Николай Михайлович Зёрнов

V. Послевоенные годы (1946–1972)

1. Конец войны и приезд церковной делегации из Москвы (Н.М. Зернов)

Зима 1944–1945 года была окрашена напряжённым ожиданием теперь уже несомненной победы союзников. Положение настолько улучшилось, что моей жене удалось даже до прекращения военных действий получить разрешение на поездку в Париж для свидания с матерью. Она уехала в апреле, я пошёл провожать её на станцию «Виктория». Длинный поезд был полон солдат-англичан, американцев, канадцев, поляков. С толпой военных несколько французских семейств возвращалось на родину. После пятилетнего перерыва вновь открывался столь знакомый нам путь в Париж.

Наступила страстная неделя. В великую пятницу германская армия сложила оружие в Скандинавии. На Пасху Кульманны устроили розговенье на сорок пять человек в своём доме, кроме близких друзей они пригласили православных американских солдат и трёх красноармейцев. Мы все ожидали объявления мира. Трёх русских юнцов отпустили в церковь из госпиталя, где они лечились. Они все исповедовались и причащались. К удивлению госпитального персонала они пошли в церковь натощак. Кто мог научить их всему этому? Видимо глубоко вошёл в сознание русского народа дух православного обряда.

На второй день Пасхи было торжественно объявлено ждать выступления Черчилля. На следующий день он кратко сказал, что военные действия в Европе кончены. Это было восьмого мая. После него говорил король. Я провел весь этот день в городе. Утром был в переполненном молящимися соборе святого Павла. Все улицы были полны дружеской толпой, дома украсились флагами, никаких демонстраций не было. Все хотели просто быть вместе, привыкнуть к мысли, что угроза смерти и разрушения миновала, и что можно снова строить мирную жизнь.

9 мая вечером я пошёл к Букингемскому дворцу. Лондон был прекрасен, он казался сказочным, после долгих лет затемнения. Главные здания были иллюминированы, небо озарено бегающими лучами сотен прожекторов. Около королевского дворца собралась многотысячная толпа. Когда стемнело, на ярко освещённый балкон вышел король с королевой и двумя дочерьми. Восторг охватил всех, люди кричали, пели, скакали, махали руками. Каждому хотелось участвовать в этом стихийном выражении радости. Королевская семья была символом народного единства. Король и королева долго оставались на балконе, видно было, что и они захвачены всеобщим энтузиазмом.

Попытка Гитлера стать верховным распорядителем судеб человечества, столь дерзновенно начатая им 1 сентября 1939 года не удалась. Он сам погиб в огне зажжённого им пожара, но его подсобник Сталин не только сумел удержаться у власти, но даже распространить её на большую часть средней и восточной Европы. Он предстал перед миром, как мудрый правитель и гениальный стратег134. Союзники в полном ослеплении забыли о существовании сталинской деспотии и об его поведении в начале войны. Они согласились на раздел Европы и Азии на сферы влияния и отдали в руки кремлёвского владыки поляков, немцев, чехов, венгров, румын, югославов, болгар, албанцев, и корейцев. Все эти нации попали в школу обучения к «отцу народов», который сразу организовал во всех подвластных странах секретную полицию, тюрьмы и лагеря с их пытками заключённых, по уже твёрдо выработанному методу тоталитарного управления народом. Одновременно, американцы и англичане силой и обманом вернули под контроль чекистов сотни тысяч русских, оказавшихся за рубежом.

Кончилась война, она принесла свободу одним и рабство другим. Мы с тревогой видели рост сталинизма далеко за пределами нашего многострадального отечества. Единственно, что обнадёживало нас, было улучшение положения Церкви в России. Сталину пришлось отступить на том фронте, где, как раньше казалось, он успел одержать полную победу135. Он склонился перед непреодолимой волей народа и позволил выбрать патриарха, открыть семинарии и вернуть верующим их храмы, включая Троицко-Сергиевскую Лавру. Ещё раз враги Церкви Христовой не смогли одолеть преграды, воздвигнутой безымянными страдальцами за веру.

Православным иерархам пришлось дорого заплатить за те уступки, которые советская деспотия принуждена была сделать верующим. Они должны были по приказу своих беспощадных врагов восхвалять своих гонителей, отрекаться от мучеников, погибших в коммунистических застенках и лагерях, и уверять западный мир, что им дана религиозная свобода.

Всем нам в эмиграции хотелось понять, что происходит с Церковью в России, мы пытались расшифровать декларации, исходившие от патриарха, проникнуть в намерения тех, кто взял на себя ответственность за сотрудничество с агентами секретной полиции. Вскоре по окончании войны нам неожиданно была дана возможность личной встречи с двумя выдающимися представителями восстановленной московской патриархии. Мы узнали, что в середине июня (11–21) ожидается приезд в Лондон церковной делегации в составе митрополита Крутицкого Николая (Бориса Дорофеевича Ярушевича 1892–1961) и настоятеля Елоховского собора в Москве, протопресвитера Николая Кольчицкого (1890–1961).

Всё что касалось их приезда было окружено большой тайной. Хотя программа пребывания делегации в Англии была в руках нам хорошо знакомых англичан, они не только не посвятили нас в свои планы, но, наоборот, дали нам понять, что русские иерархи приезжают для встречи с англиканами и что у них не будет времени для бесед с эмигрантами. Моя сестра и мы с женой всё же решили во что бы то ни стало пробиться через все препятствия и увидать посланников из Москвы. Судьба нашей Церкви стояла в центре всех наших интересов, кроме того, один из делегатов нам был хорошо известен. Отец Кольчицкий жил одно время в нашем доме в Ессентуках, был нашим духовным отцом и руководил юношеским кружком, собиравшимся у нас136.

Как только мы узнали о приезде делегации, моя сестра позвонила в отель, где они остановились. Отец Кольчицкий пригласил нас немедленно приехать. Мы были в большом волнении, совершенно не представляя себе, какой приём ожидает нас. Сперва сестра одна поднялась в его комнату, через несколько минут были позваны и мы. Отец Николай был неузнаваем, так сильно он изменился за 25 лет – и каких лет – сталинского террора. В 1920 году ему было 30 лет, он весь горел тогда верою, её жар обжигал тех, кто приближался к нему. Теперь это был потухший вулкан. Как и тогда, перед нами стоял исключительный человек, волевой, умный, но отныне закрытый непроницаемой броней. За всё время его пребывания в Англии, отец Николай ни единым словом не обмолвился о том, что пережил он за годы сталинизма, да и нас он мало расспрашивал. Говорили мы о задачах их миссии, рассказывал он нам о религиозном подъёме народных масс в России, интересовался положением Церкви на Западе.

Во время нашей беседы в комнату вошёл митрополит Николай. Мы обменялись с ним всего несколькими словами, но и эта мгновенная встреча произвела на нас неизгладимое впечатление. Особенно его светло-голубые, прозрачные глаза, глубоко проникавшие в душу собеседника, поразили нас. В нём чувствовалось огромное внутреннее напряжение человека, взявшего на себя трудный подвиг и несущего его, не сгибаясь под его непомерной тяжестью. Казалось, он один мог рассказать, что происходит с Церковью в России, что он один был способен приподнять ту завесу, которая скрывала ото всех истинное положение Православия под пятой советской власти. Митрополит отнёсся с интересом к нам. Видимо, он знал, что я был зачислен коммунистами в число врагов Советского Союза за мою защиту Церкви. Нашу беседу прервал приезд англичан. Они были удивлены и не очень довольны, встретив нас в гостях у русской делегации, которая должна была сразу ехать в Ламбетский дворец для представления архиепископу Кентерберийскому. Прощаясь, отец Николай просил нас приехать к нему ещё раз в тот же вечер.

Начались дни всевозможных попыток продолжить наши беседы с делегатами. Это была скачка с постоянными препятствиями. Мы старались попасть на официальные приёмы, увидать их по вечерам или между собраниями, но нам почти никогда не удавалось поговорить с ними спокойно: или они опаздывали на свидание, назначенное ими же, или их вызывали в советское посольство, или «кто-то» появлялся «оттуда».

Я часто внутренне досадовал на англичан, которые занимали время делегатов пустыми разговорами, мало зная о подлинном положении Церкви в России. Для нас троих это был вопрос первостепенного значения. В первый раз за всю нашу эмигрантскую жизнь мы встретились с руководителями той Церкви, судьба которой так глубоко касалась нас. Мы узнали во время этих урывочных встреч о тысячах причастников, о сотнях крещений, о большом числе молодых людей, стремящихся попасть во вновь открытые семинарии. Для меня было тоже важно почувствовать, что та работа, которую я вёл все эти годы для сближения с англиканами, встретила сочувствие у митрополита Николая. Делегаты были настроены оптимистически, они надеялись на дальнейшее облегчение положения верующих и на более свободное общение с внешним миром. Все наши попытки узнать о том, что было пережито Церковью в прошлом, встречали полное молчание.

Самым неожиданным оказалось для нас их желание посетить русский приход. Наш настоятель, отец Владимир Феокритов имел длинную беседу с митрополитом, который принял приглашение приехать в нашу церковь. Там он обратился к молящимся с горячим призывом вернуться в лоно матери-Церкви и признать своим главой патриарха Алексея (1877–1970). Его слова нашли отзвук в сердцах многих прихожан. Тёплый приём, оказанный ему в Лондоне русскими, так обнадёжил митрополита, что он решил поехать в Париж и вступить там в переговоры с митрополитом Евлогием и другими руководителями Церкви в столице русской эмиграции.

Знакомство с московской делегацией было для меня первым опытом общения с официальными представителями Церкви из Советского Союза. Впечатление, создавшееся в этот раз, неоднократно повторялось и впоследствии: они вели себя как лица, находившиеся под постоянным наблюдением каких-то невидимых надсмотрщиков. Непреодолимая стена отделяла их от людей, принадлежащих к свободному миру.

Целых десять дней мы жили в неослабном напряжении, стараясь не пропустить ни одной возможности узнать больше о Церкви в России. Было ясно, что ведущая роль принадлежала митрополиту Николаю. Он производил впечатление человека подлинной веры и преданности Православию, в то же время было ясно, что именно он нёс связь с агентами НКВД, неотступно следившими за каждым шагом делегатов. Чем лучше узнавали мы его, тем сильнее рождалось ощущение его обречённости. Она проявлялась особенно в его пламенных проповедях, в них звучала нота надрыва. Огонь его слов странно диссонировал с холодом его умных глаз. Он, наверное, яснее всех сознавал риск и двусмысленность пути, по которому он так смело и решительно шёл. Его таинственная и очевидно насильственная смерть была ли искупительной за всех нас? Она была также предупреждением для всех, кто соглашался на сотрудничество с советской властью. Мой друг, Джон Финдло, назначенный переводчиком к митрополиту Николаю и живший рядом с ним, рассказал мне, как, однажды, случайно он был свидетелем ночной молитвы владыки. Он был потрясён ею.

Уступки советской власти, лёгшие столь тяжким бременем на ответственных руководителей Церкви в России, дали в то же время сотням тысяч верующих возможность крестить своих детей, исповедоваться и причащаться. Тем из нас, кто оказался на свободе, не дано права судить и, ещё менее, осуждать тех, кто поставлен перед роковым выбором – согласиться или отвергнуть компромисс с врагами Церкви.

Приезд церковной делегации приоткрыл нам окно в Россию и оттуда дохнуло на нас леденящим страхом, царящим на нашей родине. Одновременно мы узнали о силе веры и готовности на мученичество тех, кто не покорился красной пятиконечной звезде. Война не освободила Россию от тирании, но она вызвала сдвиги. Сам приезд делегации был бы немыслим до событий 1941 года. Церковь оставалась пленённой, но она вышла из подполья и её голос, правда приглушенный, раздался в свободном мире.

Призыв московской делегации признать каноническую власть восстановленной патриархии, был по-разному воспринят эмиграцией. Одни начали смотреть на правящих архиереев, как на агентов НКВД, называя их «чекистами в рясах». Другие наоборот, с радостью согласились на это обращение, надеясь, что новая эра патриотизма одушевляет советскую бюрократию. Третьи заняли выжидательную позицию, не желая судить подневольных иерархов и вместе с тем не доверяя их утверждениям о дарованной им свободе. Наконец, нашлись и такие, которые, вполне сознавая, что церковные руководители обязаны действовать по указке своих поработителей, всё же пошли им навстречу. Их решение было основано на желании помочь верующим в России. Всякое общение с внешним миром облегчает положение заключённого; советским тюремщикам, думали они, будет труднее душить тех, чьи имена станут известными на Западе. Ещё не пришло время для выяснения, кто прав среди эмигрантов, ни одна из перечисленных позиций не может претендовать на безусловную правоту. Слишком запутанно и парадоксально положение Церкви под большевиками. Наш Лондонский приход вошёл в юрисдикцию московской патриархии, но другая часть русских в Англии осталась в синодальной Церкви, непримиримо настроенной по отношению к Москве.

ПРИЛОЖЕНИЕ 19

Сталин поставил своей целью создание мощной армии, способной распространить его неограниченную власть над свободными народами. Несмотря на все его усилия, он потерпел полную неудачу. Это задание, стоившее, как и все его другие предприятия, непомерных жертв русскому народу, провалилось. Красная армия не только не могла завоевать соседние страны, но оказалась даже неспособной защитить свою территорию. Предоставленный самому себе Советский Союз был бы несомненно разбит Германией. Немцы обладали и лучшим вооружением, у них был и более высококачественный офицерский состав. Политические комиссары, доносительство, жестокая чистка командного состава, разрушительные последствия насильственной коллективизации подрывали боеспособность русских и привели к массовой сдаче красноармейцев в начальные месяцы войны. Все же Гитлеру не удалось разбить Сталина. Главной причиной этой неудачи была безумная политика немецкого диктатора, желавшего поработить и уничтожить русский народ. Она вызвала геройское сопротивление всей страны. Спасла Сталина и мощная поддержка, оказанная ему Америкой, приславшей танки, авионы и бесчисленные военные и пищевые припасы. Помогли ему и ранние, жестокие морозы 1941 года, помешавшие немцам занять охваченную паникой Москву.

Сталин умело использовал помощь союзников для укрепления своей пошатнувшейся диктатуры и при первой возможности возобновил свою борьбу с ними. Парадокс Второй Мировой Войны заключается в том, что победа западных демократий отдала в руки сталинского тоталитаризма те страны, защита независимости которых вызвала мировой конфликт.

ПРИЛОЖЕНИЕ 20

Однажды в начале войны я слышал доклад в Лондоне известного государственного деятеля сэра Страффорда Крипса (1889–1952). Он утверждал, после своей поездки в Россию, что Церковь окончательно разбита, что христианство не сможет возродиться там раньше ста лет и что если это всё же случится, то формы церковной жизни будут совершенно иными, чем традиционное Православие. Крипе пришёл к этим заключениям после бесед с руководителями партии и на основании личных наблюдений. Сам он был верующий христианин. Несмотря на свой большой государственный опыт, на этот раз он ошибся. Как только насильственное давление на верующих прекращалось на территориях занятых немцами и их союзниками, вся русская равнина освящалась церквами, восстановленными населением. Богослужение в них стало совершаться согласно исконному Православию.

2. Послевоенные беженцы во Франции (С.М. Зернова)

Положение русских беженцев во Франции в течение 1945–1946 годов было тревожным. Их число сильно возросло, многие из них были вывезены немцами из России на принудительные работы, другие были военнопленные бежавшие из лагерей. За ними охотились советские агенты, стараясь как можно скорее изолировать их от остального населения. В Париже орудовала Советская Военная Миссия. Её представители чувствовали себя как дома, они могли нагрянуть в любое место, сделать обыск и насильно увезти свои жертвы. Французское правительство не сочувствовало подобному произволу, но не решалось протестовать, может быть оно было связано каким-то тайным договором. Французская полиция в свою очередь арестовывала русских по спискам, даваемым советскими властями и передавала их в советское консульство.

Открыв в конце 1945 года снова «Центр Помощи Русским в Эмиграции», я старалась всеми способами облегчить трудное положение беженцев, доставая им работу, и, что тогда было самое важное, устраивая им нужные документы в Префектуре. Ещё до войны у меня установились дружеские отношения с крупным чиновником Марселем Пажесом. Во время оккупации, как не сочувствующий немцам, он был отстранён от всякой деятельности. Общие взгляды ещё более сблизили нас. Когда Франция была освобождена, он сразу получил большой пост директора иностранного отдела Министерства Внутренних Дел. Префектура фактически зависела от него. Он исключительно внимательно относился к моим просьбам, веря, что я прошу за людей, достойных помощи. Его рекомендательное письмо и даже краткая записка открывали передо мною многие двери, но я старалась как можно реже беспокоить его.

Ко мне обращались за содействием и протекцией самые разнообразные лица. Тут были и эмигранты, покинувшие родину после конца гражданской войны, и русские, раньше жившие в лимитрофах, захваченных Сталиным, и советские люди, не желавшие возвращаться под его власть. Помощь последним была сопряжена с большим риском, а именно они больше всего нуждались в ней. Отказать им я не могла, но принуждена была действовать с большой осторожностью. Положение было сходное с тем, которое мы испытали во время немецкой оккупации, когда евреи старались спастись от своих гонителей и просили защитить и скрыть их.

У меня выработался следующий «метод осторожности». Когда ко мне обращались люди, прося «спасти» их, устроив для них документы, то я спрашивала их, какой они национальности, где жили до войны, какие имеются у них удостоверения личности. Большинство этих загнанных, запуганных людей уверяли меня, что они старые русские эмигранты, жившие в течение многих лет или в Польше или на Балканах, но что они потеряли все документы во время бомбардировок. Эти заявления открывали мне возможность оказать им помощь. Никакой закон не запрещал мне хлопотать за русских беженцев, пострадавших во время войны.

Но были случаи, когда приходившие «Д. П.»137 отзывали меня в сторону и конфиденциально сообщали мне, что они « советские», но не хотят возвращаться и просят достать им новые документы. Таким я всегда отказывала. Каждый из них мог быть провокатором. Позднее я узнала, что действительно были и такие.

Особенно запомнился мне один из них – нарядный, упитанный господин, приехавший на собственном автомобиле. С ним была советская девица, тоже расфранчённая и накрашенная под «парижский стиль». Он отвёл меня таинственно в угол и стал умолять добыть для девицы паспорт, так как над ней висела смертельная опасность в случае её возвращения в Советский Союз. Он готов был оставить её у себя в качестве прислуги. Я уверила его, что помогаю только старым эмигрантам и что он просит невозможного. Он не хотел уходить. Когда я стала разговаривать с другими, он вызывающе заявил: «Я знаю, что вы помогаете советским, я докажу, у меня есть примеры». Я ответила ему возмущённо: «Приведите ко мне этих людей, значит, они обманули меня».

Каждый день я была окружена нашей русской трагедией. Не легко было сопровождать всех этих «старых русских беженцев» в Префектуру, не легко было служить им переводчицей и направлять их рассказы по правильному руслу. Особенно я боялась натолкнуться в полиции на инспектора-коммуниста, а в те годы их было не мало.

Для того, чтобы получить документ, надо было пройти через подробный допрос. Часто этих «старых русских эмигрантов» спрашивали, на какой улице они жили в Варшаве или Белграде, при каких обстоятельствах пропали все их документы, каким путём они добрались до Франции. Моё знание нескольких улиц в этих городах оказывало большую помощь моим «клиентам». Некоторые из них совсем теряли голову и приходили в полное отчаяние. Один из таких «выходцев из Польши» от страха забыл всё: имя отца и матери, год своего рождения и город, где, предполагалось, он жил и учился. На все вопросы он отвечал: «Не помню, не знаю; забыл». Я подсказывала ему, как могла, но он вдруг не выдержал и, поддавшись панике, заявил: «Всё равно, вижу, что догадались, пусть берут, расстреливают, пропало всё». «Что он говорит?» – спросил инспектор. Я объяснила, что мой клиент чуть не попал в плен к советам, но что он этого режима не знает, так как под ним не жил. Потом тем же деловым тоном переводчицы я приказала ему не впадать в истерику и отвечать хотя бы что-нибудь на вопросы инспектора, с тем, что я сама буду истолковывать его слова.

Так я работала, пользуясь моим опытом, часто полагаясь на интуицию, получая поддержку в Министерстве Внутренних Дел. Мне удавалось помочь очень многим. Несмотря на всё предосторожности моя деятельность не могла не привлечь внимания советских агентов и их бесчисленных информаторов. Однажды меня вызвали в Министерство и мои друзья там спросили меня, не намереваюсь ли я поехать в какую-нибудь другую страну на месяц или два. С удивлением спросив, почему меня хотят удалить, я узнала, что Советская Миссия просила Министерство отстранить меня от всякой общественной деятельности, указывая на то, что я помогаю советским невозвращенцам. Министерство не могло гарантировать мою безопасность, хотя оно заверило Миссию, что моя работа им известна и ничего предосудительного они в ней не находят. Как раз в это время я получила от моих американских друзей приглашение приехать к ним погостить и я могла поэтому обещать уехать в первых числах мая 1946 года в Нью-Йорк.

Приблизительно за месяц до моего отъезда В. А. Маклаков попросил меня зайти к нему. Надо было спасти человека. Какой-то журналист бежал из советского посольства и теперь скрывался в одной французской семье под Парижем. Маклаков предполагал, что у меня были связи с американским посольством, что американцы заинтересуются книгой этого журналиста и спасут его, дав ему возможность уехать в Америку. Никаких связей с американцами у меня не было, но я знала одну русскую, Наталью Александровну Ильину, работавшую в посольстве. Я показала ей рукопись, она попросила оставить её у неё. Когда я пришла за ответом, она заявила, что американцы решили заняться устройством документов журналиста и организацией его отъезда. Было условлено, что я возьму у Маклакова адрес и план, как проехать к Корякову138, и буду сопровождать к нему какого-то американского капитана разведки. Время и место нашей встречи были обставлены большой тайной. Я должна была получить в запечатанном конверте кусок разорванной бумаги и при встрече с капитаном показать ему эту бумажку; у него находилась вторая часть того же листка, мы должны были составить вместе оба кусочка, и если они подходили, мы могли вместе ехать на розыски Корякова.

Я назначила ему свидание в моём Бюро на следующий день в 11 утра. Ввиду того, что Бюро наше было открыто для публики только от трёх часов, я была уверена, что капитан не встретит там никого, кроме меня. Ровно в 11 я была в Бюро. Я ждала его до часу. Он не пришёл. После завтрака я пошла в Посольство. К моему изумлению я узнала, что несмотря на всю таинственность, которой американцы обставили нашу встречу, капитан, придя в Бюро, прежде всего обратился к консьержке; она сказала ему, что Бюро бывает открыто только с трёх, и он запел, не позвонив даже в мою дверь, несмотря на то, что я точно объяснила, что буду его ждать в первом этаже направо в квартире с надписью на двери: «Центр Помощи Русским в Эмиграции». Всё это было для меня смешной игрой. Я в первый раз встречалась с разведкой. Эти разорванные бумажки, все меры предосторожности, таинственность, представлялись мне ненужными.

После выяснения недоразумения с «консьержкой» я, наконец, встретилась с капитаном, опять в 11 утра в моём Бюро.

Бумажки наши подошли, мы могли «доверять друг другу»... Он вышел из квартиры первый и ждал меня на улице за углом; я терпеливо оставалась в Бюро ещё 10 минут, потом вышла и я, как ни в чем не бывало... Мы сели в его автомобиль и двинулись через весь Париж на самый север. Несколько раз мы не знали в какую улицу повернуть, я предлагала спросить у полицейского, но капитан считал, что это было «опасно». Для кого опасно – я так и не поняла... Заботился ли он обо мне, или хотел скрыть свою капитанскую форму. Но почему тогда он вообще не был в штатском?

Деревня, в которой скрывался Коряков, была в 40 или 50 километрах от Парижа. Мы оставили автомобиль на какой-то улице и с «независимым видом» пошли отыскивать указанный на плане дом. Я произнесла «пароль», нам открыли и привели к нам небольшого роста, довольно плотного господина, в чёрных очках и с отрастающей бородой. Мне всё это продолжало казаться каким-то забавным театром. Но остальные относились ко всему этому с большой серьёзностью. Коряков удалился с капитаном и они час или два совещались.

По дороге в Париж я пыталась поговорить с капитаном, но он отвечал неохотно, я поняла, что ему не полагается разговаривать, и мы всю дорогу ехали молча. Я только спросила его, помогут ли они Корякову, он мне сказал, что они «им займутся», и, что я могу быть спокойной. Я хотела знать каким образом, в случае надобности, я могла бы найти этого капитана и просила его дать мне номер телефона, но он ответил, что это невозможно. Я дала ему мой телефон, он обещал позвонить мне, сказав, что нашим паролем будет фраза: «Я хочу помочь четырём девочкам из вашего детского Дома».

Прошло две недели, я ничего не слышала о Корякове и думала, что дело его спасения продвигается. Поэтому для меня было большой неожиданностью сообщение, полученное от Маклакова, что Коряков очень волнуется, так как капитан долго не приезжает. Я зашла к Ильиной. Та меня уверила, что если американцы взялись за дело, то доведут его до конца. Она советовала Корякову спокойно ждать. Я передала всё это В. А. и мы снова успокоились. Американцы казались нам всемогущими и мы не могли усомниться в данном ими слове.

За два дня до моего отъезда в Америку, в час дня, кто-то по телефону выразил желание «помочь 4 девочкам из моего Дома». Я назначила ему прийти точно в два часа в банк, где я должна была менять деньги. Я очень торопилась, так как у меня ещё не был заплачен билет в Америку и надо было выполнить ряд формальностей. Я целых полчаса ждала капитана на улице, около банка. Он подкатил на своём автомобиле в 2.30 и заявил, что не смог устроить паспорт с выездной визой для Корякова. Он просил моей помощи, предлагая любую сумму за это. «Вы можете заплатить мне 500,000 франков?» спросила я его. «Мне было сказано предложить вам любую сумму», – ответил он. – «В таком случае идите за мной». Я не могла больше терять ни минуты и теперь приказывала ему. Уведя его в глубь банка, я продиктовала ему письмо. Он должен был через 20 минут доставить мне его, отпечатанным на бумаге американского посольства. В нём я обращалась к самой себе от имени посольства с просьбой спешно достать паспорт и выездную визу поляку Липскому, который только что приехал из Германии, заболел, но должен был на следующий день лететь в Америку. В конце письма стояло, что посольство надеется, что Префектура не откажет выдать паспорт в тот же день. Я тут же сочинила год и место его рождения и адрес, где он остановился в Париже. Фамилию, имя, возраст я выдумала сразу, по вдохновению, и также сразу отель пришёл мне на ум, но тут моё вдохновение иссякло, я не могла придумать ни одной улицы, кроме той, на которой я сама жила.

Через 20 минут капитан привёз мне напечатанное письмо и дал мне фотографии Корякова-Липского. Он отвёз меня в Министерство Внутренних Дел. Я бросилась там к знакомому чиновнику, открыла ему всю правду и попросила его помочь мне спасти Корякова. Он внимательно выслушал меня, взял письмо посольства и на полях написал всего одно слово «d'accord» – согласен. «Теперь действуйте, но будьте очень осторожны, – предупредил он меня. – Этого человека повсюду ищут, его фотография послана в Префектуру, он может быть на чёрном листе».

Я бегом бежала по улицам к метро. В то время такси в Париже ещё не было, и автомобили были роскошью, доступной только американцам. В Префектуре, не дожидаясь очереди, я вбежала в Бюро директора паспортного отдела и, путаясь и спеша, стала объяснять ему дело поляка Липского. Письмо Посольства и надпись директора из Министерства Внутренних Дел произвели на него впечатление, и я видела, что он хотел помочь мне, но он не мог выдать паспорт человеку, у которого не было карты – права на жительство во Франции, это было против всех правил. Я стояла перед ним растерянная и несчастная; как раз в этот момент, в его Бюро вошёл директор отделения, где выдавали карты. Мы ему объяснили всё, и он повёл меня к себе наверх и, позвав одну из служащих, просил немедленно выдать право на жительство «больному поляку»... Я боялась верить своему счастью. Но когда она стала заполнять бланк, выяснилось, что «поляк» въехал во Францию без визы, и право на жительство можно было ему выдать только, если он заплатит штраф. «Сколько это?» – спросила я. Это было 2.000 фр. У меня в кармане было ровно 2.000 фр., мне это казалось чудом. Я хотела дать ей эти деньги, но оказалось, что платить надо было в Министерстве Иностранных Дел. Ехать туда и обратно на метро с пересадками и возвращаться для получения карты и потом паспорта – как я могла успеть? Префектура закрывалась в 6 часов. На следующий день в 9 утра американский капитан должен был встретить меня в кафе.

У меня не было другого выхода и я сразу кинулась в метро. Я бежала и молилась, всё время повторяя: «Ты еси Бог, творяй чудеса». Я знала, что Бог всё может, может остановить время, может помочь мне не ждать не пересадках метро и вернуть меня вовремя обратно в Префектуру. Так и случилось. Я ни разу не ждала метро. Как только я входила на платформу, поезд подъезжал и мчался дальше. В Министерстве Иностранных Дел была очередь в 20 или 30 человек. Я пробежала вперёд. «Я уезжаю завтра в Америку, я должна сегодня получить паспорт, простите меня, позвольте мне быть первой», – говорила я всем. Я думаю, что они поняли по моему лицу, что я не лгала, что я действительно должна была быть первой. Я заплатила штраф. Получив расписку, без 10 минут шесть, я вбежала в паспортный отдел Префектуры.

Публика уже разошлась, и чиновница, готовясь уходить, красила себе губы. Я стала объяснять ей, что мне необходимо получить сегодня, сейчас же, этот паспорт. Сперва она не хотела даже разговаривать со мною. Её кто-то ждал в 6 часов. Я не помню, что я говорила, я обещала ей привезти кофе из Америки, показывала ей письмо посольства, надпись из Министерства. Наконец, она согласилась и, раздражённая, стала заполнять бланки. «Где ваш поляк?» спрашивала она. «Он дома, он болен», – отвечала я. «Где свидетельство от доктора?» – «Я принесу, когда вернусь из Америки». – «Где удостоверение, что он живёт именно в этом отеле?» – «Я не успела взять». – «Какие его отличительные черты, его рост, цвет волос, цвет глаз?» Я на всё отвечала без малейшего колебания. «А можете вы поручиться, что он не на чёрном листе и что его не разыскивает полиция?» Я знала, что она не имела права выдать паспорт, не проверив имени и фотографии. «Вы проверите завтра, – молила я её, – если он окажется на чёрном листе, то завтра же арестуйте меня». Наконец, она уступила моим просьбам и оформила паспорт. Я передала ей две фотографии, одну для опросного листа, которую она положила в папку для завтрашней проверки, вторую для паспорта. Когда она повернулась ко мне спиной, я быстро вытащила из папки фотографию, надеясь что на следующее утро она решит, что фотография затерялась. А имя несуществующего Липского она на чёрном листе не найдёт. Я не могла поступить иначе, я боялась поставить в тяжёлое положение моего друга в министерстве.

В 9 утра я была у кафе моего дома. На этот раз американец меня уже ждал. Я положила перед ним паспорт Липского с фотографией Корякова и с выездной визой в Америку. Он с изумлением посмотрел на меня. «Это чудо», – сказал он. «Да, это чудо, – ответила я – когда я доставала этот паспорт я всё время молилась, зная, что одна я не смогу сделать этого, но Бог может всё. А теперь я хочу сказать вам, что я о вас думаю. Вам, американцам, надо учиться работать у нас, русских женщин. Я в первый раз встретилась с представителем разведки и я презираю ваши методы и вас самого. Вы не доверили мне даже вашего телефона, а чем вы рисковали? У вас есть всё – власть, деньги, положение. У меня нет ничего. Я только русская эмигрантка, без денег, без защиты, но у меня было горение в сердце спасти человека, и была вера в Бога. Я рисковала всем, но не побоялась достать этот паспорт. А вы ещё смели предлагать мне деньги». Когда я кончила говорить, он молча вынул из кармана свою карточку и положил её передо мною. «Если когда-нибудь я могу быть вам полезным, дайте мне знать», – сказал он.

На следующий день я уехала в Америку. Капитана я больше не встречала, те две тысячи, что я заплатила за Корякова, мне никто не вернул, хотя денег у меня тогда совсем не было. Позже Маклаков мне рассказывал, что американцы долго ещё тянули дело Корякова и сперва отправили его в Бразилию, а только после взяли его в Соединённые Штаты139.

Это была моя четвертая поездка в Америку. Я провела там несколько месяцев среди дорогих мне людей, отдыхая от всего пережитого в Париже во время и после оккупации. Мне удалось также собрать средства для Центра Помощи и приюта. Вернувшись во Францию, я нашла более спокойную атмосферу, жизнь начала входить в нормальные берега. Охота за людьми стала сокращаться и я смогла продолжать работать для помощи русским, не страшась угроз советского посольства.

3. Встречи на океанском пароходе (С. М. Зернова)

Кончилась война, мой друг Алиса Скоддер прислала мне билет для поездки в Америку, она настаивала, чтобы я отдохнула у неё.

Весной 1946 года я снова пересекала Атлантический Океан. Пароход был одного класса, все могли знакомиться друг с другом. Я обратила внимание на группу молодых русских женщин, жён американских солдат. Они вышли замуж в Германии, куда их вывезли на работу немцы из оккупированной России. Среди них выделялась одна – высокая, стройная, с серыми красивыми глазами. Она не походила на других. Звали её Роза, она была сибирячка. Отец, ярый коммунист, дал ей имя цветка, а сестру её назвал Идеей. Её тянуло ко мне. Однажды, когда мы остались одни, она спросила меня: «Как зовут Бога?» Я удивилась вопросу. Тогда она объяснила мне, что с детства отец учил её, что Бог не существует, но она не верила этому и утром в кровати, закрывшись одеялом, обращалась к Богу с молитвой, говоря Ему: «Бог, которого я не знаю, прости мои прегрешения и помоги мне». Я дала ей Евангелие и сказала, что Бога зовут Иисус Христос. Она вся погрузилась в чтение Священного Писания и прибегала ко мне, чтобы рассказать о том, что особенно поражало её. Впоследствии она крестилась. Мы переписывались с ней.

Раз, подходя к каюте, я была остановлена маленькой девочкой. Шутя я сказала ей по русски: «Пропусти меня». Она ответила: «Ладно, иди». «Кто ты»? – спросила я – «Я американка, мой папа говорит по-русски, хочешь, я отведу тебя к нему» – продолжала болтать девочка. Мы пошли. Её отец был Джордж Кеннан (р. 1904) – американский посол в Москве. Он понимал и любил Россию. Говорить с ним было большим вдохновением. По вечерам русские пели хором, он аккомпанировал им на гитаре.

Днём мне было бы приятно остаться одной, но ко мне всё время подходил один еврей из Нью-Йорка. Ему хотелось поговорить со мной по-русски. Однажды я спросила его: «Много ли русских на пароходе?» – «Много» – ответил он и показал на других евреев. – «Нет, – сказала я – не таких, а других русских, Петровых и Ивановых». «А, – заявил он, – если вы хотите таких русских, то и они здесь есть, с нами едет один советский генерал. Вон он там сидит и играет в шахматы со своей секретаршей». Мы пошли посмотреть на них, и я решила попробовать поговорить с ними. Два дня я не могла встретить их, они не появлялись совсем. В воскресенье вечером, уже накануне приезда, я их наконец увидала. Они медленно вошли в залу и направились в дальний угол к дивану. Я быстро подошла к ним. Мне казалось, что в этой громадной комнате, полной богатыми, толстыми людьми, играющими с утра до вечера в карты и пьющими коктейли, советский генерал и я были из другого мира. Мы представляли идеологию, он – коммунистическую, я – христианскую. Он – раб, я – свободная. Я спросила: «Вы русский?» Он посмотрел недоверчиво и сказал: «Русский». – «Я тоже русская, можно с вами поговорить?» – «О чем же нам говорить?» – «Есть о чем», – настаивала я. Он неохотно согласился, мы все сели на диван. С ним была секретарша, милая, молоденькая, с курносым носиком и румяным лицом, женственная и серьёзная. Он же был коренаст, лицо в мелких морщинах, сосредоточенное и напряжённое. Глаза у него были небольшие, глубоко посаженные, скорее умные, но недоброжелательные. Он смотрел на меня пытливо: «Кто вам сказал, что я русский?» – «Здесь один русский еврей» – ответила я – «Маленький такой» – «Да, – подтвердила я – я спросила его, нет ли здесь настоящих русских, он указал на вас». – «Понимаю, понимаю – и, кивнув на секретаршу, он прибавил. – Мы с ней настоящие русские». – «Ко мне здесь всё пристаёт один негр, – продолжала я, – он просит устроить ему визу в Москву. Я говорю, что не могу, потому что я эмигрантка, а он мне отвечает: «Это мне всё равно, только визу устройте и комнату резервируйте в Москве на два дня. Я вернусь в Америку и буду всем рассказывать, что был в Москве». Я ему объясняю, что это невозможно, а он не понимает». Генерал рассмеялся: «Так и просил резервировать комнату в Москве»?

«А вы откуда? Из Москвы?» – спросил он. Я: «Из Москвы» – Он: «А можно вас ещё спросить? Или боитесь? Вы ведь думаете, что мы все чекисты какие–то, опасно с нами говорить». Я: «Я никого не боюсь кроме...». Он: «Кроме кого?» – «Я скажу, но сначала скажу вам три вещи обо мне». Он: «Скажите». Я: «Первое, – я настоящая русская, второе, – я настоящая эмигрантка, третье, – я верю в Бога. Теперь скажу, кого я боюсь – никого кроме Бога. А вы в Бога верите?» – прибавила я. Он: «Нет, я по Дарвину, все мы животные, предки наши были обезьянами, а умрём, ничего не будет». Я: «Я про ваших предков не знаю, кем они были. Вам лучше знать, а мои предки обезьянами не были, а про Дарвина новейшие учёные уже давно нашли, что Дарвин своей теорией ничего не объяснил, и она теперь считается устарелой». Это ему как будто не понравилось. Я продолжала: «Странно, вы говорите, что настоящий русский, а в Бога не веруете. Настоящий русский человек без Бога не может, ему всегда надо большего, ему вечность нужна. Ну ничего, умирать будете, узнаете, что Бог есть, это ещё не поздно. Знаете, у нас в православной церкви есть такой рассказ, как один человек в Бога не верил, и когда он был при смерти, увидел он великий свет и успел ещё ужаснуться своему неверию и воззвать к Богу, и Бог простил его». Он слушал меня молча, потом говорит: «Ну, а ещё можно вас спросить?» Я: «Конечно можно». Он стал спрашивать: когда я уехала из Москвы, на какой улице жила, какой N° дома, чем занимался мой отец, есть ли у меня родители, братья, сестры, где они, зачем я еду в Америку, где всегда живу, есть ли у меня муж, чем занимаюсь. Я: «Мой отец был против интернационала, он был за Россию, таких вы убивали, а теперь вы сами к этому пришли и стали националистами и погоны надели. А я теперь наоборот совсем без родины, совсем свободная». Он: «Где же вы себя чувствуете больше всего дома, самой свободной?». Я: «Здесь». Он: «Где здесь?». Я: «На корабле, когда вокруг меня океан, свободный, никому не принадлежащий». Он: «Мы не за интернационал были, а за то, кто будет стоять у власти – пролетариат или гнилой буржуазный класс». Я: «Это у вас все слова – гнилой буржуазный класс. А по-моему, класс – это не важно, важно, чтобы у власти были честные люди, любящие родину». Он: «Почему вы уехали, вы ведь молодая были?» Я: «Я в Бога верила, а вы бы за это меня расстреляли». Он: «У нас теперь свобода, верь в кого хочешь». Я: «Теперь не знаю, а тогда не было свободы». Он: «Тогда тоже можно было тихо, у себя дома молиться, никому не говоря». Я: «Может быть, но как можно ожидать от меня в 20 лет, чтобы я молчала. Я тогда была приучена к свободе. Я всюду бы громко заявляла, что в Бога верю». Он: «Да, тогда надо было уезжать». Я: «Вы меня много спросили, теперь я у вас спрошу». Он: «Спрашивайте», и вдруг стал мрачный и смотрел на меня как-то злобно. Тогда я почувствовала, что я эмигрантка, без родины и денег, без власти и защиты на земле, свободная и вольная, и мне нечего бояться, нечего скрывать, а он, важный генерал, представитель сильнейшей страны, боится меня. Я: «Как ваше имя? Отчество?» Он: «Пётр Филиппович» и смотрит, что я буду ещё спрашивать. Я: «Это всё. Теперь расскажите о России». Он посмотрел на меня как-то рассеянно; я думаю он понял, что тем, что я спросила только имя отчество, я дала ему понять, что нам известно, как они боятся давать о себе сведения. Он: «Вы вероятно сами всё знаете». Я: «Знаю, что Россия таинственная и непонятная страна и там таинственный народ». Он: «Почему таинственный? Народ, как народ». Я: «Мы после войны многих русских встречали, новых беженцев. Есть среди них такие замечательные, и есть страшные, и никак их не поймёшь. А уж европейский мир совсем не может русских понять». Он: «А вы много новых беженцев из России встретили?» Я: «Очень много». Он: «Это вы их распропагандировали, чтобы в Россию не возвращались?» Я: «Нет, не мы их, а они нас. Многие русские эмигранты верили, что после войны в России будет свобода и мечтали вернуться. А те, кто приехал из России, нам рассказывали, как там мучают народ. Советская пропаганда трубит, что Россия – самая свободная и счастливая страна и вы все должны повторять заученные фразы, я ведь знаю, что вам опасно сказать правду. Вас все боятся, и вы всех боитесь. Какая же это свобода». Он: «Я вот в старое время был грузчиком, а потом красным отрядом командовал против белых. Какие жестокие были белые». Я: «Да были жестокие и белые и красные. А во время войны с немцами многие русские эмигранты советским пленным помогали и скрывали у себя». Он: «Знаю, помогали, а потом шли с немецкой армией, и там русских детей живыми бросали в костры». Я: «Нет, это неправда. Будем говорить правду. С немецкой армией часть пошла, но оттого, что уж очень хотелось в Россию вернуться. 25 лет этого дня ждали и думали, что одна есть возможность в России переменить режим, это идти с немецкой армией. А детей не мучили». Он: «Знаю, что мучили. Сам видел». Я: «Ну что, если и был такой случай, то знаете, как мы таких людей называем? Или лучше не говорить?» Он: «Сегодня говорите всё, уж пошло на то». Я: «Белый чекист». Он: «Теперь Чека больше нет». Я: «Да, нет, но...». Он: «Что но». Я: «Ничего, вы сами понимаете, зачем называть именами то, что понимаешь. А знаете, кто за таких белых чекистов виноват?» Он: «Кто»? Я: «Вы и я». Он: «Отказываюсь от вины». Я: «Не можете отказываться. Когда Линдберг перелетел через океан, это была слава каждого американца, и если среди нас русских есть люди, которые способны бросать живых детей в огонь, это позор каждого из нас. Мы этот позор несём». Он: «За белых не понесу». Я: «Хорошо, тогда вы несите позор и ответственность за всех невинно замученных православных священников, которых погубила советская власть. А я буду нести позор за каждого русского, я не отказываюсь. Вы знаете стихотворение о замученных священниках, которое нашли на одном убитом красноармейце». Он его не знал. Я прочитала его140. Он слушал внимательно и сосредоточенно, и потом тихо спросил: «На убитом нашли?» Потом он ещё спросил: «Сколько вам лет? Когда родились?» Я: «В сочельник родилась». Вдруг у его секретарши вырвалось: «Я тоже». Я: «А когда вы именинница»? Она: «17 Сентября». Я: «Вас вероятно Любочкой зовут?» Она: «Да, как вы догадались?» Я: «Сама не знаю как, оттого наверно, что многое, что я говорю, вы понимаете, а я это чувствую. Вы мне как сестра», и я протянула ей руку. Она робко пожала её и спросила: «Неужели можете тут так жить? Неужели не хочется вернуться?» Я: «Раньше очень хотелось, трудно было, а теперь оторвалась, теперь всё равно. Теперь подала прошение, чтобы стать француженкой». Она: «А ходили просить, чтобы вернуться?» Я: «Нет, не ходила и не пойду. У каждого из нас русских своя судьба. Я перед советской властью голову не гну». Он: «А вину за них несёте?» Я: «Это другое. Не за них несу, а за каждого русского, который носит русское имя. И я несу и вы несёте». Здесь в первый раз он посмотрел мне в глаза долго и молча. И где-то наши взгляды встретились, где-то за пределами политических расхождений и человеческой ненависти. «Я думаю, вы уже пропустили ваш обед, – сказала я, – вы ведь обедаете в первую очередь». «Да», – сказал он и они быстро встали. Любочка просила меня прийти после обеда, чтобы поговорить ещё. Я пришла, но они не появились.

На следующий день, при высадке, мы случайно стояли почти рядом. Я посмотрела на них. Они знали, что я на них смотрю, но сделали вид, что меня не видят. Потом он вынул какую-то бумагу и дал четырём людям, стоящим с ним. Когда те нагнулись, чтобы прочитать, он тихо повернул голову в мою сторону и быстро и незаметно кивнул мне головой. Я их больше не видела.

Когда я рассказала о этой встрече моей сестре, она мне сказала, что Пётр Филиппович был Ротовым, советским представителем на многих международных съездах в Лондоне. Поплатятся ли они за разговор с эмигранткой? Думаю, что они-то друг другу верили и не донесут. Но может быть, кто-нибудь другой видел, ведь за ними всегда следят. Ещё он меня спросил: «Вот много лет живёте в эмиграции, денег накопили?» Я: «Да – имею большое богатство – отец по наследству оставил». Он: «Сколько?» Я: «Отец честное имя оставил, его имя передо мной все двери открывает, а это больше чем деньги, а советский режим сделал русское имя ненавистным для многих, хорошо ещё, что вы себя редко русскими называете, а больше советскими». Он всё слушал и Любочка слушала и у неё горели глаза.

Я эту встречу не забуду и они наверное не забудут её.

Господи, как трагична наша русская судьба!

4. Власовцы (М.М. Кульманн)

Мой муж занимал пост помощника Верховного Комиссара по делам беженцев. Мы жили в Лондоне во время войны. После освобождения Франции в Англию стали привозить многих военнопленных, которые работали у немцев, как бесправные рабы. Однажды я видела военный «документальный» фильм, в котором было показано, как «власовцы»141 переходили на сторону англичан. Меня глубоко поразила одна сцена: три русских женщины, упав в ноги офицеру, начали громко по-бабьи умолять его, крича: «Ради Бога, не убивайте наших мужей. Они не по своей воле служили у немцев». Мы с мужем были растроганы их горем. У меня промелькнула мысль, как я бы хотела встретить этих женщин и узнать, что им пришлось пережить во время войны, и тут же у меня родилась уверенность, что я их увижу.

Вскоре к моему мужу обратился представитель Министерства Внутренних Дел с просьбой, чтобы я, как говорящая по-русски, посетила лагерь, где находятся русские, привезённые из Франции. Он подчеркнул, что это деликатное поручение, об этом не следует никому говорить. Все привезённые должны были быть отправлены в Советский Союз, по договору, заключённому со Сталиным. Я сразу стала готовиться к поездке и уже на следующий день с волнением отправилась в городок Редфорд в двух часах езды от Лондона.

Заведующий лагерем принял меня с радостью. Его особенно беспокоили три «эмоциональные особы», как выразился он, которые плачут весь день по непонятным ему причинам. Заведующий пытался успокоить их, уверяя, что их скоро отправят на родину, но эти заверения вызвали у них ещё больший плач. Он надеялся, что я смогу выяснить причину их горя. Я сразу отправилась к ним и была потрясена, встретив именно тех русских, которых я видела с их мужьями в фильме. Мои первые слова к ним были: «Я уже вас знаю». Трудно передать их радость, когда они поняли, что могут поделиться со мною всем пережитым. Их мучения были из-за их мужей. Они были уверены, что их расстреляют, как только они попадут в руки «чекистов», так как они служили у немцев. У всех трёх женщин было по младенцу. Их мужья были взяты в плен немцами, там они присоединились к власовцам и с ними вернулись на оккупированную русскую территорию. Тогда они и поженились. При отступлении жены пошли со своими мужьями и разделяли с ними походную жизнь и все её опасности. Когда они сдались в плен англичанам, то их сразу отделили от мужей. Те попали в специальный лагерь для «власовцев», который был в ведении Министерства Военных Дел, а жены очутились в другом лагере, где я их и нашла. Они получили письма от мужей, которые извещали, что их на днях под конвоем отправляют в Советский Союз. Они были в смертельном ужасе, зная, что мужей больше не увидят.

Я старалась, как только могла, утешить их и моё тёплое сочувствие в их тревоге принесло им некоторое успокоение. При прощании я спросила их, что бы они хотели получить от меня в мой следующий приезд? Они в один голос ответили: «Ничего нам не нужно, кроме нательных крестиков». Я была удивлена и сказала: «Разве коммунисты не отучили вас думать о церкви и крестиках?» «Что вы, что вы, мы же крещёные и хотели бы крестить наших младенцев, а пока хотя бы крестики на них надеть», – заверили они меня.

Эти женщины произвели на меня впечатление, что они остались теми же русскими крестьянками, какими были их матери в старое время. Они так же убаюкивали своих младенцев; когда они плакали, качали их теми же древними движениями, приносившими успокоение. Они распевали старинные колыбельные песни своими грудными голосами, и изливали ту нежность и тепло, которым полно русское материнское сердце. Уезжая я сказала заведующему, что все три женщины ни на что не жалуются, а плачут они, потому что тоскуют по своим мужьям. Что мог этот англичанин понять в нашей трагедии!

Мне удалось ещё несколько раз съездить в Редфорд. Я познакомилась с другими русскими из этого же лагеря. Кроме тех жён «власовцев» там были самые разнообразные люди, привезённые англичанами после конца военных действий. Среди них я нашла несколько выдающихся личностей, с некоторыми из них я сблизилась и имела значительные разговоры. У них были самые разные настроения. Многие были партизанами, сражавшимися в тылу у немцев. Я стала привозить им книги. Когда я спрашивала, какого писателя они предпочитают, то все они указывали на Пушкина. Ценили они не только его прозу, но и стихи. Меня удивило, как любовь к классикам проникла внутрь народа. Книги читали все и так их зачитывали, что их уже нельзя было возвращать в библиотеку. Стихи были особенно популярны.

Однажды директор встретил меня при входе и сказал, что все русские собрались в зале и ждут меня там, чтобы задавать мне какие-то вопросы. Я ответила, что не хочу встречаться со всеми русскими, а их было там около 50 человек, так как я приезжаю, как частное лицо и не могу отвечать на их вопросы. Я была готова говорить со всеми только отдельно и лично. Директор был согласен со мной, но всё же просил меня пойти в зал, так как там царило большое возбуждение. Я взяла себя в руки и вошла в большую комнату, полную народа. В ней царила атмосфера митинга, все говорили громко, перебивая друг друга. Как только меня увидали, кто-то очень вызывающе крикнул мне: «Мы слышим, что вы не хотите отвечать на наши вопросы». На это я ответила спокойным и твёрдым тоном: «У меня нет никакого авторитета отвечать на ваши вопросы, потому я и не хотела приходить к вам». Тогда тот же человек заявил: «Мы хотим остаться в Англии, скажите нам, как это сделать?» – «Этот вопрос меня не касается, – сказала я, – он зависит от соглашения между советским правительством и Англией. Я тут, к сожалению, ни помочь, ни советовать вам не могу». Когда они услышали это, то началось нечто невообразимое. Все стали кричать, не слушая друг друга. До меня доносились отдельные восклицания. Один обвинял меня: «Вы даже не хотите выслушать нас, вы нас боитесь, а мы думали, что вы приезжали к нам, как свой родной человек!». Другие просто кричали: «Мы не хотим возвращаться! Спасите нас!» Когда общее возбуждение немного затихло, я услышала горькую повесть о советской действительности, из-за которой большинство лагерников не желало покидать Англии. Мне говорили: «Вы не знаете, что происходит в России. Сталин говорит нам, что жизнь становится лучше и веселее и мы обязаны повторять эту ложь. На самом же деле мы все нищие. Тут в Англии мы увидали, как живут люди. Зарплата у них такая, что недельная достаточна для покупки костюма или велосипеда, а если хорошо работать, то за год можно даже дом приобрести. Мы от работы не отказываемся, готовы на любую идти, англичане поражаются, как быстро и складно мы можем всё сделать».

В этом гуле иногда я различала отдельные фразы, поражавшие своей остротой и сердечной болью, звучавшей в них. Так, кто-то кричал мне: «Сталин хотел нас от Бога отлучить. Тысячу лет жили мы с Богом и не советской власти разрушить то, что веками стояло». Другой повторял: «Если протестуешь, то сразу в тюрьму или в лагерь, объявляют тебя врагом народа. Вернёшься из лагеря, все открещиваются от тебя, никто не хочет иметь с тобой дела». Ещё кто-то всё порывался рассказать мне свою историю, был он беспризорным, родителей его раскулачили, остался он совсем один. «Куда мне возвращаться ? – спрашивал он, – у меня в России никого нет».

Я слушала все эти жалобы молча. Когда все высказались и немного успокоились, я сказала: «Теперь дайте слово мне. Всему, что вы говорите я верю и вас до конца понимаю. Я знаю, что ваша жизнь очень тяжела. Война принесла новые великие бедствия, наша жизнь в Англии, да и во всей Европе, счастливая и благополучная по сравнению с тем, что выпало на вашу долю. Всё это я говорю лично от себя, не имею права вмешиваться в вопрос вашего возвращения, он решается главами государств. Я могу только одно сказать – я ваша сестра, я понимаю ваши страдания и мне стыдно, что я, как русская, не разделяю вашу участь, а живу в Англии свободная, сытая, благополучная. Позвольте мне прибавить ещё одно самое главное, что у меня на сердце – может быть Бог любит русских людей и потому посылает им такую судьбу, может быть те, кто работает, чтобы иметь все материальные блага, не призваны к тому, к чему призваны мы русские».

Я говорила всё это, всё более тихим голосом, вслушиваясь в то великое волнение, которое росло в моей душе. Мне было страшно произносить эти слова, чтобы они не прозвучали лицемерно, чтобы не показалось, что я призываю их терпеть, боясь взять ответственность за них.

Когда я кончила, наступила полная тишина, она продолжалась долго. Наконец встал один юноша, его звали Костя, он сделался потом моим большим другом. Он был очень взволнован и начал быстро говорить: «Спасибо вам, вы все поняли и мы поняли вас, нечего больше говорить. Вы сказали, что вы наша сестра, так позвольте мне как брату вас поцеловать, мы не останемся, мы поедем, этот поцелуй будет прощальным». Он поцеловал меня, за ним пошли другие. Один за другим целовали меня – эти мои русские братья. Совершался священный обряд. Я была потрясена и поражена, как русский человек принимает неисповедимость своего страдного пути.

Послесловие

Н.М. Зернов

Так кончается запись моей сестры о её встрече с русскими военнопленными. Она не успела закончить её. От себя я могу прибавить, что когда этих русских англичане отправляли насильно в Советский Союз, то происходили душераздирающие сцены. Многие старались избежать этой высылки, некоторые пытались бросаться с парохода в воду. Совсем чудесным образом моей сестре удалось спасти нескольких из них. Один из власовцев остался с женой и сыном в Англии. Он оказался даровитым человеком и скоро нашёл применение своим способностям в новой стране. Сын его блестяще окончил университет в Англии и пошёл по научной дороге.

5. Последние годы работы секретарём Содружества (Н.М. Зернов)

Первые два года после войны были отмечены оптимизмом во всем западном мире. Все энергично принялись за восстановление разрушений. Только что пережитые испытания духовно пробудили многих, стал заметен религиозный подъем. Стойкость христиан, среди которых было много героев сопротивления против оккупантов, подняла авторитет Церкви. Сознание, что технический прогресс не способен сам по себе возродить человечество, тоже помогло некоторым найти путь к христианству. Желание примирения получило широкое распространение среди членов Церкви. Наше Содружество продолжало численно расти. Меня постоянно приглашали читать лекции и проповедовать. Богословские колледжи возобновили занятия. Большинство студентов вернулось с фронтов и были духовно зрелыми людьми. Читать лекции и беседовать с ними давало мне удовлетворение, многие становились членами Содружества...

В январе 1947 года я был приглашён прочесть курс лекций в необычайном колледже. Он состоял из бывших военнопленных немцев. В нём было около 200 студентов богословов и 5 профессоров. Это была моя первая встреча с послевоенной Германией, и я с большим интересом готовился к ней. Немцы жили в солдатских бараках. Один из них был превращён в лекционный зал. Когда я вошёл в него и увидал молодых людей, одетых в военные формы, которые в течение пяти лет мы привыкли считать отличительной чертой неприятеля, то в первую минуту я растерялся, не зная как начать моё выступление. Но как только я стал говорить, эта неловкость покинула меня. К моему удивлению, я осознал, что передо мною находится молодёжь похожая на английских студентов богословов. Вопросы будущих немецких пасторов были теми же, что и у кандидатов на англиканское священство, только говорили они с тяжёлым немецким акцентом и знали о Православии ещё меньше англичан.

Во время перерыва я стал расспрашивать немцев. Многие из них сражались в России. У меня создалось впечатление, что огромные её пространства испугали их. Они чувствовали себя потерянными и незащищёнными в этом чуждом и непонятном им мире. Многие говорили мне о подлинности христианской веры среди русских, в особенности среди женщин крестьянок, которые были готовы помочь врагам, делясь с немцами своими скудными запасами. Несколько студентов сказало мне, что православная народная стихия открыла им сущность Церкви и обратила их к вере. Двое из них впоследствии присоединились к православной Церкви и окончили Богословский Институт в Париже.

Тема России, конечно, интересовала не одних немцев, она привлекала внимание и многих англичан, понимавших, что ближайшее будущее зависело от сотрудничества победителей. В первое время иллюзии, созданные военной пропагандой, продолжали владеть многими. Мало кто сознавал, что победа над Гитлером не избавила человечество от тоталитаризма. Однако вскоре стали появляться тревожные признаки, что кремлёвский диктатор решил вернуться к своей привычной подрывной работе. Слишком поздно открылись на это глаза. Железный занавес упал и разделил мир на две не сообщающиеся и враждебные друг другу сферы. Началась холодная война.

Линия, взятая нашим Содружеством, не изменилась ни с началом войны, ни с её окончанием. Его руководители верили, что восстановление единства между восточными и западными христианами было необходимо для полноты жизни Церкви. Они знали, что за железным занавесом живут не одни коммунисты, но и верующие христиане, с которыми свободный мир имеет общий язык. По мере усиления холодной войны отношение англичан к моим выступлениям стало меняться. Раньше всякая критика советской системы встречалась с недоверием, всё русское считалось героическим и достойным восхваления, теперь наоборот, мне приходилось защищать русских людей и объяснять, что от их лица говорит коварный и беспринципный тиран, сумевший террором достичь абсолютной власти над огромной страной.

Одной из главных задач в моей работе с Содружеством в послевоенные годы было восстановление сотрудничества с нашими русскими членами во Франции. С этой целью я провел апрель 1946 года в Париже. Русские церковно-общественные круги были в большом возбуждении и она отражалось и на нашей среде.

Сразу после освобождения Франции, волна патриотизма, окрашенного симпатией к Советскому Союзу, прошла по эмиграции. В. А. Маклаков (1870–1957), бывший посол Временного Правительства, возглавлявший неофициально русскую колонию в Париже, был на приёме у советского посла. Многие стали брать советские паспорта, желая вернуться на родину. После посещения Парижа митрополитом Николаем в августе 1945 года, митрополит Евлогий, доживавший свою долгую и плодотворную жизнь, с радостью согласился вернуться в лоно московской патриархии. Большинство его духовенства было готово последовать за ним. Это увлечение длилось не долго. Эмиграция скоро убедилась, что советский строй не желает меняться. Энкаведисты, приехавшие из Москвы охотились за советскими гражданами, не хотевшими возвращаться домой, как за своей законной добычей. Заняв Прагу, они сразу же занялись массовыми арестами русских эмигрантов. То же происходило в Югославии и в других странах, захваченных Сталиным. Началась реакция. После смерти митрополита Евлогия 8 августа 1946 года, русские приходы в западной Европе отказались признать своим епископом митрополита Серафима (Лукьянова, ум. 1959 г.) назначенного Москвой и остались в юрисдикции константинопольского патриарха. Преемником митр. Евлогия был выбран митрополит Владимир (Тихоницкий. 18731959). Таким образом русская церковь и после войны осталась разделённой на три юрисдикции: московскую, константинопольскую и синодальную.

Моё пребывание в Париже совпало с нашей страстной и пасхальной неделями. Я с головой окунулся во все проблемы эмиграции. Русский Лондон был тихой провинцией, по сравнению с Парижем, где церковная жизнь била ключом, всюду было много молящихся, включая молодёжь. На Благовещение в Александро-Невском соборе было более 300 причастников. Я обошёл моих старых друзей – Бердяева, Карташова, епископа Кассиана (Безобразова), архимандрита Киприана (Керна), Флоровского, Зандера, Зеньковского. Всюду шли споры о церковной политике Москвы. Все больно переживали новые разделения. Я присутствовал на нескольких собраниях Содружества, они проходили бурно, так как перед нами встала новая проблема, которая не существовала до войны. Раньше только те русские сочувствовали нашей работе, которые входили в митрополию, возглавлявшуюся митрополитом Евлогием. Ни так называемые Карловчане, ни сторонники московской юрисдикции в экуменических встречах не принимали участия. Теперь положение изменилось. Митрополит Николай одобрил интерес к экуменизму и те русские, которые следовали за ним, выразили своё желание приехать на наш съезд, тем более, что большинство русских членов Содружества в Англии тоже стали частью московской патриархии. Во главе этих парижан находились члены фотиевского братства, среди них выделялся своими богословскими дарованиями молодой профессор Владимир Николаевич Лосский (1903–1958). Его приезд на нашу конференцию несомненно был бы очень желателен. Но многие старые члены Содружества в Париже не одобряли подобного сотрудничества. Они не могли забыть того доноса на отца Сергия Булгакова, который в начале тридцатых годов был послан митрополиту Сергию в Москву членами фотиевского братства. Я делал всё, что было в моих силах, чтобы примирить обе партии. Наш лондонский комитет был готов сотрудничать со всеми православными, независимо от их юрисдикций. После долгих переговоров представители обеих ориентаций согласились встретиться в Англии на съезде, но вести общую работу в Париже они не захотели.

Живя в Париже я старался побывать в возможно большем числе русских церквей, чтобы познакомиться с тем, как война отразилась на религиозной жизни эмиграции. В городе и его окрестностях было в то время около 30 приходов. Большинство их принадлежало к юрисдикции константинопольской патриархии, возглавлявшейся митрополитом Владимиром. Собор московской юрисдикции помещался в подвале дома, вблизи мэрии 15 аррондисмана. В нём чувствовалась сильнее исконная Россия. Значительную часть его прихожан составляли старушки, которые, несмотря на годы, проведённые во Франции, казались никогда не покидавшими свою родину. Были среди них и так называемые «советские патриоты», поверившие в коренную перемену сталинизма и мечтавшие вернуться в Россию, были там и ревнители канонов, считавшие, что московская патриархия – единственная законная власть для всех русских.

Совсем иным был приход святой Женевьевы, покровительницы Парижа. В нём собрались профессора, артисты, студенческая молодёжь. Службы были по-французски, прекрасный хор сочетал древние и новые напевы. Принадлежность к московской юрисдикции обозначала там не привязанность к матери-Церкви, а указывала на вселенское призвание русского Православия. Сама церковка обреталась в трущобах латинского квартала и находилась в глубине тёмного двора, окружённого притонами и подозрительными кафе.

Самой оригинальной была церковь отца Евграфа Ковалевского. Он выделялся среди эмигрантского духовенства своими литургическими дарованиями и миссионерскою ревностью. Он шёл своим путём, не считаясь с привычными устоями церковной жизни и имел большой успех у французов, но немало было у него и врагов. Служил он с огнём и вдохновением, создав свой ритуал, в котором сочетались элементы древней галликанской литургии с византийским обрядом. Отец Евграф переменил много юрисдикций, кончил он свою жизнь епископом Жаном своей общины, не признанной однако другими православными иерархами142.

Я убедил моего брата и сестру пойти на его пасхальную службу, начавшуюся в 8 часов вечера. Его храм на бульваре Огюст Бланки был переполнен молящимися, преимущественно французами. Отец Евграф громко, почти выкрикивая, делал свои возгласы. В церкви чувствовалось напряжение, одни горячо молились, другие с недоумением следили за необычайным богослужением, третьи перешёптывались и даже подсмеивались. На моего брата всё это произвело настолько неприятное впечатление, что он стал торопиться домой; к моему сожалению, я не смог остаться до конца службы. Заутреню мы все отстояли в нашей приходской Введенской церкви, где царила радостная традиционная атмосфера пасхальной службы.

Поездка в Париж показала мне, что православная колония выдержала успешно трудное испытание войны, хотя она и потеряла многих из своих выдающихся представителей. Это, конечно, не могло не отразиться на работе Содружества и на характере летних съездов в Англии. В первые послевоенные годы они происходили в маленьком городке Абингдоне около Оксфорда. На них встречались христиане разных национальностей, профессий, возраста и образования. Состав их был пёстр до крайности. Кроме студентов и духовенства, монахов и известных богословов143, на них приезжали и целые семейства с детьми и подростками. Особый дух придавала им шумная, мало дисциплинированная молодёжь из Парижа, подросшая в годы оккупации и впервые встречавшаяся с англо-саксонским миром. После годов войны, когда все были отрезаны друг от друга, съезды давали возможность общения в мыслях и в молитве и они потому привлекали многих.

Наряду с русскими и англичанами, в съездах участвовали греки, сербы, болгары, православные арабы, копты, армяне, немцы-лютеране, французы-католики. В центре соборной жизни находилась, как всегда, евхаристия, ею начинался каждый день, она обновляла и объединяла всех, привлекала новых членов. Уровень богословских докладов оставался высок, но обсуждение спорных вопросов было лишено той целеустремлённости, которую придавал им до войны отец Булгаков. Для него съезды Содружества были ступенями, ведшими к насущной задаче – к установлению общения в таинствах между англиканами и православными, к этому первому шагу для примирения Востока и Запада. После его смерти никто не обладал ни его верой, ни его дерзновением, нужными для продолжения начатого им дела. Кроме того русские участники конференций оказались расколотыми на две юрисдикции, что мешало им говорить с авторитетом. Удельный вес парижской делегации также пострадал из-за отъезда в Америку молодых даровитых богословов С. С. Верховского (р. 1907), отца Александра Шмемана (р. 1921), и отца Иоанна Мейендорфа (р. 1926). Зато большим приобретением для Содружества оказалось участие в его работе двух новых лиц, принадлежавших к московской юрисдикции: одним из них был уже упомянутый В.Н. Лосский. Его доклады на съездах стали их главным богословским событием, другим был доктор медицины Андрей Борисович Блюм, в монашестве Антоний. Он переехал в Англию и в 1948 году принял священство для работы в Содружестве. Вскоре однако он был назначен настоятелем прихода в Лондоне, в 1958 году посвящён в епископы, а затем получил высокое назначение быть экзархом московской патриархии для западной Европы. Его выступления по телевизии, участие в разнообразных международных конференциях и его книги сделали его одним из наиболее известных представителей Православия в Европе и Америке.

Съезды Содружества продолжали быть интересными, часто богословски значительными, но основной вопрос об общении в таинствах после войны на них больше не подымался.

Новым фактором в жизни Содружества сделался после войны лондонский центр – дом святого Василия Великого. Мы с женой поселились в нём и вскоре оказались вовлечёнными в кипучую деятельность. Кроме ежемесячных собраний с лекциями, мы устраивали вечерние приёмы. Милица, несмотря на свою занятость работой зубного врача в городском госпитале, умудрялась находить время для приготовления импровизированного ужина на 30–40 человек. Эти собеседования имели большой успех. Обычно беседу начинал приглашённый гость. Кто только ни перебывал на них! И греческий митрополит Германос (1872–1951), и лондонский епископ Уонд (р. 1885) и члены парламента, и молодые дипломаты, и моряки, ездившие с конвоями в Россию. Особенно интересны были заграничные гости, которые делились с нами своими переживаниями в оккупированной Европе. Все радовались, что можно было снова встречаться с представителями других наций и вместе искать путей к лучшему будущему. Мы старались предугадать, какова будет роль России и Америки, смогут ли христиане преодолеть свои подозрения и разделения.

Помимо собраний, дом был всегда полон посетителями, как англичанами, так и иностранцами. Среди них к нам неоднократно заходил наш старый знакомый, Норман Сполдинг (1877–1953). Он был замечательный человек, философ, поэт, отдавший себя идее примирения Востока и Запада144. Он верил, что только на духовной основе человечество сможет преодолеть свою вражду. Его особенно увлекала Индия с её древней религиозной культурой. Он считал, что Запад нуждается в мудрости Востока. Человек со средствами, он основал в Оксфорде кафедру «Восточной Религии и Этики». Но он интересовался не только Индией. Весь Восток, Православие и Россия постоянно привлекали его внимание. В двадцатых годах он помогал издательской деятельности Евразийцев. Содружеству он всегда сочувствовал, обе его дочери были его активными членами. Сполдинг однажды посетил дом Святого Василия и подробно расспрашивал меня о нашей растущей деятельности и моих литературных планах. Они произвели на него такое сильное впечатление, что он загорелся желанием создать в Оксфорде лекторство для изучения православной культуры и экуменический центр, который был бы возглавлен мной и Милицей. Такой центр создать ему не удалось, но план лекторства был одобрен университетом и меня выбрали на этот пост.

Мне было уже 47 лет, когда произошёл этот перелом в моей работе. Более 25 лет моей жизни я отдал миссионерской деятельности, сначала как секретарь Р.С.Х.Д. (Движения), а потом англо-православного Содружества. Я потерял надежду на выполнение моего всегдашнего желания посвятить себя так же и академической работе, поэтому неожиданное назначение в Оксфорд я пережил как дар, полученный свыше.

Летом 1947 года я закончил своё секретарство Содружества. Моими преемницами были выбраны гречанка Хелле Георгиадис и англичанка Джоанна Форд. Передав им все дела, я приступил к новым обязанностям лектора по православной культуре в Оксфордском Университете.

Мой переезд в Оксфорд сначала частично разлучил нас с Милицей, так как она не могла оставить свою госпитальную работу в Лондоне. Мы, однако, проводили вместе концы недели и те шесть месяцев в году, когда в университете не бывает лекций. В 1958 году она вышла на пенсию и соединилась со мною, что дало нам возможность осуществить план создания экуменического центра при университете.

ПРИЛОЖЕНИЕ 21

В эти переходные годы я урывками писал книгу о Вильяме Пальмере (18111879), выдающемся пионере в деле единения православной и англиканской Церквей. Пальмер был первым богословом, который поднял вопрос первостепенной важности и большого практического значения, а именно – при каких условиях дозволительно вступить в общение в таинствах тем членам разделившихся общин, которые обладают единством веры. Сам Пальмер всецело принимал православное вероисповедание, но так как он не хотел порывать со своей матерью–Церковью, то его просьба о допущении к святой чаше вызвала глубокое смущение в официальных православных кругах. Не понятый ни русскими, ни греками, Пальмер в конце жизни перешёл в римское католичество, (см. мою статью «Англиканский богослов в России императора Николая Первого». Журнал «Путь» № 57, Париж. 1938).

Странная была судьба этого англиканского друга православной Церкви. Глухая стена недоверия и непонимания окружала его всю жизнь. Она преследовала его и после смерти. Он написал много ценных книг, главный его труд был посвящён патриарху Никону (1605–1681). Когда в 1945 году я выписал в библиотеке Британского музея шесть тяжёлых томов его исследования раскола, я нашёл страницы неразрезанными. За 70 лет, протекших со времени издания книги, ни один человек не заинтересовался ею. Из всех книг, написанных мною, только посвящённая Пальмеру осталась в рукописи, я не смог найти издателя для неё. А вместе с тем его переписка с Алексеем Хомяковым (1804–1860) является одним из наиболее ценных документов, выясняющих истинные причины, мешающие примирению восточных и западных христиан, (см. Полное собрание сочинения А. С. Хомякова. Том второй. Москва. Третье издание. 1886).

6. Преподавание в Оксфордском университете (1947–1966) (Н.М. Зернов)

Оксфорд с первой встречи с ним осенью 1926 года покорил меня своей одухотворённой красотой. Его прекрасный собор с надгробными памятниками учёным, рыцарям и знатным дамам, его средневековые церкви, его колледжи с парками и садами, толпы студентов в их чёрных академических накидках (гаун) – всё это осталось в моей памяти, как видение иного чудесного мира. Мне тогда казалось, что он навсегда останется закрытым для меня. В 1930 году, он неожиданно открыл передо мною свои тяжёлые старинные врата. Я провел в нём два года, работая над докторской диссертацией. В этот короткий срок я не имел возможности глубже войти в сложную жизнь университета. Двадцать лет после моей первой встречи, в 1947 году, я снова вернулся в Оксфорд, на этот раз – одним из преподавателей. Мне представлялось, что теперь я смогу всецело отождествить себя с университетом и найду в нём широкое поле для применения моих сил. Эти ожидания оправдались лишь отчасти. Я вскоре убедился, что мне, человеку пришедшему со стороны, нелегко было проникнуть в замкнутый круг той элиты, в руках которой находилось управление колледжами.

Оксфорд сочетает два начала, типичные для общественной жизни Англии; широкую демократичность и продуманную иерархичность. Все преподаватели имеют степень магистра и право голоса на собраниях «конгрегации». Все решения, разработанные в различных комитетах должны получить одобрение конгрегации, которая регулярно созывается во время занятий в университете. Однако, за исключением спорных вопросов, конгрегация принимает обычно без подробного обсуждения предложения выработанные в комиссиях, доверяя опыту лиц, избранных для участия в их работе.

Эта демократичность балансируется автономностью колледжей, только их «фелло» (содружники преподаватели) имеют право принимать участие в их управлении. Таким образом, фелло составляют правящий класс, своеобразную аристократию университета. Особенно влиятельной группой среди них являются главы колледжей. Они принадлежат к очень разнородным профессиям, среди них можно встретить учёных с мировыми именами, государственных деятелей, дипломатов, лиц с административным опытом. Их участие в жизни университета связывает его с общими проблемами страны. Правительство часто обращается за помощью к ним, поручая разработку государственных проектов, назначая их председателями «королевских» комиссий.

Так как я был избран сначала лишь на три года и моё лекторство носило экспериментальный характер, то я не оказался в числе фелло моего колледжа Кибл. Однако, я получил приглашение участвовать в трапезах с фелло и таким образом мне удалось хорошо узнать многих из них. В последний год моего преподавания я был выбран старшим фелло другого колледжа, Святого Креста. Это дало мне возможность познакомиться с административной стороной жизни университета, о которой я раньше мало знал.

Оксфорд и консервативен и открыт новым идеям. Эту двойственность я испытал на моей судьбе. Восточное христианство и православная культура не входили раньше в круг предметов, преподававшихся в университете. Инициатива создания лекторства по этому предмету исходила от частного лица, Нормана Сполдинга. Моей задачей было доказать, что это лекторство, связанное с двумя факультетами, заслуживает постоянного места в программе и это мне удалось под конец сделать.

Свою работу в Оксфорде я начал с посещения профессоров богословского и исторического факультетов, выбравших меня в число своих членов. Я хотел заручиться их советами в выборе тем для моих лекций и семинаров. К моему удивлению я услышал от них, что мне предоставлена полная свобода в моём преподавании. Единственно, что требуется от меня это извещать канцелярию университета, где, когда и на какую тему я предполагаю читать мой курс. Этой независимостью я пользовался в течение 19 лет лекторства в Оксфорде.

Предоставленный себе, я создал следующую систему: для богословского факультета я выбирал темы связанные с различиями между Востоком и Западом в их истолковании Христианства. Кроме того я говорил о представителях религиозно-философской мысли в России: о Хомякове, Достоевском, Соловьёве, Булгакове, Бердяеве и других христианских мыслителях. Для исторического факультета я читал лекции о тех периодах русской истории, которые выявляли значение Церкви: как, например, крещение Руси в X веке, споры нестяжателей и иосифлян в ХV столетии, старообрядческий раскол в XVII веке, церковные реформы Петра Первого. Больше всего слушателей привлекали мои лекции об иконах, которые я обильно иллюстрировал диапозитивами на экране.

Удалось мне одно нововведение: интерконфессиональные семинары. Они имели значительный успех и вошли в традицию университета. Я стал приглашать для совместного руководства ими англиканских и римо-католических богословов. До моей инициативы подобное сотрудничество считалось невозможным. Эти семинары были примерами примиряющей роли восточных христиан среди расколовшихся западных вероисповеданий.

Я стремился познакомиться лично с каждым из моих студентов, приглашал их к себе на чай, оставлял время после лекций для беседы и вопросов. Мне обычно удавалось устанавливать дружеские отношения с моими слушателями. Многие из них, желая лучше понять Православие и его роль в русской культуре, приходили на наши церковные службы и так прикасались к восточной стихии христианства.

Первые три года моего преподавания промелькнули быстро. Встал вопрос о моём будущем. Сполдинг надеялся, что университет возьмёт на себя оплату моего лекторства. Это предложение нашло сочувствие в академических кругах, но не все оказались расположены ассигновать на это нужные средства. Был найден компромисс, – Сполдинг согласился продолжить мою стипендию ещё на год, а после этого я был избран уже на семь лет и моё лекторство было включено в регулярный бюджет университета. Оксфорд стал первым высшим учебным заведением Англии, сделавшим изучение восточного христианства частью своей программы. Ему потребовалось несколько лет, чтобы прийти к этому решению.

Помимо академической деятельности Оксфорд привлекал меня своими людьми. Он дал мне возможность соприкоснуться с интеллектуальным цветом Англии. Всю мою жизнь я интересовался психологией и мировоззрением других людей. Среди преподавателей университета я встретил немало блестящих и оригинальных личностей, специалистов по всем отраслям знания. Лучшим способом знакомства с ними было приглашение их на обед в колледже. Эти вечерние трапезы происходят в торжественной обстановке, в больших залах, где собираются как профессора, так и студенты. Фелло обедают за особым «высоким» столом. Сначала они и их гости встречаются в отдельной комнате, когда студенты займут свои места за столами, преподаватели входят в зал, в своих академических мантиях, процессией, возглавляемой начальником колледжа. Трапеза начинается и оканчивается молитвой. После обеда фелло переходят в третью комнату, в ней все снимают мантии, что даёт право начать курить. Обычно эта последняя часть вечера проходит в оживлённой беседе за стаканом портвейна. Разные колледжи хранят свои обычаи для приёма гостей. Эта любовь англичан к традиции, часто большой древности, придаёт университетской жизни своеобразную прелесть145.

В Оксфорде культивируется искусство легко и остроумно говорить, не затрагивая острых тем, могущих вызвать разногласия. Деньги, женщины и личные пересуды обычно исключаются из этих дружеских бесед. Обедая годами с англичанами, участвуя в их разговорах, я удивлялся, как редко они осуждали друг друга и передавали сплетни. Чувство уважения и доброжелательности к коллегам преобладали. Конечно, эти положительные черты имели и обратную сторону. Иногда беседы становятся поверхностными, люди с большим опытом и блестящим умом говорят о пустяках, чтобы не касаться спорных вопросов. Я не мог уложиться в эти рамки. Меня интересовали мои гости, как личности. Я хотел понять их, поделиться с ними моими убеждениями, проникнуть в их мировоззрение. Мои попытки начать более значительный разговор иногда удивляли моего собеседника, но в большинстве случаев они охотно шли мне навстречу и у меня создался круг близких друзей. Я убедился, что за редкими исключениями только люди с христианским опытом готовы были говорить на основные темы жизни. Лица неверующие обычно избегают их и ограничивают своё общение с другими обсуждениями профессиональных интересов или спортивными рассказами.

Для большинства я был вероятно странным и малопонятным пришельцем. Я был иностранец, поздно начавший свою академическую карьеру, преподававший новый предмет. Моя предыдущая жизнь, мой опыт революции, мои убеждения с трудом умещались в обычные рамки. Несмотря на это я ни разу не почувствовал ни неприязни, ни предубеждения против меня. Инициатива для сближения однако, всегда исходила от меня, но в ответ на неё я часто получал подлинное расположение и дружбу. Оксфорд принял меня с терпимостью и недоумением, смешанным с признанием некоторых из моих достижений.

Начало моего преподавания совпало с периодом, когда университет начал входить в нормальное русло занятий после потрясений войны. Молодые профессора и студенты недавно вернулись с фронта. На них ещё лежал отпечаток пережитой катастрофы. Некоторые обрели веру, у других же война произвела духовное опустошение. Коммунизм, фашизм и либерализм потерпели крушение. Большинство членов университета были высоко культурными людьми, признававшими нравственные устои христианства, но они предпочитали называть себя агностиками. У них отсутствовало понятие о конечной цели жизни. Они сами никуда не шли и не хотели никого вести за собою. Профессора любили свои предметы, часто были хорошими учителями, со вниманием относились к студентам и добросовестно исполняли свои обязанности. Меня огорчала их бескрылость, их трагическое непонимание значения того дара, который принесла человечеству вера в Боговоплощение.

Оксфорд был благоуханный цветок, выросший на почве христианского благовестия На Европу надвигалась тьма нового варварства, порождённого людьми, отрёкшимися от Бога. Но этого не сознавали, за немногими исключениями, те, кому была вручена судьба университета. Вековые традиции Оксфорда стали ломаться в последние годы моего преподавания, но описание новых веяний не входит в тему этой главы.

В заключение я хочу упомянуть нескольких людей, с которыми у меня возникла дружба или установилось более тесное сотрудничество. Среди них первое место принадлежало известному писателю Клайду Луису (С. S. Lewis) (1898–1963). Хотя и ровесники, мы были во многом противоположны друг другу. Наше воспитание, темперамент, профессиональная карьера не были ни в чем сходны. Луис был типичный оксфордский «дон» (слово означающее профессора в студенческом словаре). Он всю свою жизнь провел в Оксфорде, преподавая английскую литературу в колледже святой Магдалины, был большим специалистом в этой области, но широкую известность приобрёл во время войны богословскими писаниями. Он создал новый жанр апологетики, сочетавший богатство воображения со строго продуманными богословскими аргументами и проницательным психологическим анализом. Его рассказы раскрывали христианское учение о человеке на фоне фантастических межпланетных путешествий или под видом переписки двух дьяволов, в которой более опытный чёрт наставляет своего начинающего племянника.

Сам Луис был не только остроумен и блестящ, но обладал также и подлинным религиозным опытом, добытым им после лет отрицания истины христианства. Внешне он напоминал скорее фермера, чем профессора, философа и поэта. Небрежно одетый, с крупным, красным лицом, он любил громко смеяться за кружкой пива в кругу друзей. Но за этой прозаической наружностью скрывался человек рыцарского благородства и глубокой духовности, умевший проникать в тайники души. Дружба с ним была для меня источником неиссякаемого вдохновения. Жена моя тоже полюбила его. Он часто приходил к нам на ужин. Иногда мы приглашали студентов встретить знаменитого писателя. Он был увлекательным собеседником и все ловили каждое его слово.

Жизнь Луиса сложилась необычайно. В конце первой мировой войны он дал обещание умиравшему другу взять на своё попечение его пожилую мать. Луис свято выполнил своё обязательство, но оно оказалось гораздо более трудным, чем он ожидал. Мать друга была женщиной с придирчивым характером, она постоянно требовала услуг Луиса. Жила она очень долго и умерла лишь в 1951 году. Более тридцати лет своей жизни он отдал заботам об этой нелёгкой особе. Все его друзья считали Луиса убеждённым холостяком, но и тут он удивил всех, женившись в 1957 году на американке Джой Давидман (1915–1960).

Она была писательница еврейского происхождения, обращённая в христианство его же книгами. Брак был совершён в госпитале, у кровати тяжело больной женщины. Доктора предсказывали её скорую смерть от рака костей обеих ног. Луис хотел облегчить тревогу умирающей за будущее её двух мальчиков, сыновей от первого брака. Луис обещал ей взять на себя их воспитание. Но всё вышло по-иному. Госпожа Давидман чудесным образом оправилась, выписалась из госпиталя и даже смогла совершить свадебное путешествие в Грецию. Брак дал им обоим подлинное счастье. Луис умер от рака крови через три года после смерти жены. В своей последней книге он описал ту агонию, которую он пережил потеряв жену. Духовный кризис, испытанный им, углубил его веру.

Луис был самой яркой звездой на моём горизонте. Совсем иным был другой выдающийся профессор английской литературы, с которым познакомился я. Это был лорд Дэвид Сесил (р. 1900). Аристократ по происхождению и по своему духовному облику, он был таким же и по наружности.

Высокий, худой, он казался отрешённым от повседневности и погруженным в мир своих идей. Род Сесилей выдвинулся в XVI веке и с тех пор его представители продолжали играть видную роль в судьбах своей страны. Один из дядей лорда Дэвида был лидером консервативной партии в Палате Лордов, другой был епископом, третий – общественным деятелем, большим другом русской Церкви. Сам Дэвид был талантливым литературоведом, кроме английской литературы, он хорошо знал и русскую. Мы часто говорили с ним об описании родового дворянства в романах Льва Толстого. Лорд Дэвид находил много общего у русской и английской аристократии, но была между ними и существенная разница. Крепостное право наложило своё клеймо на наш правящий класс. Рабовладелец, лишая других свободы, сам отрекается от неё.

Одновременно с Лордом Дэвидом, я познакомился с его другом, Исаем Марковичем Берлином (р. 1909). Еврей по происхождению, он был привезён ещё мальчиком в Англию из Риги. Здесь он получил своё образование и, благодаря своим исключительным способностям, быстро выдвинулся и стал неотъемлемою частью Оксфорда. Трудно было представить большую противоположность, чем английский аристократ и выходец из Прибалтики. Лорд Дэвид был почти невесом, весь устремлён ввысь, Берлин широк в плечах, крепко укоренён на земле. Но это первое впечатление весомости сразу исчезало, как только Берлин начинал говорить. Какую бы тему он ни затрагивал – литературную, политическую, философскую – он покорял своих слушателей, увлекая их за собою. Говорил он с неподражаемой быстротой и это особенно подчёркивало блеск и оригинальность его мысли.

Несмотря на остроту своих определений и откровенность своих высказываний, Берлин не имел врагов. Он был всегда готов помочь людям и обладал редкой благожелательностью. Он достиг всех возможных отличий: профессорства в одном из лучших колледжей, титула сэра, а в 1967 году он был выбран «президентом» вновь основанного колледжа Ульфсона, для которого он собрал крупные средства среди своих многочисленных английских и американских друзей.

Встречи с ним были для меня всегда интеллектуальными праздниками. Мы несколько раз подымали тему о судьбе еврейского народа, избранного по учению Церкви. Берлин был агностик, но его взгляд на жизнь был окрашен религиозным чувством, унаследованным им от своих ортодоксальных предков. Он был большим ценителем русской поэзии, особенно он любил Иннокентия Анненского (1865–1909) и Анну Ахматову (1889–1966), которую он встречал в России.

Кафедру русского языка и литературы в моё время занимал Сергей Александрович Коновалов (р. 1900). Сын известного фабриканта, либерального общественного деятеля и министра Временного Правительства, он напоминал русского боярина своей крупной, немного тяжёлой фигурой. Кафедра была создана лишь в 1945 году и С. А. много потрудился в этой области. Ему удалось развить работу, число студентов и преподавателей сильно возросло. При нём университет отметил заслуги ряда русских, наградив Ахматову, Чуковского, Шестаковича и профессора Лихачёва почётными докторатами.

Кроме Коновалова, в Оксфорде преподавали ещё князь Дмитрий Дмитриевич Оболенский (р. 1918) и Надежда Даниловна Городецкая (р. 1901). Оболенский перешёл в Оксфорд из Кембриджа, где он получил докторскую степень за работу о Богомилах. Он вскоре стал профессором средневековой русской и византийской истории. Эта кафедра была специально создана для него, так высоко ценились университетом его личность и знания. Он и его жена, Елизавета Николаевна урождённая Лопухина, выросли в эмиграции, но остались верными членами православной Церкви и представителями русской культуры. Мы много сотрудничали на церковном поприще.

Большую поддержку в этой же области я получал от Н. Д. Городецкой. Её академическая судьба сложилась необычайно. Из-за революции она не успела получить аттестат зрелости. В Париже она занималась журналистикой и литературным трудом. Я познакомился с ней через Р.С.Х.Д. и мне удалось устроить её на год в один из женских богословских колледжей в Бирмингеме. Её успехи в занятиях были таковы, что её друзья нашли для неё стипендию в Оксфорде, где она получила степень бакалавра литературы за диссертацию «Уничижение Христа в русской мысли». Одной из особенностей оксфордского университета является возможность, в исключительных случаях, лицу, не имеющему нужных аттестатов, представить письменную работу для соискания степени бакалавра. Этой возможностью и воспользовалась Городецкая. В 1938 году она переехала в Лондон, где продолжала научно работать, участвуя одновременно в работе Содружества. У неё родилась идея создать центр для подготовки православных девушек из разных стран для религиозной и общественной деятельности. Этот план нашёл сочувствие среди руководителей богословских колледжей, расположенных в Селли Ок близ Бирмингема. Несколько православных иерархов дали своё благословение на это дело. В начале 1939 года был куплен для этой цели небольшой дом в Селли Ок, были выбраны студентки, и назначено открытие на седьмого октября. Война разрушила все планы.

В 1941 году Н. Д. вернулась в Оксфорд, а в 1945 получила там степень доктора за работу о святом Тихоне Задонском (1724–1738) и в том же году была приглашена преподавать в университете. В 1956 она перешла в Ливерпуль, где была первой женщиной профессором, получив кафедру русского языка и литературы. Попав в Оксфорд я нашёл в лице. Н. Д. опытного советника и благодаря её помощи осуществился план создания экуменического центра в Оксфорде.

Многому я научился в Оксфорде, многое я получил от знакомства с его преподавателями, но больше всего дала мне дружба с верующими профессорами и студентами разных вероисповеданий. Общение с ними углубило мою религиозную жизнь и помогло лучше понять вселенскую природу Церкви.

Заканчивая описание моей работы в Оксфорде, я хочу упомянуть о моей литературной деятельности. В течение 19 лет преподавания, я постоянно писал. Кроме многочисленных статей, я издал несколько книг. В 1952 году на русском языке вышла в Париже «Вселенская Церковь и Русское Православие», её целью было ознакомить эмигрантскую молодёжь с церковной историей и задачами экуменического движения. В том же году появилась на английском языке книга «Реинтеграция Церкви», в которой я развивал мысли отца Булгакова о месте евхаристического общения в деле примирения христиан. В 1954 году была напечатана в Дании «Русская Церковь и Церкви Севера». Она была переведена на шведский язык в 1956 и на финский в 1958. В 1956 в Дели в Индии вышла книга «Христианский Восток». В ней я описал Церковь малабарских христиан, православную по духу и вере, но не находящуюся ещё в общении с церквами византийской литургической традиции. В 1961 был издан мой труд «Eastern Christendom» – иллюстрированный обзор восточного христианства. Эта книга была переведена на итальянский и испанский языки. В том же году вышла другая книга «Orthodox Encounter», в которой я сравнивал восточный и западный подход к христианству. В 1963 году было издано моё исследование роли русской интеллигенции в судьбах Православия в России под заглавием «Русский Религиозный Ренессанс XX века». В этой книге я рассказал о том религиозном пробуждении, которое дало христианскому миру таких выдающихся богословов и философов как Флоренский, Булгаков, Бердяев, Струве, Франк, Зеньковский, Вышеславцев, Иван и Владимир Ильины, Николай и Владимир Лосские, Карсавин, Флоровский, Арсеньев и Зандер. Р.С.Х.Д. и Англо-Православное Содружество и вся церковно-общественная работа моего поколения в эмиграции находилась в орбите этого религиозного возрождения. Описывая его я хотел также выразить мою признательность этим замечательным людям, большинство которых я лично знал146.

В 1966 году я вышел на пенсию, моим преемником был выбран молодой богослов Тимофей Уэр (р. 1934), принявший Православие в 1958 году и ставший иеромонахом Каллистом. В том же году, когда я окончил преподавание я получил степень доктора богословия, высшее академическое отличие, даруемое оксфордским университетом.

7. Дом святого Григория и святой Макрины в Оксфорде (Н.М. Зернов)

Преподавание в Оксфордском университете было для меня продолжением миссионерской работы по сближению восточных и западных христиан, но уже в рамках академической жизни.

Уходя с поста секретаря Содружества святого Албания и пр. Сергия я имел удовлетворение передать моим преемницам дом святого Василия в Лондоне, созданный моею женою и мною. Переехав в Оксфорд, я сразу стал исследовать возможности для устройства подобного же экуменического центра на новом месте. Идея эта возникла у меня ещё в 1930 году, когда я писал докторскую диссертацию. Тогда моя попытка заинтересовать этим планом церковные и академические круги окончилась полной неудачей. В то время православная Церковь была известна только ограниченному числу лиц, а те немногие, которые интересовались сближением с ней, смотрели на Константинополь, как на верховный авторитет для восточного христианства. Русское Православие казалось многим обречённым на исчезновение.

Вернувшись в Оксфорд через семнадцать лет, я нашёл иную картину: русская Церковь вновь вошла в общение с внешним миром, Содружество проделало значительную работу и среди профессоров и студентов было немало наших членов, одновременно возросло и число православных в городе. Тут были и греки киприоты, приехавшие в Англию в поисках заработка и лица разных национальностей, не желавшие возвращаться в свои страны, захваченные коммунистами. Среди них было особенно много сербов.

Поселился в Оксфорде и необычайный православный священник – архимандрит Николай Гиббс (1886–1963), бывший воспитатель цесаревича Алексея (1904–1918). Он привлекал всеобщее внимание своей оригинальной наружностью. С седой бородой и длинными волосами, он одевался как дореволюционный русский батюшка, носил камилавку, длинную рясу, в руке его был посох. Ребятишки принимали его за деда Мороза, студенты, читавшие «Братья Карамазовы», считали его олицетворением старца Зосимы, но в действительности это был природный англичанин, однако связавший свою судьбу с Россией. Он разделял изгнание царской семьи, но избежал смерти. Ему удалось вернуться в Англию через Дальний Восток. В 1934 году он стал православным и принял священство. Одну из комнат своего дома он обратил в часовню, где и совершал богослужения. У него было много ценных икон и других вещей вывезенных из России. Его часовня однако не могла вместить всех желающих помолиться и Содружество устраивало время от времени служение православной литургии по английски в одной из англиканских церквей, на которую собиралось много студентов, включая греков, не имевших своего прихода в Оксфорде, несмотря на свою многочисленность.

Таково было положение, которое я застал по приезде. Необходимость в расширении православной деятельности стала мне очевидной н я вступил с этой целью в переговоры с православными преподавателями университета и с лицами благожелательно настроенными к нашей Церкви среди инославных. В результате моих усилий, в январе 1948 года в кабинете главы Кибл колледжа, Харри Карпентера (р. 1901), будущего епископа Оксфорда и известного богослова, собралось около двадцати человек для обсуждения вопроса о создании общеправославного дома в Оксфорде. Все собравшиеся выразили своё одобрение этого начинания. Я предложил назвать центр «домом святого Григория Нисского (330–395)», брата святого Василия Великого, покровителя подобного же центра в Лондоне. Наше собрание случилось в день памяти этого святого и его жены святой Теосевии. Мой проект был одобрен и все участники разошлись с чувством, что первый шаг к осуществлению нужного дела был сделан.

К сожалению, этот оптимизм не был оправдан, двое из влиятельных православных профессоров вскоре обнаружили своё нежелание помочь центру. Наладить сотрудничество между греками и русскими оказалось более трудным, чем мы ожидали. Греки имели средства, русские – инициативу, но греки тогда не были склонны жертвовать на общеправославное предприятие, не окрашенное их национальными интересами. В течение нескольких лет, несмотря на все трудности, комитет, созданный на совещании, все же продолжал собираться. Однако его члены постепенно пришли к заключению, что без содействия западных друзей, они одни основать общеправославный центр никогда не смогут. Инославные охотно отозвались на призыв о помощи. Был создан новый комитет с участием англикан, римо-католиков и протестантов. Его председателем был выбран в 1957 году каноник Эрик Абботт (р. 1915), новый глава Кибл колледжа. Человек с исключительным даром объединять и вдохновлять людей, он сдвинул дело с мёртвой точки. Было составлено обращение к жертвователям, объясняющее задачи дома. Он теперь должен был быть не только общеправославным, но и экуменическим центром.

Начали поступать средства, решающим фактором в сборе денег явилась передача в распоряжение комитета 2000 фунтов профессором Городецкой. Эта сумма была получена от продажи дома святой Макрины в Бирмингеме, так как планы его основания не осуществились из-за войны. Вместе с этими деньгами было собрано всего около 5000 фунтов. 23/10 января 1959 года в день памяти святого Григория Нисского была куплена аренда за 3500 фунтов на дом на Кентерберийской улице. Он был назван домом святого Григория и его сестры святой Макрины. Потребовалось 11 лет неослабных усилий, чтобы достичь желанной цели. Хотя дом был снят всего на 10 лет, труды не пропали даром. В нём сразу началась оживлённая деятельность. Образовался русский приход, в одной из зал была устроена часовня, в ней начались регулярные богослужения. Другая зала была отведена для лекций и собраний. Остальное помещение было использовано как студенческое общежитие. Плата за комнаты покрывала расходы по дому. Все члены комитета отдавали много сил и времени на устройство центра. Милица, выйдя в отставку, взяла на себя заведование общежитием. Её бесплатные услуги дали возможность откладывать деньги на покупку дома по истечении 10-летнего срока аренды.

Собственником дома стало вновь созданное благотворительное общество, его членами могли быть христиане любого вероисповедания. Целью этого общества было углубление взаимного понимания между восточными и западными христианами. Комитет попросил меня быть директором дома, позднее Дональд Аллчин (р. 1930), англиканский священник и богослов, сделался моим содиректором. Первым настоятелем прихода был учёный афонский монах отец Василий Кривошеин, вскоре возведённый в сан епископа Брюссельского. Его заменил англичанин отец Кирилл Тэйлор, а потом другой англичанин и мой преемник по преподаванию православного богословия в Оксфорде, архимандрит Каллистос Уэр. Несмотря на малочисленность русской колонии, приход оказался притягательной силой для других православных, – греков и сербов. Англичане тоже начали приходить на службы и петь в хоре. Несколько из них присоединились к православной Церкви. Благодаря участию в жизни прихода преподавателей университета он вскоре стал известен в академических кругах. Молодёжь, заполняющая часовню, сделала Оксфордскую церковь отличной от многих других. Постепенно, кроме церковнославянского, были введены в богослужение и греческий и английский языки. Сотрудничество греков и русских, редкое в Европе и Америке, помогает православным в Оксфорде преодолевать национальную рознь, так часто мешающую их духовной и литургической жизни.

Также успешно развилась и академическая деятельность дома. Лекции и собеседования начали привлекать как студентов, так и другие слои населения и часто большая зала не могла вместить всех слушающих. Среди докладчиков были самые известные профессора университета.

В 1969 году в истории дома произошло важное событие. Он был куплен вместе с соседним домом. Эта покупка обошлась в 28,000 фунтов; 18,000 были собраны среди друзей или же получены от умелой эксплуатации помещения в течение предыдущих десяти лет. Недостающие 10,000 были даны в долг без процентов Костой Каррас (р. 1938), молодым греком, окончившим Оксфордский Университет и принимающим живое участие в создании православного центра в Оксфорде.

Эта покупка открыла новые возможности для роста работы. Наметились планы постройки церкви в саду обоих домов147, устройство библиотеки, создание стипендий для богословов, интересующихся сближением восточных и западных христиан.

Основание домов святого Григория и святой Макрины представляется мне одной из наиболее полезных задач, осуществлённых моей женой и мною. Конечно, мы ничего не могли бы сделать без помощи сотрудников и жертвователей. Их имена написаны на большой доске, висящей при входе в дом святого Григория. Я верю также, что успех дела связан с тремя небесными покровителями Григорием, Макриной и Теосевией. Их икона, написанная талантливым иконописцем Тамарой Ельчаниновой, украшает лекционный зал. Новый экуменический центр сделал возможным для православных участвовать, наряду с другими христианами, в жизни университета, собирающего учащуюся молодёжь со всех концов света. Многие из тех, кто попадает в эти дома, становится другом православной Церкви, столь нуждающейся сейчас в искренних доброжелателях.

8. Русская студентка (М.В. Лаврова-Зернова)

Маленький пароходик «Сиркасси» уносил меня к далёким берегам Франции в марте 1921 года. Мне только что исполнился 21 год, я покидала родину совершенно одна. В кармане у меня была чудом полученная виза и 100 франков, оставшиеся после покупки билета до Марселя из той небольшой суммы, которую мои героические родители собрали от продажи последних, имеющих какую-либо ценность вещей.

Не беженкой уезжала я из независимой грузинской республики. Я ехала учиться, влекомая традиционной жаждой знания русских студентов и студенток, не боявшихся голода и холода ради «вступления в Храм Науки». Когда я простилась с родителями в Тифлисе, я оставляла их в мирной стране, открытой Западу. Неожиданно и грозно обрушился между нами «железный занавес», и я очутилась в Батуме в волне беженцев.

Всё время пути я сидела на высоком остром носу «Сиркасси» и мне казалось, что это ковёр-самолёт несёт меня. Голова кружилась от фантастики этого полёта и не верилось, что я отрываюсь от родины, лишь сердце сжималось от страха за дорогих родителей. Мой ковёр-самолёт влёк меня в полную неизвестность, мимо всех первых этапов русского рассеяния, мимо Константинополя, Сербии, Германии, Чехии, прямо во Францию, будущий центр русской диаспоры.

Там начались долгие годы моей борьбы за высшее образование. Мой путь не был исключением. Сотни молодых русских эмигрантов моего поколения прошли через те же мытарства и многие из них впоследствии внесли творческий вклад в научные достижения тех стран, которые их приняли. Глядя на мою жизнь в эти годы учения, мне ясно, что удалось мне осуществить мои задачи не только благодаря упорной настойчивости, но и благодаря той разнообразной помощи, которая неизменно мне посылалась в самые трудные моменты.

В Марселе я взяла самую дешёвую комнату в захудалом отельчике и поспешила послать моё единственное рекомендательное письмо в Париж к старой русской эмигрантке Гуковской. Ответ пришёл скоро, но увы, она советовала оставаться на юге... Это был неожиданный удар, я растерялась. Однако, к счастью, в Марселе всё ещё функционировало старое русское консульство, и я отправилась туда за советом. Там я встретила даму, ищущую нянюшку к своей годовалой дочери. Для бедной Милицы «все были жребии равны». Мадам де Сабле принадлежала к аристократической французской семье, живущей в Эксан-Прованс. Жалованье моё было маленькое, потянулись длинные, пустые дни. Французы мной не интересовались, я с ними и не ела, целыми днями возила колясочку по бульварам, копила свои гроши и строила планы ехать в Монпелье, где был медицинский факультет. Де Сабле не пускали меня, говоря, что никто во Франции не учится без денег, но я всё же от них уехала ранней осенью на сбор винограда. Я воображала, что заработаю много денег для начала ученья.

Как раз в это время моя сестра Нина направлялась к своим друзьям в Германию и мы должны были встретиться с ней в Марселе. У нас был всего один день, а мы так давно не видались, так много надо было переговорить и обсудить. Свидание наше ознаменовалось странным происшествием. На пароходе ехал старый русский генерал. Во время путешествия он познакомился с Ниной и очень к ней привязался. Встретив на пристани и меня, он захотел отпраздновать наше свидание и пригласил нас в ресторан. В старое дореволюционное время он видно часто бывал заграницей и жил там широко. Он угостил нас на славу, мы пили за успех наших молодых жизней... Но конец нашего завтрака был плачевный: старик не рассчитал и у него не хватило денег – большая часть моих сбережений пошла на уплату счета и я никогда больше не слышала о нашем бедном генерале.

Отправив Нину, я поехала в Монпелье. Денег у меня оставалось как раз на два дня в самом дешёвом отеле. На следующее утро со страхом я пошла наниматься на сбор винограда. На площади было масса народа. Толстые владельцы виноградников нанимали большие группы. Все, как я узнала, должны были спать вместе в сараях, а было много среди них пьяниц и бродяг. Скрепя сердце я пошла обратно в отель. На следующее утро на площади не было почти никого, но, о счастье, собственники небольшого виноградника искали трёх помощников. Они с радостью обещали, что я буду спать в их доме, а двое других были «клошары» (бродяги) муж и жена. Они спали в сарае, вечно ссорились и к вечеру выпивали.

Работать мне с непривычки было очень тяжело. Вставая до восхода солнца, до самого заката мы резали грозди крупного ароматного винограда. Большого капитала я не накопила, но навсегда сохранила память об этом времени беспрерывного, всё исключающего физического труда, насквозь пропитанного солнцем. В Монпелье мне надо было искать другого заработка. Я взяла временную работу основательной уборки квартиры одного профессора.

Теперь когда вспоминаешь прошедшую жизнь, удивительными кажутся эти мои первые шаги – будто ангел хранитель, по молитвам родителей, направлял их к исполнению самого важного. Нужно же мне было не поехать сразу в Париж, нужно было попасть в Монпелье и работать именно у этого профессора!

Убирала я их квартиру с величайшим старанием, чем возбудила интерес к себе хозяйки дома. Она была так мила, что я поведала ей мои заботы. Родителям моим, в короткий период некоторых льгот, удалось уехать из Тифлиса. Они находились в Константинополе и не могли получить визу во Францию без поручительства кого-нибудь из французов. К моей неописуемой радости и без всякой с моей стороны просьбы, эта семья поручилась за них.

Поверила я им и вторую мою «невозможную» затею – учиться медицине. И тут эти добрые люди нашли одну бедную вдову, которая была готова дать мне кров и стол за помощь по дому. Я уже собиралась поступать в университет, как неожиданно пришло письмо от Гуковской, предлагавшей мне освободившуюся в её домике в окрестностях Парижа, комнату, вместе с тарелкой супа по вечерам. Я, конечно, с радостью и благодарностью приняла приглашение и помчалась в Париж.

Там, с помощью Гуковской, нашлась русская женщина-врач, которая научила меня общему массажу. Неофициально делая его для русских, я весь год училась в школе и стала дипломированной массажисткой. С тех пор эта специальность позволяла мне распределять работу для заработка в неучебные часы. Вначале большинство моих клиенток были русские дамы, у которых были ещё деньги. Я делала им общий массаж для похудения. Только худела больше я сама, а мои пациентки, предаваясь сидячему образу жизни и лакомствам, редко теряли надобность в моих услугах.

Комитет Фёдорова распределял небольшие стипендии из средств, собираемых среди русских беженцев. Когда узнали, что я хочу учиться медицине, мне отказали, говоря, что недоучусь семи лет, выйду замуж, деньги будут пропащими. Я решила учиться, продолжая зарабатывать массажем и переехала в Париж в маленькую каморку под крышей, без всякого отопления, с каменным полом и окошком в небо. Таких «мансард» много в старых французских домах – они предназначались для прислуги. Поступая в университет мне надо было решить трудный вопрос: начинать ли сразу медицинский курс для получения диплома для иностранцев или сначала сдавать экзамены на французский баккалореат, так называемое «башо», славящееся своими провалами, но дающее возможность получения диплома с правом практики во Франции. Тогда была у нас всех жива надежда вернуться на родину, я решила учиться на диплом для иностранцев.

Первый год был особенно трудным. С шести часов утра я шла на массаж, после него весь день проходил на обязательных лекциях и практических занятиях. Чтобы «свести концы с концами», я экономила на всем, включая сантимы на метро. По вечерам, приходя в холодную мансарду, в изнеможении я валилась на жёсткую койку. На чтение учебников не оставалось никаких сил.

В конце года, чтобы получить удостоверение, необходимое для продолжения медицинских занятий, надо было выдержать все четыре подготовительные экзамена. В последний месяц я прекратила всякий заработок и засела за книги. Я работала с величайшим напряжением всех моих сил, в каком-то самогипнозе. Например накануне экзамена физики у меня оставалась ещё одна большая глава, даже никогда не прочитанная. С нечеловеческим усилием я «пробежала» её, именно она досталась мне на экзамене и я с ясностью вспомнила её во всех деталях. Результаты экзаменов превзошли все мои ожидания. С гордостью понесла я их в комитет Фёдорова и мне определили половину и без того маленькой стипендии.

Я, продолжала учиться и подрабатывать массажем. Это было не легко, кроме работ в анатомичке и лекций, необходимо было заниматься дома. Мне стали попадаться чисто медицинские случаи массажа. Часто пациенты говорили мне, что у меня «магические» руки. Позже я выдержала конкурс на «экстерна», что дало мне возможность проходить клинические работы не в толпе студентов, а неся ответственность, как за установление истории болезни и диагноза, так и за лечение. Мой первоначальный интерес к психологии, с которым я поехала в 1917 году в Московский Университет, находил место в медицине. Я начала с увлечением готовиться к конкурсу на «интернат» и мечтала о применении на практике традиции, глубоко заложенной в русской медицине: подход к пациенту как к «единственному» случаю, а к его болезни, как к особому явлению, имеющему корни во всей сложности его натуры, как физической, так и психической и духовной.

Учение занимало всё больше моего времени. Я вела суровую, перегруженную жизнь. Годы лишений и переутомления не преминули сказаться на моем здоровье: после острого припадка аппендицита, меня свезли в госпиталь с гнойным перитонитом. Это было ещё до изобретения пенициллина. Долго не решались делать операцию, долго я поправлялась. Тогда мне дали полную стипендию, на этот раз американскую (Уитимора), и я могла все свои силы отдавать клиникам и лекциям.

Пророчество фёдоровского комитета сбылось, я вышла замуж до окончания курса, но это не помешало моему учению. Мой муж всегда поддерживал меня на моём длинном медицинском поприще и вдохновлял на всякую самостоятельную и творческую деятельность. В 1930 году я окончила медицинский факультет Парижского Университета. Пришло время писать тезу. В это же время моему мужу предложили ехать в Оксфорд на скромную стипендию, чтобы готовиться к докторату. Мне надо было оставаться в Париже и снова искать заработок, так как моя стипендия кончилась. Меня очень устроило место ассистентки по радиографии и физической терапевтике у знаменитого американского зубного врача. Работая у него, я могла собирать материал для тезы по действию ультрафиолетовых лучей в полости рта.

Халлей-Смит оказался выдающимся человеком, хирургом-новатором и артистом в своей профессии. В его клинике на площади Вандом был большой штат служащих, а клиентура состояла из королей, примадонн театров и миллионеров. В октябре 1934 года с большим волнением мы ждали приезда сербского короля Александра, но так и не дождались. Он был трагически убит в Марселе революционером хорватом. Зато мне привелось снимать радиографию Альфонсу Тринадцатому. Меня предупреждали, что он плохо переносит эту процедуру, но я так быстро радиографировала все его зубы, что он был изумлён и разговорился со мной. Узнав, что я эмигрантка, он сказал мне со своей своеобразной улыбкой: «Мы с вами оба беженцы». Лечился у нас русский художник Яковлев. Он написал и подарил мне мой портрет.

Раз Халлей-Смит застал меня за необычным занятием – я пробовала делать специальную чистку зубов одному из моих коллег. Он стал наблюдать за мной и заявил, что я могла бы быть хорошим зубным врачом. Было бы преступлением, говорил он, не употребить дарования моих рук для точной хирургической работы. Кроме того у меня была нужная для этой трудной профессии физическая выносливость. Сразу был оборудован для меня отдельный кабинет и я стала делать «хирургическую чистку» зубов всем его пациентам. Это случайное расширение моей работы изменило в будущем направление всей моей медицинской деятельности.

В 1932 году я защитила свою тезу и получила диплом. Но путь в Россию был закрыт и надо было добывать право практики. Два года пошло на «башо», потом я снова передерживала клинические экзамены, в довершение всего вышел новый закон: чтобы иметь право практики, надо было принимать французское подданство... Но всё это было оставлено позади: мужа приглашали в Англию, и мы решили в 1934 году переехать в Лондон.

Перед отъездом Халлей-Смит устроил в мою честь торжественный обед. На нём были все его служащие. Около моего прибора был подарок – томик Теннисона, а в нём чек на тысячу франков «на продолжение учения». Халлей-Смит был прав, моя «скачка с препятствиями» далеко не прекратилась.

По приезде в Англию мне хотелось получить право медицинской практики и специализироваться по психиатрии. Это оказалось невозможным. Условия, поставленные мне для этого были: пройти снова половину всего медицинского обучения, очень дорогого в Англии. Следуя советам Халлей-Смита, я поступила в зубоврачебную школу, а окончив её, стала специализироваться по всем отраслям лечения и исправления детских зубов. Работа эта в клинике Истман стала меня увлекать. Дети так и «шли мне в руки». Скоро ко мне стали посылать всех испуганных, нервных и избалованных детей. К моему собственному удивлению, я могла, как по колдовству, делать с ними всё, что хотела. Я решила создать свою особую зубоврачебную клинику для всестороннего лечения исключительно детей. Этот план шёл тогда вразрез с установившейся практикой в Англии, но во многом применяется теперь.

Война помешала его осуществлению. Мне надо было, не рискуя приобретением кабинета, искать заработка. Я обратилась к заведующему зубоврачебным обслуживанием всех городских клиник и госпиталей. Он, будучи передовым человеком и узнав о том, что я окончила медицинский факультет, рассказал мне о своей мечте поднять зубоврачебное дело в госпиталях до уровня других отраслей медицины. Мне была предложена должность зубного врача в большом городском госпитале «Паддингтон», находящемся в бедном районе Лондона. Так началась моя «пионерская» работа в английских госпиталях. Шёл второй год войны. У входа в госпиталь лежала невзорвавшаяся бомба. Вначале мне не дали даже настоящего кабинета и сестры. За 18 лет работы мне удалось создать целое зубоврачебное отделение, состоящее из нескольких, первоклассно оборудованных кабинетов, с ассистентами и полным штатом сестёр, собственным радиографическим и техническим обслуживанием и консультациями для зубных врачей всего округа. Мы участвовали в установке диагноза болезней всех больных, принимаемых в госпиталь; делали хирургические операции в области рта и лица под общим наркозом, специализировались в лечении зубов сердечных больных, больных гемофилией, диабетом и пр. и пр. Был у меня и кабинет для детей, о котором я мечтала когда-то. Военное положение способствовало тому, что мне приходилось браться за такие сложные случаи переломов и ранений городского населения, о которых я знала только по книгам. Мои медицинские знания давали мне и смелость и авторитет настаивать на важности участия зубного врача в самых разнообразных сторонах медицинского лечения. Надо было убеждать и побеждать и пациентов, и сестёр, и врачей, и администрацию. Недаром прошли мои студенческие годы в Париже !

Пациенты мои были большею частью бедные и простые. Я полюбила их и часто расспрашивала о их жизни. Жалко было одиноких стариков. По установившейся в Англии традиции и из обоюдного желания «не мешать друг другу», они никогда не живут в семьях своих детей. Все они конечно догадывались, что я не англичанка, но это не мешало им иметь ко мне полное доверие. Сидит такой «кокней» (лондонский пролетарий) в кресле и говоришь ему: «Надо вам ложиться в палату и делать операцию под общим наркозом». Он смотрит как-то косо: «А кто будет делать?»... Моё сердце падает и я осторожно говорю: «Я», а он обрадованно: «О, гуд, гуд, ол райт» и я облегчённо вздыхаю. Удивляются когда каждый раз я рассказываю, что буду делать им во рту – не привыкли к этому. Часто застенчиво они решались спрашивать, из какой я страны, а я предлагала им угадывать и никогда их воображение не залетало так далеко как в Россию.

Госпиталь по-разному переживал чередующиеся фазисы войны. В период «летающих бомб», которые разрушали целые кварталы и ранили летящими осколками стёкол, в палатах, при звуке летящей бомбы больные укрывались подушками, а я ставила моего пациента с собой в угол. Была у меня замечательная сестра, она упорно отказывалась отходить от окна, говоря, что если она будет прятаться, то ей станет страшно. Англичане всех слоёв общества поражали нас своей выдержкой, и единством. Мы никогда не видели ни паники, ни эгоизма в самые тяжёлые и безнадёжные периоды войны.

О моей работе в госпитале во время войны мне неожиданно пришлось рассказывать королеве Елизавете, жене короля Георга. Раз мы приехали к мисс Буллер, основательнице института для конференций студентов и профессоров, находящегося в парке близ Виндзорского королевского дворца. Наш друг рассказывала нам об интересе к её центру королевской семьи, которая часто неофициально его посещает. И вдруг вышло так, что королевская чета с гостями неожиданно появилась в саду. К нашему смущению, король и королева, поздоровавшись с мисс Буллер, отделились от остальных и направились к нам. Мы забыли правила этикета, которым Эми нас учила «на всякий случай», так просты и сердечны были они оба. Коля говорил королю о Православной Церкви и о России, а королева расспрашивала меня о моей работе в госпитале Паддингтон в годы войны. Я сказала ей как во время войны, разделяя с её подданными тревоги и страдания, мы всё больше чувствовали единство с английским народом. После этого разговора нам стала понятна та искренняя любовь, которой была окружена королевская семья, не покинувшая Лондона во время воздушных бомбардировок и часто посещавшая потерпевших от них жителей.

Когда в 1952 году в Англии была введена система «национального здравообслуживанья», я была признана достойной высшего звания «консультанта», а мой французский диплом врача был регистрирован без всяких добавочных экзаменов. Так наконец я получила полные права медицинской практики.

В самый разгар развития работы нашего зубоврачебного отделения, когда меня назначили быть консультантом и в других госпиталях, судьба снова позвала меня круто переменить всю мою жизнь, бросить медицину, выйти в отставку и окончательно переехать к мужу в Оксфорд. Весь медицинский персонал моего госпиталя провожал меня очень тепло, с подарками и пожеланиями «не скучать» в Оксфорде без моей интересной и ответственной работы. А мы с Колей только посмеивались – так многочисленны были наши планы на Оксфорд! Мне предстояла задача поставить на ноги только что основанный дом Святого Григория, я мечтала заняться иконописью, а главное, наконец, мы с мужем могли создать свой дом, открытый многочисленным нашим друзьям.

9. Искание смысла жизни (М.В. Лаврова-Зернова)

В моей сознательной жизни были две движущие силы: искание Бога и стремление понять смысл и назначение женщины.

Мы с сестрой учились в замечательной частной гимназии Левандовского. Мне и моим подругам и товарищам и теперь кажется, что это была поистине «школа радости, творчества и свободы». Каждый из нас получал в ней властный зов к развитию своей индивидуальности, независимо от того, была ли это девочка или мальчик. Классы у нас были небольшие, новеньких не принимали с середины курса, мы росли как братья и сестры, привыкая к богатству сочетания наших разных дарований, без особого подчёркивания специфически женских или мужских качеств.

Нужно ли было развивать в нас анализ наших различий? Интеллектуально мы были безусловно равны, а в средних классах девушки шли скорее впереди (мы с моей подругой Натаней Кафьян были всё время первыми). Мы, девочки, не учились ни шитью, ни кулинарии (жизнь научила нас им позже), мы увлекались столярничеством, играли в футбол и в разбойники, росли и развивались скорее мальчишками. Нашим сверстникам мы были товарищами, без ореола очарования, но зато мы никогда не чувствовали себя «вторым сортом».

Вопрос о назначении женщины встал для меня с неожиданной остротой после окончания гимназии. Мне попались книги, в которых цель жизни женщины сводилась к выполнению половой функции и продолжению рода, а по сущности своей она представлялась лишь «проекцией» мужчины. Меня начал мучить вопрос, почему за всю историю человечества женщина никогда не достигала вершин творчества в музыке, литературе, философии.

Тут меня постиг удар, оставивший тяжёлый след в моей жизни того периода. Раз, собирая растения для ботанической коллекции, я забрела к «Черепашьему Озеру» в горах около Тифлиса. Там на меня напал дикий человек, я едва от него спаслась. Долго всюду мне мерещилось это искажение. Всем своим здоровым инстинктом я знала, что половая жизнь имеет таинственные и священные корни в творческих глубинах человека, но душа моя была ранена, гордость молодого сознания жестоко оскорблена. В моей героической борьбе за высшее университетское образование было, кроме стихийной жажды знания и надежды послужить родине, упорное стремление доказать себе и другим, что я не «второй сорт». В ней было искание смысла жизни, посвящение себя миссии женского служения миру.

Другой стороной моей жизни были поиски веры. С детства, наша с сестрой церковная жизнь питалась глубокой верой наших родителей. От законоучителей гимназии и от священников наших приходов не осталось в памяти особого следа. Исключением было краткое пребывание в нашей гимназии С. С Троицкого, того друга Отца Павла Флоренского, к которому обращены письма его гениальной книги «Столп и утверждение истины». В преподавании Сергея Семеновича «Закона Божия» было что-то большое и насущное. Учитель истории и литературы, Александр Викторович Ельчанинов был другим человеком, имевшим на всех нас огромное духовное влияние. В эмиграции он принял священство148.

Несмотря на эти положительные влияния, детская вера постепенно иссякала, хотя душа всё ещё бессознательно питалась благодатью церковных служб. Несколько кратких месяцев, проведённых в Москве, были совсем особыми. Всем моим существом я воспринимала образы древнего русского благочестия исчезающей России, инстинктивно сохраняя их как бы на всю жизнь.

Заграницей первые трудные годы борьбы за высшее образование я провела в полном одиночестве. В Париже, залитом первой волной русских беженцев, я мало соприкасалась с жизнью эмигрантской колонии. Селясь в холодных мансардах под крышами, скитаясь по городу пешком, я почти не встречалась со сверстниками. Когда на время экзаменов я переехала в приёмную больнички, находящейся при студенческом общежитии, там, в самом здании, жили русские и сербки. По вечерам из их комнат раздавались песни и звуки гитары, но мне было не до них. Вся моя жизнь была сосредоточена на учении.

Но шёл в глубине души моей другой процесс, требовавший всех моих сил. Это было искание Бога. Начавшееся ещё в России, с потерей родины, оно приобрело особую силу. Оно продолжается и теперь, но тогда я была поистине «в пустыне». Всегда одна, всегда со своими мыслями и вопрошаниями. Иногда я заходила в церковь. Раз я пошла на исповедь, но «доказательства» истинности веры, которые священник полагал в том, что «столько интеллигентов и учёных веруют», вызвали во мне только бурный протест. Я искала такого «знания», которое устояло бы, если бы даже все учёные мира не веровали бы. Меня озадачивало и влекло загадочное и кажущееся противоречивым утверждение Достоевского словами Шатова: «если бы математически доказали..., что истина вне Христа», то он «согласился бы лучше остаться со Христом, нежели с истиной». Я начинала понимать, что вера в Бога есть мистический опыт, стоящий выше обычных человеческих категорий и истины, и даже любви.

Пришёл для меня час такого опыта. Это было на улице Святого Иакова, в будничный день. Я подымалась вдоль серого университетского здания Сорбонны, возвращаясь с лекции. И вдруг, в одно мгновение, душа была сожжена ощущением присутствия Божия. Это был исключительно внутренний опыт, он даже не отразился внешне ни в чем. Я продолжала идти по улице, кругом была толпа занятых людей. Но с этого началась моя новая жизнь. Позже я писала об этом в дневнике: «Вся жизнь осветилась внутренней верой. Никогда раньше не переживала я так ощущение очищения, и вместе с ним появилось острое чувство несовершенства применения веры в жизни. Но навсегда возникший внутри свет и тепло не зависят больше ни от чего... Победа над гордостью, новый идеал просветлённого смирения стали новой задачей...».

Всё для меня радикально переменилось: моё учение, мои вопрошания о значении женщины, мои тревоги о будущем и постоянная тоска о России. Я стала открыта к людям, я больше не была сосредоточена на себе, тишина и радость снизошли в моё сердце. В церкви я стала находить всё больше ответов на мои недоумения. Как будто покров Божией Матери осенил меня. Она была женщина, но смиренная из смиренных, какое место имела она в Церкви!

С тех пор, несмотря на свою занятость, я стала подбирать единомышленников. У нас образовался «кружок». Неопытные, мы читали Евангелие. Его строки горели для нас, от них мы недоумевали, они были как семена, падающие на нашу невозделанную почву, часто в ней умирая, чтобы дать росток когда-нибудь позже. Раз мы пошли к владыке Евлогию просить советов. Так ярко запомнился его простой и тёплый приём. Эти первые шаги были быть может самыми решительными для многих из нас.

Я не пишу здесь истории начала Русского Студенческого Христианского Движения в Париже, но лишь только свои отрывочные воспоминания. Вначале наш кружок получал поддержку от Французской Федерации. С другими русскими я бывала на некоторых их собраниях и съездах. Мы на них сомневались, надо ли нам присоединяться к их молитве, «ведь они еретики», думалось нам. Пастор Мироглио и Наташа Брюнель, будущая жена Павлика Евдокимова, были нам и нашему кружку неизменными друзьями. Потом стали приезжать к нам посланники из других стран, от «кружков», подобных нашему. А. И. Никитин из Болгарии, Профессор В. В. Зеньковский с сёстрами Зерновыми из Белграда, Л. Н. Липеровский из Праги. Я носилась с приглашениями, развешивала афиши. Постепенно наш кружок увеличивался, появлялись и другие группы.

Для меня большой поддержкой был приезд в Париж семьи Калашниковых. С двумя сёстрами, Валей, будущей женой Льва Александровича Зандера, и Наташей, будущей женой Аркадия Александровича Терентьева, у меня сразу образовалась крепкая связь. Они были людьми глубоко церковными, их отец стал священником на 63 году жизни. С Катей Сериковой, будущей женой Николая Николаевича Меньшикова (р. 1899) и её братом Георгием мы были друзьями. Гораздо позже, под водительством отца Александра Калашникова, наш кружок вырос в «Троицкое Братство», существующее и теперь. Среди его членов были Пётр Евграфович Ковалевский, Павел Николаевич Евдокимов, Николай Михайлович Фёдоров, Лев Александрович Зандер, Отец Лев Липеровский, Иеромонах Андроник Елпединский149, уехавший впоследствии миссионером в Индию, Серёжа Сахаров, ставший потом Иеромонахом Софронием, уехавшим на Афон, а теперь возглавляющим монастырь в Англии150. Были в братстве братья Агищевы, не говоря уже о Сериковых, Калашниковых, Георгии Морозове и других.

В 1923 году организовывался первый общий съезд Движения в Чехии. Я поехала на него делегаткой от нашего кружка. Это было огромным событием для всех нас. Съезд был не только ответом на наши искания путей к вере и церкви и вдохновением на создание постоянной общей организации «Движения». Важно было то, что на этом съезде участвовали самые выдающиеся представители русской интеллигенции «серебряного века». Наши неумелые, часто провинциальные «кружки» были вынесены в широкое культурное русло русской эмиграции и в свою очередь могли в последующие годы послужить той роли эмиграции, которая имеет уже и сейчас решительное значение для мыслящей России.

За Пшеровским съездом последовал Аржеронский, во Франции, – красивый и яркий. Одновременно с изучением медицины и благодаря полной стипендии, я горячо отдалась участию в Движении. Это было для меня время самого яркого душевного цветения, я жила вновь обретённой верой, была окружена множеством замечательных друзей. Я всю себя отдавала «служению», загораясь всё новыми идеями, ничего не ища для себя.

После свадьбы многое изменилось, моё участие в Движении отошло на второй план, я снова решала мою старую задачку о смысле существования женщины, только теперь совсем по-другому. Лишённая материнства, я с особой остротой пережила значение места женщины в браке. При всей активности моей природы, я всем существом моим знала, что призвание жены – быть помощницей мужу, часто отказываться от самостоятельной роли в жизни. Может быть как раз оттого, что мой муж, Николай, не был властным и всегда поддерживал мою независимую деятельность, моему сердцу было сладко и легко переставлять иерархию своих стремлений и ответственностей. Парадоксально, мне казалось правильным «бояться своего мужа», отступать на второй план. И вместе с тем этот опыт смирения открывал для меня совсем новые ценности значения женщины, её особую и, по-своему, руководящую роль.

Мой опыт медицинской работы приводил меня к тем же заключениям. Уже с самых первых шагов, когда я занималась массажем, мне становилось ясно, как важно было чувствовать больного, «переключаться» на него. Позже, работая в госпитале, я всё больше убеждалась, что женщине дана в медицине своя особая роль и что далеко не найдены ещё лучшие формы её работы. Она большей частью принуждена следовать формам работы мужчины, часто ей физически непосильным и не раскрывающим её лучших даров.

Лично я не страдаю самоуверенностью, и скорее преувеличенно переживаю чувство всякой ответственности. Это свойство могло бы сделать меня беспомощной в медицинской работе, если бы не незаслуженный дар, всегда меня самое поражавший – это то неизменное доверие, которое я находила в своих самых разных пациентах (и это при общем в Англии в то время недоверии к профессиональной женщине!). Это доверие давало мне чувство спокойной власти. Думаю, было много чисто материнского в моём отношении к больным, недаром меня прозвали «Заботницей». Мои руки действительно могли казаться «магическими». Лёгкие и точные, что в хирургии полости рта так важно, они становились частью пациента. Но тут было нечто большее, чем ловкость. Важно было уметь, забыв себя, делаться как бы проводником интуиции о состоянии больного, а в трудных случаях опираться на молитву. Часто мне казалось, что всякий врач должен быть и «целитель».

Во время моей работы в госпитале, всё больше и больше я убеждалась, что лечение есть искусство, а болезнь – явление, касающееся всех сторон человека. Для того чтобы угадать причины болезни и оценить взаимоотношение внутренних сил больного, нужно, чтобы рациональные предпосылки не затемняли, а помогали интуиции и чутью врача. И оттого у женщины – свои особые дары и возможности и на путях диагноза и в способах лечения.

Теперь, на склоне наших лет, яркие воспоминания о первых этапах моей жизни кажутся лишь предисловием к длинному пути, который подходит к концу и смысл его, несмотря на сложность, богатство и разнообразие всего пережитого, всё более сосредоточивается для меня в вере, в стоянии перед Богом, в участии в жизни церковной. Всё же остальное – отношения с людьми, медицинская работа, общественная деятельность, – сохраняют пребывающее значение, только если они были освещены верой, непременное условие которой есть любовь.

10. Детский дом в Монжероне (История строительства) (С.М. Зернова)

Кончилась война и немецкая оккупация. Франция вновь была свободной, жизнь постепенно возвращалась в своё русло. Только наши русские дети продолжали ютиться в Вильмуасоне. Уже много раз получали мы предписание из мэрии (городской управы) вывезти детей в другое место. Но куда? «Это ваше дело – отвечали мне французы, – пожарная комиссия запрещает держать детей в вашем помещении. Если будет пожар, детей невозможно будет спасти». Они были правы. Вильмуасон был совсем неподходящим. Дом мальчиков отстоял далеко от главного здания, а нам приходилось носить еду им четыре раза в день. Дети должны были ходить по длинной, узкой улице, где постоянно проезжали автомобили, на ней было темно и скользко зимою.

Пять лет мы старались переехать, но всё безуспешно. Я обращалась в различные агентства, собирала средства. Люди мало верили, что мы сможем купить дом. Мне говорили: «Ни денег не соберёте, ни дома подходящего не найдёте!» Но я не унывала и продолжала искать.

Иногда мы помещали воззвания в русских газетах. Нам присылали небольшие пожертвования. Некоторые обещали помочь, если мы найдём дом. Однажды к нам в бюро пришёл бедно одетый старик. Мы с моей верной сотрудницей Анной Тихоновной Шмеман приняли его за просителя. «Что мы можем для вас сделать?» – спросили мы его. «Собираете деньги для деток? Вот вам 5,000 франков» – ответил он. «Это от кого?» – «От меня». – «Как от вас? Разве вы работаете?» – удивились мы. «Я уже старик, не работаю – объяснил нам посетитель, – но я собираю бумаги в пубельках (сорных ящиках) и продаю. Нас много этим промышляет, всё больше французы, их «клошарами» зовут, вот и я попробовал, ничего, жить можно. Отложил 5,000, прочёл в газете – на деток собираете, в России я учителем был, деток люблю, не обижайте старика – возьмите деньги».

Редко кто из богатых давал нам 5,000, а этот нищий старик их сам принёс и был такой ласковый и радостный. Мы горячо поблагодарили его, дали ему листовку с фотографиями детей и с просьбой жертвовать на покупку дома. Вскоре после Рождества Николай Алексеевич Лебедев снова пришёл к нам. Он тихонько приоткрыл дверь и, увидав, что у нас не было посетителей, робко вошёл в бюро и положил на стол опять 5,000 франков. Тут он рассказал нам целую историю на своём своеобразном французском языке. «Принёс я старьёвщику, как всегда, бумагу для продажи и говорю ему: «демэн муа па венир» (завтра я не приду), а он спрашивает: «пуркуа туа па венир?» (почему ты не придёшь?) «Демэн – Ноэл» – отвечаю я, а он смеётся и говорит: «Се куа Ноел?» (что такое Рождество?). Я ему объясняю: «Дье нэ». (Бог родился). А он всё своё: «Бога нет» – тут я удивился, как так Бога нет? Ну и поспорили и другие клошары стали говорить. «Кто же победил?» – спросили мы. – «Ну, конечно я – ответил Лебедев – все согласились, что Бог существует, только они одно слово прибавили, сказали – «Дье рюс экзист» (Русский Бог существует). С тех пор они меня поддразнивают, не злобно, а так, пройдут мимо и скажут: «Бонжур Дье рюс», а я им сразу листовку показываю и говорю: «Анфан рюс па де мэзон» (русские дети не имеют дома). Вот они и собрали на деток 5,000 франков, это не от меня, а от французских клошаров».

Этот рассказ привёл нас в большой восторг. Поблагодарили мы Николая Алексеевича и сказали ему, что теперь мы верим, что соберём деньги дружными усилиями. Мы стали разрабатывать планы, как найти средства. Мне было поручено пойти к графине В. и попросить её стать почётной председательницей комитета по сбору денег. Её муж был важный француз, стоявший во главе алюминиевого треста. «К сожалению, я должна отказаться, – ответила мне графиня, – муж не хочет, чтобы я принимала участие в благотворительных комитетах». Я понимала её. Она была слишком богатой, чтобы возглавлять комитет для помощи русским беженцам. Прощаясь, я рассказала ей про Лебедева. На следующий день она прислала чек на 100,000 франков. В письме она написала: «Если клошары дали вам 5,000, то я должна дать вам 100,000».

С той же просьбой я обратилась к другой русской, замужем за виконтом де-Т. Она также отказалась, и я снова рассказала ей про клошаров. Она дала нам золотой браслет с изумрудами, чтобы продать его на лотерее. Так Лебедев помогал нам собирать средства. У нас накопилось 2 миллиона, но подходящего дома мы не могли найти. Он должен был быть недалеко от Парижа, нам нужно было два помещения, одно для мальчиков, другое для девочек (этого требовал французский закон), нам необходимо было иметь поблизости школу и лицей, куда мы посылали бы наших детей. Как могли мы рассчитывать найти всё это, да притом ещё за недорогую цену?

Вскоре одно из агентств показало мне поместье, во многих отношениях подходящее для нас. Наш комитет решил купить его, хотя денег ещё не хватало. На следующий день я позвонила хозяину дома. «Для каких детей и какой религии нужно вам моё поместье?» – спросил он. «Для русских эмигрантов, мы православные», – ответила я. «Я хороший католик и православным еретикам дома не продам». – Услышав это, я ушам не поверила. «Мы спасаем детей от улицы, принимаем всех, без различия вероисповедания и национальности», – стала я объяснять ему, но он не захотел меня слушать. Мы обратились за содействием к отцу Люмон, представителю Папы для сношения с русскими в Париже. Он обещал всё уладить, но ответа от него не было. Я решила ещё раз позвонить хозяину. Он грубо повторил, что еретикам дома не продаст, а потом прибавил, что дом уже продан. «Когда?» – спросила я – «Сегодня» – и повесил трубку.

Всё было кончено. Надежды найти дом для детей не было никакой. Вдруг для меня стало всё ясным. Нет Божьей воли для православного детского приюта во Франции. Уже 7 лет мы бьёмся над этим и ничего не выходит. Мы столько молились, так просили у Бога помощи – и вот последняя возможность рухнула. У меня на сердце воцарились грусть и покой.

На следующее утро как всегда я читала Послание и Евангелие. Мне открылось Послание к Евреям вторая глава стих 13-й – «Я буду уповать на Него. Се я и дети, которых дал мне Бог». Эти слова поразили меня и я заплакала над ними. Неужели это мне указание? Может быть, мы недостаточно уповали на Господа? Через несколько дней мне сообщили, что продаётся поместье около Парижа, с тремя домами, рядом был и лицей и школа со свободными местами. Там было всё, что нам было нужно, – но имение стоило 15 миллионов, а у нас наличными было только два. Такой огромной суммы мы собрать не могли. Сперва я даже не хотела ехать смотреть поместье. Но оказалось, что его владелица русская, Н. П. Нобель, и я решила позвонить ей. Узнав, что дом нужен для русских детей, она согласилась уступить его за 6 миллионов. Мы энергично принялись собирать деньги. Это стало теперь легче делать, так как мы нашли наконец-то, что нам было нужно. В 1953 г. нам удалось купить дом. Он назывался Мулэн де Санлис, т. е. мельница Санлиса. Я удивилась этому имени. Санлис был город на север от Парижа, имение было расположено на юге от него. Я заинтересовалась историей этого места – и мне стало ясно, что недаром, после всех бесплодных исканий, наш детский дом нашёл свой приют именно в этом прекрасном поместье151.

В центре его возвышался красивый замок, рядом были другие строения, вокруг был парк, его пересекала река, оканчивавшаяся прудом. Всё было живописно, но страшно запущенно. Не было ни электричества, ни канализации. Во многих комнатах потолки были провалены, одно из помещений был огромный амбар, в котором имелась лишь крыша.

Первыми обитателями были графиня Ольга Александровна Бутеньева, русские плотник и каменщик. Они начали ремонтировать помещение, она кормила их, наблюдала за работой. Главной задачей было провести электричество. Француз запросил миллион, при нашем материале. Мы сделали объявление в газете, прося русских электротехников помочь нам. На него отозвался Клавдий Петрович Турчанинов. Он жил на пенсии в 6.000 франков в месяц. Он поселился у нас, трудился целый год и никакой платы не взял.

В 1954 году мы устроили первый «Рождественский Базар» и заработали 600,000 франков. Мы решили послать Клавдию Петровичу 50,000 в подарок от детей. Он взял их, поблагодарил, но когда мы напечатали воззвание для помощи детям слабого здоровья, первым отозвался на него всё тот же Клавдий Петрович. Для поездки детей в горы он принёс нам конверт с его 50,000 франками. Есть в нашей жизни такие неведомые миру герои.

Нам нужно было достать материал для проводки электричества. Русский инженер В. Юргенс посоветовал мне обратиться за помощью к господину Гарнье, владельцу завода, где он работал. В назначенный час я была у него. Он сразу меня принял. (Важные люди любят заставлять просителей подождать). Я рассказала ему о нашем доме и попросила дать нам 10 метров провода. «Что вы будете делать с 10 метрами? Это же ничто», – сказал он. Тут я объяснила мой план: «Мы иностранцы, французы не любят помогать чужим, потому я хочу просить немного в разных местах и так постепенно собрать нужный нам материал». Он, видимо, одобрил мою идею и обещал попросить знакомых прислать что-нибудь. «А пока дайте мне список всего, что вам нужно», – прибавил он, прощаясь со мною. Когда я благодарила его, он заявил, что это он признателен мне за привлечение его к нашему делу. Всё в нём, каждый его жест, манера говорить и слушать носило печать той французской культуры, о которой я читала в книгах, но которая так редко встречается в жизни.

Через пять дней большой грузовик привёз нам весь материал, который нам был нужен. Вероятно, его стоимость была полмиллиона франков. Слава Богу, что такие люди есть во Франции.

Начали поступать к нам крупные вспомоществования. Бюро помощи беженцам в Женеве, Французская Касса Помощи Семьям и другие общества пришли нам на помощь. Мы провели воду, построили центральное отопление, купили самую необходимую мебель.

Осенью 1955 года наши дети переехали в новый дом. В солнечный день камионы, нагруженные весёлыми, возбуждёнными детьми с их воспитателями и багажом вкатили в ворота Санлисской Мельницы. Началась иная жизнь. Замок очаровал всех. Комнаты были свежевыкрашены, всюду было тепло, светло, прекрасные ванные и души помогали держать детей в чистоте. В кухне была плита, самая дорогая, но и самая экономная, пожертвованная супругами Д’Агиар. Но многого ещё не хватало, не было линолеума на полу, не доставало столов, стульев, кроватей, матрасов, одеял, постельного белья, посуды. Дом мальчиков тоже не был ещё перестроен. Но мы не унывали: главное было достигнуто, у нас был чудесный замок, достаточно большой, чтобы поместить всех детей. Их мы записали в соседние школы и они скоро втянулись в ученье.

Каждый год перед Рождеством мы стали устраивать «Рождественские Базары». Благодаря помощи М. К. Ляпорт, жены главного врача Дома «Шель», нам стали давать бесплатно огромное помещение в нём около Елисейских Полей. Весь наш комитет и ещё целый ряд дам приняли горячее участие в устройстве этих Базаров. Каждый год они становились всё более известными и приносили нам значительные средства для работы с детьми.

Мы жили бедно, но сводили концы с концами. Трудно рассказать о внутренней жизни дома. Об этом можно было бы написать целые тома. 100 детей – 100 проблем, 20 служащих – 20 трудностей, а кроме детей их родители, часто с бесконечными претензиями и требованиями. И всё-таки мы жили, ссорились, мирились, обижались, прощали друг другу, уходили и возвращались вновь... Чего только не было в истории нашего дома! Но всегда, в самые трудные моменты, когда, казалось, не видно никакого выхода, всегда помогал Бог.

В 1956 году мы начали перестраивать дом мальчиков. Нам надо было надстроить ещё один этаж. Было лето, дети уехали в лагеря, наш постоянный помощник и строитель Алексей Петрович Щебляков приступил к работе. К августу она была почти закончена, но счета не были заплачены, и денег не было. Нам не хватало 3 миллионов. Я верила, что мы общими усилиями эти деньги соберём, но не сейчас, так как в августе Париж пустой и не к кому было обращаться за помощью. Я собиралась уехать в отпуск. За два дня до отъезда, я позвонила нашей председательнице Людмиле Александровне Гаргановой (1895–1957) и сообщила ей, что скоро уезжаю, не расплатившись с долгами. «Вы не можете уехать, – ответила она – достаньте сперва нужные средства, и тогда отправляйтесь на отдых». Я была согласна с ней, и решила попробовать заложить дом. Я обратилась в три банка, мне повсюду отказали, в случае неуплаты, закон запрещает выселять детей. Все двери передо мною были закрыты.

В тот вечер я молилась, просила у Бога помощи, и, дерзая, говорила Ему: «Ведь в Евангелии сказано, что если просить во имя Твоё, то дастся нам. Нашим детям нужно три миллиона». На следующее утро я пришла в Бюро. Под дверью я нашла письмо. В нём было написано, что голландская Молодёжь решила помочь какой-нибудь беженской организации. Они выбрали из списка, присланного из Женевы, наш Детский Дом и собрали для него как раз три миллиона. Я сидела и плакала, пришла моя незаменимая помощница Анна Тихоновна Шмеман и решила, что у меня горе. Я показала ей письмо. «Ты еси Бог, творяй чудеса!».

В 1957 году мы решили строить церковь. Первые 200,000 франков дала Л. А. Гарганова – и мы сразу приступили к постройке, не дожидаясь остальных денег. Построил наш храм тот же А. П. Щебляков, с помощью одного из наших мальчиков Ники Васильева. За образец мы выбрали одну из византийских церквей на Охридском озере в Македонии. Сделали мы это в память Анны Ярославны, у которой бабушка была византийская принцесса. Расписал нам иконостас замечательный иконописец Григорий Круг (1918–1969). В церкви была красота.

Оставалось ещё устроить для детей площадку для игр. Они увлекались футболом и неизбежно разбивали окна замка. Рядом с нами продавался пустырь, весь в ямах, весной его часто заливало водой. Я подняла вопрос об его покупке на нашем комитете, но меня никто не поддержал. Тогда я спросила, не будет ли кто-либо иметь против, если я узнаю цену, за какую продаётся земля. «Конечно, – ответили мне, – узнайте, если вас это интересует». Я пошла к хозяину. «Земля уже продана, – сказал он мне, под кладбище автомобилей». – «Но это невозможно! Перед красотой нашего замка!» – стала я протестовать. – «Что же делать, – ответил он мне, – мне нужны деньги, впрочем, я готов продать вам, если вы сегодня скажете, что покупаете землю, а через 10 дней принесёте мне два миллиона». Что мне было ему ответить? Выхода не было. Я сказала, что мы покупаем землю. Но где найти два миллиона, да ещё через десять дней!

Я решила устроить акционерное общество и продать двадцать акций по 100,000 каждую. Проценты покупатели смогут получить «на том свете». Первую акцию купила я сама. У меня было отложено 100,000 на мои похороны. В крайнем случае, похоронят меня «на спортивной площадке», решила я. В тот же день я попросила помочь нам вдову художника Кандинского. Она сразу, с радостью дала мне 100,000. Потом я позвонила С. Н. Джанумову (ум. 1972), члену нашего комитета, – он вообще, вероятно, никогда в жизни никому не отказывал. «Жалею, что не могу дать больше» – сказал он, передавая мне 100,000. Следующим к кому я обратилась был князь Игорь Трубецкой. «Я дам вам ответ завтра» – сказал он. Когда я позвонила ему на следующий день, то он попросил заехать к нему. В конверте было не 100000, а 400000. Таким образом, на второй день у меня было уже собрано 700,000. Тогда я пошла к директору кассы «Помощи Семьям» М. Боэр, и попросила его тоже дать нам 100,000, «У нас это так не делается, – ответил он, – но пойдите к Мишон – директору сберегательной кассы, и поговорите с ним». Я испугалась, что тот меня не примет, тогда Боэр позвонил при мне Мишону и попросил его принять меня, сказав, что это «стоит сделать».

На следующий день я была у Мишона. Он расспросил меня о наших целях и планах. Через два дня у них должно было быть собрание директоров, для распределения благотворительных средств. Он попросил написать для него сведения о нашей работе, не указывая суммы, нужной нам. Я с нетерпением стала ждать его ответа, в то же время продолжая собирать деньги.

Русский гараж И. И. Ионцова дал 100,000 А. Г. Тер-Кеворков уверял меня, что денег я не соберу, однако, в случае удачи обещал быть последним жертвователем. Через пять дней я получила ответ от Мишона, к его письму был приложен чек на миллион франков. Одна американка дала 300,000, Тер-Кеворков, как он обещал, прислал 100,000. Через десять дней я принесла 2 миллиона – земля около замка стала нашей.

Теперь надо было превратить её в спортивную площадку и это было сделать нелегко. Мы обратились за помощью к американской армии, стоявшей в Фонтенебло. К нам приезжали их инженеры, обещали, но после года ожиданий прислали нам совет обратиться к французской армии. В это время шла война в Алжире, мы не решились этого сделать. Так прошло несколько месяцев. Один из наших воспитанников хотел поступить в военную школу. По рекомендации князя Э. Дадиани, я пошла к полковнику Р. переговорить по этому делу. К сожалению, он не мог помочь, так как мальчик не был французским подданным. Он принял меня любезно, заинтересовался нашей работой. При прощании спросил, не мог ли он быть нам полезным. «Нет, ничего...» начала говорить я – и вдруг вспомнила, как американцы советовали нам просить помощи французов. Я рассказала о наших затруднениях и полковник Р. обещал сообщить об этом генералу Кениг. Вскоре мы получили уведомление, что, в виде исключения, сапёры французской армии устроят нам спортивную площадку.

Их приезд был сенсацией для всего округа. Их было 6 человек, они поселились в нашем доме. Дети были в восторге. Большие мальчики играли для них на балалайке, девочки пели русские песни, маленькие спешили вернуться из школы, чтобы пожать руку сержантам. Изредка им позволялось прокатиться на бульдозере по ухабам поля. Все мальчики решили стать военными. Мы не знали, как благодарить новых друзей.

Повесть строительства нашего дома длинная и сложная. Всё легко, когда есть миллионы, когда же денег нет, тогда приходится рассчитывать на жертвенность людей, – а больше всего на помощь Бога.

История нашего дома – история человеческого добра. Конечно, были и тяжёлые удары, но не хочется вспоминать о них, нужно только не забывать уроков, чтобы не повторять прежних ошибок. Но всё трудное тонет в тех утешениях и радостях, которых у нас было так много. Один из этих необычайных случаев связан в моей памяти со словом «матрас». Когда мы собираемся на какой-нибудь праздник, мне всегда хочется поднять первый тост за «матрас».

Однажды неожиданно привезли в Монжерон двух детей. Отец не мог оставить их на ночь в комнате отеля, где лежала только что умершая мать. «Принимать ли детей? – запросили меня по телефону, – места для них у нас нет». «Конечно принимайте», – отвечаю я и сразу отправляюсь в приют. Кровати мы для них нашли на чердаке, отыскался один матрас, наш эконом В. К. Айзов согласился временно уступить свой. «Я надеюсь, однако, – шутя сказал он, – что мне не придётся спать на железных прутьях сегодня ночью». Я обещала ему сразу купить матрас и бросилась к воротам, но там я столкнулась с дамой, приехавшей просить достать ей девочку, которую она могла бы удочерить. Я вернулась с нею. Когда мы вошли в комнату самых маленьких, одна из малюток кинулась к ней на шею с криком: «мама, мама». Приезжая сразу решила, что она возьмёт эту Катюшу, хотя я отговаривала её, так как мать девочки была душевнобольная. В этих переговорах я не заметила, что пропустила время, и все магазины уже закрылись. Я была в большом смущении. Неожиданно посетительница, прощаясь со мною, сказала: «Ах, я чуть не забыла спросить вас, не нужен ли вам случайно матрас?» – «Да, – ответила я, – как раз сегодня он нам очень нужен». Тут мы вытащили из её автомобиля совсем новый матрас, который, казалось, был специально заказан для кровати эконома, и она рассказала нам следующую необычайную историю: «Я ехала к вам, меня обогнал мчавшийся автомобиль, – и вдруг на повороте с его крыши слетел матрас. Я стала гудеть, пробовала его догнать, но он куда-то скрылся. Тогда я вернулась и подобрала матрас. Я так рада, что он вам может пригодиться». Так как подымать тосты «за руку Божью», помогающую человеку в трудные минуты, нельзя, то мы пьём обычно за «матрасы, падающие с неба». Так строился наш дом. Когда я была в России в 1966 году, я спросила у одного замечательного священника: «Есть ли у вас чудеса?» Он указал на окружавших его молодых людей, горевших верой, и ответил: «Вот наше чудо». В жизни Монжерона были другие, но тоже подлинные проявления Божьей помощи.

Однажды приехала посмотреть наш дом княгиня Наталья Александровна Андроникова. Она привезла с собою приятельницу в надежде, что та заинтересуется нашей работой. Приятельница не заинтересовалась, но Наталья Александровна приняла Монжерон в своё сердце. Она вошла во всю его жизнь, и я не знаю, как могла бы продолжаться работа, если бы её не было с нами. Весной 1969, по состоянию моего здоровья, я была принуждена снять с себя ответственность за дом. Я счастлива, что я могла передать мои обязанности княгине Андрониковой и членам нашего комитета.

ПРИЛОЖЕНИЕ 22

История дома.

Мулэн де Санлис связан с историей замечательной русской женщины, Анны Ярославны, королевы французской. Король Франции, Генрих Первый (1031–1060), не имел детей от первого брака. Он посватался к одной из дочерей Ярослава Мудрого (1019–1054), и Анна была послана отцом в далёкий Париж. Она была красива, умна и образована. Кроме русского, она знала греческий и латинский языки. Во время своего долгого пути она успела изучить и французский. Свой брачный контракт она подписала сначала по латыни «Регина Анна», а потом по-славянски «Ана». Её королевский супруг поставил только крест, очевидно, он не умел писать. Анна привезла с собою прекрасное славянское Евангелие и все французские короли до революции давали присягу на нём, не зная, на каком таинственном языке оно было написано.

Киев того времени был одной из лучших столиц Европы. Париж, по сравнению с ним, был грязным местечком. Анна не захотела жить в нём и выбрала своей резиденцией Санлис, город, окружённый дремучими лесами. Будучи прекрасной наездницей, она любила охотиться в его окрестностях. Она родила сына Филиппа (1060–1108), названного в честь Филиппа Македонского, так как Рюриковичи считали себя в родстве с императорами Византии. Последние годы своей жизни королева Анна отдала делам благотворительности, тогда же она основала аббатство в Санлисе. У этого аббатства были земли в других частях Франции. Монжерон был одним из этих владений. Когда там была построена мельница, то её назвали Мулэн де Санлис.

Анна была первая русская, приехавшая во Францию. Это случилось в 1053 году, 900 лет спустя часть её владений снова попала в русские руки и стала приютом для обездоленных детей.

11. Русский врач в Париже (В.Н. Зернов)

Весной 1927 года я окончил медицинский факультет в Белграде и уехал в Париж, где в это время жила вся наша семья. Мне казалось, что диплом, полученный мною, открывает передо мною широкую дорогу, но по приезде во Францию мои иллюзии скоро рассеялись. Мой отец успел на собственном опыте узнать, как трудно врачу иностранцу устроиться и он настойчиво советовал мне сделать всё, чтобы получить право практики. Для этого надо была сдать экзамены французского аттестата зрелости, состоявшего из двух частей, снова пройти последние четыре года медицинского факультета и представить докторскую диссертацию. Всё это брало шесть лет. Вскоре я принялся за подготовку к экзаменам, одновременно начав научную работу в Пастеровском Институте. В 1935 году мне удалось сдать все экзамены и получить право практики, незадолго до того, когда был проведён новый закон, запрещавший всем иностранным врачам работать по их специальности.

За 37 лет моей медицинской работы в Париже передо мною прошла целая история эмиграции. Мне, как доктору, приходилось близко подходить к политическим, церковным, общественным деятелям, писателям, художникам, артистам, к богатым и бедным, к знатным и незнатным русским людям. Многих из них уже нет, но они воспитали новое поколение, продолжающее нести на чужбине русскую культуру. Моя работа русского врача имела мало общего с практикой французского доктора. Особенно вначале мои пациенты были почти все русские. Иногда мне приходилось встречаться с очень неожиданными больными.

Однажды, вскоре после окончания войны, меня вызвали по телефону к больной, но предупредили в дом не входить, а ждать у входа. Я нашёл дом в одной из улиц Латинского квартала. Меня там встретил человек. «Одному вам входить опасно, – предупредил он – вас могут пырнуть ножом, но меня здесь знают и со мною с вами ничего не случится». Это предупреждение меня удивило, не ещё более удивила меня лестница. Она была не освещена и невероятно грязна. Видимо она никогда не убиралась. Я с трудом поднялся на четвёртый этаж, шагая по грудам отбросов. Больная находилась в хорошо прибранной комнате, освещённой керосиновой лампой. Топилась печка, на стенах висели фотографии, в углу была маленькая икона. Осмотрев пациентку, я хотел дать ей принесённое мною лекарство. «Спасибо, – сказал мой провожатый, – лекарство вы дайте другим. Я сейчас сам пойду их купить в аптеку, деньги у нас есть». Он снова довёл меня до выхода. Прощаясь, я спросил его, кто живёт в этом странном доме. «Бандиты, – ответил он – раньше дом был реквизирован немцами, а теперь занят нами, полиция пока нас не тревожит, а чужому человеку в дом нельзя войти, ему плохо будет. Каждый здесь по-своему промышляет, мы с женой больше по автомобильной части. Дверцы открываем, зарабатываем не плохо, но доход не надёжный. Ну, бывайте здоровы. Спасибо, что приехали».

Вскоре после этого случая, посреди ночи, меня разбудил телефон. Женский голос умолял меня сразу приехать, «она была отравлена». Она дала мне адрес одной из лучших улиц Парижа, но просила консьержку ни в коем случае не будить, на лестнице электричества не зажигать и прямо подняться к ней, не привлекая ничьего внимания. С некоторыми опасениями я исполнил все эти странные инструкции. Не успел я позвонить, как дверь бесшумно отворилась и чья-то незримая рука, схватив мою, повлекла меня в полную темноту. «Идите за мной, но ничего не говорите», – шептала мне на ухо незнакомка. «Будьте добры зажечь свет, – решительно запротестовал я – дальше я никуда не пойду». Я зажёг мой карманный фонарик и разглядел большую квартиру. Хозяйка стала водить меня по комнатам, быстро открывая шкафы и комоды и повторяя: «нюхайте, нюхайте». Её преследовали страхи, что её соседи пускают ядовитые газы, но прекращают это делать при посторонних. Не в силах совладать со своей тревогой, она вызвала меня.

Врачу приходится постоянно встречаться со смертью. Большое впечатление произвёл на меня конец жизни художника К. А. Сомова (1869–1939). У него был аневризм аорты и он сознавал, что ему оставалось недолго жить. «Собираюсь в дальний путь, – сказал он мне, – но вот хотел бы закончить портрет, он почти готов». Через несколько дней он снова позвал меня, ему было совсем плохо, я старался обнадёжить его, хотя вероятно в этом не было надобности. Он довольно равнодушно слушал меня. «Я зайду к вам вечером» – сказал я прощаясь. «А я попробую ещё поработать над портретом», – ответил он. Когда я вернулся, его уже не было в живых. Смерть застала художника за мольбертом.

Врачебная традиция советует скрывать от больного близость смерти. Но, вероятно, это не всегда надо делать. Раз меня пригласили к больному. В бедной комнате, я нашёл измождённого человека. Слабым, едва слышным голосом, он объяснил мне, что только что приехал из госпиталя. Там ему сказали, что наступило улучшение и у него нет больше необходимости лечения. Сам же он думал, что его прислали домой умирать. Исследовав его, я убедился в правильности его предположения, но всё же стал утешать его. «Вы доктор хотите ободрить меня, – ответил он, – я человек верующий, смерти не боюсь, думаю, что она близка, но мне надо знать, когда она приблизительно наступит. Если вопрос нескольких дней, то я сниму комнату в Сент-Женевьев, близ русского кладбища, где у меня уже куплена могила. Перевозить гроб из Парижа дорого стоит, я же хочу оставить больше денег жене». Говорил он спокойно, прямо глядя мне в глаза. Я почувствовал, что обманывать его нельзя. «Что же, надо думать о переезде» – посоветовал я ему. – «Спасибо, уеду туда на этой неделе, а вы зайдите в церковь в Бианкуре, посмотрите мои иконы. Жаль не успел их закончить» – сказал он прощаясь. Умер он через несколько дней.

Алексей Михайлович Ремизов был один из самых оригинальных людей, встреченных мною. Он не укладывается ни в одну из обычных категорий. Между ним и его женой, Серафимой Павловной, был разительный контраст. Она была неподвижной, огромных размеров с розово-белым, немного кукольным лицом, окаймлённым тоже как бы кукольными светло-соломенными кудряшками. Он же был маленьким, сгорбленным, с морщинистым смуглым лицом. Рот у него был большой, нос маленький – пуговкой, брови мохнатые, остро изогнутые. Казался он не то колдуном, не то таинственным лесным человечком. Жили Ремизовы в довольно большой квартире, загромождённой как будто ненужной мебелью и какими-то предметами без определённого назначения. Несмотря на всё это, квартира казалась странно пустой. На стенах красовались произведения Алексея Михайловича, наклеенные на картон кусочки разноцветной бумаги – его абстрактное творчество. Через всю его комнату была протянута нить, на которой висели причудливые предметы, пёрышки, камушки, рыбий хребет, клык какого-то животного. Меня все эти украшения в восторг не приводили, я невольно отводил от них мой взгляд. Алексей Михайлович терял зрение, читать он уже не мог, но умудрялся писать своей причудливой вязью. Под конец жизни он напряжённо и вопросительно всматривался в приходящих, но не узнавал их. После смерти жены его жилище стало приходить в запустение, хотя вокруг него всегда находились друзья.

Однажды во время приступа кашля, он стал извлекать из-под подушки носовой платок, усиленно в него сморкаясь. Платок, казавшийся непомерно большим – был ночной рубашкой.

Ремизовы всегда жили в бедности. Им полагалось помогать и они ожидали эту помощь ото всех. Они постоянно обращались за ней к разным учреждениям и лицам. Я тоже писал им разные удостоверения. Особенно во время оккупации, выхлопатывал им увеличение рационов топлива, давал рецепты на парафиновое масло, которое шло на заправку салата. Ремизовы ждали помощи от всех знакомых, зато в противоположность другим своим собратьям по перу, Алексей Михайлович никогда ни о ком плохо не отзывался. Был он неизменно ласков и доброжелателен. Относился ко всему, даже к смерти со свойственным ему юмором. «Моя консьержка купила меня с моей квартирой» – говорил он мне. Она действительно приобрела его квартиру, чтобы въехать в неё после его смерти. Когда я приходил навещать его, она всегда проявляла особый интерес к состоянию его здоровья. «Ну, как бедный месье Ремизов? Я думаю теперь уже недолго» – с подчёркнуто-сокрушённым видом, говорила она.

Накануне своей кончины Алексей Михайлович прерывающимся голосом сказал мне: «Там, – показывая на соседнюю комнату, где собрались его друзья – все ждут события, а событие не наступает». При этом на его лице показалась его хитрая, но теперь уже едва уловимая улыбка.

Ремизов всегда говорил медленно, голос у него был хрипловатый. Но когда нужно было выступать, он преображался. Откуда-то появлялся сильный, красивый голос. Чтение его захватывало слушателей. Я слышал, как он читал «Страшную Месть» Гоголя, я совершенно по-новому понял и полюбил это произведение. Читая, Алексей Михайлович стоял, слегка выставив правую ногу и отбивая ею такт. Он говорил мне, что его самого удивляет, откуда в нём рождается сила звука. Он записывал каждое утро свои сны. Особое значение он придавал снам в красках. «От моих снов зависит весь последующий день» – сказал он мне однажды. В его творчестве сны причудливо перемешивались с действительностью.

Полученное мною право на медицинскую практику во Франции было потеряно мною, но всего на один день. Однажды во время немецкой оккупации я получил повестку, с требованием явиться в районный комиссариат полиции. Чиновник показал мне бумагу с длинным текстом и потребовал, чтобы я расписался на ней. Я хотел её прочитать, но он настаивал, чтобы я сперва подписал её, при этом торжественно заявил мне: «Это указ правительства: как иностранец, вы лишаетесь права практики и это навсегда». Мне ничего не оставалось делать, как подчиниться и я подписал документ. Вернувшись домой, я стал телефонировать моим коллегам, очутившимся в том же положении. Мне посоветовали ехать в Министерство Здравоохранения и требовать восстановления моих прав. Я приготовился к упорной борьбе и к длительным спорам с каким нибудь важным чиновником, от которого зависела моя участь. Придя в Министерство, я обратился к швейцару, прося направить меня в нужную мне канцелярию. «Вы врач иностранец, – спросил меня служитель, – в таком случае, вот Вам временное разрешение, вставьте только Ваше имя и продолжайте работать». Он сунул мне в руки маленький листок бумаги.

Утром я лишался моих прав декретом правительства, вечером швейцар восстановил их для меня.

В конце войны в эмиграции, как и внутри России, возникли надежды на радикальные перемены. Эмигрантов стали звать возвращаться на родину. Я был приглашён, как секретарь русского медицинского общества в советское посольство для переговоров об устройстве советского госпиталя в Париже. В короткий срок я был там одиннадцать раз по этому делу. В это же время ко мне неоднократно обращались за медицинской помощью советские служащие. Мой собеседник по делу устройства госпиталя был личный врач Молотова. Мне сказали в посольстве, что он обладал большим влиянием, чем министр здравоохранения. Вместе с тем меня удивляло его зависимое положение. Однажды он попросил меня купить для него аппарат для измерения давления крови. В послевоенные месяцы на эти аппараты была большая очередь. По моей рекомендации, ему, как врачу Кремлёвской больницы, было предложено приобрести его сразу. Но он не решился этого сделать, не позвонив сперва в Москву. Думаю, телефонный разговор с Москвой стоил тогда дороже аппарата.

Одним из моих первых вопросов при этих переговорах был, каких размеров предполагается госпиталь и сколько для его устройства может быть ассигновано денег. Мой влиятельный собеседник ответил: «Для государства, как Советский Союз, нет разницы между миллионами и миллиардами, важно, чтобы госпиталь находился в лучшем районе Парижа и чтобы он был так устроен, чтобы не только французы, но и американцы приходили учиться советской медицине». Мы подробно обсуждали лучшие способы привлечения французских врачей к работе в предполагаемом советском госпитале. Когда были намечены парижские знаменитости по всем отраслям медицины, мой собеседник задал мне вопрос: «А кто у вас пищевик?». «Это специалист по желудочным заболеваниям?» спросил я. «Нет, это специалист по отравлениям», разъяснил мне мой коллега, «например, у нас могут лечиться видные сановники, если кто-нибудь из них будет отравлен, то дело пищевика определить каким ядом произведено отравление. Конечно, весь материал может быть немедленно отправлен в Москву, но надо, чтобы и на месте было произведено исследование компетентным специалистом». Видя мою полную неосведомлённость в этой области, он перевёл наш разговор на другую тему. Только позже, когда были арестованы в Москве «врачи отравители», мне стало ясно, что в кремлёвских больницах имелись специалисты, как по отравлению, так и по борьбе с ядами152.

В одно из наших свиданий доктор из Москвы сообщил мне: «Вчера я имел длинный разговор по телефону с Москвой, проект получил одобрение. На днях я еду домой, но очень скоро вернусь, чтобы приступить к его осуществлению». На следующий день он попросил меня устроить посещение одной из крупнейших фармацевтических лабораторий Франции. Я заехал за ним, чтобы отвезти его туда, но кремлёвский врач просил меня сперва зайти в его кабинет.

Поместившись у окна, он начал разговор о различных деталях проекта. Я напомнил ему, что мы опаздываем на назначенное свидание. В ответ он заметил: «Я смотрю на автомобиль Вячеслава Михайловича. Покуда он находится в посольстве, я не могу сам располагать моим временем». Так мы и не попали на назначенное свидание.

Мой собеседник предложил мне вознаграждение за моё участие в разработке проекта. От него я отказался, но согласился на ящик последних медицинских книг, которые он обещал мне прислать из Москвы. Книг я никогда не получил и больше о проекте госпиталя ничего не слыхал. Но то были времена Сталина!

Многое изменилось с тех пор. Когда-то медицинское русское общество насчитывало более 200 членов, теперь оно закрылось, так как старых врачей, не имеющих французских дипломов больше не осталось в живых, а молодые врачи русского происхождения не чувствуют необходимости подобного объединения. Старшее поколение эмигрантов доживает свои дни в хорошо устроенных старческих домах, рассеянных главным образом вокруг Парижа. Русская общественная жизнь заметно затихает. Становится меньше число моих русских пациентов, но нередко среди французов, обращающихся ко мне я встречаю теперь людей, которые хотят лечиться у русского врача, так как они или изучают русский язык или имеют особый интерес к России и к эмиграции.

12. И. А. Бунин (1870–1953) (В.М. Зернов)

Я лечил Бунина в продолжение пяти лет, с осени 1948 года до дня его смерти 8 ноября 1953 года. До того, как мне пришлось встретиться с Иваном Алексеевичем, как с пациентом, я видел его всего несколько раз.

Однажды – на сцене Парижского театра «Елисейских Полей» в 1933 году. Бунин – лауреат Нобелевской премии, его чествуют, мы им гордимся, он только что вернулся из Стокгольма. После долгого периода лишений, на склоне лет, он получил мировое признание. Он элегантен, в новом фраке, с белым цветком в петлице, у него бледное, суховатое и торжественно-сдержанное лицо. Речи, приветствия, цветы, аплодисменты.

В этот же период я встретил Бунина на обеде у Рахманинова. Сергей Васильевич слушает внимательно и словно немного снисходительно, как Бунин рассказывает про свой древний род, про свою поездку в Стокгольм, и кажется мне, что Бунину нужны и его древний род и торжество его признания. Рахманинов слушает его, как царь, владеющий безграничным царством, для которого вся эта слава – только «суета и томление духа». Он слушает доброжелательно, с живым интересом, иногда вставляя немного шутливые замечания.

На тех же обедах я встречал Шаляпина. Слава окружает его, его нельзя не слушать, жаль пропустить единый его жест, единый взгляд, единое слово. Если он великолепен на сцене, то также великолепен и в жизни. Сидеть с ним за обеденным столом не менее интересно, не менее увлекательно, чем видеть его в театре. Рахманинов слушает и смотрит на своего старого друга с нескрываемым восхищением. Бунин стремится занять такое же положение, но у него нет той уверенности в себе, которая дана Шаляпину.

Несколько лет спустя я снова встретил Бунина, сгорбленного, с поднятым воротником пальто, страдающего одышкой. Он возвращался со своего последнего публичного выступления. Это был ненастный октябрьский вечер 1948 года. Деньги, полученные от Нобелевской премии, были давно прожиты, авторских не хватало на жизнь. Его друзья устроили вечер в маленьком концертном зале, чтобы собрать необходимые средства. Бунин был на нём, как всегда, резок в своих отзывах. Они были не только остры, но и язвительны. Может быть, его горечь была усилена и из-за неоправдавшихся надежд на широкий успех, после получения Нобелевской премии.

Через несколько дней, 10 ноября, в газете «Русская Мысль» появился фельетон под заголовком «Ему Великому». Он начинался так: «Великий сидел и пил чай. Да, самый обыкновенный чай, который пьют все смертные. Но, если бы это был сам Зевс и вкушал нектар, его лицо не могло бы быть величественнее. Великий говорил: «Без меня не было бы ни Пушкина, ни Льва Толстого, они мои прямые предки, неважные писатели, но упомянуть их всё-таки можно».

В этом пасквильном фельетоне злобно и непристойно высмеивался Бунин, и автор, скрывшийся под подписью «Удостоившийся присутствия», так закончил свою статью: «Публика, расходясь в недоумении с литературного вечера Бунина, говорила: «Что же это такое? Один всего порядочный писатель у нас был, да и тот – круглая бездарность, но зато изрыл весь задний двор литературы».

Глубоко возмущённый содержанием этой статьи, я послал Бунину письмо. В нём я писал, что русские читатели ценят его талант и негодуют на тон этого анонимного фельетона.

В этот же период я лечил журналиста С. В. Яблоновского (Потресова, 1870–1953), работавшего в «Русской Мысли». После моего медицинского совета, я обратился к нему с возмущённой речью, как он мог допустить, чтобы в его газете была напечатана статья, оскорбляющая большого русского писателя, старого, больного, да, вдобавок находящегося в бедности. А если уж бить, то открыто, а не прячась за анонимностью. Мой пациент выслушал меня, не проронив ни слова, и сразу перешёл к расспросам, как ему проводить курс лечения. Неужели это он автор? подумал я, но отогнал эту мысль, так как был искренне расположен к престарелому журналисту.

При моём следующем визите Яблоновский несколько торжественно обратился ко мне со словами: «Владимир Михайлович, знаете ли вы, что такое пасквиль?» Тут он начал объяснять мне, что пасквиль высмеивает недостатки для их исправления, что такое сатирическое произведение имеет воспитательное значение и служит для пользы того, о ком оно написано. Сделав короткую паузу, мой пациент заявил: «Я – автор этого гротеска».

Мне было неприятно обижать старика, но я не хотел отказаться от своего мнения и подтвердил своё убеждение, что воспитывать Бунина поздно. по-видимому, результатом этого разговора было появление в «Русской Мысли» новой статьи Яблоновского, в которой он открыл свой аноним и старался объяснить, почему он написал «маленький фельетон», называя его уже не пасквилем, а памфлетом. Всё это дело прошлого, умер и старый журналист, умер и Бунин, но творчество Бунина осталось, и живёт то, что он принёс в мир.

Вскоре я получил ответ от Бунина на моё письмо. Он писал: «Горячо благодарю Вас за ту сердечность, которой полно Ваше письмо, и которой Вы меня очень тронули. Глупая и гадкая статейка меня возмутила бессовестной ложью».

Через некоторое время Бунин обратился ко мне за медицинской помощью. Он страдал эмфиземой лёгких и прогрессивным ослаблением сердечной деятельности. Постепенно здоровье его слабело. Сначала он мог передвигаться по комнате его скромной квартиры, но позднее я видел его всё чаще лежащим в кровати. «Вот вы ещё молодой, – говорил он мне, – вы полны жизни, вы не можете понять, что значит быть больным и старым. Раньше для меня всё было нипочём, а теперь добраться до стола – настоящее событие». Несмотря на слабость, Иван Алексеевич до последних дней своей жизни сохранял острый ум, память и меткость суждений, таивших в себе желчность и даже озлобленность. Но, наряду с этим, у него было много сердечности в отношении к окружающим. Скажу – он был озлобленным, но не злым.

Раз я пришёл к Бунину с моим сыном, которому тогда было четыре года. Иван Алексеевич, худой, измождённый, одетый в белую пижаму, сидел на кровати. Мой сын сказал: «Это Дед Мороз, но больной Дед Мороз». В этом детском определении было что-то меткое. Хотя Бунин не носил бороды и усов и не имел ничего общего с обычным изображением Деда Мороза, но в нём, в последние годы, было всё то, что для ребёнка воплощается в Деде Морозе; и некая торжественность, и сердечность, и строгость, а главное – необычайность. Всё это было в красивом его лице, его нельзя было не заметить.

Иван Алексеевич, больной и умирающий, страстно любил жизнь. Он ждал каждого моего посещения, надеясь, что я смогу вернуть ему здоровье. Когда я приходил, он брал палку, всегда лежавшую около его кровати, и стучал в стену, чтобы позвать свою жену. Если она не появлялась сразу, то звал её: «Вера, Вера, иди поскорее, слушай, что будет говорить доктор». Но, как только торопливо прибегала Вера Николаевна, уже плохо слышавшая и плохо видевшая, но готовая исполнить всё для своего Яна, он нетерпеливо отсылал её, говоря: «Ну, что ты пришла, оставь нас вдвоём с доктором и приходи потом».

Был ли Бунин трудным больным? Хотя болезнь была мучительной, он переносил её терпеливо, без жалоб. В 1950 году он подвергся серьёзной операции и вынес её стойко. Отдавая себе отчёт, что жизнь приходит к концу, он относился к этому, как к неизбежному. И своё материальное положение, и состояние своего здоровья, если не принималось им примирённо, то переносилось мужественно. Незадолго до своей кончины, он говорил мне: «Разве можно примириться со смертью, с тем, что моё тело будут есть черви? Этого принять я не могу». Принять не мог, но говорил спокойно, хотя с тем же чувством, с которым он относился к плохо написанному литературному произведению.

Часто наши разговоры возвращались к родине. Иван Алексеевич горячо интересовался всем, что происходило в России, его тянуло туда. «Если бы я вернулся, то быть может поместили бы меня в дом литераторов, и даже дали бы дачу в Крыму, но за это я должен был бы восхвалять «Гениального». Нет, уж лучше останусь здесь нищим, но свободным», – говорил он.

Вечером 8 ноября 1953 года меня вызвали к Бунину. Он задыхался, сердце слабело, приближался конец. Я сделал необходимые впрыскивания, успокоил больного и Веру Николаевну, обещал приехать попозже. Ночью меня вызвали снова. Бунина я не застал в живых. По его желанию, верная Вера Николаевна закрыла его лицо платком. Он не хотел, чтобы кто бы то ни было видел его лицо после смерти. Для меня она приоткрыла его. В последний раз я увидал его красивое лицо, ставшее вдруг чужим и спокойным, точно он увидал что-то, что разрешило ему загадку, мучившую его всю жизнь.

Я помог привести в порядок тело и перенести его в другую комнату. Шею покойного Вера Николаевна повязала шарфиком. «Я знаю, – сказала она, – это ему было бы приятно, этот шарфик подарила ему...», и она назвала женское имя.

13. Густав Густавович и Мария Михайловна Кульманы (Н.М. Зернов)

В 1923 году на съезде Р.С.Х.Д. в Пшерове моя старшая сестра и я встретили молодого швейцарца Густава Густавовича Кульманна. Он произвёл на нас, как и на других русских, глубокое впечатление своим пониманием Православия и своей любовью к русской культуре. Вскоре с ним познакомилась и моя младшая сестра153. Мы все сблизились с ним, встречаясь на различных студенческих конференциях, собиравшихся в то время в Германии, Франции и Чехии. Переехав в Париж, мы стали сотрудничать с ним, так как ему было поручено Союзом Христианских Молодых Людей быть звеном с нашим Движением. Мы все работали в одном доме, 10 бульвар Монпарнас.

Кульманн был одним из тех людей Запада, для которых встреча с русской эмиграцией оказалась поворотным пунктом в жизни. Православие помогло ему найти себя и оформило его мировоззрение. Увлечение Россией началось у него ещё в юности. Прочтя «Детство и Отрочество» Толстого, когда ему было двенадцать лет, Кульманн был покорен тем духом подлинной человечности, которым полна эта книга. Этот зов был настолько силен, что в 1918 году Кульманн удивил всех неожиданным поступком. Он блестяще защитил свою докторскую диссертацию при Бернском Университете и сразу получил предложение занять пост юрисконсульта в одном из главных страховых обществ Швейцарии, но вместо этого хорошо обеспечивающего поста, он принял другое назначение – работать с американским Союзом Христианских Молодых Людей. Ему была поручена помощь иностранным студентам, среди которых находилось много выходцев из России, оказавшихся отрезанными от родины благодаря войне и революции. Руководители У.М.С.А. быстро оценили исключительные способности молодого швейцарца и послали его в Америку, для изучения методов социальной работы. Там он познакомился с англо-саксонским миром, приобрёл многих друзей и расширил свои горизонты. Вернувшись в Европу, он поселился в Берлине. Германия в те годы была полна русскими. Одни из них, бывшие военнопленные, стремились на родину, другие, уже испытавшие на опыте плоды коммунизма, бежали из неё. Кульманну была поручена помощь студентам. Он проявил огромную энергию и устроил более 1500 русских в различные высшие учебные заведения Германии. Одновременно он занимался русским языком и вскоре овладел им с тем же совершенством, которое было дано ему в немецком, французском и английском языках.

Кульманн был не только организатор, его ещё больше интересовали религиозно-философские вопросы. В 1922 году около 70 крупных учёных были высланы из России, среди них были выдающиеся представители христианского мировоззрения. Кульманн первый понял значение тех мыслителей, которые в глазах советского правительства были слишком опасны, чтобы оставаться на свободе в России. Ему удалось убедить известного христианского деятеля и филантропа Джона Мотта (1865–1955) найти деньги в Америке для создания Религиозно-Философской Академии, куда были приглашены русские изгнанники. Ему же принадлежала идея издательства книг этих авторов. Благодаря ему, православные богословы смогли мыслить, писать и печатать свои произведения в условиях полной свободы, не стесняемые никакой цензурой. Их книги приобрели известность далеко за пределами эмиграции и были переведены на все главные европейские языки. Русская религиозная мысль оплодотворила Запад, она проникла и за железный занавес. Несмотря на все наказания и все меры пресечения, предпринимаемые советскими диктаторами, книги зарубежных мыслителей находят доступ в Россию. Интерес и понимание корифеев православной культуры растёт среди молодёжи, но мало кто из них знает, кому обязаны русские люди рождению зарубежной богословской литературы.

Религиозно-Философская Академия сперва была открыта в Берлине. В 1925 она была переведена в Париж. В том же году переехал туда и Кульманн. Он быстро занял центральное положение в церковно-общественной жизни русской колонии. Все хотели заручиться его советами и помощью, и Р.С.Х.Д., и Богословский Институт на Сергиевском Подворье, и Бердяев, вместе с которым он стал издавать журнал Путь (1925–1939).

Кроме того Кульманн приобрёл репутацию лучшего истолкователя русской религиозной мысли для западных христиан. Будучи прекрасным оратором, он постоянно приглашался для лекций в различных странах Европы и Америки. Сам он всё глубже входил в жизнь и учение Православия и в 1928 году стал членом русской Церкви.

Параллельно с этим процессом шёл и другой – всё растущая созвучность между ним и моей младшей сестрой. Кульманн был женат и имел трёх дочерей. Его увлечение Россией и Православием, его встреча с моей сестрой стали источником семейной драмы, одним из тех духовных конфликтов, любое решение которого наносит неизбежный жестокий удар по лицам вовлечённым в него. Развод и женитьба на моей сестре потребовали отхода Кульманна от экуменической работы. Полем для своей новой деятельности он выбрал международную помощь нуждающимся. Тут он применил своё знание языков, своё знакомство с западной и восточной культурой, свои способности организатора и умение находить точные формулировки юридических и философских проблем.

Сначала он занимал пост директора института международной студенческой помощи в Дрездене. В 1931 году ему было предложено стать секретарём Лиги Наций в отделе интеллектуального сотрудничества. В 1936 году он переключился на работу с беженцами и был назначен представителем генерального секретариата Лиги Наций для связи с Верховным Комиссаром по делам беженцев из Германии. Ему было также поручено сотрудничество с Нансеновским комитетом, окормлявшим русских эмигрантов. В 1938 году жертвы как сталинского, так и гитлеровского тоталитаризма были объединены в одну группу. Верховный комиссар, возглавивший новую организацию для защиты политических изгнанников, пригласил Кульманна быть его помощником. Это назначение вызвало переезд семьи из Женевы в Лондон. Начало войны и массовое уничтожение евреев потребовало героических усилий. Несколько раз Кульманн ездил в Португалию, ему удалось даже раз попасть в оккупированный немцами Париж. После войны появились в Европе новые толпы беженцев, спасающихся от торжествующего коммунизма. Их численность и сложность политического положения сделали необходимым реорганизацию дела помощи им. Кульманн принял ответственное участие в этой работе, став главой юридической секции верховного комиссариата для беженцев, образовавшегося при Объединённых Нациях. Его особой заслугой было создание паспортов для новых эмигрантов и формулировка международных соглашений для защиты их интересов. Характерной чертой его деятельности было отсутствие всякого бюрократизма, умение помнить о судьбе отдельного человека, когда решались вопросы государственного масштаба.

Много найдётся людей во всех частях мира, которые обязаны ему своим устройством в свободных странах. Он служил людям своим умом, волей, а главное сердцем. Эта напряжённая деятельность для легализации политических эмигрантов подорвала его силы. В 1953 году по совету врачей он перешёл на более спокойную должность представителя комиссариата Объединённых Наций при английском правительстве. В 1955 он вышел в отставку. Последние годы своей жизни он посвятил Пушкинскому клубу в Лондоне, созданному его женой. Умер он 12 ноября 1961 года после трудной болезни сердца, приковавшей его надолго к постели154.

У него был особый дар дружбы. Среди русских самым близким ему был Бердяев. Он во многом разделял мысли русского философа. Многосторонняя деятельность не дала Кульманну возможности писать. После него остались лишь отдельные статьи и письма155.

Моя сестра не только разделяла интересы своего мужа, но и творчески участвовала в его работе. Её всегда занимали богословские и идеологические проблемы. Она была одарена интеллектуально, религиозно и интуитивно156. У неё была горячая, никогда не угасавшая любовь к России, но это не помешало ей всецело войти в жизнь тех международных организаций, с которыми был связан Кульманн. Она понимала и ценила Европу, сознавала свою принадлежность к ней, а всё же жила она родиной. Она внимательно следила за всем, что происходило там, читала журналы, покупала книги, была знакома со многими писателями и артистами, приезжавшими в Англию. Особенно близко её сердцу было всё, что касалось Церкви, поруганной, гонимой, но неумирающей.

У неё было редкое сочетание сильных, даже страстных убеждений, которых она никогда не скрывала, с готовностью встречаться с людьми самых противоположных направлений. Она ценила искренность, отданность людей идее, ей было трудно только с людьми, приспособляющимися к обстоятельствам, легко меняющими свои позиции. С открытым противником она всегда была готова встречаться, спорить, выслушивать его и защищать свои убеждения. Эти её черты помогли ей стать основательницей Пушкинского клуба, единственного в своём роде во всей эмиграции.

Клуб был открыт в 1954 году, его целью было объединить лиц, интересующихся русской культурой. Он стал местом, где встречались писатели, учёные и артисты, как приезжающие из советской России, так и принадлежащие к эмиграции. Среди лекторов и членов можно было найти также иностранцев – англичан, американцев, французов и немцев, экспертов по русским вопросам. Несмотря на подозрения, клевету и недоброжелательство со стороны многих русских, клуб стал успешно развивать свою деятельность под руководством Марии Кульманн, а после её смерти в 1965 году, под председательством её верного друга и сотрудницы Ольги Сергеевны Шипман, с неизменным участием Марии Яковлевны Рамберт.

Из длинного списка лиц выступавших на собраниях клуба следует отметить Константина Паустовского (1893–1968), Суркова (р. 1899), Федина (р. 1892), Твардовского (1910–1971), Евтушенко (р. 1933), Солоухина (р. 1924), Георгия Адамовича (1894–1972), Сергея Маковского (1877–1962), Тамару Карсавину (р. 1885), Николая Лосского (1870–1965), барона А. Мейендорфа, Аарона Штейберга (р. 1882), М. В. Добужинского (1885–1956), Н. Д. Городецкую, митрополита Антония, сэра Джона Лоренса (р. 1907), сэра Исайя Берлина (р. 1909), сэра Чарлза Сноу и Сергея Лифаря.

Каждый из выступавших был свободен выражать свои убеждения, в то же время должен был готов выслушивать и критику и возражения. Кроме лекций и бесед, клуб устраивал концерты, выставки картин, ставил пьесы. Три раза он организовывал поездки в Россию. Моей сестре удалось добиться финансовой независимости клуба, приобретя для него дом, служащий общежитием для студентов. Доход от него, вместе с членскими взносами, обеспечивает его работу.

До самой смерти она отдавала все свои силы любимому делу. Она верила в истину Православия, верила в силу свободного слова и в светлое будущее России. Кульманны были удивительной парой, примером счастливого сочетания Запада и России. Дополняя и обогащая друг друга, они вместе служили вселенской, христианской культуре157.

14. Смерть сестры (С.М. Зернова)

Как только я получила известие, что у моей сестры случился новый удар, я уехала в Лондон. Я нашла её без сознания в больнице. В продолжение сорока дней я сидела у её изголовья, приходя рано утром и оставаясь до позднего вечера. Покидала я её днём только для обеда и ужина. Я читала ей Симеона Нового Богослова и другие духовные книги. Она часто задыхалась, тогда я звала сестру и та прочищала ей горло. Она ничего не могла проглотить, ей давали искусственное питание. Иногда приходил отец Александр Беликов и читал над нею молитвы. Никаких изменений в её состоянии не происходило. В начале августа доктора решили прекратить искусственное питание.

Восьмого августа, после прихода священника, Маня вдруг открыла глаза и начала смотреть на меня светлым, сияющим взглядом, полным сознания и любви. Из глаз её потекли слезы. В этот момент вошла сестра милосердия. «Она пришла в сознание!» – с изумлением воскликнула она. Тогда я подошла к Мане и стала говорить ей: «Ты умрёшь сегодня, ты увидишь папу, маму, твоего любимого Густава, Пушкина, всех тех, кто ушёл раньше тебя и кого ты так любила». Сестра повернула Маню в другую сторону и она закрыла снова глаза. Казалось, она заснула. Было пять часов. Она тихо спала до девяти. Мне надо было уходить. Я подошла к ней и сказала: «Если тебе надо умереть, то умри сейчас, до того как я уйду, чтобы я могла присутствовать при твоей смерти». Её лоб стал сразу холодеть, потом всё лицо стало холодным, и она без всяких движений и звуков перестала дышать.

Я пошла к докторше, но она не поверила мне, что Маня умерла. Она недавно видела её и думала, что я говорю под влиянием нервной усталости. Я стала убеждать её, что я права. Тогда она оставила меня в своей комнате и пошла к Мане. Сразу начались волнения, привезли какой-то аппарат. Вскоре докторша вернулась и подтвердила, что Маня умерла. Мы переодели её и отнесли в морг. Через несколько дней были её похороны. Её гроб положили в могилу её мужа. Младший брат приехал из Парижа, а старший с женой были далеко в Австралии.

15. София Михайловна Зернова (Н.М. Зернов)

Моя сестра скончалась до выхода в свет второй части нашей семейной хроники, для которой она много написала. Смерть завершает образ человека, подводит итоги того, что он успел осуществить. Её личность и деятельность раскрываются в её собственных записках, мне хочется прибавить здесь только несколько слов от себя. Сестра имела много даров: энергию, смелость, самоотверженную готовность помогать людям, умение находить сотрудников и друзей. Она горячо любила Россию и героически служила ей. Но её главной движущей силой была непоколебимая вера. Она предстояла перед Богом, никогда не забывала, что наша жизнь в Его руках.

Эта вера вдохновляла всю её деятельность, давала ей чувство неповторимости и значительности каждого дня. Она не знала ни праздности, ни скуки, ни уныния. Несколько раз она подвергала себя смертельной опасности. Когда ей было 18 лет, она решилась, для спасения арестованного, идти в логовище красных бандитов, к садисту товарищу Шкурину158. Это не был поступок «бесстрашной героини», она была вся пронизана страхом, но она шла с молитвой и верой, что «Бог всё может». Много раз в жизни она была свидетельницей чудес, когда по-человечески невозможное – осуществлялось.

Это же предстояние перед Богом окрашивало все её отношения с людьми. Она знала, что каждый человек сотворён по образу и подобию своего Творца. Она могла быть требовательной и далеко не все находили лёгким работать с нею. Она ожидала от себя самой и от других лучшего, что они могли дать. Несмотря на эту требовательность, она всегда была окружена друзьями и верными сотрудниками, она вдохновляла их и сама вдохновлялась ими. Она сумела пробудить человеческое чувство в немецком офицере гестапо, и в русском генерале чекисте. Её смелость и жертвенность заражали других и поэтому она так часто получала помощь от самых неожиданных людей.

Главы этой книги, написанные сестрой, касаются преимущественно её работы. Но она была не только общественной деятельницей. За её деловой внешностью скрывались мечтательница и романтик, человек с чутким сердцем и певучей душой. Об этой стороне её личности говорят стихотворения, которые я привожу в конце этой главы. Они далеки от совершенства, но они выражают то её сокровенное «Я», которое она сама редко открывала даже близким друзьям159.

В последние годы ей пришлось много физически страдать. В 1959 году у неё обнаружился рак и она подверглась операции. Оправившись, она продолжала вести свою ответственную работу. 14 марта 1966 года она проснулась с чувством, что её ожидает смерть. Она привела в порядок свои бумаги и поехала, как обычно, в Монжеронский приют. Подъезжая к нему, она была вовлечена в столкновение двух автомобилей, которое ей невозможно было избежать. Она была потрясена страшным ударом, у неё была переломлена нога. Но смерть не наступила сразу, как она ожидала, она пришла шесть лет позже. Начался новый период её жизни, отмеченный всё более обострявшимися страданиями. У неё возобновился раковый процесс, постепенно лишивший её возможности пользоваться левой рукой. Несмотря на это, она сначала не сократила своей деятельности, даже продолжала управлять своим маленьким автомобилем.

10 мая 1969 года у неё был удар, поразивший её правую сторону160. Вопреки прогнозу врачей, её силы настолько восстановились, что она могла снова ходить и даже поддерживать переписку с друзьями во всех концах света. Однако работать она уже больше не была в состоянии.

Её здоровье стало резко ухудшаться с осени 1971 года. Три последних месяца своей жизни она провела в госпитале Кошен, окружённая внимательным уходом медицинского персонала. Умерла она в 4.30 пополудни в сочельник Богоявления (по старому стилю). Родилась она тоже в сочельник, но Рождества, последнего в XIX веке.

Отпевание состоялось в соборе Александра Невского. Более 500 человек пришло проститься с сестрою. Церковь была полна цветов. Вокруг гроба стояли воспитанники приюта.

Младшие были во всем белом и они причащались за заупокойной литургией. Десять священников участвовали в богослужении. Вся русская колония была представлена. Тут была и молодёжь, и люди среднего возраста, и глубокие старики. Было много также французов. Все те, кто пришёл помолиться, где-то и когда-то встретились с сестрою: одни из них отозвались на её просьбу помочь нуждающимся, других она устроила на работу, или достала им нужные документы, или освободила из заключения, или посылала детьми в Швейцарию, или юношами в Англию. Бывшие воспитанники приюта вынесли её гроб из церкви. Русский Париж с тёплой благодарностью проводил на вечный покой Софью Михайловну Зернову, так всецело и бескорыстно отдававшую себя на служение другим161.

ПРИЛОЖЕНИЕ 23

Я мечтала в детстве

Стать рисовальщиком

Печатлеть для вечности

Красоту земли.

Это не исполнилось.

Это всё фантастика...

Только и осталось мне,

Что писать стихи...

Но я бесталанная,

Я не ваша братия,

С умными поэтами

Мне не по пути.

Я тропинкой узкою

В гору очень трудную

С ношею тяжёлою

Так хочу взойти.

Спотыкнусь наверное,

Не взберусь без помощи,

Потому что горы те

Очень высоки.

Может быть поможете?

Люди – мои братия

Очень было б дорого

Помощь мне найти...

А взамен готова я

По старинно русскому

Низко поклониться вам

До сырой земли.

Если прегрешила я,

Если чем обидела –

Каждому в отдельности

Говорю прости.

Лики ангелов

Это совсем не грех любить

Страшно любовь не услыхать и убить

Это совсем не грех – ночей не спать

Страшно глухим и мёртвым стать...

Есть в лице человеческом

Единственная красота

Это лик ли ангела

Смотрит свысока –

Это лик ли ангела –

Так властно нас зовёт,

В тоске к земле сгибает

И вновь покой несёт.

Но видать красоту неизменную

Только редко кому дано,

Ибо ангелы наши смиренные

Прикрывают крылами лицо

Ибо ангелы наши хранители

Не хотят себя выявлять

Красота их так упоительна

Что могла бы сердце сжигать.

Есть в жизни человеческой

Беспредметная тоска

Это тоже ангелы

Зовут издалека,

Это тоже ангелы

Тоскою полонят

В свои края небесные

Влекут, зовут, манят...

Есть в сердце человеческом

Особенная глубина

Она в минуты смертные

Бывает лишь видна.

Там не живут волнения

Гордыня, ложь и лесть

Там нет тоски сомнения

Там знанье Бога есть.

И человек, весь в трепете,

Готовится к концу,

Чтоб в первый раз осмелиться

Взглянуть в глаза Творцу.

Моя жизнь

Я в моей жизни своё излюбила

Свечку свою дожгла до конца

Долг пред людьми, как могла – уплатила

Чашу свою до дна испила...

Господи, может быть это довольно?

Может быть можно уйти?

Ветер, холодный и снежный, сегодня

Всё заметает пути.

Господи, я, как цветок придорожный,

Шагом прохожих изломана вся,

Господи благостный, может быть можно

Мне отдохнуть у Тебя?

В роще зелёной блаженного рая

На самой последней черте

К ризе пресветлой Твоей припадая

Всё расскажу я Тебе...

ПРИЛОЖЕНИЕ 24

Некрологи и воспоминания о С. М. Зерновой появились в «Русской Мысли» (Париж) № 2878, 20 янв., № 2879, 29 янв., № 2880, 3 фев. 1972 года, в «Новом Русском Слове» (Нью-Йорк) 30 янв. 1972, в «Русской Жизни» (Сан-Франциско) № 7442, 17 фев. 1972, в «Вестнике. Р.С.Х.Д.» (Париж), № 101–102, 1972, в «Новом Журнале» (Нью-Йорк), JVb 106, 1972, в «Соборности» (Лондон) JNfo 5, 1972.

В некрологе, написанном М.Н. Энденом, имеется следующее описание личности сестры.

«София Михайловна обладала удивительным даром зажигать сердца, как своих соотечественников – часто людей малоимущих, самоотверженно помогавших ей своим трудом – так и состоятельных жертвователей – русских и иностранцев – материально содействовавших её начинаниям. В личных отношениях с людьми, она производила незабываемое впечатление своим обаянием и тем, что некоторые называли «даром дружбы» – свойством, редким в нашу эгоистическую эпоху, самозабвенно отдавать своё внимание и время людям, близким ей по духу. Но когда спрашиваешь себя, откуда происходила та удивительная убедительная сила, которая позволяла ей «двигать горами» и которая была ей присуща наравне с отличавшей её энергией – что делает её смерть незаменимой утратой для русского рассеяния – явственно видишь её источники: укоренённости в вере, преданность России, владевшая всем её существом и, наконец, никогда не угасавшее чувство сострадания к ближнему, в особенности же к тем, за кого каждый из нас продолжает нести моральную ответственность – нашим братьям по плоти, страждущим сынам нашего земного отечества». (Новый Журнал. N° 106. Стр. 290).

* * *

134

См. в конце главы Прилож. 19

135

См. в конце главы Прилож. 20

136

Описание нашей первой встречи с отцом Николаем дано в книге «На Переломе» (Хроника Семьи Зерновых) Париж. 1970. Стр. 344–347.

137

«Диспласед персоне» (перемещённые лица) – жертвы коммунистического тоталитаризма.

138

Michail Koriakov. I’ll never go back. London. 1948.

139

М. Коряков описал этот эпизод своей жизни в «Русском Новом Слове» (Нью–Йорк) 30 января 1972.

140

Ссыльные священникиˆЦинготные, изъеденные вшамиˆСухарь изглоданный в руке,

Встаёте вы нестройными рядамиˆИ в русских святцах и в моей тоске.

В бараках душных, на дороге в Коми,

На пристанях, под снегом и дождём,

Как люди плакали о детях и о волеˆИ падали, как люди под крестом.

Вас хоронили запросто без гроба,

В убогих рясах, так, как шли,

Вас хоронили наши страх и злобаˆИ чёрный ветер северной земли.

Без имени, без чуда, в смертной дрожи,

Оставлены в последний час.

Но палит ваша смерть, как пламень Божий,

И осуждает нас.

141

Генерал Власов (1900–1946) возглавлял тех русских, которые сражались против Сталина в рядах немецкой армии.

142

См. Jean de Saint Denis (1905–1970) in memoriam. Paris 1971.

143

Среди богословов участвующих в послевоенных конференциях следует отметить следующих людей: о. Георгий Флоровский, Лев Зандер, В. В. Вейдле, В. Н. Лосский, о. Василий Кривошеин (р. 1900), о. Антоний Блюм (р. 1914), о Владимир Родзянко (р. 1915), о. Борис Бобринской (р. 1925), о. Алексей ван-дер-Менсбругге, о. Лев Жилле Михаил Рашей (р. 1904), (будущий архиепископ Кентерберийский), епископ Джон Роллинсон (1884–1900), Остин Ферар (1904–1908), Лайнол Торнтон(1884–1900), Габриел Хиберт (1880–1903), Херберт Ходжес (р. 1905), ЭрикМаскол (р. 1905), Дервас Читти (1900–1971), Доналд Аллчин (р. 1930),Патрик Томпсон (р. 1907).

144

3 Автор книг: Civilization in East & West. 1939. The Divine Universe. 1958.

145

Академическая жизнь в Оксфорде полна красок. Устраиваются торжественные собрания, процессии, приёмы. В особых случаях, доктора университета, вместо обычных черных тог, надевают мантии разных цветов, согласно их дисциплинам.

146

Эта книга переведена на русский язык и готовится к изданию.

147

Церковь Благовещения была построена в 1973 году на средства собранные как среди православных разных национальностей, так и среди инославных друзей.

148

А. В. Ельчанинов (1881–1934) принял священство в 1928 г. У него был большой дар духовного руководительства, особенно молодёжи. Он принял большое участие в Р.С.Х.Д. После его преждевременной смерти его жена издала записи его мыслей и наблюдений. «Записи священника А. Ельчанинова» Париж 1935 и 1962, немец, пер. 1964, ант. пер. 1967.

149

См. о. Андроник Елпединский (1894–1958) «18 лет в Индии» Буэнос Айрес 1959.

150

См. о. Софроний Сахаров (род. 1896) «Старец Силуан» Лондон 1958.

151

История поместья. См. Приложение в конце главы.

152

Н. Хохлов («Право на Совесть» 1957) рассказывает как агенты КГБ отравили его неизвестным на Западе ядом, от которого чудом спасли его американские доктора.

153

Их знакомство произошло в 1924 году при следующих обстоятельствах. Моя сестра опоздала на поезд, отвозивший делегатов на Съезд в Пшерове Был уже вечер, когда она оказалась одна на маленькой станции, находившейся в нескольких километрах от замка, где происходила конференция. Она не знала ни языка, ни дороги, но тут на помощь ей пришёл Кульманн, тоже опоздавший на поезд. Они пошли вместе и так началась их дружба, завершившаяся их браком.

154

См. Некролог. Новый журнал. № 70. Нью–Йорк. 1962.

155

После смерти мужа, сестра стала собирать материалы для его биографии. Её болезнь и скорая смерть не дали возможности закончить эту работу. Многое из собранного находится в Архиве Русской и Восточной Европейской Истории и Культуры при Колумбийском Университете в Нью–Йорке. Лица, интересующиеся этими материалами могут обращаться за сведениями в этот архив. Его адрес: 800 Butler Library. Columbia University. New York City. N.Y. 10027.

156

Обе мои сестры обладали даром предвидения и были интуитивны, они унаследовали эти черты от матери (см. На Переломе стр. 81). Так например, однажды младшая сестра гостила в Париже у родителей. Через несколько дней к ней должен был приехать из Женевы её муж. Накануне его приезда, когда она ложилась спать, её охватило стихийное чувство страха за него. Она промучилась всю ночь и рано утром поехала на вокзал. Поезд приходил в 6 часов и Густав никак не ожидал увидать жену на платформе, но в действительности он чуть не погиб в эту ночь. Он вышел прогуляться на единственной остановке поезда, тот двинулся внезапно, Густав успел вскочить на одну из подножек вагона, но дверь в него оказалась запертой. Всю ночь он был принуждён оставаться на скользких ступеньках, цепенея от холода. Поезд мчался не останавливаясь до самого Парижа. Ему удалось каким-то чудом удержаться от падения и так спасти свою жизнь.

157

Некролог о М. М. Кульманн помещён в Вестнике Р.С.Х.Д. № 81. Париж. 1988.

158

См. «На Переломе» стр. 294.

159

См. Приложение 23 в конце главы.

160

Брат лечил сестру неустанно в продолжение её длительной болезни, делая все, чем современная медицина могла помочь ей, хотя сестра всегда просила не продлять её жизнь. Первое время после удара моя жена взяла на себя уход за ней, не отходя от неё днём и ночью. Ей неоднократно приводилось заменять брата тогда, когда силы сестры до известной степени восстанавливались. В последние месяцы болезни, Милица снова отдала себя умиравшей сестре. Эти страдные дни и часы ещё глубже связали их.

161

См. Приложение 24 в конце главы


Источник: За рубежом : Белград-Париж-Оксфорд : (Хроника семьи Зерновых, 1921-1972) / Под ред. Н. М. и М. В. Зерновых. - Paris : YMCA-press, Cop. 1973. - 561 с.

Комментарии для сайта Cackle