Уроки первой французской революции (из переписки друзей)

Источник

Содержание

Письмо I. Вместо предисловия Письмо II. Социальные условия жизни французского народа пред началом первой французской революции Письмо III. Условия социальной и государственной жизни в России в настоящее время Письмо IV. Личность французского короля Людовика XVI Письмо V. Истинные причины первой французской революции Письмо VI. Даровала ли революция французскому народу улучшенные условия материальной жизни? Письмо VII. Даровала ли революция французскому народу свободу совести? Письмо VII. Даровала ли революция французскому народу свободу, равенство и братство?  

 

Прошедшее уясняет настоящее, и дает урок будущему.

(Louis Blanc, Histoire de la Révolution

française, Introd. VI).

Письмо I. Вместо предисловия

(Из переписки друзей)

.... Мне кажется, что ты составил совсем неверное представление о прошлогодних лекциях профессора Тарле. Тебе, без сомнения, кто-то чрезмерно расхвалил этого профессора и его лекции. Действительно, в прошлом году он сумел завлечь в свою аудиторию, в Санкт-Петербургском университет, чрезвычайное множество слушателей. Целые толпы молодых людей обоих полов и различных национальностей, поляков, немцев, грузин, армян и евреев в особенности, теснились по всем университетским коридорам в часы его лекций. Стены аудитории чуть не трещали. Ясно, что популярность профессора Тарле была обеспечена. Он стал модным профессором. О нём заговорил весь Петербург. Имя его не сходило с языка у всех столичных интеллигентов. Тем не менее, по моему искреннему убеждению, популярность г. Тарле раздута искусственно. Я хорошо знаком с его лекциями и на этом основании могу положительно утверждать, что г. Тарле вовсе не обладает достоинствами настоящего ученого, который бы своими трудами или по крайней мере методом своего исследования внес нечто новое или оригинальное в свою науку. Своим слушателям он сообщает сведения заурядные, общеизвестные, какие можно встретить в каждой порядочной монографии. Его приемы шаблонны; его изложение, правда, можно назвать если и не изящным, а тем более, не художественным, то во всяком случае, довольно элегантным, а иногда даже и просто слащавым, заискивающим. На чем же основывается петербургская популярность профессора Тарле? Слава г. Тарле, если не иметь в виду его политической агитационной деятельности и казацкой нагайки, оставившей след на его лице, без сомнения, порождена лишь самым предметом его университетских чтений, равно как и тем обстоятельством, что он сумел, так сказать, попасть в тон современного настроения петербургского общества, заговорил в его духе и его языком. Тарле в прошлом году читал в петербургском университете лекции по истории французской революции. Этим, я думаю, сказано все, ибо что может быть в наше время интереснее и пикантнее этого предмета для всех лиц, увлекающихся теперешним революционным движением у нас, в России? И удивительно ли, что интеллигентная молодежь, сбитая с толку различными социалистическими и революционными теориями, толпами спешит в аудиторию Тарле, надеясь услышать там хотя нечто такое, что могло бы послужить для неё опорою и оправданием действий явно предосудительных и безнравственных, каковы: бойкоты, забастовки всякого рода, обструкции, экспроприации, убийства, грабежи, воровства, насилия и т. п.

Никто, конечно, не будет отрицать, что история французской революции и сама по себе представляет много поучительного в разных отношениях: религиозно-нравственном, политическом, социально-бытовом, психологическом и т. д. и потому она и сама по себе заслуживает серьезного изучения. Но кроме того, есть писатели, которые уверяют, что обстоятельства, предшествовавшие первой французской революции очень похожи на условия жизни нашего времени; а одинаковые причины влекут, мол, за собою и одинаковые следствия. Ясно, чти предположение это интересно было бы проверить научным образом, т. е., через изучение истории первой французской революции. К сожалению, как мы сказали уже, и наш университетский лектор не преследовал в своих чтениях научных целей, и его слушатели не требовали от него ничего подобного: за немногими исключениями, наука, как известно, нашу молодежь не интересует; наша университетская молодежь сознает в себе призвание более возвышенное, чем школьное изучение эпохи, имевшей место в чужом государстве и при том ровно сто лет тому назад. Она полагает своё прямое назначение в том, чтобы преобразовать, возродить и воссоздать жизнь русского народа, указать ему новые формы его государственной деятельности, одним, даровать русскому обществу счастье и благоденствие...

Я вполне понимаю и те побуждения, по которым ты мог заинтересоваться историей французской революции, и я готов обменяться с тобою мыслями по этому предмету; жалею лишь о том, что лишен возможности сделать это в личной беседе: ведь в письмах всего не сообщишь, на иное обстоятельство обратишь больше внимания, чем нужно, другое совсем пройдешь молчанием, третье выяснишь лишь с некоторых сторон и т. д. Но за такие недостатки наперед прошу извинения. Впрочем, ты можешь делать мне указания, что тебя больше интересует или на какой вопрос ты желаешь получить от меня ответ. Что буду в силах сделать, сделаю с большим удовольствием. Кроме того, я наперед объявляю, что за лекциями профессора Тарле я слепо следовать не буду: они могут доставить удовлетворение только легкомысленной молодежи, но – не тебе. Я ставлю вопрос шире и буду иметь в виду только серьезные исследования по истории французской революции XVIII века. Такими исследованиями я считаю ученые труды Луи Блана, Тэна, Клоса, Токвиля, Тьера, Зибеля, Карно, Карлейля, Минье, Штейна, Ф. А. Олара и т. п. Наконец, согласно твоему желанию, я по временам буду касаться и революционного движения, происходящего у нас, в России, чтобы видеть, есть ли между этими двумя явлениями что-либо общее.

И так, до следующего письма.

Твой друг Стр-ев.

Письмо II. Социальные условия жизни французского народа пред началом первой французской революции

.... Ты пишешь, что, по твоему мнению, причиною французской революции были те социальные нестроения, которые угнетали и подавляли общественную жизнь французского народа.

Справедливость требует сказать, что так думают и некоторые писатели; но с другой стороны – необходимо сейчас же отметить также и то, что лучшие (по учености и беспристрастью) историки первой французской революции не разделяют этого мнения.

Конечно, никто не станет отвергать, что различные социальные нестроения, предшествовавшие революционному движению во Франции, а в особенности, малоземелье крестьян – земледельцев, упадок промышленности и тяжелое материальное положение рабочих на фабриках и заводах, равно как и материальное положение разного рода мастеровых, обременительность государственных налогов, угнетенное положение одних сословий и привилегированное положение других, могли иметь свое значение в ходе революционного французского движения в конце XVIII века; но утверждать, что в этих условиях, т. е., социальных нестроениях тогдашнего времени и заключались настоящие причины революции – нет совершенно никаких оснований, признаваемых беспристрастной историей. Впрочем, в этом вопросе нам нужно разобраться обстоятельнее.

До начала революции весь французский народ резко делился на три сословия: 1) дворянство, 2) духовенство и 3) весь остальной народ – горожане, мастеровые, рабочие и крестьяне. Первые два сословия были привилегированными; они жили на счет третьего, которое, по их традиционному убеждению, как уверяли революционеры, было и предназначено лишь для того, чтобы добывать средства на их содержание.

Мы остановим свое внимание главным образом на социальном положении этого третьего сословия, т. е. крестьян и фабричных рабочих, так как на него обыкновенно указывают как на причину первой французской революции.

В конце XVIII века всей земли во Франции было 51 млн гектаров: под посев различного хлеба тогда распахивалось только 35 млн гектаров. «Значительная часть королевства, – говорит историк первой французской революции Ф. А. Олар (Великая Франц. Революция, М. 1906. Стр. 18), – оставалась необработанной1; стени и пустоши составляли, может быть, треть всей пригодной для обработки земли, а в западных провинциях, говорят, даже половину. Из всех отраслей сельского хозяйства в хорошем состоянии находилось только виноделие. Из страха навлечь на себя увеличение налогов (?!) крестьяне избегали известных улучшений, сокращали количество скота и вели убогое хозяйство. Видные агрономы полагали, что общая сумма урожая во Франции относилась к урожаю Англии, как 3 к 8».

Католическому духовенству в то время во Франции принадлежало свыше 10 млн га земли; дворянству – 24 млн га, а остальное количество земли (17 млн га) падало уже на долю всего вообще населения тогдашнего французского королевства, численность которого простиралась до 25 млн человек. При этом уверяют, что и указанное незначительное количество земли было весьма неправильно распределено между действительными земледельцами – крестьянами; были, говорят, участки надельной земли, равнявшиеся лишь нескольким саженям. После этого нам представляется совершенно непонятным, каким образом, при таком малоземелье, третья часть удобной земли во Франции (т. е. 17 млн га) могла оставаться необрабатываемой и лежать в виде степей и пустошей! Какой-то страх крестьян пред возможностью увеличения налогов за обрабатывание этого громадного количества земли есть явление также нелегко объяснимое.

Почти все историки первой французской революции весьма мрачными красками изображают положение французских крестьян. Оказывается, что в то время во Франции числилось еще полтора миллиона крепостных крестьян, которые не только уплачивали своим господам ежегодный оброк в определенном размере, но и отбывали у них различные повинности натурою. Вообще социальное положение французских крестьян в эпоху революции нам представляется очень похожим на то, в каком находились и наши крестьяне в 1850-х годах, пред севастопольскою войною. Помещик был их бесконтрольным владельцем и делал с ними, что хотел. По своему усмотрению, он мог наказывать даже розгами тех, которые казались ему ленивыми или нечестными. Само французское законодательство предоставляло помещику право суда над его крестьянами-земледельцами; без его согласия они не могли делать даже духовного завещания и вообще свободно распоряжаться своим движимым имуществом. Все, что крестьяне приобретали своим тяжелым трудом, считалось собственностью помещика. Мало этого. Помещики торговали и самыми своими крестьянами, их женами и детьми, как англичане торговали своими неграми. Только евреям помещик не мог продавать своих крепостных крестьян. Вез воли своего помещика крестьянин не мог жениться, не мог выдать замуж своей дочери. К сожалению, помещики-то больше всего содействовали и обеднению своих крестьян. Они жили не по средствам; предавались кутежам и разврату; громадные суммы проигрывали в кости и карты; в деньгах нуждались постоянно. Но чем больше они беднели сами, тем больше они старались выжать доходов из своих имений и своих крестьян.

Не подлежит никакому сомнению, что в конце XVIII века французские крестьяне были чрезмерно обременены тяжелыми государственными налогами. На первом месте мы должны, конечно, поставить так называемый земельный налог (taille). По бюджету 1788 года он был определен в 110 млн франков. И удивительно, что духовенство, владевшее 10 млн гектаров земли, было совершенно освобождено от этого налога; дворянство платило только какую-то незначительную часть, а что касается крестьян, то с них были взыскиваемы государственные сборы с такою строгостью, которая не допускала снисхождения. Уверяют, что за невзнос налогов ежегодно было производимо до 3500 арестов и, что все арестованные были подвергаемы наказанию плетьми или даже ссылке на галеры. На уплату государственного земельного налога нередко продавали с аукциона и движимое и недвижимое имущества недоимщиков.

После земельного налога нужно отметить еще налог на соль, на целый ряд пошлин с товаров, съестных продуктов, транспортных дорог и т. п. По словам Клоса («Французская Революция» СПб. 1906, изд. 3-е, стр. 18), особенно ненавистен простому французскому народу был налог на соль, который, вследствие отсутствия общегосударственной организации в этом отношении, в разных провинциях был различен, так что центнер соли в одних провинциях стоил 8 франков, а в других цена его доходила до 62 франков. Каждый француз, старше восьми лет, должен был покупать у государства ежегодно семь фунтов соли; масса бедняков не могла исполнять этого требования, что влекло за собою конфискацию их жалкого имущества. Налог на соль вызывал ежегодно около 4000 аукционов. Олар (стр. 14) присоединяет к этому следующее. «Некоторые регламенты, говорит он, удивляли даже людей, менее всего склонных к либерализму. Отец семейства, принуждаемый покупать больше соли, чем ему нужно было в пищу, не имел права употреблять на соление эту лишнюю соль, за которую его заставляли платить. В Оверне был отмежован пояс в пять миль, в Бретани – в две, в Артуа – в три, где указ воспрещал держать более четырнадцати фунтов соли на человека, мера, которая заведомо была ниже (?) действительного потребления».

Но особенно французские крестьяне пред революцией тяготились, так называемыми, десятинами, которые они обязаны были давать и своим помещикам – землевладельцам и католическому духовенству. Десятиною называли собственно десятую часть всего валового дохода от крестьянского хозяйства. Но как считать эту десятую часть дохода, и кто будет ее считать? Были такие помещики и духовные лица, которые под видом десятины брали с крестьян не только третью часть или половину их заработка, по даже три четверти и более. Кроме того, крестьяне, которые занимались возделыванием виноградников, отдавали своим помещикам и духовенству седьмую часть добываемого спирта. Иногда были производимы еще и экстраординарные поборы деньгами, зерном, птицами, свиньями, яйцами, дровами, воском и даже – цветами и фруктами. С 23 апреля по 25 июня помещики имели право пасти своих быков на крестьянских лугах. Если крестьянин допускал, так сказать, некоторую роскошь и сеял на своем поле не только рожь, но и пшеницу, то он должен был отдавать своему помещику седьмую часть с каждого акра засеянной пшеницею земли.

Тягостно и убыточно для крестьянского хозяйства, без сомнения, было и «право охоты», которое принадлежало только землевладельцам дворянам. «Право охоты, говорит Олар (стр. 22). являлось настоящим бичом крестьянского землевладения. В то время, как сеньор и его люди ломали изгороди и топтали хлеб, охотясь для своего развлечения за дичью, крестьянин обязан был оказывать ему уважение. Под страхом штрафа, тюремного заключения и ссылки на галеры в случае рецидива, он должен был давать им опустошать свое поле, должен был поддерживать и в случае надобности насаждать на нем кусты терновника, в которых могла бы держаться птица. Он не мог ни полоть сорной травы, ни жать, ни пахать в удобное время, ни выпускать на волю свою собаку, разве искалечив ее или привесив к её шее чурбан. Он не имел права убить вороны, а на его глазах сторож сеньора убивал кошку, защищавшую его гумно от полевых мышей и крыс. Убытки, которые причиняли крестьянину помещичья дичь и голуби, были так велики, что жалобы на них почти всегда занимают первое место в крестьянских челобитных и иногда наполняют их с начала до конца». Такое отношение помещиков к крестьянскому хозяйству, тем более, представляется неестественным, что именно крестьяне должны были нести на себе не только чрезмерные тяготы, которые налагало на них государство, но и давать средства для содержания тех же самых помещиков, как привилегированного сословия.

По вычислению Блоса и других ученых, в конце XVIII века из каждых заработанных 100 франков, французский крестьянин должен был платить 53 франка государству в виде земельного, подушного и подоходного налога, 14 франков – землевладельцу и 11 – духовенству в виде десятины; из остальных же 19 франков надо было платить еще налог на соль и другие предметы потребления.

«Таким образом, замечает один из лучших историков французской революции Блос (стр. 13), ко времени революции феодальные тяг ты достигли последних пределов возможности и вместе с страшными государственными тяготами превратили жизнь сельского населения в адскую муку, так что оно жадно ловило всякий слух об изменении существующего порядка вещей. Французскому крестьянину перед революцией приходилось вести такую жизнь, которая мало чем отличалась от жизни животного... Крестьяне жили в жалких глиняных лачугах, крытых соломой, из которых многие не имели окон. Они неизбежно должны были пребывать в грязи, среди грубости и невежества, так как господствующие слои нисколько не были заинтересованы тем, чтобы бросить в эту несчастную массу, погруженную в безысходный мрак, спасительный луч образования. Лишь очень немногие из крестьян умели читать или писать».

Тягостною представляется также пред началом первой французской революции и жизнь французских промышленников и фабричных рабочих. В 1789 году, когда началась революция, в одном Париже было уже 44 цеха; в Лионе только на одних фабриках по выделке шелка числилось 50 тысяч человек рабочих, 800 мастеров и 8 тысяч подмастерьев. К сожалению, промышленность в это время находилась уже в большом упадке, потому что вследствие предшествовавших беспрерывных войн Франция была обременена неоплатными долгами. Уже в 1714 году, в царствование Людовика XIV на Франции числилось долга 3,5 млрд франков, – сумма для того времени чрезвычайно внушительная; в 1787 году государственный долг Франции простирался уже до 3 трлн франков, а после этого, только в два года, он возрос на 247 миллионов, так что с августа 1788 года Франция объявила себя обанкротившеюся, и её государственная казна перестала исполнять свои долговые обязательства. Вследствие этого, само собою понятно, заработная плата во Франции не могла быть высокою. В конце XVIII века, т. е., еще до начала первой французской революции в среднем размере она равнялась для мужчин 26-ти су в день т. е., нашим 25 копейкам золотом2, а для женщин –15 су, т. е., 13-ти или 14-ти копейкам золотом. Недовольные такою платою, рабочие устроили забастовку (первая забастовка была устроена во Франции еще в 1744 году); но дело кончилось тем, что в одном Лионе 40 тысяч шелкопрядов остались без работы, а, следовательно, и без куска хлеба. Страна переполнилась нищими, бродягами, ворами.

Чтобы еще яснее представить себе то тяжелое положение, в котором пред началом первой французской революции находились во Франции крестьяне и рабочие, мы должны теперь сказать хотя несколько слов и о том социальном положении. которое занимали тогда привилегированные сословия – дворянство и духовенство.

Число дворян, проживавших во Франции в эпоху революции, установить невозможно за недостатком точных данных. Сийес утверждает, что всех дворян во Франции в 1788 году было только 110 тысяч человек; Тарже доводил число их до 500 тысяч человек, т. е., в сравнении с Сийесом увеличивал его почти в пять раз; Лаувазье думает, что дворян во Франции при наступлении революции было не более 80 тысяч; Блос уверяет, что их числилось свыше 140 тысяч человек или около 30 тысяч семейств; Мунье вообще полагал, что число членов обоих привилегированных сословий не превышало 5-ти или 6-ти тысяч человек. Шестое бюро собрания нотаблей в конце 1788 года утверждало, что третье сословие не более, как в десять раз многочисленнее, чем оба остальных сословия вместе. Олар также говорит, что привилегированные сословия составляли лишь весьма незначительную часть нации, по наиболее достоверным выкладкам – не более 2%.

Французские дворяне разделялись на два вида – служилых и неслужилых. Последние, отличаясь крайним невежеством, любили однако же рисоваться мнимым либерализмом в духе Вольтера и Руссо, открыто проповедовали безбожие или, по крайней мере, деизм и вели весьма развратную и пошлую жизнь. Живя на счет крестьян, они однако же, как мы видели, с чрезвычайным высокомерием смотрели на них, как на своих рабов, не заслуживающих никакого уважения. Обеднев материально, прокучивая и безумно расточая все, получаемое от трудящегося населения, они с презрением относились также и к дворянам, находившимся на государственной службе, к так называемым бюрократам, и в насмешку обзывали их «писарями», «канцелярскими крысами». Последние хотя и несли ту или другую государственную службу, но за то получали от истощенной казны и чрезвычайно щедрое вознаграждение. Впрочем, подражая родовым членам своего сословия, они обыкновенно проматывали его или прокучивали в безнравственных оргиях и других безумных увеселениях. Рассказывают (например, Блос), что один государственный секретарь, получавший в правление Людовика ХVI 180 тыс. франков в год жалованья (на наши деньги – 75 тыс. рублей золотом), подал королю просьбу о прибавке, так как указанного годового жалованья ему не хватало на его расходы, и король приказал немедленно прибавить ему еще 40 тыс. франков (т. е. 10 тыс. рублей золотом на наши деньги).

Духовенство, как мы сказали уже, также находилось в привилегированном положении. Сийес (сам аббат) во Франции в третий год революции насчитывал 80 тыс. духовных лиц. Тарже – 400 тыс. Лавуазье – 110 тыс. Этьен – 200 тыс., а Вильгельм Блос – только 130 тыс., а именно: 2,8 тыс. прелатов и генеральных викариев, 5,6 тыс. каноников и 60 тыс. приходских и викарных священников; в монастырях было 24 тыс. монахов и 36 тыс. монахинь. Кроме жалованья от правительства, духовные лица получали еще богатый доход и от своей земли: как мы видели, они владели 10 млн гектаров земли (пятой частью всей французской территории того времени); земля эта приносила им до 100 млн франков ежегодного дохода. Наконец, и крестьянская десятина давала им ежегодно до 23 млн франков. При этом нельзя выпускать из виду и того обстоятельства, что католическое духовенство во Франции было освобождено от всяких налогов и податей. Чтобы избежать упрека за это как со стороны правительства, так и со стороны народа, оно ссылалось обыкновенно на свое так называвшееся «историческое право» – во время особенных исторических бедствий подвергать себя самообложению для того, чтобы таким образом подносить государству в виде подарка добровольный налог. Бывали случаи, что иногда духовенство подносило государству и порядочный куш, равнявшийся 15 или 16 миллионам. Но что значила эта сумма с теми миллионами, которые получало от Франции само духовенство!

Впрочем, нужно сказать правду, – хорошо жилось во Франции только высшему духовенству: прелатам, епископам, аббатам; они, действительно, роскошествовали и благоденствовали. Но за то низший клир – этот духовный пролетариат – бедствовал не меньше нашего теперешнего сельского духовенства. Во Франции в конце XVIII века доход приходских священников колебался между 500 и 2000 франков в год (т. е. между 125 и 500 рублей золотом на наши деньги). Из этого же дохода приходские священники должны были возносить различные обязательные налоги на епархиальные нужды и до 100 франков на указанный нами добровольный дар церкви. Понятно после этого, отчего низшее католическое духовенство во Франции всегда было враждебно настроено по отношению к высшему...

Но не на благо и высшему духовенству служили его богатые доходы и роскошное содержание. Не высоко оно стояло в нравственном отношении. Оно подражало французской аристократии, и шло по её дороге. «Среди духовенства, – говорит, например, Блос (стр. 4), – как всегда, процветали богословские споры и преследования «еретических мнений». Но значительное число сановников церкви представляли собой такое явление, которое стояло в самом резком противоречии с учением христианства. Иные князья церкви на доходы, которые они получали от государства, церкви и народа, вели крайне роскошную и развратную жизнь. Зараженные несколько радикальною философией восемнадцатого века, они смеялись над церковью, папой, религией, глупостью верующих и иногда даже играли в атеизм. О приближающейся революции они говорили, как об интересном приключении. Они с большим удовольствием читали сатиры на религию, духовенство и церковь, хотя и делали все, зависевшее от них, для преследования вольнодумных писателей. Они разделяли старое мнение, встречающееся всегда у защитников привилегий, что религия хороша и необходима для бедняков, которым приходится ожидать награды на небе за все земные бедствия; но для человека образованного и просвещенного, она – лишь внешняя форма, а церковь – лишь общественное учреждение. Отвращение народа к этим своевольным сановникам церкви и их лицемерию, сказавшееся скоро во всей силе, поддерживалось также и духовным пролетариатом.

Но не одни «сановники» и «князья церкви» были предметом враждебного отношения со стороны простого народа и «духовного пролетариата». Некоторые французы (но далеко не все), и приходское духовенство весьма недоброжелательно вели себя по отношению к католическим монахам и монахиням и именно – за то, что иногда они захватывали в свою пользу крестьянские дома и земли не безупречным путем. У Блоса приведена жалоба сэн-клодских крестьян на монахов. В ней быть может, автором – каким-нибудь сельским адвокатом – допущены и некоторые преувеличения, но, без сомнения, она верно воспроизводит тот дух враждебности, какой проявлялся часто у французских крестьян по отношению к монахам на почве экономического угнетения. «Мы, – пишут сэн-клодские крестьяне, – рабы всем существом нашим, со всем нашим имуществом. Если мы остаемся в домах наших родителей и ведем со своими женами самостоятельное хозяйство, то после смерти наших родственников все их имущество принадлежит монахам. Нас выгоняют из отцовских лачуг, и мы должны просить милостыню у дверей того дома, где мы родились. Нам не только отказывают в милостыне, но господа наши имеют даже право не платить за лекарства и пищу, которые давались нашим родным во время болезни. Поэтому, если мы заболеем, ни один торговец не даст нам в кредит холста, ни один мясник не поверит нам в долг фунта мяса, аптекарь не даст лекарств, которые, может быть, спасли бы нам жизнь. Мы умираем, оставленные всеми людьми, и уносим с собой в могилу лишь уверенность, что мы оставили наших детей в нищете и рабстве. Если какой-нибудь чужеземец, не знающий здешних (т. е. сэн-клодских) порядков, имел несчастие прожить в этом варварском закоулке (Сэн-Клоде) хотя и один день, он становится таким же рабом монахов, как и мы. Тогда уже, если бы он приобрел какое-нибудь имущество даже в иной стране, это имущество принадлежало бы сэн-клодским монахам; они могут объявить об этом по всему свету, и это называется «правом преследования». Если монахи могут доказывать, что девушка, вступившая в брак, первую ночь после брака провела не в доме своих родителей, а в доме мужа, – она теряет право наследования после своего отца. Свидетельские показания такого рода часто вынуждаются посредством угроз и наследство переходит к монахам: все равно, будет ли оно равняться 100 или 100 тысяч франков, они с умеют получить его. Эти монахи беспощадно высасывают из нас кровь в течение всей нашей жизни и после пашей смерти они сдирают с нас шкуру (?), а остальное бросают на живодерню» (?!)

Вот какова характеристика социального положения всех трех сословий французского народа, каким оно было в конце XVIII века, т. е., пред началом первой французской революции. Несомненно, что два сословия – дворянство и духовенство – пользовались редкими привилегиями на счет третьего. В материальном отношении им не оставалось ничего большего желать, общественное положение их вполне соответствовало тому достоинству, на которое они претендовали, по которым они не всегда владели. Своим положением могло быть недовольно (и действительно было недовольно) только одно третье сословие – рабочие и крестьяне. Нищета, угнетение, беспрерывной труд, презрение высших, отсутствие правосудия и защиты в обидах, рабство, неравенство, отсутствие надежды на лучшее будущее – вот их удел. И, действительно. французские рабочие и крестьяне нередко проявляли крайнюю враждебность и к правительству, и к дворянству, и к духовенству.

Теперь опрашивается: если социальные нестроения были бы истинною причиною первой французской революции, то какому бы сословию французского народа должна была бы принадлежать инициатива революционного движения и какое бы сословие выделило из себя главных бойцов и выдающихся вожаков этого движения? Казалось бы, что главное значение в первой французской революции должно принадлежать третьему сословию, именно – рабочим и крестьянам. Однако в действительности этого не случилось. Правда, рабочие были втянуты агитаторами в революционное движение, но уже после того, как революция началась и когда вожаки восстания вынуждены были искать для себя поддержки в народной массе. Тем не менее участие рабочих в революционном движении было непродолжительно. Равнодушие скоро перешло в апатию. Рабочие с большею энергией поддерживали реакцию и содействовали восстановлению империи в лице Наполеона. Вот почему, не смотря, на то, что социальное положение рабочего класса во Франции в конце XVIII века было несомненно тягостным, историки не решаются однако же утверждать, что только именно оно было причиною первой французской революции. Что же касается крестьян, проживавших вне Парижа, то они не принимали никакого участия в произошедшем перевороте. Они всегда оставались верными своим королям, не смотря на все усердие агитаторов вызвать в них чувство недовольства и раздражения лично против Людовика XVI. Крестьяне были недовольны своим правительством, своими министрами, по личность короля в их глазах была всегда священною и неприкосновенною. И этим объясняется то обстоятельство, что во время первой французской революции провинциальные крестьяне не раз намеревались толпами в несколько десятков тысяч человек идти в Париж для подавления восстания и спасения своего несчастного короля.

«Материальные страдания короля, – говорит Карно в своей истории французской революции (стр. 37), – не составляют достаточного объяснения его волнений» и на этом основании он не признает причиною первой французской революции представленное нами выше печальное социальное положение французских крестьян, рабочих и фабричных мастеровых. В течение всего XVIII столетия рабочие и крестьяне находились в таком же положении, в каком застала их и революция. Пятнадцать лет царствования Людовика ХVI прошли совершенно спокойно, и революция возгорелась только в конце его царствования.

Мало этого. По свидетельству беспристрастной истории, теперь оказывается, что и целью революционных стремлений было вовсе не улучшение тяжелого материального положения французских рабочих и крестьян, а нечто совершенно другое. О крестьянах и рабочих ораторы – революционеры говорили только для «отвода глаз «от своих личных эгоистических намерений. «Революция стремилась к завоеванию свободы, – говорит тот же историк Карно (стр. 38), – а не к приобретению материальных улучшений». Этим сказано многое. Французские революционеры были подобны и нашим конституционалистам демократам. Последние также постоянно говорят о малоземелья крестьян и носятся с своим аграрным проектом. Подождём – увидим, о чем они собственно хлопочут. После сказанного видно и то, отчего вожаками французской революции не были ни крестьяне ни рабочие.

Инициатива революционного движения во Франции принадлежала самому привилегированному, обеспеченному и почетному сословию – дворянству. «Просвещенная и образованная часть дворянства, говорит Вильгельм Блос (стр. 6), дала ряд выдающихся людей, бывших передовыми борцами в различные фазы революции: Мирабо, Лафайет, Клермон-Тоннер, Ларошфуко. Петион, Баррер и сам Робеспьер вышли из рядов дворянства». Эту же мысль высказывает и Карно. «Аристократия, – говорит он (стр. 39), – со своей стороны тоже дала вождей революции. В салонах аристократии отточена была шпага, предназначавшаяся для заклания сословных привилегий. В королевских дворцах находили убежище писатели, преследовавшиеся за сочинение книг, направленных против престолов».

Далее, – кроме дворянства, весьма деятельное, живое и непосредственное участие в французском революционном движении принимало католическое духовенство и – не только низшее – в лице приходских священников, почти нищенствовавших и страдавших под тяжким гнетом тогдашнего церковного режима и гражданских чиновников королевства, но и высшее – в лице прелатов и епископов, увлеченных радикальною и атеистическою философией французских энциклопедистов. Побуждаемые честолюбием и тщеславием они открыто, в своих речах, церковных проповедях и печатных рассуждениях, критиковали действия королевского правительства и пропагандировали идеи революции, затем – конституции и, наконец, республики. Свободу, равенство и братство они объявили началами, возвещенными Христом, но неосуществленными в жизни только по причине противодействия королей и императоров. Революцию они называли делом беспредельной христианской любви к ближнему, революционеров провозглашали апостолами и мучениками. В тоже время они не стеснялись бросать грязью и в свою родную католическую церковь, поносили высшее католическое духовенство и осуждали тех епископов и священников, которые не сочувствовали революционному движению и не поддерживали его.

Наконец, много усердия проявила в поддержании и развитии революционного движения во Франции в конце XVI столетия и французская буржуазия. Это мнение разделяют и все лучшие историки первой французской революции. Так, Карно говорит (стр. 38): «Другим доказательством (того, что революция стремилась к завоеванию свободы, а не к приобретению материальных улучшений) считаем мы то, что дело преобразования нации нашло главных деятелей своих в рядах буржуазии –классе, наименее страдавшим от бедности и от развращенности нравов». После этого Карно приводит длинный ряд доказательств в пользу того, что буржуа – купцы, ремесленники, торговцы и вообще капиталисты –принимали живое участие в делах французской революции.

Даровала ли революция французам свободу, к завоеванию которой они стремились – это мы увидим в свое время. Но теперь для нас важно было установить тот несомненный исторический факт, что не социальные нестроения, в частности – не малоземелье крестьян и не тяжелое материальное положение фабричных рабочих были действительными причинами первой французской революции...

Что же? Наверное, спросишь ты с удивлением. Неужели же бедственному материальному положению рабочих и безземелью или малоземелью крестьян не следует приписывать никакого значения в истории первой французской революции? – Этого я не говорю. Социальные нестроения, положение рабочих крестьян, имели свое значение, но только – не первенствующее и не исключительное в смысле действительной причины революционного движения. Тяжелое социальное и материальное положение как крестьян, так и рабочих могло быть прежде всего тою почвою, на которой могли действовать революционные агитаторы с целью возбуждения толпы и её страстей. Кто же бывает доволен своим положением и кому не хотелось бы занять лучшее при всякой возможности к тому? Кроме того, тяжелое социальное положение рабочих и крестьян во Франции в XVIII веке могло быть и одним из побуждений или поводов для крестьян и рабочих – примкнуть к потоку общей революции. Но повод – не причина. Причины французской революции были совершенно иные. Мы их раскроем в одном из последующих писем. А пока – прости!

Твой друг Стр-ев.

Письмо III. Условия социальной и государственной жизни в России в настоящее время

.... Я писал уже тебе в первом письме, что существует мнение, разделяемое некоторыми писателями, будто условия нашей социальной и государственной жизни оказываются во всем аналогичными с условиями государственной жизни во Франции пред началом первой французской революции. Эго мнение в настоящее время энергично пропагандируется у пас нашими «освободителями», возбудившими и поддерживающими наше революционное движение. Особенно указывают на малоземелье и безземелье у наших крестьян и на бедственное положение наших рабочих.

Интересно проверить, насколько это мнение верно, потому что если действительно условия нашей социальной и государственной жизни аналогичны с таковыми же условиями жизни во Франции в конце XVIII века, то революция у нас неизбежна, как неизбежною была признаваема и революция во Франции.

Революционеры наши клевещут (в «Народном Календаре» на 1907 г.) на бывшего члена нашей первой государственной думы благоразумного князя Волконского, будто на одном из думских заседаний он доказывал ту мысль, что наши крестьяне малоземельем не страдают... Я усердно посещал в прошлом году заседания разогнанной государственной думы, интересовался речами князя Волконского, – но ничего такого, что приписывают ему наши революционеры, я от него не слышал. Лучшая из его речей по аграрному вопросу была произнесена им 18 мая 1906 года. И вот какое основное положение было высказано князем Волконским: «у наших земледельцев больше земли, чем у земледельца любой другой страны Европы; там от этого недостатка не страдают, – не страдают потому, что там земля приносит дохода больше, чем у нас». Затем князь Волконский утверждал, что крестьянский надел у нас не везде одинаков, потому что, при освобождении крестьян от крепостной зависимости, сами крестьяне брали на себя у бывших своих помещиков неодинаковое количество десятин пахотной земли в выкупной надел: в Новоузенском уезде, Самарской губернии брали, например, по 10–12 десятин3 на человека, в Балашовском уезде – по 5-ти десятин, в других по 6-ти, а в Курской губернии – только по 2,3 десятины земли на человека. С того времени население в России значительно увеличилось (прибавилось 40 человек на 100). а потому наделы земли, конечно, уменьшились. Итак, князь Волконский вовсе не говорил того, что наши крестьяне малоземельем не страдают, а он утверждал только, что у наших крестьян больше земли, чем у крестьян любой западноевропейской страны, не исключая, конечно, и Франции.

Хотя думцы, в роде Жилкина, Аладьипа, Аникина. Онипко и другие, не дали князю даже окончить его речь; но мне она показалась безусловно правдивою, и я сейчас укажу основания, почему я так думаю.

Наша Российская империя занимает пространство земли, равняющееся одной шестой части поверхности всей суши земного шара и почти в два с половиною раза больше поверхности суши всего европейского материка. Если не считать пространства, занимаемого морями и реками, то все количество земли нашего государства равняется 18.986.531 квадратной версте или 1.974.599.224 казенным десятинам; во Франции же, как мы видели, пред началом первой революции в конце XVI столетия всей земли было только 51 млн гектаров, т. е. у нас земли больше чем во Франции на две слишком тысячи миллионов гектаров

Правда, у нас за то больше и число жителей, чем было во Франции во время первой революции.

По последней народной переписи, народонаселение России равняется 141.184.600 человекам; во Франции, как мы видели, в конце XVIII века всех жителей было только 25 млн человек, т. е. количество населения у нас больше почти на 120 миллионов человек.

Теперь, если все пространство земли, занимаемое Россией разделить на количество её жителей, то мы увидим, что на каждого человека, не исключая и малолетних детей, в России приходится по 14 казенных десятин земли5; во Франции же, пред началом революции, при равномерном распределении земли между населением, приходилось бы на человека только по два гектара, т. е. по одной нашей десятине и по 994 квадратных сажени6.

Впрочем, нужно сказать правду, эти теоретические вычисления сами по себе почти ничего не дают нам для точной оценки действительного положения вещей. Так, например, по математическим вычислениям, как мы видели, у нас будто бы на каждого человека, не исключая и малолетних детей, приходится по 14 десятин земли; а в действительности, распределение земли между населением у нас весьма разнообразно: есть у нас множество лиц, которые не имеют в своем распоряжении и одной сажени земли; зато есть такие богачи, которые владеют десятками тысяч десятин земли. Кроме того, в общее число земель, указанное нами выше, вошли ведь и земли неудобные для хлебопашества – тундры, пески, болота, солончаки, леса и луга. Поэтому обратимся лучше прямо к действительности – к фактическому землевладению и землепользованию. При этом, мы не будем принимать во внимание даже и всей Сибири, так как о малоземелье в этой части России еще никто никогда не говорил, хотя Сибирь и занимает 14 млн квадратных верст или 1,456 млрд7 казенных десятин земли, при наименее плотном населении страны. Не будем иметь мы в виду ни царства польского, ни Кавказа, ни великого княжества Финляндского. Для нас важнее ознакомиться с действительным положением кровных русских людей.

Что же оказывается? Оказывается, что всего пространства земли в Европейской России – 4.225.160 квадратных верст. На нем проживает населения городского –11.830.546 человек, сельского – 82.384.869 человек, а всего – 94.215.415 человек. Таким образом, в Европейской России на одну квадратную версту приходится почти по 19,7 человек.

Всех сельских поселений в Европейской России по переписи 1894 года было 502.653, а всех дворов –10.626.028.

В 1903 году числилось земель: 1) во владении частных лиц, не исключая и крестьян, как частных владельцев, – 95.680.625 казенных десятин: 2) общинных крестьянских наделов – 125.873.547 десятин, т. е. несколько более, чем по 1% десятины на каждого человека; 3) земель казенных и удельных – 150.555.338 десятин, и, наконец, 4) земель, принадлежащих – , общественным, церковным, учебным и благотворительным учреждениям – 10.016.216 десятин.

Если мы обратим внимание на процентное отношение землевладения к общему количеству земли в Европейской России, то мы увидим, что 1) частновладельческих земель здесь, только 25%; 2) крестьянской надельной – 33%) удельной, кабинетской и государственной – 39,4%; наконец, 4) земель прочих учреждений (церквей, монастырей, учебных заведений, различных приютов, богаделен и т.п.) 2,6%. В частности, на правах собственности в Европейской России владеют землею: дворяне – в количестве 65.297.858 десятин, что равняется 68,3% от всего количества земли; купцы – 12.858.815 десятин или 13,4%; крестьяне – 12.577.867 десятин или 13,1%; мещане – 2.747.572 десятин или 2,9%; наконец, остальные владельцы – духовенство, немецкие и французские колонисты, заводы, школы, приюты, богадельни и другие благотворительные учреждения – 2.186.320 десятин или 2,3%.

Кстати сказать, в течение последние двадцать лет замечается в значительной степени уменьшение частного землевладения и дворян, и купцов, и увеличение такого у крестьян и мещан, что само собою говорит о том, что положение крестьян в России не ухудшается, а улучшается.

Кроме того, нельзя не обратить внимания еще и на то обстоятельство, что крестьяне владеют, говоря вообще, лучшими и более плодородными землями, чем другие землевладельцы (во Франции перед революцией было как раз наоборот). Так, например, в Архангельской губернии, где земля наименее удобна для хлебопашества, крестьянских наделов считается только 0,5%, за то в Курской губернии они равняются 62,4%, в Воронежской – 66,9%, в Саратовской – 51,3%, в Харьковской – 58,7% и т. д. Частные владения крестьян в Пермской губернии, неудобной для хлебопашества, равняются только 1,1%, в Минской, где много болот и другой неудобной земли – 1,4%, зато в Ярославской частновладельческих крестьянских земель – 35,6%, в Тверской – 37,8%, в Рязанской–18,2%, в Самарской – 23,5%, в Таврической – 26,4%, в Екатеринославской – 23,7%, в Харьковской – 13,4% и т. д.

Количество земель, принадлежащих казне и уделам, не должно казаться соблазнительным, если принять во внимание, что эти земли в наибольшем своем количестве (совокупно свыше 60%) находятся в таких губерниях, в которых климат и почва признаются наименее годными для хлебопашества, как, например, в Архангельской губернии казенных и удельных земель – 71.441.940 десятин или 99,4% всей земли в этой губернии; в Олонецкой – 8.549.231 десятина или 71%; в Вятской – 5.541.228 десятин или 39,7%; в Пермской – 12.464.451 десятина или 41,1%. Наоборот, в черноземных и наиболее плодородных губерниях количество удельных и казенных земель весьма незначительно; например, в Полтавской губернии их всего только –0,9%, в Эстляндской губернии – 0,2%, в Курской–1,5%, в Тульской – 1,5%, в Бессарабской – 2,3%, в Екатеринославской – 2,6%, в Харьковской – 3,4% и т. д. Вообще же замечается, что на долю крестьян выпали почти одни пашни и очень мало лесов и лугов; у помещиков же – дворян и купцов, – а также и в удельном ведомстве, наоборот, остались преимущественно леса, луга, озера, а также и неудобные земли – пески, солончаки, болота и т.п., например, в губерниях – Архангельской, Олонецкой, Петербургской, Новгородской, Псковской, Витебской, Минской, Могилевской и других.

Что касается урожайности посевов, то, по статистическим сведениям, за восемнадцать лет, частновладельческие имения в этом отношении стоят значительно выше крестьянских надельных земель. Так средняя урожайность ржи (опять-таки только в Европейской России и за время от 1883 по 1900) в частновладельческих имениях равняется 6-ти четвертям8, хотя в некоторых местностях (и именно – в десяти уездах) она поднималась даже до 8,75 четвертей; на надельных же крестьянских землях средняя урожайность ржи равняется вообще 5-ти четвертям, хотя в 28-ми уездах она достигала до 7,75 четвертей. Средняя же урожайность овса за тоже время в частновладельческих имениях равнялась 8,5 четвертям, в надельных крестьянских землях – только 7,25 четвертям. То же самое нужно сказать и о средней урожайности всех других хлебов – ячменя, проса, гречихи, кукурузы, картофеля и т. н. Причинами того, что частновладельческие земли приносят у нас больше дохода, чем надельные земли крестьян, нужно признать, конечно, удобрение и хорошую обработку полей у частных владельцев, обладающих большим капиталом, чем крестьяне, лучшими земледельческими орудиями и более сильным рабочим скотом.

Чистого сбора продовольственных хлебов (за вычетом семян), по имеющимся у нас сведениям за шесть лет, с 1895 г. по 1900 г., на долю каждого крестьянина, не исключая и малолетних детей, в Европейской России приходится 23,4 пуда9, хотя в некоторых местностях в указанные годы он достигал от 40 до 135 пудов; так это было, например, в уездах: Кирсановском, Балашовском, Сердобском, Петровском, Пензенском, Аккерманском, Измаильском, Бендерском, Сорокском, Белецком, Херсонском, Одесском, Тираспольском, Ананьевском, Елисаветградском. Феодосийском, Симферопольском, Евпаторийском, Перекопском. Днепровском, Мелитопольском, Бердянском, Мариупольском, Александровском, Павлоградском, Хоперском и Константиноградском.

Что касается рабочего скота, необходимого для успешного занятия хлебопашеством, то статистические данные за восемнадцать лет (1883–1900) представляют нам следующие основания для суждения о его количестве и распределении в Европейской России. Из ста голов общего числа лошадей на долю крестьян, в среднем выводе, приходится 85 штук; а в некоторых уездах число лошадей, принадлежащих крестьянам доходит до 95 и даже до 99 штук из той же сотни рабочих лошадей. На сто человек крестьян (не исключая из этого числа и детей) рабочих лошадей приходится 24, но в некоторых уездах количество их возрастает и до 48 штук. На сто десятин посева кормовых хлебов, рабочих лошадей приходится 28 штук, но в некоторых уездах – от 45 до 89 штук; на один крестьянский двор – 1,5 лошади, а в некоторых местностях – 3, и даже 5 штук лошадей.

Количество и пропорциональное распределение крупного рогатого скота, необходимого в сельском хозяйстве, за тоже время, по статистическим данным, мы можем представлять себе в таком виде. Из ста голов общего числа рогатого, крупного скота в среднем выводе крестьянам принадлежит – 81,7 штук, а в некоторых местностях несравненно больше – от 95 и даже до 99 штук (например, в губерниях: Вятской, Пермской и Вологодской). На сто человек крестьян, пользующихся надельною общественною землею, приходится 40 штук: впрочем, есть губернии, где это количество доходит до 55 и даже до 106 штук скота (в губерниях Астраханской, Оренбургской, Минской и других). На сто десятин посева, рогатого скота можно полагать 46 штук, а в некоторых местностях до 80 и даже до 211 голов. На крестьянский двор такого скота приходится 2,3 штуки, хотя в некоторых уездах можно полагать и значительно больше: от 4 до 8 штук (в губерниях Оренбургской. Астраханской, Эсгляндской, Курляндской и Лифляндской).

Местные цены на хлеба в среднем выводе по статистическим сведениям за 1888–1900 годы представляются в следующем виде: цена на рожь: осенью – 63 коп. за пуд10, весною – 66 коп. за пуд; цена овса: осенью – 58 коп. за пуд, весною – 57 коп. за пуд; цена яровой пшеницы–81 коп. за пуд: цена ячменя – 58 коп. за пуд.

Местные цены на скот в среднем выводе за тот же период времени определяются в таком размере: рабочая лошадь осенью стоила 37 рублей11, весною – 48 рублей; цена дойной коровы: осенью – 24 рубля, весною – 30 рублей; цена пары рабочих волов: осенью – от 25 до 150 рублей, весною –от 46 рублей до 165 рублей; цена вола на убой: осенью – от 11 до 80 рублей, весною – от 19 до 87 рублей; цена простой свиньи: осенью – от 25 до 39 рублей, весною – от 32 до 40 рублей и т. д.

Поденная плата пешему рабочему (т. е., поденщику–чернорабочему без лошади и волов) на его харчах за тот же период времени (1888–1900), по статистическим данным, в среднем выводе, может быть определена нами в таком размере: а) в период посева хлебов – 43 коп. в день12 (конкретнее, плата чернорабочего в это время была такова: в 44 уездах – от 30 до 35 коп. в день; в 198 уездах – от 30 до 40 коп. в день; в 116 уездах – от 40 до 50 копеек в день; в 90 уездах – от 50 до 60 коп. в день; в 39 уездах – от 60 до 70 коп. в день; в пяти уездах – от 70 до 80 коп. в день и в двух уездах – от 80 до 90 копеек в день); б) в период сенокоса рабочему платили по 57 коп. в день, хотя в некоторых местностях цена рабочего в это время достигала и до 1 руб. 20 коп. в день; в) в период уборки хлебов поденная плата рабочему была 62 коп.; но в 25-ти уездах платили и по 1 р. 50 к. в день.

Что касается материального положения фабричных рабочих и мастеровых в России, то мы, к сожалению, не имеем под руками таких точных и обстоятельных данных, какими мы располагаем относительно оценки материального положения наших крестьян. Во всяком случае, мы имеем полное основание утверждать, ссылаясь на отчеты наших казенных заводов, что знающие рабочие и хорошие мастера получают от 1 р. 20 к. до 2 р. 50 коп13. в день (столько именно получают у нас преподаватели гимназий, духовных семинарий и других средне-учебных заведений); впрочем, если мастеровые работают не на месячном жалованье и не поденно, а «издельно», по установленной расценке, то, при усердии, они могут зарабатывать и больше указанной платы. Кроме того, есть мастера (например, хорошие машинисты, техники), которые во многих частных заводах и фабриках получают от 1200 до 1500 рублей годового жалованья при готовой квартире, а иногда и с особою прибавкой в виде наградных, процентных и т. п. Во Франции: же пред революцией, как мы видели, рабочий не получал более 26 су или – на наши деньги – 25 коп. в день14; а в год, если только не было делаемо у него никаких вычетов за прогульные дни и праздники, он мог получить только... девяносто рублей!

И так, приведенных выше данных, нам кажется, достаточно для того, чтобы убедиться, что положение наших крестьян и фабричных рабочих в настоящее время далеко не то, каким историки представляют нам положение французских крестьян и рабочих в конце XVIII века, т. е., пред началом первой французской революции.

Дальнейшие сравнения только подтверждают сказанное.

Что у нас теперь крепостных крестьян нет, это известно всем. Акт освобождения крестьян от крепостной зависимости у нас совершен без всякой революции, одною властью монарха, как тою же самою властью совершены у нас и многие другие социальные реформы.

Отношение дворян и духовенства к крестьянам у нас опять-таки не имеет ничего общего с тем, что было во Франции пред революцией. Если не считать наших личных дворян, получивших дворянское достоинство по-своему образованию или по службе, то наше дворянство окажется и немногочисленным, и не значительным по своему влиянию на социальный строй нашей государственной жизни. Своими имениями наши знатные дворяне почти никогда не управляют сами непосредственно; крестьяне часто даже и не видят никогда таких помещиков в их владениях. Приезд барина в свое имение из Петербурга или Парижа для крестьян составляет целое событие. Никаких юридических обязанностей в отношении к дворянам наш законодатель на крестьян не возлагает. Пред судом и законом никаких особенных прав и преимуществ наши дворяне не имеют; даже, напротив, за некоторые преступления (например, за воровство и мошенничество) наш закон дворян карает далеко строже, чем крестьян или мещан.

«Права охоты», которым так тяготились французские крестьяне пред революцией, у нас нет; а если бы какой-нибудь дворянин-охотник из-за своей охоты испортил крестьянину его ниву или огород, то даром ему это бы никогда не прошло.

Духовенство паше также несправедливо было бы обвинять в том, что оно, подобно французскому, пред великою французскою революцией, лежит тяжелым бременем на государстве или народе, расстраивая благосостояние того и другого. Никаких десятин ни от кого оно не получает. Из средств государственного казначейства на содержание православной Церкви и органов её управления в России ежегодно выдается всего только 29 миллионов рублей. Но на эти деньги, кроме православного духовенства – черного и белого, содержится еще 246 больниц при церквах и монастырях с 4594 кроватями, 998 богаделен с 13.893 призреваемыми и свыше 45 тысяч церковно-приходских школ. Священнику из указанных сумм государственного казначейства выдается жалованье в размере от 100 до 300 рублей в год15, а псаломщикам – вчетверо менее. Но и не все священники, а тем более – не все диаконы и псаломщики получают у нас казенное жалованье. Городские священники и духовенство более или менее достаточных сел его не получают совсем. Впрочем, кроме указанной суммы, получаемой некоторыми священниками и псаломщиками из государственного казначейства, русское православное духовенство пользуется еще добровольными даяниями от прихожан, что собственно и составляет его главное содержание. Но каковы эти даяния и как тяготится ими наше духовенство, это прекрасно изобразил еще поэт Н. А. Некрасов (которого нельзя упрекнуть в незнании народной жизни) – в своей поэме «Кому на Руси жит хорошо»11. Вообще же нужно сказать, что материальное положение православного духовенства в России никогда и ни для кого не представлялось завидным. Указывают обыкновенно на церковную землю. Монастырских и церковных земель в настоящее время числится всего на всего до 1.700.000 десятин (у французского духовенства было 10.000.000 гектаров). При равномерном распределении на каждого из наших священно- и церковнослужителей, не принимая во внимание их сыновей, пришлось бы не более, как по 2,9 десятины... Кто видел наше сельское духовенство в средней России, тот согласится с нами, что оно и ныне, как при Посошкове, еще не далеко ушло от простых крестьян: «мужик за соху и поп за соху...»

И так из всего сказанного нами выше, легко усмотреть, почему не следует разделять мнения некоторых писателей, будто бы социальное и материальное положение крестьян и фабричных рабочих в России вполне аналогично с тем, в каком положении находились крестьяне и рабочие во Франции пред началом первой французской революции. Но если во Франции действительною причиною революции нельзя считать вообще бедственного материального положения французского населения, как уверяет нас Карно, Тьер, Блос и другие историки, то тем более, таковое положение населения не может быть признано действительною причиною революционного движения, происходящего ныне у нас.

Впрочем, если уже кому желательно находить аналогию между тем, что происходило во Франции и что совершается ныне у нас, то такую аналогию можно усматривать лишь в том, что как во Франции, так и в России революционное движение возбудили первоначально не крестьяне и не рабочие, а воспользовавшиеся бессилием и бездействием власти и сбившиеся с толку интеллигенты, вышедшие из дворянского и духовного сословий, и что если уже теперь в революционном движении в России принимают непосредственное участие крестьяне и рабочие, то только потому, что они вовлечены в него агитаторами уже после того, как оно началось, и вовлечены большею частью обманом и ложью.

Да! Наши русские крестьяне и рабочие – не виновники революции, а её несчастные жертвы, как и крестьяне французские... Но об этом речь будет у нас дальше.

А пока – прощай!

Твой друг Стр-ев.

Письмо IV. Личность французского короля Людовика XVI

... Умышленно или неумышленно, но сильно погрешают те писатели, которые всю ответственность за революцию конца XVIII века во Франции взваливают на тогдашнее французское правительство и в особенности на короля Франции – Людовика ХVI. Неуменье и неспособность правительства, его злоупотребления и халатность, его пренебрежение и равнодушие к нуждам рабочего и земледельческого классов, его бюрократические традиции и продажное чиновничество, его неподвижность и бездеятельность, его невнимание к самым жгучим запросам жизни, вот что, – говорят, – вызвало во Франции революцию и было причиною тех кровопролитий и зверских злодеяний, которыми она сопровождалась несколько лет.

Я далек от того, чтобы оправдывать поведение лиц, в руках которых находилась судьба Франции пред первою революцией. Я вовсе не намерен идеализировать тогдашнее французское правительство или брать на себя защиту тогдашних французских министров. Я очень хорошо знаю все недостатки тогдашнего французского правительства и имел возможность ясно увидеть его ошибки, повлекшие за собою для Франции весьма тяжкие и роковые последствия. Но при всем том, я считал бы крайнею несправедливостью всю вину за первую французскую революцию взваливать на одно только тогдашнее французское правительство, а тем более на тогдашнего короля Франции. Я останавливаю свое внимание, главным образом, на последнем, так как от него зависели: и выбор министров, и законодательство, и направление политики.

Во время первой французской революции во главе правительства Франции стоял злосчастный король Людовик ХVI, внук Людовика ХV.

Что же это был за человек и можно ли, действительно, признавать его главным, если не единственным, виновником первой французской революции?

Личность его, по моему убеждению, не легко поддается характеристике и его едва ли верно понимают даже лучшие историки Франции и, в частности, французской революции. К сожалению, я не знаю таких историков французской революции, которые бы отличались полным беспристрастием и научною объективностью. У всех известных мне историков французской революции слишком ясно высказываются симпатии к революции и республике; они говорят о своем предмете с особенною любовью и это не позволяет им произнести беспристрастный суд о французских королях, монархическом образе правления, роялистах и всех противниках революционного движения. По этой-то причине не встречается совершенно объективной характеристики и короля Людовика ХVI. Вот пред нами книга Карно "История французской революции». Его отец имел весьма важное значение в истории французской революции, как государственный деятель – республиканец: он сам, автор книги, после февральской революции был назначен министром народного просвещения; его сын – известный президент французской республики, убитый своими же передовыми республиканцами. К революции и республике он открыто высказывает свои симпатии; первую французскую революцию он признает таким благотворным, хотя и насильственным переворотом государственной жизни во Франции, который послужил источником неисчислимых благодеяний для всего мира человеческого.

Теперь посмотрим, какой отзыв о французском короле Людовике ХVI дает этот не беспристрастный историк первой французской революции и осмеливается ли он обвинять его, как виновника революции и всех тех ужасов, которые пережиты были тогда его отечеством. «Чистая нравственность молодого короля, – говорит он, – обещала совсем иное царствование, и восшествие его на престол было встречено с большими надеждами. Людовик XVI никогда не знал бурных порывов юношеских страстей, по за то он не знал и великодушных стремлений молодости. У него была заурядная, бессильная натура, узким и ханжеским воспитанием порабощенная кастовым предрассудкам и клерикальному направлению. Понятно, что он относился враждебно к идеям современной философии и к поползновениям на политическую свободу. Но у него было искреннее милосердие, которое внушало ему участие ко страданиям ближних и располагало его охотно обращаться к мерам материальных улучшении».

И так, вот то свидетельское показание, которое пред судом истории дает не беспристрастный Карно о подсудимом короле Франции Людовике ХVI. Кто же на основании этого показания произнесет роковой приговор над злосчастным королем? Кто может, без укора научной совести, сказать, что Людовик XVI был виновником революции? Карно умолчал о многом, что служит к чести короля, умерщвленного его отечеством. Карно характеризует нам Людовика, только как человека, и ни слова не говорит нам о нем, как о государе. Из слов Карно мы узнаем, что король Людовик XVI был человек высокой нравственности, вел жизнь безукоризненную; не знал бурных порывов страстей, т. е., руководствовался в своей жизни рассудочным хладнокровием и благоразумием; отличался всегда искренним милосердием и участием к страданиям ближних, всегда готов был заботиться о материальных улучшениях жизни своих подданных. Не зная даже ничего более об этом человеке и руководствуясь в своем суждении только тем, что сказал о нем Карно, мы можем с спокойною совестью произнести лишь такой приговор: при Людовике ХVI революция во Франции произойти могла; но сам Людовик никогда не мог быть виновником революции, ибо ему было противно все существенное в революциях: насилие, смерть, кровопролитие...

Оставим однако же французских историков и обратимся к немецким. О событиях истории чужого народа легче говорить беспристрастно, чем о событиях из жизни своего народа. Но и между немецкими учеными нет, к сожалению, совершенно беспристрастных историков. Как-то случилось так, что историю французской революции писали только те немецкие ученые, которые сами симпатизировали одностороннему политическому либерализму, демократизму, республике. Если не считать Шлоссера, написавшего «Историю ХVII века», в которой он, между прочим, в одном из восьми томов говорит и о первой французской революции, и Зибеля с его крайне односторонними философскими и историческими воззрениями, то лучшим немецким историком французской революции нужно признать Вильгельма Блоса, хотя и этот писатель смотрит на революционный переворот, произведенный во Франции в конце XVIII века, только с левой стороны, а потому и не является историком вполне объективным и научно-беспристрастным.

Теперь выслушаем, какой отзыв делает он о короле Людовике ХVI

«После развратного Людовика ХV, – говорит он, – на престол вступил добродетельный, по очень ограниченный и слабый Людовик XVI. будто нарочно брошенный иронией всемирной истории в бурю революции лишь для того, чтобы она смела его». В другом месте он характеризует Людовика ХVI таким образом: ...Людовику ХV наследовал внук его, Людовик XVI. Молодой король уже по внешнему виду (?!) не производил выгодного впечатления: он держал себя неловко и неуверенно (?). Самой большей его страстью была охота: судьбы государства нисколько не заботили короля. Король был поглощен своими охотами на оленей, серн, зайцев и барсуков; ему надо было собственноручно убить 10 тыс. штук дичи в год. Охота была для этого короля столь важным делом, что место собрания генеральных штатов, которых хотели держать подальше от возбужденного Парижа, он назначил у самой столицы, в Версале, – собственно, как он сам говорил, ради охоты. Он вел дневник, и те дни, когда не было охоты, он отмечал в своем дневнике словом: «ничего». 14 июля 1789 года – день взятия Бастилии – отмечено там также: «ничего». Это – взятие-то Бастилии было «ничего»?! Заяц, собственноручно убитый королем, был бы для истории хоть «что-нибудь». Благосостояние народа, быть может, меньше всего интересовало его. Он был далеко не так добр и простодушен, каким его часто изображают: его трагическая судьба представляет его в особом свете, не похожем на тот, в котором он явился бы нам, если бы он остался на высоте абсолютной королевской власти. Он был лишен всякой самостоятельности: характер его был так слаб, что им управляли окружавшие его и в особенности его супруга. Во время революции ему пришлось понести кару за многое, в чем он был неповинен, но так как он, в качестве монарха, был главным представителем старой Франции, то и громы революции должны были разразиться над его головой».

Как мы видели, Блос, называя короля человеком слабохарактерным и лишенным всякой самостоятельности, утверждает, будто он находился под особенно сильным влиянием своей супруги, которая и управляла им. Так как такое же мнение высказывают и другие писатели, то прежде чем составлять свое суждение о характере короля по изображению Блоса, мы выслушаем его отзыв и о королеве. Вот он что говорит об ней: «Королева Мария-Антуанетта, дочь императрицы Марии-Терезии австрийской и сестра императора Иосифа III, по натуре была сильнее своего мужа и господствовала над ним. Она была красива, не смотря на свою отвисшую, габсбургскую нижнюю губу, остроумна и мила. Но в ней воплотилось все высокомерие старого времени. Этой гордой женщине, воспитанной во всех предрассудках и предубеждениях против народа (?!), были противны всякие, даже малейшие уступки духу нового времени; дело дошло до того, что эта «австриячка» стала очень ненавистной народу. Ее считали безнравственной, о ней рассказывали массу романических историй: правда ли это или нет, мы судить не можем, потому что хронику скандалов того болтливого времени невозможно считать заслуживающими, доверия историческим материалом. Но легкомысленная королева в те времена была бы явлением вполне понятным во Франции... Брак Людовика ХVI с Марией-Антуанеттой был заключен по политическим соображениям, что во время революции только облегчило вмешательство иностранных держав во внутренние дела Франции». Такова-то, по словам Блоса, была супруга Людовика ХVI, французская королева Мария-Антуанетта.

Теперь мы должны возвратиться к отзыву Блоса о самом Людовике ХVI и решить вопрос, насколько этот отзыв беспристрастен и дает ли он нам право утверждать, что вся вина за первую французскую революцию должна падать только на одного этого несчастного государя.

Для внимательного читателя ясно видно, что отзыв Блоса не беспристрастен и не соответствует исторической правде. Прежде всего бросается в глаза, что ученый немецкий историк был занят больше внешностью короля, чем установлением существенных терт его характера. В полном согласии со всеми историками французской революции он утверждает, что Людовик XVI был человек добродетельный; но тут же сейчас в противоречие самому себе говорит о нем, что он был далеко не так добр, как его часто изображают, при чем в подтверждение этого уверения не приводит ни одного факта. Далее он, как мы покажем ниже, на основании несомненных исторических памятников, прямо клевещет на Людовика ХVI, будто бы меньше всего его интересовало благосостояние французского народа и будто бы судьбы государства его нисколько не беспокоили. Блос утверждает, будто бы Людовиком, по причине его слабохарактерности, управляла его супруга. Не отвергаем, что Мария Антуанетта, как умная и энергичная женщина, могла иметь влияние на своего мужа; но странно, что в своей книге, обнимающей 436 страниц весьма убористого шрифта. Блос не указал ни одного факта, который бы подтверждал его слова. Наконец, не может не отметить и того противоречия, в которое Блос впадает с отзывом Карно. Карно говорит, что Людовик XVI никогда не знал бурных порывов юношеских страстей; а Блос наоборот старается уверить своих читателей, что Людовик только и жил страстью к охоте, что ради её он, будто бы, бросил на произвол судьбы и свое королевство. Кому же верить? Прибавим только, что мнение Карно вполне разделяет и другой французский историк первой революции – Минье. При этом обращаем внимание еще на то, с какою энергией Блос нападает на страсть бедного короля к охоте; он даже издевается над ним. Правда, наш Петр Великий утверждал, что царям несвойственно заниматься охотою, тратя на нее дорогое время: по Петр Великий судил о людях по себе, с обыкновенной же точки зрения трудно понять, почему коронованным особам несвойственно то, что дозволительно их подданным.

Как же, с точки зрения Блоса, следует ответить на вопрос: следует ли Людовика ХVI считать виновником революции? Отвечаем его собственными словами: во время революции королю пришлось понести кару за многое, в чем он был неповинен. Этот ответ вполне гармонирует и с нашим мнением, именно, что при Людовике XVI революция произойти могла, но что он никогда не мог быть её виновником.

Оставим, впрочем, на время и Карно, и Блоса; с их отзывами о короле Людовике ХVI мы встретимся еще раз.

Теперь нам нужно самим дать беспристрастный ответ на поставленный нами вопрос: что за человек был французский король Людовик XVI и можно ли на основании несомненных исторических свидетельств утверждать, что в том или ином отношении он был виновником первой французской революции?

Личность короля Людовика XVI представляет богатый психологический материал для изучения и полна глубокого трагизма. Многие стороны его характера не успели еще отлиться в твердую форму и обрисоваться на ясном фоне истории; другие – представлены нам современниками в извращенном виде; то было время болтливое и не критическое, как утверждает Блос. Страсти бушевали, противники находились в непримиримой вражде, клеветали друг на друга и вели борьбу с беспредельным раздражением. Исторические памятники такого времени требуют самой серьезной критики, – в противном случае нельзя избежать партийности. Вот почему в мемуарах современников мы встречаем отзывы о короле Людовике XVI до такой степени противоречивые, что примирить их нет никакой возможности.

По моему мнению, король французский был человек, имевший свои достоинства и свои недостатки; но недостатки его не были так велики, чтобы могли возбудить революционное движение.

К отрицательным чертам его характера нужно отнести, без сомнения, то, что в детстве он не получил надлежащего воспитания для предстоящего ему служения, на престол взошел очень молодым и совершенно неопытным в политической деятельности, но природе был слабохарактерен и крайне нерешителен, вследствие чего иногда он мог казаться человеком весьма ограниченным и боязливым до трусости. Неудивительно после этого, что в своей жизни он часто находился под самыми разнообразными и совершенно противоположными влияниями: сегодня он делал шаг вперед, а завтра – два назад. То он уверял всех окружавших его в своем твердом намерении, подобно своим предкам, оставаться всегда верным монархическому абсолютизму, то он высказывал радость, что именно на его долю выпало счастье – даровать французскому народу либеральную конституцию. «Глубоко сознаю я, – сказал он, подписав декрет о созвании нотаблей, – какое счастье быть королем свободной нации»! и от радости он не спал всю ночь. Один современник рассказывает нам следующий весьма характеристический анекдот. В самый день открытия Учредительного Собрания Людовик XVI обратился с вопросом к одному офицеру, дежурившему у него во дворце: «Господин офицер! Вы принадлежите к какой партии? –Я роялист, ваше величество, – отвечал офицер. – А я жирондист!» – заметил король. Это, конечно, анекдот, но он бы не дошел до нас, если бы не был остроумен и правдоподобен... Когда революция уже началась, а особенно когда она вошла в полный разгар. Людовик видимо терялся и не знал, что делать. Он подписывал всякий декрет законодательного собрания, какой ему подносили, как бы он ни противоречил его собственным убеждениям и интересам, лишь бы он только послужил к успокоению страны, как его в том уверяли. Революционерам он делал уступку за уступкой. 11 июня 1791 года Учредительное Собрание сделало постановление о том, что армия больше не зависит, от короля. И что же? Людовик утвердил даже и это постановление. Две тысячи офицеров, преданных королю, возмутились таким поведением его и ушли из Франции. Полковник Вирье, убежденный роялист, переломил после этого свою шпагу и, покидая собрание, сказал: «Я хотел противодействовать правительству лишь в некоторых пунктах. Но каково мое горестное удивление, когда я вижу, что приходится защищать короля и прежде всего – против него самого»! А как легко было успокоить неопытного и растерявшегося короля, показывает нам следующий факт, повторяющийся всеми, без исключения, историками французской революции. Когда 14 июля 1789 года взята была Бастилия, в ней было найдено только семь узников. Но за то сколько погибло в этот день человеческих жизней! Были убиты губернатор и комендант Бастилии. Народ восстал. В доме инвалидов бунтовщики захватили 30 тысяч ружей, множество сабель, шпаг и даже пушек. Все улицы Парижа были обагрены кровью. На площадях лежали трупы. Гвардия перешла на сторону бунтовщиков. К королю прибежал обер-гардеробмейстер и член генеральных штатов герцог де Монкур. В ярких красках он представил ему, что делается в Париже и как не надежно войско. – «Так ведь это – бунт!» вскричал король. – «Нет, ваше величество, это – только революция!» заметил герцог. Людовик успокоился и даже отправился лично в национальное собрание, где его встретили шумными рукоплесканиями.

При всем том Людовик XVI обладал и положительными достоинствами, составляющими признак великих характеров. Он был человек набожный и в высшей степени религиозный: он был истинный сын своей церкви и не стеснялся открыто выражать свое благоговейное уважение и покорность папе, как главе католичества. Его частная жизнь в нравственном отношении была безупречна. Были распространяемы сплетни и болтали всякий вздор о короле; но мы видели, что даже враждебный королю историк отказывается верить этой болтовне. О короле же никто не решался сказать ничего такого, что могло бы запятнать его нравственный облик. Добродетели короля: скромность, кротость, мягкосердие, сострадание к ближним и всегдашняя готовность помочь им, уважение в людях их достоинства, вежливость к подданным, любовь ко Франции и французскому народу – были общеизвестны, и потому каждый историк с правом мог бы сказать, что таких людей, как Людовик XVI, во Франции в то время было очень и очень немного. Кроме того, он, как оказывается на деле, обладал твердым и сильным характером и такою непреклонною волею, что в тяжкие минуты испытаний мог показать себя и мужественным, и решительным. Наконец, мы имеем под руками достаточно данных, ясно доказывающих, что Людовик XVI обладал и политическою мудростью.

Что бы не быть голословными, мы укажем некоторые факты, подтверждающие сказанное нами.

Мужественным и твердым Людовик показал себя в особенности во время производства суда над ним и пред своею мученическою кончиною.

Суд над несчастным королем Франции Людовиком XVI – по глубокому убеждению всех честных писателей – был возмутительнейшим злодеянием, какое только знает история новейших европейских государств. Он был крайне несправедлив уже потому, что озверелые бунтовщики в одно и то же время были и обвинителями, и судьями, и свидетелями. Поэтому Жозеф-де-Местер, указывая на этот «суд», мог с полным основанием высказать французам следующий упрек: «Никогда еще столь великое злодеяние не имело так много сообщников!» Король знал, что он виновен лишь в том, что благодаря своему происхождению, он был королем Франции; а потому он держал себя на суде с полным достоинством и сановитостью. Вот как рассказывают об этом более, чем беспристрастные историки, сочувствующие революции, а не королю – Карно, Минье, Олар и Блос. Конвент решил потребовать короля в свое заседание на суд, при чем Сен-Жюст и Робеспьер заявили, что Людовик XVI должен быть судим не как король и не как гражданин, а как враг, «т.е. (поясняет историк Олар), что его следует не судить правильным судом, а убить». Сантерр и мэр Шамбон объявили этот декрет конвента королю, при чем называли последнего, уже не королем, а просто Людовиком Канетом. Король протестовал против такого поведения посланников конвента и сказал: «Это – лишь продолжение того, что я выстрадал за эти четыре месяца. Я пойду с вами, но – не потому, что бы я признавал над собою власть конвента, а потому что в руках моих врагов – сила!» Таким языком не может говорить человек трусливый и чуждый самообладания.

Так как враги короля уже наперед, раньше всякого суда решили отнять у него жизнь, то чтобы обвинить его они обращались даже к провокации, или приписывая ему, в виде улик, такие документы, которые ему никогда не принадлежали, и, по всей вероятности, подложные, или же ставя ему в вину интриги, которые были ведены его приближенными. Зная это, король или отрицал, или говорил, что не помнит, или не признавал предъявленных ему документов, или ссылался на конституцию. Вообще же, – замечает Олар, – «он говорил лаконично и обнаруживал полное спокойствие». Апеллировать к народу ему не позволили. Смертный приговор, объявленный ему министром юстиции, он выслушал совершенно спокойно; ни одна жилка не дрогнула в это время на его лице. Прощание с женою и сыном накануне казни было в высшей степени трогательно и героично; оно было бы достойно пера Шекспира. Когда король благословлял своего сына, навзрыд рыдали даже тюремщики; а король спокойно произносил свою молитву. После этого, обратившись к своему бывшему министру и защитнику на суде – Малербу, он просил его исполнить его последнюю просьбу, именно – передать конвенту, что в течение всей своей жизни он постоянно желал лишь блага своему народу и никакой другой цели не преследовал. «В продолжение двух часов, я стараюсь припомнить, – сказал Людовик XVI, – заслужил ли я во время моего царствования хотя малейший упрек от моих подданных. И вот, господин, Малерб, клянусь вам от всего моего сердца, как человек, который скоро предстанет пред Богом, – я постоянно желал счастья народу, и никогда у меня не было ни одной мысли, противной его благу».

Позже мы увидим, что, говоря это, король был прав. При посредстве Малерба, он упросил правительство прислать к нему в Тампль (Тюремный замок) его духовника Эджеворта для молитвы и напутствия его святыми таинствами. Ночь пред казнью Людовик спал спокойно. На другой день, в пять часов утра, по его просьбе, его разбудили, и он сделал свои последние распоряжения. Вопреки обещанию, данному накануне жене и сыну, он к ним не пошел. Эго испытание было бы для него слишком тяжело. Вместо того он стал готовиться к смерти. Пригласив духовника, он исповедовался у него и причастился. Затем начальнику тюрьмы он поручил передать жене и сыну его последние слова и все, что ему позволено было завещать, – обручальное кольцо, фамильную печать и прядь своих волос. «Уже раздавался барабанный бой, – рассказывает Мивье далее, – слышался шум от передвижения пушек и от смутных голосов. Наконец приехал Сантерр. «Вы приехали за мною, – спросил Людовик: – прошу у вас одну минуту». Вручив свое завещание муниципальному офицеру, он взял шляпу и твердым голосом сказал: «Едем!» Это было 21 января 1793 года в девять часов утра. Людовик сел в карету мэра; рядом с ним поместился его духовник Эджеворт, а на переднем сидении – два жандарма. От тюрьмы до площади революции, раньше называвшейся площадью Людовика ХVI, карета ехала целый час, среди длинных шпалеров национальной гвардии, молча стоявшей под ружьем. Париж был безмолвен и угрюм, никто не высказывал ни одобрения, ни осуждения происходившему. На пути к месту казни Людовик, сидя в карете, спокойно читал молитвы на исход души. На место казни Людовик прибыл ровно в 10 часов. Твердым шагом, – по словам того же историка Минье, – он взошел по ступеням эшафота, на коленях принял благословение священника, который, осеняя его крестным знамением сказал ему: «взыди на небо, сын святого Людовика»! Много тысячная толпа, окружавшая эшафот, затаила дыхание; только роялисты бегали по площади и приглашали своих единомышленников спасти короля. Людовик хотел сам, без насилия, вложить в гильотину свою голову и страшно противился палачам, которые решили спять с него сюртук и связать ему руки... На минуту умолкли барабанщики национальной гвардии; король воспользовался этим моментом, взошел на край эшафота и громким голосом сказал: «Французы! Я умираю неповинным в тех преступлениях, которые возводят на меня; я прощаю своих врагов – виновников моей смерти и молю Бога, чтобы моя кровь спасла счастье Франции!» В этот миг генерал Берюйе велел ударить в барабаны; палачи схватили короля, и в 10 часов 20 минут голова его покатилась по подмосткам эшафота... И так, Людовик XVI умер мужественно и с удивительною твердостью, как истинный герой. Смерть его была лучше его жизни. Его враги и в том числе сам Робеспьер, как увидим дальше, не имели мужества умереть так, как умер злодейски умерщвленный ими король...

Свой печальный рассказ о злосчастной судьбе французского короля Людовика XVI, при котором произошла первая французская революция, знакомый нам уже историк Блос, заканчивает следующим; замечанием: «Так кончил жизнь этот король, которого одни преувеличенно восхваляли, а другие преувеличенно порицали. Его ошибки (какие?) были велики; но еще больше была та историческая вина, которою его предки обременили династию. Он понес кару за себя (?), но еще больше за других. Раз судьба бросила его в ту страшную бурю, которая должна была поглотить его, то он мог явиться лишь во всей своей слабости, как он и явился. В иное время, может быть о нем, можно было бы сказать немного хорошего, но также – и немного дурного».

Не знаю, какое впечатление производит эго замечание Блоса о Людовике XVI на других читателей, а мне оно не правится. Только новейшие ученые, подобно Блосу, ставящие политику выше науки, способны утверждать, будто бы беспристрастная история может произносить об одном и том же историческом лице или действии в одну эпоху – одно суждение, в другую – другое. Так поступают только люди льстивые и двоедушные.

Впрочем, не лучшее суждение высказывает и французский историк Карно. Рассказав также о казни Людовика ХVI, он заканчивает свое повествование такими словами: «Людовик умер с чисто христианскою покорностью... Вражда, возбужденная Людовиком ХVI, не смотря на многие личные его качества, легко объяснима. Как последний представитель старого строя, он роковым образом унаследовал всю ненависть, накопившуюся веками против него».

Что сказать об этом замечании? Прежде всего, – оно не вполне попятно читателю. Карно говорит сначала о вражде, которую возбудил Людовик XVI. К кому или против кого? По всей вероятности, к себе самому со стороны французского народа. Но затем оказывается, что Людовик вовсе не возбуждал никакой вражды и к себе самому, а что он получил в наследство ненависть против старого порядка... Во всяком случае в приведенном нами замечании, Карно не доказывает того, что Людовик XVI лично был виновником французской революции. Он, очевидно, хотел указать лишь хотя какое-нибудь оправдание для своего народа против обвинения его в самом гнусном злодеянии. Но нашел ли он такое оправдание? Увы! нет. Пусть предки и заслужили даже ненависть со стороны народа: но справедливо ли ненавидеть и даже злодейски умерщвлять за это их потомка, ни в чем неповинного? Да и суд над злосчастным королем не был ли, собственно, лишь сплошною пародией над правосудием? Не честнее ли поступил кровожадный Робеспьер, когда сказал, что Людовика нужно не судить, а прямо убить? Нет, кровь невинно казненного короля и до сих пор не смыта с рук французского народа.

Здесь место указать факты, ясно свидетельствующие о том, что Людовик XVI не чужд был и политической мудрости, которая побуждает правителей к созиданию, а не к разрушению, к реформам и преобразованиям, а не к революции и государственным переворотам при помощи кровопролития и насилия. Но для этого мы должны сделать небольшое отступление в сторону, ибо нам нужно сравнить действия Людовика XVI с действиями его предшественников.

Все историки французского народа вполне согласны между собою в том, что правление предшественников Людовика XVI, именно – правление Людовика XIV и XV – было чрезвычайно тяжело и почти невыносимо для Франции. Людовик XIV искал внешнего блеска и личной славы. Но неудачные войны истощили богатства страны. Займы и усиленные налоги были тяжелы для населения: торговля и промышленность приходили в упадок; рабочие оставались без работы; население страдало от неурожаев и голода; дороговизна на съестные продукты усиливалась: военная повинность отнимала у народа лучшие рабочие силы. Этого мало. «В его царствование, – говорит историк его времени, – началось то господство женщин при дворе, которое лишило Францию всякого уважения за границей и причинило ей невыразимые бедствия. Можно сказать, что Франция более пятидесяти лет управлялась по прихотям куртизанок, и направление политики менялось, смотря потому, предавались ли эти куртизанки ханжеству или разврату. Двадцати пяти миллионное население должно было гнуть шею в угоду разным Мэнтенон, Помпадур, Дюбарри, которые могли свергать правительства, если только им не нравились поклоны первых министров».

После смерти Людовика ХIV на престол вступил пятилетий ребенок. Его именем Францией правил герцог Орлеанский – Филипп со званием регента. Это был человек развратный, легкомысленный, вечно пьяный и чрезвычайно корыстный. Он окончательно подорвал благосостояние Франции своею «биржевою спекуляцией» и «мошенническими финансовыми операциями пресловутого Ло». Однажды, по какой-то случайности, не будучи пьяным, но окруженный все-таки своими распутными сожительницами, Филипп сказал горькую правду по адресу Франции: «Несчастное государство! кто управляет тобою»!

Но в наибольший упадок как в материальном, так и в нравственном отношении благосостояние Франции пришло в царствование развращеннейшего короля её, Людовика ХV. «В царствование Людовика ХV, – говорит Блос, – безнравственность двора дошла до крайних пределов, и государственные доходы расточались на разных фаворитов и куртизанок самым безумным образом. Мы не станем описывать знаменитого сераля, так называемого «парка оленей», который устроила для короля его отцветшая любовница, Помпадур, чтобы сохранить его расположение. Самого глубокого нравственного падения правление Людовика ХV достигло тогда, когда в последние годы царствования этого короля им овладела развратная Дюбарри и до самой смерти его оказывала большое влияние на ход государственных дел. Интересно было бы сосчитать суммы, в которые обошлись Франции королевские содержанки в царствование этих двух Людовиков: они громадны до невероятности». Не лучшими красками обрисовывает царствование Людовика ХV и французский историк Карно. «В его лице, – говорит он, – монархия спускается еще ступенью ниже... Правят куртизанки, они объявляют войны и заключают мир; они раздают должности и милости; судьи, поставленные ими, позорят тогу; их военачальники проигрывают сражения, их финансисты утопают в золоте на счет обанкроченного государства и разоренного народа».

И так, вот каковы были предшественники злосчастного Людовика ХVI! Им дела не было до благосостояния Франции и благоденствия французского народа! Они не заботились о том, какое наследство они оставляют своим потомкам! Они знали лишь самих себя. «Лишь бы на нас хватило, а после нас хоть пожар!» Вот где действительные виновники революции! И однако же в царствование их революции не было! Напротив, их воля была священна для народа, а их власть достигла до наивысшего пункта абсолютизма. Людовик XIV, действительно, имел полное основание говорить: «государство это – я»!

После сказанного понятно, в каком смысле историки французской революции, говоря нам о позорном умерщвлении Людовика ХVI, находят возможным утверждать, что он понес наказание за чужую вину. Недовольство французского народа могло начаться, и действительно началось, еще в правление Людовика ХIV, если только не раньше его: но, развиваясь постепенно, оно лишь в царствование Людовика ХVI достигло того напряжения, которое закончилось взрывом революции и государственным переворотом, прекратившим во Франции самое существование монархии. Значит злосчастный французский король Людовик XVI виновен только в том, что он дожил до этого времени и что он не родился полу столетием раньше, чем он, действительно, родился.

И в самом деле, – другой вины за ним не было.

Людовик XVI быль совершенно непохож на своих предшественников и во многом стоял выше их. Правда, он не был выдающимся политиком: он любил жить больше жизнью частного человека: он чувствовал себя хорошо только в своей семье. По нельзя не поверить и его предсмертным словам, – именно, – что в течение всей своей жизни он постоянно желал лишь блага своему народу и никакой другой цели он не преследовал. Он не был ни властолюбивым, ни честолюбивым, ни тщеславным. Он не искал, как Людовик XIV, славы завоевателя и не домогался влияния на ход жизни и политику соседних государств. Но благосостояние Франции (вопреки выше приведенному утверждению историка Блоса) его, действительно, озабочивало с самого начала его царствования. Наследство, полученное им от предков, как мы знаем уже, было незавидно: на нем было больше процентов, чем сколько оно могло давать доходов. Франция и в собственном смысле была обременена непомерными долгами: еще во времена Людовика ХIV, в 1714 году, на Франции числилось долгов 3,500 миллионов; к царствованию Людовика ХVI государственный долг возрос уже до трех миллиардов. Одни проценты по долговым обязательствам требовали громадных расходов. Но что особенно было тяжело для тогдашней Франции, так это то, что такая задолженность государства лишала «страну возможности содействовать естественному развитию промышленности и торговли. Кроме того, непосильные налоги все больше и больше истощали благосостояние народа. О народном просвещении никто не заботился. Об умножении школ и речи не было. Повсюду царили произвол и взяточничество королевских чиновников; даже судьи торговали своею совестью и правосудием. Наконец, крепостное право и малоземелье крестьян также не могли не бросаться в глаза всякому, кто интересовался тогдашнею жизнью французского народа.

К чести Людовика ХVI нужно сказать, что он ясно видел все эти язвы на тогдашнем организме французского государства. Он сознал с полною определенностью и глубоким убеждением, что управлять страною в духе его предшественников уже более нельзя и что необходимы коренные социальные реформы, которые бы вывели Францию на путь её естественного развития и усовершенствования. С этою целью он решился прежде всего составить такое правительство, которое бы его поняло и которое было бы в состоянии осуществить его намерения относительно задуманных реформ. И нужно отдать справедливость Людовику ХVI: он умел находить людей и избирать из них своих сотрудников. Министром – президентом он назначил графа де-Морепа, министром иностранных дел – маркиза де-Вержевна. министром внутренних дел – Ламуаньона де-Малерба и министром финансов – знаменитого финансиста – философа Тюрго. Все эти лица были убежденными сторонниками реформ, задуманных королем, и его наилучшими и энергичными помощниками, а в некоторых случаях даже и – инициаторами.

При помощи названных министров, молодой, 22-летний король с удивительным мужеством и редкою твердостью прежде всего уничтожил крепостную зависимость крестьян и даровал французскому народу «право труда» или, что тоже, уничтожил цехи и звание мастера, равно как и другие стеснения свободы торговли и промыслов. «Мы считаем своею обязанностью, – писал юный король в одном из своих декретов, обеспечить всем нашим подданным полное и неограниченное пользование их правами; особенно обязаны мы охранять тот класс людей, который не имеет иной собственности, кроме своего труда и прилежания, и который поэтому больше всего имеет нужду и право черпать в полном размере из этого единственного источника все средства для своего существования. С болью видели мы многочисленные и разнообразные нарушения, которым подвергалось это естественное и всеобщее право путем различных ограничений: ограничения эти хотя имеют за себя давность, по они не могут быть узаконены ни временем, ни господствующими взглядами, ни даже авторитетом, который их, повидимому, освятил».

Кроме того, королем было обращено серьезное внимание на государственный бюджет с целью сделать в нем возможные сокращения, особенно – по содержанию королевского двора; был выработан даже смелый план политического переустройства в французском королевстве с целою системою различных представительных собраний или муниципалитетов: провинциальных, окружных, городских и сельских; составлен был проект, который в наше время был бы назван законопроектом всеобщего обучения; предположено было отменить налог на соль, которым, как мы знаем, особенно тяготилось сельское население Франции, – равно как и все таможенные сборы; были отменены пошлины на иностранные книги, уничтожен надзор тайной полиции над салонами, преступными были объявлены взятки, которые откупщики давали министрам при возобновлении срока откупа; дарованы были французскому народу свобода слова и свобода печати, свободная торговля хлебом и вином, неприкосновенность частных писем и т. д. Король, принципиальный противник деспотизма, отвергал значение насилия даже и в проведении социальных реформ. «Дайте мне пять лет деспотической власти, – сказал Тюрго, – и Франция будет свободна». По этому поводу король писал другому своему министру Малербу: «Тюрго слишком увлекается своим желанием добра; деспотизм непригоден ни к чему, хотя бы он и принудил людей к счастью» Тем не менее и самому королю пришлось вступить в трудную борьбу и с парламентом, и с дворянством, при осуществлении задуманных реформ. И народ был только справедлив, когда хотел провозгласить короля Людовика XVI, этого мнимого виновника революции, Восстановителем свободы Франции.

То не вина, конечно, Людовика ХVI, что стихийная волна революции не дала ему возможности со всею полнотой осуществить его лучшие намерения и его заботы о благосостоянии Франции...

Справедливый отзыв о французском короле Людовике ХVI, по нашему мнению, дал историк французской революции Минье, когда, рассказав о трагической кончине его, он заключил свою речь словами: «Так погиб, тридцати девяти лет от роду, после шестнадцати с половиною лет царствования, проведенного в искании добра, лучший, но слабейший (?) из монархов. Предки оставили ему в наследство революцию. Более, чем кто-либо из них он был способен предупредить или завершить ее; он мог быть королем-реформатором, пока революция не разразилась, или конституционным королем по окончании её. Он, может быть, единственный государь, который, не имея никаких страстей, не имел и страсти властолюбия, и который соединял оба качества, характеризующие хороших королей: страх Божий и любовь к народу. Он погиб жертвою страстей, которых не разделял, – страстей его двора, которые ему были чужды, и страстей толпы, которых он не раздражал. Немного королей, оставивших по себе такую добрую память. История скажет о нем, что, при большей твердости характера, он был бы королем единственным в своем роде».

После этого еще раз можно указать на то, как несправедливы те писатели, которые утверждают, будто истинною причиною первой французской революции была неспособность Людовика ХVI управлять страною и злоупотребления, допущенные его правительством.

Впрочем, мы слишком мало говорили, утверждая, что Людовик XVI не был виновником первой французской революции. Мы имеем основанье предполагать, что король обладал даже возможностью оказать надлежащее сопротивление революции, чтобы подавить ее и спасти монархию. По крайней мере, некоторые из современников Людовика XVI, в том числе даже и император Наполеон, говорят с уверенностью: не было момента, в который бы король не мог остановить революционного движения; но он этого не сделал или по слабохарактерности и малодушию, как думают одни, или по любви к народу, гуманности, великодушию, отвращению к кровопролитию, как думают другие. Вот что рассказывают (Н. Л и Г. Бутли. Разложение королевской династии. СПб. 1906, стр. 99–100) о самом решительном для короля моменте во время французской революции. «9 августа 1792 года, в 12 часов ночи, раздались зловещие звуки набата, призывающие к восстанию. Для приверженцев короля они были сигналом, что настал час оказать ему последнюю службу. Все, что осталось верным ему, собралось в Тюльери. Если бы Людовик XVI хотел защищаться, он мог бы еще спасти себя й монархию: вокруг него собралось около 200 дворян, до 3 тысяч гвардии и 950 швейцарцев. Эти войска приветствовали его криком; «Да здравствует Людовик XVI! Он – наш король! Нам не нужно другого! Долой якобинцев! Пусть он станет во главе нас, и мы будем защищать его до последней капли крови!» Но этот самоотверженный призыв не встретил отклика в душе потерявшегося короля: бледный, растерянный, он ходил среди своих защитников, не находя в себе мужества решиться на сопротивление. Нерешительность, непонимание значения минуты, пагубное, ложно направленное мягкосердечие, подсказывавшее щадить своих врагов во чтобы то ни стало, не проливать крови, ослепление, обманчиво внушавшее, что против зверя уместны кротость, благородство и умеренность, – вот что в эту роковую минуту погубило короля. «Дворец был атакован самыми последними отбросами населения, – говорит Наполеон – очевидец этого печального события, – одного залпа, сделанного во время было бы достаточно, чтобы рассеять эту наглую, не дисциплинированную орду». Вместо этого, гвардейцев в течение целого часа убеждают «быть умеренными, не стрелять первыми, избегать пролития крови» Еще ни одной капли крови не пролито, еще не раздалось ни одного выстрела, – ждут приказания короля. Но вся готовность умереть за него, все лучшие чувства его верных слуг остаются непонятыми; он дает убедить себя тем, для которых, быть может, все было бы потеряно, если бы вдруг гордая кровь Генриха IV заговорила в его потомке и, если бы, мужественно воспрянув духом, он дал отпор врагам, посягавшим на его королевское достоинство. Но потерявшийся король был далек от сознания своих королевских обязанностей. Чтобы избегнуть пролития крови, он соглашается покинуть Тюльери со своею семьей и частью гвардии и переехать в национальное собрание. Он оставляет на произвол судьбы верных слуг, оскорбленных и обманутых в своих лучших чувствах и не знающих, что предпринять. Отъезд короля не устранил кровопролития: толпа, хлынувшая во дворец, была встречена с мужеством отчаяния; победа была на стороне монархистов; но в это время явился посланный короля с приказанием – прекратить огонь... И так, Людовик XVI заплатил трагическою смертью за то, что не имел мужества отстаивать своих прав, за то, что, оглушенный крикливыми требованиями самозваных выразителей якобы народной воли, он принимал их притязания за голос Франции. 10 августа 1792 года он потерял трон и свободу, потому что не хотел проливать крови врагов государства; но эта кротость привела на плаху самого короля, его самоотверженных слуг и залила кровью Францию»

Историк наш Н.М. Карамзин, окончив свое повествование о царствовании нашего великого князя Иоанна II Иоанновича Кроткого, сделал совершенно справедливое замечание, что кротость, доброта и смирение суть великие христианские добродетели для всякого человека, как отдельного лица, но не для князей и правителей; у князей эти свойства могут «быть источником даже народных бедствий и государственных неустройств, – что и подтвердили такие правители, как Людовик XVI во Франции или Иоанн Кроткий – у нас, в России. Последнее замечание по вопросу, возбужденному в этом письме. Во все время французской революции у Людовика было еще многое множество его приверженцев среди буржуа, духовенства, дворян, крестьян и даже рабочих. Затем, – то обстоятельство, что после казни короля республика просуществовала только недолгое время и снова была заменена монархией, также ясно говорит за то, что не монархический образ правления был действительною причиною, вызвавшею первую французскую революцию, что были другие причины... Но об этом я обстоятельнее сообщу тебе свое мнение в следующем письме.

Твой друг Стр-ев.

Письмо V. Истинные причины первой французской революции

... Ты пишешь: «Если ни политические, ни социальные условия жизни французского народа не могут быть названы действительными причинами первой французской революции, то каковы же эти причины? Ведь нельзя же представлять себе какое-либо явление без достаточного основания или какое-либо действие без причины»!

На этот вопрос я отвечаю так: ты рассуждаешь верно, – действия без причины не бывает. Несомненно и французская революция имела свои причины, – и причины эти были морального свойства: 1) упадок религии в смысле распространения неверия, безбожия, извращения христианского учения и пренебрежения христианскою церковью и 2) находящийся обыкновенно в тесной, внутренней и неразрывной связи с упадком религии, упадок нравственности, как в частной, так и в общественной жизни в смысле разврата, разложения семейной жизни, легкости в совершении всякого рода преступлений, господства грубо-эгоистических страстей, продажности и т. п. Но упадок религии и нравственности есть не что иное, как практическое, внешнее осуществление тех теоретических начал большею частью отрицательного свойства, которые пропагандируются грубо-материалистическим философским мировоззрением.

Крайнее неверие в эпоху, так называемого возрождения наук и искусств, порожденное возмутительными злоупотреблениями католической церкви после произведенного ею разрыва союза с восточною церковью, оказывало чрезвычайно гнетущее впечатление на мыслящих людей того времени. Протестантство своим рационалистическим толкованием Священного Писания старалось установить хотя некоторый компромисс между человеческим разумом и положительным учением Божественного Откровения; но не менее нужным оказывался такой же компромисс между верою и неверием тогдашнего общества. Веру считали возможным заменить хотя полу верованием, а грубому отрицанию противопоставляли полу отрицание. Вот те мотивы, которыми только и можно объяснять себе появление в XVIII веке в Англии особого религиозно-философского мировоззрения, которое принято называть деизмом. Во Франции энциклопедисты превратили английский деизм в натурализм или материализм, а немецкие мыслители выработали из него вульгарный или грубый рационализм. Таким образом все, только что указанные нами философские учения: деизм, натурализм, материализм и рационализм – близко родственны между собою.

Деизм есть не что иное, как прикровенный слегка атеизм. Деизм –мировоззрение не самостоятельное. Деист стоит на распутьи или только на половине пути. Как свидетельствует история развития философствующего мышления, деизм всегда переходил в какие-либо цельные, законченные и самостоятельные философские системы – пантеизм, материализм, атеизм или теизм. Деизмом называется такое философское учение, которое, признавая бытие Бога, в тоже время отрицает возможность Божественного Промышления о мире, отвергает чудеса, искупление, действия Божественной благодати на человека и т. п. Деизм уничтожает даже всякое значение христианской молитвы и богослужения. Если Бог не хочет или не может помочь мне в моих скорбях и страданиях, то зачем же я буду Ему молиться? Между таким Богом и человеком не может быть никакой связи, никаких отношений, а, следовательно, и никакой религии. Кому от неё польза? Бог бессердечный, холодный и безжизненный – людям не нужен. Абсолютный же покой, в котором, но учению деистов, пребывает Божество после сотворения мира, – покой, в котором Божество совершенно не проявляет никакой деятельности, есть отрицание и самого бытия. Таким образом деизм последовательно приводит к атеизму, к отрицанию даже бытия Божия. В жизни практических деистов встретить можно на каждом шагу; но теоретическим деистом человек долго быть не может.

Это философское учение из Англии проникло во Францию в XVIII веке и было распространяемо здесь учеными писателями, известными под именем энциклопедистов. Во главе их стоял остроумнейший писатель того времени – Вольтер. Всю свою жизнь и все свое недюжинное дарование он употребил на то, чтобы вырвать из сердец своих современников веру в живого Бога и преданность католической церкви, которую он не называл иначе, как «l’infame»16. Самым злостным образом издевался он над Библией, её рассказами о чудесных событиях и библейскими лицами, особенно же – над Давидом и апостолом Петром. Христос в его глазах был только галилейским Сократом, Моисей – мифом, Пятикнижие Моисея – сборником арабских сказок. Удивительно, что таким взглядом на Библию и христианскую церковь увлеклись не только светские лица, в том числе и коронованные особы, но и лица духовные – епископы и священники католической церкви, часто открыто кощунствовавшие среди светского общества. Мало того, эти-то именно епископы и священники пользовались во Франции пред началом революции особою популярностью, как люди просвещенные, философски образованные и чуждые глупых предрассудков средневекового суеверия и клерикализма.

Как деизм проложил французскому обществу путь к безбожию и атеизму, так атеизм, как теоретическое учение, естественно привел французских мыслителей к натурализму или материализму, признающему бытие только одной материи или грубого вещества и отрицающему бытие духовное – бытие Бога, человеческой души, ангелов.

Практическое применение атеистического и материалистического философского мировоззрения к уяснению форм общественной и государственной жизни породило политические теории конституционализма и демократизма. В этом отношении особенное значение в истории первой французской революции принадлежит известному писателю Ж. Ж. Руссо. Руссо подготовил революцию во Франции еще в большей степени, чем граф Л. Н. Толстой оказал содействие появлению революционного движения в России. Между ними много сходства можно видеть не только в их основном учении, но и в их деятельности.

В настоящий раз для нас представляют особый интерес только два сочинения Руссо: 1) О происхождении и основаниях первенства между людьми (1753 г.) и 2) Социальный Контракт (Contract social).

По первому сочинению Руссо считает величайшим злом для человечества его цивилизацию, культуру, просвещение, науки и искусства. Человек, – говорит Руссо, – становится дурным только в обществе, по рождается он невинным и добрым. Как же образовалось общество? Первый человек, который огородил участок земли и сказал: «это – мое поле», и нашел людей достаточно недальновидных, которые поверили ему, – он и был истинным основателем гражданского общества. Собственность разделила людей на богатых и бедных, власть – на сильных и слабых, а господство произвола – на господ и слуг. Из неравенства возникают богатства, а из богатств родится роскошь с её искусственными радостями – наукой и театром, которые делают нас более несчастными и худшими, чем какими мы были без них. Искусства порождаются роскошью, а науки – праздностью. Наука – дитя пороков – в свою очередь становится матерью новых пороков. Государства и их законы, говорит Руссо, обеспечивают безопасность и благосостояние людей, соединившихся под их властью. Науки же, литература и искусства, менее деспотические, по более могущественные, украшают гирляндами цветов цени, наложенные на человека, заглушают чувство свободы, для которой он рожден природой, заставляют его любить рабство и создают существа, называемые цивилизованными людьми. Необходимость породила власть; науки и искусства ее утвердили. Что же делать человечеству? На этот вопрос Руссо отвечает таким образом: если мы обратимся к тому отдаленному времени, когда люди жили еще в счастливом неведении, следуя во всем указаниям только одной непосредственной природы, когда ни науки, ни искусства еще не оказывали на их нравы своего развращающего влияния, – тогда они были, правда, грубы, но за то счастливы, искренни и правдивы. С успехами культуры и цивилизации исчезло все, что было наилучшего у людей, – любовь, сострадание, наивность, честность и незлобие. Поэтому как отдельным лицам, так и народам не остается ничего, как всеми силами стремиться, к возвращению к природе, к воспитанию согласному с природою и к государству, которое, по своему устройству, наиболее приближалось бы к природе. Эти мысли Руссо пред революцией повторяли все французы. Но гораздо большее и при том чисто практическое значение они приписывали другому сочинению Руссо, которое также названо выше, – Социальному Контракту17.

Сочинение Руссо – Социальный Контракт – французы прямо называют евангелием революции, и оно, действительно, было для них таковым. Робеспьер, например, всегда держал его у себя на столе в особенном дорогом бархатном переплете и постоянно справлялся с ним при осуществлении своих революционных стремлений. Так же поступали и другие вожаки французской революции.

Главное и существенное содержание этой книги составляет довольно обстоятельное изложение демократической теории происхождения, развития, характера и конечных целей гражданского общества или государства. Руссо отвергает державность (Souveraineté) королевской власти; на её место он ставит державность народа (Souveraineté du peuple). Народ, как сумма отдельных членов известного государства, есть истинный суверен, – и он только один имеет право устанавливать образ правления в государстве и издавать законы, ибо закон и есть не что иное, как общая воля народа, преследующая общее благо.

Государю принадлежит только исполнительная власть, необходимая для управления государством по указанию народа. Отношение государя к народу и обратно не определяется никаким договором; народ только поручает своему государю известную власть; а потому если народ найдет нужным, ради общего блага, он не только может уменьшить власть не оправдавшего его доверия государя, но может и совершенно отнять ее у него и передать другому лицу или даже, как в республике, многим лицам.

Отсюда ясно, что как правительства вообще, так и государи в частности, подлежат суду народа, должны давать ему отчет в своих действиях и могут быть лишаемы своих тронов, если народ найдет их недостойными занимать таковые. Что касается членов рационально устроенного государства, то все они, без исключения, одинаково должны пользоваться свободою и равенством. Даруя народу эти блага, законодательство только возвращает людей к их естественному праву и их естественному состоянию, ибо люди рождаются свободными, равноправными и непорочными. Только по отношению к законодательству изменяется положение членов государства: как законодатель и участник в верховной власти, каждый член государства есть гражданин, как обязанный повиноваться законам, при его же участии составленным, он – подданный. Правительство есть только медиум или посредник между членами государства, как гражданами или законодателями, и членами государства, как подданными. Народ объявляет свою волю чрез своих представителей или депутатов, которые таким образом составляют народное собрание с законодательными неограниченными или самодержавными правами, не допускающими никакого протеста, никакой апелляции. Принципы свободы и равенства касаются, по учению Руссо, всех сторон народной жизни – печати, слова, сходок, союзов и вероисповеданий, за исключением только религии христианской, ибо в своем Социальном трактате Руссо настойчиво требует изгнания из его рационально устроенного государства не только католичества, но христианства вообще. Впрочем, Руссо еще не мог представить себе государства без всякой религии и потому он, упрекая в легкомыслии современных ему материалистов и атеистов рекомендует своим соотечественникам объявить государственною религию тот самый деизм, который проповедовали тогда английские мыслители и о котором уже было упомянуто выше. Точнее сказать: Руссо хотел бы христианскую религию, хотя бы то и в форме католического вероисповедания, заменить философскою, и именно, натуралистическою моралью, какую проповедовали во Франции в XVIII веке, по подражанию англичанам, французские деисты и энциклопедисты.

Нет надобности говорить о том, какою необычайною популярностью пред началом первой французской революции эти идеи Руссо пользовались среди тогдашней, с толку сбившейся французской интеллигенции. Кондорсе и Бриссо, Мабли и Морелли старались развить их далее и доходили до невозможных выводов. Прудон несправедливо присваивает себе фразу: «собственность есть кража»; эту фразу, как мы видели, намеревался произнести Руссо, а в действительности произнес в первый раз его ученик и последователь Бриссо, требовавший насильственного отнятия у богатых землевладельцев и духовенства земель для крестьян, у промышленников – фабрик для рабочих.

В конце ХVIII века у французов происходило тоже, что происходит теперь у нас. Легкомысленные интеллигентные французы с одной стороны, рисовались своим безбожием и кощунством, ссылаясь на Вольтера, с другой стороны, – устраивали народные сборища для популяризации среди рабочих и крестьян, односторонних политических теорий Руссо и его единомышленников и учеников. В этом отношении в глазах интеллигентов-французов Руссо представлялся таким же священным и неопровержимым авторитетом, каким был некогда Пифагор для его учеников. Достаточно сказать, что, даже требуя для Людовика ХVI смертной казни, Сен-Жюст и Робеспьер в своих обвинительных речах ссылались только на Социальный Контракт Руссо. Действительно, в этом политическом трактате, Руссо говорит следующее: «Если для государства полезно, чтобы ты умер, то ты и должен умереть, потому что лишь под этим условием ты до сих пор жил в безопасности и потому что твоя жизнь – уже не только благодеяние природы, но и условный дар государства». «Догматики государственной и социальной философии Руссо, – говорит Блос, – думали, что к делу Людовика ХVI необходимо применить это положение в его буквальном смысле, – так же, как и впоследствии, вовремя террора Социальный Контракт всегда лежал на столе «Комитета благосостояния"».

После сказанного понятно, отчего некоторые писатели с уверенностью утверждают, что главными виновниками первой французской революции были французские писатели – энциклопедисты вообще и в частности – Вольтер и Руссо или даже только – Руссо. Так думает, например, Карно. В своей «Истории французской революции» он говорит прямо: «Мысль порождает факт. Это до того очевидно, что почти возможно определить в событии 1789 года долю участия каждого из великих мыслителей предыдущей эпохи. Влияние двух из них преимущественно проявляется самым ярким образом. Нельзя было сказать ничего более справедливого, чем то, что выражено в ироническом припеве народной песни, где говорится по поводу французской революции: C’est la faute de Voltaire, c’est la faute de Rousseau!» (т. e., это – вина Вольтера, это – вина Руссо!). Сочинения этих двух писателей, – замечает Карно, – были евангелием для поколения, совершившего революцию». Аббат Ж. Леманн также говорит, что «Социальный Контракт Руссо был маяком революции». По мнению Наполеона, во Франции не было бы никакой революции, если бы на свете не было Руссо.

Само собою попятно, что как Вольтеру, так и Руссо следует приписать только популяризацию и быстрое распространение атеистических, социалистических, коммунистических и вообще демократических идей, но не самое создание атеистических и социально-революционных теорий. Не говорим об атеизме; его знает Библия уже в царствование Давида и даже в эпоху пред всемирным потопом. Но и республиканская теория была известна человечеству несравненно раньше, чем заговорил о ней Руссо. Основные черты её можно находить уже в «Республике» Платона и в речах Цицерона. Впрочем, никакой нет надобности углубляться в столь отдаленную от нас древность; достаточно указать только на католическую церковь, как на истинную виновницу французской революции; без её помощи ни Вольтер, ни Руссо ничего не могли бы поделать для разрушения во Франции монархии и возбуждения самого разрушительного революционного движения...

Власть пап, по учению католической церкви, выше власти светских народоправителей – императоров, королей, герцогов и князей. Если кто из коронованных лиц оказывал неповиновение папе, папа считал себя в праве восстановлять против такого ослушника его подданных, освобождая их от данной королю присяги, при чем папе не вменилось в грех даже и убийство столь опасного «врага церкви». Так, папа Павел III, как известно, объявил английского короля Генриха VIII лишенным престола, освободил его подданных от присяги в верности своему королю и открыто возбуждал их к бунту; папа Пий V посылал своих клевретов в Англию, чтобы они умертвили английскую королеву Елисавету Сикст V одобрил убийство Племена и т. и. Ведь все это факты общеизвестные. Ясно, что революция не противна ни папству, ни католической церкви по самой идее своей. Но и этого мало. Только за двадцать лет до начала первой французской революции из Франции были изгнаны иезуиты, которые и своими действиями, и своим учением усердно подготовляли французский народ к самой жестокой революции, не останавливающейся даже и пред цареубийством.

Иезуиты, как известно, ставили своею последнею целью – всеми средствами – и законными и незаконными, и нравственными и безнравственными – поддерживать папство и истреблять врагов католической церкви. Во Франции их влияние было особенно сильно. Они были духовниками почти всех французских королей, воспитателями их детей, были «своими людьми» и в рабочих кабинетах этих народоправителей и в будуарах их жен, а потому и имели сильное влияние не только на их семейную жизнь, но и на дела государственные. И что же? Король Генрих III был умерщвлен за то, что не хотел слушаться иезуитов и не предпринимал жестоких мер против иноверцев. Иезуиты не только не осудили убийцы короля, но еще прославляли его, как подвижника и страдальца за ревность по благе католической церкви. Впрочем, этого мало: не только в частных беседах, но даже в публичных речах и церковных проповедях они высказывали пожелание, чтобы такой же участи подвергся и наследник короля – Генрих IV, – и их желание исполнилось: после многих неудачных покушений. Генрих IV, уже будучи королем, пал от руки злодея Равальяка, ученика иезуитов; а на суде преступник показывал, что к убийству короля его склонил священник – иезуит, благословляя «на доброе дело» и «великий подвиг ради церкви Божией».

Что эти убийства и цареубийства не суть явления случайные и исключительные, – можно видеть из многих иезуитских сочинений, в которых оправдывается не только революция, но даже и убийство коронованных особ. Еще в 1592 году один иезуит, назвавший себя Руссеусом, издал в Антверпене книгу под заглавием: «De justa reipublicae christianae in reges impios et hoereticos auctoritate»18. Передаем в кратких слонах содержание этой редкой и трудно уже в наше время встречаемой книги, по изложению профессора мюнхенского университета Ж. Губера («Иезуиты», СПб, 1899, стр. 157). В этой книге, одобренной иезуитским орденом и испанским королем (говорит Губер), автор самым энергичным образом громит еретических государей и называет их всех тиранами. Автор объясняет происхождение государства общественными инстинктами людей. Королевская власть и авторитет основаны на свободном выборе народа. Сознание права внушено людям самим Богом; избирая своего короля, народ пользуется Божественным нравом, а, следовательно, королевская власть лишь косвенным образом истекает из Божественного источника. Народное самодержавство является источником всякой власти, следовательно, народ сохраняет свое право и свою власть по отношению к тираническому государю, а королевская власть подчиняется народному суверенитету (самодержавию). Народ имеет право расширить, сократить и изменить сферу компетенции королевской власти, он может отменить ее и избрать себе иную форму правления. Только коронование епископом придает королевской власти законность. Между христианскими государями и народами существует (?) договор, на основании которого, король обязывается управлять, соблюдая справедливость и предписания христианского учения, тогда как народ обязывается повиноваться королю справедливому и праведному. Если король нарушает это обязательство, то народ освобождается от обета послушания и верности и получает право низложить короля, если он нарушает общественное благо. В случае низложения короля, народ через избранных своих представителей сам ведет свои дела. Тот, кто отрицает принадлежащее народу право передавать верховную власть другой династии, – тот, кто навязывает христианским народам обязательство вечно повиноваться раз избранным государям, – является не только врагом христианских государей (?!), но и народов; он оскорбляет их достоинство и унижает величие человеческой природы; он будет осужден на вечное проклятие, как отступник, оскорбивший величие Божества (?!).

Что же касается еретических государей, то они – изверги рода человеческого и, по Святому Писанию, их следует предавать смерти. Они не должны господствовать над христианами, а христианские народы не должны повиноваться им. Еретиком же следует считать всякого государя, который вмешивается в церковные дела, не истребляет осужденных епископом еретиков, дозволяет оспаривать решения соборов, отказывается истреблять еретические книги, дозволяет еретические собрания, отказывается публиковать постановления соборов и не издает законов, согласных с догматами церкви».

Если сравнить эту книгу какого-то иезуита, одобренную однако же всем иезуитским орденом, с политическим трактатом Руссо – «Социальный Контракт», то мы увидим, что, не смотря на полтораста лет, отделяющих одного автора от другого, пресловутый Руссо с своими конституционно-демократическими воззрениями ушел не слишком далеко от верных последователей Лойолы в деле проведения в жизнь и осуществления революционных начал. Мало этого. Нам кажется даже, что в этом отношении преимущество находится на стороне иезуитов и католичества. Не нужно забывать, что иезуиты более двухсот лет самым энергическим образом работали во Франции над тем, чтобы восстановлять королей против народа, а народ против королей, что французский народ (говоря вообще) был сильно и искренно предан католической церкви и папству и, наконец, что не одни иезуиты, а и другие католические авторитетные писатели в своих сочинениях проводили социально-демократические и даже прямо революционные воззрения. Так, ещё у Фомы Аквината, в комментариях к его «Сентенциям» говорится: «Никто не обязан повиноваться узурпатору; его не только можно, но и должно убить. Поэтому Цицерон совершенно справедливо в своей книге De officiis прославляет убийц Юлия Цезаря, который сделался тираном, присвоив себе самовольно власть императора». И в другом месте: «Когда нет возможности обратиться к высшему авторитету против человека, насильственно захватившего власть, то следует прославлять и награждать того, который убивает тирана для освобождения отечества». Само собою попятно, что для разрешения вопроса о том, следует ли, действительно, ради общего блага убить тирана, требуется общественный приговор, – акт чисто революционный.

Кроме того, цареубийство в целях революционных одобряли и католические писатели, как, например, Парвус и Сальсбюри. Последний, по словам профессора Губера, утверждал, подобно Аквинату и другим, что убийство тирана дозволительно, если нет никакой возможности обуздать его. Право такого убийства принадлежит всякому, кто захочет поднять руку на тирана, стоящего вне закона. Тираном же он называет узурпатора и всякого государя, который по собственному произволу нарушает государственные законы и притесняет народ в его правах.

Кроме католичества вообще, и ордена иезуитов в частности, не последнее место в истории не только подготовления первой французской революции, но и в осуществлении её последних целей, без сомнения, занимали тогдашние масоны. В первый раз масоны появились во Франции в 1721 году; но главные проповедники масонства или, как они сами называют себя великие мастера, – англичане лорд Дервенвотер и лорд Гарнестер – такую обнаружили необычайную ревность в распространении своего учения, что к началу первой французской революции масонство охватило уже почти всю Францию, именно – в 1787 году масонские ложи были в 282 городах, причем в одном Париже масонских ложь было 81, в Лионе –16, в Тулузе – 10, в Бордо – 7, в Нанте – 5 и т. д. Все так называемые французские энциклопедисты, подготовлявшие первую революцию во Франции, и в том числе Вольтер, Дидро, д’Аламбер, Кондорсе, Буланже, Де-ля-Метри, Мармонтеиь, Фрере, и другие – были масоны; к масонству принадлежал бывший регент французского престола, герцог орлеанский Филипп; масонами были и все главные и непосредственные вожаки первой французской революции – Мирабо, Дантон, Робеспьер, Марат, Лафайет, Талейран, Фуше, Тальмон, Лескюр, Боншан, Ролан, Сен-Жюсте и даже знаменитый изобретатель гильотины – доктор Гильотен.

Как масоны ни старались сохранить в тайне свое религиозно-политическое учение, но его основные положения известны. Масоны исповедуют только религию природы, т. е., религию без Бога, без таинств, без молитв. Чудеса, пророчества, благодать, как и все вообще сверх естественные явления, они отвергают. Христианскую религию они не признают истинною религию и считают за лучшее к ней не принадлежать, так как она вселяет в своих исповедников враждебность ко всем другим религиям, объявляя их ложными и потому неугодными Богу. Свою же религию масоны прославляют за то, что она и не признает, и не отвергает ни одной религии – ни христианской, ни еврейской, ни магометанской, ни буддийской, и даже напротив, – все их объединяет в себе и чрез то примиряет их исповедников. Первое и основное положение масонского устава гласит так: «В силу принадлежности своей к ордену, масон обязан повиноваться нравственному закону, и, если он хорошо понимает искусство (l’art), он никогда не будет ни глупым безбожником (un Athée stupide), ни невежественным вольнодумцем. Правда, в прежнее время масоны были обязаны принадлежать каждый к вероисповеданию той страны, в которой он имел жительство; но теперь более правильным признается, чтобы они обязывались исповедовать только ту религию, к которой принадлежат все хорошие люди, дозволяющую каждому руководиться своими собственными убеждениями, которые он считает наиболее правильными и наиболее разумными, – мнениями, которые могут побудить человека быть добрым, справедливым, искренним и гуманным к подобным себе, из какой бы страны они ни были и какую бы веру ни исповедовали. Таким образом, при помощи этого прекрасного принципа масонство становится центром единения между людьми и единственным средством установить тесную и прочную дружбу между лицами, которые никогда не могли бы войти в общение между собою вследствие различия своих настроений».

Таким образом, на место христианской религии масоны ставили, как мы видим, только естественную гуманистическую мораль, – мораль без живого Бога, без исторического Христа, без сверх естественного откровения, – мораль человеческого разума. Как и гуманисты ХVI и ХVII веков, масоны провозгласили три основных принципа: свободу, равенство и братство. Эти принципы они стремились положить в основу и своей собственной практической жизнедеятельности; а для этого необходим путь реформ или переворотов как в частной, так и общественной жизни. Настоящий человеческий мир, по учению масонов, одряхлел и омертвел, и одряхлел именно потому, что в нем нет оживотворяющих начал: свободы, равенства и братства. Он подобен теперь дому, полу-разрушившемуся и уже готовому рухнуть. Что делают каменщики (le maçon значит – каменщик) с таким домом? Починять его как-нибудь бесполезно, неразумно и убыточно. Его нужно сначала разрушить до основания, а потом вместо него выстроить новый из нового материала и на новом фундаменте. Но разрушение разлагающегося государства это и есть революция; а новый фундамент для построения нового государства это – основные принципы масонства: свобода, равенство и братство.

После сказанного ясно, почему во всех странах старого и нового света масоны принимали самое живое участие в революционных движениях. Что же касается Франции, то в ней участие масонов было ощутительнее, чем где бы то ни было в других государствах, потому что там их учение совпало по всем пунктам с политическою теорией Ж. Ж. Руссо и с деистическим гуманизмом Вольтера.

Кроме того, во Франции масоны нашли для своей деятельности сильную поддержку в ... евреях. Эти пронырливые и эгоистические космополиты не жалели ни своих громадных капиталов, ни своих сил и энергии, ни даже жизни своей для того, чтобы вызвать и усилить до крайних пределов кровавую революцию во Франции, которую они во что бы то ни стало решились захватить в свои железные когти19. В масонах они усмотрели для себя самых надежных союзников и помощников. На некоторое время многие французские евреи даже сами переходили в масонство. На Вольтера и Руссо они смотрели как на своих друзей и благодетелей. «Социальный Контракт Руссо был маяком революции, –сказал Ж. Леманн (сам крещенный еврей), – и позволил евреям броситься в атаку на христианское общество». О Вольтере же французские евреи выражались так: «Хотя Вольтер и ненавидел нас, но вольтерьянство было для нас чрезвычайно полезно. Поэтому мы восхищаемся Вольтером и весьма ему признательны».

Нет никакой нужды подробно говорить здесь о положении евреев во Франции в средние века; тогда оно было, действительно, незавидно; судьба евреев зависела не только от произвола королей, но и от произвола низших администраторов; они стояли «вне закона». Но с Людовика ХIV их положение значительно изменилось к лучшему. Как было сказано уже, беспрерывные войны при этом короле совершенно истощили государственную казну. Людовику нужны были деньги, и вот, волей-неволей ему пришлось унижаться пред еврейским миллионером – Самуилом Бернардом. В это время в первый раз за всю историю Франции в королевском дворце появляется еврей и принимается с чрезвычайным почетом. Но за то с этого же самого времени французское правительство уже навсегда отдало свою страну в руки евреев и Франция никогда не будет в состоянии освободиться от своих долговых обязательств еврейским банкирам.

Еврей Бернард снабдил короля деньгами; но вместе с тем исходатайствовал для своих единоверцев многие льготы и права. Так, евреям была предоставлена полная свобода торговли, право заниматься подрядами и поставами всякого рода: право учреждать банки, ссудные кассы и другие кредитные учреждения, иметь свои школы и даже академии, заниматься медициною, астрономией, искусствами и ремеслами, учреждать типографии и литографии, управлять имениями и финансовыми операциями королевского двора, заведовать сборами разного рода податей и т. п. Но этих прав евреям было мало. Им хотелось достигнуть во Франции «полного равноправия» с коренным населением; в частности, им хотелось принимать непосредственное участие на правах действительных членов в парламенте и магистратуре. Они тяготились тем, что французским законодательством им запрещено было приобретать земли и вообще недвижимое имущество, торговать христианскими рабами и иметь христиан в услужении, содержать гостиницы и постоялые дворы, иметь аптеки и аптекарские склады. Так как евреи, при всей своей настойчивости, не могли приобрести себе этих прав непосредственно от французских королей, то, как только, начала возгораться революция, они повернулись к ним спиною и стали прислушиваться речей, с другой стороны.

Особенно евреям понравилось, когда они узнали, что вожаки революции, с одной стороны под влиянием политической теории Руссо, а с другой – под влиянием масонства, провозгласили своими основными началами свободу, равенство и братство для всех французских подданных. «Значит, и для нас, – подумали евреи, – ибо мы то же французские подданные, как и сами настоящие французы»!

И так, по истолкованию евреев социально-демократической теории Руссо, первая французская революция, без всякой просьбы с их стороны, сама предоставляла им то равноправие, о котором они всегда мечтали и которого они никак не могли добиться от французских королей. Ясно, что как только революционеры достигнут осуществления своих намерений, так евреи, тотчас же, могут, где угодно и сколько угодно, открывать гостиниц, постоялых дворов, трактиров с продажею спиртных напитков, торговать христианскими рабами и рабынями, приобретать за ничто у промотавшихся дворян их виллы и имения, заводить аптеки и аптекарские склады, а главное иметь своих представителей в парламенте и управлять всею Францией. Соблазнительная перспектива! Поэтому совершенно понятно, что французские евреи нисколько не задумались над тем, чтобы бросить королей с их монархией и перейти на сторону революции. Всеми своими силами и всеми своими средствами они решили поддерживать революционеров и возбужденное ими движение. При своей пронырливости и при помощи различного рода интриг, они, прячась за стены масонов, сумели посадить последних и на министерские кресла, и на парламентскую трибуну, и в парижский магистрат, не минуя ни одного важного государственного поста.

Мало этого. Евреи сумели подкупить своим золотом всех выдающихся членов национального собрания, каковы, например, были аббат Грегуар Робеспьер. Что же касается материальных нужд революции, то для удовлетворения их, касса еврейского кагала всегда была открыта. В благодарность за это вожаки революции в законодательных собраниях ни одного вопроса так часто не возбуждали, как вопроса об евреях и их равноправии.

Но что же случилось? Оказалось, что сначала евреи ошиблись и пришли было в отчаяние. Оказалось, что французские революционеры, провозглашая свои принципы свободы, равенства и братства, имели в виду только себя, а об евреях и не думали. Нужно было евреям вытащить из своих карманов еще много денег и предпринять еще много разного рода хлопот, чтобы вожаки первой французской революции заговорили и о них. Но и тут встретилось препятствие. Народный инстинкт не сразу отдал французскую нацию в руки ненасытных евреев. Благоразумие некоторых патриотов затормозило дело, и друзьям евреев, или, вернее, политиканам, подкупленным евреями, пришлось еще немало повозиться с разрешением еврейского вопроса.

Французские историки полагают, что французская революция началась, собственно, с 3 августа 1789 года. И что же? В этот именно день в национальном собрании аббат Грегуар в первый раз поднял вопрос о предоставлении евреям равноправия, чего не имели еще тогда многие коренные французы. Как священник, он доказывал, что все люди братья по своему происхождению от Адама и что поэтому все должны пользоваться одинаковыми правами, не допуская ни преимуществ, ни притеснений; при этом в самых мрачных красках он изобразил пред своими слушателями то прискорбное угнетенное состояние, в котором, по его словам, будто бы находились французские евреи. «Благодарность евреев аббату Грегуару – замечает Карно в своей Истории французской революции (стр. 86), – выразилась в оригинальной форме. В синагогах назначены были публичные молитвы за христианского священника». Но оказалось, что евреи ошиблись и здесь: поспешили! Вопрос об их равноправии на этот раз остался нерешенным.

Вскоре после этого уже сами евреи представили в национальное собрание петицию, прося признать их настоящими французскими гражданами и вместе с тем даровать им равноправие. Это было 3 сентября того же 1789 года (т. е., ровно через месяц после первого провала еврейского вопроса). Национальное собрание и на этот раз не разрешило сразу еврейского вопроса, а предварительно избрало для этого особую комиссию, которая бы собрала надлежащий материал для правильного разрешения вопроса и приготовила бы проект такого разрешения.

Но прежде чем эта комиссия выполнила возложенное на нее поручение. 28 сентября того же 1789 года евреи, проживавшие в Эльзасе, подали в национальное собрание жалобу на христиан, которые будто бы их, несчастных притесняли. Члены национального собрания расчувствовались, но вопрос еврейский разрешили только косвенно, уведомив эльзасского губернатора, что все люди должны считаться равными и что евреев поэтому нужно всячески гарантировать от насилия со стороны христиан. Эльзасские евреи остались недовольны таким решением и 14 октября того же 1789 года отправили в Париж депутацию, во главе которой стоял выдающийся еврейский оратор Бир-Исаак-Бир. Явившись в национальное собрание, Бир произнес сильную и воодушевленную речь, наполненную, впрочем, избитыми фразами о том, что все люди – дети одного Бога, но что несчастных евреев за что-то все безвинно угнетают и преследуют, что все преследования и гонения они однако же переносят будто бы кротко и безропотно, а потому и заслуживают того, чтобы их положение было улучшено, и чтобы им было даровано равноправие. Хотя некоторые вожаки-революционеры и обещали депутации оказать её просьбе горячую поддержку; но национальное собрание по-прежнему оставило нерешенным еврейский вопрос и на этот раз.

В пятый раз в течение одного и того же 1789 года (меньше, чем в полугодие) вопрос о еврейском равноправии в национальном собрании снова был возбужден аббатом Грегуаром (это было 23 декабря). Наиболее горячим противником дарования евреям равноправия в этом заседании явился аббат Мори. «Когда король Карл Лысый, – так, между прочим, говорил оратор, – тот самый король, который даровал евреям гражданские права, был отравлен своим врачом евреем, – евреи были изгнаны из Франции. Семь раз изгоняли их из Франции и семь раз позволяли возвратиться назад. «Скупость их изгоняла, и скупость и глупость снова возвращали их», писал Вольтер. В течение 17-ти веков евреи не слились с другими народами. Их главное занятие – торговля деньгами. Они не желали заниматься земледелием, но всегда были бичом земледельческого населения: в Польше, где им принадлежит целая провинция, пот христианских рабов орошает ноля, на которых зиждется благосостояние евреев. Они не были земледельцами ни при Давиде, ни при Соломоне, а занимались лишь торговлею. Может быть, вы хотите сделать из них воинов? Но я не могу представить себе полководца, который пожелал бы командовать армией из евреев в день шабаша. Они никогда не воевали в этот день шабаша. Они никогда не воевали в этот день, и враги их принимали во внимание эту особенность. В Эльзасе им принадлежит закладных на имения на 12 миллионов. При равноправии они через десять лет вполне овладеют этою провинцией и превратят ее в еврейскую колонию. Не нужно преследований: всякая религия имеет право на уважение. Делайте им добро, как отдельным личностям, но не как французам, потому что они не могут быть гражданами». На этот раз защитником еврейских интересов выступил сам Робеспьер. Он произнес целую речь в опровержение доводов аббата Морри, хотя, конечно, и он должен был пользоваться только общими фразами о равенстве всех людей, о гуманности, какою должен отличаться цивилизованный народ, о несправедливом угнетении евреев христианами и т. п. Чтобы примирить противников, масон Дюпор предложил такую формулу нового закона: «Ни один француз не может быть лишен прав активного гражданина или права быть избранным на общественные должности без утверждения национального собрания, при чем все существующие законы и правила не должны приниматься во внимание». Эту формулу поддерживал сам председатель собрания де-Клермон-Тонерр, но особенно энергично защищал ее друг Робеспьера юдофил Мирабо, – при чем в своей довольно длинной речи он живо изобразил то печальное положение, в котором будто бы находились тогда французские евреи. Свою речь он закончил следующими словами: «Господа! не забывайте, что евреи – такие же люди, как и мы, что они более несчастны, чем виновны. Знайте, что этот обездоленный народ, столь горячо стремящийся получить права гражданства (еще бы!), не менее горячо и искренне (?) стремится исполнять обязанности, сопряженные со званием гражданина». Как ни авторитетны были ораторы, выступившие в этот раз на защиту евреев, но дело их не выгорело: предложение Дюпора было отвергнуто.

Но евреи не унывали и духом не падали. На другой день (24 декабря) друзья евреев снова возбудили в национальном собрании вопрос о предоставлении равноправия евреям. Евреям уже улыбалось розовое будущее. Но все дело испортил эльзасский депутат Ревбелл. Он заявил, что если национальное собрание предоставит равноправие евреям, то оно этим докажет только, что не желает считаться с настроением и требованиями народа, так как у французского народа предубеждение против евреев чрезвычайно велико; в частности, Ревбелл прибавил, что за население Эльзаса он не отвечает. После этого вопрос о предоставлении равноправия евреям был снят с очереди, но не на долго.

Наступил 1790 год. 28 января в национальном собрании снова был возбужден вопрос о предоставлении равноправия евреям. На этот раз инициатива принадлежала знаменитому оратору Таллейрану. Заслушано было также и особое прошение эльзасских евреев. Составитель этого прошения адвокат Годар хотел поддержать просьбу своих клиентов весьма одушевленною речью, которую он закончил так: «Вы не станете более колебаться, милостивые государи, когда узнаете, что из 500 евреев, проживающих в Париже, более 100 человек принадлежат к национальной гвардии и жертвуют своею жизней для защиты конституции... Если сегодняшний день закончится согласно с нашими желаниями, то этот будет самый достопримечательный день из всей революции». Аббат Мюло, председательствовавший тогда в национальном собрании горячо поддерживал еврейского адвоката и разделял его беззастенчиво-лживые восхваления еврейского патриотизма. Но дело опять не выгорело. Большинством голосов предложение о предоставлении евреям равноправия было отвергнуто. И это неудивительно, потому что в национальное собрание уже стали поступать народные требования не только о том, чтобы евреям не было предоставлено никаких гражданских прав, кроме тех, которыми они уже пользуются, по и о том, чтобы евреи были изгнаны из Франции. Но евреи, надеясь на свои капиталы и на легкую продажность вожаков революции, не отчаивались в своих надеждах и ожиданиях.

20 июля 1790 года евреи из города Меца подали в национальное собрание прошение о том, чтобы они были освобождены от налогов в пользу герцогов Бранка-Лорогэ, которые они уплачивали в течение двух веков. Просьба была удовлетворена в полчаса, при чем было добавлено: «освободить также и прочих евреев, находящихся в подобном положении». Против такого скороспелого решения восстал известный уже нам эльзасский депутат Ревбелль. «Речь идет – сказал он, – не об одном роде Бранка, а о существенной реформе в пользу евреев. Нельзя в полчаса решать столь важный вопрос. Я обращаю внимание собрания на то, что эти евреи не платят никаких других податей. Если намерение национального собрания состоит в том, чтобы освободить их вообще от несения всякого рода повинностей, то это – иное дело». После этой речи национальное собрание отказалось от своего постановления и передало прошение евреев в финансовую комиссию для предварительного рассмотрения. Так с неосуществленными своими надеждами евреи провели и второй год французской революции.

Настал 1791 год. 18 января представитель всех французских евреев Луи Мартино снова возбудил в национальном собрании ходатайство о предоставлении евреям равноправия. Председатель предложил собранию на обсуждение и разрешение этого вопрос даже вне очереди. Против этого особенно энергично восстал принц Бройи. По его словам, сделанную евреям любезность он может объяснить себе лишь тем, что богатые эльзасские евреи тратят очень мною денег на приобретение в Париже среди выдающихся общественных деятелей могущественной протекции для евреев, но при этом он напомнил членам собрания, что настроение жителей Эльзаса непримиримо с предоставлением евреям гражданского и политического равноправия. Наконец, он настаивал на том, что еврейский вопрос должен быть передан в конституционный комитет для предварительного рассмотрения. По свидетельству современников, смелое указание Бройи на подкуп евреями многих депутатов собрания, произвело сильное впечатление. Сделанное уже постановление было отменено.

27 сентября того же года покровители французских евреев снова подняли вопрос о предоставлении евреям политического и гражданского равноправия. Национальное собрание разрешило этот вопрос в пользу евреев. Но против такого решения слова запротестовал депутат Бройи. Он напомнил собранию, что эльзасские французы должны тамошним евреям около 15 миллионов, что сумма эта возросла из первоначального действительного займа только в 3 миллиона, что 12 миллионов, следовательно, суть не что иное, как ростовщические проценты. Свою речь Бройи закончил следующими словами: «Нельзя давать прав евреям, не выяснив этого вопроса и не оградив интересы населения. Я предлагаю, чтобы евреям было вменено в обязанность дать в течение одного месяца подлежащим властям полный отчет о состоянии долговых обязательств, имеющихся у них от христианского населения; чтобы были собраны справки о платежной способности должников; чтобы местные власти высказались о способе окончательного расчета и приведения в порядок долговых отношений между христианами и евреями; чтобы все эти соображения были представлены в законодательный корпус». Национальное собрание согласилось и на этот раз с доводами депутата. Но на другой день (28 сентября), воспользовавшись отсутствием Бройи, приспешники евреев снова возбудили еврейский вопрос в национальном собрании, и собрание вынесло также постановление: «Так как принесение гражданской присяги, согласию постановлению учредительного собрания дает права гражданства, то евреи, принесшие таковую, становятся французскими гражданами».

И так 28 сентября 1791 года – это день, в который французы навсегда закабалили себя в рабство еврейскому кагалу. Евреи одержали победу, – и их доверитель невольно воскликнул: «Иерихон взят и стены его рухнули»! Действительно, с этого времени евреи взяли Францию в свои крепкие руки. И что же они делают? Прежде всего они купили у французского (еще временного) правительства (и купили не за наличные деньги, а за простые ассигнации, тогда только еще в первый раз появившиеся на свет, по измышлению евреев же) 10 млн гектаров земли, отнятых революционным правительством у французского католического духовенства; затем евреи, в тот час же, пробрались в парламент и недолго думали над тем, чтобы завладеть министерскими креслами, на которых они восседают еще и в настоящее время.

Настойчивость и энергия, с какими евреи добивались для себя политических и гражданских прав во Франции, – поразительны. Как отмечено, евреи хлопотали об этом целых три года, – и отказы национального собрания не охлаждали их ревности. Национальное собрание еще в 1789 году сделало общее постановление: вопрос, не разрешенный в утвердительном смысле, не может быть возбуждаем в ту же сессию, да и на следующий год он может быть внесен на рассмотрение национального собрания лишь в том случае, если для его разрешения будут указаны новые мотивы, которые собранием не были приняты во внимание в прошлую сессию. Это постановление признавалось обязательным для всех, кроме... евреев! По пяти и по семи раз в сессию они возбуждали в национальном собрании вопрос о предоставлении им равноправия как политического, так и гражданского... Как это им удавалось, – понять трудно... Одно лишь несомненно, что умные и практические евреи прекрасно видели, что французская революция для них может быть весьма выгодною и потому они не жалели денег на её поддержание и даже усиление. В следующем письме я коснусь вопроса: каких результатов достигли французы, принесши революции неизмеримо тяжелые жертвы, и мы убедимся несомненными историческими фактами, что от революции никто из французов не получил совершенно никакой пользы. Мало того. Все французы пострадали от революции, а выиграли только одни евреи и – только одни они!

Несколько слов в заключение письма. Не знаю, что думаешь ты, любезный друг, читая это письмо мое. Но я, излагая в нем свои мысли о причинах, вызвавших первую французскую революцию, все время думал о своей России. Не то ли совершается теперь и у вас, что в конце XVIII века происходило во Франции пред взрывом тогдашнего революционного движения? Ничего нет нового под солнцем! И колесо истории вращается слишком однообразно. Припомнил я 1860-е и 1870-е годы, когда в нашу злосчастную Россию вторглись, как бурная стихия, разрушительные идеи западноевропейской философии-рационализма, материализма, социализма, коммунизма и нигилизма, подрывая наши народные верования и здравое христианское мировоззрение! Затем я вспомнил, как в конце прошлого века умами нашей тогда еще кое-как учившейся молодежи овладели западноевропейские эксцентричные мыслители – Ницше и Маркс... И я невольно поставил себе вопрос: кто больше сделал для разрушения веры в Бога и моральных начал жизни – Вольтер ли с французскими энциклопедистами или эти не званные «просветители» нашего общества? Когда я излагал политическое учение Руссо с его нападками на культуру, цивилизацию, пауку, просвещение, театр, я не мог не вспомнить Л. Толстого и при этом подумал, – радуется ли он теперь тому, что посеянные им семена, наконец, взошли и уже приносят свои горько-ядовитые плоды. Масоны в настоящее время работают на ряду с нашими революционерами не менее энергично, чем работали они и во Франции. А евреи? В них-то и вся сила! Без евреев русские революционеры – ничто, чистейший нуль! Удивительна, впрочем, ревность евреев: ведь у нас для неё нет таких побуждений, как во Франции. Во Франции евреев не допускали в парламент; у нас даже и в первой государственной думе евреи – Винавер, Герценштейн, Якубсон, Френкель, Левин, Яснопольский и многие другие – были первыми заправилами. Во Франции евреям было запрещено содержать отели, гостиницы, постоялые дворы, торговать спиртными напитками; у нас, и без революции, евреи главным образом только этим и занимаются. Во Франции евреи не могли иметь аптек и аптекарских складов; у нас аптекари, фармацевты и их помощники – почти исключительно евреи; русские (по происхождению) в наших аптеках исполняют только чёрную работу. Чего же нужно еще русским евреям? Чего они хотят?

Да, над этим вопросом нужно подумать... До следующего письма.

Письмо VI. Даровала ли революция французскому народу улучшенные условия материальной жизни?

... И так мне остается ответить тебе на вопрос: каких результатов достигли французы ужасным путем своей кровавой революции?

Впрочем, еще в конце прошлого письма я ответил тебе на этот вопрос кратко и категорично: никаких существенно-важных и для народа благотворных результатов французскою революцией достигнуто не было. Если же поклонники первой французской революции и указывают кое-что, как плоды бывшего революционного движения, – на что в свое время и я обращу твое внимание, – то эти результаты так ничтожны по своему значению для народной жизни, что всегда могли бы быть достигнуты без насильственной ломки и кровопролития, – путем совершенно мирных и последовательных реформ.

Что революция не доставила никакого улучшения материального быта ни французским рабочим, ни французским крестьянам, что она не дала возможности беднякам стать богатыми, что она не уничтожила нищеты и не подняла материального благосостояния не только отдельных лиц, но и самого французского государства, – этого не отрицает ни один историк первой французской революции, ни один республиканский писатель даже позднейшего времени, хотя многие из новейших французских писателей из всех сил стараются восхвалять деятельность и заслуги своих отечественных революционеров.

Припомни, что говорит даже Карно в оправдание революции, разорившей материальное благосостояние страны. «Революция, – пишет он в своей Истории (стр. 38), стремилась к завоеванию свободы, а не к приобретению материальных улучшений». Дальше он приводит несомненные факты, доказывающие высказанное им положение. Но мы могли бы сослаться на множество и других доказательств, помимо тех, которые приведены у Карно. Правда, Франция, как я и писал уже тебе, –была чрезвычайно обременена долгами еще до революции, – долгами, заведенными главным образом при Людовике XIV из-за многочисленных и весьма разорительных войн; Франция была почти банкротом: она едва была в состоянии уплачивать проценты по своим долговым обязательствам. Все это правда, против которой спорить нельзя; но, спрашивается, что хорошего сделала в этом отношении первая французская революция? Облегчила ли она хотя несколько несчастную Францию в её задолженности? Уменьшила ли она количество прежних долгов и гарантировала ли она страну от заключения новых, менее обременительных? Ничуть. Напротив, крайне невежественные в деле государственного управления вожаки революции, захватив в свои руки власть и судьбу отечества, еще более отягчили бюджет Франции и завели новые неоплатные долги. Причиною этого были не одни войны, которые в самый разгар революции вынуждена была вести Франция почти со всеми европейскими государствами, но и хищения, казнокрадства, растраты, совершенные теми лицами, которые называли себя передовыми людьми и гуманистами, постоянно и во всеуслышание говорили о своей честности, о страданиях и нищете народа при королевском режиме прежнего времени.

Королевское казначейство было опустошено быстро и наступила крайняя нужда. По словам французских историков (например, Минье, см. стр. 293), французские армии не имели ни фур, ни лошадей, ни провианта; они представляли собою скорее толпу оборванцев-нищих, чем благоустроенное войско великой европейской державы, солдаты не имели приличной одежды и ходили чуть не нагими, возбуждая насмешки со стороны иностранцев; генералы не получали своего ничтожного месячного жалованья и голодали; курьеры, часто опаздывали из армий с важными известиями по недостатку незначительной суммы, необходимой для их отправления.

Что оставалось делать революционному правительству? О внешнем займе нечего было и думать: заключение его было невозможно, так как французские революционеры не пользовались совершенно никаким доверием у тогдашних европейских (почти исключительно английских) капиталистов. Естественно было остановиться на мысли о заключении внутреннего займа. Но как можно было его устроить? Принудительный способ оказался несостоятельным. Не знаю, кому именно, но одному из тогдашних французских финансистов пришла в голову несчастная мысль о выпуске ассигнаций, или, как тогда их называли, ассигнатов, т. е., письменных государственных долговых обязательств или «бумажных денег». Скоро вся Франция была заполнена этими ничего не стоившими бумажками. Больше восьми миллиардов ассигнаций было выпущено до 9 термидора. Но потребность в них настолько увеличилась, что, по свидетельству Блоса (стр. 279), невозможно было уже их печатать с достаточной быстротой. В течение только двух лет их было выпущено на 40 триллионов франков (Минье, стр. 293)20. Вожаки первой французской революции воображали, что эти пустые бумажки, выпущенные людьми, не пользовавшимися ничьим доверием, будут повсюду принимаемы населением по их поминальной стоимости; что же касается государственных налогов, как прямых, так и косвенных, то они, но требованию Конвента (революционного правительства) должны были быть взносимы в государственное казначейство только золотою и серебряною монетою. Если бы так действительно было, то, при посредстве этих ассигнатов, Франция уплатила бы в один год и три миллиарда старого (королевского) долга и имела бы еще наличные деньги на ведение войн с Австрией и Пруссией, на устроение революционных само измышленных празднеств и торжеств, равно как и на другие государственные «нужды». К сожалению, предположения вожаков первой французской революции не оправдались даже и в незначительной степени.

Прекрасно поняв не совсем хитрые намерения своего революционного правительства, люди богатые и состоятельные постарались поскорее припрятать свои деньги, а некоторые успели перевести свои капиталы даже в заграничные кредитные учреждения (преимущественно в Англию). Вследствие этого, не смотря на принятые правительством меры и явное с его стороны насилие по отношению к тогдашним капиталистам, выпущенные ассигнации ежедневно падали все ниже и ниже, а чрез два года они совершенно утратили свою стоимость. Поэтому справедливо утверждают историки первой французской революции (Блос, Минье, Карно и Олар), что «чем больше правительство выпускало ассигнатов, тем ниже падала их стоимость, а чем ниже падала стоимость ассигнатов, тем больше их печатали». Когда ассигнаты были выпущены в первый раз, биржа определила их стоимость на половину; по крайней мере в декабре 1793 года они котировались еще по 51,5. Робеспьер выходил из себя; спекулянтов и агитаторов, игравших ими на бирже, он приказывал гильотинировать; но и гильотина оказалась бессильною поднять курс ассигнатов. В первой половине 1794 года он колебался между 40 и 31; а потом падал все ниже и ниже, особенно когда неожиданно стал ослабевать правительственный террор. Весной 1795 года курс ассигнатов не поднимался выше 7%; во второй половине этого года он упал даже до 2,5% их номинальной стоимости, а к концу года только до 0,5%, т. е., за один франк звонкой монеты давали 200 франков ассигнатами. Но и этого еще мало. Французским ассигнациям времен первой революции суждено было утратить всякую ценность. «В 1795 году, писала г-жа Сталь, – бумажные деньги упали до 0,1% своей нарицательной стоимости и государство находилось в таком же плачевном состоянии, как и королевский дворец, в котором не осталось ни одного стола, так что не на чем было писать».

Вообще нужно сказать, что историки первой французской революции чрезвычайно мрачными красками описывают то финансовое положение, в которое повергнута была страна недальновидными ив этом отношении неопытными вожаками революционного движения. По словам Блоса (стр. 279), финансовые затруднения в эпоху первой французской революции постоянно были самой жгучей и разъедающей язвой, против которой не помогали никакие принудительные мероприятия. К этому нужно прибавить, что революция потрясла все основы общественных и государственных отношений, исчезло уважение к представителям власти и закона, дан полный простор господству произвола, вследствие чего государственные подати и налоги поступали в казначейство крайне неисправно и при том не наличными деньгами, а бесценными ассигнатами. Вот почему французскому правительству ничего не оставалось, говорит тот же историк в его оправдание, как наводнять Францию все новыми и новыми массами ассигнатов. Эго громадное количество бесценных бумажных денег увеличивалось еще множеством фальшивых ассигнаций, которые, как утверждает Блос, постыдным образом выделывала и пускала в обращение Англия 21.

Чтобы поднять ценность выпущенных ассигнаций, количество которых не могли определить и сами вожаки революционного движения (конвент), они решились хотя часть их погасить государственным имуществом. Таким имуществом считалась земля, которой в то время было много в распоряжении французского правительства, а именно: 1) у католического духовенства было отнято 10 млн. гектаров и 2) около 20 млн. гектаров у эмигрировавших дворян. (По именным спискам насчитывалось 150 тысяч дворянских семейств, бежавших из Франции во время революции заграницу и преимущественно в Россию; впрочем, историк первой французской революции, Карно, уверяет, что таких семейств было только 80). Для погашения государственного долга вожаки революции (конвент) решились продать эти земли в частные руки. Началась торговля. Во Францию со всего света наехало бесчисленное множество евреев. Они-то и купили эти земли у тогдашнего французского правительства за 2,5 миллиарда франков. Но что значили эти несчастные два миллиарда франков в сравнении с 40 миллиардами долга по одним лишь ассигнациям? Да кроме того нужно иметь в виду, что евреи заплатили эти деньги не золотом и даже не серебром, а ничего не стоившими французскими ассигнатами, которые они приобрели на парижской бирже по самой ничтожной цене! Таким образом, революционное французское правительство конца XVIII века достигло лишь того, что, отняв у своего духовенства земли, почти даром отдало их евреям, изгнав из отечества 150 тысяч кровных дворянских семейств, потомков знаменитого средневекового рыцарства, оно приняло в свои объятия такое же количество Бернардов, Михельсонов, Якубсонов, Ротшильдов, Дрейфусов, Розенблюмов, Рабиновичей, Сальвадоров, Рубинштейнов, и их единоплеменников, прибывших в злосчастную Францию из Испании, Австрии, Англии, России и даже – Америки! Жалкая и роковая мена!

Говоря об этой финансовой операции французского конвента, Карно – принципиальный защитник первого революционного движения в своей стране – делает следующее замечание о ней. «Чтобы поправить расстроенные финансы (говорит он на стр. 292) была измышлена мобилизация государственного долга, т. е., две трети его были погашены билетами, принимавшимися в уплату за национальные имущества, и одна треть, что называется, консолидирована посредством занесения её в государственную долговую книгу. Политическая необходимость служит оправданием этой меры, но она разорила множество граждан и надолго осталась непопулярной, заслужив имя банкротства. Затем были увеличены налоги дорожным сбором, штемпельным сбором с периодических изданий и новою пошлиною на привозный табак»

Имея в виду туже самую финансовую операцию, другой знаменитый историк первой французской революции Минье пишет (стр. 293) следующее: «Политико-экономическая система конвента заключалась в расходовании огромного капитала, представляемого ассигнациями. Это собрание (т. е., конвент) было правительством богатым, разорившимся на защиту революции. Имения казны, высшего духовенства, монашества и эмигрировавшего дворянства, составлявшие, вместе взятые, около половины французской территории, были проданы, а полученные деньги истрачены на содержание народа, который работал мало... Продолжение подобной системы было невозможно; необходимо было возвратиться к труду и звонкой монете». Да, революция никогда не уйдет от упрека в том, что она развращает народ и отучает его работать. Впрочем, неудачная финансовая операция конвента с ассигнациями, и сама по себе служила причиною обеднения народа, ибо естественным последствием её было то, что одновременно с падением курса ассигнаций подымались цены на все необходимые жизненные продукты и в том числе на хлеб. Но об этом подробнее я буду писать тебе ниже. Крайне отягченный финансовыми затруднениями еще в 1793 году, по свидетельству Ф. А. Олара (стр. 254), конвент потребовал с «богачей» принудительную ссуду в один миллиард франков. Но эта мера оказалась совершенно неудачною: конвент нашел во Франции, только немного богатых людей, потому что в то время выгоднее было быть должником, чем кредитором государственным. В уплату займа легкомысленные государственные кредиторы по неволе должны были принимать не деньги, а лишь ассигнации и при том – по их номинальной стоимости. Напротив, недоимщики или вообще государственные должники чувствовали облегчение для себя в том, что свои долги и недоимки они могли погашать дешевыми бумажными деньгами. Положение правительства было до крайности затруднительным!

Но еще в большее затруднение была поставлена злосчастная Франция её правительством, известным под именем директории, заменившей конвент. Конвент ведь получил в наследство от предыдущего монархического правительства сравнительно достаточные средства; до 30 млн. гектаров земли было в его распоряжении; налоги поступали правильно; торговля и сношения с соседними народами были производимы без всякого стеснения и в обширных размерах; государственного долга было только 3,5 миллиарда. Напротив, директория не получила от конвента ничего, кроме 40 миллиардов долга, в виде обременительных и бесценных ассигнатов. Если не формально, то фактически Франция была признана банкротом, ибо её казначейство было пустым. Эти финансовые затруднения совершенно парализовали деятельность нового французского правительства и были причиною многих неурядиц. В самом деле, что оставалось делать директории, у которой не было ни одного свободного франка? Естественно, обратились первоначально к прежним совершенно неудачным принудительным мероприятиям. Уже конвент в конце своего печального управления Францией вынужден был принимать в уплату свои ассигнаты лишь за 20% из номинальной стоимости. Директория же надеялась, при помощи полицейского усердия, достигнуть того, чтобы её ассигнации ходили в обращении по своей номинальной стоимости. Ничего, конечно, из этого не вышло. Ассигнаты напротив пали до 1% своей стоимости и директория вынуждена была принимать их в уплату податей по значительно низшему курсу, чем по какому принимал их конвент. Поэтому волей-неволей обратились ко второму испытанному негодному средству улучшения государственных финансов – принудительным внутренним займам. 19 фримера IV года, с утверждения обеих палат или советов (как тогда их называли), решено было сделать принудительный заем на сумму в 600 млрд франков с тем, чтобы он был разверстан только между одной пятой частью плательщиков (столько тогда предполагалось еще во Франции богачей или, по крайней мере, людей состоятельных, на которых думали было возложить всю тяготу по реализации этого займа). Заем этот, по проекту директории, французские богачи должны были покрыть звонкою монетою, а в крайнем случае – ассигнатами по их поминальной стоимости. Нечего, конечно, и говорить о том, что эта затея директории окончилась полною неудачею. «Если бы заем этот удался (говорит Блос, стр. 283), то директория могла выйти из своего затруднительного положения. Но можно было предвидеть, что богатые люди, к которым предполагалось применить это мероприятие, всеми силами будут противодействовать ему; можно было также заранее догадаться, что во Франции, вынесшей так много бурь, большая часть денег припрятана или отправлена за границу. Уже при оценочных работах возникли бесконечные затруднения и, в конце концов, все это мероприятие пришлось признать неудачным. Придумывая, каким путем достать денег, правительство вынуждено было все-таки снова выпускать ассигнаты».

Не смотря на эту неудачу, директория еще раз, именно в VIII году республики, увидела себя вынужденною прибегнуть к внутреннему принудительному займу. 10 мессидора директория предложила «состоятельному классу граждан» внести заимообразно в государственное казначейство 100 млрд франков. Когда это распоряжение директории не было исполнено подобно многим предшествовавшим, правительство обратилось к помощи полиции, и 19 термидора указанный заем был превращен в так называемый прогрессивный налог, распределенный пропорционально налогу земельному.

После этого директория торжественно отказалась на будущее время как выпускать ассигнаты, так и устраивать внутренние займы. 21 февраля 1796 года, в присутствии многочисленной толпы народа, был сожжен даже станок, на котором были печатаемы ассигнаты. Народ превозносил намерение директории; но оказалось, что одного доброго намерения вовсе недостаточно для того, чтобы привести в порядок расстроенные государственные финансы. Положение правительства было отчаянным. Депутат Камю уличал его еще и в превышении власти. В Совете пятисот (нижняя палата) он заявил, что ассигнатов было отпечатано свыше 45 миллиардов франков, тогда как правительству было дано разрешение выпустить их только в количестве 39,5 миллиардов. Это сообщение произвело сильнее впечатление на население. Ассигнаты упали до 0,25% своей стоимости. Что оставалось делать правительству? «Теснимая нуждою в деньгах и печальным состоянием финансов (пишет известный историк первой французской революции Минье, стр. 295), директория прибегла к нескольким не совсем обыкновенным средствам: чтобы удовлетворить не терпящим отлагательства нуждам, она продала или заложила самые дорогие вещи, находившиеся в государственных кладовых (gardemeuble); оставались еще национальные имения, но они продавались плохо и на ассигнации. Директория предложила принудительный заем, который Советы утвердили декретом. Это распоряжение было остатком революционных мер в отношении к богатым; но оно не удалось, потому что было принято ощупью и приведено в исполнение без энергии. Тогда директория попыталась восстановить значение бумажных денег; она предложила выпуск территориальных векселей (mandats territoriaux) для выкупа находившихся в обращении ассигнаций по курсу 30 к 1 и для замены звонкой монеты. Советы декретировали выпуск территориальных векселей на сумму в два миллиарда четыреста миллионов. Преимущество их (пред простыми ассигнатами) состояло в том, что они, тот час же, по пред явлении, могли быть обменены на национальные имения, которые служили их обеспечением. Они облегчили продажу значительного числа имений и довершили таким образом революционное значение ассигнаций, для которых они составляли как бы второй период. Они дали директории временный источник доходов, но также потеряли свою ценность и незаметно привели к банкротству».

Упомянутые историком Минье территориальные векселя или земельные мандаты были выпущены 17 марта 1796 года. Национальные имущества на них можно было приобретать по цене 1790 года, которая была установлена по средней доходности земли в течение 22 лет. Разрешенное Советами количество этих векселей предположено было выпустить не сразу. Немедленно думали выпустить их только на один миллиард франков, а остальные 1,4 млрд иметь в запасе на случай крайней нужды. На 810 миллионов, выпущенных в первый раз, предполагали выкупить находившиеся в обращении ассигнаты по курсу в 3%. Хотя всем этим предположениям и не суждено было осуществиться, тем не менее население Франции ликовало. «Казалось, – говорит Блос, – что найдено было средство избавиться от страшного наводнения ассигнатов. На мандаты смотрели, как на звонкую монету. Но скоро увидели, что последствия обесценивания бумажных денег не так-то легко было устранить новыми бумажными деньгами. Дельцы отнеслись к мандатам с недоверием, опасаясь выпуска их в таком множестве, что номинальная стоимость их превзойдет стоимость национальных имуществ, служивших для них обеспечением. Мандатов не принимали, вследствие чего дело дошло до уличных беспорядков и даже грабежей. Надеялись, что полноценные мандаты, которыми по трехпроцентному курсу погашались ассигнаты, поднимут курс ассигнатов. Однако сами мандаты падали в цене с поразительною быстротой и опустились до 5%. Обесцениванию этих бумаг содействовала также и безумная биржевая спекуляция. Так кончилась неудачей вся эта финансовая операция, и правительство оказалось беспомощным в борьбе со все возрастающим дефицитом, уменьшающимся поступлением доходов и без всякого кредита.

При таком безвыходном положении, правительство (директория) обращалось к отчаянным средствам. Так оно снова задумало устроить принудительный заем в 80 млрд; ввело много новых налогов; прибегало к террористическим средствам, выжимая деньги у богатых (у голодного и обобранного народа, по его собственному убеждению, уже нечего было взять). Миллионы, которые присылал генерал Бонапарт из завоеванных им стран, только возбуждали вражду и ссоры между членами правительства, не знавшими, куда их употребить и какую неотложную нужду ими покрыть. Дело дошло до того, что сначала директория перестала платить жалованье государственным чиновникам, а затем объявила, что таких чиновников слишком много и более 12 тысяч человек были лишены своих должностей. Результатом этого мероприятия было не только замедление в административных и судебных делопроизводствах, но и появление нового, дотоле неизвестного интеллигентного пролетариата.

Таково было крайне плачевное состояние французских финансов во время правления директории. Неудивительно поэтому, что, когда вместо республики во Франции была учреждена империя, Наполеон и его министр Годен нашли финансы страны в столь жалком состоянии, что Годэн едва не отказался от министерского портфеля. Никто не мог определить, сколько долговых обязательств было выдано правительством; не знали, сколько и на какую сумму было у государства национальных имуществ. Все сведения по этому предмету были неточны и неопределенны. О действительном положении дела можно было составить только приблизительное представление. Директория утратила в глазах народа всякий авторитет и потому должна была сойти со сцены, подвергшись множеству нападок и в печати, и в различных политических клубах. После неё Бонапарт нашел в французском казначействе только 167 тысяч франков, но и эти деньги были не плюс, а минус, это был остаток от последнего долга, заключенного у какого-то еврея предшествовавшим правительством. Но что можно было сделать с этими деньгами в то время, когда Бонапарт взял в свои руки судьбу Франции?

Но если тяжело было финансовое положение французской республики вообще, то еще ужаснее были бедствия и нищета французского народа в частности и именно – вследствие неблагоразумной финансовой политики республиканского правительства. Разумеем отнятие земель у духовенства и дворян, продажу их евреям, выпуск ассигнаций и мандатов, принудительные внутренние займы, терроризм мероприятий по отношению к богатым и состоятельным лицам и т.п. Впрочем, французское правительство только по недоразумению могло делить жителей Франции на богатых и бедных или на состоятельных и нищенствующих. В действительности, богатых французов в то время в стране уже не было: они или лишены были своего состояния в отечестве или сами эмигрировали за границу, куда увезли с собою и свои капиталы. Ведь после преступного умерщвления короля Людовика XVI во Франции прежних дворян-феодалов оставалось уже немного; да и из оставшихся часть была умерщвлена толпою или гильотинирована революционным правительством. Как мы сказали уже, их место заняли евреи, достигшие политического и гражданского равноправия, завладевшие дворянскими землями и государственными имуществами и с того времени ставшие полновластными хозяевами страны. В их руках были сосредоточены капиталы и им только одним жилось во Франции тепло, уютно и весело. В некотором отношении они даже возвеличили столь радушно приютившую их страну: с того времени Франция стала страною банкиров, хранительницею еврейских банкирских контор. Но туземному населению от этого не было легче. В особенности бедствовали в городах рабочие и мастеровые. Революционное движение было истинною причиною того, что во Франции, страдавшей полным безденежьем, обремененной непосильными государственными долгами, волнуемой произволом п анархией, прервавшей всякие сношения с соседними государствами и находившейся с ними даже во враждебных отношениях, естественно прекратились как торговля, так и промышленность; фабрики были закрыты; мастерские разорены; рабочие остались без дела, а, следовательно, и без заработка. Но что еще хуже: они были совершенно деморализованы революцией: они отвыкли работать; нравственные принципы потеряли в их глазах свое значение; исчезло уважение к личности и достоинству человека; право собственности уже не считали священным и неприкосновенным. Голодные, полунагие с брюзглыми физиономиями, рисовавшиеся цинизмом и наглостью, крайне враждебные к власти и богатству, рабочие ходили без дела по улицам городов, бесчинствовали, часто производили открытый грабеж, убийства, требовали от правительства и городских общественных управлений хлеба и денег. Жизнь человеческая не ценилась ни во что; кровь лилась по улицам потоками. Революция, поддерживаемая почти исключительно фабричными рабочими, теперь стала как бы целью их жизни. Но от этого ничуть не легче жилось ни самим рабочим, лишившимся заработка и отвыкнувшим от труда, ни их семействам: среди них царила страшная нищета; были случаи голодной смерти, а многие оканчивали самоубийством, не находя другого исхода.

Историки французской революции вовсе не сгущают своих красок, когда рассказывают нам о чрезвычайно бедственном состоянии французского населения того времени вообще и городских рабочих в частности и о тех затруднениях, которые испытывало тогдашнее французское правительство, отыскивая средства для прокормления голодающих. «После казни короля, – пишет явно сочувствующий первой французской революции историк её – Блос (стр. 159), – рабочее население Парижа терпело все большие и большие лишения. Курс бумажных денег падал все ниже и ниже, а цены товаров поднимались все выше и выше. Безработица, эта неразлучная спутница всех политических кризисов, достигла высшей степени. Запутанность всех дел приняла в это время уже очень широкие размеры; торговые отношения и область сношений пришли в большое расстройство. Продовольствование Парижа стало одним из самых жгучих вопросов. Частные предприятия не могли уже удовлетворять ежедневных потребностей населения этого большего города, потому что большая часть товаров и запасов исчезла с рынка. Скупщики и спекулянты, вопреки всем энергичным мерам, совершали свои бесчинства. Мелкие торговцы и землевладельцы не хотели принимать сомнительных бумажных денег и придерживались с продажею своих товаров. Эти обстоятельства должны были вызвать впоследствии целый ряд энергичных мер, по пока что конвент делал мало. Все слои народа терпели от этих бедствий, даже рантье, получавшие свою ренту от государства в ассигнатах. Рабочие под гнетом нужды часто обращались к конвенту, но он мало что делал в их пользу... Марат заговорил о лишениях рабочих в своем журнале. Он открыл им страницы своего издания, и они публиковали в нем свои жалобы».

Насколько было в материальном отношении тяжело положение французских рабочих того времени, видно из тех речей, которые они произносили в различных политических клубах, из журнальных статей, которые были писаны ими или их политическими друзьями, и, наконец, из тех жалоб, которые они подавали правительству и в которых они нередко высказывали свое сожаление об ими же самими уничтоженном королевском управлении Францией. Особенно сильное впечатление произвела жалоба 18 тысяч рабочих, оставшихся без занятий, поданная в учредительное национальное собрание. После этого правительство увидело себя вынужденным серьезно отнестись к вопросу о положении безработных. Впрочем, чтобы окончательно не развратить их простыми подачками милостыни и не отучить совершенно от труда, республиканское правительство Франции остановилось на мысли об общественных работах. Само собою попятно, что такие работы приходилось измышлять. Задумали устроить близь Парижа укрепленный лагерь. Множество рабочих было нанято на определенном жалованье. К сожалению, деморализованные рабочие, отвыкшие от труда, только получали назначенное им жалованье, устраивали многолюдные сходки, политиканствовали, но работать не хотели. Их поведение не обещало ничего хорошего. Приписывая себе переворот 10 Августа (уничтожение монархического образа правления), они открыто, в заявлении конвенту, называли себя «основой нации» и грозили Франции новою революцией и новым государственным переворотом. Теперь конвент увидел, какую серьезную опасность представляют союзы безработных и как бесполезно затрачены им полмиллиона франков на общественные работы. Рабочие возмутились в свою очередь. Они не могли примириться с распоряжением правительства об отмене рабочим определенного жалованья и о введении поштучной или сдельной заработной платы. Дело кончилось тем, что общественные работы были отменены, а союзы и сходки рабочих были объявлены нелегальными. 23 Октября 1792 года депутация рабочих, в числе двадцати человек, явилась в конвент и произвела демонстрацию. Конвент арестовал демонстрантов.

Между тем голод и нищета среди фабричных рабочих усиливались. Цены поднялись не только на хлеб, но и на все вообще съестные продукты. «Рантьерам, получавшим по 10 тысяч фунтов дохода, нечем было жить», говорит один писатель того времени (у Карно, стр. 273). Что же после этого сказать об ужасном положении рабочих? Парижская коммуна (т. е., парижское городское управление), не смотря на сильное возражение со стороны жирондистов и конвента, решила выдавать рабочим хлеб из городских булочных, на сумму 12 тысяч франков в день. «Страшная нужда – говорит Блос (стр. 249), – доходила до крайних пределов. Жены рабочих должны были при всякой погоде с полуночи стоять пред хлебными и мясными лавками, выстраиваясь в длинные ряды и дожидаясь своей очереди, чтобы купить (но квитанциям коммуны) за высокую цену кусок негодного мяса или плохого хлеба». В другом месте тот же историк первой французской революции пишет: «Народ страшно страдал от колебания ценностей денежного и товарного рынков. Если торговля была подорвана и почти уничтожена уже блокадой гаваней и закрытием границ, то переполнение страны революционными бумажными деньгами странно подняло цены на все товары. Металлические деньги, ставшие теперь также товаром, попадались крайне редко; масса товаров совершенно исчезла с рынка, потому что владельцы не хотели отдавать их за бумажные деньги. Без реквизиций и рационов хлеба, выдававшихся коммуною, парижскому населению пришлось бы умереть с голода. К этому еще присоединились ростовщичество и спекуляция. Все еще было достаточно бессовестных людей, которые среди этих бедствий старались обогатиться и способствовали увеличению зла. По одному указателю курса из Базеля, в январе 1793 года сто ливров ассигнатами стоили 55 ливров на металлические деньги, – этот курс падал каждый месяц, упал в сентябре до 29, затем в ноябре поднялся снова до 44, а в декабре – до 51. Такое повышение было следствием побед, одержанных республиканскими войсками. Продавцам товаров было еще хорошо, потому что они принимали ассигнаты по курсу; иначе они не отпускали товаров. Но рантье и государственные кредиторы должны были получать свои проценты по номинальной стоимости; рабочие и чиновники получали плату и жалованье ассигнатами также по номинальной стоимости».

Как на причину усиления бедности и нищеты народа историки указывают еще в особенности на распутство и разнузданность страстей, ибо бывали и такие субъекты, которые прокучивали все, что у них было и потом бросались в игру, ростовщичество, спекуляцию и ажиотаж, чтобы снова разбогатеть и возвратить прокученное.

Бедность, нищета, голод, недостаток съестных припасов, естественно, вызывали волнения рабочих, нередко переходившие в открытый мятеж и бунт. У дверей лавок, а преимущественно близь магазинов, торговавших колониальными товарами, чаще и чаще собирались толпы недовольных... Бывали случаи разграбления лавок и отнятия денег на улице. Иногда толпы рабочих вторгались даже на заседания конвента, вступали в открытый бой с войсками, не страшились кровопролития. Злонамеренные лица пользовались голодовкой рабочих для возбуждения и поддержания революционного настроения. То распускали слух, что у хлебников истощились запасы муки и беднякам придётся умереть с голода; то указывали на какого-либо влиятельного человека, неудобного однако же для той или другой политической партии, как на скупщика и спекулянта и поднимали против пего разъяренную толпу. Так, 23 февраля 1793 года, по наущению злоумышленников, взбунтовались парижские прачки; они отправились в конвент, жалуясь на чрезвычайную дороговизну съестных припасов и мыла и, нападая на ростовщиков и скупщиков, как на виновников такой дороговизны, требовали для них смертной казни. На другой день (24 февраля 1793 г.) к прачкам присоединился еще модистки, портнихи, поденщицы и устроили дневной грабеж: они напали на мелочные лавки и разграбили их, забрав из них мыло, свечи, сахар, кофе и т. п. Только войска усмирили эту разъяренную толпу парижанок. Но особенно были ужасными бунты голодных рабочих 31 мая и 2 июня 1793 года, а потом в марте, мае и июне 1795 года, окончившиеся даже убийством и кровопролитием22 Рабочих теперь уже волновал не политический, а социальный вопрос. Нельзя сказать, чтобы правительство не предпринимало никаких мер в борьбе с народною нищетой и голодом; но как-то выходило так, что эти меры больше приносили вреда, чем пользы. Так, например, по требованию голодных рабочих, была установлена подробная и точно определенная такса на все съестные и необходимые домашние припасы; а затем, когда эта мера оказалась недействительною, был установлен максимум цен, т. е. та крайняя цена товаров, выше которой не должны торговцы требовать денег с покупателей, не подвергаясь строгому наказанию, иногда даже смертной казни чрез гильотину. Но и эта мера не принесла благих плодов. Установленный правительством максимум цен был невыгоден для продавцов и послужил лишь во вред беднякам. Вот что говорит об этой мере историк первой французской революции Блос. «Несоответствие между ценами товаров и денежным курсом стало столь значительным и бедствия дошли до такой степени, что уже в мае решено было прибегнуть к чрезвычайной мере противодействия, к так называемому максимуму цен. Мера эта была предложена Тирионом и принята в конвенте уже в начале мая... Она несколько смягчила самые резкие бедствия, но следствием её было множество волнений и противодействий. Сперва было воспрещено под страхом строгого наказания обменивать золото и серебро на ассигнаты выше номинальной стоимости. Этим хотели уничтожить ажиотаж. Но так как невозможно было устранить экономические законы, управляющие денежным рынком, то зло осталось в прежней силе, золотая и серебряная монета все-таки ценилась выше ассигнатов, циркулировавших в громадном количестве. Ажиотаж продолжался. Был воспрещен вывоз и сбережение металлических денег. 4 мая 1793 года была установлена максимальная цена на хлеб, затем на мясо, зелень, горючие материалы, мыло, овощи, напитки, обувь, платье и т. п. всевозможные предметы. Но скоро конвент увидел себя вынужденным определить максимальную цену не только готовых товаров, но и сырого материала. Применение этого закона было очень затруднительно. Оказалось, нужным бесчисленное множество обысков, расследований, отнимавшее много времени изготовление таблиц и т. п. Порядок, установившийся в торговле и торговых сношениях, был уничтожен. Товары все больше и больше уходили с рынка, так что впоследствии сокрытие запасов предметов первой необходимости наказывалось смертью. Скоро стало ясным, что эти мероприятия и частная торговля должны всегда стоять в непримиримом противоречии друг к другу и член комитета Дюбуа – Крансэ предложил поэтому, чтобы власти основали во всех городах и селах магазины, в которых бы продавались съестные припасы за сумму равную стоимости их производства с небольшою надбавкой. Но этот призыв к национализации торговли хлебом и предметами первой необходимости остался безуспешным. В решении вопроса о ценах конвент не пошел дальше максимума. Таким образом ассигнаты и максимум только помогли поддерживать революцию – в связи с террором, выдвинутым национальною юстицией против врагов революции»

Нет нужды доказывать то положение, что максимум цен и такса принесли большой вред и богатым, и бедным, и продавцам, и покупателям. Люди состоятельные, находя таксу, установленную правительством, убыточною для себя, предпочитали задерживать в своих амбарах и кладовых товар; такса цен на съестные припасы была; но самых припасов на рынке не было. Повсюду была введена тайная торговля по вольным ценам; но эти цены были настолько высоки, что для бедных безработных мастеровых они были совершенно недоступны. И рабочие испытывали крайнюю нужду во всем; верить не хочется тому, о чем в этом случае говорят историки первой французской революции. Счастливцами считались те рабочие, которые могли заработать в день 0,5 фунта23 хлеба. И вот рабочие, приписывавшие себе честь завоевания свободы для всей Франции (их заявление конвенту), теперь требовали, чтобы правительство употребило крайние насильственные меры против лиц имущих и состоятельных. Они требовали не только хлеба и постоянной цены на него в три су (2,5 коп.) за фунт24, но и того, чтобы у землевладельцев и арендаторов были производимы обыски съестных продуктов и чтобы найденные таким способом продукты были отнимаемы у их собственников. При этом такого явного и насильственного ограбления они уже не считали делом безнравственным. В данном случае они, как истинные ученики католических пастеров и иезуитов, рассуждали обыкновенно таким образом: «А что, если бы в какой-нибудь завоеванной стране богатые люди стали скрывать хлеб от наших солдат, и нашим солдатам через это грозила бы смерть от голода, – неужели мы стали бы уважать это мнимо-священное право собственности? То же самое нужно сказать о наших хлебопромышленниках и других торговцах»... Кроме того, они требовали самых строгих мер против ростовщиков, отнятия земли у землевладельцев и её социализации и т. д. Правительство (даже революционное!) не могло исполнить этих требований, – и рабочие ответили ему бунтом 17 марта 1795 года в зал заседаний правительства ворвались депутаты рабочих, чтобы подать петицию об устранении недостатка в хлебе: и когда депутаты, во главе с Буасси д'Англа, ответили на их просьбу явным презрением, они подняли страшный шум, били кулаками по барьеру, пред которым стояли, и неистово кричали: «хлеба! хлеба!» Многочисленная толпа вела себя в это время не сдержаннее на городской площади. Только вооруженные войска, при помощи штыков и пуль, могли восстановить порядок.

Но рабочие не успокоились. Они видели, что фабрик и заводов восстановить уже нельзя, чтобы они могли зарабатывать в них для себя средства к жизни. «Область труда и сумма его продуктов уменьшилась со времени революционной эпохи, когда богатые классы были заключены в тюрьмы, а бедные управляли государством» (Минье, стр. 267). Поэтому рабочие стали требовать от правительства учреждения особой, так называемой, революционной армии, в которую они могли бы поступать на службу и таким образом обеспечивать жизнь своих семейств определенным жалованьем; кроме того, они требовали основания оружейных фабрик с целью организации общественных работ для приготовления пушек и ружей, – в чем, действительно, была нужда, вызванная войнами с соседями. Но правительство по-прежнему боялось организации рабочих, настроенных вообще революционно, – и потому отказало рабочим и в настоящий раз. Рабочие по обыкновению ответили мятежем на площади Гревэ 4 сентября 1793 года. Впрочем, волнение это имело свои последствия. Прокурор парижской коммуны Шомет и городской мэр Паш, после подробного расследования произведенного беспорядка, обстоятельно доложили конвенту о тех бедствиях, которые претерпевают рабочие, – и конвент, по требованию последних, принял, между прочим, такую меру, которая принесла чрезвычайно много зла несчастной стране. Конвент организовал из безработных и голодающих рабочих революционную армию в 6 тысяч человек с жалованьем по два франка в день каждому рабочему за его службу. По распоряжению конвента, эта странная армия, под начальством генерала Ронсена, должна была таскаться по всей французской территории, задерживать аристократов, производить реквизиции съестных припасов у землевладельцев и промышленников, собирать и доставлять в Париж подати, налоги, недоимки, различные предметы первой необходимости, производить экзекуции с целью истребления врагов республики. Эту армию, более похожую на шайку разбойников, чем на действительную европейскую армию, повсюду сопровождали подвижной эшафот и гильотина.

Предоставляю твоей фантазии нарисовать себе картину всего того, что только чинила эта революционная армия! Но прибавь к сказанному еще то, что кроме этой, так сказать, общегосударственной революционной армии, были образованы еще частные отряды различными секциями, участками, сословиями, как для собственной охраны, так ради прокормления безработных.

Что все эти мероприятия оказались средствами негодными, – лучше всего доказывается тем, что их было недостаточно для борьбы не только с нищетой безработных, но и с грозившим им голодом. Уже конвент видел себя вынужденным производить кормление рабочих, не имевших достаточного заработка. «Голод выгонял в предместьях мужчин и женщин на улицы, – пишет Блос (стр. 257), и здесь составлялись те толпы, в которых можно было видеть прелюдии восстания... Страшные бедствия предместий заставили конвент снова серьезнее заняться продовольствованием Парижа. В половине марта (1795 года) было постановлено выдавать каждому жителю по одному фунту хлеба, а рабочим, занятым тяжелым трудом, по 1,5 фунта в день. Этим думали удовлетворить предместья». Конвент, по-видимому, забыл, что зимою одного фунта хлеба в день для человека весьма недостаточно. Может быть, столь ограниченная порция хлеба была определена конвентом и в виду крайней недостаточности денежных средств, которыми он сам располагал. Один Париж на прокормление рабочих ежедневно выдавал 1500 кулей муки; при всем том рабочие волновались недостаточностью выдачи им хлеба и обвиняли чиновников в воровстве и мошенничестве. Этим именно объясняют бунт рабочих, происходивший 20 марта 1795 года. Собравшись пред конвентом многотысячною толпою на городской площади, рабочие неистово кричали: «Хлеба и конституцию 1793 года!» Солдаты разгоняли их оружием. Но они повторили свой бунт 12 жерминаля (т. е. 1 апреля), разбив двери, они вторглись в самый зал заседаний конвента и кричали одно: «Хлеба! Хлеба! Конституцию 1793 года!» Толпа неистовствовала в зале конвента целых четыре часа, пока в зал не вступили войска.

Впрочем, у конвента, вследствие его неразумной финансовой политики скоро исчезли и последние средства помощи голодающим рабочим. Выдавать на человека и по одному фунту хлеба в день для него уже было невозможно. В мае рабочим выдавали только по пол фунта хлеба, да по горсточке риса. Конвент делал последние потуги: для кормления рабочих он решился продать частным лицам даже больницы и госпитали со всеми их строениями и хозяйственным инвентарем. Наконец, им был издан закон, по которому конвент мог ограбить каждого богатого, но не симпатичного ему француза. Закон этот, предложенный другом Робеспьера Сен-Жюстом еще 3 мая 1794 года, гласит так: «Собственность патриотов священна и неприкосновенна; имущества же врагов республики конфискуются в общую пользу». Но как легко объявить врагом республики кого угодно, показывает судьба самих друзей-законодателей – Сен-Жюста и Робеспьера: они были казнены именно как враги республики, а их имущество, по ими же самими изданному закону, было отобрано в казну! Думали ли они об этом, предлагая свой законопроект?

Во время правления директории материальное положение рабочих не было улучшено: они продолжали голодать по-прежнему. Члены директории думали, что причиною нищеты и бедствий как французского населения вообще, так и рабочих в частности, были лишь одни неблагоразумные мероприятия конвента и что стоит отменить их, как наступит самая счастливая эра в жизни французской республики. Впрочем, скоро обнаружилась вся неосновательная иллюзия этих ожиданий и надежд. «Быстрая отмена почти всех принудительных мер времени террора – говорит Блос (стр. 256) – лишь увеличила запутанность всех отношений и усилила бедствия народа». Прежде всего была отменена такса и максимум цен на товары первой необходимости. Это было сделано по предложению известного, но недальновидного политика Тибода. «Единственное спасение – уверял он – в свободе торговли и в уничтожении максимума». Но вот что мы читаем у Минье (стр. 267), по поводу устранения этой меры в декабре 1795 года. «Отмена максимума – пишет Минье – вызвала сильный кризис, которым воспользовались купцы и фермеры, старавшиеся высокою ценою продуктов вознаградить себя за прежде понесенные потери. К довершению затруднений, ассигнации потеряли кредит и с каждым днем падали в цене. Национальные имущества, служившие обеспечением ассигнаций, понизились в цене вследствие революционных конфискаций; среднее сословие, купцы и фермеры, промышленники и торговцы, не верили в прочность республиканского правления, считая его переходным. Все это вместе взятое уронило ценность ассигнаций в 15 раз против их номинальной цены. Их принимали неохотно, и звонкую монету скрывали тем тщательнее, чем больше было требований на нее и чем сильнее был упадок бумажных денег. Народ, испытывая недостаток в съестных припасах, лишенный средств к покупке их даже с помощью ассигнаций, впал в отчаяние; он приписывал это положение дел купцам, фермерам, землевладельцам, правительству, и не без сожаления вспоминал, что прежде у него был и хлеб, и обладание властью. Был назначен особый продовольственный комитет для снабжения Парижа съестными припасами... Но народ, толпившийся перед булочными иногда по двадцати часов сряду, в ожидании раздачи каждому по одному фунту дурного хлеба, жаловался и роптал». К этому прибавим еще только то, что говорит Блос по поводу отмены того же самого максимума цен «Максимум – говорит он (стр. 257) – был уничтожен уж в декабре; таким образом, свобода торговли была достаточно восстановлена. Но тем не менее во всем чувствовался недостаток, так как ассигнаты все продолжали падать, и продавцы не являлись на рынок. К 9 термидора ассигнаты понизились до 33%; после уничтожения максимума они упали до 19%, а несколько позже – до 17%. В течение зимы недостаток в дровах и угле до того увеличился, что комитет благосостояния однажды должен был устроить рубку деревьев в больших размерах, рискуя уничтожить государственные леса. От этих всеобщих бедствий больше всего пришлось выстрадать Парижу... Это была та зима – суровая и продолжительная, – когда замерз голландский флот; бедствия парижских рабочих увеличились до крайней степени. Плохая и скудная пища, какую они могли доставить, была совершенно недостаточна, и часто бывали случаи голодной смерти». Рабочим стали выдавать уже только по 11 унций25 хлеба в день; 29 флореаля порцию хлеба на человека уменьшили до 2 унций, на следующий день эта выдача сокращена была еще более, пока, наконец, правительство открыто объявило, что оно не имеет средств кормить рабочих и совершенно перестало выдавать им хлеб. Рабочие взбунтовались. Восстановите максимум!» кричали они, думая, что не в революционном движении, а в отмене этой меры заключаются причины их нищеты, бедствий и голода. Они забыли, как раньше они же сами осуждали установление максимума. Чтобы успокоить раздражение рабочих, правительство обещало принять самые решительные меры против голода и обеспечить продовольствие Парижа; именно оно предполагало произвести во всех общинах перепись зерна и муки с тем, чтобы общинам оставить лишь столько зернового хлеба, сколько для них было необходимо до будущего урожая, а весь остальной хлеб принудительно отобрать для продовольствия Парижа. Но рабочие уже не верили правительству. Они обратились к грабежам и разбоям; страна пылала от пожаров; по дорогам и предместьям Парижа никто не мог чувствовать себя в безопасности; появились особые шайки разбойников, известных под именем «шоферов», производивших страшные насилия в городах и деревнях. Все сознавали, что жить при господстве такой анархии и нищеты более невозможно; стали искать выхода из этого положения; чаще и чаще останавливались на мысли о монархии и королевстве... В Лионе, Марселе и Тулоне рабочие находились в таком же безвыходном и тяжелом положении, как и в Париже. Но об этом я считаю излишним даже и писать тебе...

В несколько лучшем положении, чем рабочие, находились в революционную эпоху во французских провинциях земледельцы – крестьяне. Правда, земли духовенства, монастырей и эмигрантов – дворян, отнятые революционным правительством у их собственников, как мы видели, были распроданы частным состоятельным лицам, главным образом, евреям. Но справедливость требует сказать, что, благодаря революции, положение крестьян на некоторое время было отчасти улучшено. Феодальная система, во многом напоминавшая наше крепостное право, была уничтожена, причем все те земли, которыми крестьяне пользовались на общих условиях западно-европейского феодализма, платя довольно большие налоги помещику, остались за крестьянами, без всякого выкупа, на правах неприкосновенной частной собственности. (Принцип этот был особенно настойчиво удерживаем тогдашними французскими революционерами)!

Кроме того, не все же земли, отнятые у духовенства и дворян, перешли в руки евреев; некоторая, правда, незначительная часть их, посредством купли, на правах частной собственности, досталась и крестьянам. К чести если не конвента, то директории нужно сказать, что в этом отношении она даже отдавала предпочтение крестьянам, продавая им государственные земли в кредит и при том – на довольно льготных условиях. Вообще нельзя сказать, чтобы в начале революционного правления французские крестьяне страдали от малоземелья. При этом не нужно забывать и того, что они же были естественными арендаторами всех частновладельческих земель, так как они одни представляли собою рабочие руки в тогдашней Франции. Конечно, благосостояние всей Франции не усилилось от того, что земли у крестьян прибавилось вдвое или втрое, потому что её территория осталась тою же самою, какою она была и при королях; но благосостояние крестьян, о которых именно мы с тобою и ведем речь, несомненно увеличилось. Не забудь далее того обстоятельства, что, когда падает курс государственных процентных бумаг или ассигнаций, тогда в обратно-пропорциональном отношении поднимается стоимость съестных продуктов и предметов первой необходимости. Так было именно и во Франции в конце XVIII века. «По мере того, как падала стоимость ассигнатов, говорит Блос (стр. 279), – быстро повышались цены. Лучше всего крестьянам, арендовавшим обрабатываемую ими землю, так как цены на хлеб достигли необычайной высоты; от этого и теперь по деревням встречалась сравнительная роскошь, стоявшая в резком противоречии с нищетой масс в больших городах. Арендаторы земли могли покрыть арендную плату выручкой от продажи совершенно ничтожной части урожая». Потом, – благосостояние французских крестьян в конце XVIII века в значительной степени поднялось от того, что они, подражая иностранным евреям, почти ни за что приобретали государственные ассигнаты и ими уплачивали правительству подати, налоги и свой долг за приобретенные в кредит монастырские, церковные и дворянские земли. Облегчение для крестьян в этом случае состояло в том, что правительство принимало от них свои ассигнаты по их номинальной стоимости. Наконец, положение французских крестьян в революционную эпоху значительно улучшилось и от того, что были отменены все стеснительные для них законы, о которых я писал тебе в одном из прежних писем.

К сожалению, и благоденствие французских крестьян было не продолжительно. Революция вообще имеет за собою тот существенный и ничем не оправдываемый недостаток, что всегда оказывает развращающее влияние на население. Крестьяне отвыкают от труда, питают презрение к полевым работам и сельскому хозяйству, часто бросают деревню, идут в города и ищут работ на фабриках; труд фабричных рабочих им кажется легче и производительнее земледельческого; их манит обстановка городской жизни; они хотят подражать состоятельным городским классам и в одежде, и в пище, и в жилище. Но что особенно сильно повредило благосостоянию французских крестьян рассматриваемой эпохи, так это общее безденежье, прекращение внешней торговли и фабричной промышленности, нищета городского населения, безвыходное финансовое положение государства. Против воли, в силу одной необходимости, крестьяне мало по малу были вынуждены продавать свой хлеб и другие съестные продукты не за металлические деньги, а за утратившие всякую стоимость ассигнации. Вследствие этого безденежье скоро начало царить и среди крестьян. Крестьяне, обладавшие только ассигнатами, потеряли возможность приобрести рабочую лошадь, хороший плуг, стальную косу, и другие земледельческие орудия, так как эти вещи были привозимы во Францию почти исключительно из Англии и купить их можно было только за звонкую монету, а не за пустые ассигнаты. А как можно крестьянину обрабатывать хорошо свою землю без этих орудий или без рабочего скота?.. Таким образом, не говоря уже о том, что в эпоху первой французской революции французские крестьяне вообще стали охладевать и относиться апатично к земледельческому труду, мы видим с тобою и другие причины, отчего земли во Франции с начала революции до времен Наполеона были плохо обрабатываемы или прямо превращались в пустыри, равно как и то, отчего всю эту эпоху Франция страдала от постоянных неурожаев, голода, нищеты и соединенных с ними злодеяний – воровства, разбоев, грабежей и т. п. Анархия, политическая партийность и внутренние междуусобия также весьма тяжело отзывались на состоянии сельского хозяйства. Крестьяне, особенно вандейцы, оставаясь убежденными монархистами, не хотели и слышать о республиканском образе правления, и республиканское правительство совершенно справедливо смотрело на них, как на врагов республики. Эта разность политических убеждений была причиною того, что в провинции несколько лет происходили ужасные кровопролития; поля были опустошены; многие деревни и богатые фермы преданы пламени. Вандея, всегда считавшаяся житницею Парижа, теперь была превращена в пустыню, населенную нищенствовавшими крестьянами. Много зла причиняла землевладельцам и крестьянам, так называемая, революционная армия, таскавшаяся по стране со своим эшафотом и гильотиною: под видом реквизиции скрываемых съестных продуктов она производила явный грабеж, и причиняла крестьянам трудно поправимое разорение. Господствовавшая в стране анархия, порождавшая своеволие, грабежи, разбои, убийства и кровопролития, также много содействовала упадку сельского хозяйства и уменьшению благосостояния крестьян. Крестьянским обозам нельзя было показаться на большой дороге: они бывали разграбляемы среди дня. Ни жизнь, ни имущество крестьян не были гарантированы от крайнего насилия разбойнических банд, ибо в стране не видно было никаких признаков власти... Таковы вообще плоды всех революционных «движений».

Ты, конечно, поставишь мне в счет, что до сих пор я отмечал лишь то бедственное материальное положение, в котором находилось население Франции только в эпоху революции, т. е. в самый разгар революционного движения, и ничего не сказал о том, каково было материальное положение французского народа по окончании этого революционного движения. Но – прости меня, друг! – в этом случае я должен обратиться к тебе со встречным вопросом: «Разве революционное движение во Франции уже кончилось? И если – да, то не можешь ли ты мне определенно сказать, когда именно оно кончилось?».

Насколько мне известно, очень многие утверждают, что Франция пережила две революции (1789 и 1848 годов); другие прибавляют еще одну – третью революцию 1872 года; но мне кажется, что в несчастной Франции революция длится уже непрерывно свыше ста лет, не закончилась еще до сих пор и, когда закончится, – никто не знает. Мало того, есть основание думать, что во Франции в недалеком будущем последует взрыв революции с новою и чрезвычайною силою, взрыв, который, несомненно, отзовется и на жизни всех других европейских государств. Наш известный революционер – анархист Кропоткин, принимавший самое живое участие в революционных движениях чуть-ли не всего мира и проживавший по преимуществу во Франции, подтверждает мое предположение; а в этом отношении ему нужно верить и с его мнениями нужно считаться. Что же, однако, он говорит? В прошлом 1906 году он издал книгу «Записки революционера», и эту книгу он заканчивает следующими многознаменательными словами: «Теперь, на шестидесятом году жизни, я еще более глубоко убежден, чем был тридцать лет назад, что положение Европы таково, что чисто случайное совпадение благоприятных обстоятельств может вызвать революцию, которая также быстро распространится по всем странам, как и революция 1818 года, но будет иметь при этом гораздо более глубокое значение: она представит миру не простую борьбу между враждебными политическими партиями, но быстрое и решительное преобразование всего общественного строя». Горький, посетивший в этом году «Прекрасную Францию», также подтверждает мое мнение, что революция во Франции еще не закончилась, продолжается в настоящее время и разразится особым разрушительным взрывом в будущем. Вот, что он пишет о современной Франции, которую он едва нашел в Париже, где-то направо, в улице банкиров у моста Александра III. «Вокруг меня – пишет Горький – было шумно и немного неудобно. Всюду на площадях – пушки и солдаты, везде на улицах – рабочие. По обыкновению, принятому за последнее время во всех странах, солдаты стреляли вдоль улиц из ружей, конница, размахивая обнаженными саблями, наезжала на людей, рабочие бросали в солдат камнями. В душном воздухе седого города нервно дрожала злобная брань, разносились резкие слова команды. Кое-где мостовая была выпачкана кровью; люди с пробитыми черепами, сжимая в бессильной ярости свои кулаки, уходили домой; те, которые уже не могли идти, падали на мостовую, и полицейские гуманно тащили их прочь из-под ног лошадей и солдат... Так веселятся и у нас в России. Кровавая игра солдат с народом – любимый спорт. Я шел по улицам великого Парижа, который в этот день наемные (?) солдаты-собаки (?!) старой жадной бабы (это Франция-то!) – держали в плену своих штыков и пушек, я видел как французы за углами улиц, подобно верным псам (?!) правды и свободы, молча считали силы своих врагов, готовые омыть своей кровью постыдную грязь с лица республики»... Итак, по свидетельству Горького, во Франции революционные кровопролития еще не прекратились и в будущем предстоит нечто ужасное, а Горькому я верю во всем, что касается всевозможных революционных и «освободительных движений»...

Впрочем, не будем спорить о словах; согласно твоему указанию, будем иметь в виду только то революционное движение, которое известно под именем первой французской революции, – при чем допустим, что оно закончилось возведением Наполеона на императорской престол.

Как ни странно, но мы имеем в своем распоряжении достаточно исторического материала, чтобы утверждать, что, не смотря на множество разорительных войн, при Наполеоне материальное положение Франции и её населения – как рабочих, так и крестьян – значительно улучшилось. Правда, Наполеон в этом случае действовал не как хитрый финансовой политик, по как прямодушный солдат и уверенный в своей власти император. Чтобы улучшить положение государственного казначейства, Наполеон прежде всего увеличил на 25% все государственные налоги и подати, – мера, вызвавшая даже раздражение среди населения. Но заслуга Наполеона не в этом, а в том, что он сумел упорядочить самый способ взимания налогов. Предписав своим подданным взносить половину налогов непременно звонкой монетой, он этим сразу уничтожил почти половину утративших свое значение ассигнатов. Этим в значительной степени было восстановлено доверие к государственному казначейству. Но еще большая заслуга Наполеона состоит в том, что он уничтожил все принудительные займы, чем естественно приобрел расположение французских банкиров и биржевых тузов. При этом нужно сказать, что он умело воспользовался приобретенным расположением. Он пригласил некоторых из банкиров и биржевиков к себе, и своими настойчивыми убеждениями склонил их пожертвовать на нужды отечества двенадцать миллионов франков. Но самая большая заслуга Наполеона в деле поднятия народного благосостояния состоит в том, что он уничтожил в стране анархию, разбои, грабежи, произвол; снова ввел строгую дисциплину, порядок, уважение к власти и законность. Народ устал от произвола и самовластия революционных авантюристов; и революция, и республика ему надоели и опротивели; он мечтал о восстановлении королевской власти. Этим-то и объясняется, что он с непритворною радостью встретил и манифест Наполеона о его вступлении на императорский престол. Его жизнь и имущество теперь были в безопасности; он мог спокойно работать и трудиться. Быстро стали появляться новые фабрики и заводы; восстановляется торговое сношение с соседними государствами; промышленность достигает своего процветания...

После низложения императора Наполеона, когда революционная гидра опять подняла свою голову, материальное положение рабочих и крестьян во Франции снова ухудшилось и, к сожалению, в значительной степени. Вот что говорит нам Даниэль Стерн о положении рабочего класса во Франции, во второй половине прошлого XIX века. «Воpвращение либерального духа и преобладание влияния среднего класса на управление политическими делами, – эти события и явления застали Францию в таком социальном положении, которое не так легко поддается определению и которое еще ускользнуло от взглядов очень большего числа людей. Это, еще очень недавнее, положение, уже внушающее, однако, беспокойство внимательным умам, создалось, благодаря чрезвычайному росту одной, очень значительной части народных масс, которая, благодаря почти фатальному стечению обстоятельств, сложилась как бы в отдельный класс, как бы в нацию среди нации, и которую начали обозначать новым именем промышленного пролетариата... В течение долгих лет его развитие было почти незаметно, и те декреты Учредительного Собрания, которые, уничтожая цехи, цеховых присяжных и мастеров, разрушали организацию, несовместимую с новым социальным строем, давали себя чувствовать лишь своими благоприятными результатами. Во время войн республики, консульства и империи, скорей не хватало рук для работы, чем работы для рук. Ничто не вызывало антогонизма между хозяином и рабочим, так как, благодаря достаточному барышу и заработку, не нарушалась естественная справедливость отношений. Но с водворением континентального мира положение вещей меняется. Промышленная жизнь, благодаря общественной безопасности и увеличению народонаселения, пошла ускоренным темпом. Открываются обширные мастерские, огромные фабрики, в которых, при помощи новых процессов и чудных машин, производится громадное количество продуктов, с неизвестной до тех пор быстротой, экономией и совершенством. Быстрое обогащение фабрикантов приводит в изумление, ослепляет, вызывает беспорядочное соревнование. Заработная плата рабочих, поднятая до необычайной высоты, благодаря этой конкуренции фабрикантов, привлекала в большие мануфактурные центры население деревень и, все больше и больше, вела к чрезмерному производству. Потребление вскоре уже не соответствовало такому возрастанию продуктов; несоответствие между предложением и спросом делалось все чувствительнее; произошло перепроизводство. Равновесие было нарушено. Конкуренция заграничная и внутренняя конкуренция между предпринимателями, хозяевами мастерских и рабочими сопровождали сокращение производства и, в то же время, необходимо вели к понижению заработной платы. Завязалась отчаянная борьба, и в результате этой борьбы явилась нужда совершенно нового рода, которая, поражая очень деятельный, очень интеллигентный и очень энергичный класс населения, конвульсивно толкала его от страданий к восстанию и от восстания к еще большим страданиям, и заставила его. таким образом, дойти до совершенно непоправимой нищеты. «Нет никакого просвета в существовании этих несчастных классов: голод, страдания тушат в них все нравственные чувства. Когда, ежечасно, приходится бороться, чтобы жить, все страсти сосредоточиваются в эгоизме, каждый забывает чужое горе из-за своего собственного, природные чувства притупляются. Труд упорный, постоянный, однообразный притупляет все способности. Становится стыдно за человеческое существо, когда видишь, до какой степени унижения оно может дойти, и на какую жизнь, более низкую, чем жизнь животных, оно может согласиться». В таких выражениях говорил о рабочем классе один из наиболее авторитетных писателей того века – С. де-Сисмонди.

В 1846 году нищета, бедствия, голод не только рабочих, но и крестьян достигли во Франции такой степени, что вызвали грозное возмущение, а в Бюзансэ – настоящий крестьянский бунт; бунт этот, казалось, был подавлен войсками и экзекуциями; но чрез два года Людовик-Филипп потерял свой престол, а Франция была объята новою формальною революцией, залившею всю страну кровью еще в большей мере, чем революция конца XVIII века!..

В настоящее время разве один лондонский пролетариат по своей нищете и бедности может превзойти пролетариат французский. Ныне во Франции царит такая нищета среди рабочего населения в городах, о которой мы и понятия не имеем. Но и крестьяне, занимающиеся земледелием в деревнях, находятся не в лучшем положении. В чрезвычайно мрачных красках изображает состояние сельского пролетариата во Франции газета – La terre aux paysans – почти на каждой своей странице. «В деревнях – говорит известный писатель Мустье (Questions rurales 1898, стр. 25), – образовался ужасный пролетариат. А что произойдет тогда, когда городской пролетариат встретит на своем пути другую массу, тоже изголодавшуюся, вполне готовую вступить в кадры революционной армии?» Таким образом, и этот писатель опасается взрыва во Франции новой революции. Крестьянское население, обремененное непосильными налогами, толпами бросает свои жалкие клочки земли («отрепья собственности») в деревнях и бежит в города, ожидая лучших заработков и лучшей жизни на фабриках и заводах.

И так, не подлежит никакому сомнению истинность положения, высказанного Карно, что первая французская революция не предоставила населению никаких материальных улучшений, – не уничтожила людской бедности и нищеты. В следующем письме я постараюсь найти тебе ответ, начертанный на скрижалях беспристрастной истории, и на вопрос относительно истинности или лжи второго положения Карно, именно: действительно ли первая французская революция завоевала свободу французскому населению?

А пока – до свидания!

Твой друг Стр-ев.

Письмо VII. Даровала ли революция французскому народу свободу совести?

Вожаки революции были люди, воспитанные под влиянием идей либерального ХVIII века. Разумеем сочинения Вольтера, Руссо, Дидро, д’Аламбера и других энциклопедистов и натуралистов. Понятие о свободном, конституционном государстве они составили себе под руководством Монтескье и его сочинения «О духе законов». Вспыхнувшая перед французскою революцией в Америке война за независимость и «права человека», – война, в которой принимали участие известные впоследствии французские революционеры – Лафайет, Рошамбо, Журдан, Кюстин и другие, – также не осталась без влияния на умы тогдашних политических деятелей во Франции. Этим объясняется вполне то обстоятельство, что члены так называемого национального собрания сначала были увлечены возвышенными и идеальными стремлениями в деле преобразования своего отечества. В доказательство этого достаточно указать на выработанную и опубликованную ими «Декларацию прав человека». Лучшие люди того времени не находили слов для восхваления национального собрания за этот акт. Наши государственные думы обезьянствуют, подражая в этом отношении французскому национальному собранию и также думая выболтать нечто в роде французской «декларации прав человека». Но так как копия всегда бывает хуже оригинала, а копия, сделанная неумелыми руками, часто оказывается прямо карикатурою, то я привожу тебе здесь французскую декларацию полностью, во всех её 17 пунктах.

«Пред очами Всевышнего», как пишут в своем декрете бывшие члены французского национального собрания, права человека и гражданина они определяли таким образом:

1. Люди рождаются свободными (?!) и равноправными и остаются такими (?) на всю жизнь. Различия между ними в общественном отношении могут иметь свое основание только в общем благосостоянии.

2. Цель всякого (?) гражданского союза состоит в сохранении естественных и никогда, не теряющих своего значения прав человека. Эти права суть: свобода, собственность, безопасность и сопротивление насилью.

3. Первоначальный источник всякой (?) верховной власти, и самой её сущности, есть нация. Ни одна корпорация, ни один частный человек не могут иметь никакого влияния, если они не зависят от неё.

4. Свобода состоит в том, что каждый может делать все, что только не вредит никому другому; таким образом, пользование естественными правами каждого человека может быть стеснено лишь теми ограничениями, которые обеспечивают остальным членам общества пользование их естественными правами. Эти ограничения могут быть определены только законом.

5. Закон в праве воспретить только те поступки, которые вредны обществу. Никто не может учинять каких бы то ни было препятствий тому, что законом не воспрещено, или принуждать кого бы то ни было делать то, чего закон не предписывает.

6. Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право принимать участие в выработке его лично или посредством своих уполномоченных. Как охраняющие, так и карающие законы должны быть одинаковы для всех. Так как пред законом все граждане равны, то все они должны пользоваться в одинаковой степени доступом ко всем общественным чинам, местам и должностям – без всяких различий, кроме тех, которые устанавливают между ними добродетель и таланты.

7. Никто не может быть обвинен, задержан или взят под стражу, кроме тех случаев, которые определены законом и с соблюдением законом же определенных форм. Всякий, кто добивается произвольных распоряжений, дает их, исполняет или позволяет исполнять, должен понести наказание; но всякий гражданин, которому будет предъявлено какое-либо требование на основании закона, или который на основании закона же будет задержан, немедленно должен повиноваться: всякое противодействие в этом случае наказуемо.

8. Закон не может налагать никаких иных наказаний, кроме тех, которые очевидны и в самом строгом смысле необходимы. Никто не может быть наказан иначе, как на основании закона, данного и обнародованного раньше соответствующего преступления и притом с самым строгим соблюдением всех его точных требований.

9. Так как каждый должен считаться невиновным до тех пор, пока его виновность не доказана, то если окажется неизбежным взять кого-либо под стражу, – законом должны быть строжайшим образом воспрещены все стеснения, не необходимые для его задержания.

10. Никто не должен терпеть каких бы то ни было беспокойств из-за своих мнений, включая сюда и мнения религиозные, если только их обнародование не нарушает порядка, установленного законом.

11. Свободный обмен мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших прав человека; поэтому каждый гражданин может свободно говорить, писать, печатать, с тем лишь ограничением, что – в определенных законом случаях – он ответствен за злоупотребление этой свободой.

12. Ограждение прав человека и гражданина делает необходимой общественную власть. Таким образом эта власть учреждена для блага всех, а не для частной пользы тех, кому она вверена.

13. Для содержания общественной власти и для расходов по управлению взносы в общественную казну необходимы. Они должны быть распределены между всеми гражданами, соответственно их состоянию.

14. Все граждане имеют право непосредственно или посредством своих уполномоченных определять необходимость общественных взносов, свободно утверждать их, надзирать за их расходованием, а также определять часть, которая приходится на долю каждого, распределение и способы собирания их и устанавливать их продолжительность.

15. Общество имеет право требовать от всякого общественного агента отчета в его действиях.

16. Всякое общество, в котором права не обеспечены и не установлено разделение полномочий, лишено прочих установлений.

17. Так как собственность есть неприкосновенное и священное право, то никто не может быть лишен её, кроме тех случаев, когда этого требуют общественные и надлежащим образом взвешенные нужды, и то лишь под условием точного, заранее определенного вознаграждения».

Эта «декларация прав человека и гражданина», сама по себе, представляет сборник (хотя и не совсем логически расположенных, по во всяком случае) прекрасных и похвальных моральных сентенций, в духе Руссо, Вольтера, Монтескье, Канта, Шопенгауэра и всех так называемых гуманистов XVIII века. Такие же идеи воодушевляли и борцов за независимость в Северной Америке.

Но были ли осуществлены эти идеи первою французскою революцией?

На этот вопрос историк первой французской революции Блос, явно сочувствующий ей, отвечает так: «Декларация прав человека с её прекрасными принципами казалась французам утренней зарей нового времени. Просвещенные умы других наций завидовали им в этих правах, и они сами верили своему счастью. Но когда дело дошло до практического применения этих очаровательных теорий, народ увидел, что счастье гораздо дальше от него, чем это казалось ему в первые дни увлечения свободой».

Насколько вожаки первой французской революции относились к чужой собственности, как священному и неприкосновенному праву, я указал тебе в предшествовавшем письме, когда писал об установлении максимума, реквизиции, принудительных займах; мы видели, что вожаки революции признавали неприкосновенною и священною только собственность патриотов, а не людей вообще. Кроме того, не забудь, что рядом с учением о собственности, изложенным в декларации. Бриссо и его единомышленники, развивая принципы Руссо, проповедовали крайние положения грубого коммунизма в смысле отрицания всякой собственности, утверждая, что «собственность есть кража».

Теперь нам остается разрешить вопрос: завоевали ли вожаки первой французской революцией свободу французскому народу? Помни только, что, по декларации, свобода состоит в том, что каждый может делать все, что только не вредит никому другому, не нарушает прав ближнего.

Трудно допустить даже, а priori, чтобы революция, сущность которой составляет насилие, логика, уничтожение, смерть предшествующего порядка жизни, могла даровать народу такое благо, как свобода, – личная ли то или коллективная. «Собирают ли с терновника виноград, или с репейника смоквы? Дерево узнают по его плодам».

И, действительно, – с самого начала первая французская революция заявила о себе всему миру страшными и возмутительными насилиями во всех областях жизни, где только мыслимо место для человеческой свободы. Начнем с религиозной совести. Даровала ли революция французскому народу право и возможность свободно веровать и, молиться? Нет, напротив, было время, когда республиканское правительство самым деспотическим образом преследовало, даже христианскую религию, покровительствуя безбожию, неверию и кощунству.

Безбожие и неверие были распространяемы по всей Европе, ещё с эпохи «возрождения наук и искусств»; во Франции же, в частности, в течение всего XVIII века неверие проповедовали еще особые философы – так называемые энциклопедисты и натуралисты, во главе которых стоял знаменитый в своем роде Вольтер. Неверием и безбожием, даже более, крайнею враждебностью к христианской (католической) церкви, рисовались тогда не одни светские люди и вольтерьянцы, во и многие католические священники, даже многие католические аббаты и епископы, занимавшие должности министров, даже премьеров, членов парламента, и принявшие впоследствии (как увидим позже, – «на свою голову») живое и энергическое участие в революционном движении.

Впрочем, до взрыва первой французской революции неверие и безбожие во Франции, как всегда и везде, были делом только личных убеждений; революция же, так сказать, узаконила их, когда, под видом свободы совести, она дозволила (даже поощряла, мстя католичеству) открыто исповедовать и другим навязывать, посредством пропаганды, как неверие, так и атеизм.

Враждебность к христианской церкви (католичеству) французские революционеры обнаружили однако же не сразу. Некоторое время они прямо не решались поставить открыто вопрос об отношении между церковью и государством. Они как бы боялись во всей своей наготе показаться миру. Когда докладчик финансового комитета Камбон завел речь, об исключении из государственной сметы расходов на содержание католического духовенства, его семинарий, монастырей и кафедральных церквей и о предоставлении частным лицам попечения о церковных нуждах, то в собрании произошел чрезвычайно раздраженный спор. Против предложения Камбона высказались даже вожаки революции – Робеспьер, Дантон и все якобинцы; причем в своих речах они приводили множество разного рода оснований: финансовых, политических и этических. Но скоро они ясно показали всем, что к католической церкви они относятся индифферентно, игнорируя ее и даже устраивая по временам свои самоизмышленные празднества и торжества без всякого участия католического духовенства. Так, в день 10 августа 1793 года, ради воспоминания о введении конституционного образа правления, конвент установил особое торжественное празднование, известное под именем «праздника братства». По программе, составленной известным тогдашним художником Давидом, в первый раз этот праздник был совершен таким образом. На площади, разрушенной Бастилии (крепость-тюрьма), был устроен большой фонтан, названный «источником возрождения»; вода текла в резервуар из грудей высокой статуи, изображавшей молодую красивую женщину. Рано, еще до восхода солнца, часа в четыре утра, сюда явился конвент в своем полном составе, во главе с своим председателем Геро де-Сешеллем; затем прибыли сюда представители различных общин, члены многочисленных политических клубов, вооруженные секции и старшины из всех провинциальных департаментов, числом 83. Как только показались лучи восходящего солнца, многотысячная толпа грянула марсельезу. Президент конвента взял в руки серебряный ковш, набрал в него воды из «источника возрождения», сам выпил несколько глотков, а затем начал кропить людей, землю и воздух. Его примеру последовали департаментские старейшины, представители общин и другие лица. После этого процессия отправилась на площадь революции. Члены конвента торжественно несли конституционную хартию в специально для неё устроенном сребро-позлащенном ларце, причем в своих свободных руках они держали колосья, представители общин и клубов, а также старейшины департаментов – пальмовые листья и оливковые ветви, а секции – копья. На площади революции, по распоряжению президента, прежде всего была сожжена, так называемая «колесница несчастных грешников» (т.е., рабов), а на её месте была установлена, на особенном пьедестале, «статуя свободы», также изображавшая молодую и красивую девушку. Пред нею было произнесено много речей, в которых ораторы указывали главным образом на то, как много счастья приносит французам завоеванная свобода. (Через девять месяцев после этого, первый из ораторов, именно – президент конвента – Геро де-Сешелль лично на себе испытал блага этой свободы: свободные граждане взвели свободного президента своего свободного правительства на свободный эшафот и отрубили ему голову свободною гильотиною. Впрочем, об этом после). От площади революции процессия отправилась столь же торжественно к так называемому Марсовому полю. Здесь был устроен алтарь отечества, на который президентом конвента были возложены, в присутствии стотысячной толпы, департаментские акты о введении конституции во Франции. Пред этим же алтарем всеми присутствовавшими дано было клятвенное обещание – ненарушимо хранить конституцию и всеми силами защищать ее. Торжество это было закончено многочисленными пушечными залпами. Таким образом революционное французское правительство дало понять католическому духовенству, что оно легко может обходиться без его услуг даже и в дни общественных празднований по поводу каких-либо важных событий.

Прошло после этого еще два месяца, – и французская республика уже открыто объявила о своей готовности навсегда разорвать союз с католическою церковью. 18 октября 1793 года в Париже были отменены уже различные религиозные церемонии; из церквей были удалены мощи и кости святых; вместе с городским мусором были вывезены за город распятия (т. е., святые кресты) и иконы. Церкви были обращены в арсеналы или амбары для склада муки; колокольный звон был воспрещен но всей Франции, а самые колокола перелиты в пушки; церковное имущество всякого рода было разграблено в конец; напрестольные кресты, дарохранительницы, чаши, евангелия, венцы, подсвечники, кадила и другие золотые и серебряные церковные вещи конвент «обратил в пользу отечества и граждан»; наконец, свободным французским католикам были воспрещены все торжественные крестные ходы, погребальные процессии, совершение на городских площадях общественных молебствий и т. п. Вот какова была та религиозная свобода, которую завоевала французскому народу кровопролитнейшая из всех революций!

Особенно энергично действовали в деле распространения безбожия в самой грубой его форме и возбуждения непримиримой вражды к католической церкви тогдашние выдающиеся вожаки революционного водоворота: Вебер, издатель журнала «Pere Duchêne» и основатель самой враждебной христианству политической партии – эбертистов, так названной по его имени, – затем – прокурор парижской общины – Шометт, депутат Гадэ, и открытый атеист Клоотц, – особенно любивший называть себя «личным врагом Бога» и «противником Иеговы». Они даже переменили свои христианские имена на языческие; Шометт стал называть себя Анаксогором, а Клоотц – Апахарсисом. В какой степени атеизм в то время достиг господства над умами, показывает следующий факт, сообщаемый Карно (стр. 188): когда Робеспьер, редактируя адрес якобинцев к союзным обществам, поместил фразу о покровительстве французской республике, оказанном Провидением, Годэ восстал против самой мысли о возможности божественного вмешательства в дела людей, – и, друзья его, жирондисты, вполне одобрили его и поддержали своими голосами. Припоминается мне и декрет республиканского французского правительства от 10 ноября 1793 года, коим это правительство объявляло об уничтожении религии во Франции 26; Все религии (было сказано в этом декрете) введены различными законодателями, чтобы посредством их управлять народами; религии необходимы только тогда, когда основания правительственного искусства еще недовольно тверды; наше правительство не нуждается в подобной опоре».

Под влиянием, указанных проповедников атеизма, конвент и предпринял свое гонение против католической церкви. По их внушению он отменил, даже христианское летосчисление и ввел свое собственное, так что французы стали считать уже годы не от Рождества Xристова, а от основания своей республики, подобно тому, как римские язычники считали время от основания Рима.

О гонении на католическую церковь со стороны французского республиканского правительства Олар (стр. 193) говорит следующее. «Союз между частью конституционного духовенства и федералистами восстановил значительную часть общества против католической религии; отсюда то движение в пользу «дехристианизации» и установление в ноябре 1793 года культа Разума. Это была одна из форм террора. Франция не захотела подчиниться этому движению, и противозаконное закрытие многих церквей вызвало в деревнях ряд бунтов, которые заставили комитет общественного благоденствия в декабре 1793 года предложить комиссарам не допускать никаких насилий против культа. Но конвент, вначале благосклонно относившийся к галиканской церкви в том виде, в каком ее организовала Конституанта, мало-помалу, под влиянием справедливого недоверия, которое возбуждало в нем не присягнувшее (на верность республике) духовенство, стал склоняться к мысли, правда, еще не об отделении церкви от государства, по о прогрессивной секуляризации государства. Вот почему он декретами от 5 октября и 24 ноября 1793 года упразднил григорианский календарь и признал началом новой эры для Франции день основания республики, т. е., 22 сентября 1792 года, «день когда солнце достигло истинного осеннего равноденствия, вступив в знак Весов в 9 ч. 18 м. 30 с. утра по счету парижской обсерватории... Чтобы изгладить след «монархических и церковных предрассудков», грязнивших каждую страницу календаря», – конвент заменил в своих святцах имена святых названиями сельскохозяйственных продуктов и земледельческих орудий».

Не могу сказать тебе – зачем, но были изменены даже и названия месяцев: месяц произрастания – Жерминаль, месяц цветения – Флореаль, месяц лугов – Прэриал, месяц жатвы– Мэссидор, месяц зноя – Тэрмидор, месяц плодов – Фриктидор, месяц сбора винограда – Вандемьер, месяц туманов – Брюмер, месяц морозов – Фример, месяц снегов – Нивоз, месяц дождя – Плювоз и месяц ветров – Вантоз.

Праздники христианские, а в том числе и воскресные дни, также были отвергнуты вожаками первой французской революции и на место их были установлены свои собственные – революционные декады, т. е., десятый, двадцатый и тридцатый день каждого месяца. Таким образом, по определению революционного правительства, в каждом месяце было только три нерабочих и неприсутственных дня, а в году – 36; впрочем, национальными праздниками в течение года были еще 5, а в высокосном году – 6 дополнительных дней к некоторым месяцам (революционные месяцы все имели одинаково по 30 дней, не исключая и февраля– плювиоза); эти дополнительные праздники назывались санкюлотидами.

Католическое духовенство республиканской Франции было объявлено лишенным своего официального положения. После этого очень многие священники, принимавшие горячее участие в революционном движении и не имевшие христианских убеждений, с гордостью указывавшие на себя как на революционеров и демократов, а еще более – как на противников монархизма и королевской власти, демонстративно сняли с себя сан, по одевались в куцые камзолы, по надевали парики, завелись бабами и начали соперничать в кощунстве и безбожии даже с такими атеистами, как Клоотц и Эбер. Нашлись и епископы, не уступавшие в неверии этим же безбожникам. Таков был, например, парижский епископ Гобел. 7 ноября 1793 года, вместе с своими викариями, он прибыл на заседание конвента и объявил, что он снимает с себя епископский сан. После этого он публично сбросил с себя свои епископские одежды и надел светский костюм, а на голову напялил даже красную революционную шапочку. «Некогда я принял сан, возложенный на меня моим народом» (?) – сказал он с отвратительным цинизмом. «Я был епископом, когда народ еще желал иметь епископов; но я снимаю свой сан теперь, когда епископы стали народу не нужны. Подчиненное мне парижское духовенство разделяет мои мысли». И действительно, 86 парижских священников последовали прискорбному примеру своего недостойного епископа.

Странным является поведение историков первой французской революции Минье и Карно, которые во что бы то ни стало хотят спасти честь Гобеля и ради этого представляют его каким-то нравственным недорослем, ставшим невольною жертвою, развращающего влияния Эбера и эбертистов. Так у Минье мы читаем (стр. 223) следующее: «Партия Эбера, которая чрез посредство его газеты «Pere Duchêne» распространяла в народе неблагопристойность языка, низкие и жестокие чувства и которая, не ограничиваясь казнями, еще осмеивала свои жертвы, – эта партия делала изумительные успехи. Она принудила (?) парижского епископа и его викариев отречься от христианства (!) в присутствии конвента, а конвент издать указ о том, что католическая вера должна быть заменена поклонением Разуму». Карно (стр. 251) также говорит: «В муниципалитете руководящую роль играла секта (?!), совершенно несходная с жирондистами по цинизму речи, привычкам и костюму, но имевшая с ними одну родственную черту: отрицательное отношение к религии. Человек, давший свое имя этой секте, Эбер, носивший в литературе псевдоним «Отца Дюшена», не отличался ничем: у пего не было ни таланта, ни характера, ни храбрости, ни нравственности. Сектанты (?!) эти требовали превращения всех церквей в лавки... Они уговорили (?!) конституционного епископа Парижа, Гобеля, и его викариев явиться в конвент с отречением от веры и сана».

В это время авторитет католической церкви во Франции настолько пал, что самое грубое кощунство и издевательство над священными предметами и верованиями, уже не считались преступлениями или наказуемыми действиями. Толпа нередко наряжалась в священнические или епископские облачения и плясала на городских площадях, вызывая хохот и саркастические выходки со стороны праздных зевак. Казалось, что Франция перестала быть христианскою державою. Даже в своих домах люди благочестивые молились только украдкой, боясь подвергнуться публичному осмеянию.

Впрочем, вожаки первой французской революции прекрасно видели, как грустил народ, насильственно лишенный удовлетворения своей естественной религиозной потребности. Он жалел за своими христианскими праздниками и даже за своим христианским календарем; со слезами на глазах он смотрел на свои пустые и оскверненные храмы. Он не понимал такой свободы религиозной совести. Ему нужен был религиозный культ; в глубине своей души он посылал проклятия своим бессердечным гонителям, которые лишь террором могли на некоторое время заглушить в нем его лучшие и благороднейшие чувства. И вот устроители его жизни и его быта, выдающиеся представители революционного движения во Франции, члены конвента, решились сделать ему уступку. Они установили культ Разума, подсказанный им гербертистами. Все католические храмы, а в том числе и самый главный парижский храм – Нотр Дам или собор парижской Богоматери, были обращены в капища этого нового культа с тем, чтобы в них могли происходить, по выражению Минье (стр. 224), «празднества, бывшие скандальными сценами атеизма».

Вот что рассказывает Блос (стр. 210), об установлении и первом совершении культа в честь богини Разума. «Ветреным парижанам – говорит он – понравился этот культ, и они громадными толпами стеклись на первый большой праздник Разума. Этот праздник, о котором сочинено столько басен, сам по себе был очень простым и невинным (?!) торжеством. Люди длинной процессией пошли к собору Парижской Богоматери. В шествии виднелись бюсты Лепеллетье и Марата (первых выдающихся французских революционеров). Затем в процессии явилась и «богиня Разума», из чего видно, что новый культ приближался (?) к формам старого (!). Богиня Разума сидела на седалище античной формы; ее несли четверо мужчин. Это была стройная женщина с очень красивым лицом и очаровательными формами (?!). Еще и теперь держится ложь, будто это была проститутка; но на самом деле богиней Разума был не кто иной, как известная своею красотою г-жа Моморо27, которая к тому же, говорят, сначала сильно противилась возложению на нее этой театральной роли и, наконец, взяла ее, только уступая желанию своего мужа. Она была одета в белое платье, на плечи её был живописно накинут голубой плащ, а её красивая головка была покрыта фригийской шапкой, из-под которой волнами ниспадали распущенные чёрные волосы. Около неё была одна актриса, изображавшая богиню свободы. Само собою разумеется, что этим красивым женщинам не «покланялись», как иные уверяли, а они представляли собою только живые картины».

Как видишь, Блос из кожи лезет вон, чтобы только оправдать поведение французских атеистов, представляя их бессмысленный культ Разума, совершавшийся в христианских церквах и у христианских престолов, не как грубое кощунство, крайне оскорбительное для совести христианина (даже не католика), а как «простое и невинное торжество». Но из его защиты ничего не выходит: кощунство остается кощунством, глупость – глупостью.

Этот «культ разума» – по Карно (стр. 251) – «маскарад, сопровождавшийся оргиями» – конвентом было предписано совершать каждую декаду, т. е., по три раза в месяц, и притом по всем католическим церквам как в Париже, так и во всех провинциальных департаментах. Католические храмы, во имя свободы совести, насильно отнятые у верующих католиков; были обращены в какие-то клубы. В самом деле, что делалось в них в декады, посвященные богине Разума? «Народ собирался в церкви», – пишет Блос (стр. 209); в них читались конституция и декларация прав человека, или устраивались иные чтения и сообщались известия с театра военных действий; играла музыка; пелись патриотические песни. Тут стоял ящик в виде головы животного, называвшийся ртом мудрости(!); в него опускались анонимные предложения, жалобы и советы по вопросам общественного блага. Две трибуны были назначены исключительно для стариков и беременных женщин (!?)...

Праздник Разума Блос, как мы видели, старался представить своим читателям, как нечто совершенно невинное и безупречное; во здесь он впадает в противоречие с самим собою, когда утверждает, что «этим безобразием возмущались даже Робеспьер и Сен-Жюст». Праздник Разума, как известно, учредили члены конвента; но комитет общественной безопасности с решительностью воспротивился ему; он официально высказал свое неодобрение поведению конвента в этом деле. Сен-Жюст и Робеспьер справедливо признавали, что ничто не может причинить народу столько зла, как атеизм и неверие. Безбожник, по убеждению Робеспьера, не может быть человеком добродетельным, а без добродетели общественная жизнь не возможна. Поэтому Робеспьер объявил атеизму и атеистам решительную войну. Безбожников он нашел даже недостойными занимать общественные должности и открыто признал их вредными членами государства. Безбожие он считал привилегией лишь одних ученых и образованных людей, но никак не простого народа. «Атеизм, – говорил он, – слишком аристократичен. Что же касается мысли о Боге, карающем преступление и награждающем добродетель, то она настолько народна и универсальна, что если бы в действительности Бога не было, то Его нужно было бы выдумать, ибо без Бога народ существовать не может». Еще в ноябре 1793 года, когда парижский епископ Гобель и 86 католических священников сняли с себя сан, Робеспьер публично и беспощадно обвинял в атеизме лидеров якобинского клуба: Эберта, Клоотца и Шометта. «В клубе якобинцев, –рассказывает Карно (стр. 251), – Робеспьер напал на эбертистов открыто и мужественно; он обвинял их «в нарушении религиозной терпимости во имя свободы, в употреблении нового фанатизма в виде орудия против старого и в превращении в смешной фарс уважения к истине». Дантон в свою очередь воскликнул: «Мы старались уничтожить суеверие не для того, чтобы заменить его атеизмом». После этого конвент запретил «всякие насилия и действия, противные свободе вероисповеданий». Затем духовные вожди Эбер и Шометт, – первый – прокурор муниципального совета, второй – помощник его, – публично отреклись от намерения узаконить атеизм и приглашали деревенских жителей читать Евангелие».

Что касается Робеспьера, то, ставши членом конвента, он поступил именно так, как он и намерен был поступить. Возврат к католической церкви для него был невозможен: за религией он признавал лишь важное политическое значение. Живой веры в бытие Божие у него также не было. Поэтому для него ничего не оставалось, как выдумать Бога для своих злосчастных соотечественников. Христос, как Искупитель падшего человечества, оказался ненужным для республиканской Франции, исповедовавшей (декларация § 1), что человек рождается свободным и безгрешным. Поэтому все содержание новой французской государственной религии Робеспьер ограничил только двумя догматами: верою в бытие Высочайшего Существа и верою в личное бессмертие души человеческой в виду чисто практического значения этих истин (вера в бессмертие души человеческой, по словам Робеспьера, увеличит мужество и патриотизм французов, а вера в бытие Божие будет сдерживать их страсти). 7 мая 1794 года конвент, по предложению Робеспьера, издал декрет следующего содержания: «Французский народ признает бытие Высшего Существа и бессмертие души. Он признает, что достойное служение Высшему Существу состоит в исполнении обязанностей человека. Должны быть установлены праздники, чтобы напоминать людям идею Божества и величие Его бытия. Праздники эти должны получить свои названия от славных событий нашей революции, от драгоценнейших и полезнейших для человека добродетелей, от величайших благодеяний природы». И действительно, по настоянию Робеспьера, декадные праздники конвентам были посвящены Верховному Существу, Истине, Справедливости, Скромности, Дружбе, Воздержанию, Искренности, Славе, Бессмертию, Несчастью и «всем нравственным и республиканских добродетелям» (у Минье, стр. 238).

Как ни странно, поведение Робеспьера, мечтавшего правительственным декретом заставить французский народ веровать в бытие Высшего Существа (о Боге речи нет) и в бессмертие человеческой души, – но есть писатели, которые признают в установлении праздника в честь Высшего Существа важную заслугу Робеспьера для французского народа и республики. Таковы, например, Карно и Олар. «Робеспьер, – говорит первый (стр. 259–260), предложил конвенту торжественно признать существование Бога и бессмертие души. Этот эпизод поднимали на смех совершенно неосновательно. Католики в особенности не имели на это права, так как они присвоили императору Феодосию имя Великого именно за тоже самое. Провозглашение существования Верховного Существа было, без сомнения, великим делом (?), хотя и вызванным очень сложными побуждениями: с одной стороны – искреннею (?) верою, с другой – желанием противодействовать анархическим стремлениям и придать своему авторитету мистический оттенок, соблазняющий толпу. Одна черта этой попытки смахивала на теократическую пародию, так как Робеспьер на празднике, организованном по этому случаю, старался принять вид священнодействующего. Но еще сильнее окрашено оно ретроградным оттенком. Проникнутый духом Contrat social, Робеспьер основал в некотором роде государственную религию и сделал первый шаг по пути, следуя которому, Наполеон дошел до конкордата. Речь, сопровождавшая предложение, была полна нападок на католическое духовенство, хотя в ней Робеспьер является не менее нетерпимым, чем последнее. Он обличал атеизм, «как учение, содействующее ниспровержению республики», – что было равносильно признанию его преступным и подлежащим каре... Вообще нужно сказать, что признание Верховного Существа отвечало религиозной потребности и имело последствием значительное успокоение умов. Праздник Верховного Существа был отпразднован 20 прериалия, т. е., в день Святой Троицы (18 июня 1794 года) Было ли это совпадение случайным?» Этот страшный вопрос Карно оставляет без ответа.

Интереснее рассуждение Олара (стр. 204–206) по поводу того же самого события. «Избавившись от эбертистов и дантонистов, Робеспьер (говорит Олар) тотчас приступил к осуществлению своей политико-религиозной системы. На другой день после казни Дантона, Кутон сообщил конвенту о предстоящем внесении «проекта десятидневного празднества в честь Предвечного». Так возвещен был культ Верховного Существа, установленный затем декретом от 18 флореаля. Это была настоящая государственная религия; главой её объявил себя Робеспьер, и террор, который установлен был, лишь как средство национальной обороны, применялся отныне в целях исправления душ, т. е., притеснения совести. Жерминаль II года является в истории революции поворотным пунктом – моментом начала реакции против принципов 1789 года. Нечестие становится государственным преступлением, и революционный трибунал часто признает атеизм оскорблением величества нации. Так, в процессе, который был учинен в революционном трибунале 21–24 Жерминаля над «остатками крамолы», т. е., над женами Камилла Демулена и Эбера, над несколькими генералами и эбертистами, ради удобства соединенными в одно целое (амальгама), конституционный епископ Гобель, сложивший с себя свое звание по установлении культа Разума, и прокурор коммуны Шометт, один из инициаторов этого культа, были обвинены «в стремлении уничтожить всякую мысль о Божестве и основать государственный строй Франции на атеизме». Когда Гобель старался оправдать свой поступок желанием секций, президент трибунала сказал ему, что никто не имеет права вводить новшества в области религии без разрешения начальства, а Шомета упрекнул за то, что он не дозволил отслужить полунощную обедню. Все, как мужчины, так и женщины, были приговорены к смерти и обезглавлены 24 Жерминаля (13 апреля 1794 г.). Празднество в честь Верховного Существа (20 Прериаля – 8 июня 1794 г.), где председательствовал Робеспьер, как бы удостоверяло, что отныне он – владыка Франции».

Празднование в честь Верховного Существа состоялось по программе, выработанной тем же самым живописцем Давидом, который руководил и устройством первого самоизмышленного праздника в честь богини Разума. Торжество началось в Тюльерийском саду. Туда явились все члены конвента и другие должностные лица, войска, расположенные в Париже и его окрестностях, многочисленная толпа народа. Для конвента было устроено особое возвышение в виде амфитеатра. Депутаты, стоявшие вокруг конвента, держали в руках небольшие букеты цветов; по распоряжению правительства, парижанки явились сюда с корзинами цветов; у детей головы были украшены венками из фиалок, у юношей – из миртов, у взрослых мужчин – из дубовых листьев, у стариков – из виноградных гроздей и масличных ветвей. Главным действующем лицом на этом праздновании, так сказать, жрецом или первосвященником его был сам Робеспьер, который на этот день был провозглашен даже президентом конвента. Все члены конвента явились на этот праздник в фраках синего цвета, только у Робеспьера фрак был светлее, чем у его товарищей. Сначала играла музыка особые, на этот случай назначенные гимны и другие пьесы. Затем на возвышении пред статуями Атеизма, Эгоизма и Раздора появился сам первосвященник – Робеспьер и произнес воодушевленную, хотя и напыщенную фразами речь. Он указывал на важное значение веры в бытие Верховного Существа и в личное бессмертие человека. Раздор и эгоизм господствуют только там, где нашел себе место атеизм; вера в Бога, проповедующая людям любовь, свободу, братство и равенство, изгоняет из человеческих обществ вместе с атеизмом и эгоизм и раздор. После этого «новый первосвященник (читаем мы у Блоса, стр. 229) зажег факелом статуи; из их пепла должно было подняться изображение мудрости. Изображение это показалось несколько почерневшим от дыма, и когда кто-то заметил, что мудрость нового первосвященника помрачилась, конвент засмеялся». Но это был смех злобы, а не простодушия и веселости. Члены конвента положительно бесились от того, что Робеспьер триумфатствовал на этом празднестве, приобретал популярность своим ораторским искусством и старался в каждом действии и на каждом шагу выделить себя из среды своих товарищей: даже в торжественном шествии на несколько шагов он шел впереди конвента. Постороннему наблюдателю легко было заметить, что против Робеспьера поднимается злоба, которая к добру не приведет. Некоторые из присутствовавших уже обзывали его тираном в лицо, а Билло-Варенн – говорят – громко сказал диктатору: «от Капитолия до Тарпейской скалы – только один шаг!»

После сожжения статуй Атеизма, Эгоизма и Раздора и после появления Мудрости, Робеспьер произнес вторую воодушевленную речь, построенную по всем правилам ложноклассического ораторского искусства. Затем все участники торжества в чинном порядке двинулись на Марсово Поле. Здесь также было устроено искусственное возвышение, а посреди его посажено было дерево. Народ шел сюда с ветками в руках и пением нарочито, составленных гимнов в честь Верховного Существа. После народной клятвы защищать конституцию и республику, Робеспьер произнес здесь свою третью речь, причем юноши стояли пред ним с своими обнаженными мечами, т. е. в том самом виде, как они произносили пред народом свою торжественную клятву.

Я положительно отказываюсь объяснить тебе, как люди, взявшие на себя чрезвычайно ответственную обязанность переустройства государственной жизни своего отечества, могли забавляться подобными детскими играми, как они могли не видеть, что в глазах потомства они явятся только жалкими фиглярами, а устроенное ими празднество – пошлою комедией! Впрочем, они даже не заметили того, как зло они посмеялись сами над собою. Как я отметил уже, раздор между ними не был уничтожен; а с этого дня он только еще более усилился. Число врагов у Робеспьера умножилось. Между тем никого он не убедил (да и сам не был убежден) ни в бытии Верховного Существа, ни в бессмертии человеческой души. Напротив, его странная попытка законодательным декретом и полицейскими мерами заставить французов, легкомысленно преклонявшихся пред своим Вольтером, веровать в бытие Верховного Существа, дала его врагам повод несколько раз выставить его на публичное посмеяние. Так, некто Мажанти подал в конвент прошение, чтобы во время празднования в честь Верховного Существа все, злоупотребляющие именем Бога, в доказательство существования во Франции свободы религиозных верований, были наказываемы смертью. Кроме того, Робеспьера называли частью в насмешку «сыном Божиим», сыном Верховного Существа», «мессиею». К этому посмеянию поводом послужила история, о которой Блос рассказывает (стр. 234) следующее. «Одна старуха, по имени Катерина Тэо, собрала вокруг себя кучку фанатиков, которым она возвещала пришествие Мессии, описывая его так, как только могло придумать её расстроенное воображение. Среди этих, тронувшихся людей, был один прежний картезианский монах, Дон- Жерль, заседавший некогда вместе с Робеспьером в учредительном собрании и получивший от него самого гражданское свидетельство, которое должно было защищать его от закона о подозрительных. Сектанты эти во время одного из своих собраний были арестованы (!) и в бумагах Tэo было найдено одно неотправленное письмо к Робеспьеру, в котором она называла его своим «милым сыном». Имя этой старухи Тэо изменили в Тэос (Тэос – по-гречески – Бог), – из выражения «мать Тэо» сделали слово – «Богоматерь» и представили дело так, чтобы Робеспьер фигурировал в качестве её «возлюбленного сына», – что вызывало много смеха. Эта мессианская роль прекрасно (?) подходила к роли первосвященника».

Празднество в честь Верховного Существа было совершаемо недолго. Когда Робеспьер сошел со сцены политического деятеля и сложил под гильотиною свою голову, празднество это было отменено. Снова была объявлена свобода религиозной совести. Ни одной религии конвент не захотел признавать государственною. Ни на какое духовенство, ни на какие празднества или другие религиозные учреждения французская республика не отпускала из своего казначейства ни одного франка. Каждый мог веровать, как ему угодно, и мог принадлежать к той религиозной общине, какую он признавал наилучшею. Было провозглашено полное отделение церкви от государства.

Впрочем, Франция недолго оставалась без государственной религии. Уже конвент не остался верным себе. Скоро он сам официально установил празднование первоначальных декад с танцами, пением патриотических песен и публичными чтениями по преимуществу политического характера.

Директория в этом случае шла по стопам конвента. Она сознавала, что в своем естественном состоянии общество не может удовлетворяться религиозным индифферентизмом и что без общегосударственной религии обойтись нельзя. Директория поручила заведывание народным просвещением известному жирондисту – Ларевелльеру-Лепо, равно как вообще ему было доверено удовлетворение моральных нужд французской республики. Ларевелльер остановился на мысли основать новую государственную религию, чуждую грубого тогдашнего материализма и родственную французскому деизму. Свою религию он назвал филантропией, сущность которой составляла любовь к Богу и людям; вера в личное бессмертие человека была объявлена также одним из существенных догматов этой странной «религии». Для обнаружения религиозных чувствований со стороны её исповедников Ларевелльер измыслил даже особое деистическое богослужение. Комитет общественного спасения покровительствовал этой новой религиозной общине, уступил ей десять парижских католических храмов, надеясь восстановить в ней учрежденное Робеспьером празднование в честь Верховного Существа. Ларевелльер издал даже нечто в роде служебника с гимнами и молитвенными формулами. Но ничего из его затеи не вышло.

Впоследствии восстановить культ Верховного Существа задумал – было ученик Робеспьера – Бабёф, но и его попытка кончилась неудачею.

Только при Наполеоне католичество снова получает значение государственной религии; при нем опять начали праздновать воскресный день и считать время по христианскому календарю. Впрочем, официально католическая церковь была объявлена государственною церковью только на пасху 1802 года. «Бонапарт в придворной карете, запряженной шестериком, прибыл в церковь, куда явились все высшие власти; войска стояли под ружьем на парижских площадях и пушечные залпы известили, что католическая государственная религия снова восстановлена. Но и среди генералов, следовавших за «звездой» Бонапарта, были многие, которым не правился такой поворот. На обратном пути из собора Парижской Богоматери, где совершалось торжество, Бонапарт спросил генерала Делольма, как ему понравилось все это? Генерал со смелостью прямодушного воина ответил: «Хорошая была кануцинада, – не доставало лишь миллиона людей, сложивших свои головы за уничтожение того, что вы теперь восстановляете!»28

Этот ответ показывает, как глубок был разрыв у французского народа с его бывшею государственною церковью – католичеством. Но подавить у себя веру в достоинство католической церкви, потерять уважение к ней – еще не значит погасить у себя навсегда самую религиозную потребность, стремление к Высочайшему Существу, искание Его. Можно отвергнуть католичество, можно перестать быть протестантом, но перестать быть религиозным существом человек не может. Религиозная потребность есть самая естественная и самая существенная потребность человеческого духа; с нею человек является на свет Божий, как и с потребностью дышать, есть и пить, познавать истину, наслаждаться прекрасным, любить добро. Лучшие люди и серьезные мыслители всегда понимали, что такой существенной, всеобщей, а следовательно, и необходимой потребности в душе человека истребить нельзя и что, напротив, она имеет все законные права искать для себя вполне соответствующего удовлетворения. Вот что заставило эбертистов устанавливать культ Разума, Робеспьера – почитание Верховного Существа, Ларевелльера – теофилантропию, Наполеона – восстановить государственное значение католической церкви. И впоследствии повторялись не раз попытки измыслить такую религию, которая для французов могла бы заменить католичество и быть господствующею. Вспомни Сэн-Симона, Базара, Анфантэна, Огюста Конта, Ле-Плэ и других. Само собою понятно, что все измышленные религии, как произведения отдельных личностей, не могли оказаться удовлетворяющими потребности целого народа. Ничего общего не имея с истинною и богооткровенною религией, они были религиями ложными (если только их можно называть религиями); а потому народ не только отвергал их, но и делал их предметом посмеяния. Они остались лишь историческими памятниками того, что и во Франции, в самый разгар революционного движения, в момент острой враждебности вожаков революции к христианской церкви (хотя бы то и в форме только католичества), в век господства крайних грубо атеистических воззрений, мыслители признавали религиозную потребность, самою существенною потребностью человеческого духа, а с другой стороны они навсегда останутся неопровержимыми свидетельствами того, как бессильны даже выдающиеся люди, сами по себе, без содействия Божественного Откровения, удовлетворить этой естественной потребности человека.

Если ты не читал главного сочинения Сэн-Симона – «Новое Христианство», то прочти его, – и ты увидишь его коренную ложь. Признавая существенно-важное значение за религией в жизни человечества, Сэн-Симон однако же разумеет под религией только теократическую конституцию, а сущность её полагает лишь в реабилитации плоти, в крайностях анабаптизма, в эксцентричностях мистического сенсуализма, одним словом, – в том, что составляет сущность русской хлыстовщины или даже – скопчества. Женщина – священник, даже по фантастическому представлению Сэн-Симона, могла функционировать полновластно только в области чувств и нервной деятельности до прорицательства и различных волхований включительно. Истерики, видения, экстазы, исступления, корчи, припадки, радения, о которых с возмущением говорили тогда не только во Франции, но и во всей Европе, были, конечно, лишь естественным последствием новоизобретенного Сен-Симоном «Христианства». А между тем бедные простые люди, находившие прежде удовлетворение в католичестве, пролетарии, теперь отнятое у них атеистами вздумали отыскать в этой религии, которая своею новизной также возбуждала фанатическое отношение к себе. Многие родители, особенно из фабричных рабочих, уже стали отдавать сенсимонистам своих детей для воспитания их в новой вере и для подготовления их к миссионерской деятельности. К счастью их, преследования полиции и судебные протоколы раскрыли парижанам глаза и дали им возможность во всей наготе увидеть, что такое ново учрежденная сен-симонская «семья – церковь».

Еще более странною должна быть признана религия, измышленная учеником Сэн-Симона, Огюстом Контом. Подробнее ты можешь ознакомиться с учением и культом этой религии из 2 тома сочинения профессора Т. И. Буткевича: «Религия, её сущность и происхождение» (1904 г.). Здесь же я представлю тебе учение о ней Огюста Конта лишь в самых существенных чертах.

Прежде всего я должен сказать, что О. Конт признает за религией весьма важное значение в жизни человеческой.

К его сожалению, религии христианская, еврейская и магометанская уже будто бы утратили свое благотворное влияние; вследствие этого сказалось будто бы нужда в новой религии, которую, выдумав, французский мыслитель и решился предложить человечеству. Отличительная черта его религии состоит в том, что в ней нет места для Бога; а потому её исповедником может быть самый от явленный атеист.

Конт имеет в виду религию двоякого рода: общественную и частную. В общественной религии на место Бога он поставляет «Grand Être»29, под которым разумеет не только весь род человеческий, обнимающий собою прошедшее, настоящее и будущее, но и все те породы домашних животных, которые стоят рядом с человеком, привязываются к нему и разделяют его труды, как, например, благородная собака, отдающая иногда свою жизнь за своего друга – человека. Почитать этого странного бога, по Конту, можно только служением единству всех живых существ. Культ такой религии состоит из различных общественных церемоний, торжеств и праздников. Всех таких праздников в течение года должно быть 84 – ни больше, ни меньше, – при чем они должны быть распределены равномерно по месяцам и неделям, с тем, однако, чтобы на каждую неделю непременно приходился хотя один праздник. Праздники эти должны быть посвящены прославлению человечества в нем самом, прославлению, например, различных политических союзов, воспоминанию о славных событиях в истории жизни человечества. Установив для своей новой религии определенный культ, О. Конт признал необходимым и существование особого класса его служителей, т. е., духовенства или клира. Самого себя он объявил папою или первосвященником новой религии – Grand prêtre de l'humanité!30 Обязанности духовенства не должны были ограничиваться только исполнением торжественных обрядов и совершением богослужений этой религии человечества. Духовенство Коyт признает самою могущественною силою в своем будущем государстве, которому предназначено заменить собою все европейские государства именно чрез 33 года (т. е., в 1884 году!) – ни раньше, ни позже! Духовенство повой религии не должно пользоваться политическою властью; но в его руках должна быть безграничная власть моральная: оно не должно повелевать, но обязано советовать и увещевать. Прежде всего на него возлагается обязанность уравновешивать неограниченное господство гражданских правителей; ему поручается воспитание и образование юношества, медицина и посредничество во всех общественных столкновениях, например, между правительством и подданными, хозяевами и рабочими, богатыми и бедными, патрициями и плебеями. Если частное увещание окажется недостаточным, духовенство может делать виновным даже публичный выговор, а в крайнем случае – может и анафематствовать их. Духовенству поручается надзор за народною нравственностью и направлением литературы; все книги враждебные философии О. Копта (позитивизму), духовенство должно уничтожать посредством сожжения (свобода!). По требованию Конта, духовенство новой религии человечества должно пользоваться таким же авторитетом в глазах народа, каким пользовались ветхозаветные пророки. Оно должно состоять из теоретиков или философов. Правительство обязано давать ему содержание, но – не в большом размере, чтобы оно жило в такой же бедности, в какой живет и простой народ. Быть богатыми жрецы религии позитивизма не имеют права; они не могут ни наследовать, ни получать доходов от какой-либо из своих должностей, даже от продажи своих сочинений и от уроков. Вообще бедность и необеспеченность своего духовенства О. Конт считает условием полной бескорыстности его служения.

Предметом частной религии или частного поклонения у Конта служит уже не человечество, как коллективное существо, не «Grand Être», а его конкретные и достойные индивидуальные представительницы –женщины: мать, жена и дочь, как прошедшее, настоящее и будущее, которым соответствуют и три социальных чувства – почтение, привязанность и доброта. Живы ли они, или уже умерли, – и в том и в другом случае они могут быть предметом религиозного (!) почитания; у холостяка жену и дочь могут заменять другие женщины – родственницы или знакомые, или даже исторические лица. Культ частной религии Конта составляют молитвы, в смысле, впрочем, простого излияния чувств, а не в виде просьбы. Конт изготовил свои собственные образцы молитв, в роде католических – «Pater noster»31и «Ave, Maria»32; но каждому предоставляется право сочинять свои собственные молитвы с примесью даже отрывков из лучших поэтических произведений лирического характера. На молитву ежедневно каждый должен посвятить два часа, разделив их на три части. Утром нужно непременно молиться на коленях с наибольшею продолжительностью; среди рабочих часов молитва должна быть краткою, а вечером следует молиться до тех пор, пока станут смыкаться глаза от желания заснуть, чтобы эта молитва отпечатлелась и на сновидении. В своей религии Конт устанавливает девять таинств, которыми должны быть освящены выдающиеся события в жизни человека: рождение, воспитание, женитьба, поступление на службу и т. д. Последнее таинство совершается уже семь лет спустя после смерти человека, когда жрецы произносят свой суд о памяти умершего и торжественно причисляют его к «Grand Être», а его останки с гражданского места погребения переносятся на религиозное. О. Конт установил для своей религии, даже нечто соответствующее крестному знанию, употребляемому христианами. Загробного существования и личного бессмертия души человеческой, в смысле христианского богооткровенного учения об этом предмете, О. Конт не признает, но он охотно поддерживает мысль о субъективном бессмертии человека, т. е., о существовании человека после смерти в воспоминании и почитании со стороны человечества вообще или, как он сам выражается, в коллективном почитании, которое живые выдают человечеству в его совокупности, как единому «Grand Être».

Все эти безумные попытки выдумать Бога или, по крайней мере, – религию, которая бы заменила собою религию Богооткровенную, как я и сказал уже, обусловливались с одной стороны убеждением, что естественная религиозная потребность человеческого духа необходимо должна быть удовлетворена, а с другой, что католическая церковь не в состоянии доставить такого удовлетворения. Каждый новатор, начиная с Робеспьера, старался подвергнуть самой беспощадной критике учение и деятельность католической церкви, чтобы показать её несостоятельность, вызвать неуважение к ней, уменьшить число её последователей. Религиозный индифферентизм в смысле совершенного равнодушия ко всем религиям, – состояние, в котором человек, зевая и махая рукою, говорит: «для меня все веры хороши!», давая этим знать, что для него не имеет цели ни одна вера, – есть патологическое состояние человеческого духа и долго держаться не может ни у отдельных лиц, ни в жизни народа. Так как истина одна и неделима, то религиозный индифферентизм, обыкновенно, скоро переходит или в фанатизм или – чаще всего – в атеизм. Но атеизм также неизбежно фанатичен и нетерпим. Атеист всегда будет самым непримиримым врагом Божиим. Ведь в религиозной области возможны только два пути – направо или налево, к Богу или к сатане; можно быть или другом Бога, или врагом Его. «Кто не за нас, тот против нас!» (слова Христа); служить возможно или Богу, или мамоне. Это именно произошло и во Франции. Со времени первой революции в ней начал царить атеизм в неограниченных размерах; он не прекратился даже и тогда, когда за него восходили на эшафот и клали под гильотину свои головы. Удивительно ли, если при таком господстве грубого атеизма, католическая церковь все время испытывала чрезвычайные стеснения и жестокие преследования? Но до какой степени стеснена во Франции религиозная свобода (свобода совести), – лучшее доказательство представляет наше время – и в частности – министерство расстриги Комба: конгрегации33 уничтожены, духовенству воспрещена школьная деятельность, церкви, дома и всякое вообще церковное имущество отняты насильно, при помощи солдатских штыков, храмы Божии сдаются на откуп. Куда идти дальше? К завоеванию этой ли свободы, как утверждает Карно, стремились вожаки первой французской революции?

Но если сама церковь католическая со времени первой французской революции постоянно подвергалась гонениям и преследованиям; то что сказать о положении, в какое поставлено католическое духовенство? Впрочем, вопрос этот требует более обстоятельного обсуждения.

Как я и писал уже тебе, католическое духовенство никогда не стояло на высоте своего призвания; а особенно это нужно сказать о католическом духовенстве второй половины XVIII века. Дух времени, упадок нравственности, погоня за одними чувственными благами жизни, а главное – материалистическое и атеистическое направление тогдашней философии вместе с разрушительными идеями революционной политики увлекли и его. «Даже епископы – говорит Олар (стр. 98), – выставляли на показ скептицизм свой во вкусе Вольтера. Религия была для них лишь предлогом, и высшее духовенство сожалело главным образом о своих бенефициях. Людовик XVI – почти один в своем кругу – был искренно верующим и благочестивым человеком, одним из тех немногих французов высокого происхождения, вера которых нисколько не была подорвана философией этого века».

Когда в конце XVIII века возгорелась борьба между королевскою властью и революционными элементами в национальном собрании, католическое духовенство заняло выжидательное положение; оно намеревалось примкнуть к той стороне, какой будет принадлежать победа. Ждать ему долго не пришлось; скоро стало ясно всем, что король вынужден будет сделать большие уступки национальному собранию, за которым победа была обеспечена. По этой причине большинство представителей католического духовенства, в числе 149 депутатов, решило бросить короля на произвол судьбы и примкнуть в национальном собрании к враждебной правительству либеральной или демократически-конституционной партии, во главе которой стояли Мирабо, Сийес, Лафайет и Балльи.

Чего же хотело достигнуть католическое духовенство во Франции, за немногими исключениями, изменившее всегда покровительствовавшему ему королю и ставшее на сторону революционеров и врагов монархии?

«Духовенство (судя по его петиционным тетрадям) желало, – пишет Карно (стр. 59), – чтобы римско-католическое исповедание осталось одно признанной государственной религией; чтобы дело воспитания юношества было исключительно поручено религиозным конгрегациям, и чтобы право преподавания представлялось данному лицу не иначе, как по засвидетельствовании его преданности католической религии. Оно требовало сверх того сохранения цензуры для всех произведений печати и образования комитета из лиц духовного звания для указания правительству на все книги, враждебные церкви. Почти все собрания (католических священников) констатировали упадок дисциплины в среде духовенства и необходимость реформ по этой части. Почти все требовали учреждения национальных соборов и провинциальных синодов; высказывались в пользу того, чтобы высшие духовные должности перестали быть исключительным достоянием лиц аристократического происхождения. Собрания, в которых преобладал элемент простых кюрэ, высказывались за отмену конкордата, за восстановление независимости церковных выборов и за ограничение власти епископов». Вообще же «все тетради духовенства были проникнуты заботой «о благе церкви и религии». Вопросы о церковных имениях и привилегиях духовенства занимали много места».

Как же французские революционеры отблагодарили своих новых единомышленников – католических священников за их поддержку в учреждении конституционного, а потом и республиканского образа правления и исполнили ли они их желания, изложенные выше?

На предложенный вопрос достаточно было бы ответить кратко: вожаки первой французской революции не провозгласили сразу окончательного отделения церкви от государства; но они постепенно и твердо шли к этой с самого начала намеченной цели. Прежде всего, еще 17 июля 1789 года национальное собрание постановило: упразднить аннаты34, доставлявшие папскому двору довольно значительный доход, отменить пенсии, приобретенные без заслуженного на них права, запретить соединение в одном лице нескольких доходных церковных должностей, отменять десятинный сбор с крестьян в пользу духовенства и другие случайные доходы его35. Даже протест Сийеса (аббата и видного политического деятеля) против этого постановления был оставлен без последствий.

Далее, национальное собрание остановилось на мысли о конфискации церковных имуществ, – преимущественно же земель. Чтобы придать этому акту вид некоторой справедливости, революционеры рассуждали так: духовенство не владеет, а лишь пользуется церковными имуществами 1) для содержания себя, 2) для ведения народного образования и 3) на благотворительные учреждения (больницы, богадельни, приюты) Поэтому отнимая у духовенства обширные земельные владения, правительство, собственно говоря, только возвращает их нации, причем оно берет на себя заботы о воспитательных и благотворительных заведениях; духовенству же на его содержание по бюджету было ассигновано 134 миллиона франков. Эту меру правительства вполне одобряют все историки первой французской революции. Так, например, Карно приводит по этому поводу следующее рассуждение: «Оставляя за духовенством одни обязанности церковной службы, национальное собрание вознаграждало его назначением определенного жалованья. Кроме того, так как закон перестал признавать обязательность пожизненных монашеских обетов, то лицам, добровольно желавшим продолжать монастырскую жизнь, назначались пенсии, соразмеряемые с богатством конгрегаций, к которым они принадлежали. Желавшие покинуть монастырь, получали средства к существованию вне его стены. Нельзя требовать большей осторожности, чем та, которой руководилось собрание, приступая к преобразованиям, вынужденным переменой национальных учреждений. Прибавим, что новые условия не были вовсе тягостны для духовенства, так как на долю его предоставлялось 134 миллиона по бюджету. Конечно, эта цифра не достигала прежнего его бюджета, доходившего, по словам Талейрана, до 150 миллионов, но нужно принять в расчет, что все расходы, за исключением церковно-служебных, государство приняло на свой счет»36.

Не так смотрело на этот акт духовенство. Отнятие церковных имуществ оно объявило делом крайней несправедливости, святотатством, грубым и насильственным нарушением своих прав по явной враждебности к церкви. По согласному свидетельству историков 37, «с этих пор разразилась вражда духовенства против революции. Оно было сговорчивее дворянства в начале заседаний генеральных штатов, но после потери своих богатств стало выказывать такую же оппозицию новому порядку, как и дворянство, и сделалось самым неутомимым, самым страстным врагом революции».

Чем объяснить такое поведение духовенства? Собственно говоря, лично для него замена пользования церковными землями –определенным жалованьем была выгодною; жалованье духовенству от государства было определено в приличных размерах, начиная с 12.070 франков (3 тысячи рублей), причем прежние громадные доходы высшего духовенства теперь были несколько уменьшены, а ничтожные оклады низшего духовенства – увеличены. После этого совершенно понятно, почему Огенский епископ Талейран предложил духовенству (2 ноября 1789) добровольно отказаться от церковных имуществ «в пользу нации, которая употребит их на содержание церкви». Но духовенство хорошо знало вожаков первой французской революции и не верило им. Оно было убеждено (и не ошиблось), что отнятие церковных имуществ есть только начало проявления крайней враждебности революционеров к католической церкви, что недалеко то будущее, когда они отнимут у него и жалованье, провозгласив отделение церкви от государства. И в этом заключается истинная причина того враждебного поведения католического духовенства, которое было обнаружено к революции по поводу отнятия церковных имуществ.

Но французское духовенство было раздражено до крайней степени, когда в июне и июле 1790 года национальное собрание занялось внутреннею организацию его и проведением некоторых реформ. В частности, оно постановило38 разделить всю страну в церковном отношении так, чтобы епархии совпадали своими границами с департаментами (губерниями), число епископов ограничить только числом епархий или департаментом, остальных исключить из штата, предоставить мирянам право избирать себе епископов по своему усмотрению, заменить каноников викариями, уничтожить капитулы, заставить духовенство, превращенное отныне в гражданских чиновников, принести присягу на верность конституции. Духовенство было крайне возмущено этими постановлениями и объявило их оскорблением религии и власти папы. Папа в свою очередь запретил французскому духовенству давать гражданскую присягу. Революционное правительство, не смотря на это, прибегало к строгим мерам против священников, не принимавших присяги, или, как их называли тогда, против неконституционного духовенства: лишало их пенсий и жалованья, административно удаляло из их приходов, подвергало арестам. 36 тысяч священников39, преследуемые правительством, бежали за границу, за что правительство грозило им смертной казнью. Все французское духовенство разделилось на две партии – присягнувших конституции и не присягнувших. Не присягавшие епископы анафематствовали присягавших, запрещали священникам служить обедни в конституционных церквах, крещения, венчания, похороны, совершенные присягнувшими священниками, считать недействительными, детей, крещенных такими священниками, объявляли обреченными небесной каре...

Католическое духовенство не брезгало никакими средствами, чтобы возбудить народ против революции. Но и революционное правительство часто платило ему тем же, возбуждая чернь против него и не останавливаясь даже пред убийствами и кровопролитиями. Так, 26 августа 1793 года, по распоряжению конвента, было арестовано очень много католических священников. Они были помещены в аббатстве, в кармелитском монастыре и Сэн-Фирмене. 1 сентября из ратуши в аббатство были препровождаемы 24 священника. На дороге на них напала вооруженная толпа народа и переколола всех до одного пиками, саблями, штыками. В кармелитской церкви та же самая толпа убила еще 180 священников и только четырем из них удалось уйти через ограду сада40. Современники объясняли эти злодеяния со стороны вооруженной толпы подстрекательством правительственных агентов. Камилл Демулен, сближая с своим временем время правления Нерона, сказал: «Во время этого консульства был лишь один священник, умерший естественною смертью, на что смотрели, как на настоящее чудо41.

После сказанного ты, конечно, согласишься со мною, что первая французская революция не даровала народу свободу совести или, что тоже, свободы религиозной: она не представила ему возможности – веровать и молиться Богу согласно с его потребностями и его убеждениями; она не позволила ему самому заботиться о своем спасении. Католическая церковь, с её клиром и её мирянами, в особенности испытала на себе крайнее насилие со стороны представителей революционного движения. Как мы видели, у неё были отняты даже её храмы, её святыни – чаши, кресты, мощи, иконы, её колокола, все её недвижимое имущество; её епископы были преследуемы, её священники десятками тысяч человек спасались бегством за границу, к иноверцам, чтобы только не попасть в руки своих бывших духовных чад... Вместо богооткровенного учения позволено было свободно проповедовать лишь атеизм, неверие, кощунство...

Но что выиграла от этого Франция? Какую пользу она получила от того, что перестала быть христианскою державою? Никакой, кроме вреда, трудно исправимого.

Беспристрастная история свидетельствует, что всегда и везде, среди всех исторических народов, как языческих, так и христианских, религия находится в тесной, внутренней и неразрывной связи с нравственностью, – вследствие чего за упадком религии всегда следовал и упадок нравственности, а благочестие гарантировало добродетель. История Франции только представляет нам новое доказательство этой и без того несомненной истины. Мы имеем в своем распоряжении очень много неопровержимых фактов и исторических свидетельств, убеждающих нас в том, что разрушив или даже только подкопав вековечные христианские начала верований и жизни, первая французская революция освободила злосчастный французский народ лишь от исполнения им его нравственных обязанностей, от следования добродетелям, от страха пред упреками совести. С тех пор, но свидетельству всех благоразумных знатоков Франции и в особенности её друзей, в ней стали господствовать в ужасающих размерах самые гнусные пороки, безнравственность и разврат. Самые возмутительные преступления были оставляемы без обличения и наказания. Страх Божий, угрызения совести, стыд за содеянное преступление, боязнь общественного мнения, сочувствие к людскому горю, уважение к добродетели – во Франции как бы не существовали более. Измена отечеству за небольшую сумму денег и подкуп судей и даже членов парламента – не были редкостью. Разбои, грабежи, совершаемые интеллигентными лицами и в первый раз обозванные тогда экспроприациями, воровство общественных сумм, лихоимство, взяточничество, казнокрадство – также были явлениями заурядными и никого не смущавшими. Жизнь человеческая уже не имела никакой цены; кровопролития совершались безнаказанно повсюду. Во французском обществе стали распространяться такие социально-политические и морально-философские учения, которые старались оправдывать всевозможные чудовищные страсти и гнусные пороки: блуд, супружескую неверность, убийства, грабежи, воровство, возбуждали вражду и зависть у бедных к богатым, у рабочих к хозяевам, у подчиненных к начальствующим. Социализм, коммунизм, нигилизм, материализм, антропологизм, атеизм, утилитаризм – вот какие учения занимали тогда мыслящих людей...

Особенно удачно была подготовлена первою французскою революцией почва для разложения нравственных устоев семейной жизни, падения женщины, разврата. Декретами 20–25 сентября 1792 года был установлен так называемый гражданский брак, т. е., заключение брачного договора в присутствии представителя муниципалитета, но без участия священника, причем именно только этот гражданский брак был обязателен для французских подданных, а церковный брак (благословение церкви) был предоставлен их усмотрению, ибо, по буквальному выражению еще конституции 1791 года, «в глазах закона брак есть не более, как гражданский контракт»; крайним возрастом для вступления в брак был признан полный 18-летний возраст для мужчины и 13-летний для женщины. Требование прежнего законодательства, что для вступления в брак необходимо позволение родителей брачующихся лиц, законодательное собрание в эпоху революции отвергло, как излишнее и стесняющее свободу детей. Вместе с сим был дозволен брачный развод на самых легких условиях. Кроме того, 4 июня 1793 конвент установил полное имущественное равноправие для законнорожденных и внебрачных детей. Право усыновления было предоставлено каждому как его личное дело. Наконец, декрет законодательного собрания 28 августа 1792 года во всей Франции освободил сыновей от родительской власти с момента достижения ими совершеннолетия, причем им дарована была независимость не только личная, но и имущественная. Легкость брачного развода была между прочим одним из побуждений для узаконения «домов терпимости», ибо уличный разврат и свобода половых отношений приняли небывалые размеры. Появилась даже особая половая болезнь, названная специально французскою.

Нельзя не пожалеть о том, что в эпоху первой французской революции французские женщины преступно злоупотребили предоставленной им свободой и равноправием с мужчинами. Легкомыслие, не домовитость, ветреность поведения француженок вошли в пословицу у других европейских народов. Француженки поняли предоставленную им свободу лишь в узком смысле легкости половых сношений и разнузданности чувственных страстей. Скромная, домовитая женщина, дорожившая положением верной супруги и доброй матери, во Франции того времени представлялась приятным исключением, а француженками считалась презренною «простушкой», дикаркой, некультурной «самкой». Вообще же в эпоху революции парижанки вели жизнь открытую, уличную, предавались всевозможным чувственным наслаждениям, щеголяли соблазном и распутством. Самый костюм их был такого рода, что он «ничего не скрывал».

Чтобы ты не мог упрекнуть меня в «сгущении красок» и преувеличении, я приведу тебе здесь лишь то, что говорит Блос (историк, симпатизирующий всем революциям вообще) о развращающем влиянии только одной француженки г-жи Тальян, жены комиссара конвента в Бордо (даже и не в Париже). «Дочь испанского банкира Кабаррю, она была замужем за членом парламента Фонтенэ и развелась с ним, чтобы выйти за Тальяна. В Париже она была арестована... Действительно ли она любила мужа, – неизвестно, так как она впоследствии оставила его и вышла замуж за князя Шимэ... В салоне г-жи Тальян бывало много влиятельных людей из мужчин и элегантных интриганок из дам... Г-жа Таллин давала тон этому обществу, желавшему наслаждаться жизнью в полной мере. Законодательство пришло ему на помощь, и разводы облегчились до такой степени, что для получения развода достаточно было лишь «не сойтись во вкусах». Г-жа Тальян давала тон также и в деле моды, и дамы высшего круга стали обнажаться еще в большей степени, чем это было принято в древней Греции. Платье дам как будто нарочито было рассчитано на то, чтобы разнузданность возвести в принцип. Моду, введенную г-жею Тальян, называли «платьем обнажения». Дамы носили широкие белые платья с большими прорезами по бокам от пояса, охватывавшего тело под самой грудью. Грудь и плечи оставались совершенно открытыми. На ногах носили сандалии; чулки были совершенно упразднены, потому что г-жа Тальян хотела щеголять своими изящными ножками. На больших пальцах ног носили кольца. Иногда платье было так прозрачно, что нужно было носить трико, чтобы хоть сколько-нибудь щадить чувство стыда. В карикатурах г-жу Тальян часто изображали в таком костюме, который «ничего не скрывал». В салоне г-жи Талльян являлись будущие светила Франции, – между прочим, молодой Наполеон Бонапарт и его будущая жена Жозефина Богарнэ, первый муж которой, генерал Богарнэ был гильотинирован за свои военные неудачи. Пример, даваемый этим салоном, производил свое действие и на посторонних лиц. Казалось, люди хотели вернуться к райской наготе. Однажды на улицах Парижа произошло сильное волнение. Три молодых девушки из видных семейств настолько заразились манией обнажения, что явились на улицу без всякого платья, кроме тонких покровов от плеч до колен... В зажиточных кварталах господствовала бешеная толкотня; повсюду царили опьяняющие наслаждения, игры, танцы и самые безумные удовольствия. Танцевали и в церквах, и на кладбищах, где были погребены в негашеной извести жертвы времени террора... Люди прокучивали все, что у них было... Да, в эпоху революционного движения во Франции господствовала более, чем «афинская распущенность».

Сказанное здесь Блосом вполне подтверждается тем, что говорит также и другой историк французской революции Олар (стр. 249) и что я приведу тебе ниже ради восполнения характеристики нравственного состояния французского общества в эпоху первой революции. «Правительству (революционному), пишет он, ставили в вину ужасающий рост общественной деморализации и безграничное лихоимство, так резко бросавшееся в глаза, что даже самые снисходительные свидетели не могли не указывать на эту язву администрации, особенно – военной. Теперь уже не роялисты, правдивость которых была сомнительна, а ярые республиканцы, в роде Жениссье, указывали Совету пятисот (19 термидора VI года) на существование «крамолы, которая грозит ниспровергнуть свободу, разоряя государство и развращая общество». Докладчик комиссии, которой Совет пятисот поручил произвести следствие по этому предмету, не мог удержаться от крика ужаса: «Нет ни одной отрасли администрации, куда ни проникли бы разврат и подкуп... Вы не можете дальше терпеть такого положения вещей, иначе вы сделаетесь соучастниками этих людей, которых обвиняет народный голос. Вы вырвите их из их роскошных карет и бросите их в жертву народному презрению, – этих людей, чьи громадные богатства свидетельствуют о гнусных и преступных средствах, при помощи которых они их нажили». Докладчик, разумеется, делал вид, что приписывает эту неурядицу «бюрократии», а не самой директории (т. е., правительству). Но общественное мнение было не столь снисходительно: в воровстве поставщиков, в скандальном ажиотаже оно обвиняло нерадивого и распутного Барраса, отчасти и Ревбеля, который, окружив себя плутами-агентами, теперь должен был расплачиваться за эту неосторожность и на которого падала доля непопулярности, постигшей его ставленника, военного министра Шерера, и обвинений, сыпавшихся со всех сторон на его родственника Рапина, комиссара директории в Швейцарии. Все это лихоимство, которое практиковали только что разбогатевшие наглые выскочки, спекулировавшие национальными имуществами, ассигнациями и военными поставками, исходило, по-видимому, из салонов директории. Эти люди хвастали грубой роскошью; о том, как смешны и гнусны были их оргии, мы можем судить по показаниям современников, которые Бюше и Ру так резюмировали в 1838 году: «Эти люди... взяли от старого порядка все, что было в нем смешного и развратного, и пошли еще дальше по этому пути; они снова ввели в моду, кроме заимствованной у старых маркизов манеры говорить, балы, маскарады, масляничное веселье и даже прогулки по Лошанигу. Женщины, которые всегда подражают и все преувеличивают, были бесстыдны, как они; они одевались на манер спартанских девушек и появлялись в салонах едва прикрытые одним головным платком».

Из сказанного ты, конечно, можешь сделать только одно заключение: если революция даровала французскому народу какую-либо свободу, то это была не свобода совести, а свобода безбожия, неверия, греха и порока! Благодаря революции каждый француз мог безнаказанно кричать: «Долой Христа и христианство! Пусть погибнет мрачная Голгофа, – нам нужен веселый Олимп! Прочь скучные добродетели и бескорыстные подвиги! Да здравствуют ложь, нравственная распущенность и произвол порока!».

Вот, друг мой, за что были пролиты страшные потоки человеческой крови! О, если бы ничего подобного не случилось с нашим Отечеством!

Молись и надейся!

Твой друг Стр-ев.

Письмо VII. Даровала ли революция французскому народу свободу, равенство и братство?

В пунктах 10 и 11 «деклараций прав человека и гражданина» речь идет о свободе слова, мнений, сходок, союзов и. т д. Но даровала ли революция такие права французскому народу?

Казалось бы, что на этот вопрос можно отвечать только утвердительно; где же искать свободы слова, печати, сходок и союзов, как не во Франции? На самом же деле, первая французская революция не «завоевала» населению и этой свободы!

Не знаю, обзовешь ли и ты меня крайним обскурантом и ретроградом, как зовут меня наши революционеры всевозможных направлений и наименований, но, по самому искреннему убеждению, составившемуся после серьезных размышлений и после изучения не подлежащих сомнению фактов, я должен сказать тебе, что свободы слова, печати, союзов, сходок и т. и. меньше всего можно находить в конституционных и республиканских государствах.

Я постоянно слышу разглагольствования о «народовластии» в республиках и парламентских странах; но я не настолько наивен, чтобы поверить, будто бы в республиках и конституционных государствах сам народ управляет собою, будто он издает законы, будто он контролирует, насколько его законы исполняются во всей своей точности.

В республиках и конституционных государствах властвует не народ, а лишь партии и при том, большею частью с помощью предосудительных средств – интриг, подкупа, насилия над другими партиями. Достигнув власти, известная партия тотчас же изменяет, согласно с своею политическою программой, всю систему государственного управления: она изгоняет всех прежних министров, губернаторов, правительственных чиновников до полицейских агентов включительно и на их места назначает своих единомышленников, которые и управляют страною, пока не захватит власть в свои руки другая враждебная первой политическая партия и т. д. Но ведь партия не тоже, что народ; часто она составляет лишь незначительную часть народа, – и именем народа она не имеет никакой права властвовать в государстве. Между чем все партии, уже потому что они партии, враждуют между собою, стараются одержать победу одна над другою, вследствие чего они обыкновенно отличаются нетерпимостью к чужим программам и мнениям и всегда, достигнув власти, прибегают к насилиям для одержания победы над противными партиями. По моему непоколебимому убеждению, можно говорить лишь в академическом смысле о свободе слова и печати, мнений и сходок в конституционных государствах, а тем более – в республиках. В действительности же в них такой свободы никогда не было и быть не может.

Когда Франция была конституционным королевством, в ней было три партии: центр, правая и левая. Члены центра любили называть себя еще – независимыми; но они меньше всего имели права на такое название, так как они были наименее самостоятельными и независимыми. Как всегда и везде, к центру принадлежали или эгоисты, не желавшие жертвовать своими интересами, или двоедушные лицемеры, занявшие выжидательное положение с тем, чтобы перейти на сторону более сильного, или, наконец, мелкие душонки, готовые служить «и нашим, и вашим»42. Когда я думаю о партии центра в каком либо парламенте, мне всегда приходит на память изречение Апокалипсиса: «знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч... извергну тебя из уст моих» 43. Правую сторону составляли монархисты или фельянтинцы. Но о них я не буду говорить, так как партия это утратила в парламенте свое официальное положение тотчас после низложения короля. Левую образовали члены французского парламента, известные под именем жирондистов.

Выдающиеся члены этой партии, депутаты из департамента Жиронды (отсюда и названия партии), были воодушевлены идеями древней Греции и Рима и увлекались демократическим учением Монтескье. Политическая программа жирондистов имеет очень много общего с программою наших кадетов. Не имея мужества порвать связи с буржуазией либерального пошиба, жирондисты с особенною любовью говорили о какой-то идеальной республике в духе древней Эллады и требовали для всех и каждого личной свободы в общей, впрочем, и неопределенной форме. И из этой партии вначале выходили все ораторы, министры и другие политические деятели. Проповедуя республиканские идеи, жирондисты были враждебно настроены против королевской власти вообще и против Людовика ХVI в частности. Раньше других они требовали низложения короля: но «многие из них не устояли против подкупа двора»44; а потому когда нужно было раз и навсегда порешить с этим вопросом, жирондисты держали себя робко, двусмысленно; они колебались; они бы с удовольствием замяли этот вопрос, но у них не было выбора. Их представитель Вернио, чувствовал, что его партия должна или низложить короля, или пасть вместе с ним. Он избрал первое. Поэтому он сделал предложение о том, чтобы лишить короля престола, прекратить платежи по цивильному листу и назначить воспитателя наследнику престола»45

Представляя в национальном собрании левую сторону, т. е., оппозицию правительству, в конвенте, после низложения короля, жирондисты захватывают в свои руки власть и уже являются правою стороною. В эго время конвент состоял, по словам Блоса, из республиканцев, хотя между этими республиканцами были и такие, которые в душе питали отвращение к республике; но в эпоху революции они также были за республику. «Эти люди, – рассказывает тот же историк, – составили себе о народе какое-то идеальное понятие, которым они и украшали свои красивые речи. Но когда они увидели народ ближе во всей его ярости, в его грязи и нищете, то в их груди проснулось высокомерие буржуазии. Они хотели любить этот народ, – но любить издали, par distance. Равенство было у них лишь пустой формой. Они хотели устроить республику по-своему буржуазно-аристократическому вкусу и подчинить ее господству умственной и имущественной аристократии. Конституция 1791 года без короля казалась им совершенно достаточной для удовлетворения всех потребностей этого времени. В Париже у них были сторонники только между высшей буржуазией; но на западе и юге страны сторонники их были очень многочисленны. Народ, как борющаяся масса и как «пушечное мясо монархии», сослужил хорошую службу этим буржуа-аристократам уже 10 августа. Они забыли, что народное движение, раз ему дан толчок, нельзя остановить, когда угодно. Они предприняли безрассудную попытку сделать невозможное и думали, что народ, завоевав свободу для всех, удовольствуется лишь тою частью верховных прав, какую они соблаговолят дать ему». К чести жирондистов я могу сказать лишь то, что они всячески старались не допустить злодейского умерщвления Людовика ХVI.

Другую партию в Национальном Конвенте, левую, противную и непримиримо враждебную жирондистам составляли Гора, монтаньяры или якобинцы. Горою или монтаньярами (montagnardes) члены этой партии назывались потому, что в парламенте они заняли самые высокие места для сиденья, якобинцами они стали известны от своего клуба, помещавшегося в монастыре св. Иакова. Эта партия очень напоминает мне наших социал-демократов и социал-революционеров. Она недовольна была даже конституцией 1791 года и требовала свободной демократической республики со всеобщим избирательным правом и уничтожением всякого рода сословности и неравенства. Во главе этой партии стояли люди если и не весьма даровитые, то в высшей степени энергичные, к сожалению, крайне неразборчивые в средствах. Таковы: Дантон, Марат, Робеспьер, Сэн-Жюст и другие.

Эти две партии, непримиримо враждебные друг другу, вели ожесточенную борьбу все время своего существования. они преследовали одна другую только за несогласие во мнениях. Обыски, аресты, тюремные заключения, казни, убийства, все это они считали дозволенными средствами для уничтожения политических противников. Достигнув власти жирондисты первые стали употреблять насильственные меры против якобинцев. Уже 14 января 1792 года, при единодушном одобрении жирондистов, их выдающийся оратор Гаде (Гюадэ) кричал: «отведем заранее место изменникам, и пусть этим местом будет плаха». Под изменниками Гаде здесь разумел своих политических противников, не разделявших его мнений. В полном согласии с ним утверждал и другой представитель Жиронды – Вернио: «время речей миновало, надо рыть могилу врагам, потому что каждый их шаг приближает нас самих к могиле». Находясь во власти, жирондисты старались всеми средствами лишить своих противников политической свободы и Марат, ничуть не преувеличивал, говоря о жирондистах: «Эти люди говорят о свободе мнений, а не позволяют мне оставаться при моем мнении». Непокорных противников своих жирондисты прямо изгоняли из отечества; таких эмигрантов, как я уже указывал тебе, во Франции насчитывали от 116 до 186 тысяч семейств. Не смотря, на это жирондисты еще издали закон, грозивший смертною казнью всякому эмигранту, который осмелился бы возвратиться в пределы Франции. «Бесполезно доказывать виновность этих презренных пигмеев, пародирующих титанов», говорил один оратор. «Доказательства излишни», утверждал другой. «Гнев народа, подобно гневу Божию, – рассуждал третий, – слишком часто является только дополнением безмолствующего закона»4. Жирондисты же преследовали и католических священников, которые не разделяли их политических мнений. Сколько кровопролитий было совершено жирондистами над их противниками по политическим убеждениям (над монархистами и роялистами), – об этом я сообщу тебе в свое время.

Якобинцы были более нетерпимы к мнениям своих противников, чем жирондисты. Их господство известно под именем террора; а одного этого слова достаточно для того, чтобы прийти к заключению, что при якобинцах о политической свободе не могло быть и речи. Уже Марат проводил в конвенте мысль о необходимости диктатуры, при чем слова свои пояснил таким образом: «Я предлагал диктатора под именем народного трибуна. Но чтобы привязать его к отечеству, я требовал, чтобы к ногам его привязано было пушечное ядро, и чтобы власть его ограничивалась правом рубит головы виновным». (Какое милое выражение!)

Но энергия и кровожадность якобинцев была направлена главным образом против их политических противников – жирондистов. Они не могли примириться с тем, что жирондисты хотели удержать за собою свободу слова и политических убеждений. Прежде всего якобинцы решили возбудить в народе восстание, чтобы насильственно удалить жирондистов, как свою помеху, из конвента. Когда это им не удалось, тогда они решились еще на худшее: они возбудили против них войска. 100 тысяч человек, под начальством Анрио, с 60 пушками, страхом залпов заставляют конвент без всякой вины, без всякого исследования изгнать из своей среды всех жирондистов, т. е., всю правую партию, и заключить их под арест. «Конвент, рассказывает Минье (стр. 207), – возвращается в залу заседаний, угнетенный сознанием своей слабости, убежденный в бесполезности своих усилий и совершенно порабощенный. Никто не сопротивляется более аресту опальных депутатов... С этой минуты с конвента была снята осада; но с этой же минуты не стало более свободного конвента». Вот какую свободу завоевала французскому народу его первая революция!

Еще бесчеловечнее поступила партия якобинцев с двумя другими враждебными ей политическими партиями, образовавшимися после истребления жирондистов, – эбертистами и дантонистами. Эбертисты, рисовавшиеся своим безбожием и неверием, – о чем мы говорили выше, – по приказанию Робеспьера, – были арестованы, преданы суду и казнены. Их обвиняли в том, будто бы они составили заговор с тем, чтобы во главе государства поставить тирана. В действительности ничего этого не было; вся вина эбергистов состояла лишь в том, что они не могли отказаться, в угоду якобинцам-террористам, от своих партийных политических мнений.

Дантонисты выделились из якобинской партии, как последователи Дантона, бывшего друга Робеспьера, и выдающегося вожака якобинцев. Дантонистов, этих убежденных и крайних республиканцев, обвинили в заговоре против республики, называя их сторонниками роялизма, и казнили. На самом деле, вся вина дантонистов состояла в том, что они не соглашались с Робеспьером и его единомышленниками на усиление и без того жестокого террора. «Сен-Жюст и Робеспьер, неумолимые в своей вражде и непоколебимо желавшие управлять страною посредством страха (свобода!), говорит Карно (стр. 254), порицали склонность Дантона к милосердию. «Республика, – говорил Сен-Жюст, – должна разрушать все, что ей противится. Виновен против неё тот, кто проявляет снисхождение к заключенным; виновен, кто не желает добродетели (?!); виновен, кто не хочет террора"».

Но ужасная жестокая судьба постигла якобинцев. Когда революция с её кровопролитиями и насилием надоела всем, во Франции образовалась реакционная партия; боевая часть её известна под именем «золотой молодежи». Эта партия задалась целью – истребить якобинцев, не желающих отказаться от своих политических убеждений. И она достигла своей цели. Более 1 тысячи человек было ею убито. Членам конвента, принадлежавшим к партии якобинцев, и комиссарам – Гужону, Рому, Дюруа, Дюкенуа, Субрани и Бурботу был объявлен смертный приговор. Они предпочли покончить самоубийством, при посредстве одного и того же кинжала. Трем это удалось; а остальные могли только смертельно ранить себя и их желание окончательно исполнил уже эшафот, куда они были доставлены в собственной крови. «Так кончились движения в пользу свободы» (?!), – говорит Блос (стр. 265). Буржуазия, вознесенная (!) революцией, упрочивала свое господство, боролась за множество интересов, – только не за свободу и благосостояние всего народа». Вот правильная оценка того, что «завоевала» французскому народу революция...

Конечно, борьба политических партий еще понятна до некоторой степени, хотя и она не оправдывает лишения свободы мнений, слова и печати у противников. Робеспьер говорил о себе и своем правительстве: «при теперешних обстоятельствах невозможно управлять по законам мирного времени; революционное правительство есть деспотизм свободы, направленный против тираний!» Но кто же согласится с таким рассуждением? Деспотизм всегда будет деспотизмом. Только ученики иезуитов могли с убеждением утверждать, что цель оправдывает средства или что зло рождает добро.

Дело в том, что французская революция вообще деспотически подавляла свободу, где бы и в какой бы форме она ни проявлялась. Вандейцы предпочитали монархический образ правления республиканскому; они не сочувствовали революции и мечтали о возведении на престол Людовика XVII, малолетнего сына Людовика XVI, и о восстановлении католической церкви в качестве общегосударственной религии. И что же? Почти вся Вандея была истреблена проповедниками политической свободы – революционерами; территория её была залита потоками крови. Безумец Каррье справлял здесь свои «революционные свадьбы» и «крестины». Вот что мы читаем у Блоса (стр. 224): «В провинциях трибуналы целыми массами казнили врагов республики в местности Араса – Жозеф Лебон послал на эшафот массу лиц. На юге в Оранже, Мэнье произнес множество обвинительных приговоров и разносил ужас по всей окрестности огнем и мечом. В Нанте поселился Каррье, и когда адские колонны ходили по Вандее, пленные, отправляемые ими в Нанте, массами обрекались на смерть. К этим страшным сценам примешались жестокие, кровавые издевательства; при массовых потоплениях, совершавшихся по распоряжениям Каррье, связывали, как говорили впоследствии члены революционного трибунала, по парно голых мужчин и женщин, и бросали их в воду; пробуравливались также лодки, наполненные пленными и погружались на дно. Это называли республиканскими свадьбами и крестинами... Многочисленные кровавые остроты, сохранившиеся от того времени, свидетельствуют, что люди тогда свыклись (?) с террором и относились к нему с чисто-французским легкомыслием. Гильотину тогда называли «национальным окном» или «rasoir national»46, говорили о «красной литургии» и о «чихании в мешок» казнённых. По словам Шлоссера, ни одна из кровопролитнейших французских войн не истребила столько населения, сколько истребила его революция в борьбе политических страстей. Вот что даровала французскому народу его революция!

Самою политическую свободу французские революционеры понимали слишком узко и эгоистично. Колонисты по прежнему должны были оставаться рабами своих завоевателей и поработителей. На их домогательство национальное собрание ответило, что даже «конституция не должна распространяться на колонии». После этого в Сан-Доминго вспыхнуло восстание, – и оно было подавлено самым бесчеловечным и жестоким образом, а его мнимый или действительный руководитель, подававший в национальное собрание петицию о даровании конституции колонистам, некто Оже, без всякого следствия и разбирательства, был осужден на смертную казнь посредством колесования47. Вот как у революционеров просить политической свободы!

Скажу еще несколько слов о несчастных рабочих. Какую политическую свободу завоевали они себе после принесения многих тяжких жертв?

Убеждая рабочих принять участие в революционном движении, вожаки первой французской революции указывали им главным образом на их угнетенное положение, на отнятие у них свободы и на те вообще стеснения, какие испытывали французские рабочие от властей и их агентов во время монархического управления страною; в противоположность этому, при республиканском образе правления они обещали им полную свободу и все соединенные с нею блага. Но население скоро увидело, как жестоко его обманули: не свободу, а небывалое насилие принесла ему революция. Муниципальные власти, – рассказывает Блос (стр. 78), – обращались с народом все более и более сурово. Они восстановили государственную тюрьму в Венсенне, чтобы упрятывать туда неудобных для них «бунтовщиков». Возмущенное такой мерой Сент-Антуанское предместье поднялось всей массой против этой новой Бастилии; но восставшие были рассеяны кавалерией. Столкновения между муниципальной властью и народом, приведшие к большому кровопролитию на Марсовом поле, теперь уже не прекращались. Муниципалитет держал себя с рабочими, вынесшими на своих собственных плечах революцию, как с бунтовщиками... Ответом муниципалитета на петицию рабочих о дозволении им сходок было то, что национальной гвардии правительство предписало разгонять собрания рабочих. Парижский мэр Балльи велел развесить по всему городу объявления, в которых он обозвал преступлением или нарушением общественного порядка всякий союз; рабочих, основанный с целью добиться «установления равномерной платы посредством определения рабочего дня и принуждения рабочих подчиняться этому определению». Рабочие надеялись на национальное собрание, ожидая, что оно сделает что-либо для облегчения их бедственного положения. «Но и здесь (т. е., в национальном собрании) их приняли, – говорит Блос (стр. 79), не лучше, чем в муниципалитете. Здесь господствовали такие же странные (?) взгляды на общества рабочих, как и в муниципалитете: на вид смотрели, как на комплоты бунтовщиков». Рабочим было отказано даже в праве устраивать свои собрания, и совместно обсуждать свои специальные дела и свое положение. 14 июня 1791 года национальное собрание издало особый декрет, который, по словам того же историка первой французской революции (стр. 81), существует во Франции до настоящего времени, и который воспрещает все общества и ассоциации рабочих. Удивительно, что этот закон даже в 80-х годах прошлого столетия, т. е., при организации третьей республики, не возбудил против себя серьезных возражений. Что же касается вообще рабочих, то муниципалитет с ними не любил церемониться: без дальнейших рассуждений он подвергал их аресту и сажал в тюрьму...

Что во Франции, в эпоху первой революции, политическая свобода граждан не была особенно уважаема революционным правительством, об этом можно судить уже потому, что французские тюрьмы всегда были переполнены и что кроме Венсеннской было устроено еще много других новых тюрем для тех «свободных граждан», которые в мнениях по тому или другому вопросу расходились с представителями господствовавшей в данное время политической партии.

Мало того. Иногда даже республиканские правители сажали в тюрьму «свободных граждан», не только не по судебному решению или по подозрению в совершенном преступлении, но и ради, так сказать, предупреждения преступления, т. е., по одному только подозрению и предположению возможности совершения какого-либо преступления. Так, на все время «праздника братства» или «союза», по приказанию Робеспьера, были заключены в тюрьмы все подозрительные лица.

Иногда – чтобы можно было арестовать, посадить в тюрьму и даже казнить своих политических врагов, вожаки революции самым бессовестным образом взводили на них ложные, небывалые, вымышленные преступления. Бывало, впрочем, и нечто худшее. Вот что мы читаем у Минье 48: «Толпа из трехсот убийц, подкупленная и руководимая Парижскою Думою, в продолжение трех дней резала арестантов, заключенных в Кармах, в Аббатстве, в Консьержери, в Форсе и других тюрьмах. Эти злодеи были и судьями, и палачами; они с холодным фанатизмом позорили священные формы судопроизводства и, казалось, отправляли свое ремесло, а не совершали месть». Здесь важно отметить два пункта: 1) арестанты были жирондисты; 2) злодеяние совершалось по подкупу и руководству такого правительственного учреждения, как Парижская городская Дума.

Ночные обыски по домам «свободных граждан» были производимы ежедневно и в большом количестве; аресту часто были подвергаемы не только отдельные лица, но и целые общества. Эшафот большею частью был признаваем за наилучшее средство, для избавления правительства от его политических противников и инакомыслящих; впрочем, во второй период революции и диктатуры место эшафота заступила ссылка, причем ссылали не только частных лиц, но и членов правительственных учреждений. Так, например, в ссылку были отправлены, без всякого суда и следствия, члены Совета пятисот: Обри, Ж. Ж. Эме, Байяр, Блэн, Буасси д’Англа, Борн, Бурдон, Кадруа, Кушри, Делахе, Деларю, Думер, Дюмолар, Дюплантье, Жибер, Демольер, Генрих Ларивьер, Эмбер-Коломес, Камилл, Жордан, Журдан, Галль, Лакаррьер, Лемаршанмикур, Лемере, Мерсан, Мадье, Мальяр, Ноалль, Андре, Мак-Картэн, Пави, Пасторе, Пишегрю, Полиссар, Прэр-Монто, Котрмэр-Кэнси, Саладэн, Симеон, Вовилье, Вьено-Воблан, Вилларэ-Жойэз, Вилло; из совета старейшин: Барбэ-Марбуа, Дюма, Ферро, Вальян, Лафон-Лебсда, Ломон, Мюрер, Мюрине, Парадис, Порталис, Ровер, Тронсон-Дюкурде; члены директории: Карно и Бартелеми; затем аббат Броттье, Ла-Вильернуа, Дюнан, бывший министр полиции Кошон, бывший чиновник полиции Дессонвиль, генералы Миранда и Морган, журналист Сюар, бывший член конвента Маль и командир законодательной стражи Рамель49.

Особенно нельзя говорит о политической свободе во Франции во время правления директории. Достаточно, например, отметить постановление обоих советов, состоявшихся 18 фрюктидора V года (т. е., 4 сентября 1797 года). Члены этих советов вынуждены были вотировать отмену свободы печати, предоставление директории права объявлять общины в осадном положении, закрывать политические общества, отсрочить организацию национальной гвардии, отправить в ссылку двух членов директории, 53 членов законодательного собрания, 42 издателей и редакторов газет и некоторых других граждан. Свобода?

Еще Марат, при господстве жирондистов, предложил отнять у депутатов «опасный талисман неприкосновенности», и жирондисты энергично воспользовались его предложением: депутаты перестали быть неприкосновенными; их арестовывали и сажали в тюрьму так же, как и всех других французов.

Выборы депутатов в национальное собрание и советы никогда не были производимы свободно, а в 1797 году они объявлены были недействительными в 48 департаментах.

Вообще же, чтобы составить себе представление о том, какую политическую свободу даровала народу первая французская революция, ты приими во внимание лишь то, что Камилл-Демулен современник её и недюжинный участник в её водовороте, желая составить описание современного ему политического состояния Франции, не нашел ничего лучшего, как показать аналогию его с тиранией Нерона в древнем Риме, описанною бессмертным Тацитом. Этим сказано все.

Конечно, ты опять и здесь можешь сказать мне тоже, что сказано в предшествующем письме; именно: если свобода не могла быть дана народу в самый разгар революционного движения; то, быть может, он получил ее впоследствии, но всё-таки как один из благотворных результатов революции. Это значит, – ты хочешь спросить меня: пользуются ли французы политическою свободою в настоящее время?

Чтобы не заслужить упрека в голословности, я отсылаю тебя к такому авторитетному лицу в области всякого революционного движения, каким является наш анархист Кропоткин. Кстати он прожил во Франции целую половину своей жизни. Что же мы узнаем от него?

В своей книге «Записки Революционера», изданной только в 1906 году, он категорически заявляет, что во Франции политической свободы нет и никогда не было, что там царит такое же насилие, как и во всех других государствах: России, Австрии, Германии и т. п. В частности, он говорит о том, что во Франции считается преступлением принадлежность к международному союзу рабочих (интернационалу). «Во Франции, – рассказывает он (стр. 414), – существует закон, изданный немедленно после падения коммуны, по которому принадлежащие к интернационалу могут быть преданы обыкновенному полицейскому суду и могут быть приговорены им до пяти лет тюремного заключения. Полицейский же суд всегда выносит приговор, угодный правительству». Кропоткина, его жену и 50 человек их единомышленников в конце 1882 года судили именно за принадлежность к этому союзу, – и четырех из них присудили к высшему наказанию, – именно: к пятилетнему заключению и штрафу в 2 тысячи франков, а остальных – только к тюремному заключению на сроки от четырех лет до одного года.

Аресты и обыски в квартирах анархистов и социалистов французская полиция производит по своему усмотрению, когда ей угодно. Поэтому французские революционеры и анархисты держат себя в своем отечестве ниже травы, тише воды. Только появление в Париже русских революционеров причиняет много хлопот французским властями. Прокурор суда даже в речи своей пред судьями, по свидетельству самого Кропоткина (стр. 417), говоря о его развращающем влиянии на рабочих, невольно воскликнул: «Да будет проклят день, когда Кропоткин вступил на французскую почву»! Обыски французская полиция, по словам Кропоткина (стр. 412), производит «совсем по-российски». Суды же французские представляются самыми беззаконными, нечестными, продажными и несправедливыми.

Не все газеты признаются во Франции дозволенными. «Bevolte», например, был строго воспрещен при Мак Магоне (говорит Кропоткин на стр. 389). Кропоткин издавал эту газету для французских рабочих, но печатал ее в Швейцарии, и никто даже из контрабандистов не соглашался переносить ее во Францию. Поэтому, говорит Кропоткин, – «все, что мы могли сделать, это – рассылать ее в закрытых конвертах сотне адресатов во Франции»

«При Мак Магоне, – рассказывает Кропоткин в другом месте (стр. 355) – было немыслимо издавать революционные газеты во Франции. Даже пение Марсельезы считалось преступлением. Помню, как меня поразил тот ужас, который охватил моих попутчиков третьего класса, когда несколько новобранцев затянули на платформе революционную песню: то было в мае 1878 года. «Разве опять позволено петь марсельезу»? спрашивали они тревожно друг друга... Таким образом, социалистических газет во Франции не было».

После этого ты теперь с полною объективностью можешь судить о том, насколько справедливо утверждение историка Карно, будто первая французская революция даровала французскому населению политическую свободу.

Первая французская революция золотыми буквами начертала на своем знамени дорогие для человечества слова: «свобода, равенство и братство». Поэтому с твоей стороны было совершенно естественно предложить мне вопрос. «Если революция не предоставила Франции свободы, то не принесла ли она ей братства и равенства»? На этот вопрос ответить с полною уверенностью мне не представляется большею труда после того, что сказано выше.

В эпоху революции во Франции было проявлено столько вражды и междоусобий, было пролито столько крови, совершенно столько убийств, что разве один только Мефистофель с сатанинским сарказмом стал бы говорить о братстве между несчастными французами того времени. Еще вначале первой французской революции, один из выдающихся ораторов и вожаков партии жирондистов, Вернио, прекрасно охарактеризовал революционное движение своего времени, сказав, что революция, как Сатурн, пожирает своих собственных детей и ведет к деспотизму. Известный историк первой французской революции, Блос, только подтверждает сказанное жирондистом, когда замечает с своей стороны, что «колесо революции, раз оно приведено в движение, действует без разбора во все стороны».

Можно ли говорить о братстве во Франции в эпоху первой революции, когда французы, как разъяренные дикие звери, старались лишь о том, чтобы сожрать друг друга? И к этому стремились не простые рабочие или школьные недоучки, но и люди образованные, постоянно говорившие о добродетели, истинные вожаки революционного движения, члены республиканского правительства, от которых зависели направление и характер жизни всей страны... Вот, например, восстают предо мною образы исторических деятелей революционной эпохи – Мирабо, Дантона, Робеспьера, Марата, Барнава, Сэн-Жюста и многого множества других лиц. Все они были вначале революции личными и политическими друзьями, принадлежали к одной политической партии, следовательно, стремились к одной цели, разделяли одни и те же надежды, чаяния, ожидания, увлекались одними и теми же идеалами. Здесь ли, по-видимому, не быть братству, любви и единению? Но посмотри, чем кончилась их дружба! Мирабо, почти боготворимый, как гениальный политик при жизни, был заклеймен как продажный изменник после смерти: «ругались над прахом его, – говорит Минье (стр. 385), – бросили его в Кламар; имя его произносилось в дальнейшем ходе революции только для проклятий; слава его исчезла точно так, как и его останки»; в клубе якобинцев разбили его бюст, а в конвенте его завесили. Марат – выдающийся деятель революционной эпохи конца XVIII века. Вот его характеристика, начертанная историком первой французской революции Минье (стр. 395): «Как только показался он в истории, он сейчас же потребовал убийств, эшафота, истребления, он родился вооруженный топором. В первые дни, 14 июля, ему нужно 5 тысяч голов, вслед затем уже 500 тысяч. На стене комнаты, где проводит он жизнь свою, написано большими литерами: СМЕРТЬ – в ответ на все вопросы, лекарство от всех бед». «В эпоху крайностей и увлечений Марат превзошел крайностью озлобления решительно всех... Оскалив зубы, как дикий зверь, он сожалел о Дантоне и Робеспьере, как о ничтожных пигмеях; в свирепом восторге своем он смеялся над их кротостью»... «Идеал Марата снова приводил мир к империализму Калигулы. Апофеоз Марата снова оживить древний крик: «Ave Caesar, morituri te salutant!» 50 Марата – льстивые современники именовали – «отцом народа»; какая злая ирония слышится в этих словах! Марат был умерщвлен рукою молодой, 22-летней, прелестной девушки дворянского происхождения Шарлоты Кордэ д’Арман по внушению одного жирондиста (Барбару). Дантон, вначале друг и единомышленник Робеспьера, «человек диких вспышек, хотя и не систематической жестокости», был арестован, осужден и казнен (5 апреля 1794 года) совершенно без всякой вины, а лишь в угоду честолюбивому и властолюбивому Робеспьеру: братство! Пред казнью Дантон оказался прорицателем, – он воскликнул: «Нас51 жертвуют честолюбию трусливых разбойников, – но они не долго будут пользоваться плодами своей преступной победы. Я потащу за собой Робеспьера... Робеспьер пойдет за мною». Так, действительно и случилось. Историк Минье предлагает нам следующую характеристику Робеспьера. «Робеспьер представляет прямую, неуклонную, геометрическую линию, никогда не поворачивающуюся, вечно подвигающуюся с упорным постоянством элементарной силы. Пока не представляется никаких препятствий, он идет к пропасти с каким-то спокойствием и филантропическою кротостью. Он первый открывает бездны, заранее обозначает путь, по которому пойдет разрушение. Его речи походят на геометрические фигуры: в них та же холодность, та же сухость. При каждом успехе учредительного собрания он словно говорит ему: «еще дальше!» Но что останется от этого терпеливого смущения, если встанет когда-нибудь препятствие перед этою слепою, математическою силою? Какая перемена произойдет в этом ледяном характере? Не вероятно ли, что эта сберегаемая, накопляющаяся, вечно упругая сила, вечно победоносная даже в поражениях своих, станет под конец тверже скал и сокрушит все на своей дороге? Человек исчезнет, – останется только система». В характере Робеспьера меня поражает какое-то странное, трудно объяснимое соединение непримиримых противоречий. Получивший от народа имя «Неподкупного, по занятиям – арасский адвокат и журналист, издававший журнал «Защитник конституции», по своему философскому мировоззрению – гуманист и моралист, признававший весьма важное практическое и политическое значение за религией и в то же время называвший католическое духовенство не иначе, как «произведением диавола», в первом заседании учредительного собрания он держал воодушевленную речь о необходимости отмены смертной казни, а захвативши власть в свои руки, он оказался ужасным деспотом и тираном: «в 45 дней, в течение которых продолжалось владычество добродетельного Робеспьера, на эшафот взошли 1285 человек!» «Эти массовые казни, – говорит Блос (стр. 233), – назывались fournées, «печами», как хлебопеки называют партии хлеба, приготовляемого ими за один раз». Кроме того, у Робеспьера везде были шпионы; по этой причине более шестидесяти депутатов не решались ночевать в своих квартирах из опасения подвергнуться аресту и казням без всякого суда и следствия. Конечно, 1285 человек, умерщвленных Робеспьером за полтора месяца, сами по себе красноречиво свидетельствуют о том, что в эпоху первой революции во Франции о братстве и говорить было бы смешно; но не менее красноречиво свидетельствуют о том же и конец жизни как самого Робеспьера, так и его сподвижников. Когда конвент, возмущенный поведением Робеспьера, объявил его и его друзей вне закона. Робеспьер хотел покончить самоубийством, но для этого у него не стало мужества. Леонар Бурдон, пришедший арестовать его, застал его сидящим с пистолетом в руке и с раздробленной нижней челюстью. «После обеда, 10 термидора, – рассказывает Блос (стр. 240), – Робеспьер, и еще двадцать человек были отправлены на смертную казнь. Робеспьер, брат его, Сен-Жюст, Кутон и Анрио помещались на одной колеснице, на другой колеснице везли тело Леба (застрелившегося накануне). Осужденные имели ужасный вид. Бледное лицо Робеспьера было завязано повязкой; Анрио был в одной лишь рубахе. Сэн-Жюст спокойно, точно в глубокой задумчивости, смотрел на толпу, теснившуюся вокруг колесниц. Жандармы указывали обнаженными саблями на Робеспьера. Среди его товарищей были: Дюма, президент революционного трибунала, Флерио, Пэйан, и тот сапожник, Симон, которому было поручено воспитание прежнего наследника престола. Необозримые толпы народа переполняли улицы, через которые должно было проследовать шествие; они шумно, необузданно выражали свою радость (!). Видно было, что «люди добродетели» стали ненавистными народу. Родственники лиц, казненных раньше, проталкивались к осужденным и осыпали их дикими издевательствами (братство!). В окнах показывались бесстыдно обнаженные женщины... Пред домом, в котором жил Робеспьер, плясали толпы беснующихся женщин; они притащили сосуд с бычачьей кровью и обрызгали его стены этого дома. На площади Революции палач сорвал с Робеспьера повязку. Робеспьер издал страшный крик, разнесшийся по всей площади. (Припомни, кроткий и добрый Людовик XVI умирал мужественнее, чем его убийца –Робеспьер!). Когда голова Робеспьера покатилась, толпа захлопала в ладоши и долго аплодировала (братство!). Через день отправлено на эшафот семьдесят членов коммуны, а на следующий день – еще двенадцать сторонников Робеспьера».

Одного приведенного рассказа достаточно для того, чтобы не возбуждать даже и вопроса о том, – даровала ли первая революция братство французскому народу. Но что сказал бы тот, у кого достало бы мужества внимательно проследить все облитые кровью (и по большей части – кровью невинной) страницы беспристрастной истории революционного движения во Франции в конце XVIII века? Он увидел бы такое множество смертных казней, такие потоки крови, которые заставили бы болезненно сжаться самое черствое и жестокое сердце.

21 января 1793 года в 10 часов утра был злодейски умерщвлен добрейший из королей Людовик XVI. 16 октября казнена, также совершенно без всякой вины, 38-летняя королева Мария Антуанетта после того, как ее разлучили с несчастным сыном её, трехлетним ребенком, отданным в учение к выше упомянутому сапожнику Симону: 29 ноября взошел на эшафот её друг Барнав. Месяцем раньше, именно 31октября, были казнены жирондисты, в числе двадцати человек (Бриссо, Вернио, Жансоне, Валазе, Ласурс, Гардьян, Буало, Легерди, Виже, Фонфред, Дюко, Дюперре, Фоше, Силлери, Кара, Дюпар, Бове, Дюшатель, Менвьелль и Ляказ). Валазе сам себя заколол кинжалом; не смотря на это, труп его все-таки был отвезен на место казни и казнен. Никакой другой вины за жирондистами не было, кроме той, что они принадлежали к умеренно-конституционной политической партии. В то же время в Бордо были казнены Гаде, Салль, Барбару и Рабо Сэнт-Этьенн. Кондорсе сам отравился к тюрьме, чтобы не подвергаться позорной казни. Г-жа Роллан сложила на плахе свою голову 8 ноября: муж её, пораженный её смертью, заколол себя кинжалом. В то же время были отправлены на эшафот: Манюэль, Балльи и герцог Орлеанский – Эгалите, не причинившие республике никакого вреда; а последний был как бы наказан Провидением за свою измену королю. На эшафоте же сложил свою голову и генерал Гушар, отличившийся на Рейне своими победами и храбростью.

Для удобства совершения смертных казней врач Гилботен, принимавший непосредственное участие в заседаниях первого национального собрания, изобрел даже особую машину, которая по его имени была названа гильотиною. Первый, казненный на этой машине, был журналист Дюразуар, а за ним – интендант цивильного листа –Лапорт.

1 сентября 1793 года было умерщвлено несколько тысяч человек за то только, что, по своим политическим убеждениям, они принадлежали к партии роялистов. В этот же день была казнена за свою привязанность к королю и королеве княгиня Ламбалль, голову её воткнули на пику и носили по Парижу; а над телом убийцы производили «невыразимые мерзости». Вместе с нею был убит и бывший министр Монморен. 23 октября был казнен генерал Кюстин – такой же участи и так же совершенно невинно подвергся генерал Мязинский казнена была даже одна кухарка за то, что высказалась как-то против республики, так как из-за неё её любовник должен был уйти на войну. По свидетельству историка Блоса (стр. 188), с 17 августа 1792 года, когда был учрежден первый революционный комитет, до дня смерти Марата, осуждено в Париже, в качестве заговорщиков, всего 64 человека. Со дня же смерти Марата до низвержения Робеспьера, в промежуток времени несколько больше 11 месяцев, казнено 2.572 человека. Эта цифра многое может сказать тому, кто легкомысленно поверит вожакам первой французской революции, будто бы и в самом деле они хотели провести в действительную жизнь великие начала христианской морали: свободу, равенство и братство.

Юная и прелестная убийца Марата была казнена 15 июля; но казнью её революционная гуманность не удовлетворилась; отрубив у девицы голову, палач поднял ее, чтобы показать толпе, и при этом дал ей еще пощечину. Но Шарлота, благодаря своему «подвигу», нашла себе и поклонника: в нее влюбился до безумия депутат Люкс, из Майна, и даже пошел за нею на эшафот!

В том же году был казнен генерал Богарне будто бы за то, что вынужден был отступить пред прусскими войсками; в это время, по словам современника – Камилла Демулена, «суды, которые должны бы. защищать жизнь, превратились в бойни, где то, что называлось смертной казнью и конфискацией имущества, стало лишь разбоем и грабежом». Казни совершались в таком множестве, что не было никакой возможности даже вести счет казненным.

24 марта 1794 года были казнены выдающиеся члены партии эбертистов: Эбер, Ронсен, Моморо (муж богини Разума), Венсан, Дюкроке, Сомюр, Кок, Дефье, Дюбюиссон, Перейр, Проли, Клоотц («личный враг Бога» и «противник Иеговы»); Шометт (отъявленный атеист), Гобель (расстрига-епископ) и Паш. Они были казнены как политические противники современного им революционного правительства: но обвиняли их... только в краже белья!

До какого зверства доходили французские революционеры, истребляя друг друга, можно составить себе довольно верное представление только по одному тому, что сделал парижский трибунал. Вот что мы читаем об этом у Блоса (стр. 225): «Парижский революционный трибунал быстро покончил с самыми видными из обвиняемых. Взошли на эшафот: королева, жирондисты, г-жа Ролан, принц Орлеанский; генералы: Люккнер, Кюстин, Гушар, Богарне и Бирон; затем – Барнав, Дюпор, Шапелье, Дантон, Эбер, Клоотц и принцесса Елисавета. Тут деятельность трибунала стала превращаться в бессмертную бойню; убивали лишь затем, чтобы убивать. Пример той кухарки, которая сейчас же после учреждения революционного трибунала пошла на эшафот за то, что она желала короля, чтобы её любовник не был вынужден идти на войну, – пример этот может служить типом многих подобных случаев. Когда уже не было знаменитых узников, стали отправлять на эшафот множество бедных, неизвестных людей, о проступках которых вряд ли и стоило говорить. Тут были ремесленники, крестьяне, прислуга, повара, швеи, прачки и женщины всякого рода; они умирали за самые ничтожные проступки. Приведем из всей этой массы несколько примеров. 5 декабря 1793 года казнена Дюбарри, пресловутая метресса Людовика ХV. Она страшно кричала, умерла трусливо, что вполне и естественно. За нею следовали все менее и менее известные жертвы. Один молодой человек, по имени Грондель, умирает за то, что написал на ассигнате: «Да здравствует король»! Вместе с ним умирает 26-летняя учительница школы для бедных. 2 декабря идут на эшафот два сапожника, якобы за плохие сапоги, которые они доставляли в армию. За одним богатым голландским банкиром, Ванденивэ, двумя его сыновьями и жирондистким депутатом Ноэлем, 9 декабря следуют четыре портных, а 12 января падает голова одной 34-летней проститутки. Между ними идут на эшафот бывшие члены магистрата, духовные лица и военные; за господами часто следует и их прислуга: так, 21 декабря казнена одна 60-летняя госпожа со своей служанкой, а также камердинер Дюбарри. Среди жертв часто встречаются немцы. 24 декабря казнена одна берлинка 41 года, вдова Адам; 25 марта – трое рабочих из Мерцига, близь Трира, по имени Курц. Пестрою толпою падали жертвы; после генерала Бирона умерло три женщины и между ними одна веселая немка, Розалия Альберт, околачивавшаяся в качестве проститутки в Пале-Рояле; за маршалом Люккнером следует один бедный мыловар. 7 и 8 января пали головы двух женщин: одна из них, г-жа Лекенжэ, из Брюсселя, должна была умереть за то, что подписалась на роялистский журнал. 16 января умерли две женщины, один парикмахер и один писец: последний из них за то, что смеялся над конвентом. В январе гильотинированы четыре молодых женщины. В феврале на эшафоте умирают девять женщин: между ними две монахини, одна маркиза и одна крестьянка. В феврале жертвы, кроме дворян, состоят из кондитеров, ветошников, кучеров. солдат, парикмахеров, поденщиков и крестьян. 2 марта умерли из одной и той же деревни – священник, мэр, два крестьянина, мельник, кузнец и один мастер, делавший деревянную обувь; 6 марта с генералами Шанселем и Дэвеном умирает один 60-летний крестьянин. Такая пестрая смесь идет и дальше. 17 марта гильотинируют одну бедную служанку, двух крестьян и двух кавалеров ордена Людовика. 21 марта обезглавлена г-жа Шан Лорье за то, что она назвала казнь своего мужа делом тирании. После казни эбертистов и дантонистов трибунал вышел из всяких границ. Жертвы перемешиваются самым странным образом. Немецкому ученому, Евлогию Шнейдеру, дают в товарищи помощника одного бакалейщика. 13 апреля казнят Шометта, Гобеля, а вместе с ними – жен Эбера и Камилла Демулена. Чудная Люсиль Демулен, дети которой играли на коленях Робеспьера, с античным мужеством положила свою кудрявую голову под топор... 5 мая умерли три молодых модистки; 8 мая – 28 генеральных откупщиков и между ними знаменитый химик Лавуазье: он просил отсрочки казни на четыре недели, чтобы окончить одно важное открытие, на что президент трибунала ответил ему: «нам ученых не надо!» 10 мая умерли две монахини 60-ти и одна швея – 77 лет; 28 мая – винодел, портной с женою, поденщик, опять – винодел и портной, мельник, чернорабочий одного извозчика, бочар, слуга, швея, опять поденщик, рабочий табачной фабрики, стекольщик; 13 июня – портной, два стекольщика, торговец деревом, извозчик, живописец, мясник, садовник, типографщик и одна 24-летняя прачка из Гамбурга, по имени – Гармассин. Что могла сделать эта бедная прачка? (спрашивает Блос). Может быть, она содействовала реакции тем, что стирала роялистам белье»52.

По счету Блоса (стр. 228), в Париже только было казнено 2750 человек; из них 650 – состоятельных и высокопоставленных лиц и 2100 – рабочих бедняков.

Иногда целые десятки лиц казнили за намеренно-измышленное преступление. Так, например, один раз Робеспьеру захотелось, чтобы против него существовал заговор и что бы на его жизнь было сделано покушение. И заговор измыслили; а мнимых заговорщиков, в количестве 60 человек, в том числе 10 женщин казнили...

9 термидора было казнено свыше 100 человек, принадлежавших к партии якобинцев.

Революционеры казнили не только отдельных лиц, по иногда – целые общества и города. О вандейцах я уже писал. Теперь скажу о других. 24 апреля 1794 года были казнены 33 жителя г. Вердена, в том числе 12 женщин, одна жена сановника 70 лет и одна старая дева 75 лет, кроме того еще несколько молодых девушек от 18 до 22лет. 20 декабря 1793 года было казнено 200 человек – жителей г. Тулона, а самый город переименован в «гавань Горы». Массовые казни были совершены в Лионе, а город был почти разрушен.

Но довольно. Не буду больше указывать тебе ни возмутительных и несправедливых казней, ни кровопролитий, терпимых во время подавления бунтов, междоусобий, при взятии Бастилии, Тюльери и т. п. Я уверен, что и приведенные факты с несомненностью убедят тебя в том, что в самый разгар революционного движения во Франции о братстве не думали.

Но быть может, благотворные результаты первой французской революции сказались хотя через сто лет? Быть может, ныне во Франции братством определяются отношения граждан между собою?

За ответом на этот вопрос я снова отсылаю тебя к Горькому. В не сочувствии к революционному движению его заподозрить нельзя. Во Франции же он был недавно и, по его словам, изучал её социально-общественную жизнь французского народа.

Что же мы узнаем от Горького?

Выше я писал тебе, что вожаки первой французской революции написали на своем трехцветном знамени золотые слова: «свобода, равенство и братство». Это я сказал, веря либеральным историкам этой революции. Теперь оказывается, что слова эти были не золотые, а лишь мишурные. После многих трудов Горький нашел это знамя в каком-то «полицейском участке»; но многие буквы из надписи повыпадали, и потому и самый смысл надписи существенно изменился. Но пусть лучше говорит сам Горький. «Полицейский участок, в котором она (Франция) жила, представлял собою довольно старое здание, не поражавшее глаза ни роскошью, ни красотой. У двери, в которую я вошел, стояли два солдата в штанах, сшитых из красного знамени Свободы. Над дверью уцелели куски какой-то надписи; можно было прочитать только «Сво... ра... б... а...» Это напоминало о своре банкиров, опозоривших страну Беранже и Жорж Санд. Кругом носился запах плесени, гниения и разврата».

И так, по свидетельству Горького, Франция из страны свободы, равенства и братства ныне превратилась в страну своры банкиров и самое знамя Свободы употребила на костюм для своих полицейских солдат...

Но если во Франции никогда не было и теперь нет ни свободы, ни братства; то нечего искать в ней и равенства...

Еще одно небольшое замечание. Так как первая французская революция не выполнила своих обещаний, т. е., не доставила населению ни свободы, ни равенства, ни братства, то было только совершенно естественным то недовольство, которое ощущал французский народ по отношению к революционному движению.

Ведь, собственно говоря, первая французская революция никогда не была делом народа. Ее создала кучка сбитых с толку интеллигентов – адвокатов, врачей, недоучившихся журналистов, поддержанных еврейскими капиталистами, масонами, иезуитами и легкомысленными натуралистическими философами... Рабочие если и приняли вначале физическое участие в революционном движении во Франции в конце XVIII века, то только потому, что были самым бессовестным образом обмануты своими жидовствующими и масонствующими интеллигентами. Увидев обман, они сразу стали совершенно равнодушными ко всему происходившему вокруг них. «Когда, после низложения якобинского правительства, в правление директории, наступила реакция, «рабочие, – говорит Блос (стр. 245), историк, как я не раз упоминал тебе, симпатизирующий французской революции, – довольно равнодушно смотрели на свержение Робеспьера и уничтожение его партии, потому что им были противны крайности системы террора, при которых большинство жертв выхватывалось из среды бедняков. Но теперь они почувствовали, что у кормила правления стала совершенно новая сила (реакция революционному движению), не думающая о популярных мероприятиях. Они теперь держали себя спокойно, потому что и их утомили беспрерывные восстания, не доставившие им прочного улучшения их судьбы. К тому же у них уже не было старой коммуны, всегда заботившейся об уменьшении бедствий рабочих и уничтоженной Робеспьером. В это время рабочие уже мало чего ждали от революции или даже не ждали от неё равно ничего».

То же самое случилось и тогда, когда директория должна была уступить свое место империи Наполеона. И крестьяне, и рабочие к тому времени уже совершенно разочаровались во всем том, что им сулила революция; произвол революционеров для них стал невыносим; они искали успокоения в носителе твердой власти.

«Крестьяне, – пишет тот же историк Блос (стр. 280), – стали теперь консервативными и не интересовались ничем, кроме своей земли... Как неугомонны были до сих пор рабочие, – так равнодушны стали они теперь ко всем политическим изменениям... Исчезла у всех классов страсть к свободе, в течение некоторого времени господствовавшая во всей Франции. Те, кто пожал плоды революции, – буржуазия и крестьяне, – не хотели переворотов, потому что они желали спокойствия и безопасности для своего имущества и приобретения; рабочие и пролетарии то же не хотели революции, потому что они не видели от неё никакой пользы».

А довольны ли ныне французы своим теперешним положением, на которое, конечно, нужно смотреть, как на результат целых трех революций?

На этот вопрос, следуя Горькому53 и его свидетельству, мы должны дать безусловно отрицательный ответ. В самом Париже население громко заявляет о своем неудовольствии и своей неудовлетворительности настоящим положением. Рабочие вступают в стачки и производят забастовки. Иногда они собираются на парижских площадях; бросают в солдат камнями и за то платятся своею жизнью. И теперь еще улицы Парижа иногда обагряются кровью рабочего люда. Государственным гербом Франции, по изъяснению Горького, является «жирный желудок буржуа, с изжеванной фригийской шапкой внутри его»

12

Чем же объяснить теперешнее недовольство французов? Ведь теперь у них – то именно республиканское устройство государственной жизни, какого они хотели и какое они нашли наилучшим. Никто им его не навязывал. К тому же, ведь, они опытно испытали на себе все формы государственного управления...

По словам Горького, на предложенный нами вопрос не в состоянии ответить и сами французы. Эту мысль Горький высказывает в следующем поэтическом образе Франция, олицетворенная женщиною, подошла к окну, из которого были видны бунтовавшиеся на городской площади рабочие, затем тотчас отошла прочь.

– «Они все еще шумят там, на улице? – сказала она недовольно, – Вот дети! Чего им нужно? Не понимаю! У них есть республика и кабинет министров, какого нет нигде. Один министр был даже социалистом, – разве этого мало для счастья народа»?

В самом деле, чего же они шумят? спросим мы еще раз в свою очередь.

У Горького на это нет ответа. Но он есть у Кропоткина, который более 30 лет прожил во Франции, изучая ее. По словам Кропоткина, французы более расположены к монархическому образу правления, чем к республиканскому. И если в пределах республики их удерживает энергия и мужество некоторых, то только один случай предотвратил для Франции возможность из республики не раз превратиться в монархию. «Известно, – говорит Кропоткин (стр. 353), – что в 1876 году вступление на французский престол графа Шамбора, одного из Бурбонов, едва не стало совершившимся фактом. Мак-Магон оставался президентом республики только для того, чтобы подготовить реставрацию монархии. Самый день торжественного въезда Генриха V в Париж был уже назначен, даже хомуты, украшенные королевскою короной и вензелем, были уже готовы».

А кто знает, что ожидает Францию еще в будущем? Ведь у неё есть республика и кабинет министров; а она все-таки шумит, говоря громко всем и каждому, что этого мало для счастья народа...

В заключение не только этого письма, но и всей нашей переписки, предложу еще один вопрос: довольны ли наши русские революционеры теперешнею французскою республикою, как результатом целого ряда (в течение ста лет) революционных движений? Находят ли они ее идеальным государством? Горький совершенно недоволен ею: теперешняя Франция, по его мнению, недостаточно демократична и анархична: у ней еще есть войска, есть полиция, есть банкиры и капиталисты. По словам Горького, тепершняя Франция сама ни что иное, как только трусливая, циничная кокотка, которая за деньги, неискренно и хладнокровно отдается ворам и палачам; она – «содержанка банкиров» – «противная торговка». Последний привет Горькою по адресу Франции таков: «Возлюбленная моя! Прими и мой плевок крови и желчи в глаза твои»!

После этого хотя и циничного, но решительного слова, сказанного Горькими, я нахожу наилучшим просто замолчать. Им сказано все.

Прощай, мой дорогой друг!

Твой друг Стр-ев.

* * *

1

То же утверждает и Блос. Срв. Французская Революция СПб., 1906, стр. 13.

2

Один золотой рубль = 0.774 гр. Au. По курсу на декабрь 2020 около 3480 рублей.

3

Десятина – 109,25 соток или 1,09 га.

4

Примерно 21,5 млн кв. км или 2150 га.

5

15,3 га.

6

Квадратная сажень – 4,55 кв. м.

7

15,9 млрд кв. км.

8

Четверть (мера объёма) – 209,9 литров.

9

Пуд – 16,38 кг. 23,4 пуда примерно 383,3 кг.

10

63 копейки за пуд – 3,9 коп/кг = 0,03 гр Au/кг.

11

37 рублей – 28,6 гр Au = около 127 тысяч рублей по курсу на декабрь 2020.

12

43 копейки – 0,33 гр Au = около 1476 рублей по курсу на декабрь 2020.

13

От 0,93 до 1,94 гр Au – от 4.100 до 8.600 рублей по курсу на декабрь 2020.

14

0.19 гр Au – 860 рублей по курсу на декабрь 2020.

15

От 77,4 до 232,2 гр Au – от 343 тысяч до 1,03 млн рублей по курсу на декабрь 2020

16

гнусная.

17

В настоящее время обычно используется название «Общественный договор».

18

О праве христианского мира свергать нечестивых и еретических правителей.

19

Подробно об этом. Н. Л. и Г. Бутми «Иудеи в масонстве и в революции». СПб 1906.

20

У Блоса, стр. 284.

21

Английское золото, бесстыдство и возмутительные интриги Вилльяма Питта следовало бы прямо поставить в числе причин, вызвавших первую француз­скую революцию. Знаменитый план злосчастного короля Франции Людовика XVI – изгнать англичан из Египта и Индии – не был осуществлен только потому, что революционеры злодейски умертвили короля. Подробнее об этом у Эмиля Вербе «Le nabab René Madec». План Людовика XVI, как известно, хотел привести в исполнение Наполеон, Понятно, почему французская революция нашла поддержку у англичан.

22

Вот, например, как происходил бунт рабочих 20 мая 1795, по опи­санию Блоса (стр. 262–263): «20 мая 1795 поднялись голодные массы, как раньше 31 мая и 2 июня 1793 года. В 5 часов утра раздался набат, воору­женные массы рабочих стали собираться на улицах и шли к конвенту... Как и во времена Анрио, раздался пушечный выстрел в знак тревоги... Галереи конвента, занятые большею частью теми женщинами, которых называли швей­ками Робеспьера, а теперь (после казни Робеспьера) зло прозвали их также вдовами Робеспьера, стража конвента очистила плетьми. Но скоро подошла масса восставших рабочих и ворвалась в зал заседаний. Повсюду раздавался на­бат; у мужчин на шляпах было написано мелом: «Хлеба и конституцию 1793 года"»! Толпа разбила ворота, разогнала стражу конвента сильным ружейным огнем, причем пули ударялись в стены зала заседаний, и достигали бюро конвента. Депутат Феро, человек еще молодой, бросился на встречу ворвавшимся. Его ранили, затем толпа смяла его и двинулась через него. Кровожадный мясник Тинель отрезал ему голову и воткнул ее на пику. Кон­вент обратился к военной силе... Прибывшие войска очистили зал штыками... Восставшие рабочие обратились в бегство, оставив на месте многих своих товарищей».

23

1 фунт = 453,6 гр.

24

Около 190 рублей/кг по курсу декабря 2020 года.

25

Унция – около 28,35 грамм.

26

См. сочинение. Я. Буткенича «Религия, её сущность и происхождение», 1902., т. 1. стр. 90.

27

Моморо не могла участвовать в праздновании культа в честь богини Разума во всех парижских церквах, а тем более во всех церквах тог­дашней французской республики. Даже о праздновании в соборе Парижской Богоматери Карно (стр. 251) говорит так: «Богиню изображала актриса в красном фригийском колпаке, с голубым плащом на плечах и опиравшаяся на пику».

28

Блос, стр. 397; Карно, стр. 306–307.

29

Великое Существо.

30

Первосвященник человечества.

31

Отче наш (лат.).

32

Ave Maria  – (лат.) – радуйся Мария, католическая молитва.

33

Конгрегация – монашеское объединение, не имеющее статуса ордена.

34

Аннаты – единовременный сбор в пользу папской казны с лиц, получавших вакантные церковные должности, приносившие денежный доход.

35

Минье, стр. 71; Карно, стр. 80–81.

36

Карно, стр. 88; Минье, стр. 92–98; Блос, стр. 68.

37

Блос, стр. 71; Минье, стр. 94.

38

Минье, стр. 105–126; Карно стр. 89, 104, 123–124, 175, 230; у Олара стр. 98–99. 125; у Блоса стр. 73.

39

У Карно, стр. 120.

40

Блос, стр. 133.

41

Блос, стр. 215.

42

О главе этого центра Баррере говорили, например, будто у него в кармане всегда имеются наготове две речи: одна – за, а другая – против данного решения (Блос стр. 142).

44

Блос стр. 121.

45

Блос стр. 125.

46

национальная бритва.

47

Блос стр. 93.

48

Стр. 160.

49

У Минье стр. 312.

50

Привет, Цезарь, мы, умирающие, приветствуем тебя.

51

Вместе с Дантоном были казнены и его политические друзья: Камилл Демулэн, Геро де Сешельс, Лакруа, Филиппо, Вестерман, Шабо, Фабр, д’Эглантин, Базир и другие.

52

После этого журналы о казненных усложняются: число жертв доходит до 80 в день. Уже список 16 июня содержит 54 жертвы; между ними 89 ра­бочих и 10 человек служащих. Блос, стр. 227.

53

XIII. Сборник товарища «Знание» за 1906 г. стр. 19.


Источник: Уроки первой французской революции : (Из переписки друзей) / Проф. Т.И. Буткевич. - Харьков : тип. Губ. правл., 1907. - [1], 180, II с.

Комментарии для сайта Cackle