• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
Дежурный ангел — Козлов С.С. Автор: Козлов Сергей Сергеевич

Дежурный ангел — Козлов С.С.

(9 голосов: 4.33 из 5)

В книге писателя Сергея Козлова «Дежурный Ангел» – истории о былинных богатырях Древней Руси, о людях сегодняшней России, то слабых и ошибающихся, то умеющих проявить себя в борьбе с несправедливостью и злом. В небольших рассказах нашла отражение наша современная жизнь с её печалями и радостями, надеждой и верой в милосердие Божие.

 

Последний фантастический рассказ

Всю свою жизнь Игорь Дмитриевич не обращал внимания на летающие тарелки. Ну, летают себе где-то, так пусть и летают. Увлекаться проблемами НЛО Игорю Дмитриевичу было абсолютно некогда, потому что работал он учителем истории в сельской школе и была у него очень большая нагрузка — две с половиной ставки, да еще общественная. Зеленых человечков Игорь Дмитриевич справедливо считал «новыми бесами». По принципу: если есть новые русские, значит, есть и «новые бесы». Были в девятнадцатом веке чертенята с рожками и копытцами (см. Н.В.Гоголь «Вечера на хуторе близ Диканьки»), а теперь, стало быть, зеленые человечки. Пару раз попадали ему на глаза газеты с рисунками и даже якобы фотографиями пришельцев из других миров. Глянув на них краем глаза, Игорь Дмитриевич с отвращением отмахивался: «Упаси, Господи!..» Но по ночам, как всякий неутомимый романтик, успевал любоваться звездным небом, особенно когда высыплет из темной глубокой бездны все многообразие существующих миров: и красные гиганты, и белые карлики, и голубые, и еще зеленые какие-то, и близнецы, типа Сириуса, и солнышки желтые… И через всю эту подмигивающую красотищу тянется снежным хвостом Млечный Путь. И вот в эти-то минуты представлялись ему неизведанные миры, с таким же, как на Земле, голубым небом, теплыми морями и буйной зеленой растительностью. Теплые миры. Но, по мнению Игоря Дмитриевича, населены они были такими же людьми, только, может быть, чуть более счастливыми, чем земляне. Они не болеют, и природное их добродушие не позволяет витать в чистом ароматном воздухе их планет не только мыслям о войне, но даже об обыденных ссорах.

С годами Игорь Дмитриевич понял, что фантазии его в какой-то мере являются воспоминаниями всего человечества о потерянном рае. А может, и переплетаются с представлениями набожных старушек о том свете. Они ведь как мыслят: там все счастливы и здоровы, и Боженька наделяет всех достойных неисчислимыми благами и радостями, что только и остается райским жителям — восхвалять и петь славу Творцу. Сам-то Игорь Дмитриевич понимал рай иначе. Рай — это состояние души, при котором она пребывает в блаженстве. Не мучают ее угрызения совести, тоска, одиночество не гложет. В общем, все чувственные напасти, которые знакомы любому человеку по земному бытию.

В поселке не было храма, об этом позаботились еще в тридцатые годы большевики, превратив церковку в клуб «Красный северянин». Это уж точно: и работники клуба, и его посетители чаще всего выходили из него красными, только не по политическим убеждениям, а от выпитого самогона, в неограниченных количествах покупаемого у оборотистых и крепких хозяев. Только вот из красных они очень быстро становились синими, а затем бледными и холодными. «Сотоварищи» хоронили их на сельском кладбище под неодобрительный ропот все тех же набожных старушек. Вот, мол, и Божье наказание, но старушечьему ропоту никто не внимал, и «сотоварищи» шли справлять поминки, переходящие в какой-нибудь революционный праздник, чокаясь гранеными стаканами с бюстом Карла Маркса. Традиция такая у них была.

После войны клубная работа поутихла. Раз двадцать «наступив на грабли», местные активисты стали обходить «Красный северянин» стороной, а для своих активных дел открыли избу-читальню в доме единственного кулака, который после раскулачивания перебрался в землянку на околице. В застойные годы построили новый клуб, а вот церковка под ветрами и дождями осела и начала осыпаться по кирпичику. И хоть совсем по-другому стал в нынешние времена смотреть народ на небо, не красные дирижабли в нем выискивая, а Промысл Божий, а кто и крестился не украдкой, но теперь не было на реставрацию церкви денег. Приезжал из округа священник: крестил, отпевал, проводил приходские собрания на дому у старосты, говорили там и о храме, но пока дальше разговоров дело не шло. Так и жили сельчане — вроде верующие, а невоцерковленные, от случая к случаю собираясь на общее богослужение. И Игорь Дмитриевич с ними.

В поселке, следуя новым веяниям, были свои экстрасенсы и контактеры, которые любили появляться в общественных местах, создавая вокруг себя этакую ауру тайнознания, не забывая при этом позлословить в отношении своих конкурентов. Некоторые даже показывали удостоверения различных «потусторонних» академий и практиковали за большие деньги свое экстрасенсорное лечение: заговаривали местных коммерсантов от пуль и «наездов» в городах, «примагничивали» им прибыль, лечили народ от сглаза и порчи, только непонятно было, откуда эта порча берется, если никто, кроме них, ею не занимался. Старушки, завидя этих «деятелей», торопливо крестились, называя «анчихристами», сельские интеллигенты вступали с ними в околонаучные беседы, а Игорь Дмитриевич спокойно считал их шарлатанами, а всех, кто к ним шел за помощью, дураками.

Ему вообще некогда было обращать внимание на параллельные миры и прочую спиритическую лабуду. От шести до десяти уроков в день, факультативы еще, а потом мероприятие какое-нибудь готовить надо. Дома же свои дела: помочь дочкам: Ане — уроки сделать, а Насте — стихотворение в садик выучить, да и жене Варваре Сергеевне помочь чего-нибудь по быту. Так что времени едва хватало осенью за грибами и на рыбалку сходить, зимой — книжки почитать, а летом не грех и к морю вырваться, если начальство путевкой пожалует. Да и за здоровьем смотреть было некогда. Тут последнее время стал одолевать его непривычный сухой кашель, но никак на него не отреагировал Игорь Дмитриевич. Разве что воды выпьет или трав ему Варвара Сергеевна запарит, да еще мысль была — курить бросить. Была, да обдумывать ее некогда, пока обдумываешь, сигарета сама собой во рту окажется. Опомнишься, а уж пять затяжек сделал. Где уж там остановиться. И говорил ведь батюшка, что это фимиам сатане. Но так уж у нас принято: ремонт, здоровье и покаяние на самое последнее, вроде как запасное, время откладывать.

Словом, всю свою жизнь Игорь Дмитриевич не обращал внимания на летающие тарелки. И так бы оно и было, но летающие тарелки сами обратили внимание на скромного сельского учителя истории.

Под Новый год поехали они со школьным водителем Егором Андреевичем на «уазике» за елками. И угораздило ведь под самую полночь поехать. Минут двадцать двенадцатого. Днем-то все не с руки было. Мороз как раз придавил так, что тайга искрилась и трещала сухостоем, а деревья, которые не хвойные, инеем оделись, точно кораллы морские. И звезд на небе было столько, что без телескопа можно было новые открывать. Двинулись зимником за Иртыш. Там, по словам Егора Андреевича, «ели-красавицы, а то и пихту мохнатущую можно спилить». Игорь Дмитриевич не спорил, потому как не числился в поселке знатоком природы и местного ландшафта, а только знатоком отечественной и всемирной истории. Выбрали место, где был на зимнике «карман» для остановки, и подходящий, по мнению Егора Андреевича, подлесок. Остановились. И вот тут-то началось.

Сначала стало необычно светлее. И свет этот был наподобие лунного: голубой и холодный. И более всего походил на искрящуюся, падающую с неба пыль. Игорь Дмитриевич хотел поделиться своими соображениями по этому поводу с водителем, но когда повернул голову в его сторону, увидел, что тот спит. Сон этот был настолько глубоким, что Игорю Дмитриевичу не удалось его растолкать. На все его тычки Егор Андреевич отвечал несвязным мычанием, не открывая глаз и не отрывая голову от руля. Мотор между тем сам собой заглох, и Игорю Дмитриевичу ничего не оставалось, как только выйти из кабины наружу. Он открыл дверцу и шагнул в скрипнувший сугроб. Шагнул и тут же услышал над своей головой металлический, словно у робота, голос: «Здравствуйте, Игорь Дмитриевич. Мы хотим с вами поговорить о самом главном: о жизни и смерти».

Игорь Дмитриевич вздрогнул и посмотрел вокруг. Позади машины в пяти метрах от земли висела, едва не касаясь верхушек сосен и кедров, самая настоящая летающая тарелка. От нее и струился этот «корпускулярный» свет, образуя в радиусе метров двадцати светло-голубое облако. Голос раздавался из ее чрева:

— Мы предлагаем вам жизнь, Игорь Дмитриевич. Жизнь без болезней и страхов, без забот и утомительной работы. Вы полетите с нами на нашу планету.

Что-то хотел спросить Игорь Дмитриевич, нисколько не испугавшись, а как-то по-особенному занервничав (мол, вмешиваются тут всякие в процесс отбора елочек), но голос опередил его.

— У вас болезнь, которую вы называете «рак». Так вот, Игорь Дмитриевич, для вас рак на горе уже свистнул. Рак легких — это мучительная смерть. Мы знаем, как вас вылечить, и мы приглашаем вас с собой.

Рак? И опять не испугался, а раздосадовался Игорь Дмитриевич. Вот ведь неожиданность! Вот нелепость! Вроде и помирать рано. Стало быть, наказал Бог. И что же теперь — подаваться в чужие теплые края, может, в зоопарке каком место мне определят? А то и самок ко мне в клетку подсадят, чтобы мы размножались в неволе. А инопланетяне будут приходить и смотреть, что мы за звери такие.

— Да кто хоть вы сами-то? — резонно спросил Игорь Дмитриевич.

В ответ на его вопрос в брюхе летающей тарелки открылась дверь, откуда высыпались ступеньки, а по ним спустились на землю три невысоких существа. Яйцеголовые и глазища, как маслины. Без всяких там скафандров и других приспособлений. Руки и ноги тонкие. Видать, не приучены к физическому труду. Пальцы вот пересчитать не удалось. Нос, если это нос, едва выделялся, и рот едва заметен: столовую ложку в него не опрокинешь. Но, как выяснилось, ртом они даже для ведения переговоров не пользуются. Голос одного из пришельцев сам по себе металлически звенел в голове Игоря Дмитриевича.

— На нашей планете уже много ваших особей. Вам там не будет скучно и не придется умирать в холодной районной больнице.

— И как это землячков угораздило к вам попасть? — прищурился Игорь Дмитриевич.

— Они сами согласились. Чтобы не болеть и не умирать. Здесь они считаются без вести пропавшими. Но там им не скучно. Там они делают, что им захочется. Мужчины любят женщин, сколько смогут. Там не надо быть только с одной женщиной. У нас нет таких странных и строгих законов. У нас полная свобода…

— Содом и Гоморра, — сказал себе под нос Игорь Дмитриевич.

Сказать-то сказал, но почему-то полезли в его голову навязчивые фантазии: пляжи с золотым песком, на котором загорают вечно юные и предельно стройные красавицы, каждую из которых можно обнять, волны теплого моря, лениво накатывающие на берег острова счастья, изысканные напитки и мягкая прохлада по вечерам. И не мог себе соврать Игорь Дмитриевич, что ему туда не хотелось. Да и разве сорок лет — это возраст, чтобы белые тапочки примерять? Пусть и седина в висках, а ведь все равно каждое утро кажется, что жизнь только начинается и время больших свершений еще впереди. Что ототрет он в очередной раз руки от мела, забудет про напряженное расписание, про брюзжащего завуча. А дальше? Дальше ничего, кроме тех самых пляжей и аккуратной виллы на берегу моря, почему-то не грезилось. И вдруг даже услышал томный женский шепот: «Соглашайся, Игорь, соглашайся. Покой и нежность, чистый воздух и вечное тепло. Мы ждем. Надо еще пожить. Жить.» «Искушение», — подумал Игорь Дмитриевич, но так вдруг защемило сердце от обиды: всю жизнь пахал в школе, всю душу в учеников вкладывал, а «государственной благодарности» едва на хлеб насущный хватало, и вот вроде чуть больше платить стали, коттедж, хоть и деревянный, сладил, а тут, говорят, помирать пора. А дочки? Кто ж им теперь опорой будет? В наше-то время государству, по большей части, плевать на сиротинок. Только разговоров много, а дел-то ни на грош. Точнее, на грош. А на грош нынче много ли купишь? Ах беда-то! Опять же, детдомовским ребятам обещал помочь спортивный зал доделать. Убегу в космос, так и скажут: «Убежал». И никому больше верить не будут. И так уже мало кому верят. Посмотрели бы вы, господа инопланетяне, в глаза этих ребяток! У кого родители либо повымерли от реформ и прочей «шоковой терапии», а у кого и живые, да только живыми их не назовешь, потому как вся их жизнь на дне стакана умещается. За сто грамм на этом самом дне они кровинушек своих отдадут и продадут. Вот ведь незадача: и так — помрешь, и так — тебя нету.

— А письмо от вас отправить можно? — стал искать соломинку Игорь Дмитриевич.

— Никакой связи с этим миром у вас не останется. Дорогое это удовольствие — за миллион световых лет конверты возить, — ответил металлический голос.

«Ну вот, опять рыночная экономика». И представилось вдруг, как входит он домой, елочку заносит, а у дочурок радостные личики… Аж слеза на ресницах замерзла.

— Да что же делать-то, Господи! — закричал вдруг в самую глубину звездного неба Игорь Дмитриевич.

И после этого крика заметил, что будто передернуло инопланетных спасителей. И все мысли о выборе сразу выморозило из головы, а вместо них появилась жгучая ненависть. Даже пот прошиб.

— Именем Господа нашего Иисуса Христа — заклинаю, кто вы такие, нелюди межзвездные?!

А те молча попятились, будто ружье на них наставили. И осенило в этот миг Игоря Дмитриевича, и заголосил он на всю тайгу:

— «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его; и да бежат от лица Его ненавидящие Его; яко исчезает дым, да исчезнут…» — на этих словах дверца в летающей тарелке захлопнулась, и она тут же исчезла, только дым и остался. Голубоватый такой. Да и дым стал рассеиваться, и вместе с ним рассеивались видения солнечных пляжей и таяли, яко воск, загорелые девицы. Правда, пришлось себя ругнуть Игорю Дмитриевичу, потому как шевельнулось где-то на самом дне души сожаление. Это ж какая жизнь ему предлагалась? Да вот только жизнь ли?..

И все. Только сучья потрескивали в чаще. И так холодно стало, до самых костей пробрало. Вдохнул поглубже, грудь внутри холодным огнем обдало, и зашелся сухим, безостановочным кашлем. Тем самым и разбудил Егора Андреевича, который выскочил по спине похлопать. Спросонья не понял, думал, подавился напарник.

— А я, никак, заснул, — смущенно удивлялся водитель. — Никогда такого со мной не бывало. Жуть какая-то. И знаешь, что мне, Игорь Дмитриевич, приснилось? Ты уж прости… Приснилось, будто мы тебя всей школой хороним. Дети плачут. Я сам ревмя реву. Аж всю душу наизнанку выівернуло… Но ты не пугайся, это хорошая примета. Кого во сне хоронят, тот долго жить будет.

— Да некогда тут помирать! — обозлился Игорь Дмитриевич. — Я вон пихточку присмотрел, как раз для актового зала подойдет. А вон ту елочку домой возьму. Себе ищи.

— Да не обижайся ты, Дмитрич. Я и сам не ожидал. Смотри, ночь-то какая звездная! Двухтысячный год встречать будем, самое время космическое пространство осваивать и к звездам лететь!

— К звездам? Космическое пространство осваивать? Да некогда, себя бы освоить. Где у тебя ножовки?

— В кузов бросил, там ящик у меня с инструментами. Закуришь?

— Не, не хочу, некогда.

Отвергнутые

Дойдя до школьных ворот, Мишка остановился. Нужно было опять перебарывать себя: несколько шагов до крыльца, открыть дверь, выслушать, в сущности, равнодушное ворчанье завуча: «Опять опоздал, Головин», краем глаза увидеть, как качает головой гардеробщица, подняться на второй этаж и войти в кабинет, извиниться за опоздание и услышать от Ангелины Ивановны: «Ну вот, Безголовин явился!».

Мишка и сам понимал, что с ним происходит что-то не то. С тех пор, как от них ушел отец, мать с утра до поздней ночи мыла полы на трех работах, трехлетняя сестренка постоянно болела, старший брат не писал писем из армии, а Мишка?.. Мишка вдруг перестал верить в то, что в этой жизни для него еще может наступить что-то важное и хорошее. Все дни стали беспросветно серыми и одинаковыми. Все люди, кроме матери, если чего-то и хотели от него, так это одно из двух: или чтобы он не путался под ногами, или чтобы он был не самым плохим учеником и членом общества. Никто не спрашивал у Мишки, каково ему идти в школу в ставших за лето короткими штанах; легко ли знать, что не видать ему ни мороженого, ни шоколада, потому что все деньги уходят на самые необходимые продукты и лекарства для младшей сестры; больно ли получать подзатыльники за нерасторопность от дяди Олега, приходящего иногда к матери; и почему так спокойно сидеть на берегу, глядя на реку. Ничего не спрашивала и мать, только качала головой, получая сообщения из школы или рассматривая незаполненный Мишкин дневник. Глаза ее время от времени наполнялись слезами, она порывалась что-то сказать, но наружу выходил только грудной всхлип, и, махнув в сердцах рукой, она отворачивалась, уходила в другую комнату. Больно было Мишкиной душе, когда он чувствовал боль матери, хотелось пойти куда глаза глядят, горы свернуть, добыть жар-птицу, чтобы она все желания выполнила, — лишь бы не видеть слез матери. Со своей стороны Мишка все же считал мать немного виноватой в том, что отец уехал от них к другой семье. От отца, который работал «вахтовым методом», иногда приходили алименты. В такие дни они все вместе шли в магазины покупать продукты и кое-какую детскую одежду. Себе мать на деньги отца никогда ничего не покупала. Отец не писал, отец не звонил, отец не приезжал. Отца не было.

Постояв у ворот, Мишка решительно повернул в другую сторону — к реке. Он знал, что встречающиеся по пути односельчане не преминут рассказать матери, что он снова не пошел на занятия. Поэтому шел, опустив голову и ни с кем не здороваясь. В таких случаях он больше всего опасался встретить пожилую учительницу литературы, у которой не всегда были первые уроки, и она, не торопясь, шла из дому в школу со стороны реки. Как раз с той стороны, куда направлялся Мишка. В отличие от остальных учителей и прочих воспитателей, Анна Николаевна никогда Мишку ни в чем не упрекала, а просто однажды взяла его за руку и привела к себе домой, где поила чайком с печеньем и конфетами и рассказывала свою жизнь. А жизнь у нее получалась не сахар. Муж, который не погиб на войне, вернулся в поселок всего на несколько дней и скоро уехал в город к другой женщине, оставив Анну Николаевну одну с двумя детьми. И тогда ей, как и Мишкиной матери, пришлось много работать, вести уроки в две смены. Пока она занималась чужими детьми, два ее сына остались без присмотра. Часто хулиганили, даже в милицию попадали. А кончилось всё тем, что один поступил в военное училище и теперь служит на Дальнем Востоке, а второй попал в тюрьму, и там его убили в драке. Анна Николаевна, когда рассказывала об этом, не плакала. Мишка понял, почему она не плачет: потому что за долгую свою жизнь она выплакала все слезы, и глаза ее стали к старости бесцветными и очень печальными. Настолько печальными, что смотреть в них, не испытывая стыда и смущения, было невозможно. И Мишке было непонятно, отчего ему стыдно, если он ничего плохого Анне Николаевне не сделал. Она даже уроков в его классе не вела. Он еще не знал, но что-то в душе подсказывало ему, что стыдно может быть не только за себя, но и за весь мир, за всех-всех вокруг. Мишка потом еще несколько раз приходил к Анне Николаевне, колол ей дрова, приносил тяжелые сумки с продуктами из магазина, таскал воду, еще чем-либо помогал. Она всякий раз поила его чаем или кормила, однажды даже пыталась дать денег, но Мишка, обидевшись, убежал. Он понимал, что Анна Николаевна жалеет его, но жалость, как он считал, была ему не нужна.

Ни за кого и ни за что взглядом не зацепившись, Мишка вышел к реке. Здесь, на крутом берегу, в низкорослом жиденьком сосняке он давно соорудил себе дозорный пункт. Из ветвей и досок был сделан добротный шалаш, в котором можно было укрыться от дождя и ветра, а можно было просто выспаться. Сюда же Мишка перетащил свой нехитрый скарб: перочинный нож, старенький атлас мира, несколько тетрадей, в которых вел дневник наблюдений, а то и записывал все, что наболело, или то, что посчитал важным. Из сарая перенес в шалаш старый отцовский спальник, с которым тот ездил на рыбалку. А железный ящик из-под снастей приспособил под НЗ — склад сухарей и консервов. При желании Мишка мог отлеживаться в шалаше несколько суток кряду, но не хотел волновать мать и каждый вечер возвращался домой.

По дороге он, разумеется, сталкивался с учителями, чьи уроки пропустил вчера или пропустит сегодня. Каждый из них считал своим долгом отругать Мишку за прогулы, пригрозить ему спецшколой, «раз уже мать с ним не справляется», а то и чем пострашнее. Когда Мишке обещали найти на него управу, он почему-то всегда представлял дореволюционного полицейского-урядника — краснолицего, усатого и круглолицего дядьку в синем мундире с револьвером в кобуре. Таким он увидел его на рисунке в одной из книг. Но вот никак не мог себе представить, что будет делать этот урядник с Мишкой. Разве что выпорет.

Больше всех «отрывался» на Мишке молодой учитель географии. Высокий, худой, с вечно недовольным лицом, он, как уличный фонарь, зависал над Головиным, чтобы, кривя губы, произнести: «А мы, Головин, с ребятами в поход ходили. Таких, как ты, туда не берут! Понял? Я не понял — ты понял или нет? Ты вообще на что годишься? Ты не на что не годишься! Короче, Головин, по географии тебе двойка за четверть будет. Как ни крути — все равно двойка!»

Мишка и не крутил, он даже был согласен с тем, что ни на что не годится. Раз взрослые так говорят, значит, так оно и есть. Но и про самого Андрея Андреевича, географа, все в поселке знали, что приехал он сюда работать учителем, чтоб не призвали в армию. Наверное, поэтому Андрей Андреевич с таким превосходством и едва скрываемым пренебрежением относился ко многим ученикам, которых считал неспособными. Ему было обидно, что он, городской умница, вынужден тратить свое драгоценное время на этих олухов. И первым из этих олухов стал в прошлом году Мишка Головин. Андрей Андреевич знал, что Мишка все равно угодит либо в тюрьму, либо в армию, и во втором случае такие, как Мишка, смотрят на таких, как Андрей Андреевич, как на пустое место. «Недомужики», — думают они.

До слёз насмотревшись на реку и проходящие баржи, Мишка решил подкрепиться. В школьной столовой как раз сейчас кормили. Он хотел было залезть в шалаш, но отпрянул. Оттуда торчали огромные ботинки. Попятившись, он наступил на сухую ветку, которая выстрелила на весь осенний лес, спугнув ворон на ближних соснах. Большие ноги тут же заелозили по дерну, и в проеме появилась коротко остриженная мужская голова. Глаза у этой головы были заспанные и долго моргали, чтобы привыкнуть к свету. В руке, появившейся следом за головой, блеснул клинок большого ножа. Мишка отошел еще на два-три шага и намеревался уже развернуться и побежать, но голова заговорила с ним хоть и хрипло, прокашливаясь, но достаточно дружелюбно.

— О! Выходит, я тут твои припасы съел?! Ну извини, парень… У тебя тут штаб? Ты меня не бойся, я из тюрьмы сбежал, но.

— Вы кого-то убили? — напрямую задал главный вопрос Мишка.

— Нет, упаси Бог, это меня чуть не убили. Я за драку сел, а в тюрьме снова подрался. Долго в больнице лежал, думал, отдам Богу душу, но все же выкарабкался. Да мне срок добавили. Несправедливо добавили, понимаешь?

— Понимаю, — кивнул Мишка и покосился на нож в руке беглеца. Тот перехватил его взгляд и улыбнулся:

— Не бойся, этот хлеборез я сам сделал. Хочешь — подарю? Нет, лучше мы с тобой поменяемся на твой складенок? Не веришь? Держи! — и он бросил на землю к Мишкиным ногам свой нож — с огромным серебристым лезвием и деревянной, украшенной резьбой ручкой. Не поднять его Мишка не мог, а подняв, долго любовался и даже попробовал потесать им ветку. Беглец с интересом наблюдал за ним.

— Ну что? Меняемся?

— Идет, — согласился Мишка.

— Меня Георгием зовут, в детстве Жоркой звали, Жора-обжора, а сейчас Георгием, как Жукова.

— Какого Жукова?

— Как какого? Главного победителя всех фашистов!

— Фашистов и Гитлера солдаты побеждали!

— Правильно, а Жуков ими командовал.

— А-а.

— Ну а тебя-то как зовут?

— Мишка.

— Михаил, стало быть, как Архангела.

— А Архангел кто? Тоже генерал? Тоже солдатами командовал?

— И командует, только на небе.

Последнего Мишка не понял, но в подробности вдаваться не стал. Раз в небе — значит, летчик. Летный генерал или маршал. Осознав это, Головин испытал к своему имени настоящее уважение. И решил, что теперь его тоже должны звать Михаилом. Отчество, конечно, пока не обязательно. Да и какое отчество без отца? Но Михаилом — обязательно.

— «Михаил» знаешь как переводится? «Кто как Бог!»

— Кто переводится? Откуда переводится? — опять не понял Мишка. — Командующий переводится?

— Ладно, не ломай голову, — махнул рукой Георгий, и только в этот момент Мишка заметил, что рука эта легла ему на плечо. Бояться уже было поздно, но он решил, что будет настороже.

— А ты почему не в школе? — удивился вдруг Георгий, а Мишка, в свою очередь, удивился, что все взрослые одинаковы, и приготовился к тому, что сейчас его здесь, в лесу, отчитает за прогулы бежавший из тюрьмы человек. При этом он так вздохнул, что Георгий захохотал.

— Ну, не хочешь говорить, не надо! Давай лучше твой шалаш прочнее сделаем. Мне тут, пока отлеживался, много мыслей в голову пришло, как его усовершенствовать. У меня в свое время тоже такой штаб был. Во-первых, мы его углубим, у меня еще саперная лопатка есть. Сделаем полуземлянку.

Вдвоем они принялись за работу. Георгий копал, а Мишка стаскивал к шалашу большие еловые лапы, которыми планировалось застелить пол. Работали весело и споро, но в какое-то мгновенье Мишку вдруг тоже посетила мысль. Глядя на то, как старательно выворачивает дерн Георгий, как рубит корни, он подумал, что беглец может остаться здесь навсегда. И следом пришлось думать о том, как они будут вдвоем уживаться.

— Дядя Георгий, а вас не поймают? — спросил Мишка.

— Поймают, — не отрываясь от работы, ответил Георгий. — Я вообще-то сюда по делу прибежал. Понимаешь, я причинил своей матери много горя, и когда меня ранили, я сделал так, чтобы ей сообщили, будто я умер.

— Анна Николаевна! — всплеснул руками Мишка.

— Конечно, ты ее знаешь. Она, наверное, до сих пор в школе работает?

— Да, уроки литературы и русского ведет. Только в старших классах.

— Ну вот. Я ей письмо написал. Из твоей тетрадки листок вырвал и написал. Передашь?

— Передам, а из тюрьмы написать нельзя было?

— Можно, но зона есть зона. А тут посмотри, красота какая!

— Обязательно надо было бежать?

— Ну ты же не хочешь в школу идти?

— Школа — это не тюрьма, мне просто. — и дальше Мишка не нашелся, что сказать. Он вдруг понял, что именно сейчас испытывал Георгий. — Но вас же поймают.

— Поймают, — согласился Георгий, — и тебя все равно заставят в школу ходить. И ты уж мне поверь, лучше тебе ходить в школу. Не знаю, какая беда тебя из колеи вышибла, но ты же мужик! Негоже мужику разнюниваться, правда?

— Наверное.

— Меня поймают, но в тюрьму я не вернусь, понял? — погрустнел Георгий.

— Понял, — ничего Мишка не понял, только каким-то самым далеким, самым задним умом начал догадываться.

— Так, браток, понимаешь, сложилось. Сам я, конечно, во многом виноват. А у нас уж как заведено: виноват — так во всем. Ну и получается, что я как бы отвергнутый. Последний человек, которому я был нужен, моя мать. И ты запомни: пока на свете есть мать, ты кому-то нужен, за тебя кто-то молится. Все остальные отказаться могут. А уж чтобы мать отказалась — это очень большим грешником надо быть.

Где-то над тайгой загудел вертолет. Услышав его, Георгий принялся копать с новой силой.

— Так ты унесешь письмо?

— Унесу.  А почему вам самому не пойти?

— А этого я тебе, Михаил, объяснить не смогу. Сам себе не очень-то могу объяснить. По многим причинам. Не знаю, как в глаза ей смотреть буду. Не хочу еще, чтоб у нее на глазах браслеты мне на руки одевали да в спину гнали. Да и… Ох и больно мне, Миша. Ни дай Бог никому. А ей-то ведь еще больнее.

Он замолчал, и Мишка заметил, как он вытирает рукавом телогрейки слезу. Редко приходилось видеть, как плачут мужчины, и на всякий случай Мишка наклонился, будто ветки перебирает. Через пару минут Георгий достал из-за пазухи сложенный вчетверо тетрадный листок и протянул его пацану. Мишка бережно взял его и положил во внутренний карман куртки.

За каких-то полчаса разговора с Георгием Мишка вдруг повзрослел до Михаила. Он тоже рассказал Георгию про отца, про мать, про вечно пьяного дядю Олега, про больную сестренку и даже про учителя географии Андрея Андреевича. В первый раз в жизни Мишку внимательно слушал взрослый мужчина.

А когда брел Головин по тропинке к поселку, ему подумалось, что Георгия посадили в тюрьму ни за что. Или, правильнее сказать, не за что-то конкретное, а за всех. За злые поступки всех вокруг, за то, что обстоятельства так складываются, за то, что иногда просто надо кого-то посадить, чтоб остальным неповадно было. За то самое, за что Мишке стыдно смотреть в глаза Анне Николаевне.

У клуба на Мишку налетел Пашка Векшин, сын начальника поселкового отделения милиции. Налетел и затараторил:

— Ты пока неизвестно где шатаешься, у нас тут беглых бандитов ловят! Меня отец даже на рыбалку не отпустил. Вертолет слышал?! Спецназовцы прилетели! Лес прочесывать будут. Ты никого подозрительного не видел?

Мишка пожал плечами. Нет, мол. Он был уже намного взрослее Пашки Векшина. Ему даже показался глупым весь этот милицейско-сыскной восторг одноклассника.

— Ты в школу-то опять не ходил? — спросил, будто сам не знал, Пашка. — Не боишься, что на второй год оставят?

— Не оставят, — твердо решил Мишка. — Я завтра приду. Буду теперь каждый день ходить. Учиться надо и матери помогать.

Пашка как-то странно посмотрел на него, точно в первый раз видел. И вдруг сказал:

— А я, Мишка, никогда не верил, что ты дурак. И отцу говорил, что никакой ты не потен. Тьфу! Не потенциальный бандит.

Они очень по-взрослому посмотрели друг на друга.

Мишке очень захотелось рассказать Векшину о встрече с Георгием, но что-то подсказывало ему, что делать этого нельзя. Да и торопился он выполнить настоящую мужскую просьбу. Они пожали друг другу руки и разошлись.

До дома Анны Николаевны оставалось совсем чуть-чуть, когда из проулка вырос своей сутулой худобой Андрей Андреевич.

— О! Опять Головин! Ну кто у нас еще таскается без дела по улицам! Ты же бесполезный человек!..

«Сам ты без дела!» — хотел крикнуть Мишка, но как мужчина проявил выдержку и просто обошел учителя, ринувшись к цели. Оторопев от такой неожиданной молчаливой наглости, Андрей Андреевич пообещал ему вслед еще что-то посмотреть, а там уж. Но Мишка не прислушивался. Не до болтунов, хоть и умных.

Анна Николаевна сидела у окна на кухне и плакала. Плакала беззвучно, но так горько, что Мишка до крови прикусил губу, чтобы вместе с ней не заплакать и в этот момент тоже оставаться мужчиной. А ведь, казалось, уже никогда не увидеть её плачущей. Думалось, всё она уже пережила и просто будет печальной до конца своих дней. Ан нет, и эти беззвучные слёзы, точно такие, как у мамы, безостановочно текут по её лицу. И кухонное полотенце в её руках впору выжимать. И снова хочется убежать куда-нибудь за тридевять земель, найти молодильное яблочко или еще что, только бы доставить ей хоть минуту счастья и радости.

На какое-то время Мишка задумался, стоит ли отдавать Анне Николаевне письмо. Он уже понял, что ей придется во второй раз похоронить сына. Может ли мать вынести подобное хотя бы раз? Пусть даже это человек, которого отвергли все, кроме нее? В том числе и те, которых она десятки лет учила быть людьми.

Анна Николаевна смотрела на Мишку бесцветными плачущими глазами и ждала. Она знала, что он принес ей письмо.

Назад к свету

…Обделён я, сиротливый,
Силой родины моей
И улыбкою счастливой
Подрастающих детей.

М. Федосеенков

1

Когда над дорогой сгущается «куриная слепота», этакий сумрак с паволокой, из-за которого все предметы и деревья теряют резкость очертаний, сразу хочется повернуть на ближайший огонек. Даже самое захудалое сельцо кажется в этот миг сказочным царством уюта и тепла. Варварке тоже хочется, но она молчит. И зачем-то каждый раз Олег спрашивает ее:

— Варенька, кушать хочешь?

— Нет пока, — по-взрослому вздыхает она и даже не поворачивает в его сторону голову.

Она и по сторонам смотрит только тогда, когда там можно увидеть действительно что-то из ряда вон выходящее. Снегирем на ветке или оленем, выбежавшим на дорогу, ее не удивишь. Вздох ее означает: «Ну что ты спрашиваешь? Знаю, знаю, что ты обо мне беспокоишься, что любишь меня, но что ты можешь мне предложить, кроме куска хлеба или замызганной карамельки, которую мне же и подарила тетя неделю назад в кафе «За рулем», где мы последний раз ели борщ?»

Точно, горячий суп ели чуть меньше недели назад.

Темнота сгустилась, наддал морозец, и только фары встречных машин раскалывали стынущий мрак длинными слепящими лучами. Судя по указателям, до ближайшего поселка Селияры оставалось чуть больше километра. В заснеженном поле уже виднелись бледные огоньки в окнах, вдоль дороги тянуло дымком. И хотя шли они медленно, догнали одинокую фигуру на обочине. Та вообще шла неспешным прогулочным шагом. Заслышав их, фигура оглянулась и оказалась девушкой лет двадцати.

— Какого-такого, по ночам и морозу с ребенком шляешься? — поприветствовала она, и Варя на всякий случай прижалась к отцу.

— Сама-то куда путь держишь? — ответил Олег.

— Я-то в Селияры. Пришла уж почти. Небось, ночевать негде? — догадалась попутчица. — Бичуете?

— Нет, просто идем, — коротко объяснил Олег, зная, что мало найдется людей, которые ему поверят. Да и не верили уже. Он и не пытался оправдываться.

Дорога научила его читать людей. Олег с первого взгляда мог определить, чего ждать от человека: помощи и сочувствия, неприкрытого равнодушия или даже ненависти. Первых встречалось все же больше, а последние были такими по жизни в любых обстоятельствах и со всеми, кроме тех, кого боялись. Девушка относилась к первым. Более того, он сразу понял, что у них есть нечто общее. И это общее делало их союзниками.

— Ишь чё, — ухмыльнулась девушка, — а меня Элькой зовут. Короче, если ночевать негде, пошли ко мне. Дом пустой. Натопим. Ночь перекантуетесь, а там валите хоть просто, хоть сложно.

Особого выбора у Олега не было, и он вопросительно посмотрел на Варю, та кивнула: куда, мол, еще идти, а тут приглашают. Но на новую спутницу смотрела с тревогой. Олег тоже попытался к ней присмотреться поближе.

Лет двадцать — двадцать пять. Смуглолицая, наверное, с татарской кровью, но глаза голубые, даже ночью как звездочки светятся. Черты лица правильные, как у детской куклы, из-под вязаной шапочки выбиваются черные, будто лаковые, кудри, потертая короткая дубленочка, сапожки-ботиночки и длинные стройные ноги в одних колготках, будто и не зима на улице.

— Срисовал? — опять угадала и одарила насмешливым взглядом. — Ну и как?

— Нормально, — смутился Олег.

— Спасибо за комплимент, — хохотнула, — ты не смущайся, я таких, как ты, насмотрелась. Бродите по дороге, словно на ней найти чего можно. Впервые вот, правда, с ребенком мужика бродящего вижу. Я на дороге работаю.

— Кем?

— Известно кем. Напряжение водилам снимаю. — Глаза с жуткой какой-то ненавистью сузила и голубой молнией резанула: попробуй только осуди, выкажи пренебрежение.

— Работы другой нет? — спокойно спросил Олег.

— Вообще ничего нет, — отрезала Элька.

Какое-то время молчали, уже свернув к поселку. Потом еще обменялись ничего не значащими фразами, с тем и подошли к дому Эльки, который по самые ставни зарылся в сугробы. Элька дернула за тайную проволочку, открыла ворота и стала снимать навесной замок с двери. Олег с Варей нерешительно топтались у крыльца.

— Толик! У нас гости! — с порога закричала Элька, и Олег замер на входе. Подумал о муже, что на печи целыми днями лежит.

— Пошли-пошли! — будто даже обозлилась она, в очередной раз прочитав его мысли. — Пацан там у меня. Сын. Пять лет ему. Садика у нас нет. Одна баба сельских у себя привечает, а моего не берет. Нравственность у нас тут деревенская, да и молчун Толик. Пять лет, а он еще ни слова не сказал. Ни «мама» тебе, ни «ням-ням». Зато читать умеет.

На голом полу в большой комнате сидел Варин одногодок. Одет он был в штопаные-перештопанные колготки и вязаный свитерок. Вокруг него грудой лежали детские книги, стояла пустая кружка и пачка из-под сладкой кукурузы. Толик внимательно и серьезно посмотрел на гостей, на мать и снова углубился в чтение. То, что он действительно читал, не вызывало никаких сомнений. Глаза его двигались вслед за пальчиком, скользившим по строчкам. Он молчал, и вообще, складывалось впечатление, что все вокруг не задевает его сознания.

Олег сбросил в углу рюкзак и сел на край стула у самой двери. Варенька смело подошла к Толику и уселась рядом. Ее он удостоил минутой внимания: посмотрел на нее с интересом, даже, кажется, улыбнулся, и протянул ей одну из своих книг Варя читать не умела, но книгу взяла. Стала листать страницы в поисках иллюстраций, а Толик снова углубился в чтение.

Элька ушла в другую комнату, где переоделась. Вышла обратно в домашнем халате, с распущенными волосами. Волнистая смоль опускалась ниже плеч, а голубые глаза в таком обрамлении оказались еще ярче. Олег невольно залюбовался Элькой, и она снова зацепила его:

— Что — нравлюсь?

— Да, — честно признался он.

— Романтик, — скривилась Элька, — ты, часом, не поэт?

— Нет.

Она снова потеряла к нему интерес, обратившись к Толику:

— Ты ел чего-нибудь?

Толик, не отрываясь от книги, отодвинул от себя пустой пакет из-под кукурузы.

— Слышь, как тебя? — опять повернулась к Олегу.

— Олег.

— Сходи, Олег, к поленнице, дров принеси.

Олег с готовностью вышел на улицу. Набрав охапку, он немного постоял на крыльце, прислушиваясь к наступающей деревенской ночи. Кое-где брехали собаки, вдалеке горланил пьяный голос, и то ли снег сам по себе потрескивал, то ли в глубоком стылом небе шептались звезды. Сколько раз он останавливался на дороге, чтобы, запрокинув голову, подолгу смотреть на звездное небо! Чудилось иногда, что вот-вот прозвучит оттуда ответ на все мучившие его вопросы или прорвется вдруг яркий луч света с далекой звезды, захватит их с Варенькой и унесет куда-нибудь в светлые миры, где живут счастливые люди, не зная горя и боли. Но огромный мир многозначительно молчал, подмигивая своими красными и голубыми гигантами, оранжевыми солнцами, белыми карликами, зияя черными дырами. Что ему до двух путников на бесконечной российской дороге? Чаще откликались миры маленькие. Такие, как Элькин. Но приблизившись вплотную, даже войдя в соприкосновение с миром Олега и Вари, они торопливо отпружинивали на свое место. При всей подвижности этих миров они были еще менее достижимы, чем огромная, зияющая чернотой космоса Вселенная. На Руси же ныне у каждого своих бед хватало. Те же, у кого их не случалось, или те, которые чужих бед не замечали, проходили мимо Олега и Вари так же, как пролетали мимо лакированные иномарки.

В доме Олег умело затопил печь, чем вызвал бурное одобрение хозяйки, зато краем глаза заметил, как съёжилась, глядя на заигравший огонь, Варя.

— И надолго ты так его оставляешь одного? — спросил Олег, кивнув на Толика.

— А что, хочешь в няньки наняться? Было пару раз и надолго. Дальнобойщики не отпускали. Дня два он один тут сидел. Слава Богу, вода была, пряники, картошка вареная, хоть и холодная.

Олег больше не спрашивал. Сел рядом с детьми на пол, взял у Толика книгу и начал читать вслух. Оказалось, пятилетний Толик читал «Незнайку на Луне». Элька на миг замерла и с каким-то недоверием посмотрела на неожиданную «семейную» идиллию. Затем снова рванулась, стала накрывать на стол.

— Щас поужинаем, если хотите, я вам баню слажу. Свет тама есть…

2

Олегу и Варе хозяйка постелила на полу. Кинула пару толстых пуховых матрасов, свежее хрустящее белье, такие же огромные подушки. Получился целый остров блаженства посреди волнистого ободранного пола. Толика Элька положила в его кроватку, которая стояла у печи, а сама ушла в другую комнату. Получалось, что и ночью Толик оставался один. Это несколько удивило Олега, но поразмышлять об этом у него не получилось: усталость, баня и огромная перина располагали только ко сну. Сон без снов вырвал Олега из бытия, бросил в самую глухую и беззвездную часть вселенной. Возвращаться оттуда не хотелось, но кто-то, хотя и несильно, даже нежно, но очень настойчиво тормошил его за руку. Он неохотно открыл глаза и долго не мог настроить взгляд на нужный лад. Какой-то дрожащий огонек освещал комнату, и Олег не сразу понял, что это свеча. В изголовье стоял Толик и манил его рукой. Оказалось, зовет к столу, на котором и стояла свечка, а рядом лежала открытая книга. «С ума сойти, — дрогнуло сердце Олега, — он и ночами читает. Это же ненормальность какая-то! ..»

Сев за стол, Олег долго не мог понять, чего от него хочет Толик. Все тот же «Незнайка на Луне», уже, правда, ближе к концу. Начал читать вслух, но Толик отрицательно закачал головой, листнул страницу обратно. Олег всмотрелся. В книге не хватало десятка страниц. Странно, не было похоже, что они вырваны, книга новая. Потом пришла мысль, что это типографский брак. Таких казусов сейчас в книгоиздании хватает.

— Чем же я тебе помогу? — озадачился вслух. Толик смотрел на него внимательно. Ждал.

— Я попробую вспомнить, — решил Олег, и уже через пару минут начал рассказывать. Толик не побоялся сесть на его колени и получасом позже крепко уснул. Оставалось бережно перенести его в кроватку, и только тогда Олег заметил, что в дверном проеме стоит Элька. В одном нижнем белье. В очень красивом белье. Подумалось вдруг, что, в сущности, это вариант спецодежды. От такой мысли его явно передернуло, и он опустил взгляд. Больше всего Олегу не хотелось бы обидеть эту девушку. Даже взглядом. Он вдруг понял, что она, как и Олег с Варей, каждый день пытается убежать, уехать, если и не от беды, то от серой промозглой безысходности, похожей на пасмурную погоду в русской деревеньке, когда с неба льет непрестанно, а под ногами такая грязь, что, шагнув, надо каждый раз ногу выдергивать. Оттого и не шагать надо, а бежать. Бежать босиком! Куда? И при всей Элькиной напускной грубоватости (это как заслонка от внешнего мира), при всей суровой деловитости, она также беззащитна перед тем огромным миром, что открывался за порогом ее дома. Несся, гундося и сверкая разнокалиберными фарами, по трассе.

Элька не уходила. Какие-то новые нотки зазвучали в ее голосе. Будто с давним знакомцем или родственником заговорила:

— Он часто по ночам читает. Не может остановиться. Я сама никогда так не читала. Это, по-моему, «запоем» называется. Как у алкашей. Я вообще мало читала. В школе заставляли. Не интересно. Все про прошлый век. Дворяне там всякие. Отцы и дети. Туфта. Затянуто все.

— Книг много. Есть и не только о дворянах. — Олег не решался больше поднять взгляд. Заметив это, Элька опять начала дурачиться:

— Я, кстати, забыла тебе предложить. Может, тебе хочется? Боишься? Олег молчал, опустив голову.

— Небось, брезгуешь?

— У меня почти год не было женщины.

— Ого.  Так какого-такого вы бродите?

— Мы идем.

— Куда?

— Не знаю. Варя идет, а я с ней.

Элька подошла к нему вплотную, вытянулась и погладила по волосам. У Олега зашлось сердце. Он по-прежнему смотрел в пол и видел только ее босые ноги. Элька же потянула его за руку в свою спальню. Он то ли пошел, то ли отчасти полетел сквозь какой-то густой туман, который и не снаружи, а в голове разбух. Успел подумать, что в данный момент себе не принадлежит, и просто подчинился обстоятельствам, как поступал уже не раз в своей жизни.

3

Ночью Олега подбросило. Резко сел на кровати, даже голова закружилась. Скользнул взглядом по красивой спящей Эльке и кинулся в другую комнату.

Варя спала поперек перины, разметав вокруг себя одеяла. Он переложил ее, укрыл, а сам примостился с краю.

В следующий раз его разбудил настойчивый стук. Стучали в ставни со стороны улицы. В щель между ними пробивался луч солнца, который от ударов мигал, как сигнальный огонь. Из соседней комнаты вышла, застегивая на ходу халат, Элька.

— Кто это? — спросил Олег.

— Дядька пришёл. Не переживай, ему денег на бутылку надо. Каждое утро приходит.

— Это не он тебя на дорогу отправил? — предположил Олег.

— Не-а, ему это не нравится. Ругался даже. Но с него какой спрос. Трактор его сломался, колхоз накрылся, работы нет, а дядька уже седьмой год пьёт. Бутылку утром, бутылку вечером.

— Ого! И не сгорел еще?

— Не-а, только краснорожий стал. Седьмой год под бутылку перестройку и реформы с мужиками обсуждают. Нормальные-то люди уже давно фермерские хозяйства завели, еще чем могут промышляют, а эти «совки». А был заслуженным-перезаслуженным механизатором, аж к награде представить хотели. Да только как Горбачев на Россию приключился.

— СССР тогда был.

— Да какая разница?!

— Дашь ему на бутылку?

— Дам, лишь бы отвязался. Вставай, щас завтракать будем. Дети, если будут еще спать, пусть спят. Завтракали яичницей, колбасой, чаем и непривычно ароматным хлебом. Такого в городах не бывает. Варя и Толик поднялись, когда Элька разливала чай. Умылись и тоже сели за стол. Оба молчали, при этом у них были такие серьезные лица, как будто сегодня ночью они узнали какую-то важную военную тайну и теперь никому ее не выдадут. Но ели в охотку.

— Пойдете дальше? — скользнула Элька взглядом по рюкзаку Олега.

Олег, в свою очередь, посмотрел на Варю. Та молча намазывала хлеб маслом.

— Пойдем, — решил Олег.

— Я вам соберу чего-нибудь с собой.

— Да и так уж.  — смутился Олег.

— Пойдем погуляем, — вдруг предложила Варя Толику, — ты мне деревню вашу покажешь.

— Не пойдет он, в книжки уткнется, у него еще пара есть, из тех, что я ему в последний раз привезла. На улицу его выманить невозможно.

Толик все с той же «военной» серьезностью посмотрел на мать и как-то особенно решительно соскочил с табуретки. Подошел к Варе и взял ее за руку:

— Пойдем.

Элька открыла рот. Олег сначала не понял, что произошло. Элька же кинулась к Толику, повернула его к себе.

— Ты что сказал?!

Но он снова погрузился в какие-то свои мысли и мать словно не замечал.

— Послышалось, — сама себя успокоила Элька и вернулась на место.

Малыши быстро оделись и заскрипели снегом под окнами. Элька неотрывно смотрела на Олега.

— Куда вы идете?

— Куда Варя — туда и я, — честно ответил Олег.

— Но почему?

— Не сказать, что долгая история, но.

— Расскажи. Хоть немного.

— Ну, если только вкратце.

— Вкратце, вкратце.

— Да. Ну. Даже не знаю, как начать. Вроде, все до сих пор перед глазами стоит, а слова к этому всякий раз подобрать невозможно, потому как нет таких слов, чтобы передать, когда душа наизнанку выворачивается, — Олег закрыл лицо руками.

Элька напряглась, глаза стали тревожными, пожалела, что задела человека за живое. Потянулась было прикоснуться к нему, но он вдруг начал говорить резкими короткими предложениями, точно отстрелянные гильзы вылетали:

— Варенька в садике была. Я — на работе. А Таня — дома. Я в музыкальной школе работал да еще в районном Доме культуры подрабатывал. Должен был зайти за Варюшей в садик, и вместе — домой. А мне позвонили: «У тебя дом горит». Пятистенок был. На две семьи. Соседи, как и твой дядя, с горбачевских времен хлещут. Как «меченый» антиалкогольный закон ввел, так и начали, словно с ума сошли. Короче, все наоборот у правительства получилось… Какие там талоны!.. Водка в два часа!.. Реки самогонные потекли… Последние два года они вообще в полном беспамятстве жили. Пару раз у них уже тушили. А у меня откуда деньги на другое жилье? Я же в нищей культуре работал. Вот, осталось от нее! — Олег с какой-то злобой вытащил из рюкзака маленький кофр, дрожащими руками открыл, и Элька впервые в жизни увидела на бордовой бархатной ткани настоящую флейту.

Она инстинктивно протянула к ней руку, но отдернула вдруг, будто обожглась. Подумала: не этот ли красивый музыкальный инструмент добавил Олегу горя?

— В общем, баллон газовый взорвался… Таня как раз к ним пошла, чтобы сказать, что газом пахнет… Это я так думаю. Ее там нашли. То, что от нее осталось. — Олег раскачивался на стуле, не отрывая руки от лица. И по ходу рассказа амплитуда раскачивания этого увеличивалась. Элька испугалась, что он вот-вот упадет, вскочила, оббежала стол и положила руки ему на плечи.

— Я про Вареньку-то забыл в тот день. Ее уж давно надо было из садика забирать, а я, как пень, сижу на пепелище. Ничего не вижу, ничего не слышу, кроме углей. И такая боль! До сих пор. Слов для такой боли не придумано. Не знаю почему, но вдруг весь мир несправедливым показался. Настолько несправедливым, что дальнейшая жизнь в таком мире — полная бессмыслица. Думал, вот посижу и пойду куда-нибудь в омут с головой. В темноту. В самую глубокую. Да тело меня не слушалось. Словно разум и тело отдельно могут у живого человека существовать. Наверное, это шок какой-то был. Я ни рукой ни ногой двинуть не мог, глаза отвести — и то. А воспитательница сама Варю привела, ругаться хотела, а как увидела — села рядом и тоже в такой же транс впала.

— А Варя? — Элька плакала, стоя за его спиной, руки ее инстинктивно гладили его плечи, точно это был самый подходящий массаж от душевной боли. Да кто знает?..

— А Варя спрашивала у всех встречных-поперечных, где мама. Ей никто не отвечает, у нее уже истерика началась, а я не слышу. И тут вдруг священник, батюшка из церкви Михаила Архангела, что у самого кладбища, пришел. Взял Вареньку за руку, увел в сторону от дыма этого, что-то шепчет ей. Потом уж я узнал, что он объяснял ей, будто мама Таня ушла туда, где светлее. Мы и переночевали в домике при церкви. Утром просыпаюсь, а Вари нет. Кинулся туда, кинулся сюда — нет! Нашли мы ее с батюшкой на трассе за городом. Слава Богу, у батюшки старый «москвичок» на ходу был. Спросили, куда она пошла, — молчит. Привезли обратно, а на следующее утро все повторилось. Догнали, снова привезли, а утром — то же самое. Я тогда взял всё, что у нас осталось, батюшка меня подвез, и я пошел рядом. Думал, уговорю вернуться. Километров десять прошли, надеялся, устанет, а она идет и идет. Зато разговорились понемногу. «Я, — говорит, — папа, иду туда, где светлее.» Таню её родители хоронили, мы уже туда не вернулись. Я потом позвонил по междугороднему.

Олег замолчал, пытаясь проглотить подкативший к горлу комок боли. Элька, чуть раскачиваясь, гладила его по плечам, а сама смотрела в одну точку на стене. Она и не чувствовала уже ничего, просто ныло где-то в сердце, потому что «болевой порог» давно был пройден. Вспомнилось, что в прошлом году в поселке был подобный случай. Сгорела по пьяни вся семья и двое малышей с ними. Семилетняя дочка вернулась из школы на пепелище. Ее увезли потом куда-то в детдом. А теперь поговаривают, что удочерили девочку сердобольные американцы. У нас, видать, сердобольных не хватает.

— Олег, — заговорила Элька, будто осенило ее, — давай я поговорю с нашим главным сельсоветчиком. Он мужик нормальный, старой закалки. У нас клуб уже лет пять не работает. Будешь клубом заведовать. А? Может, видеозал откроешь, я тут скопила чуть-чуть.

— Эль, я бы тоже остановился. Ты — лапушка. Да и устал уже. Едим нерегулярно, моемся еще реже. Ребенок ведь. Милиция несколько раз задерживала. Уроды всякие «наехать» пытались. «Лолиту» набоковскую читала? Да о чем это я?! За кого только нас не принимали! Мне иногда кажется, что я уже ни о чем думать-то не могу, кроме дороги. Иду и смотрю по сторонам. Но где он — тот свет, к которому Варенька идет?

— А давай я с ней поговорю!

— Поговори. Я не против, но, боюсь, она никого не послушает.

— А я вот попробую! — и Элька, набросив на плечи куртку, ринулась на улицу, сбив по пути ведро и еще что-то. Олег остался один. «Как-то просто всё, — подумал он, — а может, так и надо?» Он тоже давно уже перешагнул «болевой порог». Точнее, не перешагнул, а перешагал. Или вместе с Варей уходил от него каждый день?

— Олег! — это кричала Элька с улицы.

Он в каком-то полузабытьи вышел на крыльцо. Элька была за воротами.

— Их нет! Они куда-то ушли! Я уже к дядьке постучала, думала, Толик ее туда водил, а их там и не было. Сначала у Олега опустилось сердце. Даже не в пятки, а куда-то ниже земли. Он сделал несколько шагов, чувствуя, как сердце с трудом тянется следом где-то под землей. Как гиря. Да и ноги — словно из намокшей ваты. Мысли судорожно носились, настолько судорожно, что и понять невозможно было, какой в них смысл, толк, прок или еще что. Мысли сами по себе, а Олег сам по себе. Так было до тех пор, пока одна из них не зависла вдруг звонкой нотой в его голове.

— Одевайся потеплее, и побежали, — кивнул он Эльке.

— Что?!

— Я знаю, где они…

— Ты. Ты думаешь?.. — и уже засеменила как-то по-старушечьи в дом.

Им пришлось пробежать полтора километра до трассы и пройти быстрым шагом больше версты по сизому туману, клочками тянувшемуся над шоссе, рвущемуся под колесами редких машин. И еще с полкилометра они шли следом за малышами, которые бодро вышагивали впереди, взявшись за руки. Все это время они как будто переругивались, пытаясь уговорить друг друга начать новую жизнь.

— Это твоя Варвара его сманила, — бубнила Элька.

— По-моему, последнее слово было за ним, он так и сказал: «Пойдём».

— Он вообще не умеет говорить, — не совсем уверенно возразила Элька.

— Просто ему с тобой не о чем разговаривать.

Элька замолчала. Олег понял, что она обиделась, и решил как-то загладить свою вину:

— Кто его научил читать?

— Никто. Я сначала подумала, что он просто вид делает, а потом поняла, что он читает. Нам, похоже, теперь придется жить вместе. — Элька сказала это так, будто знала Олега тысячу лет и уж так он ей примелькался, что теперь, вроде, и деваться от него некуда.

— Не жить, а идти.

— Идти? Куда?

— Назад. К свету. Даже когда мы сидим, стоим или спим, мы идем. Мы двигаемся. Кто-то тянется к свету, а кто-то.  — Олега вдруг потянуло пофилософствовать.

— Идти? И по дороге побираться? — оборвала его Элька.

Олегу пришло в голову обидное: «Зато тебе не надо будет на работу ходить». Но не сказал. Сказал другое:

— Прости, Эль, связалась с нами.

— Да чего уж.  — И закричала вдруг: — Толик! Толик! Ну стойте! Куда вы?!

Малыши остановились. Эльке показалось, что до этого они довольно оживленно и весело беседовали, но теперь Толик смотрел на мать чуть ли не с серьезностью взрослого мужчины.

— Она сказала, что дольше меня не устанет, — сообщил Толик.

— Во как! И долго вы намерены соревноваться? В ответ Толик пожал плечами.

4

Возвращались они вчетвером затемно. Дети по-прежнему шли впереди, а Олег с Элькой шли под руку. На ночь опять наддал морозец. Селияры мельтешили впереди редкими огоньками. Варя вдруг отпустила руку Толика и подбежала к Олегу.

— Пойдем быстрее, папа, я замерзла, там, видишь, огни. Там светлее. И Толик замерз. Ты нам перед сном почитаешь?

Сердце опять куда-то провалилось. Варенька не заметила, а Эля протянула Олегу платок. Навернувшиеся слезы норовили застыть у него прямо на ресницах. Он дождался, когда Варя догонит Толика, и только потом промокнул глаза.

— Я даже не был на кладбище…

— Ты думаешь, это самое важное?

— С тех пор, как все это произошло, я не знал ничего важнее, чем Варюша.

— Ничего важнее и быть не может, — согласилась Элька.

Олег вдруг захотел упрекнуть ее за Толика, которого она оставляла одного, но потом понял, что не имеет на это никакого права. Упрекнуть, может, и стоило кого-нибудь, но только не ее. Выкрикнуть в темный морозный воздух этот упрек, чтобы летел до самых кремлевских стен и там лет десять резонировал. Ровно столько, сколько страну лихорадит. А может, и все сто.

— Ничего важнее быть не может, — повторила сама себе Элька.

— И светлее, — добавил Олег.

— Ты ведь больше не пойдешь на дорогу? — спросил Олег, хотя и без того знал ответ, потому что иначе с сегодняшнего дня и быть не могло.

— Если только вместе с вами, — улыбнулась Элька.

«Как-то просто все, незамысловато получается, — подумал Олег, но на душе от этого «просто» стало светло и легко, камень оторвался и полетел в свою черную бездну, куда-то под землю. — А может, так и должно быть? Что еще нужно? Что-то еще нужно.»

Утром выпадет снег, мир станет светлее, и нужно будет расчищать тропку от крыльца к воротам.

Самый неизвестный солдат

Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен.

Эпитафия на могиле Неизвестного солдата

Память — способность помнить, не забывать прошлого; свойство души хранить, помнить сознанье о былом. Память относительно прошлого то же, что заключенье, догадка и воображенье относительно будущего. Ясновиденье будущего противоположно памяти былого.

В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка

Я не придумал эту историю, потому что придумать ее невозможно.

Я видел этого человека. Каждый день, с утра до заката, он сидел на ящике возле Знаменского кафедрального собора и кормил голубей. Он никогда не смотрел на прохожих, а если и смотрел, то как бы сквозь, и при этом загадочно и немного печально улыбался. Я потом понял, что этой улыбкой он извинялся перед всеми, кого не помнил, перед теми, кто не знал, что он не помнит… На нем всегда был один и тот же видавший виды серый пиджачок, штопанные, сто лет неглаженные брюки, потертые кирзачи, а на груди грустила одинокая медалька. Такая есть у каждого ветерана.

* * *

Небо открылось ярко-голубым и таким чистым, что его хотелось выпить. Из-за этой пронзительной глубины кружилась голова, и приходилось снова закрывать глаза, чтобы не засосало в небесную воронку. Жажда и тошнота плохо уживались с удивительным и прекрасным миром, который появился перед глазами так неожиданно. Просто взялся ниоткуда. До этого была бухающая в висках темнота, а до темноты не было ничего. Теперь было небо, в которое вострились темно-зеленые травинки.

Звуки нового мира доносились через какую-то вату. Вата «шуршала» в голове сама по себе, как помехи в радиоэфире, и сквозь этот въедливый шум едва пробивается нужная волна. Но про радиоэфир он тоже ничего не знал. Вот про небо понял, что это небо, а трава — это трава, и понял, что кружится голова, а не слушаются руки и ноги. Стоит только попытаться подняться, земля, на которой он лежит, стремительно отъезжает в сторону. Даже на бок перевернуться невозможно.

И все же он встал. Сначала на четвереньки. И увидел, что земля не так прекрасна, как небо. Ее зеленая бархатистая кожа была то тут, то там разорвана глубокими воронками. Беспорядочно и нелепо. Одна из таких кровоточащих черноземом и дробленой песочной костью ям находилась рядом, буквально в двух шагах. На краю ее лежала искореженная винтовка, назначение которой сначала было ему непонятно, потом, неизвестно откуда, появилось знание, что вообще-то из нее положено стрелять. Даже представились фанерные темно-зеленые мишени без рук, но зато с выпиленными силуэтами голов в касках.

Два таких силуэта двигались прямо на него. Он встал, покачиваясь, на ноги. Сквозь тугие ватные пробки в ушах доносилась незнакомая речь и смех. «Мишени» веселились, наверное, смеялись над сломанным оружием на краю воронки. У них, в отличие от фанерных, были руки, в которых отливали смазкой новенькие исправные автоматы. Один из автоматов коротко плюнул ему под ноги горстью свинца, брызнули земляные фонтанчики.

— Иван! Поднимайт рук, ходить плен! — смеялись мишени.

Он понял, что «Иваном» назвали его, и даже понял, что должен поднять руки. Сейчас он был готов на все, лишь бы снова лечь на эту маслянистую землю. И лежать долго-долго, пока не придет вечный сон, лишь бы только не испытывать этой жуткой боли в голове и ни о чем не пытаться думать. Да и мыслить-то получалось только какими-то простыми понятиями и категориями, которые крутились в оглушенном сознании сами по себе, независимо от усилий его воли. Небо голубое. Земля сырая. Винтовка сломанная. И ничего о том, что сейчас, ни о прошлом, ни о будущем. Никаких «толчков» сознания, кроме тех, прикладами автоматов, которыми его подгоняют в спину. Эти два солдата, говорящие на грубом каркающем языке, ведут его куда-то, постоянно поторапливают и смеются.

Его вывели на дорогу. Там на обочине сидели люди в такой же, как у него, одежде. Некоторые были в крови. Они разговаривали между собой приглушенно, но их речь он понимал без труда. Правда, не всегда мог расслышать. Лично к нему никто не обращался. Еще была собака, которая беспрестанно лаяла, и от хриплого её лая пробки в ушах давили внутрь, хотелось зажмуриться, засунуть голову в прохладную землю, где пусть и нет сладковатого майского воздуха, но зато темно и покойно.

* * *

Уже на третий день в лагере к нему перестали приставать с расспросами, кто он и откуда. Прозвали «контуженным», а по имени звали, как и немцы, Иваном. Только один человек, который по ночам лежал рядом, продолжал с ним разговаривать.

— Неужто ты вообще ничего не помнишь?

— Му-у.  — мычал Иван.

— «Му» да «му», учиться говорить надо, тоже мне, Герасим.

— Ва, — не соглашался Иван.

— Иван? А, может, ты и не Иван?

— Му.

— Ты бы попробовал хотя бы «мама» сказать.

Значение этого слова было Ивану понятно, и при определенном старании ему удалось бы его выговорить, но для него лично оно ничего не значило. Да и разговор с соседом для него ничего не значил. Он уже на следующий день этого разговора не помнил. Да и весь прошедший день не помнил. Только какие-то размытые пятна. Наверное, поэтому он меньше других чувствовал усталость и напряжение ежедневного изнуряющего труда. В сон проваливался, как в черную бездну, из которой каждое новое утро рождался все тем же, но совершенно новым человеком. Даже немцы привыкли к тому, что каждый день Ивану нужно было вдалбливать, как и по какому маршруту он должен катить тачку с землей. Его перестали бить, потому как, усвоив задачу, работал он подобно исправному, хорошо смазанному механизму, не зная усталости. Часовые только посмеивались:

— Гут, гут, Иван!

— Man mub jedem Russen solche kontusion machen[1].

— Ebenso wie eine Impfung![2]

— Хорошо ему, он даже не понимает, где он и что делает, — говорили иногда те, кто работал рядом с ним.

Но никто по-настоящему ему не завидовал. Только спорили иногда в бараке, вспомнит он когда-нибудь или нет. А вновь прибывшие не верили, думали, придуривается.

— Может, он большой командир? — щурились они. — Так ему проще скрыться.

— Брехня! — возражали старожилы. — Да и какая от того разница? Он теперя даже над своей головой не командир.

— Не болтай! Он все понимает, просто не помнит.

— Точно! Я вот его спрашивал: небо — голубое? Он кивает. Я думаю, сейчас с подковыркой спрошу: трава — синяя? Он головой качает, нет, мол. Я его спрашиваю: птицы летают? Кивает, соглашается. Я опять испытываю: вода сухая? Так он даже засмеялся. Загукал как-то по-своему.  Да так на меня посмотрел, вроде, сам ты дурак.

— Может, если выживет, после войны и найдет кого.

— Или врачи чего-нибудь покумекают.

— Победить бы еще. Они-то до Москвы за три месяца дошли, а сколько наши обратно топать будут?

— Да уж, пока мы тут прохлаждаемся.

Через некоторое время, течения которого Иван не осознавал, всех пленных (кто мог работать и на тот момент не болел) погрузили в товарные вагоны и повезли на Запад. Между Западом и Востоком он тоже не понимал разницы, и каменный барак, сменивший деревянный, легко стал для него новым домом. Он не почувствовал различия между тачкой с песком и тяжелыми деталями, которые пришлось таскать здесь, он не обратил внимания на то, что людей в полосатом тряпье вокруг стало больше и все они говорили на разных языках. Но кое-что он уже начал запоминать. Например, он точно знал, что после пробуждения надо работать, что нельзя подходить к забору и к некоторым зданиям, что на руке у него теперь есть номер. За два с половиной года он выучил и научился более-менее связно произносить несколько слов: арбайтен, баланда, русский, мама, Ваня, наши летят.

Потом в лагерь пришли солдаты в другой форме. Они тоже говорили на непонятном языке, но даже Иван понял, что язык этот мягче и не такой каркающий. Эти солдаты не заставляли «полосатых» работать, хотя тоже делили на группы, а если и приказывали что-то, то очень вежливо, как будто у них в руках не было оружия, главного аргумента в общении между людьми в форме и безоружными. По этому поводу Ивану вдруг, и очень больно, вспомнилась искореженная винтовка на краю воронки и то синее небо. Даже голова закружилась от синей боли в глазах. Но другие дни так и не прорезались, и он не смог оценить «подарка» раненой памяти. Более того, стал бояться повторения такой боли.

* * *

Через несколько дней американцы погрузили всех русских на автомобили и куда-то повезли. Оказалось, в другой лагерь, где бывших военнопленных встречали «смершевцы» и целый полк НКВД. Все это делалось второпях, в суете, и поэтому рядом с Иваном не случилось никого, кто был с ним в одном бараке. Или оказались, но про него забыли, да и в пору было о себе подумать. И никто не мог объяснить дотошному капитану в очках, что у Ивана смертельно ранена память. А тот почему-то злился, смотрел исподлобья, презрительно, даже злобно.

— Фамилия?

— Му-у.

— Что, язык проглотил? У нас немых на фронт не отправляли, так что кончай ломать комедию, у нас с предателями разговор короткий. Имя?

— Ва-ня.

— Полное имя?!

— Ва-ня.

— Национальность?

— Рус-кий.

— Звание?!

— Му-у.

— Опять мычишь? Как попал в плен?

— Ар-бай-тын.

— Ты мне это брось! Вас тут несколько тысяч, мне некогда с каждым слова разучивать, врачей с нами тоже нет.

— На-ши ле-тят.

— Чьи ваши? — прищурился капитан.

— Мама, — вспомнил еще одно слово Иван и горько вздохнул. Он не знал, зачем задает ему все эти вопросы сухощавый капитан с колючим взглядом, и тем более не знал на них ответов. А на следующий день он не помнил и самого капитана. И тем более он никогда не узнал, как просто решилась его судьба.

Дотошный капитан доложил о нем уставшему седому майору, у которого давно уже мельтешило в глазах от списков бывших военнопленных. Единственное, что в последнее время не вызывало у него раздражения и сквернословия, — это образы жены, сына и дома, которых за последние три года он видел только два раза.

— Про этого, со странностями, проверяемые Волохов и Фоменко сообщили, что с тех пор, как его знают, у него абсолютно нет памяти. Только фрагментарная. У него даже фамилии нет, только номер на руке. За все время в лагере выучил несколько слов. Работать может. — Капитан выдержал многозначительную паузу, но майор никак не реагировал, с отсутствующим видом рассматривая какие-то бумаги на столе. — Но все это подозрительно. Говорят, он даже прошедшего дня не помнит. Проверять надо. Врачей бы.

— Отправь куда следует, там и проверят.

«Куда следует» было понято как «родной» советский лагерь в Сибири, где изменники Родины и другие предатели валили лес для восстановления народного хозяйства.

* * *

Проверяли Ваню добросовестным трудом в течение пяти лет. За это время он научился говорить еще несколько слов: кум, сука, зона, зэка, нары, дай, возьми, буду, не буду, понял.

И даже дюжину связных фраз. Он, кроме того, запомнил несколько дней. Правда, без усилий, случайно.

На него быстро перестали обращать внимание и охранники, и зэки. Урки, правда, любили подшучивать над Иваном, но сравнительно безобидно.

— Иван, не помнящий родства! .. — начинал кто-нибудь.

— Да он не только родства, он даже не помнит, ходил ли он до параши.

— Интересно, он и баб не помнит?

— Не, он не помнит чё с ними делают!

Обычной шуткой было разбудить Ивана за час-два до подъема, когда уже светало, и произнести слово «работать». Он, не обращая внимания на спящую братию, собирался, умывался и шел к воротам, из которых бригады уходили на деляны. Часовые даже не пытались его отгонять, потому что проще его было пристрелить. Он стоял эти два часа, глядя в одну точку на створках ворот, ожидая, когда они откроются. Уркам было смешно, а Ивану все равно, времени для него не было.

Другое дело было перепоручить Ивану свою работу. Он безропотно выполнял свою норму да еще успевал «помочь» двум-трем товарищам, потому как приказы любого человека он выполнял беспрекословно. На него даже делали ставки, сколько он выработает за день. Многие бригады хотели заполучить беспамятного.

Поражало зэков то, что он абсолютно не помнил зла, а вот добрые поступки по отношению к нему вроде как начал запоминать. К примеру, один из зэков вытолкнул его из-под падающего ствола. Иван потом ходил за ним несколько дней, улыбался и готов был выполнять за него любую работу, потому как по-другому отблагодарить не мог. Значит, запомнил. Были и другие случаи.

Лагерное начальство для правильного ведения документации вынуждено было подобрать ему соответствующую фамилию — Непомнящий. Разумеется, никакие проверки ничего не дали, но останавливать запущенную машину правосудия — все равно что самому ложиться под паровоз.

В один из одинаковых лагерных дней Ваню вызвал к себе начальник — подполковник с ярко выраженным чувством справедливости. Ваня долго рассматривал его начищенные до звездного блеска сапоги, сидя на прикрученном к полу табурете, а подполковник между тем чинно выхаживал вокруг него, излагая преамбулу к основному разговору, которая заключалась в тезисном изложении системы ценностей правосудия в государстве победившего пролетариата. Но минут через двадцать разговор пошел о главном:

— Я тебе, Иван, честно скажу: мы ничего не нашли — ни «за», ни «против». Но, сам понимаешь, если понимаешь, в плену-то ты был. А как ты туда попал? Может, сдался? Хотя, конечно, больше похоже, что тебя хорошенько контузило. Вас вот десятки, сотни тысяч, миллионы. А нам — работы. И главное, где твоя красноармейская книжка? Мы даже не можем установить часть, в которой ты служил. У любого следователя возникнет подозрение, что ты выкинул ее перед сдачей в плен. Может, ты даже офицер, коммунист. А за это, сам понимаешь. Но, учитывая твой добросовестный труд и примерное поведение, думаю, проблем с освобождением у тебя не будет. А пока что придется пожить здесь.

— Му. — согласился Иван, потому что другой жизни себе и не представлял.

Точно так же, как не было причин «исправлять» Ивана Непомнящего в ГУЛАГе, так и не нашлось причин задерживать его после истечения неизвестно кем отмеренного срока. До ворот группу освобождаемых провожал все тот же подполковник, но сделал он такое исключение только ради Ивана, перед которым почему-то чувствовал себя виноватым. Обычно же он ограничивался кратким назидательным напутствием в своем кабинете, которое заканчивалось выдачей справки об освобождении.

В это утро он прошел бок о бок с Иваном, который замыкал группу, и говорил не на казенном, а на простом русском языке:

— Ты езжай со всеми, Иван, езжай по городам, сходи на станциях. Вдруг что-нибудь вспомнишь. А если вспомнишь — напиши. Подполковнику Карнаухову. Ах, ёшкин перец, ты же все равно не запомнишь! Я тебе в каждый карман по справке положил. Там написано, что ты не только отбывал срок, но и воевал, был в немецком лагере. Вас же из Бухенвальда привезли. — вдруг остановил Непомнящего, посмотрел на него внимательно, лицо подполковника озарила догадка: — Справки показывай везде! Куда бы ни пришел! Понял?! Это приказ! Понял?!

— Понял, — пообещал Иван.

— То-то! Там и доктор приписку сделал про амнезию твою. Русские люди сердобольные, по крайне мере, без куска хлеба не останешься.

— Рус-кий. — кивнул Иван, он улыбался подполковнику самой проникновенной улыбкой, на какую только был способен. Казалось, он все понимал и запоминал. По крайне мере, глядя на его улыбку, в это верилось. Так это или не так, но Иван нутром чувствовал, что обычно суровый, въедливый блюститель всех мельчайших буковок законов и всех уставов, переживший на своем посту всех вышестоящих начальников, глянцевой выправки подполковник делает ему добро. А делал он это для такой категории людей не часто.

— Может, и работу найдешь, тебя, вон, не согнуло, а, наоборот, расправило. После немецкого-то лагеря доходягой был.

— Арбайтын, — вспомнил Иван.

— Ну, давай, шагай до станции. Километров семь будет.

И еще долго подполковник, два автоматчика и собака смотрели ему вслед. Он так и шёл замыкающим. В отличие от всех остальных, не разговаривал, не крутил головой по сторонам, не размахивал свободной от чемодана рукой (чемодан ему собрали зэки «всех профилей»).

Он шел сосредоточенно, выполняя последний приказ последнего своего начальника.

* * *

Я видел этого человека. Каждый день, с утра до заката, он сидел на ящике возле Знаменского кафедрального собора и кормил голубей. Он никогда не смотрел на прохожих, а если и смотрел, то как бы сквозь, и при этом загадочно и немного печально улыбался. Я потом понял, что этой улыбкой он извинялся перед всеми, кого не помнил, перед теми, кто не знал, что он не помнит. На нем всегда был одет один и тот же видавший виды серый пиджачок, штопанные, сто лет неглаженные брюки, потертые кирзачи, а на груди грустила одинокая медалька. Такая есть у каждого ветерана. Только у этой была история особенная.

9 мая 1975-го Иван Непомнящий, как обычно, сидел у ворот Знаменского собора и смотрел на голубей. В этот день к храму шли не только прихожане, но и многие ветераны. Ваня улыбался им особенно, потому что многие подходили к нему и не только бросали монетки, но и поздравляли, жали руку. Стараниями прихожан об Иване Непомнящем знали многие, знали о справках заботливого подполковника Карнаухова. Одна семейная пара задержалась рядом с ним дольше других. Седой ветеран с целым «иконостасом» на груди внимательно рассматривал искренне улыбающегося Ивана. Женщина, державшая его под локоть, терпеливо ждала, переминаясь с ноги на ногу.

— Саня?! Востриков?! — узнал-спросил он. — Я — Олег Ляпунов. Помнишь? Под Харьковом? Май сорок второго? Юго-Западный?..

— Ваня, — поправил его Непомнящий.

— Как Ваня? Один в один — Саня Востриков!

— Ты, наверное, обознался, — потянула Ляпунова за локоть жена.

— Не может быть, такое не забывается. Мы вместе из окружения пробивались. Неудачно тогда с Харьковом получилось. Тимошенко этот. Мы Саню погибшим считали. Я сам видел, как за его спиной мина ухнула.

— Наши летят, — продолжал улыбаться Иван.

— Просто похож человек, он же тебе говорит, что его зовут Иван, — у жены, похоже, кончалось терпение, она почему-то с опаской смотрела по сторонам. Оглядевшись, добавила вполголоса: — Каждый год ты в День Победы ходишь в церковь и не боишься, что тебе по партийной линии замечание сделают. Ладно в районе, а тут в областном центре — вместо банкета в Облисполкоме, могли бы и завтра.

— Я старшине Голубцову поклялся! Он на руках моих умер! Каждый год молебен! Плевать мне на все эти линии! — так от души резанул, что жена с лица сошла и потупилась.

Даже Ваня на минуту перестал улыбаться.

— Прости, столько лет уж прошло, ты действительно мог ошибиться. — Жена отступила чуть в сторону.

— У этой памяти нет сроков! — отрезал и попал в самую точку Ляпунов и снова стал внимательно смотреть в глаза Ивана Непомнящего. — Ей-богу, глаза-то его. Вроде, он с рязанщины был, чего вот только в Сибири. Побирается. Русский солдат.

— Русский, — согласился Иван и снова заулыбался.

У Ляпунова сама собой навернулась слеза. Единым рывком он снял со своей груди медаль и, подтянув к себе несопротивляющегося Ивана, прицепил награду к лацкану его пиджака.

— Спаси вас Бог, — произнес Иван, слегка поклонившись. Медаль звякнула. Ляпунов скрипнул зубами:

— Не так, солдат, не так! ..

— Слу-жу тру-до-во-му на-ро-ду! — из какого провала памяти всплыл этот довоенный уставной ответ?

Иван продолжал улыбаться, но на глазах у него, как и у Ляпунова, выступили слезы. Ему показалось, он вспомнил что-то самое важное, но никак не мог объять это, объяснить самому себе, потому что всё его ограниченное одним днем памяти сознание переполнилось чувством удивительного братства, которое исходило от человека по фамилии Ляпунов.

— Зачем ты, Олег, может, это все-таки не тот, может, он и не воевал вовсе? — откуда-то из другого мира высказалась жена.

— Ваня-то наш? Ишшо как воевал! И в плену у немчуры был. Настрадался! Не видно разве? — так коротко разъяснила всё маленькая старушка из тех, что ежедневно ходят в церковь и заботливо следят там за чистотой и порядком. — Памяти у него нет. Совсем. Мы уж и к врачам его водили, и молились. Видать, Промысл Божий о нем такой. А вы никак признали его?

— Да вот, мужу показалось.

— Моего друга Александр Востриков звали, — не поворачивая головы, сообщил Ляпунов.

— А-а, — поняла старушка, — а у нашего справки есть, Иваном Непомнящим записан. А вот наград у него и нет. Теперь уж, почитай, у каждого, кто и един день на войне был, есть награды, а у нашего Вани нет.

— Есть, — твердо ответил Ляпунов.

— Есть, — улыбнулся сквозь слезы Иван.

— Ты правда ничего не помнишь? — не унимался ветеран.

— Правда-правда, он даже вчерашнего дня не вспомнит, только самую малость.

— Я за тебя помнить буду, — пообещал Ляпунов.

— Дай Бог вам здоровья, — перекрестилась старушка и шепотом добавила: — Слез-то его никто и не видел ране.

— Наши летят, — слезящимися глазами Иван Непомнящий следил за поднявшейся над колокольней стаей голубей. Я видел этого человека много раз, но так ничего и не узнал о нем. Теперь я уже не помню, сколько лет он кормил голубей у ворот храма, вокруг было столько «главного и важного», что в суете устремлений к этим «важностям» я не заметил, когда и куда он исчез. И теперь, спустя несколько лет, я могу вспомнить только одинокую медальку, его улыбку и взгляд. Взгляд, в котором теперь я разглядел действительно главное. Память.

Человек друга

Этого пса все так и называли — Пёс. Его собачья инвалидность вызывала, с одной стороны, жалость, с другой — отталкивала. Глаз и ухо он потерял благодаря заряду дроби, выпущенному пьяным охотником шутки ради, дабы отогнать любопытного пса от добычи. Половину правой передней лапы он потерял уже из-за своей односторонней слепоты: убегал от разозлившихся мужиков на пилораме и неудачно прыгнул через циркулярку. Теперь он ежедневно побирался у сельмага или у облюбованного подъезда. Его либо жалели, либо гнали. Жалели его в основном дети, приносили что-нибудь съестное из дома, но они же бывали и необычайно жестокими. Однажды они связали ему две задние лапы и долго потешались над тем, как Пёс пытается убежать, выпутаться, но только переваливается с боку на бок, не простояв и секунды, падает, обиженно подвывает и беспомощно скулит. Если б в поселке нашелся хоть кто-нибудь, читавший когда-либо Гюго, то пса непременно назвали бы Квазимодо. Но местные жители большей частью читали только телевизионные программы и объявления на заборах. Вынужденная малоподвижность сделала пса созерцателем и даже философом. Глядя в его единственный печальный глаз, можно было легко увериться, что он не только понимает человеческую речь, но и знает что-то такое, чего никогда не узнает вся ученая человечья братия: от лириков до физиков-ядерщиков. Сновавшему же мимо народу некогда было вглядываться в зеленую глубину собачьего глаза, хорошо хоть находились сердобольные старушки и детишки, которые приносили калеке поесть и изредка, явно превозмогая отвращение к его уродству, несмело ласкали его. Частенько рядом с ним присаживался на корточки местный забулдыга Иван Васильевич и, забыв о пёсьей инвалидности, требовал, чтобы Пёс одарил его собачьим рукопожатием.

— Дай лапу, друг человека! — покачиваясь, требовал он, и не похоже было, чтобы он при этом издевался над трехногим инвалидом. — Сидишь тут, умничаешь, кто ж тебя, горемыку, оставил мучиться на этом свете? Вот ты — друг человека, где же твой человек, мать его наперекосяк?!

Посидев так несколько минут, выкурив сигаретку, он, пошатываясь, уходил, оставляя Псу самому решать вопрос, кто из них больше мучается.

По ночам Пёс устремлял одноглазый взгляд к звездам, разумеется, если небо не было затянуто низкими серыми тучами, или неуклюже хромал в своё логово на теплотрассе, потому что знал — в эту ночь он будет выть и скулить во сне, а значит, в лучшем случае, в него кинут чем-нибудь или огреют палкой, чтобы не мешал спать праведным труженикам. Так он жил уже, наверное, лет пять, и никто и никогда не узнал бы его умных собачьих мыслей, если б… Если б в один из бесконечных и одинаковых дней, которые отличались только разницей температур и влажностью, отчего обрубок лапы болел либо больше, либо меньше, если б в один из таких вынужденно и грустно проживаемых дней к нему не подошел странный малыш. На вид ему было лет пять, но взгляд его был много умнее, чем у некоторых взрослых. Вместо левой руки из-под клетчатой безрукавки торчала ужасающая своим малиновым окончанием культя. Чуть ниже локтя. Пса даже передернуло, он увидел вдруг боль, которая показалась ему больше собственной.

Здоровой рукой мальчик смело погладил Пса, сел с ним рядом и обнял его за шею.

— Знаешь, — сказал малыш, — раньше бы мама мне не разрешила взять тебя, а теперь, я знаю точно, разрешит. Я как из больницы выписался, она мне больше разрешать стала. Я видел, что тебя обижают, я буду тебя защищать.

Пёс робко лизнул мальчика в щеку и осторожно устроил свою одноухую голову на его хрупкие колени. Мальчик гладил пса и рассказывал ему о том, как добрый доктор из скучной больницы научил его, что надо уметь радоваться жизни и никогда не сдаваться. Малыш теперь обещал научить этому своего нового друга. Пёс в ответ тяжело и протяжно вздыхал, как умеют делать только умные собаки.

Потом они, разговаривая, неспешно шли домой к мальчику. Навстречу им попался вечно хмельной Иван Васильевич. Увидев однорукого мальчика с трехногой собакой, он остановился, долго силился что-то сказать, и, когда они уже прошли мимо, спросил у пустоты:

— Вот он, значит, какой — человек друга?

Дежурный ангел

У каждого в жизни бывает непруха. И пусть слово это далеко не литературное, но для определенного стечения жизненных, политических, климатических и прочих обстоятельств подходит именно это слово. По мнению Игоря Сергеевича Жаркова, «непруха» — это совокупность неудач и «обломов» во всех сферах деятельности, с которыми в течение энного времени сталкивается индивидуум. Непруха сводит любое движение данного индивидуума либо к нулю, либо в область отрицательных чисел и в итоге может привести данного индивидуума или к отчаянным поступкам, или в состояние равнодушной бездеятельности. Игорь Сергеевич Жарков предпочел второе. Пребывая в состоянии ярко выраженного «пофигизма» («пофигизм» (сленг) — разновидность равнодушия, усугубленного нездоровой иронией и цинизмом; равнодушие ко всему происходящему вокруг, происходящему со всеми, в том числе с самим собой), Игорь Жарков с легкой ненавистью ко всему миру наслаждался своим состоянием и усугублял его сухим октябрьским утром сухим вином в кафе-забегаловке. Он не пытался доискаться до причины собственных неудач, а как мазохист-любитель кропотливо перебирал их в голове, перемешивая несладкие мысли с кислым «Каберне». Процесс же этот постоянно требовал дальнейшего усугубления, и Жарков пристреливался взглядом к стеклянным снарядам за спиной скучающего бармена, наполненным нирваной различного цвета и разной крепости. Детальное воспроизведение обид и происшедших с Жарковым казусов в его воспаленном сознании мешало твердо определиться с выбором «катализатора» — водка или коньяк. Кроме того, Жаркову время от времени казалось, что все усилия его памяти и воображения проецируются для всеобщего обозрения и все опохмеляющиеся в это утро завсегдатаи и внешне невозмутимый, неприступный бармен, — все вокруг с осуждающим злорадством лицезрят его временную (так он думал) слабость.

Да и чего тут особенного? Самая обычная непруха, очень характерная для любого пореформенного периода. Ну, уволили с работы, сейчас всех увольняют. Ну, не приняли на другую.

А кого сейчас принимают? Особенно если у вас профессия — художник-оформитель. Время славы КПСС и сопутствующих ему плакатов и лозунгов безвозвратно ушло, а рекламщиков бегает по городу как собак нерезаных. Дальше: ну, попьянствовал человек неделю, что с того? А кто сейчас не пьет? Большинство только представляются трезвыми. По крайней мере, дикция у Жаркова не хуже, чем у представителей родного правительства. Специально повторял их бессмысленные речи, сидя у телевизора, смачивая горло «Хванчкарой». Ну, ушла жена к ненаглядной (век бы ее не видеть!) теще. А где еще место браку, как не на помойке? И все же уход жены был последней каплей, чтобы Жарков произнес касательно себя слово «непруха». Остальное — мелочи, просто цветочки: попал под машину — сломал руку; украли у временного инвалида в автобусе бумажник; при выходе из автобуса поймали безбилетного Жаркова контролеры, денег на штраф не было — унизительно обыскали и в качестве компенсации дали по морде; в доме отключили горячую воду; Вова Онуфриев срочно требует возврата долга, а надо еще где-нибудь занять; хотел обзавестись любовницей — засмеяли «кандидатки». А ведь мог бы получиться из него достойный альфонс! Противно? Ни на йоту! По-чет-но! В нынешние времена приемлемо все, что выгодно, и если выгода действительно имеет место быть, то ее счастливый обладатель как бы автоматически становится почетным членом общества. Нет, Жарков так не думал, просто притворялся вместе с большинством населения державы камикадзе. Именно поэтому он сейчас безнадежно распивал в кафе «Рассвет» до самого заката.

Бармен отреагировал на зашуршавший по стойке полтинник бутылкой дагестанского трехзвездочного и даже намерился было сорвать пробку, но Жарков вдруг понял, что пить сейчас он не будет. Не принесет это желанного облегчения. Не в кайф. Потому он опередил бармена и стремительно переместил емкость во внутренний карман плаща. Бармен зыркнул на него с непринужденностью, но так как Жаркову (как он думал) было все «пофигу», он молча развернулся и вышел из кафе, обдав прохожих волной аппетитного котлетного духа, присущего таким заведениям.

Он двинулся к центральному парку, чтобы предаться самобичующим размышлениям где-нибудь на тихой аллее. И то, что осень была золотая, и город, осыпанный желто-красными гирляндами, был необычайно красив и приветлив, и то, что прохожие вокруг были в приподнятом настроении, еще больше укрепляло Жаркова в мысли о том, что он один отторгнут и не понят этим лощеным миром с его волчьими товарно-денежными отношениями. В парке он нашел подходящую скамейку и созерцательно углубился взглядом в голубое, но, как ему казалось, отвратительно пустое небо. Ему вдруг представилось, что именно сейчас он должен умереть: в глубоком одиночестве, и чтобы нашли его здесь, в парке, с легкой ироничной и в то же время всепрощающей улыбкой на устах и глазами, устремленными к небу. От пережитого сострадания к самому себе и глубокого философского осознания безразличия всего мира к его персоне Жарков откупорил коньяк и отпил несколько больших глотков. Другого способа существования в эпоху хандры и необъяснимой духовной жажды он не знал, так же как не знал, что отчаянье (см. «уныние») — один из смертных грехов. Но именно оное заставило его, запрокинув голову, полным этого самого отчаянья голосом возопить в безучастное небо:

— Господи! Ну сделай хоть что-нибудь! .. — при этом подсознательно подразумевалось не спасение его, Жаркова, а хоть какое-то облегчение страданий, выпавших на долю этого безумного в своем самоуничтожении мира. И это был 7777-й крик, прозвучавший в этот день в этой стране, обращенный к Нему.

Все было бы угадываемо просто, если бы рядом на скамейке с Жарковым из воздуха материализовался Ангел-Хранитель или специально существующий для подобных поручений дежурный Ангел и выполнил бы все пожелания Игоря Сергеевича для облегчения его бренного существования. Но в эпоху «крутого» материализма такое чудо было бы оскорбительным для самого себя, и нет ничего удивительного в том, что ничего не произошло. Гром не грянул. Кто-кто, а Игорь Сергеевич понимал нелепость чуда в наше время даже лучше других. Определив для себя, что это было последнее обращение за помощью к кому бы то ни было за этот день, Жарков вернулся в состояние наигранно-презрительного равнодушия, без особых усилий над собой допил из горлышка коньяк и двинулся прочь из этого «поэтически-уединенного места». Он не почувствовал себя пьянее или хуже, он просто в очередной раз за эти дни смирился со своей участью. Правда, ему показалось, что день вдруг заметно посерел, будто осенние краски утратили свою утреннюю жизнеутверждающую яркость, запылились, что ли. Да и люди стали какими-то хмуро-озабоченными, и единственное, чем они отличались от Жаркова, — торопились решать свои проблемы.

Но некоторые проблемы в нынешнее время перехода от социалистического варварства к общечеловеческой цивилизации решались отнюдь не цивилизованными способами. Право на доступ к общечеловеческим «ценностям» оспаривалось по старинке, с оружием в руках. Именно люди с оружием выскочили из лакового иностранного автомобиля, и Жарков, который был совершенно обоснованно уверен, что стрелять будут не в него, удивленно замер на месте — предоставлялась редкая возможность в объективной реальности лицезреть кадры из американского триллера. На миг опережая нажатие курков, Игорь Сергеевич отследил траектории еще не вылетевших к цели пуль и угловым зрением определил, что предназначены они почтенному семейству из трех человек, а, скорее всего, джентльменистому папе, небрежно покупающему пятилетней дочери мороженое. Но даже со случайной пулей для невинного дитя Жарков смириться не мог. Так же, как поучительно показано в американских фильмах, он метнулся к ничего не подозревающей стоящей спиной к убийцам семье и одним рывком уложил всех троих на землю. Лоток с мороженым подсек и продавщицу. Он даже совершенно справедливо успел подумать, что никто, кроме него, ничего подобного делать не собирался. Напротив, окружающие, по законам жанра, с ужасом и одновременно любопытством на лицах стремительно искали укрытия. Очереди из маленьких пистолетов-пулеметов прошили лоток, звякнули о чугунную ограду парка, частью устремились в небо, к которому полчаса назад взывал Жарков. Поднимаясь на ноги, Игорь Сергеевич не учел одного: в его стране бандиты не торопились убегать и, хотя особенно не мешкали, успели, хоть и вскользь, «приголубить» неожиданного в этих местах супермена. Одна пуля прокусила ему щеку с наружной стороны и унеслась по своим делам, зато другая плотно засела в правом плече. При этом заставила Игоря Сергеевича «сальтануться» через лоток и приземлиться на пышное визжащее тело продавщицы. На какое-то время он потерял сознание.

Когда пришел в себя, его уже грузили в ярко-желтый реанимобиль. Толпа зевак сочиняла подробности происшедшего, называя Игоря Сергеевича то «альфовцем», то еще каким-то спецназовцем. Очень красивая женщина склонилась над ним и, обдавая запахом дорогих духов, спросила:

— Как вы себя чувствуете?

В первый раз за эти дни кто-то поинтересовался его самочувствием. Жарков благодарно улыбнулся. «Все как в хорошем боевике с хэппи-эндом», — подумал он.

— Мы благодарны вам, ведь с нами была Машенька. — «Это маленькая девочка, которой покупали мороженое», — понял Жарков.

— Хорошее имя, — сказал он.

Лицо нового русского джентльмена закрыло обозримое пространство:

— Я бы хотел, со своей стороны, отблагодарить… — еще что-то из дежурного набора, и его рука зачем-то слазила в нагрудный карман Игоря Сергеевича. Будто погладил по многострадальной груди.

Потом снова появилось лицо красивой женщины.

— Как вас зовут?

Жарков не скрывал, как его зовут, но неожиданно сам для себя забыл. «Шок, что ли?» Поморщил лоб — не вспоминалось.

— Дежурный Ангел, — смущенно ответил он, и прежде чем носилки задвинули в фургон, еще увидел лицо девочки Машеньки, которая даже не успела испугаться и приветливо помахала ему рукой. Игорь Сергеевич хотел помахать ей в ответ, но от боли вновь потерял сознание. В липкой темноте забытья, оказывается, тоже бродят кое-какие мысли. В центре первозданного хаоса стоял вопрос: «Почему я это сделал? Почему именно я?» И откуда-то, словно не из собственной головы, пришел то ли ответ, то ли отговорка: «Да потому что мне делать больше было нечего».

В себя он пришел сразу после операции по извлечению пули. Возвращаясь к печальному осознанию своей участи, дырку в плече он расценил как закономерное продолжение непрухи. И вернувшимся сознанием не без иронии определил, что его соседями по палате являются, с одной стороны, — бандиты, и жертвы их коллег — с другой. Это не мешало им довольно мирно играть в карты и рассказывать скабрезные анекдоты. Ожившего Игоря Сергеевича тут же приняли в компании: обе стороны (каждая по-своему) похвалили его за проявленное гражданское мужество и даже предложили выпить. Но он и так был прилично пьян после недавнего наркоза и предпочел уснуть. Утром он проснулся раньше других, испытывая большое желание сходить в туалет. Последствия наркоза, боль в плече и похмелье очень мешали ему сориентироваться в нехитром больничном пространстве. С трудом сев на кровати, он увидел еще одного товарища по несчастью, которого сначала не заметил. Это был мальчик лет восьми, который отсутствующим взглядом смотрел в окно. Совсем недавно таким же взглядом смотрел на мир сам Игорь Сергеевич и, между прочим, в ближайшие дни намерен был заняться тем же самым. Теперь же он несколько удивленно взирал на мальчугана с перевязанной головой.

— Не приходит к нему никто, — рядом проснулся старик с загипсованными ногами, — подай утку.

Когда Жарков, держась здоровой рукой за стену, вернулся из туалета, мальчик сидел в том же положении, а старик курил под одеялом «беломорину».

— Надо успеть, пока уколы и градусники не пришли ставить, — пояснил дедок свое антисанитарное поведение. Увидев, что Жарков проявляет интерес к мальчику, старик сообщил:

— Доктор нам шепнул, что после травмы он речь потерял, ему говорить надо учиться, а говорить не с кем. С нами не хочет. Отца нет, а мать то ли закрутилась на работе, то ли без вести пропала. — вздохнул, помолчал и уже совсем тихо добавил: — А можа, и плюнула на родное дитя.

Сердце Игоря Сергеевича прострелила знакомая боль. И не то чтобы он был чересчур сентиментальным, но собственные беды показались ему ничтожной мелочью по сравнению с горьким одиночеством этого мальчугана.

— Его Юра Лебедев зовут, — где-то в другой, наполненной суетливой жизнью вселенной копошился дед.

Через три недели Жаркова выписали. Все эти дни он читал Юре вслух. Читал Носова, читал Дюма, читал Волкова, читал Стивенсона, читал спортивные новости. А тот неизменно смотрел в окно. Жарков знал, что не он и его навязчивое чтение нужны сейчас Юре Лебедеву, но большего для него сделать не мог. Даже «крутые» смягчились сердцем, наблюдая за стараниями Игоря Сергеевича. Они дружески похлопывали Юру по плечу, называли «братком» и клали в его тумбочку диковинные заморские фрукты. Юра к ним не притрагивался, но они, подражая упорству Жаркова, выбрасывали испортившиеся и подкладывали свежие.

Сменив пропахшую лекарствами, заношенную до просвечивающего неприличия больничную пижаму на костюм с дыркой на плече, Жарков вышел на улицу. Тихо падал снег. Время, с тех пор как он сыграл эпизодическую роль в «боевике», притормозило и вяло тянулось вслед за сероватыми тучами на небе. Игорь Сергеевич пошарил в карманах, рассчитывая на завалявшуюся пачку сигарет, но во внутреннем нагрудном кармане вдруг нащупал ровную пачку бумажек, которую даже на ощупь ни с чем другим спутать было невозможно. Это были деньги. Деньги, которые успел ему сунуть перед неотложной госпитализацией новый русский джентльмен — отец Машеньки. Даже не удивившись, что их не украли в больнице, Игорь Сергеевич вдруг представил, как он благородно возвращает эти деньги в присутствии красивой жены и дочери, но поймал себя на мысли, что не собирался и не собирается этого делать. В конце концов, кому что и кому на что. А по меркам Жаркова, денег было много.

Долго и с наслаждением он бродил по магазинам, хотя не совсем понимал, что ищет. В магазине «Охотник» он прошел мимо прилавков, ощущая головокружение от осмотренной в разных магазинах вереницы товаров, но нечто заставило его вернуться к одному из прилавков. На нем красовался большой черный бинокль.

Уже под вечер Игорь Сергеевич вернулся в больницу и настойчиво попросил дежурную сестру в приемном отделении:

— Передайте, пожалуйста, Юре Лебедеву из восьмой палаты. — Протянул коробку с биноклем. — Передайте непременно сейчас и скажите, что это от мамы. Скажите, что завтра она обязательно придет.

— Она придет? А вы-то кто?

Удостоверившись, что сестра намерена выполнить все в точности, как он сказал, Жарков с заметным облегчением вышел на крыльцо. Надо было идти домой, хорошо выспаться, отдохнуть после всей этой кутерьмы, а завтра отправляться на поиски мамы Юры Лебедева. Игорь Сергеевич вдруг понял, что непруха кончилась, подмигнул сумеречному небу и уверенно зашагал на автобусную остановку. Вид у него был по-деловому озабоченный. Почему он? Да, наверное, потому что ему делать было нечего.

Мама-Маша

Уж, кажется, всякого в наши дни повидать пришлось, но чем дальше, тем чаще вспоминаешь слова Иоанновы: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них.»

Впервые я увидел ее серым апрельским днем, когда на улицах кисла снежная мешанина и пешеходы проваливались в нее по щиколотки, а где и по колено, когда в традиционных неровностях российского асфальта стояли лужи-океаны, а на не успевших просохнуть возвышенностях побеждающе сияла грязь, когда весь город пронизан сыростью, а кирпичи и бетонные плиты похожи на губки, впитывающие влагу, когда весна, что называется, рубанула сплеча и расплющила весь этот «сугробистан» за пару солнечных дней, а потом испугалась содеянного и прикрыла свой лукавый взгляд низкой непроницаемой облачностью. Я увидел ее задумчиво бредущей от Крестовоздвиженской церкви в сторону «городища», которое правильнее было бы назвать «посадом» — так там ютились, словно отторгнутые многоэтажками в низину, на окраину, деревянные домики да покосившиеся сараи, и никто никогда не пытался этот район застраивать и перестраивать, так как место там болотистое, в мае от грязевой каши непроезжее, и живут там самые «социально обиженные» горожане. Наверное, века с семнадцатого здесь ничего не менялось, кроме названий улиц и краски на заборах. Туда она и шла.

Шла босиком. С непокрытой головой. Легкая косынка, будто слетевшая на ее плечи откуда-то из шестидесятых годов. Распахнутое, странное — заношенное, но в то же время не утратившее яркости цвета зеленое пальто, а под ним — то ли ночная сорочка, то ли застиранное до цвета нынешнего неба платье.

Сначала я увидел ее босые ноги. Они были белее талого апрельского снега, и не было на них ни единой царапины. Глаза я увидел потом.

— Во тетка! С утра насинярилась!.. — прокомментировал один из двух шедших ей навстречу парней.

Вот тогда-то я увидел ее глаза, полные безумной печали и притягательной глубины. Абсолютно не было в них пьяного дурмана, а было какое-то сверхчеловеческое знание мира — видимого и того, что скрыт для глаз остальных смертных. И не виноваты глупые парни, что попытались насмешкой объяснить то, что в их головах не укладывалось, а значит — вызывало раздражение и неприятие. И она знала, что не виноваты они, потому только посмотрела на них внимательно, даже с жалостью, и сказала тому, который гоготнул над собственной неуместной шуткой:

— А ты бы, Игорек, съездил к матери, болеет она. Сильно болеет. Из деканата тебя отпустят. Не ходи сегодня на дискотеку, к матери езжай.  — и пошла дальше в свою сторону.

Тот, которого назвала она Игорьком, оторопел, лицо его пересекла молнией какая-то жуткая гримаса, и снова не нашел он ничего другого, как только бросить ей в спину словесную пригоршню едкого мата. Мол, не тебе, бомжиха ты этакая, меня учить. Но она больше не оглянулась, что вызвало у Игорька новый приступ ярости, который пришлось выслушивать его посерьезневшему вдруг товарищу. Видно уже было, что понял Игорек свою неправоту, но признать этого перед ним не хотел.

— Ни за что Божьего человека обидели, — сказала оказавшаяся рядом со мной старушка.

Вроде, и не для меня сказала, но хотелось ей, чтобы кто-нибудь услышал и поддержал. И я кивнул. Старушка тут же ухватилась за это движение моей головы и даже за рукав куртки меня взяла.

— Да, мил человек, она через большое горе прошла. Сына у ее в Чечении обезглавили да еще и фотографию изуверства такого сделали. Девятнадцать годочков-то ему было.

— А ей сколько? — сам не знаю, зачем, спросил я.

— А ей столько, сколько всем матерям. Она поначалу-то пить начала. Ой как сильно-о! Руки на себя хотела наложить, да Господь не позволил! А потом по телевизору фильм-то показали про войну эту проклятую. По-моему, «Чистилище» называется. Так там так и показали, как басурмане голову солдатику отрезают. И она этот фильм смотрела. А как посмотрела — умом тронулась. Да и как сказать, тронулась.

Я тоже вспомнил фильм Невзорова, снятый с остервенелым натурализмом. Когда смотрел — ни одна жилка во мне не дрогнула, я тоже всякого повидал. Ничего во мне, кроме злобы, во время этого фильма не шевелилось. Только ярость закипала, как в песне поется, уж «благородная» или нет — не мне судить. Но сейчас, когда я смотрел на удаляющийся зеленый силуэт, прямо в сердце ощутил содрогание, мороз в душе. Представил, как мне самому отрезают голову, и очень явственно получилось. И последние мысли — сравниваю себя с беспомощным бараном. И обида — вряд ли кто воздаст по заслугам твоим обидчикам. А так хочется схватить по-богатырски оглоблю — и по чернявым головам! Так какое чувство сильнее — ярость или страх? Или они рука об руку по земле ходят?

— Она все вещи свои раздала. Все-все! Некоторые-то хапуги нашлись — даже специально к ней приходили: нельзя ли, мол, еще чего прихватить. Все отдавала. Сама по нескольку дней не ела. Уж потом соседи узнали, стали силой ее кормить, да вот в храме батюшки ее потчуют, чем Бог пошлет. И она теперь через горе свое весь мир насквозь видеть стала.

Старушка вдруг посмотрела на меня испытующе.

— Да ты, небось, и сам-то в церкву не ходишь? Чего ж я тебе рассказываю?

— Хожу. Но не часто. — что-то мешало мне уйти, а уйти хотелось, забыть весь этот разговор, окунуться в серую повседневную суету — своих бед полно, а тут еще чужие в душу ломятся. — Я в Знаменский хожу, там мне ближе…

— И то ладно, — успокоилась старушка, — ныне молодежь в церкви ходит, хоть из-за моды какой, но ходит. Батюшка сказал, что пусть хоть так ходят, у кого сердце не заржавелое — оно Божье слово примет.

И не помню, то ли распрощались мы со старушкой, то ли каждый со своим словом, со своей мыслью пошел.

До вечера на душе было так муторно, что даже с близкими разговаривать не хотелось. Ночью я долго не мог заснуть. Да и на следующий день настроение, как и погода, было пасмурное. День прошел бестолково, бессмысленно, словно и не было его. И все не оставляло меня чувство вины, будто мог я помочь чьему-то большому горю, но прошел мимо.

Прошел так, как все мы проходим, ибо бед вокруг стало столько, что если возле каждой останавливаться, чтобы пусть и посочувствовать, вздохнуть, то, кажется, никакой жизни не хватит. Но мера этого горя в какой-то момент переполняет допустимый предел в душе каждого нормального человека и приходит чувством вины. И тогда человек не сможет пройти мимо следующей беды: либо не сможет обрести душевного покоя, либо пойдет в церковь.

Меня ноги сами собой понесли в храм, но только не в близкий Знаменский собор, а в находящуюся в совсем другом районе Крестовоздвиженскую церковь. И хотя я шел все теми же раскисшими улицами, мне то и дело мерещились среди буксующих модных сапог и ботинок босые ноги. Как в тумане добрел до церковной ограды.

Служба уже заканчивалась. Народу в будний день было не очень много. В основном старушки, да стояли по обеим сторонам от входа два увечных мужика. Будто нарочно так встали: тот, что слева, без правой ноги, а другой — без правой руки. На миг показалось, что не конец двадцатого века вокруг, а середина девятнадцатого. Просят милостыню калеки после неудачной для России Крымской войны. И одеты они были так, словно только что сошли с полотен художников-«передвижников». И причитали в один голос: «Подайте, ради Христа…» И также, в один голос, поблагодарили: «Спаси вас Господь». Рядом с ними я и прижался к стене.

Зеленое пальто увидел сразу. Она стояла перед образом Иоанна Предтечи и даже не молилась, а разговаривала с ним. Казалось бы, речь ее лишена какого-либо смысла. Так, отдельные только ей понятные фразы.

— А что, Иоаннушка, сколько еще христианских головушек по земле покатится? Кому, как тебе, не знать?.. И над Сербией вот железные птицы антихриста. Спаси, Господи, люди Твоя.  Да расточатся врази Его.

Откуда она знает? Ведь, как я понял из рассказа старушки, в доме ее давно уже нет ни телевизора, ни радио, газет она не читает. Я подошел поближе, но, наоборот, перестал ее слышать. Она перешла на невнятное бормотанье, а потом и на шепот. И я, глядя на суровый образ Иоанна Предтечи, подумал о матерях российских, что потеряли на разных войнах своих сынов. Кто в Афганистане, кто в Чечне, кто в Таджикистане…

Я сам был солдатом, и передо мной никогда не стоял вопрос: за какие идеалы велись эти войны? Или за Родину только под Москвой можно воевать? Уж лучше на дальних рубежах, чем на ближних подступах. И во все века славился русский солдат, вот только сейчас нюни пораспускали. Что детей, что матерей нюнями этими избаловали. Да и какая мать смирится с тем, что ее сына на чужбине убить могут? Как ей объяснить, что и там они за Россию воюют? Ведь и на это возражение ныне придумано: не хотим за такую Россию воевать, не хотим в такой армии служить! А если бы Минин и Пожарский так думали?..

— А зачем тогда на Руси мужчины нужны?! — и не увидел я в ее глазах того безумного горя, напротив, какая-то светлая рассудительность и пытливость.

От неожиданного ее вопроса у меня даже сердце вздрогнуло. Выходит, не я ее слушал, а она мои мысли читала. Подступила близко ко мне и глубоко в душу заглянула.

Да уж, зачем нынче мужики нужны? Работу искать, пьянствовать и оплакивать во время застолий державу свою униженную. Или если нет Суворовых, то нет и чудо-богатырей?

— А ты решил, значит, про Машу написать? Зачем? — серебряная прядь волос выскользнула из-под косынки и рассекла ее лицо. — Тебе почему больно?

Стало быть, ее Марией зовут.

— Маша не юродивая, — по-детски строго предупредила она, — Маша — дурочка. За-ради Христа знаешь как пострадать надо! .. А Маша — дурочка! Не верь старушкам-то, они и сами не знают, чего говорят. А на войну не ходи, тебя первым убьют или ранят.

Даже обидно стало. Что я — малохольный какой? В свое время, хоть и юнец был, но на своей маленькой войне за спины товарищей не прятался.

— Ты хоть и не трус, но тогда-то ты жить хотел. — объяснила Маша. — А знаешь, мой Алешка на тебя чем-то похож. Он сейчас под началом Архистратига Михаила и вовеки там пребывать будет.

— Кто вы? — спросил я и вовсе не рассчитывал на сверхъестественный ответ.

— Я мать Алеши. Он меня «мама-Маша» звал.

Почему-то вдруг вспомнились слова песни: «Стоит над горою Алеша.» Я даже не заметил, как к нам подошел священник.

— Пойдем, Мария, там матушка постного супчика приготовила. — Пойдем-пойдем. — он взял ее под руку, а на меня посмотрел вопросительно: — Извините, молодой человек, не нужно ее ни о чем расспрашивать, у нее может приступ получиться, «неотложка» от нее опять откажется, мы с протоиереем в прошлый раз едва отмолили. Ум у нее уже боль не воспреемлет, а вот сердце.

— Извините, — смутился я, — я не хотел.  — И поторопился уйти.

Уж не праздное ли любопытство, действительно, меня сюда привело?!

— Это не чудо, это горе, — шепнул мне батюшка, напоследок взяв меня за руку.

Теперь уже я посмотрел на него внимательно, так же, как он, когда незаметно подошел к нам. Он был одного со мной возраста, и только негустая вьющаяся борода придавала его лицу благородства, прибавляла лет, а вот глаза источали такой покой, будто он живет не первую жизнь и все уже о ней знает. Не было в них и капли суеты, которая начиналась за воротами храма. И ведь нельзя было сказать, что он принимал мир таким, какой он есть. Просто не чувствовалось в нем порыва что-то переделать в этом мире, как, например, у меня.

И наверное, потому, что он, в отличие от меня, занимался этим каждый день. Он это делал!

Две молодые девчушки из тех, что недавно окончили школу, вместе со мной вышли из храма, громко переговариваясь.

— А батюшка-то здесь какой красивый! Он на меня как глянул — у меня дрожь по всему телу!

— Красивый, — согласилась вторая. Интересно, какие слова он найдет для них?

В наше время попасть в переделку так же просто, как проснуться утром и осознать, что сегодня в твоем семейном бюджете нет денег даже на хлеб. И потом еще месяц, а то и больше просыпаться с той же самой мыслью.

Я, как это принято комментировать в детективных фильмах, оказался не в то время и не в том месте, а точнее — просто зашел поздно вечером к товарищу, которого не оказалось дома. И жил он вовсе не в трущобах и не на окраине, хотя и не в центре города. В обычной типовой пятиэтажке-хрущевке. И когда я повернулся от встретившей меня молчанием двери, раздались выстрелы. Стреляли из окна подъезда и с улицы. В течение минуты по матеркам и крикам, доносившимся сверху и снизу, я смог разобраться, что идет перестрелка между милицией, которая пытается штурмовать подъезд, и бандитами, которые не успели покинуть этот дом до их появления.

Я стоял рядом с окном на втором этаже. Из окна третьего этажа отстреливались двое. Причем один из них уже побывал на пятом и определил, что чердак заколочен и путей к отступлению у них нет. Он же собирался спуститься на второй, где находился я, чтобы вести огонь оттуда. Сколько милиционеров и омоновцев штурмовали подъезд, я мог только догадываться по вспышкам выстрелов из темноты кустарников близ дома.

Положение было дурацкое. Подстрелить меня могли как те, так и другие. Мне оставались секунды, чтобы принять какое-либо решение. О том, чтобы постучаться в чью-либо дверь, я даже не думал. Двери были мертвее, чем в тех случаях, когда за ними нет хозяев. Незаслуженно ругнул друга, которого действительно дома не было.

Вот так и стоял, не испытывая ни страха, ни мужества, чтобы предпринять хоть какой-то шаг. И вовсе не тянулись секунды вечностью, как это принято описывать, они вообще не тянулись. Может, за пулями гонялись. Одна из них влетела со звоном и в мое окно и ойкнула по стене. Кто-то из милиционеров выстрелил в мою тень. Уж если им моя тень не понравилась!..

Я не слышал ничьих шагов. Только было чувство, что сквозь сумрак подъезда, где еще до перестрелки не было света, ко мне кто-то подошел. Это была мама-Маша. Можно было бы сказать, что она явилась прямо из воздуха, но я этого не видел. Какая-то легкая улыбка и одновременно забота угадывались на ее лице.

— Вот видишь, поэтому тебя и убьют на войне, — шепотом заговорила она, — тебе стыдно даже пощады попросить, спасаться стыдно.

А я не испытал ни удивления, ни страха. Лишь снова подумал о том: почему же мне хочется узнать о ней больше?

— Пойдем, там в тамбуре дверь в подвал открыта, через него можно в другой подъезд перейти, — позвала она, даже за руку потянула, и мне показалось, что рука ее настолько легкая, что прикосновения ее я не почувствовал. Подумалось задним умом что-то о привидениях, но слишком уж не вязался образ мамы Маши ни с какими фантомами и прочими сверхъестественными явлениями. Наоборот, казалось, приведет она меня сейчас за дверь ближайшей квартиры и усадит на кухне пить чай с домашними пирогами. Будет расспрашивать о работе, о жене, еще о чем-нибудь обыденном и привычном.

И совсем не было в ее усталом взгляде никакого безумия. Будто пришла мама забрать своего загулявшегося допоздна во дворе великовозрастного сыночка. Пожурит вот еще.

С этими мыслями, прижимаясь к стене, я спустился следом за ней. Дверь подвала в тамбуре действительно оказалась незапертой. И что действительно вызвало у меня удивление, — над выщербленной лесенкой, ведущей в сырую глубь подвала, горела облепленная паутиной лампочка. Словно с тех пор и горела, когда не скупилось на них домоуправление, а упивающиеся своей солидностью домкомы специально проверяли их наличие во всех «жизненно важных объектах».

Все это время мама-Маша шла впереди, приостанавливала меня, не оглядываясь, рукой, если следующий шаг ей казался опасным. В одной из комнат подвала она повернулась ко мне лицом.

— Ты, Сережа, лезь лучше в это окошко, на другую сторону дома, там безопаснее. От известки-то отряхнешься. И еще.  — она посмотрела на меня тем же взглядом, что и священник. — Не надо обо мне писать.

И не успел я спросить, почему, ответила:

— Другие матери подумают. Помнишь, я тогда в храме сказала. Подумают, что раз мой Алешка погиб, я и другим того же желаю.  А мне всех жалко.

— Но ведь вы правы! Для чего же тогда еще мужчины нужны? Если б в сорок первом матери своих парней по подвалам и под лавками прятали!..

— И такие были и сейчас есть. А ты лезь в окошко. Будут весь дом потом осматривать.

И я через трубы, тянущиеся вдоль стены, стал выбираться в тлевший светом уличных фонарей квадрат подвального оконца. Вылез, отряхнулся, наклонился, хотел позвать маму-Машу и в тот же миг понял, что ее там нет.

Утром, не завтракая, я отправился в Крестовоздвиженскую церковь. И все казалось — опаздываю куда-то. На этот раз пришел, когда служба еще не началась. По залу сновали старушки, протирали везде пыль, хотя я уверен, что после вечерней службы они делали то же самое. Постояв с минуту в нерешительности, подошел к церковной лавке и спросил женщину, которая там аккуратно раскладывала книги и свечи.

— Скажите, сюда женщина часто приходит, в зеленом пальто. Босая. Марией зовут. Будто бы не в себе.

— Вы не знаете? Она ж три дня как от сердечного приступа умерла…

Какая-то жуткая пустота ворвалась в мою душу, темная и холодная. Безысходность какая-то. Опять же, не испуг, не страх, даже и не боль, а усталость печальная. И не отчаяние, но и не смирение. Даже и не знаю, как назвать такое чувство.

Я заказал молебен за упокой и взял несколько свечей. Когда стоял у образа преподобного Сергия Радонежского, на миг показалось мне угловым зрением, что взглянула на меня со стороны мама-Маша. Так явственно показалось, что повернул отяжелевшую голову. И. встретился с немного печальным, светлым взглядом Богородицы.

Уже на выходе из храма столкнулся с тем самым батюшкой. Хотел остановить его, рассказать о том, что со мной произошло, но мы только обменялись взглядами. Я понял, что он и так знает.

Весна снова опомнилась и приступила к исполнению своих обязанностей. Ярко-желтый, как на детском рисунке, луч солнца пробил серую вату облаков и озолотил купола. В окнах домов заиграли веселые блики. Просвет в облаках с каждой минутой становился все больше, точно силы света раздвигали тяжелые облачные оковы. Я залюбовался этим зрелищем.

Ее Алешка сейчас в воинстве Архангела Михаила. А где она сама?

Возвращение

Он еще раз посмотрел на сад. Почему-то больше всего жалко было именно сад. Посаженный еще прадедом, он словно впитал в себя любовь и труд нескольких поколений. Гуляя по нему, можно было услышать память: сухой кашель деда, раскуривающего самокрутку; ласковое бабулино «возьми яблочко»; окрик отца: «Илюха, неси известку!», смех младшего брата. Продать можно было дом, который они заново отстроили с отцом еще в семидесятом, продать можно было сад, который благодаря заботе стариков плодоносил все эти годы, продать можно было мебель, которую ныне можно увидеть только в кино о сталинских временах, продать можно было мотоцикл и зачуханный отцовский «Запорожец-ушастик», — но память продать нельзя. И теперь Илья Семенович мучился, сравнивая понятия «продать» и «предать».

Тридцать лет он приезжал сюда в отпуск, щедро растрачивая свои невиданные на Краснодарщине северные зарплаты, заваливая родственников подарками, соленой и вяленой рыбой. За эти тридцать лет никто и никогда не упрекнул его за то, что сразу после армии он подался на Север за длинным рублем. Никто не упрекнул его, когда он, обустроившись на новом месте, переманил туда и младшего брата. Только когда Иван погиб из-за несчастного случая на буровой, отец на поминках вытер единственную слезу и горько сказал Илье:

— Вот он, ваш Север-то.

Но и это был не упрек, а констатация факта, что ли.

Илья Семенович вернулся сюда доживать свой век. Так делали многие. За тридцать лет в сибирской тайге он не заработал миллионов, а то, что заработал, сгорело в огне инфляции, свалившейся на головы честных работяг рыночной экономики. Мотаясь по буровым, он потерял семью. А потеряв семью, потерял и смысл вкалывать. Вот и продал он свою «шестерку», продал мебель и подался в пустовавший родительский дом. Не успел только продать квартиру, хотя последнее время в поселке они были нарасхват. Молодежи прибывало. А Илья Семенович перед самым отъездом пустил к себе пожить молодую семью, пока у той решится проблема со своим жильем. Ему в трех комнатах даже пустовато было. Когда же подошел срок уезжать, не хватило духу попросить их освободить помещение. Как-никак — годовалое дите на руках. Так и уехал. Только сказал на всякий случай:

— Может, вернусь еще. Коммунальные исправно платите.

Сад. Почему больше всего жалко сад? Ведь работал-то здесь только летом, от случая к случаю. Старику-отцу многое уже не по силам было.

Покупатель-сосед не подгонял. И когда замечал, что Илья Семенович впадает в раздумья, уходил на свою половину. Даже сам уговаривал:

— Может, останешься, Семеныч? Куда тебе еще мотаться? Вон у нас пенсионеры на станцию ходят, фруктами-овощами торгуют и ничего — живут. И ты проживешь. Климат-то какой, да и родная земля.

— Где она теперь — родная земля? Да и вообще, я работать привык. От тоски либо сопьюсь, либо инфаркт приголубит.

Бывший председатель бывшего колхоза, а теперь директор закрытого акционерного общества встретил Илью Семеновича коньяком, но разговор повел с места и в карьер:

— Не, Семеныч, работы нет, своим не знаю, чем платить. А ваших знаешь сколько сейчас возвращается! Что у вас там в Ханты-Мансийске — ханты и манси вас со своей земли выживают? Или работы нет?

— Никто у нас никого не выживает, — ответил, вздохнув, Илья Семенович, больше всего его обидело это «у вас там», четко определившее, что здесь он за своего уже не считается, — там вообще все мирно живут. За Уралом земли на всех хватит и еще останется, и нефти еще лет на двести, а то и боле. Если только добывать по уму. Думаешь, твои яблоки и груши заграница покупает?

— Да знаю, знаю. Наши-то фрукты хоть воском для блеску и не крытые, но, врачи говорят, экологически чистые. Я своим внучатам всю эту импортную ботву есть запрещаю!

— Не горячись. Не я в стране порядки устанавливал и на нефтедоллары коттеджей себе не строил. Я ведь приехал век скоротать. Жена ушла, дети выросли, свои семьи у них. Хотел под родным кубанским солнышком кости погреть. А то у меня полжизни «ледниковый период». Специальностей у меня сам знаешь сколько. А работы там хватает, для тех, кто от нее не бегает, кому на пособия жить тошно.

— Не могу, Семеныч, не жалобь ты меня. Разве что сторожем, да и то сезонным.

— Ну-у, это ничем не лучше, чем у поездов торговать. Помолчали, выпили и разошлись.

Дня два Илья Семенович просидел у родных могил на погосте. Поправил оградки, покрыл лаком большие деревянные кресты, а все больше грустил, уставив глаза в землю, словно ждал, что дадут ему родимые совет с того света. Но могилы, как и положено им, молчали.

Прежде чем решился продать дом и сад, с неделю ходил по проселочным дорогам да дивился, какие невеселые нынче стали станичники. А уж столько пьяных он в этих местах никогда не видывал. Правда, кое-где сады были ухожены и стояли на окраинах несколько кирпичных особняков, выстроенных по всем правилам комфортной индивидуальной жизни. Стало быть, не везде разор и запустение, думал Илья Семенович. И наверняка, не всяк из этих «новых казаков» — вор или бывший директор торга, небось, и своим трудом кто нагорбатил. Как раз у этих домов хваткие хозяева предлагали Илье Семеновичу то поденщину, то работу по контракту, но за те гроши, что они ему сулили, Семеныч на севере даже гаечный ключ в руки не брал.

Лето еще не кончилось, и на полученные за дом и сад деньги можно было поехать куда-нибудь к морю, но настроение было далеко не курортное. Покупая билеты на поезд в обратный путь (захотелось проехаться через всю страну, да и дешевле), Илья Семенович мысленно благодарил Бога за то, что не успел продать квартиру в Горноправдинске. Да еще крутилась в голове фраза, сказанная начальником экспедиции на прощание: «Если что не так, Семеныч, возвращайся, таких работников, как ты, — еще поискать. Тебя с удовольствием возьму обратно». — «Да я вроде как и так возвращаюсь. Домой. На родину», — ответил Илья Семенович.

Билеты взял — с пересадкой в Москве до Тюмени, а уж там решит как: потому что до Правдинска «только самолетом можно долететь». Вертолетом. Можно еще по Иртышу на барже, если удастся встретить кого-нибудь из знакомых, кто возвращается из отпуска или командировки на машине.

Москва встретила жуткой вокзальной суетой, от которой мельтешило в глазах. Можно было, конечно, почтить столицу прогулкой и неизбежной тратой денег на каждом углу, но Илья Семенович, погруженный в свои мысли, двинулся к метро, чтобы переместиться от вокзала к вокзалу. А если уж покупать, так только журналов и перекусить в поезд. Единственное, что отметил беглым взглядом, — Москва вроде как стала чище, только люди казались еще более озабоченными, может, немного озлобленными, да изобиловала столица как всегда «добродушно»-нагловатыми прощелыгами-аферистами. Вспомнилось, что раньше всей семьей ехали сначала на Красную площадь, подолгу любовались храмом Василия Блаженного и, конечно же, шли за покупками во всенародный магазин ГУМ. Но в этот раз, несмотря на торжество новой капиталистической жизни, хотелось поскорее обратно в поезд.

Уж непонятно почему (а может, так и есть), Казанский вокзал виделся Илье Семеновичу всегда грязнее, чем остальные. И сейчас это впечатление не изменилось. Что-то в нем, конечно, было от Казанского кремля, но и ощущение вечной несмываемой грязи тоже было. Даже бомжи в этом районе были самые оборванные и зачуханные.

Поезд отходил только вечером, и, кроме посещения гастронома, пришлось еще некоторое время шататься по окрестностям, отмахиваясь от назойливых зазывал в различные «народные» игры и лотереи. За час до поезда Илья Семенович решил забрать свои вещи в камере хранения и решил пойти на перрон. Камеры хранения находились в подвальном помещении, там были и автоматические, и обычные — несколько окон, где дремали или резались в карты широкоплечие работники далеко не пролетарского вида. Когда они сменили тщедушных старичков и пышнотелых женщин в засаленных спецовках? Чем это место прибыльно или престижно для них? Такая мысль то ли мелькнула, то ли еще только рождалась в голове Ильи Семеновича, чтобы подвергнуться всестороннему обмыслению, когда он уже подходил к лестнице, ведущей из подвала.

— Помогите!.. — это больше походило на крик шепотом.

За локоть его взяла молодая испуганная девушка, готовая в любую минуту расплакаться от отчаяния.

— Помогите, — повторила она, видимо, заметив, как медленно «въезжает» в окружающую реальность этот пожилой мужчина, — меня хотят ограбить.

— А милиция? — пришел в себя Илья Семенович.

— Что вы?! Какая милиция! Они же занимаются уже совершившимися преступлениями, а если я им скажу, что меня еще только хотят ограбить, они будут только смеяться да пошлют подальше.

Очень походило на правду.

— Да и купленные они здесь, — аргументировала дальше девушка, — все знают, что вокзальные «фараоны» заодно с бандитами, даже наводят сами. «Челночников» долбят. Милиция с этого процент имеет.

— Ну а чем я, собственно, могу помочь? Я, как видишь, милая, далеко не супермен.

— Ой, ну что вы! Я же вас не драться с ними прошу!

В таких случаях нормальный человек чувствует подвох и опасность сразу же, но она словно гипнотизировала Илью Семеновича своим липким шепотом. Да и воспитан Илья Семенович был в старых традициях, когда не принято было отказывать человеку в помощи, особенно если ему грозит опасность. Он даже четко и ярко помнил времена, когда прохожие на улицах не боялись подходить к хулиганам и делать им замечания. Нет, он прекрасно знал, как и насколько изменился мир с тех пор, но сам верил и другим говорил, что добрых людей на свете больше.

— Вы мне только сумки до вагона донесите. При вас они «наехать» не посмеют, а уж в вагоне — там я сама. — И все увлекала его с собой обратно к окнам, где выдавали багаж.

Сделав первый шаг вместе с девушкой, Илья Семенович уже не мог повернуть назад. Последние его подозрения развеялись, когда она достала свою квитанцию из своего паспорта и большой рыжий детина, неохотно отбросив карты и ругнувшись на «невовремя», проверил квитанцию и подал ей две большие клетчатые сумки, с которыми обычно промышляют «челночники».

Сумки оказались не очень тяжелые, хотя вид имели внушительный. «Тряпье», — невесело подумал Илья Семенович, а девушка уже задорно щебетала ему о Свердловске-Екатеринбурге, о каком-то еще Алапаевске, о тетке, которая вместо нее стоит на рынке, «а сама я в детском саду работаю», о спившемся муже.

Короче, все как полагается. Житье-бытье первому встречному, вагонному-ресторанному.

А когда выяснилось, что у них даже поезд один и вагоны рядом, девушка, назвавшаяся Мариной, уже как закадычного друга попросила Илью Семеновича подождать ее под табло, а она сходит и купит себе в «Роспечати» последний «Космополитен». С тем и растворилась в толпе. Семеныч даже сказать ничего не успел и через пару минут послушно занял место под табло, прижав свои и чужие сумки к парапету, на который присел и сам.

Вокруг сновали люди с чемоданами и сумками, бродили бомжи, выжидательно поглядывая на мужиков, утоляющих жажду пивом. Подумалось о пиве, потом о холодном шампанском. Следовало, наверное, взять пару бутылок, выпить с новой знакомой за возвращение. Но больше всего хотелось — на верхнюю полку купе и смотреть в окно.

— Да вот он! .. Вот же он! Даже не прячется! — Илья Семенович не подозревал, что эти слова могут быть обращены к нему. Дошло до него, только когда сухощавый милиционер ловко вывернул ему руку за спину и шепнул: «Двигай и не дергайся». Возражения застряли в горле Ильи Семеновича вместе с дикой болью. Еще через полминуты и вторая его рука присоединилась к первой, и за его спиной застегнулись наручники. Рядом с милиционером оказался еще какой-то верзила с нагловатой, пару дней не бритой рожей, а кричала «вот он» его новая знакомая, которую он только что хотел напоить шампанским.

— В чем дело-то? — наконец смог спросить Илья Семенович.

— Шагай! — подтолкнул его мент. — В отделении расскажешь.

Самым страшным для Ильи Семеновича было шагать сквозь толпу со скованными за спиной руками и ловить на себе любопытные и заранее ненавидящие взгляды добропорядочных граждан. А говорила когда-то мама: от тюрьмы да от сумы не зарекайся.  А может, нет ничего верней, чем аксиома: беда не приходит одна?

В отделении — забегаловке из двух комнат и «обезьянника» — было душно, за столом чинно восседал лейтенант и только бросил на Илью Семеновича беглый взгляд, сразу же обратившись к Марине.

— Вы узнаете свои вещи, пострадавшая? Можете перечислить, что находится в сумках?

— Да там даже паспорт мой есть. А квитанция багажная, скорее всего, у него. Вы проверьте! Я как увидела, что он мои вещи получает, — сразу к вам, специально у дальнего окна караулила, как только поняла, что квитанцию украли. И деньги.

Илья Семенович уже все понял, но ему даже в голову не приходило, что он мог на это возразить. Квитанция действительно была в его кармане. Точнее, не квитанция, а какой-то счет, который выдали при получении. На хрена он сунул его в свой карман? Заговорила?

— Сообщники? — спросил сержант и подтвердил свой вопрос ударом дубинки по ногам. Илья Семенович тут же осел на пол.

— Подожди, не налегай! — остановил замахнувшегося по второму разу сержанта лейтенант.

— Правовое государство, твою мать! — вдруг вырвалось у Ильи Семеновича.

Далее «дознавательно-следственная» машина раскручивалась по давно отработанному сценарию. «Актеры» даже не стеснялись фальшивить, ехидно улыбались, рылись в вещах и документах Ильи Семеновича. Небритый верзила оказался свидетелем, которого гражданка Лямкина (вот же фамилия!) успела пригласить, когда Савельев И. С. получал ее вещи из камеры хранения. Лейтенант с сержантом старательно нагнетали обстановку перечислением возможных сроков, которые Илья Семенович получит. Гражданка Лямкина стремительно списывала заявление, сержант то и дело тряс Семеныча за грудки, а лейтенант поминутно набирал номер, чтобы вызвать по телефону машину за Ильей Семеновичем. Но, видимо, там от веку было занято. По сценарию.

Кульминация «спектакля» наступила, когда составленный протокол подписывал осведомленный о даче ложных показаний свидетель. Верзила вдруг смягчился лицом, с явным сочувствием посмотрел на Илью Семеновича и дрогнувшим «от душевных переживаний» баском обратился к Марине Лямкиной:

— Слышь, девах, может, пожалеешь мужика? Сумки-то при тебе. Что ему теперь, за шмотки твои последние годы по зонам мотаться? Умрет ведь, блин. — Но самая существенная часть речи защитника прозвучала уже более весело: — А он тебе моральную компенсации оплатит? Правда, мужик?

— Это, конечно, ваше дело, гражданка Лямкина, — подыграл лейтенант, — хотя нам раскрытое преступление не помешало бы. Премии, награды.

Сержант ехидно хохотнул. А Марина с хорошо отыгранной ненавистью глянула на сидевшего на скамейке Илью Семеновича.

— Сколько? — дошло до Ильи Семеновича. Как сразу-то не догадался.

— А сколько у него там есть? — как бы без интереса полюбопытствовала гражданка Лямкина.

Это были деньги за дом и сад и добрая половина отпускных. Лейтенант назвал сумму так, будто он ежедневно получает такую в качестве административного штрафа с граждан, нарушающих общественный порядок. Таким же тоном Марина Лямкина запросила почти все, любезно оставляя Илье Семеновичу рублей триста на обратную дорогу.

— Дешево отделается, — решил лейтенант, — но дело ваше.

Прежде чем Савельеву дали уйти, лейтенант прочитал ему назидательную лекцию, завершавшуюся логичным предупреждением:

— Лучше тебе, дядя, больше к нам не попадать.

— Да я бы ему! .. — сержант, похоже, настолько поверил, что стоявший перед ним мужчина настоящий преступник, что готов был повторить в отношении него задержание бессчетное количество раз и даже применить пытки для установления справедливости.

Илья Семенович поспешно вышел в кишащее суетой чрево вокзала и двинулся в сторону перрона. За дверью, которую он только что захлопнул, раздался звонкий хохот Марины Лямкиной, да еще прокомментировал что-то лейтенант. Илья Семенович подумал вдруг пойти к окну выдачи багажа: может, тот бритоголовый парень подтвердит, что багаж они получали вместе с девушкой. Но горько усмехнулся над очередной своей наивностью. Никого там не найти, кроме очередного свидетеля его преступления. Да и вообще, мысли о мести очень быстро уступили желанию поскорее уйти, а обида почему-то была не на конкретных людей, а на всю матушку-Москву. Он и раньше-то считал, что Москва жрет чужие деньги. Нет, она слезам никогда не верила и не поверит, она верит деньгам.

За всю свою жизнь Илья Семенович никогда не жаловался на сердце. Да и другими недугами болел только пару раз. И поэтому, когда сердце заболело, он, не знающий, каким образом это выражается в человеческом организме, даже не обратил внимания. Он просто шел в сторону перрона, с ужасом осознавая, что, ко всем бедам, — его поезд ушел. И когда уставшее кричать о своей невыносимой боли сердце вдруг треснуло по швам, если они у него есть, ноги у Ильи Семеновича перестали идти, а глаза видеть. Нет, это не было похоже на киношные падения с ахами и охами и хватанием за грудь, с медленным оседанием на пол. Это больше походило на падение оловянного солдатика, сбитого щелчком играющего ребенка.

Кроме «Склифосовского», в Москве Илья Семенович ничего не знал, поэтому, очнувшись, он решил, что находится именно там. Глаза медленно привыкали и к свету, и к новой обстановке. Правда, ничего, кроме бледно-серого потолка, проводов и капельниц, опутавших его кровать, увидеть ему не удалось. Зато услышал почти сразу:

— Доктор! Алексей Иванович! Больной из семнадцатой в себя пришел!

И уже через минуту увидел над собой лицо молодого, но по-профессорски бородатого мужчины. Он познавательно заглядывал ему в глаза и щупал пульс.

— Как себя чувствуете? Говорить можете?

— Никак, — ответил на все его вопросы Илья Семенович. Очень тихо ответил, потому что в горле стоял сухой ком.

— Воды! — сообразил доктор.

— У вас инфаркт. Еще нельзя сказать, но опасность миновала.

— Ясно. — Савельев с огромным удовольствием выпил полстакана воды.

— В ваших документах не было медицинского страхового полиса. Он у вас есть? Бесплатно мы могли оказать только первую помощь. — Доктор не извинялся, он говорил как привыкший к чужой боли и новой выживательно-капиталистической системе человек. Но и недоброжелательства в его голосе не чувствовалось.

«Опять деньги», — подумал Савельев.

— Могу я вас попросить? — вновь закрыл глаза Илья Семенович, напрягая размытую темнотой забытья память.

— Конечно, — ответил доктор из новой жизни.

— Позвоните в Горноправдинск. Это Ханты-Мансийский район. В Правдинскую экспедицию, и передайте. Телефонограмму, что ли? Скажите: Савельев попал в беду, срочно нужны деньги и помощь. Назовите адрес больницы.

— А кому передать?

— Тому, кто ответит.

Первую ночь в сознании Илья Семенович не спал. Да и «надоело» организму небытие, особенно не хотел отключаться мозг. Хотя думать, собственно, было не о чем. Что-то важное в жизни уже кончилось, а новое еще не началось. Под окном какой-то подпитой мужичок горланил новую псевдонародную песню:

На хрена нужны юга,
На хрена столица?!
Улечу на Север я,
Буду вольной птицей!

Мужики из бригады были в Москве уже через три дня. Двое ехали в отпуск, а друг Ильи Семеновича, Митрофанов, приехал специально за ним. Кроме денег, они привезли с собой стерлядь для ублажения медицинского персонала и заверения для Савельева, что его ждут на работе. Какие после этого еще нужны лекарства? Но самое интересное Федор Митрофанов сказал Илье Семеновичу в день выписки, видимо, дожидался, когда доктор будет уверен, что Савельев сможет перенести волнение:

— Жена твоя, Елена, вернулась. Молодым-то дали квартиру. Она теперь в вашей трехкомнатной порядок наводит. Ты это, Семеныч, не волнуйся. Уж не знаю, из-за тебя или нет вернулась, а, может, ей в этом суверенном Казахстане тоже невмоготу стало.

— Вернулась.  — только-то и сказал на все это Илья Семенович.

— Да и слава Богу!

— Слава Богу.

Теперь Илья Семенович знал, как болит сердце. И даже понял, что болит оно не только от печалей, но и от переполнения радостью, от ожидания ее.

Баржа, сплошь уставленная машинами, подходила к Горноправдинску. Еще несколько километров — и будет устье Кайгарки. На крутом правом берегу Иртыша, как и сотни лет назад, высились величественные холмы, плотно, словно древние витязи на поле брани, выстроились на них ели и кедры. Частые буреломы не портили пейзажа, а, наоборот, добавляли ему сказочности. На левом пологом берегу тянулись ивняк и луга, изредка, будто призраки давнишних времен, показывались полуразваленные, покосившиеся избы и хозяйственные постройки — заброшенные деревни, да на околицах угадывались заросшие кустарниками погосты.

Сколько раз ни возвращался сюда — всякий раз кажется, что, несмотря на всю седину прошедших по этому краю времен, здесь все только начинается. Нет, жить здесь нелегко; просто после развала великой державы кому-то досталось теплое солнышко, кто-то выторговал себе синее и черное море, кому-то — близость Европы, а здесь — здесь осталось ощущение будущего. Это неправда, что человек ищет, где лучше, он ищет, где есть ощущение будущего. «Вероятность наступления завтрашнего дня», — домыслил, как ему показалось философски, Илья Семенович. Уже показались цистерны ГСМ на берегу и трехэтажные каменные дома на самом высоком холме, когда он задремал, а потом и вовсе погрузился в глубокий сон выздоравливающего человека.

Савельеву снова приснился сад. Навстречу ему шел отец и, взяв за плечи, сказал, как и несколько лет назад, только без упрека:

— Вот он, ваш Север-то.

Ночь перед вечностью

Командовал расстрелами в эту ночь комиссар Кожаный. Фамилия это или прозвище, Анисимов не знал. Рассказывали только, что Кожаный был лично знаком с Дзержинским, Петерсом, чекистил где-то на Урале и был награжден именным маузером, которым размахивал по любому удобному случаю, особенно когда излагал контре, а то и своим подчиненным светлые идеи марксизма. Правда или нет, но при этом он перекладывал маузер из правой руки в левую и показывал ладонь:

— Вот эту руку с чувством благодарности пожал Ленин! — и потом, чтоб подбодрить красноармейцев перед очередным залпом, добавлял: — И ваши натруженные честные пролетарско-крестьянские руки пожмет наш Ильич, когда мы очистим от буржуазно-белогвардейской нечисти всю страну, а затем вступим в совместную со всем пролетариатом борьбу за счастливое будущее всего человечества! — после этого следовало: «Заряжай! По врагам трудового народа… Пли!!!» — и на лице его отражалась хищная, прямо-таки природная ненависть к тем, кто сейчас по его команде примет смерть.

Кожаный в своей кожаной куртке казался каким-то двужильным в осуществлении мировых замыслов пролетарских вождей и постоянно поторапливал:

— Быстрее, быстрее! Мировую революцию проспите!

Расстрельная команда заспанно и нехотя вышла во двор, матерясь, протирая глаза, раскуривая одну цигарку на всех. Никто не смотрел в усыпанное звездами и похолодевшее за ночь августовское небо, только ежились с недосыпу да поплевывали в сыроватую тюремную землю. Не смотрели и друг на друга. Близился рассвет, и каждому хотелось поскорее на «заслуженный» отдых. И, наверное, каждый в душе надеялся, что следующий залп будет хотя бы в эту ночь последним. Еще они поглядывали на зарешеченные окна, из которых смотрели иногда заключенные. Чтобы увидеть, что происходит во дворе, а может, и узнать среди расстреливаемых знакомых или родственников, они вставали друг другу на плечи.

При построении рядом с Анисимовым оказался бывший путиловец Федотов. Он был старше всех и пытался все объяснить и каждого ободрить. И сейчас, добивая анисимовский окурок, он то ли Анисимова, то ли самого себя успокоил:

— Ничего, паря, они нас в девятьсот пятом цехами расстреливали, шашками да нагайками.

«А че вы лезли!» — вдруг обозленно подумал Анисимов, но сказать вслух не решился. За такое Кожаный, невзирая на прежние боевые заслуги, к стенке поставит. И свои же затворами клацнут. Мысли его оборвал удивленный и одновременно приглушенный голос Федотова:

— Ба! Да это же владыка!

Анисимов встрепенулся. Караульные вели нового смертника. Это был Петроградский митрополит Вениамин. Одетый в обычную черную рясу, без громоздкого нагрудного креста, он больше походил на старца-схимника, только что вышедшего из затвора после долгого изнурительного поста и нескончаемой молитвы. Ветер бросал длинные серые пряди волос на осунувшееся, с глубокими складками морщин лицо, и то ли была в нем необычайная бледность, подчеркиваемая ночным мраком, то ли исходило от него удивительное, необъяснимое свечение. В глазах же — отрешенность. Он был настолько спокоен и невозмутим, что, казалось, его ведут не на смерть, а отпеть очередного покойника. Руки у него не были связаны, и он, встав у стены лицом к расстрельщикам, перекрестился и что-то прошептал, глядя в ночное небо.

Анисимов тоже помнил Петроградского митрополита. Именно он служил молебен и благословлял полк новобранцев, в который попал Анисимов перед отправкой на фронт. «За Веру, Царя и Отечество…» И теперь, в августе двадцать второго, митрополит, благословивший Анисимова на рать с немцами, стоит у расстрельной стены и, наверное, в последний раз исповедуется перед Самим Господом Богом. Анисимов потупил глаза.

— Ты цель прямо в сердце, чтобы владыка не мучился, — шепнул где-то поблизости Федотов, и Анисимов навел мушку на грудь митрополита Вениамина.

— По черносотенно-религиозной контре.

«А если бы заставили расстреливать царя?! Ведь кого-то заставили. Господи, помилуй мя, грешного.»

— Пли!

Анисимов спустил курок. Залп оглушил на мгновение, заставил закрыть открытый при прицеливании правый глаз. Он знал точно — его пуля сейчас разорвала сердце отца Вениамина, и где-то рядом еще шесть раз по девять грамм. Открыл глаза. Митрополит стоял невредимым и все так же задумчиво смотрел в небо. Казалось, собственный расстрел его уже не интересует, душа и разум давно устремились к Тому, служению Которому он посвятил всю свою жизнь. Но тело оставалось невредимым! Из оцепенения Анисимова вывел истошный крик Кожаного:

— Вы что, курвы, мать вашу! Глаза не продрали! Да если бы в ночном бою, да с десяти шагов, да вас давно бы всех любая белогвардейская сволочь перестреляла! Заряжай!

Еще секунда. Клац-клац.

— Пли!

После пятого залпа солдаты зароптали. Растерялся даже сам Кожаный. Для поднятия «боевого духа» он самолично проверил все семь винтовок и сам встал в строй, раскобурив свой именной маузер, приказал сделать пять шагов вперед.

— По моей команде.

— Я слышал, в других странах больше одного раза не расстреливают, — довольно громко заявил Федотов.

— Молчать! Ты мне эту буржуазную демократию брось, а то встанешь рядом за контрреволюционную пропаганду! Фокусник этот поп! Факир, мать вашу! Что, не видали, как в цирке баб распиливают? Заряжай! Пли!

После шестого залпа некоторые украдкой крестились. Стреляли уже почти в упор, но митрополит оставался невредим. Кожаный настолько рассвирепел, что, казалось, окажись сейчас перед ним сам Михаил Архангел, он и его бы приказал расстрелять.

— Заряжай!

И тут стоявший с краю молодой красноармеец, призванный недавно из тамбовской губернии, упал на колени и слезно, как перед иконой, взмолился:

— Батя, помолись, измучились мы в тебя стрелять!

Отец Вениамин встрепенулся и вернулся с неба на землю. Будто позабыл чего. Он беззлобно посмотрел на своих убийц и как-то по-отечески взглянул на солдата, который смущенно поднимался с колен. Грудной голос митрополита вернул ту ночь 27 августа 1922 года к земной кровоточащей реальности.

— Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь, — произнес владыка и осенил крестным знамением расстрельщиков. Кожаного при этом жутко перекосило. Пена ненависти выступила у него на губах. Неистово, с перекошенным ртом он словно вытолкнул из себя:

— П-п-ли.

После залпа отец Вениамин не упал, а медленно опустился на колени. Глаза его были устремлены к небу, где на востоке багровел рассвет. Так и повалился на спину, чтобы даже мертвыми глазами смотреть на небо.

Капитана НКВД Анисимова Тимофея Васильевича арестовали в 1937 году. В вину ему поставили религиозную пропаганду и клевету на советскую власть.

— Так вы утверждаете, что сумасшедший бред гражданина Кожаного, пребывающего с 1922 года в психиатрической лечебнице, о расстреле врага трудового народа митрополита Вениамина — правда? — только-то и спросили его на скором «троечном» суде.

— Так точно. Кроме одного. — Судебные роботы насторожились.

— Отец Вениамин не был врагом трудового народа.

Дальше — как по маслу. Нашли в доме медали за Первую мировую и приляпали к обвинению «скрытого монархиста и агента белоэмигрантской организации». Порылись в делах, которые он вел, а там.

— Получается, что сбившихся с пути, но социально близких уголовников вы, говоря просто, со свету сживали, а разная философско-интеллигентская сволочь и, что примечательно, попы уходили из ваших рук на свободу или получали минимальные сроки для отвода глаз.

Расстреливали Анисимова не у стены. У ямы, уже доверху заваленной трупами. Августовская ночь звала жить, ветер в лицо отгонял плывущий за спиной смрад смерти. Почему-то Анисимов не боялся. Он вспоминал давно забытое: «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя, грешного паче всех грешных.» Перед последней командой он еще раз за эти годы вспомнил отца Вениамина. «Отче Вениамине, моли Господа обо мне.» Залп из семи стволов столкнул его в яму, но сознание не угасло. Он просто лежал с закрытыми глазами и слышал, как переговаривается наряд.

— Этот готов. Можно не проверять. Семь дырок на одного. А вот сейчас грузовик придет, то-то будет работы. И откуда столько врагов народа?

— Дак страна-то вон какая.

Самое страшное, что помнил отец Тимофей, а в будущем иеромонах Вениамин, — это то, как он выбирался из-под кучи наваленных на него трупов; самое светлое: когда пришел в себя, увидел, что над ним склонился владыка Вениамин и сказал:

— С именем Господа ничего не бойся.

1994

Крест перекрёстка

Снег падал даже не пухом, а целыми лохмотьями. Будто тысячи рук наверху резали, кромсали зазубренными ножницами белый тюль. Рассвет был еще где-то в двух часах к востоку, а пока в свете уличных фонарей сквозь вселенское безветрие причудливо падал снег. Первым его заметил Миша. Он подошел с сигаретой к форточке и замер. В голове шумел пивной прибой и тупой негритянский рэп, от которого в таком восторге были Лариса и Андрей, что слились друг с другом, качаясь под барабанный речитатив, и готовы были слиться еще плотнее, но для этого Миша с Леной должны были уйти в другую комнату. А Михаил вдруг замер у окна…

Мир за спиной показался ему безобразно жухлым, как гниющая под дождями осенняя листва, перемешанная с грязью. Останки креветок, пакеты из-под чипсов, опустошенное стеклянное царство «Сибирской короны». Подумать только: выпитая сибирская корона!

Измеренная пузыристыми литрами и выпитая, «корона» давила на голову, соответственно, не снаружи, а изнутри.

Четыре свечи на столе теперь уже не казались интимным интерьером, а виделись факелами в разрушенном, разоренном городе. Только стеллажи с отцовскими книгами и стоявшие под торшером два наследственных кожаных кресла были последним оплотом романтической респектабельности. Даже родственный креслам диван уже потерял свою представительность, захламленный брошенной на него одеждой. А за окном с темно-фиолетовых небес спускалось холодными хлопьями очищение.

Музыка в конце концов затихла, а друзья не могли попросить еще — им мешал долгий поцелуй. Лена подкралась к нему на цыпочках, и, обняв за плечи, поцеловала в ухо. Миша повернулся и приложил палец к ее губам, кивнул на окно. Она прижалась лбом к холодному стеклу, сжимая его руку, и затаила дыхание. Уловила его настроение и погрузилась взглядом в пушистую тишину. Всю многоэтажку, казалось, слегка укачивает, баюкает, и спать следует не до утра, а до весны.

Кто придумал сравнивать русских с медведями? Медведям суждено проспать всю эту красоту! За спиной звонко чмокнули, разомкнувшись, губы друзей. Лариса обиженно вздохнула, Андрей предупреждающе кашлянул. Им ничего не оставалось делать, как только присоединиться к Лене и Михаилу.

— Лепота! — оценил и одновременно испортил все Андрей. — На улице сейчас кайф! Миха, погнали, прокатимся, а потом баиньки!

Правда! Поедемте! — порхнула руками Лариса. — «Ей хоть ехать, хоть плыть, хоть лететь.»

— Я тоже хочу, — шепнула в хранящее тепло губ ухо Лена. Это уже был приговор.

— Я же гонщик, — буркнул Михаил, направляясь в прихожую.

— Ты го-о-нишь, — наигранно потянула Лариса, вытягивая следом за руку Андрея.

Громкой компанией они вырвались из подъезда, девушки тут же начали лепить снежки и бросать их в своих возлюбленных. Пришлось провести короткий позиционный бой вокруг ярко-красной машины Михаила — «Toyota Celica». Снег брали с капота и багажника. Потому скоро стала видна хищная мордочка приземистого японского «покемона». Она тоже хотела принять участие в сражении. Раскосые аэродинамические фары ждали команды «банзай». Не самая крутая в мире спортивная машина, но Миша любил ее чуть меньше Лены и чуть больше родительской квартиры — родового гнезда. За нее (в материальном смысле) он отдал все, что у него было, и все, чего у него не было, но что смогли отдать ему родители. Да, она во многом уступала 924-му «Porsche», но это была его, Мишина, машина. Вообще-то он видел ее как машину для двоих, но в эту ночь ему пришлось сделать исключение. Пьяный азарт затолкнул четверых друзей в стального цвета салон, обещающий покорение скорости.

И в приличные морозы машина заводилась одним поворотом ключа, а в это утро — даже с каким-то присущим живому существу вожделением. Они еще не успели выехать из двора, как Андрей с Ларисой переплелись на заднем сидении в долгом поцелуе, предполагающем их полное отсутствие в окружающей действительности. Зачем тогда поехали? Михаил решил не смотреть в зеркало заднего вида, но несколько озлобился, нога невольно придавила педаль газа. Лена на соседнем сидении ойкнула, но больше это походило не на испуг, а на подначку. Короткая юбка и телесного цвета колготки, подчеркивающие длину и стройность ног, падающие на них через верхний люк снежинки — куда ехать?! Приехали.

Улицы были пусты, как марсианские каналы. Переулки кончались, не успевая начаться. Дворники с трудом разгоняли снегопад на лобовом стекле. Красная японская пуля по имени «Celica», заправленная русским адреналином, «Сибирской короной», и смятением чувств, неслась к сердцу города, рассчитывая пробить его навылет, чтобы широкой аортой проспекта уйти в сторону окружающего жилые массивы леса. Эх, катались раньше на тройках да в санях, а тут ревут под тобой сто девяносто лошадей, и уже как в анекдоте: «Я слишком быстро еду? Нет, вы слишком низко летите».

Ноги и глаза Лены, разрез джемпера, где глубоко и часто вздымалась аккуратная и красивая грудь, закручивающийся спиралями снег и растворяющийся в нем свет фонарей, мерцание приборной доски. И вышедшая из рассветной мглы на дорогу фигура старушки — светло-серое в свете фонаря пальто и пуховый платок.

Михаил увидел ее слишком поздно. И снег, поднявшийся волной до самого бампера, не сократил самый длинный в жизни Михаила тормозной путь. Нажимая короткими движениями на тормоз, он осторожно выворачивал руль, выигрывая у пространства хоть какие-то сантиметры, но последние метры машина снижала скорость уже боком, шла к цели задним правым колесом.

А старушка, как завороженная, замерев с прижатой ко рту вязаной варежкой, ждала. Косоглазая, злая с виду «Toyota» пренебрежительно ударила пожилую женщину красным, дразнящим едущих за ним водителей задом, отбросив ее на несколько метров. Лена вскрикнула, на заднем сидении прервался без звука поцелуй. У Михаила подпрыгнуло и остановилось на мгновение сердце.

— Жми на газ! Дергаем отсюда! — крикнул с заднего сидения Андрей, на что Михаил только зло зыркнул в зеркало и дрожащей рукой открыл дверцу.

Как в триллере, в тихую ночь ворвался ветер, утробно загудел вдоль улиц и, разбрасывая рыхлый белый прах, стал биться в темные глазницы окон, стекла витрин и двери подъездов.

Старушка была жива. Михаил опустился рядом с ней на колени и прерывающимся голосом позвал:

— Бабушка.

Она открыла глаза и стала шептать сквозь рваное, неровное дыхание.

— Ты не виноват, не виноват ты.

— Бабушка, простите меня.

— Господь простит. Ты не виноват, а то они поломают тебе жизнь-то. Я сама, дура старая, на дорогу выскочила. По сторонам не смотрела.  Ты не говори им.

— Скорую! Вон автомат! — крикнул Михаил Лене, которая все же решилась выйти из машины и теперь стояла в нескольких шагах, боясь подойти ближе.

— Быстрее!!! — Михаил крикнул с такой силой, что замер даже ветер. Лена очнулась, бросилась к телефону-автомату.

Старушка то замолкала, то снова начинала шептать. Минуты неповоротливыми валунами падали одна на другую, секунды стучали в висках.

— Я-то пожила уже. А тебе жить надо. За меня и помолиться некому будет. Ой, больно чего-то в груди, дышать больно.

— Бабушка, вы молчите, силы берегите, я боюсь вас на своей машине в больницу везти, вдруг вас трогать нельзя, носилки надо.

Михаил стянул с себя «аляску» и укрыл женщину. Та шепотом запричитала:

— Чего ты?.. Простудишься сам.

Скорая «примчалась» минут через двадцать, из кабины вышел подчеркнуто нерасторопный доктор и, увидев лежащую на земле пожилую женщину, почему-то спросил:

— Милицию, ГАИ вызвали?

— Нет, — удивленно взглянул на него Михаил.

— Бабушка, ноги чувствуете, — соизволил наклониться к пострадавшей врач.

— Не знаю, сынок, не знаю. Ты вот что, главное, ты запомни и милиции обязательно подтверди, парень этот не виноват, я сама неосторожно на дорогу вышла.

— Щас, фельдшер носилки подаст…

— Да ты главное-то запомни, а то если я вдруг не смогу потом сказать, свидетелем будь. Парню-то чтоб жизнь не сломали!

— Хорошо, хорошо, бабушка, сейчас мы вас аккуратно на носилки положим, а потом в больничку поедем.

— Да уж лучше сразу на кладбище, мне уж пора давно.  — и замолчала, дыхание становилось тише.

Рядом ударил колокол. В Никольской церкви. Гул первого удара словно стряхнул с неба последние снежинки. Снегопад прекратился. Замер ветер.

— К заутрене хотела.  — прошептала старушка, когда носилки ставили в кабину «неотложки».

Под благовест гаишники пытались найти и измерить тормозной путь. Негромко и неуместно матерились. Михаил сидел на водительском сидении боком, свесив ноги на улицу: подбородок на кулаках, локти на коленях. В глазах — бездна пустоты. У него что-то спрашивали, он отвечал невпопад, гаишники злились, пытались его растормошить, Андрей с Ларисой извинились, по-тихому поймали такси и уехали, Лена мерзла где-то рядом, но он не ощущал ее присутствия. Низкое небо остановилось над перекрестком, кто-то сверху смотрел в этот бетонно-кирпичный прицел, в центре которого замерла красная машина, похожая на монстра из иностранного мультфильма.

Самым удивительным оказалось то, что тест на алкоголь был отрицательным.

* * *

Старушка умерла в больнице через неделю. За эти дни Михаил, носивший ей фрукты и соки, узнал, что звали ее Антонина Павловна, что мужа и двух сыновей она потеряла на Великой войне, что с тех пор жила одна, как перст, и последнее, что связывало ее с этим да и с тем миром, была маленькая церковь.

До последнего своего дня, оставаясь в сознании, Антонина Павловна донимала докторов и приходивших к ней следователей упрямым враньем о невиновности Михаила. Ей никто не верил, задавали вопросы с подковырками, но старушка злилась, обижалась, требовала бумагу, чтобы парня «не замаяли», и периодически впадала в беспамятство, выходя из которого первым делом требовала: «Парня не трогайте! Сама перед его красной машиной, слепошарая, выскочила.» И парня не замаяли. А он часами сидел в коридоре все с тем же пустым взглядом, и легче ему не становилось. Хотел было напиться, но водка не пошла, почувствовал в ней какой-то сернистый привкус, будто кто добавил в нее сероводорода. Купил другую бутылку — то же самое. И вылил обе в унитаз.

Андрей с Ларисой на похороны не пошли. Были только несколько старушек из храма, что шептали молитвы да косились, кто с неприязнью, а кто с пониманием, на молодого парня в джинсах и свитере, что сидел за поминальным столом, не решаясь притронуться к блинам или кутье. Лена пришла ненадолго, побыла для приличия, шепнула несколько слов ни о чем на ухо, повздыхала в тон старушкам, полистала альбом с фотографиями и удалилась, не рассчитывая вызволить за собой Михаила. Что тут скажешь: всем хочется быть подальше от смерти, потому как собственная кажется если и не невозможной, то, во всяком случае, маловероятной в данный проживаемый отрезок времени.

Одна из бабулек подсела к Михаилу и тихо посоветовала:

— Ты, паря, сходи на исповедь к отцу Михаилу. К нам, в Никольскую. А то ведь поедом себя съешь. Нельзя так. Сходи-сходи. Ему все расскажи, и на душе увидишь как легче станет.

— Машину, что ли, разбить? — спросил пустоту Михаил.

— Нет, ты наперво сходи, батюшка наш, тезка твой, он душу читать умеет.

Дома Михаил прочитал в отцовских книгах об исповеди, об епитимьи. Он мог часами лежать на кожаном диване, глядя в одну точку на потолке, и точка эта проецировалась куда-то в космическое пространство и витала там вопросом о смысле жизни, который, в свою очередь, распрямлялся в восклицательный знак, следующий за криком:

«Жизнь — нелепость какая-то»! Никак не получалось хоть немного убедить себя в невиновности, хоть часть вины свалить на свою кампанию, и не получалось это именно потому, что невиновным его назвала сама Антонина Павловна. Грубый реализм ситуации дополнился тем, что в один из дней к Михаилу явился Андрей и попытался его «успокоить»: ничего, мол, страшного не произошло, есть такие перекрестки, на которых две прямые обязательно пересекутся, и радуйся, что не ребенок выскочил под машину, а бабуля, которой прогулы на кладбище ставили. «Она не выскочила, потому что бабуля», — ответил Михаил, отвернувшись к стене, — не нашел в себе сил послать друга подальше вместе с его демагогией. Тот же, в конце концов, успокаивать и сочувствовать пришел, облегчить страдания, подвести под научную основу оправдание ошибки.

Потом можно было продолжать жить дальше. Хочешь не хочешь, а двигаться во времени приходится. Лежа, сидя, ползая или на бегу, разговаривая или пребывая в глубокомысленном молчании. Человек ко всему привыкает, и к чувству вины — тоже. Лена приходила, бродила по комнатам, как привидение, гладила его по голове, когда он лежал на диване, и больше между ними ничего не происходило. Так или иначе, она была рядом.

На исповедь у Михаила духу не хватило. Он несколько раз вставал в очередь к амвону, но какая-то сила выбрасывала его из храма, ему становилось душно и тяжело, происходящее вокруг казалось нелепым и ничего не решающим. Так ходил он несколько дней между бесами и Ангелами, что тянули его в разные стороны: одни в храм, другие из храма. И тогда Михаил сам на себя наложил епитимью. Каждый день после службы он подъезжал к храму и предлагал калекам, что просили милостыню у ворот, и старушкам, ковыляющим после службы домой, бесплатно их подвезти.

Первое время его чурались, отмахивались, не верили, что бесплатно, незаслуженно называли Михаила бандитом и машину бандитской. Но однажды из ворот Никольской церкви вышла та самая женщина, что уговаривала его на поминках пойти на исповедь.

— Ой, Миша, — обрадовалась она, — и правда подвезешь? Как раз у меня ноги чего-то болят. И еще позвала с собой подругу.

С тех пор его не боялись, и машина всегда полная отъезжала от храма, чтобы петлять по узким улочкам старого города, а после «забрасывать дальних» в какой-нибудь из микрорайонов. Несколько раз подвозил опаздывающих на дом дьяконов, а один раз — даже благочинного.

Через месяц Михаил стал приезжать за полчаса, час до окончания службы, в зависимости от того, как позволяла работа. Теперь он без опаски и тяжести в душе входил в храм. Стоял на службе, подходил к иконе Святителя Николая и подолгу смотрел в его строгие, но добрые глаза. Отец Михаил подарил ему молитвослов, и по вечерам Михаил открывал его, чтобы прочитать сбивчивым шепотом несколько молитв, которые казались ему белыми стихами. Дошли руки и до Библии, правда, Ветхий Завет осилить не смог, а вот Евангелия и Деяния — прочитал несколько раз. Он сам не заметил, как в жизни появился совершенно новый смысл, правильнее сказать, не «новый смысл», а смысл вообще, ибо предыдущее существование представлялось ему теперь беспорядочной и глупой суетой. Друзья, которые, получалось, не были друзьями, постепенно отходили от него. Кой прок от человека, который не ходит на шумные вечеринки, не обсуждает новую серию «Властелина колец» или «Матрицы», не интересуется современным автомобилестроением и не волнуется за курс доллара? Рядом оставалась только Лена, и ее Михаил вдруг увидел совсем другими глазами. В один из теплых февральских дней она перестала быть просто объектом вожделения, слепой страсти, у чувства появилось совсем новое качество. Нет, страсть не улеглась совсем, не исчезла, просто обрамилась бережливой нежностью. Это когда женщин носят на руках не ради себя, а ради женщин.

В один из мартовских гололедных дней, перед Страстной неделей, к машине Михаила раньше старушек или священников подошел бритоголовый здоровяк в кожаном плаще.

— Брателла, до Воровского не подбросишь? — попросил он. — У меня товарищ где-то завяз, а у мобилы батареи сдохли.

— Садись, — кивнул Михаил, обет есть обет.

Попали в «красную полосу», и на каждом светофоре приходилось стоять. Пассажир явно нервничал.

— А быстрее-то нельзя? Машина — зверь!

— Я по городу больше шестидесяти не езжу.

— Че так?

— Правила такие.

— Да ты че, братан, правильный? Ты че — нерусский? Быструю езду не любишь?

— Люблю, но только на трассе Париж — Дакар.

— О как! — и замолчал с таким видом, точно сидеть рядом с таким водителем для него жуткое оскорбление. На улице Воровского остановились у одной из многоэтажек. Пассажир деловито полез в бумажник.

— Скока лавэ, брат? Сотки хватит?

— Я денег от храма не беру.

— Слышь, я тоже ведь не урюк какой, специально в церковь ездил Николе свечку поставить. Этта мой святой. Поэтому ты меня не обижай, одного бензина скока сжег. Короче, вот. — и оставил на сидении сложенную пополам сторублевку.

Михаил посмотрел на нее так, будто она сейчас прожжет сидение. Но успокоился, подумал: «Отдам нищим», правда, с места рванул, как давно уже не делал. «Toyota» утробно рыкнула и понеслась.

Уже после Пасхи Михаила разыскал Андрей, который иногда выступал его менеджером на гонках регионального масштаба. Нашел он его вечером у храма.

— Ну, не надоело еще извозчиком у Господа Бога работать? — это он сказал вместо «здравствуй» или хотя бы «привет».

— Нормально, — бесцветно ответил Михаил.

— Есть предложение. Тут областная федерация проводит кольцевые гонки по грунтовке. Первый приз — три тысячи баксов, второй — две, третий — одна, участие — двести. Ну, разумеется, тотализатор, можно ой как накрутить. Заявки подают еще три дня. Я пока застолбил на нас местечко. Спонсором выступает банк «Коммерциал». Ну как?

Михаил закусил губу. Он не думал о соревнованиях уже несколько месяцев, упустил пару лестных предложений. В итоге — его могли вообще списать со счетов. В кровь плеснуло адреналина, сердце ёкнуло и припустило, вспотели ладони: прямо-таки почувствовал на своих руках беспалые кожаные перчатки.

— Ну?! Рожденный летать — не может ползать! — Андрей растянул улыбку, замечая, как загорелся подзабытой страстью взгляд Михаила.

— Я ж не большой специалист по кольцевым, — последняя капля сомнения покинула душу гонщика.

— Чепуха! Ты прирожденный пилот! Ты и вокруг столба смог бы.

Михаил грудью лег на руль. Тихая улочка от Никольской церкви упиралась впереди в центральный проезд. Там наступающие сумерки разноцветными пулями рвали иномарки. Еще недавно — от светофора до светофора — Михаил всегда был первым. Прошлое поманило его азартом и беспечностью. Ну не в монастырь же теперь уходить.

— Садись, — кивнул он на соседнее сиденье Андрею и повернул ключ зажигания. Включил фары и вдруг.

Всего на пять-семь секунд в свете фар появилось видение: старушка в сером пальто и пуховом платке, испуганный взгляд, прижатая к губам вязаная варежка. Антонина Павловна! Как в ту злополучную ночь. Холодный пот выступил на лбу, ледяными горошинами прокатился по спине.

— Ты видел? — спросил Михаил Андрея, успевшего сесть рядом.

— Чего? Кого? — улыбался Андрей.

— Нет.

— Чего нет?

— Я не буду участвовать.

— Да ты что, Михаил?! Тебя же спишут!

— Пусть.

— Ты же ничего больше не умеешь. У тебя же дар от Бога!

— А я, как ты заметил, на Него и работаю.

— Шум трибун на церковный хор поменял.

Домой Михаил вернулся поздно. Лена ждала его, давно приготовила ужин. С тревогой посмотрела в глаза, знала, что Андрей разыскивал его.

— Мне тут работу предложили.

— Ну и?

— Благочинному водитель нужен, пока со своей машиной, потом «Ниву» купят. Платить будут неплохо, не хуже, чем в какой-нибудь коммерческой фирме.

— А ты?

— Согласился.

— Слава Богу.

— Батюшка обещал нас обвенчать.

Через некоторое время Михаил прочитал в газете, что на областных кольцевых гонках произошло несчастье. Несколько машин попали в свалку, трое гонщиков крепко покалечились, двое погибли. В этот день Михаил заказал сорокоуст за упокой души рабы Божией Антонины.

История болезни

Это была тяжелая школа. Человек, который остался в живых после встречи с русским солдатом и русским климатом, знает, что такое война. После этого ему незачем учиться воевать. Генерал Вермахта Блюментрит Старый, немного пьяный казах рассказал мне эту историю 9 мая на КПП №-ской части в 1985-м, где он ждал своего внука-солдата. И я ему поверил. Мой дядя, отстоявший Сталинград и оставивший свое имя на берлинских стенах, рассказывал не менее удивительные истории. В принципе, ничего для нас удивительного — верить в победу.

* * *

22 июня 1941 года в 3 часа 15 минут самолеты «Люфтваффе» вторглись в воздушное пространство СССР, чтобы обрушить смертоносный груз на спящие города и военные аэродромы. 23 июня 1941 года в 15 часов 30 минут Андрей Нилов вышел из больницы с убийственным диагнозом: рак легких на последней стадии. Да еще и эти, как их? А! Многочисленные метастазы! «Два-три месяца — в лучшем случае, две-три недели — в худшем», — признался тихий интеллигентный доктор. Видать, «насобачился» уже беседовать со смертниками из онкологического отделения. В сущности, Нилова отпустили домой умирать, и он, стоя на крыльце с папиросой во рту, раздумывал, как это лучше сделать. Пойти на завод и напиться с ребятами? Не поймут, второй день идет война. Завалиться с девчонками в кабак да гульнуть последний раз? Не поймут, второй день — война. Пойти и удавиться? Не поймут, скажут — слабак. Страха особого перед смертью у Нилова уже не было. Ему санитарки еще месяц назад нашептали, что отнюдь не бронхит у него с осложнениями. Было время подумать. Правда, с одним-единственным вопросом так и не удалось разобраться: почему именно он, Андрей Нилов, двадцати восьми лет от роду, неженатый, комсомолец, передовик производства, награжденный за перевыполнение плана пиджаком фабрики «Большевичка» и прочая, и прочая? Почему? За что? И как теперь со всем этим быть? Ни в Бога, ни в черта воспитанный в советском детдоме Нилов не верил. Вот и стоял он на крыльце больницы с давно потухшей папиросой в зубах, не имея ни малейшего желания идти в общежитие, где здоровые и шумные ребята собираются добровольцами на фронт. Еще бы, надо же успеть побить фашистов, пока они сами не убежали.

Очень хотелось обидеться на весь мир, но миру, похоже, было не до умирающего Нилова. Точнее, мира не было, была война. Понедельник — день тяжелый. Пожалел его в пятницу доктор. Пока санитарки и сестры шептали, вроде как надеялся еще. А теперь.

А теперь плыли по небу редкие, странные, замысловатые облака, похожие на застывшие взрывы и на испуганные мысли одновременно. Солнце палило так, будто протуберанцами чаяло дотянуться до земли и выжечь на ней всю мерзость и гадость. И — вот удивительно — по-над улицей плыл военный воздух. Именно военный. Он был разжижен послеполуденным зноем, по цвету имел странный темный оттенок, делающий его видимым, и весь насквозь был пронизан летящими отовсюду молекулами настороженного ожидания. Стоило вдохнуть его, и всё — человек уже не тот, что был вчера, час назад, минутой раньше. Он становится человеком военного времени. Но вот этот воздух содрогнулся.

Распевая «Прощанье славянки», по улице мимо больничного крыльца прошел отряд еще гражданских, но уже мобилизованных мужиков. Сопровождал их малорослый, осунувшийся от двух бессонных ночей кадровый офицер. Его припухшие глаза иссекали видимые даже на расстоянии кровавые прожилки. Он мельком, но очень красноречиво посмотрел на внешне праздного Андрея Нилова. За отрядом бежали и подстраивались под шаг взрослых мальчишки. Они тоже с весьма недетским недоумением осмотрели стоящего под больничной вывеской Нилова. Словно Нилов только что, перед самым боем, получил в больнице отсрочку, потому как в детстве переболел свинкой. И все вокруг об этом знают!

Постояв на крыльце еще какое-то время, Андрей решительно выплюнул папиросу и отправился обратно в кабинет тихого доктора. Тот без особого удивления встретил своего пациента и будто знал причину его возвращения:

— Нет, в ближайшее время лекарств изобретено не будет. Операция, как я уже сказал, вам не показана. Разве что — чудо.

— Да не-е, — равнодушно отмахнулся Нилов, — я про другое. Дайте мне справку, что я абсолютно здоров.

Вот теперь брови доктора взметнулись от удивления под самую челку. Он, покусывая губы, внимательно смотрел на пациента, вероятно, ожидая продолжения и объяснений. Руки чуть подрагивали.

— Война, — пояснил одним словом Нилов.

— Война, — согласился доктор.

— Дайте умереть с пользой! — занервничал от докторского непонимания Андрей.

Доктор покачал головой, все так же участливо, но весьма отстраненно глядя на Нилова. Целый рой мыслей разлетелся в его голове в разные стороны.

— Вариант эвтаназии?.. — сказал он сам себе.

— Чего? — не понял пациент.

— Да нет… Это я так… Война, я понимаю. Поэтому вы меня решили под трибунал подвести?

— Что вы, доктор! — Андрея прямо-таки скрутило от обиды. — Вы тут со мной столько возились. Я же говорю, война! Я хоть умру с пользой! Неужели не понимаете?

— Да вы, может быть, завтра уже винтовку поднять не сможете!

— На войне до завтра еще дожить надо. Знаете, доктор, мне всего двадцать восемь лет. У меня девушка была, но замуж вышла за комсорга из нашего цеха. Родителей не помню, батя еще в Первую мировую сгинул, а мать — в гражданскую. И я, доктор, я это. В общем, нет у меня никого. Никто я! Вам не понять, наверное. Я думал, добьюсь в жизни всего сам. Обязательно добьюсь. А теперь жизни нет. Всё! Приехали! — Андрей даже порозовел лицом, отступила вглубь болезненная пепельная бледность. — И вы не хотите мне дать шанс уйти из этой жизни, может, и не героем, но хотя бы. Эх, да что я вам тут. Пирамидон, а не жись.

— Я вас понимаю, — вдруг очнулся от своих невеселых мыслей врач. — У меня отца красные убили, а мать — белые. Я дам вам то, что вы хотите.

Андрей Нилов замер с открытым ртом, пытаясь всмотреться в грустные серые глаза тихого доктора, которого еще минуту назад хотел обозвать «врагом народа». Достаточно встретить соразмерное горе, чтобы не выпячивать свое.

— Вы тоже детдомовский? — только и спросил Андрей.

— Нет, меня бабушка воспитывала. Пока была жива. Но она тоже умерла. От рака.

— П-ппонятно.

Свою жизнь врач объяснил Нилову в двух словах.

Доктор же вспомнил сегодняшнее утро. Другого мужчину. Сытого, здорового и прилизанного, пытавшегося посредством перезрелой папилломы на ягодице получить отсрочку от призыва. Какие разные они были с Андреем Ниловым! ..

* * *

Когда вам повезло в чем-то главном, то может абсолютно не идти в масть по мелочам, и наоборот, малые обстоятельства поворачиваются к вам лицом, а узловое, самое важное — проваливается, буксует или вообще остается недостижимым. Нилов считал, что в главном ему не повезло, зато остальное.

Уже в середине июля Андрей Нилов сражался под Смоленском. Первым вместе с командиром поднимался в атаку, а уже через минуту шел на неприятельские окопы без командира, сраженного вражеской пулей. Быстро научился у воевавшего под Минском старшего сержанта делать бутылки с зажигательной смесью, которые следовало бросать на моторную часть танка. Главное, что понял, — эта война надолго, а немцы умеют воевать — педантично и продуманно, и «трусливыми буржуями» их не назовешь. Главное, о чем думал, — лишь бы не скрутило до срока. А срок всё не наступал. Очень не хотелось подвести доктора. Болезнь покуда напоминала о себе только давящей болью где-то в средостении да чрезмерной потливостью и неожиданной слабостью после боя, которая буквально валила с ног. Но потели вокруг все. Кровь, грязь и пот — без этих трех составляющих войны не бывает. Пули и осколки предательски пролетали мимо, выкашивая вокруг Нилова целые роты молодых и здоровых ребят. Наград Андрею не давали, ибо командиров убивало раньше, чем они успевали представить его к награде вышестоящим начальникам, которые, в свою очередь, были жертвами ускоренной замены кадров.

В конце июля бои под Смоленском кончились. Унылые, поредевшие на две трети колонны в облаках пыли двигались для переформирования на Восток. Среди прочих шел избежавший смерти и окружения младший сержант Нилов. Немцы давили на пятки моторизованными дивизиями. Хоть и вынудили их под Смоленском перейти к обороне, не нашлось еще на всей Великой Руси необходимой силы, чтобы погнать тевтонов, не подтаял еще лед на Чудском озере, не раскисли еще проселки в подмосковных лесах да не выпал дружок-снежок.

О болезни в эти дни думалось меньше всего. Зато вспоминались детдомовские уроки истории. С какой болью в голосе седая и маленькая Ольга Александровна рассказывала о том, как соединившиеся под Смоленском русские армии отступали к Москве в 1812 году. И хуже того, как отступали после Бородино, не проиграв этого великого сражения. А потом покидали Москву. И не понимало сердце Андрюхи Нилова кутузовскую необходимость сдачи столицы, при всей гениальности тарутинского маневра.

Среди идущих в колонне никто предположений не делал, удержим ли Москву. Предпочитали молчать или обмениваться ничего не значащими фразами. Многие оставляли за спиной свои города, поселки и деревни. Как там родные? И Нилов всё больше проникался всеобъемлющим, спаянным огненным июлем общим горем, на фоне которого свое личное казалось вообще несущественным. Никого из близких не оставалось у Андрея за спиной, никто не встречал впереди.

В октябре Нилов ждал смерти. Все сроки, определенные тихим доктором, прошли. Особых болевых ощущений по-прежнему не было, да и мнить их было некогда, смерть снаружи гуляла куда как проворнее. Действительно — тайфун. После 7 октября под Вязьмой было жарче, чем в июле под Смоленском. Новый командир батальона истребителей танков, в котором служил теперь Нилов, был лет на пять младше Андрея. Фамилия у него была Костиков. Он был щуплый, угловатый и весь из себя интеллигентный. Солдат называл на «вы» и будто бы стеснялся отдавать приказы, иногда сопровождая их волшебным словом «пожалуйста». «Нилов, смените, пожалуйста, Фролова.» Сразу видно, успел окончить институт. И вместе с высшим образованием и ускоренными курсами комсостава на его плечи легли офицерские погоны. Но именно за неуместную вежливость бойцы полюбили лейтенанта Костикова.

Фрицы все отчаяннее сжимали кольцо окружения, а солдаты и командиры генерала Лыкова все отчаяннее сопротивлялись, не оставляя гитлеровцам шанса совершить увеселительную прогулку к Москве. Русская столица фон Боку выходила боком. До его отстранения оставалось чуть больше трех месяцев. Но об этом Нилов ничего не знал и не узнал значительно позже. Ему и фон Бок, и Гудериан, и сам Адольф были по боку. Мог бы достать — задушил бы, порвал на клочки голыми руками.

В середине октября стало особенно жарко. Остатки наших дивизий, сжатые в окровавленный кулак, предполагали прорываться на Восток. Туда, где невиданной доныне стеной стоял русский дух, стяжавший в себя дух многих народов. Тех, которых нацистская Германия официально не считала за людей, а если и считала, то — за неполноценных. И вот эти неполноценные с последней гранатой устремлялись под танк, с именем тиранившего их Сталина поднимались в заведомо проигрышную атаку, бросались с голыми руками в рукопашную, когда у них кончались боеприпасы.

Костикова берегли. Еще и потому, что была у лейтенанта несоответствующая боевой обстановке особенность. Он мог прямо в пылу боя впасть в задумчивость, и немалых усилий стоило его привести в чувство. Но оборону батальона он строил продуманно и четко. Берег солдат. И солдаты берегли его. Назначенный батальонным командиром из-за нехватки старшего офицерского состава худосочный Костиков не только справлялся, но мог бы, похоже, командовать полком. Голова у него «варила» лучше некоторых военачальников с лампасами.

Фрицы между тем озверели. Артобстрел и авианалеты прекращались только на обед, ужин и несколько часов, когда над полями сражений плыла дымная, наполненная удушливой гарью и сладким запахом разложения темнота. И вот наступило утро последней атаки. В это промозглое, уже с первыми заморозками утро остатки батальона, да и прибившиеся к нему бойцы из других подразделений должны были подняться на прорыв вслед за своим щуплым парнишкой. И поднялись. Но так уж вышло, что именно на этом направлении немцы приготовили свою очередную атаку. Поэтому сошлись в низком редковатом подлеске сытый полк гитлеровцев при поддержке танкового батальона и голодные солдаты Костикова. Аккурат в этот момент, когда надо было принимать решение (а оно могло быть только одним — по одному и группами бежать в сторону, на соседний участок прорыва, ибо героизм тут был более чем неуместен), Костиков впал в задумчивость. В таком состоянии его застали одновременно два человека: страховавший умного командира Андрей Нилов и розоволицый немецкий фельдфебель в серой, даже не испачканной грязью шинели. Будто только что со склада или с парада. Немец поспешно направил свой карабин в грудь русского лейтенанта, а Нилов понял, что, наконец, пробил его час. И не час, а миг, который он, не раздумывая, использовал для броска наперерез траектории пули.

И он уже не видел, как очнувшийся лейтенант Костиков выпустил в опешившего фельдфебеля последние патроны из своего «ТТ», как откуда ни возьмись появились на этом участке партизаны, внеся полную сумятицу в планы не только германского командования, но и растерянных красноармейцев. Общей массой солдаты Костикова и разношерстная команда партизан просеялись на восток. И Костиков приказал нести Нилова на растянутой между двумя жердями шинели. Все полагали: Нилов — не жилец, но никто не роптал, и Андрея несли, сменяя друг друга, несколько километров. Потом — короткий привал, потом — снова несли. Нарвались на второе кольцо окружения, почти по инерции пробились, потому не остановить уже было, даже если против каждого красноармейца по танку выставить. Потом третье, там немцы и сами уже не чаяли сражаться с окруженцами. И так — до Можайской линии обороны, где обошлось без унизительных допросов СМЕРШа, ибо Костиков вывел свой батальон.

Нилов не умер. Не задела пуля жизненно важных сосудов. Но оставалась все это время там, внутри.

* * *

В осадном московском госпитале за Андрея взялся небритый широколицый хирург-казах. Он за последние сутки намахался скальпелем, как саблей, но, вняв мольбе Костикова, начал делать невозможное. В сущности, он делал это каждый день. Иногда получалось. Когда хирург уже подбирался к простреленному легкому, над столом склонился еще один доктор. Тот, который пришел сменить его.

Внимательно посмотрев серыми глазами в землистое лицо Нилова, он несколько удивился, а своему коллеге тихо сказал:

— Зря работаешь, Нурик, у него опухоль.

— Ты что — рентген? — не обратил внимания на его слова хирург.

Тихий доктор пожал плечами и отошел в сторону. Операционная сестра только стрельнула в его сторону быстрыми глазами: мол, устал, товарищ военврач, бредишь уже. А военврач стоял немного в стороне, прикрыв рот ладонью, и размышлял о превратностях человеческой жизни.

— Как он? — заглянул в операционную другой интеллигент в лейтенантских погонах.

— Нармальна, да! — крикнул, не поворачивая головы, хирург.

— Он мне жизнь спас, товарищ военврач.

— Я понял, да-а-а! Не мешай, лейтенант. Сейчас извлекать буду! — Но потом замер на секунду. — Олег! Олег! Ты — рентген! Есть опухоль. Пуля прямо там. Ой, шайтан! Вот бы фотографию сделать. Вторая стадия, наверное, а он воевал.

— Четвертая, — поправил тихий доктор.

— Вторая, Олег, вторая! Или ты думаешь, только в Москве учат?! Или я меньше твоего видел? Метастазы нету еще! Даже регионально!

— Не может быть! Тогда — нету уже! Нурик, я сам. — и осекся.

— Ты что, Олег Игоревич? — остановился вдруг Нурсултан Бектимирович. — Это твой больной? — хитро прищурил монгольские глазки на операционных сестер: вы ничего не слышали. А те и не слышали: инструменты подают, расширители держат.

— Нурик, я потом тебе расскажу, не поверишь.

— Не поверю, Олег? Да я теперь чему хочешь поверю. Ладно, будем удалять легкое, терять нечего. Крови он еще по дороге море потерял. Все равно — шансы мало, — помолчал некоторое время, собираясь с силами, подняв руки над головой, словно сдается в плен. — Тебя послушать, война лечит.

— Думаю, Нурик, она душу лечит, а душа — всё остальное.

— Ай-вай, Олег, чему нас материализм диалектически учит?! А?!

— Этот человек, помяни мое слово, Нурик, если вдруг выживет, попросит у тебя справку о том, что он здоров.

— Ты уже давал такую? — еще больше сузил глаза хирург, только бусинки-зрачки сверкнули, руки его между тем уже вовсю манипулировали. — Хороший человек, командира спас. Я бы такому пропуск в Кремль выписал, а не справку даже. Место в раю для него все равно забронировано, туда успеет еще.

— А я бы повременил удалять легкое, — загадочно сказал Олег Игоревич, — что-то мне подсказывает^ Думаю, эта опухоль и так рассосется. Хотя такого и не бывает.

— На войне?! На войне всё бывает! Может, ты тоже наденешь перчатки? Думать некогда! Думает он, понимаете! Ты хирург или философ?! Твоя смена, между прочим!

* * *

Сердце Нилова нашло свою пулю на Висле, когда Андрей Нилов уже передумал умирать. До победы оставались считанные месяцы. К этому времени он имел две нашивки за ранения и несколько наград. Может быть, и эта роковая пуля миновала бы старшину Нилова, но в сей ответственный момент Второй мировой войны пришлось ему поднимать в атаку бойцов раньше намеченного командованием срока. Недоукомплектованные полки и дивизии двинулись на озлобленных поражениями, вгрызшихся в мерзлую землю и бетон фрицев. По просьбе премьер-министра Великобритании Уинстона, мать его, Черчилля. Пошли в наступление, возможно, даже раньше срока, который предполагался Там, где решаются судьбы людей и определяется ход истории человечества. Советские солдаты спасали своей кровью драгоценную кровь солдат туманного Альбиона; английских же солдат за всю войну погибнет чуть больше двухсот тысяч. А наших — в одной Польше шестьсот тыісяч…

Пуля пробила не только сердце отважного старшины, но и письмо в нагрудном кармане гимнастерки, написанное неразборчивым, быстрым почерком доктора Олега Игоревича, химическим карандашом, испещренное какими-то странными медицинскими предположениями и терминами. Письмо это никто, кроме старшины Нилова, не читал. После войны Андрей Нилов хотел показать письмо своим близким, которые у него обязательно появятся. Но так получилось, что ближе детдомовских воспитателей, усталых солдат в холодном окопе и растерзанной родины у Нилова никого не было.

Тихий доктор Олег Игоревич так и не узнал дальнейшей судьбы своего пациента. При всем желании не смог бы. Он погиб под Сталинградом двумя годами раньше. Бомба попала в госпиталь. Ведь, говорят, бомбы, снаряды и пули — не выбирают. Как и Родину.

Мобильная новелла

Александру Пивоварову, который знает, как начинаются такие истории. и отцу Сергию, который знает больше нас обоих.

— Почему ты шлешь мне каждый день эсэмэски, если можно просто позвонить и поговорить? — спросила как-то у Олега Ксения.

— Это единственная возможность поддержать вымирающий эпистолярный жанр, и поверь мне, в письме, даже коротком, можно выразить мысль точнее и сказать то, на что язык порой и не разгонится.

Так и не разогнался сказать: «Выходи за меня замуж». Да и написать тоже.

Олег умер. Не зря подмечено, что сорок лет для мужчины критический возраст. Пик творчества и пропасть нездоровья. Нельзя нестись по миру, высунув язык, как борзая, догоняя сразу двух зайцев: деньги и славу. При этом выпивая на бегу несчитанные рюмки коньяка за день, энное количество чашек кофе, выкуривая полторы-две пачки сигарет, не оставляя времени на нервный, неглубокий сон. Не оставляя времени на создание семьи.

За два дня до смертельного приступа Олега Ксения узнала и уверилась в его изменах. Целый день настраивалась на серьёзный, возможно, последний разговор с ним. Олег умер. И снова оставил ее ни с чем, как оставлял на протяжении всех десяти лет их отношений. И теперь она бродила по престижному фотосалону и находила всё новые и новые подтверждения его неверности. «Последней каплей» стал мобильный телефон. Не так раздражало разбросанное бельё и неграмотные записки моделей, что приходили в эту студию штурмовать обложки глянцевых журналов, а попутно заплатить натурой именитому фотохудожнику, сколько эта телефонная трубка. В бесстыдной памяти сотового выстроилась целая очередь: Альбина, Альмира, Анна, Барбара (даже такая!), Валерия, Валя 1, Валя 2, Варюша, Васса, Галина 1, Галина 2, Галина 3, Гелла, Дашута, Ева, Жанна, Зоя, Ира 1, Ира 2, Ира 3, Ира 4, Ира 5, Ира 6, Ира 7, Ира 8, Ира 9…

Сотовый? Теперь двухсотовый. «Груз-200» уже готов пересечь реку Стикс. Надо бросить Харону этот мобильник вместо обола за переправу. Пусть сообщит о доставке.

После имени какой-то Ники Ксению стало воротить с души. Как он их не путал? Как мог отвечать впопад? Как удерживал в памяти тембры голосов, интонации? А вот имени самой Ксении в этом списке не было. Значит, всякий раз он набирал её номер по памяти. Или брал с набранных. Спасибо и на том, что не поставил в один ряд с этими утоп-моделями.

Вот ведь жизнь! Плакать бы, убиваться, хоть мало-мало пожалеть о нём, а внутри — пустота. Да такая глубокая, что каждый следующий день видится летящей в эту бездонную пропасть глыбой. Подкатится на край и ухнет беззвучно в пропасть ночи. А утром готов уже новый «сизифов камень». И нет такой мужской силы, что потянет его в гору. Да и не было!

А за окном — рукой подать до мая! И экая нынче весна, что душу рвёт в клочья. Ветер откуда-то с Адриатического побережья принес запахи моря и неуместное, непонятное, необъяснимое желание чего-то светлого и радостного. Жить хочется, а незачем! Сколько бы лет сейчас было их сыну? Первенца не уберегли, а второго Бог не дал.

Ксения бродила по мастерской, созданию которой Олег отдал всю свою жизнь, бессмысленно трогала вывешенные на стенах и уже давно состоявшиеся шедевры фотоискусства, трогала старые фотоаппараты, которые он коллекционировал, создавая с их помощью удивительный интерьер окружающего его мира. И ведь у него получалось. Всё получалось! Талантливый был.

Но теперь этот мир неспешно и с аппетитом поглощала пустота. Ну что, кроме цветов на могилу и значительного некролога в газету, сделают друзья? Будут регулярно поминать на богемных попойках? И что с того? Что-о-о-о? Бесчисленные менеджеры журналов и рекламных агентств уже носятся по городу, подыскивая ему адекватную замену. Может, на первых порах такого человека и не будет. Но обязательно придет другой. Обязательно. Пустых мест в этом мире не бывает. А вот в сердце бывает пусто. И потому больно.

Оставалось только бродить по умирающему миру одного человека и разговаривать с ним шёпотом, плача и упрекая, словно он мог услышать.

Ксения машинально бросила мобильник Олега в карман плаща, швырнула ключи от мастерской на пол в прихожей и вышла на улицу, громко хлопнув дверью. Вот и всё! Десять лет, которые так потрясли её мир, закончились! И не осталось ничего, кроме последнего высохшего букета и нескольких фотографий юной Ксении, с которых начиналась эта нелепая, ничего не обещающая любовь. Они еще черно-белые, такие, каким, в сущности, является мир человека. А судьба — зебра. Главное не застрять, как зазевавшаяся блоха, в черной полосе. Хотя и в черном цвете можно найти плюсы, легче скрываться, особенно если ты безнадежная серость.

Через день Ксения силой заставила пойти себя на кладбище. Там, как и предполагала, было многолюдно. Пьяные соратники и лощеные заказчики произносили заученные и уже никому не нужные речи. А вот священника не было. Олег в гробу был похож на спящего. Никаких особых признаков смерти, кроме отсутствия дыхания. Воткнули между окаменевшими на груди пальцами свечу, похоже, даже не церковную, и пели осанну творчеству великого художника, произведения которого останутся в наследство человечеству. Вообще много было помпезного и ненужного. Несколько Татьян, Оль, Викторий и безутешных Барбар театрально вытирали слёзы. «Собратья по объективу и объектам» пощелкивали затворами дорогих камер, целясь в напускной траур. Единственный настоящий друг Стас был пьян вдрызг и, казалось, вообще не понимает, где он находится и что вокруг происходит. В карманах провожающих в последний путь периодически пели свои песенки мобильники, и они точно нехотя, с деланной скорбью, давали краткие ответы. И уж совсем неожиданно и никчемно зазвучали аккорды хита группы Eagles в плаще Ксении. Несколько мгновений она стояла в растерянности, потом догадалась, вынула из кармана телефон Олега. Мобильный мир, мобильные похороны, вся жизнь, как суетливая техногенная катастрофа! На дисплее высветилась Ира 2. Ксения откинула раскладушку и с тихой ненавистью в голосе сообщила: «Олега нет и больше никогда не будет». Потом вдруг, следуя какому-то безумному порыву, захлопнула крышку, подошла к гробу и сунула телефон в боковой карман пиджака. Был мобильный — станет могильный. Богемная аудитория приняла этот жест за вариант оригинального прощания, кто-то даже надрывным шёпотом произнес: «Как трогательно». После чего дальнейшие речи посчитали неуместными, и процедуру прощания быстренько свернули.

Первый удар обухом топора по крышке гроба заставил сердце Ксении содрогнуться. И когда гроб опускали, она всё-таки не выдержала и зашлась навзрыд. На этот случай оказался рядом вышедший «из штопора» Стас, он крепко сжал руку Ксении и плохо слушающимся языком произнёс: «Он любил тебя, Ксюха, как никого!» От слов его стало ещё горше. Действительно, любил как никого!

С поминок Ксения ушла после первых трех рюмок. Накрытый в шикарном кафе не менее шикарный стол показался ей полным сюрреализмом. Всё время мерещилось, что вот-вот зазвучит какая-нибудь попса и начнутся танцы. Тем более — первое мая на дворе. «Праздник мира и труда — ешь конфеты, детвора!» Топ-модели без кожаных плащей входили в «траурный» зал в миниюбках, а галантные джентльмены вовсю трещали по телефонам и обсуждали не терпящие похоронных отлагательств дела. Помянули первой, второй, а после третьей началась банальная пьянка, и только Стас мычал себе под нос, что Олежек был наголову выше всех, что у него в глазах диафрагма от Бога, не взгляд, а широкоугольный объектив. А вот выдержки ему всегда не хватало. Всё! Закрылись шторки, захлопнулся затвор, теперь сколько ни проявляй пленку — только полная тьма в кадре! Он всё время останавливал мгновение и в конце концов остановил.

Потом остались только общий гул и посудный звон. Похороны — это, в их понимании, тоже тусовка, только вынужденно грустная.

И всё же Ксения была благодарна этим людям за то, что они полностью избавили её от забот и затрат на похороны гражданского мужа. Для них это было делом чести, а для неё — страданием с вопросительным знаком в начале текста.

* * *

Ночью Ксения часто просыпалась, тревожно смотрела в окно. За стеклом плыла белесая дымка, город был необычно тих. Её посещали нелепые короткие сны, точно клочки фантастических фильмов. Всё крутилось вокруг единственного вопроса: «Как дальше жить?», — но зацепиться ни мыслям, ни образам было, по сути, не за что. И только под утро, когда маленькая стрелка часов подползла к цифре «5», Ксения забылась настоящим сном.

Сон был похож на большой платяной шкаф, где она пряталась в детстве от любых страхов. Там было уютно, как в доброй сказке, пахло нафталином и семейными преданиями. Но стоило погрузиться в эту мягкую тишину, как реальность пропиликала с журнального стола короткой музыкальной фразой. Сотовый телефон Ксении сообщил о поступлении сообщения.

«Кому взбрело в голову отправлять эсэмэску в такую рань? Или чья-то запоздала?» — перевернулась на другой бок, но добрый сон был безвозвратно утерян. Тонкая последняя нить — едва уловимое детское ощущение защищенности — оборвалась вместе со скрипом старого дивана. А хотела было повернуться на другой бок: пусть шлют сообщения и рапорты, тут самое интересное начинается.

Начиналось.

И всё-таки поднялась: кому там ещё ночь не в ночь? Путающимися пальцами нашла папку сообщений в телефоне, открыла и обмерла: «Здравствуй, любимая. Олег». Почти как у Олега Митяева: «С добрым утром, любимая».

Шутка? Плохая шутка! Чья шутка? Какая-нибудь из смазливых глянцевых стервочек узнала номер телефона Ксении и решила напоследок плюнуть в душу? Недолго думая, удалила сообщение из телефона и буквально как тигрица прыгнула на диван, скомкав под головой подушку. Хотелось укусить то гадкое, что прорвалось сейчас к ней, но даже не получилось заплакать. Неожиданный, пусть и короткий, но глубокий сон не оставил ей шанса удивиться, что она снова смогла заснуть в эту ночь.

Утром за чашкой «Черной карты» Ксения просчитывала унылое будущее. Олега только что не стало, а ей почему-то мечталось о сказочном принце. «Плевать! Плевать! Плевать!» — даже не думала и даже не понимала, на что или кого плюет. Просто заклинание, не имеющее значения. Вчерашние похороны, казалось, были сто лет назад. В принципе в этом не было ничего предосудительного: одинокой (и при живом-то гражданском муже) женщине просто хотелось видеть утешителя, настоящего мужчину с привлекательной внешностью и благородным порывом в душе. Не русского пьяницу-интеллигента, вечно «самовыражающегося», не «импортного» денди с признаками женственного вырождения на лощеном лице, не креола, не мулата, не метиса, а именно сказочного — пусть и не принца, — но таких, видимо, не бывает. А может — и не быіло…

Телефон брякнул свои аккордики, извещая о новом сообщении. Ксения нехотя потянулась к трубке через стол. Глянула на дисплей и почувствовала, как в спину дождем воткнулись тысячи иголок.

«Я всегда любил только тебя одну. Просто не смог выбрать правильную экспозицию. Ты — единственный удачный кадр, и я его засветил».

Так мог говорить только Олег. Она буквально слышала его голос, который наслаивался в сознании на знаки. Она читала ещё и ещё, словно в трех коротких предложениях можно было найти больше, чем в них было сказано. Да уж, Олег всегда гнался за бездной смысла. Ну и какова она — бездна, родной?

Вдруг поняла, что уже не читает, — дрожала рука. В записной книжке нашла телефон оператора, набрала.

— Скажите, с какого номера мне сейчас поступило сообщение? Это крайне важно! Кодовое слово? Ах да. Где-то усталая, но служебно вежливая девушка взирала на монитор компьютера и тоже удивлялась:

— Вам не было сообщений несколько дней.

— Не может быть, — настаивала Ксения, — посмотрите ещё раз, вы не перепутали номер?

— Нет, всё точно. Не верите, возьмите распечатку хоть за весь год, но это платная услуга. Можете прийти в наш офис по адресу.

— Обязательно приду, — оборвала Ксения и дала отбой.

Так же торопливо набрала другой номер. Долго никто не отвечал, и пришлось набирать второй раз. Наконец она услышала покореженный похмельем голос Стаса.

— Ал-лё-ё.- показалось, что «ё» перейдет в «моё».

— Стас, мне плохо и страшно, приезжай, пожалуйста. Ты должен это видеть, потому что слышать нельзя. Нужен как свидетель!

— Ксеня? Бр-р-р. Что стряслось? Ах, да. Но при чем тут свидетель? Тебя ограбили?

— Да нет же, просто ты мне сейчас нужен. На месте всё объясню.

— У тебя есть выпить, иначе — я куча скрипучих костей?

— Молдавский коньяк.

— Пойдёт, через полчаса буду. Ставь кофе.

— Уже готов.

* * *

Всё же Стас выглядел лучше, чем вчера. Полчаса он потратил на душ, побрился и даже отгладил свежую футболку. Вероятно, не пожалел денег на такси. И только глаза полопавшимися кровяными сосудами выдавали либо бессонные ночи, либо запой, либо и то и другое вместе.

После третьей рюмки Стас окончательно ожил и третий раз перечитывал сообщение, гипнотизируя дисплей телефона.

— Значит, операторам уже звонила?

— Да, нужно было не стирать первое сообщение.

— Нужно было. — Стас снова потянулся к бутылке. — Кому это надо? Зачем?

— Ты меня спрашиваешь?

— Скорее, себя. А ты не пробовала отвечать?

— Нет. Но это же бред! Если кто-то со мной играет, то я, получается, включусь в игру.

— И всё же я бы попробовал. Ну-ка… Как тут у тебя буковки набираются. Клавиатура русифицирована?

— Да.

— Надо придумать что-нибудь экстравагантное.

— Зачем?

— Навязать свои правила игры. Если это удастся, можно смело идти в милицию, искать телефонных хакеров.

— А если нет? Ты хоть помнишь, что вчера я бросила его мобильник в гроб?

— Не бросила, а любезно положила в карман моего покойного друга. Успокойся. Никакой «потусторонщины»! Проверь себя, набери номер Олега.

Несмотря на нелепость, Ксения набрала номер, чтобы слушать долгие гудки. Подумалось вдруг: «Значит, в пределах досягаемости». Но ответа, разумеется, не последовало. «Земля хорошо экранирует», — додумал за Ксению Стас.

Ксения выключила телефон, её передёрнуло от пяток и до макушки. Просто представила, как из-под земли на кладбище сейчас звучит Hotel California. Олег специально закачал эту мелодию в свой мобильник. Когда-то они танцевали под эту музыку в ресторане «Восьмое небо». Танец и стал их первым свиданием.

Насколько кощунственно могла звучать эта песня из могилы! Даже на английском. «Welcome to the hotel California. Such a lovely place…» Кто-нибудь, проходя мимо, может до смерти напугаться.

— Ну, убедилась? — вывел Ксению из замешательства голос Стаса.

— Что же это такое?

— Я всё-таки напишу. Что-нибудь типа, — Стас начал старательно давить на кнопки: — «Как там на том свете?»

— Думаешь, стоит ёрничать?

— Мы просто парируем удар. Вот и всё, отправил.

Они успели выпить по чашке кофе, а Стас к тому же осилил полбутылки «Белого аиста», когда трубка Ксении пропела о поступившем сообщении. Рука Стаса опередила руку Ксении, он поспешно откинул крышку и открыл текст. «Здравствуй, друг», — кратко гласило оно.

— Да, в отношении меня такое обращение еще действует. Может, кто-то наблюдает за нами в оптический прицел, отчего забавляться ему сподручнее? — Стас подошел к окну, выглянул на улицу, где вдохновенно и трепетно легким ветром дышал наступающий май. Теперь он уже не мог скрыть, что нервничает. Правила игры не менялись, да и была ли сама по себе игра?

— Я, пожалуй, всё же поеду в телефонную компанию, — решила Ксения и ушла в спальню переодеваться.

Стас в это время набрал еще одно послание: «Если ты — Олег, то ответь: что мы с тобой делали в среду вечером? Это тот свет?» Пока Ксения собиралась, ответа не последовало. Уверившись, что его не будет, Стас с кривой ухмылкой отбросил телефон на диван.

— Тут без бутылки точно не разберешься, — сказал он сам себе, наливая очередную рюмку.

— Ты со мной? — спросила Ксения, выйдя из спальни.

Одетая в обтягивающие джинсы и легкую белую блузку, даже после бессонной ночи она выглядела привлекательно.

— Чёрт! Ты такая красивая, Ксюша.

— Перебираешь, друг. Если уж я тебе начала нравиться, значит, ты уже выпил лишнего.

— Нет, я в норме. Я Олегу всегда завидовал. У него было хотя бы какое-то.

— «Подобие семьи», ты хотел сказать?

— М-м-мм.

— А по девкам вы с ним вместе ходили? Ну понятно, конечно, я такая квёлая красавица, а там длинноногие лани двадцати лет. — Ксения с укором посмотрела на Стаса, тот виновато молчал. — Ладно, сейчас важно другое, я не намерена мириться с тем, что кто-то ковыряется ржавым гвоздём в моей ране. Ты со мной?

— Если ты не возражаешь, я подожду тебя здесь, не очень-то хорошо я себя чувствую, и, подозреваю, ничего ты у операторов связи не добьешься.

— Как знаешь.

* * *

Стас оказался прав. Дойдя до самого старшего менеджера, а вместе с ним до заместителя директора филиала, Ксения ничего не добилась. Она показывала им сообщения, тыкала пальцем в дату и время, но на сервере компании было стерильно чисто. Единственный результат: замдиректора, хмурясь, пообещал поставить всех на уши, но докопаться, кто отравляет жизнь добропорядочным клиентам компании. А заодно — заблокировать номер Олега.

— Намертво, без малейшей возможности реанимировать на нашей станции эту цифровую комбинацию, — так и пообещал.

Когда Ксения вышла на улицу в сопровождении услужливого менеджера, провожавшего её, как важную гостью, до ворот, мобильник снова спел свою поминальную песню. Менеджер любопытно застыл с открытым для прощания ртом. И Ксения удовлетворила его любопытство.

«В среду мы уже не были. Ты был один. Тот — это действительно свет. Как мудрость. Ищи ответы в «Книге мертвыіх». В книге живых скоро не останется места. Тот ли это Трисмегист? Тот сосчитал мои дни, а этот?»

Ох и любил Олег загадки!

— Бред, — определил растерянный менеджер. — А количество знаков выше допустимого, — отметил профессионально. — Это точно не наша станция. Наша не пропустит. Да и к чему все эти препинания, знаки.

— Грамотность — как одна из характеристик. Тем более он ведет тут речь о египетском боге мудрости, которого звали Тот.

— Тот, этот. Всё равно бред. Меня еще в детстве эти полузвериные египетские боги страшили. Все эти мумии, фараоны. Может, вам номер поменять? Хотите? Бесплатно?

— Может быть, — задумалась Ксения.

— Вернёмся?

Ксения стояла в нерешительности. И тут менеджера осенила ещё одна полезная мысль.

— А вы отпевание заказывали?

— Нет.

— А надо. Если крещёный, обязательно надо. Моя бабушка всегда говорила: без отпевания — как в рай без пропуска!

— Без пропуска, говорите?

— Ну да.

— Как же я.  Недотумкала! Обол — Харону, «Книгу мертвых» — Трисмегисту! Православному — отпевание.

Привыкли водку на кладбище лить!

— А номер вы, на всякий случай, всё же поменяйте.

* * *

У ворот Богоявленской церкви Ксения остановилась в нерешительности. Женщины в платках и косынках, сосредоточенные мужчины, набожные старушки и агрессивные нищие. Ксения никак не вписывалась в этот живой пейзаж, особенно в обтягивающих джинсах и просвечивающей на свету блузке. Из храма вышел священник, троекратно размашисто перекрестился с поклоном, но направился не к воротам, а к хозяйственным постройкам. Надежда поговорить с кем-нибудь из клира за пределами церковной изгороди таяла.

В этот момент снова ожил телефон. На этот раз звонил тот самый менеджер телефонной компании.

— Ксения Андреевна? Я тут кое-что обнаружил.

— И?

— На сервере есть скрытые файлы, обычно они относятся к системным программам, которые таким образом защищены от случайного повреждения или удаления, так вот: среди этих файлов я нашел те, которые не имеют никакого отношения к системным. Там, среди сохранившихся сведений о звонках и сообщений, есть те, которые поступали на ваш номер.

— Что это значит? Сообщения всё-таки были? От кого?

— В том-то и дело, непонятно, почему они регистрируются в скрытых файлах и папках, а главное — они поступили с номера. В общем, с того телефона, который, по вашим словам, находится в гробу. Самое примечательное, что я почти сразу с вашим приходом заблокировал этот номер, но сообщение вам все-таки поступило. Тот философский бред на выходе. Вы поняли?

— Еще бы.

В тот момент, когда она захлопнула раскладушку мобильника, из церкви вышел ещё один священник. Высокий, стройный, молодой, с кучерявой русой бородой и добрыми голубыми глазами. Он сам заметил стоявшую у ворот рядом с нищими Ксению. И пока она собиралась с мыслями, приблизился к ней.

— У вас что-то случилось?

— Да. батюшка, — последнее слово выговорилось с трудом, ибо батюшка был моложе Ксении лет на десять.

— Вы стесняетесь в таком виде войти в церковь? И правильно. В чём ваша беда? Меня зовут отец Димитрий.

— Долгая история, отец Димитрий. Но если вы выслушаете меня, я буду вам очень признательна. Похоже, что в мою жизнь вторгается потусторонний мир.

Священник кивнул и указал ей в сторону соседней аллеи, где выстроились в ряд аккуратные лавочки под свежей кленовой зеленью.

— Давайте лучше там.

Пришлось начинать издалека. С «Восьмого неба». Во время рассказа Ксения не сдержалась и заплакала. Слёзы текли будто бы сами по себе, но отец Димитрий не пытался её успокоить, а только внимательно слушал. Иногда нечто, как озарение, вспыхивало в его ярко-голубых, без облачка глазах. Когда она закончила, раскрыв перед священником телефон с сообщениями, он только мельком взглянул на текст и неспешно заговорил, глядя в глаза Ксении.

— Отпевать нельзя, если повязан он, как путами, смертными грехами. Да и крещён ли он? — взгляд стал испытующе-вопросительным.

— Крещен. Точно. Мы с ним вместе уже в зрелом возрасте крестились, а до венчания дело так и не дошло, как и до загса.

— Значит, жили во блуде, — вздохнул отец Димитрий. — Но, первое и главное, — у Бога нет мертвых. Хотя, я полагаю, там, — он кивнул на телефон в руках Ксении, — это не он. Не ваш Олег. Хотя вы, вероятно, ждёте от меня объяснений, соотносимых с вашим разумением окружающего мира, а я боюсь умствовать, ибо есть видение мира верующим человеком и видение мира людьми, далекими от веры. Последние даже могут ходить в храм, соблюдать внешнюю обрядовость.

— Да, батюшка, я невоцерковленная, но верю, — скорее сама себе сказала Ксения задумчиво.

— И то уже хорошо…

— Но как же это не он, если даже мысли его высказываются?

— Чуть позже. Лучше скажите, как он умер?

— В тот вечер, точно знаю, работал. Не пьян был, не во блуде… Если честно, то не совсем он пропащий был. Как-то в Великий пост нашло на него просветление. Закрылся от всех, от заказчиков, от друзей, почти не ел ничего, читал Священное Писание и плакал. Потом вдруг утром поднял меня рано и повел в храм на исповедь. Мы тогда в первый раз причастились, и он пообещал священнику, что в ближайшее время обвенчаемся. Ещё и епитимью вместе исполняли. Да через какое-то время кончились деньги, и опять его затянуло в эту прорву. А вообще, он иногда, проходя мимо храма, останавливался, щедро подавал нищим, а порой заходил внутрь и подолгу стоял у Спаса Нерукотворного или у образа Богородицы.

— Значит, не совсем пропащий человек. Но я, к примеру, отпевать вашего Олега не решусь. Святитель Филарет так говорил: «Тщетна молитва за умерших в грехе смертном, смертью духовною, и в сем состоянии постигнутых смертию телесною, — за тех, которые внутренно отпали от духовнаго тела Церкви Христовой и от жизни по вере своим неверием, нераскаянностью, решительным и конечным противлением благодати Божией». Но к сей проповеди прибавляет слово Иоанна Златоуста: «Аще и грешен отыде, елико возможно есть, помогати достоит: обаче не слезами, но молитвами, мольбами и милостынями и приношениями. Не просто бо сия умышлена быша, ниже всуе творим память о отшедших в Божественных тайнах и о них приступаем, молящеся Агнцу лежащему, вземшему грех мира, но да отсюду будет им некая утеха. не ленимся убо отошедшим помогающе и приносяще о них молитвы. Ибо общее лежит вселенныя очищение. И возможно есть отовсюду прощение им собрати, яко то от приносимых за них даров, от святых, с ними именуемых». Хотите, поясню?

— Нет, я всё поняла. Кроме одного. Кто шлёт сообщения?

— Бес. И сидит этот бес в телефоне, который вы неосмотрительно бросили в гроб. Кладбищенская земля священна, и он сидит там, заперт. Одна ему утеха — вас донимать. А задача его — довести вас до отчаяния, а лучше того, до полного самоуничтожения.

— Так я номер всё-таки поменяю.

— Значит, не совсем понимаете. Это не поможет. Молиться — это из жизни верующего. Швырять мобильные телефоны в гроб — это из жизни современного потребителя-материалиста. Лучше подумать, какие ваши поступки дали возможность этому бесу появиться и действовать.

— Мне кажется, я знаю, — потупилась Ксения, — я не простила Олега. И до сих пор не могу простить. Даже то, что он умер, не могу ему простить. Но уверена, что он меня любил. Может, эти его измены. Может, это наветы да воображение моё? — Ксения в первый раз за эти дни позволила себе усомниться. — Он и так мучился тем, что ему приходится зарабатывать на хлеб, работая на эти глянцевые журналы с похотливыми девицами на обложках.

— Это не оправдание, — заключил отец Димитрий. Какое-то время они молчали. Потом батюшка добавил:

— Попробуйте вымолить его. Большую силу имеет молитва любящего человека.

— А как я узнаю, что вымолила?

— Господь даст знак. Обязательно даст.

— А потом?

— А потом — жить. Ваша жизнь — ваша воля, ваша свобода, ваш выбор.

— А если сообщения будут продолжаться?

— Вряд ли. У меня тоже есть мобильный телефон, но это только телефон, понимаете? Когда я во сне вижу свою покойную матушку, я не пугаюсь, а если увижу усопшего или действия его наяву, то для начала осеню себя крестным знамением, а затем и сам объект — именем Господа нашего Иисуса Христа. Имя Спасителя любому из бесовского отродья — как огонь испепеляющий. Главное — верить при этом не в себя, не в свои силы, а в помощь Божию, — и встал, чтобы уйти.

— Благословите, батюшка, — неожиданно для самой себя произнесла Ксения и сложила как положено руки, как будто делала это каждый день.

* * *

Стаса она застала спящим. Отрадно было увидеть, что коньяк он допивать не стал. Переоделась и собралась уходить, намереваясь успеть к вечерней службе. Стас проснулся, немного испуганно вскочил с дивана.

— Ты куда?

— В Богоявленскую.

— Я с тобой.

По дороге, в автобусе, пересказала разговор с отцом Димитрием. Стас же читал последнее сообщение.

— Умный бес, получается, — рассудил старый друг, — в мифологии — как у себя дома. И хорошо ты его назвала, хоть и случайно, — «двухсотовый». Ибо имя им легион. Читал. Где-то.

— Стас, давай помолчим. Тот кивнул.

За стеклом сквозь мутные разводы — следы первых дождей — неспешно плыла улица. Поток разнокалиберных машин, буквально расталкивающих друг друга, бравые зазывающие витрины магазинов и люди, у которых, по внешнему их весеннему настроению, кажется, всё только начинается и тысяча лет впереди, а не коротенькая, как у Олега, жизнь. Выбрось человека из этого муравейника в пустыню — что он будет собой представлять? Что отдаст за то, чтобы вернуться сюда и вновь денно и нощно поглощать эту жизнь? Вспомнилась вдруг картина Крамского «Христос в пустыне». Босоногий Сын Божий сидит на камне, сложив на коленях руки, и человеческая печаль отражается на его челе. Печаль всего человечества.

Мобильник в руках Стаса снова пиликнул. Тот озабоченно открыл его и вскинул брови. Потом повернул содержимое дисплея Ксении. «Это ты боишься забвения, а не я. У тебя есть окно, ты хочешь его закрыть?» Подумалось вдруг: этот черный квадрат дисплея — тоже окно, только куда? Закроешь окно, что потом? И зазвучал в памяти тихий, но уверенный голос отца Димитрия: «А потом — жить. Ваша жизнь — ваша воля, ваша свобода, ваш выбор».

В храме было людно и немного душно. Хорошо, что на входе для незнающих была прибита табличка: перечеркнутый красной линией мобильный телефон. В небольшом ларьке справа от входа принимали записочки. Туда и подошла.

— Скажите, где свечи усопшим ставят?

— Крещёный? Свидетельство о смерти есть? А то нынче взяли моду. А ещё будет хорошо, если пожертвуете на общую свечу. Не мне. Вон там ящичек.

В душе немного похолодело от такого обращения. Но ощущение это быстро прошло. Особенно когда увидела отца Димитрия. Он и начинал службу. Ксения в белой косынке возвышалась среди согбенных, часто кланяющихся старушек. Стас встал где-то в стороне и, похоже, был погружен в себя.

Через полчаса, когда ноги стали неметь, за стенами началась сильная гроза. Молнии сверкали где-то у самой черты города, а вот гром раскатисто несся с крыши на крышу и долгим низким гулом отзывался на колокольне. Ксения пыталась сосредоточиться на словах священника, на голосах с клироса, и в какой-то момент это ей удалось, она целиком растворилась в общей молитве и даже перестала чувствовать непривычную усталость в ногах. Сердце вдруг наполнилось совершенно новым содержанием, именно сердце. А с недалекой иконы взирали на неё немного печальные глаза Спасителя.

Уже после проповеди подошла к образу со свечой. Заплакала. Слезы лились, будто из самого сердца, и унять их было невозможно. Мысли смешались, и только одна просьба устремлялась навстречу пронизывающему взгляду Христа: «Господи, прости нас, грешных, на что ещё уповать, кроме Твоего милосердия.» И в какой-то миг поняла и поверила одновременно, что немногословная молитва её услышана.

Из храма Ксения вышла уже с этим новым чувством. На душе стало легче, как если бы избежала смертельной опасности. Да и улица встретила свежим ветром. Мир не казался ей суетливым, ярче и четче проступили его детали.

Влажный, наполненный озоном после короткого ураганного дождя воздух, усиленный ароматами зелени, был похож на пробившееся сквозь фильтры туч дыхание неба. И лица людей воспринимались теперь по-иному: те, что выходили вместе с ней из храма, в большинстве своём были озарены внутренним сиянием или (у некоторых) смятением и печалью. Те же, что спешили мимо по улице, казались погруженными в скользкую ежедневную серость. Больше были похожи на маски, что одевают по случаю. У ворот Ксению догнал Стас.

— Знаешь, я ещё ни разу в жизни не стоял целую службу, — признался он.

— Устал?

— Нет, но состояние ни с чем не сравнимо.

— Вот и давай побережём его.

* * *

Рано утром Ксения уже ехала на кладбище. Больше всего удивилась, когда на одной из остановок в автобус вошел Стас. Он был непривычно трезв и привычно задумчив.

— Я знал, что ты поедешь к нему. — Сел рядом и в этот раз молчал всю дорогу.

Кладбище мертвыми своими улицами буквально примыкало к живому городу. И автобус в какое-то неуловимое мгновение просто переехал эту едва заметную черту, разделяющую город живых и город мёртвых.

— Ему вчера памятник поставили. Плита такая темная, а на ней камера на треноге. Этакое ретро, — уже на выходе сообщил Стас.

— Не ретро, а сюрреализм какой-то. Есть такой дурацкий анекдот про смерть гинеколога.

— Знаю, — потупился Стае.

— Пойдём, тут ритуальное агентство есть, закажу крест, как и должно быть, кто бы под ним из православных не лежал: инженер, фотограф, писатель или врач. Вон, глянь: памятники бандитам, погибшим в перестрелках, самые высокие и помпезные, а толку? Кто они перед Богом?

— Ну, знаешь, помнишь, на Голгофе разбойник.

— Сравнил! — полыхнула гневом Ксения.

Подошли к вагончику, где располагался кладбищенский офис да стояли вокруг еще несколько хозяйственных построек. Ксения начала с порога, ещё не зная, к кому обращается.

— Здравствуйте, там, на четырнадцатом участке, седьмая аллея, фотоаппарат над могилой взгромоздили, так вот, я бы хотела его убрать и поставить крест.

— Хорошо что пришли, — невысокий невзрачный мужичок в потертом костюме буквально выпрыгнул из-за стола, — а мы уж гадали, кому звонить. Нет больше вашего фотоаппарата.

— Что? Украли?

— Если б, — мужичок чуть ли не с улыбкой почесал лысеющую голову, — гроза вчера была, молния аккурат в фотокамеру ударила. Так влепила, что расплавила до самого основания треноги и гранитную плиту пополам расколола.

Сердце Ксении испуганно ёкнуло.

— Да-да, — якобы успокоил женщину мужичок, — расплавило! Даже изгороди чугунной досталось, но там дело поправимое. Так что новый памятник так и так заказывать, потому как наша контора за природный вандализм ответственности не несёт.

— Вандализмом было поставить на могилу фотоаппарат на треноге, — голос Ксении снова стал твердым и решительным. — Где я могу выбрать крест?

— Остаётся надеяться, что и чертов мобильник расплавило.  — пробурчал Стас сам себе.

* * *

После кладбища поехала в храм. Стас потянулся следом. Снова выстояла службу и снова плакала. И выходя из храма, вдруг уловила в сердце удивительное и ни с чем не сравнимое чувство светлой надежды. На что? Откуда?

Дома выпила стакан чая и, обессиленная, легла спать. Сон пришёл быстро, и не было суетливой кутерьмы мыслей, маленьких бытовых задачек и больших проблем. Был сон без видений и звуков, глубокий и тихий. Так спят выздоравливающие люди.

Но утром Ксению разбудил телефон. Он вновь пропел свою звонкую музыку о полученном сообщении. Правда, в этот раз, прежде чем открыть откидную крышку, Ксения была спокойна и уверенна. Вздохнула, перекрестилась и лишь потом прочитала: «Ксюша, милая, жду тебя сегодня, 30 апреля, в восемь утра на Сретенской улице, дом 28, Олег. Вопрос жизни и смерти».

Что это? Ещё одна шутка? Недолго думая, набрала номер телефонной компании. Знакомый голос девушки сообщил, что на номер Ксении действительно поступило сообщение.

— А что вам не нравится? Заблокировать входящие с этого номера?

— Нет, ничего, извините. Может, оно задержалось на несколько дней?

— Хм. Минут пять назад его отправили или меньше.

— С-спасибо. Извините.

— Да нет проблем, кроме ваших. Посмотрела на часы: половина восьмого.

И торопливо стала собираться, судорожно вспоминая, где находится Сретенская улица. Убеждала себя, мол, всё равно надо посмотреть, куда это он ее приглашал. И таилось глубоко в душе непонятное предчувствие, а главное, ощущение того, что наступило какое-то необыкновенное утро. Странно, почему 30 апреля. В этот день она ходила по мастерской Олега, считала углы и считала измены, проклиная его. 29-го готова была порвать с ним раз и навсегда.

Сретенская оказалась небольшой улочкой, где еще сохранились частные дома, там же находилась маленькая, но красивая церковь. Она и оказалась на этой улице под номером 28. У ворот стоял улыбающийся Олег с огромным букетом белых роз. Ксения начала терять сознание, когда он успел подхватить её, уронив цветы.

— Милая, что с тобой? Я ведь. Что делать-то? Ну-ну-ну. — испугался не на шутку, но она уже начала приходить в себя. — Ксюша, мне сегодня приснилось, что я тебя потерял, навсегда! Ты не представляешь, что я испытал в эту ночь, я словно умер! Мне Харон виделся. Этот жуткий перевозчик мертвецов. Я всегда думал, куда он их перевозил? Ведь смерть не была побеждена. Да о чём я? Ксюша, мне так плохо без тебя! Послушай, тут служит мой знакомый батюшка, он нас обвенчает. Самое интересное, загс — через дорогу! Представляешь? Мы сможем обвенчаться и расписаться. С чего начнем, если ты, конечно, согласна?

— Какое сегодня число, Олег, — с трудом выговорила Ксения.

— 30 апреля. Пятница. Тебя что-то беспокоит?

— Так не бывает, Олег.

— Не бывает, если так не делать, — Олег улыбался, буквально сиял.

— А мне, Олежек, сегодня тоже снился сон, очень долгий сон, жуткий и долгий, как сама вечная смерть. И во сне снились сны. Скажи мне, в памяти твоего телефона много женских имён? — насторожилась Ксения.

— Было достаточно. Я их все стёр еще вчера, чтоб не раздражали тебя. Но я не понял твоего ответа: ты согласна выйти за меня замуж? Или меня кто-то опередил?

— За десять лет могли и опередить, — вздохнула Ксения. — У меня есть условие.

— ?

— Ты с этого дня занимаешься только художественной фотографией.

— О чём-то таком, не поверишь, я подумал еще вчера. И сегодня в пять часов утра, когда проснулся. До шести я успел выбросить из мастерской всё, что связано с «шабашной» работой. Получилась внеплановая генеральная, нет, прямо-таки маршальская уборка. Там остались только старые камеры, против них ты ничего не имеешь?

— Нет. Ты мне писал в эти дни?

— Да, намедни. Что-то типа: «Здравствуй, любимая».

Олег вдруг задумался, глядя на летящие над золотыми куполами белые облака.

— Господи! Хорошо-то как! Мне иногда кажется, что мы сами мешаем себе быть счастливыми^ Вот только свидетель опаздывает. Я Стаса позвал. Не возражаешь?

— Свидетель? — спросила сама себя Ксения. — А священника твоего, случайно, не отец Димитрий зовут?

— Ты его тоже знаешь?

Никита Кожемяка

(Реальная версия)

Сыну Арсению

Ой, и жарким выдалось лето 992 года. Утренние росы на травах по берегам Трубежа висели на листьях крупными жемчугами, а к полудню даже птицы не могли пересечь раскаленное небо. И только запах жареной конины или дичины плыл в знойном топленом мареве.

Три дня уже изнывало от жары войско великого князя киевского Владимира на берегу, разметав вокруг шатров обжигающие кольчуги и шеломы, даже деревянные доспехи прятали в тень, дабы случайный огонь не превратил их в пепел, и только с мечами не расставались ратники, что бродили по лагерю по пояс голыми. Да истекали потными реками те, кому в полном облачении был черёд стоять в дозорах и на страже у княжеского шатра. В самом же шатре третий день беседовал с печенежским ханом Владимир Красное Солнышко и таскали им сюда из прохладных вод реки бочонки с вином. Упредил князь набег, когда донесли ему сторожевые отряды о движении печенежских орд из-за Сулы. О чем спорили? Слышали только иной раз стражники, как похвалялся печенег три года воевать русскую землю, если не получит от Владимира большого откупа. Знал, что дружина устала после недавних битв с хорватами.

С другой стороны реки галдел печенежский лагерь. Тем, как чертям в аду, жара была в радость.

Знал хан Илдея, что устали русы после недавних войн, но знал, что на испуг их не возьмешь. Потому и беседовал, попивая с Владимиром кислое греческое вино, не напирая, но въедливо и монотонно.

— Откупысся, коняз, зачема тебе война? Мене зачема? Уйду назад степь. Малый откуп возьму.

Владимир, поглаживая себя по окладистой бороде, как молнией сверкнул глазом в сторону хана, но сохранил достойное самообладание, только приложился лишний раз к чаше с вином. Да уж! Пил киевский князь не помалу, пил да не пьянел. Только глаза наливались мрачной поволокой. Но даже умный и хитрый язык не заплетался.

— Дань победителю платят, а ты кто?

— Знаешь, у меня в лагере есть одна отделанная серебром чаша. От отца досталась. Такой ум в этой чаше был! .. — подмигнул с намёком.

И теперь не вспылил Владимир, хотя понял, что речь идёт о слухах, по которым печенежский хан Куря сделал из черепа Святослава чашу и пил из неё, полагая, что передается ему сила великого воина. Да, скорее, просто похвалялся Куря. Если и пал на днепровских порогах отец, то шел туда сознательно, прикрывая основную дружину. Печенегам же казалось, что засада у них получилась. Свенельд между тем провел ополчение со всей добычей другим путём. И, скорее, предпочел Святослав утонуть в днепровской волне, но оставить свою голову на поругание — вряд ли. А уж византийский кесарь Цимисхий помог Куре возвеличить его победу. И про чашу, поди, вместе выдумали. Не мог простить византийский император многих своих поражений от малой дружины Святослава.

— Ну что ж, ежели есть такая чаша, пусть из неё пьёт тот, кто хочет иметь долгую память. Мозгов и храбрости у него вряд ли прибавится. А вот память.

— Ну так как откуп? — нахмурился Илдея, который понимал, что слаб он спорить с Владимиром. — Будем биться?

* * *

Кегел, главный телохранитель хана, бесцельно слонялся по лагерю. От нечего делать задирал разомлевших от жары русичей. Бывало, удавалось вызвать кого-нибудь на поединок, который заканчивался веселой победой: подняв над собой противника, двухметровый Кегел с криком бросал его на землю. Уж если тот потом и поднимется, то надолго калека. Хотелось бы побиться на мечах, да великий хан строго наказал оружия пока не вынимать.

Досадовал на одно. Говорят, в стане русских был настоящий силач Ян Усмарь. Видом невзрачный, мужичонка да и только. Ростом и то не вышел. Какой богатырь? Разве что руки у него необычайно жилистые. Уж как только не крутился вокруг него Кегел! Хотел испытать силу Усмаря.

— Эй, Ян, а почему у тебя два имени? И Никитой тебя кличут, и Яном. Это, наверно, потому, что вас двое и один за другого прячется?

— Одно имя мне дали батюшка с матушкой, а другое — Господь Бог.

— Вот как! А почему твой Господь Бог с батюшкой и матушкой не посоветовался? — хитро прищурился Кегел, думая, что уж теперь точно зацепил молодца.

— Это они с ним не посоветовались, потому как света Христова тогда не знали. Сами крещены не были.

— Раньше, выходит, в темноте жили?

— Выходит, — спокойно соглашался Никита.

— А правду говорят, что когда ты разгневался, то шкуру бычью руками на две части порвал?

— Да я потом три дня в Десятинной церкви этот грех замаливал! На отца ведь осерчал, грех это большой! Батюшка Димитрий епитимью наложил. Тысячу поклонов Пресвятой Богородице и молитву читал.

Ох, и странные эти русские: и отца родного, и попов своих одинаково батюшками зовут, и Бог у них, говорят, Отец Небесный.

— Лоб не разбил? От поклонов?

— Не разбил. Только колени потом болели. Долго на коленях стоял.

— Вот мы вас, русов, побьём, будете тогда на коленях стоять.

— Может, и побьёте, но на коленях перед вами, агарянами, стоять не будем. — Ответил так невозмутимо, будто не о смертной битве речь шла, а об игре в кости.

— Не верю я, что ты шкуру порвал! — не выдержал Кегел, замотал головой, аж закрутилась серьга в ухе. — Сам пробовал, ничего не вышло! — сказал так, будто если у Кегела ничего не выйдет, то уж точно никто такую задачу не осилит.

— Не верь, кто неволит? Для этого сноровка нужна. Я кожу каждый день мну. Вечером рук совсем не чувствую. Тут в поле зрения Кегела попал бык, что стоял рядом с повозкой у костра, на коем жарили конину. Оставив Никиту, Кегел, как бы между прочим, подошел к костру и сунул в него свой меч. Черным глазом одновременно прицеливал, куда понесется бык. Выходило — точно на круг, где сидел Усмарь. Вот и будет богатырская забава, пусть быка порвёт!

Раскаленным докрасна острием коснулся Кегел под хвостом у быка, предварительно разрезав стреножившую животное вервь. Дикий рёв пронесся над русским станом и эхом отозвался далеко за рекой, перекрыв шум обоих лагерей. Вырвав задними копытами огромные куски дёрна, обезумевший бык рванулся вперед и поскакал сначала именно в сторону Усмаря, но потом вдруг повернул и помчался, опустив огромную голову, на шатер князя, где, кроме Владимира, находился и повелитель Илдей! Кегел оторопел, но ничего уже не мог сделать. Стражники у шатра ощетинились навстречу зверю копьями, но было видно, что вот-вот брызнут в стороны.

С боевым кличем кинулся наперерез быку Кегел. И совсем не заметил, что с другой стороны опередил его малорослый Никита. Правда, в руках у последнего ничего не было. Не было булатного меча, даже кинжала или ножа не было. Бык замер перед стремительным броском, метая из-под копыт куски дёрна. Лагерь поднялся на ноги, заспешил к княжескому шатру. Кто-то бросил копьё да промахнулся, закачалось древко прямо под брюхом обезумевшего гиганта.

Не успевал Кегел. Зато Никита был уже рядом. Но бык рванул, набирая скорость, и прыгнул ему навстречу младший киевский кожевенник, голыми руками цепляя за бок. И, о чудо! Огромный зверь упал на колени, бороздя землю, страшно закричал и завалился. А над ним стоял Никита, в руках которого остался после броска большой кусок бычьей шкуры, вырванный вместе с ребрами и мышцами. Отбросив их в сторону, Усмарь навалился на шею, обхватывая её руками, и почти незаметно сдавил.

Из шатра на шум вышли князь и хан, оба встревоженные. От безделья ратники запросто могли начать биться не на шутку. Кегел вмиг оказался у ног господина.

— Прости, великий Илдей, я опоздал. Бык взбесился, но этот рус успел его остановить. С другой стороны к ногам Владимира склонился седовласый ратник.

— Не гневайся, князь, это мой младший сын, пятый, я и брать не хотел его ныне в поход, так он тайком за дружиной ушел.

— А я и не гневаюсь, — улыбнулся Владимир, — пускай вон хан поглядит, как у нас молодцы быков живьём на куски рвут.

Илдей сыпнул злобными искрами на Кегела, что стоял, склонив колено и опустив покорно голову.

— Этот, я слышал, — продолжил киевский князь, кивнув на Кегела, — за три дня немало дружинников моих покалечил.

— Мой лучший воин, — тихо сказал хан, и Кегел с благодарностью приложил к груди руку.

— Его ещё никто не победил! — гордо добавил хан и велел подняться телохранителю во весь рост. Действительно, все окружающие стали вокруг жалкими середнячками, Никита в том числе. И казалось, не найдется смельчака задирать такую силу, отлитую в смуглую груду мышц и огромный костяк. Но заговорил вдруг отец Никиты:

— А с моим в посаде просто никто не связывается. Боятся и всё. Сам-то он добрый, мухи не обидит. Но посадские его стороной обходят. Жалко, что и девки. Смеются: обнимет, говорят, Усмарь до смерти. Так что над Никитой тоже ещё никто не брал верх. Старшие братья — и те побаиваются.

— А по виду и не скажешь, — прищурился Владимир.

— Если у рус такой богатырь, пусть бьётся с Кегелом! — решил вдруг хан. — Пусть бьются голыми руками до самой смерти. Если ваш Никита. Кожемяка, — пренебрежительно сказал Илдей, — победит великого воина, мы уйдем в степи. Три года не буду Русь воевать.

Кегел высокомерно посмотрел на простоватого с виду Никиту. Стоит мужичок, переминается с ноги на ногу. Видать, ему даже неловко, что все на него смотрят. То, что он руками шкуры рвет, ещё ничего не значит, в руках Кегела гнется булат!

— Если Никита победит, уедешь с Трубежа боярином, — молвил князь старику-отцу, а с Никитой никто и не разговаривал.

— Завтра, на рассвете, — решил хан.

— Завтра, на рассвете, — согласился Владимир, затем только посмотрел на Никиту: — Попытаешь, Никита?

— Отчего не спытать? — и потупил взгляд.

— За весь Киев ответ понесёшь! — хмуро предупредил князь.

Никита Только вздохнул: чего, мол, говорить, надо — так понесу. На том и расстались.

* * *

Поутру, в густом предрассветном тумане, у Трубежского брода сошлись две рати уже в боевом облачении. Ржали кони, тревожно бряцал в утренней тишине металл, но воины с обеих сторон угрюмо молчали. Только немногие русские шептали молитвы. Варяги, как обычно перед битвой, подтягивались в центр. Вышел из шатра в сопровождении старшей дружины князь Владимир. Старик-отец Усмарь чего-то нашептывал задумчивому Никите у самой реки, смурные братья стояли в стороне.

Всё началось, когда князь и хан встали на конях друг напротив друга по обеим берегам реки.

Илдей вскинул руку, и из печенежских рядов появился по пояс раздетый Кегел. Выйдя на центр брода, он, стоя в воде, вскинул к небу руки, сжав кулаки, и дико, подобно алчущему зверю, не закричал даже, а завыл, и крик его подхватили печенежские ряды, и умноженный эхом, он взметнулся к небу, чтобы потом заставить вибрировать русские щиты и доспехи. А главное — сердца. Это был победный клич. Кегел шел побеждать и был абсолютно уверен в победе. Когда между травами да вдоль по воде вновь навязла тревожная тишина, со стороны русских полков вышел Никита. Раздетый по пояс, он не казался былинным богатырём, но торс его был, как перевернутый колокол, да был рифлен натруженными тяжелой работой мышцами. Выйдя вперед, он не вскинул рук, не закричал, а поклонился в пояс сначала князю, а потом отцу. Широко перекрестился, но не на восток, а в сторону Киева.

Владимир засомневался: может, нужно было послать кого из старшей дружины? Эти ж целыми днями военное дело мыкают. А тут — младший кожевенник. Сильно пожалел, что любимый Добрыня был в эту пору в Новгороде, где тоже было неспокойно. Уж он-то, хоть и немолод, дохнул бы печенегу на маковку. Эх, а помнится, в молодые годы, ещё до Крещения, когда Добрыня вел с молодым князем новгородскую дружину брать Киев, уж тогда забавлялся силою он своей богатырскою. Равного ему поединщика не было ни на Руси, ни в порубежных землях. Да что там поединщика! Добрыня мог один против пятерых выйти, а однажды против дюжины вышел. На пирах, правда, буен был, не унять, только держись подальше. Да и пить любил с голытьбой, кровь мужицкая в нем говорила. Зато после Корсуни вельми набожен стал. Богом дается таким людям сила, оттого и называют их богатырями. Будет ли ещё на Руси богатырь после Добрыни?

Меж тем поединщики сошлись. На середине брода, стоя по пояс в студеной утренней воде, обнялись они, будто родные братья. Кегел продолжал рычать, а Никита только молча сопел. Тишина среди ратников, только варяги меж собой лопочут, небось, ставят на победителя, да поднялась в первый солнечный луч малая пичужка и неожиданно звонкой песней встретила новый день. Под эту песню и поднял над собой Никита своего врага. Поднял так, будто дуб с корнем вырвал. У Владимира отлегло на сердце.

— Ты его ручками, сынок, ручками чуть поддави.  — услышал голос старого Усмаря.

Видать, Никита и вправду «поддавил», потому как захрустели мощные ребра Кегела, и не рык уже вырвался из его уст, а предсмертное издыхание. Так и забился в судорогах в руках Никиты.

— Чё с ним делать-то, батя? — повернулся к отцу Никита.

— Так это. Пусти его в воду. Може, и удержит его Трубеж.

Трубеж удержал. Сначала проглотил, а потом-таки поднял искаженным лицом вверх и тихо понес по течению тело печенежского богатыря.

И уж тогда только закричали воины Владимира. Забили мечами в щиты варяги. И настоящий победный клич волной ударил по стоявшим напротив неровным рядам Илдея. Горячие степные кони заволновались, сами стали поворачивать голову, норовя развернуться всем крупом. Илдей только кивнул князю Владимиру и даже взглядом не удостоил висящее поплавком тело Кегела, развернул коня и рысью поскакал в степь. За ним с диким, точно предупреждающим, гиканьем понеслись его лучшие отряды, а там уж и остальные, втаптывая траву в землю. Да, есть такое свойство у трав этих: как не гни, как не топчи, на следующее утро подымутся.

* * *

Как и обещал Владимир, род Усмаря по возвращении в Киев стал боярским. Ближним боярином стал старый кожевенник, вот только Никита отказался идти в старшую дружину, в княжеские покои, вернулся в Посад. И, говорят, нашел-таки девицу, что не испугалась его железных объятий.

Три года после того было спокойно на Руси. Хоть и коварны печенеги, хуже греков, но Илдей сдержал слово. А может, помнил стоявшего посередь Трубежа улыбающегося Никиту? Тело Кегела унесла река в порубежные земли, чтоб и там знали, как на Руси встречают наглецов-гордецов. Чтоб знали, что остались ещё на Руси богатыри, пусть и не такие приметные, как почивший недавно Добрыня, про которого народ уже стал складывать песни былинные. И про Никиту, как водится, сложит. И про стольного князя Владимира, прозванного Красным Солнышком, а позже просиявшего в лике святого, равноапостольного.

И потому еще, что жил в те времена в Посаде киевском Никита по прозвищу Кожемяка.

Белочки-собачки

Двадцать шесть лет изо дня в день она приезжает сюда. В стужу и в зной, в дождь и в грозу, при социализме и при капитализме и при любом другом строе, который могут придумать люди, она приедет сюда, пока её сердце будет биться. Она приезжает на кладбище на могилу сына Коли, тело которого привезли в цинковом гробу в далёком 1980 году из далёкого Афганистана. Зовут её тётя Анфиса. Так уж повелось с тех пор, когда она работала санитаркой в областной больнице. Так её звали больные, так её зовут сослуживцы и друзья Коли, так её зовут кладбищенские работники и все, кто её тут знает. Так зовёт её даже бомж Василий, похмеляющийся на могилах поминальными стопками, хотя по возрасту он не младше. Никого из родных, кроме Коли, у неё никогда не было и теперь уже точно не будет. Тётя Анфиса — маленькая худая женщина в пуховом платке, старом синтепоновом плаще, а седой она стала ещё двадцать шесть лет назад. Ранним утром она ежедневно приезжает на кладбище и к полудню уезжает.

Она настолько слилась с кладбищенским пейзажем, что стала своей для крикливых сорок, галок, мрачных ворон и суетливых белок. Особенно для белок. Когда она сидит на покосившейся скамеечке у могильного камня, две-три, а то и целых пять белок снуют вокруг неё по ближайшим веткам, по могильным оградкам и прямо по её рукам, которые щедро делятся с ними нехитрой снедью.

Прошлая зима была особенно суровой, несмотря на разговоры о глобальном потеплении. Мороз минус сорок держался больше двух недель, а чуть дальше на север — переваливал за отметку минус пятьдесят пять. И хотя несколько раз рейсы автобусов на кладбище отменяли из-за холодов, тётя Анфиса добиралась на попутках. И что согревало ее, когда она сидела там два-три часа, тогда как даже ко всему приспособившиеся бездомные дворняги, скуля, поджимали лапы?

На могилу Коли в эти мёрзлые дни вслед за тётей Анфисой слетались-сбегались птицы и звери со всей кладбищенской округи. А белки залазили прямо в сумку, с которой она неизменно приезжала. Тётя Анфиса не возражала, не позволяла им лишь трогать орден Красной Звезды, который всякий раз привозила с собой и тоже выкладывала на стол. Орден осторожно обходили стороной даже падкие на всё яркое вороны. Ночью, если небо не было затянуто облаками и тучами, тётя Анфиса смотрела в окно на звёзды, пытаясь отыскать среди них Колину. А в другое время у нее всегда была с собой его Красная Звезда.

* * *

Помимо сорок, ворон, воробьёв, синиц, снегирей, белок притрусила в тот день вся кладбищенская собачья стая и расселась возле ограды, выжидательно виляя хвостами.

— Вот, Коля, сколько у тебя гостей, — приговаривала тётя Анфиса, раскладывая для них еду. А Коля в тельняшке и десантном берете улыбался всем с фотографии на памятнике.

Но собаки, не дождавшись своей порции, вдруг опрометью рванули, петляя по узким проулкам мёртвого города. К могиле Коли приближались два мужичка в тёмных тулупах. У одного из них в руках было ружьё. Второй пьяно похохатывал, часто махая рукой в сторону тёти Анфисы. Оба они перебивались случайными заработками в ритуальном сервисе, а в эту зиму подписали договор на отстрел бродячих собак. И хотя полагалось это делать ночью, потому как такую работу должны выполнять лишь специальные службы, им нравилось разудало бродить по кладбищу с оружием днём, тем более что в такие морозы, кроме тёти Анфисы, никого здесь не было.

— А белочек на целую шубу, — лопотал Пушинский, тот, что был без ружья.

— Всякая копейка в кассу, — соглашался Трокин, который был в этой команде за главного.

— Деньги и «пузырёк» надо с хозяйки взять. Вот я в перестройку дурак был, в свой завод ваучеры вложил, а он обанкротился. А хозяйка наша, проныра, в землю для мёртвых. Кто ж знал, что время такое урожайное будет, — кивнул Пушинский на бесконечную рябь могильных холмов.

— Тише, балабол, — рыкнул Трокин, — живность спугнёшь. Вон, собаки уже рванули. Чуют нас за километр, а мы всего-то штук пять подстрелили. Смотри на столике у неё сколько белок, дробью можно всех разом накрыть.

Подошли к оградке и остались в пяти шагах наблюдать, как снуют вокруг тёти Анфисы юркие зверьки. Птицы же с разумной предосторожностью взлетели на ближайшие ветки, и только воробьи серыми пулями воровали со стола крошки.

— Так, бабка, сейчас ты тихо встанешь и свалишь отсюда, — глухо, но очень зло сказал Трокин.

— Только тихо, а то, белочки-собачки, мы и тебя тут убьём, — подражая напарнику, добавил Пушинский. Тётя Анфиса посмотрела на них с мудрой печалью в глазах.

— Меня уж давно убили, — сказала она. — Но если вы хотите, я уйду.

— Давай-давай, — Пушинский глазами указал в сторону автобусной остановки.

— Нас на слезу не пробьёшь, — пояснил Трокин, — у самих жисть собачья, так что вали, бабка, но тихо, зверей своих не пугай.

Тётя Анфиса положила орден в сумку, что-то шепнула Коле и поднялась со скамейки. Белки, точно в недоумении, прекратили свою суету и на какое-то время замерли. А когда она сделала шаг за оградку, тут же рассыпались по ближайшим стволам, пушистыми комками уходя к вершинам сосен.

— Твою мать, — выругался Трокин.

— А твою? Твою мать это бы огорчило, — сказала ему тётя Анфиса.

— Пошла вон, ведьма старая, ты ещё будешь меня учить. Видать, своего плохо учила, раз теперь по кладбищу шарахаешься!

— Иди, бабка, пока мой напарник стрелять не начал, — подтолкнул её на тропинку Пушинский. — Знала ведь, старая, что разбегутся.

— Знала, — не стала скрывать тётя Анфиса, — но вы же мне уходить сказали. — и направилась в сторону остановки.

Трокин вслед ей грязно и многоэтажно выругался. Пушинский достал из-за пазухи чекушку.

— Слышь, Жень, ты когда-нибудь об опытах академика Павлова читал? — спросил он, сделав пару глотков и передавая бутылку напарнику.

— Какого ещё, на хрен, академика? — Трокина не отпускала злоба.

— Ну, белочки-собачки, он эксперименты над животными ставил, особенно над собачками. Так вот, эти эксперименты показали, что у всех тварей есть условные рефлексы. За столько лет, я думаю, и у наших белочек-собачек они выработались. Так что завтра ты придёшь сюда без пяти девять, заляжешь вон за тем памятником, и пали в своё удовольствие.

— А ты? — подозрительно взглянул на товарища Трокин.

— А я пойду на остановку, задержу бабку, а то, если она сегодня не помрёт, завтра восьмичасовым снова здесь будет. Как тебе идея?

— Посмотрим, — отпил свою долю Трокин. — Если не получится, я тебя вместе с твоим академиком дробью нафарширую.

— Получится, ты только не нажирайся с вечера, а то руки трястись будут.

— Сам не наешься.

Переночевали в избушке у сторожа и в предвкушении завтрашней охоты не напились. Утром Трокин выдвинулся на позицию, а Пушинский пошёл на остановку.

Подойдя к могиле Коли, Трокин оторопел. На месте тёти Анфисы сидел одетый по-летнему солдат. Трокин не склонен был верить в мистику, скорее — в «белую горячку», но на всякий случай скользнул взглядом по фотографии на памятнике. «Нет, не тот», — отлегло от сердца.

— Э, боец, ты тут дуба не дашь? — Как можно развязнее спросил он. — Какого ты тут сидишь, сохнешь?

— Тебя жду, — спокойно ответил солдат, и Трокин с ужасом констатировал, что пар у него при этом изо рта не идёт.

— Ну и зачем? — скривился Трокин, нащупывая предохранитель.

— Поговорить надо, — услышал Трокин за своей спиной и, вскинув ствол, резко повернулся. Рядом стоял ещё один солдат. Он был постарше, лет тридцати, голова в бинтах, словно он только что пришёл из госпиталя. Да и форма его отличалась от той, что была на первом. Напоминала совсем о другой войне.

— О чём говорить-то? — прищурился Трокин, из последних сил сохраняя самообладание.

— О белочках-собачках, — эту фразу произнёс третий боец, который неожиданно появился рядом с первым. Он был в шинели ив… папахе с красной лентой наискосок.

— У вас, господин хороший, мама есть? — спросил неведомо как возникший четвёртый, одетый в форму штабе-капитана белой армии.

— А как, — выдавил Трокин, — родила же.

— Родила, к сожалению, — с издёвкой согласился штабс-капитан.

— Вы, мужики, наверное, ряженые, но у меня-то в руках ТОЗ, двенадцатый калибр, — неуверенно предупредил Трокин.

— В рукаху тебя ружьё мы видим, в голове вот ничего не видим и в сердце, — сказал красноармеец.

— Ты же понимаешь, стрелять тут бесполезно, — снова заговорил первый. Трокин начал отходить в сторону, стараясь всех четверых держать на прицеле.

— Вы мне тут хоть чё говорите, а крыша у меня на месте, и если вас эта бабка наняла, то номер не прошёл. Я всё равно сюда вернусь…

— Тро-ки-и-ин! — это крикнул запыхавшийся Пушинский, что бежал по кладбищенской аллее. — Дё!.. Дёргаем отсюда! С бабкой целый взвод ветеранов приехал! Эти!.. Афганцы, мать их!.. Она — мать их! Дёргаем!

— Ты чё, не врубаешься, меня тут тоже в кольцо взяли.

— Кто? — остановился Пушинский, который не видел никого, кроме пятящегося Трокина.

— Рефлексы твои, придурок!

— Это… Пошли, пошли отсюда от греха подальше, — потянул напарника за рукав Пушинский.

Так и пошли они в сторону нового кладбища, поочередно озираясь. На новом кладбище всегда можно было тяпнуть рюмку-другую в компании Василия. Трокин, смачно приправляя речь нецензурщиной, рассказывал, с кем ему довелось сейчас повстречаться, а Пушинский с опаской поглядывал на товарища, сетуя на то, что в рукаве у него нет заветной чекушки. Когда скрип снега под их ногами и матерки Трокина растаяли в морозном воздухе, на столик у Колиной могилы соскользнули белки. Условный рефлекс был устойчив. А потом на аллее появилась тётя Анфиса, как всегда — абсолютно одна. Да и кто в такой мороз поедет на кладбище?..

* * *

Мы подобрали тётю Анфису на остановке. Что-то в этот день у автобусников не срасталось. Рейсы задерживались. Мы же ездили проведать отца, бабушку и недавно убитого племянника Алёшу. В машине было свободное место, и мы позвали тётю Анфису к себе. Не привыкшая быть кому-то обузой, она долго отказывалась, но потом, узнав мою маму, всё-таки согласилась.

— Только до города меня подбросьте, а там я сама, — переживала она.

— Двадцать седьмой год на кладбище ездишь? — уточнила моя мама, которая знала её ещё по работе в областной больнице.

— Да, вот новый начался… В этом-то году хоть тепло зимой. В прошлом страшные морозы были. Я одна на целый автобус как барыня ездила.

— Каждый день? — спросил я.

— Два дня не ездила. Болела сильно.

— А как твои белочки? — спросила мама.

— Нет белочек. В прошлом годе ещё не стало. Наверное, застрелили всё-таки те мужики… Я хоть просила Колю, чтоб он их поберег, но, видно, застрелили. Время такое, не только белочек убивают…

— У меня вот внука убили, — горько согласилась мама.

— Сколько годков-то было? — переключилась на чужое горе тётя Анфиса.

— Двадцать один… Зарезали на улице. Ничего не взяли, просто зарезали…

— Господи, что же делается-то…

Далее до города ехали молча. Мы высадили тётю Анфису прямо у дома. После долгих «спасиб» она вдруг наклонилась в салон и сказала:

— А тех двух мужиков потом нашли замёрзшими. Пьяные замёрзли. И ружьё при них.

— Она кто? — спросил водитель, который не знал историю тёти Анфисы.

— Мать солдата, — ответил я на все вопросы.

Первозванный

(Ангелы плачут)

А всякий, кто слушает сии слова Мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил дом свой на песке; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое.

Мф. 7:26-27

Приносили к Нему и младенцев, чтобы Он прикоснулся к ним; ученики же, видя то, возбраняли им. Но Иисус, подозвав их, сказал: пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им, ибо таковых есть Царствие Божие. Истинно говорю вам: кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него.

Лк. 18:15-17

1

А еще было небо. Серое, как мамины глаза. И у Андрейки они тоже были серые. А ещё были Ангелы. Андрейка видел Ангелов. Ангелы же умильно радовались, что он не видит страшного рычащего сонма бесов, заполняющего пространство в поисках легкой добычи. Андрейку бесы боялись и держались в стороне, потому что, как и по возрасту, так и по состоянию души, мальчик был безгрешен. В свои пять лет Андрейка слыл в поселке «блаженным», обычно он смотрел на небо, наблюдая, как «работают», а правильнее сказать, служат Ангелы.

Одетый в вечное драное пальтишко, из-под которого торчала грязная изношенная футболка, — и не потому, что мать, Алевтина Сергеевна, не следила за сыном, просто ничего другого одевать он не хотел. Зимой и летом — в кедах и спортивных штанах. Стирала она ночами, украдкой, но менять одежду сын не хотел. Уж вырос давно из всего, но упрямо надевал прежнее. Сменить согласился только кеды.

— Давай обновы купим? — уговаривала мать.

— Зачем? — удивлялся мальчик с такой искренностью, что на глаза матери наворачивались слезы. Она отворачивалась, уходила, шепча: «Горе ты мое луковое или радость?»

Андрейка же выходил на крыльцо любоваться Ангелами, и ничего большего в жизни ему не хотелось, ничто не радовало.

— Эй, Андрейка — юродивый! — смеялись, пробегая мимо, ребята.

— Конечно, — соглашался мальчик, — меня же родили.

И слово «юродивый» теряло свой «уродливый» смысл. Что ему до смысла, если смысл происходящего больше абсурден, чем разумен. А вот Ангелы — они серьезную службу несут, как солдаты. Каждый на своем посту.

— А вон тот бережет колокольню старого храма. Надо ее отремонтировать, подновить, — говорил Андрейка окружающим, — а то Ангел печальный и плачет.

Мать, Алевтина Сергеевна, женщина лет сорока, но уже сломанная современной рыночно-райской жизнью и преждевременной смертью пившего последние годы мужа, удрученно вздыхала. Андрейку она наивно считала Божиим наказанием, точно Бог может и хочет кого-то наказывать. Она не ведала, что любовь Божия выше наказания, ибо и Своего Сына Он пожертвовал ради спасения людей. Зато Алевтина Сергеевна знала, что Андрейку надо вовремя забрать с улицы, накормить, защитить от насмешек часто черствых, а то и жестоких сверстников и особенно подростков. Потому что в этом мире нельзя быть не как все… И нельзя видеть Ангелов. Во всяком случае, простому смертному.

Но всколыхнулся весь поселок, когда упала-таки заросшая травой колокольня. Услышали тогда в жуткой тишине Андрейкин лепет:

— Ангел всё равно остался, он плачет. Ему это место беречь надо.

И вспомнили вдруг, что не раз уже предупреждал мальчик про колокольню, стали вспоминать, о чем ещё говорил.

Ангелы же печалились: не знал Андрейка, какой тяжелый дар ему достался. Святые от такого отмаливаются, просят Бога забрать его. А тут младенец невинный. Но и бесов Андрейке видеть случалось. Редко, но метко.

Как-то у вновь открытого сельского ларька Андрейка грыз леденец, подаренный сердобольной старушкой, и увидел, как подходит за очередной бутылкой водки сосед, что жил через улицу, Иван Петрович. Мальчик даже отпрыгнул от него.

— Дядя Ваня, не ходи сюда, за тобой чёрт идет и радуется. Страшный такой.

— А как же твои Ангелы, чего они его не прогонят? — вполне добродушно ухмыльнулся пьяница.

— Не могут, вы же сами туда идёте, сейчас бутылку травленой водки купите и пойдете помирать. Ангел-то вон далеко идёт, плачет.

— Так уж и плачет.

— Так и плачет. Сильно. Как мама, говорит когда про папу, безутешно.

Иван Петрович вдруг остановился, задумался, красные глаза его заметно увлажнились. Он стал смотреть на грязные свои резиновые сапожищи. Крупные слезы оставляли на них заметные пятна.

— Не понимаешь ты, Андрейка, — в сердцах вскричал он, — душа просит! Рвет душу! Никакого житья! Одна-й только боль и осталась. И пустота поганая…

— А вы, дядя Ваня, Ангелов слушайте.

— Так это только ты у нас можешь. А я глухой, слуха у меня с детства нет. Даже под гармошку не могу… Продавщица недовольно высунулась в окно:

— Эй, малец, ты мне клиентов не отбивай. Ваня и вчера эту водку брал, не помер, как видишь.

— Так это вчера было, тетя, а сегодня… Сегодня за ним сам черт идёт. Пойду я подальше, пахнет от него.

— Ещё бы не пахло, — по-своему поняла торговка, — уж какой день запоя у него.

А вечером Иван Петрович умер прямо на крыльце своего дома. Не дошёл за очередной дозой. Тут уж продавщица Антонина на весь околоток завопила, что смерть ему Андрейка «наговорил», «да и колокольню он уронил», стояла ведь сто лет, ну мало ли что коммунисты из неё клуб делали да забросили. Остановили Антонину благообразные старушки, что собирались вечерами в молельном доме, потому как ни храма, ни священника в посёлке не было.

— Уймись, оглашенная, — цыкнули на нее, — парень не в себе, но без зла он. Его слушать надо. Не купил бы Петрович твоего пойла — сейчас бы жил и здравствовал, а завтра его на деньги администрации зароют, и всё, никакого спасения. Как самоубийцу хоронить будем, мы уже письмо руководству написали. Неча ему делать в одной земле с православными христианами. На окраине зароем, и на том пусть радуется, что земле предадим.

Антонина смутилась.

— Да я ничего. Блаженный ваш Андрейка, точно — блаженный. А водка, бабы, может, и действительно паленая.

Гасиф её неизвестно откуда везёт.

-То-то! — бабы отступили. — Пожгём ещё твоего Гасифа. А ты без работы не останешься. В собесе вон место есть, за стариками ухаживать. Уж и платить будут не меньше, и работа богоугодная.

2

Уходя на работу, Алевтина Сергеевна оставляла Андрейку именно на этих бабулек — «Божьих одуванчиков». И знала наверняка: если не в тепле (где ж Ангелов смотреть, как не на улице?), но накормлен.

— Андрюша, помолись с нами: — звали старушки.

Мальчик охотно шёл в молельный дом и первым начинал молитвы, причём правильно и по канону, хотя кто его учил? Видимо-таки, Ангелы. Бабульки почти рыдали, подпевая «Ангеле Божий, хранителю мой святый…» Затем шел к иконе каждого святого, пропевая: «Моли Бога обо мне, святый угодниче Божий…»

Бабка Серафима всё его спрашивала:

— Андрюша, а какие они, Ангелы?

— Разные, — рассудительно отвечал мальчик.

— Светлые?

— Светлее солнца.

— Ой, чудно!

— А Михаила Архистратига ты видал? — акнула в конце.

— Ну вон же, на иконе, — с улыбкой кивал Андрейка.

— Так на иконе я и сама угляжу, а вот увидеть бы наяву.

— Нельзя.

— Отчего? Ты же можешь.

— Не-а… И я не могу. Очень он большой. Ему небо держать надо. Он по сторонам смотрит, как Илья Муромец. А вдруг враг откуда? Меч у него огненный… А то и копье, как у Георгия Победоносца.

— Ну вот, а ты баешь, что не видел.

— Целиком нет. Только частичку. Или меч, а то всего глаз один или крыло… Огромный он!

— А смотреть на них страшно?

— А ты, баба Фима, побоялась бы в зеркало на свои грехи смотреть? Скокихты детишек заморила у докторов? Всё об этом переживаешь, маешься. Я твои мысли так слышу, не обижайся только, баб Фим.

Бабуля хваталась за сердце.

— Так исповедовала вроде этот грех я.

— Ага. Исповедовала. У Ангела вычеркнуто в книге. Исповедовала, но грехи всё равно видно. Ну, ты спросила, я ответил. Как в зеркало. Вот так и страшно. Но смотришь на них — так на душе светло, что и солнышку темно рядом. Знаешь, баб Фим, от них добром пахнет. Ну… Как ладаном, когда мы служим. Я вот только, когда Ангела вижу, понимаю маму, кода она плачет и говорит, что меня любит.

После такой беседы Андрейка принимал домашнего изготовления просфору, а то и кусок пирога (ежели не было на тот момент поста) и убегал смотреть на своё любимое небо. Небо бледного цвета. Такое бывает только в русской глубинке. В один из непогожих осенних дней, когда небо над селом тянулось серее серого и ползло, цепляя макушки деревьев, словно обозлилось на грешную землю, Андрюшка выскочил в своих потрепанных кедиках на крыльцо и замер.

— Снег будет, — сказал он.

— Какой же снег, сентябрь на дворе, вон дожди почти каждый день льют, рано ещё снегу, какой снег? — подивилась баба Люда, вышедшая по хозяйственной надобности.

— Обычный снег. Ангелы будут землю чистить.

И точно. В жёлто-красную кипу листвы ударил сначала резкий северный ветер, а потом полетели первые снежинки.

— Свят! Свят! Свят! — истово перекрестилась баба Люда.

— Ничего, — спокойно сообщил Андрейка, — сугробов насыплет, а потом оттает всё. Измаралась земля, вот и надо её почистить.

— Ты бы в дом шёл, пророк-младенец, — ругнулась она вдруг на него, будто тот был виноват в разбушевавшейся непогоде, — ноги-то в тапках околеют.

— Да я привык.

— Ишь, привык, а нам перед матерью ответ держать. Вдруг простынешь… — и сама себя поймала на мысли: за пять с лишним лет своей короткой жизни Андрейка ни разу не хворал. Не жаловалась Алевтина…

— Ну, так ить всё равно пойдём от греха подальше, — добрее позвала старушка.

— Так от греха не уйдёшь, — улыбнулся мальчик.

— Кто бы подумал, — бурчала баба Люда, уходя в сени, — сын алкоголика, а умён не по годам. Хоть сейчас проповеди за ним записывай.

— А знаешь, баба Люда, нехороший человек в посёлок идёт. Вот вы сегодня за Ивана Петровича молебен читать не стали, а за него и некому было. Он больной был. Его знаешь какой черт мучил! Я сам видел!!! Я за него всё равно молитовку прочитаю…

Баба Люда уронила в сенях таз, хотела выругаться, но села в беспомощности на лавку. Малец был прав.

Бывший тракторист Иван Петрович Малеев пить начал в самый разгар антиалкогольной кампании. Сам варил самогон. А до того был первый на селе механизатор. Дак ведь и пить-то начал вместе с отцом Андрейкиным, который тоже в лодырях не ходил. Кончилась нормальная водка — запили сивуху. Сначала умер Андрейкин отец Василий, потом жена Ивана Наталья, а вот теперь сам Иван… И не казался он теперь почему-то бабе Люде виноватым в своей слабости, в пьяном пристрастии своём. Стояла над посёлком уже ставшая привычной густая безысходность, не пройти её, точно туман… Русский мужик чем силен: пахать и воевать… Ещё ладно, если избу отладить может, забор подравнять… Ну не умеет русский мужик от этой жизни ломтями рвать. Для другого что ли его Бог создал? Если, конечно, о русском мужике идет речь, а не о «новом русском». «Новый русский» — это особая порода, бульдогов, что ли? Так действительно считала баба Люда. И теперь села на лавку, уронив таз, ощущая эту, пусть давно уж известную, правду Андрейки. «А ведь прав парень, отпеть Ивана — не велик труд», — подумала и уже пошла кумекать со старухами. А снег повалил мокрыми хлопьями, заваливая белыми куполами ещё неотзеленевшие кроны деревьев, цветы и неубранный урожай в огородах.

Ну и что с того? Да на Руси снег не страшен. Даже в июле. Чем больше снега — тем чище. У всех балканских народов, да и у многих других, есть легенда, что когда Бог раздавал земли, то он (болгарин, грек, серб) работал в поле и опоздал к раздаче. Узнав об этом, Бог пожалел труженика и поселил его в рай. На Руси такой легенды нет… Зато есть снег. Много снега.

— Плохой человек идёт, — повторил Андрейка, глядя в небо. — Ангелы волнуются. Мать забрала его прямо из молельного дома.

— Хоть поснедал чего? Ел, спрашиваю?

— Зачем? — удивительный этот ответ сразу заставлял Алевтину Сергеевну жмуриться, чтобы не заплакать. Но тут подоспела баба Фима.

— Он у нас и не хочет, а накормим. Пироги, молоко, картошку отварную в мундирах Только он всё равно ест чудно. Будто мимо рта проносит и всё в окно смотрит.

— Ангелов своих зрит.

— Наших, — поправила Серафима Ивановна. — Ничто тебе жалко. Ребёнок другими глазами видит. Ты не ропчи, а привыкай.

— Вам, Серафима Ивановна, легко говорить. За то, что он Ангелов видит, ему оценки в школе ставить не будут, да и зарплату платить потом. Я же о будущем его думаю.

— Да где оно, твоё будущее? У всей страны нет, а у тебя быть должно! У меня вон, на стене, одно прошлое в черно-белом исполнении. Сама знаешь: муж уже отлетался, сын по пьяни под трактор лег, а дочь где-то по городам маракует. Шалава. И-их… Может, выпьешь с устатку?

— Да не, Серафима Ивановна, вы же сами знаете, я после смерти Василия никакой алкоголь на дух не переношу. Пойдём мы, спасибо за Андрейку, в садик-то не берут… Ему особый — для детей с девиантным поведением надо.

— Каким? — переспросила старуха.

— Ну, типа, где головой больные.

— Сами они головой больные. И задницей — тоже, козлы! Скоро последнюю школу в селе закроют, тогда у них всех девиант… — сбилась от нового слова, но быстро нашлась: — все дебильные будут. Специально, как рабочий скот. Андрейка-то Божий человек. Это они пузом жирные, а душой хилые. Ну да ладно, идите с Богом. — И перекрестила на крыльце.

— С Ним и пойдём, — улыбнулся в наступающую мглу Андрейка.

3

Ходить и говорить Андрейка начал поздно. Зато с самого младенчества так смотрел по сторонам, а потом и в окно, что, казалось, понимает много больше взрослых Такое про многих младенцев сказать можно, но Андрейка действительно смотрел по-особому. После смерти отца не плакал, не звал его, будто и не было папы у него. Алевтина переживала, что ребенок отстаёт в развитии, возила его в райцентр к врачам и психологам. Те умудрённо кивали: да, мол, так и есть, тесты разные проводили, называли какое-то странное слово «аутизм», прописывали всякие тренинги… И чаще всего такие консультации заканчивались намеками на необходимые затраты. Да какой у доярки «тренинг»? Выйди в пять утра на работу и тренируйся до полного «не могу». А дома малыш, который нуждается в особом уходе. И огород, с которого мало-мальски, да кормишься. И десять соток картошки каждое лето, а осень — поди-ка накопай. И на своём горбу в погреб.

Да уж, «особого ухода»… Однажды ушёл так, что искали всей деревней. А он сидел себе на берегу и смотрел на воду. Сколько ему тогда было? Четыре? Другие уже лопочут вовсю, играют, даже компьютеры осваивают, ну хотя бы железяки какие… А этот? Для Андрейки окружающий мир точно отсутствовал. Даже кормить его приходилось с ложки, в то время когда другие малыши уже «сникерсы» сами разворачивали и «несквики» клянчили вместо манной кашки. Единственное, что Андрейка делал сам — умывался по утрам и ходил в туалет, одевался и выходил на крыльцо, а то и в поле, чтобы сесть, на что подвернется, и смотреть в небо…

Баба Люда и надоумила Алевтину везти сына в районный центр. В храм. Крестить.

— Хуже не будет, — напутствовала, — а вдруг да будет чего… Там отец Герман служит, очень хороший священник. К нему со всей России запойных алкашей везут, и ведь помогает. Без кодировок всяких. Подолгу люди не пьют, а то и совсем прекращают. А ещё, говорят, он одержимых отчитывает. Наша Фима-то такого там насмотрелась!.. Привезли одну, а та мужским басом верещит: не ты садил, не тебе выгонять! Упала, слюной брызжет, трясун её колотит…

— Да ведь не одержимый он у меня! — всколыхнулась Алевтина, нежно прижимая соломенную головушку сына к животу.

— Тьфу! Нет, конечно! Он некрещёный! Разумеешь? Говорю же, хуже не будет… С тем и поехали.

Седовласый отец Герман с интересом посмотрел на Андрейку. Попытался с ним заговорить, но тот лишь блаженно улыбался священнику. Чудо произошло чуть позже. Во время таинства, когда задал вопрос отец Герман к крещаемым: «Отрицаетесь ли от сатаны?» — Андрейка произнес первое слово в своей жизни: «Отрицаюсь»! Да прямо выкрикнул!

После таинства отец Герман причастил младенцев, прочёл проповедь, а к Алевтине подошёл отдельно, хотя прихожане толпились вокруг него и даже зазывали в гости, отметить радостное событие.

— Необычный у вас мальчик.

— Да уж, доктора и психологи мне наговорили.

— Ни те ни другие здесь не сильны. Не сведущи — так, пожалуй, сказать правильнее. Что они могут знать о детской душе? Они ведь души не ведают. Знаете, есть одна поучительная история. На одном из официальных государственных приёмов, в конце 50-х, по-моему, к известному хирургу и пастырю, а ныне святому и, кстати, лауреату Сталинской премии, архиепископу Луке Войно-Ясенецкому, прошедшему и лагеря, и войну, подошёл один из членов правительства. Он надменно сообщил владыке, что летавшие недавно в космос советские спутники Бога там не обнаружили. Как, мол, вы это объясните? Владыка ответил вдумчиво и серьезно: «Будучи хирургом, я неоднократно делал трепанацию черепа, но ума там тоже не обнаружил». Алевтина улыбнулась доступной мудрости святого. Но спросила:

— К чему вы мне, батюшка, это рассказываете? Я ни в космос, ни в хирургию не собираюсь…

-Як тому, Алевтина Сергеевна, что сын ваш видит больше, чем мы. Может, и слышит. Дар у него. И не нам судить, отчего и почему такой дар младенцу дан. Вот ведь знаете, наверное, что имя у него, как у апостола Андрея Первозванного. «Первозванного» — слышите, как звучит? Господь его первым призвал и в свои ученики, и к служению.

— Мама! Мама! Ангелов вокруг много-много! Они радуются и такие красивые песни поют! — воскликнул вдруг Андрейка.

Алевтина испуганно стала озираться по сторонам, потом увидела голубей на паперти и успокоилась. Видать, голубей за Ангелов принял.

— Ты правда видишь Ангелов? — присел на корточки отец Герман.

— Правда. Некоторые маленькие, как голуби, а некоторые большие. И все поют.

— А что поют? Бога славят?

— Да! И за людей радуются, что сегодня в церковь пришли.

— Господи, — прижимала руки к груди Алевтина, — он же до сегодня ни словом ни обмолвился. Его в эти… Как их? Аутисты записали. А теперь лопочет, да ещё как! Неужто и правда чудо Господне?

— Думаю, — поднялся во весь рост священник, — мальчик просто пришёл туда, куда должен был прийти. А чудо тут совсем в другом. Если он действительно видит Ангелов… Такого немногие святые сподобились.

— А что, батюшка, Ангелы действительно вокруг бывают? — спросила Алевтина.

— Святые отцы учат, что в небе куда как теснее, чем на земле. И отрадно видеть Ангелов, хотя простому смертному лучше никаких видений не желать, опасно, прельстить могут, а вот, говорят, если видеть бесов, то от ужаса можно сойти сума.

— Ойеньки! — прижала к себе Андрейку Алевтина, но он вырвался и побежал на середину церковной площади, чтобы, задрав голову, смотреть на колокольню, где на звоннице сочным баритоном понеслись в городское небо первые удары благовеста.

— Ангелы качаются! — закричал Андрейка.

— Да, чудный дар, удивительный… — задумчиво сказал отец Герман, прислоняя ладонь ко лбу, пытаясь рассмотреть в крестообразном протуберанце солнечных лучей то, что видел там мальчик. — И не может он лгать младенчеством своим.

— А что дальше с этим Андреем Первозванным? — Алевтина и радовалась, и боялась происходящего.

— С апостолом? — отозвался священник. — Он позвал следовать за Христом своего брата Симона Петра. До того он был учеником Иоанна Крестителя, а родом из Галилеи. После Вознесения Господня он много проповедовал в разных землях, был в Скифии и, по преданию, пришёл на киевские холмы и пообещал, что на них воссияет благодать Божия. А в конце жизни он принял мученическую смерть во славу Божию. Был распят где-то в Ахее на особом кресте, который теперь и называется Андреевским. На военных кораблях флаги видели?

— Распят? — задумалась совсем о другом Алевтина, с нескрываемым ужасом глядя на сына.

— Сегодня у христиан другие мучения, — уловил её состояние батюшка, — тысячи искушений, насмешки, преследования за веру, непонимание окружающих, живущих только суетой этого мира…

— А я вообще не хочу никаких мучений! — всплакнула Алевтина. — Мне уже хватило! Муж от пьянки угорел, сама на работе здоровье потеряла, и теперь вот ещё Андрюша… Мучения. За что мне, батюшка?!

— Господь каждому даёт крест по силам его. Можно, конечно, попытаться найти себе полегче, а можно вообще сбросить… Роптать на Бога. Он же чего нам дал: ну жизнь, ну прекрасный окружающий мир, ну свободу, которая только у Самого Бога и есть… А забыл, оказывается, построить для каждого дворец, пару автомобилей на семью подогнать, счет в банке открыть, чтоб и потомкам хватило. Да ещё бы и не трудиться вовсе, валяться на пляже или на диване. А как помирать вздумаем в полном здравии и безо всяких тебе болезненных страданий, так сразу Господь, или на худой случай апостол Пётр, должны нас у ворот рая встретить. Чего уж! Всё оплачено. Сын Его за это принял мучительную смерть на кресте…

— Да я, отец Герман… — смутилась Алевтина, — я не ропщу. Больно, вот и ною. Мне уж старушки наши разъяснили, отчего Бог не сделал всех разом счастливыми и добрыми. Потому как главное было бы нарушено — свобода. Ох, и долго они мне эту свободу растолковывали. Я ж до этого думала, что свобода — это как в демократии, на улицах орать. Митинговать. А то, оказывается, стадность, а не свобода.

— Стадность? Интересное слово вы, Алевтина, для демократических институтов подобрали.

— Да это у меня профессиональное.

— Можно я теперь им буду пользоваться? Это ведь как хорошо сравнить можно: с одной стороны — стадность, с другой стороны — соборность. Выбирай, человек…

— Пользуйтесь, батюшка.

— А вы приезжайте почаще… Андрюшу причащать. Да и вам надо. И уж если видит он Ангелов, значит, они его любят. А можно ли желать лучших друзей и защитников?

Следуя за мыслью священника, Алевтина просветлела лицом и успокоилась. На сердце стало легче, и она вдруг осенила себя широким крестом и поклонилась на собор.

— Прости, Господи, меня, грешную.

Но снова заплакала, правда, слёзы эти были теперь совсем другие. Не из глаз, а прямо из сердца.

4

Село Гатово стояло на левом низком берегу реки Тосьвы, которая в этом месте делала крутой изгиб, выстроив на правом берегу забор густой тайги, а на левом оставив заливные луга, и от полного затопления Гатово спасала только дамба, построенная ещё в 1970 году заезжей комсомольской бригадой с Украины. С тех пор дамбу только слегка подновляли. Районное начальство щедро подгоняло каждое лето пару грузовиков с песком и грейдер. Между тем Тосьва год от года во время разливов пыталась изменить угол своего изгиба. С правого, крутого берега осыпались мощные стволы сосен и кедров, облетал, как трава, осинник, а вокруг Гатово появлялось озеро, и гатовский остров стоял лишь потому, что Тосьве не хватало то полметра, а то и нескольких сантиметров, чтобы перешагнуть и смыть дамбу.

Возможно, Гатово получило своё название в те времена, когда дамбы не было и река то и дело заливала село, превращая его в буквальном смысле в гать. А может, и по какому другому поводу. Но сельчане упрямо не покидали опасное место более трехсот лет. Именно на этом изгибе Тосьва щедро делилась муксуном, нельмой, а уж про язей и прочую чебачью мелочь говорить не приходится. Шла изгибом и благородная стерлядь, случались осётры. Заливные же луга выкосить не могли за всё лето целым селом. Поэтому, когда вместе с перестройкой и приватизацией пошло в развал сельское хозяйство — совхоз растащили по дворам — и остался только частный коровник, где и работала Алевтина, большинство сельчан ушли на реку, где вели позиционную войну с рыбнадзором, отстаивая своё свободное право на рыбный промысел в местах исконного проживания. И только назначенный в администрацию эмчеэсовец Александр Семёнович тревожно выходил каждую весну и осень на дамбу, делал только ему понятные замеры и чего-то докладывал начальству. Двести гатовских семей поочередно спрашивали у него, прорвет или нет, на что он отвечал неопределённо и уклончиво.

В сущности, если бы дамбу снесло, на месте села образовалось бы нерукотворное, но вполне приличное по размерам озеро.

Осень в этом году выдалась на редкость унылая и дождливая. Сельчане почти не выходили из отсыревших, разбухших от небесной воды домов. Мужики хмуро глушили самогон, собираясь в сараях и подсобках, а женщины безучастно смотрели бесконечные сериалы. Дети вообще не знали, куда себя деть. Грибной и ягодный сезон отсырел и выгнил на корню. Только бессмертные и бессменные вороны кликали с ближайших макушек беду да бездомные псы грустно смотрели с размытых дорог на дворы, ожидая подачек от сердобольных гатовцев. Лишь рыбаки настырно и упрямо и днем и ночью тралили провязами реку, чтобы потом вывезти в город и отдать улов за полцены коммерсантам. Но и то были деньги. Каждый день головастый «уазик» уходил по покореженной бетонке, загруженный мешками с сортированной рыбой. А на мешках маркером выводили фамилии да килограммы. Водитель с каждой ходки имел свой доход, а вообще-то приставлен он был к коммунальной службе, которая ютилась в вагончике как раз у дамбы. Правда, всё больше и всё чаще деньги за рыбу и ягоды превращались в водку и закуску, привозимые тем же «уазиком» из города, а сельчане чем дальше, тем больше привыкали жить на подачки от нового «демократического капиталистического» государства. Потому жизнь, казалось, и текла размеренно, да только не было жизни, как почти не было работы. Дикоросы, коровник, река и пособия — вот и вся жизнь.

Да выходил на главный объект своих опасений Александр Семёнович. Замерял поднявшийся от бесконечных дождей уровень воды в Тосьве. Но до весенних тревог было ещё далеко, поэтому, выкурив дежурную сигарету, работник МЧС втаптывал окурок в дамбу и уходил в сторону ЛЭП, близость которой к лесу представляла собой ещё одну зону опасности. Жил Александр Семёнович в селе бобылём. Поговаривали, что где-то на Камчатке во время землетрясения он потерял всю семью и после этого переучился из инженеров в спасатели, но оставаться там не смог. Уехал в Сибирь, где его направили на гатовскую дамбу и даже дали жильё — особняком стоявшую на окраине покосившуюся избу, жильцы которой несколько лет назад подались в город. Говорили о нелюдимом спасателе много, но сам он ничего не рассказывал, даже если попадал в компании. Даже если за бутылкой. Либо оттого, что пил мало, либо потому что рассказывать больно. Но во взгляде его читалась спрятанная под внешней строгостью и серьёзностью глубоко запавшая тоска.

Так и тянулись бы эти бесконечные дни до первых заморозков, чтобы потом нырнуть в мягкие пушистые сугробы, пустить из нихдымы и благоухать на всю лесную округу сибирским уютом.

Но в один из дождливых сентябрьских дней уже после снежной бури к причалу у той же дамбы лихо подкатил шикарный импортный катер. Приехал уроженец Гатово, а теперь удачливый городской бизнесмен Пётр Комков. С борта своего быстроходного чуда он спустился уже нетрезвый. Вместе с ним на гатовскую землю десантировались такие же нетрезвые гости, две беспричинно хохочущие, но зато очень смазливые девицы и его напарник по бизнесу, которого звали Али. Сначала вся бригада направилась с пакетами, в которых позвякивали бутылки, к дому Комковых, где предполагалась теплая встреча с родственниками и совместный поход в баню. По дороге Пётр Васильевич обещал друзьям обалденную ночную рыбалку с фейерверками. Такую, что рыбу руками брать будут, а потом тут же под водочку стерлядочку с солью, а то и уху из муксуна.

— Щас всю деревню на уши поставим! — щедро обещал Комков. — Мужики «Смирновки» лет сто не пили. С моего прошлого приезда. Хорошо, что я три ящика закинул.

— А нам? — хохотнула вопросом одна из девиц.

— Лиза, шампанское не кончится! У меня на катере специальный краник есть!

Вслед им настороженно смотрел Александр Семёнович, который именно в этот утренний час делал свои замеры на дамбе. Словно почувствовав его взгляд, Комков оглянулся и приветственно крикнул:

— Семёныч! Заходи на огонёк, а вечером — добро пожаловать в трюм. Я ж на родину приехал, отрываться будем!..

Александр Семёнович неопределенно кивнул и привычным движением втоптал окурок в горб дамбы. Шагнул было в сторону ЛЭП, но тут у него под ногами вырос Андрейка, что, хватаясь руками за траву, вскарабкался на вал.

— Ты опять один, без мамы, на реку пришёл? — строго спросил Александр Семёнович.

Человек он был крупный, голос — густой бас, потому маленький Андрейка чуть не упал вниз, испугавшись служебного напора, но был подхвачен за воротник тренированной рукой спасателя.

— Я, дядя Саша, на воду пришёл посмотреть, — доложил Андрейка. — Ангелы волнуются.

— Вода в порядке, — в свою очередь доложил Александр Семёнович, — всё пока в норме, бояться нечего.

— А я не боюсь, — успокоил его мальчик, — это Ангелы волнуются.

— Ну так скажи им, чтобы не волновались. Мы свою службу знаем.

— И всё равно, вон и ваш Ангел волнуется, — Андрейка кивнул куда-то за спину спасателя, отчего тот невольно обернулся.

— Гм-м… — Александр Семёнович знал об Андрейке, как и всё село, потому ругаться на увиденную за спиной пустоту не стал. — Ну ничего… Ничего…

Между тем к обеду в доме Комковых собралось уже полсела. Головастый «уазик» привез с катера водку, шампанское и деликатесы мешками. Во главе стола сидел Василий Иванович Комков-отец — тщедушный, небольшого роста старик, которому было за семьдесят. Мать суетилась, подавая закуски. Разговор уже давно, как это водится в пьяных компаниях, сбился с общей темы, с общего ритма, стоял гулкий, притупляющий движение любой мысли галдёж, в котором можно было угадать всё: от предсказаний погоды до внешней политики. И только время от времени Василий Иванович неожиданно громким тенором перекрикивал общий гвалт, поднимая рюмку со «смирновкой», чтобы напомнить землякам:

— А посмотрите, какой у меня сын! Во как поднялся! Сам! Во как работать надо! Это вам не чебаками торговать! Шесть магазинов у ево!

— Семь, батя, и кафе ещё, — поправлял Пётр Васильевич, сидевший по правому плечу, — ещё вот завод с Али покупаем. Будем консервы делать.

— Да! А вот напарник моего сына — Али, прошу любить и жаловать! — указывал Комков-старший на горбоносого кавказца, который при этом почтительно вставал и чокался краем своей рюмки под низ рюмки старика, оказывая тем самым ему почтение. — Вот у них дружба! Они всё и всем продают, а друг друга — нет! Во как дружить надо! Так выпьем за то, чтобы все мы так жили! — провозглашал Василий Иванович, после чего над столом рассыпался нестройный бокало-рюмочный звон и снова начинался гвалт.

Гостей не удалось выпроводить до позднего вечера. Многие, собственно, уже спали, уткнувшись в стол или прямо на холодной земле у крыльца, куда вышли на перекур, поэтому Петр Васильевич, Али и девицы просто удалились в протопленную заранее баню, оставив командовать застольем Василия Ивановича, который и сам уже периодически клевал, пытался в очередной раз произнести главный тост, но путался в количестве магазинов, кафе и заводов. Следует заметить, что местная ферма, на которой работала Алевтина Сергеевна, принадлежала Василию Ивановичу, любезно выкупленная специально для отца заботливым сыном. И с реализацией молочной продукции сын оказывал отцу в городе посильную помощь. Домашней сметаной с успехом торговали на рынке земляки Али, имея от этого солидный процент. Кроме того, каждое утро проходил через село на выпас табун лошадей. Это было увлечение Василия Ивановича, и хоть Петр Васильевич считал его бестолковым и дохода не приносящим, отцу претензий не высказывал. Поговаривали также, что Комковы позарились купить брусничные угодья, от которых питалось всё село. Но пока это были только разговоры. Вообще, Комковых за их торговую жилку и успешность недолюбливали, но всякий раз, когда проводились подобные застолья, к ним собиралось полсела. Рыбаки даже не выходили на реку. И не оттого, что можно было упиться дармовой и к тому же хорошей водкой, а потому что другого повода и места собраться у сельчан не было. Разместив в храме клуб во времена перестройки, довели его до полного разрушения, завершившегося тем самым падением колокольни внутрь обветшавшего здания. Администрация же находилась в обычной избе с вывеской в центре посёлка, крышу которой венчал застиранный дождями и размахрённый ветрами триколор. Женщины ещё могли собраться потолковать в магазине у Гасифа или хоть у его же ларька, если позволяла погода. Комков свои магазины в селе закрыл из-за незначительной прибыли. Намного выгоднее было скупать у земляков рыбу.

Выгнав добрым паром и нырянием в искусственный пруд часть хмеля, комковская компания обрела способность к дальнейшему передвижению и желание новых развлечений.

Наступило время обещанной рыбалки. Пётр Васильевич потянул гостей на берег, за ними увязалась пара местных рыбаков, пытался подняться из-за стола участковый, что был одноклассником Петра, но не смог. «Смирновка» так надавила на майорские погоны, что он лишь поднял голову, промычал нечто несвязное об общественном порядке и тут же уснул, отвалившись к стене.

На реке было темно и сыро, пустое чёрное небо давило из себя стылую морось.

— Щас мы это поправим, — оценил окружающую обстановку Пётр Комков.

Через пару минут нежно заурчал импортный мотор, и с катера вдоль Тосьвы ударили два мощных прожектора.

— На провяз будем али на удочки, ради потехи? — поинтересовались нетрезвые, но профессиональные гатовские рыбаки.

— У меня тут такие удочки! — гордо крякнул Комков, вытягивая на борт тяжёлый зелёный ящик.

Откинул стальные щеколды-замки и открыл ящик, предоставляя на обзор компании содержимое в виде боевых гранат. Овальные обтекаемые зелёные корпуса лежали один к одному в опилках с уже вложенными запалами.

— РГД-5! — радостно пояснил Пётр Васильевич. — Рыба клюёт оптом и кверху пузом. Пара штук — и уха вёдрами! Мне тут один зампотыл задолжал, так вот рассчитался.

При виде грозного оружия даже внешне хладнокровный и подчёркнуто храбрый Али заволновался:

— Петя, а что скажет участковый? Всё село переполошится.

— А чё он скажет? Ничё он не скажет, он со мной за одной партой сидел. Подарю ему парочку для оперативной работы, этим и обойдётся. Я не понял, вы что — на измене? Испугались, что ли? — Петр Васильевич с прищуром смотрел на рыбаков, которые явно не одобряли подобного браконьерства.

— Короче, — решил за всех Комков, — кинем парочку с дамбы, соберём рыбку, разведём костерок. Всё будет пучком. Я в армии знаете сколько гранат швырнул? Я — первый гренадёр на деревне, — вспомнил нужную боевую единицу коммерсант.

— А, ну если ти такой боевой, Петя, то давай, швиряй свои РГД, только подальше. А то осколки, понимаешь. Дэвушки бояться. — Но потом уже прежним гордецом повернулся к притихшим красавицам: — Дэвушки, сейчас Петя будет делать маленький бух, а потом мы будем делать большую уху. Петя, стэрлядь вспиливёт?

— Вспиливёт, — передразнил-пообещал Комков. — Осколки недалеко летят, потому что граната наступательная, специально для дураков сделана, которые бросать не умеют.

— А тогда бросай хоть водородную бомбу, — разрешил Али. — Я Лизу и Олю отведу чуть подальше. Дэвышек надо нэжно берэчь. Понимаешь, Петя?

— Да полезайте в катер, рыбу-то потом собирать надо. Там у меня сачки специально приготовлены. Так что объявляем рыбе войну. Рыба, выходи!

— Осторожнее только, Петруха, — косились на гранаты рыбаки.

— Да не ссыте в реку, мужики, — успокоил их Комков, выходя с двумя гранатами на край дамбы, при этом на глазах у немногочисленной, но изумленной публики он браво выдернул кольца-чеки зубами, приведя гранаты в боевое положение.

С криком «ловись, рыбка, большая и малая» Петр Комков швырнул гранаты в реку. Сначала только два всплеска были ответом на атаку Петра Васильевича. Но через три-четыре секунды со дна поднялись два водяных столба, сопровождаемые гулкими взрывами. Пётр Васильевич даже не пригнулся, победно рассматривая в свете прожекторов всплывающий улов. По мере того как кверху брюхом всплывала рыба, лицо его принимало неудовлетворённый вид. Одна крупная щука, несколько язей, может, один-два муксуна и несметное количество мелочёвки, включая мелкую стерлядь, что в народе метко называют «гвоздями».

— Н-не-е-е, — потянул Комков, — так не пойдёт. Это чё — улов? Щ-щас, ребята, мы это дело поправим.

Он снова спустился на катер, порылся в заветном ящике, глубоко запуская руку в опилки, и достал со дна огромную, похожую на стекавшую с ручки каплю гранату.

— Вот! РПГ-6! Раритет! Во время войны такими немецкие «тигры» подбивали. Так что не то что рыбу, железное зверьё ловить можно. Берёт броню в сто двадцать миллиметров. Щас мы всю нельму со дна подымем!

— Петя, а атомная бомба у тебя тоже в этом ящике? — спросил Али.

— Пока нет, веду переговоры с «Росвооружением», — то ли пошутил, то ли всерьёз ответил Комков.

— Петя, осторожнее, такая бандура! — попросила Лиза, всматриваясь во внушительную РПГ-6.

— Не дрейфь, девочка, я Герой Советского Союза по метанию гранат. Щ-щас, золотую рыбку выудим. Загадывай, Лизок, желание.

Он снова вышел на край дамбы. Там он вытащил предохранительный шплинт и попытался было размахнуться во всё плечо. Когда рука Комкова проходила апогей, кисть предательски дрогнула, и граната полетела на дамбу. В долю секунды, не раздумывая, незадачливый коммерсант нырнул в холодную сентябрьскую воду, и почти сразу последовал оглушительный взрыв, который поднял в ночное небо кусок дамбы, превратив его в песочные брызги. От взрыва подпрыгнул на волнах комковский катер, девушки упали на палубу, зажимая в ужасе уши. В скачущем луче прожектора лицом вниз всплыло, покачиваясь, тело Петра Васильевича. Али кинулся к рычагам управления, чтобы подогнать катер ближе и вытащить друга. Тосьва уверенно влилась грязной волной в огромную воронку, только маленький перешеек отделял её от шага в село. Перешеек этот таял на глазах…

5

После первого взрыва Андрейку прямо-таки подкинуло на кровати. Он побежал в другую комнату и начал тормошить мать, на ходу натягивая спортивные штаны.

— Мама! Мама! Буди всех! Сейчас всё потопит, всех зальёт! Буди, мама! Пусть все на чердаки лезут. Вода, мама, большие Ангелы уже здесь…

Алевтина Сергеевна после случая с колокольней ничего спрашивать не стала, только вскрикнула один раз, прижимая руку к сердцу, и бросилась к одежде. Андрейка, уже одетый, выскочил на крыльцо, она следом.

— Ты куда, сынок? — голос проваливался, словно не хватало дыхания.

— Я на реку, не бойся, я немного удержу воду… Недолго, мама. Пусть дядя Саша зовёт на помощь своих дяденек. Как раз в это время ухнул самый большой взрыв, так, что в домах с незакрытыми ставнями вздрогнули стекла.

Залились, переходя на одичалый вой, собаки. Кое-где люди сами вышли во дворы, тревожно прислушиваясь сквозь морось к недалёкой реке.

Алевтина Сергеевна кинулась было за сыном. Ну куда такого малыша одного отпускать?! Потом вдруг вспомнила: года два назад ещё не говоривший Андрейка, когда они шли из магазина, вдруг потянул её за руку на другую сторону улицы. Там не было деревянного тротуара, и Алевтина попыталась сопротивляться, мол, чего Андрюша балуешь, не надо нам туда. Но он продолжал тянуть с такой силой и таким отчаяньем в глазах, что сердце дрогнуло, и невольно потянулась за ним. Только отошли в сторону, как из-за поворота выскочил «Газ-53» — молоковоз — и на полной скорости врезался в забор, как раз в том месте, где они только что стояли. Дверца машины открылась, оттуда выпал на разломанный тротуар «в зюзю» пьяный водитель Пашка Водопьянов, чтобы, достигнув земли, тут же и уснуть мертвецким сном. Задави он мать с сыном, даже и не понял бы, что совершил смертный грех У Алевтины добавилось седых волос, Андрюшка же уже через минуту зашагал дальше как ни в чём не бывало.

Вспомнив этот случай, Алевтина через материнский страх уверилась, что её пятилеток-сынок в чём-то мудрее многих взрослых и надо делать именно то, что он сказал. И побежала вдоль улицы, стуча в окна и крича: дамбу прорвало, все на крыши! Где не верили, там срабатывало, как выстрел: «Андрейка сказал!»

Первым увидел это Александр Семёнович. Увидел и остолбенел, хоть заранее принял уже добрый десяток решений на подобный случай. То, как Али втаскивал на борт катера тело контуженного Комкова, он не замечал, а вот как хлынувшая в пробоину в дамбе Тосьва остановилась у ног маленького мальчика — видел. И «поражённый» застыл в нелепом положении бегущего человека.

Андрейка стоял, раскинув руки так, будто держал за руки с обеих сторон двух взрослых. Вал воды, только что смывший тонкий перешеек, как верный пёс замер у самых ног малыша, только лизнув его смешные старые кеды.

В селе между тем будил друг друга народ. Пронесся по центральной улице выпущенный очнувшимся Василием Ивановичем табун, поднял похмельную голову участковый и ринулся вслед за Алевтиной поднимать людей. Кое-кто из рыбаков, наперекор предсказанной угрозе, бежал к реке, к своим лодкам. Там они тоже замирали в полном исступлении, увидев, как Андрейка удерживает реку. Бабульки, охая и причитая, успели собраться в молельном доме, точнее на его чердаке, поочередно выглядывая на улицу, читая в голос то девяностый псалом, то молитву Кресту. Глава администрации метался из стороны в сторону, выкрикивая угрозы и просьбы в радиотелефон, с которым не расставался ни на минуту. Водитель головастого «уазика», не раздумывая, рванул на бетонку — в сторону районного центра. В какой-то момент Алевтина вспомнила про своих подопечных, на ватных ногах побежала к коровнику на окраину села, но ещё издалека заметила, что напарницы уже выпустили ревущее в диком животном инстинктивном предчувствии стадо. Ну всё. Пусть теперь спасаются сами. Дорогу из низины знают. Алевтина, убедившись, что все до последнего глухого старика разбужены, метнулась к реке, к сыну. За ней по инерции, хватая похмельной глоткой воздух, побежал участковый.

Окаменевшие от чудного небывалого видения фигуры на берегу медленно, но начали двигаться, переваливаясь через борта лодок и катеров. Так же медленно под Андрейку подтекала Тосьва. Именно подтекала, ибо он оставался стоять, недвижим, поднимаясь вместе с уровнем и над уровнем воды. Вот уже остались видны только макушки негустого ивняка, томившегося без воды по ту сторону дамбы, — теперь напьётся; уже Алевтина и участковый оказались в катере спасателя, вместе с Александром Семёновичем, который пытался завести мотор и одновременно расшевелить служебную рацию, что шуршала мёртвым эфиром; уже бултыхали вёслами рыбаки, и Али с ужасом и уважением смотрел на Андрейку, шепча свои мусульманские молитвы, а малыш всё стоял, теперь уже на поверхности бегущей под ним реки, раскинув руки. Казалось, шагни он, и помутневшая от поглощённой земли Тосьва проглотит его, как только что на глазах у всех проглотила брошенный на лугу трактор «Беларусь», но мальчик шагнул, и ничего не произошло. Он шёл по воде. Повернулся спиной к напиравшему потоку и спокойно шёл в сторону дома…

Тосьва грязной волной прошлась по улицам села, уровнявшись с верхней частью оконных рам, и сама себе потянула руку за поворот через заливные луга. Народ на чердаках облегчённо вздохнул: дальше не поднимется. Всё-таки осень — не весна.

С одной стороны Андрейку держал за руку Архангел Уриил, в другой руке Архангела полыхал негаснущий огонь, с другой — Архангел Салафиил. И парил над всей троицей Архангел Рафаил. Никто не видел сии мощные Божий Силы, для всех смертных малыш просто шёл по воде. Тем более никто не замечал Ангела Хранителя, что почтительно отступил в сторону перед столь высшими Силами. Некоторым, правда, казалось, что малыш о чём-то с кем-то разговаривает. Но чего ещё ожидать от блаженного? Да и в первый ли раз Андрейка шёл, разговаривая сам с собой… Разница лишь в том, что теперь он шёл по воде.

— Ты видел то, чего никто не видел. Теперь ты можешь открыть себе знания через книги. Открыть и без боязни читать любую, — говорил Андрюше Архангел Уриил.

— Читать книги святые, те, которые славят Бога, — учил Салафиил.

— Но ведь мне всего пять лет? — напоминал Андрейка.

— Не люди ведают сроки, — вещал сверху Рафаил. — Теперь ты не будешь бояться людей, — продолжил Архангел-целитель и коснулся Андрейкиного плеча пером, что держал в руке.

В хмуром мареве наступающего рассвета появился оранжевый вертолёт МЧС, с которого ушлый журналист пытался снимать жуткое и удивительное зрелище — мальчика, идущего по несущемуся вдоль села потоку. Но в самый неподходящий момент у журналиста заклинило камеру, и он только беспомощно тыкал пальцем в сторону дивного зрелища, которое теперь не принесёт ему известности и положенных дивидендов, пока его не оттолкнули от дверного проёма хмурые спасатели: «Не мешай работать…»

Андрейка вошёл в свой дом и первым делом бережно собрал в красном углу иконы — вода к ним не поднялась, хоть стояла почти под потолком, — вытащил намокшую Библию, доставшуюся матери ещё от бабушки, изданную до революции, и только потом поднялся на чердак.

Катер Александра Семёновича подрулил к дому Алевтины, причалив к крыше. Алевтина юркнула в достаточно большое слуховое окно и обняла Андрейку, который сидел над раскрытой книгой.

— Что же теперь с селом будет? — всплакнула мать.

У Андрейки книга случайным образом была открыта на Третьей книге Ездры, где Архангел Уриил учил пророка, как постигнуть путь Всевышнего. И Андрейка, словно в ответ матери, прочитал:

— «…Чем больше будешь испытывать, тем больше будешь удивляться; потому что быстро спешит век сей к своему исходу и не может вместить того, что обещано праведным в будущие времена, потому что век сей исполнен неправдою и немощами. А о том, о чем ты спрашивал меня, скажу тебе: посеяно зло, а ещё не пришло время искоренения его. Посему, доколе посеянное не исторгнется, и место, на котором насеяно зло, не упразднится, — не придёт место, на котором всеяно добро…»

Читал Андрейка чуть нараспев, но складно и не прерываясь. Мать перестала его тискать и села рядом на доски, чтобы слушать. Ей уже не приходило в ум спросить, правда ли он сам читает. Ангел Уриил одобрительно кивнул прочитанному и, взмахнув крылами, исчез в других мирах.

И дальше читал Андрейка из книги пророка Ездры:

— «…Вот, настанут дни, в которые многие из живущих на земле, обладающие ведением, будут восхищены, и путь истины сокроется, и вселенная оскудеет верою, и умножится неправда, которую теперь ты видишь и о которой издавна слышал. И будет, что страна, которую ты теперь видишь господствующею, подвергнется опустошению. А если Всевышний даст тебе дожить, то увидишь, что после третьей трубы внезапно воссияет среди ночи солнце и луна трижды в день; и с дерева будет капать кровь, камень даст голос свой, и народы поколеблются. Тогда будет царствовать тот, которого живущие на земле не ожидают, и птицы перелетят на другие места. Море Содомское извергнет рыб, будет издавать ночью голос, неведомый для многих; однако же все услышат голос его. Будет смятение во многих местах, часто будет посылаем с неба огонь; дикие звери переменят места свои, и нечистые женщины будут рождать чудовищ. Сладкие воды сделаются солёными, и все друзья ополчатся друг против друга; тогда сокроется ум, и разум удалится в своё хранилище…»

Не выдержавшая ужасного пророчества о последних временах, Алевтина Сергеевна остановила сына.

— Сынок! Андрюша! Ты мне лучше про апостола Андрея Первозванного прочитаешь, а сейчас пойдем в лодку, дядя Саша всех малых ребят на сухое вывезет. Мало ли что ещё Тосьва выкинет. Рыбу вон, как в книге, уже исторгла… Пойдём, милый.

И когда катер с детьми отдалялся от Гатово, Андрейка всё смотрел на торчавшую из воды обезглавленную колокольню. Смотрел и вдруг горько навзрыд заплакал.

— Ангел остался над этим местом… Он не может уйти… Он плачет… — пояснил малыш обеспокоенному Александру Семёновичу.

Александр Семёнович промолчал. Он уже знал, что мальчик не лжёт, не придумывает. Сам он боялся смотреть в сторону удаляющегося села, будто в страшном бедствии была его и только его вина…

6

Гатово восстановлению в ближайшее время не подлежало. Об уходе воды можно было бы говорить только летом. Но до лета зимняя стужа и весенний разлив Тосьвы доделают свою работу — от жилья ничего не останется. По сути, предстояло либо отстраивать село заново, либо расселить его жителей в районном центре, предоставив им жильё и работу. Районное начальство пошло по второму пути. Начальство губернское, в свою очередь, выдало пострадавшим какие-никакие компенсации. Расплачиваться предстояло и Комкову-младшему, но он после контузии пребывал не только в больнице, но и в коме, а верный Али предпочёл исчезнуть стой частью денег, которую только смог извлечь наличными из общего бизнеса. Правда, медперсоналу дал щедрые «чёрные» гонорары, дабы за его другом ухаживали, как полагается. Многие гатовцы, получив компенсацию, рванули в большие города к родственникам, а другие просто пропили её по инерции, как пропивали всю наличность, которая попадала им в руки. Да и оправдание было старорусское: с горя! Да с какого! Но некоторые всё же смиренно начали жизнь с нуля…

Алевтину Сергеевну и Андрейку поселили в общежитии. Ей предоставили работу на молокозаводе, ему — садик. В старшей группе тихий Андрейка прижился удивительно быстро. Бойкие сверстники его, на удивление, не обижали, а иногда подходили к нему с книгами и просили почитать в слух. Воспитатели же нарадоваться не могли: спокойный, тихий, исполнительный мальчик, да ещё и книжки для всех читает. Таких бы целую группу!

В лавке при храме Алевтина Сергеевна купила Андрейке детскую Библию с цветными картинками. Там её и заметил отец Герман, стремительно, разбрасывая широким шагом полы рясы, подошёл. Алевтина сложила руки под благословление, как учили деревенские старушки. После того священник сообщил ей:

— Алевтина Сергеевна, я тут собрал целую подборку рассказов и свидетельств, как Ангелы приходили к детям и помогали им. Сам удивился, как их много. Мария Ивановна, дайте книги, которые я собрал, — обратился он к женщине за прилавком.

Та достала приличную пачку тонких брошюр и увесистых томов, где предусмотрительно были вложены закладки.

— Есть просто удивительные, настолько тревожащие сердце случаи… Вот, например, как ангел спас сына стрелочника ещё до революции. — Отец Герман торопливо раскрыл один из томов и начал читать: — «В 1885 году помощник начальника московского Октябрьского вокзала Ф. И. Соколов сообщил такой случай. У него был знакомый железнодорожный служащий — стрелочник, который служил на одной из ближайших к Москве станций Октябрьской железной дороги. Однажды при исполнении своих служебных обязанностей на линии ему пришлось пережить ужасные минуты. Из Петрограда в Москву шел курьерский поезд. Стрелочник вышел ему навстречу, чтобы перевести стрелку и направить его на свободный путь. Смотрит, далеко впереди уже виднеется дымок и слышен свисток паровоза.

Оглянувшись назад, он видит: по полотну навстречу поезду бежит его трехлетний сынишка и что-то держит в руках. Бросить стрелку и бежать навстречу сыну, чтобы увести его с полотна, было уже поздно. Что делать? А поезд между тем приближался и минуты через две, если он не перевел бы стрелку, состав должен был промчаться по другому пути, занятому, и потерпеть крушение, что привело бы к сотням человеческих жертв. Тогда всем сердцем он воззвал к Богу: «Да будет воля Твоя святая», — перекрестился, закрыл глаза и повернул стрелку. Мгновение — и поезд промчался уже по полотну, по которому только что бежал его маленький сын. Когда поезд скрылся из виду и пыль немного улеглась, стрелочник бегом направился к тому месту, где был его сын, думая найти хотя бы останки трупика. И что же он видит: мальчик, сложив ручки на груди, лежит ниц на земле. Отец закричал ему: «Сын мой, ты жив?» — «Я жив, жив», — весело отвечал он, поднялся на ножки, продолжая прижимать к своей груди воронёнка. В глазах его не было и следа страха. Отец спросил его: «Как же ты догадался лечь на землю?» А мальчик ответил: «Какой-то светлый, красивый, добрый юноша с крыльями склонился надо мной и пригнул к земле». Стрелочник понял, что когда он воззвал к Господу, Божий Ангел чудесно спас его ребенка…» Ну, — перевел дыхание отец Герман, — дальше сами прочитаете. Меня этот случай очень сильно задел за живое.

Он закрыл книгу, и Алевтина успела прочитать название «Невидимый мир Ангелов».

— Спасибо, батюшка, — поблагодарила, принимая книги и укладывая их аккуратно в пакет.

— Значит, по воде в Гатово Андрюша ходил? — и вроде не спросил, а сам себе подтвердил отец Герман.

— Он, — опустила глаза Алевтина. — Но теперь он всё больше грустный. Хотя много читает. Ещё ведь не сказала вам, сам открыл книгу и начал читать вслух Библию на чердаке, именно в тот момент, когда вода на улицах растекалась. Сейчас вот в садике воспитатели его хвалят за поведение.

— Ну вот, а вы переживали, в девиантные следом за врачами его записать хотели. Грустный он, может быть, потому, что родной дом затонул, село под водой.

— Да нет, с этим смирился. Говорит, что скоро уже не будет видеть Ангелов, а без них ему, как без лучших друзей.

— На всё воля Божья, — напомнил отец Герман. — А вы нашли себе место работы?

— Да, городские власти на молокозавод направили.

— И жильё дали?

— Комнату нам с Андрейкой на двоих…

— Значит, сможете чаще приходить в храм.

— По выходным, батюшка, по праздникам, — кивнула Алевтина.

Детскую Библию Андрюша осилил в три дня. Потом почитал некоторые книги из тех, что мать принесла от отца Германа. И снова взялся за большую Библию. Правда, Алевтине Сергеевне пришлось раскошелиться и купить современную, дабы мальчик не сбивался на дореволюционных «ятях». Подбрасывала ему и русские сказки, которые он тоже читал с интересом. А вот от комиксов с современными супергероями отказывался.

Однажды вечером по телевизору, который-таки купила с зарплаты Алевтина, в местных новостях рассказывали о наводнении в Гатово. Показывали нынешний вид с вертолёта, и Андрейка снова печально смотрел на остатки колокольни, возвышавшиеся над изменившимся течением Тосьвы.

— Ангела нет… Или через телевизор его не видно, — заметил он.

Между тем на экране появился тот самый журналист, что летел в то утро со спасателями, клял свою сломавшуюся камеру и клялся зрителям, что он своими глазами видел идущего по воде мальчика. И ещё несколько гатовцев, которых он нашёл в городе, кивали и рассказывали про Андрейку, про то, как он предупреждал о падении колокольни. Потом на экране появился бородатый профессор и начал рассуждать об экстрасенсорных способностях мальчика, о том, что родители должны позаботиться о том, чтобы исследовать их в лабораторных условиях, а не прятать мальчика от людей, что эти способности надо развивать…

— Дурак, — сказала в сторону профессора Алевтина.

Андрейка же смотрел в сторону экрана так, будто там было пустое место.

— Неужели нам и отсюда придётся уезжать? — сама себя озадачила мать.

— Зачем? — как обычно спросил малыш. — Скоро мне в школу. В шесть лет уже можно. Рафаил говорил, что мне теперь не нужно бояться людей. Ничего они мне не сделают. Мам, я тут Ангелов почти не вижу. Может, они в городах не живут? Или у меня с глазами что-то происходит. Только у храма, даже если не вижу, то точно знаю, они рядом.

— А мы не будем ждать воскресенья. Я в четверг с работы пораньше отпрошусь, пойдем в храм. Праздник. Я по календарю смотрела. Рождество Пресвятой Богородицы.

— Ты бы знала, мама, как Её Ангелы любят…

Алевтина Сергеевна задумалась, глядя в окно, за которым неслись по улице иностранные машины, рекламные щиты обещали и навязывали чего-то, а из соседнего открытого окна доносилась музыка. Песня. Современная и популярная, но абсолютно дурацкая, с несуразным текстом. В этот миг Алевтина испытала искушение и с опаской спросила у сына:

— Андрюша, а с этим городом ничего такого не будет? Как с нашим селом?

Мальчик, не глядя на мать, раскрыл Библию и сразу начал читать вслух Евангелие от Луки:

— «А другие, искушая, требовали от Него знамения с неба. Но Он, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет; если же и сатана разделится сам в себе, то как устоит царство его?..»

Алевтина смутилась.

— Надо мне самой всё прочитать, да я не всё понимаю. Старушки, правда, говорили, что чего умом не возьмёшь, возьмёшь сердцем.

Вечером мать и сын сидели за книгами. Алевтина читала «Невидимый мир Ангелов» и дивилась, Андрейка же разучивал нараспев новую молитву:

— «Ангеле Христов, хранителю мой святый и покровителю души и тела моего, вся ми прости…» Он ещё надеялся увидеть Ангелов, но они и так были рядом. По крайней мере, два.

Завтра к Алевтине Сергеевне придёт Александр Семёнович и предложит ей выйти за него замуж. Андрейка отнесётся к этому спокойно, у взрослых своя жизнь. Попросит только всем вместе молиться за папу…

Примечания

[1] Надо каждому русскому такую контузию сделать (нем.).

[2] Как прививку (нем.).

Авторы
Самое популярное (читателей)
Обновления на почту

Введите Ваш email-адрес: