Отдел II
Глава пятая: Церковь
1. Существо Церкви (Экклезиология и софиология)
Самое обобщенное и углубленное понятие синергизма связано с идеей Церкви во всех ее многоразличных смыслах. Начнем с самого общего. Церковь есть исполнение предвечного плана Божия165 в отношении к творению, его «спасения» (см. экскурс ниже) освящения, прославления, обожения, ософиения. Церковь в этом смысле есть самая основа творения, внутренняя его целепричина. Она есть София в обоих аспектах, Божественная и тварная в их взаимоотношении, которое и выражается в их единении, причем это единение есть и синергизм, богочеловечество in actu, в предвечном бытии и тварном становлении Церковь, с одной стороны, не «основана» и не возникла во времени, она вечна вечностью Божией, ибо есть сама Божественная София. Но вместе с тем в творении она разделяет с ним судьбы становления и в этом смысле возникает, вернее, становится явной во времени или в истории. Она проявляется в разных образах: райской, В. З., Н. З. церкви, и, наконец, в жизни будущего века, вернее, веков. О ней, как основе творения, говорится в экклезиологическом послании к Ефесянам (церковный авторитет которого не зависит от того или иного решения критического вопроса об его авторе), что Бог и Отец Г. И. Христа «избрал нас в Нем прежде создания мира... предопределив усыновить нас Себе чрез Иисуса Христа, по благоволению воли Своей, в похвалу славы благодати Своей, которою Он облагодатствовал нас в Возлюбленном, в котором мы имеем искупление кровью Его, прощение грехов, по Богатству благодати Его, каковую Он в преизбытке даровал нам во всякой премудрости и разумении, открыв нам тайну Своей воли, по Своему благоволению, которое Он прежде положил в Нем, в устроение полноты времен, дабы все небесное и земное соединить под главою Христом; в Нем мы и соделались наследниками, бывши предназначены (к тому) по определению Совершающего все по изволению воли Своей» (Еф. 1, 4–11). Здесь выражается общий план творения в соотношении к божественной его основе, – во Христе, в нераздельности Его с Духом Св. Христос в прославлении Своем и поставляется «выше всего, главою Церкви, которая есть тело Его, полнота Наполняющего все во всем» (1, 23). Последние слова, о полноте – πλήρωμα – всего во всем, относятся, конечно, к Божественной Софии, как основе творения в ее исполнении. Синергизм есть характер этого взаимоотношения: «благодатью вы спасены чрез веру, и сие не от вас, – Божий дар, не от дел.... ибо мы Его творение, созданы во Христе Иисусе на добрые дела, которые Бог предназначил нам исполнять» (2, 10) Это и есть «домостроительство тайны сокрывающейся от вечности в Боге, создавшем все Иисусом Христом, дабы ныне соделалась известною чрез Церковь начальствам и властям многоразличная Премудрость Божия ἡ πολυποίκιλος Σοφια Θεοῦ по предвечному определению, которое Он исполнил во Христе Иисусе Господе нашем» (3, 9–11). Нельзя яснее выразить софийную основу мира, которая есть Церковь, причем ософиение его совершается чрез искупление, данное Господом И. Христом в Его воплощении Духом Святым.
Это общее соотношение между началом божественным и тварным, ософиение in actu, определяется как благодать во всех многоразличных значениях этого понятия.166 поставил в Церкви»... (далее идет снова перечень даров и служений в Церкви: 28–30).
Это сопоставление Христа и Духа Св. как бы в безразличном рядоположении имеет первостепенное экклезиологическое значение. К этому присоединяется еще учение о различии членов тела и соответствующих даров. Эта общая мысль об единстве тела Христова при множественности членов находит для себя выражение еще в Р. 12, 4–5; «мы многие составляем одно тело во Христе, а порознь один для другого члены». И далее (6–8) дается то же перечисление разных даров и служений в церкви, соответственно различию членов, «по данной нам благодати» (6). Только здесь эти дары не возводятся к одному источнику – Духу Св., как в 1 Кор., но, конечно, здесь руководственное значение должно иметь учение именно этого послания.
Аналогичное значение в применении к единству Церкви во Христе имеет и евхаристическое учение 1Кор. 10, 16–17: «один хлеб, и мы многие одно тело, ибо все причащаемся от одного тела». Наконец, согласно учению послания к Ефесянам, это многоединство церковное в своем многоразличии и связанности раскрывается, как полнота Христова: «поставил Его выше всего, главою Церкви, которая есть тело Его (τὸ σῶμα αὐτοῦ), полнота (τὸ πλήρωμα) наполняющего все (τὰ πάντα) во всем» (1, 23). (Употребление члена подчеркивает онтологическое значение всех этих понятий). Здесь аспект христологический соединяется так же, как и в 1 Kop., с пневматологическим: о Христе говорится, что Он примирил нас с Богом, «ибо – мы Его творение, созданы во Христе Иисусе на добрые дела, которые Бог предназначил нам исполнить» (Еф. 2, 10), «дабы из двух создать в Себе Самом одного нового человека, устрояя мир, и в одном теле примирить обоих с Богом посредством Христа» (15–16). И далее продолжает апостол: потому что чрез Него и те и другие имеют доступ к Отцу, в одном Духе … имея самого Христа краеугольным (камнем),.. на котором и вы устроятесь в жилище Божие в Духе» (18–22).167 Наконец, в посл. к Кол. 2, 19, говорится о «главе, от которого все тело составами и связями соединяемо и скрепляемо, растет возрастом Божиим».
Во всей этой группе экклезиологических текстов, прежде всего, нужно выделить идею собранности или соборности, согласно которой Церковь есть организм или тело, вообще живое многоединство. В нем соединяются многие члены и распределяются многоразличные дары, при наличии живого многоединства, причем это многоединство возглавляется Христом и оживляется Духом Св.
В силу этого диадического характера Церкви, о ней одинаково говорится верующим: вы тело Христово, вы храм Духа Св., ибо одно без другого невозможно, и всякая экклезиология, ориентирующаяся монистически, а не диадически, дефективна. Ср. еще раз Еф. 2, 18–22. Как предвечное Богочеловечество, небесная Церковь есть жизнь Божия, самооткровение Божие, Божественная София. И именно к этому определению относится мысль о том, что Церковь, как Тело Христово, есть «полнота наполняющего все во всем» (Еф. 1, 23). Что означает этаплерома как не предвечную жизнь Божию, Божественную Софию, которой единственно приличествует название всего во всем? Разумеется, это не может быть отнесено к тварному бытию, которое находится в состоянии становления. Однако, в этом становлении мы «предназначены» по воле Божией к тому, чтобы «в устроение полноты времен все небесное и земное соединить под главою Христом» (Еф. 1, 4–11). В боговоплощении Христа совершается соединение божественной и тварной жизни, обожение человека, которое и есть сила Церкви небесной, явленная в Церкви земной. В софиологическом истолковании преодолеваются иначе непреодолимые трудности в применении к определению Церкви, с одной стороны, понятия полноты наполняющего все во всем, а с другой, – Церкви странствующей в мире ἐκκλησια παροικοῦσα. Церковь есть София Божественная, предвечная, и София тварная, становящаяся, в их единстве. Только это предвечное единство жизни Божией, как ens realissimum Церкви, способно объяснить всю силу и правду настойчивых утверждений апостола, составляющих самую основу церковной онтологии:
1Кор. 10, 17: «мы многие одно тело».
Рим. 12, 5: «мы многие составляем одно тело во Христе».
Кол. 3, 15: «вы призваны в одном теле».
Еф. 2, 16: «в одном теле примирить обоих с Богом».
Еф. 3, 6: «язычникам быть сонаследниками, составляющими одно тело».
Еф. 4, 4: «одно тело и один дух».
Нельзя умалить все онтологическое значение этого единства, превращая его лишь в образ, в сравнение: как тело, или подобно телу. Напротив, говорится прямо про одно тело, как это и раскрывается в Еф. 4, 4–6, в прямой связи с единством Божиим. Церковь не конгломерат, но тело, и как таковое, оно не quasi-едино, но подлинно едино, хотя это единство не эмпирическое, но субстанциальное, онтологическое. Эмпирически же оно пока еще лишь «растет возрастом Божиим» (Кол. 2, 19).
Какова же природа этого единства? Оно соответствует единству жизни Божественной, которая едина, – единством не пустоты, но полноты, целости всего во всем» Эта полнота есть единое откровение триипостасной жизни Божией, в которой единство существует, как триединство. При этом говорится не просто об единстве жизни Божией, но именно о единстве тела, тела Христова, воодушевляемого Духом Св. Тело же в отношении к Духу не есть его отрицание, но самооткровение. Церковь же, как тело Христово, есть причастность к Божественной жизни, ее самооткровение в совершающемся обожании твари. Потому все едино во Христе, ибо един Христос и един Дух Св., и едина Церковь, как эта божественная жизнь, подаваемая твари.
Положение, что Церковь есть тело Христа, Богочеловека, истинного Бога и истинного человека, содержит двойную мысль: первую, что Богу, как и человеку, а следов., и Богочеловеку свойственно иметь тело; вторую же, что тело Богочеловека, тело Христово, есть Церковь, как обожаемое человечество, богочеловеческая жизнь. В первом отношении недопустимо общую мысль о теле Христовом суживать и тем искажать в том смысле, что Христу тело свойственно лишь по человечеству, как одежда плоти, в которую Он, сам, будучи бестелесен, облачается нас и нашего ради спасения. Такое допущение является онтологически противоречивыми, ибо бестелесное по существу не может облачиться в телесность. Церковная традиция именно отвергла такое понимание вочеловечения, которое ограничивалось бы лишь видимостью облачения в чуждую одежду, но не явилось бы подлинным приятием истинной человечности. Это же последнее только и возможно при наличии положительной соотносительности обеих природ, божеской и человеческой. Эта же соотносительность предполагает наличие двух телесностей: духовной, – Божией, каковая есть Божественная София или Слава Божия, и человеческой. Посему существование тела Христова есть факт Богочеловеческий. Бояться же мысли о том, что телесность, как принцип самооткровения Божественного Духа, противоречит его духовности, является недоразумением и ведет к отрицанию или умалению силы боговоплощения.
Однако, главная трудность экклезиологии относится не к единству, но к многоединству, к многоразличию этой единой жизни при том выявлении ее в полноту, которому соответствует как множественность членов единого тела, так и различие и множественность даров единого Духа. Надо соединить в экклезилогической мысли всю реальность единства, или целомудрия, и множественности или многоразличия. Каждый из многих, оставаясь самим собой в своей особности, является членом единого Христа, будучи движим и единым Духом. Но если каждый есть Христос, становясь причастен Его жизни, то в чем же состоит его собственная жизнь? В идее церковного единства, как тела Христова, – и одинаково как храма Духа Св., – лежит явная антиномия единого и многого, тожественного и различного, Христова и не-Христова, в которой одинаковую силу должны иметь тезис и антитезис. Между ними нет логического или статического синтеза, антиномии преодолеваются только динамически, круговращением жизни. Парадокс тела и членов («и вы – тело Христово, а порознь – члены» 1Кор. 12, 27), состоит в том, что каждый член тела тем самым есть тело, принадлежа к целому, и постольку есть это целое, образ которого в нем имеет силу, но в то же время от него и отличается: «ибо, как тело одно, но имеет многие члены, а все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, там и Христос» (12, 12). Быть членом тела и значит уже быть телом, ибо члены существуют лишь в теле, а быть телом значит иметь члены, тело только и существует в членах, притом различных: «тело же не из одного члена, но многих» (1-й) (далее следует примерное пояснение этой мысли на примере ноги, руки, уха, глаза, слуха). И относительно всех членов тела, при всем их различии, утверждается их равнотелесность, эквивалентность, которая, однако, не есть равенство, но именно равнозначимость: «Бог, расположил члены, каждый в (составе) тела, как Ему было угодно. А если бы все были один член, то где бы было тело? Но теперь членов много, а тело одно» (18–20). Мысль об эквивалентности членов тела особо развивается в ст. 21–26.
Если принять во внимание, что эта характеристика Церкви, как одного тела, состоящего из разных членов, относится ко всему множественному человечеству, как многоединству, то, очевидно, начало множественности относится к человеческим ипостасям, а единства тела к единству человечества, сначала в ветхом, a затем в Новом Адаме. В начале Бог сотворил человека «по образу Нашему», мужа и жену сотворил Он, и дал им заповедь: плодитесь и множитесь, причем это относилось не к новым видам человека, или новым образам творения, но к единому человеку, тожественному в своей человечности, в своей природе, и в то же время множественному в ипостасях. Каждая ипостась есть личное как всеобщего что и, как таковая, принадлежит к полноте, плероме. Она есть луч того Божьего света, о котором сказано, что он «был Свет истинный, который просвещает всякого человека, приходящего в мир» (Ин. 1, 9). Она принадлежит Христу, который потому и есть глава Церкви. Однако, глава Церкви не есть лишь один из членов тела, хотя бы и самый важный. Она пребывает над всеми членами, как их основание, в котором все отдельные члены себя находят в качестве множественности во единстве Христос, как глава, есть не только человек, но Всечеловек. Язык сравнения Церкви с телом здесь изнемогает в неточности, которую нужно учесть при реализации самой мысли.
Но как Церковь есть диадическое откровение Логоса и Духа Св., то для характеристики его одинаково существенно, параллельно с многоединством ипостасных членов тела, и многоединство даров Духа, которыми в их целокупности Он напояет все человечество, согласно той же 12 главе; «дары различны, но Дух один и тот же» (1Кор. 12, 4), и все это различие «производит тот же Дух, разделяя каждому особо, как Ему угодно» (11).168 Личное начало, принцип индивидуализации человечества, таким образом, связывается с двуединым действием или самооткровением Второй и Третьей ипостасей.
Посему учение о Церкви, как теле Христовом, таит в себе учение о человеке, в его отношении к предвечному богочеловечеству, как своей основе. Здесь предполагается не только единство человечности, как таковой, но и многоединство человеческих образов или личностей во Христе, как воплотившемся Слове, помазанном почивающим на Нем Духом Св. Здесь мы снова становимся перед тайной о том, как Божественная ипостась Христова множится и отожествляется во множестве ипостасей человеческих, из которых каждая получает и сохраняет свою собственную личную яйность, а в то же время отожествляет себя с Христом, индивидуально погружаясь в его личность: «живу не к тому аз, но живет во мне Христос» (Гал. 2, 20). Такова эта антиномия единого и многого, первообраза и образов, тожественных в различии и различных в тожестве, как многие члены единого тела. И эта антиномия, которая, будучи воспринята рассудочно, ведет лишь к противоречиям, динамически выражает тайну Богочеловечества, именно отношение Софии Божественной, принадлежащей Божественной триипостасности, к тварной, вверенной в удел множеству божественных образов, – ангелов и человеков, причем все эти образы онтологически прозрачны для Первообраза. Эта же мысль выражена и в речи Господа о Страшном Суде, где Господь свидетельствует, что Он присутствует во всяком человеке (и ни один не исключен, следов., от этого присутствия). Это не есть лишь сравнение или уподобление, но свидетельство подлинной, хотя и таинственной, действительности.169
Итак, учение о Церкви, как теле Христовом, о храме Духа Св., имеет, прежде всего, значение антропологическое, в нем утверждается некий панхристизм и пaн-пнeвматизм, для которых притом не поставлено каких-либо ограничений. В данном ракурсе оно просто содержит мысль, что после Боговоплощения и Пятидесятницьг Христос есть глава всего человечества и, следов., живет в нем. А то же самое утверждается и в отношении к Духу Св., и в этом смысле учение ап. Павла о Св. Духе в Его дарах совершенно параллельно речи Христовой о Страшном Суде.
Но, по обычаю своему, утвердив эту истину, как онтологическую, св. апостол делает из нее применение и практическое, в отношении к духовной и нравственной жизни; так учение 1Кор. 6, о телах наших, как «членах Христовых» и храмах Св. Духа, применяется, как основание для проповеди целомудрия, а далее в возвышеннейшей главе 12-ой для проповеди взаимной любви. В зависимости от того, на что делается ударение, экклезиология ап. Павла получает преобладание то догматического, то практического характера. Она свидетельствует о том таинственном единстве человечества, которое есть тайна Церкви, а вместе призывает принять эту тайну в руководство, чтобы всем быть в единении любви. На современном языке можно сказать, что эта экклезиология есть учение о соборности Церкви, понятой, как онтологически, так и прагматически, как принцип собирания и собранности в любви, соборования.
Итак, наиболее важным и существенным в рассмотренных главах апостольских посланий является то, что в них дана основа экклезиологии, именно в учении о Церкви как Теле Христовом и Храме Духа Св. И это учение не должно быть превращаемо в некий декоративный орнамент, который остается только на заднем плане, главное же внимание посвящается институционной природе Церкви, ее внешней организации.
Церковь, как Богочеловечество, как Тело Христово и Храм Духа Св., представляет собою соединение начал божеского и тварного, нераздельное и неслиянное их взаимопроникновение. В этом смысле она есть синергизм, причем божественное начало проникает и приникает к человечеству, человеческое же возводится к Божественному. Поэтому практически синергизм есть подаяние божественных даров и приятие их. В своей совокупности эти дары суть полнота, а в своей приуроченности к личному приятию, в раздельности их, они суть разные служения. Чрез это и совершается возрастание тела Церкви (Еф. 4, 16), в котором каждый член получает свое приращение. Поэтому и учение о Церкви, как Теле Христовом и Храме Св. Духа сопровождается у апостола указанием на эти различные дары и служения,170 с примерным, хотя и отнюдь не исчерпывающим,171 перечислением их.
В этом перечислении характерно, прежде всего, отсутствие упоминания об иерархии, которой в теперешнем ее виде как будто и вообще не существует в Н. З., как и других канонических церковных установлений. Все перечисленные служения имеют характер личных даров, служений, вдохновений, творчества, в то же время органически входящего в жизнь церковную. Церковь здесь раскрывается в аспекте не институционного иерархизма, но личного творчества и вдохновения, как содержание жизни церковной (причем, как уже выше отмечено, дважды указуется самим Богом установленный характер этой свободной церковности: «один и тот же Дух»... «Бог расположил члены ... как Ему угодно» (1Кор. 12, 11, 18). Эта органическая и творческая жизнь Церкви онтологически предшествует иерархическому началу, в организованной форме возникающему в Церкви позже. Она есть для последнего онтологический prius (а не наоборот), или, по меньшей мере, условие бытия, как необходимая для него среда. Этот духовно-органический характер Церкви в сравнительно позднейшее время в значительной мере забывается и даже затемняется институционно-иерархическими: иерархия выдвигается, как prius Церкви и в свете этого приоритета истолковывается и соответствующее учение откровения. В особенности выделяется Римское учение об Апостольском преемстве иерархии в лице ап. Петра, которое также утверждается и на Востоке в образе коллективного папизма, хотя и при отвержении единоличного примата ап. Петра.172 Между онтологической и институционной экклезиологией, разумеется, может и не быть и даже не должно быть противоречия, однако, лишь при различении обоих аспектов и соблюдении правильной меры в их взаимоотношениях, но во всяком случае второю не должно упраздняться первая, т. е. софиологическое учение о Церкви, содержащееся в разнообразных текстах слова Божия.
Но еще более софиологическим является учение о Церкви, как невесте Христовой и жене Агнца, Возлюбленной Возлюбленного Песни Песней. Сюда относится также и экклезиология посл. к Еф., где снова говорится о Церкви, как Теле Христовом, причем здесь имеется в виду преимущественно тварный аспект Церкви, за которую предал Себя Христос – Еф. 5, 25. И соединение жены с мужем в одну плоть, с оставлением отца и матери, истолковывается в отношении Христа и Церкви, как великая тайна (32). Этот таинственный и краткий, но тем более потрясающий в своей значительности текст, является в своем роде единственным в апостольских посланиях. Однако, он находит для себя прямую параллель в Откровении, в самых значительных, ибо заключительных, его словах, в последней книге Слова Божия. В гл. 21, 9, 10 ангел говорит тайнозрителю: «пойду, я покажу тебе жену, невесту Агнца», и то был «св. Иерусалим, который нисходил с неба от Бога, он имеет Славу Божию». В общем контексте это явление, завершающее собой историю мира, как ее зрелый плод, означает ософиение твари и в этом смысле Божественную Софию (= Слава Божия), сходящую с неба на землю, в мир тварный. И о ней говорится (22, 17): «И Дух, и Невеста говорят; прииди! и слышавший да скажет, прииди». Здесь мы имеем как бы преднамеренное двоение смысла: в 21 гл. говорится о невесте-жене, сходящей с неба на землю, здесь же о невесте с воодушевляющим ее, живущим в ней Духом, причем она пребывает в мире и чает пришествия Христа в полноте Божественного откровения в мире. Церковь, как София, пребывает в небесах, есть небесный Иерусалим (о котором сказано у ап. Павла, 2 Kop. 5, 1–2: «мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворный, вечный, оттого мы и воздыхаем, желая облечься в небесное наше жилище»), имеющий сойти на землю. И она же Духом призывает это схождение, как Невеста, ждущая своего Жениха, т. е. земная, тварная Церковь. Церковь, небесная и земная, едина в основании и пределе, энтелехийно, но она остается двойственна в мировом процессе, прежде скончания мира. Поэтому и отношение этого небесного жилища к земному, или Христа к Церкви, выражается в содействии, попечении, искуплении. В той же 5 гл. посл. к Ефес. говорится, что «Христос возлюбил Церковь и предал Себя за нее» (25), «ибо никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее, как и Господь Церковь», и это последнее соединение Христа с Церковью, как соединение брачное, и есть великая тайна о Церкви.
Однако, венец мистического учения о Церкви, как любви, мы имеем даже и не в новозаветном, но ветхозаветном Апокалипсисе, песни любви Невесты и Агнца, в этом смысле наиболее таинственной, a потому и самой новозаветной книге Библии, – Песни Песней. Эта книга еще меньше чем Апокалипсис, поддается раскрытию в отдельных своих частях и образах, и однако, вся она проникнута таким трепетом этой любви, звучит такою о ней дивною песнею, что сама является чудом словесным. Мы и не будем стремиться к раскрытию ее отдельных черт. Достаточно признать, в согласии со всей древней традицией Церкви, что в ней изображаются отношения Христа и Церкви во образе любви Жениха и Невесты, причем незримо присутствует сама Любовь или ипостась Любви, Св. Дух. Здесь мы имеем откровение о Второй и Третьей, двух, открывающих Отца ипостасях, как брачной сизигии, и это же переносится на союз Христа и Церкви. Слово и Дух свидетельствуют о пребывающем в небесах Отце. П. П. же есть песнь о любви между Богом и миром, Творцом и творением, Софией Божественной и тварной, о воплощенном через Духа Святого Сыне и о Невесте Неневестной, Матери Его. Это отношение есть любовь, соединяющая в себе все образы любви личной и безличной, и тайна этой любви сокрыта в небесах, чтобы открыться на земле. Эта дивная и таинственная любовь явно предполагает не психологизм, не аффект, или эмоцию, но онтологию ее, реальность соотношения духовных реальностей. Это откровение свидетельствует, что Церковь есть, ей присуще бытие, как ens realissimum, она есть предмет любви Божественной. Церковь в этом смысле изображается, как «тело» или жена: «мужья должны любить своих жен, как свои тела» (28). Церковь существует во множестве ипостасей, как единое тело и в многих членов. Первенствующая же ипостась Церкви, ее личное средоточие, есть Пречистая Матерь Христа, Духоносица.
Определения Софии, как Невесты, Жены и Тела, сыздавна подавали повод к недоразумениям, как в сторону чрезмерного спиритуализма, которым упразднялась самая сила этого образа, разрешаясь в аллегорию, так и чрезмерного романтизма, в котором получали преобладание поэзия, эмоции и даже страстность. Для выяснения вопроса надо, прежде всего, установить тот комплекс понятий, к которому относится здесь определение Церкви, как Жены или Невесты, именно в аспекте «Женственности» (и, очевидно, «Вечной Женственности»). Мы различаем Мужское и Женское начало в ипостасном Духе, поскольку тем или другим характеризуется и самая ипостась. Однако, образ Церкви не принадлежит этому противопоставлению или различению мужского от женского вообще в ипостасном смысле, в разных его аспектах. То, что разумеется и противопоставляется здесь, не относится к ипостасному, но неипостасному, хотя призванному к ипостасированию, бытию. Церковь небесная, или Божественная София, есть именно такое не-ипостасное начало, которое однако, сохраняя свою собственную субстанциальность, как природа или сущность Божия, предвечно ипостасируется в божественных ипостасях, причем нарочной ипостасью ее является Логос, в нераздельном и неслиянном соединении с Духом Св. являющий Отца. Не-ипостасное же бытие Божественной Софии определяется его причастностью к божественной любви, которая и соединяет ее с ипостасями, ее воипостасирует.
В отношении же к Церкви, как Софии тварной, таковая ипостасируется тварными ипостасями, причем эти ипостаси сполна объединяются в ипостаси Богочеловека, который связан с творением непосредственно через Богоматерь, осененную Третьей ипостасью, «Невесту Неневестную». Постольку земная Церковь ипостасирована, «то-ипостасируется» во Христа, как Жена и Невеста Агнца.
Учение Слова Божия о Церкви, как Теле Христовом, как Храме Духа Святого, как Жене и Невесте Агнца, вообще вся церковная онтология имеет дело с предвечным основанием ее в небесах, и с ее силой, раскрывающейся в творении, в человечестве. Церковь есть общее основание тварного бытия, его начало и цель. Проблема Церкви ставится здесь вне исторической конкретности, вне границ пространства и времени, вне определенных церковных организаций. (Если последние параллельно и упоминаются, как поместные общины, то при этом сама собой подразумевается их включенность в Церковь).
Вопрос о границах Церкви, как онтологической сущности, здесь еще не возникает. Однако, мы не можем избежать его постановки, насколько данные для ответа имеются в Откровении и выпекают из основных определений. Границы Церкви мистически или онтологически совпадают с границами силы Боговоплощения и Пятидесятницы, каковых вообще вовсе не существует. «И Слово плоть бысть», вочеловечение Господа в образе богочеловеческой личности Христа есть восприятие всего Адама, «совершенного» человечества. Для этого восприятия нет и не может быть указано никаких границ, ни извне, ни изнутри. Христово человечество есть внутренняя человечность всякого человека, о которой можно сказать, что nihil humanum est а Christo alienum, (разумеется, не в смысле эмпирически данного, греховного состояния человечества, но его природы). Все люди принадлежат к человечеству Христову, и если эта человечность есть Церковь, как Тело Христово, то в этом смысле и все человечество принадлежит Церкви. Эта таинственная истина не раз выражается в Слове Божием.
Ангел говорит пастухам в ночь Рождества Христова: «я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям, ибо ныне родился вам в городе Давидовом Христос Спаситель, который есть Христос Господь» (Лк. 2, 11–12). И праведный Симеон славит Бога за спасение, «которое Ты уготовал пред лицом всех народов, свет к просвещению язычников и славу народа Твоего Израиля» (2, 30–32). «Явилась благодать Божия, спасительная для всех человеков» (Тит. 2, 11). «Бог хощет всем человеком спастися и в разум истины приити» (2Тим. 2. 4). И если сторонники учения о предопределении, начиная с блаж. Августина и кончая Кальвином, приводятся его логикой к заключению, что Христос приходил в мир для спасения не всего человечества, а лишь ограниченного числа набранных, то это заключение прямо и определенно противоречит свидетельству апостола, устраняющего таковую границу.
Но самым решающим аргументом в пользу вселенской и всечеловеческой силы Боговоплощения Христова, а также и сошествия Св. Духа в Пятидесятницу, является свидетельство Самого Господа в речи о Страшном Суде (Мф. 25), где Он отождествляет Себя, Свое человечество, со всеми человеками. Нельзя умалять аллегорическим истолкованием этого свидетельства все человечество, предстающее пред судилищем Христовым, принадлежит Его человечеству, есть Христос (как это же заключение вытекает и из других текстов, напр., из притчи о Милосердном Самарянине). Отсюда напрашивается заключение, что для вочеловечения Логоса не существует никаких границ, как не существует их постольку же и для сошедшего в мир Духа Св. (о чем и говорит ап. Петр словами пророка Иоиля: «и будет в последние дни излию от Духа Моего на всякую плоть» (Деян. 2, 17).
Но эту универсальность необходимо распространить от человека и за человека. Человек не существует отдельно или оторвано от всего мироздания, напротив, он есть его средоточие и центр, «мир стяженный», и человеческая природа в себя включает и всю тварную природу. Человек был поставлен Богом ее главой, и своим падением он покорил ее суете, в которой она воздыхает, чая своего освобождения. Природный мир уже подчинен власти Христовой по воскресении: «дадеся Мне всякая власть из небеси и на земли». Земля проклятия становится новой землей под новым небом в воскресении, как и тела человеческие становятся телами славы. Область силы Богочеловечества совпадает с границей Церкви, вернее сказать, этой границы вовсе и не существует, потому что Церкви принадлежит все мироздание, которое есть ее периферия, космический лик.173
Но эта универсальность (или кафоличность) Церкви, имеющая для себя основание уже в самом сотворении мира (Еф. 3, 9–11), раскрывается и эсхатологически, в кончине века, в парусии, как и в том, что следует за парусией. Прежде всего, в преображение мира в «день Господень» (2Петр. 3, 7–13), как и в суде Господнем, на который явятся все народы, проявляется это снятие границ с ограниченного бытия, явление его кафоличности, а это именно и означает его онтологическую принадлежность Церкви. Но это же самое явится и в свершении, о котором говорится в 1 Kop. 15, 24–28. «Когда же все покорит Ему, тогда и Сам покорится Покорившему Ему все, ла будет Бок» всяческая во всех». «Ибо все из Него, Им и к Нему» (Pим. 11, 36).
Однако, в таком определении кафоличности Церкви все расплывается в безграничности. Оно дает слишком много, но поэтому и слишком мало. Оно нуждается в дополнении или дальнейшем уточнении. В раскрытии взаимодействия начал Божеского и человеческого, или синергизма, здесь надо провести различие Церкви (и церквей), как благодатного установления, в выделении ее из всего остального мира, лежащего вне ее, «во тьме и сени смертней». Здесь по новому встают вопросы о природе Церкви и ее границах.
2. Церковь, как сакраментально-иерархическая организация
В учении Слова Божия о Церкви мы не находим прямых указаний о ней, как организации. Правда, здесь говорится о поместных церквах, к которым обращены и апостольские послания, называются «все церкви Христовы» (Pим. 16, 16), и «церкви Асийские», и «домашняя церковь Акилы и Прискилы» (1 Kop. 16, 19), и «церкви Галатийские» (16, 1), но это, конечно, не суть канонические организации, «автономные» или «автокефальные» или под. Это суть просто местные общины, ощущающие себя принадлежащими к Церкви. С другой стороны, в Откровении (1–3) говорится об «ангелах» семи Церквей, которые суть или духовные их образы, или даже, если и иерархические их представители, то не как представители иерархических харизм и полномочий, но как носители духа.
В то же самое время и те зачатки иерархических степеней, которые имеются в Н. З., еще довольно неопределенны, а в то же время настолько отличны от церковной иерархии в развитом виде, что ей не могут быть прямо приравниваемы. Они, самое большее, являются только их зародышами. Нет также прямых указаний и на существование особых сакраментальных полномочий, которые были бы связаны с определенными иерархическими степенями (разумеется, лик апостольский занимает здесь свое особое место, но, вопреки Римскому и романизирующему богословию, он и не должен быть сюда включаем). Здесь наблюдается скорее известная иерархическая аморфность, и странно преодолевать этот исторический факт догматическим постулатом относительно изначального существования трехстепенной иерархии, как это обычно делается.174 Церковь апостольская не знает нашего иерархического строя, который приходит позже, начиная со II века. И заполнять эту пустоту на карте истории Церкви догматическими домыслами нет достаточного исторического основания. Фактически же это приводит и к прямому противлению Слову Божию, определенно не поведавшему нам того, что хотят во что бы то ни стало найти в нем в силу известных догматических постулатов. Исторические факты надо принять, как таковые, хотя, конечно, и уразумевая их в свете догматического учения и в связи с ним. Досадной помехой в истории догматики здесь является влияние реформации и контрреформации с их богословской полемикой, придавшей ложную постановку всему вопросу и оказавшей влияние не только на западное, но и на восточное богословие. Протестанты, ссылаясь на церковное устройство апостольского века и в ложном стремлении его восстановить целиком и теперь, упраздняя силу истории, хотят вернуть последнюю на два тысячелетия назад. Во имя этой реакционной утопии совершенно отвергается иерархия, а самое ее возникновение рассматривается иногда, как историческое грехопадение и оскудение духа (Зом). Напротив, католики, во имя позднейшей истории Церкви с ее иерархическим строем, фактически отвергают апостольский век в его своеобразии, отыскивая в нем несвойственные ему черты позднейшей эпохи. Они находят здесь развитой иерархический строй с Римским приматом включительно. Эта идея получила для себя обобщенное выражение в Тридентском догмате, согласно которому все таинства установлены непосредственно Христом, a в частности и иерархическое рукоположение ведется от апостолов, получивших епископскую харизму от Христа. В таком смысле истолковывается «апостольское преемство» (конечно, прежде всего, в применении к примату ап. Петра и его преемников на Римской кафедре); это учение недавно было закреплено на Ватиканском соборе. Тридентская же доктрина (за исключением лишь Римского примата) восторжествовала и в восточном богословии, быв включена и в «Православное исповедание». И здесь епископат начал осознавать себя в качестве преемников апостольских в Римском смысле, т. е. как неких носителей полноты апостольской харизмы, и не только уже в применении к одному Римскому первосвященнику, как личному продолжателю апостола Петра, но и ко всему вообще епископату. Т. о., «первохристианство» фактически умаляется в своей самобытности со стороны всей иерархической Церкви, последняя же отрицается протестантизмом во имя «первохристианства». Результатом является ложный антииерархизм в протестантизме и преувеличение исторической всеобщности христианства иерархического. Не лучше ли и тому и другому, вместо того, чтобы разрывать историю Церкви на две несовместимые части, смиренно подчиниться исторической действительности, как определению воли Божией, и принять тот факт, что Церковь первохристианская, как и позднейшая иерархическая, есть одна и та же, себе тожественная, единая апостольская церковь? И это-то тожество следует, прежде всего, догматически понять и осмыслить. Что же в таком случае может означать эго несомненное различие при столь же несомненном единстве и самотожестве Церкви?
Согласно новозаветному учению, Церковь, как мистическое Тело Христово, Храм Духа, Невеста Агнца, есть Богочеловечество, предвечное и историческое, небесное и земное, божественное и тварное, в Халкидонском соединении двух природ во Христе. На охране этой идеи Церкви стоит вся церковная христология и пневматология. Иначе сказать, Церковь есть София, Божественная и тварная в своем соединении (причем соединение не есть смешение, a лишь проницание лучами Божества жизни тварной, их «синергизм»). Божество, или София, является трансцендентно творению и в то же время ему имманентно. София есть ноумен, τὸ ὄντως ὄν, Ding an sich творения, которое, однако, сохраняет свой собственный, эмпирический или исторический лик, – мир феноменальный. И это соединение нетварности и тварности, ноуменальности и феноменальности, характерно и для Церкви, как Божественного в тварном, вечного и неизменного бытия Божия в мире временном, сотворенном из «ничего». Божественное неизменно и вечно, тварное – временно и исторично. В этом смысле Церковь, еще раз, есть синергизм, соединяющий небо и землю.
Отсюда следует, что Церковь, как Богочеловечество, существенно исторична, тварным своим ликом она принадлежит истории. В ней существует изначальная данность, которая есть вместе с тем и заданность. Все человеческое исторично, эмпирично, феноменально, но при этом и онтологически не пусто, не лишено онтологического содержания. И в свете этого радикального историзма, нераздельного в то же время с ноуменальным онтологизмом, должна быть понимаема жизнь Церкви, как церковная история.
Отсюда следует, что никакое событие церковной жизни и ни одна форма ее или установление не могут быть поняты вне истории, как лишенные плоти и крови, оторванные от места и времени. В Своем человеческом, следов., историческом бытии с нею связан был и Единородный Сын Божий. Историческая конкретность, принадлежащая феноменальному «бытию, не есть укор, но необходимый образ бытия, вне которого оно разрешалось бы в ничто. Но то же самое было бы, если бы оно опустошалось и от сущностного своего содержания («пошлешь дух Твой – созидаются... отнимешь дух Твой – умирают и в персть свою возвращаются» – Пс. 103, 29–30).
Божеское и человеческое нераздельно и неслиянно присутствуют в Богочеловечестве, но в то же время человеческое, во всех своих исторических ликах и феноменальных состояниях, никогда не адекватно своей божественной основе, ее целиком не выражает, относительно и ограниченно, хотя и никогда от него не отделимо и не пусто. Феномены суть явления ноуменального, его жизнь в нас. Эти общие понятия o соотношении ноуменального и феноменального,175 должны быть раскрыты в учении о Церкви, как Богочеловечестве в его истории. И отсюда, прежде всего, следует, что ведомая нам, явленная Церковь также принадлежит к истории, ибо лишь чрез эти двери можем мы из своего тварного, человеческого бытия изойти к миру духовному, благодатному, божественному. В эмпирическом бытии Церкви, в ее формах нет ничего, что не принадлежало бы истории, что было бы само по себе абсолютно и вечно. Оно необходимо является сращенным с божественною вечностью, но ее вполне в себя не вмешает, а потому в феноменальности своей ей не адекватна. Таков мистический реализм Церкви, ее символизм, со всею неразрывною сращенностью вечного и временного. Церковь имеет свой божественный «Urgrund», в отношении к которому применима вся отрицательность апофатической экклезиологии, соединяющаяся однако со всей ее катафатичностью в отношении церковной феноменологии. В последней изживается опыт жизни божественной, себя являет Святыня.
Поэтому Церковь, как общество, установление, организация, – «видимая» или эмпирическая Церковь, не вполне совпадает с Церковью, как Богочеловечеством, ее ноуменальной глубиной, хотя с нею и связана, ею обосновывается, ею проникается. Если можно спрашивать о том, существует ли eceliesia extra ecclesiam, церковность вне и помимо сушей церковной организации, то еще более можно и должно спрашивать, есть ли Eccliesia supra или intra ecclesias? Церкви суть феноменология Церкви, «видимая», т. е. вообще являемая в эмпирической действительности, а в этом смысле невидимое в видимом. Видимое имеет для себя внешние грани, принадлежит истории, но в этих гранях проявляется «невидимое», т. е. ноуменальное бытие. А в таком смысле Церкви суть нераздельное и неслиянное единство того, что принадлежит миру и истории, или «видимо», и того, что им запредельно, невидимо. Церковь постольку имеет символическое бытие в мире, как божественное в человеческом, невидимое в видимом, как Богочеловечество. Но в этом же смысле Церковь и церкви в их взаимоотношении представляют собой единое и общее таинство всех таинств, всетаинство, вмещающее Ее тайну. Обычно таинство определяется, как такое действие, в котором под видимой формой сообщается невидимый, благодатный дар, следов., так же, как невидимое в видимом, ноуменальное феноменальном, причем однако каждому таинству присуща его спецификация, нарочитый дар, подаваемый этим именно таинством и в этой именно форме. Однако, надо всегда при этом помнить, что точные границы этого дара, как и в особенности пределы его действия, не могут быть определены. Некоторые таинства подаются на всю жизнь, таково крещение и миропомазание, в известном смысле брак и священство. Да и вообще всякое таинство открывает путь в глубину, в ноуменальное бытие и тем самым является в своем действии неопределимым и неисчерпаемым. Есть некая несоизмеримость между внутренней силой таинства и его видимым знаком и спецификацией, так что даже и самое различение таинств условно и, так сказать, прагматично, поскольку «действия различны, а Бог один и тот же» (1Кор. 12, 6) и «все сие производит один и тот же Дух, раздавая каждому особо, как Ему угодно» (11). И хотя с Тридентского собора догматизировано, что таинств семь, не больше и не меньше, но эта прагматическая формула, конечно, не в состоянии устранить всего неисчерпаемого обилия даров духовных, и в частности, сакраментальных, которые подаются Церковью. Достаточно напомнить всю неустойчивость числа таинств в истории,176 как и наличие, наряду с таинствами (sacramenta), еще и тайнодействий, sacramentalia., или священнодействий, которые в богословии рассматриваются, как таинства как бы второго ранга, умаленные в действенности и значении в сравнении с таинствами в собственном смысле. Однако, уже самой своей наличностью они свидетельствуют о невозможности ограничить или исчерпать мерою семи таинств благодатные действия Церкви, которые остаются неизмеримы в своем существе, ибо «Дух дышит, где хочет», и «не мерою дает Бог Духа» (Ин. 3, 8, 34).
Все это приводит нас к тому общему заключению, что в основе всех различных таинств и тайнодействий лежит таинство всех таинств, всетаинство, которое и есть сама Церковь, как Богочеловечество, сущее Боговоплощение и Пятидесятница Духа в их пребывающей силе. И это всетаинство, как немеющее для себя границ, совершается в мире и человечестве над всем миром и над всем человечеством, и притом всегда, ныне и присно и во веки веков, ибо нерушима сила боговоплощения, и неотъемлемо сошествие в мир Духа Святого. Церковь есть тайна мира, которая раскрывается как таинства. Поэтому самое общее определение таинства есть явленное действие Церкви в человеке. Человек есть и храм, и алтарь, и жрец, и жертвоприносящий, и жертвоприемлющий. Сама Церковь, как Всетаинство, не есть особое установление, каковым являются все существующие частные таинства, но она есть, с одной стороны, священное сбытие, – сбытие изначального смотрения Божия, «домостроительства тайны, сокрывающейся от вечности в Боге» (Еф. 3, 9), а с другой, единая высшая действительность Богочеловечества. явленная Христом нарочито на Тайной Вечери. Она есть сакраментальное свидетельство Боговоплощения, установление таинства причащения есть его проявление или свидетельство. Тайна Церкви и ее Всетаинство предшествует таинствам и их в себе обосновывает, она есть ноумен таинств, которые суть в отношении к ней как бы его феномены. Таинства в отношении к всетаинству Церкви имеют производное значение, суть ее историческое установление, хотя и имеющее для себя божественное основание в Богочеловечестве.
Сказанным дается достаточное основание для уразумения того все-таки бесспорного исторического факта, что таинства возникают в жизни Церкви, в разные времена, как ее установления. Этим ни в какой мере не умаляется их сила и действенность, но устраняется догматическая фикция, установленная для католической Церкви Тридентским собором, но усвоенная позднее и восточным богословием, именно, что все таинства установлены лично и непосредственно Христом и от Него переданы через св. апостолов в апостольском преемстве. Эту мысль в отношении к большинству таинств нет никакой возможности подтвердить ни из Слова Божия, ни из церковной истории. Таинства устанавливаются Церковью в различные времена, одни ранее, другие позднее. На этом и основывается спор о различении «евангельских» и не-евангельских таинств; последние же на этом единственном основании не признаются таинствами в протестантизме.177 Можно даже сказать, что, несмотря на существование «преломления хлеба», крещения и апостольского возложения рук, первенствующая церковь не знает таинств в том каноническом смысле, какой придается им теперь, как это явствует, прежде всего, да факта отсутствия в ней трехстепенной иерархии, в качестве установленных совершителей таинства. Все это приходит позднее. Апостольская Церковь имеет и преподает дары Св. Духа, так сказать, непосредственно, без особливого посредства иерархии. Такое воззрение древней Церкви и доныне проявляется в том, что крещение может совершаться и мирянами, силою всеобщего царственного священства. Общий факт известного различия между первохристианством и позднейшей Церковью, который невозможно отрицать, имеет огромное принципиальное значение, п. ч. в нем как бы обнажается, выходит на поверхность природа Церкви, как всетаинства, которое имеет для себя лишь производное раскрытие в таинствах. Самая важная истина, из этого факта проистекающая, есть та, что иерархически-сакраментальная организация не есть адекватное, или абсолютное явление Церкви, чем и установляется известная ее относительность. Эта релятивизация отнюдь не умаляет всей силы и значимости Церкви, как иерархически-канонического установления, и не колеблет божественности этого установления в истории, но несомненно свидетельствует об известном несовпадении Церкви ноуменальной или мистической с институционным ее явлением. Α это вообще означает, что сила Церкви может простираться, лучше сказать, не может не простираться за пределы церкви институционной: ecclesia extra ecclesias. Это значит также, что даяние Духовных даров, Пятидесятница церковная, не ограничивается «семью» таинствами и ими не исчерпывается, но может иметь для себя и иные пути, не-сакраментальные, как это и никогда не отрицалось в Церкви со времен Апостольских.
Иерархия возникает изначально в связи с совершением таинств, прежде всего, евхаристии. Разумеется, не может быть допущено, чтобы это возникновение явилось делом лишь исторической случайности или практического удобства, а не божественного установления. Исторический характер иерархии не релятивирует ее в такой мере, чтобы лишить ее этой богоустановленности для истории. Правильнее сказать, что она соединяет в себе эти обе черты. Принадлежа истории в своем инструментальном возникновении, и в этом смысле происходяjure humano или historico, она имеет на себе печать божественной воли, существует и ex jure divino, причем одно другому не противоречит. Этот двойственный ее корень отражается и на отдельных чертах ее исторического бытия, притязаниях и прерогативах. Изначальное священническое или даже жреческое служение иерархии при совершении таинств сопровождается усвоением ею некоторых производных прерогатив, проистекающих из нужд практической жизни церковной общины и организации, причем они также получают своего рода сакраментальную значимость. Возникают новые черты иерархического служения, которые понимаются, как особые харизматические дары, связанные с основной функцией иерархии. Так возникает и учение оcharisma veritatis, из которого постепенно развивается учение об исключительной непогрешимости Римского папы на западе, или коллективной непогрешимости епископата на востоке, Параллельно с этим в истории возникают сложные канонические отношения между отдельными поместными церквами и их иерархическими возглавителями. На Западе это приводит к притязанию Римской кафедры напрямую и всеобщую юрисдикцию во всем христианском мире, на Востоке к развитию сложной системы канонических взаимоотношений в пределах единой соборности церковной. Здесь влияние jus humanum, сила истории, проявляется с большой силой, разумеется, если только не догматизировать данного канонического строя по Римскому образцу.
Характер Церкви, как соборного многоединства, Тела Христова, и иерархии, как всеобщего царственного священства, канонически организованного, догматически является непоколебимым. Однако, одновременно с развитием здравого иерархизма замечается и некоторая нездоровая клерикализации, как в догматическом учении о Церкви, так и в практике церковной. В определении места и значения иерархии утрачивается надлежащая мера. Епископы, как и другие степени священства, уподобляются Богу, Христу, апостолам (у св. Игнатия Богоносна), устанавливается догматическая фикция о непрерывности апостольского преемства иерархии во всей церкви, хотя примеры тому, тоже не бесспорные, приводятся лишь для отдельных случаев (Тертуллиан, св. Ириней, св. Поликарп). Появляются такие двусмысленные формулы, которые ведут либо к единоличному, либо к коллективному папизму, как Киприановское: ecclesia in episcopo, хотя, впрочем, и episcopus in ecclesia. Концентрация церквей около епископа для самообороны в борьбе с расколами и ересями, наряду с благими последствиями, ведет и к некоторой гипертрофии сакраментального иерархизма, с нарушением церковного равновесия, а в результате этого исторического развития укореняется общее убеждение, что Церковь именно и есть иерархическая организация, адекватная Телу Христову и его собой до конца осуществляющая. Иерархия же, как имеющая власть ключей, т. е. силу таинств, в свою очередь приравнивается Церкви (каковое отожествление укореняется и в обычном словоупотреблении: здесь безраздельно отожествляется Церковь с иерархией, как pars pro toto или, по меньшей мере, как головой, вместо всего живого тела). Отсюда проистекает и ряд дальнейших умозаключений в направлении клерикализации понятия Церкви. Появляется идея иерархического «викариатства» иерархии, согласно которой епископы являются «наместниками» Христа на земле. Иерархически-сакраментальные полномочия превращаются в мистически-органические, соответствующие центральному положению головы в организме, по аналогии с учением о Христе, как «главе Церкви». Однако, надо твердо помнить то различие, которое здесь имеется. Христос не есть глава в теле, которому она сама принадлежит, как часть, хотя и важнейшая, но именно глава Церкви: «Он есть глава Церкви» (Кол. 1, 23), «Христос есть глава Церкви, и Он есть спаситель тела (5, 23), т. е. Церкви же. Здесь говорится не о голове и даже не о главенстве, как бы иерархическом, ибо всего этого было бы недостаточно для определения места Христа в Церкви, Он есть само это тело в его единстве. Злоупотребление идеей «наместничества» Христа в епископате опирается еще и на то, что в учении о первосвященничестве Христа Он именуется иногда Первосвященником по чину Мелхиседекову или даже просто Архиереем.178 Но если первосвященническое «служение» Христа и дает действительно основание для новозаветного жречества или священства, то оно никоим образом не отожествляется с ним в таком смысле, будто бы Христос является первым первосвященником в ряду последующего священства. Он вовсе не является в таком смысле первым и не находится в ряду, как один из многих, хотя бы и начинающий этот ряд (аналогичным образом понимается иерархический ряд в римском богословии, от Христа через Петра, как vicarius Christi). Первосвященническое служение Христово является трансцендентно священству новозаветному, и в известном смысле не меньше, чем и ветхозаветному. Оно, действительно, есть основание для новозаветного священства, которое, однако, вовсе есть не викариатство Христово, но лишь церковное установление, конечно, силой Христовой. К сожалению, этому прямо противоречат определения Флорентийского и Ватиканского собора179 о том, что Римский первосвященник verum Christi vicarium esse. Но эта же иерархическая гипербола в применении ко всему епископату встречается уже y ранних писателей, начиная со св. Игнатия Богоносца, постановлений Апостольских, св. Амвросия Медиоланского и др., правда, еще не в качестве ответственной догматической формулы, но скорее в качестве риторического изъяснения всей важности епископского служения в Церкви. К сожалению, эта же формула, может быть, не без латинских влияний, включена была и в Православное Исповедание (1, в. 58) и в догматические руководства (М. Макарий, II, § 174).
Если придать полное догматическое значение мысли о том, что Христос имеет викариев, единоличного ли, в лице папы Римского, или в неопределенном количестве в лице архиереев Восточной церкви, то получается небесно-земная иерархия, своеобразная лествица между небом и землей. Эта идея имеет целью возвеличить земную иерархию, соединив ее с небесной, но через это умаляется истинное значение Главы Тела, Христа, который, еще раз повторяем, не голова в теле (с какой в наибольшей мере можно сопоставить иерархию), но Глава, от которого, которым, в котором существует тело, – Тело Христово. «Разве вы не знаете, что тела ваши члены Христовы»? (1 Kop. 6, 15), «вы – тело Христово» (12, 27), и от главы «все тело... растет возрастом Божиим» Кол. 2, 19), ибо «тело во Христе» (17), «из которого все Тело» (Еф. 4, 16).180 Очевидно, в отношении к главенству Христа в Теле Церкви не может быть речи ни о преемстве, ни о каком-либо заместительстве-викариатстве. Можно сказать, что это есть одно из риторических преувеличений, которое, будучи принято буквально, ведет к недоразумениям, чтобы не сказать прямо – к заблуждениям, к иерархическому человекобожию, даже хлыстовству, что и составляет бессознательную мистику папизма: vicarius Christi – Христос на земле. А именно против такого включения Богочеловека в историю, при смешении разных планов бытия, ноуменального и эмпирического, сказано Господом: «тогда, если кто скажет вам; «вот здесь Христос или там» – не верьте (Мф. 24, 23, Мк. 12, 21, Лк. 17, 23).
Однако, идея vicarius Christi является настолько неудобоприемлемой, что и сами ее творцы в сущности ее последовательно не применяют, оставляя ее в качестве риторического украшения или гиперболы. Но рядом с нею, точнее взамен ее, ставится другая, более правдоподобно звучащая формула: епископы суть преемники апостолов. В Римской церкви эта формула сужена, но зато и конкретизирована в том смысле, что настоящим и непосредственным преемником всех апостолов в лице первоверховника Петра является Римский епископ, через которого связуется и подтверждается апостольское преемство всего епископата.181 В Восточной церкви этой парадоксальной, но определенной формуле противопоставляется более расплывчатая и исторически трудно доказуемая идея об апостольском преемстве всего епископата. Очевидно, в отличие от Рима, здесь предполагается, что все апостолы в разных местах рукополагали себе преемников, причем это рукоположение, продолжающееся и до наших дней, и представляет собой так называемое «апостольское преемство». Через него как бы возлагаются единые апостольские руки на всех епископов, и через это единое всеобщее руковозложение возникает епископство in solidum (св. Киприан), как нераздельное и единое в своем источнике и имеющее всю силу в каждом из членов. Эта мысль о происхождении иерархии непосредственно от Христа (причем, чтобы быть последовательным, нужно применять ее и ко всей иерархии, а не только к одному епископату) может быть принята лишь в общей форме, т. е. ни в коем случае не в смысле викариатства Христова и даже не в смысле прямого апостольского преемства, – в обоих вариантах этой идеи, Римском и восточном. Такового викариатства Господь не установлял ни для апостола Петра (что есть злоупотребление в экзегезе Мф. 16, 18–19), ни для всего апостолата. Иерархия в теперешнем образе установлена Церковью, и в этом – хотя именно только в этом смысле – есть установление историческое. Это значит, что Церковь, как Тело Христово, движимое Духом Св., приняла это установление в развитие и осуществление иерархически-органического начала, ей присущего.182 Это иерархически-органическое строение Церкви должно быть понято во всей полноте, т. е. не только со стороны иерархической организации, но и той органической связи, о которой сказано апостолом: «дабы мы... истинной любовью все возвращали в Того, который есть глава Христос, из которого все тело, составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви» (Еф. 4, 15–16). Эта мысль может быть выражена так, что иерархия в теле Христовом есть не столько власть, сколько функция и служение, которое существует наряду с другими функциями и служениями. Поэтому надо прежде всего принять, что в этом смысле вся церковь – сверху донизу – иерархична, ибо сказано первоапостолом: «и сами, как живые камни, устрояйте из себя дом духовный, священство святое, чтобы приносить духовные жертвы, благоприятные Богу Иисусом Христом... вы – род избранный, царственное священство, народ святый, люди (взятые) в удел».. (1Петр. 2, 5, 9). Только из начала всеобщего царственного священства, иерархизма всей Церкви можно понять и принять и различие иерархических функций и избежать того преувеличения, благодаря которому вкрадывается клерикальный абсолютизм, подрывающий самое начало церковного иерархизма, а церковь рассекается на две части: властвующих и властвуемых, учащих и учимых, повелевающих и повинующихся. Для оправдания такого именно понимания и возникают догматические фикции викариатства Христова, как и «апостольского преемства», в качестве власти и организации власти, вопреки прямому свидетельству Господа: «и они начали спрашивать друг друга, кто из них должен почитаться большим? Он же сказал им: цари господствуют над народами, и владеющие ими благодетелями называются, а вы не так: но кто из вас больше, будь как меньший, и начальствующий как служащий» (Лк. 22, 24–6). Не чрез установление примата Петрова, или апостольского примата епископата, но чрез служение, определяемое местом каждого в Церкви, указуется Словом Божиим основная норма всеобщего священства, – в качестве подлинного «апостольского преемства» в Церкви, чем в корне подрывается клерикальный абсолютизм, или «монархический епископат», в качестве проявления церковного иерархизма. Разумеется, речь идет здесь не об отрицании или умалении прав и обязанностей иерархического священства, но о правильном его истолковании, исключающем идею какого бы то ни было «викариатства, как власти Христовой над Церковью, вместо служения Церкви в ее соборности. Ветхозаветный иерархизм, хотя и существующий в пределах избранного народа, – народа Божьего, имеет гораздо более жесткий и законнический характер, нежели новозаветный. Он и возникает, действительно, как прямое Божие установление, закон, данный на Синае. Через него установляется ветхозаветная церковь, а не он возникает в Церкви и через Церковь, как это имеет место в Новом Завете. Римское понимание иерархии, как викариатства, усвоенное и восточной Церковью, приближается своим «юридизмом» к ветхозаветному строю. Ветхозаветное же священство в лице Аарона и сыновей его возникает силою прямого повеления Божия, выделяющего колено Левиино для служения через облечение их в священные одежды, принесение жертв в скинии, помазание жертвенною кровью. «И освящу скинию собрания и жертвенник; и Аарона и сынов его освящу, чтобы они священнодействовали Мне» (Исх. 29, 44).
По аналогии с ветхозаветным стало пониматься и новозаветное священство, как законное же установление, причем установителем именуется уже Сам Христос (откуда и идея законного викариатства). Оно тем самым становится противоположно священству по чину Мельхиседекову, – «без отца, без матери, без родословия» (Евр. 7, 3), хотя возвещается «по чину Ааронову». Но «если бы священство достигалось посредством левитского священства, то какая бы еще нужда была восставать иному священству по чину Мельхиседека, а не по чину Аарона именоваться»? (11). Новозаветное священство существует силою Христовою, подаваемой Духом Св., но оно не является преемственным от Христа, как своего Архиерея по чину Аарона, за каковое выдается оно в идее викариатства, – Христова или апостольского, – которые между собой сливаются в единое общее преемство. Напротив, оно существует через известное отожествление со Христом в его первосвященническом служении, силою Богочеловечества Христова. Не только первосвященничество Христово, но и все новозаветное священство дано «по чину Мельхиседекову», т. е. по образу Христову. Эго служение дано силою Богочеловечества Церкви, оно есть не установление, но сама высшая действительность, как всеобщее царственное священство. Правда, для организации этого всеобщего священства и новозаветная церковь имеет известное установление, возникшее в истории в качестве разных иерархических степеней, с епископатом во главе. Однако, иерархия возникает лишь на почве всеобщего священства, в котором выражается Богочеловечество, как священство Христово. Оно есть prius епископата, а не наоборот, он не есть высшая иерархия, производящая себя на основе викариатства, по чину Аароню. Преемство рукоположения, неточно называемое «апостольским преемством», есть образ существования уже возникшей и существующей иерархии, но она не знает для себя ни своего Аарона, ни колена Левиина, но возникает «без роду, без племени». По воле Божией, неведомыми путями церковной истории, однажды возникнув, она существует, будучи именно в таком образе и сохраняема. Она представляет собой, в качестве такового установления, так сказать, спинной хребет церковного организма, но и этот хребет, который держит тело, сам ему принадлежит и им порождается. Одним словом, схема ветхозаветного священства такова: самое бытие церкви определяется наличием храма (скинии) и священства, которое узаконяется Богом, как священное установление, по «чину Аароню». Прежде священство, а затем церковь. Схема же новозаветного священства совсем противоположна. Оно не установляется, но проистекает из священства Христова и принадлежит Его Богочеловечеству, которое и есть Церковь. Его установление определяется как историческая реализация этого начала, его оформление, в свидетельство чего трехстепенная (точнее четырехстепенная, считая мирян) иерархия и появляется в истории не изначально, а лишь в послеапостольский век. Идея викариатства, как ветхозаветного истолкования новозаветной иерархии, всю силу последней полагает на установленном Преемстве: на вручении власти новому чину Аароню и чрез него новому колену Левиину непосредственно от Христа или посредственно от Него же через апостолов, причем эти определенные лица тем самым поставляются над народом Божиим, выделяются из него, как священники над не имеющими священства и ему чуждыми, они суть святящие не-свяшенное, как нечто приданное телу церковному свыше, но вместе и извне. Этому простивополагается новозаветная идея народа Божьего, царственного священства, которое есть священство Христово и, как таковое, принадлежит прежде всего всей Церкви, как Телу Христову. Прежде Церковь, затем иерархия, – не наоборот. Церковь, как Тело Христово, как Храм Св. Духа, есть полнота, из которой излучается и иерархическое служение.
Сказанным значение иерархии в Церкви не только не умаляется, но возвеличивается, поскольку получает истолкование из самой жизни Церкви, как Богочеловечества, т. е. из ее софийности. Этим истолкованием преодолевается не только ветхозаветный и римский юридизм, но и окказионализм, согласно которому иерархия принимается, как внешний, хотя и благодатный, придаток к жизни церкви, как некий все-таки deus ex machina, между тем как на самом деле церковь иерархична на всем своем протяжении, и иерархия является лишь организованным проявлением этой иерархичности, которая есть и самое бытие Церкви, а не только установление.
Следует остановиться на образе этого установления, который обычно определяется, как «апостольское преемство» (оставляя в стороне «викариатство Христово», концепцию явно несоответственную). В каком же именно смысле надлежит понимать и принимать это «апостольское преемство», его силу и пределы? Прежде всего, оно есть предание в самом обширном смысле, идущее от автостопов. Это предание включает не только «повеления» св. апостолам, данное через Христа Св. Духом (Деян. 1, 2), но и всю вообще жизнь Церкви, начавшуюся с Пятидесятницы, с ее таинственной и неисследимой глубиной. Эта жизнь во Христе Святым Духом с тех пор никогда не прерывалась и не прервется, как таковая, ибо Иисус Христос «вчера и сегодня и во веки тот же» (Евр. 13, 8). Это самотожество жизни церковной, как лежащее в основе единства и непрерывности предания, выражается и во вне в установлениях церковных, которые, однако, представляют собой лишь вторичное проявление этого единства предания. На этом основании тщетно искать позднейших по происхождению, хотя имеющих неопределенную длительность, установлений во все времена истории, в частности же и в апостольском веке. В особенности это относится к апостольскому возложению рук, как способу сообщения определенных иерархических благодатных даров. Возложение рук встречается еще и в Ветхом Завете, не только в обрядовом посвящении приносимой жертвы (Лев. 3, 2; 4, 4; 8, 14; 16, 21; Числ. 8, 12), но и в возложении рук Моисеем, по повелению Божию, на Иисуса Навина, «человека, в котором есть Дух» (Числ. 27, 18–23). В Деян. возложение рук апостольских имеет место при избрании семи диаконов (6, 6) и при низведении дара Св. Духа в Самарии (8, 17), Анании на Савла, чтобы он «прозрел и исполнился Духа Святого» (9, 17), на Варнаву и Савла при «отделении их» из среды «некоторых пророков и учителей в Антиохии» («на дело, к которому Я призвал их») и «тогда они, совершивши пост и молитву и возложивши на них руки, отпустили их. Сии, бывши посланы Св. Духом, пришли в Селевкию». Деян, 13, 1–4), ап. Павла на Ефесян, причем «нисшел на них Дух Святой и они стали говорить языками и пророчествовать» (19, 6) Это и все. Из этого перечня видно, что возложение рук не было определенным чином, применяемым для определенной цели, именно для сообщения того или иного благодатного дара известным лицам. Хотя в общем этот дар и состоит в низведении Св. Духа, однако без сакраментальной спецификации: здесь мы имеем и род таинства миропомазания, совершаемого через возложение рук (в Самарии и Ефесе), и целение (Павла от слепоты), и отделение его вместе с Варшавой на особое служение, и посвящение 7 диаконов на их служение, причем в числе совершителей, наряду с самими апостолами, встречаем и Ананию, «одного ученика» апостольского, а в числе лиц, на которые возлагались руки, и самого ап. Павла вместе с Варнавой. Все эти данные совершенно не позволяют видеть здесь чина иерархического рукоположения, c тех пор якобы продолжающегося непрерывно в «апостольском преемстве».183
На основании сказанного, можно вывести, что апостольский век одинаково не знает как позднейшей трехстепенной иерархии, установляющейся лишь в течение II-го века, так и чина апостольского руковозложения, имеющего сообщить определенный иерархический дар, возвести в иерархическую степень. Впрочем, если уж искать этой последней, то апостольское руковозложение скорее всего может быть истолковано именно как возведение в четвертую степень, – облагодатствованного мирянства, всеобщего царственного священства, полного вхождения в церковь (чему соответствует по значению таинство миропомазания). К этому приближаются особенно случаи в Самарии и Ефесе.184
Поэтому, если и можно в прямом предании апостольской церкви искать основания «апостольского преемства», то лишь в самом общем смысле, не столько в смысле расчлененной иерархии, сколько всеобщего священства, дарованного Церкви Новозаветной. Апостольские руки простерты для возложения над всем христианством, как всеобщий священством, хотя и касаются духовно каждого по своему. Для иерархии разных видов это касание совершается в таинстве священства, для мирян же в таинстве миропомазания, которое равносильно их возведению в сан всеобщего священства. Вступление в него знаменует открытие доступа к таинствам, прежде всего, к причащению. Совершение же его производится возложением рук епископских на западе, а на востоке, хотя непосредственно руками иерейскими, однако, миром епископского освящения, благодаря чему и здесь миропомазание остается таинством епископским, по аналогии с иерархическим рукоположением. Позднейшая дифференциация апостольского руковозложения, которая совершается в таинстве трехстепенного священства, не должна заслонять от нас первоначальной сакраментальной аморфности этого акта. Ошибочно думать, что и ныне «апостольское преемство» свойственно только епископату, одному, или же вместе с клиром, а потому совершенно не распространяется на все тело церковное. Напротив, дар этот столь же всеобщ, как и дары Пятидесятницы, причем последние – различны, но Дух один и тот же.
Выделение и оформление иерархии связано, как было указано выше, с установлением чина таинств и, в частности, Божественной Евхаристии. Последняя же, будучи непосредственно установлена Христом, в первенствующей церкви литургически остается еще не оформлена, как со стороны образа ее совершения, так и в отношении совершителей. Она именуется просто «преломлением хлеба», появляющимся тотчас же после Пятидесятницы (Деян. 2, 42, ср. 20, 7). (Та же неоформленность, переходящая даже в порицаемую апостолами распущенность, свидетельствуется и в 1 Kop. 11, 20–22). В Слове Божием нет также и никаких определенных указаний относительно совершителя Евхаристии, как облеченного определенным иерархическим положением. Обращаясь к Коринфским христианам (1 Kop. 10, 16), притом во время своего отсутствия, ап. Павел говорил им: «чаша благословения, которую благословляем, не есть ли приобщение Крови Христовой? Хлеб, который преломляем, не есть ли приобщение Тела Христова?» Эти сведения восполняются картиной, которую мы находим в Учении 12 апостолов; в ней сохраняются черты изначальной неоформленности литургийного чина со стороны совершителя, поскольку здесь преломление хлеба совершается и евангелистами, и проповедниками, и пророками. Убеждение в том, что евхаристия должна совершаться епископом, и вообще иерархией, начинает кристаллизоваться со II-го века, оно представляет собой предмет особо настойчивой проповеди св. Игнатия Богоносца, очевидно, как нечто еще новое и небесспорное, о чем свидетельствует у него же и шаткость богословского определения разных иерархических степеней. В дальнейшем эта шаткость начинает уступать место идее исключительного апостольского преемства иерархии и ее особливого, центрального значения в Церкви вплоть до Киприановского: episcopus in ecclesia и ecclesia in epiacopo. Но именно из этого хода исторического возникновения и развития епископата явствует, что этот последний становится, прежде всего, органом законного, оформленного совершения Евхаристии. Это естьpotestae clavium (или вообще sacramentalis), из которой, как из зерна, развивается вся епископально-иерархическая система. Разумеется, такое оформление евхаристического жертвоприношения является необходимым и благодетельным на путях церковной истории. Оно, как и всякое самоопределение Церкви, совершается действием Духа Святого, ведущего Церковь. Поэтому факт позднейшего сравнительно происхождения иерархии не должен давать повод для утверждений анти-иерархических, которые стремятся произвольно вернуть Церковь к ее изначальному строю, как это свойственно реакционному утопизму мнимого «первохристианства» в протестантизме. Последний, под предлогом первохристианской свободы, может по своему осуществлять клерикализацию Церкви не меньше, чем иерархический строй. Вообще гипертрофия иерархизма, связанная с особенностями той или иной исторической эпохи (в частности, и нашей) есть акциденция, но не принадлежит субстанциальному бытию Церкви.
Итак, самое возникновение иерархии связано с регулярным совершением таинств, в первую очередь с таинством Евхаристии, которая есть Самим Господом установленное «воспоминание», «доньдеже приидет» (1 Kop. 11, 26), – как συγχεφαλαίωσις τῆς ὄλης οἰκονομιας τόδε τὸ μυοτήριον, – рекапитуляция нашего спасения.185 Возникновение иерархии связано с оформлением совершения таинства Евхаристии, но последнее, однако, существовало до него и независимо от него. Изначально «преломление хлеба» совершалось Церковью в лице предстоятеля, нарочито, пожизненно для этого не уставленного, но, очевидно, для данного случая предуказанного своим личным авторитетом или церковным положением. В общем сознании первенствовала Церковь, как собрание верующих. Именно эта мысль и выражена в Деян. 2, 42, где впервые говорится о Новозаветной Евхаристии: «в общении – τῆ κοινωνία, преломлении хлеба и в молитвах». Кинонический или соборный характер совершения Евхаристии, в значительной мере поблекший в позднейшем сознании, согласно Деян., есть изначальный; кристаллизовавшийся же иерархический порядок кинонического действа есть позднейший и производный.186 При этом всегда нужно иметь в виду, что Евхаристия, хотя она есть по теперешнему счету одно из «семи» таинств, но по значению своему она больше, чем только это, она есть таинство таинств, центральное таинство Церкви. В позднейшем сознании, сначала в Зап. церкви, преимущественно в протестантизме, она превращена в таинство причащения даже с прямым отрицанием ее значения, как жертвы. Последнее, во всяком случае, умаляется тем, что она понимается двойственно: как жертва и причащение, т. е. как два, хотя и связанные между собою действия, но не как единый сложный акт. (Эта черта западного богословия в известной мере воспринята и восточным).
Св. Евхаристия дана Господом как «Мое воспоминание», прежде всего, in sensu realissimo, есть сила Боговоплощения,187 совершившееся и пребывающее Богочеловечество, всех включающее в свою человечность; «один хлеб и мы многие одно тело, ибо все причащаемся от одного тела» (1 Kop. 10, 17). Божественная Евхаристия есть пребывание Христа в мире, Его связь с ним, несмотря на вознесение: «ce Аз с вами есмь до скончания века» (Мф. 28, 20), Духом Святым, в мир Им посланным от Отца: «умолю Отца и даст вам другого Утешителя, да пребудет с вами во век... Не оставлю вас, прииду к вам» (Ин. 14, 16–18), хотя это пребывание и будет таинственным: «мир уже не увидит Меня, а вы увидите Меня, ибо я живу, и вы будете жить» (19). Такое таинственное пребывание Христа в мире чрез Божественную Евхаристию188 длится «дондеже приидет», когда таинственное «воспоминание» сменится новым пришествием Господа и с Ним пребыванием: «и тако всегда с Господом будем» (1Фес. 4, 17). Причащение св. Тайн Христовых, преподаваемое верующим, поэтому еще не есть все, что знаменует нам Евхаристия, как Божественное «совершишася» (Ин. 19, 30), как жертвенное и пребывающее Боговоплощение. Она есть таинство таинств, их основание, совершительная же сила его есть Пятидесятница, пришествие в мир Св. Духа, который «научит вас всему и напомнит вам все, что Я говорил вам» (Ин. 14, 26): «в Мое воспоминание» – ἀνάμνησιν, и «напомнит» – ύπομνήσει – находятся в прямом соотношении между собой, каковое и выражается в том, что «преломление хлеба» появляется в жизни Церкви лишь после Пятидесятницы, как свершения Богочеловечества.
Итак, Божественная Евхаристия, как основание всех таинств, изначально, в апостольский век, была исключительно тем, что она есть в качестве осуществления тела Церкви, как Тела Христова, и потому она являлась не иерархическим по преимуществу, но соборным, киноническим. Как эта соборность уступила место, уже начиная со II-го века, иерархизму, конечно, и ее не устраняющему, но способному ее заслонять, – на это должна ответить церковная история. Для последней этот переход и доселе остается исторической загадкой за отсутствием достаточных фактических данных (Это и облегчает для одних догматически постулировать изначальность иерархии, а для других догматически же истолковывать ее появление, как первородный грех исторической церкви, упадок духовности). Во всяком случае, уже у св. Игнатия Богоносца мы наблюдаем постулат иерархии, как органа тайнодействия: «только та Евхаристия должна почитаться истинною, которая совершается епископом, или тем, кому он сам предоставит это ... не позволительно без епископа ни крестить, ни совершать вечерю любви».189
Однако понятно, откуда возникла эта потребность определенной организации евхаристической жизни, иерархия и литургический чин. Божественная Евхаристия есть таинство, которое должно иметь церковные гарантии своей «истинности», в отличие от ложного, эмоционального экстаза и антисоборного, не-кинонического («монтанистического») возбуждения. Евхаристия не могла остаться достоянием «пророков», но сделалась служением священников. «Общение и преломление хлебов», кинония как евхаристия, должна была выделить иерархические кристаллы, которые далее отложились в целую иерархическую систему. Для «таинства» именно характерно невидимое в видимом, дар благодати, подаваемый в связи с видимым знаком, к последнему относится и определенный совершитель.
Эта черта не оказалась, однако, в такой же мере применима к крещению, хотя также установленному Господом, как «евангельское таинство». Оно и до сих пор остается в гораздо большей мере таинством всеобщего священства (хотя слова Господа и были обращены непосредственно к апостольскому лику, однако, очевидно, как к представлявшему в себе все христианство). С появлением и упрочением иерархии евхаристической, конечно, и крещение оказалось регулируемо последней,190 однако совершение его, при соблюдений известных требований, остается доныне по нужде доступно и мирянам (даже без различия пола, по крайней мере, в православии). В этом отношении крещение есть первое из таинств, рождающее во Христа, вводящее крещеного в Церковь, как в Тело Христово, и оно же есть исключение среди всех «семи» таинств, как таинство и мирянское. Это исключение чрезвычайно знаменательно, оно не есть только ритуальное или дисциплинарное послабление, но живое свидетельство об изначальном, еще до-иерархическом состоянии всеобщего священства людей Божиих, из которого еще не выделилось нарочитой иерархии тайнодействия. Но совершенно естественно и неизбежно, что иерархия, появившись как знак «истинной» Евхаристии, исключительную власть ее совершения распространила и на другие таинства, по мере их исторического возникновения или оформления. Странно было бы себе представить, чтобы рядом могли существовать не одна, но несколько иерархий: одна, для совершения Евхаристии, другая для крещения, третья для миропомазания и т. д. Однажды возникнув, иерархия стала органом всякого тайнодействия вообще, так что и в самые определения церкви, впервые появившиеся – что оч. характерно – в символических книгах quasi-антииерархического протестантизма, а отсюда проникшие и в формулы других исповеданий, в числе существенных признаков церкви приводят законных совершителей таинств (ministerium или sacerdotium).
Мы не будем рассматривать здесь отдельных таинств, как в их истории, так и в библейски-патристическом основании, однако, можно констатировать наличие различий в происхождении каждого из них. Они возникают в истории не изначально (согласно Тридентскому мифу), но постепенно, одни раньше, другие позже. Они различествуют и в своем значении, и в применении: одни повторяемы (причащение, покаяние, елеосвящение, даже брак), другие неповторяемы (крещение, миропомазание, священство). Одни всеобщи (крещение, миропомазание, покаяние, причащение), другие относятся лишь к определенным лицам или положениям (священство, брак, с монашеским пострижением). Одни могут быть возведены к прямому установлению Христову (крещение, причащение, до известной степени покаяние), другие не имеют этого преимущества (миропомазание, брак, священство, елеосвящение). Далее, и в отношении к значению отдельных таинств мы не должны судить абстрактно, сосчитывая их как равные между собою единицы, образующие собою определенное сакральное число семь, но как известную духовную конкретность, духовный организм, состоящий из разных органов, причем общим его основанием все же является Евхаристия, как таинство таинств, таинство Боговоплощения и Пятидесятницы, таинство Богочеловечества. В связи с этим надо также констатировать, как вполне очевидный факт, то, что ограничивать или исчерпывать число таинств семью, как это принято в латинском богословии, а далее воспринято в православном («не более и не менее»), невозможно ни исторически (седмиричное число таинств на востоке и на западе датируется лишь с XII-XIII века), ни фактически, поскольку общая сфера жизни сакраментальной шире седьми таинств, включая в себя неопределенную область тайнодействия (sacramentalia).191
Общая черта, свойственная всем таинствам и многим тайнодействиям, состоит в гом, что через них подается благодать. Законно совершенное церковное таинство содержит в себе гарантию истинности или объективности этого дара, оно есть в этом смысле Божественное действие, связанное с некоторым видимым знаком, «ex opexe operato», a в связи с этим даянием происходит и его усвоение, уже ex opere operantis, личным усилием. В этом двойственном акте: ex opere operato – ex opere operantis выражается особый образ синергизма, свойственный понятию таинств: Божественный дар благодати свободно усвояется, в различной мере, или даже и вовсе не усвояется его приемлющими.192 Этим синергическим характером таинства устраняется магизм, который иногда приписывается таинству теми, кто не уразумевает здесь свободного усвоения благодатного дара. Правда, не всегда это последнее происходит одновременно с приятием таинства (как в случаях таинств, совершаемых над детьми: крещение, миропомазание, причащение детей). Однако, даже и здесь оно все-таки имеет место уже и в начальном акте, хотя полостью и отсрочивается или растягивается на более длительное время. Но тоже самое может быть сказано и вообще относительно действия благодатных даров, преподаваемых в таинствах: они подаются единовременно, в момент принятия таинства, их божественное действие молниеносно; однако, принятие и усвоение этого действия вообще происходить в течение неопределенной длительности времени, на основе человеческой свободы, а в сущности на протяжении всей жизни, как крещение, миропомазание, священство, брак, вообще неповторяемые, но единократно совершаемые таинства, а также и за ее пределами, в самой вечности. В этом смысле дар таинства, хотя и имеет особую, специфическую природу, однако, ею не ограничивается и не определяется, но распространяется вообще на все существо человека, его преобразуя и направляя. Нет ни одного таинства, действие которого не распространялось бы прямо или косвенно на всю жизнь человека. Разные таинства суть лишь русла, через которые истекает единая вода жизни, божественная благодать. Поэтому количественный масштаб – полнота их числа – здесь не может быть применяем прямолинейно, в смысле: чем больше, тем лучше, ибо кроме opus operatum, здесь есть и opus operantis, разный образ приятия и усвоения благодатного дара, т. е. опять-таки действует синергизм. Определенность сакраментально-иерархических установлений, как и даров различных таинств, сама по себе не означает еще таковую же определенность восприятия этих даров и плода их. Благодатная возможность должна еще стать действительностью в жизни человека. Бог дает, и человек принимает. Отсюда проистекает возможность таких случаев, как было с Корнилием, на которого Дух Святой излился даже до крещения (Деян. 10, 44–47): «сошел на них Дух Святой, как и на нас вначале» (11, 14–16). И в этой личной Пятидесятнице уже до крещения была воспринята полнота благодатных даров, преподаваемых в таинствах.
3. Границы сакраментализма.
В настоящее время Церковь понимается, прежде всего, как сакраментально-иерархическая организация, сокровищница благодатных даров, преподаваемых в таинствах, какpotestas clavium или сакраментальная власть. При этом совершается молчаливое отожествление этой власти с самой Церковью, каковая в просторечии нередко поэтому приравнивается иерархии. Нисколько не умаляя всей бесконечной ценности дара сакраментальной организации, мы должны тем не менее сказать, что такое отожествление неправомерно и не соответствует истине Откровения. Верно то, что Церковь, действительно, установила такую организацию и ее содержит, но она ею отнюдь не ограничивается и не исчерпывается. Мы уже знаем это из новозаветного учения о Церкви (см. выше). Церковь, как мистический организм, как Богочеловечество, есть ноумен, полагающий основание сакраментально-иерархической организации. Нельзя отрицать ее необходимости и ее значения, не впадая в раскол и ересь, не духоборствуя и не квакерствуя. Церковь, как сокровищница благодатных даров, есть данность, для всех доступная. Это есть богоустановленный путь благодатной жизни. Нельзя над ним превозноситься, монтанистически его субъективировать, фактически подчиняя его личным достижениям. Нельзя его отрицаться также и во имя личной свободы, т. е. индивидуализма. Надо воздавать должное почитание установлениям Церкви. И все-таки нельзя думать, что «семью» таинствами, «не более, не менее», исчерпывается сила Церкви и ее действие в нас.193
О каких дарах Духа говорится в 1 Kop. 12 (непосредственно после повествования об установлении божественной Евхаристии в предыдущей главе)? Конечно, о благодатных дарах, но о сакраментальных ли? Нет, не о сакраментальных, поскольку вообще можно сомневаться, чтобы было основание говорить об установленных таинствах в Апостольской церкви. Да и каким же таинствам соответствуют дары Духа, о которых говорится здесь, как о «слове мудрости, слове знания, веры, дарах исцелений, чудотворений, пророчества, различения духов, разных языков, их истолкования» (1Кор. 12, 8–10)? Имеется ли в Церкви иерархия, к которой могло бы быть отнесено таковых даров раздаяние? И к каким иерархическим степеням может быть отнесено это установление Богом «в Церкви» апостолов, пророков, учителей, обладателей сил чудодейственных, исцеления, вспоможения, разных языков (28–9)? Притом это перечень не исчерпывающий, а лишь указующий различие даров, служений, действий и проявлений Духа, который «есть один и тот же». Все эти проявления не поддаются никакому сакраментальному регулированию, которое бы связывало «невидимые дары с внешним знаком». Для этих даров руководящим началом является то, что «Дух дышит, где хочет» (Ин. 3, 8), ибо «не мерою дает Бог Духа» (34). Незакономерность есть закон для таких проявлений Духа, в них мы имеем синергический состав таинства: дар Духа и его приятие. Однако власть этого даяния никому сакраментально не вручается, она пребывает в руках Божиих, как непосредственная, продолжающаяся Пятидесятница.
Если поставить этот факт в связь со «служениями» Христовыми, то он относится не к «первосвященническому» служению, но к царственному и пророческому вдохновению: «Дух Господень на Мне, Он помазал Меня благовествовать нищим и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу, проповедовать лето Господне благоприятно» (Ис. 61, 1–2). Истинно, истинно говорю вам: верующий в Меня, дела, которые Я творю, и он сотворит, и больше сих сотворит, потому что и к Отцу Моему иду» (Ин. 14, 12). Эти не-сакраментальные дары находятся в обладании Церкви пророчественной и царственной,194 a не иерархической. Есть сила Христова, являемая в Христовом человечестве, и есть веяние Духа Св., озаряющего пророческими языками избранных Духом Св. пророков. Эта сторона жизни Церкви не поддается ни описанию, ни регулированию, но она определяет своеобразное ее содержание. Этим веянием Духа отмечена вся жизнь первенствующей Церкви, она есть особливая тайна Первохристианства. Но им же отмечены и все героические времена и высшие достижения христианского духа в истории Церкви, – в подвижничестве, учительстве, творчестве, во всех этих opera supererogatoria, не вмещающихся в размеренные сакраментально-иерархические формы. Здесь мы имеем, – хотя не таинство, в сакраментальном смысле слова, но во всяком случае такое тайнодействие вдохновения свободы, которое находится под нарочитым охранением через запрет апостола: «духа не угашайте, пророчества не уничижайте? (1Фес. 5, 19–20). «Вся подает Дух Святый, точит пророчествия, священними совершает, некнижные мудрости научи, рыбари богословцы показа, весь собирает собор церковный.195 Пророчественность есть динамика, движение в жизни церковной, иерархизм – ее статика, становой хребет.
«Стяжание Духа Святого» (т. е. пророчествование), есть цель христианской жизни» (преп. Серафим). Вдохновенные озарения, запечатленные в творениях мужей духоносных, суть свидетельства об этом новозаветном пророчествовании, так же, как творческие достижения христианского духа суть таковые же свидетельства о соучастии Церкви в царственном служении Христовом. Дух дышит здесь неограниченно и несвязанно гранями церковной организации. Здесь действует та глубина Церкви, которая остается за их пределами, перегородки церкви исторической не доходят до неба. Этим полагается основание особому бытию Церкви, как церковной действительности, иерархически не подвластной и не регулируемой. Это и есть Una Sancta, как всегда совершающееся Боговоплощение и всегда продолжающаяся Пятидесятница, действенное Богоприсутствие в мире и в человеке, Божественная София, как «невидимая», т. е. трансцендентная для опознания Церкви, действие которой видимо обнаруживается, как открывающаяся Тайна. Эта то Тайна Церкви, эта Una Sancta, есть та пророчественная сила, которая и ныне свидетельствует о единстве Христова человечества и влечет церкви к возвращению к Церкви, к самовключению их в церковное единство Боговоплощения и Пятидесятницы, к преодолению в конфессиях духа конфессионализма, который подменивает Вселенское единство церковным провинциализмом. Он в качестве «моно»-экклесии подставляет «гено»-экклесии, вместо Una Sancta – конфессию, «исповедание», тот генотеизм, который и в Ветхом Завете и на низших стадиях религиозного сознания подменял истинный монотеизм.
Итак, существует Ecclesia supra ecclesias, Una Sancta как основа multae ecclesiolae. Очевидно, эта идея вообще не вмещается в понятие о Церкви только как об иерархических организациях, которые могут оказаться раздроблены и спорить между собой о своей реальности или существенности. Признавая всю относительную и прагматическую значимость этих разделений, мы должны тем не менее рассматривать их в свете того сверхэмпирического, ноуменального единства Церкви, которое существует в ее пророчественно-царственном лике, но призывает и к единению сакраментально-иерархическому. Церковь этим своим ликом обращена одновременно и к небесному созерцанию, и к далям истории, к тому горизонту, где соприкасаются небо и земля, и по этому небесно-земному, богочеловеческому пути сошествия Духа Святого снова приходит во Славе Своей Христос.
Этот универсальный характер Церкви, как всечеловеческого Тела Христова, подтверждается и тем фактом, что Христос, по Его же собственному слову, на последнем суде судит все народы (Мф. 25), и во всех судимых, как основание для суда, свидетельствует Свое собственное присутствие, т. е. причастность их к Телу Христову. Здесь пределы человечества, сопричастного Христу, очерчиваются даже шире, чем совокупность всех христианских исповеданий. И другие новозаветные образы Церкви, – Жена, облеченная в солнце, Невеста и Тело Христово, также не соотносительны «вероисповеданиям», но относятся к Una Sancta.196
4. Благодать.
Понятие благодати, хотя и стоит в центре учения о Церкви, однако, не имеет для себя той ясности и устойчивости, которой естественно было бы ожидать, ни терминологически,197 ни богословски. Самое общее определение благодати связывает ее с действием Бога в человеке, и в этом смысле благодать есть сверхприродный дар, сила и действия божественные в тварной жизни, и, как таковая, она есть вольный дар милости Божией, gratia gratis data (блаж. Августин). Богословие, вообще говоря, предпочитает заниматься частными вопросами о разных видах и применении благодати, нежели о ней самой по существу, причем в западном богословии учение о ней привлекало гораздо больше внимания, нежели в восточном.198 Здесь выработаны были многочисленные дистинкции и классификации, имеющие преимущественно прагматический характер. Принципиальная разработка того, что можно назвать онтологией благодати, оставалась в значительной мере в тени. Нашему же вниманию подлежит здесь преимущественно эта последняя, именно софиологическое уразумение благодати. В учении о благодати естественно различаются две стороны: ниспослание благодати силою божественною и восприятие благодати тварностью. Связь между ними, как и плоды этого соотношения, вместе с его основанием и предельной целью, должны стать предметом богословского (точнее, софиологического) уразумения.
Учение о благодати в системе догматического богословия вообще занимает странное место. Сначала излагается теология, христология и пневматология, даже экклезиология и учение о таинствах. А затем, как будто сызнова, от пустого места, появляется учение о благодати, сверх всего этого, к этому не приуроченное или во всяком случае с ним не приведенное в связь, как будто благодать вообще существует помимо всего вышеназванного. И в особенности невыясненным оказывается соотношение между учением о таинствах, как установленном сообщении определенных благодатных даров, и о благодати вообще, существующей как бы независимо и помимо этих даров. Если между тою и другою областью и существует какая то связь, то эта связь остается настолько неуловимой, что даже не поддается точному определению. Можно только сказать, что благодать вообще есть как бы предусловие отдельных благодатных актов, каковыми являются таинства. Последние же суть частное по отношению к общему, и тем самым значение таинств, как нормальных, но не единственных путей облагодатствования, ограничивается, уже теряет свою единственность и исключительность, которые им фактически усвояются в богословии. Благодать, если и может быть определена в терминах таинств, есть таинство таинств, тайнодействие самой Церкви, как Богочеловечества, Тела Христова, в котором живет Св. Дух. Но это «таинство» sui generis не имеет для себя ни видимых признаков, ни особых совершителей, оно есть путь богообщения, в котором разные таинства суть лишь отдельные точки или эпизоды. Дух дышит, где хочет, и как ему угодно. Благодать относится поэтому не к церкви институционной, но к церкви мистической. Поэтому учение о благодати не вмещается в учение о Церкви, как внешнем, каноническом установлении.
На самом пороге учения о благодати нас встречает довольно неожиданное различение благодати «естественной» и «сверхъестественной», причем это основное и принципиальное, для самого понятия благодати наиболее существенное, различение обычно обходится, как ясное и само собою разумеющееся, между тем, как здесь именно и заключается самая постановка проблемы.199 Нетрудно видеть, что между благодатью, как даром божественной жизни, которая сообщается жизни тварной, и благодатью естественной, как неким debitum природы (для тела – здоровья, для души – ее способностей и т. под.), – существует коренное различие. Первое принадлежит жизни божественной, второе тварной. Вместо того, чтобы говорить о благодати естественной, следует говорить прямо о тварности, притом не только, как о внебожественном бытии, но и о божественном его основании, силою которого мы живем, и движемся, и есьмы (Деян. 17, 28). Это божественное во внебожественном, сила Божия в творении, есть София тварная, онтологическая основа всего сущего. Это есть мир, как явленная в творении Премудрость Божия. Это есть образ Божий в человеке, который есть мир стяженный (микрокосм), связующий с Богом все творение. Это есть мир ангельских сил бесплотных, это есть вся полнота творения, «добро зело».
Сюда же можно отнести и действие Промысла Божия, Премудрости Божией in actu, хранящей и направляющей мировое бытие. Одним словом, это есть собственная жизнь творения, Богом блюдомая. Можно также сказать, что это есть действие Софии Божественной в Софии тварной, в их тожестве и различении, в их взаимной связи. Эта связь никогда не прерывается и не прекращается, ибо иначе распались бы скрепы бытия, нерушимо положенные Богом, Творцом и Вседержителем. «Бог знает путь ее (Премудрости), и Он ведает место ее. Ибо Он прозирает до концев земли и видит под всем небом» (Иов. 28, 23–4).
С категорией «естественной» благодати, в сущности, не знает, что делать, богословие, и она удовлетворяет лишь потребности в школьной классификации. Но на самом деле она должна занять принадлежащее ей место, как вместилище εκμαγεῖον благодати божественной, предусловие способности твари к ее восприятию. Между «естественным», т. е. тварным бытием и сверхъестественной благодатью должно быть установлено онтологически положительное соотношение, вне которого благодать являлась бы deus ex machina, онтологическим насилием над тварью, а не возведением ее к своему собственному первообразу. Тварь в софийности своей содержит образ или отпечаток Божественного начала своего бытия, она ждет и жаждет полноты этого своего первообраза, своей «славы», которая и подается в благодатном воздействии. Таким образом, различением между естественной и сверхъестественной благодатью в действительности выражается взаимоотношение, существующее между Софией Божественной и тварной, Божеством и миром на путях обожения этого последнего, благодать же в разных ее образах и есть это обожение или прославление твари, или, что то же, ее ософиение.
Наличие «естественной» благодати представляет собой необходимое предусловие для принятия благодати в собственном смысле слова. Оно предполагает в твари ту сообразность Божеству, которая осуществляется в благодатном обожении. «Естественная благодать» и есть та человечность, в которой заключается образ и подобие Божие. В этом последнем человек призван к Богочеловечеству, которое есть соединение двух природ во Христе, на его основе оно распространяется и на все человечество, имеющее «естественную благодать», – софийность по сотворению, приемлющее и божественную жизнь во Христе Духом Святым. Благодать не есть что-то нарочитое и добавочное, наряду с Боговоплощением и Пятидесятницей, она и есть само Богочеловечество in actu, осуществляемое как обожение, многочастно и многообразно. Все виды благодати и образы ее воздаяния имеют только это назначение и содержание, – возводить тварь к обожению, отпечатлевать образ божества в тварном подобии. Вне этого соотношения, при отсутствии «естественной благодати», т е. сообразности творения своему Творцу, такое отпечатленные было бы онтологическим насилием, столь же невозможным, как превращение обезьяны в ангела или камня в человека. Благодать – никогда нельзя этого забывать – предполагает синергизм тварной свободы и божественного воздействия. Она не только подается, но и приемлется тварью, – humanum capax divini. И поскольку Богочеловечество в твари есть Церковь, благодать является тожественной с последнею. Церковь есть благодатная жизнь, само облагодатствование, совершающееся обожение.
Тварному образу Божию в его «естественной благодати» свойственно совершенство, «добро зело». Он открыт для богочеловеческой жизни, для принятия «благодати» в собственном смысле слова, но и в своей тварности он уже имеет в себе законченность и полноту образа Божия. Ему, как таковому, не свойственна дефективность status naturae purae, которая нуждалась бы для своего бытия в некоем donum superadditum supernaturale, как этому учит латинское богословие. Согласно последнему, лишь чрез присоединение такого дара для человека возникает status iustitiae originalis. Но человек в своей тварности уже находится in statu integritatis, сообразном Софии тварной, как своему принципу, и силою его открыт для благодатного обожения. Католическое богословие без нужды умаляет эту полнотуnaturae purae в ее софийности и даже первозданного человека мыслит в себе недостаточным и двусоставным: он уже изначально якобы состоит из природно-бестиального, обремененного тяжестью плоти, существа и из благодатного, сверхприродного и сверхчеловеческого, добавочного дара, donum superadditum, который уравновешивает эту дефективность. Иными словами, в себе, в своей тварности, он еще нечеловечен, но очеловечивается лишь неким действием извне, deus ex machina, причем этот дар отъемлется от него, вследствие первородного греха.200
Этим учением утверждается непреодолимая пропасть, существующая между творением, как таковым, in statu naturae purae, и его божественным первообразом, которому доступна причастность божественной жизни Природный человек в себе остается закрыт для благодати, если только его естество не открывается для нее нарочитым действием Божиим через donum superadditum, причем это super является неким нарушением человеческого естества, хотя бы и спасительным. Остается онтологически непонятной самая его возможность при той отчужденности от божественной жизни, которая усвояется самому человеку in statu naturae purae. Вообще человек является здесь неким парадоксом: сотворенный в животном и тленном образе, он призывается сразу к его сверхъестественному (а постольку и противоестественному) преодолению; действие благодати направляется не к обожению человека, а к исправлению и восполнению самого его естества, и лишь после такого исправления открывается путь к благодатному его обожению. Этим без нужды и без достаточного основания (поскольку прямое библейское учение о создании человека по образу Божию отнюдь не дает основания для такового примышления) к учению о благодати пристраивается второй этаж именно различается благодатный дар уже при сотворении человека, как условие для такового по сотворении, иными словами, благодать сотворения и благодать обожения. Этим удвоением вносится и дальнейшее осложнение в католическое учение о благодати. Оно выражается в различении gratia creata иincreata, в признании двух видов благодатствования. Именно утверждается, что, если благодать божественна, и ею подается дар Святого Духа, то способность твари к принятию этого дара устанавливается нарочитым, тварным освящающим даром,201 который есть связь, vinculum, gratia unionis. Во Христе это соответствует ипостасному единению двух природ, а в твари осуществляется через «тварную благодать». Она, с одной стороны, отлична от Бога, a в то же время Его соединяет с творением, так что «тварь становится живым святилищем Божиим».202
Это различение несотворенной и сотворенной благодати, отнюдь не достаточно разъясненное в католическом богословии со стороны своего онтологического существа, воспринимается преимущественно со стороны практического своего значения (как благодать приуготовляющая и свершающая, как средство и цель), оно и должно быть прежде всего подвергнуто рассмотрению. Что же означает это странное понятие gratia creata, которая, будучи отлична от Бога, в то же время чрез свое посредствующее значение осуществляет «lumen gratiae»? Что такое есть эта не-богопричастность,203 – это не божественно-божественное бытие? Это понятие находит место в общем составе католического учения о благодати. В основу его положено отличие и противопоставление природного и сверхприродного или благодатного бытия. Отношение между ними мыслится по типу механического воздействия, deus ex machina, некоего онтологического насилия. Благодать представляет собой некоторый «свepxдолжный» плюс к природному бытию, причем это сложение начинается уже с сотворения человека. Именно природный человек, как таковой, in statu naturae purae, даже не появляется в мире в своей дефективности, и сама natura pura поэтому остается только абстрактным понятием, которое не имеет для себя реального применения в человеческой жизни. Лишь исполненный уже сверхприродным благодатным даром, donum supernaturale, следов., in statu naturae integrae вступает в мир первозданный Адам. После же его падения donum supernaturale от него отнимается, и он пребывает в состоянии падшей природы, in statu naturae lapsae. В дальнейшем, при возрождении в крещении, человек снова получает сверхприродный благодатный дар, как некое вливание infusio благодати,204 по заслугам Христа (causa meritoria) в Его крестной смерти. Силою их человеку подается «не только прощение грехов, но и освящение и обновление внутреннего человека».205 Все это мыслится, как воздействие на человека без отношения к нему самому, к его собственному естеству (хотя, впрочем, и прибавляется: per voluntariam susceptionem gratiae et bonorum). И вот, для того, чтобы установить эту связь найти основание, к которому можно присоединить такой дар, постулируется еще дар особый, всецело предназначенный лишь, для того посредства: lumen gratiae (Фома Аквинат), как и lumen gloriae. Специальный мотив, в силу которого устанавливается такая дистанция между сотворенной и не-сотворенной благодатью, ясен: здесь ищется то посредство между Божеством и тварью, без которого они не могут соединяться между собою, как не имеющие прямой онтологической связи. Но, спрашивается: довольно ли и этого посредства? Не повторяется ли здесь – mutatis mutandis – богословское искушение Ария, который, ища посредства между Богом и миром, также изобрел род «сотворенной благодати» в идее сотворенного сына? Но, разумеется, такое посредство ничего не посредствует, потому что оно не может все-таки избежать в какой-то последней точке прямого соприкосновения Божества и твари. Ему остается убегать от этого соприкосновения, лишь громоздя многоэтажное посредство. И не является ли одним и тем же принять прямую сообщимость благодати человеку или же ее осложнить ненужным и бесплодным постулированием еще особой благодати для возможности ее восприятия?
Во всяком случае, понятие сотворенной благодати, gr. creata, явно противоречиво: если это – благодать, т. е. богопричастность прикосновение твари к Божеству, то неуместна речь о сотворенности; если же она относится к силам и способностям природным нельзя говорить о благодати (по крайней мере, в смысле сверхприродном). Между тварным бытием и божественной благодатью нет и не может быть ничего среднего. Самая эта мысль о таковом есть одно лишь недоразумение, которое нисколько не разрешает трудности, возникающей при уразумении связи между Божеством и человеком, и полумеры здесь не помогают. Надо перенести вопрос в другую плоскость, именно искать его софиологического уразумения.
Вопрос таков: каким образом человек может являться способным к восприятию благодати, т. е. к богопричастности? Какое начало человеческой жизни делает его богоприемлющим, и какое делает ее закрытой для божественного воздействия или вызывает в нем даже противление?
Богопричастность в человеке есть образ Божий, составляющий самую основу его существа. Этот образ есть непрестанный зов к обожению, к осуществлению силы Богочеловечества, к ософиению жизни, к отожествлению Софии Божественной и тварной. Это отожествление уже совершилось в Церкви, которая есть Тело Христово и Храм Духа Святого, жизнь во Христе Духом Святым, откровение Святой Троицы. Это есть неисчерпаемый источник благодатной силы обожения, которая ведет человека от славы к славе. То, что католическое богословие определяет измышленным понятием gr. increata, именно и есть этот образ Божий в человеке, его софийность, которая делает его открытым для ософиения, а gr. creata здесь соответствует тварной Софии, с той только разницей, что последняя не есть нарочитый дар, подаваемый ad hoc, как gr. accidentalis, но есть самое существо человека, его умопостигаемый характер (gr. habitualis). Именно в силу этой софийности человека, сообразности его Богу, является возможным боговочеловечение и духоносность Она есть их как бы онтологическое аpriori, или предусловие. Человек способен и призван к обожению, которое он и сам призывает. Этот его характер и соответствует «естественной» или «сотворенной» благодати, которую справедливо ищет, но не там, где следует, католическое богословие. Благодать – в самом общем смысле этого понятия – есть Богочеловечество или Церковь, уже совершившаяся в Боговоплощении и Пятидесятнице. Благодать имеет неисчислимые образы воздействия и проявления, и природная софийность твари составляет общее условие ее принятия. Даже в пределах Софии тварной, или области «естественной благодати», можно различить эти разные степени ее воздействия или проявления в жизни. Различие меры естественного вдохновения не является медиумическим, но соответствует усилиям творчества, есть плод синергического соединения свободы и природы. В области же жизни благодатной или церковной этот синергизм природы и благодати выступает еще явственней. Природа падшего человека (status naturae lapsae), действительно отяжелела и удалилась от своего собственного первоисточника, затемнилась в своей софийности. И делом благодати Божией является не только само обожение (gr. sanctificans или efficax), но и его пробуждение в человеке (gr. praepararns). Разумеется, провести эту границу конкретно невозможно, потому что как приуготовляюшая, так и освящающая благодать имеют один и тот же источник и содержание, они пробуждают и обновляют в человеке его собственный, ему принадлежащий образ, «истлевший страстями», и помогают ему в борьбе с грехом за собственное духовное существование. Порогом, разделяющим жизнь ветхого и нового человека, являются такие акты, каково новое рождение или воцерковление в таинствах крещения и миропомазания. Здесь человек впервые получает силу стать самим собой, явить свое собственное естество. И вся его новая жизнь осуществляется на путях благодатного обожения, как через таинства, так и помимо их, многократно и многообразно. Мера благодати не знает для себя границ, потому что она есть обожение, осуществляемое богочеловечество, жизнь в Боге, которая имеет неисчерпаемую глубину и никогда не завершится ни в сем веке, ни в будущем. Человек же есть посредник, сообщающий благодатную силу и всему миру, пророк, царь и первосвященник творения, ведущий его к славе, т. е. к обожению, тогда «будет Бог все во всем». Поэтому-то основной аксиомой учения о благодати должна оставаться ее неисчерпаемость и неопределимость: «дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит» (Ин. 3, 8)
Благодать есть совершающееся Богочеловечество, церковь in асtu. Она более всеобъемлюща, нежели всякое ее проявление как в таинствах, подающих отдельные ее лучи, так и вне их. И уже из этого одного следует, что Церковь, понимаемая как установление или организация таинств, не совпадает с этим более общим понятием благодатной жизни, ее не исчерпывает. Савл призван был Христом не сакраментально, но прямым воздействием, и язычник Корнилий имел явление ангела Божия, а ветхозаветный Валаам, будучи вне церкви, пророчествовал, как и Мельхиседек и все ветхозаветные облагодатствованные герои веры, о которых говорит 11 гл. посл. к Евр.
В новозаветной церкви благодать не есть особое, нарочитое вхождение в мир силы Божией для сообщения человеку, но лишь проявление и действие этой силы, сущей в мире уже в полноте, чрез соединение со Христом и жизнь в Нем, как и чрез сошествие в мир Св. Духа и Его пребывание в нем. Сокровищница благодати, как полнота жизни во Христе Духом Святым, не может быть увеличена, как таковая. Но мера приятия ее даров различна, как различны и сами дары, хотя и тот же Дух (1Кор. 12, 11).
В богословии возникает вопрос, всею ли Св. Троицей подается благодатное освящение, или же лишь отдельными ее ипостасями? По господствующему учению, оно относится к совокупному действию Св. Троицы. Так учит и восточное богословие,206 и западное.207 Это означает, что обожение твари, богочеловечество совершается в триипостасном действии Св. Троицы, причем участие каждой ипостаси соответствует ее ипостасным свойствам. Отец, как открывающаяся, но сама пребывающая в трансцендентности ипостась посылает в мир «обе открывающие ипостаси, Сына и Духа Св., причем совокупное действие их совершается в усыновлении человека: «даде им область чадом Божиим быти» (Ин. 1, 12). Ставши братиею во Христе, сыны Божии усыновляются со Христом Отцу Духом Св.
Возникает еще и дальнейший вопрос: есть ли это обожение ипостасное соединение со Христом или Духом Св., или же оно является только природным, осуществляемым через приобщение тварной ипостаси к Божественной жизни. Очевидно, возможно только природное соединение, или приобщение человеческой природы к жизни божественной. Иначе получилось бы упразднение тварных человеческих ипостасей, а облагодатствование было бы по образу ипостасного соединения природ во Христе. Но соединение со Христом, сопровождающееся обретением в Нем и своего ипостасного лика, никоим образом не сопровождается упразднением собственной тварной ипостаси, а лишь ее ипостасным преображением и просветлением. Одинаково же невозможно ипостасное соединение человека и с ипостасью Духа Св., как допускают некоторые. Ипостась Св. Духа сама не вочеловечивается, а только вочеловечивает, совершает соединение со Христом, делает человека духоносным, прозрачным в своей человеческой самости, благодатно включает его ипостась в триипостасную любовь Св. Троицы, совершает его «богом по благодати». Образ такого облагодатствования мы имеем, прежде всего, в Богоматери, которая в воскресении и прославлении своем сидит в небесах «одесную Сына», есть тварная ипостась, вознесенная и чрез то приобщенная к жизни трех Божественных ипостасей.
Если же благодатное освящение не есть и ни в каком случае не может быть ипостасным единением Бога с человеками, то оно по необходимости остается природным соединением двух природ: Божеской и человеческой, по образу того, как оно совершилось во Христе Духом Святым. Это благодатное приятие божественной жизни человеком сопровождается наличием в ней и ее собственной человеческой ипостаси. Таковая есть ипостась Пресв. Богородицы, а вместе с нею и все вообще тварные человеческие ипостаси. В лице Пресв. Богородицы Ее собственная ипостась является ипостасирующей не только одну из двух природ в Богочеловеке, но в ней природу всех вообще человеческих ипостасей. В этом проявляется ее значение, как Матери всего человеческого рода. Этой собственной ипостасированностью человеческого естества в Богоматери исключается возможность его поглощения божеством, с угашением его собственных ипостасных лучей в свете Божественного Солнца. Но этим природным соединением человечества с Божеством Христовым открываются пути обожения. т. е. приятия жизни божественной в жизнь человеческую, ее богопричастность. При этом обожении тотчас же выступает и основное различие: в ипостасном соединении обеих природ во Христе человеческая природа нераздельно и неслиянно приобщается всей полноте жизни Божественной, поскольку «в Нем обитает вся полнота Божества телесно» (Кол. 2, 9), и на Нем почивает ипостасно Дух Св. В тварном же человечестве это соединение природ божеской и человеческой, его богопричастность, совершается от силы в силу и от меры в меру. Это есть «жизнь вечная» твари, которая никогда не исчерпывается и не достигает своей полноты. Она есть в этом смысле тварная вечность (aeviternitas) в отличие от вечности Божественной (aeternitas). И уже в силу одной этой неполноты приобщения твари к божественной жизни оно не может сопровождаться и ипостасным соединением с божеством, a есть только природное, «Халкидонское» соединение двух природ во Христе и через Христа, причем тварная, человеческая жизнь («воля и энергия») «следует» – ἕπεται – согласно определению VI всел. собора – за Божественной, ею проникаясь от меры в меру.
Благодать, понятая как Богочеловеческая жизнь, хотя и не означает для твари ипостасного соединения с Богом, тем не менее не только не исключает личного общения с Ним, но именно его предполагает. Божество, или Божественная жизнь, как Усия или София, неотделимо от ипостасей, предвечно ипостасировано. Поэтому и тварное существо, стремясь к соединению с Божественной жизнью, не может, так сказать, миновать личной встречи с Богом, которая не есть ипостасное единение двух природ, но встреча или единение ипостасей – Божественной и тварных. Такая встреча и единение совершается в богожитии и в молитве. Первое соотносит действие Бога в человеке, благодатную жизнь в Боге, к ипостасному ее источнику: «уже живу не к тому аз, но живет во мне Христос (Гал. 2, 20), «да будем в Сыне его И. Христе» (1Ин. 5, 20 и многие другие). Подобное и о Духе Св.: «сей самый Дух свидетельствует духу нашему» (Рим. 8, 16), «Бог послал в сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: Авва Отче» (Гал. 4, 6). Подобно и об Отце, пред лице Которого молитвенно ставит Сын – Духом Св. – сынов Божиих – сынов человеческих. «Отче наш!» Вообще все отношения человека к Богу суть личные, и этот личный характер их и запечатлевается в молитве, как и природное соединение.
Однако, этот ипостасный момент соотношения твари и Творца не есть единственный и исчерпывающий. Он даже не характерен для благодати, в которой человек воспринимает не столько ипостасного Бога, сколько Божество, приемля от него Божественную силу. Вообще говоря, может быть разная обращенность твари к Богу, не только личная, но и не личная (что выражается в греческом словоупотреблении наличием или же отсутствием члена: ὁ Θεὸς или Θεός). Конечно, и в последнем случае наше отношение к Богу вполне не теряет личного характера, который до конца даже и не может быть устранен в теизме, но оно остается лишенным той конкретности, какая свойственна обращению к отдельным ипостасям, или Св. Троице, как триединому Богу. Но наряду с этим личным отношением еще существует, так сказать, неопределенное обращение к Богу вообще, к Божеству, к Софии. Это же самое еще в большей мере применимо к случаям безличной обращенности к Богу со стороны всего Божьего творения, – до человека или помимо человека (напр., в песни трех отроков по кн. пр. Даниила, гл. 3, часть неканоническая: 51–90). В таких и подобных обращениях к Богу внутреннее ударение делается не на лицо, но на сущности, не на ипостаси Бога, но на Его Божестве. Таковым именно и является наше восприятие благодати. Хотя и справедливо, что благодать исходит от Отца, Сына и Св. Духа, Единицы в Троице и Троицы во Единице, однако, самый дар может являться и не ипостасированным, но есть как бы безличная благодать, именно дар, а не Даятель (и попытка некоторых католических богословов отожествить этот дар с Даятелем, Духом Св.,208 своей несостоятельностью только подтверждает эту истину). Если мы допустим, что благодать не только подается Третьей ипостасью, но есть и она сама, тогда мы упраздняем самую эту ипостась, ее приравнивая ее же природе, в качестве безличного дара. Поскольку же мы приурочиваем это даяние благодатных даров от божественной природы или Божества к одной Третьей ипостаси, мы вносим дифференциацию в саму единую божественную усию: получается, что она сама разделяется и различается в отдельных ипостасях. Вопреки такому выделению отдельных ипостасей следует снова утвердить единосущие Св. Троицы и совершенно равную сопричастность всех божественных ипостасей к единой божественной природе, которая и есть единый источник благодати («энергий»), – Божественная София. С этой точки зрения недопустимо, чтобы какая-либо одна ипостась обладала тем, чем не обладает другая. Правда, при этом остается в силе то, что каждая ипостась имеет эту единую природу соответственно своему ипостасному характеру, и в свете этого ипостасного различия определяется и даяние этой единой божественной сущности. В Богочеловечестве, как откровении Св. Троицы, именно Духу Святому свойственно осуществление тех даров, которые подаются Богом творению; Он есть раздаятель подаваемого всеми ипостасями, но на этих дарах лежит печать всех тройственных ипостасей (ср. 1 Kop. 12; Рим. 12, 6–8). Отец открывается в Сыне, и жизнь во Христе осуществляется Духом Святым: если в Сыне определяется содержание Божественной жизни, то Духом Святым она становится для нас действительностью. Можно сказать в этом смысле, что Христа мы имеем Духом Святым, и тем усыновляемся Отцу. Мы не познаем Его безипостасно, в отделенности Божественной природы от ипостасей. В своем благодатном опыте мы всего непосредственнее познаем лик Христа, Богочеловека. Однако, благодатный дар обожения все-таки не есть ипостасное откровение Бога, но соответствует природе Божией, Божеству. Иными словами, это есть Божественная София, небесный первообраз человечества, осуществляющийся в творении. Человек, как носящий образ тварной Софии, в нем имеет в себе зов или постулат обожения, ософиения своего бытия. Благодать не есть божественное насилие над его природой, нечто акцидентальное, чуждое человеку, чего могло бы и не быть, что есть лишь в порядке благого произвола. Напротив, она есть осуществление той Богочеловечности человека, которая, будучи заложена в его сотворении по образу Божию, через совершившуюся богопричастность человека в Боговоплощении и Пятидесятнице, и она же получает силу эту в постепенном и непрестанном сближении Божеского и человеческого естества в человеке. В благодати человек опознает и осуществляет собственную основу своего бытия. «Живу не я, но живет во мне Христос» Духом Св., соединяющим Бога с человеком. Жизнь во Христе дана человеку и задана ему как нечто достигаемое, и человек является храмом Духа Святого. Таким образом, благодать не есть нечто особливое, что подается человеку, так сказать, наряду или помимо Боговоплощения и Пятидесятницы, напротив, она и есть их дар, Богочеловечество совершаемое. Но оно не может совершаться единым исчерпывающим актом, как это совершилось со стороны божественной схождением в мир Второй и Третьей ипостаси. Оно, как начало неисчерпаемое и вечное, только и может осуществляться многочастно и многообразно, подаваемое в отдельных дарах и проявлениях. Одним из важнейших путей, как связанных с определенными формами и внешними установлениями, являются таинства, но ими она не исчерпывается и не ограничивается. При этом еще надо добавить, что всякий благодатный дар, даже если он особо окачествован определенным таинством, имеет силу возрастания, возгреваемый верою и любовью восприемлющего, – ex opere operantis.
Таким образом, благодать по отношению к Богочеловечеству не есть новое что, но лишь некое как, разные стороны учения о благодати, ее классификация и т. д. представляют лишь школьную, несовершенную и заранее безнадежную попытку исчерпать и установить пути этой богопричастности, хотя это иногда и может иметь известное практическое значение, богословское и пастырское. Но природа благодати такова, что вся она принадлежит одному всеобщему таинству таинств, – Таинству Церкви. Есть Церковь, – уже не только как «общество верующих», но сущность, и есть благодать, как проявление этой сущности.
В связи с этим и на основании этого решается вопрос и о необходимости благодати, в споре православия с пелагианством. Контроверса между Пелагием и бл. Августином вращалась около вопроса, необходима ли благодать для спасения. Богословская почва целого спора была предварительно совершенно неподготовлена, при отсутствии общего учения о благодати в самом ее существе. Обе стороны впадали при этом в аналогичные односторонности. Пелагий со всей силой утверждал то, что мы выше рассматривали как естественную благодать, дар Божий человеку при сотворении. Дар этот существенно состоит в образе Божием в человеке, а Его подобие (уподобление), установляется человеческим творчеством на основании тварной свободы. Утверждение необходимости человеческого творчества на основе свободы само по себе еще не противоречит учению Церкви. Последнему противоречило бы скорее ее отрицание, которое фактически упраздняло бы богочеловечность. То, что Пелагий с такой силой утверждал свободу человека и вытекающую отсюда силу ответственности и необходимость личного подвига, значение аскетизма, совершенно со соответствует православному учению о синергизме. Человеческая энергия необходимо участвует в делании спасения, т. е. в усвоении обожения, хотя бы даже и в ослабленной первородным грехом степени.209 Это признание способности человека, даже и падшего, к свободному движению навстречу благодати, или способности к естественному добру, является скорее положительным вкладом в христианскую антропологию. Однако, в доктрине Пелагия (которую мы знаем, впрочем, только из полемического изложения блаж. Августина и его последователей) как будто утеривается чувство силы первородного греха в человеке, благодаря чему не усматривается расстояния между человечеством падшего Адама и Адама Нового;210 и утрачивается значение искупительного подвига Христова и силы Пятидесятницы. Вообще учение Пелагия этими чертами возвращает нас к дохристианскому стоицизму, для которого сила человеческой воли и подвига является самодостаточной, а дело Христово получает значение примера. Однако, не нужно забывать, что и учение бл. Августина страдает в такой же мере односторонностями, хотя и противоположного характера, является антитезисом к пелагианству, находясь от него в полемической зависимости. Это относится, прежде всего, к антропологии. Именно в полемике с Пелагием бл. Августин заострил до такой степени доктрину первородного греха, что сделал его всесильным в человеке. Первородный грех лишает человека свободы к добру, она остается лишь к злу. Хотя формально бл. Августин и пытается оставить видимость свободы, но она сохраняет у него значение только субъективного переживания. Этим, очевидно, устраняется почва для синергизма, и благодать в сущности насилует человека, действуя на него неодолимо и неустранимо путем всепобеждающего услаждения. Отсюда последовательно развивается и учение о предопределении с его фатализмом, со всеми его выводами, вплоть до того, что Христос приходил лишь для спасения избранников (мысль, окончательно договоренная в кальвинизме). Если пелагианский тезис в диалектике учения о благодати гласит о самодостаточности человечности, при вспомогательном лишь значении благодати, то антитезис бл Августина содержит утверждение не только всесилия благодати, но и совершенной пассивности человека, который является лишь пластическим материалом, оставаясь послушным своей судьбе. Хотя бл. Августин своим влиянием более всего содействовал церковному отвержению пелагианства, однако, и его собственное учение в крайностях своих отнюдь не было принято Церковью ни на востоке, где в свое время вообще осталась не замеченной пелагианская контроверса, ни даже на западе. Здесь в постановлениях Карфагенских, Арльского и др. соборов, хотя и было отвергнуто умаление первородного греха и силы благодати y Пелагия, но отнюдь не было принято целиком и положительное учение самого Августина о несвободе человеческой воли и о предопределении. Эти последние стороны августинизма получили недолжную силу на западе в по-реформационном богословии в учении о спасении у Лютера и особенно у Кальвина, и здесь августинизм остается непреодоленным даже и до наших дней.
В качестве наследия этого спора остается общая проблема о соотношении свободы и благодати и о пределах действия последней на человека. Согласно указаниям Слова Божия, как и отеческого предания, благодатная жизнь человека на всем ее протяжении совершается на основе свободного ее приятия, а вместе и непрерывного и не имеющего для себя внешней границы воздействия благодати.211 Точнейшее соотношение свободы и благодати совершенно не поддается определению, да это и понятно, принимая во внимание, что область эта, с одной стороны, подлежит проявлению человеческой свободы, a с другой – тому божественному воздействию, которое неисследимо и неисчерпаемо. Оно имеет для себя начало и основание в Боговоплощении и Пятидесятнице, как совершившемся Богочеловечестве, оно имеет для себя течение в совершающемся Богочеловечении, как богопричастной жизни и облагодатствовании человека, оно имеет для себя целью совершенное обожение человечества, когда Бог будет все во всем. Но оно не имеет для себя конца, поскольку обожение и есть вечная жизнь в Боге, которая неисчерпаема и нескончаема во веки веков. Но всегда она сохраняет для себя исходные свои предпосылки: не только различие Творца и творения, непреходимое между ними расстояние, но вместе и свободно-синергическое соотношение. Тварь не теряет себя, она не сгорает в божественном огне, не утопает в океане божественной глубины, не изничтожается пред лицом Божьего величия, но остается в тварной самобытности своей, ибо положена к бытию Богом, и сама полагает себя к бытию в свободе своей. Это есть тайна сотворенности, любовь Божия к творению, которой соответствует и возгорающаяся любовь творения к Богу, взаимность любви Бога и творения, которая есть также «синергизм».
Природа твари, хотя и озарена личным самосознанием, но не до конца пронизана им. Она представляет собою темную, ипостасно непросветленную давность, бессознательную или подсознательную область, которая лишь частично и постепенно входит в сознательную жизнь. Поэтому и действие благодати в человеке не только касается сознания, но совершается и вне его, в подсознательной области телесной и вообще природной жизни.212 Сюда относятся такие евангельские образы, как зерна горчичного, вскисающего теста (Мф. 13), семени, брошенного человеком в землю, причем «как семя выходит и растет, не знает он» (Mк. 4, 26–28) и под. Иногда это «пламя вещей» или божественный свет вырывается на поверхность сознания и озаряет его собой. Таковы состояния, описываемые преп. Симеоном Новым Богословом и исихастами, «свет Фаворский», благодать, явленная преп. Серафимом Мотовилову. Эти озарения, даже когда они соотносятся той или другой Божественной ипостаси, Христу и Духу Св., сами по себе остаются безличны, как явления Божества, а не Божественных ипостасей, они в этом смысле софийны, хотя, разумеется, божественная благодать или София и не может быть совершенно отделяема от ипостасей. Это-то различение между Богом, как ипостасью троичной и триединичной, и Божеством или Софией, имел преимущественно в виду преп. Григорий Палама в своем учении о «нетварных энергиях», как молниях Божества, проникающих в мир, причем эти энергии, с одной стороны, божественны (и сюда относится его формула, что энергия есть Бог, θεός, божественна), а с другой, они неопределенно множественны или многообразны, поскольку и само восприятие их человеком связано со всем многообразием и многоступенностью его духовного возрастания.. Но эти энергии у св. Григория Паламы остаются не-ипостасны и вообще ипостасно неокачествованы (это находится отчасти в связи со всей незавершенностью его доктрины, в которой вообще остается неразъясненным отношение между божественными ипостасями во Св. Троице и энергиями). Однако, богопричастность твари не может быть ограничена исключительно этой неипостасной благодатью. Как ипостасное существо, имеющее всегда ипостасируемое природное бытие, человек (как и ангелы) необходимо имеет и личную обращенность к Богу, так сказать, личную встречу с Ним, личное богоприятие. Совершенно устранить этот личный элемент, сполна заменив его подсознательным воздействием благодати, поэтому невозможно. Благодать воспринимается личностью и лично, хотя этим восприятием действие ее и не исчерпывается. Личное начало не устранимо в человеческой жизни вообще и в частности в том синергизме, встрече и взаимодействии Бога и человека, которое совершается в акте благодатствования. Здесь надо выделить и поставить на особое место молитву, как прямое и непосредственное соприкосновение твари с божеством, так сказать, таинство имени Божия. Молитва есть существенно личное отношение, она направляется от лица к Лицу, она построяется на личном местоимении, она всегда лична. Правда, и при этом личном характере молитвы ей не всегда свойственна определенная ипостасированность. Она может быть обращена не только к отдельным ипостасям Св. Троицы или же к Ней самой, но и к Богу вообще, т. е. преимущественно к Божеству или Божественной Софии. Но это означает лишь тот факт, что в сознании молящегося ипостаси Божественные никогда не являются отделены от природы или Софии, но остаются с нею связаны. Молитва есть самый простой и типический случай благодатного акта, поскольку в ней совершается встреча или соединение Божества и твари в Имени Божием. И поскольку истинная, т. е. сердечная и горячая молитва не бывает не услышана, то эта ее услышанность и есть простейший образ благодарного воздействия. (Следует добавить, что рамки благодатного воздействия здесь еще раздвигаются чрез молитвенное призывание святых, как носителей благодати и постольку облагодатствованных посредников).
Молитва, как обращенная к Богу, имеет не только личный, ипостасированный характер, но может относиться и к определенной ипостаси: Отцу, Сыну, Духу Святому, или же ко Св. Троице. Следовательно, такая молитва, как и благодать, в ней содержимая, постольку и ипостасно окачествована. Такова, прежде всего, молитва Господня, к Отцу Небесному, которой Господь научил Своих учеников. В этом научении мы должны различать не только известное содержание этой молитвы молитв, все наше тварное бытие в себе вмещающей, но и личное обращение к Отцу, свидетельствующее об Его доступности нашей молитве. Это же можно сказать с той же степенью очевидности, хотя и в другом аспекте, о нашей молитве Сыну Божию, «Иисусовой Молитве», которая нарочито дарует нам богопричастность и дар богожития. Это же можно, еще в ином аспекте, сказать и о молитвенном обращении к Св. Духу, который является для нас ипостасно прозрачным даятелем благодати Божией. Наконец, молитва Св. Троице, для нас наиболее трудная и, как таковая, почти неосуществимая, тем не менее, задана для нас Церковью, как особое расширение молитвенного сердца и возношение его в горние обители, по слову Господа: «Мы (Отец Мой и Я) к тому приидем и обитель у него сотворим (Ин. 14, 23). Молитва, как особое тайнодействие Имени Божия, означает по преимуществу ипостасное даяние благодатного дара и тем отличается от благодати таинств с их не-ипостасным характером. Молитва обращается к лицу Божественному или даже тварному (Пречистой, ангелам, святым) с испрашиванием благодатного дара. Конечно, и таинства (вместе с тайнодействиями) всегда сопровождаются молитвой, однако благодатный дар сам по себе уже имеет свой собственный характер, свойственный именно данному таинству. Сакраментальные дары суть не столько прямое действие божественных ипостасей, сколько явление силы Божества, или Божественной Софии, которая сообщает обожение твари через Софию тварную.
В учении о границах сакраментализма неизбежно возникает вопрос о силе и действенности таинств, подаваемых в «инославии», т. e за гранью Православия, которое, являясь догматически и иерархически неповрежденной церковью, постольку обладает полнотой власти таинств, potestas clavium. Совершаются ли таинства за пределами Православия? На этот вопрос дается утвердительный ответ в практике Церкви, которая признает известные таинства, совершаемые в инославии, неповторимыми и, следов., действительными (крещение, миропомазание, священство, брак). Не входя в частности, следует отметить самый основной принцип этого признания, потому что достаточно допустить его хотя бы в одной точке, и этого уже достаточно), чтобы поставить вопрос об ecclesia extra ecclesiam во всей его широте. Хотя можно встречать и доселе отрицание действенности таинств за пределами Православия (иногда даже в кощунственной форме, как пресловутое речение о «трапезе бесовской»), однако, оно настолько несовместимо с жизненным определением Церкви, что не заслуживает даже рассмотрения. Вопрос идет не о том, имеют ли вообще силу таинства неправославных, но лишь о том, какова эта сила. Может ли быть здесь больше или меньше, или же возможна только одна альтернатива: признание равночестности этих таинств, либо их полное отрицание? Однако, ни то, ни другое решение в духе этой альтернативы невозможно и было бы насильственно. Таинства подаются и вне Православия, притом не только ex opere operantis в благочестивом приятии их в верящими, но и ex opere operato, подаянии Божественной благодати.213 Следов., нужно определить лишь степень этой действенности таинств вне Православия, как «исповедания». Таинства неправославных суть для них как бы окна, открытые в небо, которое и воспринимается ими чрез эти окна. Небо едино, различается лишь образ его восприятия. Эти разные окна фактически остаются непроницаемы для всех других исповеданий, хотя чрез них созерцается то же самое небо. Эта взаимная закрытость в известной мере является дисциплинарной, соответствующей состоянию разобщенности исповеданий или «разделению церквей» в пределах единой Церкви. Но эта разобщенность есть и известная умаленность, как для всех вообще, поскольку все не могут соединиться у единого алтаря, так и в частности для всех неправославных, притом в разной мере, соответственно степени поврежденности и ущербленности этих исповеданий. У нас нет средств определять меру этой умаленности в отношении к той полноте, которая Церкви дана или вернее задана при наличии ее вселенского единства. Однако, не видится принципиальных препятствий к тому, чтобы признать, что эти как бы и умаленные в действенности таинства все же остаются действительными проводниками благодатных даров, т. е. спасительными, соединяющими приемлющих их с телом Церкви (конечно, фактическое восприятие этого дара отдельными лицами, opus operantis, есть тайна смотрения Божия). Но это фактическое признание путей опасения и за гранями церковной организации (столь существенное для «экуменического» движения) имеет первостепенное принципиальное значение. Если остается аксиомой, что extra ecclesiam nulla salus, то идея ecclesiae, очевидно, не совпадает здесь с понятием определенной церковной организации, но шире ее, относится к мистическому телу Церкви. Определение соотношения между Ecclesia и ecclesiae остается неразрешенной и вместе с тем первоочередной проблемой богословия именно для наших дней, хотя над ней мучился по-своему уже блаж. Августин, который оставил по себе ряд руководящих идей. Эти идеи вообще не могут быть приняты целиком, потому что содержат в себе ряд явных противоречий (хотя богословие и в этом не сделало шага вперед после него, оставаясь сознательно или подсознательно под влиянием его исключительности). Бл. Августин исходит из формулы св. Киприана о том, что вне Церкви не может быть спасения.214 Однако, и он не мог считать это состояние вне Церкви совершенной религиозной пустотой, и он признавал «вне церкви» (в условном, вероисповедном смысле слова) возможность и наличие веры в Бога, крещения, таинств. Но все это соединяется у него – странным и непонятным образом – с отрицанием даров Св. Духа и прощения грехов, чрез эти таинства подаваемых. Вообще принятие таинства оказывается у него возможно во спасение, как и во осуждение. Но что же в таком случае представляет собой эта не спасающая вера, не освобождающее от грехов крещение и покаяние, бездейственная, хотя и имеющая силу (validitas) Евхаристия?215 Это коренное противоречие экклезиологии и сотериологии бл. Августина в применении к современному разделенному состоянию христианского мира способно привести к чудовищным выводам, от которых либо спасаются непоследовательностью, либо ограничиваются простым замыканием сердца для христиан всех «инославных» исповеданий. Когда употребляется слово Церковь, Римско-католическое исповедание разумеет лишь Римскую церковь (и тотчас запутывается, как только переходит, напр., к православным), православные же имеют в виду лишь Православную церковь (протестантские же исповедания в своем провинциализме обычно и не ставят этих вопросов). Последовательно выдержать отрицание действенности таинств и вообще путей спасения в инославии не удается даже и Римскому богословию,216 да и вообще оказывается невозможным ни теоретически, ни практически. Эго явствует из взаимного признания разными исповеданиями, по крайней мере, некоторых таинств (крещения, миропомазания, священства, брака). При определении этого отношения неизбежно приходится ввести относительное признание и не признание таинств у инославных, т. е. известное больше или меньше (каковое различение нужно, прежде всего, установить относительно исповеданий, сохранивших иерархию епископского рукоположения или же не сохранивших ее).
Но то же самое приходится сказать и относительно канонических и юрисдикционных границ церкви. В римско-католической церкви при ее централизме нет почвы для разделений на этой почве (хотя история свидетельствует даже и здесь о такой возможности). Римская церковь в Ватиканском догмате возвела канон папского главенства в церкви в основной ее догмат. В восточном богословии существует подобная же тенденция придавать церковным канонам значение, равное с догматами, что есть очевидное преувеличение. Хотя канонические определения и должны иметь для себя догматическое основание, однако, они имеют лишь прикладное значение, догматы выражают церковную онтологию, каноны же исторически сложившийся церковно-правовой строй. Этот прикладной характер канонов делает частные их применения в конкретных случаях не бесспорным. Отсюда проистекает возможность канонических и юрисдикционных разногласий bona fide в пределах одной и той же поместной церкви со всею их остротою и жгучестью. Они способны иногда вести к непризнанию действительности таинств за пределами данной юрисдикции.
Еще большее воздержание от суждения уместно в отношении к нехристианам. Мы знаем, с одной стороны, универсальность Христова воплощения и Пятидесятницы, их действенность распространяется на всех людей, без всякого исключения, все человечество есть Тело Христово. Но в то же время Господу угодно сокрыть в неведение пути спасения и вечные судьбы тех, кому не открыто в этом веке святое Евангелие и не дано крещение, может быть, даже не по их, а по нашей вине. Церковь не судит внешних и хранит молчание о них, оставляя их на милость Божию. Ее практическое отношение к ним есть только долг проповедания: «научите все языки, крестяще их». Сюда же относится еще и «проповедь Христа во аде». Чрез это пределы Церкви и сила ее определяются еще шире, уже за пределами видимой земной жизни. Через это еще очевидней становится вся трудность и даже неверность попытки определять точные границы Церкви, сливая их с границами земной церковной организации. Приходится сказать, что онтологически этих границ и вообще не существует, п. ч. чрез признание их ограничивалась бы и умалялась бы сила Христова воплощения и искупительного подвига. Существующие границы имеют не абсолютный, но прагматический характер...217
Глава шестая: История
Творение предполагает для себя развитие или становление Мир как тварная София, ее в себе раскрывает, переходя от потенциальности к действительности. Хотя мир и сотворен в «шестодневе» в своей полноте, однако, эта полнота не есть уже вполне актуализированная, но еще потенциальная. В ней предопределены и включены все возможности миробытия, которые подлежат раскрытию и осуществлению. Тварная София есть не только основание бытия мира, но и его энергетическое начало. Жизнь мира совершается на основании его «законов» или собственных энергий, его «эволюция» есть динамическое раскрытие его статики. Но в то же время мир принадлежит не себе, но человеку, который призван «владычествовать» (Быт. 1, 26) и «обладать» (28) им, «возделывать и хранить» его (2, 15). Он призван очеловечивать этот природный мир. Мир есть одновременно и периферическое тело человека, и область его душевности н, наконец, арена его духовной активности, предмет его творчества. Человек есть и работник в мире, и мастер, «хозяин», в нем, так же, как и его художник. Логос мира есть и человеческий логос, а красота мира есть и человеческая красота. Поэтому понять мир можно только чрез человека, в его истории. Следует определить грани этой истории и ее общее содержание.
И, прежде всего, история не есть дурная бесконечность, не имеющая ни начала, ни конца, как отрицательная вечность. К ней не может быть применима та антиномия времени и вечности, которая имеет силу для всего творения в его отношении к Богу. История совершается в пределах творения, она принадлежит «веку сему», находящемся в преддверии «жизни будущего века». Она имеет начало и конец, с той и другой стороны она обрамлена пропастями: начало граничит с сотворением человека, его вступлением в мир, конец же с началом нового времени и будущего века. В этом смысле история есть известное cоcтояние становящегося бытия, в него определенно включенное, как бы дополнительное творение мира в нем самом.
Откуда можем мы знать про эту ограниченность истории, как имеющей начало и конец? Очевидно, то и другое не может стать предметом опытного знания: в нашем опыте, который относится к жизни мира, объятой историей, мы, очевидно, не можем встретиться ни с началом, ни с концом его. Этот вопрос, как бы он ни разрешался, одинаково остается на долю или домыслов онтологической спекуляции, или же может стать только предметом откровения и религиозной веры.
Согласно Слову Божию, история мира, как и человека, начинается. Она начинается «с» его сотворения, точнее по его сотворении, т. е. предполагает уже существующее бытие мира, совершившееся его возникновение.218 Но эта история имеет и свой конец, о котором одинаково свидетельствует как ветхозаветная, так и новозаветная эсхатология. Этот конец определяется рядом космических и исторических свершений, связанных с парусией и преображением мира: «ce аз творю все новое» (Откр. 21, 5). Историей жизнь мира не кончается, но за нею следует уже новый эон, – мета-история.
Для определения истории следует поставить вопрос о субъекте таковой и ее содержании. Субъектом истории является все человечество, и как множественность личностей, из которых каждая имеет свое самостоятельное бытие и судьбы, и как род, многоединство. В последнее входят, как слагаемые или элементы, все человеческие личности. Человечество многоедино: оно множественно в ипостасях, но имеет единую природу и в известном смысле единую жизнь. Каждая личность участвует в истории, но единым ее субъектом является весь человеческий род. В разных человеческих ипостасях индивидуально и многообразно проявляется эта единая человечность, имеющая известное единство жизни, то общее, что может быть определено одновременно и как трансцендентальный субъект истории и как ее же трансцендентальный объект. Этот трансцендентальный субъект человечества, который связует собой во единстве Адама всю его историю, как некое всеобщее, всечеловеческое я, лежит в основе трансцендентальных функций человечества. Это есть, прежде всего, всеобщий субъект познания, трансцендентальное гносеологическое я, которое в индивидуальных познавательных актах отдельных индивидов осуществляет родовое познание. Преемственное накопление мысли и знания понятно лишь из этого всечеловеческого, родового единства Адама. Вне этого предположения познание вообще было бы невозможно, п. ч. оно рассыпалось бы на отдельные познавательные атомы и, следов., не допускало бы общего развития и накопления. Никакое преемство знания, воспитание и обучение, не было бы возможно при такой атомизации знания. Печать общезначимости знания со всем его логическим аппаратом и эмпирическими методами лежит на всех познавательных актах, при единстве познавательного объекта, которое находится в связи с этим единством гносеологического субъекта. Познание есть функция единства Адама, единой человечности, осуществляющейся в таковом. Единый Адам познает единый мир. Но это же единство осуществляется не только в познании, но и в действии человека в мире. Существует не только единый познающий, но и единый действующий субъект (трансцендентальный субъект хозяйства), общее действие человека в мире. Из отдельных волевых и действенных актов складывается вообще природное бытие человека, его господствование и обладание миром. С этим связан и прагматизм научного знания и постановка хозяйственных целей, «плановое хозяйство». Хотя пути хозяйства, как и знания, в отдельности могут и расходиться, однако, даже это расхождение существует лишь в пределах единого и общего хозяйственного отношения к миру, единой жизни трансцендентального мирочеловека, единого трансцендентального образа хозяйствования в мире. Наконец, существует для человека единая эстетическая функция, творчество красоты, искусство. Хотя искусство является уделом отдельных творчески одаренных личностей по преимуществу, однако и оно спасается от атомистического многообразия, несводимого к единому откровению красоты, тем, что и здесь существует общий язык, доступность прекрасного во всем многообразии его форм. И это единство красоты также предполагает трансцендентального субъекта красоты, всечеловеческого художника, и единый источник красоты, саму Красоту.
Все эти стороны единой всечеловеческой жизни координируются в целое в единстве истории, в преемстве исторической жизни, в истории культуры. Во всем многообразном спектре эпох и народов, жизнь человечества, как всемирная история, также предполагает единого трансцендентального субъекта с единой жизнью в истории. Как бы ни дробилась эта история, она все же есть единая книга жизни (Откр. 21, 27) всего человечества, которое и будет судимо на Страшном суде во всей совокупности своей, «все народы» (Мф. 25), единым и связным судом.
Не умаляя многообразия в полноте жизни человечества во всех ее образах, – индивидуальной, национальной, групповой, исторической, мы должны, прежде всего, понять эту связь многоединства в трансцендентальном субъекте истории, Адаме как родовом существе. Очевидно, это человеческое творчество есть откровение человечества, одаренного «естественной благодатью», природный гуманизм, хотя и ограниченный и отравленный грехом первородным и грехами личными. Падение человека известным образом окачествовало его призвание и наложило на жизнь его печать безысходного трагизма, однако, не упразднило его даров и не уничтожило творческих заданий. Для человека и в падшем состоянии остается общая задача его истории, как раскрытие и осуществление собственной его человечности, а также связанного с ним очеловечения мира. Это откровение гуманизма относится ко всей полноте и сложности человеческого существа в его тройственном составе. Оно не есть отвержение или преодоление в человеке начала плотского и душевного во имя духовного, оно предполагает лишь наличие определенного образа их сосуществования и определенной взаимной окачествованности. Но прежде всего, оно есть совокупность разных задач и возможностей: homo sum et nihil humani a me aliemim esse puto. Человек никогда не должен ни отрицаться, ни стыдиться своей человечности, ни ее умалять, эту то человечность, как тварное «debitum», таит в своих возможностях образ Божий и его «подобие», – уподобление или осуществление. Она есть софийность человека, тварная София, как отсвет в творении Софии Божественной. Поэтому она имеет определенную положительную сущность, которая и определяет собою содержание исторического процесса. История человечества Софийна софийностью творения. Гуманизм истории именно и имеет это своим основанием
Это положительное содержание человеческой истории имеет последствием то, что она представляет собою некое замкнутое целое, имеющее начало и конец. Человечность неисчерпаема как образ Божий в своей динамике, в бесконечном его раскрытии и осуществлении, в вариациях его тем. Однако, эти темы или задания определенны и в этом смысле исчерпываемы в своей содержательности. Они суть в себе замкнутый круг, положительная бесконечность, в противоположность «дурной бесконечности», неопределенности, безгранности, а благодаря этому и бессодержательности, поскольку она лишена определенности содержания. Эта-то определенная содержательность, тематика истории, именно и делает ее в себе заключенной. История не может произвольно или случайно оборваться в любой точке, она должна внутренне закончиться, созреть для своего конца. «От смоковницы возьмите подобие: когда ветви ее становятся уже мягки и пускают листья, то знаете, что близко лето» (Мф. 24, 32).
Процесс истории имеет двоякий характер: органический и творческий. Прежде всего, мирочеловек содержит в себе определенное бытийное содержание, в котором раскраивается софийность мира. Оно таит в себе прорастающие в нем семена «шестоднева», тварной полноты творческого да будет. Душа мира есть органическая сила, имеющая инстинктивную закономерность бытия в его «эволюционном развитии». В этом смысле можно сказать, что «шестоднев» продолжается в бытии, мир творится в свою бытийную полноту в течение всей его жизни в пределах этого эона. Наступление конца этого творения, за которым совершается преображение мира, ведомо одному Богу и есть новое действие Божие над миром, аналогичное самому его творению.219 Это созревание мира для своего конца описывается в Слове Божием на языке апокалиптических образов, выражающих идею мировой катастрофы, пожара мироздания. Разумеется, эти образы одинаково не допускают ни буквального истолкования в их конкретности, ни полного небрежения в отношении их насыщенности реальным содержанием. Они относятся к тому, что еще является трансцендентным для нас, остается запредельным для жизни мира. Но в то же время они выражают это видение грядущего еще отсюда, вернее, в них созерцается самый трансценз нынешнего века в будущий. Обширный материал для этих образов имеется в пророческих видениях как Ветхого, так и Нового завета (а также в неканонических апокалипсисах). В нем указуются разные космические потрясения, как бы онтологические судороги мира перед его концом: «солнце померкнет, и луна не даст света своего, и силы небесные поколеблются» (Мф. 24, 29; ср. Ис. 13, 10; Иез. 32, 7–8; Иоил 2, 31). Этот мировой пожар, в огне которого совершится переплавка старого мира в новый, составляет нарочитый предмет пророчества ап. Петра, 3, 3: «нынешние небеса и земля, содержимые тем же словом, сберегаются огню на день суда и погибели нечестивых человеков (7). Придет же день Господень, как тать ночью, и тогда небеса с шумом прейдут, стихии же разгоревшись разрушатся, земля и (все) дела на ней сгорят» (10, ср. 12). «Небеса исчезнут, как дым, и земля обветшает, как одежда, и жители ее также вымрут» (Ис. 51, 6).
Конец этого мира и его преображение изображается одновременно и как действие Божие над миром, и как зрелый плод его жизни, подобно тому, как бабочка вылетает из кокона, или птенец разбивает свою скорлупу. Здесь нет несовместимости ни противоречия. Действия Божии отвечают возрасту самого мира, временам и срокам его органического бытия. Но история мира и созревание ее для своего конца не определяется только его органическим развитием. В ней участвует человеческая свобода и творчество. Очеловечение мира и самого человека, выявление полноты сил, заложенных в его человечности, есть творческий акт человека над самим собой и над миром. Человек не есть вещь или только объект творения, напротив, он есть и его субъект. Творческая свобода вплетена в бытие мира, наряду с органической его природой. Человечность есть сущность или природа мира, творческая личность есть ее многоликая ипостась. Мир проходит путь своего бытия вместе с человеком, который творчески себя самого в этом осуществляет. Здесь еще раз находит приложение общая мысль, что творчество человека не абсолютно, из ничего, а из природной данности, которой соответствует заданность. На путях этого творчества нет места предетерминированности, поскольку здесь проявляется, хотя и тварная, свобода, пусть даже не приводящая к абсолютной новизне отологического своеволия и самотворчества. Интеграл этого творчества, его окончательная сумма, ведомая в путях Божиих, есть содержательно определенная величина, хотя в нем и есть место для вариантов личной свободы и творчества. В этом смысле история, как совокупный акт свободного творчества, не есть внешне, календарно определенный срок, но внутреннее свершение. Мир по разному со стороны внешних свершений, хотя и определенно по внешнему своему итогу, созревает для своего конца. Образы и степени исторического творчества индивидуальны и различны. Есть личности более или менее творческие, как различены и исторические задания и положения. Органическое и творческое нерасторжимо соединены в человеческой жизни, мера творчества, та же, как и мера свободы, не могут быть определены в разделенности своей. Это суть разные стороны одного и того же процесса, имеющего свое духовное содержание и определение, наряду с душевно-телесным, органическим бытием. В человеке нет ничего чисто духовного, или абстрактно духовного, что было бы лишено для себя «материи», свободно от космической душевно-телесной окачествованности, иначе это означало бы развоплощенность, которая для человека наперед онтологически исключена. Является совершенно ложным такое понимание духовной жизни в человеке, согласно которому она состояла бы в совершенном отрицании душевно-телесности и в таком смысле освобождении от нее. Напротив, духовность в человеке есть лишь особый образ состояния всей человеческой его сотворенности. В этом смысле можно сказать, что всякое состояние человека (в том числе и то, о котором сказано Богом: «зане суть плоть»), есть и Духовное (а вместе с тем, конечно, и душевно-телесное), оно имеет свой духовный коэффициент. Человеческое творчество не может отделиться от своей заданности, которая определяется его природной данностью, оно не может стать космически пусто или акосмично. Человек неотделим от космоса.
С этим же связано и то, что человек, хотя и остается лично окачествованным в свободе своего творчества, но это последнее соединяется и включается в жизнь рода. Оно не есть только творчество, принадлежащее A. В. С. … в определенном его образе а, в, с..., но оно есть всечеловеческое всетворчество, определяющее жизнь мира в его единой истории. Это органическое целое включает в себя элементы, свойственные разным эпохам или нациям, они в раздельности своей эмпирически могут казаться совершенно чуждыми и взаимно друг друга исключающими, даже как будто упраздняющими самую идею, возможность и действительность всеобщей или всемирной истории. Однако не следует отдаваться этой эмпирической видимости, которую мы пока не способны преодолеть прозрении в целое. Остается онтологически непреложной их связь в единой истории единого человечества. Ее жизненное осуществление принадлежит полноте истории, открывается в ее конце, но однако становится прозрачнее с приближение к нему, когда единое всечеловечество становится все более видимым на исторической поверхности. Таков постулат христианской антропологии.
Итак, миру принадлежит двоякая полнота: чрез его сотворенность Богом, силою которой в него вложено уже при сотворении в «Шестодневе» эта полнота его сил и образов, как тварная софийность; и в его истории, в которой раскрывается она же. История является в это смысле самотворчеством человека в мире. В этом самотворчестве аналогически нет ничего нового. И однако без этого выявления творение остается нераскрывшимся, как бы не довершенным. То место, которое в творении принадлежит человеку, как микрокосму, распространяющему себя и в макрокосм, определяет значение человеческого творчества. Бог, сотворив человека в полноте его потенциальных заданий, вверяет ему их осуществление. В этом смысле мир, сотворенный Богом, завершается человеком, разумеется не как творцом «из ничего», но как исполнителем предначертаний Божиих. Это исполнение совершается на путях тварного творчества. Без него не может быть явлена полнота мироздания, и оно не может достигнуть своего конца и следующего за ним преображения, перехода в новое состояние жизни будущего века. Поэтому эсхатология имеет для себя в истории, так сказать, природное подготовление, наряду с духовным. Осуществленное в человеке мироздание есть субстрат преображения мира, как его наступившая зрелость.
Это очеловечение мира, труд его и творчество, распределяется на все природное человечество, призванное хранить и возделывать землю. Здесь раскрывается природная стихия человеческого труда и творческого гения. В чем бы они ни проявлялись, все это включено в общее дело человечества, родовой его итог. Удар мотыгой чернорабочего в равной мере в него включается, как и анализ химика и расчет инженера, созерцания Ньютона и открытия Пастера, паровая тяга и воздухоплавание. Подобно тому, как есть общий трансцендентальный субъект этого труда, также существует и общий его трансцендентальный объект, интегральный синтез всечеловеческого труда к очеловечению мира, к превращению его в антропокосмос. Конечно, легко на это возразить, что не может быть указана мера всемогущества Божия в мире, которое вольно остановить его жизнь в любой его момент с тем, чтобы самому восполнить недостающее и завершить недоконченное, почему является дерзостной даже и самая мысль о такой мере. Однако здесь мы имеем один из примеров подмена всемогущества произволом, что нередко встречается в богословии. Господь положил основание миру и в нем отвел определенное место человеку, не с тем, чтобы управлять им частью или целиком, но дать исполнение человеческому заданию в мир, сполна его выявить. Бесспорно, что человеку самому не дано знать и определить меру этого исполнения, и потому конец неизбежно содержит в себе для человека нечто неожиданное и катастрофичное, как это и свидетельствуется в Слове Божием. Однако эта непостижность конца для человека, которому пока дано ведать мир только во временном его становлении, в процессе, не означает, что наступления исчерпывающей полноты, потребной для конца, действительно не существует для всеведения Божия. Разумеется, преображение мира, с наступлением его «конца», определяется не только внутренним строением мира, но и прямым действием Божиим над миром, новым творческим актом Божиим, который однако совершается в предположении другого, предшествующего акта Божия в его сотворении. Переход мира в иное состояние, – жизни будущего век и, не есть момент эволюции самого мира, но творческая в нем катастрофа, однако она содержит в себе его же продолжение и исполнение. И нельзя аннулировать эту собственную жизнь мира, положенную Богом, чрез представление о некоем Божественном произволе, который не считается с собственным делом самого Бога, этот мир на недвижном основании сотворившего. «От смоковницы возьмите подобие» (Мф. 24, 32), «оставьте расти вместе до жатвы» (Мф. 13, 30). Космическое творчество человека включает в себя и всю область культуры и цивилизации. Человек в Своем творчестве есть не только хозяин и работник в мире, но и мыслитель и художник. Было бы совершенно уродливо отторгать от полноты творчества человека ту или другую его сторону. И, – что еще того важнее, – из этого общего дела человека в мире не исключаются никакие племена или эпохи, ибо каждое из них приносит в полноту свой вклад. Мало того, мы знаем из откровения (и это не недоступно нашему непосредственному чувству), что в жизни мира и его самоопределении, наряду с человеком и вместе с ним, участвуют и духовные иерархии. Они действуют в пределах мира и в этом смысле суть его «ангелы» (или служители), «сочеловечные», действующие в мире вместе с человеком и чрез человека. Наряду с ним, – но в тех же его пределах, действуют в мире и темные силы, в известном смысле также сочеловечные, вследствие этого способные действовать в мире чрез человека. Все это расширяет границы мира и его возможностей и делает их еще более неопределенными и недоступными для человеческого постижения, и однако реальности их не уничтожает. По достижении их мир не задерживается в данном своем бытии, но переходит силою действия Божия в жизнь будущего века. Подобным образом мы не ведаем и грани собственной жизни, за которой необходимо наступает смерть, как начало перехода в жизнь будущего века, причем, будучи внутренне неизбежна, она остается для нас неизвестной в своем сроке, но может наступить в любое мгновением нашего существования.
Человеческое творчество, как осуществление полноты человечности, не только имеет право на существование, но и составляет исторический долг человечества. Мы не можем себе представить человеческую жизнь чуждою всякого творчества, то был бы мнимоаскетический а-космизм, вернее анти-космизм, отнюдь не христианского, но буддийского типа.
Здесь мы приближаемся к самому центральному вопросу философии истории, именно о гуманизме и его разных образах. Речь идет о душе гуманизма или, точнее, об его духе. Человек есть духовно-душевно-телесное, или духовно-природное существо и всеми сторонами своими он участвует в творческом самоопределении, никогда не утрачивая ни одной из них, но в то же время их различно проявляя и соединяя. Жизненным источником, так сказать, материалом творчества является душевно-телесная, нераздельная природа человека, это общее сказуемое для многих его подлежащих. Подлежащим же, определяющим, но и определяемым, является дух, нетварно-тварный, божественно-человеческий. Жизнь этого духа в его свободе дает духовный коэффициент, определяет духовный характер человеческого творчества. Мы постоянно употребляем такие выражения, как дух эпохи, народа, личности, отражающийся в творчестве (цивилизации и культуре) и их собою определяющий. Он есть источник природного самотворчества человека, которое возводится к высшему состоянию, но не упраздняется и в христианстве. Этим духом определяются направленность и достижения, особые дары и характер разных эпох и народов: восток и эллинство, Европа и Азия, древний мир и новый и т. д. Поскольку это есть природное, правое «язычество», т. е. чистая человечность, мы должны признать все ее ветви равноправными, хотя в борьбе и соревновании духовном каждая себя и утверждает, как единственную.
Бл. Августин, как известно, не признавал этого правого гуманизма, считая весь языческий мир civitas diabolica, отдавая сатане всю природную историю и даже добродетели язычников почитая красивыми пороками. (Разумеется, последовательно до конца провести эту точку зрения не мог и сам бл. А.). Этому противоположно нео-гуманистическое понимание истории, свойственное Ренессансу и до наших дней. Оно выражает собой отпадение от христианства, объязычение, свойственное нашей эпохе, причем, разумеется, до-или вне-христианское язычество было гораздо менее удалено от христианства, нежели эта дехристианизация. Если бы бл. Августину суждено было писать свой историософский трактат пред лицом «Ренессанса», ему бы пришлось внести новую и большую сложность в свои построения, или же признать всю вообще человеческую историю плодом грехопадения, сделав исключение лишь для папской иерократии. Но так далеко не шло и не идет само Римское католичество даже в эпоху наибольшего торжества последней в средние века. Такой историософский клерикализм был бы, очевидно, принужден и вовсе отвергнуть природно-человеческую стихию в ее софийности, видя во всем человеческом только область греха. Такое воззрение связано, конечно, с мрачными сторонами августинизма, которые, последовательно развиваясь, постулируют клерикальную деспотию с принципиальным отрицанием свободы. А это пролагает, в качестве реакции, путь к протестантизму с его сотериологическом фатализмом и секуляризацией. Новейший же антихристианский гуманизм является антитезисом августинизма, его черной тенью.
Однако, наряду с этим религиозно-философским гротеском остается, действительно, роковой и трагический вопрос об отравленности и извращенности всего человеческого творчества первородным грехом и общей греховности жизни, а отсюда неизбежно возникает вопрос и о мере этой отравленности. Сохраняется ли изначальная софийность творения с ее заданиями в греховном мире, или же она вполне упраздняется грехом? В этом вопросе богословие пытается идти обоими путями, от полного отрицания силы первородного греха в пелагианстве разных оттенков до упразднения самой софийности творения и действенности самого образа Божия (в реформации). Восточная церковь сохранила здесь разумную меру, одновременно признавая, как действенность первородного греха, так и сохранение образа Божия в человеке, хотя и «истлевшем страстьми». Это соответствует и антиномическому в данном вопросе учению Слова Божия, в котором можно найти достаточно данных как для уничижительной, так и для положительной оценки природной человечности. Таково, напр., учение послания к Римлянам об естественном откровении (1, 19–21, ср. Деян. 17, 22–3, 26–9) язычникам, которому здесь же противополагается свидетельство об их греховности (Pим. 1, 21–32). Самый факт призвания языков свидетельствует об известной их доброкачественности, ибо благочестивое язычество является по своему естественным ветхим заветом. В этом смысле Сократ и Платон, вместе с другими языческими мудрецами, являются христианами до Христа или вне христианства.
Однако есть и коренная ограниченность язычества, вместе с его извращенностью, которые, хотя и не в силах уничтожить доброго природного корня Божьего творения, однако способны его повредить. Причина их связана с общей одержимостью языческого мира, нуждающегося в экзорцизме от насилия князя мира сего. Языческие религии, во-первых, ограниченны, а постольку доступны заблуждению и прямой лжи, – светотень и полу-истина есть им свойственные черты, а, во-вторых, они подвержены мании и бесоодержимости. Положительное естество природного человечества в его творческих силах здраво и софийно, но оно больно в своем состоянии. Таково же и человеческое творчество в его истории. В нем есть общий путь, который проходится всем человечеством, но есть и оковы, которые снимаются только Христом. И, разумеется, право на существование природного гуманизма может быть признано лишь постольку, поскольку в нем не содержится противоборства христианству, при котором вместо наивного язычества появляется злостное анти-христианство. Язычество есть тесто, которое способно принять закваску христианскую, но не трапеза бесовская, которая с нею не совестима. Эта-то закваска и делает гуманизм христианским. Что это значит и может ли быть христианский гуманизм? Не имеем ли мы здесь противоречивое понятие, как круглый квадрат или горячий лед? Однако, откуда возникает это предубеждение? Оно рождается из другого, более общего, манихейского предубеждения, которое вообще отдает человеческую природу во власть князя мира сего. Чрез это изъемлются из него черты неповрежденного Божьего творения, на котором явно лежит софийная печать образа Божьего. С другой стороны, оно слишком связано дурной исторической ассоциацией с безбожным или человекобожеским гуманизмом, который зарождается в Ренессансе и продолжается до наших дней. Таковой богоборческий гуманизм есть на самом деле клевета на истинный гуманизм, имя которому есть человеческое творчество. Истинный вопрос состоит в том, может ли человеческое творчество совершаться во имя Христово, быть делом Христова человечества? Есть ли оно исполнение воли Божией о человеке, изначальной и неизменной, или же некое хищение и бунт? Даны ли человеку его таланты для применения и приложения их или же для сокрытия в землю, отсечения и подавления? Последнее однако, будучи на самом деле невозможным, есть только извращение (каковым и является инквизиторский и обскурантский клерикализм разных видов с его мироборчеством). Принадлежит ли человеческое творчество, являемое в истории. Царствию Божию, и предназначено ли оно к грядущему прославлению, или же есть лишь удел царства князя мира сего? Есть ли Христос Царь, которому дана всякая власть на небе и на земле, или же Он царствует только на небесах, вне этого грешного мира и выше его?
Двух ответов на этот вопрос быть не может: Христос есть Царь, имеющий прийти в этот мир в парусии, и царствию Его не будет конца. Этот мир принадлежит Ему не только, как Богу, Который есть «един сый Св. Троицы», но и по силе Его вочеловечения. Восприяв человеческое естество, Господь освятил и все сущие в нем силы и возможности (кроме греха), и нет ничего человеческого, что не сделалось бы Богочеловеческим, не было бы Им искуплено и освящено. Однако это воцарение, окончательно «совершившееся» на Голгофе в самой глубине творения, ныне осуществляется в истории. «Царское служение» Христово, Его Воцарение продолжается220 до конца этого века. Царствие Божие, совершаемое силою Божией, строится в мире на основании, «которое есть Иисус Христос», хотя из разного материала неравной прочности (1Кор. 3, 11, 15). «Огонь» преображения мира на грани будущего века испытывает эту прочность, одно «устоит», другое «сгорит», но новый Иерусалим, сходящий с неба от Бога, построен из земных материалов и имеет надписание имен ангельских и человеческих (Откр. 21). Это построение града Божия в истории не умаляет значения нового творческого акта Божия в преображении мира, но оно приготовляет для него материал, которым является содержание истории, ее творчество. Новый град не творится из ничего, но есть преображение истории. Здесь есть катастрофический перерыв, но не упразднение совершившегося.
Поэтому то, что слепо и инстинктивно, не сознательно делалось до и вне христианства, в нем совершается, как его растущее дело в мире, как Церковь, действующая подобно закваске, пока не вскиснет все тесто. В «последние времена», т. е. после Вознесения и до Парусии, в мире уже нет ничего нейтрального, что бы оставалось вне действия Церкви, хотя этот действующий во времени процесс оцерковления мира (положительный или отрицательный, с плюсом или с минусом) проявляется в сложных и многообразных формах. Сфера действия Церкви не всегда совпадает с внешними формами ее проявления, не все, что делается от имени Церкви, как клерикальной организации, церковно, как и наоборот. Старый вопрос о «христианах без Христа» сохраняет свою силу, как в прямом, так и обратном смысле, ибо лишь последний «день» испытает дела человеческие, когда Господь будет судить все языки. Тогда могут оказаться такие, которые скажут «не от Твоего ли Имени мы пророчествовали, и не Твоим ли Именем многие чудеса творили»? И тогда объявлю им: «Я никогда не знал вас» (Мф. 7, 22–23), как и окажутся сыны, которые сказали «не пойду», но пошли (Мо. 21, 28–30).
Господь воцаряется в мире не силою Своего всемогущества, но действием Духа, вдохновением своим: «не воинством, не силою, но Духом Моим» (Зах. 4, 6). «Царствие Божие внутрь вас есть». Однако, водворяясь «внутрь», в сердцах, оно необходимо проявляется и в делах, овладевает волею, действительно «нудится». Образ строительства Церкви, свойственный как новозаветному языку, так и патристической письменности («Пастырь» Ерма), должен быть истолкован не клерикально, но всемирно-исторически. Однако, это строительство не является мирным гармоническим исполнением предначертанного плана, оно есть борьба и трагедия. Царству Христову противостоит злоба антихристианства, и оно оспаривается князем мира сего. Здесь мы возвращаемся к исходному разумению человечности и человеческого творчества, как имеющему для себя не только душевно-телесную потенцию, но и духовную окачествованность. Этим духом в христианскую эпоху является Дух Христов, т. е. Святый Дух, Христом посылаемый, сила Богочеловечества, а противостоит ему дух сатанинский, овладевающий человеческим духом, вдохновляющий к человекобожию, к диаволо-человечеству, civitae diabolica (и в этом смысле антитеза бл. Августина сохраняет свою силу). Как при падении человека соблазняющей явилась сила не из человеческого, но из духовного мира, которая, однако, отравила человека, так и в человечестве, искупленном кровью Агнца, не перестает действовать эта же самая сила. Она продолжает то же самое искушение человекобожия: «будете как боги», вдохновляя человеческое творчество этим самобожием твари, т. е. сатанизмом, в целях парализовать силу Богочеловечества, упразднить Царствие Божие. Поэтому то на путях истории развертывается эта борьба сил антихристовых против Царствия Божия.
В Откровении Иоанна дана, так сказать, схема истории, как борьбы двух ратей: христианской и антихристианской. Особенность этой борьбы такова, что она совершается не только в человеческом мире, но и при участии мира духовного. Человеческий мир не замкнут, но пронизан духовными силами. Мир человеческий не существует в отдельности от ангельского, – а также совершается и человеческая история, притом не только при участии светлого, ангельского мира, но и темных, сатанинских сил, причем эта борьба происходит как в духовном (гл. 12), так и в человеческом мире. Эта сторона духовной борьбы в своих частностях остается закрыта для человека. Она может открываться для него лишь чрез нарочитое откровение, или же ощущается им, как сила зла вообще, действующая в мире и в человеке. Участие духовного мира в человеческой истории однако не изменяет ее содержания, как человеческого самооткровения. И это самооткровение человеческого гуманизма возглавляется человечеством Богочеловека, воцарением Христовым. Сидящий на коне воинствует во главе Своего воинства, сражающегося со зверем и лжепророком и воинствами их (гл. 19).
Силы зла и его вдохновения, действующие в мире, изображаются в Откровении символическими образами. Зверь, выходящий из моря человеческого, знаменует животное, стихийное начало в человеке, которое себя утверждает, как высшее и единственное. Это есть апокалиптическое человекобожие, вызов со стороны душевно-телесной стихии, «крови», утверждающей себя вместо духа, вопреки духу, и в этом самоутверждении получающей характер quasi-духовности или противодуховности. В таковом качестве это есть уже сила духовного порядка, гордыня звериного начала, как власти и силы, утверждающей себя в своей первоверховности, и действующая всяческим насилием. На языке наших дней это есть абсолютное государство, не признающее над собою высших начал, идеология силы, попирающей совесть, и в качестве таковой, неизбежно являющейся богоборческой: «Кто подобен зверю сему и кто может сравняться с Ним»? (Откр. 13, 5). Нашему времени дана некая полнота исторического ведения о «звере» в разных его образах. Но уже первохристианству суждено было выдержать первый бой за Христа с абсолютизмом Римского государства, требовавшего принесения себе жертвы в знак его признания, и ныне наступает аналогичное испытание. Вторым же атрибутом антихристианства является лжепророчество, идеология звериной власти, творящей знамения, а человеческое знание обращающей в орудие духовного принуждения. Такое значение лжепророка образно выражено словами Откр. 13, 15: «и дано было ему вложить дух в образ зверя, чтобы образ зверя говорил и действовал так, чтобы убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя. И будет всем положено начертание на руку их, так что нельзя будет ни продавать, ни покупать не имеющим это начертание» (16–11). И «число» (имя) зверя (666) – человеческое. Речь идет не только об озверении, но и осатанении человечества, которое становится духоборческим и богоборческим.
Оба начала, которые внутренне объединяются в своем богоборчестве и христоборчестве, – «зверь и лжепророк», означают, прежде всего, исторические силы, действующие в мире. Эти силы воплощаются и в личных представителях, «антихристах» (Ин. 2, 18). Эти «герои» антихристианства, конечно, множественны. Однако богословская мысль и народное предание охотно сливают их и в образ единого антихриста, и таким образом, в церковной письменности возникает учение и об едином Антихристе, завершающем своим единоборством со Христом всемирную историю. Около этого образа творится легенда и легко возникает мифология. Однако нужно спросить себя, действительно ли такое учение может найти для себя бесспорное основание, прежде всего, в Слове Божием, а затем и догматической традиции? Если с несомненностью предуказуется в Слове Божием антихристианство или, шире, вообще богоборчество, то отнюдь не столь же бесспорным является учение о личном антихристе. Ветхий Завет уже знает вообще мятежное движение в человечестве против Бога (Пс. 2, 2–3; 13, 1), как и примеры личной одержимости человекобожием и богоборчеством, – образы Навуходоносора и Валтасара, а в особенности Антиоха Епифана, – ветхозаветный образ антихриста: Дан. 11, 1 Макк. 1, 10 сл. Образами пророчества Даниила, несомненно, навеяны и некоторые новозаветные черты в изображении зверя в Апокалипсисе. Оставляя в стороне экзегетическую и критическую проблему всех этих текстов, в догматическом отношении мы должны отметить наличность различия в разных изображениях Антихриста. Прежде всего, в посланиях ап. Иоанна: 1Ин. 2: 18, 22; 2Ин. 7, говорится не об антихристе, но об антихристах, притом уже пришедших. Признаком их являются тринитарно-христологические ереси. Таким образом, речь идет здесь, прежде всего, о догматическом антихристианстве, а не об едином личном антихристе.
«Зверь» Апокалипсиса, как и лжепророк, есть также образ не личный, но коллективный, как и «блудница Вавилон», символ безбожной цивилизации (1 гл. 17, 18). Известная персонификация духовных сил в Откровении все-таки не содержит в себе столь индивидуальных черт, которые позволяли бы находить здесь учение о личном Антихристе. При этом надлежит отметить и тот факт, что антихристианство в послании ап. Иоанна и образах Откровения отнюдь не совпадает по предмету. Здесь говорится о разных сторонах общего антихристианского движения, которое в Евангельском апокалипсисе (Мф. 24), как и 2Петр. 3, 3; Иуд. 1, 18; 1Тим. 4, 1; 2Тим. 4, 1 характеризуется со стороны общего духовного упадка и развращенности.
О личном представителе богоборства говорится прямо лишь в 2Фес. 2, 3–10: в связи с всеобщим отступлением «откроется» человек греха, сын погибели, беззаконник (причем это пророчество осложнено еще добавочными, трудно поддающимися истолкованию чертами, как «удерживающий» и «удерживающее», «тайна беззакония» и др.) Действие его напоминает зверя и пророка в Апокалипсисе («со всякой силой и знамениями и чудесами ложными» 2, 8). Здесь явно идёт речь о каком-то личном возглавителе богоборчества и человекобожия, как видимом внешнем признаке наступления конца, которого так суетливо ждали Солуняне. Однако нельзя выделять этот признак как центральный и единственный, но нужно брать его во всей полноте эсхатологического контекста. В последнем же основоположное значение придается антихристианству и отступлению.
Существенным здесь является, что уже с самого начала христианской истории и до конца христианство сопровождается своею черной тенью – антихристианством. История есть духовная трагедия, определяющаяся борьбой князя мира сего со Христом, в которой и совершается воцарение Христово. Поэтому в душе мира, как и в истории, возникает раздвоение, образуются как бы два центра, Жене, облеченной солнцем, противостоит великая блудница, которая есть тайна, Вавилон великий, упоенная кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых (Деян. 17, 1–6), сидящая на звере Багряном. Таким образом, неизбежно получается вывод, что есть не один, но два образа человечества, и возникает историософская проблема об их взаимоотношении.
Мир природного человечества не может быть отвергнут, если оно обожено, прославлено, вознесено на небо во Христе. И это обожение включает в себя и свой, так оказать, филогенезис, т. е. распространяется на все ступени бытия от самого творения мира. И мир, и человечество едины, хотя они и являются ареной внутренней борьбы. Человечество есть комплекс творческих потенций, который в своем душевно-телесном бытии един, но различается в духовном самоопределении. Человеческое сердце есть поле духовной борьбы. В этой борьбе один и тот же материал, – человечность, – служит для построения и града Божия, и Вавилона, ибо вне человечности нет других творческих потенций Задача христианства состоит не в том, чтобы аскетически умертвить эту человечность, но явить ее в силе и полноте христианского вдохновения. Христианство не должно быть бесчеловечно или внечеловечно. Оно не может быть в истории не творческим, а только пассивным, всякая пассивность является капитуляцией пред врагом, а освобожденное место занимается этим последним, что мы и наблюдаем в истории, – в порабощении христианства, – точнее не христианства, а «Моисеева седалища», – языческим государством и силами века сего, Господствующими классами.
Не следует ограничивать силу Церкви лишь внутренним миром человека, так же как и видеть ее проявления только во внешнем воздействии церковной организации, так сказать, клерикализации истории. Это неверно уже по одному тому, что не все, имеющее на себе печать институционного клерикализма, является подлинно церковным или даже вообще христианским (таково вообще удушение свободы чрез gladium seculare, инквизицию и гонение на мысль и знание). Клерикальное влияние нередко кажется утилитарно-практическим применением христианства, поскольку оно стремится использовать свою силу, хотя бы и для благой цели. Человечность не есть ancilla, как послушное орудие, но в софийности своей она есть и сама для себя цель. Но, конечно, несмотря на указанные ограничения, прямое влияние исторической церковности в истории культуры может изнутри претворять стихии мира. Такое претворение далеко не всегда доступно прямому наблюдению, поскольку оно совершается изнутри, силою вдохновения, обожающего тварь общею атмосферою мысли и жизни. Поэтому церковный гуманизм требует раскрытия своих потенций в творчестве, которое совершается дарами Духа, дарами Пятидесятницы, как творчества во всем его космическом охвате: «излию Духа Моего на всяку плоть» (Деян. 2, 17). Но творчеству чужд механический автоматизм, оно совершается при наличии личной свободы, качествующей его отрицательно или положительно. Но именно поэтому область творчества является столь доступной растлению греха и, кроме того, будучи непосредственно личным, оно однако не является единоличным, но соборным, включенным в жизнь рода, поколения, вообще истории. Его нужно понимать не как сумму отдельных атомов, но скорее как историческое, родовое дерево, в жизнь которого включены все отдельные ветви и побеги. Человеческое творчество есть всегда в этом смысле делание истории. «Я есмь лоза, а вы ветви» (Ин. 15, 5) Есть здоровые ветви, как есть иссохшие и больные. В этой связи рода и индивида проявляется характер человеческого творчества, со всеми многообразными его коэффициентами.
Но человеку свойственна не только возможность творчества и даже известная его неизбежность, оно же есть и его долг, Божия воля о нем. Ибо человек призван «творить дела» силою Христовой, вдохновением Духа Св. Человек послан в мир для творчества в нем. Его творчество не только самолично, но и софийно, оно выявляет софийный лик творения.
Творчество было всегда свойственно человеку, ибо без этого он утратил бы свою человечность. Но именно нашей эпохе в истории христианства дано постигнуть это призвание человека, как вытекающее из его укорененности в Боге, черту образа Божия в нем. Подобно тому, как и другие истины христианства осознавались полнее в борьбе с ересью, для нашего времени таким очередным догматическим вопросом является ересь жизни в отношении христианского творчества. В частности, нашему времени в такой степени свойственно столь широкое развитие творчества «во имя свое», разлив человекобожия, осуществляющего себя именно в люциферическом упоении творческом, а наряду с этим такое погружение в тупое чувственное язычество, которое не может быть ниспровергнуто только отрицанием, но требует раскрытия положительного христианского учения о мире и творчестве и явления силы его. Это является лишь дальнейшим раскрытием Халкидонского и дифелитского догмата, согласно которому полнота человеческого естества и вся сила творческой воли и энергии человека во Христе соединена с Божеским естеством, с ним сопроявлена и им обожена. То, что совершилось во Христе, предсовершилось и для всего человечества. «Мир» в свете этого догмата является не «царством мира сего», но светлым творением Божиим, которое возводится чрез человека к обожению. Поэтому и те творческие задачи, которые встают пред современным человечеством, должны быть постигаемы в свете грядущего преображения мира, как задания религиозно-творческие, исполнение заветов Христовых: «дела, яже Аз творю, и вы сотворите, и больше сих сотворите (Ин. 14, 12). Дать исчерпывающий перечень задач, существующих для человеческого творчества, разумеется, невозможно, ибо оно само в себе таит их бесконечность. Сюда относится овладение социальной стихией, или родовой жизнью человечества, т. е. социально-политической организацией, – это есть социальный вопрос в самом широком смысле. Разумеется, на путях к этому достижению стоит раздробленность христианства на вероисповедания, ибо до тех пор, пока последнее оказывается неспособно само преодолеть это раздробление, оно остается бессильным и в социальном упорядочении жизни человека. В связи же с этими задачами стоят общие неисчерпаемые задачи культурного творчества. На этих путях предстоит последнее противоборство творчества во имя Христово с творчеством во имя свое, антихристовым, сатанинским. Это последнее есть духовное хищение, попытка князя мира сего овладеть творением Божиим, восхитить его у Господа. Но и в этом, черно-красном, или красно-черном, творчестве, связанном со строительством нового Вавилона, действительным его источником является человечность со всем богатством вложенных в нее даров. Иного источника вообще не существует. В применении к данному случаю можно повторить слово блаж. Августина ο том, что сатана и в падении своем сохраняет природу падшего высшего ангела, которая неотъемлемо присуща ему по сотворению. Подобно и человек в осатанении сохраняет свою человечность, полноту своих, хотя и ко злу обращенных творческих сил. Поэтому-то человеческое творчество в двояком устремлении своем и может определяться как «два града», однако в недрах того же единого человечества, причем в пределе, на грани конца обнаружится и всечеловеческий итог жатвы: плевелы будут отделены от пшеницы и сожжены, пшеница же собрана вместе.
Отсюда следует, что, несмотря на единство человечества и единый корень всею его творчества, оно не имеет для него гармонического свершения, напротив, его удел есть самая раздирающая трагедия последней борьбы, в символических образах описанной в Откровении. История не кончится в имманентности своей, но катастрофически оборвется, чтобы трансцендировать в новый эон силою Божией. «Прогресса» же, как гармонии «дурной бесконечности», нет и не будет.
И однако, несмотря на то, что история внешне как будто оборвется, она внутренне закончится в том смысле, что в ней наступит та полнота тварного раскрытия человечности, которая достаточна для наступления конца и преображения мира. Это наступление созревания мира для его конца есть тайна всеведения Божия, ведомая только Отцу Небесному, Богу Творцу. Свершение и конец века есть новое явление Церкви: «наступил брак Агнца и жена Его приготовила себя» (Откр. 19, 7). «Пойди, я покажу тебе жену, невесту Агнца» (21, 9). «И Дух и Невеста говорят: прииди» (22, 17). И это трансцендентное истории событие для мира выражается, как явление «великого града, святого Иерусалима, который нисходит с неба от Бога, он имеет славу Божию» (21, 10–11 и сл.). Однако важно при этом установить, что это новое, входящее в жизнь, как творимое Богом («ce творю все новое», 21, 5) как «нисходящее с неба», не только не упраздняет старого, но его в себя включает и в себе предполагает, как вообще прошлое живет и сохраняется в будущем, почему и говорится «древнее прошло, теперь все новое» (2Кор. 5, 17). Это не означает, что прошлое исчезло, совсем уничтожившись, но оно живет в грядущем, как Ветхий Завет в Новом. Отсюда следует чрезвычайно важное заключение, что наша теперешняя посюсторонняя история также имеет свое увековечиваемое значение, – не в эмпирической оболочке, но внутреннем содержании. Это вечное во временном принадлежит Церкви, откуда следует, что Церковь действует в истории, как творящая сила. Церковь есть не только Ноев ковчег, спасающий в нем пребывающих от потопа растления, но она есть и закваска, заквашивающая все тесто. Человеческая история есть, прежде всего, история Церкви, не только внешняя, в смысле ее судеб в мире, как установления, но и внутренняя, как сила духовная, совершающееся Богочеловечество. В этом смысле христианская история есть и вообще «последнее время».
Если история избранного народа до пришествия Христова является для нас «священной историей», то после боговоплощения область эта не ограничивается одним народом, но простирается на весь мир, уже принадлежащий Христу и принявший сошествие Св. Духа, ставший богочеловеческим. На Страшном Суде, при подведении последних итогов, когда откроются «книги» (Откр. 20, 12), и «соберутся все народы», обнаружится эта церковная пронизанность всей человеческой истории, как подлежащей суду Христову. Апокалипсис (наряду с аналогичными текстами из Слова Божия) именно и есть такое откровение о Церкви как внутренней силе и, так сказать, субстанции истории. Основная же руководящая идея этой историософии состоит в том, что эта история Церкви есть не мирный «прогресс», ведущий к гармоническому свершению в пределах этого времени, но борьба и трагедия, которая оканчивается всемирно-исторической катастрофой и мировым пожаром, и из него лишь рождается феникс будущего века. И вся картина мировой истории является нарастанием этих духовных антагонизмов и борьбы,221 ее углублением и растущей зрелостью.
Есть ли это пессимизм, именно вся вообще философия истории, как «философия конца»? Никоим образом. Напротив, она есть самое жизненное, энергетическое мировоззрение. Однако, она столь же не есть и оптимизм, ибо в пределах самой истории для этой трагедии нет конца и исхода. Правда, с приближением к концу, все ярче разгорается заря и светится небо, и оттуда уже слышатся для чуткого уха гимны победы. Однако внизу в последний раз собираются черные рати Гога и Магога для окружения стана святых, на брань Армаггеддонскую (Откр. 16, 17). А в ответ на это собираются воинства небесные и земные около «Сидящего на белом коне, имя Его – Слово Божие» (19, 11–13), доколе не наступает уже конец истории и всеобщее воскресение и суд. При этом трагическом понимании исторического процесса неизбежно возникает вопрос: совершается ли в нем и достигается ли нечто существенное, что дает положительное содержание истории, необходимое для исполнения времен и сроков? На этот вопрос следует отвечать безусловно в утвердительном смысле. В распространенном воззрении, столько же лжеаскетическом, как и лжехристианском, но истинно манихейском, фактически утверждается мысль, что жизнь этого мира есть своего рода чистилище или тюрьма, в которой души должны отмучиться до определенного конца. Для этого абстрактного спиритуализма нет истории, как нет и человечества, но есть лишь отдельные души, жаждущие освободиться от тела и уйти из этого мира, так что становится непонятно, к чему нужно еще телесное воскресение и преображение. Это платонически-буддийское мировоззрение остается чуждо и Апокалипсису, насколько он есть все-таки философия истории. История есть процесс положительного содержания, в котором осуществляются земные, исторические достижения, совершается «прогресс», хотя и трагический, но прогресс вовсе и не должен быть необходимо мещанским. В истории должно быть достигнуто все, что только может быть достигнуто в земном строительстве Града Божия. Прежде всего, мы должны дать полную силу пророчествам Слова Божия об этих достижениях, как ветхо- так и ново-заветным. Таковыми пророчествами преисполнена уже и ветхозаветная письменность, которая вообще ориентирована не столько на потусторонние, сколько посюсторонние ценности, начиная с завета Бога с Авраамом (Быт. 13, 15–16; 17, 4–8; 22, 17–18). Сюда относится мессианское царство, описанные у пророков: Ис. 2: 1–4; 11: 1–9, 10–12, 28; 18: 3–7; 19: 18–24; 25, 1–8; 42, 1–4; 45: 12–25; 51: 60–66; Иер. 12, 2–17; Езек. 16; 39: 21–29; 47: 22–3; Дан. 2, 35; 7: 14, 27; Иоиль 3, 4; Амос, 9, 8–15; Авдий 17–21; Соф. 2, 11; 3, 9; Зах. 8, 3; 20–3; 9, 9–10; 14, 9–21; Мал. 1, 11. Сюда же относятся «царские псалмы»: 19, 20, 44, 77 и др.222
Все эти пророчества, как бы ни умалялось и ни спиритуализировалось их значение, чем фактически нередко упраздняется и самое их содержание, свидетельствуют о каких-то явлениях победы добра, так сказать, христофаниях и в этом мире. В истории совершается не только рост антихристианства, но проявляется и сила христианства, совершается воцарение Христа. Правда, иногда может казаться (особенно, если сводить на нет вышеприведенные пророчества положительного содержания), что приближение конца отмечено лишь умножением порока, неверия, всяческого развращения (изображение людей в «последние» времена: 2Тим. 3, 1–5; 2Пет. 2; 1–3, 9–10–12, 19; Иуд. 8–16), упадком веры (Лк. 18, 8), любви (Мф. 24, 12), вообще кажущейся неудачей дела Христова на земле, причем эти последние времена сокращаются лишь ради избранных. Однако надо помнить о той общей установке, в которой открываются эти мрачные перспективы: она есть задача практически-воспитательная, чтобы наперед предварить от ложной болезненной паники, обессилить ложные чаяния земного царства и призвать к мученичеству и терпению: бдите и молитесь, здесь терпение и вера святых, да не смущается сердце ваше и не устрашается. И пред лицом последних ужасов звучит призыв: «тогда восклонитесь и подымите главы ваши, потому что приближается избавление ваше» (Лк. 21, 28). И наряду же с этим говорится и о величайшей победе христианства, именно о проповедании его всему миру. Исполнение пророчества нельзя ограничивать только внешним проповеданием, сопровождающимся жизненным бессилием, компромиссом и всяческим соглашательством с зверем и лжепророком. Напротив, здесь нужно видеть победу христианства в жизни этого мира, который становится царством Христовым, еще до окончания восстания Гога и Магога. Эти новые силы духовного покорения мира и воцарения Христа в нем, как бы нового входа Его в Иерусалим, связаны с одним духовным событием, которое также относится к полноте времен: это обращение всего Израиля, о чем, как о некоей тайне нарочито и торжественно пророчествует апостол языков (Рим. 9–11), и она есть некая духовая ось, пронизывающая все благовествование, как Ветхого, так и Нового Завета (Лев 26; 42, 44–5; Второз. 4, 23–31, 30; Ис. 6. 13; 11: 10, 12, 16; 25, 8; 32; 35; 43–45; 51; 54–6; 60–62; 66, 20–3; Иер. 16. 14–15; 2?, 3–8; 30, 22; 31, 33 сл.; 33; 46, 28; Иезек. 11. 16–21; 16, 60–2; 34; 36. 24 сл.; 37; 38–39; Осия 2: 1–2, 23; Иоиль 2, 3; Амос 9, 8–15, Авд. 18–21; Мих. 4; 5; 7, 7–20; Соф. 3, 14 сл.; Аг. 2, 23; Зах.: 9, 9–11; 12; 12, 10; 14; Мф. 23, 39; Лк. 21, 24).
«Воскресением из мертвых» (Рим. 11, 15) Израиля внутренне заканчивается победное шествие христианства в мире, «пока не войдет полное число язычников» (25). И если апостольская проповедь в начале была «во всю землю исшедшим вещанием их и в концы вселенной глаголами их», то и в конце истории чрез обращение Израиля вольется новая апостольская сила христианства, которая проявится во всем: и в проповеди, и в делах, и в жизни. Оно подготовляется и явлением и проповедью двух свидетелей, в которых предание видит Еноха и Илию. И ветхозаветные чаяния мессианского царства сливаются здесь с обращением избранного народа, Савла-гонителя, который стал Павлом апостолом.
Это подводит нас, наконец, к пророчеству о «первом воскресении» и 1000-летнем царстве, – Откр. гл. 20. Эта глава подвергалась в истории различным истолкованиям. Главная их тенденция ведет к тому, чтобы или вовсе лишить это духовное, а также и церковно-историческое событие его конкретности, аннулировать аллегорическим и спиритуалистическим истолкованием, или же, наоборот, придать ему чрезмерно чувственный характер, который его, по меньшей мире, не исчерпывает и не соответствует его универсальному значению (последняя тенденция, соответствующая чувственным представлениям относительно мессианского царства в иудейской апокалиптике,223 преобладает в ранней христианской письменности, – у Папия, у Св. Иустина Философа и св. Иринея224 (со ссылками на Ис. гл. 11, 54, 58–9, 65, Иезек. 28, 37, Дан. 7, 12; Мф. 26, 29 и др.)
Это реалистическое понимание 1000-летия, свойственное названным св. учителям Церкви, несмотря на отдельные иудаистические черты, конечно, должно быть принято во внимание, как изначальное разумение церковное. Оно сменяется спиритуалистическим, под влиянием аллегоризма Оригена и Александрийской школы, экзегетических идей Тихония и, наконец, клерикальной историософии бл. Августина и еп. Андрея Кесарийского, оно же и утверждается в качестве почти обязательной интерпретации даже до сего дня. На самом деле для такого истолкования не имеется достаточного основания. Скорее можно сказать, что в таком виде им фактически вычеркивается 20 гл. Откровения, и тем совершается противление Слову Божию. Нельзя не видеть, что в общем контексте Откровения содержание 20 гл. совершенно бесспорно включено в историческое последование событий, как одно из них, имевшее для себя, как предшествующие (суд над блудницей, вечеря Агнца), и последующие: «когда же окончится 1000 лет» (20, 7); восстания Гога и Магога, предшествующие концу.
Каковы же основные черты, свойственные рассказу о 1000-летнем царстве? Прежде всего, вначале оно совершается в духовном мире: ангел, сходящий с неба, низвергает в бездну и сковывает диавола, дабы не прельщал уже народы, доколе не окончится 1000 лет, после чего надлежит ему быть освобожденным на малое время» (20, 1–3). Здесь описывается некоторое событие в мире духовном, действие которого проявляется в человеческой истории. Последнее же вообще совершается, согласно Откровению, одновременно на небе и на земле (cp. гл. 5, 8–12; 6, 9–11; 7, 9–17; 14, 1–5; 15, 1–4). Основная черта этого события есть некий временный паралич злой силы, а чрез это и общее изменение духовной атмосферы, ощутительное явление победной силы добра. Но с этим соединяется и другая черта, которая именуется в Откровении «первое воскресение», ἡ ἀνάστασις ή ποώτη (terminus technicus с членом), как особый вид воскресения. В качестве такового, он должен быть, прежде всего, понят в своем отличии от всеобщего воскресения во плоти, о котором говорится в Евангелиях и апостольских посланиях. В Откр. 20, 4 говорится о «душах» не то, что они воскресли (во плоти), но просто «ожили» ἔζησαν. Это не есть воскресение, ни в том смысле, как Господь воскрешал мертвых (отрока, отроковицу и Лазаря), ни в том, как все воскрешены будут Господом в последний день (Ин. 6, 54). Но здесь разумеется, очевидно, такое духовное воскресение, которое состоит в сообщении душам особой активности для потустороннего участия в жизни мира и человеческой истории. Это и выражено в словах: «они ожили и царствовали во Христе, доколе не окончится 1000 лет» (20, 4–6). И к этому еще прибавляется противопоставление: «прочие же из умерших не ожили, доколе не окончится 1000 лет» (5). И еще говорится: они будут священниками Бога и Христа и будут царствовать 1000 лет».
Разумеется, души всех, умирающих во Христе, продолжают эту свою жизнь в Нем в загробном мире, хотя и в состоянии временной отделенности от тела, – лучшие тому доказательства имеются в самом Откровении: гл. 5, 7, 9–10, 13–17, особенно 6, 9–11. Они помогают жизни мира своими молитвами (5, 8; 8, 3–4). Однако это есть действие их, так сказать, трансцендентное извне. Об участвующих же в первом воскресении говорится, что «они ожили и царствовали со Христом 1000 лет» (20, 4), и еще раз: «они будут священниками Бога и Христа и будут царствовать с Ним 1000 лет» (20, 6). Здесь говорится об участии «оживших» в истории, которая есть, согласно вышесказанному, воцарение Христа в мире, силою Его «царского служения». Разумеется, это участие оживших в продолжающейся истории отлично от полноты жизни тех поколений, которые живут в это время на земле, но им свойственна особая активность в отличие от других «почивающих в Господе» (которым «сказано, чтобы они успокоились еще на малое время» (6, 11). Не будем разгадывать того, что нам не открыто, об особом действовании «оживших» и царствующих со Христом на земле. Очевидно лишь, что преграда, разделяющая оба мира, посюсторонний и потусторонний, настолько при этом утончается, что арена истории расширяется, и история делается не только живущими поколениями, но и при участии «оживших». Эту общую мысль надо применить к догмату почитания святых и нашего общения с ними. Не предполагает ли это, совершающееся в Боге, общение, которое доселе есть преимущественно и существенно молитвенное, еще такого особого образа, – именно «первого воскресения»? Молитвенное участие и помощь святых в нашей жизни есть несомненный и постоянный факт, имеющий силу на все времена. В известном смысле оно сливается с водительством св. ангелов в мире, хотя в то же время от него и отличается. Ангелам принадлежит свое особое место в мире и как в известном смысле космическим агентам, между тем, как святые, даже и прославленные и сильные своим молитвенным предстательством, остаются все-таки как бы вне мира, в состоянии онтологической ущербленности чрез разлучение от тела, каковое будет преодолено лишь в воскресении. Но, может быть, следует и вообще отожествить действенную помощь святых, communio sanctarum, с этим «царствованием» святых со Христом о котором говорится в Откровении, и не исчерпывается ли ею это последнее? Однако, для такого именно утверждения нет «снования в Откровении, в котором молитвы святых, возносимые в качестве фимиама в кадильницах, явно отличаются от их царствования со Христом. Хотя, конечно, первое входит во второе, однако, лишь второму свойственна та особая полнота действенного участия в истории, которая выражается в таинственном соцарствовании со Христом. Это последнее, связанное с «ожили» первого воскресения, дает такую силу и конкретность этого участия, как будто бы они живут на земле. Однако нами ближе не может быть определена мера и характер этого участия.
Несомненно одно, что это «первое воскресение» означает их особую избранность и предопределенность ко спасению («блажен и свят имеющий участие в воскресении первом, над ним смерть вторая не имеет власти», причем этот блаженный удел воскресающих в первом воскресении противопоставляется состоянию «прочих из умерших», которые «не ожили, доколе не окончится 1000 лет» (20, 5). Для истории это соцарствование со Христом воскресших представляет собой нарочитое возрастание победной силы добра, которому соответствует еще и скованное состояние сатаны. Одним словом, здесь нужно видеть предельную победу Царствия Божия на земле, его предварение в истории, каик оно было символически предварено и в земные дни Христа в царском входе в Иерусалим. В таковом значении 1000-летнего царства мы имеем богооткровенное осуждение исторического пессимизма вообще, как и той лже-эсхатологической паники, в которую нередко окрашивается христианская историософия. Невольно хочется еще раз связать и это проявление победной силы христианства на земле с «жизнью из мертвых» (Рим. 11, 15) Израиля и теми новыми силами, которые вольются в историю в связи с этим событием. Не на это ли намекается в небесном видении победы над зверем и образом его, когда стоящие на стеклянном море «поют песнь Моисея, раба Божия, и песнь Агнца» (15, 3). А далее (4) прибавляется: «все народы придут и поклонятся пред Тобой, ибо окрылись суды Твои».
Конечно, это явление победы христианства на земле, так же, как и царственный вход Христа в Иерусалим, не есть преодоление или отмена трагедии в пределах этого мира. Скорее, напротив, оно есть наступление уже наибольшей ее зрелости, заключительная глава истории: восстание мятежных сил злобы, за которым последует последняя катастрофа мира и конец этого века. Добро, победившее в мире, еще не явит окончательной устойчивости в последнем поединке с «освобождённым из темницы» сатаной, выходящим обольщать народы и вести их на брань (7, 8). Здесь совершается предельное обнажение силы зла, борющейся со Христом. Однако, здесь проявляется уже сила Богочеловека, «грядущего со славою судити живым и мертвым», о чем сказано: «убиет (беззаконника) духом уст Своих и истребит явлением пришествия Своего» (2Фес. 2, 8).
Но здесь к нам по новому возвращается вопрос о 1000-летнем царстве; достаточно ли понимать его лишь как во времени происшедшее событие, или такое понимание будет столь же односторонним и неполным, как и противоположное? Есть ли правда в таком понимании миллениума, согласно которому он вообще означает и жизнь в церкви, каковая и есть само 1000-летнее царство. Такое понимание, однако, совершенно не устраняет и не должно устранять и другого. В противном же случае неизбежно получается насилие и над буквой, и над смыслом Слова Божия. В евангельском учении о Царствии Божием соединяются оба смысла: Ц. Б внутрь нас есть, и оно «приходит», так что одно предполагает другое. То же может быть сказано и о вечной жизни, которая доступна христианам уже здесь на земле, но вместе с тем есть и нарочитый дар Божий. Подобно гому и 1000-летнее царство, как и первое воскресение, разными сторонами обращено к настоящему и к будущему. Церковь есть воцарение Христово в мире, которое совершается в душах и своим светом озаряет жизнь. В этом смысле можно сказать, что святые облагодатствованные души, которых «есть царство небесное», уже царствуют со Христом в 1000-летнем царстве, и в этом смысле оно есть предмет мистической очевидности, духовного опыта. Однако, христианская жизнь, принадлежащая вечности, не может оставаться и вне истории, в себе замкнувшись. Свершение Ц. Б, светит во все времена истории, но особливо оно проявляется только в одном, хотя и это не есть окончательное свершение, которому вообще нет места в этом веке. Поэтому верно как то, что «первое воскресение» вообще во все времена свойственно церкви, так и то, что оно нарочито принадлежит определенному времени. Это же можно сказать и про особую близость загробного мира, communio sanctorum, с этим связанную.
Все сказанное нисколько не умаляет руководящего значения идеи 1000-летия, которая есть для нас ведущая звезда истории. Идея 1000-летнего царства есть выражение христианской идеи прогресса, освобожденной от ограниченно-натуралистического понимания. Она свойственна христианскому гуманизму, в отличие от языческого или прямо антихристианского. Ею обосновывается правомерность истории с ее предельными достижениями в этом мире, более того, она их предполагает и повелевает. Здесь изъясняется христианская идея конца истории не как произвольное deus ex machina, некое божественное насилие, которым прерывается бессодержательная дурная бесконечность человеческой истории. Напротив, ей указуется положительная цель, внутреннее созревание к благому концу, хотя он и наступает конвульсивно катастрофически. Этим внутренне преодолевается манихейское мироборство, для которого жизнь и история есть пустота: «суета сует, все суета... что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Еккл. 1, 1, 9). Идея миллениума может явиться душой христианского прогресса, движущей силой христианского гуманизма, вдохновением христианского творчества. Возможно, а, следовательно, и должно быть историческое творчество во имя Христа и со Христом, в борьбе с разрушительными, богоборческими и антихристианскими силами в истории. Этим укрепляется и обосновывается наша вера в историю и чувство ответственности за нее. История включается в общее дело ософиения мира в человеке и чрез человека. Т. о., историософия вводится в софиологию, как ее необходимая часть.
Поскольку история есть творчество, она является областью тварной свободы и связанных с нею разных возможностей, и к ней применимо условное пророчество. В связи с этим возникает вопрос об общем характере христианского откровения об истории, какое мы имеем в Откровении. Как и в каком смысле вообще возможен апокалипсис?
Этот вопрос еще раз возвращает нас к рассуждению о пределах тварной свободы и ее соотношении с софийной закономерностью твари. Поскольку тварная свобода модальна, тварное творчество не есть всемогущество творчества из ничего, но исполнение софийности твари, хотя и вариабельное, свобода не отменяет эту софийную закономерность, но лишь ее конкретно применяет. Детерминированность творчества неизменно соединена с свободой его тем и потому свободна от оков детерминизма. Здесь есть место для вариантов. Цели Божии непреложны и неотменны, но пути для них могут различаться, причем эти различения, несущественные для целого, могут оказаться существенными для индивидуальных судеб и достижений. Этим полагается и возможность условных пророчеств и их отменяемости, которая свидетельствуется в Слове Божием. Самым выразительным примером здесь является, конечно, пророчество Ионы о гибели Ниневии.225
Можно сказать, что для человека все совершается в свободе, в приятии или неприятии его бытийной темы или задания, как и в самом образе его приятия. В применении к общим путям жизни мира это означает возможность колебаний и длительности ее («mora finis») в жизни мира. Можно как бы сказать, что мир, состоящий из ограниченного числа элементов и допускающий еще и огромное число их комбинаций, в каждой из чих может осуществлять волю Божию в полноте, хотя и различно. В отношении к общему плану мироздания эти вариации сутьminima, о которых non curat praetor, – мировая закономерность, но для каждой вариации в себе самой она есть как бы единственная действительность. В связи с этим можно поставить общий вопрос о том, как нужно понимать Откровение в качестве пророчества об истории мира и человечества. Раскрывается ли здесь общая закономерность истории, подобная астрономической закономерности движения небесных светил или другим случаям природной закономерности, механической или физической? Отведено ли здесь место человеческой свободе и творчеству? Безусловно. Во многих картинах Откровения отводится для нее место в разных образах. Таковы, прежде всего, обращения к ангелам церквей, а в их лице и самим церквам (2, 5–7, 10, 16, 23; 3, 3–5, 11, 18–20). Во всей связи повествования предполагается активное участие, как воинств Христовых, так и вражеских. Однако, следует отметить еще особую черту, свойственную тому углу зрения, исходя из которого стилизовано событие на языке Апокалипсиса. Большинство из них даны так, как они видимы свыше, именно как действия Божия чрез ангелов или самого Агнца, человеческая же сторона истории с ее собственной упругостью только подразумевается. Благодаря этому, можно получить впечатление, что история делается с высоты, произволением Божиим. Однако такое представление не совместимо с последним итогом истории, который подводится на суде, совершаемом «сообразно делам» (20, 12) каждого. История все-таки рассматривается (так же, как и в изображении Евангельского Апокалипсиса), как общее дело человечества. Но, конечно, это творческое дело не только не исключает участия в нем силы божественной, но его предполагает. История есть богочеловеческое дело, поскольку сила божественная сочетается с человеческой свободой, как это раскрывается в дифелитском догмате. Как общее дело, история есть синергизм. И вот эту-то духовную, божественную сторону истории и показывает Откровение. В свете его она представляется единым трагическим действом, в котором совершается победа и воцарение Христа в мире. Человечество в истории проходит во Христе и со Христом трагическое борение, за которым следует славное воскресение. Поэтому, с одной стороны, справедливо говорится, что весь Апокалипсис есть ничто иное, как увещание к мученичеству чрез предварение о нем. Но в такой же мере можно сказать ю нем, что весь он есть и зов к борьбе и увещание к творчеству, проповедь синергизма. Так должны быть восприняты и последние призывные его слова: «и Дух, и Невеста говорят: прииди. И слышавший да скажет: прииди». Ибо Тот, Кто призывается и приходит, есть «Альфа и Омега, Начало и Конец, Первый и Последний», – Богочеловек, который в Богочеловечестве Своем есть двигатель, сила и содержание истории.
Итак, история нe завершается в себе, но обрывается как бы некоторым многоточием, которому соответствует ее transcensus в жизнь будущего века. Тысячелетие есть в этом смысле как бы линия горизонта, которая непрестанно удаляется вместе с приближением к ней. Этот «трансцендентальный» характер миллениума, как движущейся цели, одновременно делает его недостижимым, но и всегда искомым. Таким образом, мы еще раз возвращаемся к мысли, что тысячелетие не есть только одна определенная эпоха истории, ее эпизод, но в ней сокровенно пребывает, как непрестанно совершающееся, откровение Церкви в истории. В этом смысле можно сказать, что миллениум и вообще повторяется в истории, притом с наибольшей силой в творческие ее эпохи, в их очередных задачах и творческих достижениях, он есть вообще символ исторического творчества. Но это не противоречить тому, что все эти многообразные цели и достижения ведут к высшему синтезу, которым и является тысячелетнее царство в собственном смысле слова. Оно делает возможным конец истории, хотя само и не есть еще этот конец, но лишь предвестие конца, наступление которого определяется трансцендентным актом воли Отца.
Сказанным установляется различие между идеей апокалиптического свершения, свойственного христианскому милленаризму, и эволюционного прогресса с имманентными его достижениями гуманистического мещанства. Надо особенно настойчиво подчеркнуть, что соединить их и примирить внутренне между собою невозможно, при некотором их вешнем сходстве и кажущейся близости. Эсхатологический прогресс есть условие конца, эволюционный же есть полное отрицание последнего с заменой его дурной бесконечностью, продолжающейся в одной и той же исторической плоскости. Но единого общего эволюционно-гуманистического прогресса, как единого человечества, в таком смысле нет, а есть лишь смена поколений, которые могут быть объединены лишь в абстракции. И этот субъект имманентного прогресса упраздняется существованием смерти. Напротив, синтезирующим, действительно восстановляющим единое человечество, в качестве субъекта достижений истории, хотя уже и в другом измерении бытия, является всеобщее воскресение, идея которого, однако совершенно отсутствует, в эволюционном понимании истории. Забвение о смерти в идеологии имманентного прогресса есть поразительный пример поверхностности и легкомыслия, с которыми здесь обходится самая существенная, решающая проблема. Прогресса нет, ибо некому прогрессировать за отсутствием единого, непрерывного, не подверженного временному концу человека. «Carpe diem» есть единственный вывод безбожной историософии.
Поэтому для полного торжества и самоудостоверения эта последняя неизбежно приводится на наших глазах к идее имманентного, биологического преодоления смерти путем естественного воскресения. Эта идея призвана заделать все дыры и преодолеть изъяны в теории имманентного прогресса. Как ни странно, идея имманентного воскресения, «регуляции природы», есть порождение пламенного христианского духа Н. Ф. Федорова (впрочем, она имеет для себя предшественников, в частности, в фантазиях Фурье). Высшую и обобщающую цель «общего дела» Федоров видит в воскрешении отцов сынами. Идею земного прогресса он насильственно расширяет до включения в нее «трудового» бессмертия, так что и самая жизнь, этот дар Господа животворящего, становится техническим достижением. «Ничего дарового», этот его принцип, приводит его к скрытому софиеборству. Заданность имеет упразднить всякую данность, ее восхитить и присвоить, устранить синергизм богочеловечества. Идея технического бессмертия начинает уже соблазнять безбожных прогрессистов, которые надеются найти в ней решительное преодоление религиозного миросозерцания, осуществить победу имманентизма возможностью окончательно устроиться на земле.
Тенденция обезбоженного Федоровства (гуманистического резуррекционизма) состоит в том, чтобы совершенно устранить эсхатологию, сделать ее ненужной и излишней, так же, как и второе пришествие Христово вместе с конечным преображением мира. Потому и самый «проект» великого старца, который мыслится им, как совершение дела Христова на путях «общего дела» человеческого, превращается в идею вавилонской башни, построенной богоборческим человечеством без Бога и против Бога. Воскрешение является высшим и последним достижением мещанского прогресса, за пределами которого остается... нечего делать. Наступает царство ничем непобедимой пустоты и скуки с взаимопоеданием на развалинах сентиментальной любви (один из кошмаров Достоевского). Это есть бочка Данаид, черпавшая неисчерпаемое, отчаяние для мыслящего ума и чувствующего сердца. Это есть внутренний конец антихриста, которого Христос убиет дыханием уст Своих и истребит явлением Своего пришествия (2 Фec., 2, 8). «Живый на небесах посмеется им, и Господь поругается им» (Пс 2, 4) «Проект» есть пробный камень для безбожного прогресса. Он подводит сознание к предельному вопросу о человеке самом: есть ли вообще человек, и что он есть? Если он есть лишь агрегат атомов, то рассыпающийся, то снова собираемый, тогда человека и вообще нет, некому воскресать и некого воскрешать, но существует лишь кошмар ewige Wiederkehr Екклесиаста – Ницше? Возникает ряд иллюзий, в которых повторение принимается за тожество, поскольку последнее не может быть бессубъектным. Поэтому-то, обезбоженный «проект» есть не триумф, но окончательный провал теории прогресса, бездна отчаяния, раскрывающаяся в конце пути пред человеком.226
Сказанное до сих пор относится к идее воскрешения, так сказать, имманентного, естественного, человеческого, технического. Эта идея совершенно явно разлагается во внутреннее противоречие, которое влечет за собой гибель и всего обезбоженного учения о прогрессе и исторических достижениях. Но из-за этой ограниченности имманентизма отнюдь не снимается вопрос о значении человеческого действия и человеческого участия в свершениях эсхатологических. Эти достижения условно-символически можно обозначить, как человеческое приближение к воскресению чрез предельное очеловечение вещества «регуляцией сил природы». Эти посюсторонние достижения никоим образом не способны вывести за пределы теперешнего состояния бытия и тем самым упразднить transcensus или сделать ненужным воскрешение божественной силой, сопровождаемое преображением мира. Эсхатологическое свершение есть акт синергический, встреча действия Божия с тварным бытием определенного состояния. Оно наступает «после» истории, ее, однако в себя включая и предполагая в качестве объекта. Такова именно главная идея Апокалипсиса, историософская и эсхатологическая, «напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего» (Откр. 1, 16). Эсхатологическое свершение отделено от исторического: «и сказал Сидящий на престоле: се творю все новое... И сказал мне: совершилось. Я есмь Альфа и Омега, Начало и Конец» (21, 6). Но это новое творение предполагает сомкнувшийся круг истории. «Я возвещаю от начала, что будет в конце, и от древних времен то, что еще не сделалось, говорю: Мой совет состоится, и все, что Мне угодно, Я сделаю... Я сказал, и приведу это в исполнение, предначертал и сделаю» (Ис. 46, 10–11)
Для нас недоступна в этом мире эта связь истории с метаисторией, исторического апокалипсиса и эсхатологии. С одной стороны, между ними проходит transcensus, акт «нового творения», хотя и на основе изначального, а с другой, между ними существует и некое онтологическое тожество в этом из: преображенная история и есть эсхатология, «не у явися что будем». В мировом пожаре все переплавится, а нечто сгорит («но сам спасется как бы из огня» (1Кор. 3, 15), хотя отнюдь не все. И мы должны мыслить этот огонь не только, как сожигающий, но и преображающий. История нужна для этого пламени, как материал. История есть, так сказать, prius эсхатологии, так же, как личная история жизни каждого человека есть не только материал для суда, но и сила для жизни грядущей (1Кор. 2, 9–15).
Отсюда мы видим и знаем только историю. И мы не можем ее значение умалять или обесценивать на том только основании, что она пройдет чрез огонь. Напротив, мы должны прозирать в ее временности вечное содержание. Великий город, святой Иерусалим, который нисходит с «небес от Бога», имеет на себя небесное благословение, «славу Божию», но он не есть совершенно новое творение. В качестве его материала называются драгоценные камни земли, и вообще он принадлежит земному строительству. На нем «написаны имена двенадцати колен сынов Израилевых» (21, 12) и в него «принесут славу и честь народов» и «цари земные принесут в него славу и честь свою» (21: 26, 24). Этот эпилог истории содержит совершенно явственный образ того, как история, пройдя чрез божественный огонь, преображается в эсхатологическое царствие Божие.
Из такого соотношения проистекают и основные максимы практического эсхатологического историзма. Прежде всего, нельзя ничего земною абсолютизировать, придавая ему пребывающую ценность: «не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего» (Евр. 13, 14). Все земное должно восприниматься в свете грядущего конца, эсхатологического свершения. Это есть особая музыка вечности, которая слышится около христианских героев и подвижников. Но именно это придает земным делам и их исключительную значительность, ставя их в перспективу вечности. Они не принадлежат лишь текущему времени, – πάντα ῥεῖ Гераклита и «суета сует» Экклезиаста – напротив, они вписываются в книгу живота и «следуют» за своими свершителями из истории в эсхатологию. Этим придается творчеству истории значительность, утверждается дело ее и за него ответственность. Оно не рассыпается, как карточный домик, не уничтожается под ударами мировой катастрофы, напротив, выявляется в единстве, связности и реальности своей на последнем суде, на котором предстанут все народы в единстве общей истории. В историческом творчестве осуществляется богоподобие человека, который в Божием мире творит собственный исторический мир. Эта явленная человечность есть исторический аспект тварной Софии, софийность истории, пролагающей путь к очеловечению и чрез то ософиению мира. Она есть тварный субстрат для соединения Софии Божественной и тварной, которое обозначается в образах эсхатологической катастрофы и преображения мира. Это и есть последний смысл и содержание того, что мы определяем, как христианский гуманизм, и его спасение от самопогружения в тварность, в богоборчество гуманизма безбожного или языческого.
Остается последний вопрос: почему же самое содержание творчества и его тема остаются в такой неопределенности или же обозначаются лишь апокалиптическими символами самого общего характера? Почему здесь царит неизвестность, чреватая всякими неожиданностями, и схемы Апокалипсиса относятся лишь к духовным потенциям, а не самим абсолютным величинам? Ответить нетрудно: потому что творчество есть творчество, признак которого есть его новизна. В этом и заключается своеобразный его интерес. Будучи творчеством, хотя не из ничего, но на основе данности, оно все-таки содержит в себе нечто новое, не данное, но лишь заданное. В отношении к творчеству, которого душа есть свобода, не существует предетерминированности, которая была бы с нею несовместима. Оно детерминировано лишь в своих возможностях и заданиях, но не в конкретной действительности. Этим обусловливается особая радость творчества, его gaia scienza, этот пафос «возрождения»: «весело жить». Разумеется, за этим первым радостным порывом творчества обнажается и его неумолимая трагика, которая состоит в противоречии между абсолютностью порыва и относительностью его достижений, его роковая неудача, которая не дает успокоиться, остановиться, обмещаниться, но зовет вперед и ввысь. Сгущаясь в облако пессимизма, это чувство неудачи окрашивает собой следующую историческую эпоху. В душах поднимается вопль о суетности и суете жизни и творчества. Но светлый водомет творчества опять воздымает свои струи, однако снова и снова низвергающиеся с высоты...
Глава седьмая: Смерть и загробное состояние
Существование смерти, так же, как и возникновение жизни, облекает бытие человека, а вместе с ним и всего живого тайной, которая может сокрываться лишь человеческим нечувствием или бегством от мысли о ней, что однако возможно для каждого только до времени. Тайна остается недоступна ведению. Поэтому она есть предмет веры, независимо от содержания последней. Неверие в бессмертие есть также особый лишь вид веры, недоступной проверке в пределах этой жизни и в формальном смысле не отличающейся от веры в бессмертие. Конечно, расположение к той и другой вере благоприятствуется собственным духовным состоянием человека. Поэтому люди века сего, всецело захваченные его жизнью с его суетою, могут искренне недоумевать пред верой в бессмертие, которая, напротив, может становиться очевидностью, не допускающей даже вопроса и сомнения для познавших в пределах этого мира жизнь вечную, для имевших встречу с Богом в жизни своего духа, лля переживших чрез любовь откровение смерти. Однако и в том и в другом случае смерть есть некоторый трансценз в иную жизнь, нам остающуюся недоведомой. Слово Божие дает нам здесь руководящие мысли, которые, прежде всего, и должны быть раскрыты в своём значении, богословски реализованы. В том, что можно назвать онтологией смерти, самым непонятным является утверждение неверия, по которому смерть есть полное уничтожение жизни. Для позитивизма является аксиоматической мысль что ex nihilo nihil fit (почему им отвергается идея сотворения мира из ничего и, след., провозглашается вечность мира, хотя одновременно допускается спонтанное самозарождение жизни), вместе с законом сохранения энергии Тем не менее в онтологии смерти он легко мирится с признанием обращения бытия в ничто, онтологической аннигиляцией. Притом эта аннигиляция исповедуется здесь в самой радикальной форме, – не только как уничтожение видимых форм жизни телесной, но и жизни сознательной, – духовной, сердечной, творческой. Т. о., здесь провозглашается предельный онтологический абсурд двойной аннигиляции: возникновение из ничего и возвращение в ничто, – лопнувший мыльный пузырь, действительное содержание которого под оболочкой есть пустота. В эту онтологию нигилизма, во «тьму кромешную» двойного небытия: до жизни и после нее, неверующая мысль спасается, чтобы не принять проблематику смерти. Но это только делает лишний раз очевидным, что смерть можно понять лишь в контексте жизни, как ее часть, а не наоборот, – нельзя жизнь погрузить в небытие смертности. Смерть есть в этом смысле, хотя и паразит бытия, однако акт жизни. То ничто, «из» которого Бог сотворил мир и которое в этом смысле «предшествует миру», на самом деле, как таковое, и для себя несуществует. Его бытие именно и состоит в небытии, его существование есть несуществование. Его положительное бытие начинается только в мире и с миром, его самобытность в этом смешанном из бытия и небытия мире лишь относительна и производна, она онтологически паразитарна. Бог, творя мир из ничего, тем самым дает место не только бытию, но и не-бытию, «творит» небытие, точнее, возможность бытия и для него, как тени в бытии или минуса. Самобытного же не-бытия, которое тожественно абсолютной смерти, «тьме кромешной», в себе, однако имеющей силу бытия, вовсе не существует. Это и возвещает откровение (хотя и в «неканонической» книге): «Бог не сотворил смерти... ибо Он все создал для бытия» (Прем. Сол. 1, 14). Смерти нет в плане Божьего творения, в его составе. Она «вошла в мир» завистью диавола (2, 23), ибо «Бог создал человека для нетления и создал его образом вечного бытия Своего» (23). Поэтому смерть имеет не субстанциальное, но лишь акцидентальное бытие, она может быть понята лишь, как состояние жизни. Смертность жизни есть только ее болезнь, в данном состоянии не устранимая, но не непобедимая. Смерти не было и смерти не будет. Изначально человек не был создан для смерти, в него была вложена природная возможность бессмертия. Идея католического богословия (напр. Scheeben) о том, что человек смертен уже в силу своей телесности, почему эта смертность даже до грехопадения могла преодолеваться лишь сверхприродным даром благодати, donum superadditum, похуляет сознание Божие, приписывая Творцу неудачу в творении, которая преодолевается лишь нарочитым воздействием Божиим. Posse non mori, возможность невкушения смерти, которая, конечно, отличается от богочеловеческой силы бессмертия, non posse mori, была дана Адаму уже по сотворении, однако, как и все дары Божии человеку, была столько же дана, сколько и задана. Человек должен был духовно-творческим подвигом утвердить в себе эту возможность, но он мог ее и упразднить, что и произошло в первородном грехе. Это упразднение и было запечатлено Божиим приговором, засвидетельствовавшим происшедшее изменение: «возвратишься в землю, из которой взят, ибо ты земля и в землю отойдешь» (Быт. 3, 19). «И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу, который даль его» (Еккл. 12, 7). В этих словах Откровения заключается антропологическая монограмма смерти, как разделение самим Богом изначально соединенного. Смерть человека заключается в отделении от Бога исшедшего и в этом смысле нетварно-тварного человеческого духа от «земли», которой принадлежит его тварное естество, – тело, одушевленное душой.
Здесь надо возвратиться к исходному учению о софийности человека. «Земля», т. е тварная София, ипостасируется человеческим духом, который в духовности своей имеет потенцию бессмертия и сообщает эту способность всему своему сложному нетварно-тварному естеству. Последнее же ждет в нем и чрез него полноты своего ософиения, необходимо включающего и бессмертие. Первородный грех представляет отступление человека от своего пути единения с Богом, начало смерти, вошедшей ив человеческий дух чрез грех. Это отступление, разумеется, не могло привести к смерти бессмертного, от Бога исшедшего человеческого духа (как не привело к ней и мир падших духов), но было таким ослаблением его силы, в частности, власти над душевнотелесным естеством, что равновесие, еще не достигшее онтологической устойчивости non posse mori, пошатнулось в обратную сторону non posee non mori. Однако смерть, вошедшая в мир, была не уничтожением, а лишь ослаблением жизни, которое и было восстановлено Христом, смертию смерть поправшим. То, что было предназначено к единению в тричастном составе человека: дух, душа и тело, – в смерти подвергается временному разделению. Дух потерял способность удерживать постоянную связь со своим телом, а постольку и сила его сделалась ограниченной, смертность стала общим состоянием жизни падшего человека. Хотя самая смерть наступает лишь в предустановленный час жизни, но в сущности, она распространяется на всю человеческую жизнь с самого ее начала. Это и выражается в том факте, что человеку свойственно умирать во все возрасты, а все случаи смерти представляют собой лишь частные применения единого начала смертности. Все живое, т. е. человек, а с ним и вся живая тварь, начинает умирать одновременно с началом жизни, и все протяжение жизни сопровождается ростом смертного изнеможения, доколе оно окончательно не побеждает жизнь.227
Прежде всего, надо понять онтологическую возможность смерти, ее, так сказать, метафизику.228 Смерть никак не означает неудачи Творца в творении, в силу которой Он его как бы сам уничтожает, ибо смерть не есть уничтожение жизни, но лишь особое ее состояние, и в этом смысле акт жизни. Правда, ее могло и не быть в человеческой жизни, поскольку Бог смерти не сотворил. Однако, самая ее возможность заключается в сложном составе человека, до конца еще непреодоленном именно в этой своей сложности. Такой онтологической сложности не существует для духов бесплотных, почему даже и в падении их не коснулась смерь, и сатана с ангелами его остаются бессмертны в той же степени, как и святые ангелы, – хотя и изменился характер их бытия, как ангелов. Но соответственно тому и софийность ангелов является ограниченной в сравнении с софийностью человека, который есть царь твари, ее светоч и центр. Человек же при всей полноте тварной софийности своей открыт опасности смерти, вследствие онтологического своего богатства, которое есть в то же время и сложность. Как и все творение, человек есть сплав бытия и небытия, причем последнее поднимает голову, актуализируясь как только онтологическое равновесие в нем колеблется. Это равновесие может быть окончательно установлено лишь универсальной абсолютностью и полнотой жизни, явленной в Богочеловеке, Который и в человеческом естестве Своем преодолел слабость тварности. Первородный грех есть актуальное и всеобщее нарушение онтологического равновесия во всем человечестве, как и в каждом из людей, которое восстановляется лишь во Христе. Поэтому то приговор Божий в отношении к каждому человеку не есть извне налагаемое наказание, но выражает онтологическое следствие нарушенного равновесия и обнажившейся тварности: «земля еси». Человек в полноте своего существа согласно замыслу Божию о нем не есть только земля, но Богоземля, богообразный Дух воплощенный. В грехопадении произошел не полный разрыв связи духа с землей, что было бы онтологическим уничтожением самого человека, но лишь некоторый и притом неокончательный ее надрыв. Образ Божий, т. е. изначальная богочеловечность человека, сохраняется, Божеский замысел творения не может не осуществиться, но в путях человеческой жизни появляется болезненный перерыв с временным разлучением души и тела, или смерть, однако не как последнее, окончательное состояние, т. е. совершившаяся неудача творения человека, но как неизбежная стадия в его жизни. Смерть должна быть понята из жизни, как ее состояние, а не наоборот; жизнь не должна быть погружена в смерть (как фактически делается в материализме). Смерть является лишь попущенной Богом, а, следов, промыслительно включенной в его жизнь. Смерть не есть частное и как бы неожиданное событие в жизни человека, но необходимое выражение его смертности, проникающей всю его жизнь. Она есть эволюционно-катастрофический трансценз, назревающий в течение всей жизни, но совершающийся в мгновение «часа смертного». В этом смысле индивидуальная смерть, какова бы она ни была по образу своего наступления, естественна в закономерности смертной жизни. И, однако, изначально она противоестественна, поскольку Бог смерти не сотворил, но она вошла в мир путем тварной свободы, т. е. греха. С этим связана неустранимая трагика и неодолимый ужас смерти, в которой раскрывается зев небытия. Этот ужас онтологически неотделим от человеческого естества, – даже в самом Богочеловеке: «прискорбна есть душа Моя даже до смерти», – «Боже Мой, вскую Меня оставил». Предельная скорбь смертная, чувство богооставленности (которое однако дивным образом сочетается с единением со Христом в Его соумирании с нами) сопровождает смерть, как бы черная тень, и Церковь в погребальных песнопениях не умаляет силы скорби смертной. Такова духовная сторона смерти. Такова же и телесная, поскольку смерть есть болезнь болезней, страдание страданий. Однако и здесь проявляется спасительная антиномия смерти. Этот ужас, природно-непреодолимый, ужепреодолен сверхприродно, благодатно, ибо путь смерти пройден Христом и вслед за Ним Богоматерью, он пронизан и озарен огненный языками пришествия Св. Духа в мир и чрез смертные оковы. И в этом смысле смерть чистых сердцем праведников, способных узреть Бога, есть радостей радость и торжество из торжеств, и как грядущая радость, обетование встречи со Христом («желание имею разрешиться и быть со Христом», по слову Апостола – Флп. 1, 23), должна смерть приниматься верующей душой. Антиномия смерти изживается человеком во все дни его земного бытия. С одной стороны, все его существо противится смерти, ибо животворящим Духом при сотворении человека вложена в него и любовь к жизни, как к высшей ценности и деланию, вместе с огнем ее, но с другой, отрава греха поражает жизнь своей изнурительностью, которая и вызывает чувство утомления жизнью, в такой мере, что бессмертие Агасфера представляется страшным кошмаром и торжеством ада на земле. Таковым же явилось бы и увековеченное бессмертием царство князя этого мира, то техническое трудовое бессмертие, к которому зовут идеологи воскрешения. Попущение смерти есть акт милосердия Божия к творению, ибо она есть освобождение от уз: «тело тленное отягощает душу, и земное жилище обременяет дух многопопечительный» (Прем. Сол. 9, 15). Тягость жизни, становясь непосильною, в отдельных случаях вызывает искушение самоубийства, как бегства от жизни. Однако Бог попустил смерть, как акт Своего Промысла, и смерть, как и жизнь, в руках Божиих. Лишь мудрость Божия ведает времена и сроки и в урочный час посылает ангела смерти...
Смертью, как сказано, не упраздняется софийность творения, ибо не разрушается и не упраздняется само последнее. Смерть, как момент в диалектике жизни, должна быть понята в свете грядущего воскресения, восстановляющего прерванную жизнь, и в связи с тем неумирающим началом в человеке, которое живет и в загробном состоянии (и от него не спасает и самоубийство). Разделяющая коса смерти в трехчастном составе человека проходит между духом и душой (которые поэтому и объединяются обычно под общим понятием души), с одной стороны, и с телом, с другой. Очень важно установить эту нераздельность духа и души в смерти, поскольку ею утверждается начало тварного бессмертия в продолжающейся связи с этим миром. Душа есть промежуточное начало, связующее дух с миром тварным. Душа – тварна, как «кровь», оживляющая тело; физическая кровь умирает и разлагается вместе с телом, однако сверхфизическая энергия жизни, в крови имеющая свой субстрат (это может быть выражено и в оккультических понятиях сверхфизического тела; «эфирного», «астрального» и т. д.), сохраняется. Уже поэтому нельзя говорить о полноте смерти в смысле победы небытия. Это означало бы такую полную победу смерти над жизнью, которая онтологически исключала бы воскресение. Но последнее есть не только восстановление, но и продолжение жизни, предполагающее ее самотожество в непрерывности, единстве до смерти и после воскресения. Это еще раз заставляет нас понять смерть, как состояние жизни.229
Но полное торжество смерти имело бы место лишь в том случае, если бы она была отделением духа от души и тела, нетварно-тварного начала в человеке от начала тварного, т. е. развоплощением духа. Это, очевидно, означало бы уничтожение и самого человека, т. е. полную неудачу творческого замысла Божия: человек, состоящий из двух начал, божественного и тварного, разделился бы на составные части, рассыпался бы в онтологический прах. Можно ли мыслить подобное развоплощение в отношении к человеческому духу, как началу нетварно-тварному в человеке, имеет ли он собственную силу бытия и бессмертия помимо тела, и не заключен ли он в тело как бы в темницу? Отвечая на этот вопрос, надо еще раз вникнуть, что именно означает это нетварно-тварное духовное естество в человеке. Дух человеческий имеет божественное происхождение и может быть причастен божественной жизни, являясь в этом смысле божественным, хотя сам по себе он и не есть бог, в себе имеющий самобытный источник личного бытия и природы. Личный дух человека также сотворен Богом. Это значит, что личное начало в нем призвано к бытию, как некое повторение или отражение Личности Божией в небытии. Хотя оно и имеет в себе простоту, свойственную духу, однако оно определенно окачествовано при своем сотворении. Человеческие ипостаси получили конкретное бытие лишь в соединении с тварным космосом, как его ипостаси, – в этом смысле они нераздельны с ним. Эта связь и есть его телесность, или воплощенность. Человеческая ипостась не знает духовного, премирного бытия и в нем бессмертия, которое было бы независимо от воплощения. Человеческий дух не есть дух бесплотный по сотворению, каковы ангелы. Такого независимого от мира бытия человеческого духа вовсе не существует. Человеческий дух поэтому не имеет абстрактного, нечеловеческого бессмертия, самое его бытие, а потому и бессмертие, поскольку оно есть, окачествовано миром, с ним неразрывно связано, есть человеческое бессмертие, которое в осуществлении своем вмещает и смерть, и воскресение. То и другое, совершившееся во Христе, а в Нем и чрез Него во всем человечестве, имеет для себя, так сказать, онтологическое место в человеческом естестве, воспринятом в полноте Господом при воплощении. А потому и то разделение в нем, которое происходит в смерти, было бы онтологически противоречиво, а след., и невозможно, если бы оно отделяло дух от всего человеческого естества, т. е. души и тела, и тем совершенно разрушало бы человека, его расчеловечивая. Напротив, это разлучение смерти отделяет человеческий дух, остающийся в соединении с душой, лишь от человеческого тела, т. е. от всего природного мира. Этим приводится его человеческая энергия (душа) в состояние потенциальности, тени, теряет полноту жизни, однако, силою Божией, явленной в воскресении Богочеловека, она способна восстановиться, воссоздать свое тело, и постольку осуществить свое воскресение: «все оживут, каждый в своем порядке; первенец Христос, а потом Христовы» (1Кор. 15, 22–3). И к этому же относится образ зерна, содержащего в себе всю потенцию жизни и только ждущего Божественного мания, чтобы превратить ее в ее энергию: «когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится, пшеничное или другое какое. Но Бог дает ему тело, какое хочет, и каждому семени свое тело (7–8). Дух человеческий существует, как ипостасная потенция целостного человека, имеющего тело, энергия же которого есть душа. В смерти эта энергия парализуется, но не уничтожается. Она остается присущей личному духу, как его качество. Поэтому то так важно понять человеческую смерть не как уничтожение жизни, но как успение, т. е. временное прекращение действия души относительно тела. Душа не умирает, а лишь относительно потенциализируется, в этом смысле – но только в этом – и можно говорить об «усопших», причем однако образ этого успения и степень его различны.
Эти общие мысли о смерти, относящиеся к онтологии, надлежит догматически проверить и подтвердить на основании христологии, что именно представляет собою смерть Христова? Развоплощение ли Логоса, с разделением обоих естеств, божеского и человеческого, с разлучением Божеского духа от человеческих души и тела? Уже самый вопрос этот содержит в себе и ответ, т. е. выявляет всю невозможность самого этого допущения. Боговоплощение нерушимо во веки веков, и против него бессильна смерть. Ап. Петр к воскресению Христову применяет (Деян. 2, 31) псаломский стих (15, 10): «ибо Ты не оставишь души моей во аде, и не дашь святому Твоему увидеть тление». Божественный Логос и в смерти Своей сохранил соединение с человеческим естеством и не разлучился с человеческой душою даже во аде, хотя и разлучался с плотью. Эта душа в воскресении действием Божиим возвратила свою животворящую силу. В таковом смысле и говорится, что Христос воскрес из мертвых,230 хотя и будучи воскрешен Отцом силою Св. Духа Господь и во гробе пребывает Богочеловеком во всей полноте. Сохраняется и связь Его Божественного духа с телом, как залог воскресения (на этом основывается догматическое учение о мощах). Как смерть Христова не была разделением Божеского и человеческого естества и разлучением души и тела, так и Вознесение Христа на небо с плотью также является не оставлением мира, но закреплением и увековечением Его связи с ним: «ce Аз с вами есмь во вся дни до скончания века» (Мф. 28, 20). Таким образом, смерть Христова, как акт жизни Его человеческого естества, по характеру своему не отличается от общечеловеческой смерти Его тридневное пребывание во гробе соответствует загробной жизни. Это загробное служение Христово выражается в сошествии Его во ад и проповеди содержащимся в нем душам Тело Господа пребывает во гробе в состоянии Божественного Мертвеца, хотя к нему и не приблизилось «истление», ибо сила смерти здесь была ограниченной: смерть Христова была не внутренне неизбежная, но добровольно Им на Себя принятая. Общение с душами усопших, каковым явилась «проповедь во аде», свидетельствует, что после смерти Господь пребывал в состоянии, доступном общению усопших и в этом смысле аналогичном их собственному: будучи без тела, Он оставался в соединении с душой, все же принадлежащей этому миру, поскольку и «ад» (шеол) ему также принадлежит. Эта связь душ усопших с миром, как и между собою, подтверждается и некоторыми притчами. напр., о богатом и Лазаре, где души их взаимно узнают друг друга в зычной индивидуальности своей: богатый «поднял глаза свои и увидел вдали Авраама и Лазаря (Лк. 16, 25).
Обычно в церковной письменности, – в житиях и прологах, как и в отеческих творениях (свв. Макария Вел., Кирилла Алекс., в некоторых церковных гимнах231 смерть описывается чрезвычайно конкретными чертами. Согласно этим описаниям, она состоит в отделении от тела некоей прозрачной оболочки, имеющей его образ и сохраняющей его жизненную силу. (Подобное же, с соответствующей терминологией, описывается и в оккультической литературе, как данные ясновидения). Такой же характер усвояется смерти и в разных случаях посмертных явлений у мерших в своем прозрачном образе. Соединяя все эти черты, мы можем считать, если и не догматом, то, во всяком случае, господствующим преданием церкви, что человек в смерти своей разлучается лишь с телом, а не с душой, которая продолжает жить в «загробном мире», т. е. в новых метафизических условиях существования. Душа, пребывающая в такой оболочке, в сверхтелесном образе, который отделяется от своего собственного телесного субстрата, сохраняет связь с духом. По сравнению с полнотой жизни в теле, которая предустановлена для человека, как соответствующая его естеству, эта ущербленная жизнь является «успением» телесной жизни, однако отнюдь не ее перерывом. Жизнь продолжается за гробом. Эта жизнь по своему состоянию остается для нас трансцендентной и недоведомой (почему и чрезмерное о ней любопытствование является духовно нездоровым, переводящим христианскую мысль на рельсы «духовного знания» или оккультизма). Однако некоторые основные черты здесь могут быть установлены, как вытекающие из основных положений нашей веры.
И прежде всего, смерть, как «разрешение души от уз тела» (Флп. 1, 23), есть великое посвящение,232 откровение духовного мира. Грехопадение, облекшее нас кожаными ризами непроницаемой чувственной телесности, лишило нас духовного ясновидения.233 Первозданный человек находился в естественном общении ангелов, которое для него закрылось после падения. Оно восстановляется лишь во Христе: «отныне будете видеть небо отверстым и ангелов Божиих, восходящих и нисходящих к Сыну Человеческому» (Ин. 1, 51). Поэтому в случаях чрезвычайного духовного потрясения, по особому смотрению Божию, бывали и могут быть явления ангелов.234 Небо закрылось, и человек изгнан из Эдема, в который до грехопадения Бог приходил беседовать с человеком, т. е. был доступен и прямому человеческому ведению. Божественный мир сокрылся в трансцендентность, он стал предметом веры или же проблемой и теоремой для мысли. В этом и состоит ущербленность и неполнота телесного бытия человека, и притом роковая. Можно сказать, что, находясь в теле, человек проходит только одну область жизни, между тем он предназначен ко всей ее полните. Это делает земной опыт его жизни ограниченным. И если бы человек навсегда оставался заключен в кожаные ризы своего собственного тела, то он, можно сказать, и не сделался бы человеком в полноте своей, ибо создан гражданином обоих миров, для неба и земли.
Сатана, сам принадлежа к духовному миру, подчинил человека миру земному и, если бы человек имел бессмертие в его пределах, то он стал бы тем, чем было истребленное Богом предпотопное человечество: плотью, отделенною от духа стеною чувственности, бессильный чрез нее проникнуть. Но любовь и мудрость Божии нашли путь разрушить эту стену и восполнить человеческое бытие, приобщив человека духовному миру. И это совершается чрез трагическое, катастрофическое событие в жизни человека, которое есть смерть. Временно отрывая человека от плоти, она открывает ему врата духовного мира, поставляя его пред реальностью, самоочевидностью бытия духовного мира, как и бытия Божия. В церковной письменности имеются изобильные свидетельства о том, что умирающему становятся зримы существа духовного мира, ангелы и демоны; к нему приближаются и души усопших, в дальнейшем же откровении для него может становиться доступным и самое небо с Живущим в нем. То, что остается для нас недоступно непосредственному опыту, являясь ему запредельным, здесь становится превозмогающей действительностью, даже единственной, пред лицом которой поставлен усопший, в ней должен он жить и находить самого себя. Это откровение духовного мира в смерти есть величайшая радость и неизреченное торжество для всех, кто томился в сей жизни о нем, будучи от него отлучен, но она же есть и невыразимый ужас и тягость и мука для тех, кто не хотел этого духовного мира, не знал его, отвергали его. И здесь он оказывается пред лицом этого величайшего испытания, которое делает неизбежным его перерождение из телесного в духовное существо. Тот, кто был плоть, принужден теперь непосредственно убедиться в существовании духовного своего естества. Однако человек и по смерти своей не перестает быть человеком, на веки связанным с этим миром в своей телесности, но он уже принужден для полноты своего духовно-телесного бытия теперь опознать свою духовность в отрыве от телесности. Человеческая жизнь разделяется смертью как бы на две половины: душевно-телесного и духовно-душевного бытия, до смерти и после смерти. Обе половины нераздельно связаны между собою, обе принадлежат жизни одного и того же человека, той его единственной жизни, которая была бы свободна от этого разрыва, если бы оставалась чуждой этой болезненной диалектики жизни и смерти, ее расколотого двуединства. Но теперь это не так: человек для полноты своего очеловечения должен изжить себя не только в смертной жизни, но и в загробном состоянии для того, чтобы достигнуть той зрелости, в которой он способен приять воскресение к жизни вечной в полноте истинной человечности. И понятая таким образом, как существенно необходимая часть человеческой жизни, смерть действительно есть акт продолжающейся, хотя и ущербленной «успением», жизни.
Этим ставится новый вопрос; что же совершается и может ли что либо совершаться в жизни за смертною ее гранью, которая обычно понимается, как ее конец? Но что же может означать этот конец жизни; есть ли это только перерыв, многоточие, или же, вместе с тем, и итог? Очевидно, и то, и другое. Жизнь, состоящая из разорванных и сменяющихся атомов времени, интегрируется в сознании после выхода из этого земного времени и при переходе в другое, загробное время. В смерти и по смерти человек видит свою протекшую земную жизнь, как целое, в синтезе. Этот синтез есть уже сам по себе суд, поскольку в нем выясняется общая связь, содержание и смысл, при этом здесь имеется не просто ясновидение синтеза, но и истины самой, пред лицом духовного мира, в свободе от плотского пристрастия, в свете правды Божией. Это есть самоочевидность суда Божия. Он есть, прежде всего, самосознание, а постольку и самосуд. Он творится, по смотрению Божию, в новом уже, загробном, времени, как совершающееся самопознание («хождение по мытарствам»), самоуглубление и самоприговор. Необходимо подчеркнуть именно эту, имманентную, сторону человеческого самосуда, который есть суд «совести», т. е наш собственный, пред лицом выдающего нас вместе с нами Бога. Это еще не есть полное самопознание и суд окончательный, который возможен лишь в связи со всей историей всего человечества, но ограниченный и индивидуальный, поскольку человеческая жизнь и история еще не окончились, и однажды соделанное может быть исправлено или же погублено другими и в дальнейшем. Но это есть самопознание и самоопределение, совершающееся в человеческом самосознании, в свете правды Божией. Оно и зовется обычно в богословии «предварительным судом». Его предварительность относится как к его лишь индивидуальному характеру, так и к его неокончательности, поскольку бестелесное существование в загробном мире еще не выражает полноты бытия человека. «Предварительный суд» не столько есть суд, сколько загробное самосознание и проистекающее из него бытийное самоопределение.235
Разумеется, при этом итоге определяется различие и индивидуальных судеб человека во всем их многообразии. Притом многое для нас в этом веке остается недоведомо. Это, прежде всего, относится к итогу жизни и загробной судьбе детей,236 притом как крещеных, так и некрещеных (мучительный Августовский вопрос). Подобное же покрывало тайны существует относительно судьбы некрещеных народов, чуждых христианского просвещения (с чем связан и вопрос о проповеди во аде, см. ниже). В пределах же христианства, во всяком случае, само собою очевидно различие в загробном самоопределении и самосознании разных душ. А в применении уже к этому различению возникают и общие схематические очертания этих состояний, как определяемых с плюсом или минусом. Эта схема выражает общие состояния «рая» и «ада» (также предварительных, в отличие от окончательного состояния воскресения). Католическая доктрина прибавила сюда еще не только состояние очистительное, но и место чистилищное, в качестве временного, исправительного наказания. Нельзя спорить вообще против самой мысли о состоянии очистительном за гробом, однако нужно ли схематизировать его, как особое место, третье, наряду с раем и адом? Основная черта, свойственная при этом католическому ригоризму и заражающая собой и православную мысль, состоит в признании, что оба загробных состояния, не только рай, но и ад, определяются еще и до всеобщего суда в окончательной неизменности. Но для этого утверждения, по крайней мере, в православии, нет достаточного основания, поскольку здесь признается действенность молитвы за усопших (о чем ниже), для которой не установляется никаких граней (как это и выражено с особой силой в 3-ей молитве на вечерне Пятидесятницы). Согласно православному учению, загробное состояние грешников может быть ближе определено, как всеобщее чистилище с временным в нем пребыванием, нежели как ад неотменный. Важно здесь констатировать, как несомненную и самоочевидную истину, что и в загробном существовании индивидуальности в их свободе находят также разную судьбу и проходят различный путь жизни, как и в здешнем мире, с тем лишь отличием, что вместо ложного света и полутеней последнего в загробном мире все освещено светом солнца правды, стоящего в выси небесной и своими лучами проникающего в глубины душ и сердец. Тайны загробного мира вообще лишь скупо приоткрываются Откровением, и очевидно, не с тем, чтобы удовлетворить нашу пытливость, но чтобы пробудить в нашем сознании всю серьезность ответственность за все дела своей жизни. Нужно понять загробные судьбы человека и предварительный суд также и в связи с этим продолжением жизни за гробом, которое имеют души в бестелесном состоянии. Каково же это продолжение и есть ли оно?
В церковной письменности и богословской литературе, одинаково как православной, так и католической, с особой настойчивостью и решительностью выражается та общая мысль, что за гробом «оканчивается время подвигов для человека и начинается время воздаяния, так что по смерти невозможно нам ни покаяние, ни исправление жизни».237 Эта мысль выражает самоочевидность, поскольку она относится к той полноте жизни, которую человек имеет лишь в соединении с телом, при включенности, благодаря тому, в общее творчество жизни. Однако, она требует уточнения и ограничений. Прежде всего, следует устранить то огрубление, которое она получает от католической теории заслуг (meritum), проникающей и в православное богословие. Конечно, человек в отделении от тела лишается возможности таких «дел» или «заслуг», которые возможны были в этом мире, почему и становится возможен предварительный суд над протекшей частью жизни, именно земной. Однако отсюда еще не следует, что суд этот есть исчерпывающий и окончательный. Он не может стать таковым потому, что каждый человек будет еще судим уже в связи со всем человечеством, и притом жизнь его не заканчивается и не исчерпывается земным существованием, но продолжается и за его пределами, хотя и иначе, ущербленно. Обычно принимается, что после суда умершие остаются в пассивном состоянии, претерпевая свой удел, во исполнение судебного приговора. Но такое представление одинаково противоречит как природе духа, так и данным церковного предания и откровения.
Представление о пассивности загробного существования является правильным в отношении к неполноте загробной жизни человека и невозможности для него прямого участия в жизни мира, которую он созерцает лишь как зритель, хотя и различая в ней свет и тьму своей собственной протекшей жизни, ее дел, «заслуг» и грехов. Однако и за гробом продолжается жизнь облеченного, хотя уже и не телом, а только душой, человеческого духа. Дух живет за гробом силой своего бессмертия и Божественной энергии, ему присущей, и ему, как таковому, остаются свойственны актуальность и свобода, а постольку и творческое самоопределение. В отношении к духу неприменимо и противоречиво представление о неподвижности и, следов., каком-то обмороке или же тюремном изоляторе за гробом. Мало того, для жизни духа открываются новые источники, новое ведение, которые недоступны были для него в земной оболочке. Именно это есть общение с миром духовным существ бестелесных. Это относится, прежде всего, к отдельным человеческим душам, общение с которыми, – в них и чрез них. – распространяется и на души всего человечества (ибо бестелесные души не поддаются заключению в одиночных камерах), как и к ангельскому миру, так же, как и бесовскому. Высшим духовным даром загробного состояния является иное, новое ведение Бога, какое свойственно миру духов бестелесных, бытие Божие для них есть очевидность, подобная той, какою для нас является солнце в небе. Разумеется, это общение с миром духовным также представляет собою неисчерпаемое многообразие, ибо душа притягивает к себе и сама открывается лишь точу, чего она сама достойна или сродна. Но важно то, что это общение с миром духов бестелесных во всяком случае представляет собой неиссякаемый источник новой жизни, нового ведения, почему никоим образом нельзя допустить неизменности духовного состояния отошедших. Они вмещают эту новую жизнь в той мере и в том качестве в каких они способны вместить. И было бы, по меньшей мере, рискованным утверждение, что этот мир остается доступен лишь для созерцания без всякого участия в его жизни, опять-таки сообразно духовному состоянию каждого. Необходимо также признать, что эта загробная жизнь человека в общении с духовным миром имеет для его окончательного состояния по своему не меньшее значение, нежели земная жизнь, и во всяком случае составляет необходимую часть того пути, прохождение которого ведет ко всеобщему воскресению. Каждый человек должен для него по своему духовно дозреть и окончательно определиться как в добре, так и в зле. Отсюда и приходится заключить, что в воскресении человек, хотя и остается тожественен самому себе во всем, нажитом им в земной жизни, однако становится в загробном мире иным даже по отношению к тому состоянию, в котором застает его час смертный. Загробное состояние есть не только «награда» и «наказание», и не только «чистилище», но и духовная школа, новый опыт жизни, который не остается бесследным, но обогащает и изменяет духовный образ человека. В какой мере и как, нам неведомо, но важно лишь установить, что человеческая душа и за гробом нечто новое изживает и наживает, каждая по своему, в свободе своей. Притча о богатом и Лазаре может послужить тому подтверждением. Богатый, столь бесчувственный и себялюбивый в дни земной жизни, там оказывается способен к любви, которую проявляет в заботе о ближних своих. В притче, которой свойственна нарочито предустановленная интенция темы, рассказ об этом движении его души служит для подтверждения той истины, что и за гробом человек духовно продолжает свою земную жизнь, несет свою судьбу. Однако, эта же притча может быть применена также и в другом, совершенно противоположном смысле, именно что и за гробом имеет место раскаяние и плоды его, состоящие в том изменении духовного состояния, которое начинается в богатом. Но любовь не бессильна, и покаяние не бездейственно. Если стали уже недоступны земные дела, то остаются возможны духовные: раскаяние и молитва, которой присуща действенная сила. Мы верим в действенность молитвы святых, ο нас приносимой здесь и там, и – с трепетом сердца – вверяем свою жизнь попечению любви и молитве близких наших. В Апокалипсисе до глубины раскрывается это действенное участие усопших в нашей жизни через молитвы, бесценный же символ «первого воскресения» и 1000-летнего царства говорит еще и о большем. «Ожившие» в первом воскресении, т. е. пребывающие еще лишь с душой, но не с телом, как и другие умершие, призваны царствовать со Христом 1000 лет. Стало быть, онтологически возможна, хотя бы силою чрезвычайного благодатного дара, такая взаимопроницаемость двух миров, и она уже совершенно не позволяет говорить о пассивности состояния усопших, жизнь которых будто бы состоит лишь в претерпении того, что им присуждено приговором «предварительного суда».
И даже в отношении к возможности покаяния за гробом мы останавливаемся перед вопросом о его действенности, начатки которой уже ощутимы в богатом Евангельской притчи. Разумеется, оттуда невозможно уничтожение зла, причиненного грехом в здешнем мире. Однако уже и в этой жизни такое уничтожение для многих образов зла оказывается невозможным, но от этого не становится бессильно в духовных своих плодах покаяние. Почему же надо считать его невозможным или бессильным за гробом, когда расширяется и углубляется все наше духовное ведение? Разумеется, это есть иной образ покаяния, нежели здесь на земле, но все-таки это есть покаяние. Неужели же можем мы мыслить состояние раскаявшегося Иуды только в застывшей, неизменной судороге страдания от поруганной им любви к Учителю, и, наоборот, не является ли неизбежным самое жгучее сознание греха, покаяние без меры и без края, каково было и грехопадение Иудино? А если утверждать, что позднее раскаяние не сопровождается прощением, то кому же дано мерить глубины милосердия Божия, которое всех заключило в непослушание, чтобы всех помиловать? (Рим. 11, 32). Покаяние имеет в себе самодвижную, самодействующую силу, и можно ли вообще допустить бездейственность покаяния? Поэтому общая мысль о том, что за гробом бессильно и, в этом смысле невозможно покаяние, не сталкивается ли с противоположной, – о вечной актуальности духа, который в полноте этой актуальности изживает и силу покаяния? Конечно, и здесь существует различие относительно полноты жизни живых и мертвых, и этому соответствует и разная мера покаяния здесь и там. Покаяние усопших, как сложный внутренний процесс пробуждения к духовной жизни, разумеется, отличается от того, что происходит в живущих. Земная жизнь представляет собой основание для будущей, хотя и не единственное. Здешняя и загробная жизнь между собою связаны, как разные стороны единой жизни одного и того же духа. Обычно предпочитают загробное состояние «грешников» (но кто же из людей вообще является свободен от греха, а, следов., не нуждается в покаянии?) понимать в свете пенитенциарно-уголовном, как исполнение приговора в загробной тюрьме, причем ему приписывается полная неизменность. Однако, совершенно невозможно допустить такое неизменное состояние в жизни духа, как его застывшую судорогу, или же пассивное созерцание соделанного, с утратой способности к дальнейшей жизни. Если для умерших и отпадает творческое участие в истории этого мира, по крайней мере, по сю сторону бытия, но тем еще не исключается возможность такового участия по ту его сторону, – как в отношении ко всему миру, так и к самому себе. Что касается первого, то можно считать установленным учением Церкви, вполне достаточно опирающимся на свидетельства Слова Божия, что святые действуют в мире, как силою своей молитвы и вообще благодатной помощи, так и иными, еще неведомыми, имманентными истории, путями («первое воскресение»). Но действуя так в отношении других, они воздействуют тем самым и на себя самих, восходят от силы в силу, от славы в славу. Все эти мысли органически включены в доктрину «общения святых» –communio sanctorum. Отсюда с необходимостью следует и более общее заключение об изменяемости, развитии и росте человеческого духа в загробном состоянии, несмотря на временную разлученность с миром, хотя и имеющую также разные степени и образы.
О том, какова может быть эта мера, нам показывает церковное учение, засвидетельствованное ап. Петром (1, 2, 3, 19), о проповеди находящимся в темнице духам (причем православие, в отличие от католичества, не ограничивает пределов этой проповеди одним limbus patrum и вообще не полагает их). Эта проповедь Христова, обращенная к человеческой свободе, очевидно, подразумевает возможность принятия или непринятияновых самоопределений, которая является несовместима с неподвижностью духа в загробном состоянии. То же можно оказать и относительно церковного учения о действенности молитвы за умерших. В этом учении мы имеем, с одной стороны, свидетельство о такой неполноте жизни усопших в сравнении с живыми, вследствие которой они нуждаются в молитве живых и в особенности в принесении ими Евхаристической жертвы, причем живые и мертвые соединяются в нем (символически это выражается в погружении частниц, вынутых о живых и умерших в честную кровь Христову).
Надо точнее определить самую меру пассивности умерших. Последняя не делает и не может сделать дух только объектом, извне воспринимающим на себя воздействия без внутреннего их претворения. Подобно тому, как в таинстве покаяния объективный момент прощения греха (absolutio sacramentalis) неразрывно связан с внутренней активностью покаяния, так и в действенности церковной молитвы об усопших предполагается известная ответная активность самих усопших. В суждениях о состояниях духовных надо освободиться от представлений вещных, но применять к ним синергический принцип взаимодействия. Принятие дара церковной молитвы означает и активное усвоение этой помощи Церкви, притом всей Церкви, без ограничения, т. е. Церкви как живых, так и мертвых. Последние отнюдь не исключены от возможности молитвенной помощи живущим, которые сами к ней непрестанно обращаются. К этому надо еще присоединить высказываемое некоторыми духовными писателями (напр., арх. Николаем Кавасилой) суждение о том, что и усопшие, того достойные, в связи с Божественной литургией имеют род духовного причащения, а это также предполагает, конечно, и в них наличие известной духовной активности.
Из всего этого выводим, что загробное состояние предполагает не смерть и даже не обморок духа, но продолжение его жизни, начавшейся на земле. А это означает, в свою очередь, что, несмотря на ущербленность этой жизни, протекающей вне тела, и с этим связанную известную пассивность, нельзя рассматривать загробного состояния, как раз навсегда данного и неизменного, с полным отсутствием творческой свободы и изменчивости. Оно есть продолжение духовной жизни, которая не завершается за порогом смерти, и оно есть своя особая часть пути, ведущего к воскресению. Последнее же не есть только действие Бога над человеком, силою Христова воскресения, но предполагает еще и духовную зрелость, готовность человека к его восприятию (так же, как и физическая смерть имеет для своего наступления внутренние времена и сроки). Эта связь жизни и смерти, включающая и эту последнюю в общее движение к эсхатологическому свершению и в нем новому рождению, обычно заслоняется представлением о смерти, лишь как о частном суде, статически определяющем загробные судьбы и лишающем их своего собственного, самостоятельного содержания. Последнее состоит, с одной стороны, в том новом посвящении, которым является соприкосновение и общая жизнь с духовным миром, как и собственные внутренние события в этой продолжающейся духовной жизни. Об этой жизни нам мало открыто, и не следует преждевременно стремиться к этому ведению, которое имеет прийти в грядущем эоне само собой, силою развивающейся жизни воскресения. Но мы должны знать, что эта жизнь для каждого из нас связана с тем падшим состоянием, которое открывается в нас на «частном суде», причем это жизненное самоопределение каждого из нас на земле не может быть только концом и исходом жизни, но и началом нового ее продолжения. Моисей и Илия, явившиеся в свете Преображения и беседующие со Христом об исходе Его, обнаруживают такое ведение о Христе и деле Его, которое могло быть приобретено только за гробом (или же в том особом состоянии отшествия из мира, которое свойственно Илии, миновавшему смерть при своем взятии в небо). Следов., во всяком случае, загробная жизнь продолжается, и здесь нельзя ссылаться на исключительное избранничество обоих великих мужей Преображения. Они все же остались человеками, один из которых, Моисей, вкусил смерть человеческую. Несвойственное всем человекам не может быть и им свойственно. Откровение Иоанна полно примеров участия усопших в жизни мира, которое, конечно, было бы несовместимо с одною лишь пассивностью их загробного состояния. Примеры: гл. 5, 8–12; 6, 9–11; 7. 13–17; 14, 1–5; 15, 1–3: «и поют песнь Моисея, раба Божия, и песнь Агнца». И это есть новая песнь Моисея, воспетая им в загробном состоянии, как выражение благодарных чувств «всех народов»: 19, 1–6 («и слышал я как бы голос многочисленного народа»); 20, 4–6. Разумеется, в зависимости от характера этого самоопределения продолжение жизни за гробом является болезненным и мучительным в исходном состоянии, или же, напротив, блаженным уже в начале, со всем бесконечным многообразием индивидуальных судеб. На языке библейском, преимущественно ветхозаветном, все это многообразие объемлется двойной схемой «ада» и «рая» (причем около этой схемы возникает еще ряд мнимых вопросов, так сказать, загробной топографии: о «месте» рая и ада, что есть, конечно, лишь образное выражение соотношений иной, не физической, но «духовной» пространственности). Католики, не удовлетворяясь двойной схемой, примышляют еще тройственную, включая сюда чистилище. Здесь, в средневековом миросозерцании (законченное выражение получившим в «Divina Comedia» Данте) эта топография получает вполне конкретное выражение. Восточное богословие, к счастью, никогда не достигало такой топографической конкретности, хотя в отдельных случаях и принимало в себя древние синкретические представления.238 Надо сказать, что в православии, наряду с традиционной двойственной схемой рая и ада, с исключением чистилища, существует спасительная неопределенность в самом разграничении обоих в виду того, что грань между ними является отнюдь не непреходимой, ибо она может преодолеваться по молитвам Церкви (особенно ясно эта мысль выражается в 3-ей молитве на вечерне дня Пятидесятницы).239 Однако, богословы, невзирая на это, рассматривают загробную жизнь преимущественно, как «мздовоздаяние»: «смерть есть предел, которым оканчивается время подвигов и начинается время воздаяния, так что, по смерти, невозможно нам ни покаяние, ни исправление жизни». Таково преобладающее мнение богословов, которое выдается и за учение Церкви. При этом «мздовоздаяние» берется обычно статически, как неизменное, пассивное состояние, к которому трудно применимо понятие жизни. Ему более соответствует ветхозаветный образ рафаимов в шеоле, теней, которые ведомы и античному язычеству (тень Ахиллеса в Одиссее). Но Бог Авраама, Исаака и Иакова есть Бог живых, а не мертвых, и адские мучения суть состояния продолжающейся жизни, которая не только их претерпевает, но и творчески изживает и прe-творяет изживаемое, что соответствует идее «чистилищного» состояния. Разумеется, это есть ущербленная жизнь, лишенная полноты творчества, которая относится лишь к невозвратимому земному прошлому. «Дела праведника идут за ним», конечно, как и дела грешника, и вообще всякие земные дела. И это надо понимать не в смысле кодекса наград и наказаний, который подлежит неизменному исполнению. но в смысле продолжающейся жизни, для которой определяющим, но отнюдь не исчерпывающим предусловием является земная жизнь с ее итогом.240 Хотя выражения о мзде и награде применяются и в Слове Божием и даже исходят из уст самого Господа, однако мы должны понимать их не как внешне-юридический закон, противный духу Христова Евангелия, но как онтологическую связь, внутреннюю необходимость, согласно которой выстрадывается все несоответствующее призванию человека, но им совершенное в земной жизни: хотя сам и спасается, но «как бы из огня». Однако эта загробная жизнь представляется не только «мздовоздаянием», но и новым продолжением жизни; «ибо знаем, что когда земной дом наш, эта хижина, разрушатся, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворенный, вечный. Оттого мы и воздыхаем, желая облечься в небесное наше жилище». (Последнее относится, очевидно, к прославленному телу воскресения, когда «будем подобны Ему» (1Ин. 3, 2). Но далее апостол продолжает: «Оттого мы и воздыхаем, желая облечься в небесное наше жилище. Только бы нам и одетым не оказаться нагими. Ибо мы, находясь в этой хижине, воздыхаем под бременем, потому что не хотим совлечься, но облечься, чтобысмертное поглощено было жизнью» (2Кор. 5, 1–5). Нет никакого основания ограничивать это поглощение смертного жизнью воскресения, самая жизнь воскресения начинается и приуготовляется в протяжении всей человеческой жизни, – земной и загробной, которые не противоположны, но взаимно связаны.
Учение о загробной жизни, как о мздовоздаянии может быть последовательно применяемо лишь в ограниченной мере, именно только к христианам, которые способны ответствовать за исполнение или неисполнение заповедей Христовых. Но оно уже возбуждает, безысходные недоумения там, где это условие отсутствует. А между тем это имеет место относительно огромного, численно подавляющего до сих пор, большинства человечества, именно, детей, умирающих в раннем возрасте, и не-христиан: язычников и представителей разных религий (найдутся ревнители, которые отнесут к этой группе и христиан, но неправославных). Начнем с детей.
Судьба умерших в раннем детстве издревле была мучительным вопросом в богословии (вспомним блаж. Августина и его критиков), в особенности детей не крещеных. Разумеется, здесь не может быть речи об их личной вине или ответственности. Между тем, если стоять на пенитенциарной точке зрения в отношении к будущей жизни, то неизбежно признать, вслед за блаж. Августином, их обреченность на вечные муки, с чем не может примириться совесть. Противоположная точка зрения нерешительно защищалась св. Григорием Нисским, но, в общем, не существует по этому вопросу определенной церковной доктрины. Не притязая на раскрытие тайны Божией, мы все же не можем не видеть, что вся безысходность этого вопроса исчезает, если мы понимаем загробную жизнь не исключительно как мздовоздаяние, но и как продолжающуюся земную жизнь, начиная с того ее состояния, в котором она прервалась смертью. Длительность жизни, как и час смерти, принадлежит смотрению Божию и, очевидно, находится в общей связи с индивидуальностью каждого человека и связанными с нею его судьбами. Приходится принять, что в порядке Божественной целесообразности для полноты жизни, которая дается Богом всякому человеку, грядущему в мир, для умирающих детей свойственно в земной жизни, подобно птице, касающейся крылом поверхности воды, приобщиться к ней, войти в мир лишь для немедленного из него исхода. Жизнь таких детей протекает преимущественно в загробном состоянии, здесь совершается и неведомый нам здесь эквивалент земной жизни, как и все ее достижения, включая сюда и принятие проповеди Христа за гробом, и созревание душ их для воскресения и бессмертия. Здесь мы имеем совершенно явный и неоспоримый постулат загробного состояния не как мздовоздаяния, но как восполнения продолжающейся жизни, и бессилие богословия ответить на этот вопрос в связи с доктриной мздовоздаяния только свидетельствует о недостаточности самой постановки вопроса.
Еще очевиднее это же самое относительно детей, принявших св. крещение и миропомазание, вошедших в тело Христово, но умерших в бессловесии. Очевидно; и к их загробной судьбе доктрина мздовоздаяния еще менее применима, как в смысле первородного греха, от которого они освобождаются крещением, так и личных грехов, которые оказались им несвойственны за малолетством. Их загробная жизнь, насколько она не есть прямое отсутствие сознательности, может быть лишь осуществлением и продолжением индивидуальной жизни, едва начавшейся на земле. Во всяком случае, здесь уже является неизбежным расширить доктрину мздовоздаяния, чтобы дать в ней место положительному возрастанию жизни, хотя и в условиях загробного, бестелесного существования. Если оно и сравнивается с ангельским, то это есть все-таки только сравнение, которое не уничтожает всей онтологической пропасти, существующей между человеческими младенцами и ангелами. Во всяком случае, удел усопших младенцев определяется Церковью, как «блаженный» по «неложному обещанию самого Господа».
Но подобная же апория существует для учения о загробном мздовоздаянии относительно судеб слабоумных, уродов, идиотов, всех тех, чья жизнь представляет обреченность «карме» наследственности и бессознательности. Они могут быть очеловечены, войти в полноту своего человеческого бытия, лишь освободившись от уз и оков земного бытия. Сюда же должны быть, по крайней мере, с известной долей, отнесены и душевнобольные. Евангельское их разумение видит в них жертву сатанинского насилия: гадаринский бесноватый, по изгнании из него легиона бесов, находит себя у ног Иисуса и хочет следовать за Ним. Здесь мы имеем опять-таки тайну индивидуальных судеб. В своей закрытости она постулирует загробную жизнь, в которой соответствующим индивидуальным образом восполнится и совершится подлинное содержание жизни здесь его лишенных. Пред лицом всего этого ряда подобных вопросов откровением звучат слова Спасителя: «в доме Отца Моего обителей много, а если бы не так, Я оказал бы вам: Я иду приготовить место вам» (Ин. 14, 2).
Восходя от простого к сложному, мы предстаем, наконец, пред тайной судьбы язычников, а вместе и иссохшей маслины Израиля. До сих пор большинство человечества остается в неведении Христа, живет как бы до Его пришествия. Если и оно подлежит «частному суду» по смерти своей, то можно ли сказать, что оно будет судимо тем же судом, каким судятся христиане, в жизни своей знавшие Христа и Его Евангелие? Очевидно, нет, поскольку они, по попущению Божию, конечно, имеющему для себя достаточное, хотя нам и неведомое, основание, в земной жизни своей остались вне ведения Христа и христианства. Но также невозможно допустить, чтобы они остались вообще навсегда вне этого ведения. Всеобщий суд Христов над всеми народами прямо этому допущению противоречит: все народы, в том числе и языческие, окажутся к нему подготовлены, способны внимать ему. Следов., необходимо постулировать это подготовление язычников в загробном состоянии. Этому постулату вообще соответствует факт проповеди во аде, которая постольку (вопреки утверждению католического богословия) не ограничена только В. З. праотцами (limbus patrum), но распространяется также на все языки. В загробном мире отходящие туда нехристиане узнают Христа, внемлют проповеди Его и приемлют ее различно, в соответствии свободе самоопределения каждого в протекшей земной жизни его. При этом неизбежно заключить, что и самый «предварительный суд» над ними будет также Христовым и христианским. Они узрят себя и постигнут свою жизнь в свете Христовом, – «просвещающем всех», а свои религиозные верования как предварения, ветхий завет для них, смутное зерцало христианской истины. В себе и чрез себя «они ее постигнут, и она будет судить их, ибо нет иного суда, кроме суда истины, кроме Истины Христовой. Неизбежно заключить и далее, что это откровение Христовой Истины, или эта «проповедь во аде», т. е. за гробом, будет жизненно восприемлема в течение всей дальнейшей загробной жизни.
Все это приводит необходимо к постановке общего вопроса насколько в загробном мире раскрывается сила искупления, – боговоплощение, крестная смерть и воскресение Христово? На этот вопрос дается ответ не только в общем догмате о проповеди Христа во аде, но и в многочисленных патристических текстах, относящихся к победе над смертью и адом (каковые увенчаются проповедью И. Златоуста, чтомой на пасхальной заутрене). Воскресение Христово воссияло во аде победой над смертью. Это событие нельзя мыслить лишь как моментальное или кратковременное, но как пребывающее. За гробом уже нет места для внехристианства даже и у нехристиан, хотя, конечно, разные по-разному – в силу своей свободы – воспринимают открывшееся искупление. К этому необходимо еще присоединить и силу Пятидесятницы, сошествие Св. Духа, на Сыне почивающего и в земном бытии, и в воскресении Его, как умерщвляющем ад – «блистанием Божества». Запоры ада бессильны, чтобы преградить путь «дыханию бурну» Пятидесятницы и явлению «огненных языков». Хотя и нам неведомыми путями, сила Пятидесятницы, благодатное действие Духа Св., проницает и адовы заклепы. Это, во всяком случае необходимо признать относительно ветхозаветных праведников, но нет достаточного основания отвергать относительно всех тех, кому собственное духовное ожесточение («хула на Духа Св.») не препятствует загробному приятию благодати Св. Духа. Та помощь, которая оказывается душам усопших молитвами Церкви, не является ли прямым действием благодати Св. Духа за гробом (приемлемой, конечно, синергически, т. e при участии свободного восприятия душ усопших)? В данном случае о проницаемости заклепов смерти для действия Св. Духа говорится лишь в применении к членам Церкви, но может ли быть она ограничена только ими, или, напротив, ее следует распространить и на все протяжение жизни усопших? Разумеется, для нас недоведомы пути и образы этого благодатного воздействия, и остается в силе лишь общее обетование о том, что «не мерою дает Бог духа».
Итак, в общем откровении о загробном существовании включена тайна судеб нехристианского человечества, «языческой неплодящей церкви», в связи с откровением Церкви Христовой. Эти судьбы, во всяком случае, предполагают духовное движение и ряд свершений как в нехристианском, так и христианском человечестве. Нельзя рассматривать загробные судьбы человечества только иидивидуалистически, лишь как личное «мздовоздаяние». Если человек испытывает одиночество богооставленности в умирании, в страшный час смертный, то оно же продолжается и за гробом. Но здесь и, напротив, открывается связь всех со всеми, единство человеческого рода и его судеб. Рискуя неточностью выражения, можно сказать, что загробная жизнь в известном смысле включает и незавершенную, еще продолжающуюся часть истории мира и человечества, несовершенную сторону его творчества, не пройденную часть пути к всеобщему воскресению. Индивидуалистически-пенитенциарному мировоззрению доступно лишь такое понимание загробной истории человечества, по которому она состоит в пассивном ожидании, каждым на месте своего одиночного заключения своей окончательной судьбы в воскресении. Последнее же произойдет тогда лишь, когда родится и умрет соответствующее число душ, или же вообще когда всемогуществу Божию угодно будет это совершить. Однако всеобщее воскресение, которое лежит во власти Божией, совершается синергически, т. е. в связи с историческим созреванием мира и человека, которое происходит не только по сю, но и по ту сторону земной жизни. За гробом также продолжается история в связи с свершающейся и здесь на земле, обе переплетаются между собою. На основании актуальной природы духа с необходимостью следует заключить, что человек становится иным после всего опыта загробной жизни в сравнении с тем, каким он был при своем земном умирании. Его готовность или созревание к жизни Воскресения связана отчасти и с этим опытом. В состоянии воскресающего человека суммируются, так сказать, обе стороны, из которых слагается его жизнь. Человек в отношении к жизни воскресения обычно рассматривается так, как будто загробной жизни с ее особым опытом для него и не существует, так что он остается точь в точь таким, каким он был при своем умирании. Но это, разумеется, не так и так быть не может. Это прямо противоречит учению Церкви, предполагающему те или иные изменения в человеке в течение загробного его существования. И это относится к человеку одинаково как в его единичности, так и в родовом его естестве. Изменение человека в загробном состоянии относится не только к его личному духовому самотворчеству, но и к судьбам рода, к которому он принадлежит, поскольку они продолжают изживаться по сю и по ту сторону гроба и включаться в личные судьбы индивида. Поразительный тому пример имеем мы в Слове Божием относительно судеб избранного народа Божия. У ап. Павла, как и в других многочисленных пророчествах о судьбах Израиля, мы наблюдаем своеобразный антиномизм. С одной стороны, как народ, отвергшийся Христа и принявший на себя Его кровь, он является богоотверженным, засохшей смоковницей, а с другой стороны, пророчествует апостол языков, что весь Израиль спасется (причем эта всеобщность спасения прямо отличается и противопоставляется «остатку, сохранившемуся в нынешнее время» (Рим. 11, 5). Когда, где, как произойдет это спасение всего Израиля, который имеет слиться с «святым остатком» и быть помилованным (31–2), если только не мыслить продолжения земного пути спасения и в загробном мире?
Однако, следует еще принять во внимание, что все человечество проходит путь за гробом не в одинаковой мере, не в зависимости лишь от времени своего рождения и смерти. Неисповедимыми судьбинами Божиими для каждого лично и в родовом его бытии это происходит в соответствии с его особыми духовными нуждами и возможностями. Очевидно, для всех этих разных путей и судеб существует какая то эквивалентность, поскольку Бог не знает лицеприятия. А в эту эквивалентность разных путей включаются не только разные образы прохождения жизни в загробном мире, но и полное ее непрохождение, которое заменяется неким таинственным изменением на путях к общему воскресению: 1Кор. 15, 51–2; 1Фес. 4, 16–17. Эта необходимость предварительного изменения еще раз свидетельствует о неокончательности и незаконченности земной жизни в отношении к жизни воскресения. Путь к парусии и всеобщему воскресению пролегает чрез долину смерти и загробной жизни, или же им равносильного «изменения»: «все мы не уснем, но все изменимся... ибо вострубит, и мертвые восстанут нетленными, и мы изменимся» (1Кор. 15, 51–2).
Каждая из обеих частей жизни, земная и загробная, представляет собой нечто самостоятельное, однако обе они лишь во взаимной связи выражают полноту жизни падшего человека. Разумеется, если бы не было первородного греха и его последствия – смерти, эта же самая полнота осуществлялась бы иным путем, без того болезненного разлучения души с телом, которое имеет место в смерти. То откровение духовного мира, которое становится уделом отходящих в мир загробный, совершалось бы прямым путем, и телесная оболочка не была бы к тому преградой, как теперь, но являлась бы прозрачной для явлений духовного мира, разлучение же людей в смерти вовсе не имело бы места. Но утраченное чрез грех в известном смысле восстановляется чрез смертное разлучение, которое есть в этом смысле спасательный дар Бога Авраама, Исаака, Иакова, живых, но не мертвых. И в этом смысле смерть в Слове Божием становится в ряд других величайших даров Божиих: «или мир, или жизнь, или смерть, или настоящее, или будущее, – все ваше; вы же Христовы, а Христос – Божий» (1Кор. 3, 22–3). Такова иерархия даров Божиих, в которых смерть стоит в лествице жизни творений.
Уразумевать поэтому смерть лишь как мздовоздаяние, некоторый уголовный придаток к земной жизни, совершенно недостаточно. Само собою разумеется, что «частный суд», как осуществленное в земной жизни самоопределение, как состояние, в котором отходит умирающий в загробный мир, сопровождает его в нем и есть, так сказать, исходное начало для его продолжающейся жизни. Однако понимать ее только как мздовоздаяние, награду или наказание, является, во всяком случае, недостаточным по всем вышеуказанным основаниям. Богословие обычно более всего занимается именно пенитенциарными вопросами ада и рая, к которым католики еще прибавляют и чистилище. К этому присоединяется также вопрос о телесной стороне этих состояний, как райского блаженства, Так и адского горения (причем католическое богословие241 старается выработать учение о разных видах огня, чистилищного и адского, восточное же в этом ему лишь неуверенно следует). Но, очевидно, состояние развоплощенности после смерти не оставляет места для телесных ощущений и допускает лишь, самое большее, некие их духовные символы или эквиваленты. Имеют ли эти состояния отношение к грядущей жизни телесного воскресения, нам неведомо. Мы можем лишь вообще заключить, что в загробной жизни, как таковой, будет осуществлена вся полнота ее возможностей, для каждого по его чину и состоянию, особливое же любопытство, сюда направленное, надо считать нездоровым и, во всяком случае, небогословским. Главное значение загробного состояния есть изживание полноты жизни, которое предваряет всеобщее воскресение и входит в полноту софийности твари. Софийность человека открывается не только в жизни, но и в смерти, – в здешнем и потустороннем мире, как общая и единая тема человеческого бытия. Обычно в богословии загробная жизнь не включается, но исключается из состава жизни человека, за нею признается лишь эпизодическое значение мздовоздаяния, в пассивном ожидании воскресения и парусии, между тем как она есть и путь к нему, быть может, даже более активный, чем жизнь посюсторонняя. Причина такого недостаточного понимания заключается в рационализме богословия, которое стремится уложить полноту жизни лишь в посюсторонние схемы, притом заранее выключая начала софиологии и заменяя их категориями уголовного права. Но жизнь едина здесь и за гробом, как раскрытие человеческой софийности.
Остается последний недоуменный вопрос, касающийся свободы, насколько она неотъемлемо присуща актуальности духа.
Земная жизнь обращена лицом к смерти, и она есть предмет ужаса, о котором стараются лучше забывать, страшный час смерти и «предварительного суда», но при всем том и сверх того и радостный час посвящения или нового откровения, исполнение «желания разрешитися и со Христом быти», общения с духовным миром. Практически смерть, как ближайшее, что предстоит нам, заслоняет собой для нас отдаленное, – грядущее воскресение. которое превращается в абстрактную идею сравнительно с непосредственной конкретностью смерти. Но, очевидно, для загробного состояния все это существует иначе. Ибо отсутствует в нем перспектива угрожающей смерти с ее откровением, которое уже совершилось, ее место в грядущем принадлежит теперь всеобщему воскресению, которое естественно становится предметом для одних трепета и страха, для других радостного упования, для многих же, если не большинства, того и другого вместе. Во всяком случае, в отличие от здешнего мира, в загробном духовное небо горит упованием воскресения, и молитва «ей гряди» имеет там для нас неведомую силу. Разумеется, как дело Божие над миром, всеобщее воскресение составляет и здесь предмет веры и упования, свершение которого просто ожидается (ибо «не весте ни дня, ни часа, когда Сын Человеческий приидет»). Но если даже для нас на земле даны указания относительно приближения времен и сроков, в которые включены и призывы к нашей активности в истории, то почему же станем мы почитать души отшедших, по крайней мере, избранных, лишенными того ведения и предведения об этом, коего они не были лишены даже и здесь, а также и активности в этом ожидании, поскольку таковая вообще свойственна душам отшедших? Если им дано принимать по своему участие даже и в земной жизни и истории, то тем более им дано любовью, мыслью и делом участвовать в мировой молитве о воскресении, в которой соединяются небо, и земля, и преисподняя:242 ей гряди, Господи, Иисусе!
* * *
Эта мысль об изначальном значении Церкви, как самой основы мироздания, находит для себя лишь слабое выражение в патристике, главный интерес которой направлен к Церкви, как спасительному установлению и организации. Однако, в отдельных случаях мы встречаем и эту мысль, в частности, в «Пастыре» Ерма. Ерм видел старицу, и явившийся ему во сне юноша говорит ему, что старица эта – Церковь Божия. «Я спросил его, почему же она стара. Так как, сказал он, сотворена она прежде всего, то и стара и для нее сотворен мир». Vis. 11, 4, 1. Разумеется, суждение o сотворенности Церкви может быть отнесено только к ее тварному аспекту, поскольку нетварный ее аспект принадлежит вечному бытию Софии Божественной. В гомилии Климента (14, 3) предсуществующая Церковь отожествляется со Св. Духом, у Ермы же Дух, обнаруживающийся во Христе, действует в Церкви. Здесь сказывается сущность различения обеих ипостасей Двоицы Сына и Духа Св., в откровении Отца. Обычно богословие видит в мысли о предвечном существовании Церкви явление случайное, «отголоски идей гностических» (Вл. Троицкий, Очерки из истории догмата о Церкви, 1912, стр. 105).
Аналогичное значение имеет текст из 3-й главы «да даст вам по богатству славы Своей крепко утвердиться Духом Его во внутреннем человеке, верою вселиться Христу в сердца наши» (Еф. 3. 14–16).
Заслуживает внимания, что выражение «как Ему угодно», примененное здесь к действию Св. Духа, несколькими стихами ниже (18) применяется в отношении к различению членов в теле, в применении к действию Второй ипостаси «но Бог расположил члены каждого в (составе) тела, как Ему было угодно». Cp. ст. 12, 27, о членах тела Христова).
Эта мысль o самоотождествлении Христа с человечеством, является, как мы видели, излюбленной в христологии блаж. Августина Ср. ещё следующие тексты, в которых выражается эта идея панхристизма P. L., t 35, In. .Joan Evang., tract. ХХVIII, col 1622.
Non enim Christus in capite et in corpore. Quod ergo membra eius, ipse: quod autem ipse, non continue membra eius. Nam si non ipse essent membra eius, non dicereit, Saule, qiud me persequens (Act. 9. 4)? Non enim Saulus ipsum, sed membra eius, id est fideles eius, in terra persequebatur Noluit tamen dicere, samctos meos, servos meos, postremo honorabilius, fratres meos, sed Me, hoc est membra mea, quibus ego sum caput. Cp. o том же P. L., t. 38, Sermo 134, col. 742: et nos ipse est. Nam ets nos ipse non essemus, non esset vertun Cum uni ex minimis meisfecistis, mihi fecistis (Mt. 25, 40). Si nes ipse non essemus, non esset verum (A 9, 4). Ergo et nos ipse, quia nos membra eius, quia nos corpus eius, quia ipse caput nostrum (Eph. 1, 22), quia totus Christus caput et corpus.
P. L., t. 36, enarr in. p. s. 26, col. 200: .. inde autem apparet Christi corpus nos esse, quia omnes ungientur et omnes in illo et Christi et Christus sumus, quia quodam modo totus Christus caput et Corpus est.
Enar. in ps. 20, col. 230: ita ut omnino debitari non posset Christum esse caput et corpes, sponsum et sponsam, Filium Dei et ecclesiam.. Р. 37, et in in ps. 142, col. 1847: ...ergo et nos Christus. Christus et ecclesia duo in carne una.
Рим. 12, 4–8 «ибо как в одном теле у нас много членов, но не у всех членов одно и то же тело, так мы многие составляем одно тело во Христе, а порознь один для другого члены. И как по данной нам благодати, имеем различные дарования, (то имеешь ли) пророчества, (пророчествуй) по мере веры, (имеешь ли) служение, (пребывай) в служении, учитель ли в учении, увещатель ли, увещевай; раздаватель ли, (раздавай) в простоте; начальник ли, (начальствуй) с усердием; благотворитель ли, раздавай с радушием».
1 Kop. 12, 4–10 «дары различны, но Дух один и тот же; и служения различны, а Господь один и тот же; и действия различны, а Бог один и тот же, производящий все во всех. Но каждому дается проявление Духа на пользу: одному дается Духом слово мудрости, другому слово знания, тем же Духом; иному вера, тем же духом; иному дары исцеления тем же духом, иному чудотворение, иному пророчество, иному различение духов, иному разные языки, иному истолкование языков».
1Кор. 12, 27–30 «и вы тело Христово, а порознь члены. И иных Бог поставил в Церкви, во-первых, апостолами, во-вторых, пророками, в-третьих, учителями, далее, (иным даль силы чудотворения) также дары исцелений, вспоможения, управления, разные языки Все ли апостолы? все ли пророки? все ли учители? все ли говорят разными языками? все ли истолкователи? ревнуйте o дарах больших».. «ревнуйте o (дарах) духовных» (14, 1).
На это указывает не только общий характер текста, но и различие как числа, так и самых даров в разных перечислениях (Рим. 12, 1Кор. 12), при частном их совпадении.
Характерна для переходного времени церковная доктрина св. Киприана, который в трактате De unitate ecclesiae и др. является одним из основоположников ее клерикализации Мф. 18, 19–20, эта незыблемая основа церковной жизни, приемлется им лишь в смысле принадлежности законной юрисдикции, в переводе на язык институционализма: St Cypriani, de unitate Ecclesiae, cap. XIX.
Эта идея космического аспекта Церкви иконографически иллюстрируется на некоторых Богоматерних иконах, где Богородица, как сердце Церкви и ее олицетворение, изображается с разными космическими атрибутами, напр., «Неопалимая Купина», «Собор Пресв. Богородицы» и др.
См мой очерк: «Иерархия и таинства» (Путь и в английском издании). Противоположная точка зрения, обычная в догматических руководствах, особенно решительно выражена у Троицкого: Очерки учения о Церкви. Обратная крайность у Зома, считающего институционный иерархизм отпадением от перво-христианства.
Они свойственны античной философии, а в новое время выражены в философии Канта, который сам, однако, да и им интерпретацию в духе скептического эмпиризма и не использовал всей платонической глубины собственного учения.
Следует при этом вспомнить и o колебаниях при исчислении таинств (напр., монашеское пострижение в древней церкви включается в число таинств, брака же не находим).
Очевидно, и в протестантском отрицании не-евангельских таинств господствует именно римско-католическая доктрина, по которой истинные таинства установляются самим Христом, а иначе они не суть таинства. Протестантизм всецело принимает эту постановку вопроса и, хотя и отрицает католическую доктрину, но по своему разделяет ее ограниченность.
В молитве на Херувимской «и Архиерей нам был еси».
Denzingeri, 694, 1882.
Сравнение Христа с главой, а Церкви с Телом в Слове Божием, как нетрудно заметить, в разных случаях получает двоякий смысл: в одних случаях оно имеет в виду указать центральное, руководственное значение головы в жизни тела и всех его членов, а в других оно означает, что Христос, как глава, Собою определяет, в Себе содержит тело, есть его жизнь.
Как известно, Ватиканский собор не дал точнейшего определения относительно епископата, и этот пункт остается поэтому догматически недовыясненным. Можно надеется, что эта недоговоренность окажется спасительной для будущего довыяснения.
См. очерк «Иерархия первохристианская: ее происхождение», проф. А. П. Лебедева: Православная энциклопедия, т. VIII, стр. 673–686. Противоположная точка зрения на ее происхождение выражена в статье проф. И. П. Троицкого, «Иерархия» в той же П. Э., т. VI, 255–264.
Некоторое косвенное, хотя и явно недостаточное, подтверждение такого представления, видим в позднейшем тексте 1Тим. 4, 14: «не неради о пребывающем в тебе даровании», данном тебе по пророчеству(δια προφητείας) с возложением рук пресвитерства (τοῦ πρεσβυτερίου) разночтение: τοῦ πρεσβυτερίου – пресвитера). Также 5, 22: «рук ни на кого не налагай поспешно». Самое большее, это указывает на общее существование возложения рук, причем определение его ближайшего значения в самом тексте отсутствует. Обычное же его истолкование в смысле сакраментального возложения рук в таинстве священства дается, так сказать, лишь в силу исторической аттракции.
Но даже и в последнем случае руковозложение не было общим правилом, как, например, относительно Корнилия сотника (Деян. 10, 47; 11, 15) или в Антиохии (11, 23).
Theodori Studiti, Antirerr. I adv. Iconomachos, P. S., t. XCIX, col. 340 c.
Об этой позднейшей «клерикализации» Евхаристии справедливо говорит Gregory Dix в очеркеThe idea of the «Church» in the Primitive Liturgies (в сборнике The Parish Communion, 1937).
Эта мысль по своему выражается и псевдо-Дионисием Ареопагитом, первоначальным творцом позднейшей церковной доктрины о таинствах (de eccles. hierarchia c. III п. I), который выделяет таинство συνάξεως εἴπουν κοινωνίας как τελετῶν τελετή таинство таинств, как завершительное. «Почему общее и другим иерархическим таинствам преимущественно прилагается к нему? Потому что, по причине богоначальных и совершительных даров, оно есть завершение (τελείωσις) в отношении к участию в прочих иерархических символах. Ибо, почти невозможно, чтобы совершилось какое-либо иерархическое таинство, если божественнейшая Евхаристия не священно-совершит в заключение каждого освящения приведением освященного к Единому и богопреданным даром совершительных таинств не завершит приобщения его с Богом».
Но и оно не есть исчерпывающее, ибо есть еще и прямое пребывание Христа в мире через излившуюся из Него кровь, оставшуюся в мире еще непреображенном (см. мой очерк: «Св. Грааль, Путь, 1930).
Смирн. 7, 8; ср. к Филадельф. 4.
Св. Игнатий Богоносец, см. выше.
Из них некоторые (монашеское пострижение, погребение) первоначально включались в число таинств, другие не могут не быть в него включены (крещенское водоосвящение, освящение храма, икон и др.). Напротив, в обедненной мистической жизни протестантского мира число таинств было сокращено и ограничено, чем вносится новое разногласие в христианстве, догматическое значение которого иногда и преувеличивается.
Не свидетельствуется ли этот синергизм в применении к таинству Тела и Крови у ап. Павла; «ибо всякий раз, когда вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он приидет. Посему, кто будет есть хлеб сей или пить чашу сию недостойно, виновен будет против Тела и Крови Господней. Да испытывает же себя человек, и таким образом, пусть ест от хлеба сего и пьет из чаши сей. Ибо, кто ест и пьет недостойно, тот ест и пьет осуждение себе, не рассуждая о Теле Господнем. Оттого многие из вас немощны и больны, и не мало умирает» (1 Kop. 11, 41, 27–30).
S. Augustini, contrа epistolam Parmeniam; C. II, c. XV, col. 76, tom 43... posse tamen hominem non interposito homine divinitatis aliquid accipere, exemplo Johannes testatur et tot sancti anitequam Dei Filius homo fieret, et posteaquam resurrexit et ascendit in coelum, centum viginti homines simul congregati erant, quos nullo homine in terra manum imponente, de coelo veniens Spiritus S. implevit (Act. I, 15 et II, 1–4) et constituto jam ordine Ecclesiae, Centurionem Cornilium ante ipsum baptismam, ante impositionem manus, cum eis qui secum erant eodem Spiritu S. repletum, Petrus ipse miratus est (id. X, 44) Nemo ergo accipit sine dante, sed quod pertinent ad Baptismi sanctitatem, adest Deus qai det, et homo qui accipiat, sive per se ipsum donante Deo, sive per angeium, sive per hominem sanctum, sicut per Petrum, sicut per Ioannem, sive per hominem iniquum...
О воцарении Христовом в мире, как осуществлении Его царственного служения, см. в Агнце Божием, гл. V, 3.
Служба Пятидесятницы, стихира на «Господи воззвах».
Характерно, что в Откровении «семь церквей», из которых некоторые отмечены тяжелыми грехами (Пергамская, Фиатирская, Сардийская) даже вероучительного характера, одинаково причисляются к церквам, т. e. к Una Sancta сверх-исповедного характера.
В Слове Божием можно насчитать не менее семи разных значений этого слова (Казанский. Общее учение о спасении в свободе, Христ. Чт., 1900 г., 39 сл.)
См обзоры в сборнике The Grace, изданном Богосл. Комиссией Лозаннской конференции.
В зап. богословии критерием является идея debitum naturae, т. e того, что свойственно природе как таковой по сотворению, а то, что превышает это, относится к благодати (см, напр., Роhlе, Lehrbuch der Dogmatik, t. II, 298), как «das specifische Prinzip des absolut übernatürlichen in der Creatur» (Scheeben: Handbuch der Kathol.Dogmatik, II, 230).
У преосв. Макария: Правосл. догмат. богосл., II, 249, различается естественная благодать, «как дары Божии творят естественные», и сверхъестественные – «все дары Божии, сообщаемые сверхъестественным способом в дополнение дарам природы»
Папой Пием V были осуждены следующие положения M. Bavius: 21. Humanae naturae sublimatio in consortium divinae naturae debita fuit integritati primae conditionis et proinde naturalis dicenda est et non surernuturalis 26: Integritas primae creationis non fuit indebita humanae naturae exaltatio, sed naturalis eius conditio (Denzingeri, 1021, 1025).
Папа Климент XI осудил следующие положения П. Кеннеля 35: Gratia Adami est sequela creationis et erat debita naturae sanae et integrae (Denz. 1385).
Summa Theol. Ja, q 43, a. 3.
J. Van der Meersch. Grace (Dict. de theol cath. VI, 2, p 1609 «la grâce sanctifiante est donc une realité distincte de Dieu, créée, infuse et inhérente en l’âme» etc. une participation de la nature divine, сама будучи une réalite distincte de Dieu et produit par lui (1911).
Scheeben, 1 c. II, 374. С одной стороны, Св. Дух есть inhabitans et urntus per gratiam с другой, есть informans animam et uniens Spiritum S. cum illa (ib). Gratia creata необходима поточу, что «без нее gratia increataне может ни оказать полного своего влияния, ни быть мыслима, как связанная органически и жизненно с душою» (382) Первая имеет акцидентальный (gratia accidentalis), вторая – субстанциальный (gr. substantialis) характер (383). Ср. Summa Theol. I, IIае, qu. 109, q. 110 a. III, 111, a. I. Различению gr. increata и gr. creataпараллельны дальнейшие к классификации gr. operans и cooperans, praeveriens et subsequers (qu 111, a. II, III, qu 112, a. II gratis creata Ср. Bonaventurae. Dist. 26, a I, q. 2, ad. 1. «Сказать, что Дух Св. есть субстанция дара, не значит исключить дар сотворенный, напротив, значит его включить. Иметь Духа Св. значит иметь свойство (habitum), которое обеспечивает нам его познавание, а эго свойство есть дар сотворенной благодати». Ainsi lаgrâce incrée suppose la grâce crée comme le principe des actes qui la mettent en notre possesion (Terrians. La Grâce et la Gloire, t. 1, p. 118, Paris, 1897).
..unde in ipsa iustificatione cum remissione peccatorum haec omnia simul infusa accipit homo per Jesum Christum, cui insentur, fidem. spem, caritatem (Conc. Trid.; sess. VII, c. 7: Denz. 800.)
Ibid. 899.
Ср. сопоставления у м-та Макария. Догматич. богословие, т. II, § 165 «в деле освящения нашего участвуют все Лица Пресв. Троицы: Отец, Сын и Св. Дух», «когда все действуется Богом через Иисуса Христа в Духе, неотлучным вижу действование Отца и Сына и Св. Духа» (Св. Василий Вел., Против Евномия, кн. V – там же) «Что разделяет Дух каждому, то подается каждому от Отца чрез Слово все, принадлежащее Отцу, принадлежит и Сыну; потому и дарования, подаваемые от Сына в Духе, суть вместе и дарования Отца» (Св. Афанасий Вел. о Св. Духе, гл. 16, ib.)
Здесь существует известное разногласие Petau (De Trinit. VIII, VI, 6) говорит o соединении Духа Св. с человеком secundum hypostasem, non sec. essentiam, ибо иначе оно свойственно было бы всем трем ипостасям (См. критику у Prat, La théologie de St. Paul, II, 359. В двух книгах P. B. Fraget: De l’habitation du Saint Esprit dans les âmes justes d’après la doctrine de Saint Thomas d’Aquin, Paris, 1900 и A. J. Anger: La doctrine du corps mystique de Jesus Christ, Paris, 1934, ставится вопрос, присутствует ли в душах Третья ипостась или же с нею вся Св. Троица, причем Petau, Ramière, Scheeben ц др. держатся первого мнения, схоластики же Фома Акв., Бонавентура, Альберт В., Суарец, Саламанские богословы, Kleutgen, Pesch и др., и оба названные автора – второго.
Cum eadem virtus sit Patris et Filii et Spiritus Sancti. sicut eadem essentia, oportet quod omne id quod Deus in nobis efiicit, sit, sicut a causa efficiente, simul a Patre et Filio et Spiritu Sancto; verbum tamen sapientiae, quo Deum cognoscimus nobis a Deu immissum, est propriae representativum Filii et simlliter amor, quo Deum diligimus, est proprium representativum Sancti Spiritus Et sic Charitas, quae in nobis est, licet sit effectus Patris et Filii et Spiritus Sancti, tamen quadam speciali ratione dicitur esse in nobis per Sanctum Spiritum. (S. Th. Contra Gent., 1. IV, c. XXI).
At vero donum esse, personalia est Spiritus Sancti proprietas, id est, ut Augustinus explicat, donabile esse.. Unde si donari posse, singulare est Spintui Sancto, neque alteri personae congruat; erit actu donari proprium eiusdem. Proprius est ergo Sancti Spiritus iste ipse modus, neque personae alteri potest adscribi. Nam si eodem modo dan potest saltem Filius, ut omittam modo Patrem; perinde donabilis est Filius ac Spiritus Sanctus, quoniam idem est donabile esse quod est esse Spiritum Sanctum. Hoc vero falsum est et impium dictu. Igitur est solum donabile, sed etiam donum, vel potius datum, eo modo, quo non est Pater aut Filius. Proprio ergo, et singulari modo Spiritus Sanctus cum iis quos sanctos facit conjungitur, et inest ipsis. Proinde secundum hypastasim, non secundum essentiam duntaxat, hoc illi convenit (Petavii, Dogm. theol. III de trinitaite, lib. VIII, cap. VI).
«Веруем, что человек, падший чрез преступление, помрачился и лишился совершенства и бесстрастия, но не лишился той природы и силы, которую получил от преблагого Бота. Ибо в противном случае он сделался бы неразумным, т. e. не человеком, но он имеет ту природу, с которой сотворен, и природную силу свободную, живую, деятельную, так что по природе может избирать и делать добро, убегать и отрицаться зла. Отсюда очевидно, что сделанное человеком добро не может быть грехом, ибо добро не может быть злом» (Посл. вост. патр., чл. 14).
Особенно резко это проявляется в некоторых шокирующих антропоморфических крайностях Юлиана (см. Contra Julianum opus imperfectum бл. Августина) Ср. очерк C. C. Безобразова o пелагианстве.
См соответствующее изложение в догматических руководствах, напр., у митрополита Макария, т. II, §§ 183–199.
Эта мысль выражается в молитве 3 по святом причащении «паче же прииди в уды моя, во вся составы, во утробу, в сердце.. составы утверди с костьми вкупе чувств просвети простую пятерицу»...
Это признание находим уже у блаж. Августина. Neque enim sacramenta eorum nobis inimice sunt quae cum illis nobis sunt communia quia non humana sunt, sed divina. Proprius eorum error anferendus ееt, quem male imbibeunt, non secramenta quae similiter acceperunt, quae ad paenam suam portant et habent, quanto indignius habent, sed tamen habent (S. Augustini, Ep st. 89, t. 33 c 312).
Extra Ecclesiam catholicam totum potest praeter salutem Potest habere honorem potest habere sacramentum, potest cantare Alleluia, potest lespondere Amen, potest Evangelium tenere, potest in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti fidem et hafcere et praedicare: sed nusquam nisi in ecclesia Catholica salutem poterit invenire (S. Augustini de gestis cum emer, t. 43, col. 695). Saius, inquit (Cypr.) extra Ecclesiam non est. Quis negat? Et ideo quaecumque ipsius Ecclesiae habentur, extra Ecclesiam non valent ad salutem («) Sed aliud est non habere, aliud non utiliter habere. Qui non habet, est baptisandus, ut habeat: qui autem non utiliter habet, ut utiliter habeat corrigendus (De baptismo, 1 IV, c XVI, tom 43, col. 170;
Unus enim Deus. una fides, unam Baptisima, una incorrupta catholica Ecclesia, non in qua, sola unus Deus colitur, sed in qua unus Deus pie colitur; nec in qua sola una fides cum charitate retinetur sed in qua sola una fides cum charitate retinetur; nec in qua sola unus Baptismus habetur, sed in qua sola unus Baptismus salubrifer habetur (Contra Cresc., c. I, c. XXIX, t. 43, col. 464).
Еще o невозможности даров Cв. Духа вне церкви: Isti autem cum cuibus agimus, vel de quibus agimus, non sunt desperandi; ad hoc enim sunt in corpore: sed non quaetant Sp-m S-un, nisi in Christi corpore cuius habent foris sacramentum, sed rem ipsam non tenent intus cuius est illud sacramentum; et ideo sibi indignim edunt et bibunt (I Cor. XI, 29). Unus enim panis sacramentum est unitatis (ib. X, 17).. Proinde Ecclesia catholica sola Corpus est Christi, cuius ille caput est Salvator corporis sui (Eph. V. 23). Extra hoc corpus neminem sanctificat Sp-s S-s.. Rom V. 5: non est autem pairticeps divinae charitatis, qui hostis est unitas. Non habent itaque S-m S-m qui sunt extra Ecclesiam.
.. Qui ergo vult habere Sp-m S-m, caveat foris ab Ecclesia remanere, carveat in illam simulatus intrare (Ep. 185, tom 43, col. 818).
Extra Ecclesiam non remittuntur peccata (Enchiridion, 1. I, c. 65, tom 40, c. 262).
Изложение разных мнений по этим вопросам можно найти у E. Dublanchy. Eglise (Dict. de Théol. Cath., IV, 2, ch. III, p. 2155–2175, Здесь можно встретить в качестве руководящих идей, с одной стороны, осуждение вSyllabus’e таких положений. 16 Homines in cuiusve religionis cultu viam aeternae salutis referire aeternanaque salutem assequi possunt. 18 Protestantismus non aliud est quam diversa verae eiusdem christianae religionis forma, in qua aequa ac in Ecclesia catholica Deo placere datum est.
C другой стороны, п. Александр VIII осуждает мнение янсенистов, что «pagani, iudaei, heretici, aliique huius generis nullum omnino accipiunt a Jeau Christo influxum, adeaque hinc recte inferais in illis esse voluntatem nudam et inermem sine omni gratia suffieienti (Enchiridion, n. 1295)
Аналогичные ошибки осуждаются и в догматической конституции Unigenitum п. Климента IX. 29. Extra Есclesiam nulla conсeditur gratia (1379) (c p 2173) Ср., наконец, тенденции проекта определения Ватиканского собора «de ne point affirmer la necessité absolue de la foi catholique pour le salut» (ib. 2169).
Мы не касаемся здесь больного и острого вопроса o канонических границах в жизни церкви и об «юрисдикциях», не потому, чтобы отрицали их практическое значение, с которым приходится считаться каждому в личном церковном самоопределении и поведении, но потому что, при всей важности их для этого последнего, здесь не содержится особого элемента для проблематики экклезиологиию Каноны суть формы церковности, но не ее существо, как кажется иным, ветхозаветно мыслящим о церкви.
Этому соответствует Быт. 2, 1–2 «так сотворены небо и земля и все воинство их. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал». Далее следует творение человека, с которого или в котором начинается уже человеческая история (Быт. 4 сл.).
«Вот Я творю новое небо и новую землю, и прежние уже не будут воспоминаемы и не придут на сердце» (Ис. 65, 17, 66, 22) «Мы, по обетованию Божию, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда» (2 Петр, 3, 13). «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет» (Откр. 21, 1).
Христологическое обоснование этих мыслей см. в Агнце Божием, гл. последняя.
Духовные мещане, как Маркс и социалисты, видят в этой борьбе только экономическое содержание, тогда как она идет о последних духовных ценностях.
По мнению некоторых богословов (Шелль) ветхозаветные цари прообразуют разные эпохи христианской истории 1) время Моисея, вождя Израиля, друга Божия, странствованием в пустыне в землю обетованную, соответствует первохристианству, 2) время Давида в борьбе с врагами – воинствующая Церковь Константина Великого, 3) царство Соломона соответствует еще не наступившему царству мессианскому.
Ср. очерк «Апокалиптика и Социализм» в моей книге «Два Града». Москва, 1909, т. 2.
См. сопоставления у Окcиюка. Эсхатология св. Григория Нисского, Киев, 1914, сир 12–13, 73–78.
Проповедовал Иона: «еще 40 дней, и Ниневия будет разрушена» (Иона. 3, 4). Однако после всеобщего покаяния Неневитян «увидел Бог дела их.. и пожалел Бог o бедствии, o котором сказал, что наведет на них, и не навел» (3, 10) Подобный случай имеется в 1 Ц. 23, когда Давид вопросил Господа, придет ли Саул взять его и предадут ли ему Давида жители г. Кеиля, получил утвердительный ответ (10–12), но Давид сам вышел из г. Кеиля, а Саул отменил поход (13).
Нужно было бы перо Достоевского для того, чтобы художественно показать всю глубину этого провала: мать, получившая регуляцией природных сил воскрешенного сына и сердечным чутьем матери узнающая в нем обманный двойник, не-сына, а куклу, жених, вместо возлюбленной обнимающий робот и опознающий его. Ибо манекены могут лишь механически воспроизводить, но не могут творчески соединит прошедшее с будущим продолжая единую жизнь Механическое повторение, заменяющее тожество, в этом качестве своем не изменяется от того, что «воскрешенные» роботы изготовляются не только механическим собиранием телесных или отелесненных частиц мирового вещества но и включением физиологических элементов до сперматозоидов включительно, поточу что в живой индивидуальности тело есть лишь субстрат живучего в нем духа. Тело именно является таковым лишь в отношении к живущему в нем духу и в соединении с ним, а вне этого соединения оно есть робот. Теоретически допустим, что может быть сделано неопределенное количество, целая толпа повторяющих друг друга роботов, которые однако тем дальше становятся от своего оригинала.
Эта печаль смертного изнеможения выражена в грустных образах у Экклезиаста... «доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: «нет мне удовольствия в них». Доколе не померкло солонце и свет и луна и звезды, и не нашли новые тучи вслед за дождем. В тот день, когда задрожат стригущие дом, и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного остаюсь; и помрачатся смотрящие в окно; и запираться будут двери на улицу... Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы.. и возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу, который дал его» (Еккл. 12, 1–4, 5, 7).
Рукописный очерк; Софиология смерти (1940).
Эта сторона вопроса остается совсем неразрешенной в учении о воскресении, чем и вносится двусмысленность в идею «проекта» всеобщего трудового воскрешения, «общего дела». Если полной смерти нет, то возникает вопрос о загробном состоянии, которое должно быть как то включено в «проект», чего до сих пор не было. В противном же случае речь может быть не о воскрешении с тожеством умерших и воскрешаемых, но лишь о повторении, чем разрушается и идея воскрешения, а целостное человечество подменяется кошмарным собранием роботов, имеющих хотя бы и совершенное сходство, но не тожественное сознание.
См. Агнец Божий, глава о воскресении Христовом.
Весь этот материал собран у преосв. Игнатия. Слово о смерти (собр. соч., т III). Ср. сопоставления у м. Макария, т II § 250.
Вдохновенные страницы об этом можно найти у Schell. Die Katholische Dogmatik, III, 2, 5, 755. Der Tod als Weihe.
Под этим именем оккультисты свое оккультическое ясновидение выдают за «духовное», не отличая души от духа и усматривая в них лишь разные ступени одной и той же субстанции, низшая ступень которой есть материя высшая же – божественный Дух.
Ср. Лествицу Иаковлю, глава «Ангелофании и теофании». Также Свет Невечерний: Зовы и встречи.
Нужно сказать, что идея предварительного суда, как такового, лишь неясно выражена в Слове Божием: «человекам положено однажды умереть, а потом суд – μετὰ δὲ τοῦτο χρίσις – (Евр. 9, 27). Χρίσιςименно и есть скорее самосознание, нежели судебный приговор. «В скончании человека открытие дел его» (Сир. 11, 27). Напротив, и школьном богословии; идея «предварительного суда» кристаллизуется в связи с пониманием загробной жизни, лишь, как «мздовоздаяния».
В церковной письменности это состояние обычно поясняется чрез сопоставление с жизнью св. ангелов. Но, не говоря о том, что неизвестное здесь поясняется чрез неизвестное, самое сходство ограничивается лишь отрицательным признаком отсутствия греха. Но усопшие младенцы сохраняют всю силу своей человечности и постольку причастны всеобщему воскресению. А уже этим одним, очевидно, установляется коренное отличие от ангельского мира.
М. Макарий. Догм. Богосл. II 8, 248.. «das Ende des Prüfugszeit, die Wegnahme und dieser Welt der verdienstvollen Mitarbeit am messianischen Gottesreich etc.» – (Schell 1. c. 726).
Таково, например, учение о мытарствах, o котором и у м. Макария (ΙI § 250) читаем: «земные вещи принимай здесь за самое слабое изображение небесных. Надобно представлять мытарства не в смысле грубом, чувственном, но духовном, и не привязываться к частностям, которые у разных писателей представляются различными».
И у св. Иоанна Дамаскина читаем следующие замечательные слова, «если Церковь молится за всех, с покаянием скончавшихся, и ее молитвы сильны пред Богом и благотворны для них, то все, за кого она молится, спасутся, и никто не лишится блаженства. Пусть так, и – o если бы сие исполнилось! Ибо сего-то и жаждет, и хочет, и желает, о сем радуется и веселится преблагий Господь, да никто не лишится Его божественных даров» (м. Макарий, II § 258). На основании этих слов можно скорее заключить, что для православия бесспорным является лишь одно загробное состояние чистилищное, кроме блаженства святых.
Сюда также относится текст 1 Kop. 3, 11–15 (применяемый католиками именно к чистилищу) «строит ли кто на этом основании (И. Христе) из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, – каждого дело обнаружится, ибо день покажет, потому что в огне открывается, и огонь испытает дело каждого, каково оно есть. У кого дело, которое он строил, устоит, тот получит награду. А у кого дело сгорит, тот потерпит урон; впрочем, сам спасется, но так, как бы из огня».
См, напр., систематическое изложение в «Feu» du Purgatoire ц d’Enfer в Dict. de Th.dogm., t V, 2.
Этому соответствует и свидетельствуемое церковью (в пасхальном каноне) участие загробного мира в радости празднования воскресения.
«Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется, да празднует же мир, видимый же весь и невидимый» (п. 1, тр. 2) «Ныне вся исполнишася света, небо же и земля и преисподняя да празднует убо вся тварь восстание Христово» (п. 3, тр. 1). «Безмерное Твое благоутробие адовыми узами содержимии зряще, к свету идяху, Христе, веселыми ногами, пасху хваляще вечную» (п. 5, тр 1).