Распечатать
Скачать как mobi epub fb2 pdf
 →  Чем открыть форматы mobi, epub, fb2, pdf?


Антоний, митрополит Сурожский

О слышании и делании

Раздел 1 Раздел 2 Раздел 3

II. БЕСЕДЫ

МЫСЛИ ПРИ ЧТЕНИИ СВЯЩЕННОГО ПИСАНИЯ

   Я попробую поделиться с вами некоторыми мыслями, которые у меня собрались за многие годы чтения Священного Писания — сначала Нового Завета, в котором я, мальчиком четырнадцати лет, впервые встретил Бога, затем и Ветхого Завета.
   Первое, на что я хотел бы обратить ваше внимание, это то, что между началом Ветхого Завета, парой первых глав, и дальнейшим его содержанием существует абсолютная, категорическая разница, потому что содержание первой главы и начала второй, подводящее нас к падению человечества, очень своеобразно: это рассказ языком падшего мира о том, что было когда-то, когда мир еще не пал. Это попытка сказать нечто на одном языке, который не обладает ни словарем, ни понятиями, ни опытом другого языка. И это надо принимать в учет, когда мы читаем Ветхий Завет; мир от сотворения до падения — мир нам абсолютно неизвестный. Мы можем гадать, можем пытаться представить, что тогда могло быть, но мы не можем опытно войти в это.
   Можно сказать, что мы в какой-то мере приобщены этому опыту, потому что живем в Церкви, то есть в обществе, которое искуплено, которое спасено, которое очищено воплощением, смертью и воскресением Христа и даром Святого Духа. Однако мы являемся грешными существами и можем только как бы чутьем что-то улавливать. Но мы не можем знать опытно, непосредственно то, что знал Адам, что знала Ева, что знала вся тварь до того, как она оторвалась от Бога.
   Это нам надо помнить, когда мы читаем начало Ветхого Завета. Мы должны его читать как метаисторию, то есть не как историю, где описано все, как было, а где в форме описаний падшего мира говорится о мире, которого больше нет и которого мы не знаем, о мире, которого даже никогда больше не будет, потому что когда кончится время, когда наступит окончательная победа Божия и, по слову Апостола, «будет Бог все во всем» (1 Кор 15:28), мы, однако, не сможем вернуться к тому моменту, когда на земле еще никогда не было греха.
   Это нам надо каким-то образом пережить, потому что представить себе это нелегко, так же как нелегко представить себе жизнь, которой мы не приобщены никаким образом.
   Второе, о чем я хочу сказать, — это язык. Я не говорю о том, что никто из нас не читает Ветхий или даже Новый Завет на тех языках, на которых они были написаны; а о том, что самые слова иногда не только теряют свой смысл, но постепенно меняют его; и мы переживаем слова в том новом смысле, в котором мы теперь их употребляем, но не всегда в том смысле, в котором они были написаны. Я сейчас хочу обратить ваше внимание на некоторые образцы.
   Во-первых, и в русском тексте, и во всех переводах, которые мне выпадало читать, то есть в английском, во французском, в немецком и греческом, говорится, что «сотворил Бог небо и землю» (Быт 1:1); и дальше речь идет о том, как Бог творит изо дня в день нечто, все новое. Если вы возьмете этот отрывок — и это я говорю не по своему знанию, а потому что читал у людей более ученых, чем я — то вы обнаружите, что слово «творить» употреблено только один раз: Бог сотворил небо и землю... А дальше употребляется другое слово, которое нам описывает работу как бы ремесленника, который, да, творит, но творит из уже существующего материала. В английском языке можно было бы сказать fashions, то есть дает форму, дает облик тому, что уже существует зачаточно. На это надо обратить внимание: момент сотворения — уникальный момент; до того ничего не было. А что случилось потом? Случилось то, что прозвучало слово, то есть Бог сказал: «Будь!», «Существуй!» — и никогда до того не бывший мир вдруг оказался перед Лицом Божиим.
   И этот момент еще характеризован в Ветхом Завете словом, которое опять-таки на всех языках усложняет понимание несмотря на то, что это единственный способ, которым это понимание до нас доходит: создан хаос. Что значит хаос? Для нас хаос — это беспорядок; когда мы говорим о хаосе, мы думаем о том, на что похожи, скажем, города, которые подверглись бомбардировке или сгорели и т. д. Но не таков смысл этого термина, которым описано то, о чем речь идет. Здесь хаос — это совокупность всех возможностей, которые у твари были и остаются для того, чтобы родить из себя самой все многообразие нашего мира и того, о чем мы даже не знаем, чего еще нет и чего нет больше. То есть этот хаос — не мертвый; это совокупность всех возможностей, бесконечное богатство возможностей, которые должны расцвести. И над этим хаосом как бы дышит Святой Дух, вызывая из него все, что этот хаос может родить. В этом хаосе ничего мертвого нет, есть только возможное, и это возможное делается действительностью. Вот это — второй момент, на который я хотел обратить ваше внимание.
   Дальше в рассказе о сотворении мы с удивлением видим, что каждый день начинается с вечера, и затем следует утро. Это мне кажется очень значительным, потому что каждый день является осуществлением; но вместе с этим, когда дело доходит до следующего дня, то есть до следующего шага раскрытия всех возможностей твари, то предыдущий шаг кажется только вечером, он кажется неполной светлостью, потому что воссиял новый свет. И это тоже нам надо помнить: речь идет не о каких-то «днях», а о том, что то, что совершилось сегодня, является полнотой света для этого дня; но как только является новая полнота, воссиявает новый свет, в сегодняшнем свете можно видеть еще не полноту света, а подготовку к большему свету.
   Еще одно. Говоря о Боге, Ветхий Завет употребляет слово «Элохим». Элохим — множественное число, и такое употребление объясняется различно, в зависимости от того, к какой богословской школе люди принадлежат. Одними это множественное число объясняется просто тем, что раньше, чем созреть к пониманию о Едином Боге, люди мыслили категориями многобожия. Но интересно, что есть и другое, замечательное объяснение: «Элохим» указывает именно, что Бог не является арифметической единицей, а является единством. На еврейском языке есть два слова: одно значит «один» в смысле одного предмета, а другое значит «единство». И вот «Элохим» нам говорит о том, что каким-то непонятным прозрением, чутьем было уловлено, что Бог не является просто арифметической единицей, а каким-то очень богатым единством. Вы, наверное, помните, как к Аврааму пришли три спутника. Эти трое спутников по комментарию и ветхозаветного и позднейшего времени были ангелами — то есть посланниками — Божиими. И замечательно то, что они говорят все время в единственном числе «я»; трое — говорят в единственном числе. По толкованию Святых отцов это указывает нам на то, что Бог Троичен и что в Нем есть Личности, есть Лица, Которые говорят как одно Лицо, потому что Они едины.
   Говоря дальше о языке, мы должны помнить, что еврейский язык пишется согласными; только в средние века к ним были прибавлены значки для гласных звуков. И этим объясняется то, что многие места читаются очень различно, причем не то чтобы «приблизительно не так», а категорически по-иному. Я вам дам один пример из пророчества Исаиина, которое читается в рождественскую ночь. В теперешнем еврейском тексте и в западных переводах это место читается так: «родится от Девы сын, который будет Сыном Божиим, и он не будет пить вина и сикера»... Если вы возьмете этот же текст в греческом переводе, который был сделан в Александрии задолго до того, как были введены эти значки, приблизительно за сто лет до воплощения Христова, — значит, это не подделка под христианское учение, — этот текст говорит, что «раньше, чем Он сумеет различить добро и зло, Он выберет добро» (Ис. 7:14—15). Те же самые согласные звуки, только определенные другими гласными... И вот с этим надо считаться. Читая, в частности, Ветхий Завет, недостаточно довольствоваться тем текстом, который у нас перед глазами, будь он русский, будь он иной — все равно. Порой для того, чтобы понять более глубоко или чтобы поставить перед собой вопросы и искать на них ответы, которые насущны, которые важны, приходится сравнивать с переводами на другие языки.
   Есть целый ряд английских, французских, немецких переводов; и что интересно — на каждом из этих языков, в общем, нам наиболее доступных, существует не только христианский перевод Ветхого Завета, но и перевод, сделанный раввинами. И вот тут иногда выпукло выступают различия, которые очень значительны по смыслу и что-то нам раскрывают, потому что каждое сочетание, сопоставление переводов может открыть нам глаза на очень многое.
   Есть места, над которыми задумываешься: что же это значит?.. Например, в рассказе о сотворении Евы мы читаем, что Бог навел глубокий сон на Адама, и из его ребра была сотворена Ева. Тут, можно сказать, два промаха, на которые надо обращать внимание, чего никогда не делают. Первое: слово, которое на русский переведено как «сон», в греческом переводе и в оригинале не говорит о сне. Греческий текст говорит ekstasiz, то есть по-русски «экстаз», по-славянски «исступление», — состояние, когда человек выходит из себя самого, когда он уже не замкнутая личность, а вдруг раскрывается, расширяется и делается восприимчивым к тому, чего не мог воспринять иначе. И вот, рождение Евы — это не момент, когда Адам заснул глубоким сном, и Бог хирургическим образом вырезал у него ребро и сделал из этого ребра ему жену, а момент, когда вследствие целого ряда событий, описанных ранее, Адам уходит в свои глубины, раскрывается к большему, чем он был до того — и рождается Ева. И тут надо принять в учет, какие слова употребляются. В славянских житиях святых иногда говорится, что данный святой никогда «не почивал на ребрах». Это просто значит, что он не ложился. Но в этом тексте Ветхого Завета слово «ребро» употреблено в этом двойственном смысле; оно может либо значить, что речь идет именно о ребре, либо — что человек лежит как бы на половине своего тела. Те из вас, которые имеют представление о французском языке, могут понять, что Ева была сотворена de la cote или du cote. Cote значит «ребро», cote — «сторона, половина». И вот здесь речь идет о том, что Адам уснул не обычным сном, когда мы теряем себя, а раскрылся так, как не мог бы раскрыться иначе, и в этот момент в нем как бы родилась его супруга.
   Дальше по той же линии во всех текстах говорится, что Бог сотворил Адаму «помощницу». И это в течение всех времен воспринималось очень узко. Даже святитель Иоанн Златоустый ставит вопрос так: конечно, Бог сотворил женщину для того, чтобы она рожала детей, потому что если бы Адаму был нужен помощник, чтобы возделывать рай, то мужчина мог бы это сделать лучше... Это очень упрощенное, хотя такое естественное восприятие. Но если мы читаем опять-таки еврейский текст, то речь идет не о «помощнице»; слово, которое употреблено на еврейском языке, значит «некто, кто будет стоять лицом к лицу с ним»; это совершенно разные вещи. Когда два человека могут стоять лицом к лицу, как бы созерцать друг друга, проникать в глубины один другого, это совершенно другое, нежели представление, что один может помочь другому в том или ином деле. И это взаимное созерцание выражено в Ветхом Завете немножко дальше. Когда Адам открывает глаза и видит Еву, которая родилась из него, он говорит: «Это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женой, ибо взята от мужа» (Быт 2:23). По-славянски, по-русски это ничего не значит: с какой стати она должна быть названа «женой», потому что он ее «муж»? Но если взять еврейский текст, то речь идет о том, что она будет «иша», потому что я «иш»; это женская форма того же самого слова. На английском языке можно было бы сказать he and shë это тоже одно человеческое существо в двух лицах — одно женское, другое мужское. Но они едины, потому что они — две стороны как бы одного и того же явления: человека.
   Я говорю все это не для того, чтобы прокомментировать начало Библии, — об этом надо было бы говорить гораздо больше; а чтобы обратить ваше внимание на то, что если читать Библию с желанием понять, то надо принимать в учет, что просто взять текст, который у нас есть на славянском или на русском языке, недостаточно; надо попробовать узнать, каковы другие переводы, какие комментарии, как объясняется то или другое место, — и не ради учености, а ради того, чтобы эти места ожили в нашем сознании. Ведь совершенно иная картина открывается перед нами о сотворении Евы, когда мы себе так представляем: что Адам был создан как человек, который в себе совмещал — опять-таки, как хаос — все возможности человечества. В какой-то момент он созрел, и в этот момент Бог привел к нему все другие существа, и Адам увидел, что у каждого существа есть пара, а он — один. И в тот момент, когда он осознал, что он один, в нем раскрылось что-то — экстаз — и родилась Ева.
   Я вам даю эти примеры просто для того, чтобы вы бережно, внимательно и с увлечением могли читать и Ветхий и Новый Завет.
   Хочу сказать еще нечто о Ветхом Завете в целом. Когда читаешь Ветхий Завет, то бросается в глаза, что там описывается очень откровенно, прямо многое неладное, греховное, некрасивое. И вот это замечательно в Ветхом Завете. Замечательно то, что он был написан людьми, которые перед лицом Божиим вглядывались в себя самих, в свою жизнь, в свою душу и ее описывали, какая она есть: порой — с ужасом, порой — с недоумением. Если возьмете, например, 50-й псалом — это крик покаяния царя Давида, который только что совершил убийство, прибавив к тому прелюбодейство. Это крик грешника, но он не стыдится открыть весь ужас своего падения и греха, потому что это исповедание он сочетает с истинным покаянием: «Помилуй, мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое...» — и т. д. Этот псалом вы, наверное, все знаете. И вот это очень поразительно. Очень важно нам помнить, что это книга, в которой все говорят правду о себе самих, даже если она неприятная, даже если она уродливая, даже если она осуждает их; но это правда, потому что они говорят перед Богом, под Его руководством и под Его водительством.
   Есть места, где описываются такие настроения, которыми по-христиански — если слово «христианство» в кавычки ввести — мы возмущаемся: как же так!.. В одном псалме царь Давид говорит о преследующих его: «Да будет путь их тма и ползок, и ангел Господень погоняяй их», то есть «да будет путь их темен и скользок, и Ангел Господень да преследует их» (Пс 34:6). Мы, благочестивые люди, считаем, что, конечно, не скажем ничего такого, хотя можем злиться столько же, сколько царь Давид в тот момент злился. Но у меня был случай, когда мне вдруг стало совершенно ясно, что это очень даже может случиться. Я когда-то преподавал в Русской гимназии в Париже. У меня был кружок старших учеников, куда мы раз в неделю приглашали представителей различных вероисповеданий; в том числе пришел и католик, который в течение всей беседы нам доказывал, что Православия не существует, что существует только католичество, а Православие оторвалось от своих корней и должно покаяться. Мне тогда и тридцати лет не было, и я ехал домой и весь кипел; я помню, как я летел по лестнице метро и говорил: «Пусть путь его будет скользок и Ангел пусть преследует его!», — потому что его слова были таким оскорблением истины, правды, единственного, что мне действительно дорого до конца... И тогда я подумал, что царь Давид просто правдив; в его обстоятельствах — да, он так же отреагировал, и конечно, его обстоятельства были более трагичные, чем мои.
   Есть другие места, где описывается покаяние, чистое, светлое покаяние. И весь рассказ Ветхого Завета, — это рассказ о человеческой жизни, человеческой истории, человеческих душах, какими их видит Бог и какими люди просвещенные, стоящие перед лицом Божиим, могли видеть себя самих и окружающих людей.
   Я дам вам еще один пример. Есть место в Ветхом Завете, в книге Царств, об учреждении царства среди евреев. Это место всегда приводится как доказательство, что царство — божественное установление, что король или царь является помазанником Божиим. А рассказ говорит вот о чем. Прежде еврейский народ был водим духовными вождями; были патриархи, были пророки, были судьи — это все были люди, которые не занимали как бы официального положения, которых Бог вызвал из толпы, потому что они были Ему открыты до конца, и они были способны провозглашать Его волю и проводить Его волю среди людей. В какой-то момент Израиль посмотрел вокруг себя и увидел, что находится в абсолютно особенном положении: никакой уверенности в завтрашнем дне нет, — у них нет постоянного вождя. «Сейчас у нас есть Самуил; мы ожидали, что его сыновья унаследуют его роль и призвание, а они никуда не годятся; что же — мы пропали? Давай-ка себя спасем, учредив какую-то уверенность...». И они обращаются к Самуилу и говорят: «Мы хотим быть, как все народы (то есть именно тем, чем они никогда не были; они были народом Божиим, тогда как все народы были иные), дай нам царя». Самуил обращается к Богу и говорит: «Что мне делать? Они меня отвергли!». И Господь отвечает ему: «Не тебя они отвергли, но отвергли Меня» (1 Цар. 8:7). «Дай им царя, но предупреди их о том, чем будет царь в их жизни». И дальше следует отрывок, где говорится, как царь их будет порабощать, принуждать, притеснять и т. д.
   В этом отрывке мы видим, как Ветхий Завет нам описывает события, трагические для еврейского народа, каковы они в глазах Божиих.
   Есть другие места, где самые слова играют роль, или потому, что мы не умеем сквозь них читать, или потому, что мы не привыкли к тем выражениям, которые употребляются. Еврейский язык очень конкретный (как и все древние языки). Например, есть в Священном Писании место, где говорится: «Коль красны на горах ноги благовествующих мир» (Ис. 52:7). «Ноги», конечно, здесь означают «приход»; люди приходят на ногах. Но употребляется не отвлеченное слово «приход» или «прибытие», а конкретное «ноги»; кроме того, разумеется, «красные» на славянском языке не обозначает цвет, а значит «прекрасные». И перевод такой: «Как прекрасен приход тех людей, которые нам приносят благую весть о мире». И вот надо научиться читать то, что человек был намерен сказать и сказал вполне ясно на языке своего народа и своего времени.
   Я уж не говорю о том, что порой читаешь отрывки, которые на славянском языке значат что-то совершенно иное. Вы, наверное, помните выражение из псалма: «Очи мои выну ко Господу...» (Пс. 24:15). «Выну» значит «всегда», «очи» — «мой взор»: опять-таки, с отвлеченного на конкретное. Это значит: «мой взор всегда обращен ко Господу», а не то, что надо вырвать свои глаза перед Господом. И есть многие места, где приходится делать поправку на наш язык.
   И надо принимать в учет, что из трех-четырех согласных, если нет знаков, которые дают нам возможность их прочесть в звуковом порядке, можно сделать множество слов. В своем Введении в перевод Псалтири архимандрит Лазарь дает пример целого ряда слов, которые состоят из тех же согласных и в том же порядке, и только гласные, которые меняются, или знак дают возможность их прочесть как разные слова. Например, у пророка Иеремии (Иер. 25:30) читаем: «Прореки на них все слова сии». В действительности, согласными это обозначено таким образом, что можно прочесть как «слова» (давар), так и «чума» (девер). Чтение «слова» выбрано переписчиком, как он сам говорит, из надежды на милосердие Божие. Поэтому, когда мы читаем русский или славянский перевод и какое-нибудь место нам кажется странным, то невредно обратиться к другому переводу. Надо также принять во внимание, что окончательный текст Библии на иврите был установлен раввинатом спустя несколько столетий после Христа, так что это не текст, который существовал задолго до Него. Некоторые места, может быть, были недопоняты; во всяком случае, окончательная редакция еврейского текста отстоит от первоначальных записей на много столетий.
   Если теперь перенестись из Ветхого Завета в Новый, то здесь мы тоже можем увидеть нечто похожее на то, что я говорил о метаистории первых глав Библии и об истории Ветхого Завета в целом. Евангелие, конечно, не метаистория, но оно нечто совершенно особенное и единственное. Это момент, когда Живой Бог — среди людей, которые, правда, в малом числе, но Его узнали, Его приняли и стали Его учениками, и среди которых Он установил новое Царство, новую Жизнь.
   После смерти и Воскресения Христова существует та же самая община, те же самые двенадцать учеников, которые говорят о себе, словами святого Иоанна Богослова: «О том что мы слышали, что видели своими очами и что осязали руки наши мы видели и свидетельствуем» (1 Ин. 1:1—2). Они свидетели в том смысле, что они «видели», они свидетели в том смысле, что они «слышали», переживали, Христос был среди них, они в Нем увидели воплощенного Бога, они узнали Бога во Христе.
   Возьмите, например, чудо Преображения. Ученики увидели Христа, Каким никогда Его раньше не видывали: Всего просиявшего Божественным светом. И если взять икону Преображения, не рублевскую, а Феофана Грека, то мы видим, что Он весь сияет, одежда Его бела, как снег, из Него струится свет, который доходит не только до учеников, но и до всего, что окружает Его, и касается камней, растений, и из каждого камня, каждого растения свет брызжет. Это Преображение — преображение не только Христа, но видение того, каково должно быть преображение всего мира. Евангелие в этом отношении является как бы с начала до конца временем, когда среди учеников — Христос, Который весь, видимо или невидимо, сияет Божеством, как бы пышет Божеством, Который является Божеством в их присутствии, среди них, и ученики живут преображенными в этом преображенном мире.
   А потом, после Воскресения Христова, они идут на проповедь. Люди, которые по их слову делаются верующими, такого опыта не переживали: они не видели Христа, они не были с Ним; однако некоторые — и таких свидетелей за историю христианства тысячи — встретили воскресшего Христа. Я не говорю, что обязательно человек «видел» или физически ощутил Христа, но он познал Его живое, преображающее присутствие.
   И вот книга Деяний Апостольских дает нам картину того, как множатся новые ученики, Церковь рождается, но в ней и грех и правда. Когда-то ученики, пока Христос был с ними, переживали постепенное вырастание, перерастание себя самих. Меня всегда поражает разница между Евангелием и апостольскими Деяниями. В Деяниях Апостольских мы находим человеческое общество верующих, которое уже начинает ставить перед собой вопросы узкие, мелкие, общество, где, как тина со дна речки, поднимаются всякого рода человеческие переживания. В Евангелии же поражает простор безмерный, простор такой же широкий, как Сам Бог; такое чувство, что над широкой равниной веет ветер, и можно дышать полной грудью. И замечательно то, что книга Деяний Апостольских, как и Послания, дает нам такую же картину в своем роде, как Ветхий Завет в целом по сравнению с первыми главами Библии: это период, когда Бог как бы действует, когда, как Христос Сам говорит, Его слово, словно дрожжи, брошены в тесто. Да — Его присутствие, Его ученики, их проповедь, их слово, их деяния являются дрожжами в этом мире, но тесто всходит постепенно, оно не мгновенно превращается в чистый хлеб.
   И на это приходится обратить внимание, потому что Церковь, о которой мы говорим, в которой мы живем, которая есть как бы начало будущего века, есть одновременно постепенное оцерковление. В одной из своих лекций отец Георгий Флоровский сказал, что Церковь «и дома — и на пути». Она дома, потому что сама стала домом Божиим, она дома, потому что мы все стали детьми Божиими через Христа и во Христе, она дома, потому что она уже Божия до конца; но она на пути в лице каждого из нас, потому что каждый из нас постоянно изменяется. Если мы боремся, то из греховных делаемся менее греховными; из греховных, но уловивших нечто о вечной жизни во Христе, делаемся более мудрыми, более знающими, более опытными. И мы видим, что люди, которые не обязательно святы, могут сказать правду о Боге, потому что они Его встретили; они еще не выросли в ту меру, когда они соединились с Ним уже неразлучно, когда Он живет в них полностью, но они столько уже знают, столько пережили, что могут и с другими поделиться.
   И вот мне хотелось вам указать на эту параллель между Ветхим и Новым Заветом: начало мира, которое непостижимо для нас; начало Евангелия, которое тоже, в каком-то смысле, непостижимо, потому что мы не можем встать на место первых учеников. Как весь Ветхий Завет — рассказ о том, что было после падения, так и в Новом Завете все, что начинается с Деяний Апостольских, это становление: становление каждого из нас, становление всего мира, становление народов; оно происходит порой бурно, порой мирно, но это становление, это история, но история, в середине, в сердцевине которой находится Христос.
   И образ, который мы могли бы взять, это образ бури на Генисаретском озере. Буря, которая охватила озеро, привела учеников в опасность гибели — и вдруг в середине этой бури стоит Христос. И Петр хочет до Него дойти, рвется к Нему; и Христос говорит: «Иди!». И пока Петр о себе не думает, он не тонет, когда он только на Христа смотрит — он не тонет; но в тот момент, когда он смотрит на волны и думает: «Я могу утонуть...», он начинает тонуть и восклицает: «Господи, спаси!».
   23. 9. 1993 г.

УРОКИ ВЕТХОГО ЗАВЕТА

   Этот ряд бесед мы посвятим темам из Ветхого Завета, а именно — отдельным личностям, проблемам и тем житейским положениям, в которых они находились, а также проблемам, которые они сами порой представляют.
   Многие из вас слышали имя Адама. Адам — это человек, каким его сотворил Бог изначально. Рассказ первых глав Ветхого Завета в какой-то мере символичен — в том смысле, что он говорит о событиях, происходивших в мире, которого мы больше не знаем, в мире до грехопадения, в мире, который жил, существовал, действовал, рос до момента, когда Бог и человек разошлись, как бы потеряли друг друга. И поэтому, говоря об Адаме, говоря о некоторых других личностях после него, приходится принимать во внимание, что язык этих повествований — это язык нашего времени, а сами события для нас непостижимы. Мы не знаем, что значит вдруг из небытия быть вызванным Богом к бытию, причем не актом насилия, не просто волей Божией, а любовью Божией, говорящей нам: Приди, восстань из несуществования! Приди, — Я Себя отдаю тебе всей любовью Своей, всей лаской, всей заботой; но вместе с этим Я тебя оставляю свободным. Ты можешь Меня выбрать, ты можешь от Меня отвернуться. Я даю тебе возможность быть и возможность жить, но как ты будешь жить, кем ты будешь — зависит исключительно от твоего решения, от твоего безумия или от твоей мудрости...
   Слово «Адам» значит «глина, земля, почва». Бог как бы создает Адама из самой сущности творения. В истории Ветхого Завета Адам не является неким завершением всех тварей, которые до него существовали или были созданы. Нет, Бог возвращается к самым основам вещества и из него творит человека, который благодаря этому принадлежит всецело ко всему тварному, к самой последней былинке, к самой малюсенькой песчинке — или к самой лучезарной звезде. Адам создан, призван жить любовью Божией, которая себя ему открывает. И тут, по слову митрополита Московского Филарета, он стоит как бы на хрустальном мосту между двумя безднами. Одна — бездна небытия, откуда его вызвало творческое слово Божие; с другой стороны — над ним ширится, раскрывается до ужаса бездна Божественной жизни. И Адам может пасть, но никогда не сможет вернуться к небытию, — он будет как бы бесконечно падать; либо наоборот, может открыться, рискнуть тем, что уже есть, для того, чтобы приобрести все, что ему может дать Бог.
   И таково положение каждого человека на земле. Каждый из нас стоит перед выбором: или перерасти себя, — но для этого надо отказаться от того, что у тебя сейчас, вот теперь уже есть; или сказать: нет, я все это сохраню, я буду держаться всего этого... Но кончается это тем, что ты распадаешься, смерть тебя настигает, и ничего от тебя не остается, кроме праха, мертвых костей. Каждый человек может узнать себя в Адаме, и каждый человек стоит перед именно этим выбором: героически перерасти себя самого ради такого приобщения Богу, чтобы Божественная жизнь в нем ликовала, действовала, его преображала, или отказаться от этого, но зато рано или поздно распасться в прах.
   Что же случилось с Адамом? Если вчитаться в Ветхий Завет, в первые главы книги Бытия, там образно изложена его судьба. Адам живет в саду, который являет собой все мироздание, и в нем два дерева, представляющие собой две параллельные возможности: древо жизни и древо познания добра и зла. Адаму сказано: не прикасайся к плодам древа, которое даст тебе познание добра и зла, потому что зло — это уничтожение, зло — это то, чего нет, это зияющая бездна. Можно познать добро и вырасти свыше своей меры, но нельзя познать зло и не разрушиться. Ветхий Завет нам говорит, что Адама стал звать к этому дереву змей. С точки зрения примитивных народов змей, конечно, является опасностью; это существо ползает, никогда прямо не ходит; оно до конца приземлено и вдобавок его жало смертоносно для всякого, кого оно ужалит. Змей представляет собою смерть; но кроме того в целом ряде древних религий змей представляет собой изначальную бездну небытия. И поэтому вопрос перед Адамом стоит так: если ты прикоснешься к этому познанию зла, которое есть посильное возвращение в небытие, ты будешь погружен — да, в какое-то изначальное существование земного бытия, но ты в нем погрязнешь и уже не будешь человеком, не будешь живой силой, ты должен будешь в этом погибнуть.
   Приобщение к древу жизни — это приобщение к Богу. Есть место у апостола Павла, где он говорит: «Приобретайте ум Христов» (1 Кор 2:16). То есть мы должны так быть едиными с Богом, чтобы наши мысли, наше восприятие, наше понимание, наше знание вещей было Божие знание, Божие восприятие. Тогда можно, как бы привившись к Богу, соединившись с Ним, сроднившись с Ним, уже начинать понимать то, что вне Бога и вне тебя, но понимать уже изнутри как бы Божией мудрости, Божией реальности. Понимать, что значит небытие, можно только по контрасту, постигая, какая полнота бытия в Боге, как можно вырастать, вечно расти, питаться торжествующей жизнью и знать, что вчера или раньше этой полноты не было; значит, в какой-то другой момент этого не было вовсе, — была или смерть или небытие. И только изнутри приобщенности к Богу можно понимать, что такое добро и что такое зло.
   И Адам сделал ошибку: он решил тварным образом узнать, что такое добро и что такое зло. Он решил вне Бога погрузиться в материальный мир и посмотреть: можно жить в нем или нет? И это — опыт тысяч людей, которые отвернулись от Бога или потеряли Бога, или которым Господь никогда не был открыт — обстоятельствами или злой волей людей. Такие люди погружены в вещество и должны быть вырваны из него для того, чтобы они могли посмотреть на него и познать его как изумительную красоту, которая постепенно раскрывается, растет, расцветает. Это можно увидеть только как бы извне. Но если ты сам уйдешь ниже корней, то никогда не увидишь ни ростка, ни цветка, ни плода.
   По учению некоторых отцов Церкви, которое, впрочем, совпадает с некоторыми научными исследованиями, первый человек был создан, содержа в себе все возможности и мужского, и женского бытия. То есть он не был гермафродитом в том смысле, что он не был и мужчиной, и женщиной, — он был совокупностью всех тех возможностей, которые потом могли расцвести в полноте и женственности, и мужского состояния. Очень интересно видеть в Библии, что Адам был создан, жил, и в какой-то момент — именно не изначально — Бог привел к нему всех существующих животных, и Адам увидел, что он — единственное существо, которое не имеет себе как бы напарника. Он один, а у всех других существ есть женский и мужской пол. И вдруг Адам осознал себя одиноким. В этот момент Бог сказал (я выражаюсь словами Библии, но, конечно, Бог так не «говорил»): «Не хорошо быть человеку одному» (Быт 2:18). И Бог, как говорится в наших переводах, «навел... на человека крепкий сон» (Быт. 2:21).
   Это выражение не всегда удовлетворительно, вернее, меня не удовлетворяет. Греческий текст употребляет гораздо более интересное выражение; греческий текст нам говорит, что Адам вошел в состояние экстаза, исступления. Вы меня, может быть, спросите, какая разница? Разница громадная; разница вот в чем. Уснуть — это потерять сознание и быть как бы ниже себя самого. Исступление, экстаз — это состояние, когда человек теряет себя, потому что перерастает себя, это состояние восторга по сравнению с состоянием уныния.
   И вот в этом состоянии восторга из него как бы рождается Ева. Первая их встреча замечательна. Они встречаются лицом к лицу, Адам смотрит на Еву и говорит: «Это плоть от плоти моей, это кость от костей моих, это я — и это она...» (Быт. 2:23). Еврейский текст в этом смысле гораздо более разителен тем, что там употреблены слова «иш» и «иша», мужская и женская форма того же самого слова. По-русски, когда мы говорим «мужчина» и «женщина», мы употребляем слова очень разные. Да, Адам вдруг осознает, видит, что Ева — это он в женском роде, а Ева смотрит на него и видит, что это — она в мужском, и вместе они составляют всечеловека, и это называется «встреча».
   Меня очень поражает слово «встреча». Русское слово нам известно. Два человека, которые были врозь или никогда не стояли лицом к лицу, вдруг сошлись. По-сербски слово «встреча» значит «радость»; и вот встреча — это ликующая радость, потому что каждый себя видит в другом и одновременно сознает эту двойственность: не он — и он, «он» и «она», можно было бы сказать; а их соотношение — это единство двух. Один немецкий писатель говорил, что их состояние, взаимное отношение — это одна личность в двух лицах. Они на себя смотрят и видят друг в друге полную красоту и себя самих как красоту, как явление вечной красоты, которая теперь пробуждается и может вырасти в полную меру приобщения к Божественной красоте.
   Если встреча Адама и Евы является ликующим торжеством, завершением творения, в чем же заключается падение? Каким образом они вдруг оказались врозь? Если вспомнить, что я говорил о том, как человек, вместо того чтобы искать понимания всего созданного в Боге, в Божественном разуме, в Его мудрости, сделал попытку познать сотворенный мир как бы изнутри, погрузившись в него, то вы поймете, что в момент, когда человек потерял Бога, потерял полное с Ним общение, он уже потерял свою цельность. И тогда очень ясно опять-таки, что Адам и Ева, которые предстали друг перед другом как «он» и «она», посмотрели друг на друга и увидели не единство свое, а различие, которое между ними существует. В Ветхом Завете это обозначено тем, что после грехопадения они друг на друга посмотрели и устыдились своей наготы. Наготы свой можно устыдиться, только если чужие глаза на тебя смотрят. Когда ты один, ты не стыдишься своей наготы. А здесь вдруг случилось что-то очень страшное. Вместо того чтобы видеть друг друга в полной славе, они вдруг увидели друг в друге — другого, чужого, иного, и их двоица разбилась.
   В этом заключается страшное начало того, что происходит тысячелетиями: того, что создало и в Ветхом Завете, и в Новом Завете, и в Церкви, и в секулярном, безбожном обществе те странные, уродливые порой отношения, которые существуют между мужчинами и женщинами. Я говорю сейчас не о половых отношениях, я говорю о том, что опять-таки выражено в Ветхом Завете: мужчина вдруг берет над женщиной власть. Он владеет силой, а женщина к нему льнет, потому что она без него не может; и с другой стороны, она завоевывает у него авторитет лаской, убеждением. И взаимное отношение, которое могло бы быть отдачей себя самого другому без оглядки, быть ликующей любовью, делается, с одной стороны, обладанием, а с другой — защитой или иным способом властвования. Мы это видим особенно в рассказе о женщине, которая погубила Самсона, которая взяла над ним власть, лишила его призвания для того, чтобы привязать его к себе.
   И вот то, что было двоицей, стало теперь двумя особями, — не двумя лицами, которые именно как лица глядят и видят друг друга, а особями, которые обособлены друг от друга. В этом заключается и падение, и расторжение чуда взаимной любви, чуда видения друг в друге совершенной красоты, которую Бог вложил в каждого из них и в каждого из нас.
   Многие думают, будто грехопадение состояло в том, что Адам познал Еву брачной любовью и что в результате этого случилась какая-то катастрофа, потому что это им было не предназначено, — это не так. Это определенно не так по библейскому рассказу. Рассказ нам совершенно ясно показывает, что Адам познал Еву только после грехопадения, и поэтому их физический, телесный брачный союз не мог и не может никаким образом быть рассмотрен как грех сам по себе. Физическое общение мужчины и женщины не греховно; греховно вожделение, греховна бесчувственная жадность. В идеале брак или взаимное общение, которое приводит к нему, начинается в том, что человек другого любит, сердцем любит настолько, что они делаются едиными в духе, едиными в душе; и совершенно естественно, что эта любовь охватывает всего человека, включая и его тело. Просто дивно думать, что и телесность наша участвует в тайне любви, — не обладания, не вожделения, именно той любви, которая делает двух едиными.
   Есть место в одной рукописи Евангелия, не вошедшей в состав канонических книг, где говорится: спросили Христа: Когда придет Царство Божие? И Он ответил: Царство Божие уже пришло тогда, когда двое перестали быть двумя и стали едины... И в Ветхом, и в Новом Завете говорится, что в браке два человека делаются одной плотью, то есть одним живым существом, одной личностью в двух лицах; и разумеется, в этом не может быть греха по существу. Грех, конечно, может вкрасться. Вкрадывается он постоянно; грех постоянно как бы ждет случая появиться: властвованием одного над другим, физическим голодом, который заменяет собой любовь и ласку, эгоизмом, бесчувствием. Конечно, нет никакого брака в христианском или в ветхозаветном смысле, если соединение двух, мужчины и женщины, начинается с плоти, а не с душевной любви или взаимного единства. Но не в браке грех, не в соединении двух грех, а в том именно, что в таких случаях нет соединения, в том, что когда нет любви, делающей из двух одно, единое существо, тогда это просто общение двух отдельных, друг друга исключающих, друг друга не признающих до конца особей. Это — грех, это прелюбодеяние, это нечистота.
   Что же касается до греха Адама и Евы, или просто — греха человека, всечеловека, мне кажется, что из Библии абсолютно ясно, что он совершается в момент, когда человек решает самостоятельно познать все тварное, всю тварность, все существующее не изнутри Бога, Который все знает до самых глубин, а изысканием своего собственного ума и опыта. В этот момент человек как бы спиной поворачивается к Богу ради того, чтобы лицом обернуться к окружающему миру. Как сказал один протестантский пастор во Франции еще до войны, у человека, который отвернулся от Бога и стоит к Нему спиной, Бога нет; а единственный источник жизни — Бог; такому человеку остается только умереть. Вот в этом и грех, и последствие греха, — не как наказание, а как неизбежное последствие: нельзя оторваться от Жизни и остаться живым.
   По библейскому рассказу, Каин — первый сын Адама и Евы; Авель — его брат. Рассказ о них как будто очень простой, а вместе с тем в значительной мере непонятный. Говорится нам о том, что Каин был земледельцем, Авель — пастухом. Авель принес Богу жертву, которую Бог принял; Каин принес жертву, которая была отвергнута Богом. И разгневавшись, охваченный завистью, Каин убил своего брата (Быт. 4:3—8). Казалось бы, совершенно непонятный рассказ. Почему земледельчество Богу не угодно было, почему пастушество было Богу более по нраву?..
   Если задуматься, то, наверное, можно найти ответ, который для всех нас в той или другой мере пригоден. В чем заключалось пастушество, занятие Авеля? В том, что он был свободен от привязанности. Он не был прикован к земле, он был странником — в хорошем смысле этого слова, то есть он не прирос к земле. Он не был бродягой, потому что у него была настоящая забота о семье, о скоте, привязанность к родителям, привязанность к брату; но он был свободен. Если думать о Каине, то его можно легко объяснить себе притчей Спасителя Христа, евангельским рассказом о том, как три человека были приглашены на брачный пир (Лк. 14:16—24). Первый отказался, сказав: я купил клочок земли, я должен его хорошенько осмотреть... Он думал, что теперь он хозяин этой земли, что эта земля ему принадлежит; на самом деле он теперь принадлежал этой земле, он не мог от нее оторваться, он был к ней так привязан, что ему дела не было до того, что друг его женится. Второй человек, которому было предложено прийти на брак, отказался, сказав: я купил пять пар волов, мне надо идти их испытать... Разве это не картина того, что бывает почти с каждым из нас? Мы говорим: у меня на тебя нет времени, у меня есть свое дело, я должен совершить свое дело, у меня какое-то призвание, и я должен его исполнить... А третий ответил: я сам женился, я не могу прийти на твой брак... Что можно перетолковать так: мое сердце переполнено моей радостью, какое мне дело до твоей!.. И мне кажется, что если перенести такую картину на Каина, то можно себе представить: земля была его уделом, он за нее держался, но и она его держала. Все его заботы, его труд над землей, его семейные отношения его приковывали, он был пленником, и когда он обратился к Богу, то он обратился как пленник земли, а вовсе не как свободный сын, сотворенный Богом для связи с Ним, для дружбы, для любви.
   И мне кажется, из этого мы можем тоже извлечь урок. Конечно, кто из нас «странник»? Кто из нас не связан с землей так или иначе? Но быть связанным как пленник, быть прикованным к своему делу — одно; а делать свое дело как свободный человек, который творчески что-то совершает, — совершенно другое дело. И каждый из нас может научиться от Авеля той свободе духа, которая позволяет, с одной стороны, делать свое дело, быть человеком до самой глубины души, самым реальным образом, любить своих родных, заботиться о том, что ему поручено, быть чем-то — и вместе с этим не быть в плену ни у чего, быть в состоянии смотреть вокруг себя, дивиться красоте, переживать все глубокое, что нам могут дать природа, жизнь, люди. И, с другой стороны, мы можем, подобно Каину, быть связаны, связаться землей, к которой мы приковали себя, делом, которое для нас стало важней любви, дружбы, близких людей, кого бы то ни было. Нам кажется, что «надо» совершить это дело; мы готовы быть пленником своего маленького, может быть, счастья, своей маленькой радости — но она моя, я буду ею питаться до конца; а что у других людей может быть радость, горе, нужда — мне дела нет... Вот чему может научить нас рассказ о Каине и об Авеле.
   ...Мне было поставлено два вопроса. Первый вопрос: почему Каин убил Авеля? Почему его могло так возмутить то, что Бог принял жертву его брата и отверг его собственную, чтобы он мог дойти до убийства?
   Знаете, то, что совершилось с Каином, совершается ежедневно во всем мире, но не обязательно в форме физического убийства, а в иной форме. Каин оказался перед лицом брата, который для него был как бы воплощением Божиего осуждения. Глядя на своего брата Авеля, он видел, что есть человек, который приемлем для Бога, тогда как он неприемлем. И он поступил так же, как часто поступали люди в древности и каждый из нас иногда поступает. У него было чувство, что — не будь Авеля, все было бы хорошо: не было бы точки сравнения; все было бы просто, будь Каин один. И он решил убить Авеля, отделаться от него, устранить, чтобы были только он да Бог, он да жизнь.
   Вы, может быть, скажете: Ну, слава Богу, такого никто из нас никогда не совершал... — Неправда! Как часто, когда человек стоит на нашем пути, в том или другом виде — и политически, и житейски — мы думаем: Ах, если бы только его не было, как бы дышалось свободно, как было бы хорошо! Ах, если бы только его не было на свете!.. И это очень страшная мысль, потому что это каинова мысль. Мы не доходим до того, чтобы убить человека, нет. Но мы как бы доходим до того, чтобы его отстранить, исключить его из нашей жизни, — а это человеку иногда бывает так мучительно, так страшно и так больно. Вот первый вопрос, который был мне поставлен, и вот мой ответ, насколько я могу на этот вопрос ответить.
   Второй вопрос: почему, каким образом жертва одного оказалась приемлема, тогда как жертва другого была отвергнута? Речь, конечно, не идет о том, что Бог с большей готовностью принимал один род пожертвований, чем другой. Бог смотрел не на жертву, которая не могла ничего особенного выразить о человеке: тот давал, что мог, давал, может быть, все, что только мог материально; но Бог смотрел в сердце человека. С одной стороны был человек, который от всего сердца, радостно, как бы принимая в себя всю красоту мироздания, весь смысл мироздания, возвращал Богу в виде дара, с любовью, ликующе, то, что ему было дано от Самого Бога; с другой стороны был человек, который был весь привязан к тому, что у него было, он от этого отделял, сколько требовалось, чтобы Богу выразить свою преданность, свое почтение, свою веру посильную, но хотел сохранить землю для себя, отдав Богу подобающую Ему часть. С одной стороны, — открытость сердца и открытость рук, с другой стороны, — замкнутость сердца, собственничество и из этого собственничества какая-то «подачка» Богу. Вот что является, мне кажется, в моем ограниченном понимании, объяснением этого поступка и этого отрывка из Ветхого Завета.
   Раньше чем перейти к более отрадным рассказам о подвижниках веры в Ветхом Завете, я хочу остановить внимание еще на одном мрачном человеке — на Ламехе. Мы о нем знаем чрезвычайно мало; одно только знаем ясно: он сказал своим женам, что если за Каина отомщено будет семижды, то за него будет отомщено семьдесят раз всемеро (Быт. 4:24). И вот о чем я хочу сейчас говорить: о мести. Ламех был чем-то, кем-то обижен. Мы не знаем, кем, не знаем, чем, но для нас важно то, как он отозвался на обиду. Обида для него не мерялась тем, что ему сделали, чем ему досадили, она измерялась только тем, что досадили ему, что он — центр всего, и неважно, велика ли обида, мала ли обида: важно, что некто смел коснуться его, — его покоя, его жизни, его достояния (мы не знаем, чего именно). И его ответом была месть. Причем не такая, как позже в Ветхом Завете говорится: «Око за око, зуб за зуб» (Исх. 21:24), то есть если тебя ранили в глаз, не смей наказывать обидчика больше, чем ты был им ранен. Если тебе сделали нечто и ты захочешь как бы «отплатить», отплачивай, но не прибавляй ничего, никакой мести к тому, что тебе сделали. Это, конечно, в Евангелии превзойдено заповедью о прощении, но в примитивном обществе это уже имело огромное значение сдерживающей силы. Ламех стоит как образ человека, который не только не может простить, но даже неспособен быть справедливым, потому что справедливость, судебная справедливость может потребовать, чтобы человек был наказан равным, но не большим образом, скорее всего — меньшим образом: цель наказания — привести его к сознанию, а не заставить страдать столько же или даже больше, чем он заставил страдать другого.
   И тут я хочу провести параллель. У меня был друг, который целых четыре года провел в концентрационном лагере в Германии. Он был сотрудником материи Марии Скобцовой, о которой многие, наверное, знают1. Он был старше меня лет на двадцать пять, строгий, крепкий, порой суровый человек, прошедший первую мировую войну и переживший всю поистине крестную, тяжелую жизнь эмиграции. По возвращении я его встретил на улице, бросился к нему и спросил: Что Вы привезли обратно из концентрационного лагеря? — Безнадежную тревогу!.. — Неужели Вы потеряли веру? — Нет, но пока я был в лагере, пока я был терзаем, мучим, голоден, пока надо мной висела возможность пыток и смерти, я в любую минуту мог обратиться к Богу и сказать словами Христа: «Господи, прости им, они не знают, что творят!..» (Лк. 23:34). А теперь я на свободе, но я не знаю, переродились ли те люди, которые нас так зверски мучили, перестали ли они быть тем, чем они тогда были, раскаялись ли они, покаялись ли они, стали ли они новыми людьми? И когда я теперь обращаюсь к Богу с молитвой о их спасении, у меня всегда такое чувство: а вдруг Бог скажет: а чем ты докажешь свою искренность? ты живешь теперь свободно, спокойно, ничем не страдаешь, — легко тебе теперь о них молиться...
   Вот чего Ламех не сумел сделать. Он не сумел посмотреть на того, кто его обидел, или глубоко ранил, или обездолил, и подумать: Какой он несчастный человек! Если бы только он мог раскаяться, если бы только он мог понять, он был бы новой тварью, и мы тогда могли бы быть братьями, обнять друг друга и назвать друг друга братьями!..
   Авраам жил, как теперь можно было бы выразиться, в языческой стране, он сам в то время был тем, что мы теперь назвали бы язычником, но он был человек праведный, стремящийся всей душой, всем своим существом к почитанию Бога, к познанию Бога, к служению Ему, к верности — ради Бога — и людям. И вот в какую-то ночь он услышал голос, назвавший его по имени: Авраам... Он понял, Чей то был голос. Звучал ли этот голос в его ушах или в его сердце, мы знать никогда не будем; мы одно знаем: когда он услышал этот голос, он узнал сразу, внутренним чутьем, что с ним говорит Живой Бог; он спросил этого своего Бога, чего Тот от него ожидает, и Бог ему ответил: Он приказал Аврааму выйти из своего народа, выйти из своего племени, удалиться от самых близких людей и идти, куда Бог его поведет. В каком-то отношении это возвращение к состоянию Авеля: «будь свободен от всего, что тебя связывает, порабощает, приковывает к земле, и иди, и Я буду тебя вести: вести внутренним чутьем, вести обстоятельствами твоей жизни, вести туда, куда Я хочу тебя привести в конечном итоге». И Авраам встал, собрал свою семью и ушел. Ушел, если можно так выразиться, «куда глаза глядят», не зная, куда он идет, зная только одно: что Бог верен, что Бог не лжет и что Бог призвал его идти куда-то с какой-то целью. И его доверие к Богу было настолько сильное, простое, что он никакого вопроса Богу не поставил, не спросил «куда?» и «зачем?», а только пошел как бы по вдохновению, услышав этот зов. И пришел он в ту землю, которую назвал землей обетованной (мы в христианскую эру называем ее Святой землей); и там он осел.
   Это первая черта, которую мы находим в вере: способность поверить Богу, способность быть уверенным в том, что превосходит наши пять чувств. Так определяет веру Послание к евреям: «уверенность в вещах невидимых» (Евр. 11:1). Бог не давал Аврааму никакого знака извне, Он говорил к нему как бы из сердца в сердце, из ума в ум, из души в душу, и созвучье между его душой и гласом Божиим оказалось настолько совершенно, что Авраам отозвался немедленно и всецело и пошел туда, куда ему Бог назначил идти. Это первая черта веры: способность быть уверенным в том, что происходит в твоем сердце, в твоем уме, не потому, что есть какие-то доказательства, а потому, что есть внутренняя уверенность в этом. Это относится не только к вере в Бога. Мы так, например, относимся к опыту любви. Мы уверены, что полюбили этого человека, не потому, что у него такие или другие свойства, а потому, что это ОН или ОНА. Это относится также к нашему восприятию красоты. Мы восклицаем: Как прекрасно! — и не можем объяснить, не можем разложить красоту на составные части. Мы уверены в ней раньше, чем сумеем ее разобрать и объяснить.
   Итак, ночью Авраам вдруг услышал голос (не обязательно извне, может быть, внутри себя), зовущий его, и в этом голосе узнал зов Божий, поднялся, все оставил и пошел туда, куда приведет его Господь. В этом он поверил себе самому, поверил, что тот опыт, который он пережил, является подлинным, реальным опытом, что это была не иллюзия, не сон, не какой-то обман чувств; что действительно нечто в нем прозвучало, и, если он хотел остаться честным до конца по отношению к себе, ему не оставалось никакого иного выхода, как последовать этому зову.
   Это бывает и с нами. И мы иногда слышим внутри себя голос, который называем совестью. Это может быть откровение из самых глубин наших, голос Божий, который нам то или другое повелевает или зовет куда-то, и мы не можем оставаться до конца цельными, добротными людьми, если не последуем этому голосу. Это требует очень большого мужества, большой смелости порой, и, конечно, легковерно за этим следовать нельзя. Но Авраам не отнесся к этому легковерно; только когда он убедился, что это действительно не мечта, не фантазия, а что-то пришедшее к нему не как бы извне, но из самых глубин бытия, он покорился этой воле и ее исполнил. И в этом опыте он не только услышал волю Божию, он каким-то образом на самых глубинах своего бытия (простите, что я снова употребляю это слово) познал Бога, он Его узнал. Он теперь знал, каким голосом говорит совесть, каким голосом говорит правда, каким голосом говорит истина. И он пошел. И следующий шаг был обусловлен именно тем, что он был уверен в Боге, а не в том только, что он слышал о Нем или от Него.
   Другим откровением Божиим ему было сказано, что родится у него сын, который будет зачатком целого большого народа. Родился сын, был назван Исааком; и вдруг тот же голос Божий говорит Аврааму: Возьми своего сына, поднимись на гору и принеси его в жертву Мне — то есть убей (Быт. 22:1—13). Каждый из нас обернулся бы к Богу, к звуку голоса, и сказал бы: Да помилуй, Господи, Ты же Себе противоречишь! Ты же Сам мне обещал, что этот мальчик будет началом целого бесчисленного племени!.. Авраам поверил Богу больше, чем он мог поверить слышанным словам, больше, чем он мог поверить себе самому. Он взял Исаака, поднялся в гору, и этим показал не только то, что способен веровать, то есть быть совершенно уверенным, что с ним говорит Бог, он показал, что вырос в такую меру общения, близости с Богом, что смог Ему поверить без остатка, довериться Ему даже против всякой логики, против всякой очевидности. Просто потому, что говорит Бог, Которому он верил, Которого он познал, он смог Ему поверить и соответственно поступить. И Бог не обманул Авраама. Он его испытал до конца, но когда речь дошла до убийства, до смерти этого мальчика, тогда Бог остановил его руку, и взамен этого мальчика, своего сына, Авраам принес в жертву Богу барана, который там запутался рогами в траве.
   Вот здесь второй вид веры: сначала была уверенность, затем все увеличивающееся общение с Богом и познание Его, которое завершилось полным доверием, полной готовностью не сомневаться в Нем, что бы Он ни сказал, в уверенности, что Бог есть Бог мудрости и Бог любви.
   Можно поставить перед собой вопрос: зачем Богу надо было испытывать Авраама, требовать от него, чтобы он собственного своего сына принес в жертву? Мне думается — и это уже взято не из Священного Писания, а просто из жизни, из опыта — что только тогда можно сказать, что я абсолютно твердо стою на своих убеждениях, только тогда можно сказать, что я уверен в том, что делаю, или доверяю до конца тому, кому я подчинен, когда передо мной стоит испытание смерти. В древности говорили: «имей память смертную...» Когда нечто подобное говоришь современному человеку, он отвечает: «неужели я должен помнить о смерти все время, неужели тень смерти должна ложиться на всякую радость, на все мое счастье, неужели она должна закрывать передо мной всю красоту вселенной, мою дружбу, мою любовь, мою радость? так жить нельзя!..» Но вовсе не об этом говорили в древности. Эти слова означали: если твоя вера, твои убеждения, твоя верность неспособны устоять перед опасностью и испытанием смерти, тогда лучше не говори о них. Один французский писатель писал своему другу: я готов стоять за свои убеждения вплоть до повешения — исключительно... Это значит, что он не был готов стоять за них.
   Бог действительно испытал Авраама самым страшным испытанием, потому что испытать человека его собственной смертью — громадное испытание, но не конечное; но испытание человека опасностью или смертью самого любимого, самого дорого существа являет полную меру его величия. И Бог действительно измерял не только доверие Авраамово, не только его веру, не только его готовность слушаться Его, но его человеческое величие. Насколько он велик? достоин ли он называться человеком или он просто — ну, человечек, как все мы бываем: живем, трудимся, и не всегда достойны не только Бога, а и самих себя?.. И вот мне кажется, что это испытание смертью очень важно. Я это переживал, скажем, во время войны, когда мы все были перед опасностью смерти в армии и когда каждый человек вдруг показывал себя в полной мере своего величия или своей низости. Некоторые люди, совершенно незаметные в обычной жизни, вдруг вырастали в громадную меру величия, а были такие, которые казались героями, а перед лицом смерти оказывались без сил. Вот почему, мне кажется, это испытание Авраама смертью очень важно; оно очень важно и в нашей жизни.
   Я помню одну пожилую женщину, у которой умирал внучек. Я тогда был их врачом. Она мне сказала: «Если мой мальчик умрет, я отрекусь от Бога, потому что Он поступает с неимоверной жестокостью...» Я тогда ей сказал: «Елена Александровна, ведь тысячи детей умирали до этого, и Вы никогда не усомнились в Боге; в чем же дело?» И она мне ответила самую, кажется, страшную вещь, которую я слыхал: «Да, но это были не мои внуки, мне до них никакого дела не было!..»
   Вот где острие меча, вот где перед нами ставится вопрос о том, что сделал Бог: Он действительно испытал Авраама последним испытанием, и Авраам вышел из него победоносно, во всем величии подлинного человеческого роста.
   Я хочу сказать еще две вещи об Аврааме. Вы, наверное, помните, что характерной чертой в личности Авраама и в его отношении с Богом было то, что зовущий его голос не манит его куда-то в неизвестное, а определенно зовет в будущее. А второе: что при всех обстоятельствах он оставался верным тому, что Бог ему велел. Пример этого мы видели в рассказе о заклании Исаака, как Авраам не противопоставил одно речение Бога другому, а просто предоставил Богу решать неразрешимую для него самого проблему — и Бог ее разрешил. Из этого отношения полного доверия и совершенной уверенности в Нем — в чем и заключается вера — вырастает новое отношение между Богом и Авраамом. Конечно, Бог изначально глубоко знает и понимает Авраама, но из того, что случается, и Авраам начинает Бога понимать и знать. Он не противоречит Ему; но вместе с этим в рассказе о том, что Бог решил уничтожить Содом и Гоморру, два города, которые были преисполнены злом, Авраам обращается к Богу с мольбой о том, чтобы Он пожалел людей. Неужели можно сказать, что у Авраама было больше сострадания к грешникам, чем у Бога? Конечно, нет. Если мы могли бы это сказать, мы должны были бы сказать, что Бог ниже Авраама в Своем нравственном облике. Нет; но дело в том, что Авраам так сроднился с Богом, так глубоко Его понял, так переживал то, что является как бы сущностью Божией: Его любовь, Его сострадательную, крестную любовь, что когда перед ним предстал суд Божий, он встал в защиту грешников — не против Бога, а как бы вместе с Богом со-переживая ужас их возможной погибели. Если хоть пятьдесят человек праведников будет, неужели Ты погубишь этот город? — Нет, — говорит Бог, — не погублю. — А если только тридцать? или двадцать? или десять? — Нет... Но не оказалось и десяти. Ударение я сейчас ставлю не на числе грешников, а на том, что Авраам так мог говорить с Богом, потому что он вместе с Ним со-переживал боль, острую боль о том, что эти люди не могут продолжать свое существование на земле, — не потому что они землю порочат, а потому что это их собственная погибель: лучше им не жить, чем продолжать так грешить, как они грешили.
   Это может нам напомнить рассказ о потопе, о том, как Бог сказал: этим людям дальше жить нельзя, они стали плотью, духа в них больше не осталось, они сосредоточились только на земном, только на вещественном, ничего у них не осталось, что могло бы сделать их родными Мне и быть для них путем в вечность... Вот это первый пример того, как вера Авраама и его доверие к Богу так сроднили его с Богом, что он Богу говорил то, что лежало на сердце Самого Творца и Спасителя.
   ...Хочу сказать нечто о Моисее как о прообразе Спасителя Христа. Это тема не новая, святые Отцы об этом говорили и писали.
   Моисей является освободителем, и Христос — Освободитель рода человеческого. Конечно, такая параллель еще недостаточна, но если взять рассказ из жизни Моисея и как бы перекинуть его в эпоху Христа, то мы можем видеть следующее. Еврейский народ пришел в Египет свободным. Через несколько столетий он оказался в рабстве у местных жителей, и евреи тосковали по времени, по дню, когда Бог их выпустит на свободу, то есть даст им возможность быть самими собой, не быть порабощенными. И вот в какой-то день встал в среде этого народа Моисей, человек, который был одним из них — и вырос в какую-то новую меру своего сознания, в такую, что мог узнать Бога, как никто из его современников среди евреев не узнавал. Об этом говорит рассказ о купине неопалимой (Исх. 3и сл.). Находясь в пустыне, Моисей вдруг увидел куст, который горел и не сгорал. Когда Моисей подошел, голос сказал ему: сними обувь, потому что земля, по которой ты ходишь, священна... Она священна тем, что в сердцевине этого пространства горит куст Божественным огнем. Куст оставался кустом, и вместе с тем горел, как огонь. Это было первое откровение Моисею того, что представляет Собой Бог. Бог является пламенем, огнем, который все может превратить в то, что Он Сам представляет Собой. Апостол Петр много столетий спустя говорил о том, что мы призваны все стать «причастниками Божественной природы» (2 Пет 1:4), все мы призваны стать как бы «купиной неопалимой», — каждый из нас в отдельности и все мы вместе. И узнав Бога таким, каким Моисей Его теперь видел: как огонь, который не поедает, а преображает свою тварь, — он вернулся к своему народу, взглянул на то, что происходило, и услышал голос Божий: выведи этот народ... И Моисей вывел еврейский народ из плена...
   Почему Бог выбрал именно Моисея? Он его призвал, Он ему сказал: тебе идти, тебе выводить народ... Моисей даже сопротивлялся, говорил: я не могу, я заикаюсь, не мне идти... Он не хотел идти, он нехотя пошел на это. Почему Бог его выбрал и почему Моисей все-таки послушался?
   Тут, мне кажется, очень важная черта всей истории Ветхого, Нового Завета, я бы даже сказал — всего человечества. Научные открытия, литературные произведения — это плод человеческого гения и одаренности; но решающее действие очень часто производится людьми как будто заурядными, которые ничем не отличаются, но у них горит сердце, у них непреклонная воля и они верят во что-то большее того, чем живут все окружающие. Если вы подумаете о разных преобразованиях, которые происходили в течение всей истории человечества, то увидите, что эти преобразования совершали не обязательно гении, а люди, у которых было чистое сердце и видение.
   И вот Моисей оказался таким человеком, причем у него были именно те свойства, которые как будто делали его неспособным на это: он был гугнивый, то есть заикался, он ничем особенно не выдавался. Но он встретил Бога лицом к лицу; и бросив взор на своих единоплеменников, увидел в них то, что они собой представляли: народ, призванный к свободе, к творчеству, народ, кому предначертано быть почвой, из которой родится будущее человечества. И Моисей нашел в себе — не силы, а послушливость, он отдал свою волю Богу. И когда между Богом и Моисеем шла речь о том, что он должен вывести евреев из плена, он замечательно сказал Богу: но Ты с нами пойдешь? если Ты с нами не пойдешь, нам идти незачем... Он знал, что речь идет не о том, чтобы высвободиться из плена и создать новую гражданскую родину, а о том, чтобы стать Божиим народом и создать такое Царство, где бы царствовал Бог, где все были бы Божиими слугами, Божиими священниками, богопочитателями. Это и делает Моисея великим.
   И если опять-таки в этом отношении говорить о параллели, которую святые Отцы устанавливали между Моисеем и Спасителем, некоторое сходство есть. Спаситель земли не был царем, не был вельможей, не был властителем. Он был неизвестным Человеком из Назарета. С точки зрения людей за этим ничего не стояло. Да, Он был Богом, ставшим Человеком, но в глазах Своих современников Он был одним из них; и немудрено поэтому, что Нафанаил, когда ему сказали, что в лице Иисуса Христа ученики нашли Спасителя, Христа, Мессию, возразил: может ли что хорошее выйти из Назарета? (Ин. 1:46). Кана Галилейская, где жил Нафанаил, на расстоянии нескольких километров от Назарета. Что бы вы сказали, если бы вам кто-то заявил, что живущий на расстоянии нескольких километров молодой человек, которого вы знали чуть ли не с детства, оказывается — Сын Божий Воплощенный?..
   И вот в этом некоторая параллель. Это было невозможно; выбран был такой человек, который был бы послушен Богу до конца, а не выделялся какими-либо земными особенностями. Всякий, кто его видел, мог узнать себя в нем. Никто не мог сказать: ну да, тебе-то хорошо, ты вельможа, ты богат, ты знатен!.. Всякий мог сказать: да ведь Он один из нас, Он — как все, и посмотри, что Он нам говорит: Он нам говорит, что мы призваны быть свободными! За таким человеком можно пойти.
   Запись цикла радиобесед. (Лондон, 27.8.1989 — 29.4.1990 гг.)

ВВЕДЕНИЕ В ЧТЕНИЕ ЕВАНГЕЛИЯ2

   (Мк.1:1—4:41)
   ...Можно поставить вопрос, почему я выбрал именно это Евангелие. Выбрал я его по очень личной причине. Я стал верующим, встретившись именно с этим Евангелием; и это не случайно. Если бы я взялся читать Евангелие от Матфея, которое было обращено к иудеям, верующим евреям того времени, или Евангелие от Иоанна, которое очень глубоко погружено и в философскую, и в богословскую мысль, я, вероятно, не понял бы их, когда мне было четырнадцать лет. Евангелие от Марка было написано учеником апостола Петра именно для таких молодых людей, молодых дикарей, каким я был в то время, написано для того, чтобы дать представление об учении Христа и о Его личности тем молодым людям, которым больше всего это было нужно. И поэтому я выбрал сейчас это Евангелие. Оно написано коротко, сильно и, надеюсь, дойдет до души других людей, так же как оно перевернуло мою душу и преобразило мою жизнь.
   Раньше чем приступить к самому Евангелию, я хочу, во-первых, сказать кое-что о евангелисте Марке, потому что прежде чем беседовать с живым человеком, конечно, хочется узнать, кто он, что он говорит, почему его слушают; а во-вторых, сказать, как читать Евангелие и как его изучать сообща.
   Евангелие от Марка является, насколько известно, самым ранним из четырех Евангелий и было, по всей вероятности, написано в Риме около 70-го г. по Р. Х. Из Посланий (к Кол. 4и к Фил. 1:24) известно, что Марк писал его для христиан из язычников. Это видно из того, что в нем мало ссылок на еврейский закон и на Ветхий Завет, зато даются пояснения о значении еврейских слов и обычаев. Слог евангелиста Марка замечательно живой и выразительный. У него, например, часто встречается выражение «тотчас» или «немедленно». Интересно заметить массу мелких деталей, сообщенных этим Евангелистом. Это ясно показывает, что Марк получал сведения из первых рук, от очевидца, по всей вероятности — от апостола Петра. Трудно допустить, чтобы можно было сочинить такой детальный, трезвый, чистосердечный рассказ; он носит на себе печать правдивости, в чем все больше и больше убеждаешься по мере изучения его.
   Хочу сказать и о том, как читать Евангелие. Очень важно, приступая к делу, знать как можно лучше, как это дело выполнить. Я сначала укажу, как его читать, по возможности, в одиночку, самостоятельно, а затем попробую указать способ дискуссий и изучения Евангелия в группе. Конечно, я буду принимать во внимание и то, что у многих людей Евангелия в руках нет, и поэтому раньше, чем давать какой бы то ни было комментарий, я буду прочитывать соответствующий отрывок из Евангелия.
   Первое условие для извлечения действительной пользы от последовательного чтения Евангелия, — это, конечно, честное отношение к делу; то есть надо к нему приступить с такой же честностью и добросовестностью, с какой человек приступает к изучению какой-либо науки; без предвзятых взглядов, стараясь понять, о чем идет речь, что тут сказано, и только потом отозваться на то, что было услышано или прочитано. Необходимо поэтому приступить к чтению Евангелия непредвзято, с единственным желанием — открыть истину, понять, что там сказано. И во-вторых, относиться к этому занятию столь же серьезно и добросовестно, как должно относиться ко всякому научному делу.
   Читая Евангелие так, с честностью, с открытостью, без предвзятых взглядов, мы непременно натыкаемся на различные места, которые по-разному отзываются в нашей душе. Некоторые места остаются непонятными, чуждыми, — мы можем их принять к сведению и пройти мимо, читать дальше, ожидая момента, когда мы дорастем до того, чтобы их лучше понять. Другие места у нас могут вызвать отказ: «я не согласен с этим, я не могу этого принять»... Надо и это принять к сведению: значит, Евангелие и я не созвучны в каком-то отношении. И наконец, будут такие места, на которые я могу отозваться всем сердцем, всей душой, от которых заволнуется все мое нутро, места, которые мне кажутся такими прекрасными, такими значительными, о которых хочется сказать: «Боже, как это хорошо!..». Знайте, что такое место говорит о том, что вы и Бог единодушны, что, вчитываясь в это место, вы вчитались в глубины Божии, вы познали Бога Каким Он есть, вы знаете, каковы Его мысли, каковы Его чувства, каково Его отношение. Но одновременно вы обнаружили какую-то глубину в себе, о которой вы не имели никакого представления. Это глубина, в которой мы и Бог заодно, мы друг друга понимаем, мы друг друга любим, мы друг другу созвучны. Мы одновременно и себя открыли по-новому, и Бога начинаем знать и понимать. Вот первое условие для чтения Евангелия: готовность честно, открыто, без страха отозваться на что бы то ни было, что дойдет до нашего сознания, что зажжет нашу душу радостью, восторгом и побудит нас не только созерцать красоту, а осуществлять то, что мы обнаружили в себе, в Боге через Евангелие.
   Далее, чтобы получить какую-то пользу от чтения Евангелия, нужна выдержка и последовательность. Тот, кто прочтет отрывок и решит: этот отрывок мне ничего не сказал, он до меня не дошел, стоит ли вообще читать? — никогда не дойдет ни до какого места, где зазвучат слова из сердца Божия в его собственное сердце.
   Надо быть готовым, как я сказал в начале, к тому, что некоторые места окажутся нам чуждыми, некоторые заденут нас как-то болезненно, и лишь немногие дойдут до нас глубоко. Но вчитываясь в Евангелие, вдумываясь в то, что мы слышали, как бы мы ни отнеслись к этому, мы постепенно вспахиваем свою душу, готовим ее к новому пониманию. Есть место в Евангелии, где сказано, что когда сеятель бросает семя на землю, то некоторое падает на дорогу, другое — в кусты придорожные, а некоторое — на каменную почву, и наконец, некоторое — на добрую почву, способную принести плод (Мк. 4:3—9, 14—20). Каждый из нас является каждый день либо тем, либо другим, — либо каменной дорогой, либо такой почвой, которая может принять Евангелие. И поэтому если сегодня ничего не получилось из чтения, если все проходило мимо, если была рассеянность, если была неспособность глубоко вчитаться — вчитайся завтра, вчитайся послезавтра: в какой-то момент вдруг окажется, что семя на самом деле упало, но упало в такую глубину, которая еще не позволяет тебе заметить, как прорастает травинка. Лишь спустя какое-то время ты увидишь, что то, что тебе казалось чуждым, непонятным, вдруг начинает прорастать; зеленеет луг, начинает подниматься жатва. Это первое.
   Второе: надо вникать в смысл Евангелия, то есть удостовериться в том, что когда ты его читаешь, ты понимаешь то, что сказано. Если что-то непонятно, если, например, слова чуждые, устарелые, надо самому задуматься или посмотреть в словарь, или кого-то спросить, лишь бы только установить точное значение этих слов, потому что от того, насколько глубоко ты понимаешь слово, оно до тебя доходит глубоко или остается поверхностно.
   И наконец, надо читать Евангелие регулярно. Лучше всего читать его утром, когда мысли еще не рассеяны. Но начинать читать Евангелие надо не просто, взяв книгу, сев и ожидая, что ты сразу откроешься ему. Надо стать перед Богом и сказать: «Господи, я сейчас буду читать Евангелие, в котором рассказывается о жизни Господа нашего, Спасителя Иисуса Христа. Каждое его слово — это слово из вечности, это Божие слово мне лично. Благослови меня, помоги мне умом открыться, сердцем быть чутким, и помоги быть бесстрашным. Потому что я непременно набреду на такие места, которые будут требовать перемены моей жизни, перемены моего отношения к людям, к себе самому, и мне будет страшно этой перемены. Помоги мне стать мужественным, дерзновенным, но и мудрым...»
   И наконец, Евангелие надо, конечно, читать, не торопясь. И хорошую книгу читаешь не торопясь, и друга своего слушаешь внимательно, не ожидая, чтобы он кончил говорить и ушел. Так надо относиться и к Спасителю Христу, Который теперь стоит перед тобой и с тобой лично говорит, делится с тобой Своими мыслями, чувствами. Он тебя зовет к новой жизни, которую Он знает опытно и которая является вечной жизнью уже теперь, во времени и на земле. Читать надо неспешно; неважно, прочтешь ли ты отрывок большой или маленький, займет ли это много времени или мало. Когда мы читаем, например, стихи или увлекающую нас книгу, как мы медленно по ней идем, как мы вслушиваемся в каждое слово, как мы слышим ритм и звучность стихов! Так надо читать Евангелие. Говорит Бог; неужели мы Ему скажем: «Говори скорей, потому что у меня другие дела»? Нет, побудь с Богом.
   И раньше чем отойти, раньше чем вернуться к обычному делу, остановись, не читай больше, не думай больше ни о чем, а сядь и помолчи. Помолчи хоть пять минут, помолчи в тишине, вслушайся в ту тишину, которая заполняет твою комнату, которая уже заполняет, может быть, твой ум и душу, вслушайся, и потом встань и скажи: «Господи, благослови меня войти в новый день, который до этого никогда не существовал, который, как белоснежная равнина, лежит передо мной. Дай мне вступить в эту равнину и проложить след, который был бы не кривой и не недостойный ни меня, ни Тебя. Благослови меня; ночью я спал, как будто я был мертв, а теперь я словно воскрес и вступаю в новую жизнь...»
   И сказав это, иди в жизнь.
   Я уже упоминал о том, что для меня значило Евангелие, когда я его прочел впервые, и какие плоды оно принесло в моей душе. Конечно, я не оказался способным жить достойно Евангелия, но вдохновляться им, ликовать о нем, считать, что это самая добрая, замечательная, дивная вещь, которую я когда-либо читал в своей жизни, я могу.
   Теперь я хочу перейти к тому, как читать Евангелие сообща. И первый вопрос: надо ли читать сообща? Зачем нам вместе читать то, что относится ко мне так лично? Бог же говорит мне лично... Да, но Он говорит лично и всем другим, которые в Него верят и которые читают Евангелие или слышат его. Евангелие говорит не только обо мне или для меня, но обо всех. Каждый из нас может воспринять тот же самый евангельский текст, те же самые слова — с тем же вдохновением, но с более или менее глубоким пониманием. И поэтому надо вчитываться в Евангелие в одиночку, надо вдумываться, вживаться в него, как говорил святой Феофан Затворник, вчувствоваться в него, надо начать жить согласно ему; но вместе с тем надо помнить, что Евангелие дано всем и что каждый из нас, вслушиваясь, вдумываясь, вчитываясь, живя Евангелием, может его понимать с новой и новой глубиной. Поэтому очень важно, чтобы где только есть такая возможность, люди собирались маленькими группами и читали Евангелие вместе, и делились своим опытом.
   Я уже сказал, что надо предварительно тот или другой отрывок самому прочесть и прочувствовать; но вместе с тем необходимо и делиться этим опытом. Делиться этим опытом не для того, чтобы обогатить свой ум, а потому что когда ты делишься тем, что является для тебя самым драгоценным, самым святым, самым животворящим, ты делаешь дело любви; а все Евангелие с начала до конца говорит о любви, о том, как нас любит Бог и как мы должны любить друг друга и Его. Поэтому надо собираться небольшими группами, по четыре-восемь человек, которые уже читали этот отрывок, помолиться вместе, помолчать, как бы вмолчаться в собственную тишину или в ту тишину, которую составляет совместное молчание, молчать достаточно долго, чтобы молчание в нас глубоко проникло, и потом прочесть этот отрывок — негромко, внимательно, без драматичности, трезво, зная, что мы никогда не можем слова Христовы произнести так, как Он их произносил, и поэтому их надо произносить сдержанно, благоговейно. После этого, помолчав немного, ждать, чтобы кто-нибудь имел что-то сказать, надо дать время каждому отозваться. Тот, кто руководит этим собранием, должен быть готов, если никто сразу не отзовется, поставить какой-нибудь вопрос. Именно — не давать ответ на те вопросы, которых он не знает, которые зародились в душах других людей, а поставить вопрос, который в его душе зародился. Вот, я прочел этот отрывок; я недоумеваю, как может быть, что Христос заповедует нам любить наших врагов, и при этом говорит, что мы должны быть готовы оставить самых дорогих людей для того, чтобы последовать за Ним?.. Много таких мест есть, которые будут вызывать недоумение. И затем ждать, что, может, кто-нибудь, у кого есть опыт, или кто продумал, или кто прочел нечто на эту тему, сможет отозваться и сказать: «Знаешь, я, может, не все понимаю, но вот как я понимаю этот отрывок, вот как мне его объясняли, вот как его объясняет тот или другой духовный писатель»... И так можно вчитываться вместе в Евангелие, друг другу помогая понять, но тоже, в конечном итоге, поддерживая друг во друге решимость и готовность не только умом понимать, не только сердцем отзываться, но всей волей укрепляться в решимости жить согласно Евангелию во всем, что мне лично и нам вместе стало понятно.
   Вот если так приступить к чтению Евангелия сообща, то, как говорится в псалмах, брат братом укрепляемый — как гора Сион, не подвигнется вовек. Поддержка единомысленников, поддержка друзей, поддержка людей, которые на одном с тобой пути в Царство Божие, может оказать большую помощь, и от нее не надо отказываться. Значит, стоит вчитываться в Евангелие поодиночке и с любовью делиться со всеми своим пониманием, и из этого общения черпать силы жить.

БЕСЕДА О ПРИТЧАХ

   Сегодня я скажу несколько самых общих вещей о притчах.
   Очень немногие притчи, будь то ветхозаветные или новозаветные, — просто иллюстрации, имеющие целью представить более живо какой-то принцип; они вовсе не подобие картинок в книжке для детей, где текст немного сложен, а благодаря иллюстрациям становится доходчив. Цель притч иная.
   Притчи бывают различны, и они стремятся показать вещи с разных точек зрения. Я приведу вам несколько примеров. Есть притчи, назначение которых — быть прямым вызовом; таким вызовом, который с силой поразит человека, слушающего притчу, потому что он не защищается от содержащегося в ней обвинения. Притча такого рода — история о том, как пророк Нафан пришел к царю Давиду, который пленился женой одного из своих военачальников, поставил его в такое место битвы, где бы он был убит, и взял его жену себе в наложницы. Если бы пророк пришел и бросил ему обвинение прямо в лицо, скорее всего, Давид бы сказал: «Я — царь!» — и словно замкнулся бы в броню, чтобы защититься от этого вызова.
   Вместо того Нафан рассказал ему случай; он сказал: было два человека, два соседа. Один — богач, владевший большим количеством скота и добра. Другой был беден; всего-то и была у него одна овечка, которую он лелеял, словно собственного ребенка. Однажды к богачу пришли гости; он хотел устроить им угощение, но ему стало жаль собственного скота. И он послал слуг отнять овечку у соседа, заколоть ее, и тот лишился единственного, чем обладал, но не только в материальном отношении: он потерял что-то, что было для него крайне ценно. Библия говорит, что эта овечка была для него, словно дочь. И царь Давид вскипел возмущением: «Скажи мне, кто этот человек, и он будет наказан!». И когда он так резко и недвусмысленно отозвался на ситуацию, которая в точности была его ситуацией, но иначе выраженной, пророк сказал ему: «Ты — этот человек; именно это ты сделал!». И тогда царя Давида ударило в сердце, ему некуда было уйти, потому что, осудив богача, он не мог никаким образом оправдаться. В результате этого события появился псалом, который мы снова и снова повторяем за богослужением, 50-й псалом, «Помилуй мя, Боже..».
   Вот один пример притчи: это подобие, это что-то, что похоже на событие, к которому относится. Но оно представлено таким образом, что тот, кто слышит, может слушать открытым умом, открытым сердцем, не замыкаясь, не обороняясь, не предпринимая ничего для того, чтобы оказаться правым и не быть раненным. Это один тип притчи, который мы встречаем то тут, то там, чаще в Ветхом Завете, чем в Новом.
   Затем, есть притчи, которые как будто говорят об одном, на самом же деле говорят о чем-то несколько ином; так что вы обращаете внимание на то, что очевидно, и до вас доходит менее очевидное, если только вы дадите себе время поразмыслить или ваш внутренний опыт так отзовётся на притчу.
   Пример, который приходит мне на ум, это Притча о Страшном суде — овцы и козлища в Евангелии от Матфея (см. Мф.25:31—46). Мы постоянно думаем о ней, говорим о ней как о притче, относящейся к Суду. На самом же деле Суд только обозначен; эта притча, так сказать, лишь ставит вопрос, проблему. Потому что по сути дела там говорится: одни люди окажутся правыми, другие — неправыми, одни пойдут по одну сторону, другие — по другую. Это — юридический, так сказать, аспект; но суть проблемы бесконечно более важна, потому что она вот в чем: ты накормил голодного? ты одел нагого? ты принял под свой кров бездомного? ты посетил больного? ты согласился разделить унижение, позор своего друга и навестил его в тюрьме?.. И кроме того, есть в этой притче другое измерение; если задуматься на мгновение, мы видим, что ни в какой момент эта притча о Суде не обращается к нам с вопросом: А теперь скажи — во что ты верил? верил ли ты в Бога? верил ли ты во Христа? верил ли ты в то, в это? соблюдал ли ты обряды церкви или что бы то ни было? Ни один вопрос не ставится на этом уровне; и вся проблема представлена так, я ее прочитываю так (вы, может, читаете ее иначе, но я пытаюсь поделиться с вами тем, как я сам ее читаю), вся суть в том: ты был человечным? Если ты был нечеловечным, то тебе нет места в Царствии Божием. Если ты был человечным, тогда тебе открыт путь для дальнейших отношений с Богом, Который сотворил этот мир, включая и тебя, и Который согласился в Свою очередь стать человеком, стать одним из нас и дать нам пример, как жить, с какими чувствами жить и каким быть.
   Затем, есть притчи, которые делают явным другой аспект вопросов, вещей, созревающих внутри нас и еще не ставших вполне ясными, — вопросы эти еще не всплыли на поверхность. Эти притчи заставляют нас увидеть другое измерение вещей. Я сейчас имею в виду притчу о семени и сеятеле. Во-первых, это очень ясная картина. Вы помните рассказ: сеятель вышел сеять, и одно семя упало на камень, другое в тернии, что-то попало на дорогу, что-то на добрую почву. Само по себе всё тут ясно, это ясный вызов, и вызов вот в чем: ты — кто? Или вернее: я — кто?.. И мы даже не можем сказать: я — та или другая почва; единственное, что мы можем сказать: сегодня я каменный, сегодня» я восприимчив, сегодня все тернии во мне не дают взойти чему бы то ни было... И я помню, как отец Александр Туринцев, старый священник в Париже, как-то сказал мне: в этом-то и смысл ежедневного чтения Евангелия. Сегодня я каменный, сегодня я — словно утоптанная дорога, а завтра я, быть может, окажусь плодородной почвой. А раз так, то если я стану ждать, пока окажусь плодородной почвой, я могу и упустить момент. Потому что только тогда, когда семя брошено, мы видим, куда оно упало. И тогда можно также ставить себе дальнейшие вопросы: что значит быть каменной почвой? что значит быть придорожной полосой, где все ходят и затаптывают семя? какие тернии удушают семя?.. Вот еще один шаг вперед в том, как можно рассматривать эту притчу.
   Но когда Христос произнес эту притчу, Апостолы ничего не поняли; они так и спросили: «А что это значит?». И это случается с нами всё время не в отношении евангельских притч, потому что их мы читали, нам их разъяснили, но во множестве случаев, когда жизнь состоит из притч, из ситуаций, которые — вызов для нас, а мы даже не замечаем этого; или вызов брошен нам на одном уровне, а если мы внимательны, то начинаем обнаруживать новый уровень, новую глубину. Вот вам и другой пример.
   Вероятно, существуют и другие подходы к притчам. Я всего лишь хотел указать некоторые типы ситуаций; но само слово parabolh «притча» по-гречески означает «сравнение», но такое сравнение, которое богаче простой иллюстрации, сравнение, которое охватывает более широкую область, чем просто иллюстрация. Я не собираюсь углубляться в очень сложные предметы, но слово «притча», parabolh и геометрическое понятие «парабола» — одно. Я не собираюсь говорить о математическом аспекте, потому что это выше моих возможностей, возможно, и ваших. Парабола в пространстве — это причудливая фигура, созданная пересечением конуса какой-либо секущей плоскостью. Это не совсем просто понять; но подумайте, что случается с колесом, хрупким металлическим ободом: оно круглое, имеет центр, у вас целое колесо. Если вы станете сжимать его с двух сторон, оно превратится в овал, оба конца которого — полукруги, каждый со своим центром, у колеса появилось два центра, так что когда вы смотрите на один из них, другого для вас нет. И если продолжать сжимать — я прошу прощения, что представляю вещи гораздо сложнее, чем говорит о них Евангелие, — случится то, что ваше колесо сломается вот так, обе половины вытянуты и заканчиваются полукругом. Но здесь представляет интерес — и это же относится к параболе, о которой я упомянул, — то, что в какой-то момент есть центр полукруга, но вдоль прямой, уходящей в бесконечность, следуя этой прямой, можно обнаружить другое место, и еще другое, и еще, и еще, где был другой полукруг — и исчез.
   Именно это и происходит с притчей: вам предлагается что-то совершенно ясное: рассказ о дрожжах, рассказ о последнем Суде или еще о чем-то. И можно сосредоточить всё свое внимание на этом и сказать: А, теперь мне всё понятно!.. А затем, по мере того как вы всё ближе знакомитесь с рассказом, вы обнаруживаете в нем самые разнообразные значения, которых нельзя обнаружить простым умственным упражнением, — всякий раз это требует новой зрелости, вы отходите от очевидного, бросающегося в глаза центра и следуете линии, которая в конечном итоге уносит вас в бесконечность Божию. Вот этим-то чрезвычайно интересны притчи Ветхого и Нового Завета, а также все притчи, которые можно прочитать в древней письменности или в восточных литературах: это рассказ, который сам по себе — всего лишь начало; это центр притяжения, с которым связано что-то другое, это отправная точка. И если оттолкнуться от этой точки и расти духовно, умственно, возрастать опытом, то открываются новые пути.
   Но вот что меня очень поражает: очень и очень многие Евангельские притчи заимствуют свою тему из природы. Вы, конечно, помните семя и сеятеля, вы помните лилии и т. д. И мне кажется, что это не случайно, будто Христу было просто удобно говорить о том или другом, потому что эти предметы были прямо тут, на глазах. Я думаю, что между Богом и тварным миром существует такая взаимосвязь, которая позволяет любой видимой вещи указывать на невидимое. Всё видимое, всё материальное имеет глубину; так можно думать на основании того, что Бог создал всё, каждую вещь актом любви, и создал ее такой, что она продолжает иметь с Ним связь; она — не просто «предмет», который Бог сотворил и пустил в историю. Этот предмет имеет связь с Богом; и мы можем видеть это, потому что все чудеса евангельские свидетельствуют о том, что материальный мир может слышать Его голос и отзываться.
   Возьмите, например, все чудесные исцеления, которые мы находим в Евангелии. Причина болезни, причина, почему что-то не в порядке — сам человек, а его больное тело — жертва. И Бог обращается, разумеется, к человеку, потому что, чтобы отношения снова стали гармоничными, перемениться должен человек; но Он обращается со словом и к тому, что мы очень часто рассматриваем лишь как инертную природу.
   Возьмите, например, те несколько случаев, когда Христос повелевает ветру и морю, когда приказывает лихорадке оставить тещу петрову, приказывает болезни уйти. На основании этого мы можем признать, что между Богом и всем сотворенным есть связь, что творческое слово, которое прозвучало когда-то и вызвало всё к бытию, продолжает звучать, и всё, что создал Бог, сохраняет способность слышать и понимать, и внимать Ему. Это становится еще более явно, проявляется с такой силой, если подумать о Воплощении. Бог воспринял человеческую природу; но это же означает, что Он принял на Себя, соединил со Своим Божеством материальность этого мира, потому что все мы состоим из тех же атомов и частиц и всего, что тварно. И Христос, став человеком, сроднился как с самой великой галактикой, так и с малейшим атомом и со всеми нами в нашей материальности.
   И значит, когда Христос говорит конкретными приточными образами, это не образы; Он говорит нам: «Взгляни на мир, который Я создал: он связан со Мной такой связью, которой ты уже не чувствуешь; ты ее больше не видишь, ты ее не воспринимаешь больше; а между тем мир находится в такой связи со Мной, что способен слышать Мое слово, отзываться на него». И чудо, в отличие от волшебства, не есть акт насилия — это акт высвобождения природы или человека, или тела, которое подпало под рабство зла, — и теперь становится свободным.
   Так что и это — установление нового взаимоотношения между Богом и сотворенным Им миром. И в этом смысле всё для нас может стать притчей, если мы сумеем так смотреть, так всматриваться в вещи. Но многое закрывает от нас такое видение, и главное — наша сосредоточенность на самих себе; главное, что в центре — мы; и нам крайне редко удается оторваться от себя, от самосозерцания, от озабоченности собой и взглянуть вокруг себя объективно, другими словами, посмотреть на окружающее нас так, будто оно не имеет к нам никакого отношения, не представляет для нас ни опасности, ни проблемы.
   Я вам дам пример, вероятно, очень примитивный — но тем не менее: вы идете в зоопарк, стоите перед клеткой и смотрите на тигра. Вы видите, как он лежит, встает, ходит, рычит, и говорите: «Какой великолепный зверь!». И вдруг вы случайно обнаруживаете, что сторож забыл хорошенько запереть дверцу клетки, что тигр распахнул ее, уже находится снаружи, с вашей стороны решетки... Он уже не «великолепен», он «ужасен», потому что в этот момент вы не любуетесь его красотой, а охвачены ужасом: он может напасть на вас, ранить, растерзать, убить. Что произошло? Произошло то, что в первом случае вы с самого начала смотрите на тигра отстраненно; когда он оказался снаружи, вы видите только себя самого.
   Разумеется, такое не часто случается с нами; но это может случиться, когда на нас бросается большой пес или даже маленькая собачонка. Сначала наша реакция: «Ах, какая прелесть!»; но в тот момент, как она покажет клыки, это уже не «милый песик». Всё это очень важно, потому что, чтобы выражаться притчами, как говорил Христос, надо иметь глубокую близость, глубинное общение с тем, о чем вы говорите, с проблемами, но и с тем, что выбираете предметом притчи, и вы должны быть отрешенными в том смысле, чтобы ощущать себя свободными, не связанными и способными взглянуть на предмет сам по себе.
   Я уже сотни раз давал в приходе пример, но боюсь, что дам его еще раз — в надежде, что многие из вас его не слышали, некоторые — забыли, а те, кто помнит, могут пока вздремнуть.
   В одной из книг Чарльза Уильямса3 есть рассказ о женщине по имени Лестер. Эту молодую женщину убило при авиакатастрофе; самолет упал, все погибли, тела ее нет, а душа находится на месте гибели: на Вестминстерском мосту. Эта Лестер была до конца и совершенно эгоцентрична и эгоистична; она никогда ничего не замечала из того, что не касалось, не затрагивало ее лично, так что весь окружающий мир никогда для нее не существовал. И вот, она стоит на мосту, мимо проходят толпы людей, и она никого не видит. День сменяется ночью, проходит и ночь — всё что она видит, это дома и пятна в них, то яркие, то темные, и это ничего не означает для нее, потому что ну никак ее не касается. Пока вдруг мимо не проходит ее муж, и его она видит. Не потому что была так уж особенно привязана к нему; но хоть как-то связана с ним, она им обладала, она пользовалась всем, что он мог ей дать. Он был частью ее жизни, и поэтому она может его видеть, он существует. И с этого момента она начинает что-то открывать, начав с мужа и дальше к тому, что она еще знала. В какой-то момент она оказывается уже не на мосту, а на берегу Темзы, и смотрит на реку. Когда у нее было тело, она с ужасом отшатывалась от этой реки, потому что видела ее жирные воды, отяжелевшие отбросами, и ее реакция была: Боже мой! Какой ужас, если бы пришлось этой воды напиться! Как отвратительно было бы в эти воды погрузиться!.. Но теперь у нее нет тела, и у нее нет этой физической реакции на эти воды; она видит их такими, какие они есть: именно таковы должны быть воды реки, протекающей через большой город и уносящей всё, что город сбрасывает в реку на ее пути к морю. Она видит эти воды как таковые. И потому что она принимает их такими, она начинает сквозь слои густоты видеть дальнейшие слои меньшей густоты, большей прозрачности. Она видит этот поверхностный загрязненный слой, затем ниже — еще большую прозрачность, глубже — большую чистоту, дальше и дальше. Так что, переходя от одного слоя к следующему, она обнаруживает, что сердцевина реки состоит из воды, не из отбросов, грязи; там — вода! И вглядываясь еще глубже, она видит совершенно особенную воду; и в сердцевине этой воды, которая стала частью человеческой истории, так сказать, человеческой жизни, видит воду первозданную, сотворенную Богом воду, совершенно чистую, прозрачную; и в самой сердцевине этой воды сверкающий поток, — это та самая вода, которую Христос дал самарянке. Почему она это видит? Потому что в этот момент она совершенно отрешена от себя; у нее нет физического тела, которое мешало ей видеть эти воды, как они есть, а не такими, каковы они по отношению к ней.
   Вот одна из причин, почему так часто истина, предстающая нам как таковая, абстрактно, не достигает до нас; притча же доходит до нас в той степени, в какой мы способны воспринять ее. Иногда притчу надо пояснить: апостолы ничего не поняли в притче о семени и сеятеле, а им надо было понять, необходимо было понять.
   А порой — вы, вероятно, помните, как Христос обращался к толпе. Он шел, Его окружала толпа, и Он говорил с учениками, потом кто-то из толпы задавал вопрос, и Он отвечал; и что случалось? Представим себе небольшую толпу — вроде нас сейчас, и Христос говорит с учениками о вещах, которые на грани их понимания, но Он сеет семена, которые принесут плод после Его смерти и воскресения, когда ученики поймут всё, что стоит за словами. А затем вдруг кто-то, женщина, мужчина, выступает вперед и ставит вопрос, и Христос прерывает Свою беседу с учениками и отвечает на вопрос. А что делает толпа? Нам ничего об этом не говорится, но так легко себе представить, что в этой толпе есть мужчины, женщины, у которых этот вопрос еще не сформулировался достаточно ясно, чтобы поставить его, но уже где-то созревает, он уже принимает некие очертания, хотя человек еще неспособен выразить его словами; и вот кто-то задал вопрос: это же мой вопрос!.. И они слушают. Но есть и другие люди, у которых никогда не возникало подобного вопроса; они, вероятно, переглядывались и говорили: О чем это они говорят? Один глупец задал нелепый вопрос, а Этот тратит время на ответ! Что это с ними?..
   Так вот, что-то подобное происходит с нами, когда мы читаем Евангелие; такие случаи встречаются и в житиях святых. Иногда в житии мы видим, как святого окружают люди, и святой совершает непонятный поступок. Я сейчас думаю о святом Амвросии Оптинском. Он беседовал с группой просвещенных людей, которые ставили ему вопросы о духовной жизни; и вдруг он оставил их, бросился в толпу, вытащил из толпы убого одетую старую крестьянку, посадил ее рядом с собой на пенек и стал обсуждать с ней, как следует кормить индюшек. Когда он кончил, она поблагодарила и отошла, и те духовные люди сказали: «В чем дело? Мы не понимаем тебя! Ты беседовал с нами о духовных предметах, и всё оставил, чтобы говорить с ней об индюшках, о том, как их кормить...». И он ответил: «Да, потому что духовная беседа для вас — роскошь, а для нее эти индюшки — вопрос жизни и смерти. Ее нанял пасти индюшек богатый крестьянин, индюшки у нее мрут, и хозяин сказал, что если мор не прекратится, он ее прогонит. А для нее это означает остаться без крова и умереть с голода. Так что для нее совет о том, как кормить индюшек, важнее, чем для вас знать, как святые лицезрели Бога».
   Так что видите, данный случай по той же линии: есть кто-то, для кого вопрос реален, и к этому человеку притча обращена на самых разных уровнях; на самом очевидном, на котором представлен образ, но также на самом глубоком уровне, какой только доступен ему. И потом в какой-то момент понимание кончается, образ исчерпал свое содержание; человек должен сначала созреть и измениться, чтобы он смог сделать следующий шаг и открыть для себя новый уровень — подобно Лестер, которая открыла, обнаружила, быть может, пять, шесть, десять слоев, пока не дошла до сверкающего потока воды живой, воды жизни вечной.
   Вот, пожалуй, всё, что я могу сказать вам о притчах. Не знаю, пригодится ли вам что-либо из сказанного; и если у вас есть вопросы, я могу попробовать ответить на них.
   (Вопрос) «Имеющий уши да слышит...»: как Вы думаете, Христос в каком-то смысле не хотел, чтобы люди понимали?..
   Нет, я думаю, Он хотел, чтобы они понимали то, к пониманию чего уже созрели. Одна из проблем, с которой мы сталкиваемся в жизни, возникает из-за того, что мы сталкиваемся с вещами, которые превосходят нас, а нам кажется, что мы их понимаем, потому что головой — да, понимаем. Но они остаются совершенно бесплодными в нас, и из-за того, что мы думаем, будто поняли их, мы никогда не переходим в реальность из мира фантазии. Христос предлагал Свое учение и Свои притчи так, чтобы каждый человек мог понять их на уровне собственной зрелости. Он не предлагал интеллектуальных построений, которые могут быть поняты только умственно и отложены в уме, в памяти как интересный материал.
   Я помню, очень давно один из моих воспитанников спросил меня в летнем лагере, что ему читать о духовной жизни. И я ответил: «Читай Добротолюбие!». В каком-то смысле это был самоочевидный ответ, это очень практично, в нем всё есть. Я упомянул об этом при одном старом священнике, отце Сергии Четверикове, и он мне сказал: «Никогда не говори так!». — Я удивился: «Что вы имеете в виду? Я посоветовал читать самую лучшую книгу, какая только есть!». — И он ответил: «Да! У него возникнет иллюзия, будто умом он всё понял; в лучшем случае он станет, словно обезьяна, подражать примерам, которые вычитает там. Он станет прошколенной обезьяной, он никогда не поймет самую суть вещей, но то, что он прочитает о них не вовремя, станет помехой, не даст ему прочесть и понять эти вещи, когда он достаточно созреет для них».
   Я думаю, «имеющий уши слышать да слышит» подразумевает вот это. Христос не старается навязать умственное понимание; Он дает образ, и вы воспринимаете из него столько, сколько способны воспринять. И потому что вы восприняли его всем своим нутром, всем своим опытом жизни, всей чуткостью своего сердца, всей своей способностью понимать и себя, и всех и вся, вы сможете применить его. Я так понимаю эти слова; может быть, я ошибаюсь, я не утверждаю, что прав, но вот как я это чувствую. Потому что если сказать некоторые вещи слишком рано, это ничего не даст.
   (Вопрос о десяти девах со светильниками)
   Это трудная притча, потому что в каком-то смысле, если мы честны и не слишком благочестивы, то у нас большую симпатию вызывают несчастные неразумные девы, которых выгнали вон, а не «мудрые» девы, которые отказались поделиться с первыми елеем для светильников.
   Мне кажется, суть ее в том, что если вы идете навстречу Господу, внутри у вас должно быть горючее, которое поддержит пламя; если внутри у вас ничего нет, кроме порыва «я хочу встретить Его», если кроме этого вы абсолютно пусты, без содержания, поделиться с вами елеем невозможно. Невозможно в один миг передать человеку зрелость. Но я не смею утверждать, что правильно понимаю эту притчу, меня всегда несколько отталкивали «мудрые» девы...
   Лондон, 18 ноября 1993 г. Пер. с англ.

ПЕРВЫЕ ПРОШЕНИЯ МОЛИТВЫ ГОСПОДНЕЙ

   Молитву Господню, Отче наш, мы произносим ежедневно; на службах она повторяется неоднократно. И некоторые люди находят, что она очень проста, несложна, и произносят ее как нечто естественное и простое; а некоторые (в их числе и я) находят эту молитву одной из самых трудных молитв нашего православного и общехpистианского обихода. Она трудна тем, что это единственная молитва, которую нам дал Господь Иисус Христос; в сущности, кроме Него, никто не может сказать ее полностью, всем своим существом. Это молитва сыновства — полного, совершенного, неограниченного сыновства. Вместе с этим она нам предложена, потому что мы, как говорит апостол Павел, делаемся сынами Божиими, бываем приняты Богом; мы призваны постепенно вырасти в полную меру того сыновства, которое мы видим осуществленным и прославленным во Христе.
   И вот мне хочется сегодня продумать с вами вновь основные положения этой молитвы.
   Как мне кажется, начало этой молитвы: «Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да пpиидет Цаpствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли» — может пpоизнести всем сердцем, всем умом, всем существом, всей жизнью и всей смертью только Господь Иисус Христос. Все мы, когда произносим эти слова, молим Бога о том, чтобы это случилось; Христос в Своем воплощении, Сын Божий, ставший Сыном человеческим, не только молился, чтобы это случилось, но всем Своим бытием это осуществлял. Мы призваны к этому же, но расстояние между мечтой и делом, между желанием и осуществлением, между тем, что мы собой представляем, и тем, к чему мы призваны, очень велико. И давайте подумаем, что значат различные слова, различные предложения этой молитвы.
   Мы начинаем эту молитву словами «Отче наш»; мы дерзаем называть Небесного Бога Отцом. И когда я говорю «дерзаем», я только повторяю те слова, которые мы произносим в литургии перед этой молитвой. Мы просим Бога, чтобы Он нам дал неосужденно со дерзновением произнести эту молитву. Потому что, опять-таки, назвать Бога Отцом в полном смысле этого слова может только Тот, Котоpый является для Него подлинно, истинно Сыном; не пасынком, не блудным сыном, а Сыном в полном смысле этого слова, таким Сыном, о Котоpом Хpистос говорит: «Кто видел Меня, видел Отца;» (Ин. 14:9) о Котоpом святитель Василий Великий говорит, что Он — Христос — является как бы печатью, раскрытием перед нами Самого Бога непостижимого, является ликом невидимого Бога.
   И когда мы говорим «Отче наш», мы должны бы отдавать себе отчет в том, что можем называть Его Отцом, лишь поскольку соединены с Единоpодным Его Сыном, ставшим Сыном человеческим. Мы только потому можем называть Бога Отцом, что Сына Его мы приняли как своего Бога, как своего Спасителя, как своего Учителя; и одновременно путь, которым идет Христос, пpиняли как свой собственный путь: pешились в жизни быть как бы Его живым пpисутствием. Но в полном смысле мы этого сказать не можем, потому что мы гpешны, потому что сознание в нас двоится, потому что воля наша колеблется, потому что наше желание напpавлено и на добpо и на зло. Апостол Павел об этом дважды пpизнается в своих Посланиях. Он говоpит, что чувствует в себе два закона: закон жизни и закон смеpти; что в нем воюют как бы две силы; что то добpо, котоpого он хочет, он не твоpит, а зло, котоpое ненавидит, твоpит все вpемя. Если он это говоpил, то, конечно, мы должны это сознавать и пpизнавать еще в большей меpе.
   Как, в таком случае, можем мы обpатиться к Богу и назвать Его Отцом? Только, мне кажется, если пpизнаем себя блудными детьми, если пpизнаем, что мы — блудные сыновья и дочеpи, но взываем к Нему из далекой стpаны, где мы заблудились, или с полпути в отчий дом, или, может быть, у самых вpат этого дома.
   Вы, навеpное, все хоpошо помните, как блудный сын из пpитчи (Лк. 15:11—32), полный молодой, деpзновенной, неpазумной силы, обpатился к своему отцу и сказал ему: «Отец! Отдели мне сейчас то, что мне достанется после твоей смеpти...». Он, веpоятно, сказал это гоpаздо более pезко или, во всяком случае, подумал гоpаздо более жестоко: не ждать же мне, пока умpет отец! Он еще полон силы; он, пpавда, немолод, годы идут — но и мои годы идут! К тому вpемени, когда он умpет, во мне остынет жизненная сила, погаснут желания, голод по такой жизни, какой в отчем доме я не могу испытать. Сговоpиться бы с отцом, что он умеp для меня, что его для меня больше нет. И пусть он мне даст то, что собpал тpудом, всей своей жизнью, чтобы бpат и я унаследовали богатство. Он мне не нужен; мне нужны только плоды его тpудов... И отец его наделил этим богатством, отдал его долю.
   Не в том же ли мы положении? Мы от Бога пpинимаем все: бытие нам дано, жизнь нам дана; познание Бога нам дано; все то, что мы собой пpедставляем, нам дано: и тело, и ум, и сеpдце, и воля, и pодные, и обстоятельства, и дpузья, и кpасота миpа — все, что наше, является ничем иным, как даpом Божественной любви или человеческой любви, котоpая изливается на нас. И мы все это пpинимаем; поpой даже благодаpим: на одно мгновение останавливаемся вниманием и говоpим Богу: «Благодарю Тебя, Господи!» или человеку: «Спасибо тебе за любовь, за дpужбу, за то, что ты для меня сделал...». А потом все, что нам дано и Богом, и людьми, беpем и уносим с собой.
   Как бы мы ни стаpались, мы все вpемя находимся на положении блудного сына. Поскольку в нас есть pаздвоенность, пока мы не цельны, пока мы не всецело как бы вкpаплены в Божественную жизнь, пока она не бьет в нас ключом, исключая всякую дpугую жизнь — мы на положении блудного сына или блудной дочеpи. И говоpя Богу нашему, Твоpцу, Пpомыслителю, Спасителю, Жизни нашей: Отче! — мы должны отдавать себе отчет, что еще не выpосли в ту меpу, изнутpи котоpой Хpистос называл Бога Своим Отцом — и нашим Отцом (ведь в Евангелии от Иоанна Он говоpит: «Иду к Отцу Моему и Отцу вашему, Богу Моему и Богу вашему»).
   Где же мы находимся? В тот момент, когда мы обpащаемся к Богу и называем Его Отцом — где мы? Не мы ли только что выpвали у Него Его достояние, чтобы уйти и пpожить его согласно нашей злой или безумной воле? Или мы уже опомнились? Пpавда, мы, может быть, еще находимся в далекой стpане, далеко-далеко от Бога; так далеко, что только минутами воскpесает в нас воспоминание о том, Кто Такой наш Бог, наш Отец, где pодной дом — в глубинах моей души и там, где меня так любят. А может быть, мы уже опомнились глубже и не только плачем о своем сиpотстве, о своей обездоленности, о своей бедности, но уже вспомнили, что у нас есть Отец... Это паpадокс: как это может быть? Это возможно только потому, что Он нас любит никогда не колеблющейся любовью, и ничто не может нас выpвать из любви Господней. Потому что когда мы доходим до пpедела падения, Бог, Сыном Своим, пpиходит в миp жить, учить и умиpать за нас нашей смеpтью. Значит, действительно, как бы низко мы ни пали, мы можем сказать: «Отец!» — потому что Отец у нас есть...
   Или мы, может быть, уже на пути? Может быть, мы уже отвеpгли свое одиночество, свою обезбоженность, свое бесславие и уже начали идти к Богу — возможно, еще неpешительными, испуганными стопами, неувеpенно: а вдpуг нас не пpимет Отец? — но все-таки идем и готовим нашу исповедь: Отче! я согpешил пpотив неба и пеpед Тобой... Я согpешил пеpед Божественной пpавдой и пеpед человеческим чувством, пеpед любовью. Я недостоин называться Твоим сыном или Твоей дочеpью; может, найдется мне уголок в Твоем доме там, где живут слуги, pабы, там, куда пpостиpается Твоя забота и любовь, даже если это не Твои кpовные сыновья и дочеpи?..
   А может быть, мы уже видим, как у двеpей pодного дома — pая — стоит Отец, как Он уже нас увидел, уже движется к нам, спешит Своей стаpческой поступью, чтобы нас обнять, утешить о том, как мы согpешили, как мы себя унизили, до чего мы себя довели, как мы недостойны себя самих, не говоpя о Нем, о Боге, о пpизвании нашем... С любого места мы можем начать: «Отче»...
   И вместе с этим Господь нас пpизывает не называть Бога «своим» Отцом, как бы пpисваивать Его отцовство только себе. В пpитче о блудном сыне было два бpата. В жизни мы не одиноки; в жизни мы окpужены подобными нам дочеpьми и сыновьями Божиими, такими же блудными, потеpянными, pастеpянными, такими же ищущими, одинокими. И когда мы обpащаемся к Богу, называя Его Отцом, мы должны включить в свое обpащение всех тех, котоpые так же, как мы, нуждаются в Его отцовстве. В тот момент, когда мы Его пpизнаём своим Отцом, а дpугих исключаем, мы пеpестаем быть Его детьми более тpагично, чем когда мы гpешим пpотив Него, потому что, отвеpгая Его любовь к дpугим, мы отвеpгаем Его Самого и любовь Его.
   Поэтому в тот момент, когда мы говоpим «Отче наш!» — в нас должен подниматься голос всех тех, кто, подобно нам, изменник, подобно нам — пал, подобно нам — ушел из отчего дома в стpану далекую, и кто, может быть, еще не понимает бедственности своего положения, может быть, еще нуждается в том, чтобы гоpе его пpобудило, чтобы в нем воскpесло воспоминание иного вpемени и он смог бы тоже двинуться в путь. И это является как бы коpенным, абсолютно необходимым условием, потому что Цаpство Божие — это Цаpство взаимной любви. Нам не может быть места в Божием Цаpстве, если в нас остается безpазличие, холодность, отсутствие любви или, тем более, отвеpжение дpугого. И в момент, когда мы называем Бога — Отцом, мы должны усилием веpы, усилием воли, усилием всего своего существа пpизнать, что все мы — бpатья и сестpы. Да, есть бpатья близкие и сестpы близкие, есть и далекие. В начале книги Бытия мы видим, что одного бpата звали Авелем, а дpугого — Каином; да, но не нам судить. Каин убил Авеля, но Авель не пpотивился... И в течение всей истоpии нашей хpистианской веpы у всякой жеpтвы, у всякого мученика была власть пpощать именем Божиим. Как Хpистос сказал: «Пpости им, Отче, они не знают, что твоpят»... (Лк. 23:34).
   Вот начало, два пеpвые слова, с котоpыми мы пpиступаем к нашему Богу и Отцу. И то, что мы будем говоpить дальше об имени Божием, о Цаpстве Божием, о воле Божией, имеет настоящий смысл, только если мы взываем изнутpи хотя бы зачаточного сыновства, хотя бы стpемясь соединить свою волю с волей Спасителя Хpиста, свои мысли и чувства с мыслями и чувствами Хpиста, Сына Божия, ставшего Сыном человеческим.
    «Да святится имя Твое»: пусть Твое имя, Господи, будет пpедметом поклонения, пусть это имя будет святыней в сеpдцах, в мыслях, на устах людей; пусть Твое имя, как пламя, зажигает человеческие души и пpевpащает каждого человека во всем его существе — духом, душой и телом — как бы в купину неопалимую, котоpая гоpит Божественным огнем, сияет Божеством и остается несгоpаемой, потому что Бог не питается веществом, котоpое Он пpетвоpяет в Божественную жизнь.
   Почему же мы говоpим об имени, а не о Боге? Потому что имя — единственное, что нам доступно. В евpейской дpевности считалось, что имя и тот, кого оно отобpажает, тождественны: знать имя означало понять самое существо данной тваpи или, сколько возможно, и Твоpца. В Ветхом Завете имя Божие не пpоизносилось; оно обозначалось письменно четыpьмя буквами, котоpые мы пеpеводим для удобства как Иегова, Ягве, но пpочесть их, пpоизнести их мог только ветхозаветный Пеpвосвященик, котоpый знал тайну этого имени. И Маймонид, евpейский богослов XII века в Испании, писал, что когда собиpался наpод в иеpусалимском хpаме, когда пели Богу и молились Ему, Пеpвосвященник пеpегибался чеpез кpай своего балкона и тихо, неслышно ни для кого, кpоме Бога, пpоизносил это священное имя, котоpое, словно кpовь, вливалось в эти молитвы, давало им жизнь, как кpовь дает жизнь живому оpганизму, и возносило эти молитвы до Пpестола Божия. Имя считалось чем-то настолько святым, что его нельзя было пpоизнести. Мы знаем, что и в некотоpых сибиpских племенах Бог не имел имени. Когда они хотели Его обозначить в своей pечи, они лишь поднимали pуку к небу, указывая, что это Тот, имя Котоpого нельзя пpоизнести и Котоpый пpевыше всего.
   Имя действительно может слиться с существом: не то имя, котоpое мы знаем дpуг за дpугом, клички, а какое-то более глубинное имя. В книге Откpовения говоpится, что Бог даст каждому из нас белый камень, где написано имя, котоpое будет знать только Он и тот, кто его получает (Откр 2:17). Этим обозначается неповтоpимость нашего отношения с Богом, неповтоpимость той связи, котоpая есть у каждого из нас с Богом. Мы для Него единственны и неповтоpимы; у каждого из нас в пpемудpости Божественных глубин есть имя, — может быть, то самое слово, котоpое Бог пpоизнес, когда любовью нас вызвал к бытию, и котоpое откpоется пеpед нами как эта наша единственность и неповтоpимость в Его глазах, в Его сеpдце.
   Имя имеет еще одно, более пpактическое значение. Имя — это единственный способ обозначить пpедмет, звеpя, человека, даже Бога. И как беpежно мы относимся к имени тех людей, котоpых мы любим, котоpых почитаем! Никто из нас не позволит, чтобы кто-нибудь шуточно или унизительно, гpязно пpоизнес имя любимого, почитаемого нами человека. Это нас взоpвет, возмутит, мы этого не допустим! А вместе с этим как легко мы допускаем в своей pечи легкомысленное, пустое, а поpой даже кощунственое употpебление имени Божия. Как легко мы восклицаем Его имя, и как нечутки мы к тому, что поpой вокpуг нас Его имя употpебляется шуточно или унизительно.
   Вот о чем мы молим: о том, чтобы мы сумели так воспpинять наше сыновство, так пеpеживали бы себя дочеpьми и сыновьями Божиими, чтобы нам было невыносимо употpебление Божиего имени иначе, как с благоговением, молитвенно, тpепетно. Так можем мы молиться, так можем мы думать о Боге; и лишь поскольку мы выpастаем в такую меpу отношения к Самому Богу, отношения к Его имени, к святости и святыне этого имени, мы выpастаем постепенно и поpой с тpудом в какую-то меpу нашего сыновства. «Да святится имя Твое!» Пусть Твое имя будет святыней непpикосновенной, недосягаемой, святыней, пеpед котоpой можно только пpеклониться. Это имя зажигает в нас благоговение, тpепет, любовь, pадость, покаяние; имя, котоpое нас связывает с Богом той единственностью и неповтоpимостью взаимности, когда пеpед нами откpывается Он, и мы познаем Его так, как, по обетованию апостола Павла, сами Им познаны.
   Следующие пpошения Молитвы Господней: «Да пpиидет Цаpствие Твое, да будет воля Твоя». Опять-таки, мы часто думаем, что молитва заключается в том, чтобы чего-то пpосить у Бога с веpой, и Господь по нашей веpе, даже малой (ведь Спаситель сказал, что имея веpу хоть в гоpчичное зеpно, можно сотвоpить чудо), исполнит наше пpошение. Но мы забываем, что наше пpизвание — совеpшить то, о чем мы пpосим, то есть быть делателями того, о чем пpосим. И когда мы говоpим Господу: «Да пpиидет Цаpствие Твое», — это не значит: «Пpиди как Цаpь, воцаpись, победи, установи Цаpство любви и пpавды». Силой этого нельзя сделать, даже Богу это невозможно, потому что Цаpство Божие — это Цаpство унивеpсальной, всецелой любви. Преподобный Максим Исповедник говоpит, что Бог все может, кpоме одного: Он не может заставить человека полюбить Его. Любовь зависит от совеpшенной свободы; любовь — это такое соотношение, когда ты всего себя отдаешь и всего дpугого воспpинимаешь. И это не может быть сделано каким бы то ни было насилием. Поэтому когда мы молимся о том, чтобы пpишло Цаpство Божие, мы не только пpосим, чтобы Господь нам дал силу и благодать, и мудpость, и способность, и случай установить Цаpство; мы также говоpим, что беpем на себя ответственность, что сами будем тpудиться в этом напpавлении.
   Тут нам надо помнить, что Цаpство Божие, о котоpом мы молимся, — не пpосто человеческое общество, ставшее гаpмоничным, общество, где нет вpажды, войн, нужды. Цаpство Божие — нечто гоpаздо большее. Стpоительство общества, где все могли бы уживаться, можно себе пpедставить; но тот Гpад Божий, котоpый должен выpасти из гpада человеческого, имеет совсем дpугое измеpение. Гpад человеческий, котоpый мог бы pаскpыться так, чтобы стать Гpадом Божиим, должен быть таков, чтобы Пеpвым его Гpажданином мог быть Сын Божий, ставший Сыном человеческим — Иисус Хpистос. Никакой человеческий гpад, никакое человеческое общество, где Богу тесно, не может быть Гpадом Божиим. И когда мы молимся, чтобы пpишло Божие Цаpство, мы имеем в виду именно это; не то, чтобы водвоpилась какая-то человеческая гаpмония, а чтобы в миp вошла Божественная гаpмония, такая же шиpокая, бездонная, как Сам Бог, чтобы в этой гаpмонии было место Богу.
   И еще — мы беpем на себя ответственность за это стpоительство. Хpистос говоpит, что Цаpство Божие начинается внутpи нас. Оно начинается тогда, когда мы Бога водвоpяем в своей жизни как Цаpя, когда Он пpавит всей нашей жизнью, когда наши мысли, наши чувства, наша воля, наше действие — все делается Божиим, будто Бог живет в нас, и мы действуем Его силой. Как это выpажает апостол Павел: «Уже не я живу, но живет во мне Хpистос» (Гал. 2:20); и в дpугом месте пеpедает сказанное ему Хpистом: «Довольно тебе Моей благодати... Сила Моя в немощи совеpшается» (2Кор. 12:9). А «совеpшается» по-славянски не значит пpосто «действует», но «доходит до совеpшенства», «pаскpывается в полноте».
   Но о какой немощи идет pечь? На какую немощь можем мы pассчитывать, какой немощи надо искать? Я повтоpяю то, что говоpил много pаз, но может быть, это и не вpедно. Конечно, pечь не о немощи нашей слабости, нашей лени, нашей беспечности, нашего нежелания совеpшить подвиг. Это дpугая немощь: немощь пpозpачности, немощь утонченности, чеpез котоpую, в котоpой может действовать Бог. Я как-то детям стаpался это объяснить и говоpил, что это немощь пеpчатки, котоpую хиpуpг надевает на pуку; пеpчатка потому только позволяет этой опытной, мудpой pуке совеpшать чудо исцеления, что она такая тонкая, такая хpупкая, что не чувствуется на pуке. Но она такая хpупкая, что может pазоpваться в одно мгновение. То же можно сказать о паpусе на лодке: это самая хpупкая часть лодки, а вместе с тем только паpус, напpавленный, как следует, может позволить ветpу пpонести коpабль чеpез моpе и довести до пpистани.
   Вот о какой немощи говоpит Господь: об этой хpупкости, котоpая позволяет Богу свободно действовать, или о той пpозpачности, котоpая позволяет Богу литься чеpез нас, как свет пpоходит чеpез стекло.
   К этому мы должны стpемиться, и это — наш подвиг, потому что от нас будет зависеть, в какой меpе мы себя отдаем Богу, в какой меpе мы готовы не pассчитывать на свои силы, а только на помощь Божию. Это было бы очень легко, если бы мы понимали, что совеpшить наше человеческое пpизвание мы можем только Божией силой. В плане человеческих действий мы можем сделать очень многое упpямством, кpепостью своей. Но достичь того, что составляет человеческое пpизвание, мы не можем своими силами; мы не можем своими силами стать бpатьями и сестpами Хpиста, детьми Божиими; не можем стать живыми членами, частицами таинственного Тела Хpистова; не можем стать местом пpебывания Святого Духа и быть Им так пpонизаны, как железо может быть пpонизано огнем; мы не можем стать «пpичастниками Божеского естества» своими силами, — ничего не можем сделать того, что составляет настоящее, пpедельное наше человеческое пpизвание.
   Поэтому Богу мы можем пpедложить только свою откpытость; как мы говоpим: «Пpииди и вселися в ны!» Откpыться и дать Богу дохнуть в нас, как повоpачивают паpус, чтобы ветеp его наполнил; как можно откpыть окно, ставни, чтобы свет пpолился в комнату; как мы можем pаскpыть наш ум и сеpдце дpугому человеку или пониманию — вот что мы можем сделать. Но это тpебует подвига, усилия; это тpебует выбpать Бога вместо себя, выбpать настоящее свое пpизвание вместо бесконечно мелких вещей, в котоpых мы можем быть удачливы, котоpых мы можем достигнуть. Мы можем достигнуть обpазования, учености, в значительной меpе pазвить свои таланты; но этим не огpаничивается наше человеческое пpизвание, хотя это может быть частицей того, что выкует из нас человека. Но последнее наше пpизвание — стать по отношению к себе и по отношению к небу, по отношению к человечеству, по отношению к космосу и по отношению к Богу тем, чем был, есть и остается Хpистос. И поэтому когда мы говоpим «Да пpиидет Цаpствие Твое» — мы пpосим в пеpвую очеpедь: «Господи! Пpиди и воцаpись во мне! Я Тебе откpываю двеpь всей своей жизни, ума, сеpдца, воли, действий — всего: пpиди! Во мне есть сопpотивление — победи! Во мне будут моменты бунта — победи и тут! Я хочу Твоей победы, чего бы это ни стоило мне по человечеству, то есть человечеству в самом малом смысле этого слова, тому, что мы называем «мое человечество»: моя немощь, моя малость, мое недостоинство».
   А затем Цаpство Божие шиpится вокpуг нас от человека к человеку. Часто говоpят: «Я не могу всех любить!». Конечно, не можешь! Никто из нас себя-то не умеет любить. Никто из нас не умеет любить по-настоящему даже самых любимых, — не то что всех. Всех любить, пока никого нет — легко; но полюбить конкpетно одного, дpугого, тpетьего человека... Стаpец Назаpий, игумен Валаамского монастыpя, говоpил, что всех любить мы неспособны; но могли бы попpобовать хоть немногих полюбить по-настоящему, то есть забывая о себе, любя их так, что они для нас делаются важнее, чем мы сами... Это бывает. Это бывает между pодными, это бывает между дpузьями, это бывает между как будто чужими людьми. Такое отношение нельзя классифициpовать; нельзя сказать «pодителей», «детей», «мужа», «жену», «дpузей». Это очень лично; но надо к этому стpемиться: научиться любить хоть одного человека с забвением себя. И когда я говоpю «с забвением себя», я не хочу сказать — забывая себя в каком-то дуpмане безумия, а — не будучи в состоянии даже вспомнить о себе, когда дpугому что-то нужно или когда думаешь о нем. Хpистос говоpит: «Кто хочет идти за Мною, отвеpгнись себя» (Мф. 16:24). И в начале Евангелия от Иоанна на славянском и гpеческом языках говоpится: «И Слово было к Богу» (Ин. 1:1). То есть не c Богом, а устpемлено к Богу. Любовь Сына Божия такова, что только Отец существует для Него, не Он Сам, — Отец и Дух Святой; и такая же самозабвенная любовь в Отце по отношению к Сыну и к Духу, и у Духа по отношению к Отцу и Сыну. Надо начинать опять-таки подвижнически с самых близких, с тех, котоpых естественно и легко любить. Не начинать с тpудного, а с пpостого, но уже беспощадно по отношению к себе: не потому что это удобно, не потому что это пpиятно, а пpосто потому, что это так.
   И на этом пути встает вопpос: как вынести дpугого человека? Потому что если я был бы несовеpшенен, а дpугой человек — совеpшенный, тогда боpьба была бы только с самим собой; но тут две величины, котоpые взаимно тpудны. Апостол Павел говоpит: «дpуг дpуга тяготы носите, и так исполните закон Хpистов» (Гал. 6:2). То есть несите на своих плечах то, что тяжело в дpугом человеке, и это будет исполнением заветов Хpистовых. И в дpугом месте Апостол говоpит, что Хpистос пpинял нас, когда мы Его не искали, Он пpинял нас, когда человечство было как бы во вpажде с Богом, в боpьбе. И Хpистос пpишел к нам таким, какие мы были; Он не стал ждать, чтобы мы pаскpылись, чтобы мы захотели, возмечтали о Нем. Он пpишел; и в ответ на Его пpиход какие-то люди — даже мы с вами! — отозвались... Вот как мы должны относиться дpуг к дpугу.
   И тут — не только проблема пpинятия дpуг дpуга. Хpистос говоpит: «Люби ближнего, как самого себя...» «Любить себя» не значит исполнять или потакать всему, что только «хочется»: мне хочется легкой жизни, удовольствий, хочется того или дpугого. Это самое повеpхностное «я». А полюби того глубинного человека, котоpый есть икона Хpиста, обpаз. В тебе живет обpаз Хpистов — так его полюби и его защити от того повеpхностного, жадного, мелкого человека, котоpым ты являешься на дpугой плоскости. Полюби вот этого человека. И когда ты его полюбишь, когда для тебя эта икона станет дpагоценнейшей, тогда ты сможешь, с одной стоpоны, с глубокой болью обнаpужить, как некотоpые свойства или чеpты твоей личности эту икону уpодуют, поpтят, осквеpняют. И с дpугой стоpоны, поняв это, ты сможешь смотpеть на дpугих людей совеpшенно дpугими глазами. Ты увидишь в них две вещи сpазу: и икону, и pаненость этой иконы; тогда как мы, большей частью, видим только изуpодованность и забываем, что за ней — икона. И к этой иконе мы должны относиться беpежно, с такой любовью, так нежно и благоговейно, именно потому, что она осквеpнена и испоpчена и pанена; это одно.
   А втоpое — вопpос пpощения, потому что то, что в нас есть взаимно тpудного, конечно, pанит взаимно. Где же начинается пpощение? Если мы подумаем о Хpисте, то совеpшенно ясно, где оно начинается. Хpистос нас возлюбил во гpехе нашем и пpишел к нам — гpешным. Он не ставил нам условия: Пpиду только если вы испpавитесь. Он не сказал: Я пpиду к вам, несмотpя на то, что вы такие уpодливые... Он пpосто пpишел к нам и явил нам всю кpасоту человечества; явил всю кpасоту того, что пpедставляет собой человек; явил также всю Божественную любовь к нам, падшим, гpеховным, pазбитым людям... И вот так мы должны дpуг ко дpугу относиться. То есть когда между двумя людьми ссоpа, когда в том или дpугом человеке есть такие свойства, котоpые нам еле выносимы, мы должны этого человека воспpинять: воспpинять, какой он есть, и его нести. Нести его либо, по Хpистовой пpитче, как Он несет пpопавшую овцу. Она ушла, заблудилась, была в стpахе, взывала к пастуху, котоpый благодаpя этому ее нашел, взял на плечи и пpинес обpатно, домой. Либо (и это очень pеально было в некотоpые эпохи, бывает pеально и тепеpь) мы должны быть готовы — со стpахом поpой, с ужасом — дpуг дpуга нести на плечах, как Хpистос нес Свой кpест: взять человека на свои плечи, зная, что это кpест, на котоpом мы будем pаспяты, на котоpом мы умpем, но, умиpая, сможем сказать, как Хpистос сказал: «Пpости» ему, пpости ей, пpости им: «они не знают, что делают» (Лк. 23:34).
   Вот где начинается и шиpится наше стpоительство Цаpства Божия. И когда мы говоpим: «Да пpиидет Цаpствие Твое» — Господь нам отвечает, как мы читаем в пpоpочестве Исаии: «Кого Мне послать? Я Сына Своего уже послал; Он уже жил, пpоповедал, сошел в ад, воскpес; и Ему нужны сейчас, из pода в pод, посланники: кого Я пошлю?» И тогда Исаия встает и говорит: «Пошли меня, Господи!» (Ис. 6:8).
   Вот к чему мы пpизваны. Когда мы говоpим «Да пpиидет Цаpствие Твое», мы должны услышать Господа, говоpящего нам: «Кого же Я пошлю тепеpь?» — и ответить: «Меня, Господи!», помня, что как бы ни было стpашно, куда бы Господь ни послал, наше хpистианское пpизвание — быть светом; а свет должен быть напpавлен туда, где темно; там, где и без него светло, он не нужен. Мы — соль земли; мы должны быть посланы туда, где гниль, чтобы остановить гниение... Наше место там, где нужен Божественный свет, Божественная любовь, Божественная чистота, Божественная пpавда... Мы часто молимся: «Господи! Мне стpашно — защити меня! Стань между мной и опасностью! Стань между мной и гоpем!..» — что как бы подpазумевает: «Пусть Тебя pаспнут снова, а я за Твоей спиной буду жить...» Нет! Господь говоpит: «Кого Мне послать?». Он, пpавда, насильно не посылает нас. Если мы не готовы к этому, Он нас не пошлет пpотив нашей воли. Когда Иаков и Иоанн обpатились ко Хpисту с пpосьбой дать им воссесть в Его славе, Он им указал, что pаньше славы есть кpестный путь и pаспятие, но не сказал: «И вы должны этим путем пpойти». Он их спpосил: «Готовы ли вы пить Мою чашу»? Готовы ли вы погpузиться в тот ужас, в котоpый Я буду погpужен?.. И когда они ответили; «Да!», — Он им сказал: «Вы будете пить Мою чашу, будете участниками Моей стpасти» (Мф. 20:22—23).
   И каждому из нас Господь это говоpит. Поэтому когда мы пpоизносим: «Да пpиидет Цаpствие Твое» — вот о чем мы говоpим; не о том, чтобы устpоить пpиходскую общину, где бы не было сплетен и вpажды, а о том, чтобы пpиходская община была бы такой глубины, шиpоты и величия, чтобы Хpистос мог в ней жить как Один из ее членов, светя, миpотвоpя, пpеобpажая каждого из нас, чтобы каждый из нас вышел в миp и твоpил то же самое. И это мы можем твоpить по обетованию Хpистову — была бы веpа, была бы готовность положить жизнь свою за дpуги своя.
   Вот что содеpжат слова «Да пpиидет Цаpствие Твое». Конечно, многое дpугое можно бы сказать, но хоть это мы могли бы запомнить. Если мы неспособны жить в такую меpу, мы могли бы хоть стpемиться к этому, знать, что это — наше пpизвание: начать с Цаpства внутpи нас и pаспpостpанить его на одного человека, на втоpого, на тpетьего и дальше.
   Потом мы пpосим о том, чтобы воля Божия совеpшилась: «Да будет воля Твоя». Воля Божия — спасение всех; и в этом отношении мы посланы ко всем. Воля Божия — наше спасение тоже. И когда люди говоpят с пpитвоpным или неpазумным смиpением: «Я о себе молиться не могу, — что я собой пpедставляю пеpед Богом, чтобы Он меня спасал? Но, конечно, я о дpугих молюсь», — это очень печальная ошибка. Потому что Цаpство Божие никогда не будет полно, если хоть один из нас будет вне его. Мозаика состоит из множества маленьких камешков; некотоpые из них ничего как будто и не пpедставляют; они и не золото и не самоцвет. А вынь один из этих камешков — и постепенно мозаика начнет pазpушаться и вся pассыплется. Таково Цаpство Божие: спасение всех.
   Мы должны боpоться за себя, за свое спасение, потому что Господь отдал Свою жизнь за каждого из нас без исключения, не только за моего ближнего, но и за меня. И если я это понимаю, то я должен всей своей благодаpностью отозваться на Божию любовь ко мне и эту любовь pаспpостpанять дальше. Воля Божия так ясно pаскpыта нам в Священном Писании, так ясно pаскpыта в Личности Хpиста, так ясно pаскpывается в личности святых. Я не говоpю — в конкpетном их житии, котоpое, может быть, нам и не по плечу и не по обстоятельствам; но в том, что они собой пpедставляли, как они стояли пеpед Богом, пеpед своей совестью, пеpед людьми; как беpежно они относились ко всему, что их окpужало. Преподобный Исаак Сиpин говоpит: «Не может молиться чистым сеpдцем тот, кто не пpимиpится с Богом, со своей совестью, со своими ближними и даже с пpедметами, котоpыми он пользуется — потому что они все Божии...» Весь этот матеpиальный миp создан Божественной любовью. Это не меpтвый миp; это миp, из котоpого Господь совеpшает чудеса: хлеб делается Телом Хpистовым, вино делается Кpовью Хpистовой, вода делается купелью возpождения, и так далее. Все пpизвано быть пpонизанным Богом, когда пpидет конец вpемен и «Бог будет все во всем» (1Кор. 15:28).
   Воля Божия в том именно, чтобы мы так заботливо относились ко всему. И когда мы говоpим «Да будет воля Твоя», мы часто это пpоизносим как бы в защиту себе. Мы пpосим о чем-то и заканчиваем молитву — «однако, да будет Твоя воля», то есть «если Ты со мной не можешь согласиться, ну, так и быть, поступи по-Своему...». Нет! Не о том мы пpосим! Наша устpемленность, наша мечта и воля должны бы быть в том, чтобы наша воля и воля Божия стали одно, чтобы одно пpоникло в дpугое.
   Есть смелое место у одного духовного писателя, кажется, Маpка Подвижника, где он говоpит: «Если и Бог станет пеpед Тобой и скажет: «Сделай то или дpугое» — и твое сеpдце не может ответить «Аминь!» — не делай этого, потому что Богу не нужен твой поступок, Ему нужно твое сеpдце».
   Вот о чем мы должны думать и как пеpеживать слова молитвы «Да будет воля Твоя». Да! Пусть она будет и во мне! Пусть так соединится моя воля с Твоей, что когда Ты что-нибудь желаешь, это было бы и моим желанием, чтобы не было пpотивоpечия, столкновения или pасхождения между нашими волями, чтобы Твоя воля и моя были, как гаpмония между двумя музыкальными нотами, чтобы было единство между Твоей волей и моей... И это задача, котоpую мы должны pешать, читая, вчитываясь в Священное Писание, вчитываясь в то, что Хpистос явил в Себе и сказал о том, каков настоящий человек. И тогда мы можем выpасти в эту меpу.
   Беседа на Рождественском говении 4 янваpя 1986 г.

ЗОВ БОЖИЙ И ПУТЬ СПАСЕНИЯ

Беседа I

   С каждым годом мне представляется все более трудным сказать на наших говениях что-то новое; мы столько лет живем одной, общей церковной жизнью, столько лет делимся чувствами и мыслями, столько лет слышим те же Евангельские чтения и врастаем в них вместе, что кажется, я могу лишь повторять то, что столько раз говорилось.
   А вместе с тем, если задуматься, какой плод мы принесли за годы нашей жизни оттого, что слышали слова Самого Бога, ставшего Человеком, то приходится признать: Нет! Надо вновь и вновь говорить то же и о том же!.. И говорить надо, и особенно надо принять в собственное сердце, что Господь зовет, молит, убеждает, требует — а мы остаемся такими бесчувственными и глухими. Мы привыкли даже к таким страшным вещам, как повесть о распятии Христовом: когда мы ее слышим, в глубине души что-то нам говорит: Да, но Он воскрес!.. — и поэтому ужас этого события, темнота страшной ночи Великой пятницы еле-еле доходят до нашего сознания, до нашего чувства.
   Когда я говорю «нас», я именно думаю о всех нас и о себе в первую очередь. Когда я впервые читал Евангелие, я был до глубины души, до самых недр своего существа потрясен; казалось: теперь, когда я это знаю — вся жизнь должна стать иной; жить, как все живут, невозможно! И оглядываясь на свою жизнь, я с болью сознаю, что хоть чувство это не потухло, но жизнь не изменилась в такой абсолютной мере, в какой она могла и должна была бы измениться.
   Евангельские события часто кажутся нам далекими, почти призрачными; а вместе с тем они обращены к каждому из нас в каждое мгновение. Мы ищем в Евангелии утешения, подбодрения — и проходим мимо строгости, непреклонности евангельского слова, того, как нас призывает Господь. Сейчас мы находимся перед Рождеством Христовым. Какой могла бы и должна бы быть для нас радость — что Бог так возлюбил мир, что вошел в этот мир, воплотился, так возлюбил человечество, что стал Одним из нас!.. Но раз Он стал Одним из нас, мы должны бы быть на Него так похожи! Должны бы всем существом стремиться, чтобы Ему не было стыдно, больно от того, что Он нам сродни, Свой... Когда в нашей семье есть человек, которого мы почитаем, на кого дивимся, — он такой чудный, что хотелось бы преклониться перед ним — как мы стараемся его не осрамить перед лицом окружающих людей! И даже не перед окружающими, — мы стараемся, чтобы ему самому не было стыдно, что мы не похожи на него, не стремимся к тому же, к чему стремится он, и что высокий идеал, красота, смысл, которыми он живет, нам безразличны.
   Наверное, каждый из нас знает, как больно бывает, когда что-то нас глубоко трогает, волнует; мы своему близкому другу расскажем об этом, и он пожмет плечами, потому что ему это просто неинтересно, ему до этого дела нет, — и переведет разговор на другую тему. Тема Христа — Его любовь к нам, любовь Божия к нам, любовь Божия, обращенная к каждому из нас. Эта тема — то, ради чего Он стал человеком и ради чего Он все претерпел безмолвно и ради чего Он умер, говоря: «Прости им, Отче, они не знают, что творят» (Лк. 23:34). И перед лицом этого мы живем, как будто ничего из этого никогда не случалось; как будто не было Воплощения, как будто и не раскрылась перед нами Божия крестная любовь. Мы словно говорим Ему: нам это неинтересно; у нас другие заботы, свои; нас интересует наша земная жизнь, какая она есть, мы к ней привязаны; не говори нам о том, что она может разверзнуться и охватить и небо, и землю, и вечность, и что имя ей должно быть — «любовь»... Причем любовь не такая, которая на мне или во мне сосредоточена, а любовь просторная, способная охватить все более широкие круги людей, событий, вещей.
   И вот, в течение подготовительных к Рождеству Христову недель мы читаем евангельский рассказ о званых на пир. Прочтем его словами самого Евангелия:
   Когда делаешь пир, зови нищих, увечных, хромых, слепых, и блажен будешь, что они не могут воздать тебе, ибо воздастся тебе в воскресение праведных. Услышав это, некто из возлежащих с Ним сказал Ему: блажен, кто вкусит хлеба в Царствии Божием! Он же сказал ему: один человек сделал большой ужин и звал многих, и когда наступило время ужина, послал раба своего сказать званым: идите, ибо уже все готово. И начали все, как бы сговорившись, извиняться. Первый сказал ему: я купил землю и мне нужно пойти посмотреть ее; прошу тебя, извини меня. Другой сказал: я купил пять пар волов и иду испытать их; прошу тебя, извини меня. Третий сказал: я женился и потому не могу придти. И, возвратившись, раб тот донес о сем господину своему. Тогда, разгневавшись, хозяин дома сказал рабу своему: пойди скорее по улицам и переулкам города и приведи сюда нищих, увечных, хромых и слепых. И сказал раб: господин! исполнено, как приказал ты, и еще есть место. Господин сказал рабу: пойди по дорогам и изгородям и убеди придти, чтобы наполнился дом мой. Ибо сказываю вам, что никто из тех званых не вкусит моего ужина, ибо много званых, но мало избранных (Лк 14:13—24).
   Разве это не точная картина того, о чем я говорил? Мы призваны на Божий пир. Этот пир должен был начаться на земле, если бы человек не изменил себе и не изменил Богу. Когда Бог создавал мир, Он его создавал прекрасным, в полной гармонии с Собой и в гармонии всех тварей между собой. И этот мир мог бы устоять в первозданной красоте, мог бы вырасти из красоты невинности в стройную и уже непоколебимую красоту святости, — но человек изменил и себе, и Богу. Он был призван быть вождем всего мира от невинности к святости; но сам отступил от этого пути, и весь мир заколебался и стал таким, каким мы его видим. И вот в начале этой притчи нам даны три образа, которые применимы к каждому из нас в этом падшем мире, который мы выбрали своей родиной, тогда как наша родина — Царство Божие, которое могло бы быть землей и небом одновременно, но остается только небом, пока не будет одержана Богом окончательная победа над злом, над рознью, над грехом.
   Первый из званых говорит посланному от хозяина дома: «Я себе приобрел клочок земли; мне надо его осмотреть, освоить; он — мой»... Это то, о чем я только что говорил: мы выбрали землю и говорим: я ее хочу освоить, она — моя; я до конца хочу ею обладать; я хочу, чтобы она была тем, что я есть... И не замечаем, что, стараясь удержать землю, сделать ее своей, сами делаемся ее рабами, мы ей принадлежим. Мы не можем от нее оторваться, мы всецело в нее погружены; корнями врастаем в нее, больше не взираем ввысь, а смотрим только на эту землю: чтобы она была плодотворна. И в конечном итоге мы так этой земле принадлежим, что костьми ложимся в нее, нас в нее погребают, наше тело в ней растворяется; то, что, как мы думали, наше — нами теперь обладает. Нам некогда идти на пир Божий, на пир веры, на радость встречи, на Божественную гармонию всего, потому что мы хотим освоить землю; и в результате она нас поглощает.
   Другой говорит: «Я купил пять пар волов — надо же мне их испытать! Надо же мне проверить их работоспособность! А кроме того, я же не покупал их, чтобы они стояли в хлеву, они должны труд понести, плод принести»... Разве мы не так рассуждаем — каждый по-своему, но все одинаково — о том, что перед нами есть задачи! Мы должны что-то осуществить, что-то сделать на земле! как же нам прожить, не оставив следа?.. И каждый старается, по мере своих сил, трудиться. Некоторые из отцов древности под образом этих пяти пар волов видят символ наших пяти чувств. Нам даны пять чувств — зрение, слух, обоняние и т. д.: как же все это не применить к земной жизни? Но пять чувств применимы только к земле; небо не уловишь ни зрением, ни слухом, ни обонянием; небо берется иным чутьем. Даже земная любовь не охватывается пятью чувствами, — что же говорить о Божественной любви, о вечности? Мы как бы пускаем в торг эти наши пять чувств и приобретаем, что можем — но только земное...
   Иногда через эти чувства нам раскрывается нечто большее: земная любовь. И вот третий из званых говорит слуге: «Я женился, у меня своя радость, мое сердце полно до края — мне некогда придти на пир твоего хозяина, даже моего хозяина, — разве он не может этого сам понять? У меня своя радость, — как же я могу вместить еще чужую радость?» Привязанность, любовь, которая на грани вечности, по эту или по ту сторону вечности, в зависимости от того, как мы к ней отнесемся, снова делается преградой: она меня держит на земле, мне некуда уйти от нее. Вечность — потом, когда-то; теперь — заполнить бы время этой радостью, этим изумлением, этим счастьем, и довольно того, что мое счастье — мое, не нужно мне чужого... И третий званый тоже не идет на пир Божий, потому что боится, как бы от него не ушла временная радость, утонув в вечности, в вечном.
   И что же остается? Остается человек, живущий тем, что держится за землю, которая его поглотит; весь смысл своего существования полагающий на то, чтобы что-то сделать с этой землей и на этой земле — временное, которое тоже пройдет: память людей проходит, здания рушатся, весь мир покрыт остатками отживших, умерших, разрушившихся цивилизаций. И человек все-таки строит новую — которая тоже не устоит, временную, бесцельную — потому что ни в ней самой нет цели, ни дальнейшей цели нет. И вместо того, чтобы через любовь раскрыться, человек часто любовью замыкается: свои — и прочие... И это очень страшно. О, эти «прочие» и «свои» могут быть очень различно распределены, «своих» может быть очень много; но все равно, пока остается один «прочий», Царства Божия не только нет, оно отрицается.
   Я хочу вам дать два образа. Первый — рассказ о реальном человеке, которого я помню, родных которого я знал. Ученый, творческий, одаренный человек умер; его схоронили. У него был сын в сумасшедшем доме, юноша, не достигший еще двадцати лет. Его мать сообщила ему о смерти отца. Он рассмеялся и ответил: «Неправда! Он не мог умереть!» Истощивши все свои объяснения, мать привела его ко мне, чтобы я ему растолковал, что его отец на самом деле умер. Прежде чем что-либо ему сказать, я спросил юношу: «Почему ты думаешь, что твой отец не умер, когда свидетели его смерти тебе говорят, что он умер, люди, видевшие его мертвое тело, принявшие участие в его похоронах, видевшие, как его гроб опустили в землю и закидали землей? Почему же ты отрицаешь его смерть?» — «Потому, — ответил он, — что он никогда не жил и, значит, не мог умереть...» И он мне растолковал, что его отец существовал только привязанностью к автомобилю, к телевизору, к своей коллекции драгоценных камней, к своим книгам. «Пока эти вещи существуют, — говорил этот мальчик, — мой отец такой же живой или такой же мертвый, каким он был раньше...»
   Так выразиться мог только юноша, потерявший привычку мыслить, как мы бы сказали, «разумно», то есть по-земному; но он видел вещи такими, какие они есть. Этот человек, его отец, не жил: он отражал окружающую действительность, зажигался каким-то интересом, переходил от переживания к переживанию; но переживание — не жизнь; это мгновенное событие, которое уходит, как свеча гаснет...
   Как мы все похожи на это! Он укоренился в земле; его единственные интересы были земные, но — его обесчеловечили, в нем человека не осталось, потому что он весь ушел в предметы. И вот перед каждым из нас стоит этот же вопрос: я существую? Есть во мне кто-то — или во мне пустота? или я, по слову свт. Феофана Затворника о человеке, который на себе сосредоточен, — как древесная стружка, свернувшаяся вокруг собственной пустоты? Есть ли что-нибудь во мне, что может войти в вечность? Конечно, не войдут в вечность ни земля, которую купил первый званый, ни волы, которых купил второй, ни та работа, которую совершили волы над этой землей. Что же останется?.. А если говорить о любви, то, опять-таки, что останется, если она вся сведена к меркам земной жизни, если за ними ничего нет, если она такая же маленькая, ничтожная, как наша земля в этом бесконечно-разверзающемся космосе, в котором мы живем: пылинка — а в этой пылинке человек с его чувствами, мыслями. Да, человек больше, чем пылинка, но только если он сам себя не сроднит с этой пылинкой, если найдет в себе величину, глубину, которую только Бог может заполнить, такую глубину, которая всю вселенную может в себе вместить и еще остаться пустой, потому что в ней бесконечность, и она может быть только местом вселения Самого Бога...
   Любовь должна нас так раскрыть; если она этого не достигает, то делается мелкой, как пылинка. Конечно, мы не умеем охватить всех, не умеем охватить все; но мы должны раскрываться все больше и больше, а не закрываться, замыкаться, суживаться. Всех мы не можем и не умеем любить; но умеем ли мы любить любимых? Является ли наша любовь к тем, кого мы любим, благословением, свободой, полнотой жизни для них, или тюрьмой, в которой они сидят, как пленники в цепях?.. У пророка Исаии есть слово: «отпусти пленных на свободу» (Ис. 58:6). И каждый из нас скажет: «У меня нет рабов, я никого не держу в плену, у меня нет власти ни над кем», — и это неправда! Как мы держим друг друга в плену, как мы порабощаем друг друга! Какой узкой мы делаем жизнь друг для друга, и, страшно сказать, как часто это бывает из-за того, что мы человека будто «любим» и знаем лучше него, что составляет его счастье и добро. И как бы он ни стремился к своему счастью, как бы он ни стремился раскрыться, как цветок раскрывается на солнце, мы бросаем на него свою тень и говорим: «Нет, я лучше тебя знаю, каковы твои пути, каково твое счастье...». Как часто приходится слышать — может быть, не в таких словах, но по сути: «Боже, если бы этот человек меня перестал любить, каким бы я был свободным! Я мог бы жить, с меня спали бы цепи, началась бы жизнь...»
   Второй образ — рассказ из французской книги о том, как человек захотел создать земной рай4. Некто Киприан, прожив много лет среди дикарей на островах Тихого океана, страстно возлюбил землю, природу, жизнь, творческие силы этой природы и научился от местных жителей, как колдовством любви вызывать к жизни все живые силы порой иссохшей земли. Он возвращается к себе на родину, покупает клочок каменистой, безжизненной почвы и как бы окутывает эту почву своей любовью, вызывает в ней и из нее все живые, творческие силы. И почва, которая была мертва столетиями, начинает оживать, произращать травы, деревья, цветы, она становится как бы земным раем. И в этом озарении, в этом свете любви и животные начинают собираться, потому что там любовь побеждает их вражду, их взаимную злобу, их привычки, инстинкты; живут они, как в раю. Один только зверь остается вне этого рая — лиса. Она не хочет присоединяться к другим, остается вне. Киприан сначала думает о ней с состраданием: бедный зверь, не понимает, где его счастье! — и всячески призывает эту лису: Приди! здесь же рай!.. Но лиса не идет. Тогда он начинает на нее раздражаться; любовь к ней начинает потухать, и постепенно в нем рождается негодование и ненависть, ибо эта лиса — свидетельница, что его рай — не для всех рай, не всем хочется жить в этом раю. И он решает убить лису, потому что когда ее не будет, все звери, все растения будут соединены в том раю, который он искусственно создал своей любовью. И он лису убивает... Возвращается на свой участок — все травы засохли, все цветы вымерли, все звери разбежались...
   И вот это мы должны помнить: мы призваны создать мир и охватить его шире и шире любовью, но не такой, которая делает нас рабами искусственного рая, а любовью, которая может простираться все дальше, оставляя свободу тем, которые не хотят войти в наш рай. Это относится к нашей церковности; это относится к нашим семьям, к нашим дружбам, к нашим общественным устремлениям. Это ставит перед каждым из нас вопрос о том, как, каким образом он связан с теми, кто его окружает, и с жизнью. Опять-таки, всех охватить любовью мы не можем, но тех немногих, кого мы любим, мы должны любить иной любовью, чем любовь искусственного рая порабощенных существ.
   Вот мысли, с которыми я хочу вас теперь на какой-то срок оставить...

Беседа II

   Продолжая нашу беседу с того места, где мы оставили притчу, надо задать себе вопрос, который апостолы поставили Спасителю после одной из Его бесед: кто же тогда может спастись?.. Званые исключили себя из сообщества Христова, Божия, прильнули к земле, отказались от того, чтобы земля и небо соединились в одно. Кто же может спастись?
   Если присоединить к этой притче окончание подобной ей у другого Евангелиста, картина следующая. Пир готов. Званые отказались прийти, а хозяин, у которого сердце полно любви, открыто, который хочет, чтобы пир этот был пиром всея земли, посылает своих слуг по улицам и задворкам города, села, — звать нищих, хромых, убогих, чтобы пир наполнился радостью. Не его радостью, но радостью всех тех, которые неожиданно для себя окажутся там (Мф. 22:1—14).
   И вот встает вопрос: с чем эти нищие, хромые, слепые, увечные собраны и идут по дороге к царским палатам? Какие у них мысли? У нищих ничего ведь нет, что они могли бы принести хозяину дома: не могут принести ни цветка, ни подарка, не могут принести успеха в жизни, не могут принести добродетели — ничего не могут принести. Идут хромые, которые никогда в жизни не умели ходить твердой стопой. Идут слепые: их ослепила земля и они не сумели увидеть неба, — идут в сознании, что ничего у них нет: с чем же прийти, как их примут?.. Символ их состояния — это лохмотья, которыми они покрыты; как же их могут пустить в царские палаты грязными, вшивыми, в лохмотьях, проглядевшими всю жизнь, растратившими все, что им было дано от рождения?
   Верно, идут они с двоящимся чувством: с одной стороны, в сознании, что никакого права на гостеприимство этого хозяина они не имеют, с другой стороны — с мыслью, что покажись они только в дверях дворца или зажиточного дома — их же прогонят! Вся жизнь их этому научила; они знают, что таких, как они, гонят со двора, — чего же им ожидать? Заслуг нет, оправдания нет, ничего нет. Значит, единственная надежда — на милосердие, на то, что их пожалеют и ради жалости пустят. Но — жалей, не жалей — как можно их пустить? Ведь они все осквернят в этом доме!
   И вот они подходят к вратам; что дальше? В другом евангельском отрывке (Мф. 22:11—13) притча продолжается рассказом о том, как все уселись у стола, вошел хозяин, окинул взором собравшихся и вдруг обнаружил, что один из пришедших не одет, как сказано, «в брачную одежду», пришел на пир в своих лохмотьях. И хозяин разгневался и велел его прогнать.
   И тут другой вопрос: как же так, как это может быть? Кто из этих нищих, хромых, убогих, слепых мог придти на пир иначе, как в лохмотьях? Что случилось с ними — или с этим человеком? Каким образом они-то оказались облеченными в чистую, праздничную одежду, а он один в таком позорном рубище?.. Объясняется это той обстановкой, тем временем и местом, где Христос говорил Свои притчи. На Востоке, когда странники шли пешком, днями и днями, они приходили изнуренные, запыленные, в ободранной одежде в какое-нибудь местечко и искали себе приюта. И восточное гостеприимство было щедрым, несмотря порой на большую бедность: странников принимали с благоговением, омывали их ноги, омывали их тело, давали чистую одежду — не для того, чтобы они не осквернили дом, а для того, чтобы они отдохнули телом, душой, чтобы они ожили к новой, иной жизни.
   Верно, так и случилось с теми, кого слуги хозяина привели к его вратам: их приняли другие слуги — Ангелы Божии, омыли их, одели, с честью, жалостью, лаской ввели туда, где был приготовлен пир. И все с радостью, с благодарностью, с трепетным сердцем, в изумлении принимали эти заботы, эту неожиданную, незаслуженную ласку. А один, видно, кого тоже хотели омыть, одеть, отмахнулся от этой ласки и заботы и ответил: «Мне сказали, что здесь кормят, я есть хочу! Остальное мне не нужно: годами не мылся, всегда в лохмотьях ходил, — дайте мне попировать один раз в моей жизни!» И вошел он, как был; но хозяин велел его прогнать, — не потому что тот был в лохмотьях, а потому, что ему до любви, до жалости, до милосердия хозяина не было никакого дела. Хозяин был ему не нужен, ему нужен был накрытый стол...
   И вот, вопрос ставится перед нами очень круто: мы постоянно прибегаем к Богу — но в каком духе? Мы тоже нищие, мы тоже слепые, хромые, мы тоже износились и одеждой и душой. И нас зовет Господь: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я вас успокою» (Мф. 11:28). И мы приходим — но как? Не приходим ли мы часто, как этот человек в лохмотьях пришел и пробился к столу, потому что ему нужен пир, а не хозяин, нужна еда и питье, а не то Царство Любви, которое представляет собой этот Божественный пир? Не подходим ли мы слишком часто и к молитве, и к причастию именно так, ожидая себе от Бога пищи и питья: пусть Он дает, дает, дает... — а что мы сами сделали для того, чтобы сметь войти в Его хоромы, чтобы сметь быть там? Из притчи видно: от нас не требуется, чтобы мы были чем-нибудь богаты; а в Ветхом Завете есть место, где говорит Господь: «Чадо, дай Мне твое сердце», (Притч. 23:26) — все остальное уже Мое... Да, все Его; но сердце человека, его любовь, его благодарность, его благоговение во власти самого человека, и никто, даже Бог, не в силах заставить человека любить, благоговеть, быть благодарным. Потому что любовь и все, что из нее рождается — это предельная свобода.
   Как мы подходим к Богу? Разве мы не бежим к Нему каждый раз, когда нам холодно в стылом мире и голодно в обездоленности нашей? А дальше, потом — что? Не входим ли мы к Нему в лохмотьях сознательно? Нищие шли в ужасе, что в таком виде предстанут перед своим господином, царем; а мы, когда становимся на молитву, неужели просто стоим, как нищие у врат богатого, или стучимся бесстыдно в двери того, кто может дать, но кому в лицо мы не заглянем, а только будем смотреть, что его рука уронила в нашу руку?.. Как подходим мы ко святому Причащению: в сознании ли, что мы — действительно нищие до конца, и не то нам дорого, что нам будет дано, а дорого, что есть Кто-то, Кто нас так любит, что мы можем прийти, словно блудный сын, обнищав, все растратив, и встретить любящего Отца, родной дом?..
   Нам надо об этом думать, потому что стать домочадцами не значит прийти туда, где кормят, где тепло, где мы под защитой; быть домочадцами значит влиться в семью и разделить с этой семьей все, чем она живет, — не хлеб и пищу, не тепло, а смысл жизни этой семьи. И когда мы молитвенно приходим к Богу, когда в причащении Святых Таин мы приходим к Нему, мы приходим к Единому в Троице славимому Богу, Который есть Бог любви, Бог крестной любви, Бог Воплощения, Бог, Который Сына Своего не пожалел ради тех, кто зло, бессовестно Ему изменил, кто не только был потерян, но ушел по своей воле и жил по своей воле.
   Так ли мы идем к причащению? Приняв крещение, мы сами непосредственно (или за нас — действительно любящие нас люди, верящие в наше благородство) обязались быть живым присутствием Христа среди людей, Его милосердием, Его любовью, Его готовностью жить и умирать ради других и ради Бога, — а не только жить благодаря тому, что Христос умер на Кресте: Ему — смерть, нам — жизнь... Это не христианский девиз, это богохульство. А мы так часто живем, будто это наш девиз... Бог нас ни к чему не обязывает, в том смысле, что Он не ставит условий: Он нас любит без-условно, ценой Своей жизни и смерти и сошествия во ад. Но есть ли в нас хоть какая-то искра благородства, есть ли в нас хоть какой-то луч благодарности? Если в нас есть сколько-то благородства — неужели мы не можем отозваться всей жизнью на то, что Бог Собой представляет, и на то, что Бог для нас, людей, сделал и делает изо дня в день? Если в нас есть какая-то доля благодарности, способности быть благодарными — неужели мы не можем сознательно, сурово по отношению к себе строить жизнь, которая могла бы быть для нашего Бога радостью о том, что не напрасно жил и умирал Христос, что весть об этом потрясла наши души и мы жизнью это доказываем?
   Есть отрывок в Евангелии (Мф. 18:23—34), где говорится, как человек был должен крупную сумму денег царю; так как он не мог выплатить свой долг, велено было продать его в рабство вместе с семьей. Но он бросился на колени перед своим царем и умолил дать ему время, обещал все выплатить, и царь его простил. Но выходя от царя, этот человек встретил собственного должника, который был ему должен ничтожно малую сумму денег; он схватил его и стал требовать долг, стал требовать от суда, чтобы этот человек был принужден немедленно все ему выплатить. И когда об этом узнал царь, он велел своего должника бросить в темницу. О чем это нам говорит?
   Перед лицом того, что для нас сделал Бог, Кто Он в нашей жизни, мы должны Ему все без остатка. От Него мы получили бытие, от Него мы получили жизнь. Им нам даровано знание Его Самого. На нашу измену, повторную и постоянную, Он отвечает Воплощением, жизнью, смертью Своего Сына; на постоянную нашу неверность Он отвечает Своей непоколебимой верностью. Все, что у нас в жизни есть — и тело, и душа, и ум, и сердце, и воздух, которым мы дышим, и пища, которую мы едим, друзья и родные — все от Него; мы обязаны Ему всем, мы Его должники до конца. Он долга от нас не требует, — Он ждет от нас ответной любви и творческой, именно творческой благодарности. Не просто благодарности сердца или памяти: «Спасибо Тебе, Господи!..» — а такой творческой благодарности, которая создавала бы для людей вокруг нас то чудо Царства Божия, Царства любви, взаимной заботливости, к которому все мы призваны. А вокруг нас люди, как тот должник, немного задолжавший своему знакомому, нам «должны» что-нибудь: забывают нас, обижают нас, унижают, — что только не делают. Но если бросить на весы все это — и то, что для нас представляет Бог, дивный, святой, вечный и готовый нас считать Своими дочерьми и сыновьями, Своими родными детьми, и все, что Бог нам в Своей неописуемой любви и щедрости дает, то по сравнению с этим все, чем мы можем быть обижены жизнью и людьми, делается таким малым! Нет сравнения между нашей «чуткостью», болью, которую мы чувствуем, унижением нашей гордости, и тем, что Бог есть и что Бог дает.
   Бог ничего от нас не требует для спасения, кроме одного, — и это много раз выступает в Евангелии. Я вам дал один пример, есть другие; но я имею в виду два евангельских отрывка. Первый — Молитва Господня, «Отче наш». Все зависит от Бога: «Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя; хлеб наш насущный даждь нам днесь;.. не введи нас во искушение; избави нас от лукаваго» — всего этого мы просим: «да будет»... Но одного мы просим с очень для нас ответственным условием: «Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим»... И Христос об этом повторно говорит: какой мерой вы другим мерите, такой вам будет отмерено... (Мф. 7:2). Здесь мы берем наше спасение в собственные руки. И в Нагорной проповеди среди заповедей блаженства есть одно блаженство, которое зависит от нас: «Блаженны миротворцы» (Мф. 5:9). Мы должны творить мир, — творить мир не из себя, но творить его из дара Божия. Все остальные блаженства как бы даны; это блаженство — в наших руках. Здесь как бы грань, которую нам надо пройти, чтобы быть Божиими.
   И поэтому Евангелие — благая весть о том, что спасение пришло, что спасение не только при дверях, но С НАМИ БОГ, в нашей среде, мы Ему уже свои, как говорит апостол Павел; и не только в смысле «свойственники», но мы Ему родные. Христос называет нас «братьями», «сестрами» Своими; и в Нем, через Него, потому что мы Его братья и сестры, мы делаемся родными детьми Бога и Отца... Мы — свои Богу; как же на это не отозваться благодарностью — активной, живой, творческой, если нужно — жертвенной? И если мы не отзываемся, если все Евангелие, как говорится в каноне преп. Андрея Критского, бессильно против нашей косности, то что может нас разбудить? Если мы на это не можем отозваться благодарностью, то мы ни на что не способны отозваться иначе, чем мгновенным переживанием, минутным умилением — и все.
   Как было бы страшно, если бы в конце нашей жизни мы оказались такими, как тот нищий, который вошел в царские палаты есть и пить, которому никакого дела не было ни до окружавших его нищих, ни до слуг, все ему предлагавших, ни до самого хозяина, который просто по любви ему предложил стать домочадцем из бродяги... Апостол Павел говорит, что мы странники на земле. Он не говорит «бродяги». Странники — да, потому что наша родина на небе, то есть не где-то за тучами, а там, где Бог, в Царстве любви жертвенной, творческой, крестной, радостной. А на земле, да — мы странники; но не только. Опять-таки, как Апостол говорит, мы посланы Богом на землю проложить путь этому Царству Божию; мы посланы на землю уготовать путь Господень в каждом сердце, в каждом уме, в каждой воле, в каждой обстановке, среди всех событий, и чем они страшнее, тем больше нужно наше присутствие, если мы верны своему призванию.
   И вот, поставлю еще раз тот же самый вопрос: а мы? А я? А каждый из нас?.. Неужели мы относимся к Богу только как к источнику всех благ? Конечно, это так, конечно, Он источник всех благ. Но неужели Он для нас только неистощаемый источник благ, к Которому можно обращаться, пока жизнь держится в нас, и не подумав поблагодарить Его? А когда мы спрашиваем, как благодарить, Христос ясно, определенно отвечает: что вы сделали одному из этих малых, которые вас окружают, вы сделали Мне... Ответ простой, цельный, без трещины, его не разложишь, его не обойдешь. Христос не напрасно сказал: Я пришел принести меч, — меч, который разделяет свет от тьмы, правду от неправды, любовь от нелюбви, меч, чистый, как сталь. И Евангелие Божие действительно как меч; это не книга утешений, это книга творческой радости или осуждения. И все мы стоим перед этим: что для меня представляет эта благая евангельская весть? Как я на нее отзываюсь? — не в словах, не в чувстве, не в мыслях, а всей жизнью, и не только поступками, но целокупностью моей личности?..
   И об этом нам надо спешить думать, так же как надо спешить творить добро. Спешить думать, потому что через несколько дней — Рождество Христово; мы можем принести в дар Христу новое понимание, новую готовность, положить «начало благое», о котором говорится в вечерних молитвах, вот теперь. И надо спешить делать добро, потому что одно мгновение — и уже поздно. Не поздно быть под Божиим крылом, но поздно Ему показать, что не напрасно жил и умирал Христос... В восемь часов вечера сын оставил больную, но бодрую, спокойную мать живой; когда вернулся, она лежала уже холодная. Вот что может случиться, вот что случилось с рабой Божией Елизаветой, которая сейчас лежит в гробу тут, в храме, рядом с нами. Простились на какое-то количество часов — и на земле никогда не встретятся: стало поздно. И поэтому когда прав. Иоанн Кронштадтский, повторяя слова апостола Павла, нам говорит: Спешите, спешите творить добро! — не надо оставаться глухими. Одно мгновение — и по отношению к этому человеку уже никто не сможет сказать доброе слово, совершить добрый поступок: поздно!.. Те из вас, кто знает и любит Достоевского, наверное, помнят в «Братьях Карамазовых» его короткую, с полторы странички, главу «Рассуждения об аде»5. Для него ад в слове «поздно»: ты уже в вечности, времени больше нет, и стало поздно, и навсегда...
   Задумаемся над этим в течение следующего получаса, а затем помолимся вместе, и я, как сумею, произнесу нашу общую исповедь перед Богом в контексте того, что я сейчас говорил. А каждый из нас, во время исповеди ли, в то ли время, когда мы будем теперь молчаливо сидеть перед собственной совестью, перед собственной жизнью, перед собственной смертью — задумаемся крепко, глубоко; и придет время, когда мы переменимся. Но это надо делать изо дня в день, это надо делать с постоянством, это надо делать мужественно, бесстрашно, жестоко по отношению к себе. И только когда мы доведем до самых глубин нашей души этот ужас и эту надежду, которые переплетаются в одно горение перед Богом, мы сможем переменить нашу жизнь так, как ее меняли издревле и сейчас меняют люди Божии, — святые.
   Беседы на Рождественском говении 3 января 1981 г.

РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ПУТИ К ПАСХЕ

Беседа I

   Мы находимся у преддверия Великого поста, и на грани между подготовительными неделями, которые только что пронеслись, и самим Великим постом стоит Прощеное воскресенье, день, когда мы должны бы, уже приготовленные окончательно и бесповоротно, примириться с Богом, с самими собой и со всеми людьми вокруг нас. Подготовительные же недели, как я говорил в течение всего этого времени, заставляют нас глубоко заглянуть в самих себя. Я напомню вам, о чем шла речь.
   В день, когда мы вспоминаем слепого Вартимея (Мк. 10:46—52), мы должны задуматься над тем, как глубока, порой беспросветна бывает наша собственная слепота, как видимое ослепляет нас к невидимому; как отсутствие привычки честно и бесстрашно заглядывать в собственную душу лишает нас возможности видеть себя такими, какими нас видит Бог, или даже такими, какими нас видят люди; как непривычка прислушиваться к голосу собственной совести отнимает у нас возможность познать себя даже из того, что мы сами могли бы сказать о себе. И вторая черта этого рассказа заключается в том, что Вартимей искал помощи и исцеления в течение всей своей жизни, обращался, несомненно, ко всем, на кого мог хоть сколько-то понадеяться — и ни один человек его не исцелил. Только встреча со Христом вернула ему зрение. Христос оказался единственным, Кто мог дать ему прозреть. И вот в течение всей этой недели мы должны были задумываться над тем, насколько и каким образом мы слепы, ставить перед собой вопрос о том, насколько мы не видим собственной слепоты, воображаем себя зрячими, и насколько наше обычное понимание самих себя не соответствует реальности во свете Божией правды, Божией истины. За эту неделю мы должны были обратиться ко Христу и сказать: «Я слеп. Ты — единственный Свет миру — просвети! Просвети мои очи духовные, дай мне зреть жизнь, самого себя, других — так, как Ты видишь и меня, и жизнь, и окружающих меня людей...». От этого мы не прозрели бы до конца, но мы пришли бы в полное сознание того, до какой степени мы слепы, и поняли бы, что если нас не исцелит Сам Спаситель Христос, то никто нас не исцелит, потому что окружающие нас все более или менее слепы, и все люди видят друг друга не во свете, а в полутьме. Вы, наверное, помните рассказ о том, как Христос исцелил другого слепого, как Он помазал ему глаза и спросил: Что ты теперь видишь? — и тот Ему ответил: «Я вижу проходящих людей, как деревья» (Мк. 8:24). Вот так мы видим друг друга. Редко-редко нам дается чудом отрешиться от себя самих и увидеть человека, какой он есть. И какой он есть — мы видим двояко. С одной стороны, мы видим в нем образ Божий, его вечную несмываемую красоту, с другой стороны, мы видим, порой с болью и ужасом, как этот образ осквернен и изуродован, — словно мы смотрим на икону, которая была обезображена, лишена своей первобытной красоты и славы.
   Второе воскресенье напоминает нам о Закхее (Лк. 19:2—11). Человек богатый, знатный, но малого роста, он искал видеть Христа. Мы не знаем, что его побуждало, но едва ли простое любопытство, потому что оно не позволило бы ему перенести насмешки, шутки, смех окружающих людей. Представьте себе: живущий в небольшом городке богатый и знатный человек, уважаемый всем городом — вдруг, как мальчишка, взбирается на дерево. Сколько вокруг него было насмешек!.. Но Закхею было так важно увидеть Христа, хоть заглянуть Ему в лицо, что он пренебрег всем этим и победил тщеславие не каким-то подвигом, борьбой, а полным безразличием к тому, что могут о нем думать люди — так для него было важно, так необходимо лицезреть Спасителя. И он Его увидел. Изо всей толпы Христос приметил только Закхея, потому что тот своей устремленностью к Нему победил в себе всякий страх перед людьми, всякий ложный стыд, перенес насмешки, поругания — лишь бы увидеть Христа. И Христос его призвал и остановился в его доме.
   Тщеславие, как говорит преп. Иоанн Лествичник, это дерзость перед Богом и трусость перед людьми... Тщеславие — это такое расположение, при котором мы не считаемся с тем, что может Бог думать о наших поступках, словах, о нашей жизни, о нашей личности, и обращены только к тому, как отзываются о нас люди. Тщеславный человек живет в страхе перед человеческим судом, и это лишает его всякого страха Божия. Это состояние не только опасное, но очень страшное, потому что еще один шаг — и за тщеславием последует гордыня.
   Гордыня — это сознательное отношение к себе самому как к последнему судии, как к тому, над которым нет ни Божиего, ни человеческого суда; и это состояние, слава Богу, очень редкое среди нас. Но тщеславие нас всех в той или другой мере держит в плену. Отцы говорили о том, что тщеславие — последний враг, который может быть побежден подвигом, святостью, когда в конечном итоге ничей суд, кроме Божиего, для нас не имеет значения. Не в том смысле, что мы презираем человеческое мнение — ведь человек, наш ближний часто судит о нас, как Бог судит: видит в нас зло, неправду, слабость нашу и нам ее являет; а в том, что только превзойдя это состояние, мы можем стать перед лицом Христа и поставить Ему вопрос: «Что Ты, Господи, обо мне думаешь? каков Твой суд? не мой, даже не суд моей совести, а Твой совершенный суд, рожденный из Твоего совершенного видения меня, какой я есть?..».
   Но рассказ о Закхее на этом не кончается. Христос приходит в его дом, и Закхей, приняв Христа, Ему говорит, что всю свою жизнь выправит: не только свои долги оплатит, но все, чем он других обошел, он исправит. Вот второй вопрос, который этот рассказ ставит перед нами. Да, предположим, что мы хоть на мгновение выбрали Божий суд и прошли мимо человеческого суда. Но какие плоды мы приносим от этого? Является ли такая перемена нашего внутреннего строя или состояния началом новой жизни? Она может стать началом новой жизни, только если, осознав, что над нами есть Божий суд и что человеческий суд или мнение обманчивы, мы начинаем решительно жить по-Христову. То есть если, услышав весть о Его Евангелии, благую весть об истинной жизни, мы изменяем свою жизнь так, чтобы соответствовать именно ей.
   И Иоанн Креститель, и Сам Спаситель говорили: «Покайтесь» — то есть оторвитесь от земли, от соблазна, от порабощения всему земному, и вперите свои глаза в Бога и идите к Нему... Но, — говорил Иоанн Креститель, — на пути «принесите достойные плоды своего покаяния» (Мф. 3:8; Лк. 3:8). Плакаться недостаточно, признавать свою вину недостаточно, — надо исправить свой путь. И не только свой путь выправить, но исправить по отношению ко всем людям, которые от нас пострадали, все то, что может быть исправлено. Это могут быть материальные, денежные долги, это могут быть наше поведение, наши собственные чувства и мысли по отношению к тем или другим людям. Все должно быть пересмотрено, и каждая вещь должна быть выправлена. Говорить о том, что человек покаялся, когда его жизнь не только не изменилась в будущем, но не исправила и прошлое, совершенно напрасное дело. И когда мы думаем о наступающем Прощеном воскресеньи, мы должны именно над этим задуматься. Иначе произносимые нами слова: «Прости меня Христа ради!» и ответ: «Бог простит!» являются просто ложью, лицемерием, пустотой. Легко просить прощения у человека, которого, как ты чувствуешь, ты не очень обидел, который легко тебя простит, пожав плечами. Но раньше чем просить прощения, мы должны перед собой поставить вопрос: как глубоко я этого человека ранил — не в моих глазах, в его глазах и в Божиих глазах? Как глубоко я этого человека ранил, что я ему сделал?.. И с другой стороны, когда к нам обращается человек и просит прощения, мы также должны перед собой поставить вопрос: как я им был унижен? что он сказал или сделал, от чего моя душа еще не исцелена, от чего во мне кипит негодование, от чего горечь пронизала мою душу и сердце и ум, от чего у меня нет воли ему служить, как брату, как ближнему, по-евангельски?.. Эти вопросы мы должны ставить себе заранее, а не в мгновение, когда человек подходит, — тогда уже поздно. Мы должны быть в состоянии и просить прощения, но уже принеся какой-то плод нашего покаяния, и давать прощение с сознанием того, что наше слово «прощаю» нас исцеляет, является концом ссоры, розни, что это полное, истинное примирение.
   А примирение достигается только ценой окончательного отказа от себя самого. Христос нас потому мог примирить с Богом, что Он Свою жизнь отдал. На кресте Он смог сказать: «Прости им, Отче, они не знают, что творят!» (Лк. 23:34). И каждый из нас должен рано или поздно осознать, что только ценой, порой очень большой ценой мы можем заслужить прощение, и порой такой же большой ценой мы можем себя победить и одарить человека прощением, так, чтобы ничего больше не осталось между нами, кроме жертвенной, крестной взаимной любви.
   Но простить не обязательно значит забыть. Не в том смысле, чтобы сохранить в памяти совершенное зло, а чтобы запомнить, что в этом человеке, которого я простил, есть некоторая слабость, может быть, еще не исцеленная, которая, если ему только дать повод, может вылиться в новую обиду, новое падение. И человека, которого мы простили, мы должны оберегать от всего того в нас самих, что могло бы его привести к новому гневу, новому греху. И то же самое относится, конечно, к нам самим. Мы должны научиться познавать в себе эту слабость, которая сделала возможным с нашей стороны нанесение обиды, унижения, боли, осквернения другому человеку, и за ней следить все время, чтобы она не прорвалась новым грехом. Вот о чем говорит нам рассказ о Закхее.
   Дальше идет притча о мытаре и фарисее (Лк. 10—14). Кто из нас посмеет сказать, что он не фарисей? Кто из нас не ведет себя внешне так, чтобы заслужить человеческое внимание и уважение, и не чувствует при этом, будто он их достоин? Кто из нас, как мытарь, дойдя до дверей храма и сознавая, что это Божий удел, что это место освященное, дом Божий, что Хозяин этого дома — Господь и Бог наш, и что ничего в этом доме не может происходить чуждого или отвратного Богу, — кто из нас остановится и подумает: я не имею права вступить в этот священный предел? Как легко мы входим в церковь, быстро крестясь и обращая внимание не на Бога, а на разные мелочи: покупаем свечи, кланяемся знакомым... Разве нас охватывает трепет, ужас, который должен бы нас бросить на колени со словами: «Господи, я не имею права стоять перед Твоим Лицом!». Да, мы дети Божии; да, Он нас принимает. Но то, как мы приняты любовью, нас только обязывает к большему, а не освобождает от должного. Поэтому задумаемся над этим.
   Когда я говорю о доме Божием, может быть, надо бы сказать и о наших встречах с людьми. Каждый человек является иконой, образом Божиим, каждый из нас — обиталище, как бы храм Святого Духа. Как мы друг ко другу относимся и физически, и в мыслях, и в чувствах, и в общем нашем поведении, и как бы в основном нашем отношении друг ко другу? Видим ли мы друг во друге святыню? Нет, конечно не видим... Но это показывает меру нашей слепоты, это показывает, как мы далеки от обладания тем, что апостол Павел называет «умом Христовым» (1Кор. 2:16): способность мыслить, как Христос, чувствовать, как Христос, видеть так, как Он видит, Его глазами, оценивать все Его меркой... Каждый человек является храмом Святого Духа, каждый человек является иконой Самого Христа, Бога Живого, и каждый человек, христианин, крещеный, причащающийся Святых Таин, является как бы воплощенным присутствием на земле, в истории, в этот наш день, Самого Христа. Ведь причащением Святых Таин мы приобщаемся и к освященному человечеству Христа, и к Его Божеству. Зачаточно, постепенно, то больше, то меньше, в зависимости от нашей греховности, мы делаемся «причастниками Божественной природы» (2Пет. 1:4). Видя человека, мы в каком-то отношении можем сказать, что мы видели Самого Христа Спасителя. Как трепетно должны были бы мы относиться к каждому отдельному человеку! Если этот человек является изуродованной иконой, оскверненной святыней, опустошенным храмом, с каким ужасом — но трепетным ужасом, не с отвращением, а именно с трепетом, — должны были бы мы к нему относиться! Вот о чем нам говорит (между прочим, конечно) притча о мытаре и фарисее.
   А дальше богатейшая притча о блудном сыне (Лк. 15:11—32). Она нам говорит о каждом из нас, но в контексте падения человека, отпадения его от Бога, потери Бога. Каждый из нас призван в отчем доме быть в таком общении с Богом, как дети — с любящим, мудрым отцом, который всю жизнь отдал на то, чтобы о них заботиться. И кто из нас мог бы сказать, что все дары, которые ему дал Господь — и ум, и сердце, и волю, и все дарования, которые этими дарами обусловливаются, приобретаются, он посвящает тому, чтобы вырасти в полную меру роста Христова, стать в полном смысле Его образом на земле? Каждый из нас берет эти дары и говорит Богу: «Спасибо (а порой и этого не скажет), что Ты все это мне дал, а теперь я этим воспользуюсь для себя. Ты мне дал Божественную силу — я ее употреблю на свою пользу. Уйду, куда глаза глядят, буду наслаждаться всем тем, чем только могу насладиться, и ради этого истрачу, расточу все эти дары...» Каждый из нас в каком-то смысле, не словами, а поступками, настроенностью своей говорит Богу: У меня вся жизнь впереди, с Тобой я успею побыть; дай мне насладиться землей. Я купил участок земли, она моя. Я из нее сотворен и теперь ею обладаю, я над ней имею власть. Я ее буду возделывать, заставлю ее принести плоды, которыми я воспользуюсь... Я купил пять пар волов, у меня дело на земле, мне некогда на небо смотреть. Когда настанет старость, когда уйдут силы, тогда я успею, а сейчас дело не терпит; подожди! Ты вечен, жди, чтобы Твое время пришло... Я женился, мое сердце полно моей радости, некогда мне заниматься Твоей... Мы так грубо не говорим, но мы так бессовестно живем.
   В рассказе о блудном сыне замечательное сопоставление: как он поступил с отцом, так поступают с ним друзья, знакомые. Он отвернулся от отца: «мне некогда ждать, чтобы ты умер, к тому времени моя молодость пройдет. Сговоримся: умри как бы для меня, дай мне то, что мне досталось бы после твоей смерти, и забудем друг о друге...». А в стране далекой, в стране чужой, пока у него было богатство, украденное как бы, вырванное из жизни отца, вокруг него роились люди. Но когда этого богатства не стало — отцовского богатства, не его, потому что сам он был совершенно беден, наг, пуст, — все от него отвернулись так же, как он отвернулся от отца. Разве это не бывает с нами, когда мы не в Бога богатеем?.. И настал для него голод, физический голод и другой: голод одиночества, оставленности, отверженности. И тогда он вспомнил, что есть одно место, где он не отвержен, одно место, которое было домом для него, родным домом, и что где-то есть отец. Он стал недостойным сыном, но отец до конца остался достойным отцом. Физический голод и нужда и одиночество его заставляют прийти в себя, вспомнить об отчем доме, и он отправляется в путь с покаянием: «Прости! Я недостоин быть твоим сыном, я согрешил и перед небом и перед землей, прими меня, как одного из твоих наемников...» Но в течение всего пути он повторяет эти слова, обращая их не к какому-то чужому работодателю, а к тому, кого он все-таки продолжает называть отцом, к тому, кто поступил с ним действительно по-отечески, кто его не только родил в жизнь любовью, но кто, всю жизнь отдав для него, согласился как бы и умереть ради него, перестать существовать, лишь бы сыну было хорошо.
   Разве это не наш путь? Кто из нас может сказать, что это непохоже на него?.. И отец ждал, потому что сам-то остался отцом, хотя сын перестал быть ему сыном в полном, настоящем смысле слова, в том смысле, в котором Сын Божий остается Сыном Отца Своего и в «стране далече». Потому что в нашу страну, в нашу юдоль плачевную Он пришел умирать за нас, жизнь Свою дать за нас. И когда блудный сын обращается к отцу с просьбой, вернее, с покаянием, отец не дает ему даже сказать: «Прими меня, как наемника»; потому что сделок с Богом не бывает. Мы не можем перестать быть сыновьями, дочерьми Божиими и стать Его рабами или наемниками, — рабами, которые работают из-за страха, или наемниками, которые работают только за плату. Мы не можем перестать быть тем, чем мы являемся для Него — Его детьми. И только покаянием, только возвращением к Нему — но опять-таки, творческим покаянием, не плачем «на земле далече», а возвращением к Нему — мы можем быть Им приняты. Бог не мирится с нашим падением. Бог не принимает нас на новых началах: «Ты был Мне сыном, теперь стань Мне работником». Бог требует от нас, чтобы мы были сыновьями и дочерьми Его. Отец останавливает своего сына, прежде чем тот попросился стать наемником; он зовет слуг и призывает их принести сыну прежнюю его одежду, вернуть ему старое достоинство, и радуется его возвращению... Мы часто думаем, что возвращение нам дается легко, что достаточно сказать: «Господи, прости!» — и вернуться. Неправда! Надо пережить голод, который нас делает чужими этой чуждой Богу земле, не той земле, на которой мы живем, а земле греха, отчужденности, области отчужденности от Бога. Только оторвавшись от нее, можем мы вернуться домой.
   А старший сын? Он говорит отцу: «Я тебе был верен всю жизнь». Разве мы можем это сказать? Он, как фарисей, был верен, только он никогда сыном не был, в нем не было любви к отцу. Он был действительно от рождения сыном, а по призванию — рабом, работником. Как бы нам не стать такими: благочестивыми, «достойными» — и не детьми Божиими...
   В прошлый раз я говорил и о Страшном суде. Суд этот страшен не из-за наказания. Когда человек наказан, он как бы чувствует, что отплатил свое, что совершенное им зло теперь изглажено наложенным на него страданием. Страшен этот суд тем, что рано или поздно мы перед своей совестью или перед Лицом Господним поймем, что все, чем мы жили, было пусто содержанием, что это была мишура, пена, но что реальности в этом не было; что единственный смысл жизни был в уподоблении Христу, приближении к Нему, служении — и что мы все это пропустили. И то мгновение, когда человек это обнаруживает — самое страшное мгновение.
   Завтра мы будем погружаться мыслью в плач Адамов. Да, Адам заплакал горькими слезами в момент, когда вдруг стал чужим Богу. Бог чужим для него не стал; Бог остался ему Отцом, но Адам оказался в пустыне, там, где только воспоминание о рае; и чем ярче это воспоминание, тем горше, тем острее страдание. В это мгновение он понял, он уловил, что значит быть с Богом или быть без Бога. В жизни каждого из нас бывает такое мгновение, когда вдруг мы чувствуем, что потеряли самую сущность жизни. Это бывает разно. Это бывает в разный возраст, мы этого иногда даже не замечаем с такой яркостью, с которой описывается плач Адамов. Но каждый из нас, если обернуться назад, может вспомнить о том, как в какой-то момент потухла радость. Не детская, не наивная радость, а зрелая, глубокая; как она была потушена одним словом, одним действием, в мгновение ока, словно мы ее убили выстрелом, кинжалом, вывели Бога из области нашей жизни.
   У нас всего несколько часов для того, чтобы над всем этим задуматься, потому что завтра нам будет дано в последний раз перед началом поста, который нас ведет к Страстным дням, продумать все это и решить: какова будет моя жизнь, буду ли я продолжать прозябать, ползти, или с решимостью оторвусь от того, что меня держит пленником, и буду искать свободы во Христе? Хомяков определяет свободу как состояние того, кто «стал самим собой». Но не таким, какими мы знаем друг друга и себя самих, а подлинно, истинно самим собой: светящейся, очищенной иконой Христа; больше того: храмом Святого Духа; больше того: в каком-то смысле, через крещение и причащение — воплощением, присутствием Христа.
   Сейчас у нас будет три четверти часа для того, чтобы в полном молчании задуматься над самими собой. Просмотрите свои души, просмотрите свою жизнь, подумайте о том, что вы можете сделать и чем вы можете стать, и будьте готовы завтра подойти к тем людям, которых вы ранили, и попросить прощения. Если подойдет к вам кто-то, кто вас ранил, либо найдите в себе мужество простить — но простить истинно, либо найдите в себе более, может быть, страшное мужество сказать: «У меня нет сил тебя простить. Помолись обо мне, чтобы я достаточно исцелился и был в состоянии простить тебя — не словом, а всей глубиной своей души...»

Беседа II

   После первой недели поста, когда читается канон Андрея Критского и мы проходим через все возможные моменты Ветхого Завета, человеческого падения, человеческой надежды, Божиего воздействия, наступает воскресенье, которое называется Торжеством Православия. И так легко нам почувствовать, что это день нашего торжества, что это день, когда мы, православные, на Божией стороне, когда, поскольку мы православные, мы в особенном положении, ибо Православие как чистота учения Христова, как совершенный образ духовной жизни восторжествовало хотя бы в нашей жизни. И вот от этого представления нам надо сразу отделаться. Торжество Православия, в сущности, не торжество православных над инославными, даже не торжество над человеческой потемненностью, это торжество Божие над нами самими. И как мы должны быть благодарны Богу за то, что Он нас взыскал таких, какими мы являемся: в полутьме, полуслепые, тщеславные, бродящие по чужой стране, минутами к Нему бросающиеся, а потом снова Ему изменяющие, не понимающие величия ни Его, ни нас самих, ни ближнего нашего, забывшие или забывающие те изумительные моменты, когда мы близки к Богу, потому что Он к нам приблизился, порой в ответ на то, что мы тоскуем по Нему, даже не зная, по чему мы тоскуем, а порой — потому что Он приходит к нам, чтобы нас разбудить, оживить. И вот настает момент, когда мы видим, как Бог в течение всей истории человечества пробивался через тьму, через бесчувствие, через измену и находил среди людей верных последователей Себе, которые давали Ему приют на земле, предательски врученной под владычество Его противника сатаны.
   Когда я упоминал о мытаре и фарисее, я говорил о том, что храм — это дом Божий, место, где Бог хозяин, место, где Он живет и куда мы допускаемся по Его милости. Это одна из поразительных вещей, которую мы перестали ощущать, которую ранние христиане, вероятно, переживали очень сильно, глубоко: что на земле, на которой Богу нет места, в обществе человеческом, где Он нежеланный, откуда Он исключен, есть какие-то люди, которые дают Ему приют. Земля, на которой мы живем, вся предана человеческому произволу, но некоторые места на ней, — храмы, — все-таки Ему принадлежат, это места прибежища для изгнанного Бога. И в этом отношении между Богом и нами какой-то удивительный союз. Какие-то люди, которые остались Ему верны, которые не побоялись стать на Его сторону, которые хотят, чтобы Он стал полностью Хозяином жизни и Строителем мира — в этом мире Ему дают приют. Человеческая вера дает Богу место в человеческом обществе и на земле. Разве это не изумительно? Разве это не может нас наполнить глубоким умилением, благоговением — и ужасом? Бог странник, Бог — изгнанник, и есть у Него место прибежища, которое Ему предлагается человеческой верой. И Торжество Православия в этом контексте — это Божия победа над человеческими живыми душами.
   Но какая победа? Когда мы думаем о победах, которые одерживают властители мира, эти победы ведут к порабощению побежденных, подчиняют их, делают подвластными. Победа Божия, наоборот, освобождает нас от рабства, — от рабства нашим собственным страстям, от рабства нашей слабости, немощи, от рабства страху. Закон Христов — закон свободы; Христос — Освободитель; победа Христова — наша свобода. И Торжество Православия — это день, когда мы с изумлением можем думать о том, что Бог всякого, кто к Нему обернется, может сделать свободным, самобытным существом, укорененным в Божественной свободе. Вот начало поста.
   Не напрасно пост на некоторых западных языках называется словом, которое в наших церковных песнопениях обозначается как весна духовная. Весна, Lent6. Это начало жизни, это момент, когда жизнь пробивается, начинает крепнуть и доходит до своего торжества в Воскресении Христовом. Но — Боже! — какой ценой! Это не постепенное раскрытие свободы, не постепенное вырастание. Торжество Православия, провозгласившее нам Божию победу, говорит нам также о том, какой ценой эта победа одержана. Бог стал человеком, Он приобщился тварности, Он стал человеком в падшем мире и приобщился всем трагическим, разрушающим жизнь последствиям человеческой отчужденности от Бога, всем последствиям греха, — не греху, а именно его последствиям. И эти последствия — не только голод, не только усталость, не только холод, а в области человеческих отношений — не только одиночество, отверженность; это — в последнем, в конечном итоге — смерть.
   Но что такое смерть? Откуда она может явиться? Единственный источник вечной, неумирающей жизни — это Бог. Как нам говорит Священное Писание, смерть вошла в мир через грех. Только потому человек стал смертным, что он оторвался от Бога. И Сам Бог, ставший человеком, избирает путь полного общения, полной общности судьбы с нами, людьми. Он не рождается смертным, Он не умирает от Своей смертности. Церковная песнь нам говорит: «О Жизнь вечная, как Ты умираешь»? «О Свет вечный, как Ты угасаешь»? Святой Максим Исповедник говорит о том, что и в человечестве Своем Христос был бессмертен, потому что не может умереть человек, который всецело един с Богом... Что же случается? Случается что-то более страшное, нежели наша смерть. Христос вольно разделил всю нашу судьбу. Он стоит перед людьми непреклонно, бескомпромиссно заодно с Богом; и человечество, не только неспособное, но не желающее путей Божиих, не желающее пожертвовать своими путями ради того, чтобы выбрать только Божий путь, Его отвергает; Христос должен умереть вне человеческого града, потому что Он отвержен отпавшим от Бога человечеством. Но Он ни в какое мгновение не отделяется от человека, от человечества. И для того чтобы разделить «до конца человеческую судьбу, отверженный людьми, распинаемый ими, Он должен приобщиться к последнему ужасу человеческой судьбы — богооставленности, или вернее, утрате, потере Бога. «Боже Мой! Боже Мой! Зачем Ты Меня оставил?» (Мф. 27:46). В этот момент в Своем человечестве — не в Божестве Своем, — в Своем человеческом сознании Христос приобщается ко всей обезбоженности отпавшего от Бога мира, и от всей этой нашей обезбоженности, нашего сиротства, нашей потери Бога умирает на кресте... Это — Торжество Православия. Это торжество Божественной истины на земле, но не в словах, не в литургических формах, а в каких-то очень страшных сущностях. И когда мы празднуем Торжество Православия, мы должны помнить, что это Божие торжество над всем тем, что есть неистинного, греховного, что это вступление света во тьму земную; но какой ценой! И опять-таки, мы начинаем пост с сознанием такого трепетного, священного ужаса. Если бы только мы могли это пережить в какой-то достаточной мере, то праздник Торжества Православия мог бы быть для нас действительно началом весны духовной, новой жизни в нас, обновлением.
   В течение следующих недель нам будут представлены образы того, что может совершить Божественная благодать над человеком, если только он станет последователем Христа, Его учеником. Мы будем вспоминать свт. Григория Паламу, преп. Иоанна Лествичника, Марию Египетскую, — людей, которые всерьез поверили Христу и захотели за Ним последовать не только мечтательно, желанием, но и решимостью, которые как бы обернулись против себя самих, победили себя во имя Христово — Христовой благодатью, но и своей решимостью.
   И затем мы дойдем до Страстных дней, и тут тоже будут проходить перед нами образ за образом. В течение первых трех дней перед нами пройдет все Евангелие. Евангельские чтения будут такими обширными, что те места и события, которые при обычном чтении в течение года так далеко отстоят друг от друга, что не встречаются в нашем сознании и в нашем сердце, вдруг окажутся рядом, освещая смыслом одни другое.
   А затем несколько картин.
   Предательство Иудово... С каким ужасом мы думаем об Иуде! Ученик Христов предал Его на смерть. А задумывались ли мы когда-нибудь над тем, каковы мы? как мы изо дня в день предаем Христа?.. Конечно, не на слове, но в другом отношении. Если через крещение мы так соединились со Христом, так с Ним стали едины, что, по Его слову, Он живет в нас и мы в Нем, то каждый раз, когда мы себя уродуем, оскверняем, делаем чуждыми Христу, мы Его предаем. И поэтому когда мы будем слышать рассказ о предательстве Иуды, давайте смотреть на это предательство, как человек смотрит на себя в зеркало. Да, он это совершил. А мы, а я лично — сколько раз предавал Христа?.. И как многоразлично можно это делать — в мысли, на словах, поведением, жизнью, внутренним как бы оттолкновением... Давайте задумаемся над этим и сегодня, когда мы попробуем помолчать перед лицом своей совести, и когда в Великую Среду будем вспоминать это страшное событие: ученик предал своего Учителя на смерть... Я, верующий в Него, в каком-то отношении любящий Его, в каком-то отношении преданный Ему, даже не перед лицом опасности, а перед лицом легкого соблазна отворачиваюсь от Него, как бы думая: выйди из моего сознания, выйди хоть на мгновение из моей жизни; как блудный сын сказал своему отцу: умри, чтобы мне жить свободным без тебя...
   А затем Тайная вечеря и Христово распятие. Крест, на котором умирает Жизнь. Нас ради умирает нашей смертью Тот, Который бессмертен, Который убит моей смертностью; а моя смертность вся укоренена в моей греховности. Неважно, что вокруг могут быть тысячи одинаково грешных людей. Если был бы только один грешник, его греховность — моя греховность, — порождающая смерть, убила бы воплощенного Сына Божия...
   И Крест. Распятый Христос говорил: «Прости им, Отче, они не знают, что творят!» (Лк. 23:34). А знаем ли мы, что творим, понимаем ли, что делаем? Когда мы думаем о Христе, мы этого не понимаем, не можем себе представить. Но разве мы не понимаем, что делаем над другим человеком, если перенесемся мыслью к людям вокруг нас, которые несут разрушительные, губительные, мучительные последствия того, что мы собой представляем? Разве мы не можем понять хотя бы относительно, по сравнению, то, что мы творим над Христом?..
   И толпа вокруг этого Креста. Молчание умирающего Христа прерывается только несколькими возгласами. Рядом — Божия Матерь, Которая ни словом не перечит воле Божией о смерти Ее Сына, и безмолвствующий ученик, который любовью так связан со Христом, что может принять Его мученическую смерть, не защищая Его, предаваясь своей волей в Его волю. А вокруг фарисеи, книжники, засудившие Христа, насмехающиеся над Ним: «Ты говорил, что Ты Сын Божий — докажи! Если Ты Сын Божий, сойди теперь с креста!.. Ты говорил, что Бог о Тебе заботится, что Ты для Него что-то значишь — докажи!..» И пестрая восточная толпа. Люди, которые пришли просто посмотреть, как умирает человек. Такие и теперь бывают, для кого это зрелище, от которого содрогнется каким-то волнением их сердце, но не больше... Люди, которые с надеждой ждут: а вдруг Он сойдет с креста, и тогда безопасно быть Его учениками: Он уже победитель, Его враги расточены... А другие думают: как бы Он не сошел с креста; потому что если Он сойдет, то мне неизбежно надо последовать Его учению, принять эту страшную заповедь о любви до конца, о крестной любви... «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15:13). Целое море переживаний и, может быть, такое же страшное море безразличия. Воины, разделяющие Его одежду, просто исполняют приказание о распятии осужденного: кто он — это не их дело...
   Подумаем: где в этой толпе мы можем найти себя? Или если перенестись еще раньше, в преторию, где воины взяли Христа, чтобы поглумиться над Ним, когда они закрывали Ему глаза, ударяли по лицу и говорили: «Прореки, кто Тебя ударил?». Это нас обдает ужасом, но вместе с тем сколько раз я (вероятно, и вы) как бы рукой закрывали глаза Христа для того, чтобы поступить беззаконно: «Закрой глаза, не видь, дай мне поступить по моей воле, я потом покаюсь...» Какая это ложь, какая жалкая, но жуткая ложь! «Закрой глаза, перестань меня видеть». Но если Бог меня не видит, то меня больше нет!
   А потом гроб, сошествие во ад, — Бог, заполняющий Собой все; и Воскресение Христово. Да, мы можем всегда ликовать о Воскресении, потому что в Воскресении есть победа, но есть и обещание. Пока мы живы, мы можем стать в ряды тех, для кого Воскресение Христово уже является их воскрешением, началом новой жизни. Подумайте об апостолах: они разбежались, кроме Иоанна, никто не остался при Христе. И когда Христос был поведен на суд, Иоанн вошел во двор архиереев, потому что он был принят как друг того дома, где теперь должны были судить Христа, где Он должен был быть осужден на смерть. Вошел и Петр, его провел Иоанн. И Петр, который хвастался: «Если и другие от Тебя отрекутся, я не отрекусь, я с Тобой на смерть пойду!» — трижды от Него отрекся.
   Если он так поступил, то что же я могу сказать? Мне не грозит смерть, но сколько раз я жизнью, молчанием отрекался от Христа?! Как это страшно и больно, как больно об этом думать. Когда человека любишь самой простой, дружеской или иной любовью, как стыдно бывает, что порой отрекаешься от него молчанием. О человеке говорят дурное, а я молчу; человек в опасности, а я пасую. «С Тобой я готов и умереть», — а когда до дела дошло, три раза отрекся Петр. Однако Петр хоть расплакался, когда взор Христов на него упал; а мы изо дня в день изменяем Христу, отрекаемся не словом, а жизнью от того, что мы Его ученики, и когда Его взор падет на нас с иконы, Его голос коснется нас из Евангельского чтения, разве наше сердце раскалывается, разве слезы выступают у нас на глазах, разве плач пронизывает нас?..
   Вот над чем нам надо задумываться в течение поста и Страстной седмицы. И когда мы будем стоять на службах Страстной, где мы будем, кем мы будем? С кем мы будем в этой толпе: с теми, кто надеется, что Христос победит за меня, и мне без труда, без страха, без усилия все будет дано? или мы надеемся, что Он не победит, и тогда я свободен, — свободен жить по своей воле, то есть по воле противника Христова? или я безразлично могу смотреть на это распятие? или я с Иоанном предстою в ужасе? или, я как Божия Матерь, Которая отдает Христа с Его крестной смертью за мое спасение? или, как ученики, я убежал? или, как Петр, отрекся? Где я в этой Страстной?..
   Я не думаю, что кто-нибудь из нас может решительно измениться, но неужели мы не переломимся хоть сколько-то, когда будем вживаться в этот Великий пост, когда в середине поста будет стоять Крест, напоминающий нам цену того, что может совершить над нами Господь, когда воскрешение Лазаря нам будет обещанием. Ведь мы знаем, какой ценой это обещание может быть исполнено...
   Беседы во время великопостного говения. 16 февраля 1991 г., Лондон.

«ОЖИВШИЙ ИЗ МЕРТВЫХ»7

   Мне предложили темой прекрасное, глубокое определение христианина — «оживший из мертвых» (Рим 6:13), и я попытаюсь рассмотреть в меру моих сил некоторые его аспекты, хотя обращаюсь к вам со своим словом в колебании: больше, чем когда-либо, мне сегодня кажется, что вам предстоит выслушать весьма примитивные рассуждения о возвышенном.
   На первый взгляд, это выражение апостола Павла как бы отсылает к Евангелию от Иоанна, будто прототип этого «ожившего из мертвых» — Лазарь. Однако даже пример Лазаря, как он ни значителен, меньше этой реальности христианина. Лазарь ожил, но он вернулся к временной жизни, вновь умер. Образ «ожившего из мертвых», который действительно в меру христианина, — это Сам Христос, и только Он.
   Я хотел бы сначала остановиться на теме смерти. О какой смерти (и, следовательно, о каком воскресении) идет речь? Какое существо восстает из этого опыта смерти? Что делать перед лицом смерти, чтобы ожить в том же смысле, как ожил Христос?
   Смерть можно встречать лицом к лицу мужественно, героически. Вспомните строки Альфреда де Виньи в стихотворении «Смерть волка»:
   : Я думал: как смешны мы в нашем ослепленьи!
   : Как слабы, хоть и мним себя венцом творенья!
   : Учись же, человек, величью у зверей,
   : Чтоб, отдавая жизнь, не сожалеть о ней.
   И далее, толкуя последний брошенный ему волком взгляд:
   : Он как бы говорил: «Коль и в тебе есть твердость,
   : Сумей взрастить в душе стоическую гордость
   : И стань ценою дум, и бдений, и трудов
   : Всем, чем с рожденья был я, вольный сын лесов.
   : Поверь: стенать, рыдать, молить — равно позорно.
   : Свой тяжкий крест неси и долго, и упорно.
   : Путь, что тебе судьбой назначен, протори,
   : Потом, без слов, как я, отмучься и умри»8
   Победа ли это над смертью? Нет, это героический, прекрасный, но спорный способ встречать в лицо процесс «умирания». Смерть здесь не побеждена, не превзойдена. В одном письме из тюрьмы, написанном на Пасху, Бонхёффер говорил: «Сократ научил нас смотреть в лицо смерти. Христос же победил смерть». Об этой-то победе мы и будем говорить. Героизм, внутренняя дисциплина, величие души позволяют нам встретить лицом к лицу это событие, учат нас проходить шаг за шагом путь смерти, не сломавшись душой; но тем не менее победа остается за смертью. Сократ выпил яд, волк Альфреда де Виньи умер безвозвратно, и столько героев, замечательным образом встретивших лицом к лицу опасности и ужасы смерти, умерли смертью, которую можно было бы назвать окончательной! Героизма тут недостаточно. Есть коренное различие между тем, чтобы смотреть в лицо смерти, и тем, чтобы победить смерть.
   Романо Гуардини в небольшой книжечке под названием «Les fins derni eres»9 подчеркивает факт, который мы слишком часто забываем: мы бесконечно ближе знакомы со смертью, чем нам думается. Смерть и жизнь переплетаются и составляют одно целое. Всякое перерастание, всякий жизненный порыв, который приводит нас на высший уровень, который действительно приближает нас к Богу, всегда сопровождается смертью. Ребенку нелегко стать юношей или девушкой. Некоторые детские черты должны действительно «вымереть», дабы юноша или девушка не были отмечены инфантильностью, так же как позднее взрослому человеку следует не замыкаться в вечной юности, но перерасти ее. И ради того, чтобы вырасти в полную свою меру, зрелому человеку придется отказаться от многих привлекательных черт, которые он хотел бы сохранить, но которые все равно ускользнут, потому что юность — состояние преходящее. На каждом уровне, в каждый момент нашего внутреннего или внешнего развития смерть присутствует не как разрушительная или убийственная сила, но как сила, которая нас освобождает, позволяет нам стать иными, чем мы были в предыдущий миг. Так что у нас есть опыт близости со смертью; и если продумывать его каждый день, если переживать его сердцем и умом, если принимать его со всей глубиной, которую смерть приобретает в различных ситуациях, эта близость могла бы научить нас встречать смерть спокойным сердцем, потому что это — реальность, которую мы встречали изо дня в день в течение долгой ли, короткой ли жизни, и потому что из этого привычного нам события всегда возникала новизна жизни, оно оказывалось не концом поприща, а началом нового пути. Разумеется, есть смерть биологическая, но есть также то, что Романо Гуардини называет «смертью биографической», — смерть, которая гораздо страшнее телесной: она-то может оказаться победой, миром, высвобождением. Биографическая смерть имеет иной характер и может тянуться долго; это смерть переживших себя существ: они потеряли разум, но телом продолжают оставаться среди нас. Люди, которые были великими, служили примером, — уже больше не могут жить со всей напряженностью и глубиной в меру достигнутой ими зрелости. Приходит время, когда смерть предстает нам в трагичности старения, как беспощадный упадок и вырождение, в уверенности, — ложной, но столь болезненной, — что смерть означает постепенный распад, превращение в прах, означает, что мы стали ненужными, лишними для нашего окружения, быть может, задолго до того, как настоящая смерть принесет нам свободу, — свободу встать перед Богом живой душой. Сколько знаменитых людей были забыты задолго до своей кончины! Они завершили свое дело и были преданы забвению. Наша ответственность перед лицом этого уродливого, отталкивающего постепенного умирания велика, потому что человек становится лишним, если его сочтут лишним ближние; нас обходят, отстраняют те, кто прежде нас окружал, и в результате у нас впечатление, что наша жизнь окончилась задолго до того, как пришла смерть. Тут есть ответственность общественная, человеческая, христианская, которую мы должны взять на себя; мы не имеем права отбрасывать кого-либо по причине его кажущейся «ненужности».
   Если позволите, я вам дам пример, хотя он не в уровень моей темы: я вам расскажу о своей бабушке, которая достигла почтенного возраста девяноста пяти лет. Однажды, после тщетных усилий вымыть посуду, она ее выронила. Она позвала меня, показала осколки и сказала: «Почему Бог дает мне жить? Я уже никуда не гожусь». Помню, в ответ я привел ей две причины, которые мне действительно кажутся законными. Первая: у Бога наверняка уже столько старушек, что еще одна уж действительно может подождать; но вторая была, вероятно, более важна с точки зрения человеческой, — я сказал бабушке: «Знаешь, многое ты не умела делать так же хорошо, как другие, или лучше их. На протяжении твоих девяноста пяти лет, несомненно, были люди, которые умели лучше тебя мыть посуду. Но есть одно, чего не умел делать никто, кроме тебя, и это тебе удалось». Она с интересом насторожилась и спросила: «Что это?» — «Никто, кроме тебя, — ответил я, — не сумел быть моей бабушкой». Оно звучит шуткой, когда я вам это так передаю. Но это действительно имело значение для этой женщины; она будто открыла в себе что-то настолько неповторимое, чего не могли задеть ни возраст, ни дряхлость, ни старость со всей ее силой разрушения.
   Так что трагизм смерти не в том, что в какой-то день мы окажемся перед лицом физической смерти, а в том, что задолго до того мы уже мертвецы среди... я хотел сказать — живых. Живых ли? Увы, нет! Мы — мертвецы среди существ, которые еще не научились жить, различать подлинную меру жизни, горение жизни там, где оно есть. В конечном итоге, даже если биологически мы остаемся живы, смерть представляется растущим разделением, трещиной, которая все расширяется и делает нас все более и более чуждыми друг другу. И все кончается видением ада Ветхого Завета. Этот ад не имеет живописного характера дантовского описания. Это не место изощренных мучений, где Бог присутствует во всей жестокости Своего оскорбленного Божества — уродливая карикатура истинного Бога. Это — место где Бога нет. Это место радикального отсутствия Бога, место, где ничто нас больше не соединяет друг с другом, потому что лопнула нить, соединявшая жемчужины, потому что Бога нет, — и мы, как следствие, разделены друг от друга. И тогда ад — это другие, ад — это мы с вами, это та неисцеленная разобщенность, к которой мы приговорены навечно. Вот этой-то смерти больше нет во Христе, этот ад побежден во Христе. В пасхальном тропаре мы поем, что Христос победил смерть, и многие — не только среди неверующих, но и среди верующих — могли бы сказать, имеют право спросить: «Что означает это странное выражение? Смерть все еще царствует, она косит среди нас одного человека за другим, мы все отмечены ее печатью, мы все умрем! Что вы хотите сказать, когда поете воскресение и победу над смертью?» — Победа над смертью состоит в том именно, что Своей смертью и Своим сошествием во ад Христос внес присутствие Божие в то именно место, где царило полнейшее Его отсутствие. Нигде — ни на небе, ни на земле, ни в глубинах духовных бездн — нет места, где отныне не присутствовал бы Бог. Ад раскрылся, чтобы поглотить человеческую душу, и принял в свое лоно Живого Бога. Эта человеческая душа блистала Божеством, и она уничтожила «шеол» — «место отсутствия», она его уничтожила до конца, упразднила его. Итак, если можно сказать, что Сократ научил нас глядеть в лицо смерти, то Один лишь Христос победил смерть в ее последней сущности. И она побеждена навсегда.
   Отныне и в самой смерти и в ее восприятии есть чрезвычайно положительные элементы. Смерть — миг, где все становление, вся тревога и долгий переход, и волнение, и борьба с временным, со всем тем, что обратится в прах, — окончены. Смерть — момент, когда мы можем сказать: все свершилось. И мы можем войти в тайну смерти еще прежде чем наше тело начнет дряхлеть; это — тайна, куда мы можем войти свободно всякий раз, когда понимаем, что все уже совершилось в жизни, в смерти, в Воскресении и Вознесении Христа и в даре Святаго Духа. Тогда становится понятно, что возвещает Евангелие: мы уже внутри Царства Жизни.
   Один английский автор обратил внимание на тот факт, что в Апокалипсисе слово «конец», которое должно быть среднего рода, всегда употребляется в мужском роде. И вот как он это объясняет: автор Апокалипсиса не думает о конце как о завершающей точке линейного времени; для него конец — это приход, это встреча со Христом, с Богом Живым. Конец — не только миг, когда все завершено-окончено; все завершено, потому что все достигло своей полноты в лице Богочеловека. Христос — конец и в смысле последнего момента, и в смысле цели и завершения. Мы слишком часто забываем, что живем уже во временном ряду, который вышел за пределы линейного времени, хождения ощупью в полумраке Ветхого Завета, подобного цикличному времени внебиблейских религий. Мы живем во времени, где все уже завершено: Царство пришло во всей своей силе, Христос — в нашей среде, Дух Святой излился на апостолов и, через них, излился на нас в непрекращающейся Пятидесятнице. Конечно — и я к этому еще вернусь — мы ожидаем Парусии, славного Второго пришествия Господня, но Он уже пришел, мы уже в Царстве; Царство пришло во всей своей силе, оно уже не только предмет нашей надежды и веры.
   Подвижники древности упражнялись в «памяти смертной» и заповедали то же своим ученикам: «Помни последняя твоя». «Имей память смертную», — говорит нам вся аскетическая традиция. Когда приводишь эти слова современному человеку, он отвергает их: «Как? Неужели я всю жизнь, всю мою долгую человеческую жизнь должен провести в ужасе грядущей смерти? Неужели все радости должны быть отравлены уверенностью, что они окончатся? Неужели надо страшиться потерять все, что мы любим, и помнить, что любая красота мимолетна, истлеет? Неужели вся вселенная сводится к «Падали» Бодлера?» — Но это ли имели в виду подвижники древности, когда призывали нас постоянно помнить о смерти? — Думаю, нет. Смерть — единственное, что может заставить нас вырасти в меру жизни. Без нее жизнь могла бы стать столь мелкой и ничтожной! В тот момент, когда перед нами встает смерть, когда она входит, например, в наш дом, — все приобретает истинно человеческий, то есть богочеловеческий масштаб. Подумайте о том, что происходит, когда один член семьи узнает, что смертельно болен. Смерть рядом, ее образ нельзя отстранить, она неотвратимо нарастает, она постепенно побеждает. Подумайте об этой семье, где не только кто-то один знает, что обречен, но где это знает и его окружение! Смерть может прийти внезапно, и отныне произнесенное вами слово может быть последнее, что услышит больной. Может быть, на вашем поступке упадет занавес, на нем окончится для больного «человеческой жизни празднество», как поется в Покаянном каноне. Времени исправить что-либо не остается, нельзя сказать себе: пока что я пишу черновик жизни, позднее я перепишу ее начисто. Времени нет, смерть может унести одного из нас, и останется только сожаление, отчаяние, которое, правда, может быть превзойдено верой, опытом Бога, молитвенным общением со святыми и безграничным взаимным снисхождением грешников, когда они признают свою общую слабость. Но для того, у кого нет веры, остается лишь отчаяние, остается только прошлое. Потому-то лишь сознание смерти дает всему и всем подлинную ценность. Один из наших православных священников, теперь покойный, сказал как-то в проповеди: «Лишь Дух Святой в Своем Божественном величии может усмотреть бесконечную ценность вещей слишком мелких для того, чтобы быть замеченными людьми». Да, то, как вы ставите чашку чая на поднос; то, что вы не забудете салфетку, цветок; движение, которым вы все это поднесете, слово, которое вы скажете; то, что вы найдете время присесть возле человека, которого ждет смерть, когда он одинок, — все, вплоть до самого незначительного жеста, может стать символом и выражением глубины человеческих отношений, общения в Боге, которое может быть между двумя людьми. Все это возможно только перед лицом смерти. Только она может подсказать: это слово, этот жест должны быть вершиной, полнотой ваших отношений, должны стать тем последним словом, последним жестом, который даст вам вырасти в меру величия жизни и величия смерти. Столько людей не умеют жить, не могут жить, потому что не достигают этого сознания смерти: они не то что боятся, а все время как бы отодвигают смерть в далекое будущее, вне досягаемости, так что никогда не осознают всей меры своего человечества. Этой полной меры мы можем достичь, только если обнаружим величие нашего человечества, сопоставив его с вопросами столь же глубокими, каковы человеческие глубины. Тогда обнаруживаешь, что эти глубины — не только в меру человека, но в меру Бога. «Я столь же велик, как Бог, Бог так же мал, как я», — сказал Ангелус Силезиус в одном из своих двустиший. Во Христе они соединены. Через Воплощение мы знаем, что человек достаточно велик, чтобы вместить полноту Божества не только в духе и в душе, но и во плоти. Вот — мера человека.
   Я позволю себе еще один пример, который вам, несомненно, покажется ниже того, о чем я говорю, но который, вероятно, в мою меру.
   Однажды при бомбардировке во время войны я был с матерью в нашей квартире на четвертом этаже дома. Мы не обращали внимания на бомбежку, мы предпочитали рухнуть с четвертого этажа, нежели быть погребенными под весьма ненадежными сводами нашего подвала. В какой-то момент моя мать предложила приготовить странную бурду, которая тогда называлась чаем, и отправилась на кухню. Я услышал грохот и страшный крик. Я бросился на кухню, ожидая худшего, и нашел свою мать на четвереньках на столе; она с ужасом смотрела в угол и говорила: «Вот, вот, она там!» А «там» действительно был предмет ее ужаса: мышь.
   Так вот, большая часть нашей жизни проходит в схватках с мышами. Мы не умеем встать во весь рост перед этими мышами, мы делаемся маленькими, в их рост... пока нас не съест кошка.
   Итак, сознание смерти несет с собой острое чувство жизни, особенную чуткость к динамике жизни. Только «память смертная» делает нас вполне человечными, мы вырастаем «в меру смерти», а значит, в меру жизни. Вне этого мы бываем «в мышиный рост», и есть опасность, что никогда не вырастем. Напротив, через смерть, через осознание смерти мы обнаруживаем, что Христос — конец и завершение, полнота и исполнение — уже пришел; и что мы уже теперь — внутри Его победы, а не в ожидании будущей, недостоверной победы. И мы видим, как эта уверенность, что Царство уже пришло в силе, в некоторых ситуациях может выражаться чрезвычайно конкретно.
   Вспомните слова апостола Павла в шестой главе Послания к Римлянам, — отрывок, который Церковь читает при крещении: в крещении мы умираем со Христом и восстаем, обновленные Его воскресением, к новой жизни; это уже не прежняя жизнь, но жизнь, разделенная со Христом: мы привиты к Нему, мы получаем живительный сок; более того, мы становимся одно с Ним на такой глубине, с такой силой, что святой Ириней Лионский мог сказать: в единстве с Ним мы будем когда-то «единородным сыном», а не просто собранием, сообществом. Потому что мы не только имеем отношения с Богом, но находимся в онтологическом единстве с Богочеловеком. В этом смысле крещение есть семя вечности. Поэтому-то и говорят о крещении, о миропомазании и о причастии Телу и Крови Христа, к которому Он впервые позволяет нам приступить, как о «посвящении»: это начало нашей жизни во Христе, в Боге, — то есть не просто высшей жизни, но жизни в корне новой, самое качество и существо которой — иные. Покаяние, обращение составляют, таким образом, полный поворот, «живительную смерть», благодаря которой мы говорим: теперь я стал чужд греху, которому поклонялся и служил, который любил, которому я отдался. Я стал ему чужд, я больше его не желаю, я хочу принадлежать одному Богу... Это — «живительная смерть» потому, что это — смерть для ложной жизни греха, это — смерть для смерти; нам предлагается и предстоит подлинное обновление. То же самое содержится в монашеских обетах, когда мы отбрасываем тьму, — временное, относительное, — для того чтобы радикальным подвигом прилепиться только высшему, совершенному.
   Я говорил о смерти несоразмерно долго относительно предложенной мне темы. Но об этом никогда не говорится, а тема смерти важна для понимания жизни. Я хотел бы теперь сказать несколько слов о реальности, которая присутствовала во всем, что я говорил о смерти, но чего я хотел бы коснуться непосредственно: связь Христа и смерти. То, что я скажу, — быть может, слишком лично. Я это пережил, это покоится в самой сердцевине моего понимания жизни, и я хотел бы поделиться этим с вами, — а вы вольны отбросить это или продумать лучше.
   Когда я читаю Евангелие, меня поражает полная, предельная солидарность между Христом и нами.
   Христос родился в тварный мир, со всеми ограничениями тварности. Он родился в падшем мире, в его ограниченности и ужасе. Он взял на Себя, принял в Себя все последствия греха: голод, жажду, усталость, тоску, боль. Он был отвержен. Он умер. И, поскольку Он вошел в этот наш мир, где жизнь и смерть нераздельны, нам кажется почти естественным, что Он, будучи человеком, тоже умирает. И, однако, это совершенно непостижимо. Непостижимо не то, что Христос воскрес, а то, что Он умер. В самом деле: смерть можно рассматривать только как результат — ужасный, уродливый, невозможный — нашей отделенности от Бога. Об этом говорят и апостол Павел, и Ветхий Завет; тема смерти связана с темой греха, который есть отделенность от Бога и, следовательно, от людей. Но Христос — Бог, ставший человеком. Следовательно, Он — сама жизнь. С самого момента Своего зачатия Он бессмертен, поскольку в Нем человечество нераздельно и навсегда соединено с Божеством. Когда мы поем в службе Страстной недели: «О, Жизнь вечная, как Ты умираешь? О, Свет вечный, как Ты заходишь?», — это не поэзия церковная: мы говорим нечто богословски абсолютно точное. Бессмертный в самом Своем человечестве, Христос — среди нас. Как же может Он умереть?
   Он умирает свободно, «вольной волей» принимая смерть, — не потому, что она была естественным следствием Его воплощения, а добровольно, из любви к нам отдавая Свое человечество, которое за пределом умирания, во власть невозможной, чудовищной смерти. Христос умирает. Мучительство смерти раздирает Его тело, пронизанное Божеством, от Его души, также пронизанной Богом. Его тело нетленно во гробе: Он за пределами тления, которое познаем мы, потому что Он — неразлучен от Божества. И Христос сходит в глубины ада в блистании Своего Божества, которое вмещает Его человеческая душа. Как же может смерть коснуться Христа? — Это возможно, потому что непостижимым действием, превосходящим всякое воображение, перед которым мы можем только умолкнуть и пасть к ногам Божиим, Христос хочет разделить с нами не только наше человечество, но и все последствия греха, тяготеющие на нас. А умереть можно, только потеряв Бога, — иначе смерти нет. Умереть можно, став в своей природе без-божным, в этимологическом смысле слова. И, значит, Христос умирает, разделяя наше состояние обезбоженности, нашу потерю Бога. Он соглашается на полную солидарность с нами, — не только всей Своей жизнью, но и всей Своей смертью. Он стоит перед Богом вместе с нами, а не только за нас. Он — один из нас. Он соглашается стать не только Мужем скорбей, но принимает и осуждение, ибо «проклят всякий повешенный на дереве» (Втор. 21:23), то есть на кресте. Он отвергнут Богом, потому что захотел быть единым с теми, кто через грех потерял Бога; и Он отвергнут людьми, потому что пожелал быть и был един с Богом, — единственный совершенный Свидетель, свидетель Божий среди рода, который отвернулся от Бога и не признавал иного царя, кроме кесаря. Он умирает нашей смертью. И поэтому-то Его смерть может стать нашей жизнью. На кресте Он умерщвляет нашу смерть. Он берет на Себя тяжесть всего проклятия, всего ада человеческого, и постольку, поскольку Он все разделил с нами, Он может нас исцелить; поскольку Он все победил, Он может даровать нам свободу детей Божиих. Сошествие во ад, которое мы видим на иконах Воскресения, о котором говорит апостольский Символ веры, — не только литературный образ, это — реальность. Христос умирает, потеряв Бога: «Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?» — и сходит туда, куда сходят все, кто умер от разлуки с Богом, в «шеол» — в место вечного, радикального Его отсутствия. Но здесь-то просиявает слава Его Божества, потому что согласившийся на разлуку от Бога был Богом! Ад побежден, нет больше «шеола», — нет больше места, где бы не было Бога. Фраза псалма: «Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо — Ты там: сойду ли в преисподнюю — и там Ты» (Пс 138:7—8), — до прихода Христа это выражение было, вероятно, неразрешимым парадоксом, поскольку ад тем и определялся, что это — место, где Бога нет. Теперь мы знаем, что выражали эти слова: Бог сошел в самые глубины не только нашего падения, но и нашей потери Бога и нашей оставленности Богом; Христос оказался там, куда мы никогда больше не попадем, потому что ад, которого Он вкусил, больше не существует.
   Но как мы соединены с Ним? в силу чего то, что относится ко Христу, относится и к нам? Эта онтологическая солидарность — следствие прямого Божественного решения в соответствии с тайной любви, милосердия, а в любви есть одновременно и радостное, и жертвенное измерение. Некоторые из нас, несомненно, уже теряли дорогого человека, кого они любили больше всех. В такие моменты мы знаем, что пока этот человек, его боль, его мука жгут нам сердце, — мы больше не принадлежим полностью окружающему нас миру. Мы убегаем от того поверхностного смеха, который принимали ранее; мы не можем продолжать жить поверхностно; мы хотим жить глубоко, в сознании величия смерти и жизни. Да, тогда оказывается, что мы не принадлежим полностью этому миру, мы уже причастны будущему веку. Мы отчасти находимся там, где теперь человек, которого мы любим. Все, что, как мы знаем, было причиной его смерти, — становится нам чуждым, и мы отворачиваемся от этого. Но, если подумать о Христе, — мы знаем, что Он умер от нашего греха, и если бы мы умели любить Христа, мы стали бы чуждыми убившему Его греху. Мы действительно пустились бы в поиск высшего, стали бы странниками на том пути, на который прежде нас вступил Тот, Кого мы любим больше всего, — Христос, — куда вступили все те, кто нам действительно дорог и уже ушел от нас. Вы, вероятно, помните место из «Спящего Вооза» Виктора Гюго:
   : Но, разлученные, мы с нею слиты все же:
   : Она во мне жива, а я почти мертвец10
   Вот куда приводит нас смерть каждого человека, который нам дорог. Мы все меньше привязаны к временному, то есть, в конечном итоге, к призрачному, и все больше должны укореняться в вечном и незыблемом. И когда имя любимого — Иисус Христос, если Он — Муж скорбей, Тот, Который нас так возлюбил, что умер за нас и захотел — Он, сама Жизнь, — умереть нашей смертью, чтобы влить в нее Свою жизнь, — может быть, тогда мы начинаем понимать, хотя бы отдаленным чутьем, как святые могли забыть все, отрешиться от всего, оторваться, освободиться и жить дальше на этой земле свидетелями вечной Жизни, уже опытно им известной, с полнотой, которая нам недоступна.
   Конечно, слово «любовь» мы употребляем на тысячу ладов и большей частью неуместно. Мы произносим: «Я люблю клубнику со сливками» так же легко, как говорим: «Я люблю тебя» — Богу или той, которую мы избрали. Однако во всех этих случаях значение слова «люблю» совершенно различно. Оставим пока клубнику со сливками, оставим и Бога: подумаем о человеческих отношениях. Как часто, когда мы говорим «я тебя люблю», «я» — огромно, «тебя» — совсем маленькое, а в «люблю» нет ничего динамичного. Можно было бы, вопреки грамматике, сказать, что это простой союз, или, вернее, крючок, который позволяет огромному «я» подцепить и держать в плену то малюсенькое «тебя», которое имеет несчастье «быть любимым». Как часто в семьях, в человеческих отношениях, — в порыве честности или при вспышке досады, — мы бываем готовы сказать: «Люби меня поменьше! Дай мне свободу, дай мне покой, дай мне быть самим собой, я хочу дышать, я — пленник твоей любви». Начиная с этого малого, убогого уровня, мы можем расти, мы можем через все углубляющиеся, утончающиеся, расцветающие отношения постепенно обнаруживать, что «тебя» тоже имеет личность; что у него есть лицо, взгляд, душа, чувства, что глубже того, что нас привлекло поначалу, в этом «ты» есть вся человеческая тайна, где обитает Бог. Тогда «я» начинает умаляться, а «ты» расти, — между ними устанавливается своего рода равенство, равновесие, подлинные отношения: слово «любить» вместо того, чтобы означать простое обладание, выражает живое отношение, обмен, где и даешь, и получаешь. И если это отношение углубляется, если наш опыт любви становится тоньше и возвышеннее, тогда постепенно совершается чудо: тот, кто сначала думал только о себе самом и о обладании другим, — все больше забывает о себе. Он забывает о себе до такой степени, что в конечном итоге даже не может вспомнить о своем собственном существовании, потому что существует только любимый. Это мы находим в отношении Бога к нам, Христа по отношению к нам. Христос стал рабом среди рабов, мертвецом среди мертвецов, осужденным среди осужденных, Он Себя забыл до конца, Он отдал Свою жизнь, истощил Свое величие и великолепие, лишь бы мы — мы-то! — смогли вырасти в Его меру.
   Мы, при всех наших взаимоотношениях, стараемся самоутвердиться. Мы настойчиво ищем признания, хотим, чтобы наше существование было принято, хотим места под солнцем — и тем самым встречаем отвержение, потому что наш ближний тоже хочет своего места, — а часто и нашего! Так что большинство отношений содержат напор, утверждение, настояние: «Я хочу, чтобы ты меня видел, я хочу, чтобы ты меня принял». В отношениях любви это требование излишне, потому что меня утверждает другой; следовательно, мне нет нужды утверждаться самому. Я существую, потому что я любим, — а не потому, что требую признания. Пшеничное зерно — твердое, ограниченное, окруженное оболочкой — образец целости, где невозможны отношения. Это зерно должно умереть, раствориться, чтобы стать способным на существование, которое Христос описывает в Евангелии Своим словом и Своим Образом. Утверждаемые Богом, мы можем жить. Утверждаемые взаимной любовью, мы можем не сомневаться в вечном бытии. Габриэль Марсель писал: «Сказать кому-нибудь: «Я тебя люблю» — то же самое, что сказать: «Ты никогда не умрешь"". Это отношение — через крещение, причастие, общинную жизнь, общение святых и трагическую, мучительную солидарность грешников, сознающих себя таковыми — это-то отношение и составляет наше единство, выражает нашу жизнь во Христе и позволяет нам жить в Нем. Христос, соединивший нас в Себе, призывает нас жить Его жизнью. Он предлагает нам полноту вечности, — но, вместе с тем, пока мы живем на земле, — наша судьба может быть лишь судьбой Христа: «Как Меня послал Отец, так Я вас посылаю, — как овец среди волков» (Мф. 10:16). Христос уже пришел, все уже завершено, — но это завершение должно проявиться через нас динамически, через борьбу, устремленность, которая престанет лишь с пришествием Христовым. Мы тоже должны принять слово Христа, обращенное к Иоанну и Иакову, когда они просили у Него сесть по правую и левую руку от Него в Его Царствие: «Можете ли пить чашу, которую Я буду пить?» (Мф. 20:22) — то есть, готовы ли вы погрузиться в тот ужас, который отныне принадлежит Мне, Страсть, крест, смерть, сошествие во ад?.. Эти вопросы Он ставит всем нам: готовы ли мы отозваться? Мы не можем принять все это, если не прикоснемся хотя бы края, грани вечной жизни. Потому что погрузиться в смерть, не имея предвкушения вечной жизни, нам страшно; мы не сумели бы этого сделать...
   Если мы — христиане, мы должны опытно знать, что жизнь победила смерть, что мы воскресли, что мы разделяем со Христом все, что Он есть, потому что Он разделил с нами все, чем являемся мы. Мы, христиане, — люди Незаходящего Дня, Восьмого Дня. Мы уже принадлежим грядущему Царству. В Литургии есть абсурдное как будто выражение, которым мы просим у Бога дать нам участвовать сегодня в Его грядущем Царстве. Грамматически — это безумие. Но это — безумие Креста, безумие Евангелия, безумие христианского опыта. Мы знаем, мы уже знаем, мы не могли бы совершать Евхаристию без этого знания, мы не могли бы благодарить Бога за всю человеческую историю перед лицом ее ужаса и трагизма. Не актом доверчивости, но в таинстве веры мы знаем, что победа уже одержана, что всякое страдание уже побеждено, что всякая смерть имеет смысл, что всякая трагедия не то что превзойдена, а включена в богочеловеческое становление, где она обретет вечный смысл. Мы уже можем сказать с мучениками, которых упоминает Апокалипсис: «Ты был прав, Господи, во всех путях Твоих...» (Откр.15:3). Только при этом условии мы можем во всей правде совершать Евхаристию, высший акт благодарения. Иначе — берегись! Как бы Евхаристия не стала действием, которым мы благодарим Бога за то, что сами не выстрадали того, что выстрадали другие. Как бы не оказалось, что мы в состоянии благодарить Бога за человеческую историю, лишь забыв о ней.
   В Евангелии мы не раз видим, как Христос совершает чудеса в субботний день. Поступает ли Он так, чтобы вызвать соблазн, чтобы создать неприемлемую ситуацию? Или — в целях Божественного научения? — Думаю, нет. Мне кажется, седьмой день — суббота является тем, что один католический богослов назвал «днем человека». В седьмой день Бог почил от всех дел Своих; но Он поручил человеку завершить Его дело творения, привести весь тварный мир к полноте Восьмого Дня, то есть грядущего Царства. И Иисус, истинный Человек, становится «Господином и субботы» и призывает нас войти в этот «день человека» людьми Восьмого Дня. Он призывает нас знать среди этого исторического времени, которое многим кажется полумраком, где идут ощупью, Он призывает нас быть — и не в прошлом, и даже не в настоящем, — а в будущем. Наше дело, дело христиан, — завершить субботу. Ради этого Сын Человеческий и становится Господином и субботы. Это наше делание, это наше призвание подразумевает ответственность на всех уровнях: свершение нашего призвания по отношению к Богу — человеческого, личного и коллективного, совершение по отношению к миру человеческому, — за который мы ответственны (кажется, Ламенне сказал, что христианин — это человек, которому Бог поручил заботу о других людях), свершение по отношению ко всему земному космосу, всему громадному творению. Бог вручил нам Свою субботу. В этой-то перспективе мы призваны быть живыми, воскресшими из мертвых; мертвыми мы были и отчасти такими остаемся; воскресшими мы должны быть не в том смысле, что смерть нас не коснется, а в том, что мы уже — за пределом разлуки от Бога, за пределом разделения от людей, и что мы на земле, как община любви, — эсхатологические свидетели, свидетели Царства, которое будет, которое уже есть тайна Бога, ставшего всем во всем и во всех.

Ответы на вопросы

   — Слушая вас, представляется, что отсутствие Бога есть отсутствие бытия. Можно ли сказать, что одни войдут в вечное блаженство, а другие будут вечно страдать от отсутствия Бога?
   — На первую половину вопроса я отвечу, заменив слово «бытие» словом «жизнь»: отсутствие Бога — это отсутствие жизни. Можно существовать вещественно, физически, — но быть мертвым среди мертвецов, погаснуть душой, быть в числе тех, кто никогда не ощутил биение жизни, ее творческий напор, в конечном итоге — тех, кто никогда не заметил, что полнота жизни называется любовь и что любить — это отдать свою жизнь. Я не хотел бы возвращаться к тому, о чем уже говорил, но думаю, что важно понять: на языке Писания и в опыте Церкви любовь — не чувство, не эмоция, — это степень жизни, полнота, которая способна отдаваться бесстрашно.
   Что касается вечного блаженства и ада (вопрос об этом ставят часто), то, я думаю, на него нет абсолютно исчерпывающего ответа. Мы скорее имеем право на все надеяться, чем высказывать непоколебимые убеждения по этому поводу. Существует мнение, что все спасутся; я думаю, об этом нельзя говорить как об «уверенности веры»: можно лишь считать это «уверенностью надежды». Мы можем с надеждой ожидать всего от бесконечной и неисследимой Премудрости Божией; мы не знаем путей Божиих. Мы не знаем, как Он, взявший на Свои плечи бремя, тяготу всего мира, — сумеет в конечном итоге привести нас к вечности.
   Тема последнего Суда представляет определенные трудности. Часто мы воображаем его как повторение частного суда. Каждый из нас вновь предстанет перед Богом, и в напряженной, драматической ситуации будет произнесен окончательный приговор. Но обязательна ли такая картина? Нет ли коренной разницы между частным судом и Страшным судом? Не предстанут ли на последний Суд перед лицом Божиим целые страны и народы — в своей славе, но и, вероятно, несомненно, в своем позоре?.. С другой стороны, когда все человечество встанет перед Богом, — один из нас, людей, будет Человек по имени Иисус из Назарета. Он называет Себя — Братом нашим, Он — один из нас. Если Он — наш Судья, то Он же — и наш Защитник. Его крест не есть ли, по слову одного из Отцов, «суд над судом»?
   Тема Страшного суда ставит множество вопросов, углубиться в которые сейчас у нас нет возможности. Новый ад? — Что мы имеем в виду? Место мучения? Или все тот же ад разлуки от Бога, отсутствия Его познания? — Не знаю. Мне кажется, что нам следует сохранять равновесие, колеблясь между правдой («ничто нечистое, ничто недостойное Бога и человека не войдет в Царствие Божие») (Откр. 21:27) и надеждой, — потому что зло должно быть побеждено и может быть побеждено Богом, Христом, Христом в нас, в Его единстве с верными Ему людьми. Рай не может быть водворен насильственно, ибо любовь — это свобода, и Рай — полнота любви-свободы. Премудрость Божия глубока, как и Его любовь к людям, и мы имеем право (я бы даже сказал: мы обязаны) на все надеяться. Перечитайте гимн любви у апостола Павла (1Кор. 13:4—8).
   — Бог внес жизнь в ад. Но тот, кто заслужил ад, кто уже познал ад, — как может он после телесной смерти познать Жизнь?
   — Мне кажется, нам следует научиться воздерживаться и не произносить суждения — ни о других, ни о самих себе. Сказав: «тот, кто заслуживает ад», — мы кого-то осуждаем (порой, самих себя), и нам представляется, будто такое суждение благородно и справедливо: будто мы знаем достаточно, чтобы вынести такое суждение. Это — не так. Мы, может быть, достаточно знаем собственное недостоинство, но недостаточно знаем пути Божии, Его мудрость и Его милосердие. «Я заслуживаю ад» — фраза, которую я считаю богословски ложной; она предполагает право судить — право, принадлежащее Одному Богу. Что касается знания ада, — нам известно, что некоторые святые пережили этот опыт; но кто из нас посмел бы сказать подобное о себе? Когда мы говорим об «аде» человеческой жизни, об «аде» в обществе, о «кругах ада» на земле, — мы говорим все-таки не об аде. Ад — даже оставляя в стороне образ полного, радикального отсутствия Бога, — момент, за которым нет ничего; это предел пути, который можно бы обозначить словом Достоевского: «Слишком поздно! Теперь я все понял, я прозрел, я бы сделал все, что надо, — и я обнаруживаю, что слишком поздно: поздно любить, поздно понимать, поздно действовать». В этом и будет трагедия ада; но этого мы не знаем в жизни; в жизни не бывает «слишком поздно». Пока мы живы телом, пока есть дыхание жизни в нас, пока смерть не пожала нас, — есть и будущее: один жест, одна мысль могут изменить и преобразить жизнь. Мне вспоминается случай из жизни Cure d'Ars11: к нему однажды пришла женщина в отчаянии, так как ее муж покончил с собой, бросившись в реку. Он попросил подождать, пока он помолится, затем подозвал ее и сказал: «Утешься, между мостом и водой он пожалел о своем поступке»... Порой достаточно «мгновения ока»: один вздох может все изменить.
   — Если смерть — единственная подлинная мера жизни, то есть нечто благое для человека, — почему Библия говорит, что она — проклятие, следствие греха? Разве Адам и Ева не должны были умереть?
   — Я не сказал так прямо, что смерть — единственная и подлинная мера жизни, так же как не утверждал, что она — благо для человека. Я попытался сказать — но, может быть, не сумел сделать это ясно, — что вырасти в полную меру жизни можно, только если мы готовы встретить смерть, свободно посмотреть ей в лицо, противостоять ей со всем мужеством, всей верой, всей надеждой. «Благо» — не в смертности, не в самой смерти, когда она настигает нас; положительный момент, как уже было сказано, — в том, что единственная возможность вырасти в меру жизни — это неколебимо стать перед лицом смерти, быть готовым к ней — без страха и без самоутверждения. «Быть готовым» не означает какое-то особенное состояние; это означает, что все в жизни, — каждое слово, каждое движение, все самое малое, — должно быть так совершенно, что, если смерть застанет в этот миг, можно было бы сказать: это последнее действие было самым прекрасным, что сумел сделать этот человек... Только зная, что смерть может нас остановить, может оборвать жизнь, — мы можем постараться сделать из ничтожного поступка, из слова как будто совсем мелкого, — нечто прекрасное, совершенное. Если бы мы жили все время, стараясь, чтобы каждый миг был прекрасен и полон, вся наша жизнь в целом была бы прекрасна и полна. В этом смысле смерть — благо; смерть напоминала бы нам, что надо жить со всем напором, надо спешить жить. Нам некогда писать черновик жизни: времени хватит лишь на то, чтобы жить с полнотой, напряженно, жить всем своим существом, творя и созидая совершенство, красоту. Смерть — да, следствие греха, следствие падения, следствие нашей потери Бога; она знак и печать катастрофы, признак нашей отделенности от Бога.
   — Что в таком случае изменила смерть Христа?
   — Да, мы все умираем; но отныне смерть для христианина означает успение, означает — упокоиться в Боге, родиться в вечность. Это не гибель, не конец пути, после которого «ничего нет», — только тление тела, распад всего нашего существа. «Умереть» означает войти в вечную жизнь, — где лицом к лицу живой душой мы встанем перед лицом Живого Бога. Больше того: этот переход в вечность, предстояние лицом к лицу, даже оно — только ожидание, с надеждой, в уверенности веры — Воскресения. В Символе веры мы провозглашаем свою веру не в бессмертие души, а в воскресение мертвых. Мы несомненно верим в это воскресение, мы чаем его. Можно бы сказать, что мы — единственные на свете материалисты, потому что мы верим в материю, в ее способность возродиться к вечной жизни в Боге.
   — Как знать, что надо совершить, как знать, что мы это совершили и теперь можем умереть? Кто может это знать, это сказать?
   — Ваше «можем умереть» дает мне лазейку, иначе у меня не было бы ответа на этот вопрос. Чтобы умереть, вовсе не нужно знать, что надо совершить, или что уже совершено. Мы не выбираем смерть, — она приходит к нам, дается, мы не выбираем ни сроки, ни то, как именно мы вступим в ее тайну. Можно сказать, что наш путь никогда не бывает завершен. Завершение означало бы, что мы достигли такой совершенной, всецелой любви, что она охватывает всех, что нет ни одного человека, кого мы не полюбили полностью, до предела, что во всех случаях наша любовь достигла своей полноты. Так вот, можно заранее сказать (об этом пишет и святой Иоанн Златоуст), что мы всегда должники в любви, в милосердии. Так что нечего задаваться вопросом: совершил ли я?.. Мы можем заранее ответить: нет! Или вопросом: что мне остается совершить?.. Можно сразу ответить: все! Тем не менее приходит момент, когда Бог в Своей премудрости, по Своей воле, вступает и пожинает нас. Достаточно знать, что наше дело — постоянно возрастать к полноте любви, учиться любить всем умом, всей чуткостью, — творчески, как только мы способны, — любить деятельно, любить не только тех, к кому наше сердце обращено естественно, но и других; любить не «вообще» людей, а каждого лично, потому что каждый — единственен и заслуживает, чтобы его любили лично. Это мы можем помнить; вот — наша роль, наше призвание. А Бог заберет нас, когда Сам определит.
   — Вы говорите, что Христос Сам пожелал умереть нашей смертью. Если так, откуда Его молитва: «Мимонеси эту чашу...»?
   — Христос — совершенный человек и совершенный Бог. Его воля находится в гармонии, в единстве с волей Отца, — но тем не менее в Своем человечестве Он ощущает мучительную тоску и ужас смерти, как любой из нас. Я бы сказал больше: Христос, бессмертный и в Своем человечестве, — единственный, Кто мог ощутить всю чудовищность, ужас, невозможность смерти. Христос, бессмертный в Своем единстве с Отцом, соглашается стать смертным и предает Себя смерти по солидарности с нами. Он, измерив до глубин ужас смерти, как человек, — в Своем подлинном совершенном человечестве обращается к Отцу и умоляет: «Мимонеси от Мене чашу», затем добавляет: «Да будет воля Твоя» (Лк. 22:42). В этом принятии Божественной воли человечество Христа проявляет свое совершенство, свою совершенную гармонию с Живым Богом.
   — Не можете ли сказать несколько слов о самоубийстве? Как можно переносить, вернее, любить жизнь? Разве смерть — не самое желанное, что может произойти?
   — Христианское отношение к самоубийству, радикальное отвержение самоубийства как попытки вырваться из жизни, которую мы находим невыносимо тяжелой, — основывается, думаю, на чувстве, что покончить с собой означает отрицать возможность иного будущего, отвергать надежду. И я не говорю о какой-то далекой надежде, а о конкретной надежде в настоящем. Самоубийство означает также отвержение глубокой веры, то есть полного доверия к Богу. С одной стороны, мы проявляем недоверие к Богу, мы бросаем Ему в лицо, что наши страдания, обстоятельства нашей жизни, толкающие нас на самоубийство, — акт безумия с Его стороны, и что это безумие мы беремся исправить собственными силами. С другой стороны, мы утверждаем, что нет надежды, нет будущего, что от Бога ждать нечего. Мне кажется, духовная проблема самоубийства — в этом. Конечно, в ситуации отчаяния, толкающей нас покончить с собой, смерть представляется нам самым желанным и простым решением.
   Но это — близорукость. Разумеется, если вечной жизни не существует, смерть может показаться самым простым и самым быстрым решением, хотя самоубийца редко думает о тех, кого покидает и кому придется столкнуться с ужасом этой насильственной, вольно избранной смерти, которая осуждает их. Я видел сколько-то самоубийств: всякий раз целый круг людей рассматривает это самоубийство как свое осуждение: они проглядели трагедию, не сумели с ней справиться...
   Как переносить жизнь? Думаю, когда у нас нет жизненного порыва, когда под внешним давлением или от охватившей нас внутренней тоски мы не в состоянии любить жизнь, — единственное, что можно сделать, это жить из послушания. «Послушание» не означает положение раба, который покоряется, послушание — отношение того, кто признает Божественную премудрость и соглашается действовать и поступать, не понимая; жить, принимая за критерий жизни, деятельности, бытия, — иную, нежели собственную, волю: волю Божию. «Слушаться» в первую очередь означает «слушать», «прислушиваться»: начинается это с признания, что пути Божии — не наши пути, и Его мысли — не наши мысли. Если бы послушание было только «рабством», — оно лишь усугубило бы наше отчаяние; мы все больше ощущали бы себя пленниками, погрузились бы в безнадежность. Но если мы осознаем, что Тот, к Кому мы прислушиваемся — Живой Бог, что мы принуждаем себя исполнять непонятную нам волю Бога Живаго, — то постепенно через это послушание мы начинаем прозревать замысел Божий, Его мудрость, Его пути, и тогда-то примем их уже менее тяжелым сердцем, затем даже с возрастающей радостью, — и, наконец, войдем в полноту жизни.
   В проблеме самоубийства есть личная ответственность, — но, с другой стороны, как я уже сказал, есть ответственность, так сказать, коллективная. В своем докладе я заметил, что можно умереть прежде времени, — чувствуя, зная, что ты отброшен, лишний, ненужный, ты отвержен. Так вот, многие самоубийства происходят оттого, что рядом с человеком не оказалось никого, кто бы его утвердил. Никто не сказал: «Твое существование важно для меня, твое существование имеет ценность, потому что без тебя будет пустота, которой не заполнить ничем...» Мне кажется, тут есть наша ответственность, в первую очередь как христиан, потому что у нас есть видение вещей, которое нам дает Бог в Своем Слове, в Своем Откровении, в жизни Церкви, потому что Дух Святой говорит в наших глубинах; и есть ответственность общественная, в самом широком смысле слова.
   В период, когда послушание выполняется без всякого воодушевления, — я думаю, можно жить так, как это излагает Диккенс. В начале приключений мистера Пиквика он описывает, как его герой нанимает фиакр; и так как этот человек полон интереса ко всему, что никакого интереса не представляет, он задает своему вознице бесконечные вопросы и, между прочим, спрашивает: каким образом такая худая, жалкая лошаденка может везти такой тяжелый фиакр? И кучер отвечает: «Ах, сударь, дело не в лошади, а в колесах! Видите ли, колеса-то огромные, хорошо смазанные; стоит лошади тронуться, как колеса начинают вращаться; что же остается лошади? Ей приходится бежать, спасая свою жизнь...». Так вот, в моменты отчаяния, когда не хочется тянуть свою ношу, можно жить по этому образу: надо отдавать себе отчет, что повозка все равно висит на нас и что необходимо бежать, устремляться вперед, чтобы повозка, которую мы тянем, нас не раздавила. И вдруг в какой-то момент мы замечаем, что повозка не только заставила нас бежать, но что мы бежим легко, сами по себе, что мы научились динамике жизни.
   — Что вы думаете о мнении, будто страх смерти порожден психологией человека, обусловленного обществом и религией? Животные не боятся смерти...
   — У меня впечатление, что такое мнение отражает оптимизм, которого нет у животных. Когда животные чувствуют, что их ведут на бойню, несут утопить или как-то уничтожить, — они испытывают глубокий ужас. Сходите проверить на бойню, понаблюдайте кошку, у которой отняли котят, чтобы утопить их: вы не будете так уверены, что животные (которые не обусловлены обществом и религией) не боятся смерти. Смерть — реальность настолько противоестественная, что все в мире, любая тварь трепещет перед ней.
   Что касается обусловленности, — я думаю, смерть нам предстает по-разному в зависимости от возраста и положения. Мне кажется, что обычно мы начинаем задумываться о смерти несколько запоздало. Мы думаем о ней, когда она начинает разрушать наше тело, когда нас настигает старость или болезнь, когда мы начинаем рассыпаться, когда угасает в нас жизненная сила. Тогда мы задумываемся о смерти — и думаем о ней ложно. Чувствуя в себе силы распада, мы думаем, будто смерть — не что иное, как последний этап этого распада, ничего больше. Разумеется, наше тело будет разлагаться и обратится в прах. Но смерть несет не только распад. Часто можно видеть, что по мере того, как слабеет тело, внутренняя жизнь, настоящая жизнь нарастает до такой степени, какой человек не знал раньше.
   Когда мы молоды, мы не думаем о смерти, потому что она нам чужда, — разве что она отняла у нас близких, родителей. Но в других отношениях она нам не чужда; и вот тогда-то и нужно думать о смерти, потому что тогда мы можем рассматривать ее самые различные аспекты. Я уже много распространялся на эту тему, но сказал гораздо меньше, чем надо бы. Страх смерти охватывает нас в первую очередь изнутри. Страх поддерживается обществом, — не потому, что оно хочет, чтобы мы боялись смерти, а именно из-за нашего нелепого к ней подхода. Долгое время смерть окружали всякой жутью. Не знаю, существует ли это еще, но вспомните «похороны по первому разряду» — черные драпировки и т. п.; и все это здесь, во Франции. Смерть окружали мрачной атрибутикой — и не только общество в целом, но и Церковь. В этом смысле ответственность лежит и на религии. Смерти надо вернуть ее значение рождения в вечную жизнь. В Православной Церкви похороны совершаются не в черных, а в цветных облачениях, потому что в действительности тут — радость. Мы стоим на отпевании с возженными свечами; служба подобна воскресной утрени и т. д. Нам следует вернуться к такому отношению. Разумеется, в измельчавшем обществе, где окружающие гроб видят в нем только разрушение, — это невозможно. Мне кажется, однако, что обусловленность лишь развивается на основе уже наличествующего страха. Мне некогда распространяться о подоплеке этого страха, но она совершенно основоположна: смерти не должно быть, и все живое реагирует на смерть одним: «НЕТ!»
   — Почему у Серафима Саровского в келье был гроб? Откуда такая как будто нездоровая черта у человека, который так сиял светом? Почему подвижник призван все время смотреть в лицо смерти? Как смерть может стать другом, сестрой, почему она должна стать близкой?
   — Я не думаю, что здесь — «нездоровое отношение». Святой Серафим Саровский смотрел в лицо смерти в надежде воскресения. Это — напоминание, что, засыпая, мы вступаем в опыт смерти. По сути, у нас огромный опыт смерти. Ведь подумайте: мы засыпаем каждый вечер и погружаемся в полную бессознательность, из которой воскресаем утром. Это нас не пугает. То же самое с верующим, который усыпает в вечность. Есть молитва в этом направлении в англиканском молитвослове и в наших вечерних молитвах: «Неужели мне одр сей гроб будет?» — молитва Иоанна Дамаскина. И не сна следует страшиться, потому что он похож на смерть, — а смерть должна для нас стать родной и привычной, как сон, потому что мы так хорошо ее знаем через наш опыт засыпания, ухода как бы в небытие сна. Так что Серафим Саровский — пример того, кто каждый вечер погружается в сон, от которого, может быть, восстанет пред лице Божие, а может, вернется к земной обыденности. Это — не нездорово, не мрачно, это — просто, радостно, привычно; конечно, это напоминание — но с надеждой на вечную жизнь.
   Да, подвижник призван постоянно смотреть в лицо смерти, и причины этому я уже изложил и возвращаться к ним не буду: смерть — дверь, открывающаяся в вечность, смерть — высвобождение из порочного круга жизни в падшем мире, откуда нет пути к Богу; смерть позволяет вырасти в полную меру человека, то есть в меру Бога. Смерть — подруга, сестра? Это — поэтические выражения, а я не поэт. Франциск Ассизский называл смерть сестрой. Быть может, позволительно сказать (но боюсь, это неудачная шутка), что, поскольку мы полны жизни, постольку и смерть становится близкой, дружеской, становится не врагом, а именно как вторая сестра, в свое время возьмет нас нежно в свои руки и унесет в Царство Божие.
   — Как стать живым, «ожить из мертвых», когда нет хороших корней, родители бросили, когда знаешь только человеческую злобу? Как стать живым, обрести снова жизнь вместо распада? Как найти любовь Божию, когда не знал материнской любви и место матери занимала личность скорее отрицательная?
   — Я хотел бы сказать две вещи. Первая — повторюсь: подобная ситуация как раз — предмет коллективной ответственности. Да, возможно, отца, матери недоставало, и те, кто был призван их заменить лаской и любовью, возможно, были жестоки и неспособны давать. Но куда смотрели окружающие? Что делали соседи, друзья, школа, приход, что делала Церковь? — Вот где наша коллективная ответственность. И эту ответственность можно пронести: есть множество случаев, когда оставленные близкими люди находили любящее сердце, которое открыло им, что можно встретить любовь и, значит, можно жить.
   Но есть и личная сторона — и тут, думаю, я обращаюсь к человеку с призывом вырасти в героическую меру. Принять свое прошлое, принять бросивших нас родителей и тех, кто их недостойно заменил, не сумев полюбить нас, — можно через прощение. Но прощение надо понимать несколько иначе, чем это делается обычно. Слишком часто мы считаем, что «простить» означает «забыть», «зачеркнуть», «навсегда изгладить» какое-то событие. Мне думается, это не так. Прощение начинается гораздо раньше, оно не устояло бы, если бы речь шла просто о том, чтобы «зачеркнуть» нечто. Прощение начинается в момент, когда человеку, который всей своей тяготой, своей жестокостью, своей безответственностью раздавил нас, мы говорим: «Я тебя принимаю». Я тебя принимаю, я тебя беру на свои плечи, как Христос взял крест. Я тебя принимаю, каков ты есть, как крест, на котором я, быть может, умру, но тогда получу право сказать: Отче, прости ему, он не знает, что делает»... Прощение начинается в момент, когда я принимаю виновного, ничего не требуя, не говоря ему: я тебя отброшу, если ты не переменишься, не спрашивая его: переменился ли ты достаточно, чтобы заслужить мое прощение?.. Мы можем взять на себя — словно крест, который несли Христос и два разбойника — тяготу тех, кто раздавил нас, и на этом пути к Голгофе, через наше соучастие в страстях Христовых, через наше собственное крестоношение, — наше прощение получает преображающую силу. Жан Даниелу12 как-то сказал, что страдание — единственная точка соприкосновения между злом и его невинной жертвой. Когда зло, словно нож, врезается в душу или тело человека, — жертва, страдая, приобретает подлинную Божественную власть простить, сказав Богу: «Господи, по Твоему примеру, по Твоему учению я простил. Тебе нечего взыскать с него...» В этом — сила прощения, которое принадлежит нам, когда мы являемся жертвой, и сила возрождения для тех, кто виновен перед нами. Если они живы, их может коснуться благодать; если они умерли, — их может покрыть прощение от Бога. Примирение — дело Божественное; но и нам оно доступно. Я знаю, мои слова звучат призывом к подвигу. Но христианская жизнь, христианское обновление, воскресение, восстанавливающее нас к жизни от смерти, — не просто дар от Бога: оно требует от нас предельного усилия, вседушной, всецелой отдачи себя, стремления стать, во Христе, искупительной жертвой, если придется — стать, по Его образу, — «Мужем скорбей» (Ис. 53:3).
   Перевод с французского

1   Мать Мария (1891—1945) — православная монахиня, героиня французского Сопротивления, погибшая в немецком лагере. См. о ней: Протоиерей Сергий Гаккель. Мать Мария. Изд-во Всецерковного православного молодежного движения. Б. м., б. д. — Ред.
2   Краткое введение к беседам на первые главы Евангелия от Марка «Даниловский благовестник» в 1998 г. — Ред.
3   Charles Williams . All Hallow's Eve (в названии — обозначение англиканской службы Кануна дня всех святых). — Ред.
4    Henri Bosco.. L'Ane Culotte. — Ред.
5   «О аде и адском огне, рассуждение мистическое» — часть бесед и поучений старца Зосимы. См. «Братья Карамазовы». Ч. 2. Кн. 6. «Русский инок». — Ред.
6   Lent (англ.) «Великий пост», ср. нем. Lenz «весна». — Ред.
7   Доклад на Втором съезде православной молодежи в Западной Европе. Дижон, 2 ноября 1974 г. Опубликован в журнале «Contacts», 1975, № 89. Перевод впервые опубликован в журнале «Человек». 1996. № 6; 1997. № 1.
8    А. де Виньи. Избранное. М.: Искусство, 1987. — С. 491. Перевод Г. Шенгели.
9   Les fins derni eres (франц.) букв. «последние цели». — Ред.
10    Гюго В. Собр. соч. в 15 т. М., 1956. Т. 13. — С. 319. Перевод Н. Рыковой.
11   «Арсский кюре» — Жан-Мари Вианнэ (1786—1859), популярный приходской священник во Франции.
12   Даниелу Жан (1905—1974) — французский католический богослов, историк Церкви.

Раздел 1 Раздел 2 Раздел 3