П.В. Безобразов. Византийский писатель и государственный деятель Михаил Пселл
Биография
Издание второе
Предисловие
Михаил Пселл был несомненно одним из знаменитейших византийцев. В Константинополе его называли треблаженным, великим философом, ставили на одну доску с Демосфеном и Фукидидом. Вместе с греческими рукописями, перевезенными с востока в Италию в эпоху Возрождения, перешла на Запад и слава Пселла. Сочинения его печатали в Венеции, Риме, Париже начиная с 1503г. Его хорошо знали такие ученые византинисты, как Алляций, Дюканж, Газе и другие; знал его и наш ученый митрополит Евгений. Сведения о нем помещались и помещаются во всех историях греческой литературы, во всех энциклопедических словарях. До сих пор, однако, никто не представил удовлетворительной биографии Пселла, никто не разобрал его сочинений и не ответил на вопрос, за что же пользуется он такой славой, заслужена ли она или нет? Не было времени, когда Пселл не пользовался бы известностью, и этого одного уже достаточно, чтобы заняться его личностью, признаваемою всеми выдающеюся.
Михаил Пселл был ученым писателем и государственным деятелем: отсюда двоякий интерес, связанный с его личностью. В первой части моего труда я представляю биографию этого византийца, пользуясь почти исключительно его собственными произведениями, мемуарами, речами и перепискою6. Тут имеется достаточно материала, чтобы проследить государственную и преподавательскую деятельность Пселла и представить его характеристику. Биография этого знаменитого мужа может до некоторой степени способствовать разрешению все еще открытого вопроса, почему пала Восточная империя? Нельзя же думать, что сильное царство Комнинов, сумевшее отразить многочисленные толпы хищных печенегов и половцев, блистательно справившееся с громадным войском первых крестоносцев, распалась исключительно потому, что Константинополь был взят западными рыцарями в 1204г. Если внешние обстоятельства, политика венецианцев, походы турок-османов играли некоторую роль в судьбах Восточной империи, не в этом надо искать коренных причин ее падения. Не турки погубили Византию, она сама себя погубила; погубили ее чиновники, не имевшие ничего общего с народом, видевшие в нем исключительно плательщиков, из которых следует извлекать как можно больше денег всякими способами, дозволенными и недозволенными. Народ ненавидел администрацию больше, чем ненавидел он печенегов и турок. Вот в чем заключалось главное несчастие Византийской империи. Приступая к изучению Пселла, я считал его высокообразованным, талантливым и полезным деятелем, но чем больше я работал, чем пристальнее присматривался к его мемуарам и переписке, тем больше убеждался, что это не так. Эти плачевные результаты я изложил в первой части своего труда, в биографии Михаила Пселла.
Во второй части я представлю подробный разбор всех сочинений этого ученого. Так как Пселл был энциклопедистом, написал трактаты по всем наукам – философии, грамматике, праву, агрономии, медицине, математике, риторике, музыке, анализ его сочинений представит общую картину византийского образования. Византия гордилась своей наукой и с презрением относилась к Западу, а потому небезынтересно разъяснить, чем же была эта наука, состояла ли она действительно выше западной или нет? Вопрос не может быть чужд русским историкам. В последнее время много говорят о византийском влиянии в русской истории, влиянии византийской литературы не подлежит никакому сомнению; но как же рассуждать о влиянии, не давая себе отчета в том, что влияло?
Кроме того, Михаил Пселл имеет еще специальный интерес для русской истории, потому что он говорит о варяго-русской дружине и подробно описал последний поход Руси на Византию (1043г.), потому что в переписке его сохранились два письма императора Михаила Дуки к одному русскому князю.
При составлении биографии Пселла мне удалось воспользоваться не только изданными сочинениями, но и рукописным материалом, извлеченным мною из западных библиотек, преимущественно Ватиканской, Флорентийской, Венецианской, Парижской и Оксфордской. Я обязан этим милостивому ко мне вниманию Его Императорского Высочества Государя Великого Князя Сергея Александровича и благосклонному участию его сиятельства господина министра народного просвещения графа Ивана Давидовича Делянова. Императорское православное палестинское общество, по указанию и желанию своего Августейшего Председателя, командировало меня в 1886г. на Восток и в Италию для изучения хранящихся там греческих рукописей. Годом раньше я имел полугодовую ученую командировку от Министерства народного просвещения.
Я рад случаю публично засвидетельствовать, что везде, и на Востоке, и на Западе мне не только охотно разрешали заниматься рукописями, но всячески старались облегчить мой труд и помочь моим занятиям. В этом отношении я особенно признателен нашему чрезвычайному послу в Константинополе А.И. Нелидову и драгоманам посольства гг. Иванову и Вамваки и нашему посланнику в Тегеране Е.К. Бюцову (бывшему посланнику в Афинах). Из ученых в Константинополе мне помогали гг. Мордманн и Пападопуло Керамевс, в Афинах проф. Ламброс, Хадзидаки и г. Милиараки. Я обязан особенною благодарностью г. Делилю, директору Национальной библиотеки в Париже, и хранителю рукописей той же библиотеки г. Омону, а также Е. Ренану, Е. Леграну, Г. Шлюмберже, г. Кастеланни, директору библиотеки Св. Марка в Венеции и его помощнику гр. Сонцаро, графу Анджело де-Губернатис во Флоренции, покойному кардиналу Питра и также покойному г. Сальвиати в Риме, г. Никольсону, директору Бодлеевой библиотеки в Оксфорде, и профессору Оксфордского университета Голланду.
В заключение вменяю себе в приятную обязанность выразить искреннюю и глубокую благодарность всем лицам, помогавшим мне так или иначе советом, указаниями, теплым участием, и прежде всего, конечно, моему дорогому учителю и руководителю профессору В.Г. Васильевскому, а также Е.В. Барсову, Г.С. Дестунису, Ф.Е. Коршу, А.С. Павлову, М.П. Степанову, В.Н. Хитрово.
Глава 1-я. Воспитание и деятельность Пселла до 1042г.
В начале XI века проживали в Константинополе тамошние уроженцы – некто Пселл и жена его Феодота.7 Этот Пселл насчитывал в числе своих, предков лиц титулованных, но сам не занимал никакой государственной должности и был очень беден8. В 1018г. родился у него третий ребенок, сын Констант.9 Когда ему исполнилось пять лет, мать отдала его в учение какому-то учителю, научившему его грамоте.10 Через несколько лет в семействе возник вопрос, стоит ли давать мальчику образование? Родственники советовали лучше обучить его какому-нибудь ремеслу, чтобы он мог скорее зарабатывать деньги.11 Но с этим не согласилась честолюбивая Феодота, игравшая главную роль в доме и распоряжавшаяся как ей было угодно своим бесхарактерным мужем; поняв, что ее Констант мальчик недюжинный и что при его способностях можно далеко пойти, она решила во что бы то ни стало дать надлежащее образование. Два видения окончательно утвердили ее в ее намерении. Во сне явился ей муж, похожий на Иоанна Златоуста, и сказал: «Не смущайся, жена, подаваемыми тебе советами, дай своему сыну образование, я буду его воспитателем и учителем». В другой раз явилось ей подобное же видение в храме Св. Апостолов и также советовало обучить сына наукам.12
Участь мальчика была решена, лет десяти он поступил приходящим в одну из византийских школ, где изучил грамматику, особенно правописание, и пиитику. Он рассказывает сам о себе, что способности у него были хорошие и при этом большая охота учиться, так что в течение года он изучил всю «Илиаду» и не только умел читать ее по размеру, но знал и правила стихосложения, и разбирал Гомера с риторической точки зрения, мог указать у него удачные метафоры и гармонию в сочетании слов.13 Преподавателем в этой школе был, может быть, Иоанн Мавропод, впоследствии митрополит Евхаитский; по крайней мере в панегирике этому лицу Пселл называет его своим учителем и говорит, что учился у него, когда был малолетним.14
Пселл учился – кажется – до 16 лет. Когда он достиг этого возраста, он был освобожден от изучения поэтических произведений и мог заняться риторикой, другими словами, он покончил со средним образованием и был достаточно подготовлен, чтобы приступить к высшему образованию, к изучению риторики, философии и юриспруденции.15 До 16 лет жил он безвыездно в Константинополе и присутствовал в апреле 1034г. при похоронах императора Романа Аргира.16 Вскоре после этого он в первый раз вышел из города и находился некоторое время у одного образованного судьи из ближайших к столице фем, должно быть Фракийской. Не знаем, что он делал у этого судьи, поступил ли он к нему на службу или только гостил, желая ознакомиться с администрацией. Прожил он там недолго, потому что получил от родителей письмо, вызывавшее его домой. Дома узнал он, что его потребовали вследствие тяжкой болезни сестры. Своей любимой сестры он, однако, не застал уже в живых. То была старшая дочь Пселла, замужняя и имевшая детей; эти дети, по всей вероятности, те племянники, к которым адресовано несколько писем Михаила Пселла.17
Пселл начал государственную службу с очень незначительной должности; он был под началом какого-то должностного лица, может быть, практора в Месопотамской феме. Это было тогда, когда он был юношей, только что переставшим быть малолетним, т.е. достигшим 19 лет, следовательно, в 1037г.18 К этому времени Пселл сумел уже составить себе некоторые связи, во время Михаила IV (1034–1041) занимал довольно видное место Константин Лихуд, который впоследствии был одним из его приятелей. Он был знаком и с евнухом Иоанном, братом императора Михаила IV, бывшим менялой, вошедшим в большую силу, с тех пор как благодаря его интриге императрица вышла замуж за его бесхарактерного брата. Благодаря этим связям Пселл получил более важное место судьи в Месопотамской феме.19
В царствование Михаила V (декабрь 1041г.–апрель 1042г.) Пселл занимал должность асикрита, т.е. чиновника в приказе протасикрита, или по-нашему в императорской канцелярии. Когда поднялся народный бунт против императора, Пселл, как рассказывает в своих мемуарах, находился во внешней колоннаде дворца, перед входом во дворец, где исполнял свои секретарские обязанности и писал какую-то секретную бумагу. В это время ему сообщил кто-то, что все столичное население устраивает демонстрацию против царя; он сел на коня и отправился в центр города посмотреть, что такое творится. Бунт против Михаила поднялся, потому что он отправил в ссылку императрицу Зою, усыновившую его и этим способом возведшую его на престол. Зоя была возвращена из ссылки, и вместе с тем подняла голову партия ее сестры Феодоры, требовавшая, чтобы и Феодора была признана императрицей, так как она имела на это одинаковое право с Зоей. К партии Феодоры присоединился Пселл, когда увидел, что Михаилу не усидеть на престоле. По его словам, он сочувственно относился к Феодоре и сердился на Михаила за дурное с ней обращение. Начальником отряда, защищавшего Феодору, был один аристократ, друг Пселла: они отправились вместе в церковь Студийского монастыря, куда убежали император и его дядя новелиссим Константин. Пселл вошел в церковь и вступил в разговор с беглецами. Он пожурил новелиссима за то, что тот действовал заодно с царем, и согласился отправить в ссылку Зою, а императора спросил, что дурного сделала ему его мать и государыня, что он решился поступить с ней так безжалостно. На это новелиссим ответил, что он не принимал участия в ссылке, а император только плакал и рыдал. Вслед за этим Михаила и Константина постригли, и наступило трехмесячное правление Зои и Феодоры. Пселл понял, на чьей стороне сила, вовремя отказался от императора, в канцелярии которого служил еще в день народного бунта, и поэтому, конечно, не был лишен места в следующее царствование, хотя мы ничего положительного об этом не знаем.20
Служебные обязанности не мешали Пселлу заниматься наукою, которую он любил. «Какая-то особенная сила приковывает меня к книгам, – говорит он в панегирике матери, – и я не могу оторваться от них. Меня прельщает риторика, я очень люблю цветистую красоту речи. Подобно пчелам, летаю я по речистым лугам (т.е. читаю ораторов), то срезаю цветы, то втягиваю живительную росу слога и изо всего этого приготовляю мед в своем улье. Круговое движение земного шара не позволяет мне успокоиться, но заставляет изыскивать, что такое движение, откуда началось вращение, какова природа земного шара, каковы круги, как они наложены, как разделены, что такое углы, равенство, эклиптики, каким образом происходит движение и какого оно бывает рода, произошла ли Вселенная из огня или чего-нибудь другого. Привлекает меня также логика, и я исследую, как из ума исходят мнения, из мнения непосредственно предложения, что такое аналогия и вероятность, соизмеримое и несоизмеримое. А первая и невещественная часть (т.е. сущность) Вселенной не дает мне заснуть; я удивляюсь ее отношению ко всем вещам и всех вещей к ней, предельному и беспредельному, каким образом из этих двух элементов вышло остальное, каким образом идея, душа и естество сводятся к числам. Музыка несказанно влечет меня к себе, и я занимаюсь ею не поверхностно, не только внешними ее проявлениями, но исследую ее силы, причины, сущность ритмов, которые из них правильны и которые нет, откуда происходит их красота. Я не только занимаюсь высшей мудростью, стоящей во главе всех наук и подающей всем начало, невещественной, но почитаю и поклоняюсь этой мудрости, которую можно назвать диалектикой или лучше просто мудростью (σοφία, философией); ибо диалектикой новые философы стали звать часть логики. Я люблю и доказательства чрез силлогизмы, не только из которых сейчас же следует заключение, но и те, для которых нужно наведение. Софизмами же я занимаюсь только, чтобы они не вводили меня в заблуждение, чтобы мне не заключать, что «знание и мудрость то же самое», и не говорить, что «знающие науку – мудрецы (σοφοί, философы), а мудрецы (философы) – это знающие мудрость (философию)», и чтобы мне не делать такого заключения: «только человек – животное», из посылок: «только человек смеется» и «всякое смеющееся существо – животное». Вот это привлекает меня, а еще больше познание вещей сокрытых: что такое Провидение и судьба, что такое неподвижное, что само себя двигающее, имеет ли душа с самого рождения некоторые свойства или нет, представляет ли бессмертие сущность души или оно является по каким-нибудь другим причинам; я исследую также, есть ли у души какая-нибудь связь с телом, каким образом к ней примешана неразумная часть».21
В мемуарах Пселл рассказывает о своем образовании следующее: «Мне был тогда двадцать пятый год (при вступлении на престол Константина Мономаха), и я занимался самыми важными науками. Я заботился всего больше о двух вещах: о том, чтобы посредством риторики научиться красиво говорить и, во-вторых, философией очистить ум. Так как я недавно научился риторике, я обращал главное внимание на философию; изучив уже достаточно логику, я занимался естественными науками, чтобы при их посредстве перейти к высшей философии. Но так как я не нашел сколько-нибудь замечательных учителей, я обратился прямо к древним философам и их комментаторам и прежде всего к Аристотелю и Платону. Затем я занялся Плотинами, Порфириями и Ямвлихами и после них дошел и до удивительнейшего Прокла, на котором я остановился, как бы причалив к величайшей пристани. Намереваясь после этого дойти до высшей философии и посвятить себя чистому знанию, я прежде всего стал заниматься учением о бестелесных величинах, которые составляют предмет математики и занимают среднее место между естественными науками, трактующими о вещественных телах, и невещественном о них мышлении и самосущностями, составляющими предмет чистого мышления, чтобы таким образом обнять кое-что из стоящего выше ума и сущности. Поэтому я занялся арифметическим методом и геометрическими доказательствами, музыкой и астрономией, не оставив в стороне ни одной из этих наук. Но так как я узнал от лучших философов, что есть мудрость, стоящая выше опыта, которую постигает только ум, приходящий в целомудренное исступление, я и ей не пренебрег, но, напав на секретные книги, научился ей сколько мог. Усмотрев, что есть два отдела знаний, один объемлется риторикой, другой – философией, что первая, не заключая более важных сведений, хвалится только обилием речений, вращается на построении частей речи, имеет приложение к речам политического содержания и, украшая слово, сообщает пышность речам политическим, философия же, менее заботясь о словесных красотах, исследует природу сущего, представляет невыразимые словом созерцания, не только возводя до небес, но обнажая во всем разнообразии и ту красоту, которая на небе; усмотрев это, я не считал нужным, как многие делают, заимствовать только искусство (риторику) и пренебречь знанием (философией), или же, занявшись знанием и приобретя богатство мыслей, пренебречь изяществом речи, разделением и построением ее по законам искусства (риторики). Я держусь правила, за что многие меня осуждают, занимаясь риторическим предметом, вводить в него какое-нибудь доказательство из сферы знания (философии), а доказывая какое-нибудь философское мнение, украшать его прелестями искусства (риторики), дабы душа читателя, с трудом усваивающего глубину мысли, не была лишена философического слова. Так как выше этой философии есть еще другая, содержание которой составляет тайна слова, тайна же эта двойственно определяется и по природе, и по времени, да и самая эта другая философия двойственна: одною стороною доступна доказательствам, а в другой представляет знание, бывающее по наитию свыше, то я той первою философией занимался более, чем этой второю; что же касается последней, то частью руководствовался в ней словами великих отцов, частью внес и от себя нечто в божественное исполнение».22
В письме к Махитарию Пселл пишет, что изучил риторику, геометрию, музыку, ритмику, арифметику, право, богословие.23
В надгробном слове Никите, бывшему учителем орфографии (т.е. грамматики), другими словами, средней школы, Пселл сообщает, что сначала научился риторике, потом уже философии. Вместе с Никитою посещал он школу риторики и здесь научился этому искусству. Философии же он научился сам, читая Аристотеля, Платона и их комментаторов, так как в это время не было философской школы. Юридической школы тоже не было (она была основана при Мономахе), и юриспруденции Пселл научился случайно, когда сблизился с одним бедным юношей Ксифилином, переселившимся из Трапезунда в Константинополь для довершения своего образования. Это было тогда, когда, по словам Пселла, у него не росла еще борода; юноши обучали друг друга: Пселл Ксифилина – риторике, а Ксифилин Пселла – праву24.
Из сказанного видно, что по образованию Пселл был выдающимся человеком, так как в его время большинство занималось или риторикой, или философией, или юриспруденцией, он же изучил все эти науки.
Глава 2-я. Государственная деятельность Пселла в царствование Константина Мономаха (1042–1055)
При вступлении на престол Константина Мономаха Пселл служил, по всей вероятности, в приказе протасикрита, занимая там должность асикрита. Он был недоволен своим начальником и вообще своим положением, желая, вероятно, получить повышение. В числе писем, напечатанных Сафою, есть и одно, никому не адресованное, в котором автор говорит о своей службе. Приводим этот документ в переводе, так как он проливает свет на византийскую государственную службу вообще, в частности же на положение Пселла.
«Часто слышал я, – говорит Пселл, – божественные изречения, что за теперешние дела, полезные или худые, будет в будущем воздаяние, но я поражен, не видя, чтобы это была правда. Так как в будущей жизни будет различное воздаяние, не следовало бы и здесь карать лукавых и отличать почестями добрых? Теперь же здешние почести гораздо выше и ценнее будущих Елисейских полей, чтобы не сказать амброзии и нектара, и здешние бедствия гораздо тяжелее и хуже Пирифлегефонта, Кокита или какой другой реки, наполненной грязью. Я пришел к такому размышлению не под влиянием чужих слов, и к такой речи привели меня ни чья-нибудь печальная судьба или плач, что порождает современная жизнь, но потому что я сам испытал бедствия и могу привести собственный пример. Так как я по воле злой и злосчастной судьбы, родившей и вскормившей меня, причислен к разряду асикритов и вследствие своей службы испытал множество неприятностей, я понял, насколько наказания будущей жизни слабее здешних тягостей. Да не подумают, что всякое земное бедствие я считаю страшнее небесной кары. Несомненно, смертная казнь, сажание на кол, засекание до смерти, если сравнить их с муками ада, покажутся легче последних. Но никто не скажет, что огонь геенны ужаснее службы асикрита, ибо что может быть невыносимее и тяжелее здешнего огня?
Прежде всего это очень тяжелый труд, и писать приходится так много, что нельзя ни почесать уха, ни поднять головы, ни вовремя напиться и поесть, ни очистить тела омовением, если не считать естественного омовения, т.е. пота, ручьями текущего с лица и головы. И такое великое за это воздаяние: оскорбления, угрозы, пренебрежение; все это течет в изобилии, как будто из какого-то источника зол, и нет у нас никакого облегчения и освобождения от зол, но ежедневно зло увеличивается и прибавляется, и наполняется море бедствий, как будто в него впадают реки и заставляют его разливаться. Некоторое время положение наше казалось нам сносным, так как мы все приписывали негодности начальников, у нас являлась кое-какая надежда, воскрешавшая нас и облегчавшая тяжесть нашего бедственного положения, теперь же нас покинула и целебная надежда, и бедствие стало безвыходным, так как царствующий царь, разлив наподобие реки свои милости и обильно притекши ко всем, нас не оросил ни единою каплею.
Что значат сравнительно с этим муки Прометея или Тантала, что значит бояться висящего над головою камня или быть лишенным питья, стоя среди источника? Ибо хотя у Прометея и была вырезана печень, но надежда на изменение положения облегчала его несчастие, и действительно, он не ошибся в своей надежде; предсказав Зевсу стремление к Фемиде, он был освобожден от наказания. Хотя Тантал и не пользовался водою и фруктами, висевшими над его головою, он по крайней мере наслаждался ароматом, от них исходившим, и вместо горла угощалось его зрение. Мы же пригвождены не на Кавказе, – это бедствие было бы меньше, так как никто не видел бы его, – но среди столицы, и все смеются над нами и поносят нас. И это терпим мы, не сделав ничего дурного, не похитив огня, мы, вскормленные музами, ученики ученого Гермеса, часто плясавшие на Геликоне, и, решаюсь сказать, мы, которым Каллиопа, подставив свои груди, доставила чистоту знания. Но как бы претерпевая кару за какие-то злодеяния, нас поражают со всех сторон, ранят, мы находимся под ударами людей. Мы как будто заперты в тюрьме, со всех сторон нас стерегут стражи, и мы выносим много кар и наказаний. Царские же милости тешат только наш слух или, лучше сказать, представляют для нас еще более тяжкое оскорбление. Ибо если бы все наравне с нами были лишены блага, мы не страдали бы так, но всего невыносимее и ужаснее то, что в то время как те имеют крайний избыток хорошего, мы сгораем в печи несчастий. Нет утешения в том, что река разливается, источник течет и море наполняется волнами, и мы одни ничего не получаем из этого потока. Черпает из него эфиоп, пользуется милостью житель Индии, скиф насыщается богатством этого источника по самое горло, для нас же, сидящих у самого устья потока, он не существует, и мы даже не осуждены, как Данаиды, наполнять бездонную бочку, чтобы как-нибудь не насладились водою.
Уйдя отсюда, я не встречаю худших наказаний, хотя один терпит мучительного червя, другой – потоки огня, исходящие с царского престола, третий – глубокую тьму или что другое более страшное. Служба асикрита – более тяжкое и невыносимое зло, чем огонь, мрак и червь. Какое гневное у них сборище! Как будто запертые и стесненные в каком-то узком месте, где нельзя пройти, они теснят друг друга и давят бока, так что невольно текут из глаз слезы и изо рта течет слюна. Оттого у них сжимается печень и вместе с нею страдает селезенка, сердце сжимается, делается головокружение и становится трудно дышать. Но, может быть, кто скажет, они наслаждаются своими страданиями; увы, не говори, не вспоминай о язвах Иова и о мертвецах в аду! Я могу задохнуться от одних этих воспоминаний. Итак, если сделанное нам для наслаждения тяжелее всякого наказания, желающий может вывести отсюда, каковы грустные обстоятельства!
Известно, что эгоизм и личное самолюбие порождают величайшие бедствия; это достаточно доказывается многими примерами, а также самомнением и нелепыми о себе мечтаниями асикритов. Ибо не по справедливости считают они себя достойными награды, но воображая о себе очень много; желая выдаться над сослуживцем, каждый считает себя достойным высшей награды. Один выставляет правом на повышение умение скоро писать, другой считает себя выдающимся по своим знаниям, третий выставляет свою физическую силу, четвертый – умение красиво говорить, пятый – умение отпускать пошлые шутки и льстить, как, например, Павел Самосатский25, шестой – старшинство возраста, не понимая, несчастный, что лесные звери гораздо старше тут проживающих (т.е. людей), но поэтому они не более ценны. Один выставляет душевные преимущества, другой – физические, и всякий старается таким образом оказаться победителем над всеми. Многие же, не имея никаких преимуществ, стараются укрепить за собою победу своими недостатками, вмешательством в чужие дела и болтовнею. Отсюда возгорелось пламя раздора и неразрешимое состязание, и не было миротворца, ни старца Фасулы, ни старого Ахиры, которым испокон веков суждено быть посредниками и примирителями. Доносили друг на друга, обнаруживали скрытые дела. Никто не был избавлен от оскорблений – ни молодые, ни старые, ни выдающиеся своим талантом или знаниями; все одинаково подвергались брани и поношениям. Некто назвал своего товарища безумным старцем; получивший такое оскорбление назвал оскорбителя сплетником и безнравственным человеком. Последний не удовольствовался словами и присоединил к нему гадкие дела, поднял на друга руку, вооруженную мечом, ударил его кулаком и ногою толкнул в живот.
Все одинаково сумасшествовали, никого не было в здравом уме, и все находилось в беспорядке и гибло. В таких обстоятельствах не было человека действительно полезного, но все были сварливы без всякой пользы и интриговали, действуя пустой болтовней и доносом. Несчастные, они не понимали, что большинство из них будет лишено золота и службы, даже если Павел не будет принят ибо налаяв однажды в уши протасикриту, он думал, что это хороший способ не быть изгнанным со службы, но он зажег огонь против себя. Беседуя поздно вечером с протасикритом и желая узнать, каково его расположение к асикритам, я узнал, что он настроен, как волк против овец, собирающийся тотчас же пожрать их. Когда же я спросил о Павле, доставил ли ему какую-нибудь пользу его злой язык, я увидел, что язык протасикрита мечет на него огонь. Этот проклятый человек, сказал он, глупый, с необузданным языком, смущающий весь приказ, безнравственный, смущающий души всех товарищей, будет лишен золота и наказан величайшим бесчестьем».26
Очевидно, Пселл написал приведенную записку не для собственного удовольствия, а думал чего-нибудь добиться ею. В приказе протасикрита, как видно из церемониала, составленного при Константине Багрянородном, состояли асикриты, царские нотарии и один декан, вероятно, старшее лицо после протасикрита.27 Пселл сообщает, что в этом приказе произошел какой-то скандал из-за того, что все асикриты желали занять какое-то высшее место и интриговали друг против друга. Вероятно, речь шла об освободившемся месте декана; больше других добивался его один чиновник (названный в записке Павлом Самосатским), старавшийся очернить пред протасикритом своих сослуживцев и выставить свои заслуги. Страсти разгорелись до того, что чиновники не только наушничали перед начальством, но даже вступали в драку между собой. Своим непристойным поведением асикриты крайне рассердили протасикрита, так что последний собирался выгнать их со службы. Пселл ходил к своему начальнику, желая выведать от него, как он смотрит на поведение своих подчиненных; при этом случае он, конечно, не преминул сказать ему, что ничего общего с интригами не имеет. Чтобы еще более доказать это, была написана приведенная записка.
Но цель была еще иная. Записка была послана, вероятно, какому-нибудь влиятельному лицу того времени в надежде, что она дойдет до императора. Пселл желал, очевидно, обратить на себя внимание царя; ему казалось несправедливым, что такой образованный человек, как он занимает ничтожную должность асикрита. С той же целью написал он в начале 1043г. панегирик Константину Мономаху, в котором расхвалял его до небес и который закончил просьбою обратить внимание на его бедственное положение. «Каково же наше положение? – говорит Пселл в заключение речи. – Мы отвержены, мы в небрежении – не сердись на мои слова, – мы, питомцы знания, приверженцы мудрости, почитатели муз. Кто поразил врага копьем или только натянул лук, тот удостаивается высших почестей. А мы провозглашаем в речах твои добродетели, служим чем можем и едва кое-где воспринимаем каплю сострадания. Но опять я скажу то же самое, не сердись, царь, за откровенность, это плод наболевшей души. Где же превозносится слава Ромулов, Брутов и Элиев, Селевков и Александров? Разве не в речах, разве не в сочинениях? А что же побуждало сочинителей написать свои сочинения? Разве не то, что их благодетельствовали за сочинения? Разве Дионис не подарил Гелику Кизическому талант серебра за то, что он предсказал солнечное затмение? Он же относился к Платону почти с тем же почтением, как к Богу за то, что он учил его этическим правилам философии. Если бы ты пожелал, скольких бы ты мог породить Платонов, сколько Гомеров, или если не таких писателей – ибо они чересчур выдаются, – по крайней мере скольких Митродоров, скольких Фивамонов! Я не говорю, царь, чтобы ты всякому писателю открывал источники своего милосердия, чтобы удостоивался той же чести худший и лучший, но пускай многие рассматривают наши сочинения, и кому дано будет предпочтение, тому пускай откроются сокровища твоей царственности. У тебя, царь, много судей, настоящих муз, пусть они судят о наших сочинениях; и если ты не назовешь меня избранным писателем, я готов буду вновь быть в числе несчастных».28 Эта искусная речь, составленная в чисто византийском стиле, пришлась по сердцу царю, и с лета 1043г. мы видим Пселла в числе лиц, приближенных к Мономаху.29 Конечно, одними литературными произведениями, как бы талантливы и хороши они ни были, Пселл едва ли сделал бы карьеру. Гораздо важнее была протекция влиятельных особ. Несмотря на свое темное происхождение и бедность, Пселл умел завязывать знакомства в высших сферах, и при вступлении на престол Мономаха его знали уже многие придворные. Они-то расхваливали Пселла царю и выставляли на вид между прочим и то, что он очень приятный собеседник и умеет красиво говорить. Пселл был представлен Мономаху и до такой степени очаровал его своим разговором, что император чуть было не обнял его.30 При этом случае молодой чиновник пустил, конечно, в ход риторику, в которой он был так силен, и наговорил царю немало льстивых фраз.
Ни сам Пселл, ни кто другой не сообщает, как называется должность, какую он занимал в царствование Мономаха, но с достаточною вероятностью можно утверждать, что в начале этого царствования он был асикритом и вскоре после этого был произведен в начальники этого приказа, т.е. в протасикриты. Сам о себе Пселл говорит только, что он был императорским секретарем.31 Мы знаем, что он составлял письма от императора к египетскому султану, и им же было написано письмо от Константина Мономаха к печенежскому хану Кегену.32 В 1049г. Пселл написал судебное постановление по делу о спорном поместье и, конечно, был членом суда, разбиравшего эту тяжбу.33 В 1043 году при нашествии Руси Пселл сидел рядом с императором на одном холме и наблюдал за ходом морского сражения; он был тут в числе других сановников, вероятнее всего, в качестве протасикрита, так как мы знаем, что византийские императоры брали с собою в походы свою канцелярию.34
Мы видим, что Пселл делал то, что составляло обязанности протасикрита, почему и думаем, что он занимал эту должность. В приказе протасикрита писались так называемые хрисовулы, т.е. документы, скреплявшиеся золотою императорскою печатью и императорскою подписью; к таким документам принадлежали и письма от императора к иностранным монархам. Из Пиры, юридического сборника XI века, мы узнаем, что протасикрит имел и некоторые судебные функции; он являлся членом суда по гражданским делам, по-видимому, тогда, когда приходилось разбирать документы (завещания, дарственные), скреплявшиеся, может быть, в императорской канцелярии.35
Протасикрит по византийской табели о рангах не принадлежал к числу самых важных сановников: выше его считались все стратиги, т.е. губернаторы провинций, эпарх, логофет γενικοῦ (т.е. приказа большой казны), квестор, начальник военного приказа, друнгарий вилы (начальник императорской стражи), логофет дрома (приказ иностранных дел и путей сообщения), главный адмирал флота, начальники некоторых финансовых приказов.36 Но по своей фактической власти он, по всей вероятности, был сильнее многих других сановников. По обязанностям своей службы он должен был видеть императора довольно часто, а, с другой стороны, им писались документы, имевшие большую важность для всех чиновников, например, хрисовулы на право владения поместьем, на освобождение от тех или иных повинностей. Протасикрит считался придворным должностным лицом, он был один из самых нужных людей в императорской свите, и мы видим, например, что на собрании сановников на первой неделе Поста, когда император держал перед ними речь, протасикрит стоит на верхней ступеньке, ведущей к трону, почти ближе всех к царю.37 Недаром же и в одном официальном документе о Пселле говорится, что он стоял близко к царю Константину Мономаху и был выдающимся сановником (Ps. V, 204).
Как протасикрит, Пселл получал, конечно, жалованье, так как мы знаем, что вообще должностные лица получали содержание, но сумма неизвестна. Известно только, что стратиги младших фем получали по 5 литр в год, или на наши деньги приблизительно 1400 руб. золотом; протасикрит получал, конечно, меньше, потому что занимал менее важное место. Кроме жалованья протасикрит получал пошлину (συνήθεια) с некоторых чиновников; так, награжденный чином стратилата (στρατηλάτης ἐπὶ θεμάτων) обязан был уплатить протасикриту 24 милиарисия, ипат – 6 мил., дисипат – столько же.38
Как человек служащий, Пселл производился, конечно, в чины: при Мономахе он был вестом, а в конце этого царствования имел следующий чин вестарха.39 По табели византийских чинов вест это восьмой чин, а вестарх – седьмой; старше его магистр проэдры, куропалат, новелиссим, кесарь.40 Чин давал право на получение пенсии, так называемой руги выдававшейся императором раз в год. Вест и вестарх получали, несомненно, более двух литр руги, но сколько, нам в точности не известно.41
Пселл был очень близок к Константину Мономаху, имел право входить к императору без зова, не испрашивая аудиенции. «С тех пор, как ты уехал отсюда, – пишет он судье Харсианской фемы, – я видел императора всего три раза (вследствие болезни), теперь же зима прошла, здоровье мое поправилось, и я решил почаще ходить во дворец».42 Отношения императора к Пселлу были исключительны и не ограничивались докладами по служебным делам. В своих мемуарах он рассказывает нам следующую сцену. У Константина Мономаха была официальная любовница, некая аланка, вообще некрасивая, отличавшаяся только выразительными глазами и белой кожей. В эту аланку влюбился любимый шут императора. Однажды Пселл пошел вместе с Мономахом к царской любовнице, пошел с ним и шут. Влюбленный шут, воспользовавшись удобным случаем, стал бросать на аланку вкрадчивые взгляды, украдкой улыбаться ей и т.п. Это заметил император, и, толкнув Пселла, сказал ему: [«Смотри, этот негодяй все еще влюблен»].43
Такого положения Пселл достиг, конечно, благодаря своей даровитости, а также низкопоклонством и лестью. В душе он был очень дурного мнения о нравственности Мономаха, он возмущался его распутством и особенно тем, что громадные суммы переходили из государственного казначейства в руки фавориток. «Я плакал, – говорит он в своих мемуарах, – видя, что так растрачиваются деньги, и так как я большой патриот, я стыжусь за своего царя». Но плакал он в душе, открыто же произносил панегрики этому распутному монарху, не стыдясь хвалить его публично за то, за что потом порицал в мемуарах. «Мономах, – рассказывает г. Скабаланович (на основании мемуаров Пселла), – неудержимо предавался разного рода удовольствиям и предпринимал для развлечения всевозможные затеи. В выстроенном им монастыре Св. Георгия в Манганах он соорудил для себя палаты, раскинул роскошный сад, а в саду – пруд для купанья, который так был замаскирован зеленью, что гуляющий, засмотревшись на сочное яблоко или грушу и отправившись ее сорвать, неожиданно попадал в пруд и против воли принимал холодную ванну».44 За эти-то безумные затеи, на которые тратились трудовые деньги народа, Пселл восхваляет в одном панегирике императора как необыкновенно искусного архитектора, сумевшего устроить орошение в пустыне.45
Открытая связь императора со Склиреной, почет, которым он окружал свою «августейшую» любовницу (как называл ее), полнейшее забвение элементарных приличий возмущало нравственное чувство народа. Недовольство дошло до того, что во время одного из царских выходов (9 марта 1044г.) в толпе раздался голос: «Мы не хотим иметь царицей Склирену и не допустим, чтобы чрез нее умерли наши матушки, порфирородные Зоя и Феодора». Поднялся настоящий бунт, народ хотел схватить царя, с трудом удалось успокоить толпу. Атталиат в ярких чертах описывает, какие несправедливости делались в царствование Мономаха, как плакали те, с кого сборщики податей взимали незаконные поборы.46 Поэтому Мономаху приятно было иметь на своей стороне таких тонких льстецов и искусных риторов, как Пселл. Ему важно было, чтобы среди всеобщих стонов, среди всеобщего недовольства его распутством и тяжестью податей публично раздавались такие фразы: «Ты, царь, заступник бедных, ты поощряешь хороших, караешь злых, указами своими ты ввел в государстве правосудие и справедливость, ты не позволяешь сборщикам податей брать незаконных поборов или судьям судить не по закону. Будь жив Гесиод, он вынужден был бы изменить свой порядок, он должен был бы сказать, что сначала был медный век, потом серебряный, а теперь наступил золотой».47
Таких панегириков Пселл написал целых пять, из которых два, напечатанные Сафою, едва ли были произнесены (они слишком длинны для этого), а три неизданные, несомненно, были сказаны по каким-нибудь торжественным случаям.48
Пселл всегда чувствовал, на чьей стороне сила и старался сблизиться с людьми влиятельными. Так, в начале царствования Мономаха, когда большое значение имела императорская фаворитка Склирена, Пселл сдружился с ней и рассказывал ей древнегреческие мифы.
Он поддерживал близкие сношения с влиятельными лицами того времени, в особенности с Константином Лихудом, Иоанном Ксифилином, Иоанном Мавроподом. Лихуд занимал должность протовестария (или оберцеремонимейстера) и имел высокий чин проэдра. Это был человек, имевший наибольшую власть в это царствование. Константин Мономах предпочитал забавляться любовными утехами, фантастическими постройками, серьезными же делами он предоставлял заниматься своим министрам и преимущественно Лихуду. Последний, по словам Пселла, соначальствовал стратигам, подавая им советы, толковал сомнительные законы, писал приказы о назначении на должности, делал распоряжения насчет государственных податей; кроме того, на нем лежала обязанность утишать поднимавшиеся волны государственного моря, т.е. поддерживать внутреннее спокойствие в империи и предотвращать возможные вспышки со стороны недовольных.49 Одним словом, Лихуд был всесильным временщиком, который все мог у императора. С Лихудом был дружен Пселл, и, по всей вероятности, он первоначально выдвинул Пселла, указав на него императору. Ввиду выдающегося положения Лихуда Пселл относится е нему с должным почтением. «Будь здоров, – пишет он ему в одном письме, – великая польза Ромеев, утешение мое, жизнь моя».50
Ксифилин был номофилаком, т.е. учителем в юридической школе, основанной при Мономахе, а также начальником приказа гражданских дел.51 Пселл был его товарищем по учению и сохранил с ним дружеские связи и впоследствии. До нас дошло одно письмо, в котором Пселл поздравляет Ксифилина с рождением сына. «Я радуюсь, – пишет он, – появлению на свет новорожденных детей, в особенности же, когда их родители мои друзья. В древности персидские цари не смотрели тотчас на новорожденных и не обнимали детей, только вышедших из материнской утробы, но у них был положен определенный срок, по прошествии которого полагалось увидеть ребенка. Почему же они делали это? Они боялись, чтобы новорожденных, как существ слабых, не похитила смерть прежде, чем успеют окрепнуть их члены; они откладывали смотреть на детей, чтобы после большой радости, доставляемой этим зрелищем, не подвергнуться слишком большому горю, глядя, как они умирают. Но зато они лишали себя большой прелести. Но я не лишал себя зрелища, как мыли и пеленали твоих детей, и было для меня самым приятным зрелищем смотреть, как младенец лежит на левой руке у кормилицы, а правой она моет его. Я волновался, если вода слишком тепла, и бранил за это банщицу. А песни кормилицы пленяли меня больше песен Орфея и сирен. Когда же она собиралась спеленать и связать младенца, спеленывала руки, слегка вправляла голову, прикрывала и свивала все тело, я приходил в ужас, как будто связывали меня самого, и чуть не страдал вместе с младенцем. С удовольствием буду я обнимать и крепко целовать детей своих друзей, и буду учить кормилицу, что ей следует делать то-то и так-то ухаживать за младенцами, а мать, что таким-то образом надо исследовать молоко, то-то есть, от того-то воздерживаться; и я буду плакать с плачущими друзьями и радоваться с радующимися. Милейший мой начальник гражданского приказа, я часто буду сажать к себе на колени твоего ребенка, высоко поднимать его на воздух и играть с ним. Будь здоров прежде всего телом, а затем и духом, люби детей, радуйся с новорожденным, когда он будет издавать радостные восклицания, и крепко держи его на руках, когда будешь поднимать его, ибо мне всегда представляется это страшным».52
Иоанн Мавропод не играл такой выдающейся роли, как Лихуд и Ксифилин. Он был учителем, но тем не менее был лично известен императору, и последний называл его даже отцом, если верить панегирику Пселла. Как видно из нескольких писем, Пселл был приятелем Иоанна, впоследствии митрополита Евхаитского, и даже написал ему панегирик еще при его жизни.
Одним из самых влиятельных лиц в царствование Константина Мономаха был несомненно константинопольский патриарх Михаил Кируларий. Он отличался неуживчивым характером, надменным обращением с людьми, ниже себя поставленными, и едва ли жаловал философов, особенно учивших языческой философии, как Пселл, и ставивших Платона выше Отцов церкви. Но, во всяком случае, он был большой силой, потому что не ограничивался церковными делами, но вмешивался и в государственное управление; и мы видим, что Пселл всячески старался приобрести расположение знаменитого иерарха. До нас дошло восемь писем Пселла к Кируларию, из которых особенно интересны три.53
«Стремясь к тебе, – пишет он в первом письме, – не вижу тебя таким, каким желал бы видеть. Счастье изменило мне, внезапно и неожиданно покинуло меня. В чем погрешил я, что сделал я недозволенного? Если следовало мне быть несчастным, я претерпел уже несчастье, так как все мои действия объясняются совершенно превратным образом и как раз противоположными побуждениями. Я простодушен, а меня считают хитрецом, речь моя представляется интригою, мои мудрые писания дают повод к подозрению (τὸ σοφῶς γράφειν εἰς ὑποψίαν κινεῖ), то, что я люблю твои беседы, объясняется любопытством. Если я сношу обстоятельства великодушно, меня презирают; если смалодушествую от скорби, надо мной смеются. Если я желаю убедить, я совершил нечестие, потому что поспорил с теми, кто лучше меня. Разве все это не большое несчастье?
Но есть один способ разрешить все это и самый легкий: если бы я пожелал оставаться спокоен, бедствия прекратились бы. Много раз пытался я сделать это; но меня губят чувства, влекущие меня к тебе сильнейшим образом и не позволяющие оставаться при своем намерении (т.е. покинуть тебя). Ты наполовину скрыт для меня: той стороной, которая видна, влечешь к себе, а той, которая скрыта, удерживаешь меня. Если бы ты, закрыв мне раз двери, прогнал от себя, я, потеряв надежду найти к тебе дорогу, пошел бы по другой. Ты, может быть, так сказать, чванишься и заставляешь себя просить, показывая одно из желанного для меня, другое же скрывая.
Я чуть было не задохнулся, получая для дыхания незначительную часть воздуха. Во всех остальных отношениях я чувствую себя сильным и в искусствах, и в науках, и в добродетели, так что не достает мне только твоего лицезрения; я кричу, как лишенный всех благ. Я выносил вид солнца, покрытого большими тучами, я не унывал, часто видя луну не дающей света; если же я не вижу тебя в полном сиянии, не вижу, что у тебя освещен весь круг, я печалюсь и скорблю, как будто мне нанесли крайнее оскорбление. Знаю, что ты предпочитаешь меня многим другим, но что я не могу, так сказать, привлечь тебя всего к себе и обнять тебя своими руками, я считаю наказанием за свою жадность. Я стараюсь утешиться разными соображениями, примерами древними и новыми, из жизни эллинов и варваров, из естественных наук и богословия, ибо Божество не вполне достижимо и естество не может быть вполне понято. Моисей, увидев спину Бога, был благодарен за это, считая, что он достиг всего... мое же сердце понуждает меня испить тебя всего, всецело охватить тебя.
Что мне рыба? Дай мне самого себя как прежде с обычной простотой».54
Смысл письма ясен. Патриарх был недоволен Пселлом, он считал его коварным другом и интриганом, обвинял в том, что приходил к нему не столько, чтобы с ним поговорить, сколько разузнать, как он смотрит на то или другое событие, на того или другого деятеля. Кируларий принимал Пселла, но отношения были довольно холодные, и вот Пселл, воспользовавшись знаком его благоволения (присылкой рыбы), старается доказать патриарху, как он дорожит его расположением, каким несчастным себя чувствует, когда вынужден с ним редко видеться, и сравнивает его недоступность с недоступностью Бога для человека.
Еще знаменательнее другое письмо Пселла к патриарху, начинающееся словами: «Всяк дар совершен свыше исходяяй; если хочешь, объясним это изречение таким образом: пусть будешь ты Богом для меня (σὺ μὲν ἔσο θεὸς ἐμοί), никто не станет обвинять за такие слова, ибо право на это дает тебе совершенство помазания (τοῦτο γὰρ δίδωσι σοι ἡ τελειότης τοῦ χρίσματος)».
В этом письме, в котором Пселл благодарит Кирулария за присланную ему рыбу, говорится между прочим следующее: «Я достигаю блаженства от тебя и чрез тебя. Очень далеко до того, чтобы тебе делить со мною откормленного тельца, но почему, как собака, не наслаждаюсь я падающими с твоего стола крохами?»
Письмо кончается такими словами: «Пусть раскроется мне великое море человеколюбия, прости не погрешившего, что говорю, – не погрешившего, скорее жестоко упрекавшего себя в грехах. Если ты, нелицеприятный судья, отпустив мне остальные прегрешения, будешь судить по своим талантам (κἂν ἐπὶ τοῖς ταλάντοις δικάσῃς, т.е. по моему расположению к тебе), то поставишь меня не только одесную, но и вблизи престола. Кому же мы выказали неблагодарность или дали повод к неприязни? Было бы нелепо, если бы мы, укрепившись в расположении остальных людей, которые по большей части ничтожны, изменили свое расположение к тебе, почтившему нас и, так сказать, усыновившему».55
Письмо это, с нашей точки зрения, неприлично и кощунственно; но по византийским понятиям можно было сравнивать с Богом царей и патриархов и применять к ним евангельские выражения, сказанные о Спасителе.
По-видимому, Пселлу удалось вполне приобрести расположение патриарха, о чем он так хлопотал; по крайней мере, в остальных пяти письмах нет ни малейшего намека на холодность Кирулария, а одно из них несомненно писано уже после царствования Мономаха, когда Пселл был монахом.56 Все эти письма не что иное, как словоизлития в благодарность за присылку сыра и рыбы, которою патриарх, как видно, нередко наделял Пселла; все они написаны на общую тему: как хороша присланная тобою рыба. Поэтому считаю излишним приводить даже отрывки из этих писем; желающие убедиться, как цветисто умели византийцы расхвалить любое животное, могут обратиться к оригиналу.57
Пселл прав, говоря что он достиг высокого положения в царствование Константина Мономаха.58 Как к лицу, близко стоявшему к царю и имевшему обширные связи, к нему обращались за протекцией провинциальные чиновники, занимавшие сами довольно важные места. Такой важный человек, как Михаил Иасит, бывший стратигом одной из азиатских фем и имевший довольно значительный чин магистра, обращался к Пселлу с каким-то делом. На это последний ответил, что он говорил с императором об Иасите и сумел возбудить жалость царя, что он не бросит его дела, пока не добьется полного успеха. Может быть, в благодарность за эти хлопоты Иасит послал Пселлу коня; расхвалив на все лады подарок, Пселл все-таки сознается, что он ему бесполезен, и просит прислать кроткого мула, так как он управлять лошадьми не умеет.59
Мы видели уже, что к Пселлу обращался судья Харсианской фемы (прилегавшей к Каппадокии), и он обещал поговорить о нем с самим императором и всесильным Лихудом.60
Таким образом, пред нашим сановником заискивали начальники областей, стоявшие по табели о рангах не ниже его.
Если Пселл хлопотал о других, он не забывал и о себе. Он был беден, а между тем положение его при дворе требовало, чтобы он жил более или менее роскошным образом. Поэтому Константин Мономах подарил ему дом, купленный у Константина Дуки (будущего императора).61
Благодаря своему положению Пселл получил в харистикию несколько монастырей. Харистикарная система, как известно, заключалась в том, что владелец монастыря, кто бы он ни был (император, епископ или частное лицо), отдавал монастырь в пожизненное владение какому-нибудь лицу, получавшему название харистикария. Харистикарий получал доходы монастыря и обязан был содержать братию, поддерживать здания, одним словом, вести все хозяйство. Очевидно, излишек доходов шел в пользу харистикария. Подобная система могла возникнуть только в Средние века и там, где царил административный произвол. Монастырь нуждался в покровителе, потому что губернатор и сборщики податей могли вконец разорить его. Поэтому представлялось выгодным поступиться частью доходов и иметь в лице харистикария сильного защитника. Всякий харистикарий старался оградить свой монастырь от незаконных поборов, потому что это было в его собственных интересах, так что в конце концов и харистикарий мог иметь доход, и монастырь мог быть в лучшем материальном положении, нежели предоставленный самому себе. Это, конечно, при том предположении, что получивший в дар монастырь будет добросовестно вести его дела. Нередко случалось, что харистикарии злоупотребляли доверием монахов, вели хищническое хозяйство, скудно кормили братию, не ремонтировали зданий, одним словом, разоряли монастырь, а сами наживались. Во всяком случае харистикия была доходной статьей, иначе сановники отказывались бы от этого, а они, напротив, охотно брались за это дело, несмотря на множество хлопот.
В конце царствования Мономаха Пселл имел в харистикии Мидикийский монастырь в Опсикийской феме, лежавшей на берегу Пропонтиды, с главным городом Никеей. Мы знаем это из письма Пселла к судье Опсикийской фемы, которое приводим здесь в переводе, опустив первые неинтересные строки.
«Нам недоставало монастыря, и, слава Богу, этот недостаток теперь пополнен, и мы владеем уже Мидикием. Мидикий – это монастырь, имя которого неизвестно и дела которого не блестящи. Владеет ли он значительным количеством земли, не знаю, а что он нуждается, это я знаю твердо. Многие уверяют меня, что если я сделаю для монастыря все, что нужно, куплю быков, приобрету скот, насажу виноградники, изменю течение рек, устрою орошение, приведу в движение и землю, и море, я буду получать сто медимнов пшеницы, вдвое больше ячменя, а маслин сколько угодно.
Я же раньше, чем получить что-нибудь, клянусь тебе, истратил немало золота. Но так как те не знают самой сущности благосостояния, я один, познав это, посылаю тебе одушевленный язык – монаха и это неодушевленное письмо, если хочешь, и оно живое; прошу тебя теперь, более чем когда-нибудь, показать нам свою преданность и выказать при этом случае расположение к нам. Я осужден, как говорят, раз в год угощать тебя; мне следовало бы радоваться этому, а я, напротив, оплакиваю это. Ибо если ты, благороднейший и друг наш, будешь насыщаться на счет этого бедного монастыря, едва ли мы сумеем убедить твоего преемника воздерживаться от этого ежегодного содержания (τῆς ἐτησίου διαίτης). Меня, собственно, беспокоит не угощение тебя, потому что я знаю, что ты готовишь себе философскую (т.е. простую) трапезу, а то, что репутация моя будет умалена у тебя, и это у друга и судьи. Но чтобы ты не считал мою просьбу скряжничеством, я соглашусь уплачивать тебе сумму денег, какую захочешь62. Пощади только монастырские запасы, и пусть не бывает там никто из твоих чиновников, довольно с нас и тех, которые будут делать это после тебя (т.е. после того, как ты оставишь должность и будет назначен новый судья), когда мы, может быть, будем уже не во дворце, а на Олимпе.
Но разве ты думаешь, что мы послали к тебе и написали письмо только с той целью, чтобы ты не брал ничего с монастыря? Совсем нет. Разве я стану прогонять с полей и поместья того, кого с удовольствием принял бы на свое лоно? Но мы сделали то и другое (послали тебе посланного и письмо), чтобы ты знал, что мы сделались владетелями монастыря, и поэтому стал благодетельствовать монастырю, относиться благосклонно к монахам и делать остальное, являющееся выражением истинной дружбы. Итак, не будь недоволен моей просьбой, но радуйся, что обстоятельства дают тебе повод оказать мне услугу; ибо услугу эту ты окажешь не неблагодарной душе, но душе, умеющей быть благодарной, и языку, умеющему прославить»63.
Из этого письма видно, что Пселл получил в харистикию Мидикийский монастырь в самом конце царствования Мономаха, когда он собирался постричься и удалиться в какой-нибудь монастырь на Олимпе. Пселл хлопочет о том, чтобы избавить свой монастырь от злоупотребления местного судьи и его чиновников. Речь идет несомненно о постойной повинности, так называемом ἄπληκτον, которую обязан был нести монастырь. «Постойная повинность, – говоря словами В.Г. Васильевского, – состояла в обязанности не только давать помещение, но и содержание или кормы проезжающим. Известно, что в римское время путешественник получал подорожную, в которой и обозначалось, имеет ли он право на evectio (провоз), или же вместе с тем и на tractoria (содержание); пользоваться последним можно было от двух дней до пяти, но притом в самых широких размерах. В Патмосской грамоте 1088г., вообще содержащей в себе наиболее подробные сведения по данному предмету, эта повинность называется ἄπληκτον, словом, обыкновенно употреблявшимся для военного постоя. Правом постоя и кормов, по этой грамоте, могут пользоваться судьи, воеводы, сборщики податей, практоры, дуки, катепаны, чужеземные послы и проводники их, и вообще царские люди, посылаемые по какой-нибудь казенной надобности. Здесь же исчисляются предметы, которые могли требовать путешественники; поставка их жителями заменяла постойную повинность; поименованы следующие животные: мулы, полумулы, ослы, лошади, кобылы, лошаки, овцы, козы, олени, собаки охотничьи и пастушьи, гуси, фазаны, журавли, павлины, голуби, а вместе с тем и птичьи яйца. Сановники и чиновники имеют право на помещение и прием; они могут требовать вина, мяса, хлеба, ячменя, овса, всяких огородных растений, масла и т.д.».
Ясно, что чиновники могли злоупотреблять этой и без того обременительной повинностью. Они имели право требовать квартиры и содержания, только когда по служебным обязанностям должны были находиться в том или ином пункте; но они могли являться без действительной нужды под каким-нибудь вымышленным предлогом, могли требовать не только содержания, без которого нельзя было обойтись за неимением гостиниц, но и увозить с собой запасы. Такое обыкновение имел, по-видимому, судья Опсикийской фемы Зома; ежегодно являлся он в Мидикийский монастырь и опустошал монастырские кладовые. Делали это и его чиновники. Чтобы избавиться от этого злоупотребления, Пселл предложил судье взятку с тем, чтобы ни он сам, ни его чиновники впредь не являлись гостить в монастырь.
Кроме Мидикийского монастыря в харистикии у Пселла находились монастырь, называвшийся Кафара, и лавра Большие Келлии на Олимпе. Об этих монастырях мы знаем только то, что сообщает сам Пселл в письме к какому-то судье, вероятно Опсикийской фемы. Вот это письмо.
«Чрез тебя, сильно любящего нас, мы сделали еще другое приобретение. Какое же это? Лавру Большие Келлии на Олимпе. Мы приобрели ее узнав, что доходы ее свободны от повинности (?)64. Так как поля ее ограждены от незаконных поборов, виноградники приносят монастырю гроздья, поле доставляет монахам колосья, мы охотно приобрели это небольшое и огражденное от незаконных поборов имение. Ибо есть у лавры подписанный царем документ, отклоняющий всякие злостные попытки против монастыря. Но домохозяин, поручая кому-нибудь наблюдение за домашними, препоручает ему не только жителей дома, но и поля, или скорее он доверяет ему охрану не только последних, но также первых. Нечто подобное хочу и я сделать теперь, и я препоручаю тебе все свое: Кафара, Мидикий, Келлии – все, клянусь, названия монастырей великих и известных, но на самом деле скорее убыточных, чем выгодных, несмотря даже на то, что мы их обезопасили со всех сторон и сделали неприкосновенными для всякой руки. Если бы ты не был судьей в этой местности, я отказался бы от всех этих монастырей; ибо если при твоем о них попечении мы ни от одного из них не имеем никакого дохода, какая же надежда получить оттуда что-нибудь, когда другой будет их расшатывать?»65
В письме к Ксифилину, писанному, по всей вероятности, в 1054г., Пселл сообщает, что ему подарена лавра Келлиев66. Цель предыдущего письма заключалась, конечно, в том, чтобы заручиться протекцией местного судьи и напомнить ему, что лавра Келлиев освобождена по императорской грамоте от некоторых податей и повинностей и что, следовательно, нельзя с нее взимать известных сборов, как это нередко делалось вопреки царским указам.
Таким образом, мы видим, что в самом конце царствования Мономаха Пселл был харистикарием трех монастырей, полученных им в дар, может быть, от самого императора. В то же самое время или, может быть, позднее Пселл имел в харистикии и еще монастырь Нарсийский, лежавший в Эгейской феме, обнимавшей некоторые острова на Эгейском море. Об этом Нарсийском монастыре Пселл говорит в одном письме, что монахи заставляют и принуждают его быть их ктитором. «Я не строитель монастыря, но, насколько могу, украшаю его, я украшаю не красками, но внося то, что им нужно». Поэтому он просит разрешить беспрепятственное плавание кораблю, отправившемуся из Нарсийского монастыря, и дозволить войти в Пирей, вероятно не взимая за это пошлины, по крайней мере, не больше законной67.
В двух неизданных письмах (в одном кодексе библиотеки Laurentiana во Флоренции), адресованных судье Эгейской фемы, Пселл просит его оказать протекцию игумену Нарсийского монастыря и охранять имущество братии. «Прошу тебя, – пишет он в одном письме, – оказать всяческое попечение братии и принадлежащим монастырю имениям. Если можешь, помоги монастырю во всем, о чем они будут просить, если же это невозможно, то исполни большую часть их просьб, если же и это невозможно, то хоть одну». Письмо это должен был вручить судье игумен, отправившийся к нему с несколькими монахами жаловаться на приносящих вред их имениям68.
Содержание второго письма следующее: «Ты не нуждаешься в том, чтобы тебя просить вторично о том же самом, но игумен Нарсийского монастыря думает, что ты не обратил на нас достаточного внимания и что надо тебя попросить еще несколько раз. Поэтому прошу тебя согласно твоим обещаниям быть благосклонным к игумену и оказать ему помощь, заботясь и теперь, и впредь о монастырских имениях. Ты приобретешь себе благодать Богородицы и чтимых в монастыре мучеников и будешь иметь в них горячих заступников».69
Хотя Пселл уверяет, что отданные ему в харистикий монастыри бедны и не доставляют ему никакого дохода, это, скорее, манера разжалобить областных начальников и сборщиков податей, чем истина. По крайней мере, между 1055 и 1073 гг. он выпрашивал себе в харистикий у митрополита Кизического Романа монастырь Мунтаниев.70 Стал ли бы он делать это, если бы не преследовал своей выгоды? Мы знаем также, что один монастырь предлагал себя в харистикий Пселлу, но он отказался под тем предлогом, будто он не довольно влиятельное лицо и не может принести им существенной пользы.71 Истинная причина была, вероятно, бедность монастыря. Мы видим, что Пселл принимал не всякий монастырь, но выбирал более доходные.
Родители Пселла были совсем бедные люди, несмотря на это оказывается, что уже в середине царствования Мономаха Пселл обладает значительным имуществом и может дать своей дочери большое приданое. Пселл женился на какой-то аристократке и имел от нее дочь Стилиану, умершую в детстве, которой он посвятил панегирик.72 По смерти дочери, и вероятно, и жены, Пселл удочерил одну девочку, что в Византии делалось очень легко. До времен Льва Мудрого на усыновление детей требовалось разрешение самого императора, но Лев Мудрый отменил этот закон и постановил, что разрешение может даваться начальствующими лицами, даже областными начальниками. Свою приемную дочь Пселл решил выдать замуж за Ельпидия, сына протоспафария Иоанна Кенхри; несмотря на то, что девочке было всего 7 лет, а жениху только что исполнилось 14. Между Пселлом и Ельпидием был заключен договор, по которому последний обязывался жениться на его приемыше по достижении ею брачного возраста, а отец дать ему в приданое 50 литр золота. Пселл действительно дал ему 20 литр золотою монетою (приблизительно 5760 рублей золотом), 10 литр серебром и, может быть, медью или вещами, а вместо остальных 20 литр предложил выхлопотать ему чин протоспафария, на что Ельпидий согласился. Согласился он потому, что до тех пор имел ничтожный чин спафария и руги получал всего 12 номисм в год. Когда же по просьбе Пселла он был произведен в протоспафарии, содержание его увеличилось до 72 номисм (или литры). Сделка эта клонилась к обоюдной выгоде, Ельпидий по молодости лет не мог рассчитывать на чин протоспафария, разве только если бы он купил его; а Пселл мог выхлопотать этот чин даром, и у него оставалось в кармане 20 литр.
Пселл обручил свою малолетнюю дочь, как сказано в официальном документе, не только потому, что смерть может помешать сделать это, когда дети вырастут, но и потому, что он был близок к царю Константину Мономаху, был важным сановником и хотел воспользоваться своим положением, зная, что обстоятельства могут измениться.73 И действительно, он воспользовался своим положением: он сделал жениха своей дочери малым царским нотарием в приказе Ἀντιφωνητοῦ и вслед за этим судьей на ипподроме. Эта должность была немаловажная, так как судей на ипподроме, заменивших так называемых божественных судей времен Юстиниана, полагалось всего 12 на столицу, в провинции их не было, и они стояли гораздо выше обыкновенных судей (χαμαιδικασταί).74 Но Ельпидий оказался недостойным занимаемых им должностей и чинов, и Пселл хлопотал о нем только потому, что хотел приготовить сановного мужа своей дочери. Пселл старался заинтересовать наукой своего будущего зятя, хотел дать ему высшее образование и научить философии. Но молодой Ельпидий чувствовал отвращение к книгам, предпочитая возиться с лошадьми и проводить время с актерами и наездниками цирка. Такое распутство очень огорчало Пселла, он уговаривал зятя выбрать себе общество более серьезное и бросить знакомство с разными шутами и актерами, принадлежащими к подонкам общества. Ельпидий не обращал ни малейшего внимания на увещания будущего тестя и продолжал вести образ жизни, какой ему нравится. Пселл, однако, надеялся, что он исправится с годами, и не переставал хлопотать о его повышении по службе. По его настоянию Константин Мономах назначил Ельпидия судьей вила.75
Вскоре после этого он был сделан фесмографом, т.е. чиновником, составлявшим постановления по приказным делам, потом мистографом, старшим чиновником, ведавшим секретными делами приказа, наконец, эксактором, важным лицом в финансовом управлении, обязанности которого, к сожалению, нам неизвестны в точности.76
Надо думать, что Пселл обручил свою приемную дочь не позже 1048–1050гг.; трудно предполагать, чтобы Ельпидий сделал такую блестящую карьеру меньше чем в 5–6 лет (Мономах умер в начале 1055г.). С другой стороны, мы знаем, что родная дочь Пселла Стилиана умерла 9 лет;77 если предполагать, что Пселл женился рано, например двадцати лет, год смерти Стилианы был бы 1047г. Следовательно, когда Пселл прослужил лет 15, и когда он занимал видное место не более 8 лет, он уже настолько обогатился, что мог дать в приданое дочери 30 литр наличными. По тогдашнему времени это была значительная сумма, и, конечно, Пселл не собирался отдать дочери всего своего капитала. Откуда же взялись у него такие большие деньги?
Едва ли можно думать, что он отложил их из жалованья; жизнь при дворе несомненно поглощала содержание. Но, может быть, он взял за женой большое приданое? Это маловероятно, при воцарении Мономаха он был, несомненно, женат, а между тем император подарил ему дом, потому что его обстановка не соответствовала его положению. Доходов с монастырей он в то время еще не получал, потому что харистикарием еще не был. Остается предполагать, что у Пселла были какие-нибудь побочные доходы. Он сам до некоторой степени указывает на источник своего обогащения. Вот одно из тех писем, которое Пселл несомненно скрыл бы от потомства, если бы мог.
Судье Фракисийской фемы Ксиру.
Исполняя обязанность справедливого судьи, ты приказал этому нотарию (т.е. подателю этого письма) прийти из столицы в твою фему с тем, чтобы он отдал то, что собрал, не имея на то права. Однако нам это приказание показалось жестоким и суровым, ибо не все апостолы и не все пророки или, говоря твоим языком, не все Миносы и Радаманты, не все неуклонно следуют закону. Я знаю, что ты тотчас подумал в сердце своем. Разве ты не часто кричал об этом (т.е. о лихоимстве)? Итак, как же тебе быть пойманным в том, в чем ты обвиняешь, когда это делают другие. Следовательно, и тот на этом основании должен быть привлечен к ответственности. Но теперь ты видишь только то, что этот человек ушел отсюда (т.е. из столицы), ты не думаешь о плаче, раздающемся в его доме, о жене его, бьющей себя в грудь, о стоне детей. Но ты хорошо знаешь, что ты придал дому этого человека вид города, взятого неприятелем. Если ты сколько-нибудь желаешь освободить от позора немалое число душ, пришедших в отчаяние от горя, и мудрым лекарством затушить плач младенцев, прекратить стоны женщин, спасти его самого, погибшего, умилостивить Бога и оказать нам услугу, будь для этого человека таков, каким ты часто прочишь, чтобы был тебе Бог в день судный. Узнай же от нас правду: большую часть денег, с которыми он ушел из столицы, он взял у нас. Возврати его к нам в прежнем положении так, чтобы он мог сейчас же отдать мне деньги, данные ему взаймы.78
Нотарий, о котором хлопочет Пселл, был, без сомнения, сборщиком податей во Фракисийской феме. Он сумел собрать с народа не только законные подати, но и обложить их незаконными поборами в свою пользу. Так как сборщик податей был человек бедный, Пселл снабдил его деньгами с тем расчетом, что когда он оберет плательщиков податей, он отдаст ему долг и, конечно, известную часть прибыли. Любопытно, что важный сановник решился сознаться в таком неблаговидном поступке, надеясь, что судья не накажет лихоимца, когда узнает, что важный сановник пострадает от правосудия и может обогатиться за счет лихоимства. Любопытно также, что самую элементарную справедливость и соблюдение закона Пселл считает недостижимым свойством апостолов и идеально честных людей.
До нас дошло еще письмо Пселла, набрасывающее сильную тень на его нравственность. Это письмо к митрополиту Солунскому, бывшему раньше учителем риторики. Текст его испорчен и первым издателем Тафелем не исправлен, а латинский перевод, приложенный в Патрологии или прямо неверен, или неточен; тем не менее общий смысл ясен.
Письмо начинается словами: «Тебе необходимо знать, любезнейший друг, что такое клятва, что такое правда, что такое закон дружбы и что такое священный закон».
Далее он пишет: «Чем больше ты углубляешься в софистику, тем больше ты отступаешь от священной философии (т.е. от того, что прилично твоему сану). Не скажу, что ты говоришь как критянин с критянином (как гласит пословица).79 Ибо я не критянин и быть им не желаю. Но ты говоришь как ритор с философом, знающим и твое искусство, но желающим рассуждать философски, а не софистически. Я коротко обсужу твое письмо, которым, как ты думаешь, ты вполне уплатил нам долги. Не есть уплата долга, разумнейший, на словах выражать свою благодарность, на деле же не делать ничего из обещанного. Это обман и не укрепление дружбы, а ее уничтожение. Если бы ты в то время, как занимал кафедру риторики, обещал ученикам раскрыть им тайны своего искусства, а вместо того открыл бы им мастерскую для какого-нибудь ремесла, разве тебя не обвинили бы в обмане? Думаешь ли ты, что избежишь обвинения, если дашь нам вместо вещи ее идею (εἴδωλον). Я не успокоюсь в тени твоего письма, но только в свете правды (т.е. ты не можешь успокоить меня обещаниями, я буду требовать своего). Если бы ты дал мне вместо малоизвестного Добросанта (?) Елисейские поля, разве я мог бы ими пользоваться?»
Пселл прибавляет иронически, что он со своей стороны готов подарить митрополиту остров Фулу, Западный океан, Каспийское море. В заключение он пишет: «Если хочешь исполнить данное нам обещание на деле, а не только на словах, утверди за нами дар».80
В другом письме к тому же митрополиту Пселл говорит ему: «Помни наши условия и что ты, кроме того, поклялся Богом; если и можно разрешать от клятвы, я не стану тебя разрешать от нее»81.
Мы видим, что Пселл считал митрополита своим должником, что последний не исполнял своего обещания, а Пселл называл его обманщиком и требовал, чтобы обещание было исполнено. Что обещал митрополит, трудно сказать утвердительно, но по всей вероятности или дать какой-нибудь монастырь в харистикий, или подарить имение. Пселл не просит, а требует, потому что у него с митрополитом было заключено условие, скрепленное клятвой. Конечно, он требовал вознаграждения за какую-нибудь услугу. Услуга эта заключалась, по всей вероятности, в том, что при содействии Пселла бывший преподаватель риторики получил Солунскую митрополию. На это есть намек в первом письме: «С удовольствием спрашиваю тебя, – говорит Пселл, – какое бы ты приобрел владение, если бы я не содействовал этому делу?» Хотя не ясно, о каком владении идет речь, тем не менее вероятным кажется, что это намек на назначение митрополитом.
Итак, Пселл умел извлекать выгоды из своего положения, он доставал места не бескорыстно, а требовал за это вознаграждения, он входил в компанию с лихоимцами и не считал лихоимство пороком, а только естественной и простительной слабостью несовершенной человеческой природы.
Раз коснувшись семейных дел Пселла, замечу, кстати, что в это время были живы его родители. После смерти дочери они оба удалились в монастырь и жили монахами, не постригаясь. Раньше умер отец Пселла, и Феодота стала предаваться подвижничеству, изнуряя свою плоть постом и молитвой. Пред самой смертью приняла она схиму; умерла она позже царствования Константина Мономаха, как видно из Пселлова панегирика матери.82
Партия Лихуда, бывшая много лет в большой силе, потеряла свое значение к концу царствования Мономаха. Лихуд, Ксифилин, Мавропод пали жертвой какой-то интриги и были отставлены от должностей. Дело началось с Лихуда, бывшего, как я уже говорил, всесильным временщиком. Нашлись люди, относившиеся к нему с завистью и враждой, которые стали наговаривать на него императору и нашептывали ему, что какой же он самодержец, когда государством управляет Лихуд. Последний действительно служил помехой царю, несмотря на всю неограниченность его власти, не позволяя ему силой своего влияния предаваться разным безумным и разорительным для государства потехам. Сумели задеть за живое самолюбие Мономаха, указывая, что он хотел бы сделать то или иное, а Лихуд не позволяет ему. Тогда император, по словам Пселла, стал завидовать министру, пользовавшемуся царской властью, и пожелал стать фактически императором не для того, чтобы привести государство в лучшее положение, а чтобы приводить в исполнение все свои желания. Заметив, что отношение императора к Лихуду изменилось, Пселл счел нужным предупредить об этом последнего. Но Лихуд ответил ему на это очень гордо, что добровольно он от своего места не откажется, а если его отставит император, он сожалеть об этом не будет. Вскоре после этого Мономах рассердился за что-то на Лихуда и отставил его. Этот монарх, как человек ограниченного ума и несдержанный, когда любил кого, все позволял ему, а когда на кого сердился, то не знал удержу и действовал как тиран. Поэтому и падение Лихуда было полное; сначала он стоял во главе государства, потом потерял и место, и значение и, по всей вероятности, удалился из столицы.83
С падением Лихуда потеряла свое значение и партия его приверженцев: Мавропода, Ксифилина и Пселла. Против Ксифилина начал интриговать некто Офрида, безумный старикашка, по выражению Пселла, занимавший должность судьи в начале XI века.84 Этот Офрида желал занять место номофилака, т.е. профессора юридической школы.85 Поэтому он написал памфлет, которым старался повредить Ксифилину. Он доказывал, что Ксифилин неспособен занимать место номофилака, потому что он глуп и необразован, что он слишком молод, чтобы быть руководителем молодежи, что он автодидакт, научился праву сам или, что то же самое, нигде ни у кого не учился; кроме того делались намеки на незаконные действия Ксифилина. Памфлет этот имел успех, на стороне интригана Офриды оказались и другие лица, также враждебно относившиеся к Ксифилину, поэтому Пселл счел нужным написать длинную апологию в защиту своего друга.86 Он старался доказать всю лживость памфлета Офриды. «Если бы действительно Ксифилин совершил разные преступления, его надо было привлечь к суду; но Офрида выбрал иной путь, он действовал интригой, из-за угла, он клеветал, обвинял, не давая возможности защищаться. Не обращаются к суду только сумасшедшие или те, которые боятся, что на суде обнаружится их преднамеренная ложь. Нельзя называть глупым и необразованным человека, изучившего грамматику, правописание, риторику, философию. Разве он не доказал своим преподаванием и сочинениями основательное знание юриспруденции, прекрасно истолковывая самые затруднительные и темные места свода законов? В то время как Офрида, роясь в своде, с трудом находил два – три параграфа, Ксифилин мог процитировать целые титулы. Молодость может служить только к похвале Ксифилина, доказывая его талантливость; разве можно питать особенное уважение к Офриде за то, что он, дожив до седых волос, знает законы о приданом? Кто бранит Ксифилина, тем самым бранит императора; он не самовольно занял кафедру, его назначил император, можно даже сказать, принудил его против желания принять это место. Таким образом, брань Ксифилина скорее всего относится к императору».87 Пселл не ограничился защитой Ксифилина, он позволил себе и злые насмешки над Офридой. «Это ты-то, – говорит он ему, например, – прекрасно знаешь законы и умеешь их истолковать, ты, над которым все смеялись, когда ты забавлялся со скоморохами и мимами, ты, который на суде почесывал себе при всяком случае бороду, быстро все забывал, затем в изумлении молчал, стараясь как-нибудь припомнить законы!»
Интрига против Ксифилина возымела свое действие и не ограничивалась памфлетом и сплетнями, распускавшимися по городу. Нашелся человек – может быть, тот же Офрида или кто другой, – сумевший наговорить на Ксифилина, и так успешно, что сам был удостоен царских милостей. Это страшно рассердило Ксифилина, он не сдерживался, бранил императора за то, что он поверил клеветнику. Интрига эта коснулась до некоторой степени Пселла, потому что, по всей вероятности, интриганы желали уничтожить всю партию Лихуда, но Пселл вел себя при этом иначе, чем его друг Ксифилин: он относился с презрением к клевете, не бранился и старался сохранить хорошие отношения с императором. Наконец интриганы нанесли решительный удар Ксифилину, он впал в немилость, был, вероятно, лишен должностей и решился постричься.88
Когда Ксифилин и Пселл убедились, что их партия с каждым днем слабеет, что император выгоняет со службы то одного, то другого из их приверженцев и им грозит то же самое, они рассудили, что и им лучше всего оставить службу. Друзья дали друг другу слово выйти в отставку и постричься. Ксифилин тотчас же приводит в исполнение свое намерение: под предлогом болезни он просит у императора позволения постричься и, получив позволение, удаляется в один из монастырей на малоазиатском Олимпе. Пселл же медлил исполнить свое обещание. С одной стороны, он чувствовал, что ему необходимо исполнить клятвенное обещание, данное другу, в особенности же потому, что император к нему изменился, с другой же стороны, хотя вся его партия потеряла влияние и он чувствовал себя одиноким, он лично все еще был в сносных отношениях с императором, и при таких условиях ему не хотелось еще расставаться с придворной жизнью и стать затворником, что представлялось ему очень непривлекательным.89
По отношению к своему другу Ксифилину он сыграл несколько двусмысленную роль. Он пишет Ксифилину, уже удалившемуся на Олимп: «Я постоянно с тобой, мой желанный друг. Если Бог раньше принял тебя, из этого не следует, чтоб Он отверг нас, ибо Он призвал всех не в одно и то же время на работу в виноградник, но некоторые были призваны и в одиннадцатый час. Я же, может быть, был призван в третий час, и хотя не отправился тотчас, все же не отверг призыва и не отдал предпочтения ни жене, ни только что приобретенному полю, но я только надену туфли и тотчас же пущусь в путь».90
В другом письме Ксифилину он пишет: «Придворная жизнь и блеск дворца не особенно прельщают меня. Ибо во дворце я представляю из себя скверный и дешевый камень, приделанный к ценным камням, меня не украшающим, но оскорбляющим. Когда белое лежит рядом с черным, белое кажется белее, черное – чернее. Самодержец ставит меня подле своего трона и оказывает высшие почести, но подходить к монарху вселенной, это, по-моему, отходить от первого Царя; сближаться с первым, это значит отступать от второго. Если бы меня не утешало чтение философских книг и разговоры с любителями наук, я считал бы свое положение полным отсутствием всего хорошего. Я еще не порвал всех связывающих меня нитей, – говорит он дальше, – одни, может быть, и порваны, другие, самые крепкие, не рвутся. Если мне удастся избежать сирен и уплыть далеко, я сочту это блаженством, если же нет, я проживу еще здесь некоторое время, заткнув уши воском, чтобы не слышать их пения. Ибо рассказ Гомера очень верен, действительно, они удерживают и губят нас музыкальными приманками».91
Из этого письма видно, что Пселл был не доволен своим положением; его смущало больше всего то, что круг приближенных к царю изменился, это уже не были его друзья, а, скорее, враги. Но в то же время император сохранил еще к нему некоторое расположение; вот почему он медлил и все еще не решался променять придворную жизнь на душную келью. Он чувствовал, однако, что в конце концов его одолеют враги и волей-неволей ему придется покинуть дворец. Поэтому он действительно собирался на Олимп. «Я не успокоюсь, – пишет он одному анонимному лицу, отсоветовавшему ему постригаться, – пока не освобожу ног от земных оков и не удалюсь на святую гору Олимп».92
«С удовольствием принял я, честной отец, плоды, – пишет он одному монаху, жившему на Олимпе, – и посланного тобой монаха, с удовольствием, потому что люблю тебя, с удовольствием, потому что живу твоими молитвами. Больше важных и утонченных людей я люблю таких простых старцев, как ты, у которых язык говорит то же, что сердце, писание которых хотя простое, но духовное. Верь мне, честной отец, что хотя я слышал много мудрых речей и читал много книг, ничто не доставляло мне столько удовольствия, сколько твоя хоть и простая, неизысканная речь, но зато духовная и чистая. Прельщает меня безыскусственная монашеская жизнь, я прельщаюсь вами, святыми отцами, и я не умру, чтобы не пожить с вами».93
В самом конце царствования Мономаха Пселл очень опасно заболел и думал, что не встанет. Тут-то, кажется, он окончательно решился постричься, если встанет с постели. Император не забывал Пселла во время болезни, он написал ему письмо, в котором утешал его и предсказывал скорое выздоровление. На это письмо Пселл, оправившись от болезни, ответил следующим письмом.
«Кто уподобится тебе, царь? Какой земной бог сравнится с тобою, моим царем и Богом? Поистине добродетель твоя покрыла небеса, и хваления твоего несть числа. Разве ты не понимаешь, божественный царь, на какую высоту поднял тебя Бог, разве ты не сознаешь, что вся вселенная обращает взоры на тебя одного, могущего спасти, пределы земли подчиняются твоей державе, боятся и страшатся тебя? Но, находясь на столь возвышенной и беспредельной высоте, ты обращаешь взоры и на нас, стоящих внизу и жалких, которых ты сам создал, оживотворил и одушевил своим духом. Но поистине ты подражаешь своему Богу и Царю, ради нас сошедшему с неба, взявшему на себя наши грехи, исцелившему болезни, собственными ранами излечившему наши раны. Ибо разве и ты не нисходишь к нам, как бы с неба, с высоты твоего царства, и исцеляешь наши недуги наложением рук, молитвами и умилостивительными прошениями к Богу, а также единым словом, как твой Иисус?
Нет в этом ничего удивительного, ибо, глядя на пример царствующего над тобой, ты делаешь свою душу Ему подобной. Но Ему служили ангелы восходя и нисходя, как говорит священное Евангелие, и принося от Отца решения на Его просьбы; тебе же, твоим молитвам и прошениям вернейший ходатай и предстатель украсившая женский род и избавившая род человеческий от греха Евы чистой верой в Бога, неподдельной надеждой, божественной любовью превзошедшая добродетель не только женского рода, но и мужчин. Кто же такая? Недаром получившая свое имя Зоя и жившая по Богу и нам всем подававшая жизнь. Чрез нее, о царь, ты оживотворяешь и воскрешаешь нас, почти погребенных, и укрепляешь надежду на лучшее.
Меня, отказавшегося от жизни вследствие болезни, ты неожиданно излечил, сказав мне слова Бога: „Сия болезнь несть к смерти» (Ин. 11:4). Услышав это, я призвал к себе силу и, получив уверенность (что буду жить), встал с ложа, как лежавший четыре дня в гробу Лазарь, и я ожил и стал крепким, и много смеялся над отказавшимися от меня врачами.
Что же я сделал, царь? Я тотчас же опять обратился к книгам, забыв обо всех своих клятвах. Ибо что же мне делать другого? Для них избран я и для них явился на свет.
Я постоянно беседую с книгами, чтобы приобрести достаточную силу для похвал и панегириков тебе; ибо хотя я во многих речах и сочинениях говорил о твоих добродетелях, я не сказал ничего, что стояло бы на высоте твоих качеств.
Но что я это говорю, представляя себе твое лицо только в воображении? Когда же я пойду и увижу лицо господина моего? Когда услышу златой язык? Когда увижу светлое сияние твоих очей? Завтра? Но этого долго ждать, велико расстояние, день кажется мне целой вечностью. Но я облегчу свое страдание, поставив пред собой твое изображение. Я услышу тебя говорящего, постоянно читая сочинение о схедах, мне будет казаться, что они доходят до моего слуха из твоих уст. Что в нем не красиво, что не гладко, что не радует души? Какая же в нем земная, непонятная мысль? Разве не все преисполнено весенней красоты? Не все блестит прелестью? Разве не все принадлежит твоему языку, которому мысленные пчелы приносят мед речи?
Это пишу тебе я, отчаявшийся тогда в жизни, сокрушенный и вместе с тем воскрешенный тобою. Ты сказал мне: «Мужайся, ты ныне не умрешь», а господин вселенной сказал и скажет тебе без «ныне»: «Мужайся, ты не умрешь», – и ты не умрешь, о царь! ибо праведные живут во веки. Некогда чрез много лет, после бесчисленной смены поколений, ты восстанешь пред создавшим тебя Богом, ты будешь с приснопамятной Зоей во бесконечной жизни, узришь благая вышнего Иерусалима, незримое для глаз, услышишь неслышное для уха, сопричисленный к ангелам, сопричтенный к апостолам, будешь петь божественную песнь и возносить Богу трисвятую песню».94
Из этого письма видно, что Пселл не порвал сношений с двором, как сделали его единомышленники Лихуд и Ксифилин, и продолжал подслуживаться к императору. Пселл объявил наконец Мономаху о своем намерении постричься. Царь, любивший Пселла как приятного и льстивого собеседника, не желал лишаться его общества, а потому старался отговорить его, даже рассердился на него. Пселлу удалось как-то убедить императора, последний преложил гнев на милость, дал ему разрешение постричься. Пселл действительно исполнил свое намерение, постригся и получил имя Михаила, но вместе с тем не покидал столицы, где оставался до смерти Мономаха (11 января 1055г.). Поправившись от болезни, он выпросил у царя последнюю милость, именно, чтобы жениху его дочери Ельпидию Кенхри был дан чин патрикия; император, хоть и неохотно, согласился, однако, на это. Из этого видно, что, несмотря на падение партии Лихуда, Пселл сумел сохранить хорошие отношения с императором.95
Вслед за смертью Константина Мономаха Пселл удалился на малоазиатский Олимп.
Глава 3-я. Государственная деятельность Пселла в царствование Феодоры, Михаила VI и Исаака Комнина (1055–1059)
После смерти Константина Мономаха Пселл действительно удалился на малоазиатский Олимп. Он поселился в монастыре, посвященном Богородице, носившем название, очень распространенное и в современной Греции – «Красивый Источник». Монастырь этот был построен в складчину неким монахом Николаем в конце царствования Василия II или вскоре после смерти этого императора. В то время как Пселл жил в этой обители, игуменом был ее строитель Николай.96
При пострижении Пселл получил имя Михаила, как он сам себя называет в нескольких письмах и как называется в большинстве сочинений.
Пселл прожил очень недолго на Олимпе, по всей вероятности, несколько месяцев. Монашеская жизнь была ему не по душе, его звала к себе императрица, к тому же его беспокоило поведение жениха его дочери, поэтому он покидает Олимп и направляется в Константинополь. С монахами на Олимпе он, кажется, перессорился; один из них, монах Иаков, написал на него следующее четверостишие:
О владыка Зевс, отец,
хвастающийся своей силой и сильно гремящий,
ты не вынес Олимпа даже в течение короткого времени,
ибо там не было твоих богинь, отец Зевс97
Автор намекает, что Пселл ушел с Олимпа, потому что там не было его богинь, т.е. императрицы; может быть в этих двусмысленных словах заключается еще более грязный намек.
На эту эпиграмму Пселл ответил неприличным каноном Иакову, составленным по правилам церковных песнопений; канон разделен на восемь песен, песни на стихиры, а начальные буквы стихир составляют акростих Μέθυσον Ἰάκωβον εὐρύθμως ᾅδω, Κώνστας т.e. «пьяницу Иакова по правилам искусства воспеваю я, Констант».98 Содержание этого канона чрезвычайно скудно, оно сводится к словам: «ты пьяница»; удивительно, как Пселл сумел повторить 32 раза ту же мысль, все в разной форме. Приведу несколько стихир, чтобы читатель имел понятие, как грубо умел выражаться византийский придворный, когда считал это возможным.
«Упав навзничь на свое ложе, обнажив грудь, шею и бедро до половых частей, ты крепко пьешь; может быть, ты и πέρδεις, Иаков, и тотчас же выпускаешь, что входит, и скверным образом выводишь, что вобрал в себя».
«Не входи в мои виноградники, отец Иаков, не срезай у меня лозы, не выжимай у меня винограда, ибо ты, как сухая губка, вбираешь в себя вино всеми частями своего тела».
«Лежа на ложе всю ночь, ты служишь свой канон, Иаков, радуясь умерщвлению плоти (τῇ ἀσκήσει τῆς σαρκός); ибо предпочитая меха, чаши и кубки, ты пьешь целую ночь и, хвастаясь, говоришь: я не примешал к вину воды, как делают трактирщики, ни горячей, ни холодной, я пью его несмешанным».
В связи с этим находится, по всей вероятности, письмо Пселла к монаху Феревию. Это ответ на письмо Феревия к Пселлу с надписью «От человека, преданного Богу, к человеку, Богу, не преданному» (τῷ μὴ Θεοῦ ὁ Θεοῦ), в котором монах укорял Пселла за то, что он будучи монахом ведет придворную жизнь и втирается во дворец против желания царей. На это Пселл отвечает, что он получил его глупое и совершенно безумное письмо и не стоило бы на него отвечать, но он все-таки хочет изобличить его нахальство и бесстыдство.
«Не всякий, – говорит он, – имеет право обличать царя и архиереев и судить поступки всех людей, но только Бог или человек, очень близкий Богу и ему преданный. Человек же, который не допускается даже в преддверие храма и который не очистил ума духом, выступая всеобщим судьей, оказывается просто болтуном; таким людям эллины подносили чашу с ядом, а цари ромейские отдают их палачам. Как не знающий геометрии не понимает геометрических фигур, не знающий арифметики – чисел, не знающий логики – силлогизма, так точно недуховный человек не понимает духовного совершенства (οὐδὲ τῷ μὴ πνευματικῷ ἀνδρὶ τὰ τῆς πνευματικῆς τελειότητος). Духовный тот, кто духовная духовными срассуждает, кто востязует вся, а сам ни от единого востязуется, говоря словами божественного Апостола (1Кор. 2:13, 15). Духовный тот, у кого внутри таинственно освящается дух, кому Бог дарует сердце чисто. Духовный тот, кто, вознесшись духом, на столько же восшел в беспредельные страны знания, на сколько сошел в бездну священного смирения, так что он во всех отношениях стоит выше всех. Если же кто предсказывает будущее по звездам или по проявлениям вещественных духов (ἐνύλων πνευμάτιων) или же занимается прорицаниями, такой человек далек от божественного предвидения (πρόγνωσις), хотя бы он тысячу раз предсказывал верно. У тебя же, милейший Феревий, нет ни малейшего признака, указывающего на проявление в тебе божества (θεομάνεια), ни взгляда, преисполненного стыда, ни речи, приправленной божественной солью, ни смиренного нрава. Все говорят о тебе, что ты предаешься игре в кости, вращаешься в обществе флейтисток, угождаешь чреву, устраиваешь пирушки и с удовольствием стал бы сам плясать на сцене. Ты прожигаешь жизнь в трактирах, и с языка твоего не сходят волшебные и любовные слова. Но больше всего меня удивляет, что ты стараешься создавать мудрые письма; действительно, твое письмо доставило мне истинное наслаждение. Едва ли кто другой в состоянии был бы в немногих строках употребить столько солицизмов. Не могу не похвалить тебя за такие новые сочетания и словообразования, как κατὰ ἀνθρώποις; и ἀνάρετον σοφίαν. Если же ты хвастаешься надписью на своем письме, выслушай и мою надпись, она следующая: „Ипертим (хочешь или не хочешь, а все ипертим) человеку необразованному, бесстыдному, не краснеющему, нахалу, изрекающему прорицания, верующему в Пифию, болтуну, неучу, бесчувственному, распутному, уклонившемуся от Бога, болтающему вздор о царях, нагло поступающему с архиереями, не знающему ничего ни божественного, ни человеческого"».99
Хотя Пселл и написал особую пьесу, где расхваливает Олимп на все лады, это было только риторическим упражнением; на самом же деле он остался очень недоволен своим пребыванием в монастыре.100 «Ты, желанный друг, – пишет он протонотарию дрома Иоанну, – написал нам аттическим языком, мы же приветствуем тебя простым и неизысканным языком; ибо хоть у нас и была способность говорить гладко и умно, пребывание с людьми необразованными и зверообразными (т.е. монахами) лишило нас этой способности, оправдалась на нас пословица и еще до нее сказанные поэтом слова: если будешь вращаться в дурном обществе, знай, что потеряешь даже имеющийся у тебя ум».101
Поэтому Пселл воспользовался первым удобным случаем, чтобы покинуть Олимп. Он рассказывает в своих мемуарах, что его звала к себе Феодора, но что он не тотчас исполнил ее приказание, потому что против него были придворные, говорившие, что монаху неприлично заниматься светскими делами. Когда императрица наконец рассердилась, он ушел из монастыря и поселился опять в Константинополе. Феодора еще до вступления на престол относилась благосклонно к Пселлу; при Мономахе она давала ему секретные поручения и выхлопотала чин патрикия жениху его дочери.102 Что Пселл был близок к императрице и во время ее кратковременного самостоятельного правления (11 января 1055–31 августа 1056г.), видно из того, что он составил речь, которую она произнесла на торжественном собрании византийских сановников, так называемом великопостном селенцие.103 Он произнес ей также приветственную речь, где особенно восхвалял ее девственность.104
Однако придворное общество и сановники были настроены против Пселла. Хотя Феодора возвысила несколько новых лиц, преимущественно своих евнухов, среди которых главную роль играл синкелл Лев Стравоспондил (или Параспондил), несомненно, что оставалось еще много тех людей, которые интриговали при Мономахе против партии Пселла и не могли быть довольны его новым возвышением. Императрица наградила его титулом ипертима,105 и это многим было до такой степени неприятно, что Пселл счел нужным написать особую статью «К завидующим данному ему титулу ипертима». «Цари ко мне благосклонны, – говорит он, – и я им полезен, вы же постоянно относитесь ко мне недоброжелательно, и я вам не приношу никакой пользы. Вы завидуете мне в том, что я пишу красивые речи, в том, что у меня прекрасный характер и я ко всем милостив и кроток; когда же цари выказывают мне свою благосклонность, это вам служит предлогом выказать свой злой нрав. Я спрашиваю вас, что бы вы предпочли, чтобы я, потеряв разум, стал бесполезным бременем на земле или оставался бы тем, что я есть, но только удостаивался бы меньших отличий (буквально – венцов)? В том и другом случае вы все-таки относились бы ко мне недоброжелательно. Но я не веду с вами борьбы и не желаю идти против вас, а стою неподвижно или иду по прямому пути, вы же, следуя за мной, каркаете как болтливые вороны, – говоря словами Пиндара; мой слух остается к этому совершенно равнодушен, подобно тому, как когда полевые мыши нападают на орла. Я поднимаюсь выше и взвиваю крыльями, вы же опять удаляетесь в мышиные норы, ваше обычное убежище. Как дурные собаки, вы не бежите за зайцем, привыкшим к этому, но бросаетесь на тех, кто стоит гораздо выше вас. Если бы не было выбора и соответственного воздаяния, но все падало бы сверху случайно, как град падает на кого случится, и на меня хорошее свалилось бы случайно, ваша зависть имела бы основание. Но как первый человек давал имена зверям сообразно с врожденными им свойствами, так и нам чины даются сообразно с нашими заслугами. Рассудите сами: до воздаяния были труды и работа, с одной стороны – ученые, с другой – государственные (τὰ μὲν ἐν λόγοις τὰ δὲ ἐν πράγμασι). Скажу вам символически: нужно было бежать, я бегал больше вас; предстоял кулачный бой, я оказывался лучшим бойцом, чем все другие; бросали диск, я бросил выше вас; я стрелял так метко, как никто из вас».106
Несмотря на полное убеждение, что он головою выше других, Пселл был, однако, недоволен своим положением, по-видимому, он не занимал никакой должности и должен был довольствоваться личным расположением к нему императрицы. Горько жалуется он на судьбу в письме к протосинкелу Льву Параспондилу. «Мы живем только для любящих нас, – пишет он, – и, по апостольскому выражению, насколько внешний наш человек тлеет, настолько внутренний обновляется для них (2Кор. 4:16), для остальных же он уже обратился в пепел или, скорее, покрылся толстой корой и, что всего ужаснее, окаменел; ибо бушевавшие ветры, и обстоятельства, подобные фракийской зиме, и пагубный град чуть было совсем не уничтожил и заморозил меня и сделал из меня каменного или ледяного человека, совершенно бесполезного и неподвижного. Поэтому я, будучи жив, кажусь мертвым, и, оказавшись мертвым, лежу неоплаканный и непогребенный и представляюсь земле излишним бременем; всего хуже то, что неприятности не прекращаются даже для меня лежащего, но нападают на меня, несмотря на мое падение, коршуны или какие-то вороны и со всех сторон разрывают мое несчастное тело. Поэтому я страдаю и, не будучи в состоянии сносить этого, отчаиваюсь в жизни; все это изнуряет мой мозг, ослепляет руководящий нами разум, заставляет костенеть руку, не позволяет ни писать, ни говорить, ни делать что-нибудь, все это заставляет меня желать смерти».
Лицо, к которому было адресовано это письмо, Лев Параспондил, был всесильным временщиком в царствование императрицы Феодоры. Чтобы держаться при дворе, необходимо было быть с ним в хороших отношениях, поэтому, хотя Пселл и не любил его и считал неспособным министром, он все-таки старается в письме уверить его, что пылает к нему пламенем любви и дружбы, желает поговорить с ним и принести ему дружеские приветствия и кончает письмо словами: «Прощай, обиталище муз, убежище мудрости, приют добродетели, сокровищница законов, страж любви, светило дружбы, оставайся мне другом до конца, храни нерушимо союз истинной дружбы». Цель письма заключалась в выраженной тут же надежде, что кто-нибудь (разумей: Параспондил) доставит ему душевное удовольствие и перемену к лучшему.107
В панегирике, сказанном императрице, Пселл также старался польстить временщику; возвышение Параспондила ставится в большую заслугу Феодоре, он восхваляется за то, что восстановил попранные законы, и называется путеводителем, светочем и светом законов.
Пселл поспешил в Константинополь не только потому, что его звала императрица – хотя и этой причины для него было достаточно, – но также потому, что ему хотелось уладить одно домашнее дело. Пока он был на Олимпе, началась для него, по византийскому выражению, «Илиада зол», т.е. большие бедствия.108 Жених его приемной дочери Ельпидий Кенхри, воспользовавшись отсутствием присматривавшего за ним тестя, стал вести жизнь еще более распутную, чем прежде и интересовался своей невестой столько же, сколько философией и другими науками, т.е. вовсе к ней не ходил. Поэтому Пселл решил уничтожить подписанный им брачный договор и прежде всего подал прошение на высочайшее имя. В прошении он говорил, что облагодетельствовал Ельпидия, а тот вместо благодарности выказывает к нему вражду и непослушание, невесту же свою ненавидит; Ельпидий отказывается жить сообразно с его предписаниями, бросает из рук книги, предпочитает проводить время с самыми позорными людьми. На этом основании он желал бы отказаться от Ельпидия и уничтожить обручение. К этому он прибавлял свое желание, чтобы жених лишен был чина патрикия, так как этот чин был выхлопотан им же, чин же протоспафария, составляющий часть приданого, был за ним сохранен. На это последовало императорское решение, начинавшееся словами: «Согласно прошению твоему будет сделано». В приказ, ведавший чинопроизводством, был послан питакий (указ), собственноручно подписанный императрицей Феодорой, по которому Ельпидий лишался права носить пояс, т.е. лишался чина патрикия, но вместе с тем за ним сохранялся чин протоспафария. В то же время императрица приказала суду разобрать дело об уничтожении брачного договора.
Пселл поступил, по-видимому, обычным и законным путем; по крайней мере, из докладной записки (1092г.) куропалата и друнгария вилы Иоанна Фракисийского (или Скилицы) мы знаем, что во время Алексея Комнина желавшие уничтожить брачные договоры подавали прошения на высочайшее имя, и затем царь приказывал разобрать дело суду ипподрома.
Мы видели, что Пселл обручил свою семилетнюю дочь с 14-летним Ельпидием и заключил формальный договор. Византийские законы признавали подобного рода брачные договоры, называвшиеся δεσμός; до Алексея Комнина их могли заключать дети не моложе семи лет.109
Суду предстояло рассмотреть, есть ли достаточное основание нарушить брачный договор или нет. Прежде всего суд ввел обе стороны: истца монаха Михаила Пселла и ответчика Ельпидия с его адвокатом спафарием Иоанном Кордакой. Сначала судьи спросили Пселла, на каком основании он желает уничтожить брачный договор. Пселл, сказав предварительно, как ему неприятно говорить публично на суде, показал, что он сделал много благодеяний Ельпидию, и затем, что у Ельпидия дурной нрав, что он с отвращением относится к учению, ведет непристойный образ жизни, не хочет повиноваться ему и жить в кругу чиновников, а проводит время с актерами и позорными людьми, что его нельзя ни увещаниями, ни наказаниями направить на путь истины, что он упрям и не раскаивается в своих поступках, что он ненавидит свою невесту, чрез которую он удостоился и большого богатства, и таких высоких чинов. Пселл не только говорил все это, но и доказал достоверными свидетельскими показаниями. Свидетелями его были ипат Феодор Миралид, мистограф Ефросиний Ксирит, фесмограф Гавриил Ксирит, фесмограф и начальник вестиопратов Михаил. Ипат Феодор Миралид показал, что у Ельпидия дурной характер, что он ненавидит Пселла и к своей невесте питает отвращение. Ксириты показали это самое и кроме того то, что Ельпидий не хочет жить по предписаниям Пселла, хочет жить по-своему и не так, как нравится Пселлу. Фесмограф Михаил, повторив показания других свидетелей, кроме того указал на неблагодарность, бесстыдство и нахальство Ельпидия, на нежелание его подчиняться своему благодетелю.
Таким образом, на суде подтвердилось все то, что писал Пселл в прошении на высочайшее имя. Но по точному смыслу закона этого было мало, чтобы уничтожить брачный договор. Поэтому судьи предложили Пселлу одно из двух – или привести, если может, еще другие обстоятельства, на основании которых ему можно будет нарушить договор, не уплачивая штрафа, или, если он желает уничтожить обручение, заплатить штраф. После некоторого колебания Пселл сказал, указывая на свои седые волосы: «О, законы, судьи и все присутствующие, я стыжусь своей седины и из-за 15 литр золота не стану говорить о запрещенных (т.е. грязных) делах; прежде всего, мне стыдно пред самим собой рассказывать гнусные и позорные вещи, а затем я буду всеобщим посмешищем, если стану раскрывать скрытые дела; а потому я этого не сделаю и охотно заплачу штраф».
После этой речи суд умолк, и адвокаты не сочли нужным говорить; ибо нечего было возражать, когда Пселл согласился уплатить штраф. На этом основании брачный договор был уничтожен.
Действительно, по новелле императора Льва Мудрого, каждая из сторон имела право разорвать брачный договор, но обязана была тогда заплатить штраф. Без уплаты штрафа брачный договор мог быть уничтожен только по каким-нибудь уважительным причинам: когда один из брачующихся желал поступить в монастырь, сходил с ума, становился еретиком или совершал неверность.110 О последнем, очевидно, судьи спрашивали Пселла, и он или не имел данных, или действительно не хотел публично говорить о грязных подробностях.
Обручение было уничтожено, оставался еще вопрос о приданом. Пселл заявил на суде, что из 50 литр, составлявших все приданое, Ельпидий остался ему должен 20 литр (остальное, следовательно, возвратил), так как чин протоспафария был дан ему вместо 20 литр и чин этот у него не отнят. Это подтвердилось питтакием императрицы.
Ельпидий старался возражать против этого и отвергал, чтобы он должен был заплатить за чин протоспафария. Но возражать было нечего, потому что, во-первых, сам Ельпидий согласился принять чин вместо 20 литр, во-вторых, это дело было решено императрицей. Пселл объяснил, что в прошении на высочайшее имя он просил оставить за Ельпидием чин протоспафария, потому что этот чин составлял часть приданого и за него Ельпидий в долгу пред ним; императрица в питтакии объяснила, что именно по этой причине за Ельпидием сохраняется чин протоспафария.
На этом основании суд сделал следующее постановление: Пселл должен Ельпидию штрафа 15 литр, а Ельпидий Пселлу за чин протоспафария – 20 литр, пусть будут взаимно покрыты их долги, штраф пусть будет зачтен Ельпидию за чин протоспафария, а чин протоспафария пусть будет зачтен Пселлу за штраф. Но так как сумма штрафа не соответствует цене чина протоспафария, штраф составляет 15 литр, а чин протоспафария по первоначальному условию был оценен в 20 литр, следовало бы Пселлу получить с Ельпидия 5 литр. Но суд делает снисхождение Ельпидию и прощает ему 5 литр с тем, чтобы он не требовал в двойном количестве задатка, который, как говорит, внес невесте при заключении брачного договора, какова бы ни была сумма задатка.
По закону Ельпидий имел право взыскивать с Пселла задаток в двойном количестве, так как не он, а Пселл требовал уничтожения брачного договора.111
Постановление суда по делу Пселла состоялось в самом конце царствования Феодоры, в августе 1056г.
Вскоре после этого Пселл, кажется, выдал свою дочь замуж за сына протонотария дрома Иоанна.112
Из процесса ясно видно, что императрица очень благоволила к Пселлу, так как решилась исключительно по его просьбе опозорить молодого человека.
По совету Льва Параспондила и его партии императрица Феодора назначила своим преемником неспособного старика Михаила Стратиотика, вступившего на престол 31 августа 1056г. Лев Параспондил надеялся, что в царствование этого ничтожного старика власть останется в его руках, как это действительно и случилось. В то же время в столице существовала партия, недовольная новым правительством и искавшая случая свергнуть императора с престола; во главе этой партии стоял патриарх Михаил Кируларий. Михаил VI царствовал более или менее спокойно только до весны 1057г. «27 марта приходилось в Великий четверг – день, когда раздавалась царская руга. Несколько заслуженных, но не оцененных по заслугам воинов, в том числе магистр Исаак Комнин, Катакалон Кекавмен, Константин и Иоанн Дуки и др. прибыли к этому времени в Византию просить царя не оставить их своим вниманием и щедротами, произвести в следующий чин и т.д. Император дал аудиенцию, но отнесся немилостиво, стал упрекать за сделанные ими в качестве военачальников ошибки и не удовлетворил их просьбу.
Они сделали попытку подействовать на царя через его первого министра, Льва Параспондила, но тот принял их еще с большей суровостью, чем сам император. Оскорбленные стратиги, не выезжая из Византии, уговорились свергнуть Стратиотика и возвести на его место Исаака Комнина».113 8 июня 1057г. заговорщики торжественно провозгласили его императором в Костамоне (в Пафлагонии). Византийская империя разделилась на два больших лагеря: так как помянутые генералы командовали в азиатских провинциях, вся Малая Азия стала на сторону Комнина, а европейские провинции признавали еще своим царем Михаила.
В столь тяжких обстоятельствах престарелый император созывает на совет несколько доверенных лиц, в том числе Пселла, с которыми раньше никогда не советовался, и спрашивает их, как быть. Пселл посоветовал ему сделать три вещи. 1) Примириться с патриархом, имевшим большое значение в столице и в то же время относившимся крайне недоброжелательно к царю, так что можно было быть уверенным, что он станет на сторону заговорщиков, если царю не удастся склонить его как-нибудь на свою сторону. 2) Вступить в переговоры с Комнином, обещать ему какие-нибудь милости, постараться внести раздор в его войско и отвлечь от него как-нибудь его солдат. 3) Созвать войско из западных провинций, а также наемные дружины и, назначив способного генерала, двинуть это войско на Комнина.
Император принял сперва все эти советы, но затем не решился исполнить первого. С патриархом он не примирился, а этого одного, по словам Пселла, было достаточно для его гибели.114 Войско действительно было собрано, но оно потерпело жестокое поражение близ Никеи и частью перешло на сторону Комнина.115
В столь тяжких обстоятельствах император решается на последнее средство – вступить в переговоры с заговорщиками. Он просит Пселла отправиться к Комнину и своим известным красноречием и софистикой умягчить как-нибудь его душу и склонить его отказаться от престола. Положение Пселла было чрезвычайно затруднительное: с одной стороны, он чувствовал, что Михаил погиб и престол принадлежит Комнину, которому повиновалось почти все войско, следовательно, было очень рискованно явиться приверженцем слабого императора, но, с другой стороны, окончательный исход заговора не был еще вполне известен. Михаил мог вследствие какой-нибудь случайности усидеть на престоле, опасно было ослушаться самодержца, все еще обутого в пурпуровые туфли, тем более что он сам советовал вступить в переговоры с Комнином. «Предложение царя, – говорит он в своих мемуарах, – поразило меня как громом, и я отказался исполнить его просьбу». «Мне не хотелось бы исполнять этого поручения, ответил я ему, так как оно сопряжено с большим риском и цели я все равно не достигну. Ясно, что тот, кто только что одержал победу и достиг своей победой такой высоты, не согласится отказаться от власти и променять ее на что-нибудь менее значительное (какую-нибудь должность, которую предложил бы ему Михаил)». Император счел нужным напомнить Пселлу о поданном им же совете и упрашивать его исполнить самому этот совет. «Неужели ты только постарался убедить нас на словах, – говорил он ему, – и не подумал о том, как бы защитить друзей, находящихся в несчастии, и владык? Я говорю с тобой не как царь, но обнимаю тебя и ласкаю, как привык это делать, ежедневно наслаждаюсь медом, истекающим из твоих уст, и желал бы, чтобы ты ответил мне тем же. Ты же не делаешь для меня того, что сделал бы добрый человек для врага, находящегося в опасности. Я пойду по стезе, определенной мне судьбой, но тебя будут укорять и осуждать за то, что ты изменил дружбе к царю и другу».
«Услышав такие слова, – рассказывает Пселл, – я чуть было не окаменел от изумления и ужаса и не мог уже оставаться при прежнем решении». «Царь, – сказал я, – я уклонился от исполнения твоего приказания не потому, чтобы я не хотел служить тебе, а потому, что я боюсь, что не сумею исполнить поручения и потому что возбужду этим зависть других». «Почему же ты не думаешь, – спросил царь, – что посольство увенчается успехом?» «Муж, к которому ты посылаешь меня, – ответил я, – завладел властью и уверен в победе. Не думаю, что он примет меня благосклонно и убедится моими речами; он, вероятно, будет говорить со мною очень спесиво и отошлет меня с бесчестием, так что посольство мое останется без результата. А толпа будет клеветать на меня, что я изменил тебе и ему внушил самые лучшие надежды и дал право ожидать, что он достигнет царства. Если хочешь, чтобы я исполнил твое приказание, пошли вместе со мною еще какого-нибудь сановника, чтобы мы могли защищать друг друга от возможных нареканий публики». «Царь одобрил мое предложение и сказал: «Выбирай кого хочешь из высших сановников”». Пселл выбрал проэдра Федора Алопа и своего приятеля Константина Лихуда.116 Эти три мужа отличались, по словам историка Скилицы, умом и красноречием, особенно Пселл, стоявший, без всякого сравнения, выше других. Поэтому царь надеялся чрез их красноречие и умение обходиться с людьми достигнуть значительных результатов.117
Послы получили от императора письмо к Комнину, которое ими же было составлено. Михаил предлагал последнему высший чин кесаря, дававшийся исключительно ближайшим родственникам императора, с тем, чтобы он отказался от притязания на престол. Выйдя из столицы, послы посылают к Комнину вестника, который объявил бы ему об их приходе и сказал бы ему, что они не могут вступить с ним в переговоры, если он не даст клятвы, что не задержит их и не причинит никакого зла, но, почетно приняв, отпустит домой. Когда Комнин клятвенно поручился за их безопасность, послы сели на триеры и пристали в Малой Азии к тому месту, где находился Комнин. В лагере заговорщиков, по словам Пселла, послов приняли очень любезно, так как надеялись, что теперь прекратится междоусобие. Послов привели к палатке Комнина и здесь приказали сойти с коней и подождать. Узурпатор пригласил войти одних послов, так как дело было к вечеру и он не желал, чтобы у него собиралось много народу. Он принял послов очень любезно, привстал с высокого кресла, на котором сидел, и попросил их сесть. Он не спросил их, зачем они пришли, но, сказав несколько слов о том, что ему необходимо было идти походом против императора, угостил их вином и отослал в палатки, приготовленные для них рядом с его палаткой. «Уходя от него, – говорит Пселл, – мы удивлялись, что он не вступил с нами сейчас же в подробный разговор и спрашивал нас только о том, как мы совершили путешествие и спокойно ли было море. Затем каждый из нас пошел в свою палатку. Поспав немного, мы рано утром сошлись опять и совещались, как будем переговаривать с ним. Мы решили, что не следует кому-нибудь одному вести разговор, но мы все вместе будем спрашивать его и таким образом получать от него ответы».
Когда только что взошло солнце, пришли за послами приближенные Комнина и отвели их к узурпатору. Дука Иоанн, начальник Комниновой стражи, привел их к палатке Комнина и попросил подождать у двери. Внезапно двери открылись, и послы были поражены представившимся пред их глазами зрелищем. Войско по частям, одна часть за другой, провозгласила Комнину славословие, воздававшееся императорам, крик был так силен, что оглушил послов. Войдя в палатку, они увидели самозванного царя, сидящего на высоком золотом троне в блистательной одежде. Вокруг него стояла многочисленная свита и наемные итальянская и русская дружины. Комнин кивнул им головой, чтобы они подошли, и громко сказал: «Пусть один из вас станет среди них, – указывая на стоящих по обе стороны от него, – вручит мне письмо пославшего вас и объяснит данное вам поручение». «Каждый из нас, – говорит Пселл, – уступал другому право говорить, и мы начали спорить об этом. Но так как они оба заставили говорить меня, обещая помочь мне в случае, если мне изменит язык, я был так смущен, что едва держался на ногах; оправившись, я вручил царскую грамоту и, получив позволение, начал говорить». Пселл старался говорить как можно красноречивее и по всем правилам риторики. Он сказал прежде всего о том, что царь даст Комнину чин кесаря, о почете, связанном с этим чином, о всяких милостях, которые царь будет ему расточать. Генералы отнеслись благосклонно к началу речи, но солдаты стали кричать, что Комнин должен непременно быть царем. Речь Пселла была прервана, он молчал некоторое время и, когда крикуны успокоились, продолжал. Он старался убедить Комнина, что гораздо лучше вступить на престол законным образом, что кесарское достоинство только ступень к престолу, что многие прекрасные императоры были возведены на престол из кесарей. Когда же некоторые возразили ему, что все это прекрасно для частного человека, Комнин же уже избран в цари, он ответил: «Но он еще не царствовал, и не красивым именем называется такое правление, как ваше». «Я боялся, – говорит он, – прямо назвать его узурпатором».118
Затем Пселл сказал, что император обещал усыновить Комнина. На это последовал вопрос: как же это сын царя не будет участвовать в управлении государством? «Так, – ответил Пселл, – бывало при лучших императорах с их настоящими сыновьями». Он упомянул о божественном Константине и других, которые сперва делали своих сыновей кесарями, а потом уже делали царями, и затем, воскликнув: «Так они поступали с сыновьями, рожденными от плоти своей, а этот только усыновленный», – оборвал речь.
Друзья Комнина начали излагать послам, что у них было много причин восстать против царя. Пселл согласился с ними, что они имели полное основание рассердиться на императора и негодовать на их обращение с ними, но что это еще не достаточная причина для заговора. «Если бы ты сидел на престоле, – сказал он, обратившись к Комнину, – и мы пожелали, чтобы такой-то был первым сановником или первым генералом, а ты не пожелал бы оказать ему такой чести, и мы по этому случаю решили бы свергнуть тебя с престола, разве ты видел бы в своем поступке достаточную причину для заговора? Откажись от царского имени, отнесись с должным уважением к старику-отцу, чтобы тебе законным образом унаследовать скипетр».
Пока Пселл говорил, раздавались голоса, прерывавшие его речь, и на него сыпались насмешки. Но Комнин движением руки приказал замолчать, говоря: «Этот муж не нападает на нас и не говорит о нас ничего дурного, он излагает дело самым приличным образом, поэтому не следует прерывать его речи и мешать нашему собеседованию». Тем не менее кто-то, желая напугать Пселла, сказал: «Царь, спаси осужденного на гибель оратора, войско извлекло уже меч, и когда он выйдет отсюда, его растерзают». На это Пселл ответил с улыбкой: «Я принес вам царство, и если вы за такую благую весть убьете меня, разве вы этим не докажете, что вы тираны, и не явитесь своими собственными обвинителями? Ты желаешь, чтобы я перестал говорить как говорил или изменил свое мнение, но я все-таки останусь при своих убеждениях и буду говорить все то же самое».
Комнин встал с трона, похвалив Пселла за его речь, распустил войско и остался наедине с послами. «Что вы думаете, – сказал он им, – что это я по собственному желанию принял царский титул и если бы я мог избежать этого, я бы этого не сделал? Они принудили меня к этому, и теперь уже я не могу отказаться. Если вы поклянетесь, что вы передадите мои слова по секрету одному царю, я открою вам свои сокровенные мысли». Когда послы поклялись, что они не выдадут его тайны, он продолжал: «Я не стремлюсь теперь к престолу, с меня достаточно быть кесарем. Пусть царь пришлет мне новое письмо, в котором обещает не назначать перед смертью своим преемником никого другого, кроме меня, и не сменять никого из моих генералов. Я прошу также, чтобы он дозволил мне пользоваться до некоторой степени царской властью, предоставив мне, если я захочу, раздавать низшие гражданские чины и назначать военачальников. Если все это будет обещано мне, я тотчас же приду в столицу и воздам должную почесть отцу и царю. Но так как войску не понравятся мои условия, я дам вам два письма – одно, которое их обрадует и которое я дам им прочесть, другое же вы держите у себя в секрете. Сегодня вы будете моими гостями, завтра же отправляйтесь к царю с секретным письмом от меня».
Комнин угостил послов за своим столом и все время очень любезно беседовал с ними. На следующий день на заре им было отдано секретное письмо; почетный конвой сопровождал их до моря, где они сели на судно и отправились в Константинополь. Послы явились тотчас же во дворец, рассказали императору о своем свидании с Комнином и вручили ему письма. Прочтя несколько раз эти письма и заставив послов повторить условия Комнина, царь Михаил сказал, по словам Пселла: «Надо сделать все, что он желает; пусть глава его будет увенчана царским венцом, а не кесарским, хотя этого и не полагается кесарю, пусть принимает он участие в управлении, ему будет устроен царский дворец и дана почетная стража, пусть всякий из соучастников в его заговоре удержит то, что получил от него, как будто получил от царя, деньги ли, имения или чины. Все мною обещанное я подкреплю подписью, словом, делом и грамотой и поклянусь, что ни в чем не обману. Но так как он доверил вам секретное поручение, я со своей стороны поручаю вам также тайну. Клятвенно обещайте ему, что через несколько дней я сделаю его своим соправителем, когда найду удобный к этому предлог. Если же я не делаю этого сейчас, пусть он извинит меня; ибо я боюсь народа и сановников и далеко не уверен, что они разделят мое желание. Все остальное занесите в письмо к нему от моего имени, последнее же передайте ему на словах по секрету; отправляйтесь к нему как можно скорее, не откладывая этого дела ни на минуту».
Пробыв день в столице, послы отправились вновь к Комнину и прочли громко перед собравшимся войском письмо от царя, которым все остались довольны. Когда же послы, оставшись наедине с Комнином, передали секретное поручение царя, он приказал солдатам разойтись по домам. Желая, чтобы все совершилось как можно скорее, Комнин приказал послам отправиться на другой же день в столицу и возвестить императору, что сам он прибудет через день с небольшой свитой. Послы готовились уехать на следующий день, когда из столицы пришло известие, что император Михаил свергнут с престола. Сперва не поверили этому слуху, но скоро оказалось, что, действительно, столичное население взбунтовалось против царя, что городская партия группировалась вокруг патриарха и что по настоянию последнего Михаил постригся.
Тогда Комнин приказал послам пойти спать в отведенные им палатки, а сам стал готовиться к занятию престола. «Не знаю, – говорит Пселл, – как провели эту ночь другие послы, но я считал себя приговоренным к смерти и думал, что вот сейчас буду принесен в жертву. Я знал, что на меня все сердятся и не избегнуть мне гибели. Больше же всего я боялся самого царя, как бы он, вспомнив о моих словах, как я убеждал его чуть ли не оставаться частным человеком, не наказал меня самым ужасным образом. Все спали, и я один все ожидал убийцы, и когда слышал около палатки какой-нибудь голос или шум, я выскакивал в ужасе, думая, что сейчас войдет убийца. Проведши в таком состоянии большую часть ночи, я вздохнул свободнее перед рассветом, считая, что приятнее погибнуть днем, чем ночью».
Сам Пселл самым наглядным образом изобразил нам свою трусость; ему нечего было бояться, Комнин все время принимал его очень любезно, а последнее известие, принесенное им в лагерь заговорщиков, было принято всеми очень сочувственно. Единственное, чего он мог опасаться, это, что он не будет играть выдающейся роли при Комнине, но от этого до казни очень далеко. Опасение, что его казнят или ослепят без суда за то, что он помог Комнину вступить на престол законным образом, такое опасение могло явиться только в душе труса, каким был Пселл.
И действительно, как только прошла та роковая ночь, новый император вступил в дружеский разговор с Пселлом, беседуя о наилучшем управлении государством. Пселл воспользовался этим случаем, чтобы пустить в ход риторику и превознести до небес Комнина (λαμπρῶς εὐδοκίμησα). Он поплыл с ним на одном судне в столицу, и по дороге у них был следующий разговор: «Мне кажется, о философ, – сказал царь, – что это высочайшее счастье шатко, и я не знаю, выпадет ли мне на долю такой же счастливый конец». «Мысль твоя мудрая, – ответил Пселл, – но не всегда у счастливого начала будет неудачный конец, и если так определено судьбой, это еще не значит, чтобы определение судьбы не могло быть уничтожено. Если кто умилостивительными молитвами изменяет несчастную жизнь, он этим самым разбивает предопределение судьбы; так читал я в философских сочинениях, и я говорю это на основании эллинских (языческих) верований. По нашим же верованиям, не существует предопределения судьбы и необходимости испытать то или иное, конец вытекает из предшествующих наших дел. Если ты изменишь свой разумный образ мыслей, возгордившись своим высоким положением, тебя постигнет справедливое воздаяние. Если же нет, будь спокоен, Божество не завистливо, часто и многим оно дает полное и не изменяющее им счастье. Выкажи свою добродетель прежде всего на мне и не сердись на меня за то, что я, будучи послом, говорил с тобой слишком свободно, ибо я служил царю и не изменил ему; я говорил так не потому, чтобы хотел повредить тебе, а потому, что хотел помочь ему». На это император ответил, по собственному признанию Пселла: «Мне больше нравилась твоя тогдашняя гордая речь, чем теперешняя льстивая и меня прославляющая. Несмотря на это, я начну с тебя, ибо ставлю тебя выше других друзей, а потому дарую тебе чин проэдра синклита».119
Переговоры Пселла с Комнином изложены нами на основании мемуаров самого Пселла, единственного источника, где подробно рассказан этот эпизод.120 Иоанн Скилица, историк, живший в царствование Алексея Комнина (в конце XI века), следовательно, младший современник Пселла, занес на страницы своей истории следующее: «Посольство обещало Комнину, что если он сложит оружие, он будет усыновлен императором и провозглашен кесарем, всем же заговорщикам будет прощено их преступление. Говорят, никто не согласился на такие условия. Послы возвращаются к царю и, получив новое поручение, застают Комнина на пути в местечко Реи. Посольство возвестило, что по усыновлении Комнин будет провозглашен царем (соправителем) и что царскими грамотами будут утверждены за сообщниками Комнина данные им чины и должности. Когда объявлено было это царское обещание, сам Комнин и его полководцы остались довольны и просили подтвердить обещания хрисовулом. Один Кекавмен не соглашался с ними и требовал, чтобы Михаил отказался от престола, говоря, что недостойно свергнутого с престола вновь признавать императором ромейским. По его словам, легко могло случиться, что Комнина отравят и тогда ослепят его сподвижников. Говорят, что послы, изменнически исправляя посольство (παραπρεσβεύσαντες), тайно сообщались с Кекавменом и советовали ему твердо стоять на своем и ни в чем не уступать».121
На этом основании историки (Гиббон, Финлей), не знавшие мемуаров Пселла, писали, что послы изменили Михаилу. Г. Скабаланович, изложивший лучше всех внутреннюю историю Византии XI века, говорит: «Хотя послы в глубине души сознавали превосходство пред Стратиотиком и нисколько не были опечалены, когда совершился переворот в пользу Комнина, однако же долг свой исполнили честно.122 Мне кажется, что Пселл сыграл в этом деле несколько двусмысленную роль, и к такому выводу я прихожу на основании его собственных мемуаров. В вышеизложенном рассказе есть некоторые странности, которые наводят на мысль, что вообще Пселл изложил все дело не совсем правдиво. Так, например, по рассказу Пселла выходит, что император остался очень доволен ответом Комнина и не только согласился на условия, им предложенные, но даже предложил ему больше, чем тот требовал: соправительство вместо некоторого участия в управлении. Послы имели сильное, можно сказать, решающее значение в рассказанном деле, они сами составляли письма от имени императора, и позволительно думать, что ими были подсказаны такие льготные для Комнина условия. Михаил приказывает будто бы передать секретным образом Комнину, что через несколько дней по прибытии его в Константинополь он провозгласит его соправителем; не может он сделать этого явно, потому что столичное население и сановники не желают иметь царем Комнина.123 Здесь опять явная несообразность; если император полагал, что на его стороне стоит столичный народ и сановники, он не стал бы работать в пользу узурпатора и делать соправителем человека, ему ненавистного, за которым не признавал никаких заслуг и которого публично оскорбил. Столичное население имело в данном случае решающее значение; поэтому Комнин, уже провозглашенный императором, соглашался променять царский титул на кесарский, хорошо зная, что если столица будет защищать Михаила, едва ли удастся взять сильно укрепленный Константинополь.
Такие несообразности не позволяют думать, чтобы Пселл изложил свое дело беспристрастно, да кроме того из его же рассказа можно вывести кое-что не совсем для него благоприятное. Когда Пселл подавал вышеизложенные советы Михаилу, он советовал, предложив узурпатору что-нибудь для него лестное, внести раздор в его войско и постараться отвлечь от него хоть часть солдат. На самом же деле он этого не сделал, он предлагал только Комнину удовольствоваться кесарским чином, внушая ему не то, что он таким образом займет высокое положение при дворе, а то, что это вернейший путь достичь престола законным образом. Он проговорился, сказав войску, что принес им царство (Ps. IV, 226: εἰ βασιλείαν ἔφην διακομίσας ὑμῖν). Едва ли таким образом Пселл исполнял желание Михаила, не имевшего никогда намерения делать Комнина соправителем. Затем вместо того, чтобы сделать как можно меньше уступок узурпатору, Пселл является к нему с обещанием, что через несколько дней он будет провозглашен таким же царем, как Михаил. Очевидно, ознакомившись с настроением столицы, Пселл работал в пользу Комнина, а не Михаила. Надо думать, что он сделал что-нибудь для узурпатора, если тот, еще не вступив на престол, поспешил наградить его чином проэдра. Трудно предполагать, что эта награда досталась ему за бескорыстную защиту интересов императора Михаила. Поэтому большую важность приобретает прямое указание Скилицы, историка, которому мы по большей части доверяем, так как он пользовался хорошими источниками.
Косвенно сам Пселл говорит, что его обвиняли в недобросовестном исполнении обязанностей посла; он два раза (в мемуарах и панегирике Лихуду) рассказывает, что неохотно брался за посольство к Комнину, потому что боялся, что его обвинят в измене. Такое опасение довольно странно, и невольно думаешь, что до Пселла действительно дошли подобные толки и под их влиянием он написал указанные фразы; мемуары и панегирик Лихуду писались уже после воцарения Комнина и при описании событий предшествовавших могли невольно отразиться более поздние обвинения.124
Мне кажется, ясно одно: Пселл всячески старался согласовать якобы интересы царя с интересами узурпатора, возвести на престол Комнина без кровопролития и таким образом войти в милость будущего императора, не теряя благосклонности монарха, которого официально представлял.
Пселл не только был награжден высоким чином проэдра,125 он во все царствование Комнина оставался самым близким человеком к императору. Об этом свидетельствуют его письма к Комнину.
Вот что писал Пселл императору, когда тот выступил в поход против венгров и печенегов в 1059г. «Царю, во веки живи (Дан. 2:4), Даниил сказал это, беседуя с нехорошим царем; я же, беседуя в письме с земным Богом, – говорю это смело, – присоединяю еще следующее: царь милостивейший, кротчайший, человеколюбивый, живи долго в настоящий век и вечно – в будущий. Об этом молюсь я о тебе и надеюсь, что свершится первое на спасение и упокоение народа, второе – в воздаяние твоих земных деяний. Не имея твоих добродетелей, я, быть может, буду далеко от уделенной тебе в будущем веке жизни. Но теперь зачем нахожусь я в разлуке с тобой? Я говорю это не к тому, чтоб мне подняться на твои небесные высоты, но чтобы ты сам возвратился и снизошел к нам и полюбил жизнь с нами. Так, даже Бог, сойдя с неба, поселился в Палестине; не хуже древнего Иерусалима эта мать городов (т.е. Константинополь), которую ты почтил, в которой был почтен, которую сделал по объему царицей, в которой воцарился. Как ты, божественный царь, презрев любимейшие существа, взял на себя опасность ради спасения мира, так и она готова подвергаться опасности за тебя; любя тебя больше возлюбленного, она превозносит тебя за твою решимость и уже провозглашает тебя победителем.
То, что тебе следовало сделать, ты сделал, царь; а идти дальше вперед небезопасно. Что тобой сделано до сих пор, отважно и предусмотрительно, идти же дальше, боюсь, чтоб не было названо излишней смелостью. Если я на деле не способен участвовать в войне, это не значит, чтобы я в ней ничего не понимал (ἐγὼ δὲ οὐχ ὥσπερ τοῖς ποσὶν ἀστράτευτος οὕτω δὴ καὶ τῇ κεφαλῇ); если бы я хотел распространиться на эту тему, я мог бы привести много законов стратегии, учащих когда, до каких пор и каким образом следует самодержцу принимать участие в походе.
Следовало напугать варваров, они напуганы; следовало ободрить подвластное тебе войско, оно ободрено; перерезать же враждебный народ еще не наступило время. Итак, не выступай прежде времени, чтобы не случилось с тобою чего-нибудь неожиданного. Пишу откровенно справедливейшему царю, которого не боюсь; говорю смело без всякой лести. Бог да приведет все к лучшему, да кончатся дела более мирным и спокойным образом, чем прежде. Но приди вновь к нам; ибо мы радуемся больше, когда ты управляешь колесницей над нашими головами, чем когда видим, что ты удалился с колесницы».126
Пселл советовал Комнину вернуться в столицу и не подвергаться опасности; император, однако, не послушался этого совета и, заключив мир с венграми, направился против печенегов. Вскоре после этого Пселл отправил царю письмо следующего содержания: «Дерзнул вновь недостойный раб твой, я, ничтожнейший и незначительнейший из всех людей, уповая на твою неизреченную ко мне милость; пишу это письмо державе твоей, болея и страдая, что лишен разговора с тобой, но тем не менее пользуясь вместо живого слова писанием и тем утешаясь.
Сначала, божественный царь, я подавал твоей державе совет, какой мог, не потому, чтобы я стоял выше твоей возвышенной и непобедимой души, а потому, что ты скромного о себе мнения и по своей привычке побуждал меня к этому (дать тебе совет). Теперь же не время подавать советы, а хвалить и восхвалять тебя за твои подвиги. Ибо хотя я не слышал еще о конце твоей великой борьбы и не узнал о великом окончании твоего подхода, я смотрю на дело так, что ты победил. Хотя твоим подвигам не положено еще счастливого предела, но решиться на такую опасность, когда все отсоветовали тебе выходить из столицы, собрать столь великое войско и управлять им, придумать такие искусные стратегические приемы, идти вперед в строю, одним мановением руки руководить столь значительным войском, устанавливать фаланги и приводить их в движение, ободрять струсивших, поставлять им отовсюду необходимое прокормление и – что самое важное и трудное – разъединить варварское войско, удержать и обратить к себе хотевших отпасть союзников, самого врага столкнуть в непроходную пропасть – этого одного достаточно для большого панегирика твоему походу, для доказательства твоего великодушия, так как ты сам подвергаешься опасности, в то время как этого не делали другие самодержцы. Об этом, если бы даже никто не стал говорить, будут кричать камни, небо сверху испустит глас, и даже неодушевленные предметы будут трубить о твоей добродетели. Я же, которого ты сам считаешь ученым, которого часто хвалишь, философским рассуждениям и ораторскому искусству которого удивляешься, присоединяю к этому следующее: если ты все уже окончил и покорил, нечего и говорить, если же конец войны еще не известен, то установи три категории побед, больших, средних и последних, и пусть будет большая победа – окончательное исчезновение варваров, средняя – их переход в другое место, третья и последняя – их подчинение тебе, истинное и по наружному виду, и на деле. Если ты одержишь большую победу – питай величайшую благодарность к Богу, все изменившему к лучшему, если же ты достигнешь второй или третьей, будь доволен и этим и считай сделанное тобой достаточным подвигом.
Когда же ты победишь, божественный царь, тогда будь истинным философом, не возгордись своим подвигом, не возносись своей победой. Люди обыкновенно бывают благоразумны и кротки, когда неизвестен исход дела, когда же им посчастливится, они становятся самоуверенны и заносчивы. Я не сошел с ума, чтобы говорить это о тебе, представляющем пример великодушия и скромности, но говорю это о командующих войсками, и даже не о генералах, а об их подчиненных. Великий и знаменитейший царь Агесилай боялся больше мира после войны, чем войны до мира. Поэтому, сражаясь, он являлся отважным и самоуверенным, одержав же победу, имел недовольный вид, зорко следил за войском, утишая его пыл.
Но что я попусту болтаю? Какому же это я говорю самодержцу? Тому, чье военное искусство нисколько не ниже Александра Македонского, чьи мнения и планы несравненны и бесподобны, у кого кроткий взгляд, любезный язык, глубокая мысль и все остальное, что свойственно геройской и благородной душе. Терпи мою болтовню, ибо ты сам приказываешь мне говорить и повелеваешь писать, не знаю, за что полюбив мой язык и желая слушать мою речь.
Вернись к нам скорее, божественный самодержец, желанный, к страстно желающим тебя видеть. Однако не думай, божественный царь, что тебе одному принадлежит военный подвиг. Вместе с тобою стяжала его и царица, великий образец и гордость женского пола. Ибо она послала к тебе Божию Матерь (αὕτη γάρ σοι τὴν θεομήτορα συνεξέπεμψε), молясь Ей, умоляя Ее, проливая слезы, бодрствуя значительную часть ночи вместе с дочерью. Обе они принимали участие в борьбе, следовательно, принимают участие и в победе».127
Не знакомый с византийской риторикой и манерой Пселла может подумать, что речь идет действительно о какой-нибудь блестящей победе. На самом же деле, по рассказу Атталиата, случилось только то, что когда Исаак Комнин выступил против печенегов, они не противопоставили ему почти никакого отпора; между князьями отдельных печенежских колен не было единодушия и согласия, один за другим они признали над собой власть византийского императора и обещались сохранить верность.128
После блестящей победы Комнина над печенежским ханом Селте (в 1059г.) Пселл отправил ему письмо следующего содержания.
Царю Исааку Комнину, находящемуся в походе.
Ты, владыко, не позволяешь мне веселиться и радоваться столь великим и столь важным военным подвигам и успехам; ты сдерживаешь мой язык и не дозволяешь голосу раздаваться так громко, как я желал бы. Ибо когда я рассматриваю твое гражданское и военное управление, то, что ты совершил до войны и что сделал на войне, именно как ты соблюл все стратегические законы, как на практике применил правила тактики, вступая в сражение при надлежащих обстоятельствах, не теряя присутствия духа в опасности, как, наконец, ты поднял лежавшее в небрежении на земле царство ромеев, восстановил древнюю его красу и величие и освободил его от крайнего позора, от которого оно чуть было не ушло под землю и не погибло; когда я думаю обо всем этом и размышляю об этой высокой помощи, я прихожу в восторг от удовольствия и часто желаю плясать и прыгать по поводу этих событий и делать и другое, что обыкновенно делает душа, внезапно преисполненная радостью, превосходящей все удовольствия и прелести, когда-либо существовавшие. Как только я поразмыслю о твоей героической и божественной душе, совершившей поистине великие дела, глубокой, мощной и непоколебимой, после столь великих и отменных подвигов оставшейся неизменной и все той же, как будто не случилось ничего нового, не возгордившейся победами, не похвалившейся военным искусством, в письмах к нам не похваставшейся удачной расстановкой войска, бегством неприятеля, избиением варваров, я тотчас же, пораженный стойкостью твоего ума, крепостью твоей души, забыв о веселье и торжестве, весь преисполняюсь изумлением и удивлением к тебе и восхищаюсь тобой, самодержцем всех людей, доблестным стратигом, советником беспримерным, башнею несокрушимой, твердынею неприступной, стеною непоколебимой. Я удивляюсь твоим военным подвигам, воздаю тебе должную хвалу и считаю достойным нетленного венца и провозглашения тебя богом. Я в высшей степени поражен непоколебимостью твоего рассудка, стойкостью твоего ума и тем, что ты оказываешься выше трофея, победы и хвалы, и без колебания я провозглашаю, что ты поистине выше человека.
Ты, о великая польза ромеев, думаешь, что впервые одержал победу теперь, когда отбил и отразил варваров, напавших на твое войско со всех сторон, обратил в бегство врагов, казавшихся до сих пор непобедимыми, однако не выдержавших твоей стратегии и твоей команды, но как лев, зарычавши от боли, убежавших со всех ног и рассеявшихся по чаще и болотам;129 я же приписываю тебе много побед, которые может перечесть всякий хороший и независтливый человек.
Именно ты был увенчан первою победою, когда превзошел всех нас, малодушных или эгоистов, и, приняв на себя риск за всех, ушел из столицы.130 Вторую победу, значительно большую предыдущей, ты одержал над корыстолюбием войска, убедив его уважить всех, довольствоваться своим собственным жалованьем и не притеснять убогих земледельцев.131 Третью победу ты одержал в том, что водворил единодушие в войске, совершенно искоренил всякие раздоры и трусость, не обратив внимания на ругательные сочиненьица, отнесшись с презрением к клеветавшим друг на друга, с насмешкою к старавшимся напугать тебя, и все это в то время, как ты стоял среди мечей, на самом их острие, среди стрелков и гоплитов. Четвертая же победа заключается в том, что ты до войны одолел варваров, победил их дипломатией и оружием, разъединил врагов, одних привлек на свою сторону, других отразил.132
Если бы кто захотел увенчать тебя и восхвалил за такие дела, есть ли знаки отличия, которых он не счел бы тебя достойным, есть ли самодержцы, знаменитые своими военными подвигами, которых он не поставил бы ниже тебя? А ты сам, душа, никак не могущая насытиться прекрасным, как будто не одержал никакой победы и теперь впервые приступил к командованию войском, достиг большей победы и более совершенного триумфа. Но кто же не удивлялся твоему походу, твоему кругообразному шествию, стратегическому взгляду, проходу в теснинах, как ты прошел, расширяя и стягивая войско? Кто не поражен твоими трудами, твоими бессонными ночами, твоей заботливостью, щедростью души, непоколебимостью рассудка?
Когда внезапно показались неприятели и подняли тот грубый лай, который они всегда поднимают, ты не испугался крика, но, противопоставив им молчание и спокойствие войска, молча оказался сильнее лающих варваров; укрепившись кругом вокруг тебя, они нападали на войско и теснили его, но больше отражались, чем разрывали строй. А бегству ночью и крику варваров, когда ты сокрушил неприятеля, а мужеству твоему кто не удивится?
Читая, божественнейший царь, о походах и победах древних царей, вижу, что одного восхваляют только за то, что он подал отличный совет, другого – только за то, что подвергался опасности, третьего – за то, что он прорвался сквозь неприятельский строй, наконец, четвертого – за то, что он не двинулся с места при нападении неприятеля; и только одного царя Македонского отличают особенными похвалами за то, что он в одно и то же время одних неприятелей избивал, других обращал в бегство, у третьих захватывал их укрепленный лагерь; все это подвиги, которые после того знаменитого мужа в совокупности были совершены только твоею державою.
Но ты, не поддающийся никаким увлечениям, единственный из всех не поддающийся радости и удовольствию, ты даже не помог нам рассказать о тебе, даже не похвастался своими подвигами, ты, стоящий выше всего – и телес и душ, характеров и умов, царей и полководцев и – осмелюсь сказать – существ бестелесных! Если ты спросишь меня, каков, на мой взгляд, твой военный подвиг, я коротко отвечу: это создание второго мира или превращение старого в новый; он таков, на мой взгляд, что я этого даже не умею выразить. Если бы ты видел меня, когда первая весть о победе потрясла мне слух, тогда ты узнал бы, какое значение я придал твоему походу. Ибо, подняв тотчас руки, я закричал от радости, и как громко! Чуть было не заплясал. Затем, как будто в припадке сумасшествия, я бегал вокруг дома с громким криком и шумом; сев без всяких приготовлений на коня в том платье, в каком находился, явился к царице и сообщил ей об этой радости. Затем, отправившись на площадь, объявил народу о победе, а вместе с тем разъяснил им твой характер и этим объяснил, почему ты не написал народу. Они раньше были этим недовольны, но когда узнали, что ты не любишь хвастаться, недовольство превратилось в восторг. Да будет известно твоей царственности, что весь народ повергает к твоим стопам свои чувства и любят тебя все: не только люди с душою, но и те, у кого каменные или железные сердца.
Неужели моими словами очарован единственный человек, остающийся равнодушным к очарованиям, или ты и к ним отнесся равнодушно? Следовало бы, чтобы тебе, не поддающемуся никакой чувственной красоте, понравился мой гладкий и красивый слог. Кто был бы счастливее меня, если бы царь, презирающий всякое наслаждение, оказывающийся равнодушным и закаленным против всяких чар, был очарован моими словами? Если бы твоя держава была очарована моими словами, это было бы поистине новостью и неожиданностью; мне же твои письма приносят не только удовольствие и радость, но и известность в потомстве, славу и знаменитость, род мой будет гордиться этими царскими письмами, а я приобрету бессмертную славу. А за твои письма ко мне да напишет Бог твое имя в книге живых и да сопричтет тебя к апостолам».133
Из этого письма видно, что Пселл занимал выдающееся положение в царствование Исаака Комнина; с театра войны ему первому сообщили о ходе военных действий, и он считал возможным являться к императрице не только без зова, но даже в домашнем платье. По возвращении Комнина из похода против печенегов Пселл от лица столичных жителей произнес ему приветственную речь, в которой прославлял его за победы и превозносил до небес его военные доблести.134
Пселл был близок не только с императором, но и со всем его семейством. Когда однажды Комнин отправился в какую-то провинцию для разрешения дел, требовавших его личного присутствия, и ему сопутствовала его супруга, императрица Екатерина, он пишет последней письмо следующего содержания:
«Священная владычица моя и боговенчанная царица! Я страстно желал бы видеть нашего царя и желал бы, чтобы он постоянно жил в столице. Я жажду вас и тогда, когда вы здесь, но я совсем не могу вынести, что вы отсутствуете из столицы, хоть ушли из нее на короткое время; как бы скрытый огонь сжигает и терзает мою душу, и я не в состоянии переносить разлуки с вами.
Так как я не могу иметь другого общения с вашею державою, я утешаюсь письмами к вам; ибо мне кажется, что я разговариваю с вами при посредстве писем. Поэтому я посылаю к твоей царственности монаха, которого обыкновенно посылаю, и осмеливаюсь спросить, как здоровье великого светила, царя мира и моего царя? Как здоровье света моего сердца, наслаждения души моей, мысленного солнца?
Затем я спрашиваю и о твоей державе: как здоровье поистине царицы, украшенной золотыми украшениями добродетелей, в которой и по происхождению течет царская кровь и которая новым царственным союзом превзошла прежнюю славу? Как здоровье твое, светоносная жизнь? Не удивляйся, что часто я спрашиваю тебя об этом: за полученные мною от твоей державы тысячи благ, благосклонный взгляд, милосердие, царское благорасположение я приношу малое воздаяние, вопрос этот и поклонение. Да дашь ты мне хороший ответ, что ты здорова, что ты довольна, что ты радуешься здоровью самодержца.
Не стану отрицать, что много милостей даровал мне человеколюбивейший царь, я во всеуслышание и громким голосом возглашаю о дарованных мне почестях, о чине проэдра, о его благосклонности ко мне, о многом другом. Но не поэтому я так страстно желаю его возвращения, а вследствие прирожденных ему добродетелей и заботливости о государственных делах. Убеди его вернуться, хотя он и теперь достиг чистого наслаждения; ибо, как мы слышали, он ушел из столицы не на охоту, но для дела, не ловить зверей, но разрешить приказные дела (σεκρετικὰ διαλῦσαι ζητήματα). Да будет на многая лета царство ваше, возвеличивающее дела ромеев и прекрасно управляющее державою».135
До нас дошли два письма Пселла к одному из племянников Комнина, вероятно, сыну его брата Иоанна, занимавшего должность дуки какой-то провинции и имевшего чин магистра. Из этих писем видно, что Пселл был в приятельских отношениях с адресатом и с другим племянником Комнина Феодором Докианом. В первом письме он называет царского племянника не только господином (αὐθέντης) и светлейшим, но также любезнейшим братом и сообщает, что осмелился послать царю короткую записку, написанную именно так, как он ему советовал.136
Во втором письма он всячески восхваляет царского племянника, называет его цветом ромейской земли, говорит, что любит его за его необыкновенный ум и характер. «Однако вы согласитесь, – продолжает он, – что вы все по разуму стоите ниже царя. Но все же есть подобие между вами и вашим первообразом, это ясно из того, что вы делаете и говорите, ты, светлейший магистр и превысокий дукс, и равный тебе и по разуму, и по судьбе; ты понимаешь, что я говорю об удивительнейшем Докиане.137 Я радуюсь, что вы представляете из себя для нашего божественного самодержца такие передовые укрепления, один, стоя рядом с ним и как бы стоя перед ним со щитом, ты же издали отражая нападения врагов». Письмо кончается тем, что Пселл просит оказать протекцию некоему Иосифу, мужу, умеющему говорить, благонравному и разумному. «Если ты любишь меня, – говорит Пселл, – как ты это всем рассказываешь, ты должен быть хорошо расположенным и к тому, кто меня любит, пожалеть о нем и оказать ему услуги».138
Что Пселл занимал выдающееся положение в царствование Комнина, видно из письма к логофету дрома. Логофет дрома, по-нашему министр путей сообщения и иностранных дел, занимал важное место среди византийских сановников; он считался по церемониалу пятым должностным лицом по гражданскому ведомству.139 Логофет дрома сопровождал Комнина в поход на Дунай. Он написал Пселлу всего раз, чем тот остался недоволен; поэтому он просит его, хотя в приличном тоне, но без всякого низкопоклонства, к которому он был так склонен, когда имел дело с людьми выше себя поставленными, сообщить ему подробные сведения о ходе военных действий. «Написать только раз, мудрейший, – пишет Пселл логофету, – угостить медом и затем отнять его, это признак злой души, а не мудрой. Мы не хвалим рек, текущих только зимой, а летом высыхающих; когда светило удаляется зимою к югу, мы не хвалим его, потому что желали бы, чтобы оно было постоянно над нами. Почему же ты не течешь постоянно, не светишь постоянно, тогда как есть много оснований для света и течения? Ибо Дунай и дела на Дунае дают обильный повод для потока слов. Почему же ты не двигаешь к нам эти великие волны, перечисляя, что делается на войне, прорытие рвов, канализацию, перестрелки, убийства людей, растягивание строя и окружение неприятельских флангов? Я далеко не хорошо знаю, какие вы одержали победы. Уши наши преисполнены шумом от ваших дел, о которых доходит до меня много слухов, один говорит о нападении, другой – о том, что его не было, третий – о сражении. Я радуюсь, что до меня доходят слухи о вас, но не вполне доверяю этим рассказам. Подай же теперь голос и напиши, что делается на войне, хоть коротко и не соблюдая правил риторики».140
Во время похода императора Исаака Пселл написал и два письма с разными пожеланиями царским нотариям, бывшим с царем на войне, из чего видно, что он был в приятельских отношениях со всей императорской канцелярией.141
Константинопольский патриарх Михаил Кируларий способствовал, как мы видели, возведению на престол Комнина, за что император поступился некоторыми своими правами в пользу патриарха. «Недолго, однако же, продолжалось согласие между императором и патриархом», – говорит г. Скабаланович. В характере Исаака Комнина были некоторые черты, общие с Кируларием, как-то: двойственность поведения в домашней и официальной жизни, суровое и высокомерное обращение с людьми. Разница главным образом состояла в том, что у Комнина было менее, чем у Кирулария, рассудительности в поступках, менее стремления приноравливаться к обстоятельствам и более нетерпимости, бесцеремонности, резкости и решимости в действиях. В лице Кирулария и Комнина сошлись две натуры одинаково устойчивые и неподатливые, два самолюбия одинаково исключительные; натура теоретика, неуклонного в преследовании излюбленной теории, столкнулась с натурой солдата, не признававшего узлов, которых нельзя было бы рассечь мечом, честолюбие патриарха, для которого не было достоинства и власти выше патриаршей, с честолюбием императора, не допускавшего в мире власти выше императорской. Трудно было ужиться рядом представителям двух противоположных направлений при характере, исключавшем возможность уступки с той или другой стороны. Одна сторона необходимо должна была сойти со сцены, и необходимость выпала на долю той, которая была физически слабее. Истинная причина кризиса, постигшего патриарха, скрывалась в личных качествах императора. Кируларий был совершенно последователен и верен себе, поступал при Комнине так, как он поступал прежде, но последовательность и погубила его; роковая его ошибка заключалась в том, что он не хотел принять в расчет, что императорский престол занимает суровый Комнин, а не легкомысленный и переменчивый Мономах, не слабая женщина и не дряхлый старик. Поводом к столкновению была политика Комнина относительно Церкви, секуляризация церковных и монастырских имуществ. Патриарх как защитник церковных интересов не мог безучастно отнестись к этому поступку. Он смело заговорил с императором, хотел подействовать сначала пастырскими вразумлениями и кротостью, когда же это не помогло, грозил епитимией.142
В душе своей Пселл относился неодобрительно к внутренней политике Комнина; в своих мемуарах он порицает императора за секуляризацию церковных имуществ, в особенности за то, что он торопился уничтожать прежние порядки, делал это без должной осмотрительности, не принимая ничьих советов и не соображая, какие могут произойти результаты, чем возбудил недовольство народа и духовенства. «Бог создал мир в шесть дней, – говорит он, – а император хотел все сделать в один день».143
Несмотря на это, боясь лишиться царских милостей и чуя, на чьей стороне сила, Пселл держался императора в его борьбе с патриархом. Кируларий укорял за это своего прежнего сторонника и благожелателя, укорял он его и за занятия Платоном и неоплатониками, что с церковной точки зрения считалось предосудительным. На эти укоры Пселл ответил длинным письмом в ироническом тоне, в котором проводит мысль: мы с тобой не можем действовать заодно. «Ты – ангел небесный, говоря словами Павла, – пишет он, – я же то самое, что я есмь, мысленное естество в соединении с телом. Не сердись на меня за то, что я не разделяю твоего вдохновения и не поднимаюсь на твою высоту, но относись кротко к живущему данною ему жизнью или укажи, какой же человек имеет силу – чтобы не сказать желание – уподобиться тебе. Сознаюсь, что я человек, живое существо, изменчивое и могущее быть поколебленным, мысленная душа в соединении с телом, ты же единственный изо всего человечества непоколебим и неизменчив, представляя как бы совсем другое существо, чем наше, остающееся непреклонным, даже когда кто старается умилостивить тебя и разжалобить слезами. Но кто же будет стараться уподобиться тебе в этом отношении? Я изучил философию и очистил свой язык софистическим искусством (σοφιστικαῖς τέχναις), занимался геометрией и музыкою, я внес немало поправок в изучение движения небесных тел, я способствовал более правильному изучению красноречия, я издал поучения богословские, я раскрыл сокровенный смысл аллегорий, я изучил все науки. Твоя же мудрость и богословие происходят из совсем других источников, которых мы не знаем, к которым не обращались. Не изучив ни философии, ни геометрии, не читав никогда никаких книг, не учившись ни у каких мудрецов, ни у эллинов, ни у варваров, ты являешься нам, можешь сказать, самознанием и самомудростью (αὐτεπιστήμη καὶ αὐτοσοφία). Ты видишь, сколько морей, сколько материков отделяют нас друг от друга! Поэтому ты не можешь подражать мне, и я не пожелаю подражать тебе. Ты принадлежишь к знаменитому роду, все знают твоего деда и прадеда; у меня предки неизвестны, а может быть, и известны, да я об этом молчу. Как же действовать заодно, когда наш образ жизни, наше происхождение, наши характеры так резко отличаются друг от друга? Поэтому ты избегаешь моего общества, пренебрегаешь моею речью, презираешь мое образование, ничего от меня исходящее не может прельстить тебя, ни красивая речь, ни философский нрав, ни простой образ мыслей. В то время как другие восхищаются мною, ты один не слушаешь моей лиры или слушаешь, но не так, как дуб слушал песнь Орфея, чтоб не сказать больше. Такой у тебя неподвижный нрав, такая непоколебимая душа, чтоб не сказать – такое презрение к образованию (τὸ καταπεφρονηκὸς τῆς παιδεύσεως).
Таким образом, я во всех отношениях представляю противоположность тебе; ты, произойдя в одном со мною месте и выросши в той же самой борозде, стал мне чуждым. А божественнейший и мудрейший царь, на которого надет венец не людьми и не чрез людей, а свыше, приобщился ко мне, и смотри, какой образ мыслей у этого мужа: он соединяет порфиру с рясою и старается ввести философию во дворец, точно так же, как в древности Кесарь и Август и другие, почитавшие цвет науки, один – Ариана, другой – Рустика и других делали своими советниками и управителями народов и руководствовались при управлении государственной философией (πολιτικὴ φιλοσοφία). В этом нет ничего удивительного; ты сам себе достаточен, и ты не нуждаешься ни в науке, ни в самой мудрости, но ты рассекаешь божественного агнца, фимиамом делаешь свои руки совершенными, и прекрасно управляешь вселенной. Таинственную и священную мудрость ты, может быть, знаешь, не знаешь же мудрости, являющейся через науку и научное исследование. Я занимаю высокую кафедру (т.е. философскую) нисколько не хуже твоей, чтобы не сказать более независимую; и не пользуясь моей наукой, ты не в состоянии будешь ни изучать богословие, ни издавать каноны. Если же ты поплывешь на своей ладье по обширному и глубокому морю богословия, – скажу тебе загадочно, – ты попадешь на подводные камни и пристанешь к берегу, не имеющему пристани.
Я всегда был любителем философии, я не только исследовал, что такое омонимы и синонимы, я допытывался, что такое идея, естество, какое число причин, я разыскивал, что такое философское выражение и что такое риторическое, что между ними общего и в чем разница, ты же называл все это пустяками и глупостью. Тебя все боятся; когда ты говоришь – дрожат, когда посмотришь – цепенеют, когда поднимешь брови – умирают. Моя рука не привыкла к жезлу, а если случится, что увижу, как бьют кого-нибудь, я закрываю глаза и убегаю; ты же пришел с Богом не мир принести, а меч, ты вносишь раздор в семейства и родственников восстановляешь друг против друга.
Я боюсь огня священного алтаря, стою вдали среди оглашенных, ты же один дерзаешь входить в алтарь с веселою душою и улыбающимися устами, небрежно поднимаешь завесу, берешь в руки неуловимое и неосязаемое слово, ибо ты приблизился к самому первому свету; поэтому все остальное кажется тебе тенью, сном и игрушкой, поэтому ты пренебрежительно обращаешься с царями и восстаешь против всякой власти. Таков у нас архиерей, сражающийся за нас и защищающий нас не только мечом и копьем, но и словом и велением, показавший, насколько риза сильнее порфиры и митра, царского венца.
Я никого не презираю и не ненавижу; ты же, как бы отличное от нас естество, считаешь чуждым себе род человеческий, раскрываешь позорные деяния одних, другим порождаешь причины для порицания, на всех насупливаешь брови, так что я сомневаюсь, назвать ли мне тебя богом или человеком, или ни тем, ни другим, но чем-то средним между богом и человеком. Будучи демократом, ты не одобряешь монархии, я же постоянно повторяю гомеровские слова, ставшие потом аристотелевскими: „Да будет один повелитель, один царь (εἷς κοίρανος ἔστω, εἷς βασιλεύς)“. Ибо в древности та же особа была молитвенником за народ и его защитником, теперь же эта власть разделена на части, одному приказано царствовать, другому священнодействовать.
Подними к Богу умоляющие руки, пролей мир людям и Богу, государственными же делами будут заниматься, кому это определено. Не повелевай, не царствуй над нами, ибо большинство этого не желает.
Ты видишь, как мы расходимся. Я люблю, ты питаешь отвращение, я миролюбив, ты ненавидишь, я хвалю, ты бранишь».144
Из тона этого письма видно, что оно не могло быть написано до царствования Комнина, до того времени, когда сила патриарха должна была быть сломлена императором. Борьба Комнина с Кируларием закончилась, как известно, насилием, совершенным главою государства над главою Церкви. «Несомненно, – рассказывает г. Скабаланович, – что еще до 8 ноября 1058г. были не только размолвки между императором и патриархом, но и попытки со стороны Комнина установить modus vivendi. Понятно, что попытки не могли увенчаться успехом, если условием полагалось, как говорит Пселл, подчинение патриарха императору, покорность всем его притязаниям. Император решился на более сильную меру, но открытием враждебных действий медлил из опасения народного волнения, выждал, пока патриарх выедет в какой-нибудь пригородный храм, подальше от столичного населения. 8 ноября случай представился, патриарх отправился в основанный им монастырь, находившийся в пригородном месте, за западной городской стеной. Император и тут понимал, на какой опасный шаг он решается, и сделал последнюю попытку примирения: он отправил одного из приближенных к себе духовных лиц для переговоров с патриархом о некоторых секретных предметах и, если понадобится, для назначения времени свидания. Попытка и на этот раз ни к чему не привела, и вот явился отряд императорской лейб-гвардии, так называемых варягов, патриарх был насильно совлечен с кафедры, посажен на мула и окольными путями привезен к влахернскому берегу; здесь ожидала хеландия, которая отвезла его в заточение на остров Приконнис. Весть о событии скоро распространилась в столице, народ пришел в волнение».
Надо было оправдать насилие и придать незаконному поступку законную форму. Сделать это можно было только одним способом: низложить патриарха на соборе. «Решено было, – говорит Атталиат, – взвести на него разные обвинения и доказать, что недостоин занимать патриарший престол тот, кто много лет с достоинством исправлял эту обязанность. Этот совет подали императору некоторые сановники, хорошо знавшие большие достоинства Кирулария; но по изменившимся обстоятельствам они изменили свое мнение, как это всегда делают льстецы».
Но раньше чем созвать собор, император сделал попытку уладить дело без суда. Он отправил к патриарху нескольких митрополитов, которые должны были убедить его добровольно сложить с себя звание. Однако митрополиты встретили энергический отпор со стороны Кирулария, считавшего себя правым и наотрез отказавшегося входить в какие бы то ни было компромиссы.145
Тогда созвали собор, который должен был собраться в каком-то местечке во Фракии; послали за Кируларием и повезли его на суд, но по дороге он умер. Хотя собор не состоялся, но все-таки известно, что роль прокурора должен был играть Пселл. Он написал длинную обвинительную речь, красноречивую и тонкую, отличающуюся своим нахальством и недобросовестностью. Он обвинял в страшных преступлениях того самого патриарха, которого прежде называл богом и пред которым низкопоклонничал, он обвинял его в ереси, в заговорах против императоров, в убийстве, в разрушении святыни и гробокопательстве, он обвинял его и в том, в чем действительно погрешил патриарх и в чем он был совсем не повинен. Забыв правду и справедливость, он обвинял патриарха в том, что делал сам. Он сам занимался древнегреческой философией, алхимией, хвастался тем, что знаком с халдейскими изречениями, верил в возможность предсказывать будущее, сам, будучи монахом, жил исключительно светскою жизнью и занимался придворными интригами; несмотря на это, он обвинял патриарха в увлечении языческой философией, алхимией и халдейской мудростью, в сношениях с пророчицей Досифеей, в вмешательстве в светские дела.146
Сам Пселл объяснил нам свой некрасивый поступок. «Собрав всех мудрейших людей и считавшихся первыми учеными, – говорит он, – император пользуется их содействием в своем порыве против патриарха. Если судить по справедливости, никто не станет порицать никого из этих людей; во-первых, нет поступка, который не мог бы быть истолкован в обе стороны, хорошую и худую, и вот это-то двоякое понимание факта дает возможность оратору говорить убедительно и так и сяк. Во-вторых, если большинство лиц, привлеченных императором, и были самого лучшего мнения о мероприятиях патриарха, все же желание царя, чтобы они судили так, а не иначе, заставило всех их согласиться с его мнением».
Приведенные слова находятся в панегирике Кируларию, написанном Пселлом уже после смерти Комнина и, конечно, представляющем патриарха великим светилом Церкви. Однако при всем нашем желании мы не можем согласиться с объяснением Пселла, написанным очевидно pro domo sua; пользоваться риторикой с тем, чтобы обелять злодеяния, клеветать на достойного представителя Церкви – все это поступки, позволительные с точки зрения византийского придворного, поставившего целью жизни угождать царям, и оратора, умевшего превознести до небес не только монарха, но даже блоху и клопа; но современные историки судят иначе. Надо думать, что и в Византии не все соглашались с развратным пером Пселла; доказательством может служить вышеприведенный отзыв Атталиата (историка конца XI века). Эпизод с Кируларием набрасывает густую тень на нравственную физиономию Пселла; он принадлежит, как видно, к льстецам, меняющим убеждения по велению монарха, к людям, делающим явную несправедливость в угоду царю.
В конце 1059г. император простудился на охоте и слег где-то в окрестностях столицы. Пселл, не зная ничего о его болезни, отправился к нему и нашел его в постели; при нем находилась небольшая стража и лучший столичный доктор. Император принял Пселла очень ласково и сказал: «Ты пришел как раз кстати», протянул ему руку, чтобы он исследовал его пульс, так как императору было известно, что Пселл знал медицину.147 Поняв, какая болезнь у Комнина, он не назвал ее, но предварительно спросил доктора: «Какая это лихорадка, по-твоему?» Доктор ответил громко, чтобы его услышал царь: «Однодневная, но не следует удивляться, если она не прекратится в тот же день, ибо существует и подобный более продолжительный род однодневной лихорадки, вообще это название неверно». «Я не согласен с тобою, – возразил на это Пселл, – по-моему, пульс указывает на то, что лихорадка должна возобновиться на третий день; но дай Бог, чтобы ты был прав, а я нет, что ведь весьма возможно, так как у меня нет достаточной практики».148
Наступил третий день, и вначале можно было думать, что доктор был прав. Царю приготовили еду, но он не успел приняться за нее, как у него начался новый пароксизм лихорадки. Когда ему стало легче, он пожелал вернуться во дворец, сел на царскую триеру и направился во Влахерны. Он не отпустил Пселла и других придворных и до самого вечера беседовал с ними, вспоминая старинные истории и рассказы царя Василия Болгаробойцы. Когда зашло солнце, он отпустил от себя придворных и лег спать; видя его бодрость, Пселл ушел из дворца, вполне уверенный, что император выздоравливает. На другой день Пселл отправился опять во дворец, и тут ему сообщили, что у царя открылась болезнь легких, что он тяжело дышит. Пселл был поражен этим известием, вошел потихоньку в комнату, где лежал царь, и остановился у его ложа. Комнин посмотрел вопросительно на Пселла, желая прочесть на его лице, не умирает ли он, и сейчас же протянул ему руку, чтобы он исследовал пульс. Но Пселл не успел еще взять руки императора, как доктор остановил его словами: «Не исследуй пульса, я уже сделал это». Однако Пселл не обратил внимания на доктора, так как в то время по пульсу определяли, какая болезнь у пациента и может ли он выздороветь. Он нашел, что пульс царя бьется очень слабо, едва заметно. У императора сделался острый припадок его болезни, и быстро распространился слух, что он умирает. Вокруг его ложа собралось все царское семейство, царица с дочерью, брат царя Иоанн с сыном; они начали прощаться с царем и просили его распорядиться царством. В это время приходил к нему и недавно избранный патриарх Константин Лихуд и уговаривал его постричься.
Император отправился вместе со всем семейством из Влахернского в Большой дворец; Пселл пошел туда же, но другой дорогой, тем не менее он встретился по дороге с царем.
Комнин изъявил свое желание постричься; императрица думала, что он действует по внушению приближенных, и потому напала на Пселла со словами: «Много обязаны тебе, философ, за совет, хорошо ты нам отплатил, убедив императора перейти к монашеской жизни». Пселл старался уверить императрицу, что он тут ни причем, и спросил, действительно ли желание монашества явилось у царя вследствие чьего-нибудь совета. На это Комнин ответил: «Она по своей женской манере удерживает нас от лучшей жизни и готова обвинять всех прежде чем меня».
Комнин, посоветовавшись с Пселлом, назначил своим преемником человека, которого он считал самым способным, именно Константина Дуку. Только что он это сделал, как он несколько поправился, и на него нашло сомнение, следует ли ему постригаться и отказываться от престола. В недоумении был также Дука; он обратился к Пселлу за советом, и последний напряг все свои усилия, чтобы склонить Комнина не изменять своего первоначального намерения. Он прибег к помощи своего друга патриарха Константина Лихуда, также желавшего отречения Комнина и прельщавшего его, вероятно, наградою на небесах, если он примет схиму149. Наконец Пселл пользуется тем, что Комнина считали при смерти больным и что он назначил своим преемником Константина Дуку, сажает последнего на царский престол, надевает на него пурпуровые туфли (т.е. инсигнии императорской власти), собирает сановников, которые, провозгласив Дуке обычное славословие, ео ipso признают его императором. После этого Комнин постригся и удалился в Студийский монастырь.150
Я изложил историю воцарения Дуки, ни в чем не отступая от мемуаров Пселла. Понятно, что он не мог беспристрастно изложить этот эпизод, во-первых, потому что он сам принимал в нем деятельное участие, во-вторых, потому что он писал в царствование Михаила VI, сына Константина Дуки. У других историков нет подробного рассказа об этом событии.
Атталиат сообщает, что во время царской охоты показался какой-то молниеносный свет, которого испугался Комнин; он отправился тотчас же в Константинополь, здесь заболел и был несколько дней при смерти. Полагая, что все с ним случившееся есть знамение гнева Божия, он пожелал умилостивить Бога и решил постричься. Он назначил своим преемником не брата Иоанна, не племянника, не будущего мужа дочери, а проэдра Константина Дуку, помогшего ему вступить на престол.151
Скилица, который начиная с царствования Комнина почти исключительно сокращал Атталиата, рассказывает в сущности то же самое (присоединяя только кое-какие подробности о молниеносном свете) и с тем же удивлением и даже в тех же выражениях сообщает что Комнин назначил преемником не кого-либо из родственников, а Дуку, оставляя, однако, этот факт без объяснения.152
Легко понять, что раз Комнин считал свою болезнь смертельной и притом проявлением гнева Божия, он мог отказаться от престола и постричься, чтобы спасти свою душу. Но так же как византийские историки, мы не можем не удивляться, что он передал престол постороннему человеку, когда у него был брат, к которому благоволил, когда мог выдать за кого-нибудь замуж дочь и сделать зятя императором. Известно, что византийские императоры всегда старались укрепить престол за своим родом; поэтому несомненно, что в данном случае имела место какая-нибудь интрига. Нельзя же думать, в самом деле, что Комнин выбрал Дуку потому, что он считал его способнее своих родственников, как говорит Пселл; из византийской истории хорошо известно, что Комнины принадлежали к лучшим императорам, Дуки, напротив, к неспособным.
Г. Скабаланович, подробно разобравший этот эпизод, справедливо говорит: «По немногим имеющимся в нашем распоряжении данным можно догадаться, что в деле отречения и пострижения Комнина нашла себе приложение злостная интрига, хорошо подготовленная и удачно разыгранная, главным руководителем которой был Михаил Пселл, жертвою – Комнин и его семья, человеком, пожавшим плоды, – Константин Дука. В восстании Комнина против Стратиотика Константин Дука вместе с братом Иоанном принимал деятельное участие, и при начале заговора ему, как и другим, предлагали стать во главе восстания, назвавшись императором, но он благоразумно отклонил от себя эту опасную честь».
«Когда заговорщики провозгласили императором Исаака Комнина, Константин Дука был возведен этим последним в звание кесаря, но по вступлении Комнина на престол Дука сложил с себя звание – добровольно или против воли, неизвестно – и удалился от двора» (Ps. IV, 257). «Судя по тому, что приверженный Дуке писатель (Ps. IV, 262) говорит о каких-то обещаниях, данных Комнином Дуке, которые не были исполнены, можно полагать, что сложение достоинства кесаря было результатом натянутых отношений между Комнином и Дукой».153
Эти слова, мне кажется, нуждаются в небольшой поправке; Пселл говорит только, что Комнин обещал Дуке чин кесаря, но на самом деле его не дал;154 о том, будто бы Дука отказался от высшего чина, в мемуарах этого ученого ничего нет, Атталиат и Скилица называют Дуку проэдром. Думается, что неисполненное обещание Комнина есть именно обещание дать чин кесаря; естественно, что Дука, обманутый в своих надеждах, был недоволен императором.
«Принимая во внимание эту натянутость отношения, – продолжает г. Скабаланович, – можно не без основания заключить, что Дука отправлен был из столицы на службу в провинцию; получает, таким образом, значение свидетельство Матвея Одесского, что для занятия престола он был вызван из Эдессы, города, которым он управлял. В сентябре 1059г. до Комнина доходит слух, оказавшийся неосновательным, что против него поднялось восстание. Историк (Атталиат), посвящая этому слуху краткую заметку в трех строчках, не называет по имени того, на кого молва указывала как на главного деятеля восстания, говорит только, что это был сановник, посланный на Восток для улаживания вопроса о государственных имуществах. Если с этим сопоставить, что Дука действует на Востоке, в Эдессе, и что Комнину он известен был со стороны своих финансовых способностей, то не будет вполне безосновательным предположение, что такое важное дело, касавшееся экономических интересов государства, поручено было Комнином именно ему и что молва указывала на него как на зачинщика восстания. Поводом к слуху послужило тяготение к Дуке его приверженцев, именно людей, недовольных царствованием Комнина; слух оказался ложным в том смысле, что Дука не только не старался привлекать к себе этих людей, а, напротив, всячески от них устранялся».
Далее г. Скабаланович указывает на приятельские отношения Дуки и Пселла и, следуя мемуарам последнего, выясняет его участие в этом эпизоде. «Очевидно, Комнин, – говорит он, – человек честный, высоко ставивший государственное благо и ценивший авторитет Пселла не только как врача, но как политического мудреца, поверивший прежде, что ему не миновать смерти, теперь поверил, что для высших государственных целей нужно забыть кровные узы и отдать предпочтение Дуке, который способен возвести государство на высоту благоденствия».155 Вероятно на это были еще какие-нибудь нам не известные причины, во всяком случае, факт тот, что Пселл интриговал в пользу Дуки; он объявил, что болезнь Комнина смертельна, он убеждал его постричься, он указывал на Дуку как на достойнейшего преемника.
Глава 4-я. Государственная деятельность Пселла в царствование императоров из дома Дук (1059–1077).
Сафа справедливо порицает Пселла за интригу в пользу слабоумного Дуки и называет его за это эгоистом. Дело в том, что Пселл был в дружеских отношениях с Константином Дукою еще в царствование Мономаха и рассчитывал много выиграть от замены Комнина Дукою.156 Действительно, Пселл занимал в это царствование выдающееся положение. Он сообщает в своих мемуарах, что император расточал ему несказанные милости, угощал его за своим столом, а когда он сидел на царском троне, Пселл занимал место в его свите выше других.157 Это значит, что во время церемоний ему отводилось высокое место, а так как по византийскому церемониалу места занимались по чину, надо думать, что у Пселла был значительный чин. В одном письме Пселл подписался протопроэдром, и представляется вероятным, что этот чин был дан ему Константином Дукою за его удачную интригу. Это был почти высший чин, которого в то время мог достигнуть простой смертный. Старший чин кесаря давался исключительно родственникам императора: следующий за ним чин новелиссима до времен Никифора Вотаниата (когда вводится несколько новых чинов) едва ли часто носили чиновники, мы знаем за это время только одного новелиссима Константина, дядю императора Михаила, знаем также, что при заключении брачного договора Михаила VII с Робертом Гвискаром, норманнскому герцогу был предложен чин новелиссима;158 за новелиссимом следовал куропалат, чин, дававшийся сановникам, но не часто, следующий за куропалатом чин – протопроэдр.
В другом месте своих мемуаров Пселл рассказывает, что Константин Дука интересовался богословскими вопросами и особенно любил беседовать об этом с ним, что император ставил его гораздо выше других ученых и вообще был так привязан к нему, что сердился, если не видел его по нескольку раз в день.159
Эти ученые беседы находятся, по всей вероятности, в связи с уроками, которые давал Пселл сыну императора Михаилу. Скилица сообщает, что Пселл был воспитателем Михаила Дуки, и мы знаем, что несколько учебников были написаны Пселлом нарочно для его царственного ученика.160
В каких близких отношениях с императором был Пселл, видно из следующего. Брат Константина Дуки Иоанн одно время предполагал, что император его недолюбливает и что ему лучше отказаться от государственной деятельности. Он написал об этом Пселлу и собирался даже, может быть, только на словах, постричься. Это письмо Пселл прочел царю и на основании своего разговора с императором пишет Иоанну, что опасения его напрасны, так как царь очень любит его и, чтобы доказать это, сделал его кесарем.161
Вот почти все, что мы знаем о положении Пселла при дворе Константина Дуки, до нас не дошло никаких сведений, какую государственную должность он занимал в это время.162
Сохранились три короткие записки, посланные императору и императрице вместе с приношениями, хлебом, вином и плодами.163 Вот для примера одна из этих записок.
Царю Константину Дуке
Как хлебу жизни и по положению своему Богу приношу тебе хлеб, вино как истинному царю, веселящему сердца, предающиеся печали, как смертному плоды скоротечные по своей природе. Но да будешь ты вечно живущим, мир мира, держава державы, светлый венец царства.
Пселл по своему обыкновению сказал приветственную речь Константину Дуке по возвращении его из похода против узов. Чтобы уяснить себе, за что именно прославлял Пселл императора, приведу соответствующее место из исследования В.Г. Васильевского («Византия и печенеги»). «В сентябре 1064г. узы явились на Дунае. Это было настоящее переселение; целое племя в числе 600 тысяч со всем своим имуществом и скарбом толпилось на левом берегу реки. Все усилия воспрепятствовать их переправе были напрасны. На челноках, выдолбленных из древесных стволов, на кожаных мешках, наполненных соломой, узы переплыли на византийский берег. Болгары и греки, которые хотели удержать их, были разбиты; двое сановников императорских попались в плен. Дунайская равнина была во власти страшной орды. Скоро наводнила она более отдаленные области империи; одна часть узов отделилась от прочей массы и бросилась на юго-запад: Солунская область и самая Эллада испытали все ужасы варварского нашествия. Император Константин Дука, услышав о страшном событии, совсем потерял голову; казалось совершенным безумием пытаться противопоставить военную силу империи этим мириадам свирепых хищников, из коих каждый почти родился на лошади и вырос с луком и копьем в руках. Самые сокровища казны императорской, столько раз спасавшие Византию, казались недостаточными ввиду необозримой массы врагов. Только понуждаемый народным ропотом, обвиняющим его в скупости, император отправил посольство к предводителям узов; щедрыми подарками и еще более щедрыми обещаниями он старался склонить их к миролюбивым чувствам и убеждал воротиться опять за Дунай. Несколько знатных узов, привлеченных щедростью императора и богатством его казны, явились по его приглашению в Константинополь и были здесь приняты с самым благосклонным вниманием. Но все это мало помогло. В опустошенной еще печенегами Болгарии многочисленные толпы узов не находили себе удовлетворительной добычи, ни даже достаточного пропитания. Вместо того, чтобы возвращаться назад, они стремились все вперед. Македония и Фракия пострадали подобно Солунской области. Набеги кочевников доходили снова почти до стен Константинополя. Горесть и отчаяние жителей столицы достигли последней степени. В Византии объявлен был всенародный Пост и покаяние, чтобы умилостивить разгневанное правосудие небесное; крестные ходы в столице повторялись ежедневно, сам император принимал в них участие и плакал в виду сокрушенной толпы. Несмотря на это сочувствие к народному бедствию, положение Константина Дуки во дворце Влахернском сделалось невыносимым. Византийцы привыкли смотреть на бедствия общественные, как на казнь Божию за грехи правителей. Константин Дука, непопулярный за суровость во взыскании всех податных недоимок, сделался предметом саркастических насмешек у толпы, перешедшей от религиозного умиления к дерзким демонстрациям. Скрываясь от народного негодования, император оставил столицу и с небольшою свитой – с ним было 150 человек – остановился в своем загородном имении около местечка Хировакхи. Злоязычные византийцы говорили, что их государь отправился против узов с армией столь же многочисленною и доблестною, как армия Диониса, с которою он совершил поход в Индию. Но, может быть, император лучше знал, что нужно ожидать. Когда он раскинул палатки в открытой равнине, чрез несколько времени явились в его лагерь гонцы, которые были посланы на север; они принесли радостные известия. Пленные воеводы были освобождены из плена и давали знать о совершенной гибели страшной орды. Лучшие люди в среде узов поддались действию византийского золота и, склонясь на убеждения придунайских правителей, ушли обратно за Дунай, покинув своих на произвол судьбы. Между тем – обычное следствие варварской неумеренности и невоздержанности – в многолюдных улусах уже свирепствовали повальные болезни. За изобилием, вызвавшим излишества, последовал недостаток в самых необходимых припасах, затем голод и эпидемия, как уже это было с печенегами. Необозримое число пришельцев быстро сократилось под ударами этих бичей. Остальные были до такой степени истомлены физически и убиты нравственно, что или сделались легкою добычею болгар и печенегов, которые брали их в плен и без милосердия топтали копытами их же лошадей, давили колесами их же телег, или просили с покорностью милости и пощады у властей византийских. Император с торжеством воротился в столицу. Избавление от страшного врага справедливо приписывалось одному Богу, потому что храбрость войска или умение его вождей нисколько в том не участвовали. В народе говорили о чуде; рассказывали, что в тот самый день, как в Константинополе совершался крестный ход, отряд узов, расположившийся в Чуруле, был прогнан невидимою силою, воздушным войском, которое метало свои стрелы и не оставило ни одного врага неуязвленным».164
Вот этот-то поход и эту победу прославляет Пселл в речи, произнесенной, вероятно, по возвращении императора в столицу. Упомянув, что свершилось чудо, в котором ясно сказалось Провидение Божие о византийской державе, оратор восклицает: «Куда девались неисчислимые мириады варваров, покрывшие облака и почти весь Запад? Это несомненно дело Божьего могущества, и Бог явил его чрез тебя, как некогда чрез Моисея. Он покорил тебе этот новый Амаликитский народ, но не только наложением рук, а также умными стратигами и храбрым войском. Ты победил, о царь, и водрузил на земле такой трофей, который не может сравниться даже со знаменитыми подвигами Александра Македонского и Моисея. Тот народный вождь (Моисей) оставил своему преемнику многие народы непокоренными, ты же не оставил сыновьям ни одного непобежденного народа».165
В течение восьмилетнего правления Константина Дуки (1059–1067) было, однако, такое время, когда Пселл был не в милости и когда он не смел показаться во дворец. Это видно из двух его писем к кесарю Иоанну Дуке, брату императора. В одном он отвечает следующее на вопрос, почему давно не был.
«На твой вопрос я отвечу тебе коротко: никто нас не нанял (Мф. 20:7); боюсь, как бы мне не услышать и таких слов: друг! как ты вошел сюда не в брачной одежде? (Мф. 22:12). Ибо я не знаю, приятно ли мое присутствие (во дворце) нашему божественнейшему царю; его расположение к нам уже не то, что было недавно. Однако я никоим образом не отступлюсь от него, хотя бы он выгнал меня, даже с ударами, даже с бранью, я еще не сошел с ума. Если он ко мне неблагосклонен, тем не менее он благ и человеколюбив. Итак, завтра я приду и буду наслаждаться тобою, дыханием и жизнью моею».166
Такое положение очень беспокоило Пселла, и он старался чрез кесаря вернуть себе прежнюю милость царя. По этому поводу написал он кесарю письмо, начинавшееся так: «Владыка благой, нет никого равного тебе – говорю это смело – ни по красоте, ни по разуму. Я говорю это, вглядываясь в цель твоих писем ко мне. В одно и то же время ты и нам являешься утешением, и великому царю и брату своему хранишь подобающую преданность».167
В этом письме Пселл говорит, что императору уже неприятно его присутствие во дворце и его разговор, что он неохотно беседует с ним и не нравится ему его речь; прежде царь относился к нему очень милостиво, а теперь уже не то. Не идет он во дворец не потому, чтобы ненавидел императора, а потому, что боится его. Между тем он, как истинно верноподданный, готов душу свою положить за царя, и если изменился к нему царь, он считает это наказанием за свои прегрешения. В заключение он просит кесаря, сохраняя то же расположение к брату и царю, не оставить и его своими милостями.168
В двух других письмах к кесарю проглядывает также недовольство и есть намеки на перемену к нему царя.
К этому же времени относятся, по всей вероятности, два письма Пселла к Псифе. Он жалуется в этих письмах на судьбу, говорит, что царица и царь сулили ему блестящее будущее, но на самом деле надежды его не оправдались. Он говорит, что стремится в деревню, думает похоронить себя в своем имении и просит Псифу узнать, согласится ли император на его отставку.169
О причине, по какой Пселл впал в немилость, мы не знаем ничего положительного, но очень может быть, что тут некоторую роль играла императрица Евдокия. Она была племянницей Михаила Кирулария, и поведение Пселла по отношению к патриарху не могло быть ей приятным. Из моего дальнейшего рассказа будет видно, что она вообще не слишком благоволила к Пселлу. Чтобы угодить царице, он, по всей вероятности, написал панегирик Кируларию, в котором прославляет и Евдокию.
Пселл сумел, однако, вернуть себе милость императора, вероятно, благодаря влиянию кесаря Иоанна. Тогда он написал царю панегирик, начинавшийся словами: «Язык мой разрешился от безмолвия, вчера я был мрачен от покрывшего меня облака клеветы, сегодня я радуюсь, освещаемый светом твоего человеколюбия».170
Из двадцати двух писем Пселла к кесарю Иоанну видно, что он был в дружеских отношениях с братом императора, питавшим к нему большое уважение как к ученому писателю. Когда Иоанн был сделан кесарем, Пселл отправил ему поздравление, написанное в самых льстивых выражениях и начинавшееся так:
«Счастливейший кесарь (εὐτυχέστατε Καῖσαρ),171 пусть эти слова будут введением письма. Счастливейшим я называю тебя не только потому, что ты получил чин кесаря, но потому, что ты возведен на эту величайшую высоту прекраснейшим царем и братом, который, делая все под влиянием небесного Провидения и разумного решения, сделал тебя сообщником власти не только из братского к тебе расположения, но и потому, что ты этого заслуживал. И вновь я приветствую тебя тем же приветствием: счастливейший кесарь, прибавлю – разумнейший и мудрейший».
«Что касается тех древних кесарей, – говорит он дальше, – эпитет «счастливый» прилагался к ним одним, и никто из мудрецов не становился счастливым через них. У твоего же величия это название представляет как бы свет солнца; всякий приближающийся к тебе тотчас становится счастливым. Прежде я был известен своими речами, теперь же стал знаменит твоею дружбою; ибо я так счастливо нашел в тебе нового хвалителя моих речей и прежде всего потому, что, оставляя без внимания остальных мудрецов (есть, конечно, много выше и лучше меня), ты желаешь исключительно наслаждаться прелестью моей речи и, покидая текущие из океана источники древних мудрецов, ты черпаешь мою слаботекущую воду и жадно глотаешь мой поток».
Пселл был дружен с кесарем Иоанном и потому писал ему не только подобострастные послания, благодаря за подарок или за лестный отзыв о его сочинениях, но сообщал ему также о своих семейных радостях и горестях. Когда у него родился внук, он счел нужным довести это до сведения кесаря.
«Радуйся вместе со мною, величайший кесарь, – писал он, – ибо родился тебе другой Пселл, похожий на меня, его прототип. По крайней мере меня уверяют в этом женщины, окружающие кровать роженицы, которые, может быть, и сочиняют, но говорят согласно с моим желанием. Утерпел ли я, чтобы сейчас не взглянуть на младенца? Конечно нет; я обнял его и расцеловал. По отношению к наукам я мужчина, но характер у меня женственный: когда моя дочь начала рожать и меня напугал кто-то, сказав, что роды будут тяжелые, я чуть было не умер. Я ходил вокруг спальни, где лежала рожавшая, и прислушивался к ее крикам. Но как только младенец вышел из материнской утробы, я забыл о страданиях; ведь душа у меня не скифская, сердце не дубовое и каменное, природа у меня нежная и меня растрогивают физические страдания. Ведь и ты, человек крепкий по сердцу и уму, рыдал, как мне говорил кто-то, во время трудных родов твоей невестки. Но я хоть сильно скорбел, однако не плакал; ибо я более философ, чем ты, и не пророню слезы, даже когда стеснена моя грудь.
Но довольно об этом, ты же позаботься, чтобы тебя хватало с этого времени на двух Пселлов. Я послал об этом письмо к самодержцу, если оно лишнее, пусть не будет отдано ему, если же нет, пусть будет сделано по твоему приказанию».172
Однажды у Пселла украли деньги, и он написал по этому поводу следующее письмо кесарю.
«В басне верблюд просил Бога дать ему рога, потому что думал, что этого одного недостает ему для полной красоты и величия, и желал почваниться рогами на висках. Но Бог, получив отвращение к его чванству, отнял у него и уши, чтобы он стал еще некрасивее.173
Нечто подобное случилось и со мной, превосходительный кесарь; стремясь приумножить свое имущество, я лишился и того, что имел. Пропал у меня вчера капитал в 300 статир, и пропал удивительным образом. Ибо сошедший в ад Христос не раньше освободил пленные там души, чем подкопался под крепость, их содержавшую, и сломал ключи темницы; а похитивший мое имущество сделал, как говорят, делают драконы, вдыханием умеющие притянуть к себе далеко отстоящие предметы; так и он, незаметно вдохнув в себя воздух, похитил мои деньги, не подкопавшись под стену, не сломав двери, не стащив ключа. Я удивлялся, каким образом вошел Христос чрез запертые двери, и это дело казалось мне поразительным, теперь же, перестав думать о том, я поражен этим новым обстоятельством.
Рапсинит был царь Египетский, он пожелал оберечь свое имущество и построил нарочно для этого крепкий замок. Но построивший это здание пристроил у основания камень, который легко было сдвинуть и который был похож на цилиндр; этот камень можно было вставить и выдвинуть. Таким образом, из того, что казалось царю безопасным, он сделал себе легкий способ обогащения.174 Однако в моем хранилище денег не было никакой такой ловушки; но как Борей в мифе незаметно похитил Орифию, так и мое сокровище унес какой-то северный ветер. И теперь я поистине свободен и философ, после того как я освобожден от золотой цепи. Даже женщин, связывающих себе руки золотыми кругами и стесняющих шею ожерельями, я считаю находящимися в оковах и сожалею об их стесненном положении. До некоторой степени и я принадлежал к узникам и был засыпан там, где лежали деньги.
От этого я освобожден; но у меня опять обычная моя болезнь, и желудок сильно страдает. Но, кесарь, не слишком радуйся освобождению моему от денег. Ибо я лучше желал бы быть связанным указанным образом, чем так быть освобожденным. Разве мы не скорбим, освобождаясь в смерти от нашего тела, состоящего из костей и мяса? Если же мы печалимся, освобождаясь от землевидного тела, как же мне не негодовать, что я лишен такого значительного количества золота, ради которого добывающие его в рудниках испытывают крайние страдания? У эфиопов есть следующий обычай: когда отцы желают наказать детей, они укрощают их золотою цепью – такую привлекательность имеет золото. Если кто тратит золото, он не станет огорчаться тем, что оно уменьшается; если же кто собирает и копит его, как ласточка делает гнездо, собирая много прутиков, и затем лишится золота, он считает это наказание невыносимым. Но я даже к таким обстоятельствам отношусь философски и считаю неприятным только то, что я заподозрил некоторых из своих слуг, уже не говорю с ними обычным образом и не шучу и не смеюсь с ними, как имел обыкновение делать, но, как актер на сцене, изменяю свое лицо.
Не думай, что я пишу тебе это с тою целью, чтобы ты выказал мне свое участие по случаю воровства; я не так корыстно люблю тебя! Поэтому я заклинаю тебя самой страшной клятвой, если ты задумал что-нибудь подобное, не приводи этого в исполнение. Воспользуйся таким образом врожденной добротою царя и твоего брата. Ибо скажу тебе правду, у меня украли самый легкий кошелек; тяжелый же, который предназначен мною для покупки имения, хранится внутри стены.
К чему же я написал тебе это письмо? Чтобы ты находил удовольствие во всем, что со мною случается, и в хорошем и в дурном, не с тем, чтобы ты наслаждался моими несчастиями, но находил приятность в письмах о них».175
Письмо это производит довольно странное впечатление, оно наполнено противоречиями. Пселл, как видно, был очень огорчен случившейся у него покражей, но вместе с тем чувствовал, что ему как философу и монаху неприлично придавать слишком большое значение материальной невзгоде. Поэтому он старается уверить, будто очень доволен, что освободился от золотой цепи, но тут же сейчас одумывается, что кесарь, пожалуй, не придаст никакого значения этому происшествию, и рассказывает противоположное, что для человека, сколачивающего себе капиталец, очень неприятно лишиться его. Вслед за тем уверяет, что огорчает, собственно говоря, не материальная потеря, а то, что он заподозрил слуг и теперь уже не может обращаться с ними так снисходительно, как это делал прежде. В заключение Пселл просит кесаря никоим образом не возмещать ему потери и тут же намекает, что кесарь может выпросить денег у императора. Ясно, что цель письма заключалась не только в том, чтобы сообщить кесарю все, что с ним делалось, но Пселл питал надежду, что ему будет оказано пособие из императорской казны.
Сколько именно украли у Пселла, трудно сказать с точностью. Он говорит о статирах, но это, по всей вероятности, архаизм (как таланты и олимпиады в его мемуарах); надо думать, что он подразумевал номисмы, и, следовательно, у него украли 300 номисм, или 1200 рублей золотом. Для Пселла это была небольшая сумма, он в то же время отложил на покупку имения гораздо более серьезный капитал.
Понятно, что Пселл пользовался своею дружбою с кесарем и обращался к нему за протекцией для разных лиц. Так, в царствование Дуки один провинциальный судья лишился места по неизвестной нам причине и, по словам Пселла, голодал; и вот Пселл просит кесаря подействовать на императора, чтобы этот несчастный чиновник был вновь назначен провинциальным судьей, обещая, что он будет соблюдать правосудие и увеличит, если только будет возможно, доходы государственной казны.176
В другой раз Пселл просил кесаря за своего друга, епископа Парнасского, которому в одном письме обещает свою протекцию, благодаря вместе с тем за присылку масла.177 Но в чем заключалась просьба, не видно из писем.
Кроме кесаря Пселл пользовался в царствование Константина Дуки протекцией патриарха Константина Лихуда, с которым, как мы знаем, он был близок еще со времен Мономаха. До нас дошли два письма Пселла к этому патриарху. В одном он при посылке хлеба, вина и плодов выражает патриарху свою преданность в самых почтительных выражениях,178 в другом благодарит за рыбу и выражает сожаление, что Лихуд относится к нему уже не так, как прежде.179 Письмо, написанное все-таки в дружеском тоне, и подарок Лихуда свидетельствуют, что отношения их не изменились серьезно.
Что велико было значение Пселла в царствование Константина Дуки, видно из того, что к нему обращаются за помощью митрополиты. 23 сентября 1063г. случилось, по словам Атталиата, большое землетрясение, в котором пострадал между прочими город Кизик.180 И вот Пселл просит какое-то высокопоставленное лицо помочь митрополиту Кизическому и восстановить за казенный счет разрушенные в митрополии церкви.181
В мае 1067г. умер Константин Дука, оставив после себя регентшей императрицу Евдокию и номинальными царями своих несовершеннолетних сыновей Михаила, Константина и Андроника. Целая партия была недовольна этим положением; с севера грозили узы и печенеги, Малую Азию разоряли сельджуки, и в Византии требовался прежде всего царь-полководец. Но были лица, довольные режимом, установившимся при Евдокии; к ним принадлежали кесарь Иоанн и Пселл, уверяющие , что дела шли отлично и так продолжалось бы, если бы порядка вещей не изменил злой дух. (Ps. IV, 271. Εἰ μὴ δαίμων τις τοῖς πραττομένοις ἀντέπεσεν). Злой дух явился в лице Романа Диогена. Хотя императрица Евдокия дала клятву не выходить замуж в присутствии патриарха Иоанна Ксифилина и Константинопольского синода, патриарх решил, что можно освободить ее от клятвы во внимание к нуждам государства. Сельджуки нанесли византийской армии жестокое поражение, и патриарх основательно опасался, что неприятель сокрушит империю, если наконец на престоле не появится талантливый генерал. Его мнения держались и некоторые другие сановники, которых г. Скабаланович справедливо называет патриотами. Эти патриоты советовали императрице Евдокии выйти замуж, за что Пселл и называет их злыми советниками. Они обращались к Пселлу и просили его содействия, но последний наотрез отказался помочь. Евдокия колебалась, ей не хотелось вторично выходить замуж, но наконец она все-таки решилась. Хотя Пселл и уверяет, что она была к нему очень расположена (боготворила его, как он выражается на своем напыщенном языке), тем не менее она только раз намекнула ему, что не думает умереть регентшей, а дальнейшие свои планы она тщательно скрывала от него, и за несколько дней до воцарения Романа Диогена он еще не знал, что выбор ее остановился на этом полководце. Когда дело было уже решено, царица однажды вечером призвала Пселла и сказала ему: «Разве ты не знаешь, что дела нашего царства отцветают и идут вспять, потому что постоянно возникают войны и варвары разорили все восточные страны? Как остановить этот дурной оборот дела?» «Не зная, что у дверей дворца уже стоит тот, кто должен был воцариться, – рассказывает Пселл, – я ответил: “Это дело не легкое, оно требует обсуждения и размышления”. Императрица рассмеялась и сказала: “Об этом теперь уже нечего размышлять, это обсуждено и решено; Роман, сын Диогена, удостоен царской власти, ему отдано предпочтение пред другими”. Я был поражен, услышав это, и, не зная как быть, сказал: завтра я присоединюсь к твоему решению. Она же ответила: не завтра, а сейчас. Тогда я спросил ее: “Знает ли об этом твой сын и царь, ожидавший, что он будет единственным правителем?” “Кое-что он знает, – ответила она, – но вполне не знает всего. Пойдем к нему вместе и расскажем это происшествие; он спит наверху в одной из царских спален”».
Пселл пошел с царицей к Михаилу; мальчика разбудили, и он согласился признать императором Романа Диогена. Когда то же самое сделал кесарь Иоанн, возможные препятствия были устранены, и 1 января 1068г. вступил на престол второй супруг императрицы Евдокии Роман Диоген. При этом с Диогеном заключено было условие, изложенное в формальном договоре и обязывавшее его не столько повелевать, сколько покоряться, т.е. управлять не самодержавно, а при участии и в поправлении трех сыновей Константина Дуки.182 Выбор был удачен: Роман Диоген был не только красив и не только этим привлек он Евдокию; это был опытный полководец, отличившийся во многих делах, как раз такой царь, который тогда нужен был Византии.
Несмотря на это, Пселл был недоволен, он относился не сочувственно к Роману и выразил это очень ясно в своих мемуарах, говоря, например, что когда этот царь выступил в первый поход против сельджуков, он шел, сам не зная ни куда, ни зачем, и вообще значительно умаляя его военные успехи.183
Недовольство Пселла было совершенно понятно, можно было ожидать, что, несмотря на титул царя, его воспитанник Михаил Дука будет совсем устранен и фактически никогда не вступит на престол, если у Романа Диогена родится сын от Евдокии и он назначит его своим преемником. Приятель Пселла кесарь Иоанн потерял свое прежнее значение при Романе и был даже удален из столицы. Несмотря на это, Пселл был слишком политичен, чтобы явно стать в оппозицию к царю. Напротив, в день вступления на престол он произнес новому царю приветственную речь, начинающуюся словами: «Ныне день спасения, ныне освобождение от зол, ныне позаботился Господь о наследии своем, нагнулся с неба и увидел, послал с высоты ангела своего и освободил нас от настоящих зол и грядущих бед. Куда девалось теперь хвастовство персов, надменность мидян, ожидаемый набег скифов? Что сталось с невыносимым натиском турок? Теперь мы видим царя истинного не только по названию, но и по виду, великого, как гигант, сильного, державного, страшного, даже когда он не вооружен, непобедимого, когда вооружен, а сердцем похожего на пророка Давида».184
Пселл рассказывает в своих мемуарах, что он был знаком с Романом Диогеном, когда тот был еще частным человеком, и что Роман Диоген питал к нему необыкновенное уважение. Пселл оказал ему в то время какую-то услугу, император не забыл этого и, вступив на престол, оказывал ему знаки почтения, например, вставал, когда входил Пселл.185 Все это вероятно, но чтобы император любил Пселла, как он говорит в мемуарах, это сомнительно.
В марте 1068г. Роман Диоген выступил в первый поход против сельджуков, и Пселл от лица столичных граждан сказал ему по этому поводу речь, начинавшуюся словами: «Зачем уходишь ты, блистательнейшее солнце, великое светило правды?» В заключение оратор говорил: «...да увидим тебя, возвращающимся к нам победоносцем, украшенного победным венцом, тебя, о гордость царства нашего, достойнейшее светило нашей луны (т.е. императрицы)».186
В январе 1069г. император возвратился из похода и в апреле того же года отправился вновь на Восток. И на этот раз Пселл счел свою обязанностью сказать речь царю, по содержанию очень похожую на предыдущую, в которой также высказывается соболезнование по поводу ухода императора и пожелание вернуться победоносцем.187
В этот второй поход император взял с собою Пселла, потому будто бы, рассказывает он в мемуарах, что он прекрасно знал военное искусство и Роман Диоген чрезвычайно дорожил его советами.188 Но в таком объяснении позволительно сомневаться; допустим, что Пселл знал стратегию и тактику, но знал он военные науки только теоретически; правда, он написал небольшой трактат «О военном строе», но трактат этот не что иное, как сокращение нескольких глав тактики Элиана и даже в то время мог представлять интерес только исторический.189 Едва ли император нуждался в военных советах ученого монаха, и, конечно, г. Скабаланович прав, говоря, что «Диоген не переставал зорко наблюдать за Пселлом и для этого брал его с собою». Дело в том, что «партия, враждебная Диогену (к ней принадлежали кесарь Иоанн с сыновьями, Пселл и некоторые другие сановники), ненавидела его, но прямо своей ненависти не высказывала: благовидным предлогом, лозунгом своим она поставила интересы династии Дук. Партия приписывала Диогену тайные планы нарушить договор и достигнуть самодержавия, устранив сыновей Константина Дуки и матери их, Евдокии, она видела уже начало осуществления планов в той природной самонадеянности и резкости, с какими Диоген относился к жене и советникам вельможам; походы на Восток объясняемы были желанием, императора совершить что-нибудь доблестное, с тем чтобы достигнуть популярности и, опираясь на заслуги, идти прямо к цели, самодержавному правлению, оттого будто бы каждый поход прибавлял Диогену спеси и делал его смелее. В таком тоне изложено царствование Диогена в записках одного из самых видных представителей партии, Пселла. Девиз выставлен был весьма удачно, и освещение деятельности Диогена в устах его противников получало правдоподобный вид. Партия поэтому сильно импонировала при дворе. Даже Евдокия усомнилась в правдивости Диогена и в искренности данных им обещаний; в своих колебаниях она искала утешения у Пселла, который, как легко догадаться, едва ли излил вполне целительный бальзам на ее душу. Нечего и говорить о ее сыновьях, на которых влияние вождей партии должно было сказаться сильнее, чем на Евдокии, они, а особенно воспитанник Пселла, Михаил, были недоброжелателями Диогена, такими же, как Иоанн кесарь, «наветниками» (выражение Атталиата)».190
Пселл сопровождал императора не во все время похода, он дошел только до Кесарии (οὕτω γὰρ ἐγὼ καλῶ τὴν Καισάρειαν, ἔνθεν αὐτὸς τὸν δρόμον ἀνέλυσα), откуда, кажется, и написал письмо трем сановникам, находившимся в свите Диогена, протасикриту, ливеллисию и принимавшему прошения на высочайшее имя (ὁ ἐπὶ τῶν δεήσεων). В этом длинном письме (занимающем в издании Сафы почти 4 страницы) много ученых и витиеватых фраз, но мало содержания. По-видимому, Пселл хотел сообщить, что он находится в Кесарии, и выразить при этом свое расположение императорской свите.191 Подобное же письмо написал он Евстратию Хиросфакту, магистру и протонотарию дрома, убитому впоследствии в сражении при Манцикерте.192 Из этого видно, что Пселл держался своей обычной политики не ссориться с господствующей партией и людьми влиятельными, даже когда он расходился с ними во взглядах. Так и в данном случае мы видим, что Пселл интригует вместе с Дуками против Романа Диогена и в то же время поддерживает хорошие отношения с людьми, всего ближе стоявшими к императору и, конечно, принадлежавшими к противоположной партии.
В Кесарии, должно быть, уведомили Пселла о победе, одержанной Диогеном, и ему приказано было отправиться в Константинополь и возвестить об этом в столице. По крайней мере, к такому заключению можно прийти из письма, посланного Пселлом императору.
«Хотя я не видел всего этого физическими глазами, – пишет он, – но видел мысленными, как ты предводительствовал фалангой, сражался с неприятелем, как ты храбро наступал на них и поражал командой стратига, они же сейчас же падали и не в состоянии были выдержать твоего натиска. В этом нет ничего удивительного, ибо, хорошо зная, какие у тебя мощные длани, какая у тебя храбрая душа, я считаю тебя не только способным состязаться с турками и арабами, но и с войском знаменитого Ахилла и Александра Македонского. Но этим мужам выпало счастие иметь хвалителями Гомера и Аристотеля, писателей талантливых и способных сделать малое великим; тебе же, великому царю, воину и стратигу, заменяет их мой лепечущий (ψελλίζουσα) язык.
Знай же, владыка мой и царь, что вся столица была потрясена твоим подвигом, все удивлялись, что ты не похвастался победой, не устроил себе триумфа на словах, что я один громче трубного звука огласил уши всех этим известием. Владычица же моя и царица, великая слава ромеев, гордость и красота души твоей, услышав о твоем великом подвиге, пришла в восторг от удовольствия и, утерев слезы радости, простерла руки к Богу и вознесла за тебя обычные молитвы.
Я возвестил о твоей победе священнейшему патриарху, всему синоду и синклиту, а также народу. Я шепнул об этом на ухо и новому царю и владыке моему, прекрасному Диогену.
Я, боговенчанный владыка мой и царь, восприняв в душе своей от твоей державы две вещи, правду, исходящую из уст твоих, и неизреченное сострадание, изливаемое на меня твоею святою душою, не перестану за это состязаться за тебя. Что касается дел, я потерплю поражение от твоей божественной державы, но одержу победу над тобою словами, произносимыми и писанными. Так же как ты сделал меня ревностным твоим поклонником, восхваляя меня целый день и ставя несравненно выше других, так и я поставлю тебя выше всех остальных царей, превознеся тебя в книге, которая, как луг, будет преисполнена цветов и прелести (т.е. цветистых и красивых выражений)».193
Для характеристики Пселла интересно сопоставить это письмо со следующей фразой из его же мемуаров: «Второй его (т.е. Романа Диогена) поход был нисколько не удачнее первого; если наши пали десятками тысяч и взяли в плен двух или трех неприятелей, это еще не значит, чтобы мы победили».194
Роман Диоген возвратился из второго похода осенью 1069г. и прожил в Константинополе до весны 1071г. По всей вероятности, в это время, а может быть и раньше, Пселл составил для императора речь, которую тот произнес на обычном великопостном заседании сановников.195
В это время командование войсками было поручено Мануилу Комнину, но когда император узнал, что дела идут дурно и сельджуки одерживают серьезные победы, он решил опять отправиться на Восток. Партия, не любившая Диогена, по словам Атталиата, советовала ему не выступать в поход самому, к этой партии принадлежал и Пселл, по рассказу Скилицы.196 Они всячески старались дискредитировать императора в глазах императрицы и столичного населения, а потому боялись, что, в случае если он одержит блестящие победы, обаяние его сильно возрастет.
Император не обратил внимания на этих советников и весною 1071г. отправился в третий поход. Этот поход окончился для него очень несчастно; благодаря измене Андроника Дуки он был взят в плен сельджукским султаном Алп-Арсланом после сражения при Манцикерте, или Маназкерте (по написанию арабских историков), в 1071г.197
Этим обстоятельством воспользовалась, конечно, оппозиционная партия, и тотчас же решили, что теперь государством должны править Дуки. На время плена Диогена, конечно, иначе и быть не могло. Но тут придворные разделились на два лагеря, одни желали, чтобы вновь было установлено совместное правление Евдокии и Михаила, другие же желали устранить Евдокию и сделать Михаила единственным самодержцем. К первым принадлежал Пселл, партия его получила перевес, когда к ней присоединился вызванный императрицей из Вифинии кесарь Иоанн.198
Вслед за этим пришло собственноручное письмо от Диогена, которым он извещал, что он освобожден от плена и, следовательно, продолжает быть византийским императором. Явилось большое неожиданное затруднение; Михаил и другие обратились к мудрецу Пселлу, требуя, чтобы он научил, как быть. Пселл посоветовал никоим образом не признавать императором Романа Диогена, но разослать по всей империи указы с объявлением, что он лишен престола.199 Совет Пселла был принят, и действительно, в войско и провинции были посланы указы не признавать императором Романа Диогена.200
Михаил и родственники его из дома Дук (кесарь Иоанн с сыновьями) желали, чтобы единовластителем был Михаил; последний желал устранить свою мать, вероятно потому, чтобы ни Роман Диоген, ни сын его не имели уже никакой возможности претендовать на престол. Поэтому молодой царь склонил на свою сторону варяжскую дружину, охранявшую дворец, и научил ее устроить демонстрацию против Евдокии. Царица спаслась в какое-то подземелье (скрытую пещеру, как выражается Пселл), туда же за ней последовал Пселл и стал у входа. Он слышал только шум, поднятый варягами, и не знал в чем дело. Михаил сейчас вспомнил о нем и послал искать его по всему дворцу; его нашли и привели к царю. Он потребовал у Пселла совета, как политичнее поступить. Пселл заботился в данном случае, как бы не произвести волнения в народе, а потому посоветовал постричь Евдокию и поселить ее в ею же построенном монастыре Пиперуди.201
Пселл, как видно, был близким лицом к Евдокии, он стоял за нее, когда это было нужно, чтобы отделаться от Диогена, и когда этого желали кесарь Иоанн и сам Михаил. Он спрятался вместе с императрицей в подземелье, когда, услышав шум, думал, что ему угрожает опасность. Но как только он узнал, что кесарь с сыновьями желают, чтобы Михаил правил самостоятельно, он стал на его сторону и подал хороший совет, как отделаться от Евдокии.
Хотя столица признала своим самодержцем Михаила Дуку, Роман Диоген продолжал считать себя законным императором, и пришлось действовать против него оружием. После не совсем удачного похода Константина Дуки, младшего сына кесаря Иоанна, против Романа Диогена был послан старший сын того же кесаря, Андроник, одержавший решительную битву над войском Диогена, находившимся под командою армянина Качатура, катепана Антиохийского.
Пселл написал по этому поводу поздравительное письмо Андронику, где, восхваляя его на все лады, пишет, что он сокрушил главу змия (т.е. Диогена) и воскресил умирающее царство ромеев.202
Вслед за этим Андроник осадил Диогена в крепости Адане. «Долго ли продолжалась осада, сведений не имеем, знаем только, что осажденные доведены были до крайности и терпели недостаток в жизненных припасах, что мужество их Диоген поддерживал обещанием скорой помощи от турок, что Андроник вошел в тайные переговоры с приверженцами Диогена, охранявшими Адан. Переговоры Андроника увенчались успехом, и Диоген, не надеясь на своих сподвижников, сдался под условием, что отказывается от престола, постригается в монашество и за то получает гарантию личной безопасности; гарантию дали от имени императора заключавшие договор три митрополита, которые клялись, что никакое зло не постигнет Диогена. Диоген был тут же пострижен, посажен в скромный экипаж и отправлен в Византию, куда наперед послано извещение о всем случившемся. Печальный поезд с Диогеном, одетым в монашеское платье и страдавшим сильным расстройством желудка, которое, как говорили потом, произошло от какого-то снадобья, данного врагами, прибыл в Опсикийскую фему и остановился в крепости Котиэе в ожидании инструкций из Византии. Чрез несколько дней из Византии получен приказ ослепить Диогена. Напрасно Диоген просил заступничества у архиереев, клятвенно ручавшихся за его безопасность: те, если бы и желали, ничего не могли сделать. Его отвели в какой-то чулан, и обязанность палача взял на себя неопытный в этом деле еврей. Диогена привязали за руки и ноги, на грудь и живот его надавили щит, и еврей раза четыре запускал ему железо в глаза, пока несчастный не поклялся. что глаза его совсем уже вытекли. Страдалец посажен был опять в экипаж и с изрытыми глазами, с головой и лицом вспухшими, похожий более на разлагающийся труп, чем на живого человека, привезен к Пропонтиде. Спустя несколько дней он умер».203
Несомненно, что император Михаил приказал ослепить Диогена, если даже не приказал, то во всяком случае допустил это и никак не мог ничего об этом не знать, как уверяет Пселл. Знал также об этом злодеянии сам Пселл, может быть, он дал совет пустить в ход этот византийский способ отделываться от людей; если и не так, едва ли противодействовал этой мере. Он знал, что Диоген будет считать императора и его самого виновниками своего несчастия, а потому, чтобы обелить и его и себя, написал ослепленному царю письмо, которое с нашей точки зрения представляется довольно нахальным издевательством над умирающим несчастливцем.
Приводим это письмо в переводе.
«Я в полном недоумении, благороднейший и восхитительнейший человек, оплакивать ли мне тебя как самого несчастного человека или восхищаться как самым славным мучеником. Ибо когда я взираю на причиненное тебе зло, превосходящее всякую меру и степень, я причисляю тебя к самым несчастным людям; когда же я обращаю внимание на твой невинный образ мыслей и на твое рвение о добре, я сопричисляю тебя к мученикам. Если же ты после тысячи сделанных тебе злодеяний все же остаешься великодушным и благодарным Богу, я ставлю тебя выше мучеников.
Не знаю, есть ли другой человек, испытавший столько бедствий, как ты, и притом без всякой вины со своей стороны. Но узнай от меня, божественнейший человек, что все случающееся в нашей жизни зависит от Провидения и Промысла Божия, ничего не бывает без причины и случайно, но за всем наблюдает недремлющее око, и вместо здешних трудов и несчастий вынесшим их готовятся великие воздаяния. Я знаю, что тяжело лишиться света (зрения), и это особенно тяжко, когда предшествовало много оскорблений, но я также знаю, что великое дело наслаждаться божественным светом, который уже приуготован тебе, но еще не попал в сердце твое; ибо Бог возжет в душе твоей чистый свет, осияет тебя спасительный день, осветит неприступное солнце, ты возненавидишь этот солнечный свет и полюбишь тот мысленный неизреченный свет. Воздай хвалу Богу, что тебя, человека, он сделал ангелом, лишенного зрения удостоил лучшего света, поместил среди благородных своих борцов и, отняв у тебя преходящую диадему, украсил тебя небесным венцом. Поразмысли о будущем суде Божием: бывшие здесь очень счастливы или вполне будут устранены от небесной славы или удостоены небольшой почести; ты же будешь поставлен одесную Судии, блестящим образом увенчанный венцом мученика, созерцая раскрытыми глазами божественные тайны и видения.
Мученики будут целовать твои пострадавшие глаза, будут обнимать ангелы и, смело скажу, сам Бог. Помышляя о столь великой радости, бодрись и радуйся в страданиях твоих, как говорит святой апостол (Кол. 1:24). Человек смотрит на лицо, Бог же, глядя на сердце, распознал в душе твоей некую божественную частицу, стесненную телесным тернием. Тело Он несколько испортил, доброе же семя сохранил невидимо невидимыми силами. Всячески клянусь тебе Богом, исповедуемым истинною религиею, что царь невинен в твоем несчастии и нисколько не причастен в случившемся. Когда он решил достигнуть того, чтобы с тобой не случилось никакого зла, тогда тебя постигло это искушение. Услышав об этом, он скорбел душой, громко застонал, заплакал, тяжело вздохнул, пролил потоки слез. Он желал умереть, желал, чтобы разверзлась под ним земля. Верь тому, что я пишу; слово мое не ложно и писано не для красоты слога, оно истинно и светлее света. Он все еще не находит утешения и отказывается жить. Вот тебе достаточное утешение. Есть у тебя владыка, которого ты любил, или, лучше сказать, родственнейший и любезнейший сын; есть у тебя человек, который будет утешать тебя, плакать за тебя, успокаивать тебя, обнимать, почитать. Я желал бы обагрить это письмо собственною кровью или слезами. Но так как это невозможно, я пишу, громко стеная и плача, что я, несмотря на свое желание и старание со всех сторон оградить тебя, не был в состоянии устранить от тебя случившегося с тобою несчастия».204
О деятельности Пселла в царствование Михаила Дуки мы знаем немного. В Парижском кодексе 1182г., по которому сделано издание Сафы, имеются два письма, написанные Пселлом от имени императора Михаила к какому-то русскому князю.205
В августе 1074г. Пселл составил хрисовул, посланный императором Роберту Гвискару. Это брачный договор, заключенный Михаилом VII с Робертом, по которому сын византийского царя Константин был признан женихом дочери Гвискара.206
В июле 1075г. Пселл по приказанию императора разобрал тяжбу о мельнице стратига Мандала с Каллийским монастырем и написал протокол этого дела.207
Из этого видно, что Пселл в царствование Михаила Дуки делал то же самое, что при Константине Мономахе. Он писал письма от имени императора, составлял хрисовулы, разбирал тяжбы и написал протокол суда; следовательно, представляется вероятным, что в царствовании Дуки он занимал опять должность протасикрита.
К этому времени относится, по моему мнению, апология Пселла под заглавием: ὅτε παρῃτήσατο τὴν τοῦ πρωτοασηκρῆτις ἀξίαν. Эта речь напечатана Сафою без конца, так как конец не сохранился в Парижском кодексе (Ps. V, 171–176). Но сохранился он в cod. Barocc. 131 (fol. 291–293) Бодлеевой библиотеки в Оксфорде, а также в несколько раз упомянутом Флорентийском кодексе.208 Эта апология представляет параллель вышеупомянутой речи «К завидовавшим титулу ипертима». Написана она была, по всей вероятности, когда Пселл был назначен протасикритом, в ответ лицам, говорившим, что философам не следует занимать государственных должностей.
Пселл доказывает, напротив, что философу не должны быть чужды государственные дела и что ему следует ими заниматься (Ps. V, 171. οὐ γὰρ ἀπογνωστέον τῷ φιλοσόφῳ τῶν ἐν ταῖς πολιτείαις πραγμάτων, ἀλλὰ μετὰ λόγου πρὸς ταῦτα ἰτέον). Он указывает на примеры Платона, написавшего сочинение о наилучшем государстве и ездившего в Сицилию, чтобы изменить тамошнюю тиранию на более законный образ правления, на Аристотеля, писавшего законы Александру Македонскому, учившего царя не только как управлять государством, но даже стратегии и военным приемам, как располагать войско, как сражаться и т.п. Вот таким уважением пользовалась философия в прежние времена, теперь же, говорит Пселл, к ней относятся с презрением, считая гораздо важнее и полезнее юриспруденцию.
Во второй половине речи Пселл говорит, что он с юношеского возраста преследовал две цели: с одной стороны, занимался философией, с другой – государственными делами. Поэтому он не запирался у себя в комнате и не занимался исключительно философией (διὰ ταῦτα οὔτε ἐν οἰκίσκῳ καθείρξας ἐμαυτὸν φιλοσοφεῖν μόνον ἐκέλευον), но точно так же не делал только то, что делается в судах, не исключительно обвинял и защищал, отвергнув ученые книги (οὔτε παρωσάμενος τὰ βιβλία, ταῦτα δὴ τὰ ἐν δικαστηρίοις μόνα ποιεῖν, γράφεσθαί τε καὶ διώκεσθαι καὶ ξυνηγορεῖν); держа в руках ученые сочинения, он в то же время занимался государственными делами, и таким образом он в одно и то же время был государственным человеком и ученым философом.
В неизданном конце этой речи Пселл выставляет свои ученые заслуги, указывая, как много им сделано для науки и как много написано сочинений. По его словам, он разъяснил аристотелевскую философию, написал трактаты о естестве и первых сущностях, объяснил движения небесных светил и многие естественные явления, написал сочинения по риторике, объяснил халдейские изречения.
Вот это-то последнее обстоятельство заставляет думать, что Пселл написал свою апологию не в царствование Константина Мономаха, а позднее, потому что едва ли он успел написать в то время значительное количество ученых трактатов, о которых сам упоминает.
Выше я привел несколько строк из неизданного документа, где Пселл назван ипертимом. Эти строки тем более важны, что это единственное официальное сведение о титуле ипертима, данном Пселлу; к тому же это единственный источник, из которого можно вывести, что Пселл носил этот титул в определенном году. Итак, несомненно, что в царствование Михаила VII Дуки Пселл был ипертимом. Значит ли это, что он не мог быть в то же время протопроэдром?
Думаю, что нет. Ипертим, по-видимому, не чин, а титул, вроде нашего превосходительства; по крайней мере, Пселл пишет кесарю Иоанну ὐπέρτιμε καῖσαρ.
Далее мы знаем, что Пселлом составлена для императора Михаила речь, которую тот произнес на первой неделе Поста на собрании сановников. Речь эта не имеет таких внутренних признаков, по которым она могла бы быть приурочена к тому или другому году. Она не издана, но списана мною с Ватиканского кодекса 672 (fol. 272–274), где имеет следующее заглавие: τοῦ αὐτοῦ (Ψελλοῦ) σελέντιον δημηγορηθὲν παρὰ βασιλέως Μιχαὴλ τοῦ Δούκα.209
Анна Комнина сообщает, что в царствование Михаила Дуки Пселл постригся и удалился из Византии;210 но это основано на недоразумении, Пселл, как мы видели, постригся в царствование Константина Мономаха.
Надо думать, что Пселл умер еще в царствование Михаила VII; если принять во внимание, что он несколько раз в письмах жалуется на хронический недуг, какую-то желудочную болезнь, совершенно понятно, что он не прожил более 60 лет. Мы можем положительно утверждать только то, что Пселл был жив в конце 1075г.; в августе этого года умер патриарх Иоанн Ксифилин, Пселл написал ему после его смерти длинный панегирик. Мне представляется почти несомненным, что Пселл не дожил до воцарения Никифора Вотаниата, т.е. до 1078г.; нет царствования, от которого не осталось бы следа в сочинениях этого писателя – или письма, или приветственной речи, или упоминания о себе в мемуарах. Но мемуары свои он закончил еще при Михаиле VII, в это же время он собирался написать отдельное сочинение о Романе Диогене, но не успел сделать этого; по крайней мере до нас не дошло подобного сочинения.211 Вместо того, чтобы думать, что Пселл впал в немилость и удалился в монастырь или богадельню, гораздо естественнее предполагать, что он умер в конце царствования Михаила VII Дуки в 1076 или 1077г.
Глава 5-я. Преподавательская деятельность Пселла
Деятельность Пселла была двояка: он был не только придворным сановником, но и ученым преподавателем.
В Панегирике матери он сообщает, что хотя отказался от мира и постригся, он не может предаться исключительно Богу, потому что обязан заниматься светскою наукою и преподавать ее своим ученикам (Ps. V, 57; Ps. V, 59). В Панегирике Никите он говорит, что они оба были учителями с тою только разницею, что Никита был учителем орфографии, а он, Пселл, занимал кафедру философии (Ps. V, 93).
В переписке Пселла несколько писем адресованы ученикам; Буассонад напечатал его речи к ученикам. Все это ясно доказывает, что Пселл был преподавателем. Скилица четыре раза называет его ипатом философов. Анна Комнина сообщает, что Иоанн Итал был учеником Пселла, что по удалении последнего из Византии Иоанн Итал стал учителем всей философии, получив название «ипат философов» (Alex. I, 179). Из сочинения псевдонима Тимариона (Τιμαρίων ἢ περὶ τῶν κατ’ αὐτὸν παθημάτων) видно, что Федор Смирнский сменил Иоанна Итала.212 В заглавии нескольких сочинений Пселл также называется ипатом философов.
Сафа, а вслед за ним Рамбо и Грегоровиус, считают, что ипат философов – это почетный титул. Но из слов Анны Комнины можно вывести, что ипат философов – название преподавателя философской школы, так же как учитель юридической школы назывался законохранителем (номофилаксом). Анна говорит прямо, что Итал получил название ипата, потому что занял место учителя философии. Из Тимариона видно, что один учитель сменял другого: Итал – Пселла, Федор Смирнский – Итала; если совершенно естественно, что византийские императоры могли дать почетный титул Пселлу, нельзя того же сказать об Итале, не пользовавшемся милостью царей и преданом анафеме Константинопольскою церковью.
Пселл был преподавателем в царствование Константина Мономаха, как видно из панегириков Никите и Ксифилину, по возвращении с Олимпа он опять занял кафедру, что явствует из панегирика матери. Надо думать, что его преподавательская деятельность продолжалась непрерывно до царствования Михаила Дуки, т.е. до самой его смерти, когда его заменил Иоанн Итал. В данном случае можно опереться не только на «Алексиаду», но и на один намек в письме патриарху Антиохийскому Эмилиану (бывшему патриархом в царствование Михаила VII), где он говорит: «Нас все считают стоящими во главе философии и риторики» (Ps. V, 275).
В панегирике матери Пселл сообщает, чему он учит своих учеников. Вот это место. «Так как жизни моей положен такой удел, что я не могу довольствоваться самим собою, но должен руководить другими и давать им черпать воду знания, представляя из себя как бы чашу, переполненную водою, я касаюсь и светской мудрости, и не только умозрительной, но и той, которая проявляется в истории и поэзии. Поэтому я некоторым ученикам читаю лекции о поэтических произведениях, о Гомере и Менандре, об Архилохе, Орфее, Мусее, а также о писательницах, о Сивиллах, о поэтессе Сафо, о Феано и мудрой Египтянке (ἡ Αἰγύπτια σοφή). Многие просят меня объяснить отдельные слова, встречающиеся у этих писателей, чтобы им знать, что такое завтрак (τὸ ἀκράτισμα), обед (τὸ ἄριστον), полдник (τὸ ἑσπέρισμα), ужин (ἡ δορπίς), кто писал стихами и кто выбирал отборные выражения, что такое пляска (ὄρχησις) у Гомера, что такое у поэта героическая жизнь, что такое лакомство, роскошь и употребление плодов с твердою шелухою (τῶν ἀκροδρύων), что такое древности троянские, что такое нектар, амброзия и питье из меда и вина (πρόπομα), кто такие Алексис, Менандр, Кровил, Клисаф и другие, о ком говорят, что они писали стихи.
Многие ученики заставляют меня рассказывать им о лечении тела и просят, чтобы я научил их распознаванию и предсказанию болезней; поэтому я изучил все это искусство (медицину), чтобы знать все подробности. Многие из учеников привели меня к изучению италийской мудрости (πρὸς τὴν ἰταλικὴν σοφίαν), я разумею не знаменитую Пифагорову философию, а юриспруденцию, так чтобы я мог говорить об исках частных (actio privata) и общественных (actio popularis), о вещественных доказательствах, о рабстве и свободе, о законных и незаконных браках, о степенях родства, о завещаниях воинов и граждан, что такое обязательство, что такое законное правило (ὁ νόμιμος κανών), раздел наследства без завещания (ἡ κληροδοσία), кто законный сын и незаконный, что означает каждый термин, что такое бесчестие и на сколько степеней оно делится, какой срок определен для каждого иска.
Меня постоянно спрашивают ученики о длине вселенной, какова величина ненаселенных частей и какова величина пятой и населенной части; поэтому я вынужден заниматься с ними географией, представлять им полную картину описания земли и ознакомить их с тем, что сделано по этой части Апеллесом, Вионом и Эратосфеном.
Я постоянно аллегорически объясняю ученикам греческие мифы. Ученики пристают ко мне с вопросами, потому что любят мою манеру говорить и понимают, что я знаю больше других» (Ps. V, 59–61).
В том же панегирике Пселл говорит, что занятия с учениками заставляют его читать эллинские и варварские книги, Орфея, Зороастра, Парменида, Эмпедокла, Платона и Аристотеля, другими словами, заниматься философией (Ps. V, 57).
В письме к одному ученому, сочинение которого он разбирал, Пселл сообщает, что он учит в школе философии и риторике (Ps. V, 256).
Из сказанного видно, что Пселл преподавал по средневековой терминологии философию и риторику. Философия в древности и в Средние века была наукою из наук и обнимала все современные науки.
Никифор Влеммид в своей логике посвятил особую главу подразделениям философии, из чего видно, что разумели в Византии под философией. «Философия, – говорит он, – делится на умозрительную (θεωρητικόν) и практическую (πρακτικόν). Умозрительная познает сущее, практическая улучшает нравы; цель умозрительной – правда, цель практической – благо. Умозрительная философия делится на философию о естестве (φυσιολογικόν), математику и богословие (τὸ μαθηματικὸν καὶ τὸ θεολογικόν). Наука естественная занимается исключительно вещественным, богословие исключительно невещественным, математика – предметами, имеющими вещественную и невещественную сторону. Естественная наука называется так, потому что она касается естественных и преходящих явлений; богословие называется так, потому что оно рассматривает явления божественные и непреходящие. Математика делится на арифметику, музыку, геометрию и астрономию. Практическая философия делится на этику (ἠθικόν), экономию (οἰκονομικόν) и политику (πολιτικόν). Этический философ тот, кто умеет приводить в порядок свои и чужие нравы; экономический – тот, кто может воспитывать целый дом; кто же хорошо управляет городом или городами, тот – философ политический. Практическая философия приводится в исполнение посредством законодательства и правосудия, ибо практический философ издает полезные законы для города, для дома, для ученика, для себя и судит других, хваля поступающих хорошо, порицая дурно поступающих».213
Таким образом, философия обнимает все науки: математику, музыку, астрономию, естественные науки, логику, метафизику, богословие, этику, юриспруденцию. Поэтому Пселл постоянно называет философию просто наукой, или знанием (ἐπιστήμη), и отделяет ее от искусства (τέχνη), под которым разумеет риторику. Пселл был представителем этой универсальной науки, и, как преподаватель философии, он мог читать лекции по всем предметам. Несколько его лекций хранятся в библиотеках, но изданы далеко не все. Я приведу здесь целиком две философские лекции Пселла, из которых одна напечатана Сафой, другая же не издана.
К спрашивающим, сколько родов философских учений
Вопрос не слишком далек от намеченной мною цели; я принялся за объяснение псалмов, вы же, кстати, спросили меня о родах философских учений. Ибо как пошедшим по другому пути, разумею по пути образов и пророчеств, которого мы еще не познали, естественно недоумевать, каков этот путь и чем он отличается от обычного и гладкого пути; как научившийся халдейскому учению, принявшись за египетскую философию и занимавшийся египетской философией, перешедши к эллинской, вероятно, стал бы спрашивать, что это за род учения, к которому они перешли, точно так же переходящий от более совершенного (псалмов) к менее совершенным учениям, как будто из света в тень, будет спрашивать, какова сущность этих учений, к какому роду они принадлежат, какой ближайший к ним вид. Поэтому я решил поговорить сегодня с вами о философских учениях с исторической и философской точек зрения (ἰστορικώτερον ἅμα καὶ φιλοσοφώτερον).
Следует знать, что пять философских учений распределены между пятью различными народностями. Ибо халдеи, египтяне, эллины, иудеи и наш народ, которому преимущественно прилагается название христиан, представляют главные роды философских учений. Я не подразделяю единого эллинского учения на отдельные учения, как это делает большинство; но хотя есть у них философия италийская, родоначальником которой был Пифагор (ἰταλική τίς ἐστι παρ’ αὐτοῖς σοφία), есть и ионическая, и платоновская, есть и такая, которая по виду учения называется кинической, или называемая по своей главе и цели философией удовольствия и эпикурейской, есть и философия, получившая название от места, где учили философы, как, например, ликейская, стоическая, академическая, есть и философия, названная по обеим этим причинам, как, например, перипатетическая и скептическая (σκεπτική), догматическая и испытующая, все же я эти отдельные учения соединяю воедино и даю им одно общее название эллинского.
Таким образом, эллинское учение представляет один вид, или, если угодно, род философской науки; она была разделена на различные учения, и представителями этих отдельных учений были разные лица, из которых замечательнее всех был Пифагор, современник Фалеса Милетского, в значительной степени усовершенствовавший его философию. Он первый познакомил эллинов с музыкой, стал учить бессмертию души и, научившись у египтян, привнес в эллинские обычаи кое-что из египетской философии, чрез него в первый раз эллины являются сторонниками египетского учения. Этот Пифагор не имел обыкновения доказывать все, но по большей части изрекал свои положения, как оракулы, и к большинству своих положений не приводил основания. Платон же, приняв его учение, удивлялся смелости его учения, но некоторые его положения отверг. Он доказывает все, где является последователем эллинов; там же, где он является последователем египтян, им сочиняются кони, движущиеся сами по себе, и крылатые колесницы богов, произрастание пернатых и их уклонение вниз, остающаяся на месте Веста, в то время как одиннадцать находятся в движении.214 Аристотель же, происходивший из города Стагиры, не обращал на это никакого внимания, но, относясь к науке с человеческой точки зрения, доказывал все свои положения. Почему же я не говорю о философах, бывших до них и после них? Потому что и этих достаточно для характеристики эллинской философии.
Эллины, полагая двоякий род сущего, сверхчувственное и чувственное, ставили посередине между ними математическую сущность, так как она имеет соприкосновение с телесным и бестелесным, стоит ниже мысленного и выше чувственного, представляет нечто среднее между тем же самым и другим, соединяет в себе сущие роды (идеи) и явления, не вполне ограничена, но ограничивает безграничное, сложна, но вне времени и вечна, представляет лестницу, по которой восходят от изучения природы к высшей философии; никто да не приступает к изучению философии, не зная геометрии, говорит Платон, выяснив всю математическую сущность на примере одной этой науки (геометрии).
Так разрабатывали свою философию эллины, халдеи же и египтяне, о которых я сейчас скажу, иначе. Но прежде всего я разрешу их спор, так как те и другие (халдеи и египтяне) спорят, чья философия древнее. Халдеи утверждают, что начало их философии было положено 40 тысяч лет тому назад. Египтяне же, рассказывая басни, указывают еще большую цифру. Халдеи утверждают, что они учителя египтян, египтяне же хвастаются, что у них учились халдеи и что они лучше последних знают движения небесных светил. Я же, читая мудреца Херемона, мужа благородного и написавшего прекрасную историю, нашел у него, что халдейская философия была раньше египетской, но что ни те, ни другие не были учителями друг другу, но те и другие имели своих представителей философии; это отвергают халдеи по следующей причине. Однажды Нил залил страну египетскую, погибло все остальное, а также астрономические книги. Затем, так как им нужно было иметь сведения о затмениях и движениях светил, они собрали эти сведения у халдеев. Но так как последние неохотно сообщали свои знания, они дали им неверные показания времени, движения планет и неподвижных звезд, не соответствующие действительности. Затем, находясь в затруднении, египтяне сделались их учениками и, принеся к себе истинное знание сущего, записали это на кирпичах, чтобы ни огонь, ни наводнение не могли уничтожить их знания. Таким образом, египтяне, потерпев несчастье для своей философии, и обманутые халдеями, тем не менее достигли цели. Родоначальником их мудрости был древнейший Нин, четырнадцатым (царем), после которого был Иоанн, пришедший с южного пояса, надев на себя кожу рыбы и производя себя от Гермеса и Аполлона; он царствовал над ними, придя к ним обманным образом и предсказав лунное затмение, хотя и не хотел царствовать. После него был, неизвестно которым, царем Протевс; после него Рапсинит, который, по египетским мифам, живой сошел в ад и опять вышел оттуда, там играл в кости с Деметрой, выиграл и получил от нее золотое полотенце.
Мудрость египетская заключается в том, чтобы все говорить символически, прятать изображения богов в ящики и только сфинкса вешать на стены. Философия египтян была очень выдающейся, как показывает их учение; ибо они первые признали душу бессмертной, верили, что она проходит бесчисленные блуждания и скитания, спускается до травы и камня и затем вновь возвращается в свою сферу. Они учили, что всему – одно начало. Иакх и Приам, Серапис и Селин, странного вида род сатиров, соколы и ибисы представляют их божества, считается у них богом бык Апис, который весь черный за исключением белого лба. Не хорошо зная, как думаю, природу вещей, они поклоняются морскому луку (σκίλλα) и луку (κρόμμυον), потому что он растет сам по себе (несеяный), и агносу (ἄγνος, род дерева), потому что верят, что, полежав на нем, можно сделаться святым, точно так же они поклоняются Гераклову камню (магниту), потому что он притягивает железо, кроме того мыши, жуку и другим животным, рождающимся без совокупления; более же всего они преклоняются пред трутнем, коршуном и другими животными, превращающимися из одного рода в другой. Они отлично измеряют движения небесных тел, считают солнце величайшим богом, они приписывают души всем светилам. По их мнению, в сущем замечается несказанная симпатия, так что если разделенное соединяется на той или другой планете, оно чувствует влечение друг к другу. Они верят в предсказания и прорицалище Амфиарая считают самым достоверным. Такова египетская философия.
Перехожу к философии халдеев, народа, убежденного, что он благочестив, но странного и признающего многобожие, тем не менее лучше всех знающего астрологию. У них есть и таинственное богословие, изложенное в стихах, смысл которого большинству непонятен. Они говорят, что есть семь миров, из которых последний вещественный, земной и светоненавистный, первый же огненный и высший. У них много других странных и нелепых богословских учений. Они учат единому, бывшему раньше всего, вводят материю, как производящую зло, составили священное искусство, ввели жертвоприношение животных, поклонялись подземным богам и постановили, что надо приносить жертвы так или иначе. Они привлекают своих богов чародейскими песнями, связывают их и освобождают, как, например, Апулей заставил Епактиса дать клятву не сообщаться с теургом. То был Юлиан, ходивший с царем Марком в поход на даков; он одержал царю много других побед, а также отразил даков от римской земли. Сделав из глины человеческое лицо, он поставил его так, что оно смотрело на варваров, когда же они приблизились к нему, они тотчас были прогнаны молниями, выпускавшимися из головы.
Они ведут душу по лестнице, имеющей семь ступеней (τὴν ψυχὴν ἑπταπόρου σύρουσι κατὰ βαθμίδος), я говорю это на основании их собственных изречений, и они учат возводимых на небо не оставлять в пропасти земли даже помета (μηδὲ τῷ τῆς γῆς κρημνῷ σκύβαλον καταλείπειν). Смешивая различные части и из разного материала, они создают человеческие изображения, которые, по их мнению, могут предупреждать болезни. Я не стану вам рассказывать, как они делают это, ибо хотя вы, может быть, и не возненавидите меня, но узнав это, воспользуетесь этим искусством, и затем окажется, что я причина постигшего вас зла. Поэтому я прохожу молчанием большую часть их секретной науки, думая, что и сказанного достаточно.
Мудрость еврейская возникла позже них (халдейской и египетской). После Нина вторым был Ававк (так написано переписчиком вместо Авраам), живший во время Огига, как говорится в исторических сочинениях. Род его идет от Фалика (в Библии Фалек), единственного человека, отказавшегося строить башню в земле Семарам (по Библии Сенаар); это город вавилонян, ибо имя этого города означает смешение, и тут в первый раз произошло разделение языков. Чрез него (Авраама) был избран род его, и печатью этого избрания приняли они обрезание. Неизвестно, который после него по счету Моисей, выведши Израиль из Египта, стал у них учителем благочестия и обращения к Богу. Он построил им священные храмы, и так как они не в состоянии были понять богословия, выражающегося в Троице, он представил ее в символах. Он учил, что всему было одно начало, от которого все произошло, небо и земля, что родоначальник людей Адам был создан из земли, что Ева была создана из ребра, отнятого у Адама, что от них произошло много детей мужского и женского пола, из которых самые замечательные Каин и Сиф, Каин, созданный для порока, Сиф – для добродетели, что семя Каиново дошло до седьмого колена, семени же Сифова было достаточно для создания рода Израилева. Вот этот-то род еврейский был особенно излюблен Богом; ибо Он являлся избранным лицам, одним – в скрытом виде, другим – в Лице Своем. Он учил божественному учению, хотя и не сообщал оснований своего учения, и вместо силлогизмов были у них предписания народного вождя.
Они не вполне признавали бессмертие души, но верили, что есть другая земля, куда они надеялись переселиться; они думали, что это Эдем, откуда этот род был изгнан. Они придавали большое значение обрезанию, новомесячию и субботам, как говорит Иеремия (Иер. 17:22). Они очищались ежедневно, окропляясь пеплом телицы или моясь иссопом; они приносили жертвоприношения – овцу, козу, голубя, барана. Они праздновали праздник Богу, который называли прохождением (διαβατήριον, разумеется Пасха) в четырнадцатый день первого месяца Нисана; второй праздник у них был первенцев, третий – кущей.
Были у них и еще другие три праздника в третьем месяце, пятом и седьмом, установленные в воспоминание бедствий, испытанных ими в это время. Вместо оракулов и прорицалищ были у них пророческие языки, таинственно пророчествовавшие о многом другом, главным же образом о божественной тайне Христовой; особенно же предвещает это язык Давидов, который я собирался истолковать преимущественно пред другими. Немного после него пророчествовал Исайя; некоторые пророчествовали не прямо и загадочно, но есть и такие, которые прямо предвещали появление Спасителя.
Довольно об учении евреев, после которых явилось нам Слово Отца, ставшее новым Адамом и другим Моисеем, родоначальник рода более божественного, святым крещением перенесший нас как бы через море в землю обетованную, которая есть царство на небеси. Поэтому мы вполне отвергли и презрели многобожие египтян, болтовню халдеев, эллинское же учение мы не вполне отвергли, но приняли касающееся природы, учения же, что материя не сотворена, не признали, их монархию (т.е. признание единого начала) мы полюбили, но так как они не определяют ее в трех лицах, мы ее отвергли; нам нравится их учение, что душа бессмертна, но мы не учим, как они, что души не были сотворены и существовали раньше тел; в оракулы, предсказания и то, что они говорят о нисхождении Бога, мы не верим, как в запрещенное. Обрезания евреев, субботы и то, что они таинственно делают при зажигании факелов, мы не почитаем; но принимаем их закон и пророческие книги и поклоняемся Иисусу, о котором они пророчествовали; приняв вполне наше естество от непорочных кровей Богоматери, Он соединил его с собою, обоготворил, возвел на небо, примирил с нами Отца и прислал другого Себя (Духа), утешителя. Коротко резюмируя сказанное, наша религия – богословие (θεολογία) и домостроительство (οἰκονομία); но там почитается триада и монада, у нас же одна ипостась, единое в Троице Слово Отца, естества же два, части единого Христа, цельные и совершеннейшие.
Многое я опустил, так как я сам, как видите, почти лишился голоса, и большинство из вас устало до того, что не может уже ни думать, ни писать».215
В приведенной лекции Пселл имел намерение представить в главных и крупных чертах различные роды известных ему философских учений. При этом он очерчивает собственно не метафизику, а религиозные учения; только в таком смысле и можно было соединять разнообразные греческие доктрины в одну эллинскую философию. Так поступали Отцы церкви, для которых Фалес наравне с Платоном, киниками и Эпикуром представляли одно эллинское, т.е. языческое учение.
Пселл не сумел, однако, представить самые существенные черты разных религиозных учений; это особенно поражает в отделе о религии евреев, извлеченном главным образом из Библии. Наравне с воззрениями на Бога и бессмертие души он сообщает подробности, излишние в краткой лекции о еврейском ритуале, об омовениях и праздниках. Особенно неудачно составлены отделы о древнегреческой философии и христианстве. Сказав кое-что о Пифагоре, Платоне и Аристотеле, касающееся больше метода их исследования, чем содержания, Пселл приводит кое-что из платоновской диалектики, и таким образом, из его лекции ученики никак не могли понять, в чем заключается главное содержание эллинской философии, а тем более религиозные учения древних греков. В нескольких строках, посвященных христианству, Пселл не сумел изложить сущности нашей веры.
Отдел об учении египтян извлечен Пселлом, как он сам говорит, из сочинения Херемона, бывшего хранителем Александрийской библиотеки и учителем императора Нерона. Херемон, написавший несколько сочинений о Египте и астрологии, пользовался большою известностью в Византии; выдержки из него приводятся Ямвлихом, Оригеном, Порфирием, Аполлонием Александрийским, Климентом Александрийским, Евсевием Кесарийским.
Лекция Пселла на первый взгляд поражает своею эрудициею, но в XI веке подобную лекцию и даже гораздо лучшую можно было составить по одному сочинению Евсевия Кесарийского (Praeparatio evangelica), где очень подробно и обстоятельно, гораздо лучше, чем у Пселла, изложены религиозные учения египтян, евреев и древних греков. Халдейская же мудрость была хорошо известна из сочинений Прокла и Порфирия. Вторая философская лекция, остававшаяся до сих пор неизданной, печатается мною по cod. Barocc. 87 fol. 3–5 (оксфордской Бодлеевой библиотеки) [текст «лекции» опущен, поскольку он уже дважды опубликован: 16 (I), р. 451–458 и Psellus Michael,1992, р. 22–28. – Я.Л.].
В этой лекции Пселл старается доказать, что общепринятое в его время определение одной из аристотелевских категорий, именно сущности, совершенно верно. Определение это гласило: «Сущность есть вещь самобытная» (οὐσία ἐστὶ πρᾶγμα αὐθύπαρκτον). Но Пселл ошибался, думая, что определение это принадлежит Платону или Аристотелю, может быть, оно составлено Проклом; по крайней мере, насколько я знаю, оно попадается в первый раз в комментарии Аммония на аристотелевское сочинение «Об истолковании», Аммоний же перерабатывал недошедшее до нас сочинение Прокла. Определение это впоследствии стало в Византии стереотипным и повторяется во множестве философских трактатов.
Приведенное определение возбуждало, однако, недоумение некоторых философов, находивших, что сущность нельзя называть самобытной, так как все явления находятся в зависимости друг от друга и самобытен один Бог, так как Он один не произошел от бывшей до него причины. Они не понимали, каким образом сущность может быть названа самобытной, когда ничто из сущего не может само себя создать, но есть следствие какой-нибудь другой причины и когда вся цепь причин сводится к Богу, который один только и есть первопричина всего сущего.
На это мнение возражает Пселл в своей лекции. Прежде всего, говорит он, помянутые философы неверно понимают термин «самобытный». Под «самобытным» они разумеют, когда несущее становится явлением само по себе, а не приводится к бытию высшей причиной. Но не так надо понимать этот термин. «Самобытное» получает бытие от высшего рода, но придя в непосредственное coприкосновение с первопричиной совмещает в себе всю исходящую от нее силу (творчества) и таким образом становится уже само по себе достаточным для существования.
Это туманное толкование заимствовано Пселлом у Прокла, говорящего в комментарии на Тимея, что от единого произошло вечное, от вечного рожденное и временное, от лучшего из само себя творящего самобытное (Procli in Tim. 91 D). В другом месте Прокл говорит, что единое самобытно, вечное сущее получает самобытность от единого, следующее за вечно сущим в одно и то же время самобытно, и получает существование от другого творческого начала (Procli in Tim. 71 С).
Вслед за определением самобытного Пселл говорит, что для доказательности речи надо начать сначала и показать, как делится природа сущего. Бога, говорит он, мы называем Творцом всего, а ученые эллины называли единым и добром, единым потому, что Он один из сущего абсолютен и не составной, добром же потому, что это совершеннейшее начало, ибо все нуждается в добре и ничего лучше добра не постигает нас.
Пселлу следовало сказать, что единым и добром называли Бога неоплатоники. (Procli institutio theologica, cap. 12: πάντων τῶν ὄντων ἀρχὴ καὶ αἰτία πρωτίστη τὸ ἀγαθόν ἐστιν… καὶ τί ἂν γένοιτο τῆς ἀγαθότητος κρεῖττον; cap. 114: πᾶς θεὸς ἑνάς ἐστιν αὐτοτελής). Он мог прибавить, что Дионисий Ареопагит принял это определение неоплатоников, и он позаимствовал у него объяснение, почему Бога называли единым и добром (De divinis nominibus cap. I, § 4).
Тот, кого мы называем Богом, эллины же Единым, продолжает Пселл, приступая к созданию мира, не создал сейчас же видимые предметы, но сотворил прежде всего родственное Себе, именно сущее (τὸ ὄν), имеющее с Ним сродство и Ему подобное, под сущим надо разуметь собственно сущее, а не изменяющееся и находящееся в постоянном течении, не временное, но сопричастное вечности, познаваемое как всегда сущее и потому называемое вечным. Бог же не вечен, хотя так неправильно определяют его естество богословы, но предвечен. Каким же образом Бог вечен, когда вечность не стоит выше Него? Когда мы называем Бога вечным, это только злоупотребление словами, как и вообще мы имеем обыкновение прилагать к Богу самые лучшие названия и поэтому называем Его полионимом и анонимом. Сам же Он, сообразуясь со слабостью слушающих, называет себя самыми простыми именами, говоря: Я есмь жизнь и свет (Ин. 11:25, 9:5). И Моисею он сказал: тако речеши сыном Исраилевым, сый посла мя к вам (Исх. 3:14). Бог есть единое, всеобъемлющее единое, всеобъемлющая простота, от которого происходит прежде всего сущее, непосредственно соприкасающееся с единым, и самобытное, потому что не нуждается в творящей руке, но, насытившись однажды творческим началом и поглотив его всего, само по себе достаточно для существования, поэтому оно (сущее) неподвижно, потому что сопричастно первому неподвижному.
Бог, или единое, не самобытно, ибо мы не говорим, что Бога достаточно только для собственного бытия, это значило бы, что Он самодовлеющее, а самодовлеющее недостаточно для передачи своей силы другим; Бог не самодовлеющее, и не избыточествующее, но преизбыточествующее, и истекают из Него, как из полной чаши, потоки добра. Он превышает самодовлеющее и самобытное. Итак, прежде всего единое, затем сущее, которое, как мы показали, самобытно, в-третьих, самодвижущееся.
В этом отрывке Пселл опять заимствует свои мысли у Прокла и Дионисия Ареопагита, последователя неоплатоновского учения (Procli inst. theol. cap. 10).
Далее Пселл объясняет, почему Платон называл душу самодвижущеюся и, кстати, говорит о душе вообще, заимствуя это место из Тимея.
Наконец, по словам Пселла, некоторые философы признавали пять родов сущего, другие меньше, Аристотель же, следуя пифагорейцу Архиту, установил десять категорий, причем они не делятся на роды и виды, но находятся между собою в таком же соотношении, как главнокомандующий к начальникам отдельных частей войска. Сущность – главная категория, и она одна не нуждается ни в чем другом для своего существования. Сущность есть отображение первого сущего, которое, как мы показали, самобытно, а потому и сущность как подобие того также самобытна.
В этом отделе Пселл также не самостоятелен, заимствуя свое объяснение аристотелевских категорий у комментаторов Аристотеля, преимущественно Аммония.
Итак, заключает Пселл, если принимать термин «самобытный» в том смысле, как я показал, определение сущности как самобытной вещи можно считать основательным. Действительно, ничто из сущего не может считаться причиной другого, и цепь причин должна быть сведена к высшему первому началу (т.е. к Богу). Ничто из сущего не может считаться самобытным в том смысле, что оно само себя сотворило; но мы называем сущность самобытной в том смысле, что, вызванная к бытию высшим началом, она сама себе достаточна для существования.
Пселл кончает лекцию словами, что он хотел еще объяснить, почему полное определение сущности дается так: «Сущность есть вещь самобытная, не нуждающаяся ни в чем другом для своего существования», и почему последняя часть этого определения, представляющаяся многим излишнею, на самом деле не лишняя, но так как он уже много говорил и слушатели устали его слушать, он откладывает это до другого раза.
Мы видим, что Пселл является в этой лекции последователем неоплатонической школы, преимущественно Прокла и тех Отцов церкви, которые опирались в своих доказательствах на учение тех же неоплатоников. Наш философ стоит на той же почве, на какой стояли средневековые реалисты, девизом которых было «universalia sunt realia» в противоположность «universalia sunt nomina» номиналистов. Только на этой почве был возможен спор, самобытна ли сущность или сотворена Богом, так как номиналисты считали сущность категорией и, следовательно, произведением нашего ума. Приведенная лекция Пселла изложена довольно неясно и непоследовательно; так, приведя известную триаду александрийской школы – абсолютное единство, разум, тождественный с бытием, и всемирную душу, он напрасно распространяется о последней, так как она никакого отношения к теме не имеет.
Из первой лекции видно, что Пселл занимался в школе не только метафизическими вопросами, но и чисто богословскими, объяснял, например, псалмы. Кроме того, он занимался и явлениями природы, так как естествоведение входило по тогдашним воззрениям в философию. В cod. Barocc. 131 (fol. 316–318) Бодлеевой библиотеки сохранилась неизданная лекция Пселла, начинающаяся словами: Ὁ μὲν περὶ τῆς ἴριδος λόγος. Ученики просили Пселла объяснить, что такое радуга, но он откладывал это до другого раза и прежде считает нужным заняться разными атмосферными явлениями – молнией, дождем и т.п., что и делает в указанной лекции, которой я, к сожалению, не успел списать в бытность мою в Оксфорде. Впрочем, желающие ознакомиться со взглядами Пселла в области естествоведения могут обратиться к его энциклопедии (De omnifaria doctrina у Migne. Patrol. gr. T. 122), которая будет подробна разобрана во второй части моего труда.
Из одной речи к ученикам видно, что Пселл объяснял на своих лекциях, почему морская вода соленая и отчего происходят землетрясения (Boiss. Р. 150).
Как видно из панегирика матери, Пселл учил не только философии, но и праву, так как по византийским понятиям юридические науки не могли быть чужды философу. В царствование Константина Мономаха была основана в Константинополе отдельная юридическая школа, но, как видно, ученики Пселла не посещали этой школы, а потому он решился дать им объяснения юридических терминов древнеаттического права и римского. Сохранилась лекция Пселла по истории права, где он объясняет, что у афинян называлось иском, обвинением, судебным следствием, пританием, ареопагом и т.п., и тут же говорит о праздниках, времяисчислении и других особенностях древнегреческой жизни (Boiss. Р. 95–110). Лекция эта составлена не на основании классических писателей, а извлечена (как я докажу во второй части моего труда) из византийских словарей: Λέξεις ῥητορικαί (Bekker. Anecdota. Р. 197–318) и συναγωγὴ λέξεων χρησίμων ἐκ διαφόρων σοφῶν τε καὶ ῥητόρων πολλῶν (Bachmann. Anecdota I. P. 1–422).
Из речей Пселла к ученикам видно, что он преподавал не только философию, но и риторику (Boiss. Р.140:145). Пселл придавал большое значение риторике: «У меня в руках постоянно находятся две книги, одна – риторическая, другая – философская», – говорит он в письме к одному приятелю. В том же письме он советует сыну своего приятеля сначала научиться риторике, а потом уже приступить к философии (Ps. V, 476). В другом письме к тому же лицу он говорит: «Посади ребенка между двумя источниками, знанием и искусством; словесное же искусство лишь одно, так называемая риторика. Дай ему испить в меру от обеих чаш и позаботься о том, чтобы он не вдался в односторонность, чтобы, изучив одну лишь философию, не получил ума без языка (т.е. умения говорить) или же, усвоив одну лишь риторику, не приобрел языка без ума» (Ps. V, 480).
Из учебника риторики, написанного Пселлом (Walz. Rhetores graeci. V. III. P. 678–703), видно, чему он мог учить; учебник этот представляет ни что иное, как сокращение риторики Гермогена. Речи свои он составлял по правилам, начертанным ритором Менандром. Следовательно, он учил той риторике, представителями которой были Гермоген и Менандр. Для большей наглядности Пселл написал для своих учеников риторические образцы, которым они должны были подражать. Буассонад напечатал четыре таких образца, это две похвалы блохе, похвала вши и похвала клопу. Привожу здесь в переводе два таких риторических упражнения, чтобы показать, на чем воспитывалось византийское юношество.
Похвала блохе
Поистине удивительно, что в то время, как все подчиняются блохам и подвержены их укусам, прекраснейший наш Сергий избежал их укусов. Он будет думать на этом основании, что стал выше всех, будет удивляться сам себе, благодарить природу за то, что она сделала его выше обыкновенного человеческого естества, и будет считаться, что природа его совсем иная, потому что он недоступен для такого зверя. Но если кто откроет ему причину этого обстоятельства, он сейчас же оставит свою надменность по отношению к нам и будет сожалеть, что он не подвержен разрушению, причиняемому этим зверем.
Нужно знать, что наше тело представляет смесь четырех элементов, и соединение их в разной пропорции дает и разные смеси, из этих же смесей вырабатываются жидкости, жидкость крови, мокроты и обоего рода желчи. Желтого цвета желчь протекает в печень, а черная приливает во внутренность селезенки; кровь же не помещается в каком-нибудь отдельном органе, но разлита по венам по всему телу и оживотворяет наше тело; она также бывает разная по качеству. Когда кровь представляет очень хорошую смесь, она сладка и благовонна, на нее тогда устремляется и вошь, и блоха, вообще все насекомые, питающиеся нашим телом. Если же кровь представляет дурную смесь, она или водяниста и преисполнена соленого состава, или имеет в себе горечь желтоватой желчи или отдает черной желчью. Как не все земные соки поглощаются колосом, но есть и такие, которые кажутся ему отвратительными; точно так же из соков, образующихся в телах, одни представляют хорошую смесь и возбуждают аппетит блохи, другие же, может быть, сгнили или горьки на вкус, или отдают соленым.
Это прелестнейшее животное, распознавая вкусом качество пищи, привлекается только к соответствующему природе и ест только это; к тому же, что пахнет иначе, чувствует отвращение и от того уходит.
Более жадные люди лишены такого тонкого вкуса, едят всякое мясо и решаются пробовать всякие соки. Это прекраснейшее животное превосходит своею прелестью некоторые разумные существа, как говорят, тремя пальцами и ладонью. Как сильнейшее животное, лев, не прикасается к вчерашней пище и ест только свежую, точно так же прелестнейшая блоха исследует источники нашего тела, или, лучше, потоки, из этих источников исходящие. Чашами, содержащими в нас красную жидкость, служат вены, или, лучше, не чашами, а водопроводами и каналами, вводящими в наше тело пищу. Найдя прозрачный источник и годный для питья, она тотчас же прикладывает свой рот, разбирает его качество и пьет, сколько требует ее аппетит. Если же она замечает, что сок испорчен водою, она покидает этот источник, обращается к другому и исследует другую пищу. Так великолепно это животное.
Нам и мароканское вино кажется приятным и хиосское и лесбосское; но за это нельзя нас порицать. Большинство же пьют вино, только что налитое в бочку и еще не перебродившее, любят испорченное, и я видел, как некоторые пьют первую попавшуюся чашу. Но блоха пьет годное для питья, пренебрегает дурно пахнущим, наслаждается благорастворенным, отворачивается от испорченного и сгнившего. Она рассматривает венозную, чашу; когда видит, что она превосходно очищена, наслаждается ее блеском и радуется ее прелести; когда же она имеет в себе твердую часть желчи, и особенно черной желчи, блоха относится к ней с презрением и даже не станет пить чистой крови, если она течет по испорченной вене.
Я люблю тех людей, которые выказывают свое великолепие даже в сосудах для вина и чашах; а самые милые приготовляют себе кубки и псиктиры (сосуды для вина), как, например, фириклийские из чистого стекла, глубокие, с длинным узким горлышком, откуда напиток течет чистейшим, приятным, наиболее радующим гордую душу. Из нас одни таковы, другие же нет, род же блошиный весь благороден, горд и преисполнен великолепной прелести. Он не любит ни горького сока, ни соленого и ест только сладкий; ему доставляет удовольствие чаша сладкой и благовонной крови.
Видишь ли ты, милейший мой Сергий, как драма, начавшись с комической болтовни, принимает для тебя трагический конец? Ты думаешь, что стоишь выше толпы, потому что избег блохи, считая, что не подвергаешься ее нападениям вследствие превосходства своей силы. Она не испугалась тебя, но, понюхав, отшатнулась от тебя. Она подходила к маленьким колодцам твоего тела, увидела, что чаши не чисты, увидела, что влага испорчена, отказалась пить, не допустил ее исходящий оттуда запах. Поэтому она воздержалась и не удовлетворила своего аппетита.
Случайно она перешла на меня и припала ко всем моим чашам, у затылка, у горла, у ключицы; она радуется корму, очень довольна моими потоками, ибо она находит все преисполненным прелести. Когда она открывала мне жилу, тотчас текла прелестная влага. Поэтому она даже не знала, как ей воспользоваться множеством радостных предметов: она прыгает по бокам, сейчас же оттуда перескакивает на спину, высасывает подколенок, наслаждается потоками вокруг голени. Ибо не дает ей один источник одно питье, другой другое, но из всех источников истекает одинаково прелестная влага. Что же? Разве природа меня хорошо составила для того, чтобы я сделался пищею блохе? Я не желаю этой прелести, я отказываюсь от хорошей крови; пусть она будет испорчена, я буду отлично жить. Если бы кто, украсив меня, сейчас же сокрушил, я не стал бы радоваться такому украшению, но тотчас устранил бы такой наряд.
Благодари Бога, прекраснейший Сергий, что он укрепил тебе тело настолько, что сделал его недоступным для животных, желающих ограбить тебя, что он обезопасил тебя твердым оплотом и не нападет на тебя ни блоха, ни вошь, ни клопы, но все будут бояться и страшиться тебя и устраняться, как от тирана. Но не поднимай бровей в знак недовольства: я предпочел бы быть уничтожаемым блохами, чем чтобы тело мое пахло и чтобы я внушал страх коварством.
Скажу тебе правду: природа составила наше естество, как желала, и твое естество сделала противным блохе, мое же – ей приятным и годным для еды (Boise. Р. 73–78).
Похвала вши
Может быть, вошь завидует похвале, которую мы написали блохе. Оба эти животные принадлежат к разным видам, но мы будем говорить о них вместе, рассматривая одно как бы мужа, другое как бы жену, потому что в них есть общие черты.
Мы показали, что блоха – произведение равноденствия (т.е. родится во время весеннего равноденствия),216 слуга и копьеносец роста солнца; нисколько не меньше можем мы похвалить ее с другой стороны. Чтобы речь шла по порядку, начнем лучше всего с ее происхождения.
Мы объяснили и доказали, что блохи рождаются друг от друга, и хвалили их за это, вошь же рождается другим образом и еще более удивительным, чем блоха. У нее нет рождения, не выделяется материального семени, а зарождение ее самопроизвольно (αὐτόματον).
Мы больше удивляемся редкому, чем обычному; и если из редкого одно больше, другое меньше, нас поражает то, что меньше.
Нет ничего удивительнее солнца, тем не менее увидев комету, мы больше удивляемся. Поэтому мы и стрижа любим больше ласточки, и летучего муравья больше слона. Следовательно, необычный способ происхождения удивительнее обычного. Человек родится от человека, это дело самое обыкновенное в природе, и этот факт нисколько не поражает ума; вошь родится из ничего, что в высшей степени поразительно. Естествоиспытатели думают и говорят, что невозможно происхождение из ничего; вошь же опровергает это мнение, так как она никем не зачинается, но зарождается сама по себе.
Так как сущее и не сущее имеет у философов разные признаки, мы не скажем, что она (вошь) не произошла ни из какой материи, но допустим, что из одного вещества она могла произойти, из другого – нет. Мы отрицаем, чтобы она могла произойти вследствие совокупления, но допускаем, что она получила бытие из вещества разнородного. Ослы, сгнивая, порождают жуков, лошади – ос, быки – пчел, испорченная вода – комаров; вошь же порождает прекраснейшее живое существо, не сгнивая, не портясь, но будучи одушевленным и живым; ибо она зарождается из головы человека.
Часть пищи, изменяемой нашими физическими свойствами, переходит в селезенку, часть в мочевой пузырь, часть же поднимается к печени; та же часть пищи, которая согревается и изменяется в желудке, превращается в испарения. Так как испарения эти очень легки и тонки, они, как бы к небу, поднимаются к голове. Но чтобы присутствие этих испарений не производило головокружения и онемения, природа разделила череп на разные швы; все кости природа отделила друг от друга ямочками, испарения как бы протекают через них и, оставаясь в черепной коже, порождают удивительным образом вошь.
Так рождается она, вскармливается же массою волос на голове. Волосы играют для нее роль повивальной бабушки и копьеносцев.
То, что гниет сначала и изменяется, имеет разнообразную причину зарождения. Но вши дает зарождение не гниение семени, но тончайшая и легчайшая часть пищи. Ибо что легче и тоньше испарения?
Испарения земли порождают метеоры и кометы, а испарения нашего желудка – вошь. Так же как наше испарение имеет некоторое соотношение с испарением земли, так и вошь имеет некоторое соотношение со светом кометы. В небесной сфере рождаются удивительные явления, в сфере же нашей головы удивительно это животное.
Всего поразительнее, что в то время как в нашем теле много разных частей – даже никто не может сказать, сколько их, – все остальные части тела это животное считает как бы недостойным для себя и одну голову избирает органом своего зарождения. Оттуда оно переходит и на другие части тела, но вновь возвращается, как бы двигаясь с востока на запад и возвращаясь к точке отправления.
Как я слышал от одного мужа, отличного философа, природа не без причины сделала голову круглой, но потому что в ней живет ум, любящий шарообразный вид круглого тела; это животное также бежит к шарообразному, как к чему-то своему, а потому и помещено в голове. Итак, то и другое представляется голове желанным; ум, вселяющийся в нее сверху, и вошь, зарождающаяся снизу. Но ум находится внутри головы и как бы с акрополя управляет живым существом, вошь же живет снаружи.
Хотите, я приведу вам другое, более таинственное положение о вши? Но не считайте меня болтуном и исследующим без метода за то, что я взялся исследовать недостойное исследования и задался целью соединить то, что нельзя сравнивать между собою.
Что касается движения души, я вижу, что философы признают двоякий ум: один находится внутри сферы, где Платон помещает даже идеи, другой же вне всякого тела. Чтобы меня не обвинил кто в отсутствии хорошего вкуса, не дерзаю сказать ничего больше, кроме заключения, что животное, находящееся вне головы, лучше ума, внутри ее находящегося.
Это животное предполагает не одну идею (сущность), но одна совершенно белая и блистает этим цветом, другая же – черная, подобная черному морю. Часть ее составляют височные части, и поскольку она вскармливается на местах без волос, она кажется черной и сильной.
Итак, как сказано, все человеческое тело представляет для вши улицу, по которой она может ходить; но жилищем служит ей голова, как бы дворец, предназначенный для некоей царицы. Затылок же и грудь, спина и руки и все остальное до ног представляют для нее возвышенности и равнины. В тихую погоду выходит она, раскрыв двери; если же двигается против нее что-нибудь, что может погубить ее, она благоразумно возвращается в свое старое жилище и, как бы тиран, заняв возвышенность головы, предоставляет рукам осаждать стены; она же охраняется головою, словно башнею. Поймать тут это животное очень трудно. Как колос удерживает пшеницу от падения при ударах, так же волосы отражают от вши всякую опасность. Даже если начинается охота по поверхности тела, она, как рассказывают про губки, совершенно уходит под кожу головы и таким образом избегает лова. Она крепко цепляется ногами, и на поверхности тела не видно никакого прибавления; но вполне сравнявшись с кожею, этот тиран делает бесполезными попытки рук, осаждающих стены.
Некоторые животные питаются тем, что произрастает из земли; она же ест все самое лучшее. Ибо то, что вкушается человеком, вторично служит ей трапезой. Вам готовят жаркое руки поваров (ὀψοποιοί), а пирожники (οἱ τὰ πέμματα ποιοῦντες) – остальную пищу; мы же заменяем вши поваров и стряпунов. Мы приготовляем ей яства, вырабатывая соки, кровь, испарения, чтобы пища ее была разнообразна. Когда мы хорошо служим ей, она пользуется предлагаемыми кушаньями, если же мы предлагаем ей грубую пищу, она отвергает ее, а с нами поступает как с рабами и бичует нас, царапая голову ногами и кусая ртом.
Итак, мы начальствуем над остальными животными, над нами же начальствует вошь. В то время как глаза все видят, она одна невидима. Тело ее по виду слабо, и причисляется она к бестелесным существам. Существование ее прекращается, когда мы умираем, и она лишается пищи, хоронится она в могиле нашей головы и, следовательно, где зарождается, там и умирает.
Не видите ли вы, что все это – состязание речи, и что риторика выказывает свою силу даже в самых ничтожных сюжетах? Ибо я вовсе не имел в виду написать похвалу вши (я еще не сошел с ума), но доказать вам, какую силу имеют слова, дабы вы, имея пред собою такой образец, упражнялись бы над самыми ничтожными темами и подражали мне» (Boiss. Р. 85–91).
Мы видим, что Пселл в виде упражнения заставлял своих учеников доказывать при помощи риторики положения в роде следующих: «Человек, имеющий блох, стоит выше человека, их не имеющего», «Блоха лучше человека». Выбор сюжета и близкое знакомство Пселла с насекомыми указывает на некоторую нечистоплотность почтенного преподавателя.
Мы видели, что Пселл занимался в школе языческой философией; это могло повести к некоторым недоразумениям, так как признавая за Платоном и неоплатониками большой авторитет, легко было уклониться от догматов Православной церкви и впасть в ересь. Попадались такие ученики, которые из лени или по действительному убеждению, находили, что бесполезно заниматься исследованиями в области естествоведения. К чему разбирать, говорили они, причины землетрясения, когда известно, что всему одна причина, все делается Богом. Поэтому Пселл счел нужным выразить свой взгляд на языческую философию в речи к ученикам, в которой он бранит их за равнодушие к науке.
«Я желаю, – говорит он, – чтобы вы не признавали ходячих и неверных представлений, чтобы вы имели научное образование и, с одной стороны, заботились о развитии мыслительной способности, с другой стороны, работали бы над очищением языка и красотою речи, чтобы вы знали, что хотя эллинская философия ошибалась в своих мнениях о божестве и богословская часть ее далеко не безошибочна, тем не менее она исследовала природу в том виде, как ее сотворил Создатель. Вам следует извлекать оттуда (из эллинской философии) учение о природе, из нашего же богословия познавать первообраз и истину, букву сокрушать, как оболочку, скрытый же дух хоронить в себе, как жемчуг; и не следует считать сочинения Моисеевы окончательной истиной и думать, что представления о высшем не нуждаются ни в каких объяснениях. Точно так же не следует отвергать всех эллинских учений о Боге; отцовский же источник, три триады, десять мироправителей, опоясанного отца, бока и кудри Гекаты, а также другие подобные вещи следует считать мифами, при помощи которых они выясняют начало всего сущего217. Что же произошло от этого начала, что это не рожденное начало есть сущее и остальное, что похоже на нашу веру, надо стараться соединять с божественными изречениями и делать из нашей души чашу, совмещающую и то и другое. Допускайте и монаду Гермеса Трисмегиста, и остальные сочинения этого мужа, написанные им в назидание своему сыну Тату, которые прямо не противоречат истинным догматам; ибо эти сочинения лучше платоновской философии, они очень похожи на пророчества и душу выводят из материи. Отвергайте его «Пимандра» (такое заглавие дал он своему сочинению), как представляющего грезы, точно так же «Похищение разума» Емпедотима, которое хвалит Ямвлих, но отвергает философ Посидоний. То, что говорят эти философы, представляя доказательства о едином, сущем, самодвижущемся и раздельном, принимайте, если оно согласуется с выводами нашей религии, если же расходится, отвергайте. Не верьте в аристотелевскую энтелехию душ, в мучение душ в мутных реках ада, в Проклово делание чудес и его рассказы о чудесах, также в плотиновское призывание Бога. Уклоняйтесь и от божества Сократа, о котором он часто говорил и которым пользовался, чтобы придать своей речи больше силы.
Если будете поступать так, то, как моряки, будете извлекать из соленой воды годную для питья. Как же это делают моряки? Когда они находятся на море и у них нет пресной воды, они вешают губки над морем и, выжимая из испарений воду, пьют приятнейшую влагу. Поэтому и вы, прикрепив свою душу над эллинскими учениями, как солеными, превращайте исходящее оттуда эхо тяжелое и землевидное в тонкое и легкое, и вы тотчас же услышите пленительную песню, исходящую из самой верхней струны» (Boiss, Р. 151–153).
Пселл вообще держался того воззрения, что не следует совершенно отрицать греческую философию и не заниматься ею только потому, что она языческая, что, напротив, у философов можно найти воззрения, согласные с христианскою религией и подкрепляющие православные догматы; такой взгляд высказал он в панегирике игумену Николаю, которого хвалит за занятия философией. «Большинство, – говорит он, – не так судит об этом деле, т.е. полагают, что эллинская философия находится в полном противоречии с христианством и потому не должна быть изучаема. Правда же заключается в том, что эллинская мудрость состоит из двух частей, одна довольствуется мифами и выдумками, другая же занимается объяснением и расследованием сущего. Первая часть этой мудрости, представителями которой служат Орфей и Гомер, может быть принята только отчасти, и то объясняемая аллегорически, верить же в древних богов невозможно. Относительно второй части эллинской мудрости, философии, надо рассуждать так: те учения, которые противоречат нашему богословию, должны быть отвергнуты, те же, которые совпадают с нашей верой, должны быть принимаемы.
Церковь не совсем так относилась к языческой философии, она считала предосудительным занятия Платоном и неоплатониками. На такую чисто церковную точку зрения становится Пселл в обвинительной речи против патриарха Михаила Кирулария. «Благочестие, – говорит он в этом документе, – есть исповедание Святой и Божественной Троицы и вера в евангельское и божественное учение; верный не тот, кто одни из догматов, переданных нам Отцами церкви, принял, другие, на счет которых есть сомнение, отверг, а тот, кто следует в точности и неуклонно догматам, переданным свыше евангельским учением, священными соборами и канонами. Кроме того, согласимся, что признаваемому поистине благочестивым следует не только исповедовать основные и неопровержимые догматы богословия, но придерживаться всех установлений и обычаев Отцов церкви. Не следует благочестивому не принимать учение ариан, а тех, кто учит халдейской мудрости; ибо Церковь устраняет от себя не только ею осужденных на соборах, разумею Аполлинария, Нестория, Евтихия и остальных еретиков, но и лживое иудейское учение, эллинскую науку и выдумки, распространенные халдейской философией о прорицаниях, о различии духов и их нисхождении о разделении богов». Стараясь обличить патриарха в ереси, Пселл выставляет одним из доказательств тот факт, что Кируларий будто бы был последователем Прокла.218
Подобного воззрения держался, по-видимому, друг Пселла и впоследствии патриарх Иоанн Ксифилин. На одно письмо Пселла, где он, по всей вероятности, сообщал о своих ученых занятиях, Ксифилин ответил упреками за то, что он занимается Платоном, стоиком Хрисиппом и философами Новой Академии (под которыми разумеются, вероятно, и неоплатоники) и иронически написал «твой Платон». Сам же Ксифилин, по словам Пселла в панегирике, не любил Платона (Ps. V, 429: Πλάτωνος μὲν καταπεφρονήκει καὶ τῶν ἐκείνου δογμάτων); он отдавал предпочтение Аристотелю и занимался его комментированием. Поэтому он указывал Пселлу, как опасно заниматься Платоном и как легко стать еретиком. Пселл ответил Ксифилину в прекрасном письме, где он с сознанием собственного достоинства и умно защищает занятия древней философией и доказывает, что он остается все таким же истинным православным.
«Мой Платон, священный и мудрейший, – пишет он, – мой! Если ты бранишь меня за то, что я часто читаю диалоги этого мужа, удивляюсь манере его изложения, поклоняюсь силе его доказательств, почему же ты не ставишь в обвинение великим Отцам церкви того, что они уничтожили ереси Аполлинария и Евномия, поражая их точностью силлогизмов? Если же ты укоряешь меня за то, что я следую учению Платона и опираюсь на его законы, ты, брат, неверно судишь о нас. Я раскрывал много философских книг, я читал много риторических произведений, не скрылись от меня сочинения Платона – не стану отрицать этого, – но и аристотелевскую философию я не просмотрел; я знаю и то, чему учат халдеи и египтяне, клянусь твоей честной головой; о секретных книгах следует ли говорить? Но сравнивая все эти сочинения с нашим боговдохновенным Писанием, чистым, блестящим и поистине неподдельным, я нашел их поддельными и преисполненными обмана.
Мой Платон! Не знаю, как мне снести это тяжкое обвинение. Разве я прежде не предпочел ему божественного Креста, а теперь духовного ярма? Боюсь, что он скорее твой, – говоря твоим же словом, – так как ты не опроверг ни одного его мнения, я же почти все, хотя и не все худы. Его рассуждения о справедливости и о бессмертии души стали основанием и наших догматов. Не как слепой черпал я из Платона, но, полюбив светлую часть потока, пренебрегал мутной.
Когда же ты видел, чтобы я был последователем Хрисиппа или Новой Академии? Ведь не было этого и раньше, когда не укреплена была наша палатка, но изукрашена серебром или золотом. Разве мы не имели в мыслях облечься в одежду Христову, разве мы не имели в мыслях монашескую рясу, о которой много размышляли, а затем привели свои мысли в исполнение и теперь стали членами паствы Господней? Но мы не прилепились к Хрисиппу.
Ты удивляешься, что кипит во мне желчь и потрясает меня гнев. Но ведь и у меня тело не без печени, где образуется гневный дух, и я не могу выносить такого оскорбления. Клянусь священной твоею душой, если бы ты ударил меня по голове, если бы ты вырвал остающиеся у меня волосы, я бы легче снес подобные оскорбления. Но обвинение в сочувствии Хрисиппу, то, что ты, мой друг и судья, считаешь меня отпадшим от Бога и присоединившимся к Платону и Академии, не знаю, как мне снести это!
Почему ты, о все презирающий, упомянув о линиях, приложил к ним невещественность? Первый говоривший о них сказал весьма возвышенно и по-философски, что они нигде не находятся; одно – не быть, другое – нигде не находиться; линии не суть, но, по философу, мысленная длина нигде не находится. Но я относительно этих не сущих линий и презираемых тобою силлогизмов собрал из учений о высшем значительный товар; эти не сущие линии, о ненавистник науки, суть начало всей естественной науки (τῆς φυσικῆς θεωρίας). Эту естественную науку общий учитель Максим, или лучше мой – ибо он философ, – считает второю добродетелью после дел.
Если ты мне еще сколько-нибудь доверяешь, скажу тебе, не гордись своим пребыванием на горе и не хвастайся тем, что ты не наслаждаешься наукой; но если есть где равнина или глубокая долина или скрытый и сокровенный уголок земли, спрячься там, сойдя с горы, и сначала приобретя должное упражнение в силлогизмах, поднимись к знанию непостижимому, из силлогизмов не выводимому. Ибо всякая добродетель, дорогой брат, соединенная с хвастовством и тщеславием, составляет крайний порок и есть порождение незнания, которое уничтожает мой, как ты считаешь, философ.
Но так как, вновь придя на память, оскорбляет меня это выражение, выслушай, что говорит тебе философ-платоник. Я, любезнейший брат, издавна от предков удостоился божественного названия христианина, я ученик Распятого, воспитанник св. апостолов, я, осмелюсь сказать, аккуратнейшее хранилище великого и таинственного учения о Божестве. Платона и Хрисиппа, о которых ты говоришь, я полюбил, и почему же нет? Но только за их цель и гладкое изложение. Но из их положений я одни тотчас же отверг, другие же, могущие подкрепить наши догматы, позаимствовал от них и соединил их со Священными книгами, как это делали Григорий и Василий, великие светила Церкви. Силлогизмов я не презирал, чтобы мне видеть Господа ясно, а не только при посредстве загадочных выражений. Делать выводы при помощи силлогизмов, это, брат, не есть учение, противное Церкви, и не какое-нибудь невероятное философское положение, силлогизмы только орган истины и способ отыскать искомое.
Холмом и равниной ты разграничиваешь добродетель и порок, я же делаю не так, но и к другому морю отправляюсь из общего пункта доброго расположения. Горы и города не лишены противоположных свойств, но и не производят их. Смотри, я, городской житель, уступая тебе первенство в добродетели, приписал тебе и ум, оставляя за собой один ум и обвиняя себя в отсутствии добродетели. Я засвидетельствовал, что в тебе все добродетели, прибавив к этому и некоторую умственную прелесть, не пренебрегающую законом дружбы. Ты же, горный житель, не так поступил с нами: ты тотчас возгордился над нами и укорял нас за скромность, которую должен был бы хвалить; за то же, что мы приписали себе частицу ума, ты оскорбил нас и, намекая будто наша фраза «что ты стоишь выше всех» относится к нам, ты разразился против нас за хвастовство в письме к тебе. Ты, поражающий силлогизмы, прибег к доказательству через свидетелей, приводя то Стефана, то Григория, как будто доказательство заключается в одних свидетельствах. Затем ты вступил в борьбу с географическими понятиями, ты не знаешь, что северу противоположен юг, а не Азия, и противоположными северным жителям мы считаем европейцев или ливийцев. Хоть ты и оклеветал меня, если принимать такие географические сведения, дели, как хочешь, страны света. Ведь я написал тебе предыдущее письмо вовсе не желая заниматься географией или делить земной шар на части, но засвидетельствовав твою твердость по отношению ко всякому искушению, я счел это наследством, доставшимся тебе от предков и отечества, себе же я приписал слабохарактерность и, может быть, ошибался, любезнейший брат, но старался тщательно изобразить монаха и исполнял закон дружбы».
Сказав, что Синайская гора, на которую взошел Моисей и с которой сошел Бог, вовсе не есть материальная гора, а только символ нашего восхождения от материи к душе и Богу, и что Бог везде, Пселл пишет: «Так я, любезнейший, живу на горах и в городах, следуя за моим Богом и владыкою, ради которого я принял на себя его ярмо и надел эту власяную одежду, который часто приходил на площади, редко же поднимался на горы». И далее: «Мой Платон, брат, и Хрисипп! а Христос, с которым я сораспят, чей же? Тот, ради кого я остриг вещественное излишество (т.е. постригся), ради которого обратился к другой жизни. Если я всецело принадлежу Христу, я не стану из-за этого отрекаться от самых мудрых сочинений, не стану уклоняться от знания сущего, от знания того, что такое мысленное и чувственное. Молитвою, насколько могу, я буду стараться достичь Бога, но, сойдя оттуда на землю, буду шагать по лугам науки».
В заключение Пселл еще раз повторяет, что хотя он занимается философией эллинской, халдейской и египетской, он ставит выше всего христианские догматы и Священное Писание (Ps. V, 444 – 451).
Пселл был совершенно прав, когда он, защищаясь против Ксифилина, опирался на Отцов церкви. Отцы церкви, как известно, старались опровергнуть язычество и по одному этому занимались греческой философией; в христианской догматике отразился очень сильно платонизм, что особенно заметно в сочинениях Оригена, Дионисия Ареопагита, Синесия и Максима Исповедника. Укажу здесь только на мнения двух Отцов церкви, признаваемых столпами православной догматики, Климента Александрийского и Иоанна Дамаскина. Климент Александрийский посвятил особую главу в собственную защиту против говоривших, что он слишком много черпает из языческой философии. Если философия бесполезная вещь, говорит он, полезно доказать ее бесполезность, и в этом смысле она уже полезна. Затем, нельзя осуждать эллинскую философию и говорить, что в ней нет ничего кроме пустых слов, прежде чем подробно исследуешь ее. Некоторые клеветали на философию (находя ее вредной и лживой), между тем как она ясное изображение истины, данное эллинам как дар Божий (ἀληθείας οὖσαν εἰκόνα ἐναργῆ, θείαν δωρεὰν Ἕλλησι δεδομένην). Она не отвлекает нас от веры, не околдовывает нас как будто каким-то лживым искусством, но она еще больше подкрепляет нас, доставляя нам доказательства нашей веры. От столкновения противоположных догматов яснее выступает истина, и следствием является знание (Stromata, lib. I, cap. 2). До пришествия Господа философия была необходима эллинам для достижения справедливости, теперь же она полезна для благочестия, служа подготовительным учением для воспринимающих веру посредством доказательств. Ибо она была эллинам таким же пестуном во Христа, каким евреям был закон (Гал. 3:24). Некоторые прельщенные прелестями служанок пренебрегают их госпожою, философией, одни состарились на музыке, другие на геометрии, третьи на грамматике, большинство на риторике. Но как подготовительные (энкиклические) науки приводят к философии, своей госпоже, так и философия содействует приобретению мудрости. Ибо философия есть упражнение в мудрости, мудрость же знание вещей божественных и людских, а также их причин (Stromata, lib. I, cap. 5). Кажется, подготовительные эллинские науки вместе с самой философией пришли к людям от Бога. Философией я называю не стоическую, не платоновскую или эпикурейскую, не аристотелевскую, а что хорошо сказано каждою из этих школ, что учит справедливости и благочестивому знанию, все это избранное учение я называю философией (Stromata, lib. I, cap. 7).
Климент Александрийский ставил очень высоко Платона, он посвятил особую главу доказательству, что этот философ считал высшим благом уподобление Богу и что он в этом сходился со Священным Писанием. Климент называет Платона аттическим Моисеем (Stromata, lib. II, cap. 22) и, приводя одно место из «Критона», говорит, что сказал это любитель истины Платон, как будто вдохновленный Богом (ὁ φιλαλήθης Πλάτων οἷον θεοφορούμενος; Stromata lib. I, cap. 7).219
Иоанн Дамаскин в сочинении. о ересях под ересью эллинизма разумеет преимущественно идолопоклонство и те философские учения, которые противоречат христианским догмам. У него нет осуждения всякой языческой философии, напротив, он говорит, что у древних философов существовало благочестие (λοιπὸν εὐσεβείας χαρακτὴρ ὑπῆρχεν ἅμα), и, кроме того, сам занимался философией и написал известную диалектику (De Haeresibus liber. Migne. Patrol. gr. T. 94. P. 680 сл.).
Максим Исповедник в своих Κεφάλαια θεολογικά считал возможным наравне с выдержками из Священного Писания приводить в доказательство своей мысли соответствующие места из Платона, Аристотеля и других языческих писателей.
Из сказанного видно, что взгляд Пселла на языческую философию совпадает со взглядом Климента Александрийского и Максима Исповедника; когда Ксифилин видел опасность в занятиях Платоном, он смотрел на науку с более узкой точки зрения, чем Отцы церкви.
Чтобы понять, какое значение могли иметь для Пселла укоры Ксифилина, необходимо определить, когда было написано приведенное письмо: до избрания Ксифилина в патриархи или после. Обыкновенно полагают, что письмо писано в патриаршество Ксифилина и что патриарх угрожал отлучить Пселла от Церкви. Но из содержания письма видно, что оно писано тогда, когда Ксифилин не был еще патриархом. Прежде всего, обращения не те, которые употреблялись в письмах к патриархам. Когда Пселл пишет патриархам, он называет их «владыко», «богочтимый, богоподобнейший» или «великий владыко». В письмах к антиохийскому патриарху он пишет: θεοτίμητε δέσποτά μου (Ps. V, 275 и 461) и θεοειδέστατε δέσποτά μου (Ps. V, 292). В письмах к Михаилу Кируларию: θεοτίμητε δέσποτα (Ps. V, 412) или σοὶ τῷ μεγάλῷ δεσπότῃ (Ps. V, 290). В письме к Лихуду: τῷ ἁγίῳ καὶ σεβασμίῳ δεσποτῃ μου (Ps. V, 299). Даже архиереев и митрополитов он величает «честнейший владыко»; например, δέσποτά μου τιμιώτατε в письмах к митрополиту Евхаитскому (Ps. V, 314) и к одному архиерею (Ps. V, 383). Между тем, назвав Ксифилина в начале письма «священнейшим и мудрейшим», как он называл простых смертных, он дальше пишет несколько раз или просто «брат» (ἀδελφέ), или «любезнейший брат» (φίλτατε ἀδελφέ) и ни разу не называет его владыкой. Уже этого одного обстоятельства было бы достаточно для доказательства, что разбираемое письмо писано, когда Ксифилин не был еще патриархом. Это подтверждается намеками, имеющимися в письме. Пселл называет себя городским, а Ксифилина горным жителем (Ps. V, 447–448: ἐγὼ μὲν ὁ ἀστικός… δὲ ὁ ὀρειφοίτης), советует ему сойти с горы в долину (Ps. V, 446). Это намеки на то, что Ксифилин до избрания в патриархи проживал на малоазиатском Олимпе. Самое заглавие не только не противоречит такому выводу, но даже подкрепляет его; очевидно, оно написано не Пселлом, потому что он не написал бы Ксифилину монаху, бывшему патриархом (и переставшему им быть); γεγονώς имеет значение «бывший и переставший им быть», что в данном случае могло быть сказано только после смерти Ксифилина. По всей вероятности, на подлинном письме стояло только τῷ μοναχῷ Ἰωάννῃ τῷ Ξιφιλίνῳ, а переписчик вставил от себя τῷ γεγονότι πατριάρχῃ Следовательно, пререкание между Пселлом и Ксифилином случилось тогда, когда последний еще не был патриархом, а первый был уже монахом, т.е. после смерти Константина Мономаха.
Далее из разбираемого письма не видно, чтобы Ксифилин считал поступки Пселла такими, что они могут повлечь к извержению из христианской плиромы. В устах константинопольского патриарха подобная фраза была бы равносильна угрозе отлучить Пселла от Церкви. Из разобранного письма можно сделать только то заключение, что Ксифилин не одобрял занятия Платоном и позднейшими философами и говорил, что, следуя Платону, Пселл уклоняется от истинного учения Христа (Ps. IV, 451: εἰ καὶ μετὰ τοῦ Πλάτωνος ἡμᾶς ἠρίθμηκας ἀποστήσας Χριστοῦ). Если принять во внимание, что говорит это не патриарх, а монах, то дело сводится к дружескому увещанию, к совету, а не к угрозе отлучить от Церкви. Понятно, что Пселл написал письмо в свою защиту, он не мог не обращать внимания на слова своего просвещенного друга и, как мы видели, ответил, что не настолько увлекается Платоном, как думает Ксифилин, и все-таки ставит Священное Писание выше языческой философии.
Хотя Пселл занимался в школе изучением языческой философии, он не давал никакого повода к обвинению в ереси, тщательно обходил сомнительные пункты и настаивал на том, что положения древней философии могут быть принимаемы только тогда, когда они не противоречат православным догматам. В Лекции о сущности он два раза останавливается на вопросе об эллинской философии и говорит, что не во всем она противоречит христианству и потому может подкреплять наши догматы. Как мы видели, он указывал своим слушателям, что нельзя признавать несотворенность материи и метапсихоз душ. Это были как раз те опасные положения платоновской философии, на неверность которых указывал Иоанн Дамаскин и за которые впоследствии был отлучен от Церкви ученик Пселла Иоанн Итал.
Пселла обыкновенно называют восстановителем платонизма, говорят, что он проповедовал с кафедры преимущества Платона пред Аристотелем, Платона ставил на одном уровне с Григорием Богословом, на Аристотеля смотрел как на философа туманного, чуждого фантазии, не дающего пищи высшим порывам души. Это справедливо только отчасти. Из сочинений Пселла видно, что он был знаком с Платоном, несомненно читал его «Федона», «Федра», «Критона» и «Тимея»; в мемуарах, речах и письмах он нередко применяет по тому или другому случаю платоновские теории. Правда, что он назвал раз платоновскую философию всей философией (τὸ μὴ ἔχειν ὁμιλεῖν βιβλίῳ Πλατονικῷ, λέγω δὲ οὕτω φιλοσοφίαν ξύμπασαν), но в речи к ученикам он ставит Гермеса Трисмегиста выше Платона. Неодобрение Аристотеля он выразил только в одной фразе, извлеченной Сафою из неизданного сочинения. В то же время Пселл был совершенно прав, когда писал Ксифилину, что занимается не только Платоном, но и Аристотелем. Действительно, он написал комментарий к категориям Аристотеля и другой к его книге «Об истолковании».220 Когда друнгарий вилы Константин Ксифилин обратился к Пселлу с просьбой, чтобы он истолковал аристотелевский «Органон», он отказался от этой работы не потому, что не стоило трудиться над Аристотелем, а потому, что он находил эту задачу очень трудной. Он сравнивал ее с подвигами, которые Еврисфей заставил совершить Геркулеса, и говорил, что легче было очистить Авгиевы конюшни от навоза, чем переделать священный запах философского мира (τὴν τοῦ φιλοσοφίας μύρου ἰερὰν ὀσμήν). Он соглашался помочь Ксифилину, если тот возьмется за эту трудную задачу (Ps. V, 499–502).
Из двух лекций Пселла не видно, чтобы он в школе преимущественно занимался Платоном. Напротив, в первой лекции (О родах философских учений) одинаковое место отведено Платону и Аристотелю. Вторая же лекция посвящена одной из аристотелевских категорий, и хотя Пселл черпает доказательства преимущественно из неоплатоников, видно, что он считал нужным заниматься с учениками и Аристотелем.
Мы слишком мало знаем византийскую науку, чтобы утверждать, будто в XI веке Платон был совершенно забыт и был, так сказать, воскрешен Пселлом. Правда, что в Византии были такие видные ученые, как патриарх Фотий, которые недолюбливали Платона и отдавали преимущество Аристотелю. Из этого, однако, не следует, чтобы не существовало противоположного течения. Платоном занимались непрерывно во все существование Византийской империи, его сочинения постоянно переписывались, в чем легко убедиться каталогов греческих рукописей. Если бы это было иначе, откуда же достал бы Пселл диалоги знаменитого философа? Кто-нибудь обратил же его внимание на Платона, иначе ему никогда не пришло бы в голову читать всеми забытого «Тимея» или «Федона». Г. Скабаланович справедливо указывает на то, что учитель Пселла Иоанн Мавропод был приверженцем Платона, которого называл и по учению, и по делам близким к законам Христа (Христианское чтение. 1884. 4.1. С. 349). Следовательно, Пселл даже в XI веке не был первым поклонником Платона.
Вот все, что можно сказать о содержании лекций Пселла на основании имеющегося у нас материала. Из речей к ученикам, напечатанных Буассонадом, узнаем кое-что о его отношениях к учащейся молодежи. Привожу эти речи в переводе.
Речь к ученикам, не пришедшим в школу по случаю дождя
Разве вы едите только летом, а зимой воздерживаетесь от пищи? А для души наука служит пищею, от которой не следует воздерживаться или пользоваться ею, смотря по атмосферическим изменениям. Если вы желаете ставить учение в зависимость от внешних причин, вы никогда не достигнете мудрости, ибо всякое состояние погоды имеет в себе что-нибудь дурное. Холод сгущает тела, тепло их расслабляет и отнимает силу, сухость порождает изнурение, сырость вызывает мокроту в излишнем количестве; проистекающие отсюда состояния видоизменяют нас. Пугают громы, страшат молнии, а еще больше землетрясения; видя побочные солнца или радуги, мы считаем, что видим поразительные творения. Если вы из-за дождя отказываетесь заниматься наукою, вы, может быть, будете уклоняться от учения и из-за молний или падающих звезд или из-за каких-нибудь других значительных или ничтожных физических явлений? Не бывает времени, когда бы во вселенной не происходило подобных явлений. Из всего этого окажется, что вы не будете знать никакой философии.
Но не так поступают земледельцы или сражающиеся за отечество и ремесленники. Пробующий золото (χρυσογνώμων) вынужден во всякую погоду тереть золото о пробирный камень, и точно так же во всякое время золотых дел мастер очищает огнем вещество и отделяет его от посторонних примесей; вообще всякий ремесленник работает над своим материалом, не сообразуясь с погодой, исключая те случаи, когда сообразоваться с погодой есть дело его ремесла, как, например, делает земледелец. Ибо в такое-то время он сеет, в такое-то сажает отростки, теперь рубит лес, в другой раз подрезает деревья.
Но не из соревнования с земледельцем вы манкируете, а потому что легкомысленно относитесь к высшему знанию, поэтому вы пользуетесь всяким предлогом, чтобы лишить себя этого знания. Вы настолько же интересуетесь наукою, как каким-нибудь происшествием на площади.
Прежние философы не довольствовались школами в своем отечестве. Они отправлялись из Азии в Европу, европейцы же переезжали на другой материк, поступая как мореплаватели, один товар привозящие с собой к тем, к кому приезжают, другой нагружающие на свой корабль и с собою увозящие; их не удерживали ни волны морские, ни буйные ветры, ни высокие горы, ни труднодоступные вершины холмов; но всюду неслись они, как ветер, не встречая препятствий. Так как различные виды музыки (разумей: наук) распределены по разным частям вселенной, они в одном месте посвящались в таинства риторики, в другом учились геометрии; желая научиться философии, отправлялись в Египет, собираясь заняться астрономией, доискивались земли Халдейской; чужая земля представлялась ценнее своего отечества, своим и чужим они считали силу науки или ее бессилие. Они уходили из отечества не только ради науки, но также чтобы увидеть таинственные явления природы в Сицилии или Египте: в Сицилии, где огонь поднимается наверх из-под земли, в Египте, где Нил выступает из берегов и заливает всю страну. Они меньше интересовались обыкновенными зрелищами и науками, больше стремились к необыкновенному и таинственному; поэтому лучшие из них, не заботясь о доказательствах, всячески старались сделаться самовидцами подлинных явлений.
Те, исходя из самых отдаленных мест, старались достичь пупа земли, вам же самый центр Византии представляется таким воздушным пространством, куда невозможно подняться. Поэтому вам мешает холод, набежавшая туча и слишком горячий луч солнца. Почему же вы не выставляете предлогом вашего манкирования камни, которые у вас под ногами, приезжающие верхом – пешеходов, а пешеходы – верховых? Ведь вы мешаете друг другу, неудобно идти вместе с конными и ехать верхом среди пешеходов. Удивляюсь, как это летающие над вашими головами воробьи не мешают вам и не отвлекают вас от учения, особенно же кузнечики, в полдень оглашающие воздух и пленяющие всякое ухо.
И какого дождя вы испугались? Когда начало лета, блеск светила уничтожает унылую атмосферу, нигде нет скопления облаков, в тот же час облачное небо становится безоблачным, и нам особенно приятен дождь после долгого бездождия. Если бы вы стояли вооруженные, разве перемена погоды сняла бы с вас вооружение? «Но это менее опасно, – скажет кто-нибудь, – ибо тут нет войны». Войны, конечно, нет, о друг, но зато – совершенствование и возвышение души и приведение ее к высшему благу. Я полагал бы, что вам следовало бы приходить к нам, даже проходя чрез огонь, но от меня не ускользает, что вы мало заботитесь о моих лекциях. А причиною этому то, что я готов отвечать на всякие ваши вопросы, открыл вам ворота всякого искусства, всякой науки, – доступность учения для вас достаточна, чтобы его презирать. Если же я запру двери приходящим или не стану отвечать на вопросы, тогда наука сделается для вас желанной. Но я никак не стану подражать вашему образу мыслей и не буду сообразовываться с вашим рвением и нерадением, поток моей речи будет течь все одинаково и в изобилии; те же из вас, которые не черпают теперь, будут вечно жаждать, потому что, может быть, будет недостаток в воде (Boiss. Р. 135–139).
К ученикам, редко приходящим в школу
Вы, занимающиеся философией, и вы, направляющие свой язык на путь риторики, не делаете ничего нового, но следуете обычаям, издавна у вас установившимся; когда же, следуя этим обычаям, вы окажетесь такими, какими они обыкновенно делали людей? А я, глупый, думал внести к вам кое-что новое и изменил кое-что из установившегося обычая отчасти речениями, пленяющими слушателей, отчасти рассуждениями, возвышающими ваш ум и приводящими его к божественной красоте. Но оказывается, что вы не желаете и не любите ни того, ни другого; риторику и философию вы считаете как бы ворованною вещью, подобающей другим и которую вы хотите себе присвоить, почему вас можно было бы обвинить в святотатстве за то, что вы, как воры, унесли безо всякого стыда достояние божественных мужей. В некоторых отношениях вы поступаете хуже святотатцев, потому что те тайно пользуются похищенными вещами, вы же бесстыдным образом делаете это явно. Хотя вы и таковы, я пекся о вас и ласкал вас, то называя вас детьми, то братьями, то каким-нибудь другим именем, выражающим родство, думая, что ласкою таких слов вызову в вас взаимность. Но я и раньше замечал, что ваши образы изображены другими красками, чем мой; однако я делал вид, что не знаю этого, чтобы не быть вынужденным сказать, что не умею сделать вас лучше. Но что же из этого следует? Я все-таки буду оставаться все тем же, от кого вам не будет никакой пользы, и, сохраняя свой характер, буду исправлять разнообразные обязанности учителя, который разными способами старается вернуть учеников на правый путь.
Вас не прельщает нежная гармония, и вы оказываетесь безрассуднее дельфина в известном рассказе, ибо он Ариона Мифимнского, певшего какую-то сладкую песнь, посадил к себе на спину и привез к гавани чрез большое море. Вы же меня (нужно ли говорить каков я? я краснею от такого сравнения) не принимаете, когда я хочу сесть на вас, и далеко до того, чтобы вы провели меня по волнующемуся морю и привели к пристани. Так как вы такие, непрямые и кривые, не делаете свои души прямыми, как отвес, не направляете своего слова к высшему слову, почему и мне тоже не уклониться в сторону? Ибо я не лучше первого и несмешанного естества, уклоняющегося от уклоняющихся в сторону и вновь выпрямляющегося для выпрямляющихся.
О, скверные дети и ложно называющиеся философами, даже не умеющие замаскироваться философами, до каких же пор я буду выносить вас, до каких пор буду с вами? До каких пор я не буду приносить вместо речи плетку, вместо ласки удары, вместо кротости грубость? Ибо если вас нельзя обуздать словами, не следовало ли бы и мне стянуть несколько узду? Так как вы, точно тугоуздые кони при каждом прикосновении узды оттягиваете руку и не хотите слушаться ни тогда, когда вас кротко и ласково гладят, ни когда укрощают, причиняя вам боль, почему мне не сказать о вас слов отчаяния, что никогда вы не будете иметь триумфа победителя, во время войны не направите своих ушей к призывной трубе, и если бы кто захотел воспользоваться вами в качестве бегуна, вы не в состоянии будете исполнить этой службы. До такой степени вы ленивы, нерадивы и готовы ничего не делать, только бы вам не обременять колен толстыми книгами.
Или вы, может быть, думаете, что обманываете меня своим недолго продолжающимся притворством и неуместными вопросами, которыми не вовремя забрасываете меня, как будто вы в самом деле обдумываете вопросы и готовитесь к ним? Я отлично знаю ваш характер, вашу лень учиться, ваше большое нерадение; только при входе в гимназию появляется у вас исступление относительно вопросов, а как только вы уйдете из школы, вам уже нет никакого дела до науки. Некоторые из вас плачутся, что жизнь их неудачна, и больше говорят об этом, чем о науках. Одни из вас занимаются театром или находятся в обществе занимающихся театром, другие из вас отдаются сцене; одни восхищаются людьми, выдающимися своим богатством, другие страстно желают и стремятся иметь на руках кольца. А долг по отношению к наукам вы отдаете так, как будто бы это был необходимый долг, который требуют с должника даже против его желания уплатить. Когда вам нужно идти в какое-нибудь другое место, с какою быстротою двигаются ваши ноги, как вы тогда толкаете друг друга, чтобы поскорее поспеть, и часто повторяете: «Медленно появляется солнце из-под земли, и да не застанет нас рассвет в постели». Вы стыдитесь тогда восхода солнца, как скифы, что не успели еще принести жертвы, когда же вы собираетесь идти в храм муз (εἰς τὰ μουσεῖα), вы точно только что съели голову полипа (считавшегося неудобоваримым), так вы отягчены, и мыслительная способность у вас омрачена; веки лежат на глазах, точно они сделаны из свинца, так что их можно открыть только с большим усилием. Солнце поднялось над горизонтом всего на 16 стадий, вы же, как будто вас клонит ко сну, приникли головою к ложу; я же быстро иду к вам, как к людям, пробудившимся для борьбы и ее ожидающим.
Думаете ли вы, что я при таких обстоятельствах буду сообщать вам что-нибудь полезное или кротко относиться к вам? Ведь это (т.е. преподавание науки) нечто другое, чем плавать по морю, когда я должен радеть о вас, несмотря на ваше нерадение, и выносить ваше малодушие. Поэтому я настрою свой язык на иной лад и, бросив нежную гармонию, выберу сильный тон в надежде, что вы от этого направите свои души на прямую дорогу. Ибо это единственный остающийся способ воспитания, так как я отказался от остальных. Если же вы и при таком способе не изменитесь, окажется, что я напрасно с вами говорил, напрасно вспахивал вас и засевал семенами, так как не дадите вы колоса, а произведете только большое горе (Boiss. Р. 140–144).
К манкирующим ученикам221
Моя речь обращена к вам, манкирующим, которых не знаю, как бы тронуть своим словом; ибо как же мне не почтить словом тех, кого я родил с умственными родовыми муками? Но так как и родители по естеству не переносят оскорблений от детей, и Создатель наш не допускает, чтобы сошедшие с прямого пути неслись в бездну, но, стягивая узду воспитания, неповинующегося направляет на прямую дорогу (V. πρὸς τὴν ὀρθὴν οἶμον ἀπευθύνει τὸν ἀφηνιάζοντα, Bois. πρὸς τὴν ὀρθὴν οἶμαι ἀπευθύνει), я, имея перед собою такие примеры, буду поступать точно так же. Какая же причина вашего редкого посещения школы, говорю редкого, чтобы не сказать, к своему огорчению, вашего полного отсутствия? Если бы гимназия не улучшала вашей мыслительной способности или если бы я не прельщал душу своими разнообразными уроками, ваше неаккуратное посещение имело бы основание. Но так как преподаваемые мною науки таковы, что одна из них поднимает душу к небу, другая же изощряет язык в риторическом искусстве, и так как я удачно излагаю обе науки, как вы сами часто говорили обо мне, вас будут обвинять за ваш глубокий сон. Имея возможность напиваться ежедневно нектаром и оставаться при этом трезвыми и бодрыми, вы напиваетесь из мутного источника так сильно, что даже не знаете, когда нужно идти в школу. Или думаете вы, я настолько безумен, что за ваше нерадение буду отплачивать старательным обучением, с идущими вкось также не пойду вкось, в то время, как вы не подвигаетесь к прекрасному, я перестану двигаться вкось? Ради чего я отправляюсь в гимназию очень рано утром, задолго приготовившись к этому умственному состязанию? Разве я прихожу к вам за каким-нибудь товаром? За каким же это? Ведь это не золото, но то, что обыкновенно дает душа. Я не нуждаюсь в том, чтобы мысленно рождать вас, мне достаточны для научного рождения роды Платона и Аристотеля, которыми я рождаюсь и образуюсь.
Вы видите, как моя речь со всех сторон доказала ваше неразумие, и ваша мешкотность не имеет основания.
Но вас может ввести в заблуждение евангельская притча, что пришедшие пред последним часом получили ту же плату, как работавшие с первого часа. Однако там, о други (объясню вам сокрытый смысл притчи), различные времена уверовавших уподоблены одному дню, как это принято в Писании, и тот же самый труд понес пришедший в одиннадцатый час, как и пришедший раньше всех. Тут пришедшие в пятый и двенадцатый час приняли самую малую часть трудового дня, и работа, которую следовало совершить в течение целого дня, была уменьшена им сообразно с тем, что мог сделать пришедший в двенадцатый час. Но я не такой мздовоздатель, который имел бы такое большое богатство речи, что его хватило бы поровну на всех (Vat. codex ὡς τὸν αὐτὸν ἐπίσης ἐξαρκεῖν ἅπασιν). Я этим оказал бы несправедливость по отношению к тем, которые приходят в гимназию с большим рвением, а не с нерадением, как вы.
Следовало бы мне теперь внести разделение и отделить козлищ от овец, одних ввести туда, где им приятно, других отослать; но так как божественна преподаваемая вам наука, следует всем уподобляться божественному. Какой же пример дается там? Бог не тотчас натягивает лук и пускает стрелу, не тотчас обнажает меч и ударяет (Vat. codex, παίει; Boiss. τέμνει), не тотчас возжигает угли и сожигает, но Он удерживает приготовленную стрелу, готовит, но не наносит удара, возжигает угли, но ставит их вдали от тех, кого хочет сжечь (Vat. codex, οὐκ ἐπιφέρει δὲ τὴν πληγὴν καὶ τοὺς ἄντρακας ἀνάπτει μὲν, ποῤῥώτατα δὲ τῶν καιομένων τίθησιν). Когда же взыскиваемые не обуздываются даже угрозами, тогда пускается стрела, секира срубает дерево с корнем, и угли, до тех пор только собиравшиеся загореться, становятся печью вавилонскою.
Пусть будет вам моя речь приготовленным луком, обнаженным мечом, возженным огнем; мы пустим стрелу, поразим вас мечом, когда вы надменно отнесетесь и к натянутому луку, и к обнаженному мечу, и к приготовленному огню (Vat. codex. καὶ πρὸς τὴν βολὴν καὶ πρὸς τὴν ἀνάτασιν καὶ πρὸς τὴν ἔξαψιν).
К нерадивым ученикам
Платон, Пифагор, Аристотель и Феофраст, стоявшие во главе философии, гневались на относившихся нерадиво к наукам и не открывали им в изобилии источник науки, но, предлагая ученикам некоторые начала и семена, затем требовали, чтобы им возвращено было в несколько раз больше того, что они отдали, и большинство слушателей, получив незначительное учение, превосходили учителей. Вы же не отдаете мне даже самой малой части того, что я вам даю.
Я пренебрегаю всем остальным, забочусь только о вас и занимаюсь только вами. Поэтому, просидев до поздней ночи, я вновь по своему обыкновению занимаюсь книгами, как только взойдет солнце, не для того, чтобы самому научиться чему-нибудь, но чтобы собрать нужные вам сведения. К чему мне мифы или звуки? Но ради вас снисхожу я к этому и, гармонически соединяя эти низменные предметы с более высокими, приношу вам философский напиток. Вы же как будто тоже провели бессонную ночь в занятиях и, подпирая щеку рукою, подталкиваете друг друга задавать мне вопросы, и один из вас говорит, что ему случайно взбредет на ум, другой же похож на размышляющего об изображениях Анаксагора.
Платон, представляя речь Сократа о душе, сказанную в темнице, перечисляет пришедших, Критона и Аполлодора, Евклида из Мегары и Кевиса. Они вели речь о бессмертии души. Симмий и афинянин Кевис задавали вопросы не случайно и внезапно, как вы, но с давних пор к ним приготовившись. «Боюсь, о Сократ, – сказал первый, – не есть ли душа – гармония тела, и затем, когда разрушено тело, не исчезает ли гармония, как это происходит с лирой и струнами». После того как Сократ сказал кое-что другое, а также то, что гармония является позже лиры, душа же, по их признанию, была раньше тела, второй (Кевис) возразил: «Боюсь, Сократ, что душа, переменив много тел, как ткач, сделавший много хитонов, погибает вместе с последним телом».222 Тут философ представил большое исследование о природе и затем, направляясь к исследуемому предмету, отлично разрешил недоумение учеников. Вы же поступаете совсем не так и нисколько не интересуетесь наукой. «К чему мне знать причины землетрясения?» – говорит один. «Какой толк от того, что я узнаю, почему морская вода соленая, – говорит другой, – и какую я могу извлечь из этого практическую пользу?»223 (Boiss. P. 148–150).
Из приведенных речей Пселла видно, что у него были ленивые ученики, не интересовавшиеся наукой и пользовавшиеся всяким предлогом не ходить в школу. Пселл убеждал их исправиться и даже грозил, что примет более суровые меры, но какие именно, он не говорит, так что остается неизвестным, мог ли он подвергать учеников каким-нибудь дисциплинарным взысканиям.
Из одной речи, напечатанной Буассонадом, узнаем, что ученики бранились между собою, писали друг на друга памфлеты и позволяли себе не только разные насмешки, но даже обвинения в ереси.
Пселл просит их не ссориться, но дружно заниматься наукою, советует не обижаться на шутки и уговаривает никоим образом не позволять себе намеков на отступление от православия, так как они все исповедуют ту же веру (Εἰς δύο τινας τῶν μαθητῶν αὐτοῦ λογογραφήσαντας πρὸς ἀλλήλους. Boiss. P. 131–135).224
Если у Пселла были ленивые ученики, то были и прилежные.
Мы знаем, что один из его учеников представил ему однажды ученое сочинение. Хотя Пселл раскритиковал это сочинение, тем не менее написал автору, что считает его своим лучшим учеником (Ps. V, 255).
Самым даровитым учеником Пселла был известный Иоанн Итал, занявший впоследствии место учителя. Он находил, что Пселл двигается вперед слишком медленно, и просил его приступить поскорее к математическим наукам. На это Пселл возразил Италу, что рвение его, конечно, похвально, но его нужно выказывать не только на словах – говорить легко, – но на деле. Далее Пселл указывает на то, что математика (арифметика, геометрия, музыка) – трудная наука, и раньше чем приступить к ней, надо иметь известные предварительные сведения. Математическая наука представляет лестницу, по ступеням которой восходят к познанию невещественных сущностей. Когда поднимаешься по лестнице на какую-нибудь вершину, нужно последовательно переходить со ступени на ступень, иначе ноги перепутаются, можно упасть и никогда не достигнешь цели. Точно так же в учении нужна известная постепенность, не надо торопиться, но последовательно переходить от одного предмета к другому (Boiss. Р. 164–169).
Мы видели, что Пселл преподавал в школе всевозможные науки: математику, риторику, естественные науки, право, литературу, философию. Это одно исключает предположение, будто в Константинополе существовала академия вроде наших университетов и будто Пселл был преподавателем на одном из факультетов. Что же тогда преподавалось на остальных факультетах?
Заметим прежде всего, что термин «академия» (в смысле учебного заведения) не встречается ни у Пселла, ни в других источниках. До нас дошла новелла об учреждении в царствование Константина Мономаха юридической школы. В этом официальном документе школа называется διδασκαλεῖον νόμων, а учителю, которым назначен был Иоанн Ксифилин, дано было название номофилакса (νομοφύλαξ δὲ κληθήσεται ὁ διδάσκαλος). Если бы эта школа была только факультетом, то была бы указана связь его с другими факультетами, но ничего подобного нет в подробной новелле. Напротив, юридическая школа представляла совершенно самостоятельное учебное заведение с учителем, никому не подчиненным. В упомянутой новелле есть даже указание, что отдельные школы не имели между собою ничего общего. В то время как для других наук, говорится там, и даже для некоторых ремесел есть школы, помещающиеся в отдельных зданиях и имеющие своих учителей, нет школы, где бы можно было изучать право. Из этого ясно, что каждая школа имела свое помещение, и если Ксифилин преподавал в монастыре Св. Георгия, то Пселл учил в каком-нибудь другом месте, но где, не знаем.
В речах к ученикам Пселл называет свою школу, как в новелле Мономаха, διδασκαλεῖον и παιδευτήριον или же архаически гимназией. Те же выражения употребляет он в панегирике Ксифилину, где говорит, что были в Константинополе школы пиитики, риторики, философии, но не было юридической (Ps. IV, 433). Из этого места не видно, чтобы в Византии существовала академия; если здесь говорится о кафедрах, этот термин не может быть понят в современном смысле, кафедра и здесь синоним школы.
Была ли школа, где преподавал Пселл, казенной или частной? Ответить на этот вопрос определенно нет возможности. Но первое представляется вероятнее, потому что Пселл сказывался ипатом философов, что соответствует номофилаксу казенной юридической школы. Номофилакс, как нам положительно известно из официального документа, получал казенное содержание, так называемую ругу в четыре литры. Получал ли жалованье Пселл в качестве учителя философии? Мы не имеем достаточно данных, чтобы прямо ответить на это вопрос. Некоторые смутные указания приводят, на первый взгляд, к убеждению, что Пселл не получал вознаграждения за уроки. В своих мемуарах он говорит, что охотно передавал другим свои знания и не требовал за это мзды (Ps. IV, 123). Одного учителя философии, содержавшего, вероятно, частную школу, Пселл называл торгашом за то, что он брал деньги с учеников (Ps. V, 502). Но это, по всей вероятности, только придирка к конкурировавшему с ним ученому.
Из одного места византийского свода законов видно, что учителя получали вознаграждение, и преподаватели риторики, грамматики, геометрии, медицины могли требовать неотданной платы судом, предъявляя иск к магистрату, решавшему дело extra ordinem;225 не позволено было делать это только истолкователям законов (т.е. преподавателям права) и философам, потому что философия – дело священное и философы должны презирать деньги, а также потому, что есть вещи, которые даются честным образом, но требовать которые бесчестно (Basilic, I. LIV, tit. 14).
О способе преподавания мы почти ничего не знаем, из речей Пселла к ученикам видно, что он готовился к лекциям и что лекции записывались учениками. Если судить по объему известных нам лекций, можно догадываться, что Пселл не говорил, а диктовал. Трудно думать, чтобы существовала определенная программа, исполнявшаяся преподавателем. Пселл очень часто читал лекции о предметах, почему-либо особенно интересовавших его слушателей, отвечал на предлагавшиеся ему вопросы.
Вот все, что мне известно о философской школе и преподавательской деятельности Пселла.
Всего мудренее ответить на вопрос, насколько была полезна преподавательская деятельность Пселла? Он был, несомненно, очень образованный и знающий человек и мог передать слушателям множество разнообразных сведений. Но умел ли он учить, умел ли вселить в учеников принципы нравственности, сказать невозможно. Во всяком случае, безусловно, вредным нужно признать его занятия риторикой. Он старался научить юношество доказывать что угодно, черное представлять белым, истину – ложью. Его собственный пример также не мог действовать благотворно на учеников, потому что Пселл был человеком без всяких убеждений, без всяких принципов.
Глава 6-я. Характеристика Михаила Пселла
Мы проследили, насколько это позволяют источники, государственную деятельность Михаила Пселла, мы видели, что она сказалась, главным образом, в двух крупных фактах: Пселл содействовал возведению на престол Константина Дуки, благодаря его влиянию был низложен Роман Диоген и провозглашен царем Михаил Дука. В обоих случаях цель была одна – поддержать династию Дук, не дать царствовать Комнинам и Диогенам. Для Пселла старые знакомые Дуки были, конечно, приятнее суровых полководцев Исаака Комнина и Романа Диогена. Но не пострадала ли Византийская империя от интриг Пселла? Мы не станем повторять вслед за византийскими историками (Атталиатом, Скилицей, Зонарой), будто Пселл преподаванием философии и диалектики сделал Михаила VII не способным к управлению, но стоит только прочесть исследование В.Г. Васильевского «Византия и печенеги», чтобы убедиться, до какого грустного состояния довело Восточную империю правление неспособных, малодушных Дук. «Беспощадное и разорительное хозяйничанье логофета Никифора, любимца и всесильного министра Михаила Дуки, довело наконец до последней крайности ненависть к существующему правительству подданных Михаила VII» (слова В.Г. Васильевского). Наступило несколько лет смуты, борьбы между собой претендентов на престол, окончившейся воцарением Алексея Комнина. Этот император нашел государственную казну до того разоренной, что ему пришлось продавать священные церковные сосуды. Печенеги и половцы, от которых Дуки кое-как откупались, поставили империю в почти безвыходное положение, так что императору приходилось, по его собственным словам, «бегать пред лицом печенегов», звать на помощь западных рыцарей, унижаться пред иностранцами. Дело дошло до того, что «государственная Византия, гордая своими римскими преданиями, своим незапятнанным православием, своим бесконечным превосходством над всем варварским миром, потеряла веру в себя и в высокие заслуги своего православия» (Слова В.Г. Васильевского).
Пселл был знаком с Константином Дукою еще до его воцарения, он хорошо знал его сына и своего воспитанника Михаила, он не мог не видеть их полную неспособность; если он поддерживал Дук из-за личных интересов, если он решился посадить на престол никуда негодных царей, за одно это мы не можем называть его патриотом, как он сам себя величает.
Еще менее можно сказать с Сафой, что Пселл был филэллином в современном смысле слова, что он любил классическую землю, как ее любят современные археологи. Эти необдуманные слова греческого ученого перешли в новейшее сочинение знаменитого Грегоровиуса. Такой взгляд основан на нескольких письмах Пселла. «Не удивляйся, – пишет он в письме неизвестному нам лицу, – что я друг афинян и пелопоннесцев; в отдельности я их люблю по той или иной причине, всех же вообще – ради Перикла, Кимона и древних философов и ораторов, ибо ради отцов надо любить сыновей, даже тогда, когда они не сохраняют отцовского типа. Поэтому я просил тебя и за остальных афинян и теперь прошу за подателя этого письма; кроме того, что у меня есть общая причина любить его, он старинный мой друг» (Ps. V, 258). Что же можно вывести из этого письма? Пселл рекомендует афинского уроженца, просит любезно принять своего друга. «Я люблю его за одно то, что он афинянин», – это, очевидно, фраза вроде другой: «Люблю я город Филадельфию, потому что его жители любезно принимали меня в дни моей юности» (Ps. V, 459). Подобных фраз в переписке Пселла немало. «Все дома, все деревни, все города, все народы, – пишет он, например, – признают меня своим, и, как Гомера, считают меня своим уроженцем, то Хиос, то Самос, то какая-нибудь другая местность в Европе или Азии» (Ps. V, 339). Неужели и эти слова нужно понимать буквально? Мне кажется, что в указанном письме, в котором по мнению Грегоровиуса, сказалась любовь Пселла к Афинам, высказано скорее пренебрежение к современным ему афинянам: они совсем непохожи на предков, – говорит он, – т.е. на Периклов и Кимонов, знаменитых философов и ораторов.
Пселл пишет одному судье Эллады, просившему о переводе в другую фему: «Надежда твоя не сбылась. Если желанные и воспетые места славной Эллады, откуда произошли борцы при Марафоне, знаменитые Филиппы и Александры, недостаточны для твоего продовольствия, какая другая часть вселенной окажется достаточной, чтобы принять тебя? Разве то, что говорили об Аттике и что древние мудрецы писали о Пирее, разве все это неверно и ложно?» (Ps. V, 261–262). Но тут же он говорит своему корреспонденту: «Ты не получишь лучшей фемы, лучше иметь немного хлеба, чем совсем его не иметь, помни пословицу: “Спарта досталась тебе в удел, ее и украшай (т.е. в ней и живи)”». А пословица эта применялась в печальных случаях жизни, получить Спарту – это значило получить нечто худое. Начало письма звучит скорее с иронией, и вообще из него можно вывести только то, что Элладская фема была бедна и место судьи в этой провинции не было хлебным.
В других письмах Пселл неодобрительно отзывается об Элладе; он говорит об одном протонотарии, что тот назначен в Элладскую фему, и что это равносильно ссылке. «Правитель Афин, – пишет он, – как только увидел прославленную Элладу, подумал, что он находится в Скифии, и оплакивал судьбу, потому что плательщики не хотели вносить податей» (Ps. V, 268). Будь удобною пристанью этому мужу, плывущему по бурному морю, – пишет он элладскому судье о подчиненном ему сборщике податей, – ибо Аттика уподобляется ненастью или еще чему-то худшему, чем ненастье» (Ps. V, 269).
Где же тут пламенная любовь к классической земле? Когда же он выказывал живую симпатию к Афинам, когда указывал византийцам на великое значение названия «эллин», как утверждает Грегоровиус? Если бы Пселла назвал кто-нибудь эллином, он, несомненно, обиделся бы, потому что эллин противополагался христианину и означал древнего грека-язычника. Пселл, так же как все византийцы, называл себя римлянином и, желая выразить, что он патриот, говорил «я филоромей», а не филэллин.
Маленький Констант, сын бедных и нетитулованных родителей, сумел пробить себе дорогу; он разбогател, из юноши, искавшего места и протекции, стал влиятельнейшим сановником, милости которого добивались провинциальные и столичные чиновники. Переписка Пселла указывает на его высокое положение; в числе его корреспондентов находим четырех императоров, двух императриц, трех константинопольских патриархов, одного антиохийского, немало митрополитов и епископов, начальников многих провинций, важных столичных сановников. Нередко обращаются к нему провинциальные чиновники, и он устраивает им места и повышения. Пселл обещает судье Кивиреотской фемы, что он скоро будет переведен в столицу; другому судье он предлагает на выбор лучшую фему или место в Константинополе (Migne. Patrol, gr. Т. 136. Р. 1331). Он выхлопатывал высочайшие аудиенции для протежируемых лиц (Ps. V, 341), прямо говорил с царем о просьбах и нуждах своих друзей; без него не обходились даже важные иерархи, как епископ Мадитский (Ps. V, 148), и лица, почтенные важным чином магистра (Ps. V, 394, 341, 308).
Очевидно, Пселл имел большое влияние на назначения, и действительно, он нередко рекомендовал начинающих чиновников. Выбирал ли он достойных молодых людей, это, конечно, вопрос темный. Но курьезно то, что, рекомендуя чиновника, он редко говорил: «Это умный, честный, образованный, молодой человек», а по большей части писал: «Это мой друг», или «Я люблю этого юношу, а потому и ты должен любить его», или «Если ты исполнишь просьбу рекомендуемого лица, он по всему городу будет хвалить тебя», или «Податель этого письма рекомендован мне важным сановником, а потому я рекомендую его тебе». Он просил однажды начальника отпустить подчиненного нотария в столицу повидаться с матерью. «Впрочем, – пишет он, – если тебе представляется это неудобным, делай как знаешь, но знай, что этот нотарий в письмах ко мне постоянно хвалит тебя и хвастается твоей благосклонностью и симпатией к нему» (Ps. V, 342).
Пселл служил при девяти императорах (Михаиле IV, Михаиле V, Константине Мономахе, Феодоре, Михаиле VI, Исааке Комнине, Константине Дуке, Романе Диогене, Михаиле Дуке) и все возвышался в чинах, приобретал все более влиятельное положение. Нужно было обладать особенным искусством, чтобы держаться при самых разнообразных правительственных режимах, чтобы нравиться в одинаковой степени легкомысленному, преданному чувственным наслаждениям Мономаху, противнику духовенства, суровому солдату Комнину и защитнику монахов набожному Дуке. Нужно было угодить всем, и Пселл обладал в высшей степени талантом угождать. Талант этот заключался в умении льстить и одинаково убедительно говорить противоположное, сегодня утверждать, завтра отрицать собственное утверждение. Он преклонялся пред всяким венценосцем, кто бы он ни был, какова бы ни была его нравственность; он хвалил поступки, за которые надо было краснеть, он восхвалял малодушие и трусость, он превозносил до небес царей, разорявших народ, несправедливых и развратных. Монарха Пселл считал богом только за то, что он монарх и облечен в порфиру; не было имени, не было сравнения достаточно высокого, достаточно избранного, чтобы восхвалить его добродетели. Он сам сознавал, что говорит неправду, но он понимал, что венценосец – это все, что стоит ему сказать слово, и завтра он, Пселл, будет стерт с лица земли. А монах Михаил, отказавшийся от всего земного, дорожил более всего благами земными. Поэтому сегодня он хвалил военный режим, а завтра доказывал, что преобладающим сословием в государстве должно быть гражданское; сегодня он уверял, что не вести войны и откупаться от диких печенегов – это верх благоразумия, а завтра утверждал, что это малодушие и хороший царь должен лично вести войска на неприятеля. Что бы монарх ни приказал сделать, хотя бы самое безнравственное дело, его не надо ослушиваться, – вот единственный принцип нравственности, которому Пселл следовал всю свою жизнь. По велению царя соглашается он быть прокурором явно невинного лица, смешивает с грязью достойного представителя Церкви, обвиняет патриарха в ереси, в убийстве, в гробокопательстве.
Но недостаточно было льстить царю, можно было лишиться места из-за нерасположения великих мира сего. И вот мы видим, что Пселл вступает в дружбу с царской фавориткой, заискивает у всесильных временщиков. Временщики падают, но Пселл остается на своем месте; ему нужно только знать, кто займет место павшего, чтобы подольститься к его преемнику. Ласково обращается он с влиятельными лицами, ему дела нет до того, что этот сановник грязной репутации, что тот держится противоположного с ним политического направления, он в силе, следовательно, ему надо поклониться. Читая многие письма Пселла, в которых он с такой изысканной любезностью, с таким изяществом обращается к влиятельным сановникам, можно подумать, что это деликатная, нежная натура.
Ничуть не бывало. Стоило только колесу Фортуны измениться, менялся и Пселл, из утонченно-вежливого придворного становился он грубым, позволял себе площадные выражения. Как только патриарх Михаил Кируларий впал в немилость, Пселл, раньше называвший его богом и старавшийся добиться его благосклонности, пишет ему самое дерзкое письмо. Мы видели уже, как до цинизма грубо насмехался Пселл над монахом Иаковом, как резко писал монаху Феревию. Понятно, что это были люди незначительные, которые не могли повредить ему. В неизданном памфлете он осмеивает одного священника, бывшего учителем первоначальной школы (грамматиком) и нотарием, вероятно в патриаршем приказе. «Мой поп, – говорит он, – не умеет даже спеть ирмоса и вовсе не похож на духовное лицо. Грамматиком его можно называть только иронически, как ораторы называют блудницу почетным именем подруги (гетеры), или как эфиопы, имеющие черную кожу, называются серебряными. В молодости он ходил в разные школы, но не с тем, чтобы учиться, а только чтобы мешать другим; поэтому он не умеет писать и не имеет понятия о том, что такое ударение и окончание. Он играет по целым дням в кости и при этом мошенническим образом обманывает игроков, потому что держит у себя фальшивые кости; он изучил все столичные трактиры и, поднеся кубок ко рту, пьет, не переводя дыхания, как животное». Пселл не посовестился обругать родителей священника, уверяя, что его мать была колдуньей, а в конце высказывает ему негуманное пожелание умереть поскорее.
Человек, преследующий свои личные интересы, не может не быть трусом. И действительно, Пселл был трусом физическим и нравственным. Он сам сознается в своей трусости и говорит, что пугался, страшился, боялся лошадей так же, как другие боятся слонов и львов, и может ездить только на самом кротком коне. Когда он находился в лагере Комнина, он без всякого основания провел от страха бессонную ночь, дрожа, что вот-вот придут в его палатку заговорщики и убьют. Он вспоминал, не сказал ли чего лишнего узурпатору Комнину, теперь уже провозглашенному царем, тогда как играл ему на руку и плохо защищал интересы пославшего его царя Михаила. Он боялся говорить правду, он боялся не понравиться, обидеть влиятельного сановника, хотя бы презренного взяточника; не боялся он одного, не боялся своей совести, не боялся нарушать правила нравственности.
Да ему нечего было нарушать, он не признавал нравственных принципов. Честность и соблюдение закона он считал привилегией апостолов и идеальных людей, а так как идеал недостижим, он считал честность для себя недостижимой. Действительно, честность несовместима с крайним корыстолюбием, со стремлением нажиться во что бы то ни стало. Пселл был корыстолюбив: он выпрашивал подарки226, он не мог примириться с мыслью, что у него украли незначительную сумму денег. Монах Михаил, давший обет нестяжания, доходил в своем корыстолюбии до того, что желал смерти лицу, мешавшему ему нажиться. Это факт поразительный, но засвидетельствованный самим Пселлом. «Когда же ты доставишь мне желанную весть об Еврипе, – пишет он митрополиту Кизическому. – Когда же ты сообщишь мне, что он умер? До каких же пор будет он жить? Я видел его несколько лет тому назад, он был до такой степени сморщен, что я предсказал ему близкую смерть. К чему же он все еще жив? О, малодушный и забывчивый Харон!» Почему же Пселл ждал с таким нетерпением смерти Еврипа? Потому что этот старец был харистикарием одного монастыря, который после его смерти, согласно обещанию митрополита Кизического, должен был поступить в харистикий к Пселлу.227 Неудивительно, что при таком корыстолюбии знаменитый философ брал взятки, не гнушался вступать в компанию с лихоимцами и делить с ними неправильно взысканные, добытые вымогательством, трудовые деньги народа. Он защищал лихоимцев и советовал областным начальникам смотреть сквозь пальцы на взяточничество сборщиков податей. В его переписке сохранилось одно чрезвычайно красноречивое письмо. Привожу его целиком.
«Об этом человеке мы просили тебя, когда ты уходил из столицы, и теперь опять просим помогать ему в сборе податей и относиться к нему благосклонно. Услышав не так давно, что ты поступил с ним сурово, мы не обиделись, но подумали, что ты покарал его за какой-нибудь небольшой проступок. Но теперь стань снисходительнее и не будь с ним жесток. Ибо принимая во внимание бывшие у него расходы, он не может вполне довольствоваться законным сбором, так как сбор, положенный законом, не составил бы даже суммы пошлины (шедшей в пользу сборщика податей). Но ты не позволяй поступать незаконно, глядя на это, а не замечай всего этого, так чтобы тебе глядя не видеть и слыша не слышать. Ибо только так ты можешь в одно и то же время избежать упреков в незаконных действиях и быть снисходительным и милостивым к сборщикам податей».228
Вот несколько строк, ярко характеризующих развращенное чиновничество. Если сборщик податей заплатил за место, это, по мнению Пселла, достаточное основание, чтобы обирать народ. Он кривит душой, когда говорит, что протежируемый им чиновник законным образом не мог собрать полагавшейся ему пошлины: так называемая пошлина это добавочный сбор в количестве 1/12 с основной подати. Пошлина не представляла абсолютной величины, это был процентный сбор, различный в разных местностях.
Монашеское платье было для Пселла личиною, которой он прикрывался, когда это было удобно. Но вообще он отличался от остальных придворных только наружным видом, не смотрел серьезно на данные им обеты, служил больше Маммоне, чем Богу. Он любил светские удовольствия, и даже в тех случаях, когда присутствие монаха считалось неприличным, он старался найти какой-нибудь обход. Так, например, начальник императорской стражи (друнгарий вилы) Константин звал его к себе на свадьбу. Он сначала отказывался, говоря, что может прийти только в церковь, но что присутствовать при домашнем торжестве не может, потому что на свадьбах имеют обыкновение играть на гитаре, поют песни, и не всегда пристойные, а потому монахам считается неприличным принимать участие в таких праздниках. Но когда Константин продолжал звать Пселла к себе на свадьбу, он придумал способ, как соблюсти приличие и в то же время повеселиться. «Знаешь ли ты, как соблюсти обычай и в то же время исполнить свое желание? – пишет он Константину. – Когда я приеду к тебе на дом, чтобы поздравить тебя, и захочу уходить, раньше чем начнутся песни и пляска, ты не пускай меня. Я буду делать то, что мне подобает, буду жеманиться и краснеть, а ты силою не пускай меня; тогда я услышу песни сирен, и меня нельзя будет винить за это; ведь я не почтеннее Давида, певшего священные псалмы, играя на гитаре и на гуслях». Пселл действительно был на этой свадьбе и написал виновнику торжества восторженное письмо о том, что видел и слышал.
Наряду со всеми этими мрачными чертами следует указать и на одно большое качество Пселла. Это был человек высокообразованный и много знавший, много читавший, много работавший, не лишенный известного рода таланта. Но Сафа совершенно напрасно сравнивает его с Бэконом, составившим эпоху в истории науки, и применяет к нему слова Вольтера, сказанные о Бэконе: C'etait de l’or encrouté de toutes les ordures de son siècle. Последнего много, но золота что-то не видно. Талант всегда оригинален, если не вполне, то хоть сколько-нибудь, а ни в одном из сочинений Пселла, не исключая философских, нет и проблеска оригинальной мысли, все они представляют самые ничтожные компиляции, по большей части буквально списанные с какого-нибудь древнего автора. Если в чем проявился талант Пселла, это в его ораторских произведениях, в его панегириках и надгробных речах. Но и тут канва дана была ему ритором Менандром, он следовал правилам византийской риторики и только вышивал искусные узоры по этой канве. У него был талант стилиста, он владел языком, он умел писать витиевато, испещерять свою речь местами из Священного Писания, примерами из классической жизни, метафорами и гиперболами. Слава же его как мыслителя, звание знаменитого философа могло быть дано ему только в Византии, откуда как будто изгнана была всякая глубокая и оригинальная мысль.
Но сам Пселл был о себе совсем другого мнения, он считал себя великим ученым и любил хвастаться своими знаниями и своей мудростью. «Мы украсили столицу своей наукой, – пишет он Псифе, – молва о нашем образовании дошла до крайних пределов вселенной, мы – единственные, изучившие все роды философских учений, эллинских, египетских, халдейских, еврейских, мы, истолковавшие Священное Писание по-философски и с необыкновенной тщательностию, мы, установившие правила риторики, мы, изучившие римское право и все науки, мы, кого называют единственным учителем всех наук» (Ps. V, 491–492). «Мы сделали своими пленниками кельтов и арабов, – пишет он патриарху Кируларию об успехе своих лекций, – узнав о нашей славе, приходят к нам и из другой части света; Нил орошает и делает плодоносной землю Египетскую, мы же делаем плодотворными самих египтян. Спроси персов или эфиопов, они скажут, что знают меня, восхищаются и пленяются мною. Недавно пришел к нам один человек из земли Вавилонской, чувствуя непреодолимое желание послушать мои лекции. Один народ называет нас „светочем мудрости», другой „светилом"» (Ps. V, 508). «Сочинение мое, – говорит он в том же письме, – прочтут в Египте, в Аравии, на Западном океане» (Ps. V, 513).
Хотя Пселл был очень образованным человеком и верным сыном Православной церкви, стоявшим на стороне Михаила Кирулария в его споре с Римом, считавшим, что прибавка filioque в Символе веры потрясает христианскую догматику, он был заражен суеверием и предрассудками своего времени. Положим, он не допускал возможности предсказывать будущее по движению небесных светил, но тем не менее он верил в волшебство, снотолкование, в амулеты и симпатические средства, «Знай, – пишет он друнгарию вилы Константину, – что в животных, камнях, травах есть таинственные и большинству неизвестные силы». «Так называемое Эпименидово средство против голода (ἡ ἐπιμενίδειος ἄλιμος), – говорит он в том же письме, – есть состав из разных веществ, дающий возможность его употребляющим долго ничего не есть. Унимающий печаль (τὸ νηπενθές) есть напиток, который дает пьющему его забвение. Подобно тому как унимающий печаль заставляет забывать неприятное, так есть средство, благодаря которому является в душе воспоминание о хорошем. Заячья кровь и гусиное сало имеют таинственную силу, способствующую деторождению, что хорошо знают женщины, долго не имевшие детей. Разве мозг лягушки не есть средство не иметь детей?» (Ps. V, 327).229
Михаил Пселл – тип преуспевающего византийца, добившегося высоких чинов лестью, низкопоклонством, потворством животным инстинктам монархов, достигшего благосостояния выпрашиванием и взяточничеством, тип образованного сановника, меняющего убеждения, жертвующего правдою в угоду царю; это человек без принципов, без идеала, способный хвалить и бранить одно и то же, готовый обелять преступления, чернить добродетель, настоящий прелюбодей слова, печальное порождение печального времени, развратное детище развратного общества.
* * *
Так как мне постоянно приходится ссылаться на сочинения Пселла, изданные Сафою и Буссонадом, я обозначаю эти издания сокращенно.
Ps. –Sathas. Bibliotheca graeca medii aevi. Paris, 1874 и 1876. В четвертом и пятом томе этого издания напечатаны сочинения Пселла.
Boiss. –Boissonade. Michael Psellus. De operatione daemonum. Accedunt inedita opuscula Pselli. Norimbergae, 1838.
Единственный источник о семействе Пселла и первых годах его жизни до поступления на службу – это его панегирик матери. Пользоваться им надо осторожно, потому что по требованиям византийской риторики Пселл должен был выставлять своих родителей в гиперболически хорошем виде, и кроме того многое отзывается шаблоном. Поэтому не решаюсь выдавать за истину, например, описание наружности его родителей, как это делает Сафа; разумеется, они выставлены красивыми. Свою мать Пселл не называет прямо по имени, но что ее звали Феодотой, видно из рассказанного им видения (Рs. V, 46). Что Пселл был уроженцем Константинополя, сказано прямо (Рs. V, 5).
Ps. V, 9: «Отец мой возводил свой род к ипатам и патрикиям, но у самого него дела шли неважно».
Год рождения Пселла определяется из его мемуаров. Когда умер Константин VIII (15 ноября 1028г.), он окончил первоначальный курс наук (Ps. IV, 30), а из панегрика матери видно, что ему было тогда 10 лет. Перед самой смертью Романа (11 апреля 1034г.) ему было почти 16 лет (Рs. IV, 45). Когда вступил на престол Константин Мономах (июнь 1042г.), ему было 24 года (Ps. IV, 119). Константом (Κώνστας) называется он в синодальном постановлении против латинян 1054 г. (Migne. Patrol. gr. Т. 120); сам себя он тоже называл Константом, как видно из акростиха его памфлета на монаха Иакова. Константином называет его историк Скилица, и так называется он в заглавиях некоторых сочинений.
Ps. V, 12.
Ps. V, 12.
Рs. V, 12–13.
Рs. V, 14, 21.
Рs. V, 143, 148.
Ps. V, 28.
Ps. IV, 49.
Ps. V, 28–32.
В одном письме Пселл пишет: «Люблю Филадельфию... Я должник перед ее жителями за их прием и встречу. Я пользовался их гостеприимством, когда служил у Флора, только выйдя из юношеского возраста».
В том же письме Пселл пишет: εἶτα δὴ καὶ τὰς κρίσεις τοῦ θέματος πιστευθείς (Ps. V, 459). Трудно сказать, когда именно Пселл был судьей Месопотамской фемы (а не Филадельфии, как пишет Сафа, такой фемы не было (Ps. IV, р. XXXVII)), но вероятнее всего в царствование Михаила IV, потому что начиная с царствования Михаила V он постоянно находился в Константинополе.
Ps. IV, 92б 98–100.
Ps. V, 54–56.
Ps. IV, 119–122. Конец этого отрывка приведен мною в переводе г. Скабалановича (Христианское чтение. 1884. Ч. I. С. 742).
Ps. V, 352.
Ps. IV, 427.
Павел Самосатский – известный еретик III в., отличавшийся своим беспокойным характером и интригами. Не желая называть по имени одного из своих сослуживцев, Пселл называл его Павлом Самосатским.
Ps. V, 248–252.
Const. Porphyr. De Ceremoniis. P. 719 (Боннское изд.): «Протасикриту подчинены три вида чиновников: асикриты, царские нотарии, декан».
Ps. V, 141.
Намек на значение панегирика заключается, кажется, в следующих словах Пселла: «Прелесть моего языка стала для него первым освящением и окроплением моего святилища» (Ps. IV, 124).
Ps. IV, 123–124.
Ps. IV, 130. Ἀμέλει τοι συνειλεγμένων ποτὲ τῶν ὑπογραμματευομένων ἡμῶν. Глагол ὑπογραμματεύω употребляется в общем смысле «исправлять секретарские обязанности».
Рs. IV, 193; Рв. V, 405.
Ps. V, 197–203.
Ps. IV, 145. «...я находился рядом с императором».
Pira XIV, 1; XXV, 69; XLIII, 8; LIII, 1 (Zachariä. Jus Graeco-Romanum. V. I). Ср.: Zachariä. Griechisch-Römisches Recht. P. 351.
Const. Porph. De Ceremoniis. P. 713–714.
De Ceremon. P. 546.
De Ceremon. P. 708–709. Милиарисий = 1/12 номисмы, около 35 коп.
Из одного документа, написанного в июне 1054 г., мы узнаем, что Пселл был в это время вестархом, ибо несомненно он назван здесь Κώνστας βεστάρχης καὶ ὕπατος τῶν φιλοσόφων (Migne. Patrol, gr. Т. 120. Р. 745). В документе, написанном в царствование Феодоры (в августе 1056 г.), говорится, что Пселл был награжден чином вестарха императором Константином Мономахом. Ὁ εὐλαβέστατος μοναχὸς Μιχαὴλ ὃς τὸ μὲν βεστάρχης γεγονέναι παρὰ βασιλέως εὕρατο (Ps. V, 204). Вестом подписывается Пселл в двух письмах. Ἐγὼ δὲ ὁ τούτων γραφεὺς ὁ βέστης (Ps. V, 332). Ὁ δὲ ταῦτα σοι γράφων βέστης (Ps. V, 334).
См. мои «Материалы для истории Византийской империи» (Журнал Министерства народного просвещения (далее – ЖМНП). 1889. Сентябрь.).
Из напечатанного мною хрисовула Михаила Дуки видно, что спафарокандидат получал руги 36 номисм, протоспафарий – литру, ипат –две; вест должен был получать гораздо больше. См.: ЖМНП. 1889. Сентябрь. С. 25.
Ps. V, 308.
Ps. IV, 178–179.
Византийское государство и Церковь. С. 67.
Ps. V, 113.
Attaliot. Р. 50–51.
Из неизданного панегирика Мономаху Пселла, списанного мною в Оксфорде в Бодлеевой библиотеке из codex Barocc. 131. [Psellus Michael, 1994. Р. 83, 75–78. – Я.Л.]
Кроме указанного, два панегирика списаны мною в Венеции из codex Marcian. 445.
Ps. IV, 402.
Рs. V, 456.
Биография Ксифилина написана Фишером: Fischer. Studien zur byzantinischen Geschichte des elften Jahrhunderts. Plauen, 1883.
Ps. V. 409–412. Письмо не имеет адреса, но Пселл называет лицо, к которому пишет, ὁ ἐπὶ τῶν κρίσεων и вестархом. Так как Ксифилин занимал эту должность в царствование Мономаха, представляется вероятным, что оно адресовано Ксифилину; какой он имел чин, мы не знаем.
Третье из этих писем будет приведено в своем месте, так как оно позднее царствования Мономаха; здесь же указываем только на два.
Ps. V, 413–414.
Ps. V, 414–416.
Ps. V, 289. ἀλλ’ ὁρᾷς ὅπου με τὸν ἀσκητὴν κατεβίβασεν ὁ ἰχθύς [Пселл именует себя «аскетом». – Я.Л.
Ps. V, 287–291, 422.
Ps. IV, 110.
Письмо № 171 (Ps. V, 434–438), благодарственное за присылку коня, имеет надпись τῷ Ἰασίτῃ и послано было, вероятно, Иаситу, упоминаемому Кедрином в царствование Мономаха (Cedr. II, 557, 565). Так как Иасита звали Михаилом и в 1047 г. он был магистром, представляется вероятным, что ему же адресовано письмо № 97 (Ps. V, 341) без адреса, из которого видно, что адресата звали Михаилом и он был магистром, и в котором, собственно, говорится о покровительстве пред императором.
Ps. V, 308–309. Фема называется в переписке Пселла Харсинской. Ср. Ps. V, 370.
Ps. IV, 262: «Поскольку потребовались мне и обличье подостойнее, и дом побогаче, царь и тут не обошел меня».
Καὶ ἵνα μὴ σμικρολογίαν τὴν ἐμὴν ἁξίωσιν οἰηθῇς, ὁπόσον βούλει χρέος ὁμολογήσω σοι, т.e. буквально: я признаюсь, что должен тебе, сколько захочешь. Это место может быть, кажется, понято двояко. Пселл предлагал выдать судье единовременно определенную сумму или предлагал уплачивать ему кое-что ежегодно вместо указанной в письме натуральной повинности. Χρέος в соединении с δημόσιον значит «подать», «повинность».
Ps. V, 263–265.
Не ручаемся за верный перевод этой фразы, так как текст испорчен: ἐπεκτησάμεθα δὲ ἀκηκοότες, ὠς ἐλευθέρα ἐστὶν ἡ ἀπὸ τῶν κτηματιτικίων (sic!) αὐτῆς πρόσοδος. Может быть, следует читать κτηματίων.
Ps. V, 311.
Ps. V, 270.
Ps. V, 378–379.
См.: Сборник, содержащий переписку Пселла (Plut. LVII cod. 40) письмо №131.
См.: Того же сборника письмо № 133.
Ps. V, 456–457.
Ps. V, 398.
О матери Стилианы, т.е. своей жене, он говорит в панегирике: «Она была весьма благородного происхождения с материнской стороны, брызги царской крови породили ее». Так как в панегириках все страшно преувеличивалось, это значит только, что жена Пселла считалась родственницей (может быть, очень дальней) какой-нибудь императорской фамилии. Если бы, например, оказалось, что она была в родстве с Михаилом IV, ее даже нельзя было бы назвать аристократкой.
Ps. V, 204–205.
О судьях на ипподроме (κριτὴς ἐπὶ τοῦ ἱπποδρόμου) см.: Zachariä von Lingenthal. Griechisch-Römisches Recht. P. 335–336.
Отсюда ясно, что судья вила (κριτὴς τοῦ βήλου) не то же самое, что судья на ипподроме, и старше последнего. Но функции судьи вила нам неизвестны и чаще всего упоминаются в источниках лица, совмещавшие обе должности и называвшиеся судьями вила и на ипподроме. См. указанное место Цахариэ
Никаких подробностей о фесмографах, мистографах и эксакторах мы не знаем. Кое-что об этих должностях можно найти в словаре Дюканжа.
Ps. V, 68.
Ps. V, 279–280.
Πρὸς Κρῆτα κρητίζεις пословица, означавшая: ты лжешь человеку, который тоже лжет.
Migne. Patrol, gr. Т. 122. Р. 1165–1170.
Migne. Patrol, gr. Т. 122. Р. 1165.
Г. Скабаланович подробно описывает подвижничество Феодоты (Виз. гос. и Церк., стр. 441), но рассказ его представляется мне значительно преувеличенным, потому что он основан исключительно на панегирике Пселла. Для автора панегирика достаточно было того факта, что Феодота жила в монастыре, чтобы сделать из нее чуть ли не святую.
Ps. IV. 189–190, 405.
Судья Офрида упоминается несколько раз в Пире, сборнике начала XI века.
Ps. V, 191. Ясно, что ты позавидовал его креслу... и сам пожелал восседать на нем и продемонстрировать юридическую науку, какова она есть.
Ps. V, 181–196.
Ps. V, 192.
Ps. V, 436. Подобные слова в панегирике заключают, кажется, намек, что Ксифилин был лишен места.
Ps. IV, 435–437: «Затем вторая беда обрушилась на него, а потом третья и еще одна; удары и стрелы поражали его не только сзади, но и спереди и, так сказать, прямо в грудь».
Ps. V, 270.
Ps. V, 271.
Ps. V, 344.
Ps. V, 262.
Ps. V, 359–362.
О пострижении Пселла мы знаем только то, что сообщает он сам в своих мемуарах (Ps. IV, 194–198) и панегирике Ксифилину (Ps. IV, 437–441). Далеко не всему можно верить. В мемуарах он говорит, что его побудило постричься влечение к монашеской жизни, испытываемое им с ранней молодости, а также внезапная перемена обстоятельств (ἡ ἀθρόα τῶν γινομένων μεταβολή). В первом позволительно сомневаться: как увидим, Пселл оставался придворным и в монашеской рясе. Он говорит, что, заболев, объявил императору свое решение постричься; последний старался отговорить его и писал ему такие письма, что он не мог читать их без слез, но несмотря на это остался глух к просьбе императора. Тогда последний стал грозить ему, угрожая причинить много зла не только ему лично, но и всему его семейству (πᾶσαν ἐπενεγκεῖν συμφορὰν οὐκ ἐμοὶ μόνῳ, ἀλλὰ ξύμπαντι τῷ γένει). Несмотря на это, Пселл постригся; узнав об этом, император не сердится на него, а, напротив, хвалит его за твердость характера. Вероятно, Пселл преувеличивает здесь недовольство императора, едва ли он решился бы идти прямо против желания царя; этому противоречит вышеприведенное письмо. В конце рассказа о своем пострижении Пселл говорит, что постригся потому, что император скоро менялся к людям, и он боялся подобной изменчивости. Из последних слов ясно, что император изменился к нему.
В мемуарах он скрывает, что не ушел на Олимп до смерти Мономаха, но сообщает это в панегирике Ксифилину (Ps. IV, 441). В панегирике есть подробности, которым нельзя верить. Мономах приказал Пселлу отговорить Ксифилина постригаться, на что тот ответил будто бы: «Поручи это другому, царь, так как мы поклялись друг другу постричься». На такие слова император так рассердился, что Пселл ожидал, что его сейчас же выгонят из дворца. Тут же говорится, что Пселл искал предлога постричься, и болезнь его была будто только предлогом, так как она не была серьезна.
В судебном приговоре об уничтожении обручения Ельпидия с дочерью Пселла, на основании показания Пселла, говорится, что когда он был при смерти, он решился постричься, и, выздоровев, выпросил чин патрикия Ельпидию (Ps. V, 206–207)
Эти новые факты извлечены мною из неизданного панегирика Пселла игумену Николаю, сохранившегося в одном Ватиканском кодексе (Cod. Vaticanus 672 fol. 77–96) (ныне опубликован № 10. – Я.Л.] под заглавием: «Его же похвала монаху Николаю, игумену Красивого Источника». Этот Ватиканский кодекс описан в моих «Материалах для истории Византийской империи» (ЖМНП. 1889. Март). Нельзя сказать определенно, когда был построен монастырь Красивого Источника; Пселл сообщает, что начало подвижничества Николая относится к царствованию Василия Македонянина, сына Романа, т.е. Василия II, о построении монастыря говорится вслед за тем фактом, что Николай был вызван в Константинополь Василием II, а далее речь идет уже о Константине Мономахе.
Ps. V, 177.
Ps. V, 177–181.
Ps. V, 424–428.
Migne. Patrol. gr. T. 136. P. 1331–1332
Ps. V, 373.
Ps. IV, 205–206.
Речь эта не издана, она сохранилась в Ватиканском кодексе 672, посвященном сочинениям Пселла (fol. 275 v.–276), под заглавием: «Его же селенций, произнесенный в дни императрицы Феодоры» [ныне издана 16 (1), р. 343–347. – Я.Л.]. Из содержания этой речи, списанной мной в Ватикане видно, что она была произнесена императрицей Постом вероятно, в понедельник на первой неделе, когда, согласно византийскому церемониалу, императору полагалось сказать речь на торжественном собрании чиновников и сановников. De Ceremon. II, cap. 10 (р. 545).
Панегирик императрице Феодоре не издан; он сохранился в Ватиканском кодексе 672 и одном Оксфордском Бодлеевой библиотеки (Barocc. 131). Хотя в обоих кодексах в заглавии сказано только «Панегирик императрице», не может быть сомнения, что надо разуметь Феодору; автор хвалит императрицу за ее девственность, а таковою во время Пселла была только одна Феодора. [Ныне издан 16 (1), р. 1–5. – Я.Л.]
Ипертимом называет себя сам Пселл в вышеприведенном письме к Феревию, в заглавии Речи к завистникам и в заглавии юридического синопсиса. Ипертимом называет его в одном письме Феофилакт Болгарский (Migne. Patrol. gr. I, 122, p.925). О титуле ипертима известно очень мало, знаем только, что он давался духовным лицам. Не стану настаивать на том, что титул ипертима был дан Пселлу непременно Феодорой, хотя мне это представляется вероятным; Комнин наградил Пселла чином проэдра, впоследствии он был протопроэдром. Так как вероятно, что письмо к Феревию относится к царствованию Феодоры, то вероятно, что в это время он получил титул ипертима. В заглавии неизданного панегирика Феодоре Пселл называется ипертимом; но этому, конечно, нельзя придавать большого значения.
Ps. V, 168–170. Πρὸς τοὺς βασκήναντας αὐτῷ τῆς τοῦ ὑπερτίμου τιμῆς.
Ps. V, 365–367. Ср. с этими льстивыми эпитетами (хор муз, прибежище мудрости, вместилище добродетелей, сокровищница законов) то, что говорится в мемуарах о Льве Параспондиле (Ps. IV, 201–202), например: «Если он устно принимался изъяснять какую-нибудь науку, то говорил противоположное тому, что хотел выразить, – такой неясной и некрасивой была его речь».
Процесс Пселла известен из протокола суда, напечатанного Сафой под заглавием δικαστικὴ ἀπόφασις κατὰ Ψελλοῦ (Ps. V, 203–212). В этом протоколе, по византийскому обычаю, изложено не только дело, как оно велось на суде, но и предшествовавшие обстоятельства, вынудившие Пселла прибегнуть к суду. Тут-то и употреблено выражение «Илиада зол» (Ps. V, 207). Выражение это, заимствованное у классических писателей, вошло в поговорку у византийцев.
В протоколе брачный договор Пселла называется τὰ γραμματεῖα τῆς μνηστείας, а также σύνδεσμος τῆς μνηστείας (Ps. V, 210). Брачный договор называется δεσμός в вышеупомянутой докладной записке Скилицы. Ср.: Zachariä. Griech.-Röm. Recht. Р. 54.
О летах дочери Пселла и жениха в протоколе говорится: ἐν ἀτελεῖ ἔτι τῇ ἡλικίᾳ καὶ μήπω γάμου ἔτι ὥραν ἀγούσῃ κατεγγυᾶται αὐτῇ τὸν τοῦ πρωτοσπαθαρίου Ἰωάννου τοῦ Κεγχρῆ υἱὸν Ἐλπίδιον, ἄρτι που τὸν ἔφηβον παραλλάτοντα χρόνον καὶ διπλᾶ τῇ μνηστῇ ἔτη βιώσαντα (Ps. V, 204).
Лев Мудрый постановил узаконить существовавший уже раньше обычай и брать штраф с желающего уничтожить брачный договор (Zachariä. Jus Graeco-Romanum. Vol. III. P. 91–92).
При нарушении договора задаток возвращался в двойном количестве, когда нарушал договор получивший задаток.
По крайней мере на это есть намек в письме к Иоанну: τοιαῦτα γὰρ ἐπειλῆφθαι ἡμῖν δίδωσιν ἡ ἐκ παίδων ἀλλήλων σύμπνοια καὶ ὁμόνοια, ὡς οὐκ ἀπεικότως θαῤῥεῖν ἔχομεν (Ps. V, 373).
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 73–74.
Ps. IV, 214
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 75.
Ps. IV, 217–218.
Cedr. Р. 632.
Ps. IV, 244.
Ps. IV, 233. В письме к Махитарию Пселл сообщает, что Исаак Комнин сделал его проэдром (Ps. V, 352). О том же упоминает он в письме к императрице Екатерине (Ps. V, 357). В письме к вестарху Хасану Пселл называет себя проедром (Ps. V, 439).
Ps. IV, 217–233.
Cedr. Р. 633–634 (Migne. Patrol. gr. Т. 122. Р. 361–364).
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 77.
Ps. IV, 228: «Я опасаюсь народной толпы и синклитиков и не очень-то надеюсь, что они посочувствуют моему намерению».
Ps. IV, 218: «Он посмеется над моим посольством и отправит назад ни с чем; все же вокруг станут клеветать на меня, будто я не хранил тебе верность и в него вселил уверенность».
Ps. IV, 408: «Опасался я и клеветников, как бы не приписали мне неудачу посольства».
Выше проэдра были следующие чины: протопроэдр, новелиссим, куропалат, кесарь.
Ps. V, 315–316.
Ps. V, 416–419
Васильевский В. Г. Византия и печенеги//ЖМНП. 1872. Ноябрь. С. 136.
«Только Селте не хотел покориться, надеясь на неприступное положение своего убежища, которое он нашел себе на берегу Дуная на какой- то скале. Варвар дошел до такой дерзости, что не побоялся выйти в открытое поле против всех сил императора. Он был скоро наказан за свою смелость. Разбитый наголову высланным против него отрядом, Селте избегал плена только в густых лесах около Дуная; его укрепление было занято византийским гарнизоном» (Васильевский В.Г. Византия и печенеги//ЖМНП. 1872. Ноябрь. С. 137).
Намек на восстание Комнина.
«Требовалась большая, можно сказать, самоотверженная энергия, чтобы ограничить солдатские насилия и грабительства. Хищнические инстинкты войска, жертвою которых делались мирные земледельцы, крестьянство, не легко было укротить. Появление византийской армии для жителей было своего рода вражеским нашествием, иногда не уступавшим вторжению настоящего врага» (Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 277–278).
«Исаак направился к востоку, за Балканы, для усмирения печенегов. На этот раз они почти не противопоставили никакого отпора...» (Васильевский В.Г. Византия и печенеги... С. 136–137).
Ps. V, 300–304.
Речь эта в Парижском кодексе 1182, по которому она напечатана Сафою, имеет заглавие: προσφώνησις πρὸς τὸν βασιλέα κῦρ Ἀλέξιον τὸν Κομνηὸν παρὰ τῶν πολιτῶν ἐν κλητορίῳ (Ps. V, 228–230). Сафа поправил «к Роману Диогену» вместо «Алексею Комнину». Та же речь сохранилась в одном Венецианском кодексе и одном Ватиканском; по Венецианскому кодексу, она была сказана Комнину, по Ватиканскому – Роману Диогену. Об Алексее Комнине нельзя думать, потому что, насколько мы знаем, Пселла не было в живых в это время. Всего вероятнее, что эта речь была сказана Исааку Комнину, в чем нас убеждает следующее обстоятельство: вслед за этой речью в Парижском кодексе следует письмо с надписью «тому же самому» (т.е. как предыдущая речь), а письмо это, как тождественное по содержанию с нижеприведенным письмом к царице Екатерине, было несомненно послано Исааку Комнину.
Ps. V, 356–358. В то же время Пселл послал императору вышеупомянутое письмо, которого не привожу здесь, потому что оно по содержанию совпадает с письмом к Екатерине, а из трех приведенных писем достаточно видно, в каких отношениях к императору был Пселл и как он ему писал.
Ps. V, 358.
Скилица упоминает о Федоре Докиане, племяннике Комнина (Cedr. II, 648).
Ps. V, 432–434
De Ceremon. Р. 713.
Ps. V, 330–331.
Ps. V, 305–306, 485–486.
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 385–386.
Ps. IV, 242–244.
Ps. V, 505–513.
Attaliot. Р. 64–65.
Эта неизданная обвинительная речь подробно изложена в моих материалах для истории визант. имп. (ЖМНП. 1889. Сентябрь). [Речь издана уже дважды: 16 (1), р. 232–328 и Psellus Michael, 1994, р. 2–103. – Я.Л.]
Пселл написал учебник медицины πόνημα ἰατρικόν; напечатан Буассонадом (Anecdota graeca... Vol. I). [147]
Ps. IV, 251.
Ps. IV, 263.
Болезнь Комнина и воцарение Дуки в мемуарах Пселла: PS. IV, 251–259, 262–264.
Attaliot. Р. 69.
Scyl. Р. 648.
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 87.
Ps. IV, 257: «...Если царем избирался Исаак, Константину обещался следующий после царского титул кесаря... Чтобы вызвать еще большее восхищение этим мужем, скажу, что, когда Исаак из мятежника стал царем и воссел на троне, Константин отказался и от второго по значению титула, хотя вполне мог претендовать на первый».
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 88–89, 91
Ps. IV, 261.
Ps. IV, 259.
См. мои «Материалы для истории Византийской империи» (ЖМНП. 1889. Сентябрь).
Ps. IV, 269
Scyl. Р. 796.
Boiss. Р. 185–187.
В одном письме Пселл просит, вероятно, областного начальника, чтобы для проезда царя были поставлены лошади на почтовых станциях (Ps. V, 370). Заботиться о таких вещах было делом логофета дрома; не был ли Пселл логофетом? Если он действительно занимал эту должность, это могло быть только в царствование Константина, потому что при Мономахе был протосикритом, при Комнине писал логофету дрома.
Это письма 52, 53 и 74 в издании Сафы.
ЖМНП. 1872. Ноябрь. С. 138–140.
Речь эта не напечатана. Она списана мною с Ватиканского кодекса 672, fol. 277–268. [Напечатана в 16 (1), р. 38–41. – Я.Л.]
Boise. Р. 170.
Boise. Р. 171–172.
Boise. Р. 173–177.
Ps. V, 490–493.
Эта неизданная речь сохранилась в cod. Marcianus 445, fol. 93–94 и cod. Vaticanus 672, fol. 274–275. [Речь ныне опубликована в 16 (1), р. 42–44 и Psellus Michael, р. 127–130. Как явствует из других рукописей, оставшихся неизвестными П. Безобразову, речь была обращена не к Константину, а его сыну Михаилу VII Дуке. – Я.Л.]
Счастливейший εὐτυχέστατος это титул кесаря. При церемонии рукоположения в кесари его приветствовали криками φιλλικήσιμε (felicissime) и πολλὰ τὰ ἔτη τοῦ εὐτυχεστάτου καίσαρος; (Const. Porph. De Ceremoniis. P. 220, 225).
Ps. V, 307–308.
Это письмо напечатано Буассонадом по cod. Paris. 1182; оно списано мною по более исправному Венецианскому кодексу 524 fol. 155 v.–156. В издании Буассонада читается ἀφείλετο καὶ τοῦ ὀφθαλμοῦ, в cod. Marc, τὰ ὦτα так, как в Эзоповой басне.
Этот рассказ о Рапсините находится у Геродота. Herodot. Lib. II. Cap. 121.
Boiss. Р. 117–120.
Ps. V, 399–400.
Ps. V, 294–296.
Ps. V, 299–300.
Migne. Patrol. gr. T. 136. P. 1327.
Attaliot. Р. 88–90.
Ps. V, 312.
Ps. IV, 272–274; Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 101.
Ps. IV, 276.
Ps. V, 222.
Ps. IV, 275.
Ps. V, 227–228.
Ps. V, 334–335.
Ps. IV, 277
Περὶ πολεμικῆς τάξεως. Boiss. Р. 120–124.
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 102–103.
Ps. V, 451–455.
Ps. V, 372.
Ps. V, 224–226.
Ps. IV, 277.
Речь эта не напечатана; она списана мною по одному Венецианскому кодексу. [Ныне речь опубликована в 16 (1), р. 348–350. – Я.Л.]
Attaliat. Р. 141; Scyl. Р. 688.
Розен. Арабские сказания о поражении Романа Диогена Алп-Арсланом//Записки восточного отделения имп. археологического общества. Т. I. Вып. 1, 3, 4.
Ps. IV, 280.
Ps. IV, 281.
Attaliat. Р. 168.
Ps. IV, 282. Attaliat. Р. 168–169. Атталиат рассказывает, что как только кесарь с сыновьями возвратился в столицу, они начали интригу против Евдокии и сослали ее в монастырь.
Ps. V, 292–394.
Скабаланович. Византийское государство и Церковь. С. 107.
Ps. V, 316–318.
Ps. V, 375–392. Эти письма были напечатаны Сафою еще раньше во французском переводе в Annuaire de l'association pour l’encouragement des études grecques en France, 1874. Так как письма не имеют адреса, Сафа старался доказать, что они были отправлены Роберту Гвискару. В.Г. Васильевский опроверг эту догадку и показал, что письма были посланы русскому князю, по всей вероятности, Всеволоду Ярославичу (ЖМНП. 1876. Декабрь).
Этот неизданный хрисовул напечатан мною в ЖМНП. 1889. Сентябрь.
Эта тяжба подробно изложена мною в ЖМНП. 1889. Март.
Сафа, основываясь на заглавии «Когда он отказался от должности протасикрита», относит эту апологию к концу царствования Константина Мономаха, когда Пселл впал в немилость и постригся. В заглавии Бодлеева кодекса вместо παρῃτήσατο стоит ἀνεβάλλετο. Не знаю, возможно ли понять παρῃτήσατο в противоположном смысле, как это сделал г. Скабаланович, говоря: «апология по поводу назначения на должность протасикрита». (Византийское государство и Церковь. С. LVIII). Заглавиям вообще нельзя придавать слишком большого значения, так как они нередко составлялись переписчиками на основании неверно понятого содержания. Апология производит впечатление, что она была написана, когда Пселл был назначен протасикритом, а не тогда, когда отказался от этой должности. [Полностью речь опубликована в 16 (1), р. 361–371. – Я.Л.]
Опубликован ныне в 16 (1), р. 351–355. – Я.Л.]
Annae Comnenae Alexias I, 179 (ed. Reifferscheid).
Ps. IV, 277.
[П. Безобразов ссылается на сатиру Тимарион, опубликованную ныне в русском переводе. См. Византийский сатирический диалог. Издание подготовили С. Полякова, И. Филенковская. Л., 1986. С. 24–71. – Я.Л.]
Nicephori Blemmidae epitome logica, cap. 7 (Migne. Patrol, gr. T. 142. P. 729–733).
«Федр» Платона в переводе Карпова: «Мы уподобим ее (идею) нераздельной силе крылатой пары запряженных коней и возничего (с. 52). Душа совершенная и пернатая носится в воздушных пространствах и устрояет весь мир; а растерявшая перья влечется вниз (с. 53). Итак, великий вождь на небе, Зевс, едет первым на крылатой своей колеснице, устрояя везде порядок и объемля все своею заботливостью. За ним следует воинство богов и гениев, разделенное на одиннадцать отрядов; потому что одна только Веста остается в жилище богов (с. 55–56)».
Лекция эта напечатана Сафою в Bulletin de correspondance hellénique. 1877 г. P. 127–133. [Ныне опубликована в Psellus Michael, 1992, р. 4–11. – Я.Л.]
Об этом говорится во второй Похвале блохе (Boiss. Р. 78–84).
Пселл говорит здесь о халдейском учении, которое он сам изложил. Как видно из этого трактата, Пселл считал, что Платон и Аристотель многое заимствовали из халдейского учения, а Плотин, Ямвлих, Порфирий и Прокл следовали ему вполне. Pselli dogmatum chaldaicorum expositio (Migne. Patrol, gr. T. 122. P. 1149–1153).
См. мои Материалы для истории Виз. империи (ЖМНП. 1889. Сентябрь. С. 33).
Migne. Patrol, gr. Т. 8. Р. 709, 717, 721, 1079, 737; Ср.: Nirschl. Lehrbuch der Patrologie und Patristik. Bd. I. S. 216.
Эти комментарии не изданы, а комментарий Пселла на аристотелевскую книгу «Об истолковании», напечатанный Альдом вместе с Аммонием, я считаю не принадлежащим Пселлу.
Ватиканский список 672 (fol. 166–167) исправнее Парижского, по которому эта речь напечатана Буассонадом. В Ватиканском кодексе речь озаглавлена: πρὸς τοὺς μαθητὰς ἀπολειφθέντας τῆς ἑρμηνείας τοῦ περὶ ἑρμηνείας. В скобках привожу некоторые разночтения из этого кодекса.
Пселл неточно передает слова Симмия и Кевиса из диалога «Федон» (Phaedon 85 Е–86 В).
Конец этой речи приведен мною выше.
Во Флорентийском сборнике сочинений Пселла заглавие этой речи: τοῦ αὐτοῦ Ψελλοῦ λόγος εἰς τοὺς μαθητὰς αὐτοῦ γράφοντας κατ’ ἀλλήλων ἄτακτα καὶ ἀσύντακτα καὶ παιδιώδη.
Процесс extra ordinem – это процесс без назначения judicium, следовательно, без litis contestatio и без приговора в техническом смысле слова. Процесс extra ordinem служит свободной власти магистрата и по форме обозначает процесс, производимый административным путем, в противоположность обыкновенному процессу, производимому путем юридическим.
См. напр.: Ps. V, 299, 384.
Из этого письма видно, что в харистикии у Еврипа находился монастырь Артигена, а из письма № 178 к тому же митрополиту Кизическому явствует, что этот монастырь был обещан Пселлу.
Это одно из тех писем, которые Тафель напечатал как принадлежащие Евстафию Солунскому, но которые на самом деле, по справедливому указанию Сафы, принадлежат Пселлу (Migne. Patrol, gr. Т. 136. Р. 1329–1330).
О всех этих средствах Пселл подробнее толкует в особом сочинении «Περὶ παραδόξων ἀναγνωσμάτων».