Выпуск первый
Предисловие
Множество нитей культурных, экономических, религиозных, литературных связывали Византию с Русью. Эти древние нити не порвались еще окончательно. Византийские начала живы и в нашей государственной и в нашей общественной жизни. Таким образом история Византийской империи, давно покончившей свое существование, представляет для нас, русских, современный интерес.
Теория и практика византийского самодержавия оказала громадное влияние на московское государство. Самое слово «самодержец» буквальный перевод греческого «автократор», автос – сам, крато – держу. Когда великий князь московский Иоанн Грозный пожелал принять титул царя, он старался доказать свои права на такой титул. В то время турки уже владели Константинополем, пала Византия, считавшаяся единой всемирной империей, заменившей древний Рим, и права Иоанна на царский титул могли основываться только на связи московского престола с престолом византийским. Во время Иоанна Грозного создалась легенда, будто император византийский Константин Мономах венчал на царство Владимира Мономаха, князя киевского. Не подлежит ни малейшему сомнению, что не могло быть такого факта. Константин Мономах умер 11 января 1055 г., когда Владимиру Мономаху было всего два года, и когда еще никто не мог предвидеть, что чрез 58 лет он будет великим князем киевским, так как было много князей старше его.
Тем не менее, эта легенда, так ярко характеризующая нашу зависимость от Византии, важнее многих подлинных событий. А вот и несомненные факты. Иоанн IV был первым нашим самодержцем, настоящим византийским царем на московском престоле. В первый раз иностранные послы увидели в Москве царя, сидящего на троне с золотой византийской короной на голове, в золотом византийском платье, с византийским скипетром в руке, русского царя со всеми атрибутами византийского самодержавия. С тех пор все подданные стали холопами царя; жаловать своих холопей мы вольны и казнить их также вольны, писал грозный царь Курбскому. Для царя все были холопами, и бояре, и потомки удельных князей, и воеводы, наравне с мужиком, все они были холопами, рабами царя. Все подданные на челобитных царю подписываются «холоп твой такой-то», так же точно как в Византии высший сановник наравне с крестьянином подписывался «раб державного царя такой-то».
На установлении московского самодержавия отразилось и книжное влияние, византийские законы и толкования византийских юристов. Можно без преувеличения сказать, что вся наша литература в эпоху допетровскую была греческой. Жития святых, которые до сих пор читаются нашим народом, были или переведены с греческого или написаны по греческим образцам. Византийским духом и византийской риторикой пропитаны проповеди, поучения, раздававшиеся в церквах и учившие нравственности народ еще дикий, которому Византия представлялась верхом культурности.
Не только в книгах, в самой жизни отразилось византийское влияние. При наших постоянных сношениях с Константинополем пример цивилизованной страны казался достойным подражания. Всем известно, хотя бы из гимназических учебников, как бесчеловечно был ослеплен своими родственниками князь Василько (в XI веке). В этом факте нельзя не видеть отражения у нас византийских обычаев. В Византии ослепление было одним из общепринятых средств отделываться от врага и законодательство признавало всякие членовредительные наказания.
Особенно сильно сказалось византийское влияние в домашней жизни и поставило в тяжелое положение женщину. Терем московского времени вполне соответствует византийскому гинекею. Гинекеем называлась женская половина дома, где женщине полагалось сидеть взаперти.
В Византии существовал один обычай, который несомненно очень вредно отзывался на семейной нравственности. Родители обручали детей во время их малолетства, и, выросши, эти несчастные дети обязаны были исполнить обещание, данное за них родителями. Обыкновенно при этом писали форменный брачный договор, жених давал задаток, получал приданое и обязывался жениться впоследствии на обрученной с ним девочке. Закон признавал подобные контракты и требовал, чтобы они не нарушались. Он ставил только одно ограничение: жениху и невесте должно было быть по крайней мере семь лет, не меньше. Этот обычай перешел к нам, и в московском государстве точно так же обручались дети и составлялись обязательные контракты, называвшиеся рядными записями.
В византийской империи женщина не пользовалась уважением. Ее считали порождением диавола, виновницей грехопадения рода человеческого, существом слабым и нечистым, предназначенной быть служанкой и рабой мужчины. Она никогда не была самостоятельной, никогда не имела права распоряжаться ни собою ни имуществом. До замужества она вполне подчинялась отцу; выданная замуж отцом за человека, которого часто в глаза не видела, попадала в полное подчинение к мужу. Данное ей отцом приданое отдавалось мужу, который мог распоряжаться ее доходами по своему усмотрению, не имея только права отчуждать капитала. Но если она расходилась с мужем, приданое возвращалось не ей, а ее отцу. Жена была до некоторой степени свободна только у себя дома; тут она могла и даже обязана была заниматься своим домашним хозяйством и женскими рукоделиями. Но выходить из дому, бывать в театре или цирке она могла только с разрешения мужа. Даже в собственном доме свобода ее была ограничена; ей отводилась отдельная половина, гинекей, откуда она не имела права выходить, когда у ее мужа сидели гости. Совершенно такие же порядки царили в московском государстве.
По отношению к Европе Византия сыграла тоже важную роль. Она уберегла ее от разгрома варваров и сохранила для нее культурные сокровища первостепенной важности. Благодаря своему географическому положению между Западом и Востоком византийская империя принимала на себя удары азиатских народов, печенегов, половцев, турок-сельджуков, наконец, османов. Она задерживала варварский поток, не дала ему разлиться и поглотить западно-европейские государства.
Любознательные византийцы переписывали Гомера, сочинения Платона и Аристотеля, трагедии Софокла и Еврипида. Дети учились читать не только по Псалтыри, но и по Илиаде. Таким образом, сохранились для человечества плоды эллинской цивилизации и произведения гениальных философов, влияние которых чувствуется до сих пор. Когда началось в Италии так называемое Возрождение наук и искусств, Петрарка и Боккаччо отлично понимали важность греческой литературы и сожалели, что не знают греческого языка. Тем не менее они разыскивали и покупали греческие рукописи и справедливо придавали большую цену эллинизму, которому суждено было возродить Запад.
Помимо всего этого Византия сама по себе представляет значительный интерес. Будучи восточной половиной некогда единой римской империи, она просуществовала все среднее века, на тысячу лет дольше западной. Этот факт заслуживает изучения. В Византии должны были совмещаться и живые силы и семена разложения, приведшие ее к гибели.
Неудивительно, что византийская империя привлекает внимание европейских ученых, и в последнее время появился ряд ценных монографий на языках французском, немецком и английском. Из французских византинистов первое место принадлежит Шарлю Дилю, который составил себе громкое имя своими исследованиями об Африке в византийскую эпоху и о царствовании Юстиниана. Недавно появилась его капитальная история византийского искусства, встреченная сочувственными отзывами всей европейской печати.
В популярных очерках, названных автором портретами, Диль дает публике возможность познакомиться с своеобразным строем и полной трагических происшествий историей византийского государства.
В византийской истории множество противоречий и оригинальных черт. Империя абсолютная и демократическая в то же время. Царю принадлежала власть деспотическая, но происхождение его не имело никакого значения. Чтобы облечься в порфиру, не требовалась знатность рода. В теории византийский император избирался народом и сенатом. Формула эта, унаследованная от Рима, продолжала существовать, но превратилась в пустой звук без соответствующего содержания. Не было народных собраний и правильно организованного избрания. Когда византийцы говорили о народном избрании, они допускали архаизм и сами хорошо знали, что это фикция, пустой отголосок старины, давно прошедшей. Даже в римской империи первоначальное голосование на Марсовом поле в Риме превратилось в пустую формальность, в приветственные клики. Сенат в византийской империи не был государственным учреждением. Сенатом называли собрание сановников, назначенных царем, с которыми он совещался, когда желал, и советы которых он принимал или отвергал по своему усмотрению.
В Византии не существовало закона о престолонаследии. Никто не имел исключительного права на престол, и всякий свободный гражданин, не раб и не крепостной, имел право надеть на себя царский венец и порфиру. Это право сильного, и в нем заключалась византийская конституция. Царское самовластие сдерживалось заговорами, возможностью, о которой так часто мечтали византийцы, свергнуть царя и занять его место. Из сорока трех императоров, царствовавших от Юстиниана до четвертого крестового похода, шестнадцать вступили на престол насильственным путем. Когда заговор приводил к желаемому результату, то происходило провозглашение нового царя, но производилось оно исключительно столичным населением, а не всеми подданными, и означало только подтверждение совершившегося факта. Главное же значение при византийских переворотах принадлежало войску, а константинопольские жители иногда помогали заговорщику тем, что начинали шуметь и грозить царствовавшему императору.
Сын царя имел такие же права на престол, как и всякий другой гражданин. Он должен был быть тоже провозглашен народом и фактически должен был иметь в своих руках армию. Совершенно естественно, что византийские монархи желали обеспечить престол за своим семейством, и с этой целью они пользовались соправительством, которое Византия унаследовала от Рима. Абсолютная монархия мирилась с тем, что на престоле могли сидеть два, даже три царя; фактически правил только один царь, другой носил почетный титул василевса и автократора (царя и императора) и в виде формальности подписывался на документах. Но таким путем предупреждалась возможная революция и упрочивалась царская власть за известной династией. Царь имел право назначить себе преемника, и чтобы не возникал вопрос об его избрании, цари еще при жизни назначали соправителями и короновали своих преемников. Таким образом, по смерти царя не могло быть и речи о преемстве; один царь умер, но другой был жив, и к нему переходила фактическая власть. Случалось, что короновали младенцев. Император Константин Копроним короновал своего полуторагодовалого сына Льва, а последний – малолетнего сына Константина VI. Когда умер Лев Мудрый, Константину Багрянородному, венчанному на царство отцом, было всего семь лет. Благодаря такому способу, некоторые династии продержались на престоле довольно долго: македонский дом – почти двести лет, Комнины – сто лет.
Живые очерки Диля знакомят читателей с этими противоположными течениями и с разными типами царей: с выскочкой, вроде Василия I, простым крестьянином, достигшим престола при помощи кровавых преступлений, с Комнинами, считавшими, что их семейство имеет право на престол, с дворцовыми революциями и придворными интригами, а также с царями, которым дорогу к трону прокладывал каприз императрицы.
Тут мы наталкиваемся на новое противоречие византийской жизни. Женщина, которую считали презренным существом, порою распоряжалась судьбой империи. Такова была умная, властная и очаровательная Феодора, о которой подробно говорит Диль и которая оказывала большое влияние на Юстиниана. Значительную роль сыграла в X веке Феофано, с трагической историей которой нас также знакомить Диль.
Влияние женщины и в те времена основывалось на мужской слабости, на увлечении женской красотой. Слабохарактерных царей нередко побеждали жены и фаворитки. Например, Склирена, любовница императора Константина Мономаха, интриговала против Маниака, талантливейшего полководца своего времени. Благодаря этой интриге, царь лишил места Маниака и в угоду женщине отнял у византийской армии лучшего генерала.
Диль не ограничился портретами императриц, он постарался проникнуть в семейный быт среднего сословия, а сделать это довольно трудно за отсутствием надлежащих документов. Византийские историки описывают почти исключительно войны, дипломатические сношения, касаются только высших сфер, не занимаясь личностями, по их мнению, ничтожными, тою массою, которая очень интересует современного историка. Дилю удалось воспользоваться речами византийских писателей и среди множества риторических фраз отыскать черты, дающие некоторое представление о византийской буржуазии.
Диль не пренебрег и византийской изящной литературой и знакомить нас с Дигенисом, напоминающим наших богатырей, и с византийским романом, который еще очень мало исследован. Неоднократно упоминает он об аскетическом идеале, о стремлении к монашеской жизни, которое было так сильно в Византии.
Развитие аскетизма можно проследить по житиям святых, которых Дилю не пришлось касаться, и по некоторым сказаниям. В одном греческом сказании рассказано следующее. В Эдессе живут язычники, Клитофонт и Левкиппа; у них нет детей, и они горюют об этом. Однажды, пустынник Онуфрий, застав Левкиппу плачущей, расспрашивал ее о причине горя. Муж недоволен моей бездетностью, отвечает она. Онуфрий обещает ей потомство под условием, чтобы она крестилась; та соглашается, и когда оказалась беременной, обо всем извещает мужа, который тоже принимает христианство. У них родился сын, названный Галактионом, т. е. молочным, за белоснежный цвет кожи. Когда ему минуло 24 года, отец женил его на красавице Эпистимии, именитой и богатой, но Галактион решил воздержаться от исполнения супружеских обязанностей, что и делает, несмотря на протесты и соблазны Эпистимии. Он убеждает и жену, которая отказывается от языческой веры, становится христианкой и вместе с мужем предается аскетизму.
Автор этого сказания бессознательно, но все же очень наглядно представил нам, как изменилось воззрение на любовь с принятием христианства. Клитофонт и Левкиппа признают совместную жизнь, они горюют только о том, что у них нет детей. Сын их уже держится других воззрений на брак; он считает, что физическое сожительство – грех во всяком случае. Этот процесс действительно совершился в Византии. Главное содержание старогреческого романа составляет любовь, любовь плотская в основе, обнимающая все существо влюбленных, все для них освящающая в мире. И здесь всем правит любовь, в этом ее высшая законность. Христиане не могли смотреть так на любовь; они отличают целомудрие от незаконной, греховной любви, но они считают, как Клитофонт и Левкиппа, что целомудрие соблюдено в браке и нет греха в продолжении рода человеческого.
В литературе взгляд на женщину и любовь сказался очень ясно. Климент-язычник сообщает александрийскому грамматику Аппиону, что он страстно влюблен без надежды на успех. Аппион обещает написать его милой послание с такими похвалами прелюбодейству, что ни одной женщине не устоять против них. Он пишет послание следующего содержания. Приветствовав милую от имени Эрота, влюбленный говорит: «О, знаю, что ты интересуешься философией и стремишься подражать жизни лучших людей. Кто же эти лучшие, как не боги, прежде всего, а из людей философы? Они одни знают, какие из деяний хороши или какие дурны. Так, некоторые считают дурным делом прелюбодейство (т. е. связь, не скрепленную браком), хотя оно во всех отношениях дело хорошее, ибо творится по велениям Эрота, ради приумножения жизни. Эрот – древнейший изо всех богов; без Эрота нет смешения и зарождения ни стихий, ни богов и людей, ни неразумных животных, ни всего остального. Все мы – орудия Эрота. Оттого мы стремимся исполнить его волю не по своему желанию, а по его велению. Испытывая желание по его воле, и вместе с тем пытаясь ограничить это желание в угоду так называемого воздержания, разве мы не совершаем величайшего кощунства, действуя наперекор старейшему из богов». Эти общие положения поясняются рассказом о любовных похождениях Зевса, о наградах, которые Зевс расточал своим любовницам, о мудрецах, подчинявшихся велениям Эрота. В ответном послании милой к Клименту проведен уже совсем другой взгляд на любовь. Она отрицает божество и главенство Эрота. Любовь не бог, а вожделение самого любящего; любовные похождения богов придуманы людьми, чтобы прикрыть их примером собственное распутство. Эрот не бог, а животное вожделение, внушенное Творцом в целях продолжения жизни, дабы человеческий род не прекратился. Родители, озабоченные целомудрием своих детей, должны наставлять их в нем прежде, чем наступит пора вожделения, сдерживая их страхом закона и ранним браком. В этом ответном послании взгляд на любовь совсем другой, чем в первом; тут проводится резкое отличие между любовью в браке и вне брака.
На первых порах идеал женщины представлялся в виде целомудренной жены, но жены в полном смысле слова. Она – блаженное напоминание первого творения, когда единый Господь создал единому мужу единую жену; ее красота – в благоустроении души, ароматы – добрая слава, прекрасные одежды – стыдливость. Она не дает поводов нравиться кому бы то ни было, кроме мужа, избегая общества юношей, сдержанная и относительно старцев, предпочитая честную беседу беспорядочному смеху. Но очень скоро доходят до крайности, отрицают любовь, прославляют девственность. Всякие физические отношения между мужчиной и женщиной считаются грехом, даже когда они освящены браком. На смену Клитофонта являются понятия Галактиона. Этих-то понятий и держались в Византии. Идеалом была женщина, поступившая в монастырь, умерщвляющая плоть, надевающая на себя вериги, изнуряющая себя постом и воздержанием. Другого идеала византийцы не знали; женщина, живущая в мире и для мира – источник зла и соблазна. Понятия эти были перенесены из Византии к нам и пустили у нас крепкие корни. В Пчеле, сборнике статей, переведенном с греческого и очень распространенном в Московском государстве, читаем: «От жены начало греху, и тою вси умираем; горе дому тому, им же владеет жена; зло и мужу тому, иже слушает жены».
В последнее время русское образованное общество заметно заинтересовалось Византией. Большинство университетов включило историю византийской империи в число предметов, обязательных для студентов. Между тем чувствуется большой недостаток и в университетских учебниках и, особенно в популярных книгах. Единственный общий труд, существующий на русском языке, история Византии Герцберга, переведенная мной и снабженная примечаниями и обширными приложениями, давно разошлась и стала библиографической редкостью, которую ищут у букинистов и редко находят. Для специалистов издаются два журнала, Byzantinische Zeitschrift в Мюнхене и Византийский Временник в Петербурге. Появляются и обширные монографии известного Бёри в Англии и учеников Диля во Франции. Но все эти ценные сочинения не могут быть прочтены той публикой, которая не имеет времени и охоты углубляться во все подробности византийской истории, но желала бы познакомиться с ней в общих чертах.
К сожалению, специалисты не только у нас, но и за границей очень редко снисходят к требованиям широкой публики и редко умеют писать популярно. Диль представляет в этом отношении приятное исключение. Он специалист и вполне вооружен научным знанием. Он не почерпает своих сведений из вторых рук, а обращается к первоисточникам. Материалы для византийских портретов, которые Диль нарисовал умелой рукой, он извлек непосредственно из греческих летописей, мемуаров, речей и проповедей. Но в то же время он не сообщает нам и излишних и ненужных подробностей и знакомит нас только с теми биографиями, которые действительно характерны и дают богатые иллюстрации к византийской истории.
Мы не сомневаемся, что талантливые очерки Диля будут с интересом прочтены всеми интересующимися византийской жизнью, давно прошедшей и все еще нам близкой.
П. Безобразов.
Глава I. Жизнь византийской императрицы
h9 I
В самой отдаленной части императорского дворца в Константинополе, за помещениями охранной стражи и приемными палатами, среди тенистых садов с фонтанами, представлявших, по выражению одного летописца, новый Эдем, как бы второй рай, находилось частное обиталище византийских императоров.
По описаниям византийских писателей мы можем иметь некоторое представление о пышном и красивом жилище, украшавшемся в течение веков несколькими поколениями царей, где вдали от светского шума и тягостного церемониала, василевсы, представители Бога на земле, становились вновь простыми смертными. Тут повсюду видны были драгоценные мраморы и блестящая мозаика. В большой зале Нового дворца, построенного императором Василием I, над великолепными колоннами, из зеленого мрамора и красного оникса, больших размеров композиция, памятники светской живописи, которой византийские художники вовсе не так пренебрегали, как обыкновенно думают, изображали самодержца сидящим на троне среди своих победоносных полководцев и рассказывали славную эпопею его царства, «геркулесовские работы царя, – как выражается современник, – его попечения о благе подданных, его труды на поле брани, его победы, дарованные Богом». Но, по-видимому, нечто особенно чудесное представляла императорская спальня. Под высоким потолком, усыпанным золотыми звездами, сверкал крест из зеленой мозаики, символ спасения, и вся обширная комната была покрыта великолепными украшениями. На мозаичном полу, по самой середине, был изображен павлин со светозарными перьями, а по углам – четыре орла – царские птицы – в рамах из зеленого мрамора, с распростертыми крыльями, готовые улететь. Вдоль стен внизу мозаичные четырехугольники образовывали как бы кайму из цветов; выше по золотому фону была изображена, той же мозаикой, вся императорская фамилия в полном парадном одеянии: Василий на троне, с короной на голове, и подле него жена его Евдокия, а вокруг них, почти в том же виде, как они представлены на выцветших миниатюрах одной прекрасной рукописи в Национальной Библиотеке, их сыновья и дочери с книгами в руках, где были написаны благочестивые изречения из Священного писания; и все торжественно воздымали руки к символу искупления, ко кресту, а пространные надписи, начертанные на стенах, призывали на весь царский род Божие благословение и молили да будет ему даровано царство небесное.
Дальше, в Жемчужной палате находилась летняя опочивальня царей с золотым сводом, поддерживаемым четырьмя мраморными колоннами, с мозаичными украшениями, изображающими сцены из охотничьей жизни, выходившая с двух сторон через портики в сады, манившие прохладой. В покоях, называвшихся Карийскими, так как они были выстроены целиком из карийского мрамора, находилась зимняя опочивальня, защищенная от резких ветров, дующих с Мраморного моря; тут была и уборная императрицы с полом, выложенным белым прокониским мрамором, и вся украшенная иконописью. Особенно поражала спальня императрицы, удивительная зала с мраморным полом, казавшимся «усыпанной цветами лужайкой», а стены ее, выложенные порфиром, зеленым крапленым фессалийским мрамором, белым мрамором карийским, представляли такое счастливое и редкое сочетание цветов, что благодаря ему комната эта получила название залы Музика или Гармонии. Были тут еще покои Эрота и покои порфировые, где по традиции должны были рождаться дети императорской фамилии, называвшиеся вследствие этого «порфирородными». И наконец, везде тут привлекало взоры великолепие дверей из серебра или слоновой кости, пурпуровые завесы на серебряных прутьях, золототканые ткани на стенах, с фигурами фантастических животных, большие золотые люстры, висевшие под сводами куполов, драгоценная мебель с тонкой инкрустацией из перламутра, золота и слоновой кости.
В этом-то великолепном жилище, окруженная своими придворными евнухами и женщинами, вдали от докучного церемониала и шумных треволнений столицы, жила среди мирной тишины цветущих садов, среди звонкого плеска фонтанов, та, чью жизнь мне хотелось бы описать, «слава порфиры», «радость мира», как приветствовал ее народ константинопольский, «благочестивейшая и блаженнейшая Августа, христолюбивая василисса», как именовалась она по церемониалу, словом, византийская императрица.
h9 II
Обыкновенно довольно неверно представляют себе образ жизни цариц восточной греческой империи. Бессознательно припоминая идеи, определявшие положение женщины в древней Греции, в средневековой России и на мусульманском Востоке во все времена, в византийских императрицах часто видят вечных малолетних, вечных затворниц, заключенных в гинекее под строжайшим надзором вооруженных евнухов, принимающих только женщин и «безбородых мужчин» (т.-е. евнухов), как выражались в Византии, да старых священников, показывавшихся публично лишь при самых редких церемониях и то под плотными покрывалами, скрывавшими их от нескромных взглядов, содержавших свой особый женский двор, строго отделенный от двора василевса, словом, ведущих в христианском обществе жизнь мусульманского гарема.
Хотя такое мнение об образе жизни византийских цариц очень распространено, тем не менее, оно не вполне основательно. Немногие государства отводили женщине столько места, предоставляли ей более значительную роль и большее влияние на политику и правительство, чем византийская империя. Это, по верному замечанию Рамбо, «одна из отличительных черт греческой истории средних веков»1. Не только было много императриц, пользовавшихся всемогущим влиянием на своих мужей, в силу обаяния своей красоты или превосходства ума: это ничего бы еще не доказывало, так как все любимые султанши делали то же самое. Но в империи, основанной Константином, почти в каждом веке встречаются женщины или царствовавшие сами или, что еще чаще, полновластно распоряжавшиеся короной и поставлявшие императоров. Этим царицам принадлежало полновластие и торжество церемоний, в которых проявляется внешним образом блеск власти, и те торжественные акты, в которых сказывается реальная власть. Даже в интимной жизни гинекея находишь следы всемогущества, которым законным образом пользовались византийские императрицы, а в общественной жизни, в той политической роли, какую ей отводили ее современники, это всемогущество выступает еще ярче. Поэтому, для того, кто хочет узнать и понять византийское общество, и византийскую цивилизацию, быть может, найдется кое-что новое в жизни забытых цариц той далекой эпохи.
h9 III
В обширных покоях, составлявших царский гинекей, императрица царила полновластной хозяйкой. Наравне с императором, у нее была, для сопровождения и услужения, многочисленная свита, состоявшая из женщин и придворных чинов. Во главе придворного штата стоял препозит или заведующей дворцом, главный начальник камергеров, рефендариев, силенциариев, приставленных к особе василиссы, и все они, равно как и меченосцы или протоспафарии, избирались из среды евнухов дворца. Для службы у стола императрица имела, подобно императору, своего главного стольника и своего главного кравчего. Во главе женщин стояла заведующая дворцом, обыкновенно отличенная высоким чином опоясанной патрикии (zoste) руководившая с помощью протовестиарии бесчисленным штатом придворных дам, прислуживавших в комнатах, а также девушек, составлявших общество царицы. Обыкновенно, император сам заботился о назначении особ, которые должны были быть приставлены к особе Августы, и в особенности он оставлял за собой привилегию самому вручать главной заведующей дворцом знаки ее достоинства и принимать засвидетельствование верноподданнических чувств от вновь назначаемых придворных женщин. Но большинство служителей гинекея императрица сверх того сама жаловала в сан, чтоб ясно показать, что они принадлежали ей. И, хотя в день их пожалования, облаченной в официальный костюм, соответствовавший их должности – золотую тунику, белый плащ, высокую прическу в форме башни, прополому, с длинным белым вуалем, женской свите царицы препозит делал внушение, что они должны иметь в сердце страх Господень и хранить искреннюю верность и полнейшую преданность василевсу и Августе, есть основание предполагать, что, раз принятые в покои императрицы, они скоро забывали императора и считали себя принадлежащими только царице.
Уверенная в преданности своих служителей императрица у себя в гинекее имела право действовать всецело по своему усмотрению, и сообразно со своим темпераментом и характером, она довольно различно пользовалась этой свободой. Для многих из этих прекрасных цариц забота о туалете составляла главное занятие. Говорят, что Феодора, утонченная кокетка, чрезвычайно заботилась о своей красоте: чтоб сохранить ясное спокойствие лица, она спала до позднего утра; чтоб уберечь блеск и свежесть цвета лица, она принимала частые и продолжительные ванны; она любила великолепие парадных костюмов, яркие длинные мантии из фиолетового пурпура, вышитые золотом, ослепительно сверкающие украшения, драгоценные камни и жемчуг; она знала, что красота ее – лучший залог ее всемогущества. Другие носили более простые наряды. Зоя, за исключением больших придворных праздников, носила только легкие платья, которые очень шли к ее белокурой красоте; за то у нее было пристрастие к ароматам и косметикам, и ее комната, где круглый год горел большой огонь, служивший для приготовления притираний и ароматов, походила несколько на лабораторию алхимика. Наконец, были и такие царицы, которые презирая эти изящные ухищрения, предпочитали, по словам одного современника, «украшать себя блеском своих добродетелей», считая презренным и пустым искусство косметики, столь дорогое Клеопатре.
Иные, подобно Феодоре, считали, что тонко сервированный стол – одна из неотъемлемых прерогатив верховной власти; другие мало тратили на себя, находя главным образом удовольствие в том, чтобы наполнять деньгами большие ларцы. Многие были набожны: благочестивые упражнения, долгие стояния перед святыми иконами, серьезные беседы с монахами, прославленными за суровый образ жизни, наполняли большую часть жизни иных императриц. Многие также любили литературу. Они собирали вокруг себя писателей, сочинявших для них произведения в прозе и стихах, и всегда щедро их вознаграждали; случалось даже, что иные из этих цариц, как например, Афинаида или Евдокия писали сами, и царицы из рода Комнинов заслужили репутацию женщин просвещенных, образованных и ученых. Другим более по вкусу приходились грубые шутки шутов и мимов, и сама великая Феодора, такая, впрочем, умная, при этом природная актриса, забавлялась иногда тем, что устраивала, – часто за счет своих посетителей, – различные увеселения, довольно сомнительного вкуса. Наконец, придворные интриги и любовные похождения заполняли время обитательниц женской половины дворца, превращая иногда гинекей вместо тревоги для самого императора.
Но не следует, все-таки, думать, что у византийской императрицы все время уходило на благочестивые упражнения, туалет, приемы, увеселения и празднества. Заботы более высокого свойства часто волновали многих из этих цариц, и не раз влияние гинекея сказывалось на ходе правительственных дел. Августа имела собственное состояние, которым распоряжалась по своему усмотрению, не советуясь с василевсом, даже не предупреждая его; она придерживалась своей собственной политики, и не редко политика эта довольно плохо согласовалась с велениями царя, явление еще более любопытное, довольно поразительное в такой абсолютной монархии; император во многих вопросах охотно предоставлял василиссе полную свободу действия и часто совершенно не знал, что у нее происходит. А между тем в стенах гинекея творились странные дела, скрывались страшные тайны. Когда константинопольский патриарх Анфим, сильно заподозренный в ереси, должен был предстать перед собором, был отлучен от церкви и приговорен Юстинианом к ссылке, он нашел убежище в самом дворце, в покоях Феодоры. Сначала были несколько поражены внезапным исчезновением патриарха; затем о нем забыли, сочтя его умершим. И велико было изумление, когда позднее, после смерти императрицы, нашли патриарха в отдаленной части гинекея: двенадцать лет провел он в этом скромном уединении, в то время, как Юстиниан не имел об этом ни малейшего понятия, и, что еще удивительнее, Феодора не выдала своей тайны.
В гинекее же был составлен заговор, жертвой которого пал император Никифор Фока. В то время как василевс ничего не подозревал, Феофано сумела впустить к себе своих сообщников, ввести затем на женскую половину вооруженных заговорщиков и так ловко их спрятать, что когда царь в последнюю минуту был извещен в туманных выражениях об угрожавшем его жизни заговоре и приказал обыскать гинекей, не нашли никого и подумали, что были введены в обман. Два часа спустя, когда на дворе была ночь, и бушевала буря, глава заговора в свою очередь был поднять на веревках в корзине из ивовых прутьев до окна комнаты императрицы, и застигнутый врасплох безоружный василевс, обливаясь кровью от бесчисленных ран, пал мертвым с черепом, рассеченным страшным ударом меча.
Без сомнения, из этих исключительных фактов отнюдь не следует делать слишком общего вывода. Но что несравненно знаменательней, это то, что между мужской половиной императора и половиной царицы не существовало, как это совершенно ошибочно думают, никакой непроходимой стены. Как придворные дамы Августы в присутствии всего двора получали из рук василевса почетные знаки своего отличия, так и царица допускала в свои покои многих высоких сановников, вовсе не принадлежавших к безопасной категории «безбородых чинов», и самый этикет, этот византийский этикет, представляющийся нам таким неумолимо строгим, позволял в иные торжественные дни широко, чтоб не сказать нескромно, растворяться дверям гинекея.
Когда через три дня после бракосочетания новая императрица выходила из супружеских покоев, чтобы принять ванну в Магнаврском дворце, в садах, через которые проходило шествие, придворные и горожане стояли сплошной стеной. И когда, предшествуемая служителями, несшими на виду у всех пеньюары, коробочки с ароматами, ларцы и сосуды, сопровождаемая тремя придворными дамами, державшими в руках, как символ любви, красные яблоки с жемчужной инкрустацией, царица появлялась перед глазами зрителей, раздавались звуки механических органов, народ рукоплескал, придворные шуты отпускали свои шутки, а высшие государственные чины сопровождали царицу до входа в ванную и ожидали ее у дверей, чтоб торжественно отвести ее потом обратно в брачные покои.
Когда, через некоторое время после этого, императрица дарила василевсу сына, через восемь дней по рождении ребенка весь двор торжественно проходил перед роженицей. В опочивальне, обтянутой для этого случая златоткаными тканями, сверкающей огнями бесчисленных люстр, молодая мать лежала на постели, покрытой золотыми одеялами; подле нее стояла колыбель, где покоился юный наследник престола. И препозит по очереди впускал к Августе членов императорского дома; затем следовали по старшинству ранга жены высших сановников и наконец, вся аристократия империи, сенаторы, проконсулы, патрикии, всякие чины; и каждый, склоняясь по очереди перед царицей, приносил ей свои поздравления и клал около постели какой-нибудь подарок для новорожденного.
Как видно, это отнюдь не нравы гарема, и в виду таких обычаев, имеется ли хоть какое-нибудь основание говорить о строгом затворничества гинекея и неумолимой суровости византийского церемониала?
h9 IV
Но жизнь византийской императрицы далеко не вся протекала в узких рамках ее дворца. Даже церемониал отводил ей место в общественной жизни и указывал ей наряду с василевсом ее роль в официальных торжествах и в управлении монархией.
Известно, какую важную роль в жизни византийского императора играли придворные церемонии. Одно из любопытнейших, дошедших до нас произведений этой далекой эпохи, одно из тех, которое лучше всего оживляет перед нашими глазами все живописное своеобразие этого исчезнувшего общества, Книга о церемониях, составленная около половины X века императором Константином VII, вся посвящена описанию процессии, празднеств, аудиенции, пиров, налагаемых в виде обязанности на царя тяжелым и неумолимым этикетом. И хотя и тут, как в стольких других вещах, касающихся этой так мало известной Византии, впадают в довольно грубые ошибки и сильно преувеличивают кое в чем тяжесть, возлагавшуюся церемониалом на плечи царя – какой-нибудь Людовик святой или даже Людовик XIV наверно ходили в церковь чаще, чем любой василевс – тем не менее несомненно эти официальные торжества составляли не малую часть обязанностей императора. И царица постоянно разделяла их с ним. «Когда нет Августы, говорит один византийский историк, невозможно устраивать празднества, давать пиры, предписываемые этикетом».
Таким образом, в общественной жизни монархии императрица имела свою роль, как бы свою долю царства. И понятно, что, прежде всего, император предоставлял ей почти все, что относилось к женской половине дворца. В праздник Пасхи, в то время, как в храме святой Софии василевс принимал высших чинов империи, приходивших в воспоминание о воскресшем Христе почтительно дать ему целование мира, на хорах великой церкви, специально предназначенных для женщин, императрица, сидя на троне, окруженная своими камергерами и придворной стражей, со своей стороны, принимала с соблюдением того же иерархического порядка, в каком проходили перед императором их мужья, жен высших сановников, всех, которым должности мужей давали доступ ко двору; и все, одетые в парадные костюмы, с прополомой на голове, сверкая шелком, золотом и драгоценными камнями, подходили по очереди и целовали Августу.
Наступали новые торжества и опять у императрицы был тот же блестящий прием женщин. В ноябре месяце во время праздника Брумалий, старый пережиток древнего языческого праздника, – царица в порфировых покоях раздавала придворным дамам дорогие шелковые ткани, а вечером в больших парадных залах приглашала их на пышные празднества, во время которых певчие святой Софии и храма св. Апостолов в поэмах, сложенных в ее честь, прославляли Августу; придворные актеры и шуты забавляли общество своими интермедиями, а представители партии цирка и некоторые из важнейших сановников исполняли во время десерта перед царицей и ее гостями медленный, торжественный танец с факелами. Точно также, когда византийский дворец посещали иностранные принцессы, императрица опять-таки помогала императору в приеме их. Подобно василевсу и она давала им аудиенцию; она приглашала их к обеду вместе с дамами их свиты; она осыпала их подарками и любезностями. Этим она до известной степени участвовала в иностранной политике своей страны, и от ее милостивого приема часто зависел успех государственной дипломами.
Но церемониал не ограничивал одними приемами женщин официальную роль царицы. Часто она еще более прямым образом помогала своему царственному супругу. В Вербное воскресенье она принимала вместе с ним. На придворных обедах она садилась за стол вместе с ним, с сенаторами и сановниками, удостоившимися чести быть приглашенными к царскому столу. Получая, наконец, по этикету, свою долю обычных приветствий, которыми народ имел обыкновение встречать царей, иногда даже воспеваемая в специально для нее сложенных поэмах, она не боялась показываться публично вместе с императором. На Ипподроме, в дни больших бегов, перед Священным Дворцом, когда происходили некоторые политические церемонии большой важности, толпа протяжно возглашала следующие слова: «Боговенчанные цари, являйтесь с Августами», и еще: «Чета, покровительствуемая Богом, василевс и ты, слава порфиры, придите просветить ваших рабов и порадовать сердца вашего народа», и еще: «Явись, императрица ромеев»: все формулы, которые не имели бы никакого смысла, если бы царица не появлялась в эти дни в ложе цирка или на балконе дворца. Так мало было в обычае, чтобы императрица жила затворницей за стенами императорской резиденции, что она зачастую появлялась публично и без сопровождения императора. Так она идет без него в торжественной процессы в святую Софию, без него вступает в столицу, отправляется к нему навстречу, когда он возвращается из похода. Дело в том, – и это объясняет выдающуюся политическую роль, какую она так часто играла, – что византийская царица была больше, чем подруга и соправительница василевса. С того дня, что она всходила на престол Константина, она приобретала в своем лице всю полноту верховной власти.
h9 V
Обыкновенно, не политические причины, как в наших современных государствах, определяли в Византии выбор императором жены. Царь находил невесту при помощи оригинального и довольно странного приема.
Когда императрица Ирина захотела женить своего сына Константина, она разослала по всей империи гонцов с тем, чтобы они разыскали и привезли в столицу самых красивых девушек империи. Желая ограничить их выбор и облегчить им задачу, царица определила возраст и рост, какие должны были иметь кандидатки в василиссы, равно и величину их обуви. Снабженные этими инструкциями посланные отправились в путь, и вот в дороге они попали раз вечером в одну Пафлагонскую деревню. Увидев издали большой прекрасный дом, принадлежавший, как казалось, богатому владельцу, они решили переночевать в нем. Расчет их оказался не верен: хозяин дома был святой, подававший такую щедрую милостыню, что в конце концов совершенно разорился. Тем не менее он оказал самый радушный прием послам императора и, позвав жену свою, сказал ей: «Сделай нам вкусный обед». Жена, крайне смущенная, отвечала: «Как же мне быть? ты так хорошо управлял домом, что в птичнике не осталось ни одной птицы. – Ступай, возразил святой, разведи огонь, приготовь большую столовую, накрой старый стол из слоновой кости: Бог позаботится о том, чтоб у нас было чем пообедать». И Бог, действительно, позаботился; когда же за десертом посланные, крайне довольные тем, как их приняли, любезно стали расспрашивать старика об его семье, оказалось, что у него, как раз, было три внучки в возрасте невест. «Именем боговенчанного императора, пусть они покажутся! воскликнули тут послы, ибо василевс приказал, чтобы не осталось во всей римской империи ни одной девушки, которой бы мы не видели». Они явились, и оказались прелестными, и именно одна из них, Мария, имела требуемый возраст, желательную фигуру и величину обуви.
Восхищенные своей находкой гонцы увезли в Константинополь всю семью. Там собралась уже дюжина других молодых девушек, все очень красивые и по большей части происходившие из богатых и благородных семей. Поэтому красавицы эти отнеслись сначала к вновь прибывшей с некоторым презрением, и когда она, будучи далеко не глупой, сказала своим подругам: «Друзья мои, обещаем все друг другу следующее: пусть та из нас, которую Бог изберет на царство, обязуется пристроить остальных», дочь одного стратега ответила ей с высокомерием: «О, я из всех самая богатая, самая знатная и красивая; наверно, император женится на мне. Вы все, бедные девушки неизвестного происхождения, имеющие за себя только красивую наружность, вы можете отложить всякое попечение». Само собой разумеется, что эта спесивая особа была наказана за свою спесь. Когда кандидатки предстали перед императрицей, перед ее сыном и первым министром, ей тотчас заметили: «Девица, ты прекрасна, но не годишься в жены императору». Мария же, напротив, сразу завоевала сердце юного царя, и он выбрал ее.
Этот и другие подобные анекдоты показывают нам, к каким способам обыкновенно прибегали, чтобы получить византийскую императрицу, а иногда, что случилось с Юстинианом и Феодорой, царь попросту влюблялся в какую-нибудь прекрасную искательницу приключений и делал ее своей женой. Из этого видно, что василевсы не слишком стояли за знатность рода, и всякая красивая женщина была всегда в их глазах достаточно приличной, чтобы стать императрицей. Но верно и то, что торжественные церемонии, сопровождавшие коронование и бракосочетание безусловно изменяли будущую царицу, придавая ей совершенно новое достоинство, преображая самую простую еще накануне девушку в существо сверхчеловеческое, живое воплощение всемогущества и божественности.
Я не стану описывать подробно пышный церемониал, – все эти византийские торжества очень похожие одно на другое в своем однообразном великолепии, – во время которого молодая женщина, введенная с покрывалом на лице в большую залу Августея, облачалась императором в пурпуровую хламиду, которую предварительно благословлял патриарх, и короновалась василевсом брильянтовой короной с жемчужными привесками; ни приема придворных, происходившего затем в дворцовой церкви святого Стефана, ни, наконец, самого бракосочетания, когда патриарх возлагал брачный венец на головы супругов. Из этого сложного ритуала достаточно отметить некоторые символические акты, некоторые характерные черты, ясно показывающие, какая высокая власть заключалась в славном титуле византийской императрицы.
Прежде всего, следующий факт: бракосочетание следует за коронованием, а не предшествует ему. Императрица приобщается всемогуществу вовсе не потому, что она жена императора; вовсе не от супруга получает она как бы отражение власти. Она облекается верховной властью актом, предшествующим бракосочетанию и независящим от него, и эта верховная власть, какой она облекается, подобно императору, как избранница самого Бога, вполне равна власти василевса. Это наглядно видно из того, что и народу не император представляет новую императрицу. Когда через возложение на нее короны она облеклась высшею властью, она идет не сопутствуемая императором, а лишь в сопровождении своих камергеров и женщин; медленно, меж живыми стенами, образуемыми при ее прохождении охранной стражей, сенаторами, патрикиями, высшими сановниками, проходит она ряд комнат во дворце и поднимается на террасу, вокруг которой, внизу, выстроились войска, высшие сословия государства и народ. В роскошном царском наряде, сверкающем золотом, она показывается своим новым подданным и торжественно признается ими. Пред ней склоняются знамена, великие мира и чернь падают ниц, простершись во прахе, вожди партии выкрикивают свои освященные обычаем приветствия. Она же, в строгой торжественности, с двумя свечами в руках склоняется сперва перед крестом, потом кланяется своему народу, и к ней летит его единогласный крик: «Боже, спаси Августу!»
Еще другой факт: несомненно, коронование царицы окружено большей таинственностью, чем коронование императора: оно происходить не под сводами святой Софии, а внутри дворца. Но не надо думать, что это вследствие известных идей, будто бы порожденных Византией, «обрекавших, как говорят, женщину на затворничество и плохо мирившихся с присутствием ее на слишком публичных торжествах». В сущности, весь двор, мужчины и женщины, присутствуют при этом короновании; и когда потом, по окончании церемонии, император сходится с императрицей в церкви святого Стефана, тут не бывало, как это думают иные, двух отдельных приемов, один для мужчин у василевса, другой для женщин у Августы. Сидя рядом на своих тронах оба, смотрят, как перед ними, по очереди, проходят сначала все мужчины, потом все женщины, составляющие двор; и все, как мужчины, так и женщины, после того как их ввели, поддерживая под руки два силенциария, падают ниц и целуют колена императора и Августы.
Вот, наконец, еще одна последняя черта. При выходе из храма св. Стефана, по окончании бракосочетания, супруги в сопровождены всего двора, мужчин и женщин, направляются в брачные покои. При их проходе народ стоит стеной и, приветствуя, обращается с пожеланиями к новой василиссе «Добро пожаловать, Августа, избранная Богом! Добро пожаловать Августа, покровительствуемая Богом! Добро пожаловать, ты, облеченная в порфиру! Добро пожаловать, ты, для всех желанная!» И толпа допускалась в самые брачные покои, к самой императорской золотой кровати, и тут еще раз новобрачные должны были выслушать от нее приветствия и пожелания счастья и согласия. Наконец, вечером за свадебным пиршеством самые важные придворные сановники, так называемые друзья императора, и самые знатные дамы обедали все вместе в триклине Девятнадцати аккувитов, в обществе монархов. И что в особенности поражает во всем этом церемониале, это – до какой степени мужчины и женщины бывают вместе при этом дворе, по общему мнению таком недоступно строгом, и как мало похожа на затворничество жизнь этой императрицы, которой сам церемониал предписывает, как первый акт ее высшей власти, являть свое лицо перед всей собравшейся Византией.
Конечно, надо остерегаться от преувеличения. Относительно таких щекотливых вопросов, естественно, что и этикет, и нравы менялись с течением времени. Как видно, в конце IX и на протяжении всего X века, быть может, под влиянием мусульманского Востока несколько более строгий церемониал предписывает императрице действительно замыкаться в гинекее, носить более плотные покрывала, не так охотно приглашает ее появляться на публичных торжествах. Но между V и IX веком нельзя заметить ничего подобного, и когда, начиная с конца XI века, Византия начала вступать в сношения с Западом, все более и более непосредственные, когда западные принцессы стали вступать на трон Константина, строгость этикета, если таковая и существовала прежде, окончательно была поколеблена, и древний церемониал отошел в область предания.
Если кто хочет, наконец, полностью уяснить еще на последнем примере права, какие законы и нравы давали византийской императрице, вот еще один факт чрезвычайно характерный. Когда в 491 году умер император Зенон, вдова его, императрица Ариадна, взяв в свои крепкие руки бразды правления, из дворца отправилась в цирк в сопровождении высших придворных и государственных чинов и, стоя в императорской ложе в полном парадном одеянии, обратилась с речью к собравшемуся на ипподроме народу. Она объявила ему, что по ее приказанию соберется сенат и высшие сановники, чтобы под председательством монархини и при содействии армии назначить преемника покойному. И действительно, этот верховный государственный совет собрался во дворце, но первым его делом было предоставить самой Ариадне право выбрать нового императора. Как ни поразителен может показаться такой способ действия, в нем отнюдь не следует усматривать чего-либо революционного. Августа, законно облеченная со дня коронования верховной властью, законно предъявляет ее во всей ее полноте и передает ее по своему усмотрению. Приветствующий ее народ формально признает ее право. «Тебе, Ариадна Августа, кричит толпа, принадлежит верховная власть»; и министр, составлявший в VI веке церемониал, откуда заимствован этот рассказ, особенно упирает на то, что вопрос о престолонаследии становится чрезвычайно тревожным, «когда, говорит он, нет Августы или императора, чтоб произвести передачу власти».
Вот почему при всяком действии, могущем изменить правительство империи, при избрании василевса или соправителя, царица всегда выступает публично, появляясь на ипподроме, обращаясь к народу с речью, энергичная и действующая, и никому и в голову не приходить видеть в этом что-нибудь удивительное или оскорбительное. Хранительница власти, она по своему усмотрению может любого произвести в императоры, управлять в качестве регентши за своих несовершеннолетних детей или царствовать самой. В то время, как германский Запад с негодованием отнесся бы к тому, чтоб власть перешла к женщине, восточная Византия без сопротивления признала царицу, которая в официальных актах с гордостью называла себя: «Ирина, великий василевс и автократор римский».
Византийские миниатюры сохранили нам много портретов этих цариц, живших так давно. Физически они представляют довольно различные типы, и действительно византийские императрицы были самого различного происхождения и всевозможных национальностей Европы и Азии, Кавказа и Греции, Константинополя и провинции, Сирии и Венгрии, Франции и Германии, вплоть до диких племен Хазарии или Болгарии. В нравственном отношении они представляют не менее глубокое различие: «Среди этих Август, по удачному выражению Рамбо, встречались все женские типы, какие только можно себе представить: политические деятельницы, как Феодора или Ирина Афинянка; женщины писательницы, как Евдокия или Анна Комнина; женщины легкого поведения, как Зоя порфирородная, другие сохранившие себя в чистоте и предававшиеся благочестию, как сестра Зои Феодора; еще другие, занимавшиеся исключительно придумыванием всяких ароматических смесей, утонченнейших туалетов, изощреннейших одежд и причесок, чтоб революционировать всю женскую половину Византии; женщины, о которых не говорили, и женщины, о которых говорили слишком много; женщины, растворявшие свои двери только монахам-мученикам и священникам-ревнителям; женщины, принимавшие фокусников и гадальщиков, и женщины время от времени спускавшие в окно своей спальни мешок с зашитым в него телом, неслышно поглощавшимся потом темными водами Босфора. Не следует поэтому, если кто хочет хорошенько познакомиться с ними, обманываться ни однообразной пышностью их царского облачения, ни суровой видимостью церемониала, якобы определяющим их образ жизни. Души их различны, и различна также роль, какую они сыграли: с этой стороны они и представляют интерес.
В истории исчезнувшего общества не следует всего более уделять внимания военным действиям, как бы живописны они ни были, ни дворцовым революциям или военным бунтам, какую бы трагическую картину они ни представляли. Что надо постараться узнать, так как это гораздо поучительнее, это все разнообразные формы повседневной жизни, различные образы бытия и мышления, нравы и обычаи, словом, цивилизацию народа. На все это жизнеописание византийской императрицы, быть может, прольет для нас отчасти новый свет; а если прибавить, что помимо этих нескольких портретов цариц мы настолько знакомы еще с некоторыми знатными византийскими дамами и женщинами среднего сословия, что можем обрисовать и их, тогда, быть может, согласятся, что, стараясь вставить в подобающую им историческую рамку эти исторические портреты и восстановить среду, в которой они жили, мы предприняли небесполезное дело. Эти изыскания, с виду несколько частного характера, приведут к кое-каким выводам более общим; византийское общество, такое отдаленное и малоизвестное, предстанет перед нами в более правдивых и более ярких картинах.
Глава II. Афинаида
h9 I
7 июня 421 г. благочестивейший император Феодосий, имевший тогда около двадцати лет от роду, женился на молодой девушке, родом из Афин, где отец ее был преподавателем в университете. Рожденная в языческой вере, она, чтобы вступить на престол Константина, должна была перейти в христианство и в то же время, в самый день своего крещения, обменять свое хорошенькое имя Афинаиды на более подходящее для императрицы и более христианское имя Евдокии.
Как состоялось это довольно удивительное бракосочетание между маленькой неизвестной провинциалкой и всемогущим василевсом? Очень просто: это был брак по любви, романическая история которого любезно рассказана нам византийскими летописцами. Как только Феодосий достиг возмужалости, он задумал жениться. Он мучил свою старшую сестру Пульхерию, воспитавшую его и управлявшую от его имени империей, настоятельно прося ее найти ему жену. Ему было все равно, знатного она рода или нет; все равно, богата или бедна; но он хотел, чтоб она была красива совершенной красотой, такой, какой еще не видела Византия. И Пульхерия, чтоб угодить своему юному брату, искала по всему восточному миру, но не находила желанного совершенства, а вместе с ней искал также Павлин, друг детства и поверенный царя, как вдруг одно неожиданное обстоятельство натолкнуло их на желанную красавицу.
Один преподаватель Афинского университета, Леонтий, имел двух сыновей и одну дочь. Он был богат, но, умирая, завещал, по довольно странному капризу, все свое состояние своим сыновьям Валерию и Гезию. «Моей же дорогой дочери Афинаиде, писал он в завещании, приказываю выдать сто золотых. Ее от всех житейских забот избавит счастливая случайность – можно бы перевести: удача – какой не выпадало на долю ни одной другой женщине». Напрасно умоляла Афинаида своих братьев дать ей ее долю из отцовского наследства; ей пришлось покинуть родной дом и отправиться искать приюта у сестры матери, а та увезла ее в Константинополь, где жила другая ее тетка, сестра Леонтия. Обе тетки посоветовали молодой девушке искать во дворе поддержки против ее братьев, и Августа Пульхерия дала ей аудиенцию. Афинаиде было двадцать лет. Поразительной красоты она обладала и удивительным сложением, и довольно высоким ростом. Белокурые вьющиеся волосы золотым ореолом обрамляли лицо, еще больше оттеняя свежесть и нежность ее кожи; взгляд у нее был прекрасный, глаза умные и живые, в то же время скромно опускавшиеся; безукоризненной формы греческий нос и грациозная, благородная поступь дополняли обаяние молодой девушки. При этом она еще умела хорошо говорить; свою просьбу она изложила в совершенстве. Пульхерия пришла в восторг, была сразу побеждена. Она сделала молодой девушке несколько вопросов об ее семье и прошлой жизни, затем поспешила к брату сообщить ему, какое чудное создание удалось ей открыть, Феодосий взволнованный и уже влюбленный от одного описания Афинаиды, сделанного его сестрой, стал умолять Августу немедленно показать ему юную чаровницу; спрятавшись с другом своим Павлином за драпировкой, он поджидал, когда введут прекрасную просительницу. Она произвела на обоих молодых людей чрезвычайно сильное впечатление; она очень понравилась Павлину, а император ее полюбил. Через несколько недель после этого, тщательно наставленная в христианской вере патриархом Аттиком и омытая от грехов язычества водою крещения Афинаида-Евдокия стала императрицей византийской.
Насколько соответствует действительности этот красивый рассказ? На это не так легко ответить. Лишь в VI веке появляются первые черты этой романической истории, которые еще более разукрасила фантазия следующих веков. Историки, современные молодой императрице, совсем не знают подробностей, мной только что приведенных. С уверенностью можно утверждать только, что новая царица была родом из Афин, язычница, исключительно красивая и прекрасно образованная. Этого было довольно, чтоб очаровать Феодосия, сильно желавшего, кроме того, в видах политических, упрочить как можно скорее будущность династии; а с другой стороны понятно, что честолюбивая Пульхерия, державшая в своих руках власть и желавшая сохранить ее, охотно содействовала браку, в котором новобрачные являлась обязанной ей всем. Она пожелала быть ее крестной матерью, затем матерью приемной и таким образом могла рассчитывать, что в Священном Дворце ничто не изменится.
h9 II
В то время, как Афинаида-Евдокия стала подругой Феодосия, императорский дворец в Византии представлял довольно странный вид. Семь лет в нем полновластно управляла молодая женщина: то была старшая сестра василевса Пульхерия, имевшая тогда двадцать два года от роду. Умная, энергичная и честолюбивая, это была, главным образом, женщина преданная политике. С ранних пор, оставшись после смерти Аркадия главой дома, она руководила воспитанием несовершеннолетнего брата, и когда ей исполнилось пятнадцать лет, в 414 г., приняла титул Августы, освящавший ее власть. Желая отдаться всецело своему делу, опасаясь, быть может, также, чтобы не пришлось разделить с кем-нибудь свою власть, она в шестнадцать лет дала обет безбрачия и в память этого обещания пожертвовала храму Святой Софии золотой стол, украшенный драгоценными камнями. Очень благочестивая, она завела при дворе новые обычаи и превратила дворец в настоящий монастырь. Под влиянием патриарха Аттика обе сестры Пульхерии, Аркадия и Марина, также дали, по примеру ее, обет безбрачия. Окружающие благочестивых царевен старались подделаться под их тон и образец, и вот в императорском жилище с утра и до ночи раздавалось пенье священных песен, и все предавались благочестивым упражнениям. Вместо блеска церемоний и великолепия парадных костюмов, вместо радостных кликов приветствий и церемониального марша, слышалось только однотонное псалмопение, чтение молитв, видны были только темные одеяния священников и монахов. Очищенный от развращенных придворных, бесчестивших его, руководимый во всех делах своих советами мудрыми и святыми, дворец, казалось, был отмечен совсем новой печатью. Пренебрегая роскошью, туалетом и бездельем, свойственными их положению, царевны занимались рукоделием, пряли и вышивали для бедных, предавались исключительно благотворительности, раздавали милостыню.
Пульхерия строила церкви, оделяла щедро больницы и приюты; сестры ее подражали ей. И в обширных покоях Священного Дворца, некогда кишевших интригами, веяло теперь отовсюду благочестием, милостью, отречением от мира.
Таков был дух, в котором Пульхерия воспитала юного Феодосия. Очень просвещенная сама – она знала по-гречески и по-латыни, а это одно уже составляло редкое явление в те времена – она окружила его превосходными учителями и самыми отборными товарищами. И царевич воспользовался хорошими уроками, преподанными ему. Действительно, это был очень просвещенный молодой человек. Он знал языки греческий и латинский, астрономию, математику, естественную историю и еще многое другое; он рисовал и писал красками и любил иллюстрировать прекрасными миниатюрами имевшиеся у него рукописи. Он также любил читать и составил себе обширную библиотеку; вечером он работал до поздней ночи при свете лампы, модель которой он сам изобрел. За все это он заслужил прозвание, данное ему историей: Феодосий «Каллиграф». Но еще больше заботилась Пульхерия о нравственном воспитании своего брата. Он был очень благочестив, охотно пел с сестрами гимны, правильно постился два дня в неделю и любил вступать в споры с богословами. Наконец, Пульхерия сама давала ему уроки наружной выправки, она учила его, как должен император носить свой костюм, как он должен принимать, когда приличествует улыбаться и когда иметь вид строгий и важный; словом, всем тонкостям, налагаемым на императора церемониалом. Таким образом, ко времени своей женитьбы Феодосий был красивый молодой человек среднего роста, белокурый, с черными глазами, очень хорошо воспитанный, очень вежливый, кроткий, человеколюбивый, любезный, немного скучный, немного педант. Из физических упражнений он любил только охоту; не обладая большим нравственным мужеством, он не чувствовал ни малейшего влечения к войне и сражениям. Домосед, он любил проводить время у себя во дворце; слабохарактерный, он легко подпадал под всякое влияние. Словом, он был император добросовестный, но посредственный, хороший, может быть, для мирного времени и совершенно непригодный для смутного, в какое он жил.
Какая же участь ожидала Афинаиду, очутившуюся между такой властолюбивой невесткой, как Пульхерия, и таким благонравным человеком, каким был ее муж? Она ведь тоже – не надо этого забывать – была женщина ученая. В то время, как она родилась, родина ее, Афины, все еще продолжали быть большим университетским городом эллинского Востока, самым прекрасным музеем древней Греции, последним убежищем языческой науки. Сама дочь преподавателя, молодая девушка получила, конечно, наилучшее воспитание. Отец ее преподавал риторику; он познакомил ее с шедеврами древней литературы, с Гомером и трагиками, с Лисием и Демосфеном; согласно требованиям школы, он научил ее блестяще импровизировать на заданные темы, слагать звучные стихи, изящно говорить. С другой стороны, она была посвящена в тайны философии новоплатоников, самые знаменитые представители которых нашли приют в Афинах; она знала также астрономию и геометрию, и во всем она достигала одинакового совершенства. Пульхерии она прежде всего понравилась своим умом и уменьем говорить, и надо думать, что она прельстила Феодосия столько же своей ученостью, сколько красотой.
Афинаида получила чисто языческое воспитание, и тот поверхностный лоск христианства, которым патриарх украсил душу вновь обращенной, конечно, не мог заставить ее забыть то, чему научили ее в юности. Поэтому, в кругах оставшихся верными древним понятиям, женитьба императора на юной афинянке могла казаться победой язычества, во всяком случай залогом терпимости. И действительно, императрица оставалась сначала тем, чем была дочь Леонтия.
Точно также, несмотря на свое звание христианской столицы, в Константинополе V века живы были в сильнейшей степени воспоминания языческие. Украшенный Константином и его приемниками самыми удивительными остатками древних святилищ, он являл на своих площадях и во дворцах самые знаменитые шедевры греческой скульптуры, и в этом несравненном музее поверженные боги, казалось, все хранили в себе свое былое обаяние, свою былую славу. При дворе, несмотря на преобладающий дух благочестия и ханжества, во многих церемониях, во многих празднествах живы были воспоминания языческих традиций; и хотя благочестивые люди считали за большой грех общаться с грациями и музами, поэзия не была изгнана из императорского дворца. Евдокия любила стихи; она охотно их слагала; в окружавшем ее обществе она нашла людей, разделявших и поощрявших ее вкусы. Одним из первых ее дел, сейчас же после свадьбы, было сочинить стихи, героическую поэму на войну с Персией, только что счастливо оконченную. Она не могла лучше придумать, чтоб понравиться Феодосию и окончательно завоевать любовь своего просвещенного супруга. Когда в конце 422 г. она, сверх того, родила ему дочь, авторитет ее от этого еще поднялся: 2 января 423 г. василевс преподнес ей, в виде новогоднего подарка, титул Августы, делавший ее официально равной Пульхерии. И внутри императорской семьи влияние молодой женщины на своего слабого мужа значительно возросло.
Очень вероятно, что ее советы имели некоторое значение при основании Константинопольского университета, открытого в 425 г.; очень любопытно, что в нем первенствующее место отведено было греческой культуре. В то время, как для обучения латинскому языку и литературе было назначено тринадцать преподавателей, для языка греческого и эллинской литературы назначили пятнадцать; создана была кафедра философии, и самые знаменитые люди того времени, из них некоторые только что перешли в христианство, – были призваны занять должности в новом университете. Тем не менее, небесполезно заметить, что если это основание университета и почтение выказанное ученым и характерны для вкусов того времени, все же новое учреждение в его целом, а также, в частности, тем подчиненным местом, какое было отведено в нем для философии, носило характер скорее христианский и предназначалось, по мысли его учредителей, конкурировать отчасти со слишком языческим университетом афинским. И это проливает достаточно яркий свет на ту эволюцию, какая медленно совершалась в душе императрицы Евдокии.
Живя при благочестивом дворе, она незаметно воспринимала влияние окружавшей ее набожной среды. Ее замужество могло показаться победой язычества; в действительности, она ничего не сделала для своих единоверцев, и в 424 г. император Феодосий, возобновляя указы, запрещавшие культ ложных богов, торжественно заявил, «что, как он думал, больше не оставалось ни одного язычника». Этого мало: как истая византийка, Евдокия все больше пристращалась к богословским спорам. Когда в 428 г. Несторий, патриарх Константинопольский, начал распространять ересь, получившую от него свое имя, когда честолюбивый Кирилл, патриарх Александрийский, не столько радея о православии, сколько из зависти к сопернику, дал возгораться страшному спору в восточной церкви, Евдокия стала на сторону своего мужа, чтобы поддержать патриарха столицы против его недругов и воспрепятствовать мятежному преемнику Афанасия, желавшему захватить для своей церкви первенство над всеми другими патриаршими престолами. Но этот эпизод освещает с любопытной стороны характер Афинаиды-Евдокии не только по той доле участия, какое, как мы видим, она принимала в религиозных спорах; он нам показывает еще нечто другое, – увеличивающееся влияние молодой женщины и возрастающее несогласие между ней и Пульхерией.
Женив своего брата, властолюбивая Августа не рассчитывала отказываться от власти, какую предоставлял ей Феодосий. Но, как бы то ни было, рядом с ней постепенно всходила на горизонте звезда Евдокии. Она светилась подле царя, его родных и друзей; Евдокия покровительствовала Павлину, magister’y officiorum, и египтянину Киру из Панополиса, любившему, подобно ей, литературу и писавшему стихи; у нее были свои льстецы, своя партия при дворе, и уже она дерзала противодействовать своей невестке. Отголоски этих скрытых несогласий начинали чувствоваться за стенами дворца, и более ловкие пользовались ими, направляя одну женщину против другой. В особенности к этому прибегал всегда Кирилл в свой борьбе против Нестория; с одной стороны, он писал императору и его жене, с другой, обращался к Августе Пульхерии, зная, что она относится враждебно к его сопернику и рассчитывая на ее влияние относительно слабовольного василевса. И хотя Феодосий в самых энергичных выражениях порицал недостойность такого поведения – «Ты мог думать, писал он патриарху, что мы были в несогласии, я, жена моя и моя сестра, или ты надеялся, что письма твоего святейшества посеют между нами раздор», – дальнейшее показало, несмотря на этот провал, что Кирилл верно видел вещи, Феодосий, созвав собор в Ефесе, с твердым намерением поддержать Нестория, в конце концов внял внушениям Кирилла, настояниям столичных монахов, наветам высших сановников, которых патриарх Александрийский склонил на свою сторону, в особенности советам Пульхерии. Собрание 431 г. отметило победу Александрийцев и торжество властолюбивой Августы. Для Евдокии же это был серьезный удар: позднее она еще более жестоким образом должна была поплатиться за последствия этих придворных несогласий и за свою попытку борьбы за влияние.
h9 III
Это смешение в одной душе заветов язычества и христианских забот, что составляет характерную черту личности Афинаиды-Евдокии, ярко сказалось в путешествии, приведшем императрицу в 438 г. в Иерусалим.
В 423 г. Константинопольский двор принимал важных гостей. Сестра Гонория, тетка Феодосия II, знаменитая Галла Плацидия, принужденная покинуть Равеннский дворец, явилась с дочерью своей Гонорией и юным сыном Валентинианом просить приюта в Византии. Существовал проект брака между императорскими детьми, только что родившейся тогда Евдокией и пятилетним Цезарем, ставшим в это самое время, по смерти Гонория, наследником Западной империи; и Феодосий II прилагал всяческое старание, чтоб заставить признать в Италии, под опекунством Галлы Плацидии, власть своего будущего зятя. Четырнадцать лет спустя, этот с давних пор лелеемый проект стал действительностью. Афинаида-Евдокия всегда горячо желала этого союза, долженствовавшего возвести ее дочь на славный трон Западно-римской империи, и она дала обет, если желанный брак состоится, совершить, как некогда святая Елена, паломничество в Иерусалим, чтоб возблагодарить Бога на том самом месте, где Его божественный Сын умер за людей. Надеясь, быть может, также, что таким путем облегчится горе, причиненное разлукой с любимой дочерью, императрица в 438 году собралась в дорогу и отправилась в Святой город.
Прежде всего, путь ее лежал на Антиохию. В этом городе, полном еще традиций и памятников античной культуры, в душе императрицы проснулись все языческие воспоминания минувшей юности. Когда, сидя во дворце сената на золотом троне, сверкающем драгоценными камнями, она принимала чиновников и знатных горожан, ей, уроженке Афин, вдруг вспомнились уроки отца, и она произнесла блестящую речь в честь принявшего ее города и, напомнив о далеких временах, когда греческие колонии разносили по всему Архипелагу и вплоть до берегов Сирии эллинскую цивилизацию, она закончила свою импровизацию цитатой из Гомера: «Горжусь, что я вашего рода, и что во мне ваша кровь». Жители Антиохии были люди слишком культурные, слишком большие ценители литературы, чтоб не приветствовать с чрезвычайной восторженностью царицу, придерживавшуюся чисто эллинских традиций. И, как в славные дни древней Греции муниципальный сенат вотировал в честь ее золотую статую, поставленную в курии, а на бронзовой плите, помещенной в музее, была вырезана надпись в воспоминание о посещении Евдокии.
С этой картиной в чисто античном духе, пребывание ее в Иерусалиме представляет разительный контраст. Это был город исключительно христианский, полный благочестивыми воспоминаниями о Спасителе, населенный монахами и инокинями, покрытый церквами, монастырями, воздвигнутыми на всех местах освященных прохождением по ним или пребыванием в них Спасителя. Евдокия оставалась в нем целый год, занимаясь благочестивыми упражнениями и делами благотворительности, посещая святые места, присутствуя при освящении церквей, оделяя щедрыми дарами наиболее чтимые святыни. В обмен за это она получила драгоценные мощи, часть костей святого Стефана и цепи, которые некогда носил апостол Петр. Благоговейно привезла она из Иерусалима эти остатки в Константинополь и торжественно положила их в евктирии (маленькую церковь) святого Лаврентия. Часть из них была взята ею в расчете все на ту же любимую дочь, мысль о которой, внушив ей это путешествие, сопровождала ее во все время пути. Половина цепей святого Петра была отправлена в Рим молодой императрице Евдокии, и для их хранения была выстроена церковь С. Пиетро in Vincoli.
Афинаиде-Евдокии пришлось через нисколько лет снова попасть в святой город Иерусалим, и на этот раз она оставалась в нем уже до конца дней своих.
В 439 г., в момент возвращения в столицу, царица была на верху своей славы. Дочь ее была замужем за императором; сама она проехала по всему востоку с царским великолепием, везде восторженно приветствуемая. По-видимому, она тогда решила, что теперь ей под силу вступить в еще более открытую, чем раньше, борьбу со своей прежней благодетельницей, ставшей ей соперницей, Августой Пульхерией. Во всяком случае, между 439 и 441 годами друзья ее, поскольку это известно, с каждым днем становятся влиятельнее при дворце; префектура претория Востока досталась ее любимцу Киру из Панополиса, ученому и поэту, благодаря своей чисто эллинской культуре бывшему всегда близким царице: такой человек не мог нравиться Пульхерии и партии святошей, а потому для Евдокии было личным торжеством милостивое внимание к нему Феодосия, явившееся следствием ее влияния. Ободренная этим успехом она осмелилась на большее. В это время в Священном Дворце евнухи имели большую власть над слабовольным монархом. Евдокия стала заодно с бывшим в данную минуту любимцем Хрисафием, чтоб окончательно отстранить Пульхерию от дел; и казалось одно время, что это ей удалось. Августа должна была покинуть двор и удалилась в свою частную резиденцию; но, отрекаясь, как будто, от власти, Пульхерия не отказывалась от борьбы. Ее православные друзья, встревоженные новым оборотом вещей, милостью оказанной политическим деятелям, дух которых казался им слишком свободолюбивым, должны были скоро заставить Евдокию дорого поплатиться за ее мимолетную победу.
История ее падения не менее романична, чем история ее восшествия на престол. Павлин, magister officiorum, был большой любимец царя, с которым играл вместе будучи еще ребенком, пользуясь полным его доверием, равно и любимец императрицы, так как в свое время приложил все свои старания, чтоб устроился ее брак с Феодосием. И его выбрал василевс в день свадьбы себе в дружки; с тех пор милости так и сыпались на него; имея во всякое время свободный доступ к монархам, он стал близким человеком в царской семье, и влияние его было огромно во дворце. В то же время Павлин был красив, изящен, имел величавую осанку; говорят, что он в прежнее время произвел впечатление даже на строгую Пульхерию. Противникам Афинаиды не трудно было извлечь из всего этого пользу для себя; страстная преданность, выказываемая Павлином царице, вполне искренняя дружба с ее стороны стали в их руках оружием для возбуждения ревности Феодосия и вызвали крайне плачевную катастрофу.
Однажды, рассказывает летописец, император собрался в церковь; Павлин, ссылаясь на болезнь, извинился, что не может принять участия в торжественной процессии. По дороге один нищий подал императору фригийское яблоко необыкновенной величины, Феодосий купил его и, все еще сильно влюбленный в жену, велел отнести его ей. Евдокия, в свою очередь, послала его Павлину, как дружеский подарок. Последний, не зная от кого императрица получила яблоко, и, думая, что такой подарок не может не понравиться царю, распорядился отправить его Феодосию. Монарх, немало удивленный, чуть только возвратился во дворец, велел позвать императрицу и без всяких предупреждений спрашивает ее: «Где яблоко, которое я велел послать тебе?» – «Я его съела», ответила необдуманно Евдокия. Вечным спасением Феодосий заклинает жену сказать ему правду; последняя продолжает упорствовать. Тогда, вынув яблоко из-под своего плаща, василевс показывает его обманщице. Последовало бурное объяснение. Взбешенный, мучимый ревностью, император расстался с женой; что касается Павлина, он впал в полную немилость, был удален от двора и сослан в Кесарию Каппадокийскую, где вскоре затем был умерщвлен по приказанию царя.
Насколько верна действительности эта история? И на это очень трудно дать точный ответ. Самые древние из дошедших до нас повествований об этом происшествии относятся к VI веку, современники же ничего нам о нем не поведали, а, может, и ничего не знали. Сущность рассказа, по-видимому, верна действительности. Не потому, конечно, что Евдокия была виновата в чем-либо другом, кроме как только в неосторожности; много позднее, лежа на смертном одре, перед тем как предстать перед Богом, она клялась, что в деле с Павлином была совершенно невинна. Но случай, возбудивший такую бешеную ревность Феодосия, не замедлил повлечь за собою немилость монархини. Очень искусно враги ее воспользовались им против нее, чтоб вновь подчинить своему влиянию императора. Вслед за Павлином Евдокия увидела, как впал в немилость другой ее друг, префект Кир. Тогда, чувствуя, что кредит ее пал, почти совсем поссорившаяся с мужем, устраненная от дел, видя, что ее подозревают при собственном дворе, измученная при этом распространяемою на ее счет клеветой, справедливо возмущенная, наконец, отвратительным убийством Павлина, она попросила у Феодосия позволения удалиться в Иерусалим. Император охотно дал свое согласие, возможно даже, что он побудил ее принять такое решение. К женщине, некогда столь любимой, он теперь ничего больше не чувствовал кроме ненависти, подозрительности, злобы. И он расстался легко и навсегда с той, которую раньше так боготворил.
Приблизительно в 442 г. возвратилась Евдокия в святой город; тут прожила она восемнадцать долгих лет до самой своей смерти. Такой печальный, грустный конец существования, по-видимому, странным образом повлиял на изменение характера царицы. Покидая Константинополь, она надеялась у гроба Господня найти мир и забвение, но ненависть врагов преследовала ее вплоть до места ее далекого изгнания, подозрения мужа нарушали ее покой. В 444 г. два близких ей человека, священник Север и диакон Иоанн, которых она взяла с собой из Византии, и которые имели на нее большое влияние, были оговорены перед императором, арестованы по его приказу и казнены. Оскорбленная императрица в свою очередь кровью отомстила за кровь: Сатурнин, правитель Иерусалима, пал под ударами подкупленных ею убийц. После этого ее страстная душа стала искать иной пищи, чтоб утолить свою потребность действовать и жить. Она бросилась в дела благочестия, окружила себя аскетами и монахами, увлеклась одной из самых мистических форм христианской догматики. Маленькая язычница из Афин вся ушла в учение монофизитов, руководимых Диоскором Александрийским, восторжествовавших на Ефесском соборе (449 г.) и заставивших Феодосия признать их. Думала ли она, став на их сторону, отомстить, до известной степени, императору, Пульхерии, всей партии, ставшей причиной ее несчастий? Возможно. Во всяком случае она с головой бросилась в борьбу, в пользу своих друзей обратила все остававшееся еще у нее влияние, все богатства, какими владела. И даже тогда, когда Халкидонский собор при содействии римских легатов формально осудил в 450 г. дорогую ей ересь, она продолжала упорствовать в своем веровании, быть может, счастливая тем, что оказывает еще сопротивление этой ненавистной ей Пульхерии, которая теперь, после смерти Феодосия, занимала наряду с царем-супругом трон, принадлежавший раньше ей. Она горячо поддерживала еретиков в их противодействии, и эта василисса побуждала мятежников бороться с оружием в руках против императорских войск. Чтоб вернуть Евдокию в лоно православия, потребовались настоятельные просьбы ее дочери, зятя и мольбы самого папы Льва Великого.
В конце концов, она уступила уговорам римского первосвященника, и чтоб заслужить «небесное царство», какое он ей обещал, она употребила все остававшееся у нее влияние, чтоб умиротворить поднявшихся против своего епископа палестинских монахов и привести к халкидонской вере раскаявшихся еретиков (453). Таким образом, каждый новый год приносил с собой старой женщине все новые огорчения. Муж ее, Феодосий, умер в 450 г.; в 455, сошла в могилу ее невестка Пульхерия; в ее положении императрицы, лишенной трона, не изменилось ничего. На Западе дочь ее, Евдокия, и внучки в 455 г. во время разграбления Рима попали в руки вандалов, и одна из внучек должна была выйти замуж за одного из сыновей Гензериха. На Востоке династию Феодосия Великого на византийском престоле сменила новая династия. Всеми забытая, Евдокия не существовала больше для мира. Она искала утешения в любимом ею святом городе, строя больницы, монастыри, церкви, восстановляя стены города, наконец, сочиняя стихи, последний отголосок ее былых ученых вкусов. Она умерла приблизительно в 460 г. и была погребена в базилике святого Стефана, сооруженной ею, и благодарный Иерусалим наименовал благочестивую царицу, столько для него сделавшую, «новой Еленой».
h9 IV
Странная была судьба этой Афинаиды-Евдокии, рожденной в Афинах от родителей язычников, ставшей вследствие брака по любви византийской императрицей, умершей изгнанницей в Иерусалиме, у гроба Господня, как самая набожная и страстная христианка, мистически настроенная. Именно эти противоречия ее романического и печального существования представляют для историка наибольший интерес. Поставленная на границе двух миров, на самом месте столкновения двух цивилизаций, соединяя в лице своем умирающие традиции языческой культуры и учение торжествующего христианства, при этом достаточно умная и достаточно просвещенная, чтоб понимать явно совершавшуюся эволюцию ее времени, она представляет собою любопытный и знаменательный пример того, как в этот ее век могли уживаться в одной и той же душе самые противоречивые идеи, самые резкие противоположности. Уже сама ее жизнь показала нам сколько соединялось в ней самого разнородного; ее литературные произведения показывают нам это еще яснее.
Евдокия всегда любила поэзию. Во время своего могущества она, как нам известно, прославила в героических стихах победы, одержанные над персами императорскими войсками, и возможно, что ее похвальное слово Антиохии также было написано в стихах. В последние годы жизни у нее возродился вкус к такого рода литературным упражнениям; но на этот раз вдохновительницей ее музы были исключительно религиозные мотивы. Она перевела героическими стихами места из Ветхого Завета, книги Моисея, Иисуса Навина, Судей, книгу Руфи, и в IX веке еще патриарх Фотий, хороший знаток по части литературы, очень высоко ставил это произведение и находил его прямо замечательным «для женщины и для императрицы». Она перевела также пророчество Захарии и Даниила и грамматик Цец, в свою очередь, высоко ценил талант «золотой императрицы, очень премудрой дочери великого Леонтия». Она сочинила также Homerocentra или «Гомеровские кентоны», в которых пыталась рассказать эпизоды из жизни Христа гомеровскими стихами искусно подобранными. Это, впрочем, был род сочинений, крайне любимый в ее время и, прилагая тут свое старание, она только продолжала, как сама в том сознается, дело одного из своих современников, епископа Патрикия. Тем не менее надо сознаться, хоть византийские критики последующих времен крайне хвалили это царское произведение, что оно довольно посредственное. По содержанию оно не представляет ничего оригинального; что касается формы, что бы на этот счет ни думала Евдокия, похвалявшаяся к тому же, что «облекла в гармонию священные повествования», она ничуть не выше: язык слаб, стихосложение посредственное. Единственная, в сущности, интересная и характерная сторона этого произведения, это старание включить повесть жизни Спасителя в рамки гомеровского размера речи и языка и таким странным образом соединить языческое с христианским. Поэтому немного пришлось бы сказать о литературной деятельности Афинаиды-Евдокии, не будь она автором одного более любопытного произведения: это поэма в трех песнях о святом Киприане Антиохийском, крайне ценимая Фотием, и от которой до нас дошло несколько значительных отрывков.
Киприан Антиохийский был, по преданию, знаменитый маг. Однажды один молодой язычник, по имени Аглаида, пришел к нему, надеясь на помощь его таинственной науки. Он любил одну христианскую девушку Юстину, но она отвергала его любовь; чтоб побороть ее сопротивление, он не видел другого средства, как только прибегнуть к помощи демона. Киприан согласился, и чтобы восторжествовать над девушкой, он пустил в ход всю свою власть с тем большим рвением, что скоро сам влюбился в сияющую красоту Юстины. Все усилия волшебника остались тщетны; вызванные им демоны бежали, чуть только девушка сделала знамение креста. Тогда, убежденный в тщете своего преступного знания, Киприан решает сжечь свои волшебные книги, раздает свое имущество бедным, принимает христианскую веру. Оставшийся не причем влюбленный юноша делает то же самое. И в конце концов раскаявшийся маг становится епископом Антиохийским и вместе с Юстиной мужественно претерпевает мученическую смерть за свою веру.
Самая интересная часть поэмы – я только вкратце указал ее содержание – это вторая песнь, заключающая исповедание Киприана. Готовясь отречься от своих заблуждений, мудрый язычник хочет публично рассказать свою жизнь, перед лицом собравшегося народа открыть все, чему он научился при помощи волшебных языческих знаний, обо всем преступном, что он совершил при проклятом содействии демонов, и как, наконец, когда свет истины озарил его душу, он обратился и покаялся. В этом длинном повествовании Киприан рассказывает, как он был посвящен во всех святых местах язычества, в Афинах и в Элевзине, на Олимпе, где «невежественные смертные говорят, что живут ложные боги», на Аргосе и во Фригии, где обучают искусству авгуров, в Египте и Халдее, где обучаются тайнам астрологии; в сильных выражениях он рассказал, как изучил «все эти преходящие формы, ложное обличие вечной мудрости», как он питался этими древними и зловредными знаниями, рассеиваемыми демонами по лицу земли на погибель людей. Благодаря их проклятому искусству он дошел до того, что мог вызывать самого князя лжи, и он «дал ему власть над миром и приставил в услужение ему сонм злых духов». Но этот описываемый Киприаном сатана совсем не тот диавол, какого представляли себе средние века; в своем мрачном величии он напоминает скорей павшего ангела, описанного впоследствии Мильтоном в его «Потерянном Рае». «Его лик, говорится в поэме, горел как цветок чистым золотом, и отсвет этого огня сиял в блеске его глаз. На голове его была диадема, сверкавшая драгоценными камнями. Великолепны были его одежды. И земля содрогалась при малейшем его движении. Теснясь вокруг его трона, стояли бесчисленные сонмы стражи и он считал себя Богом, льстясь, что может все, как Бог, и, не боясь борьбы с вечным Владыкой». Отец лжи, этот павший Бог, наваждением мрака созидающий все, что может погубить и обмануть человека, «города и дворцы, тенистые берега, густолиственные леса, родимый кров отчего дома, все обманчивые образы, что видятся путнику в ночи», ложные призраки, которыми демоны прельщают смертных, ввергая их тем в погибель.
Затем следует повесть искушения Юстины. На нее Киприан напускает всех демонов одного за другим, а также самого сатану: все бесполезно. Тогда, чтоб победить ее, маг прибегает к помощи призраков обольстителей; чтоб облегчить себе доступ к ней, чтоб вернее искусить ее, он сам превращается то в молодую женщину, то в прекрасную птицу со сладкозвучным голосом; самого Аглаиду он превращает в воробья, чтобы тот мог летать к возлюбленной. Но под спокойным и чистым девичьим взглядом ложная птица камнем падает на землю. Тогда Киприан прибегает к другим средствам: на семью Юстины насылаются всевозможные бедствия; чума свирепствует в ее родном городе; но ничто не может поколебать твердость молодой девушки. И, бессильный перед всеми этими неудачами, маг начинает сомневаться в себе самом; он поносит сатану, хочет уничтожить договор, которым он связан с царем тьмы теперь и он, как Юстина, делает знамение христианского креста, чтоб огородиться от нападок нечистого. Но сатана, полный издевательства, неумолимый, насмехается над своей жертвой, думающей спастись от него: «Христос не вырвет тебя из моих рук, Христос не принимает того, кто раз последовал за мной». И несчастный, страшась грозящего ему вечного проклятия, заканчивает свою исповедь следующими горестными словами, полными мольбы: «Я рассказал вам мою жизнь. Теперь ваш черед сказать мне, смогу ли я преклонить к себе милость Христову, и услышит ли Он мою молитву?»
Во всех частях этой поэмы встречаются действительно красивые, сильные места, и чувствуется также какие литературные воспоминания, какие сближения вызывает и будит непосредственно это чтение. Киприан и сатана разве это не Фауст и Мефистофель; а в ослепительном и гордом демоне греческого автора, в надменных словах, роняемых им, есть нечто общее с павшим ангелом из «Потерянного рая». В других местах вспоминается Божественная Комедия, там, где Евдокия сильными красками описывает олицетворенные пороки, рассеваемые злыми духами по всему миру: ложь и похоть, обман и ненависть, лицемерие и непостоянство. И это без сомнения не малая заслуга греческого произведения V века, – вызывать в памяти читателя образы Данте, Гете, Мильтона. Значить ли, что честь этого произведения принадлежит всецело Афинаиде-Евдокии? Никоим образом. И тут доля ее личного творчества не велика, и она ничего не создала из всех этих чудесных, пленяющих нас выдумок. Легенда о святом Киприане появляется еще в IV веке, вероятно в Сирии, и она настолько пользовалась успехом, что должна была существовать ее версия прозой и на греческом языке. Эту-то повесть императрица и переложила в стихи, как она перекладывала в стихи священные книги и жизнеописание Спасителя, и красота взятого ею содержания ничего не говорить в пользу ее таланта.
Но, во всяком случае, ей принадлежит заслуга выбора, и вот с какой стороны произведение ее становится чрезвычайно интересным для желающего ознакомиться с ее душой. Легко понять, что приключение Киприана Антиохийского должно было особенно пленить Афинаиду-Евдокию: отчасти это ее собственная история. Как это было с магом, так и ее родители хотели, чтобы она научилась всему, «что есть на земле, в море и воздухе». Как и он, она была посвящена «в мнимую мудрость греков». Как и он, «она думала, что живет, когда на самом деле была мертва». Далее, подобно ему, она отвергла «нечестивую веру в идолов» и разбила «ложные кумиры богов». И, наконец, подобно ему же, став сама христианкой и предавшись благочестию, она хотела наставлять «тех, кто еще услаждался нечестивыми кумирами». Вот почему можно с полным основанием думать, что в поучительную историю, рассказанную ею, она вложила и кое-что свое.
Можем ли мы признать, что эта искренность отмечена искрой гениальности? Опять нет. И тут, как в других вещах, единственно ей принадлежащее – форма, посредственно. И, тем не менее, произведение это сохраняет весь свой интерес для психологии нашей героини. С того дня, как Афинаида стала христианкой, новая вера очень быстро выжгла в ее душе последние следы античной языческой красоты, всю прелесть ее юношеских воспоминаний. Афины, Элевсин, Аргос, все эти святые места, где она проводила первые годы жизни, отныне стали для нее лишь приютами ложных богов. Наука, которой она раньше питалась, показалась ей наваждением демонов-обманщиков; прекрасные легенды, в детстве баюкавшие, ее, стали в глазах ее лишь «пустыми россказнями старых женщин». «О, вы! прекрасные и чистые образы, истинные боги и истинные богини, трепещите! писал Ренан в знаменитом месте своей книги об ап. Павле. Роковое слово произнесено: вы – идолы. Заблуждение этого невзрачного иудея станет вашим смертным приговором». Точно также торжествующее христианство в один день преобразовало Афинаиду. Прежняя ученая молодая девушка, философка-язычница, стала лишь благочестивейший императрицей Евдокией; и, когда пробуждались в ее душе смутные отголоски классической культуры, когда, оставаясь верной своему эллинскому воспитанию, она свято хранила культ гомеровской формы и память о Гомере, быть может, испытывала она, с другой стороны, страх вновь поддаться обманчивым иллюзиям сатаны, если только, как доброй христианке, ей не представлялось, что, отдавая все эти языческие чары на служение славе Божьей, она тем самым освящала их.
Глава III. Феодора
Приключения Феодоры, императрицы византийской, поднявшейся с подмостков ипподрома и затем сразу попавшей на трон цезарей, во все времена возбуждали особенное любопытство и заставляли разыгрываться воображение. Еще при ее жизни ее необычайное счастье так поражало современников, что константинопольские обыватели для объяснения его выдумывали самые невероятные истории, множество всяких сплетен, тщательно собранных Прокопием для потомства в «Тайной истории». После смерти, Феодора стала еще больше достоянием легенды: люди Востока и Запада, сирийцы, византийцы и славяне изукрасили всевозможными романическими подробностями ее романическую судьбу; и благодаря этой шумной славе, из множества цариц, занимавших византийский престол, одна Феодора вплоть до наших дней продолжает пользоваться известностью и почти популярностью2.
Но значить ли это, что мы знаем совершенно точно, какова была эта прославленная императрица, в которой очень многие видят только знаменитую искательницу приключений? Я не вполне в этом уверен. До сих пор большинство писателей, пытавшихся дать ей характеристику, пользовались главным образом, чтобы не сказать исключительно, анекдотами, собранными Прокопием. Я, конечно, не отрицаю известной ценности этого документа и даже охотно допускаю, что изучая его внимательно, можно, лучше, чем это было сделано до сих пор, ознакомиться с некоторыми психологическими чертами Феодоры времен ее бурной молодости. Однако следует обратить внимание на то, что существует не одна «Тайная история». Были найдены, в особенности в последние годы, другие документы, довольно новые, позволяющие нарисовать более полный портрет знаменитой царицы. Жития восточных святых, рассказанные в половине VI века одним из приближенных императрицы, епископом Иоанном Ефесским, неизданные отрывки большой «Церковной истории», составленной тем же автором, анонимная хроника, выдаваемая за сочинение Захарии Митиленского, другие произведения, тоже современные, как-то: жизнеописания патриарха Севера и Якова Барадея, апостола монофизитов, были изданы или переведены по сирийским рукописям, пребывавшим до того времени в полном забвении, и они с достаточно интересной стороны освещают роль, какую играла Феодора в делах религиозных и политических. Сюда можно прибавить и других писателей, ставших известными раньше, но которыми пользуются довольно редко, как, например, Иоанн Лид, или новые отрывки Малалы, не говоря уже об императорских новеллах, отбивших не у одного смельчака всякую охоту читать их, несмотря на то, что в них много материала, – до того они томительно многословны, и о самом Прокопии, оставившем, к счастью для нас, не одну «Тайную историю», но еще и другие произведения. И если внимательно прочесть все эти источники, выясняются некоторые факты, представляющие исторические лица времен Юстиниана, в несколько ином свете, чем их обыкновенно изображают.
h9 I
В первые годы VI века Феодора, актриса и танцовщица, заставляла говорить о себе весь Константинополь.
Откуда она была родом, не вполне известно. Иные из позднейших летописцев считают, что родиной ее был Кипр, знойный и страстный край Афродиты; другие, с большим вероятием указывают, что родиной ее была Сирия. Как бы то ни было, она маленьким ребенком была привезена родными в Византию и выросла и воспиталась в этой шумной и развращенной столице империи.
Из какой семьи она происходила, также неизвестно. Из почтения к императорскому дому, до которого она возвысилась, позднее сложилась легенда о ее знаменитом происхождении, или, во всяком случае, почтенном, будто отец ее был сенатором, очень уважаемым и благомыслящим. В действительности она, по-видимому, была более скромного происхождения. Отцом ее, если верить «Тайной истории», был бедный человек, по имени Акакий, по профессии вожак медведей в цирке; мать ее была женщина не строгая, как это часто встречается в закулисном мире театра и цирка. У этой артистической четы было три дочери: вторая, будущая императрица, родилась, вероятно, около 500 г.
С малолетства Феодора была в постоянных сношениях с народом, которого пленяла потом, как актриса, раньше, чем стала управлять им, как монархиня. Акакий умер, оставив вдову и трех дочерей в бедственном положении. Чтоб сохранить за собой должность покойного, единственный заработок семьи, мать не видела иного выхода, как сойтись с другим мужчиной, который, став преемником по должности вожака медведей, принял бы на себя заботу и о его семье, и о его животных. Но чтоб этот расчет удался, надо было согласие Астерия, главы партии Зеленых, а Астерий был подкуплен в пользу другого кандидата. Чтоб восторжествовать над противной стороной, мать Феодоры решила склонить в свою пользу народ и однажды, когда толпа собралась в цирке, она появилась на арене со своими тремя девочками, увенчанными цветами и простиравшими с мольбой свои ручонки к народу. Зеленые только рассмеялись над этой трогательной мольбой; к счастью, другая партия цирка, партия Голубых, всегда готовых повредить своим противникам, поспешила исполнить просьбу, отклоненную Зелеными, и предоставить семье Акакия должность подобную той, какую она теряла. Никогда Феодора не могла забыть обидное равнодушие, с каким Зеленые отнеслись к ее мольбе и с этой минуты в ребенке становится заметной черта характера, так резко выступающая в женщине, Злопамятство и – неутолимая жажда мести.
Так росла Феодора среди этих довольно двусмысленных людей, цирковых актеров и естественным образом подготовилась к своей будущей профессии. Старшая ее сестра имела успех на сцене, Феодора пошла по ее следам. С малолетства она сопровождала старшую сестру на подмостки, исполняя при ней роль маленькой прислужницы; всего чаще Феодора ходила с ней на светские собрания и в сутолоке передних рано познакомилась с грязными прикосновениями и нескромными разговорами. Затем, в свою очередь, и она появилась на сцене; но ей не хотелось, подобно многим другим, быть флейтщицей, певицей или танцовщицей; она предпочитала принимать участие в живых картинах, где она могла выставлять без всякого прикрытия свою красоту, которой гордилась, и в пантомимах, где могли проявляться вполне свободно ее веселость и живой комизм.
Действительно, она была хороша собой, несколько маленького роста, но чрезвычайно грациозная; а ее прелестное лицо, матовое, слегка бледное, озарялось большими, полными выражения жизни и блеска глазами. От этого всемогущего очарования сохранилось очень мало следов на официальном портрете в храме святого Виталия в Равенне. Под тяжелой императорской мантией стан кажется выше, но менее гибким; под диадемой, скрывающей лоб, маленькое нежное лицо с несколько как бы похудевшим овалом, большим прямым и тонким носом выглядит торжественно, почти печально. Одна только черта сохранилась на этом увядшем лице: под темной линией сросшихся бровей прекрасные черные глаза, о которых говорить Прокопий, все еще озаряют и как будто уничтожают лицо.
Но Феодора обладала и другими качествами помимо красоты. Она была смышлена, умна, забавна; в ней был природный комизм, и она упражняла свое остроумие над другими актрисами, с которыми играла; веселый, игривый склад ума ее неодолимо привязывал к ней самых верных ее обожателей. Она отнюдь не всегда была добра, и в своих насмешках не останавливалась перед крепкими словами, так что они вызывали смех; но когда она хотела нравиться, она умела проявлять силу очарования, совершенно неотразимую. Вместе с тем, предприимчивая, смелая, дерзкая, она не ждала, чтоб почести сыпались на нее, она сама добивалась и вызывала их, хватаясь за них с веселой ликующей отвагой; и так как, наконец, у нее мало было развито нравственное чувство, – но откуда бы, впрочем, и взяться ему у ней, – и сверх всего остального она обладала исключительно страстным темпераментом, она быстро добилась успеха и не только на сцене. В профессии, не требующей непременно добродетели, она развлекала, забавляла и скандализировала Константинополь. На сцене она решалась на самые нескромные выходки и показывалась самым откровенным образом. В городе она скоро прославилась безумной роскошью своих ужинов, смелостью речей и множеством любовников. Но тут в особенности она скоро так скомпрометировала себя, что честные люди, встречаясь с нею на улице, сторонились от нее, боясь запачкаться, прикоснувшись к такому нечистому существу, и один факт встречи с ней принимался уже за дурное предзнаменование. Ей не было тогда и двадцати лет.
В это время она вдруг исчезла. У нее тогда был любовник, сириец Экевол, который был назначен правителем Пентаполя Африканского, и Феодора решила последовать туда за ним. К несчастью, роман длился недолго: самым грубым образом, неизвестно почему, Экевол прогнал Феодору, и несчастная, без денег, нуждаясь в самом необходимом, должна была некоторое время скитаться по всему Востоку. Довольно долго пришлось ей тогда прожить в Александрии, и это обстоятельство сыграло значительную роль в ее жизни. Египетская столица не была на самом деле только большим коммерческим городом, изящным и богатым, легкомысленным и развращенным, избранным местом знаменитых куртизанок. Начиная с IV века, она была также одной из столиц христианства. Нигде религиозная борьба не велась с таким ожесточением, богословские споры с таким искусством и с таким жаром, нигде фанатизм не принимал таких размеров; но нигде также память о великих основателях монастырской жизни не принесла такого пышного расцвета монастырей, мистиков и аскетов. Предместья Александрии были наполнены монастырями, в Ливийской пустыне скрывалось столько отшельников, что она заслуживала название «пустыни святых».
В том бедственном состоянии, в каком она тогда находилась, Феодора испытала влияние среды, куда закинули ее обстоятельства. Она нашла доступ к некоторым святым людям, как, например, к патриарху Тимофею, Северу Антиохийскому, охотно обращавшимся со своей проповедью к женщинам, и можно спросить себя, не без основания, не благодаря ли им кающаяся куртизанка возродилась, хотя бы на самое короткое время, для иной, более христианской и более чистой жизни. Когда она возвратилась в Константинополь, это была женщина более положительная, зрелая, чувствовавшая усталость от скитальческой жизни и безумных приключений; она старалась, искренно ли, или нет, вести самую уединенную и целомудренную жизнь. Одно предание гласит, что она жила в маленьком домике, скромно и честно, занималась пряжей и охраняла дом, как римские матроны доброго старого времени. Тут она и встретилась с Юстинианом.
Каким образом удалось ей пленить и прочно к себе привязать этого человека, уже не молодого, – ему было около сорока лет, – этого государственного деятеля, которому опасно было скомпрометировать свое положение и необходимо было охранять свое будущее? Неизвестно. Прокопий говорит о магии и любовных напитках: это значит, по правде сказать, слишком усложнять вещи, совершенно забывать о гибком, развязном уме, о непринужденной грации, об остроумии, которыми Феодора пленила столько любовников, и в особенности об ее ясном и твердом уме, который должен был сильно действовать на нерешительную, слабую душу ее любовника. Во всяком случае, несомненно, что она овладела царем всецело. Влюбленный без памяти, он исполнял все требования своей любовницы. Она любила деньги, – он снабжал ее сокровищами. Она жаждала почестей и уважения, – он выхлопотал для нее у слабого императора, своего дяди, высокое достоинство патрицианки. Она была тщеславна, жаждала иметь влияние, он руководился ее советами, сделался послушным орудием ее симпатий и ее мстительности. Скоро он дошел до того, что захотел жениться на ней во что бы то ни стало. Добрый император Юстин, мало заботившийся о благородстве рода, по-видимому, легко согласился на просьбу своего любимого племянника. Но препятствие встретилось с другой и совсем неожиданной стороны. Обладая простым здравым смыслом крестьянки, императрица Евфимия была возмущена при мысли, что женщина, подобная Феодоре, может ей наследовать; и, несмотря на свою нежность к племяннику, несмотря на всегдашнюю готовность исполнять его желания, в данном случай она и слышать ничего не хотела. К счастью, Евфимия умерла как раз вовремя, в 523 г. Тогда все устроилось без труда. Закон не позволял сенаторам и высшим сановникам жениться на женщинах рабского состояния, служанках гостиниц, актрисах или куртизанках: чтоб сделать удовольствие Юстиниану, Юстин отменил этот закон. Он пошел дальше. Когда в апреле 527 г. он официально назначил племянника своим соправителем, Феодора разделила верховный почет и торжество своего мужа. Вместе с ним в день Пасхи в храме Святой Софии, сверкающем бесчисленными огнями свечей, она была торжественно коронована; затем, по обычаю цариц византийских, она отправилась на ипподром, чтоб выслушать приветствие народа, на тот самый ипподром, где состоялись ее первые дебюты. Мечты ее осуществились.
h9 II
Такова история Феодоровой юности, по крайней мере, так рассказал ее Прокопий; и в течение двух с половиной веков, с того дня, что нашли рукопись «Тайной истории», к этому довольно скандальному рассказу относились вообще с доверием. Но следует ли из этого, что его надо принимать полностью? Памфлет не есть еще история, и можно спросить себя с полным основанием, сколько правды содержится в этих удивительных приключениях?
«Не выдумывают таких невероятных вещей, сказал некогда Гиббон, значить, это правда». В последние же годы, напротив, некоторые основательные историки не раз отвергали авторитетность единственного свидетеля, каким является Прокопий, и можно было совершенно серьезно говорить о «легенде про Феодору». Не желая вновь вступать в эти пререкания и признавая вполне значение некоторых из сделанных замечаний, мне, тем не менее, думается, что было бы неосторожно чересчур обелять ту, которую «Тайная история» так сильно очернила. Очень досадно, что Иоанн, епископ Ефесский, близко знавший Феодору, из уважения к великим мира сего, не сообщил нам подробно всех оскорбительных выражений, которыми, по его же словам, поносили императрицу благочестивые монахи, люди, известные своей грубой откровенностью. Во всяком случае достоверно известно, что между современниками были и другие, помимо Прокопия, находившие возможным осуждать ее, и что люди, близкие к императорскому двору, как например, секретарь Приск, префект Иоанн Каппадокийский знали за ней некоторые слабости, за которые ее можно было порицать. Не знаю, верно ли сообщение Прокопия, что она в молодости родила сына и что это было для нее несчастным обстоятельством; несомненно во всяком случае, что у нее была дочь, но ни как не от Юстиниана, однако, судя по высокому положению, какое приобрел себе при дворе сын этой дочери, – его темное прошлое мало смущало как императрицу, так и императора. Наконец, некоторые психологические черты Феодоры, ее заботы о бедных девушках, погибавших в столице чаще от нужды, чем от порочности, меры, предпринятый ею для их спасения и их освобождения «от ига их постыдного рабства», по выражению одного современника, а также несколько презрительная жестокость, какую она всегда выказывала мужчинам, до известной степени подтверждает то, что передают о ее молодости. И если признать все это, а отрицать этого нельзя, невозможно отвергать целиком все, что рассказано в «Тайной истории»?3
Но можно ли поверить, вследствие этого, что приключения Феодоры производили тот страшный скандал, какой описывает Прокопий, что она была, действительно из ряда вон выходящей куртизанкой, какой он нам ее представляет, настоящим демоном зла, с соизволения дьявола бесстыдно выставлявшим на показ всему миру свое распутство? Не надо упускать из виду, что Прокопий любит представлять развращенность выводимых им лиц в размерах почти эпических; и хотя, конечно, довольно затруднительно определить степень падения Феодоры, я, со своей стороны, был бы очень склонен видеть в ней – хотя бы это ее и умаляло, – героиню более банальной истории; танцовщице, которая вела себя так же, как во все времена ведут себя женщины ее профессии, надоели, наконец, мимолетные связи и, найдя серьезного человека, который обеспечивал ей прочное положение, она стала вести порядочную жизнь в браке и благочестии. Искательница приключений, если хотите, но умная, осторожная, достаточно ловкая, чтобы уметь прятать концы, и сумевшая, без особого скандала, женить на себе самого будущего императора. Но не в этом заключается самая важная ее сторона. Есть, и другая Феодора, менее известная, но гораздо более интересная: великая императрица, занимавшая значительное место возле Юстиниана, и часто игравшая в делах правления решающую роль, женщина ума выдающегося, редкой сообразительности, энергичная, существо деспотическое и высокомерное, неистовое и страстное, настолько сложное, что часто могла всякого сбить с толку, но всегда бесконечно пленительная.
h9 III
В храме Святого Виталия в Равенне, в уединенной абсиде, где вспыхивает огнем золотая мозаика, Феодора предстает перед нами во всем блеске своего величия. Облекающие ее одежды великолепия несравненного. Длинная, покрывающая ее мантия из фиолетового пурпура внизу отливает огнями в мягких складках вышитой золотом каймы; на голове ее, окруженной нимбом, высокая диадема из золота и драгоценных камней, волосы переплетены жемчужными нитями, и нитями, усыпанными драгоценными камнями, и такие же украшения сверкающими струями ниспадают ей на плечи. Такой представляется она на этом официальном портрете взорам потомства, такой, при жизни, хотела она являться своим современникам. Редко женщина, выбившаяся из ничтожного положения, так быстро усваивала все требования своего нового высокого положения; редко природная монархиня проявляла больше любви и склонности ко всякого рода удовольствиям роскоши и мелким удовлетворениям тщеславия, встречающимся при отправлении верховной власти. Типичная женщина, всегда изящная и желающая нравиться, она потребовала пышных покоев, великолепных одежд, чудесных драгоценностей стола, накрытого всегда с тонким изысканным вкусом. О красоте своей она постоянно заботилась с большим тщанием. Чтобы лицо ее никогда не выглядывало блёклым, усталым, она увеличивала время сна, постоянно ложась отдыхать днем; чтоб сохранить блестящий цвет лица, она часто принимала ванны, после которых отдыхала часами. Она отлично понимала, что ее очаровательная внешность составляет главную силу ее влияния.
Она еще больше дорожила наружным аппаратом власти. Ей нужен был двор, штат прислужниц, охранная стража, свита; как настоящая выскочка, она обожала и усложняла и без того сложный церемониал. Чтоб понравиться ей, надо было усердствовать в оказании ей почести, падать перед ней ниц, каждый день в часы аудиенции подолгу простаивать в ее прихожей. От своего пребывания в театре она сохранила вкус и знание декоративной обстановки; но в особенности, при своем тщеславии, она любила подчеркивать свой сан и далекое расстояние, отделяющее от нее всякого подданного, быть может, радуясь втайне, видя, как смиренно склоняются к ее пурпуровым туфлям многочисленные сановники, когда-то обращавшиеся с ней гораздо фамильярнее.
Доказывает ли это, что пристрастие к блеску и пышности, постоянная забота об этикете и внешнем достоинстве сана необходимо исключают похождения Феодоры, представленные в драме Сарду? Было бы несколько наивно так думать, и с другой стороны известно, что в гинекее императорского дворца происходило много таинственных вещей, которых Юстиниан и не подозревал. Доказательством может служить история патриарха Анфима, уже рассказанная мной. Поэтому я вовсе не хотел бы подвергнуться насмешкам, защищая добродетель Феодоры после ее замужества. Помимо того, что всегда довольно трудно быть уверенным в подобного рода вещах, я, само собою разумеется, вовсе не настаиваю на безупречном поведении императрицы. Я охотно верю, что в молодости она совершенно свободно предавалась кутежам; если бы и позже она продолжала такой же образ жизни, это не могло бы меня смутить, и, в сущности, один Юстиниан имел бы некоторое право на это жаловаться. Но факты остаются фактами, и с ними надо считаться.
А это факт, что ни один писатель ей современный, и ни один историк последующих веков – а между тем среди них было немало жестоко укорявших Феодору в алчности, во властности и необузданности характера, в чрезмерности ее влияния на Юстиниана, в скандале, произведенном ее еретическими мнениями, – ни один, повторяю, не сказал ничего, что позволило бы усомниться в безусловной порядочности ее поведения в частной жизни после ее замужества. Сам Прокопий, столько клеветавший на нее, так расписывавший приключения ее юности, рассказавший со всей известной нам роскошью подробностей о коварстве, жестокости, беззаконии, которые она позволяла себе в зрелом возрасте, не делает ни единого намека, – если только мы захотим почитать его внимательно и в подлиннике, – на какое-либо любовное похождение Феодоры после ее брака, несмотря на всю природную испорченность этой женщины. Мне думается, легко себе представить, что если бы императрица дала к этому малейший повод, памфлетист не преминул бы воспользоваться им, чтоб пространно рассказать о ее незаконных связях. Он не сказал об этом ни слова, ибо, действительно, ему и нечего было сказать.
Я вовсе не хочу извлечь из этого что-нибудь в пользу нравственных качеств Феодоры. Помимо того, что она уж не была так молода, когда вступала на престол, – ей было около тридцати лет, а для восточной женщины это возраст близкий к началу увядания, – она была слишком умна, слишком честолюбива, чтобы рисковать скомпрометировать любовными интригами положение, которое она сумела завоевать. Царская власть стоила того, чтоб ради нее поступиться кое-чем, и добропорядочная жизнь Феодоры после брака делает, быть может, столько же чести ее практическому уму, сколько моральному чувству. Но в особенности эта женщина выдающегося ума очень честолюбивая, страстно алкавшая власти, была поглощена заботами, имевшими мало общего с вульгарными любовными похождениями. Она обладала некоторыми выдающимися качествами, дающими право домогаться верховной власти: смелой энергией, мужественной твердостью воли, спокойной храбростью, оказавшейся на высоте положения в самые трудные минуты. Благодаря этим качествам в течение двадцати одного года, что она царствовала вместе с Юстинианом, она имела глубокое и вполне законное влияние на обожавшего ее мужа.
h9 IV
Есть один факт, и его никогда не надо забывать, когда говоришь о Феодоре: это роль, которую она сыграла в трагический день 18 января 532 г., когда у дверей императорского дворца раздавались угрожающие крики торжествующих мятежников, когда обезумевший Юстиниан, потеряв голову, видел одно спасение в бегстве. Феодора присутствовала на совете сановников; все пали духом, она одна оставалась бодрой и спокойной. Ею не было еще произнесено ни слова; вдруг, среди полной тишины, она поднялась, вся в негодовании на всеобщее малодушие и напомнила императору, а также и министрам об их долге: «Если бы не оставалось другого исхода кроме бегства, заявила она, я не хочу бежать. Кто носит царский венец, не должен переживать его потерю. Я не увижу того дня, когда меня перестанут приветствовать императрицей. Если ты хочешь бежать, царь, это твое дело; у тебя есть деньги, суда готовы, море открыто; что касается меня, я остаюсь. Мне нравится старинное выражение, что порфира – прекрасный саван». В этот день, когда по выражению современника, «империя находилась, казалось, накануне гибели», Феодора спасла престол Юстиниана и в этой последней борьбе, где на карту были поставлены и трон ее, и жизнь, воистину ее честолюбие возвысилось до героизма.
В эту решающую минуту Феодора явила себя государственным мужем, благодаря своему хладнокровию, благодаря своей энергии; и этим, как было остроумно замечено, она действительно заслужила в государственном совете то место, какое до тех пор занимала, быть может, лишь благодаря слабости императора. Отныне она должна была сохранить его за собой, и Юстиниан отнюдь его не оспаривал. Страстно влюбленный до самых последних дней своих в женщину, которую в молодости обожал, всецело подчиненный обаянию этого выдающегося ума, этой решительной, сильной воли, он ни в чем ей не отказывал: ни в наружных почестях, ни в реальных проявлениях верховной власти.
На церковных стенах того времени, над крепостными воротами и сейчас можно прочесть рядом с именем императора имя Феодоры; в Равеннском храме святого Виталия изображение ее помещено на ряду с изображением ее царственного супруга, равно как и в мозаиках, украшавших покои Священного Дворца, по воле Юстиниана, Феодора изображалась участницей военных торжеств и всех наиболее славных дел его царствования. Как и Юстиниану, благодарные народы воздвигали ей статуи; как и Юстиниану, чиновники присягали в верности той, которая всю свою жизнь была равной императору. В самых важных делах Юстиниан любил обращаться за советом к «досточтимейшей супруге, Богом ему дарованной», к той, кого любил называть «своею главною усладой», и современники согласны в том, что она, не стесняясь, пользовалась своим безграничным влиянием на царя, что она проявляла власть так же, как и он, а, может быть, и больше.
В течение двадцати одного года своего царствования она ко всему прикладывала свою руку: к администрации, куда назначала своих любимцев, к дипломатии, к политике, к церкви, все устраивая по своему усмотрению, назначая и смещая по своему капризу пап, патриархов, министров и генералов, столь же упорно добиваясь успеха для своих любимцев, сколь пылко домогаясь подорвать кредит и силу своих противников, не боясь даже, когда считала это нужным, открыто противостоять воле царя и заменять своими приказаниями повеления Юстиниана. Во всех важных делах она была деятельной сотрудницей своего мужа, и если влияние ее и не всегда было благодетельно, если ее алчность, необузданность и тщеславие, возбуждая тщеславие и алчность императора, приводили иногда к печальным последствиям, нужно также сознаться, что она часто правильно усматривала интересы государства, и политика, о которой она мечтала, если бы только у нее было время вполне закончить свое дело, усилив и упрочив византийскую империю, изменила бы может быть самый ход истории.
В то время как Юстиниан, соблазняясь былым величием Рима, воспламенялся идеей великолепной, но неосуществимой, и мечтал восстановить империю Цезарей и при помощи союза с Римом установить в ней торжество православия, Феодора, более тонкая и проницательная, обращала свои взоры на Восток. Она всегда чувствовала симпатию к этим монахам Сирии и Египта, к Зооре, Якову Барадею и многим другим, которых принимала во дворце, прося их молиться за нее, несмотря на все неизящество их лохмотьев и грубую, резкую откровенность. Как истая византийка, она была искренно набожна. Но вместе с тем она была слишком тонким политиком, чтобы не понимать, насколько важными являлись в христианском государстве вопросы веры, насколько опасно было относиться к ним равнодушно. При этом она понимала, что богатые и цветущие провинции Азии, Сирии и Египта действительно представляли живую силу монархии; она чувствовала, какую опасность создавали для империи религиозные расколы, которыми восточные национальности этих областей проявляли уже тогда свои сепаратистические тенденции; она чувствовала необходимость значительными уступками и широкой терпимостью рассеять грозившее недовольство, и когда старалась направлять к этой цели императорскую политику, можно без парадокса утверждать, что она судила вернее, чем ее державный муж, и яснее провидела будущее.
В то время как Юстиниан, богослов в душе, занимался религиозными вопросами из любви к словопрениям, ради бесплодного удовольствия пререкаться о догматах, Феодора принадлежала к семье тех великих византийских императоров, которые под преходящей и изменчивой формой богословских споров умели всегда провидеть неизменную сущность политических задач. Вот почему во имя государственных интересов она решительно шла своим путем, открыто защищая еретиков, смело противясь папе, увлекая за собой колеблющегося и нерешительного Юстиниана, бросаясь очертя голову в борьбу, никогда не признавая себя побежденной. Благодаря ее покровительству еретический Египет долгие годы пользовался широкой терпимостью; ее покровительству обязана еретическая Сирия восстановлением своей гонимой, национальной церкви; ее покровительству обязаны еретики сначала тем, что вошли снова в милость и могли свободно вести вновь свою пропаганду, позднее тем, что могли не страшиться соборных отлучений и всех строгостей светской власти; ее ободрениям, наконец, и ее поддержке обязаны монофизитские миссии своим успехом в Аравии, Нубии, Абиссинии. До последнего своего дня боролась она за свои верования упорно, как государственный муж, страстно, как настоящая женщина, податливая или грубо непреклонная, смотря по обстоятельствам, достаточно смелая, чтобы приказать арестовать и сместить одного папу, достаточно ловкая, чтобы льстить себя надеждой подчинить другого своей воле, достаточно отважная, чтобы защищать своих гонимых друзей и доставить им средства преобразовать их церковь, достаточно умелая, чтобы часто навязывать свою политику императору.
Церковь не простила Феодоре ни грубого низложения папы Сильверия, ни упорной верности монофизитству, ни деспотической жестокости, с какой она мстила враждебным ей духовным особам, из которых папа Вигилий особенно испытал это своим тяжким опытом. Из века в век церковные историки предавали ее имя проклятиям и поношениям. Феодора заслуживает, чтобы ее судили менее пристрастно и более справедливо. Без сомнения, она преследовала свои цели со слишком страстным пылом, со слишком необузданной резкостью, со слишком упорной злобой, даже со слишком холодной жестокостью, но она выказала при этом и высокие качества, живое чувство государственной необходимости, ясный взгляд на реальные обстоятельства, и политика, о которой она мечтала, делает честь верности ее суждения и является в окончательном итоге достойной императора.
h9 V
Но, – и в этом заключается могучая привлекательность этой личности, – обладая качествами государственного мужа, Феодора оставалась женщиной. Она была ею по своей любви к роскоши и изяществу, она была ею еще больше по необузданности своих страстей, и пылу своей злобы. Раз что были затронуты ее интересы, она не знала ни колебаний, ни разборчивости в средствах. Беспощадно она устранила со своего пути всех, чье влияние могло ослабить ее собственное; без всякой жалости уничтожила она всех, в честолюбивой заносчивости своей мечтавших поколебать ее авторитет или подорвать ее кредит, чтоб отомстить за оскорбление, чтоб сохранить свою власть, все средства казались ей хороши, сила и коварство, обман и подкуп, интрига и насилие. И если она и чувствовала порой, что ускользает из-под ее власти нерешительная душа Юстиниана, если под давлением обстоятельств или более сильных влияний она, казалось, и шла на временные уступки, всегда ее смелая и изворотливая мысль умела в будущем приготовить себе щедрое воздаяние: честолюбивая и хитрая, она всегда и во всем рассчитывала оставить за собой последнее слово, и это ей удавалось.
Константинопольские сплетники рассказывали на ее счет темные истории о тайных казнях, о мрачных подземельях, о страшных и безмолвных тюрьмах, куда Феодора заключала свои жертвы, и где пытала их; не следует принимать эти анекдоты буквально. Некоторые из самых знаменитых жертв императрицы в общем чувствовали себя довольно хорошо и, несмотря на временные невзгоды, сделали довольно блестящую карьеру; а с другой стороны факт тот, что самые опасные ее противники поплатились не смертью, а простым изгнанием за то, что осмелились пойти против нее.
Но, не увеличивая понапрасну списки ее жестокостей, не надо, однако, и стараться преувеличивать доброту и милосердие Феодоры. Когда она ненавидела кого, она не останавливалась ни перед чем, ни перед скандалом несправедливой опалы, ни, быть может, даже перед соблазном убийства. Происшествие с Германом, племянником императора, с секретарем Приском, с Фотием, зятем Велизария, достаточно показывает пылкость ее ненависти. Падение префекта Иоанна Каппадокийского, опасного и смелого министра, одну минуту поколебавшего было ее авторитет и заставившего ее испугаться за свое всемогущество, еще лучше свидетельствует о беззастенчивой энергии ее честолюбивой души, о невероятной неразборчивости средств, в каких изворачивался ее коварный ум. Так же точно и с тою же смесью ловкости и необузданности она заставила такого великого полководца, каким был Велизарий, искупить его немногие попытки к отвоеванию себе независимости, и, благодаря власти, какую она забрала над Антониной, женой Велизария, она сумела сделать из него своего смиреннейшего и покорнейшего слугу. И тут также можно подивиться, как необычайному искусству затеять интригу, так и неразборчивости императрицы в выборе средств и орудий, служивших ее целям. После своей бурной молодости Антонина продолжала усиленно обманывать своего мужа, обожавшего ее; но она была умная, дерзкая, интриганка по природе, способная, как говорит, хорошо знавший ее, Прокопий, – добиваться невозможного. Феодора быстро сообразила, что, покровительствуя любовным похождениям этой женщины, она получит в ее лице преданную помощницу своей политике и лучший залог верности Велизария. Между ними был заключен союз. Антонина приложила к делу служения василиссе все свое уменье, и в низложении папы Сильверия, равно и в опале Иоанна Каппадокийца, она принимала деятельное участие и выказала свою умелость; в обмен за это Феодора покрыла все е неосторожные выходки н несколько раз принудила слабого Велизария к примирению и прощению. Получив через это крайне искусно преимущество над своей фавориткой, императрица через нее держала в своих руках и полководца4.
По этой милости, оказанной Антонине, следует ли заключать, как утверждает «Тайная история», что императрица была очень терпима в отношении женских слабостей, и что она снисходительно прикрывала своей императорской мантией многие провинности. Факты производят, скорее, обратное впечатление. Без сомнения, возможно, что в силу своего властолюбивого характера и привычки подчинять все целям своей политики, Феодора иногда несколько нескромно вмешивалась в семейные и домашние дела, ничуть ее не касавшиеся, и что она устраивала браки с тем же деспотизмом, с каким управляла государством. Но как в законах о разводе и прелюбодеянии, внушенных ею, так и в частных делах, она постоянно пеклась, заботилась об упрочении института брака, «самого святого из всех», как говорится в одном законе того времени, и о том, чтоб заставить всех почитать эти узы, законные и священные. Правда и то, что она всегда была «по природе склонна – по словам одного историка – помогать женщинам, впавшим в беду», и что забота эта проявилась в мерах, какие по ее приказанию приняты были в пользу женщин, несчастно вышедших замуж или с которыми дурно обращались, равно и тех, какие она посоветовала относительно актрис и падших женщин. Она была знакома, ибо сама прошла через это, с поддонками столичного общества и знала, сколько тут нужды и унижения; с самого начала она употребила силу своего влияния, чтобы внести сюда облегчение. Но это не мешало ей, с другой стороны, самой быть женщиной недоступной, строгой блюстительницей общественной морали, и она вменила себе в обязанность улучшить нравы и очистить нравственную атмосферу своей столицы5.
Не следует ли думать, что к этому у Феодоры примешивались кое-какие воспоминания из собственного опыта, сожаление о своем прошлом? Это – вещь возможная, чтобы не сказать несомненная, и это нисколько не вредит тому представлению, какое мы можем составить себе о Феодоре. Необычайное благородство заключается в следующих словах одного императорского приказа, без всякого сомнения внушенного ею: «Мы установили судей, чтоб карать грабителей и воров, похищающих деньги: не должны ли мы с большим основанием преследовать грабителей чести, похитителей целомудрия?»
Было бы, конечно, ребячеством скрывать недостатки и пороки Феодоры. Она любила деньги, она любила власть; она упрочила положение своих родственников, выказав при этом, быть может, чрезмерную заботливость и привязанность к своей родне, и чтоб сохранить престол, на который сумела взойти, она проявила самое беззастенчивое коварство, жестокость, необузданность, неукротимость в злобе, неумолимость в отношении всех тех, кто возбудил к себе ее ненависть. Это была великая честолюбица, причинившая своими интригами глубокие смуты во дворце и в монархии. Но у нее были и качества. Друзья называли ее «верной императрицей»; она заслуживала это название. Она обладала и другими, более выдающимися добродетелями: мужественной твердостью, отважной энергией, ясным и могучим умом государственного мужа. Влияние ее не было всегда благотворным, но правление Юстиниана ярко отмечено ею. Как только она умерла, начался упадок, приведший к печальному концу долгое и славное царствование.
Когда 29 июня 548 г. Феодора умерла от рака после довольно продолжительной болезни, Юстиниан горько оплакивал потерю, которую с полным основанием считал непоправимой. К ней живой он чувствовал обожание; когда она умерла, он благоговейно хранил о ней память. В ее воспоминание он пожелал оставить у себя на службе всех бывших ее приближенных и, много лет спустя, когда он хотел дать торжественное обещание, он имел обыкновение клясться именем Феодоры, и кто желал ему понравиться, охотно напоминал ему о «превосходной, прекрасной и мудрой царице», которая, быв тут на земле его верной сотрудницей, молила теперь Бога о своем супруге.
Надо сознаться, что в этом апофеозе есть некоторое преувеличение. Феодора-танцовщица вовсе не обладала теми добродетелями, какие ведут прямо в рай; Феодора-императрица, несмотря на свое благочестие, имела недостатки и пороки, плохо уживающиеся с ореолом святости. Но эта черта заслуживала быть отмеченной: так сильно свидетельствует она о необычайном обаянии и очаровании, сохранившемся у этой честолюбивейшей женщины, бывшей всегда образцом женственности.
Глава IV. Императрица Ирина
В конце 768 г. в Константинополе был большой праздник: византийская столица праздновала бракосочетание наследника престола – Льва, сына Константина V.
1 ноября утром праздничная флотилия с судами, обтянутыми великолепными шелковыми тканями, отправилась в Иерийский дворец, находившийся на азиатском берегу Босфора, за молодой невестой, после чего должен был состояться ее торжественный въезд в столицу. Через несколько недель после этого, 18 декабря, в Священном Дворце, в палатах Августея, в присутствии всего двора оба василевса венчали на царство новую монархиню. Сидя на золотых тронах, Константин и его сын вместе с патриархом приподняли вуаль, скрывавший лицо будущей императрицы, надели шелковую хламиду поверх ее длинного золотого платья, возложили на голову ее корону, привязали к ушам подвески из драгоценных камней. Затем в церкви св. Стефана новая Августа принимала поздравления от высших сановников империи; на террасе Триклиния Девятнадцати аккувитов она показалась народу, и подданные громкими криками приветствовали ее. Наконец, в сопровождении блестящей свиты из патрикиев, сенаторов, кувикуляриев и придворных дам она возвратилась в церковь св. Стефана, где патриарх Никита совершил обычное богослужение и возложил брачные венцы на головы супругов.
Старый император Константин V, энергичный иконоборец, никак не думал, устраивая эти торжества и возлагая царскую диадему на голову молодой женщины, что эта хрупкая василисса уничтожит все дело его жизни и отнимет трон у его династии.
h9 I
Подобно Афинаиде-Евдокии, Ирина была родом из Афин; подобно ей, она была сиротой в то время, как по неизвестным нам причинам, в которых несомненно красота ее играла главную роль, она стала невесткой императора. Но дальше этого сходство между двумя царицами не идет. Действительно, Афины VIII и Афины V века резко отличались друг от друга. Это уже не был больше языческий город, город ученых, с университетом, преисполненный славою античных писателей и знаменитых философов, свято хранящий под сенью своих храмов память об изгнанных богах. Во времена Ирины это был маленький провинциальный город, тихий и благочестивый, где Парфенон стал церковью, где святая София изгнала из Акрополя Палладу-Афину, где святые замостили богов. В такой среде воспитание, и в особенности воспитание женщины, не могло больше быть таким, каким оно было во времена Афинаиды. Как большинство ее современниц, Ирина была верующая и набожная; набожность ее была пылкая и восторженная, еще больше воспламеняющаяся от событий того смутного времени, в какое она жила.
Уже более сорока лет шел важный религиозный спор, сильно волновавший византийскую империю: борьба, названная иконоборством, достигла наибольшей своей остроты. Однако, это название, по-видимому, строго богословское, не должно вводить в заблуждение относительно истинного характера этого грозного кризиса: сущность дела заключалась совсем не в мелком вопросе церковного устава или литургическом. Несомненно, что императоры иконоборцы, отличавшиеся благочестием, как все люди того времени, вносили и в религиозные споры искреннее и горячее убеждение; одной из целей их реформы было поднять нравственный уровень религии, очистив ее от своего рода возрождающегося язычества, каким им представлялось чрезмерное поклонение иконам Божьей Матери и Святых. Но другая сторона занимала их гораздо больше; они в особенности пугались могущества, какое приобрели в государстве, благодаря своему влиянию и богатству, защитники икон, монахи. В сущности, как ни странно это может показаться в такой христианнейшей империи, какой была Византия, – начиная с VIII века, это была борьба светской власти с монашеством.
Против него император Константин V, эта страстная душа с сильной волей, боролся с особенным ожесточением. По его приказанию совершались жестокие, часто даже кровавые расправы. Монастыри секуляризировались, монахи изгонялись, ссылались или заточались в тюрьмы; в Константинополе их почти совсем не стало. И все византийское общество, увлеченное борьбой, разделилось на два лагеря. С одной стороны был мир официальный, высшее духовенство, чиновники, высшие общественные классы, наконец, армия, вполне преданная такому победоносному вождю, каким был Константин V. С другой стороны стояло низшее духовенство, средние классы, народ, женщины, охваченные мистическим благочестием, очарованные великолепием культа, плененные красотой храмов, а потому не желавшие отказаться от поклонения чудотворным и чтимым иконам.
Ирина была женщина и, кроме того, уроженка провинции, горячо преданной поклонению иконам, следовательно, не могло быть сомнения, на чью сторону она станет. Но когда она вступала в императорскую семью, преследования были в полной силе и в присутствии страшного Константина V являлось далеко не безопасным обнаруживать слишком противоположные воззрения, поэтому Ирина тщательно скрыла свои убеждения. Больше того, по просьбе своего свекра она дала торжественную клятву, что никогда не признает икон; и с этой минуты мы видим, как зарождается в ее несколько неустойчивой душе известного рода скрытность, некоторая недобросовестность, которые так сильно проявятся в ней позднее.
Тем не менее, несмотря на наружную покорность, благочестие молодой женщины не было бесплодным благочестием. Это явно сказалось, когда в 775 г., по смерти Константина V, новый император Лев IV, быть может, под влиянием Ирины, – влияние ее было очень сильно в начале его царствования, – ослабил несколько прежние строгие меры. Царица принялась действовать решительно. К тому же многие женщины благоговейно сохранили запрещенные иконы: одна легенда рассказывает, что Анфуса, дочь Константина V, в самом дворце без всякого страха и осторожности продолжала поклоняться запрещенным иконам. Ирина сочла возможным последовать примеру своей невестки и возмечтала, что ей удастся тайно восстановить в столице запрещенный культ. Попытка эта имела довольно трагические последствия. В апреле 780 г. несколько близких к императрице лиц были по приказанию Льва IV арестованы и преданы казни, как явно заподозренные в иконопочитании. Сама царица была скомпрометирована в этом деле. Рассказывают, что однажды муж нашел в ее комнате запрятанными под подушки две иконы с изображениями святых. Увидя их, Лев IV страшно разгневался; и хотя Ирина, всегда готовая на какие угодно клятвы, побожилась, что не знает, кто ей их туда положил, милость, какою она пользовалась у императора, была сильно поколеблена; она почти впала в немилость, когда вдруг, к большому ее благополучию, Лев IV умер, почти внезапно в сентябре того же 780 г. Наследнику престола, Константину VI, было всего десять лет; в качестве опекунши своего сына и регентши, Ирина стала полновластной императрицей.
h9 II
Из исторических лиц редко о ком так трудно произнести верное суждение, как о знаменитой императрице, восстановительнице православия в Византии. Как известно, она была хороша собой; все заставляет при этом предполагать, что она была целомудренна, и что, попав в юные годы ко двору, где не было никакой нравственной устойчивости, где нравы отличались распущенностью, она сама оставалась всегда безупречной; наконец, она была благочестива. Но что мы знаем еще об Ирине? Какова была сила ее ума? Каков характер? Конечно, мы можем судить об этом по ее правительственным мероприятиям. Самостоятельно ли она управляла государством? Проявляла ли она на престоле свои собственные идеи? Или была лишь орудием в руках искусных советников? Это все вопросы, тем более трудно разрешимые и тем более темные, что современные ей писатели бесконечно восхищались этой нравственной и благочестивой царицей.
Согласно их свидетельству явилась возможность описывать Ирину в самых лестных красках, что не преминули сделать и в наше время. Один знаменитый беллетрист, набросавший в дни своей юности портрет благочестивейший императрицы и давший нам недавно в ярко написанном мастерском романе полное ее изображение6, представляет ее нам посвященной в философию Платона, в оккультические догматы «космополитического герметизма», знакомой с «теургическими заклинаниями, ведущими к власти», и употребляющей эту власть для единой цепи – величия Византии и восстановления древней римской гегемонии. Кто хочет представить себе Ирину такой, какой воображал ее Поль Адан, пусть прочтет следующую страницу: «Сидя под балдахином на самом краю мыса, высящемся над быстротекущими водами Босфора, она проводила вечера в созерцании бессмертной феерии восточного неба, видя собственное отражение в ясном зеркале вод, сияющее подобно Богоматери в торжественных ризах, переливающих лучистыми звездами в каждой грани бесподобных драгоценных камней, какими они были усыпаны. И смелые замыслы роились у нее в голове. Вспоминались таинственные наставления, преподанные в школе. Почувствовать, как ответно ее желанию и веленью забьется сердце народа, одна эта мысль заставляла ее и млеть, и задыхаться»7. Так сильна симпатия автора к этой выдающейся женщине, что он находит даже оправдание для ее преступления; оно представляется ему чуть ли не законным. Если она свергла с престола сына и приказала его ослепить, это потому, уверяет романист, «что она предпочла упразднить индивида в пользу рода. Высшее право было ее оправданием».
Все это, конечно, простительный для беллетриста вымысел. Но и серьезные историки изображают Ирину в не менее привлекательном виде. Один ученый восхваляет ее таланты, ее исключительную ловкость, изворотливость ее ума, ее дальновидность, ее твердость характера8. Другой видит в ней в высшей степени замечательную женщину, давшую Византии наилучшее за все время ее существования управление, восстановившее ее славу. И прибавляет: «это была женщина, действительно рожденная для трона, мужского склада ума, удивительно одаренная всеми качествами, необходимыми для великого монарха, умеющая говорить с народом и возбуждать к себе его любовь, не менее того умеющая выбирать советников, одаренная действительной смелостью и удивительным хладнокровием»9.
Со своей стороны я должен сознаться, что мне лично Ирина представляется гораздо менее привлекательной. Крайне честолюбивая, – ее поклонники отмечают в ней, как характерную черту, исключительное властолюбие, – она всю свою жизнь руководилась одною страстью – желаньем царствовать. Она была молода и хороша собой, но не имела любовника из страха, чтоб не стал он над ней господином. Она была матерью, честолюбие заглушило в ней материнскую любовь. Для достижения поставленной себе цели, она не стеснялась ничем; все средства были для нее хороши, обман и интриги, жестокость и коварство. Вся мощь ее души, все силы ее гордости были направлены только к одному, к достижению престола. И так было всю жизнь: само ее благочестие, подлинное и глубокое, усиливало и помогало ее честолюбию; благочестие узкое, суеверное, причем она себе внушила, что была необходимым орудием в руках Божиих, что ей надлежит совершить в этом мире важное дело, что она обязана это дело защищать и не позволять другим уничтожить его. Так согласовала она наиболее удобным образом наставления религиозные с побуждениями, внушенными собственными интересами и жаждой власти; и так как она вследствие этого была всегда убеждена в своем праве и в сознании своего долга, она искренно и без колебаний шла к намеченной цели, не останавливаясь ни перед каким препятствием, и не было трудности, которая заставила бы ее сойти с избранного ею пути. Надменная и страстная, она поступала деспотически, грубо и жестоко; настойчивая и упрямая, она преследовала свои цели с неутомимым и необычайным упорством; скрытая и ловкая, она для приведения в исполнение своих замыслов пустила в ход невероятное количество средств, несравненное искусство ковать козни, заводить интриги. Есть, несомненно, некоторое величие в этой жажде верховной власти, всецело поглощающей душу, в таком психологическом извращении, убивающем все чувства, за исключением честолюбия.
И я вполне согласен, что Ирина довольно счастливо довела до конца показную роль женщины, выдающейся своим честолюбием. В ней было величие, представительность, вкус к роскоши, торжествам и великолепным сооружениям; в этом, впрочем, она была вполне женщина. Друзья ее утверждали, кроме того, что она управляла хорошо, что народ ее любил и оплакивал ее падение, что царствование ее было временем сплошного благоденствия. Далее будет видно, какого мнения надо придерживаться относительно этих похвал. Во всяком случае, нам трудно признать за императрицей Ириной тот исключительный ум, ту силу духа, ту мужественную смелость, ту твердость души, в несчастиях, какие ей так охотно приписывают ее приверженцы. Одна вещь заставляет сомневаться в силе ее политического гения и в ясности ее взглядов: она всегда несколько преждевременно хвасталась победой и не раз наталкивалась на препятствия, которые могла бы и должна была бы предвидеть. Если угодно, она была искусна и сильна в интриганстве, но в ее способах действия выказывались, главным образом, уловки скрытной и хитрой женщины, имевшие, конечно, иногда успех, но отнюдь не доказывающие превосходства ума. Я признаю, что она с большим упорством, с похвальной настойчивостью боролась с препятствием, покуда не побеждала его. Но она не представляется нам, несмотря на величие души и мужественный дух, какими ее наделяют, ни действительно энергичной, ни достаточно смелой.
В 797 году, когда она совершила государственный переворот, отнявший у ее сына престол, она в решительную минуту потеряла голову; она испугалась, готова была на унижение, она подумала, что дело проиграно и решила было все бросить. В 802 году, когда заговорщики подготовили ее падение, она дала лишить себя престола, не делая даже попытки к сопротивлению. Слабая в поражении, при победе, наоборот, она выказала себя неумолимой. А поступок ее с сыном, нам кажется, достаточно красноречив, чтоб судить о ее сердце. Несомненно, она совершила много крупных дел в течение почти двадцатилетнего своего царствования; она дерзнула на революцию политическую и религиозную, значения беспримерного. Тем не менее, она сама по себе не была велика ни силой духа, ни силой воли.
Но какова бы ни была Ирина, эпоха, в какую она жила, остается необычайно интересной и драматичной. Как верно было замечено, «в этой византийской истории, заставляющей нас присутствовать при таких невероятных событиях, царствование Ирины является, быть может, самым удивительным10.
h9 III
В то время, как благодаря смерти Льва IV, Ирина вступила в обладание полнотой верховной власти, много честолюбивых замыслов бродило в головах окружавших ее соперников. При дворе она наталкивалась на глухую вражду своих зятьев, пяти сыновей Константина V, популярных и честолюбивых, от которых она могла опасаться всего. Напрасно отец, умирая, заставил их поклясться никогда не составлять заговора против законного монарха; не успел вступить на престол Лев IV, как они уже нарушили свою клятву; и хотя после этой проделки старший из них, кесарь Никифор, был лишен сана и сослан в отдаленный Херсон, многочисленная партия продолжала упорно работать в их пользу. С другой стороны, все высшие государственные должности были заняты ревностными иконоборцами. Магистр оффиций, начальник канцелярии, доместик схол, главнокомандующий армией были старые и верные слуги покойного василевса Константина V. Сенат, высшие чины провинциальной администрации были не менее преданы политике предшествовавшего царствования. Церковь, наконец, которой управлял патриарх Павел, была полна врагов иконопочитания. С людьми такого сорта Ирина не могла ничего предпринять; со своей стороны и они также с полным правом заподозривали царицу и опасались в недалеком будущем реакционных попыток с ее стороны. Чтоб привести в исполнение свои благочестивые намерения, чтоб удовлетворить своим честолюбивым мечтаниям, императрице надо было найти иных сотрудников, отыскать иную поддержку.
Вот тут то и проявилось ее искусство подготовлять себе пути. Из противников своих она с иными без всякого милосердия расправилась силой, тихо удалила других с таких мест, где они являлись стеснительными. Составился заговор, чтобы возвести на престол кесарей; она воспользовалась им, чтоб заставить зятьев вступить в монашеский чин, и для того, чтобы все немедленно узнали об их опале, она принудила их в Рождество 780 г. принять участие в торжественном богослужении, отправляемом в этот великий праздник в присутствии всех жителей столицы, собравшихся в храме Святой Софии. В то же время она постепенно переменила всех дворцовых чиновников. Затем она способствовала своей семье в достижении всяких почестей, устроила брата племянника, двоюродную сестру, еще других родных. Она подвергла опале старых военачальников Константина V, особенно страшного Михаила Лаханодракона, стратига Фракисийцев, известного своей свирепой ненавистью к монахам и грубым издевательством, с каким он заставлял их жениться. Вместо них она назначила на важные должности своих людей, в особенности евнухов из своего дома, и близких ей. Им незаметно поручила она все ответственные придворные и административные должности; из их среды, наконец, выбрала она себе первого министра Ставракия.
Большой любимец царицы, человек этот милостью ее был сделан патрикием, логофетом дрома; вскоре он стал бесспорным и всемогущим владыкой в Священном Дворце. В качестве дипломата, он заключил мир с арабами; в качестве военачальника он подавил восстание славян и, чтобы поднять еще его престиж, Ирина устроила ему в ипподроме пышный триумф. Напрасно недовольная таким начальником армия не скрывала своей ненависти к временщику; уверенный в милости императрицы, он становился все надменнее и нахальнее. В самом деле, верный соучастник в удачах Ирины, он в продолжение двадцати лет падал и поднимался вместе с ней. И, может быть, этот деятельный энергичный и честолюбивый человек, за которым нельзя не признать известных заслуг, был часто руководителем монархини, внушая ей различные проекты; но с другой стороны, видно также, какой своеобразный характер и тон камарильи был с самого начала придан правительству Ирины, благодаря вмешательству дворцовых евнухов во все дела управления монархией.
Производя перемены в составе правительства, Ирина в то же время изменяла и всю политику империи. Она прекратила войну на Востоке; она начала на западе сближение с папой, задумала войти в соглашение с Карлом Великим; в особенности в делах религии она выказывала давно невиданную терпимость. «Благочестивые люди, говорит один современный ей летописец, вновь могли свободно говорить, слово Божие безвозбранно распространяться; искавшие вечного спасения могли без помехи удалиться из мира, и слава Божия вновь воссияла; монастыри стали вновь благоденствовать, повсюду царило добро. Монахи вновь появились в Константинополе; вновь открылся доступ в монастырь для того, кто раньше вынужден был душить в себе истинное призвание; императрица старалась всячески загладить святотатство предшествовавшего царствования; она с большой торжественностью отнесла обратно в святую Софию драгоценную корону, некогда похищенную из храма Львом IV; она торжественно вновь положила в их святилище мощи святой Евфимии, брошенные в море по приказанию Константина V и чудесно вновь найденные. И партия набожных людей в восторге от таких проявлений благочестия приветствовала, как неожиданное чудо, восшествие на престол благочестивой монархини и благодарила Бога, восхотевшего руками женщины-вдовы и сироты-ребенка уничтожить нечестие и положить конец рабскому состоянию церкви».
Ловко поведенная интрига упрочила за Ириной единственную не достававшую ей еще власть, – патриархат. В 784 году, совсем неожиданно, не посоветовавшись с правительством, как утверждает Феофан, впрочем, вероятно, вследствие внушений, происходивших из дворца, – патриарх Павел сложил с себя сан и удалился в монастырь, громогласно объявив всем, что, предавшись всецело раскаянию о своих грехах, он решил искупить преступления, совершенные им против икон и хоть умереть в мире с Богом. Ирина ловко воспользовалась таким решением, наделавшим много шуму в столице, и на место Павла поставила во главе церкви человека верного из светских, императорского секретаря Тарасия. Этот умный и тонкий политик, великолепно справился с ролью, какую ему, несомненно, назначила императрица. Когда имя его было выставлено, когда сама царица стала просить его принять избрание, он воспротивился, отклонил сан, какой хотели возложить на него, попросил, чтобы ему было позволено объяснить перед народом причины своего отказа. И в длинной речи, пространно, он подчеркивал плачевное состояние церкви, потрясавшие ее раздоры, раскол, отделивший ее от Рима, и очень ловко, этой ценой только соглашаясь принять предложение, он подал мысль о вселенском соборе, единственно могущем восстановить мир и единение в христианском мире. В то же время, сделав ловкое отступление, он осудил иконоборческий собор, бывший в 753 г., отрицая его канонический авторитет вследствие того, что он только утвердил неправильно принятые светской властью решения по делам религии. Подготовив таким образом почву для проектов царицы, он, в конце концов, дал себя уговорить и, получив разом все степени священства, вступил на патриарший престол.
С таким неоценимым союзником Ирина сочла возможным действовать открыто. По всей империи разосланы были воззвания, призывавшие в Константинополь к весне 786 г. всех духовных особ христианского мира, и заранее были уверены в победе. Но забыли принять в расчет оппозицию известной части епископов и в особенности враждебное отношение императорской гвардии, оставшейся верною памяти Константина V и приверженной политике его славного царствования. Заметили сделанную ошибку в самый день открытия собора в церкви святых Апостолов. Епископы торжественно заняли свои места; на хорах базилики Ирина с сыном присутствовала на заседании. Платон, игумен Саккудийского монастыря, один из самых горячих защитников икон, произносил с кафедры подходящую к случаю проповедь, как вдруг в церковь ворвались воины с обнаженными мечами, угрожая смертью духовным сановникам. Тщетно Ирина с достаточной храбростью пыталась вмешаться и подавить мятеж; усилия ее оказались напрасны, авторитет бессилен. Православные епископы были подвергнуты поруганию и рассеяны. Тогда епископы иконоборческой партии, присоединясь к войску, стали рукоплескать и кричать: «мы победили, мы победили!» Сама Ирина не без труда спаслась от «когтей этих львов», как пишет один летописец из духовенства, и приверженцы ее, хоть и не была пролита ее кровь, провозгласили ее мученицей.
Проявили излишнюю торопливость, теперь приходилось начинать все съизнова. На этот раз, чтобы иметь успех, пошли окольными путями. Царица и ее первый министр выказали при этом весь присущий им дух интриг, всю свою хитрость. Деньгами, обещаниями правительство переманило на свою сторону главную азиатскую армию, всегда завидовавшую войскам, составлявшим столичный гарнизон. Затем был объявлен большой поход против арабов. Первыми отправились в поход полки гвардии; в Константинополе их тотчас заменили отрядами, в преданности которых были уверены; в то же время, чтобы принудить к послушанию непокорных, хватали женщин и детей, овладевали имуществом солдат, отправленных на границу; с таким драгоценным залогом в руках правительство могло без опасения сломить, распустить, рассеять неблаговолившие к нему войска гвардии. Теперь Ирина имела необходимую поддержку для своих целей, собственное войско с преданными ей военачальниками. Несмотря на это, она не рискнула в самом Константинополе возобновить попытку, неудавшуюся в 786 г. Вселенский собор собрался в Никее в 787 г.; под всемогущим влиянием двора, патриарха и монахов он, не колеблясь, предал анафеме иконоборческие постановления 753 г. и во всей полноте восстановил почитание икон и православие. Затем в ноябре 787 г. отцы собора перебрались в столицу и на последнем торжественном заседании, происходившем в Магнаврском дворце в присутствии легатов папы Адриана, Ирина собственноручно подписала каноны, восстановлявшие любимые ею верования.
Таким образом, в семь лет, благодаря умелому терпенью, Ирина, несмотря на некоторую чрезмерную поспешность, достигла всемогущества. Она удовлетворила церковь и собственные благочестивые стремления; в особенности раздавила она под своей пятой все, что мешало ее честолюбию. И ее набожные друзья, гордые такой монархиней, торжественно приветствовали в ее лице «императрицу христоносицу, правление которой, как самое имя ее, залог мира».
h9 IV
В то время, как Ирина одерживала эту победу, в то время, как торжество ее казалось самым полным, честолюбию ее грозила серьезная опасность.
Константин VI подрастал: ему было семнадцать лет. Между сыном, желавшим царствовать, и матерью, охваченной всецело жаждой верховной власти, столкновение являлось роковым, неизбежным: оно должно было превзойти ужасом все, что только можно себе представить. Поэтому, чтобы объяснить эту злодейскую борьбу, благочестивые историки того времени не нашли другого средства, как впутать в дело дьявола, и, желая оправдать благочестивейшую императрицу, они по возможности все сделанное ею зло возложили на ее злокозненных советников. В сущности, эти извинения совершенно неприемлемы: насколько мы ее знаем, Ирина несомненно имела ясное представление о своих поступках и является вполне ответственной за них. Ей надо было спасти только что совершенное ею дело, сохранить власть, какую она держала в своих руках: для этого она не отступила ни перед борьбой, ни перед преступлением.
Властная и страстная, Ирина продолжала обращаться, как с ребенком, с юношей, каким стал ее сын. Задолго перед тем, в начале своего царствования, она из политических видов составила проект брака между Константином VI и одной из дочерей Карла Великого, и известно, что одному евнуху во дворце было поручено в Ахене обучать юную Ротруду языку и обычаям ее будущей родины, а ученые придворной Академии, самолюбию которых льстил предполагаемый брак, принялись наперебой изучать греческий язык. Но что сделала политика, то политика же и уничтожила. Раз что мир с Римом был восстановлен, союз с франками представлялся Ирине уже менее нужным; в особенности, говорят, она испугалась, как бы могучий король Карл не стал слишком сильной поддержкой своему слабому зятю и не помог ему завладеть престолом. Поэтому она отказалась от прежнего своего проекта и, несмотря на сопротивление Константина VI, за глаза влюбившегося в западную принцессу, она принудила его к другому браку. Я уже сообщал, позаимствовав свой рассказ из одного красивого места жития Филарета, как царские посланные, согласно обычаю, отправились в путь, чтобы объехать все провинции и найти невесту, достойную василевса, и как из кандидаток на руку Константина Ирина и ее первый министр выбрали одну юную армянку, уроженку Пафлагонской фемы, Марию Амнийскую. Она была хороша собой, умна, благочестива и, кроме того, происходила из очень скромной семьи; думали, что обязанная всем Ирине, она будет послушна и покорна воле своей благодетельницы, и что со стороны такой невестки императрице нечего будет опасаться каких-либо честолюбивых поползновений, неудобных и неуместных. Итак, брак был решен, и Константин поневоле должен был покориться. Это было в ноябре 788 года.
Вместе с тем Ирина тщательно отстраняла сына от всяких дел. Император со своим двором жил как бы отдельной жизнью, без друзей, без влияния; на его глазах всесильный Ставракий, дерзкий и надменный, распоряжался всем по собственному произволу, и все униженно склонялись перед фаворитом. В конце концов, юный монарх возмутился против такой опеки; вместе с несколькими приближенными он составил заговор против первого министра. Ему пришлось от этого плохо. Заговор был открыт, и Ирина увидала при этом, что ей непосредственно грозить опасность, с этого дня честолюбие убило в ней материнские чувства. Она стала разить без пощады. Арестованные заговорщики были подвергнуты пыткам, изгнаны или заключены в тюрьму; но что еще важнее, сам император был подвергнут телесному наказанию, как непокорный ребенок, строго отчитан матерью и на несколько дней посажен под арест у себя в комнате. После этого императрица не сомневалась в своем торжестве, льстецы тоже поддерживали в ней всячески эту иллюзию, утверждая, что «сам Бог не хотел, чтоб ее сын царствовал». Суеверная и легковерная, как все ее современники, она поддавалась таким речам и слушала предсказания прорицателей, пророчивших трон; и чтобы упрочить его за собой, она рискнула всем. Армию вновь привели к присяге; солдаты должны были клясться, произнося следующую странную и небывалую формулу: «Покуда ты жива, мы никогда не признаем твоего сына императором», и в официальных приветствиях имя Ирины стояло раньше имени Константина.
И на этот раз, как в 786 г. честолюбивая царица в пылу своем хватила через край. В 790 г. среди войска, находившегося в Азии, вспыхнуло восстание в пользу юного царя, незаконно взятого под опеку. Из полков армянских мятеж распространился и в другие фемы; вскоре все войска, соединившись, потребовали освобождения Константина VI и признания его единственным и истинным василевсом. Ирина испугалась и уступила. Она смирилась перед необходимостью освободить сына и отказаться от власти: в бессильной злобе она должна была смотреть, как удаляли, предав опале, самых близких ей друзей. Ставракий, первый министр, был пострижен и сослан в Армению; Аэций, другой из ее приближенных, разделил его участь. Она сама должна была удалиться в свой великолепный Элевферийский дворец и видела потом, как при торжественно провозглашенном молодом царе вновь вошли в милость все, с кем она раньше победоносно боролась, все враги икон, почитание которых она восстановила, и прежде всех старый Михаил Лаханодракон, возведенный в высокую должность магистра оффиций.
Но Константин VI не питал никакой ненависти к матери. И года не прошло после падения Ирины, как в январе 792 г., уступая ее просьбам, молодой царь возвратил ей титул императрицы, призвал ее вновь в священный дворец, вновь предоставил ей делить с ним власть; вместе с ней слабовольный василевс призвал вновь к власти евнуха Ставракия, ее любимца. Ирина возвратилась, жаждая мести, алкая наказания тех, кто предал ее и более чем когда-либо горя желанием осуществить свою честолюбивую мечту. Но на этот раз, чтобы достичь ее, она должна была действовать более искусно. В 790 г. она была слишком уверена в успехе; она хотела ускорить события и силой овладеть престолом; своими жестокостями в отношении сына она возмутила общественное мнение и подняла против себя войска. Наученная неудачей, она употребила целых пять долгих лет на терпеливое подготовление успеха и торжества путем самых тонких интриг, прекрасно обдуманных.
Константин VI обладал несомненными качествами. Подобно своему деду, это был храбрый, энергичный, умный, способный царь; сами противники его поют ему похвалы и признают за ним военные доблести и действительную способность к управлению. Возведенные против него обвинения и в частности развратная жизнь, какой его попрекали, не имеют общего значения, как это можно подумать сначала, и метят, по мнению пустивших эти обвинения, исключительно на скандал, возбужденный его второй женитьбой. Безусловно православный, он был очень популярен среди низших классов, и церковь благоволила к нему; смелый и деятельный полководец, всегда готовый возобновить войну с болгарами и арабами, он был любим войском. Только благодаря ее необыкновенной ловкости Ирине удалось поссорить этого достойного монарха с его лучшими друзьями, выставить его одновременно неблагодарным, жестоким и низким, дискредитировать его в глазах войска, лишить его любви народа и, наконец, погубить его в глазах церкви.
Прежде всего она употребила вновь приобретенное влияние, чтобы возбудить в юном монархе подозрения против Алексея Моселя, военачальника, устроившего восстание в 790 г., и так сильно скомпрометировала его, что император лишил его милости и засадил в тюрьму, затем ослепил. Для Ирины это было вдвойне выгодно; она мстила человеку, обманувшему ее доверие, и поднимала против Константина войско Армении, его лучшую поддержку. Действительно, узнав, как поступили с их любимым начальником, войско это возмутилось. В 793 г. василевсу пришлось самому отправиться усмирять бунт: он произвел это с крайней жестокостью, вследствие чего окончательно лишился расположения войска. В то же время, так как партия, стоявшая за дядей его, кесарей, продолжала волноваться, император, по совету Ирины, присудил старшего к ослеплению, а остальным четырем велел вырвать язык: довольно бесполезная жестокость, сделавшая его крайне непопулярным, особенно среди иконоборцев, любивших в лице этих несчастных жертв их отца, Константина V. Наконец, чтобы окончательно восстановить против своего сына общественное мнение, императрица придумала еще одно средство, самое маккиавелическое изо всех.
Константин VI, как известно, не любил свою жену, несмотря на то, что имел от нее двух дочерей Евфросинию и Ирину. У него были любовницы. По возвращении императрицы Ирины во дворец, он вдруг вспыхнул страстью к одной из девушек ее свиты; ее звали Феодотой; она принадлежала к одной из знатнейших фамилий столицы, состоявшей в родстве с некоторыми из самых знаменитых людей православной партии, игуменом Саккудийского монастыря Платоном и племянником его Феодором. Ирина милостиво поощряла страсть сына к своей придворной, и сама подала ему мысль развестись с женой, чтобы жениться на молодой девушке; она хорошо знала, какой скандал произведет такая выходка царя, и заранее рассчитала все ее последствия, преследуя собственные виды. Константин VI охотно принимал эти советы; и вот во дворце завелась тогда крайне интересная интрига, имевшая целью избавить его от Марии, к которой мне придется возвратиться, так как она необыкновенно характерна для византийских нравов того времени. Во всяком случае, кончилось тем, что, несмотря на сопротивление патриарха, император заточил свою жену в монастырь, а сам в сентябре 795 года женился на Феодоте.
Что предвидела Ирина, то и не замедлило случиться. Среди всех христиан Византии, вплоть до самых отдаленных провинций, этот прелюбодейный союз встретил всеобщий протест. Партия набожных людей, страшно скандализованная, рвала и метала; монахи, раздувая огонь, громили императора, двоеженца и развратника, и возмущались слабостью патриарха Тарасия, который из политических видов терпел подобную мерзость. Ирина втихомолку поддерживала и поощряла их негодование, «ибо, – говорит один современный летописец, – они восставали против ее сына и позорили его». Церковные писатели того времени рассказывают, до каких припадков бешенства доходил благочестивый гнев набожных людей против непокорного и нечестивого сына, против испорченного и развратного царя. «Горе граду, – писал Феодор Студит, применяя к нему слова из Экклезиаста, – горе граду, царем над которым поставлен младенец». Константин VI, более спокойный, старался умиротворительными мерами утишить поднявшуюся страшную бурю. Так как главный очаг сопротивления был Саккудийский монастырь в Вифинии, он переехал под предлогом подышать воздухом в городок Прусу; и оттуда, пользуясь близким соседством, он вступил с монахами знаменитого монастыря в самые дружелюбные сношения и переговоры. Он даже кончил тем, что в надежде умиротворить их такой предупредительностью, самолично посетил их. Ничто не помогло. «Хотя бы и кровь нашу пришлось нам пролить, – заявлял Феодор Студит, – мы ее прольем с радостью».
Такая непримиримость заставила императора потерять терпение, что было большой ошибкой: он решил действовать силой. Был отдан приказ об арестах; некоторых монахов подвергли телесному наказанию, заключению или ссылке; остальные члены монашеской общины были рассеяны. Но эти суровые меры только усложнили положение. Монахи повсюду кипели гневом против тирана, против «нового Ирода», и игумен Платон в самом дворце позволил себе оскорбить царя. Константин VI сдержался. На оскорбление игумена он только холодно отвечал: «Я не желаю делать мучеников», и спокойно выслушал его. К несчастью для него, он уже раньше зашел слишком далеко. Общественное мнение было восстановлено против молодого монарха: Ирина сумела этим воспользоваться.
Во время пребывания двора в Прусе императрица-мать действовала необыкновенно умело. Впрочем, и обстоятельства исключительно ей благоприятствовали. Юная царица Феодота в ожидании родов должна была возвратиться в столицу, чтобы разрешиться от бремени в священном дворце, и Константин VI, сильно влюбленный в жену, с трудом переносил ее отсутствие; поэтому, когда он узнал в октябре 796 года, что у него родился сын, он поторопился возвратиться в Константинополь. Таким образом, он предоставлял Ирине полную возможность интриговать. Подарками, обещаниями, силой собственного очарования она сумела переманить на свою сторону главных начальников охранной стражи; она убедила их подготовить государственный переворот, имевший целью сделать ее одну императрицей, и заговорщики, руководимые, как всегда, Ставракием, условились выждать удобную минуту. На горизонте была все же одна черная точка, благодаря которой все могло рухнуть. Достаточно было одной блестящей победы и Константин VI вернул бы себе весь свой былой престиж: как раз в марте месяце 797 года царь начал кампанию против арабов. Друзья его матери не посовестились устроить так, что поход совершенно не удался, с помощью обмана, сильно смахивавшего на измену; император должен был возвратиться в Константинополь, не имея возможности встретиться с неприятелем, ничего не сделав.
Решительная минута близилась. 17 июля 797 г. Константин VI возвращался с ипподрома во дворец св. Мамы. Изменники, окружавшие его, сочли минуту благоприятной и сделали попытку схватить его. Но царь спасся от них и, укрывшись на судне, быстро переправился на азиатский берег, рассчитывая на верность войска, занимавшего анатолийскую фему. Ирина, при первом известии о покушении уже завладевшая Большим дворцом, испугалась, потеряла голову; видя, что друзья колеблются, а народ склоняется на сторону Константина, она уже подумывала об унижении и собиралась послать к сыну епископов просить пощады, как вдруг ее страсть к верховной власти внушила ей мысль в последний раз поставить все на карту. Многие из приближенных императора сильно скомпрометировали себя вместе с ней; она пригрозила им выдать их царю и доставить ему письменные доказательства их измены. Испуганные такими заявлениями и, не видя другого средства избежать верной гибели, заговорщики, собравшись с духом, захватили несчастного монарха. Его привезли опять в Константинополь, заперли в священном дворце в порфировой комнате, где он родился, и тут по приказанию его матери палач выколол ему глаза. Но он не умер. Сосланный в пышный дом он добился в конце концов, что ему вернули жену его Феодоту, мужественно поддерживавшую его в роковую минуту; у него даже родился от нее второй сын, и так среди тихих сумерек дожил он мирно последние годы своей жизни. Но жизнь императора с той поры была для него кончена.
Никто, или почти никто, не оплакал судьбы несчастного монарха. Святоши в своем узком фанатизме увидали в постигшей его немилости должное наказание Божие за его прелюбодейный союз, справедливую кару за строгие меры, принятые им против монахов, поучительный пример, наконец, долженствующей, как говорить Феодор Студит, «научить самих императоров не нарушать божественных законов, не предпринимать нечестивых преследований». И на этот раз благочестивые души вновь приветствовали с благодарностью и восхищением освобождение от нечестивца, совершенное православнейшей царицей Ириной. Один только летописец Феофан, несмотря на свою преданность монархине, как будто, хотя и смутно, но почуял ужас ее преступления: «Солнце, – пишет он, – затмилось на семнадцать дней, не дало пробиться ни одному лучу, и корабли блуждали по морю во тьме; и говорили все, что это по причине ослепления василевса солнце не хотело светить; и так вступила на престол Ирина, мать императора».
h9 V
Ирина осуществила свою мечту: она царствовала. Тут, по-видимому, ее счастье и ее всемогущество опьянили ее. Действительно, она осмелилась на неслыханную вещь, дотоле не виданную в Византии и какой не видели никогда и впоследствии: она, женщина, приняла титул императора. В изданных ею Новеллах она гордо величала себя: «Ирина, великий василевс и автократор римлян»; на монетах, ею чеканенных, на диптихах из слоновой кости, где и сейчас можно видеть ее изображение11, она является во всем пышном великолепии верховной власти. Такой, и еще в большем великолепии, захотела она предстать перед своим народом. В понедельник на святой 799 г. она из церкви св. Апостолов проследовала во дворец в торжественной процессии, сидя на золотой колеснице, запряженной четверкой белых коней, которых вели под уздцы четыре важных сановника; одетая в роскошный костюм василевсов, сверкая пурпуром и золотом, она, согласно обычаю римских консулов, бросала пригоршнями деньги собравшейся толпе. Это был как бы апофеоз честолюбивой монархини и апогей ее величия.
В то же время ловкая, как всегда, она не переставала заботиться о своей популярности и упрочении своей власти. Ея зятья кесари, упорное честолюбие которых переживало все невзгоды, снова стали волноваться; она жестоко обуздала их за эту попытку и отправила их в далекую ссылку в Афины. Своим же друзьям монахам, напротив, она выказывала самое внимательное благорасположение: она приказывала строить для них новые монастыри, щедро оделяла восстановленные обители; благодаря ее явной милости, большие монастыри, как Саккудийский в Вифинии и Студийский в столице, достигли тогда небывалого благосостояния. Наконец, чтобы примирить с собой народ, она прибегала к всевозможным либеральным мерам: щедрою рукой сбавляла подати, исправляла финансовое управление, уменьшала таможенные сборы на море и суше, а также налоги на предметы потребления и промышленности, привлекала к себе бедных, основывая благотворительные учреждения. И Константинополь, очарованный, приветствовал свою благодетельницу.
Между тем вокруг состарившейся монархини при дворе ее ковались козни, затевались тайные интриги: любимцы Ирины оспаривали друг у друга ее наследие. Действительно, в случае ее смерти престол оставался пуст: от первого брака Константина VI родились только две девочки; что касается до детей от второго брака, старший сын Лев умер, едва достигнув возраста нескольких месяцев; второй же, родившийся после падения отца, считался как бы незаконным, рожденным как бы вне брака и лишенным всяких прав на императорский престол. Поэтому оба евнуха, правившие монархией, Ставракий и Аэций, мечтали захватить власть в свои руки, чтобы помогать своим близким и всячески выдвигать свою родню на пути почестей. Расстроенное здоровье Ирины давало повод питать надежды на ближайшее будущее. Тем не менее, ревнуя до самых последних своих дней о верховной власти, до крайности подозрительная относительно всякого, кто, казалось, грозил похитить у нее венец, старая царица упорно защищала престол, доставшийся ей путем преступления.
И в продолжение более чем целого года в священном дворце происходили непрестанные доносы, разыгрывались страшные сцены, производились внезапные опалы, неожиданные возвращения милости; и Аэций доносил о заговорах честолюбивого Ставракия, Ставракий затевал возмущения, чтобы погубить Аэция, а между ними двумя Ирина, сомневающаяся, колеблясь и раздражаясь, являлась то карающей, то милующей. И есть что-то действительно трагическое в этой борьбе старой обессиленной, но все еще отчаянно цепляющейся за власть императрицы и всемогущим министром, тоже больным, харкающим кровью, на руках врачей и накануне смерти все продолжающим упорствовать в заговорах и против всякой очевидности все еще мечтающим о троне. Он пал первым, около половины 800 года. В то время как византийский двор пожирали бесплодные раздоры, в храме св. Петра в Риме Карл Великий восстановил западно-римскую империю.
Говорят, будто германский император и старая византийская императрица замыслили великое дело: соединить при помощи брака обе монархии под одним общим скипетром и восстановить более славным и могучим, чем оно было даже во времена Цезаря, Константина или Юстиниана древнее единство римского государства – orbis romanus. Это представляется совершенно неправдоподобным; но тем не менее завязались сношения, чтоб установить между обоими государствами modus vivendi. Франкские послы были в Константинополе, когда разразилась последняя катастрофа, сломившая Ирину.
По мере того как старая императрица слабела, происки вокруг нее становились все более пылкими и смелыми. Аэций, ставший теперь после смерти своего соперника всесильным, открыто выдвигал своего брата и старался заручиться для него поддержкой войска. Против дерзкого и высокомерного честолюбца восставали другие важные сановники; и один из министров, логофет Никифор, пользовался всеобщим недовольством, чтобы в свою очередь составить заговор против царицы. Наконец, партия иконоборцев скрытно подготовляла себе пути к отмщенью. 31 октября 802 года революция разразилась. «Бог в неисповедимой мудрости Своей, – говорит благочестивый летописец Феофан, – допустил ее, чтобы покарать человечество за его грехи».
Ирина жила тогда за городом в Элевферийском дворце, своей любимой резиденции. Заговорщики, среди которых были старые друзья Аэция, недовольные теперь временщиком, старые приближенные Константина VI, несколько офицеров иконоборцев, жаждавших мести, высшие гражданские чины, наконец, придворные и даже родственники императрицы, все осыпанные ее милостями, воспользовались ее отсутствием. В десять часов вечера они явились у ворот священного дворца, предъявляя страже Халки свои полномочия, будто бы полученные от царицы, якобы приказавшей им немедленно провозгласить императором Никифора, чтобы он помог противостать козням Аэция. Стража поверила и открыла вход во дворец.
При всякой византийской революции этим прежде всего надо было заручиться, и это являлось как бы залогом и символом успеха. И действительно, еще ночь не прошла, а уж глашатаи возвестили по всему городу о восшествии на престол Никифора и успехе государственного переворота, без того, чтобы хоть единый человек сделал малейшую попытку сопротивления. В то же самое время Ирина, внезапно схваченная в Элевферии, была под надежной охраной привезена в Константинополь и заперта в священном дворце; и на следующее же утро в храме св. Софии патриарх Тарасий, как видно, довольно скоро забывший благодеяния императрицы, сам венчал на царство с наивозможной поспешностью нового василевса. Между тем это еще был далеко не конец. Ирина пользовалась популярностью; опомнившись от первого поражения, народ явно выказывал свою враждебность заговорщикам. Сыпались оскорбления по адресу нового владыки, поносили патриарха; и многие, вспоминая заверения в преданности, какими заговорщики злоупотребили в отношении своей монархини, с негодованием укоряли их в неблагодарности. Сожалели о низвергнутом правлении, о благоденствии, какое оно принесло с собой, страшились грядущего будущего; и большинство, еще как бы не веря только что совершившемуся событию, спрашивало себя, не было ли это все тяжелым бредом. Всех охватили ужас и отчаяние; а хмурое небо туманного холодного утра делало еще более зловещей и трагической зарю нового царствования.
Женщина действительно энергичная, быть может, сумела бы воспользоваться подобными обстоятельствами: Ирина этого не сделала. Между двумя чувствами, честолюбием и благочестием, владевшими безраздельно ее душой и руководившими ею в жизни, благочестие на этот раз взяло верх. Не потому, чтобы падение ее сколько-нибудь ослабило ее смелость: она не выказала ни малейшей слабости; но перед совершившимся фактом, «как женщина мудрая и любящая Бога», по словам одного современника, она склонилась без всякого ропота. Когда на другой день после коронования, Никифор пришел навестить ее с глазами, полными притворных слез, и с обычным ему напускным добродушием, указывая на оставленные им на себе черные башмаки вместо пурпуровых туфель, он стал уверять, что над ним совершили насилие, чуть ли не извиняясь за то, что он император. Ирина с истинно христианским смирением преклонилась перед новым василевсом, как перед избранником Божиим, благословляя неисповедимый промысел Господень и признавая свое падение наказанием за свои грехи. У нее не сорвалось ни единого упрека, ни единой жалобы; по требованию Никифора она даже отдала свою казну, выразив только желание, чтобы ей предоставили свободное пользование ее Элевферийским дворцом.
Узурпатор обещал все, что она хотела: он заверил ее, что покуда она жива, с ней будут обращаться, «как это подобает царице». Но он тотчас же забыл свои обещания. Старая монархиня была удалена из Константинополя и сослана на первых порах в монастырь, основанный ею на острове Принкипо. Но затем и это ее местопребывание показалось слишком близким. В ноябре 802 г., несмотря на наступившие преждевременно сильные холода, ее отправили на Лесбос; там ее держали под строгим надзором и запретили кому бы то ни было иметь доступ к ней: так сильно боялись еще ее происков и ее несокрушимого честолюбия. И в этом-то тоскливом уединении провела она последнее время своей жизни и умерла в августе 803 года, одинокая, всеми покинутая. Тело ее было привезено в монастырь на Принкипо, а позднее в Константинополь, где оно было предано погребению в церкви св. Апостолов, в приделе, где находилась усыпальница стольких императоров.
Такой благочестивой и православной императрице, какой была Ирина, церковь простила все, даже ее преступления12. Византийские летописцы, современные ей, называют ее блаженнейшей Ириной, новой Еленой, «мученически боровшейся за истинную веру», Феофан оплакивает ее падение, как бедствие, и сожалеет, что минули годы ее царствования, так как это было время редкого благоденствия. Феодор Студит, святой, льстил ей самым низким образом и не находил достаточно восторженных слов, чтобы восхвалять «преблагую монархиню», «обладающую разумом столь чистым, душой поистине святой», благодаря своему благочестию и желанию угодить Богу избавившую народ свой от рабства, и чьи дела «блистают подобно светилам небесным». Но история по отношению к Ирине должна быть менее снисходительна и более справедлива. Можно понять и даже, если угодно, извинить ошибку честного человека, ослепленного духом партийности, но не имеешь, права участвовать в ней. В действительности эта прославленная монархиня была главным образом женщиной политической и набожной, которую жажда престола довела до преступления и у которой значительность достигнутых ею результатов не могла быть оправдана совершенным ею злодеянием.
Действительно, своими интригами она на целых 80 лет возобновила в Византии к большому вреду для империи эру дворцовых революций, которую приблизительно веком раньше прекратили ее славные предшественники императоры-иконоборцы.
Глава V. Византийская женщина среднего круга в VIII веке
Что мы меньше всего знаем об исчезнувших обществах, с чем менее знакомят нас документы, но что, быть может, сильнее всего заинтересовало бы нас, это чувства, обыкновения и мысли, положение и домашняя жизнь средних классов. Насчет великих особ, императоров и императриц, пап и патриархов, министров и полководцев, насчет всех занимавших первые места и игравших главные роли на исторической сцене, мы осведомлены достаточно полно и достаточно точно; мы знаем их действия, можем разобраться в их мотивах и льстим себя уверенностью, что способны проникнуть вглубь их души, дело обстоит иначе, как только спустишься на несколько ступеней ниже по общественной лестнице: тут, за редким исключением, полная неизвестность. А между тем образы этих людей, не поднявшихся до главной роли на исторической сцене, быть может, более чем иных знаменитостей, поучительны для историка. Великий человек, тем самым, что он великий человек, отличается всегда резкой индивидуальностью и ненормальностью; средней человек, вообще только экземпляр постоянно повторяющегося типа и имеет в некотором роде представительную ценность. По одному такому человеку можно судить о тысячах; а так как эти тысячи составляют скрытый материал, из которого слагается история, становится совершенно ясным, как много знакомство с подобными личностями, если оно только возможно, проливает света на умственное и нравственное состояние данной эпохи.
Поэтому, может быть, представляет некоторый интерес наряду с благочестивейший императрицей Ириной попытаться нарисовать портрет женщины среднего сословия, ее современницы. Ее звали Феоктистой, и она была матерью запальчивого ревностного монаха, пылкого полемиста, смелого и страстного борца Феодора Студита. Благодаря любопытному надгробному слову, произнесенному сыном в ее память, благодаря еще некоторым другим документам мы достаточно хорошо ее знаем. А вместе с ней мы можем проникнуть немного и в домашнюю жизнь среднего сословия Византии, так мало нам известного, но столько сделавшего, благодаря своим большим положительным качествам, для блага и процветания империи; и это будет первая оказанная ею нам услуга в деле нашего ознакомления с этим обществом. Ей будем мы обязаны еще и другим. Являя собой средний, несомненно, довольно обыкновенный тип женщины своего времени, она поможет нам, благодаря складу ума и характеру страстей, которыми сама отмечена, понять склад ума и страсти века, полного волнений и тревог, в который она жила; она поможет нам в частности правильнее судить об этой императрице Ирине, которая при первом взгляде так сильно возмущает и разочаровывает нас; она поможет нам, наконец, дать себе более ясный отчет о событиях этой живописной и мутной эпохи, в которые она не раз была замешана или прямо, или при посредстве своего сына.
h9 I
Феоктиста родилась в первой половине VIII века, по всей вероятности около 740 года, в Константинополе от состоятельных, чтобы не сказать богатых, родителей, людей среднего сословия. По счету она была третьим ребенком в семье. О сестре ее мы знаем мало, разве только то, что она вела светский образ жизни, а брату, носившему чисто античное имя Платона, суждено было впоследствии стать знаменитым и иметь на свою сестру глубокое влияние. Совсем юной Феоктиста осталась сиротой. Жестокая чума 747 года, страшно опустошившая столицу, унесла ее родителей и большую часть ее близких. Один ее дядя, служивший в управлении императорскими финансами, приютил сирот. Он дал мальчику самое тщательное воспитание, чтобы открыть ему дорогу к государственной деятельности. Воспитание это удалось, как нельзя лучше. Платон был благонравный юноша, исполнительный, избегавший дурного общества, не тративший времени на развлечения, а денег на игру, юноша осторожный, смолоду умевший распоряжаться своими средствами и приумножать свое состояние, так что византийские матери обращали на него внимание, видя в нем превосходную партию для своих дочерей. Но тот, о ком мечтали матери, ненавидел свет; очень набожный, он чаще ходил в церковь, чем на какое-либо зрелище, любил чтение больше, чем увеселения, и приводил в восхищение своего исповедника, сумев так рано достичь совершенства. По брату можно иногда предугадать, какова будет и сестра.
Само собою разумеется, согласно византийскому обычаю, дядя меньше заботился о воспитании девочек, чем о воспитании мальчика. В этом обществе, отмеченном столькими чертами чисто восточного характера, женщина получала всегда домашнее воспитание; можно себе поэтому представить, что когда родителей не было, воспитание рисковало быть довольно небрежным. Это и случилось с Феоктистой. Она оставалась крайне невежественной и впоследствии ей пришлось много потрудиться, чтоб возместить недостатки своего первоначального образования. Опекун заботился об одном: хорошо выдать ее замуж. В те времена в Византии идеальный тип хорошего мужа с родительской точки зрения был человек здравомыслящий, способный пробиться в жизни: дядя Феоктисты нашел такого феникса на правительственной службе, где сам служил чиновником. Это был высокий чиновник в финансовом управлении, хорошо принятый при дворе и делавший карьеру. Его звали Фотеином. Так как молодая девушка была богата, – она как раз в это время к личным своим средствам могла присоединить часть состояния брата своего Платона, постригшегося в монахи, – дело легко уладилось и предполагавшейся брак был заключен.
Феоктиста была женщина во вкусе многих мужей. Она не любила туалетов, не любила светской жизни. Отвергая пустые украшения, она всегда была одета во все темное. Когда ей приходилось выезжать, когда она должна была присутствовать, например, на каком-нибудь свадебном пиршестве, она держала себя в обществе очень сдержанно, скромно и целомудренно опуская глаза, когда за десертом начинались комические интермедии, и едва осмеливалась касаться до подаваемых ей блюд. Не потому, чтобы она была застенчива или неловка: прежде всего, это была женщина добродетельная, больше всего думавшая об исполнении своего долга, ограничивавшая свои желания старанием нравиться своему мужу, хорошо вести свой дом и хорошо воспитывать своих детей.
Надо ли прибавлять, что она была благочестива? «Поклоняться Богу, любить исключительно Его», было для нее главной добродетелью. Однако ее благочестие было свободно от всякого суеверия, и эта черта делает честь ее могучему здравому смыслу, силе ее рассудка. Действительно, в VIII веке христианство было еще очень перемешано с язычеством; вера в колдовство, всякие чары и волшебства была чрезвычайно распространена. Существовал, например, общераспространенный обычай, чтобы уберечь от зла новорожденных, вешать в их спальни амулеты, а также и под колыбелью, произносить над ними магические заклинания, надевать им на шею ожерелья и талисманы: ибо всякому было известно, что их хрупкому существованию грозили бесчисленные опасности, что их подкарауливали всюду невидимые колдуньи, способные пройти сквозь наилучшим образом запертую дверь и старавшиеся всячески их погубить. И чтобы оградить от этих козней, заботливые матери призывали ведуний, отстранявших опасность, Феоктиста, хотя ее за это очень порицали в ее кругу, не придавала никакого значения всем этим обычаям; она полагала, что сделанное над ребенком знамение креста служить ему достаточной и более верной охраной. Но при этом она любила молиться, до поздней ночи читала священные книги, произносила псалмы; она часто постилась, никогда не клялась и не лгала. Также и добрыми делами старалась она заслужить вечное спасение. Не будучи особенно богатой, она была бесконечно милосердна. Вдовы, сироты, старики, больные и даже страдавшие самыми отвратительными болезнями, эпилептики и прокаженные, все находили у нее помощь и поддержку; и она не пропускала ни одного праздника, чтобы не накормить и не угостить хоть одного, как она выражалась, «бедного брата о Христе». При таких склонностях она, понятно, была совершенно равнодушна к земным вещам, и понятно также, что при своей набожности она была крайне предана иконам и относилась с большим уважением к защищавшим их монахам.
При всем том это была натура энергичная, «женщина сильная», из тех, что любят управлять и подчинять себе все и всех. Подобно многим византийским семьям она, по-видимому, играла у себя в доме гораздо большую роль, чем ее муж. Будучи прекрасной хозяйкой, она при всей своей набожности находила время заниматься всеми хозяйственными делами; она обо всем заботилась, за всем наблюдала, ко всему прикладывала свою руку, ничего не жалея, чтобы только все шло хорошо в доме и хозяйство процветало. Наблюдая за всем бдительным оком, она не давала никогда спуску прислуге. Но вместе с тем она была добра к ней и обращалась с ней хорошо. К полагавшемуся ей по обыкновению хлебу, вину и салу она охотно прибавляла в праздничные дни какое-нибудь лакомство, свежее мясо, рыбу, птицу, лучшего качества напитки, говоря, что вполне несправедливо было бы ей одной пользоваться всеми этими лакомыми блюдами. Но она была неумолима, раз дело касалось нравственности, уклонении от благопристойности и когда замечала, что «нечисты на руку». И так как эта женщина с властным темпераментом была к тому же и очень раздражительна, то нередко случалось, что за выговором следовал жест. Руки у нее были проворные, и когда ей случалось вспылить, пощечины так и сыпались. Тем не менее, слуги очень ее любили: все знали, что намерения у нее были хорошие, и кроме того, когда гнев ее проходил, она ласково извинялась. Когда ей случалось побить свою горничную, она испытывала бесконечные угрызения совести; она уходила тогда к себе в спальню, ударяла себя по лицу, приносила покаяние и в конце концов, призвав побитую служанку и став перед ней на колени, она смиренно просила у нее прощения.
Такой же твердой, тяжеловатой рукой управляла она и семьей. Она любила своего мужа и очень старалась избавить его всячески от огорчений; однако она уговорила его жить с ней, как брать с сестрой, внушая ему, что жизнь в сущности только приготовление к смерти, и что лучше всего, чтобы приготовиться к вечной разлуке, упразднить и в этом мире слишком близкие отношения. Не менее внимательно заботилась она и об обучении и нравственном образовании своих детей. У нее было три сына и одна дочь. Чтобы дать им хорошее воспитание, будучи сама, как известно, довольно невежественна, она решила сделаться образованной; но так как она была добросовестна, ей пришлось посвящать ночи чтению, предаваясь долгим бдениям при свете свечи, для того, чтобы не отнимать ни минуты времени у дня, посвященного заботам о муже и о хозяйстве. В особенности для образования молодых душ придавала она значение действию примера; поэтому с самого детства она сделала свою дочь участницей в своих благотворительных делах, уча ее помогать бедным, заставляя ее ухаживать за прокаженными. В то же время она побуждала ее читать священные книги, воспламеняя ее благочестие, отвращая ее от мира, не показывая ей ни драгоценностей, ни пурпуровых одежд, и уже заранее посвящая ее Богу.
Но главным ее любимцем был ее сын Федор. Это был тихий ребенок, созревший прежде времени; он не слишком любил игры и общество товарищей; ему больше нравилось чтение, особенно чтение священных книг, и мать, понятно, одобряла и поддерживала его вкусы. До семи лет она не отпускала его от себя, выхаживая его с особой заботливостью; позднее, когда он стал заниматься у учителей, когда после первоначального обучения он изучал последовательно грамматику, диалектику, риторику, философию, богословие, она продолжала заботливо за ним наблюдать. Впрочем, и тут, как во всем остальном, она проявляла то же смешение нежности и суровости, что составляло основу ее системы воспитания и управления: добрые советы и уговоры матери часто подкреплялись авторитетом розги. Несмотря на это, отношения между матерью и детьми носили прелестный характер простоты, почтения, сильной и глубокой привязанности. Каждый вечер, после того, как дети ложились спать, Феоктиста приходила перекрестить их сонных; утром первая ее забота была заставить их прочесть молитвы: и много лет спустя, в письме своем к умирающей матери Федор Студит с благодарностью вспоминал об этом деятельном и нежном попечении, вызывал в памяти образ матери, день и ночь молившей Бога о счастье и спасении своей семьи.
h9 II
Такова была Феоктиста. Однако в столь тяжелым времена, какие переживала тогда церковь, в правление Константина V и его сына, было несколько неосторожно слишком открыто выражать свои чувства, особенно для жены чиновника. Поэтому есть основание думать, что, подобно императрице Ирине, она отчасти скрывала свои мнения. Но когда после смерти Льва IV с наступлением регентства Ирины возвратились лучшие дни для иконопочитателей и гонимых монахов, ее благочестие, долго сдерживаемое, вспыхнуло с тем большей страстностью.
Терпимость нового правительства позволила возвратиться в Константинополь брату Феоктисты Платону, и первым делом сурового монаха было начать в столице проповедь нравственности. В особенности призывал он в своих речах к презрению здешнего мира, к любви к бедным, к заботе о чистоте нравов; и так как он имел вид истинного аскета и был красноречив, то имел быстрый и большой успех. Совершенно понятно, что он скоро возымел глубокое влияние на свою благочестивую сестру и на окружавших ее, в особенности на племянника своего Федора. В доме Феоктисты монахи стали постоянными и почетными гостями, и скоро от общения с ними набожная византийка уверила себя, что не может сделать лучше, как посвятить себя Богу, а также и всех своих. Старший ее сын с самого начала вполне сочувствовал таким намерениям. Вдвоем они убедили отца, затем увлекли и других детей; в конце концов Феоктиста уговорила даже троих братьев своего мужа последовать за ними в монастырь, и все вместе решили отказаться от мира, его соблазнов и великолепия.
Когда такое решение стало известным, оно сильно поразило жителей столицы, и все бывшие в сношениях с семьей Феоктисты были глубоко взволнованы решением этих богатых, всеми уважаемых и счастливых людей отречься таким образом от всех радостей, от всех упований общественной и светской жизни, порвать со всеми дорогими человеческими привязанностями, добровольно отказаться от возможности продолжать столь славный род. Говорят, даже сама императрица Ирина была этим очень взволнована. Но никакое соображение не могло поколебать Феоктисту. «В день, назначенный ею для оставления своего дома, – пишет ее сын, – она созвала, как на праздник, всех своих семейных. Мужчины были опечалены, женщины плакали, присутствуя при таком странном добровольном отъезде; тем не менее все, чувствуя величие совершающейся тайны, в благоговении прославляли происходившее событие». И тут, как всегда, всем распоряжалась Феоктиста, со своим обычным чувством порядка, со своей тщательной заботливостью обо всех подробностях. Прежде всего, она отправила своего мужа, более взволнованного, чем, может быть, следовало бы, от этой разлуки с тем, что было его жизнью; потом, благодаря ее стараниям, был продан дом и все свободные деньги розданы бедным; слуг отпустили на волю, и каждый получил маленькое завещанное имущество на память о своих старых хозяевах. После этого, свободная от всех своих мирских обязанностей, Феоктиста всецело предалась Богу. Ее пострижение было торжественной и трогательной церемонией.
Всеобщее любопытство, возбужденное всеми этими происшествиями, собрало в церкви огромную толпу. «Мы также были там с нашим отцом, – рассказывает Федор Студит, – не зная, должно ли нам радоваться или плакать. Мы теряли нашу мать; уж мы не могли, как прежде, свободно подойти к ней, свободно заговорить с ней; и при мысли, что вот-вот будем разлучены с ней, сердце у нас сжималось. Мы сами с отцом, чуть церемония окончится, должны были идти и постричься; и я, тогда уже большой, несмотря на мое огорчение и слезы, чувствовал вместе с тоской и некоторую радость; но мой младший брат, тогда еще совсем ребенок, когда настало время расставанья и наступила минута последнего прощанья, последнего лобзанья, бросился к матери, прижался к ее груди, отчаянно стал за нее цепляться, умоляя, чтобы она еще хоть немного позволила ему остаться с ней, и, обещая, что потом он покорно исполнить все, что она захочет. И вы думаете, что это твердое, как алмаз сердце смягчилось, что оно тронулось этой детской мольбой? Ничуть не бывало. Что же отвечала святая женщина? Торжествуя победу над своими материнскими чувствами, она обратила к сыну строгое лицо: «Если ты сейчас же не уйдешь добровольно, мое дитя, сказала она ему, я собственноручно отведу тебя на судно и отправлю, куда должно», Федор крайне восхищается этой стоической твердостью души, всем жертвующей ради религии и, вплоть до самых естественных и законных человеческих чувств. По правде сказать, нам несколько трудно понять это восхищение, и сами благочестивые толкователи Федора не могут не признать его до некоторой степени чрезмерным. Но, тем не менее, интересно отметить, равно у матери, как и у сына, подобную манеру чувствовать и думать, которая нас удивляет. Наблюдая подобное состояние души, лучше понимаешь преступление Ирины, равно и то, что у Федора Студита не нашлось ни единого слова порицания по поводу преступления, совершенного этой матерью над своим сыном.
После пострижения Феоктисты вся семья удалилась в одно имение, принадлежавшее ей в Вифинии и называвшееся Саккудием. Это был холм, поросший деревьями, а наверху его расстилалась небольшая равнина, орошаемая ручьем; отсюда открывался широкий вид, необъятные горизонты, окаймленные серебристой полосой далекого моря. Нельзя было найти более мирный приют, более приспособленный к устройству монастыря. Но Саккудийский монастырь не стал одной из тех модных обителей, какие основывали в те времена скорее из тщеславия, чем из благочестия, многие богатые люди, сохранявшие, несмотря на свое удаление в монастырь, состояние, рабов, весь прежний образ жизни и без серьезного призвания, без предварительного опыта вмешивавшиеся в управление монашеской общиной, «вчера новопостриженный, сегодня игумен». По просьбе Феоктисты суровый Платон принял на себя устройство и управление монастыря, где собирались жить его близкие; он добросовестно исполнил свою задачу. Прежде всего удалил из монастыря рабов и женщин; более того, уступая обычной и крайней строгости византийских монахов, запретил в него доступ всякому существу женского пола. Сама Феоктиста должна была подчиниться общему правилу и примириться с тем, чтобы жить отдельно; и так как не успели еще выстроить дом для женщин, она жила сначала затворницей в уединенной келье с дочерью и одной из родственниц. Позднее она вступила в один монастырь; но, по-видимому, несмотря на свое смирение и желание быть покорной, эта властная женщина, и как монахиня, не отличалась покладистым нравом. Сын ее Федор говорить с несколько смущенной сдержанностью о затруднениях, какие у нее выходили с другими сестрами, и о неприятностях, какие она испытывала; в конце концов, ей пришлось оставить этот монастырь и искать другого приюта. К счастью для нее, обстоятельства должны были скоро дать ей возможность проявить свою набожность более высоким и более достойным ее образом.
h9 III
Известна история первого брака императора Константина VI и страстное желание, какое он испытывал около 795 года расторгнуть его; чтобы развестись с Марией Амнийской и жениться на Феодоте, он прибег к следующей хитрости. Он объявил, что жена покушалась его отравить, уверенный, как сам это говорил с довольно характерной наивностью, что ему все поверять, «раз что он царь, a те, кому он это рассказывал, только подданные». А потому он послал одного из своих камергеров донести об этом происшествии патриарху, прося, чтобы церковь немедленно расторгла его брак с виновной. Но Тарасий, сомневаясь в том, что сообщенный ему преступный факт действительно имел место, ответил, что закон знает только один повод к разводу – должным образом доказанное прелюбодеяние, и отказывался служить видам императора. Напрасно Константин VI вызывал патриарха во дворец, доказывая ему, что преступление было очевидным, неопровержимым, и одна смерть или, по меньшей мере, заточение в монастырь могли быть достойным наказанием за такое покушение на особу императора. Напрасно, чтобы подтвердить свои обвинения, он велел принести чаши с какой-то довольно мутной жидкостью, утверждая, что это яд, который ему хотела подмешать императрица. Тарасий упорствовал в своем отказе, грозя царю отлучением, если он будет продолжать настаивать, а вместе с тем синкелл Иоанн поддерживал его в его сопротивлении. Тогда на глазах императора все придворные, патрикии и стратиги стали поносить обоих духовных владык и с обнаженными мечами в руках грозить им смертью, если они не уступят. Ничто не помогло. В конце концов, как известно, Константин обошелся без их согласия: он насильно заточил жену в монастырь и женился на Феодоте, причем пышные празднества продолжались не менее сорока дней. Возмущенный Тарасий отказался благословить этот прелюбодейный союз; но патриарх был при этом человек с политическим чутьем: он отнюдь не хотел доводить вещей до крайности. Ни слова не говоря, он предоставил другому священнику совершить бракосочетание императора, сам же, боясь довести василевса до крайности и лишить церковь его благоволения, воздержался от отлучений, какими грозил раньше, и даже не наказал игумена, совершившего бракосочетание монарха.
Известен всеобщий скандал, какой произвело в партии набожных людей поведение императора. В особенности он был велик в Саккудийском монастыре, где событие это не только принципиально возмущало монахов, но и особенно близко касалось их, так как героиня этого романа Феодота приходилась близкой родственницей игумена Платона, Феоктисты и Федора. Вот почему, в то время, как придворные и оппортунисты преклонялись перед поступком монарха, благочестивые люди, возбуждаемые и поддерживаемые Саккудийскими монахами, принялись громить «нового Ирода», непокорного сына, непочтительно отвергшего, – упрек довольно пикантный, если вспомнить о поведении в этом деле Ирины, – добрые советы матери; затем, совершенно определенно, Платон и его монахи отказались быть в каком-либо общении с царем-прелюбодеем и даже с духовными особами, поддерживавшими его или только терпевшими его распутство.
Константин VI, крайне расстроенный всем этим шумом, постарался сломить сопротивление этих непримиримых и неудобных монахов. Он попробовал смягчить их подарками, добрыми речами: он не добился ничего. Феодота, со своей стороны, пыталась обезоружить своих родных следующим образом: она отправилась в монастырь; но ее оттолкнули с негодованием. Тогда Константин VI отправился в Бруссу: он самолично явился в монастырь в надежде смягчить Платона и Федора. Все эти шаги, свидетельствуя о силе партии набожных, только увеличивали их упорство. Наконец, император рассердился. Доместик схол и комит Опсикийский были отправлены с войском в Саккудийский монастырь. Игумен Платон был арестован и под усиленной стражей отправлен в Константинополь; Федор с тремя другими монахами жестоко наказан розгами. Затем главные десять зачинщиков, между ними был и Федор со своим отцом и братом Иосифом, были отправлены в ссылку в Солунь; остальные монахи были изгнаны, и запрещено было давать приют изгнанникам. «Христос безмолвствовал», замечает не без горечи Федор Студит в своем интересном рассказе об этом гонении.
В это трудное для ее близких время Феоктиста выказала чрезвычайную силу души. Несмотря на переживаемые ею горе и печаль, она утешала, ободряла, поддерживала жертвы гонения: «Ступайте, дети мои, говорила она изгнанным монахам, и Бог да будет вашим защитником повсюду, куда вы ни пойдете, так как это из послушания Его воле вы предпочли действовать так, а не иначе». И всегда радостная и твердая, она ходила по тюрьмам, где заключены были узники, перевязывала всякие раны, поднимала дух устрашившихся и смущенных. Когда монахи должны были покинуть монастырь, и она последовала за ними, не обращая внимания на ненависть и поношения, какими преследовала их толпа. Когда воины грубо разлучили ее со своими, она нашла возможность нагнать их по дороге в ссылку и тут в течение целой ночи в бедной лачуге вела с ними возвышенные беседы. Утром она простилась с ними. «Сдается мне, дети мои, говорила она, будто я разлучаюсь с людьми, идущими на смерть»; и с движениями, полными пафоса, вздыхая и плача, она осыпала поцелуями всех этих дорогих ей людей, не думая вновь увидеть их.
Затем она возвратилась в Константинополь, все такая же энергичная и смелая. Платон, не побоявшийся прямо выразить императору свое порицание, только что был посажен в тюрьму; юный Евфимий, младший сын Феоктисты, жестоко наказан плетьми. И тут благочестивая женщина не пожалела ни трудов своих, ни сил. Несмотря на императорское запрещение, она собирала рассеянных и изгнанных монахов; в темнице, где он томился, она поддерживала бодрость духа своего брата. Она действовала так смело, что, в конце концов, ее схватили, и в течение целого месяца она была в заточении, причем тюремщики ее обращались с ней крайне дурно, плохо кормили и осыпали бранью. Среди людей благочестивых она за такие претерпеваемые ею за правое дело гонения стяжала себе ореол мученичества и наименование матери церкви; и прославилась она тем, что, как говорить один писатель VIII века, – выражение это с тех пор стало известным, – она «пострадала за правду и истину».
h9 IV
Когда в 797 году государственный переворот, произведенный Ириной, положил конец этому трудному времени и гонения прекратились, Феоктиста, отныне спокойная за участь своих, возвратилась в свой монастырь в Вифинию. И тут она до последних своих дней оставалась такой, какой была всю жизнь.
Благочестие ее, возбужденное до крайности сначала страданиями, потом радостью победы, стало более пылким, чем когда-либо. Размышлять непрестанно о божественном слове, день и ночь молиться за церковь, за своих близких, за собственное спасение, присутствовать с благоговением за бесконечными службами, такова была первая забота благочестивой женщины и ее истинная радость. Более чем когда-либо она предавалась аскетизму. Для умерщвления плоти она спала на короткой и узкой постели, одевалась в жалкое рубище, питалась крайне недостаточно. Ей представлялось стыдным пометь досыта, и все, что она позволяла себе по слабости природы человеческой, это принимать пищу раз в день, съедая немного овощей, отваренных в воде, без всякой приправы из масла; при этом никогда не полагалось вина за ее скудной трапезой. Точно также обрекла она себя на безусловную нищету; у нее не было ни служанки, ни собственных денег, ни лишнего платья. Когда она умерла, весь ее гардероб или, вернее, все ее состояние заключалось во власянице и в двух жалких одеялах.
Но Феоктиста отнюдь не вдавалась в мистицизм. «Пребывая в уединении с Богом», по прекрасному выражению ее сына, она все время, как и тогда, когда жила в миру, чувствовала потребность действовать. Она не тратила времени на бесполезные мечтания; она придавала большое значение работе и вменяла себе в обязанность ткать одежды, в которые одевался весь монастырь. Она усиленно предавалась делам благотворительности, собирая в монастыре бедных женщин, ухаживая за ними и всячески изощряясь в добывании денег, чтобы помогать им в их нуждах. В особенности, как и раньше у себя в доме, она с любовью пеклась о своих близких, об их нравственном совершенствовании, об их вечном спасении. Она заботилась о своем муже, не выказывавшего порой ни малейшего рвения, о своем сыне Евфимии, так как ей казалось, что его призвание к монастырской жизни недостаточно сильно; и, заботясь о них на расстоянии, она внимательно следила за ними и руководила их душами.
Более чем когда-либо она усердствовала в христианском смирении. Так как брат ее Платон все еще был в тюрьме, она пожелала, чтобы и исповедником и духовником сталь сын ее Федор, и она смиренно склоняла перед ним колени, объявляя себя его служанкой, готовая во всем ему повиноваться, ибо видела в нем лишь чтимого главу монастырской общины; и хотя Федор выше всего ставил религию, его иногда стесняло такое чрезмерное почитание. Однако в этой кающейся смиреннице просыпался порой прежний строптивый и властный дух, некогда владевший ею. В монастыре, как и в миру Феоктиста оставалась высокомерной и вспыльчивой. Когда другие сестры не очень усердствовали к церковной службе, не выказывали особого рвения к работе или песнопению, она резко их за это попрекала, делала строгие выговоры; как и прежде, она не останавливалась перед тем, чтобы пускать в ход руки, и охотно подкрепляла пощечинами свои благочестивые наставления. Но ей прощали ее резкость, так как знали, что намерения ее были добрые, и, как раньше в собственном доме, так и тут в монастыре, все ее любили.
Так жила она, «все покинув, чтобы все отдать Богу; она шла узким и трудным путем Господним». Ее все почитали, и в общине смотрели как на истинную духовную мать, а в партии набожных людей, как на истинную мать церкви. И чтобы еще усилить ее ореол святости, ей приписывали дар ясновидения, ей будто бы снились пророческие сны, предвещавшие ее собственную судьбу, судьбу ее семейных и судьбу церкви.
Между тем она медленно сгорала. Ей было за шестьдесят лет, а жизнь досталась ей нелегкая, и в последние годы она была еще опечалена целым рядом горестей и напастей. Она потеряла одного за другим мужа, дочь, сына Евфимия; двое оставшихся у нее детей как будто и не существовали для нее. Любимый ее сын Федор жил в Константинополе, где управлял Студийским монастырем, и она видела его только в самых редких случаях; со своим вторым сыном Иосифом она тоже была разлучена; все ее прежние друзья или умерли, или рассеялись кто куда. А потому она чувствовала порой в своем одиночества смертельную тоску; но она не поддавалась подолгу этой слишком человеческой слабости и, вспоминая о Боге, снова ободрялась. Так дожила она до последнего своего часа, вдали от своих, и даже сын ее Федор, задержанный монастырскими делами, не мог присутствовать при ее последних минутах и закрыть ей глаза. Тем не менее она ушла «радостная, как будто возвращалась на родину», молясь за сына, благословляя всех присутствовавших. Это было около 802 года.
Известие о смерти этой благочестивой женщины произвело сильное впечатление во всей церкви. В особенности в Студийском монастыре, где ее сын был игуменом и где с горячим вниманием следили за всеми переменами в ходе ее последней болезни, вознося за нее Богу торжественные моления; в память ее была отслужена заупокойная обедня с особой торжественностью. Сам Федор сказал в память матери надгробное слово, и благодаря этой речи, по счастью сохранившейся, мы знаем такую интересную женщину, как Феоктиста.
Без сомнения в этой женщине, во многих отношениях обыкновенной и посредственной, были и некоторые черты, как нам кажется, странные и удивительные. Есть, как у матери, так и у сына, черствость души, поражающая нас и отталкивающая, Феоктиста любила своих детей: не колеблясь, она жертвует ими для утоления своей религиозной жажды, Феодор любил свою мать: в любопытном письме, написанном им во время ее последней болезни, оплакивая ее близкую кончину, он в то же время решительно желает ей смерти, как славной награды за ее жизнь. Нам несколько трудно понять такую исступленность религиозного чувства, вызывающую подобное извращение, и надо прибавить, что даже благочестивые люди находили в этом некоторое преувеличение. Но каково бы ни было наше суждение об этих людях VIII века, надо сознаться, что они в сильнейшей мере способствуют пониманию истории той эпохи, в которой они жили. Когда изучаешь этих благочестивых людей, жертвующих всем ради религии, лучше понимаешь такой характер, какой представляет из себя императрица Ирина, меньше удивляешься, что дело ее могло иметь успех, а поступки возбуждать почти всеобщее одобрение. Ибо необходимо, в конце концов, сознаться, что Феоктиста не представляет исключительного явления среди психологических типов ее времени. Многие другие женщины той же эпохи, как, например, мать Тарасия и мать Никифора, мать Феофана и благочестивые женщины из семьи святого Филарета являются нам совсем такими же в описании агиографов. Несомненно, все только что названные лица, равно и наша Феоктиста, женщины святые, и я никак не предполагаю, что все их современницы были подобны им. Наряду с ними встречались женщины светские, преданные светскому образу жизни, как, например, сестра Феоктисты, и женщины легкого поведения, как ее родственница Феодота. Однако, – и это главным образом придает им значение в глазах историка, – именно эти святые в течение нескольких лет руководили миром.
Глава VI. Феодора, восстановительница иконопочитания
h9 I
В 829 году умер император византийский, Михаил II Аморийский, оставив престол сыну своему Феофилу. Новый монарх не был женат; поэтому вдовствующая императрица Евфросиния во время придворных церемоний исполняла роль, принадлежавшую по этикету Августе. Но Евфросиния ненавидела свет. Дочь несчастного Константина VI, ослепленного по приказанию матери его Ирины, и первой жены его Марии, она, после катастрофы, разразившейся над ее родными, удалилась в монастырь и жила спокойно и уединенно в одной из тихих обителей на Принкипо, как вдруг, довольно скандальным образом царь Михаил, воспылав к ней страстью, извлек из монастыря прекрасную отшельницу, чтобы возвести ее на трон кесарей. Но когда ее муж умер, у Евфросинии не оставалось другого желания, как поскорее вступить опять в какую-нибудь святую обитель, и она прилагала все старания, чтобы женить как можно скорее юного императора, своего пасынка.
Чтобы найти жену василевсу, были, по старинному обычаю, соблюдавшемуся при византийском дворе, разосланы гонцы по всем провинциям с целью отыскать и привести в Константинополь самых красивых девушек империи, и в обширной Жемчужной палате собрали всех избранниц, чтобы Феофил назначил, кому из них быть монархиней. Сначала царь отобрал шесть самых привлекательных девушек, и, не будучи в состоянии остановиться на одной из этих соперничавших красавиц, отложил до следующего дня окончательный выбор. В этот день он появился, как Парис перед тремя богинями, с золотым яблоком в руках, залогом любви, который он должен был преподнести той, кто завладеет его сердцем, и в таком виде он начал свой осмотр. Сначала он остановился перед одной, очень хорошенькой женщиной знатного происхождения, по имени Касия и, вероятно, несколько смущенный и, не зная хорошенько с чего начать разговор, он наставительным тоном произнес следующее не особенно любезное приветствие: «Через женщину пришло к нам все зло». Касия была умна и, не смущаясь, отвечала: «Правда, но через женщину же приходить к нам и все добро». Такой ответ погубил ее. Крайне испугавшись этой красавицы, столь быстрой на возражение и столь ярой феминистки, Феофил повернулся к Касии спиной и оказал честь и предложил свое яблоко другой кандидатке, также замечательно хорошенькой, носившей имя Феодоры.
Упустив царский венец, Касия утешилась тем, что основала, согласно очень распространенному в Византии обычаю, монастырь, куда и удалилась; и так как она была женщина умная, то и занялась на досуге сочинением духовных поэм и светских эпиграмм, дошедших до нас и не лишенных интереса. Тем временем ее счастливая соперница была коронована с торжественным великолепием в церкви св. Стефана в Дафнийском дворце и по обыкновению вся ее семья получила свою долю в ее высокой судьбе. Мать ее, Феоктиста получила очень завидный чин «опоясанной патрикии», три ее сестры, приглашенные ко двору, вышли замуж за важных сановников; братья ее, Петрона и Варда, быстро сделали карьеру. Впрочем, они выказали мало благодарности той, чье неожиданное возвышение и родственное расположение приблизило их таким образом к самым ступеням трона.
Новая императрица была родом из Азии, она родилась в Пафлагонии в семье чиновника. Родители ее были люди благочестивые, очень преданные почитанию икон, против которых при преемниках благочестивейший императрицы Ирины императорское правительство вновь подняло гонение, и, по-видимому, они даже на деле доказали довольно горячую преданность своим верованиям. Воспитанная в такой среде Феодора, естественно, была набожна и очень почитала святые иконы; поэтому она сначала чувствовала себя несколько неловко в придворном мире, куда замужество внезапно перенесло ее.
Действительно уже прошло лет двадцать, как вновь возгорелось иконоборство и, быть может, еще с большей силой и ожесточением, чем в VIII веке, так как к спору чисто религиозному примешался вопрос политический и столкнулись государство, требовавшее права вмешиваться в церковные дела, и церковь, отстаивавшая и защищавшая свою свободу.
Михаил II преследовал своих противников без пощады и без зазрения совести; Феофил, царь умный, властный и энергичный, следовал политике своего отца. Поэтому Феодора напрасно пыталась употребить свое влияние в пользу своих друзей и смягчить своими просьбами чрезмерную суровость гонений. Феофил был монарх нрава довольно крутого; когда он хмурил брови, принимал суровый тон, его перепуганная жена не решалась настаивать и ей самой приходилось тщательно скрывать свои чувства и тайные склонности. Она должна была старательно прятать у себя под платьем святые иконы, которые она продолжала с упорством носить; она должна была принимать тысячи предосторожностей, чтобы скрыть от посторонних взоров в ларцах, хранившихся в ее собственных покоях, запрещенные иконы, и не без некоторого риска приходилось ей иногда исполнять свои тайные благочестивые упражнения.
Однажды шут императора, карлик, забавлявший дворец своими шаловливыми выходками, заметил, что она занимается благочестивым поклонением. Крайне любопытный по природе, он попросил, чтобы ему показали вещи, всецело поглощавшие внимание императрицы. «Это мои куклы, отвечала ему Феодора, они хорошенькие, и я их очень люблю». Недолго думая, карлик пошел и рассказал императору историю прекрасных кукол, которые царица хранила у себя под подушкой, Феофил сразу понял в чем дело и, взбешенный тем, что в самом дворце не исполнялись его приказания, он бросился в гинекей и устроил императрице ужасную сцену. Но Феодора была женщина и сумела выйти из затруднительного положения. «Это ничуть не касается того, о чем ты думаешь, сказала она мужу. Я просто занималась тем, что смотрелась в зеркало вместе с моими служительницами, и это наши отражения в зеркале твой шут принял за иконы и так по-дурацки наболтал тебе о них». Феофил успокоился или представился, что поверил; но Феодора сумела поддеть нескромного болтуна. Через несколько дней после этого за какую-то провинность она велела подвергнуть карлика телесному наказанию, после чего посоветовала ему впредь никогда больше не болтать о куклах гинекея. И когда император под влиянием вина вспоминал иногда об этом происшествии и принимался его расспрашивать, шут с выразительной мимикой прикладывал одну руку ко рту, другую к пострадавшей части тела и поспешно произносил: «нет, нет, царь, не будем больше говорить о куклах».
Точно также и все высшее общество было в заговоре против иконоборцев. В монастыре, где она доживала свою жизнь, старая императрица Евфросиния питала те же чувства, что и Феодора, и когда к ней посылали малолетних дочерей царя навестить ее, она постоянно говорила им об иконопочитании. Феофил, подозревавший правду, расспрашивал детей, но ему никогда не удавалось узнать от них что-нибудь точное. Однако, один раз самая младшая из царевен выдала себя и, рассказав отцу о прекрасных подарках, которыми их засыпали в монастыре, о великолепных фруктах, которыми их там угощали, стала объяснять, что у бабушки был также один ларец, полный прекрасных кукол, и что она часто прикладывала их благоговейно ко лбу своих внучек и говорила, чтобы они их с тем же благоговением целовали, Феофил снова рассвирепел и запретил с этих пор посылать детей к старой царице. Но даже среди приближенных царя было много государственных деятелей, имевших на этот счет то же мнение, что и обе императрицы; министры, лица близкие ко двору, втайне были глубоко преданы иконопочитанию и обстоятельства складывались так, что прорицатели, с которыми любил совещаться император, открыто предсказывали скорую гибель его дела. Он сам настолько это сознавал, что на смертном одре потребовал от жены и логофета Феоктиста, своего первого министра, торжественную клятву, что они после его смерти останутся верны его политике и отнюдь не поколеблют положения его друга патриарха Иоанна, главного вдохновителя и руководителя этой политики.
h9 II
Наследник Феофила, сын его Михаил III, был еще ребенок; когда умер его отец, в 842 году, ему было не больше трех-четырех лет. Поэтому, как некогда Ирина, Феодора стала регентшей на время несовершеннолетия юного монарха. Она оставила подле себя в качестве руководителей, главных министров предшествовавшего царствования, логофета Феоктиста, пользовавшегося большим влиянием на императрицу, и магистра Мануила. Оба были люди благочестивые, втайне преданные, как и сама царица, иконопочитанию; это были также люди со смыслом, справедливо озабоченные слишком затянувшимся бесполезным и опасным спором: совершенно понятно, таким образом, что им пришло на ум восстановить православие. Однако, несмотря на их внушения, императрица, по-видимому, сначала несколько колебалась последовать за ними по этому пути, Феодора горячо любила своего мужа, она свято хранила его память; кроме того, она опасалась трудности предпринимаемого. Но окружавшие ее прилагали все усилия, чтобы убедить ее; мать ее и братья настоятельно ей это советовали. Напрасно царица возражала: «Мой муж, покойный император, был человек мудрый; он знал, что надлежало делать; не можем же мы предать забвению его волю». Ей представили опасность положения, непопулярность, какую она рисковала навлечь на себя, упорно отстаивая политику Феофила; ее старались запугать революцией, причем погиб бы престол ее сына. Помимо этого, набожность побуждала ее выслушивать эти советы. Наконец, она решилась.
В Константинополе был собран собор, но чтобы он мог благополучно совершить свое дело, необходимо было прежде всего избавиться от патриарха Иоанна, посаженного Феофилом на патриарший престол в 834 году и бывшего прежде наставником царя; человек умный, деятельный, энергичный, он хорошо служил целям монарха; поэтому противники иконоборцев терпеть его не могли. Они распускали темнее слухи о его занятиях магией, дав ему прозвище Леканоманта, что значить колдун, нового Аполлония, нового Валаама; они распространяли о нем самые страшные истории: как с помощью своих чар он находил способ губить врагов императора; как он приходил ночью, бормоча таинственные формулы, обезглавить бронзового змия, украшавшего ипподром, и как в своем доме, находившемся в предместьях, он устроил подземную сатанинскую пещеру, где с помощью потерянных женщин, отличавшихся обыкновенно редкой красотой, причем некоторые из них для вящего скандала были монахини, посвященные Богу, он нечестивыми жертвами вызывал демонов и вопрошал мертвых, чтобы узнать от них тайны будущего. Как бы ни смотреть на эти сплетни, Иоанн обладал выдающимся умом, крепкой волей и вследствие этого являлся человеком крайне неудобным. Желая отделаться от него, потребовали, чтобы он согласился на восстановление православия или снял с себя патриарший сан и, по-видимому, воины, назначенные передать патриарху этот ультиматум, исполнили поручение довольно грубым образом. Как бы то ни было, патриарх был низложен и заточен в монастырь; и когда взбешенный от такого с ним обращения, он осмелился проявить свое нерасположение тем, что велел уничтожить образа в монастырях, где он жил, он по приказанию регентши был подвергнуть жестокому телесному наказанию.
На его место избрана была одна из жертв предыдущего правительства, Мефодий; тут началась полная реакция. Заботами епископов почитание икон было восстановлено; изгнанные и сосланные были возвращены и приняты с торжеством; заключенных выпустили на свободу и величали, как мучеников; на церковных стенах вновь появились священные иконы и вновь, как прежде, над воротами Халки торжественно повешен на прежнем месте образ Спасителя, что свидетельствовало о благочестии обитателей императорского дворца; наконец, 19 февраля 843 г. в торжественной священной церемонии собрались вместе духовенство, двор и весь народ. Всю ночь во Влахернской церкви императрица благоговейно молилась вместе со священниками; когда наступило утро, торжественная процессия потянулась по улицам Константинополя; окруженная епископами и монахами, среди восхищенной толпы, Феодора проследовала из Влахернской церкви в святую Софию и в Великой церкви принесла благодарение Всемогущему. Побежденные со свечами в руках должны были находиться в этом шествии, прославлявшем их поражение, и смиренно склоняться перед предававшими их анафеме. Затем вечером в священном дворце царица устроила пиршество духовным особам, и все поздравляли друг друга с достигнутым успехом. Это было торжество православия. И с тех пор в воспоминание об этом великом событии и в память блаженной Феодоры ежегодно в первое воскресенье Великого поста греческая церковь торжественно празднует восстановление иконопочитания и поражение его врагов.
Революция воздала должное и самим умершим. Торжественно были привезены в столицу останки знаменитых исповедников, Федора Студита и патриарха Никифора, пострадавших за веру и умерших в изгнании. Император и весь двор, неся в руках свечи, почли за честь пойти на встречу священных останков, следовать затем благоговейно за ракой, несомой священниками, и среди огромного стечения народа сопровождать ее вплоть до церкви св. Апостолов. Зато, наоборот, осквернили могилу Константина V и без всякого уважения к императорскому сану выбросили на улицу останки великого противника икон, а из его мраморного саркофага, распиленного на тонкие доски, сделали облицовку для украшения одной из комнат дворца его. К сожалению, византийские историки, которым мы обязаны этими подробностями, не сумели передать нам, каким образом могла произойти так быстро эта великая революция, по-видимому, не встретив сколько-нибудь серьезного сопротивления. Одна вещь, очевидно, ей особенно способствовала: усталость, испытываемая всеми от бесконечной борьбы. Но еще другое соображение заставило, быть может, государственных деятелей присоединиться к решению, принятому Феодорой. Если с точки зрения догматической победа церкви была полная, она с другой стороны должна была отказаться от всяких поползновений на независимость, проявленную иными из самых знаменитых ее защитников. В отношении государства она стала безусловно в подчиненное положение, власть императорская в вопросах религии стала проявляться над ней более, чем когда-либо. В этом, несмотря на восстановление православия, политика императоров-иконоборцев принесла свои плоды.
За великое дело, совершенное ею, Феодора заслужила быть причисленной восточной церковью к лику святых. Однако многое смущало императрицу при исполнении ею принятой на себя задачи. Одно в особенности поглощало и заботило ее: она, как известно, страстно любила своего мужа; она не могла примириться с тем, что страшные анафемы, каким предавались иконоборцы, затрагивали и его. Поэтому, когда святые отцы, собравшиеся на собор, пришли просить ее милостивого соизволения на восстановление иконопочитания, она в свою очередь попросила у них, взамен ее согласия, одной милости: разрешить от грехов императора Феофила. И когда патриарх Мефодий стал возражать, что если церковь имеет неоспоримое право прощать живых, приносящих покаяние, она не может ничего относительно человека, явно умершего в состоянии смертного греха, Феодора прибегла к благочестивому обману. Она объявила, что в свой смертный час царь раскаялся в грехах, что он с благоговением прикладывался к образам, поднесенным женой к его губам и что он, как добрый христианин, предал дух свой в руки Божии. Епископы легко поверили этой назидательной истории тем более, что хорошо сознавали, что восстановление иконопочитания могло получиться только этой ценой; и согласно желанию регентши они решили, что в течение недели они будут по всем церквам столицы молиться за спасение души покойного императора, Феодора захотела сама принять участие в этом благочестивом упражнении и льстила себя мыслью, что таким образом вымолила для грешного раскаявшегося царя милость Божию.
Позднее легенда сильно изукрасила трогательный рассказ о супружеской любви Феодоры. Рассказывали, что в страшных снах царица видела, какая судьба угрожала ее мужу. Она видела Богородицу с младенцем на руках, сидящую на троне и окруженную ангелами; она судила царя Феофила и приказывала жестоко сечь его розгами. В другой раз приснилось ей, будто она на форуме Константина, и вдруг огромная толпа затопляла площадь и проходило шествие людей, несших орудия наказания и пытки, а среди них обнаженного и в цепях волокли несчастного Феофила. Вся в слезах, Феодора последовала за толпой и с ней дошла до площади перед дворцом перед воротами Халки. Там, на троне сидел человек, большой, страшный, с видом беспощадного судьи. Тогда императрица бросилась перед ним на колени, моля его помиловать ее мужа, и человек отвечал: «Женщина, велика твоя вера. Ради благочестия твоего и твоих слез, и во внимание к молитвам моих священников отпускаю грехи мужу твоему». И приказал его развязать. В то же время и патриарх Мефодий со своей стороны прибег к опыту, чтобы увериться в предначертаниях Провидения. На жертвенный стол в алтаре святой Софии он положил кусок пергамента с написанными на нем именами всех императоров-иконоборцев; затем он заснул в церкви и увидал ангела, возвестившего ему, что Бог помиловал императора; проснувшись и взглянув на кусок пергамента, он действительно увидал, что место, где им было написано имя Феофила, чудесным образом стало вновь белым в знак прощения.
Однако некоторые люди выказали себя более жестокими, чем Бог. У художника Лазаря, расписывавшего иконы, правая рука была отрезана по приказанию покойного императора; и хотя по легенде эта отрезанная рука чудесным образом вновь приросла, мученик ковал злобу против палача и на все замечания императрицы с упорством отвечал: «Бог не может быть таким несправедливым, чтобы забыть наши беды и простить нашего гонителя». На придворном обеде, которым закончилось торжество православия, еще один исповедник выказал себя не менее неумолимым. То был Феодор Грапт, прозванный так потому, что Феофил в виде наказания велел выжечь у него на лбу раскаленным железом четыре оскорбительных стиха. Императрица, очень озабоченная тем, чтобы польстить чем-нибудь мученикам, велела спросить у святого человека имя того, кто подверг его такой ужасной пытке. «Об этой надписи, отвечал тот торжественно, я у престола Божия потребую отчета у твоего императора, супруга». При этой неожиданной выходке, Феодора, вся в слезах, обратилась к епископам с вопросом, так ли они рассчитывают исполнить свои обязательства; к счастью, вступился патриарх и не без труда удалось ему успокоить озлобленного исповедника и заверить монархиню: «Наши обещания, заявил он, остаются непоколебимы, и если кто ими пренебрегает, это не имеет значения». Но с другой стороны далеко небезразлично, что из всех этих анекдотов мы ясно видим, сколько политических и человеческих расчетов имелось в виду при этом восстановлении православия, и к каким сделкам с совестью одинаково легко готовы были прибегнуть и епископы и сама Феодора.
h9 III
«Первая добродетель, говорит один летописец той эпохи, это иметь православную душу», Феодора вполне обладала этой добродетелью. Но у нее были еще и другие качества. Византийские писатели восхваляют ее государственный ум, ее энергию, ее смелость; они приписывают ей героические слова, как например, следующие, благодаря которым она предотвратила нашествие царя болгарского: «Если ты восторжествуешь над женщиной, послала она ему сказать, слава твоя не будет стоить ничего; но если тебя разобьет женщина, ты станешь посмешищем целого мира». Во всяком случае, в продолжение четырнадцати лет, что она была регентшей, она правила хорошо. Без сомнения, как это, впрочем, легко предположить, правление ее было отмечено чрезмерной религиозностью. Очень гордая тем, что восстановила православие, она не менее того мечтала о славе истребления еретиков; по ее приказанию павликианам было предложено на выбор: обращение в православие или смерть; и так как они не уступили, кровь полилась рекой в местностях Малой Азии, населенной ими. Императорские инквизиторы, которым поручили сломить их сопротивление, превзошли самих себя: благодаря их стараниям более ста тысяч людей погибли от пыток. Событие большой важности, долженствовавшее иметь еще более важное последствие; бросив этих отчаявшихся людей в руки мусульман, императорское правительство приготовило себе тем много бед в будущем.
Но в других вещах благочестивое рвение, воодушевлявшее регентшу, внушило ей благие начинания; она первая положила основание великому делу миссионеров, долженствовавших через несколько лет нести проповедь Евангелия хазарам, моравам, болгарам. Ей также принадлежит слава нескольких прочных военных успехов, одержанных над арабами, и полного подавления восстания славян в Элладе. Но в особенности она поставила себе задачей хорошее управление финансами империи. Говорят, она понимала финансовые вопросы и в одной легенде рассказан по этому поводу следующей любопытный анекдот: император Феофил стоял раз во дворце у окна и увидал, как в гавань Золотого Рога входит большое великолепное коммерческое судно. Справившись, чье это прекрасное судно, он узнал, что оно принадлежало императрице. Император промолчал; но на следующий день, отправляясь во Влахерны, он спустился в порт и приказал выгрузить корабль, а затем поджечь его. После этого он обратился к своим приближенным со следующими словами: «Вы, конечно, и представить себе не могли, чтобы императрица, жена моя, сделала из меня купца! Никогда до сих пор не было видано, чтобы римский император занимался торговлей». Не входя в подробности этого происшествия, надо заметить, что Феодора умела управлять государственной казной не хуже, чем своей. Когда она сложила с себя власть, казна была достаточно полна. И одно это давало бы ей несомненное право занять место среди выдающихся монархинь, не будь придворных интриг и дворцовых происков, всегда в таком количестве гнездящихся там, где правит женщина, и не награди ее судьба совершенно негодным сыном.
h9 IV
В царствование Феофила императорский дворец, столько веков служивший резиденций византийских василевсов, стал еще великолепнее. Император любил постройки: к прежним покоям Константина и Юстиниана он прибавил целый ряд чудных сооружений, украшенных с самой изящной и изощренной роскошью. Он любил пышность и великолепие: чтобы увеличить блеск дворцовых приемов, художники по его заказу исполнили чудеса ювелирного и механического искусства. Таковы, например, пентапиргий, знаменитый золотой шкап, где были выставлены царские драгоценности, золотые органы, игравшие в дни торжественных приемов, золотая чинара, возвышавшаяся подле императорского трона, где летали и пели механически птицы; золотые львы, лежавшие у ног царя, время от времени поднимавшиеся, бившие хвостом и рыкавшие, и золотые грифоны с таинственным видом, которые, казалось, как во дворцах азиатских царей, охраняли безопасность императора. Кроме того, он велел обновить весь императорский гардероб, красивые одежды, сверкающие золотом, в которые облачался василевс во время придворных церемоний, удивительные одеяния, тканые золотом и усыпанные драгоценными камнями, в какие рядилась Августа. Он любил, наконец, литературу, науки и искусства. Он осыпал своими милостями великого математика Льва Солунского и в своем Магнаврском дворце устроил школу, где этот ученый вел свое удивительное преподавание, составившее славу Византии; и даже он, этот суровый иконоборец, выказал себя вполне терпимым в отношении исповедника Мефодия после того, как нашел его способным разъяснить некоторые научные трудности, сильно его занимавшие. Совсем очарованный шедеврами арабской архитектуры, очень озабоченный тем, чтобы заменить благочестивые украшения, представляемые иконами, которые он упразднил, произведениями более вольного и более светского стиля, он направил византийское искусство своего времени на новые пути, и, благодаря его усилиям и его просвещенному покровительству, в этом дивном священном дворце, полном утонченного великолепия и редкостной роскоши, среди этих несравненных красот в виде беседок, террас, садов, откуда открывался широкий вид на сверкающую полосу водного простора Мраморного моря, придворная жизнь дала новый пышный цвет. Но когда император умер, этот великолепный дворец стал, главным образом, местом всяких смут, интриг и козней.
Фактическим главой правительства во время регентства Феодоры был логофет Феоктист. Он был человек довольно посредственный, полководец малоспособный и не имевший никогда удачи; ограниченного политического ума, темперамента сухого, холодного и унылого, не внушая ни симпатии, ни любви, он держался только милостью и расположением, какие выказывала ему императрица. Он добился того, что ему дали помещение в самом дворце, а огромное влияние его на императрицу и ее доверие к нему были таковы, что в Византии ходили довольно сомнительные слухи насчет характера отношений его с царицей. Его считали честолюбивым, помнили, с какой лихорадочной поспешностью он покинул войско на Крите, чтобы следить за событиями в столице, как только пришло известие о приготовлявшейся дворцовой революции; его подозревали в замыслах овладеть престолом и доходили до того, что говорили, будто Феодора, сочувствуя его желаниям, думала выйти за него замуж или выдать за него одну из своих дочерей, вполне готовая, чтобы очистить ему дорогу к власти, свергнуть и ослепить собственного сына, как это сделала некогда великая Ирина. Во всяком случае, глубоко и искренно преданный регентше, всесильный по своему влиянию на нее, логофет старался возбуждать ее недоверие ко всем советникам, разделявшим с ним власть.
Скоро всякими интригами он отстранил всех своих соперников. Магистра Мануила, бывшего вместе с Феоктистом опекуном юного Михаила III, обвинили в заговоре против императорской фамилии, и он должен был отказаться от своей должности. Братья императрицы Петрона и Варда были много опаснее, особенно второй, соединявший с выдающимся умом необыкновенное отсутствие всяких нравственных требований. С согласия самой Феодоры Варда был под каким-то предлогом удален от двора, и логофет думал, что окончательно упрочил свою власть. Он не предвидел, что ему придется считаться с юным императором.
Действительно, Михаил III подрастал, а подрастая, обнаруживал все более плачевные стороны своей натуры. Напрасно мать его и министр прилагали все старание, чтобы дать ему наилучшее воспитание; напрасно приставили к нему лучших учителей, окружили самыми отборными товарищами; рассказывают, что среди других товарищей по ученью юного царевича, находился Кирилл, ставший впоследствии апостолом славян. Все оказалось бесполезно, Михаил был плох по существу. В пятнадцать-шестнадцать лет, – возраст какого он достиг теперь, – он больше всего любил охоту, лошадей, бега, театр, борьбу атлетов и сам не брезговал у себя на дворцовом ипподроме, взойдя на колесницу, доставлять собственной особой зрелище своим приближенными. В личной жизни поведение его было еще предосудительнее. Он посещал самое скверное общество, проводил за вином часть ночи; у него была открытая связь с Евдокией Ингериной.
Феодора и Феоктист решили, что при данных обстоятельствах ничего другого не оставалось, как женить юного императора и чем скорее, тем лучше. Опять согласно обычаю гонцы из дворца были отправлены по всем провинциям, чтобы привезти в Константинополь самых красивых девушек империи; из них была выбрана Евдокия, дочь Декаполита, и почти тотчас вслед за тем коронована царицей. Но по прошествии нескольких недель Михаил III, которому скоро надоела и жена и супружеская жизнь, уже вернулся к прежним привычкам, к своим друзьям, к своей любовнице, и потекла та же беспутная жизнь. Но, разумеется, не надо буквально принимать все сумасбродные или отвратительные поступки, приписываемые византийскими историками Михаилу III: летописцы, преданные Македонской династии, были слишком заинтересованы в том, чтобы извинить и оправдать убийство, возведшее на престол Василия I, и не могли не поддаться соблазну очернить несколько его жертву. Но даже и при этой оговорке некоторые несомненные факты ясно показывают, сколько было безумия в поступках злосчастного императора. Вечно окруженный шутами, людьми развращенными и буфонами, он забавлялся с такими недостойными приближенными, разыгрывая грубые или непристойные фарсы, скандализируя дворец проделками дурного вкуса, причем не оказывал уважения ни семейным, ни религиозным началам. Одним из его любимых развлечений было наряжать своих друзей в епископов; один изображал патриарха, другие митрополитов; сам царь изображал архиепископа Колонейского; и в таком виде они шли по городу, как на маскараде, распевая грязные или нелепо смешные песни, подделываясь под духовные песни, пародируя священные церемонии. Однажды в подражание Христу Михаил отправился обедать к одной бедной женщине, совсем растерявшейся от необходимости так неожиданно принимать у себя царя; в другой раз, повстречав на дороге патриарха Игнатия и его чиновников, император решил угостить их серенадой и в сопровождении своих шутов долго следовал за ними, крича им в уши слова непристойных песен под аккомпанемент кимвалов и тамбуринов.
Кроме того, он выкидывал отвратительные шутки со своей матерью. Раз он послал сказать ей, что у него во дворце патриарх и что она, конечно, будет счастлива получить его благословение. Благочестивая Феодора поспешила явиться и действительно в большой Золотой палате она увидала патриарха, сидящего на троне рядом с императором, в полном облачении, с капюшоном, спущенным на лицо, молчаливого и важного, по-видимому, углубленного в размышления. Регентша падает к ногам святого отца и просит не забывать ее в своих молитвах, как вдруг патриарх встает, подпрыгивает, поворачивается спиной к императрице... и пусть прочтут у самих летописцев, что он пустил в лицо Феодоры. Затем, повернувшись к ней лицом, заявил: «Ты никак не можешь сказать, царица, что даже и в этом мы не постарались оказать тебе почесть». Тут он откинул капюшон и явил свой лик: воображаемый патриарх был не кто иной, как любимый шут императора. При этой выходке такого высокого тона Михаил разражается смехом. Возмущенная Феодора громит сына проклятиями: «О, злой и нечестивый! с этого дня Бог отринул тебя от Себя!» и вся в слезах она оставляет зал. Но, несмотря на такую грубую непристойность поведения, опекуны не смели вмешиваться и остерегались порицать василевса, от крайней ли снисходительности или потому, что думали сохранить этой уступчивостью собственный кредит.
Выказывая особенную снисходительность ко всем подобным забавам племянника, Варда старался подчинить его своему влиянию. Благодаря заступничеству своего друга, оберкамергера Дамиана, ему удалось добиться, что его вернули из ссылки по приказанию императора, и очень быстро он стал пользоваться милостивым вниманием Михаила III. Понятно, что он терпеть не мог Феоктиста, ставившего преграды его честолюбивым замыслам; поэтому он непрестанно возбуждал в василевсе недоверие к министру. Он внушал ему страх, что логофет способен подготовить какой-нибудь государственный переворот, не смущался даже тем, что клеветал на сестру свою, регентшу Феодору, и представлял сыну в самом черном свете поведение матери. Он действовал так успешно, что по поводу одного пустяшного случая (дело шло об одном личном друге царя, которому министр отказал дать какое-то повышение) между монархом и Феоктистом произошло довольно крупное столкновение. Это случилось в 855 году. Варда, пользуясь своим преимуществом, постарался еще больше обострить злобное чувство Михаила: он дал ему понять, что его устраняли от дел; грубыми замечаниями он уязвил его самолюбие. «Покуда Феоктист будет заодно с Августой, царь останется бессилен», говорил он; в особенности ему удалось заверить Михаила, что замышляют лишить его жизни. Против логофета был составлен заговор. Большая часть придворных перешла на сторону Варды; царь был согласен на все, и против Феодоры и ее любимца пошла даже одна из сестер императрицы и стала на сторону брата своего Варды. Покушение таким образом удалось, не встретив больших затруднений.
Однажды, когда по обязанностям службы Феоктист явился с бумагами в руках на аудиенцию к регентше, он нашел в галерее Лавсиака, находившейся перед покоями императрицы, Варду, и тот, не вставая перед ним, смерил его крайне дерзким взглядом. Немного дальше он встретил императора, который запретил ему идти к Августе и приказал сделать доклад о делах текущего дня самому ему, императору; и так как смущенный министр колебался, василевс грубо приказал ему удалиться. Но он не успел еще выйти, как Михаил крикнул дежурным камергерам: «Арестуйте этого человека». При этом возгласе Варда бросается на логофета; тот бежит; Варда его нагоняет, валит его на пол и, обнажив меч, готов поразить всякого, кто бы попытался броситься на помощь несчастному. Однако, по-видимому, смерть Феоктиста не представлялась необходимой: император прежде всего просто приказал отвести его под строгим надзором в Скилу и там ждать дальнейших приказаний. К несчастью для логофета на поднявшийся шум прибежала Феодора с распущенными волосами, платье ее было в беспорядке, и с громкими криками она стала требовать, чтобы возвратили ей ее любимца, разражаясь бранью против сына и брата, крича угрожающим голосом, что запрещает предавать смерти Феоктиста. Быть может, именно это заступничество и погубило несчастного. Приближенные Михаила испугались, что если он останется жив, регентша может опять очень скоро вернуть его к власти, и как бы он не отомстил жестоко своим врагам; и смерть его была решена, как мера предосторожности. Напрасно несколько офицеров дворцовой стражи, оставшихся ему верными, пытались спасти его; напрасно несчастный, прячась под мебель, старался спастись от гибели. Сильным ударом меча один из воинов, нагнувшись, пронзил ему живот. Варда унес его.
Убийство первого министра было ударом, направленным прямо против Феодоры: она хорошо это почувствовала. Уже в смутной тревоге, глухо проносившейся по дворцу, слышала она угрожающие ей голоса: до нее долетали крики, чтобы она остерегалась, что близок день убийства. И теперь в своем негодовании отвергла она все извинения, с какими к ней обратились, все утешения, какие хотели ей расточать; непреклонная, полная трагизма, она призывала на виновных, и в особенности на брата Варду, небесное отмщение и открыто желала им смерти. Такой непримиримостью она окончательно восстановила против себя всех и стала неудобной; Варда, – она помимо остального мешала его честолюбию, – решил избавиться от нее. Начали с того, что отняли у нее дочерей и заключили их в монастырь, твердо рассчитывая, что она не замедлит сама добровольно за ними туда последовать. Так как она колебалась, не зная на что решиться, ее принудили удалиться в Гастрийский монастырь. Не желая поднимать в государстве смуту бесполезным сопротивлением, она с достоинством сложила с себя власть, официально передав сенату те казенные суммы, какие благодаря хорошему управлению финансами удалось ей скопить. Это был конец ее государственной деятельности.
В монастыре, куда укрылась Феодора, она прожила еще многие годы со своими дочерьми, ведя благочестивый образ жизни, простив сыну, – позднее она, по-видимому, даже заслужила некоторое его доверие, но она продолжала питать злобу к Варде, справедливо видя в нем виновника смерти Феоктиста. В этой своей злобе она, благочестивая и православная императрица, дошла до того, что злоумышляла против ненавистного брата и пыталась, в согласии с несколькими своими придворными приближенными, умертвить его. Эта попытка ей не удалась и, как кажется, она даже понесла за нее довольно тяжелое наказание. Без сомнения, в это именно время у нее конфисковали все ее имущество и лишили почестей, присвоенных ей в качестве императрицы. Чтобы утешить ее в этих неудачах, судьба готовила ей заместителя, который должен был отмстить за нее, утолить ее злобу превыше даже всех ее чаяний. То был Василий, знаменитый основатель македонской династии.
Глава VII. Романические приключения Василия Македонянина
h9 I
В то время, когда императрица Феодора царствовала вместе с мужем своим Феофилом, около 840 года приблизительно, один молодой человек, бедно одетый, но на вид довольно представительный, благодаря своему высокому росту, могучему сложению и красивому загорелому лицу, вошел вечером в Константинополь, через Золотые ворота, с котомкой за плечами и посохом в руках. Случилось это в воскресенье; наступала ночь. Усталый, весь в пыли, путник улегся у входа в ближайшую церковь святого Диомида и сейчас же заснул глубоким сном. И вот среди ночи игумен монастыря, которому принадлежала церковь, внезапно пробудившись, услыхал голос, говоривший ему: «Встань, пойди отвори церковные двери императору». Монах послушался; но не найдя во дворе никого, кроме какого-то жалкого оборванца, растянувшегося прямо на земле, он подумал, что это ему приснилось, возвратился к себе и снова лег. Тогда во второй раз тот же голос пробудил его ото сна и повторил то же повеление: и опять, встав и никого не найдя, кроме спящего бродяги, он снова улегся на свою постель. Тогда в третий раз, более властно, прозвучал в тишине голос, и в то же время, в доказательство, что это был не сон, а явь, игумен получил в бок таинственный, но здоровый ударь кулаком. «Встань, приказывал голос, впусти того, кто лежит у дверей; ибо он император». Весь, дрожа, поднимается святой отец, поспешает покинуть келью и, сойдя вниз, взывает к незнакомцу. «Я тут, господин, отвечает тот, стряхивая с себя сон; что повелишь рабу твоему?» Игумен приглашает его следовать за ним, сажает его за свой стол; утром он приготовляет ему ванну, приносит новые одежды; и так как удивленный путник совершенно не понимает, чем заслужил такое внимание, монах, взяв с него клятву, хранить тайну, открывает ему его будущую судьбу и просит быть ему отныне другом и братом.
Этим живописным рассказом, которым Поль Адан очень искусно воспользовался для своего романа «Василий и София», начинается первый выход на историческую сцену человека, так ловко устроившего свою судьбу при Феодоре и Михаиле III, этого Василия Македонянина, который через несколько лет после этого возвел свой род на византийский престол.
Историки, жившие при дворе императора Константина VII, внука Василия, и сам Константин VII естественно желали создать для основателя македонской династии приличную и даже славную генеалогию. По их словам, знаменитый василевс происходил со стороны отца из царского дома Армении, по матери он приходился родственником Константину и даже Александру Великому. В действительности же происхождение его было гораздо скромнее. Василий родился приблизительно в 812 году в окрестностях Адрианополя в темной крестьянской семье, бедных колонистов армянского происхождения, которая переселилась в Македонию, разорилась от болгарской войны и осталась окончательно без всяких средств вследствие последнего несчастия, смерти отца. Василию, единственной поддержке матери и сестер, было тогда двадцать пять или двадцать шесть лет. Это был большой и сильный малый, со здоровыми мускулами, с могучим телосложением; густые вьющиеся волосы обрамляли его энергичное лицо. При этом совершенный невежда, – Василий не умел ни читать, ни писать, – он прежде всего представлял из себя красивое человеческое животное. Этого оказалось достаточно, чтобы составить его счастье.
Византийские летописцы, до последней степени влюбленные во все чудесное, тщательно собрали и поведали нам все предзнаменования, возвещавшие будущее величие Василия; как в один прекрасный день, когда он еще ребенком заснул в поле, реявший над ним орел охранял его сенью своих крыл; как мать его видела во сне, что из груди ее выросло золотое дерево, покрытое золотыми цветами и плодами, стало огромным и бросало тень на весь дом; и как в другой раз, тоже во сне, явился перед ней святой Илия Фесвийский в образе древнего старца с белой бородой, с вырывавшимся из уст его пламенем и как пророк объявил матери высокую судьбу, предназначенную ее сыну. Суеверие византийского общества любило украшать подобными легендами юность великих людей и искренно придавало значение таким предсказаниям. В действительности, Василий Македонянин должен был добиться своею помощью других средств и других качеств, помощью своего ловкого и изворотливого ума, своей ни перед чем не останавливавшейся энергией, обаяния своей силы и, наконец, помощью женщин, испытывавших неотразимое обаяние его обольстительного сложения силача.
На своей родине, в Македонии, стране бедной и скудной, Василий, обремененный семьей, скоро понял, что земледелие не может прокормить их всех, и он начал с того, что поступил на службу к правителю той области, где жил. Затем он отправился искать счастья в Константинополь, и тут обстоятельства благоприятствовали ему как нельзя лучше. Игумен монастыря святого Диомида, приютивший его, имел брата, по профессии врача; последний увидал как-то молодого человека в монастыре, оценил его цветущий вид и мощное сложение и рекомендовал его одному из своих клиентов, родственнику императора и Варды, по имени Феофилу, которого прозвали Феофилицом (маленьким Феофилом), так как он был мал ростом. У этой маленькой особы была мания: иметь у себя в услужении людей высокого роста, геркулесовской силы, которых он одевал в великолепные шелковые одежды, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как, показываться публично со своей свитой гигантов. Как только ему сообщили о Василии, он захотел его видеть и, восхищенный его осанкой, тотчас предложил ему ходить за его лошадьми и окрестил его фамильярным прозвищем Кефалы, что значит «крепка голова».
В течение нескольких лет Василий оставался в доме Феофилица, и это-то время с ним случилось происшествие, окончательно упрочившее его судьбу. Хозяин его был отправлен с поручением в Грецию, и Василий, в качестве конюшего, сопровождал его; но во время пути он заболел и должен был остановиться в Патрасе. Тут он встретился с Даниелидой. Даниелида была богатая вдова, уже довольно зрелого возраста; когда Василий с ней познакомился, у нее уже был взрослый сын, и кажется, она была даже бабушкой. Но состояние ее было необычайно велико, «богатство скорей приличное царю, говорит один летописец, чем частному лицу». У нее были тысячи рабов, необъятные имения, бесчисленные стада, фабрики, где женщины ткали для нее великолепные шелковые материи, восхитительные ковры, поразительно тонкие полотна. Дом ее был полон великолепной золотой и серебряной посуды; ларцы – прекрасными одеждами; касса не вмещала слитков из драгоценного металла. Ей принадлежала большая часть Пелопоннеса, и, по выражению одного историка, она действительно казалась «царицей этой области». Она любила блеск и пышность: отправляясь в путешествие, не пользовалась ни повозкой, ни лошадью, а носилками, и триста молодых рабов сопровождали ее и посменно несли ее на носилках. Она любила также красивых мужчин, и Василий понравился ей с этой стороны. Следует ли из этого, что и она, как на то указывают суеверные летописцы, предчувствовала славное будущее Македонянина? Нам думается скорее, что симпатия ее имела более материальные основания. Как бы то ни было, она оказала ему в своем доме хорошей прием; и когда, наконец, Василий вынужден был уехать, она дала ему денег, прекрасные одежды, тридцать рабов, чтобы служить ему; после этого недавний бедняк превратился в важного господина; теперь он мог показываться в свете и приобрести поместье в Македонии.
Надо заметить, что он никогда не мог забыть свою благодетельницу. Когда, лет через двадцать после этого, он взошел на престол, первой его заботой было доставить сыну Даниелиды важное положение; затем он пригласил старую даму, «имевшую, как говорят, пламенное желание повидать императора», посетить его в столице. Он встретил ее, как царицу, в Магнаврском дворце и торжественно пожаловал ей титул матери василевса. Со своей стороны Даниелида, все такая же щедрая, привезла своему старому другу драгоценные подарки; она преподнесла ему пятьсот рабов, сто евнухов, сто ткачих, удивительно искусных, драгоценные ткани, всего не перечесть. Она сделала еще больше: Василий в это время строил новую церковь, она захотела участвовать в этом благочестивом деле тем, что велела выткать на своих Пелопоннесских фабриках церковные ковры, долженствовавшие покрыть весь пол базилики. Наконец, она обещала, что в своем завещании ни в каком случае не забудет сына своего прежнего фаворита. После этого она возвратилась в Патрас; но каждый год, покуда был жив Василий, он получал из Эллады великолепные подарки, которые ему посылал его старый друг; а когда Василий умер раньше нее, она перенесла на сына монарха привязанность, какую питала прежде к отцу. Она еще раз приезжала в Константинополь, чтобы повидать его, и по завещанию сделала его единственным и полным своим наследником. Когда императорский поверенный, долженствовавший сделать опись наследства, прибыль в дом Даниелиды, он был совершенно поражен таким несметным богатством. Не говоря уже о деньгах в монетах, драгоценностях, дорогой посуде, о тысячах рабов, – император освободил три тысячи из них и отправил их в южную Италию, – царь получил более восьмидесяти имений. Из этого видно, до какой степени была в IX веке богата византийская империя, какие громадные состояния были у аристократических провинциальных семей, игравших такую большую роль в истории этой империи. Но невольно с особым вниманием и интересом останавливаешься на образе этой старой женщины, умевшей так бережно хранить и лелеять свою дружбу, принесшую столько пользы Македонской династии.
Возвратившись из Патраса в Константинополь, Василий снова поступил на службу к Феофилицу, когда вдруг одно неожиданное обстоятельство приблизило его к царю. Однажды двоюродный брат Михаила III патрикий Антигон, сын Варды, давал парадный обед в честь своего отца; он пригласил на него много друзей, сенаторов, важных особ, а также болгарских посланников, бывших проездом в Византии. По обычаю византийских празднеств во время десерта пришли борцы, для развлечения гостей состязаниями и другими зрелищами. Тогда со свойственным им самохвальством, быть может, нисколько возбужденные едой и вином, болгары стали превозносить одного атлета, своего соотечественника, уверяя, что это человек непобедимый, и что он одолеет всякого, кто-бы ни выступил против него. От них потребовали подтверждения этих слов и, действительно, варвар-борец сразил всех своих противников. Византийцы были достаточно посрамлены и крайне раздосадованы, когда Феофилиц, присутствовавший на обеде, вдруг заговорил: «Есть у меня на службе один человек, который, если хотите, в состоянии состязаться с вашим прославленным болгарином. Ибо, действительно, было бы немного стыдно для византийцев, если бы этот чужеземец возвратился к себе на родину никем не побежденный». Все согласились; позвали Василия, тщательно усыпали песком зал, чтобы было удобно обоим противникам, и борьба началась. Могучей рукой болгарин силится приподнять Василия и заставить его потерять равновесие, но сильнее его византиец схватывает его, заставляет сделать быстрый оборот вокруг себя самого и ловким ударом, славившимся тогда среди борцов, бросает на землю своего противника, лишившегося чувств и порядочно поврежденного.
Этот подвиг заставил придворных обратить внимание на македонянина. Случилось так, что через несколько дней после этого император получил в подарок от правителя одной области очень красивого коня; и тотчас ему захотелось его попробовать. Но когда царь подошел к коню и хотел открыть ему рот, чтобы посмотреть зубы, лошадь взвилась на дыбы, и ни царь, ни его конюхи не могли с ней справиться. Михаил III был крайне недоволен, но тут вмешался в дело услужливый Феофилиц: «У меня есть, царь, сказал он, один молодой человек, очень искусный в уменье обращаться с лошадьми; если ты, царь, желаешь его повидать, знай, что зовут его Василием». Тотчас вызывают во дворец македонянина, и тогда «как новый Александр на нового Буцефала, – как Веллерофон на Пегаса, по выражению одного историка, он вскакивает на непокорное животное и в несколько минут укрощает его совершенно». Царь был в восторге: он не хотел отступить, покуда Феофилиц не уступил ему этого красавца, такого хорошего наездника и такого сильного борца. И, крайне гордясь своим приобретением, он пошел представить Василия матери своей Феодоре: «Пойди посмотри, какого прекрасного мужчину я нашел». Но императрица, после долгого осмотра нового фаворита своего сына, печально произнесла: «О, если бы Бог не даль мне никогда видеть этого человека! Ибо он погубит наш род».
Феодора была права. Этот атлет, умевший нравиться женщинам, должен был в ближайшем будущем показать, что он способен и на другие дела. На службу к Михаилу III он поступил около 856 года: через одиннадцать лет после этого он был императором.
h9 II
В то время как Василий появился при дворе, Варда, дядя царя, становился при нем все могущественнее. Убийство Феоктиста, удаление Феодоры дали ему возможность сделаться фактическим главой правительства; получив один за другим чины магистра и доместика схол, затем куропалата, наконец, чуть не соправителя императора с титулом кесаря, он царил полновластно от имени Михаила III.
Несмотря на свои пороки Варда был человек выдающийся. Крайне честолюбивый, страстно любящий власть, деньги и роскошь, он в то же время старался быть хорошим администратором, строгим и праведным судьей, неподкупным министром; и через это, несмотря на полную беззастенчивость и глубокую безнравственность, он приобрел большую популярность. Очень умный, он любил литературу, интересовался науками. Ему принадлежит честь основания знаменитого Магнаврскаго университета, куда он призвал самых знаменитых ученых своего времени; там преподавали грамматику, философию, геометрию, астрономию; и, чтобы поддерживать рвение профессоров и пыл воспитанников, Варда часто посещал школу и относился к ней с большим вниманием. Среди его близких и друзей встречались такие имена, как Льва Солунского, знаменитого математика, прославленного философа и врача, одного из самых больших умов IX века, имевшего, подобно всем великим ученым средневековья, довольно плохую славу ясновидца и чародея. Но за то в других отношениях Варда несомненно скандализировал и двор и весь город; он был со своей падчерицей в крайне подозрительных отношениях, что послужило даже главной причиной серьезного столкновения между папским легатом и патриархом, когда последний счел своей обязанностью запретить всесильному регенту вход в святую Софию. Но, в общем, даже враги Варды принуждены признать за ним его высокие качества. В его управление были достигнуты значительные военные успехи в борьбе с арабами; смелое нападение русских на Константинополь было энергично отбито; и в особенности, при содействии патриарха Фотия, преемника Игнатия, Варда прославился блестящим ведением дел христианских миссий, проповедовавших Евангелие моравам и болгарам: и под его же покровительством Кирилл и Мефодий, апостолы славян, предприняли свое великое дело, обратившее в православие целый народ.
В то время как кесарь правил таким образом, император продолжал свои безумства. Он растрачивал на вздорные и бессмысленные вещи деньги, накопленные его родителями; он поражал и возмущал столицу своим необузданным увлечением бегами и лошадьми. Он велел выстроить великолепную конюшню, украшенную, подобно какому-нибудь дворцу, самыми дорогими сортами мрамора, и гордился ею больше даже чем Юстиниан сооружением Святой Софии. Он проводил время в обществе конюхов, осыпая их золотом, с удовольствием крестил их детей; и сам в наряде конюха председательствовал во время бегов на ипподроме; а на частной арене во дворце св. Мамы часто принимал в бегах участие лично, заставляя высших сановников поступать как он, и становиться на сторону одной из партий цирка, чтобы оспаривать у него первенство. И, в виде издевательства довольно скандального свойства, статуя Пресвятой Девы, водруженная на императорском троне, заменяла царя и председательствовала на празднестве.
Когда Михаил III предавался удовольствиям, он отнюдь не допускал, чтобы его от них отрывали под каким бы то ни было предлогом. Однажды, когда он был на ипподроме, ему объявили, что арабы завладели азиатскими провинциями, и в то время, что гонец доместика схол, стоя перед василевсом, в трепете ожидал его решения, монарх вдруг воскликнул: «нет, какова дерзость являться ко мне с таким докладом, когда я весь поглощен крайне важными бегами, и решается вопрос, не будет ли правая колесница разбита при повороте». От границы Киликии до столицы была устроена система сигнальных огней, нечто вроде оптического телеграфа, позволявшая быстро давать знать о нашествиях мусульман; Михаил III велел ее уничтожить под предлогом того, что в праздничные дни это отвлекало внимание народа, и что сообщенные таким образом дурные вести мешали зрителям, огорчая их, вполне наслаждаться бегами. Уже было сказано о его развращенности и о шутках, какие он устраивал с процессиями шутов и скоморохов; мы упоминали также о том, что он любил выпить, и получил за это прозвище Михаила Пьяницы, и что ему, когда он бывал пьян и не понимал сам, что говорил, было безразлично отдавать приказания казнить или выдумывать самые дурацкие проделки. Единственное средство понравиться ему состояло в том, чтобы принимать участие в этих странных развлечениях, и все при дворе усердствовали в этом. Рассказывают, что сам патриарх Фотий находил очень смешными забавы императора и охотно поддерживал его за столом, выпивая сам еще больше. Как бы то ни было, Василий быстро сообразил, что представляется удобный случай устроить свою судьбу.
Очень ловко он подо все подделывался, на все соглашался, из всего извлекал выгоду. В 856 году освободилась должность шталмейстера, так как занимавший ее раньше был замешан в заговоре против императора; Василий сделался шталмейстером. В 862 году камергер Дамиан, старый друг Варды, был отставлен за то, что не оказал почтения кесарю, с которым был в ссоре; на этот доверенный пост, приближавший к царю того, кто его занимал, был назначен Василий. Впрочем, Михаил III крайне благоволил к своему фавориту; всякому, кто имел охоту его слушать, он рассказывал, что один только Македонянин был действительно ему предан и верен. Поэтому он сделал его патрикием и, в конце концов, женил его. А Василий уже был женат на такой же македонянке, как он сам, носившей имя Марии; василевс заставил его развестись, и Марию отправили на ее родину, дав ей немного денег. После этого царь женил своего друга на своей любовнице Евдокии Ингерине.
Это была очень красивая женщина, уже несколько лет состоявшая в связи с Михаилом, который все продолжал ее любить; поэтому, устраивая ее судьбу, он условился, что она останется его любовницей; и это условие так хорошо соблюдалось, что беспристрастные летописцы без всяких обиняков говорят о том, что император был отцом двух первых детей Василия. Придворные писатели, несомненно более скрытные по части таких деликатных вопросов, напротив, наперерыв друг перед другом, восхваляли не только красоту и грацию, но и мудрость и добродетели Евдокии; самый факт, что они усиленно настаивают на этом, указывает на больное место, бросавшее тень на македонский дом. Один Василий, по-видимому, легко переносил это затруднительное положение; ему, впрочем, было чем утешиться. Он был любовником Феклы, сестры императора, и Михаил III закрывал глаза на эту связь, как Василий закрывал глаза на связь своей жены. И это было самое милое сожительство вчетвером, какое только можно себе представить.
Василий, конечно, совсем не желал делать такого рода угождения даром. В этом авантюристе из Македонии, таком ловком и льстивом придворном, Варда чуял скрытое честолюбие, подготовлявшее себе пути. «Я выкурил лисицу, говорил он своим близким после падения Дамиана, но на ее место впустил льва, который пожрет нас всех». И, действительно, горячая борьба возгорелась скоро между фаворитом и министром. Василий старался заверить императора, что кесарь замышляет на его жизнь: но Михаил только смеялся над этими нелепыми обвинениями. Тогда, чтобы добиться своего, пронырливый македонец стал искать себе сообщника; он соединился с Симватием, зятем Варды, и, взяв с него страшную клятву молчать, открыл, что император, чувствуя к нему большое уважение, желал ему всякого добра, и только его тесть противился его законному повышению. После этого он с теми же наветами, обратился к императору и для подкрепления своих слов привел свидетельство Симватия; последний, увидав, как его провели, пришел в бешенство и, не колеблясь, стал клясться вместе с Василием, что, действительно, Варда заговорщик. Крайне потрясенный этими сообщениями, Михаил III мало-помалу согласился действовать против министра. Но кесарь быль могуч; в Константинополе его почитали так же, если не больше, как императора; через сына своего Антигона, начальника охранной стражи, он держал в своих руках столичные отряды; пытаться нанести ему удар, значило заранее обречь себя на верную неудачу. Чтобы найти благоприятный случай, следовало разъединить Варду с его сообщниками; поэтому убедили императора объявить поход в Азию против арабов: вынужденный сопровождать василевса, Варда, таким образом, попадает беззащитным в руки своих врагов.
Кесарь был предуведомлен обо всех этих кознях, и некоторые из его приближенных советовали ему защищаться и смело заявить, что он не отправится вместе с императором к войску. Естественно, что в это же время суеверные люди стали находить всевозможные зловещие приматы, предвещавшие близкий конец министра. Рассказывали, что в церкви, когда он был углублен в молитву, он вдруг почувствовал, как чья-то невидимая рука сзади сорвала у него с плеч парадную мантию. Подозрительно качали головами, толкуя о присланном ему неожиданно сестрой его Феодорой подарке. То была одежда, на которой вышиты были золотые куропатки, оказавшаяся не достаточно длинной; все предсказатели были того мнения, что куропатка означаешь измену, а слишком короткое платье указывает на неминуемую смерть. Самому Варде снились тревожные сны. Он видел, будто входит с императором в Святую Софию, в торжественной процессии, и вдруг в абсиде церкви замечает св. Петра, сидящего на троне и окруженного ангелами, а у ног его патриарх Игнатий, требующий правосудия против своих притеснителей. И апостол, подав меч одному из служителей, одетому в золотую одежду, велит императору стать подле себя по правую руку, кесарю по левую, и отдает приказание поразить его мечом. Но Варда был слишком умен, слишком свободен от всяких суеверий, чтобы придавать большое значение подобным вещам. К тому же император и его фаворит ничего не жалели, чтобы вновь возбудить; в нем доверие и лучше заманить его в западню. Перед отъездом оба отправились вместе с кесарем в церковь Богородицы Халкопратийской и тут, в присутствии патриарха Фотия, принявшего их клятву, торжественно поклялись кровью Христовой, что Варде нечего их опасаться. Почти убежденный, регент решился отправиться вместе с двором: Василий, трижды клятвопреступник, добился своего.
Летописцы, пристрастные к македонской династии, сделали все, чтобы оправдать Василия в убийстве Варды, и приложили все старания, чтобы показать, что он не играл никакой роли в этом важном событии. Но правда совершенно не соответствует этому. Войско и двор переправились в Азию. Василий с некоторыми заговорщиками, – в их числе были его братья, родственники, близкие друзья, которым он открыл свой план, – был готов действовать по первому слову императора; и, чтобы приблизить развязку, он и его сообщники возбуждали нерасположение Михаила к его дяде, подчеркивали дерзость кесаря, поставившего свою палатку на холме над палаткой императора. Варда знал все о замышлявшемся заговоре, но, охваченный благородным презрением к опасности, он считал пустяком то, против чего предупреждали его друзья, и, веря в свою счастливую звезду, полагал, что у врагов не хватит смелости. Чтобы еще больше подчеркнуть это, он надел великолепную одежду и верхом, в сопровождении многочисленной свиты, отправился, по обыкновению, ранним утром к императору на аудиенцию. Василий ждал его. В качестве главного камергера он должен был принимать кесаря и ввести его за руку к царю. Войдя в палатку, Варда сел рядом с монархом, и беседа началась. Тогда движением глаз Михаил дал знать своим соумышленникам, что минута наступила. При этом знаке логофет Симватий вышел из императорского шатра и, сделав крестное знамение, этим заранее условленным знаком он предуведомил убийц и ввел их вглубь палатки. Уже Василий, стоя позади Варды и едва сдерживаясь, делал по адресу министра угрожающие жесты, как вдруг кесарь обернулся и понял. Чувствуя, что погиб, он бросился к ногам Михаила, моля его о спасении. Но Василий обнажает меч; при этом знаке заговорщики бросаются и на глазах императора, равнодушного или бессильного, рубят в куски несчастного кесаря. До того остервенились убийцы, что не могли оторваться от трупа, всего покрытого кровью, так что впоследствии едва могли собрать от него несколько бесформенных кусков, которые были похоронены в том самом Гастрийском монастыре, куда, по приказанию его, должна была некогда удалиться сестра его Феодора.
По официальной версии, очевидно придуманной, чтобы извинить это гнусное убийство, выходит, будто заговорщики после долгих колебаний вынуждены были совершить убийство, чтобы спасти императора, жизни которого грозила опасность, и что в смятении, последовавшем за убийством, Михаил III подвергался самым большим опасностям. Но этот рассказ не может обмануть никого. Разумеется, патриарх Фотий, как ловкий придворный, поспешил поздравить императора с избавлением от столь больших опасностей; но народ, более правдивый и любивший Варду, кричал царю по дороге, когда тот ехал назад: «Хорошее ты совершил путешествие, царь, ты, убивший своего родственника и проливший кровь своих близких. Горе тебе! горе тебе!»
h9 III
Василий одержал верх. Через несколько недель после этого, император, не имевший детей, усыновил его и возвел в сан магистра; еще несколько позднее он сделал его соправителем.
В Троицын день в 866 году народ с удивлением увидал, что в Святой Софии воздвигают два трона, и любопытствующее зеваки были крайне заинтригованы, зная, что имеется только один василевс. Скоро все объяснилось. В положенный час императорская процессия вошла в базилику; во главе шел Михаил III, в полном парадном одеянии; Василий следовал за ним, неся инсигнии и меч оберкамергера. Твердым шагом царь приблизился к иконостасу и поднялся на верхние ступеньки; Василий остановился несколько ниже; еще ниже поместились императорский секретарь, заведующий дворцом или препозит, вожди цирковых партий, представлявших официальный народ. И тогда, в присутствии двора и собравшейся толпы, императорский секретарь прочел царский указ: «Варда кесарь, говорилось в этом документе, составил заговор против меня с целью убить меня и для этого увлек меня из столицы. И если бы не добрые советы Симватия и Василия, я теперь не находился бы в живых. Но он пал жертвой своих прегрешений. И так я повелеваю, чтобы Василий паракимомен (спальник) и мой верный слуга, охраняющий мою царственность, избавивший меня от моего врага и любящий меня, стал отныне блюстителем и правителем моей империи, и чтобы все величали его императором». Василий, совсем потрясенный, прослезился при этом чтении, которое, конечно, не могло его удивить. И Михаил, передал свою собственную корону патриарху, который благословил ее и возложил на голову Василия, в то время как препозиты облачали его в дивитисий и обували в красные башмаки. И народ воскликнул по церемониалу: «Многая лета императорам Михаилу и Василию».
Благодарность никогда не была в числе главных добродетелей македонянина. Когда его сообщники, и в особенности Симватий, стали требовать у него своей доли власти и почестей, он прогнал их прочь без зазрения совести, так как не нуждался в них больше; когда же они, недовольные тем, возмутились, он жестоко наказал их за непокорность. Но при таком царе, как Михаил, самые казавшиеся с виду великие милости были на самом деле всегда ненадежны, тем более, что многие из придворных, завидуя быстрому повышению фаворита, старались повредить ему в глазах императора и уверить василевса, что новый соправитель злоумышлял на его жизнь. Напрасно для спасения своего кредита Василий делал все, что только мог, присутствовал на императорских празднествах, выпивая вместе с царем, позволял ему самое фамильярное обращение с женой своей Евдокией: с таким непостоянным и неспокойным человеком, как Михаил, он все время должен был опасаться и за власть свою, и за собственную жизнь.
Скоро он ясно почувствовал грозившую ему опасность. Однажды вечером, чтобы отпраздновать победу, одержанную царем на бегах, был устроен торжественный обед во дворце св. Мамы. Во время десерта один из присутствующих, патрикий Василискиан, пользовавшийся милостью монарха, стал поздравлять императора, что он с такой ловкостью правил колесницей и с такой удачей. Михаилу, находившемуся уже под влиянием винных паров, пришла тогда в голову забавная мысль, как это с ним обыкновенно случалось после выпивки: «Встань, сказал он патрикию, сними с меня мои красные башмаки и надень их». Тот, смущенный, смотрел на Василия, точно желая спросить, у него совета; тогда василевс, рассердившись, приказал ему повиноваться тотчас же; затем он обратился к своему соправителю: «Право, заметил он иронически, я нахожу, что они идут ему больше, чем тебе», и стал импровизировать стихи в честь своего нового фаворита: «Смотрите на него все, декламировал он, любуйтесь на него. Разве он не достоин быть императором? Он прекрасен; венец так идет к нему; все способствует его славе». Василий, вне себя, молча старался подавить свое бешенство; Евдокия, вся в слезах, пыталась образумить Михаила: «Императорский сан, это великая вещь, царь, говорила она ему, не следует его бесчестить». Но Михаил, все более и более пьяная, кричал: «Не беспокойся об этом, моя милая. Меня это забавляет – сделать Василискиана императором».
Быть может, также и Феодора, по-видимому вошедшая в милость у сына, интриговала против Василия и старалась его свергнуть. Во всяком случай, македонянин, чувствуя, что товарищ его выходит из-под его опеки, решил, что пришло время с ним покончить. Чтобы оправдать этот последний акт драмы, Константин VII, внук Василия, всячески старался представить Михаила в самых мрачных красках и в грозной обвинительной речи он собрал в одно рассказы обо всех его безумствах, скандалах и преступлениях; однако, он не дерзнул коснуться той доли участия, какую принял его дед в убийстве человека, бывшего его господином и благодетелем. А между тем и тут правда говорит сама за себя.
23 сентября 867 года император ужинал во дворце св. Мамы. Несмотря на доносы, какие делали ему на Василия, несмотря на ненависть, которую он теперь питал к прежнему своему другу, царь пригласил к своему столу своего царственного сотоварища вместе с женой его Евдокией. Как обыкновенно, монарх много выпил, а все знали, что когда он пьян, то способен на все. Василий, твердо решившийся действовать, уже несколько дней перед тем сговорился с большинством тех самых людей, которые раньше помогли ему отделаться от Варды. Полагая, что настала благоприятная минута, он под самым пустым предлогом вышел из праздничного зала и, пройдя в императорскую спальню, испортил своей богатырской рукой замки, чтобы лишить императора возможности там запереться; после этого он возвратился на свое прежнее место за столом; как всегда, Евдокия была крайне любезна со своим любовником. Когда довольно поздно ночью гости поднялись, чтобы расходиться, Василий захотел сам поддержать шатавшегося императора, довел его до спальни и на пороге почтительно приложился к его руке. Под охраной двух верных служителей Михаил не замедлил уснуть глубоким сном. Тогда Василий вместе с заговорщиками проник в комнату. Их всех было восемь человек. При их внезапном появлении спальник Игнатий в испуге вскрикивает, пытается сопротивляться: шум бобры пробуждает царя, и, сразу отрезвев, он привстает и смотрит. Тогда Иоанн Халдий, один из друзей Василия, извлекает меч и одним ударом отсекает обе руки у императора; другой валит на землю Василискиана; в это время остальные заговорщики стоят на страже у дверей, чтобы помешать караулу прийти на помощь своему господину. Приведя в исполнение свой умысел, заговорщики стали совещаться: «Мы отрезали ему руки, сказал один, но он все еще жив; а раз он жив, что будет с нами?» Тогда один из убийц вошел опять в комнату, где Михаил, приподнявшись на постели, весь покрытый кровью, стонал и осыпал ругательствами своих убийц, особенно Василия. Одним сильным ударом вошедший пронзил ему живот; потом, гордясь своим подвигом, он пошел объявить Василию, что на этот раз все кончено.
Константин VII почувствовал ужас и трагизм этого гнусного убийства. В биографии своего деда, написанной им, он просто говорит: «Знатнейшие из сановников и сенаторов погубили императора во дворце св. Мамы с помощью нескольких солдат стражи; и, пьяный до бесчувствия, он без страданья перешел от сна к смерти». Конец Михаила III был несравненно страшнее и ужаснее. Он погиб, если не от руки, то во всяком случае по приказанию того человека, которого сделал императором; и, внезапно отрезвившись в свой смертный час, он мог во время мучительной агонии сознать и почувствовать все коварство этого Василия, вдвойне отцеубийцы, убийцы своего законного царя и своего приемного отца.
Мрачное предсказание Феодоры исполнилось: отстранив все препятствия, отделявшие его от трона, македонянин стал императором. Торопясь окончить революцию, заговорщики, поспешно переправившись через Золотой Рог, овладели Священным Дворцом, и на следующее утро первой заботой нового владыки было водворить с большой пышностью в комнатах законной императрицы жену свою Евдокию Ингерину, до конца остававшуюся любовницей Михаила III. Вместе с нею он бесстыдно появлялся, во время Рождественских праздников 867 года, на улицах столицы, на великолепной колеснице, запряженной четверкой белых лошадей; спустя несколько лет он даже имел от нее сына, первого своего законного ребенка, а позднее еще четырех дочерей. Оставшаяся грубой душа македонского крестьянина, как видно, не знала пустой щепетильности.
Таков он всегда был. Василий повстречался в своей жизни с тремя женщинами. Даниелида, матрона Патраса, была богата; она дала ему, вместе с деньгами, возможность достичь успеха: и он за это бережно хранил память о ней и всячески поддерживал с ней прибыльную для него дружбу. Евдокия была раньше и оставалась любовницей Михаила: он любезно сделал ее своей женой и так же любезно закрывал глаза на ее недостойное поведение. Она служила его честолюбивым целям и была ему полезной сообщницей, и по этой же причине, даже после смерти Михаила III и, несмотря на свои новые скандальные истории, он продолжал держать ее при себе, чувствуя, что скомпрометировал бы династию, если бы не оказывал Евдокии самого полного снисхождения и всех подобающих ей почестей. Наконец, сестра Михаила III, Фекла, имела к красавцу Василию любовное влечение; с ней одной он обошелся сурово. Узнав позднее, что она взяла другого любовника, прежнего друга кесаря Варды, он велел подвергнуть и его и ее жестокому телесному наказанию. И это не была, как может сначала показаться, вспышка запоздалой ревности состарившегося императора: человек практически, Василий в то же время конфисковал в свою пользу состояние Феклы.
Таким образом, он всю жизнь оставался человеком, животным, первобытным и малосложным, с сильными страстями, с грубыми звериными инстинктами, каким был много лет назад, когда начинал свою жизнь, и это проливает значительный свет на психологию этого основателя династии. То был честолюбец ловкий и счастливый, а также большой политик, подготовивший своим правлением для византийской империи два века славы и процветания. Но при этом он оставался всегда душой корыстной и низкой, без запросов совести и чести, не знавшей ни благодарности, ни тонких чувств.
h9 IV
Нам кажется, что приключения Василия Македонянина несколько отвлекли нас от благочестивейший императрицы Феодоры; трагическое событие 23 сентября 867 года вновь возвращает нас к ней. Действительно, в этот скорбный день она в последний раз появляется на исторической сцене. Когда, после водворения Василия в Священном Дворце начали отдавать последний долг убитому императору, доверенные лица царя, явившись во дворец св. Мамы, были свидетелями плачевной сцены. Они нашли труп Михаила III лежащим на полу, с вывалившимися внутренностями, кое-как завернутым в попону одной из лошадей, которых он так любил. Подле тела несколько женщин в трауре плакали и молились. То была императрица Феодора и ее дочери, поспешившие в столицу при первом известии о разыгравшейся драме и теперь благоговейно молившие Бога о милосердии к несчастному погибшему.
Обстановкой, при которой она достигла власти, великим старанием, приложенным ею для восстановления правосудия, Феодора напоминает другую византийскую императрицу, василиссу Ирину. Но она не имела ни ее властного высокомерного характера, ни ее пламенного и преступного честолюбия. Благочестивая и нежная, она любила иконы, своего мужа и сына и, после смерти Феофила, может быть, своего министра Феоктиста; и если ненавидела кого, в особенности брата своего Варду, то не за отнятую у нее власть, но, скорее, за своего изменнически убитого фаворита. Она покинула трон просто, без горечи; в старости она испытала горе и видела конец своего рода и падение своей династии. Если в наши дни она пользуется исторической известностью, то главным образом за восстановление иконопочитания; но она еще и с другой стороны заслуживаешь внимания и памяти. События, в которые она была замешана, подобно приключениям Василия, проливают любопытный свет на эту Византию IX века, где видишь вместе «кровь, сладострастье и смерть» (таково заглавие прекрасной книги Мориса Барреса).
Глава VIII. Четыре брака императора Льва Мудрого
29 августа 886 года император Василий I умер неожиданно вследствие одного довольно странного случая на охоте. Однажды, когда он в окрестностях столицы предавался своему любимому развлечению, он отдалился от своих спутников, бросившись преследовать большого оленя; загнанный зверь вдруг остановился, повернулся, наклонив рога, к лошади василевса и, нечаянно зацепив ими за пояс царя, поднял на кончики их несчастного монарха. Когда обезумевшая лошадь примчалась к охотникам без всадника, среди придворных произошло страшное замешательство; оно еще усилилось, когда издали увидали оленя, бешено мчавшегося с императором на рогах. Напрасно старались нагнать животное: каждый раз, когда казалось вот-вот олень настигнут, он одним порывистым движением был снова далеко впереди. В конце концов нескольким солдатам стражи одним ловким обходом удалось отрезать оленю отступление, и один из них, нагнав животное, ударом меча перерубил пояс царя. Василий без чувств упал на землю; его принесли в Священный Дворец в довольно плачевном виде. К тому же ему было около семидесяти четырех лет, и уже за несколько месяцев перед тем здоровье его серьезно пошатнулось. При этих условиях случай, жертвой которого он стал, – олень нес его на пространстве шестнадцати миль, – являлся особенно серьезным. Обнаружились внутренние повреждения, и через восемь дней после этого основатель македонской династии умер, оставив престол старшему сыну Льву.
h9 I
Ни физически, ни нравственно Лев VI не походил на своего отца; и то что рассказывали о его рождении – все были уверены, что он сын Михаила III, – достаточно, впрочем, объясняет это глубокое несходство. Довольно тщедушный, новый царь был неважного здоровья: и одна эта подробность дает возможность предполагать, сколько в продолжение его царствования зарождалось честолюбивых замыслов, в постоянном чаянии, что вот-вот найдутся новые пути к открывшемуся наследию. Любя при этом сидячий образ жизни, отнюдь не склонный к частым передвижениям и тяжелым трудам военной жизни, Лев VI охотно замыкался в своем дворце, крайне озабоченный вопросами церемониала, составлявшими основу официального существования императора: и это объясняет то большое место, какое занимали в его царствование фавориты, а также обилие придворных интриг, какими оно было отмечено. Это был в то же время литературно образованный царь. Ученик Фотия, он, благодаря этому знаменитому учителю, получил вкус к классической культуре; широко образованный, он любил писать; от него остались поэтические произведения, научные, богословские, сочинение по тактике, сборник оракулов. Современники называли его «очень ученым» императором, более поздние времена украсили его образ легендарным ореолом, и вплоть до последнего века существования Византии он оставался очень популярным в народе, как ученый основательный и всесторонний, одинаково сведущий в математике, астрономии, музыке и других науках.
Наконец, он был очень благочестив: от него осталось собрание проповедей, которые он произносил с кафедры в дни больших праздников; он питал чрезвычайное почтение к своему исповеднику, постоянно обращался к нему за советами, хоть иногда и вступал с ним в спор, а также сильно благоволил к монахам, охотно посещал их, часто без всякого предупреждения, и оставался запросто и подолгу, садился с ними за трапезу, пил с ними вино и рассуждал о его качестве. Сверх всего этого, он был, по крайней мере на словах, человек необыкновенно строгой нравственности. Он энергично поносил в одной из своих новелл людей, которые, «вместо того, чтобы пить от чистых вод брака, утопают в грязи незаконных сожительств». Не менее строго относился он и к тем, кто вступал во второй и третий брак: «Большинство животных, пишет он в одном из своих указов, когда умирает их самка, обрекает себя на вечное вдовство. Человек же, напротив того, не видя, что эта слабость постыдна, не удовлетворяется первым браком, но бесстыдно вступает во второй и, не останавливаясь на этом, от второго брака переходить к третьему», вопреки церковному закону и карам, им налагаемыми за это, пренебрегая законом гражданским, порицающим такие союзы.
Тем не менее, как было верно замечено, царствование Льва VI составляет эпоху в истории византийской империи. Своим законодательством, реорганизацией провинциального управления, улучшением церковной иерархии, этот царь оставил прочный след в учреждениях восточной империи. Ибо, в сущности, несмотря на то, что он иногда поддавался влиянию фаворитов, он, быть может, более чем это думают, был способен к проявлению личной воли и энергии, и, как ни кажется нам порой слаб и непостоянен, капризен и предан страстям, во всяком случае был царем умным, умеющим упорно преследовать намеченную цель и ловко и искусно находить средства к достижению ее. Но тем не менее, и с какими бы оговорками мы не принимали обычное представление о Льве VI, несомненно, что этот строгий законодатель, так уважавший общественную нравственность, так заботившийся о законах церковных, не мог своими браками не возбудить соблазна среди современников и глубоко не возмутить церковь того времени. Надо, однако, принять во внимание, что Лев VI взошел на престол двадцати лет от роду и был уже женат, но не любил своей жены.
h9 II
Хотя Василий по причинам династическим уже с 869 года приобщил Льва к верховной власти, хотя он с крайней заботливостью воспитал его, как предполагаемого наследника престола, он тем не менее никогда его не любил, и подле этого подозрительного, раздражительного и строгого отца жизнь молодого человека, по-видимому, была довольно печальная. Василий явно предпочитал своего сына Константина, рожденного, вероятно, от его первого брака, которого он без всякого колебания признавал своим законным преемником; Льву же, наоборот, он выказывал видимое нерасположение, так что охотно слушал и допускал невероятные обвинения, какие взводились на него.
С годами Василий утратил отчасти тот здравый смысл, который раньше так отличал его: он стал подпадать под влияние фаворитов, в особенности одного игумена, Феодора Сантаварина, которому покровительствовал патриарх Фотий, а современники сильно подозревали его в занятиях магией и колдовством. Преждевременная смерть его любимого сына Константина окончательно потрясла крепкий рассудок императора; под гнетом этой утраты он сделался подозрительным и только и видел вокруг себя что козни и заговоры, имевшие яко бы целью свергнуть его с престола. Когда же Сантаварин, давно поссорившийся с наследником престола, донес василевсу на Льва, будто бы замышляющего на жизнь отца, Василий легко поверил самым пустым видимостям. По его приказанию Лев был посажен под арест в одном из помещений дворца, лишен своих красных башмаков, знака императорского сана, и, по-видимому, император серьезно думал ослепить его. Во всяком случае, придворные, подозревавшиеся в том, что покровительствовали воображаемой интриге, были подвергнуты пытке или сосланы; в течение трех долгих месяцев сам Лев просидел в заключении, и, чтобы освободить его, потребовалось энергичное вмешательство патриарха Фотия и в особенности одного из приближенных Василия, Стилиана Заутца, командовавшего тогда отрядом охранной стражи, и который решился заговорить об этом со своим владыкой с честной и смелой откровенностью.
Также и все высшие сановники и весь сенат, серьезно обеспокоенные состоянием здоровья Василия, становившимся с каждым днем все хуже, советовали быть снисходительнее. Некоторые летописцы рассказывают даже по этому поводу довольно интересный анекдот. В большой столовой Священного Дворца висела клетка с попугаем, который постоянно кричал: «Увы, увы! бедный Лев!» Во время одного большого приема, когда попугай повторял свою обычную фразу, многие из гостей, растроганные воспоминанием о заключенном, с трудом могли скрыть свою печаль. Император в конце концов это заметил и спросил их о причине их расстроенного вида. «Как можем мы пировать с легким сердцем, отвечали они, когда; птица и та словно укоряет нас за наше поведение? Она зовет своего господина, так неужто мы, люди, можем среди веселья забыть нашего невинного царевича? Или он виновен, и мы тогда готовы осудить его; или он ни в чем не провинился, до каких же пор тогда язык клеветника будет брать верх над его невинностью?» Неизвестно, сколько правды в этом рассказе, но, во всяком случае, Василий, дал себя умилостивить; в день праздника пророка Илии царевич был освобожден, восстановлен в принадлежащих ему почестях и достоинствах и снова принимал участие в царских выходах. Но старый василевс, милуя, не забыл своего нерасположения. Когда народ по пути шествия Льва приветствовал его и кричал: «Слава Всевышнему!» Василий, обратившись к толпе, воскликнул: «Это по поводу моего сына прославляете вы Бога! Ну, так я вам скажу, что ему же вы будете обязаны долгими днями труда и печали».
Из этих подробностей видно, что между императором и его сыном отношения были далеко не нежные, и легко понять, что Лев очень боялся бешенного, страшного нрава отца, во всем беспощадно покорявшего его своей воле. Рано пришлось Льву привыкать к покорности. Когда ему должно было исполниться шестнадцать лет, Василий решил его женить. По обыкновению, в одной из зал Магнаврского дворца собрали дюжину девиц из самых красивых в империи. В ожидании прихода царя эти маленькие особы, очень возбужденные, занялись тем, что пробовали отгадать, кто из них окажется счастливой избранницей. Одна афинянка, по словам летописца, «умевшая, благодаря обычаям своей страны, отгадывать будущее по приметам», предложила тогда в виде игры следующее странное испытание: все кандидатки должны были сесть на пол, и каждая поставить перед собой свои башмаки; та из двенадцати, которая по данному знаку скорее всех встанет, обуется и первая успеет сделать красивый поклон, та и будет, наверно, императрицей. В то время, как они занимались этим упражнением, вдруг вошел царь. Первая поднявшаяся была некто Феофано, происходившая из знаменитой столичной патрицианской семьи Мартинаков; так как она была знатна, при этом очень красива и набожна, она понравилась Василию и жене его Евдокии: так оправдалась примета, пророчествовавшая ей трон. Самого Льва даже не спрашивали, а между тем юный царевич имел привязанность на стороне. Стилиан Заутц, начальник малой Этерии, человек очень близкий василевсу и его соотечественник, имел дочь, по имени Зою. Лев был сильно влюблен в нее и хотел на ней жениться. Но Василию не было до этого никакого дела: он приказал, и сын не осмелился ослушаться. И с большим торжеством, зимой с 881 на 882 год, была отпразднована его свадьба с Феофано.
Такой брак должен был неизбежно плохо кончиться, тем более, что Феофано, если и обладала множеством добродетелей, имела также и недостатки: была ревнива и при этом недогадлива и ненаходчива. Ей показалось, что она замечает, как муж ее продолжает ухаживать за дочерью Заутца: и тотчас молодая женщина побежала жаловаться Василию. Со своей всегдашней грубостью император устроил сыну страшную сцену; вцепившись ему в волосы, он повалил его на пол, бил кулаками и ногами, уча его, как быть верным жене. Затем, чтобы покончить с этим вопросом, он насильно выдал замуж Зою за некоего Феодора Гутцуниата, как ранее насильно женил сына, и льстил себя надеждой, что таким образом восстановил в семье мир. Можно легко себе представить, что первоначальная антипатия Льва к Феофано не стала меньше после этого события; и даже впоследствии, когда царь был в немилости и молодая женщина выказала полную преданность и любовь, выразив желание разделить с ним его заточение, семейный лад никогда больше не был вполне восстановлен. Лев мог, разумеется, получить некоторое уважение к жене, но он и впоследствии не полюбил ее. Во всяком случае, покуда был жив грозный Василий наружное согласие сохранялось между супругами. Но когда Лев стал императором и вполне свободным, положение довольно быстро испортилось, Феофано, кроме того, была женщина добродетельная, преданная добрым делам и заботившаяся прежде всего о любви небесной. «С болезненным пылом, рассказывает ее благочестивый биограф, Августа заботилась о спасении своей души, пренебрегая, как недостойной суетностью, всеми удовольствиями мирской жизни. День и ночь возносилась она мыслью к Богу, молясь постоянно и читая псалмы; она непрестанно стремилась приблизиться к Богу и через дела милосердия. Публично она облекалась в красоту и блеск, во все великолепие порфиры; у себя, тайком прикрывала тело лохмотьями. Предпочитая всему жизнь аскетическую, она не придавала никакого значения прелестям обильного и роскошного стола; когда перед ней ставили изысканные блюда, она довольствовалась простой едой, состоявшей из хлеба и овощей. Все деньги, какими она могла распоряжаться, все свое состояние, которым так дорожат люди, живущее в миру, она раздавала бедным; великолепные свои одеяния сна отдавала нуждающимся; она пеклась о нуждах вдов и сирот, обогащала монастыри, любя монахов, как братьев». Ночью она покидала свое царское ложе, покрытое великолепными, золотом шитыми одеялами, и ложилась где-нибудь в углу, на подстилке, покрытой грубой тканью, и каждый час вставала, чтобы молиться Богу. Такая женщина была святая, но она не годилась ни в императрицы, ни в подруги двадцатилетнему царю.
Смерть единственного родившегося от этого брака ребенка, маленькой Евдокии, последовавшая зимой 892 года, еще усилила разногласие между супругами. После этого несчастия Феофано стала печальнее, чем когда-либо, еще больше отвратилась от мира; и ко всему этому чрезмерное воздержание серьезно расстроило ее здоровье. «Император, пишет биограф благочестивой царицы, не мог больше надеяться иметь от нее другого ребенка, ибо тело ее изнуренное и ослабленное духовным созерцанием, не способно было отдаваться наслаждению плоти». Естественно, что Льву все больше и больше надоедала жена, никогда ничего не доставлявшая ему, кроме неприятностей. С другой стороны, он не забыл подругу своей юности; и он ре шился взять Зою в любовницы.
Императрица была скоро об этом извещена, и так как, вследствие странного противоречия, эта святая женщина оставалась все такой же ревнивой, нелады императорской четы чуть было не перешли в полный разрыв.
В это время жил в Константинополе в Псамафийском монастыре один святой человек по имени Евфимий, биография которого, недавно найденная, представляет один из самых поучительных документов, какие мы только имеем о царствовании Льва VI. Будучи на очень хорошем счету у царя, которому он еще при жизни Василия оказал важные услуги, он позволял себе говорить с ним с резкой откровенностью и не скупился на выговоры и наставления. К нему-то и прибегла императрица в своей беде. Она объяснила, что со смерти ее любимой дочери ей не было больше смысла жить во дворце, что она слишком жестоко страдала от создавшегося для нее там положения, а потому она просит об одном – о позволении удалиться в монастырь, прилегающий к Влахернскому храму, где с давних пор она любила говеть, и что при этом условии она согласна на все, даже на развод. Евфимий ее ободрил, но представил ей, какую важную ответственность она берет на себя, покидая супруга, и без того слишком склонного к погибели; после этого он отправился к императору. Тот пришел в восхищение от плана жены и радовался при мысли, что сможет скоро жениться на своей любовнице. Евфимий строжайшим образом его отчитал, и когда василевс, упомянув о том, сколько горечи и зла накопилось у него против Феофано за десять лет брака, кончил тем, что сказал: «В конце концов, не я ее прогоняю, а закон, и церковные каноны оправдают меня, если я возьму другую жену», святой отец в негодовании объявил, что он больше не увидит его, если царь будет упорствовать в своем преступном решении.
Несмотря на такую угрозу, чрезвычайно важную для человека благочестивого, каким был Лев, царь не хотел ничего слышать. Дело в том, что прежде всего он страстно любил Зою. Но у него была еще и другая причина упорствовать; он горячо желал сына, чтобы упрочить продолжение македонского рода. Про себя он знал, что здоровье его не важное; брат его Александр прожигал жизнь в безумных оргиях; следовательно, как в интересах династии, так и в интересах общественного спокойствия, он должен был как можно скорее обеспечить престол законным наследником. Впрочем, это составляло уже с давних пор его большую заботу; чтобы Бог послал ему так горячо желаемого ребенка, он отправлялся в паломничество по наиболее знаменитым святым местам; чтобы узнать, будет ли исполнено его желание, он неустанно допрашивал небесные светила; и так как они обещали ему сына, то «полагая, говорит один летописец, что исполняет тем волю самого Бога и подчиняется неизбежному року», он со спокойной совестью не порывал сношений со своей любовницей.
Тут следует, впрочем, заметить, что в глазах современников и самих панегиристов Феофано одной этой политической причины, по-видимому, было достаточно, чтобы объяснить и оправдать прелюбодеяние Льва. Императрица тоже, в конце концов, смирилась перед неизбежным. Выслушав строгое наставление Евфимия, указывавшего ей, какая великая заслуга заключается в смирении, она согласилась не требовать скандального развода и предоставила свободу сопернице, ища сама утешения лишь в Боге. Ей, впрочем, недолго пришлось страдать: вскоре после только что описанных событий, Феофано умерла 10 ноября 893 года; ей не было и тридцати лет. Лев, как это и приличествовало, устроил своей жене великолепные похороны. Она была похоронена в императорской усыпальнице святых Апостолов, где уже покоилась ее дочь, маленькая Евдокия; царь решил построить в ее память церковь во имя ее святой. Скоро всякие чудеса и необыкновенные исцеления, совершавшиеся на ее могиле, возвестили всей Византии о добродетелях покойной царицы; церковь причислила к лику святых тихую и печальную императрицу, и в течение многих лет церемониал предписывал самому императору отправляться каждый год на ее могилу возжигать в память ее фимиам и возносить молитвы.
h9 III
Лев был свободен.
Некогда он объявил Евфимию: «Никогда не забуду я Зои, и наступить день, когда я пожалею и ее и себя». Этот день настал. Однако жениться на своей любовнице ему мешало одно обстоятельство, ее муж. Но Гутцуниат очень остроумно умер вскоре после смерти Феофано, и это вышло так, кстати, что злые языки, стали поговаривать, что эти две смерти, такие своевременные, быть может, произошли не вполне случайно. Но Лев был императором; Зоя была дочерью первого министра; и сочли за лучшее не раздувать подозрений.
Таким образом, все, казалось, благоприятствовало желанному браку. Царь больше чем когда- либо боготворил свою любовницу, которая несколько месяцев перед тем спасла ему жизнь, раскрыв заговор, имевший целью погубить его. Отец Зои Стилиан Заутц, с начала царствования правивший делами и получивший милостью царя вновь изобретенный титул, в некотором роде символический, отца императора, изо всех сил хлопотал об этом браке, видя в нем средство, усилить свое несколько пошатнувшееся в то время влияние; и чтобы ускорить дело, он поселил молодую вдову в помещении, занимаемом им самим во дворце. Один только Евфимий, никогда не бывший в хороших отношениях с министром, все еще сопротивлялся. Он убеждал императора, что замышляемое им дело было нечестием и беззаконием. Но Лев отвечал смехом на все эти возражения: «Ну, святой отец, говорил он, слушай меня и не говори глупостей. Я ведь, как тебе известно, потерял жену; я должен, как все люди, подумать о новом браке. И вот Зоя как раз в том же положении, что я; она свободна. Зачем же ты хочешь помешать тому, что повелевают законы, и что советует Священное Писание?» Евфимий сердился: «Никто тебе не мешает жениться на другой; но не следует жениться на этой, которую обвиняют в том, что она виновница стольких зол. Если этот брак состоится, все поверят недобрым слухам, что ходят на ее счет». И он опять заявлял, что если Зоя сделается императрицей, никогда император его больше не увидит.
Влюбленный не рассуждает: в выборе между своим духовником и любовницей Лев не мог колебаться; он предложил Евфимию удалиться в монастырь, а сам женился на Зое. Но счастье его было непродолжительно, меньше чем через два года после этого, в конце 896 года, молодая императрица умерла от довольно таинственной болезни, последовавшей через несколько месяцев после смерти ее отца Стилиана Заутца. И тотчас, несмотря на горе Льва, придворные ясно увидали, что должно было после этого случиться, и родные Зои, хорошо устроившиеся при ее жизни, прямо объявили: «Император возьмет себе новую жену, а нас всех удалить».
h9 IV
Надо однако сознаться, что Льву не везло. От связи его с Зоей родилась только одна дочь, царевна Анна; династические соображения требовали от императора третьего брака. Но царю трудно было решиться на такой шаг. Церковные каноны явно порицали подобный союз; в общественном мнении он являлся недостойным царя; и сам Лев, в одной из своих новелл, в суровых выражениях поносил людей, доходящих до такого невоздержания. Кроме того, император страстно любил Зою, он горько оплакивал ее потерю. Надо видеть, в каких трогательных выражениях он говорил Евфимию о «своей бедной жене, которую ты совсем не любил». В таком душевном настроении он легко подпал опять под влияние своего духовника; и хотя он не рассчитывал, как прямо это и высказал, «найти в нем нового Стилиана, распоряжающегося и управляющего всем», он тем не менее относился к монаху с крайним уважением, зная его грубую и непреклонную прямоту и немного побаиваясь ее. Вот все эти причины и заставляли царя довольно долго колебаться, прежде чем решиться на новый брак. Так как императорский этикет непременно требовал, чтобы в Священном Дворце была женщина для председательствования на церемониях, где присутствовали придворные дамы, он повелел провозгласить Августой юную царевну Анну, и это одно достаточно показываешь, насколько ему претила мысль о новом браке. Но Анна была невестой одного принца каролингского дома, юного Людовика Провансальского; она собиралась покинуть Константинополь и отправиться на свою новую родину. Чтобы заменить ее, необходимо требовалась императрица. Кроме того, Лев был молод; ему было тридцать два, тридцать три года; горе его с течением времени притупилось, а с ним и нравственные сомнения в такого рода вопросах. В 899 году решительный шаг был сделан. Он женился на очень хорошенькой женщине родом из Азии, Евдокии Ваяни; но так как несчастие преследовало императора, новая царица умерла год спустя, родив ему сына, но тоже нежизнеспособного.
Итак, приходилось начинать все сызнова, раз что опять не стало желанного наследника. Но теперь задача эта оказывалась уже необычайно трудной. Третий брак императора, хоть и прикрывался довольно благовидными предлогами; и церковь, считая его с одной стороны «поступком неподобающим», все же не порицала его открыто, тем не менее, послужил соблазном для многих благочестивых душ. Это обнаружилось, когда после смерти Евдокии игумен монастыря св. Лазаря наотрез отказал принять в свой монастырь смертные останки царицы, и пришлось обратно нести во дворец тело несчастной; тоже чувство неодобрения сказывалось и в поведении Евфимия, когда он советовал Льву сделать жене скромные похороны, без всякого торжества, замечая при этом, что не приличествовало нарушать проявлениями горя и печали веселье и радость великого праздника Воскресения (Евдокия умерла в день Пасхи), тем более, что все эти официальные шествия, стоны и рыдания, плач по умершей, приводили все к одному и тому же, к той же могиле, к тому же злополучному концу, к тщете всего. Для людей, рассуждающих таким образом, четвертый брак казался настоящей мерзостью. Церковь запрещала его безусловно; гражданский закон даже не предвидел, чтобы можно было дойти до такой неслыханной степени развращенности. В глазах византийцев такой брак был хуже прелюбодеяния. Но что было делать! Лев хотел непременно иметь сына.
Между тем заговоры против императора все учащались. В самом дворце брат царя, этот подозрительный и сомнительный Александр, интриговал против своего царственного соправителя, которого всегда от всей души ненавидел, считая себя более законным наследником Василия; и царь едва не стал жертвой этих козней. Покушение, подготовленное против него в церкви св. Мокия, чуть было не удалось, и только благодаря случайности император не был в тот день убит ударом палки подосланного убийцы. Все это тревожило Льва, хорошо сознававшего, насколько отсутствие наследника престола способствовало всем этим заговорам. Не решаясь тотчас вступить в брак, он начал с того, что завел любовницу. Это была некая Зоя Карбонопсина, Зоя «Черноокая», принадлежавшая, по-видимому, к одной из самых аристократических фамилий Византии и состоявшая в родстве с знаменитым летописцем Феофаном. Это была женщина умная, честолюбивая, энергичная и ловкая в одно и то же время; она сумела тотчас подчинить себе в значительной степени своего любовника, она воспользовалась своим влиянием, чтобы приблизить ко двору свою родню и составить тут себе партию, а затем она стала подумывать и о том, чтобы женить на себе императора.
С самого начала этой связи Лев также, по-видимому, подумывал о браке. Даже очень вероятно, что он с этой целью возвел в 901 году на патриарший престол родственника Фотия, «мистика», т. е. личного секретаря Николая. Будучи приемным братом императора (Василий I был его крестным отцом), этот человек был воспитан вместе с ним и оставался его другом; поэтому царь полагал, что может рассчитывать на его услугу, чтобы побороть препятствия, выставляемые церковью против четвертого брака, и он стал заранее выпытывать его мнение насчет этого дела. Однако Николай был одним из тех представителей духовенства, каких было не мало в Византии, «в одно и то же время придворный и монах, сильный в богословии и в искусстве вести интригу, умевший при случае закрывать глаза, и при случае же показывать пример большого мужества»13. Приняв духовный сан отчасти против своего желания, он питал в своей властной и надменной душе чувства и стремления чисто земного и мирского характера. Сознавая в себе государственного деятеля, он занимался государственными делами охотнее, чем делами церкви. Он стремился к власти и, чтобы осуществить свою мечту, считал излишним слишком считаться с требованиями совести, благодарности или верности: его несколько раз, и, по-видимому, не без основания, обвиняли в участии в заговоре против его законного монарха. В своем высоком духовном сане он видел, главным образом, средство к властвованию и первую ступень своего будущего величия. Гордый своим саном, он считал себя вправе относиться свысока к власти императора и не стеснялся оспаривать повеления, исходившие от царя. В одном из своих сочинений он написал: «Если император прикажет, под внушением диавола, что-нибудь противное закону Божию, ему не должно повиноваться; должно считать не существующим нечестивое повеление, исходящее от нечестивого человека. Никогда служитель Божий не будет повиноваться таким преступным приказаниям, и он скорей должен предпочесть утратить жизнь, чем служить такому господину». Не менее высокомерный в отношении к папе, он не боялся читать наставления и первосвященнику римскому, порицать его постановления и его несвоевременное вмешательство в дела восточной церкви, и, чувствуя, что в этом противодействии Риму его поддерживает все духовенство, он, несмотря на приказание императора, отказывался общаться с римскими легатами, оказывая таким образом неуважение к власти и папы, и императора.
Непримиримый и дерзкий, когда чувствовал, что дует попутный ветер, Николай, однако, умел, когда нужно было, быть податливым и покладистым во всех отношениях: ибо, если он и обладал незаурядным умом, душа его оставалась довольно низменной. При этом несдержанный и горячий, способный подолгу хранить злобу и непримиримую ненависть, он никогда не забывал оскорбления, никогда не прощал врагу; и когда наступал день отмщения, он выказывал в преследовании своих противников самую беспощадную жестокость. Его бессердечие и черствость в отношении тех, кому он раньше выказывал самую низкую лесть, были тогда непреклонны; без всяких зазрений совести, без пощады он топтал своих врагов ногами, готовый при этом во всякую минуту, если бы счастье повернулось и собственная выгода того потребовала, вновь стать их крайне почтительным и самым верным слугой.
Такой человек не должен был оправдать надежды, какие Лев возложил на него. Когда император открылся Николаю относительно своих брачных планов, патриарх, по-видимому, отказал наотрез содействовать со своей стороны нарушению церковных канонов. Во всяком случае несомненно, что очень скоро отношения между патриархом и царем стали натянутыми; при дворе любимцы Льва с Самоной во главе открыто восстановляли монарха против патриарха, и Лев был так раздражен, что подумал было сделать Николая ответственным за покушение, какое намеревались произвести в церкви св. Мокия, так что понадобилось вмешательство Евфимии, чтобы остановить преследование. Но, несмотря на свои подозрения и гнев, с одной стороны, император, с другой, положительно не знал, как смягчить непреклонного патриарха, которого, – он это чувствовал, – поддерживало почти все духовенство без исключения, как вдруг, к большому счастью Льва, одно неожиданное обстоятельство, дало ему перевес над патриархом.
Видя, что положение его ненадежно, Николай, не колеблясь, вступил в заговор с Андроником Дукой, в 904 году восставшим против императорской власти. Случилось так, что когда бунтовщику пришлось бежать к арабам, некоторые из его единомышленников, чтобы купить себе прощенье, выдали Льву бумаги мятежника: среди этих бумаг нашли собственноручное письмо патриарха, доказывавшее его несомненную измену. Теперь царь получил возможность сломить высокомерное упорство Николая; и действительно, когда последний узнал об этом, благодаря нескромности одного служителя, он понял, что отныне у него оставалось единственное средство спасти свое положение и жизнь, это прекратить всякое противодействие и усиленной угодливостью обезоружить, если возможно, монарха. Тогда, изменив сразу поведение, он согласился на все.
Это случилось в 905 году. Зоя Карбонопсина должна была стать матерью, и император упивался надеждой сделаться отцом. Тогда высокомерный патриарх стал каждый день являться во дворец. Он обедал с царем и его любовницей, уверяя Льва, что ожидаемый ребенок будет мальчик, и приказал по этому случаю в продолжение семи дней совершать торжественные молебствия в св. Софии; затем не менее торжественно он благословлял чрево фаворитки и объявлял, что имеющий родиться царь составит славу и величие церкви. Судьба оправдала обещания патриарха и исполнила желания императора. В конце 905 года ребенок родился: и это был мальчик. Узаконить этого, столь желанного, наследника стало отныне главной заботой царя. Николай охотно на это соглашался; но другие епископы противились, объявляя, что «рожденье ребенка не могло сделать законным запрещенный брак», и вследствие этого они отказывались совершить крещение, особенно с царскими почестями, как того хотел Лев. В конце концов, придумали следующую уловку. Так как в сущности, как объяснял это впоследствии патриарх, «любить своего ребенка чувство вполне человеческое», духовенство обещало окрестить сына, если Лев даст слово расстаться с матерью. Этой ценою б января 906 года и было совершено крещение в храме св. Софии самим патриархом; Александр, брат царя, и Евфимий были восприемниками юного Константина Багрянородного. Желание императора исполнилось.
Но Лев дорожил Зоей. Через три дня после крестин, несмотря на обещания, несмотря на клятвы, он опять водворил во дворце свою любовницу; больше того, он решил жениться на ней. Николай не счел возможным довести свое снисхождение до того, чтобы благословить этот скандальный союз; но для этого нашелся услужливый священник, которого потом лишили сана, и Лев собственноручно возложил корону на голову новой императрицы. Понятно, что волнение в столице было большое; церковь, после сделанного ей вызова, ответила на этот брак императора-четвероженца формальным запрещением ему доступа к святыне. Тогда, чтобы добиться необходимого разрешения для узаконения своего брака, Лев прибег к очень остроумной выдумке, делающей большую честь его искусной и твердой дипломами. Видя непреклонность византийского духовенства, он надумал обратиться к церкви вселенской и решил спросить, как думают о четвертом браке первосвященник римский и патриархи александрийский, антиохийский и иерусалимский; и честолюбивый Николай, хотя крайне недовольный таким посторонним вмешательством, ронявшим обаяние его всемогущества, должен был с этим примириться и покориться. Впрочем, он твердо рассчитывал, что совещание обманет надежды императора. Но во всяком случае, до выяснения результатов своего посольства Лев оставил Зою во дворце, отказываясь расстаться с ней хотя бы на один день; он приказывал оказывать ей все почести, какие оказывали царице, и единственная уступка, сделанная им церкви, было то, что он покорно подчинился изданному против него запрещению.
Патриарх Николай в рассказе, написанном им позднее по поводу этих событий, старался, что совершенно понятно, представить свое поведение с самой выгодной стороны. Если поверит ему, он на следующий же день по вступлении императора в брак, стараясь убедить его, не жалел ни советов, ни уговоров; он умолял его в ожидании приговора патриархов немедленно удалить Зою и отнюдь упорством своим не возбуждать раскола в церкви; на все эти прекрасные слова Лев будто бы отвечал одним отказом. В действительности патриарх, по-видимому, выказал относительно царя гораздо менее энергии и непреклонности; желая, главным образом, заслужить прощенье, он, по-видимому, напротив, старался умилостивить василевса полной готовностью уладить дело. Из источников менее сомнительных, чем письмо Николая, видно, что патриарх то искал в писаниях святых отцов места, на основании которых возможно оправдать четвертый брак, то поощрял Льва преступить, несмотря на запрещение и, не дожидаясь решения патриархов, церковный порог, прямо объявляя, что он сам выйдет к нему при этом на встречу. Надеялся ли Николай, побуждая императора к ложному шагу, еще больше восстановить против него общественное мнение, и без того сильно возбужденное? Хотел ли скорей своей предупредительностью заставить забыть злополучное письмо, доказывавшее его беззаконие? Относительно такого человека оба предположения возможны. Во всяком случае, император не захотел поддаться внушениям патриарха. «Пока не увижу епископов, прибывших из Рима, говорил он, не хочу пользоваться свободой, какую ты мне предоставляешь помимо них».
Тем временем с Запада пришли добрые вести. Посланные императора уведомили его, что папа вовсе не порицает четвертого брака и что легаты собираются отправиться в путь и везут желанное разрешение. Это вызвало внезапную перемену в поведении патриарха. Покуда брачный вопрос, оставаясь нерешенным, ставил императора, до известной степени, в зависимость от патриарха, Николай мог думать на законном основании, что царь, нуждаясь в нем, будет вынужден щадить его, и что при подобных обстоятельствах ему будет легко при помощи добрых услуг заставить забыть его преступление государственной измены. Теперь дела приняли иной оборот. Уверенный в оправдании вселенской церкви, Лев не имел никакого основания считаться с главой церкви византийской, и он уже объявлял своим приближенными, что как только соберется собор, первой заботой царя будет избавиться от враждебного ему патриарха, изменившего своему властелину. Николай понял, что у него оставался один выход – броситься с головой в оппозицию. Он знал вражду, с давних пор питаемую восточным духовенством к Риму, он был уверен, что найдет сторонников, если будет отстаивать независимость Византии от вмешательства первосвященника римского. Если ему удастся, благодаря такой тактике, нанести удар папе и императору, какое это будет торжество для его честолюбия! Если он будет разбит в борьбе, по крайней мере, падет с честью и стяжает ореол мученика, как неумолимый борец за нарушенные церковные каноны. Итак, Николай, и без того, впрочем, крайне оскорбленный в своей гордости, видя такое вмешательство Рима в дела своего патриархата, повел себя опять самым непреклонным и высокомерным образом.
В это самое время Лев, рассчитывая на снисхождение Рима, счел излишним сохранять дольше смиренное положение человека, на которого наложено запрещение, что, в конце концов, не могло не вредить его императорскому престижу. В самый день Рождества 906 года он в сопровождении сената и всего двора отправился в св. Софию, думая, что патриарх не запретить ему войти в храм после того, что столько раз предлагал это ему в течение последних месяцев. Но на пороге входных дверей его встретил патриарх и наотрез запретил ему вход в церковь: но при этом Николай подал царю надежду, что в ближайший праздник Богоявления он откроет ему доступ к святыне. Лев счел разумным не настаивать и стерпеть унижение, которому его подвергли; тогда патриарх счел возможным сделаться еще более дерзким. 6 января 907 года он опять остановил царя у дверей базилики. «Без единодушного согласия митрополитов, объявил он, не могу пустить тебя сюда; а если ты рассчитываешь войти силой, тогда уйдем мы». На этот раз Николай зашел слишком далеко. «Сдается мне, что твое святейшество, воскликнул василевс, издевается над нашей царственностью. Уж не надеешься ли ты, что мятежник Дука вернется скоро из Сирии? и уж не из доверия ли к нему ты так презираешь нас?» При этой неожиданной выходке патриарх совершенно растерялся и не знал, что предпринять; стоя на пороге дверей, он ничего не отвечал и, казалось, не смел ни подвинуться вперед, ни отступить. Лев, напротив, сохранял все свое хладнокровие и полное достоинство. Так как придворные всячески побуждали его войти в базилику, он одним движением заставил их замолчать и, чувствуя, что таким поведением он делает Николая неправым, спокойно возвратился к себе во дворец.
Но вечером, на парадном обеде, в присутствии епископов и важных сановников, император, под конец обеда, стал резко нападать на патриарха. Он напомнил ему об его обещаниях, об его льстивых речах, об его прежней угодливости и прямо назвал его лжецом и клятвопреступником. Затем, уведя митрополитов в свои отдельные покои, он со слезами напомнил им о несчастиях, преследовавших его при всех женитьбах, и, велев принести себе сына, взял его на руки и просил всех благословить его и молиться за него. Эта чувствительная сцена растрогала многих епископов, лишь из страха следовавших непримиримой политике Николая. Близилось также и разъяснение спора. Римские легаты приехали и привезли разрешение: на Западе, где четвертый брак не был запрещен, желание императора показалось вполне естественным. Напрасно Николай отказался вступить в открытые сношения с иностранцами, надеясь таким образом вызвать взрыв старинной ненависти византийцев к латинянам, «приезжавшим к нам, как он выразился, лишь затем, чтобы объявлять нам войну». Часть греческих епископов, подкупленная деньгами, покинула своего главу; некоторых, из наиболее упорных, отправили в ссылку; в особенности решили выступить против патриарха, чтобы освободить духовенство от его влияния.
1 февраля во дворце, в конце одного парадного придворного обеда, император произнес против патриарха настоящую обвинительную речь, закончив ее тем, что прямо обвинил его заодно с Дукой в интригах и в измене; после этого он велел схватить Николая и под строгим надзором отправить его в один азиатский монастырь. Через несколько дней после этого собравшийся собор дал Льву необходимое разрешение на брак и снял с него епитимию. А так как патриарх Николай упорствовал в своем несогласии, император предложил ему сложить с себя сан. Боясь преследования, которое грозило ему за государственную измену, Николай кончил тем, что уступил; и хотя позднее он и жаловался горько на клеветнические наветы, распространяемые против него, и отвратительное пристрастие, с каким легаты принимали на веру всю распускаемую про него ложь, тот бесспорный факт, что он предпочел добровольно отказаться от своего сана, чем дать низложить себя, ясно показываешь, что совесть его была не совсем чиста. На его место епископы возвели на патриарший престол благочестивого и строгого Евфимия, который, несмотря на свое нежелание, сдался под конец на единодушные просьбы духовенства, римских легатов и императора.
Благодаря состоявшемуся соглашению, Лев льстил себя надеждой, что дело его четвертого брака уладилось согласно его желаниям; но вместе с этим он положил также начало расколу в восточной церкви. Духовенство и верные разделились между Евфимием и Николаем; пришлось изгнать самых важных митрополитов, державших упорно сторону низложенного патриарха, издать приказы о преследовании, сажать в тюрьмы сопротивлявшихся; и эти строгие меры усилили всеобщее недовольство против Льва, против Зои и даже против нового патриарха. Само собой разумеется, что Евфимий пошел на компромисс, освобождая императора от церковной опеки, он тем самым отнюдь не признал в принципе законность четвертого брака и твердо настаивал на низложении священника, венчавшего императора. Тем не менее всякого рода памфлеты не щадили его, а также и его владыку, и Лев, со своей стороны, рассчитывал на него, чтобы стереть последние следы незаконности, лежавшие пятном на его браке. Он послал просить патриарха, чтобы Зоя официально упоминалась на ектеньях в качестве Августы в храме святой Софии. Но тут уже патриарх, несмотря на мольбы и угрозы императрицы, несмотря на гнев царя, одно время подумывавшего было низложить Евфимия, остался непоколебим. Однако он согласился 9 июня 911 года торжественно венчать в святой Софии юного Константина Багрянородного, царем византийским. Своей искусной настойчивостью Лев VI, несмотря ни на что, добился-таки своего.
h9 V
Делу четверобрачия суждено было долго еще волновать византийский мир. И действительно, когда в Mat 912 года умер Лев VI, решенный было вопрос был поднят вновь. В продолжение семи лет два честолюбивых соперника боролись между собой: Зоя, ярая защитница своего императорского сана, своего брака и своего сына, и патриарх Николай, не менее ее жаждавший возмездия и утоления своего властолюбия, рассчитывавший добиться этого торжеством отстаиваемых им идей.
В самом деле, согласно данным сенатом умирающему василевсу обещаниям, юный Константин VII был провозглашен императором. Но ему в соправители и опекуны был назначен дядя его Александр, и первым делом этого человека было прогнать грубым образом Зою из дворца и вновь возвести Николая на патриарший престол. Николай возвратился из ссылки, алкая мести; еще более высокомерный в своем торжестве и более чем когда-либо заносчивый, он с особым неистовством стал стремиться к утолению своей злобы и уверенный, что заслужит милость царя Александра, содействуя таким образом его политике, он не щадил ничего и никого. Почтенный Евфимий пострадал первым. Ему приказано было явиться на собрание, происходившее в Магнаврском дворце, и тут он не только был низложен и предан анафеме, но Николай дошел до того, что стал поносить его самым низким образом, а слуги патриарха, бросившись на несчастного, разорвали его священнические одежды, повалили его на землю вырвали ему бороду, выбили зубы и под конец так избили ногами и кулаками, что он потерял сознание и чудом спасся от смерти.
Но этого было мало, чтобы утолить злобу Николая. Он рассчитывал отмстить всем, бывшим причиной его немилости и изгнания, Зое, римскому первосвященнику, даже покойному императору. В длинном послании к папе Анастасию он изложил со своей точки зрения всю историю четвертого брака, критикуя с оскорбительной строгостью поведение василевса, порицая с презрительной жалостью слабость Сергия III обманутого своими легатами, читая наставление латинянам, высокомерно требуя в особенности исправления произведенных скандалов. Он не хотел видеть в четвертом браке царя ничего, кроме блуда, грязной связи, дозволенной скоту и позорной для человека; и если он согласился, чтобы простили мертвым, зато требовал, наоборот, самого сурового обвинения виновных, оставшихся в живых, то есть Зои и ее сына. Император Александр действовал в Риме в том же духе. Он ненавидел сына своего брата, так как тот преграждал ему дорогу к верховной власти; он страстно желал, чтобы Константин был признан незаконнорожденным. Говорят, он даже подумывал отделаться от этого ребенка, сделать из него евнуха; и только с большим трудом удалось отвратить его от этого жестокого намерения. К счастью для юного Константина, Александр умер в июне 913 года; но перед смертью он назначил патриарха Николая главой совета, которому поручено было регентство. Он знал, что может рассчитывать на этого человека для продолжения своей политики и утоления своей ненависти.
В ту минуту, когда началась агония Александра, Зоя, всегда одинаково энергичная, решилась на смелую попытку; она явилась в Священный Дворец, объявив, что хочет видеть сына и говорить с умирающим; она думала таким образом вновь овладеть властью. Николай велел ее грубо прогнать. После этого, чтобы окончательно отделаться от этой возможной соперницы, всесильный регент, верховный владыка государства, издал указ, запрещавший Зое вход в императорское жилище и лишавший ее даже титула царицы; несколько позднее он принудил ее даже уйти в монастырь, думая, что таким образом она умрет для мира. Но Зоя была достойным противником патриарха: и в монастыре, куда ее насильно удалили, она только поджидала случая, чтобы погубить своего соперника. Случай этот скоро представился. Суровые меры, к каким прибегли регенты, чтобы подавить восстание Константина Дуки, возбудили против них крайнее недовольство; с другой стороны, во дворце юный император требовал к себе мать. Пришлось согласиться возвратить ее ему: это случилось в октябре 913 года.
Овладев таким образом положением, Зоя воспользовалась этим, чтобы назначить на важные должности своих людей; она удалила фаворитов покойного императора Александра, из которых он составил совет регентства, затем очень решительно, она напала на патриарха. Как женщина смелая, она сначала собиралась просто убить его; Николаю удалось спастись от убийц, он укрылся в храме св. Софии и в продолжение двадцати двух дней не решался покинуть это неприкосновенное убежище. Зоя победила. Она намеревалась уже объявить о низложении патриарха и предлагала Евфимию быть его заместителем. Но последний отказался; Николай, впрочем, сохранял еще свое могущество; поэтому завязались переговоры. Патриарх обещал впредь ни чем другим не заниматься, как только делами церкви, отказаться от управления государством, не показываться больше во дворце без приглашения; он обязался поминать Зою в официальных молитвах наряду с царем, ее сыном, торжественно провозглашать ее в качестве Августы. Этой ценой он получал полную и безусловную амнистию за прошлое и сохранение за собой своего духовного сана. В этой борьбе за корону между Зоей и Николаем, патриарх, казалось, был окончательно побежден (февраль 914 года).
Между тем, в конце концов, он должен был взять верх и по своему усмотрению решить окончательно долгий спор, вызванный четвертым браком Льва VI. Действительно, Зоя, став регентшей, показала себя неспособной противиться интригам, окружавшим ее. Уже давно у императрицы был фаворит, паракимомен Константин, по отношению к которому, как подозревали еще при жизни Льва, у нее было не только простое благорасположение. Этот человек, деливший с императрицей опалу, вместе с ней естественным образом очутился и у власти и оказывал на монархиню всесильное влияние. По этому поводу удалось возбудить тревогу в душе юного императора; его приближенные внушили ему, будто фаворит затевает его низложить и думает возвести на престол своего зятя, стратига Льва Фоку. Был составлен заговор. Против паракимомена и его родственника стали искать поддержки во флоте, и главный адмирал Роман Лекапин получил от василевса писаный приказ и принял на себя поручение арестовать фаворита. Это был удар, направленный прямо против императрицы. Вне себя, она бросилась на террасу Вуколеона, спрашивая у сына и его приближенных, что означает этот мятеж. Ей отвечали, что царству ее пришел конец, что власть переходить в другие руки; и со следующего же дня стали думать, как бы выгнать ее из дворца. Тогда, вся в слезах, она бросилась к сыну и, кинувшись ему на шею и заявляя о своих материнских правах, стала умолять, чтобы ей позволили остаться. Юный Константин был тронут: «Оставьте мою мать при мне», сказал он. Но, оставаясь во дворце, она во всяком случае теряла верховную власть. Это было в 918 году.
В этих критических обстоятельствах, казалось, один только человек был способен к власти. Это патриарх Николай, который, и впав в немилость, не утратил ни энергии, ни честолюбия. К нему-то, когда разразилась революция, погубившая ее фаворита, обратилась сама Зоя, как к единственной поддержке, какую могла найти; ему же царь поручил должность первого министра. Он исполнял ее, когда в марте 919 года Роман Лекапин в свою очередь поднял восстание, овладел дворцом и особой царя в ожидании того дня, когда он заставит сделать себя соправителем империи; он является первым в целом ряде узурпаторов, несколько раз в течение X века правивших под именем законных василевсов византийской империей.
И при этом Романе Лекапине встретились в последний раз двое противников, чье честолюбие и борьба занимали в течение почти двадцати лет первое место в истории священного дворца. Говорят, будто Зоя, все еще красивая, думала, чтобы вновь завладеть властью, обольстить этого выскочку и заставить его жениться на себе; во всяком случае, известно, что она пыталась, после того как ее партия была окончательно уничтожена при восстании Льва Фоки, отравить узурпатора. Она потерпела неудачу и, изгнанная из дворца, должна была, на этот раз навсегда, удалиться в Петрийский монастырь св. Евфимии, где оставалась до конца своей бурной и драматической жизни. В это самое время Николай торжествовал.
В июне 920 года, столько же для того, чтобы понравиться Роману и удовлетворить своей мести, сколько чтобы положить конец расколу, возникшему из-за четверобрачия, патриарх обнародовал знаменитое постановление, известное под именем тома единения. На торжественном празднике греческая церковь в присутствии царей Романа и Константина праздновала восстановление согласия между сторонниками Николая и сторонниками Евфимия. Примирение это было в ущерб императору Льву VI. Правда, в виде исключения, церковь, признавая совершившийся факт, соглашалась извинить, даже узаконить четвертый брак императора; но она тем не менее непреклонно хранила принципы церковных канонов и в суровых выражениях порицала подобные браки. «По общему соглашению, говорили иерархи в своем постановлении, мы объявляем, что четвертый брак вещь безусловно запрещенная. Кто осмелится его заключить, будет отлучен от церкви, покуда будет упорствовать в своем незаконном сожительстве. Отцы церкви держались такого мнения, мы же, поясняя их мысль, провозглашаем, что это действие противное всякому христианскому установлению». С тою же строгостью иерархи поносили и третий брак. «Надлежит, говорили они, очиститься от этой скверны, подобно тому, как выметают нечистоты, когда они, вместо того, чтобы быть брошены в угол, разбросаны по всему дому». И, поясняя эти слова, патриарх Николай писал торжественно папе, что из уважения к императорскому величеству оказано было снисхождение, но что четвертый брак противен добрым нравам и церковной дисциплине.
Юный император Константин VII должен был присутствовать при чтении акта, клеймившего браки, подобные тому, от какого он родился; каждый год он должен был торжественно справлять праздник единения, возбуждавший в нем такие тяжелые воспоминания. Для власти императорской в этом было большое унижение, для церкви – победа, какой она по праву могла гордиться, для патриарха Николая, ее владыки, торжество беспримерное, наступившее после стольких испытаний, борьбы и всяких превратностей судьбы. Тем не менее, несмотря на эту видимость, если взглянуть вглубь вещей, станет ясно, что своим упорным желанием иметь сына, рядом женитьб, к которым он прибег для этой цели, ловкой и умелой настойчивостью, какую он выказал в деле четвертого брака, Лев VI оказал значительную услугу, как империи, так и династии. Только присутствие законного наследника, вокруг которого сплотились все его приверженцы, не дало Византии погибнуть в хаосе революции, наступившем после смерти царя. Только существование этого ребенка, представителя македонской династии, разрушило все честолюбивые планы Константинов Дук, Львов Фок и помешало Роману Лекапину окончательно упрочить власть за своими наследниками. Если македонский дом вместо того, чтобы занимать престол в течение нескольких недолгих лет, управлял Византией в продолжение почти двух веков, дав ей славу и редкое благоденствие, она этим, главным образом, обязана предусмотрительности Льва VI, тонкой дипломатии и спокойному мужеству, с какими этот царь преследовал свою цель, достигнутую, несмотря на все трудности, несмотря на все сопротивление церкви.
Глава IX. Феофано
Среди византийских цариц Феофано почти так же знаменита, как Феодора. После того, как лет пятнадцать назад Гюстав Шлюмберже в своей прекрасной книге сделал попытку оживить перед нами этот яркий и соблазнительный образ и рассказал ее романическую судьбу, эта забытая царица вдруг сразу вновь выступила на исторической сцене и до известной степени стяжала себе славу. Такие знаменитые писатели, как Мопассан, такие талантливые литераторы, как виконт де Вогюе, поддались очарованию этой красавицы, «взволновавшей мир столько же, сколько Елена, и даже больше»14, и даже в вымыслах романистов, как например, у Гюг Ле Ру, перед нами проходит «эта женщина, красоты необычайной, с чертами камеи, заключавшими в своей гармонии силу, волнующую мир». В таком случае следует и нам дать место в нашей портретной галерее «великой грешнице, по выражению Шлюмберже, чары которой имели роковое влияние и которая последовательно возбудила к себе любовь троих императоров». По правде сказать, – в этом приходится тотчас сознаться, – ее образ во многих отношениях останется для нас темным, и мы заранее должны примириться с тем, что многое в этой загадочной и таинственной царице нам неизвестно. Когда молчат документы, нам кажется, что воображение, как бы изобретательно оно ни было, не имеет никакого права возмещать их молчание; если допустить такое вольное обращение с источниками, получится роман, но не история. Между тем Византия не есть вовсе, как это утверждает де Вогюе, «волшебная страна, край нетронутый и неизведанный»; это страна вполне реальная, и ее можно и должно постараться узнать научным образом. Возможно, что при таком способе исследования Феофано покажется менее живописной, чем ее обыкновенно изображают; но зато можно надеяться, что она предстанет перед нами в более истинном свете.
h9 I
Откуда явилась она, эта знаменитая императрица, когда в конце 956 года вышла замуж за юного Романа, единственного сына царя Константина VII, наследника византийского престола? Никто этого не знает. Придворные летописцы, стараясь не уронить славы династии, с важностью утверждают, что она происходила из очень старинной и очень родовитой семьи, и что император и его жена были несказанно рады найти своему сыну жену из такого знатного рода. Если же доверять историкам менее пристрастным к македонской династии, будущая царица была гораздо более скромного происхождения. Ее отец Кротир, родом из Лаконии, плебей темного происхождения, держал кабак в одном из бедных кварталов города; она сама до замужества называлась Анастасией, и даже еще проще Анастасо; и только приблизившись к трону, получила она более звучное имя Феофано, «что означало, говорят ее панегиристи, что она была Богом явлена и им избрана».
С одной стороны она, во всяком случае, заслуживала это имя; красота ее была ослепительна, необычайна, божественна, «красотой и изяществом, говорит один современник, она превосходила всех женщин, какие только были тогда»; «красота ее, пишет другой летописец, была несравненна, являлась истинным чудом природы». Несомненно, этой-то красотой и пленила она Романа. Но где ж она встретилась с ним? Как завладела им? Неизвестно, обязана ли она своей необычайной судьбой одному из состязании в красоте, устраивавшихся обыкновенно в Византии, когда искали жену для царя, причем император и его близкие делали смотр самым красивым девушкам империи? Я вполне допускаю такое предположение. Не было ли, наоборот, между прекрасной плебейкой и наследником престола раньше любовной интриги, закончившейся браком? Приключения Феодоры показывают, что подобные вещи были возможны, и то, что известно о характере Романа, вовсе не исключает подобного предположения.
Роман был красивый юноша, высокий, широкоплечий, «стройный, как кипарис»; у него были прекрасные глаза, светлый цвет лица, приветливые манеры; речь его была вкрадчивая и обольстительная. Созданный, чтобы нравиться, он любил увеселения, страстный охотник, большой любитель всякого спорта, он все время был в движении и при своей могучей натуре крайне любил хорошо поесть и еще многие другие удовольствия. Окружая себя плохими людьми и поддаваясь дурным советам близких, он только и думал, что о приключениях и всяких забавных проделках, и плохо отплачивал за все старания и заботы, какие были приложены его отцом к его воспитанию.
Старый император Константин VII, такой строгий и благочестивый, всячески старался вложить свои добрые качества в своего сына. «Он его учил, говорить летописец, как царь должен говорить, ходить, держаться, улыбаться, одеваться, садиться», и после таких уроков он важно говорил юноше: «Если ты будешь придерживаться этих правил, ты долго будешь править империей ромеев». Для обучения своего наследника политике и дипломами, Константин VII, кроме того, написал несколько книг, показывающих большое знание дела и очень ценных для нас, о Фемах и об Управлении империей. Но Роману было восемнадцать лет, и он нисколько не заботился о том, чтобы стать государственным мужем. Как бы то ни было, так как отец, в сущности, обожал его, он, конечно, не захотел ему препятствовать и уступил его желанию жениться на Феофано, не вдаваясь ни в какие соображения относительно ее рождения. Вскоре после этого брака, в 958 году, Феофано родила мужу сына, будущего Василия II, и этим молодая женщина еще более упрочила свое положение при дворе и увеличила свое влияние во дворце. Когда в октябре 959 года Константин VII умер, Феофано, естественно, вступила вместе с Романом II на престол. Ей было тогда восемнадцать лет, а юному императору двадцать один.
Что представляла в нравственном отношении эта молодая женщина, определить довольно трудно. Придворный летописец, которого я уже приводил, говорит о ней с полнейшим доброжелательством: «У нее было прекрасное тело, прелестное лицо и безусловно честная душа». Самый последний из историков Феофано, наоборот, подчеркивает, что она была «глубоко порочна, глубоко развращена», и что эта соблазнительная чаровница, эта «коронованная сирена» была существом «бесстыдным и распутным». Это крайне грубые слова и крайне нелестные эпитеты, особенно, если взять в расчет, что мы так мало знаем о ней. Впрочем надо заметить, что уже в Византии среди современников и, еще больше, среди летописцев последующих веков о ней сложилась слава, вполне установившаяся, женщины страшной и роковой. Один историк рассказывает, что для того, чтобы скорее достичь престола, она покушалась, с согласия своего мужа, отравить императора, своего тестя. Другие историки передают, что когда этот самый муж ее умер, прошел слух по всей столице, что это Феофано подлила ему яду. Если верить другим свидетельствам, она таким же способом отделалась от одного царя из семьи Романа Лекапина, казавшегося ей претендентом на престол и возможным соперником, и точно так же, говорят, отомстила она своему любовнику, Иоанну Цимисхию, когда тот покинул ее. Армянские летописцы доходят до того, что утверждают, будто «безбожная императрица» думала отравить собственных сыновей. В сущности, все эти россказни людей, живших вдали от двора, а большая часть из них на сто или двести лет позднее того времени, когда царствовала Феофано, имеют очень мало значения. В иных случаях, эти злые сплетни опровергаются фактами; в других, они кажутся слишком неправдоподобными. И не следует при этом забывать еще одного: когда Феофано решила совершить преступление, – это, во всяком случае, случилось раз в ее жизни, – она прибегла не к яду, а действовала смело, открыто, мечом. Само собою разумеется, что, делая такие замечания, я отнюдь не имею намерения восстановить честь Феофано. Ее можно укорять в стольких достоверных и доказанных проступках, что представляется бесполезным увеличивать список ее преступлений эпитетами смутными и утверждениями, которые невозможно доказать. Нам она представляется, главным образом, честолюбивой, жадно стремящейся к власти и влиянию, способной для сохранения престола, на который она поднялась, на все, даже на преступление; часто она нам кажется интриганкой иногда необузданной и страстной, всегда беззастенчивой; наконец, когда бывали затронуты ее интересы, ее злоба или каприз, она легка могла поступать обманным и коварным образом. Когда она достигла престола, влияние ее на Романа II было довольно значительно; она не могла допустить, чтобы кто-нибудь другой делил с ней это влияние. Не только были удалены все, близко стоявшие к покойному царю, произведены перемены всей высшей администрации, но первой заботой юной императрицы по восшествии ее на престол было удалить свою свекровь, царицу Елену, и пятерых золовок.
Это были прелестные царевны, наилучшим образом воспитанные обожавшим их отцом. В царствование Константина VII они иногда принимали даже участие в государственных делах; одна из них, Агафия, любимица старого императора, часто служила ему секретарем, и в приказах, как и среди чиновников, хорошо знали силу ее влияния. Это не могло быть по сердцу Феофано. Поэтому по распоряжению, которого она добилась от слабовольного Романа II, пятерым сестрам монарха было предложено удалиться в монастырь. Напрасно мать молила за них; напрасно молодые девушки, тесно обнявшись, просили о пощаде и плакали. Ничто не помогло. Одной царице Елене было разрешено остаться во дворце, где она и умерла в тоске несколько месяцев спустя. Ее дочери должны были покориться непреклонной воле, обрекшей их на иноческую жизнь, и из утонченной жестокости их даже разлучили одну с другой. Напрасно царевны еще раз возмутились. Когда по приказанию патриарха Полиевкта их волосы упали под ножницами, когда на них надели монашеское одеяние, они возмутились, совлекли с себя власяницы, объявили, что каждый день будут есть мясо. В конце концов, Роман II приказал дать им то же содержание и разрешить тот же образ жизни, что и в священном дворце. Тем не менее они навеки умерли для мира, и Феофано торжествовала.
Из того, что она обошлась так с близкими родными, следует ли выводить, что она потом отравила своего мужа? «Большинство подозревает, говорит один современник, Лев Диакон, что ему был поднесен яд в гинекее». Это страшное обвинение ясно доказывает, на что считали современники способной Феофано, и, действительно, несомненно, что женщина, велевшая убить своего второго мужа, чтобы выйти замуж за третьего, легко могла бы отравить первого, чтобы выйти за второго. Несмотря на это, и как ни важно свидетельство историка, обвинение это кажется совершенно нелепым. Прежде всего, историки дали нам вполне удовлетворительное объяснение преждевременной смерти молодого императора, рано истощившегося от любви к удовольствиям и от всяких других излишеств, и тот же современник, припутывающий к этому делу яд, в другом месте говорит, что василевс умер от внутренних повреждений, случившихся после бешеной скачки. Но в особенности непонятно, какой интерес имела Феофано в гибели мужа. Она была императрица, она была всемогуща; она, кроме того, была в добрых отношениях с Романом, которому в течение шести с половиной лет замужества родила четырех детей; за два дня до смерти императора она родила дочь Анну. Зачем было ей отравлять царя, когда его смерть, оставляя ее одну с маленькими детьми, подвергала ее, более чем какие-либо другие обстоятельства, риску потерять внезапно столь любимую ею власть? Феофано была слишком умна, чтобы без причины подвергаться подобному риску.
Но следует обратить особое внимание на то, что в вышеприведенных фактах нет ничего порочного, развратного или бесстыжего. Есть много данных предполагать, что молодая женщина вела себя безупречно, пока был жив Роман II. После смерти его она вышла замуж, главным образом по соображениям политическим, за человека лет на тридцать старше ее; в этом нет ничего особенно редкого или необычайного, в жизни монархов или простых смертных; и, не настаивая на том пункте, что это замужество являлось для Феофано, быть может, единственным средством сохранить престол для своих сыновей, во всяком случае, никак не следует порицать ее за то, что по ее мнению ради верховной, власти стоило принести некоторые жертвы. Единственный важный упрек, какой ей можно сделать, это не то, что она пять лет спустя изменила этому старому мужу ради более молодого любовника, – это явление прискорбное, но не удивительное – а то, что она без всякого колебания, чтобы иметь возможность выйти замуж за любовника, решила избавиться от царя, своего мужа, путем страшного преступления. Но следует прибавить, что она жестоко искупила свое преступление.
h9 II
Когда 15 марта 963 года Роман умер почти внезапно, Феофано было двадцать два года. Она осталась одна с четырьмя детьми, двумя мальчиками и двумя девочками. Немедленно приняла она регентство и стала управлять от имени двух юных порфирородных: Василия, которому было тогда пять лет, и двухлетнего Константина; но положение ее было чрезвычайно трудное для женщины, особенно для женщины честолюбивой. Тут же при дворе находился всемогущий министр, паракимомен Иосиф Вринга, который деспотически управлял делами в царствование Романа и который мог легко подпасть искушению удалить регентшу, чтобы одному держать власть в своих руках в течение всего долгого малолетства маленьких василевсов. С другой стороны, во главе азиатской армии стоял победоносный полководец, честолюбие которого представляло для нее серьезную опасность, доместик схол Никифор Фока.
В описываемое нами время Никифор Фока был самым видным, самым популярным человеком в империи. Происходя из очень знатной аристократической каппадокийской фамилии, потомок целого ряда знаменитых военачальников, он блестящими победами еще увеличил свое обаяние и свою славу. У арабов ему удалось отнять Крит, утраченный сто пятьдесят лет тому назад; благодаря ему, императорские знамена вновь появились в Киликии за пределами Тавра; он приступом взял большой город Алеппо и сломил гордость эмиров хамданидских в Сирии. Удивительный воин, искусный тактик, несравненный полководец, умевший говорить с войском и заставлять его всюду следовать за собой, куда бы только ни захотел повести его, он был кумиром солдат, с которыми делил все труды и все опасности. «Он жил только для войска», справедливо заметил один из его биографов. Но не менее популярен был он и в Константинополе. Когда по возвращении из Критского похода он явился триумфатором на ипподроме, город был поражен пышным блеском его торжественного шествия, «причем казалось, что все богатства Востока текут в цирк громадным неиссякаемым потоком». Осыпанный не меньшими почестями, «чем в древние времена римские полководцы», несметно богатый и содержа в своих азиатских владениях громадное количество страстно преданных ему вассалов, он был всеми любим, им все восхищались; он считался единственным начальником, способным защищать империю против сарацин, и Роман II, умирая, отдал формальный приказ, чтобы за ним сохранено было главное командование армией.
Если в глазах политического деятеля такой человек мог казаться довольно опасным, надо сознаться, что в глазах молодой женщины этот победоносный полководец не представлял ничего, что бы делало его сколько-нибудь похожим на героя романа. Никифору Фоке в 963 году был пятьдесят один год, и он не отличался красотой. Маленький, довольно толстый, с могучим торсом на несколько коротких ногах, он имел большую голову, лицо с загорелой темной кожей, обрамленное длинными черными волосами; у него был прямой нос, короткая, слегка уже седеющая борода, а из-под густых бровей черные глаза смотрели задумчиво и хмуро. Лиутпранд, епископ Кремонский, приехавший с посольством к его двору, сказал про него, что он был редкой дурноты, «с лицом, как у негра, до того черным, что, встретившись с ним ночью, можно было испугаться». При этом он был человек суровый и грубый, нрава меланхоличного и упорно молчаливого.
С тех пор, как он потерял жену и вследствие одного несчастного случая лишился единственного сына, он со страстным увлечением предался благочестию и мистицизму. Он дал обет целомудрия, не ел больше мяса, спал на жестком полу, как аскет, натянув на себя власяницу дяди своего Малеина, умершего монахом, прославившегося своей святостью; он любил проводить время с монахами. В духовные руководители себе он взял Афанасия, основателя древнейшего монастыря на Афоне и, будучи не в состоянии обходиться без его советов, он всюду брал его с собой, даже на войну. В обществе этого святого человека он испытывал, подобно ему, стремление к отшельничеству и очень серьезно думал уйти из мира. Уж он велел себе строить келью при монастыре, сооружавшемся Афанасием на Святой горе (Афоне). Аскет и воин, резкий, суровый и воздержный, жадный на деньги и бегущий всего земного, способный на милосердие равно как и на коварство, Никифор Фока, подобно многим людям его времени, соединял в своей сложной душе самые неожиданные противоречия, и, что особенно замечательно, под его холодной внешностью таилось глубоко страстное сердце.
Был ли он честолюбив? Это очень трудно решить. Держа в своих руках преданное и победоносное войско, Никифор Фока мог при наступившем после смерти Романа II кризисе дерзнуть на все, и такое искушение было тем более велико, что интересы собственной безопасности, казалось, побуждали его поднять восстание. Полководец отлично знал, что Вринга его ненавидит, и что он может всего опасаться от всесильного министра. Однако он сначала и шагу не сделал с этой целью, как честный и благочестивый воин, озабоченный прежде всего тем, чтобы продолжать войну против неверных. И если он и решился, наконец, действовать в этом направлении, то главная причина, побудившая его к тому, была Феофано.
В истории отношений между Никифором Фокой и красавицей императрицей не следует видеть слишком много романического элемента. Несомненно, что, пока был жив Роман II, между доместиком схол и царицей не было ничего, ни симпатии, ни интриги. Но когда муж ее умер, регентша скоро поняла, что среди бесчисленных опасностей, угрожавших ей, этот полководец представлял из себя силу, и что она могла этой силой воспользоваться, чтобы нейтрализовать честолюбие Вринги. Она поняла, что для упрочения за собой престола, ей следовало иметь Никифора на своей стороне, и, конечно, такая хорошенькая и изящная женщина, как она, решила, что задача уж не из таких трудных. Как бы то ни было, по настоянию императрицы и, несмотря на сопротивление первого министра, Фока был вызван в столицу, и, по-видимому, без большого труда царица заворожила его своей красотой и сделала своим сторонником. «Ни для кого не было тайной в Византии, говорит Шлюмберже, что пленительные чары восхитительной царицы произвели на простую душу сурового доместика восточных схол неизгладимое впечатление». Можно, действительно, предполагать, хотя современники мало говорят об этом, что, войдя сначала просто в деловые и служебные отношения с регентшей, Никифор скоро открыл свою любовь и прямо заявил, что готов на все, лишь бы заслужить ее. Ничто не дает права думать, что Феофано платила ему тем же: она никогда его не любила; но она чувствовала силу, какой он располагал, и всю выгоду, какую она могла извлечь из нее для своих интересов и для своего честолюбия. Из политических видов она поощряла его страсть, точно так же, как из политических видов позже вышла за него замуж.
Необходимо прибавить, что во время этого пребывания в Константинополе еще другие причины, и не менее положительные, присоединились к обаянию Феофано, чтобы вывести Никифора из его колебаний и неуверенности. Он узнал, что Вринга питает к нему неумолимую ненависть. Конечно, первый министр не мог отказать полководцу в новом и блестящем триумфе. Но возрастающая популярность Фоки тревожила государственного мужа, кроме того подозревавшего, как говорили, интригу, начинавшуюся между доместиком схол и регентшей. Напрасно с самой коварной дипломатией, столь свойственной византийцам, старался Никифор усыпить опасения паракимомена; он, между прочим, заявлял всем, кто только хотел его слушать, что самая дорогая мечта его уйти в монастырь. Но Врингу трудно было провести. Он решил, что самое верное средство отделаться от этого соперника, было выколоть ему глаза. К счастью для Фоки, когда его под каким-то предлогом позвали во дворец, у него явилось подозрение, или, быть может, он получил вовремя какое-нибудь дружеское предостережение; он бросился в Великий храм (св. Софию) и стал молить о защите патриарха. Полиевкт имел разные недостатки: он был упрям, непримирим, ума несколько ограниченного и недальнозоркого, но он в то же время был смел, умел говорить ясно и определенно и не любил первого министра. Он отправился в священный дворец, потребовал, чтобы немедленно собрали сенат, и высказался с такой энергичной откровенностью, что Никифору вновь возвратили командование армией, предоставив ему чрезвычайные полномочия, несмотря на противодействие Вринги. Доместик схол немедля покинул город и отправился в главный штаб армии в Кесарию. Он был господином положения.
В этой глухой борьбе и в этих интригах Феофано открыто не появлялась. Тем не менее, более чем вероятно, что она помогала своему союзнику своим влиянием и всеми силами поддерживала патриарха Полиевкта в его вмешательстве. Точно так же, при дальнейших событиях, когда в июле 963 года обстоятельства принудили Фоку действовать открыто, когда все более и более грозила ему опасность со стороны ненависти Вринги, так что приходилось опасаться за свою жизнь, и он, несмотря на нежелание, дал войску провозгласить себя царем и в Кесарийском лагере надел пурпурные туфли; когда, наконец, в августе 963 года он явился под стенами Константинополя, и возмутившийся народ, прогнав Врингу и его друзей, отворил узурпатору ворота столицы, Феофано и тут не играла никакой заметной роли и, казалось, предоставила совершаться судьбе. Но на самом деле, если Никифор Фока стал честолюбивым, если затем, несмотря на свои колебания и упреки совести, он решился облечься в порфиру, любовь, внушенная ему красавицей императрицей, играла тут главную роль. И точно так же в трагические августовские дни 963 года, в то время как возмутившаяся толпа, словно «охваченная безумием», избивала стражу министра и уничтожала его дворец, в то время как патриарх Полиевкт и прежний паракимомен Василий явно направляли движение в пользу претендента, по всей вероятности, из глубины гинекея Феофано тайно сносилась с предводителями восстания. Хотя ее имя не было произнесено нигде, эта женщина, честолюбивая и интриганка, была душой только что совершившихся великих событий.
Как бы то ни было, 16 августа 963 года утром Никифор Фока торжественно вступил в Константинополь. Верхом, одетый в парадное императорское одеяние, он въехал в Золотые ворота, встреченный всем городом, приветствуемый кликами народа, провозглашавшего его спасителем империи и христианства. «Государство требует, чтобы Никифор был царем, кричала на пути его восторженная толпа. Дворец ожидает Никифора. Войско требует Никифора. Мир ждет Никифора. Таковы желанья дворца, войска, сената, народа. Господь, услышь нас! Многая лета Никифору!» Средней улицей он достиг форума Константина, где с благоговением принял причастие в церкви Богородицы; затем пешком, в торжественном шествии, в то время как впереди несли святой крест, он отправился в св. Софию и, встреченный патриархом со свечами в руках, пошел поклониться святому престолу. Затем вместе с Полиевктом он взошел на амвон и торжественно был венчан на царство ромейское, в качестве соправителя двух юных императоров Василия и Константина. Наконец он вошел в священный дворец. Чтобы быть вполне счастливым, ему оставалось получить только обещанную его честолюбию награду, самую сладкую, надежда на которую вооружила и подняла его руку и руководила его шагами: ему оставалось только жениться на Феофано.
Некоторые летописцы уверяют, однако, что императрица была сначала удалена из дворца по приказанию нового владыки. Если этот факт верен, тут, несомненно, было притворство: уже несколько месяцев как соумышленники поладили между собой. Никифор, – это не подлежит никакому сомнению, – был страстно влюблен в молодую женщину, и, кроме того, интересы государства побуждали его вступить в брак, узаконивший, до известной степени, его узурпаторство, Феофано, хоть и не испытывала, может быть, как это утверждают некоторые писатели, никакого восторга от этого нового брака, хорошо сознавала, со своей стороны, что это было для нее единственным средством сохранить власть, а для этого она была готова на все. Поэтому обоим союзникам не трудно было уговорить друг друга. 20 сентября 963 года в Новой церкви было торжественно совершено бракосочетание.
Никифор был вне себя от радости. Он возвращался к жизни. Он забывал свое воздержание, свои мистические грезы, свои обеты, весь охваченный счастьем, какое ему доставляло обладание Феофано. Но друзья его, монахи, не забыли прошлого, как он. Когда в своем уединении на Афоне Афанасий узнал об императорской свадьбе, он глубоко возмутился и, обманутый в своих надеждах, решил отправиться в Константинополь. Принятый императором, он с обычной своей откровенностью начал его бранить и резко укорять за нарушение данного слова и за соблазн им учиняемый. Фока постарался успокоить монаха. Он объяснил ему, что не для своего удовольствия согласился на царство, поклялся, что думает жить с Феофано как брать с сестрой; он обещал ему, что, как только государственные дела позволят, он уйдет к монаху в его монастырь. К этим прекрасным словам он присоединил богатые дары, и Афанасий, несколько умиротворенный, возвратился на Святую Гору.
В Константинополе удивление, вызванное этим браком, было не менее сильно, и скандал еще больше. Патриарх Полиевкт, как известно, был человек добродетельный, суровый, мало снисходительный к делам этого мира, от которого совершенно отошел, заботясь единственно о предписаниях и интересах церкви, которую он обязан был охранять, служа ей со смелостью неукротимой, с упорством неодолимым и со страшной искренностью. Когда он стал патриархом, он прежде всего сделал строгий выговор императору Константину VII, такому благочестивому, так почитавшему все касавшееся религии; на этот раз его строгая и горячая душа обнаружилась еще более резким образом. Не потому, чтобы он почувствовал какую-нибудь неприязнь к Никифору, или возымел намерение противодействовать узурпатору: во время революции 963 года он выказал себя крайне преданным Фоке, и его поведение немало способствовало падению Вринги и успеху доместика схол. Но, по церковным канонам, он считал недопустимым брак вдового царя с царицей-вдовой; и самым решительным образом, когда в святой Софии Никифор хотел, согласно своей привилегии императора, пройти в алтарь и приобщиться там Св. Таин, патриарх не дал ему причастия и, в виде епитимии за его второй брак, не разрешил ему причащаться в течение целого года. Как ни разгневался царь, он должен был смириться перед непреклонной волей патриарх.
Скоро встретилось новое затруднение. Полиевкту сообщили, что Никифор был крестным отцом одного из детей Феофано. По церковным правилам такого рода духовное родство являлось безусловным препятствием к браку: тогда ясно и определенно, без малейшего снисхождения, патриарх предоставил царю на выбор или развод с Феофано, или отлучение от церкви. Для такого благочестивого человека, как Фока, подобная угроза являлась чрезвычайно важной. Однако плоть победила: Никифор отказался расстаться с Феофано, не задумавшись перед тем, что это могло вызвать страшный конфликт между государством и церковью. В конце концов, однако, состоялось соглашение. Явился один священник и под присягой показал, что восприемником царевича был Варда, отец императора, а не сам Никифор. Полиевкт ясно видел обман; но его все покинули, даже духовенство; он смирился перед необходимостью и сделал вид, что верит тому, что ему рассказали. В своей беде он не требовал даже, чтобы царь исполнил епитимию, наложенную на него за второй брак. Но царь тем не менее был глубоко уязвлен таким посягательством на его престиж, а также на его любовь. Никогда не мог он простить Полиевкту его неуместного вмешательства, равно и Феофано навсегда затаила неменьшую злобу против патриарха. В конце концов, от этого происшествия остался для императора и его жены очень неприятный слух; еще через несколько лет после этого Лиутпранд, записавший все ходившие по Константинополю слухи, прямо уверял, что брак Никифора был кровосмешением.
h9 III
Такой неравный брак, заключенный при таких скверных предзнаменованиях, сильно рисковал плохо кончиться, что и не замедлило случиться. И тут опять нам очень малоизвестны подробности интимной семейной жизни императорской четы в течение десяти лет; и роль Феофано, всегда скрытной и ловкой, открыто не проявлялась и о ее закулисной деятельности можно только догадываться. Приходится примириться с тем, что мы можем уловить лишь общие очертания событий и заключительной трагической катастрофы.
Страстно влюбленный в Феофано, опьяненный ее ослепительной красотой, Никифор делал для нее, по краткому и осторожному выражению историка Льва Диакона, «более, чем приличествовало». Этот бережливый, суровый и строгий человек осыпал красавицу царицу великолепными подарками, чудесными одеяниями, редкостными драгоценностями; он окружал ее самой утонченной и ослепительной роскошью; дарил ей целое состояние, в виде прелестных имений и изящных вилл. «Не было ничего, говорит Шлюмберже, достаточно дорогого, достаточно прекрасного, чего бы он не преподнес своей возлюбленной царице»; а самое главное, что он не мог обходиться без нее. Когда в 964 году он отправился в армию, он взял Феофано с собой в лагерь, и, быть может, в первый раз за всю свою долгую военную карьеру он вдруг прекратил начатый поход, чтобы скорее возвратиться к ней.
Но, в сущности, этот старый воин вовсе не был придворным человеком. После того, что он на короткий срок отдался страсти, война, его другая страсть, опять быстро овладела им, и он стал каждый год снова отправляться на границы своих владений, чтобы сражаться там с арабами, болгарами, русскими; и впоследствии он перестал брать с собой Феофано. Кроме того, он хотел по совести исполнять обязанности императора; а через это, мало-помалу, некогда столь любимый военачальник становился все менее и менее популярным. Народ, угнетаемый налогами, роптал; духовенство, привилегии которого Никифор сокращал, монахи, огромные земельные богатства которых он собирался уменьшить, не скрывали своего недовольства; патриарх стоял в явной оппозиции к императору. В столице начались возмущения. Чернь раз принялась поносить Никифора, бросать в него камнями; и, несмотря на удивительное хладнокровие, выказанное им при этом, еще немного, и он поплатился бы тут жизнью, если бы приближенные во время не увлекли его. Наконец, его снова охватили приступы мистической религиозности, не дававший ему прежде покоя, он становился печальным, не хотел более спать на своем императорском ложе, а ложился на пол, на шкуру пантеры, куда клали пурпуровую подушку, и опять он носил власяницу дяди своего Малеина. На душе у него было смутно, тревожно; он боялся за свою жизнь и превратил в крепость Вуколеонский дворец. Несомненно, он продолжал обожать Феофано и оставался, более чем это позволяло благоразумие и осторожность, под ее сладким и тайным влиянием. Но между суровым воином и изящной царицей контраст был слишком велик. Он надоедал ей, и она скучала. Отсюда должны были произойти важные последствия.
У Никифора был племянник Иоанн Цимисхий, человек сорока пяти лет, маленького роста, но хорошо сложенный и чрезвычайно изящный. Цвет лица у него был белый, глаза голубые, белокурые золотистые волосы, ореолом обрамлявшие лицо, рыжая борода, тонкий прелестный нос и смелый взгляд, ничего не страшившийся и ни перед кем не опускавшийся. При этом сильный, ловкий, живой, щедрый, блестящий, кроме того, несколько склонный к кутежам, он был бесконечно обольстителен. Среди скуки, в какой проходили дни Феофано, он естественно не мог ей не понравиться. И вот тут-то страсть довела ее до преступления. Цимисхий был честолюбив; кроме того, он в это время был крайне раздражен вследствие только что постигшей его немилости; из-за одного случая на войне он был отставлен императором от должности доместика схол Востока, и ему было поставлено на вид, что он должен удалиться в свои поместья; тогда он только о том и стал думать, как бы отмстить за незаслуженное по его мнению оскорбление, Феофано, со своей стороны, более чем тяготилась Никифором; прежнее согласие супругов заменилось озлоблением, подозрительностью; при этом императрица дошла до того, что делала вид, будто опасается со стороны мужа возможности покушения на жизнь своих сыновей. А самое главное, она больше не могла выносить разлуки со своим любовником; действительно, Цимисхий был, по-видимому, большой и, несомненно, единственной настоящей любовью ее жизни. При подобных условиях она незаметно дошла до мысли об ужасном преступлении.
С тех пор, как Никифор вернулся из Сирии, с начала 969 года его тревожили мрачные предчувствия. Он чувствовал, что вокруг него ковались тайные козни. Смерть его отца, старого кесаря Варды Фоки, еще усилила его тоску. Однако он все продолжал любить Феофано. Коварным образом императрица воспользовалась своим влиянием, чтобы вернуть ко двору Цимисхия. Она поставила императору на вид, как обидно лишаться услуг такого человека, и крайне искусно, чтобы рассеять всякие подозрения, какие могла бы возбудить в Никифоре слишком явная симпатия к Цимисхию, она уверяла, что желала бы женить его на одной из своих родственниц. Как всегда, царь уступил желаниям своей жены. Она только того и хотела. Цимисхий появился вновь в Константинополе; благодаря ловко устроенному соучастию приближенных, любовники виделись в самом дворце, в то время как Никифор ровно ничего не подозревал, и совещались, как подготовить заговор. Имелось в виду убить царя. Среди недовольных военачальников Цимисхий легко нашел себе соучастников; между заговорщиками, Цимисхием и императрицей происходили частые совещания; в конце концов, при содействии гинекея, вооруженные люди были впущены во дворец и спрятаны в покоях Августы.
Это было в первых числах декабря, рассказывает Лев Диакон, оставивший нам потрясающее описание этой драмы. Убийство было назначено с десятого на одиннадцатое, в ночь. Накануне этого дня несколько заговорщиков, переодетых женщинами, проникли с помощью Феофано в священный дворец. На этот раз император получил таинственное предостережение, и Никифор велел одному из своих офицеров обыскать всю женскую половину дворца; но оттого ли, что плохо искали, оттого ли, что не хотели ничего найти, не обнаружили ничего и никого; тем временем наступила ночь; ждали только Цимисхия, чтобы нанести удар. Тогда на заговорщиков напал страх; вдруг император запрется у себя в комнате, и придется ломать дверь; вдруг он проснется от шума, и тогда пропало все дело? Тут Феофано с ужасающим хладнокровием взялась устранить это препятствие. Поздним вечером она пошла к Никифору в его покой и стала дружески с ним разговаривать; затем, под предлогом повидать еще некоторых молодых болгарок, бывших в гостях во дворце, она вышла, говоря, что скоро вернется, и, прося мужа оставить дверь к нему отпертой: она сама запреть ее, когда вернется. Никифор согласился и, оставшись один, он немного помолился, а затем уснул.
Было приблизительно одиннадцать часов вечера, шел снег, и на Босфоре бушевала буря. В маленькой лодке Иоанн Цимисхий подплыл к пустынному берегу, тянувшемуся под стенами императорского дворца Вуколеона. В корзине, к которой прикреплена была веревка, его подняли в окно гинекея, и заговорщики, предводительствуемые своим начальником, проникли в комнату монарха. Тут произошло минутное замешательство: кровать была пуста. Но один евнух гинекея, знавший привычки Никифора, указал заговорщикам царя, лежавшего в углу комнаты и спавшего на шкуре пантеры. С бешенством кинулись на него. Разбуженный шумом, Фока приподнялся, но один из заговорщиков в тот же миг страшным ударом меча рассек ему голову от макушки до бровей. Обливаясь кровью, несчастный кричал: «Богородица, спаси меня!» Не слушая этих воплей, убийцы поволокли его к ногам Цимисхия, и тот стал осыпать его бранью, одним грубым движением вырвал ему бороду; и по примеру начальника все набросились на несчастного, уже хрипевшего и полумертвого. Наконец, одним ударом ноги Цимисхий повалил его и, обнажив меч, нанес ему страшный удар по голове; еще один, последний удар, нанесенный другим убийцей, прикончил несчастного. Император упал мертвым, весь залитый кровью.
На шум борьбы прибежала, наконец, дворцовая стража, но было уже поздно. Ей в окно показали освещенную факелами отрезанную и окровавленную голову царя. Это трагическое зрелище сразу положило конец всяким попыткам к сопротивлению. Народ сделал, как императрица: он предался Цимисхию и приветствовал его, как императора.
h9 IV
Феофано, все это подготовившая, словно за руку ведшая убийц, вполне рассчитывала воспользоваться убийством. Но история бывает иногда поучительна, и царица скоро испытала это на себе.
Еще раз патриарх Полиевкт проявил свою неукротимую энергию. Он был в открытой ссоре с покойным царем; однако, когда Цимисхий явился у дверей святой Софии, чтобы в Великом храме возложить на свою голову императорскую корону, непреклонный в своем решении патриарх отказался впустить его, как обагренного кровью своего родственника и господина, и заявил ему, что он никогда не войдет под священные своды, покуда убийцы не будут наказаны и Феофано изгнана из дворца. Между троном и любовницей Цимисхий не колебался ни минуты. Бесстыдным образом он стал отрицать свое участие в преступлении и для лучшего своего оправдания, согласно приказанию Полиевкта, выдал своих соучастников и пожертвовал Феофано. Она мечтала выйти замуж за человека, которого любила, разделить с ним столь дорогую ей власть: но сам любовник ее решил ее падение; он отправил ее в ссылку на Принцевы острова, в один из монастырей острова Проти.
Но с такой энергией, какая была у нее и с сознанием своей красоты – Феофано было тогда не больше двадцати девяти лет, – она не хотела мириться со своим несчастьем. Несколько месяцев спустя, она бежала из своей тюрьмы и бросилась искать убежища в св. Софии. Рассчитывала ли она на привязанность к ней своего любовника? надеялась ли она на то, что раз первые затруднения будут устранены благодарный Цимисхий вновь возьмет ее к себе? льстила ли она себя надеждой покорить его вновь одним взглядом своих прекрасных глаз? Возможно; но всемогущий министр, руководивший делами при новом царе, паракимомен Василий, помешал смелой попытке соблазнительной царицы. Без уважения к святости места, он схватил ее в Великой церкви и решил, что она будет отправлена в Армению, в более далекую ссылку. Она добилась только того, что перед отъездом увидала еще, в последний раз, человека, для которого пожертвовала всем и который ее покинул. Это последнее свиданье, – паракимомен из предосторожности присутствовал на нем в качестве третьего лица, – было, по-видимому, крайне бурно, Феофано осыпала Цимисхия жестокой бранью, затем, в припадке бешенства, она бросилась с кулаками на министра. Ее пришлось силой увести из зала, где происходила аудиенция. Жизнь ее была кончена.
Что сталось с ней в ее печальном изгнании? что выстрадала она в отдаленном монастыре, где влачила свое существование далеко от великолепия и блеска двора, далеко от изящной роскоши священного дворца, нося в сердце всю горечь обманутых надежд, все сожаленье о своей утраченной власти? Неизвестно. Во всяком случае, если она была виновна, то жестоко искупила свое преступление. Она томилась в этом уединении шесть лет, до дня смерти Цимисхия. Когда это случилось, в 976 году, ее призвали вновь в Константинополь к ее сыновьям, получившим теперь действительно верховную власть.
Но потому ли, что гордость ее была разбита и честолюбие умерло, потому ли, – и это вероятнее, – что паракимомен Василий, остававшийся всемогущим, поставил это условием ее возвращения, она, по-видимому, не играла больше никакой роли в государстве. Она умерла незаметно во дворце, неизвестно даже когда, и, таким образом, до самого конца судьба этой честолюбивой, соблазнительной и развращенной царицы остается до известной степени загадочной и таинственной.
Глава X. Порфирородная Зоя
h9 I
В ноябре 1028 года, Константин VIII, император византийский, чувствуя себя очень больным и будучи к тому же почти семидесяти лет от роду, решил, что пора подумать о наследнике.
Может показаться удивительным, что, будучи последним представителем мужского пола Македонской династии, Константин VIII не покончил раньше с таким важным и нужным делом. Но Константин VIII всю свою жизнь никогда ни о чем не думал.
Будучи с детства соправителем своего брата Василия II, он пятьдесят лет прожил в тени этого энергичного и могучего монарха, ничуть не беспокоясь о государственных делах, пользуясь только выгодами и удовольствиями власти. Затем, когда по смерти Василия он стал единственным владыкой империи, он не мог решиться отказаться от старых и милых привычек и по-прежнему продолжал жить в свое удовольствие, предоставив всему идти своим чередом. Очень расточительный, он растратил все сбережения, с таким терпеньем скопленные его благоразумным братом. Любя крайне удовольствия и хороший стол, – никто не мог с ним сравниться в уменье заказать обед, и он не брезговал при случай придумать какой-нибудь соус по собственному вкусу, – он с таким увлечением предался этому делу, что приобрел от подобного образа жизни такую подагру, что почти не мог ходить. Помимо всего этого, он обожал ипподром, страстно увлекался цирковыми состязаниями и безумно любил бой животных и другие зрелища. Наконец, он любил игру и, взяв кости в руки, забывал все на свете: и послов, дожидавшихся приема, и дела, требовавшие решения; забывал даже главное свое удовольствие – еду, и часто проводил за игрой целые ночи. После этого становится понятным, что среди стольких поглощающих удовольствий он забыл и про то, что был последним представителем своего рода, и оставлял после себя лишь трех незамужних дочерей.
Их звали Евдокией, Зоей и Феодорой. О старшей, Евдокии, сохранилось мало сведений в истории. Это была особа с простыми вкусами, среднего ума, красоты также средней: какая-то болезнь, перенесенная в детстве, навсегда испортила ее лицо. Поэтому она очень рано ушла в монастырь, и никогда больше о ней не вспоминали. Ее две сестры были в другом роде и несравненно интереснее; а между тем обе, по странной случайности, медленно увядали неприметными обитательницами гинекея. Ни их дядя Василий, хоть очень их любивший, но, по-видимому, несколько презиравший женщин, – он сам оставался холостым, – ни отец их, Константин, не позаботились о том, чтобы устроить их. И вот в 1028 году это были уже не молодые девушки: Зое было пятьдесят лет, Феодоре немногим меньше.
Этим-то двум, несколько перезрелым, царевнам должен был достаться после Константина VIII византийский престол. Но хотя, со времени воцарения Македонской династии, принцип законного престолонаследия настолько утвердился в Византии, что никто не увидел бы препятствия к переходу императорской власти к женской линии, тем не менее царь решил, что в таких деликатных обстоятельствах мужчина никак не будет лишним во дворце, и с большой поспешностью стал искать для дочери своей Зои, – он больше ее любил, и ему казалось, что она более способна к власти, – мужа, который мог бы при монархине исполнять роль царя-супруга. Он вспомнил об одном благородном армянине, по имени Константине Далассине, и послал за ним. Но Константин был у себя, в имении, далеко от столицы, а время не терпело. Тогда, изменив свое решение, император обратился к префекту города Роману Аргиру. Это был человек знатного происхождения и представительной наружности, хотя ему уже исполнилось полных шестьдесят лет; к несчастию, он был женат, любил свою жену, а жена его обожала. Константин VIII не остановился перед этим затруднением. Когда он чего-нибудь хотел, он принимал быстрые меры и прибегал к доводам, не допускавшим возражений: он дал Роману на выбор развод или ослеплением; и, чтобы сломить скорее сопротивление префекта и в особенности его жены, он, представившись страшно разгневанным, отдал приказание немедленно арестовать его. При этом известии жена Романа, глубоко потрясенная, поняла, что ей ничего другого не остается как только исчезнуть, если она желает спасти своего мужа; она поспешила удалиться в монастырь, а Роман женился на Зое. Три дня спустя, Константин VIII умер со спокойной душой, а его две дочери и зять вступили во владение империей.
В течение почти четверти века порфирородная Зоя наполняла императорский дворец своими скандальными похождениями, и ее история, несомненно, одна из самых пикантных, какие только сохранились в византийских летописях, и одна из наиболее нам известных. В то время как относительно большинства монархинь, чередовавшихся в священном дворце, мы осведомлены настолько плохо, что с большим трудом можем сделать с них слабый набросок, Зоя, наоборот, является перед нами в самом ярком свете. Действительно, на ее долю выпало счастье, – разумею: для нас, – иметь своим историком одного из самых умных и самых замечательных византийцев: то был Михаил Пселл, хроника или, лучше сказать, мемуары которого напечатаны впервые лет тридцать тому назад.
Приближенный императрицы, посвященный в качестве придворного и министра во все интриги двора, любитель всяких зрелищу жадный до всяких сплетен, нескромный и большой болтун, Пселл разоблачал с удивительной любезностью, а иногда и с необычайной вольностью выражений все, что он видел или слышал вокруг себя. Не было тайны, в какую б он не проник, не было интимной подробности, которую он не сумел бы узнать каким-нибудь путем; и так как он был чрезвычайно умен, отличался юмором и ядовитостью, рассказ его о придворной жизни одна из самых пикантных и занимательных историй.
Правда, не надо принимать буквально все, что он рассказывает: ему случается иногда значительно искажать факты, когда политика, в которой он играл большую роль, слишком непосредственно примешивается к истории; но помимо этого, он всегда очень правдив и так как его природное уменье все подмечать, всегда улавливавшее во всем мельчайшую подробность, заставляло его с детства очень широко раскрывать на все глаза, то он в общем является очень хорошо осведомленным. Кроме того, это такая редкая удача среди стольких сухих и скучных летописцев найти, наконец, талантливого человека, умеющего и видеть и писать, мастера трудного искусства писать портреты и оживлять образы, несравненного рассказчика пикантных анекдотов. Без большого преувеличения можно сказать о Пселле, что он напоминает Вольтера; и действительно, подобно Вольтеру, он касался всего, он писал обо всем. После него осталось, кроме его истории, сотни небольших сочинений о самых различных предметах, речи и поэтические произведения, письма и памфлеты, философские трактаты и сочинения по физике, по астрономии, физиологии и даже по демонологии. И всюду, подобно Вольтеру, он вносил едкую колкость, дьявольское остроумие и универсальную любознательность. По смелости мысли и оригинальности идей Пселл был одним из самых выдающихся людей своего времени; по своей любви к классической древности и к философии Платона он еще в одиннадцатом веке является предтечей Ренессанса.
И, несомненно, характер его был гораздо ниже ума. Со своей посредственной душой, со своей любовью к интригам, со своей льстивой угодливостью, быстрой и скандальной переменой мнения, низкими отреченьями, со своим легкомысленным и в то же время болезненным тщеславием, Пселл является совершенным представителем того придворного мира растленной Византии, где он жил. Но зато он так хорошо познакомил нас с этим обществом, что с этой стороны он совершенно неоценим. И в этом повествовании придется беспрестанно возвращаться к его книге и к ней же придется нам также отсылать иногда читателя в тех местах, где его анекдоты, всегда остроумные и забавные, становятся положительно неудобными для передачи их на французском языке.
h9 II
В то время как вместе со своим супругом Романом Зоя вступила на византийский престол, она, несмотря на свои пятьдесят лет, была, говорят, еще вполне очаровательна. Пселл, хорошо ее знавший, дает крайне интересный ее портрет. По-видимому, она походила на своего дядю Василия; у нее были большие глаза, оттененные густыми ресницами, нос с маленькой горбинкой, великолепные белокурые волосы. Цвет лица и все тело были белизны ослепительной; вся она была полна несравненной грации и гармонии. «Кто не знал ее лет, говорит Пселл, подумал бы, что перед ним совсем молоденькая девушка». Среднего роста, но стройная и хорошо сложенная, она выделялась изяществом фигуры. И хотя позднее она несколько располнела, лицо ее до конца оставалось необычайно молодым. В семьдесят два года, когда дрожащие руки и сгорбленная спина выдавали ее старость, «лицо ее, заявляет Пселл, сияло совершенной свежестью и красотой». Наконец, в ней была величавость, действительно царственная осанка. Однако она не подчинялась чрезмерно требованиям церемониала. Очень заботясь о своей красоте, она отдавала предпочтение простым туалетам перед тяжелыми златоткаными платьями, которые надевались по требованию этикета, или перед тяжелой диадемой и драгоценными украшениями; «в легкое платье облекала она, по выражению ее биографа, свое прекрасное тело». Но зато она обожала ароматы и косметики; она выписывала их из Индии и Эфиопии, и ее покои, где круглый год горели жаровни для приготовления всяких притираний и ароматов, фабриковавшийся ее служанками, походили на лабораторию. И тут-то она охотнее всего проводила время; она не очень любила свежий воздух, прогулки по садам, все, от чего тускнет деланный блеск цвета лица, все, что вредит красоте, уже вынужденной всячески оберегать себя.
Среднего ума и полная невежда, Зоя в нравственном отношении была женщина темперамента живого, вспыльчивого, раздражительного. Одним движением руки, беззаботным и легкомысленным, она одинаково могла подписать как смертный приговор, так и подарить жизнь, быстро принимала решения и так же быстро меняла мнение, не выказывая ни большой логики, ни устойчивости, и так же легкомысленно относилась к государственным делам, как к увеселениям гинекея. Несмотря на свой внушительный вид, это была в конце концов монархиня довольно неспособная, немного взбалмошная, крайне тщеславная, пустая, капризная, непостоянная, очень падкая на лесть. Комплимент приводил ее в восторг. Она с восхищением слушала, когда ей говорили о древности ее рода, о славе ее дяди Василия, еще с большим восхищением, когда говорили о ней самой. И среди придворных стало забавой уверять ее, что ее нельзя видеть, не быв тотчас же как бы пораженным молнией. Тратя безмерно на себя, будучи бессмысленно щедрой относительно других, она выказывала безумную расточительность; но при случае умела быть неумолимой и жестокой. Наконец, как истая византийка, она была благочестива, но тем внешним благочестием, довольствующимся возжжением свечей перед иконами и воскуриванием фимиама перед алтарем. Но в особенности она была крайне ленива. Государственные дела казались ей скучными; женские рукоделья интересовали ее еще менее. Она не любила ни вышивать, ни сидеть за ткацким станком и проводила целые часы в блаженном ничегонеделании.
Понятно, что ее дядя Василий, такой деятельный и неутомимый, хоть и любил ее, в то же время не мог не относиться к ней с некоторым презрением.
Эта золотоволосая женщина, изнеженная и глуповатая, имела еще к тому же довольно опасную наследственность. Внучка Романа II, умершего в молодости от последствий невоздержной жизни, и знаменитой и распутной Феофано, дочь такого любителя кутежей, как Константин VIII, ей было от кого унаследовать крайне влюбчивый темперамент, который вскоре проявился. Очень гордая своей красотой, уверенная, что она неотразима, взбешенная тем, что пришлось потерять в гинекее лучшие годы молодости, полная неудовлетворенного пыла и, поддаваясь соблазну неизвестного, она, имея полных пятьдесят лет, должна была скоро заставить и двор, и весь город говорить о своих похождениях, которым предавалась с таким пылом и так необузданно, что современники иногда сомневались, владела ли она вполне рассудком.
Женившись на этой опьяняющей и ищущей новых ощущений женщине, Роман Аргир находил, что он обязан перед самим собой, перед Зоей, перед покойным императором, своим тестем, и перед государственным благом подарить империи наследника престола и как можно скорее. Тут приходится отослать читателя к книге Пселла, чтобы он мог видеть, какими средствами, магическими и физиологическими поочередно, помощью каких мазей, втираний и амулетов Роман и Зоя старались осуществить свое желание. Но, прибегая к подобным средствам, император скоро убедился, что ему шестьдесят лет, а это много, императрице же пятьдесят, а это слишком много; и тогда, бросив и государственную пользу, и свою жену, он довольствовался тем, чтобы хорошо править империей.
Но совсем не таков был расчет Зои. Сильно оскорбленная, прежде всего, в своей гордости, что могли ею так пренебречь, она была недовольна еще и по другим причинам, не имевшим ничего общего ни с самолюбием, ни с интересами государства; кроме того, словно к довершению бед, Роман не только покинул ее, но и вздумал наложить узду на ее безумную расточительность. Взбешенная и чувствуя сильнее, чем когда либо, притягательную силу любовных похождений, Зоя стала искать утешения и без труда нашла его. Она отличила своей милостью Константина, исполнявшего при дворце обязанности церемониймейстера, а после него другого Константина, из знатного рода Мономахов, попавшего во дворец в качестве родственника императора. Оба понравились ей сначала своим привлекательным видом, изяществом, молодостью; но они не долго были в милости. Скоро выбор Зои остановился на другом любовнике. Среди приближенных Романа III был один евнух, по имени Иоанн, человек умный, порочный и состоявшей в большой милости у царя. У этого Иоанна был брат, по имени Михаил, юноша замечательной красоты, с живым взглядом, светлым цветом лица, изящно сложенный, словом, такого неотразимого и опьяняющего очарования, что его согласно превозносили все современные ему поэты. Иоанн представил его ко двору: он понравился императору и был взят им на службу; еще больше понравился он императрице, сразу воспылавшей к нему страстью. И так как, по словам Пселла, «она была не способна справляться со своими желаниями», она не успокоилась, покуда красавец Михаил не стал платить ей взаимностью.
Тогда во дворце началась действительно забавная комедия, рассказанная Пселлом не без некоторого ехидства. Раньше Зоя откровенно ненавидела евнуха Иоанна; теперь же, чтобы иметь случай говорить о том, кого любила, она ласково на него поглядывала, призывала к себе и поручала ему передать брату, что каждый раз, когда тот вздумает пожаловать, он всегда встретить у царицы радушный прием. Молодой человек, ничего не понимавший в этом внезапном и необычайном благорасположении, приходил ухаживать за Зоей с довольно смущенным видом, мялся и краснел. Но царица ободряла его; она ласково ему улыбалась, она для него переставала хмурить свои грозные брови, она, наконец, до того доходила, что делала намеки на испытываемые ею чувства. Михаил, наученный, впрочем, братом, наконец, понял. Он стал смелее; от нежных взглядов перешел к поцелуям; скоро он осмелился еще больше, «быть может, не столько очарованный, говорит дерзкий Пселл, прелестями этой несколько зрелой дамы, сколько польщенный честью стать героем похождения императрицы». Зоя, очень сильно влюбленная, делала тем временем одну неосторожность за другою. Видели, как она при всех целовала своего любовника, садилась с ним на одну кушетку. Ей, конечно, нравилось наряжать своего фаворита, как идола, и она задаривала его драгоценностями, великолепными одеяниями и всякими дорогими подарками. Она сделала лучше: однажды ей пришло в голову усадить его на самый трон императора с венцом на голове и со скипетром в руке и, прижимаясь к нему, она осыпала его самыми нужными словами: «Мой кумир, мой цветок красоты, радость очей моих, отрада души моей». Один из приближенных, случайно вошедший в зал, был так поражен этим неожиданным зрелищем, что чуть в обморок не упал; но Зоя, не смущаясь, приказала ему пасть ниц перед Михаилом: «Отныне он император, заявила она, и придет день, когда он действительно станет им».
Весь город знал о связи Михаила с Зоей. Один только Роман, как всегда, ничего не замечал. Некоторые из его приближенных и его сестра Пульхерия, ненавидевшие императрицу, сочли долгом просветить его на этот счет. Но император не хотел ничему верить: и так как это был царь довольно добродушный, он удовольствовался тем, что велел позвать к себе Михаила и спросил у него, верно ли то, что ему передают.
Тот стал клясться, что он невинная жертва гнусной клеветы; и василевс, поверив, стал относиться к нему еще лучше прежнего. Чтобы выказать свое доверие, он дошел до того, что открыл ему доступ во внутренние царские покои; вечером, лежа уже в постели рядом с Зоей, он призывал молодого человека, и тот, стоя в проходе между кроватью и стеной, должен был тереть ему ноги. «Возможно ли допустить, говорит один, довольно щепетильный, летописец, что когда он это производил, ему не случалось касаться и ног царицы?» Роман ничуть о том не беспокоился; этот император не был ревнив.
Была, кроме того, еще одна вещь, которая могла окончательно рассеять его сомнения, если таковые у него имелись: прекрасный Михаил страдал страшной болезнью, с ним случались припадки падучей. «Поистине, говорил император, такой человек не может любить и не может быть любимым». Однако в конце концов Роман не мог больше сомневаться в своем несчастии; но так как он был философ, то предпочел упорно ничего не замечать. Он знал Зою, он знал, что если у нее отнять Михаила, это значило рисковать, что она пустится в новые еще худшие похождения; и, полагая, что для царского достоинства единственная и продолжительная связь лучше, чем ряд громких скандалов, он систематически закрывал глаза перед лицом самой очевидности. «И связь императрицы, говорит Пселл, была открыто признана и, казалось, получила законное право».
Между тем Роман заметно менялся. Он перестал есть, он плохо спал; характер его портился. Он становился резким, раздражительным, неприятным; он больше не смеялся, никому не доверял, сердился из-за пустяков; но главное, он медленно угасал. Он упорно продолжал добросовестно исполнять обязанности императора; но в своих парадных костюмах он был похож на мертвеца, истощенный, желтый, с коротким обрывающимся дыханьем; волосы у него выпадали целыми прядями.
По-видимому, Михаил и Зоя подсыпали медленного яда несчастному монарху, желая все-таки избавиться от его докучливого присутствия, хоть он и мало стеснял их.
Но дела все еще шли не так скоро, как хотелось влюбленной императрице. Поэтому, когда утром в великий четверг император пошел принять ванну, в ту самую минуту, когда он по своему обыкновению нырнул в воду, несколько служителей, заранее подкупленные, продержали его в таком положении несколько дольше, чем это бы следовало; его вытащили из воды без чувств, почти задохнувшегося, отнесли и положили к нему на постель; он едва дышал и не мог больше говорить; однако, придя в себя, старался еще знаками выразить свою волю. Но, видя, что его не понимают, он, опечаленный, закрыл глаза и, издав несколько предсмертных хрипов, скончался. Зоя и при этих обстоятельствах не старалась скрыть свои чувства. Прибежав при первом известии о, случившемся в комнату императора, чтобы самой убедиться, в каком положении находится ее муж, она не сочла нужным присутствовать при его последнем часе. У нее были более важные заботы.
h9 III
Зоя думала только об одном: упрочить престол за Михаилом. Напрасно придворные, старые слуги ее отца Константина, убеждали ее подумать немного, отдать свою руку лишь наиболее достойному, особенно не становиться в слишком большую зависимость от своего нового супруга. Она думала только о своем любовнике. Евнух Иоанн, тонкий политик, со своей стороны, уговаривал ее решиться скорее: «Мы все погибнем, если время будет упущено, говорил он ей». Тогда, решив не ждать дольше, в самую ночь с четверга на пятницу Зоя велит позвать Михаила во дворец; она говорит ему, чтобы он надел императорское одеяние, возлагает ему на голову корону, сажает его на трон, сама садится рядом и приказывает всем присутствующим признать его законным императором. Патриарх, вызванный ночью, немедленно является. Он думал увидать Романа, но вместо него нашел в большом хрисотриклине (золотой палате) Михаила и Зою в полном параде, и императрица попросила его тут же благословить ее брак с новым царем. Патриарх колебался; чтобы убедить его, ему сделали ценный подарок, пятьдесят фунтов золота, и обещали такую же сумму для его духовенства: перед этим доводом он смирился и послушался. На следующее утро был, в свою очередь, созван сенат, чтобы принести поздравления новому властелину и отдать последний долг властелину дней минувших. И в то время, как уносили с непокрытым, по обыкновению, лицом Романа III, неузнаваемого и уже тронутого тлением, – Пселл, видевший, как проходило это шествие, дал в своем описании потрясающую по реализму картину этого зрелища, – в священном дворце высшие сановники с почтением склонялись перед Михаилом и лобызали руку счастливому выскочке. Зое не потребовалось и двадцати четырех часов, чтобы овдоветь и снова выйти замуж.
Душою нового правительства сделался евнух Иоанн, брат императора. Это был человек живого ума и быстрый на решения, с высокомерным и жестким выражением глаз, замечательный администратор и первостепенный финансист. Удивительно сведущий в государственных делах, превосходно осведомленный обо всем, что происходило в столице и империи, он среди шума и суеты празднеств и пиров преследовал свои цели, свои честолюбивые замыслы. В самом разгаре пиршества он внимательно наблюдал за своими гостями, обладая редкой способностью, даже будучи пьяным, помнить совершенно точно все, о чем говорили вокруг него охмелевшие люди. Благодаря этому, он возбуждал во всех спасительный страх, и его боялись, быть может, еще больше, когда он бывал пьян, чем в трезвом виде. Безусловно преданный своему брату, которого он обожал, честолюбивый ради него, он отдал ему свой ум, свое уменье, свое глубокое знание людей. Это он бросил некогда Михаила в объятия Зои; теперь, когда через нее он сделал его императором, он решил, что благодарность вещь излишняя по отношению к монархине. Первое время после своего восшествия на престол царь был очень любезен с Зоей, исполнял все ее желания, пользуясь всяким случаем, чтобы понравиться ей. Под влиянием брата он скоро изменил свое поведение: «Не могу за это, говорит Пселл, ни порицать его, ни хвалить. Конечно, я отнюдь не одобряю, чтобы были неблагодарны в отношении к своей благодетельнице. Но, вместе с тем, я не могу укорять его за то, что он боялся подвергнуться с ней той же участи, какую она уготовала своему первому мужу». Михаил слишком хорошо знал Зою, чтобы не подпасть искушению избавиться от грозившей ему от нее опасности.
Он начал с того, что отправил в ссылку фаворитов, отличенных ею раньше. Затем, по советам своего брата, он решительно захватил власть в свои руки и приказал императрице вновь запереться в гинекее и впредь воздерживаться от появления в официальных выходах. В то же время он лишил ее евнухов и самых преданных ей женщин, а на их место приставил к ней, чтобы наблюдать за ней, других женщин, из своей собственной родни. Одному офицеру, преданному Михаилу, поручили нести при царице почетную службу, и скоро она была стеснена до такой степени, что не могла больше никого принимать, если заранее не было известно, кто таков посетитель и о чем он желает беседовать с царицей. Ей запретили даже выходить из ее покоев, гулять, отправляться в ванную без особого разрешения императора. Зоя была вне себя от такого обращения, но у нее не было никаких средств к сопротивлению. Тогда, скрепя сердце, она решила выказать перед бедой полную кротость, олицетворенное смирение; без жалоб переносила она все оскорбления и унижения, каким ее подвергали, не укоряя Михаила ни в чем, не обвиняя никого, приветливая даже с приставленными к ней тюремщиками. Но, тем не менее, после всего, что она сделала для своего прежнего любовника, удар, ее постигший, был столь же жесток, сколь неожидан.
Но еще тяжелее было ей то, что этот самый Михаил, так сильно ею прежде любимый, теперь отвращался от нее с ужасом и даже не хотел больше ее видеть. Помимо того, что он испытывал известную неловкость, отплатив такой неблагодарностью за все ее благодеяния, он чувствовал себя все более и более больным; припадки падучей становились чаще и сильней, и он постоянно боялся, чтобы припадок не случился в присутствии Зои. Затем, так как он не был плохим человеком, он испытывал угрызения совести и старался искупить свои грехи. Он жил исключительно в обществе монахов, окружал себя во дворце оборванцами-аскетами, подобранными им на улице, и смиренно, принося им покаяние, ложился спать у их ног на голой доске, положив под голову камень. Он строил больницы, церкви; особенно почитал он Димитрия, великого Солунского святого; исключительно благоговел перед Козьмой и Дамианом, святыми целителями, пользовавшимися в Византии славой, что они излечивают от самых неизлечимых болезней. Но ничто не облегчало его страданий, не успокаивало его сомнений и тревог. Тогда его духовные наставники, которым он исповедался в своих безумствах и преступлениях, повелели ему порвать всякие плотские сношения с женой. И он благоговейно исполнял их повеления.
В конце концов, Зоя, лишенная всего, что любила, возмутилась. Она знала, что была популярна в столице, как женщина и законная наследница империи, а также благодаря щедротам, которые она расточала в таком обилии. Итак, она возмутилась против образа жизни, который ей навязывали; вскоре она осмелилась на более решительный шаг: она, говорят, сделала попытку отравить первого министра, рассчитывая, что раз Михаил, – она все еще его любила, – будет освобожден от рокового влияния, он, вновь покорный, возвратится к ней. Попытка ее не удалась, и единственный результат, какого она достигла, было ухудшение ее тяжкого положения. И так шло вплоть до самой смерти императора. Все более и более больной, еще больше ослабев от вспышки энергии, поднявшей его на короткое время на ноги, для подавления восстания болгар, Михаил чувствовал, что умирает. Терзаемый угрызениями совести, желая, по крайней мере, окончить в благочестии свою жизнь, он в декабре 1041 года велел перенести себя в один из основанных им монастырей и, согласно обычаю многих византийцев, принял схиму, чтобы умереть в святости. Когда это известием дошло до императорского гинекея, Зоя, обезумев от горя, захотела еще в последний раз увидать мужа и любовника, которого не могла забыть, и, пренебрегая этикетом, не заботясь о внешней благопристойности, она бросилась пешком в монастырь, чтобы сказать ему последнее прости. Но Михаил, желая умереть в мире, холодно отказался принять женщину, которая его обожала и погубила. Вскоре затем он скончался.
h9 IV
Давним давно, предвидя этот случай, евнух Иоанн принял надлежащие меры. Смерть Михаила IV, в силу самих обстоятельств, делая Зою полной и свободной распорядительницей верховной власти, должна была в силу тех же обстоятельств убить век надежды, какие этот великий честолюбец лелеял относительно своей родни. Поэтому он внушил брату еще при жизни назначить своим соправителем одного из их племянников, также носившего имя Михаила, и воспользоваться популярностью Зои, чтобы дать этому самозванцу законную инвеституру и таким образом пробить ему дорогу к власти. Поэтому старой императрице предложили усыновить этого молодого человека; и, странное дело, несмотря на все оскорбления, каким ее подвергали, Зоя была крайне счастлива исполнить желание, выраженное ее мужем. Торжественно, в церкви Влахернской Божией Матери, в присутствии собравшегося народа, она объявила перед святым алтарем, что принимает как сына племянника своего мужа, после чего новый царевич получил титул кесаря и стал наследником престола.
Как все члены его семьи, Михаил V был крайне скромного происхождения. Отец его был конопатчиком в порту: вот почему народ в столице, всегда склонный к насмешке, дал молодому кесарю прозвище Михаила Калафата, или конопатчика. Сам он был человек очень неважный, злой, неблагодарный, скрытный, полный глухой ненависти ко всем своим благодетелям. Дядя его, император Михаил, хорошо его знавший, не очень любил его, и хотя приблизил к престолу, но держал в стороне от дел и придворной жизни. Дядя его, евнух Иоанн, хотя племянник делал вид, что питает к нему большое почтение, тоже не доверял ему. Он действительно вполне оправдал все опасения.
Передача власти произошла, во всяком случае, без затруднений, когда умер Михаил IV. Старая Зоя со своей слабой душой, которую так «легко было покорить», по словам Пселла, готова была на все, что от нее требовали. Евнух Иоанн, ее прежний враг и преследователь, должен был только показать, что имеет к ней большое почтение; он бросился к ее ногам, заявляя, что ничто в государстве не могло быть сделано помимо нее; он клялся ей, что ее приемный сын, если вступить на престол, будет только называться императором, а вся полнота власти останется за ней. Околдованная льстивыми речами этой искусно разыгранной комедии, восхищенная тем, что так неожиданно видит вновь почет и может вновь иметь влияние, Зоя согласилась на все, чего от нее хотели, и Михаил V был провозглашен императором.
Новый царь плохо отблагодарил всех тех, кто способствовал его возвышению. Он начал с того, что отделался от своего дяди Иоанна, назначив на его место первым министром с титулом новилиссима другого своего дядю, Константина. Затем он решил, что Зоя его стесняет. И он так же, как некогда Михаил сначала выказывал своей приемной матери большое почтение: «Это моя императрица, монархиня, повторял он, говоря о ней. Я всецело принадлежу ей»! Но скоро он ее отстранил, урезывая сумму необходимых на ее расходы денег, отказывая ей в почестях, приличествовавших ее сану, удаляя ее в гинекей, где держал под строгим надзором, отнимая у нее преданных ей женщин, открыто издаваясь над ней. Окружавшие его приближенные прямо говорили, что он умно сделал бы, слябы лишил старую царицу престола, раз что не хочет испытать на себе судьбу своих предшественников. Михаил V решил, что он достаточно силен, чтобы попытать такое дело. Он думал, что пользуется популярностью в столице разве во время праздника Пасхи народ не встречал его на улицах с таким неописуемым восторгом, что по всему его пути под ноги его лошади постилали дорогие ковры? Веря в свою счастливую судьбу, гордый тем, что осмеливался предпринять, презирая все советы, он 18 апреля 1042 года решил изгнать свою благодетельницу.
В ночь с воскресенья на понедельник Зою арестовали в ее покоях под тем предлогом, что она хотела отравить императора, и, несмотря на ее крики и сопротивление, поспешно посадили с одной служанкой на судно, отправлявшееся на соседний остров Принкипо. Там, согласно приказанию царя, она была заключена в монастырь, облечена в монашеское одеяние, и длинные ее волосы, теперь седые, пали под ножницами и были доставлены Михаилу V, чтобы показать ему, что воля его исполнена. Избавившись таким образом от императрицы и считая ее навсегда умершей для мира, царь созвал сенат и торжественно возвестил о падении царицы. Но он забыл в своих расчетах о традиционной привязанности народа к македонской династии. Как только по городу прошла весть о покушении, обнаружилось большое волнение; всюду только и видны были огорченные лица, раздраженные физиономии, слышались тревожные речи, сходились на шумные сборища, с трудом разгоняемые стражей; женщины в особенности выказывали крайнее волнение и наполняли улицы своими криками. И когда на форуме Константина показался префект города, чтобы прочесть толпе императорский указ, возвещавший о происшедшем событии, не успел он еще кончить чтение, как чей-то голос вдруг крикнул: «Не хотим, чтобы нашим императором был Калафат! Хотим законную наследницу, мать нашу Зою!» Этим словам отвечал крик несметных голосов: «Смерть Калафату!» Революция разразилась.
Народ спешно вооружался всем, что только попадало под руки, и громадная толпа неудержимым потоком стала затоплять улицы города. Разбивались тюрьмы, грабили, поджигали дома. Скоро осадили и дворец. По совету дяди своего Константина, храбро явившегося со своими людьми на помощь царю и организовавшего сопротивление, Михаил V решился сделать уступку бунтовщикам. Поспешно отправлены были люди в монастырь, где жила Зоя, и ее привезли оттуда в священный дворец, крайне встревоженную от неизвестности, что ее ожидает. Все с той же поспешностью и, не дав ей даже времени снять с себя монашеское одеяние, ее отвели в императорскую ложу ипподрома, и Михаил V вместе с ней вышел к возмутившемуся народу. Но при виде своей монархини, лишенной царского одеяния, раздражение толпы, которую думали успокоить, еще возросло. Напрасно император пытался обратиться к народу с речью, бунтовщики отвечали ему бранью и бросаньем камней; и несчастный, возвратившись с царицей во дворец, думал уже искать спасения жизни в бегстве, когда дядя его Константин снова возвратил ему бодрость и убедил его не сдаваться.
В это время в святой Софии одно неожиданное событие дало новые силы мятежникам.
У Зои, как известно, была сестра Феодора. Став ее соправительницей после смерти Константина VIII, эта царица сейчас же показалась неудобной ненавидевшей ее старшей сестре, хотя по церемониалу она занимала место ниже Зои. Содержавшаяся сначала в самом дворце под тайным надзором, она затем была обвинена в заговоре против существующего строя, и под этим предлогом ее удалили от двора и сослали в Петрийский монастырь; затем, спустя несколько месяцев, ссылаясь на то, что иначе невозможно, по словам одного летописца, положить конец «интригам и скандалам», Зоя самолично отправилась в монастырь и в своем присутствии велела обрезать волосы Феодоре; жизнь этой царицы казалась конченной. Она сама, впрочем, легко мирилась со своей судьбой, довольная знаками внешнего отличия и почета, сохраненными за ней вследствие благорасположения к ней императора Романа, ее зятя; и мало-помалу отшельница Феодора была забыта. Михаил IV обращался с ней, как и с Зоей, довольно плохо. Михаил V пошел дальше; он, казалось, и не подозревал даже, что, помимо Зои, существовала еще законная наследница Константина VIII, и затруднился бы ответом, если бы его спросили, жива Феодора или нет?
Революция 1042 года внезапно выдвинула на первый план эту забытую монахиню. Когда Михаил V свергнул свою благодетельницу, мятежники, ища какого-нибудь законного представителя власти, чтобы противопоставить его узурпатору, вспомнили о Феодоре. Она, впрочем, имела друзей среди прежних служителей своего отца, а также в самом сенате. Эти государственные деятели поняли, что податливая и непостоянная Зоя способна, чуть только вновь утвердится на троне, вернуть все свои милости человеку, обобравшему ее, и чтобы извлечь все выгоды из революции, важно дать в соправительницы старой и слабой царице более энергичную монархиню. Вот почему бросились в Петрийский монастырь и предложили престол отшельнице, а так как она отказывалась и сопротивлялась, толпа увлекла ее почти силой. Ей набросили на плечи царскую одежду, посадили на лошадь и среди обнаженных мечей, при шуме и приветственных кликах, она проехала через город прямо к св. Софии. Патриарх, очень преданный македонскому дому, ожидал ее там для провозглашения царицей. Мятежники нашли себе императрицу.
Это произошло в понедельник вечером. Первой заботой нового правительства, учреждённого в Великом храме, было провозгласить низвержение Михаила V и назначить нового градоначальника, чтобы обеспечить себе столицу. Но покуда держался дворец, дело отнюдь не могло считаться выигранным. Во вторник дрались целый день под стенами императорской резиденции, и во время кровопролитных приступов пало более трех тысяч человек. Однако вечером под натиском осаждающих ворота подались, и в то время как толпа предавалась разграблению покоев, император с дядей своим новилиссимом и несколькими приближенными успел добраться до судна и морем переправиться в Студийский монастырь. Оба побежденные, царь и министр, облачились там в одежду иноков, надеясь тем спасти свою жизнь.
Победоносный народ торжествовал. «Иные, говорит Пселл в интересном месте своего повествования, приносили дары Богу; другие приветствовали императрицу; простой народ, собираясь толпами на площадях, пел хором стихи, подходившие к случаю, и танцевал». Зоя, освобожденная Михаилом V перед его бегством и тотчас вновь овладевшая властью во дворце, была счастлива не менее других и вследствие этого крайне склонна к прощенью. Но в св. Софии партия Феодоры была менее склонна к снисхождению, и толпа, уже заставившая Зою признать сестру соправительницей, властно требовала теперь казни виновных. Напрасно Зоя пыталась убедить сенат в важном значении милосердия; напрасно с дворцового балкона держала она речь народу и благодарила его. Когда она заговорила о низверженном императоре и спросила, как надлежало поступить с ним, ответом ей был единодушный крик: «Смерть злодею, нечестивцу! На кол его! Распни его! Ослепи его!»
В то время как Зоя колебалась, Феодора, уверенная в своей популярности, действовала. По ее приказанию префект города под дикие крики народа извлек из Студийского святилища низверженного императора и новилиссима, и на улице, на глазах людей, набросившихся «как дикие звери» на своих жертв, он велел выколоть им глаза. После этого их сослали. Революция окончилась.
В эту критическую минуту Феодора действительно спасла положение, благодаря своему вмешательству, своей энергии и решимости, и она же, по выражению Пселла, «низвергнула тиранию». Поэтому Зое пришлось разделить с сестрой плоды победы. Несомненно, она всякого другого предпочла бы этой ненавистной соправительнице, она скорей согласилась бы, говорит прямо Пселл, видеть рядом с собой на троне конюха, чем делиться им с Феодорой; вот почему она с таким же рвением спасала Михаила V, с каким партия ее соперницы старалась его погубить. Но у Зои не было выбора. Сенат, народ были за ее сестру. Она уступила. Она помирилась с Феодорой, заключила ее в объятия, предложила ей половину власти и с большой торжественностью послала за ней в св. Софию, чтобы водворить ее в священном дворце, Феодора, по-прежнему скромная, согласилась принять власть с одним условием, чтобы первое место оставалось за старшей сестрой, и тогда произошла странная вещь, какой никогда еще не видела Византия: гинекей стал официальным государственным центром, империей правили две старые женщины. И что еще страннее: эти две старые женщины сумели заставить себя слушаться.
Между тем редко две близкие родственницы были, как нравственно, так и физически, до такой степени мало похожи друг на друга, как эти две сестры. Насколько Зоя была красива, хорошо сложена, изящна, настолько Феодора, хотя на несколько лет моложе ее, обижена была в этом отношении природой: она была дурна собой, и на слишком длинном теле слишком маленькая голова поражала отсутствием симметрии. Насколько Зоя была жива, вспыльчива, легкомысленна, настолько Феодора положительна, спокойна, медлительна, когда надлежало принять какое-нибудь решение. Зоя бросала деньги направо и налево, нерасчетливая, расточительная, безумно щедрая, Феодора умела считать: очень экономная, – быть может, потому, что раньше чем царствовать никогда не имела в руках много денег, – она любила складывать свое богатство в объемистые ларцы; она мало тратила на себя, ничуть не любя роскоши, и еще меньше на других, не будучи совсем склонной дарить. Насколько, наконец, Зоя была пылкою и страстной, настолько Феодора была целомудренна, благопристойна, безупречна: она всегда решительно отказывалась выйти замуж. В конце концов, довольно добродушная, любезная, приветливая, сдержанная, неприметная, скромная, она, казалось, была создана на вторые роли и охотно с этим мирилась. Однако у нее было одно качество: она хорошо говорила и любила говорить и могла также, при случае, как мы видели, проявить некоторую энергию. В общем, как и Зоя, это была женщина посредственная, без твердой воли, и мало последовательная. Но, несмотря на присущую обеим посредственность, эти две сестры были слишком различны, чтобы очень любить друг друга и жить долго в согласии.
Пселл нарисовал очень интересную картину, которую представлял в то время двор. Ежедневно, согласно этикету, обе императрицы в парадном одеянии приходили и садились рядом на царский трон; подле них занимали свои места их советники; а кругом, образуя двойной круг, выстраивались стражники, меченосцы, варяги, вооруженные тяжелыми обоюдоострыми секирами, все с опущенными, из уважения к полу монархинь, глазами. И обе царицы судили, принимали посланников, решали государственные дела, и порой слышался их тихий голос, когда они отдавали приказания, или отвечали на вопросы, иногда рискуя даже высказать свою личную волю. И гражданские и военные чины одинаково повиновались этим мягким и ловким женским рукам.
Но так как, в сущности, обе были довольно неспособны, такой порядок не мог продолжаться долго. Роскошь двора – все, точно при внезапной перемене декорации, теперь соперничали друг с другом в великолепии, – и безумная расточительность Зои скоро истощили казну. Раз не хватало денег, верноподданнические чувства становились слабее, и все больше и больше, все настоятельней стала чувствоваться потребность в твердой мужской руке; кроме того, такое совместное пребывание двух враждующих между собой сестер, продолжаясь долго, становилось затруднительным, и двор между ними двумя разделился на две враждебные партии. Чтобы покончить с таким положением, Зоя решила, что оставалось только одно: выйти в третий раз замуж. Ей было тогда шестьдесят четыре года.
h9 V
Приняв такое решение, – и надо сказать, как ни странно это может показаться, что все приближенные ее в этом поддерживали, – старая императрица принялась искать себе мужа. Прежде всего она подумала о Константине Далассине, которого Константин VIII хотел некогда дать ей в мужья. Но этот важный вельможа, большой честолюбец, не раз даже заподозренный в том, что замышлял государственный переворот, не высказывал ни достаточно покладистости, ни должного почтения, приличествующих царю-супругу. Он откровенно высказался, поставил свои условия, сообщил планы больших реформ, твердые и мужественные решения. Не такого императора желали во дворце, и этого неудобного человека отправили в его провинцию. Тогда Зоя вспомнила о своем прежнем фаворите, церемониймейстере Константине, вследствие ревности Михаила IV удаленном из Константинополя. По характеру последний вполне годился; к несчастью, как некогда Роман Аргир, он был женат, и жена его не была так покладиста, как жена Романа; она предпочла скорее отравить мужа, чем уступить его другой.
Наконец, после многих бесплодных попыток, царица вспомнила об одном из своих прежних друзей, Константине Мономахе. Свойственник Романа III, он лет двенадцать-тринадцать перед тем играл большую роль при дворе и своим изяществом, красотой, красноречием и уменьем забавлять монархиню так понравился Зое, что о нем и о ней очень много говорили, и первой заботой Михаила IV, когда он взошел на престол, было отправить в ссылку этого заподозренного им приближенного. Но Зоя его не забыла; она воспользовалась революцией 1042 года, сняла с него опалу и назначила на место губернатора Эллады; теперь она надумала повысить его еще больше; и так как ее выбор был очень приятен всем ее окружавшим, – весь двор, действительно, был крайне заинтересован этим брачным вопросом, – она решила остановиться на нем.
Одному из камергеров Августы было поручено отвезти новому фавориту императорское облачение, символ и залог его высокой доли, и немедленно привезти его в Константинополь. 11 июня 1042 года он торжественно вступил в столицу при восторженных кликах толпы; затем во дворце было совершено с большою пышностью бракосочетание; и хотя патриарх не счел возможным самолично благословить этот третий брак, не одобряемый греческой церковью, (Зоя, как известно, была дважды вдовой, и Константин был тоже два раза женат), византийские патриархи были вообще слишком придворных нравов и слишком тонкими политиками, чтобы долго противиться власти. «Уступая обстоятельствам, лукаво замечает Пселл, или, вернее, воле Божьей», он после церемонии ласково облобызал новых супругов. «Был ли это вполне канонически поступок, иронически прибавляет писатель, или чистая лесть? Я этого не знаю». Как бы то ни было, Византия имела императора.
Физически новый монарх вполне оправдывал выбор императрицы. Это был очень красивый человек. «Он был хорош, как Ахилл, говорит Пселл, природа в лице его явила образец совершенства». Лицо его было прелестно; он обладал светлой кожей, тонкими чертами, восхитительной улыбкой, все лицо светилось гармонической прелестью. Удивительно пропорциональный, он имел хорошо сложенную, изящную фигуру, тонкие красивые руки. Однако, странным образом, под этой несколько изнеженной наружностью скрывалась большая крепость тела. Обученный всем телесным упражнениям, прекрасный наездник, превосходный скороход, крепкий борец, Константин таил в себе большие запасы силы. Те, кому он, шутки ради, жал руку, чувствовали это потом в течение нескольких дней, и не было такого твердого предмета, которого он не мог бы сломать одним усилием своих нежных выхоленных рук.
Это был тонкий обольститель и, кроме того, человек прелестный. Голос он имел нежный и хорошо говорил. От природы приветливого нрава, он всегда был весел, улыбался, вечно расположенный забавляться сам и забавлял других. Но, самое главное, это был добрый малый, отнюдь не высокомерный, отнюдь не тщеславный, без фанфаронства, не злопамятный, всегда готовый делать всем удовольствие. У него были еще и другие качества. Хотя довольно вспыльчивый, так что при малейшем волнении кровь бросалась ему в лицо, он добился того, что вполне мог владеть собой; и, держа себя всегда в руках, он был справедлив, человечен, приветлив, прощая даже тех, кто вступал против него в заговор. «Я никогда не видел, говорит Пселл, более симпатичного человека». Он был щедр до расточительности и любил говорить, напоминая тем Тита, что когда ему не удавалось проявить щедрости или человечности, то он считал такой день пропащим в своей жизни. Действительно, его снисходительность граничила иногда со слабостью; чтобы сделать удовольствие своим друзьям, ему случалось раздавать необдуманно самые высокие государственные должности. Щедрость его часто доходила до расточительности, так он любил видеть вокруг себя людей счастливых и довольные лица. Он не умел ни в чем отказывать ни жене, ни любовницам, всегда готовый дарить, всегда готовый забавляться; и еще он часто повторял, что обязанность всякого верноподданного участвовать в придворных увеселениях.
Не будучи ученым, Константин был человек умный; ум у него был живой, и он любил общество литераторов. Он приблизил к себе таких ученых, как Константин Лихуд, Ксифилин, Иоанн Мавропод, Пселл; по их совету он вновь открыл Константинопольский университет и учредил там школу правоведения, чтобы обеспечить себе хороших чиновников.
Он сделал больше; вместо того, чтобы раздавать должности соответственно знатности рода, он давал их по заслугам; и для осуществления этой реформы он сам вверил управление ученым людям, своим друзьям. Лихуд был сделан первым министром, Пселл оберкамергером и государственным секретарем, Ксифилин хранителем печати, Мавропод тайным советником. Благодаря всему этому, Константин сделался очень популярен. Наконец, он отличался мужеством. Быть может, эта добродетель происходила у него, в сущности, от несколько фаталистического равнодушия – какое он часто любил выказывать – заставлявшего его даже ночью не иметь стражи; у дверей своих покоев. Но откуда бы это мужество ни происходило, оно было подлинным и проявилось во многих случаях. И если взять в соображение, что в общем византийская империя одержала в царствование Константина Мономаха не одну победу и пользовалась большую часть времени миром, сохранив весь свой былой престиж, быть может, придется сделать вывод, что этот царь в сущности вовсе не был таким плохим монархом, как утверждали позднее его хулители.
К несчастию, важные недостатки портили эти неоспоримые достоинства: Мономах любил удовольствия, женщин, легкий и роскошный образ жизни. Достигнув престола случайно, вследствие удачи, он, главным образом, видел в верховной власти средство для удовлетворения своих прихотей. «Спасшись от страшной бури, живописно выражается Пселл, он причалил к счастливым берегам и к тихой пристани царства и не думал о том, что может быть вновь выброшен в открытое море». Поэтому он мало заботился о государственных делах, предоставляя эту заботу своим министрам. Трон был для него, по словам Пселла, лишь «отдыхом от трудов и утолением его желаний». Или, как выразился один современный историк, «после правления женщин наступило правление волокиты и кутилы»15.
Будучи крайне влюбчивого темперамента, Константин всегда любил приключения, и некоторые из них еще до восшествия его на престол наделали довольно много шуму. Женившись два раза и дважды овдовев, он утешился тем, что влюбился в одну молодую девушку, племянницу своей второй жены, принадлежавшую к знатному роду Склиров. Ее звали Склиреной, она обладала красотой и умом; Пселл, знавший ее, изображает ее крайне соблазнительной: «Не то чтобы красота ее была безупречна, говорить он; но она нравилась своим разговором, где совершенно отсутствовало всякое злословие, всякое издевательство. Так сильна была нежность и ласковость ее души, что она могла бы тронуть самое черствое сердце. У нее был несравненный голос, мелодичная, почти ораторская дикция; было в ее речи особое, свойственное ей очарование, и когда она говорила, в каждом ее слове звучала невыразимая прелесть. Она любила, прибавляет ученый муж, расспрашивать меня об эллинских мифах и в разговорах своих касалась вещей, какие узнавала от людей науки. Она обладала, как ни одна женщина в мире, талантом уметь слушать» (заимствую это место из вышеупомянутой статьи Рамбо).
Всем другим она нравилась так же, как Пселлу. В первый раз, что она появилась в императорской процессе, один придворный, умный и образованный, приветствовал ее, обратившись к ней с тонким высоколестным комплиментом, приводя первые слова прекрасного места Гомера, где троянские старцы, сидя на городских станах, говорят при виде проходящей Елены, сияющей красотой: «Нет, не заслуживает порицания, что троянцы и греки претерпевают столько бедствий ради такой прекрасной женщины». Намек был очень тонкий и очень лестный; все сразу его уловили и одобрили. И не служит ли это доказательством утонченности культуры византийского общества XI века, некоторыми чертами представляющегося нам таким варварским и являющегося в этом рассказе преисполненным великими традициями классической Греции, способным к самому тонкому пониманию, обладающим литературным вкусом и возвышенными идеями?
В начала своей связи с Склиреной Константин Мономах охотно бы женился на ней. Но греческая церковь, как известно, была крайне строга относительно третьего брака, особенно когда хотевшие заключить его были простыми смертными; Константин не осмелился пренебречь ее запретами. Он продолжал жить со своей любовницей, и это была главная и большая страсть его жизни. Любовники не могли обходиться друг без друга; даже само несчастье не разлучило их. Когда Мономах был изгнан, Склирена последовала за ним на Лесбос, предоставив в его распоряжение все свое состояние, утешая его в беде, ободряя его упавший дух, баюкая его надеждой на будущее возмездие, уверяя его, что наступить день, когда он будет императором, и что в этот день они навеки соединятся в законном браке. Вместе с ним, не выказывая ни сожаления, ни слабости, эта изящная молодая женщина провела семь лет на далеком острове, и, понятно, когда счастливый случай возвел Константина на престол, он не мог забыть ту, которая его так любила.
В объятиях Зои он думал все-таки о Склирене. Кончилось тем, что, несмотря на известную всем ревность императрицы, несмотря на благоразумные советы друзей и сестры своей Евпрепии, он добился того, что любовница его получила разрешение возвратиться в Константинополь. С самого вечера своего брака он говорил о ней с Зоей, очень ловко и сдержанно, конечно, как об особе, заслуживающей снисхождения ради ее семьи; скоро он добился того, что жена написала Склирене, приглашая ее явиться во дворец и заверяя ее в своей милости. Молодая женщина сильно подозревала, что царица очень ее не долюбливает, и только наполовину верила этому неискреннему посланию, но она обожала Константина и вернулась. Тотчас император повелел выстроить своей фаворитке великолепный дворец; ежедневно, под предлогом наблюдения за работами, он отправлялся к Склирене и проводил с ней долгие часы. Свита императора, получавшая во время этих посещений всевозможные обильные угощения, поощряла, как только могла, эти свидания, и придворные, чуть замечали во время официальных церемоний по скучающему виду монарха, что он хочет отправиться к своей любовнице, один перед другим начинали изощряться в изыскании средств, чтобы дать ему возможность вырваться и поспешить к своей возлюбленной.
Скоро эта связь стала известна всем. Император устроил Склирене двор и дал ей охранную стражу; он осыпал ее удивительными подарками: так однажды он послал ей огромную бронзовую чашу, покрытую прелестной резьбой и наполненную драгоценностями; и каждый день были новые подарки, для которых опустошались сбережения казны. В конце концов, он стал обращаться со Склиреной, как с признанной и законной женой. Ей отвели собственные покои во дворце, куда Константин свободно отправлялся во всякое время, и она получила титул севасты, поставивший ее на первое место тотчас после обеих старых императриц.
В противность общему ожиданию, Зоя отнеслась к этому событию очень спокойно. «Она была в том возрасте, говорит довольно нескромно Пселл, когда перестают быть чувствительными к подобного рода страданиям». Она старела и, старея очень изменялась. Она не любила больше нарядов, она не была больше ревнива; под конец жизни она становилась набожной. Целыми часами простаивала она теперь перед святыми иконами, обнимая их, разговаривая с ними, называя их самыми нежными именами; а то, вся в слезах, она падала ниц перед образами в припадке мистического экстаза, принося Богу остатки любви, так щедро расточавшейся ею раньше другим.
Поэтому она без труда пошла на самые странные компромиссы. Она возвратила Константину его свободу, разрешила ему прекратить всякие близкие сношения с ней, и с этой целью супругами был подписан официальный акт, названный «дружеским контрактом», и должным образом скрепленный сенатом. Склирена получила чин при дворе; она стала появляться в официальных процессиях; ее начали называть царицей. Зоя смотрела на все это с восхищением и улыбкой; она ласково целовала свою соперницу, и между этими двумя женщинами Константин Мономах чувствовал себя счастливым. Придумали даже для удобства сожительства прелестное устройство. Императорские покои были разделены на три части. Император оставил себе центр; Зоя и Склирена заняли одна покои направо, другая покои налево. И по безмолвному соглашению, Зоя впредь никогда не входила к царю, если Склирена находилась с ним, а лишь тогда, когда знала, что он один. И эта комбинация казалась всем верхом изобретательности.
Однако жители столицы не очень-то одобряли это странное сожительство. Один раз, когда Константин ехал в церковь св. Апостолов, в ту самую минуту, когда император выходил из дворца, кто-то крикнул из толпы: «Не хотим Склирену императрицей! Не хотим, чтобы из-за нее умирали наши матушки, Зоя и Феодора!» Вся толпа подхватила этот крик, произошло смятение, и если бы не вмешались старые царицы, появившиеся в это время на балконе императорской резиденции и успокоившие чернь, Мономах мог бы поплатиться на этот раз своей головой.
До последнего дня ее жизни Константин оставался верен Склирене. Когда она умерла от неожиданной и случайной болезни, он был безутешен. Жалуясь, как ребенок, он выставлял перед всеми напоказ свое горе; он устроил возлюбленной пышные похороны, соорудил ей великолепную гробницу. Затем, так как он был мужчина, он стал искать других любовниц. В конце концов, после нескольких мимолетных увлечений, он влюбился в одну маленькую Аланскую царевну, жившую в качестве заложницы при византийском дворе. Она, по-видимому, не была очень хорошенькой, но, по мнению Пселла, у нее две вещи были удивительные: белизна кожи и несравненные глаза. С того дня, как император увидел эту юную дикарку, он забыл для нее все остальные победы; и страсть его приняла такие размеры, что, когда Зоя умерла, он серьезно думал объявить сначала о своей связи, а затем вступить с ней в законный брак.
Однако, он не решился дойти до этого, боясь грома и молнии со стороны церкви, а также из страха упреков своей строгой свояченицы Феодоры. Но во всяком случай он пожаловал своей фаворитке титул севасты, тот самый, что даровал некогда Склирене, он окружил ее всем блеском и пышностью императорского сана; он осыпал ее золотом и драгоценностями. И вот маленькая черкешенка, сверкая золотом на голове и груди, с золотыми змейками на руках, с крупнейшим жемчугом в ушах, с золотым поясом и драгоценными камнями вокруг тонкой талии, стала появляться на всех дворцовых празднествах, как настоящая красавица гарема. Для нее, а также для ее родителей, ежегодно приезжавших из далекой Алании, чтобы навестить дочь, император дочиста опустошил казну; и всем он представлял ее, как свою жену и законную императрицу. Однако эта фаворитка должна была в последнее время его жизни причинить большое огорчение монарху, безумно влюбленному в ее чудные глаза.
h9 VI
Итак, около половины XI века, в правление Константина Мономаха и Зои, дворец и двор византийский представляли действительно любопытное и довольно странное зрелище.
При том образе жизни, какой любил вести император, здоровье его быстро расстроилось. Это уже не был больше прежний Мономах, такой изящный и в тоже время такой крепкий. Теперь он постоянно страдал желудком, а главное, подагрой. Припадки ее были так сильны, что его изуродованные и искривленные руки не могли больше держать никакого предмета; больные распухшие ноги отказывались его носить. Иногда, во время приема, он не в состоянии был встать; ему приходилось тогда принимать в постели; но и в лежачем положении боль становилась очень скоро невыносимой, и служители беспрестанно должны были его переворачивать с места на место. Часто ему было больно даже говорить. Но в особенности жалок был его вид, когда ему приходилось появляться на официальных церемониях. Его поднимали на лошадь, и он пускался в путь, с двух сторон поддерживаемый, чтобы не упасть, двумя сильными служителями; вдоль всего его пути тщательно убирали камни, чтобы избавить его от внезапных и слишком сильных толчков; и царь ехал, таким образом, с искаженным лицом, коротко дыша, выронив узду, так как не мог ее держать. К чести Константина надо прибавить, что он переносил свою болезнь очень бодро, с постоянной улыбкой, всегда в веселом настроении. Он говорил, шутя, что Бог наверно наслал на него эту болезнь, чтобы наложить узду на его слишком пылкие страсти, и смялся, размышляя о своих страданиях. Впрочем, чуть ему становилось лучше, он не считал нужным лишать себя ни любовницы, ни других удовольствий.
Подле монарха жили обе старые порфирородные царицы, ставшие с годами немного маньячками. Зоя проводила все время в изготовлении ароматов, зиму и лето запираясь в жарко натопленных комнатах и отрываясь от своего любимого занятия только для того, чтобы воскуривать фимиам перед дорогими ей образами и вопрошать их о будущем; Феодора считала и пересчитывала деньги, накопленные в ларцах, почти равнодушная ко всему остальному, совсем засохнув в своей чистоте и святости. Вокруг них занимали свои места главные наложницы – Склирена, маленькая царевна Аланская и другие, придворные, фавориты, люди часто довольно низкого происхождения, которыми увлекался император и поручал им тогда высшие должности в государстве. И весь этот мир забавлялся во всю и изо всех сил старался забавлять императора.
Константин, действительно, любил посмеяться. Когда хотели говорить с ним о чем-нибудь серьезном, лучшее, единственное средство привлечь его внимание, было отпустить сначала какую-нибудь шутку. Строгие, важные лица его пугали, шут мог сразу завоевать его милости. По правде сказать, его больше всего забавляли грубые фарсы, тяжеловесные шутки, всякое балагурство, сколько-нибудь выходящее из ряда вон. Музыка, пение, танцы ему надоедали; он любил увеселения другого рода, часто довольно сомнительного свойства. Пселл приводить нисколько примеров подобных шуток, и надо сознаться, что если они казались смешными в XI веке, то нам они представляются довольно плоскими. Так, одним из больших удовольствий императора было слушать, как кто-нибудь заикается, напрасно силясь произнести ясно слово, и рассказывают, что один придворный имел очень большой успех во дворце, прикидываясь страдающим полной афонией, переходившей постепенно в нечленораздельные звуки и жалкое заиканье. Этим милым талантом он привел Константина в такой восторг, что сделался первым фаворитом царя и с тех пор получил право свободно, во всякое время, входить к императору, как близкий человек, жать ему руки, целоваться с ним и обниматься, усаживаться со смехом к нему на кровать; иногда даже он среди ночи шел к нему и будил его, чтобы раз сказать какую-нибудь более или менее смешную историю, а также выпросить у него по этому случаю какую-нибудь милость или подарок.
Имея всюду свободный доступ, шут забирался даже в гинекей, и увеселял там всех придворных своими рассказами и проделками. Он выдумывал даже истории про целомудренную Феодору, уверяя, будто у нее были дети, сообщая множество нескромных подробностей об этом и в заключение наглядно представлял воображаемые роды царицы, подражая стонам родильницы, крикам новорожденного, вкладывая в уста старой и корректной монархини всевозможный смешные и рискованные выражения. И все покатывались со смеху, не исключая самой Феодоры, и шут скоро стал общим любимцем гинекея. Только серьезные люди несколько страдали от этого, но, будучи настоящими придворными, они поступали как все. «Мы были вынуждены смеяться, говорит с некоторой горечью Пселл, тогда как скорее следовало бы плакать».
Уверенный во всеобщем благоволении, этот странный фаворит сделал еще лучше. Он по уши влюбился в юную царевну Аланскую, и, будучи забавным, по-видимому, пользовался довольно большим успехом у маленькой варварки. Опьяненный успехом и, кроме того, вполне серьезно влюбленный в эту красавицу, он вдруг вознамерился в припадке ревности убить императора, своего соперника, и занять самому его место. Раз вечером его нашли с кинжалом в руке у дверей спальни Мономаха. Его тотчас арестовали, и на следующий день его судил верховный суд под председательством царя. Но в этом-то и заключается весь интерес этого происшествия. Когда Константин увидал своего дорогого друга закованным в цепи, он поддался своей снисходительной слабости и до того растрогался при этом зрелище, что слезы выступили у него на глазах. «Да развяжите же этого человека, воскликнул он, душа моя скорбит, видя его в таком положении». Затем он тихо попросил виновного откровенно сознаться, что могло его навести на мысль о таком преступлении.
Тот объяснил это неодолимым желанием облечься в императорские одеяния и сесть на трон василевсов. При этом заявлении Константин покатился со смеху и тотчас приказал удовлетворить каприз этого человека. Затем, обратившись к своему фавориту: «Я сейчас надену тебе на голову корону, сказал он ему, я облачу тебя в порфиру. Только прошу тебя, пусть у тебя будет опять твое всегдашнее лицо, будь, как всегда, весел и приветлив». При этих словах никто из присутствующих, ни сами судьи не могли дольше оставаться серьезными, и большое празднество скрепило примирение императора и его друга.
Ободренный такой снисходительностью, шут продолжал, конечно, ухаживать за любовницей царя. В присутствии всего двора, на глазах своего владыки он улыбался ей и обменивался с ней тайными знаками. Но Константин только смеялся над этими проделками. «Посмотри на него, беднягу, говорил он Пселлу. Он все еще ее любит, и его прошлые несчастья не послужили ему уроком». Вот «бедняга», пригодный для комедии Мольера.
В то время, как этот легкомысленный монарх терял время на подобный вздорь, – это выражение принадлежит Пселлу, – в то время как он растрачивал государственную казну на пустые затеи, на дорогие постройки, на детские и разорительные фантазии, забывая об интересах войска, урезывая жалованье и уменьшая его наличный состав, готовились события первостепенной важности. Уже поднимались на горизонте две бури, которые должны были обрушиться на империю: норманны с Запада, турки с Востока. Внутри страны недовольство военной партии, утомленной слабостью гражданской власти, раздраженной немилостью, постигшей самых знаменитых военачальников, проявлялось в грозных заговорах. И наконец, пользуясь нерадением Мономаха, честолюбивый патриарх Михаил Кирулларий подготовлял разрыв между Византией и Римом.
h9 VII
В 1050 году порфирородная Зоя, достигнув тогда семидесяти двух лет, окончила свое долгое и мятежное существование. Константин Мономах, супруг ее, уже в течение восьми лет, как мы это видели, довольно мало занимавшийся ею, теперь, когда она умерла, счел своим долгом достойным образом оплакать ее. Он сделал еще лучше: он вздумал возвести ее в чин святых и стал всячески стараться открыть разные чудеса, якобы творившиеся на ее могиле, желая доказать, что душа ее достигла блаженства. Это была слишком большая честь для такой чувственной и страстной женщины, как Зоя, не раз производившей скандал и при дворе и во всей столице печальной историей своих браков и своих любовных похождений. А потому Мономах не слишком настаивал на попытке причисления ее к лику святых; он, как известно, скоро утешился и смерть Зои представлялась ему главным образом удобным случаем открыто объявить о своей последней любовнице. Впрочем, он сам умер через несколько лет после этого, 11 января 1055 г. в Манганском монастыре св. Георгия, основанном им, куда он удалился под конец своей жизни.
Тогда в последний раз выступила на сцену сестра Зои, Феодора. Со времени третьего брака Зои Феодора жила при дворе, считаясь соправительницей, но в сущности играя очень незаметную роль. Во всяком случае, после смерти императрицы ее влияние несколько возросло, и зять ее Мономах, по-видимому, опасался каких-нибудь выходок со стороны старой дамы. Однако с этим последним потомком Македонского дома, казалось, так мало считались, что Мономах, ни мало не заботясь о том, что она имела несомненно права на верховную власть, думал назначить другого наследника престола. Тогда еще раз проснулась в Феодоре горячая кровь и гордая энергия великих императоров, ее предков. В то время как Константин Мономах находился в агонии, она решительно завладела священным дворцом, сильная сознанием знатности своего происхождения и тех прав, какими в глазах народа она обладала в силу страданий, понесенных ею за время ее долгой жизни. Войско приняло ее сторону; сенат последовал его примеру. Имея полных семьдесят лет, старая царица твердою рукою захватила власть.
Наученная примером сестры и хорошо зная, как мало следовало рассчитывать на благодарность людей, призываемых царицей к разделению с нею власти, Феодора, к общему удивлению, отказалась выйти замуж. Она решила править одна, и так как имела достаточно ума, чтобы руководствоваться советами хорошего министра, то, по-видимому, правила успешно. Ее бодрая старость возбуждала также всеобщее восхищение. Не позволяя себе горбиться, всегда прямая и бодрая, она была способна серьезно работать со своими советниками и произносить длинные, так нравившиеся ей, речи; и она охотно давала себя убедить друзьям своим, монахам, что ей суждено было перейти за обычные пределы человеческой жизни.
Однако, в конце концов, всем, как в столице, так и в империи, надоело это женское правление, длившееся уже больше двадцати пяти лет. Патриарх Кирулларий, ставший после разделения церквей своего рода папой восточной церкви, открыто заявлял, что нежелательно, чтобы женщина правила римской империей. Военная партия, недовольная тем местом, какое занимала в государстве бюрократия, выведенная из себя обидным недоверием, выказываемым двором в отношении военачальников, волновалась. И большая часть достойных граждан, подобно Пселлу льстившихся быть истинными патриотами, вспоминая славные дни Василия II, строго судила цариц, которые своей безумной щедростью, пустым тщеславием, нелепыми капризами, посредственностью ума, уготовили гибель империи и дали проникнуть в ее здоровый и крепкий организм смертельным зародышам, обусловившим ее падение. Все требовали мужа и воина, Феодора имела счастье умереть вовремя, чтобы не видеть грозившего разразиться кризиса. Она умерла 31 августа 1056 г.
С нею прекращался македонский дом, имевший родоначальником, два века назад, того самого Василия, о приключениях и честолюбивых замыслах которого мы говорили. В конце IX века, благодаря беззастенчивой энергии этого искусного человека, было отвращено грозившее империи падение и упрочено два века славы и процветания Византии. В половине XI века смерть последней представительницы его рода вновь ввергла империю в анархию. Но в XI веке, как и в IX, эта анархия не должна была быть продолжительна; и на этот раз еще нашелся человек, который, положив начало династии Комнинов, дал византийскому государству новый век процветания. Так в каждый решительный момент Византия всегда находила своих спасителей; за каждым видимым ее падением следовало неожиданное возрождение, или, по словам одного летописца, «империя, эта старая женщина, внезапно является, подобно молодой девушке, украшенной золотом и драгоценными камнями». Такие счастливые повороты судьбы могут, быть может, удивлять тех, кто в истории Византии видит только развращенную жизнь двора и смутные волнения столицы; поэтому следует заметить, что как бы ни был ярок и живописен рассказ о совершавшихся там событиях, Константинополь и священный дворец не составляют еще всей империи.
Помимо интриг и придворных заговоров, помимо военных мятежей и гражданских раздоров, помимо скандальных капризов развращенных императоров и распутных цариц, помимо всего этого гнилого мира кутил, честолюбцев и придворных, среди среднего сословия больших городов, среди феодальной и военной аристократии, населявшей провинцию, среди суровых крестьян Македонии и Анатолии таился запас энергии и силы, долго остававшийся неистощимым. Этим средним классам и обязана византийская империя своим спасением, являвшимся к ней внезапно, когда случалось ей переживать всевозможные превратности судьбы; благодаря им, их мужественным добродетелям, византийская империя могла просуществовать в продолжение стольких веков; и к ним, наконец, надо обратить наши взоры, если мы хотим действительно познакомиться с византийским обществом, еще совершенно неисследованным. Правда, благодаря тому, что погибло много рукописей, сохранилось слишком мало документов, позволяющих восстановить этот быт; но они все же существуют, и из них-то мы почерпнули сведения для последних глав этой книги.
Глава XI. Византийская семья среднего класса в XI веке
Та, чей портрет я собираюсь теперь нарисовать, в двух отношениях, очень существенных, отличается от византийских женщин, которыми занимаются обыкновенно; она принадлежала к среднему сословию и была честной женщиной. И если, благодаря этому, она, быть может, менее живописна, жизнь ее менее интересна, чем жизнь Феофано, Зои и им подобных, зато она более чем эти несколько исключительные важные дамы, дает нам верное и точное понятие о своем времени. Ее звали Феодотой, и она была матерью того самого Михаила Пселла, о выдающихся качествах которого я говорил раньше (см. десятую главу); ее мы знаем вполне хорошо, благодаря одному интересному маленькому сочинению, надгробному панегирику, написанному в честь ее обожавшим ее сыном16. И само собой разумеется, что она не играла никакой роли в событиях своего времени; ничто не могло быть проще, спокойней, скромней, и в известном отношении банальней ее существования; но именно поэтому она и представляет в наших глазах особый интерес. Благодаря ей, мы проникаем немного в домашнюю и семейную жизнь этого исчезнувшего общества, и ее портрет можно считать ценным, и до известной степени типичным. Она является как бы представительницей многих тысяч византийских женщин, ее современниц, подобно ей не занимавших видных мест в истории, но живших, подобно ей, благочестивой, достойной, смиреной жизнью, как приличествует порядочной женщине; и таким образом, ее частный пример удивительно наглядно показывает нам, каковы были занятия, заботы и радости византийской семьи среднего класса в XI веке.
h9 I
Феодота родилась в Константинополе в последние годы X века, и родителями ее были люди простые, скромные и добродетельные. Она была старшей в семье, и в дружной, тесно сплоченной среде, где прошло ее детство, ее, по-видимому, очень любили и высоко ценили. С ранних лет отличалась она красотой и, выросши, оставалась прелестной девушкой; и хотя средства не позволяли ей носить великолепные туалеты, и она не имела сама к тому влечения, грацией своей фигуры, красотой волос, блестящим цветом лица, ясным взором прекрасных глаз она восхищала всех, видевших ее. «Она была, говорит Пселл в вышеупомянутом произведении, подобна розе, не нуждающейся ни в каких прикрасах».
В нравственном отношении она обладала здравым смыслом, решимостью, ясным, твердым умом, проявлявшимся в самой ее манере говорить, спокойной и положительной; как все молодые девушки ее сословия, она получила домашнее образование, и, по обычаю того времени, оно было очень недостаточно. Ее научили домашним работам – прясть, ткать, вышивать; вместе с этим обучили ее грамоте, и она сама работала, чтобы пополнить недостатки своего образования. И, может быть, в умственном отношении эта умная женщина хотела бы большего; она сожалела иногда, что не родилась мужчиной и что не могла посещать школ и принимать участие в ученых разговорах. Наконец, она была благочестива, охотно ходила в церковь, с ранних пор питая в своей чистой юной душе горячую склонность к благочестию и мистицизму. И несмотря на победы, одерживаемые ее красотой, она по-видимому не имела склонности к замужеству и туго поддавалась уговорам, которых ее родители не жалели на этот счет. В конце концов, ее отец, напрасно потратив все свое красноречие, рассердился и пригрозил Феодоте проклясть ее, если она не изберет себе мужа. Она уступила и среди вечно окружавших ее женихов дала свое согласие тому, кому суждено было стать отцом Пселла. Это был человек довольно хорошего происхождения, хваставшийся тем, что среди его предков были патриции и консулы; но этот знатный человек был порядочно разорен. К счастью для его семьи в Византии не было тогда аристократических предрассудков западно-европейского общества; этот патриций не стыдился жить трудом и старался торговлей добыть средства для прокормления своей семьи. Физически это был красивый молодой человек, хорошо сложенный, высокий и статный, «как прекрасный кипарис, пышно распустившийся; из-под его красиво-очерченных бровей смотрели светлые смеющиеся глаза, а по всему лицу было разлито приветливое, милое выражение». В нравственном отношении это был человек честный и простой, характера ровного и кроткого; никто никогда не видел его сердитым, никогда он не забывался до того, чтобы ударить человека. Он был деятельный и работящий; любил до всего доходить сам. Правда, он не был «очень находчив на слова»; тем не менее, когда нужно было, он говорил, и речь его была не лишена приятности. Словом, это была чистая душа, славный малый, несколько посредственный: «Только взглянуть на него, говорит Пселл, прежде нежели он заговорит, так уж было ясно для людей, считающих себя физиономистами, что этот человек нашего времени таил в себе как бы искру античной простоты». Об этом прекрасном человеке никогда много не говорили. «Он шел своим жизненным путем, красиво выражается Пселл, легко, ни разу не сделав неверного шага, всегда одинаково ровной походкой, подобно елею, что течет без шума».
Жена его была женщина иного рода. Она обладала всеми яркими качествами, каких не хватало ее мужу. Он был немного робок, немного апатичен; она решительна и обладала инициативой за двоих. Это она, действительно, представляла мужское начало в доме. «Провидение, говорит Пселл, даровало в ней моему отцу не только помощницу и сотрудницу, но главу, руководителя, принимавшего решения во всех важных делах». Но так как при этом Феодота была женщина тонкая, она никогда не давала чувствовать своему слабому мужу силу своего влияния на него. Перед этим человеком, который не мог никому внушить ни малейшего страха, она выказывала глубокое почтение; она говорила с ним, как низшая с высшим, совещаясь с ним обо всем и как-будто во всем ему покоряясь, «не столько, пишет Пселл с некоторой едва заметной непочтительностью, снисходя к его характеру, сколько из уважения к старым семейным традициям».
Во всяком случае, она сделала его вполне счастливым. Веселаго нрава, всегда улыбающаяся, приветливая и кроткая, это была удивительная семьянинка, мудро управлявшая домом, доставляя ему благоденствие, руководя прислугой, заботясь об обыденных нуждах и занимаясь мелкими работами, наполнявшими существование в гинекее. Но она обладала и более высокими качествами. Обстоятельная, спокойная, рассудительная, выказывавшая даже критический ум, она умела говорить в меру и молчать, когда то было нужно. А главное она умела вести себя и обладала сильной волей, «гораздо более твердая, чем ее муж – так говорит Пселл, – она действительно обладала мужской душой». И вместе с тем она оставалась женственной. Она была сдержанна, скромна, целомудренно нежна и мудра, прелестна и добра со всеми окружавшими ее. Старым своим родителям она выказывала тысячи самых милых заботь, ухаживая за ними, когда они были больны, утешая их, наблюдая за ними. Для детей своих, как сейчас увидим, она, была несравненной матерью. Хотя она была хороша собой, она совсем не любила светской жизни. Роскошный стол, богатство меблировки, великолепие туалетов и ярких цветных нарядов, – ко всему этому она выказывала полнейшее равнодушие. Живя только для своих, она почти ничем другим не интересовалась, равнодушно относилась к шумной жизни столицы и двора, не любя местных сплетен, не зная ничего даже о мятежах и восстаниях, нарушавших спокойствие столицы. «Ни одна из современных ей женщин, говорит ее сын, не могла сравниться с нею». Женщина порядливая, рассудительная, несколько методичная и непреклонная, она всем, кто только ее видел, равно и своим домашним, внушала полное уважение. Она держала себя с большим достоинством, и в семье ее любили называть «живым законом».
Она не была бы цельной личностью, если бы не была милосердна и благочестива. Она любила кормить за своим столом бедных, но не для того, чтобы похваляться своей щедростью или унизить тех, кому она подавала. Она знала, как надо раздавать милостыню. Она сама принимала своих жалких гостей, мыла им ноги, сама желала служить им за столом, как будто они были важные господа; она сама приносила им кушанья и поила их. Читая постоянно Священное Писание, предаваясь по утрам и по вечерам горячим молитвам, она возносилась душой к Богу в минуты благочестивого экстаза. Ее всегда влекло к монастырской жизни, к отшельникам, покрытым лохмотьями, к суровому образу жизни пустынников; она хотела бы «жить в полной непорочности для Бога всяческой непорочности». Но тут муж ее был непреклонен. «Расстаться с женой, заявлял он, для меня хуже, чем оторваться от самого Бога». Вынужденная остаться в миру, Феодота утешалась тем, что посещала монахов и монахинь, спала, как они, на жестком ложе и предавалась всякого рода умерщвлению плоти. И возможно, что такое, несколько восторженное, благочестие, в конце концов, стало бы сопровождаться нежелательными излишествами, не найди Феодота, при своем уме и рассудительности, всепоглощающего дела в любви к своим детям и в их воспитании.
h9 II
Феодота родила прежде всего дочь. Вторым ребенком была опять девочка. Последняя, надо сознаться, была встречена домашними довольно равнодушно: все ждали и хотели мальчика. Наконец, он явился в 1018 году: это был Пселл, страстно желанный, выпрошенный у Бога такими горячими молитвами. Новорожденный, получивший при крещении имя Константина, вступил в жизнь при кликах радости и при звуках торжественных песнопений. На этом юном существе сосредоточились все надежды его родных, и в особенности его матери, которая: пожелала кормить его сама и рассчитывала на блестящую будущность обожаемого сына, Феодота вложила в дело воспитания своих детей все свое старание. «Она отнюдь, говорит Пселл, не воспользовалась материнством, чтобы отказаться, подобно большинству других женщин, от деятельной жизни и предаться праздности. Скорей укрепленная материнством, чем ослабленная, она еще прочней устроила свою жизнь и еще более укрепила свою мысль». Она поровну делила свои заботы между дочерьми и сыном, то нежная с ними, то строгая; и дети ее, видевшие в ней образец всех добродетелей, выказывали ей безграничное почтение и восхищение. Однако в глубине души Феодота питала некоторое тайное предпочтение к сыну, на котором сосредоточила столько блестящих и самых лестных надежд. Но она всячески остерегалась выказывать ему особую нежность: эта женщина, несколько суровая, сочла бы за слабость слишком проявлять свою привязанность. Она обожала сына, но и виду не показывала, боясь, что, если она будет с ним слишком уступчива и слишком нежна, он станет менее покорен и менее послушен. И только вечером, когда думала, что ребенок спит, она тихонько брала его на руки, покрывала поцелуями и шептала ему: «Мое дитя желанное, как я люблю тебя, а между тем не могу целовать тебя чаще». Надо ли прибавлять, что в такие вечера маленький Пселл спал одним только глазом? Ведь он сам сохранил для нас эту милую картинку из своей детской жизни.
С тою же твердой разумностью руководила Феодота и воспитанием своего обожаемого сына. Она никому не хотела предоставить заботу образовать его ум и сердце, и прилагала все старание, чтобы с первых лет жизни он рос ребенком честным, благочестивым и благоразумным. Поэтому она не допускала, чтобы вечером для усыпленья ему рассказывали бабьи сказки, чтобы начиняли голову глупыми историями о чудовищах и демонах. Наоборот, она ему рассказывала что-нибудь поучительное и благочестивое, историю Исаака, ведомого отцом на заклание и во всем послушного отцовской воле; историю Иакова, получившего благословение отца за послушание своей матери, а также историю младенца Христа, покорного всем велениям своих родителей; и изо всех этих рассказов она извлекала мораль, подходившую к возрасту ребенка. Но еще больше занималась она воспитанием его ума.
Юный Пселл был мальчиком благоразумным, прилежным, необыкновенно умным. Совсем маленьким еще, он понимал и запоминал все, что говорилось вокруг него, и уже тогда обожал работу и ученье, предпочитая ученье каким бы то ни было играм и забавам, свойственным его возрасту. Мать, сама всегда любившая умственные занятия, не преминула воспользоваться этими счастливыми наклонностями. С пятилетнего возраста она отдала мальчика в школу, и он тотчас имел там блестящие успехи. Но когда он окончил младшие классы, – ему тогда было восемь лет, – возник более важный вопрос: следовало ли ему давать возможность продолжать ученье? Родные и друзья, собравшись, так сказать, на семейном совете, были того мнения, что его следует обучить какому-нибудь ремеслу и доставить ему таким образом, – ибо наукой не прокормишься, – более легкое и верное средство зарабатывать себе хлеб. Феодота безусловно воспротивилась этим мудрым советам, отзывавшимся слишком низменным благоразумием, и приведенные ею доводы, какими она сумела убедить своих близких, чрезвычайно характерны для истории того времени.
Ни один народ не верил так, как византийцы, в значение снов, предвещающих будущее. Даже такой умник, как Пселл, не веривший в астрологию и совершенно не допускавший «что судьбой нашей руководить течение светил», Пселл, беспощадно издевавшийся над людьми, воображающими, что они могут предсказывать будущее, и считавший пустым вздором все формулы и приемы магии, Пселл верил снам и их силе откровения. Тем более его современники не сомневались в пророческом значении снов. Поэтому они и видели, что сбывается столько снов. Когда матери Василия Македонянина приснилось, что из груди ее выросло золотое дерево, осенившее своей листвой целый мир, когда настоятель монастыря св. Диомида вдоль во сне будто человек, спавший у дверей его церкви, – будущий император, разве история не оправдала их снов, возведя на престол основателя Македонской династии? И когда другие выскочки достигали высшей власти, разве раньше вещие сны не открывали им их будущей судьбы? Существовала специальная литература, от которой сохранилось до наших дней несколько любопытных образцов, истолковывавшая сны и оракулов. Поэтому легко понять, что мать Пселла, как добрая византийка, сумела и в этом также найти верные ручательства блестящей будущности, уготованной ее сыну.
Она рассказала на семейном совете свои сновидения. Видела она, будто обсуждали при ней, что сделать с мальчиком, и, поколебленная советом близких, она уже готова была уступить им, как вдруг предстал перед ней святой муж, похожий на Иоанна Златоуста, прославленного своим красноречием; и сказал ей святой муж такие слова: «Женщина, не смущайся и смело посвяти сына твоего науке. Я буду следить за ним, как наставник, и преисполню его знанием, как учитель». Другой раз видела она, что входит в церковь Святых Апостолов, сопутствуемая с большим почетом, как важная особа, толпой людей, совершенно ей неизвестных. Когда она подошла к иконостасу, то увидала, что идет к ней навстречу прекрасная дама и приказывает ей подождать ее минуту. Феодота послушалась, и дама, вернувшись, сказала двум сопровождавшим ее людям: «Преисполните знанием сына этой женщины, ибо вы видите, как она любить меня». Посмотрев тогда на двух людей, которым говорила дама, Феодота сразу узнала апостолов Петра и Павла, а в самой говорившей с ней – Богородицу, всемогущую и Пресвятую Деву, столь чтимую всеми византийцами. Таковы были сны матери Пселла. Перед подобными доводами все родные, суеверные, как все люди того времени, склонились и перестали настаивать на своем. Было решено, что мальчик должен продолжать учение.
Оно ему далось удивительным образом: по крайней мере, он сам нам так говорит. Он научился орфографии, знал наизусть всю Илиаду и скоро был способен объяснять ее стихосложение и тропы, чувствовать красоту метафор и гармонию поэзии. Его посвятили также в риторику и в музыку. Ему тогда было десять или одиннадцать лет. Зорко следила мать за успехами этого преждевременно развитого ребенка; когда он приходил из школы, она сама служила ему репетитором. «О мать моя, пишет Пселл, ты была не только моей мудрой советницей, ты была также моей сотрудницей и моей вдохновительницей. Ты расспрашивала меня про то, что я делал в школе, чему учили меня мои учителя, что узнал я от своих товарищей. Затем ты заставляла меня повторять уроки и, казалось, ничего не могло тебе быть интереснее, приятнее слушать, как урок орфографии или поэзии, правила согласования слов или их построения. Вижу тебя, как сейчас, со слезами умиления на глазах, когда ты бодрствовала со мной до поздней ночи, падая от сна, и хоть ложилась, а все слушала меня, и внушала мне больше бодрости и твердости, чем Минерва Диомиду»17.
Прелестная сценка; порой она становится прямо трогательной. Мать Пселла, как известно, получила довольно скудное образование, и часто ребенок наталкивался на трудности и не мог чего-нибудь понять, а Феодота напрасно напрягалась, заставляя его повторять трудное место и все-таки не могла вывести его из затруднения. «Тогда, продолжает Пселл, подняв руки к небу, бия себя все сильнее в грудь, ты молила горячо Бога вдохновением свыше разрешить трудность, смущавшую меня». И писатель с основанием мог сказать об этой удивительной женщине, что она была не только его мать по плоти, но также воистину его духовная мать, придавшая его уму блеск и красоту литературности. «Я тебе обязан вдвойне, пишет он дальше, ты не только дала мне жизнь, но ты просветила меня светом науки; ты не хотела в этом деле положиться на учителей, ты хотела сама бросить в мою душу ее семена». И это вовсе не преувеличения, допущенные в надгробном слове.
Анна Комнина, ученая дочь императора Алексея, говорит в одном месте своей истории о матери Пселла и также выставляет ее нежно преданной обожаемому ею сыну, проводящей долгие часы в церкви, пав ниц перед иконой, плача и молясь за него.
Тесная связь сплачивала также между собой и всех остальных членов семьи. Между Пселлом и его старшей сестрой, – младшая, кажется, умерла, – существовала горячая и глубокая дружба. Это была прелестная девушка. Со своими чудесными золотистыми волосами и светлым цветом лица она была такая же хорошенькая, как ее мать, на которую она походила, в то время как брат физически был скорее в отца. Как и мать, она обожала юного Пселла; вполне согласная с ним по своему образу мыслей, она тоже тщательно старалась привить ему мудрость; он же, он был во всем послушен и крайне ее почитал. И под надзором этой взрослой бдительной сестры и преданной матери тихо рос поразительный ребенок.
Об этой, столь любимой им, сестре Пселл рассказывает нам один милый анекдот, хорошо показывающий, каковы были обычаи и общий дух в этом почтенном и благочестивом доме. Совсем близко от того места, где жили родители Пселла, жила также одна очень красивая женщина и ее разрисованное лицо вполне ясно говорило о ее сомнительном поведении; действительно, у нее было множество любовников. Сестра Пселла читала ей наставления и старалась вернуть ее на путь истины. Но та упорствовала и на все даваемые ей добрые советы отвечала следующим прямодушным возражением: «Конечно, это все так; но если я перестану быть куртизанкой, чем же я буду жить?» Милосердная сестра Пселла обещала ей, что не допустит ее никогда до нужды, и они сговорились, что одна не будет впредь даже глядеть на мужчин, а другая станет делить с раскаявшейся свой кров, одежду и пищу. И сестра Пселла крайне радовалась, что исторгла у нечистого христианскую душу. В доме же ее даже немного порицали за такое странное спасение, затеянное ею; но на все делаемые ей замечания она только улыбалась и предоставляла всем говорить, что угодно. И действительно, в продолжение некоторого времени юная соседка вела себя вполне хорошо: скромно опускала глаза, имела самый невинный вид, ходила в церковь, прикрывала лицо вуалью, и, если какой-нибудь мужчина смотрел на нее, страшно краснела. Никаких нарядов она больше не носила, никаких украшений, ни красивых ярко цветных башмаков: обращение ее на путь истины, казалось, было полное.
К несчастью, это продолжалось недолго. Тем временем сестра Пселла вышла замуж; не зная о новом падении покаявшейся, которую она одно время потеряла из виду, она продолжала интересоваться ею. Одно довольно трагическое происшествие открыло ей, как неудачно она покровительствовала. Молодая женщина готовилась стать матерью, и роды были трудные. Вместе с другими родственницами помогала ей и ее хорошенькая подруга, и больная, казалось, только и глядела, что на нее, только для нее находила ласковые слова. Наконец, одна из присутствовавших, немного этим раздосадованная и ревнуя, воскликнула: «Не удивительно, что роды идут неудачно; беременная женщина не имеет права ухаживать за родильницей, таково правило гинекея». Удивленная сестра Пселла спросила, к кому относится этот намек: ей объяснили – в слишком грубых выражениях, чтобы их можно было привести, – как неосмотрительно расточала она свою дружбу. Обманутая в своих мечтаниях и глубоко удрученная, она стала гнать прочь с глаз своих недостойную подругу; и тотчас благополучнейшим образом разрешилась от бремени.
Несмотря на такие маленькие невзгоды, эти люди, в сущности, были счастливы. Дети выросли; дочь была пристроена; сын, которому в это время исполнилось шестнадцать лет, получил должность; и хотя ему до известной степени было жалко оставлять ученье, он радовался при мысли, что увидит свет и людей. «Тут, пишет этот столичный житель, я в первый раз вышел из города и увидал городскую стену; в первый раз увидал я деревню». Большое несчастье должно было внезапно положить конец этому благополучию.
h9 III
Это было в 1034 году. Вдруг сестра Пселла совершенно неожиданно заболела и через несколько дней умерла, как подкошенный цветок, и так хороша была даже и в самой смерти, что на пути похоронного шествия все останавливались, чтобы еще полюбоваться в последний раз на красоту умершей, покоившейся в ореоле своих золотистых прекрасных волос. Пселла тогда не было в Константинополе. Родители, знавшие глубокую привязанность его к сестре, боясь, чтобы внезапное известие о постигшем их несчастии не привело еще к новой катастрофе, решили вызвать к себе сына под каким-нибудь предлогом, потихоньку подготовить его к горю и постараться утешить. Поэтому ему написали, чтобы он возвратился в Византию для продолжения прерванного ученья; как всегда, ему сообщали в этом письме добрые вести о сестре. Случайность уничтожила все эти внушенные любовью предосторожности. Но тут надо предоставить слово самому Пселлу, столько в этом месте, бесспорно одном из самых прекрасных в надгробном слове, видно настоящего потрясения души, истинной скорби, так приятно видеть тут в писателе человека, столько, наконец, находишь тут интересных сведений о византийских нравах, несмотря на христианство, всецело хранивших еще заветы классического и языческого мира.
«Я только что вошел, говорит Пселл, в городские ворота, я был в городе и очутился подле кладбища, где покоился прах моей сестры. Это был как раз седьмой день после ее похорон и многие наши родственники собрались тут, чтобы оплакать умершую и принести моей матери свои соболезнования. Я увидал одного из них, добродушного и бесхитростного человека, ничего не знавшего о святом обмане, к которому прибегли мои родители, выписав меня. Я спросил его об отце и матери, о кое-каких других родных. Он без всяких обиняков и подходов прямо отвечал мне: «Твой отец плачет и молится на могиле своей дочери; мать твоя подле него, безутешная в своем горе, как это тебе хорошо известно». Он сказал это, и я не знаю, что тогда почувствовал. Как громом пораженный, не в силах ни двинуться, ни произнести ни слова, свалился я с лошади. Суматоха, поднявшаяся около меня, привлекла внимание моих родителей; они разразились новыми рыданиями, стоны возобновились еще громче и жалобней прежнего, и теперь уже на мой счет, подобно тлевшим угольям, вспыхнувшим с новою силой от порыва налетавшего ветра. Они взглянули на меня, растерянные, и в первый раз мать моя осмелилась откинуть с лица своего покрывало, не думая о том, что ее видят посторонние мужчины. Надо мной наклонились, все старались до меня коснуться, думая соболезнующими стонами возвратить меня к жизни. Меня подняли, полумертвого, понесли и положили подле могилы моей сестры».
Из этого описания видно, как в христианской Византии XI века живы были старые обычаи эллинского древнего мира. Родственники, собирающиеся на седьмой день после похорон, чтобы плакать на могиле дорогой умершей, – это та самая сцена, что так часто изображалась на прекрасных древних погребальных вазах, и нередко можно встретить на белых урнах афинских некрополей тот самый эпизод, что описал нам Пселл: юноша, возвращающийся из чужих стран, внезапно узнает о постигшем его семью, во время его отсутствия, несчастии, при виде близких, столпившихся вокруг могилы. Не к воротам Константинополя, под сень церквей, построенных по близости: от городской стены, переносит нас рассказ византийского писателя, а скорее на прелестное и печальное кладбище афинское, к высоким, покрытым скульптурой, плитам, украшаемым приходящими сюда родственниками и друзьями покойных лентами и гирляндами цветов. И вот еще не менее античная вещь: это надгробный плач, какой Пселл, придя в себя импровизирует перед собравшимися родственниками на могиле своей умершей сестры.
«Когда я раскрыл глаза и увидал могилу моей сестры, я понял громадность своего несчастья, и, придя в себя, я излил на ее прах, как погребальное возлияние, потоки слез:
«О мой нежный друг! воскликнул я, – ибо я не обращался к ней только, как к сестре я называл ее самыми нежными, самыми ласковыми именами, – о чудесная красота, душа несравненная, добродетель, не имеющая себе равной, статуя прекрасная, одаренная душой, жало убедительности, сирена речей, грация непобедимая! О, ты, которая все для меня и больше самой моей души! как могла ты уйти и покинуть твоего брата? Как могла ты оторваться от того, с кем вместе выросла? как могла ты примириться с такой жестокой разлукой? Но скажи мне: каково место твоего пребывания? в каких обителях отдыхаешь ты? среди каких лугов? какие прелести, какие сады услаждают твои взоры? Какому блаженству предпочла ты видеть меня? Какие цветы прельстили тебя? какие розы? Какие журчащие ручьи? Какие соловьи чаруют тебя своею сладкой песнью? Какие цикады своим тихим звоном? От красоты твоей осталось ли что-нибудь или смерть стерла все? потух ли блеск твоих очей? исчез ли цвет твоих губ, или могила хранит твою красоту, как сокровище?»
Родственники, окружавшие импровизатора, плакали, и остальная толпа проливала слезы, слушая этот надгробный плач. Конечно, тут есть риторика. После смерти отца и матери Пселл выражает свое горе почти в тех же выражениях, с тем же исканием эффектов; но печаль его от этого не менее искренна и сколько интересных черт для истории идей можно отыскать в этом месте надгробного слова. Не христианский рай вызывает тут Пселл в нашем представлении; эти цветущие и тенистые сады, где блуждают души умерших, слушая пение птиц и шепот ручьев, это все те же Елисейские поля.
Но вот, наряду с языческими воспоминаниями, появляется и христианская Византия. Когда, наконец, с большим трудом, родители отрывают сына от могилы, умоляя его иметь сострадание к их собственному горю, Пселл вдруг взглядывает на мать и печаль его возрастает. Феодота одета в черный плащ, в темное платье монахини; волосы ее обрезаны. У постели умирающей дочери, в ту самую минуту, как молодая женщина испустила дух, тихо склонив голову на грудь матери, Феодота, вся в слезах, закрыв глаза умершей, решила посвятить себя Богу. Подле нее муж, сраженный горем, стонал и плакал, будучи не в силах побороть свою слабость. Она же, наоборот, овладела уже собой и заклинала мужа искать вместе с ней утешения в монастыре, убеждала его согласиться на ее желание, которое она питала уже давно. По близости от того места, где похоронили ее дочь, был женский монастырь; она удалилась в него, чтобы быть ближе, к своей дорогой покойнице и к Богу. Она отреклась от мира и земных привязанностей, и по ее примеру муж ее также ушел в монастырь. Такие отречения от жизни были нередки в Византии. В этом обществе с глубоко вкоренившимся в него мистицизмом монастырь являлся обычным убежищем для несчастных и тех, кого постигла большая немилость. Впрочем, чтобы жить в монастыре, не требовалось непременно пострижения или произнесения вечных обетов. Между монастырем и миром не было безусловного разделения, непроходимой пропасти. Вступившему туда с отчаяния, или от какого-нибудь оскорбления, из него, можно было выйти без особого труда; и даже скрывшись где-нибудь в глухой обители, не теряли всякой связи с внешним миром. Находясь в своем уединении, Феодота отнюдь не покидала остававшегося у нее сына, так сильно ею любимого.
h9 IV
Какова была в монастыре жизнь этой женщины, всегда склонной к благочестию и ставшей еще более экзальтированной от постигшего ее тяжкого горя, угадать не трудно. Как у всех аскетов, первой ее заботой было умерщвление плоти, «порабощение зверя», по выражению Пселла, обуздание в себе всякой неуместной фантазии, всякого неподобающего рассуждения, всякой суетной мысли о мирской славе, всякого, наконец, земного чувства, чтобы жить всецело в Боге, подобно чистому духу. Она спала на голом полу, постилась, пила одну воду; всегда скрытая под покрывалом, она проводила долгие часы в молитве, надеясь найти в этих мистических излияниях средство полнее соединиться с божеством. Пселл описывает нам ее в такие минуты, как бы увлеченной экстазом, застывшей, не двигающей ни руками, ни ногами, ни головой, похожей на неподвижные иконы, покрывавшая стены церкви, и связь ее с землей проявлялась лишь в блеске горевших жизнью глаз. Однако была одна вещь, привязывавшая ее к миру, – это забота ее о сыне. Неподалеку от монастырей, где нашли приют его родители, юный Пселл продолжал свое учение, и мы видим, что он часто навещал родителей, вел с ними длинные философские и религиозные разговоры, беспрестанно обращался к ним, особенно к Феодоте, за советами и утешениями. И затворничество было настолько нестрого, что не раз молодой человек приходил в женский монастырь к матери, обедал там и оставался ночевать.
И тесная и упорная связь членов этой семьи между собой, несмотря на разлученье, проявлялась особенно во всех случаях торжественных или горестных. Однажды отец Пселла внезапно заболел, и сын, по-видимому, понявший за последнее время, сколько милой простоты было в этом добром человеке, весь в слезах прибежал к нему, но Феодота также была уже у постели умирающего. Она утешала его в последние минуты, выслушивала его последние наставления и с искренней скорбью оплакивала потерю мужа. И вот с какими трогательными последними заветами обратился умирающий к своему сыну: «Я отправляюсь, дитя мое, в дальний путь. Владей собой, не плачь слишком много и утешай хорошенько мать». Подле постели умершего сын и мать бросаются друг другу в объятия, и Феодота, при всем своем благочестии, при всем своем отречении от всего земного, меняется в лице и плачет и не без труда, наконец, овладевает собой. Конечно, она вспоминает тут учение церкви; она убеждает себя, она говорить себе, что теперь в первый раз муж ее, избавившись от земных пут, действительно свободен; она объясняет сыну, что проливаемые им слезы показывают только, что он не бежал еще из своей земной тюрьмы, не нашел еще пристани, что блуждает еще по бурному житейскому морю. Но это уже второе движенье и, по правде сказать, нам не неприятно видеть, что неподвижная икона в первую минуту растрогалась и выказала нежность, как обыкновенная женщина. Благочестие ее, как ни было оно велико, не вытравило у нее всякого другого чувства.
Однако после этого нового испытания эта страстная душа еще с большим жаром предалась благочестию. В своем желании отрешиться от всяких излишеств, она лишала себя даже необходимого, и тело ее при таком режиме становилось слабым, прозрачным, почти воздушным Напрасно близкие ее укоряли ее за такой крайний аскетизм; напрасно старый отец ее делал ей упреки и настаивал на том, чтобы она изменила образ жизни. Если она и давала уговорить себя после целого ряда нежных убеждений, если соглашалась, скрепя сердце, чтобы сделать удовольствие своим близким, заказать иногда более обильный обед, то когда приходило время сесть за стол, она одумывалась и, сознавая бездну греха, который собиралась совершить, она спешила отыскать на улице нищую и отдать ей приготовленный обед; и радуясь, что избавилась от искушения, она называла свою случайную гостью своей благодетельницей и избавительницей. Но при таком режиме она с каждым днем все слабела и слабела; теперь она не могла пойти в церковь и выстоять там службу без поддержки двух служанок. Благодаря всему этому, Феодота стяжала славу большой святости.
Однако она все еще не постриглась, считая себя из скромности недостойной такой чести; а между тем, чувствуя, что умирает, она страстно жаждала этого высшего блага. И на этот раз, по странной случайности, опять сновидение заставило ее принять решение. Одна из ее подруг в монастыре видела сон. Приснилось ей, будто она в ипподроме, в императорской ложе, и вот видит там вокруг таинственного золотого трона, такого ослепительного, что едва можно было на него глядеть, другие троны, тоже из золота или слоновой кости, поставленные полукругом; между ними, несколько в стороне, направо был поставлен трон, сделанный из особого и неизвестного материала, в одно и тоже время темного и блестящего. И когда она спросила, кому предназначался этот трон, чей- то голос отвечал ей, что это трон Феодоты. «Император, – разумейте Царь Небесный, – приказал его приготовить, ибо она должна скоро прийти и воссесть на него». Это было предзнаменованием скорой смерти и предвозвестием будущей святости, Феодота решилась постричься.
Это была торжественная, потрясающая церемония. Монастырскую церковь украсили, как в день праздника; монахини наполняли храм; священник находился в алтаре, Пселл также присутствовал в первых рядах толпы; ко всеобщему удивлению, постриженная, бывшая в последнее время такой слабой и истощенной, что думали – ее придется нести на носилках, в этот великий день, последним напряжением воли, вдруг встала на ноги. Сияя сверхъестественной красотой, «подобно невесте, идущей навстречу жениху», она появилась одна, никто ее не поддерживал, твердым шагом приблизилась к алтарю и, ни на миг не поддавшись слабости, выстояла всю длинную службу пострижения. Она приняла из рук священника золотое кольцо, сандалии, крест; затем приобщилась Святых Тайн.
Пселл, глубоко потрясенный, упал к ногам святой женщины. Тогда, обратившись к нему, мать сказала тихим голосом: «Да приемлешь и ты, сын мой, когда-нибудь все эти блага». В то же время лицо ее изменилось, в глазах загорелся сверхъестественный огонь. Это был конец. Тут она захотела отдохнуть минуту и села на низкую скамью. Затем вдруг, точно увидав направо от себя нечто сокрытое от глаз других людей, она порывисто привстала и упала без чувств. Когда она пришла в себя, она, в последний раз, позвала любимого сына, настоятельно призывала его, и затем тихо умерла, верная до конца двум чувствам, наполнявшим всю ее жизнь и правившим ею: любви материнской и любви к Богу.
Какова была скорбь Пселла, явившегося слишком поздно, чтобы принять последний поцелуй матери, об этом легко можно догадаться, и он нам сам говорит о том: «я упал на землю, как мертвый, пишет он, ничего не понимая, что творилось вокруг меня, покуда присутствующее, окропив мне лицо холодной водой и дав понюхать ароматов, не привели меня в чувство». Я пропускаю надгробный плач, который он со всегдашним своим искусством импровизировал перед гробом умершей. Лучше остановиться на похоронах, устроенных Константинополем Феодоте. Весь город принял в них участие, каждый желал в последний раз прикоснуться к телу, к рукам, к лицу этой благочестивой женщины. Присутствующие изорвали последнее платье, какое она носила, чтобы сохранить от него кусочки, как реликвии, и старый отец Феодоты, стоя у постели, где покоилось ее тело, мог по праву сказать рыдавшей жене своей: «Верь мне, жена, ты дала жизнь святой и мученице».
Однако, главный интерес, представляемый Феодотой, заключался не в этой святой кончине и не в благочестивой жизни ее последних лет. Она главным образом интересна своей огромной любовью к сыну. Всю свою жизнь Пселл был убежден, что руководительница его юности и с высоты небес продолжала нежно хранить его, и не один раз философ укорял себя, что до известной степени обманул надежды святой женщины, следуя другому направлению, чем она желала бы. Есть, несомненно, нечто парадоксальное в том, что этот человек, чья жизнь протекала «как елей, что течет неслышно», что добрый семьянин «не скорый на ответы» имел сына, самого подвижного, самого деятельного, самого большого интригана среди всех придворных и самого словоохотливого из ораторов, и что эта благочестивая мать, умершая в святости, дала жизнь человеку с умом самым свободомыслящим, самым открытым, самым научным среди всех его современников. Пселл хорошо чувствовал этот контраст, и до какой степени была велика разница между ним и его родителями. Но любовь к науке у него была сильнее всего. «Я должен был бы, говорит он, думать только об одном Боге. Но мой характер, непреоборимая жажда всякого знания, влекли меня к науке». Какого рода было это знание, как обширно и глубоко, он это нам сам любезно объяснил: он рассказал нам, как в двадцать пять лет он знал все, что можно знать, риторику и философию, геометрию и музыку, право и астрономию, медицину, физику, даже оккультные знания, и как от неоплатоников и от «удивительного Прокла» он мало-помалу возвысился до «чистого света Платона». В сущности, несмотря на некоторые сомнения, которые порой у него являлись, этот свободный и великий ум отнюдь не жалел о своих знаниях, равно и его мать, в конечном итоге, должна была, взирая на него с высоты небес, быть им довольной. Благодаря тому, что он был выдающимся ученым, Пселл попал ко двору и дошел до поста первого министра: и таким образом, хотя несколько иначе, он осуществил великие честолюбивые замыслы своей матери и те прекрасные мечты, каким предавалась она в былые времена, склоняясь с любовью над его колыбелью.
Глава XII. Анна Далассина
h9 I
Аристократическая византийская семья в XI веке
Среди феодальной и военной знати Византии одним из самых знаменитых родов около половины XI века был род Комнинов. Помимо обширных владений в Азии и других несметных богатств род этот прославился еще благодаря своим заслугам перед государством: глава его, Исаак, был тогда одним из самых знаменитых полководцев империи. Поэтому, когда в 1057 году старшие военные чины, в негодовании против неумелого правления гражданской власти, решились поднять мятеж, они с общего согласия провозгласили Комнина царем византийским. Так Исаак положил начало будущему величию своего рода.
Однако едва прошло два года с его восшествия на престол, как новый царь, разочарованный, сознавая свое бессилие творить добро, о котором мечтал, к тому же еще больной, решился отречься от престола. Одно время он думал передать власть брату своему Иоанну, уже возведенному им на высокую должность куропалата и доместика; но последний, страшась тяжелой ответственности, отказался наотрез. Напрасно жена его Анна Далассина пыталась внушить ему бодрость; напрасно представляла ему, каким опасностям он в будущем подвергает своих, которые неизбежно будут казаться подозрительными всякому правительству, как возможные претенденты на престол; напрасно, мешая укоры со слезами, она в горьких выражениях осмеивала такое философское бескорыстие и такую опасную умеренность. Она не могла добиться ничего. Вследствие отказа Иоанна, престол достался председателю сената Константину Дуке. Но Анна Далассина всю жизнь не могла забыть этих трагических переговоров, происходивших в ноябре 1059 года. Никогда она не могла утешиться, что миновала ее императорская корона, которую ее муж, произнеси он только одно слово, мог бы возложить ей на голову; никогда не простила она Дуке, что он вместо нее взошел на престол. Отныне она поставила себе единую цель жизни: вновь найти утраченную возможность, отплатить судьбе, вновь завоевать для своих верховную власть, которой она думала завладеть; и так как Анна Далассина была столько же ловка и настойчива, сколь честолюбива, она достигла своего. Государственный переворот 1081 года, более чем на сто лет упрочивший престол за династией Комнинов, был следствием хотя и не прямым, но верным и логическим, ее упорной энергии, ее страстной заботы о славе своего дома, ее материнской преданности, глубокой и неиссякаемой, какую она выказывала своим детям при всевозможных обстоятельствах.
Если оставить в стороне разницу общественного положения, аристократка Анна Далассина очень напоминает женщину среднего класса, какой была мать Пселла. Так же, как последняя, она была набожна, милосердна, добродетельна; подобно ей, она любила общество монахов и священников и мечтала окончить свои дни где-нибудь в монастыре; подобно ей, проводила часть ночи за чтением благочестивых книг, то произнося молитвы, то читая псалмы, а в обществе видели ее всегда со строгим и важным лицом, внушавшим легкомысленным людям почтение, смешанное со страхом. Подобно ей, она соединяла с горячей любовью к Богу страстную любовь к своим детям. Позднее, в одном официальном акте сын ее, император Алексей, отдает ей должное, и это свидетельство стоит привести. «Ничто не сравнится, пишет царь, с нежной матерью, любящей своих детей. Нет в мире более твердой опоры, появляется ли на горизонте опасность, грозить ли какая-нибудь беда. Если она дает совет, совет ее всегда добрый; когда она молится за кого-нибудь, ее всемогущая молитва доставляет неодолимую защиту. Таковой мне являлась всегда, с самого раннего детства, моя мать и высокочтимая госпожа, бывшая во всех обстоятельствах моей руководительницей и наставницей. Мы были одной душой в двух телах и милостью Божией этот прекрасный и тесный союз длится и по сей день».
Несомненно, что Анна Далассина имела на своих сыновей глубокое и решительное влияние. Как и в семействе Пселла, так и во дворце Комнинов она была мужчиной в доме; и когда в 1067 году, по смерти мужа, она осталась вдовой с восемью детьми, пятью сыновьями и тремя дочерьми, роль ее, и без того значительная, еще увеличилась. Это она воспитала, главным образом, всех своих, сделала из них замечательных людей, способных исполнять то высокое назначение, о каком она для них мечтала, и к которому она их вела. Впрочем, она охотно слушала тех, кто обещал ей власть для ее детей, и в особенности не жалела ничего, чтобы пророчества эти осуществились. «Это ее молитвами, пишет сын ее Алексей, непрестанно возносимыми к престолу Божьему, достигли мы вершины верховной власти». И справедливо поэтому история наименовала ее «матерью Комнинов».
Единственная разница между этими двумя одинаково страстными матерями, матерью Пселла и матерью Комнинов, состоит в том, что Анна Далассина, благодаря своему рождению, богатству и обаянию своего имени, могла воспользоваться для своих честолюбивых целей такими средствами, каких не имела скромная по рождению своему Феодота. Происходя из знатной семьи, дочь отца, занимавшего высшие должности в феме Италии, принадлежа по матери к знаменитому дому Далассинов, слава которого не давала покоя многим императорам, выйдя замуж за одного из Комнинов, имея связи с самым цветом византийской аристократии, она всегда жила в высшем свете и при дворе, где научилась искусству интриги, практиковавшемуся ею с необычайным уменьем; с удивительной ловкостью обходя все трудности, она с несравненным мастерством выпутывалась из самых опасных положений.
К этому драгоценному искусству, хотя несколько низменному, Анна присоединяла, кроме того, очень выдающиеся качества ума. Сын ее Алексей, ее внучка Анна Комнина, никогда не говорят о ней иначе как с безусловным восхищением. Она обладала перворазрядным умом, «умом могучим, поистине царственным и достойным престола». С раннего детства выказывала она деятельную и сильную волю, большой здравый смысл; в ее ясном и уравновешенном мозгу постоянно бродила какая-нибудь деятельная мысль. «Это было удивительно, пишет Анна Комнина, видеть в этом теле молодой женщины разум старца, а стоило только посмотреть на нее, чтобы увидать все ее серьезные качества и достоинства». В ней была душа государственного мужа. Она обладала удивительной деловой опытностью, глубоким знанием политики; она была бы способна править целым миром. Наконец, она обладала замечательными природными способностями: ее речь была свободна, сжата, она всегда находила верное слово и легко доходила до красноречия. «Без ее ума и без ее рассудительности, сказал о ней ее сын, империя погибла бы». И Анна Комнина превозносит ее выше всех современных ей государственных людей. «Она была, пишет ее внучка, украшением и честью своего пола, славой человечества». Обладая при этом мужеством и гордой смелостью, безусловно преданная своим сыновьям, необыкновенно ловкая, она была, одним словом, женщина выдающаяся своими высокими качествами, оправдывавшая непомерность своего честолюбия. Высокомерная и интриганка в одно и то же время, осторожная и податливая, когда это было нужно, предприимчивая и смелая, когда это требовалось, и всегда бесконечно умная, она несомненно была основательницей величия своей семьи, и, видя ее такой, легко понять необычайное влияние, какое она сохраняла до самой смерти на своих благодарных сыновей
h9 II
В 1067 году, когда после смерти мужа Анна Далассина стала главой семьи, трое из ее сыновей были уже взрослыми. Старший, Мануил, служил в императорском войске; Исаак и Алексей были молодые люди, от девятнадцати до двадцати лет; только Адриан и Никифор были еще детьми. Из трех дочерей две были пристроены, замужем за знатными людьми; одна вышла за Михаила Таронита, другая за Никифора Мелиссина. Закончить образование младших, поднять на должную высоту остальных и упрочить их судьбу, такова была двойная цель, отныне поставленная себе матерью.
Обстоятельства очень благоприятствовали ей. В это время византийский престол опять был в руках женщины, Евдокии, вдовы Константина Дуки, регентши, правившей от имени своего малолетнего сына Михаила VII. Это была царица умная образованная, даже причастная литературе; хотя ей неправильно приписывали сочинение поэмы «Виоларий» или «Поле фиалок», несомненно, что она любила писать и была автором нескольких стихотворений – о волосах Арионы, о занятиях, приличествующих царице, – и трактата о монастырской жизни, достаточно свидетельствующих об ее литературных вкусах и стремлениях. Но еще более того это была женщина энергичная, честолюбивая, жадная до власти: «я твердо намерена, говорила она, умереть на престоле». Поэтому муж ее, ценивший ее качества, умирая, упрочил за ней особым актом верховную власть, обязав ее при этом, из странной предосторожности влюбленного и ревнивого мужа, письменным условием никогда не выходить вновь замуж. Евдокия согласилась и подписанное ею условие было торжественно отдано на хранение патриарху Иоанну Ксифилину.
К сожалению, тяжелое положение, какое переживала тогда империя, крайне затрудняло для женщины исполнение последней воли, завещанной василевсом Константином X; потребность в мужской руке заставляла себя сильно чувствовать; и, кроме того, хотя Евдокии было под сорок лет, она обладала темпераментом, плохо мирившимся со вдовством. Как раз в это время она страстно влюбилась в красивого Романа Диогена, полководца, пытавшегося после смерти императора поднять военный бунт; побежденный и привезенный пленным в Константинополь, он ожидал над собой суда, как вдруг, к великому удивлению придворных, императрица помиловала его; и скоро у нее не стало другой мысли, как только выйти за него замуж. Одна вещь, впрочем, смущала ее: злополучный документ, врученный патриарху. Крайне ловко регентша провела святого отца; она сделала вид, что воспылала горячей любовью к брату Ксифилина; и последний, в качестве доброго родственника, чтобы не стать помехой счастью, готовому улыбнуться его семье, согласился возвратить Евдокии бумагу, содержавшую ее обещание. Овладев своим обязательством, царица сняла маску и вышла замуж за Романа Диогена.
«Человек, замечает Пселл, рассказывая об этом событии, животное изменчивое, особенно, когда находит для своих измен благовидные предлоги». Но остальные далеко не так спокойно отнеслись к этому. Кесарь Иоанн Дука, брат покойного императора, увидавший что его отстранили от дел, патриарх Ксифилин, взбешенный, что его провели, не скрывали своего недовольства; и сам Пселл, бывший любимым министром Константина X и наставником юного Михаила VII, в конце концов, почувствовал некоторую неприязнь к начинавшейся таким образом новой политике. В самом деле, восшествие на престол Романа означало торжество военного сословия, и гражданские чины, взволнованные, возмущенные, становились в открытую оппозицию к царю, грозившему лишить их влияния.
Последнее обстоятельство и приблизило Комнинов ко двору. Помимо того, что Евдокия состояла с ними в некотором родстве, они по своему имени, по воспоминаниям об императоре Исааке, их дяде, считались самыми знаменитыми представителями и самыми твердыми приверженцами идеи военной реорганизации и энергичных мер, какие олицетворяло возвышение Романа; кроме того, Анна Комнина была слишком довольна падением своих врагов Дук, чтобы не поддержать, новое правительство или отказывать ему в сочувствии. Поэтому вся семья нашла во дворце милость и почет. Анна Далассина выдала свою младшую дочь за Константина Диогена, близкого родственника царя, для сына своего Мануила она добилась высшего назначения. Он был сделан главнокомандующим восточной армии, протопроедром, затем куропалатом и во главе войска прославился блестящими подвигами. Благодаря ему, имя Комнинов вновь становилось популярным в войске, и надежда улыбнулась Анне Далассине, как вдруг юный полководец серьезно заболел в Вифинии.
Получив это известие, испуганная мать тотчас отправилась к сыну; последним усилием воли Мануил, почти умирающий, встал, чтобы встретить ее; он бросился к ней в объятия, с трудом произнес несколько слов; затем вновь упал на постель и, высказав желание, чтобы его похоронили в той самой могиле, где впоследствии упокоится его возлюбленная мать, он лишился сил и умер. Ничто лучше этого рассказа не показывает всей глубины почтения и нежной привязанности, какие сумела эта женщина внушить своим детям; ничто также не показывает лучше редкой энергии ее души, чем то, что затем последовало. Смерть Мануила была не только жестоким испытанием, она являлась гибелью всех надежд, возложенных ею на эту юную, так славно начавшуюся жизнь. Несмотря на значительность своей утраты и своего отчаяния, Анна Далассина, однако, вновь овладела собой, хотя поразил ее тяжкий удар. Один Комнин погиб; другой должен был продолжать традиции и упрочить судьбы рода. Она решила немедленно отправить в армию своего третьего сына, юного Алексея. Но император выказал себя более жалостливым, чем мать. Когда Комнин явился к нему просить разрешения уехать, он отвечал: «Ни под каким видом не следует, чтобы в такой скорби мать твоя оставалась одна, и я не хочу, чтобы к горю потери одного сына присоединилась печаль разлуки с другим». И он отправил молодого человека обратно к Анне Далассине.
Революция 1071 года одним ударом уничтожила дело, с таким терпением подготовлявшееся Анной. Известно, как после поражения Романа IV, разбитого турками при Манцикерте и взятого в плен султаном, разразилась при дворе вся ненависть, с давних пор накопившаяся против злополучного монарха, и как партия Дуки, объявив его низложенным, не усомнилась, по освобождении царя из плена, начать с ним войну, как с чужеземным врагом. С обычной ей смелостью Анна Далассина осталась упорно верна этому низложенному императору; ее не замедлили обвинить в тайной переписке с ним, ее потребовали на суд; осуждение ее казалось решенным заранее. И вот на суде эта женщина, всегда высокомерная и твердая, вдруг выхватила из-под одежды распятие и, потрясая им перед лицом растерявшихся судей, воскликнула: «Вот мой судья, а также и ваш, думайте о Нем, когда будете произносить ваш приговор, и смотрите, чтобы он был достоин верховного судьи, который видит скрытое в глубине души человеческой». При этой неожиданной выходке судьи совершенно растерялись. Некоторые стали уже склоняться к оправданию; однако, большинство устрашилось гнева нового владыки. Выпутались из этого положения, прибегнув к подлости, очень удачно сопоставленной друзьями Комнинов с «судом Каиафы». Анна Далассина была присуждена к изгнанию и отправлена с сыновьями на один из Принцевых островов.
h9 III
Немилость, постигшая Комнинов, была, однако, непродолжительна. Их главный противник, кесарь Иоанн Дука, ставший регентом вместо Романа и Евдокии, не замедлил поссориться со своим племянником Михаилом VII и должен был оставить двор и удалиться в свои азиатские владения. Комнины, несмотря на их падение, были слишком сильны и слишком знатны, чтобы новые министры не чувствовали, насколько было важно при подобных обстоятельствах заручиться их поддержкой. Их вернули из ссылки. Вскоре, чтобы еще больше быть уверенными в их содействии, женили Исаака, главу семьи, на родственнице императрицы Марии Аланской, и вскоре затем сделали его главнокомандующим восточной армии, должность, порученная некогда брату его Мануилу. Уезжая, Исаак взял с собою в лагерь младшего своего брата Алексея. С этих пор счастье стало все больше и больше улыбаться этой семье.
Алексею Комнину, будущему императору, было тогда двадцать три или двадцать четыре года; Исаак был немногим старше. Оба были удивительные воины, страстно любившие военное дело и до того бесстрашные, что храбрость старшего доходила иногда до безумной смелости. Он кидался тогда на врага, поражая его «как удар молнии», и не раз, из-за неосторожности, попадал в руки неверных. Алексей, хотя и не менее смелый, был более спокойного, уравновешенного характера. В физическом отношении он был среднего роста, но крепкого сложения и очень силен; со своим загорелым цветом лица, черными волосами, темными блестящими глазами он имел красивую, вполне привлекательную внешность. Обученный всем телесным упражнениям, он был страстный охотник, изящный, неутомимый наездник, страстно любивший военные приключения. Но с этой физической деятельностью он соединял, в нравственном отношении, редкое самообладание и удивительную ловкость вести интригу. Умный, образованный, умеющий говорить, он таил в душе своей твердую, упорную волю; однако, так как он от природы был нрава кроткого, он предпочитал достигать цели скорей ловкостью, чем насилием. Подобно своим братьям, нежно привязанный к матери, он был втайне предметом особой любви Анны Далассины; она считала, что он более других способен осуществить ее честолюбивые замыслы; вот почему с очень ранних лет она готовила его к военной карьере и затем приставила, в качестве адъютанта, к старшему его брату Исааку. Во всем этом Анна Далассина судила верно. В самый короткий срок братья Комнины блестящею храбростью и другими военными подвигами покрыли свое имя необыкновенной славой.
Около 1072 и 1073 годов положение империи было чрезвычайно затруднительно. Со стороны азиатской границы угрожали турки; эта опасность осложнялась еще мятежом, поднятым одним начальником наемных войск, норманом Русселем изб Байеля. Вынужденные выдерживать борьбу против неверных с силами, очень уменьшенными этим мятежом, оба брата, однако, творили чудеса. Если верить семейной хронике, прославляющей, конечно, несколько пристрастно их храбрость и тесную дружбу, – они были дружны, говорит Анна Комнина, как Орест и Пилад, – подвиги их были достойны подвигов паладинов. Однажды в одной битве под Исааком убили лошадь, и он попал в руки турок. Алексей с большим трудом старался спасти войско и прикрыть отступление, как вдруг воины, охваченные паникой, обратились в бегство, оставив юного полководца почти совсем одного. Окруженный со всех сторон мусульманами, Алексей вынужден был бежать и только чудом спасся от преследования; наконец, после кратковременного пребывания в какой-то глухой деревушке, ему удалось с несколькими из своих людей добраться до Анкиры. Думая об одном только, как бы освободить поскорее любимого брата, он поспешил в Константинополь, чтобы собрать там необходимый выкуп; по своем возвращении, он имел неожиданную радость найти Исаака уже свободным; каппадокийская знать решилась в благородном порыве сложиться и выкупить наследника такого славного рода. Тогда братья уже вместе поехали обратно в столицу; но опять в окрестностях Никомидии на них напали турки и окружили их. Они мечом пробили себе дорогу, выказав в этом сражении чудеса храбрости, в конце концов, выпутались из беды и, несмотря на бешеную погоню, не потеряв ни одного человека, достигли безопасного места. Когда после этой эпической скачки они возвратились в Константинополь, народ в восторге устроил им торжественную встречу, и толпа, растроганная и очарованная, взирала, любуясь, на того, кого с любовью называла «прекрасным золотым юношей».
Такая блестящая слава должна была неминуемо возбудить тревогу в высших сферах; решили употребить все меры, чтобы избавиться от этих слишком популярных молодых людей. Исаак, в качестве правителя Антиохии, был отправлен на окраины далекой Сирии; Алексей, возведенный в чин стратопедарха, получил поручение сразиться с Русселем из Байеля и покорить его Византии. Но на это трудное дело ему отпустили мало воинов и не дали никаких денег. Несмотря на нежелание матери, боявшейся, что заранее обреченное на неудачу предприятие скомпрометирует его славу, Алексей все же принял предложенное ему начальствование. И так искусна была его тактика, так тонка его дипломатия, что дело, долженствовавшее, по-видимому, его погубить, послужило только к еще большему его возвеличению. Он начал с того, что преградил доступ провианта мятежнику, затем сумел возбудить в его лагере измену, так что изменник выдал ему Русселя, и торжественно привез в Константинополь этого, столь опасного, противника. Император Михаил VII принял юного героя чрезвычайно милостиво: «приветствую того, сказал он ему, кто, после Бога, наша правая рука». В это время, в 1074 году, Алексей был одним из самых видных людей Византии.
Между тем против царя поднималось всеобщее недовольство. Бесстыдная алчность первого министра истощала казну и причиняла голодовку в стране; войско, не получавшее жалованья, возмущалось. Честолюбцы пользовались неурядицей, царившей благодаря слабому правительству Михаила; в Европе Никифор Вриенний провозгласил себя императором; в Азии Никифор Вотаниат облекся в порфиру, поддержанный феодальной знатью и даже частью сената. Между правительством и претендентами-соперниками Алексей Комнин лавировал крайне искусно и, не становясь ни на чью сторону, тем вернее упрочивал собственное положение; и скоро он стал казаться таким необходимым человеком, что все партии добивались союза с ним и старались им завладеть. Он воспользовался очень искусно обстоятельствами, чтобы обеспечить себе успех.
Незадолго перед тем Алексей потерял жену. Взамен ее ему предлагали две одинаково блестящие и полезные партии. Император предлагал ему руку своей сестры Зои, кесарь Иоанн Дука желал выдать за него свою внучку Ирину. Имея выбор между этими двумя браками, Комнин легко сообразил все выгоды второго, который, соединяя интересы двух самых знаменитых в Византии аристократических родов, обеспечивал в будущем неоценимую поддержку его честолюбивым планам. Он решился выбрать Дук. Но это решение натолкнулось со всех сторон на крайние препятствия. Император, оскорбленный тем, что отвергли союз с ним, выказывал к нему явную враждебность; но что было еще удивительнее, сама Анна Далассина противилась теперь желанию сына; давнишняя и упорная ненависть к Дукам затемняла на этот раз всегдашнюю ясность ее суждения и заставляла ее пренебречь явной выгодой ее дома. Вот тут-то и проявились политическое чутье и дальновидная стойкость Алексея. Все время заверяя, что он никогда не пойдет против воли матери, он тем не менее ни в чем не поддался ее увещаниям; действуя необычайно терпеливо и тонко, он задумал заставить ее отказаться от своих предубеждений и с помощью ловкой дипломами своей будущей свекрови он, в конце концов, одолел все затруднения. Анна Далассина, скрепя сердце, дала согласие; добились также и соизволения царя, и в конце 1077 года свадьба была отпразднована. Анна Далассина, как это видно будет дальше, затаила против своей невестки упорную злобу, тем более сильную, что ей пришлось в этих обстоятельствах в первый раз в жизни подчинить свою волю воле сына.
Надо, однако, заметить, что в этой распре правда была на стороне Алексея, а не его матери: дальнейшие события достаточно это показали. Союз с Дуками представлял его игре большой козырь; он позволил ему между всеми имеющимися на лицо партиями оказать свою поддержку там, где это ему было выгодно, и стать действительным хозяином положения. Сначала он оставался верен существовавшему правительству: в начале 1078 года он разбил в Македонии Никифора Вриенния. Но когда, несколько позднее, Вотаниат свергнул с престола Михаила VII, Комнин счел более выгодным примкнуть к новому правительству. Такое драгоценное сообщничество получило свою заслуженную награду: Алексей был возведен в должность великого доместика схол, получил титул новилиссима и стал действительно главным защитником и лучшей опорой царя. Он вторично разбил Никифора Вриенния, затем уничтожил другого мятежника, Василака, и обоих их доставил пленными к стопам императора. Эти успехи были увенчаны новым почетом: его сделали проедром. Но в особенности способствовали они увеличению его популярности. Благодаря своим блестящим победам, он сделался кумиром войска, приветствовавшего его при всяком случае и не желавшего иного начальника, кроме него. Своей женитьбой он привлек на свою сторону большую часть феодальной аристократии, так как олицетворял собою их требования, и, сверх всего, он приобрел поддержку патриарха, слепо преданного Дукам. Наконец, своей привлекательной внешностью, окружавшим его ореолом славы, он нравился толпе. Алексей Комнин был вправе питать всякие надежды.
h9 IV
В это самое время император Никифор Вотаниат становился все более непопулярным. Его министры, как некогда министры Михаила VII, расхищали с большим трудом собранные деньги, и так как казна находилась в крайне бедственном положении, лихоимство императорской бюрократии еще увеличивало недовольство. Войско, все более и более недовольное слабостью правительства, управлявшего государством, раздражалось, что его держат в пренебрежении, мело ему платят, постоянно приносят в жертву интересам гражданской администрации. Азиатские полки роптали; в столицах варяги, самая, по-видимому, верная и надежная часть стражи, возмущались, и эти бунты с трудом подавлялись. Вотаниат вдобавок был стар, лишен энергии, немножко смешон. Со всех сторон требовали новую династию, и возмущение Никифора Мелиссина, провозгласившего себя царем в Азии, было явным знаком грозного и близкого кризиса.
Понятно, что гражданская партия была крайне встревожена таким положением дел, и, стоявшие во главе ее министры сильно озабочены популярностью Комнинов, явно предназначенных стать во главе военной и феодальной партии. Они уже успели выказать Алексею свое недоверие, запретив ему после его победы над Вриеннием триумфатором вступить в столицу. Теперь они старались подорвать к нему доверие императора, выставляя на вид, что азиатский мятежник был зятем Комнинов; напоминали, что Алексей, – это было крайне благоразумно со стороны последнего, – только что отказался от командования войском, посланным против его родственника, старались представить его единомышленником узурпатора, и тем окончательно погубить его. Но Алексей, как известно, мог всякого заткнуть за пояс в тонкой игре интриг; на козни своих врагов он отвечал другими кознями, и одним верным ходом нашел средство обеспечить себе всемогущую поддержку в том самом дворце, где замышляли его гибель.
Когда Михаил VII был еще императором, он женился на царевне Марии Аланской. Это была очень красивая женщина, высокая, изящная, с белоснежным цветом лица, с прелестными светлыми глазами, несравненной грации и очарования. «Ни Апелес, ни Фидий, – говорит Анна Комнина, – не создали ничего, что могло бы сравниться с ней по красоте». «Это была», читаем мы в другом месте, «живая статуя, и нельзя было достаточно налюбоваться на нее тому, кто любить красоту, или, вернее, это был Амур, воплотившийся и сошедший на землю». Эта красавица, как легко можно догадаться, возбудила кругом себя сильные страсти. Сам Никифор Вотаниат, когда вступил на престол, не был равнодушен к ее чарам; и уже не очень молодой и два раза вдовый, он задумал на ней жениться. Было тут одно не малое затруднение: муж молодой женщины, лишенный престола Михаил VII, еще был жив; но его заставили уйти в монастырь, для мира он мог считаться умершим, а брак его расторгнутым. Но одно время Никифор все же колебался, и так как прежде всего он заботился о том, чтобы узаконить свое узурпаторство через союз с императорским домом, то решил взять себе в жены вдову Константина X и Романа Диогена Евдокию, которая охотно согласилась бы разделить с ним власть. Это был бы брак разумный, вполне подходящий и по возрасту жениха и невесты; но Мария была более хороша и обольстительна: Вотаниат не устоял против соблазна. Несмотря на то, что церковь не желала благословить такой вдвойне незаконный брак, царь решился на третий брак и женился на жене своего предшественника.
Мария Аланская без всякого увлечения согласилась исполнить желание Никифора, единственно только, чтобы спасти интересы своего малолетнего сына Константина, имевшего тогда четыре года отроду; но она не могла любить старого мужа, навязанного ей. Алексей Комнин, как известно, был, наоборот, крайне привлекателен; по-видимому, императрица очень скоро возымела к нему самое нежное чувство, и по столице не замедлил пройти слух, что она с ним в самых лучших отношениях. Факт представляется довольно правдоподобным; во всяком случае, несомненно, что царица взяла решительно сторону Комнинов и выказала им полное благоволение. А через замужество своей кузины с главой семьи, Исааком, она приходилась им также несколько сродни; благодаря этому браку Исаак, бывший тогда в Константинополе, имел свободный доступ к царице. Он этим пользовался, чтобы выдвигать своего брата, чтобы снискивать ему милости гинекея, где все действовали за него; и сама Анна Далассина, из ненависти к своей невестке Ирине Дуке, смотрела сквозь пальцы на связь Алексея и употребляла всю свою власть, чтобы помогать сыновьям в их происках. Все эти интриги привели к довольно непредвиденному результату: Мария Аланская усыновила. Алексея Комнина. Через это он вступал в императорскую семью и, официально признанный своим человеком во дворце, он очутился еще в более удобном положении, чтобы следить за всем, что замышлялось там против него.
Обманутый министрами, император принял очень важное решение: он назначил своим преемником племянника своего Синадина. Когда Мария Аланская узнала о таком выборе, таком грубом пренебрежении правами ее сына на престол, злоба ее не знала пределов; тотчас извещенные ею Комнины, хорошо подученные своей матерью, еще больше разжигали ее негодование. Советники императора пошли тогда на решительный поступок; чтобы покончить со всем этим, они решили ослепить обоих братьев. Но Алексей и Исаак уже давно кое-что подозревали, так что в видах предосторожности, говорят, никогда не появлялись вместе во дворце. Предуведомленные императрицей, они пошли на пролом и поставили все на карту.
В ночь на 14 февраля 1081 года Исаак и Алексей в сопровождении главных своих приверженцев бежали из столицы и, захватив заблаговременно лошадей из императорской конюшни, достигли без погони лагеря фракийских войск. Их отъезд был так поспешен и бегство произошло с такою быстротой, что им пришлось оставить всех женщин, своих родственниц. Вот тут то и проявила Анна Далассина всю свою обычную энергию. Со свойственной ей решимостью она на рассвете поспешила укрыться в неприкосновенном убежище св. Софии, взяв с собой своих дочерей, невесток, внуков; и когда Никифор Вотаниат стал требовать, чтобы она возвратилась в священный дворец, она наотрез отказалась и, уцепившись за иконостас, объявила, что только отрубив ей руки можно оторвать ее от него. При виде такого упорства, император не осмелился прибегнуть к силе; он вступил в переговоры и, в конце концов, обещал, что бы ни случилось, пощадить жизнь родственниц бунтовщиков. Удовольствовались тем, что из предосторожности заперли их в Петрийский монастырь, куда не замедлила явиться и невестка кесаря Иоанна Дуки, свекровь Алексея Комнина. И в страхе все эти женщины ожидали окончания событий.
Им не пришлось долго ждать. Заговорщики, которым кесарь Иоанн Дука оказал поддержку своим именем и своим богатством, готовились явиться им на выручку. В лагере под Схизой они немедленно провозгласили императором Алексея Комнина, в пользу которого старший брат его Исаак великодушно отказался от своих прав; затем с оружием в руках они двинулись к столице. В это время слабый Вотаниат решился положиться на волю судьбы; он колебался, не принимал никаких мер; он заранее примирился со своей долей. Один из начальников наемного войска изменил и открыл бунтовщикам городские ворота. Однако ничто еще не было решено. Пришлось сражаться на улицах, и Константинополь познакомился со всеми ужасами взятия приступом. Возможно даже, что при такой беспорядочной борьбе, если бы только Вотаниат сделал попытку к настоящему сопротивлению, он мог бы еще победить; он этого не захотел, или не осмелился. Измена флота, перешедшего на сторону Комнинов, окончательно сразила его. Чтобы прекратить бесполезное кровопролитие, царь, по настоянию патриарха, решился отречься от престола: Он ушел в монастырь и при этом ничего другого не нашел сказать, как только следующие слова: «Одно мне обидно, что не буду есть мяса. Все остальное для меня безразлично».
h9 V
Анна Далассина могла считать себя счастливой: ее сын стал императором. И так как она подготовила ему путь к трону, то влияние ее перевешивало все остальные при водворении новой династии.
У Алексея Комнина был в высшей степени развит семейный дух. Первой его заботой, как только он достиг власти, было осыпать почестями всех своих близких; для своих братьев, для своих зятьев он создал новые почетные титулы, очень громкие, и роздал им высшие должности в государстве. Для матери своей он сделал еще больше. С самых ранних лет он питал к ней глубокое уважение и у него вошло в привычку во всех случаях руководствоваться ее мнениями: став царем, он захотел также, чтобы она принимала участие во всех его совещаниях. Он дал ей титул императрицы, посвятил ее во все дела, обо всем с ней совещался. Чтобы удовлетворить эту благочестивую женщину, он наложил на себя, как искупление за разграбление столицы, сорокадневную епитимию, которую понесли вместе с ним и все его приближенные. Чтобы сделать ей удовольствие, он чуть было не принял гораздо более важного решения: ему пришла мысль развестись с женой. Несмотря на низвержение Никифора Вотаниата, императрица Мария оставалась в священном дворце вместе со своим сыном Константином; и такое милостивое отношение возбуждало в Константинополе большие толки. Оно, по-видимому, подтверждало уже давно ходившие слухи о близких отношениях Алексея и прекрасной царевны; но, в особенности, странно противоречило его манере обращаться с собственной законной женой. В то время как новый монарх вместе с матерью и всей ее родней поселился в верхнем Вуколеонском дворце, Ирине с ее матерью, сестрами и дедом было отведено помещение в нижнем дворце, как будто между Комнинами и Дуками хотели провести различие и подготовить будущий разрыв. При дворе и в столице на все лады толковали об этом разделении, и многих это тревожило. Всем было известно, что Анна Далассина ненавидела Дук, и что в глубине души она никогда не мирилась с женитьбой своего сына на Ирине. И так как видели ее всемогущее влияние на Алексея, так как император отнюдь не скрывал своего охлаждения к жене, то скоро распространился слух, что в ближайшем будущем император думает развестись, и что Анна Далассина этому всячески содействует. Не подлежит сомнению, что императрица-мать интриговала у патриарха Козьмы, стараясь восстановить его против своей невестки, и несомненно также, что, видя его непоколебимую верность партии Дук, она подумывала о том, чтобы свергнуть его, а на его место поставить более любезного и более уступчивого патриарха. Следующее обстоятельство окончательно смутило всех. Алексей короновался один, не присоединив к этой церемонии Ирину. Все это казалось знаменательным, и Дуки были очень озабочены.
В действительности, Алексей Комнин был в крайне затруднительном положении между тремя окружавшими его женщинами. Мария Аланская бесконечно ему нравилась; он никогда очень не любил Ирину, на которой женился, главным образом, из-за политических целей; и его личные чувства вполне согласовались с советами властной матери, которую он с давних пор привык слушаться. Но, с другой стороны, была серьезная опасность возбудить к себе вражду Дук: у них были многочисленные приверженцы и последние открыто заявляли, что в происшедшем государственном перевороте они работали гораздо больше для Ирины, чем для Алексея. Патриарх Козьма выражался не менее сильно: «Не сойду с патриаршего престола, говорил он, раньше, чем собственноручно не короную Ирину». И в этот раз Алексей показал превосходство своего политического гения: он подавил свои тайные симпатии, заставил увлекшуюся своими страстями мать внять голосу рассудка; и перед лицом этой твердой воли, этого здравого практического ума склонились, в конце концов, все и уступили. Дукам дали удовлетворение, обеспечивавшее с ними союз; через семь дней после мужа Ирина была венчана на царство.
Для Марии Аланской это был конец всем ее надеждам: она удалилась в Манганский дворец, после того как формальным актом заставила признать права на престол за сыном своим Константином. Для Анны Далассины это также было разочарованием и неудачей. Сын утешил ее тем, что вместо мести даровал ей полную власть. Для нее же он подверг немилости осмелившегося противиться ей патриарха; он с каждым днем увеличивал ее долю участия в правительственных делах. Когда в августе месяце 1081 года ему пришлось покинуть Константинополь, чтобы отправиться сражаться в Иллирии с норманами Роберта Гвискара, он торжественным хрисовулом (документ, скрепленный золотой печатью) предоставил матери абсолютную власть на время своего отсутствия.
Анна Комнина сохранила нам текст этого драгоценного документа; не может быть более блестящего доказательства той благодарности какую Алексей питал к своей матери, и глубокого влияния, какое она имела на него. Упомянув в выражениях, вышеприведенных мной, обо всем, чем он был обязан ей, царь поручает заботам «своей святой, глубокопочитаемой матери» все управление империей: суд, финансы, управление провинциями, назначение на всякие должности, на всякие посты, все подчинено ее контролю и подлежит ее решению. «Все, что ни прикажет она, говорит император, письменно или на словах, должно быть приведено в исполнение». Она получила свою печать, дошедшую до нас, с такой надписью; «Боже, защити Анну Далассину, мать императора». И таково было ее могущество, что, по словам Анны Комнины, «император, казалось, передал ей бразды правления и в некотором роде следовал за императорской колесницей, везшей ее, довольствуясь одним титулом царя». И царевна почтительно удивляется, что можно было предоставить столько места в государстве и столько влияния гинекею: «Она приказывала, пишет Анна, и сын ее повиновался, как раб. У него была видимость могущества, но обладала властью она».
Это была для Анны Далассины прекрасная отплата за перенесенное в 1059 году жестокое испытание. Тогда она льстила себя надеждой стать императрицей: мечта ее осуществилась. Около двадцати лет по воле своего сына она оставалась его соправительницей, и надо отдать ей справедливость, что правила она империей хорошо. Она вновь завела в правительстве порядок, распоряжаясь и со вниманием следя за подробностями мельчайших дел. Она подняла нравственность в священном дворце, где раньше царила полная распущенность, и завела в нем приличный и суровый тон монастыря. Отныне в помещении императора были распределены по строгой программе часы для еды, богослужения, и все должны были подчиняться предписанным ею правилам. Она сама показывала пример. Анна Комнина рассказала нам, как были распределены все часы дня у ее бабушки. Часть ночи проходила в чтении молитв; затем утро было посвящено аудиенциям и прописыванию бумаг; после полудня она шла в часовню святой Феклы, присутствовала при богослужении, а затем до вечера опять занималась общественными делами.
Во всем этом ею руководила одна забота. Безусловно преданная сыну, она думала только как бы упрочить благоденствие и славу его царствования; но так как с годами она становилась все более высокомерной и упрямой, то, в конце концов, ее опека давала себя чувствовать довольно тяжело, и это, по-видимому, не раз раздражало Алексея. Кроме того, у нее была слишком тяжелая рука, и поэтому она довольно скоро должна была сделаться очень непопулярной. Но старая царица была достаточно умна и поняла по этим признакам, что влиянию ее скоро наступить конец. Она не стала ждать, чтобы ее грубо лишили власти: приблизительно в 1100 году она добровольно удалилась в Пантеноптский монастырь. И тут она тихо умерла в 1105 году, оставшись в памяти знавших ее людей женщиной выдающейся, а в памяти своих сыновей прекрасной матерью.
* * *
Rambaud, Imperatrices d’Orient (Revue des Deux Mondes, 1891 t. 1, p. 829).
Подробности о жизни Феодоры читатель найдет в монографии, напечатанной мной под заглавием «Феодора, императрица византийская», Париж, 1904 г. Но мне, представилось, что читатель был бы удивлен, если бы в этой галерее византийских цариц не нашел хотя бы небольшого очерка об этой знаменитой монархине.
Следует прибавить, что в одном месте Житий восточных святых, к сожалению не достаточно ясном, Иоанн Ефесский, знавший хорошо императрицу, называл ее довольно грубо, но, по-видимому, без упрека: «Феодора, публичная женщина». Если перевод слов, какими Ланд передает сирийский текст, точен, то этот текст одним словом подтверждает суть того, что так пространно рассказано Прокопием.
Относительно этих двух эпизодов отсылаю читателя к двум главам моей книги, озаглавленным: Феодора и Иоанн Каппадокиец, стр. 173–190: Феодора и Велизарий, стр. 191–216.
Смотри в моей книге главу: Женственность Феодоры, стр. 217–230.
Paul Adam. Irene et les eunuques.
Paul Adam. Princesses byzantines p. 33, 34.
Gasquet. L’empire byzantin et la monarchie franque, p. 252.
Schlumberger, Les lles des Princes, p. 112.
Molinier. Hist, dеs arts appliques a l’industrie, 1. p. 84.
Одна в Венском, другая во Флорентийском музее Барджелло. Ср. Molinier, loc. сit. I, p. 81–84.
Надо, однако, заметить, что некоторые византийцы довольно скоро почувствовали ужас ее преступления и старались уменьшить ее ответственность. Летописец Георгий Монах, писавший в IX веке, заявляет, что Константин VI был ослеплен «не в ее присутствии, и она даже не знала о намерении своих министров».
Rambaud, L'Empire grec au X-e siecle, p. 10.
Vogue, Regards historiques et 1itteraires, p. 189.
Rambaud, Michel Рsе11оs (Rеv. hist., Т. III, 1877).
Он напечатан в 1876 Сафой в томе V Biblиоtheca graeca Medil Aevi.
Привожу это место из перевода, сделанного А. Рамбо в интересной статье о Михаиле Пселле. (Revue histогique, 1877).