственности: «Не делай другому того, чего себе не желаешь». Мы признаем свободу слова и держимся её, уважая в себе и других одинаково. Мы убеждены с целым светом, что легче достигнуть пользы разъяснениями, чем запрещениями. Наконец, самая цель нашего издания, с первоначала поставленная, была такова, чтобы предоставить себя по возможности в общественное распоряжение; чтобы в печатном органе слышался действительный общественный голос, а не мнение каких-нибудь литературных олигархов, поддельно выдаваемый за общественное. Полагаем, что самому правительству печатный орган окажет тем большую услугу, чем менее лукавя передаст ему выражения общественные.

Рано или поздно, это и будет. Теперешнее колебание самой печати и теперешняя строгость правительства суть переживаемые последствия прежнего, подцензурного времени. (…) …без жертв невозможно. Мы на сей раз в их числе.260

Первое запрещение розничной продажи – с 7 августа по 30 октября 1871 г. – последовало за публикацию в составе передовой статьи корреспонденции одного из читателей (булочника Г. Г. Урусова, активно сотрудничавшего с газетой и дружившего с Гиляровым) о холере в Москве и о мерах борьбы с нею,261 с призывом помогать беспомощным и беспризорным, вместо того чтоб заказывать дорогие молебны с голосистыми иподиаконами. Во второй раз газета была так же наказана с 28 января по 20 октября 1872 г. за передовую статью, критикующую деятельность пореформенных судов с участием присяжных,262 в третий – с 27 марта 1874 г. по 14 января 1875 г. – за перепечатку выдержек из статьи «Нового времени» о русском самоуправлении,263 за которую последняя газета была приостановлена. Гиляров, не считая эти кары справедливыми, неоднократно разъяснял свою позицию в передовых статьях и письмах в Главное управление по делам печати;264 подавал прошения о прекращении действия кары.

Следующие два предостережения постигли газету в 1875 г.: первое (2 апреля) – за критику законодательного отделения Министерства юстиции в связи с новыми правилами для присяжных265 и за обнародование скандальной истории ухода Е. А. Салиаса-де-Турнемира с поста редактора «С.-Петербургских ведомостей»266 и – второе (16 октября) – за корреспонденцию из городка Шенкурска, из которой следовало, что правительство игнорирует нужды этого отдаленного края.267 Не дожидаясь третьей такой кары, Главное управление по делам печати 22 декабря 1876 г. приостановило издание газеты на две недели (по Распоряжению от 16 июня 1873 г. – за обсуждение в печати вопросов государственной важности): вменялось в вину воспроизведение из «Русского мира» корреспонденций из Брест-Литовска и Варшавы о фортификационной деятельности в этих районах,268 содержащих, с точки зрения Цензурного ведомства, сведения, представлявшие военную тайну. В результате хлопот друзей срок был сокращен наполовину и с января издание возобновилось.

Оба предостережения были сняты с «Современных известий» (в числе 13 других газет и двух журналов) 16 декабря 1877 г. – в честь 100-летия со дня рождения Александра I и в связи с успехами России в Русско-турецкой войне.269

В продолжение этой войны – когда периодика читалась особенно интенсивно и могла приносить неплохой доход издателям – газета Гилярова была наказана троекратным запрещением розничной продажи за статьи по разнообразным вопросам: 1) о порочной политике синодальных властей по отношению к «протестующему» против нарушений канонов епископату270 – с 9 по 24 февраля 1877 г.; 2) о злоупотреблениях при призыве на военную службу, выражающихся в подкупе врачей детьми богатых купцов (за обнародование стоустой молвы об этом городской голова С. М. Третьяков инициировал судебное преследование Гилярова),271 – с 16 августа по 19 ноября 1877 г.; 3) о вреде толерантного отношения к побежденной Турции и за «избыток патриотизма», проявившийся в «резких суждениях»,272 – запрещением с 17 января по 1 ноября 1878 г., продленным затем на полтора месяца – до 14 декабря – за балагурный фельетон о начальстве одной из московских гимназий, исключившем пять гимназисток «за любовь к туркам»,273 –и очередным предупреждением (18 февраля 1878 г.) за высказывания опять же о взаимоотношениях России с Турцией, в связи с обнародованием «предварительных условий мира»,274 а также о трениях с Румынией по поводу бессарабских территорий.275 После запрета розницы с 31 января по 28 мая 1879 г. за статьи о недостатках солдатского быта,276 а также о просчетах во внешней политике277 долгое время на «Современные известия» взысканий не налагалось.

С 8 по 22 апреля 1885 г. газета была приостановлена за корреспонденцию из Грузии,278 в которой сочувственно изображался семинарист С. В. Джибладзе (впоследствии известный меньшевик-ликвидатор, наставник молодого Сталина), доведенный до отчаяния своим ректором прот. П. И. Чудецким и избивший его (назначенная газете Гилярова месячная кара была сокращена вдвое благодаря заступничеству Т. И. Филиппова). Теперь газета, по закону от 27 августа 1882 г., как издание «возобновленное после временной приостановки», должна была каждый номер представлять в цензуру не позднее 23 часов накануне выхода в свет, из-за чего терялась оперативность в освещении событий (после 23 часов никакие материалы не могли попасть в номер) и издание как бы вновь подчинялось предварительной цензуре.279

На две недели в 1884 г. (с 10 по 24 марта), а также на разные сроки в 1886 г. (с 8 апреля по 5 июля) и в 1887 г. (с 19 мая по 9 июня) запрещалась продажа газеты в розницу. В первый раз – за воскресные фельетоны под названием «Между делом. Картинки общественной жизни» (особенно в № 54 и 61), которые, по отзыву Московского цензурного комитета,

имеют характер обличительный, касаются не только общественной, но и политической жизни России и, главное, по тону своему бывают иногда крайне резки и даже грубы.280

Во второй раз (в 1886 г.) газета была наказана за сатирический рассказ о незадачливом священнике, попадающем в разные неблаговидные передряги.281 Все это больно ударяло по бюджету издания, и оно не раз оказывалось на грани полного разорения: по настоянию кредиторов с аукциона были за бесценок проданы типографские станки, писчебумажная фабрика, дача в Петровском-Разумовском.

За 20 лет редакторской деятельности Гиляров поместил в своей газете, по нашим подсчетам, около 120 передовых статей, где специально рассматривалось положение печати в России. В них излагался идеальный взгляд на периодику как на союзницу правительства в деле преуспеяния России и под этим углом зрения осуждались случаи отхода журналистики от нравственных критериев, её коммерциализация. Но больше всего волновала Гилярова не всегда оправданная правительственная репрессивная политика по отношению к печати. Так, он акцентировал положительные моменты даже в прекращении Государственным советом аксаковской «Москвы»:

…дорого то, что последнее издание (…) судимо было хотя без присяжных, но, по крайней мере, верховным судом империи: ибо, конечно, то был суд, а не произвол. Не лишено значения и то, что дело прошло чрез департамент Сената, общее собрание Сената и дошло в общее собрание высшего из государственных учреждений, на всех ступенях встречая законное препятствие к запретительному решению. Слишком довольно обеспечений для печати! Но поэтому-то и надобен для неё суд присяжных.282

В «Современных известиях» всесторонне комментировались все новые, в том числе только планировавшиеся, постановления по цензурному вопросу. Так, в связи с работой Специальной комиссии для подготовки нового Устава о печати под председательством кн. С. Н. Урусова Гиляров призывал правительство не идти на попятную, возвращаясь к предварительной цензуре, а, напротив, двигаться в направлении дальнейшего освобождения журналистики. Он утверждал:

Расширение прав предупредительной цензуры было бы обратным вызовом тех печальных болезней, которыми страдала общественная жизнь в былые времена…283

Ужесточение цензурных правил в 1872–1873 гг., по убеждению Гилярова, порождало в Европе представление о ликвидации свободы печати в России и вредило ей вообще, поскольку учет оппозиционных мнений полезен правительству. Неоднократно Гиляров порицал практику цензурных предостережений (особенно выносимых благонамеренным консервативным изданиям): в глазах населения они выглядели не как наказание за отдельные промахи, а как осуждение всего направления охранительного органа печати. В связи с предостережением, вынесенным «Московским ведомостям», Гиляров предлагал вместо предостережения в таких случаях помещать в официозном «Правительственном вестнике» подробный разбор статей, вызвавших недовольство властей, что служило бы полезным уроком для всей печати и демонстрировало бы, что правительство

изъявляет недовольство не на все направление издания, а на случайные его промахи, выражалось в официальном органе простое осуждение укоризненных статей, то было бы – веха, маяк; издание знало бы, чего избегать, чтоб не подвергнуться каре. Публике кажется, что правительство осуждает направление издания, злонамеренность его, выражается недоверие к изданию.284

Чтоб привлечь внимание общественности к вредной политике административных взысканий, Гиляров регулярно публиковал в своей газете сведения о карах в отношении различных органов печати.

В 1880 г., во время работы Комиссии по пересмотру цензурных законов под председательством П. А. Валуева, Гиляров в очередной раз возвысил голос за полную отмену цензуры и выступил с развернутой критикой нововведений 1870-х гг. карательного характера: права негласных временных распоряжений, принуждавших печать молчать по насущным общественно-политическим вопросам; права запрещать розничную продажу изданий и печатание объявлений и др. Он утверждал:

Печать должна быть освобождена от произвола. Она должна быть подчинена закону. (…) В чем была наша беда?

1) В том, что печать подчинена была единоличной власти министра или, пожалуй, даже начальника Главного управления.

2) В том, что цензура действовала безгласно.

3) В том, что обвиняемому и наказуемому не дано было права защиты, – ему не объявлялось даже, за что он подвергается наказанию.285

Гиляров доказывал, что все эти стеснения и породили нелегальную печать, пропагандировавшую терроризм:

Стеснения породили зло – тайную печать, свившую постоянное гнездо внутри России.286

Будучи приглашен П. А. Валуевым на заседание Комиссии в ноябре 1880 г., Гиляров призвал правительство смотреть на печать как на друга, а не как на врага. Спустя три месяца он требовал в своей газете максимальной гласности при обновлении цензурного законодательства и сетовал:

Новые законы о печати заготавливаются в удивительной тиши. (…) Неоднократно было заявлено желание о возвращении печати хотя к положению 1865 года. Жестокий закон о сожжении книг остается еще в силе; отчеты об общественных собраниях подлежат еще предварительной цензуре; ее иго не снято с коммерческих объявлений, и притом в изданиях даже, изъятых от предварительной цензуры.287

Об административном произволе по отношению к журналистике Гиляров неоднократно высказывался в 1870–1880-х гг. в письмах к К. П. Победоносцеву.288 Гиляров проводил мысль, что гласный суд над журналистикой должны творить не случайные присяжные и не юристы и чиновники разных ведомств (как предлагалось многими в то время), а несменяемые, специально ведающие дела печати независимые лица, политически и нравственно образованные, для чего предлагал учредить особый департамент Сената как высшую инстанцию для печати.

В отличие от большинства консервативных издателей Гиляров печатно осудил Закон 27 августа 1882 г., по которому вопрос закрытия периодических изданий решался не в судебном порядке, а Особым совещанием четырех министров (внутренних дел, просвещения, юстиции и обер-прокурора Синода). Еще до его публикации он с тревогой передавал молву о предполагавшемся «четырехэтажном управлении печатью и возвращении газет под цензуру», убеждая, что «печать нужно не придавить, а, напротив, поднять и возвысить».289 При этом Гиляров весьма скептически оценивал возможности цензуры остановить реальное зло, распространяемое печатью:

Тенденция может сказываться не только в отзывах о лицах или в критике событий, но в самом выборе известий, в их окраске, иногда в самых умолчаниях: всё такие вещи, которые цензура в редких случаях способна предупредить или остановить.290

Когда же Закон увидел свет, Гиляров разочарованно писал, что его

существо (…) состоит собственно в двух пунктах: 1) в возврате бесцензурных изданий под цензуру, и 2) в обязательстве открывать административной власти имена авторов.

Особенно возмущал его этот второй пункт, поскольку

редактор в этом случае есть своего рода духовник: даже ближайшие автору лица остаются в неведении о писавшем, и иногда именно от ближайших-то лиц имя и укрывается.291

По поводу же первого пункта Гиляров писал как о давно наболевшем:

О том, что предварительная цензура не составляет ограждения, писано так много, что повторять эту истину излишне, тем более когда она засвидетельствована самым наглядным опытом: нигилизм есть порождение подцензурной печати. Остается пояснить, отчего так происходит. От того, что по общему правилу dubia benignius inter pretantor; судья в сомнительных случаях должен предпочитать благоприятное истолкование. Цензор не может не следовать этому правилу. Цензор затем неизбежно останавливается на отдельных частностях: на отдельных фразах, на отдельных статьях, на отдельных нумерах.292

Потому и подвергнутые наказанию издания, вопреки замыслу законодателей, караются за частности, а «не за направление, которое выражается не в частностях»:

…мы не знаем примера административной кары за направление и утверждаем решительно, что с самым красным, самым радикальным направлением периодическому изданию у нас существовать возможно без цензуры, не подвергаясь каре, а и того удобнее – под крылом цензуры. Все дело в своего рода дипломатии и стратегии: прямота, будь она самого охранительного направления, более всего подвержена опасности.293

Как видим, Гиляров не изменил идеалам своей молодости и, так же как в 1850-х гг. его друзья-славянофилы ратовали за свободу печати, так и он в конце своей жизни выступал за возможно большую независимость печатного слова, в чем смыкался с публицистами либерального направления. Протестом против засилья цензуры в России была и предсмертная публикация Гиляровым за границей его книги «Нечто о Русской церкви в обер-прокурорство К. П. Победоносцева. Вып. I: Нечто о Российской церкви в настоящее время» (Лейпциг, 1887; под криптонимом «Р. С. Т.»).

Скончался Гиляров в Петербурге, в гостинице «Belle-vue» («Бель-вю»), что находилась у арки Генерального штаба на Большой Морской (д. 3). В столицу он выехал хлопотать о передаче ему в аренду «Московских ведомостей» после кончины М. Н. Каткова. Однако, чтобы такой авторитетный орган печати, имевший при прежнем редакторе немалое государственное значение, стал трибуной для независимого и в будущем, возможно, весьма влиятельного слова публициста-философа, – конечно же, это показалось властям неудобным. Особенно препятствовал этому назначению бывший приятель Гилярова Победоносцев, в течение последних 6 лет то и дело требовавший от Главного управления по делам печати наказать «Современные известия» за ту или иную публикацию. Говорили, будто, разволновавшись после встречи с ним, Гиляров нечаянно выпил увеличенную дозу морфия,294 подозревали даже самоубийство295... Так и обстоятельства, ускорившие кончину мыслителя, были во многом вызваны тянувшейся всю его жизнь тяжбой с Цензурным ведомством.

Приложение 1. А. С. Норов, А. А. Берте. Предложение председательствующему296 в Московском цензурном комитете от 27-го декабря 1857 года (о стихотворении «Дуняша»)

По предложению г. министра народного просвещения о помещенном в первой декабрьской книжке 1857 г. журнала «Русский вестник» стихотворения «Дуняша. Легенда древних времен». Тут же циркулярное предписание о недопущении к печати статей и стихотворений, касающихся отношений помещиков к их крестьянам.

Начато: Декабря 27-го дня, 1857 года.

Окончено: Декабря 27 дня, 1857 года.

№ 2390 от 27.12.57

В первой декабрьской книжке текущего года «Русского вестника» напечатано стихотворение «Дуняша, легенда древних времен».297 По общему содержанию своему и по многим отдельным стихам оно таково, что никогда не должно было бы явиться в печати. Особенно же в нынешнее время, когда всеобщее внимание возбуждено и направлено на благие предпринимания (так!) и меры Правительства, одновременное напечатание подобного стихотворения доказывает совершенное отсутствие приличия и такта как в издателе,298 принявшем это стихотворение в свой журнал, так и в цензоре, который позволил оное напечатать.

Вследствие сего покорнейше прошу Ваше Сиятельство сделать наистрожайший выговор тому и другому, внушив им, что подобные явления в нашей журнальной литературе терпимы быть не могут. Если же это направление, которым увлекаются некоторые из писателей наших, не будет остановлено в безрассудном развитии своем предусмотрительностью и осторожностью самих издателей журналов и цензоров, то Правительство будет вынуждено принять меры более действительные против редакторов и цензоров, которые окажутся неспособными пользоваться доверенностию Правительства. Первые – не должны забывать, что право, предоставленное им издавать журнал, было основано на личном доверии Правительства к их благоразумию и благонамеренности; другие – что на них возложена важная и священная обязанность оберегать литературу от предосудительных уклонений с той стези, на которой может она действовать в пользу Правительству и Обществу.

Министерству прискорбно видеть, что некоторые из писателей и журналистов наших не умеют ценить облегчений, которые в последнее время были им оказаны. Но, не переставая охранять эти облегчения и содействовать благоразумному развитию деятельности во всех отраслях литературы, тем строже и решительнее М(инистерст)во будет действовать против легкомыслия и злоупотреблений печати.

Министр народного просвещения А. Норов299

Директор А. Берте300

Верно: Ск(репил) Секретарь П. Янкевич301

Секретно

Печатается впервые по автографу: РГИА. Ф. 772. Оп. 1. Д. 4308: Дело канцелярии министра народного просвещения по Главному управлению цензуры. Л. 1–4 (копия: л. 8–9об.).

Приложение 2. Н. П. Гиляров-Платонов. Докладная записка от 19 ноября 1860 г. (о «безнравственных» книгах)

Предположения, здесь изложенные, Комитетом одобрены, и определено: войти о том с представлением в Главное управление цензуры, для испрошения утверждения и сделания тех распоряжений, которые Главным управлением признаны будут по сему удобными.

В Московский ценсурный комитет

ценсора Никиты Гилярова-Платонова

Докладная записка

В числе произведений, представляемых для одобрения в Цензурный комитет, с некоторого времени особенно часто стали появляться книги, спекулирующие на страсти известной части публики к неблагопристойностям. Общие признаки такого рода книг суть следующие: 1) По содержанию все оные касаются непременно половых отправлений: говорят о соитии, о зачатии, об устройстве детородных органов или же об извращении половых чувств и о неумеренном их удовлетворении, как-то – об онанизме и любострастной болезни и т. п. К этому присоединяются иногда гигиенические наставления; но соображение духа всей книги дает обыкновенно понять слишком ясно, что не эти наставления составляют цель, для которой неизбежно допускаются неблагопристойности в описаниях, напротив, дабы иметь предлог дать публике эти неблагопристойные описания и прибавлены кой-какие, большею частию ничтожные, наставления. 2) В изложении не только не соблюдается требуемая существом дела скромность и краткость выражений; не только не принимается правилом называть известные части и процессы организма латинскими именами, напр(имер) genitalia, coïtus, menstruation, hymen302 и т. п., что почти в общем обычае даже у книг специально учено-медицинских; напротив, с заметным усилием и с особенною подробностию и излишнею ясностию книги, о которых говорю, распространяются в оскорбительных для приличия описаниях и, притом, по-русски до последнего слова. 3) По внешнему виду все эти книги непременно малообъемисты и носят притом длинное заглавие, с обыкновенными приемами шарлатанских изданий, т. е. с перечислением подробностей содержания и часто – с разными обещаниями необыкновенной пользы и неслыханных достоинств книги. 4) Наконец, книги эти являются или без имени автора, или с сомнительным именем какого-нибудь доктора, непременно иностранной фамилии.

Книги такого рода большею частию получали цензурное одобрение. Основанием к нему служило, без сомнения, частию свидетельство медицинской цензуры о их медицинской безвредности, а частию тот наружный прилик благонамеренности, который они стараются себе придать. Знаю, впрочем, два исключения. Во-первых, несколько лет назад определением здешнего Комитета была запрещена книга об онанизме, на основании особенного отзыва медицинской ценсуры, в котором последняя, подтвердив безвредность рассмотренного ею сочинения, в чисто медицинском отношении, выразила, однако ж, уверенность в его нравственном вреде и изъявляла сожаление, что, по ограниченности своего полномочия, она не может запретить сочинения сама, на этом основании. В другой раз одно из произведений подобной книжной промышленности было запрещено по его безнравственности Комитетом, вследствие донесения г. Прибыля,303 несмотря даже на полученное книгою полное медицинское одобрение.

В последнее время два из подобных произведений поручены Комитетом моему рассмотрению. Одно уже заглавие достаточно поясняет их характер. Первое из них носит титул: «Разоблачение тайн женского пола и супружеского ложа. Половая жизнь женщины во все периоды ее существования как девицы, супруги и матери. О первом и последующих появлениях месячных очищений и о соблюдении себя в здоровом состоянии в это время. О первом разрешении девичества. Объяснение таинственного процесса зачатия младенца в материнской утробе и произвольного деторождения. Сохранение красоты, свежести и стройности талии после родов и при ежемесячных отправлениях женских производительных органов. Лечение и предупреждение женских болезней. Соч. доктора Албрехта».304 Другая книга носит название: «Всегда ли должно считать разрыв девственной плевы непременным нарушением девственности? Новейшие исследования и наблюдения о девственной плеве и о ее видоизменениях после лишения девства, с приложением 40 изображений, снятых с натуры и извлеченных из древних и новых монографий Девильером, доктором медицины и пр.».305

Первая из этих книг, без всяких околичностей, даже и сама прямо назначает себя не для руководства врачам, а для непосредственного общественного употребления – для чтения девицам и дамам. А как притом содержит она в себе, с одной стороны, неблагопристойные описания, с другой – наставления, частию непристойные, частию даже и прямо безнравственные: то о ней, по моему мнению, не может быть и сомнения, что она должна быть запрещена по ст(атье) Ценс(урного) уст(ава) букв(ально). Вторая же книга хоть и хочет, по-видимому, трактовать вопрос ученым образом, но дает видеть, что издается собственно с целию предложить публике сорок срамных изображений, которые притом не замедлят, без сомнения, быть иллюминованными.306 Поэтому в виде отдельной брошюры она никоим образом не может быть одобрена.

Испрашивая от Комитета подтверждение своему мнению, считаю долгом присовокупить следующее. Так как книги, подобные двум мною рассмотренным, начинают являться довольно часто, составляя, по-видимому, предмет обширной задуманной спекуляции, а следовательно, угрожая появлением в значительном количестве и на будущее время: то не мешало бы, по моему мнению, условиться в общих правилах ценсирования подобных книг. А именно, мне кажется, необходимо было бы принять за правило, чтоб подробные описания половых органов и отправлений, излагаемые не как частный трактат среди общего учено-медицинского исследования и не как частная статья в специально-медицинском журнале, а издаваемые в виде отдельной брошюры: 1) Запрещать безусловно, коль скоро оные назначаются прямо для общественного чтения, а не для руководства врачам, хотя бы они и сопровождались гигиеническими наставлениями. 2) Коль скоро же они имеют вид специального исследования, назначенного для врачей, то, по одобрении со стороны медицинской ценсуры, допускать их к печати не иначе, как когда на заглавном листе выставлено будет имя и звание составлявшего или переводившего книгу русского врача. 3) Срамных изображений при мелких брошюрах, в виде особых к ним приложений, ни в каком случае не одобрять, хотя бы потребность в них и оправдывалась, по-видимому, содержанием самой книги. 4) Равным образом ни в каком случае не допускать неблагопристойных подробностей в заглавии книги, хотя бы самая книга и удостоивалась одобрения.

Ноября 19 дня 1860 г.

Ценсор Никита Гиляров-Платонов.

Печатается впервые по автографу: РНБ. Ф. 847. № 226. Л. 1–2 об.

«Докладная записка (о безнравственных книгах)», составленная Гиляровым в период его службы в МЦК и поданная им по начальству, затрагивает вечно актуальный вопрос охранения общественной нравственности путем запрета порнографического чтива, мимикрирующего под учено-медицинские пособия. Попытки беспринципных коммерсантов в период либерализации цензуры во второй половине XIX в. поставить изготовление такой книжной продукции на поток не могли не возмущать Гилярова. Так, в 1857 г. он запретил сочинение «Ревнивый муж и своенравная жена», полное «неблагопристойных намеков» (ЦИАМ. Ф. 31. Оп. 5. Д. 387. Л. 12).

Вероятно, именно данная Докладная записка и инициированные ею распоряжения ГУЦ позволили поставить надежный заслон порнографической литературе, существовавший вплоть до начала ХХ в.

Приложение 3. Н. П. Гиляров-Платонов. Письмо в Главное управление по делам печати от 4 февраля 1872 г. (о цензурных карах)

Из «Правительственного вестника» вычитал я, а потом получил и полицейское уведомление, что «Современным известиям» запрещена розничная продажа.307

Совершенно случайное обстоятельство довело мне до сведения,308 что Московский цензурный комитет обратил неблагоприятное внимание на руководящую заметку в № 21-м.309 Это дает мне предполагать, что, должно быть, здесь и причина запрещения.

Припоминаю и две предшествующие кары, которыми «Соврем(енные) известия» уже подвергались. Им дано было предостережение (1870 г.),310 вызванное такою статьей, после которой редактор тотчас по ее напечатании получил благодарственные изъявления из публики, что разъяснение обрядов анафемы311 и омовения ног примирило их с Великим четвергом312 и первым великопостным воскресеньем и что они не смущаясь пойдут теперь в церковь в эти дни: тогда как прежде уклонялись, будучи не в состоянии преодолеть некоторого отвращения. А после, как стало публике известно предостережение, я получал письма соболезнования не простого, как жертве произвола (что получает, без сомнения, каждый, более или менее, в подобных обстоятельствах), но соболезнования с грустью о том, что «предостережению подверглось именно то, за что следовало бы, по-видимому, ожидать благодарности от правительства».

Цензурную власть смутили тогда главным образом выражения в корреспонденции, на которую редактор отвечал; – выражения смущения, испытываемого благоговейным верующим, когда в апостоле Петре он узнает знакомого ректора семинарии или протоиерея313 и т. п. Корреспондент только указывал чувства большинства. Ссылаюсь на состав самого Главного управления, если и он не скажет одного с корреспондентом. Эти недоумения ни для кого не были новостью; всякий прочитал у корреспондента только то, что вставало не раз в его собственной душе. Редактор напечатал эти выражения смущения, смущения, впрочем, которое не осуждало церкви, но лишь указывало потребность в законном пересмотре соблазнительных обрядов. Редактор напечатал это недоумение и это заявление потребности и успокоил недоумевавших положительным разъяснением и за это получил предостережение. Нужно ли подвергнуть каре всех богословов и запретить даже отеческие сочинения,314 где при опровержении сообщаются самые возражения?

Вторая кара (запрещение розничной продажи в августе 1871 года)315 последовала, сколько мне известно, за статью московского обывателя Урусова (№ 209),316 мимоходом сказать – простолюдина, лично редактору известного глубоким благочестием, честнейшим направлением, безукоризненною жизнью и редким примером самовоспитания, что доказывает его язык, в котором редакция не нашла ни одного слова для поправки.317 Урусов восстал против тех, которые даже при эпидемии, когда требовалось бы действительное общественное самоисправление и разумное вспомоществование страдающему и унывшему населению, бросают деньги на тщеславие под видом молебствий, ища «здоровенной глотки» протодиакона.318

«Здоровенная глотка» смутила цензурный надзор, как смутила и некоторых из публики, преимущественно духовных.319 Этим показалось посягательство на доходы. Урусова-булочника смешали с Урусовым-адвокатом.320 В обличении фарисейского отношения к религии, в скорби о посмеянии, которому она предается искателями «здоровенных глоток», в этом обличении и в этой скорби старались поискать оскорбления для религии. Цензура не обратила внимания на кавычки («–»), которыми отмечено было и выражение «здоровенная глотка», и выражение «бранится с апостолом», принадлежавшие – одно самим чтителям громогласных диаконов, другое – даже Митрополиту Филарету.321

Впрочем, смущение, которое наряду с цензурою испытано было некоторыми из духовенства, достаточно было разобрано в газете, в дальнейших №№,322 и я не знаю, что еще можно было возразить против «Современных известий» и в чем можно было бы их еще упрекнуть с правительственной точки зрения, после данных разъяснений. Я каждому возражению против себя даю место,323 если оно имеет в виду дело, а не личности, не пересыпает из пустого в порожнее и не превышает размеров газеты. Это раз постановленное, твердое правило «Современных известий», от которого они еще не отступили ни разу. Но после двух возражений против статьи Урусова, на которые и были ответы (№№ 235-й и 236-й), новых уже не поступало. Читатели, очевидно, удовлетворились и успокоились. А воспитательный плод обозначился в следующем: редакция в начале сентября получила письмо, что в приходе Неопалимой Купины324 храмовый праздник325 отправили, не нанимая громогласного диакона и пр., и что прихожане остались очень довольны этим, доселе непривычным благообразием тишины служения. Письмо сохранилось у меня и в случае нужды может быть предъявлено.

Однако за статью против тщеславия религиозных парадов, ложно возбужденного и ложно направленного, служащего лишь к посмеянию над верою, за эту статью, сказавшуюся положительным воспитательным действием, документально доказанным, редакция подвергнута была каре, тяжесть которой измеряется не одною тысячью рублей. – Осмелюсь изъявить недоумение: что же найдено цензурою и в статье, вызвавшей эту, теперешнюю, свежую кару, которую мне еще предстоит перенести? Сказывают, что найден непозволительным известный анекдот о хохле и москале в статье, где говорится о русской политике.326 Заметка редактора вызвана письмом ксендза, простирающего руки к русскому правительству, ищущего в нем, в русском правительстве, опоры против ультрамонтанства;327 подоспели современные насмешки иностранных газет, что будто бы русская дипломатия заискивает перед папою, на которого перестали обращать внимание даже дома. «Современные известия» передают, что и к ним дошел слух, будто некоторые склоняются на возобновление конкордата и потому будто отказано Гиацинту читать лекции.328 «Современные известия» ввиду расположения, обнаруживаемого польским духовенством, ищущим, напротив, почти отложиться от папы и притом стать прямо под крыло русского же правительства и действовать за него против папы и ультрамонтанства, «Современные известия» ввиду таких обнаружений находят сближение с папою прямо противоречащим собственной выгоде России. Желать величия и силы русскому правительству цензурою не воспрещается; скорбь о неблагоприятных толкованиях, раздающихся против России за границею, есть только логическое последствие этих желаний. Предупредить правительство о том, что по добросовестным соображениям является прямым ущербом для России, есть даже верноподданнический долг.

Что же возмутило цензурный глаз и что подвергло журнал каре? Форма изложения. Чтобы не бездействовать, цензура, за неимением чем упрекнуть содержание, принимает на себя опекунство над литературною формою и находит в журнальной статье непростительным отступление от идеалов, которыми измеряется изящество и приличие канцелярских бумаг.

Редактор «Современных известий», бывший сам некогда цензором329 и членом Комиссии по пересмотру законов о печати,330 полагал, что в рассмотрении каждого сочинения нужно смотреть прежде всего прямую цель, затем общий дух и взвешивать вероятное воспитательное действие на читателя. При безукоризненности и даже прямой благонамеренности общего взыскивать за частности и притом за литературную форму это есть или придирчивость, или (осмелюсь говорить это, потому что говорю не публике, а прямо власти) узкоглядость. Цель вне сомнения. Общая мысль: русская политика дает себя эксплуатировать пустым страхам. Это и не ново, исторически подтверждено, сто раз сказано и нимало никому не оскорбительно, потому что не только лично ни к кому не относится, но даже не относится ни к какому особенному периоду. Это общая историческая характеристика. Цензорский глаз не заметил очень существенного места в заметке: «Впрочем, может быть, и в этом сказывается свой мудрый закон истории». Читающему же газету постоянно, следящему за нею, должно быть притом известно, что эта прибавка поставлена не даром, а принадлежит к существенным воззрениям редакции, к тем воззрениям, которыми известная часть публики недовольна, находя, что «редактор обыкновенно все сводит к примирению».

В довершение говорилось о мере только еще предполагаемой, по слухам, где предостеречь с особенною силою тем позволительнее. Заметка даже спрашивает с сомнением: «Верить ли?» Не могу доселе представить себе сочетания мыслей, которым цензура приведена к отысканию чего-нибудь и кому-нибудь оскорбительного в общей характеристике, высказанной притом лишь в виде опасений и притом за меру, которой еще нет, которая будет ли, неизвестно, и о которой в статье выражается прямо желание, чтобы ее не было, и сомнение, чтоб могла быть. Не устоять бы против столь внимательной цензуры покойному Гоголю, жаловавшемуся, что нельзя сказать о коллежском асессоре, чтобы не приняли все коллежские асессоры на свой счет.331 А в заметке «Современных известий» даже ровно ни о ком не было сказано и поистине никого не имелось в виду, кроме «мудрецов» так названных,332 вообще лиц противоположного воззрения.

Надобно иметь больное или слишком досужее воображение, чтобы и в читателе, вместо легкой улыбки, возбуждаемой сопоставлением великана с бегущей кошкой и хохла с москалем, предположить усидчивое доискивание: а не разумеет ли кого тут редактор в частности? И предположить кроме того, что читатель, доискавшись, чего не было у автора, воспылает неблагонамеренными наклонностями и чувствами. Редактор не надеется такой чести от читателей и в читателях предполагает более простого и здравого к себе отношения и более внимания к общему смыслу своего служения. Он знает, что частности и мелочи в летучих листках, бросаемых через полчаса после прочтения, и читаются-то поверх строк, даже не в строках, не только что не под строками.

Общее правило юридическое: dubia benignius interpretantur.333 Оно и по существу дела, и по Цензурному уставу должно сохранять силу и для произведений печати. «Современные известия», к несчастию, испытывают противное. Подозрительно настроенное внимание находит в них поводы к сомнениям, истолковывает сомнительное в худшем смысле, на который не дают права ни весь четырехлетний опыт издания, ни образ мыслей редактора, известный Цензурному ведомству не по одним «Современным известиям».

Без суда не наказывают. Не предъявляю требования на непременность судебного разбирательства в пререканиях между наблюдателями над печатью и издателями. Но самое простое чувство справедливости подсказывает, что от обвиненного следует, по крайней мере, выслушать оправдание. В состязательном процессе судебное следствие по делам печати дает обеим сторонам равные права. В предостережениях, даваемых административною властью, указываются, по крайней мере, основания, почему министр нашел нужным прибегнуть к карательной мере. Запрещение розничной продажи даже не объявляет оснований ни публично, ни даже конфиденциально. С вещественным разорением оно оказывает и нравственное пренебрежение к издателю: власть как бы говорит общественному деятелю, что не считает его стоящим даже объяснений; как бы имеет намерение оставить его именно в неосмысленном страхе пред силою, которую как бы и должен он признавать темною, стихийною, не имеющею разумных оснований и не имеющею на это притязания. Осмелюсь высказать, что в такой обстановке кроется оскорбительное не только для печати, но и для самого правительства.

Цензурное управление есть тоже своего рода суд присяжных, суд по убеждению. Цензор есть своего рода прокурор. Самые священные основания справедливости требуют, чтобы выслушана была и обвиняемая сторона. Цензура не обладает даром непогрешимости.334 Нельзя утверждать, чтобы простой логический смысл был развит во всех с достаточностию, тем менее – чтоб высота и обширность образования соответствовали у всех желаемым требованиям и чтобы общественный смысл и настроение были им всегда известнее, чем редакциям. Наконец, где ручательство, чтоб не было пристрастий, внушаемых темными и явными предрасположениями? От Главного управления, которое замещает собою присяжных в данном случае; от г. министра, который является здесь supremus arbiter,335 верховным решителем этого третейского суда: от них будет зависеть во всяком случае приговор, но приговор, составленный по выслушании обеих сторон. Тогда, может быть, и пощадила бы судьба тех и то от неожиданной кары, в ком и в чем публика видит, напротив, право на благодарность за охранительную благонамеренность.

В заключение прошу Главное управление не поставить мне в новую вину мое прямое объяснение. Иначе выражаться не умею. А все сказанное внушено не личными только ощущениями (как ни тяжелы они мне по чрезвычайным ущербам, мне наносимым, притом мне кажется – несправедливо), но внушено соображениями общественного блага и желаниями нравственной силы самому правительству. Лучшим доказательством этому служит, что ни в первый, ни во второй, ни, наконец, в этот настоящий раз я не вступаю в объяснение с публикой о несправедливости невзгод, постигающих «Современные известия». Предшествовавшие строки доказывают, что сказать было бы что и было бы, за чем погнаться, если бы популярность легкомыслия предпочитать долгу общественного служения. Многие ли из издателей устояли бы против этого искушения, об этом Главному управлению должно быть известно даже лучше, чем самому издателю «Современных известий».

Печатается по автографу: РНБ. Ф. 847. № 456. Л. 12–21. Впервые опубл. с неточностями в составе статьи: Шаховской Н., кн. Никита Петрович Гиляров-Платонов // Сб. соч. Т. I. С. XLV–LI. Другой вариант, опубл. нами: Разумевающие верой. С. 83–95.

О. Л. Фетисенко «...Сколько русских лиц там было списано почти с натуры» (Утраченная романная эпопея К. Н. Леонтьева «Река времен» и воспоминания Н. П. Гилярова-Платонова «Из пережитого»)

Грандиозное историческое полотно Н. П. Гилярова-Платонова «Из пережитого», тщательно и с любовью изданное теперь как литературный памятник,336 несомненно, станет предметом многих и многих штудий, в том числе и как образец сложного синтетического жанра, вобравший в себя многие черты романной прозы. Возможно, появятся и сравнительно-исторические исследования, рассматривающие это произведение в самых широких и разнообразных контекстах. Одним из аспектов при этом могло бы стать сопоставление с образцами популярного во второй половине XIX в. жанра эпопеи и, конкретнее, семейной саги, в русской литературе намеченного С. Т. Аксаковым (напомним, что Гиляров откликнулся на появление его «Семейной хроники» обширной статьей). Почти одновременно с Аксаковым и, вероятно, не без ориентации на его «Детские годы…» и «хронику», но с мыслью о более широком историко-социальном фоне задумал свою семейную сагу современник (и, кстати, знакомый) Гилярова, Константин Николаевич Леонтьев (1831–1891).

Это произведение (точнее: ряд произведений) не сохранилось, поэтому было бы несколько абсурдно в небольшой статье пытаться выстраивать какую-либо, хотя бы условную, модель для сопоставительного анализа. Цель работы – дать представление об этом замысле и его творческой истории и (как сверхзадача) обратить внимание исследователей творчества Гилярова на возможный «объект сравнения».

***

Мыслитель, публицист и писатель К. Н. Леонтьев до сих пор мало известен как беллетрист.337 До второй половины 1870-х гг. дело обстояло иначе. Если его и знали, то преимущественно как автора повестей, напечатанных в «Русском вестнике» (на появление двух произведений откликались, между прочим, гиляровские «Современные известия»338). Самые же ранние произведения, некогда вышедшие в «Отечественных записках» (а один из романов – еще и отдельным изданием), были уже в 1860-е гг. основательно забыты. Но именно в то десятилетие Леонтьев и обратился к новому замыслу – романному циклу.

Своему замыслу Леонтьев дал название «Река времен», за которым стояла давняя культурная традиция, восходящая еще к Средним векам. Такое название носили исторические карты, наглядно изображающие картину развития человечества и отдельных народов и государств – с наиболее замечательными событиями и лицами различных эпох. Самый полный вариант («Река времен, или Эмблематическое изображение Всемирной истории от Сотворения мира по конец XVIII столетия»), неоднократно переиздававшийся в разных странах, был создан немецким историком Ф. Страссом в начале XIX в. В России эта именно «Река времен» была впервые переведена в 1805 г. А. Н. Варенцовым, существенно переработавшим и дополнившим её содержание материалами российской истории. Первое русское издание вышло с посвящением Александру I, предназначалось оно для обучения великих князей и воспитанников привилегированных учебных заведений. Впоследствии «Река времен» получила более широкое распространение в русских образовательных учреждениях. Так, возможно, познакомилась с ней сначала Феодосия Петровна Леонтьева (ур. Карабанова; 1794–1871), учившаяся в петербургском Екатерининском институте, а потом и её младший сын. С данной исторической картой связывают и последнее, предсмертное, стихотворение Г. Р. Державина, начинавшееся строкой: «Река времен в своем стремленьи...» (1816). Этот источник несомненно был известен Леонтьеву и поддержал выбор названия для эпического цикла.

Замысел романов, основанный на истории семьи писателя, возник еще во время работы над первым романом («Подлипки»), т. е. сразу после Крымской войны. «…Я думаю о «Реке времен» уже 10 лет тому назад...» – писал Леонтьев из Адрианополя своему молодому другу, секретарю российского посольства в Константинополе К. А. Губастову в сентябре 1867 г.339 Это подтверждается еще одним свидетельством. Желая пользоваться подлинными семейными летописями, в 1857 г. (те же десять лет, если начинать «обратный отсчет» от 1867 г.) Леонтьев обратился к своей бабушке со стороны матери, Александре Епафродитовне Карабановой (ур. Станкевич) с просьбой прислать её дневники. Та отвечала письмом, которое хочется привести целиком, так колоритен его слог:

Любезнейший Мой Константин Николаевич

На письмо Ваше я долго Вам не отвечала, ибо уже так слаба, что не встаю с постели; по желанию Вашему хотела бы послать мои журналы, но с 12 по 17 год у меня уже их отняли мои знакомые писатели, а с 17 только по 28 год еще существует и тех мой милой друг не имею способа послать, ибо живу Христовым именем. Богатый мой внук Федор Коробанов340 отложился от меня и даже по требованию правительства не дает мне положенного от отца содержания; вот мой милый мои обстоятельства и я уже ожидаю часы смерти сердечно Вас обнимаю любящая бабка

А. Коробанова

20 марта 1857 года.341

Тем не менее «журналы» за 1817–1828 гг. были посланы внуку. Леонтьев сохранил их, а после его смерти они оказались в архиве одного из его учеников, А. А. Александрова, который сделал беловую копию этих колоритных дневников, желая, по-видимому, опубликовать их в своем журнале «Русское обозрение», что, к сожалению, не успел сделать (издание было прекращено в 1898 г. после скандальной финансовой истории). Подлинник утрачен (по описанию нового владельца, рукопись Александры Епафродитовны составляла 953 страницы), копия представляет собой 364 листа большого формата, плотно исписанных мелким почерком Александрова).342

По просьбе сына в Кудинове в конце 1850-х – начале 1860-х гг. стала писать воспоминания и Ф. П. Леонтьева. Но большая часть записок пропала в дороге вместе с отрезанными чемоданами. Об этом рассказано в её письме к внучке М. В. Леонтьевой от 14 июня 1867 г.:

Ты спрашиваешь – «о моих записках или воспоминаниях» – все пропали! (…) Об записках моих я не очень жалею, и не ценю их очень. Конечно, я жила в значительные времена, и в самом лучшем или как говорится, в высоком кругу; но никогда не была политической женщиной как la C-sse de Genlis, la M-le de Créquis, la D-sse d’Abrantès. Их записки могут интересовать каждого, а мои никого. Сам Константин, по просьбе которого больше я начала писать, вероятно, отбившись, так сказать, от семейства и от родины, не может уже ими интересоваться. Жаль только потерянного времени; лучше бы было это время писать чулки; кому-нибудь пригодились бы (62, 521).

Сохранились и были опубликованы Леонтьевым в «Русском вестнике» записки Ф. П. Леонтьевой о событиях 1811–1812 гг.343 Тетрадь «Мои воспоминания» была использована Леонтьевым для написания обстоятельного очерка «Рассказ моей матери об Императрице Марии Федоровне» (1883–1885). Большую ценность представляют еще не изданные автобиографические повести Ф. П. Леонтьевой «Марфочка» и «Процесс».

Важное признание Леонтьева находим во вступлении к «Рассказу моей матери...»:

…я – тогда (т. е. в 50-х годах) 20-тилетний студент медицины, читавший в часы досуга Белинского, Герцена, Жорж-Санда, – уже чувствовал себя в силах относиться почти исторически, полу-сочувственно, полу-снисходительно, полу-надменно не только к тем, мне казалось, уже далеким преданиям времен, когда мать моя отроковицей ходила по коридорам закрытого училища, на берегу Фонтанки, но даже ко многознаменательному пятилетию, от 26 года до 31-го, от кончины Императора Александра I в Таганроге до Адрианопольского мира и до первого усмирения Польши (61, 552–553).

Здесь переданы чувства по-либеральному еще настроенного в начале 1850-х гг. Леонтьева. К концу десятилетия в нем постепенно подготавливается перелом, к которому окончательно подтолкнет близкое соприкосновение с демократизированной петербургской литературной средой в начале эпохи Великих реформ, породившее желание быть как можно меньше подобным этой среде. Теперь уже на давнее и недавнее (включая только что отошедшую «николаевскую эпоху») Леонтьев смотрит отнюдь не «полу-снисходительно, полу-надменно», но все с большим и большим сочувствием и «вживанием». Отсюда и обращение к исторической романистике. Тогда же был сделан и решающий жизненный шаг – Леонтьев в 1863 г. поступил на службу в Министерство иностранных дел и уже в конце года отправился на Крит. В Турецкой империи он провел целое десятилетие, переводимый с места на место.

Обдумывание романного цикла длилось почти десять лет, а сама работа началась параллельно с окончанием повести «Ай-бурун» («Исповедь мужа»), в Адрианополе. 1866 год – год Австро-прусской войны и начала Критского восстания, время первого самостоятельного управления консульством (в связи с отъездом консула М. И. Золотарева) – в леонтьевской «хронологии»344 обозначен двумя произведениями: ««Ай-Бурун». »Река времен"» (62, 31).

Сформировался план цикла. Он изложен в письме Леонтьева к Губастову от 29 сентября 1867 г.:

…план и подробности его совсем уже созрели.

1-я часть (1812–1830 г.) будет зваться «Заря и Полдень». Героиня мать Андрея и Дмитрия Львовых.

2-я часть (1848–1853 г.) «Записки Херувима». Герой (Херувим) Андрей Львов юношею.

3-я часть (1853–1857) «Мужская Женщина». Герой совершенно особое лицо. Некоторые из лиц 1-й и 2-й части будут являться здесь на втором плане, в том числе Андрей Львов военным доктором.

Часть 4-я «В Дороге». – Герой Консул русский (1859–1862).

Часть 5-я «От осени до осени», герой третий брат Львовых Николай.

Часть 6-я «Глинский». (1861–1865 г.).345

Возможно, с первым романом цикла связан составленный Леонтьевым список, левый столбец которого составляют «фамилии вымышленные», а правый – «настоящие». Тот же ряд имен мы встретим в воспоминаниях Ф. П. Леонтьевой, опубликованных её сыном. Она, судя по сохранившимся в Государственном литературном музее автографам, писала фамилии сокращенно, и Леонтьев мог составить список во время подготовки воспоминаний к публикации. Но тем же самым материалом он пользовался и работая над автобиографическими романами. Здесь и Кутузов, и великий князь Константин Павлович, и граф Д. И. Хвостов, и семья Хитрово, и Станкевичи, и кн. Ухтомские, и Энгельгардты, и Васильчиковы (см.: 5, 579–580).

Андрей Львов – это сам Леонтьев. Дмитрий – его брат Владимир (1818–1873), отец племянницы Маши, либеральный публицист, сотрудник «Современного слова» и «Голоса». Затем – это чрезвычайно интересно – автобиографический прообраз расслаивается на несколько героев (жизненных ипостасей Леонтьева на это хватает). Ведь «русский консул» – это, вероятно, тоже он,346 как и таинственное «особое лицо» в романе «Мужская женщина», появляющееся параллельно с тем же Андреем Львовым в роли эпизодического персонажа. Подтвердить это можно ссылкой на позднейшее незавершенное произведение – роман «Подруги» (1890). Его герой, дипломат Александр Матвеев, в детстве появлялся «в дамской шляпке и газовом шарфе с зонтиком в руке» и говорил о себе: «Я «мужская женщина»!» (5, 510). Все это, несомненно, автобиографические детали.

Что же касается «русского консула», то он (только в другую эпоху «своей» и «авторской» жизни) будет сделан главным героем романа «Пессимист» (1878–1879), начатого в период, когда автору вновь захотелось писать «из русской жизни» (5, 906). Здесь это дипломат в отставке, удалившийся в свое именьице, Владимир Львов (ср. с Владимиром Ладневым из «Подлипок» и «Египетского голубя»347). От фамилии «Львов» Леонтьев не может отказаться, потому что в ней зашифрована его собственная, образованная также от «льва» (leon).

Наконец, Николай Львов (в романе «От осени до осени») совмещает в себе детали характера и биографий двух братьев – Бориса (1817–?) и Александра (1819–?) Леонтьевых.348

В том же сентябрьском письме к Губастову находим и сообщение о том, на какой стадии находится работа:

«В Дороге» за исключением двух, трех вставок, кончен весь и секретарь мой его уже переписывает. «Глинский» отдыхал около месяца в ящике; после отправки «От осени до осени» я возьмусь за него; в нем написано почти все, но многим я не доволен и хочу переменить. Сам роман будет называться не «Глинский», а «Два Полковника» (гусарский Вейслинген и артиллерийский, публицист Дмитрий Львов). (…) …план и подробности его совсем уже созрели.349

Не исключено, что к этому времени первые три романа существовали хотя бы в набросках.

Сохранилось письмо еще одного сослуживца Леонтьева, болгарина Найдена Герова,350 русского вице-консула в Филиппополе, относящееся еще к периоду службы писателя в Адрианополе, – оно датировано 4 апреля 1866 г. Можно предположить, что произведение, о котором в нем идет речь, это первая редакция романа «В дороге»:

Возвращаю Вам при сем Ваш роман, который Вы имели доброту послать ко мне на прочтение и который я прочитал с большим удовольствием. (…) …ограничусь теперь тою мыслию Вашего сочинения, которая больше всего заинтересовала меня. Мысль обратить внимание русских на Болгарию мне очень понравилась, но в Вашем романе, кажется мне, недостаточно развита. Вы прекрасно сделаете, если будете продолжать развивать ее. Сначала, может быть, она встретит мало сочувствия, но, по пословице, капля по капле и камень пробивает (5, 779).

О романе «Глинский» Леонтьев писал Губастову 23 апреля 1868 г.:

Он давно уже почти кончен – две, три поправки и если оторвать его от «Реки времен» – можно сейчас в печать, но корни его так далеки и я боюсь его печатать, пока все не будет кончено. Однако быть может обстоятельства вынудят.351

Летом 1868 г. Леонтьев отправил в Петербург рукопись «Глинского», о чем сообщал тому же корреспонденту 26 июня.352 Вероятно, в это же время возникает замысел еще одного романа – «Последнее звено».

В октябре 1868 г. Леонтьев приехал в отпуск в Петербург. Одним из важнейших планов было – «пристроить» новые большие произведения. «Куда и за сколько отдали Ваши романы?» (5, 780) – спрашивал его Губастов 24 ноября и вскоре получил письмо, написанное 15 ноября, в котором Леонтьев говорил о своем трудном материальном положении:

…если не устроюсь выгодно с редакциею нового журнала «Заря» – так просто беги с этого света.353

очвеннический» журнал «Заря» начал выходить с января 1869 г. Обратиться именно туда для Леонтьева было тем естественнее, что редактора «Зари», Н. Н. Страхова, он знавал еще в пору издания журнала братьев Достоевских «Время». Другим «экспертом» стал П. В. Анненков, с которым Леонтьев через брата Владимира также был знаком с начала 1860-х гг.354 В записках «Янина» (1883) М. В. Леонтьева рассказывала:

Во время своего трехмесячного отпуска в зиму 68–69 годов он читал в Петербурге гг. Анненкову и Страхову отрывки, и отрывки очень большие, из ряда нескольких больших романов разного названия – соединенных под общим названием Река времен, которые должны были бы составить род эпопеи из русской жизни от времени Александра Благословенного до начала царствования Александра II-го. (…) …он хотел доказать этим рядом романов, что русская жизнь гораздо богаче, чем можно было видеть из ее литературы до той поры; но совершенная отделка их им была оставлена в то время. (…) С любовью он вызывал на бумагу своим талантом два прошлых великих царствования с милыми и немилыми образами как близких ему, так и чуждых людей… (62, 88).

В позднейшем варианте воспоминаний М. В. Леонтьева также упомянула о чтении романов в Петербурге:

В эту зиму (68–69 г.) он читал Реку времен (хотя и не все романы, составлявшие ее, были окончены; много было недоделанного) Страхову и Анненкову; вещь эта была вполне оценена Страховым; об отзыве Анненкова – ничего не могу сказать – не помню его (62, 94).

Речь шла прежде всего о романах «В дороге», «Глинский» и «Последнее звено». Первый из них Леонтьев в декабре с успехом читал в доме издателя «Зари» В. В. Кашпирева. Однако редакцию несколько смутили условия, поставленные им (см.: 5, 781–782).

В январе 1869 г. Леонтьев съездил в Москву, встретился с М. Н. Катковым, предложил ему для «Русского вестника» один из романов цикла и получил 800 руб. аванса, за что пришлось потом расплачиваться «восточными повестями» (см.: 62, 355).

Пробудь Леонтьев подольше в России, дела бы устроились, но внезапно он получил новое назначение. Пришлось забирать рукописи назад и отправляться в путь. Перед самым отъездом Леонтьев написал Страхову, который уже успел прочитать первую часть «Глинского»:

Я еду в четверг и вечером во вторник или в среду приеду с Вами еще проститься и посоветоваться; я все еще не понял, чего Вы от меня критически хотите, –я все боюсь, что Вы слишком думаете о читателях. – Я нахожу, что для них не стоит делать ничего. – Пусть учатся (62, 783–784).

2 февраля Страхов отвечал:

Увы, Константин Николаевич, Кашпирев говорит, что после всех затрат, он уже не может больше ничего давать вперед.

Я дочитал 1-ю часть Глинского и препровождаю Вам ее при сей второй оказии. Скажу Вам все то же.

Искусство есть некоторый обман, умение производить иллюзию. Об этом обмане сказано

Тьмы низких истин мне дороже

Нас возвышающий обман.355

И нам нельзя не думать о читателях; нужно употреблять все старания, чтобы обмануть их как можно незаметнее; для этого в каждой картине, которую Вы им представляете, все должно быть ясно и отчетливо.

Впрочем, авось еще удастся поговорить с Вами. В эту минуту я занят по горло: 2-я книжка выходит (Там же, 784).

М. В. Леонтьева вспоминала:

Хотя и ему не хотелось уезжать так скоро, но он очень был весел и доволен результатами своего пребывания в России относительно литературы. – Ему хотелось скорее приняться за окончание Реки времен; в Петербурге же писать было немыслимо; все-таки очень суетно было.

Но и в Янине весной «романы очень мало подвинулись, ибо много было забот и хлопот по устройству нового дома и всего порядка жизни», да и летом Леонтьев «не дотрогивался до русских романов» (Там же).356 Нет сведений и о следующих двух годах. С «Зарей» отношения были разорваны из-за отказа публиковать статью «Несколько воспоминаний и мыслей о покойном Ап. Григорьеве» и долгих промедлений с напечатанием статьи «Грамотность и народность». Для «Русского вестника» между тем по-прежнему писались «восточные повести». Тем не менее, к лету 1871 г. было написано пять романов (вероятно, на разной стадии отделки и завершенности).

А затем на даче под Салониками Леонтьев переживает смертельную болезнь, чудесное исцеление и христианское «обращение», после чего 25 июля 1871 г. уезжает на Афон. В августе, приехав ненадолго с Афона, он сжигает «Реку времен». По свидетельству М. В. Леонтьевой, гостившей тогда у дяди, это произошло совершенно неожиданно для неё.

Здоровье его было плохо и более всего оттого, что упорная лихорадка южная расшатала его организм. – Литературой он заниматься, конечно, в таком состоянии не мог. При этом он ничего не высказывал против своих прежних сочинений, т. е. про Реку времен; эти несколько романов лежали у него в особом чемоданчике, к(ото)рый был у меня на хранении во время его отъезда на Афон. – По приезде своем он опять его взял в свой кабинет. – Более недели К(онстантин) Н(иколаеви)ч все искал какой-то очень важный документ;357 искала и я его; но теперь не помню какой именно. – Вздумал К. Н–ч взглянуть в этот чемоданчик, поискать между рукописями. – Неожиданно для себя он его находит между ними, и почему-то в это же мгновение К. Н–ч все рукописи бросил в камин и зажег их. – Позвал меня он, когда рукописи уже горели, а он объявил мне свою радость, что документ нашелся между ними. – Был конец августа (62, 110).358

У этого поступка была не только духовная (желание полного «отречения»359), но и эстетическая причина. В исповедальном письме Вс. С. Соловьеву от 18 июня 1879 г. Леонтьев рассказывал:

Я вознесся в своем уединении до того, что мнил положить конец – Гоголевскому влиянию, которое я признаю во всех, исключая пожалуй Толстого, который по крайней мере давно уже борется против гоголевщины – отрицанья, комизма и т. п. в самом содержании своем. (…) …я мечтал в гордости моей, в моем уединенном самолюбии, что я призван – обновить и форму. Напомнить простые и краткие приемы (…) «Капитанской дочки», «Наташи» Соллогуба; «Валерии» Г-жи Крюднер,360 «Вертера», «Гоффмана"… Выбросить все эти разговоры, все эти хихиканья и т.п. … (…) Вот каковы были мои мечты, мои цели, мои безгласные и надменные надежды в Турции… Я сжег там отчасти от гордости, отчасти от тоски 8-летний труд мой, который должен был обнять жизнь русского среднего и отчасти высшего дворянства, за полвека, от 10-го – 12-го года – до первых 60-х годов. – Эта эпопея задумана была почти так же как романы Бальзака и Эмиля Зола – в связи. – Написано было уже 3 романа сполна, а другие начаты. – Всех должно было быть 6 или 7 и все большие. – И все я хотел непременно разом издать. – Сколько русских лиц там было списано почти с натуры, лиц мне известных, близких, оригинальных, сильных, разнообразных, собирал матерьялы, мать моя трудилась, писала для меня свои Записки несколько лет. Я все не спешил печатать – я хотел, вообразите – всех и все сразить сразу. Года проходили; – я, между тем храня этот запас в столе моем, хотел попробовать себя на этих «акварелях, на этих фарфоровых чашечках» Хризо, Пембе361 – и т. д. … Никто не сказал ни слова. – Видите, вся бы моя деятельность, может быть, сложилась бы иначе, если бы в то время лет 10–12 тому назад критика сказала бы мне: «Мы понимаем Вас; мы знаем, чего Вы хотите! – Вы ненавидите реализм и содержания и формы. – Мы рады, мы благодарны Вам за ваши усилия и попытки, но… Вы не справитесь с веком; платите ему дань… Пишите яснее, грубее, подробнее (…)». – Пусть бы печатно критика сказала бы мне тогда то, что по возвращении моем в Россию сказал мне Ф. Н. Берг: «Я согласен, что в коляске лучше, чем в вагоне, но попробуйте ездить в коляске, когда все другие ездят в вагонах. – Что будет с вами?» (…)

Пусть бы мне хоть один человек, напр(имер) хоть бы Страхов, лет 10 тому назад это сказал бы печатно… (…) Но все молчали, как дураки тогда – и никому и в голову не пришло подумать, что это человек затевает, что он думает, о чем мечтает…

Это молчание не смирило меня и только усилило мою гордость, мое самолюбие, хотя и погрузило меня постепенно в неисцелимую тоску… (…)

В глубоком одиночестве моем – я в припадке тоски сжег большой мой труд из русской жизни и вернуться к нему уже не могу (5, 785–787).

Характерно, что о «Реке времен» Леонтьев даже не упомянул в автобиографической записке «Где разыскать мои сочинения после моей смерти» (1883).

Единственный сохранившийся роман из цикла «Река времен» – «От осени до осени».

…Хоть эта вещь далеко не обработанная, – но все же оконченная; – писала М. В. Леонтьева о. И. Фуделю 6 января 1912 г., отправляя ему только что выполненную копию романа, – притом, дядя почему-то её очень любил, ибо 2 раза жег и 2 раза вновь писал (5, 776).

Первый раз «жег» этот роман Леонтьев еще в 1865 г. 29 сентября 1867 г. он писал Губастову из Тульчи:

В полторы недели начал и почти уже кончил особый роман «От осени до осени» (5 часть «Реки времен», между «Глинским» и «В Дороге»). На днях отправляю его к племяннице, чтобы она его переписала к моему приезду в Петербург. Он был уже готов 2 года тому назад, но тогда я его сжег.362

О времени второго уничтожения рукописи сведений нет. Если это произошло до августа 1871 г., то, следовательно, сохранившийся автограф чудом уцелел, не попавшись на глаза автору. Если это не так, то, значит, текст романа был восстановлен уже после салоникского жеста самоотречения, что менее вероятно.

Насыщенность этого текста автобиографическими деталями позволяет предположить, что такого же принципа придерживался Леонтьев и в утраченных романах. Место действия романа «От осени до осени» – сельцо Куреево (это же название Леонтьев перенесет и в роман «Подруги», а впервые оно использовалось еще в романе «В своем краю»), за которым угадывается мещовское имение Кудиново.363 Марья Павловна Львова – несомненный портрет Ф. П. Леонтьевой. В некоторых случаях Леонтьев даже сохранил реальные имена: Катерина Борисовна (тетушка Е. Б. Леонтьева; 1787–?), няня Матрена. Николай, как мы уже упомянули, это Борис Николаевич Леонтьев с некоторыми деталями биографии брата Александра Николаевича; Дмитрий Львов – Владимир Николаевич; его дочь Катя – Мария Владимировна, а «сухо-богомольная жена» – Мария Николаевна Леонтьева (урожденная Шредер, сестра известного скульптора); Алексей (Александр) Львов – Александр Николаевич (в романе сначала названы два брата, и тот, что похож на Александра Леонтьева, так и назван Александром, в последних главах его зовут Алексей, имя же Александр исчезает из повествования); Лидия – Александра Николаевна (в замужестве Гемельман; 1822–?); и наконец, Андрей Львов – это сам Константин Николаевич, во время Крымской войны – «молодой военный лекарь» (5, 36), а его «добрая, но ветреная и необразованная жена» имеет прообразом Лизу Политову (Е. П. Леонтьеву; 1842?–1918).364

Роман не принадлежит к лучшим произведениям Леонтьева-беллетриста. С точки зрения «историко-бытописательной», произведение интересно как эпизод из тревожного для русского дворянства времени подготовки крестьянской реформы. Для общей же картины творчества Леонтьева гораздо важнее автобиографические и автопсихологические мотивы этого произведения, вроде любовной линии дяди и племянницы. Надо признать, что это, действительно, «вещь далеко не обработанная». Не случайно Страхову и Анненкову давались на прочтение другие части эпопеи.

О мастерстве Леонтьева-"историка» (автора, передающего одной деталью «стиль и веяние» времени) можно судить по его мемуарно-автобиографическим произведениям и, конечно, по историческим сценам в его эпических произведениях (рассказ о взятии Адрианополя войсками Дибича в романе «Одиссей Полихрониадес», мимолетные, но яркие «напоминания» о Греческом восстании 1821 г. в «восточных повестях»). Зная подобные примеры, можно лишь гадать о том, что ждало читателя в «Реке времен» и что, соответственно, могло бы привлечь внимание автора «Из пережитого».

И. В. Ясюкевич. Особенности русского духовного пения в понимании Н. П. Гилярова-Платонова

В некоторых своих работах Н. П. Гиляров-Платонов обращается к такой области искусства, как церковное пение. Философ понимает и высоко оценивает его роль:

Русское церковное пение, равно как и русское пение вообще, есть еще неизвестный в музыкальной науке, своебычный, оригинальный факт, еще доселе не исследованный вполне. Можно сказать, что край завесы только приподнят, проблема только поставлена такими умами и талантами, как покойные князь Одоевский и М. Глинка, оба решившие, что ключа к русской народной музыке следует искать, между прочим, в музыке церковной, и оба веровавшие, что с открытием законов русской музыки настанет новая эра и для музыки вообще.365

Основы теории и истории русской церковной музыки действительно были разработаны кн. В. Ф. Одоевским и прот. Д. В. Разумовским.366 Позже к ним примкнул целый ряд исследователей: Ю. К. Арнольд, И. И. Вознесенский, С. В. Смоленский, свящ. В. М. Металлов, И. В. Преображенский и другие. Нам же представляется интересным выяснить особенности русского духовного пения в понимании Гилярова.

В своих статьях о церковном пении он, несомненно, опирался на исследования и замечания кн. В. Ф. Одоевского. Тот разрабатывал музыку как науку.367 Он обратил внимание на систему средневековых церковных ладов и отметил их сходство с древними церковными мелодиями и народными песнями.368 Вот о большом значении народного песенного творчества и пишет Гиляров:

Обычное церковное пение есть произведение народного гения; с записыванием народных церковных напевов и должно было случиться (то), что продолжает(ся) с другим видом народного песнетворчества, т. е. с песнями: правильно записанной русской песни нет, и мужик поет и несомненно вернее, нежели записал, пусть с его же голоса, ученый композитор.369

Русский философ очерчивает свой круг проблем, которые волнуют его как публициста:

Но само церковное пение сохранило ли свою чистоту? Верно ли оно своим музыкальным законам? Не уклонилось ли оно от своего характера и назначения? Тысячу раз да. Если народ забывает свою песню, по крайней мере, он не искажает ее строя. Церковное же пение, хотя хранит в обиходе неприкосновенный, или, по крайней мере, мало тронутый запас действительных церковных мелодий, на практике совершенно распростилось с ними и, в особенности, с их строем. Трудно решить, что дальше отошло, русские ли романсы от русской песни, или новейшие церковные композиции от подлинно церковных песнопений. Да, наконец, не решен вопрос даже о том: откуда наше церковное пение? Наше ли оно или унаследованное от чужого народа, то есть греков?370

Почему же возник в XIX в. столь важный вопрос о «чистоте церковных напевов»? Это объясняется историческими условиями и, в частности, большим влиянием западноевропейской музыки, по большей мере итальянской, на русскую духовную музыку.

Первый историк русского церковного пения прот. Д. В. Разумовский на основании древних рукописей выделил три вида певческих текстов, а вместе с тем и три периода: первый – с XI по XIV в., второй – с XV по XVII в., и третий – с середины XVII в. Третий период был особенно противоречивым, потому что в это время происходит важное событие в области пения: замена «крюковой» системы «линейной». Дело в том, что простая крюковая система к XVII в. настолько усложнилась, что приводила в недоумение не только переписчиков, но и профессиональных певцов.

С другой стороны, с XVII в. усиливается влияние западноевропейской музыки. В Московском государстве наступал период больших перемен в общественной и культурной жизни, и в искусство стали проникать новые формы. Сначала духовное пение испытывает влияние польской музыки, пусть мягко, опосредованно, через Украину, но испытывает. Южнорусская Церковь, защищая Православие от католического влияния, вынуждена была бороться равносильным оружием. При монастырях учреждают профессиональные школы и певческие хоры. Стройное, торжественное, благоговейное пение братских хоров должно было противостоять сладким звукам католических органов. Отсюда многоголосное, как говорили, партесное пение (то есть пение по партиям) быстро вводится в богослужебную практику и утверждается в южнорусской Церкви.371

С XVIII в. русская духовная музыка поддается итальянскому влиянию. Так, императрица Анна Иоанновна в 1735 г. пригласила в качестве придворного капельмейстера известного композитора-итальянца Франческо Арайя, который на протяжении 25 лет руководил придворной музыкой и пением. Его сменили опять же итальянцы: Б. Галуппи (с 1764 г.), затем Дж. Сарти (до 1801 г.).

Блестяще даровитые и отлично ученые итальянцы увлекли всех своими произведениями, вполне новыми тогда в наших храмах, эффектно-звучными, чувствительно-мелодичными, изложенными во всей силе тогдашнего мастерства писать для голоса,372 – указывал С. В. Смоленский.

Церковному пению в России пришлось испытать от итальянцев столь сильное влияние, что даже теперь, почти через 200 лет, приходится серьезно считаться с сочувствием этому чуждому нам пению, утвержденному у нас своими же русскими людьми. Тогда же дело доходило до курьезов. Прот. Д. В. Разумовский приводит такой пример:

Развязность композиторов дошла до того, что мелодиями для церковных православных песнопений стали служить оперные арии. Так, ария жреца из оперы «Весталка» была приложена к священным словам «Тебе поем, Тебе благословим», а «Херувимская» выкрикивалась из оперы Вебера «Волшебный стрелок».

Разумовскому вторят кн. В. Ф. Одоевский и А. И. Пузыревский.

В то время услышать в церкви какой-нибудь слащавый романс, положенный на богослужебный текст, было случаем самым обыкновенным. Дело дошло до того, что в церквах «слушатели» забывались и аплодировали.373

Вот почему было создано Общество любителей церковного пения. Гиляров предлагает свой способ сохранения духовной культуры: «чтобы открыть пение истинно народное и истинно древнее (…) необходимо его записывать с живого голоса, и случайные разнообразия исполнения возводить к идеальному единству»374 путем сличения напевов, то есть использовать способ, применяемый для изучения древних рукописей, когда сличают несколько разных списков. Фиксировать напевы необходимо с голосов дьячков, как представителей именно народного, правильного пения, – таково мнение Гилярова. Только так, «церковное пение не только вполне исправится и облагообразится, но, что может быть еще важнее, вполне выяснятся и законы русской музыки».375

Блестящий публицист, Гиляров использует очень яркое образное сравнение. Он указывает на недостаток внимания к церковному пению и сравнивает церковное пение с зипуном, а итальянскую манеру пения – с фраком:

…церковная нота и обычное пение считались своего рода зипуном, итальянская – фраком. Со времени Львова,376 церковному обычному пению оказано снисхождение, но только снисхождение: зипун удостоили внимания, перекроив его, однако, на фрак. На фабриках, где к чести фабрикантов заводятся хоры, употребляется львовское пение. Иначе не может быть: кто поусердствует, тот заведет даже вполне партесное пение, добродушно воображая, что это и есть совершенство. Да ведают, однако, все усердствующие о хоровом церковном пении, не жалеющие иногда больших средств на обучение хоровому пению мастеровых, учеников, и т. п., что приучение народа к итальянскому хоровому пению есть разучение пению, а не обучение. Собственно в русском пении хорал никогда не употребляется. В русском хоре каждый пропоет со смыслом, если его оставить и одного без хора исполнять свою партию. Но попытайте тоже сделать с партесным хоровым пением: бас, тенор, альт пусть исполнят свою партию без содействия других голосов: выйдет чепуха, бессмыслица. В этом-то и состоит одно из существенных отличий русской музыки, и потому-то партесное хоровое пение отучает русского человека от искусства петь, а не приучает к нему. Будем надеяться, что господствующий предрассудок рассеется со временем.377

И далее философ надеется на преодоление этой проблемы:

…пожелаем народу-песнетворцу выбиться из пут, которые на него наложили и накладывают.378

Как видно из цикла статей «Церковное пение», Гиляров обладал очень тонким и взыскательным музыкальным вкусом, эрудицией, позволяющей ему делать точные сравнения и интересные догадки в области музыки. Так, например, он описывает впечатление от обиходного пения,

исполненное унисоном, испытано было в исполнении на греческий образец, где мелодию выводит только один или два певца, весь же остальной хор, в продолжение всего песнопения, ведет одну основную ноту или гласовой ключ песнопения.379

Гиляров указывает на ошибку ученого начала XIX в. Виллото, считавшего, наоборот, что в греческих церквах мелодию исполняет весь хор, а одну ноту тянет певец. И далее Гиляров высказывает музыкальную гипотезу, что даже то пение, что он слышал, когда певец тянет один звук, без текста

ведение однообразного гласового звука, без слов, слишком искусственно, – более органно, сценично, если угодно, нежели приличествует пению живой молитвы. Оно образовалось, как мы полагаем, из обычая греческой церкви сопровождать певца живым аккомпанементом вполголоса, а затем регулировано и приведено в систему под влиянием теории гласов.380

Несомненно, что духовная музыка – это значительный пласт общехоровой национальной культуры. Она пользуется сегодня большой популярностью и среди любителей классической музыки. Аналога российскому церковно-хоровому стилю в мире не существует (так, выразительностью сложной хоровой фактуры изложения и изобретательностью голосоведения концертов Бортнянского, например, восхищался один из самых «оркестровых» композиторов Европы Гектор Берлиоз381). В духовной музыке находит отражение идея живой связи времен, преемственности поколений, когда произведения глубокой старины как прекрасные памятники национальной музыкальной культуры гармонично сочетаются с реалиями наших дней, обретают среди наших современников благодарных слушателей.

Как нам кажется, значение проблем, поднимаемых Гиляровым в статьях «Современных известий», связанных с церковной музыкой, с духовной культурой, огромно. Они – отражение тех вопросов, которые занимали передовых деятелей культуры и музыки того времени. Эти же проблемы представляются весьма важными и в период повышенного интереса к русской культуре в гуманитарной науке рубежа XX–XXI вв.

Круг проблем только очерчен. Как метко выразился сам писатель, «можно сказать, что край завесы только приподнят».382 Необходимо вести исследование основных направлений деятельности Общества любителей церковного пения, определить состав его участников, выявить значение этого творческого объединения в культурном контексте эпохи, осознать значение церковной музыки в духовном мире самого Гилярова.

А. А. Аксенов Ценностно-педагогический смысл творчества Н. П. Гилярова-Платонова

Изучение творчества Н. П. Гилярова-Платонова особенно интересно в психолого-педагогическом аспекте. Раскрыть особенности сознания творческой личности – значит показать ценность её творчества.

Гениям в отличие от менее значимых в творческом отношении людей свойственно не просто предлагать миру какую-то новую идею, а создавать импульс для развития мысли в определенном направлении. Как правило, этот импульс вызывают вскрытые гением противоречия. Признанными мастерами парадоксов были А. Эйнштейн, З. Фрейд, Л. С. Выготский, великие поэты и писатели. Парадоксальность – стимул для мыслящих людей разрешать противоречия.

Г. В. Ф. Гегель в «Логике» писал о единстве и борьбе противоречий как об одном из законов развития. Вслед за ним психологи утверждают, что кризисы, насыщенные конфликтами, – наиболее важные периоды развития человека, а противоречия являются движущей силой психического развития (Л. С. Выготский, Д. Б. Эльконин, Э. Эриксон и др.).

Работы культурологов В. С. Библера, С. Ю. Курганова и др. показывают в качестве особенности сознания современного человека возможность сопрягать противоположные точки зрения, различные культуры, далекие друг от друга эпохи. Не воинствующе отвергать и отрицать, а выстраивать с ними диалог. На смену монопарадигмальному сознанию, признающему единственность правды и истины, приходит сознание полипарадигмальное, утверждающее, что эта правда и истина могут иметь разные и иногда взаимоисключающие по смыслу стороны. Иногда смысл даже не в какой-либо точке зрения и не в их объединении, а в сложном взаимодействии. Человек с полипарадигмальным сознанием может рассматривать различные способы решения задачи без категорического отвержения каждого из них. Конечно, для себя он принимает единственное решение, но позволяет другому решать проблему по-своему. А поскольку он сам провел свою мысль по пути, с которым он не согласен, то сможет понять тех людей, которые думают иначе. Не согласится с ними, но и не осудить их.

Ярким представителем полипарадигмального сознания и был Гиляров. Еще в 1880-е гг. он писал своему корреспонденту:

Как бывает часто, обе стороны были правы и обе виноваты, потому что односторонни. Как часто припоминается в таких случаях указание Гегеля, что истина не в «или ‒ или» и не в экономически отвлеченной середине, а в живом взаимодействии «и» и «и».383

В своих работах Гиляров тщательно исследует точки зрения, с которыми не согласен не только для того, чтобы критиковать, а чтобы их понять. У Гилярова есть замечательное выражение: «муки внутреннего разделения».384 Он был с ними знаком сам и познакомил нас в своих работах, тем самым активизируя работу сознания своих читателей.

Творчество Гилярова развивает мышление человека, побуждает его задумываться и искать собственные решения проблем. Вот яркий пример из педагогической практики Гилярова. Руководя студентами, он так формулирует задачи процесса обучения: изобразить диалектику, не навязывать свои мысли, а побудить решать вопрос самого слушателя лекций:

Все старание было приложено к тому, чтобы, не сказав от себя ни слова, словами раскольников, с одной стороны, православных богословов – с другой, изобразить диалектику самой истории (курсив наш. – А. А.).385

Для этого сам он всесторонне рассматривает проблему, анализирует разные точки зрения на неё.

Актуальность изучения творчества Гилярова сегодня связана с осознанием важности освобождения от стереотипов и однозначности суждений для развивающейся, формирующейся личности. Именно в условиях многомерного общества и современных социальных проблем следует учиться думать полипарадигмально. Тогда будет решена проблема толерантности, когда человек научится сам анализировать различные точки зрения. Мыслящий полипарадигмально человек толерантен и в сознании, и в деятельности. Уяснение механизма мышления Гилярова, на наш взгляд, может помочь человеку в XXI в. стать более терпимым к иному. В этом, думается, основной ценностно-педагогический смысл наследия Гилярова.

Роман Славацкий. «Коломенский историзм» у Лажечникова, Гилярова-Платонова и Пильняка

Термин «коломенский историзм» взят у меня в кавычки неспроста. В самом сопоставлении торжественного слова «историзм» с провинциальным подмосковным городком уже содержится нечто ироническое. И как это удачно ложится на традицию характерного российского самоосуждения!

Хотелось бы сказать несколько слов о «коломенском историзме» как тенденции. Взгляд на историю города, и притом взгляд иронический, – характерная особенность коломенской литературной традиции. Причем началась эта традиция еще в долажечниковские времена, и не кончилась вместе с Пильняком, а благополучно здравствует и по сей день.

Вот что пишет в своих «Сатирических ведомостях» Н. И. Новиков в 1769 г.:

Из Коломны.

Забылчесть, дворянин, находясь в некотором приказе судьею, трудами своими и любовию к ближним нажил довольное имение… он подчиненным своим ничего не приказывает, не сказав: «Во святой час» и не прочитав молитву Пресвятой Троице, водки никогда не пьет, хотя б то было и в гостях, дела подписывает перекрестясь, говоря: «Честной де Крест на враги победа», не смотря, что те враги бывают иногда законы, истина, правосудие, честь и добродетель.386

А вот уже Карамзин, 1801 год:

Вообще имя Коломны встречается в истории по двум причинам: или татары жгут ее, или в ней собирается русское войско идти против татар.

Чеканная формулировка! И далее:

Что же касается до имени города, то его для забавы можно произвести от славной италиянской фамилии Colonna. Известно, что папа Вонифатий VIII гнал всех знаменитых людей сей фамилии и что многие из них искали убежища не только в иных землях, но и в других частях света. Некоторые могли уйти в Россию, выпросить у наших великих князей землю, построить город и назвать его своим именем! Писатели, которые утверждают, что Рюрик происходит от кесаря Августа и что осада Трои принадлежит к славянской истории, без сомнения, не найдут лучших доказательств!387

А вот и Лажечников.

Случались однако ж в городе важные происшествия, возмущавшие спокойствие целого населения. То появлялся оборотень, который по ночам бегал в виде огромной свиньи, ранил и обдирал клыками прохожих; то судья в нетрезвом виде въезжал верхом на лошади и без приключений съезжал по лесам строившегося двухэтажного дома; то зарезывался казначей, обворовавший казначейство. Полицейские личности в городе были то смирные, то сердитые; большею частию их отличали не по уму и честности, а по степени огня в крови…388

Такое ощущение, что новиковский судья Забылчесть неожиданно запил и поскакал на белом коне штурмовать строительные леса. Кстати, Лажечников мог читать, и наверняка читал Новикова. Великий просветитель не раз бывал в Коломне, они были знакомы с Лажечниковым-старшим, у Новикова были свои книжные агенты в городе: Коломна славилась не только «пузатыми купцами», но и книжными собраниями, и Коломенской семинарией (это древнейший вуз Подмосковья, возрастом более 280 лет), и кругом свободно мыслящих людей и литераторов. Впрочем, все это не помешало Лажечникову, ради иронического самоуничижения, нарисовать свою родину в виде «темного царства».

Не будем останавливаться на гротескных коломенских образах в комедиях Островского. Перейдем сразу к Н. П. Гилярову-Платонову, который достойно принял эстафету от Лажечникова.

Легкая ирония чувствуется уже с первых строк его мемуаров.

Уездный город, бывший епархиальный, следовательно старинный, а потому, согласно этим двум качествам, со множеством церквей (до двух десятков счетом); река средняя, впадающая за три версты в большую. Но, впрочем, зачем же говорить обиняками? Это – Коломна. Крепость полуразвалившаяся, но с уцелевшей частью стен; уцелело также несколько башен и одни ворота с иконописью на них и с вечною лампадой. Как подобает старине, город потонул в легендах. В одной из башен содержалась Мария Мнишек – это исторический факт. В той же башне кроются несметные богатства – это легенда. В одной из церквей венчался Димитрий Донской и осталось его кресло. Это тоже история (сохранилось ли кресло доныне, не имею сведений).

А дальше идет несусветная история о Мотасовой башне и коломенском черте Мотасе, который философски говорит сатане из соседнего Бобренева монастыря:

– Э, голубчик, я тут уже четыреста лет от нечего делать мотаю ногами; здесь нас с тобой поучат грешить…

Чуть ниже Гиляров замечает:

Самоосуждение свойственно не одной Коломне, а вообще русским городам, особенно древним (…). Замечательна эта народная черта. (…) …передавали мне, что преподобный Сергий проходил некогда через город и его прогнали «колом», он тогда прошел в Голутвин. (…) …несомненно, что Сергий преподобный проходил через Коломну, и там, где теперь Голутвин, благословил Димитрия Донского; посох Сергия остался в Голутвине. Но Коломна по меньшей мере двумя, а то и всеми тремястами лет старше Донского; тем не менее коломенцы воспользовались историческим событием, чтобы сочинить самоуничижительную легенду.389

Как тут не вспомнить пильняковские «Машины и волки»!

Коломна лежит на трех реках… Город доминами белыми подпер к Москве-реке, жил крупичато в Запрудах, в Кремле, в Гончарах, щеголял перед Рязанью. Очень все интересовались узнать – откуда пошло слово Коломна? – объясняли, что от прилагательного колымный – обильный, широкий, сытный; от римских патрициев Колоннов, ушедших в Скифию и поселившихся здесь (это толкование отразилось и в гербе коломенском, где на синем поле три звезды и колонна); от существительного каменоломня (недаром сами коломенцы рязанским наречием называют Коломну – Коломня); но толковали и так, будто Сергий Радонежский проходя по Коломне строить Голутвин монастырь, попросил попить, а ему ответили колом по шее, и он объяснял потом:

– Я водицы попросил, а они колом мя –

Голутвин монастырь, на стрелке, где сливаются Ока и Москва, был заложен, правда, Сергием Радонежским, и там хранится его посошок, – и Коломна жила за пятью монастырями, в двадцати семи церквах, колымная, как коломенская пастила – сладкая.390

Сразу видно, что человек читал Линдемана и еще более внимательно – Гилярова. К слову сказать, традиция списывать целыми абзацами, не указывая источников, жива в Коломне и до сих пор.

Заметим, что и новиковско-лажечниковская интонация не чужда Пильняку, как это видим, например, в романе «Голый год».

События в городе бывали редки, и если случались комеражи вроде следующего:

Мишка Цвелев – слесарев – с акцизниковым сыном Ипполиткой привязали мышь за хвост и играли с нею возле дома, а по улице проходил зарецкий сумасшедший Ермил-кривой и – давай в окна камнями садить. Цвелев – слесарь – на него с топором. Он топор отнял. Прибежали пожарные, – он на пожарных с топором; пожарные – теку. Один околоточный Бабочкин справился: Мишку потом три дня драли, –

– если случались такие комеражи, то весь город полгода об этом говорил. Раз в два года убегали из тюрьмы арестанты, тогда ловили их всем городом.391

Если не знать, откуда взяты отрывки, то временами может возникнуть ощущение, что их писал один человек. А между тем это очень разные люди по происхождению. Лажечников – дворянин из купцов, Гиляров – попович, Пильняк – разночинец. Различны эпохи, в которые они жили, а взгляд на город – сходен. Любопытно, что эта традиция прослеживается и позднее. Достаточно прочитать первые главы «Истории парикмахерской куклы» А. В. Чаянова, начало «Авы» И. С. Соколова-Микитова. Эти же мотивы встречаются и у наших современников: В. В. Королева, С. В. Малицкого; я уж не говорю о Р. В. Славацком.

Откуда это странное сходство? От знакомства с трудами предшественников? От иронически-пренебрежительного отношения к «провинции»? Думается, что причина лежит глубже. Кстати говоря, нелишне заметить, что и Лажечников, и Гиляров, и Пильняк отлично понимали величие коломенской древности. У каждого из них найдутся строки, в которых Коломна предстает эпически-прекрасной, величавой, таинственной крепостью.

Особенно показателен в этом отношении Пильняк. Зловещий образ «мертвого города» в «Голом годе», устрашающая поэзия «Волги…», где Коломна предстает в предсмертном, почти библейском, величии, говорят об очень серьезном отношении к предмету повествования.

Тогда откуда же эта ирония? Мне кажется, что внешний облик города вызывает улыбку сам по себе. Коломна – это не просто типичный, а, пожалуй, типичнейший подмосковный город. При первом же взгляде на него возникает эффект «узнавания», как будто ты уже встречал что-то подобное: то ли по телевизору видел, то ли в книге вычитал. Поглядел в одну сторону: ба! Да это же Московский Кремль. Глянул в другую – да это же Замоскворечье Островского; никакой декорации строить не надо! Все – древнее, историзм так и прет, но какой-то забавный, провинциальный, «коломенский историзм». И чувствуешь себя «столичной штучкой», которая невольно улыбается наивности «аборигенов».

А на самом деле.

На самом деле жуткое чувство охватывает при мысли о бездне протекших лет, о потоках крови, пролитой на этих полях, об этой земле, пронизанной следами пожарищ и человеческими останками. И кажется подчас, что ты видишь не город, а древнего дремлющего дракона, который вот-вот приоткроет глаза…

И от этого становится как-то не по себе. Давайте не будем тревожить Прошлое. Давайте прикроем его забавной личиной. В самом деле – невозможно жить без ощущения родства и уюта. Покров иронии дарит веселое спокойствие и человеческое тепло. А то, что скрывается за покровом «коломенского историзма», – не так уж важно.

А. Г. Юшко. За кулисами публицистики (Власти и «Московские ведомости» в 1887 г. по смерти М. Н. Каткова)

Незадолго до кончины знаменитого московского публициста К. П. Победоносцев в письме Александру III сокрушался, что, когда Каткова не станет, «решительно некем будет заменить его».392 Трудно не согласиться с оценкой высокопоставленного современника: деятельность Михаила Никифоровича на посту редактора-издателя «Московских ведомостей» (1863–1887) представляла собой уникальное явление в истории русской публицистики пореформенного времени. И дело здесь не только в полемическом таланте Каткова. По его собственному признанию, «Московские ведомости» были «не просто газетой, а случайным органом государственной деятельности. В ней не просто отражались дела, в ней многие дела делались».393 Благодаря связям и знакомствам в среде высшей бюрократии Катков был посвящен в закулисную сторону процесса согласования важных правительственных решений. К обсуждению и принятию некоторых из них он имел непосредственное отношение.

Лейтмотивом большинства статей Каткова со времен Польского восстания 1863 г. было обличение сановников у трона в отсутствии или недостатке у них здорового «государственного духа».394 В этом смысле он всегда пребывал в принципиальной оппозиции «проникнутому космополитизмом» чиновному Петербургу. Твердо отстаивая свои убеждения в печати, проявляя решимость идти ради них на конфликт с министрами в ущерб собственному спокойствию, общественному и материальному положению, он завоевал авторитет и уважение своих читателей. Его противостояние в 1866 г. министру внутренних дел П. А. Валуеву ставилось ему в заслугу не меньшую, нежели статьи его по польскому вопросу, принесшие ему славу публициста. «Хамскую русскую публицистику, – писал по этому поводу младший его современник, – Катков возвел в потомственное дворянство».395 Личные доверительные отношения, сложившиеся у Каткова с Александром II и Александром III, не сомневавшимися в его искренней преданности престолу, служили главной и последней гарантией его независимости. Таким образом, «Московские ведомости» при нем удачно сочетали оба качества, необходимые солидной политической газете: информированность, предполагавшую в условиях отечественных политических реалий тесную, «интимную», близость к власти, и самостоятельность.

Самым ценным для Каткова читателем «Московских ведомостей» был император. Выдержки из них неизменно ложились ему на стол в составе так называемых «царских обозрений» – ежедневных обзоров прессы, заслуживающих монаршего внимания, которые составлял начальник Главного управления по делам печати.396 Отдельные номера передавали государю высокопоставленные поклонники московского публициста. Александр III сам регулярно просматривал «Московские ведомости».

Когда Михаил Никифорович писал какую-либо статью по тому или другому важному государственному вопросу, – вспоминал по свежим следам Н. А. Любимов, – первая мысль у него была, что статью прочтет Государь. Для него старался он ставить вопросы и предлагать решения с возможной ясностью и убедительностью. На него желал он прежде всего подействовать своими аргументами и разъяснениями.397

С 1866 г. Катков имел прямой доступ к императору и часто пользовался правом писать ему о том, о чем пришлось умолчать на страницах издания, а при случае мог рассчитывать на беседу с ним с глазу на глаз.

Читательская аудитория «Московских ведомостей» составляла на протяжении четверти века стабильную цифру в 6–8 тысяч подписчиков. Подавляющее большинство их имело московскую «прописку». До петербуржцев номера доходили с опозданием на полдня по сравнению с местными изданиями. Поэтому столичное чиновничество, ценившее газеты за оперативность, неохотно подписывалось на «Московские ведомости», в отличие от москвичей, до которых они доходили первыми.398 Этот факт, по-видимому, не смущал Каткова: обращаясь к публике, он, как убежденный государственник и человек практического склада ума, апеллировал к читателю влиятельному и притом не к безликой массе столичной бюрократии, а к вполне конкретным лицам у кормила власти.

В 1880-е гг. репутация Каткова и его газеты в правительственной среде была как никогда высока. Ключевые министерские посты занимали люди «партии порядка», идейно близкие ему: Д. А. Толстой, К. П. Победоносцев, И. Д. Делянов, М. Н. Островский.399 С ними и их советниками он был коротко знаком и поддерживал тесные или даже приятельские отношения. По выражению Е. М. Феоктистова, Михаил Никифорович «завоевал себе положение государственного деятеля без государственной должности».400

Катков не раз подчеркивал, что «Московские ведомости» являются его личным органом.401 Далеко не все передовые статьи принадлежали его перу, но и те, что он поручал составлять своим сотрудникам, им просматривались, редактировались и выходили только с его одобрения.402 Преемника себе он не искал, не указал его и перед смертью, последовавшей 20 июля 1887 г. В некотором смысле, «Московские ведомости» походили при нем на большинство «идейных» газет, исчезавших с уходом их главы-вдохновителя. Хотя формально, как старейшему изданию при Московском университете, подобная участь им не грозила. После Каткова остался редакционный коллектив, члены которого, правда, не играли при нем самостоятельной роли как публицисты. Лишившись Каткова, газета оказалась в крайне неопределенном положении.

Дальнейшая судьба издания волновала не только сотрудников газеты и претендентов на её аренду. Прежде всего, она заботила правительство, которое не могло бросить на произвол случая орган печати, на протяжении четверти века отстаивавший интересы самодержавия и приобретший в России и за границей репутацию едва ли не единственной частной газеты, удостоенной доверия со стороны властей предержащих. Очевидно было и другое: поддержанная властями кандидатура на место Каткова будет воспринята как лицо, пользующееся высочайшим доверием и покровительством. Самим фактом назначения на этот пост правительство невольно присваивало кандидату особые достоинство и вес во мнении общества.

Вопрос о будущем газеты сводился, в сущности, к одному: кому быть во главе её.

Сколько я ни думал, – вспоминал Феоктистов, которого печальное известие застало в Зальцбурге, где он проводил летний отпуск, – вопрос этот представлялся мне неразрешимою загадкой (…). Такие публицисты, как Михаил Никифорович, родятся веками, было бы совершенно бесплодно мечтать о сколько-нибудь достойной замене его, но, по крайней мере, следовало озаботиться, чтобы газета сохранила усвоенное ею направление и чтобы новые руководители могли с твердостью и посильным уменьем служить государственным интересам. Но где же было найти их?403

Не вовремя он умирает, – вторил Феоктистову министр народного просвещения Делянов, – теряем мы умелого защитника самодержавия. Заместим его, но не заменим.404

7 июля 1887 г. истек срок второго 12-летнего контракта, заключенного Катковым с правлением Московского университета на аренду университетской типографии и издание «Московских ведомостей». Подписание уже подготовленного нового контракта было отложено ввиду тяжелой болезни Каткова, испросившего Высочайшее соизволение на продление срока аренды до 1 января 1888 г. По условиям соглашения в случае кончины издателя оно сохраняло свою силу по отношению к наследникам арендатора.405 Таким образом, до конца года право на издание «Московских ведомостей» сохранялось за вдовой покойного – Софьей Петровной, а пост ответственного редактора – за С. А. Петровским,406 занимавшим её при Каткове. За это время университету предстояло заключить новый контракт с будущим издателем, подлежавший утверждению министра народного просвещения. Ответственного редактора издатель назначал по своему выбору с одобрения министра внутренних дел. Ожидалось, что участие университета в подписании соглашения станет простой формальностью; решение об издателе и условиях нового договора примут в высших сферах.

После похорон мужа С. П. Каткова обратилась через Победоносцева с письмом к государю, в котором просила оставить за ней «Московские ведомости» и на будущее время.407 Об этом же она хлопотала через Делянова. Но в Министерстве внутренних дел на прошение Катковой смотрели скептически. Уже 1 августа правитель канцелярии министра А. Д. Пазухин доверительно сообщал обер-прокурору Синода:

Я думаю, что просьба эта не будет уважена, во-первых, потому, что представление ей права издавать газету возбудило бы глумление в лагере политических врагов покойного Михаила Никифоровича и, во-вторых, потому, что едва ли благовидно для правительства вознаграждать вдову за заслуги мужа такими обходными кривыми путями. Мне кажется, что оставление за семьей Каткова издания «Моск(овских) вед(омостей)» нежелательно и в интересах самого дела, так как при этом газета потеряет всякое значение, да не будет иметь и подписчиков.

Вместо этого Пазухин предполагал вознаградить Каткову от имени Государя пожизненной пенсией в размере 50 тысяч рублей – суммой, которая была назначена в свое время семейству Н. М. Карамзина.408

В свою очередь, большинство редакционных сотрудников, для которых Катков был непререкаемым авторитетом, опасаясь перемены политического курса издания и серьезных кадровых изменений, не желало видеть во главе газеты постороннего человека. 29 июля они выступили с заявлением, в котором доводили до сведения читателей, что если и «погас светильник», то «отражения его остались», и что эти отражения суть не что иное, как они, то есть члены редакции, те, «кого сам почивший собрал вокруг себя содействовать в его многотрудной деятельности», те, «с кем он в течение многих лет, до последних дней своих, ежедневно беседовал, разъясняя им свои взгляды, убеждения и намерения», те, «кто до конца были орудиями его мыслей и целей». Далее в передовице говорилось, что сотрудники «Московских ведомостей» «действительно получили от своего почившего руководителя драгоценный завет, который они обязаны свято хранить, дружно защищая то знамя, вокруг которого их собрал покойный, и продолжая по мере сил своих долголетнюю службу его на страже православия, самодержавия, единства, целости, достоинства, могущества и просвещения России».409 Это был недвусмысленный намек правительству на возможное решение проблемы.

Декларируемое единство редакционного коллектива было, на поверку, не столь прочным. С уходом Каткова вспомнились прежние счеты и обиды, взыграли амбиции. Одни, как, например, старожил редакции К. Н. Цветков, предпочитали отныне единоличному управлению газетой коллегиальное, другие, как бывший личный секретарь покойного С. И. Соколов, мечтали основать собственное издание.410 В этот момент сплочению редакции вокруг С. А. Петровского способствовал конфликт между ним и семьей покойного. Присущая С. П. Катковой авторитарность характера и поведения отпугнула постоянных сотрудников, оказавшихся, за исключением С. И. Соколова, на стороне временного редактора. По словам Феоктистова,

они могли неутомимо работать для Михаила Никифоровича, но никак не для его семьи, с которою вовсе не находились в близких отношениях; Софья Петровна Каткова, обольщавшая себя мыслью, что ей принадлежит место в рядах московской аристократии, смотрела на них свысока, считала их не более как рабочею силой.411

Сведения о происходившем в это время в стенах редакции московской газеты дополняет письмо сотрудника «Нового времени» Е. Л. Кочетова412 своему патрону А. С. Суворину от 24 сентября из Москвы.

Как Вам известно, – доносил Кочетов, – С. П. Каткова отказалась от дальнейшей аренды, и о том, что она должна будет отказаться, Петровский знал давно и повел свою линию очень ловко (…). Сказание о мифической редакции413 (…) было всецело перенесено в «Рус(ский) вест(ник)» под громким названием «"Московск(ие) вед(омости)» по смерти М. Н. К(аткова)»,414 но чтобы всецело убедить публику и заинтересованных в этом высших лиц, что Катков не умер в своей редакции, были приняты и другие меры. Были пущены (в ход) все старые заметки, деланные по приказу М. Н. и накопившиеся за его болезнью. и, наконец, по настоянию Петровского (но на деньги Катковой) было предложено единственным бывшим под рукой талантливым людям – бывшему передовику415 «Моск(овских) вед(омостей)» госп(одину) Васильеву и старш(ему) учителю Лицея416 Грингмуту… по 500 руб. в месяц, кроме построчных,417 и они день и ночь писали и пишут передовые и правят писание других.418 Получилось в публике и наверху впечатление… благоприятное, хотя Вы сами согласитесь, что так можно работать только по свежим следам и только на показ, особенно Грингмуту, который в отставку уходить не желает, а работая таким образом, должен поневоле манкировать своими обязанностями.419

На первых порах все наличные силы редакции были брошены на то, чтобы уверить читателей и правительство в дееспособности и сплоченности редакционного коллектива, его готовности «следовать по стопам» Каткова. Это должно было стать веским аргументом в пользу будущего редакторства Петровского.

Между тем, объявились первые претенденты на аренду газеты со стороны. Поначалу неплохие шансы были у И. Ф. Циона, парижского корреспондента «Московских ведомостей», редактора прорусской «Nouvelle Revue», утверждавшего впоследствии, что именно его Катков предназначал себе в преемники.420 Во всяком случае, у Победоносцева, предложившего эту кандидатуру, был повод так думать. Ведь еще в начале июня Катков аттестовал ему Циона самым положительным образом.

Он физиолог, – писал ему Катков, – был сильным противником материалистического направления, которое, особенно через эту науку, проникало в умы и приобретало силу, благодаря либеральному режиму того времени, завладевая и кафедрами в университетах, и печатью. Он очутился в антагонизме с этим режимом.421

В другом письме Катков добавлял:

Что касается Циона, то я чувствую себя близким к нему уже потому, что был его восприемником по крещению, хотя и заочным. Он по своему образу мыслей и настроению давно уже сблизился с христианством и не находится ни в каких связях с еврейством. Его политический образ мыслей высказался как нельзя более явственнее в блестящей статье о Французской республике, где он, быть может, в слишком сильных красках раскрыл все прелести так называемого либерального режима. Затем ряд статей о нашем нигилизме и анархизме по поводу сочинений его вожаков Кропоткина, Тихомирова и проч. Статьи эти по силе и убедительности улик принадлежат к лучшему, что было у нас когда-либо писано по поводу этой язвы. Это истинная заслуга…422

В конце июля Цион примчался в Петербург, дабы лично оповестить министров, какое серьезное значение придает сам германский канцлер его вероятному назначению на пост редактора «Московских ведомостей».

Каков плут Бисмарк! – сообщал Победоносцеву Делянов. – Он всячески хочет завербовать Циона в свое войско, опасаясь, как бы Цион не захватил в свои руки «Московских ведомостей».423

Единственным, но исключительно важным условием своего согласия принять на себя звание редактора московской газеты Цион ставил личное доверие Государя.

Я мог бы продолжать с успехом дело Каткова только при одном условии, – писал он впоследствии, – уверенный в том, что Государь сам Высочайше изъявил желание видеть меня во главе «Московских ведомостей»; только Государь, объявив открыто свою волю видеть меня преемником Каткова, мог дать мне вместе с авторитетом, необходимым для того, чтобы взять на себя такую большую нравственную ответственность, надежду на возможность посвятить России остаток моих сил и ума.424

Именно этого безусловного доверия со стороны монарха не смогли гарантировать Циону его влиятельные заступники.

Передал я Его Величеству… разговор Ваш со мной о Ционе, – извещал Делянов обер-прокурора Синода. – В этот раз Государь выражался гораздо мягче о Ционе и даже очень хвалил его способности. Я думаю, что если Цион напишет несколько передовых статей в надлежащем смысле, то Его Величество выразит еще лучшее о нем мнение. Впрочем, Государь выразил мысль, что не мешало бы «Ведомостям» иметь Циона сотрудником.425

Но о его возможном редакторстве не было и речи. Недоверие, которое испытывал Александр III к кандидатуре Циона, подогревалось близким к государю князем В. П. Мещерским, пугавшим императора призраком «жидовской интриги», которая якобы давно ведется в отношении катковской газеты.

До сих пор, – писал ему Мещерский, – на устах Ивана Давыдовича Делянова имя Циона, как умнейшего человека, всякий раз, что рождается вопрос: кому вести дело после Каткова. А Цион действительно умнейший и даровитый человек, но Цион жид. В день, когда он взойдет на трон «Московских ведомостей», придется проститься с мечтою видеть этот орган добросовестным охранителем русских государственных интересов; незаметно главные русские идеалы отойдут на второй план, редакция заполнится евреями, и через год или через два консервативная газета превратится в мнимо русский орган еврейского вероучения.

В том же письме Мещерский советовал

просто предоставить Университету решать этот вопрос [в чьи руки передать «Московские ведомости"], так как эта газета – его газета, с тем, чтобы министру оставалось произносить свое veto в том случае, если кандидат Университета оказался бы ненадежным, или же избрать лицо прямо и безусловно независящее от еврейских комбинаций, как, например, Иловайский.426

Всерьез помышлял об аренде «Московских ведомостей» известный философ и писатель, издатель «Современных известий» Никита Петрович Гиляров-Платонов. Полагая, что с уходом Каткова он остался единственным публицистом «с охранительным, но, вместе, независимым образом мыслей»,427 Гиляров решал дилемму: превратить свою газету в большой орган или заступить место покойного в «Московских ведомостях».

Дни М. Н. Каткова, говорят, сочтены, и мне советуют многие искать издательства «Московских ведомостей» после него (…) – делился он с родственником последнего, своим почитателем князем Н. В. Шаховским, 6 июля. – Едва ли допустят новую аренду на чисто коммерческом основании: потребуется имя редактора серьезное. Научите, что делать, к кому обратиться. А может быть, преемник уже предопределен? Я и этого не знаю, хотя генерал-губернатор428 ответил мне на этот вопрос отрицательно. Посоветуете ли ехать к Толстому в деревню? Кроме того, нужно заручить Делянова, как главного хозяина «М(осковских) вед(омостей)». Об этом я похлопочу…429

Сразу по смерти Каткова Гиляров списался со всеми своими петербургскими влиятельными знакомыми, которые могли замолвить за него словечко перед министрами.

Вот, мы схоронили Каткова; кто будет ему преемником? – делился он 27 июля ходившими по Москве слухами с И. П. Корниловым, занимавшим высокий пост в Министерстве народного просвещения.430 – Разумею преемничество не влияния государственного, а преемничество по изданию «Московских ведомостей»? Здесь достоверно известно, что еще не дожидаясь срока контракту, которому истекает, говорят, конец в декабре, уже закидывают евреи виды на старейший в России орган печати. Поляковы хотят взять «Ведомости» в руки, поставив Мейна, бывшего правителя дел канцелярии здешнего генерал-губернатора, недавно уволенного, говорят, по негласному Высочайшему повелению. Отношение Мейна к литературе определяется тем, что он управлял прежде московским отделением «Голоса». По-видимому, вероятностей мало, но чего не добьются евреи! Лазарь Поляков, говорят, нарочно вернулся для того из-за границы в Москву и отсюда поехал в Петербург в одном поезде с Иваном Давыдовичем Деляновым. Нужно отдать честь уменью вести дело. По Вашему положению в министерстве Вы можете узнать положение дела (…). Здесь, помимо Мейна,431 называют следующих кандидатов: Н. А. Любимова, кн. Мещерского, Цитовича, Циона и Гр. П. Данилевского. В какой мере все это верно, и в какой мере могло бы мое искательство надеяться на успех? Будьте добры, уведомьте меня и научите, а кстати и посодействуйте с своей стороны в пределах, Вам возможных. Здешний генерал-губернатор, сколько мне известно, за меня; да и вообще, я полагаю, нужен москвич.432

Получил подтверждение, что меня желает генерал-губернатор, – сообщал он Корнилову несколько дней спустя, – (…) Слышу, что рекомендуют В. К. Саблера и изумляюсь, чем можно это объяснить. Говорят, что эту кандидатуру отклоняет Толстой. Скажите: какое или, точнее, сколь великое влияние будет иметь Толстой на решение вопроса?433

По-видимому, Петровский на первых порах даже не рассматривался публикой в качестве возможного преемника Каткова. На его место прочили лицо, более известное в Москве.

В начале августа Гиляров напомнил о себе нижегородскому генерал-губернатору Н. М. Баранову, которого «Современные известия» поддержали в бытность его петербургским генерал-губернатором в несчастные для него мартовские дни 1881 г.

Если купечество министру финансов, в случае его прибытия на ярмарку,434 выскажет желание, ввиду моего направления, чтобы «Московские ведомости» перешли ко мне, – писал он Баранову, – этим облегчится переход их, отчасти уже намеченный, а вместе расстроит подходы евреев, говорят, уже начавшиеся. Голос министра финансов будет особенно важен при решении вопроса: ставить ли чиновника в редакторы или передать газету уже известному публицисту на прежнем праве аренды?435

Из Нижнего жду подробностей, – уведомлял он Корнилова 20 августа, – Вышнеградскому говорено было обо мне несомненно. Он ответил, что может иметь значение в данном деле, но небольшое. Главное значение принадлежит, разумеется, Делянову, но еще главнейшее, по его словам, Константину Петровичу. Это и должно быть так, и это меня смущает. Победоносцев, хотя и старый мой приятель и бывший всегдашний мой ходатай перед властями, теперь имеет против меня зуб. А родные-то братья, когда поссорятся, знаете – бывают злее чужих.

В преддверии своей поездки в Петербург и визита к Победоносцеву Гиляров просил, «чтобы проложена была до того времени к его сердцу дорога».436

30 июля к Т. И. Филиппову437 обратился за поддержкой его давний протеже, профессор Варшавского университета А. С. Будилович. Во главе издания он предлагал поставить своего тестя Адольфа Ивановича Добрянского, деятельного сотрудника венского «Parlamentar’a», «как самого выдающегося и заслуженного русско-славянского мыслителя и деятеля». «Как громко и авторитетно заговорил бы этот патриарх современного славянства с высоты Кремля!..» – уверял Будилович.

Правда, – добавлял он, – А. И. Добрянский провел свою жизнь в среде западноевропейской и более знаком с нею, чем с русскою жизнию, условиями русской печати, вкусами наших читателей и с нашим литературным языком. Но пробелы эти мог бы восполнить один из русских публицистов. Я сам не прочь в таком случае оставить на время свою университетскую кафедру и стать соредактором Адольфа Ивановича по «Московским ведомостям», как некогда Леонтьев был соредактором Каткова… Если бы встретились формальные или дипломатические затруднения к гласному редакторству Адольфа Ивановича, как австрийского подданного и ославленного «панслависта», то я мог бы… взять газету на свое имя, конечно, при негласном, но столь же деятельном соучастии моего тестя. Надеюсь, что он не откажется прибыть со мною в С.-Петербург для личных объяснений по этому делу, если это окажется нужным.438

12 октября Будилович сообщал Филиппову, что, последовав его совету, отправил при частном письме формальное прошение на имя Делянова.

Я не решился бы на столь смелый шаг, – писал в прошении Будилович, – если бы в их (претендентов) числе находился второй Катков; но так как, судя по газетным сообщениям, его нет между соискателями, а вследствие того «Московские ведомости» становятся оброчною статьею, на которую каждый может торговаться, то, быть может, и мое скромное имя найдет место в означенном списке.

Касаясь вопроса арендной платы, он соглашался заключить контракт на тех же условиях, что и Катков.439

Также в конце июля заявил о своем желании стать издателем московской газеты М. Г. Черняев. Действовать при этом он решил через министра Двора гр. И. И. Воронцова-Дашкова, с которым Михаил Григорьевич был связан еще со времен издания «Русского мира» и сотрудничества в нем близкого к Воронцову Р. А. Фадеева.

«Московские ведомости» не есть частная собственность, а государственная, – писал он Воронцову, – издаются под государственным гербом и передавались всегда лицу по выбору самого правительства. Едва ли удобно будет отдать их, когда они приобрели европейское значение, безымянной артели сотрудников, так как всем известно, что сыновья Каткова слишком молоды, чтобы продолжать деятельность отца на поприще, к которому он их и не готовил. Мне кажется, что И(ван) Д(авыдович) не имеет определенного взгляда по этому вопросу, решение которого будет, как мне кажется, более зависеть от его советников, чем от него самого, если ему не будет дано указание свыше.440

Письмо Черняева министр Двора тогда же (28 июля) передал Государю. «От себя могу добавить одно, – замечал он, – что Катков оставил детям очень крупное состояние». На полях записки Воронцова Александр III собственноручно приписал, по обыкновению, карандашом: «Делянов будет у меня завтра, так что переговорю с ним о Черняеве. – По-моему, Черняев мог бы вести дело, если не слишком начнет фантазировать и увлекаться».441 Делянов отреагировал на просьбу Черняева без энтузиазма. «Правду сказать, – писал он на следующий день Победоносцеву, – кандидат неважный. Брульон и сумасброд».442

В разговорах с министром народного просвещения Александр III ставил непременным условием, чтобы «характер газеты по возможности не изменялся».443 Каким образом истолковать и реализовать желание Государя – зависело от его ближайшего окружения. Очевидно, что на первых порах ни у монарха, ни у его министров не было однозначного ответа, кем заменить или, по выражению Делянова, «заместить» Каткова. Было, однако, лицо, которое, уже хотя бы в силу занимаемой им должности, имело непосредственный интерес в сложившейся ситуации. Этим человеком был начальник Главного управления по делам печати.

Еще до своего возвращения из-за границы Феоктистов списался с Деляновым и навел того на мысль, что дело Каткова могут с успехом продолжать члены его редакции.

Правда, – замечал он, – эти люди никогда не были самостоятельными деятелями, они лишь в точности исполняли то, что требовал от них Михаил Никифорович, вполне усвоили себе его идеи, обладали недюжинными сведениями, – зачем же было разорять это гнездо? Я видел немало примеров того, что значило побывать в школе Каткова и Леонтьева: на всех она оставляла неизгладимый отпечаток.444

По словам Феоктистова, ему удалось тогда же склонить Делянова на свою сторону, а тот, в свою очередь, замолвил слово за Петровского перед Победоносцевым. Дабы нейтрализовать влияние Мещерского, всячески старавшегося дискредитировать имя Петровского в глазах царя, ими был поднят скандал вокруг странных отношений князя с горнистом одного из гвардейских полков. Мещерский в письмах Победоносцеву и царю решительно отвергал возводимое на него обвинение в мужеложстве, разоблачая в той же манере своих противников.

Допустив даже, что все возводимые на меня клеветы правдоподобны, – писал он Александру III, – что они значат сравнительно с тою мерзостью, про которую Победоносцев отлично знает, – продажи Феоктистовым Островскому жены и сожития втроем, при условии, что за это Феоктистов пользуется милостями Островского. По-моему, нет мерзости на свете мерзее этой, и что же? Тот же Победоносцев, который отлично знает, что летняя история моя – это клевета и ложь… этою клеветою чернит меня и смущает Вас, и тут же, все зная про Феоктистова, находит согласуемым с Вашими интересами поддерживать сделку Феоктистова с Петровским.445

Феоктистову, как главе цензурного ведомства, было удобнее иметь в своем ведении издание, возглавляемое человеком знакомым, предсказуемым, покладистого нрава (не чета Каткову),446 к тому же обязанным своим местом его заступничеству. Ходили слухи и о его материальной заинтересованности в этом деле.

По приезде в Петербург Феоктистов узнал, что на газету уже претендует несколько кандидатов. Помимо вышеназванных лиц, в качестве претендентов выступили историк Д. И. Иловайский, поэт гр. А. А. Голенищев-Кутузов, редакторы: «Киевского слова» А. Я. Антонович, «Варшавского дневника» П. А. Кулаковский, «Кавказского вестника» Шавров.447 Феоктистов немедля списался с Петровским, вызвав того к себе из Москвы.

Николай Алексеевич (Любимов), сидящий в эту минуту у меня, – писал он ему 2 сентября, – просит сообщить Вам его адрес (…). Любимовы теперь переезжают на новую квартиру и в четверг, то есть завтра, уже окончательно там устроятся. Просят они Вас, когда приедете, остановиться у них (…). Приезжайте, приезжайте. Очень ждем. Найдется многое, о чем потолковать.448

Понимая, что судьба издания решается теперь в Петербурге, Петровский, оставив Васильева и Грингмута писать передовицы, отбыл в Северную столицу, где его с нетерпением ждали его влиятельные заступники. За сентябрь предстояло согласовать с Феоктистовым и Деляновым условия будущего контракта. Изначально предполагалось заключить его, как и с Катковым, на 12 лет, в обоснование чего Петровский писал:

Ведение большой политической газеты дело очень сложное и трудное. От желающего принять на себя подобное бремя потребуется не только напряжение всех его умственных и нравственных сил, но и крупные денежные затраты (покупка типографии, внесение 45000 руб. залога, необходимость новому арендатору, еще не приобретшему кредита, иметь достаточный оборотный капитал, все это заставляет вложить в дело от 100–150 тысяч рублей).449 Кроме того, ясно сознавая, что смерть такого издателя, как М. Н. Катков, должна неизбежно невыгодно отразиться на «Московских ведомостях», будущий арендатор, при добросовестном отношении к делу, должен озаботиться, не жалея расходов, усилением состава редакции и повысить заработную плату, крайне низкую в настоящее время. Действительно, я имею в виду, сохранив весь прежний состав сотрудников… пригласить, кроме того, несколько новых талантливых сотрудников, занимающих места на коронной службе. Но они соглашаются оставить службу и всецело посвятить себя тому делу и знамени, которому так доблестно служил покойный издатель, лишь в том случае, если они будут уверены, что передача мне «Московских ведомостей» гарантирует их, по крайней мере, на двенадцать лет.450

В крайнем случае редактор соглашался на 6-летний срок аренды.

В сентябре или начале октября предполагалось обсудить вопрос о «Московских ведомостях» в частном совещании из высших чиновников в составе Делянова, Победоносцева, Вышнеградского, Островского, Феоктистова и государственного контролера Д. М. Сольского.451 Они должны были рассмотреть все кандидатуры и определить условия нового арендного договора. Но еще загодя кандидатура Петровского была согласована и одобрена большинством сановников. 28 сентября Делянов в письме испросил согласия на нее у Д. А. Толстого. Перечислив претендентов на пост редактора, министр пояснял:

Следя за духом и направлением «Московских ведомостей», руководимых последнее время г. Петровским, обер-прокурор Святейшего Синода, министр государственных имуществ, управляющий Министерством финансов и начальник Главного управления по делам печати, а равно и я полагали бы оставить издание «Московских ведомостей» за г. Петровским. Он человек во всех отношениях благонадежный, пользовался уважением и полным доверием со стороны покойного Каткова и представляет сам по себе полное ручательство того, что серьезный и имеющий большое значение орган будет и впредь издаваться в том же духе, в каком издавался до сего времени. Притом все настоящие сотрудники редакции «Московских ведомостей», из коих некоторые, весьма опытные и даровитые, находятся с Петровским в самых дружественных отношениях, по всей вероятности, не прекратят своего участия в газете до тех пор, пока он будет состоять во главе редакции.452

Толстой, которого, по всей вероятности, уже успели ввести в курс дела Пазухин и Феоктистов, не возражал. Однако, несмотря на единодушие большинства министров, интрига вокруг газеты не успокоилась.

Благодаря отъезду Петровского мы располагаем письмами и телеграммами, которые регулярно посылали ему из Москвы его сотрудники, снабжавшие его сведениями о предпринятых конкурентами шагах и циркулирующих в обществе слухах. 10 октября, накануне совещания, ему писал Цветков:

Сообщаю для сведения сплетню, которая идет из сфер московской аристократии. Говорят, что П. И. Бартенев453 хлопочет о получении «М(осковских) в(едомостей)» чрез Воронцова-Дашкова и имеет надежду на успех. А что министры вырабатывают контракт, это, он полагает, избавит его от лишних хлопот. Контракт может быть взят им уже готовый. Говорят еще, что затеи этой не чужда наша дама.454 О хлопотах Иловайского, через Рихтера,455 и Гилярова, кажется, через Копрова (?)456 или вместе с ним Вы, вероятно, сами знаете. Но Бартенев смущает Грингмута, которому я это сообщил и который просил выразить Вам его огорчение.457

Интересно лишь знать, – вторил Цветкову Н. В. Васильев, – в какой мере будет Вам серьезным конкурентом этот издатель «Русской старины» (так!), г. Бартенев? Предполагается, однако, что все ваши хлопоты о контракте обратятся в его пользу, как облупленное для него яичко. Помимо всякой комиссии и других министров о Бартеневе сделает де доклад Воронцов-Дашков прямо Государю и тем отблагодарит его за труды по составлению монографии о роде Воронцовых.458 Катковская семья тоже, будто бы, работает в пользу Бартенева. Цветков говорит, что Грингмут очень смущен этою вестью. Я пока не смущаюсь, но желал бы иметь от Вас положительное успокоение. Сознаюсь, впрочем, что меня больше беспокоят Сольский с Тертием (Филипповым)… Еще: из кого-то Бартенев рассчитывает составить редакцию?459

В ответ на успокоительную телеграмму Петровского Васильев сутки спустя сообщал:

Вообще, фонды наши, кажется, понизились, а не повысились. Грингмут говорил мне: «Если действительно за Бартеневым стоит семья Катковых, дело плохо». А что если, в самом деле, дело будет обделано прямо при Дворе чрез Воронцова-Дашкова, благоволящего к Бартеневу? Если туда будут направлены все ложные жалобы на Вас? Кто их будет проверять?... Я как-то заметил Цветкову, что влияние Воронцова-Дашкова может быть парализовано К. П. Победоносцевым. Цветков ответил, что едва ли Победоносцев принимает дело к сердцу, и притом неизвестно, что он думает.

В том же письме Васильев упоминал о расхожих толках по поводу личности Петровского.

Особенно играют на том, – писал он, – что Вы будто бы сказали, что вопрос о пенсии вдовы460 будет зависеть от ее поведения. Другая легенда, что как издатель «Московских ведомостей» Вы только подставное лицо, что Вы будто бы сами сказали вдове, что за Вами стоят Любимов и Феоктистов.461

Толкуют о каких-то генерал-адъютантах, – сообщал пять дней спустя Васильев, – которые под покровительством близкого Государю Рихтера хотят взять газету, чтоб издавать ее под редакцией если не Бартенева, то Иловайского. Нечто подобное толковал барон,462 который, по его словам, состоит в хороших отношениях с Тертием. Против Вас, будто бы, сильно действуют Корнилов с друзьями.463

Семья Катковых до последнего момента не расставалась с надеждой тем или иным способом сохранить контроль над «Московскими ведомостями» или, хотя бы, не допустить перехода издания в руки Петровского. Были приложены усилия к тому, чтобы расколоть редакцию изнутри464 и дискредитировать Петровского и его сотрудников в глазах правительства.

Оказывается, что Сергей Иванович (Соколов) пишет некоторое сочинение для посылки к К. П. Победоносцеву, – сообщал 1 октября редактору Васильев, – …оно есть нечто среднее между жалобой, обвинительным актом и доносом. Цель сочинения – очернить Вас пред Победоносцевым и убедить его, что Вы в издатели «Московских ведомостей» не годитесь.465

Кроме Серг. И. Соколова, – предупреждал Васильев десять дней спустя, – есть у Вас и у нас еще деятельный и крикливый враг– Кочетов. Он письменно уговаривает Грингмута отстать от Вас и от Вашей «клики». Пускает в ход всю ту легенду, которая изложена в известном «сочинении» Соколова, уверяет, что это сочинение уже в руках Победоносцева, и что Победоносцев всем его показывает и т. д.466

На следующий день Васильев телеграфировал:

Гиляров был приглашен в Знаменское (подмосковное имение Катковых), потом поехал в Петербург. Ждите в «Современке» («Современных известиях») кочетовской статьи о Вас и каждом редакционном, не щадящей домашнего очага.

Пущен ли в ход пасквиль Кочетова, неизвестно. – сообщал он 16 октября. – Но между наборщиками всех типографий идут толки об его содержании.467

В записке, о которой идет речь,468 написанной в виде письма к издателю, Кочетов утверждал: заверения сотрудников «Московских ведомостей» о преемственности между ними и Катковым не имеют под собой решительно никакого основания и являются умышленной ложью с целью ввести правительство в заблуждение относительно настоящего состояния редакции. За последние пять лет состав редакции почти полностью обновился: не считая умерших, выбыло 16 старых сотрудников, притом, что редакционный коллектив никогда не превышал 15-ти человек. Из числа тех, кто успел более или менее продолжительное время проработать при Каткове, в нынешней редакции, не считая Петровского, остаются Н. В. Васильев, С. И. Соколов и К. Н. Цветков. Два последние, впрочем, не являются «пишущими» сотрудниками: Цветков при Каткове исполнял должность старшего корректора, а Соколов,

кроме обязанности писать под диктовку усопшего и ведать его бумаги… делал только выборки из провинциальных газет, так что личная журнальная его деятельность в газете имела второстепенное значение.

Что касается Васильева, сочинявшего при Каткове передовицы по финансово-экономическим вопросам, то, решив в 1884 г. издавать на купеческие капиталы собственную газету «Голос Москвы», он вышел из редакции «Московских ведомостей». В своей газете он не раз нападал на идеи, высказывавшиеся «Московскими ведомостями». Успев за полгода провалить свое издание, Васильев впал в нищету, и лишь за два месяца до своей кончины Катков простил его и, снисходя к его бедственному положению, снова принял в свою редакцию. Тем не менее, по словам автора записки, это «не дает ему еще права объявлять о себе как о носителе традиций покойного». Самым способным из членов редакции Кочетов признавал Грингмута. Однако Грингмут стал постоянным сотрудником газеты лишь недавно,469 так что и он не мог быть отнесен, по мнению Кочетова, к тем «мифическим лицам» из пресловутого заявления редакции, с кем «в течение многих лет до последних дней своих ежедневно беседовал» Катков, «разъясняя им свои взгляды, убеждения и намерения», кто был посвящен «во все его планы».

Главным же объектом нападок в записке оказался Петровский. Мотивом к его принятию в редакцию в 1880 г. были, писал Кочетов, «доброе сердце покойного, а также безвыходное положение вновь вступившего», в течение двух недель проигравшего на московской бирже, как гласила молва, почти стотысячное состояние своей жены и, задолжав при этом крупную сумму на стороне, оставшегося без средств при жене и детях. Вначале Катков пробовал поручать ему составление передовых статей, но, по словам Кочетова, тот «оказался неспособным к какому бы то ни было писательству». Тогда в его ведение передали редакционную корреспонденцию. Усердие, с которым новый сотрудник занимался возложенным на него делом, его тихий нрав и мягкость обращения доставили ему год спустя место секретаря редакции, что дало ему возможность несколько раз в день являться в кабинет издателя за приказаниями. С тех пор Петровский все более усиливался, выживая непокорных сотрудников и, за спиной Каткова, умело использовал возможности газеты для личного обогащения. Разумеется, все вокруг

волновалось и роптало, но жалобы не доходили до окруженного надежной стеной Михаила Никифоровича. За последние годы он почти не заходил в редакцию, в которой теперь имеются сотрудники, его почти никогда не видавшие. (...) Из всего вышесказанного, – заключал автор записки, – кажется, должно быть ясно, что в последние годы при покойном издателе... была не редакция, а канцелярия с экзекутором во главе, этим и объясняется, что «Московские ведомости» в последние три-четыре года кроме блестящих передовых статей и статей случайных со стороны по остальным редакционным отделам блистали отсутствием содержания, сплошь и рядом заменяемого перепечатками из петербургских газет.

Первоначально Кочетов намеревался опубликовать свою записку в «Новом времени», но Суворин, не желая портить отношения с Феоктистовым, отказался её принять. Тогда Кочетов решил действовать через Гилярова-Платонова. 8 октября тот направился в Петербург добиваться «Московских ведомостей» и составил докладную записку,470 в которой, полагаясь на сведения враждебной Петровскому «партии», попытался открыть глаза министрам на истинное, как он думал, положение вещей. К своей записке Гиляров приложил гранки кочетовской статьи.

Не знаю, что и думать, – писал Делянов Победоносцеву 3 октября, ознакомившись с запиской, – но мне с первого взгляда кажется, что изложенное в письме Гилярова есть махинация людей, желающих захватить «Московские ведомости» в свои руки. Я уже слышал, будто бы Энгельгардт471 говорил, что он употребит все от него зависящее, дабы «Московские ведомости» не попали в руки Петровского. Впрочем, посылаю теперь же за Любимовым, который в течение 20 лет был alter ego Каткова. Не думаю, чтобы он был на стороне разбойника. Сам Катков в течение многих лет отзывался мне с похвалою о Петровском и вполне ему доверял. Отчего бы, кажется, скрывать свои мнения в продолжительных и неоднократных разговорах со мною. На Васильева Катков несколько рассердился, когда он писал в редакции «Голоса Москвы». Когда эта газета прекратилась, и я спросил Каткова, каким образом случилось, что он опять Васильева взял к себе, Катков отвечал: «Ну, Бог с ним, в самостоятельные деятели он не годится, а как деятель второстепенный он может почитаться дельным». Наконец, при дружественных связях Каткова с Феоктистовым, Георгиевским, Ивановым (Гавриилом Афанасьевичем), братьями Поляковыми, Архиповым, неужели мог он никогда не обмолвиться о черной, по письму Гилярова, душе Петровского?..472

Ознакомив министров с содержанием кочетовской статьи, Гиляров не решился предать её широкой огласке.473 Её публикация нанесла бы репутации Петровского серьезный удар независимо от того, насколько верны были эти факты сами по себе.474

Давление на министра народного просвещения пытался, тем временем, оказать Тертий Филиппов. Получив письмо Добрянского с просьбой похлопотать за Будиловича и извещая об этом 6 октября Делянова, он выражал надежду, что вопрос о «Московских ведомостях» «еще не решен окончательно, а только наклонен в пользу лица без имени и прав на преемство К(атко)ва».

Когда имеешь выбор между Б(удиловиче)м, Г(иляровы)м (может быть, Голенищевым – ?) и И(ловайски)м, то мудрено будет оправдать перед совестию и Государем избрание человека, который годился для посылок и который только тем и держится, что нюхает кое с кем табак. Не поддавайтесь дурным и низким советам; отечество наше находится не в таком положении, чтобы шутить с ним такие шутки, – увещевал министра Филиппов.475

Действовать через своего непосредственного начальника Филиппов, видимо, не решался: Сольский весьма неодобрительно взирал на его сотрудничество в «Гражданине», ставящее его под удар общественной критики как публициста и, одним этим, роняющее его престиж как высокопоставленного чиновника Государственного контроля.476 На совещании государственный контролер собирался отстаивать исключительно казенный интерес.

Первое заседание Совещания по вопросу аренды университетской типографии и издания «Московских ведомостей» состоялось 12 октября на квартире М. Н. Островского.477 На нем присутствовали все приглашенные лица. Вкратце познакомив собравшихся с обстоятельствами дела и назвав имена претендентов на издание, Делянов подчеркнул, что Петровским, помимо официального прошения о передаче ему газеты, поданного далеко не всеми кандидатами, был представлен и проект условий, на которых он желал бы заключить контракт, причем эти условия лишь немногим разнятся от договора с прежним арендатором. Со своей стороны министр, заметив, что издание «Московских ведомостей», ведется в прежнем, охранительном, направлении и «с прежнею серьезностью воззрений», полагал, что было бы полезно сохранить существующую редакцию и потому остановиться на Петровском как её представителе. При этом Делянов обратил внимание членов совещания и на ученые заслуги Петровского, который получил степень магистра гражданского права и состоял доцентом Московского университета и труд которого о Сенате в царствование Петра Великого был удостоен премий Академии Наук и С.-Петербургского университета. Делянова поддержали Островский и Победоносцев, прибавив, что

в настоящем деле надлежит прежде всего руководствоваться уверенностью в сохранении новым издателем прежнего здравого направления и того же патриотического духа, коими доселе был проникнут этот важный орган печати.

Затем Феоктистов доложил, что Министерство внутренних дел не имеет ничего против кандидатуры Петровского и что Делянов уже сносился по этому поводу с Толстым, который дал ему свое согласие.478

Сольский и Вышнеградский, «не возражая по существу» против предложения Делянова, находили, однако, что продолжать издание «Московских ведомостей» «если не с тем же талантом, которым отличался покойный их издатель, но в том же направлении, с теми же руководящими мыслями и воззрениями», можно не при одном Петровском, но «и при другом способном и благонадежном лице, на которое было бы возложено руководство редакцией». Вышнеградский предложил кандидатуру гр. Голенищева-Кутузова, человека «высоконравственного направления», отличающегося «и поэтическим талантом, и патриотизмом, и той чистотою воззрений, которая никогда не допускает во всем, им создаваемом, ничего низкого».

Отвечая Вышнеградскому, Феоктистов указал на отсутствие у Голенищева-Кутузова опыта издания ежедневной газеты. Островский же заметил, что Голенищев-Кутузов, подобно большинству конкурентов, не представил официального заявления о своем намерении арендовать «Московские ведомости», «а на одних слухах ничего основывать нельзя». Кроме того, министр считал неудобным заново входить в соглашение об условиях аренды с другими претендентами, поскольку это могло на неопределенное время затянуть заключение контракта и тем самым приостановить выпуск газеты в новом году.

Газета и теперь находится в неблагоприятных обстоятельствах, – сетовал Островский, – редакция ее временная, до сих пор нет объявления об условиях подписки, и это должно, без сомнения, повлиять на количество подписчиков, которых и теперь только 6 т(ысяч). Таким образом, каждый день промедления отзывается вредно на том органе печати, который вполне служит идеям Правительства и должен быть им поддержан.

После «дальнейшего всестороннего обсуждения вопроса», не нашедшего отражения в журнале, решено было согласиться с предположением министра народного просвещения и сдать газету в аренду Петровскому. Через неделю решено было собраться снова, дабы обсудить сроки аренды и финансовую сторону дела.

Узнав в подробностях о происходившем на Совещании (от Вышнеградского либо Филиппова), Мещерский на следующий день коснулся этой темы в своем очередном письме к царю.

Делянов совсем, а Победоносц(ев) отчасти совсем одурачены и обойдены в этом деле гаденькою денежною интригою, – объяснял он императору. – Они стоят горою за отдачу «Моск(овских) вед(омостей)» Петровскому. Как человек это дрянь в полном смысле слова, как писатель – он бездарен…

Министрам он «говорит о своей преданности Государю, а своим говорит: вот, дайте мне только забрать в руки газету, я тогда покажу им (Победоносцеву, Делянову и К°), что я ни в чьей опеке не нуждаюсь!» Выбор пал на него

по простой причине: его выдвигает Феоктистов, начальник печати, а Феоктистов получал от Каткова содержание как корреспондент в Петербурге «Московских ведомостей», а Петровский обещает ему платить втрое больше. Вот и все. А так как Островский живет с мадам Феоктистовой, то и Островский горой за Петровского… Сольский и Вышнеградский против этой агитации и интриги, но она их не касается с нравственной стороны, а касается только с денежной.

Мещерский подсказывал Александру III, «чтобы никого не обижать», два возможных с его стороны решения: первый –

в виду неизвестности – кто такой Петровский, дать ему в заведование «Моск(овские) вед(омости)» еще на год или на два года, но не больше, и тогда посмотреть, как он поведет дело. А другой исход еще проще: почему же Петровскому, спросить Вы бы могли, а не талантливым людям!

Не услышав веского, вразумительного ответа, писал Мещерский,

Вы бы смело могли настоять на желании видеть «Моск(овские) вед(омости)» в руках более известного и талантливого издателя. Но главное в этом деле было бы, если Вы не допустили бы на 6 лет отдавать Петровскому «Моск(овские) вед(омости)» без этого опыта 1-го или 2-х лет. Тогда вся интрига рухнет…479

На втором заседании 19 октября усилия Сольского и Вышнеградского были направлены на то, чтобы уменьшить предполагаемый срок аренды и финансовые льготы новому арендатору. Ими было сразу заявлено, что контракт не следует заключать на двенадцать лет, как то предполагалось в проекте, и что срок договора должен быть сокращен. Сольский предложил отдать «Московские ведомости» Петровскому на три года, объяснив свое мнение тем, что

новый предполагаемый издатель еще недостаточно известен правительству как полный распорядитель газеты, каковым он может быть вполне оценен только тогда, когда поведет издание в течение некоторого времени самостоятельно.

В том же духе высказался Вышнеградский, назвав максимальным сроком аренды шесть лет. Выступавший вслед за тем Победоносцев, сославшись на вред, который частая смена издателя наносит ежедневной газете, посчитал возможным заключить контракт на восемь лет. Обсудив эти доводы, остановились на том, что арендный договор должен быть заключен на шесть лет, но если по истечении первых двух-трех лет министром народного просвещения будет признано, что издание «ведется безукоризненно», аренда может быть им «без дальнейших сношений» продлена еще на три года сверх шестилетнего срока.480

Затем Совещание приступило к обсуждению финансовой стороны договора. Послабления, допущенные в его проекте, по сравнению с контрактом Каткова, вызвали возражения Сольского и Вышнеградского. Ими был отвергнут пункт, по которому за право издания «Московских ведомостей» арендатор вместо прежних 11 тысяч рублей в год платил по 6 тысяч в течение первых шести лет.481 Проектом предполагалось, что издатель в 1888 г. будет освобожден от платы за пользование типографией (12 тысяч рублей), с тем чтобы он произвел ремонт её зданий. Поначалу и этот пункт соглашения решили убрать, но затем согласились с мнением Вышнеградского, полагавшего возможным не взимать плату за первый год, с условием, что арендатор обязан будет отремонтировать здания в полном объеме на свои средства, причем даже в том случае, если смета по ремонту превысит оные 12 тысяч.482 Наконец, Вышнеградский убедил Совещание изменить в интересах казны порядок уплаты издателем суммы за сбор с казенных объявлений. Ранее её размер был фиксированным и не превышал 27 тысяч в год. Вышнеградский полагал, что эта плата, составляющая «всю выгоду аренды» «Московских ведомостей», должна составлять известный процент с годового дохода от казенных объявлений, уменьшаясь по мере увеличения количества подписчиков. По самым скромным расчетам такой порядок приносил государству больший доход, чем платил издатель прежде, заставляя последнего, с другой стороны, всячески заботиться о привлечении возможно большего числа читателей, а значит, по мнению Вышнеградского, о большем разнообразии и содержательности газеты.483

Доклад, представленный министром народного просвещения Александру III по завершении работы совещания, был утвержден императором, но с существенной оговоркой:

Осторожнее передать ему (Петровскому) на год «Московские ведомости», а потом увидим. Я слышал о нем не особенно благоприятные отзывы.484

Главным виновником этой резолюции был, вероятно, Мещерский. Делянов, сообщая о ней 29 октября Победоносцеву, пояснял:

Понятно, что интрига залезла в Данию и там сумела бросить свои семена.485 Спасибо Государю за его открытое сердце, а то при существующих интригах и всяческих происках нельзя было бы и жить. Посоветуемся, как теперь поступить.486

Подобная резолюция не могла удовлетворить покровителей Петровского, и в итоге им удалось склонить Александра III к тому, чтобы утвердить предположенный Совещанием шестилетний срок аренды. Более того, Петровскому все-таки сделали отмененную было Совещанием поблажку в отношении платы за право издания, составившей, согласно первоначальному проекту, 6 тысяч рублей.487

21 ноября на первом листе «Московских ведомостей» была, наконец, помещена программа будущего издания. Новый издатель обещал следовать стопами Каткова и сделать все от него зависящее, дабы оправдать «высокое правительственное доверие», оказанное всей «редакционной семье» покойного. Говорилось также и о том, что, подобно Каткову и Леонтьеву, новая редакция не связана ни с какими кружками и «партиями». Отмечая, что «интерес» газеты ранее «сосредоточивался, главным образом, в отделе передовых статей», Петровский объявлял о своем намерении усилить и другие отделы, как того желал Катков. Александр III на поднесенной ему Деляновым программе издания написал: «Надеюсь, что он сдержит свое слово до конца».488

В продолжение второй половины 1887 г. главное цензурное начальство действовало в отношении газеты весьма дружелюбно и деликатно. Феоктистов в письмах к Петровскому никогда не брал тон распорядителя, но всегда – союзника, благожелательно, иногда настоятельно, советовал. Так, в начале сентября глава цензурного управления предостерегал Петровского от слишком рьяного подражания Каткову в его отношении к Германии:

Обратите внимание на следующее – как говорится у нас в канцеляриях – «совершенно доверительное» сообщение. Гирс препроводил к гр. Д. А. Толстому письмо, в котором сильно жалуется на печать. Мотив письма следующий: переговоры по Болгарскому вопросу в полном ходу; Германия поддерживает наши интересы; надежды наши опираются на нее; следовало бы всячески стараться об успехе дела, а между тем наши газеты именно теперь усиленно доказывают, что Бисмарк мошенничает, и что ему ни на грош доверять нельзя. При таких условиях вести переговоры крайне затруднительно. Из всех газет Гирс указывает исключительно на статьи, появившиеся в №№ 214, 217 и 219 «Московских ведомостей». Граф Дмитрий Андреевич переслал мне письмо Гирса «для соответствующего распоряжения». Распоряжение будет заключаться в том, что я завтра созываю у себя здешних редакторов и объясню им, что ввиду важности теперешнего момента им необходимо быть сдержаннее и не травить германского канцлера. Во всяком случае, следовало бы выждать, как выяснятся теперешние переговоры… Сообщаю Вам это и надеюсь, Вы примете мои слова во внимание. Боюсь, что (как бы) в противном случае Гирсу не удалось раздражить Государя.

В декабре Феоктистов напоминал:

Надеюсь, Федоров (председ(атель) Ценз(урного) комит(ета)) сообщил Вам о настоятельном желании правительства, чтоб в настоящее время наша печать была особенно воздержна относительно Германии. Пожалуйста, помните это и не ссорьтесь с нами.489

Здесь же он передавал замечание Победоносцева, что «Московским ведомостям»

не следует вдаваться в постоянную полемику с «Гражданином», достаточно лишь изредка грянуть на него статьей… но колоть его беспрерывно, исподволь – это ослабляет впечатление.490

Одновременно покровителями газеты принимались меры, чтобы защитить «Московские ведомости» от критики со стороны других органов печати и отдельных авторов. Как сообщал Иловайский в письме к Бартеневу,

Феоктистов лично являлся в редакцию «Нового времени» для того, чтобы благодарить ее за сочувственные статьи о Каткове и вместе (главное) просить щадить Петровского. Поэтому «Новое время» и не смеет выступать слишком решительно против Петровского, тем более что оно имеет уже два предостережения и состоит под страхом третьего.

Статья самого Иловайского о Каткове,491 носившая остро полемический характер, была по решению министра внутренних дел и с одобрения Победоносцева исключена из декабрьской книжки «Русского архива». Дабы избавить «Московские ведомости» от лишних конкурентов, С. Ф. Шарапову было отказано в просьбе превратить «Русское дело» в ежедневную газету, о чем Феоктистов с удовлетворением сообщил Петровскому,492 а уже в следующем году не был допущен к изданию затевавшийся Иловайским общественно-литературный и политический журнал «Московская летопись». Феоктистов по-прежнему включал статьи «Московских ведомостей» в царские обозрения, а Александр III продолжал оказывать газете предпочтение.

Расплатой за поддержку со стороны властей и созданные ими для газеты тепличные условия стала фактическая утрата «Московскими ведомостями» прежней самостоятельности. Первые годы С. А. Петровский и его сотрудники будут действовать с ежечасной оглядкой на своих высокопоставленных покровителей. Власти в лице сановников, принявших решение о судьбе газеты, сумели извлечь пользу из ситуации, сложившейся по смерти Каткова: в их руках оказался формально независимый послушный орган печати, ставший проводником их интересов и мнений.

В. А. Викторович. От Никиты до Николы... (Посадские люди Н. П. Гиляров-Платонов и Б. Пильняк)

Есть времена и пространства, о которых мы кое-что знаем и можем при случае поговорить о них, но они-то с нами не разговаривают, а только молча слушают наши догадки. Это оттого, что не долетели до нас голоса их поэтов и художников (а может, их и не было). Целые эпохи и страны канули в безмолвие, что уж говорить о городах и улицах. Поэт-гиперболист и урбанист зримо представил, как «улица корчится безъязыкая».

Коломне повезло. Еще можно расслышать «застывшую в камне музыку» давних лет, а отзвучавшие человеческие голоса записаны на самых лучших носителях – в книгах замечательно чутких писателей. Это то, что можно назвать «коломенским текстом». Его энергетика благодаря в основном И. И. Лажечникову долгое время стягивалась окружностью кремля, однако на рубеже XIX–XX вв. произошла очевидная децентрализация художественного пространства «словесной» Коломны. Этой перенастройке мы обязаны прежде всего двум жителям-выразителям коломенского Посада – Никите Петровичу Гилярову-Платонову (1824–1887) и Борису Пильняку (1894–1938).

Сын священника Никитской церкви (и первоначально носивший по отцу фамилию Никитский) Гиляров-Платонов, можно сказать, возрос на Посаде, проведя здесь первые двадцать четыре года своей жизни. Они встают со страниц его мемуарно-философской книги «Из пережитого» (1886). Сын земского врача Борис Вогау, он же Пильняк, явился в Коломну мечтающим о литературе юношей (1913) и уехал отсюда знаменитым писателем (1924). Коломна, выступающая в его произведениях под разными именами, получила от автора полномочия представлять всю глубинную Россию.

Но кажется, что кроме этого надвременного соседства (дом от дома на расстоянии несильного голоса)493 между нашими героями нет ничего общего. Один (Гиляров) всю жизнь сознательно противостоял надвигающейся революционной смуте, другой (Пильняк) отдался ей и был сбит с ног бешеным потоком. «Охранитель» и «попутчик» революции – что общего между ними? Ходили по одной и той же мостовой? Но один выступал размеренным шагом, а другой все спешил куда-то взвинченной походкой. Если и тот и другой представляют Посад, то это два его «конца» в идейном плане. На одном устремленность к высшему (духовному) Покою, на другом – самозабвенное ускорение жизни. Эдакие Обломов и Штольц коломенского Посада. Хотя есть у них свои замечательно значимые имена: Гиляров-Платонов – веселая мудрость, Борис Пильняк звучит как «бор спилен». Как будто обыгрывая им же самим придуманное имя, Пильняк, по воспоминанию коломенского старожила, экстравагантно знакомился с соседом: «не нужен ли вам дровосек? – произнес он громким голосом и, не дожидаясь ответа, взял из рук отца топор».494

Человек коломенский

Любопытно, что и Гиляров, и Пильняк свои коломенские штудии начинают с прочтения главного предшественника – И. И. Лажечникова. У истоков мемуарной эпопеи Гилярова в её конструктивных идеях лежит юбилейная речь о Лажечникове 1869 г., а «коломенский текст» Пильняка прямо начинается с очерка «На родине Лажечникова» (1918).

Гиляров взялся доказать, что писатель Лажечников – производное от его родины, Коломны. Более привычно утверждение, что художник – сын своего времени. «Но и местность имеет свои права», – заявляет Гиляров, и далее конкретизирует:

Первые впечатления детства: очертания, которыми окружен ребенок, особенность гор, рек, лес или степь; исторические памятники, которые на него глядят; говор, к которому он прислушивается; обычаи, которых он участник или свидетель, местные предания, рассказываемые нянькой или бабушкой, – все это ложится впечатлением на нежный мозг, более или менее памятным, и образует свой тип, более или менее заметный. Этот тип перейдет в более или менее явственных чертах в мыслителя, писателя, художника и отразится в его произведениях.495

Соображения, высказанные Гиляровым, напоминают модные ныне постулаты так называемой культурной географии. Однако известны они были под другими вывесками уже во времена Гилярова: это статья К. Бэра «О влиянии внешней природы на социальные отношения отдельных народов и историю человечества» (1848), развивавшая её положения речь Т. Н. Грановского «О современном состоянии и значении всеобщей истории» (1852), книга Бокля «История цивилизации в Англии» (1857–1861), наконец, громогласная теория французского искусствоведа Ипполита Тэна о трех факторах генезиса культуры (раса, среда, момент). Гиляров, скорее всего, читал тэновские пассажи, вроде следующих рассуждений об искусстве Нидерландов, страны, образованной речными наносами:

вода дает травы, трава – скот, скот – сыр, масло, мясо, а все они вместе с пивом образуют жителей (…). Из этой обильной жизни и этой физической организации, насыщенной влажным воздухом, вырабатывается фламандский темперамент с правильными привычками, спокойным духом и телом, с удивительною способностью смотреть на жизнь практически и благоразумно…496

Гиляров высказывался о взаимовлиянии «географической почвы» и «состава народа» в принципиальной статье 1858 г. «Несколько слов о механических способах в исследовании истории».497 Впоследствии он завершил эту тему в самоаналитическом эпосе «Из пережитого»:

Вырасти и воспитаться в виду Кремля или в виду казарм, – совсем другой человек выйдет, не менее того, как совсем разные люди выходят из жителей долины, где взор упирается в стену, сокращающую кругозор, и из жителей горных, степных, наконец, приморских. Иначе складываются не только характер, но и ум; он приобретает свойства и направление, родственные особенностям природы или искусства, которыми был окружен глаз с детства.498

В «Пережитом» природная и бытовая среда коломенского Посада описаны как строительный материал, из которого еще в годы детства и отрочества складывается натура созерцательная и пытливая одновременно. Домашний уклад, неизбежно зацикленный на церковных службах, суровый быт коломенского духовного училища, жестоко испытующий нравственную крепость формирующейся личности, мизерность «общественной жизни» («понятие же о городском обществе отсутствовало»499) – и в этих условиях жив человек, какие-то тайные источники питают жизнь и веру души неунывающей, поднимающейся над всем житейским мороком. Посад детства и юности Гилярова – спрямленная Екатериной улица, ушедшая от отцовского дома (Посадская), мощенная крупным булыжником, осененная перезвоном четырех Божьих храмов, подобравшая чудные диковины Мещаниновского дома и сада. Сколок последнего – «наш крохотный садик у Никиты Мученика» с «разнообразием яблонь»,500 так что Посад сиречь Сад, радующий население (невольно припомнился один пильняковско-коломенский мечтатель, убежденный, что в недалеком будущем «весь земной шар будет садом»). Гиляровский Посад, что неоднократно акцентировано в «Пережитом», открыт замоскворецким просторам: глаз не «упирается», но стремится одолеть границы житейского. Вроде окского («очного») льда, идущего весною по Москве-реке против течения.501 Уникальное, «специально коломенское» природное явление, колоритно описанное Гиляровым, – едва ли не символ его собственной жизни и судьбы. Любопытно (случайное ли?) совпадение: герои романа Б. Пильняка «Волга впадает в Каспийское море» строят под Коломной плотину, чтобы окская вода погнала вспять москворецкую. Если это случайность, то, как у Пушкина, – «бог изобретатель».

Попутно заметим, что слово «посад» ни разу не употреблено Гиляровым в его книге. Центр, т. е. кремль, очевидно, обозначался словом «город» (как и сейчас) – отсюда прозвание Никольской церкви в кремле, в отличие от соседнего Николы, – «Никола в городе». То, что «не город», Гиляров иногда называет слободами, но перед необходимостью назвать Посад – Посадом его язык будто немеет. В словаре коломенца XIX в. это слово едва ли не затеряно. Следующее столетие его снова отыщет и пустит в оборот. Борис Пильняк многие свои произведения и письма будет помечать по-старинному – «Коломна. Николана-Посадьях». Обновленный вариант 1922 г. – «Пильняк-на-Посадьях» звучал довольно двусмысленно в открывающейся перспективе «посадок» в места не столь отдаленные (в лучшем случае).

В очерке «На родине Лажечникова» Пильняк поначалу как будто подхватывает тему Гилярова: «здесь, под сенью исторических башен, складывался характер писателя, автора исторических романов». Но далее, в описании Коломны, происходит нечто странное. Город как будто впал в летаргию («Сон давних дней» – звучит рефрен). Дома и улицы Посада, кремль, монастырь – и над всем «раскаленное солнце». «Не мираж ли это?» Являются потом и люди, какие- то безымянные «общественные деятели» и «старожилы» с напрочь отшибленной исторической памятью (это в родном-то городе знаменитого исторического романиста!): никто не знает, где находится дом Лажечникова. Спасает положение 103-летний старичок, на мгновение очухавшийся от всеобщей дремоты.

На следующий год (1919) Пильняк печатает рассказ «Коломна», продолжая и развивая образ очарованного града. Теперь это краткая история купеческого рода Ратчиных:

...двести лет – прадед, дед, отец, сын, внук, правнук на одном месте, на углу Астраханской (теперь Красная) и Репинской (теперь Советская), в Торговых рядах – каждый день стояли за прилавком, щелкая на счетах, принимали покупателей, шугали приказчиков, пили из чайников чай…

Устойчивость коломенского бытия вновь переходит в дремотный застой и получается, что есть только одно средство пробуждения – революция.

Пильняк создает контрастный и нарочито упрощенный (оголенный) образ, из которого вырастает затем весь его «коломенский текст»:

По древнему городку, по тихому Кремлю, что стоял над Москвою-рекою на холме, ходили со знаменами, пели песни, – ходили и пели, когда раньше древний, канонный купеческий город, с его монастырями, соборами и кремлевскими башнями, торжественно спал, когда раньше жизнь теплилась только за каменными стенами с волкодавами у ворот.

Еще через год, в 1920-м, Пильняк выпустит рассказ «Колымен-град» (пролог «Голого года»), где образ провинциального города раскроется в новых подробностях. Из них становится понятно, почему последний отпрыск купеческого рода Ратчиных Донат кинулся в революцию и остервенело громит старый мир: этот мир иссушил его душу и зажег огонь мстительной ненависти.

Человека, в том числе человека коломенского, как полагал Гиляров, формирует время и пространство в равной степени. Пильняк резко свернул в сторону исключительно темпоральности бытия. В старом, отходящем времени живут угрюмый догматик Иван Ратчин (отец Доната), околоточный-садист Бабочкин, ко всему, кроме рыбалки, равнодушный поп Левкоев, поэт-доносчик Миряев, учитель «в футляре» и также доносчик Бланманжов, ярыга Огонек-Классик, пропивший свое «светлое». В новом, приходящем на смену времени… да, собственно, оно только предполагается, поскольку Донат «нового не знал», и все его устремления сводятся к тому, что «старое он хотел уничтожить».

А как быть со старинно-православной Коломной, что так правдиво и светло описана Гиляровым? Кажется, что Пильняк не знает ответа и потому во вневременное измерение уходит единственный увиденный им праведник – городской юродивый с поступью некрасовского Власа.

...Один человек остался в стороне от всех, – Данилушка. Иконописный, рыжий, синеокий, ходит в веригах, наг и бос. Данилушка принял революцию, ждет и верит, верит: придет истинный, подлинный – в лаптях – Христос, которого встретят красным звоном.502

У пильняковского Данилушки имеется реальный прототип – блаженный Данилушка Коломенский, собиравший деньги на храмы и колокола, о нем писатель мог не только слышать от местных жителей, но и прочитать в книге И. Прыжова «26 московских пророков, юродивых…».503 Странен был – на фоне ходивших с песнями и знаменами – этот неубывающий интерес Пильняка к народным «святым людям», тогда же проявившийся в рассказе «Праведница Юлиания»504 (1919), а в позднейшем творчестве оформившийся в целой коллекции юродствующих чудиков. Старорусских праведников он спешил поставить в революционную шеренгу, пристроив к ним новейших мучеников идеи равенства и всеобщей справедливости, вроде первого председателя Коломенского исполкома, а теперь «юродивого советской Руси», «охломона» Ивана Ожогова в компании таких же, как он, «людей остановившейся идеи» военного коммунизма.

«Город потонул в легендах…»

Эта фраза – одна из первых в начальной главе («Родной город») гиляровской книги «Из пережитого». Рядом с географией, архитектурой, историей Коломны, и даже чуть выступая вперед, существует духовное пространство народной мифологии. По Гилярову, оно не менее, а может быть, и более важно, чем природная и бытовая среда, для формирования личности отдельного человека и всего народа в целом.

Однажды, защищая от догматической критики легендарную природу величайшего из народных рассказов Л. Н. Толстого «Чем люди живы», Гиляров высказался со свойственным для него максимализмом: «…легенды суть пока единственное христианское училище для народа».505 Эту мысль, несколько смягчая, Гиляров проводит и в «Пережитом».

Однако странными, никак уже не «высокими» легендами встречает нас Коломна в книге Гилярова. Вот черт летит из Бобренева монастыря и на Мотасовой (Свибловой) башне кремля видит коллегу: «Откуда и куда, друг?» – «Да вот бобреневских монахов соблазнял. Там кончил, теперь к вам в город». – «Э, голубчик (...) я тут уже четыреста лет от нечего делать мотаю ногами: здесь нас с тобой научат грешить…»506 А вот «преподобный Сергий проходил некогда через город и его прогнали «колом"», откуда, якобы, и пошло имя Коломны. Город назывался так задолго до появления Сергия Радонежского, но коломенцы, говорит Гиляров, «воспользовались историческим событием, чтобы сочинить самоуничижительную легенду».507 Еще одну, но зачем, какой смысл был в этом самоосмеянии?

Тургеневский Базаров снисходительно замечал, что «русский человек только тем и хорош, что он сам о себе прескверного мнения». Салтыков-Щедрин, отбиваясь от обвинений в глумлении над русским народом в «Истории одного города», отсылал критиков к язвительным народным самохарактеристикам, собранным в книге В. И. Даля «Пословицы и поговорки русского народа». Действительно, там в разделе «Русь – Родина» мы найдем довольно едкие суждения: «русский крепок на трех сваях: авось, небось да как-нибудь», «в русском брюхе и долото сгниет», «московские люди землю сеют рожью, а живут ложью», «в Москве толсто звонят, до тонко едят». Особенно живучи местные прозвища: «рязанцы – кособрюхие», «коломенцы – чернонебые» (то ли от красящих ягод, то ли от не красящих слов).

Самоосуждение, – замечает в своей книге Гиляров, – свойственно не одной Коломне, а вообще русским городам, особенно древним… Замечательна эта народная черта. Не хвалятся, чем даже основательно хвалиться; не помнят героев, забывают о своих исторических заслугах, а помнят Божиих святых людей и им противопоставляют себя, как негодных и грешных; рассказывают, что город основан «на крови»,508 изводят на своих предков небывалые преступления.509

Как и в других старинных городах, показывали в Коломне место, где провалилась церковь «по случаю страшного преступления». Это место находится на Посаде, о чем свидетельствовал задолго до Гилярова (в 1843 г.) первый собиратель коломенских легенд Н. Д. Иванчин-Писарев:

Близ Пятницких ворот есть небольшая земляная впадина. В старину тут стоял довольно глубокий болотистый водоем, впоследствии иссохший. На этом месте, сказывают, некогда провалилась церковь, и до сих пор в дождливое время, наполняющее эту впадину водою, матери спешат купать в ней своих детей.510

Что церковь провалилась «по случаю страшного преступления» – деталь, добавленная Гиляровым. И он же прибавил еще одну подробность: здесь «по ночам слышится звон из-под земли».511 Святость, скрывающаяся под землю или под воду,512 – многозначительный сюжет в миропонимании русского человека. Замечательно также, что «инобытие» напоминает все же о себе звуком невидимых колоколов. Что-то, значит, говорят эти звуки русскому сердцу?

Реальную основу имеет другое коломенское предание:

Рассказывали об архиерее святой жизни, который велел де похоронить себя на паперти, чтобы «все его топтали».513

Справа от входа в Успенский кафедральный собор и сегодня можно видеть надпись:

На сем месте погребено тело преосвященного Феодосия, епископа Коломенского и Каширского, который управлял епархиею 23 года, а преставился сего 1787 года…

Народное объяснение («чтобы все топтали») свидетельствует, что коломенскому православному человеку очень желательно было видеть такое самоумаление в своем архипастыре.514 Потому, как вспоминает Гиляров, это событие «рассказывалось эпически, торжественным тоном, полунараспев, и я впитывал его в себя».515

Читая Гилярова из нашего далека, поневоле задумаешься о том, какие предания питают современного человека. Кое-что может объяснить. Борис Пильняк, стоящий между нами и Гиляровым (век туда, век сюда), – как правдивый свидетель Великого Перелома. Корни происходившей на его глазах революционной смуты он искал и находил в той же самой «почве» русской провинции, которая некогда взрастила светлую мудрость Гилярова. Народная мифология играла и в этом случае не меньшую роль, нежели наблюдения над бытом и нравами.

У себя «на Посадьях» Пильняк слышал те же сказания, что и Гиляров. И так же, как у Гилярова, его «коломенский текст» питался ими наряду с обращением к известному литературному предшественнику. В 1918 г., когда вышел очерк «На родине Лажечникова», печатается и рассказ Пильняка «Монастырское предание». В его основу положена легенда о происхождении названия Голутвина (Староголутвина) Богоявленского монастыря от слова «голудьба» (голытьба), зафиксированная в XVIII в. любознательным русским немцем Г. Миллером.516 Однако если Миллер под голытьбой подразумевал нищих, то Карамзин вскоре предположил, что это были разбойники, которые «не боялись в старину близости городов, в самых окрестностях Москвы имели станы и были нередко ужаснее самых чужеземных неприятелей».517

Пильняку оставалось сделать еще один шаг и приписать основание монастыря раскаявшемуся разбойнику, что вполне согласовывалось с народными понятиями. Так, по преданию, знаменитую Оптину пустынь в XIV в. основал разбойничий атаман Опта, в монашестве Макарий. Народные понятия сродни евангельской истории о благочестивом разбойнике, которому был обещан рай самим Христом (Лк 39:43); в легендах этого типа отразилось глубоко христианское представление о возможности спасения даже для закоренелых злодеев. Пильняк сделал свой вывод: ему важнее было обозначить парадоксальное чередование злодейства и святости, проявляющее контрастность национального характера, не жалующего постепенности. Полюбившуюся легенду писатель припомнит в своих «коломенских» романах и глубокомысленно заметит: «Легенд таких много на Руси, где разбойник и бог – рядом» («Волга впадает в Каспийское море»).

Через роман «Голый год» (1922) в русскую литературу впервые прорвалось многоголосие революции, ничем, кажется, не ограниченное – ни сюжетом, ни авторской идеей. По аналогии с романами-диспутами Достоевского я бы определил жанр «Голого года» как роман-митинг, где, в отличие от реальной митинговщины, тихие голоса бывают слышнее самых громких. Таково суждение Глеба Ордынина о тупиковости западной цивилизации: «Механическая культура забыла о культуре духа», – заставляющее вспомнить о славянофильском крыле русской мысли и, в частности, о наиболее страстном и глубоком отрицателе «механицизма» – Гилярове. Глеб Ордынин полагает даже, что революция была способом вернуться на круги своя – в допетровскую самобытную Русь. И как бы в продолжение (подхватывание идей – ненавязчивый способ композиционного выражения авторских предпочтений в стихийно-вихревом романе), в ту же точку, хотя и каждый по-своему, бьют мыслитель из народа знахарь Егорка, археолог Баудек, экзистенц-минималист Андрей Волкович. Это им дано услышать, что соборные колокола «бьют успокоенно, как в Китеже», и понять, что никуда не ушла Россия «со старыми церквами, иконами, былинами, обрядицами, с Иулианией Лазаревской (...) водяными и лешими».518 И не уйдет – наперекор коммунисту Лебедухе, мечтающему вырвать «гнилые зубы»519 коломенских церквей, якобы мешающих техническому прогрессу.

Если «Голый год» – роман-митинг, то «Машины и волки» (1925) – долго вызревавший роман-миф, причем с оголенными несущими конструкциями. По аналогии с пильняковским «Рассказом о том, как создаются рассказы» можно сказать, что здесь мы имеем роман о том, как создаются мифы. Так, будто услышав сетования Гилярова, что уходят из языка древние названия русских городов, Пильняк («старые слова мне как монета нумизмату») выстраивает художественное пространство романа между Коломной и Ростиславлем, ушедшим под землю древнерусским городом на берегу Оки (кстати говоря, с 1994 г. здесь, на территории Озерского района, ведутся археологические раскопки). О его существовании имеются документальные свидетельства начиная с Никоновской летописи, но писатель нарочито игнорирует их, опираясь лишь на устные сказания:

Больше я ничего не знаю об этом (...) можно строить новый Китеж, ибо история – не наука мне, но поэма.520

В следующих строках предлагаемый метод построения истории как поэмы переносится на средоточие художественного мира романа:

Я же сидел в Коломне, в Гончарах, у Николы-на-Посадьях, в избе о пяти окон, в комнате с книгами, за столом против окна, откуда был виден Никола, в котором молился Дмитрий Донской перед Куликовым полем (...) Никола – был моим Ростиславлем…521

Пильняк, разумеется, хорошо знал, что Дмитрий Донской не мог молиться в гораздо позднее построенном Николопосадском храме522 (мы не можем допустить мысли о столь дремучем невежестве писателя, не раз проявлявшего историческую осведомленность). Но ему надо было оказаться в средостении русской истории – и он сделал это силою воображения. И, кажется, сам поверил настолько, что сообщал о сем «факте» не только в художественных произведениях, но и в письмах. Сотворенный миф, видно, имеет обратную силу воздействия на своего творца.

Другой сюжет. В романе «Волга впадает в Каспийское море» пересказывается народная легенда о Маринкиной башне коломенского кремля как месте заточения Марины Мнишек. Но романисту этого мало, и вот он до-сочиняет: душа Маринки, обернувшись вороной, оказалась разлучена с телом и теперь кружится над башней, над Коломной, над Россией, «неся разрушение». Есть основания полагать, что легенда, дописанная Пильняком, вернулась «в народ» и теперь живет своею, отдельной от автора (соавтора) жизнью.523

Подхватывает Пильняк – с особенным даже усердием – те самоосудительные коломенские легенды, о которых писал Гиляров. И опять же от себя добавляет: о Екатерине II, которую коломенцы «верстой обманули», о Николае I, назвавшем то ли жителей, то ли управителей города скотами. Статистик Иван Александрович Непомнящий, любовно выведенный в романе, своим педантизмом напоминающий то Пильняка, то Гилярова (он сосед и того, и другого), довольно-таки выборочно коллекционирует осколки народной мудрости: «одиннадцатая заповедь (только для России) – не зевай!», «трудом праведным не наживешь палат каменных». И далее как снежный ком: стыд не дым, брань на вороту, закон что дышло, баба не человек, моя хата, веселие Руси, век учись…

Докатил снежный ком, завалил Ивана Александровича, а из-под глыб несется его долгое-долгое проклятие:

На коломенских землях можно было купить и продать: честь, совесть, мужчину, женщину, корову, собаку, место, право, девичество. На коломенских землях можно было замордовать, заушить: честь, совесть, ребенка, старика, право, любовь. На коломенских землях пили все: и водку, и денатурат, и политуру, и бензин, и человеческую кровь. На коломенских землях матершинничали: во все, – в бога, в душу, в совесть, в печенку, селезенку, ствол, в богомать и мать просто, длинно, как коломенская верста. На коломенских землях молились (отцу, сыну и духу), черту, сорока великомученикам, десятку богоматерей, пудовым и семиточным свечам, начальству, деньгам, ведьмам, водяным, недостойным бабенкам, пьяным заборам.524

Что можно сказать после такой «статистики»? Только одно: «Коломна легла во мраке». Народная самокритика переступила границу, за которой началось – самооплевание. Так говорят, когда дошли до края и нет смочи терпеть. Русские люди так говорят в сердцах, но не в сердце.

Прямая или волнистая?

В чем существенно сходятся Гиляров и Пильняк, так это в том, что Коломна обоим представляется уходящей натурой. До боли жалко, и нет сил остановить этот уход. Таков очевидный структурообразующий аспект «коломенского текста». В прощальном с Коломной романе Пильняка «Волга впадает в Каспийское море» (1930) старый город опускается под воду, не нужный строителям новой жизни.525 Как новый Китеж (или как Ростиславль, «погибший в смутное время»)… Пильняк будто реализует гиляровскую метафору «город потонул в легендах»: и сам город-легенда идет на дно рукотворного моря.

Почему? Как такое вообще может случиться (и случается, даже на наших глазах, буднично и просто)? «Город Коломна. – николаевский, Николая I город, ибо с лет Николая умирала Коломна» – таков диагноз Пильняка. По его мнению, город умирал вместе с Астраханским трактом, терявшим смысл в эпоху железных дорог.

Что касается Гилярова, то он начало оскудения относил на более ранний рубеж – ко временам Павла, когда Коломна перестала быть центром епархии и вместе с епископом в Тулу отправилась семинария. Нанесен был удар по духовному потенциалу города, а позднее (по Гилярову, в эпоху царя-реформатора Александра II) и по торговому. В этом Гиляров был склонен видеть проявление общей закономерности, все сильнее подчиняющей себе ход русской истории. Так, он пишет в «Пережитом»:

Опустела родина. Она подошла под тот тип казенщины, который там раньше, там позже, но неуклонно повсюду овладевает Россией, стирая все бытовое, местное, историческое.526

В словах Гилярова мы находим отзвуки когда-то громких споров противников и сторонников централизации. В пореформенной России, особенно в связи с трудно протекавшей земской реформой усилилось и укрепилось умственное движение, названное областничеством. Замечательно энергичные деятели (Гацисский, Ядринцев, Потанин, Чубинский и др.) обнаружились в разных провинциальных местностях и рьяно взялись изучать экономические, социальные, этнографические особенности именно этих местностей. Пенза не похожа на Калугу, а нижегородский мужик отличается от тамбовского, это только на глаз столичного жителя они на одно лицо. Благодаря усилиям областников в 1870 г. состоялся первый русский статистический съезд.

Думаю, что не случайно Пильняк сделал главным героем своего романа «Машины и волки» (alter ego автора) статистика Ивана Александровича Непомнящего. В 1920-х гг. оформилась новая волна сопротивления обезличивающей централизации, получившая название краеведения. Линия преемственности вела к Гилярову, областникам, славянофилам. Так, близкий им Н. Д. Иванчин-Писарев сетовал по поводу того же ухода епископа из Коломны, ко всему прочему забравшего с собою и великие коломенские святыни:

Каждый город, каждое село должны иметь свои воспоминания, свои памятники; в противном случае мы навсегда разрушим их действие (...). Скажут: это местные, частные привязанности! Правда; но они звенья, коими связуется общенародное. Не всякий может непосредственно, непостепенно исполниться духом высшего патриотизма; но я ручаюсь за того, кто имеет свои местные привязанности…527

Опасность, которую таили в себе эти скромные люди, областники и краеведы, всегда ощущалась централизованной властью, и старой, и новой. Если вспомнить судьбу первых советских краеведов, зловеще-провидчески звучит реплика все того же Лебедухи в адрес Непомнящего: «Вас, Иван Александрович, надо бы расстрелять». Бедный статистик, не дожидаясь исполнения пророчества, в последних строках романа замертво падает «на Советской площади в Коломне».

Обуревающая власть имущих боязнь децентрализации, в общем, понятна, но нет простых решений в таком сложном и тонком вопросе. Абсолютный центризм, в свою очередь, губит местную инициативу, вызывает анемию конечностей. Это вредно для той же целостности территории, ради которой бьются централисты. В истории русской государственности, в силу разных причин, победила тенденция к подавлению местных, земских начал. Если когда-то, давно, эта тенденция была прогрессивна, то уже в XIX в. и тем более в XX-м требовалось отыскать разумную меру соотношения центра и провинции, дать разумную свободу местному самоуправлению и саморазвитию. Нерешенность этой проблемы сыграла роковую роль в новейшей русской истории, о чем убедительно писал А. И. Солженицын.

Глубинную причину происходившей нивелировки провинции Гиляров усматривал в захватившем русские умы духе упростительства. По поводу ослабления Коломны и других провинциальных центров автор «Из пережитого» замечает:

...во всех этих проектах и мероприятиях действует фронтовой идеал, который заседает в душе русских умников. Разнообразие коробит, волнистые линии колют глаз, личная самостоятельность, местная особенность приводит ум в замешательство. Безотчетное чувство понуждает приводить все к одному уровню, превращать, хотя бы насильно, всякий органический процесс, если возможно, в механический. Между прочим и мысли спокойнее. Она приучается к общим местам, следовательно, к безмыслию; жизнь совершается по общим формам, следовательно, двигается, а не живет.528

Озабоченность Гилярова господством прямой линии разделяли некоторые дальновидные его современники, не обязательно из славянофильско-почвеннического лагеря. Находившийся на другом полюсе общественной мысли М. Е. Салтыков-Щедрин создает незабвенный образ великого нивеллятора Угрюм-Бурчеева, сочетавшего «идею прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления»: «вытянутые в струну дома» при этом почему-то стремятся обратиться в пустыню («История одного города»). Гиляровские (и, как видим, щедринские) соображения о национальной геометрии по воздушным путям русской культуры передались Пильняку, живущему в эпоху беспощадного торжества прямой линии над волнистой. Ведь что такое революция, как не максимальное спрямление (упрощение) жизни? Здесь, на коломенском Посаде, когда-то вычерченном по екатерининской линейке и всячески сопротивлявшемся этой линейке, у Пильняка формируется способность оказывать художническое сопротивление тотальной прямолинейности. В его произведениях набирают силу природные аналогии: движение истории он сравнивает то с жизнью дерева («Машины и волки»), то с течением реки («Волга впадает в Каспийское море»). Последний роман начинается с программного заявления: «Природа не знает прямых движений… Прямое движение абстрактно, как нуль». В дальнейшем эта мысль, как бы сама собою, будет всплывать в ключевые моменты романного действия. Разумеется, громко звучит главный лозунг эпохи «Время, вперед!», но, включенный в общее многоголосие, получает такую вот поправку на нуль.

В романе «Волга впадает в Каспийское море» на фоне футурологического строительства монолита под Коломной, долженствующего повернуть вспять течение рек, развертываются истории человеческих жизней, так или иначе захваченных этим революционным событием. Уходит, должна уйти в прошлое старая Коломна, эта «баба провинция», что незримо восседает среди «врагов социализма». На смену, как полагается, идут новые люди и строятся новые отношения.

Пильняк обращается к вечному от «Евгения Онегина» до «Анны Карениной» и «Дамы с собачкой» сюжету любовного треугольника (даже четырехугольника, поскольку распадаются две семейные пары). Когда-то в романе «Что делать?» было дано простое и прямое решение этой задачки. Наследник новых людей Чернышевского инженер Федор Иванович Садыков находит «честно-коммунистический» выход: он отпускает жену к другому, не разобравшись в тонких психологических хитросплетениях характеров всего четырехугольника. «Он знал, что в жизни все просто, все должно быть простым и люди должны быть честными в своей простоте, в своих делах и мыслях». Все бы хорошо, да только приводит эта простота к еще большей и уже непоправимой трагической ошибке в расчетах.529 Вот что по этому поводу говорит нам автор:

В природе нет движений геометрически прямых, ничто в природе не движется геометрически прямыми (...). Федор Иванович воспринимал Марию (жену) геометрически прямой.530

Жизненный крах прямизны заставляет читателей романа, вопреки победно звучащей коммунистической риторике, иначе взглянуть и на грандиозно-революционный, но в основании своем противо-природный, упрощающий природу проект поворота рек. Над ним – воскрешенная упрямой памятью русской словесности – встает тень Угрюм-Бурчеева, злополучного гонителя живой стихии старого города Глупова (переименованного им в Непреклонск) и протекающей рядом реки. Так и пильняковский роман всей логикой сюжета убеждает: волнистую линию жизни и природы не удается спрямить никакими даже самыми точно рассчитанными усилиями и никакими даже самыми оправданными жертвами.

Так надо ли гнать со двора «бабу провинцию», топить древнюю Коломну? Прямого и простого ответа Пильняк не дает. Несимпатичен старый коломенский обыватель Яков Карпович Скудрин, затевающий взорвать плотину и в связи с этим прямо (на манер несимпатичных литературных героев восемнадцатого столетия) называющий себя мерзавцем. Но вот именно ему, по логике волнистого художественного бытия, автор отдает сокровенную свою мысль:

Что, по-вашему, движет миром, – цивилизацией, наукой, пароходами? – труд? Знание? Любовь? – нет (...). Память – память движет миром.531

А раз так, нельзя отдавать колокольную Коломну «людям прямых идей и прямых действий». В этом Н. П. Гиляров-Платонов и Б. Пильняк, во всем столь различные между собой, оказываются действительно соседями в «большом времени» русской литературы и в её малой частице – «коломенском тексте».

Кажется, что один другому подает реплику в продолжающемся до сей поры диалоге, формирующем философию Посада:

Бесконечно пошл и пуст, и, наконец, гадок покажется вам город с правильно нарезанными улицами, с симметрично расположенными домами и окнами, со всею гармониею в своем внешнем устройстве, если за всем этим вы не слышите жизни, или слышите самую жизнь, исполняемую, как машина.532

* * *

13

Фуко М. Слова и вещи: Археология гуманитарных наук. СПб.: A-cad; Талисман, 1994. С. 385. Пер. Н. С. Автономовой.

14

Что побуждало и к каламбурному обыгрыванию полисемии в обыденной речи и в литературе: «Ноздрев был в некотором отношении исторический человек»; «Я историк, – отвечает Воланд на вопрос Берлиоза, – и добавляет: – Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история!»

15

Позднее он занимает место между историей и литературой. Ср. свойственное аристократу нежелание рыться в «хронологической пыли» специальных исторических разысканий, которые были чужды живому рассказу об историческом лице и «случае», и особенный интерес к такому рассказу, например, у Онегина (и у самого Пушкина): «Но дней минувших анекдоты / От Ромула до наших дней / Хранил он в памяти своей». В XIX в. анекдотом именовался малый эпико-исторический жанр; он использовался в известных публикациях Т. Толычевой (псевдоним Е. В. Новосильцевой) «Исторические рассказы и анекдоты» в «Русском архиве». Вся ближняя (с Екатерининской, в основном, эпохи) русская история для наследующего ей по культурно-родовой линии дворянства представала «в лицах» и состояла в значительной части из «анекдотов», образующих материал для устной и письменной словесности. На том же основывались и некоторые французские сочинения на исторические темы; ср. название нашумевшей книги бывшего атташе при французском посольстве в Петербурге К. Рюльера: «Histoire ou Anecdotes sur la Revolution de Russie en 1762» (A Paris, 1797).

16

«С тех пор, как начались теперешние события, – писал он: – война с варварами, поражение в Армении и постоянные победы, – нет человека, который бы не писал истории» (Лукиан. Избранное. М.: Худож. лит., 1987. С. 485. (Б-ка антич. литературы. Греция). Пер. С. В. Толстой).

17

Там же. С. 499.

18

Именно такого рода свойство отметил в реализме молодого Толстого А. Ф. Писемский. О «Севастополе в мае» он сообщал А. Н. Островскому 26 июля 1855 г.: «Статья написана до такой степени безжалостно-честно, что тяжело даже становится читать» (А. Ф. Писемский. Материалы и исследования. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1936. С. 82).

19

Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: <В 90 т.> / Под общ. ред. В. Г. Черткова. Сер. I: Произведения. М.; Л.: Худож. лит., 1932. Т. 4. С. 16–17

20

Там же. С. 59.

21

Лукиан. Избранное. С. 501, 502, 505. Пер. С. В. Толстой.

22

Егунов А. «Эфиопика» Гелиодора // Гелиодор. Эфиопика. М.: Худож. лит., 1965. С. 7. (Б-ка антич. литературы. Греция).

23

Гай Саллюстий Крисп. Заговор Катилины // Римская литература в избранных переводах. М.: Сов. писатель, 1939. С. 119–120. (Антич. литература). Пер. С. П. Кондратьева.

24

Цицерон Марк Туллий. Речи: В 2 т. / Пер. В. О. Горенштейна. М.: Наука, 1993. Т. 1. С. 299. (Лит. памятники).

25

Тацит Корнелий. Сочинения: В 2 т. 2-е изд., испр. и доп. СПб.: Наука, 1993. Т. 1. С. 182. (Лит. памятники). Пер. А. С. Бобовича.

26

Там же. С. 304.

27

Хониат Никита. История со времени царствования Иоанна Комнина: В 2 т. Рязань: Александрия, 2003. Т. 1. С. 147. (Визант. ист. б-ка). Перевод выполнен в 1860 г. под редакцией проф. В. И. Долоцкого.

28

Там же. Т. 2. С. 94.

29

Русские летописи. Рязань: Александрия, 2001. Т. 11: Ипатьевская летопись. С. 605.

30

Русские летописи. Т. 11. С. 433–434.

31

Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой, дочери г. фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева. СПб. О-<во> л<юбителей> д<ревней> п<исьменности>, 1913. С. 12, 24.

32

Дашкова Е. Р. Литературные сочинения. М.: Правда, 1990. С. 217.

33

Вигель Ф. Ф. Записки. М.: Захаров, 2000. С. 9–10.

34

Глинка С. Н. Записки // Золотой век Екатерины Великой: Воспоминания. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1996. С. 22. (Унив. б-ка).

35

Там же. С. 23.

36

Сам Толстой дает несочиненную отсылку к воспоминаниям в XV главе «Детства»: «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Худож. произв.: В 18 т. М.: Наука, 2000. Т. 1. С. 45).

37

Из пережитого. 2009. Т. 2. С. 97.

38

Там же. Т. 1. С. 243.

39

Там же. С. 167.

40

Там же.

41

Там же. С. 57.

42

Там же. С. 10.

43

Там же.

44

Там же. С. 167.

45

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 198.

46

Книга В. Ф. Одоевского называлась «Русские ночи».

47

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 206.

48

Там же. Т. 2. С. 17.

49

Он же дал блестящий образец нового синтеза истории и эпики в книге «Французская революция».

50

Карлейль Т. Герои, почитание героев и героическое в истории / <Пер. В. И. Яковенко под ред. Р. К. Медведевой> // Карлейль Т. Теперь и прежде. М.: Республика, 1994. С. 176. (Б-ка этич. мысли).

51

Там же. С. 43–44.

52

Бродский И. География зла // Литературное обозрение. 1999. № 1. С. 4.

53

Шекспир только в первой из своих исторических драм – в «Генрихе VI» – придерживался принципов эпического типа драматической хроники; в дальнейшем он заостренно персонализировал и театрализовал историю. См.: Шведов Ю. Ф. Исторические хроники Шекспира. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1964.

54

Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. 1918–1956: Опыт художественного исследования: В 2 т. [С последними поправками авт., сделанными специально для данного изд.]. М.: Сов. писатель; Журн. «Новый мир», 1989. Т. 1. С. 491.

55

Шаламов В. Колымские рассказы: В 2 кн. М.: Сов. Россия, 1992. Кн. 1. С. 285.

56

Предлагаемая статья уже появлялась в печати. В сокращенном виде впервые она была опубликована на английском языке (в переводе Питера Роллберга) в сборнике в честь 60-летия профессора Вашингтонского университета им. Дж. Вашингтона Чарльза Мозера: And Meaning for a Life Entire. Columbus (Ohio): Slavica Publishers, 1997. P. 259–267. По-русски в расширенном виде: Теоремы культуры. М.: Независ. акад. эстетики и свобод. искусств, 2003. С. 286–296. (Акад. тетради; Вып. 9). С тех пор уже прошло десятилетие нового, XXI века, творчеством Гилярова серьезно занялись российские ученые (особенно А. П. Дмитриев и В. А. Викторович). Но, кажется, моя статья может представить научно-исторический интерес, тем более что она была опубликована в относительно мало доступных (даже для специалистов) изданиях. Печатаем её без существенных изменений русского варианта.

57

Григорьев Ап. Письма / Изд. подгот. Р. Виттакер, Б. Ф. Егоров. М.: Наука, 1999. С. 234. (Лит. памятники).

58

Там же. С. 129. Ergo – следовательно (лат.).

59

Библиография основных трудов о Гилярове-Платонове приложена к статье о нем Н. И. Осьмаковой: Русские писатели, 1800–1917: Биогр. словарь. М.: Сов энциклопедия, 1989. Т. 1. С. 563.

60

Из воспоминаний протоиерея С. С. Модестова: Прохождение Академического курса (1852–1856) // У Троицы в Академии, 1814–1914 гг.: Юбил. сб. ист. материалов. М.: Изд. бывш. воспитанников МДА, 1914. С. 125.

61

См. специальную книгу Чарльза Мозера на эту тему: Moser Ch. Esthetics as Nightmare: Russian Literary Theory, 1855–1870. Princeton (NJ): Princeton University Press, 1989.

62

СИ. 1871. 20 апр. № 106.

63

Левитт М. Ч. Литература и политика: Пушкинский праздник 1880 года. СПб.: Акад. проект, 1994.

64

СИ. 1881. 2 февр. № 32. С. 2. Далее цитаты из этой статьи приводятся по «Сборнику сочинений» Гилярова (М., 1900. Т. II), с указанием страниц.

65

Предположение об их личных контактах в эти годы высказал А. С. Долинин в комментариях: Достоевский Ф. М. Письма: <В 4 т.>. М.; Л.: Гослитиздат, 1959. Т. IV. С. 428. См. также: Белов С. В. Энциклопедический словарь: Ф. М. Достоевский и его окружение: <В 2 т.>. СПб.: Алетейя, 2001. Т. 1. С. 185–186.

66

Письма к Романову-Рцы. С. 271.

67

Там же.

68

Нам известны только две работы, касающиеся этой темы: Егоров Б. Ф. Православные мыслители о Пушкине // Егоров Б. Ф. От Хомякова до Лотмана. М.: Языки слав. культуры, 2003. С. 153–155; Дмитриев А. П. «Муж Креста Христова» или «плоть от плоти общества»? (Духовные писатели и религиозные мыслители 1880-х – начала 1890-х гг. о Достоевском) // Достоевский и мировая культура: Альм. М., 2008. № 25. С. 445‒470.

69

Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1980. Т. 21. С. 134. Далее ссылки на это издание даются в скобках с указанием арабскими цифрами номера тома и страницы.

70

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 80–81.

71

Киреевский И. В. Избранные статьи. М.: Современник, 1984. С. 232. (Б-ка «Любителям рос. словесности»).

72

Там же. С. 227.

73

К примеру, вот это суждение, заявленное в 1845 г.: «до сих пор еще характер образованности европейской есть чисто рациональный, основанный не на признании высшей истины, но на совокупности личных мнений, на перевесе логики над всеми другими источниками познания...» (Там же. С. 192). Или вот такой императив в завершение статьи того же года: «не довольно думать, надобно верить. Из веры и убеждения исходят святые подвиги в сфере нравственной и великие мысли в сфере поэзии» (Там же. С. 197).

74

Сб. соч. Т. I. С. 311–312. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома римской цифрой и страницы – арабской.

75

Это сказано в «Письме к Ю. Ф. Самарину», напечатанном в первой книге «Русской беседы» за 1859 год, т. е. до публикации там же статьи Гилярова «Рационалистическое движение философии новых времен». В примечании Гиляров ссылался на «сочувственный голос А. С. Хомякова» (I, 302).

76

СИ. 1876. 10 марта. № 67. С. 2 (передовая статья).

77

Котельников В. А. «Что есть истина?»: Литературные версии критического идеализма. СПб.: Пушкинский Дом, 2009. С. 50. (Б-ка Пушкинского Дома).

78

Дмитриев А. П. Жизнь есть подвиг или наслаждение?: Православная социология и «русская идея» в оценке «либерального консерватора»: Н. П. Гиляров-Платонов versus И.-К. Блюнчли // Вестник Русской христианской гуманитарной академии. 2007. Т. 8. Вып. 1. С. 112.

79

Русская беседа. 1857. Кн. 4. Отд. V. С. 171–194. Подп.: Н. Г-в.

80

Туниманов В. А. Творчество Достоевского, 1854–1862. Л.: Наука, 1980. С. 167.

81

Совершенно не понятую В. С. Соловьевым с высоты его рационально просчитанной веры (см.: Соловьев В. С. Сочинения: В 2 т. М.: Правда, 1989. Т. 1: Философская публицистика. С. 484). Философа насторожило слово «предрассудок», поднимаемое на щит, а между тем Гиляров иначе понимал самое это слово, – он шел от этимологии (его излюбленный ход): предрассудок – то, что предшествует всякому рассуждению.

82

Мы полагаем, что Гилярову знаком был трактат П. Д. Юркевича «Сердце и его значение в духовной жизни человека, по учению слова Божия», опубликованный в 1860 г.

83

Баратынский Е. А. Полн. собр. стихотворений. Л.: Сов. писатель, 1957. С. 175. (Б-ка поэта. Большая сер.).

84

Хомяков А. С. Полн. собр. соч. Прага, 1867. Т. II: Сочинения богословские. С. 96.

85

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 238 (впервые – СИ. 1881. 25 янв. № 24. С. 2).

86

Письма к Романову-Рцы. С. 302 (письмо от 23 ноября 1886 г.).

87

Розанов В. В. О писательстве и писателях. М.: Республика, 1995. С. 460. (<Собр. соч.: В 30 т.; Т. 4>). Далее Розанов в этот ряд ставит Гилярова, Антония (Храповицкого) и С. А. Рачинского «в молодую его пору».

88

Из бумаг Н. П. Гилярова-Платонова // РА. 1889. Кн. III. Вып. 11. С. 425. В целом Гиляров был очень невысокого мнения о современной ему православной гомилетике: «безжизненность, преобладание риторики есть факт бесспорный русской церковной проповеди», в то время как «проповедническая деятельность есть апостольская деятельность» (Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 363–364).

89

Там же. С. 427–428.

90

Там же. С. 427.

91

Там же. С. 428.

92

Интересно, что К. Н. Леонтьев высоко оценил этот образ, связав его с убеждением Достоевского, «что без веры, без веры православной именно, народ русский, да и вся Россия станут никуда негодными». «Правда, в религиозных представлениях своих Достоевский, – прибавляет критик, – не всегда строго держался общеизвестных катехизических оснований» (Леонтьев К. Избранное. М.: Рарогъ; Моск. рабочий, 1993. С. 304), что, очевидно, может быть вменено и Гилярову.

93

Хомяков А. С. Сочинения: В 2 т. М., 1994. Т. II: Работы по богословию. С. 43.

94

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 209 (впервые – СИ. 1880. 11 сент. № 251. С. 2).

95

Соловьев В. С. Сочинения: В 2 т. Т. 1. С. 437. Статья «Славянофильство и его вырождение» впервые опубликована в 1889 г. Заметим, что в 1880 г. в заключении «Чтений о Богочеловечестве» Соловьев в основном еще следует за Хомяковым, солидарно с Достоевским.

96

Письма к Романову-Рцы. С. 303.

97

Подробнее см.: Викторович В. А. 1) Достоевский и В. П. Мещерский // Русская литература. 1988. № 1. С. 210–211; 2) Достоевский в Обществе любителей духовного просвещения // Достоевский и мировая культура: Альм. СПб.; М.: Серебряный век, 2004. № 20. С. 9–21.

98

Интересные соображения по этому поводу были высказаны в докладе В. А. Котельникова «Философско-теологическая традиция иоахимизма в творчестве Достоевского и З. Красиньского: сходящиеся версии обновления мира» на XIV симпозиуме Международного общества Достоевского (Неаполь, июнь 2010 г.).

99

Создатели российского фильма «Мальчики» (1990), экранизации одноименной части романа «Братья Карамазовы», восполнили «недостающее» и завершили картину долгими планами современной церковной службы с участием всех актеров. Эпизод получился, на наш взгляд, избыточным, так как роль пастыря в этой части романа возложена на Алешу.

100

День. 1864. 29 авг. № 35.

101

Энциклопедический словарь / Изд.: Ф. А. Брокгауз, И. А. Ефрон. Т. XXIV. С. 455; РБС. <Т. 14>. С. 475.

102

Благодарю А. П. Дмитриева, внесшего эту поправку.

103

Цит. по: Шаховской Н., кн. Годы службы Н. П. Гилярова-Платонова в Московском цензурном комитете // РО. 1897. Т. 48. Дек. С. 516.

104

РО. 1898. Т. 49. Янв. С. 108.

105

Вопросы веры и Церкви. Т. I. С. 85.

106

Там же. С. 82.

107

Там же. Т. II. С. 57 (впервые – СИ. 1876. 5 янв. № 4. С. 2).

108

«Современные известия» были в числе изданий, получаемых в редакции «Гражданина» времен редакторства Достоевского (1873–1874) и «Дневника писателя» (1876–1877). Ссылки на «Современные известия» были нередки в «Гражданине», как, впрочем, и перепечатки из «Гражданина» в газете Гилярова.

109

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 313.

110

Там же. С. 314.

111

Там же. С. 311.

112

Там же.

113

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 58 (первоначально – СИ. 1876. 5 янв. № 4. С. 2).

114

СИ. 1873. 2 июля. № 179. С. 2 (передовая статья).

115

Там же. 3 июля. № 180. С. 2 (передовая статья).

116

Там же.

117

Раздел «Три партии» (подписанный псевдонимом Р. С. Т.) в брошюре: Три партии, мы на перепутьи / Сочинение Р. С. Т. и З. Н. П. Берлин, 1860.

118

См. письма Гилярова к А. Д. Желтухину: РО. 1896. Т. 42. Нояб. С. 462–468.

119

РВ. 1873. Т. 103. Февр. С. 904–934. Подп.: Н. Константинов.

120

Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. СПб.: Владимир Даль, 2005. Т. 7. Кн. 1. С. 205.

121

Вопросы веры и Церкви. Т. I. С. 73 (впервые – СИ. 1868. 25 нояб. № 325. С. 1–2).

122

Там же. С. 75–76.

123

Письмо Гилярова Т. И. Филиппову от 20 октября 1872 г. // РНБ. Ф. 847. № 496. Л. 2.

124

<Достоевский Ф. М.>. Разъяснение некоторых сторон вопроса о нуждах единоверия // Достоевский и мировая культура: Альм. № 20. С. 30.

125

Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. 3-е изд. Вильнюс: Б. и., 1991. С. 364.

126

См.: Ореханов Г., иерей. На пути к собору: Церковные реформы и первая русская революция. М.: Правосл. Св.-Тихон. богосл. ин-т, 2002.

127

Ср.: »...гандель еврейский, за малыми исключениями, не оплодотворяет почвы, где он производится, а истощает её» (Вопросы веры и Церкви. Т. I. С. 485).

128

СИ. 1881. 11 июня. № 159. С. 2 (передовая статья).

129

Любопытно, что эту поэтическую формулу Н. В. Кукольника, процитированную Достоевским в мартовском выпуске «Дневника писателя» 1877 г., С. Н. Булгаков в 1915 г. ставит эпиграфом к статье «Сион» и приписывает Достоевскому.

130

Что следует все же отличать от антисемитизма «Mein Kampf», замешанного на борьбе «высшей расы» за мировое господство.

131

См. письмо Гилярова к Штеккеру (РО. 1896. Т. 42. Нояб. С. 459).

132

Письма к Гальперсон. С. 202.

133

Обзор мнений см.: Шраер М. Достоевский, еврейский вопрос и «Братья Карамазовы» // Достоевский и мировая культура: Альм. СПб.: Серебряный век, 2006. № 21. С. 150–171.

134

По поводу которого Достоевский в частном письме выразился куда как безапелляционно: «Как отвратительно, что кутаисских жидов оправдали, тут несомненно они виноваты» (301, 59).

135

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 102 (первоначально – СИ. 1879. 9 марта. № 67. С. 2). Ср. замечание Достоевского по сходному поводу: «В России и от русских-то не осталось ни одного непроплеванного места» (25, 76).

136

Вопросы веры и Церкви. Т. I. С. 136 (первоначально – СИ. 1869. 25 мая. № 141. С. 2).

137

Ср. в июльско-августовском «Дневнике писателя» 1876 г.: «Сознательная политическая мысль в нашем народе – для неё <Европы> совершенная неожиданность <...> это всеобщее и согласное русское движение свидетельствует уже и о зрелости национальной...» (23, 104).

138

СИ. 1876. 14 сент. № 253. С. 1–2. Подп.: Русский.

139

В следующем, июльско-августовском «Дневнике писателя» 1876 г. уже Достоевский подбирает наблюдение Гилярова о «двух изданиях» русофобии – английском и немецком (23, 62–63).

140

СИ. 1870. 4 нояб. № 304; 13 дек. № 343; 17 дек. № 347 (везде с. 2; передовые статьи).

141

См. отзыв Гилярова на первый том книги К. Леонтьева «Восток, Россия и Славянство» (СИ. 1885. 24 сент. № 245. С. 2). О ремарках Леонтьева на эту публикацию см.: Фетисенко О. Л. Н. П. Гиляров-Платонов, Т. И. Филиппов и К. Н. Леонтьев в их жизненных и литературных взаимоотношениях // Возвращение Гилярова. С. 110.

142

Письма к Романову-Рцы. С. 262.

143

См. его передовую статью о «Средиземном море будущего» (СИ. 1886. 3 авг. № 211. С. 1).

144

Письма к Романову-Рцы. С. 262.

145

Там же. С. 266.

146

Там же. С. 259.

147

Достоевский, как видно, отвечал на такой именно поворот политической мысли, когда писал в марте 1877 г.: «В самом деле, неужели уж и нам желать продолжения владычества турок?» (25, 72–73).

148

Письма к Романову-Рцы. С. 249–250.

149

См. подробнее: Викторович В. А. Славянский проект Ф. М. Достоевского // Россия и славянский мир: История, язык, культура. М.: Три квадрата, 2008. С. 11–41.

150

Письма к Романову-Рцы. С. 249.

151

Там же С. 259.

152

Впрочем, Гиляров никогда не был славянофилом в прямом значении этого слова, а в привязанности южных славян к России видел один своекорыстный расчет. Достоевский, делая в 1876 г. оговорку о великосербской ревности к России, отчасти шел за Гиляровым (см. передовую статью: СИ. 1872. 27 янв. № 26. С. 1).

153

Письма к Романову-Рцы. С. 258.

154

РО. 1896. Т. 42. Нояб. С. 464–456 (письмо А. Д. Желтухину).

155

Письма к Романову-Рцы. С. 263 (письмо от 3 ноября 1886 г.).

156

Там же. С. 272 (письмо от 12 ноября 1886 г.).

157

В статье «Несколько слов о механических способах в исследовании истории».

158

Задача сохранения народа ставилась Достоевским в её нравственно-духовном аспекте. Ныне, выдвигая эту задачу на роль национальной идеи, А. И. Солженицын говорит уже о физическом выживании. Недавно тот же уровень проблемы зафиксировал в радиоинтервью руководитель Детского фонда А. А. Лиханов: «Народ наш дрогнул, ослаб и перестал рожать».

159

СИ. 1873. 2 июля. № 179. С. 2 (передовая статья).

160

СИ. 1876. 28 янв. № 26. С. 1–2 (передовая статья).

161

Цит. по: Возвращение Гилярова. С. 183–184.

162

В том числе и относительно лечения застарелой болезни: «Гражданин» Достоевского (1873. № 3. «Областное обозрение») даже заявлял: «школа должна сокрушить кабак». Эту мысль позднее подхватит и разовьет великий русский педагог С. А. Рачинский.

163

Предположение об авторстве Владиславлева см.: Нечаева В. С. Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских «Эпоха». М.: Наука, 1975. С. 265–266 (примеч. 78 к библиогр. росписи журн. «Время»).

164

Вопросы веры и Церкви. Т. I. С. 52–53 (первоначально – СИ. 1875. 30 дек. № 359. С. 2).

165

Там же. С. 55.

166

В комментариях к академическому изданию эта запись ошибочно отнесена к 1873 г. (см.: 21, 519). Полемика в Училищном совете излагалась в № 29–37 «Гражданина» за 1875 г.

167

СИ. 1873. 26 янв. № 25. С. 2 (передовая статья).

168

Записи не прокомментированы в академическом издании сочинений Достоевского.

169

Об уточненной датировке этой записи и о вышедшей из неё публикации «Гражданина» см.: Викторович В. А. «Учительство – не выучка. Учительство – апостолат»: Ф. М. Достоевский и русские педагоги // Филологические записки. Воронеж, 2005. Вып. 23. С. 220 и след.

170

Опасения Гилярова и Достоевского за состояние русского языка, их перекрещивающиеся лингвистические интересы – особая тема, остающаяся за рамками настоящей статьи.

171

Д. Т. Д. О чем забыла наша школа // СИ. 1877. 13 дек. № 343. С. 2.

172

Дистервег А. Избр. пед. соч. М.: Учпедгиз, 1956. С. 168–169.

173

Зеньковский В. В. Педагогика. М.: Правосл. Св.-Тихон. богосл. ин-т, 1996. С. 121.

174

См. подробнее: Викторович В. А. Достоевский и наука его времени <...> 2. Педагогика // Достоевский: Дополнения к комментарию. М.: Наука, 2005. С. 35–46.

175

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 62. См. там же о «тщете строго систематического воспитания» и ориентации современной педагогики на формирование «общечеловека» (с. 125), в чем комментатор (А. П. Дмитриев) справедливо усматривает влияние Достоевского (с. 454).

176

Возвращение Гилярова. С. 193 (первоначально – СИ. 1885. 1 дек. № 313. С. 2).

177

Конгениальный Достоевскому вывод из новейших наблюдений находим в статье А. И. Солженицына «Как нам обустроить Россию»: «Источник силы или бессилия общества – духовный уровень жизни, а уже потом – уровень промышленности…» Через двадцать лет после выступления Солженицына мы видим, как иссякли оба источника, но сначала один, а затем другой – в указанной писателем последовательности.

178

Вопросы веры и Церкви. Т. I. С. 12 (первоначально – СИ. 1868. 13 мая. № 129. С. 1).

179

Возвращение Гилярова. С. 191.

180

Там же. С. 192.

181

РО. 1896. Т. 42. Нояб. С. 456–468.

182

PO. 1896. Т. 42. Нояб. С. 466.

183

Неопознанный гений: Памяти Н. П. Гилярова-Платонова: Статьи, заметки, письма и выдержки, собранные и проредактированные С. Шараповым. М., 1903. С. 25.

184

Слово, не случайно ставшее камнем преткновения между двумя консерваторами, В. П. Мещерским и Ф. М. Достоевским (см.: 291, 307).

185

СИ. 1872. 15 апр. № 104. С. 2 (передовая статья).

186

Цит. по: Неопознанный гений. С. 43.

187

СИ. 1881. 13 янв. № 12. С. 2 (передовая статья).

188

Любовно собранные и опубликованные недавно А. П. Дмитриевым в книге: Гиляров-Платонов Н. П. Последние дни Помпеи: Семинарские опыты в стихах и прозе, 1837–1843. СПб.: Пушкинский Дом, 2009.

189

Русская беседа. 1856. Кн. 1. Отд. III. С. 1–69. Подп.: Н. Г-в.

190

День. 1861. 15 окт. № 1. С. 7–8.

191

Статья «Последние литературные явления. Газета «День"» (Время. 1861. № 11. Отд. II. С. 64–75).

192

Русская беседа. 1856. Кн. 3. Отд. III. С. 1–45. Подп.: Н. Г.

193

Там же. 1859. Кн. 3. Отд. V. С. 65–86. Подп.: Н. Г-в.

194

СИ. 1876. 2 янв. № 1. С. 2 (передовая статья).

195

Там же.

196

L. V. Русские журналы // СИ. 1876. 5 марта. № 62. С. 1.

197

L. V. Русские журналы // СИ. 1877. 4 янв. № 3. С. 1.

198

См.: Масанов И. Ф. Словарь псевдонимов: В 4 т. М.: Всесоюз. кн. палата, 1958. Т. 3. С. 327.

199

Письма к Романову-Рцы. С. 281.

200

Письма к Романову-Рцы. С. 287.

201

Розанов В. В. Литературные очерки: Сб. ст. СПб.: Изд. П. П. Перцова, 1899. С. 149–150 (впервые опубликовано в 1893 г. в составе биографии Достоевского, приложенной к его собранию сочинений).

202

См.: Егоров Б. Ф. От Хомякова до Лотмана. С. 154–155.

203

РО. 1896. Т. 42. Дек. С. 1007.

204

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 239.

205

Письма к Романову-Рцы. С. 260.

206

Письма к Романову-Рцы. С. 248.

207

Там же.

208

Там же. С. 302.

209

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 167. Имеются в виду события 1836–1838 гг.

210

Там же. С. 187.

211

См. подробнее: Кн. Н. В. Ш. <Шаховской Н. В., кн.>. Обстоятельства оставления Н. П. Гиляровым-Платоновым службы в Московской духовной академии // РО. 1895. Т. 34. Авг. С. 542–561; Федотова М. А. Общественно-политические взгляды и деятельность Н. П. Гилярова-Платонова (1824–1887): Дис. на соиск. учен. степ. канд. ист. наук. М.: Моск. гос. обл. ун-т, 2003. Л. 51–68; Дмитриев А. П. История одного увольнения: (Митрополит Филарет и Н. П. Гиляров-Платонов в 1855 году) // Филаретовский альманах. М.: Правосл. Св.-Тихон. гуманит. ун-т, 2008. Вып. 4. С. 158–183.

212

Смирнов-Платонов Гр., прот. «Curriculum vitae»: Из области воспоминаний и мечтаний // Смирнов-Платонов Гр., прот. «Детская помощь»: К читателям и сотрудникам. М., 1885. С. 39. (Прил. к журн. «Детская помощь». 1885. № 1).

213

Аксакова В. С. Дневник, 1854–1855 гг. М.: АСТ <и др.>, 2004. С. 89.

214

См.: Дмитриев А. П. Н. П. Гиляров-Платонов – автор и цензор «Русской беседы» // «Русская беседа»: история славянофильского журнала: Исследования. Материалы. Постатейная роспись. СПб.: Пушкинский Дом, 2010. С. 158–183. (Славянофил. архив; Кн. I).

215

Шаховской Н., кн. Н. П. Гиляров-Платонов об «Истории Русской церкви» преосв. Макария // РО. 1897. Т. 44. Апр. С. 591–619.

216

Вакансия открылась еще 27 марта 1856 г. в связи с кончиной кн. В. В. Львова.

217

См. подробнее: Шаховской Н., кн. 1) Определение Н. П. Гилярова-Платонова на светскую службу // РО. 1895. Т. 35. Сент. С. 110–116 (подпись: Кн. Н. В. Ш.); 2) Годы службы Н. П. Гилярова-Платонова в Московском цензурном комитете // РО. 1897. Т. 46. Июль. С. 131–172; Авг. С. 712–771; Т. 47. Окт. С. 716–783; Т. 48. Нояб. С. 99–133; Дек. С. 497–529; 1898. Т. 49. Янв. С. 98–132; Февр. С. 644–657; Т. 50. Март. С. 52–69; Апр. С. 526–539.

218

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 10 мая // СИ. 1884. 11 мая. № 126. С. 1. См. также: Гиляров-Платонов Н. П. Возрождение Общества любителей российской словесности в 1858 году: (Речь, читанная в публич. заседании Общества 7 декабря 1886 г.) // Из пережитого. 2009. Т. 2. С. 191–203.

219

См.: Хомяков А. С. Полн. собр. соч. 3-е изд., доп. М., 1900. Т. I. С. 373.

220

См. письмо Гилярова к Ф. И. Тютчеву от 13 декабря 1859 г. // ГЛМ. Ф. 23. Оп. 1. Д. 18.

221

Цит. по: Шаховской Н., кн. Годы службы Н. П. Гилярова-Платонова в Московском цензурном комитете, 1856-й год // РО. 1897. Т. 46. Июль. С. 162.

222

См.: Докладная записка Н. П. Гилярова-Платонова <о статьях в «Московских ведомостях» по крестьянскому вопросу, 1859> // РВ. 1888. Т. 195. Март. С. 422–426.

223

См. Приложение 1 к наст. статье.

224

См. Приложение 2 к наст. статье.

225

См.: Федотова М. А. Общественно-политические взгляды и деятельность Н. П. Гилярова-Платонова. Л. 74. См. отзывы Гилярова: ЦГИАМ. Ф. 31. Оп. 1. Д. 118, 119, 123; Оп. 3. Д. 2, 17, 20, 28, 32, 50, 78, 91, 99, 119, 140, 189, 214, 2167‒2178; Оп. 5. Д. 367, 368, 371, 372, 374, 379–382, 387, 389, 390, 393, 399, 401, 411, 413, 420, 423, 425, 430, 432, 435, 436, 438, 439, 444–446, 461, 463, 464, 466, 467, 474, 475, 477–479, 520, 523, 525, 528, 533–535, 543–546, 548, 549, 558–561, 569, 570, 574, 576, 582–587, 593, 594; РНБ. Ф. 847. № 195а, 216, 218, 225, 226, 228, 315, а также документ, опубликованный кн. Н. В. Шаховским: Докладная записка в Московский цензурный комитет (июня 26 дня 1859 года) ценсора Никиты Гилярова-Платонова: <Об издании кн. П. В. Жадовского «Житейские сцены"> // РО. 1898. Т. 49. Февр. С. 911–917.

226

См. о запрете Гиляровым сочинений «Путешествие к Святым местам» свящ. Ив. Лукьянова (для «Русского архива»), «Коронация, или Торжество россиян 1856 г.» Вильгельма Скаретки и стихотворений (А. В.?) Тимофеева с упоминанием императрицы: Федотова М. А. Общественно-политические взгляды и деятельность Н. П. Гилярова-Платонова. Л. 81 (со ссылками на документы ЦГИАМ: Ф. 31. Оп. 5. Д. 466. Л. 16; Д. 367. Л. 58; Д. 368. Л. 11). Позднее, правда, П. И. Бартеневу удалось найти более сговорчивого цензора, не обратившего внимания на «раскольничий дух» первой из названных рукописей и опубликовать её под названием «Путешествие в Святую землю священника Ивана Лукьянова, московского жителя церкви Покрова Богородицы. 1711» (РА. 1866. Вып. 1–5/6).

227

См.: Доклад Гилярова Московскому цензурному комитету о разрешении к печати «Полного собрания сочинений Грибоедова» // РО. 1896. Т. 42. Нояб. С. 454–456.

228

См. об этом: Шаховской Н., кн. Памяти П. А. Кулиша // РО. 1897. Т. 44. Март. С. 195–198.

229

См. письмо Гилярова к К. П. Победоносцеву от 21 декабря 1860 г. (Разумевающие верой. С. 29–31).

230

Ф. Е. <Еленев Ф. П.>. Черта из жизни Гилярова-Платонова // РА. 1887. Кн. III. Вып. 12. С. 571–572.

231

Из пережитого. 2009. Т. 2. С. 62.

232

Чумиков А. Мои цензурные мытарства // РС. 1899. Т. 100. Дек. С. 599.

233

ЦГИАМ. Ф. 31. Оп. 5. Д. 399. Л. 42, 56 об. – 57; цит. по: Герасимова Ю. И. Из истории русской печати в период революционной ситуации конца 1850-х – начала 1860-х гг. М.: Книга, 1974. С. 58.

234

См.: ЦГИАМ. Ф. 31. Оп. 5. Д. 435. Л. 31; Д. 436. Л. 24–24 об.; Д. 438. Л. 27–28; Д. 442. Л. 28–28 об.; Д. 443. Л. 21–21 об.; Д. 444. Л. 9–9 об.; цит. по: Герасимова Ю. И. Из истории русской печати… С. 109. Не все эти замечания были, однако, «строгими» в буквальном казенно-канцелярском смысле слова. Исследовательница называет Гилярова «наиболее либеральным цензором» того времени (см.: Там же).

235

А. А. Б. <Беляев А. А.>. Недавнее прошлое по письмам современника // Православное обозрение. 1883. Т. II. Июль. С. 504.

236

См. подробнее: Шаховской Н., кн. Н. П. Гиляров-Платонов о евреях // РО. 1897. Т. 43. Янв. С. 148–185; Дмитриев А. П. Цензура и еврейский вопрос в год освобождения крестьян: (Запрещенные книги Н. П. Гилярова-Платонова и А. Б. Думашевского по архивным материалам Главного управления цензуры) // Цензура в России: история и современность: Сб. науч. тр. СПб.: РНБ, 2011. Вып. 5. С. 125–143.

237

суд присяжных (англ.)

238

РНБ. Ф. 847. № 377. Л. 6–6 об.

239

Письма к А. В. Дружинину (1850–1863). М.: Журн.-газ. об-ние, 1948. С. 141. (Летописи Гослитмузея; Кн. 9).

240

РНБ. Ф. 847. № 378. Л. 10 об. (письмо Гилярова к гр. А. Д. Блудовой от 1 августа 1862 г.).

241

Цит. по: Шаховской Н., кн. Никита Петрович Гиляров-Платонов // Сб. соч. Т. I. С. XVI.

242

РНБ. Ф. 847. № 378. Л. 10 об.

243

Цит. по: Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина: <В 22 кн.>. СПб., 1905. Кн. XIX. С. 418, 419.

244

Там же. СПб., 1904. Т. XVIII. С. 474.

245

Письмо А. В. Головнина к Гилярову от 29 января 1863 г. цит. по: Шаховской Н., кн. Никита Петрович Гиляров-Платонов. С. XXII. См. полностью: РНБ. Ф. 747. № 619. Л. 4–5.

246

А. А. Б. <Беляев А. А.>. Недавнее прошлое по письмам современника. С. 511.

247

Никитенко А. В. Дневник: В 3 кн. М.: Захаров, 2005. Т. II. С. 406–407. (Биографии и мемуары).

248

Поданное Гиляровым в Комиссию «Мнение о порядке административных взысканий» он позднее, только основав свою газету, опубликовал: СИ. 1867. 8 дек. № 7. С. 26–27. В архиве хранится и более пространный проект Гилярова 1863 г., озаглавленный «Об изменениях в Цензурном уставе» (ИРЛИ. Ф. 71. № 21. 86 л.).

249

Помимо Гилярова, от его Министерства членами Комиссии для разработки проекта Устава о книгопечатании стали И. Е. Андреевский и Е. М. Феоктистов. Возможно, однако, что речь идет о В. Я. Фуксе, настаивавшем на внесении в проект Устава о книгопечатании ряда положений полицейско-запретительного характера (см.: Никитенко А. В. Дневник. Т. III. С. 32–33, 57, 63, 66, 74).

250

Письмо Гилярова к А. С. Суворину от 29 октября 1872 г. цит. по: Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 211.

251

РНБ. Ф. 847. № 381. Л. 2 об.–3.

252

Федотова М. А. Общественно-политические взгляды и деятельность Н. П. Гилярова-Платонова. Л. 104–171; Дмитриев А. П. Н. П. Гиляров-Платонов и его газета // Москва. 2008. № 5. С. 209–215; Гиляров Н. Н. Краткая история газеты «Современные изв<естия>» / Публ. А. П. Дмитриева // Коломенский альманах. Коломна: Изд-во журн. «Москва», 2009. Вып. 13. С. 353–382 (продолж. см. в наст. изд. на с. 486–514).

253

См. цензурное дело «По изданию г. Гиляровым-Платоновым в Москве журнала, под названием «Радуга"» (РГИА. Ф. 776. Оп. 8. Д. 156. 70 л.). Этот период отразился в интенсивной переписке 1883 г. с журналисткой и переводчицей А. М. Гальперсон: «Да, много Вы моей души занимаете»: Письма Н. П. Гилярова-Платонова к А. М. Гальперсон / Публ. А. П. Дмитриева // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 2007–2008 годы. СПб.: Дмитрий Буланин, 2010. С. 171–251.

254

См. архивные материалы раздела «Отзывы цензоров о газете «Современные известия» (1869–1871)» в наст. изд., на с. 267–323, а также: РГИА. Ф. 722. Оп. 1. Д. 3728, 4144, 4239, 4303, 4308, 5630; Ф. 776. Оп. 1. Д. 6, 8, 10–12, 14, 24; Оп. 2. Д. 5–12, 14–21; Оп. 3. Д. 146, 147, 800, 801а, 801б; Оп. 5. Д. 15, 38а; Оп. 11. Д. 2а, 108, 154; Ф. 1400. Оп. 1. Д. 678; Ф. 1405. Оп. 534. Д. 826; ГЛМ. Ф. 23. Оп. 1. Д. 26.

255

См. об этом: Дмитриев А. П. 1) К. П. Победоносцев – приятель, оппонент, издатель Н. П. Гилярова-Платонова // Константин Петрович Победоносцев: мыслитель, ученый, человек: Материалы Междунар. юбил. науч. конф., посвящ. 180-летию со дня рождения К. П. Победоносцева, С.-Петербург, 1–3 июня 2007 г. СПб.: С.-Петерб. митрополия, 2007. С. 127–136; 2) Разумевающие верой.

256

См. подробнее: Дмитриев А. П. «Случаям единомыслия бываю всегда рад…»: Переписка Н. П. Гилярова-Платонова с Т. И. Филипповым // Историко-философский ежегодник, 2008. М.: Наука, 2009. С. 326–369.

257

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 1 марта // СИ. 1870. 2 марта. № 60. С. 1–2.

258

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 12 мая // СИ. 1872. 13 мая. № 129. С. 1.

259

П–ский В. <Пелешевский В. Ф.>. Причины неудобных налогов // СИ. 1874. 29 марта. № 87. С. 2.

260

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 21 мая // СИ. 1872. 22 мая. № 138. С. 1.

261

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 31 июля // СИ. 1871. 1 авг. № 209. С. 2.

262

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 16 января // СИ. 1872. 17 янв. № 16. С. 1.

263

<Без подписи>. По очередным вопросам // СИ. 1874. 23 марта. № 81. С. 2.

264

См. Приложение 3 к наст. статье.

265

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 28 марта // СИ. 1875. 29 марта. № 87. С. 2.

266

<Без подписи>. Из Петербурга. 26 марта // СИ. 1875. 28 марта. № 86. С. 3.

267

<Без подписи>. Из Шенкурска. 12 сентября // СИ. 1875. 9 окт. № 278. С. 3.

268

<Без подписи>. Оборонительные работы // СИ. 1876. 12 дек. № 342. С. 2; 13 дек. № 343. С. 2.

269

См.: Патрушева Н. Г. Главное управление по делам печати и организация надзора за периодикой в 1865–1905 годах // Известия Смоленского гос. ун-та. 2010. № 4 (12). С. 274.

270

<Гиляров-Платонов Н. П.?>. По поводу архиерейских перемещений // СИ. 1877. 31 янв. № 30. С. 2.

271

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 6 августа // СИ. 1877. 7 авг. № 215. С. 2.

272

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 11 января // СИ. 1878. 12 янв. № 11. С. 1–2.

273

Берендей <Сбруев П. А.>. На лету // СИ. 1878. 11 окт. № 280. С. 1–2.

274

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 28 января // СИ. 1878. 29 янв. № 28. С. 2.

275

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 4 февраля // СИ. 1878. 5 февр. № 35. С. 2.

276

Не служащий. Мысли об улучшении солдатской пищи // СИ. 1879. 28 янв. № 27. С. 3–4.

277

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 25 февраля // СИ. 1879. 26 февр. № 56. С. 2.

278

К. К. Из Тифлиса // СИ. 1885. 2 апр. № 88. С. 1.

279

См.: Патрушева Н. Г. Главное управление по делам печати… С. 275.

280

Заседание Совета Главного управления по делам печати Министерства внутренних дел № 3 от 6 марта 1884 г. // РГИА. Ф. 776. Оп. 2. Д. 24. Л. 28 об. Интересно, что Совет не предлагал в данном случае никак наказывать газету, а высказался за предупреждение редактору, что в будущем его «издание подвергнется строгому административному взысканию» (Там же. Л. 30 об.). Министр же гр. Д. А. Толстой, прочитав протоколы, поставил на верхнем поле свою резолюцию: «Исполнить, с запрещением розничной продажи «Современных известий». 10 марта» (Там же. Л. 28).

281

Трын-трава. Проклятая кобыла // СИ. 1886. 2 апр. № 90. С. 1–2.

282

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 30 апреля // СИ. 1869. 1 мая. № 117. С. 1.

283

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 8 ноября // СИ. 1869. 8 нояб. № 307. С. 1–2.

284

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 11 января // СИ. 1870. 12 янв. № 11. С. 2

285

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 22 июля // СИ. 1880. 23 июля. № 201. С. 2

286

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 5 мая // СИ. 1880. 6 мая. № 123. С. 2.

287

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 19 февраля // СИ. 1881. 20 февр. № 50. С. 2.

288

См.: Разумевающие верой. Например, в письме от 19 февраля 1872 г. Гиляров так отзывался об очередных цензурных взысканиях, обрушившихся на его газету: «Нужно иметь много самообладания, чтобы быть спокойным при распоряжениях, которые положительно безумны» (с. 82).

289

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 20 августа // СИ. 1882. 21 авг. № 230. С. 2.

290

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 20 августа. С. 1–2.

291

<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 16 сентября // СИ. 1882. 17 сент. № 257. С. 1.

292

Там же.

293

Там же. С. 2.

294

Историк и педагог Н. П. Розанов передает в своих мемуарах, что говорили в Москве о смерти Гилярова: «…получение доходного редакторского места в «Московских ведомостях» спасло бы его от окончательного краха, но петербургская консервативная бюрократия предпочла иметь на месте Каткова никому не ведомого профессора <С. А. Петровского>. И вот человек с пламенной любовью к родине, честный, даровитый публицист, так долго работавший на посту редактора, был отвергнут, что, как носились слухи, даже заставило его прибегнуть к сильнейшему приему морфия для успокоения расходившихся под влиянием полученного отказа нервов, а этот огромный прием опасного наркотика повел за собою смерть газетного бойца» (Розанов Н. П. Воспоминания старого москвича. М.: Рус. мiръ, 2004. С. 199. (Большая моск. б-ка)).

295

См.: Письма К. П. Победоносцева к Е. М. Феоктистову / Вступ. ст. Б. Горева; публ. и коммент. И. Айзенштока // Литературное наследство. М.: Журн.-газ. об-ние, 1935. Т. 22/24. С. 533 (примеч. И. Я. Айзенштока). Однако версия суицида, как неопровержимо свидетельствует совокупность всех фактов, имевших место в день смерти Гилярова, совершенно безосновательна.

296

Председательствующим в МЦК по должности (т. е. попечителем Московского учебного округа) в тот период, с 26 мая 1856 г. по 23 марта 1858 г., был Евграф Петрович Ковалевский (1790–1867).

297

Кугушев Г., кн. Дуняша: Легенда давних времен // РВ. 1857. Т. XII. № 23 (Дек.; кн. 1). С. 640–642. В оглавлении, напечатанном на 1-й с. обл.: Легенда давнишних времен. Сюжет баллады, написанной четырехстопным анапестом, таков: барин полюбил свою крепостную, дочь буфетчика Дуняшу, а та уже была помолвлена с коробейником Семеном. Девушку, не пожелавшую стать любовницей помещика, заперли во флигеле. Когда к ней как-то ночью пробрался Семен, влюбленных выдала старуха, приставленная стеречь девушку. Разъяренный барин убил обоих, но потом «не знал ни покоя, ни сна». Кн. Григорий Васильевич Кугушев (1824–1871) – посредственный прозаик, драматург, поэт, комедии которого, однако, пользовались в свое время успехом у публики.

298

Подразумевается М. Н. Катков.

299

Государственный деятель, историк, путешественник и литератор Авраам Сергеевич Норов (1795–1869) занимал пост министра народного просвещения, а значит, и председателя ГУЦ, с 7 апреля 1853 г. по 23 марта 1858 г.

300

Цензор Александр Александрович Берте (1809‒1893), с 1826 г. служил канцелярским чиновником в Департаменте народного просвещения, с 1844 г. – его вице-директор, с 1853 г. – директор, с 1854 г. – директор Канцелярии министра народного просвещения, заведовал цензурой; с 18 января 1860 г. по 10 марта 1861 гг. член ГУЦ.

301

Прохор Иванович Янкевич (1818–?), с 1847 г. служил в Департаменте народного просвещения; с мая 1851 г. был старшим секретарем Канцелярии министра народного просвещения, 25 января 1860 г. занял пост правителя дел ГУЦ.

302

Hymen – девственная плева, гимен (лат.).

303

Яков Иванович Прибыль (?–1892), цензор МЦК (с 1859 г.), наблюдал от Комитета за «Современными известиями» в 1873 г.

304

Эта книга немецкого врача Иоганна Фридриха Эрнста Альбрехта (Albrecht; 1752–1814), очевидно, с подачи Гилярова, так и не увидела свет в рассматриваемый период. Альбрехт ради литературной деятельности оставил практику, в 1792 г. стал книгопродавцем в Праге, в 1802 г. – директором театра в Гамбурге. Его жена актриса Софи Альбрехт (ур. Баумер; 1757–1840) первая исполнила роль Луизы в «Коварстве и любви», её пламенным поклонником с 1784 г. некоторой время был Фр. Шиллер. И только в начале XX в. были напечатаны переводы двух небольших книг Альбрехта: 1) Тайны и болезни женщин и девушек: С прил. письма опыт. матери к своей замуж. дочери: Необходимая настол. кн. / Пер. с 16-го нем. изд. д-ра мед. А. Б. Андреева. СПб., 1903. 199 с.; на обл. перед загл.: Катехизис женщины; 2) Женские груди: О женской красоте вообще; Женская грудь; Грудь девочки-ребенка; Грудь молодой девушки; Грудь молодой супруги; Грудь матери: О болезнях грудей / Пер. с нем. д-ра А. Б. Головина. СПб., 1904. 145 с.

305

Об авторе этого опуса историограф порнографии адвокат М. Хайд писал, имея в виду события конца XIX в.: «...основным поставщиком «жесткой» порнографии стал немец, называвший себя «доктор Роланд де Вильер» – настоящее его имя неизвестно, он жил в Кембридже, где и печатал свои довольно забавные книги. Полиция в конце концов добралась до него и после отчаянного сопротивления арестовала в тайнике под крышей дома. Он умер в тюрьме «от апоплексии», не успев дать показаний» (Хайд М. История порнографии / Пер. с англ. М. Д. Жарницкого. М.: КРОН-ПРЕСС, 1997. С. 185).

306

Т. е. раскрашенными, иллюминованными красками.

307

Приведем текст этого «Распоряжения министра внутренних дел»: «На основании Высочайше утвержденного 14-го июня 1868 г. Положения Комитета министров и согласно заключению Совета Главного управления по делам печати, 28-го января 1872 г. министр внутренних дел признал необходимым воспретить розничную продажу нумеров газеты «Современные известия"» (ПВ. 1872. 29 янв. № 24. С. 1). Гиляров получил такое взыскание уже во второй раз, и оно продолжалось без малого 9 месяцев.

308

Очевидно, Гиляров неофициальным путем узнал подоплеку дела у цензора В. Я. Федорова, официально надзиравшего за «Современными известиями» от МЦК с самого рождения издания (1868) по 1872 г. В бытность Гилярова цензором тот служил секретарем МЦК (с 1858 по 1865 г.). Позднее, в августе 1893 г., кн. Н. В. Шаховской, составлявший «Материалы к биографии Н. П. Гилярова-Платонова» как подспорье для написания подробной биографии мыслителя, побеседовал с Федоровым и записал: «Вениамин Яковлеви<ч> Федоров – начальник Москов<ской> цензуры – отлично знал Н<икиту> П<етровича>. Был его товарищем по цензуре и цензор<ом> «С<овременных> изв<естий>», – преклоняется перед его умом и восхищается им. Часто приходил<ось> у него сиживать и, конечно, не был молчал<ив> и поучался. – Когда И<ван> С<ергеевич> [начал свою издател<ьскую> деятельность] издав<ал> газе<ту> «День», то ему неоднократно приходилось беседовать с Фед<оровым>, и между прочим о Гилярове. О Гилярове Аксаков отзывался восторженно: «Посмотрите на это лицо – совсем славянский тип; эти голубые глаза, эта добрая улыбка, это страдальческое выраж<ение> лица. – Что он вытерпе<л> муче<ний> от Митрополита Филарета, который все внутренности у него расцарапал».

У Федорова есть записка Н<икиты> П<етровича>, и между прочим о спиритизме, кот<орым> Н<икита> П<етрович> очень увлекался одно время» (РНБ. Ф. 847. № 49. Л. 43).

309

На деле – за передовую статью, критикующую деятельность пореформенных судов (№ 16). Вероятно, московский цензор и сам не знал точной причины взыскания, но помнил, что представлял статью из № 21 в Главное управление по делам печати.

310

14 марта 1870 г. «Современные известия» получили первое предостережение за передовую статью Гилярова и помещенную им корреспонденцию из Нижнего Новгорода, в которых обсуждались некоторые морально устаревшие церковные обряды и критиковалась система духовного руководства (№ 60 за 1870 г.).

311

Имеется в виду чин анафематствования лиц, виновных в тяжких прегрешениях перед Православной церковью, совершающийся в ходе службы Тожества Православия в первое воскресенье Великого поста.

312

В Православной церкви этот обряд (чин умовения ног) совершается на Страстной неделе, в Великий четверг, архиереем, который омывает ноги двенадцати священникам или монахам в воспоминание омовения, исполненного Спасителем над апостолами пред Тайной вечерей (Ин 13:3–17). На Древнем Востоке это был обычай гостеприимства (см.: Быт 30:18; 40:30; 43:24; Суд 19:21).

313

Т. е. настоятель городского собора. Протоиерей – священник (иерей) высшего чина (греч. προσος – первый) из числа белого духовенства; то же, что и протопоп – устаревшее наименование, к концу XIX в. приобретшее иронически-пренебрежительный оттенок смысла.

314

Сочинения Святых Отцов, святоотеческие.

315

Это было первое запрещение розничной продажи для «Современных известий» (с 7 августа по 30 октября 1871 г.); оно последовало за публикацию упоминаемой статьи Урусова о холере в Москве и о мерах борьбы с нею (№ 209). «Распоряжение управляющего Министерством внутренних дел» гласило: «На основании Высочайше утвержденного в 14-й день <июля> 1868 года Положения Комитета министров и согласно заключению Совета Главного управления по делам печати, 27-го сего августа управляющий Министерством внутренних дел признал необходимым воспретить розничную продажу нумеров газеты «Современные известия"» (ПВ. 1871. 29 авг. № 206. С. 2).

316

Приведем выписку из «Материалов.», составленных Шаховским: «Из бумаги <М. Р.> Шидловского, завед<ующего> Гл<авным> упр<авлением> по дел<ам> печ<ати> о ст<атье> 209 №–

«путем разных выходок можно постепенно развить в массе народа неуважение к форме и обрядам религии, тем более что наш простой народ при своей неразвитости держится преимущественно именно этой самой внешности обрядов, о которых неприлично отзыв<ается> автор».

За отм<еченную> стат<ью> = воспрещение розничной продажи» (РНБ. Ф. 847. № 49. Л. 34).

317

Булочник Герасим Гаврилович Урусов (1843–1900) был известен Москве как публицист благодаря своим корреспонденциям на страницах «Современных известий». После кончины Гилярова Урусов дал покойному другу такую яркую характеристику: «Безнравственно веселящееся невежественное общество ему напоминало всегда пир во время чумы. Нравственности без Христова света он не признавал» (СИ. 1887. 20 окт. № 287. С. 2).

318

Протодиакон – главный диакон епархии, состоявший при кафедральном соборе; так как его роль при священнослужении епископа весьма значительна, в протодьяконы посвящали обыкновенно лишь обладателей мощного сильного баса. Протодьяконами также назывались дьяконы из придворного духовенства, иногда этим саном наделяли в виде награды. Приведем соответствующий фрагмент статьи Г. Г. Урусова: «Вот где-нибудь у Сухаревой, у Калужских ворот, на Смоленском рынке, в Рогожской начинается сбор денег на устройство молебна. Молебен должен быть большой; духовенство, хоругви и образа приходов из пяти соединяются вместе. Приглашается хор певчих; нанимается (?) протодиакон (здоровенная глотка). <…> Молебен поглощает триста, четыреста рублей. <…> Может быть, в ту самую минуту, когда громогласный диакон, с налитыми кровью глазами и напряженными жилами на лбу, облитый потом, страшно исказив физиономию, «бранится с апостолом», или при многолетии, когда певчие под председательством диакона производят штурм какой-то крепости, в ту самую минуту, может быть, повторяем, какая-нибудь сирота-девочка девяти лет или 80-летняя старушка, пережившая всех родных, умирает в темном углу подвала от голода и судорог, без священника (все заняты на молебне), без пищи и какой-либо помощи и отрады. <…> Еще мысль: много ли в Москве священников, которые по собственной инициативе, бесплатно помолились, неразряженные и с нераздушенными прихожанами, в своем храме, тихо, просто, поискреннее об отвращении гнева Господня? Не слыхать что-то» (СИ. 1871. 1 авг. № 209. С. 2). Гиляров высоко оценил эту статью, считая, что ей бы «место было раздасться собственно с церковной кафедры»: «Действительно, потрясающее впечатление способна произвести эта художнически очерченная противоположность, где, с одной стороны, во всем блеске совершается спектакль под именем моления и, с другой, во всей силе продолжает царить – бездушность, алчность, копеечный расчет. <...> Сказать к слову, наша печать даже немного представляет произведений, нравоучительных и чисто проповеднических, в которых бы в такой гармонии сочетались верность мысли, глубина верующего чувства с осязаемостью изложения» (<Гиляров-Платонов Н. П.>. Москва, 26 августа // СИ. 1871. 27 авг. № 235. С. 1).

319

Имеются в виду письма в редакцию «Современных известий» некоего В–ского и пребывавшего на покое в Москве еп. Никодима (Казанцева). Первый из них писал, что Г. Г. Урусов «употребил очень неделикатное выражение: «Протодиакон, здоровенная глотка"…« (Там же). Гиляров защищал своего автора: «Г. В–ский, может быть, не знает, но мы ему объясним, что эти вои, возносимые вместо возглашений, положительно воспрещены соборными правилами. А что публика, и в особенности купечество, делает себе из диаконских многолетий действительно потеху и, следовательно, посмеяние, это г. В–му и без наших объяснений, наверное, достаточно известно. Должен бы он понять также, что выражением «здоровенная глотка» автор клеймит не столько самих священнослужителей <...> он клеймит именно эти невежественные требования и кощунственные вкусы, заимствуя из их словаря наименование, которым они чествуют любимых диаконов. Напоминанием об этом прозвище он внушает с тем вместе косвенно и самим диаконам, до чего унизительно им заслуживать, из-за денег, такие аттестации, унижающие их сан и обращающие священные обряды в кощунство» (Там же. С. 2).

320

Следует иметь в виду, что как раз в этот период талантливый адвокат, присяжный поверенный кн. Александр Иванович Урусов (1843–1900) оказался не у дел. Вскоре после Нечаевского дела (слушалось в С.-Петербургской судебной палате с 1 июля по 27 августа 1871 г.), на котором он особенно блистал и добился довольно мягких приговоров для привлеченных к делу, Урусов надолго прервал адвокатскую деятельность по не зависевшим от него обстоятельствам. Он должен был поселиться в Вендене (Лифляндской губ.), затем в Варшаве, потом в Петербурге; вернулся в адвокатуру только в 1881 г. Гиляров был знаком с Урусовым; в конце 1860-х гг. охотно помещал его судебные речи в своей газете, – см. два письма Гилярова к нему от 12 и 18 сентября 1868 г. (РГБ. Ф. 311. Карт. 15. № 34. Л. 2, 4), где он благодарит князя, предложившего вместо искажающего стенографирования напрямую передавать в редакцию тексты своих речей.

321

Гиляров привел слова В–ского: «Далее: не нелепость ли есть, что «диакон бранится с апостолом»? Лучше бы было, если бы автор объяснил нам это. По-нашему, брань есть с сердцем произносимые оскорбительные слова; думаем, что этого не было. Хорошо понимаем, что такие фразы пущены были автором в виде остроты, посмешить и потешить публику; но, милостивый государь, искажать священные обряды и обращать их в смех есть «кощунство"» (СИ. 1871. 27 авг. № 235. С. 2). Гиляров возражал: «Наконец, если угодно знать г. В–му, то выражение «браниться с апостолом», смутившее его, принадлежит даже не самому автору. Автор даже обвел их в ознаменование этого чужесловными знаками (« »). Не можем сказать, откуда их слышал г. Урусов, которого, при всем нашем полном к нему уважении, не имеем чести знать лично, но смеем уверить почтенного В–ского, что таким наименованием отмечал непомерные выкрикивания священного текста блаженной памяти митрополит Филарет. Это – его слово, его выражение, строгое и вместе меткое. «Что ты, бранишься, что ли, с апостолом?» Может быть, не одна «здоровенная глотка» слыхала от него это. Это значит: «ты кричишь, а не читаешь; возвышаешь голос далее того, сколько нужно для слышания предстоящим и сколько обычно бывает только при ссорах; ты выходишь из себя; ты забываешь благоговение, подобающее совершаемому действию и чтомому писанию; ты возбуждаешь смех, оскорбляешь молитвенное чувство, соблазняешь, а не поучаешь, кривляешься, а не молишься». Вот, что сказывалось этим кратким, метким словом архипастыря, которого, конечно, не посмеет даже г. В–ский обвинить в кощунстве» (Там же.).

322

Помимо письма В–ского, прокомментированного в № 235 от 27 августа 1871 г., Гиляров имеет в виду свои возражения против отклика еп. Никодима (Казанцева) в № 236 от 28 августа 1871 г., представлявшего собой 26 «вопросных пунктов», в том числе: «В нынешнем 1871 году был ли г. Урусов у святой исповеди и причащался ли Святым Тайнам? А если в сем году не был, то когда был в последний раз; у какого священника; в какой церкви?» (с. 1). Приведя «с стесненным сердцем» этот отклик, Гиляров, отвлекаясь от его «допросной формы», так говорит о сути претензий владыки: «По мнению преосвященного Никодима, «гласность напрасно распространяется на дела веры и Церкви». Преосвященный не объясняет, каким образом он соглашает это свое мнение с заповедью и обетованием Спасителя о проповедании Евангелия всей вселенной» (с. 2). И далее: «…выходит именно: если г. Урусов не докажет, что он подавал милостыню, ходил в церковь, принимал к себе по праздникам духовенство, платил духовенству за требы, тогда он окажется «не засвидетельствовавшим своей веры и благочестия пред Богом и людьми, пред церковью православною, пред собственною совестью». Даже – «пред совестью и пред Богом»? – Трудно верится. Но именно так выходит из прямых слов преосвященного. <...> Преосвященный усмотрел в размышлениях г. Урусова нападение на духовенство, которого не было, и покушение в особенности против доходов духовенства, которых г. Урусов не касался. <...> Не досмотрел преосвященный одного, впрочем, самого существенного: воззвания к вере и благочестию, которым дышат все размышления г. Урусова. <...> Г-ну ли Урусову, другому ли кому не прибавить ни на иоту прав, не уменьшить ни на волос обязанностей христианской любви, сольет ли он даже в тысячу пудов колокол или не даст ничего вещественного. Нравственные права не покупаются и христианские обязанности не продаются. Слово увещания ценится по внутренней истине и силе, а не по внешнему положению лица увещающего. Обращаться к другому с требованиями доказательств его милосердия есть даже оскорбление христианскому чувству нравственности» (Там же).

323

В одной из передовых статей Гиляров писал о «правиле «Современных известий"»: «…всякое возражение против себя, лишь бы это не было простое ругательство или голые слова, печатаются в этом издании с своей полною готовностью» (СИ. 1872. 6 окт. № 275. С. 2).

324

Церковь, освященная в честь иконы Божией Матери, называемой Неопалимая Купина (возведена в 1680 г., в 1707 г. перестроена в камне, разрушена в 1930 г.), находилась в центре Москвы в Хамовниках – в Неопалимовском переулке, расположенном между Смоленским бульваром и Плющихой. Главной святыней храма была чудотворная икона Неопалимой, перенесенная сюда из сеней Грановитой палаты Кремля.

325

Празднование иконе Богородицы, называемой Неопалимая Купина, приходится на 4 (17) сентября. Этот день особо торжественно отмечался в указанном церковном приходе.

326

Речь идет о передовой статье «Москва, 21 января», в которой Гиляров иронизировал по поводу подготовлявшегося дипломатией конкордата с Римской курией: «Пробегая недавно цифры учащихся на богословских факультетах в итальянских университетах, мы заметили красноречивые: в нескольких университетах 0, в других 1, кажется, ни в одном – более 3. Такова сила папства на собственной своей, исконной территории! И при этом-то заискивать пред папою и торжествовать победу заключением конкордата, когда сами католические державы разрывают конкордаты? – Хохла спрашивают: «Чему ты смеешься?» – «А как же, москаля обманул!» Москаль спрашивал, сколько галок он сосчитал пред собою и знает ли, что с каждой галки нужно платить по копейке. – «Пятьдесят», – отвечал хохол и выложил деньги. И торжествует: «А их насчитал я целых полтораста!"» (СИ. 1872. 22 янв. № 21. С. 2).

327

Гиляров сообщал о публикуемом им письме ксендза, одобрявшего позицию газеты в вопросе осуждения целибата: «Нижеследующее письмо прислано нам одним из ксендзов Привислинского края, с просьбою не обнародовать имени автора: ему несдобровать, если высшее духовенство конгрессовой Польши доведается, что один из клевретов папского воинства осмеливается порицать макиавеллистическую систему ультрамонтанства и воззывать к устройству клира, более соответственному началам христианства, а вместе более соответственному и требованиям русского патриотизма <…> обидно подумать, что русская правительственная власть до того слаба в собственных владениях, что выражение доброжелательства к ней и протест против ее врагов должны накидывать на себя таинственность из опасения гонений, против которых нет защиты» (Там же).

328

Гиляров об этом писал, не скрывая горькой иронии: «Верить ли? Знаменитый патер Гиацинт, как известно, изъявил желание принять православие. Но вместе с тем, как нам сказывали, он изъявил желание и сказать (в Петербурге) несколько бесед о причинах, побудивших его бросить не только ультрамонтантов, но разойтись и со старокатоликами. Говорят, что власти колеблются в своем согласии, если не прямо отказали. Почему так? А чтобы не раздражать папу. За папой нужно ухаживать теперь, – говорят мудрецы; нужно воспользоваться его стесненным положением, чтоб заключить наиболее уступчивый с его стороны – конкордат! Если бы мы не были уверены, что слух, нам сообщенный, имеет основание; если б не читали мы к тому же единодушные предвещания в иностранных газетах о предстоящем сближении России с папою (вместе с единодушными над этим и насмешками, прибавим мы): мы (и вероятно, с нами миллион русских людей) подумали бы, что подобные слухи выдуманы. <...> Само собою разумеется, желаем мы, чтоб слух оказался несправедливым и чтоб не теряли мы, что дается нам прямо в руки само собою. О. Гиацинт есть знаменитое имя; имея его, мы держим в руках полкатоличества, грозим ультрамонтанству; приказываем, а не повинуемся» (Там же). См. также: Отзывы журналов о письме патера Гиацинта // СИ. 1869. 20 сент. № 258. С. 3; Отец Гиацинт // СИ. 1869. 1 окт. № 269. С. 4; Письмо патера Гиацинта // СИ. 1869. 22 нояб. № 321. С. 3.

329

Гиляров был определен цензором МЦК Высочайшим приказом по гражданскому ведомству от 23 мая 1856 г., а Высочайшим приказом по МНП от 11 августа 1862 г. уволен от этой должности.

330

Гиляров, состоя чиновником особых поручений V класса при министре народного просвещения, 7 февраля 1863 г. был назначен в Комиссию по пересмотру проекта Устава о книгопечатании с дополнительным содержанием в 100 руб. в месяц; с 19 февраля по 18 мая принимал участие в заседаниях этой Комиссии в Петербурге, а 1 июня 1863 г. в связи с преобразованием центрального управления МНП был уволен от службы, «с оставлением за штатом на общем основании».

331

Имеется в виду фраза из 2-й главки повести «Нос»: «Но Россия такая чудная земля, что если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет» (Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: <В 14 т.>. <М.; Л.>: Изд-во АН СССР, 1938. Т. III. С. 53).

332

См. цитату из статьи Гилярова в примеч. 22 [328] к наст. письму.

333

сомнительное истолковывается в благоприятном смысле (лат.)

334

Тут можно усмотреть иронический намек на провозглашенный Римской церковью незадолго до этого письма, 18 июля 1870 г., догмат о непогрешимости папы с кафедры.

335

верховным судьей (лат.) Вероятно, выражение из католического гимна «Hora novissima» («Самые поздние часы», XII в.), который, между прочим, цитирует А. С. Хомяков в своей брошюре «Еще несколько слов православного христианина о западных исповеданиях, по поводу различных религиозных изданий, латинских и протестантских, о предметах веры» (Leipzig, 1858), переведенной с французского именно Гиляровым для 2-го тома Собрания сочинений мыслителя (Прага, 1867). Ср.: «Ессе minaciter imminet Arbiter ille supremus...» («Се грозно грядет Судия верховный...»).

336

Из пережитого. 2009.

337

Сейчас положение может исправиться, потому что собран и издан весь корпус сохранившихся художественных текстов, вошедший в первые пять томов академического Полного собрания сочинений и писем Леонтьева (СПб.: Владимир Даль, 2000 – издание продолжается). Примыкает к этой части издания том мемуарно-автобиографических произведений в двух книгах.

338

См.: Фетисенко О. Л. «Гептастилисты»: Константин Леонтьев, его собеседники и ученики: Идеи русского консерватизма в литературно-художественных и публицистических практиках второй половины XIX – первой трети ХХ в. СПб.: Пушкинский Дом, 2012. С. 188.

339

Памяти Константина Николаевича Леонтьева: Лит. сб. СПб.: Тип. «Сириус», 1911. С. 194. Далее сокращенно: Сборник.

340

Федор Владимирович Карабанов (?–до 1881) – сын генерал-майора Владимира Петровича Карабанова (1797–1842) от его первой жены, Елизаветы Федоровны (ур. Тургенева; ?–1838), унаследовавший родовое имение, с. Спасское в Вяземском уезде Смоленской губернии, но промотавший его в годы Великих реформ и кончивший жизнь в лечебнице для душевнобольных.

341

Цит. по: Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. / Подгот. текста и коммент. В. А. Котельникова и О. Л. Фетисенко. СПб., 2003. Т. 5. С. 778. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках тома (при необходимости – книги) и страницы. Сохраняем орфографию и пунктуацию подлинника.

342

РГАЛИ. Ф. 2. Оп. 1. № 273а.

343

РВ. 1883. Т. 167. Окт. С. 815–847; Т. 168. Дек. С. 878–902. 1884. Т. 169. Февр. С. 670–721.

344

Автобиографическая записка «Хронология моей жизни» (1883).

345

Сборник. С. 194–195.

346

Хотя время действия в романе заставляет предположить существование еще одного прототипа – консула Н. Д. Ступина (ок. 1819–1866), как раз в обозначенный период служившего в Адрианополе и оставившего по себе дошедшие и до Леонтьева яркие предания.

347

В «Египетском голубе» Ладнев тоже консул в Адрианополе.

348

Об А. Н. Леонтьеве см. в записках «Моя литературная судьба» (1875; 61).

349

Сборник. С. 194. 12 декабря 1867 г. Губастов отвечал: «Вы мне позволите сказать Вам мое мнение насчет заглавия некоторых частей «Реки времен»? Мне кажется, что названия II-й и III-й части придуманы не совсем удачно, главное – они бьют ужасно на эффект. Я бы тоже не переменил «Глинский» на «Два полковника»!» (5, 779).

350

Найден Герович Геров (1823–1900) – педагог, поэт, филолог. Вице-консульский пост в Филиппополе (Пловдиве) он занимал в 1857–1876 гг.

351

Сборник. С. 199.

352

Там же. С. 202.

353

Там же. С. 205. «Почвеннический» журнал «Заря» начал выходить с января 1869 г.

354

4 или 5 января 1869 г. Леонтьев писал П. В. Анненкову: «Когда бы мне у Вас быть для прочтения моего романа, который я не хотел бы печатать без Ваших замечаний. – Вы знаете, как я ими дорожу» (5, 782). Прочитанная Анненковым первая часть романа «В дороге» заинтересовала его «в высокой степени» (Там же, 783).

355

Цитируется стихотворение Пушкина «Герой» (1830).

356

Ср.: «Здесь, в Янине, он, к сожалению, оставил совсем эти романы…» (62, 88).

357

Выше говорится, что ради этого документа, который был как-то связан с Афоном, Леонтьев и вернулся в Салоники (см.: 62, 109).

358

Об этом же событии М. В. Леонтьева вспоминала в письме к о. И. Фуделю от 20 октября 1912 г.: «В этот же приезд свой он сжег пять романов – Реку времен. – Я совершенно была вне себя от этого» (72, 581). По-видимому, со слов М. В. Леонтьевой описал этот эпизод А. М. Коноплянцев (Сборник. С. 77).

359

Ср. в письме к Страхову от 16 июля 1875 г.: «По-настоящему мне бы не следовало более писать для печати, не по бессилию, не по усталости, не по недостатку содержания, а из отречения, из борьбы, и из самобичевания за прежние слишком сладострастные оттенки и цинизм моих повестей и романов из Русской жизни…

Под влиянием подобного чувства – я в 71 году перед отъездом на Афон сжег 5 частей Реки Времен, которую Вы знали… и думал, что кроме духовных и пожалуй политических статей (да разве одной большой повести – в которой я бы представил историю моего обращения) – уже не буду ничего писать…» (5, 785).

360

Речь идет о романе «Valérie» (1803) жившей в России (1764–1784 и с 1818 г.) немецкой писательницы баронессы В. Ю. фон Крюденер (ур. Фитингоф; 1764–1824).

361

«Восточные повести» Леонтьева (1867–1869).

362

Сборник. С. 194.

363

Но и романный топоним не выдуман писателем: по соседству с Кудиновым было село Куреево, которым владели Н. и М. Языковы.

364

См. о ней: 62, 298–300.

365

Гиляров-Платонов Н. П. Церковное пение // Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 148.

366

Разумовский Д., прот. Церковное пение в России: (Опыт ист.-техн. изложения): Из уроков, чит. в Консерватории при Моск. муз. о-ве. М., 1867–1869. Вып. I–III.

367

Преображенский А. В. Культовая музыка в России. Л.: Academia, 1924. С. 38.

368

Одоевский В. Ф., кн. К вопросу о древнерусском песнопении // День. 1864. 28 апр. № 17. С. 6–9. Подп.: К. В. О.

369

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 290–291.

370

Там же. С. 148–149.

371

См.: Металлов В., прот. Очерк истории православного церковного пения в России. 4-е изд., испр. и доп. М., 1915

372

Смоленский С. О древнерусских певческих нотациях. СПб., 1901. С. 4.

373

Разумовский Д., прот. Церковное пение в России. С. 25.

374

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 291.

375

Там же. С. 292.

376

Алексей Федорович Львов (1799–1870) – композитор, дирижер, с 1836 по 1861 г. был директором Придворной певческой капеллы. Как композитор духовной музыки Львов положил начало новому направлению гармонического пения, выдвинув на первый план священный текст и подчинив его музыке. Он также первый ввел несимметричный ритм, о чем изложено в его теоретическом трактате «О свободном или несимметричном ритме».

377

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 292–293.

378

Там же. С. 293.

379

Там же. С. 105.

380

Там же. С. 106.

381

Владышевская Т. Ф. «Партесный хоровой концерт в эпоху барокко» // Традиции русской музыкальной культуры XVIII века. М., 1975. С. 72–112. (Тр. Гос. муз.-пед. ин-та им. Гнесиных; Вып. 21).

382

Вопросы веры и Церкви. Т. II. С. 148.

383

Гиляров-Платонов Н. П. Откуда нигилизм? // Сб. соч. Т. I. С. 189.

384

Письмо к С. А. Юрьеву об «Исповеди» гр. Л. Н. Толстого // РА. 1889. Кн. I. Вып. 3. С. 288.

385

Гиляров-Платонов Н. П. Урезанный документ: Отрывок из воспоминаний // Из пережитого. 2009. Т. 2. С. 181.

386

Новиков Н. Избранное. М.: Правда, 1983. С. 132.

387

Карамзин Н. Путешествие вокруг Москвы // Коломенский альманах: Лит. ежегодник. М.: Изд-во журн. «Москва», 2007. Вып. 11. С. 241.

388

Лажечников И. Беленькие, черненькие и серенькие // Коломенский альманах: Лит. ежегодник. М.: Изд-во журн. «Москва», 2002. Вып. 6. С. 273–274.

389

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 8–9.

390

Пильняк Б. Машины и волки // Сочинения: В 3 т. М.: Изд. дом «Лада М», 1994. Т. 1. С. 183–184.

391

Пильняк Б. Голый год // Там же. С. 9–10.

392

Письма К. П. Победоносцева к Александру III. М.: Новая Москва, 1926. Т. II. С. 141–142.

393

Вождь реакции 60–80-х годов //Былое. 1917. № 4 (26). Окт. С. 21.

394

Катков М. Н. Имперское слово. М.: Изд-во журн. «Москва», 2002. С. 354–355.

395

РНБ. Ф. 847. № 144. Л. 6 (письмо И. В. Павлова к кн. Н. В. Шаховскому).

396

В 1883 г. главой цензурного ведомства был назначен Е. М. Феоктистов, которого, не без основания, считали ставленником Каткова.

397

Любимов Н. А. Михаил Никифорович Катков и его историческая заслуга: По документам и личным воспоминаниям. СПб., 1889. С. 346. Николай Алексеевич Любимов (1830–1897) – ученый-физик, профессор Московского университета, соратник Каткова по «Московским ведомостям», в описываемое время – член Совета министра народного просвещения.

398

В Петербурге «никто «Московских ведомостей» не только не читает, но и в глаза не видит, а судят о них лишь по извращенным цитатам «Новостей», «Вестника Европы» или «Наблюдателя» или же по легкомысленным отзывам «Нового времени"» (из письма В. А. Грингмута А. В. Половцову от 9 октября 1886 г. // РНБ. Ф. 601. № 367. Л. 10).

399

Твардовская В. А. Идеология пореформенного самодержавия: (М. Н. Катков и его издания). М.: Наука, 1978. С. 188–189.

400

Оценивая влияние Каткова на правящие круги, один из представителей высшей бюрократии государственный секретарь А. А. Половцов утверждал, что в лице редактора московской газеты и его «многочисленных пособников» в верхах, к которым он относил Делянова, Островского, Победоносцева, Вышнеградского и Пазухина, «создалась какая-то новая, почти правительственная сила». «Весь этот двор, – жаловался он на исходе 1886 г. вел. кн. Алексею Александровичу, имея в виду петербургских почитателей московского публициста, – собирается у Каткова на Захарьевской <где тот обычно останавливался, приезжая в Петербург>, открыто толкует о необходимости заменить такого-то министра таким-то лицом, в том или другом вопросе следовать такой или иной политике, словом, нахально издает свои веления, печатает осуждение и похвалу и, в конце концов, достигает своих целей». Он просил великого князя открыть глаза Государю на создавшееся положение, поскольку тот «недосягаем, а слышит то, что Победоносцев и компания до него доводят, причем, конечно, «Московские ведомости» и делаемые Феоктистовым, прислужником Каткова, газетные выписки служат лучшими проводниками». Половцов предлагал обуздать Каткова, «завербовав» его в чиновники (см.: Дневник государственного секретаря А. А. Половцова. М.: Наука, 1966. Т. 1. С. 461–462).

401

До 1874 г. соредактором Каткова был его друг и единомышленник Павел Михайлович Леонтьев.

402

Передовицы не подписывались и, по традиции, формально считались принадлежащими перу редактора.

403

Воспоминания Е. М. Феоктистова: За кулисами политики и литературы, 1848–1896. Л.: Прибой, 1929. С. 266.

404

К. П. Победоносцев и его корреспонденты: Письма и записки. М.; Пг.: Гос. изд-во, 1923. Т. I, полутом 2. С. 674.

405

РГБ. Ф. 120. П. 59. № 5. Л. 3.

406

Сергей Александрович Петровский (1846–1917) окончил Московский университет по юридическому факультету. Служил в архиве Министерства юстиции, занимался приготовлением к печати, по поручению ИАН, протоколов правительствующего Сената за 1711 и 1712 гг. С 1873 по 1878 г. читал в Московском университете лекции по русскому праву; в 1875 г. получил степень магистра государственного права за диссертацию «О Сенате в царствование Петра Великого». Издал лекции И. Д. Беляева по истории русского законодательства. С 1880 г. – в «Московских ведомостях», с 1883 г. – ответственный редактор, а после смерти М. Н. Каткова до 1896 г. – редактор-издатель газеты.

407

«Выпавшие ныне на меня заботы о многочисленной семье моей и людях, усердно [помо<гавших>] трудившихся в деле покойного мужа моего, – писала Каткова Государю, – налагают на меня обязанность всеподданнейше просить Ваше Величество оставить за мною издание «Москов<ских> ведом<остей>» и с 1 января 88-го года… Все лица, составляющие ныне редакцию «Москов<ских> ведом<остей>», тщательно покойным мужем подобранные и под непосредственным его руководством работавшие, единодушно изъявили желание продолжать свой труд при моем издательстве; точно так же, как и состоящий ныне редактором Сергей Петровский, человек испытанного благомыслия, заменявший вполне покойного мужа моего во время его отсутствия и болезни, вполне соглашается и впредь руководить издание» (цит. по черновику прошения, хранящемуся в РГБ: Ф. 224. П. 3. № 8. Л. 1–1 об.).

408

К. П. Победоносцев и его корреспонденты. С. 705. «Хорошо то будет, – язвил Феоктистов в письме к Любимову от 2 августа, – если Софья Петровна возьмет «Московские ведомости» и вкупе с Петрушей и Павлушей <Петром и Павлом Михайловичами – сыновьями М. Н. Каткова> будет назначать редактора. Ведь, пожалуй, назначат Лентовского, что содержит «Эрмитаж». Приходила ли Михаилу Никифоровичу мысль о возможности подобного сумбура. Дрянные «дети Каткова» (по выражению Адикаевского <В. С. Адикаевский – член Совета, управляющий делами Главного управления по делам печати>), транжирившие заработанные им деньги при его жизни, хотят и по его смерти его эксплоатировать» (Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 291).

409

МВеД. 1887. 29 июля. № 206.

410

Катков не приветствовал подобные затеи своих сотрудников, как показал опыт с издававшейся чуть больше года газетой «Голос Москвы» под редакцией ушедшего на время из «Московских ведомостей» Н. В. Васильева.

411

Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 271–272.

412

Евгений Львович Кочетов (1845–1905) – литератор и публицист, в начале 1880-х гг. был сотрудником «Московских ведомостей», затем перешел в суворинское «Новое время», но сохранил хорошие отношения с Катковым, который предоставлял страницы своей газеты его статьям и корреспонденциям о польских и болгарских делах. Трудно представить, чтобы Кочетов, по натуре – интриган и любитель ловить рыбу в мутной воде – не имел своего интереса в ситуации с «Московскими ведомостями», хотя сам он всячески от этого открещивался. В цитируемом ниже письме он признавался, что Грингмут предлагал ему сотрудничество, но получил отказ. Возможно, не сошлись на размере жалованья и гонорара. Источником информации для Кочетова служил, надо полагать, все тот же С. И. Соколов.

413

Имеется в виду приведенное выше заявление от лица редакции.

414

РВ. 1887. Т. 190. Июль.

415

Т. е. автору передовых статей.

416

Речь идет о Лицее в память цесаревича Николая, иначе – «Катковском».

417

Для сравнения: в 1886 г. Н. В. Васильев в месяц получал 150 рублей жалованья и около 60 рублей построчных; В. А. Грингмут, соответственно, 100 и 36 рублей (РГБ. Ф. 120. К. 55. № 16. Л. 1). «Покойный Михаил Никифорович держался цен, бывших 25 лет тому назад, – писал два года спустя С. А. Петровский, – он мог это делать, привлекая своим именем, но я должен был руководствоваться установившимися в настоящее время ценами на умственный труд» (РГИА. Ф. 733. Оп. 150. № 261. Л. 300).

418

Большинство передовых статей «Московских ведомостей» за вторую половину 1887 г. было посвящено внешней политике. В центре внимания оставался болгарский вопрос и отношение к нему великих держав. Болгария приковала к себе взгляды современников в связи с событиями последних двух лет: свержением Александра I Баттенберга, политической борьбой периода «междуцарствия» и последовавшим избранием на болгарский престол Тырновским великим народным собранием принца Фердинанда Кобургского. Автором передовиц по внешней политике был, вероятно, Грингмут, придерживавшийся в них ранее высказанных Катковым взглядов. Васильев отвечал за составление корпусов (так называли блоки статей на одну тему) по финансовым вопросам, которым также отводилось много места на страницах газеты. Основным мотивом его статей было сравнение финансово-экономических планов И. А. Вышнеградского с политикой Министерства финансов при Н. X. Бунге, разумеется, не в пользу последнего. Упомянем еще серию статей под названием «Университет в 1884 году», написанных, очевидно, Грингмутом в прежнем, катковском, ключе. Впрочем, внимание читателей и властей привлекали не только сквозные темы, но и отдельные яркие или скандальные статьи, как это случилось, например, с резкой отповедью в адрес Т. И. Филиппова и кн. Мещерского в № 209 от 1 августа, за их попытку критиковать Каткова.

419

РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. № 2033. Л. 150–151.

420

Цион не первый раз пытался возглавить русскую газету: с ведома Каткова в начале 1880-х гг. он хотел завладеть «Голосом» Краевского, а всего за год до описываемых событий чуть не стал редактором «С.-Петербургских ведомостей».

421

К. П. Победоносцев и его корреспонденты. С. 715. Илья Фаддеевич Цион (1843–1912) был профессором физиологии Медико-хирургической академии, ушел в отставку после враждебной ему студенческой демонстрации в октябре 1874 г., принял французское подданство с целью получить обещанную ему там кафедру физиологии.

422

Там же. С. 719.

423

Там же. С. 797.

424

Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 270–271.

425

К. П. Победоносцев и его корреспонденты. С. 675.

426

Неприязнь издателя «Гражданина» к редакции «Московских ведомостей» объяснялась, отчасти, политическими разногласиями его с Катковым, взгляды которого, как думал Мещерский, будут унаследованы и канонизированы его сотрудниками, если редакция сохранится в прежнем виде, отчасти же – опасениями, что газета станет послушным орудием в руках его недоброжелателей в правительстве. На фоне потока хвалебных речей в адрес покойного, «множества напыщенных слов и напускных чувств» диссонансом прозвучал некролог, написанный Тертием Филипповым на следующие сутки после смерти Каткова и опубликованный в «Гражданине» пять дней спустя. В нем говорилось, что, обличая действия органов печати и правительственных учреждений, Катков «нередко забывал меру, обобщая частности и придавая иным явлениям такое значение, какого они не имели» (Гражданин. 1887. 26 июля. № 60. С. 2). В «Дневнике издателя» Мещерский писал о Каткове: «Смерть… застала его в минуту увлечения идеею, по-моему, неверною, в том историческом смысле, коего чутье у Каткова было сильнее, чем у кого-либо очень долго, – идеею, что Россия Православная и Самодержавная может, кроме помощи от Бога и от своего по-божески живущего народа, дорожить помощью отвергнувшего Бога народа <т. е. французов>; не впадал ли он тут в двойное противоречие: в историческое, мечтая о призвании России на Востоке с помощью французской анархии, и в противоречие с самим собою, мечтая про союз с Франциею в минуту, когда он, по поводу страха германо-австрийского тройственного союза, так верно требовал для России свободы от всяких союзов» (Там же. 1887. 23 июля. «Дневник издателя» за 21 июля. № 59. С. 12). См. также: Переписка князя Мещерского: (Публ. И. Дронова) // Новая книга России. 2000. № 11. С 46. И. Е. Дронов полагает, что Мещерский, оказывая протекцию Иловайскому, стремился его посредством завладеть «Московскими ведомостями» (Дронов И. Е. Князь Владимир Петрович Мещерский // Вопросы истории. 2001. № 10. С. 72).

427

Из письма Гилярова к Я. К. Гроту // РНБ. Ф. 847. № 406. Л. 2.

428

Московский главнокомандующий кн. В. А. Долгоруков.

429

РНБ. Ф. 847. № 503. Л. 7–7 об.

430

Иван Петрович Корнилов (1811–1901) – государственный деятель, географ, историк школьного образования в России; в 1864–1868 гг. – попечитель Виленского учебного округа, в 1870-е гг. – председатель С.-Петербургского отдела Славянского благотворительного комитета, на протяжении долгих лет – член Совета министра народного просвещения. С Корниловым Гиляров был лично знаком и поддерживал приязненные отношения еще с конца 1850-х гг., когда тот был инспектором казенных училищ Московского учебного округа.

431

Александр Данилович Мейн (1836–1899) в 1887 г. был удален с должности управляющего канцелярией московского генерал-губернатора (ходили слухи, что под его влиянием кн. Долгоруков благоволил евреям, что вызывало недовольство в верхах, выразившееся в отставке Мейна) и возглавил один из частных московских банков. Мейн являлся московским обозревателем петербургского «Голоса», заведовал неофициальной частью «Московских губернских ведомостей», сотрудничал с «Русскими ведомостями».

432

РНБ. Ф. 377. № 5 92. Л. 1–2. Братья Поляковы (Самуил, Яков и Лазарь Соломоновичи) – крупные предприниматели и банкиры, железнодорожные магнаты. Самуил Поляков оказал Каткову существенную финансовую поддержку при основании Лицея цесаревича Николая.

433

Там же. Л. 3–3 об. Владимир Карлович Саблер (1845–1929) в описываемое время был управляющим канцелярией Св. Синода. Д. А. Толстой был в отпуске по болезни, жил в своем имении и не мог лично принять активное участие в решении вопроса о «Московских ведомостях».

434

Имеется в виду проходившая ежегодно в июле – августе знаменитая Нижегородская (бывшая Макарьевская) ярмарка.

435

РНБ. Ф. 847. № 370. Л. 2 об.

436

РНБ. Ф. 377. № 592. Л. 4–7 об. Первая поездка Гилярова в Петербург состоялась в последних числах августа – начале сентября.

437

Тертий Иванович Филиппов (1825–1899) – государственный и общественный деятель, писатель, публицист. В то время занимал должность товарища государственного контролера. Был убежденным сторонником возвращения русской церкви к каноническим основаниям церковной жизни. На этой почве имел неприязненные отношения с Победоносцевым. По целому ряду вопросов внешней и внутренней политики расходился с Катковым. Близкий приятель И. П. Корнилова и Гилярова.

438

ГАРФ. Ф. 1099. Оп. 1. № 1500. Л. 17–18 об.

439

Там же. Л. 25 об.

440

РГБ. Ф. 58/II. К. 142. № 34. Л. 1–2.

441

Там же. Л. 6.

442

К. П. Победоносцев и его корреспонденты. С. 675. Брульон – здесь: баламут; возможно, Делянов обыгрывает созвучие фамилии Черняева и основного значения французского «брульон» – черновик.

443

Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 267.

444

Там же. С. 266–267.

445

Цит. по: Дронов И. Е. Князь Владимир Петрович Мещерский. С. 72.

446

«О Каткове можно сказать, – писал Феоктистов, – что он был, как выражаются французы, un mauvais coucheur (неудобный сожитель). Обладал он натурой деспотическою и в высшей степени страстною, не допускал никаких компромиссов и уступок в ущерб делу, которое близко принимал к сердцу» (Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 105).

447

РГБ. Ф. 224. П. 3. № 9. Л. 2. Николай Николаевич Шавров (1858–1916) – кавказский промышленник, шелковод, издатель. Неполный список претендентов приводит Ю. Г. Оксман в примечаниях к воспоминаниям Феоктистова (см.: Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 289).

448

РГБ. Ф. 224. К. 2. № 52. Л. 73.

449

Источник финансирования этих затрат неясен. В 1893 г. в письме к Победоносцеву Цион утверждал, что «Московские ведомости» спустя несколько месяцев после смерти Каткова были подкуплены французским правительством: «Знаменитый чек в полмиллиона франков действительно был выманен у Панамского общества для покупки «Московских ведомостей», – писал он. – ...Не знаю, кто возымел мысль обратиться к французскому правительству, но переговоры велись одним корреспондентом «Московских ведомостей». Сколько досталось Петровскому, сколько его посредникам – мне, разумеется, неизвестно. В первый момент я даже полагал, что Петровский тут был не при чем. Но страх, объявший его при одной мысли, что я занялся разъяснением этого дела, служит для меня несомненным доказательством, что у него «рыльце в пуху"» (К. П. Победоносцев и его корреспонденты. С. 984–985). Узнав из французских газет об истории с чеком, Е. Л. Кочетов увидел в ней происки мирового еврейства во главе с парижскими банкирами, хотевшими, якобы, завладеть «Московскими ведомостями» (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. № 753. Л. 1–2 об.). Упомянутое в письме Циона акционерное общество по строительству Панамского канала было тесно связано с французским правительством. Банкротство кампании в конце 1880-х гг. вызвало во Франции грандиозный скандал. Состоявшийся тогда же громкий судебный процесс вскрыл факты нецелевого расходования денежных средств акционеров, подкупа должностных лиц и органов печати.

450

РГИА. Ф. 733. Оп. 150. № 261. Л. 37–38.

451

РГБ. Ф. 224. П. 3. № 9. Л. 1.

452

РГИА. Ф. 776. Оп. 3. № 126. Л. 1–2.

453

Петр Иванович Бартенев (1829–1912) – издатель исторического журнала «Русский архив». Его имя, если верить информации, которой снабжали Петровского его сотрудники, всплыло перед самым совещанием. По этой причине или потому, что конкуренты Петровского на последнем этапе сознательно решили действовать в обход комиссии, кандидатура издателя «Русского архива» официально даже не рассматривалась министрами.

454

Т. е. С. П. Каткова.

455

Оттон Борисович Рихтер (1830–1908) – генерал-адъютант, начальник Комиссии прошений на Высочайшее имя, сановник, имевший, по словам С. Ю. Витте, большое влияние на Александра III, но редко им пользовавшийся (см.: Витте С. Ю. Избранные воспоминания, 1849–1911 гг. М.: Мысль, 1991. С. 204).

456

Вероятно, не Копрова, а Корнилова.

457

РГБ. Ф. 224. К. 2. № 59. Л. 2–2 об.

458

Васильев имеет в виду 40-томное издание «Архива князя Воронцова».

459

РГБ. Ф. 224. К. 1. № 18. Л. 9.

460

Эта пенсия была обещана Софье Петровне министром народного просвещения за заслуги её покойного мужа, см. выше.

461

РГБ. Ф. 224. К. 1. № 18. Л. 11–11 об.

462

Вероятно, здесь имеется в виду бар. Александр Ричардович Энгельгардт (1859–?), зять Каткова, женатый на его дочери Софье Михайловне.

463

РГБ. Ф. 224. К. 1. № 18. Л. 14.

464

«Она <С. П. Каткова> очень горюет, что арендатором газеты будете Вы единолично, а не в товариществе с несколькими из сотрудников, – передавал Васильев Петровскому. – Ей хотелось бы, чтобы выгоды от издания делились между членами редакции и т. д. Когда нечто подобное говорит К. Н. Цветков – это совершенно понятно; но какой смысл могут иметь такие речи в устах Софьи Петровны?» (Там же. Л. 2–2 об.).

465

Там же. Л. 3.

466

Там же. Л. 11–11 об.

467

РГБ. Ф. 224. К. 1. № 18. Л. 13, 14 об.

468

Её писарская копия, а также подготовленные к печати в «Современных известиях» гранки хранятся, в частности, в ОПИ ГИМ: Ф. 83. Оп. 1. № 192. Л. 110–122 об.; Ф. 2. Оп. 1. № 60. Л. 38–46.

469

По свидетельству К. Н. Цветкова, В. А. Грингмут был внештатным сотрудником «Московских ведомостей» с начала 1880-х гг. Катков поручал ему составление передовиц по проблемам гимназического и университетского образования. См. также письма Грингмута к А. В. Половцову // РНБ. Ф. 601. № 367.

470

РГИА. Ф. 733. Оп. 150. № 261. Л. 32–33 об.

471

См. выше сноску 71.

472

К. П. Победоносцев и его корреспонденты. С. 675–676. Г. А. Иванов в то время был ректором Московского университета. А. И. Георгиевский – член Совета министра народного просвещения, председатель Ученого комитета МНП, убежденный сторонник классического образования, постоянный корреспондент и приятель М. Н. Каткова. И. П. Архипов – член Совета министра государственных имуществ и Ученого комитета МНП.

473

10 октября Гиляров писал заведующей редакцией «Современных известий» А. М. Гальперсон, что накануне решающего совещания министров он передал гранки статьи своему давнему знакомому Т. И. Филиппову, а тот дал их прочесть С. М. Сольскому и И. А. Вышнеградскому. Однако сын Каткова Павел уговорил Гилярова не публиковать скандальный материал – набор был рассыпан (см.: Из пережитого. 2009. Т. 2. С. 240–241).

474

Пять лет спустя Кочетов в письме Петровскому признавался в своем искреннем дружеском расположении к нему, выставляя бывшее между ними ранее недоразумением и сваливая вину за это на Грингмута с Цветковым // РГБ. Ф. 224. К. 1. № 77 (1). Л. 3–6 об.

475

ГАРФ. Ф. 1099. Оп. 1. № 1164. Л. 1–1 об.

476

Там же. № 2644. Л. 13–14, 22, 24.

477

Копии журнала совещания имеются в ОР РГБ: Ф. 224. П. 3. № 9. Л. 1–10, а также в ГАРФ: Ф. 1099. Оп. 1. № 266.

478

В своих воспоминаниях Феоктистов следующим образом описывает происходившее на совещании: «Кем заменить Каткова? Никто не дал на это определенного ответа; только И. А. Вышнеградский заявил, что он считает долгом указать на писателя весьма талантливого, безупречного относительно своего образа мыслей, а именно на Голенищева-Кутузова; но ведь Голенищев пользовался известностью как весьма талантливый поэт, никогда не пускался он в область политики, не написал ни единой статейки, посвященной обсуждению общественных вопросов: на каком же основании можно было бы предположить, что он справится с возложенною на него задачей? Вышнеградский не настаивал. Тогда я решился высказать, что если Катков скончался, то сохранилась в полном составе его редакция, подобранная им из людей образованных, способных, привыкших к журнальному делу, и которая, конечно, будет идти по следам своего бывшего руководителя; работать с Михаилом Никифоровичем было чрезвычайно трудно; каждая статья, заготовленная тем или другим из его сотрудников, подвергалась тщательному его просмотру; малейший неудачный оттенок в ней сильно раздражал его; словом, это были люди, как нельзя лучше вышколенные им. Почему же не остановить выбор на том или другом из них, но на ком же именно? Разумеется, на Петровском, ибо и при Михаиле Никифоровиче он носил звание редактора «Московских ведомостей»; превосходил он своих товарищей тем, что по окончании курса в Московском университете подвергся испытанию на степень магистра, защитил диссертацию «Сенат при Петре Великом» <...> затем начал читать лекции на юридическом факультете <...> но так как он был обременен семьей, нуждался в средствах для жизни, то предложил свои услуги Каткову. Петровский был человек весьма уживчивый, спокойный, обладавший большим тактом; следовало безошибочно ожидать, что он сумеет сохранить при себе весь прежний редакционный персонал. <...> Никому из правительственных лиц не пришлось раскаяться в выборе такого рода» (Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 267–268).

479

ГАРФ. Ф. 677. Оп. 1. № 895. Л. 353–354.

480

Спустя два с небольшим года министр народного просвещения во всеподданнейшем докладе специально остановился на работе новой редакции: «От нынешней редакции нельзя, конечно, требовать такого могучего слова и такой силы суждения, какими отличался Катков <...>. Но обязанности журналиста по отношению к правительству, оказавшему ему доверие, нынешним издателем «Московских ведомостей» исполняются в высшей степени добросовестно. Все важные правительственные мероприятия последнего времени находили в «Московских ведомостях» верное и вполне благонамеренное истолкование; русские государственные интересы постоянно защищались. Были при защите этих интересов и преувеличения и ошибки, обличавшие недостаток такта, но они нередко бывали и при огромном таланте прежнего редактора, да и вообще более или менее неизбежны в спешном ежедневном журнальном деле» (Воспоминания Е. М. Феоктистова. С. 290).

481

В очередном письме Суворину Кочетов, передавая ходившие в обществе слухи, писал за несколько дней до совещания: «Петровскому обещали «Моск<овские> вед<омости>» большинство министров, и так как их продолжает читать и верить им Государь, и он (Петровский) обещал проводить все, что ему укажут министры, то ему сбавили 20 т<ысяч> против Мих<аила> Н<икифорови>ча» (РГАЛИ. Ф. 459. Оп. 1. № 2033. Л. 154).

482

Сформулированное подобным образом, это условие обернулось вскоре против издателя. В начале 1888 г. по осмотре зданий типографии (редакция и типография находились на углу Большой Дмитровки и Страстного бульвара) комиссией, назначенной Правлением Московского университета, оказалось, что речь должна идти об их капитальном ремонте, включающем подведение фундаментов и возобновление стен. Весь ремонт оценивался приблизительно в 60 тыс. рублей, причем его следовало произвести в ближайшие два – три года. Петровский обратился за помощью к министру народного просвещения, прося либо взять казне ремонт на себя (при этом издатель готов был лишиться льготы, освобождавшей его от взноса 12 тыс. рублей арендной платы за 1888 г.), либо позволить ему не вносить арендную плату в течение стольких лет, пока не покроется сумма, затраченная им на ремонт. Причем Петровский уверял, что до осмотра зданий университетской комиссией он находился в неизвестности относительно возможной его стоимости, поскольку не имел права ни входить в помещения, занятые семьей Каткова, ни пригласить архитектора для их осмотра (см.: ГАРФ. Ф. 1099. Оп. 1. № 266. Л. 1–3).

Летом 1888 г. просьба Петровского была передана Деляновым на заключение Департамента гражданской отчетности Государственного контроля, т. е. Тертия Филиппова. В официальном письме министру Филиппов отвечал, что не считает себя вправе изъявить от имени Государственного контроля согласие на просьбу издателя. Обосновывая свое мнение, он утверждал, что условия аренды «и без того для казны очень убыточны, а для арендатора крайне льготны». Филиппов обращал внимание Делянова на то, что, подписывая контракт, Петровский, как давний редактор «Московских ведомостей» и вообще как человек, близкий к бывшему арендатору газеты и типографии, не мог не знать действительного положения зданий типографии. «И эта льгота, – возмущался товарищ государственного контролера, – предполагается в ту пору, когда министр финансов изнемогает под бременем облежащих его забот и часто бывает принужден, наступя на сердце, урезывать и без того скудные пенсии сиротам и бедным вдовам» (Там же. Л. 4–6).

Одновременно Филиппов написал Вышнеградскому, поделившись с ним тем соображением, что затруднения Петровского не должны составить проблему для правительства. Ведь другие соискатели «с чистыми и во всей России чтимыми именами» по-прежнему готовы взять в аренду газету и типографию в случае несостоятельности нынешнего издателя. «И конечно, – замечал он язвительно, – ни Будилович, ни Иловайский, ни граф Голенищев-Кутузов не придут на другой день по заключении с ними договора просить о его изменении, ссылаясь на мнимое недоумение». Филиппов надеялся, что в случае разногласия с ним министра народного просвещения вопрос будет решаться в Государственном совете, где не жаловали «Московские ведомости» (Там же. Л. 12–16). В 1889 г. дело еще тянулось и должно было рассматриваться в Комитете министров (Там же. № 1255. Л. 5–5 об.). Нерешенность финансовой стороны дела заставляла Петровского надеяться на заступничество своих высокопоставленных покровителей, что не могло не поставить редакцию в еще большую зависимость от них.

483

В 1885–1887 гг. сумма, получаемая издателем за печатание казенных объявлений, равнялась в среднем 75 тыс. рублей в год.

484

РГИА. Ф. 733. Оп. 150. № 261. Л. 49б.

485

Александр III в октябре – начале ноября гостил в Копенгагене.

486

К. П. Победоносцев и его корреспонденты. С. 676.

487

ГАРФ. Ф. 1099. Оп. 1. № 266. Л. 4–6.

488

РГИА. Ф. 733. Оп. 150. № 261. Л. 72.

489

Для сравнения приведем докладную записку Феоктистова министру внутренних дел от 29 ноября на ту же тему, но касательно «Гражданина»: «Считаю своею обязанностью доложить Вашему Сиятельству, что наша печать соблюдала в последнее время весьма умеренный и сдержанный тон относительно Германии. Первым исключением из этого является «Гражданин», в котором сегодня напечатана резкая статья под заглавием «Игра немецкой дипломатии», и очень может, что примеру его последуют и другие издания. Это одно из многочисленных доказательств, что личные внушения на кн. Мещерского не действуют». На полях начертана резолюция министра: «Укажите на это князю Мещерскому» (ГАРФ. Ф. 586. Оп. 1. № 1189. Л. 5).

490

РГБ. Ф. 224. К. 2. № 52. Л. 1–2, 71–71 об.

491

«М. Н. Катков как политик и публицист. Историческая поминка». Статья увидела свет десять лет спустя в собрании «Мелких сочинений» Иловайского.

492

РГБ. Ф. 224. К. 2. № 52. Л. 2.

493

Дом Пильняка – № 7 по улице Арбатской, а Гилярова – № 30 по улице Посадской. Голосовая мерка задана самим Гиляровым, уверявшим в мемуарах, что басовое пенье дядьев, раздававшееся в Подлипках, было слышно у Никиты. Сегодня верится с трудом еще и потому, что нам трудно представить тогдашний уровень тишины. Приехав в первый раз из Коломны в Москву, Гиляров был поражен прежде всего шумом конских экипажей. Нынешний коломенский Посад, удаленный от транспортных артерий, пока еще немного напоминает о той «вековой тишине», от которой, впрочем, шалели пильняковские герои, требовавшие, «чтоб Россия шумела машиной».

494

Денисов А. Е. Борис Пильняк в воспоминаниях современников // Б. А. Пильняк: Исслед. и материалы: Межвуз. сб. науч. тр. Коломна: Изд-во КГПИ, 1991. <Вып. I.> С. 115.

495

Гиляров-Платонов Н. Речь на праздновании 50-летия литературной деятельности И. И. Лажечникова 4 мая 1869 года // Дом Лажечникова: Ист.-лит. сб. Коломна: Изд-во КГПИ, 2004. Вып. I. С. 194.

496

Тэн И. Лекции о искусстве, читанные в Парижской школе изящных искусств в 1865 г. / Пер. и изд. В. Чуйко. СПб, 1866. С. 28. В книге ошибочно указаны инициалы Г. О.

497

Сб. соч. Т. I. С. 221–223 (первоначально опубл.: Русская беседа. 1858. Кн. 1). Выражением «вещество народа» Гиляров предвещает представление о материализованной духовности у своего почти однофамильца в XX в. – Андрея Платонова, запустившего в оборот «вещество существования». В свою очередь, Пильняк, бывший однажды соавтором Платонова, мог прекрасно понять смысл этого выражения, да, в сущности, и реализовал его в художественном воплощении национальной субстанции.

498

Из пережитого. 2009. Т. 2. С. 85.

499

Там же. С. 117.

500

Там же. С. 28.

501

См.: Из пережитого. 2009. Т. 2. С. 96.

502

Пильняк Б. Колымен-город // Пильняк Б. Былье: Рассказы. М.: Звенья, 1920 (обл.: 1919). С. 20.

503

См.: Прыжов И. Г. Очерки, статьи, письма. М.; Л.: Academia, 1934. С. 46–49.

504

Подробнее см.: Маслова А. Ю. «Повесть о Юлиании Лазаревской» в переложении Б. А. Пильняка («Праведница Юлиания») // Б. А. Пильняк: Исслед. и материалы. <Вып. I.> С. 27–35.

505

Из бумаг Н. П. Гилярова-Платонова // РА. 1889. Кн. III. Вып. 11. С. 428. Наблюдение это подкрепляет Некрасов, в поэме «Кому на Руси жить хорошо» колоритно описывающий, «как слушает своих захожих странников крестьянская семья».

506

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 8.

507

Там же. С. 9.

508

Это выражение в романе Пильняка «Волга впадает в Каспийское море» делается навязчивой идеей инженера Полторака, последователя философа Вл. Соловьева и по совместительству вредителя на социалистической стройке.

509

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 8–9.

510

См.: Иванчин-Писарев Н. Прогулка по древнему Коломенскому уезду // Коломенский альманах. Коломна: Изд-во журн. «Москва», 2005. Вып. 9. С. 470.

511

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 9.

512

Легенда получила литературную обработку в рассказе П. И. Мельникова-Печерского «Гриша» и в поэме А. Н. Майкова «Странник», где также утверждается, что подобных сокровенных мест на Руси великое множество.

513

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 9.

514

Об этом предании см. также: Смирнов А. А. Детство, отрочество, юность, годы ученья и учительства <...> митрополита Филарета. М., 1893. С. 16.

515

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 9–10.

516

См.: Миллер Г. Ф. <Описание городов Московской провинции>. 1. Езда в Коломну // Миллер Г. Ф. Сочинения по истории России: Избранное. М.: Наука, 1996. С. 228.

517

Карамзин Н. М. Записки старого московского жителя. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 267.

518

Пильняк Б. А. Собр. соч.: В 6 т. М.: Терра – Книж. клуб, 2003. Т. 1. С. 90.

519

Интересно, что на следующей странице Пильняк употребляет тот же эпитет в отношении мороженых антоновских яблок: «…яблоки казались гнилыми <...> и яблоки пахли древним вином» (Там же. Т. 2. С. 40). Заданный контекст подсказывает нам: можно пробросаться тем, что почему-то кажется гнилым. Подтверждая нашу догадку, Пильняк сокрушенно продолжает: «…эти яблоки, как дома в переулках, белые дома с колонками, ушли в отошедшую сотню лет <...> в закоулки старых российских зим» (Там же). Что же касается компрожектов Лебедухи, мы не можем не заметить, что они дословно повторяют пролеткульто-разухабистые агитки самого Пильняка в «Отрывках из дневника», опережающе напечатанных чуть раньше «Машин и волков» («Кремль, как гнилой рот зубами, полон соборами и церквенками. <...> ...у нас колокольни вместо заводов, – Бог, черт бы его побрал, не берет их на небо, они трезвонят, как при царе Горохе» (Там же. С. 38)). Однако в романном контексте, принадлежа Лебедухе и в соседстве с антоновскими яблоками, они значат не совсем то, что в задорной дневниково-публичной реплике.

520

Пильняк Б. А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 2. С. 216.

521

Там же. С. 216, 217.

522

Как не мог он проходить и через Пятницкие ворота еще не построенного каменного кремля. У Пильняка вполне проходит.

523

См.: Прохоров С. М. Символ Маринкиной башни в стихотворении А. А. Ахматовой «Поздний ответ» и литературный контекст эпохи // Б. А. Пильняк: Исслед. и материалы. <Вып. I.> С. 57–61.

524

Пильняк Б. А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 2. С. 17.

525

Автор чуть скрашивает картину: «Коломна заливалась наполовину и оказывалась на полуострове». Как такое может быть, если в конце романа мы узнаем, что под воду уходит вся Маринкина башня? К тому ж еще один странноватый, самый последний аккорд романа: в час затопления «мальчик Мишка <...> был у Маринкиной башни». Или что-то не сходится в топографии, или – страшно представить! – мальчик Мишка ушел из жизни вместе с Маринкиной башней, где он был зачат. Но тут уже начинается Валентин Распутин, его и наше «Прощание с Матерой».

526

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 32.

527

Иванчин-Писарев Н. Прогулка по древнему Коломенскому уезду. С. 462.

528

Из пережитого. 2009. Т. 1. С. 33.

529

Об опасности такой простоты, увлекавшей русскую «передовую» интеллигенцию, предупреждал, параллельно Гилярову, еще Ф. М. Достоевский: «от этой чрезмерной упрощенности воззрений <...> иногда ведь проигрывается собственное дело. <...> Простота не меняется, простота прямолинейна и сверх того – высокомерна. Простота враг анализа. <...> ...в простоте своей вы начинаете не понимать предмета, даже не видите его вовсе…, ваш же взгляд из простого сам собою и невольно переходит в фантастический» (Дневник писателя за 1876 год. Октябрь. Несколько заметок о простоте и упрощенности).

530

Пильняк Б. А. Собр. соч.: В 6 т. М., 2003. Т. 4. C. 391.

531

Там же. С. 293.

532

Сб. соч. Т. I. С. 81.


Источник: Никита Петрович Гиляров-Платонов : Исследования. Материалы. Библиография. Рецензии / ИРЛИ РАН; Под общ. ред. А.П. Дмитриева. — СПб. : ООО «Издательство „Росток“», 2013. — 944 с.

Комментарии для сайта Cackle