иером. Дамаскин (Христенсен)

Источник

Часть I

1. Истоки

Человек этот – не благородный сын именитого рода. Он простолюдин, но тем не менее истинно благороден.

Еврипид2

Православный иеромонах Серафим (Роуз) слывет первым из сынов Америки, кто связан с древней святоотеческой верой. Родился он в Сан-Диего, обычном городе на калифорнийском побережье, в обычной, среднего достатка, протестантской семье. Нарекли его Евгением, что значит по-гречески «благородный».

Деды его и бабки – выходцы из Европы. По материнской линии – из Норвегии: деда, Джона Христиана Холбека, привезли в США тринадцатилетним подростком, а бабушка, Хельма Хеликсон, шведка по национальности, появилась здесь трех лет от роду. Холбеки и Хеликсоны обосновались в маленьком городке Две Гавани, что в штате Миннесота. Хельма и Джон выросли, познакомились и в 1896 году поженились. Джон работал бурильщиком на алмазных копях, потом занялся фермерством. В семье родилось пятеро детей. Средней дочке Эстер, появившейся на свет в 1901 году, и суждено было стать матерью Евгения.

Выросла она на маленькой ферме (отец по дешевке купил землю «пни да кочки», как сам он говаривал). Чтобы очистить участок, он даже использовал динамит. Доход ферма приносила небольшой, а семья росла, и Джону приходилось вечерами подрабатывать в городе. Позднее он завел коров и стал развозить по домам молоко.

Холбеки крестили детей в лютеранской церкви и воспитали сообразно. В семье почитали образованность и ценой больших жертв определили старшего сына Джека в колледж. Годы спустя, добившись благосостояния, он сполна воздал родителям. Лишь двоим детям удалось получить образование, но зато внуки и правнуки почти все весьма преуспели на учебном поприще. Добиться успеха считалось делом чести.

Джон Холбек относился к той породе неутомимых тружеников, чьими стараниями выросла и окрепла Америка. Он не знал ни минуты покоя – работа на ферме отнимала все время и силы. Однажды дочь вернулась домой из леса, весело напевая, с букетом цветов. Джон не преминул оценить ее поведение с житейской точки зрения. «Пением да цветами сыт не будешь!» – бросил он, твердо, с норвежским акцентом выговаривая слова.

Однако несколько позже у Эстер нашлось время и для пения, и для цветов (точнее, она увлекалась музыкой и живописью, рисуя в основном цветы). Но детство, полное лишений, отложило отпечаток на всю жизнь: Эстер вела хозяйство очень экономно, учитывая каждый грош.

Ее суженый, Фрэнк Роуз, был совсем иного склада. Спокойный, смиренный и приятный в общении, он довольствовался тем, что посылала судьба.

Родители его происходили из французов и датчан. Один из предков по отцовской линии служил в армии Наполеона и женился на венгерской цыганке, но, увы, Фрэнку явно не досталось ни капли пылкой, страстной цыганской крови.

Отец его, Луис Дезире Роуз, некогда переехал из Франции в Канаду, а оттуда – в США, где и открыл – все в том же местечке Две Гавани – кондитерскую, в которой подавалось и мороженое. В молодости в результате несчастного случая он потерял ногу и носил деревянный протез. «Но в то время не принято было охать и ахать по этому поводу. Как бы туго однажды ни пришлось – надо жить дальше!» – вспоминал один из членов семьи. Выросший в католической среде, Луис сам, однако, сделался закоренелым атеистом с явным креном в сторону социалистов. Он похвалялся, что к двенадцати годам прочитал уже весь Новый Завет, дабы подчеркнуть свое теперешнее безверие. Что, впрочем, не помешало ему жениться на ревностной католичке голландке Мей Вандербоом из городка Маркет, что в штате Мичиган.

У них родилось четверо сыновей, один утонул двенадцати лет. Фрэнк – второй по старшинству – появился на свет в 1890 году. В детстве, по настоянию матери, он прислуживал в церкви. Мей умерла сорока восьми лет от роду, когда ему исполнилось четырнадцать, но наказу матери он следовал еще четыре года.

Участвовал он и в Первой мировой, воевал во Франции в составе американской армии и домой вернулся сержантом. С Эстер Холбек они познакомились в кондитерской отца, где девушка в то время работала. Она только-только окончила школу и была одиннадцатью годами моложе. В 1921 году у себя в городке они поженились. Фрэнк попробовал было открыть собственную кондитерскую (после того как отец закрыл свою), но потом устроился на работу в фирму «Дженерал Моторе». Тогда же в семье Роузов родилась дочка Эйлин.

В 1924 году, когда ей исполнилось два года, семья перебралась в Южную Калифорнию, предпочтя солнце и тепло холодным миннесотским зимам. В Сан-Диего Роузы снова открыли кондитерскую, теперь уже специализированную, но она приносила доход лишь тогда, когда в порт заходили военные корабли, и в конце концов от магазина пришлось отказаться. Фрэнк же удовольствовался должностью уборщика в Управлении городских садов и парков. Ему выпало наводить чистоту на стадионе.

В Сан-Диего у Роузов появилось еще двое детей: Франклин (на четыре года моложе Эйлин) и Евгений (через восемь лет после Франклина). Все дети удались: пригожие, смышленые, рослые.

Евгений Деннис Роуз родился 13 августа 1934 года, в разгар великой депрессии. Родители, неудачно вложив деньги в акции, терпели убыток, и порой в доме едва хватало еды. Евгений по малолетству не запомнил этого времени, зато Эйлин не забыла, как вся семья стояла в хлебных очередях. «Когда претерпишь лишения по бедности, вспоминаешь о них всю жизнь и начинаешь мерить благополучие деньгами», – говорила она. Познав нужду и тяжкий труд еще в детстве, Эстер сделалась еще более бережливой, едва ли не скрягой, и не переменилась до конца жизни, хотя и Эйлин, и Франклин изрядно преуспели и денег доставало. Наученная горьким опытом во время депрессии, Эстер по привычке собирала обмылки и перетапливала их. И в детях она воспитала трезвое и практичное отношение к жизни.

Евгений родился, когда отцу исполнилось сорок четыре, а брат с сестрой уже подросли. И неудивительно, что он рос всеобщим любимцем, словно единственный ребенок. «Нежданная прибавка», – шутили бедствовавшие в ту пору родители.

Евгению было лишь четыре года, а сестра уже окончила школу и поступила в колледж в Лос-Анджелесе. Через два года вышла замуж и в дальнейшем виделась с младшим братом очень редко. «Он рос веселым и ласковым», – вспоминает она ту пору, когда старшеклассницей нянчила его (родители были заняты в кондитерской).

Вслед за Фрэнком с Эстер перебрались в Сан-Диего и их старики. Дедушка Луис Роуз умер, когда Евгению было семь лет, а старикам Холбек посчастливилось увидеть внука уже взрослым. В юности ему досталась семейная реликвия: большие часы, подаренные Луису и Мей к свадьбе. До последних дней он не расставался с этими часами – частичкой семейной истории – и заводил их каждый вечер, хотя они давно показывали неточное время.

В семье безоговорочно верховодила Эстер, натура волевая, решительная. Она назирала за всем, что происходило дома. Ничто не укрывалось от ее ока. Она считала себя вправе без спроса входить в комнаты детей, рыться у них в столах, читать их письма, работы. Требовательна она бывала чрезвычайно и весьма скупа на похвалу. В ту пору считалось, что родителям не следует хвалить детей, дабы не избаловать. Однако, когда их не было поблизости, Эстер выставляла всех в лучшем свете перед родными и знакомыми. Особенно она восторгалась Евгением.

«В нашей семье не принято было выказывать чувства», – вспоминает Эйлин. Даже добрейший и любящий Фрэнк стеснялся приласкать детей. Эйлин не помнит, чтобы в детстве тот ее хоть раз поцеловал. «А маме слова поперек не скажи – рассердится не на шутку. Папа в такие минуты держался подальше». Похоже, выбор у Фрэнка был невелик: разве что подчиниться. Когда Эстер выражала свои строгие суждения, что было нередко, он всеми силами избегал раздоров, всегда и на все отвечал согласной улыбкой. «Твоя правда!» – бывало, поддакивал он жене. Обычно он не помнил зла и не держал камня за пазухой ни на кого из знакомых.

Евгений, как и отец, не перечил матери. Он научился внимательно слушать Эстер, не говоря при этом ни слова. Она устанавливала правила для всей семьи, и Евгений старался как мог им соответствовать. Рос, как вспоминают в семье, послушным, даже «примерным» сыном. «Из всех детей родители выделяли Евгения, – продолжает Эйлин, – во всем-то он старался угодить, а мама от него слова грубого не слышала».

«Да, Евгений радовал нас всех, – вторит ей Эстер. – Отец, бывало, говорил о нем: словно солнышко ясное».

По ее же словам выходило, что муж, Фрэнк, «довольствовался малым»: лишний часок дома с женой побыть, по хозяйству что-нибудь поделать. Этим круг его интересов и замыкался. За должностями и деньгами он не гнался и Евгения не понуждал.

«Практичности ему недоставало, – утверждает Эстер, – “интеллигенция”, а я-то на земле крепко стою». В отличие от жены, Фрэнк следил за новостями, ежедневно просматривал по крайней мере две газеты, не пропускал и деловых журналов. Но книг читал не много.

Конечно, при таком покорном отце и сильной, властной матери традиционное распределение ролей в семье Роузов нарушалось, и это было единственным серьезным минусом в воспитании Евгения. И все же назвать Фрэнка подкаблучником и только было бы несправедливо. Внимательнее вглядываясь в характер старшего Роуза, сторонний наблюдатель ощутил бы незаметную на первый взгляд силу. Он был натурой застенчивой, упорной, цельной и – самое главное – любящей, хотя и не выказывающей чувств. Таким, способным на героизм, рисовали тогдашние книги и фильмы простого человека. В более поздние годы он даже, случалось, спорил с Эстер или, по крайней мерс, выражал несогласие, особенно тогда, когда речь шла об интересах младшего сына. Придет время, и Евгений будет с благодарностью вспоминать эти случаи – весьма впрочем, редкие.

Как и большинство мальчишек, Евгений восхищался отцом, брал с него пример, переняв лучшие черты. Скромность и выдержка служили ему всю жизнь. Он тоже «довольствовался малым», когда дело касалось мирской славы и материальных благ. Кроме того, из него словно источалась унаследованная от отца умиротворенная цельность натуры.

От матери же унаследовал деловитость и практичность, упорство, ясную и лаконичную речь, насыщенную яркими «бытовыми» словечками и оборотами и тем не менее предельно выразительную. В произношении он не допускал никакой небрежности. И от обоих родителей перенял лучшие американские черты: собранность, честность и прямодушие. Благодаря им он впоследствии умел распознать любое лицемерие.

Влияние семьи – как доброе, так и дурное, – конечно же, не прошло даром. Врожденные задатки, воспитание и социальное окружение, казалось, предопределили его развитие. Однако на этом типично американском «древе» зрел плод совсем особенный – будто в семье американцев-простолюдинов родился некто благородных кровей. В чем-то Евгений резко отличался ото всех. Только в детстве это не бросалось в глаза. Поначалу среди сверстников его выделяли задумчивость, спокойствие и врожденная сдержанность.

«Он с детства рос серьезным и прилежным, – рассказывает мать. – И не по годам умным. Первым среди сверстников (а порой и среди взрослых) схватывал суть услышанного или увиденного».

Один из его учителей в начальной школе вспоминает: «Стоило Евгению появиться в классе, как меня будто что-то подгоняло. И я торопился перейти к новому материалу, чтобы не растрачивать его время».

Сдержанность и прилежание никоим образом не мешали Евгению играть и развлекаться вместе с обычными американскими мальчишками. Они устраивали ковбойские состязания, внимательно следили за результатами бейсбольных матчей. Евгений вступил в команду юных скаутов (в его команде «мамой-скаутихой» оказалась мать известного киноактера Грегори Пека). В шесть лет начал учиться играть на фортепьяно и не бросил занятия даже в колледже, а в школе с десяти до двенадцати лет состоял в отряде «юных регулировщиков движения» и, как вспоминает мать, относился к своим обязанностям очень ответственно. По окончании же начальной школы он удостоился почетного звания «сержант». В этом чине демобилизовался и его отец.

Евгений очень любил природу. Городское общество естествознания организовало детскую летнюю школу естественных наук, и старшеклассником три лета кряду он посещал занятия по зоологии, имея непосредственную возможность изучать животных в знаменитом зоопарке Сан-Диего. Интересовала Евгения и жизнь обитателей моря (как-никак, рядом океан). Дома в шкафу он держал заспиртованных осьминогов и прочих морских тварей. Была у него и коллекция бабочек. А увлекшись астрономией, он разрисовал звездами весь потолок своей спальни, правильно расположив созвездия.

По пятницам вечером они с отцом отправлялись в библиотеку, располагавшуюся неподалеку, и эти еженедельные прогулки стали традицией. Евгений возвращался всякий раз с охапкой книг. Каждое лето... во время каникул, он был членом читального кружка при библиотеке.

Очень рано познакомился он с Диккенсом. Особенно ему нравились «Записки Пиквикского клуба», книга, в одночасье вознесшая автора к вершинам славы. «Читал их и смеялся», – вспоминает мать. Но вечером, когда наступало время спать, она входила к сыну в комнату и выключала свет. Случалось, по ночам ее будило приглушенное хихиканье в детской. Она тут же являлась с проверкой. Спрятавшись под одеяло с фонариком, Евгений продолжал читать «Пиквикский клуб», не в силах оторваться от книги.

У Евгения был пес Дитто, не ахти какой смышленый, но зато свой и поэтому безмерно любимый. Мальчик заглядывал ему в глаза. Но вот пес попал под машину, и как безутешно рыдал его маленький хозяин! То была первая встреча со смертью. «Да разве ж можно так любить собаку? Собаку! Нет, это противоестественно!» – изумлялись все вокруг, не понимая, из-за чего мальчик так убивается.

В необыкновенно любящем сердце Евгения с детских лет жили сильные религиозные задатки. Мать, оставаясь протестанткой, всячески старалась их развить. Католик-отец порвал с Церковью в восемнадцать лет. В семье об этом не вспоминали и причины никто не знал. Не сказать чтобы Фрэнк Роуз был воинствующим атеистом, как его отец (впрочем, «воинственность» он никогда и ни в чем не проявлял), но и особого рвения к Церкви не испытывал. Иногда ходил вместе с женой на протестантские службы, но, как она сама признаёт, чтобы только угодить ей.

А вот что говорит Эйлин: «В детстве мама водила нас то в лютеранские, то в баптистские, то в методистские, то в пресвитерианские церкви. И в каждой непременно пела в хоре. Также непременно ссорилась со священником, поэтому мы и сменили столько церквей».

В детстве Евгений на уроках Библии в пресвитерианской церкви, что находилась по соседству, учил Священное Писание и знал его назубок, чем немало удивлял родителей. По словам матери, самое большое впечатление на мальчика произвела книга Есфирь из Ветхого Завета. В восьмом классе по собственному почину он принял крещение и конфирмацию в методистской церкви.

Однако к концу школы тяга к религии ослабла. Уолтер Помрой, его закадычный друг той поры, утверждает, что Евгений вообще не отличался набожностью. Зато, чтобы компенсировать недостаток религиозности, он рьяно грыз точные и естественные науки: биологию, алгебру, тригонометрию и т.д. Уолтер поясняет: «Мы заканчивали школу в то время, когда считалось, что наука спасет мир. И многие готовились стать физиками, инженерами, врачами».

Среди учеников школы, в которой учился Евгений, были молодые люди из разных этнических слоев, в основном из семей с невысоким достатком, и мало кто из выпускников готовился поступать в колледж. Эти немногие «избранные» вместе занимались в разных кружках, вместе ходили на подготовительные курсы, но среди них заметно было четкое разделение: первые – из богатых семей, жившие в «приличных» районах, вторые (их набралось человек шесть-семь) – среднего достатка, а то и вовсе бедняки. В эту группу входили трое евреев, мексиканец и Евгений с Уолтером.

«Богатые» активно участвовали в школьном самоуправлении, избирались классными старостами, держались чуть особняком (из таких групп впоследствии складываются «элитные» студенческие братства и землячества), хотя не чурались и остальных ребят. «Как-никак, от нас зависит, голосовать за или против них», – заметил как-то Уолтер. Они были социальной элитой курса.

Группу «бедняков» сплачивали общие интересы в музыке, литературе, искусстве. На большой перемене за обедом они делились прочитанным, спорили о любимой классической музыке. Современную поп-музыку они не принимали. «Мы ее просто не замечали», – уточняет Уолтер. Не ходили они и на школьные вечера с танцами. У Евгения и его друзей обнаружились немалые спортивные задатки, и по физкультуре они получали отличные оценки, однако в соревнованиях не участвовали. «В теперешней школе, – говорит Уолтер, – мы бы прослыли большими чудаками».

Сотоварищи Евгения были начитанны и образованны не по годам, и Уолтер, ранее не отличавшийся высокой культурой, гордился дружбой с ними. Мальчики из еврейских семей, воспитанные на классической музыке, отлично в ней разбирались. Особенно высоко они ценили Моцарта, Бетховена и Брамса и не признавали современных композиторов, которых любил Уолтер. Они подолгу спорили, сравнивая, к примеру, Дебюсси и Брамса.

Какую позицию занимал Евгений? Уолтер говорит, что тот отдавал явное предпочтение классической музыке, хотя не гнушался и иной и не торопился выносить суждения.

Он заслушивался арией из последнего действия «Тоски» Пуччини: приговоренный к смерти герой пишет письмо возлюбленной, начиная словами «Светили звезды...» Особенно же восхищало исполнение Ферручио Тальявини. «Не счесть, сколько раз мы ставили эту пластинку, – продолжает Уолтер, – и выспренними словами обсуждали величие этой музыки».

И когда разговор касался высоких материй, Евгений тоже предпочитал молчать, «изучать чужие мнения, – как говорит Уолтер. – Но случись кому в споре дать промашку, он тут же ее подмечал. Как самый сдержанный среди нас и углубленный в себя, он чаще комментировал чье-либо высказывание, нежели высказывался сам».

Учился Евгений с рвением, часто, по словам матери, «засиживаясь за полночь». Однажды она сказала сыну: «Ты столько времени проводишь за книжками – не иначе, важным человеком станешь». – «Я не хочу быть важным, – отвечал тот, – я хочу быть мудрым».

«С его способностями можно было хорошие оценки просто так получать, не уча уроков, однако он занимался больше всех нас, – вспоминает Уолтер. – Если задавали написать реферат по какой-либо теме, работа Евгения оказывалась самой исчерпывающей и глубокой. У него был аналитический склад ума. А неспешность в решениях очень помогала на химии, где нужно взвесить все возможные последствия опыта».

Вот как отзывается о нем его племянник, Майкл Скотт, семью годами моложе дяди: «В учебе Евгению не сыскать равных, способности у него просто феноменальные». Порой ответы его оказывались настолько лучше остальных, что приходилось ему единственному в классе ставить высший бал. И вместе с тем Евгений всегда выделялся скромностью, весь в отца. Мать приводит его слова: «Не создавай у людей слишком высокого мнения о себе».

Племянница Салли вспоминает так: «Для меня он всегда был «дядя Женя”. Такой серьезный, такой ученый. Всегда наставлял меня, являя огромное терпение. С детства он был не как все, внутренне всегда собранный. Конечно, обособленность в ранней юности приносила ему немало огорчений, но потом он все же обрел истинное призвание, нашел себя... Помню один случай с книгами. В праздники вся семья, бывало, собиралась за обеденным столом. Женя же, отобедав, сразу уходил к себе и садился за книги. Однажды я без спроса забралась к нему – я тоже любила читать – и так, с книгой в руках, он меня и застал. Было мне лет девять-десять, и я ужасно испугалась. Но он спросил лишь, какие книги мне больше всего по душе. Я назвала две: «Пес по кличке Чипс” и “Чарли” Альберта Пейсона Теруна, а он предложил: “Я подарю тебе те книги, названия и авторов которых ты в следующий раз вспомнишь”. Его подарки я храню и по сей день и книги те читаю дочерям».

Евгений и Уолтер посещали заседания школьных кружков, были членами немецкого и шахматного клуба, клуба химиков. В немецком клубе и на занятиях по немецкому языку Евгения называли на немецкий манер – Ойген (Eugen). Потом Уолтер стал так называть приятеля и вне занятий. У него звучание слова «Ойген» ассоциировалось с именем «Евгений Онегин», героем поэмы Пушкина и оперы Чайковского. Это прозвище сохранилось за Евгением и после школы, он даже подписывался им в посланиях к однокурсникам.

Уже в старших классах Евгений проявил незаурядные способности к языкам, взявшись сразу за испанский, немецкий и французский. К окончанию школы он уже умел слагать стихи по-немецки. Преуспел он и в математике, в чем, по мнению Уолтера, заслуга не только аналитического ума Евгения, но и его самодисциплины. Учитель математики прочил ему хорошую карьеру в этой области и дал рекомендацию для поощрительной стипендии в колледже.

Учитель английского господин Баскервилл также принимал участие в Евгении. По словам Уолтера, господин Баскервилл привечал искусство и независимость суждений. Он любил музыку, обожал испанскую романтическую поэзию и приобщил своего ученика к творчеству певца американской природы поэта Робинсона Джефферса, который в своих стихах восставал против жестокости и войн, что в ту далекую пору было крайне немодно. На летние каникулы господин Баскервилл устроил Евгения в книжный магазин в Сан-Франциско, и тот все три месяца работы жил в пансионате «Отель де Франс», где говорили только по-французски и подавались блюда только европейской кухни.

Старшеклассником он прочитал «Преступление и наказание» Достоевского, но, как признал сам, в ту пору еще не оценил и не понял всей глубины писателя.

«На пустяки у него не оставалось времени», – говорит мать. Глупые школярские забавы, равно как и пышные празднества, наводили на него тоску. Помнится, Майк Скотт изумился, узнав, что Евгений и не думает учиться водить машину, хотя о водительских правах тогда мечтал едва ли не каждый. Уолтер поддался всеобщему искушению и проводил время, «порхая как мотылек», проводя досуг в гулянках и ночных забавах, что претило его другу. Когда пришла пора выпускного вечера, торжественного события, – гордые родители, разодетые дети, – Евгений не хотел брать напрокат непременный в таких случаях смокинг. Правда, он все же принял участие в спектакле, который давали на вечере. Помогал писать сценарий (его «творили» двенадцать выпускников, ведомые учителем), сыграл одну из ролей и даже отвечал за распространение билетов. Пьеса называлась «Чуть-чуть повзрослели» и ставилась, чтобы угодить родным и близким выпускников. Обыгрывалась «американская мечта», все еще популярная в 50-е годы: идеалы семьи, умеренная религиозность, преуспевание в карьере, благосостояние, ответственность и трудолюбие, служение человечеству в духе Альберта Швейцера.

1952 году Евгений окончил среднюю школу в Сан-Диего. Окончил первым учеником! В выпускном альбоме одноклассники оставили следующие записи: «Евгений, ты – гений!», «Больших успехов! Утри нос старику Эйнштейну!» Он получил несколько поощрительных стипендий. Самая большая – четыре тысячи долларов – имени Джорджа Ф.Бейкера, по рекомендации школьного учителя математики. Получив уведомления, Евгений отнесся к этому спокойно. Мать, узнав о такой удаче, возликовала. «Так где же это письмо?» – спросила она сына. «Где-то в столе», – невозмутимо ответил тот. «В жизни не видела такого скромного мальчика!» – вспоминая этот и подобные случаи, говаривала Эстер. Более того, Евгений отказался от прочих стипендий, присужденных ему, заметив кратко: «С меня и одной хватит».

Он еще не думал о будущем, решив пока поступить в колледж южно-калифорнийского городка Помона, и как сокрушался учитель математики – ведь любимый ученик не пошел по его стезе. Уолтер говорил: «Евгений преуспел бы на любом поприще, но искал дело по душе. Ему хотелось увлечься, загореться».

Окрест Сан-Диего не счесть дремучих оврагов и лощин, заросших кустами, деревьями, буйными травами. Был такой овраг и недалеко от скромного дома Роузов. Местные жители называли его Можжевеловым каньоном. Молодой человек любил уединяться там, гулял часами, а то и ночи напролет, изучая природу, созерцая «царство звезд» над макушками деревьев. О чем думал он в эти часы, бродя в полном одиночестве? Мы этого так и не узнаем до конца. Но судя по тому, какие повороты судьбы ожидали его в недалеком будущем, не только тягой к размышлениям объяснялись эти прогулки, но и неким внутренним разладом. Отец Павел Флоренский, русский ученый, мыслитель и мученик, писал, что «удел великого человека – сносить страдания как внешние, от мира, так и внутренние, от самого себя. Так было, так есть, так будет». Вот и Евгению предстояло переступить эту незримую черту, за которой начинается особый мир – страдание, рожденное обособленностью человека, его отделенностью от всего и вся. Острый ум позволял ему заглядывать глубже и дальше других, и сейчас серая обыденность уже прискучила. Пора идти дальше, но куда? Добиваться преуспеяния в суетном мире с его грошовыми материальными «идеалами»? Нет, высокая, благородная душа чаяла совсем иного.

«Какой глубокий у него взгляд, – вспоминает Уолтер. – Даже страшно в глаза ему посмотреть, он будто в душу заглядывал, самую суть узреть хотел. Я всегда сравнивал Евгения с котлом, в котором что-то закипает, бурлит. Ждешь: вот-вот из-под крышки потянется пар – ан нет! Внешне всегда невозмутим, сдержан, терпеливо дожидается, пока накопленные наблюдения пригодятся в деле».

Да, Евгений, как и всякий мыслитель, задавался извечным вопросом: зачем? И ответ подскажет только собственная жизнь, собственный опыт. Это Евгений знал или, скорее, чувствовал уже в ту пору. Этим руководствовался он, определяя свой жизненный путь, – до последнего шага.

2. Зачатки бунта

Заблуждение великих людей ценнее, нежели правильность заурядных.

Фридрих Ницше3

Осенью 1952 года Евгений поступил в колледж Помоны и поселился в общежитии.

Был он высок (1м 90 см), худощав, хорошо сложен. Волевой подбородок, безукоризненные белые зубы, хорошо очерченный крупный нос, высокий лоб, густые каштановые волосы (зачесывал он их назад). Особенно выделялись на бледном лице большие голубые глаза – задумчивые и проницательные. Носил Евгений обычно белую рубашку с закатанными рукавами.

Помона (равно и Стенфорд) считалась лучшим частным колледжем в Калифорнии и одним из главных в стране центров гуманитарного образования. Как и Гарвард, Помону основали протестанты из Новой Англии, включив ее в структуру, подобную Оксфордской, то есть объединив в одно целое несколько независимых колледжей. Объединение это так и называлось – «Оксфорд в апельсиновой роще».4

Профессора приглашались из самых известных университетов. Много внимания уделялось индивидуальной работе: на десять студентов приходилось по преподавателю, посему конкурс в колледж был очень высок: четыре претендента на место.

Когда Евгений поступил туда, Помона еще являла собой цитадель консервативного духа. В послевоенные годы расцвета там царили тишина и самодовольство. Здания, увитые плющом, эвкалиптовые аллеи, зеленые луга, ясное голубое небо, мягкий, субтропический климат, как на Средиземном море, а в ближайшем городке – лишь несколько тысяч жителей.

В маленьких американских колледжах того времени у студентов считалось чрезвычайно важным добиться признания. Счастливчиков знали поименно, равно и неудачников. Наиболее способных, выделяемых преподавателями, величали «духами» за особое рвение и усердие. Зеленым новичкам-первокурсникам «духи» служили вроде дядек-наставников. Как заметил один из студентов: «Мечта каждого – стать “духом”. А мечта каждой девушки в колледже – выйти замуж за “духа”».5 Многие «духи» состояли в престижном студенческом объединении «Ню Альфа Пи».

Как и у старшеклассников, считалось хорошим тоном иметь машину. «Признанные» развлекались тем, что устраивали танцевальные вечера, пикники на океанском побережье, «вылазки» на горные курорты. Но больше всего любили футбол. Перед началом матча на поле зажигался символический костер, проходил торжественный парад, а болельщики Помоны на трибунах заводили под барабанную дробь:

Бей, барабан, бей!

Наша Помона всех сильней!

Громче звуки, клич боевой!

Вперед, Помона, мы с тобой!

Важным событием считалось и «посвящение» первокурсников. Девушки оценивались на привлекательность, а юношам-новичкам предстояло сразиться «стенка на стенку» со второкурсниками, причем по колено в грязи!

Развлечения эти нимало не интересовали Евгения. Жажда популярности и успеха была ему чужда. Эта так называемая «настоящая» жизнь ничего, кроме отвращения, у него не вызывала. Юноша по-прежнему держался скромно, с достоинством, как и в школьные годы. Но в душе уже родилась и крепла одна-единственная страсть. Превыше всего волновал вопрос: зачем он живет? Не терпелось постичь настоящую жизнь в ее высшем понимании.

Чтобы ответить на этот главный вопрос, приходилось использовать основное свое оружие: аналитический ум. Евгений принялся тщательно штудировать западных философов, посещал курсы лекций на философском факультете. Одним из учителей оказался Фредерик Зонтаг, человек резкий и требовательный, – живая легенда Помоны.

В конце первого курса Евгений написал работу, обобщив свои философские изыскания, опираясь на свой логический склад ума, знания по математике, естественным наукам и на некоторую помощь гениального Спинозы. Работа называлась «Бог и человек, их взаимоотношения». Евгений писал: «Под “Богом” я подразумеваю “Вселенную”, это более точное определение, потому что я хочу показать Его не в личностном аспекте, а в обобщающем... Вся наука указывает на существование Вселенной, на общность всего, и ничто не указывает на существование Бога вне этой вселенной. На сегодняшний день, пока я не разработал свою теорию познания, удовольствуюсь положением о том, что знания, насколько они вообще приобретаемы, можно получить только в науке. Поэтому я и руководствуюсь ее открытиями, указывающими на существование Вселенной. И отрицаю идею некоего «независимого” Бога, за недостатком доказательств».

Вот и все, к чему привел эмпирический подход. Не помог и гений Спинозы... А о смысле жизни Евгений писал так: «Жить и радоваться жизни – вот смысл человеческого бытия... Человек должен жить ради счастья, а невзгоды переносить как неизбежность на пути к более счастливым временам, к коим его приведет любовь ко Вселенной».6

Как видно из этих отрывков, Евгений уже полностью отрешился от протестантства, в котором вырос. Он тяготился будничными, прозаическими потребительскими культурными ценностями среднего класса. Их представление о Боге казалось ему убогим и невежественно-провинциальным, недостойным человека, стремящегося к высотам познания, а религия виделась ему неким безоговорочным признанием прописных истин. Люди словно боялись или не хотели заглянуть глубже, познать природу вещей. Протестантство для Евгения – этакое застывшее равновесие: на одной чаше – мирская, «счастливая» жизнь, на другой (как бы в оправдание и приукрашивание для пущего «долготерпения») – жизнь религиозная. Но душе его претила такая застылость, никогда он не смог бы удовольствоваться лишь «радостями семейного очага». Равно как не мог он принять «заготовленные ответы». Надо искать выход, но где, в чем? Иного пути, нежели бунтовать, он не видел. А душа, хотя и бессознательно, уже тянулась к высокому и духовному, прочь от сухого умствования Спинозы.

Юных идеалистов, бунтующих против «христианства», которое им навязали в детстве и которое не утоляет их духовной жажды, поджидают опасности. Сколько сладкоголосых сирен встретится им! Не избежал этого и Евгений. Проносясь по бурным водам западноевропейской философии, он поддался неистовому «пророческому» зову Фридриха Ницше. Еще в колледже Евгений прочитал в подлиннике «Так говорил Заратустра», и книга потрясла его.

Он усматривал у себя схожие с Ницше черты: стремление к высоким идеалам, горячее, страстное желание найти ответы на конечные вопросы бытия. Он, как и Ницше, родился в атмосфере протестантства, сулившего, но не способного много дать душе. Как и Ницше, он отстоял от всех и, будучи тоже интровертом, то есть поглощенным своим внутренним миром, испытывал душевные муки, неведомые окружающим. И тот и другой ненавидели шаблонность, приземленность, «психологию толпы», ярким примером которой считали современное протестантство. Много лет спустя после колледжа Евгений так обосновал протест Ницше против христианства: «Он романтик по натуре и очень восприимчив к высоким идеям.

Учась в протестантской семинарии, он мало-помалу возненавидел «христианство”, усмотрев в нем начало слабости. И не случайно. Ведь Лютер, изъяв из христианства идею подвижничества, по сути, выхолостил его. Вот уж поистине: ни уму, ни сердцу! Перед Ницше не было примера истинного борца, подвижника, “героя”, и он заключил, что все христианство в целом – чудовищное надувательство, обман всего человечества, скорее суеверие, нежели вера, неспособное помочь в поисках истины. Ницше исходил из того, что человек может познать лишь находящееся в пределах его разума, и отрицал все запредельное. А того, что искал для души, не находил в жиденьком, немощном “христианстве”. Оно представлялось ему средством, помогавшим обуздать порывы, примириться с судьбой. Но это, говорил Ницше, удел толпы...

Сам же он был исполнен высочайших человеческих устремлений к благородству, к борьбе. Досконально изучив греческую литературу, он одну из своих книг посвятил дионисианству в Греции. До него полагалось, что Греция – цитадель классического направления, так сказать, от Аполлона. Ницше, не соглашаясь, указывал на Дионисия – символ борьбы, романтического стремления к высокому. Да и сам он уподоблялся Дионисию и в своей борьбе, и в своем поиске чего-то высшего».7

Евгений тоже мечтал приобщиться этого, не подозревая, что тянется-то он именно к подвигу, в чем отказывает ему протестантство. Бунт Ницше, отрицание христианства привели его к идее «сверхчеловека». «Сегодня, – писал Ницше, – человек ничтожен и слаб, он временен. Завтра же, преодолев его, на смену придет Сверхчеловек». Много позже Евгений заметил, что «примером для Ницше мог бы послужить Антоний Великий, “преодолевший” человеческую сущность, уподобившись ангелу на земле».8 Однако в юности Евгению еще не открылись высшие сферы христианского подвижничества.

«А какие чудесные стихи посвящал Ницше меланхолии и одиночеству», – отмечал Евгений и приводил пример «Ночной песни», в которой Заратустра обнажает свои чувства: «Ночь опустилась, взыграли фонтаны. Так и душа моя: чувства бунтливые рвутся на волю... Тоска по любви... Но лишь лед под рукой, обжигающий холод... Ночь опустилась. Увы, светом быть только мне! Но и жажду я мрака! И одиночества!»9 Наверное, в ту безотрадную пору ранней возмужалости Евгению пришлось на собственном опыте познать точно такие же мрачные, ужасающие и изнуряющие душевные порывы.

За двенадцать лет до смерти Ницше постигло душевное расстройство, и он уже не мог писать. В литературных кругах бытует мнение, что безумие настигло Ницше внезапно, однако наиболее проницательные углядели начатки и развитие болезни в продолжение всей творческой жизни философа.

Сумасбродные идеи Ницше явились логическим результатом горделивой философии немецких идеалистов и даже Спинозы, которая, отрицая либо выхолащивая бытие Бога, вела, по всей вероятности, к самообожествлению, абсурду и нигилизму. Безумный философ и поэт, подобно вагнеровскому языческому Змию, изрыгал пламя новой религии сверхчеловека, антихриста. И сколь безумной она бы ни казалась, Евгений в молодые годы скорее принял бы ее, нежели аморфное «христианство».

3. «Белые вороны»

Господь нередко отделяет от прочих людей Своих избранников, чтобы обращались мы не куда-либо еще, как только к Нему, и затем Он открывает нам Себя.

Алисон

Итак, философский поиск Евгения начался с неприятия Бога, Которого он, собственно, и пытался найти, к Коему исподволь стремился. В глубине души он порывался отыскать Бога, но ему придется сделать целый круг, перед тем как в одночасье вернется он к тому самому рубежу, с которого начал свой бег.

Сверстники Евгения, испытывая острое неудовлетворение собой, своей жизнью, жаждали духовного и, не находя, впадали в отчаяние: они не видели, как исполниться их чаяниям в окружающей обезличивающей жизни, и, как писал молодой английский поэт Джон Китс, «едва ль не возлюбили мы всеоблегчающую смерть». Едва начав жить, Евгений уже тяготился этой жизнью и миром. И поверить свое смятение, свои чаяния он смог лишь одной живой душе – девушке, такой же первокурснице, как и сам. Звали ее Алисон Харрис.

Как-то хмурым осенним вечером в ноябре 1952 года Евгений пошел на концерт в Арочную аудиторию колледжа – самый большой зал среди подобных во всех калифорнийских университетах. На строгом, в греческом стиле портике были начертаны имена великих композиторов.

В тот вечер давали фортепьянный концерт Шумана. Музыка всколыхнула душу Евгения. После концерта у выхода из зала его окликнул приятель, Дирк Ван Нухийс. Рядом стояла его спутница, Алисон. Евгений видел ее и раньше – им доводилось встречаться на лекциях по истории западной цивилизации, но знакомства так и не свел. Девушке Евгений сразу приглянулся: держится с достоинством, да и собой недурен. Но больше всего ее поразила необъяснимая затаенная грусть в глазах.

Представив Евгения, Дирк пригласил друга на чашку кофе, и все трое, окунувшись в прохладу ночи, зашагали к «Сахарнице», маленькому недорогому кафе, которое держали две милые тихие женщины. Согревшись горячим кофе, молодые люди заговорили о концерте, музыка Шумана взволновала каждого.

После этого знаменательного вечера Дирк, Евгений и Алисон стали завсегдатаями «Сахарницы». Вокруг них сплотились студенты, такие же «белые вороны», которых интересовало в жизни нечто большее, чем «успех» и «признание». Всех их объединяла любовь к искусству, музыке, литературе.

Алисон, подобно Евгению, была натура тихая и глубоко одинокая. Выросла она в артистической среде: мать пела в опере, дядя писал киносценарии. В свои восемнадцать лет девушка изведала немало горя. О раннем детстве ей даже не хотелось вспоминать, столь ужасно и безрадостно оно было. При властной, жестокой и себялюбивой матери девочка замкнулась и сделалась чрезвычайно робкой на людях. Правда, Алисон старалась брать пример с бабушки, особы светлой и душевной. Когда Евгений и Алисон впервые встретились, она уже была ревностной христианкой. Очень много в этом смысле ей дала поэзия Т.С.Элиота: именно под ее влиянием Алисон окончательно обратилась в христианство. Выросла она худощавой, с хорошо очерченным лицом, с длинными – до плеч – темно-русыми волосами, и многие считали, что она похожа на популярную в то время киноактрису Лорин Бекол.

Самой Алисон сравнение не нравилось, ей больше хотелось уподобиться Дженнифер Джоунз, которая в восемнадцать лет сыграла свою первую роль в кино, – святую Бернадетту Лурдскую.

Дирк Ван Нухийс (просивший, чтобы имя его произносили как «Дейрк») был тоже юношей незаурядным. Блестящий ум позволил поступить ему в колледж шестнадцати лет. Он очень хорошо разбирался в музыке и готовился стать писателем. Правда, контрольные по английскому он частенько заваливал, правописание у него явно хромало. Его работы взялась проверять Алисон, и дело быстро пошло на лад. Вырос Дирк в богатой семье, и родители не принуждали его «искать место в жизни». Однажды на праздник Благодарения они приняли у себя в большом доме в Беркли школьных друзей сына. Он выделялся общительностью, незаурядным чувством юмора и особым даром награждать друзей прозвищами. За Евгением же сохранилось прежнее, со школьной скамьи – «Евгон». Сам он так и подписывал письма к Алисон.

Еще в их группу входил Альберт Картер, он изучал английскую литературу. Не по годам зрелый умом, неизменно спокойный и доброжелательный, всегда готовый выслушать, понять и помочь. В дальнейшем он окончил Принстон и стал преподавать английский язык в небольших колледжах.

Примыкала к ним и Ли Ван Девентер, впоследствии жена Альберта, натура очень сердобольная, общительная, говорливая. Она занималась современной литературой и позже стала школьной учительницей.

Клер Айзекс – еще одна яркая личность в окружении Евгения. Увлекалась драматическим искусством, открытая и прямодушная, в группе друзей она взяла на себя роль «мамы-опекунши». Особой религиозности не проявляла, однако гордилась древней культурой и верой предков – евреев. Годы спустя она снискала известность как театральный антрепренер.

Лоренс Мак-Гилвери, выбравший музыковедение основным предметом. слыл в группе утонченным ценителем едва ли не всех искусств. В дальнейшем он стал независимым издателем и распространителем книг по искусству.

Нельзя обойти вниманием и Джона Зигеля, готовившегося к принятию сана в Англиканской Церкви. Обширную эрудицию и знание латыни он получил в школе для мальчиков от епископального ордена Святого Креста. У него был чудесный голос, и частенько вечерами он напевал молитвы на латыни из католических молитвословов. Ему нравились сложные и красивые службы Западной Церкви, григорианские песнопения, древние церковные церемонии. Правда, Алисон, тоже принадлежавшая к Англиканской Церкви, говорила, что он еще не обрел радость и покой в вере, нередко давал волю критике и нападкам. Специализировался он в древнегреческом и латинском.

Позже, окончив Помону, как и Альберт, пошел по учительской стезе, преподавав английский.

Но из всех друзей и приятелей Евгений больше всего любил и уважал Койдзо Кубо, японца, выросшего в Америке. Тому уже минуло двадцать четыре, н он был много старше остальных. До Помоны он учился в другом колледже и никогда не входил в число тех, кто «добился признания». Однако в Помоне снискал всеобщее уважение за серьезность, искренность и честность.

После нападения японцев на Пёрл-Харбор четырнадцатилетнего Койдзо с семьей, вместе с другими американскими японцами, отправили в лагерь для перемещенных лиц. «Я не в обиде, – говаривал Койдзо, – будь на месте американцев японцы, проявили бы куда больше жестокости».10 Вырос он в очень бедной семье. Родители перебивались поденной работой: то грузили фрукты, то собирали помидоры под палящим солнцем. Вскоре после смерти отца, в 1950 году, Койдзо поступил в один из колледжей в местечке Долина Сан-Хоакин. Оттуда перевелся в Помону, чтобы изучать историю. На первом курсе получил стипендию, покрывающую все расходы на обучение. В дальнейшем ему пришлось подрабатывать в одном из общежитий, чтобы платить за комнату и питание.

Как и Евгений, Койдзо держался особняком, был всегда невозмутим, спокоен, даже непроницаем. Говорил мало, но каждое слово просто и значительно. Полностью он так и не вошел в круг друзей Евгения, оставаясь всегда и везде «сам по себе». Альберт объяснял это тем, что подростком Койдзо познал лагерь для перемещенных лиц.

Впрочем, Койдзо не чурался Евгения. И неспроста. Друзья по колледжу помнят необыкновенное дружелюбие Евгения, помнят, сколь уважительны были их отношения. Помнят они и его ум (которым он никогда не щеголял), и оригинальное видение мира, наблюдения и выводы, противоречащие устоявшимся. Как часто покатывались они со смеху над остроумным поворотом его мысли. Юноши отмечали силу и сноровку Евгения. «Силен, как бык», – говаривал Дирк. Когда затевалась командная игра, будь то волейбол или бейсбол, Евгений рьяно брался за дело, и горе тем, кто оказывался в команде противника.

Несмотря на тесную дружбу, Евгений оставался для знакомых загадкой, как они сами признавали. Частенько он часами в глубокой задумчивости гулял по ночам. Джон вспоминает: «Евгений носил длинные волосы, и нередко пряди ниспадали на глаза, придавая лицу некую одержимость. Лишь много лет спустя в группе поняли, какая бездна одиночества, отчаяния и разочарования разверзлась в душе их тихого, скромного друга. Как говорили потом некоторые из них, “мы так и не поняли тогда, кто он такой”.

Знала обо всем лишь Алисон. Как уже говорилось, на всем белом свете она была для Евгения тем единственным человеком, перед которым он обнажал изболевшуюся душу. Алисон хорошо запомнился один вечер (в 1954 году). Они говорили по душам, и он рассказал ей о себе то, что, по его словам, никогда никому не открывал. Их отношения так и остались платоническими, но Алисон в более поздние годы жизни считала, что столь глубоких отношений у нее больше не было ни с одним человеком, даже в замужестве.

Духовное родство с Алисон не было обусловлено общими интересами. Казалось, ничто не объединит их: он – ницшеанец и нигилист, она – верующая, прихожанка англиканской церкви. Евгения увлекали идеи; чтобы вынести решения, ему требовалось все обдумать, «разложить по полочкам». Алисон жила чувствами и доверялась первому побуждению. Евгений штудировал философию, Алисон – писателей-романтиков прошлого, больше всех любила она Эмилию Бронте. «Но различия не мешали. Мы прекрасно понимали друг друга. Мы оба из той породы людей, которых понять трудно. Держались особняком, в больших компаниях чувствовали себя неуютно. Нам не было нужды что-то объяснять, растолковывать – понимали друг друга без слов, без притворства и самооправдания».

Летом после первого курса школьный учитель г-н Баскервилль устроил Евгения подрабатывать в книжной лавке в Сан-Франциско, к своим знакомым. Жил он все эти три месяца в «Отэль де Франс». Все постояльцы там говорили по-французски и предпочитали европейскую кухню.

На втором курсе соседом Евгения по комнате оказался студент-математик. Вот как описывает его Джон: «По уши в своей математике, неулыба, чувством юмора обделен. Трудно Евгению с ним было, в соседи они друг другу никак не годились». Любопытно, как раз таким, «по уши в математике», и чаял видеть Евгения его школьный учитель. Но, опять же со слов Джона, «философия переменила всю жизнь Евгения».

После первого семестра второго курса он оставил общежитие и снял недорогую комнату с отдельным входом. Как и Койдзо, ему пришлось зарабатывать деньги на жилье.

Зато теперь можно было собрать друзей не только в «Сахарнице», и «белые вороны», не желая примиряться с университетскими порядками (общежитие закрывалось в десять вечера), засиживались у Евгения за полночь. Хотя их протест не назовешь бунтарским, однако они нажили немало недоброжелателей. «В 1953 году, – вспоминает Лоренс Мак-Гилвери, – на выборах старосты второго курса победил ловкач, сыгравший на настроении сокурсников: он пообещал разделаться с “белыми воронами”, то бишь с нами. Хотя в чем наша вина? В наших неопределившихся устремлениях? В наших горячих спорах за чашкой кофе? В наших полночных посиделках в “Греческом амфитеатре”?»

В комнатушке Евгения друзья иной раз до утра слушали классическую музыку, беседовали, как вспоминает Алисон, «о самом главном – о смысле жизни». Другим же запомнились споры о музыке, книгах, живописи, скульптуре. Когда разговор заходил о Боге, Джон сетовал, что ему придется забыть о женщинах, дабы стать священником. По словам Алисон, Джону казалось, что только в безбрачии – идеал пресвитера, и он гордился своей жертвенностью.

Сам же Евгений больше слушал, нежели говорил, слушал внимательно и вдумчиво. Он бывал искренне рад и компании, и беседам «о высоком», но подчас ему казалось, что все разговоры о смысле жизни так и останутся лишь красивыми словами. Он же искал дела, хотя толком не знал какого. Когда ему приходилось вступать в разговор, он обычно нападал на умопредставления Джона о Боге. «Евгений выступал этаким ниспровергателем устоев. Скажет что-нибудь нарочито богопротивное и смотрит, как мы к его словам отнесемся», – вспоминает Джон. Иногда Евгений в разгар спора бросал столь неожиданную реплику, что остальные оторопело замолкали.

4. В поисках сущего

Ужели все, что видим вновь и вновь,

Лишь сны и отраженья наших снов?

Э.А. По11

Изучая философию, Евгений очень скоро убедился, сколь ограничено рациональное мышление. Неосновательные, почти детские выводы в работе «Бог и человек, их взаимоотношения» вряд ли удовлетворяли его самого даже тогда, когда он ее писал. И книги других философов-рационалистов, которых он изучал по программе, не оставили глубокого следа. Даже Юм, опровергший безграничную веру в разум, не убедил Евгения: разум в его учении подменялся еще более ничтожным «здравым смыслом».

В реферате о Юме Евгений говорил: «Он “здрав” до посредственности... От каждого слова разит скучной обыденностью. А все, что оказывается за пределами, он отвергает. Как же тогда быть с иными, более утонченными человеческими восприятиями: в музыке, в религии, то есть везде, где требуется подняться над обыденным, употребить некоторое воображение?»12

Не много дала Евгению и философия Шопенгауэра. В реферате «Шопенгауэр: комментарии к учению» он писал: «Мы не приемлем его пессимизм не потому, что можем противопоставить более внушительное миросозерцание, а потому, что сам автор неубедителен. Нам представляется, что он не четко видит природу вещей».13

Годы спустя Евгений писал: «Студентом я искал в философии некую истину и, увы, не находил. Западная философия неимоверно скучна».14 Даже Ницше (которого не назовешь скучным) сумел лишь разжечь бунтарское пламя в душе Евгения. Очевидно было, что поиск вновь приведет Евгения к религии.

«Зачем люди изучают религию? – спрашивал он в конце жизни. – Конечно, много причин маловажных, но истинная – одна, если, конечно, подходить к делу серьезно: желание найти сущее, отличное от быстротекущей действительности, тленной, конечной, не сулящей душе непреходящего счастья. И всякая честная религия пытается открыть душе сущее».15

В ноябре 1953 года, когда Евгений учился на втором курсе, навестил Помону обаятельный, чрезвычайно образованный и умный англичанин, которому впоследствии суждено было стать вождем молодого поколения. Звали его Алан Уоттс. В 40-е годы, будучи священником Англиканской Церкви, он снискал известность богослова прогрессивного толка, способного зажечь сердца. В книге «Узрите Духа», принесшей ему ученую степень магистра, Уоттс утверждал, что «церковная религия духовно мертва», что ее следует заменить «внутренним духовно-мистическим познанием древней мудрости во всей ее полноте... то есть быть едино с самим Сущим».16 Отзывы об этой работе были восторженными. Католик Ф.С.Норторп, в частности, писал: «В последние годы, пожалуй, больше не создано таких замечательных книг о религии. Уоттс “зрит в корень” и честно признает несостоятельность современного протестантства. Он не только поставил “диагноз”, но и предложил средство исцеления, возможно, единственное, – новый, метафизический по сути подход. Более того, он признает важность восточных религий, которые попросту не присутствуют в современном западном исповедании. Далее он показывает, что идея воплощения искупления вполне соответствует интуитивной религии Востока, в частности дзен-буддизму (согласно которому единение с Богом происходит на сверхчувственном уровне, путем “просветления” или “озарения”). Выводы А.Уоттса являются чрезвычайно важными и выдающимися достижениями».17

А священник епископальной церкви Бернард Иддингс Белл оценивал работу англичанина как «наиболее значимую в области религии, таких в XX веке не наберется и полдюжины».

Однако в 1950 году Уоттсу из-за ропота верующих пришлось оставить место священника, а вскоре – и Англиканскую Церковь вообще. Год спустя он очутился в Сан-Франциско, где начал преподавать в только что открытой Американской Академии востоковедения, а в 1953 году возглавил ее. Из богослова он превратился в востоковеда, чьим коньком стал дзен-буддизм.18

Как уже отмечалось, начало 50-х годов можно назвать «интеллектуальным и духовным затишьем». Казалось бы, совсем недавно для США отгремела война с Японией, и США вывели оттуда свои войска, но дзен-буддизм на Западе почти никто не знал, за исключением горстки писателей и поэтов, предтеч битников. Но затишью подходил конец. Уже веяло ветром перемен, и первым почуял это Алан Уоттс, он же и возвестил о них.

Джон, наслышанный об Уоттсе как об англиканском пасторе, уговорил «белых ворон» пойти послушать ученого. И вот пятерка – Джон, Дирк, Альберт, Лоренс и Евгений – отправилась на лекцию, которую Уоттс читал в Помоне.

Профессор огорошил слушателей сразу же: заявил, что вся западная школа мышления, которую они изучают, порочна изначально. Западный человек мыслит опосредованно, строя концепции и теории, то есть он лишь узнает о сути вещей, а не самую суть. Стоит подумать о чем-либо, как разум сразу же готовит образ или моральный постулат – и всё: предмет исследования утерян. Мысль обозначает все сущее образами и словами, тем самым подменяя его и искажая.19 И тайну бытия можно познать, не размышляя о ней, а просто черпая впечатления и ощущения прожитого. Это то, о чем весь дзен. Это не философия, это приобщение к сути вещей. С этими словами он взял со стола стакан воды. «Что толку посмотреть и сказать: вот стакан с водой, – продолжал он, – важно не определение, но...» И вылил воду прямо на пол. Евгения, как он сам позже признался, это потрясло.20

«Говорил Уоттс очень убедительно, – вспоминает Альберт, – и нас всех просто очаровал». Остроумный Уоттс дразнил, завлекал слушателей. Но не только. Он был весьма начитан, и студенты познакомились с именами многих святых, мудрецов, писателей, о коих раньше не знали.

После лекции друзья принялись живо обсуждать выступление англичанина, так взбудоражившее их умы. Но Евгений не удовольствовался лишь разговором. Перед ним открылся новый путь, который, казалось, станет прорывом в наскучившей ему философии. Если религия открывает человеку сущее, то дзен, как виделось Евгению, бил прямо в точку. В курсовой работе по английскому в 1954 году он написал: «Путь дзен прям, у него нет Священных Писаний, непреложных истин, ритуалов, сложившихся понятий о Боге, душе, небесах, то есть всех этих “пособий” для человека, которые, вместо того чтобы содействовать его просветлению, чаще всего стоят у него на пути... В дзене, можно сказать, выкристаллизовалась вся дальневосточная цивилизация».21

Неудивительно, что молодого скептика привлек дзен-буддизм, не требовавший истовой веры или почитания личностного Бога, – ничего, выходившего за пределы личного чувственного опыта. По сравнению с отринутым протестантством, дзен выгодно отличался глубиною поиска, образом жизни, требовавшим самоотрешения, значительных физических и умственных усилий (прообраз подвижничества, к которому безотчетно стремился юноша). К тому же традиции дзен-буддизма на тысячу лет глубже, нежели традиции протестантства. И до чего ж отлично оно от сытенького, половинчатого «христианства» американского обывателя! И потом, это ли не испытание ума и души – познать и постичь иной взгляд на устройство мира, взгляд столь непривычный и необычный. И наконец, дзен предполагал просветление, внезапное пробуждение, прозрение сущего. Ибо, согласно буддийскому учению, окружающий мир, все, что мы видим и слышим, – лишь иллюзия, как и всякая идея сама по себе. Евгению же – чужаку в мире сем – избавление от этой иллюзии сулило несметные духовные богатства.

И хотя «ненабожное» учение дзен взывало скорее к рассудку, нежели к сердцу, оно все же позволяло заглянуть за рамки логики и рационализма. В другом реферате Евгений писал: «К познанию мира приходишь (в дзен) не с помощью «метода”, не постепенно, шаг за шагом, мало-помалу, но оно присутствует непосредственно во всей целости в едином вневременном интервале. К такому пробуждению нельзя “прийти”, его нельзя “добиться”, к нему лишь можно готовить себя».

Смерть привлекала Евгения возможностью покончить с мучительной неприкаянностью. Но, не правда ли, буддийское просветление – тоже своего рода «смерть» – оставляет куда больше надежды. «Нирвана – это конец пристрастий, жадных пылких желаний, – писал он. – Это смерть, итог. Но итог не только “конец”, но и “завершенность”. Угаснут и желания, и страсти, с ними умрут и страдания».22

5. Под маской

Наш разум – что отвесная скала:

И высота страшит, и не измерить дна.

Джерард Манли Хопкинс23

И Дирк, и Альберт подмечали за Евгением удивительную способность к языкам. На первом и втором курсах он совершенствовал познания в немецком и французском. На третьем взялся за разговорный китайский. «Была у него в “китайской” группе девушка-китаянка, – рассказывает Альберт, – раньше она жила в Сан-Франциско в китайской общине и говорила на кантонском диалекте. Год спустя она уверяла, что, не знай Евгения, на слух приняла бы его за китайца. И очень смущалась оттого, что не преуспела, как он, хотя китайский – ее родной язык. Он по наитию, на слух мог писать иероглифы, утверждая, что графически они точно соответствуют тому,

что обозначают, – никто из нас этого соответствия не замечал».

Евгений твердо решил получить степень бакалавра именно на поприще восточных языков. Безусловно, этому способствовало увлечение дзен-буддизмом и восточной философией. Альберт, правда, считает, что, легко усвоив европейские языки, Евгений искал задачу потруднее. В то время в Помоне подобралась прекрасная библиотека китайских книг и памятников письменности (уступавшая разве что университету в Беркли, штат Калифорния). Но поскольку китайское отделение было весьма малочисленным, книги так и пылились на полках.

У каждого студента в Помоне был свой научный руководитель, за Евгением «назирал» профессор китайского языка и истории Шу Йи-чень. (Они переписывались с ним несколько лет и после окончания колледжа.)

Также под влиянием дзен Евгений увлекся стрельбой из лука. Альберт утверждает: благодаря незаурядной силе и сноровке вкупе с умением сосредоточиться Евгений стал отменным лучником.

Хотя Евгений и старался избегать так называемой «общественной жизни» колледжа, он тем не менее сыграл в нескольких студенческих спектаклях, в частности царя Аякса в пьесе Софокла. Пьеса так глубоко тронула его, что, как он сам признавался, трудно было сдержать слезы в финале, в сцене смерти главного героя. Сыграл Евгений и в пьесе Мольера, причем на французском! В ту пору в Помоне училось немало будущих знаменитостей. Так, Евгений и Алисон познакомились с Фрэнком Капра младшим, сыном известного кинорежиссера, ставившего фильмы с христианской подоплекой.24 И сын пошел по стопам отца. Алисон помнит его очень набожным католиком. В одно время с Евгением учился в Помоне и популярный актер Ричард Чемберлен. А годом раньше поступил Крис Кристоферсон (впоследствии известный музыкант).

Был среди студентов и талантливый незрячий паренек из Индии, Вед Мета, впоследствии – один из молодых писателей, коих приветил журнал «Нью-Йоркер». Он прославился биографией Ганди, а также собственными многотомными мемуарами. (Евгений служил ему чтецом.) В колледже Вед одно время соседствовал по комнате с Джоном. Но лучшим его другом был Койдэо, с кем Вед и познакомил Евгения.

«Женя – прекрасный чтец, мне очень с ним повезло, – писал Вед в одной из своих книг, – он разумно распределял свою работу и уделял мне много времени. А читал он так ясно и отчетливо, что казалось, хочет растолковать каждое слово».25

Несмотря на некоторое сходство: оба вдумчивые, работящие, оба избраны членами престижного студенческого общества «Пи Бета Каппа», – Евгений и Вед во многом были антиподами. Вед приехал в Новый Свет несколько лет назад и старался как можно быстрее сделаться американцем. В то время (как признается сам) он стыдился индийской культуры, религии, преклоняясь перед Западом. Жаждал попасть в круг самых известных и уважаемых студентов, ухаживать за самой красивой девушкой, вступить в самый престижный студенческий кружок, прослыть «духом», завести машину – одним словом, он мечтал поскорее врасти в жизнь Южной Калифорнии. Все это претило Евгению. Пресытившись американской жизнью, он устремился взором к Востоку.

Как и Евгений, Вед восхищался благородством Койдзо Кубо. Вед признавал, что японец учился ради знаний, тогда как сам он – ради преуспевания в жизни, которого можно добиться благодаря знаниям. «К Койдзо тянулись все мало-мальски мыслящие студенты, – писал он. – Привлекали изящество манер, искренность, сдержанное достоинство. Койдзо никогда не унывал, не страшился трудностей».26

Но в конце третьего курса «белых ворон» постигло горе. Годом раньше профессора и друзья уговорили Койдзо продолжить учебу, чтобы получить степень магистра по истории. И совестливый японец затужил: он собирался довольствоваться степенью бакалавра, сразу же поступить на работу, чтобы кормить родных. Пока же выходило наоборот: его вдовая мать надрывалась, чтобы заработать сыну на учебу. Когда завершался сбор фруктов, она, по словам Койдзо, шла в поле выращивать лук. И так изо дня в день, несмотря на преклонный возраст и слабое здоровье.27

Подоспело время писать диплом магистра, и Койдзо растревожился пуще прежнего. Выбранная им тема оказалась слишком обширной, а профессор, всегда помогавший и ободрявший его, ушел в годичный творческий отпуск. Койдзо чувствовал, что не успевает с работой. Честь язвила его все сильнее. Ведь он не выполнял сыновнего долга, ведь из-за него мать мучается в поле. Но отчаяния не выказывал – привык полагаться только на себя.

Вечером 2 мая 1955 года, в канун защиты так и не дописанного диплома, Койдзо надел на себя всю имевшуюся одежду, забрался в постель, положил на живот и грудь подушки и дважды выстрелил в сердце из пистолета. Выстрел, как ни старался Койдзо его приглушить, услышал студент за стеной. Он вбежал в комнату Койдзо. Тот лежал у порога. «Это я стрелял... в себя... иначе не мог...»28

Самоубийство друга ошеломило Евгения. Страшный шок пережили все, но, по воспоминаниям друзей Евгения, такой глубокой раны, как у него, не осталось в душе ни у одного из знавших Койдзо. Ведь Койдзо был сродни Евгению, душа высокая, благородная, и Евгений любил его, хотя и не выказывал чувств. Круговерть жизни продолжалась, все, на первый взгляд, по-прежнему. Только нет Койдзо и не будет... Евгений порой даже завидовал ему, кляня свою участь.

Как-то, уже после смерти Койдзо, Алисон сидела с друзьями в «Сахарнице». Появился Евгений, сел поодаль, у стойки. Алисон подошла, пытливо посмотрела, но он промолчал, задумавшись. Несколько времени спустя, устремив взгляд вдаль, произнес: «Каждый носит маску, а что под ней – не знает никто». Он поднялся, Алисон пошла следом. Долго бродили они в тот день, но Евгений не обмолвился ни словом.

6. От Бога не скрыться

Я бродил во тьме по скользким тропам – искал Тебя вне души своей. Но так и не обрел Господа сердца своего. И словно в пучину морскую погрузился – изверился, отчаялся, что отыщу когда-либо Истину29.

Блж. Августин30

Представьте: всякий вечер, стоило лишь на миг оторваться от работы, я чуял, как неотвратимо и неумолимо приближается Тот, встречи с Кем я бежал.

К.С.Льюис31

Евгений вообще часто и подолгу молчал. Они с Алисон понимали друг друга настолько, что слова бывали излишни. «Часами мы смотрели на звезды, – вспоминает она. – Евгений показывал разные созвездия, он знал все по памяти. Еще его привлекали всякие букашки, птицы». Однажды, нимало не смущаясь подруги, он лег на тротуар – понаблюдать за муравьями. «Он очень любил море, и часами мы молча сидели на берегу, – продолжала она, – еще ему нравилось гулять по ночам...

Он поверял мне свою душу. Без преувеличения, он был близок к отчаянию: говорил мне, что его посещают мысли о самоубийстве. Везде он чужой, никто его не понимает. Он ощущал бесцельность своей жизни. С юности люди внушали ему презрение и страх. Все, даже родные, казалось, отвергали его. И впрямь: принять человека можно, только поняв его.

Никогда я не встречала больше человека, до такой степени способного сосредоточиться на чем-то одном. От всего остального он просто отключался... Он был не таким, как я, – внешне чувств почти не выражал, эмоций особо не проявлял. Но внутри его снедало пламя. Не в обычном, мирском смысле, а в духовном. Он был по натуре максималистом, всегда жаждал либо всего, либо ничего, не мог останавливаться на полпути и делать что-либо вполсилы. Думаю, именно поэтому в собственной семье его не понимали.

Я тоже чувствовала, что мне нет места в этом мире. Наверное, мне его чувства были близки, как никому другому, равно и ему – мои».

Даже в семье, с любимыми родителями он чувствовал себя изгоем. Неприкаянный в пространстве и во времени. Современная цивилизация и особенно плоды так называемого технического прогресса были ненавистны ему. «Он терпеть не мог автомобили, электричество, всякие механизмы, даже часы, – говорила Алисон. – Даже врачей и больниц в общем не признавал».

Сама она пошла по стопам любимого поэта, Т.С.Элиота, и стала прихожанкой Англиканской Церкви, полагая себя «англиканской католичкой». Она вспоминала: «В молодости я была слишком упряма, Евгения я просила не судить обо всем христианстве по людям, толковавшим его произвольно и по-разному. Было ясно, что дзен – лишь увлечение студенческой поры и ничего более».

Евгений любил повторять слова Ницше о том, что Бог умер.32 «Все-таки он верил в некоего Бога, – продолжает Алисон, – только люди, по его понятию, давно забыли Его, «загнали Его в ящик” и верили не столько в Бога, сколько в свою придумку о Нем. Порой Евгений бывал исполнен горечи, считал себя неполноценным, неспособным найти Господа. Оттого и бежал жизни, прятался, поиск Истины подменял книжными теориями».

Чтобы лучше понять его тогдашнее представление о Боге, обратимся к одной из его любимых книг в студенчестве – «Высшее начало. Восточная метафизика и христианская религия» Алана Уоттса. Автор утверждает, что современное христианство неспособно помочь человеку осознать себя, свою истинную природу и сущего Бога. По Уоттсу выходит, что Бог в толковании Запада не что иное, как человеческое сознание, обобщенное выражение своего «я». В конце книги Уоттс пишет, какими путями можно раскрыть это «я», указывая, что в современной жизни дзен приемлем более, нежели христианство с церковными службами и обрядами.

По иронии судьбы Уоттс отошел как раз от англо-католицизма, которого приобщилась Алисон, и до отхода англичанина от веры его книги по христианству читались и почитались. Сейчас же приходской священник Алисон повыбрасывал их. Само собой, и девушка не слишком уважала отступника. Она внушала Евгению, что дзен – несусветная чепуха и лишь христианство (а точнее, католичество) несет истину, достойную исповедания.

Евгений сердился на нее за резкое осуждение дзен-буддизма и в открытую смеялся, когда девушка пыталась обратить его в христианство. Что, впрочем, не мешало ему расспрашивать Алисон о различиях протестантства и католичества. Она, конечно, держалась невысокого мнения о протестантстве, хотя вместе с тем считала, что и Римская Церковь впала в величайшее заблуждение, утвердив непогрешимость папы.

Алисон не оставила попыток повернуть Евгения к христианству и наказала ему прочитать «Братьев Карамазовых», чтобы он узрел Бога с иной стороны, о которой доселе и не подозревал. Ничего не поделаешь, пришлось ему признать, что Достоевский задается теми же философскими вопросами, что и Ницше, и рассматривает их не менее глубоко, но только с христианских позиций. Утверждение Ницше, что «Бога нет и все дозволено», – лишь отзвук фразы Ивана Карамазова. Достоевский опередил Ницше на три года. И сам немецкий философ признавал великого русского писателя глубочайшим психологом во всей мировой литературе.

Хотя Евгений и спорил с Алисон, он, несомненно, восхищался ее детски наивной убежденностью, ее верой, увы, пока недостижимой для него. Несмотря на различие взглядов, их связывало истовое устремление к духовному. С друзьями же он вел «умные» разговоры, а душа была замкнута, и что в ней творилось, никто не знал. Из всех его друзей – «белых ворон» – один лишь Джон, все еще терзаясь вопросами веры, не считал христианство уделом людей убогих, интеллектуально неразвитых. Все остальные полагали, что оно годится лишь для детей. Евгений тоже отвергал христианскую веру, однако же душу свою открывал не сотоварищам-скептикам, а единственному в их кругу верующему человеку – Алисон. Много позже Евгений признает, что Алисон «понимала» его, что означало высшую похвалу в его устах.

Евгений сочувствовал Алисон как товарищу по несчастью. Долгие прогулки в молчании помогали каждому бессловесно поделиться своей болью и утешить друг друга, уврачевать душу. Впрочем, по-своему он любил Алисон, и чувство это сказалось на его духовном развитии. Семена, брошенные ею, дали всходы много лет спустя.

Выпадали и счастливые минуты, озарявшие их печальный союз. «Однажды ночью мы гуляли в парке, смотрю, а фонтанчики работают, крутятся, орошая лужайку, – вспоминает Алисон, – я ужасно любила бегать под брызгами и вмиг перескочила ограду. Как Евгений смеялся! Он радовался как ребенок, глядя на мои шалости. Хотя сам никогда не позволял себе такого. Вот оно – чувство собственного достоинства!»

Пожалуй, можно отчасти согласиться с Алисон, когда она утверждает, что дзен для Евгения был лишь «игрушкой». Помнится, он даже выбросил будильник и аспирин (ему приходилось прибегать к помощи и того и другого, что порицал дзен). В результате такого «самоограничения» Алисон приходилось будить его по утрам стуком в дверь, чтобы он не опоздал на лекции, и давать таблетки аспирина, когда ему нездоровилось.

«Дзен помог Евгению осознать плохое в себе, – говорит Алисон, – он пытался посредством буддизма познать себя. Но познал лишь свою греховность. Иными словами, буддизм пробудил в нем жажду, но не утолил».

Уже в конце жизни, когда кто-то спросил его, откуда взялась идея внеличностного божества (помните, обобщенное выражение «я», по Уоттсу?), Евгений высказался о дзен-буддизме в том же духе: «Идея эта исходит от тех, кто боится личной встречи с Богом, потому что Он непременно взыщет с каждого. А те, кто якобы встречался с Богом внеличностно, лишь тешат свое самолюбие. К тому же приводит и медитация в дзен-буддизме, она “успокаивает” душу. Но если в вашей душе нет ничего подлинно глубокого, что стремилось бы вырваться наружу, вы способны вогнать себя в некое умиротворенное состояние и будете считать, что встретили Бога или, по крайней мере, то, что искали. В этом и проявляется духовная незрелость. Но я полагаю, что если внутри вас есть что-то пылкое и страстное, вы так или иначе впадете в некое неистовство и разорвете все узы».33

Собственно, Евгений говорил о самом себе в студенчестве. Да, внутри него томилось нечто пламенеющее. Можно даже сказать, что, по сути дела, он никогда не прекращал верить в реальность Иисуса Христа. Он бунтовал против того христианства, с которым столкнулся сам. И разум пытался убедить сердце, что никакой веры нет. Или, как иронично подмечал Достоевский: «Если бы вы узнали, что вы в Бога веруете, то вы бы и веровали, но так как вы еще не знаете, что вы в Бога веруете, то вы и не веруете».34

Не раз при Алисон Евгений «воскипал», пытаясь «порвать путы», не зная толком как. Она припоминает: однажды вечером Джон и Евгений сошлись в нешуточном споре о Боге. Дело происходило на холме у подножия Лысой горы – еще одно излюбленное место встреч «белых ворон». На этот раз вся компания, кроме Алисон, была крепко навеселе. Джон причитал и напыщенно декларировал, что ради Бога ему придется отказаться от женщин. У Евгения эта сцена вызвала полное отвращение. И произошло нечто неожиданное. Евгений вскочил и начал орать на Джона: «Бога нет! – рыкал он. – Сказки это все! Если бы Он был, Он не стал бы мучить тех, кто идет за Ним! Тебе кажется, Бог рад-радешенек уязвить, уколоть человека. Такого Бога нет!» И спьяну принялся поливать Джона вином, приговаривая: «Я – Иоанн Креститель!» Потом погрозил небу кулаком и обругал Бога. «Вот видишь, и ничего не случилось!» – выкрикнул он, вперив бешеный хмельной взор в шокированную Алисон. Остальные же сочли его выходку не более чем шуткой. Алисон углядела в ней ожесточенную борьбу с Богом. Ее друг готов был предать себя вечному гневу Божию, лишь бы воочию убедиться, что Он существует. Серая, унылая бесчувственность была долее невмоготу Евгению. Прокляни его Господь, хотя на миг, на один благословенный миг, узрел бы Евгений Его прикосновение и уверился бы: Бог достижим.

Видела Алисон и другие подобные выходки Евгения, мучимого духовной пустотой. С отчаяния он запил. Алисон говорит, что в жизни не видела, чтобы человек так много пил. Он напивался до блевотины, а потом безутешно рыдал. И никто, кроме Алисон, не знал истинной причины. Все думали, что Евгений пьет «из удовольствия».

Иногда во хмелю Евгений перечитывал Ницше, и, как ни странно, это его укрепляло. Скорее, по замыслу автора, было бы ожидать обратного. Однако Евгений, такой же бунтарь, как и Ницше, чуял, что восстает не просто против идеи или изжившей себя религии, предназначенной для «толпы». Уж слишком страстно, слишком от сердца исходил протест, и касался он основы основ. Нет, Ницше восставал против чего-то сущего, от чего ни ему, ни Евгению не скрыться.

Из всех сокурсников в Помоне Евгений, пожалуй, слыл самым непримиримым атеистом. И, как указывает Алисон, самым искренним, самым «верующим», отдаваясь идее до конца.

«Атеизм, – писал Евгений несколько лет спустя, – подлинный, “экзистенциальный” атеизм, пылающий ненавистью к якобы несправедливому и беспощадному Богу, – это [тоже] духовное состояние; это осязаемая попытка сцепиться в поединке с истинным Богом, пути Которого неисповедимы даже для твердо верующих людей. Такой атеизм, как уже неоднократно было засвидетельствовано, приводит в конце концов к слепому лицезрению Того, Кого настоящий атеист ищет. В таких душах действует Сам Христос... Ницше, нарицая себя антихристом, доказал тем самым свою ненасытную жажду Христа...»35

7. «Прощай, о бренный мир!»

Куда ни обратись душа человека, если только не к Тебе, всюду посещают ее тяжкие скорби, даже если окружена она самой красотой.

Блж.Августин36

Если к Православию Евгения привел Достоевский, то ко Христу – Бах.

Алисон

Сначала Ницше, а потом, вопреки себе, и дзен-буддизм непроизвольно напоминали Евгению о том, в чем подлинно нуждалась его душа. К той же цели – только открыто и прямо – его звала музыка. Как говорят отцы Церкви, музыка – язык, наиболее близкий к душе.

«Евгений не столько времени уделял книгам, сколько музыке», – говорит Алисон. В 1954 году он повел девушку на «Бориса Годунова» Мусоргского; опера открыла ему новую, дотоле неведомую сторону христианства, и он отметил: «Немцы казались мне самыми глубокими и вдумчивыми, похоже, русские много глубже».

Однако главную роль в его жизни сыграл все же немецкий композитор Иоганн Себастьян Бах. «Мы только Баха и слушали, – вспоминает Алисон. – Нас с ним познакомил Альберт Картер. Бах – его любимый композитор. Мы собирались – человек десять – и слушали, слушали всю ночь напролет. Евгений выделял Мессу ре-минор, “Страсти по Иоанну”, “Страсти по Матфею”, Величание, кантаты, «Рождественскую ораторию»… Поначалу его привлекала только музыка, но потом и слова начали западать в душу. Слова, которые Бах черпал из Священного Писания. Именно слова Библии, положенные на музыку, оказали на него наиболее глубокое влияние».

Особенно помогла Евгению переосмыслить жизнь кантата №82 для голоса и оркестра «Имел довольно я...» (Ich habegenug), лейтмотив которой – тема смерти. Сочиненная для одного голоса и оркестра, она была написана к празднику Сретения Господня, когда святой Симеон приветствует Младенца и Богородицу и оповещает Господа, что готов теперь умереть. Бах сумел чудесно выразить тоску человека по Царствию Небесному, желание вырваться из «юдоли слез». Композитор написал три арии для баритона: человек обращается к собственной душе под звуки высокой, чистой и простой мелодии, исполненной покаяния. Первая ария – словно вздох облегчения на исходе жизни:

Имел довольно я, Спасителя приняв,

Уставшими руками надежду верных обнимая.

Имел довольно я, Его я видел,

И верою своей внимая Господу Христу,

Сегодня в радости покину мир сей,

В одной надежде, что отныне – Он со мной,

А я же буду с Ним, прильну к Нему,

Подобно Симеону, уже взирая радость бытия иного.

Сольюся с Ним. Ведь Он единый Сый,

Кто разбивает цепи тлена моего земного.

Пришла пора прощаться, и с радостью пою я миру:

«Имел довольно я…»

Вторая часть более спокойная, тихая, она словно баюкает душу, навеки усыпающую для мира:

Усните ныне, утомленные глаза, –

Сомкнитесь мягко и спокойно.

Не в силах, мир, я быть с тобою доле,

Я отрекаюсь от тебя,

Чтоб дух мой воспарил на воле.

А здесь же – только скорбь,

Лишь там, вдали,

Мне предстоит вкусить отдохновенье,

Испить покой благоуханный.

Потом голос поднимается до страстной мольбы:

Господь!

Когда же призовешь с Тобою слиться в мире?!

Когда же я сойду в земли прохладу,

Заветного отдохновения в Тебе вкусив отраду?!

И душа отлетает:

Прощай, о бренный мир!

Мелодия обрывается, слышен лишь низкий звук органа – пришествие смерти. В третьей части душа, освободившись от земного бремени, устремляется в вечность. И музыка, подобно восторженно парящей птице, легка и свободна:

С радостью я привечаю смерть!37

Кантата №82 нравилась не только Евгению, но и Алисон. Часто, навещая его, она просила поставить именно эту пластинку. И в конце концов установился обычай: перед тем как ей идти домой, Евгений неизменно ставил любимую кантату, но только если не было посторонних. Всякий раз, когда Алисон собиралась уходить, Евгений говорил одну и ту же фразу: «Может, немного музыки на дорогу?» И, не дожидаясь очевидного согласия, брал пластинку Баха и спрашивал, какую сторону ей хочется послушать. Снова, не дожидаясь ответа, неизменно выбирал заветную кантату. Садился в кресло и отрешался от всех и вся. Пластинка кончалась – он ставил ее заново. И замирал, не внимая даже Алисон, она тихо открывала дверь и уходила. А он все сидел и молча слушал. Часами потом он «переваривал» свои чувства, откровения, подаренные Бахом. Все в жизни казалось мелким и незначительным по сравнению с тем, что изрекла его душе музыка.

Уже упоминалось, сколь сильно владела мыслями Евгения смерть. Он также «вкусил довольно» от мира сего и теперь искал чего-то большего. Благодаря страданиям он уже во многом «умер для мира». Музыка Баха приоткрыла ему мир иной, превысший смерти, который оставался для него все еще страной неведомой (terra incognita). Не просто чудесная музыка гениального композитора влекла Евгения. Музыку эту, несомненно, написал человек, верящий в Бога, в бессмертие собственной души. И чувства свои он излагал языком музыки.

Алисон считает, что именно Бах помог Евгению вновь обрести веру в Господа, она воочию убедилась, какие страдания претерпел ее друг. Спору нет, «Бог» современного христианства, столь «постный» и неубедительный, и впрямь «умер» для Евгения навсегда. Но Бога, о Котором говорил в XVIII веке лютеранин Бах, отринуть было не столь просто: музыка затронула самые сокровенные уголки его души.

И тем самым обрекла Евгения на новые душевные терзания. Алисон вспоминает: «Порой он напивался, бросался на пол, молотил кулаками, чтобы Бог оставил его в покое».

В «Бесах» Достоевского есть персонаж, Кириллов, подобно Ницше ополчившийся в одиночку против мысли о Боге. Другой герой романа, Петр Верховенский, зорко подмечает: в своем всепоглощающем стремлении доказать, что Бога нет, Кириллов обнаруживает, что верует, «пожалуй, еще больше попа».38 Эти слова приходят на память в связи с Евгением, с его упорным неприятием Бога. Есть Бог или нет? – вот главный вопрос в его жизни. Разум его еще мог как-то укрыться за теориями вроде «обобщенного “я”», но сердце подсказывало: не обретешь личностного Бога – жизнь и впрямь окажется бессмысленной.

8. Привкус ада

Грешен, что не в Творце, а в тварях Его, себе подобных, искал я радость, совершенство, истину, за что поплатился скорбями, смутой и заблуждениями... Господи, вдали от Тебя, прибежища моего, скитался я и сделался ровно пустыня бесплодная.

Блж.Августин39

Сойду ли в преисподнюю – и там Ты.

Пс.13840

В 1935 году, еще учась в Помоне, Евгений посещал занятия летней школы упоминавшейся ранее Академии востоковедения в Сан-Франциско, где прослушал курс лекций Алана Уоттса по «Сравнительному анализу религий Востока и Запада», а также по восточной каллиграфии, которые вел японский дзен-буддийский священнослужитель. На все лето он снял номер, как и некогда, в «Отель де Франс».

Академия была основана в 1951 году и располагалась в большом особняке на Тихоокеанских высотах – красивейшем районе Сан-Франциско – с видом на знаменитый Златовратый мост и близлежащие холмы. Академия являлась филиалом старейшего высшего учебного заведения в Калифорнии – Тихоокеанского колледжа и готовила студентов-выпускников других колледжей на степени магистра или доктора востоковедения по разделам: Дальний Восток, Юго-Западная Азия, Ближний Восток и Северная Африка. Читались курсы по религии, философии, психологии, искусству, социологии; преподавались языки: санскрит, хинди, китайский (общеразговорный и кантонский диалект), арабский, японский. В середине 50-х годов там собралось более десятка известнейших профессоров со всего мира и около сотни студентов.

По замыслу основателей и попечителей, академия должна была стать образовательным центром высшего порядка. Газета «Хроника Сан-Франциско» писала: «Академия будет готовить ведущих специалистов для государственных учреждений в области образования, политики, промышленности, внешней торговли и социологических служб». Однако профессор Фредерик Шпигельберг (из Стенфордского университета), основавший академию, и ее глава Алан Уоттс меньше всего хотели видеть свое детище центром подготовки бизнесменов и дипломатов. По словам Уоттса, «задача состояла в том, чтобы преобразовать человеческое сознание посредством “вживания” в индуизм, буддизм, даосизм; поднять его до уровня глубокого мистического проникновения... И сейчас, оглядываясь на прошлое академии, можно сказать, что она пошла дальше университетов и Церкви, уже не способных удовлетворять духовные запросы... В подавляющем большинстве наши студенты рассчитывали подвизаться в какой-нибудь практической области, меньше всего помышляя о работе в Госдепартаменте или коммерческом преуспевании где-нибудь на Дальнем Востоке. Они скорее прикинут, насколько поможет им докторская степень получить хорошее преподавательское место, чтобы совмещать приятную работу с заботой о куске хлеба. Но душой они все равно будут тянуться к другому, к тому, что называется в азиатских религиях мокша, бодхи, каивалья, сатори, то есть к высшей ступени развития».41

Кроме занятий со студентами, в академии читались публичные лекции, проводились конференции, фестивали азиатской музыки, художественные выставки. В среднем каждую неделю трижды с публичными лекциями выступали как профессора академии, так и заезжие знаменитости, например прославленный авторитет в дзен-буддизме доктор Дайсэцу Т.Судзуки. Благодаря такой деятельности академия стала привлекать передовую интеллигенцию из Сан-Франциско: поэтов, художников, писателей, учащихся.

В центре бурной и насыщенной жизни всегда находился глава академии Алан Уоттс, хотя и менее сведущий в азиатских философских учениях, чем другие профессора, однако превосходивший их в ораторском искусстве. Он обладал талантом зажечь, увлечь и убедить слушателей и слыл личностью уже весьма известной и почитаемой окрест. Один из его биографов утверждает: «Никто на всем белом свете не смог бы, как Уоттс, растолковать суть мистических религий Востока, одновременно напустив еще больше таинственности. Никто бы не смог создать у слушателей впечатление, что еще немного – и они познают самое сокровенное».42

Конечно, Евгений отправился в академию в первую очередь из-за Уоттса. В 1955 году, проучившись там все лето, он выбрал руководством для будущего реферата книгу Уоттса «Высшее сознание». Помимо академических занятий с Уоттсом Евгений раз в неделю занимался с ним и еще тремя студентами медитацией в традиции дзен-буддизма.

Вернувшись в Помону, чтобы закончить работу над дипломом бакалавра, он написал Уоттсу, испрашивая его рекомендации для дальнейшего своего образования и можно ли рассчитывать на стипендию, чтобы продолжить занятия в академии. Уоттс посоветовал в ответном письме изрядно уточнить интересующую Евгения программу и расхвалил академию, утверждая, что она –одна из пяти цитаделей науки, где Евгений сможет «с пользой для себя изучить либо китайскую философию, либо дальневосточный буддизм». Он также извинился, что не смог прислать Евгению раньше учебный план, оправдываясь тем, что «лишь десятирукий Шива смог бы управиться со всей моей работой, а у меня – увы! – лишь две руки».

В 1956 году Евгений с отличием окончил Помону, поступил в Академию востоковедения в Сан-Франциско, избрав полный курс обучения. Он снял в Сан-Франциско квартиру вместе с товарищем по академии по имени Йон Грегерсон.

В самом Сан-Франциско Евгений пытался обосноваться на «задворках» общества, которое он отверг, подальше от унылой, размеренной жизни, в которой ничего не происходит, жизни «как у всех». Оказавшись в академии, он, естественно, быстро сошелся с интеллектуальной элитой Сан-Франциско и начал многое перенимать: выкраивал из скудных средств деньги, чтобы ходить с приятелями в дорогие, изысканные рестораны, сделался знатоком и ценителем хороших вин. Изредка покуривал дорогие сигареты с Балкан, которые Алан Уоттс считал «непревзойденными».43 Зачастил в оперу, на концерты классической музыки, выставки, в театры, не гнушался и авангардистскими постановками. А встречаясь с такими же, как и он, любителями и ценителями искусства, живо делился впечатлениями. В письмах стала проскальзывать модная в ту пору манера излагать мысль как можно более замысловато, не особо считаясь с грамматикой и знаками препинания. Позже он признал, что все это было наносным, подражательным.

Передовая интеллигенция, среди которой оказался Евгений, держалась очень высокого мнения о своем культурном уровне. Один из тогдашних друзей Евгения писал потом: «В нынешнее жестокое время, по прошествии стольких лет, нас представляют этакими “попрыгуньями-стрекозами”, легкомысленными и чванливыми. Отчасти это правда, но мы все же горячо и искренне любили музыку, словесность, ценили тонкость и значительность в суждениях и в делах. Под маской некоей элитарности мы, по сути дела, вели творческий поиск, на что нас нацеливало гуманитарное образование».

Сан-Франциско превратился в крупнейший в стране центр авангардизма, там зародилось и развилось неприятие существующей обывательской культуры, этакого «тихого омута», в котором пребывала Америка в 50-е годы. И движение это преуспело. В «богемной» среде Сан-Франциско родилась идеология битников, принятая поначалу лишь интеллигенцией. Уже много позже новое мышление элиты постепенно завладело умами масс, преимущественно молодежи, и породило движение хиппи. Неудержимым потоком, сметая все границы на пути, обрушилось оно и на другие страны, охватило весь мир. Но зарождалось все в Сан-Франциско.

И во всех культурных преобразованиях немалая заслуга Академии востоковедения и ее искрометного руководителя – Алана Уоттса. В автобиографии он написал: «Академия явилась тем краеугольным камнем, на котором возросло так называемое “Сан-Францисское Возрождение”, о котором можно сказать, как некогда блаженный Августин о сути времени: “Я знаю, что это такое, доколе меня не попросят объяснить”. Я отстою недостаточно далеко от тех лет и потому не могу оценить объективно, так сказать, со стороны. Скажу лишь, что примерно с 1958 по 1970 годы в Сан-Франциско наблюдался небывалый взрыв духовной энергии в самых разнообразных формах: поэзии, музыке, философии, живописи, религии, средствах связи, радио, телевидении, кино, балете, драме, да и в образе жизни. Взрыв этот потряс всю страну, весь мир, и не стану проявлять ложную скромность и преуменьшать свою роль, – я причастен к нему самым непосредственным образом».44

Задолго до того, как слово «хиппи» вошло в наш лексикон, передовая интеллигенция Сан-Франциско, отринув идею «американской мечты» с ее упованием на идеал семьи и иудео-христианскую религию, окунулась в поиск нового, черпая многое из восточных культов. Отвергая мораль западного общества, они брали от Востока лишь то, что нравилось. Это предопределяло вседозволенность, извращенные бесчинства и оргии, свидетельствовавшие о вырождении и неприемлемые в цивилизованном обществе. Так дух поиска в культуре и эстетике сочетался с «духом беззакония», по определению Евгения. И среди самых ярых проповедников новой морали был Алан Уоттс. Понося западную религию, он защищал новоявленную свободу от «нетерпимых» христиан и иудеев,45 имея в виду в первую очередь свободу от христианских нравственных запретов в области половых отношений. Общепризнанный гедонист, он утверждал, что сознание изначальной греховности у иудеев и христиан очень сковывает личность, сдерживает рост, а потому сознание это нужно искоренить из жизни Запада.

Со времен летней школы в Сан-Франциско Евгений отчетливо видел моральные принципы (точнее, их отсутствие) новой культуры, культуры протеста, исповедуемой интеллигенцией Сан-Франциско. Увы, спустя тридцать лет эти «моральные принципы» стали общепринятыми во всей стране, за редким исключением. Под влиянием Уоттса Евгений сочетал их с выборочными положениями восточных религий. В 1955 году в одном из писем он заявил:

«Западный человек – это человек тревоги и беспокойства, а также, по преимуществу, греха. К Богу он приближается с ужасом и трепетом либо вообще делает себя машиной, производящей ради “прогресса” все больше и больше, но такой “прогресс” ведет лишь к проклятию. Современный человек изнывает под бременем своей вины.

Восточная мудрость позволяет мне умерить мое чувство греховности. И тогда, пожалуй, Бога я искать не стану. Я начинаю ставить эту проблему по-другому. Но факт остается фактом: никакая конечная цель не приносит удовлетворения».46

Согласно Алану Уоттсу и его толкованию буддийских учений, искать вообще ничего не нужно, ибо в процессе поиска человек перестает замечать то, что уже ЕСТЬ. Что бы он ни искал: Бога ли, спасения ли – он замыкается на своем поиске, на самом себе, а человеческое «я» – ничто, вымысел, иллюзия. Кроме того, и сама цель поиска абстрактна, а следовательно, тоже призрачна. Учась под началом Уоттса, Евгений разработал фаталистическую теорию, суть которой изложил в письме к приятелю в Помоне:

«Я категорически не согласен признать все мною видимое, слышимое, осязаемое, обдуманное “несуществующим”. Я признаю, что все плоды моих ощущений и мыслей абстрактны, а значит, не вполне соответствуют действительности (только конкретное истинно реально), так как и мои органы чувств затуманены абстрактным мышлением. Все именуемое есть нечто, но ничто из этого не реально; все это – лишь нечто, имеющее название. Как видно из буддизма, китайского языка, книг Эзры Паунда, Эрнеста Фенелозы, некоторых современных работ по философии, психологии и семантике, СУЩЕЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ, реальность как “совокупность предметов” есть то, что (как я думаю) символически отражено в понятии буддийского и христианского ада. Абстрактность и есть самый ненавистный мне ад. Я готов говорить о нем непрестанно, прекрасно отдавая себе отчет, что слова немощны и не спасут никого. Но я, насколько смогу (или насколько думаю, что смогу), попытаюсь прекратить поклонение этой “совокупности предметов”, невзирая на то, в какую выспреннюю форму они могли бы облекаться, – пусть даже в абстракцию Бога как такового. Спасение в том, чтобы увидеть мироздание таким, какое оно есть, а не вещать, глядя на жизнь сквозь красную призму: “Вот, Единый наш Бог красен!” Быть преданным себе – это абстракция, это ад как таковой – до тех пор как кто-то чтит это в качестве некой цели, сокрывая ее во внутреннем оке разума и утверждая: “Это реальность”. Неважно, с кого начать, с себя или с “Бога”, – и то и другое суть абстракции. Главное – пробуждение; только это имеет значение; в этом – весь Будда в буддизме.

Если не найти спасенья в “Боге”, в своем “я”, в любой из этих абстракций, КАК тогда вообще СПАСАТЬСЯ?.. НИКАК. Сам себя не спасешь. Это бессмысленно и напрасно. Если Бог – или то, что мы подразумеваем под “Богом”, – захочет спасти нас, несчастных грешников, то спасет, сами мы ничего не сделаем. От действия нашего, равно и от бездействия, ничего не зависит».47

Если ад – лишь знак, обозначающий мнимость абстракций, если напрасно «делать» что-либо, дабы добиться Истины, просветления или спасения, то ничто не мешает человеку жить по собственному разумению. К такому выводу пришел и так отчасти жил бывший христианский священник Алан Уоттс. Последовал этому пути – до логического завершения – и сам Евгений. Вместе со многими сверстниками он принялся «прожигать жизнь», с головой бросившись в омут постыдных пороков и половой распущенности. Как подмечает Алисон, Евгений все еще бунтовал против Бога. Как некогда на Лысой горе, он снова бросал вызов Господу, на этот раз попирая Его заповеди. «Непримиримость» приятелей Евгения по колледжу казалась детской шалостью по сравнению с тем, что вытворяли глашатаи «новой культуры» в Сан-Франциско.

В письмах к друзьям в Помоне Евгений предстает этаким беспечным двадцатидвухлетним балбесом, искушенным во всех доселе запретных пороках. Но это была не более чем рисовка. Впоследствии он признает, что это был наиболее мрачный и самый несчастный период его жизни. Совершая греховные поступки, он, по его собственным словам, уже тогда испытывал к ним отвращение, а потом всякий раз надолго погружался в бездну тоски и уныния.

Чтобы хоть на время заглушить чувство вины, то есть голос совести, глас Божий, Евгений искал забвения в изысканных удовольствиях – благородных напитках, еде, рассчитанной на истинного ценителя, и утонченных развлечениях, приличествующих интеллектуалу. В письмах той поры, адресованных людям из его окружения, он в основном делится впечатлениями от этих трех разновидностей земных утех. Вот типичные фразы из его писем: «Рыба была самой изысканной из всех, что мне доводилось пробовать... Круз Шабли во “Дворце Юлия”48 – отличное, сухое».49

Однако же развлечения лишь усугубляли чувство вины, и ему требовались все более сильные транквилизаторы, позволявшие забыться. Так он пристрастился к спиртному. Вино лилось рекой. В одной бражной компании, где присутствовал и Алан Уоттс, Евгений напился до беспамятства. Но даже в минуты хмельного затмения Господь, отринутый Евгением как абстракция, не покидал его. В очередном письме к другу в Помоне после описания пивных богохульств и похвальбы вдруг прорезались такие строки: «А знаешь, почему я в Сан-Франциско? Потому что хочу понять, кто я такой и Кто Такой Бог. Наверное, и тебе интересно было бы узнать это. Для меня нет ничего важнее».50 В другом письме, тоже сочиненном во хмелю, он признается: «Конечно, я болен, как и всякий, кто лишен Божьей любви».51

Порой он искал утешения в общении с природой. Избавиться от болезненных, навязчивых мыслей – в том числе о самоубийстве – ему помогали долгие прогулки в лесу. Так, в одном из писем он сообщает: «Когда я... (как вчера) уезжаю на автобусе в Милл Вэлли и весь день брожу по Муирским лесам или забираюсь на гору Тамалпаис52 (поеду туда в воскресенье), у меня нет такой жажды еще сильнее заглушить тоску развлечениями. Эта жажда разгорается, когда я, например, хожу по улицам Сан-Франциско, сижу в кино или ем вкусную конфету. На природе меня не мучает ощущение внутренней пустоты, не преследует желание свести счеты с жизнью. А ведь именно об этом я обычно и начинаю думать, чуть только мне доведется более или менее надолго остаться наедине со своими мыслями».53

Сам Евгений вспоминает, что от горечи и безысходности в ту пору он затеял опасные, граничащие с безумием игры с собственным разумом. Подтолкнули его к этому пророки экзистенциализма и абсурда: Ницше, Кафка, Камю, Ионеску. Сыграла роль и восточная философия. Если следовать Уоттсу и буддийскому учению, абстрактное мышление – самообман, а знание – то же невежество. Может, тогда, порвав цепочку логических умозаключений, удастся вырваться из плена заблуждений и узреть – хоть на миг – истину? В следующем письме Евгений отмечал:

«Чувство юмора предполагает у человека трезвый ум (или хотя бы непошатнувшийся рассудок), чем я, увы, похвастать не могу в последние месяцы: одолевают перепады настроения и душевный разлад. Разное бывает безумие. Иной раз теряется связь с сущим (как у тех, кто как рыба в воде чувствует себя в цивилизованном мире), иной раз – и с сущим, и с повседневной реальностью (как у Ницше), случается «божественное безумие” (своего рода одержимость), да всего не перечислишь».54

Еще в одном послании он признавался:

«Я играю в жмурки с разумом, непредсказуемость моя даже самого удивляет. И строки эти я пишу скорее для себя, другие, боюсь, не поймут. Впрочем, понимаю ли я сам? Нет, скорее, догадываюсь.

Поспешность, суетность и стремление к новизне – вот последняя стадия изжившего себя знания, которое есть невежество. И последней стадией своей знание только лишь подтверждает. Да, невежество, в котором тонет не только истинное знание, но и вся жизнь.

Неужто мы дожили то таких дней? Неужто таковы знамения времени? Нет, нельзя согласиться, что время наше течет вне направлений. Оно определенно устремляется ВНИЗ, и поспеть за ним можно, лишь подстегивая свой разум.

Кому сейчас нужен “смысл”? Безумие – вот истинный смысл происходящего. Мы порождаем ХАОС, и, увы, не только в умах, но и повсюду в жизни.

И идем все дальше и дальше этим путем».55

Евгений зашел так далеко, что счел себя единственно сущим, все же остальное, весь мир вокруг – лишь порождением его фантазий, его «снов».

Один из его приятелей той поры пишет: «Евгений был очень скрытным, он во многом так и остался загадкой. Неделями, месяцами он мог пребывать в молчаливом уединении, словно пытался открыть некую страшную тайну в самом себе».

Намеренно презрев заповеди Господни, Евгений начал испытывать адские муки. Он чувствовал, что проклят, и был преисполнен отвращения к самому себе. «Я чувством понимаю, что среди навеки осужденных нет низших и высших... Ни восхищаться мной, ни стараться превзойти меня никто не будет. Страшный приговор справедлив».56 «Я побывал в аду. Я знаю, что это такое», – признавался он годы спустя, подводя итог своим «поискам» и «экспериментам» вне воли Божией.

До той поры философия Ницше виделась ему лишь умозрительной теорией, маслом, подлитым в огонь собственного неприятия западной жизни. Теперь же он вкусил и от плодов этой теории, воочию убедившись, как она преобразуется в практику. До него дошло, что Ницше – не просто философ, «изобретатель» идеи, а поэт, обладавший практически нечеловеческой властью над умами. Да и в самой книге «Так говорил Заратустра» чудится нечто сверхъестественное. Ницше сам признавал, что с древних времен никто не ведал подобного вдохновения. Он бродил по горам Швейцарии, останавливался и в один присест писал десятки страниц, словно какая-то сила водила его пером. Он величал себя «рупором, или медиумом, всемогущей силы»: «Я не искал слов, я их слышал, я записывал, не задаваясь вопросом, от кого они. Молнией разум озаряла мысль, и, не мешкая, не сомневаясь и не гадая, я запечатлевал ее. Да иного выбора у меня и не было».57

Подобное испытал и Евгений, когда, исполнясь греховности и отчаяния, брался за «Заратустру». Однажды, проведя часы над книгой (а он читал ее в подлиннике), Евгений вышел прогуляться. Вечерело, кровавый закат разлился по небу. И вдруг в ушах у Евгения зазвучали строки Ницше. Заратустра и впрямь будто бы ожил и заговорил, зашептал на ухо. Точно током ударило – так явно ощутил юноша властную силу слов, и захолонуло сердце.

Много позже осознал он, чьей «духовностью», таинственной силой и вдохновением напитаны стихи Ницше. Как бы ни были благородны устремления поэта, раз он так самозабвенно отвергал Бога, то невольно стал добычей сил тьмы, как впоследствии уверился Евгений. Ницше сделался глашатаем сатаны.

Все еще мучаясь в собственном прижизненном аду, Евгений, как и Ницше, отказался прибегнуть за спасением к религии, в которой был воспитан, так как Христос, Которого эта религия проповедовала, не стал для него идеалом мужества. Отец Небесный рисовался Евгению неким подобием собственного отца: милым, добрым, но слабым, готовым потакать людским прихотям, боящимся обидеть кого-то. В ту пору Церковь настолько выхолостила суть Божиего отцовства, что некоторые видели в Нем (Отце) сочетание и отцовского, и материнского начал. И Евгению пришлось сорвать всю эту сентиментальную, западную мишуру разбавленного теплой водой христианства, чтобы затем во всей полноте постигнуть тайну Христа, истинного Бога, познаваемого в страданиях и распятии.

Ни страдания, ни жертвенности в американском христианстве Евгений не увидел, оттого и не поверил. Уж слишком легок путь протестанта. Вторжения в сферы ницшеанского безумия как раз и помогли испытать боль, муку. Вкушая греховных «удовольствий», он корчился от отвращения и ненависти к самому себе. Евгений искал таких страданий, которые помогли бы узнать Бога. «Да, я – сторонник крайностей, – писал он в ту пору. – Среди “праздника жизни” надо сознательно (если не получится по-иному) причинять себе боль».58

В том же письме он продолжает:

«Сам грех несет в себе наказание и является им. Боль – величайшее благословение, она пробуждает от привычного самогипноза и самообольщения человека, стремящегося к всяким земным радостям – и таким грубым, как секс, еда и комфорт, и более тонким – искусство, музыка, литература. Страдание показывает душе, что все это конечно и преходяще. Стремление к этому иссякает, и душа томится усталостью. И тогда для человека два пути: либо медленно угаснуть или убить себя, либо найти путь духовного освобождения и спасения...

Болезнь, страдание, смерть – это вестники, являющиеся напомнить человеку, что в самой своей неисследимой глубине он не от мира сего. В век, когда миром правит жажда удовольствий, так трудно узреть Бога».59

Мы знаем, что на Страшном Суде души, осужденные на муку, будут объяты пламенем. Говорят, что это же пламя просветит тех, кто наследует Царство Небесное.60 Может быть, поэтому Евгений и пустился во все тяжкие, поэтому и познал муки адовы. Таким извилистым путем шел он в поисках Бога, Которого, как ему казалось, искать невозможно, испытывая неутолимую жажду по Господу, сквозь боль и отчаяние, вызванные отчужденностью от Него. Так же описывает и блаженный Августин свою неприкаянность в молодости: «Презрел я покой, и уют, и путь гладкий без капканов. Снедал мою душу голод по Тебе, Господи».61

Пережитого ада Евгений никому бы не пожелал. Он говорил потом, что о многих грехах, которые он познал в этом аду, лучше вовсе не упоминать, не выпускать на волю слово о подобных деяниях. Так велико было его желание укрыть завесой забвения этот период своей жизни, что даже фотографии тех «богемных» времен, на которых он запечатлен за студенческой партой, с характерной бородкой, он старался никому не показывать. Когда благодатью Божией облекся Евгений в нового человека, прежняя греховная оболочка, столь чуждая его душе, отпала навеки, и он был рад схоронить ее. Новый человек, которым он стал, испытывал глубокий стыд за того, прежнего Евгения. А пережитый ад: греховная жизнь, бессмысленность существования, отчаяние – все то море бед, в котором тонет Америка и весь мир, сослужили хорошую службу. Окунувшись, как, пожалуй, никто из современников, в пучину прогрессирующего нигилизма, он в один прекрасный день восстанет против него гораздо энергичнее, нежели они, ибо он познал его явное зло. Оказавшись некогда в авангарде ниспровергателей христианского уклада, традиций и нравственных ориентиров христианства, он вскоре окажется в первых рядах тех, кто их воссозидает.

9. Истина превыше всего

Любой вид частичного и временного неравновесия должен, в силу необходимости, оказывать влияние в отношении всеобщего равновесия, но, в конечном счете ничто не сможет возобладать над силой истины.

Рене Генон

Вспоминая слова Конфуция, Евгений вопрошал: «Хочешь, расскажу, что такое знание? Если тебе знакома вещь, допусти, что знаешь ее; если незнакома – допусти, что не знаешь. Это и есть знание».62

«Он знал вдоль и поперек каждый свой недостаток, мало кто из людей так изучил себя, – отмечает Алисон. – Несмотря на некоторый интеллектуальный снобизм в молодости, он первым среди сверстников понял: все познанное им – ничто перед истинной мудростью, которую он называл “прозрением природы вещей”. Еще в Помоне в реферате по философии он писал: “Автор этой работы признает, что знаний на метафизическом уровне не достиг... Природа вещей непостижима разумом в принципе... Значит, требуется иной взгляд, иной подход человека к сущему. Какой? Может, посредством чувств, интуиции. Сказать определенно не берусь».63

Библиотека академии располагала большим собранием книг по религиозной философии. Евгений не упустил возможности и занялся серьезным изучением философов-метафизиков, пытавшихся подступиться к истинной мудрости и рассказать о ней, прекрасно понимая, что подобные изыскания являются лишь слабой субстанцией мудрости как таковой. Эвлин Андерхилл, Эрнест Фенелоза и их сподвижники давали Евгению пищу для ума. Среди этих ученых заметно выделялся один француз-метафизик, Рене Генон, скончавшийся в Каире, когда Евгений еще учился на предпоследнем курсе колледжа. «Я с великой охотой проштудировал все его книги, какие смог достать», – вспоминает Евгений.64 Одни он раздобыл в английском переводе, иные прочитал в подлиннике.

Знал работы Генона и Алан Уоттс, даже упомянувший француза в своем «Высшем начале». Но он не выделял Генона среди других философов, чьи идеи достойны внимания. Для Евгения француз стал чем-то большим: он открыл юноше неисчислимые плоды человеческого поиска Смысла и Истины издревле, с незапамятных времен. Трудно переоценить значение Генона в духовном становлении Евгения. Прочие «властители дум» его юности, в том числе и Ницше, и Уоттс, были преходящи. Генон закончил формирование его жизненных взглядов, помог сделать самый важный, решающий шаг. Без Генона духовное развитие Евгения могло бесповоротно остановиться на полпути.

Много лет спустя, в письме к одному страждущему искателю истины, увлекшемуся Геноном, Евгений рассказал о значении французского философа в своей жизни: «Так случилось, что мое мировоззрение сформировалось в основном под влиянием Рене Генона (я сейчас не затрагиваю роль Православия)... Благодаря Генону я научился искать и любить истину, ставить ее превыше всего и не довольствоваться ничем иным».65

Генон полагал, что Западу, дабы восстановить истинно метафизическое познание, необходимы умы, некая интеллектуальная элита, что, конечно, лило воду на мельницу снобизма самого Евгения. Учение Генона взывало к разуму и было неспособно преобразовать душу Евгения, освободить ее от адских пут, открыть искомую Истину во всей полноте. Однако именно Генон наставил его на стезю к Истине, явив путь к подлинной философии. Книги Генона явились для Евгения тем, чем и пламенные речи Цицерона для юного Августина, коего они «сильно встряхнули, возбудили, воспламенили к любви, а также к поискам, приобретению, удержанию и постижению не той или иной части [мудрости], но мудрости как таковой во всем объеме»66.

После знакомства с Геноном Евгений переменился сам, переменился его взгляд на мироздание. Отныне, что бы ни делал: читал ли, слушал ли музыку, любовался ли живописью или архитектурой, наблюдал ли окружающую жизнь, – он непременно искал связь всякой вещи или явления с трансцендентной и вневременной Истиной.

Подобно Уоттсу, Генон выявлял беды западной жизни, но смотрел гораздо глубже, чем англичанин. Уоттс постоянно показывал несостоятельность всего западного перед восточным. Генон же видел корень зла не в самом Западе, а в модернистском духе, пропитавшем его жизнь. Уоттс в первую голову критиковал Запад, Генон – модернизм.

Многое прочитанное у Генона Евгений подспудно чувствовал и ранее, но не понимал толком, так как не видел конечной перспективы. Он всегда чувствовал, что в современном мире что-то неладно, но поскольку ничего иного не знал и сравнить было не с чем, то выводил, будто что-то неладно с ним самим. Генон доказывал, что «болен» не столько Евгений, сколько современный мир.

Благодаря этому мыслителю он приобщился взглядов, противных «веянию времени», несхожих со взглядами современных философских школ, которые он доселе изучал. Впервые открыв его книгу, Евгений отметил: «Все мое шестнадцатилетнее “образование” приучило меня мыслить туманно, неконкретно. Сейчас же я, право, теряюсь, видя мысль ясную и четкую».67 Генон убедительно показал, как важно не забывать древние учения, сколь они ценны, как несправедливы современные философы, относя их к пережиткам былого невежества. Современная мысль трактует все в жизни с позиций исторического развития, а Генон – с позиций исторической разобщенности, потери преемственности. «Чем новее – тем лучше», – утверждают идущие «в ногу со временем». «Все лучшее – в древности», – возражает Генон.

Он указывал, что современное западное общество основано на неприятии традиционного духа древних культур. Он также заявлял, что, лишь вернувшись к исконным ортодоксальным формам религии, будь то Восток или Запад, человек сможет прикоснуться к Истине. Лишенная же основных традиционных устоев, современная жизнь крошится и распадается, теряет упорядоченность и осмысленность, ведет мир к неизбежной катастрофе.

В книге «Власть количественного. Знамение времени» Генон убедительно доказал: отказ от традиционных духовных принципов привел сегодня к чудовищному вырождению человечества. Современная наука, стремящаяся все свести только к количественным критериям, извратила представление человека об истинном знании, заключив его мировосприятие во временные и материальные рамки. Помнится, на первом курсе в Помоне Евгений уповал на современную науку (за неимением лучшего, как сам тогда признавал). Теперь же, познакомившись со взглядами Генона, он в корне изменил точку зрения. Да, современная наука, конечно, остается одним из путей познания, но это познание стоит, так сказать, «на низшей, примитивной ступени».68 Генон писал, что «в попытке низвести все до роста человека, поставив его во главу угла, современная цивилизация мало-помалу скатывается к уровню его самых низших, можно сказать первобытных, инстинктов, не помышляя ни о чем более, как лишь об однобоком удовлетворении его материальных потребностей».69 Ни материализм, ни наука не в силах заполнить созданный ими духовный вакуум современной эпохи. Не случайно появилось великое множество псевдорелигий. В них смешивается мистическое и духовное, а истина еще более отдаляется и затуманивается.

Генон, приметив постепенное скатывание человечества все ниже и ниже (что согласуется с эсхатологическими предсказаниями традиционных религий), писал: «Современный мир по своей сути – не просто аномален, он чудовищен, и это подтверждает весь ход исторического развития, в цикл которого входит и наша действительность. Она полностью соответствует определенной фазе, которая, согласно традиционному индуизму, означает конечную стадию кали-юги».70

Современный мир, в свете этого учения, находится в конце четвертой, и последней, стадии манвантара, «эпохи тьмы», или кали-юги. Французский философ отмечал: «Истины, дотоле доступные всему человечеству, все более и более сокрывались, дойти до них становилось все труднее и труднее. А число людей, все же приобщившихся этих истин, с каждым поколением убывало».

Должно быть, слова эти поначалу ошеломили Евгения. В них он нашел точное объяснение собственным изысканиям: значит, не напрасно ему казалось, что истина сокрыта от него; понятно, почему он все время был в поиске чего-то большего, почему чувствовал себя чужаком в современном мире «технологического прогресса».

Француз-католик Генон рассмотрел доктрину кали-юги в свете христианского учения. То, что было предсказано индуистской эсхатологией, – вырождение, отступление от древних заповедей – совпадало с христианским понятием вероотступничества; катаклизмы и гибель современного мира, означающие конец эпохи кали-юги, соответствуют христианской апокалиптике. «Все это, – отмечал Генон, – следует принимать как данность, не впадая ни в оптимизм, ни в пессимизм. Конец света, то есть нынешнего жизненного уклада, повлечет рождение нового». По мнению Генона, этот новый мир, описанный в древних санскритских рукописях, есть исполнение библейского обетования о новом небе и новой земле – реальности, совершенно отличной от существующей (См.: Откр 21:1). А все заблуждения и ошибки человечества, столь частые в последней стадии кали-юги, Генон объяснил кознями антихриста. «Современные радетели “прогресса”, – писал он, – ослеплены мечтой о “Золотом веке” который якобы наступил уже в наше время. Заблуждение это, если довести его до конечного выражения, совпадет с посулами самого антихриста: он тоже обещает “золотой век” на земле, учреждая царство, попирающее установившиеся традиции, и придавая ему внешний вид истинности (хотя на самом деле оно будет лживым и эфемерным) посредством извращения традиционного понятия о Царстве Божием (Sanctum Regnum)».71

В отличие от Уоттса, у Генона не было никаких задних мыслей относительно христианства, ибо он полагал его истинным духовным учением Запада. Не принимал он лишь протестантизм и прочие современные отклонения.

«Дело в том, – писал он, – что религия по сути своей традиционна. И всякое неприятие традиций антирелигиозно. Поначалу традиции выхолащиваются, а потом, по возможности, и вовсе искореняются. Протестантизм нелогичен изначально: он стремится “гуманизировать” религию, но тем не менее допускает (пусть только теоретически) нечто “надчеловеческое”, то есть Откровение. Протестантизм не решается довести свое отрицание до логического заключения. Отдавая Божественное Откровение на откуп человеку, протестантизм по существу сводит его к нулю. Далее, движимый духом отрицания, он породил пагубное критиканство, ставшее в руках так называемых “историков религии” наступательным оружием против религии вообще. Протестантизм на словах отводит главную роль Священному Писанию и не признает никаких других авторитетов. На деле же сводит на нет самое Писание, сей, так сказать, минимум Предания, приверженцем которого он тщится себя изобразить. Коль скоро протест против традиционного мировоззрения уже приобрел размах, его не сдержать на полпути».72

Трезвый анализ протестантства, разумеется, приблизил Евгения к Истине, в отличие от огульного отрицания христианства, с которым он столкнулся в работах Ницше и – в меньшей степени – Уоттса.

По признанию самого Евгения, Генон помог ему выбрать и направление в учебе. «Благодаря Генону я выучил древнекитайский и решил работать с китайской духовной литературой так же, как сам Генон – с индусскими первоисточниками». Французский философ открыл для Запада индуизм в его подлинном виде, досконально изучив литературные памятники. Увы, религии древнего Китая он так полностью и не донес до западного читателя.73

«Потому-то я и принялся изучать древние китайские школы – никто на Западе раньше не рассматривал их с истинно традиционной точки зрения», – писал Евгений.74 Интерес к дзен-буддизму привел его к Китаю еще до знакомства с книгами Генона. Но именно француз указал цель исследования, отчего Евгений возгорелся еще больше.

В конце жизни он объяснил, почему потянулся к Китаю, а не к (восточной) Индии: «Мой учитель китайского языка как-то сказал мне, что индийское и китайское мироощущения различны. Индийцы – всецело на небесах, в поисках Брахмы, духовных впечатлений, китайцы же никогда не отрываются от земли. Этим они меня изначально и привлекли. Китайская культура, очень духовная по сути, всегда тесно связана с сегодняшним днем, с действительностью».75 В этом устремлении у Евгения подчас проглядывают черты практичности его матери и упорного деда, корчевавшего пни на ферме. Возможно, эта «приэемленность» и помогла Евгению позже верно понять действительную, неподдельную сторону христианской духовности, избавив от самообольщения и прелести.

Была еще одна причина, приведшая его к китайской культуре: «Дао Дэ Цзин» Лао Цзы – основополагающая работа китайской философии, написанная в шестом веке до Рождества Христова. Она настолько привлекла Евгения, что он вознамерился прочитать ее в подлиннике, дабы ухватить суть. «Работа столь глубока и обширна, что в ней легко заблудиться», – отмечал он.76 Позже Евгений говорил, исходя из воззрений Лао Цзы: «Центр Вселенной – Дао, стезя жизни». Эта «стезя», этот «путь» или «упорядочивающее начало», природы – как и Тот, Кто сформировал природу, – отличается простотой и смирением. В этом, как и в главных принципах, схожих с заповедями Христа,77 как и в нежелании приоткрывать пока неведомое, Дао предвосхищает то, что будет открыто людям Христом. Работу Лао Цзы нельзя причислить к философии «мистического», в ней нет никаких сверхъестественных откровений. «Некоторые полагают, что это – сплошная мистика, – отмечал Евгений, – мне же не видится в ней ничего запредельного».78 Лао Цзы воплотил в своей работе то, что может познать человек без непосредственного откровения, то есть вселенские законы, проявляющиеся в природе, в Божественном мироустройстве. Евгений в ту пору, подобно Кириллову из «Бесов», сам «не знал, чему он верит» в христианстве, и Лао Цзы в то время наиболее полно разрешал его сомнения. Потому-то Евгений так серьезно и глубоко взялся за изучение работ китайского философа.

10. Два наставника

Истина – цель философии, но не всегда философов.

Джон Чертон Коллинз

В 1955 году на летних занятиях в академии, Евгений познакомился с дзен-буддийским священнослужителем. Тот повел его в японский район Сан-Франциско и показал разные храмы – и буддийские, и синтоистские. Потом привлек внимание своего подопечного и к другим ответвлениям буддизма: джоде-синсу, почитающему будду Амида как воплощенное божественное сострадание; сингон и тэндэй – эзотерическим направлениям с очень сложной метафизикой; нитирэн – стоящему особняком учению, основанному в XII веке опальным японским монахом, он обозвал дзен «бесовским исчадьем» и предрек скорый конец света – маппо; к тибетскому буддизму.

Последним Евгений увлекся, и, как вспоминает один из сокурсников, «эстетика тибетской иконографии (лишь рисованных, но не скульптурных изображений, которые Евгений никогда не любил) показалась ему весьма приятной, в особенности цветовая гамма и оформление. Евгений поражался всевозможным проявлениям тибетской духовности и аскезы: способности отрываться от земли и зависать, переносить по воздуху предметы, создавать и проявлять ‘мыслеформы’, проводить в молитве долгие часы на морозе. Евгений пристально изучал “Книгу мертвых”. В ней описывается прохождение души после смерти в “области Бардо”. Конечно, для тибетского буддиста путь этот включает в себя реинкарнацию. И надо сказать, одно время Евгения очень занимал этот вопрос. Он много размышлял, но мало что говорил».

Тот же сокурсник говорил, что и «индусская метафизика, коей занимался Генон, изрядно привлекала Евгения, правда, ему не очень-то по душе приходились индуистские божества, они занимали его лишь как аллегории неких движений в человеческой душе. И религиозное искусство индуизма оставляло его равнодушным. Интересовали же два вопроса: 1) идеал святого и его воплощение в индуизме (обычно одинокий странник или обитатель ашрама); 2) понятие кали-юги.

Но более индуизма и буддизма Евгения захватывал даосизм, его священная книга «Дао Дэ Цзин» и ее автор – Лао Цзы, кто являлся для Евгения образцом святости, мудрости и подвижничества, отшельником, удалившимся в горы, чтобы стать единым с Дао и жить «в полном согласии” с природой»,

Для сравнительного анализа религий Евгению пришлось прослушать несколько лекционных курсов Алана Уоттса, и он всегда считался достойным учеником. Однако несколько времени спустя восторженное отношение к талантливому профессору и писателю потускнело. Генон научил Евгения ставить истину превыше всего, а Уоттс, хотя и пытался уверить слушателей в том же, далеко не всегда следовал этому принципу. В сущности, бывший англиканский священник хотел удобной для себя религии, сулившей духовные блага и позволявшей ему жить как вздумается. И весь свой незаурядный ум он употребил, чтобы создать и оправдать такую «бесхребетную» религию. Дзен, отвергавший любые догмы, оказался благодатной основой.

В январе 1957 года Евгений отмечал в одном из писем: «Слушаю лекции А.Уоттса по дзен, после того как прочитал его новую (еще неизданную!) книгу. Все толково, только не пойму, почему он по-прежнему нападает на католичество, даже со стороны».79

Генон изучал восточные религии неотделимо от их естественной среды, Уоттс же пытался пересадить их на западную почву. «Буддизм» предлагался им для уврачевания духовных болезней Запада, но буддизм подменный, искусственно подогнанный под мерки современного человека, почитающего божеством лишь себя. Один из приятелей Евгения пишет: «Ошибочно мнение, будто Уоттс долгое время оказывал влияние на Евгения. Верно, он ненадолго увлекся двумя книгами профессора: “Высшее начало” и “Миф и обряд в христианстве”. Спору нет, Уоттс подхлестывал мышление студентов. Однако, думается, в конце концов Евгений увидел его в истинном свете: обаятельным, остроумным и приятным... “кабинетным” буддистом, как Евгений его потом прозвал».

Уоттс сам признавал, что он человек несерьезный, что философия для него – лишь игра ума. Правда, говорил он с лукавой искоркой в глазах, дескать, кроется в этих словах и другой смысл. Он не соглашался с учениями, о которых читал лекции, спорил с учителями дзена и свами, пытавшимися объяснить, что требует их религия от человека.

В 1960 году Евгений покинул академию, а Уоттс занялся проповедничеством собственных идей. Три года спустя Евгений отметил в дневнике: «Философия Уоттса – это оправдание “естественных радостей жизни”, хотя и в утонченной форме. И для этого он то берет на вооружение разные религии, то отрицает (когда ему удобно), если они не подходят меркам “жизни ради удовольствий”. Это нечестно. Коль скоро цитируешь из религиозных источников, будь добр, изложи мысль полностью, опираясь на все учение в целом. Произвольно выдергивая удобные ему цитаты, он лишь обнаруживает неуважение к источникам: они для него лишь забава, ведь божество – он сам. В этом он заодно с прочими лжепроповедниками».80

В бытность Евгения в академии Уоттс еще не отказался от личины респектабельного английского джентльмена и ученого мужа. В 60-е годы, однако, когда среди западной молодежи резко возрос интерес к восточным религиям, Уоттс преобразился в хиппи, прославился на всю страну и сделался кумиром юношества. По словам одного из биографов: «Уоттс первым отрастил роскошную бороду, облачился в старое кимоно и сандалии, стал проповедовать свободную любовь, вино, свободный дух, жизнь сегодняшним днем – все это он называл “буддизмом” ... Конечно, тысячи юнцов раскупали его книги, пытаясь понять, что этот ученый человек рассказывает о Востоке и как применить его мудрость к западной жизни».81 Уоттс прослыл главным гуру антикультуры.

Уже к 70-м годам начал он пожинать плоды посеянного десятилетием раньше, свидетелем чему был Евгений. Еще тысячи и тысячи видели в Уоттсе духовного наставника, гуру Востока, сам же «учитель» был опустошен, разочарован и кончил свою жизнь в пьянстве. «Не нравлюсь я себе трезвым», – признавался он.82

Умер он в 1974 году. Евгений упомянул его в своей лекции, рассказал, какое потрясающее впечатление Уоттс произвел на него поначалу: «Оглядываясь в прошлое, видишь, что он просто-напросто “попал в струю”, построил на этом карьеру, разбогател, обрел много последователей. Кое-что в его учении верно: он правильно подметил язвы современной жизни. Но толика истины терялась в его собственных суждениях, мнениях, а впоследствии – и во лжи. Сколько душ, не считая своей, он погубил?!»83

Решив сосредоточиться на китайской философии, Евгений понял, что ему нужен настоящий учитель. Говоря об осмыслении древних текстов, он однажды заметил: «Нужно, чтобы вам лично растолковал все учитель. Мало самому читать книги, полагают китайцы. Книги книгами, но лишь учитель способен передать их мудрость».84

Разумеется, Уоттс не подходил для этой цели. Евгению посчастливилось найти истинного хранителя традиционной китайской философии в лице китайского ученого-даоса Чжи Мин-шеня. Тот преподавал в академии с 1953 года. По словам Евгения, он разбирался в китайской философии как никто в США, самого его учили великие философы и мудрецы Китая (в их числе были Юян Чин-ву и Ма Уи-фу). Чжи Мин-шень провел несколько лет в даосском монастыре, где под водительством монахов вылечился от туберкулеза молитвой, медитацией и дыхательными упражнениями. Когда к власти пришел Мао Цзэдун, знатную семью Чжи Мин-шеня лишили всего имущества. Вместе с другими великими учеными и мыслителями Чжи Мин нашел пристанище в центральном Китае, куда коммунисты еще не добрались. Не много книг удалось захватить с собой, однако работы китайских классиков они помнили наизусть, слово в слово! В городе Чунцин устроили на скорую руку подобие университета. Чжи Мин-шень читал философию, там же он написал три книги на родном языке. Но в 1945 году коммунисты пришли и в Чунцин, университет закрыли. Чжи Мин покинул родину, переехав сначала в Японию, затем в США. В 1948 году он получил степень магистра в Хейверфордском колледже в Пенсильвании, несколько лет преподавал там же и в Нью-Йорке философию.

Один из друзей Евгения вспоминает: «Говорил Чжи Мин-шень с трудом, у него, кажется, был врожденный порок – “волчья пасть”. Так что понять его китайский удавалось с большими усилиями, не говоря уже об английском, которым он вообще плохо владел. Евгений полюбил профессора за искренность, за даосскую мудрость, увидел в нем едва ли не святого. Сам Евгений говорил, что благодаря знакомству с этим истинным представителем китайской духовной традиции “понял разницу между настоящим учителем и обычным университетским профессором”, о чем в свое время говорил Генон».85 Много позже, вспоминая знакомцев своей молодости, Евгений выше всех ставил Чжи Мин-шеня.

У него Евгений начал постигать премудрости древнекитайского (тоже под влиянием Генона, как указывалось ранее; в Помоне он изучал современный разговорный китайский язык). Язык этот, лишенный привычной грамматики, показался Евгению едва ли не самым совершенным в мире. Вместе с Чжи Минем он переводил «Дао Де Цзин» на английский. Он записывал каждое слово, древнее толкование которого пояснял Чжи Мин. Им очень счастливо работалось вместе: китаец передавал Евгению истинный смысл текста, а тот подыскивал наиболее точные английские слова.

Как разнятся записи Евгения на лекциях Чжи Мин-шеня и Уоттса! Уотте, не принадлежа ни к одной из старых философских школ, лишь комментировал разные учения, опираясь на собственное мнение, а Чжи Мин-шень – плоть от плоти древней китайской философии, которую он непосредственно и передавал. Поэтому, даже рассуждая о главных философских вопросах, когда-либо стоявших перед человечеством, он находил всегда оригинальные и простые ответы. Так, говоря о конфуцианстве и неоконфуцианстве, он особо выделял чисто «земные» аспекты: чувство долга, цель жизни. Философию он преподавал как науку о добре, верности, честности и любви.

Рассказывая студентам академии, как в древнем Китае относились к познанию (по работам Конфуция и Сюнь Цзы), Чжи Мин говорил: «Суть человека – в постоянном познании, а не в том, что уже накоплено. Важна не ученость, а мудрость. Суть человека раскрывается образом жизни. Сам образ жизни маловажен, но он раскрывает человека... Цель познания – стать хорошим человеком... И вести к этому должен учитель-друг, ведь в обучении цель – не знание, но перемена себя. Учитель-друг – вот живой пример, только высокая духовность одного может повлиять на другого».

Раскрывая древнекитайское философское отношение к любви, Чжи Мин указывал: «Чтобы совершенствовать себя, нужно полюбить других. Любовь к людям приносит покой, а когда любви нет, наступает разлад. Мирный же дух преображает человека».

Особенно злободневны слова Чжи Мина о супружестве. Любовь мужа и жены, «если она не основана на уважении, не даст места любви к другим людям. Страсть притягивает мужчину и женщину, уважение держит на расстоянии. Вкупе эти два чувства и есть любовь. Уважение – регулятор любви»86.

До чего ж непохоже все, что говорил и писал Чжи Мин, сам его подход к учению теперешних гуру, несущих якобы восточную мудрость. Передавая живую традицию философии, Чжи Мин скорее уподоблялся мыслителям Древней Греции, чьи учения отчасти подготовили человечество к полноте Божественного Откровения, явленного Иисусом Христом.

Чжи Мин неоднократно подчеркивал, что древние философы Китая и Греции в целом одинаково понимали мироустройство. Так, он сравнивал Дао в философии Лао-Цзы с Единицей Парменид, или с «абсолютным добром» Платона, или с «неподвижным движителем» Аристотеля. «Согласно даосизму, – писал Чжи Мин, – Дао, или Единица, – предтеча всего остального, откуда выходит всякая вещь, занимая свое место. По сути, Дао, или Единица, подобно Субстанции или Богу, постулируемому древними греческими философами, производит все».87 На своих лекциях Чжи Мин постоянно указывал, что в древней культуре Греции и Китая и политическая, теория основывалась на метафизике, в обеих странах государственная власть строилась «по образу Небес».

Несколько лет спустя Евгений отметил: «В истории Древнего Китая есть совершенно невероятные совпадения с тем, что в ту же пору происходило на Западе, хотя внешне Восток и Запад никак не были связаны. Воистину, по велению духа времени в одну и ту же пору жили и первый греческий философ Фалес (около VI века до н.э.), и Конфуций, и Будда».88

Чжи Мин, как и Генон, указывал на вопиющее различие не Востока с Западом, а древнего с современным. Он писал: «Основная разница между древними китайскими и греческими мыслителями и современными учеными в том, что первые исходили из целостности мира, взаимосвязи всего в природе и видели это целое во всей простоте и естественности, а последние, начиная с частного, выводят определения и законы путем индуцирования и обобщения».89

На эту тему Евгений в 1956 году и написал статью, озаглавив ее «Понятия относительного, современного и традиционного». Первую часть он посвятил глубокому критическому исследованию современной науки, иногда опираясь на Генона, но чаще – на свои собственные анализы и выводы. Во второй части он провел сравнение современного научного понятия «относительности» с концепцией древнекитайской философии Лао Цзы. Выводы же Евгений сделал следующие: наука правильно утверждает, что все относительно и преходяще в мире, который мы в состоянии понять и почувствовать. В корне неверно допускать, что сфера наших чувств объемлет всю реальность и что в силу этого все относительно. Древние китайские мудрецы, признавая скоротечность объектов человеческого восприятия, указывали, что есть действительность высшего порядка, за пределами наших наблюдений.

В другом реферате, «О Карле Юнге и восточной философии», Евгений выявил заблуждение тех, кто пытался втиснуть древнюю философию в прокрустово ложе современного мышления. Попытка швейцарского психолога Карла Юнга сочетать восточные учения со своим собственным обнаружила, по мнению Евгения, «полное непонимание истинной природы китайской и индийской мысли». Евгений убедительно показал, что Юнг, в отличие от Генона, да и в отличие от самого Евгения, не стал утруждать себя глубоким поиском, проникновением в суть восточной философии. Он даже не удосужился выучить ни одного восточного языка.90 Обильно цитируя Юнга, Евгений изобличил того в самолюбовании и в отсутствии философской цельности, что немыслимо для подлинного носителя восточной мудрости – такого, как честный и смиренный Чжи Мин-шень. В конце статьи Евгений назвал психологическое построение Юнга одной из многочисленных псевдорелигий, которые, согласно Генону, являются знамениями времени.

Любопытно, реферат этот Евгений написал, когда слушал последние лекции Уоттса, большого почитателя Юнга. Покинув академию, Уоттс вскорости повстречал престарелого психолога в Цюрихе. Юнг полюбопытствовал, нет ли в восточных религиях слов, которые перекликались бы с его психологическими терминами.91

На лекциях Алана Уоттса по сравнительному анализу религий Евгений слышал, как тот превозносит даосизм и снисходительно отзывается о конфуцианстве. А Чжи Мин-шень учил, что между различными китайскими школами существует основополагающее единство. «Налицо тождество традиций, – пояснял впоследствии Евгений, – хотя выражается оно в разных частных формах. Современные ученые, хватаясь за частное, находят в Китае всевозможные учения: конфуцианство, даосизм, почитание предков, поклонение богам и духам и др. Мой учитель (Чжи Мин-шень) твердо стоит на том, что все эти учения суть одно, суть основной принцип китайской мысли – ортодоксия: существует верное учение, и от него зависит все общество. Но ортодоксия может по-разному выражаться. И мой учитель наглядно показал, что даосизм, например, обращен к немногим избранным, а конфуцианство – к широкому кругу. Даосизм нацелен на духовную жизнь, а конфуцианство – на общественную».92

По воспоминаниям одного из тогдашних студентов академии, Чжи Мин определенно держался даосизма и конфуцианства, но не буддизма, – возможно, потому что первые два учения исконно китайские, а последнее привнесено из Индии по меньшей мере на семьсот лет позже.

Благодаря Чжи Мин-шеню прежнее увлечение дзен-буддизмом у Евгения начало мало-помалу проходить. В мае 1957 года он писал: «До чего же скучен дзен по сравнению с богатейшей китайской классикой – даосизмом и конфуцианством! Дзен слишком многословен, слишком вторичен».93

Чжи Мин научил Евгения, как восстанавливать истинность в истории, и Евгений отмечал: «Мой китайский профессор учил меня, что если обнаруживается несовпадение археологических раскопок и древних памятников письменности, доверяй написанному. Ибо археология – лишь черепки да собственные мнения и домыслы, а древние тексты суть люди, которым надобно верить. Так исстари принято в Китае».94

В одном из эссе Чжи Мина, которое отредактировал и напечатал Евгений, говорится: «Иные современные китайские ученые... доверяют не столько классическим текстам, сколько надписям на бронзовой посуде из археологических раскопок, ученые даже ставили под сомнение само существование династии Инь, полагая факты... старинных рукописей недостоверными. Но вот в 1928 году при раскопках в Инь Сю обнаружили наконец сосуды с надписями, относящимися к династии Инь, и лишь тогда окончательно признали ее».95

Ни на родине, ни за границей Чжи Мин никогда не участвовал в пустых научных спорах, как некоторые из его коллег. По словам Чжи Мина, они всю жизнь тратят на критику древней китайской классики, пытаясь доказать, какие классические тексты истинны, а какие подложны, и даже препарируя на достоверность отдельные абзацы внутри того или иного текста, а также делая попытки установить авторство. И упускают из вида главное – смысл написанного и возможности классических книг.

«Коль скоро я изучаю китайскую философию, я должен полагаться на традиционные китайские взгляды и принципы, а не следовать новомодным, сиюминутным течениям и умопостроениям, кои со временем лишат китайскую философию критериев значимости и ценности и, окончательно все перевернув, заведут в тупик».96

Оглядываясь на путь Чжи Мина, нетрудно догадаться, что он был непримиримым антикоммунистом. В статье «Исконная мудрость и революционная философия в сегодняшнем Китае» он писал: «Коммунисты утверждают, что движителем общества является классовая борьба, а эволюция или прогресс (общества или человека в целом) напрямую связаны с остротой этой борьбы. Выходит, китайские коммунисты учат ненавидеть, а не любить, что противно самой природе китайцев. Наша древняя философия учит: любовь к ближнему приведет к истинному прогрессу общества. Мир на земле достигается только любовью, а классовая борьба и взаимная ненависть суть источник зла и войн».97

Чжи Мин-шень говорил Евгению, что коммунизм принесет смерть духовной философии Китая, под которой, вероятно, подразумевал старые, традиционные учения, носителем которых был сам. Евгений разделял взгляды учителя на коммунизм – безжалостное насаждение материализма, уничтожение высоких духовных человеческих устремлений. Однако сам пока не нашел, как бы противостоять этому беспримерному в истории натиску безбожия.

Чжи Мин-шень, будучи человеком скромным, не стяжал славы выдающегося учителя, писателя и философа. По меркам мира сего этот истинный учитель не преуспел, в отличие от Уоттса, циника и лицемера, снискавшего колоссальный успех. Евгений избрал первого, а мир мчался по стопам последнего.

11. Мелькнут вдали огни родного дома...

Людям поверхностным и порочным милее мелководье человеческой мудрости, нежели пугающая пучина мудрости Христовой.98

Свт.Николай (Велимирович)99

По-прежнему сердца и умы передовой интеллигенции Сан-Франциско волновал буддизм, но в Академии востоковедения молодые мыслители уже прокладывали иные тропы в духовных учениях. С их помощью и собственными стараниями Евгений охватил всевозможные философские школы, проник в их самые сокровенные уголки.

Он подружился с одним студентом, ортодоксальным евреем, и благодаря ему глубже понял учение хасидов, начал изучать работы современного еврейского философа-традиционалиста Мартина Бубера. О книге Бубера «Затмение Бога» он отзывался так: «С принятой точки зрения это выглядит как точное описание модернизма, причем в его последней стадии».100 Книга «Я и ты» ему понравилась, но больше всего он ценил «Баал Шем» – рассказ об основателе хасидской секты в Польше и переводы Бубером хасидских духовных новелл и писаний.

Еще Евгений почитал Ананду Кумарасвами, выходца из восточной Индии, писавшего об индуизме и некогда дружившего с Геноном. Он заведовал разделом искусства Индии в бостонском Музее изящных искусств, писал книги, в которых выявлял метафизическую суть мирового искусства. Из всех индусских центров в Сан-Франциско Евгений, по-видимому, побывал лишь в одном – в храме веданты, который действовал под эгидой Обществ веданты, основанных примерно в 1900 году Свами Вивеканандой. Однако скоро, прочитав Генона и некоторые иные книги, он понял, что «озападненная веданта» – лишь очередной современный псевдорелигиозный культ.

Некоторые знакомые по академии увлеклись суфизмом – мистическим ответвлением ислама. Евгения, далекого от их взглядов, поражало, что суфисты затверживали девяносто девять священных имен Аллаха.

Также под влиянием Генона Евгений уважительно относился к христианству как одному из истинных древних учений, что, впрочем, не относилось к протестантизму, не признававшему традиций. Евгений с увлечением читал Макса Пикара, швейцарского еврея, обратившегося в католичество. Тот рисовал современный мир почти так же, как и Генон. На полках у Евгения хранились его книги «Бегство от Бога», «Гитлер в наших душах», «Лицо человечества».

Среди возможных духовных течений, изучаемых в академии, нашлось место и тайноводческому восточному христианству. Среди знакомцев Евгения оказалось несколько православных. Один из них, Крис Ловджиев, имевший болгарские и хорватские корни и крещенный в Православие в младенчестве, – уже немолодой, с типично славянским лицом, добросердечный и мягкий – обладал большой притягательной силой. Он занимался по школьной программе с заключенными в городке Сан-Квентин и заодно рассказывал им о разных религиях. Ему внимали, его любили. Иногда Ловджиев брал с собой в тюрьму и Евгения с друзьями. В известной книге о социальном протесте Элдриджа Клейвера «Оледенелая душа» Ловджиев потом даже удостоился прозвища «Сан-Квентинский Христос».101 Упомянут он и в автобиографии Алана Уоттса. Ловджиев считал себя учеником последнего, однако духовный путь избрал собственный, почерпнув из многих самых разных учений, но преимущественно из христианства. Его в большей степени интересовала философия Николая Бердяева, русского религиозного мыслителя начала века, который гордился своим собственным неформальным подходом к той вере, в которой был рожден.

Один из студентов академии, Джон (сосед Евгения по комнате), был новообращенным православным христианином, посещал приходы Русской Православной Церкви в Сан-Франциско. В отличие от Ловджиева, он полностью погрузился в изучение святоотеческих писаний Православия. Он познакомил Евгения с «Добротолюбием», вобравшим мудрость отцов и подвижников Церкви раннего христианства, с книгой «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу», содержавшей рассказ о русском паломнике XIX века, непрестанно творившем Иисусову молитву. Евгению сразу бросилось в глаза внешнее сходство Иисусовой молитвы, описанной в «Добротолюбии», и буддийской к Будде Амида, которая называется «Повторение Божественного имени». Да, поначалу он воспринимал Православие очень поверхностно. Это, однако, не помешало убедиться, что и его исконная религия – христианство – имеет некоторые сходства с другими учениями, к которым он обращался в поисках истины.

Мистические глубины христианства полнее открылись Евгению после знакомства с новой книгой швейцарского философа Фритьофа Шуона «Трансцендентное единство религий» (ее перевели незадолго до переезда Евгения в Сан-Франциско). Шуон был одно время последователем Генона. Но тот мало что знал о Православии, считавшемся в ту пору «наиболее скрываемой тайной мира сего» (Это высказывание приписывают свт.Николаю (Велимировичу). Шуон, представлявший следующее поколение, сумел познать много глубже возвышенную и проникновенную духовность восточного христианства, и Евгений увидел в Православии самую чистую, незамутненную веру. Впрочем, оба они подходили к Православию со стороны. Осторожность и житейская умудренность не позволяли им узреть то, что явлено младенцам. У Евгения хватило проницательности почерпнуть пользу из знаний Шуона, хотя он еще не располагал опытом, чтобы увидеть недостатки его воззрений.

Именно Джон впервые позвал Евгения на службу в православную церковь: «Раз уж ты интересуешься Востоком, недурно приглядеться и к восточному христианству».

По совету Джона Евгений пошел в русский православный собор РПЦЗ, стоящий в самом центре Сан-Франциско. Этот храм, в котором прежде располагалась епископальная церковь, украшен по фасаду и стенам витражами. Деревянный арочный потолок собран из досок со старых морских судов, и, заходя внутрь, попадаешь словно в огромный ковчег. Освящен собор в честь иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» (Собор расположен на ул.Фултон. Теперь, когда возведен новый одноименный храм, прежний называют просто Старым собором).

Евгений оказался там на всенощной. Пред золотым иконостасом светились пунцовые лампады, выделяя лики Христа и Богоматери. Сверху, с хоров, доносилось чудесное пение – антифоны звучали на незнакомом Евгению языке. На возвышении посреди храма он увидел маленького согбенного старичка с белоснежной бородой, в лиловом облачении. То был архиепископ Тихон (Троицкий). Он стоял отрешенно, закрыв глаза, погрузившись в молитву. Время от времени он открывал их, и его строгий взгляд призывал к вниманию и сосредоточенности тех, кто сослужил ему.

Немощный телом архиепископ Тихон произвел неизгладимое впечатление на Евгения. Он увидел, что служба – не просто отработанная череда ритуалов, а глубокое молитвенное состояние. Тогда он, конечно, не знал, что молитва для архиепископа Тихона – средоточие жизни. Еще в России он получил духовное окормление богопросвещенного старца Гавриила, подвизавшегося сначала близ Казани, а затем под Псковом, и сейчас в своей маленькой келье при соборе владыка Тихон проводил в молитвенном бдении большую часть суток, ночи напролет предстоя пред Господом.

Хотя оказался в соборе Евгений почти случайно, в душу глубоко запало все увиденное и услышанное на службе. Не только красота древнего церковного пения и старинных икон, но нечто большее: он увидел исполненность своего давнего желания умереть для мира, ибо все открывшееся перед ним было не от мира сего. Из суетного, шумного Сан-Франциско он вдруг разом приобщился Божественного света и покоя – о таком переходе души в вечность и писал Бах в кантате «Имел довольно я».

Двадцать лет спустя Евгений описал свою первую встречу с Православием: «Пока я учился, мне доставало лишь уважения к древним традициям, сам же я предпочитал быть вне их. И в православную церковь я заглянул только для того, чтобы познакомиться с еще одним учением, памятуя, что Генон, или кто-то из его учеников (несомненно, подразумевается Фритьоф Шуон) говорил о Православии как о самом подлинном христианском направлении.

Однако стоило мне перешагнуть порог русской церкви в Сан-Франциско, как со мной произошло что-то неизведанное доселе ни в буддийских, ни в иных восточных храмах. Сердце подсказало: вот твой дом. Я наконец обрел что искал. Объяснить себе я ничего не мог, службы я не понимал, равно и русского языка. С той поры я приохотился к православным богослужениям, принялся понемногу изучать обычаи и язык, не забывая слов Генона об истинных духовных традициях».102

После той, первой службы Евгений побывал еще в нескольких православных храмах. Больше всего его притягивала русская традиция. В Сан-Франциско имелись храмы трех русских православных «юрисдикций»: Русской Зарубежной Церкви, Американской Митрополии и Московского Патриархата. Евгений посетил храмы всех этих «юрисдикций».

В 1957 году во время Страстной седмицы и Пасхи Евгений постоянно ходил на службы в русские церкви Сан-Франциско. Богослужения эти глубоко проникли в его сердце. Особенно светлое чувство возникло у него в храме Святой Троицы, принадлежавшем Американской Митрополии. В то время ее правящим иерархом в Сан-Франциско был епископ Иоанн (Шаховской), уважаемый и влиятельный деятель Церкви, урожденный князь, выросший в дореволюционной России. В 1926 году он принял монашество на Афоне и до назначения епископом Сан-Францисским и Западно-американским (в 1950 году) служил ректором Свято-Владимирской семинарии в Нью-Йорке.103

Вспоминая службу епископа Иоанна в соборе в ту Страстную Пятницу, Евгений писал: «Страстная Пятница была проникнута строгим, торжественным духом. Вечером состоялся вынос Плащаницы Христовой, взятой из ковчега внутри храма. Над нею пели погребальную службу. Во время крестного хода с Плащаницей вокруг церкви скорбно звонили колокола».

Печальная торжественность службы лишь послужила той величайшей радости, которую довелось пережить прихожанам собора в праздник Светлого Христова Воскресения. Евгений отмечал потом: «Я никогда ранее не видел ни одного человека столь счастливым, как епископ Иоанн в тот день, в канун Пасхи. Он шел сквозь толпу прихожан и восклицал, сияя радостью: «Христос воскресе!” И народ единой душой и едиными устами отвечал: «Воистину воскресе!”

Каждый день недели – праздничный. В России колокола звонят с утра до вечера каждый день».104

Впечатление от службы в русских соборах – и архиепископа Тихона, и епископа Иоанна – не сразу переменило мировоззрение Евгения. Но, главное, заронило семя, которое со временем даст всходы, принесет плоды, и Евгений, сбросив покровы ветхого человека, облечется в нового. Пройдет еще почти три года, прежде чем он познает Того, Чей образ созерцал в те дни на иконе в соборе.

В реферате «Псевдорелигии и современность» в 1957 году Евгений попытался примирить в разуме то, что подсказывало сердце. Вначале он дает очерк современных течений: теософии, озападненной веданты и «новой мысли». Он заключает, что это – псевдорелигии, ибо они враждебны традиционным учениям, все обожествляют (хотя и неявно) человеческое «я», превратно трактуют восточные религии, прокладывая путь ниспровергателю древней истинной веры – антихристу. Особенно полно отражала духовное развитие Евгения в ту пору глава под названием «Свержение исконного христианства». В ней Евгений указывал, что Римская Католическая Церковь во многом утратила внутреннюю суть и что за ее фасадом, за внешней формой – пустота. «Но и сегодня, – писал Евгений, – Церковь эта, хотя и в полном упадке, существует, не до конца растеряв приверженность традициям. Однако на нее готовится новая, еще более мощная атака... цель которой – полностью превратить христианство в очередную псевдорелигию, способную послужить добавлением к непрестанно растущему современному “синтезу” мировоззрений... Синкретический дух века сего не даст ходу партикуляристским запросам Церкви; он настаивает на том, чтобы она обрела такую “широту”, дабы могла удовлетворить новому “сознанию человечества”».

В противовес этому Евгений утверждал, что «узость» христианства соответствует западной ментальности, ограничивая все, что не ведет непосредственно ко спасению. «Христианство, – писал он, – было учреждено как раз для того, чтобы приспособиться к этой узости [западного мировоззрения] и сформировать из этих ограничений средство спасения, подходящее для западного человека; последний же, отвергая христианство, отказывает в спасении самому себе и, таким образом, фальшиво играет роль, присущую его природе».105

Сам Евгений не отвергал христианство, но и не держался его основополагающих канонов, в частности, о единственном воплощении Бога (Боговоплощении), о единственном пути ко спасению и т.д. Он считал эти положения полезными и применимыми для западного человека, однако ставил себя выше и вне этих законов.

Подобную точку зрения он обнаружил в книге Фритьофа Шуона «Трансцендентное единство религий», помогшую ему проникнуться более глубоким уважением к Православию. Хотя впоследствии Шуон отошел от позиций Генона из-за каких-то непримиримых разногласий, он все же держался некоторых взглядов учителя, например того, что ни одно подлинно традиционное учение не является непременно хуже или лучше другого. Он пошел дальше Генона, но, увы, выбрал неверное направление, хотя обладал куда более обширными познаниями в православном христианстве, нежели учитель. Генон пытался вернуть Запад к утерянным ныне метафизическим воззрениям древности, дабы правильнее постичь суть восточных учений. Шуон, однако, повел к созданию нового религиозного учения, вобравшего и истолковавшего принципы разных вероисповеданий, исходя из положения (априорного), что все религии на эзотерическом уровне сводятся к одному.106 Главенство избранных, признаваемое Геноном в философии, Шуон перенес на религию. Он писал: «Для подавляющей массы людей нет ничего лучше, чем привычная, проторенная дорога к спасению».107 Для избранных, к коим Шуон причислял и себя, виден иной путь, «превосходящий» все традиции, и неважно, что каждая при этом обезличивается, важно, что человек волен сам выбирать то, что «созвучно» его эзотерическим представлениям. Шуон отстаивал это право избранных, «наделенных Богом разумом на превосходном уровне».108 С одной стороны, он показывает, сколь «наивны», «нелогичны» и ошибочны «партикуляристские взгляды» представителей традиционных религий, в частности христиан, с другой – называет их «провиденциальными», «необходимыми» для верующих.109

Религиозное мировоззрение, сформулированное Шуоном, обращено к тем, кто, во-первых, обладает «высоким умом», а во-вторых – кто не имеет никакого понятия о том, что это значит: быть всецело погруженным в ту или иную живую традицию. Именно к таким и принадлежал Евгений. В реферате о псевдорелигии он чаял проявления «всеобщей ортодоксии», показавшей бы «трансцендентную общность религий», ни одна из которых не отрицалась бы. Он утверждал, что это движение «превосходит все традиции, не отрицая ни одной», и противополагал его синкретизму псевдорелигий.

В конце реферата Евгений указал, что современные течения философской и религиозной мысли ведут к воцарению антихриста. Он писал: «Уравняв “душевное” и “духовное” (не поняв ни того ни другого), современный человек поставил знак равенства между наукой и новой “духовностью”, и духовно познаваемые истины превратились в “научные факты”... Наука, вооруженная новыми “высокими” знаниями о духовном мире, возымеет над человеком невиданную власть, сделается абсолютным правителем в мире, наглухо отгороженном от трансцендентной реальности. И воевать с такой силой будет бессмысленно, ибо в ее распоряжении самое могущественное оружие – «Бог”... Тайным вдохновителем всей этой деятельности является не кто иной, как сатана, мимикрирующий под Бога “враг”, “супостат”, который будет властвовать над этим “совершенным” царством в лице антихриста. Перед самим же антихристом устоять будет трудно, так как он “благ” и “благодетельствует”... Сам. антихрист – воплощение “противоборствующих” сил сатаны – явится верховным “рещителем проблем” века сего с готовыми “ответами” на все его значимые и якобы неразрешимые вопросы, до сего времени безответные. Человечество угодит в этот капкан, уверует в сверхразумную и сильную личность и, как всегда, в поисках “света истины” покорным стадом устремится за тем, кто предлагает “единственно верный путь”».110

Алисон говорит, что Евгений признал наличие зла и заблуждения, прежде чем узнал о существовании добра и истины. Ницше дохнул на него адским пламенем антихриста, и Евгений почуял его силу. Генон показал, что сила эта в современном мире мешает человеку приобщиться высокой духовности, подрывая древние учения; крепко держит его в узде материализма и «душевности» под маской духовного. Евгений лицезрел современного человека, терзаемого политической борьбой и духовным голодом и чающего пришествия «решителя всех проблем». Для Евгения антихрист не был ни вымыслом, ни аллегорией. И отталкиваясь от этого, он пришел к неизбежному выводу. «Если допустить то, что антихрист, пожалуй, существует, – сказал он однажды, – то следует признать и то, что должен существовать и Тот, Кому антихрист противостоит. Тогда, насколько я понимаю, должен существовать и Христос».111

Однако, сколь бы ясно Евгений ни знал, ни понимал это, у него еще не было опыта общения со Христом. Осталось ждать совсем недолго – за плечами лежал большой путь.

12. В тупике

Огромный город – средоточие беглецов от Бога. Улицы, точно трубы-насосы, втягивающие людей; попадаются и случайные деревца, они боязливо ютятся на обочине, и не выбраться им на вольные просторы. Оттого и врастают они мало-помалу в землю, стараются пробить асфальт и спрятаться поглубже, исчезнуть...

Макс Пикар112

И. чем горше мне жилось, тем ближе подходил Ты, протягивал десницу, дабы вызволить меня из трясины и очистить от скверны. Только я этого не знал.

Блж.Августин113

В конце 1956 года Академию востоковедения постигли серьезные испытания. Несмотря на высокие устремления студентов и преподавателей, совет директоров попытался превратить ее, по словам Евгения, в «скучное, респектабельное заведение, штампующее докторов наук».114 После прилюдной перепалки с главой директората подал в отставку Алан Уоттс (рядовым преподавателем он работал еще один семестр). Директорат грозил увольнением и другим профессорам, в числе коих был и Чжи Мин-шень. Академию возглавил старый ученый-теософ Эрнест Эгертон Вуд, некогда претендовавший на пост президента Теософского общества. Он тридцать восемь лет прожил в Индии и написал более двадцати книг об Азии. Некоторые опубликовало вышеупомянутое общество. Студенты академии почитали его этаким динозавром, пережитком прошлого, отголоском той поры, когда западные востоковеды не знали и не желали знать новое поколение, ведущее духовный поиск. Евгений отмечал, что «лекции об Эмерсоне, воссоединившем Восток и Запад, Вуд читает с теософских позиций... У него на факультете индийской теософии учатся одни старушки, которые слушают в академии лекции лишь в свободное от спиритических сеансов время».115 Не случайно первый же курсовой реферат Евгения «Псевдорелигия и современность» начинался с изобличения теософии как духовного мошенничества.

«Даже если академия выживет, – читаем мы в одном из писем Евгения, – она превратится в псевдонаучное ведомство индологии... Сейчас же, выражаясь формально, наш институт “готовит специалистов”, что тоже неправда – с университетом в Беркли нам не потягаться... Пока здесь Чжи Мин-шень, я останусь, но долго ли – он и сам не знает».116

Весной 1957 года китайский ученый покинул академию, следом – Евгений. Через год с ней порвал отношения и Тихоокеанский колледж, и, по словам Алана Уоттса, «ее будущее сокрылось во мраке неизвестности».117

Итак, Евгений оказался студентом без университета. Он и думать не мог изучать китайскую философию без истинного наставника, носителя традиций, коим для него был лишь Чжи Мин. «Я не оставлю своего китайского профессора, – писал Евгений, – он для меня единственно подлинный ученый как прошлого, так и настоящего, способный донести китайскую философию».118 Евгений даже обратился в Помону, к своему прежнему преподавателю китайского языка, с просьбой подыскать Чжи Мину место на факультете философии и религии. Увы, ответ пришел неутешительный.

Чжи Мин занялся частным преподаванием в Сан-Франциско, и Евгений стал его главным учеником и помощником: он переводил на английский, редактировал, перепечатывал работы профессора, в частности уникальное толкование старейшего памятника китайской письменности – «Книги перемен». Чжи Мин показал, как стадии исторического развития, описанные в книге, точно выражают китайскую культуру в определенную эпоху и предопределяют путь цивилизации: от первозданности и непорочности – к загниванию, упадку, гибели.

Осенью 1957, не прерывая занятий с Чжи Мином, Евгений поступил в калифорнийский университет в Беркли, чтобы написать диплом на степень магистра востоковедения.

Городок Беркли стоит по другую от Сан-Франциско сторону залива. Университет – центр всей научной и студенческой жизни в Калифорнии. Училось в нем тогда свыше двадцати тысяч человек, несравнимо больше, чем в Помоне, и если в последней еще преобладал дух большой семьи, то в Беркли все было более космополитично, формально и обезличенно. Девиз Помоны, основанной протестантами, – «поддержка и защита христианской цивилизации». В государственном же университете в Беркли преобладало гуманистически-скептическое отношение к религии.

Программа по изучению восточных языков была хороша и особенно помогала таким зрелым студентам, как Евгений. Но, вероятно, самым большим сокровищем была библиотека, где, как уже говорилось, хранилось самое большое в стране собрание памятников азиатской письменности. В Беркли Евгений собирался заниматься не философией (он не верил, что ее будут преподавать там надлежащим образом), а языком древнего Китая, тем орудием, благодаря которому он хотел – в духе Генона – изложить Западу суть китайской философии. Брал он также курсы японского языка, классического греческого и латыни. Кроме того, он изучал санскрит. Поскольку на факультете восточных языков санскрит не преподавался, Евгению приходилось заниматься им самостоятельно – инициатива, которую некоторые преподаватели и студенты считали замечательной.

В 1958 году Евгений, не без пользы, прослушал курс лекций по китайской поэзии – ему самому чудесно удались переводы ранних китайских авторов. Пришелся по душе и преподаватель, профессор Ши Сян-чен, проникновенно чувствовавший родную литературу и не пытавшийся, по словам Евгения, представить ее «значительнее, чем она есть». Однако в целом профессора синологи не выдерживали критики. «Сплошное занудство, – говорил Евгений, сравнивая их научный подход с подходом Чжи Мин-шеня. – Если Китай и впрямь таков, каким они его представляют, не понимаю, как он им самим не опротивел. Куда там! Они даже «вдохновлены”, “нацелены на поиск”. Впрочем, “вдохновенье” на поверку оказывается натужным, а “поиск” – блужданием впотьмах... Хорошо, что я свои знания черпаю не у них».119

Летом 1958 года Чжи Мин-шень уехал в Нью-Йорк, где жил раньше, и Евгений остался без наставника в серьезных философских изысканиях. Он сетовал: «Мое знание китайской философии находится на самой низкой, начальной ступени».120

В Нью-Йорке Чжи Мин собирался преподавать в новом Институте Востока и Запада. Поначалу присылал Евгению обнадеживающие письма, но прошел месяц-другой, и Чжи Мин понял, что это место не для него. Евгений по-прежнему редактировал и переписывал его рукописи, сообщал о своих успехах в древнекитайском. В ноябре 1958 года он получил от профессора следующее письмо:

«Дорогой Евгений!

Несказанно рад Вашему письму. Приятно узнать, что этой осенью Вы прослушали в университете пять разных курсов, что лекции нравятся Вам больше, чем в прошлом году. Все они, на мой взгляд, принесут пользу в изучении китайского языка. Вы и впрямь сделаетесь великим его знатоком. Конечно, язык – не цель, а средство познания. Но не будь средств – не достичь и цели...

Тем, кто хочет познать основы классической философии, чрезвычайно важны замечания неоконфуцианцев времен династий Сун и Мин, ибо замечания эти касаются основополагающих значений слов...

Очень хорошо, что господин Сян-чен не просто передает накопленные знания, но и сам увлечен китайской поэзией. Может, мне еще доведется с ним познакомиться.

Что касается Института Востока и Запада... Если он в конце концов и определится, думаю, что для меня это место неподходящее, там мешанина всевозможных предметов (преподают даже кулинарию и хореографию), что в будущем не сулит ничего хорошего. Так что присматриваю новое место к будущему учебному году...

С наилучшими пожеланиями,

Ваш друг в Дао, Чжи Мин».

Генон убедительно показал Евгению, сколь чудовищен современный мир, и тот на своем опыте чувствовал, как невыносимо «безумие и бесовщина нынешней жизни».121 Отрицая неестественную конкретную цивилизацию, Евгений нарочно не удосужился получить водительские права. Он избегал даже автобусов, в редких случаях ездил на поездах, чаще всего ходил по городу пешком. Он не терпел телевидения, которое навязывало огромному количеству людей единообразие современного обезумевшего мира. Всякую мысль или суждение, подхваченные большинством, Евгений встречал с настороженностью и недоверием, а то и вовсе с презрением. Особенно не терпел он носителей обывательского воззрения «толпы», которых он окрестил «лютиками», тех, кто беспрестанно суесловит, не в силах сказать ничего по существу. Такой «лють» нахально вмешивается в разговор, в обсуждение темы на уроке или лекции, безапелляционно навязывает свое мнение, принуждая всех из вежливости выслушивать и обдумывать любой вздор. «Демократия, – говаривал он, – это власть таких “лютиков”».

Избегая современного общества, Евгений примкнул в свое время к «бунтарям», но вскоре увидел, что и этот путь тупиковый. «Новая» культура молодого поколения на поверку – лишь мода, порождение той же ненавистной современной жизни со всеми ее пороками, а отнюдь не принципиально иной путь. Итак, он отошел не только от общества, но и от тех, кто против него восставал. «Любопытно наблюдать жизнь в Сан-Франциско, где порок соседствует с респектабельностью (в самых разных проявлениях), один не замечая другого. Ума не приложу, к какой группе отнести себя?»122

К 1958 году движение битников достигло своего апогея. В искусстве, музыке, литературе шел неустанный поиск новых путей свободного самовыражения, чтобы, как говорил духовный отец движения Джек Керуак, «в мистическом найти уединение и покой, ослабить узду в общественной и интимной жизни».123 На Северных пляжах (районе Сан-Франциско) стали собираться поэты, музыканты – любители джаза. Побывал на таких сборищах и Евгений, но остался равнодушен. В одном из его писем читаем: «Был недавно на вечере битников: скукота, непрерывно бьют барабаны-бонго (или как там их называют), гвоздь программы – Херб Кейн (обозреватель газеты «Хроника Сан-Франциско», придумавший слово «битник», обозначающее участника молодежного движения того времени)».124 Приученный к классической музыке, Евгений не выносил джаза.

Однажды он встретился с самим Джеком Керуаком, десять лет тому провозгласившим движение «бит», то есть «усталых». Керуак так характеризовал свое поколение: «Мы росли, не выказывая чувств, мы были сыты по горло всеми условностями жизни, всем старым укладом. Мы и впрямь устали от него».125 Как и Евгений, Керуак, памятуя о Боге, пытался жить вопреки Его воле, отчего невыразимо страдал. Как и Евгений, он ненадолго увлекся дзен-буддизмом, но понял, что этим лекарством душевной боли не заглушить.

Познакомился Евгений и с Гэри Снайдером, прототипом героя-дзен-буддиста одной из книг Керуака (Dharma Bums). Снайдер водил дружбу с Аланом Уоттсом и несколько раз приезжал в академию. Один из летописцев битничества пишет: «Керуак показал жизнь и духовные ценности Снайдера, и тот стал примером для подражания грядущему поколению “хиппи”».126

Как только о новом движении прослышали, туристы и зеваки хлынули на Северные пляжи, желая хоть одним глазком увидеть «живого» битника. По словам Евгения, «там оказалось много бородатых молодых людей хулиганского вида, которые ни с того ни с сего решили, что они тоже “битники” и на ножах со всем белым светом». А истинные зачинатели движения, как Керуак, эти, казалось, неутомимые искатели, вдруг притомились, опустили руки, разочаровались. Жизнь не наполнить смыслом, прожигая ее. Евгений разделял и усталость Керуака от мирской суеты, и его поиск, и важность страдания. («Я рожден для страданий», – заявлял Керуак.) Но он видел, что и поиск, и страдания того бесцельны и бесконечны. Они замкнулись на себе, поглотили человека целиком, разрушая его душу. «Похоже, поколение “усталых” и впрямь устало, выдохлось», – замечал он в письме.127

Но идеалы битничества не умерли. По словам самого Керуака, «дельцы от молодежной культуры быстренько взяли на вооружение привычки нашего “поколения джаза”. Повальным стало употребление наркотических и успокаивающих средств, даже стиль одежды битников передался новому поколению, взращенному на рок-н-ролле. Так битничество, умерев, воскресло и “реабилитировало” себя».128

Частью «духовного поиска» битничества стали галлюциногенные наркотики, выводящие якобы на новый уровень «духовности». Первым их прославил Олдос Хаксли, автор «Прекрасного нового мира». В 1953 году в работе «Врата восприятия» он описал свои ощущения после приема мескалина. Следом о наркотиках замолвил слово старинный приятель Хаксли, небезызвестный Алан Уоттс. В 1958 году, уже покинув академию, он – под наблюдением специалистов из университета Лос-Анджелеса – неоднократно принимал новый препарат ЛСД. Не отказался от него и после медицинских опытов. В 1962 году даже написал книгу о мистических откровениях, вызванных ЛСД, – «Радость космологии». Любопытно сравнить его высказывания с оценкой Евгения разницы индийской и китайской философской традиции. Уоттс писал: «Странно, несмотря на мое увлечение дзен, ЛСД оставил скорее индийский “привкус”, нежели китайский. В моих ощущениях преобладали образы индусской мифологии».129 В том же 1962 году Уоттса на двухгодичную стажировку пригласил Гарвардский университет. Там англичанин познакомился с профессором Тимоти Лири, только что изведавшим все «прелести» ЛСД и провозгласившим свои «мистические озарения» новой религией. Уоттса, по его словам, ужасало, что «Тимоти превращает себя в этакого расхожего мессию, чье имя сверкает огнями рекламы»,130 хотя сам он сделал немало, чтобы привлечь молодое поколение к наркотикам, суля «мистические откровения».

Прочтя «Врата восприятия» и проанализировав ощущения автора после приема наркотика, Евгений заметил: «Препарат повышает остроту восприятия, а не сознания (если на сознание он как-то и влияет, то совсем незначительно)... Наркотик вызывает изменение восприятия, то есть субъективного состояния, – но не меняет сущности и бытия, как стремится религия».131

В пору повального увлечения ЛСД (препарат запретят лишь через десять лет) один из приятелей Евгения, Эрик, уговаривал его попробовать. Позже Евгений писал: «Этот молодой человек, не определившийся в религиозном поиске, убеждал меня, дескать, неважно, что наркотиками пугают; будни американской жизни – что суть духовная смерть – еще страшнее. Я не согласился, так как уже понимал, что духовность двояка: высшая, способная поднять человека над мерзостью обыденности, и низшая, ведущая к духовной и физической смерти. Приятель, однако, продолжил “поиск” и к тридцати годам превратился в дряхлого старика. Ум его сдал, поиски сущего кончились».132

Подстегивая себя химическими стимуляторами, Эрик за несколько лет привел себя в такое состояние, к которому движется все человечество, хотя и не так стремительно. И Евгений побывал в стане радетелей «новой» культуры, которая вместо того, чтобы предотвратить распад общества, лишь ускоряла его. Евгений понимал, что жизнь мирская зашла в тупик, люди разобщены и одержимы. Он писал: «У нас достает ума и опыта увидеть, что настала зима, вечная и непреходящая. Город – это всепожирающий молох (букв.: машина, делающая людей варварами), от которого нет спасения. Но виновата во многом и наша собственная слепота. Очевидно, что землю превратят в асфальтовые джунгли, а человека – в бездушное существо. Но горе тем, кто эти беды несет! Грустно и смешно: люди уже не верят в проклятия, они все устремлены в “будущее”. До чего же скудно человеческое воображение! Самым страшным нам видится “Прекрасный новый мир”, или “1984 год”, или “атомная война”. Мы напрочь забыли всё, сколько же предстоит нам познать заново... О, “прекрасный” новый тупик!»133

За этим тупиком Евгений видел ад и проклятие человечеству. Но, отвергая мир сей, он сам пока оставался в зависимости у него, не порвав путы отчаяния.

Впрочем, выход был, и не где-нибудь, а совсем рядом. Вскорости отыскав его, Евгений напишет: «Христос – вот единственный выход, только в Нем спасение. Все прочее: радости секса, политические утопии, экономическая независимость суть тупики, где нашли только конец и предаются тлену многие и многие».134

13. Воплощенная Истина

Каждый, кто алчет Истины, в конце концов приходит к Господу нашему Иисусу Христу, либо отвергая, либо принимая Его, Путь, Истину и Жизнь, – Истину, противостоящую миру и несущую в Себе живую укоризну всему мирскому.

Евгений Роуз135

Однако же Бог посылает мне иногда такие минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято... нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивой любовью говорю себе, что и не может быть.

Ф.М.Достоевский136

Прекрасны пути восточных религий, но лишь христианство способно отверзать вам Небеса...

О.Серафим (Роуз)137

Побывав однажды на службе в православном соборе, Евгений в период своих поисков наведался туда еще несколько раз. Заглянул он и в другие православные храмы. Находясь под впечатлением от увиденного там, он писал: «И все же в мертвенной темноте города мерцает драгоценный огонек Соборности, Общинности, сплоченности: там люди “все вместе”». Он поразился светлой радости и духовному единению людей, собравшихся на Страстную седмицу и Пасху 1957 года в русском соборе. «Сколь мрачной, – заключает он, – видится мне после этого жизнь вокруг. Люди разобщены, разрозненны, точно звенья некогда единой цепи. Особенно отчетливо видишь это после такой светлой недели».138

И сам Евгений был лишь одним из звеньев мирской жизни, пока он лишь наблюдал радость и единение со стороны. Однако годы отчаяния, отчуждения и страдания уже подготовили его к новой жизни. Позже он говорил: «Когда приспевает время обращения к вере, откровение иного мира приходит на удивление просто: человек чего-то жаждет, чем-то страдает – и затем вдруг неким образом отверзается иной мир. Чем сильнее страдание, чем больше трудностей на пути; чем отчаяннее поиски Бога, тем скорее придет Он на помощь, откроет, КТО ОН, и укажет путь избавления».139

«Как долго Евгений бежал от Бога! – говорит Алисон. – Но чем больше он согрешал против Создателя, тем настойчивее Тот следовал за ним. Наконец Евгений обессилел и сдался». Уже слабея и увязая в глубинах преисподней, Евгений все же дерзнул обратиться и призвать на помощь Того, против Кого восставал. В конце февраля 1959 года, в решающий момент, собрав всю покорность и смирение, дабы унять бунтарский дух, он записал в дневнике:

«Каких только страданий не попустил Господь человеку наших дней! Будто мало было за все прошлые годы! Да, мало, ибо человек до сих пор не постиг присутствия Божия в своих страданиях. Господь попускает человеку теперь страдать, не открывая, что Сам тому причиной. Ему нужно, чтобы человек умалился, дойдя до предела отчаяния. Неужто Господь так жесток? Напротив, из безграничной и бесконечной любви посылает Он нам страдания. Ведь человек возомнил себя самодостаточным, даже сейчас мы тщимся убежать от судьбы. Убежать! Вот единственное наше желание. Убежать от безумия, ада современной жизни – больше нам ничего не нужно. Но – увы! – нам не убежать! Мы должны пройти через этот ад, принять> смириться, памятуя, что любовь Божия посылает нам эти испытания. Какие невыразимые муки – страдать, не зная зачем, не видя смысла! А смысл – любовь Божия, да только видим ли мы ее свет во тьме? Увы, мы слепы. Господи Иисусе Христе, помилуй нас! Пресвятая Мария, Матерь Божия, моли Бога о нас, грешных!»140

Только теперь книги Достоевского, некогда присоветованные Алисон, открылись перед Евгением во всей поразительной духовной силе. Казалось, писатель коснулся жгучих жизненных вопросов и на все нашел ответы, вдребезги разбивающие человеческое самомнение, ибо исходили они из Христова Евангелия. В Иване Карамазове Евгений узнал себя: наделенный незаурядным умом, старающийся все постичь сам, что неизбежно ведет к самомнению, к атеизму. В короткой статье «Ответ Ивану» Евгений попытался разрешить Ивановы сомнения, одновременно отвечая «ветхому человеку» в себе: «Коль скоро душа поднялась до сомнений, ей открываются два пути. Первый: задавать бесчисленные и безответные вопросы (что ведет к еще большим сомнениям, разбивающим веру) либо уповать на какую-нибудь лженауку, готовую “объяснить”, то есть уводящую от истинных ответов на противоречия и парадоксы нашего существования. Второй – путь смирения и молитвы. Смирения даже перед сомнениями (ограничиваясь теми, которые нам уготавливает наш непосредственный опыт, собственная наша жизнь, а не прихотливая мысль), молитвы о ниспослании больших тягот, дабы испытать себя; о ниспослании жизни, где проявилось бы наше смирение, омытое слезами. Смиряться и молиться даже в сомнении, памятуя, сколько капканов на пути сомневающегося, – не меньше, чем у легковерного... Тех, кто отвергает прижизненные страдания, – таковы суть любители наслаждений, некоторые “философы”, просто люди беспечные – ничуть не меньше, чем тех, кто барахтается в ловушках сомнений и ищет, в какую бы еще угодить. Не верят они и противоположным удивительным феноменам человеческой жизни – подлинной доброте, покаянию, состраданию (что в первую очередь вызывает у них подозрение). Они оправдывают добро столь же низменно и пошло, как лживые утешители (которых они ненавидят) оправдывают страдания, и грех, и зло.

Сейчас же мы вступили в пору Последнего Сомнения, конечного и величайшего: мы разуверились в самой жизни, в целостности мира, мы долее не стараемся отыскивать смысл всего сущего и нашей жизни.

Человек поры Последнего Сомнения оказывается в том же капкане, что и “утешитель”, оправдывающий страдания: и тот и другой перестарались, пытаясь своим разумом объяснить все в жизни. Один, не находя этих объяснений, опускает руки, другой же, напротив, чересчур легко и быстро находит все ответы. И тот и другой полагаются лишь на разум, считают, что все в жизни должно понять и растолковать. То есть достаточно мне, простому человеку, задаться вопросами и ответить на них, неважно, сколь полно и исчерпывающе.

О гордый и тщеславный человек! Да не найти тебе полных ответов о смысле жизни, покуда не познал ты ее глубины, покуда плаваешь на поверхности своих же сомнений. Спору нет, “сомневающийся” идет глубже “утешителя”, он не довольствуется явным лицемерием, заслоняющим нам невыносимые страдания ближнего. Но, увы, ты тоже остановился – и причем на самом пороге тайны бытия...

Ты пребываешь в застое и бездействии, ибо к тайне бытия приближаешься умом, терзаясь вопросами и взыскуя объяснений. Но ведь к ней следует приближаться лишь самоуничижением, смирением, молитвой и послушанием. Приемли все, что уготовано, и покорись. А коли отгородишься, даже от малейших страданий, или укроешься в рационализме и скепсисе – пеняй на себя! И жизнь вокруг никогда не наполнится для тебя смыслом, потому как бессмыслен твой взгляд на нее. Способен ли ты, нравственно испорченный и постоянно противоречащий себе человек, увидеть мир чистым, исполненным смысла?!»141

Сколько лет Евгений страдал, Истина все ускользала от него. Он жаждал Истины превыше всего, но искал лишь умом: посредством западной философии, метафизики Генона, восточных религий, пытался даже выйти за рамки привычного логического мышления. Теперь же, непосредственно прикоснувшись к Православию душой, он понял, что Истина совсем иная, нежели он представлял, и что он избрал совсем негодное средство, дабы постичь Ее. «Мне открылось Православие и православные люди, и я мало-помалу начал осознавать: Истина – не просто абстрактная идея, которую ум должен постичь. Истина личностна, она даже Личность, к Которой стремится любящее сердце. Так я пришел ко Христу».142

Ранее, под влиянием Алана Уоттса и восточных религий, Евгений полагал, что понятие личности Бога умаляет Абсолют, что оно создано людскими умопредставлениями и что над ним стоит некая безличная «Самость». За этим стоит некое внеличностное «я». Теперь же он обнаружил, что все наоборот: вера во внеличностное божество – признак духовной незрелости. За этим стоит Творец всего мироздания, явивший себя Абсолютом личностным, возгласивший: «Аз есмь».143

Истина, которой жаждал Евгений, – это и впрямь Личность: это Тот, Кто сказал: «Я есть Путь, Истина и Жизнь» (Ин.14:6). И, говоря словами Достоевского, сколь прекрасна, сколь глубока и человечна эта Истина! Блаженный Августин, плутавший, как и Евгений, в поисках Истины, однажды вопросил: «Коль скоро Истина не рассеяна ни по замкнутому, но по беспредельному пространству, значит ли, что Она – ничто?» И Истина ответила ему издали: «И однако же, Я и вправду есмь еже есмь». Узрев славу Того, Кто есть Истина, Августин лишь воскликнул: «О Истина, Ты Вечность! О Любовь, Ты Истина! О Вечность, Ты Любовь!»144

Истина сошла на землю и воплотилась, дабы человек, дабы сам Евгений, стал едино с Ней. Преподобный Ефрем Сирин говорил: «Истина вошла в утробу, вышла из нее и пресекла человеческий грех». Теперь, чтобы познать Истину, Евгению нужно было «войти в личное общение с Нею, покаяться в грехах, очиститься от скверны и возлюбить Ее всем существом».145

В дневнике Евгения есть следующая запись: «Современный человек приучен считать вершиной всего человеческий разум и производимые им идеи; поэтому все споры и конфликты нашего времени являются «идеологическими”, и Истины в них нет. Истина же – в живом общении с живой, воплощенной Истиной – со Христом. Вне Его нет жизни, нет Истины».146

В других заметках Евгений выражается еще конкретнее: «Истина есть Богочеловек Иисус Христос. Отрицающий это совершает роковую ошибку, фактически сам желая быть как Бог. Все, кто не с Ним, против Него, ибо Он Истина, таящаяся в сердцевине всего сущего и в сокровенной глубине нас самих. Отрицать это – значит отрицать все. Равнодушие – это заблуждение. Равнодушный в действительности уже сделал выбор, суть которого – в неприятии Его... Когда мы подлинно склоняемся перед Ним, перед Истиной, Истина живет в нас».147

Прежде многое подводило Евгения к Истине: возвышенная, пронизанная христианским духом музыка Баха, философия Генона с неукоснительным следованием древним учениям, с его критикой новомодных течений. Но лишь Православие – христианство во всей полноте – ввело его в соприкосновение со всей полнотой Истины, открыв ему незамутненный образ Иисуса Христа. Ранее ничто не удовлетворяло Евгения; сейчас, впервые столкнувшись с Православием, сердце тут же подсказало: «Вот твой дом». Хотя ум откликнулся на это не сразу.

В конце жизни Евгений задавался вопросом: «Каким органом воспринимается Божественное откровение?» Да, существует такой орган, но, увы, мы чаще держим его взаперти. Бог открывается любящему сердцу... Не обязательно откровение приходит с чудесами. Бывает, Бог, видя сердце человека готовым принять Его, открывает Себя в постижимой мере. Но для этого сердце должно «возгореться».148

Порой приобщение людей к Богу связано с критическими минутами в жизни. У Евгения же происходило долгое пробуждение, оживал в душе свет, что изначально заронил Господь. Много лет спустя, в письме к одному искателю Истины, увлекавшемуся философией Генона, Евгений указывал: «Как хорошо, что мое обращение в Православие происходило постепенно, год за годом, это помогло избавиться от излишней восторженности, опять же стараниями Генона. Он помог мне глубже постичь Православие, не впадая в крайности, что нередко сопутствует людям, не подготовленным к столь глубокому учению».149

Итак, «поспешая не торопясь», Евгений открыл для себя неведомую Генону глубочайшую духовность. «Генон не хотел смириться с тем, что высшее знание есть союз ума и чувства, сочетание мудрости и любви. А посему... упрямо продолжал свой одинокий поиск на пути умозрительной интуиции», – писал один из его биографов.150 В конце концов он вступил в созерцательный суфийский орден, но вряд ли его «обращение» сравнимо с тем, что пережил Евгений. Генон утверждал, что «вопреки расхожим представлениям об “обращении”, оно ни в коей мере не предполагает главенство одной религии над другой, но всего лишь указывает предпочтительные духовные принципы, что опять же не следует смешивать с предпочтением личным».151

Благодаря каким своим чертам удалось Евгению постичь то, перед чем спасовали умудренные философы вроде Генона и Шуона? Ответ дает один старинный приятель Евгения: «Он был настолько умен, что мало кто видел всю его глубину. С другой стороны, Евгений был прост, весь в отца с матерью. Он прозревал истинную суть вещей. Никогда не витал в облаках, относился к людям приветливо и честно».

Эти черты, как и само обращение в Православие, выявились не сразу, а лишь годы спустя, усилиями православных собратьев. Вернувшись к христианству, Евгений еще больше замкнулся, осмысливая свой шаг. Долго еще жила в нем горечь, долго еще не рушились в душе хитроумные оборонительные рубежи – так приучил его мир сей. Тень сомнений, мучивших Ивана Карамазова, витала и над Евгением. Он находился, говоря словами блаженного Августина о его собственном обращении, в «сомнении в вере». Но теперь, по крайней мере, он узрел лучик радости и надежды в конце мрачного тоннеля, и ничего не оставалось, как поскорее миновать этот мрак. Будто и ему прислышался голос, как блаженному Августину, когда тот почувствовал, что далек от Бога: «Я – пища зрелых людей. Расти, мужай, и Я напитаю тебя».

Впереди Евгения ожидали немалые страдания, но теперь, когда «идея» Истины воплотилась и ожила перед ним, страдания его наполнились смыслом. «Страдания в миру оправданны, только словами этого не передать, все нужно пережить> не подменяя рассуждениями».152

Прежде страдания несли на себе печать отчаяния, были проникнуты духом неуверенности и неясности, теперь же их озарил отсвет надежды. Новые страдания Евгения были муками покаяния, в них неизбежно присутствовала надежда на искупление. Обращаясь наконец к Богу, он должен был вступить на путь, где его ждало болезненное расставание, разрыв со своей прежней самостью и приближение к Истине как Личности. По словам преподобного Феофана Затворника (впоследствии Евгению суждено переводить его книги с русского языка на английский), «это болезненно, но спасительно и так неизбежно, что кто не ощущал такого болезненного перелома, тот не начинал еще жить чрез покаяние. И нет надежды, чтобы человек возмог и стал очищать себя во всем, не прошедши через это горнило».153

Приобщившись христианства, Евгений все так же ненавидел мир сей, ни в малой степени не уповая на него, желая лишь одного: убежать подальше от суеты. В какой-то степени он чувствовал себя даже еще более отчужденным от того христианства, в котором был воспитан, ибо то христианство прекрасно ладило с миром, его же [нынешнее христианство] было в корне неотмирным. Евгений наконец уразумел предназначение человека: ему уготована вечная жизнь в ином мире, он может стать едино со Христом в Его Царстве.

Путь, избранный им, – путь подвижничества, который вел не к земным благам и утехам, но к небесному спасению через тернии земных страданий. Сам изведав немало, он уверился в истинности этого единственного пути. Только такой Бог, Который попускает Своим чадам восходить к небесному совершенству через страдания и Который Сам оставил [нам] пример, снизойдя в жизнь [полную] страданий, – только такой Бог был способен привлечь страждущий мир к Себе и достоин почитания в самых высоких духовных устремлениях человека.

Раньше Евгений отрицал существование такого Бога, Который, как ему казалось, «покалывает людишек и тем забавляется». Теперь же он уверовал в Творца, Кто Сам принял страданий куда больше, нежели попустил Своим созданиям. Опять обращаясь к скептику в лице Ивана Карамазова, Евгений писал: «А Богочеловек? Уж кто, как не Он, страдал безвинно?! Неужто от Него требуется еще какое-то “объяснение”? Обратитесь к Его жизни – лучшего объяснения не сыскать... Мы заслужили все страдания и должны принимать их с благодарностью, ибо это возможность жить более глубоко, приближаясь ко Господу и к нашим ближним. Сам же Он не заслужил страданий, к тому не было ни повода, ни причин. Иисус Христос невинен, и Ему нечего было постигать, нечего приобретать из страданий. Это явилось делом чистого милосердия, которое мы не способны даже себе представить. И страдал Он так, как мы не можем вообразить кого-либо иного страждущим, ибо только Он не уклонялся от того, чтобы сострадать человеку и в Себе Самом вынести всю его боль. Он, в отличие от нас, не искал призрачных утешений или легких путей. Только Он до конца вынес боль и скорби человечества.

Ему ли не знать, каково нам? Мы знаем: жизнь – это страдание, мы знаем – Бог любит нас и, движимый любовью, претерпел больше, нежели величайшие из святых. Мы помним все это и тем не менее позволяем себе в чем-то усомниться, задаемся жалкими вопросами о “смысле”. О низость человеческая! Прими же это и страдай больше; молись Богу, не испрашивая чего-то, не ради какой-то цели, а просто обрати к Нему свое молитвенное сердце и слезы. Господу не нужно ничего объяснять. Он знает все».154

Однажды вечером, гуляя по Сан-Франциско, Евгений очутился в том самом месте, где некогда он ощутил инфернальную силу поэзии Ницше, глаголющей внутри него, и в то мгновение познал ужасы преисподней. Как и в тот раз, на горизонте садилось солнце. Евгению подумалось: и жить ему выпало тоже на закате христианства. Припомнилось и то, как и он сам распял Христа своими грехами. Поразительна милость Господня! Он явил Себя такому страшному грешнику! И чем более умалял и уничижал себя Евгений, тем более окрыляло и вдохновляло его величие и красота Бога, Который, невзирая ни на что, любил его.

Раньше на этом же месте ему слышался голос сатанинского пророка Ницше, который, в ответ на страдания и одиночество в мире сем, поднял руку на Бога. Теперь же Евгений слышал иной голос – русского пророка Достоевского, учившего в ответ на страдания пасть ниц и покаяться с благодарностью и благоговением перед Создателем. Всеми силами стараясь отринуть сомнения Ивана Карамазова, Евгений последовал примеру его младшего брата Алеши. Повергшись ниц перед Господом Иисусом Христом на темной улице Сан-Франциско, Евгений зарыдал с покаянным сокрушенным сердцем.

* * *

2

Из «Электры» Еврипида.

3

The Portable Nietzsche. New York, 1954. P.30.

4

Объединение колледжей включало, помимо Помоны, Скрипе (женский колледж) и Клермонт (мужской). В Помоне обучались юноши и девушки.

5

Ved Mehta. The Stolen Light. New York, 1989. P. 157.

6

Eugene Rose. God and Man: Their Relationship. 1953. May 4. Term paper for Philosophy 55b course.

7

Из расшифровки серии лекций о.Серафима «Orthodox Survival Course», посвященных западной философии (1975г.).

8

Из расшифровки серии лекций о.Серафима «Orthodox Survival Course», посвященных западной философии (1975г.).

9

The Portable Nietzsche. New York, 1954. P.217, 219.

10

Ved Mehta. The Stolen Light P.141–142.

11

По Эдгар. Сновидение во сне. 1827.

12

Eugene Rose. Hume: Philosopher of Common Sense. 1954. Nov. 10. Term paper for Crane Britons History 117b course.

13

Eugene Rose. Schopenhauer: System; Comment. 1954. Dec. Term paper for W.T.Jones Philosophy 112 course.

14

Из расшифровки серии Лекций о.Серафима «Orthodox Survival Course», посвященных западной философии (1975г.).

15

Fr.Seraphim Rose. Gods Revelation to the Human Heart. St.Herman of Alaska Brotherhood, Platina (California), 1987. P.13. Русский пер. см.: Серафим (Роуз), иером. Божие откровение человеческому сердцу. М., 1994. С.9.

16

Alan Watts. Behold the Spirit: A Study in the Necessity of Mystical Religion. New York, 1947. P.29, 15.

17

F.S.C.NorthroP. Church Times. 1947. Nov.2.

18

Cм.: Monica Furlong. Zen Effects: The Life of Alan Watts. Boston, 1986.

19

Satori, Less Thinking, Keys to Zen Buddhism, Watts Says // Pomona College Student Life. 1953. Nov. 20. P.2.

20

Из расшифровки серии лекций о. Серафима (Роуза) «Orthodox Survival Course», посвященных западной философии (1975г.).

21

Eugene Rose. A Preliminary Essay on Zen Buddhism. 1954. May 11. Term paper for English 63 course.

22

Eugene Rose. Buddhist Art, Myth, and Doctrine: Preliminary Notes on the Nature of the Buddhist Tradition. 1956. May 26. Term paper for Chen Shou-yis Oriental Affairs 140 course.

23

Poems of Gerard Manley Hopkins. New York; London, 1948. P.107.

24

Жизнеописание Фрэнка Капра // The Orthodox Word. Platina (California), 1987. №137. P.371–394.

25

Ved Mehta. The Stolen Light. P.125.

26

Ved Mehta. The Stolen Light. P.383.

27

Ved Mehta. The Stolen Light. P.383.

28

Ved Mehta. The Stolen Light. P.395.

29

Эта и последующие цитаты их творений блж. Августина были подчеркнуты самим Евгением в более позние годы в его собственном экземпляре «Исповеди».

30

St.Augustine. The Confessions of St.Augustine. New York, 1961. P.79. Эта и последующие цитаты из творений блж.Августина были подчеркнуты самим Евгением в более поздние годы в его собственном экземпляре «Исповеди».

31

Clyde S.Kilby. The Christian World of C.S.Lewis. Grand Rapids, Michigan, 1964. P.19.

32

Ницше употреблял эту фразу, но первоначально ее использовал антиреволюционный католический писатель Жозеф де Местр как отклик на Французскую революцию.

33

Ответ на вопрос студента во время лекции об Апокалипсисе в Калифорнийском университете Санта-Круз (14 мая 1981г.).

34

См.: Достоевский Ф.М. Бесы. Ч.2, гл.1, абзац 5, парафраза.

35

Из философского дневника Евгения Роуза. 30 янв. 1961г.

36

St. Augustine. The Confessions. P.56.

37

Этим описанием мы обязаны неопубликованной работе игумена Германа «The Dulcimer Is the Heart».

38

Достоевский Ф.М. Бесы. Ч.3, гл.6, абзац 2.

39

St. Augustine. The Confessions. P.25, 35.

40

Все цитаты из Псалтири пронумерованы согласно Септуагинте.

41

Alan Watts. In My Own Way: An Autobiography, 1915–1965. New York, 1972. P.286, 315, 318.

42

David Stuart. Alan Watts. Radnor, (Pennsylvania), 1976. P.148.

43

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 29 янв. 1957г.

44

Alan Watts. In Му Own Way. P.284.

45

Alan Watts. In Му Own Way. P.326.

46

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 26 июля 1955г.

47

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 8 авг. 1955г.

48

Дорогой ресторан с видом на море в бухте Сан-Франциско.

49

Из писем Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 30 июля 1958г. и 4 авг. 1956г.

50

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 4 июля 1956г.

51

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 17 июня 1956г.

52

Муирский лес и гора Тамалпаис (высотой около 800 м) расположены в 12 милях к северу от Сан-Франциско. В этом лесу растут в основном гигантские тысячелетние деревья с красной древесиной.

53

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 8 авг. 1955г.

54

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 15 авг. 1955г.

55

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 10 нояб. 1956г.

56

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери, от 8 декабря 1956г.

57

Friedrich Nietzsche. Thus Spake Zarathustra. New York, 1917. P.18.

58

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 26 июля 1955г.

59

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 26 июля 1955г.

60

См. учение св. Василия Великого и св. Марка Эфесского в работе о. Серафима (Роуза) «The Soul after Death» (St.Herman Brotherhood, 1980. Revised edition: 1993). P.207–208. Книга издана и на русском языке.

61

St.Augustine. The Confessions. P.36.

62

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word. 1996. №№187–188. P.112.

63

Eugene Rose. Schopenhauer: System; Comment. Dec. 21, 1954. Term paper for Dr.W.T.Jones, Philosophy 112.

64

Из письма о.Серафима (Роуза) Кену, без даты. Полностью опубликовано в книге иеромонаха Дамаскина «Christ the Eternal Тао» (St.Herman Brotherhood, 1999). P.448–451.

65

Из письма о.Серафима (Роуза) Кену, без даты. Полностью опубликовано в книге иеромонаха Дамаскина «Christ the Eternal Тао» (St. Herman Brotherhood, 1999). P.448–451.

66

St. Augustine. The Confessions. P.39.

67

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 3 июля 1955г.

68

Eugene Rose. Christian Realism and Worldly Idealism // The Orthodox Word. 1986. №128. P.133.

69

Reni Guinon. Crisis of the Modem World. London, 1975. P.11.

70

Reni Guinon. The Reign of Quantity and the Signs of the Times. London, 1953. P.8.

71

Reni Guinon. The Reign of Quantity and the Signs of the Times. London, 1953. P.331.

72

Reni Guinon. Crisis of the Modern World. P.58–59.

73

См.: Рене Генон. Введение в изучение доктрин индуизма. Человек и его становление (изд. на французском языке в 1921 и 1925гг., на английском – в 1945г.). Генон лишь затронул одно направление китайской философии в своей последней работе «Великая триада» (изд. на французском в 1946г., на английском – в 1991г.). Из письма о.Серафима (Роуза) Кену, без даты.

74

Из письма о. Серафима (Роуза) Кену, без даты.

75

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word. 1996. №№187–188. P.104.

76

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word. 1996. №№187–188. P.109.

77

Лао Цзы приводит пример: «Мудрый, дабы стать над людьми, должен говорить так, будто он ниже их. Чтобы руководить людьми, он должен поставить себя на последнее место». Это приводит на память слова Христа: А кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою; и кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом (Мф.20:26–27).

78

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word. 1996. №№187–188. P.110.

79

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 29 янв. 1957г.

80

Философский дневник Евгения Роуза. 24 авг. 1960г.

81

David Stuart. Alan Watts. P.VII-VIII.

82

David Stuart. Alan Watts. Р.236.

83

Из расшифровки серии лекций о.Серафима (Роуза) «Orthodox Survival Course», посвященных западной философии (1975г.).

84

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word. 1996. №№187–188. P.111.

85

Из письма о.Серафима (Роуза) Кену, без даты.

86

Из записей в учебных тетрадях Евгения Роуза.

87

Gi-ming Shien. Being and Nothingness in Greek and Ancient Chinese Philosophy // Philosophy East and West 1951. July. Vol.1. №2. P.17, 19.

88

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word, 1996. №№ 187–188. P.103, 116.

89

Gi-ming Shien. Being and Nothingness. P.16–17.

90

Eugene Rose. Some Observations on Jung and Eastern Thought. 1957. June 3. Essay for Alan Watts’ Psychology Seminar.

91

Alan Watts. In My Own Wаy. P.391–392.

92

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word. 1996. №№187–188. P.105.

93

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери, май 1957г.

94

Fr.Seraphim Rose. The Chinese Mind // The Orthodox Word. 1996 №№187–188. P.104.

95

Gi-ming Shien. The I Chingand Chinese Culture: the four stages of development of the I Ching in Ancient China and the relationship of each with the Chinese culture of its age (unpublished manuscript).

96

Gi-ming Shien. The I Chingand Chinese Culture: the four stages of development of the I Ching in Ancient China and the relationship of each with the Chinese culture of its age (unpublished manuscript).

97

Gi-ming Shien. Traditional Wisdom and Revolutionary Philosophy in Contemporary China; Notas у Estudios de Filosofia. 1951. July–Dec. Vol.2. №№7–8. P.327, in Spanish. Trans. Daniel Berry.

98

Букв.: ...нежели опасные глубины Христовы.

99

Bishop Nikolai Velimirovich. The Prologue from Ochrid Part 1. Birmingham (England). P.251.

100

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 29 янв. 1957г.

101

Eldridge Cleaver. Soul On Ice. New York, 1968. P.31–39. О Ловджиеве упоминает и Алан Уоттс в автобиографической книге

102

Из письма о.Серафима (Роуза) Кену, без даты.

103

В 1961г. епископ Иоанн стал архиепископом. До 1979г. он был правящим иерархом Сан-Франциско и Западной Америки. Скончался в 1989г.

104

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 25 апр. 1957г

105

Eugene Rose. Pseudo-Religion and the Modern Age. Jan. 31. 1957, essay for Alan Watts’ Comparative Mentality course.

106

9 октября 1950г. Генон из Каира писал о суфийском ордене, который Шуон сформировал вокруг себя: «Теперь я вижу, что был всего-навсего слишком прав, заметив, что вскоре это вообще станет не орденом, а смутно очерчиваемой “универсалистской” организацией, более или менее похожей на ту, что образовали ученики Вивекананды». 18 сентября того же года Генон отмечал: «Я не удивлен, так как в специальном аспекте невежество всех этих людей, начиная с самого Ф.Ш. [Фритьофа Шуона], и впрямь пугает».

107

Frithjof Schuon. The Transcendent Unity of Religions. 1953. P.25.

108

Frithjof Schuon. The Transcendent Unity of Religions. 1953. P.29.

109

Frithjof Schuon. The Transcendent Unity of Religions. 1953. P.25, 31.

110

Eugene Rose. Pseudo-Religion and the Modern Age.

111

Слова, сказанные Евгением Роузом Глебу Подмошенскому.

112

Max Picard. The Flight from God. Chicago (Illinois), 1951. P.170.

113

St.Augustine. The Confessions. P.94.

114

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 8 апр. 1957г.

115

Из писем Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 25 апр. и 14 мая 1957г.

116

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 25 апр. 1957г.

117

Alan Watts. In Му Own Way. P.320.

118

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 8 дек. 1956г.

119

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 14 апр. 1958г.

120

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 14 апр. 1958г.

121

Из записей Евгения Роуза. 28 февр. 1959г.

122

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 29 июня 1958г

123

Из определения, данного «поколению битников» в «Random House Dictionary». Автор определения – Джек Керуак.

124

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 29 июня 1958г.

125

Ann Charters, ed. The Portable Beat Reader. New York, 1992. P.XIX.

126

Ann Charters, ed. The Portable Beat Reader. New York, 1992. P.XХIX.

127

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 29 июня 1958г.

128

Ann Charters, ed. The Portable Beat Reader. P.XXI.

129

Alan Watts. In My Own Way. P.399.

130

Alan Watts. In My Own Way. P.407.

131

Заметки Евгения Роуза о работе Олдоса Хаксли «Doors of Perception». 1960.

132

Fr.Seraphim Rose. Gods Revelation to the Human Heart. P.13–14.

133

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 11 марта 1957г.

134

Философский дневник Евгения Роуза. 3 февр. 1961г.

135

Eugene Rose. Nihilism: The Root of the Revolution of the Modern Age. Forestville, 1994; revised edition: St.Herman Brotherhood, 2001. P.31.

136

Письмо Ф.М.Достоевского Н.Д.Фонвизиной. март 1854г.

137

Ответ о.Серафима (Роуза) на вопрос студента во время лекции об Апокалипсисе в Калифорнийском университете Санта-Круз (14 мая 1981г.).

138

Из письма Евгения Роуза Лоренсу Макгилвери от 25 апр. 1957г

139

Fr.Seraphim Rose. Gods Revelation to the Human Heart P.37–38. Русский пер. см.: Божие откровение человеческому сердцу. С.33–34.

140

Заметки Евгения Роуза. 28 февр. 1959г.

141

Eugene Rose. An Answer to Ivan Karamazov // The Orthodox Word. 1985. №120. P.31–33.

142

Из письма о.Серафима (Роуза) Кену, без даты.

143

Исх.3:14. Archimandrite Sophrony. His Life Is Mine. Crestwood (New York), 1977. P.116.

144

St.Augustine. The Confessions. P.107.

145

Cм.: Archimandrite Kallistos Ware. The Orthodox Way. Crestwood (New York), 1979. P.19–20.

146

Дневник Евгения Роуза. 25 мая 1961г.

147

Заметки Евгения Роуза. Апр. 1960г.

148

Fr.Seraphim Rose. Gods Revelation to the Human Heart. P.25, 22. Русский пер. см.: Божие откровение человеческому сердцу. С.17, 19–20.

149

Из письма о.Серафима (Роуза) Кену, без даты.

150

Robin Witerfield. Renе́ Guе́non and the Future of the West. Britain, 1987. P.48–49.

151

Robin Witerfield. Renе́ Guе́non and the Future of the West. Britain, 1987. P.57.

152

Eugene Rose. An Answer to Ivan Karamazov. P.33.

153

Сет.Феофан Затворник. Путь ко спасению. М., 1908. С.72; St.Theophan the Recluse. The Path to Salvation. St.Herman Brotherhood, 1996. P.92.

154

Eugene Rose. An Answer to Ivan Karamazov. P.33.


Источник: Отец Серафим (Роуз). Жизнь и труды / Иеромонах Дамаскин (Христенсен) ; пер. с англ. под ред. С. Фонова. - Москва : Изд-во Сретенского монастыря, 2009. - 1055 с. : ил., портр.

Комментарии для сайта Cackle