Май
Максим Исповедник, св. Вопросоответы к Фалассию: [Предисловие Св. Максима к Фалассию. Предисловие к схолиям] / Пер., предисл. C.Л. Епифановича // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 33–48 (1-я пагин.). (Продолжение.)
—33—
заповеди повелевало считать запретным. Так, ставши преступником и допустивши неведение Бога, он со всем чувством всю накрепко [12] связал мысленную силу (и так. обр.) ввел [13] сложное586 и пагубное, возбуждающее к страсти, ведение чувственного бытия, и приложися587 скотом несмысленным и уподобися
—34—
им588, всячески и действуя, и изыскивая, и желая одного и того же с ними и имея (даже) преимущество (пред ними) в неразумии – обмен естественного разума на то, что не свойственно естеству589. Насколько подобным образом упражнялся человек в познании видимого бытия одним только чувством, настолько укреплял в себе неведение Бога; а поскольку затягивал узы этого неведения, постольку утверждался опытно в чувственном наслаждении познанным вещественным бытием; поскольку же насыщался этим (наслаждением), постольку возжигал (в себе) любовную страсть (ἔρωτα) рождающегося <[8]> из него самолюбия590: а поскольку заботливо соблю-
—35—
дал любовную страсть самолюбия, постольку измышлял многие способы к поддержанию удовольствия, этого настоящего порождения и цели самолюбия. А так как591 всякое зло обычно уничтожается в месте с образующими его способами, то (человек), <256> находя на самом опыте, что всякому удовольствию непременно преемником бывает страдание δύνη), к удовольствию имел всецелое устремление, а от страдания – всецелое отвращение, из всей силы борясь за первое и со всяким тщанием вооружаясь против второго, думая, – что невозможно, – при помощи такого рода ухищрений отделить их друг от друга и иметь самолюбие592 соединенным с одним только удовольствием (и) совершенно недоступным страданию, забыв, – очевидно, под влиянием страсти, – что никогда не может быть удовольствия без страдания, ибо к удовольствию (уже) примешана тягота страдания, хотя она, по-видимому, и скрывается от имеющих (его), в силу преобладания в страсти удовольствия, потому что обыкновенно то, что преобладает, всегда выступает яснее, затмевая ощущение близлежащего593.
Отсюда-то многое и бесчисленное скопище страстей растлило собою житие человеческое. Отсюда многоплачевной стала у нас жизнь, почитая причины своего уничтожения и изыскивая себе по неведению и обслуживая поводы к тлению. Отсюда единая природа разделилась на тысячи делений, и мы, хотя и одного и того же естества, стали на подобие свирепых
—36—
пресмыкающихся друг другу добычей. Ибо594 борясь друг с другом из самолюбия за удовольствие и стараясь также no той же причине избежать страдания, мы измышляем бесчисленные роды (γενέσεις) пагубных страстей595. Так, если ради удовольствия мы заботимся о самолюбии, то порождаем чревоугодие, гордость, тщеславие, надменность (φυσίωσιν), сребролюбие, корыстолюбие, насильничество (τυραννίδα), озорничество, хвастовство, бешенную дерзость, безумную величавость (μανίαν), самомнение (οἴησιν), напыщенность (τῦφον), презрение, досаждение. пошлость, кощунство, блуд, распущенность, кичливость, превозношение, небрежение, оскорбление, ругательство, многоглаголание, невовремяглаголание, студоглаголание, и все другое, что подобного же рода. Если же, напротив <[9]>, страданием оскорбляется (в нас) нрав самолюбивый, то мы рождаем гнев, зависть, ненависть, вражду, памятозлобие, поношение, злословие, клевету, печаль, отчаяние, безверие, ропот на промысл, уныние, нерадение, душевное разслабление, грусть, малодушие, безвременное стенание, плач, сетование, вопль, ревность, зависть, соперничество, и (всякие) другие (страсти), какие свойственны расположению, лишенному поводов к удовольствию. Из происходящего же по каким-либо иным причинам смешения удовольствия и страдания596, – т. е. из подлости (μοχθηρίας)597, ибо так называют некоторые
—37—
сложение зла из противоположных частей598, – мы рождаем лицемерие, притворство, обман, двуличие, лесть, человекоугодничество и всякие другие ухищрения599, относящиеся к (этому) смешанному (виду) злокозненности. Перечислять, однако, теперь и излагать все (страсти) вместе с их признаками и образами (проявления), причинами и временами, не позволяет место, тем более что исследование о них, если <257> Бог даст силу, будет произведено в особом изложении.
Другое определение зла
Итак, зло, как я сказал выше, есть неведение благой Причины сущего. Это неведение, повредивши ум человеческий, ясно же открывши чувства, сделало его совершенно чуждым божественного ведения600 и (напротив) наполнило страстным познанием (γνώσεως) бытия чувственного (τῶν αἰσθητῶν). Обильно вкушая этого познания (ἧς), по подобию неразумных скотов, одним только чувством. И находя (εὑρών) на опыте, что вкушение (μετ’ ληψις) чувственного бытия может служить к поддержанию видимой его телесной природы, человек, конечно, как погрешивший уже в (по
—38—
знании) мысленной красоты божественного велелепия, принял ошибочно за Бога видимую (τὴν φαινομένην) тварь, обоготворивши (ее) ради пользы ее для поддержания тела, и, разумеется, возлюбил и тело свое, имеющее по природе свойство с признанной за Бога тварью, со всяким тщанием служа mвapu паче Создавшаго601 (через) заботу и попечение об одном только теле. Ибо602 не иначе кто может служить твари, как заботясь о (своем) теле603, подобно тому, как и Богу никто не (может иначе) служить, как очищая душу добродетелями. Совершая этому телу <[10]> пагубное служение и сделавшись в отношении к нему604 самолюбивым, человек непрерывно имел в себе действенными удовольствие и страдание, так что всегда вкушал от древа605 преслушания, заключающего606 в себе в чувственном (κατὰ τὴν αἴσθησιν) опыте смешанное познание607 добра и зла.
А если кто, быть может, скажет, что древом познания добра и зла является видимая тварь, то не погрешит в истине; ибо она предлагает (ἔχει)
—39—
вкушение, естественно производящее удовольствие и страдание608.
И еще. Так как [14] видимая тварь имеет и духовные идеи (λόγους), питающие ум, и природную силу, услаждающую чувство, а ум развращающую, то и названа она древом познания добра и зла, как предлагающая ведение добра, будучи созерцаема духовно, и зла, будучи воспринимаема телесно; ибо она становится учительницей страстей для воспринимающих ее телесно, наводя на них забвение вещей божественных609. Потому-то, вероятно, Бог и запретил человеку ее вкушение, отлагая его на время, дабы человек, – что было весьма справедливо, – сперва познал чрез благодатное (ἐν χάριτι) причастие (μετοχῆς)610 свою Причину и чрез такое причастие укрепил данное (ему) пo благодати бессмертие в бесстрастии и непреложности611, (потом же), ставши уже как бы Богом в силу обожения, безвредно с дерзновением вместе с Богом созерцал Божии создания и получил ведение о них, как Бог612, <260> а не человек, имея по благодати одно и то же с Богом премудрое (μετὰ σοφίας) ведение сущего, в силу претворения ума и чувства к обожению613.
Так нужно тут понимать древо (познания) по до-
—40—
ступному для всех возвышенному умозрению, предоставляя более таинственный и лучший смысл людям с тайнозрительной мыслью (τοῖς μυστικοῖς τὴν διάνοιαν), от себя же почитая его молчанием614. Теперь же я упомянул о древе преслушания мимоходом, желая показать, как неведение Бога привело к обоготворению твари, явным служением которой является самолюбие рода человеческого в отношении к телу615. Около этого (именно) самолюбия существует как некое смешанное ведение, опытное познание (πεῖρα) удовольствия и страдания, ради которых (и) проникла в жизнь человеческую вся тина зол. Она <[11]> составляется различно, разновидно и многообразно, как даже и не изобразит слово, поскольку каждый из причастных человеческого естества имеет в себе так или иначе (κατὰ τὸ ποσόν τε καὶ ποιόν) живущей и действующей привязанность (φιλίαν) к видимой своей части, т. е. телу, принуждающую его раболепно из пожелания удовольствия и страха перед страданием измышлять многие виды (ἰδέας) страстей616, – смотря потому, как совпадают времена и обстоятельства (πράγματα) и как допускает то характер таковых617. (И это) для того, чтобы быть в состоянии постоянно содержать в сожительстве удовольствие, в отношении же к страданию пребывать совершенно недоступным. (Но привязанность эта) научает (διδάσκουσαν) домогаться невозможного и неосуществимого в (пределах) на-
—41—
меченной (κατὰ σκοπόν) цели. Ибо при тленности и рассеиваемости всего вообще телесного естества, какими бы кто способами ни старался поддержать его, тем более бы усиливал его тление, так что всегда, хотя бы и невольно, опасался бы любимого618 и против намерения воли незаметно ради любимого доставлял бы себе нелюбимое619, как зависящее от того, что по естеству не может быть устойчивым (στῆναι)620, и оттого изменял бы вместе с рассеивающимся веществом (τοῖς σκεδαστοῖς) (свое) неустойчиво колеблющееся с его течением (τοῖς ῥέουσιν) душевное расположение, и не замечал бы собственной погибели по причине совершенного ослепления души в отношении к истине.
Освобожденье же от всех этих зол и краткий путь ко спасению есть истинная, (соединенная) с ведением любовь к Богу621 и всецелое отречение от душевной (любви) к телу и миру сему. Благодаря этому отречению (καθ’ ἢν) мы, отвергая стремление к удовольствию и страх пред страданием, освобождаемся от злого самолюбия; восшедши (же) к ведению Создателя, и получивши622 вместо дурного самолюбия благое и духовное (νοεράν), отрешенное от телесной
—42—
любви (στοργῆς), мы непрестанно служим Богу этим прекрасным самолюбием, всегда в Боге ища утверждения души. Вот истинное и действительно угодное Богу служение – строгое попечение о душе путем добродетелей623.
Кто, таким образом, к телесному удовольствию не стремится и страдания совершенно не боится, тот стал бесстрастным и вместе с удовольствием и страданием (ταῦταις) и рождающим их самолюбием за <261> раз убил (и) все (происходящие) через них624 и от них страсти с изначальнейшим из зол неведением (ἀγνοίας) – и весь предался устойчивому и пребывающему и всегда тождественному Благу по естеству, всецело пребывая с Ним неподвижно и <[12]> откровенным лицем взирая славу625 Божию, созерцая из световидного в себе626 сияния божественную и неприступную славу627.
Итак, после того как нам Словом (ὑπὸ τοῦ λόγου)628 указан прямой и легкий путь спасаемых, будем629, сколько есть силы. удаляться от удовольствия и страдания настоящей жизни будем и со многим увещанием учить руководимых нами, делать то же са-
—43—
мое (τοῦτο), – и (тогда) совершенно освободимся и освободим (других) от всякого примышления страстей и демонской злокозненности630. Будем также домогаться одной только любви, – и никто не сумеет отделить нас от Бога, «ни скорбь, ни теснота, ни голод, ни беда, ни меч», ничто другое из перечисленного Св. Апостолом в (своем) месте631, ибо через действенное (κατ’ ἐνέργειαν)632 ведение, при непоколебимом пребывании в нас любви, мы получим (χορηγούμενοι)633 от Heгo вечную и неизреченную радость и утверждение души, удостоившись которого будем иметь в отношении к миру спасительное неведение, (и) не (позволим) уже (себе) более, как прежде, откровенным лицом чувства без (руководства) целомудренного помысла, смотреть, как на славу, на видимую сторону (ἐπιφάνειαν) чувственного бытия, около которой, бесспорно, имеют (свое) происхождение страсти, но, напротив, откровенным лицом
—44—
мысли, отрешенным от всякого чувственного покрова, будем взирать на (просиявающую) в добродетелях и ведении духовном славу Божию634, в (лучах) коей обыкновенно (и) наступает благодатное соединение635. Ибо как мы, утративши Ведение (ἀγνοήσαντες) Бога, сделали (себе) Богом сладостно познанную чувствами тварь ради (подаваемого) ею утверждения (σύστασιν) телу, так и получая доступное мысли действенное ведение Бога, мы ради (проистекающего) из Heгo утверждения души636 в бытии и благобытии637, [15] утратим всякое ощущение (πεῖραν) всякого чувства (см. стр. 52).
<[13]> Предисловие к помещенным на полях638 схолиям639
Естественная красота присуща разумным – слово (λόγος)640. Красотой же слова является строго сообразное с разумом
—45—
разумение (σύνεσις)641 разумных; красотой же разумения – достославный навык разумных под руководством разума в добродетели. А красотой этого навыка служит безошибочное созерцание истинного ведения642, целью какового является мудрость (σοφία), это яснейшее завершение (συμπλήρωσις) разумения643, представляющее собою как бы разум (слово), усовершенный по естеству, коим (именно) является чистый ум 644, достигший в соединении с Причиной
—46—
промысленного состояния (σχέσιν ὑπὲρ νόησιν)645. В этом состоянии (καθ’ ἢν) он, упокоив свое многоразличное естественное <264> движение и отношение ко всему, что после Причины, недоведомо только Ей одной (и) придерживается, предавшись в безмолвном покое646 премысленному всеблаженнейшему молчанию, объяснить которое совершенно не может ни слово, ни умозрение, но один только опыт по причастию тех, кто удостоился (этого премысленного наслаждения), ясным и общедоступным признаком которого является совершенная нечувствительность и нерасположение души к сему веку.
Зная, отсюда, что для разумных нет ничего более близкого по естеству, как разумное слово (λόγον), и для боголюбцев ничего более славного (πρὸς εὐδοξίαν ἁρμοδιώτερον), как упражнение647 в нем и разумение (его), – разумею же не то слово (λόγον)648, которое искусством в красноречивой фразе изысканно сплетается для услажденья слуха649, в чем упражняться готовы были б и мужи негодные, но то, которое природа по существу и без наученья имеет внутри скрытым (κατὰ διάθεσιν) для непогрешительного рассмотрения бытия (τῶν ὄντων) и постижения (заключенной) в идеях (λόγοις) истины. (Разумею, тот разум), который и Святой Дух Божий, украсивши (διαπλασθέντα) прекрасно добродетелями650, ведет обычно к сожительству (с Со-
—47—
бой) и делает божественным изваянием (ἄγαλμα)651 богоподобной красоты, не лишенным по благодати ничего из, того, что по естеству присуще Богу652. Ибо (сей разум) есть орган, искусно собирающий653 все мысленно просиявающие в бытии проявления (ἔμφασιν) божественной благости, при (свете) которых он, погружаясь в величественное устройство бытия, несется и уносит с собой к Производительной Причине сущего (τῶν ὄντων) тех, которые всецело пропитали (ποιώσαντας) им654 все стремление присущего им по естеству влечения (ἐφέσεως)655 не удерживаясь решительно ничем из того, что после Причины. (Это – тот разум), прилежа которому, мы, порабощая себе все неестественное, выступаем, как делатели (πράκτορες) всех божественных добродетелей, если только, конечно, всяким добрым подвигом счистим с души вещественное безобразие до красоты духовной656. Ибо, где владычествует разум, там обычно прекращается власть чувства657, к которой как-то примешана сила греха658, увлекающая душу к жалости (по отношении к) сродной (ей) по ипостаси659, плоти посредством
—48—
удовольствия, при помощи которого она, принявшись, как за свое естественное дело, за страстное и любосластное660 попечение о плоти, отвлекает (душу) от сообразной с естеством жизни и склоняет ее стать содетельницей не имеющего действительного существования (τοῦ ἀνυποστάτου)661 зла662. Ибо злом для души мыслящей является забвение естественных благ, происходящее от страстной привязанности (σχέσεως) к плоти и миру663. Ее664 уничтожает под своим предводительством разум665, исследуя с духовным искусством происхождение (γένεσιν) и природу мира и плоти666 и погоняя душу к сродной области мысленного бытия (τῶν νοητῶν)667, на которую закон греха668 не простирает (уже) своей власти, не имея больше переводящего его к уму подобно мосту чувства669, как отрешенного уже от связи с душой и предоставленного чувственным созерцаниям, коих совершенно не ощущает ум, превзойдя привязанность (σχέσιν) (к плоти и миру) и (их) естество670.
Соколов В.А. Годы студенчества (1870–1874) // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 3–36 (3-я пагин.). (Окончание.671)
Глава VI. Наше начальство: ректор, инспектор и его помощники
Не богата была впечатлениями студенческая жизнь в нашей «деревенской» академии, и немного было у нас средств, «чтобы», как писал мой петроградский друг, «сколько-нибудь оразнообразить и подцветить скучную жизнь». «А все виновато начальство», прибавлял он при этом; но из моих товарищей по московской академии, я уверен, никто этого не скажет. Наше начальство не только не теснило нас и не давило какими-либо чрезмерными требованиями суровой дисциплины; но, напротив, с отеческою снисходительностью относясь к нашим легким проступкам, само принимало по возможности все доступные меры к тому, чтобы оразнообразить и подцветить нашу скучную жизнь. Не начальство ли соорудило для нас кегельбан? Не оно ли позаботилось об устройстве и постоянной поддержке катка для наших конькобежцев? Не при его ли сочувствии и поддержке мы приобрели рояль? Не оно ли без малейших затруднений и с полною охотой отпускало студентов и на посадские балы, и в Москву для посещения театров и выхлопатывало нам бесплатные билеты для входа на московскую выставку? К нашему великому счастью, во главе этого начальства стоял при нас незаб-
—4—
венный Александр Васильевич. Чудный образ этого редкого человека так много раз был предметом благоговейных, признательных и восторженных изображений, что я не думаю давать здесь вновь его полную характеристику. Ограничусь лишь повторением того, что было уже сказано мною пятнадцать лет тому назад. «Еще в 1854 г. в день св. Пасхи, Александр Васильевич писал в своем дневнике: «удар колокола к утрене на светлый день застал меня на этих словах Евангелия Иоанна: «о сем разумеют вси, яко мои ученицы есте, аще любовь имате между собою». Мне показалось это знаменательно для меня, нужно мне часто повторять эту заповедь о любви». Вся последующая жизнь А. В-ча служила доказательством того, что он не только не забыл этой заповеди, но как бы воплотил ее в себе, так что широкая, истинно-христианская любовь была господствующей характеристической чертой всей его нравственной личности. Более чем кто-либо другой, это чувствовала та многочисленная семья юных питомцев, во главе которой он был поставлен. Его отношения к нам – студентам имели совершенно своеобразный характер: высокопоставленный, властный и строгий начальник совсем стушевывался в нем за кротким, горячо любящим отцом. Чрезвычайно редко можно было видеть его гневным и грозным: никакого страха мы никогда пред ним не испытывали, не потому чтобы он, был слишком слаб и потворствовал нашим слабостям, а потому что «страха несть в любви, но совершенна любы нон изгоняет страх». Его укоряющий взгляд, его глубокий горестный вздох, одно слово его кроткого назидания действовали на нас сильнее всяких грозных выговоров. Мы хорошо знали, что каждый наш проступок глубоко огорчит его, а потому старались быть осторожнее не из страха гнева и наказания, а только чтобы не расстроить и не огорчить А. В-ча и не заставить потом себя переживать тяжкие минуты стыда и раскаяния. И мы, и наши ближайшие начальники до такой степени благоговели пред нравственною чистотой о. ректора, что прикасаться к ней с какими-либо низменными дрязгами обыденной действительности казалось каким-то святотатством. Если обнаруживалось какое-либо печальное явление в студенческой
—5—
жизни, прежде всего, старались о том, чтобы о нем, по крайней мере во всей наготе его, не узнал о. ректор. Никто не сомневался ни мало в силе его всепрощающей любви, но всем было невыразимо больно причинять ему глубокое расстройство и огорчение. Провиниться в чем-либо и подвергнуться кроткому укору о. ректора было иногда для студента истинною пыткой, а поводы к ней встречались, конечно, не редко» … «Однажды мы каким-то, должно быть выдающимся, проступком сильно огорчили А. В-ча. Вечером этого дня, часу в десятом, в наших номерах разнесся слух, что к нам идет о. ректор. Мы тотчас же догадались, что идет он со специальною целью журить нас за наши деяния. Вдруг кому-то из нас блеснула счастливая мысль, которая тотчас же и приведена была в исполнение. Мы быстро собрались в тот номер, где обыкновенно совершалась молитва и, не смотря на то, что время, назначенное для нее, еще не наступило, один из нас взялся за книгу и мерным голосом, с чувством, начал как бы уже давно продолжающееся чтение. Едва мы успели устроиться, как дверь отворилась, и вошел А. В-ч. Строгий взгляд, насупившиеся брови ясно свидетельствовали о том, в каком настроении и с какою целью пожаловал к нам о. ректор. Помолились мы на этот раз так, как не часто приходится молиться, голос чтеца звучал с особенной выразительностью, низкие поклоны виделись в гораздо большем количестве, чем в обыкновенное время, и с замиранием сердца следили мы за выражением лица дорогого о. ректора. Чем дальше продолжалась молитва, тем строгий взгляд его становился все мягче и мягче, а когда прозвучали последние слова заключительного песнопения, светлая, любящая улыбка уже сияла на его кротком лице. Глубоко вздохнул он, глядя на нас, и сказал: «Пришел было я с вами браниться, ну, да уж Бог простит!» Затем низко поклонился и вышел из комнаты. И долго еще после его ухода мы никак не могли опомниться под влиянием того впечатления, какое произвело на нас это достопамятное посещение. И любили мы А. В-ча именно как отца. В наше время в среде студентов не было ему и другого имени, как «папаша». Никто из нас не говорил: «пойду к о. ректору», или
—6—
«меня зовет ректор», а непременно: «пойду к папаше», или «меня зовет папаша». И шел к нему каждый из нас со всеми своими нуждами и горестями, как к родному отцу. Постигало ли студента какое-либо семейное горе, он шел за советом и утешением к папаше. Понадобились ли ему деньги, чтобы помочь ради какой-либо случайности своей бедной семье, или просто чтобы поехать на праздниках на родину, – «Братства» тогда не было, и он шел просить в займы у того же папаши. И встречал он здесь всегда отеческий прием. Отеческий, прежде всего, даже по самой внешней форме. Нередко, бывало, выйдет к нему папаша в одном подряснике, ласково возьмет под руку, иной раз обнимет даже, и начнет тихонько прохаживаться по комнатам, выслушивая и расспрашивая пришедшего о его нуждах и горестях. И утешал он горюющих, и щедрою рукою раздавал направо и налево свои деньги, так что, отдавая все другим, при всей своей личной умеренности, не оставил после себя ничего, кроме книг. Не только встречал он всякую нужду с готовностью помочь, но и сам шел к ней на встречу, без всякого вызова. Кто из питомцев А. В-ча не помнит напр., с какой нежной заботливостью относился он к каждому заболевшему студенту, которому приходилось поместиться в больнице. Навестить академическую больницу папаша считал своим священным долгом почти каждую неделю, а в особенных случаях и гораздо чаще. С каждым больным студентом он непременно побеседует, расспросит его и о здоровье, о делах семейных, о занятиях; подкрепит и утешит своим любящим словом, а вернувшись к себе, пришлет еще какой-нибудь гостинец, или книжку легкого чтения. С особенною нежностью относился он, конечно, к лучшим студентам и главным образом к только что поступившим и дальним по происхождению, всеми силами стараясь вознаградить их своею ласкою за непривычную и долгую разлуку с семьей. Один из первых по успехам студентов, уроженец далекого юга, только что принятый в академию, рассказывал мне, что в день его именин А. В-ч неожиданно призвал его к себе и вместе с ласковой беседой предложил ему персик и еще какой-то десерт, чтобы по возможности уте-
—7—
шить именинника, оторванного от далекой родины. Можно себе представить, какое неизгладимое впечатление должна была оставить эта отеческая ласка всеми глубокоуважаемого начальника в сердце юноши, не ожидавшего, конечно, ничего подобного. А такие проявления любви и ласки каждый из нас видел со стороны нашего общего дорогого папаши почти на каждом шагу. Вот почему в сердцах своих питомцев этот незабвенный папаша Александр Васильевич оставил такой глубокий след, который может изгладиться только с самой жизнью. Вот почему его имя всегда было для нас и останется святыней»672.
Достойным сотрудником и помощником Александра Васильевича был наш инспектор, профессор Сергей Константинович Смирнов. Важный и величественный по внешней осанке и наружности, прозванный студентами Зевсом, он мог производить впечатление начальника строгого и недоступного, но, в сущности, был человеком доброго сердца и живого, веселого нрава, который часто невольно прорывался у него неожиданной остротой даже и при деловом разговоре со студентом. Инспекторский надзор за нами был организован при нем, по-видимому, с большим искусством. Мы вполне были уверены в том, что все наши, более или менее выдающиеся деяния известны Сергею Константиновичу в достаточно отчетливом виде, и такая уверенность не раз подтверждалась красноречивыми примерами. Бывали, напр., случаи, когда студент попадался в каком-либо проступке, и инспектор призывал его для надлежащего вразумления. При этом вразумлении С. К-ч обыкновенно припоминал провинившемуся и несколько его прежних деяний, давно минувших, относительно которых студент имел, по-видимому, полное основание думать, что они прошли благополучно, не будучи замеченными начальством. Оказывалось, таким образом, что инспектору известно очень многое, но свои сведения он до времени хранит в секрете и пользуется ими лишь тогда, когда представляется к тому потребный случай. При таких условиях мы своего Зевса, конечно, несколько по-
—8—
баивались, но вместе с тем всегда относились к нему с уважением и искренним расположением. Главною причиной такого расположения была наша общая вера в то, что С. К-ч желает нам только добра, что никакой злобы, никаких козней или стремлений непременно изловить и покарать нас, у него нет и быть не может. Внимательно за нами наблюдая, он вместе с тем относился к нам с доверием и предоставлял широкую свободу, полагаясь на наше собственное благоразумие и допуская свое вмешательство лишь тогда, когда это представлялось ему необходимым для нашей же пользы. На мелкие проступки наши он смотрел снисходительно: но требовал только, чтобы мы отнюдь не переходили тех границ, когда юношеские шалости получают уже характер недопустимых безобразий и скандала. Отсюда в нашей погоне за развлечениями напр., оставалось безнаказанным много такого, что при другой инспекции, вероятно, вызвало бы суровую кару. Когда, напр., после неожиданного для нас самих путешествия в Александров и Махру, мы возвратились в академию лишь на третьи сутки безвестного отсутствия, С. К-ч, зная состав нашей компании и, очевидно, уверенный в том, что мы не могли позволить себе ничего такого, что имело бы характер скандала, ограничился только тем, что слегка пожурил нас, говоря: «Куда это вы, окаянные, запропастились?! И попа-то с собой увезли!» Даже и при редких крупных историях С. К-ч, вынужденный прибегнуть к строгому наказанию, старался употребить все доступные ему меры, чтобы спасти виновного или облегчить его печальную участь, а потому и суровая кара, постигавшая кого-либо из товарищей, не вызывала в нашей среде какого-либо озлобления или враждебного чувства к начальству, так как для всех было ясно, что сделано только то, что являлось неизбежным и чего не сделать не было возможности.
Младшую инстанцию инспекторского надзора представлял субинспектор, которого мы называли «маленькое начальство» или «субик». Трое молодых академиков, последовательно занимавшие при нас эту должность, смотрели на нее, как на переходную ступень в своей служебной карьере, и при первой возможности спешили перейти на какое-либо более интересное место, – преимущественно преподава-
—9—
тельское в семинарии. В отношениях к студентам субик обыкновенно ограничивался лишь формальным исполнением своих неизбежных обязанностей, и большею частью мы видели его только тогда, когда он обходил наши номера и спальни во время лекций или церковных богослужений. Заставая здесь кого-либо из студентов на постели или за работой над книгами, он обязательно напоминал ему о необходимости быть в это время в церкви или в аудитории и затем проходил дальше, нимало не настаивая на том, чтобы его напоминание было приведено в исполнение. При такой постановке дела никаких столкновений с субиком у нас, кажется, не бывало, а некоторые из студентов старшего курса, бывшие ему почти товарищами, вели с ним домашнее знакомство, ходили к нему пить чай или провести вечер, не вызывая тем никаких косых взглядов или подозрений со стороны своих остальных однокурсников.
Изредка обходы студенческих номеров совершались и нашим высшим начальством, причем, Александр Васильевич обыкновенно приходил к нам в часы наших вечерних занятий. С каждым студентом он беседовал о предмете и ходе его работы, просматривал бывшие в его руках пособия и давал ему свои советы и указания. Если его посещения и имели в виду какой-либо контроль, то не дисциплинарного, а главным образом учебного свойства. Впрочем, как-то раз, заметив накануне за богослужением в академической церкви недостаточное количество студентов, он сделал нам по этому поводу замечание при вечернем обходе номеров. Дело было в последние дни пред сроком, назначенным для подачи сочинения, и мы откровенно сослались «папаше» на это обстоятельство в свое оправдание; но он с кроткой улыбкой заявил нам: «Будьте уверены, что написанное во время богослужения впрок не пойдет».
Глава VII. Академическая церковь и богослужение. Кончина и погребение товарищей. Академическая больница
За исключением таких особенных случаев, как срок сочинения, в посещениях академической церкви мы были
—10—
вообще очень исправны, и в этом отношении прекрасный назидательный пример подавала нам, вслед за папашей, почти вся наша профессорская корпорация. Устроенная в зале прежней академической конференции, небольшая и невысокая церковь наша представляла собою вид именно церкви домовой, и такой же домовый характер имела она и по количеству, и по составу своих богомольцев. Большого числа посетителей она вместить не могла ни по своим размерам, ни по количеству воздуха, так как еще не имела в то время ни особой алтарной пристройки, ни купола. Всю левую половину церкви обыкновенно занимали студенты, а почти всю правую – профессоры и должностные лица с их семействами, причем во главе их неизменно занимали свое обычное место пред амвоном у правого клироса тогдашние столпы нашей академии Е.В. Амфитеатров, Вик. Д. Кудрявцев-Платонов и Н.И. Субботин. Для посторонних посетителей места оставалось не много, и они как-то совсем заслонялись преобладающим элементом нашей академической семьи. Богослужение совершалось у нас весьма благоговейно и благолепно, но без стремления подражать порядкам монастырским, так что очень продолжительных служб, по три или по четыре часа, обыкновенно не бывало, и потому чрезмерного утомления студенты никогда не испытывали, а члены профессорской корпорации были, вместе с семействами, постоянными и неизменными посетителями своей академической церкви. Едва ли не единственное исключение в этом случае представлял П. С. Казанский, который реже других появлялся в числе нашим богомольцев, так как предпочитал службы лаврские, и его всегда можно было встретить в Троицком соборе. Академический клир наш не был тогда таким многочисленным, каким он бывает в академиях последнего времени, но тем не менее он представлялся вполне достаточным для того, чтобы в потребных случаях богослужение могло устроиться с приличною торжественностью. Из числа студентов в состав этого клира входили три священника старшего (28-го) курса, два – нашего (29-го) и один – следующего за нами (30-го). Священники старшего курса были: о. Иоанн Петров673, с
—11—
массивной, тучной фигурой и нежным, сладким голоском; о. Петр Виноградов674, которого его товарищи прозвали Verfasser’ом за то, что он принял на себя исполнение заказа какой-то книгоиздательской фирмы составить жития святых на все дни года. Студенты острили, что, исполняя этот заказ, о. Петр на 29-е число декабря старался написать житие четырнадцати тысяч младенцев, в Вифлееме избиенных. Затем, о. Ипполит Лютостанский, перешедший в православие из католических ксендзов, служивший с большим акцентом, но замечательно высоким и звонким тенором, по поводу которого наш слуга-церковник говорил, что о. Ипполит «служит по канареечному». Священниками с нашего курса были: «исторический» о. Георгий Орлов и о. Тимофей Лубянский, – страстный любитель споров, преимущественно на философские темы. К немалому развлечению товарищей, оппонентом о. Тимофею часто выступал один из наших однокурсников М.А. Остроумов, человек очень умный и начитанный и также большой любитель словопрений. Сцепившись с о. Тимофеем, они до такой степени увлекались затеянным диспутом, что, раскрасневшиеся и всклокоченные, совершенно забывали, по-видимому, все окружающее, переставали слушать и понимать друг друга и, говоря каждый свое, как будто старались только о том, чтобы своими зычными голосами перекричать один другого. В церкви о. Тимофей служил не просто и естественно, как другие, а с какими-то особенными, искусственными приемами, как в поступи и манере держать себя, так и в произношении, и в тоне голоса. Заамвонную молитву, которая ему, как одному из младших членов клира, часто выпадала на долю, он читал то каким-то едва слышным, замогильным голосом, то, напротив, слишком громко, с звонкими и резкими выкриками, и мы все уже привыкли ожидать, что он при своем чтении каждый раз допустит что-либо особенное. В конце 1872 года к указанным лицам присоединился еще поступивший в состав 30-го курса о. иеромонах Рафаил, впоследствии долгое время служивший в академии на должности помощника библиотекаря и скончавшийся
—12—
архимандритом и, кажется, синодальным ризничим в Москве. – В сане диаконском подвизались у нас о. Иоанн Казанский675, обладавший легким приятным басом и потому исполнявший в академической церкви обязанности протодиакона, и затем – три грека: о. Прокопий Икономидис, о. Герман Апостолидис и о. Феоклит Триантафилидис, – все из состава старшего (28-го) курса. Из них о. Прокопий, поступивший в академию из студентов афинского университета, был человек талантливый, чрез несколько лет по окончании курса получил степень магистра богословия и, постепенно возвышаясь у себя на родине в различных церковных и ученых должностях, не так давно скончался в сане митрополита Афинского. Это был красавец и по внешности, с тонкими, изящными чертами интеллигентного лица и с великолепной, волнистой шевелюрой, спускавшейся ниже талии. Раза два у нас на глазах эта роскошная шевелюра о. Прокопия исчезала и студенты рассказывали, что будто бы ее владелец получал за это хорошее вознаграждение от какого-то парикмахера. О.о. диаконы – греки служили в нашей церкви очень исправно и благолепно, но, конечно, с весьма большим акцентом и даже с неправильностями в произношении. Товарищи по этому поводу острили над ними, что будто бы они вводят богомольцев в соблазн, провозглашая «возлупим друг друга». – Великим торжеством для наших греков была та литургия, которая ежегодно совершалась в академической церкви на греческом языке в один из ближайших, воскресных дней после праздника Пасхи. Начиная с часов, все чтения и песнопения этого богослужения всеми участвующими произносились по-гречески, а предстоятельствовавший о. ректор читал на этом языке и все тайные молитвы в алтаре. Певчие – студенты обоих клиросов исполняли литургийные песнопения по нотам, выписанными, как говорили тогда, из Венеции. Мотивы этих песнопений, очень красивые и музыкальные, были, по-видимому, скорее итальянского, чем греческого происхождения, и совсем не давали тех своеобразных рулад, которые составляют характерную особенность греческого
—13—
церковного пения, как его можно слышать напр. в Константинополе, или в Московском греческом монастыре. Но зато уж наши о.о. диаконы, читавшие апостол, евангелие и символ веры, произносившие ектеньи и втроем исполнявшие в алтаре троекратное «Χριστός ἀνέστη», представляли нам настоящие образцы чисто греческих модуляций. На наш русский слух это чтение и пение производило несколько странное впечатление; но приятно было видеть восторженное церковно-патриотическое одушевление исполнителей, которое ясно показывало, что эта академическая литургия навсегда останется для них одним из самых лучших и дорогих воспоминаний за годы пребывания на далекой чужбине. – Высший состав нашего академического клира представляли: о. ректор, считавшийся настоятелем церкви, о. архимандрит Михаил, о. протоиерей Ф.А. Сергиевский и эконом академии, о. иеромонах Ириней. Благолепное, замечательно осмысленное и выразительное служение о. Михаила нам очень нравилось, но как он, так и о. прот. Сергиевский, выступали в академической церкви очень нечасто. Сколько помнится, нам приходилось видеть их священнодействовавшими лишь в тех редких случаях, когда совершалось в нашей церкви архиерейское служение, или, когда им выпадало на долю заменять в предстоятельстве о. ректора, как напр. в дни больших лаврских праздников Св. Троицы и памяти Преп. Сергия, когда Александр Васильевич должен был принимать участие вместе с митрополитом в торжественных богослужениях Троицкого собора. Только однажды видел я, как А. В-ч и о. Михаил без архиерейского служения священнодействовали оба вместе, при отпевании врача академии Н.П. Страхова676, и это был единственный, встреченный мною в жизни, пример, что два митрофорных священнослужителя, предстоятельствуя в большом сонме духовенства, стояли рядом, как это обычно принято у архиереев. Такой обрядовый прием показался мне очень красивым и благолепным, и я уверен, что без достаточных оснований его никак не допустил бы такой ученый и строгий ревнитель церковного
—14—
порядка, каким был наш «папаша». При академических богослужениях каждого воскресного и праздничного дня о. ректор всегда был неизменным предстоятелем, и только болезнь или какая-либо крайняя необходимость могла вынужденно отвлечь его от участия в богослужении. Это был человек глубокой веры. В святой храм влекла его неудержимая потребность души, «а когда он был в храме, возвышенное религиозное настроение так глубоко проникало его, что невольно отражалось во всем его существе и производило сильное впечатление на всех присутствующих. По отзыву тех, которым приходилось служить вместе с А. В-чем, их охватывал нередко благоговейный трепет, когда он со слезами восторженного умиления предстоял престолу Божию и дрожащим от волнения голосом произносил священные слова литургии. Глубоко западали в душу слушателей и слова назидания, с которыми он нередко обращался к своим питомцам в церковных поучениях, особенно во дни приобщения. Каждый невольно чувствовал и понимал, что не искусственные плоды красноречия касаются его слуха, а такие слова, которые прямо исходят от пламенеющего верою и любовию сердца»677. Сильное впечатление производили также на нас его поучения при конце учебного года, или по поводу каких-либо выдающихся современных церковных и общественных событий, как напр. в день исполнившегося десятилетия Высочайшего Манифеста 19-го февраля, или по поводу греко-болгарского церковного спора.
Правый академический хор в наше время состоял под управлением сперва студента старшего курса В. Н. Спасского, а затем – нашего однокурсника И. Н. Корсунского. Выбор пиэс в этом хоре вообще был удачный, а исполнение по своей стройности и выразительности производило всегда хорошее впечатление, хотя какими-либо особенно редкостными голосами и выдающимися солистами наша капелла похвастаться не могла. Что касается хора левого, то, под управлением П.М. Апостольского, он составлен был из второсортных любителей, которые ни талантами, ни искусством не отличались. Пели они, конечно, по вдох-
—15—
новению и без всякого приготовления, а потому иногда случалось даже, что при конце малой ектеньи, на последнем «аминь», вдруг устрояли такую отчаянную какофонию, расползаясь все врознь, что многие из присутствующих с трудом удерживались от смеха. П. М-ч в шутку называл это «поставили точку», а некоторые из товарищей утверждали даже, что будто бы это делалось с намерением, из баловства. Зная, что П. М-ч был человек очень религиозный, я никак не думаю, что он мог допустить такую глупую шалость за церковною службой. – По желанию «папаши», сделана была попытка устроить в нашей церкви обще-студенческое пение, хотя бы нескольких песнопений как всенощного бдения, так и литургии, при чем для исполнения этих песнопений оба клироса должны были сходиться на средину церкви и к их пению примыкали бы все остальные студенты, присутствовавшие за богослужением. Опыт произведен был за несколькими службами и, по-видимому, с успехом; но почему-то задуманный новый порядок не привился и вскоре все опять пошло по-старому.
На долю нашего курса выпал печальный почин, обновить академическую церковь первым чином погребения и, вместе с тем, положить начало особому академическому кладбищу. Один из моих товарищей, питомец пермской семинарии В.Д. Головин, только что перешедший на второй курс, заболел ревматизмом в ноге и поместился в нашу академическую больницу. Его болезнь никому из нас не представлялась серьезной, но будто бы, по словам врача, от того, что он коротко остригся, ревматизм пал на голову и менее чем в месяц свел его в могилу. Почивший юноша окружен был всеми знаками молитвенного внимания со стороны начальства и товарищей. Александр Васильевич с сонмом духовенства два раза в день совершал при гробе панихиды, при участии хора певчих и всех студентов, а мы, однокурсники почившего, распределили между собою очередь чтения псалтири на все Дни до погребения. Хорошо помню то несколько жуткое чувство, которое пришлось мне испытать при этом чтении. Большая больничная палата, совсем освобожденная от всякой мебели и широким коридором отделенная от
—16—
всех других обитаемых помещений больницы, подавляла своею пустотой и безлюдьем. Почти посередине палаты на катафалке гроб и кругом подсвечники с высокими не зажженными свечами, обвитыми траурным крепом. Одинокое пламя маленькой восковой свечки слабо трепещет в руке моей над страницей псалтири, освещая пространство лишь на несколько аршин. Вокруг такая тьма мрачного октябрьского вечера, что совсем не видно дальних углов комнаты, и едва вырисовываются силуэты окон. Голос моего чтения уныло и гулко разносится в окружающей пустоте, а каждый неожиданный, откуда-то послышавшийся, стук или шорох невольно заставляет вздрагивать и напрягать зрение в загадочную тьму. Некоторые из более нервных товарищей совсем не выносили такой обстановки, а другие отправлялись на свою очередь чтения даже и днем не иначе, как в обществе кого-либо из своих друзей. Профессорская корпорация почти в полном составе присутствовала при погребении. По предложению о. ректора, я должен был приготовить надгробное слово, а сам он произнес небольшую речь за отпеванием. Проводя в своем надгробном слове параллель между евангельским сыном вдовы наинской и нашим почившим, который также был сын бедной вдовы, я, между прочим, указывал на тяжкую горесть ранней кончины: для самого почившего, который только что начинал еще свою юную жизнь; для бедной матери, теряющей в нем свою последнюю опору и радость в старости, и для любивших его сверстников, которые лишаются товарища и друга. Развитие каждой из этих мыслей я заключал словами: «юноше, тебе глаголем, востани!.. Но не встает юноша». Этот ораторский прием казался мне тогда очень сильным и вполне уместным, но дорогой «папаша», очевидно, усмотрел некоторое излишнее дерзновение в моей попытке вложить в наши уста всесильное, божественное слово. Мои заключительные восклицания он заменил словами: «Что же, не обратиться ли нам с молитвою к Жизнодавцу, чтобы Он изрек свое всесильное слово: юноше, тебе глаголю, востани». – «Что же, не призвать ли нам Милосердого, отъемлющего всяку слезу от очей скорбящих, не речет ли Он и сему сыну вдовицы: юноше, тебе глаголю, востани» – «Не
—17—
просить ли всем нам, во имя любви, Положившего душу свою за други своя, чтобы Он возвратил нам друга нашего и рек ему: юноше, тебе глаголю, востани». Бесспорно правильными, замечательно теплыми и сердечными эти поправки Александра Васильевича представляются мне теперь, когда я перечитываю их слишком сорок лет спустя, после их написания; но в то время я не был ими доволен. Мне было жаль отказаться от своего ораторского приема, но, преклоняясь пред высокочтимым авторитетом о. ректора, я, конечно, повиновался и произнес свое слово так, как мне было указано. Был у нас, впрочем, однажды случай, когда при подобных же условиях, один из товарищей не захотел подчиниться какой-то поправке А. В-ча и произнес с амвона свою проповедь в том виде, как она была им первоначально написана. Проповедник, очевидно, рассчитывал, что его своеволие пройдет незамеченным, но ошибся в своем расчете. После службы «папаша» призвал его к себе и задал такой нагоняй, который надолго остался ему памятным, да, вероятно, не забыт и доселе. Могила В. Д. Головина положила начало нашему новому академическому кладбищу. Во избежание некоторых неудобств, как для лавры, так и для академии, какими сопровождался иногда прежний обычай погребать студентов на прилегающем к академии монастырском смоленском кладбище, академическое начальство признало лучшим, с разрешения митрополита, отделить полосу земли от нашего сада, который тянется по фасаду главного корпуса и непосредственно примыкает западным концом своим к тому же смоленскому кладбищу. Отделенная таким образом полоса земли представлялась в сущности продолжением кладбища монастырского, но ограждалась от него особым забором и имела свой особый вход только из академического сада, находясь потому в исключительном распоряжении и заведывании академической администрации. В настоящее время это кладбище так наполнилось, что вмещает в себе уже несколько десятков крестов и памятников, и, посещая Троицкую лавру, каждый признательный питомец Московской академии считает своим священным долгом зайти сюда и поклониться дорогим могилам ее достославных подвижников:
—18—
А.В. Горского, С.К. Смирнова, П.С. Казанского, Д.Ф. и Е.Е. Голубинских и др., всю жизнь свою посвятивших академии и даже по смерти сложивших прах свой на родной им академической земле. К первой могиле этого кладбища нашему же курсу суждено было вскоре присоединить и вторую. Холодною осенью следующего, сколько помнится, года возвращался на пароходе по Волге с летних каникул в академию один из наших однокурсников, питомец нижегородской семинарии, А.М. Варнуков, цветущий юноша, обладавший такою физической силой, что в шутку выходил на борьбу против двух и даже трех товарищей, оставаясь при этом победителем. Однако и его могучая натура не выдержала жестокой простуды на пароходной палубе, и почти тотчас же по приезде в посад он почувствовал приступы лихорадки и слег в академическую больницу. В продолжение пяти или шести недель болезнь становилась сильнее и сильнее, лихорадка, как говорили, приняла форму изнурительной, и вскоре нашего атлета не стало. По количеству понесенных потерь наш курс вообще был очень несчастливым. Из общего числа поступивших в академию в 1870 году (41 челов.), окончили вместе со мною полный курс учения только 29, и, таким образом, за четыре года мы успели растерять двенадцать человек, из коих четверо скончались (двое в академии и двое на каникулах у родителей), двое были уволены из академии по постановлению совета, трое – вышли из числа студентов задолго до окончания курса и трое от нас отстали, потерпев аварию на кандидатском сочинении, и окончили свой академический путь на год позднее уже с составом следующего за нами, 30-го курса.
Неожиданную для нас потерю двух товарищей, скончавшихся в академической больнице при таких условиях, что их болезнь имела на первых порах, по-видимому, совершенно ничтожный характер, а затем все время была на глазах нашего врача и фельдшера, многие студенты склонны были в значительной степени ставить в вину недостаточно умелому и внимательному медицинскому уходу. Зная, как обычно и как легко, без надлежащего знакомства со всеми обстоятельствами дела, обвинять непременно врачей за всякий неблагоприятный исход лечения, я не вижу
—19—
достаточных оснований к тому, чтобы в данных случаях укорять наших академических медиков. Очень может быть, что печальный исход болезни наших товарищей не стоял ни в какой зависимости от недостатков нашей академической медицины, но не скрою, что эта медицина, благодаря своей довольно первобытной постановке, далеко не пользовалась особенным доверием в студенческой среде. Академическим врачом в наше время был уже очень почтенных лет доктор медицины Нил Петрович Страхов. Благодушный толстяк, балагур и каламбурист, он пользовался репутацией очень милого человека, приятного собеседника, забавного и желанного члена всякой веселой компании; но, как врач, не производил серьезного впечатления и потому мало внушал доверия при затруднительных случаях. Входя в нашу больничную палату, он обыкновенно громко спрашивал: «Ну что, все мои больные, слава Богу, здоровы?» Затем начинался очень быстрый и беглый обход по койкам, сопровождавшийся неизбежными каламбурами. В особенном употреблении были у него какие-то две микстуры, одна красного, другая белого цвета, изготовлявшиеся в большом количестве его помощником, фельдшером Федором Романовичем Беседкиным. Обходя больных студентов в сопровождении Ф. Р-ча, он отдавал ему приказания: «Этому – красненькой», «ну, а этому – беленькой». Федор Романович был бравый мужчина из военных фельдшеров николаевского закала с большой лысиной и с солидными, почти седыми бакенбардами. Он очень часто заходил к нам в палату и, поглаживая свою лысину, принимал горячее участие в наших разговорах. Это был большой любитель побеседовать, в особенности о политике, а тогда было такое время, когда для политических разговоров представлялся широкий простор. Мы начинали свой курс в академии в интересную эпоху франко-прусской войны; газеты и журналы читались у нас нарасхват, и во всех углах академических помещений постоянно шли оживленные споры о современных политических событиях. Шли эти споры с участием Ф. Р-ча и в больничной палате, где пришлось мне провести три недели в самый разгар интересных событий. В однообразную и скучную больничную жизнь
—20—
большое утешение вносили обычные посещения Александра Васильевича. Даже при самых благоприятных условиях, когда в больнице были лишь очень немногие студенты и притом с болезнями, не представлявшими ничего серьезного, наш «папаша» считал все-таки своим священным долгом навестить их, по крайней мере, раз в неделю. Когда же бывали там более серьезные больные, он посещал их гораздо чаще, даже каждый день, а в тяжелых случаях сам приходил после литургии напутствовать болящего Свят. Дарами. При своих обычных посещениях дорогой «папаша» подсаживался к больному студенту на койку, ласково беседовал с ним, старался утешить в его беспокойстве по поводу вызванной болезнью задержки в занятиях, приносил ему иногда книги для легкого чтения к потом присылал даже с своим служителем какой-нибудь молочной каши или чего-либо сладкого, в дополнение к больничному столу, который и без того всегда был очень хорошим. Не обходились подчас эти посещения и без комических происшествий. Случилось, напр., как-то раз, что в больнице оказалось человека два совсем уже выздоровевших, доживавших здесь последние дни, к ним присоединился один из тех, которые иногда попадали сюда не по болезни, а по собственному их усиленному ходатайству пред врачем о разрешении им попользоваться некоторое время улучшенным больничным питанием, да зашел еще навестить их один из товарищей, и составилась, таким образом, приятная компания, очень мало имевшая отношения к больничному режиму. Поставили между койками небольшой столик, разложили карты и, больничной скуки ради, уселись сразиться в ералаш. Вдруг отворилась дверь и торопливо вошел к нам Ф. Р-ч, озабоченным шепотом говоря: «о. ректор!» Мигом расхватали карты, а я, бывший одним из участников компании, схватился за столик и бросился с ним, чтобы поскорее убрать его с необычного места, но, зацепившись за что-то, загремел и растянулся посреди палаты вместе со столиком. К счастью, инцидент окончился вполне благополучно: никакого членовредительства я себе не причинил, а «папаши» совсем и не было, так как оказалось, что это подшутил над нами наш Ф. Р-ч.
—21—
В другой раз происшествие закончилось не без некоторой потери. Лежал в больнице один студент старшего курса с переломленной ногою. Сам он был, по общему состоянию своему, совершенно здоров, а потому, не пользуясь никакими лекарствами, не прочь был иногда по собственному рецепту прибегнуть к внутреннему приему из сороковушки, чему Ф. Р-ч обыкновенно не препятствовал. Только что расположился он однажды со своим товарищем, как дали знать, что идет «папаша». Товарищ успел куда-то скрыть все признаки закуски, а сам болящий схватил сороковушку и сунул ее к себе под одеяло. Александр Васильевич подошел прямо к нему, подсел на койке и начал беседовать. Сперва все шло благополучно, но затем наш больной, поддерживая разговор с «папашей», вдруг начал чувствовать, что его сороковушка, очевидно второпях плохо прикрытая, ототкнулась и живительная влага стала вытекать на постель. После он нам рассказывал, какие мучительные терзания испытывал он, ощущая постепенную гибель дорогого продукта и не имея ни малейшей возможности, на глазах у «папаши», принять какие-либо меры к спасению погибающего. Так половина содержимого в посудине и погибла безвозвратно.
Глава VIII. Ученые торжества в академии: годичные акты и докторские диспуты. Дело П.С. Казанского. Наше окончание академического курса
Благодаря тому обстоятельству, что мы поступили в академию вместе со введением в ней нового устава, в нашу, вообще довольно однообразную, студенческую жизнь вошла значительная струя некоторых новых, иногда очень интересных впечатлений. Я разумею публичные академические собрания, которые, по требованию устава, стали обязательными. – Начиная с 1871-го года, ежегодно первого октября, в день открытия академии, совершался торжественный акт. Накануне этого дня, за заупокойной литургией и панихидой, происходило поминовение всех почивших начальников, учивших и учившихся в академии за все время ее существования. При этом в академическую церковь приносилась почитаемая лаврская святыня, – большая икона
—22—
Преп. Сергия, написанная на его гробовой доске, которую с пением: «ублажаем тя, преподобне Отче Сергие», студенты обносили по всем жилым помещениям академии. На самый день праздника приезжал московский викарий, епископ Игнатий, который служил всенощную и литургию и затем председательствовал на акте. Торжественное собрание начиналось вступительной молитвой, после которой следовала ученая речь. За годы студенчества мы выслушали три актовые речи: о. ректора – «о соборе Иерусалимском 1672 года», Е. В. Амфитеатрова – «о существе и свойствах художественной деятельности» и С.К. Смирнова – «Константин Экономос и сочинение его о сродстве славяно-русского языка с эллинским». На наш студенческий взгляд, все эти речи не отличались особенным интересом. Речь Александра Васильевича показалось нам слишком сухою и специальною; Егор Васильевич прочитал не иное что, как многим хорошо знакомую выдержку из курса своих лекций, по обыкновению превосходно обработанную по внешней форме, но излагавшую довольно туманные эстетические теории в гегельянском стиле, а Сергей Константинович сообщал мелочные и мало интересные подробности из биографии Экономоса, потешив лишь публику курьезными примерами его удивительного производства от греческого корня таких русских слов, как шляпа, лапша, квас, калач и т. пд. Излагал эти курьезы Сергей Константинович со свойственным ему невозмутимым спокойствием, а все присутствовавшие покатывались со смеха. После ученой речи следовало чтение секретарем академии отчета за истекший год и затем раздача наград деньгами и книгами лучшим студентам третьего и второго курса. Из московских почетных посетителей, кроме преосв. Игнатия, на нашем академическом празднике не бывало почти никого. За все время своего студенчества мы видели на нем из московских гостей только ректора университета Сергея Михайловича Соловьева, слушавшего речь об Экономосе, да одного или двух московских протоиереев, которые, защищая своих собратий, такое, несколько обидное для академии, отношение к ее годичному празднику со стороны ее питомцев объясняли тем, что праздничный день Покрова Пресвятой Богородицы и крестный ход в Покров-
—23—
ский, Василия Блаженного, собор не дают им возможности выехать из Москвы. Постороннюю публику на академическом акте обычно составляли: корпорация Вифанской семинарии и представители посадской администрации и интеллигенции, как полицеймейстер, мировой судья, начальник почтовой конторы и т. пд. с их семействами.
Несравненно большой интерес, конечно, представляли для нас ученые диспуты. Это была крупная новость, впервые введенная в академическую жизнь уставом 1869-го г., так как до этого времени ученые богословские степени присуждались академиями и утверждались синодом без публичной защиты. Мало того, новый устав требовал, чтобы в звание ординарного профессора избирались только те, которые имеют докторскую степень. Соответственно этому требованию, было предписано всем наличным ординарным профессорам в трехлетний срок озаботиться получением докторской степени, а в случае неисполнения этого требования оставить службу при академии. Двое из наших ординарных профессоров – Е.В. Амфитеатров и прот. Ф.А. Сергиевский – не сочли нужным приобретать высшую ученую степень и потому при наступлении назначенного срока оставили академическую службу. Егору Васильевичу не было смысла заботиться о докторстве, так как чрез три года ему уже почти исполнялся тридцатипятилетний срок профессорской службы, который по тому же уставу 1869 года являлся для профессора предельным, после чего, хотя бы и с докторскою степенью, он уже не мог более оставаться на кафедре. Протоиерей же Сергиевский счел для себя за лучшее принять избрание на должность ректора Вифанской духовной семинарии. Что касается остальных ординарных профессоров, то все они сочли долгом выполнить требование нового устава и таким образом на нашу долю выпало быть свидетелями целого ряда ученых состязаний при публичной защите докторских диссертаций. На соискание докторской степени о. Михаил и П. С. Казанский представили уже прежде написанные ими сочинения: «О Евангелиях и евангельской истории» по поводу книги Ренана «жизнь Иисуса» и «История православного монашества на востоке», при чем Петр Симонович к прежней книге своей присоединил два вновь написанных дополнения:
—24—
«об источниках для истории монашества Египетского в IV и V веках» и «общий очерк жизни иноков Египетских в IV и V веках». Ординарные профессор В. Д. Кудрявцев-Платонов и С.К. Смирнов и экстраорд. проф. Н.И. Субботин представили новые исследования: «Религия, ее сущность и происхождение», «Филологические замечания о языке новозаветном в сличении с классическим, при чтении послания Апостола Павла к Ефесянам» и «История Белокриницкой иерархии». Диспуты всех этих ученых и заслуженных докторантов возбуждали высокий интерес в нашей студенческой среде и производили на нас сильное впечатление. Они представлялись нам настоящими научными торжествами, как по внешней обстановке своей, так и по внутреннему содержанию, и надолго служили у нас предметом оживленного обсуждения и нескончаемых споров. С внешней стороны это были такие блестящие собрания, подобных которым нашей деревенской академии ни при каких других случаях видеть не приходилось. На каждый из этих диспутов приезжало несколько архиереев, во главе которых мы видели и нашего Московского Владыку Иннокентия, и Киевского Митрополита Арсения. Сонм почетного духовенства составляли о. наместник лавры арх. Антоний, ректор Вифанской семинарии архим. Сергий, ректор Московской семинарии прот. Н.В. Благоразумов, несколько московских архимандритов и протоиереев. Приезжали также некоторые из светских людей, пользовавшихся ученой известностью и интересовавшихся нашей академической наукой. Помню, что были напр. в их числе Ю. Ф. Самарин, Н. П. Аксаков, Н. К. Соколов, П. И. Мельников и с особенно напряженным вниманием рассматривали мы маститых ветеранов науки и публицистики – М.П. Погодина и Н.П. Гилярова-Платонова. Академическая корпорация всегда присутствовала на этих диспутах, конечно, в полном составе и с семействами, а также обильно представлены были Московская и Вифанская семинарии и высшее посадское общество, так что небольшой актовый зал академии бывал наполнен до тесноты. Официальными оппонентами на бывших при нас докторских диспутах выступали: о. ректор – три раза и затем о. Михаил, проф. В.В. Кудрявцев-Плато-
—25—
нов, В.Н. Потапов, А.П. Лебедев, прот. Ф.А. Сергиевский, А.Ф. Лавров-Платонов и К.Е. Голубинский. Почти на всех этих диспутах, в качестве частных оппонентов, предлагали свои возражения и замечания некоторые из профессоров академии и из посторонних посетителей, так напр. П.И. Горский-Платонов, В.О. Ключевский, Н.П. Аксаков, Ю.Ф. Самарин, П.И. Мельников, Н.П. Гиляров-Платонов и протоиереи – В.П. Нечаев, И.Г. Виноградов и П.А. Преображенский. – Из докторантов наибольший успех выпал на долю о. Михаила. В беседах с оппонентами его глубокие и разносторонние познания в области своего предмета, его манера держать себя с спокойной уверенностью и величавым достоинством, его быстрая находчивость и искусство в ответах и его прекрасная, выразительная дикция производили такое яркое впечатление, что всецело расположили в его пользу всех присутствовавших, а своею вступительной речью678, превосходно составленной и произнесенной с замечательным ораторским подъемом, он еще до начала прений уже завладел симпатиями своей многочисленной аудитории, как почтенных ученых, так и студенческой молодежи. Дав в этой речи меткую характеристику книги Ренана и того общественного брожения и увлечения которое было вызвано ее появлением и распространением в особенности у нас в России, о. Михаил с особенным ударением указывал на то фальшивое положение, в каком находится русский богослов-апологет, когда разбираемые им произведения западной отрицательной критики Евангелий и евангельской истории стоят у нас под запретом, не допускаются к переводу, или в переводах заграничных лишь тайком ходят по рукам читателей, еще сильнее привлекая к себе внимание, как запрещенный плод. Охранительные внешние меры не охраняют, а часто способствуют усилению враждебных влияний и брожения. «Нужны более действительные меры», говорил о. Михаил, «для ограждения от увлечений отрицательными учениями со стороны самой богословской науки нашей или ее представителей. Работы, работы над наукой,
—26—
как можно более и скорее, работы нужно нам, прежде всего; не распространения популяризаций отрицательных учений даже до масс народных, а науки положительной, особенно для молодых поколений наших будущих богословов. Нам нужно более полное и тщательное изучение западной богословской науки во всех ее направлениях; а для этого нужно более, чем прежде, свободы и простору в этом, отношении, более – как можно более – доверия к охранительным силам и стремлениям, которые нужно развивать силой слова и убеждения, а не внешними только мерами, особенно в молодых поколениях наших будущих богословов» … «Пусть будут ошибки и падения – что за беда? Кто выучился ходить прямо и твердо, не упав несколько раз в начале? Где найти борца, который бы навык побеждать других, не будучи сам в начале поборот, или, по крайней мере, ни разу не поскользнувшись, не пошатнувшись, не упав?.. Итак, доверия поболее, доверия к охранительным силам и стремлениям, простору поболее, простору для труда, мысли слова; поболее любви и снисхождения к невольным ошибкам и вообще несовершенствам дела, особенно на первых порах; работы над наукой более, работы терпеливой, настойчивой, неустанной, тогда и науки у нас будет более, крепче и сильнее будет она. А когда всего этого будет довольно, тогда и победа истины над всякими отрицательными и разрушительными учениями и воззрениями будет и у нас обеспечена и с научной стороны довольно. Тогда и неизбежные бури мысли не так будут страшны, и волнения увлечений не так опасны, каковыми они могут быть в противном случае». – Эти горячие призывы о. Михаила встречены были громом аплодисментов, и весь зал единодушно устроил ему шумную овацию.
Многие из оппонентов, в особенности напр. наш «папаша» Александр Васильевич и Е. Е. Голубинский, поражали нас необычайной ученостью своих возражений; но наиболее яркое впечатление, особенно в студенческой среде производили, конечно, не эти глубокие специалисты, а те из оппонентов, которые в своих беседах с диспутантами к серьезной учености присоединяли и некоторые качества, гораздо более способные завладеть интересом
—27—
слушателей. Из такого рода оппонентов особенно остались у меня в памяти А.Ф. Лавров-Платонов и П.И. Горский-Платонов. Александр Федорович был особенно интересен тем, что своим возражениям, по их постановке и внешней форме выражения, придавал удивительно скромный, мягкий и любезный характер, так что они, по-видимому, должны были представлять собою не столько возражения, сколько, покорнейшие просьбы о назидании и разъяснении самому оппоненту его недоумений. В сущности же, под покровом этих ласковых разговоров оказывались такие веские замечания, которые приводили докторанта в немалое затруднение и даже ставили подчас в совсем безвыходное положение. Что касается Павла Ивановича, то он выступил со множеством частных и мелких филологических замечаний, которые, по самому существу своему, были такого свойства, что не представляли почти никакой возможности для каких-либо разъяснений и потому ставили докторанта в необходимость оставаться безответным. Свои замечания он облекал в очень язвительную и резкую форму, с нескрываемым намерением произвести известное впечатление. Все мы знали при этом, что такое выступление стояло в непосредственной связи с разгоревшейся в то время печальной историей по поводу выборов на пятилетие близкого родственника оппонента, проф. П.С. Казанского, и таким образом не имело непосредственного отношения к интересам науки.
Заслуженный ординарный профессор по кафедре древней гражданской истории и помощник ректора (декан) по церковно-историческому отделению, П.С. Казанский состоял на академической службе с 1842-го года и таким образом реформа 1870-го года застала его уже приближающимся к тридцатилетию профессорской деятельности. Так как по новому уставу предельный срок профессорской службы в академии установлен был в тридцать пять лет, то Петру Симоновичу предстояла возможность остаться на кафедре до 1877-го года, если он удовлетворит требованию устава относительно получения докторской степени и будет избран советом на последнее пятилетие после достижения им тридцатилетнего срока службы. Исполняя требование устава, П. С-ч в марте 1872 г. представил на соискание док-
—28—
торской степени свое исследование «История православного монашества на востоке» с двумя, написанными вновь, дополнениями и делу этому дан был законный ход. Между тем, 27-го сентября того же года, исполнился тридцатилетний срок службы Петра Симоновича и в совете академии состоялась баллотировка его на последнее пятилетие, при чем он избран не был, получив равное количество избирательных и неизбирательных голосов. Конечно, не представляется возможным определить с полною уверенностью, чем именно руководствовались недоброжелатели П. С-ча, учиняя такую жестокую расправу с почтенным старцем, всю трудовую жизнь свою посвятившим академии, тем более, что при закрытой баллотировке всякие мотивы остаются скрытыми. Едва ли, однако, подлежит сомнению, что научные соображения всего менее могли иметь здесь места. Как ученый, Петр Симонович пользовался не малою известностью и проявил себя в большом количестве научных трудов, как изданных отдельными книгами, так и напечатанных в разных периодических изданиях, а именно: в «Прибавлениях к творениям св. отцов», в «Москвитянине», в «Чтениях» и «Временнике московского общества и истории и древностей российских», в «Записках Императорского археологического общества», в «Древностях московского археологического общества», в «Трудах первого археолог. съезда в Москве», в «Русском Архиве», в «Русском вестнике», в «Отечественных записках», в «Православном Обозрении» и в «Душеполезном чтении». В качестве профессора, он, хотя не пользовался блестящим успехом, но неизменно отличался безукоризненною ревностью в исполнении всех своих обязанностей, а потому слушатели всегда относились к нему с полным уважением. При таких условиях, о пригодности П. С-ча для продолжения его профессорской и ученой службы, конечно, не могло быть вопроса; а потому у громадного большинства лиц, более или менее знакомых с жизнью Московской академии, составилось убеждение, что его забаллотировка была результатом исключительно личных с ним счетов тех членов академической корпорации, которые имели с ним столкновения на почве вопросов, не относящихся к науке. Поводов к такого рода
—29—
столкновениям было не мало, так как П. С-ч, в качестве помощника ректора, состоял членом академического правления и таким образом принимал деятельное участие в решении всех распорядительных и экономических вопросов академии по ее сложной администрации и широкому хозяйству. Вот в этой-то области и обнаружилось с особенной ясностью, что П. С-ч обладал таким характером, который, при общепринятом, хотя и не всегда безукоризненном, строе житейских отношений, представлялся подчас не совсем удобным для некоторых из его ближайших сотрудников по академическому правлению. Его прямолинейность во взглядах и действиях, его резкая манера выражать свои чувства и мнения, усилившаяся иногда болезненной раздражительностью, при всей честности и благожелательности его намерений, нередко служили поводом к столкновениям и ставили его сотрудников в неприятные положения. Отсюда те недоброжелательные отношения к П. С-чу, которые, к сожалению, так неуместно выразились в печальном исходе его баллотировки и затем столь же печально отразились на ходе дела о его докторской диссертации. После отрицательного результата выборов на последнее пятилетие службы Петру Симоновичу не было уже никакой практической надобности добиваться высшей ученой степени, но, тем не менее, он не пожелал взять свою диссертацию обратно и решил предоставить делу о своем докторстве дальнейшее движение. Этим решением он поставил своих недоброжелателей в затруднительное положение. Беспрепятственное присуждение П. С-чу высшей ученой степени было бы непоследовательным после того, как он только что признан был непригодным к продолжению профессорской службы, а отказать ему в докторстве было, конечно, совсем не так легко, как наложить черных шаров в баллотировочный ящик. Избрав все-таки последний путь, они рассчитывали опереться на молодого доцента древней церковной истории А.П. Лебедева, которому поручено было представить совету официальный отзыв о диссертации П. С-ча и который употребил все старание, чтобы с возможно большею основательностью привести этот отзыв к отрицательному заключению. Однако заговор не увенчался успехом. Отрицательный отзыв офи-
—30—
циального рецензента даже и на факультетском собрание церковно-исторического отделения не привлек на свою сторону всех членов отделения, и некоторые из них отказались присоединить к этому отзыву свою подпись. Когда же дело перешло в совет, на защиту П. С-ча выступили энергично и во всеоружии подробной научной аргументации о. ректор и молодой доцент В.О. Ключевский. Защита оказалась настолько основательною, что совет, вопреки отзыву доц. Лебедева, постановил допустить диссертацию П. С-ча к публичной защите, как заслуживающую докторской степени. Однако борьба, очевидно, достигла уже таких пределов и страсти так разыгрались, что недоброжелатели П. С-ча не захотели спокойно примириться с совершившимся и задумали прибавить ко всему происшедшему еще новый громкий скандал, совсем непозволительный для почтенной ученой корпорации. Когда приблизилось 28-е число марта (1873 г.) – день, назначенный для диспута П.С-ча и уже объявленный в газетах, – к о. ректору стали стекаться одна за другою записки от членов совета с извещением, что по болезни они не могут присутствовать на диспуте, и этих записок набралось такое количество, которое подрывало установленный уставом кворум предположенного публичного собрания. О. ректор поспешил лично объехать всех, внезапно заболевших членов совета, но все его усилия поправить дело оказались бесплодными, и назначенный диспут состояться не мог. Архиереев и других почетных особ, приглашенных из Москвы на диспут, успели предупредить телеграммами; но большое количество посетителей, стекавшихся в академию по газетному объявлению, а в числе их и некоторые почтенные лица, как напр. М.П. Погодин, прот. Г.П. Смирнов-Платонов и друг. узнавали о необычайном происшествии только из вывешенного на дверях объявления и с недоумением и негодованием разъезжались и расходились по домам. Недостойная выходка нескольких членов совета произвела, конечно, самое тяжелое впечатление на всех, близко принимавших к сердцу доброе имя Московской академии, и на полгода затянула дело о присуждении П. С-чу докторской степени. Вторично назначенный диспут состоялся уже 2-го октября, причем П. С-ч с полным успехом и
—31—
честью вышел из ученого состязания, его защита единогласно признана была удовлетворительною и совет присудил ему докторскую степень.
Так закончилась, наконец, полтора года тянувшаяся история, но, к сожалению, она оставила по себе в академии глубокий и печальный след. Много волнений и искреннего горя причинила она нашему дорогому «папаше», Александру Васильевичу. Для него, всегда с уважением и дружественно относившегося к П. С-чу, постигшие последнего невзгоды, сами по себе, были неожиданным и тяжелым ударом. И тем сильнее и болезненнее отозвалась тяжесть этого удара на любящем сердце Александра Васильевича, что с глубоким прискорбием пришлось ему при этом стать изумленным свидетелем того, как разъединение, вражда и ненависть вторглись в дотоле тихую и мирную жизнь дорогой ему академической семьи. Весьма вероятно, что, как предполагали многие из близко знавших его, испытанные им в данном случае огорчения, оказали немалое влияние на расстройство его здоровья и были отдаленною причиной, или, по крайней мере, обстоятельством, много содействовавшим развитию той тяжелой болезни, которая, открывшись сильным сердечным припадком в декабре 1874 года, свела его в могилу. Печально отразилось дело П. С-ча и на взаимных отношениях членов академического совета. При обсуждении и решении каждого более или менее важного вопроса, в особенности же при выборах, еще долгое время можно было заметить, что совет академии раскололся на две враждебных партии: «симонистов» и «антисимонистов», как называли их студенты, и предложение, исходившее от одной из этих партий, почти всегда встречало себе противодействие со стороны другой. Только после нескольких лет и перемен в личном составе академии мало-помалу сгладился этот несчастный разлад, и внутренняя жизнь ее стала постепенно входить в свою прежнюю тихую и мирную колею. Весьма печально было, наконец, и то, что наш профессорский раздор стал предметом обсуждения и осуждения в широком кругу интеллигентного общества, которое с полным правом могло сказать и говорило то, что было напр. высказано в одной московской газете: «Не делают чести Московской Духовной
—32—
Академии, столь славной многими именами и трудами, те ненаучные интересы, которые так явственно сказались в деле г. Казанского»679.
Сам Петр Симонович перенес постигшее его жестокое испытание с замечательным мужеством, смирением и покорностью воле Божией. Вот что писал он напр. своему брату в день роковой для него советской баллотировки: «Сейчас была баллотировка, и я экс-профессор, пять голосов за избрание, пять отрицательных. Следовательно, выбор не состоялся. После объявления результата я молча поклонился, оставил собрание и зашел поблагодарить Преподоб. Сергия за то, что устроил по воле Божией, а не по моей. Признаюсь, с спокойным духом выслушал я этот результат избрания. Так по воле Божией заканчиваю я свою трудовую ученую деятельность. О, если бы Господь не лишил малой хотя награды на Своем суде. Не устояли мои дела на суде человеческом, устоят ли на суде Божием? Или Господь призывает меня от суеты ученой обратиться к единому на потребу. Буду внимать глаголу Божию и Его призванию». К А.Н. Бахметевой он писал: «Благодарение за все Господу. Много теперь доходит до меня выражений удивления и негодования за то, что так поступили со мною некоторые из товарищей. По верю милости Божией, что и сие послужит к моему благу. Одна мне грустна мысль, что в недоброжелателях моих обнаруживается какая-то упорная ненависть ко мне. Чем я возбудил ее, не знаю. Многим из них я оказал значительную услугу и никому не делал и не желал зла. Правда, я был независим в своих мыслях, прямо высказывал, что признавал справедливым, не льстил и не угождал никому в ущерб своих убеждений. Но Отче Небесный! Остави нам долги наши, как мы оставляем должником нашим»680.
Что касается студентов, то во все продолжение печальной
—33—
истории мы были решительно на стороне потерпевшего. Как к профессору, продолжавшему исполнение всех своих обязанностей, по приглашению того же, забраковавшего его, совета, до конца 1873–1874 учебного года, мы относились к нему с неизменным уважением; а на докторском диспуте единодушно устроили ему шумную овацию. Церковно-историческое отделение нашего курса, желая чем-либо демонстративно выразить ему свое сочувствие и уважение, решило просить его сняться вместе со всеми нами на фотографической группе и затем этот снимок в хорошей раме поднести ему на добрую память. Всею толпой отправились мы в фотографию и устроились группой, имея у себя в центре П. С-ча на особом кресле. Работа фотографа шла что-то не особенно успешно, так что нам пришлось усаживаться несколько раз, а Петр Симонович по этому поводу благодушно шутил, что ему с фотографией не везет так же, как с диспутом. В конце концов, группа вышла удачной и дней через десять мы, в полном составе нашего церковно-исторического отделения, торжественно отправились для ее поднесения П. С-чу в доме его на Вифанской улице. Растроганный старец радушно принял наш привет и подарок, в немногих прочувственных словах выразил свою благодарность и затем предложил нам небольшое угощение, во время которого сердечно беседовал с нами о наших текущих делах и приближающемся окончании академического курса. Каждый из нас приобрел себе экземпляр этой группы и мой неизменно висит до сих пор на стене моего кабинета, напоминая о давно минувших днях хороших юношеских настроений.
Одним из наиболее эффектных в годы нашего студенчества был диспут Н.И. Субботина, как по живости и общедоступности предмета его исследования – «История Белокриницкой иерархии», – так и по особенной оживленности и интересу прений. Оппонентами Николая Ивановича выступали и такие солидные ученые, как о. ректор и Е.Е. Голубинский, и такой художник науки и речи, как В.О. Ключевский, и такие специалисты – знатоки раскола, как П.И. Мельников и прот. И.Г. Виноградов. Несмотря на атаку стольких сильных противников, изящный во внеш-
—34—
ности и в слове докторант показал себя хозяином своего предмета и вышел из испытания, с полным достоинством.
Диспут Н.И. Субботина, состоявшийся 18-го апреля, был последним академическим ученым торжеством для нас – студентов 29-го курса, так как недели через две после него у нас уже начались выпускные экзамены, а вслед за ними наступил и конец нашего студенчества. В виду предстоящей разлуки с товарищами, у всех нас естественно явилось желание закрепить у себя в памяти дорогие черты тех, с которыми так дружно и хорошо прошли наши студенческие годы, не без основания, конечно, всегда считающиеся лучшими годами жизни. По общепринятому обычаю, мы решили сняться всем курсом медальерами на общей группе, но с тем непременным условием, чтобы в центре этой группы был наш дорогой «папаша». С усерднейшею просьбой в этом смысле по поручению всего курса я отправился к о. ректору и от лица всех заявил, что это видимое наше соединение на одном общем снимке должно служить выражением той невидимой внутренней связи, которая существовала доселе между нами и которая останется и на будущее время, хотя бы внешние пространственные условия этому и не благоприятствовали. «Папаша» принял нашу просьбу с полным сочувствием, изъявил свое согласие и просил меня передать всем моим товарищам свою искреннюю благодарность и желание никогда «духом любве не разлучатися». Вместе с тем он с улыбкой обещал исполнить и то наше желание, чтобы для нашей группы он снялся в том самом виде, в каком мы привыкли всегда видеть его при постоянных с ним свиданиях, т.е. без всякого парада и с непокрытой головою. И действительно на нашей группе Александр Васильевич, в простенькой темной домашней рясе с одним лишь докторским крестом на груди, с большою совсем открытой головой, окаймленной лишь густою опушкой седых кудрей, смотрит таким серьезным и вместе милым, приветливым взглядом, что этот портрет представляется мне лучшим из всех, какие мне приходилось видеть.
Наступил месяц май 1874 года, и приближающийся мо-
—35—
мент окончания нашего академического курса заставлял нас, конечно, серьезно задумываться о близком будущем и часто вести оживленные беседы друг с другом о предстоящем нам жизненном пути. Кажется, все мы без исключения мечтали о том, чтобы приложить свои силы и труд на службе по духовно-учебному ведомству, и в этом отношении положение нашего курса было очень благоприятным. Благодаря нашей малочисленности, у нас совсем не чувствовалось недостатка в свободных вакансиях по духовным семинариям и училищам, как это стало обычным явлением в последующее время. Каждый из моих товарищей имел, напротив, полную возможность выбирать из нескольких свободных мест то, которое представлялось ему наиболее удобным и желанным, принимая во внимание как предметы преподавания, так и географические и бытовые условия того города, где находилось место службы. Сколько помнится, семеро из нас заняли места смотрителей училищ, а остальные разместились почти все преподавателями семинарий.
Что касается меня лично, то моя судьба сложилась иначе. Шестого мая Александр Васильевич призвал меня к себе и, после разговора о текущих выпускных экзаменах, заговорил: «Нужно подумать вам о том, что скоро вам придется, может быть, остаться при академии». Я молчал: «Мне нужно узнать, – продолжал он, – к какому предмету вы имеете более склонности: к древней гражданской истории, или к новой»681; и при этом заметил: «Петр Симонович выражал свое желание, чтобы вы заняли его место». На этот вопрос я не задумываясь ответил, что мое желание – заниматься историей новой. Это ясно уже выразилось в том, что тему для магистерской диссертации я избрал по новой истории и работаю над этим предметом уже несколько месяцев, а для магистерских экзаменов стараюсь также, по возможности, брать отделы из той же новой истории. К этому я счел долгом прибавить, что мое знакомство с древними языками гораздо слабее, чем с языками английским, французским и немецким, истори-
—36—
ческой литературой которых я могу пользоваться свободно. Кроме того, в высшей степени вредно будет и для моей магистерской диссертации, и для хода моих занятий по будущей кафедре, если я буду вынужден заниматься сочинением по новой истории, а готовить курс и читать лекции по истории древней. Напротив, соединение этих занятий в одном направлении будет взаимно дополнять и помогать одно другому. Оканчивая беседу, Александр Васильевич сказал мне: «Впрочем, окончательные рассуждения об этом будут у нас в июне месяце и дай Бог, чтобы все устроилось к лучшему».
По милости Божией все устроилось согласно моему желанию. В продолжении летних месяцев я написал особое сочинение pro Venia legendi «Об историческом значении царствования Елизаветы, королевы английской» для защиты его в присутствии членов совета и студентов, причем рецензентом и оппонентом моим был профессор новой церковной истории Д.Ф. Касицын. После этой защиты, состоявшейся уже в сентябре, и по прочтении двух пробных лекций: «Вступление Генриха IV на французский престол» и «Изгнание мавров из Испании», по избранию совета, я занял кафедру новой гражданской истории.
В.А. Соколов
Попов И.В. Учение блж. Августина о познании души // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 37–56 (3-я пагин.). (Окончание.)
—37—
Учение бл. Августина о знаках, как средстве общения душ. Как мы убедились из предшествующего очерка, философия языка в древности исследовала два основных вопроса: о правильности имен и об их происхождении. Одни полагали, что анализ слов ведет к познанию вещей и склонны были видеть в происхождении языка действие сверхчеловеческих сил: природы, богов или древних мудрецов, наделенных божественной мудростью. Другие настаивали, что источником знаний служит исследование вещей, слова же представляют собою не что иное, как произвольно установленный знак понятий. Бл. Августин, обсуждая настоящий вопрос, движется в той же плоскости. Но он сосредоточивает свое внимание исключительно на доказательстве того положения, что слова ничему не учат. Искусственное происхождение языка при этом само собою предполагается, и бл. Августин говорит о нем, как об истине, не требующей доказательств. По своему существу его учение очень близко подлинному мнению Платона, точно формулированному Аристотелем, но в то же время носит на себе и следы влияния стоицизма. Обращает на себя внимание почти полное совпадение во всем существенном между бл. Августином и Григорием Нисским. Непосредственного влияния со стороны знаменитого восточного писателя здесь быть не могло, во-первых, потому, что бл. Августин недостаточно знал греческий язык и вообще не обнаруживает непосредственного знакомства с восточной церковной литературой. Во-вторых, независимость
—38—
бл. Августина от 12-й книги Contra Eunomium Григория Нисского устанавливается хронологией. Год издания этого сочинения неизвестен, но во всяком случае его появление в свет нужно отнести приблизительно ко времени между 379 и 383 годами. Но бл. Августин по занимающему нас вопросу успел высказаться в сочинении De magistro уже в 389 году, вскоре после крещения, когда его начитанность даже в латинской церковной литературе была еще довольно ничтожна. Поэтому представляется совершенно невероятным, чтобы ему могло быть известно в это время столь недавнее произведение православного востока. Совпадение взглядов по вопросу о значении языка между двумя церковными писателями, между которыми нельзя установить никаких связей, может быть объяснено только одинаковым влиянием школы. По всей вероятности, грамматики и риторы того времени, у которых получали свое образование христиане, рекомендовали своим ученикам именно эту теорию. В противоположность Оригену, Василию Великому и Григорию Нисскому, которые касаются философии языка исключительно в полемических видах, бл. Августин рассматривает этот вопрос независимо от каких бы то ни было практических соображений. Далее его особенностью служит психологический характер исследования данной проблемы.
Непосредственное соприкосновение душ в настоящей жизни невозможно. Каждый с полной достоверностью познает движения собственной души и не может проникнуть во внутренний мир другого. Свои мысли и чувства мы обнаруживаем посредством различного рода знаков. Поэтому вопрос о способе познания чужой души естественно обращает нас к исследованию знаков и их значения в нашем познании и обмене мыслей с себе подобными. Этим предметом бл. Августин занимается в одном из самых ранних своих произведений – в De magistro (389 г.). То, что было высказано по этому поводу здесь, получило более систематическое и вместе с тем более сжатое выражение позднее в сочинении De doctrina christiana (397 года)682.
—39—
А. Знак. Знаком называется всякая вещь, если мы пользуемся ею для указания на что-нибудь другое683. Воздействуя на чувство, она отпечатлевает в нем свою форму, но сверх того, самой своей формой, вызывает мысль о чем-нибудь другом684. Так, напр., знаком служит след, когда он наводит мысль на то, что здесь прошел тот или другой зверь, дым, заставляющий думать об огне, звук трубы на войне, внушающий мысль о наступлении или отступлении. Отсюда видно, что всякий знак непременно есть некоторая вещь, ибо что не есть вещь, того вовсе не существует, но не всякая вещь есть знак. Если дерево, камень, скот берутся не для того, чтобы служить указанием на нечто другое, они – не знаки, но они становятся знаками, как скоро ими пользуются для обозначения чего-либо, от них отличного. Поэтому дерево, опущенное Моисеем в горькие воды (Исх.15:25), камень, положенный Иаковом себе под голову (Быт.28:11), и животное, принесенное Авраамом в жертву вместо Исаака, послужив материалом для символических действий, из простых вещей обратились в вещи обозначающие, т. е. в знаки685.
Все знаки, служащие выражением чувств и мыслей, бл. Августин разделяет на две категории – естественных и данных686.
Естественными знаками он называет такие вещи, которые наводят нас на мысль о чем-нибудь от них отличном помимо чьего бы то ни было желания687. Сюда можно отнести дым и след зверя. Наиболее важное значение в деле взаимного общения людей имеют среди этих непроизвольных знаков движения тела, в которых независимо от воли обнаруживается состояние духа, как, напр., лицо разгневанного или опечаленного. Совокупность
—40—
этих последних знаков составляет естественный и общий Для всех народов язык, посредством которого открывается пред всеми состояние души, волнуемой желанием или нежеланием чего-либо. Это – язык чувств и желаний688.
Во вторую категорию знаков бл. Августин зачисляет такие, которые дают друг другу различные живые существа с целью перенести в чужую душу то, что они испытывают в своей душе, будет ли это чувство или мысль689. Для выражения своих мыслей и волнений человек прибегает к знакам, доступным восприятию всех пяти внешних чувств, но большинство наиболее выразительных знаков относится к области зрительных и слуховых ощущений. Утвердительное движение головы, военные знамена, пантомимы – все это знаки зрительных восприятий, своего рода видимые слова. Знаками, обращенными к чувству слуха, служат звуки музыкальных инструментов, которые не только ласкают ухо, но по большей части и означают что-нибудь. Однако, все подобные знаки по сравнению с словами незначительны как в количественном отношении, так и по значению в умственной жизни человека, потому что слова могут заменять собою все другие знаки, а последние слов заменить не могут690. Но слова слитком мимолетны. Они существуют до тех лишь пор, пока звучат в воздухе, приведенном в движение голосовыми органами. Поэтому, чтобы задержать и зафиксировать их, изобретены знаки знаков. Это – буквы, переводящие знак из области слухового ощущения в область зрительного691.
Знаки «данные» в свою очередь могут быть разделены на два класса: собственные и переносные. Собственными бл. Августин называет знаки, всегда употребляемые для обозначения тех именно предметов, для указания на которых они изобретены. Каждое слово есть собственный знак той вещи, которая под ним разумеется. Переносными
—41—
знаками служат самые вещи, которые, находя для себя выражение в знаках собственных, сами иногда берутся в качестве знака, указывающего на нечто иное. Слово вол, обозначающее всем известное домашнее животное, есть его собственный знак, но если, слыша это слово и мысля при этом животное, называемое им, мы разумеем под этим последним евангелиста, к которому апостол применяет слова Писания: «не заграждай уст вола молотящего» (1Кор.9:7), то в этом случае животное вол становится переносным знаком для евангелиста692.
Так для взаимного общения человек пользуется естественными знаками, непроизвольно обнаруживающими его внутреннее состояние, и изобретает бесчисленное количество знаков искусственных, заменяя их одни другими и переводя их из области одного чувства в область другого.
В изобретении знаков есть элемент априорный, предваряющий опыт той пользы, которую они приносят в человеческом общежитии. Человек жадно стремится к познанию знаков, и бл. Августин, как всегда, старается выяснить психологию этого стремления. Слыша незнакомое слово, человек всегда желает узнать его значение. Но всякое желание обусловлено любовью, любовь же предполагает знание, потому что нельзя любить совсем неизвестного. Что же в данном случае известно и служит предметом любви, побуждающей искать неизвестного? Известно здесь то, что незнакомый звук есть знак, установленный для напоминания о какой-то вещи. Если бы произнесенное слово, отчетливо отобразившееся в чувстве слуха, не мыслилось в качестве знака, то в нем не оставалось бы ничего неизвестного и, следовательно, нечего было бы в нем и искать. Только в том случае, если в звуке подозревают знак, в нем есть нечто известное – именно самый звук или совокупность известным образом расчлененных звуков, – и неизвестное, т. е. значение этих звуков. Стремясь к знанию совершенному, человек желает знать в этом случае не только звук, но и его смысл. Любовь, внушающая желание искать неизвестного, не относится к звуку, не относится и к тому, что звук этот есть знак,
—42—
потому что то и другое известно. Не относится она и к специальному значению непонятного слова, потому что оно неизвестно, а любить неизвестного нельзя. Предметом любви служит в настоящем случае самая красота и польза знания знаков, идеал этого знания, а всякий идеал созерцается в самой Истине. В основаниях вещей ум видит как было бы хорошо знать все языки, чтобы понимать всякого и быть в свою очередь понятным для всех693. Любовью к этой известной, непосредственно созерцаемой в свете Истины, науке и воспламеняется воля. Но так как овладеть всеми языками невозможно, то каждый старается в совершенстве изучить по крайней мере свой родной язык. Если же стремление к познанию смысла неизвестных знаков зависит от того, что в самых основаниях вещей ум созерцает важность общения с другими умами, то и изобретением знаков он отчасти обязан этой непосредственно созерцаемой истине.
В. Знак и понятие. Рассматривая вопрос о внутренней связи между знаком и тем душевным движением, выражением которого он служит, бл. Августин вращается к сфере стоических представлений о слове внутреннем и произнесенном, но в своем анализе идет значительно дальше стоиков.
Внешнее слово есть голос (υοκ)694, издаваемый человеком и обозначающий мысль говорящего. Поэтому не всякий звук голоса есть слово. Вздох, рыдание, смех, хотя и служат выражением внутреннего состояния, но, не давая определенной мысли, представляют собою не слова, а звуки голоса. Напротив, звуки человек, Бог, мир, суть слова695. По своей физической природе внешнее слово есть звук голоса. Оно изменяется соответственно странам и народам. Отсюда различие языков, в которых одни и те же понятия обозначаются звуками, ничего общего между собою не имеющими и совершенно условными как по своему значению, так и по произношению. То же, что обозначается членораздельными звуками человеческого голоса, есть общее
—43—
достояние всех народов. Мысль о предметах у всех одинакова, имена же и названия даются предметам произвольно и свою опору имеют только в авторитете и господствующем обычае696. Все зависит от соглашения членов известного общества. Lege по-латыни значит читай, а по-гречески – говори. Одни и те же звуки вызывают различные движения в душе слушателя в зависимости от предварительного соглашения. Не потому люди условились пользоваться этими звуками, что они сами по себе пригодны для обозначения известных вещей, но потому они пригодны для этой цели, что люди условились относительно их значения697. Произношение слов не определяется никакими законами. Какой слог в слове должен быть коротким, это устанавливают грамматики на основании авторитета древних и выдающихся писателей, которые в свою очередь руководились не природою вещей, а собственным произволом698. Так, благодаря Виргилию изменилось произношение слова Italia699. Звук, обозначающий известную вещь, называется также ее именем. Имя условно, как и всякий знак, потому что каждый предмет может быть назван каким угодно именем700. Указывая на тот или другой предмет, имя помогает отличить его от другого, поэтому nomen есть то же, что notamen701.
От звука, обозначающего понятие, нужно отличать образ этого звука, сохраняемый памятью и воспроизводимый воображением. В этом пункте бл. Августин дает уже дальнейшее развитие учению стоиков о произнесенном слове, так как последние еще не простирали своего анализа до такой степени ясности и раздельности. Членораздельный звук есть нечто телесное. Это – сотрясение воздуха, производящее известное изменение в органе слуха. Образ же звука бестелесен и остается в нашем распоряжении и тогда, когда сотрясение воздуха, вызванное голосовыми органами говорящего, прекращается. Слова со стороны
—44—
их звуковых особенностей мы можем представлять себе и в молчании. Не открывая уст и не приводя в движение гортани и языка, мы можем в своем воображении повторять слышанные фразы, читать стихотворения с соблюдением долготы и краткости слогов, пропеть песенку, воспроизводя мысленно ее мотив. Хотя образ звука и слов находится в душе, однако он относится не к внутреннему слову, а к внешнему. Поэтому образ произнесенного слова так же, как и оно само, представляет собою часть какого-нибудь определенного языка702.
Внутреннее слово есть мысль о предмете, которая находит для себя выражение в том или другом звуке. Оно не относится ни к какому определенному языку, но одинаково у всех народов. Так проповедник, готовясь к беседе с своей паствой, обдумывает предмет поучения. Вся совокупность понятий, которые он предполагает выяснить, есть его внутреннее слово. Содержание его будущей речи настолько независимо от какого-нибудь определенного наречия, что, смотря по надобности и по составу слушателей, может быть изложено и по-гречески, и по-латыни, и на каком угодно другом языке703. Однако не всякое представление или понятие есть внутреннее слово, но только такое, которое находится в центре сознания и, в данный момент занимая мышление, может быть высказано в произносимом слове. Память содержит в себе неисчерпаемое богатство конкретных образов и отвлеченных понятий. Во всем своем целом они составляют наше знание. Но предмет знания может и не быть предметом мышления. Мышление, получившее определенную форму от того, что мы знаем, но не всегда мыслим, и есть внутреннее слово704. Оно рождается от знания, хранимого памятью705. Внутренним словом называется мысль в ее актуальном состоянии потому, что только такую мысль мы можем выразить во внешнем слове706. Обращаясь к частностям, мы должны признать внутренним словом
—45—
прежде всего конкретный образ вещи, когда-то воспринятой посредством одного из внешних чувств, если только, находясь в центре внимания, он как бы ищет внешнего выражения посредством того или другого знака707. Образ вещи, не соответствующий действительности, но создаваемый произвольной игрой воображения, пока находится в поле духовного зрения, есть также внутреннее слово. Бл. Августин относит к области внутреннего слова, как образ Карфагена, в котором он был и который видел, так и образ Александрии, которую знал только по описанию других708. Далее, внутренним словом называется мысль, созерцаемая в данный момент в неизменяемой Премудрости. Так в вечной Истине ум видит форму, согласно которой мы существуем и правильно действуем. Почерпая непосредственно из Нее правильное знание о вещах, он рождает внутреннее слово, в котором и высказывает пред самим собой возникшую в нем идею709. Наконец, все познанное, поскольку извлекается из памяти и, становясь предметом раздельного мышления, заключается в рамки точного определения, есть также внутреннее слово710. Раз внутренним словом называется все, занимающее в данный момент воображение или ум, то всякое мышление, воспоминание и мечта есть внутренний разговор души с самой собою711.
Отношение между движением души и знаком, служащим его выражением, определяется самым понятием внутреннего слова. Если последнее есть всякая вообще отчетливо созерцаемая мысль, то оно должно предшествовать каждому сознательному действию к обусловливать его712. Оно может не обнаруживаться в деле, но не может быть дела, которому не предшествовало бы слова в виде заранее обдуманного плана или намерения713. Произнесение внешнего слова есть только частный случай этого общего правила,
—46—
потому что оно также представляет собою сознательное действие. Но внутреннее слово не только служит причиной внешнего слова, но и его сущностью. Понятие относится к выражающему его звуку, как форма к материи, как душа к телу, как Божественная природа к человеческой в лице Искупителя. Звук голоса есть материя слова, а слово – звук, получивший форму714. Звук, одушевленный внутренним содержанием, есть как бы живое существо, в котором душу составляет внутреннее слово, а тело – внешнее слово715. Внутреннее слово невидимо, звук, его обозначающий, доступен чувству слуха. Как внутреннее слово воплощается в звуке, так Слово Божие восприняло плоть, благодаря которой было видимо и осязаемо. Как природа Божественного Слова, став человеком, не превратилась в плоть, так внутреннее слово, будучи произнесено, не обращается в звук716. Из такого отношения между понятием и звуком в имени само собою вытекает, что словом в истинном смысле можно назвать только внутреннее слово, звук же носит это название лишь ради того, что его восприняло, и потому было бы точнее называть его голосом слова717.
С. Слово и познание718. Чтобы выяснить роль слова и всех вообще знаков в познании, нужно предварительно установить, каким образом нам становится известно содержание чужой души чрез посредство звуков и телодвижений. Бл. Августин отмечает четыре момента в этом психологическом процессе. Его исходной точкой служит внутреннее слово говорящего (1). Из скрытого состояния оно переходит в звук и достигает в нем слуховых органов собеседника (2). В его уме звук превращается в слуховое ощущение, т. е. переходит в состояние психического образа (3), а этот последний возбуждает внутреннее слово (4). Таким образом, внутреннее слово занимает начальный и конечный пункт в этой линии сообщения двух душ,
—47—
а внешнее слово – звук и его психический образ – являются двумя промежуточными звеньями719. В проповедях, обращенных к мало образованному большинству своей паствы, бл. Августин изображает иногда этот процесс очень картинно, но без точного соответствия своему настоящему взгляду на его сущность. Внутреннее слово, которое говорящий хочет передать собеседнику, ищет соответствующего звука, помещается в нем, как в лодке, переплывает в нем чрез воздух, достигает на этом летательном аппарате слушателя и чрез его ухо вступает в область его ума. После этого звук, сослуживший свою службу, исчезает, а внутреннее слово, не покинув говорящего, становится достоянием слушающего720. Таким образом, можно подумать, что понятие как бы перелетает из одной головы в другую. В действительности этого нет. Душа того и другого собеседника остается замкнутой в себе самой, и мысли говорящего не переходят к слушающему. В уме последнего под влиянием звука возбуждаются свои собственные мысли, но подобные тем, которые занимают говорящего721.
Если слово не передает мысли от одного к другому, а лишь будит мысль, которая и без того есть в слушающем, то уже отсюда ясно, что знаки, к числу которых относятся слова и имена, ничему не учат. Таким образом, бл. Августин переходит к вопросу, который обсуждался Платоном в диалоге Кратил, и решает его в том же смысле: знания извлекаются из исследования вещей, а не слов.
Вещи учат нас без слов и знаков. Допустим, что мальчик никогда не видал, как ловят птиц. Встретив впервые птицелова, обвешенного сетями и другими приспособлениями, он сначала не понял бы, какое назначение имеют эти инструменты. Но если бы этот странный человек на его глазах расставил свои силки, приманил и поймал птичку, то мальчик без всяких слов и знаков самым делом был бы научен охоте на птиц.
—48—
Точно также из созерцания самых вещей мы узнаем, что такое солнце, луна, земля и море со всем, что в них рождается722.
Наоборот, знаки, если нам неизвестны обозначаемые ими вещи, не дают нам никаких сведений о них.
Незнакомое слово, которое мы слышим впервые, учит нас только слову или, вернее, звуку, шуму слова. Мы можем повторить непонятные звуки, но до тех пор, пока не узнаем их значения, мы остаемся в неизвестности даже относительно того, слово ли это, потому что словом называются лишь такие звуки, которые служат знаками чего-нибудь. Таким образом, понимание самого знака предполагает знание той вещи, на которую он указывает723. Всякое же объяснение непонятного слова сводится к указанию или на обозначаемый им предмет, или на какое-нибудь подобие этого предмета, или на другие предметы, ранее ставшие нам известными. Когда мы читаем в кн. прор. Даниила: «и сарабаллы их (отроков, вверженных в печь) не изменились» (3:94), то слово «сарабаллы», которое мы встречаем в первый раз, ничего не говорит нашему уму. Чтобы дать нам понятие об его значении, нужно или показать сарабаллы, или нарисовать их, или пояснить словами, что здесь разумеются головные покрывала. Во всех этих случаях знание извлекается не из слова сарабаллы, а из вещей. В отношении к первому и второму способу пояснения это само собою очевидно. Третий же способ сложнее. Если мне говорят, что сарабаллы обозначают головные повязки, и я понимаю, что мне говорят, то это значит, что мне уже известно, что такое голова и повязка. Но и знание об этих предметах почерпнуто мною не из слов. Когда я в первый раз услышал слово голова, оно было для меня так же непонятно, как и сарабаллы. Но часто слыша его и замечая, в каких случаях оно употребляется, я открыл, что это – название предмета, который давно мне известен724. Таким обра-
—49—
зом, когда произносят слова, мы или знаем, что они обозначают, или не знаем. Если знаем, то они скорее напоминают нам о том, что нам известно, чем учат нас, а если не знаем, то даже и не напоминают, и разве только побуждают искать725.
Каким образом слова и прочие знаки напоминают нам об известном, бл. Августин рассматривает подробно в отношении к чувственному и интеллектуальному познанию.
В чувственном познании слова указывают или на вещи, находящиеся в данный момент пред глазами, или на психические образы отсутствующих вещей, сохраняющиеся в памяти. Когда мы указываем на только что взошедшую луну, то наш собеседник или видит ее, или не видит. Если он ее не видит, то может только верить нашим словам, но извлечь из них знания не может. Если же и сам он ее видит по указанию другого, то учится не посредством слов, а посредством самого предмета и чувств. Если слова касаются того, что во время разговора недоступно непосредственному восприятию, а было воспринято ранее, то они обращают мысль к нематериальным образам вещей, хранимым памятью. Между говорящим и слушающим устанавливается общение, потому что и тот, и другой созерцает в своем воображении образ одной и той же вещи. Но слушатель и здесь ничему не учится из слов говорящего, а лишь припоминает то, чему научился раньше из действительных восприятий. Если же лично этих вещей он никогда не видал, то он может только верить собеседнику726.
Но очень часто нам говорят о том, чего в данный момент мы не можем воспринимать чувствами и с чем раньше никогда не были знакомы чрез чувства. Слова собеседника в этом случае не могут указывать ни на доступный восприятию предмет, ни на его психический образ в душе слушающего. Каким же образом при этих условиях устанавливается внутреннее общение между собеседниками, каким образом один, слыша слова другого, может мыслить о том же, о чем мыслит и он?
—50—
Если в нашей душе нет конкретных образов тех вещей и событий, о которых нам рассказывают, то слова и имена обращают нашу мысль к понятиям, извлеченным ранее из опыта чрез обобщение подобных вещей. Свящ. Писание повествует об апостолах Павле и Иоанне, которых мы никогда не видали, и это повествование для нас понятно, потому что мы знаем и любим апостолов на основании родового понятия. Нам известно, что такое человек. При упоминании о Павле мы мыслим, что он был духом, обитавшим в смертном теле. Знание о теле мы почерпнули чрез чувства, знание о духе из собственного самосознания и из обращения с другими людьми727. Вследствие ранее приобретенных общих знаний о подобных вещах мы имеем возможность понимать повествования об исключительных явлениях, свидетелями которых мы не могли быть. Рассказ прор. Даниила о чудесном спасении трех отроков в Вавилоне нам понятен, потому что мы давно уже знаем, что такое отрок, что такое печь, огонь, царь, неповрежденность в огне728. Мы никогда не видали рождения от девы и воскресения мертвого, но мы знаем, что такое дева и что значит родиться. Мы знаем, что такое жизнь и смерть, потому что живем сами и видели умирающих и мертвых, а отсюда понимаем и то, что значит воскресение, потому что последнее есть не что иное, как оживание умершего729. Таким образом, в рассказе о том, что нам неизвестно по личному опыту, мы понимаем лишь те части, о которых у нас уже есть знания, представленные в нашем уме общими понятиями730.
Подобно тому, как вещи познаются или per speciem или per privationem, и понимание речи другого возможно не только на основании общих понятий, но и по противоположению им731. Вопрос о понимании слов, обозначающих незнакомые отрицательные понятия, бл. Августин затронул по поводу возражений, которые ставились против достовер-
—51—
ности библейского повествования о райской заповеди. В самом деле, мог ли человек понять, что такое дерево познания добра и зла, плоды которого ему было запрещено вкушать, если ему было совершенно еще неизвестно, что такое зло? Могла ли его устрашать угроза смерти, если с этим понятием он не соединял еще никакого определенного смысла? В этом случае, отвечает бл. Августин, человек понимал обращенные к нему слова Божией заповеди по противоположению с добром и жизнью, которые были ему хорошо известны, как по противоположности с полнотою тел мы понимаем, что такое пустота, а по противоположности звуку, что такое молчание732.
Из предшествующего изложения видно, что мы ничему не учимся из слов и тогда, когда нам говорят о вещах, по-видимому, нам неизвестных, потому что самая возможность понимания их предполагает уже наличность приобретенных ранее общих понятий, по аналогии или противоположности которым мы мыслим о неизвестном.
Однако, когда мы слышим о неизвестных людях или невиданных городах, то мы находим в своем сознании не только соответствующие понятия, но и конкретные образы. Читая Евангелие, мы выходим далеко за пределы общих понятий, потому что представляем себе иногда в самых рельефных и выразительных чертах внешность апостолов, Девы Марии, Самого Господа, видим как бы пред собою Вифанию, Лазаря, гроб, камень от гроба, новый гроб, в котором был погребен Спаситель, гору Елеонскую, с которой Он вознесся на небо. Не внушены ли эти образы тем, что мы слышим или читаем? Бл. Августин очень подробно исследует происхождение и познавательное значение этих конкретных образов. Если при разговоре о вещах, хотя и отсутствующих, но служивших предметом действительных восприятий, мысль слушающего обращается к памяти и извлекает из нее готовые образы, то при упоминании о предмете, отсутствующем и никогда не виданном, она ищет опоры в произвольной деятельности воображения.
—52—
Фантазия пользуется общим понятием как канвой и наносит на него конкретные черты, умножая, расширяя, сокращая, переставляя и всевозможными способами комбинируя элементы действительных восприятий. Так, когда человек, никогда не бывавший в Александрии, слышит рассказ очевидца об этом большом городе, то его воображение тотчас же создает его образ733. Но этот образ не может иметь никакого необходимого отношения к самому предмету, потому что воображение наше крайне прихотливо. Он почти никогда не соответствует действительности, хотя возможность случайного совпадения и не исключена. Потому-то мы чрезвычайно удивляемся, если, увидев место, лицо или предмет, которых раньше никогда не встречали, находим сходство между их действительным видом и тем, чем ранее мы представляли их734. Таким образом, конкретное представление, возникающее в душе под влиянием рассказов о невиданном, также не передается от говорящего к слушающему, а является произвольным созданием воображения слушателя.
Обращение мысли к общим понятиям или фантазиям обусловливает понимание того, что нам говорят о вещах, недоступных непосредственному восприятию. Но понимание подобного рассказа не дает никакого знания. Последнее основывается только на личном восприятии, если же для него нет места, то повествование может служить только предметом веры. На основании общих понятий, извлеченных из личных впечатлений, мы знаем, что такое отрок, царь, печь. Но что описанное в кн. прор. Даниила произошло с ними именно так, как в ней изображено, этому мы можем только верить735. Но так как рассказ о неизвестном мы реализируем в своем сознании в виде общих понятий, на которые произвольная деятельность фантазии наносит индивидуальные черты, то и для веры имеют неодинаковое значение элементы тех образов, которые движутся в душе человека при чтении Писания. При упоминании об ап. Павле или Спасителе каждый по
—53—
своему рисует в своем воображении их внешность и их индивидуальный облик, но никому не может быть известно, кто более других приближается к действительности. То же, что каждый мыслит об этих лицах на основании общих понятий, у всех одинаково. Поэтому только этот последний элемент воспринимаемого верой и имеет религиозное значение, что же касается представления о конкретных подробностях или индивидуальных чертах мест и лиц, то все это является в религиозном отношении совершенно безразличным736.
В интеллектуальной области слова имеют такое же значение, как и в сфере чувственного познания. Как имена тел обращают мысль или к предметам, или к их психическим образам, так слова, обозначающие умопостигаемое, направляют умственный взор к Истине, обитающей в душе. Отсюда человек и почерпает свои знания. В деле усвоения свободных наук при помощи наводящих вопросов учителя возможны следующие случаи. Иногда ученик сам видит в свете Истины справедливость того или другого положения и на поставленный вопрос сразу дает верный ответ, когда, напр., без колебаний говорит, что умные люди лучше глупых. В данном случае он ничему не учится у своего учителя, потому что истина, о которой идет речь, известна ему независимо от него. Иногда спрашиваемый сначала делает ошибку и отрицает что-нибудь, а потом рядом вопросов бывает вынужден признать то, что сначала ему казалось неправильным. Это происходит по той причине, что ученик сразу не может обнять истины во всей ее полноте, а учитель своими вопросами заставляет его постепенно осматривать предмет. Таким образом, наводящие вопросы и здесь только помогают ученику по частям выяснить для себя ту истину, которая уже присуща его душе. Наконец, возможно, что слушающий видит истину, содержащуюся в словах говорящего, но недоступную пониманию этого последнего. Так эпикуреец, излагая доводы в пользу бессмертия души, не понимает их силы, а человек, способный созерцать духовное, может
—54—
признать все их значение и проникнуться ими вопреки намерениям говорящего737. Во всех этих случаях ученик ничему не учится из слов учителя, а скорее является судьей его слов. Он или не знает, истинно ли то, что ему говорят, или знает, что это ложно, или знает, что это истинно. В первом случае он или верит, или сомневается, во втором отвергает, а в третьем принимает слова другого. Следовательно, он оценивает их на основании того, что постигает в свете Истины738. Общераспространенное заблуждение, видящее в словах учителя средство познания истины, основывается на психологической иллюзии. Так как между моментом восприятия слов и моментом познания истины, по большей части не бывает никакого промежутка, и так как внутреннее научение тотчас же следует за напоминанием говорящего, то сокровенный процесс постижения истины мы непроизвольно относим к внешней причине739.
Таким образом, как в области чувственного познания слова ничему нас не учат, а лишь обращают нашу мысль или к действительным предметам, или к их образам, так в области интеллектуального познания слова направляют ум к свету Истины, обитающей в душе каждого человека и непосредственно им созерцаемой. Как знание о телах извлекается не из слов, а из исследования самых вещей, так умопостигаемое познается не из слов учителя, а в свете неизменяемой Истины. Но так как Истина, воздвигшая престол свой в уме человека, есть Сама Премудрость Божия, второе Лицо Св. Троицы, то Она именно и является единственным Учителем человека, поставляющим его внутренне740. Потому-то, согласно завету Евангелия, и не должно называть учителем кого бы то ни было на земле, ибо есть один только Учитель всех – Господь Иисус Христос, Который на небесах741.
Учение о необходимом отношении звука слов к обозначаемой им реальности, как известно, было связано с
—55—
представлением о магической силе заклинательных формул. Признавая язык созданием ангелов, и связывая реальность с внешней, материальной стороной слов, Ориген полагал, что в самой звуковой форме заклинаний содержится таинственная сила, притягательная или страшная для демонов. Бл. Августин стоит на совершенно противоположной точке зрения. Возможность магических воздействий он не отрицает, но, признав условность языка по его происхождению и значению, он естественно приходит к мысли, что сила и значение магии вовсе не обусловлены заклинательными формулами самими по себе. На эти последние он переносит свои воззрения на язык, как на совокупность условных знаков. Магические манипуляции, заклинания, призывания представляют собою своего рода язык, посредством которого люди объясняются с демонами. Как и всякий язык, он основан на взаимном соглашении и договоре742. Демоны научили ему людей, которые в свою очередь распространяют эти знания между своими учениками743. Благодаря этому маги и демоны под одним и тем же знаком понимают одно и то же. Сами по себе формулы заклятий не имеют никакой магической силы, но демоны по соглашению с людьми, слыша их, производят условленные действия. Лучшим доказательством этого служат обряды авгуров, которые придают значение крику и полету птиц только во время гадания, когда по взаимному условию демоны должны подавать им определенные знаки744. Вне гадания те же явления не имеют никакого значения. Таким образом, заклинания употребляются не потому, что имеют магическую силу, а потому имеют эту силу, что употребляются745.
Заканчивая параграф об отношении слова к познанию, мы можем, наконец, определенно сказать, в чем состоит оригинальная черта бл. Августина в разработке этой общей темы. Исследуя вопрос, учат ли чему-нибудь слова, и отвечая на него отрицательно, он совпадает, как было
—56—
уже сказано, с Платоном и Каппадокийцами и по обсуждаемой проблеме, и по общему смыслу ее разрешения. Тем не менее из представленного изложения не трудно видеть, что в изучении поставленного вопроса он движется к той же цели, но совсем другими путями. Платон и Каппадокийцы рассуждали не о передаче посредством слова познаний от одной души к другой, а о возможности познания вещей путем филологического анализа их имен. Бл. Августин перемещает центр тяжести как раз на то, что не привлекало внимания его предшественников. В зависимости от повышенного интереса к проблемам психологии, он исследует не то, может ли слово само по себе, в силу своего происхождения, звуковых свойств и внутреннего значения быть источником познания вещей, а то, может ли один человек учить другого исключительно посредством слов, может ли слово передавать нам познание о вещах, приобретенное другими людьми и служащее содержанием их внутренней жизни. Слово не переливает знаний из одной души в другую, а лишь обращает внимание слушателя к тому, что и без того дано или в его чувственном восприятии, или в памяти, или в воображении, или в созерцании ума, и в этом смысле ничему не учит, а лишь помогает учиться по средством вещей. Слыша слова, мы не видим чужих знаний, а приобретаем собственные познания от предметов, на которые они указывают. Особенности бл. Августина в исследовании вопроса о значении слов в деле познания и определили собою место, которое мы отводим этому предмету в нашем исследовании, относя его к отделу о познании чужой души.
И. Попов
Глаголев С.С. Древо знания и древо жизни746: [Вступительные лекции по основному богословию, прочитанные в Московской Духовной Академии 15 и 21 сентября 1915 г.] // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 57–73 (3-я пагин.). (Окончание.)
В школе Канта мы не встречаемся с понятием созерцания. Вместо созерцания мы встречаем понятие Anschauung – воззрение, а не созерцание, причем в Anschauung предполагается участие мышления. Но в идеалистической послекантовской философии мы, хотя и не встречаемся с словом «созерцание», находим понятие созерцания. Фихте в своей теории пяти мировоззрений высшим провозглашает то, в котором вера сменяется видением. Он называет это видение знанием, но ясно, что он разумеет под ним религиозное созерцание. Из религиозной философии Гегеля можно извлечь, что человек начинает с созерцания и путем диалектического процесса должен окончить им. Первая ступень познания вообще и религиозного в частности, по Гегелю, есть чувство (Gefühl); в чувстве, как форме непосредственного знания, познающий субъект и познаваемый объект находятся непосредственно один в другом. В созерцании объект и находится в субъекте, они не разделены. То, что я вижу, слышу, обоняю, пребывает во мне. Физические теории, предлагаемые современною наукою, сводятся к тому, что в меня проникают какие-то образы или символы вещей, а вещи остаются вовне. Эти теории, рассматриваемые с научной точки зрения, являются необоснованными, а с философской точки зрения довольно нелепыми. От этих образов попахивает εἴδωλα древних философов, но древние богословы, наприм., еги-
—58—
петские, равно как и современные дикари, принимали, что образ вещи и вещь не разделимы. Я смотрю на дерево, не образ дерева, не какая-то функция дрожания эфира воспринимается мною; само дерево, существа которого я конечно не знаю, действует во мне. То, чего во мне нет, мною не воспринимается. На первой ступени развития человек и не отделяет себя от того, что видит, слышит и обоняет. Но на этой ступени он остается очень недолго. На последующих стадиях развития он отвергает тождество свое с тем, что познает; субъект противополагает себя объекту. За тезисом «я и объект – едино» следует антитезис: «я есмь я, а объект есть не – я». Но на антитезисе человек не должен остановиться. Всякий антитезис есть только мост от тезиса к синтезису. Я, перешедшее через мост, предлагаемый антитезисом, отвергает себя, как нечто обособленное, отдельное, оно мыслит себя пребывающим в абсолютной всеобщности. Поясняя это положение, Гегель приводит слова Христа: «кто хочет душу всю сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее» (Лк.9:24). Человек, утверждающий обособленность и отдельность своей души от внешнего мира, губит свою душу, потому что душа не может существовать, как нечто обособленное. Человек постигший, что мы в Боге живем и движемся, и существуем, отвергает активную человеческую жизнь, как противобожественную, и сменяет ее на пассивное созерцание божественной жизни и вместе с тем на активное участие в этой жизни, в чем и заключается блаженство. Это – синтез не Гегеля. Немецкий философ не остановился на антитезисе, он в своей философии указал на то, что считает высшим пунктом религиозного развития. Но здесь он буквально запутался. Его нельзя здесь ни критиковать, ни отвергать, потому что его здесь нельзя понять. Он говорит о различии точек зрения веры и неверия, не делая хотя бы для себя из них выбора, он говорит и о вечной индивидуальности «я» и об исчезновении его в абсолютной всеобщности. Чувствуется здесь, что Гегель, отделившись от веры, не сумел заменить ее quasi-знанием, в которое поверил бы сам. Вот почему гегельянского заключения и нельзя в сущности приставлять к гегельянскому началу.
—59—
Поэтому я на место такого заключения и поставил христианское представление о конечной судьбе праведной души.
Так представляли себе эту судьбу христианские подвижники. Поучительно в этом отношении рассуждение св. Ефрема Сирина облаженных обителях на слова Господа: «в доме Отца Моего обителей много» (Ин.14:2). «Многими обителями у Отца, говорит он, Спаситель называет меры разумения водворяемых в одной стране (царстве небесном), разумею же те различия и разности, с какими наслаждаются там, сообразно с своим разумением. Ибо Господь наименовал многие обители не по разности мест, но по степени дарования. Как лучами солнца чувственного наслаждается всякий, по мере чистоты зрительной силы и впечатления, и как от одного светильника, освещающего один дом, каждый луч бывает различен, между тем как свет не делится на многие светильники: так в будущий век все праведные водворяются нераздельно, в единой радости. Но каждый в своей мере озаряется единым мысленным солнцем, и по степени достоинства почерпает радость и веселие, как бы в одном воздухе и месте, седалище, созерцании и образе. И никто не видит меры и высшего, и низшего, чтобы, смотря на превосходящую благодать другого и на свое лишение, не иметь в этом для себя причины к скорби и беспокойству. Да не будет сего там, где нет ни печали, ни воздыхания, но всякий, по данной ему благодати, в своей мере веселится внутренне, а по внешности у всех одно созерцание и одна радость»747.
—60—
Схоластическое знание должно замениться блаженным созерцанием. Может быть многие скажут: «какая мистика! какое странное предложение любоваться галлюцинациями вместо того, чтобы посредством знания избавляться от них». Я не буду спорить о слове – должно ли это называть мистикой или как-нибудь иначе, но вот – я думаю, что можно показать, что само наше знание, не смотря на свою слабость и сбивчивость, прозревает, что оно упразднится и что его идеальным завершением должно быть созерцание. Рассуждая о том, как определяется существующее, мы установили, что оно определяется посредством несуществующего.
Как ни печальна эта истина, она не может повергать в отчаяние. Во-первых, то обстоятельство, что мышление имеет возможность подмечать свои дефекты, уже является утешительным. Оказывается, мы владеем не только способностью мыслить, но еще и способностью оценивать эти мысли. Беспристрастный анализ приводит к заключению, что ценность их очень невысока, но это есть уже великий шаг по направлению к истине, если мы более или менее правильно оценим те средства, которыми мы располагаем для того, чтобы овладеть истиной. Во-вторых, дефекты наших приемов мы можем не только подмечать, но и исправлять. Намеренно выше был приведен пример, как непрерывный и неподлежащий делению процесс падения тела делят на моменты, в которые скорость тела предполагается постоянною, чего на самом деле нет и быть не может. Но уже со времен Ньютона и Лейбница в мате-
—61—
матике создалась отрасль, которая рассматривает процессы в их непрерывности, это – дифференциальное исчисление. На практике мы конечно не можем восходить до действительно неделимых элементов, мы доходим лишь до произвольно выбранных единиц, но в теории мы уже можем дать формулу для непрерывного процесса и произвести учет его результатов. Можно привести пример этого. От дней древних существовали проценты простые и сложные. Со 100 руб., отданных под 4 простых % ежегодно, отдавший будет получать 4 рубля, с той же суммы, отданной по процентам сложным он в первый год получит тоже 4 рубля, но если он не будет брать процентов, то в следующий год на капитал его нарастет уже не 4 рубля, а 4+16/100, в следующий год нарастут проценты на эти проценты и т. д. Но теперь ставят вопрос о непрерывной ренте. В приведенном примере в течение года проценты были простыми, а через год через прибавление к капиталу наросших процентов изменялась только сумма капитала, на которую в следующий год шли снова простые проценты. По теории непрерывной ренты на проценты с капитала немедленно должны идти проценты, как и на новые проценты. Исчисление бесконечно малых дает возможность разрешать подобные задачи, хотя на первый взгляд они могут показаться парадоксальными. Ведь, в первый же момент на 100 рублей прирастет какой-либо процент, на этот процент новый и так до бесконечности. Для первого же момента года получится, что на 100 прирастет бесконечное число процентов. Но дисциплинированная мысль уже не боится этой бесконечности и говорит, что при непрерывной 4% ренте со 100 руб. в год получится 4 рубля 8 копеек с очень маленькой дробью. В древности по-видимому подобные вопросы смущали мысль. На это указывает классический парадокс, что Ахиллес, бегущий в 10 раз быстрее черепахи, никогда не догонит черепахи находящейся от него в расстоянии одной сажени. Положим, Ахиллес, пройдет сажень в 1 секунду при сравнительно для него небыстром ходе, черепаха тогда пройдет 1/10, когда Ахиллес пройдет 1/10, черепаха пройдет 1/100, так все-
—62—
гда, когда Ахиллес подойдет к пункту, занимаемому черепахой, она передвинется на некоторое расстояние далее и между ними всегда будет оставаться промежуток. Математика давно разрешила этот парадокс и дает ответ, что, представляя движение Ахиллеса и черепахи непрерывным, как движение двух точек, при данных условиях должно признать, что Ахиллес догонит черепаху в 1 и 1/9 секунды. Наше воображение, как и воображение первобытных людей, не может представить нулей, бесконечностей и их комбинаций. И долгое время мышление умозаключало, что существует только один нуль и одна бесконечность, но анализ, производившийся этим самым мышлением, вскрыл ошибочность этих предположений. Оказалось, что от деления нуля на нуль в различных случаях могут получаться различные частные, следовательно, нули бывают различные, точно так же тождественные комбинации с бесконечностями дают самые разнообразные результаты. Деление и вычитание бесконечностей одной из другой дают самые разнообразные числа, т. е. величины. А между тем нуль есть отсутствие всякой величины, а бесконечность есть такое число, больше которого уже не может быть, или, как определяется в некоторых курсах – такое число, которое не изменяется от прибавления к нему единицы. Это смелое определение как бы стоит в противоречии с начальною истиною арифметики, что всякое число от прибавления единицы изменяется из четного в нечетное или наоборот. Но дело в том, что бесконечность есть нечто переходящее за границу системы наших конечных чисел. Математика, когда зародилась, представляла собою совокупность схем для измерения предметов и явлений в мире. Но история математики показывает, что анализ и исследование этих схем постоянно выясняли, что выбранные схемы слишком узки и для той действительности, с которой их сняли, и что бытие не ограничивается этою действительностью. У многих не только профанов, но даже и математиков существует убеждение, что многие математические выражения имеют условное значение, что отрицательные величины (меньшие нуля) имеют лишь символическое или условное значение, что такое же значение имеют величины мнимые (которым не соответствует никакая реаль-
—63—
ность). Но из истории математики эти люди могли бы узнать, что алгебраисты долго не понимали смысла и отрицательных и мнимых величин, с которыми сталкивались при совершении алгебраических операций, и что только постепенно они выяснили себе, что отрицательные величины обозначают направления и стороны в бытии, на которые они не обращали внимания, что из комбинаций мнимых величин получаются реальности. Точно также геометрический анализ и исследование проблем движения в механике изменили и углубили наше понимание пространства. Наши воззрения и представления остались прежними, многих математических выражений мы не можем представить и перевести на язык образов, не можем дать о них понятия в обычных словах. Но за всем тем ведь наше человеческое мышление создало эти теории, которые оказываются неизмеримо выше нашей чувственной природы. Эти теории заставляют нас предчувствовать инобытие, но мы не можем еще его чувствовать. Поскольку физические и естественнонаучные положения переводятся на язык математики, и там происходит смена и расширение понятий. Неудовлетворительность индийско-греческих атомов сознана, абстрактность понятия химического элемента выяснена, условность классификаций признана. Мышление наше двигается на костылях, но оно уже выяснило, что костыли есть нечто свидетельствующее о болезни и что при нормальном состоянии их не должно быть, оно постепенно определяет свое отношение к этим костылям и уже создает системы, которые, правда, тоже поддерживаются костылями, но в которых значение их уже ослаблено. Можно сказать так. Познавая действительность по отдельных частям и сторонам, мышление снимает копии с этих частей и сторон, и копии эти являются чрезвычайно плохими и представляют собою извращение действительности. Но с одной стороны продолжение изучения действительности вносит поправки в копии, с другой – взаимное сопоставление копий тоже выясняет действительность. Наконец, нужно иметь в виду и то, что как ни плоха копия, как ни плох фотографический снимок, он всегда в руках исследователя, а действительность схватить можно не всегда, и уже
—64—
потому копия, искажающая действительность, может содействовать познанию действительности.
В-третьих, наше мышление возбуждает веру в себя тем, что, будучи ограниченным и относительным, оно предносит себе образ абсолютного разума, идеального мышления. Конечно абсолютный образ, создаваемый ограниченною мыслью, далек от совершенства, но ясно, что мысль уже нашла и определила путь к совершенству и движется по этому пути. Человек ограничен и физически и духовно. Созерцая какой-нибудь вид, человек смотрит на него с определенной точки зрения. Линии, изображающие пути падающих звезд в ночи звездных дождей, сходятся в одной точке. Из этого по-видимому следует вывод, что они все выходят из одного пункта. На самом деле, из этого выходит совсем обратное, именно, что они движутся по параллельным путям. Но параллели для нашего глаза кажутся постепенно сближающимися и, наконец, сходящимися между собою. Если мы представим себе длинную аллею деревьев, тянущихся с севера на юг, и вообразим себя стоящими на севере, мы должны представить линии деревьев сходящимися на юге. Если мы станем на юге, деревья покажутся сходящимися на севере. Мы знаем эти законы точки зрения, законы перспективы, но мы можем представить себе иное зрение, наполняющее все пространство, видящее все и со всех сторон. Открытия по физике последних лет, утвердившие нас в мысли, что не существует непроницаемых преград и середин, дают возможность нашему мышлению допустить возможность зрения проникающего всюду, т. е. воспринимающего лучи, идущие отовсюду. Для такого зрения, которое видит всюду, не существует точки зрения. Это – со стороны физической. Со стороны психической мы воспринимаем то, на что обращаем наше внимание. Это внимание ограничено и узко. Но мы можем мыслить абсолютное зрение соединенным с абсолютным вниманием. Внимание одновременно и равно направляется на все объекты. Ведь широта внимания может быть различной, и мы можем представить себе внимание бесконечное. Собственно говоря, и на человека постоянно воздействует вся вселенная, даже и телескопиче-
—65—
ские звезды, но человек не ощущает этого воздействия, он чувствует и познает лишь ближайшие предметы и существа. Но для абсолютного внимания нет более сильных и слабых воздействий, оно воспринимает воздействие, каково оно есть само в себе. Оно все познает одинаково и все познает совершенно.
Французское и английское notion разумеют только, что известны характерные признаки предмета, русское понятие, немецкое Begritf, латинское conceptus обозначают в идеале абсолютное владение чем-либо. Нельзя владеть тем, чего не знаешь, и нельзя знать того, чем не владеешь. Но владеть значит схватить, охватить, значит проникнуть в глубь предмета, поскольку в нем существует глубь. Такое проникновение в предмет дает действительное знание предмета, знание идеальное. Здесь нет нужды ни в словах, ни в образах, ни в символах, ни тем более в классификациях и приложении к познанному объекту, сказуемых в виде общих понятий, познание здесь есть созерцание действительности. Нельзя даже говорить, что познаваемое отражается в познающем как в идеальном зеркале, нет, и идеальное отражение, как говорили мы, извращает образ, ибо дает симметрическое дополнение предмета, но не воспроизводит предмета. Нет, при идеальном познании познаваемое, так сказать, пребывает в познающем, и познающий разум проникает его всецело до самых сокровенных глубин.
Как с точки зрения физической познаваемое должно пребывать в познающем, чтобы быть идеально познанным им, так это справедливо и по отношению к миру психическому. Чужие душевные состояния должны пребывать в познающем духе, он не солидарен с ними, они не его душевные состояния, но они испытываются и переживаются им. «У меня болит твоя грудь», писала одна мать больной дочери. Мать чувствовала боль, испытываемую дочерью, но у матери грудь не болела. Даже человеческий дух может расширяться и в некотором смысле воспринимать в себя другие души и чужие душевные состояния всех, имея свое собственное абсолютно отличное от них духовное содержание.
Мир есть совокупность процессов. В мире нет ничего
—66—
неподвижного, нет предметов, существуют явления. Не всякий процесс стоит в связи со всем тем, что происходит во всей вселенной. Для нас в большинстве случаев эта связь неуловима. Появление кометы Галлея в созвездии близнецов, отмеченное на кенигштульской обсерватории 29 августа 1909 года, представляется нам не имеющим отношения к земле, но несомненно, как ни мала материя кометы, она влияет на землю, поэтому абсолютное познание, познающее без сравнений, знает это влияние так же, как и воздействие солнца на землю. Все сосуществующее во вселенной связано между собою, но познать явление, значит познать его во всех связях, отсюда Абсолютный разум представляет совместно и постоянно все бытие. Все бытие находится в нем. Затем всякий процесс есть продолжение прошедшего и имеет развиться в будущем. Знание факта есть знание его происхождения и его последствий. Абсолютное знание есть представление настоящих процессов в связи со всеми им предшествовавшими и их обусловливающими и представление всех последствий имеющих до конца времен произойти из данных. Абсолютный Разум все это представляет совместно; прошедшее, настоящее и будущее для него нераздельны, не существует для него и пространственных разделений. Отсюда можно сказать, что для Абсолютного Разума не существует ни пространства, ни времени. И в сущности по мере того, как человеческая мысль движется вперед, такое внепространственное и вневременное миропредставление является для него более понятным и более удовлетворяющим его идеальным требованиям. Что такое настоящее? Ведь, это только не имеющая продолжительности грань, отделяющая прошедшее от будущего. Но прошедшего уже не существует, будущего еще не существует, продолжительность настоящего оказывается равною нулю; что же существует? Подсказывается ответ: ничего. Ответ, несостоятельность которого мы отлично сознаем. И вот, на место этого ответа выдвигается другой, что действительно существует все то, что было, есть и будет. У нас нет абсолютных единиц пространства и времени, мы только сравниваем различные протяжения и продолжительности и сравниваем их в сущности при помощи косвенных методов. Абсо-
—67—
лютный Разум воспринимает бытие, как оно существует, для него и не может быть нужды в таких фикциях, как числа, как вся система алгебраических и геометрических знаков. Но это и суть системы измерения пространства и времени, для Абсолютного Разума они не требуются. Только вместе со всеми мировыми явлениями он созерцает их и имеет в себе, как продукты человеческого творчества.
Познание абсолютное или познание абсолютного Разума недоступно нам. Но свв. подвижники указывают нам, что между абсолютным познанием и нашим обычным познанием существуют бесчисленные градации различных ступеней созерцания. Я знаю, что многие скажут, что между бесконечным и конечным или абсолютным и относительным не может быть градаций, что все эти градации лежат на самом деле в сфере конечного и относительного и между ними и абсолютным по-прежнему зияет бесконечность. Рассуждающие так на самом деле не дают себе отчета в том, что такое бесконечное и конечное. Одно и тоже может быть бесконечным и конечным, смотря по тому, с какой точки зрения мы будем его рассматривать. Всякая линия бесконечна по отношению к точке, и всякая плоскость бесконечна по отношению к прямой линии, но линия и плоскость не только не бесконечны сами в себе, но даже и не существуют вне конечных вещей. Этого мало. Между конечным и бесконечным открывается связь. Движением точки образуется линия, движением линии создается поверхность. То, что связывает линию и плоскость, совершенно непохоже ни на линию, ни на плоскость. Нам и не нужно этого. Нам нужен только факт связи между конечным и бесконечным для того, чтобы отвергнуть существование между ними непереходимой бездны. Приведенные примеры некоторым могут показаться неясными. Но может быть то, о чем у нас собственно идет речь – созерцание выяснит нам факт проще и яснее. С одной стороны, мы имеем логическое познание, познание, так сказать, условное, символическое, с другой – мы предполагаем познание абсолютное, адекватное бытию. Созерцание является ни тем и ни другим. С одной стороны, как непосредственное восприятие бытия, оно как бы приближается
—68—
к познанию божественному, с другой как восприятие несовершенное, восприятие только кое-чего в предмете, а не всего предмета оно приближается к познанию посредством понятий всегда только кое-что отличающих в предмете. Схоластическое познание, указывая нам идеал в созерцании, вместе с тем выясняет нам и то, как созерцание отступает от этого идеала. Подвижники часто говорят нам о солнечном луче. Посмотрите на радугу. Это – солнечный луч разложенный на цвета, из которых он составлен. Созерцая радугу, любуясь ею, мы испытываем удовольствие. Но знание говорит нам, что цвета радуги далеко не весь солнечный луч, есть лучи инфракрасные и ультрафиолетовые, они невидимы и не могут быть видимы нами, а то, что мы видим, есть лишь незначительная часть солнечных лучей. Есть много цветов, которые недоступны нашему зрению. Тоже самое должно сказать и о звуках. Звуки, производимые колебаниями более, чем 40000 в секунду, не воспринимаются человеческим ухом. Может быть движение небесных сфер действительно дает волшебную музыку, как это предположил Пифагор, но тона этой музыки так высоки, что мы не можем воспринимать их и наслаждаться ими. Может быть имеется в мире много существ, зрение которых видит ультрафиолетовые лучи и слух которых охватывает десятки октав, их созерцание неизмеримо выше нашего, но и оно есть совсем не то, что божественное всеведение.
Мистики термин «созерцание» прилагали лишь к Божеству. Школа Сен-Виктора в Париже учила о трех органах познания: Oculus carnis – плотский глаз (вообще телесные чувства), которым познается вещественное, oculus rationis – глаз разума, орган самопознания и наконец oculus contemplationis – орган богопознания. Но, по-видимому, созерцание есть прежде всего восприятие вещественного и затем представляется вопросом – возможно ли созерцать невещественное? Якоби сказал, что мы видим Бога хотя и нетелесными очами. Что же значит это? Мы говорим, что в понятии созерцания не заключается непременно мысль о зрении; восприятие слухом, обонянием также будет созерцанием, но Якоби хочет сказать, что кроме телесных органов у нас еще есть орган духовного восприятия, и
—69—
если на него воздействует Божество, то человек созерцает Бога. Однако правдивость обязывает нас сказать, что Бога мы не созерцаем. Мы созерцаем солнце, луну, звезды, но Бог обычно является для нас схоластическим понятием и его основной предикат абсолютность как бы исключает мысль о созерцании.
Что же: нельзя созерцать Бога или мы не созерцаем Его по каким-либо особенным причинам? Не чувствуете ли вы, что мы опять подходим к древу знания. Знание составило понятие Бога и это понятие, как и все, оно лишило жизни. У магометан каждая сура Корана начинается словами «во имя Бога милостивого и милосердого». Таким считаем Бога и мы, христиане. Но нам говорят: разве абсолютному можно приписывать признак милосердия? Ведь, милосердие есть сострадание, а сострадание есть страдание. В абсолютном свете не может быть теней и в абсолютно-блаженном нет места страданию. Мы называем Бога Отцом, но разве можно в абсолютном мыслить отеческие чувства? Ведь, отеческие чувства, это – эгоистические чувства и разве можно уподоблять наши отношения к абсолютному отношению сыновей к отцу! Так, знание лишает нас живого Бога и взамен Его дает нам безжизненное и ни на что ненужное понятие абсолютного.
Ум не может нам дать Бога, Которого ищет сердце. Но ум, если он действительно ум, должен понять, что в некоторых случаях он должен стушевываться и уступать место иному руководству или иному органу познания. Если в незнакомой и опасной местности, положим – в горах, вы возьмете проводника, известного опытностью и честностью, и ваш разум начнет подсказывать вам, что лучше было бы идти иначе, чем ведет он, то пожалуй, самое лучшее в конце концов, если ваш разум откажется от своих прав понимания и всецело доверится проводнику. Точно также в ваших отношениях с ближним разум часто должен отказываться от претензий на руководство и уступать место руководству совести, законности требований, которой он никогда не сумеет доказать. Представьте на минуту, что вы в ваших отношениях к товарищам решили бы хотя на один день руководствоваться одним разумом. К вам подходит товарищ, ко-
—70—
торый вчера вечером пустил по вашему адресу несколько острот, оставивших по себе у вас очень неприятное воспоминание. Как должны поступить вы? Протянуть товарищу руку или дать ему пощечину? Что может сказать вам разум и из какого принципа будет исходить он, давая ответ? Из принципа выгоды? В конце концов, скажу вам, этот принцип невыгоден: от людей, руководящихся исключительно им, отвертываются. Из нравственного принципа, предлагающего простить? Но подчинение этому принципу есть в сущности отречение от разума, потому что представляет собою подчинение разума непонятному ему началу.
Обратимся к тому, что ум говорит о Боге. Не будем спрашивать египетских или индусских богословов. Обратимся к творениям, всегда пользовавшимся большим уважением в православной церкви и связываемых с именем Дионисия Ареопагита. Автор сочинений об именах Божиих, о небесной иерархии, о мистическом богословии рассуждает так: всякая мысль бытие имеет и своим предметом, и своим пределом, она не может постигать то, что выше бытия. Бог не постижим, не уразумеваем, неизъясним, Он превыше всякого бытия и всякой жизни; никакой свет, никакое слово, никакая мысль не может определить его природы. Он не есть никакое бытие и не может быть познан никаким бытием. Все возвещает о Нем, не допуская познавать Его непосредственно. Все говорит о Нем, ничто не говорит хорошо, Его знают вместе и знанием и незнанием. Его постигают, Его определяют, Его называют, и, однако, Он не может быть постигнут, определен, назван. Ведь, по обманчивой аналогии ему приписывают атрибуты существ, для которых Он есть принцип. Он несть ни душа, ни разум, ни Слово, ни дух, Он не есть ни воображение, ни мышление, ни слышание. Число, ряд, величие и малость, равенство или неравенство, подобие или различие, покой или движение, время или вечность, равно не соответствуют Его природе. Он не есть ни могущество, ни жизнь, ни свет, ни бытие, Он не есть, строго говоря, ни единство, ни божество, ни благо. (Oὐδὲ ἐν, oὐδὲ ἑνότης, oὐδὲ θεότης, ἢ ἀγαθότης)748. Что можно
—71—
извлечь из этих рассуждений о Божестве? Ничего, если остановиться на том, что говорит ум. Очень многое, если прислушаться к тому, что ум подсказывает. Как бы ум ни поднимал Бога не только над миром, но даже над бытием, он не может оторвать мира от Бога. Если мир существует вне Бога и вне связи с Богом, то Бог уже не есть ни бытие, ни небытие. Он есть небытие, потому что то, что не имеет связи с нами, для нас не существует, и не может быть предметом никаких, даже самых неопределенных рассуждений. Но никакой разум никогда не мог изъять мира из подчинения началу всех начал, хотя бы даже под этим началом он мыслил материю. Высшее начало действует на мир, следовательно, действует на человека. Восприятие действия объекта есть восприятие объекта. Не осложненное логическим анализом, оно будет созерцанием.
Но имеет ли место в действительности такое созерцание? В течение тысячелетий человек смотрел на небо и не видал тех звезд, которые созерцает теперь в телескопе. В течение десятилетий многие любовались небом, но потом зрение их потухало, и созерцание неба становилось для них невозможным. Если рукою можно закрыть человеку глаза, и он не увидит того, кто стоит перед ним, то не закрыло ли что-нибудь в роде руки – может быть ветви древа познания. – Бога от человека? Ведь, во имя знания отрицают бытие Бога. Нам приводят слова астронома: «я осмотрел в телескоп все небо и нигде не видал Бога». Мы знаем, что это – хлестаковщина, потому что ни один астроном не мог в течение всей своей жизни осмотреть в телескоп все небо. Но ведь из этих слов следует, что этот человек не нашел Бога и в своем сердце, и мы знаем, что этих людей не мало. Что делать? и слепых на земле не мало. Евангелие учит, что чистые сердцем узрят Бога. Чистота сердца поставляется условием для созерцания Божества. Сердце, облеченное нравственным катарактом, не может воспринимать воздействия Божества.
Но, господа, мы с вами – в аудитории, а не в храме. Нам прежде всего и главным образом придется считаться с умом и познанием, а не с сердцем. Если вкушение
—72—
плодов от древа знания разобщило нас с истиной, то зачем мы снова протягиваем к нему руки? Я хотел бы надеяться, что в том, что я говорил раньше, слушавшие уже нашли ответ на вопрос. Первым людям подсказал дьявол, что, владея знанием, они не будут иметь нужды в Боге. Первые люди поверили этому и этим обусловливается то, что «рыдание, жалость и горе» наполняют мировую историю. И что особенно странно, люди последующих эпох и настоящего времени не перестали верить во всемогущество человеческого знания. По-видимому, все опровергает эту наивную и самодовольную веру, ну хотя бы даже то, что человечество придумало множество способов и средств убивать и не нашло средств для того, чтобы вырастить на голове хотя один волос. Рекламы «нет более лысых» также лживы, как нелепы надежды, что не будет более войн и убийств. Древо знания – не древо жизни. Оно порою бывало и бывает деревом смерти. Первые люди умерли, вкусив от его плодов, потому что их незрелый ум не мог их переварить. На место райского стало дерево человеческого знания. Но это дерево угощает нас незрелыми плодами, поэтому неосторожные умы, пытаясь питаться этими плодами, погибают... погибают для истины.
В предыдущем рассуждении я пытался раскрыть, что сам ум выясняет свою недостаточность для верховного руководства жизнью. Само человеческое знание выясняет, что оно недостаточно для человеческой жизни. И уже поэтому нужно овладеть этим знанием. Нужно узнать науку для того, чтобы не верить в нее. Не нужно доверять научным выводам, но нужно исследовать их основания. Нашу школу многие трактуют свысока, как школу веры, а не школу знания. Напрасно! Наша школа не претендует на то, что она дает или может дать веру: наша школа только предполагает, что в ней собираются люди во имя веры. В нее приходят и просто верующие, и люди, неудовлетворенные знанием, всем наша школа повторяет слова Христа: «исследуйте писание», «познаете истину, а истина сделает вас свободными».
Наша школа отвергает только ту точку зрения, на которую стали первые люди и которая их погубила, что знание достаточно для жизни; наша школа учит, что знание может
—73—
указать только путь к жизни. Знание не даст веры, но оно может возбудить желание веры; знание не даст добродетели, но оно может утвердить в мысли, что лучше быть добродетельным, чем порочным. Знание не дает любви, но оно может выяснить, что счастье – в любви. Знание в конце концов может выяснить свою недостаточность и то, что есть нечто высшее, что его может упразднить и что этого высшего нужно искать как «единого на потребу», как драгоценной жемчужины, ради приобретения которой купец продал все, что имел.
Знание – не цель, но знание – средство для высшей цели. Во имя этого будем стремиться к знанию. В этом году двери храмов знания широко раскрылись в России. Вступившая в них молодежь усиленными и плодотворными занятиями должна доказать, что эти двери и впредь всегда должны быть также широко открыты. Иначе случится, что эти двери закроются снова, как некогда по Евангелию закрылись двери пред пятью девами, не запасшимися своевременно маслом.
С. Глаголев
Орлов А.И. Сотериология Петра Абелярда [= Петра Абеляра] (в связи с антропологическими его воззрениями) // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 74–94 (3-я пагин.) (Продолжение)749
—74—
Характеристической чертой учения Абелярда о грехопадении прародителей и о влиянии его на жизнь потомков Адама представляется тенденция Абелярда по возможности смягчить его пагубное значение в истории человечества, каковая тенденция местами сообщает этой его доктрине своеобразный оттенок, правда, слишком сурово расцениваемый некоторыми современными Абелярду и позднейшими исследователями её, как решительный уклон его к осуждённому церковью пелагианству. Грехопадение первых людей, состоявшее в возбуждении в них похоти, под влиянием искушения диавола, и в нарушении ими заповеди Божией о невкушении плодов с запрещённого древа, Абелярд называет в высшей степени лёгким грехом, по сравнению с нашими грехами750. Не придавая падению Адама и Евы по его нравственно-психологическому содержанию, характера решительного уклонения человека от богоустановленной жизненной нормы, Абелярд, однако, оставаясь на почве церковной традиции, решительно объявляет его грехом исключительного значения, именно первородным грехом, по наследству передающимся всему человечеству, причём проводником этого греха в потомстве Адама считает
—75—
половой акт, с необходимо проявляющейся в нём похотью751.
Некоторое отклонение Абелярда от господствующего течения средневековой католической мысли о следствиях первородного греха сказалось, прежде всего, в учении о реально-историческом влиянии его на религиозно-нравственную жизнь человечества. Хотя современное Абелярду католическое богословие, в лице, например, Ансельма, не, было склонно рассматривать изменения, происшедшие в жизни человека вследствие греха прародителей, как повреждение самой его природы, однако, указывая на отнятие Богом у падшего человека той изначальной правды – благодати, которая всецело обусловливала нормальную духовную жизнедеятельность человека в раю, оно умело достаточно яркими чертами изображать извращение духовной жизни в падшем человечестве752. Абелярд, у которого учение об изначальной благодати выражено вообще, как мы отметили, чрезвычайно слабо, ещё больше смягчил влияние первородного греха на духовную жизнь потомков Адама. Не разрывая решительно связи с церковной традицией Абелярд, правда, не только признаёт, что природа падшего человека вообще омрачилась грехом753, но и утверждает, что в падшем человеке повреждение природы привело к решительному господству плоти (похоти) над духом или разумом754. Однако
—76—
сила этих взглядов Абелярда на значение прародительского греха в нравственной жизни человечества несколько ослабляется, с одной стороны, неотчётливостью суждений Абелярда, какое влияние на развитие этого развращения человечества имел собственно первородный грех Адама, и какое значение имела в этом процессе приобретаемая каждым человеком «привычка» ко греху755, а с другой стороны, проводимым у Абелярда взглядом, что хотя потомство Адама в своей массе до пришествия Христа отличалось нравственным упадком756, но как среди богоизбранного еврейского народа были люди, достигавшие высших ступеней нравственного совершенства757, так и среди язычников были философы, выделявшиеся и замечательной чистотой религиозно-моральных воззрений, и исключительной высотой личной нравственной жизни, которая может служить назидательным примером и для самих христиан758. Блестящий учёный, более чем кто-либо из его современников знакомый с памятниками античной литературы, сам высоко ценивший значение философской диа-
—77—
лектики для христианского богословия759, Абелярд почти во всех своих сочинениях обнаруживает наклонность к чрезвычайно повышенной богословской оценке греко-римской философии, и в своём стремлении сблизить её идеи с богооткровенной христианской истиной, найти черты общей у языческих философов и христиан веры, выделяется из ряда не только современных ему, но и древнейших (апологеты, Августин) христианских богословов760. Отмечая проявления истины и добра в до-христианском, как еврейском, так и языческом, мире, Абелярд, правда, указывает на содействие божественной благодати ветхозаветным праведникам и языческим философам761, однако, эта благодать, по крайней мере, по отношению к языческим философам, у него недостаточно отчётливо характеризуется, как специфически-сверхъестественная сила, а почти отождествляется с богодарованными природными силами человека, сохранившимися в нём и после падения прародителей, – разумом и нравственным законом, написанном в сердцах людей762.
—78—
Кроме наследственной поврежденности человеческой природы, в понятие о первородном грехе входит мысль о
—79—
виновности всех потомков Адама пред Богом, обусловливающей и наложенные на них Богом наказания. И в этом пункте доктрина Абелярда представляет некоторую, отчасти терминологическую, а отчасти и идейную особенность по сравнению с учением ортодоксально-католической схоластики, в частности с воззрениями Ансельма. В своём опыте уяснения «древней и нерешённой» ещё проблемы о переходе прародительского греха Адама на всё человечество, Абелярд ставит вопросы, во 1-х, что следует разуметь под именем того первородного греха, с которым рождаются все люди, и во 2-х, как примирить с
—80—
понятием о Боге, праведном и милосердном Судии, факт вменения Им нам прародительского греха, в совершении которого мы не принимали участия763. Ансельм, как известно, отвечал на эти вопросы следующим образом. Не отрицая, что грехопадение Адама и Евы в раю, как личный грех, было лишь их грехом, Ансельм решительно объявлял, что прародительский грех, тем не менее, является в собственном смысле грехом и в нас. В обоснование такого воззрения он, помимо того формального аргумента, что раз Бог наказывает потомков Адама за грех прародителей, и притом равною карою, как и их самих, то, следовательно, первородный грех и в потомках Адама есть грех, – указывал на те реальные изменения, какие грех Адама внёс в человеческую природу: закономерным последствием прародительского греха явилась утрата человеком изначальной правды – благодати, а без неё человек in puris naturalibus сам по себе оказывается уже виновным или греховным в очах Божиих, являясь оскорбительным искажением творческих предначертаний Божиих764. Абелярд, по-видимому, с одной стороны, подмечая то petitio principii, которое чувствуется в этой богословской аргументации Ансельма, а с другой стороны, не будучи склонен придавать много значения изначальной правде – благодати человека, и не рассматривая грехопадение прародителей, как существенное извращение человеческой природы, находит наиболее удобным для разрешения отмеченной проблемы признать, что прародительский грех в потомках Адама не есть грех в собственном смысле, – в смысле виновности людей пред Богом, поскольку виной является лишь сознательное пренебрежение тварью воли Божией, – а грехом он называется лишь в несобственном
—81—
значении, в смысле наказания, какое потомки Адама несут за грех прародителей, именно будучи обречены за него, как чада гнева Божия, на временную и вечную смерть765. Такое ограничение, вводимое Абелярдом в понятие о первородном грехе, по его мнению, нисколько не противоречит Св. Писанию, поскольку у библейских писателей термин «грех» употребляется в различных значениях766. Но если люди не являются участниками вины Адама, то не представляются ли тем более непонятными и противоречащими правде Божией те наказания, которым они подвергаются за прародительский грех? В частности, за что страдают те младенцы, которые, не совершив ещё никакого сознательного греха, после смерти подвергаются вечному осуждению исключительно за грех прародителей? В ответ на это возражение Абелярд по преимуществу раскрывает мысль о нравственно воспитательном значении этих видимо безвинных наказаний, которые Бог установил ради нашего назидания и пользы. Хотя грех Адама, рассуждает Абелярд, и сам по себе был незначительным грехом, и не причинил существенного вреда человеческой природе, однако Бог наложил за этот грех тяжкое наказание как на самих прародителей, так и на всё их потомство, дабы мы, видя этот строгий суд Божий над первым грехом, опасались оскор-
—82—
блять Бога своими грехами767. То обстоятельство, что жертвами этого безвинного наказания Божьего являются и неразумные ещё младенцы, не должно смущать нас, поскольку, с одной стороны, наказание, которому обречены умершие только в первородном грехе дети, является не очень тяжким наказанием, заключающимся лишь в лишении их лицезрения Божия768, а, с другой стороны, не следует опускать из виду, что такому осуждению подлежат, думаем, те именно младенцы, относительно которых Бог предвидел, что они натворили бы много грехов и подверглись бы за них более тяжким наказаниям, если бы дожили до разумно-сознательного возраста769. Будучи, таким образом, благодеянием для самих младенцев, лёгкое наказание, налагаемое на них Богом за чужой прародительский грех, является для нас выразительным предостережением, насколько мы должны быть осторожны, чтобы не оскорблять Бога своими в собственном смысле грехами770. Что Бог в Своём премудром домостроительстве вообще допускает безвинные страдания отдельных немногих лиц ради пользы многих, об этом свидетельствуют неоспоримые исторические факты: таковы, например, всемирный потоп, или огненный дождь в Содоме, во время которых вместе с грешниками погибли и невиновные младенцы, затем невинные страдания Иова и мучеников, наконец, крестная смерть Христа771. В таких и подоб-
—83—
ных случаях Бог, по Абелярду, поступает подобно каким-нибудь добрым князьям, которые, желая освободить известную страну от власти тирана, ведут против него войну, несмотря на то, что в этой войне, объявленной ради «пользы многих» невинно страдают некоторые подданные самих этих князей, на которых падают невзгоды военного времени772. – Раскрывая отмеченную теорию первородного греха, как только безвинного наказания, наложенного Богом на потомков Адама, Абелярд оговаривается, что предлагает её лишь в качестве своей личной гипотезы, а не как категорическое решение поставленного вопроса773.
III. Как в изложенном нами учении Абелярда о первородном грехе заметно выступают два, не вполне согласованные, порядка идей, с одной стороны, традиционно-католических, а с другой стороны, являющихся плодом личного богословского умозрения Абелярда, так своеобразным двойственным характером отличаются взгляды Абелярда и на сотериологическое значение воплощения Богочеловека и Его земной деятельности: и в этом отделе своей богословской доктрины Абелярд, стоя, в общем, на почве традиционно-католической сотериологии, привносит несколько оригинальных штрихов, отчасти лишь резче подчёркивающих те стороны догмата об искуплении, которые оставались в тени у раннейших католических богословов (в частности у Ансельма), а отчасти и по существу сообщающих этому пункту богословской системы Абелярда своеобразный оттенок.
В сочинениях Абелярда мы не находим систематического и целостного выяснения отмеченного вопроса, который сам Абелярд называет «величайшей проблемой» христи-
—84—
анского вероучения774. Но рассыпанные на всём протяжении его экзегетических, гомилетических и богословских трактатов разнообразные, иногда имеющие форму обстоятельных экскурсов, замечания относительно этого вопроса дают достаточный материал для выяснения, в какую сторону в данном пункте по преимуществу направлены личные интересы и симпатии Абелярда, – какие воззрения на спасительный подвиг Христа он отрицает безусловно, и какие теории отвергает лишь по-видимому.
Основное «решение», какое Абелярд даёт указанной проблеме, заключается в выяснении того нравственно-психологического влияния, какое производит на душу человека добровольная за грехи людей смерть Сына Божия, как проявление безграничной любви Божией к человеческому роду: наше оправдание и примирение с Богом кровью Христовой, о котором проповедует Писание, по Абелярду, заключается именно в том, что мы, созерцая неизреченную благодать (любовь) Божию, о которой и словом и самым делом возвестил нам Христос, сами проникаемся горячей благодатной любовью к Богу и, одушевлённые этой любовью, не страшимся никаких скорбей и даже самой смерти во имя Божие775. Если греховность (вина) человека состоит в пренебрежении человеком Бога, в отсутствии у него всецелого послушания Богу, то искупление наших грехов Христом, Его крестною жертвою, заключается именно в том, что мы, проникнувшись любовью к Богу, не пощадившему ради нас Своего Единородного Сына, начинаем истинно любить во Христе Бога и ближнего, и тем самым становимся свободными от прежней виновности пред Богом, примиряемся с Ним, и получаем от Него оставление наших грехов776.
—85—
Естественным следствием этого же благодеяния, оказанного нам Богом во Христе, является и наше сыновство Богу, поскольку любовь к Нему, возожжённая в нас учением и делом Христа, не только освобождает нас от рабства греху, но и возводит на высоту богосыновней свободы, – послушания Богу не по побуждениям рабского страха пред Ним, а в силу сыновней любви к Нему777. Так как это возбуждение в нас сыновней любви к Богу имеет своей причиной проявление любви Божией к нам во Христа, то и обусловливаемое этой нашей любовью примирение с Богом объявляется у Абелярда даром благодати Божией, предшествующим какой-либо нашей заслуге, равно как самое влияние на нас учения и жизненного подвига Христа представляется у Абелярда, как мистическое излияние благодати от Христа, глава церкви, на нас, членов Его тела778.
Что это «решение» Абелярдом вопроса об искупительном значении жизни и смерти Христа выдвигает на первый план нравственно-субъективный момент отмеченного догмата, – это выступает с полной очевидностью. Характерно, что даже такие термины, как: justificatio, redemptio, говорящие более об объективной (юридической), чем нравственно-психологической стороне характеризуемого догмата, Абелярд стремится истолковать в моральном значении.
—86—
Возникает вопрос лишь о том, насколько далеко простирается этот преобладающий нравственно-психологический интерес Абелярда в учении о домостроительном подвиге Христа, – в частности, как изложенное воззрение Абелярда относится к сатисфакционной теории Ансельма? Есть данные утверждать, что Абелярд является принципиальным противником объективно-юридического понимания искупительного подвига Христа, в смысле какой-либо сатисфакционной жертвы, принесённой Им вместо нас за наши грехи, причём Абелярд, по-видимому, с одинаковой решительностью отрицает сатисфакционный смысл жизни и смерти Христа не только по отношению к диаволу, якобы закономерно властвовавшему над падшим человеком, но и по отношению к самому Богу, как об этой сатисфакции учил Ансельм. Основанием говорить о принципиально-отрицательном отношении Абелярда к каким бы то ни было сатисфакционным теориям искупительного дела Христова служит по преимуществу та резкая критика, какой он подвергает эти теории, прежде чем дать своё собственное «решение» вопроса о сотериологическом значении жизни и смерти Богочеловека.
Критика Абелярдом взгляда на крестный подвиг Христа, как на закономерную сатисфакции или выкуп, данный Христом за людей диаволу, отчасти воспроизводит аргументацию Ансельма по этому вопросу, а отчасти дополняет её новыми соображениями. Повторяя раскрытые уже Ансельмом мысли, что грехопадение Адама было преступлением его исключительно по отношению к Богу, которому человек обязан был, как своему владыке, оказывать всецелое повиновение, и не имело никакого, касательства к диаволу, который является мучителем падшего человечества, лишь в качестве тюремщика и палача, по допущению Божию, а не в силу какой-либо лично принадлежащей диаволу власти над людьми779, Абелярд в дополнение к этим мыслям Ансельма указывает, что боже-
—87—
ственное домостроительство человеческого спасения представляет очевидные доказательства, как Господь, по Своей благости спасая человека, нисколько не считался с мнимыми правами диавола. Уже самое рождение того безгрешно зачатого Человека, которого Господь избрал орудием для спасения человечества, было актом, не имевшим отношения к каким-либо правам диавола780. Равным образом, не считался Господь с этими правами и в течение Своей земной жизни, когда, прежде Своих крестных страданий, прощал людям грехи, например, Марии Магдалине, расслабленному и мн. др.781. Насколько ничтожна была власть диавола над человеком, показывает, наконец, тот факт, что люди, предназначенные Богом к блаженству, ещё до Христа наслаждались этим блаженством в загробном мире, в «лоне Авраама», как свидетельствует притча Спасителя о богатом и Лазаре782. Хотя последний аргумент Абелярда видимо расходится с не раз высказанными им же утверждениями, что в силу первородного греха все люди являются чадами гнева Божия и что поэтому до смерти Христа даже праведники были лишены доступа в царство небесное783, однако отрицательное отношение Абелярда к учению о власти диавола над падшим человечеством выдержано им в общем достаточно последовательно, а встре-
—88—
чающиеся иногда, у него замечания об освобождении нас Христом из рабства диаволу представляются или просто вербальными реминисценциями тех или других библейских текстов, не имеющими существенно-идейного значения, или же употребляются в смысле освобождения человека от рабства греху, каковое освобождение является прямым психологическим следствием сыновней любви человека к Богу, возожжённой в его сердце Христом.
С не меньшей решительностью Абелярд по-видимому отрицает сатисфакционное значение смерти Иисуса Христа и по отношению к Богу Отцу. Каким образом, возражает Абелярд, убиение Богочеловека, будучи само по себе тягчайшим преступлением со стороны человечества, может заглаждать грех прародителей? Не должен ли голгофский акт навлечь на человечество ещё больший гнев Божий, чем вкушенье прародителей от запрещённого древа? Неужели Бог Отец настолько жесток, что кровь неповинного Сына Его может быть Ему приятной ценой выкупа за греховное человечество?784 В виду таких заявлений Абе-
—89—
лярда некоторые исследователи его сотериологических взглядов утверждают, что Абелярд учил об оправдании человека только в субъективном смысле785, а другие хотя допускают, что Абелярд учил об оправдании и в объективном значении этого слова, однако отрицают наличность идеи о сатисфакционном характере страданий Христа, как эта идея выступает, например, в доктрине Ансельма786.
Несмотря на решительность и видимую обоснованность этих суждений о сотериологии Абелярда, вполне согласующихся, как увидим ниже, и с суждениями о ней современных ему критиков, нужно признать, что они являются в значительной степени односторонними, поскольку наряду с утверждениями, выражающими субъективно-психологическую точку зрения Абелярда на домостроительный подвиг Христа, в сочинениях его мы находим и такие заявления, который не могут быть истолкованы в нравственно-психологическом смысле, равно как и объявлены лишь вербальными отзвуками тех или других библейских текстов и образов, но выражают довольно стройный порядок идей, в духе господствующего в католическом богословии взгляда на искупительный подвиг Христа, как именно искупительный подвиг, или жертву, имеющую объективно-умилостивительное значение в очах правды Божией, оскорблённой грехопадением ветхого Адама787. Прежде
—90—
всего, указанием на то, что Абелярд признавал за домостроительным подвигом Христа, помимо его психологического воздействия на нашу душу; объективно-спасительное значение, служит тот факт, что до крестной смерти Христа доступ в рай, по взгляду Абелярда, был закрыт даже праведникам. Этот факт является тем более достопримечательным, что, с одной стороны, ветхозаветные праведники не были чужды собственно-психологического влияния на них искупительного подвига Мессии, поскольку они верою созерцали его и проникались по существу той же (хотя и в меньшей степени) сыновней любовью к Богу, какую проявляют, под воздействием благодати Божией во Христа, и новозаветные люди; а с другой стороны, и обрезание, которому с верой в обетованного Мессию подвергались ветхозаветные люди, по существу обладало той же благодатной силой, как и новозаветное таинство крещения, открывающее вход в царство небесное788. Если же ветхозаветные праведники оказывались лишёнными плодов своей веры во Христа и сыновней любви к Богу лишь потому, что в Ветхом Завете не была ещё принесена Христом голгофская жертва Богу, не была ещё пролита кровь Христа, без которой мы не можем войти в царство небесное, подобно тому, как израильтяне вошли в обетован-
—91—
ную землю лишь через Красное море789, то ясно, что голгофская жертва Христа, помимо её психологического влияния на нас, имеет, по Абелярду, и объективное спасительное значение, как сатисфакционная в очах Божиих жертва за первородный грех Адама и за грехи его потомков. Такое понятие об объективно-сатисфакционном значении искупительного подвига Христа, приближающее учение Абелярда к доктрине Ансельма, не только вполне гармонирует с общими (существенно-однородными с принципами Ансельма) предпосылками его сотериологии, согласно которым ни один грех не отпускается Богом без соответствующей сатисфакции – наказания790, но и находит себе прямое подтверждение в сочинениях Абелярда, у которого мы не раз встречаем заявления, что крестные страдания Христа были наказанием, которое Он понёс за наши грехи, и что смерть Христа была ценою нашего искупления791. Другим основанием для признания наличности у
—92—
Абелярда идеи об объективном значении домостроительного подвига Христа является учение его о т. н. заслуге Христа, каковое учение также значительно сближает доктрину Абелярда с воззрениями Ансельма. Изъясняя устанавливаемое у ап. Павла внутреннее взаимоотношение между «ослушанием единого» (Адама), которое оказалось причиной «греховности многих», и «послушанием единого» (Христа), являющимся причиною оправдания многих (Рим.5:19), Абелярд ставит на вид, что домостроительство человеческого спасения было не только откровением божественного милосердия, но и божественной правды, поскольку те блага, которые человечество получило через Христа, не были даны Богом просто как дар божественного милосердия, но были закономерно обусловлены праведностью или послушанием Богочеловека, превосходящим виновность наших грехов792. Раскрывая частнее, в чём именно состояло послушание Христа, Абелярд указывает на всецелое осуществление Христом того нравственного закона, заключающегося в основных заповедях любви к Богу и ближнему, какой дан Богом для всех людей. Как на проявления любви Христа к Богу и людям, Абелярд указывает на проповедание Христом Евангелия людям, на многократные молитвы Его к Отцу за них, и, наконец, как «великую заслугу и добродетель» Спасителя, подчёркивает Его добровольное принесение Себя в жертву за наше спасение, поскольку Христос, зная, что Его смерть послужит спасением людей, мужественно, из любви к Богу и людям, воспринял эту смерть, преодолев естественную немощь Своей человеческой природы793. Проявив, таким образом,
—93—
в Своей жизни и смерти исключительную святость, Христос тем самым «заслужил» у Бога спасение всего человечества: будучи вторым Адамом, Он явился для людей источником благодати, из преизбыточествующего богатства Своих заслуг восполняя недостаточность их добродетелей794. Если за преступление первого Адама Бог встал к нам во враждебные отношения, то в силу этих преизбыточествующих заслуг Христа Он относится к человечеству с величайшим благоволением; ибо созерцает человеческую природу уже в её идеальном состоянии во Христе, который, вознесши её на небеса, и посадив одесную Отца, в этом смысле является всемощным Ходатаем за нас пред Своим Отцом795.
Как относятся между собою отмеченные два порядка, –
—94—
нравственно-психологический и догматико-юридический, – идей Абелярда по вопросу о домостроительном подвиге Искупителя? Нам кажется, что если их нельзя без некоторых натяжек привести к строгому согласию, то ещё большим насилием над текстом сочинение Абелярда является игнорирование объективно-юридического элемента в данном отделе его доктрины, в каковую односторонность впадает большинство, как древнейших, так и позднейших её исследователей796.
А. Орлов
(Продолжение следует)
Аксаков К. С. Поездка в чужие края К. С. Аксакова797: (Письма к родным) [ХVII–ХХ] / Сообщ. А. А. Александров // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 95–132 (3-я пагин.). (Продолжение.)
—95—
ХVII
Берлин, 29-го июня 1838
Милый дяденька и милая тетенька!
Вот уже где я! за 1500 верст от Петербурга и более нежели за 2000 от Москвы! Уже давно раздается вокруг меня один немецкий язык, давно другой народ, другое определение жизни вижу я пред собой.
Да, путешествие важно для меня во многих отношениях это я очень чувствую. Передам вам, милые дяденька и тетенька, сколько могу связнее, ряд впечатлений, которые ложились мне на душу.
Из Митавы взял я перекидную телегу (I раз в жизни). Эта езда понравилась мне чрезвычайно; особливо ночью, когда месяц взошел над лесом. Особенное чувство, какую-то бодрость испытывал я, когда быстро, один, ехал по лесу, крепко стянув свой плащ, надвинув шапку и бодро сидя на своем чемодане. Не испугался бы я тогда встречи с какими-нибудь ворами. Мужество, силу чувствовал я в себе. Весело, скакать, не отдыхая ни минуты! Вхожу в почтовый дом; смотритель прописывает подорожную; я плачу прогоны; между тем чемодан перекинут в другую телегу, которая уже у крыльца. Я сажусь и скачу снова. Путешествие только показало мне всю крепость моего сложения: чем меньше я сплю, чем меньше ем (иногда
—96—
по суткам и более), чем беспокойней дорога, тем я бодрей и здоровей. Так доехал я до Таврогена (мне отсоветовали ехать на Мемель, – дальше и дороги хуже). Вообразите мою досаду: я приехал туда, чем свет в середу, а дилижанс ушел вечером во вторник. Мне предлагали ждать до субботы, но я не согласился, – до границы было только 7 верст. Я взял телегу и поехал. Скоро увидел нашу заставу, запертую замком. Грустно мне стало. Конечно, и до границы уже должен я был беспрестанно говорить по-немецки; но вот конец, вот рубеж России! За ним уже ничто не будет напоминать мне о моем отечестве. Я отдал свой паспорт русскому солдату, – последнему, которого я видел; подошли, отперли замок, шлагбаум поднялся, я переехал границу, – с одной стороны – наш двуглавый орел, а с другой – одноголовый прусский. Königreich Preûssen.
И так я – в Пруссии. На таможне осмотрели несколько мой чемодан; на почтовой станции дали мне лошадей до Тильзита. Пока закладывали, я написал маленькую записочку к моим милым родителям. „Der Wagen ist fertig“, – сказал мне почтмейстер. Я вышел на крыльцо, отдав ему письмо мое, чтобы отправить. Телега была совсем другого устройства, – покойнее, если хотите; но это мне все равно. Однако, опрятность упряжи, чистый мундир почтальона, – все это произвело на меня приятное впечатление, – и когда почтальон заиграл в свой рожок, то мне стало весело, и я улыбался, как дитя. Скоро, однако, мой почтальон начал дремать; лошади шли тихо; с шоссе своротили мы на песок, – и скоро прошло мое первое веселое впечатление.
Странное дело! если немец и шибко едет, то все у него это так регулярно, так правильно, как по масштабу; ни разу лошади его не помчатся, как стрела; ни разу он не прикрикнет, как русский ямщик, с которым ехать иногда, точно, наслаждение. Характер народов высказывается всюду. Посмотрите, сколько жизни в русском ямщике. Она выражается у него всюду, подберет ли он вожжи и прикрикнет: „Эх, вы!“ запоет ли он песню, протяжную и грустную, везде видно одушевление, везде виден человек, Богом отмеченный. Есть вещи, которых
—97—
не дает никакое просвещение: это мог я заметить в мое еще краткое пребывание в Германии.
От первой станции до Тильзита – три мили с ¼, т. е. 22¾ наших верст. На станции взяли с меня 3 талера, да почтальону должен я был заплатить 25 зильбер-грошей, итого 16 р. 80 к. Каково! Увидя такую дороговизну, я решился взять фурмана. Новая беда! Кто приехал с почтой, тот не имеет права брать фурмана прежде суток. Итак, я должен был остаться до утра. В это время писал я письма своим в Москву. На другой день, проснувшись в 4 часа утра, сел я с фурманом, которого нанял до Кенигсберга (16 миль) за 10½ талеров. Мы ехали довольно скоро и приятно; проехали несколько деревень: везде чистота, везде и во всем опрятность. Немцы и немки бодро работают на своих грядках с картофелем; довольство, трудолюбие – все это я видел в этих маленьких деревнях. Одно меня сердило – это произношение: „Ich hobe gesogt“, „jo“, „assen“798.
В 4 часа после обеда приехал я в Кенигсберг, город не очень опрятный, с узкими улицами. Я остановился в гостинице Das deutsche Haus, взял моего Рейхгарта и прочел, что он говорит о Кенигсберге. Ко мне явился лонбединтер, и с ним отправился я осматривать город. Мы прошли мимо дома, где жил Кант и где прибита доска с надписью о том. Мы прошли через замок и пришли, наконец, к Domkirche, построенной в 1338 году. В первый раз увидел я здесь памятник средних веков: католическую церковь, мрачную и. грозную. Я вошел, и в первый раз также встретил, наконец, следы рыцарства: шлемы, неполные железные перчатки, шпоры висели по стенам; копья и знамена были воткнуты над ними. Не было ни одного полного вооружения; это были полуисчезнувшие следы великого времени. Первый раз рыцарство было так близко передо мной, уже не мечта моя, – нет, а существенность; я видел, наконец, следы его, грозные, величественные. Живее возникло в душе моей все это время; грозно, величественно явилось оно передо мной. Тут же несколько памятников. Гробница гофмейстера с женой.
—98—
На гробнице он высечен из камня, лежащим с закрытыми глазами, и подле него – жена его. Несколько раз смотрел я на этот памятник. Рыцарь лежит в полном вооружении. Самая смерть не властна его разлучить с оружием, посвященным всегда религии и правому делу; длинный, прямой меч лежит у груди его, шлем у ног. – Со всех сторон – памятники, портреты рыцарей во весь рост; плиты, по которым ходил я, с их изображениями. Все это так сильно действовало на меня. Чудное, великое время! первое общее могущественное проявление истин Евангелия в жизни! Сила, потерявшая свою дикость, просветленная христианским учением; сила на служение вере, на защиту слабых; сила, в первый раз преклонившаяся пред женщиной, возвысившая ее, давшая ей настоящее место!.. Да, рыцарство в первый раз показало миру, что есть иная сила – сила духа, сила внутренняя. Какое значение получило чувство любви во время рыцарства! Но о рыцарстве когда-нибудь после, милый дяденька и милая тетенька! Я вижу, если мне описывать все подробно, то вылет слишком длинное письмо.
В Кенигсберге пробыл я дня два, взял место в дилижансе и отправил вперед все свои вещи. Тогда, оставшись один, стал я думать о филологии, и еще более уверился, милый дяденька, что мне должно идти по этому пути. По мере того, как вокруг меня яснеют мои догадки, открывается целый ряд новых, все дальше и дальше... Да, это решено: я уже не оставлю своих филологических занятий. Слишком уже далеко зашел я в своих предположениях, а воротиться было бы стыдно, – итак надо идти вперед! Не оставлю пути своего, и, быть может, скоро с более бодрою, ясною душой буду продолжать труд свой. Вы меня понимаете, милый мой дяденька, и вы также, милая моя тетенька.
В Кенигсберге я записал несколько новых мыслей, пришедших мне в голову, и, спрятав свои записки в карман, отправился садиться в дилижанс, который несравненно хуже наших. Вокруг меня сидели немцы, с которыми и начался у нас разговор. Пруссаки совсем нас не любят, это отличало их от других немцев, вместе со мною сидевших. У меня был пренеприятный
—99—
разговор о России. Я употребил все свое искусство, чтоб дать моему разговору ничтожное значение, – разговор был довольно важен. С другими немцами познакомился я скоро; мы разговорились о Шиллере, которого все чтут здесь с благоговением. Говоря про него, я сказал три стиха из того, что Гете написал о нем:
Und mаche Geister, die mit ihm gerungen.
Sein gross Verdienst unwillig anerkannt.
Sie fühlen sich durch seine Kraft durchdrungen.
Вмиг расцвели лица моих немцев (один из Рудольфштадта, другой из Риги, а третий из Саксонии). Они дали мне свои карточки, и немец из Рудольфштадта просил меня заехать к нему. Там, с четверть мили от города, есть домик Шиллера, где он жил и писал; недалеко от домика – гора, где он любил сидеть, и где теперь поставлен бюст его. Как же не съездить! У Шиллера есть сын, асессор в Кельне, чрезвычайно на него похожий, как уверяет Ринке (рудольфштадтский немец).
Мы проехали Мариенбург, и я не мог осмотреть замка; только снаружи видел я стены и башню над водой.
На пути видел я много хороших городов, очень населенных; вообще везде встречал я опрятность, трудолюбие, бодрость на лицах; удобства жизни возведены до высшей степени. Все напоминает, что вы в стране образованной, в стране наук; особенно в Берлине вы это чувствуете живее: честь и слава немцам! Все, что дано им от природы, все развили они до высшей степени и продолжают развивать, но субстанция народа (говоря их же выражением) ниже, гораздо ниже субстанции русского народа. Другими словами: больше талантов дано русскому, нежели немцу, но в том и состоит заслуга и преимущество последнего, что он развил, обработал все, что дано ему; и, однако, несмотря на то, сейчас же чувствуешь разность в субстанциях этих двух народов; видна птица по полету: маленький орленок – все уже не то, что выросший коршун.
Я видел в Берлине музеум: превосходное здание. Я ходил там по картинной галерее и еще пойду: всего
—100—
осмотреть вдруг я не мог. Многие картины поразили меня, но оставлю эти рассказы до свидания.
Мне часто бывает очень грустно, и хочется поскорее воротиться. Часто забываюсь, и думаю (в дороге особливо), что я в России; но, разумеется, скоро выхожу из своего заблуждения.
Дороги обсажены большею частью прекрасными деревьями (Рарреln); это, однако, не тополи: они встречаются и у нас в садах, но редко, ветви не разбегаются в стороны, а напротив – прижимаются плотно к дереву и придают ему вид колонны, сверху округленной; они бывают иногда очень высоки и называются, кажется, еще раинами; иногда встречаются липы, ивы и березы.
В Берлине был я в театре и видел оперу „Велизарий“. Театр маленький, скамейки вместо кресел, но костюмы, пение, оркестр – все прекрасно; музыка увертюры сделала на меня сильное впечатление, – вероятно, потому, что я давно не слыхал музыки; но замечательно, что из целой оперы ни один мотив не запал мне в душу (сочинение Доницетти, кажется).
Берлин – прекрасный город; улицы широкие, и место, которое называется Люстгартен, превосходно. По середине – высокий фонтан. С одной стороны – музеум: напротив его – старый замок; с боку – цейхауз, с другого боку – биржа и церковь.
В музеуме есть также отделение памятников скульптуры. Я начинаю понимать поэзию этого искусства; но подробности оставляю до другого раза, милые дяденька и тетенька.
Да, у нас нет музеума; у нас нет многого, что здесь часто встречаешь; для нашего народа не существует еще значения великих сокровищ науки и искусства, которыми наслаждаться должно ехать сюда, но наша история впереди. Много лежит в душе русского человека, и лучше и глубже западных народов поймет он их же плоды науки и искусства. О, это я живо, живее чувствую здесь…
Но листочек к концу. Прощайте, милый дяденька, обнимаю вас, а у вас, милая тетенька, целую ручки. Двоюродных братьев обнимаю, у сестриц целую ручки.
Всею душой Ваш Константин А.
—101—
Приписка сбоку
Что касается до моих издержек, то дело идет пока прекрасно. По приезде в Берлин у меня было в остатке слишком 300 руб. из взятых на дорогу.
ХVIII. Первое письмо из Дрездена
Дрезден, 15/3 июля 1838 г.
Нынче по утру приехал я в Дрезден, милые, дражайшие родители, и продолжаю давать вам отчет в моем путешествии.
Ваше письмо в Берлин получил я, садясь в дилижанс, и тут же прочел. Не беспокойтесь, милые, дражайшие родители, сложение у меня железное; теперь только узнал я это. Дай Бог только, чтобы вы все, чтобы вы, милый отесенька, были здоровы. Здесь несноснейшие жары: в тени 28 (кажется) градусов; меня, северного жителя, совсем растопило. Но я стану рассказывать вам все по порядку.
Я осмотрел, сколько возможно было, все достопамятности Берлина, и даже узнал расположение его улиц. Город правильный, как и все города иностранные, – по крайней мере, с широкими улицами, с прекрасными зданиями (если взять отдельно), и, что важно, в нем довольно зелени, деревьев, чего нет в Петербурге. К городу непосредственно примыкает тенистый парк: ,,Thiergarten“; к нему доходишь по улице, усаженной липами, которая оттого и получила свое название: „Unter den Linden“. Мой Lohnbedienter был пресмешной, пожилой человек, который всегда бегал, догонял меня, если отставал как-нибудь. Он показал мне цейхауз, кунсткамеру, египетский музей. При входе он всегда оставлял меня, и я осматривал один (платя рассказчику, разумеется). В цейхаузе пруссаки с гордостью показывают целые ряды ружей, сабель и всякого рода оружия; но на это мало обращал я внимания: я смотрел на рыцарские вооружения, из которых одно принадлежит Франциску I-му, но которые тут не сделали на меня того впечатления, как рыцарские шишаки и копья
—102—
в Domkirche в Кенигсберге. – Тут много также рыцарских мечей, широких, длинных и прямых, много копий, секир; на все это смотрел я со вниманием, также и на знамена французской республики и другие, которые пруссаки развесили по стенам. В кунсткамере вещи самые разнообразные: оружие, одежды китайцев и диких племен, разные изделия из кости, башкирские луки, и потом станок Петра Великого; но, смотря на него и слыша, как о нем рассказывают, я смолчал и не сказал ни слова, потому что я теперь не вдруг сказываю, что я – русский, после обнаружения той неприязненности, какую заметил я к нам со стороны пруссаков. Потом видели мы восковую фигуру Фридриха Великого: перед ним на столе лежит его флейта; сам он одет в своем поношенном кафтане. Против него, за столом – шляпа Наполеона, на которую неравнодушно посмотрел я. Тут же модель Исаакиевского храма, который строился в Петербурге. „И эти колонны будут из цельного гранита, – говорил рассказчик, – и будут взнесены там высоко“. Невероятно! В одной России может только быть это. В другой комнате видели мы рельеф Швейцарии с горами, реками, озерами, сделанный прекрасно, и также изображение (будто бы самородное) в камне – прусского орла. Египетский музей находится в саду „Mon bijou“, – и, нечего сказать, с любопытством, с особенным ощущением смотришь на эти памятники; видишь себя окруженным вдруг целым незнакомым миром: гробы, мумии, статуи, украшения, оружие, на всем особое выражение, все связано между собой единством общей мысли. Мне страшно стало даже, когда я подошел к женской мумии, обернутой в полотно и чрезвычайно сохранившейся. Какое пространство времени уничтожается между нами! Откуда несется эта весть!....
В Берлине я порядком поистратился, милые, дражайшие родители мои. Меня, кажется, и обманули немножко. Я купил шляпу с пружиной, и купил потому, что уж мне ее принесли (хотя мне больше хотелось бы соломенную). Должен был платить то тому, то другому разносчику, да три раза ел я мороженое, съел один пирожок. Вот милые мои родители, отчасти лишние расходы, которых можно бы и не сделать; также, так как это составляет
—103—
небольшую разницу, то я платил за целый обед. – Зашедши, чтобы съесть мороженого, в кондитерскую, взял я там один берлинский журнал и с удовольствием прочел небольшие рецензии на вновь вышедшие книги; стихи, выписанные из одной, мне понравились, и я решился купить эту книжку (она стоит 20 s. g., кажется) „Wanderbuch Гофмана“, – есть прекрасные песни. При отъезде спросил я лонбединтера: что ему нужно? Он сказал: 2 тал. По Рейхгардту выходило 2 тал. 20 s. g., и потому я прибавил ему, будучи доволен его умеренностью; но на другой день он взял с меня ½ талера, чтобы отдать служителям. Итак вообще я издержался, боялся остаться без денег, и потому взял на свой кредитив 100 тал. у банкира, который очень учтиво выдал мне 99 и 12 s. g., попросил расписаться, – и вот беда: я подписываюсь удивительно разно, и как он сличил эту подпись с подписью прежнею – из Петербурга, то вышла порядочная разница. Что же? Я сконфузился, как бы виноватый, и предлагал ему показать мой паспорт, но он не захотел.
В Берлине ходят довольно свободно: кто в галстухе, кто без галстуха, кто в шляпе, кто со шляпой в руке, кто в бархатном кафтанчике, даже в блузе иные. Но нигде нет столько разнообразия в бородах, как здесь. Боже мой! каких нет здесь бород! Эспаньолка, à la Henri IV, jeune France, подбритые, недобритые, и, наконец, встретил я студента с настоящею длинною бородой и с длинными волосами, которые носят здесь довольно часто.
Наконец, в субботу поутру оставил я Берлин, сам не знаю почему, с грустным чувством. Перед самым отъездом получил я ваше письмо, милые мои, дражайшие мои родители. Мне стало грустно, и хотелось скорее, сейчас даже воротиться... Да, эта мысль пришла мне в голову; но я решился еще ехать вперед; впрочем, если Бог даст, будем живы и здоровы, то в ноябре вначале я буду, вероятно, в Москве, с вами, милые, дражайшие родители. Всегда, когда получаю письма ваши, мне становится грустно, и хочется воротиться теперь же. О, будьте спокойны, прошу вас, милые, дражайшие мои родители! да, хочется часто мне домой, но до осени, по крайней мере, хочу остаться здесь. Будьте здравы, спокойны, веселы; я здоров
—104—
совершенно. Но продолжение до завтра. К Верочке хочу писать также. Прощайте, дражайшие родители мои.
Ваш Костенька
* * *
На другой день поутру
Я посылал еще вчера на почту; но еще нет писем от вас, дражайшие родители. Неужели вы можете думать, что я не часто пишу к вам? Нет, милые родители, я в этом случае не экономничаю и пишу большие письма. Это уже 7-ое или 8-ое после отъезда моего из Петербурга: 1-ое написал я с дороги с ямщиком, 2-ое из Дерпта, из Риги 2 письма: одно – прямо в Москву, а другое – через Петербург, чтобы Гриша отвез вам сам, – итак вот 4 письма до границы. За границей написал я: с первой прусской станции, потом из Кенигсберга, потом из Берлина. Итак, 7 писем, а это 8-ое. Не знаю, все ли получили вы, милые родители. Два первых заграничных были отправлены уже после отъезда моего почтмейстером и лонбединтером, потому что почта в Россию шла не в то время. Нынче, вероятно, принесут мне письмо. Теперь, милые, дражайшие родители, пишите в Базель poste restaute. Впрочем, я везде оставляю адрес в следующий город, чтобы письма пересылались за мною.
Итак, в субботу сел я снова в дилижанс, и снова – в путь, пробывши четверо суток в Берлине. На Берлин был я сердит, затем, что не нашел в нем музыки Гофмана, а, напротив, увидал, что самого Гофмана едва знают. На этот раз в дилижансе досталось мне очень выгодное место: напереди, с кондуктором. Со мною рядом сел еще один пожилой, глухой немец, который сейчас пожелал мне доброго утра, и с которым у нас завязался разговор. Я сказал ему, что я в первый раз в Берлине, иностранец, – и вот он стал беспрерывно обращать мое внимание то на дома, то на улицы, то на сады. Берлин при выезде понравился мне больше: прекрасный город! Когда же мы проехали ворота и въехали в Potsdamer Strasse, то в самом деле я любовался: густые деревья, прекрасные домики, разнообразие зелени, и воздух такой
—105—
свежий, благоуханный, все это было так хорошо, и мой немец, желая, чтобы я не пропустил ни одного предмета замечательного, немилосердно толкал меня в бок. Что делать? у него уже такая, – впрочем, странная, – привычка. Таким образом, весело ехал я, тем более, что ветерок прохлаждал уже становящееся жарким утро. Как было ясно и хорошо! Когда же проехали мы загородные дома, то перед нами потянулась целая аллея высоких деревьев, которые здесь называются Раррeln и которые совсем не то, что тополи; ветви плотно прилегают к стволу и образуют округленную вверху зеленую колонну. Кажется, их кто-то еще в Москве называл мне раинами. У нас есть они в Кремлевском саду, но очень малой вышины, а здесь они бывают чрезвычайно высоки. Приехали на станцию. Я купил вишен и стал подчивать соседа своего и кондуктора; сосед мой, в свою очередь, стал подчивать меня земляникой, и вот мы очень познакомились; глухота его и странный выговор мешали нашему разговору; он спросил меня: откуда я? и узнал, что я из Москвы. – Мы обедали в Треинбратцене. Я ел немного. Тут мог я хорошенько видеть своих спутников. Кроме нас, в дилижансе сидело 6 человек: немцы, один поляк, один англичанин из Африки и одна преинтересная, с премилым лицом, немка; муж ее, человек пожилой, был тут же; в Beiwagen, – при коляске, если можно так перевести, – сидело тоже несколько мужчин, и, между прочими, один большого роста с черными всклокоченными волосами и бакенбардами; он шумел, распоряжался, шутил и смешил моих спутников; уже проседь мелькала в волосах его, но видно было, что это человек, прогулявший все свое молодое время: он напоминал мне Вотреля в Pòre Goriot. Мы снова уселись и отправились. В карете раздавался смех: африканец говорил по-немецки, беспрестанно ошибался и между тем не переставал продолжать; все смеялись. Я не мог принимать участия в их разговоре.
Мы приехали в Ютербон, некогда древнюю крепость; я ходил несколько по городу, осмотрел кругом старинную ратушу, на одном углу которой стоит статуя рыцаря в полном вооружении. Должно сказать, что стены башни и
—106—
расположение укреплений этой крепости очень похожи на Кремль.
Оттуда проехали мы в Герцберг. Это было уже поздно вечером, и мои товарищи пошли ужинать, а я остался на улице, чтобы походить по городу. Там видел я готическую церковь; я встречал их и прежде, но эта всего больше выражала характер готической архитектуры, это ее стремление: окно, узоры и столбики все тянется выше и выше, суживается, и, наконец, оканчивается шпицем, который сливается с воздухом и исчезает в высоте. Герцбергская церковь в первый раз произвела на меня полное впечатление.
Между тем все поужинали, и добрый немец, сосед мой, удивлялся, что я мало ел. Он подошел к миловидной немке вместе со мною и жаловался на меня за это. „Но чем же вы живете?“ – спросил меня немец. – „Я ем столько, сколько мне нужно“, – отвечал я. „Wie die Steine sind heiss!“ (как горячи камни). Камни в самом деле были еще горячи. Но я ослышался и отвечал совсем не впопад: „Ja, die Sterne sind heiter“ (да, звезды ясны). Но я, однако, догадался скоро и поправился.
Не доезжая до Герцберга, проехали мы Глостер. Вечер был тих совершенно; заря совсем потухала; уже было темно, и Глостер едва двигался в зеленых своих берегах. С одной стороны купались, с другой стороны была совершенная тишина. Мы опять проехали Глостер, но тогда уже была ночь, никого не было на берегах, и звезды то там, то здесь отражались в воде. Ночь была тепла чрезвычайно. Мы ехали по большой дороге, которые в чужих краях – настоящие аллеи; над дилижансом горел фонарь, и всякое дерево, приближаясь, вдруг окидывалось странным светом и опять темнело. В поле было темно. Я не вдруг заснул, но когда проснулся, мы были уже далеко от Саксонской границы.
Приехав в Гроссенгайм (граница), мы должны были переменить дилижанс, и я попал в карету, в которой помещается целых 9 человек. Муж немки сел в Beiwagen, уступая место свое одной даме. С нами сел также другой англичанин из Америки (друг первого). Дама, тоже немка, сидевшая теперь вместе с нами,
—107—
с ужасом рассказывала, что англичанин, товарищ ее, спал всю дорогу, и теперь спит; в самом деле он спал уже, и прекрепким сном. Мне привелось сидеть против интересной немки, которая расспрашивала меня про Россию, и, между прочим, правда ли, что у нас офицеры сами шьют торжковские башмаки. Я уверял, что нет. „Ах, как хороши башмаки эти! – говорила немка, – я видела их однажды; здесь у нас платят по три талера за них“. – Я в своих ответах был ужасно неловок. Вот вам образчик. Немка говорила про свою свекровь, которая умерла, быв очень счастливою в замужестве. Я не обращал внимания на этот разговор, и потому, когда я услыхал сначала, какие прекрасные у нее дети, а потом тридцать четыре, то пришел в изумление и сказал; „Как! тридцать четыре, тридцать четыре человека детей!“. Но поляк, который держал себя очень учтиво, прервал мое удивление, сказав по-немецки (он говорил, как немец): „Тридцать четыре года, а не детей“. Немка улыбнулась, а я почувствовал, что срезался. Потом, когда солнце начало печь дам, то мой сосед уступил место пожилой даме, а мне моя соседка (vis à vis), улыбаясь, сказала: „Я сижу на чьей-то шинели“. – „Ах, это моя“, – сказал я и взял свой плащ. Несмотря на все мои неловкости, разговор мой шел своим чередом, и я взял сторону моей соседки, когда она стала обвинять себя в невежестве. Вообще поездка в дилижансе из Берлина была забавна и приятна. Англичанин, друг спящего, ехавший в бобровом картузе, продолжал говорить по-немецки и беспрестанно хохотал сам. Таким образом, приближались мы к Дрездену. Нам должно было спуститься с горы. Мы спустились, и что за вид! Все пассажиры бросились к окну. В самом деле, вокруг, по горизонту горы (мы съезжаем тоже с преживописной горы), перед нами в прелестной долине – Дрезден, – чудо! Я еще не видывал такого прекрасного местоположения; только место около Обояни похоже на него несколько. „Но Америка спит до последнего часа“, – сказала пожилая немка, указывая на англичанина, который все спал по прежнему. Я едва удерживался от смеха; но, наконец, очнулся и он.
Мы въехали в Дрезден. Прекрасный город, прекрасные
—108—
здания, а какое местоположение! Да, правда: прекрасная земля Саксония. Теперь-то я в самом деле в Германии, и рад, что оставил Пруссию. – „Дрезден лучше Берлина“, – сказал я своей соседке. – „Берлин, ах, не браните Берлина, это мне больно!“ Итак, я продолжал просто хвалить Дрезден. Мы приехали. Все пожитки свои велел я нести в Hôtel de Russie. Мой товарищ, немец, оставил нас в Мариенбурге, простившись дружески со мной; поляк пробудет здесь сутки, а немка с мужем только 2 часа; англичане скрылись неизвестно куда. Итак, из всех пассажиров я один только теперь в Hôtel de Russie. Несмотря на некоторую усталость, я отправился в католическую церковь, где слышал чудесный орган, видел короля, королеву и их камергеров. Государя ждут на днях, Государыню – нынче. Отсюда думаю отправиться в Саксонскую Швейцарию, опять воротиться в Дрезден и ехать в Веймар отсюда. Во многих местах не удастся мне побывать.
Много бы мне еще писать вам, милые, дражайшие родители, но письмо должно отправить в 5 часов, потому тороплюсь и оставляю до следующего письма. Сам буду рассказывать вам осенью.
Я был нынче в оружейной палате, в картинной галерее, в кунсткамере (называемой: Das grüne Gemälde). Вид с террасы – чудесный. Был вчера в театре, но все, все до следующего письма, которое напишу из Дрездена же. Записок у меня почти нет; я подробно вам все описываю.
Несмотря на то, что в письме Ивановом799 были мне досадны его предостережения, все то, что сообщил он мне о Машеньке (что и вы, и дяденька и тетенька позволили), было мне так приятно, так наполнило и оживило меня! Я написал письмо к дяденьке, где описываю ему сначала путешествие и потом на особом листочке пишу о письме Ивана, но так, что это ему нисколько не повредит, и говорю все, что касается до известного дела; пусть все он знает800. Да я и запечатал потому в один пакет мои
—109—
письма к вам, к тетеньке и дяденьке, пусть будет полная откровенность: разве не имеют они права на нее? разве мало интересует их все это? Последний же прием дяденьки был таков, что только откровенные, прямые отношения должны быть после того, а Иваново смущение и предосторожности могли набросить некоторую тень. Сам не зная, Иван пускается благоразумствовать. – Ну, да уж письмо мое все это сказало. Верочка801 совершенно неправа с своею тоже излишнею предусмотрительностью: впрочем, я напишу к ней особо. – Одно я вам скажу, милые, дражайшие родители мои: я вижу теперь, что многие суждения мои о людях были так ошибочны, что я потерял к себе безусловную доверенность с этой стороны. Я был во многом неправ. – Путешествие мое, кажется, очень важно не потому, что я приобрету сведения, не потому даже, что много новых впечатлений ляжет на душу; нет, а важно (отделив все другое) в отношении к развитию моего духа, к развитию самостоятельности; важно то, что я изолирован. Да, милые, дражайшие родители мои, вы разделяете со мною эти мысли; вы, верно, рады тому. Будьте здоровы, дай Господи! Будьте веселы и спокойны. Не могу я долго прожить в чужих краях, несмотря на всю новость впечатлений. Прощайте, дражайшие родители мои, до следующей почты. Целую ваши ручки.
Ваш Костенька
Приписка сбоку
Все, что я не дописал – до следующей почты. Кланяйтесь всем знакомым. Поклон Η. Ф. и К. К.802 Скажите ей, что я советую немцам читать ее переводы, когда хотят иметь понятие о русской литературе.
XIX. Второе письмо из Дрездена
16/4 июля, вечер.
Ах, Дрезден, Дрезден! Какой прекрасный город! Здесь только явилась мне дорогая моя Германия, с которою я так
—110—
давно знаком и которую увидал, наконец. Сейчас был я в Большом Саду. Как хорошо! Какой чудный вид на горы! Какая вокруг свежая, приветная разнообразная зелень! Тут есть хорошенькие загородные домики. Мы прошли мимо одного: там, у окна, сидела прекрасная девушка перед станком. Я дошел до конца сада и там остановился пред чудесною картиной, которая развертывалась передо мною. Влево – высокие горы с загородными домиками, вдали тоже горы, полупокрытые туманом, и вправо – мирный, тихий ландшафт также на возвышении. Да, прекрасно. Я стоял, и Шиллер, Гофман, Гете, Фихте проходили мысленно передо мной. Эта красота, эта природа, которою наслаждался я – общая с ними. Я видел, узнавал их в ней; мысль о них соединялась с тем наслаждением, которое я испытывал. Все величие, вся бесконечная сторона Германии встала тогда передо мной. Живее, действительнее я почувствовал все то, чем так наслаждался, что так счастливило меня дома.
Наконец, мы воротились домой; но я понимаю, как можно наслаждаться здесь этим прекрасным местом. Не стану говорить вам, милые, дражайшие родители мои, о картинной галерее, о кунсткамере и проч. Это не могло сделать на меня настоящего впечатления в такое короткое время, да и множество разнообразных предметов скоро утомляет. Нет, живее подействовали на меня прекрасные – и близкие и далекие – горы, благорастворенный воздух и солнце после сильного дождя, да и вообще Дрезден. В Дрездене я встречаю много прекрасных лиц. Это не то, что хорошенькие или милые лица; не то, что красавицы (правильные формы, стройность и проч.). Нет, это лица прекрасные, много выражающие; лица, которые говорят о внутренней прекрасной жизни души; я много встретил здесь таких лиц, которые останавливают, удерживают внимание, и невольно образуется и носится образ девушки, глубоко чувствующей, с душой, растворенною ко всем прекрасным впечатлениям, сердце которой волнуется глубоко всем, в чем высказывается таинственное, бесконечное
—111—
жизни. Да, печальный, сумрачный вечер, шум деревьев, мрак аллеи, звучные, проникнутые чувством стихи, все это и тревожит и дает наслаждения. О, мои германцы! как давно я их любил уже и знал, еще не видав их Германии! Скажите Н.Ф.803, милый мой отесенька, что я совсем не разочаровался, как видите; что смешное в немцах останется для меня смешным, но нисколько не потеряет эта чудная, высшая, поэтическая и ученая сторона Германии, бесконечная сторона ее; я это еще живее чувствую здесь. Мне стало здесь свободнее, просторнее. И моя филология не будет забыта; она слишком важное имеет для меня значение.
Вот вам, милые мои, дражайшие родители, то, что произвел во мне Дрезден. До завтра – подробнейшее описание.
Я купил Гофмана „Elixir des Tenfels“ (Чертов эликсир), жизнь804 Гофмана. Я очень мало еще знаю немцев. Купил также описание Оружейной Палаты, картинной галереи и Саксонской Швейцарии. Вот мои дрезденские книжные расходы, мои милые, дражайшие родители, но до завтра.
17/5 июля
Какое прекрасное утро провел я в Большом Саду! Я отправился туда в седьмом часу (он – за городом, но только за 100 шагов каких-нибудь). Утро было прекрасное: еще видны были следы вчерашнего дождя, горы были покрыты утренним туманом. Мне было так хорошо в этом саду. Я взял с собой книгу: Функа воспоминания о Гофмане, с которым он был очень дружен, и, то ходя, то сидя, стал читать; много преинтересных подробностей о Гофмане, которого я полюбил теперь еще более. Часа три я провел в саду, то смотря вокруг себя, то читая и думая о Гофмане, об этом необыкновенном человеке, которому еще должно отдать справедливость. Дальние горы все еще были покрыты туманом, но зато как хорош был ландшафт направо, освещенный солнцем! Я пошел домой бодрый, крепкий духом. Город был уже в движении. Должно заметить, что в Германии в городах улица
—112—
и комната совсем не так разделены, как у нас. На дороге опять встречал прекрасные женские лица, и между прочим одну простую саксонку, которая читала книгу; проходя мимо нее, я увидал, что это стихи, но какие – не знаю. Я купил еще несколько книг: жизнь Шиллера, его бегство из Штутгардта, переписку его с Гумбольтом, Марбаха о новой литературе. Видите, сколько покупаю, милые мои родители. Я пробежал несколько мест из жизни Шиллера. Да, мне свободно здесь, в этом германском элементе, и, вероятно, из всех народов только один германский может быть так близок мне. Как понятны мне все эти мысли, вся эта жизнь, все это направление! С немцами соединяюсь я здесь, в общем; они достигли до той степени, на которой уже они доступны для всякого человека, какой бы то ни было нации, если только он возвысится до этой степени. Здесь национальность перестает быть препятствием; здесь истинно жизнь общая805. И если в это время вспомнить французов, их литературу, их умствования – смешно станет, да смешны и те, которые ими восхищаются. Я думаю о слове, о законах его, которые меня так сильно занимают... Все это так соединяется со всем, что я читаю, что я чувствую здесь, в немецкой сфере; но со всем тем национальность нисколько не уничтожается: я – русский, русский, остаюсь русским, но теперь только в Германии (т.е. в просвещении ее) могу находить такую полную отраду и потом идти своим путем; новые силы чувствую я в себе, и знаю, что жизнь моя будет развиваться и будет непременно русская в своем развитии. Да, это не противоречит, это ясно для меня, и я с полною откровенностью и любовью живу здесь, в этой сфере германских мыслей и чувств, германского просвещения, – сфере, в которой я чувствую себя свободным, где мне легко и отрадно. Изучать должно немцев, и я стану это делать. Спрошу, нет ли чего об общих законах слова. Здесь прекрасная лавка, и есть маленькая надежда достать музыку
—113—
Гофмана. Но я теперь вам расскажу по порядку, милые, дражайшие родители мои, о моем пребывании в Дрездене.
В первый день слышал я орган в католической церкви и оттуда пошел на выставку картин, которая находится на этой Brullische Terasse. Сейчас услыхал, что здесь Государь и Государыня, о Наследнике же не знают. На этой выставке было несколько прекрасных картин, особенно ландшафтов. Оттуда воротился я в свою гостиницу, где пообедал, а после обеда отправился вместе с лонбединтером в Sinnisches Bad, где гулянье; у меня также был взят билет в театр, который находился на этом гулянье. Было нестерпимо жарко. Я съел мороженого и попотчивал лонбединтера. Это гулянье понравилось мне: очень просто, нецеремонно. В 6 часов пошел я в театр. Играли маленькую оперу (farce). Голоса (пение) мне понравились и даже игра актеров, за исключением некоторых грубых выходок, которых много в пьесе. Интересно было видеть зрителей, которые так от души, так добродушно смеялись всякому малейшему смешному движению. Когда же на сцене сели за стол и стали есть, то немцы пришли в восторг, и хохот не умолкал. Затем следовал маленький дивертисмент. Я не раскаивался, что пошел в театр: интересно видеть, чему смеются немцы, как в их пьесах отражается простая народная жизнь. – После театра пошел я один домой, сбился было с дороги, но нашел ее, однако же, и пришел в свою гостиницу.
На другой день рано проснулся я, чтобы идти в Оружейную Палату. Лонбединтеру я заплатил, что следовало, и вот я вошел: там много редкостей, и некоторые из них были для меня занимательны. Мы вошли в комнату вооружений; я увидал здесь целый строй рыцарей пеших и на лошадях, с перьями на шляпах, с копьями в упор. Исполнились желания мои: наконец, я вижу настоящие доспехи тех времен. Иные латы были чрезвычайно богаты, украшены золотом, резьбой, иные стальные, иные черные. Я заметил одно вооружение такого размера, что, кажется, трое таких, как я, могли бы там уместиться. Тут были копья, употребляемые только в поединках: тяжелые и огромные, боевые копья, турнирные, – все расположено
—114—
в порядке. Хотелось бы надеть полное рыцарское вооружение! И я бы ломал копья на турнирах, если бы мы жили еще в средних веках. Потом видели мы позднейшее оружие; наконец, шляпу Петра Великого и сапоги Наполеона. Тут же были: меч Томаса Мюнцера – лезвие сохи, обделанное в рукоять, и копья мужиков, тоже косы, посаженные на древке. Потом отправились мы в das grüne Gewölbe (зеленый свод); там видели много драгоценностей, на которые, впрочем, я смотрел довольно равнодушно. Оттуда прошел я в картинную галерею. Я был уже утомлен, но так как в следующие дни она должна быть заперта, то я не хотел пропустить времени. Множество картин окружило меня. Я тут же купил описание, хотел было осматривать все самым подробным образом, но увидал, что это будет слишком. Некоторые картины остановили меня; но напишу подробно, когда посмотрю еще раз. Скажу лишь, что Рафаэлева мадонна не сделала на меня впечатления, но ночь Корреджиева прекрасна? Впрочем, на свободе, в бодром, свежем расположении должно рассматривать эту картинную галерею, и не раз, и не два; нынче я бы пошел, но она заперта.
Сейчас послал на почту: авось, не будет ли писем от вас, дражайшие родители мои? – Отправлю это письмо (оно девятое от Петербурга). Нет, нет писем! Как неприятно! Не будет ли завтра, может быть? Я напишу, думаю, еще третье письмо отсюда. Скоро день ваших именин, милая, дражайшая моя маменька806. Почти всегда вместе проводили мы этот день, – теперь я далеко от вас... Но и отсюда так же, как бы и близ вас, поздравляю вас, дражайшая моя маменька, и целую крепко ручки ваши и ваши также, дражайший мой отесенька, и вас поздравляю также с общим нашим семейным праздником! Не грустите, прошу вас; думайте, что мне это путешествие будет полезно. О, да даст Господь Бог всего благого вам, милая маменька, милые, дражайшие родители мои! Дай Боже, чтобы вы были здоровы, а об моем здоровье нечего и думать: я крепок ужасно. Братьев и сестер целую и обни-
—115—
маю. Обнимите также за меня доброго Михаила Петровича807 и Михаила Семеновича808, которые, верно, будут у вас в этот день. Верно, многое из моих писем знает Михаил Петрович. Но теперь я не успеваю много писать, потому что нигде не живу еще долее недели, и много такого, что занимает и отвлекает меня беспрестанно. Вчера, желая купить себе простую сподручную палку, я пошел в одну лавку, но не выбрал по себе. Продавец показал нам белую пенковую трубку с портретом Государя, хорошо вырезанным. Мне, как русскому, особенно показывал он ее и с гордостью говорил, что сам вырезал. „А видите ли, – продолжал он, – на трубке спящий лев? а? недурно? будить его опасно“. – „Да, прекрасно“, – отвечал я. – „А? это символ, и я сам придумал... Кстати?“ – „Да, да, – отвечал я, – очень хорошо.“ – Немец был очень доволен. И он прав: Россия могущественна, в этом нет никакого спора.
Завтра хотелось бы мне идти в Саксонскую Швейцарию. Я купил себе род блузы – Haub-Mantel, как называют немцы, и заплатил за это рублей 8. Поищу палки. За мытье здесь заплатил я (за 4 штуки) один рубль, т.е. в грошей саксонских, в которых уже не 12, а 15 наших копеек и 9 пфен. (то, что наши копейки). Вообще я сержусь на себя за то, что истратил здесь больше, нежели это можно было. Должно быть экономнее. Например, нынче вздумал я купить пук нечиненых перьев (24 пера, кажется809); с меня спросили 7 грош. (т.е. 1 руб. 5 коп.). Я не торгуюсь, а отказаться было совестно, – итак взял, делать нечего.
Нынче концерт в Большем Саду. Я пошел туда, но уже поздно; билета не взял и так ходил.
Там видел я нашего Государя, который обогнал меня в колясочке с Государыней. Он был в статском платье и в круглой шляпе. Я поклонился Ему, на что и Он отвечал мне также.
Как жалел я, что не взял с собою книги: читать и писать здесь было бы прекрасно.
—116—
Но вот и второе мое письмо к концу, милые, дражайшие родители. Крепко целую ваши ручки.
В третьем письме, вероятно, уже буду говорить вам о Саксонской Швейцарии. Я было совсем собрался идти завтра рано по утру, чтобы, воротясь, осмотреть в Дрездене остальное. Теперь, кажется, все еще заперто; следовательно, осматривать нечего, а времени терять мне бы не хотелось. К тому же, мне очень хочется отправиться бродит пешком; но не знаю, пойду ли завтра; думаю, что, по крайней мере, дождусь почты, и хотя (хотелось выйти рано утром) пойду, но уже около обеда.
Нынче в саду шли передо мною мужчина и дама, и вдруг русские слова: „Должна быть благоразумною; должна знать, что значит жена для мужа“... Это говорил мужчина; дама отвечала что-то. Я отошел далее и слышал несколько слов: „Illusions, les illusions passent“. Я думаю, теперь здесь много русских.
Но прощайте, милые, дражайшие родители мои. Пишу вам много, и, Бог даст, осенью, я думаю, буду с вами, мои милые родители.
Ваш Костенька
XX. Третье письмо из Дрездена
1838 г. 11/23 июля
Приписка сверху
Я так глупо сделал, что купил такую тяжелую бумагу, за которую, вероятно, милые, дражайшие родители мои, вы заплатите гораздо дороже810.
* * *
Наконец, я получил письмо от вас, милые, дражайшие родители, – письмо небольшое, но, слава Богу, вы здоровы. Я ждал еще второго письма в Дрезден, и очень, очень мне странно: его нет до сих пор. Может быть, вы адресовали его дальше, милые родители мои.
Вот уже больше недели, как я в Дрездене. В продолжении этого времени я был в Саксонской Швейцарии и только вчера вечером возвратился.
Вот вам подробный рассказ, милые, дражайшие мои родители.
Во вторник написал я письмо вам (второе из Дрездена), в котором говорю, что собираюсь идти в Саксонскую Швейцарию, чтобы не пропустить времени, и потом опять ворочусь в Дрезден. Но прежде, нежели идти, я решился дождаться почты, надеясь получить письмо; но почта не привезла писем, – и так я должен был идти, не дождавшись известия от вас, дражайшие родители мои. Еще накануне купил я себе род блузы, довольно красивой, и дубовую палку. Теперь (это было 10 часов утра) стал я снаряжаться в путь: надел чистую рубашку, а сверх нее, без жилетки и без галстуха, мою блузу, отложил белые воротнички рубашки, подтянул свой пояс, повесил суму и устроил свою фуражку самым романтическим образом, так что она не только не безобразила, но, напротив, придавала лицу какой-то рыцарский вид. Когда в костюме, с фуражкой на голове, с сумой через плечо и с палкой в руке, взглянул я на себя в зеркало, то я, по внутреннему убеждению, был очень, очень интересен и походил на юношу средних веков. Я оставил свои вещи на руки трактирщику и, уложив все как следует, бодро вышел из дому. Уже было довольно жарко, и на улицах было много народу: некоторые поглядывали на странное мое одеяние. Я нашел дорогу, по указанию лонбединтера, и, наконец, вышел из города в поле, один, совершенно один, пешком. Я шел скоро и весело. Мне попадались навстречу люди, с которыми я разменивался поклонами и приветствиями, по обычаю немецкому. Я прошел уже довольно далеко, когда, поглядев в свою путеводную книжку, усомнился, по той ли дороге я иду. Мне попался один немец, который шел в Пильниц (я должен был идти тоже в этот город); у него спросил я: где Лонгвиц, Валвиц и другие места, через которые я должен был пройти? Он отвечал мне, что это другая дорога в Пильниц, по нагорному берегу Эльбы, и что я уже далеко отошел, потому он и предлагал мне идти вместе с ним; но я отказался, сказав, что хочу осмотреть эти деревни, что я – иностранец и намерен обойти Саксонскую Швейцарию. „Вы из Швейцарии?“ – „Нет,
—118—
я иностранец“. – „Я знаю, но я спрашиваю Вас: не из настоящей ли вы Швейцарии?“ – “Нет, я русский.“ „Как!“ Он удивился и спросил меня, видел ли я нашего Государя. Я отвечал, что видел, а он сказал мне, что идет для того в Пильниц. Итак я поблагодарил его и отправился назад, вдоль по берегу, чтобы переехать на лодке в Лонгвиц. Переехав вместе с толпой старых немок, возвращавшихся с корзинами из города, я вошел в деревню Лонгвиц, построенную у самой горы, и, прошедши вдоль по ручью, я зашел было в горы и чуть было опять не сбился с дороги, но, посмотрев в книгу и спрашивая добрых людей, опять нашел ее и продолжал свой путь. Я прошел деревни. Лонгвиц, Валвиц, Нидер-Боериц, Гостевиц, имена которых звучат так по-славянски. Было очень жарко. Сначала сума моя показалась мне тяжела, но я скоро привык к ней. Дорога была очень приятна: то там, то здесь открывались прекрасные виды; я шел у подошвы высоких гор, напоминавших мне наши Оренбургские. Таким образом пришел я в Пильниц, не желая там нимало останавливаться, а выбраться поскорее в поле, подальше от города. До сих пор эти места еще не походили на деревенские. Я проголодался, устал и вошел в первый домик, который мне указали. Там спросил я себе стакан воды, хлеба и стакан молока (сыра и масла у них не было); тут я отдохнул немного, снял свою суму и поел с аппетитом, который от ходьбы и от того, что давно я не ел ничего, был очень велик. Не долго продолжался мой отдых, и я опять, с сумой на плече и с палкой в руке, продолжал свое путешествие. В Обер-Боерице я поел сыра и масла с хлебом и своротил, наконец, с большой дороги на проселочную. Один, один был я в поле; я прошел горы, подле которых лежала моя дорога, которая была у меня теперь в левой стороне; но вдали вокруг синели другие горы, к ним-то и лежала моя дорога. Под горой было маленькое селение и вокруг него разноцветная зелень, полосы созревающего и созревшего хлеба; но когда я прошел дальше и дошел до Гросс-грауне, тогда еще лучше открылся вид передо мною, еще явственнее были синеющие горы. Как приятно было мне смотреть на деревню, как
—119—
хороши были деревья с темною зеленью, которые маленькою рощицей стояли предо мной! Отсюда, разумеется, все расспрашивая, я пошел в Глотерассен.
Но до завтра прощайте, милые, дражайшие родители мои, – завтра – продолжение путешествия, всех маленьких событий и вообще всего моего здесь пребывания. Прощайте, милые» дражайшие родители, до завтра, до завтра.
12/23 июля
Итак, скоро дошел я до Глотерассена, и первое, что увидал я, была мельница. Вы знаете, как вообще я люблю мельницы! Вода так быстро, так сильно бежала на колеса. Но как я удивился, как был поражен, когда, поднявши глаза, увидал, что мельница построена у высокого отвесного утеса! Это был первый утес, мною виденный. Я прошел несколько шагов, и предо мной потянулись в два ряда, широкою улицей, голые отвесные утесы; кое-где росла зелень и деревья; два ряда утесов были здесь довольно отдалены друг от друга и образовали долину, по которой так быстро бежала река Везериц. Она разделялась здесь на два рукава и обоими рукавами падала на колеса; земля здесь покрыта обломками камня и сочною травой. Место прекрасное; вечер был чудный. Я сел на камень, положил свою суму и долго сидел тихо; река шумела, ручей журчал; в нескольких шагах стучала мельница, а надо мной возвышались и тянулись вдаль огромные скалы. Народ был в поле, убирал сено. Я встал, подошел и спросил, можно ли здесь искупаться. „Можно, – отвечали мне, – вода хорошая“. Я подошел к Везериду; он бежит по камням и очень неглубок. Я разделся, сошел в воду и искупался, как мог, река быстра, но меловая вода несколько иловата. Меня освежило и ободрило это купанье. Я почувствовал себя живее и крепче: пробыл еще несколько минут в этом прекрасном месте и пошел далее между утесов. Как шумно бежит Везериц, сколько мельниц стоит на нем и молят только частью его воды! Мне нужно было идти в деревню Либеталь. Я шел все между утесами, и, дошедши до мельницы, стал спрашивать мельника о дороге. Он догадался, что я – русский, и с улыбкой сказал: „Я знаю, знаю, вы – сын русского графа и путешествуете“.
—120—
Я уверял, что я не граф, но он только улыбался на это, Я собирался уже идти дальше по его указанию, как заметил других двух путешественников пешком, которые шли от Глотерассена, в соломенных шляпах, с ранцами за спиной. Не имея желания знакомиться, я пошел далее и остановился над рекой, где она текла с особенною быстротой и шумом. Путешественники подошли ко мне и поклонились учтиво. Я отвечал тем же. Мы стали разговаривать, быстро познакомились, и, узнав, что я иду по одному пути с ними, они предложили мне идти вместе. Я согласился с охотой. Видно было, что это славные, добрые люди. Один из них был уже в Саксонской Швейцарии и потому несколько знает ее, да и отказаться было бы неучтиво; с другой стороны, мне было несколько жаль, что я буду не совершенно один. Один я было хотел остановиться в местечке Ломен, но они шли дальше до Bastei, и я согласился охотно. Наша тропинка пошла в гору, и мы по каменным утесам взобрались на одну из сторон утесов, которые тут уже были гораздо ближе друг к другу. Взобравшись, мы быстро шли по ровной зеленой долине. – Я узнал, что мои товарищи были прусские поляки, совсем онемечившиеся; они забыли почти совершенно свой язык и гордились славой Пруссии и тем, что они пруссаки. Так будет и со всеми поляками: они примут совершенно отпечаток народа, которому покорены, и войдут в состав этого народа, как новый элемент его жизни. Смешно было видеть, когда один из них хотел что-нибудь произнести по-польски, так, для шутки только, но оба они – настоящие немцы, Они спросили, как меня зовут я сказал: „Аксаков“. Какого труда стоило им запомнить мое русское имя, как часто говорили они, ошибаясь: „Аскова“, „Москова“ и, наконец, „Пугачев“, про которого удалось им как-то слышать. Славные люди! Я с удовольствием вспоминаю о них. Это были два брата Коблик. Можно было видеть, как они любили друг друга; один из них – архитектор, другой – юрист; оба получили образование и читали Шиллера, Кернера и частью Гете; но, конечно, их не волнуют глубоко высшие интересы жизни. Мне весело было смотреть на них: они были без всякой претензии, вежливы, веселы. Мы скоро коротко познакомились;
—121—
они, кажется, тоже полюбили меня. Уже был вечер; я был в приятном расположении духа; наш бодрый шаг, прекрасное поле, толпы народа, попадавшиеся нам близ деревни, с которыми мы разменивались приветствиями – все было так хорошо! Скоро должны мы были опять спуститься по крутой, почти прямой тропинке в ущелье (близ деревни Мюльсдорф). Там перешли мы через мост у мельницы. Везериц в этом месте образовывал водопад; утесы были очень узки; место дикое, прекрасное. Несколько минут постоял я здесь и пожалел, что не был здесь один. Мы должны были взобраться на крутую противоположную тропинку и пошли опять по ровному полю. Мы оставили в стороне местечко Ломен, и так как младший брат Коблик (бывший уже здесь) забыл дорогу, то мы взяли маленького проводника. Мы подходили к Оттованде, снова спустились с крутой и гораздо более высокой скалы по тропинке и пошли в ущелье между утесов. Какое место! Уже было темно. Утесы разных форм стояли по сторонам, ущелье было чрезвычайно узко, и по средине бежал маленький ручеек, который то утихал, то журчал, то с шумом бежал чрез камни; это был как бы голос этого места, как бы дух, который жил здесь и одушевлял своим присутствием этот дикий приют. Если бы я шел один, признаюсь, не знаю, что бы со мною было, какой бы ужас (Schauer) напал на меня. Но нас было четверо, и, следовательно, я только отчасти испытал этот таинственный ужас. Ущелье и камни имеют каждый свое название: „Чертова кузня“, „Пять братьев“ и пр. Мы подошли к так называемой „Зале“. Огромный утес высовывался из скалы и образовывал ровный потолок. Здесь, говорят, были прежде разбойники. Вдруг мелькнул огонек: это гостиница в ущелье. Мы прошли мимо, ущелье суживалось более и более, и, наконец, образовало ворота. Вероятно, огромный камень сорвался со своего места и некогда накрыл узкий путь между утесами. Мы прошли в эти ворота и стали несколько подыматься в гору. Удивительно, как растут деревья, как лепятся они по утесам. Мы видели сосну, корень которой спускается совсем наружи, по камням. Сосна, дошед до зелени, там находит себе пищу. Всходя на гору, я стал несколько уставать и
—122—
часто спрашивать: далеко ли до места? Целый день я был на ногах и целый день нес на плече свою тяжелую суму. Наконец, взобрались мы. Bastei! Bastei! Приятно было отдохнуть теперь. Мы взяли трое комнату и спросили поужинать. Мои новые приятели очень опрятны, как и все немцы, и заставили меня умыть и руки и ноги. Я чувствовал, что правое плечо у меня немного болело. Наконец, мы все заснули. Так кончился первый день моего путешествия. Коблик сказал мне: „Herr, Herr, Askowa, взгляните в окно“. Я посмотрел: вокруг были целые гряды и купы утесов и скал. Я вскочил, оделся и пошел поскорее посмотреть получше местоположение, не дожидаясь моих товарищей, которые с немецкою аккуратностью и мешкотностью записывали свои издержки. Довольно спокойная дорожка привела меня на край утеса, обнесенного железною решеткой, – и какой вид был передо мной! Тут было еще не очень страшно, и потому я мог спокойно смотреть во все стороны. Передо мною по середине изгибалась Эльба, около нее несколько изб, поля с яркою зеленью и с желтеющим хлебом; на небольшом скате с одной стороны тут возвышались более и более горы и две огромных скалы (Koenigstein и Lilienstein), а далее синеют и поднимаются холмами. С другой стороны высятся утесы, на одном из которых стоял я тогда. Люди сверху кажутся так малы, что их едва заметить можно; лодки кажутся крошечными. Я пошел еще на другие утесы, которые соединены смелыми мостиками, перекинутыми через пропасти, немножко страшно было, когда мостик трещал под моими логами. Утесы испещрены именами путешественников; я написал несколько русских. На этом месте догнали меня мои товарищи и повели меня на другие утесы. На один надо было влезть по ступенькам, плохо в нем выбитым; всход был у самого края, и плохие перила в одну палку только огораживали эту лесенку; с нее надо было перейти через узенький мостик в несколько дощечек на другой близкий утес и взглянуть оттуда на окрестность. Вы знаете, милые, дражайшие родители мои, что я не очень храбро могу глядеть сверху вниз, и потому я немножко приостановился перед таким путем; но вдруг ободрился, влез, перешел мостик и взглянул вокруг: вид, конечно, был
—123—
прекрасный, но я да и мои товарищи также простояли там недолго и слезли опять. Мы воротились в гостиницу, взяли опять проводника и пошли дальше, чтобы нынче переночевать в Шандау. Прежде осмотрели мы Бастейские утесы, и тут, признаюсь, только один стыд заставлял меня не отставать от других. Между прочим здесь есть канапе (так называется утес). Это канапе выдолблено на очень нешироком камне. Я сел поскорее и поплотнее на это канапе, на котором мы остались несколько минут. Но тут есть еще утес, который называется Rosenbett (Розовая постель). Пусть кто хочет, а уж верно не я стану отдыхать на этой постели. Это утес, выдавшийся над другими; в нем небольшое место, и еще покатое, кажется, и на этом месте стояли мы. Вот рисунок, милые, дражайшие родители мои. (Приложен рисунок).
Благополучно спустились мы с утесов по довольно отлогой тропинке, чтобы дойти до водопада, который находится между скал и называется Амсельфаль. Мы шли вдоль ручья. К нам подошел один немец, портной, необразованный и глупый малый, который беспрестанно лез выше своего состояния, надоел всем и отстал, наконец. Итак, дошли мы, наконец, до водопада, где сделана хижинка, частью из нагнувшегося утеса, частью из досок. Тут мы позавтракали, посмотрели на водопад, небольшой, но красивый, падающий с грота, который образовали вместе свалившиеся камни. Тут устроена маленькая ручная мельница об одном жернове, которая приводится в движение водопадом.
Отдохнув, мы пошли далее. У одного из Кобликов купил я виды Саксонской Швейцарии за 1 талер. Мы взобрались на гору, чтобы придти на Hochstein и потом на Гонштейн, где находятся еще довольно крепкие остатки замка. Наконец, пришли мы на этот утес; чтобы стать на него, должно было перейти через маленький мостик, соединявший с ним другой утес. Гонштейн – высокий, отвесный утес; площадь его совсем не так велика, чтобы можно было спокойно любоваться прекрасным видом па долину, над которою он высоко поднимается. По приезде я покажу вам, милые, дражайшие родители, вид этого утеса... „Теперь, – сказал нам проводник, – чтобы
—124—
спуститься в долину, перед нами две дороги.“ Одна из них довольно пологая, но это большой крюк. Поэтому мы выбрали другую дорогу, покороче, сквозь Wolfschlucht (Волчья рытвина), т.е. нам должно было спуститься сквозь трещину или расщелину в утесе, в которую только что пролезть можно было. „Как! – сказал Коблик старший, – сквозь трещину? Не лучше ли обойти?“ – „Обход далек“, – сказал проводник. „А лучше бы обойти“, – сказал я. Сначала сход был сносен, но когда мы подошли к самой трещине, в которую вбиты были палочки и от них шла совершенно прямая лестница, когда товарищи мои стали спускаться задом, тогда я, не очень весело поглядев на путь, который был передо мною, сказал: „Э! э! господа, спасибо! Завели вы меня Бог знает куда! в проклятую трещину! покорно благодарю!“ Но делать было нечего. Я полез, браня внутренне охоту таскаться по таким расщелинам. С одного места взглянули мы на мостик, на котором стояли и который висел между двух утесов. Долго спускались мы, хотя дорога была к концу безопасна (да и вообще не так опасна), однако же, очень неудобна; потому мы долго сходили, а это очень утомляет. Наконец, вышли мы в прекрасную долину и бросились на мягкую траву; недалеко бежала речка Польнец; я подошел и напился воды. Перед нами был Гонштейн, на который еще предстояло нам взобраться, и, наконец, замок того же имени.
* * *
(Приписка сверху. Другой лист, 5-ая страница)
Всем знакомым: кому кланяюсь, кого обнимаю. К Белинскому и Боткину811 сам напишу Μ. И. М. С. и Н. Ф.812 обнимаю. Перо не хорошо, чернила скверные, милые, дражайшие родители мои, и потому пишу так скверно, – самому досадно.
* * *
Еще в Bastei видны были развалины, совсем почти исчезнувшие, рыцарского замка, построенного на этих утесах,
—125—
на которых сохранились еще многие следы пребывания человека: видны еще колеи дороги, по которой возили в замок припасы; но замок, находившийся перед нами, сохранился довольно хорошо. Дорога, по которой шли мы на противоположные горы, была гораздо покойнее. Мы осмотрели, сколько могли (все двери были заперты), замок, который был прилеплен к утесу: говорят, что отсюда бросилась какая-то заключенная княжна.
Пошли мы далее. Из Гонштейна пришли в Бранд. Отсюда тоже прекрасный вид. Тут сидело уже много путешественников, завтракавших и пивших пиво. На Бранде есть грот, в который вставлены разноцветные стекла; они придают какой-то фантастический вид прекрасному ландшафту, лежащему под утесом. В Бранде осмотрели мы несколько гротов и в одном из них нашли стихи, написанные четко и крупными буквами. Эти стихи понравились моим товарищам, хотя в них ничего особенного не было; они сейчас же стали списывать их и спросили меня, не спишу ли и я также. „Может быть“, отвечал я, – и вдруг, обратившись к ним, прочел им эти стихи наизусть. Они были чрезвычайно удивлены, и, по выходе из грота, просили меня еще раз прочесть; я повторил; они пытались сами сказать наизусть, но никак не могли всего запомнить и еще больше удивлялись моей памяти. Дорога от Бранда до Шандау – самая приятная, идет возле гор, возле ручьев и речек, которых много бежит в долине.
Мы пришли в Шандау и остановились там в одной гостинице. Я не взял с собой своего паспорта: в гостинице меня уверяли, что это не нужно, что я могу пройти до самого Теплица с одною так называемою Aufenthalt’s-саrte, т.е. с одним свидетельством о месте жительства. Я так и сделал, но на дороге мне сказали, что этого нельзя сделать. Кобликам хотелось идти вместе со мною: они даже уговаривали меня ехать с ними в Карлсбад, оттуда в Лейпциг, а оттуда в Гарц. Но я не соглашался, и решился идти с ними лишь до границы, и если пустят, взглянуть на Теплиц, который очень близко, а если нет, то воротиться назад в Дрезден. Переночевав в Шандау, прекрасном городке, рано по утру отправились мы в
—126—
путь и пришли в Кушталь. Чудное место! Оно понравилось мне лучше всего виденного раньше. Утесы здесь образуют свод на краю высокой горы, с которой открывается прекрасный вид. Тут несколько человек содержат гостиницу; девушка и двое молодых людей играют тут на разных инструментах. Мне было очень приятно в этом чудном местоположении вдруг услыхать музыку, звуки арфы и женский приятный голос? Как хорошо раздается он под этим сводом! Прекрасно, но у моих товарищей была смертная охота лазить, – и вот полезли они на свод и меня потащили с собой. Карабкаясь по разным ущельям и всходам, пролезая иногда на четвереньках под наклоном утесов, осмотрев, наконец, все аллеи свода, воротились опять мы на свое место, где позавтракали (хлеб, сыр, масло), и пошли далее. Сошли с горы – и опять стали взбираться на другую, превысокую гору; я отдал суму свою проводнику и вошел первый, но устал ужасно и раскраснелся весь. Мы взглянули отсюда назад на Кушталь и увидали, что он гораздо ниже этой горы, которая называется Винтерберг. Походив немного, прошли мы к другой горе, которая называется Grosser Winterberg. Тут тоже была музыка, вид был прекрасный! Богемские горы видны были очень ясно. Я съел здесь свежий огурец. Тут построена лестница с маленькою площадкой, на которую я сходил, но простоял недолго. Мы снова спустились с горы, снова взошли на гору и пришли к месту Пребиш-Тор. Это род моста, который образуют утесы; вид чудесный, но зато так страшны эти неширокие утесы с маленькими деревянными перилами, что я не подходил к самому краю. Наконец, сошли мы с этого места, и я смотрел вокруг, стоя над ним. Тут один молодой человек с приятным лицом подошел ко мне и сказал: „Верно, нет таких мест на вашей родине?“ – „Да, – отвечал я, горы, которые я видел, имеют совсем другой характер“.
Тут он начал говорить со мною о России, и я с удивлением и удовольствием увидал, что он имеет о ней довольно верные понятия; скоро мы познакомились короче; разговор пошел живо, и я увидал, что это очень образованный, прекрасный молодой человек, с теплою душой,
—127—
с любовью. Он находился немного под влиянием Гейне на которого я стал нападать за многое; мы пошли с ним вперед. Прошли Тор – последнее место, с утесов которого смотрят на Саксонскую Швейцарию; мы вышли, наконец, на ровную дорогу, и я, разговаривая с новым моим знакомым, неприметно дошел до самого Гирши-Кретична, деревни на Эльбе. Во многих мыслях были мы согласны, со многими, кажется, он согласился или готов был согласиться. Он любит Россию и понимает, кажется, ее важное значение. Это настоящий германец: светлые, русые волосы, розовые щеки, приятное продолговатое лицо. Ему 21-ый год, тоже, что и мне; но я против него уже муж зрелый. Он показал мне портрет Гейне – жидовское лицо. Но, впрочем, надобно подробнее узнать его мысли; в более систематическом порядке, нежели в той книге, которую я читал. Брилль, имя молодого человека, прочел мне отрывок из Гейне, им выписанный: тут много верных мыслей, но со всем тем мне кажется, что он не понимает христианства. Но об этом подробнее после.
Коблик меньшой расспросил, как мне должно идти в Теплиц, и ему сказали, что я могу, как пешеход, пройти просто, не заходя в таможню, а суму свою отдать на это время им. У меня не было совсем большой охоты идти в Теплиц, но мои товарищи так хлопотали обо мне, нашли мне возможность идти, и поэтому я решился идти с ними. Для того, чтобы пройти безопаснее, надел я сюртук и пошел в некотором отдалении от них. Они показали в таможне свои ранцы и мою суму и догнали меня, Старший Коблик уже охал под моею сумой, от которой я, наконец, освободил его. Едва перешли мы Эльбу – и уже стало заметно, что мы в земле католической. Сейчас попалась нам статуя Св. Распятия, и ребятишки, которые встретились мне, поклонились мне со словами: Gelobt sei Iesus Christas (Слава Господу Иисусу Христу)! Пошел дождь, но небольшой. Мы пришли усталые, изломанные от беспрестанных сходов и восходов, от долгой ходьбы и от своей ноши. Мои товарищи хотели было ночевать в Тейчеке (так называется этот первый богемский городок), но я решительно этому воспротивился, и мы решились взять
—128—
отсюда почтовых до Теплица, до которого было всего мили 4, не больше. Тут отстал от нас портной, и мы пошли опять трое. „Не устали ли вы?“ – спрашивали меня мои товарищи. – „Нет, это ничего не значит, – отвечал я, – я не боюсь усталости, тяжести; только проклятая трещина меня испугала несколько“.
Они смеялись всякий раз, как я поминал о трещине. Замечательно, что в Тейчеке характер лиц совершенно не немецкий, и нигде не встречал я столько прекрасных лиц, как там. Мы дошли до почты, взяли почтовую коляску и, наконец, поехали, а не пошли. Местоположение Тейчека превосходное; места, которыми мы ехали, тоже. Скоро стало довольно холодно и пошел дождь; мы закрылись совсем; но, несмотря на это, нас смочило дождем. Мои товарищи очень морщились. „А с каким удовольствием, господа, – сказал я им, – будем мы все вспоминать об этом времени“. – „Да, да! Это правда!“ – отвечали они.
Они сказали свой адрес в Берлине, я им свой в Москве; они записали мое имя, которое легко могут разучиться выговаривать. „Мы, – сказали они, – переночуем в Арбессау (станция)“. – „Нет, господа, – возразил я, – к чему это? поедем теперь же в Теплиц“. Нас вымочило, а к тому еще не все ли равно, зачем отдыхать на дороге? Отдохнем тогда, когда кончим свой путь; я привык, по крайней мере, в России, скакать без отдыха, не отдыхая нисколько на дороге, не ночуя, не умываясь, даже почти не выходя из экипажа, пока, наконец, приеду к цели моего путешествия; тут только, наконец, я умоюсь, переоденусь и отдохну. К тому же мы все потеряем несколько утренних часов.
Но такой род езды вовсе не нравился моим спутникам, и они уговорили меня остаться переночевать в Арбессау. Там скинул я свой сюртук, который был несколько вымочен; мы поужинали, и на другой день рано пошли осматривать памятники, поставленные в честь битвы под Кульмом. Первый памятник, нами виденный, был австрийский: довольно красивая, высокая колонна; второй прусский – проще и лучше всех. Затем сели мы в коляску и, проехав деревню Кульм, увидали русский памятник, который, если сделан не с таким вкусом, как прусский, зато пышнее
—129—
всех; он воздвигнут тремя державами в честь русского воинства и особенно в память Александра. Время, в которое он воздвигнут – 1835 год; надпись на нем латинская, герба нашего нет, – что отнимает национальность у памятника. Мы сели опять в коляску и приехали в Теплиц; остановились мы в трактире Белого Коня. Я бранил себя, что не взял с собой другого платья и шляпы; в такой фуражке неловко было ходить по городу: наш Государь и прусский были здесь. Я взял на прокат шляпу и пошел в сад со своими товарищами. Там играла музыка и были оба Государя и вельможи трех дворов. Наш Государь был в сюртуке. Немцы были в восторге от его вида. Он, точно, хорош и в статском платье. „Hübscher Mann“, „Herrlicher Herr!“ эти восклицания беспрестанно раздаются.
После обеда товарищи мои пошли посмотреть одно живописное местоположение, а я остался в городе, пошел в сад, где пьют минеральные воды, увидал в прейскуранте: „обер-зальц-брун“, и спросил себе бутылку. Я сейчас узнал, милый, дражайший отесeнька, воду, которую вы пьете; только показалось мне странным, что она вовсе не шипела; в бутылке было стакана 4. Когда, пришeдши домой, я захотел опять выпить этой воды, то я заметил в ней маленькое шипение; вкус тот же, только, кажется, здесь будто свежее. Я сказал решительно своим товарищам, что завтра еду в Дрезден, и взял место в наемной карете. Должно вам сказать, милые, дражайшие родители, что я предоставил товарищам моим всю счетную часть и платил потом им, сколько, по их словам, – в истине которых не сомневаюсь, – был я им должен. Только переехавши в несносную Австрию, мы совсем потеряли толк в деньгах: крейцеры на ассигнации и на монету, гульдены... в этом Коблики насилу нашли какой-то смысл, а я уже и не искал. Все австрийские чиновники далеко не так учтивы, как прусские и особенно саксонские. По общему незнанию нашему австрийской монеты, я переплатил, кажется, лишний талер. Наконец, рано утром сел я в карету и познакомился с одним молодым человеком, неглупым малым, который сначала додумал, что я из Силезии. Потом пожилая дама, ехавшая
—130—
с нами, приняла меня за австрийца. Мы взобрались на горы и, наконец, переехали их. В таможне должно было показать свой паспорт; я показал свое свидетельство, сказав, что мой паспорт в Дрездене. Чиновник усумнился было: пропускать меня или нет; но потом, видя, что я на обратном пути, и сказав, что я подвергался большой опасности без паспорта, пропустил меня. Мы пообедали в ближайшей деревне, где видел я мужиков-политиков, в синих блузах, с кружками пива и с трубками, преважно рассуждавших о России, Австрии и Пруссии. Приехав в Дрезден, пошел я опять в Hôtel de Russie – и только что распорядился несколько, как вошел ко мне Брилль, которому я сказал свой адрес в Дрездене. Я провел с ним приятно вечер. На другой день пошел я с ним вместе в картинную галерею, и на этот раз гораздо больше видел: сильнее, явственнее были впечатления, должно быть, во второй раз.
Мне уже некогда, милые мои родители, описывать вам все, что мне понравилось в картинной галерее.
Брилль поутру принес мне Шефера813. И все: разговоры о том, что меня интересует, все благие впечатления природы и искусства, мною воспринятые, наконец простые, прекрасные стихи Шефера – все это заставляет меня желать поскорее заняться в Швейцарии в тихой комнате, среди свободной природы. Вы спрашиваете, милые, дражайшие родители, почему говорил я дяденьке, что долго останусь в чужих краях и зиму проведу в Берлине. Так прежде говорил я и в Москве, но вы знаете, милые, дражайшие родители, как шатки были все мои предположения, как особенно в Петербурге колебались они. Нет, мои слова дяденьке о том, что я проведу зиму в Берлине, ничего не значат, я не стану себя связывать, и, как мне кажется, Бог даст, осенью буду в Москве. Да, милые, дражайшие родители мои, недолго (но крайней мере, теперь) проживу я в чужих краях; иногда мне хотелось бы сейчас поехать. Вчера был я в Москве – в панораме: сделано, довольно, верно, только краски бледны;
—131—
впрочем, я узнал и Триумфальные вороты и дорогу в Богородское. Бог даст, через несколько месяцев опять увижу Москву. Теперь хочется мне в Швейцарию: пожить там мирно, уединенно. Да, потом опять – в Россию, в Москву, домой, где пойдут также (я уверен почти) мои занятия. Я купил здесь много книг, – и очень глупо сделал, потому что должен буду все возить их с собою: купил здесь также брюки и галстух, милые мои, дражайшие родители, починил сапоги; поэтому вышло у меня довольно много денег. Дорого обошлась мне и квартира: за 6, за 7 дней заплатил я (совсем, разумеется) 9 талеров и 12 грош. Один талер потерял я в книжной лавке Арнольда. Досадно мне, что, когда пишу к вам, милые, дражайшие родители мои, я должен всегда торопиться; теперь тороплюсь тоже. Уезжаю ныне из Дрездена в Лейпциг, затем в Веймар, в Рудольфштадт, оттуда в Франкфурт на Майне и в Висбаден, оттуда в Швейцарию – в Берн или Люцерн, где, я думаю, поселюсь я. В Берлине оставил я записку, чтобы пересылали письма в Дрезден, а в Дрездене, чтобы пересылали во Франкфурт на Майне, куда я буду торопиться и стану мешкать как можно менее. Верочка извинит меня, верно, что я не пишу ей: она видит, какие большие письма пишу я к вам, милые, дражайшие мои родители. Вчера у меня написались стихи, которые пришлю я вам, милые родители мои. Брилль назвал мне двух писателей, писавших о грамматике вообще, и я достану их себе. Брилль этот – типографщик, он путешествует пешком и хочет быть также в России; я сказал ему свой адрес. Он говорит, что с первого взгляда на меня узнал, что я – русский. Дяденьке Гр. Ив. и тетеньке я также напишу, что не думаю оставаться зиму в чужих краях. Бог даст, этою осенью буду словесно вам рассказывать, милые, дражайшие мои родители, и вам, милые братья и сестры, все, что было со мною в путешествии, и все мои мысли и замечания. Прощайте, милые, дражайшие мои родители, будьте здоровы и не грустите только: я здоров, как нельзя больше, лишь только загорел очень от солнца.
Прощайте, дражайшие мои родители, крепко, крепко целую ваши ручки и обнимаю вас.
Москва! туда, туда мой путь, мой возвратный путь. Москва, Богородское, милые, дражайшие мои родители... Прощайте, прощайте! Получили ль вы мои письма?
Ваш Костенька
Сообщил Анатолий Александров.
(Продолжение следует).
Лебедев Д.А., свящ. Вопрос о происхождении арианства814 // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 133–162 (3-я пагин.).
—133—
4 век, первый век свободы христианской церкви от внешних стеснений, был и временем расцвета христианской литературы. К этому столетию относятся такие церковные писатели, как Евсевий кесарийский, св. Афанасий В., «три великих каппадокийца»: свв. Василий В., Григорий Богослов и Григорий нисский и – на западе – свв. Иларий пиктавийский и Амвросий медиоланский. В конце этого века начали действовать и блаженный Иероним, св. Иоанн Златоуст и – величайший из церковных писателей запада – блаж. Августин. V век только в первую половину был достойным продолжателем IV-го и выставил – кроме Златоуста и Августина – св. Кирилла александрийского, св. Льва В. римского и блаженного Феодорита кирского. Со 2 его половины начинается упадок богословского просвещения и на востоке и – особенно на западе. Но главное содержание истории церкви IV века, историю всей его средины, составляет история борьбы церкви с арианством. Самые выдающиеся церковные писатели IV века, как Афанасий В. и отцы-каппадокийцы, Иларий и Амвросий были борцами против арианства, или же, как Евсевий кесарийский, сами были на стороне ариан. Литературную полемику с арианами ведут потом, когда церковная борьба с арианством на востоке уже закончилась, и св. Златоуст, Августин и Феодорит. Августин и лично сталкивался с одним из виднейших представителей арианства на западе – епископом
—134—
Максимином. Понятна отсюда важность вопроса о происхождении арианства. Не решив этого вопроса, нельзя понять самого смысла событий IV века.
Вопрос о происхождении арианства не в первый раз ставится и в русской церковно-исторической литературе. В начале 80-х годов прошлого столетия, между прочим, и по этому вопросу вели полемику профессор МДА А.П. Лебедев и профессор Московского Университета протоиерей А.М. Иванцов-Платонов815. А.П. Лебедев доказывал, что арианство обязано своим происхождением антиохийской богословской школе, основанной пресвитером Лукианом. Напротив, А.М. Иванцов-Платонов816 «решительно не находил оснований искать источников» арианства «где-нибудь в другом месте, кроме Александрии» и склонен был объяснять возникновение арианского спора817, из столкновения между двумя разделившимися фракциями самой же александрийской школы».
Арианство, по его мнению818, «по своим основным традициям стоит в несомненной связи с филонизмом, гностицизмом и неоплатонизмом и оригеновским субординационизмом». Влияние антиохийской школы на развитие арианства он819 допускал только со стороны экзегетики, да ещё на свойственную арианам страсть к диалектике и софистике. А.П. Лебедев820 считал мнение о происхождении арианства из александрийской школы «обветшавшим» и недоказуемым.
—135—
Литературный спор между этими двумя русскими богословами не привёл к ценным результатам и перешёл на личную почву.
Не вмешивавшийся в эту полемику В.В. Болотов уже в своей магистерской диссертации «Учение Оригена о св. Троице» (вышедшей в один год с докторским сочинением А.П. Лебедева «Вселенские соборы», вызвавшим полемику его с А.М. Иванцовым-Платоновым), высказался821 в том смысле, что хотя «по своему происхождению арианство не стоит в причинной связи с оригенизмом», «однако же оригенизм не остался вне всякого исторического соприкосновения с арианством, сродство его с последним можно проследить на всех фазисах его развития», и дал822 тщательное сравнение системы Ария в двух формах её развития с системой Оригена. Зависимость арианства от антиохийской школы (а не от Оригена) В.В. Болотов признаёт и в своих лекциях, но самую эту школу характеризует как только экзегетическую и не разделяет того взгляда А.П. Лебедева, будто ариане и вообще представители антиохийской школы были «рационалистами» в богословии. А.А. Спасский823 несколько ближе примыкает к А.П. Лебедеву. Вслед за Гарнаком он признаёт только некоторую связь арианства с учением Павла самосатского, сравнения арианства с системой Оригена не даёт и признаёт ариан если не рационалистами в строгом смысле, то всё же рационализирующими богословами. † Проф. С.-Петербургского (ныне Петроградского) университета Б. Мелиоранский824, напротив, решительно становился на сторону А.М. Иванцова-Платонова – против А.П. Лебедева.
Полного согласия по вопросу о происхождении арианства нет и между западными богословами, хотя там вопрос этот не имеет такой резкой постановки, какая дана была ему у нас 1881–1882 гг. и не вызывает полемики. Разви-
—136—
тый А.П. Лебедевым взгляд на происхождение арианства из антиохийской школы принадлежит более старым западным богословам и высказывается, например, очень решительно у Newman’a. Из системы Оригена производят арианство не только Баур, Гагеман и Гефеле, но и, например, Неандер. Знаменитый Адольф Гарнак825 высказал в своей Dogmengeschichte (вышедшей 1-м изданием в 1887 году) такой оригинальный взгляд на происхождение арианства: Родиной арианства и по нему была антиохийская школа, и глава её, пресвитер Лукиан, был «Арием до Ария». Лукиан был действительно, как говорит св. Александр александрийский, «преемником» (διοδεξάμενος) по управлению школой и учеником Павла самосатского, – монархианина-динамиста, отвергавшего церковное учение о Сыне, как ипостасном Слове Отца, и состоял вне общения с тремя антиохийскими епископами, занимавшими кафедру столицы Востока после Павла (Домном, Тимеем и Кириллом). Воссоединившись с церковью, Лукиан не отказался от тех научных методов, которые усвоил в школе Павла самосатского (философии Аристотеля и критических работ над библейским текстом) и от некоторых и богословских воззрений Павла. Он соединил адопционизм Павла с церковным учением о Λόγος κτίσμα, разработал это учение посредством аристотелевской философии и обосновал его критико-экзегетически из библии, и получилась будто бы та самая система, которую подробно развил потом Арий (с ἐξ οὐκ ὄντων, и учением о προκοπή, о нравственном усовершенствовании Сына Божия826.
Напротив, Гуоткин827 считал неясным, был ли Лукиан действительно еретиком, хотя ученики его и могли быть таковыми: язык Оригена и Дионисия, по его мнению, столько же примыкал к арианскому, как и язык Лукиана, однако их нельзя считать еретиками. В арианстве Гуоткин видит «прямой результат раннейших» богословских «движений и неизбежную реакцию языческих
—137—
форм мышления против окончательной установки христианского понятия о Боге», и признает не случайным, что арианство появилось в Александрии: значит, обстоятельства благоприятствовали там его процветанию больше, чем где-либо. Если впоследствии Сирия казалась арианской, а Египет православным, то не так было при возникновении спора.
Лоофс828, высказавший правильную мысль об «оцерковлении» системы Оригена, как главной причине возникновения арианского спора, видит в Арии только более последовательного, чем Дионисий александрийский, представителя «оригенистической левой» партии. Через Лукиана Арий стоял, по Лоофсу, в связи с одной стороны с Оригеном, с другой, может быть, с Павлом самосатским. Но эта, указываемая св. Александром, зависимость арианства от системы Павла самосатского не имеет, по мнению Лоофса, важного значения для понимания арианской христологии.
Несколько ближе примыкает к взгляду Гарнака взгляд Р. Зееберга829. Он признаёт зависимость Лукиана как от Оригена, так и от Павла самосатского, учение которого Лукиан «модифицировал» при воссоединении с церковью. Для реконструкции учения Лукиана он пользуется письмами Ария и Евсевея никомидейского830.
Много сделавший для истории церкви IV века, но, разумеется, не компетентный в вопросах собственно историко-догматических, филолог Эдуард Швартц831 прямо считал Лукиана только оригенеанином, не имевшим ничего общего с Павлом самосатским.
Из этого краткого перечня взглядов, высказанных только новейшими учёными видно, что вопрос о происхождении арианства и в настоящее время остаётся спорным, как был в начале 80-х годов 19 столетия, но вопрос этот ставится теперь серьёзнее, чем ставили его А.П. Лебедев и А.М. Иванцов-Платонов.
—138—
С формальной стороны А.П. Лебедев был, конечно, совершенно прав. А.М. Иванцов-Платонов пытался оспаривать положение, в сущности, совершенно бесспорное. Что Арий был учеником Лукиана, пресвитера антиохийского, об этом говорят согласно и сам Арий832, называющий Евсевия никомидийского «солукианистом», и историк-евномианин Филосторгий, перечисляющий целый ряд арианских епископов, вышедших из школы Лукиана833 и св. Александр александрийский834. Если бы о зависимости арианства от школы Лукиана говорили только ариане или же только их противники, то был бы повод отнестись к этому известию с недоверием. Для ариан было, несомненно, выгодно поставить своё учение в связь с учением мученика Лукиана. Для св. Александра александрийского, который видел в Лукиане, прежде всего, ученика Павла самосатского, тоже важно было поставить арианство в зависимость от Лукиана, а через него от еретика Павла самосатского. Но раз о зависимости Ария от Лукиана говорят согласно и ариане и их противники, то эту зависимость нужно признать несомненным фактом. Не излишне напомнить также, что св. Лукиан пострадал мученически в Никомидии, и покровитель Ария «великий» Евсевий переведён был епископом из Пирита в Никомидию. Св. Александр александрийский объясняет это честолюбием Евсевия, и что действительно честолюбие играло тут не последнюю роль, доказывает и позднейший переход Евсевия из старой столицы Никомидии в новую столицу – Константинополь. Но, вероятно, не совсем не прав и Евсевий кесарийский, который пытается плести «великому» Евсевию венок из того самого, в чём свв. Александр и Афанасий В. видели его позор: по словам Евсевия кесарийского не сам «великий» Евсевий по собственному желанию дважды менял свою кафедру, а сами эти видные кафедры желали иметь его своим епископом835. Относительно Константинополя можно, ко-
—139—
нечно, очень сильно сомневаться, действительно ли константинопольцы, как доказывают события 342 года, очень привязанные к своему православному епископу Павлу, желали иметь Евсевия никомидийского своим епископом. Но относительно никомидийцев более, чем только возможно, что они действительно пожелали иметь Евсевия, ученика пострадавшего в их городе мученика Лукиана, своим пастырем и, может быть, прямо пригласили его на эту кафедру.
Но доказать, что Арий и его главные последователи и покровители были учениками Лукиана, не значить ещё – объяснить происхождение арианства. А.М. Иванцов-Платонов ставил вопрос, несомненно, серьёзнее, чем А.П. Лебедев. Если система Лукиана, как это обыкновенно принимают, по меньшей мере, ни в чём существенном не отличалась от системы самого Ария, то указанием на Лукиана, как учителя Ария, вопрос о происхождении арианства не решается, а только отодвигается назад: приходится ставить вопрос уже о происхождении учения самого Лукиана. Если Лукиан не был «Арием до Ария», то необходимо выяснить, каким путём Арий пришёл к тем крайним выводам из учения Лукиана, каких не делал сам Лукиан. А с другой стороны, хотя и сам Арий и его вифинские и асийские покровители (Евсевий никомидийский, Феогний никейский, Марий халкидонский, Минофант ефесский) были несомненными лукианистами, но в пользу Ария не менее решительно действовали и такие бесспорные оригенисты, не стоявшие в зависимости от Лукиана, как Евсевий кесарийский. Евсевий кесарийский был не один; с ним заодно действовали Павлин тирский, занявший в 324 году антиохийскую кафедру, но в том же году и умерший, и подчинённый Евсевию палестинский епископ Патрофил скифопольский, доживший до 359 года. К числу оригенистов нужно отнести и всех тех покровителей Ария, которые не упоминаются Филосторгием в числе учеников Лукиана. Таковы: Феодот лаодикийский и Наркисс нерониадский, подвергнутые, как и Евсевий кесарийский, временному отлучению на созванном
—140—
св. Евстафием антиохийским на антиохийском соборе 324 года. Македоний мопсуестийский, Таркондимант эгейский, Аетий лиддский и, вероятно, даже и преемник Евсевия никомидийского на виритской кафедре Григорий. О догматических взглядах этих епископов-оригенистов мы имеем возможность судить только по сочинениям Евсевия кесарийского. Попытки доказать, что Евсевий кесарийский не был арианином, не прекращаются и до сих пор. Но в действительности, хотя и нельзя конечно оспаривать, что между богословскими системами самого Ария и Евсевия кесарийского есть существенные пункты различия, и Евсевий, по меньшей мере, хотел быть верным последователем Оригена, тем не менее, Евсевий пред никейским собором вовсе не случайно очутился в рядах сторонников Ария. Как и Арий, Евсевий не видел никакой разности между выражениями; ἀγέννητος – не рождённый и ἄταρχος – безначальный. Эти слова были для него синонимами, и он часто употребляет их рядом в приложении к Богу Отцу. Поэтому он, как и Арий, и в отличие от Оригена, не признавал безначального, вечного рождения Сына от Отца. Сын и по Евсевию, как по Арию, родился от Отца, правда, «прежде всех веков», πρὸ πάντων αἰώνων (у Ария: «прежде времён и веков», πρὸ χρόνων καὶ αἰώνων), однако не прежде всякого времени, и потому Евсевий в сущности согласен был с Арием в том, что «было, когда не было Сына», ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν ὁ Υἱὸς. На никейском соборе Евсевий, как и все другие восточные и малоазийские покровители Ария, кроме двух его верных египетских сподвижников епископов Феоны и Секунда, подписал никейский символ. Но его письмо к его кесарийской пастве836 в котором он оправдывает этот свой поступок, доказывает, что в душе он остался таким же арианином, каким был и раньше.
В основу никейского символа положен был кесарийский символ, прочитанный на соборе (в своё оправдание) самим Евсевием, но он подвергнут был на соборе таким изменениям, что стал совершенно неприемлем для Евсевия. В самый символ внесены были отвергнутые даже и Оригеном термины: ἐκ τῆς oὐσίας τοῦ Πατρὸς и ὁμooύσιος τῷ
—141—
Πατρί, а в конце его прибавлен анафематизм на арианские положения: ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν, ηρίν γεννηϑήναι οὐκ ἦν, ἐξ οὐκ ὂντων и т. п. Как же оправдывает Евсевий свою подпись под этим символом?
Слово ὁμοούσιος, по его словам, означает, что Сын Божий не имеет никакого сходства (ἐμφίρειαν) с происшедшими (γενητὰ) тварями, но во всём (κατὰ πάντα τρόπον) уподобляется родившему Его Отцу, и что Он произошёл (εἶναι) не из какой-либо другой ипостаси или сущности, но из Отца. Эта попытка ослабить значение термина ὁμοούσιος ещё вполне понятна в оригенисте и не свидетельствовала бы сама по себе об арианском образе мыслей Евсевия. Но Евсевий и свою подпись под анафематизмом никейского символа оправдывает только тем, что выражения ἐξ οὐκ ὄντων и ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν и прочие не встречаются нигде в священном писании, и их не употреблял никто и раньше, а выражение πρὸ τοῦ γεννηϑναι οὐκ ἦν означает будто бы что Сын Божий не существовал до Своего рождения по плоти, и потому его и нужно было анафематствовать; а далее Евсевий приводит соображение императора Константина, что Сын и по божественному Своему рождению существовал прежде всех веков, потому что прежде чем Он родился в действительности, ἐνεργείᾳ, Он существовал в Отце потенциально, δυνάμει, нерождённо, ἀγεννήιως. Если бы Евсевий признавал, как Ориген, вечное рождение Сына, то он отверг бы арианское положение ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν не по формальному только основанию, что оно не встречается в св. писании, и не стал бы ссылаться на ту признаваемую тогда всеми истину, что Сын Божий существовал до Своего рождения по плоти.
И в позднейшее время в направленном против Маркелла анкирского сочинении «О церковном богословии» Евсевий837 ведёт длинную, хотя и не особенно резкую (εἰκότως ἄν τις μίμψαιτο – справедливо можно порицать, но не осуждать и не анафематствовать), полемику против тех, которые
—142—
осмелились назвать Сына тварью, происшедшей из ничего ἐξ oὐκ ὄντων, подобно прочим тварям; но не говорит ни слова о выражении ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν, и далее, доказывая, что единый Бог есть собственно Бог Отец, употребляет термины ἀγέννητος и ἄναρχος как синонимы. Очень характерно часто встречающееся у Евсевия выражение «прочих тварей» λοιπῶν κτισματῶν. Значит и Сын Божий был для него, хотя и самой высшей, но всё же тварью.
Таким образом, арианская партия и в самом начале своего выступления состояла не из одних лукианистов, но и из оригенистов в духе Евсевия кесарийского, а в позднейшее время эти оригенисты, несомненно, преобладали над лукианистами. И та арианская партия, которая в 359 году восторжествовала над всеми другими, по своему учению, несомненно, ближе примыкает к воззрениям Евсевия кесарийского, чем к учению самого Ария. Верные последователи Ария Аетий и Евномий не пользовались покровительством даже Константия и были им сосланы. И если антиохийскую кафедру долгое время занимали лукианист Леонтий и потом верный сподвижник самого Ария бывший александрийский диакон Евзоий, если и Евдоксий константинопольский в душе был чистым арианином и покровительствовал Аетию, то по наружности все они, конечно, приспосабливались ко взглядам господствуюшей омийской партии, вождём которой был преемник Евсевия по кафедре и ученик его Акакий кесарийский.
Но когда ставится вопрос о происхождении арианства, нужно иметь в виду не одну только систему самого Ария в её наиболее резком выражении, повторенную потом Аетием и Евномием, но и систему скрытых, но всё же настоящих ариан – омиев, которые сумели добиться хотя и временного, но всё же довольно продолжительного господства в Римской империи. Решительных ариан в духе Аетия и Евномия было всегда немного, и борьба с ними для церкви была бы очень легка, если бы на их стороне не было значительного числа ариан скрытых, умевших излагать своё учение в таком виде, что оно казалось приемлемым и многим лицам совершенно православного в существе дела образа мыслей, каким был, например, Василий анкирский, глава партии омиуссиан.
—143—
Поэтому указать источник, откуда заимствовал своё учение сам Арий, не значит ещё объяснить происхождение арианского движения в его целом, понять, почему система Ария встретила сочувствие со стороны не одних только его солукианистов.
Не следует, далее, упускать из вида, что арианский спор ещё в III веке имел прецедент в виде спора двух Дионисиев838, архиепископов римского и александрийского. Поводом к этому спору (или точнее – только литературному столкновению) было письмо Дионисия александрийского к Евфранору и Аммонию, в котором он называл Сына Божия тварью и происшедшим и говорил, что как тварь Он не существовал прежде, чем произошёл. Дионисий высказывался, таким образом, совершенно в духе Ария (хотя и без наиболее важного и резкого арианского выражения ἐξ oὐκ ὄντων). Но Дионисий 1) жил раньше Лукиана, а 2) был верным учеником Оригена (даже одним из преемников его по учительству в знаменитом александрийском огласительном училище). Значит, было что-то в системе самого Оригена, что побуждало учеников его ещё в III веке делать те же выводы, какие после сделал Арий. – Вмешательство Дионисия римского побудило Дионисия александрийского писать «Обличение и апологию», где он отказывается от допущенных им раньше резких выражений и соглашается признать Сына даже единосущным Отцу. Но это в данном случае не меняет дело: важно лишь, что настоящие оригенисты и до Лукиана и Ария способны были высказываться в духе Ария.
Поэтому, едва ли правильно утверждать, что арианство по своему происхождению «не стоит в причинной связи с оригенизмом». Если не сам Арий, то его учитель Лукиан мог сделать из системы Оригена те же выводы, к каким пришёл и Дионисий.
Система Оригена имеет вообще чрезвычайно важное значение в истории богословской мысли восточной церкви, и игнорировать её при выяснении вопроса о происхождении арианства ни в каком случае не следует. Ведь это была
—144—
первая богословская система в собственном смысле слова, и имя Оригена пользовалось на Востоке высоким уважением до самого конца IV века. Поэтому едва ли какой богослов на востоке 2 половины 3 или начала 4 века мог стоять вне всякой хотя бы косвенной или посредственной зависимости от Оригена. И тот бесспорный факт, что Арий был учеником Лукиана, не исключает никоим образом возможности прямого влияния на Ария со стороны Оригена.
Для выяснения вопроса о том, какой могла быть зависимость Ария от Оригена – посредственной или непосредственной – необходимо решить вопрос об учении самого Лукиана. А.П. Лебедев839 в ответ на «единственно веское» – и по его признанию – «возражение» А.М. Иванцова-Платонова против защищаемого им мнения о происхождении арианства из антиохийской школы Лукиана: «об убеждениях и мнениях Лукиана история ничего почти не знает; если будем производить арианство от Лукиана, то будем производить его от чего-то совершенно неизвестного», мог ответить только: «Мы знаем, чему учили ученики Лукиана, какие воззрения они защищали, знаем, что они ставили свои воззрения в связь с их образованием, какое они получили в школе Лукиана; следовательно, будет ничуть не поспешным замечать; что в школе они были подготовлены к развитию тех воззрений, с какими история встречает их впоследствии. О Лукиане можно сказать: по плодам его познаете его». А.П. Лебедев выражается достаточно осторожно; он не говорит прямо, что учение Лукиана ни в чём не отличалось от учения Ария; но никакой попытки выяснить, что именно в системе Ария нужно считать принадлежащим Лукиану, не делает. А далее он говорит, что «об отношении арианства к Лукиану» «можно думать» то же самое, что и об отношении учения философа Плотина к учению его учителя Аммония Сакка, которого «все историки философии считают основателем неоплатонизма»; следовательно, склонен считать не Ария, а Лукиана основателем той секты, которые получили своё имя от Ария.
—145—
Ещё решительнее высказывается в этом смысле Гарнак, называющий Лукиана прямо «Арием до Ария».
Другие учёные, как например А.А. Спасский840, пытаются доказать, что учение Лукиана отличалось от учения Ария, но обычно на основании соображений общего характера, а не на основании каких-либо фактических данных. Ньюман841 считает учение Лукиана тождественным с учением позднейших «полуариан», основываясь на так называемом символе Лукиана и, по-видимому, и не подозревая, что, утверждая это, он становится в противоречие со своим отрицательным отношением к гипотезе о происхождении арианства от системы Оригена; так называемые «полуариане», т. е. омиусиане, предводимые Василием анкирским, да и бо́льшая часть «омиев», главой которых был ученик и преемник Евсевия кесарийского Акакий, были ведь несомненные оригенисты. Следовательно, если система Лукиана не отличалась действительно от системы омиусиан или хотя бы омиев, то сам Лукиан был оригенистом в учении о Св. Троице. – Но в самом ли деле богословская система Лукиана представляет собой, как это обыкновенно думают, совершенный икс?
Мы не имеем, действительно, ни единой строчки, несомненно принадлежащей самому Лукиану. Даже так называемый символ Лукиана едва ли написан целиком им самим. По всей вероятности, он составлен на основании сочинений Лукиана, или вновь редактирован антиохийским собором 341 года. Но мы имеем некоторые, хотя и очень скудные, остатки от сочинений учеников Лукиана: Ария и Евсевия никомидийского. Пользуясь для реконструкции системы Лукиана сохранившимися письмами и отрывками из других сочинений Ария, учёные обыкновенно почему-то мало обращают внимания на письмо другого лукианиста Евсевия никомидийского к Павлину тирскому: отрывки берут и из этого письма при изложении арианской системы, но почему-то не привлекают его к делу в его целом виде, не придают значения и тому, чего в нём нет. Между тем письмо это чрезвычайно важно. В нём Евсевий
—146—
побуждает Павлина выступить, как это уже сделал Евсевий кесарийский, в пользу Ария, написать Александру александрийскому, и излагает так сказать программу, в каком смысле он должен писать. Естественно думать, что именно здесь, в этом единственном дошедшем до нас его письме Евсевий выступает, как верный ученик Лукиана.
Учение, излагаемое Евсевием в этом письме к Павлину, по своей основной тенденции согласно с учением Ария, но характерных арианских выражений: ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν и ἐξ οὐκ ὂντων тут не встречается. Да и у самого Ария в письме его к Евсевию эти выражения являются только как вывод из того основного положения, что Сын не есть нерождённый, а не как тезисы, признаваемые за бесспорные обоими лукианистами.
Отсюда с высокой степенью вероятности можно заключать, что сам мученик Лукиан не употреблял выражений ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν и ἐξ οὐκ ὂντων, что его богословская система не совпадала до полного тождества с системой Ария.
Сущность содержания письма Евсевия к Павлину сводится к доказательству, что Сын Божий не есть нерождённый как Отец и не произошёл из существа Отца. Но термину «нерождённый», ἀγεννητος придавал важное значение и против выражения ἐκ τῆς οὐσίας τοῦ Πατρὸς полемизировал и Ориген. Следовательно, из письма Евсевия никомидийского получается и тот вывод, что его учитель Лукиан стоял в зависимости от Оригена. Полемика против выражений ἀγέννητος и ἐκ τῆς οὐσίας в приложении к Сыну заимствована Евсевием у Лукиана, а самим Лукианом у Оригена.
Сравнивая далее письмо Евсевия и те отделы в письмах Ария, где он излагает общее с Евсевием, следовательно, лукиановское учение, с так называемым символом Лукиана (2-й антиохийской формулой 341 года), можно указать не один пункт соприкосновения лукианистов с этим символом. А это позволяет отнестись с доверием к сохранившемуся у Созомена842 показанию отцов антиохий-
—147—
ского собора 341 года (ἐν τοῖς ἐγκαινίοις) и карийского омиусианского (македонианского) собора 367 года, что этот символ принадлежит Лукиану, что если Лукиан и не был, быть может, его автором в его настоящем виде, то он составлен из выражений, заимствованных из сочинений Лукиана.
А пользуясь этим символом и заимствованными, по всей вероятности, у Лукиана отделами писем двух «солукианистов», можно попытаться восстановить и самую богословскую систему Лукиана.
Система получается очень близкая к системе Оригена, хотя, конечно, и не тождественная с нею во всех подробностях. Учение Лукиана о Сыне Божием, судя по его символу, было очень возвышенно. Но учение о вечном рождении Сына у Лукиана, по меньшей мере, было выражено далеко не с той ясностью, как у Оригена. На место оригеновского ἀεὶ у Лукиана стоит только πρὸ τῶν αἰώνων – выражение, которое допускал, хотя и понимал его по своему, и сам Арий.
Отсюда становится понятным и отношение к Лукиану со стороны антиохийского собора 341 года, в числе вождей которого были и лукианисты Евсевий константинопольский и Феогний никейский, но который в главной массе состоял из епископов-оригенистов и своими вероизложениями хотел очистить себя от подозрения в ариарстве, и особенно – со стороны карийского омиусианского собора 367 года. Собравшиеся на этом соборе 34 епископа из числа омиусиан отвергли никейский символ, выказали себя, следовательно, твёрдыми антиникейцами; но уже один тот факт, что они были из числа омиусиан, ручается за то, что они были и оригенистами, так как зависимость омиусиан от Оригена не оспаривается никем.
Подтверждается, следовательно, то мнение А. Гарнака, что воссоединившись с церковью, Лукиан принял и по-своему модифицировал богословскую систему Оригена. Система эта, однако, приняла у него не ту решительно арианскую форму, какую приписывает ей Гарнак, а форму, более близкую к учению самого Оригена.
Что касается отношения системы воссоединившегося с церковью Лукиана к системе его бывшего учителя Павла
—148—
самосатского, то одна подробность в письме Евсевия никомидийского (различие цели, с какой приводятся слова Исаии I, 2: «сыны родих и возвысих, тии же отвергошася Мене» у Евсевия и у других ариан по сообщению Александра александрийского) говорит за то, что разрыв Лукиана с Павлом был более решительный, чем допускает Гарнак. Ариане приводили эти слова Исаии для доказательства нравственной изменяемости Сына. И Гарнак справедливо видел в этом след зависимости арианской системы от учения Павла самосатского. Павел ведь признавал Сына Божия простым человеком, и учение о Его нравственной изменяемости было для него простым логическим выводом из того его основного положения. Приведёнными словами Исаии он и мог пользоваться для доказательства того, что название Сын Божий вовсе не доказывает, что Христос не был человеком изменяемым нравственно. Но Евсевий приводит эти же слова Исаии с другой целью, только для доказательства того, что название γεννητὸς не доказывает, что Сын родился из существа Отца. И притом же и Евсевий, и Арий, и символ Лукиана называет Сына Божия «неизменным и непреложным», ἄτρεπτον καὶ ἀναλλοίωτον. Следовательно, Лукиан, воссоединившийся с церковью, и мог приводить упомянутые слова Исаии только с той целью, с какой приводит их Евсевий. Но до этого воссоединения он мог пользоваться ими и для доказательств изменяемости Сына, и из его сочинений, писанных им в это время, этот аргумент могли взять и ариане, чем и объясняется, может быть, странная непоследовательность ариан в отношении к вопросу о том, каким Бог Отец создал Сына: изменяемым или неизменяемым.
Но если даже и сам Лукиан был в существе дела оригенистом в богословии, то ясно, что система Оригена играла далеко не побочную, а вероятно первостепенную роль в возникновении арианского мира.
Но каким же образом из учения Оригена могла быть выведена арианская система?
Неандер843 видевший корень арианства в системе Ори-
—149—
гена и имевший (в отличие от новейших западных богословов) правильное мнение и о самой системе Оригена, представляет дело таким образом:
Богословские споры IV века были естественным последствием тех противоположностей в понимании учения о Троице, которые образовались в предшествующий период. В конце этого периода выработаны были две главные системы учения о Троице: западная и восточная. На западе на первый план выдвигалось единство существа Лиц Св. Троицы (ὁμοούσιον) и принцип монархии. Наоборот восточные богословы и в особенности Ориген, разрабатывали логически древнюю эманатическую и субординатическую систему, стараясь выкинуть из представления о Боге все временны́е и чувственные представления. Как и западные, они признавали отличие Сына Божия от всех тварей не по степени только, а по существу, но оспаривали единосущие Его с Отцом, как уничтожающее, будто бы, личное различие между Ними. А когда это отрицательное отношение к западной системе доведено было до крайности, то образовалась третья система, которая вместе с единосущием отвергла и безначальное рождение и не признавала никакого существенного различия между понятиями Сына Божия и твари, рождения от Бога и творения.
Недостаток этой гипотезы заключается в том, что, Неандер придаёт чересчур важное значение западной богословской системе и в самом возникновении арианства. То верно, что уже Евсевий Никомидийский в письме к Павлину ведёт полемику против «рождения из существа», а сам Арий приводит, как явный абсурд, термин ὁμοούσιον. И таким образом оба этих характерных никейских термина были пущены в ход не св. Александром александрийским, а самим Арием и его главным покровителем. Но ниоткуда не видно, что эта именно полемика против принятых потом в Никее терминов, привела этих лукианистов к отвержению вечного безначального рождения Сына, к учению о том, что́ было, когда не было Сына. Ведь эти термины отвергал и Ориген; и, однако, он именно, а не кто-либо из западных богословов развил всего яснее учение о вечном рождении Сына. И упоминаемое далее Неандером столкновение двух Дио-
—150—
нисиев не доказывает, что арианская теория явилась как противовес теории западной. Оригенист Дионисий александрийский ещё раньше письма Дионисия римского высказался в том смысле, что Сын есть творение и не существовал до своего рождения. А получив письмо римского епископа, он берёт эти свои неудачные выражения назад и высказывается за вечное существование Сына. Но и в своих «Разъяснении и защите» Дионисий александрийский остался оригенистом. Он доказывает, что его выражения не противоречат западному термину ὁμοούσιος, но сам он не употребляет этого термина. Значит, письмо Дионисия римского имело только тот результат, что Дионисий александрийский принял во внимание и те места у Оригена, где он говорит о вечном рождении Сына, но западной терминологии он не принял и не отнёсся к ней и полемически, а постарался успокоить Дионисия римского. К какой-либо существенной перемене в богословском направлении александрийской церкви этот эпизод не привёл, и сам Александр александрийский был богословом-оригенистом гораздо в большей степени, чем это обыкновенно допускают844. Западных терминов ἐκ τῆς oὐσίας τοῦ и ὁμooύσιον он не употребляет в своих посланиях, и в самый никейский символ они вошли, очевидно, не по его предложению. О каком-либо столкновении с западной богословской системой при самом начале арианского спора мы не имеем никаких известий и никаких оснований предполагать такое столкновение. Из двух главных арианских положений, одно (ἦν ποτε ὅτε οὐκ ἦν) прямо необъяснимо как противовес западному учению о Троице (на западе учение о вечном рождении Сына не было раскрыто в то время, Тертуллиан даже прямо отвергал его), а другое (ἐξ oὐκ ὄντων) объяснимо и помимо такого противовеса (как дальнейшее развитие оригеновской полемики против выражений ἐκ τῆς oὐσίας и ὁμooύσιον).
Созомен845 правда, рассказывает, что св. Александр
—151—
не сам первый обратил внимание на учение Ария, а другие лица, которые долго порицали Александра за то, что он терпит это новшество, и он тогда устроил публичное прение между арианами и их противниками. Ариане на этом прении поддерживали свои положения, а их противники доказывали, что Сын Божий единосущен и совечен Отцу. Александр во время этого прения одобрял то тех, то других, но, в конце концов, присоединился к признающим Сына единосущным и совечным Отцу. Это известие Созомена ( – Савина?) идёт, несомненно, из хорошего источника, так как сохранившиеся до нас в творениях Афанасия В.846 и у св. Епифания847 известия о расколе архипресвитера Коллуфа и примирительное письмо ариан к Александру доказывают, что Александр действительно не сам первый обратил внимание на учение Ария и не был сначала особенно решителен в борьбе с ними. Но отсюда не следует, что крайние противники Ария в Александрии действительно называли Сына единосущным Отцу, и ещё менее следует, что с ними согласился в этом и Александр. По всей вероятности ὁμοούσιος тут прибавка самого Созомена, для которого это слово казалось синонимом слова δυναΐδιον.
Арий в действительности едва ли даже и знал, как учат об отношении Сына к Богу Отцу на западе.
Противовесом арианство, несомненно, было, но не западному церковному учению о Троице, а савеллианской монархианской системе. Дионисий Александрийский ведь, несомненно, пришёл к тем положениям, которые вызвали вмешательство Дионисия римского, в борьбе с савеллианством. Но, говоря об отрицательном отношении к западной системе, Неандер не мог иметь в виду системы Савеллия, так как: 1) система эта далеко не совпадает с западной церковной системой, 2) в его время ещё не было из-
—152—
вестно, что Савеллий был в Риме во время св. Ипполита. Но и в настоящее время едва ли можно считать бесспорным, что Савеллий был и родом латинянин. Рим был ведь во II–III вв. в известном смысле религиозным центром христианства, и все ересеучители считали чуть ли не своею обязанностью побывать непременно в Риме. Там побывали и Валентин, и Маркион, и оба Феодота, и ученики Ноита, и Праксей.
Но, где бы ни появилось первоначально савеллианство, борьба с ним не была ни главной, ни единственной причиной появления арианства. Ведь борьбу с савеллианством вёл ещё сам Ориген и, однако, пришёл к выводам, отчасти противоположным арианским. Борьба с савеллианством не воспрепятствовала ему развить со всей ясностью учение о вечном рождении Сына. Действительно, савеллианская система не подавала даже повода ставить вопрос о времени рождения Сына. Савеллиане никакого рождения Сына не признавали и в лицах Св. Троицы видели только формы, в каких Бог является миру. Но формы эти Савеллий признавал временными, и потому борьба с савеллианством скорее могла привести именно к тому, к чему пришёл Ориген, к учению о вечном рождении и бытии Сына. Высказавшись против этого учения, Арий сошёлся сам с савеллианами.
Правильный взгляд на происхождение арианства из системы Оригена высказал Лоофс. Правда о самой системе Оригена Лоофс подобно другим новейшим западным богословам (например, Гарнаку, Цану, Зеебергу) имеет не совсем правильное представление. Он думает, что сам Ориген при своём резко выраженном субординационизме употреблял термины ἐκ τῆς οὐσίας и ὁμooύσιος в приложении к Сыну, и поэтому говорит о двусторонности оригеновского учения о Слове. Но эта ошибка мало отразилась на той теории, какой Лоофс объясняет происхождение арианства. Мнимому учению Оригена о единосущии сам Лоофс не придаёт особенно важного значения. В этом случае Ориген, по его мнению, сходился с апологетами; а главную особенность системы Оригена, главное отличие её от системы апологетов, составляло и по Лоофсу – учение о вечности Слова.
—153—
Из русских учёных такого же, как Лоофс, взгляда держался проф. Мелиоранский848.
Русская богословская наука находится в лучшем положении в отношении к Оригену, чем наука западная. В книге В.В. Болотова «Учение Оригена о Св. Троице» дано такое полное, исчерпывающее, свободное от недостатков во всём существенном; изложение оригеновского учения о Троице, какого мы напрасно стали бы искать в новейшей западной церковно-исторической литературе. И хотя сам В.В. Болотов никогда, кажется, не ставил прямо вопроса о происхождении арианства из системы Оригена, но в его книге даны, в сущности, все данные для решения этого вопроса.
Возникновение арианства было, как выражается Лоофс, результатом «оцерковления» системы Оригена. Ориген яснее, чем кто-либо другой из древне-церковных писателей раскрыл учение о вечном, никогда не прекращающемся, рождении Сына от Отца. «Не родил Отец Сына, – говорит Ориген, – и перестал рождать, но всегда рождает Его». Посмотрим, что есть наш Спаситель. Он сияние славы (Отца), а о сиянии славы нельзя сказать, что оно рождено один раз и уже более не рождается; но как свет постоянно производит сияние, так рождается сияние славы Божией. Спаситель наш есть Премудрость Божия, а Премудрость есть сияние вечного света. Итак, Спаситель вечно рождается от Отца, и потому говорит: «прежде всех холмов Он рождает меня», а не «родил Меня».
Но это учение Оригена имеет в своей основе не только аналогию между светом и сиянием с одной стороны и Отцом и Сыном – с другой, но и основное своеобразное воззрение Оригена на неизменяемость Бога, которое и привело его и к учению о вечном творении Богом мира и о безначальном бытии самого мира. «Необходимо, – писал Ориген, – чтобы (твари) произошли от Бога (произведены были Богом) из начала, и не было времени, когда их не было. Ибо, если было время, когда не было творений, тогда за неимением творений, не было бы и Творца. Смотри, какое
—154—
нечестие следует отсюда». Тогда придётся допустить также, что «непреложный и неизменный Бог может изменяться и претворяться. Ибо если Он после сотворил всё (τὸ πᾶν, т. е. мир), то Он перешёл от нетворения к творению. Но это – нелепо. Следовательно, невозможно говорить, что мир (всё τὸ πᾶν) не безначален и несовечен Богу». «Как Отец не может быть, если нет Сына, и Господом не может быть кто-либо без владения, – так и всемогущим Бог не может называться, если нет тех, над которыми он может показывать своё могущество, поэтому, чтобы Бог оказывался всемогущим, необходимо, чтобы существовало всё (omnia = τὸ πᾶν = мир)». Таким образом, мысль о вечности мира Ориген доказывал соображениями, совершенно аналогичными с теми, на каких основывается у него и учение о вечном рождении Сына. Бог не был бы Отцом, если бы не было Сына, но Он не был бы и всемогущим, если бы не было мира. И рождение Сына, и творение мира вносили бы, по его мнению, изменение в существе Бога Отца, если бы произошли во времени. Творение мира, как и рождение Сына, Ориген признавал безначальным в строжайшем смысле слова. «Если кто-нибудь хочет, чтобы прошли какие-либо века, или промежутки времени (spatia = διαστήματα), или как бы ни назвать это, когда ещё не создано было то, что создано, без сомнения это будет означать, что в эти века или промежутки времени (spatiis = διαστημασιν) Бог не был всемогущим и после сделался всемогущим – и чрез это Он, по-видимому, получил бы некоторое усовершенствование, перешёл от низшего к высшему, ибо без сомнения лучше быть всемогущим, чем не быть им».
Оценивая учение Оригена о вечном рождении Сына, В.В. Болотов849 пишет:
«Ориген высказался о вечном рождении Сына с такой ясностью и определённостью, что не остаётся ничего более желать. – Рождение Сына вечно, соизмеримо только с самым бытием Отца; Сын рождается всегда, безначально. В развитии и логическом обосновании учения о вечном рождении Сына Божия Ориген высоко поднимается над общим уровнем богословской мысли своего века и дости-
—155—
гает той вершины, на которой остановилось усмотрение никейской эпохи. Это воззрение – самый светлый пункт Оригенова учения о св. Троице, самое ценное приобретение богословской литературы и вместе блестящая победа над теорией различия Λόγος προφορικὸς от Λόγος ἐνδιάϑετος. То, чего достиг св. Ириней путём отрицательным, Ориген обосновывает с положительной стороны: различие Слова внутреннего и Слова произносимого несостоятельно не потому только, что в его основе лежит человекообразное представление о Боге, но и потому, что оно стоит в противоречии с частными пунктами учения о Боге, как существе вышевременном, абсолютно совершенном и потому неизменном. Однако в аргументации Оригена есть одно слабое место: он исходит из столь широкого понятия о неизменяемости Божией, что должен допустить и вечное существование мира. Следовательно, та логическая связь между рождением Сына и бытием мира, на которой держалась эта теория двойственного Слова, не порвана и в умозрении Оригена, и если сторонники той теории выражали это соотношение между откровением внутренним и внешним тем, что приближали рождение Сына к границе временного, то Ориген самый мир перенёс в область вечного. Но так как другие богословы не могли разделить мысли Оригена о вечности мира, то для них открывалось новое побуждение примкнуть к воззрению древних апологетов. Таким образом, с логической стороны победа Оригена над теорией двоякого Слова не была решительной и окончательной».
Действительно, учение Оригена о вечности мира, как и многие другие рискованные положения его догматической системы, не нашло себе признания в церкви, и ещё в III – начале ΙV века встретило полемику против себя. Эта полемика не повела ни к осуждению, ни даже только к умалению славы Оригена. Но «оцерковление» космологии и сотериологии Оригена не могло не отразиться и на его учении о Св. Троице, которое само-то по себе в то время не встречало возражений и разделялось большинством восточных богословов. Та логическая связь, в какой у Оригена стояло учение о вечном рождении Сына с учением о вечности мира, с отказом от этого последнего учения, побудила и
—156—
богословов-оригенистов поставить вопрос: если неправильно учение Оригена о вечности мира, то верно ли и его учение о вечности Сына? Постановка этого вопроса не привела, однако, восточных оригенистов к старой теории апологетов о двояком Слове: о Λόγος ἐνδιάϑετος от Λόγος προφορικός. Теория эта, очевидно, считалась окончательно опровергнутой Оригеном, и возврат к ней представлялся невозможным для богословов оригенистов. Разумеется, на западе возможны были и такие верные последователи Тертуллиана, которые разделяли принятую и им в существенном теорию апологетов. И на востоке находились такие богословы-оригиналы, которые решительно не хотели признавать Оригена; и для них тоже возможен был возврат к апологетам. Таким богословом оригиналом был Маркелл анкирский. Но его учение о Слове всего ближе стоит к учению не апологетов, а св. Ипполита римского. Да при том же он, не будучи оригенистом, признавал вечное бытие Слова. Но для богословов оригенистов поворот назад, к апологетам, был делом совершенно неестественным. Никаких следов учения апологетов о двояком слове нет, например и у такого знатока древнехристианской литературы, как Евсевий кесарийский. Но «оцерковление» системы Оригена и постановка упомянутого вопроса имело более важные последствия, чем возврат к старой, но не еретической в основе богословской теории: оно повело, как это признаёт и Лоофс, к распаду богословской школы оригенистов на правую и левую партии и было главной причиной возникновения арианского спора. Одни из богословов-оригенистов (и таких было большинство), отвергнув учение Оригена о вечности мира, остались верными его учению о вечном рождении и бытии Сына и, развив это учение со всею логической последовательностью, порвали и тот остаток связи между Сыном и миром, какой оставался и у Оригена и пришли к учению о почти полном равенстве Сына с Отцом по божеству. Таким правым оригенистом был первый борец против арианства св. Александр александрийский. Для него, как и для самого Оригена, на первом плане стоит ипостасное различие между лицами Св. Троицы, а не их единство. Сын Божий для него есть особая, отличная от Бога Отца ипостась или природа,
—157—
и даже μεσιτεύουσα φύσις μονογενής, посредствующая природа единородная, и однако, Сын Божий, по Александру, настолько точно отражает в Себе все свойства Отца, что Ему недостаёт в сравнении с Ним одной только нерождённости. Но всего дороже было для него оригеновское учение о вечности Сына, и он развивает его – против ариан – со всею подробностью. А других богословов оригенистов, как например, св. Григория неокесарийского, поворот вправо от Оригена привёл и к более решительному признанию единства лиц Св. Троицы: по св. Григорию Отец и Сын только по мысли (τῇ ἐπινοία) суть два, а по ипостаси – они едино.
Напротив другие богословы-оригенисты вместе с вечностью творения мира отвергли и вечное рождение Сына и не в том только условном смысле, в каком отвергали его апологеты, в числе их и Тертуллиан, для которых, хотя Слово и родилось, стало Сыном, незадолго до творения мира, и для его творения, и потому «было время, когда не было Сына, и Бог не был Отцом», но как Слово внутреннее, как Разум Бога Отца, Оно существовало от вечности, а в смысле самом безусловном: Сын так же не вечен, как и мир, так же не существовал до своего рождения, как и мир до творения. И арианское учение, что Сын есть только первая совершеннейшая тварь, созданная Богом из ничего, ἐξ οὐκ ὄντων, есть только дальнейший логический вывод отсюда, хотя и не все левые оригенисты отваживались сделать такой вывод.
Первым известным нам оригенистом этого направления был Дионисий александрийский, и допущенные им в письме к Евфранору и Аммонию выражения, что Сын Божий есть тварь и не существовал до Своего рождения, и доказывают всего яснее, что корни арианства лежат в системе Оригена, а не где-либо ещё. К этому решительному уклону влево от Оригена привела александрийского епископа полемика с савеллианами. Но вместе с тем известно, что Дионисий полемизировал и против вечного бытия материи850. Относительно Дионисия александрийского даже и А.А. Спасский851 признаёт, что допущенные
—158—
им выражения в духе Ария стоят в связи с его отношением к учению Оригена о вечности мира. «Та тесная связь, – говорит он, – в которую Ориген поставлял вечное рождение с вечным бытием мира, порвалась, и пред богословской мыслью снова возник вопрос, как нужно понимать бытие Сына наряду с Отцом. Возможны были вообще два выхода из возникавшего отсюда затруднения: или понять Бога-Отца, как причину существования Сына, независимо от времени миротворения, и Сына как производное начало и по необходимости допустить некоторый логический prius πότε, [но πότε не есть логический prius!] в бытии Отца, по которому Он предшествовал Сыну, как причина по отношению к своему следствию [но отношение Отца к Сыну, как причины к следствию допускали и все правые оригенисты, не исключая ни Афанасия В., ни отцов каппадокийцев] и удержать Оригеновский субординацтионизм или, возвратившись к основному и господствующему тону Оригена о рождении Сына, как мощи и энергии Отца, сделать последней вывод и признать Его единосущным Отцу. Дионисий александрийский, сам полемизировавший против вечного бытия материи, остался на первом пути и последовательно развил свою точку зрения; не только в полемике с савеллианством, но и в своём «Обличении и оправдании». В действительности, конечно, и в споре между двумя Дионисиями вопрос шёл не о том, предшествует ли Отец Сыну логически и нужно ли считать Сына подчинённым Отцу (ни того ни другого не оспаривал и Дионисий римский), а об отношении рождения Сына ко времени, и о том, не есть ли Он творение. А.А. Спасский подменяет спорный вопрос между Дионисиями, и не удивительно поэтому, что он не пользуется сделанным верным замечанием при объяснении происхождения арианства.
Вмешательство римского епископа не только удержало Дионисия от дальнейших шагов в этом направлении, но и побудило его возвратиться к подлинному учению Оригена о Сыне, превратило его из левого оригениста в оригениста правого, – и конфликт был улажен. Однако самая возможность новых таких же уклонов влево от Оригена через это не устранялась.
В 268 или 269 году антиохийский собор, низложивший
—159—
Павла самосатского и состоявший, вероятно, в главной массе из епископов-оригенистов, отверг термин ὁμοούσιος, употреблявшиеся Павлом в приложении к Слову. Это было совершенно в духе Оригена, который тоже полемизировал против этого термина. Но по вопросу о вечном рождении и бытии Слова отцы этого собора, по-видимому, и не имели, повода высказываться. Во всяком случае, если бы вопрос этот был поставлен, то судя по настроению большинства епископов Востока, выразившемуся на соборах антиохийском 324 года, никейском вселенском 325 года, антиохийском 341 года, анкирском 358 года, селевкийском 359 года, антиохийских 363 и 379 гг. и константинопольских 381–383 гг., и этот антиохийский собор высказался бы за вечное рождение Сына.
Вторым, известным нам, левым оригенистом, был воссоединившийся с церковью ученик Павла самосатского, св. мученик Лукиан, пресвитер антиохийский. Но у него уклон влево от Оригена, судя по тем данным, на основании которого мы имеем возможность судить об его учении, не зашёл так далеко, как у Дионисия александрийского: он не высказывался, по-видимому, ясно и в том смысле, что Сын не существовал до Своего рождения, хотя с другой стороны и оригеновское учение о вечном рождении Сына не нашло себе у него ясного выражения.
Несомненно, левым оригенистом был, далее, и Евсевий кесарийский, не признававший вечного рождения Сына, и нисколько не удивительно поэтому, что он с самого начала встал на сторону Ария и действовал в его пользу не менее решительно, чем его «солукианист» Евсевий никомидийский.
К числу левых оригенистов нужно, несомненно, отнести и Евсевия никомидийского и самого Ария и всех остальных лукианистов. Только уклон влево от Оригена у Ария и его верных последователей был самый решительный.
Но Арий был вместе с тем и учеником Лукиана, и влияние Оригена было на него не столько прямым, сколько посредственным. И нет никакой необходимости оспаривать, что на самую выработку системы Ария во всех её подробностях имело некоторое влияние и то учение о Боге Его Слове, какое развил в Антиохии Павел самосатский,
—160—
стоявший под влиянием философии Аристотеля, и следы которого остались, вероятно, у Лукиана и по воссоединении его с церковью. Да и сам Лукиан, основатель антиохийской экзегетической школы, державшейся буквального толкования Св. Писания, был может быть и сам тоже аристотеликом по философскому направлению. Но для аристотеликов привыкших к сухому рассудочному мышлению, к диалектике и силлогизмам, было едва ли понятно принятое Оригеном возвышенное утончённое платоновское учение о Боге, как Существе настолько Едином и простом, что к нему едва ли приложимо и самое слово «существо», и которое уже по этой самой простоте Своей, не может имеет в Самом Себе ни Слова, ни Премудрости, и поэтому Его Слово или Премудрость должно существовать подле Него, как особая ипостась. Учение о Боге, которого держались богословы-антиохийцы было более конкретно; и потому для Ария не трудно было в ответ на постоянные ссылки своих противников на то, что Сын Божий, как Слово и Премудрость Бога, должен существовать от вечности, так как иначе Бог не был бы до рождения Сына премудрым и разумным, развить учение о Боге, как конкретном духе, имеющем в себе свои слово и премудрость, отличные от созданной им, или Слова-Сына. Влиянием Аристотеля, несомненно, объясняется и свойственная арианам страсть к диалектике. И может быть, эта страсть к диалектике была также одной из причин того, почему Арий выразил своё учение в такой резкой форме, и привела его к разрыву с его епископом. При обосновании и разработке их доктрины арианам, конечно, немало помогал и усвоенный ими в школе Лукиана буквальный метод толкования Св. Писания. Многие места Писания, которые для Оригена и других александрийцев, державшихся аллегорического метода толкования, (вроде, например, «Отрыгну сердце моё Слово благо») несомненно, подтверждали их учение о Боге-Слове, при буквальном их объяснении оказывались не имеющими никакого отношения к ипостасному Слову Божию. А с другой стороны ариане с особой охотой пользовались буквальным (вернее: буквалистическим) смыслом таких выражений Писания, как «Господь созда мя в начало путей своих, прежде век основа мя», «Перворожден всея твари» «Отец
—161—
Мой болий Мене есть» и т. п. – Наконец, в одной из подробностей арианской системы заметно даже и влияние системы самого Павла самосатского.
Но всё это – только побочные влияния, и притом влияния, отразившиеся только на строгом арианстве самого Ария и его верных последователей аномиев, а не той умеренной арианской системы, которая раскрыта была в творениях Евсевия кесарийского (и вероятно и других богословов того же направления, писания которых не дошли до нас) и была господствующей в восточной церкви в течение почти всего периода от 359 до 379 гг. (от аримино-селевкийского собора до воцарения Феодосия В.) и перешла потом на запад к германским народам. Кто хочет понять происхождение арианства, как богословской системы, тот должен указать ей место в ряду других богословских систем, показать, какая именно из раннейших богословских систем могла привести Ария и каким образом к тем положениям, какие составляют отличительный характер его системы, и почему эта его система встретила такую довольно сильную поддержку на востоке. Но для этого совершенно недостаточно доказать, что Арий был учеником Лукиана, так как 1) система Лукиана нам мало известна, 2) из того, что мы имеем основания предполагать о ней, следует, что она не была оригинальна, а просто примыкала к системе Оригена. Из других богословских систем 2-й половины 3-го – начала 4 века мы знаем несколько разве систему Мефодия олимпского; но и она 1) также примыкала к системе Оригена, 2) предполагать зависимость Ария от Мефодия нет почти ни малейших оснований. Все же остальные восточные богословы этого времени, о которых мы знаем, только очень немногое, были сами учениками Оригена. Поэтому Ориген есть, в сущности, последний из восточных богословов, в системе которого мы можем искать корни арианской доктрины. И из сказанного выше видно, что корни арианства даже в его чистом виде и действительно лежат в оригеновской системе.
Что же касается ариан более умеренных, не только омиусиан, учение которых мало отличается от учения св. Александра александрийского, но и так называемых теперь «омиев», главой которых был ученик Евсевия кесарий-
—162—
ского, Акакий, то оригенизм их признаётся всеми. И, в сущности, вся история борьбы «арианских», вернее анти-никейских партий востока, начавшаяся с 357 года, есть, борьба левых оригенистов – омиев с правыми оригенистами – омиусианами. И нужно признать нисколько не неожиданным, а вполне естественным, что правый же оригенист, хотя и принявший западный термин ὁμοούσιος, св. Афанасий В., весьма одобрительно отозвался о главе омиусиан, также, несомненно, правом оригенисте Василии анкирском, когда увидел в его направленных против возобновившегося настоящего арианства сочинениях, ясно выраженное учение о вечном бытии Сына, как действительно Сына Отца, Его Слова и Премудрости.
Свящ. Д. Лебедев
Смирнов И. М., свящ. Материалы для характеристики книжной деятельности Всероссийского митр. Макария // // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 163–189 (3-я пагин.). (Начало.)
Великие Четьи-Минеи, – грандиознейший по размерам852 памятник многолетней неутомимой книжной деятельности М. Макария, выдвинувший его, вместе с другими мероприятиями в области церковно-общественной жизни (канонизация русских Святых и Стоглавый Собор) весьма далеко вперед эпохи и поставивший значительно выше853 большинства иерархов русской церкви XV–XVI вв., – лежат еще вне плоскости непосредственных научных изысканий. Несмотря на все присущее им значение, как Сборника всех (почти) выдающихся сочинений оригинального и переводного характера, явившихся с самого начала возникновения русской письменности, Минеи не обогатились специальной литературой, и в настоящее время (в случае надобности) приходится по-прежнему вращаться в пределах тех скудных сведений, которыми располагала наука при первом знакомстве с ними. Не говоря уже о том, что нам ничего неизвестно о внешней организации этого исключительного и «самого отважного предприятия в древнерусской письменности», по выражению В. О. Ключевского854;
—164—
как то: – о личности ближайших сотрудников855 Новгородского Архиепископа, их образованности или степени под-
—165—
готовленности к делу; – о системе, заложенной в основу собирания книжного материала и пр. Даже внутренняя сторона произведенной работы остается загадочной. По-прежнему затрудняемся решить, – ограничилось ли дело одним только механическим соединением готовых литературных памятников (= «всѣхъ с҃тыхъ кнїгъ, котѡ́рые в ру́ской землѣ ѡ҆брѣтают̑сѧ»856) воедино; или же здесь в некоторых случаях, сообразно потребности, уже были проявлены (по крайней мере) попытки857 к критическому анализу текстов, – там, где века и невежество дали нежелательные наслоения.
Все наши источники для оценки веденного на архиепископское «сребро и злато» труда сосредоточиваются в одной только «вкладной» самого владыки-редактора, приложенной в качестве объяснительной записки к Минеям.858 Эту вкладную в существенных чертах повторяют, с теми или другими вариантами, и те лица, которые были вынуждены высказаться так или иначе по поводу этого выдаю-
—166—
щегося и не только для XVI века книжного произведения: – Митр. Евгений859, Ундольский В. М.860, Арх. Филарет861, М. Макарий862, Соловьев С. М.863, Ключевский В. О.864, Голубинский Е. Е.865, Барсов Е. В.866, Пыпин А. Н.867, Полевой П.868, Сперанский М. Н.869 и др.870
Основываясь же исключительно на указанном материале (при полнейшей неосведомленности по существу вопроса), можно строить самые противоречивые суждения. Так, с одной стороны, принимая в соображение многообещающие (но в сущности лишь вводящие в заблуждение) фразы редактора о его многих трудах по переводу (= «мнѡ́ги тру́ды и҆ пѡ́двиги нѡⷣꙗⷯ ѿ и̑справле́нїа и҆ностранс̾киⷯ и̑ древ̾ниⷯ послѡ́вицъ. преводѧ̀ на русⷭ҇кᲂую рѣⷱ҇»871), теоретически можем составить себе высокую оценку труда. Подобный оптимистический взгляд на Минеи, как основательно выполненное книжное предприятие, с привлечением в нужных местах и греческих подлинников, разделяли (и разделяют) многие лица: – Еп. Дамаскин (Руднев)872, Карам-
—167—
зин873, М. Евгений874, Устрялов875, Строев876, Арх. Леонид877 и др. Знание греческого (и латинского) языка допускали (впрочем, совершенно безосновательно)878 даже и для самого инициатора и вдохновителя879.
Но в это же время, с другой стороны, не выходя из пределов той же вкладной, но перенося лишь центр тяжести на другие ее слова (=„и҆ скѡ́лько наⷨ бг҃ъ дарова ᲂу҆раꙀумѣти. толи́кѡ и̑ въꙀмого́хоⷨ и̑спра́вити. ина́ѧ же и̑ до днⷭ҇ь в̾ ниⷯ не и̑спра́влена пребы́сть. и̑ сїа ѡ҆ста́вихоⷨ но наⷭ҇ могущиⷨ съ бжїею по́мощїю и҆спра́вити»)880 и подкрепляясь совокупно-
—168—
стью внешних данных о состоянии просвещения русского общества XVI века881, получаем устойчивую почву и для скептического отношения к только что приведенному мнению.
Так обр., оставаясь в пределах «вкладной», мы едва ли придем к какому-либо точному выводу в своих суждениях относительно сущности книжной деятельности М. Макария.
В настоящем случае мы имеем в своем распоряжении материал, значительно выступающий из рамок главного источника. Дело в том, что имеются три списка Синайского Патерика (Собрания гр. Уварова № 960, И. Публ. Б-ки за № 397 и Соловецкого собрания № 465), которые сохранили нам имя одного сотрудника Новгородского Архиепископа – инока Досифея: «По благословению, читаем здесь, преосв. архиепископа великого Новгорода и Пскова.
—169—
владыки Макария, аз грешный Досифеос Осифитие преписах» и т. д.
При помощи тщательного текстуального анализа книги, в связи с биографическими чертами автора, мы имеем возможность уже определенно взглянуть на поднятый вопрос (в пределах исследуемого памятника, конечно). Тем большее значение приобретает предлагаемый материал, что и нашему сотруднику так же пришлось иметь дело с теми «старыми и иностраньскими пословицами», исправление которых входило в прямую обязанность редактора Миней. Руководящие принципы в том и другом случае едва ли были различны, почему и вскрыть подлинный смысл этих не совсем ясных, но в то же время и важных слов вкладной является для нас вполне возможным. Дело, оказывается, не настолько уж безнадежно, как это думал в свое время один из исследователей882.
* * *
Кто такой был Досифей?
Вопреки обычаю, исправщик Синайского Патерика (по скромности, или наоборот, благодаря своей известности в современных книжных кружках) не сообщает о себе никаких подробностей, скрываясь за кратким «Осифитие». Взятое само по себе, это последнее прозвание дает основание говорить только о принадлежности носителя к известной монашеской партии ХVI в. «Госифлян»; и совершенно напрасно, поэтому, фантазирует Арх. Леонид, принимая «Осифитие» в смысле оказательства иноческого пострижения в Иосифовом (Волоцком) монастыре.
Историческая справка с именем Досифея за данный период указывает двух883 лиц, одинаково трудившихся в области агиографии. Один (бывший Соловецкий игумен) упоминается в качестве автора «Жития Зосимы и Савватия»884, с именем другого Досифея (Топоркова, племян
—170—
ника преп. Иосифа Волоцкого) связано составление надгробного Слова Иосифу885, а также – «Сказания о русских пустынножителях»886.
Первое впечатление от тех немногочисленных данных биографического свойства, которые мы имеем в своем распоряжении относительно личности того и другого, говорит скорее в пользу игумена Соловецкого. Так, он раньше, чем Досифей Топорков, начал свою писательскую деятельность. Будучи в Новгороде по делам Соловецкого монастыря, Досифей получил от Архиепископа Геннадия поручение составить житие Соловецких подвижников887. Полнейшее незнакомство с Соловецкой обителью, которое обнаружил Архиепископ во время беседы с ее игуменом888, всего естественнее заставляет отнести это событие к начальным годам епархиального управления Геннадия. Новому владыке, очевидно, приходилось еще знакомиться с состоянием своей паствы. Так. обр., 80-ые годы XV в. едва ли будут ошибочной датой для фиксирования
—171—
начальных шагов первого литературного опыта Досифея889.
Но Досифей Соловецкий пользовался прочной репутацией скорее) в качестве книжного писателя, нежели агиографа. Доказательством неослабной энергии этого ревнителя древнего просвещения, первого890 собирателя соловецких книжных богатств, служит небольшая кучка книг, уцелевших и до настоящего времени среди рукописей монастырской891 библиотеки892. И что всего важнее для нас
—172—
в данном случае, так это тот факт, что заготовление книг «в дом святому Спасу» происходило именно в Новгороде. Помимо прямого самосвидетельства о том жертвователя в предисловии к «Житию начальников Соловецких» («написах памяти ради, елико возмогох, и удержа мя архиепископ у себе не мало лет»893), ясно и подробно дело заложения фундамента Соловецкого книгохранилища во время Новгородского пребывания восстановляют книжные записи его многочисленных рукописей894. Правда, все эти
—173—
сведения локализуют книжно-литературную деятельность Досифея в пределах только архиепископства Геннадия, и совершенно молчат о временах Макария895. Но нет ничего невероятного в том предположении, что и Досифей мог попасть в число приглашенных Макарием сотрудников, когда началось выполнение широко задуманной программы небывалого сборника. И если, при заботе о подыскании полезных людей, Макарий литературные заказы поручал лицам совершенно случайным для Новгорода (напр., Вас. Тучкову), то понятно, какими преимуществами в данном смысле располагал б. Соловецкий игумен, человек, за предшествовавшие годы приобретший уже устойчивый авторитет среди Новгородских книжников. Тем более, что Макарию требовались собственно не столько писатели, искушенные в трудах агиографического свойства, сколько вообще люди книжные, в самом общем значении слова. Интересно, что М. Евгений Досифея, автора «Слова о со-
—174—
творении жития Соловецких начальников», называет прямо Новгородским монахом896.
Единственно, что лишь может несколько смущать нас, так это глубокие годы Досифея, когда он принялся (предполагается) за текст Синайского Патерика (1528–1529 гг.); хотя едва ли это могло служить неустранимым препятствием вообще (т. е. без отношения к личности Досифея и его физическим силам). Известен же другой сотрудник митрополита Макария – знаменитый Димитрий Толмач, который в 1536 году окончил свой труд перевода Толковой Псалтири епископа Брюно будучи уже семидесятилетним старцем897. И это далеко не единственный пример. Соименник нашего игумена, Досифей Топорков, свои литературные опыты обнародовал, по установившемуся в науке взгляду898, не ранее 1545–46 годов. В 1485 году мы видим его трудящимся по расписыванию иконною живописью церкви Иосифовой обители899. Если в это время ему было по самому скромному подсчету только 20 лет (Савва Черный, при передаче в Житии Иосифа Волоцкого указываемого случая, называет Досифея «старцем»900), то в 1545–46 гг. ему исполнилось уже не менее 80 лет. – Итак, если говорить о Досифее, бывшем Соловецком игумене, как помощнике Макария по книжному делу, то, по-видимому, все говорит в его пользу: – раннее выступление в качестве агиобиографа, доказанная опытность в книжных работах, а главное – наличность весьма ценного в данном случае факта, его многолетнее пребывание в Новгороде.
В это же самое время, если обратимся к биографии До-
—175—
сифея Топоркова, – «братанича» препод. Иосифа Волоцкого, – то сохранившиеся черты его жизни и деятельности не дадут такого благодарного материала, каким располагает его противник. Прежде всего мы не можем не считаться с фактом позднего его литературного выступления, которое (предполагается) могло бы создать ему известность и тем самым привлечь на него взоры Архиепископа Макария. Оно произошло уже после 1546 года901, когда Макарий перешел в Москву, и работа по исправлению Патерика была уже закончена.
Правда, Досифей Топорков в области книжного дела был тоже своего рода знаменитостью. Сохранившиеся приписки к некоторым рукописям библиотеки Волоколамского монастыря не только эту деятельность представляют достаточно разнообразной:
Так, одни из приписок говорят нам, что иногда он сам лично занимался перепискою книг. В ркп. № 246 (по нынешней описи), хранящейся в Москов. Епарх. Библиотеке – «Стихиры на весь год и Ирмологий», XVI в., 40, 476 л., на об. 1 л. имеется надпись: «стихираль полной Досифея Топоркова»; а на 405 л. внизу – другая: «книга глаголемая Ермолой, а писал сию многогрешны инок Досифей по благословению отца игумена Иосифа»902. По описи 1545 г. л. 51 значится Ермолой в полдесть, Дософеево писмо Вощечниково (– в прозвании, вероятно, ошибка903). – По Описи книгам Степенных монастырей, среди книг Волоколамского Иосифова монастыря904, значится: – «Псалтырь, писмо инока Досифея, Иосифова братанича». – В других случаях эти книги изготовлялись по заказу: – По Описи 1545 г. л. 34 указана Псалтирь в полдесть,
—176—
Дософеевская Топоркова, писмо Венедиктово905· Вообще же с именем Досифея Топоркова среди книг Волоколамского монастыря (по древним Описям) существовало еще несколько рукописей: – По Описи 1545 г. (л. 35 о.) числятся: Псалтирь в четверть, кажут Дософея Топоркова: л. 40 Лествица, в полдесть Дософеевская, и писана с Святогорской; по описи 1591 г. л. 208 об. – Ермолой полной с стихиларем Досифея Топоркова, Иосифова братанича; Московской Епархиальной библиотеки № 172 Псалтирь с восследованием XV – XVI вв., 4 д., на об. 571 л, коей подпись: Псалтиря Досифея Топоркова906. У Строева в Описании рукописей Царского (Москва 1848 г.) есть Сборник № 435, в средине которого (на л. 29–35) находится сочинение без начала богословского содержания, писанное полууставом начала XVI в. На конце его приписка такого сорта: «Досифей старец Иосифов отдал есми в Савватьев монастырь, по родителех своих две книги Бытейския в десть»907.
но и совершенно ясно свидетельствуют о высоком авторитете его в данной специальности. Досифей настолько выделялся среди современных ему начетчиков и вообще книжных деятелей, что его книги применялись в качестве оригиналов для копирования другими.
Так, в Описи 1545 г. той же Волоколамской библиотеки мы встречаемся с таким техническим термином, кань «перевод». Л. 45 «Бытья в десть, новый перевод, Дософея Топоркова, да другая книга в полдесть, его же перевода; л. 55 об. да Бытья в десть Дософеева переводу»908 По объяснению же К. И. Невоструева909, «слово «перевод» здесь означает оригинал, с которого списывается или переводится писмо на другой экземпляр или копию».
Но все эти данные в применении к разбираемому случаю лишены всякой ценности. Мы, оказывается, решительно
—177—
не имеем никакой возможности установить связь Досифея Топоркова с Новгородом ни со стороны его литературно-книжных занятий, ни вообще по обстоятельствам его жизни. В своем «Сказании о русских пустынножителях» Досифей заявляет, что (удалившись из Иосифовой обители)910 он жил в Пафнутьевом и в других монастырях911. Какие именно здесь нужно разуметь монастыри, – это объяснить довольно затруднительно, за отсутствием об этом положительных сведений; одно только можно сказать, что менее всего под собою почвы имеют монастыри Новгородские. Так, из «Прения Данила, митрополита Московского и всея Руси, с старцем Васьяном»912 выясняется, что Досифей некоторое время прожил в Симоновом монастыре913. Ставя в связь время этого пребывания в Симонове с делом Вассиана914, естественно склоняемся к мысли, что больше оснований за собою имеет конец двадцатых годов XVI века. (Синайский Патерик, заметим, исправлялся в 1528–9 годах). Именно, Д. не мог прийти туда после 1531 года (год суда над Вассианом), ибо тогда Вассиана в Симонове уже не было, а из «Прения» видно, что Д. жил там одно время вместе с Вассианом915. С
—178—
другой стороны, ведь и не накануне, так сказать, удаления Вассиана из Симонова Досифей явился туда. В короткий срок своего пребывания в Симонове он едва ли бы приобрел возможность сойтись довольно близко с Вассианом916, человеком, в высшей степени враждебно настроенным как лично к самому Иосифу Волоцкому917, так и в отношении к монахам его монастыря918.
Намек па монастыри Московской же округи встречаем и в «Надгробном слове» Досифея Иосифу. Допущенное в нем топографическое противоположение между заволжскими монастырями и монастырями «сущими зде»919, т. е. в той местности, где составлял в то время свое «слово» Досифей, едва ли указывает на Новгородские пределы.
Таким образом, принятые в соображение исключительно только одни внешние биографические обстоятельства, заставляют признать лицом, более подходящим к роли исправителя текста древнего перевода Синайского Патерика Досифея Соловецкого. Много вредит Досифею Топоркову полное умолчание о его пребывании, хотя бы и кратковременном, в Новгороде; тогда как факт Новгородской многолетней и широкопоставленной книжной деятельности Досифея игумена остается вне сомнений.
Так говорят биографии. Но кроме биографий мы имеем возможность использовать и другого сорта данные, выводы которых оказываются более точными, хотя и совершенно неожиданными по отношению к только что добытым ре-
—179—
зультатам. Именно, благодаря сличению текстов (взятых с точки зрения сходства или родства их внешней литературной формы) исправленного Патерика с одной стороны, и подлинных произведений того и другого Досифея с другой, мы сразу становимся на твердую дорогу. Картина совершенно меняется, и Досифей Соловецкий уступает свою позицию предполагаемого сотрудника Макария в пользу Досифея Топоркова.
Решающий дело материал мы находим в том литературном произведении Топоркова, которое аналогично по идее, по содержанию и по внешним приемам изложения. Я разумею его «Сказание о русских пустынножителях», или так называемый Волоколамский Патерик920, написанный921 на склоне дней его922 и уже после «надгробного слова» Иосифу923. Прежде всего и главным образом останавливает на себе наше внимание предисловие этого Патерика924, хотя добавочные параллели встречаются и в самом изложении патеричных повествований. Общность мыслей и фраз, наблюдаемая между этим предисловием и предисловием к Синайскому Патерику исправленной редакции, появившимся безусловно на русской почве, заставляет предполагать или общность их авторов, или же весьма бесцеремонное литературное подражание.
Не говоря уже о том, что автор Волоколамского Патерика повторяет у себя план Предисловия к Синайскому Патерику (только с несколько иным распорядком частей),
—180—
он часто пользуется, для выражения одних и тех же мыслей, уже готовыми оборотами речи.
Так, напр., передача Досифеем Топорковым сведений об источниках пятериковых произведений весьма напоминает параллельное место из Предисловия к Синайскому Патерику.
Волоколамский патерик | Синайский патерик |
«и҆мьⷤ҃ (- св.отцамъ) ти сижитеⷧ҇ствоваша и̑ ѡ ниⷯ слышаша. І҆нааⷤ҃ сами видѣша и̑ слышаша страⷩ҇ствꙋю̑ще по монвстыреⷨ и̑ по ла҃раⷨ и по пꙋстынѧⷨ бываю́щаа́ чюдеса ѿ бг҃а. и̑ ст҃ыⷯ е̑го ᲂуⷤ ѿшеⷣшиⷯ к̾ немꙋ. и̑нааⷤ ѿ пребываю҆щиⷯ е҆ще в̾ мирѣ сеⷨ и̑ не тоⷱ҇ю̑ сами ѿ сиⷯ поⷧ҇зовашаⷭ҇ по̀ и҆нѣⷨ писанїеⷨ, предаша в дре҃нѧа̑ роды неⷭ҇крыⷩ҇ше таланта, ꙗ̑ко добрїї строи̑телїе блⷣгти влⷣчнѧ.» – | «и̑же пожи́ша по пустынѧмъ и̑ ла́враⷨ. ходѧ́ще и̑ страньствᲂую̑ще ба҃ ради по ст҃мъ мѣстомъ. и҆ по ла́врамъ и҆ по киновїа̑мъ, и҆ по градомъ. и҆ е̑лика слы́шахᲂу ѿ ст҃хъ ѿцъ, и҆ ѿ живᲂу́щихъ в̾ ми́рѣ чюдеса̀ и҆ по́вѣсти, не такмо ѿ си́хъ са́ми по́л̾ꙁу прїи҆ма́хᲂу но написавше и҆ въ про́чаа̀ роды преда́ша, не съкры́вше даннаго и҆мъ тала́нта но преⷣложи́ша то́ржнїкомъ, ꙗ҆ко до́брїи строи́тели блгⷣти гнⷭ҇ѧ». – |
Отдельные выражения попадаются на каждом шагу:
Волоколамский патерик | Синайский патерик |
«І҆нааⷤ҃ сами видѣша и҆ слышаша страⷩ҇ствꙋю꙼ще». – | «страньствᲂуѧ. и̑ е̑лико видѣ і̑ слы́ша». – |
«І҆нааⷤ҃ ѿ пребываю̑щиⷯ е̑ще в̾ мирѣ сеⷨ». – | «и̑нїи е и҆ въ ми́рѣ пребыва́юще». – |
«писанїеⷨ предаша к̾ дре҃нѧа̑ роды». – | «писаніе предава́ше»: «писанїеⷨ и̑ꙁложи́ша и҆ къ древьнѧа̀ роды предаша» (Заглавие Син. Патерика) |
Нужно заметить, что последняя фраза Синайского Патерика: – «писанию ииреддкитп» – весьма излюблена у Досифея: – «писанїю предавати» – весьма излюблена у Досифея: – «предати писанїеⷨ сᲂ: писаніеⷨ сущиⷨ по наⷭ҇ бы҃шаа́»; «словеса писанїю҆ предаваху»; «поⷣщаⷯсѧ писанїю̑ предати таковаѧ»; «поⷣщахомсѧ пи
—181—
слнїю҆ предати бывшаа». Встречаем также у него и другое выражение Предисловия Син. Патерика: «писанїеⷨ и҆ꙁложиша» – «сего ради и҆ꙁволихъ... писаниемъ и҆ꙁложити въ патерицѣ».
Возьмем еще несколько –
Волоколамский патерик | Синайский патерик |
«въ патерицѣⷯ... о҆ц҃ъ житїа҆ и҆ чюдеса и҆ словеса и҆ поᲂученїа҆ писахꙋ» – | «В сей кни́ѕѣ напи́сано е҆сть житїꙗ̀ и҆ чюдеса́ и҆ повѣсти и҆ поу́ч҃нїа̀ ст҃ыхъ и҆ бжⷭ҇твеныⷯ ѡ҆ц҃ъ» – |
(о содержании патериков) | «житїѧ и҆ словеса и҆ ᲂу҆ч҃нїѧ же и҆ чюдеса живᲂущиⷯ тами о҆ц҃ъ» – (Заглавие Патерика) |
«и҆зволиⷭ҇ и м̾нѣ послѣдоваⷯ пре́данїю ст҃ыⷯ ѿ. предати писанїеⷨ сꙋщиⷨ по наⷭ҇ бы҃шаа̑ преⷤ ѿ нашиⷯ. е҆лико ѡ ни(хъ?) слышаша ѿ сꙋщиⷯ преⷤ иⷯ стыⷯ ѿ»; «еⷤ ѿ и҆ныⷯ слышахоⷨ, и҆ сами видѣхоⷨ»; «елика слышаⷯ и҆саⷨ видѣхъ, и҆ е̑лика ѿ сꙋщиⷯ в мирѣ слышаⷯ». – | «спи́сана е҆романа́хоⷨ и҆іѡⷩ҇ноⷨ. и҆ бра́томъ е҆го̑ софро́нїе̑мъ премⷣрымъ»… «е҆ли́ка слы́шахᲂу ѿ ст҃хъ о҆ц҃ъ и҆ ѿ живᲂу́щихъ в мирѣ». «е҆лико видѣ и҆ слы́ша ѿ ст҃ыхъ ѡ҆ц҃ъ» – |
Конец: – «и҆маⷨ же предо и̑дꙋщее҆ реⷱ҇нїе сице». – | «и҆ма́ть же преⷣ и̑дᲂуще писанїе таковыⷯ повѣстен сице» – «и̑маⷮ же сиⷨ начала сице» (заглавие Патерика). |
Так дело обстоит в предисловии Патерика. Правда, в самом изложении пятеричных рассказов точек соприкосновения меньше925, но внешняя связь по выражениям между этими двумя патериками несомненно тоже чувствуется. До-
—182—
статочно, напр., указать на такую начальную форму глав: – «повѣда намъ ѡ҆ц҃ь и҆ѡ̑сифъ» (см. л. 7 об., 24 об, 27 л., 38 об., 39 л.), «повѣда наⷨ ѡ҆́ць васиꙗ̑нъ» (л. 10), «повѣда намъ ѡ̑ц҃ь паѳнутїе» (30 л.), «повѣдаша наⷨ ᲂу҆чн҃ци о҆ц҃а паѳнутїа» (л. 35, 37 об., 36 л.), – как сейчас же можно привести соответствующие параллели из Синайского Патерика, где имеется весьма достаточное количество глав с точно таким же началом, напр., «повѣда намъ а҆въва Лео҆ньтий» (слово д҃.), «а̑въва Полухроний повѣдаше ми» (сл. е.), «пакъі а̑въва Полухроний повѣда намъ» (сл. н҃), и мн. др.
Или, напр., встречающееся в двух главах Синайского Патерика выражение «порекло» (245 гл. – «е̑мᲂу же порекло сᲂухїн лобъ» (в № 551 – «нлрокъ», гл. 246, л, 118); 121 гл. – «е̑мᲂуⷤ҃ порекло пиросъ» (в № 551 – «нареченіе̑», 122 гл., 66 об.) просится на сопоставление с точно таким же выражением Волоколамского. Рассказ 5-й, л. 15 – о Феогносте – «по мирскому пореклу Скряба»926.
Конечно, отмеченное явление – наличность весьма сходных (местами до тождества) фраз и выражений в том и другом Патерике может быть истолковано не только как доказательство единства их автора, но и в смысле довольно обычного подражания чужой форме. Следующие соображения, однако, позволяют видеть здесь больше, нежели простое литературное позаимствование.
В конце послесловия к Синайскому Патерику, где собственно единственный лишь раз встречается самое имя Досифея, как исправителя текста, существует такого рода фраза: «И ныне убо в нашей земли таковая много бывают, но нашим небрежением презираема и писанию не предаваема, еже некая и мы сами свемы, и о тоих не слышавши, нехужше писанных зде»927. В предисловии же к Волоко
—183—
ламскому Патерику эта мысль повторяется, хотя несколько в иной форме. Рассказав о том, что он пожелал в настоящем своем труде изложить о современных ему отцах все то, чему был очевидцем («елико слышаⷯ и̑ саⷨ видѣхъ. и̑ е̑лика ѿ сущиⷯ в мирѣ слышаⷯ»), Досифей вслед за тем указывает и повод к написанию: «е̑лика ѿ древниⷯ стыⷯ бывае̑маꙗ҆. и̑ ѿ сꙋщиⷯ въ нашей ꙁемли стыⷯ гл҃щиⷯ ради и̑ не праве мрⷣъствую̑щиⷯ ꙗ̑ко въ н҃нѣшнѧꙗ̑ времена такова ꙁнамениѧ̑ не бываюⷮ... мыⷤ въꙁбранѧю̑ще таковое̑ ꙁломудрїе. поⷣщахомсѧ писанїю̑ предати бывшаѧ»928. Подобное совпадение мыслей, да еще в такой преемственной связи (– там предначертание, а здесь выполнение), весьма для нас знаменательно. С несомненностью оно говорит, что там и здесь действует одно и тоже лицо, с тою лишь разницею, что в первом случае оно угнетено мыслью о небрежении («презираема и писанию не предаваема») соотечественных («в нашей земли») и современных («еже некая и мы сами свемы») чудес и событий, тогда как они, в сущности, «не хужше писанных зде», т. е. в древнем патерике; а во втором – получило возможность обличить «таковое̑ ꙁломудрїе», указанием в своем Патерике, что и «ѿ сꙋщиⷯ въ нашей ꙁемли стыⷯ» и «въ н҃нѣшнѧꙗ̑ времена такова ꙁнамениѧ̑ бываюⷮ», «е̑лика ѿ древниⷯ стыⷯ бывае̑маꙗ҆».
Итак, препятствий нет к признанию Досифея Топоркова, – «братанича» преп. Иосифа Волоцкого, автора «Сказания о русских пустынножителях» и «Надгробного слова», тем таинственным «Досиѳеѡсомъ ѡсифитїе», который по поручению Архиепископа Макария исправил текст древнего перевода Синайского Патерика. Самое прозвание «ѡсифитїе» в данном сочетании может иметь особый смысл. Взятое само по себе, безотносительно к нашему случаю, оно должно быть понято, как сказано, в значении принадлежности к известной монашеской партии XVI века, рекомендовать человека определенных взглядов на монашество, –
—184—
«осифлянина»929. Таким «осифитие» был, между прочим, сам Митрополит Макарий930, им мог быть и Досифей Соловецкий. В приложении же к имени ближайшего родственника преп. Иосифа оно могло принять иной оттенок, служа как бы условным знаком фамильного родства с самим главою партии. Тем более, что автор в этом «Послесловии» к Патерику не заботится, по примеру других931 книжников-писцов, установить свое звание или общественное положение, довольствуясь одним только – «ѡсифитїе», и считая, очевидно, его вполне достаточным для определения своей личности932.
* * *
Исправление существовавшего текста Синайского Патерика, предпринятое Досифеем, могло иметь двоякий характер, в зависимости от тех средств, которыми располагал ре-
—185—
дактор. Указываемая корректура могла быть произведена и при помощи греческого оригинала (мнение Строева и Арх. Леонида), и более упрощенным способом, при содействии лишь собственного крайнего разумения.
На основании имеющихся в «Послесловии» к названному труду слов Досифея: «аз же много время и прочитал многажды, едва возмогох познати силу лежащую в них иностраньских пословиц, преписах и преведох чисто» – никаких определенных заключений в данном отношении мы сделать не в состоянии. По-видимому, допущенные Д. выражения говорят скорее в пользу примитивности средств, которыми располагал исправитель, так как речь идет всего лишь о вчитывании в смысл непонятных речений, вчитывании настойчивом («многажды»), причем не всегда вознаграждающем быстрым успехом («едва возмогох»). Видя перед собой греческий оригинал и зная греческий язык, Досифей, думается, не стал бы, во 1-х, тратить много времени и по нескольку раз перечитывать темные места древнего перевода, а, во 2-х, не имел и надобности так выражаться: «едва возмогох познати силу». – Но неустойчивость подобного толкования обнаруживается сейчас же, как только мы примем в соображение то обстоятельство, что «иностраньские пословицы», над разрешением смысла которых так глубоко задумывался Д. принадлежали к категории терминов, терминов, притом, весьма разнообразного вида и приложения. Между тем, разобраться в терминологии, составленной много веков тому назад применительно к формам быта чужого народа и условиям своеобразного уклада восточно-аскетической жизни, не всегда по силам и при хорошем знании греческого языка933.
Что же дает нам биография для решения вопроса? Впервые с Досифеем мы встречаемся как с иконописцем, расписывающим новоустроенную церковь преп. Иосифа Во-
—186—
лоцкого (в 1486 г.); при жизни же Иосифа (до 1515 г.) он трудился и в качестве книжного списателя934; книжным делом, вероятно, занимается он (после удаления из Иосифовой обители) и в других монастырях (в Пафнутьевом, Симонове и др.), так как он известен был по этой специальности; на склоне дней своих он выступает, наконец, с литературными (агиографическими) трудами (не ранее 1546 г.). Как видим отсюда, жизненная обстановка Досифея и его род занятий вовсе не вызывали в нем необходимости серьезного образования или, в крайнем случае, изучения греческого языка. Единственно чего мы не в праве отрицать за ним, так это наличности книжной начитанности, приобретенной путем многолетнего знакомства с книгами, особенно благодаря их переписке.
И действительно, его начитанность подтверждают и литературные труды. В особенности это нужно сказать про Волоколамский Патерик, где он обнаруживает весьма близкое н разнообразное знакомство с святоотеческими творениями и агиографической литературой935. Даже в том случае, если бы это произведение Досифея мы оставили в стороне, как написанное спустя порядочный промежуток времени по исправлении Синайского Патерика (т.е. через 17 лет), когда он мог приобрести несравненно большую опытность в этой области, то все же начитанность Досифея стоит вне сомнений. Ближе всего к интересующему нас моменту (т.е. 20-е годы XVI века) подходит время, про
—187—
веденное Досифеем в Симоновом монастыре; но и за этот период имеются известия, достаточно благоприятные для него. В известном «Прении Данила, митрополита Московского и всея Руси, с старцем Васьяном» приводится содержание записки, писанной собственною рукою Досифея. Главным образом из нее, а отчасти и вообще из «Прения» явствует, что Досифей любил и книгу, и серьезные разговоры на богословские темы. Про него Вассиан так, напр., говорит: – «Господин мой, Досифей, старец великой, доброй, у меня в кельи бывал многажды». Сойтись же с Вассианом Досифею – Осифлянину по убеждению, да еще племяннику ненавистного ему Иосифа – можно было исключительно лить на этой нейтральной почве.
Впрочем, судя по «Записке», эту начитанность Досифея нельзя представлять в очень обширных размерах936. Так, напр., относительно текста Толкового Евангелия в неделю о Самаряныни, предложенного ему для объяснения Вассианом, – «тварь поклоняется твари», – Досифей не нашелся, что сказать, как и сам сознается: – «тогды есми ему не возразил». Точно также сперва промолчал и относительно слов Вассиана, что «не святым Духом Святии Отцы писали». Но, судя по тому, что Досифей потом сам завел речь об этом с Вассианом – «идучи от обедни», – подкрепляя ее известною аргументацией (вычитанною где-нибудь), можно думать, что он умел также находить и нужные для себя книги по богословской литературе. Третий текст – «сотворим человека по образу нашему» –Досифей объяснил сразу, как только он был предложен ему; и объяснил настолько основательно, что Вассиан после этого «умолчал, и видит, кое во мне ему части нету, и он покинул»937.
—188—
Таким образом, Досифей был обычным книжником, типичным представителем образованности своего времени, про которого нельзя даже сказать, чтобы он особенно выделялся с этой стороны среди прочих своих современников.
Весьма решительным показателем невысокого уровня интеллектуального развития Досифея служит то место из Предисловия к исправленной им редакции Патерика, в котором он, основываясь на существующих в Патерике прозваниях Софрония (впоследствии Патриарха Иерусалимского, известного сотрудника Ио. Мосха) «братом», «другом», «отцом» и «премудрым», утверждает об одновременном существовании четырех различных Софрониев: – «Житїа̀ и̑ по́вѣстиі҆́ и̑ чюдеса спи́сана е̑ромона́хоⷨ, и̑і̑ѡⷩ҇ноⷨ. и̑ бра́томъ е̑го̑ софро́нїе̑мъ, премⷣрыи̑мъ»… «потом̾ же скꙋн̾ча́вшᲂусѧ бра́ту е̑го софронїю̀ премⷣрецю, ꙗко же пишетъ»938… «бра́тъ е̑го а̑вва і̑ѡаⷩ҇ проꙁвѷтеръ, съ и̑нѣмъ Софронїе̑мъ. егоⷤ҃ друга нарицаеⷮ и̑ с дрᲂугымъ Софро́нїе̑мъ е̑го же о҆цеⷨ нарицае̑тъ по дх҃ᲂу и̑ли по срѡⷣствᲂу. пото̀м̾ же и̑ со и̑нѣмъ софро́нїеⷨ его же премуⷣрымъ нарѣцае̑тъ с нимиⷤ҃ на времена. ѿкогда̀ с тѣⷨ и̑ногⷣа же други́мъ шествуꙗ̑ и̑ страньствᲂуѧ...соврьши таковую̀ кни́гᲂу»939.
От человека, хотя бы только слегка приученного систематическим образованием наукам к отвлеченному мышлению, чрезвычайно странно было бы слышать привязанность к буквалистическому пониманию всяких книжных выражений. Досифей не замечает даже того, что он противоречиит здесь себе, сперва называя Софрония «премудрого» родным братом И. Мосха, а потом под «премудрым» указывает другого Софрония, четвертого по
—189—
счету: «пото̀м̾ же и̑ со и̑нѣмъ софро́нїеⷨ его же премуⷣрымъ нарѣцае̑тъ».
На основании, так. обр., одних только внешних данных (– биографии и кратких объяснительных заметок к книге Досифея) мы оказываемся уже до известной степени подготовленными к истинному характеру разбираемой работы. Мы не в праве ожидать более или менее точного исправления древнего текста соответственно греческому оригиналу, но скорее должны видеть в этой редакции простой лишь пересказ в понятной форме патеричных повествований.
Эти выводы всецело подтверждают и наблюдения над текстом самой книги.
Свящ. И. Смирнов.
(Окончание следует).
Кагаров Е.Г. [Рец. на:] Гальковский Н.М. Борьба христианства с остатками язычества на Руси. Харьков. 1916. Т. 1 // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 190–199 (3-я пагин.)
—190—
Критика940
Своё исследование автор начинает с очерка языческой религии восточных славян (гл. I). Следующая глава трактует о средствах и способах борьбы церкви и государства с остатками язычества в русском народе. Далее г. Гальковский переходит к изучению истории борьбы христианства с идолопоклонством (гл. III) и различными пережитками языческой религии, каковы: свобода половых отношений (гл. V), культ предков (гл. VI и VII), ведовство и колдовство (гл. VIII), суеверия (гл. IX), развлечения (гл. X). Нить изложения прерывается главой IV, содержащей в себе) очерк борьбы язычества с христианством. Последняя (XI) глава, посвящённая перечням грехов, имеет лишь косвенное отношение к предмету исследования.
Работа Н.М. Гальковского не лишена положительных сторон, но страдает методологическими промахами. К разбору этих промахов я, прежде всего, и обращусь.
1. Автор в большинстве случаев рассматривает языческие обряды и верования русских славян изолированно, вне связи с аналогичными явлениями у других народов. Оттого внутренний смысл многих обрядов остаётся для г. Гальковского невыясненным. Так, например, в Яриле, Костроме, Купале он видит олицетворение солнца (§§ 15–16). Между тем, всестороннее изучение многочисленных относящихся сюда аналогий и параллелей показало бы автору, что в основе этого ритуала лежит акт убиения растительного духа, воплощённого в человеческой фигуре
—191—
или кукле; это убиение должно совершиться, прежде чем дух успеет обессилеть, чтобы он мог переселиться в другую, юную и свежую оболочку941. Можно привести и другие примеры пренебрежительного отношения к сравнительно историческому методу (§ 24: упыри, § 22: почитание земли и т. д.; ср. ниже).
2. Автор не всегда умеет разлагать сложные религиозно-исторические явления на составные части и не стремится обнаружить отдельные элементы в круге идей или обрядов. Так, всю праздничную обрядность русского простонародья он сводит к почитанию солнца и культу предков (§§ 29–32). На самом деле, в том, например, комплексе обрядов, который мы обозначаем словом «коляда», необходимо различать:
а) приёмы земледельческой магии (посыпание зерном, хождение с плугом, прятание хозяина за пирогами и др.);
б) остатки ритуального вкушения тела священного животного (свинина);
в) обряд прощания с определённым циклом года (Маланка);
г) очистительные обряды;
д) отголоски старинного военного и охотничьего быта;
е) любовные и брачные мотивы.
То же самое нужно сказать о купальской обрядности и т. д.
3. Исследование г. Гальковского нередко оказывается не стоящим на высоте современного научного движения. Он не владеет сравнительно лингвистическим аппаратом; ему известна далеко не вся специальная литература по славяно-русской мифологии. Последнее обстоятельство не только делает книгу отчасти устаревшей в самый момент её появления, но и ведёт к невольному нарушению приоритета942. Постараюсь иллюстрировать всё сказанное выше примерами.
Автору остались неизвестными следующие общие труды: М. Грушевский, Киевская Русь, I, Пг. 1911, стр. 388–419; его же, История Украiнi Руси I, 19042, стр. 279–300 и 528–532; С.В. Максимов, Нечистая, неведомая и крестная сила, Пг. 1903; А. Кирпичников, Что мы знаем достоверного о личных божествах славян, Ж.М.Н. Пр. 1885, кн. 9, стр. 47–65; Н. Máchal, Nákres slovanského bájeslovi, Praha 1891 (единственная ссылка на стр. 17, прим. 2, ве-
—192—
роятно, случайного происхождения; А. Brüickner, Wierzenia religijtie i stosunki rodzinne (Encyclop. Polska IV, 2, 5, Kraków 1912, стр. 149–187).
В частности же г. Гальковскому можно сделать следующие упрёки.
Стр. 3 слл. Автору не известна речь проф. Д.В. Айналова: Летопись о начальной поре русского искусства (Отчёт Петрогр. Университета за 1903 год), трактующая об идолах.
Стр. 5. Приводятся прежние объяснения слова «капище», но не указываются новые этимологии (см. Berneker, Slavisehes etymolog. Wörterbuch I, 486).
Стр. 8–15. Вся новая литература о Траяне осталась неиспользованной. Автору не известны труды: А.И. Яцимирского, Тропа Трояня... «Древности», Труды Слав. Комм. И.М.А. О. т. III, 1902, стр. 119–125; Н.В. Шлякова Троян в Слове о полку Игореве, Нов. Сборн. статей по славяновед., изд. уч. Ламанского, П. 1905, 289–296 (отождествляет Трояна с дедом Игоря, Олегом Святославичем); *R. Abicht’a, Das südrussische Igorjlied... Jahresber. d Schles. Gesellsch. f. vaterländ. Cultur, Sektion f. neuere Philol. Bresl. 1906 (рец. Резанова, Ж.Μ.Η. Пр. 1908, июнь, 438–455; Франка, Зап. Наук. Товар. iм. Шевченка 1907, т. 79) – по предположению Abicht’a, Троян был поэтом времени Ярослава и Мстислава, прославившимся на вечевых собраниях; Н.П. Дашкевича, Славяно-русский Троян и римский император Траян, Serta Borysthenica, К. 1911, 217–248 (в противоположность румынскому учёному Хыждеу и проф. Яцимирскому, Н.П. Дашкевич думает, что славяне унаследовали память о римском императоре не от румын, а от болгар, если предание о нём не было занесено на Русь ещё ранее, около VI в., угличами, тиверцами и т. п. племенами, оттеснёнными кочевниками к северу (стр. 246–247).
Конечно, не всё в литературе об этом знаменитом памятнике древнерусской поэзии заслуживает внимания исследователя, и можно только порадоваться, что нашему автору остались неизвестными такие труды, как работа А.В. Лонгинова, Слово о полку Игореве = Зап. И. Одесск. Общ. Ист. и Древн. XXIX, 1911, 45–116, в которой Лонгинов доказывал, что в «триедином мифическом божестве Трояне» слились «три солнечных князя»: Изяслав, Свято-
—193—
слав и Всеволод Ярославичи, или книжка Г.М. Бараца: О библейском элементе в Слове о полку Игореве, К. 1912.
Нельзя без чувства некоторого разочарования читать параграф, посвящённый Перуну, особенно те строки, в которых говорится о происхождении имени этого божества: г. Гальковский приводит выписки из трудов Афанасьева (1865 г.!), Krek’а и акад. Корша, но не пытается определить отношения между русским «Перун» и сходными балтийскими словами с «k» (лит. Perkúnas, латш. pērkûns, др.-прусск. percunis), а также др.-инд. Parjanya, греч. κεραυνός, др.-исл. Fjǫrgyn, готск. fairguni, лат. quercus, кельтск. Hercynia (silva) и т. д. Автору совершенно неизвестно, что, например, Hirt, Ind. Forsch. I, 479 сближает лит. Perkûnas с др.-инд. Parjánya, лат. quercus, др. в нем. foraha и полагает, что Перкун означало «бог дуба», но отвергает родство слав. Перун с лит. Перкун (так же Brugmann, Vgl. Gramm. I2, 514; Uhlenbeck, Altind. Wörterb. 157 сл., Paul-Braune-Sievers’ Beitr. XXX, 273 сл.). Напротив, Grienberger, Arch. f. slav. Phil. XVIII, 14 сл., сближает Перуна с Перкуном. Ещё Grimm Kł. Schr. III, 414 сл. 425 сопоставил имя Перуна с греч. κεραυνός. К нему присоединились Mikkola, Indg. Forsch. VIII, 303, Η. Кареев, Филол. Зап. 1872, 4, 26 сл. и др.; но Lidén, Arm. Stud. 89, 1 высказывается против такого сближения. По Н. Pederson’y, Bezz. Beitr. XX, 1894, 231, слав. Перун заимствовано из иллир. яз., в котором rk > rh > r; таким образом, он сближает фонетически лит. perkúnas с иллир. perendi. Такого же мнения держался покойный акад. Корш943. Но против этого высказываются Mikkola, Indg, F. VIII, 303; Lidén, Arm. Stud. 90, 2; Much, Festschr. f. R. Heinzel 213; O. Wiedemann, B.B. ΧΧVIII, 12 (Much считает слав. Перун и лит. Перкун заимствованиями из германских языков; против этого Wiedemanu ib. 10). По-видимому, в основе всех этих слов лежат три варианта корня: per- (Перун, пру, напор), perg- (Parjánya), и perq- (Perkúnas). Обо всём этом мы не находим ни слова у г. Гальковского.
Основной характер культа Перуна, его происхождение также остаётся у автора невыясненным, потому что он не знаком с исследованиями И. Иванова, Культ Перуна у южных славян, Изв. 2 Отд.
—194—
VIII, 1903, 4, 140–174, Рожнецкого (St. Rożniecki), Perun und Thor, Arch. f. slav. Phil. ХХIII, 462–520 и друг.
§ 7. Обойдено молчанием предположение проф. А.Л. Погодина, Сборн. в честь А.И. Соболевского, 92 слл., согласно которому русск. Хорс заимствовано из сарматск. khurs.
§ 8. Не упоминается о мнении А.Л. Погодина ib. 94, который думает, что первая часть имени Дажьбог не может заключать в себе глагольную основу, так как в слав. яз. встречаются лишь такие сложения с глаголами, в которых имя существ. является объектом глагольной основы; первая часть этого имени, по А. Погодину, соответствует готск. dags, лит. dagas, прусск. dagas, англо-сакс. dogor и т. д.
§ 9. Автор не знаком с объяснениями имени Велес, предложенными А. Потебней (Сл. о п. Игор. 22: основа *vars-as, ср. санскр. várşati, греч. ϝάρσην, лат. verres, лит. ve҃rsz), R. Неinzel’ем (Arch. f. slav. Philol. X, 601; S.-В. Wien. Akad. CXIX, 1889, 81–82; сопоставляет с др.-сев. Völsi – Priapus), A.C. Погодиным, ib. 80 слл. (форма Велес заимствована у литовцев; форма Волос – истинно-русская, восходящая к *Volsъ = √ vol+суфф. sъ). Не ставлю в вину г. Гальковскому, что он не знает ненаучных трудов Г.М. Бараца: Библ. пар. к летоп. сказ. о Влад. Св., Киев 1908, 24 слл.; Анализ договоров 1910, 253 сл., возводящего Волоса к семитическому Ваалу – богу распутства, «блуда скотильного» Но для вопроса об отношении Волоса к св. Власию г. Гальковскому пригодились бы исследования Krek’а, Arch. I, 150, акад. А.И. Соболевского, Р.Ф. В. XVI, 1886, 187, проф. Б.М. Ляпунова, Arch. IX, 315–316.
§ 10. Следовало бы упомянуть о гипотезе проф. А.Л. Погодина 95, который первую часть имени Стрибог сопоставляет с др.-в.-нем. strît (н. Streit) и усматривает в Стрибоге бога брани, войны.
§ 11. Автор, по-видимому, серьёзно верит, что в подписи понтийской царицы Комосарии упоминаются Сим и Регл. На самом деле в тексте надписи (Latyschew II, n° 346 = Dittb. Syll.2 n° 133 = Michel, Rec. n° 1136 = Collitz und Bechtel III, 2, 1905, n° 5649) читает: Κομοσαρύη ἀνέϑηκε ἰσχυδῶι ϑειῶι Σηνέργει καὶ Ἀστάραι (Σανέργης = Σάνϑης – персидский
—195—
и семитический бог, первоначально, вероятно, киликийское божество).
В том же параграфе г. Гальковский пишет: «Наибольшего внимания заслуживает мнение Фаминцына относительно Ерьгла – Ерыла – Ярила» (стр. 32). Конечно, это мнение не заслуживает никакого внимания. Зато любопытна гипотеза А.Л. Погодина 88–92, согласно которой Симаргл попал в число богов лишь по недоразумению: это – греч. σῆμα Ῥέγλον, надгробная плита в честь Корсунского князя, убитого варягами.
§ 12. По мнению Ягича, божества Мокоши не существовало вовсе (Arch. V, 7, 1); имя Мокошь образовано от √ мок – (мокр. мочить) +суфф. – ощь и есть перевод греч. μαλακία. По предположению проф. Погодина 86, имя Мокошь – общеславянское заимствование из фракийского яз., в котором имена с «Мок» в первой части довольно распространены.
§ 13. П. Мелиоранский Изв. 2 Отд. VII. 1902. 2 признаёт имя «Див» турецким; впрочем, турецкое слово, в свою очередь, заимствовано из иранской группы (Berneker I, 202).
§ 14. Непонятно, почему автор не приводит этимологий имени Вила, предложенных Афанасьевым (П.В. III, 153 сл.) и Потебней (Объясн. мал. и сродн. нар. пес. I, 85, 3; II, 400 сл.; О миф. знач. нек. обр. 167–176). Автору осталась неизвестной работа Б. Ангелова: Самовилите в българската нар. поезия (Изв. на семинара по слав. фил. при унив. в София III, 1911, 1–66).
§ 15–16. Автор совершенно не уяснил себе значения образов Купалы, Ярилы, Кострубоньки и связанных с ними обрядов (см. выше).
§ 17. Автор не подозревает, что об Авсене, кроме Потебни писали ещё А.Н. Веселовский (Разыск. в обл. дух. ст. VI–X, 107; от корня се-ять), П. Владимиров (Введ. 78), Е. Аничков (Вес. обр. песня I, 312–316), А.В. Марков (Этногр. Обозр. LXIII, 1905; Овсень < оу+синь» = тёмно-красный), И.М. Эндзелин (Wehl reiz par Uhsińn – Rakstu Kràjums, Rigas Latv. Beedribas Zinibu Komisijas XIV. Rigá 1908, 134–138). He ставлю в вину автору, что от его внимания ускользнула фантастическая этимология В.Н. Добровольского, Изв. 2 Отд. XI, 1906, 4, 124 (санскр. yavasa).
—196—
К стр. 43, пр. 2: см. также Потебня, Р.Ф. В. VIII, 1882, 226 слл.; Berneker I, 682.
Для §§ 18–22, посвящённых анимистическим верованиям древних русских (почитание камней, растений, животных), г. Гальковскому пригодились бы следующие труды: И. Мандельштам, Опыт объясн. обыч. I. 1882; Sobotka, Rostlinstvo v narodnim podáni slovanském 1879, особенно 5 слл., 54 слл.; А.Т. Илиев, Растителното царство на българите (Сборн. за нар. умотв. VII, 1891, 412 слл., IX, 1893. 408 слл.); С. Смирнов, Исповедь земле (Богосл. Вестн. 1912, n° 11, 501–538) и мног. друг.
§ 23. Отдел о русалках относится к числу наиболее слабых и неудачных. Начать с этимологии слова «русалка». Из тех исследователей, которые производят это название от средн.-греч. ῥουσάλια, автор упоминает лишь о Веселовском, Леже и Фасмере, тогда как впервые эта этимология была предложена Миклошичем и Томашком. Принимают её Крек, М. Грушевский, Романский, Мурко и мн. др.944. От внимания автора ускользнули следующие работы: Д. Зеленин, К вопросу о русалках, Жив. Стар. XX, 1911, 357–424 (доказывается, между прочим, что русалки – души не всех умерших, но лишь женщин и детей, погибших неестественной смертью); *Шапкарев, Русалки, древен и твьерди интересен българск. обичай etc. Пловдив 1884; *В.М. Суботич (Труды I съезда сербск. врачей и естествоиспытателей 1904, 690–755).
Стр. 61. Автор не даёт объяснения слова «криница». По М.Р. Фасмеру, Изв. 2 Отд. 1907, 2, 248; Гр. слав, этюды III, 100–101, Розвадовскому, Rozpr. Akad. Umiejern. ΧΧVIII, 259, и др. – из греч. κρήνη по Berneker’у I, 617 – индоевропейск. наследие (родств. лат. scrinium).
К стр. 63–64. Ср.: А. Балов, Русск. Арх. 1911, 3, 46 слл.; Ел. Елеонская, Этногр. Обозр. 1912, 146 слл.; В. Клингер, Животное в античн. и совр. суев. К. 1911, 81 слл.
К стр. 66, ср. 72. Автор не знаком с обширной литературой вопроса о древне-русск. навь, навье945.
Стр. 69 сл. Автор не выясняет ни происхождения веры
—197—
в упырей, распространённой по всей Европе, ни этимологии этого слова (см.: St. Hock, Die Vampirsagen und ihre Verwertung in der deutsch. Liter. 1900; A. Epaulard Vampirisme, Paris 1901; *W. Fischer, Abergl. aller Zeiten etc. 1907; St. Wasylewski, W sprawie wampirysmu, Lud ХIII, 1907, 291 слл.; A. Jellinek, Zur Vampirsage, Z. d. Ver. f. Volksk. 1904, 322); в частности, что касается этимологии слова упырь = вампир, то одни, как Миклошич, Et. Wb. 375; Polivka, Z. f. österr. Vk. VII, 185; Národop. Shorn. Českoslov. VII, 209 слл., цит. по Z. V. V. 1904, 325, склонны считать это слово тюркским, другие, как акад. А.И. Соболевский Р.Ф. В. 1911, 418, не сомневаются в его славянском происхождении. По L. Laistner’y, Anz. dt. Alt. ХIII, 1 (1887), 47, слово «упырь» образовано от √ spar – упираться, впиваться.
§ 25. Ср. St. Schneider, Bóg domowy, Lud XVI, 1910, 153 слл.
§ 26. Ср. § 64. 67–68. Осталась неиспользованной огромная литература о поминальных пиршествах: М. Murko, Das Grab als Tisch (Wörter und Sachen II, 1910, рец. E. Аничкова на эту работу в Arch. f. sl. Phil. XXXIV, 1913. 578 слл.); L. Niederle, Život starych Slovanú I, Praha 1912, 224–375, труды A. Волкова, Sartori и т. д.946.
§ 29. Автор высказывается против теории акад. Веселовского о заимствовании праздника Коляды и вообще русской святочной обрядности из греко-римского мира. Следовало бы упомянуть, что такие протесты высказал уже Н.И. Коробка, Изв. 2 Отд. 1902, 3, 235–276.
§ 30. Картина масляничной обрядности страдает неполнотой; опущены: малороссийская колодка (Н.Ф. Сумцов, К. II. n° 56), изгнание или сожжение Масляницы (Вс. Миллер, Русск. Масл. и зап.-евр. Карнавал, М. 1884) и др.
§ 31. «Значение слова радуница в применении к культу мёртвых, – пишет Н.М. Гальковский, – для нас недостаточно ясно, во всяком случае, это название доисторического(?) происхождения» (стр. 93–94). Это неверно. Как показал М. Murko, Wört, und Sachen 1910, 153, это – заимствование из визант. ῥοϑωνιά: греч. основа приняла славянск. суфф. «ица», первое «а» возникло вследствие народной этимологии (рад, радоваться) или, быть может, под влиянием аканья.
—198—
Стр. 93. Об обычаях «греть покойников» см. литературу, приведённую в моих «Мифологических Очерках», Харьк., 1913, 113, 1.
Стр. 155. Фраза об имени Артемиды (впрочем, не принадлежащая самому г. Гальковскому) заключает в себе совершенно неверную мысль. Имя этой богини производили и из египетского яз. (Hug), и из еврейского (Sickler, Schelling), и из персидск. (Greuzer, О. Frank, Е. Сurtius, Layard, Gоsсhе), и из лелегск. (Тоmаsсhеk), и от греческих слов: ἀρτεμίς (Preller, Welcker, О. Müller), ἀερότεμις = ἀὴρ+τέμνω (Pott), Ἄρκαμις < Ἀρκαδία (Hannsen), ἄρκτος, (Hartung), но в настоящее время почти все филологи принимают этимологию (<ἀρταμέω) Robert’a (Wilamowitz, Studniczka, Kretschmer, Ed. Meyer и друг.).
Стр. 181 слл. Автор не цитирует ценного исследования проф. А.И. Сонни: Горе и доля в народной сказке (Киевск. Унив. Изв. 1906, кн. X).
Стр. 207 слл. Не приводятся этимологии следующих слов: «волхв» (см. Преображенский, Словарь 94), «балий» (Berneker I, 42), «кудесник» (Преображенский 405–406), чары (Berneker, I, 136–137) и друг. К отделу о волшебстве см. литературу, приведённую в моей книге: Культ фетишей и т. д. 80–91, особенно стр. 90, примеч. 3.
Стр. 291. Изучению заговоров посвящены помимо труда А.В. Ветухова, многие другие работы; таковы труды Н. Виноградова, А.И. Яцимирского, В. Мансикки и т. д.
Стр. 315. Название «скоморох» достаточно не выяснено, замечает г. Гальковский. Но ведь есть более или менее правдоподобные этимологии, которые заслуживали бы упоминания скорее, чем те фантастические словопроизводства гг. Никифоровского, Великанова и т. д., которые так любит автор (например, стр. 86: коляда = санскр. «ку+ла+iйа+да»).
Итак, недостаточность аналогий и параллелей, приводимых автором, неумение разлагать комплексы обрядов на составные части, незнакомство со специальной литературой, особенно иностранной, – вот главные недостатки рассматриваемого труда. К этому нужно прибавить некоторую неразборчивость в пользовании пособиями и отсутствие стройности в плане (гл. ΙV прерывает нить; о Купале говорится
—199—
в §§ 15 и 32).
Мой отзыв может показаться читателям слишком строгим. Но я прошу иметь в виду, что я разбираю, главным образом, те части труда г. Гальковского, которые посвящены языческой религии восточных славян, и совершенно не касаюсь других отделов книги, так как они моему суду не подлежат. Более компетентная критика, надо думать, оценит добросовестный и кропотливый труд; я могу лишь заметить, что г. Гальковский обладает обширными богословскими и историко-литературными знаниями; что он довольно искусно воспользовался тем материалом, который был в его распоряжении, и что он дал в своей книге полную и яркую хотя и не всегда строго научную картину борьбы христианства с остатками язычества947.
Евг. Кагаров
Журналы собраний Совета Императорской Московской Духовной Академии за 1915 год // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 177–256 (4 – я нагни.)
—177—
Варсануфий за образование, подобное вышеперечисленным, и что самое имя «Варсануфий», как оно звучит теперь, образовалось чрез морфологическую ассимиляцию начальных звуков его египетского первоисточника – именно ассимиляцию сирийскому или халдейскому бар или вар. Нο тогда, как же звучало это имя по египетски? Ответить на этот вопрос о. Варнаве было бы не трудно, если бы он заглянул в творения преп. Исидора Пелусиота, где нашел бы различные варианты занимающего его имени (Мigne, – Patrologiae series graeca. Т. 78). Таковы адреса писем: Οὐρσενουφίῳ ἀναγνώστῃ, Ursenuphio (lib. I, ер. 6, col. 184; lib. III, ер. 219, соl. 901; lib. IV, ер. 70, сol. 1128), Οὐρσενοφίῳ ἀναγνώστῃ, а в латинском переводе Ursenuphio или Ursephanion (lib. V, ер. 355, coll. 1540 и 1537) или просто Οὐρσενοφίῳ (lib. V, ер. 402, соll. 1616), Οὐρσθενουφίῳ ἀναγνώστῃ (lib. IV, ep. 212, соll 677), Οὐαρσενουφίῳ (lib. IV, ер. 212, соl. 1305) и, наконец, Ἀρσενουφίῳ ἀναγνώστῃ (lib. IV, ер. 80, соl. 1142). Надо полагать, что тут пред нами одно имя, если только и лицо не одно – чтец Варсануфий или Урсенуфий. Неустойчивость в передаче начального звука в первом слоге имени:
οὐρ = οὐαρ = ἀρ = βαρ
показывает несоизмеримость его со звуками греческого алфавита. Очевидно, этот первый звук есть тот самый, который обозначался у египтян иероглифом «перепел» и который когда-то принимался египтологами за гласное у (и), затем стал считаться за в (ω), а в настоящее время, после исследований Г. Штейндорфа, имеет за собою общепризнанное чтение как полугласное ў, хотя и продолжает условно обозначаться чрез ω. В сочетании же со звуком р (r) этот полугласный звук обычно обозначается иероглифом «голубь» (или «ласточка», по мнению других), или лигатурою этого иероглифа и иероглифа «рот». Итак, мы не знаем, как называл сам себя преп. Варсануфий; но мы видим, что другой египтянин, преп. Исидор, более правильно, хотя тоже неточно, отклоняясь в противоположную сторону, транскрибирует искомое египетское имя чрез Урсенуфий. Можно представить эти отклонения в транскрипции искомого имени х – двойным неравенством:
Варсануфий < х < Урсенуфий.
—178—
Первая часть неизвестного получилась, следовательно, из египетских: w, r, š, т. е. из корня:
wrš = ורש = ўрс = urš (по транскрипция более старой),
а иероглифически:
Голубь + рот + озеро + солнце =
голубь + рот + озеро + солнце + веревка (спираль) =
голубь + рот + озеро

Корень этот обозначает: «бодрствовать», «проводить день», «проводить время», «бесполезно проводить время», «быть где-нибудь на страже» (А. Erman, – Zur ägyptischem Wortforschng, II, Sonderabdruck aus «Sitzungsberichte der Königl. Preussischen Akademie der Wissenschaften», 1912. XXXIX, SS. 908–909; А. Erman, – Aegypischen Glossar. Berlin, 1904, S. 31; ср. также P. Pierret, – Vocabulaire hiéroglyphidue, Paris. 1875, р. 112, на каковой ссылаюсь в виду именно его даты, предшествующей дате «Месяцеслова» Арх. Сергия).
Во второй части имени «Варсануфий» нетрудно увидеть имя бога Анубиса –
ἰnpw = אנפו = Anpи (по транскрипции более старой),
а иероглифически:
тростниковой лист + извилистая черта + камень + перепел.

(А. Erman, – Aegypischen Glossar, 1907, S. 12. – Р. Рierret, – Vocabulaier hiéroglyphidue, 1875, р. 35), при чем обычная транскрипция этих иероглифов чрез Ἄνουβις даже менее правильна, чем данная, чрез Ἀνούφ, соответствующая коптскому АНОꙋП, – Удивляться перестановке последних звуков этого имени не следует: пред нами обычное явление, например в божественных именах:
Hrw – Hor(us)
Mntw – Month
Hnmw – Chnum
—179—
Итак, имя Варсануфия может быть в более близком к первоначальному виду написано как:
זרש-אנפו, ЎРС – ‘Нфп,
или иероглифически:
голубь + рот + озеро тростниковый лист + извилистая черта + камень +перепел,

и должно было первоначально звучать как что-то вроде УРС – аоНфпУ, откуда получилось, с одной стороны, при стремлении возможно точно транскрибировать это имя по-гречески и с присоединением греческого суффикса ιος – Οὐρσενούφ-ιος, а с другой, при приспособлении начальных звуков, т. е. wr, к слову בּר = Βαρ, сын, т. е. (– воспользуемся терминологией Я. Карловича –) при аррадикации звуков wr, – Βαρ-σανούφιος.
Следовательно, богоносное имя Урсенуф, Варсануф или Варсануфий означает что-то вроде: «Анубис бодрствует» или «Анубис, бодрствуй!», или «Анубис дает время», «дает вечность» и т. д. Эта связь между Анубисом и идеей времени понятна, ибо Анубис, в передаваемом по египетски предании об Озирисе, выступает как бальзамировщик и охранитель тела Озириса, а отсюда – и вообще, как бальзамировщик и охранитель тел усопших. Вот почему, ему именно вверяется охранение мумий, с существованием которых, как известно, связывалось, по египетскому верованию, самое бессмертие личности. Анубис называется поэтому «бальзамировщиком в святой палате», «господином палаты очищения», «господином блаженной страны» (Fr. Zimmermann, – Die ägyptische Religion nach der Derstellung der Kiechenschriftsteller und die ägyptischer Denkmäler, Paderborn, 1912 («Stud. zur Gesch u. Kult. des Altert.» Bd. V, Hft 5/6), S. 52. Тут же указаны точные цитаты). Следовательно, понятно, что бодрствование Анубнса охраняет усопших, а раз мумии их сохранены, то и веку им прибавилось. Эта-та деятельность Анубнса и указывается именем Варсануфия.
Надо отметить еще, что Варсануфий, как феофорное имя, имеющее в составе своем имя Анубиса, – не единственное
—180—
в летописях монашества. Мы знаем упоминаемого в «Лавсаике», у Руфина и у Никифора египетского преподобного и исповедника Ануфа или, как его называют иногда, Анувия. В имени этого святого (память которого празднуется 1-го июня) трудно не увидеть имени бога Анубиса. Может быть, сюда же можно отнести и имя аввы Пинуфея, которое во второй части содержит опять таки имя бога Анубиса, а в первой – Р, т. е. название города Буто

или рЗ или скорее pj, член – указатель. Тогда, имя это может быть транскрибировано как פי-אנפו , pj·inpw означает; «Се Анубис» или «Сей Анубис».
При изучении личности, после имени ее, стоит на череду вопрос о лице, чтобы, затем, по чертам его, равно как и по другим выявлениям личности, распознать основные линии характера изучаемой личности. Получив сочинение о. Варнавы, рецензент был уверен, что найдет в этом сочинении высоко поучительный материал из иконописного подлинника, снимки с наиболее древних икон преп. Варсануфия и анализ черт его лица. Сознаюсь, что с нетерпением ждал работы о. Варнавы, в полной уверенности, что на эту сторону он обратил свои усилия, и уже приготовился хвалить Автора за цепное собрание фотографических снимков, относящихся к иконографии преп. Варсануфия. Но эти надежды оказались напрасны, и ничего подобного ожидаемому, хотя бы даже извинения в отсутствии этой работы, у о. Варнавы я не нашел. Он не поинтересовался ликом Преподобного. Эта вина о. Варнавы тем менее простительна, что, во-первых, он занимается фотографией, имеет аппарат и не мало им работает и, во-вторых, прошлым летом, уже зная свою тему, путешествовал по Палестине и Афону. Но почему-то преп. Варсануфий остался вне поля его внимания.
Следующий вопрос при изучении личности – вопрос о стиле изучаемого Автора. Каковы особенности его языка? Нельзя ли в них уловить каких-нибудь местных, в данном случае, например, – египетских оборотов? В чем своеобразие в построении его речи? Чем его речь отличается от современных ему писателей однородного направления? Нельзя ли подметить различий в способе вы-
—181—
ражаться, в зависимости от внутреннего роста Автора? Эти и тому подобные вопросы – дело не пустого любопытства, ибо, отвечая на них, мы проникаем в тайники души и узнаем иногда таким способом более, чем сколько прямо сказал нам изучаемый писатель. Стилометрические исследования, умело поставленные, дают возможность уяснить себе многое в жизни и личности писателя; а ведь о. Варнава занят именно «жизнью и личностью», если судить по подзаголовку его труда. Но, к сожалению, на указанных вопросах, или на подобных им, о. Варнава тоже не сосредоточивается, и тем упускает из виду важный возможный источник для понимания преп. Варсонофия.
Далее, возникают вопросы: каковы условия первоначальной жизни преп. Варсануфия? Какова степень его образованности? Каково воспитание, им полученное? На это, скажет о. Варнава, нет прямых указаний. Да, но за то есть много косвенных, в ответах Преподобного, и охарактеризовать круг понятий преп. Отца, рассмотреть его словарь, его, – подразумевающиеся в ответах – общие воззрения, все это не представляло особенных трудностей и требовало лишь внимательного чтения. Между тем, в ответ на все эти вопросы о. Варнава довольствуется слишком немногим: преп. Варсануфий, по его утверждению, «был не чужд в своей мере «научения книжного», и ссылается на то, что преп. Варсануфий «хорошо и свободно изъяснялся на греческом языке, сам будучи египтянином» (стр. 36). Едва ли кого удовлетворит эта канцелярская эластичность выражения «в своей мере», ибо мы о том именно и спрашиваем, какова была мера образованности Преподобного. Ссылка на греческий язык ровно ничего не означает, ибо кто в конце V-го и в начале VI-го века не говорил на этом официальном и международном языке всего Средиземья? Дальнейшие соображения (стр. 39), основанные на рассуждениях Амелино о высоком уровне народного образования в Египте, тоже мало убедительны, ибо неизвестно, провел ли свою молодость преподобный Варсануфий именно в Египте, или, быть может, уже в детстве оставил родную страну, и – из какой семьи он происходил. Прямое исследование текста дало бы плоды гораздо более бесспорные. Между прочим, сущее-
—182—
ственное значение могло бы иметь то место, где Преподобный говорит о себе: «Οὔτε γὰρ σχολοστικὸς ἐγενόμην»: но и тут о. Варнава, приведя этот ответ (стр. 103), оставляет его без рассмотрения и не выясняет, кто именно в V-м веке назывался «σχολαστικός».
Затем, требовалось бы рассмотреть внутреннюю цельность, закономерность жизни Преподобного. Хватило ли бы для этого данных, утверждать мы не можем, ибо не можем подавать сочинения вместо о. Варнавы. Но мы не видим и попыток использовать те данные, которые сами напрашиваются на внимание. Так, на стр. 20, для определения очень важного года ухождения в затвор преп. Варсануфия (около 540 г.), о. Варнава ссылается на слова его самого: «Ἐγήρασα γὰρ» (Отв. 652), причем для соглашения данных оказывается достаточным «предположить, что возраст «старческий» Великого Варсануфия, когда он жил в обители Серида и давал ответы = 60 годам» (стр. 202, прим.). Это правильно. Но зачем же ссылаться на ничего не доказывающее «предположение», когда возраст, соответствующий слову «ἐγήρασα» может быть установлен и непредположительно. Но таблице соответствия наименований возрастов и числовых их значений, содержащейся в 101-й (108 Влад.) рукописи Московской Синодальной Библиотеки и опубликованной В. В. Болотовым, термину γηραιός соответствует возраст 57–68 лет, а πρεσβύτης – от 68-ми и до смерти. Не менее решающим является указание трактата Авот в Талмуде, непосредственно приложимое к обитателю Сирии, каковым был пр. Варсануфий. А именно, в Авот (V 21) говорится, что пятьдесят лет – на совет; шестьдесят лет – достижение старости, יַקֵןִ לְוִקְנָת (закен = γέρων); семьдесят лет – седина, שֵׂיבָה – πόλιος. Привожу эти свидетельства наудачу. Их можно было бы и весьма умножить. Но и двух достаточно, чтобы показать, как именно мог бы подтвердить о. Варнава свое «предположение».
Таким образом, личность преп. Варсануфия и после о. Варнавы еще нуждается в изучении. Не многим лучше обстоит дело с изучением круга понятий в творениях преп. Варсануфия, ибо и формальное и содержательное рассмотрение «Творений» оставляет желать еще слитком многого. Точнее сказать, нельзя же считать достаточным распреде-
—183—
ление их по нескольким, в отношении изучаемого автора – случайно избранным делениям, причем ни связь отдельных мыслей, ни господствующая интуиция, ни, сравнительные с другими подвижниками, особенности мысли Преподобного, как по форме, так и по содержанию, ни терминология его не изучены и, разве только, слегка и мимоходом затронуты. Повторяю, сочинение о. Варнавы оставляет впечатление, что, если бы Автор захотел, то мог бы написать отличную работу, но почему-то оказался нерадивым.
Небрежен о. Варнава не только в общем ходе своей работы, но и в подробностях. Не имея, в настоящем отзыве, ни нужды, ни возможности вдаваться во все частности, отмечу для примера лишь кое-что, чтобы пояснить свою мысль. И вот первый пример:
Монашество предполагает «духовное окормление» Старцем. На этой насущной необходимости старческого окормления о. Варнава настаивает твердо и многократно. Что ж можно тут сказать, кроме одобрения? Но это одобрение и на о. Варнаву возлагает сугубую ответственность внимательного отношения к старчеству, – хотя бы в той области, которая для него сейчас доступна, – в научной. Разве не должен был о. Варнава, множество раз повторяющий слова «окормление», «окормлять», «окормляться», разве не должен он был поинтересоваться, что такое «окормление»? Однако, он ссылается тут на какую-то анонимную брошюру, в которой сообщается, между прочим, что «окормление есть такое воспитание опытным иноком инока молодого [почему «молодого»? разве большинство седобородых старцев не нуждается в «окормлении»? полагаю, речь идет о мало – опытном или вовсе не опытном. П.Ф.], когда старец – своими наставлениями и советами как бы питает, кормить [курс. мой. П.Ф.], как мать маленькое дитя, и духовно растит его» (стр. 20. прим.). Неужели ученому, монаху, специализировавшемуся в аскетике, не стыдно не знать, что «отрмление» происходит не от окормить ( = обкормить, перекормить, т. е. дать корму чрез меру), и вообще не имеет ничего общего с «кормом», а – от окормлять, т, е. быть на корме, руководить, т. е. происходит от слова «корма»? О. Варнава хотя бы из богослужебных книг (если уж отрицает обязанность для себя занятие филологией) должен бы знать, что на
—184—
церковном языке окормитель это значит кормчий, κυβερνήτης, как например, во 2-м тропаре 9-й песни 1-го трипеснца в четверток 2-й седмицы Великого Поста читаем: «Греховная обуревает буря окаянную мою душу, десницу яко Петру мне простри, окормителю благий – κυβερνῆτα ἀγαθές да мя глубина не покрыет отчаяния, снедь да не буду киту душетленному, Христе многомилостиве». И контекст, и греческий термин показывают с несомненностью, что здесь речь идет об управлении кораблем, а не о кормлении кого бы то ни было. То́ же – в 5-м икосе Акафиста Иисусу Сладчайшему: «Иисусе Кормителю в юности моея». Должен бы знать о. Варнава и то, что «окормляю» значит направляю, ἐγκαθορμίζω и направляю к пристанищу, управляю, κυβερνάω. Так, в 3-м тропаре 5-й песни 1-го трипеснца в пяток 2-й седмицы Великого Поста читаем: «Постную пучину преплыти тихо сподоби мя Христе, утишая волны мысли моея, и в пристанища воскресения окорми – τῆς Ἀναστάσεως εἰς λιμέναν ἐγκαθόρμιζον», а во 2-м тропаре 3-ей песни канона в среду 4-й седмицы Великого Поста: – «Крестным ветрилом окрилившеся, корабль спасительного се поста преполовивше, Мессиа Иисусе Божий, имже нас страсти Твоея к пристанищу окорми – δι’ οὗ ἡμᾶς τοῦ πάθους σου πρὸς λιμένα ἐγκαθόρμιζον».
В 3-м тропаре 9-й песни среды 5-й седмицы Великого Поста: «Зимою содержим искушений и страстей треволнении потопляем, и сластей бурею обуреваем люте, пощения пучину достигох кроткую и тихую, в ней же мя окормив твоим крестом щедре, ко спасению устреми – ἐν ᾧ με κυβερνήσας τῷ σταυρῷ, Οἰκτίρμον, πρὸς σωτηρίαν ἐγκαθόρμιζον».
В Богородичне же 3-й песни 1-го трипеснца среды 5-й седмицы Великого Поста – «Спасительная врата, к Богу моете, христиан предетательнице, Пречистая Владычице, обстоима мя напастьми жития и обуреваема. Отроковице окорми – κυβέρνησον».
То же во 2-й молитве ко Пресвятой Богородице, в день ее Успения: «Окорми мя яко странна»; а в 1-м тропаре 6-й песни канона святым мученикам Адриану и Наталии, (память их празднуется 26-го августа) опять-таки читаем: «Христовою окормляеми – κυβερνώμενοι – дланию благочестно, безбожия пучину преидосте, и ко приста-
—185—
нищу тихому вышния светлости, страдальцы Господни устремитеся». Подобных примеров можно было бы набрать и еще.
Но если и об этом обо всем позабыл о. Варнава, то мог ли он не подумать о словах: «Окормляя в мире живот мой – κυβερνῶν ἐν εἰρήνῃ τὴν ζωὴν μου» из 3-ей молитвы ко св. Причащению, св. Иоанна Златоустого, которую он читал, вероятно, несколько сотен раз.
Или, вот еще другой пример той же небрежности:
На стр. 156, Автор приводит ответ Великого Варсануфия, в котором Преподобный, ради облегчения страданий одного из братии Серидовой обители, предписывает ему воспользоваться неким средством: «βάλε ῥόδινον μετὰ ἁγιάσματος» (стр. 156), Что ж такое это «ρόδινον»? Если св. Отец считал возможным говорить об этом средстве, то неужели ниже нашего достоинства было бы постараться вникнуть, что именно советовал преп. Варсонуфий? Между тем, о. Варнава, в примечании 118-м, ограничивается неопределенным указанием, заканчивающимся словами: «Вероятнее всего, розовое или какое иное благовонное масло». Под термином «розовое масло» разумеется ныне Oleum Rosae т, е. эфирное. Уж одна крайняя дороговизна этого продукта (– по каталогу Берлинской фабрики химических препаратов Риделя, в 1897 г., один килограмм Olei Rosae стоил около 1000 марок; а по каталогу 1914 года Петроградской фирмы Штоля и Шмита 10 грамм того же продукта стоили 11 р. 75 к., так что русский фунт его обошелся бы 481 р. 16 к. –), даже при современном развитии индустрии и способов химической выработки эфирных масел, должна была бы навести о. Варнаву на мысль что в объяснении его что-то не так. Трудно (да и соблазнительно) представлять себе Серидову обитель в V – VI веках на подобие современных лавр. Конечно, в лечебнице обители не могло быть, для пользования монахов, средств столь дорогих! Между тем, в греческом словаре, о. Варнава легко мог бы найти (например у Скарлата Византия), что «ῥόδινον» (– подразумевается ἔλαιον, χρίσμα или μῦρον – ) есть ничто иное, как «τὸ ῥοδέλαιον» (σ. 1240) , т. е. розовый елей. Это – не эфирное масло розы, а весьма дешевый елей, настоянный на розовых лепестках, – средство, которое тот же авва Дорофей, как смотритель больницы, готовил, ве-
—186—
роятно, собственными руками. Но, может быть, о. Варнава все-таки остается при своем мнении об Oleum Rosae? В таком случае, ему следовало бы узнать, что первые указания на Розовое Масло, на Oleum Rosae, ставшее известным чрез приготовление розовой воды, сделаны Иеронимом Росси лишь в 1582 г., в Равенне, а затем Портою, в 1589 г., в его книге De destilione, и что в продаже, именно в аптеках Германии, Oleum Rosae появилось лишь в конце XVI века. Древние же получали свое «ῥόδινον» извлечением эфирного масла розы маслами жирными, по преимуществу елеем. Конечно, сам по себе, вопрос о «ῥόδινον» – третьестепенный; но ведь неправильное изъяснение его кладет неверный штрих и на общую картину жизни Серидовой обители.
Или, вот еще пример малой внимательности о. Варнавы:
На стр. 25 приводится свидетельство из «Ответа 575-го», что на месте, которое хотел купить Великий Варсануфий, находился «μοναστήριον μικρὸν» одного постороннего брата. Это свидетельство весьма существенно: из него мы можем узнать кое-что о разных видах древнего монашества. Что ж такое «μοναστήριον μικρὸν»? О. Варнава «предполагает», что это речение лучше всего перевести чрез «келлия», и пытается подтвердить свою догадку ссылкою на современное Афонское устройство, при котором допускаются отдельно стоящие «кельи», подчиненные скиту и откупаемые частными лицами. Однако, параллель эта, выбрана весьма неудачно. Во-первых, на Афоне эти кельи так и называются кельями, хотя бы и были весьма великими; а во-вторых, эти кельи подчинены монастырям, а в рассматриваемом случае из жизни преп. Варсануфия ни откуда не видно, чтобы μοναστήριον μικρὸν был подчинен кому бы то ни было. Даже напротив, упоминаемый μοναστήριον μικρὸν был куплен преп. Варсануфием по простому соглашению с собственником его, без нужды в чьем бы то ни было разрешении.
Между тем, о. Варнаве нетрудно было бы справиться о том, что именно означает термин μοναστήριον. По свидетельству Филона о терапевтах, «ἐν ἑκάστῃ δὲ /τῇ οἰκίᾳ/ ἐστὶν οἴκημα ἱερόν, ὅ καλεῖται σεμνεῖον καὶ μοναστήριον, ἐν ᾧ μονούμενοι τὰ τοῦ σεμνοῦ βίου μυστήρια τελοῦνται – во всяком доме есть священная комната, которая называется святилищем
—187—
и уедининилищем, уединяясь в каковом они совершают таинства благочестивой жизни» (Филон, – О созерцательной жизни, М. 47515. Philo about the contemplative Life ed. by Fr. C. Conybeare, Oxford. 1895 p. 60). А в другом месте того же сочинения сообщается о терапевтах: «τὰς μὲν οὖν ἓξ ἡμέρας χωρὶς ἕκαστοι μονούμενοι παρ’ ἑαυτοῖς ἐν τοῖς λεχθεῖσι μοναστηρίοις φιλοσοφοῦσι – итак, каждые шесть дней каждый из них, уединившись у себя в избранном уединилище, предается размышлению» (М. 4765–6, ed. Conybeare, р. 66).
Итак, по первоначальному значению, слово μοναστήριον отнюдь не означает ни нашего монастыря, ни афонской кельи, но лишь молельню в частном доме. Весьма вероятно, что «брат», владевший «монастырем» по соседству с Серидовой обителью, был вовсе не монахом и не отшельником, а просто частным владетелем дома с молельнею. Это толкование слова «μοναστήριον» вытекает и из контекста, в котором стоит оно даже у самого о. Варнавы, ибо о приобретении этого μοναστηρίου μικροῦ рассказывается в связи с историей построения (или устроения?) в обители храма. «Мы уже упоминали [? Π. Ф.], – говорит о. Варнава – что вначале храма в Киновии не было. Преподобный игумен нашел подходящим для него местом соседний с монастырем участок земли» (стр. 235). – Этот участок, после довольно долгих переговоров, владелец его согласился продать; на нем-то и находился «μοναστήριον μικρὸν» одного постороннего брата, в котором тот временно жил. Судя по смыслу повествования, эта-то молельня, куда и уединялся, вероятно для молитвы, вышеназванный посторонний брат, и была устроена под храм. Но если уж проводить аналогию упомянутого «μοναστήριον μικρὸν» с современностью, то его надо бы уподобить скорее, тем «кельям», в которых и доныне живут по селам и деревням «чернички». Тогда понятно, что подобный «монастырь» владетель его мог продать, не спрашивая на то ни у кого разрешения. – Явление же параллельное афонским кельям у нас тоже существует – покупка в монастыре или при монастыре небольшого домика, который иногда называется кельей. В старину был термин «монастырец», но, повидимому, он соответствовал не термину, «μικρὸν μοναστήριον», о коем идет речь в ответе преп. Варсануфия, а кельи, покупае-
—188—
мой от монастыря; «Се аз Иев – купил есми себе у архимарита у Герентия и у всей братьи монастырец», говорится в «правой грамоте» по спорному делу о пахотных землях и пустошах Симонова монастыря, относящейся к 1412–1464-м годам. – Не станем настаивать на своем объяснении. Но о. Варнава не сделал никакого, хотя объяснить текст изучаемого им преподобного Отца несомненно входило в его задачу.
При чтении разбираемой работы рождается в уме читателя множество вопросов, но ответов на них от о. Варнавы ждать читателю напрасно. Так, настоятельно стоит вопрос об отношении откровения помыслов старцу к исповеди, как таинству, особенно при чтении стр. 258. Спрашиваешь себя, также в связи с тем же, что такое «τὸ τέλειον» или, как объясняет о. Варнава, «духовный дар, который, имеет пред всеми преимущество» (стр. 108), а именно дар «прощать грехи, освобождать души от тьмы и изводить их на свет» (Отв. 164, а по греч. изд. – 168), и не есть ли «τὸ τέλειον» термин, имеющий за собою большое прошлое? И еще, что означает, еще при жизни преп. Варсануфия употреблявшаяся, молитвенная формула: «Я молю διὰ τοῦ θεράποντος Твоего, чтобы...» (Отв. 151) и не есть ли самое слово θεράπων опять таки техническое (см. стр. 121)? И, далее, в связи с тем, невольно задаешь себе вопрос, о таинственных словах преп. Варсануфия, что «есть три мужа совершенных пред Богом, которые превзошли меру человечества и получили власть решить и вязать, отпускать грехи и удерживать их. Они-то стоят между губительством и миром, чтобы Господь не вдруг истребил мир. Молитвы сих трех мужей сливаются во входе горнего жертвенника Отца светов, и они сорадуются и свеселятся друг другу в небесах». (стр. 566). Это свидетельство Преподобного о трех праведниках, которыми стоит мир, и о сверх человеческих их дарованиях весьма нуждалось бы в разъяснении (см. стр. 177–178), как нуждалось бы в разъяснении и приводимое о. Варнавою свидетельство Евагрия о том, что в продолжение пятидесяти (и более) лет преп. Варсануфий «не вкушал ничего земного» (стр. 200). Не менее таинственно и слово преподобного о Господе, как о своем «брате», и о себе – как о «брате Иисуса»
—189—
(Отв. 181, 200, 345. Стр. 101–102). Вообще, о. Варнава останавливается вниманием скорее на самом подвиге, чем на его плодах, и самые достижения Преподобного не делает источником науки о духовном мире.
Мелких недочетов можно указать в разбираемом сочинении и еще не мало. Но все они перевешиваются хотя бы одной только высокой оценкой старчества у о. Варнавы не говоря о других, указанных в начале отзыва положительных сторонах, и не мешают признать Автора достойным степени кандидата богословия».
9) О сочинении студента Бахаева Михаила на тему: «Представления белорусов о душе и загробной жизни по данным белорусского народного творчества».
а) Экстраординарного профессора И.Л. Туницкого:
«Сочинение г. Вахаева, довольно обширное по своим размерам (I – ХХХ + 318 + I – VIII стр.), с надлежащей полнотой и обстоятельностью обнимает предмет исследования. Во введении автор дает беглую характеристику народного мировоззрения белорусов вообще, изображает их переплетающиеся языческие и христианские верования и в то же время посвящает читателя в источники для изучения религиозных верований белорусского народа. Последующее изложение разделяется на семь глав. В первой из них представлены в общих чертах исторические судьбы Белоруссии в доисторическое время и при начале русского государства. Предметом остальных шести глав служат: те явления жизни и природы, которые, по белорусским суевериям, оказываются «предвестниками смерти», представления белорусов собственно о смерти, погребальные обряды и поминки и их значение, воззрения белорусов на душу, локализация посмертной жизни души человека, представления о загробном существовании. В конце приложен перечень источников и пособий. Через все содержание сочинения проходит стремление изобразить в целостном и законченном виде ту интересную область миросозерцания белорусского народа, в которую входят вопросы о загробном существовании и человеческой душе. Горизонт авторских наблюдений весьма широк: согласно с обещанием
—190—
автора во введении, в его сочинении привлекаются к делу белорусские верования, суеверия, обряды, обычаи, археологические данные, данные языка и даже непосредственное знакомство автора с жизнью и бытом белорусов. Объединенный в целостном изображении материал живо и наглядно обрисовывает перед нами простолюдина – белоруса с его полу языческими верованиями в загробное существование и грубыми, чувственными представлениями о человеческой душе.
К сочинению в его наличном виде можно предъявить повышенные требования, и в таком случае, в интересах самого автора, в качестве более общих недостатков следует отметить: а) преобладание описательных приемов перед собственно исследованием религиозных верований, вследствие чего читатель знакомится больше с фактами, чем с их историей и значением; б) недостаток сравнительных экскурсов в область соответствующих верований других русских и славянских племен, вследствие чего наиболее индивидуальные черты белорусских народных верований не достаточно рельефно выделяются из общей массы сходных верований, присущих другим русским и славянским племенам (укажем для примера на «злыдни», которые автор склонен считать принадлежностью специально белорусских народных представлений, по которым соответствуют и малорусские «злыдни»). Кроме того, автора следует упрекнуть в том, что иногда он слишком категорически усвояет простым поэтическим образам значение религиозных верований: Это относится, наприм., к образу смерти – птицы (стр. 55–58) или к образам души, взятым из растительного мира (стр. 180). Наконец, в изложении попадаются изредка неточности; так на стр. 2 русская летопись почему-то называется «древнейшим письменным памятником».
Но все эти и подобные недостатки, отмечаемые нами с пожеланием устранения их, если автор пожелает продолжать разработку своей темы, не заслоняют от читателя достоинств сочинения г. Бахаева. Автор, не пожалев труда, из огромного количества разрозненных источников, изданий, сборников, журнальных статей, собрал не малый материал, относящийся к его предмету. Знание на
—191—
родного белорусского и польского языков открыло ему доступ и к истопникам на этих языках. Собранный таким образом материал расположен целесообразно, с пониманием дела и разумным приложением осторожных научных приемов. Изложение живое, стройное, объективное и в литературном отношении не вызывающее никаких упреков. Автор может работать в области фольклора. В виду сказанного сочинение г. Бахаева должно быть признано хорошей кандидатской работой, дающей ему полное право на искомую степень».
б) Доцента Н.Д. Протасова:
«Внимание рецензента остановила 1-я глава сочинения – «Исторические судьбы Белоруссии и ее обитатели в доисторическое время и при начале русского государства» (стр. 1–26), как наиболее характерная для научных приемов автора. Вот ее содержание.
Автор ставит вопрос: «существует – ли белорусская народность, как отдельная (западная) ветвь русского племени?» и отвечает так. Белорусы – особенная, отдельная народность, принадлежащая «по своему происхождению и по основным чертам своего этнического характера... к общему русскому племени и ближе именно к великорусской отрасли» (2). Однако белорусы имеют отличную от велико – руссов и малороссов индивидуальную физиопомию. В подтверждение этого он ссылается на летописное замечание о том, что отдельные племена принадлежавшие к «словеном», имели особенные обычаи, законы и проч. Но на сколько применимо это к белорусам, автор не говорит.
В последующее время эти этническо-индивидуальные черты продолжают сохраняться, достигши «апогея расцвета в средневековой эпохе, восходя к моменту образования Московского единодержавия» (4). С момента образования литовско-польского политического центра белорусская народность постепенно затирается, полонизируется. И так было до 60-х годов XIX века.
После этого автор совершенно неожиданно заявляет: «все это сообщило облику этой западной ветви русского племени особенные, индивидуальные черты, ей одной свойственные, что и заставляет отличать ее от единого рус-
—192—
ского целого» (7). Тем обусловлен такой логический скачек?
Со времени польских восстаний в науке и литературе начинается интерес к белорусам.
Этим и заканчивает автор содержание отдела – «исторические судьбы Белоруссии».
Итак, кроме эскизных, лишенных всякой фактической почвы, хронологической датировки, замечаний, взятых у Пыпина, автор ничего не дает.
Переходим ко второй части этого отдела – «ее (Белоруссии) обитатели в доисторическое время и при начале русского государства». Заголовок очень интересный, так как вообще историческая этно-география России совсем мало разработана.
Автор начинает с заявления, что раньше он отметил главные, более замечательные, этапные моменты прошлой жизни Белоруссии (стр. 9).
Насколько преувеличенно это заявление, видно из данного выше пересказа содержания первой половины настоящего отдела.
Далее автор подчеркивает важное значение вообще физических особенностей территории для творчества самих обитателей, приводит несколько выдержек для подтверждения того, насколько различно судят о пространственном протяжении территории Белоруссии, указывает на холмистость Белоруссии на севере и общую низменность на юге, Отсюда следует, что Белорусская народность находилась в сношениях с соседними племенами. «Следствием» доступности северо-восточных и западных границ «могло быть да и есть то, что белорусы легче усваивали и усваивают особенности восточных, северных и западных соседей, чем особенности южных соседей – малороссов. Но, с другой стороны, великое передвижение народностей – белорусов больше сблизило с малороссами, чем с великорусами» (стр. 14).
Автор, очевидно, не заметил этой путаницы понятий.
Далее начинается самая неопределенная, сбитая речь. Автор ставит вопрос; «была ли» белорусская территория «заселена каким-либо племенем или, быть может, была пустынна?» Когда заселена? автор не поясняет. «Данные
—193—
доисторической археологии в связи с свидетельствами писателей древности, летописные свидетельства и географическая номенклатура заставляют нас на первую половину поставленного вопроса ответить в утвердительном смысле. Кроме того, летопись, насколько ей свойственна историческая перспектива (?), аборигенами Белоруссии были русские славяне, с довольно большим числом литовцев на западе, а на севере и востоке финнами» (орфография и структура речи автора). «Скажу в скобках, что такое соседство не могло не оказать влияния на развитие религиозных представлений белорусов» (стр. 15). Каковы же данные обитаемости в доисторическую эпоху белорусской территории? «...установлено, что обитатели этого края жили в век каменный, который потом сменился веком бронзовым, железным». Раскопки дали предметы палеолита и неолита. «Факт нахождения в стране Белорусов предметов каменного века заставляет признать, что этот край имел свое население уже в неолитическую эпоху, дату которой Нидерле определяет в 1000 л. до Р. Х.» Кто были эти аборигены белорусской территории и имели ли они какое отношение к белорусам в собственном смысле – автор ничего не говорит (17–18). Отсюда, и все справки автора с наличным археологическим материалом теряют всякую ценность.
Более продуктивным оказалось для г. Вахаева обращение к летописным данным, которые позволили ему определить, что предками белорусов были, несомненно, дреговичи, кривичи и радимичи (стр. 21–23). Далее, он задается определением индивидуальной разницы между этими племенами путем анализа погребальных обрядов. Однако, строгого и точного ответа на этот счет мы у него не находим: он бессилен установить эту разницу (стр. 24–25).
Итак, вот содержание 1-ой главы сочинения автора. Ни истории белорусской народности, хотя бы в эскизном виде, ни культурно – этнического генезиса ее г. Вахаев не дал: пред нами очень неумелая сводка фрагментов сырого материала в лучшем случае, сводки без всякой системы, плана. Между тем, без всяких доказательств очевидна важность вопроса о культурной преемственности белорусской народности для самого предмета обследования автора: воз-
—194—
зрения этой последней на душу и загробную жизнь. Пока не определено вполне точно этническое место той или другой народности, ее, скажем, самобытное творчество никогда не будет понятно и доступно оценке; вопрос о том, что дала она сравнительно с своими соседями, в данном случае – вели ко руссами и малороссами, рискует остаться без ответа. Иначе говоря, автор не сможет применить сравнительного метода при анализе самого народного, т. е. пережившего ряд эпох, творчества, потому – что он не обосновал своего права сравнивать творчество, скажем, белорусов с малороссами. Автору нужно было внимательнее отнестись к данным этно-географии и археологии для выяснения настоящего вопроса, и тогда те, напр., археологические данные, которые в его руках оказались негодным средством, помогли бы ему прежде всего установить тезис – можно ли признавать известную синхронистичность творчества великоруссов, малороссов и белорусов? А для этого нужно было обратиться не к Нидерле, а к специальным работам, напр., проф. Середонина, проф. Самоксвасова, Н.И. Барсова, проф. Беляева, Ляскоронского, Довнар-Запольского и др. Интересно, между прочим, отметить, что г. Вахаев на стр. 21 (прим.) делает ссылку на работу Довнар-Запольского о кривичах и дреговичах; следовательно, это издание было у него под руками, но очень жаль, что он не воспользовался его данными: по крайней мере, из текста 1-ой главы этого не видно.
Выше я указывал на желательность и научную продуктивность сравнительного метода для анализа продуктов народного творчества. И к сожалению приходится сказать, что г. Вахаев не обратился к этому методу. Каждый отдел его сочинения, где рассматриваются те или другие воззрения белорусов, представляет собою простую сводку подлежащего материала (сказаний, поверий, философских концепций и проч.) без всякого анализа, сравнений с сродными данными творчества соседних народностей. Между тем, как оказывается, многое из воззрений белорусов вполне тожественно не только с идеологией арийских народов, и даже очень близко подходит к воззрениям некоторых африканских народцев (особенно воззрения на сон, душу и пр.). Поэтому-то, сочинение г. Вахаева отмечено характе-
—195—
ром простого описания, комбинированием уже известного материала, правда – систематизированным.
К недостаткам сочинения г. Вахаева, более частным, нужно отнести: небрежную форму изложения, много варваризмов, отсутствие оглавления.
Однако, все указанные недочеты вполне искупаются положительными сторонами работы автора и позволяют ей быть хорошим кандидатским сочинением. Г. Вахаев не только собрал и изучил до мельчайших деталей большую литературу (более 100 названий) на взятую тему, но и дал много нового, неизвестного материала, который ему удалось записать на местах (ср., напр., стр. 87 сл., 77 прим., 144 и др.). Видно, что он работал с любовью, старался дать полную и богатую деталями картину воззрений белорусов на душу и загробную жизнь. Эта тема заинтересовала его, что так редко замечается в рядовых работах на степень, и нужно пожелать, чтобы г. Вахаев не бросил начатого дела, а продолжил свою работу по изучению белорусского народного творчества. И особенно нужно пожелать этого теперь, когда у нас просыпается постепенно, но сильно чувство любви к своему славянскому достоянию. Рецензент хочет надеяться, что г. Вахаев будет работать и продолжать дело Тышкевичей, Яна Чечота, Зенкевича, Киркора и др.
Степени кандидата г. Бахаев заслуживает вполне».
10) О сочинении студента Введенского Михаила на тему: «Сотериология св. апостола и евангелиста Иоанна Богослова».
а) Инспектора Академии архимандрита Илариона:
«Сочинение студента М. Введенского (стр. 198 – около 110 печатных) представляет не столько научное исследование, сколько богословское рассуждение, диссертацию в собственном смысле слова. Автор читал и перечитывал писания Иоанна Богослова и размышлял над ними. Но к творениям Иоанна Богослова он подошел не без подготовки: он постоянно памятует о сотериологии церковной и святоотеческой, почему положения этой сотериологии вычитывает у новозаветного Богослова и его сотериологию поясняет к дополняет догматическими суждениями церковных писа-
—196—
телей позднейшего времени. Особенно усердно автор пользуется творениями св. Афанасия Великого. Но и творения самого Иоанна Богослова г. Введенский не читал только, но и изучал, пользуясь разнообразными научными пособиями, Однако же автор выдерживает в своей работе характер именно рассуждения; сочинение написано почти совсем без обычного «научного аппарата». Ссылки на научные труды у г. Введенского скорее случайны; он ссылается на них только там, где они оказали ему какую-нибудь услугу. С начала до конца сочинения г. Введенский ведет непрерывную цепь своего рассуждения по своему собственному плану. С мнениями иначе мыслящих о богословии Иоанна г. Введенский обыкновенно не считается.
Учение св. Иоанна Богослова в сочинении представлено полно и разносторонне.
В коротеньком предисловии (стр. 3–7) автор замечает, «что в деле спасения центральное положение занимает личность Спасителя» (стр. 7), а потому автор прежде всего и ставит себе целью уяснить учение Иоанна Богослова о Лице Спасителя, но предварительно уясняет учение о Логосе, как оно раскрыто было в философии. Впрочем, автор ограничивается только учением о Логосе Филона, о котором и пишет 1-ую главу (стр. 9–30), всецело основываясь на труде проф. М. Д. Муретова.
Во второй главе (стр. 30–63) излагается «учение Иоанна Богослова о Лице Иисуса Христа, как воплотившегося Божественного Логоса». В конце главы автор ставит вопрос о цели воплощения. «Если сын Божий пришел для того, чтобы спасти мир – σωτηρεῖν – сделать целым, здоровым, то мир (,) очевидно (,) находился в состоянии болезненном, почему имел нужду в спасении» (стр. 63). Отсюда автор делает переход к учению ап. Иоанна о зле и грехе в мире. Этому учению посвящена третья глава сочинения (стр. 64–89).
В четвертой главе (стр. 89–100) автор говорит о Христе, как Искупителе мира.
В пятой (стр. 100–138) – о плодах искупительного дела Христова.
В шестой (стр. 138–186) изложено «Учение о спасении человека».
—197—
Распорядок глав сочинения может вызывать возражения. Почему, напр., автор учение о Лице Христа и о деле Его разделил на две главы, между которыми вставил главу о грехе? Нельзя так же согласиться с автором, что в истории учения о Логосе можно ограничиться одним только учением Филона. Хотя бы и кратко, следовало сказать о Логосе в греческой философии и в раввинской теософии. Ведь к раввинской теософии автор иногда прибегает. Кроме того, учение Филона о Логосе в сочинении автора стоит как-то особняком. Автор ничего не сказал о том, для чего ему, пишущему о сотериологин св. Иоанна Богослова, потребовалось писать о Филоне Александрийском. Первая глава сочинения г. Введенского начинается так;
«Филон является представителем александрийской синкретической философии».
А кончается:
«Теперь мы можем перейти к учению Иоанна Богослова о Логосе».
Можно сказать, что все заимствования из книги проф. М. Д. Муретова, которыми наполнена первая глава, остались совершенно бесследными для дальнейшего содержания сочинения.
Решительно неудачными следует назвать заглавия 4 и 5 отделов сочинения, где мы видим совершенно чуждые богословию св. Иоанна термины – «Искупитель», «искупительное дело», эти термины у автора не случайность; он склонен учение Иоанна, Богослова о спасении протолковать в смысле учения об искуплении, утрируя для этого (стр. 91–94) плохо им выясненное понятие «Агнца Божия». Вводя в богословие св. ап. Иоанна чуждые ему термины, автор под эти термины подставляет иногда Иоанновское содержание. Глубокой тайной искупительного дела г. Введенский называет «создание нового совершеннейшего творения» (стр. 131). На дело Христово автор обыкновению и смотрит как на создание новой жизни (стр. 136), в которой «христиане делаются новой тварью, обладая всеми теми благами жизни вечной, которые реально воплощены в Спасителе нашем» (стр. 179). «Во Христе миру открылась вечная Божественная жизнь и новое творение в лице Его человеческой природы. Люди получили возможность быть причастниками этой жизни» (стр. 187). Ряд этих мыслей, конечно, трудно подвести
—198—
под понятие искупления. Но у автора есть и другой ряд мыслей, мало согласных с отмеченными. «По библейскому воззрению смерть не только естественное следствие греха, но и наказание Божие, результат проклятия Богом всей твари. Следовательно, Христос, приняв добровольно на Себя все естественные следствия греха и порока, ставил себя под проклятие Божие» (стр. 95). «Во всем деле спасения исключительное положение занимают страдания, скорби и смерть Господа Иисуса Христа. В отношении к Господу они являлись великою жертвой Его бескорыстной любви. В отношении же к людям они являются средством для обращения к Богу и спасения. Отсюда (?) страдания Христа Спасителя были той великой жертвой, которую принес Он ради нашего спасения» (стр. 196). На последней странице своего сочинения г. Введенский говорить «о Христе, как о жертве, принесенной за спасение мира», оставляя без всякого выяснения понятие ἱλασμός. Но вдруг в последних строках читаем: «Эта жертва Христа является чудодейственной силой в истории мира. Она создала новое человечество, которое, будучи не от мира сего, открывает в жизни своей совершенство своего Создателя – Бога». Как именно жертва создает повое человечество, этого мы в сочинении г. Введенского понять не могли. Да и вообще мы думаем, что понятия «жертвы» и «нового человечества» взяты из различных идейных областей. Введение автором в сотериологию св. Иоанна Богослова в излишней мере юридических элементов лишает самую сотериологнческую систему Богослова определенности.
Впрочем, таким впечатлением мы возможно обязаны недостаткам авторского изложения. Автор пишет просто, но не всегда его суждения ярки и определенны, не всегда его рассуждения стройны и строго последовательны.
Можно автора еще упрекнуть за то, что он выясняет лишь некоторые из понятий сотерилогической системы св. Иоанна Богослова, оставляя большую их часть без всякого специального выяснения. Так же поступает автор и с греческим новозаветным текстом: в одних случаях они, хоть и кратко, его толкует, в других – просто приводить греческие фразы рядом с русскими или славянскими, не известию с какою целью.
—199—
Обнаруживая свою начитанность в святоотеческой литературе, автор иногда как бы забывает про Иоанна Богослова: порою кажется, что он начинает излагать учение о спасении св. Афанасия Великого. А между тем автор, по-видимому, недостаточно использовал комментарий на евангелие Иоанна Богослова в творениях св. Кирилла Александрийского.
Как на мелкие недочеты сочинения г. Введенского, можно указать на то, что он очень часто забывает под строкой ставить цитаты, иногда, ставит цитаты неверные (стр. 133, 190, 192 и др.) и вообще цитирует использованные книги неточно. На стр. 176 автор различает веру инстинктивную и сознательную. Что это может значить?
Нужно однако признать, что указанные существенные недостатки работы г. Введенского объясняются самым ее характером. В таких вопросах, как вопрос о спасении, каждый имеет свои взгляды и всегда обнаруживает свою индивидуальность. Написать богословский трактат, удовлетворяющий других, несравненно труднее, нежели составить научно-богословское исследование. Уже то, что автор берется за выяснение важнейшего учения всякой богословской системы, должно быть поставлено ему в большую заслугу. Обнаруженная же г. Введенским осведомленность в богословии святоотеческом и способность самостоятельно богословствовать о спасении по писаниям апостола и евангелиста Иоанна дает ему полное право получить ученое звание кандидата богословия».
б) Экстраординарного профессора священника В.Н. Страхова.
«Сочинение г. Введенского состоит из вступления, шести глав и заключения. Во вступлении автор намечает основные вопросы, подлежащие его рассмотрению. Указав, что христианство есть живой исторический факт, познаваемый в особенности внутренним опытом, и отметив высокую ценность в этом отношении писаний св. ап. и ев. Иоанна Богослова, как мужа, осознавшего христианство, как факт внутреннего опыта, автор обращает внимание на две основных христианских истины, находимых у ап. Иоанна: веру во Христа, как Сына Божия, и
—200—
обладание вечною жизнью, как следствие этой веры. Объективным основанием обеих этих истин является личность Христа, воплотившегося Сына Божия, Божественного Логоса. Наименование Логоса, какое ап. Иоанн Богослов усвояет Христу, дает автору повод изложить учение Филона о Логосе, минуя греческую философию, так как система Филона «была, – по словам автора, – последним словом в развитии учения о Логосе» (с. 7). Учение Филона Александрийского о Логосе составляет предмет первой главы. Изложено это учение вполне удовлетворительно. Во второй главе г. Введенский излагает учение св. ап. и ев. Иоанна Богослова о Христе, как воплотившемся Божественном Логосе, Который является полным самооткровением Божества» (с. 40), Его свойствах (41–49) на основании анализа св. Иоанна 1,1 и Его отношении к твари (50–60) на основании анализа св. Ин.1:3. Автор приходит к таким выводам. Логос ап. и ев. Иоанна Богослова есть «Единородный Сын Божий, от вечности обитающий в лоне Отца. Он единосущен Богу Отцу по природе Своей, имея равные с Ним Божественные свойства. В ипостастном Своем бытии Сын Божий предвечно рождается от Бога Отца. В отношении к твари Он является Творцом ее и Промыслителем и, наконец, в факте Своего воплощения открывается Спасителем миру» (62). Целью воплощения Сына Божия было избавление людей от греха. «Учение ап. и ев. Иоанна Богослова о грехе в твари» составляет предмет третьей главы. После установления сущности греха автор говорит о происхождении и виновнике греха – диаволе – и о видах греха, причем для выяснения последнего вопроса анализирует 1Ин.2:16. Автор применительно к 1Ин.3, определяет «грех, как беззаконие – уклонение от нормы, вложенной Божественным Логосом в тварь в акте творения» (88). В частности, «в душе человека грех открывается как горделивое самоутверждение в одной области бытия – чувственной, имеющее в основе своей самоуслаждение чувственными благами» (ib.). В четвертой главе автор излагает учение ап. и ев. Иоанна Богослова о Христе, как Искупителе мира от греха и Избавителе от власти диавола как «Агнце Божием, принявшем на Себя грехи мира». В пятой главе автор говорит о плодах искупительного
—201—
дела Христова. Глава эта наложена недостаточно систематично. Автор начинает ее с уяснения самосознания Господа по четвертому евангелию. В какой связи стоит этот вопрос к предмету главы, остается непонятным. Затем автор после небольшой исторической справки о способах искания людьми истины разъясняет то положение, что Христос есть истина, путь и жизнь. Глава по связи с вопросом о нравственном значении Мессии заканчивается установлением смысла слов: «Сын Человеческий» согласно с мнением архиеп. Антония. В шестой главе излагается учение о спасении человека или, точнее, об условиях и плодах спасения – вере во Христа и благодатном рождении. В заключении автор, подводя итоги, выясняет, что по учению ап. и ев. Иоанна Богослова даровал Христос всему человечеству именно вечную жизнь и новое творение, в чем усматривает существенное отличие Завета Нового от Завета Ветхого.
Как видим из предложенного общего обзора сочинения, намерения автора были очень широки. Он справедливо замечает, что «в деле спасения центральное положение занимает личность Спасителя», Христа Богочеловека. Почему он и дает в своем сочинении главным образом изложение учения о личности Спасителя. Автор занимается больше объективно – исторической стороной спасения, нежели субъективно – индивидуальной. Автор излагает больше христологию ап. и ев. Иоанна Богослова, нежели его сотериологию. А следовало бы по теме наоборот. Конечно, учение Иоанна Богослова о спасении нельзя налагать иначе, как только с точки зрения господствующей у него мысли об откровении Бога во Христе, но автору следовало бы на этой мысли задержаться несколько меньше и притом, имея виду только ее отношение к делу спасения людей. Для выяснения основной мысли ап. Иоанна об откровении Бога во Христе автору необходимо было рассмотреть учение Иоанна Богослова о Христе, как Сыне Божием, как Сыне Человеческом и Логосе или Слове Божием. Откровение Бога, во Христе, как Логосе или Слове, привело бы автора ко второй группе представлений и созерцаний ап. Иоанна в коих автор увидел бы осуществленной, по мысли Апостола, его основную мысль об откровении Бога в Лице
—202—
Христа. Таковы понятия жизни, света, любви, истины, духа. Все они имеют свое происхождение в Боге, в человеческий мир они вступают видимо и реально в учении Христа, в Его делах и Его Лице, и вполне достигают своей цели, когда люди начинают жить во свете, любви, истине и духе. На этом пути устанавливается общение людей с Богом чрез Христа: от Бога через Христа к людям и от людей через Христа к Богу. Богочеловеческая задача Христа – Логоса состояла в сообщении – откровения людям этого принципа жизни. Отсюда ап. Иоанн называет Христа светом, жизнью, истиной. Познание Христа чрез веру в любви и дает человеку спасение. Ап. Иоанн представляет спасение, как вечную жизнь, обладание коей, возможно и в настоящей жизни для верующего во Христа (Ин.5:24: срв. стт. 39, 40; 3, 36; 1Ин.4:15; 5, 12). Христос есть хлеб жизни (6, 48). Кто ест этот хлеб, будет жить вечно (6, 51). Он есть воскресение и жизнь (11, 25), всякий верующий в Него не умрет (11, 26). Две характерные черты отличают новую жизнь, принесенную Христом. Это есть жизнь духовного ведения и святого чувства. Эта мысль дается в двух понятиях «света» и «любви». Тайна этой новой жизни во свете и любви состоит в единении с Христом. Он есть виноградная лоза, а ученики Его – ветви – от Него исходит вода, текущая в вечную жизнь. Дело Христа продолжает Св. Дух, Утешитель, Который благодатью своей наставляет верующих во всякой истине.
Вот приблизительная нить нужных рассуждений, которая по моему мнению избавила бы автора от частых повторений, от ненужных отступлений и придала бы его сочинению больше систематичности. В настоящем же своем виде сочинение г. Введенского является скорее собранием материалов, чем систематическим изложением предмета. Автор взял очень трудную тему и не до конца ее продумал. Отсюда и бессистемность, и частые повторения в его работе, и неполнота и краткость в выяснении важнейших понятий ап. Иоанна (напр. света и тьмы на с. 58, плоти на 61, спасения на с. 90 и жизни на с. 55 и др.). Но при всем том – не столько систематично, сколько эскизно – автор потрудился достаточно. Он перечитал много серьез
—203—
ных богословских книг, почему в своих суждениях по большей части авторитетен. Так, учение Филона о Логосе он излагает но книге проф. М. Д. Муретова: «Учение о Логосе у Филона Алскс.», при толковании отдельных мест из евангелия и посланий ап. и ев. Иоанна Богослова пользуется трудами архиеп. Антония, Еп. Михаила, проф. Д. И. Богдашевского (Еп. Василия), проф. Н. И. Сагарды, проф. С. М. Зарина, как ему известен (хотя и мало) и богословский словарь Кремера. В особенную похвалу автору должно бить поставлено широкое привлечение им отцов и учителей церкви к разъяснению и иллюстрации отдельных вопросов и положений. Так он пользуется трудами аввы Дорофея, Исаака Сприянина, Оригена, Ефрема Сирина, Макария Египетского, Григория Нисского, Афанасия Алекс. (особенно часто), Григория Богослова, Кирилла Алекс., Иоанна Златоустого, Августина, бл. Феофилакта, Андрея Кесарийского и др. Равно как для иллюстрации автор цитирует и наших отечественных богословов – Димитрия Херсонского, Иннокентия Херс. и Филарета Московского. – Все это увеличивает удельный вес сочинения г. Введенского, сообщает ему научную документальность и дает полное право на присуждение автору степени кандидата богословия».
11) О сочинении студента Вознесенского Феодора на тему: «Московский патерик» (Описание жизни и подвигов святых Московской епархии).
а) Ректора Академии Епископа Феодора:
«Автор дал в своем сочинении краткое описание жизни 32-х угодников Божиих, просиявших подвигами и чудесами, почивающих в пределах Московской епархии. Опушены в его сочинении: преп. Сергий Радонежский Чудотворец. Стефан, Еп. Пермский, Димитрий Царевич и Патриарх Ермоген: о последних трех, правда, в конце сочинения приложен подробный указатель литературы, содержащей в себе данные об их житии, деятельности и чудесах. Если принять во внимание общеизвестность этих св. угодников Божиих, то это самое и д. было побудить автора уделить им особенное внимание, а не наоборот; о совсем ничего не говорит о них потому, что о них
—204—
много написано: так он сам оправдывает себя в этом опущении (см. стр. 5). Ведь и то, что он сообщает о прочих 32-х лицах, он берет из готовых сочинений и исследований по истории Русской Церкви и гражданской истории, каковы труды М. Макария, проф. Голубинского, или соч. Ключевского, Костомарова, Карамзина и др. Пользуется он и многочисленной литературой апологетического характера (напр. Филарета «Жития святых»), статьями периодических изданий, изданиями исторических актов и пр. Если просмотреть примечания к сочинению, то можно поразиться, как мог и успел автор собрать и просмотреть то количество печатного и рукописного материала, которое у него там помечено; он как будто перечитал не только крупные труды по русской церковной и гражданской истории, но и все архивы и рукописные сборники. Тем удивительнее, что самые жития св. угодников в его сочинении носят совершенно не соответствующий ученому аппарату примечаний характер; все они оч. кратки, внешне биографичны, бледны и для духовно – назидательного религиозного чтения (что и имел в виду автор в своем сочинении, стр. 5-ая) дают очень мало пищи, так как никакой художественности не имеют и опускают все то чудесное, сверх естественное, что так нравится благочестивому читателю. Автору следовало бы для образца взять хотя писания Поселянина и подражать ему. У него получился просто краткий биографический справочник для святых Москов. епархии и те обильные примечания, которые занимают на каждой странице по десятку и более строк, конечно взяты для видимости из тех капитальных трудов, кои он имел под руками для составления житий. Автор разделил всех угодников, и коих он пишет по группам: 1) святители, 2) благоверные князья, 3) преподобные, 4) блаженные и в таком порядке он пишет о них, начиная с святителя Моск. Петра и кончая блаж. Максимом, Христа ради юродивым. Нам казалось, что можно было принять и ему то деление, которое принято в апологической литературе, напр. в «Правосл. месяцеслове» Арх. Сергия, т. е.: 1) святые чтимые всей Православной церковью, 2) святые хотя и местно – чтимые, но канонизованные Церковью, и 3) угодишки не канонизованные, а местно –
—205—
чтимые служением панихид. Автор обещался это сделать, но не сделал. Впрочем от этого характер сочинения конечно не меняется. Автор видимо трудился очень много над собранием материала и дал приличный справочник для всякого, кто интересуется святынями и св. угодниками сердца св. Руси – Москвы и ее монастырей. Степени кандидата богословия он заслуживает».
б) И. д. доцента О. К. Андреева:
«Работа г. Вознесенского довольно обширна по размерам и написана хорошим языком, в стиле тех источников, которыми он пользовался; часто трудно отличить где кончается заимствование и начинается авторское. Внешняя биография везде преобладает над духовной стороной дела, и хотя она выдержана строго в житийном стиле, однако от патерика требовалось бы, кажется, иное распределение содержания. Но, в целом, работа тщательная и читается легко и с удовольствием.
Главный и крупный недостаток, на наш взгляд, – полное отсутствие плана в расположении житий: нет ни хронологической, ни географической, ни церковно – богослужебной, ни какой-либо иной последовательности. Часто в следующем житии рассказывается о создании того монастыря, в котором уже подвизался святой, житие которого изложено выше.
Бросаются в глаза и кое-какие мелкие ошибки и неудачные выражения. «Целый разряд однородных святых (стр. 5)», «несознательная случайность (– 14)», «честная грудь» святого (– 98), преп. Максим Грек обвинен «в политической неблагонадежности (– 239)», юродивые совершают «гражданские подвиги (– 245)», к св. Петру митрополиту стало собираться так много народа, что «он должен был соорудить храм Христа Спасителя ( – 9)», св. Алексий хотел наложить на темные боярские дела «veto» (– 37). – Ссылки на источники приведены автором под строкой, а между тем замечания вроде: «как уверяет Скворцов (стр. 180)» или – «Кузнецов» (– 261) приводятся в самом тексте, что сильно портит житийный характер работы. – Странно выглядит также заключение в кавычки таких выражений, как «книжное ученье (стр. 82)», «здра-
—206—
вый ум (– 164)», «старец (– 165)», «знаменитый своим великим умом, своею ученостью, а также своею необыкновенною ревностью к правде Божией (– 217)» и под. По-видимому автор считает такие выражения трафаретными, но ведь если житие рассматривать с позитивной точки зрения, то в нем следовало бы взять в кавычки больше половины текста. Если же видеть в нем то, что оно собою и представляет в действительности, т. е. повесть о чем то стоящем вне и выше обычного хода жизни, тогда все эти выражения оказываются вполне уместными. – Странными кажутся некоторые сокращения: «храм Успения Б – тери (стр. 90)», «от Г – да Бога (– 181)», «архим – у с братией (ib.)» и под. – Далее, у автора есть обычай не вычеркивать ошибочные слова и фразы, а только брать их в скобки, благодаря чему получаются странные выражения, вроде: «преп. Савва... спал на полу (когда молился)», стр. 221. – Встречаются неудачно построенные предложения, например: «преп. Кирилл... услышал голос объясняющий и как бы перстом указывающий то место, где должен быть устроен монастырь (– 166)». – Есть ошибки исторические: Иоанн III назван императором (стр. 249). – Житийный тон делается слащавым, когда автор распространяет его на несвятых. Так, Симеон Гордый, по его мнению, назван так за свою твердость и ум (стр. 27–28). Есть ошибки против текста священного Писания. Автор, например, рассказывает, что преп. Афанасий Серпуховский обратился некогда к вере, услышав в церкви слова Евангелия: «аще хощет по мне итти, да отвержется себе» и т. д. (стр. 229). И тут же, через несколько строк, сообщает, что преп. Сергий особенно «любил его за то, что он был знатоком Божественного Писания».
Все сочинение открывается такой фразой: «Подобно тому, как солнце, при восходе своем освещая вначале тихим светом только одну часть земного шара, с течением дня становится ярче и ярче, освещает и согревает своими лучами всю поднебесную и возбуждает к жизни всю природу и т. д.». Несомненно, в этих словах автора содержится указание на какую-то совершенно новую теорию строения солнечной системы, но было бы желательно, чтобы он точнее определил то место на земном шаре, откуда начинается его ежедневное постепенное нагревание.
—207—
Конечно, все эти мелочи нисколько не мешают сочинению г. Вознесенского быть вполне удовлетворительным для получения автором его степени кандидата».
12) О сочинении студента Волского Харлампия на тему; «Мнимо-христианское обоснование анархизма в последних произведениях Л. Н. Толстого. Изложение и критика».
а) Ординарного профессора М.М. Тареева:
«Г. Волский сначала – в предисловии и первой главе – говорит о христианстве Толстого. Он отмечает у Толстого три концепции христианства: утилитарную, аскетическую и фаталистическую. Излагается каждая из этих концепций. Затем – в введении, которое, следует за предисловием, и в главе второй – передается анархическое учение Толстого. Наконец, дается критика христианского обоснования анархизма по всем направлениям толстовского христианства – утилитарному, аскетическому и фаталистическому.
План, за исключением некоторых деталей, нужно приписать удачным. К неудачным деталям следует отнести помещение введения между предисловием и первой главой, которые должны бы слиться в одно целое, равно как и введение должно бы составить одно целое со второй главой. Изложение христианства Толстого названо первой главой, и обоснование анархизма у Толстого – главой второй, тогда как отдел «критика» (стр. 117) не обозначается, как третья глава, а названа так последняя часть этого отдела «разбор обоснования анархизма третьей концепцией христианства Толстого».
Различение в «христианстве Толстого» разных, значительно расходящихся, направлений придает изложению религиозной проповеди Толстого ясность и отчетливость. Анархическое учение Толстого не представлено автором с такою же отчетливостью: он ограничивается многочисленными выписками из сочинений Толстого, имеющими не столько теоретический, сколько агитаторский, проповеднический, литературный характер. Впрочем нельзя забывать того, что писания Толстого, особенно на политические темы, с трудом поддаются систематизации. В критике анархиче-
—208—
ской проповеди Толстого речь автора снова становится отчетливой и конкретной. Однако остается спорным, исчерпывается ли тремя концепциями христианства у Толстого весь объем мнимо – христианского обоснования анархизма и устраняется ли несостоятельностью этих концепций дальнейший вопрос о христианских основаниях анархизма.
Содержание сочинения заслуживает одобрения. Заметно тщательное изучение писаний Толстого и литературы о Толстом. Критические замечания автора существенны и основательны. В собственных воззрениях он стоит непоколебимо на христианской почве.
Отдельные промахи в суждениях и языке немногочисленны».
б) П. д. доцента О. К. Андреева:
«Сочинение г. Волского невелико по объему, но написано с любовью и недурным языком (за исключением предисловия, в котором, кажется, нет ни одной грамматически правильной фразы: очевидно автор составлял его наспех перед подачей работы). – Все, что требовала от него тема, автором выполнено: у него имеется и изложение анархических взглядов Толстого, и довольно обстоятельная их критика. По его представлению, анархические тенденции Толстого прошли три стадии: анархизм на почве утилитаризма, анархизм аскетический и пассивный анархизм «непротивления». Лишь во второй его разновидности автор находит формальное сходство его с аскетизмом христианским, два другие вида оказываются совершенно чуждыми духу Евангелия. Однако, и против такой оговорки следует возразить. Неужели; «лучше не жениться» Крейцеровой сонаты имеет что-нибудь общего с подобным же советом ап. Павла? Правда, автор говорит только о формальном сходстве, однако и оно здесь нисколько не больше, чем и во всем толстовском учении, если его сравнить с христианским. Есть у автора и еще несколько подобных же переоценок, но – в целом – он нисколько не идеализирует Толстого, и учение последнего ясно поворачивается к читателю своей мертвой и мертвящей стороной. Это чувствуется даже в мелочах. «Все, что мы знаем в мире, поучает Толстой, мы знаем только потому, что это
—209—
познаваемое нами сходится с законами этого разума (у автора стр. 31)». Какая безжизненная и скучная сентенция! В своей философии Толстой мертв, в своем толковании Евангелия он становится мертвящим, хотя бы это толкование порою и не шло дальше «нового перевода». Всякое евангельское слово, к которому только прикоснулась толстовская рука, тотчас блекнет и вянет, как сорванный цветок. Кажется, небольшое дело заменить в евангельском тексте «женщину» – «бабой», однако, рядом с бабой, и Христос тотчас же теряет свой евангельский облик и становится похожим на какого-то брезгливого хотя и гуманного аристократа. Правда, Толстой уверяет, что он сам для себя жаждет веры деревенской бабы, но такой веры вовсе нет, она существует лишь в его барском воображении: христианство не знает деревенской бабы, оно знает верующую женщину, сестру – жену. Впрочем, Толстой мертв не до конца; его художественный гений, как правильно отмечает автор, спас его от полной духовной смерти. Толстой, все-таки, был вечным искателем, и ни на одном пункте своего учения он не устоял до конца. Эта вечная живость искания оживляет мертвенность ого схем. Автор думает даже, что нельзя говорить об учении Толстого в целом, и в этом он несомненно нрав. Толстой всегда оставался глубже своего учения; и анархизм его не всегда бывал одинаково программным.
Можно было бы сделать автору несколько мелких замечаний, но думается, что большая часть его промахов зависит от некоторой спешности работы и к существу дела не относится. Зато, есть недостатки противоположного характера: автор слишком злоупотребляет выписками из сочинений Толстого, что увеличивает работу без нужды. Лучше было бы употребить время, потраченное на выписку их, на лучшую отделку самого сочинения. Тогда у него не было бы выражений вроде: «евангелие не отменяет формальную отмену этих форм (стр. 125)», «религия графа и его царство (стр. 167)», «морализующие юристы (стр. 46)» и под.
Для получения степени кандидата сочинение достаточно».
13) О сочинении студента священника Вышельского Кон-
—210—
стантина на тему: «Историческая основа церковно – приходских школ и состояние их в конце XIX века».
а) Ординарного профессора Μ.М. Богословского:
«О. Вышелесский различает в истории народного образования в России четыре периода. Первый период – от основания школ на Руси до Петра Великого; второй – от Петра В. до Николая I; в третий период включаются царствования императоров Николая I и Александра II; наконец, четвертый период обнимает собою время от начала царствования императора Александра III до наших дней. Обзор трех первых периодов составляет первую часть сочинения: исследованию церковно – приходской школы в четвертом периоде посвящена вторая часть. Но и в первой части автора занимают главным образом судьбы церковного образования на Руси; в нем он видит историческую основу для церковной школы нашего времени. Изучение русской школы в ее древнейший период разбивается на три отдела; а) народная школа со времен Владимира Св. до разделения Руси на Западную и Восточную. b) школы в Западной Руси в XV–ХVII вв., с) школы в Восточной Руси в XV–XVII вв. Говоря о введении школы в России (в гл. III), автор обращает внимание на, деятельность русских князей на пользу народного образования и на деятельность в этом отношении духовенства, а в гл. IV дает очень живо написанный очерк того образования, которое проходилось в школах первого периода. В главе V изучается второй период в истории народного образования от Петра В. до Николая I, характеризуемый автором, как время, когда школа совершенно изменяет свое многовековое церковное направление и подвергается сильному западноевропейскому влиянию. Третьему периоду посвящена глава VI. Нам соединение царствований Николая I и Александра II в один период представляется неправильным, и именно с той точки зрения, которой держится автор при установлении своих хронологических граней. Если вполне верно, что древне – русское образование проникнуто церковным характером, а школа Петра И. и его преемников находится под западноевропейским влиянием, то какими общими черта-
—211—
ми характеризовать этот третий столь искусственно сложный период? Сам автор говорит, что положение церковной школы при Николае I было благоприятно, она встречала к себе сочувствие, а в царствование Александра II они оказалась в упадке, что вместо 19.436 церковных школ в 60-х годах их стало всего 4440 в 1881 г. (136). (Заметим мимоходом, что эта цифра 4440 не совпадает с цифрой, указанной для того же 1881 г. на стр. 194, где их оказывается 4064). Недоумеваем, как можно было полосу благополучного состояния соединять в один период с полосой резкого упадка. Главы III–V я считаю написанными наиболее удачно из всей первой части. О. Вышелесский ознакомился с обширной литературой предмета, и, если очерк школы в X–XVIII вв., предлагаемый в этих главах, не представляет собою самостоятельного исследования, то за то автор стоит здесь на надежной и прочной почве, опираясь на предыдущие работы по тому же вопросу. Это знание литературы предмета я считаю одним из крупных достоинств сочинения о. Вышелесского. Излишнею мне кажется глава II – «Труды святых апостолов и первоучителей Кирилла и Мефодия и значение их в деле просвещения России». Приводить общеизвестные факты из житий свв. братьев было едва ли нужно. Непосредственной связи деятельность их с насаждением школ на Руси, не имеет и сам автор совершенно правильно ведет начало русской церковной школы от Владимира Св. Эту искусственно прилаженную к сочинению и органически с ним не связанную главу автор почему-то счел нужным заключить статистическими данными о церковно – приходских школах в 1914 году.
Вторая часть дает характеристику состояния церковноприходских школ в конце XIX в. Эта часть открывается главою VII, где автор изображает отношение периодической печати к вопросу о восстановлении церковно-приходских школ в начале 80-х годов. Очень живо и ярко изложена полемика в печати но этому вопросу, и для этого изложения автором перечитан значительный по объему материал. Задача, которую ставил себе о. Вышелесский в разбираемой главе, сопряжена была с немалою опасностью. При изложении полемики двух сторон, одной из
—212—
которых автор горячо сочувствует, легко было потерять равновесие, резко стать на одну сторону и несправедливо отнестись к другой. Этой ошибки о. Вышелесский, на мой взгляд, удачно избегает и в изложении полемики соблюдает необходимое для научного исследования спокойствие. Можно пожалеть, что эта глава не нашла себе необходимого завершения: сведения в краткую и ясную схему, изложения в виде формул тех доводов, которые приводились спорящими сторонами. В дальнейших главах VIII–XVI, вслед за рассказом о восстановлении церковно – приходских школ в 1884 г., находим обзор мероприятий по развитию и упрочению церковно – школьного дела, очерк деятельности приходского духовенства по открытию и устройству церковно – приходских школ, очерк типов церковной школы и характеристики учебно-воспитательной части в них и наконец оценку церковно-приходской школы с исторической, научно-образовательной и религиозно-воспитательной точек зрения. Автор для составления этой части собрал большой материал, заключающийся в официальных документах, частью изданных, частью неизданных и впервые извлеченных автором из дел Статистического Отдела Училищного Совета при Святейшем Синоде. Этот материал с большою любовью и тщанием разработан и помещен автором в виде обширного приложения к работе, состоящего из 14 разного рода статистических таблиц и стольких же отчетливо и изящно исполненных диаграмм. Читатель, интересующийся положением церковноприходских школ в России, найдет во второй части труда о. Вышелесского целый ряд данных. Эта часть представляет собою вполне самостоятельное научное исследование. Быть может не со всеми статистическими сопоставлениями автора придется согласиться, быть может напр. не совсем правильно при сравнении цифр церковных школ и земских принимать во внимание церковные школы грамоты (216), но неизбежные в каждом статистическом труде ошибки в приемах – все же не умаляют ценности приводимых данных.
Указанные достоинства работы о. Вышелесского дают мне полное основание считать ее заслуживающею искомой ученой степени».
—213—
б) И. д. ординарного, заслуженного профессора А П. Шостьина:
«Выяснив предварительно сущность и основной характер церковно – школьного просвещения (стр. 3–19) и высказав несколько кратких замечаний о значении славянских первоучителей Кирилла и Мефодия в деле просвещения России (20–28), о. Вышелесский переходит далее к изложении» истории народного образования на Руси от времен Владимира Св. до Петра Вел. (29–84), затем от Петра I до Николая I (85–123) и от Николая I до Александра III (124–154).
Таково содержание первой части исследования о. Вышелесского.
Во второй части заключается более обстоятельный и подробный очерк внешней и внутренней судьбы церковно – приходских школ, восстановленных в 1884 году и приведенных в стройную систему в конце XIX века (157–299). Здесь автор прежде всего подробно излагает различные возражения против церковно – приходских школ, приводившиеся в периодической печати при восстановлении их и появлявшиеся впоследствии, а также и опровержения этих возражений со стороны консервативных и духовных органов печати; затем он описывает восстановление церковноприходских школ, постепенное развитие и упрочение их и весьма наглядно обрисовывает состояние каждого типа этих школ в конце XIX века, причем свои суждения иллюстрирует разными сравнениями, статистическими таблицами и диаграммами (помещенными в конце сочинении в виде особого приложения к нему). Заканчивает автор эту важнейшую часть сочинения весьма тщательною оценкою церковно – школьного дела с исторической, научно-образовательной и религиозно – воспитательной точек зрения, совершенно беспристрастно определяя как достоинства, так и недостатки церковно-приходских школ.
Нельзя не пожалеть о том, что иногда о. Вышелесский проявляет излишнее доверие к своим пособиям и заимствует из них сведения, не проверяя но первоисточникам, которые могли бы быть вполне доступны ему. Так напр., доверившись статье II. Соколова (в Церк. Ведом.
—214—
1897 г.), он приводит на стр. 35 пятое «правило VI вселенского собора» которым – по его словам – «прямо вменяется священникам в обязанность открывать в селах и деревнях школы для обучения детей прихожан». Посмотрев в «Книгу Правил св. Апостол, св. Соборов вселенских и поместных и св. Отец», изданную в Синодальной типографии, он не нашел бы там такого правила.
Едва ли правильно поступает он и в том случае, когда выделяет в один период столь различные в историко-педагогическом отношении эпохи, как царствования императоров Николая I и Александра II, и рассматривает их совместно в гл. VI.
Но эти частные погрешности совершенно стушевываются пред несомненными научными достоинствами труда о. Вышелесского. К таковым достоинствам должно отнести внимательное изучение им обширной литературы своего предмета и повсюду замечаемое стремление к научной объективности суждений при всем видимом сочувствии его церковно – школьному делу, также извлечение автором весьма ценных и интересных данных из архива Училищного Совета при Святейшем Синоде, из многих периодических изданий, и очень живое наложение их литературно – правильным языком.
Для присуждения автору степени кандидата богословия рассмотренный труд вполне достаточен».
14) О сочинении студента Георгиевского Сергея на тему: «Типы духовенства в русской литературе последнего времени».
а) Доцента В.П. Виноградова:
«Художественная литература справедливо рассматривается как отражение общественного сознания. С другой стороны, если пастырство в своей деятельности обязано опираться прежде всего на свободное признание и совесть пасомых, то для успеха пастырской деятельности имеет первостепенное значение должная ориентировка в вопросе: в каком виде и насколько правильно в современном общественном сознании представляется пастырство, как по своей реальной действительности, так и по идеальной сущности.
—215—
Пастырству необходимо знать: как на него смотрят, что от него ждут и что оно само должно ждать в отношении себя? Только правильная ориентировка в этих вопросах дает возможность каждому истинному деятелю на ниве Христовой уяснить ближайшие приемы и задачи своей деятельности: насколько он может и должен удовлетворить ожидания общественной совести и насколько нет; где общая почва, на которой можно прежде всего сойтись и объединиться с душами пасомых, и где начинается расхождение, которое нужно примирить или исправить. Понятно после этого, какую серьезную ценность для пастыря и для науки Пастырского богословия представляет ознакомление с теми взглядами на пастырство – в его реальной действительности и идеальной сущности, – которые современная изящная литература воплощает в целом ряде типических образов. Изучение этих типических образов современной русской литературы и было поставлено задачей г. Георгиевскому.
Автор отнесся к своей задаче добросовестно и с любовью. В первой главе своей работы он путем анализа литературных типов духовенства ярко вскрывает, как представляет себе русское общество положительные и отрицательные черты пастырской жизнедеятельности и личной жизни русского духовенства. Установив, что в выведенных типах преобладают отрицательные черты, наш автор во второй главе выясняет те причины, которыми, по сознанию самого общества, обусловливается наличность этих отрицательных черт. В третьей, последней главе автор устанавливает те идеалы пастырского служения, которые предносятся русскому обществу, и дает им критическую оценку с точки зрения того миросозерцания, какое дается наукой Пастырского богословия.
Автор ознакомился с источниками своей работы, как литературного, так и научно – богословского свойства, в вполне удовлетворительной степени. Его анализ литературных произведений нигде не уклоняется от специальных, посторогогических целей и задач: в каждом отдельном случае, он подходит к литературному произведению с положительными пастырско-богословскими воззрениями, обоснованными на трудах виднейших русских пасторологов. Но так как ни у одного из них нет полной, логи-
—216—
чески – стройной системы, то и наш автор, естественно, оказывается бессильным дать своим пасторологическим взглядам и суждениям достаточно удовлетворительную формулировку и логическую ясность, определенность и стройность; в этих взглядах и суждениях нет достаточной глубины и широты мысли. Подойдя к анализу литературных произведений с такими несовершенными научно – богословскими средствами, наш автор, конечно, не мог дать анализа особенно глубокого и оригинального. Сочинение г. Георгиевского поэтому нельзя назвать сколько-нибудь выдающимся, но, как вполне добросовестная, серьезная студенческая работа, – оно дает автору полное право на степень кандидата богословия. Думаю, что оно было бы небесполезно и в печатном виде».
б) Ординарного профессора С.С. Глаголева:
«Кандидатскую работу г. Георгиевского трудно назвать работой. Работа его состояла в чтении повестей и романов из быта духовенства и в их элементарном обсуждении. Первое – приятно делать после обеда; второе – за чаем в доброй компании. Но г. Георгиевский смотрит на свою работу, как на труд по Пастырскому Богословию. Постараемся и мы взглянуть на нее с этой точки зрения.
«В своей работе по предмету Пастырского Богословия мы старались, заявляет г. Георгиевский, выяснить то, какими чертами современная художественная литература изображает наше духовенство, всегда ли современное наше пастырство стоит на высоте поставленных пред ним задач и что, по взгляду художественной литературы, в условиях жизни духовенства мешает истинному служению пастыря» (стр. 5).
По-видимому г. Георгиевский собирался учиться у художественной литературы, узнать от нее, что мешает пастырям быть истинными пастырями, что им нужно делать? Напрасно: учиться этому у художественной литературы нельзя, и сам г. Георгиевский чувствует эго. В своем маленьком творении он наиболее останавливается на повести Потапенко – «На действительной службе» и Л. Андреева – «Жизнь Василия Фивейского». Потапенко действительно хотел представить, каким должен быть пастырь, но вывел
—217—
тип неживой и нелепый. Л. Андреев по обыкновению хотел сказать что-то очень умное и очень страшное и по обыкновению у него ничего не вышло. Зачем заниматься подобными произведениями?
Художественная литература может быть полезна пастырю для выяснения отношений – конечно, сложных и разнообразных – общества к пастырям, для выяснения требований, предъявленных обществом к пастырям, наконец для выяснения оценки духовенства, производимой обществом. С этих сторон г. Георгиевский не пожелал рассматривать литературу, а литературу, относящуюся отрицательно к духовенству, он совсем не пожелал рассматривать. Это похоже на то, как если бы христианские пастыри первых веков не пожелали считаться с возводимым на них обвинением в употреблении человеческой крови.
Не пожелал г. Георгиевский обратить внимание и на то, что художественная литература – раз она стремится быть объективной – дает нам возможность познакомиться с пастырством в различных условиях жизни. Степные богатей Гусева – Оренбургского и забитые великорусские попики Чехова, это – нечто совершенно различное.
Да и вообще г. Георгиевский на многое не пожелал обратить внимание. В его «труде» немного страниц и немного мыслей. Может быть впрочем этот труд и принесет ему какую-нибудь пользу».
15) О сочинении студента Голубцова Михаила на тему: «Христианская Топография Козьмы Иидикоилова в славяно-русском переводе».
а) Экстраординарного профессора Н.Л. Туницкого:
«Славянский текст памятника, исследованию которого посвящено сочинение г. Голубцова, представляет большой интерес и со стороны своего языка, и со стороны своего содержания. Между тем до сих пор этот памятник не подвергнут специальному рассмотрению, хотя бы с целью решения самых основных вопросов, касающихся его славянского текста: о времени и месте славянского перевода, национальности переводчика, достоинствах и недостатках перевода, лексическом материале. Задачей г. Голубцова и было изучить памятник именно в этом направлении.
—218—
Его сочинение состоит из четырех отделов. В первом, который назван введением, рассматривается небольшая литература вопроса, определяются задачи и метод исследования, даются сведения о жизни и труде автора Христианской Топографии, о судьбе памятника на византийской почве и об его изданиях. Во втором отделе характеризуется славянский перевод Топографии со стороны содержания, причем, путем тщательного сличения славянского текста с греческим подлинником, автор детально отмечает славянские вставки и распространения, пропуски и видоизменения. В третьем отделе славянский текст характеризуется со стороны приемов перевода в области морфологии и лексики. В четвертом отделе решается вопрос о времени и месте перевода на основании данных языка, при чем автор приурочивает древнейшую (из двух) редакций перевода к эпохе до XII в. и думает, что она явилась «у южных славян» (стр. 114); наконец здесь же дается «словарный материал, извлекаемый из славянского перевода Топографии».
Таким обр., как видно из представленного обзора содержания, сочинение довольно всесторонне обнимает предмет исследования. Автор совершенно правильно понял свои задачи. Он старательно сличил славянский перевод с греческим подлинником, изучил славянский текст со стороны языка, не ограничившись, при том, одним только изданием памятника, но привлекши к делу даже и некоторый рукописный материал, составил, хотя далеко и не исчерпывающий, но все же достаточный для суждения, о переводе, словарь.
Но, к сожалению, автор, при наличности других благоприятных данных для успешного выполнения своего труда, далеко не достиг той степени законченной осведомленности в области филологии, которая придала бы gravitas и сообщила твердую почву всему его исследованию. Он не обладает достаточной подготовкой в области истории русского и церковно – славянского языка, и это сказалось в целом ряде неправильных суждений о фактах языка, неточностей, неверных освещений. Основное положение в сочинении о появлении славянского перевода Топографии у южных славян для читателя не обставлено убедительными
—219—
данными. Даже словарь, над которым автору пришлось не мало потрудиться, способен внушить недоумения, Так, славянские слова Топографии, не встречающиеся в известном Лексиконе Миклошича, как представляющие собою относительную редкость, у автора – вполне целесообразно выделяются путем особого обозначения (два крестика). Но, к своему удивлению, читатель замечает, что значительная часть не встречающихся у Миклошича, по мнению г. Голубцова, слов на самом деле там имеется и с тем же значением (напр.: богини, вещь, внимати, глубина, желати (=желети?), избран, изволити, кезнь, много, мѧтеж, пачало, подобно, полагати и др.). Достаточно, чтобы то или иное слово в Лексиконе Миклошича стояло в другой форме, или с более правильным правописанием, или е другим греческим термином (напр., полагати у Голубц. с ὑποτίθημι, а у Микл. с τιθέναι), и для г. Голубцова оно оказывается не существующим у Миклошича. На других частностях в труде г. Голубцова мы останавливаться не будем, так как все они имеют в своей основе один, указанный, недостаток.
Однако, рассматриваемое сочинение, взятое в целом, и по количеству затраченного на него труда, и по метким наблюдениям, и но некоторым основательным выводам, и по последовательности мыслей должно быть признано совершенно удовлетворяющим своему практическому назначению. Редким дли студенческих работ достоинством этого сочинения, между проч., является сжатость изложения (в соч. всего 128 стр.). Язык – выработанный, почти безукоризненный. Степени кандидата богословия автор заслуживает».
б) И. д. доцента священника И.М. Смирнова:
«На курсовое сочинение г. Голубцова приходится смотреть, как на подготовительную работу по отношению к иной, более охватывающей предмет той же темы.
В самом деле, прежде чем рассуждать об особенностях славяно-русского перевода «Христианской Топографии», необходимо заранее составить себе отчетливое представление о самом тексте этого перевода: привести в наличность его списки, поставить их в известное отношение,
—220—
установить их генеалогию. Но оказывается, что подобный основной вопрос о редакциях славянского перевода «Христ. Топографии» по «многим обстоятельствам « (см. 4 стр.) оставлен автором в стороне. Вся же предлагаемая работа по характеристике перевода производилась над текстом только одной и то самой поздней рецензии: – фотолит. издания Общ. Любит. Древн. Письм., в помощь которому были добавлены три списка из б-ки Моск. Дух. Академии. Если постановка дела такова, то, разумеется, все добытые результаты, не смотря па их ценность, имеют только условное значение (как относящиеся лишь к названной группе списков одной редакции Христианской Топографии), а посему и поставленная в заголовке сочинения г. Голубцова тема: «Христианская Топография Козьмы Инд. в сл. рус. переводе» – должна иметь, чтобы не вводить в заблуждение читателя, ограничительную добавку: «по спискам б-ки Моск. Дух. Академии и изд. Общ, Люб. Древн. Письменности».
Но и ценимое в свойственных ему пределах, т. е. как работа подготовительная по отношению к главной, сочинение г. Голубцова производит в общем вполне удовлетворительное, а местами даже весьма выгодное впечатление. Это последнее приходится отнести па долю первых двух глав, посвященных автором выяснению содержания текста Топографии: прямая задача их предмета выполнена, можно сказать, безупречно. Все особенности славянского текста: вставки, пропуски, добавления, сокращения и пр. особенности, благодаря дословному сопоставлению его с греческим (по изд. Миня), для читателя совершению ясны. Большего, собственно, и требовать трудно.
Но к сожалению ничего подобного нельзя сказать про вторую половину сочинения: как третья, так и четвертая главы, в которых автор дает характеристику славянского перевода со стороны приемов переводчика и со стороны языка, – являются плодом какого-то печального недоразумения и полной авторской неподготовленности к работам в области славянского языкознания. – Во 1-х, автор совершенно упустил из вида, что он имеет здесь дело с текстом только одной редакции и притом самой поздней. Если оп хотел говорит о языке славянского перевода, то вправе был это делать только применительно к спис-
—221—
кам названной редакции. Но, имея в руках списки Топографии уже XV–XVI вв., притом самой поздней редакции, где уже сказалось сильное влияние двух лиц (= древнего переводчика и более позднего редактора), браться за разрешение вопроса о приемах переводчика и особенностях языка перевода – того перевода, который, по словам автора, сделан ранее XII века (а м. б. даже в кружке Иоанна Экзарха), – вещь не только чрезвычайно рискованная, но и заранее обреченная на неудачу. – Если и можно было достигнуть сравнительно удовлетворительных результатов, го только в области лексики (напр. ею удобно воспользоваться было для хронологической и топографической локализации древнейшего перевода), которая, как элемент консервативный, более застрахована от влияний времени; но и здесь, во 2-х, автор обнаружил полное незнание способов ее приложения. Конечно, приличной компенсацией авторского упущения (подразумевается отсутствие необходимых словарных параллелей в самой работе) мог служить хорошо составленный словарь из памятника, где читатель сам сумел бы при желании разобраться и восполнить, отчасти, указанный недостаток. К настоящей работе словарь действительно приложен, но можно сказать, что в указанном отношении он бесполезен. Ни откуда не видно, чтобы в качестве руководства при его составлении автором были приняты какие-либо иные принципы, кроме только соображений личного его характера вкуса, которые (соображения), в виду полной неосведомленности автора относительно общепринятых приемов анализа лексики славянских памятников, едва ли могут считаться удовлетворительными. Поэтому, указанный словарь ценен лишь постольку, поскольку туда случайно могли быть занесены нужные лексические элементы. Касаться частных недоразумений его состава мы не будем.
Итак, если в первой своей половине сочинение г. Голубцова ценно, так как оно дает основательный подготовительный (в пределах одной редакции) материал к будущим занятиям на указанную тему, то лингвистический анализ перевода ему придется проделать заново.
В общем же создается впечатление от работы вполне достаточное для присуждения искомой степени».
—222—
16) О сочинении студента священника Делекторского Феодора на тему: «Ветхозаветные пророки, как пастыри».
а) Доцента иеромонаха Варфоломея (Ремова):
«О. Делекторский работал над своим сочинением лишь с октября месяца, но рецензент очень доволен его работой, как удачной и умелой в общем. Конечно, автор работал над предметом близким его сердцу и интересным, но все же отрадно, что за 8 месяцев он сделал очень достаточно. Автор подобрал довольно хорошую литературу, не только узко трактующую избранный им предмет, но и вообще ориентирующую в знакомстве с идейной и исторической сферами Библии и библейской науки. Прочитанные им святоотеческие творения и новейшие труды далеко не исчерпывают собою всю сокровищницу богословской литературы, и о. Феодора нельзя признать использовавшим всю литературу своего предмета, но можно сказать, что им проштудированы серьезные труды и проштудированы серьезно. Автор обладает достаточными познаниями в классических древних и трех новых языках – явление редкое среди пишущих кандидатские работы, – поэтому он обильно черпал, не затрудняясь, из тех книг, которые успел изучить, богатый материал. Некоторых из Св. оо. он прямо цитировал за отсутствием переводов по подлиннику. Особенно мы ценим в сочинении о. Делекторского то, что он внимательно изучил самую Библию, и поэтому его суждения и цитируемые им взгляды разных исследователей находят у него проверку и обоснование в Библии. Если какой можно и даже должно указать пробел – недостаток в работе о. Делекторского по изучению библейского материала, то следующий; о. Делекторский очень мало обращается к оригинальному тексту Библии и, сознавая свою неопытность в филологических изысканиях, ищет постоянно опоры в чьем-нибудь авторитете. Так для оправдания принимаемого им чтения тетраграммы – Божественного имени יתוה о. Делекторский обращается к труду Архим. Феофана: «Тетраграмма или ветхозаветное Божественное имя יהיה (С.-Петербург 1905) и находить там для себя опору (прилож. 1-е реценз. сочин. стр. 171–177).
На протяжении 170 страниц большого формата (42½ ли-
—223—
ста) о. Феодор дает очень хорошее сочинение по следующему – хорошо разработанному плану. – Часть первая – Значение пастырского служения пророков для Израиля и для христианства. Гл. 1. – Причины, вызвавшие в истории Еврейского народа появление пророков – пастырей. Избрание Богом Еврейского племени и назначение его. Характеристика народного духа Еврейского племени. Гл. 2. – Ближайшая цель пастырской деятельности пророков. Отношение пророков – пастырей к закону. Отношение пророков – пастырей к священству и царству. Глава 3. – Главная цель пастырского служения пророков. Израиль – носитель Богооткровенной Истины и Божественного Семени. Миссия. Израиля. Значение служения пророков Израилю, как царству Божию на земле. Значение пастырского служения пророков для христианства. – Часть вторая. Деятельность пророков – пастырей. Глава 1. – Завет Господа с Израилем, как основание для пастырской деятельности пророков. Глава 2. – Пастырская деятельность Моисея. Глава 3. – Пророки деятели, как пастыри. Глава 4. – Пророки – писатели, как пастыри. – Часть третья. – Идеал ветхозаветного пророка – пастыря. Глава 1. – Библейское употребление слова רעה. Глава 2. – Филологический анализ и употребление термина .רעה Глава 3. – Отношение других названий пророка к термину רעה. Глава 4. – Призвание пророка – пастыря. Глава 5. – Паства – предмет пастырского душепопечения. Глава 6. – Служение пророка – пастыря народу. Глава 7. – Религиозно – нравственная личность пастыря. Глава 8. – Враги пророка – пастыря. Глава 9. – Пассивная сторона пророческого пастырства. Глава 10. – Внешняя и внутренняя особенности пастырского служения пророков. – Вот о чем трактует о. Делекторский в своем сочинении. Мы имеем возможность на основании представленной работы судить о том, какою была бы работа о. Делекторского, если бы его труд протекал в нормальных студенческих условиях: ведь по независящим от него обстоятельствам наш автор взял тему для своей работы лишь в октябре месяце, а работал над нею он при наличности некоторых неблагоприятных для писания кандидатского сочинения условий. И тем не менее на сочинении лежит печать огромной работы и большой продуманности. О. Делекторский умеете быть в своем изложении очень интересным. Методология
—224—
ученых работ ему не чужда. Но приходится признать, что недостаток времени повлиял на значительность разработки вопроса. Если в начале сочинения о. Феодор имеет еще, по-видимому, более возможности широко развивать и обстоятельно трактовать свой предмет (хотя и здесь он очень краток, напр. критикуя на 23–24 стр. стремительно, но недостаточно основательно взгляды проф. М. Э. Поснова), то в третьей части работы он совсем краток, доводя изложение едва не до размеров конспективного. Так приходится ему трактовать интереснейшую и важнейшую – основоположительную, принципиально – идеологическую часть своего исследования. Термин רעה о. Делекторский разъясняет довольно хорошо, но дальние прямо жаль, что, приводя массу цитат, он оставляет читателю самому знакомиться с их содержанием: затем бросает, что называется на ходу, ценные мысли, которые оставляет без развития, но которые он хорошо продумал. Особенно кратки главы 4 и 8 части третьей, между тем как именно они-то и затрагивают интереснейшие вопросы пастырского служения пророков Ветхого Завета.
Труд о. Делекторского но характеру своему не столько научный в строгом смысле слова, сколько популярно – научный. И приемы его изложения носят печать этого. Автор наш не пускается в море узко – научных справок: он предпочитает на основании имеющегося в распоряжении его материала разъяснять предмет исследования, представлять его вниманию читателя. Мы рекомендуем о. Делекторскому со временем поделиться с читающей популярные богословские журналы частью общества своим трудом, но только не в теперешнем его виде – сгущенном, – а в виде более развитых и обстоятельно изложенных очерков. Популярный характер сочинения особенно выразительно отражается на его стиле. Не смотря на почти конспективную, особенно с половины, сжатость этого сочинения – экстракта, оно написано простым и довольно красивым языком. Вопреки обыкновению, мы не считаем нужным останавливаться на некоторых шероховатостях стиля о. Делекторского (весьма немногих).
Есть в труде о. Делекторского одна особенность, довольно характерная для него. Если бы сочинение о. Делекторского
—225—
было более специальным по характеру и методу, то не было бы заметно, думается, в нем большой начитанности нашего автора. Приятно, что начитанность эта приобретена автором не ad hoc, – он приступил к занятиям над своею темою, уже почитав достаточно не только из области богословской вообще, но и из области библейского ведения в частности. Отсюда автор смог легко разобраться в литературе своего предмета, а затем и в изложении своего труда быть самостоятельным, независимым.
Как и во всякой работе, и в сочинении о. Делекторского есть особенно удачные страницы (напр. 51, 82–83, 86, 112–120, 162), есть и места более слабые (стр. 58). Очень хорошо говорит наш автор о значении и духе закона (стр. 19–20) и очень неудачно определяет, что «весь кругозор духа еврейского ограничивался внутреннею жизнью, становясь в отрицательное отношение к природе» (стр. 20). Столь же неудачно трактует о. Делекторский о способе познавания пророческого – в духе гносеологического онтологизма (на той же стр. и далее). На 12 стр. – перевод недостаточно удовлетворителен. Хорошо хотя и коротенькое, но весьма содержательное «заключение» сочинения (стр. 165–170), где автор ярко и довольно сильно суммирует содержание своей работы, суммирует умело – не повторяясь и даже внося новые, интересные суждения по исследуемому вопросу.
В отношении к литературе, которою пользуется, о. Делекторский весьма тщателен и чистоплотен. Пред сочинением приведен список его источников и пособий; но здесь автор помещает только главнейшие свои пособия. Прочие же пособия – более случайного характера – о. Делекторский предпочитает приводить лишь тогда, когда приводит из них выдержки.
Кроме приложения, трактующего об имени Божием, об его произношении – чтении, есть в сочинении о. Делекторского еще два приложения. – Приложение 2-е дает хронологическую таблицу ветхозаветных пророков. В ней о. Делекторский тщательно цитирует пособия, при помощи которых она составлена. Но к ней нахватает комментария, который бы сделал ее более полезной для читателя и более удобной для пользования ею. Впрочем, справедливость требует
—226—
признать с решительностью, что эта работа, как и самое составление таблицы, является некоторою сверх должною заслугою нашего автора. – Столь же сверх должный характер имеет и 3-е приложение – перевод очень близкой предмету темы о. Делекторского небольшой брошюры H. Niemöller`a: Die Propheten Israel und ihre Bedeutung für unsere Zeit (Elberfeld, 1904). – Этот перевод весьма тепло и одушевленно написанной речи – размышления нуждается в стилистических поправках, но потом вполне, мог бы быть напечатан на страницах популярно – богословского журнала.
Таким образом, впечатление наше от работы о. Делекторского определенное – в его пользу. Мы кратко характеризовали ее. Что же касается до каких-либо особых похвал о. Делекторскому, то мы считаем их излишними. Будет, думается нам, совершенно уместным подчеркнуть, что сочинение о. Делекторского отличается выпуклостью изложения. Благодаря этому свойству его характерные черты выступают очень явно, и видны ясно и достоинства его и недостатки...
Степени кандидата богословия о. Делекторский достоин и заслуживает».
б) Экстраординарного профессора священника Е. А. Воронцова:
«Сочинение о. Делекторского отличается широтою изучения предмета и детальностью изложения. С пастырским элементом в служении пророков наш автор хорошо ознакомился и дифференциально выяснил его отношение к пророческому служению вообще. Единственным недостатком сочинения является слабое знание оригинального языка ветхозаветной Библии, а потому некоторые термины из сферы профитологии очерчены не вполне рельефно».
17) О сочинении студента Девятова Александра на тему: «Пасторологический анализ русской изящной литературы последнего времени».
а) Доцента В. П. Виноградова:
«В отзывах о кандидатских сочинениях на ту же тему в прошлые годы я имел уже случай не раз указывать
—227—
на высокую ценность и задачи пасторологических работ того типа, к которому принадлежит сочинение г. Десятова. Из всех рассмотренных мною доселе кандидатских сочинений на эту тему сочинение г. Десятова нужно признать наиболее удачным. Он вполне ясно понял свою задачу – дать религиозно – нравственный анализ тем душевным переживаниям и настроениям, которыми характеризуется современный человек в произведениях современной литературы. Автор очень удачно избрал для своего пасторологичеекого анализа, или вернее, ограничил объем своего анализа произведениями А. П. Чехова, со дня смерти которого в текущем учебном году исполнилось как раз десятилетие. «Обладая, справедливо пишет автор в объяснение своего выбора, истинным и громадным художественным талантом, который способен воспринять в себя громадную массу впечатлений от наблюдаемой действительности, Чехов воспроизвел русскую жизнь в необычайно широком объеме. «Смело можно сказать, заявляет один из литературных критиков, что решительно все преобладающие в нашей современной жизни типы нашли себе место в книгах Чехова, изображены им во весь рост и изображены с беспощадной верностью. Трудно даже представить такой тип, такое общественное положение, такую коллизию обстоятельств, которые не были бы подмечены Чеховым». С другой стороны, Чехов обладал способностью тонкого и глубокого психологического анализа, благодаря которому он мог на нескольких, двух – трех, страничках нарисовать с необычайной выпуклостью целые картины, дать целую психологию того или другого состояния. «У Чехова, замечает один из его критиков – богословов, мы находим образ нашей собственной души, порой с такими тончайшими изгибами, которых мы сами не в состоянии подметить. Его творчество – это наша исповедь и отражение нашей скорби». Ценность тончайшего анализа человеческой души увеличивается в творчестве Чехова еще более тем, что он, как истинный художник, производил его совершенно беспристрастно и в то же время был полон гуманным чувством уважения, любви и сострадания к человеческой личности, верой в великую ее ценность и значение. Наконец, сущность творчества Чехова, взятого в целом его
—228—
объеме, есть, по справедливому мнению С. Н. Булгакова, загадка о человеке, над которой мучилось и мучается человечество, и эта загадка в Чеховской постановке может получить или религиозное разрешение или... никакого. В первом случае Чехов прямо приводить к самому центральному догмату христианской религии, учению о Голгофе и искуплении, во втором к самому ужасающему и безнадежному пессимизму, оставляющему далеко позади разочарование Байрона».
Одним из основных настроений, воспроизведенных в произведениях Чехова, является «хмурость», недовольство жизнью – специфическое настроение «лишних людей», главных героев Чехова. Как вполне определенно отмечено литературной критикой, самое видное место в произведениях Чехова занимает до высшей степени осложнившаяся психология «лишнего человека». Как живые встают перед нами все эти протестующие, мятущиеся люди, беспокойные, нудные, полные тоскливого искания». Религиозно – нравственному анализу этого настроения и посвящает г. Десятов большую половину своего исследования – I-ю главу. II-я глава посвящена анализу психологии «нормального» человека, III-я психологии «простого народа». В последней – IV главе автор рельефно представляет Чеховское понимание души русского пастыря и главнейшего средства спасения «падших».
Работа г. Десятова с очевидностью доказывает, какой богатый психологический материал дает для науки Пастырского богословия специальный анализ литературных произведений. Этот материал в широких размерах извлечен нашим автором, систематизирован и освещен с точки зрения того отдела Пастырского богословия, который специально исследует религиозно – нравственные состояния и процессы человеческой души – Аскетики. Так как работ подобного рода в пашей русской пасторологической литературе, можно сказать, почти нет, то автору пришлось вполне самостоятельно прокладывать себе дорогу. Это обстоятельство двояко отразилось на сочинении г. Десятова: и в положительную и отрицательную сторону. С одной стороны это обусловило самостоятельность и оригинальность суждений автора, с другой стороны – ряд дефектов как материального, так и формального свойства, неизбежных для работников, прорубающих новые пути. Против его выво-
—229—
дов, равно как и частых суждений, и систематизации материала – можно многое возражать и, по местам, с полным нравом. Его анализ отдельных литературных произведений не всегда достаточно глубок и справедлив; иногда – прямо поверхностен. Но, во всяком случае, наш автор пролегает новую дорогу в совершенно верном направлении и с успехом.
Степени кандидата богословия автор, конечно, заслуживает».
б) Экстраординарного профессора священника И.А. Флоренского:
«Сочинение г. Десятова едва ли может быть признано вполне соответствующим своей теме. Изящная литература, привлеченная к изучению в этой работе, ограничивается произведениями одного только Чехова, каковые относить к литературе «последнего времени» было бы натяжкою. Но это формальное несоответствие сочинения своему заглавию не мешает ему быть читаемым не без интереса. Наиболее живо и сочно написана глава первая, о типе «лишнего человека». Следующие затем главы: «Нормальный человек», «Мужики» и «Пастыри и пасомые» разработаны с последовательно убывающею степенью тщательности, схематичны, неполны и читаются с интересом меньшим, чем глава первая. Конечно, тут могла сказаться естественно – возрастающая к концу учебного года утомленность Автора. Но, мне думается, что не утомленностью одною должно объяснять указанную неравномерность в разработке глав, а и причиною более существенною. Автор, думается мне, не сумел разобраться в изучаемых типах; не сумел же – потому, что положил в основу своего труда совершенно ложную теорию художественного творчества, как «обобщающего» действительность умственного процесса. Почти отождествив художественные образы с «обобщениями» науки и, по-видимому, считая – еще более того ложно, что «обобщения» науки суть самая действительность, а не условные схемы и методологические приемы прагматического назначения, г. Десятов некритически решил, что с художественными образами можно обращаться в точности так, как с объектами действительности, и что исследователю
—230—
нет дела, до творца этих о́бразов и до сокровенных глубин его личной жизни. При этом, г. Десятов почему-то вообразил, что это некритическое пользование художественным материалом составляет законную привилегию именно пастырского богословия и что работник этой области чуть ли ни обязан быть некритическим по самым требованиям пасторологического метода. Не стоит, конечно, оспаривать. это утверждение, тем более чуждое пастырскому богословию, что это последнее близко к аскетике и пользуется достижениями последней. Напомню г. Десятову лишь то, что даже, кажущееся столь простым и непосредственным, выражение мыслей, чувств и желаний – в действительности вовсе не так, просто, ибо до появления своего на свет оно подлежит без и полусознательной редакторской обработке и делается достоянием внешнего мира не иначе, как после, одобрения некоторым цензурным комитетом внутри нас. Посему, в целях пастырского богословия (и тут – более, чем где-либо), весьма необходимо даже в самых обыкновенных словах учитывать эту их непростоту, происходящую от неизмеримой сложности той психической мастерской, где высказывания вырабатываются, – весьма необходимо принимать во внимание скрытые мотивы высказываний, истинный смысл их и цензуру над ними сознания. При исследовании же высказываний не самого лица, переживающего, их содержание, а художественных подобий, этим лицом словесно созидаемых эта критичность должна делаться сугубой. Ведь мало того, что художник свое слово о своих действующих лицах говорит вовсе неспроста; но и самые действующие лица художественного произведения, имея свойство давать иллюзию действующих лиц, должны уподобляться таковым и в сложности процесса своих высказываний, так что и их слова никогда не могут быть рассматриваемы просто, некритически. Следовательно, в высказываниях действующих лиц художественных произведений имеется символизм второго, порядка, тенденция тенденции, цензура цензуры, маскировка маскировки того, что воистину совершается в душе художника. Да, конечно, художественное произведение дает познание о действительных душевных процессах: но это познание – гораздо более глубокое и достигается работою над художественными; образами гораздо более тонкою,
—231—
чем полагает г. Десятов, кстати сказать, вовсе не учитывающий художественных образов с существеннейшей их стороны – их эмоционального сгущения. При том же упрощенном пользовании художественными образами, которым пользуется г. Десятов, они нередко более закрывают душу, нежели открывают ее – по признанию Меттерниха; «Язык дан для того, чтобы скрывать свои мысли».
Но, может быть, все сказанное выше не имеет в данном случае практического значения? Может быть, и веря на слово героям Чехова, мы узнаем не менее того, что узнали бы, критически вслушиваясь в их высказывания? – Отнюдь нет. Г. Десятов воспринимает иные слова как раз наоборот тому, что они значат у Чехова. Для нашего исследователя остается незамеченной тонкая и всеразрушительная язвительность Чехова в отношении веры, и он не видит, что истинный смысл приводимых им слов чеховских героев о вере, как положительном начале жизни, – глумление над верой, приведение веры к абсурду. «Лучше не иметь никакой веры, быть «лишним человеком», чем иметь ее и потерять облик человеческий» – вот огрубленно и напрямик высказанная мысль Чехова. Но, – скажет мне Автор разбираемого исследования – это такое же субъективное восприятие, как и мое, – положительное». Отвечаю; «Хотя правильность этого восприятия и можно доказать контекстом, но на нем сейчас не буду стоять. Однако, Вы признаете, что наш спор надо как-нибудь решить? Как же? Очевидно, надо обратиться к изучению личности, Чехова, и на фоне этого изучения мы ясно увидим, каковы истинные устремления чеховских образов, этих проекций во-вне его внутренней жизни, этих сновидений художника на яву». Г. Десятов ничуть не поинтересовался личностью Чехова, даже не прочел его «Писем». А между тем, даже поверхностное ознакомление с материалом, обрисовывающим личность Чехова, показало бы ему, до какой степени он не прав, делая Чехова своим сотоварищем по Академии и ставя ему «за настроение» полный балл. Уверяю г. Десятова, что Чехову более четверки никак не получить, – если только г.г. помощники инспектора не будут столь же мало бдительны, как и сам г. Десятов.
Можно думать, что Автор разбираемого сочинения смутно
—232—
чуял какие-то невязки своей концепции. Эти невязки не могут дать о себе особенно знать в главе о «липшем человеке», ибо тут слова Чехова менее всего нуждаются в, подозрительном расследовании их истинного смысла. Вон почему эта глава удалась. Но там, где понимание душевной жизни самого Чехова требовалось все более и более, г. Десятов сбивается, начинает детонировать и благоразумно спешит как-нибудь поскорее и в полголоса прикончить свое исследование. Поэтому то, рассмотрение Чеховских типов, начатое довольно удачно в терминах и под углом зрения аскетики, в последующих главах делается условным подведением Чехова под рубрики аскетики, и, что еще хуже, аскетические понятия, не будучи в силах сдержать напор Чеховского гуманизма, сами незаметно перерождаются в понятия гуманистические. Положительно неприятно видеть, как христианская любовь приобретает психологистические свойства и оказывается не то альтруизмом, не то чем-то из Толстого. Почему это произошло – понятно. Ведь г. Десятов не подметил, как Чехов, нежный и отзывчивый, когда идет речь о страданиях нравственных, окаменевает сердцем лишь только заговаривает о страданиях окало веры и из за веры. Он, только что плакавший над какими-нибудь нервически ноющими интеллигентами, начинает издеваться и глумиться над душою, воистину страдающею, и, быть может, сам не имеет глаза увидать жестокость своих слов и своего отношения к чужой душе. Он истекает кровью при виде голода нравственного: но в «окамененном нечувствии» своем он бросает камнем в тех, кто голоден голодом, порядка высшего. Там же, где низведение духа де плоскости морали не будет допущено самым существом дела, он свирепеет и оскаливает зубы. Г. Десятов, этого не видит, так что, конечно, тщетно задавать ему вопрос: «Почему?» относительно этой стороны жизненастроения Чехова. Но если бы исследователь обратил свое внимание в эту сторону, то, полагаю, он нашел бы и религиозную рану, или вывих души, полученную Чеховым еще в детстве: Гоголевское «мамка в детстве ушибла» в психологии значит более, чем думал сам Гоголь. Не будем касаться частностей, хотя многое могло бы быть подвергнуто
—233—
обсуждению. Но, несмотря на многочисленные недостатки, сочинение г. Десятова имеет одно несомненное достоинство и ценность: оно побуждает читателя заглянуть в себя и оглядеть свою душу. Следовательно, оно действительно относится к богословию. Однако, и грамотнее писать не, мешало бы. Степени кандидата г. Десятов заслуживает».
18) О сочинении студента Драчева Николая на тему: «Четьи Минеи до-Макарьевского состава».
а) Экстраординарного профессора Н.Л. Туницкого:
«Четьи Минеи до-макарьвского состава представляют собою сборник, обнимающий, в 12-ти месячных книгах, огромное количество, как переводных, так и самостоятельных – славянских и русских, произведений житейского, поучительного и апокрифического характера. Этот сборник, до сих пор очень мало исследованный, можно изучать двояким путем; по частям, делая предметом специального исследования каждую месячную книгу, и в целом, объединяя весь минейный материал по основным литературным и историческим видам и родам, чтобы проследит историю развития всего памятника, со стороны житийного и поучительного, переводного и оригинального и других его составных элементов, и этим создать почву для ближайшего рассмотрения Ч. Миней за отдельные месяцы. Опыт обособленного исследования сентябрьской и октябрьской книг Минеи сделан проф. Μ.Н. Сперанским. Попыток целостного изучения Ч. Минеи до сих пор не появлялось совсем. Такая задача должна была предноситься г. Драчеву. «Цель нашей работы, говорит он, – представить до-Макарьевские Ч. Минеи, как целостный литературный памятник многовековой эпохи, имеющий свой историко-литературный состав и соответствующую эволюцию» (32 стр.).
Эта задача осуществлена автором весьма успешно. Его обширное сочинение (520 стр. почт. л. больш. форм.) состоит из введения и двух частей. Во введении (1–48 стр.) автор дает общее представление об изучаемом памятнике, предлагает перечень сохранившихся списков Ч. Миней, перечисляет свои источники и пособия и намечает цель, ме-
—234—
тод и план своей работы. Вся первая часть (49–337 стр.) посвящена постатейному обзору содержания Ч. Миней за все 12 месяцев по разным спискам, причем каждая статья – житие, слово, поучение, апокрифическое сказание – сопровождается указанием на существующие издания и соответствующие источники или отмечается ее самостоятельное – славянское или русское происхождение. Постатейный обзор материала заключается статистическим подведением итогов. Во второй части – четыре главы (337–520 стр.). В первой из них весь минейный материал классифицируется по своему содержанию и форме и распределяется на четыре группы: апокрифы, мучения, жития и поучительные произведения. Каждая из этих групп, в обобщенном виде, подвергается отдельному рассмотрению с историческим освещением ее судьбы на византийской, южно – славянской и русской почве. Во второй главе решаются вопросы об источниках, времени и месте происхождения, способах и авторах систематизации материала, языке, переводах и письме. В третьей устанавливается постоянный и изменяющийся элементы в составе Ч. Миней. В четвертой делается попытка восстановить предполагаемый первичный состав до-макарьевских Ч. Миней, отграничив его от последующих изменений.
Как видно из представленного обзора содержания, сочинение г. Драчева обнимает предмет его исследования с надлежащей полнотой и обстоятельностью. Его методологические приемы и постановка вопроса в сочинении, по нашему мнению, вполне правильны. Хорошее знакомство с литературой вопроса, изучение многочисленных списков Ч. Миней, при том не только по описаниям рукописей, но и путем непосредственного ознакомления с некоторыми списками, умение отличать существенное от второстепенного, строгая аккуратность и заботливость об обоснованности выводов сообщает всему сочинению деловой и серьезный тон. Последовательным анализом автор вскрывает в сложном минейном материале пласт за пластом выделяет русские и славянские наслоения и доходит до самой основы Ч. Миней, возникшей на византийской почве. В его классификациях и заключениях намечаются выводы, которые, при дальнейшей разработке сочинения, могут найти
—235—
себе окончательное подтверждение и оказаться весьма полезными для суждения о древней письменности. К числу таких выводов относятся, напр., предположения, что на греческой почве Ч. Минеи возникли в VIII в., а на славянской в IX в. (стр. 399–400).
Однако, обширность исследуемого памятника и сложность затрагиваемых вопросов не могли не иметь своим следствием и некоторых недостатков в сочинении, а) Так, можно поставить в вину автору излишнюю схематичность второй половины сочинения, где он не оставляет ни одного факта вне своих обобщений. b) В первой половине, представляющей постатейный обзор минейного материала, который потребовал от автора продолжительного и кропотливого труда, читатель далеко не всегда может разобрать, в каких случаях автор пользуется готовыми описаниями рукописей с указаниями на греческие истопники статей, и в каких случаях он находит эти источники самостоятельно. с) Замечания о языке славянских Ч. Миней носят на себе слишком общий характер (стр. 414). Те морфологические и фонетические признаки, которые здесь указаны, свойственны любому памятнику древне – славянской: письменности. Лучше было бы автору дать описание отдельных спи. Ч. Миней, тем более, что он совершенно основательно подметил группировку их и даже сходство почерка в их одной и той же группы (стр. 416). d) Автор слишком мало останавливается на весьма важном вопросе о первоначальном возникновении Ч. Миней на славянской почве (стр. 399). Разумеется, при обширности минейного материала, он и не мог подвергнуть его детальному анализу со стороны языка для заключений о времени переводов на славянский язык византийских произведений, легших в основу славянских Ч. Миней. Но мы думаем, что анализ славянской лексики некоторых житий до-метафрастовской редакции подтвердил бы положение автора о возникновении славянских Ч. Миней в древнейшую пору славянской письменности. е) Разбирая случаи повторения памятей под разными числами календаря, автор ставит эти случаи в зависимость «от невнимательности четийных собирателей» (стр. 334–335). Но иногда это происходило и от других причин. Нельзя объяснить невнимательностью
—236—
«четийных собирателей», напр., празднования памяти свв. Кирилла и Мефодия 14 окт. и 14 февр. или памяти Эразма 10 июня и 10 мая. f) Встречаются мелкие погрешности в выражениях: из-за красного словца автор переоценивает значение до-макарьевских Ч. Миней в сравнении с Макарьевскими (стр. 43); решение вопросов об источниках памятника, о времени и месте его происхождения, о способах и авторах систематизации он не точно называет «внешним описанием» памятника (стр. 325); неправильно и некстати употребляет термин «духовничество» (стр. 336 и друг.).
Но все эти недостатки ничуть не понижают в общем высоких достоинств сочинения, свидетельствующих сколько о способности автора к серьезной работе в научной области, столько же и об его трудолюбии. При своей содержательности, с внешней стороны сочинение отличается отделанностью и почти безукоризненным изложением. За свой труд автор вполне заслуживает степени кандидата богословия».
б) Ординарного профессора С. И. Смирнова:
«Работа г. Драчева представляет собою обширное исследование по малоразработанному и трудному вопросу. Чрезвычайно сложный, веками образовавшийся в Византии, в землях южных славян и на Руси памятник, Четь-Минеи до-Макарьевского состава сохранились более чем в 100 описках, южно – славянских и русских. Наш автор познакомился с этими списками частью в рукописях ближайших библиотек, частью по описаниям. Прекрасно систематизировал разнообразный и равноценный материал, указал источники для многих переводных статей, оценил их с филологической точки зрения. Сочинение обнаруживает трудолюбие, правильность метода, точное изложение. Некоторые частные промахи, совершенно неизбежные в первой работе, притом писанной но необходимости спешно, легко устранимы при дальнейших занятиях автора по данному вопросу. Очень желательно, чтобы он не положил своего пера после окончания курса, закончил о честью свой труд. Он тем более нужен в литера-
—237—
туре, что великий труд митрополита Макария все еще ждет своего трудолюбивого исследователя».
19) О сочинении студента Дюлгерова Дмитрия на тему: «Вопрос о папском главенстве и непогрешимости в богословском и историческом освещении католических богословов эпохи Ватиканского собора».
а) Экстраординарного профессора А.П. Орлова:
«Эпоха Ватиканского собора ознаменована в истории католической научной и публицистической литературы появлением целого ряда исследований и брошюр, посвященных всестороннему выяснению получившего характер острой злободневности вопроса о папском главенстве и непогрешимости. Уже в года, предшествовавшие созыву Ватиканского собора, в среде католических историков и богословов обрисовались два течения, – ультрамонтанское, приветствовавшее идею о возведении доктрины о папской непогрешимости на степень богооткровенного догмата, и умеренно – католическое, находившее эту догматизацию предприятием и несостоятельным пред судом Св. Писания и церковной истории, и несоответствующим условиям и запросам современной церковно – общественной жизни. Борьба между этими двумя течениями продолжалась и на самом соборе, а после окончания его привела к формальному отделению от римско-католической церкви т. н. старокатоликов. Изучить в возможно широком объеме относящуюся к данному вопросу научную и публицистическую литературу, вышедшую из под пера католических ученых того и другого лагеря в отмеченную эпоху, дать более или менее обстоятельный обзор выдвинутых в этой литературе аргументов pro и contra обсуждаемого вопроса, и составляло задачу работы г. Дюлгерова.
Автор выполнил свою задачу с большим успехом. Выдающимся достоинством его работы является необычайная полнота собранного и изученного им материала. Не ограничиваясь литературой по обследуемому вопросу, имеющейся в нашей академической библиотеке, автор значительно восполнил ее изданиями, имеющимися в других академиях. О результате этих похвальных поисков автора
—238—
говорит уже представленный им указатель «источников и пособий» своего сочинения (XVIII–XXXV стр.), заключающий в себе свыше 80 нумеров различных трактатов на латинском, немецком, французском и русском языках (Anti – janus, Döllinger, Eberhard, Fessler, Friedrich, Frommann, Hefele, Gautier, Huber, Ketteler, Michelis, Ruckgaber, Rienkens, Rudis, Scheeben, Schulte, Strossmeier, Langen, Martin, Muret, Maassen и др.). На стр. ХХХIХ-й автор пишет, что ему пришлось прочитать «около 1500 стр. немецкого текста, около 1000 – латинского, около 2500 – француз. и около 5000 русского». Разумеется, хотя сколько-нибудь основательно проштудировать такую подавляющую массу разнообразного научного материала в течение одного учебного года представлялось для автора физически – непосильным, но имеющиеся на протяжении всего сочинения г. Дюлгерова точные ссылки на поименованные им в указателе монографии и брошюры являются достаточным ручательством, что эти издания действительно были в руках автора и в той или иной степени изучены им. Представленный г. Дюлгеровым в своем объемистом сочинении (1689 стр., правда, дов. разгонистого письма) обзор полемики между ультрамонтанами и умеренными католиками по отмеченному в теме вопросу отличается вполне достаточной для кандидатской работы полнотой. Особенной обстоятельностью выделяются параграфы, посвященные вопросу о т. н. падении папы Гонория I-го (898 стр. и дал.).
Из недостатков сочинения г. Дюлгерова наиболее существенным представляется растянутость его изложения. Потратив видимо слишком много времени на собирание и изучение материалов своей темы, автор оказался уже не в состоянии дать этому материалу надлежащую обработку. Отсюда, в сочинении много повторений, местами недостаточная отчетливость плана работы, наконец – некоторая монотонность самого ее содержания, обусловливаемая тем обстоятельством, что автор часто сосредоточивает свое внимание на общих (схематических) пунктах полемики между ультрамонтанами и умеренными католиками по тому или другому вопросу, мало уделяя места специфическим чертам или деталям их аргументации. – Далее, следует отметить в сочинении г. Дюлгерова некоторую формальную неотчет-
—239—
ливость в постановке раскрываемого им вопроса: местами автор, не довольствуясь материалом, заключающимся в сочинениях католических ученых ватиканской эпохи, привлекает в свое сочинение и суждения о папской власти, имеющиеся в трудах протестантских и православных богословов позднейшего времени, – наличность какового, постороннего для темы автора, материала лишь загромождает содержание его работы (стр. 132, 180, 809, 894 и др.). – Есть, затем, в сочинении г. Дюлгерова отдельные неверные и неточные суждения. Напр., на 10 стр. автор утверждает, что «Григорию 7-му посчастливилось блистательно осуществить тот идеал, во имя которого он всю жизнь боролся»: суждение по меньшей мере неточное, поскольку Григорий 7-й окончил свою жизнь, будучи вынужден покинуть Рим, – в разгаре своей борьбы с императором. На стр. 1333-й автор пишет: «Папа Зосим одобрял пелагианское учение и отзывался с похвалою о папе Целестине, отвергавшем первородный грех и потому обвиняемом в ереси». Автор очевидно смешал Целестина, друга и единомышленника Пелагия, с православным папой Целестином. На стр. 1337-й автор утверждает, что «все папы, начиная с XII в., пользовались лжеисидоровскими декреталиями». Но ссылка пап на лжеисидоровские декреталии восходит к гораздо раннейшему времени, к эпохе Николая I-го. На стр. 809-й автор пишет: «Кифа назван Петром» вм. Симон назван Петром. – Наконец, транскрипция собственных имен в сочинении автора нуждается в исправлении: Дамазий (стр. 196, 354. На стр. 208 – правильно: Дамас), Сульпиус (вм. Сульпиций), Рабанус Маурус (814, 816, 849), Аветро – Унгария (1251, 1260), Каиаф (731, 732) и др.
Изложение в сочинении г. Дюлгерова – достаточно литературное, в особенности для автора – иностранца. Такия выражения, как «папистичество» (414), «совершить нравственное самоуничтожение над собою» (764), «упражнять безусловную цензуру над книгами» (445) и др. встречаются, как редкие исключения.
Отмеченные недостатки работы г. Дюлгерова не препятствуют признать ее дельным кандидатским сочинением показывающим в авторе очень трудолюбивого и даровитого студента, способного, при благоприятных условиях, пере-
—240—
работать собранный и наученный ин научный материал в небесполезную в нашей научной литературе диссертацию.
Кандидатской степени автор вполне заслуживает
б) И. д. доцента О. М. Россейкина:
«Примат и непогрешимость папы – это фундамент системы папства, и не удивительно, если возведение этих теорий в догмат Пием IX вызвало страстную борьбу мнений и создало обширную литературу, в которой вопрос рассмотрен с разных точек зрения, всесторонне и исчерпывающе, и сказано почти все, что здесь можно сказать за или против. Задачу дать обзор этой литературы и принял на себя г. Дюлгеров. Самому обзору он нашел нужным предпослать главу о происхождении и развитии учения о папском главенстве и непогрешимости, и таким образом все сочинение оказалось состоящим из трех больших глав: I, происхождение и развитие учения о главенстве и непогрешимости; II, историко-богословское освещение этих пунктов ультрамонтанами эпохи Ватиканского собора, и III, освещение их антиинфабиллистами. В конце сочинения дан историко-полемический разбор постановлений Ватиканского собора. – Изучая литературу, автор должен был встретиться с бесчисленным количеством аргументов и исторических справок, выдвигавшихся защитниками и противниками папистических догматов в разное время, и всем им дать место на страницах своего сочинения. Этим объясняется как богатство собранного им материала, так и обширность его кандидатской работы. Труд потребовался от г. Дюлгерова не малый, и он на него не поскупился. Им собрана и использована внуши тельная литература на языках русском, немецком, французском и латинском (неужели г. Дюлгеров не мог ничего найти на своем родном болгарском?); ни один существенный пункт не ускользнул от его внимания, а отдельные вопросы изложены с подробностью, иногда исчерпывающей (напр. о еретичестве п. Гонория, стр. 898–1112). Но это выдающееся обилие материала повлекло и недостатки сочинения. Автору приходится слишком много излагать и очень мало исследовать. Он передает множество интересных справок, текстов, фактов, сопоставлений; но все
—241—
это – чужое, собранное не им самом, и у читателя является иногда желание видеть со стороны автора проявление и его личной самостоятельности. То же обилие материала заставляло автора быть местами явно спешным и беглым в изложении. Не очень приятно и то, что, при обилии материала, автору приходится во многих местах повторяться. Может быть, эти повторения неизбежны при его плане, требовавшем изложить разные точки зрения на одни и те же факты; но когда с одним и тем же фактом или текстом приходится встречаться во всех трех главах и даже в заключении, то испытывается некоторая утомительность. Как бы то ни было, в своем сочинении г. Дюлгеров проявил столько труда, что большого требовать от года студенческой работы невозможно. – Из второстепенных недочетов отметим следующее. Автор иногда считает нужным подкреплять цитатами исторические факты, известные из любого учебника (стр. II и III); в других местах, где цитаты необходимы, их нет (82–83). На стр. 32 – неудачная форма цитации. На стр. 397–400 г. Дюлгеров красочно описывает тревожные и нерадостные настроения епископов оппозиции пред открытием Ватиканского собора; но откуда взяты эти краски, остается неизвестным. На стр. VII–X не было нужды говорить о непоследовательности каждого епископа оппозиции в отдельности, чем увеличиваются и без того большие размеры сочинения. На стр. 660 сказано, что папских легатов не было на двух вселенских соборах; но пятый собор аргументом в нужном для г. Дюлгерова смысле служить едва ли может. Сомнительно, чтобы натр. Игнатия можно было назвать председателем к-польского собора 869 года (стр.662). Было бы интересно, если бы автор указал, где п. Николай I в переписке с Фотием говорит, что в вопросах веры последний из христиан имеет такой же голос, как и первый из епископов (стр. 9). Папа Адриан II ничего не мог писать в 1522 г. (стр. 1329), так как умер в 872 г. Перечислив на стр. 446–447 все притязания пап на своевластие в церкви, вплоть до права предписывать покрой одежды, г. Дюлгеров на стр. 447 не вполне удачно заявляет, что Ватиканский собор всем этим притязаниям дал силу догмата. На стр. 1125: «по свидетель-
—243—
ству Флёри и Лиутираида»... Флёри никак не может быть свидетелем для X в. – Встречаются неудачные (1170, 1213) и неподходящие выражения. Первосвященническая молитва Господа И. Христа названа «дивно – прелестной» (578); приветствие ап. Павла – поздравлением (565); вопрос о том, был ли когда-либо ап. Петр в Риме, назван гамлетовским вопросом для папизма (549); собирающиеся на собор епископы именуются «уполномоченными делопроизводителями» поместных церквей (583). Решения пап ех cathedra называются сокращенно то «кафедральными» (293, 299), то «кафедратическими» (296); вероятию, лучше употреблять второй термин. На стр. 519 и 614 стоит «Кападокия» вм. «Каппадокия». Есть недосмотры в греч. словах (154); на стр. 422 ἀνάνγη вм. ἀνάγκη; на стр. 641, очевидно вм. εὐλάβεια стоит несуществующее слово ἀλλάβεια. В письмах п. Феодора г. Дюлгеров не мог встретиться с немецким словом orthodoxen (597); едва ли встречал он где-нибудь и конструкцию in forma brevis (1510). Таких неуклюжих периодов, какой едва уместился на стр. 8, нужно избегать. – Степени кандидата богословия г. Дюлгеров вполне заслуживает».
20) О сочинении студента Загорского Александра на тему: «Критическое обозрение источников для истории богомильства».
а) Экстраординарного профессора Н. Л. Туницкого:
«Сочинение студ. Загорского (I–X + 1–341) посвящено критическому рассмотрению важнейших источников, на основании которых воссоздается история богомильства в Болгарии. После небольшого введения, в шести главах исследования тщательному анализу подвергнуты: Слово Космы Пресвитера (гл. 1), письмо Евфимия монаха (гл. 2), анафематствования и формула отречения от богомильской ереси (гл. 3) недавно открытое и изданное письмо Феофилакта к болгарскому царю Петру (гл. 4), трактат о богомилах Евфимия Зигабена или, по принятому автором чтению, Зигабена (гл. 5), изложение богомильской ереси, – написанное Евфимием Зигабеном (гл. 6). Подвергая последовательному рассмотрению каждый из перечисленных источников, г. Загор-
—243—
ский делает критические замечания об их изданиях, путем различных соображений решает вопрос об их авторах, излагает содержание и производит оценку каждого памятника, как источника для истории богомильства.
Оценивая содержание сочинения в целом, следует сделать автору упрек в том, что он с излишними распространениями излагает содержание каждого памятника, чего критическим характером темы в сущности не требовалось. В качестве более мелких недостатков можно бы указать некоторое количество неточностей и погрешностей в изложении: сюда относятся, наприм., употребление южнославянского слова «списатель» в смысле переписчик, а не автор (стр. 7), неуместная латинская транскрипция имени и фамилии известного сербского ученого Панте Сречковича (стр. 8) и т. д.
Но все эти и под. недостатки не ослабляют того приятного впечатления, которое производит сочинение на читателя. В этом сочинении обнаружены в высокой степени – трудолюбие, широкая начитанность автора в избранной им области, хорошее знакомство с источниками, из которых большинство написано на греч. языке, владение правильным научным методом и критические дарования. Автор мог бы с успехом продолжать разработку своей темы.
К сожалению, сочинение переписано неудобочитаемым почерком.
Степени кандидата богословия за свой труд автор вполне заслуживает».
б) И. д. доцента Ф. М. Россейкина:
«Сочинение г. Загорского читается с большим интересом и обладает значительными достоинствами. 1) Автор собрал, изучил, сопоставил и расположил в хронологическо-генетическом порядке источники по истории богомильства. Чтобы указать каждому памятнику принадлежащее ему, по значению и зависимости, место, нужно было хорошо изучить их содержание, и лишь выполнив это условие, г. Загорский мог, вполне основательно, поставить письмо патр. Феофилакта на третье место, а не на первое, как склонны поступать другие. Следует отметить, что при работах автор иногда обращался к рукописному славян-
—244—
скому материалу. 2) Анализ памятников и их истолкование требовали их взаимного сопоставления. Автор настолько хорошо овладел материалом, что свободно и умело приводит параллели и сопоставления, так что его истолкования обычно удовлетворяют. 3) Так как автор привлек к делу сравнительно недавние и еще мало изученные публикации (Ficker`a, Петровского), то его работа производит впечатление свежести. 4) Автор отнюдь не склонен повторять чужие выводы, и наблюдения, в нужных случаях вступает в пререкания с своими авторитетами и не раз с успехом отстаивает свое собственное мнение (стр. 79, 142, 175, 315 – против Ficker`a; стр. 224 – против Петровского и Харламповича). Хорошее изучение материала, сравнительная его свежесть, умелое истолкование и самостоятельность суждений должны быть признаны достоинствами работы г. Загорского. Подтверждая связь богомильства с массалианством и, в меньшей мере, с павликианством, указанную еще византийцами, автор должен был касаться и двух названных ересей. Нужно признать, что для вскрытия источников богомильства необходимо более близкое и основательное знакомство с обеими родственными ересями, и если бы г. Загорский задумал углубить изучение своей темы, свои усилия он должен был бы направить прежде всего в эту сторону. Насколько для него необходимо знать памятники массалианства, видно хотя бы из того, что он много усилий употребляет на истолкование термина σαταηκὴ ἐπῳδή (стр. 140–145); между тем, если бы он заглянул в XXVI титул Паноплии Зигавина Κατὰ Μασαλιανῶν, то нашел бы там этот термин (Р. G. СХХХ, 1273 С). Задачей сочинения от г. Загорского не требовалось дать систему еретического учения; однако чувствуется, что в последнем итоге желательно ее дать, указав основную схему и ее возможные разветвления. – Конечно, не все удалось истолковать автору в изучавшихся им памятниках, и отдельные пункты нуждаются в новых изъяснениях (стр. 43, 94, 101, 142, 285). – Истолковывая свидетельство письма Евфимия о фундагиогитах Малой Азии о том, что они чувственно покланялись диаволу (146 и дал.), г. Загорский не хочет понимать его в прямом смысле; по нему, здесь разумеется поклонение Богу, – только бога еретиков Евфимий
—245—
называет диаволом. Однако вопрос нуждается в более внимательном изучении. Пусть автор обратит внимание на Ἐπιστολὴ р. 38 15–22, перечитает у себя страницы 275–276, и возможно, что буквальный смысл свидетельства ему не будет казаться недопустимым. Как утверждать, что в богомильстве не было крайних течений, близких к люциферианству? – Отрицание богомилами чудес от мощей у автора объясняется чрез сближение с массалианским учением о соприсутствии демонов (49); но не лишне было бы сопоставить его и с отрицанием еретиками чудес евангельских. – Автор не знает, что формул отречения от павликианства касался не только Ficker, но еще Brikmann и Moeller (102–103). – Из Вальсамона нам известно, что при патр. Михаиле Оксите (1143–1146) церковною властью было сделано постановление о сожжении богамилов. Было бы интересно попытаться отыскать его и привлечь к делу (ср. Алляция, De eccel. cons. I, сар. 12), – Автор не обращался к византийским историкам и хронистам, кроме Анны Комнины и Зонары; по о богомилах есть сведения и у других (напр. Киннам, кн. II, гл. 10). Мы не встретили у г. Загорского ссылок на исследования Chalandon`a и статью Н. Гроссу (Т. К. Д, А. 1913, XII). Г. Загорский выражает сожаление, что ему не удалось достать статьи Фридриха о павликианах (225); эту статью он мог взять у рецензента. – Встречаются в сочинении мелкие недочеты. Автор в тексте без всякой нужды приводит имена собственные в латинской транскрипции, даже имена греков: Harmenopulus, 51; Leont. Stuppis (уж нужно бы Leon Styppes), 194; Петр Fullo, 118; Wolfius, 223; почему-то Kapitarium, 234, и т. д. Оставляет без перевода в середине фразы иностранные слова (105, 95, 188, 275), благодаря чему мы имеем удовольствие читать такие переводы: «когда человек приходит в ярость как змея, как собака, как κάτος»...; сердится ли человек и как ποντικός, и как лягушка?» (101). Очевидно, слов κάτος (кошка) и ποντικός (крыса) г. Загорский не нашел в словаре (в учебных словарях их нет). Кстати, что эта за грамматическая форма acclamatii (даже akklamatii, 156, 159)? Что за фраза: «Алексей Комнин объявил сына Иоанна своим successor`ом» (159)? Что за цитата: Car. du Frense, Glossar.
—246—
Mediae (94)? На 89 стр. плохой перевод с немецкого. Нужно было указать, какое издание Bibl. gr. Фабриция автор имеет в виду (82). Не тема, а фема (93). Город Смирна оказался на берегу Мраморного моря (97). – Литературная сторона сочинения стоит ниже научной, и изложение во многих местах нуждается в переработке. – Степени кандидата богословия г. Загорский вполне заслуживает».
21) О сочинении студента Иванова Сергея на тему: «Просветитель» Иосифа Волоцкого».
а) И. д. доцента священника И. М. Смирнова:
«Просветитель» Иосифа Волоцкого, как замечательнейшее явление древнерусской письменности конца XV и начала XVI вв., в истории русского просвещения имеет вполне определенную репутацию. Но удивительное дело: высоко ценя «Просветитель», как догматико-полемический трактат, и пользуясь им, как одним из главнейших источников по истории ереси жидовствующих, исследователи как-то не догадывались предварительно критически разобраться в его тексте. Принимая последний в издании Казанск. Дух. Академии, как textus receptus, они, очевидно, и не допускали мысли о самой возможности иных редакций памятника, типах переделанных или исправленных. Между тем, наличность (если она есть) последнего рода фактов меняет в сущности литературную окраску памятника и понижает ценность существующего текста, как исторического документа.
Первый обратил внимание на такую научную ненормальность Н. Н. Попов в Изв. Ак. Наук (Отд. Р. Я. и Сл., т. XVIII, 1, 1913, 171–197 с.), который, после своих наблюдений над Ч.-Макариевской рецензией «Просветителя» и Казанским изданием с другой стороны, пришел к убеждению в необходимости коренного пересмотра текста «Просветителя» по существующим спискам и, в дальнейшем, нового его издания, как sine qua non всяких дальнейших литературных работ (с привлечением названного памятника в качестве источника).
Г. Иванов, принимая в соображение это последнее указание, и поставил задачей своей курсовой работы – 1: а)
—247—
привести в известность все существующие (прежде всего – по «Описаниям», конечно, а затем, по возможности, и благодаря личным разысканиям) списки «Просветителя»; и б) насколько это позволят время и обстоятельства, их исследовать, распределив на соответствующие группы; во 2-х – пролить свет на историю эволюции текста этих рецензий, поставив их в известную хронологическую преемственность по происхождению; и, в 3-х, подыскать литературные источники памятника.
Взявшись за дело с редким воодушевлением и не останавливаясь пред крупными (для студента) материальными издержками (ему пришлось лично посетить главные книгохранилища гг. Москвы, Петрограда, Киева; быть в Волоколамске, в Поречье), г. Иванов собрал весьма ценный материал, который и представил в таком виде:
В первой главе своей работы (стр. 1–75), он делает обзоры: 1) всей существующей литературы, в том или ином виде затрагивающей «Просветитель», и, во 2-х, (стр. 76–93) – современного печатного текста. В последнем случае г. Иванов отмечает (согласно собственным наблюдениям) случайность подбора списков, легших в основу Казанского издания (взятого, притом, только в одном типе текста «Просв.») и неточность их передачи в издании; по крайней мере, последнее доказывается (наглядным сопоставлением) по отношению к тексту рксс. Моск. Академич. б-ки за №№ 171 и 172, помеченных Казанскими издателями в числе основных этого издания.
Во второй главе автор дает перечень сохранившихся (конечно, выражаясь условно, насколько позволяют так говорить существ. Описания рукопис. Собраний) более или менее полных списков «Просветителя», которых ему удалось зарегистрировать не менее 83, и краткое описание их состава. Из общего количества 83 автором лично просмотрено 70; только 13 остались недоступными (частью по нахождению в частных собраниях, частью благодаря тому, что не могли быть высланы для занятий в нашу Академическую библиотеку). Указанные 70 списков и разбиты автором на пять типов.
В третьей главе (стр. 214–381) даются сведения о происхождении «Просветителя»: его авторе, обстоятельствах
—248—
появления памятника, генеалогии отдельных его частей и их взаимоотношении, о задачах и книжных источниках.
Четвертая глава (стр. 382–452) – являющаяся тоже библиографическою новинкою – посвящена западнорусской переделке (= переводу, по выражению автора) «Просветителя». В заключении (стр. 452–469) кратко указано значение этого анти-жидовствующего обличительного произведения в истории древне – русского просвещения. Остальные листы разбираемой работы заняты приложениями.
Таково в общих чертах сочинение г. Иванова. Расположив собранный материал по самому естественному плану, автор вместе с тем и использовал его весьма умело. Центральное место в работе безусловно занимают 2 и 3 главы (классификация списков и их генеалогия), как по новизне материала, так и по ответственности его выводов. И нужно отметить, что этот весьма кропотливый и мелочный в подготовительной стадии по сличению списков и не менее трудный по разборке добытых данных процесс анализа материала выполнен автором вполне удовлетворительно. Правда, палеографическому рассмотрению взятых рукописей должно было бы уделено более внимания, чем это было сделано сейчас; но названный недочет работы легко объясняется краткостью времени, бывшего в распоряжении автора, тем более, что делу классификации списков существенного вреда не причинено.
Гораздо слабее обстоит вопрос об источниках разбираемого памятника. Здесь автор не вышел из пределов общеизвестных (по предшествовавшим исследованиям) фактов, притом взятых в самых общих очертаниях, хотя план к дальнейшей разработке этого отдела (и, нужно сказать, – план правильный и оригинальный) у него уже был намечен. Но, оставляя невыполненным конец 3 главы, автор предпочел, в силу соображений личного интереса и некоторых побочных обстоятельств, заняться взамен отдельной дополнительной главой о западнорусской переделке «Просветителя».
Неудачен, далее, прием сопоставления мест Св. Писания (см. стр. 361–66), использованных в «Просветителе», с соответствующими формами их первоначального, т. е. Библейского употребления; прием, предпринятый автором
—249—
с целью выяснить отношения пр. Иосифа к заимствованным текстам. Проводить параллель между печатным текстом «Просв.» и первой подвернувшейся под руку рукописью Св. Писания – как это наблюдается здесь – вещь совершенно бесполезная. Было бы гораздо важнее, если бы автор привел все места Св. Писания, которых в «Просветителе» так много (ср. стр. 437–38), сделав по просмотренным рукописям сводку их разночтений. Автору конечно известно значение Геннадиевского текста в деле научного издания Библии, предпринятого Петроградской издательской Комиссией. Наконец, слишком поверхностно и неполно сделан лингвистический анализ «Просветителя» в западнорусской переделке.
Интересно приложение к сочинению: «Кто был автором анонимного жития пр. Иосифа Волоцкого», где вопрос разрешается в пользу Филолога Черноризца. Выло бы весьма желательно видеть его, после некоторой обработки, в печати.
Изложение и вообще внешняя форма сочинения местами страдает от шероховатости языка (см. неудачные выражения и фразы стр. 15, 17, 22, 28, 36, 55, 57, 61 и др.), а еще более от погрешностей при переписке. Переписчик частью не разбирает оригинала (напр. Сервицин вм. Сервицкий (18 стр.), Иван вм. Ибак, Коянович, Е. Гарсов, Киманец и др.), а более всего «опись к описи прибавляет» по своей орфографической неопытности (см. стр. 13, 16, 17, 18 и пр. и пр.).
Итак, суммируя все сказанное относительно разбираемой работы г. Иванова, мы должны повторить, что она вполне достаточна для присуждения первой ученой степени кандидата богословия. Его услуги науке, добытые в высшей степени кропотливым и требующим редкой (можно сказать, исключительной) энергии и неутомимости, анализом сырого материала, вполне осязательны. Разбор списков и их генеологическая классификация, устанавливая подлинный состав этого памятника и историю его происхождения, отводит общепринятому печатному тексту лишь ему свойственное место, не более.
Будем надеяться (если, конечно, военные события не охладят у автора настоящего рвения к науке), что новое издание этого драгоценного древнерусского анти-жидовствую-
—250—
щего догматического памятника, свободное от недостатков современного, будет выпущено в свет трудами на этот раз питомца Московской Академии».
б) Экстраординарного профессора протоиерея Д. В. Рождественского:
«Автор рецензируемого сочинения всюду прямо ставит вопросы и приходит к определенным выводам, после разбора имевшихся у него под руками данных. Обыкновенно он подробно перечисляет изученные им рукописи и обстоятельно передает содержание памятников. Им изучена не только литература о «Просветителе», но и критические статьи и заметки, касающиеся этой литературы. Количество изученных пособий весьма значительно; можно даже заметить, что в рецензируемой работе есть более, чем следует, подробные указания на такие сочинения, в которых о «Просветителе» пет «ничего нового» (напр., стр. 21 и след.). Вообще, первые две главы сочинения можно было бы сократить.
Язык простой и правильный. Есть неудобные выражения, ошибки и описки, но в небольшом числе (стр. 17, 41, 267, 307, 341, 516 и др.). В частности, можно указать нерусский оборот речи на стр. 306: «решив вопрос об авторе «Просветителя».., у нас теперь стоит на очереди вопрос»... Приложения II и III, представляющие копии с древних памятников, следовало писать более четким почерком: в противном случае, самое воспроизведение памятников теряет смысл.
На стр. 3 и 43 автор выражает в одних и тех же словах свое недоумение по поводу того что – в первом случае, м. Евгений, во втором – проф. Терновский «считали 15, а не 16 слов «Просветителя». На стр. 3 это недоумение г. Ивановым разрешено (предположительно); а на стр. 43 не указано, уместно ли во втором случае то же разъяснение, какое дано в первом. – На стр. 327 читаем: «сравнительный анализ всех известных нам списков показал, что списки с памфлетом против м. Зосимы более исправны и, следовательно, более первоначальны, чем без него». Положение сомнительное, требовавшее от автора обстоятельного разъяснения.
—251—
За добросовестную и умелую работу автор вполне заслуживает степени кандидата богословия».
22) О сочинении студента Колосова Сергея на тему: «Задачи и методы религиозной психологии».
а) Экстраординарного профессора Π.И. Соколова:
«Сочинение выдающееся, обширное по размерам (свыше 500 страниц большого почтового формата), богатое содержанием, интересное по мыслям, систематичное по плану и ясное по изложению. Г. Колосов дал своей теме очень широкую постановку. Необходимость тщательного пересмотра вопроса о задачах и методах психологии религии настоятельно выдвинута тем хаосом методологических противоречий, который в настоящее время царит в этой молодой науке. Поэтому, прежде чем уяснить себе руководящие принципы религиозно – психологического исследования, автор считает необходимым ознакомиться с его теперешним состоянием. С этою целью оп предпринимает в первой части своей работы систематический обзор тех направлений, в коих изучаются явления религиозной жизни в Америке, Англии, Франции, Германии и у нас, в России. Таких направлений он различает в общем восемь: религиозно-педагогическое, философско-психологическое, чисто-психологическое, богословско-психологическое, богословско-философское, психо-патологическое, социологическое и народно-психологическое. Несмотря на то, что религиозная психология, как наука, родилась на свет лишь на рубеже двадцатого столетия, относящаяся к ней литература настолько велика, что вполне исчерпать ее г. Колосов, конечно, не мог. Но он с замечательным трудолюбием собрал и привел в систематический порядок все главное и существенное, что до сих пор было сделано в этой области. Рассматривая известную группу исследователей, он в большинстве случаев не ограничивается общею характеристикой их методологических принципов, а показывает, как эти принципы применялись у них при изучении отдельных проблем и к каким результатам они приводили. Во второй части г. Колосов обращается к критике описанных им
—252—
типов религиозной психологии и к положительной разработке программы этой науки. Оценивая постановку религиозно – психологических исследований на Западе, автор находит, что они в значительной степени страдают четырьмя методологическими недостатками: психологизмом, медицинским материализмом, социологизмом и уклонением в область метафизики. Чтобы избежать этих крайностей, религиозная психология должна наперед отказаться от всякой претензии объяснить религию «без остатка». Не касаясь по существу трансцендентного объекта религии, она должна сосредоточиться исключительно на ее субъективной, человеческой стороне, на изучении фактов и явлений религиозного опыта. Однако этот принцип «исключения трансцендентного» требует, по мысли автора, одного существенного ограничения. Если психология религии не может заниматься доказательством объективной реальности трансцендентного, то она должна неизбежно предполагать его субъективную реальность. Сознание сверхчувственного бытия или вера в него является не только фактом религиозного опыта, но и руководящим началом психолога, желающего понять этот опыт. Отсюда г. Колосов устанавливает следующий глубоко верный принцип: «психолог религии столько же должен быть человеком религиозным, сколько он психолог» (ч. II, стр. 57). Этот постудят он кладет в основу и дальнейших своих методологических соображений (сравн. II, 175 след. 218 след.). Так как предметом психологии религии являются исключительно факты религиозного опыта, то этим уже сами собой определяются ее задачи и методы. «Религиозная психология есть эмпирическая богословская наука, которая имеет на почве эмпирического анализа описать и в доступных ей границах объяснять психологические религиозные состояния, а также устанавливать психологические законы религиозного развития» (II, 66). Рассматривая ближе задачи этой науки, автор делит их на две категории: теоретические и практические или прикладные. Теоретические задачи состоят, се одной стороны, в описании и анализе явлений религиозной жизни, как индивидуальной, так и социальной, с другой – в объяснении этих явлений, в генетическом исследовании религии личной и религии исторической. Прикладные задачи также двоя-
—253—
кого рода: религиозно-педагогические и апологетические. Методы религиозной психологии распадаются, по схеме г. Колосова, на три группы: методы собирания религиозно-психологического материала, методы обработки этого материала и методы объяснения. В каждой группе автор различает методы главные и методы вспомогательные. Главными методами собирания религиозно-психологического материала он считает самонаблюдение, наблюдение, методы биографический, автобиографический и исторический, а вспомогательными – анкетный и экспериментальный. В качестве главных методов обработки собранных фактов он называет сравнительно – критический и синтетический, а в качестве вспомогательных – метод статистический и метод «характерных случаев». Наконец, главным методом объяснения является метод «индивидуально – психологический», опирающийся на интуицию и на логику «эмоционального мышления», а вспомогательными – методы физиологический, медицинский, психопатологический, биологический и социологический. В заключение автор высказывает мысль, что изучение религиозной психологии имеет особенно глубокий интерес с точки зрения православия, которое является наиболее соответствующим психической природе человека.
При той широкой постановке, какую автор дал своей задаче, и при сложности тех вопросов, с которыми ему приходилось иметь дело, он конечно не мог избежать некоторых ошибок, недосмотров и недоразумений. Так, мне кажется, он поступил бы целесообразнее, если бы вел свой обзор религиозно – психологических исследований не по странам, а исключительно по направлениям. Тогда ему не пришлось бы возвращаться к характеристике одного и того же направления с каждою новой страной и не было бы надобности включать в намеченные им национальные группы таких психологов, которые к ним не принадлежат и в то же время не могут быть выделены в особую группу (наприм., причислять датчанина Гефдинга к представителям «австро-германской» религиозной психологии, с которою он связан в сущности только немецкими изданиями своих сочинений). В критике психологизма г. Колосов не везде держится строго методологической почвы и не всегда остается последовательным до
—254—
конца. Ведь если схема Леубы применима к объяснении) естественных религий, то она будет применима и к объяснению религии откровенной. Раз мы допустим, что за пределами религиозных представлений язычника нет никакой трансцендентной реальности, мы этим самым дадим право психологисту утверждать, что ее нет и за пределами представлений христианина. Да и по существу разве можно согласиться с тем, что «эмпирические боги» язычества объяснимы феноменологически без остатка? Не правильнее ли видеть в них лишь своеобразные формы, в которых выражалось восприятие сверхчувственной действительности на низших ступенях развития человеческого сознания? Мысль, что психология религии должна быть «методом и фундаментом» не только философии религии, но даже церковной истории и догматики (II, 75 след.), страдает несомненным преувеличением. Если изучение явлений религиозного опыта действительно может бросить яркий свет на ход церковно – исторических событий и уяснить сокровенный смысл христианских догматов, то с другой стороны не нужно забывать и того, что сам религиозный опыт слагается и изменяется в зависимости от исторического момента и отражает в себе несомненное влияние догматических формул. Таким образом, отношение психологии религии к церковной истории и догматике состоит не в том, что она служит их методологическою основой, а в том, что каждая из этих наук может быть вспомогательным средством и дополнением другой. Подобно некоторым другим русским духовным писателям, г. Колосов склонен полагать очень резкую грань между западно-католическим и восточно-православным мистицизмом. В первом он видит господство необузданного воображения и бурных аффектов, а во втором усматривает лишь черты созерцательного настроения и глубокого христианского смирения. Поэтому он даже считает католический мистицизм, в противоположность православному, явлением патологическом (II, 113 след.). С таким взглядом едва ли можно вполне согласиться. Действие воображения и элементы аффекта можно открыть в большей или меньшей степени во всех мистических переживаниях, точно так же, как у всех мистиков приходится отметить и созерцательное настрое-
—255—
ние, и чувство смирения (смешанное иногда, правда, с своеобразной гордыней). Что, же касается болезненных форм мистицизма, то ведь они встречаются не только на католическом Западе, но и на православном Востоке. Правда, у восточных мистиков не наблюдается обычное на Западе явление стигматизации; но это зависит, вероятно, не столько от особенного характера их созерцания, сколько от особенностей созерцаемого объекта. Для католического мистика обычным предметом созерцания был Христос страждущий, а для православного – Христос прославленный, преобразившийся и воскресший. Отсюда первый переживал и воплощал в себе страсти Христовы, а второй озарялся «незримым светом» и радостно приобщался к сиянию славы Христовой. Конечно, тут сказывалось глубокое различие религиозного мировоззрения, различие двух совершенно особенных концепций христианства; но это еще не значит, чтобы психологическая природа мистицизма там и здесь была совершенно иная. Г. Колосов принципиально вполне прав, отвергая религиозно – психологический плюрализм Джемса и настаивая на единообразии религиозного опыта. Но как примирить мысль об этом единообразии с только что отмеченною тенденцией допускать коренные различия в формах мистицизма и с некоторыми другими аналогичными заявлениями автора? Что остается в религиозном опыте действительно единообразным и всегда неизменным с психологической точки зрения, и что подвергается в нем переменам и допускает многообразие? Этот вопрос нужно было бы разъяснить. Одним из главных и несомненно очень плодотворных методов, применяемых теперь в религиозной психологии, является метод анкет; между тем г. Колосов почему-то относит этот метод к разряду вспомогательных или второстепенных. Такая точка зрения не совсем вяжется даже с основами его собственной классификации. В числе главных методов собирания религиозно – психологического материала он называет, как мы видели, наблюдение; а ведь анкета и есть не что иное, как вид наблюдения. Конечно, метод анкет страдает многими недостатками, но этих недостатков у него все таки не больше, чем, наприм., у метода биографического, который, по схеме автора, входит в категорию главных.
—256—
Я мог бы указать у г. Колосова и ряд других недочетов, мог бы отметить кое-где неполноту анализа, недостаточно обоснованные суждения, частные противоречия, неточности, неудачные выражения и т. п. Но в конце концов все это мелочи, мало характерные для его работы. Общее впечатление, остающееся от его сочинения, превосходное. Автор обнаружил такое трудолюбие, такую способность к систематизации и такую зрелость мысли, какие не часто встречаются в студенческих работах. О количестве затраченного им труда можно судить уже по тому, что один список использованных им книг и статей (на четырех языках) занимает девять страниц. Его систематизаторский талант проявился и в общем стройном плане его сочинения, и, еще более, в его продуманных и тщательно разработанных классификационных схемах. Наконец, о зрелости его мысли свидетельствует не только его способность разобраться в методологических противоречиях и ошибках других исследователей, но и уменье найти такую точку зрения, которая дает возможность примирить требования строгого научного метода с запросами религиозной веры и интересами православно – богословской мысли. Было бы очень желательно, чтобы г. Колосов обработал свое сочинение для печати. Степени кандидата богословия он вполне заслуживает».
б) И. д. доцента Ф.К. Андреева:
«Свое большое исследование (вероятно около 300 страниц «Богосл. Вестника») г. Колосов посвящает изучению основных проблем новой научной дисциплины, известной под именем религиозной психологии (или, как предпочитает сам г. Колосов, – психологии религии, см. ч. II, стр. 44). Но его собственному, несколько неуклюжему определению, это есть «эмпирическая богословская (?) наука, которая имеет на почве эмпирического анализа описать и в доступных ей границах объяснить психологические религиозные состояния, а также устанавливать психологические законы религиозного развития (II, 66–67)». Автор не указывает ближайших родоначальников этой науки, но, конечно, их нужно искать в тех скромных отделах, под заголовком «религиозные чувствования», которые встреча-
(Продолжение следует)
Феодор (Бухарев), архим. Исследования Апокалипсиса // Богословский вестник 1916. Т. 2. № 5. С. 625–640 (5-я пагин.) (Продолжение)
—625—
дати царство свое зверю ислама, дондеже скончаются глаголы Божии о Христовой победе над этими врагами, при самом их усилении (см. 17 ст.).
Действие и значение, в разных отношениях, суда над великою любодейцею – Вавилоном, показанною выше Ангелом (17:1–18), обозначаются и далее в новых явлениях и небесных разъяснениях.
И по сих видех, говорит св. Иоанн Богослов, ина Ангела сходяща с небесе, имуща область велию, и земля просветися от славы его... (18:1). Явление, показывающее, что под властительными Ангельскими распоряжениями, имеет совершиться или проявиться нечто небесное или по духу церковно-Христово, на светоносное и славное и для земли:. политического мира949. И возопи в крепости, гласом велиим глаголя: паде, паде Вавилон великий и проч., (2 и 3 ст.). Такие же именно слова, также Ангельские, слышаны были и выше: паде, паде Вавилон град великий и проч. (14:8), – чем, как исследовано у нас по оправданию того самыми событиями, назнаменовано было столько оживившее было дух православного Востока стремление и решение православной России (выразившееся именно в так называемом, греческом проекте при Екатерине 2-й) – ниспровергнуть этот Вавилон-Порту и восстановить на её месте православно-христианское государство с царём из русского царствующего дома. Тогда это не исполнилось согласно с Апокалипсисом, представляющим действительное падение этого Вавилона ещё далее чрез две или три главы ниже (17:16 и 18 гл.). Но, видно, великая мысль греческая проекта ещё воскреснет в России открыто пред политическим миром, при наступлении этой великой катастрофы – падения Порты, – как ни противоборствуют тому любодейно союзные с нею правительства и народы. Мы знаем из предыдущих исследований, что всякая черта и образ, чрез своё повторение в Апокалипсисе, непременно указывает, на внутреннее соотношение и соответствие позднейших событий с прежними (сл. 12:3; 13:1; 17:3: число голов и рогов. Или 14:1; 7: 4 и проч.): так же знаменательно
– 626–
должно быть и повторение выразительных слов о падении Вавилона.
И слышах глас ин с небесе, глаголющ: изыдите из нея (от блудницы Вавилона) людие Мои, да не причастишеся грехом ея, и проч. Воздадите ей, яко и та воздаде вам, и усугубите ей сугубо по делом ея: чашею, еюже черпа вам, черплите ей сугубо и проч. (ст. 4–7). Из того, что Божий, очевидно, Израиль называется здесь „народ Мой”, людие Мои ясно, что глас небесный есть определение Божие, воля Вседержителя, которую Он даёт своему благодатному народу услышать в событиях. Из того, что этот голос слышан с неба – этой области Христова Духа, какова Св. Церковь, столп и утверждение истины Божией (1Тим.3:15) следует, что для этого нового Божия Израиля – православного Востока, порабощённого Вавилонскому игу Порты, воля Божия в событиях должна открываться, к живому сознанию и исполнению оной, собственно не по простому человеческому усмотрению и произволу, но по благодатному в духе верующих движению и влиянию одушевляющего святую Церковь Христова Духа. Изыти из своего Вавилона православному Востоку значит, как очевидно само собою, выйти этому Божию Израилю из пленнической зависимости от Порты в свободу и самостоятельность общественную и государственную. Да не причаститеся грехом ея и от язв ея да не вредитеся: причина или цель выхода православных из-под вавилонского ига глубоко знаменательная! Было время, или даже целый период времени, когда и поработительное от магометан опустошение православного Востока было своим местом для церкви Востока, давая чрезвычайно усилившемуся тогда духу лжи папизма, простиравшего горделивые виды и силы свои на духовное порабощение себе всей вселенской Церкви Христовой, истощить свои, враждебные православию, усилия и силы в борьбе с воспреобладавшим на Востоке магометанством (см. исслед. 12-ой гл.). Теперь другое время: теперь оставаться в гражданском и государственном плену Порты тому же православному Востоку значило бы обрекать себя на непоправимое злополучие – сообщаться грехом ея и от язв ея вредитися. И в самом деле, поднимающая и возобновляющая Турецкий ислам цивилизация Запада как относится к гражданству
– 627–
и государству? Запад, не зная тайны истории своей и не в состоянии, будучи забыть или не сознавать, что̀ испытывать дало ему (да и теперь не прочь от этого само по себе), папство, дошёл в развитии своей цивилизации до идеи решительного и существенного разобщения между гражданством и религией, Церковью и государством; в этой собственно идее о независимости гражданства и государства от Бога и Христа, а не в человеколюбивом Христовом духе, коренится западная веротерпимость, столь человеколюбивая и к жидам, и к магометанам, и к мормонами и т. д. В силу той же цивилизационной идеи Запад стремится и надеется обновить Восток не только в исламе, но и в быте и духе самих христиан, чрез примирение и объединение этих двух религиозно-несовместных областей – в общении гражданства, отделяющего себя от религии и, потому индифферентного ко всем религиозным различиям. Да и самое бытие Порты отстаивается Западом, как всемирно-политическое применение той же идеи о разделении и разобщении интересов и прав гражданских от религиозных: бытие Порты и права её над православным Востоком непреложны для Запада, как дело политическое, совсем стороннее для вопроса о страждущем восточным христианстве. Но православным восточным согласиться (ради обещанных или хотя бы даже когда-нибудь и даруемых прав и улучшений гражданских) с порядком вещей, разобщающими гражданство от религии, значило бы соглашаться с тою ложью, будто, и в самом деле, не Христос Господь есть верховный владыка политического мира, – значило бы дать утверждать и себя самих в составе того чудовищного тела, которое видели Навуходоносор и которое неминуемо должно быть разбито в прах и пыль Сионским камнем – Христом. Вот каким грехам нового Вавилона – Порты приобщались бы тогда людие Божии, и какими язвами ея вредилися бы православные Востока! Но да не будет этого; напротив воздадите ей, внушает им воля Божия, яко и та воздаде вам: Османская держава воздала вам разрушением последних остатков и следов у вас святаго града, или того вашего православно-христианского гражданства, в котором некогда власть государственная и церковная иерархия, как два
—628—
великие светильника, стояли перед Богом и, как два пророка, ревновали пред миром об истине Христовой (см. исслед. 11 гл.): этому Вавилону-разорителю вашей святой гражданственности воздайте и вы тем же, не давая места ничему вавилонскому с восстановлением вашей православно-государственной самостоятельности. Если, по Христову попущению, магометане бесправно стирали с лица земли: ваше святое гражданство, служившее правомысленно Владыке мира – Христу, то вы имеете самое право и обязанность с сугубою ревностью действовать против лживого, упрочивающего Порту и иго её над вами, начала гражданственности и политики, – того начала, что будто не Христос владычествует над миром политическим, и будто не Он употребил на время самый поработительный Вавилон, как орудие Своего владычества во благо Своей Церкви: чашею, еюже черпа вам, черплите этому Вавилону сугубо. Ведь можно и следует верующим во Христа, не отступая от человеколюбивого Его духа, тем не менее, самый дух брани не к плоти и крови, но к началам лжи и зла (Еф.6:1:2), раскрывать и проводить и во внешней брани с упорными поборниками начал лжи, когда это требуется Христовою правдою во благо и спасение Православной Церкви – сокровищницы всемирного спасения.
Яко в сердце своем глаголет (блудница Вавилон): сежу царицею, и вдова несмь, и рыдания не имам видети: сего ради во един день приидут язвы ей, смерть и плач и глад, и огнем сожжена будет: яко кроток Господь Бог судяй ей (ст. 7–8). Итак, сколько и каких бы усилий не употребляла бы Европа к поддержанию и цивилизационному возвышению Порты и как последняя ни поднимала бы свою голову, обновляясь в духе своего ислама –„сежу царицею и вдова несмь, и рыдания не имам видети”, но именно это самое и возбуждает против неё уже не человеческую силу, а крепость Самого Господа Бога. Чёрная разрушительная работа в исполнении суда Божия над этим Вавилоном суждена, как выше мы видели (17:16), рогам самого ислама, обновляемого европейскою цивилизацию; так что православным Востока должно оставаться только разве довершение этого грозного суда над Портой, в своё победоносное спасение от вавилонского ига. – Огнем сожжена будет:
—629—
истребительная стихия огня, в мире человеческих дел и событий, указывает особенно на воински-истребительные в погибели Порты ужасы (сл. 14:18).
И возрыдают и восплачутся ея цари земстии, любы деявшии с нею... издалеча стояще за страх мук ея, глаголюще: горе, горе, град великий Вавилон и проч. (ст. 9–10). Итак, любодейно союзные с Портой разные христианские правительства, равно как и заправители в её пользу общественного мнения в политическом мире, уж не в состоянии будут наконец помочь ей в роковое её время, смотря на её всегубительство лишь издали с страшливым унынием.
И купцы земстии возрыдают и восплачутся о нем, яко бремен их никтоже купует ктому, бремен злата и серебра и проч. Купцы сим обогащшеся от нея, издалеча станут за страх мучения ея и проч., и всяк кормчий, и всяк плавая и в кораблех, и всяк елик в морю делаяй, издалеча сташа, и вопияху, видяще дым раждежения его и проч. (ст. 11–19). Итак, катастрофа падения Порты повлечёт за собою упадок в движении торговли и промышленности у торговых и промышленных, особенно мореходных народов, – какие, надо сказать, наиболее и стоят ныне за Порту (как именно Англия и Франция): придётся им поплатиться за это испытанием того самого, против чего они употребляют все меры и усилия, отстаивая Порту.
Веселися о сем небо, и святии апостоли и пророцы, яко суди Бог суд ваш от него («над ним» – Вавилоном) (20 ст.). Суд над держащим в своём плену нового Израиля новым Вавилоном преднаречён уже и ветхозаветными пророками в их пророчествах о гибели древнего Вавилона, как видно из воспроизведений в Апокалипсисе многих образов и выражений из этих пророчеств (напр. Апок.18: слич. Ис.21:9. Апок.18:4 сл. Ис.48:20. Апок.16:6 сл. Пс.136:8. Апок.18:21 сл. Иep.51:63–64). Суд Апостольский изречён в самом Апокалипсисе св. Апостола Иоанна Богослова. Радостотворность для неба – с Апостолами и Пророками950 – грозного суда над пле-
—630—
нившею Божий народ державою магометанскою, как и вообще столь выразительная обстоятельность и торжественность изображения этого суда, показывают, как глубоко и знаменательно это Боговдохновенное изречение к чадам Церкви Божией: касаяйся вас, яко касаяйся в зеницу ока Его – Самого Господа Вседержителя (Зах.2:8).
И взят един Ангел крепок камень велик яко жернов, и верже в море, глаголя: тако стремлением ввержен будет Вавилон град великий, и не имать обрестися ктому: и глас гудец и мусикий «и голоса играющих на гуслях, и поющих, и играющих на свирелях, и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества», и проч. (21–24).
– Со всем, что могло бы достаться от древней ли восточной, или от новой-западной – цивилизации, со всем устройством и бытом вавилонским (поработительным для нового Израиля) – гибель новому Вавилону – наследнику всякой прежней кровожадной враждебности против Христа и Его Церкви!
И по сих слышах глас велий народа много, на небеса, глаголющаго: аллилуиа: спасение, и слава, и честь, и сила Господу нашему... яко судил есть любодейцу велику... II второе реша: аллилуиа: и дым ея восхождаше во веки веков. И падоша двадесять и четыри старцы и четыри животно, и поклонишася Богови седящему на престоле, глаголюще: аминь, аллилуия. И глас изыде от престола глаголющ: пойте Богу нашему вси раби Его... И слышах яко глас народа много, и яко глас вод многих, и. яко глас громов крепких, глаголющих: аллилуиa: яко воцарися Господь Бог Вседержитель (19:1–6). Так могущественно и торжественно, чрез освобождение православного Востока от многовекового ига магометанского, имеет быть подвигнут, в своих выспренних началах и внутренних глубинах, дух православно-церковный, в основании и сущности небесный – Христов, раскрывающий в себе, силу Христова Нового Завета, благодатно одушевляющий и малых и великих в составе Церковном.
Радуимся и веселимся, и дадим славу Ему: яко прииде брак Агнчий, и жена Его уготовила есть себе. И дано бысть ей облещися в виссон чист и светел: виссон бо оправдания („праведность”) святых есть. И глагола ми: напиши: блажени
—631—
звании на вечерю брака Агнча.... сия словеса истинна Божия Суть. И пад пред ногама его поклонихся ему; и глагола ми: виждь, ни: клеврет ти есмь и братии твоих имущих свидетельство Иucycoвo: Богу поклонися: свидетельство бо Ииcycoвo есть дух пророчествуя (ст. 7–10). „Брак Агнчий“, очевидно, указывает, как на свою существенную принадлежность, на внутреннейшее и живейшее общение Церкви (не только в её общности, разумеется, но и в отдельных её членах, из которых слагается полнота её всеобщности) – общение в духе Агнчем, в духе святого Его человеколюбия, вземлющего грехи мира, в духе Агнчего самопожертвования за гибнущих в своих заблуждениях грешников. „Блаженство званных на брачную вечерю Агнца принадлежит, без сомнения, только таким званным, которые оказываются вместе и избранными и верными Агнчему духу: ибо выше (17:14) только такие отнесены к сущим с Агнцем. „Жена Его” есть, как само по себе понятно, именно верная Ему или Православная Церковь; и так как образ Жены выше (см. исслед. 12 гл.) взять в оправданном уже событиями значении особенно Церкви Востока, возродившей во Христа нас православных славяно-руссов и водворившейся на время в пустыне магометанского опустошительного владычества, то это служит основанием к разумению, что в особенности эта матерь наша – Церковь Востока, верная блюстительница церковности вселенской, столько соучаствовавшая Агнчему терпению и злостраданию от козней папства и под игом магометанства, явится пред миром уже в свободе и торжестве самого, освящённого благодатью Христа-Агнца Божия, гражданства, в царском своём виссоне – „праведности святых”, предъявляя в себе новый Иерусалим, названный также женою Агнца (21:9–10). И, видно, в эту именно эпоху освобождения по Апокалипсису, Божия народа от плена вавилонского, решительно оправдается и раскроется для всех в наглядное свидетельство о Господе Иисусе пророчественное Откровение Иоанново, – когда Тайновидец, при повелении ему написать о блаженстве званных с удостоверением в истинной божественности слов этого откровения, объят был сильным движением духа, так что устремился поклониться повелевшему, приметно лишь Ангелу – служебному орудию Откровения
—632—
(ст. 9-ю сл. 1:1), и когда последний самое свидетельство об Иисусе представляет „духом пророчества”, а себя клевретом или товарищем имеющих такое свидетельство, проникнутое пророчественным духом... Ведь и Боговдохновенные действия самого Тайновидца, внушаемые ему собственным ли внутренним движением или повелением, имеют свой тайно знаменательный относительно открываемых событий смысл, как знаем мы из предыдущих исследований (см. 11:1, 13:1). Сии словеса истинна Божия суть и проч. Это относится ко всему Иоаннову Откровению (сл. 22:6–10).
Вот когда, по откровению святого Иоанна Богослова, и православный славяно-русский дух возбудится наконец к живому умственному и цивилизованно-жизненному усвоению себе Христа, пасущаго вся языки жезлом железным, – избравшего или отметившего Славяно-русские племена к проявлению в них и чрез них этой Своей силы, ещё при самом их возрождении православною Церковь Востока, как знаем из прежних исследований (12:5). Но прежде чем войти в подробности. Апокалипсические видения о сказанном нами, поставим себе на вид, что вначале, ещё в Ветхом Завете (см. Пс.2:6–9) было предречено о Христе, имевшем пасти языки жезлом железными, и предречено это о Нём, как о Царе Сионском или Израильском: предречение исполнилось, – Христос явился именно Израилю природным его Царём истины и благодати и нашёл в Израиле первых и вселенских служителей своей истины и благодати (Апостолов); но, тем не менее, большинство Израиля не приняло Его и первое попало под Его железный жезл. Это – прямой и сильный урок, в наше остережение от духа не только языков, ходящих в мысли и жизни своими путями помимо Христа, но и Иудеев, самооправдательных и само возносливых и с правою некогда верою и потому отринутых при самом своём древнем избранничестве. – Вникнем в самоё видение.
Начнём с того, что Имеющий, по 12 гл. Апокалипсиса, упасти языки жезлом железным и являющийся теперь в самом действии пасения языков жезлом железным951.
—633—
Есть один и тот же; а как в 12 гл., по раскрытому и уже оправданному самыми событьями смыслу оной, это есть Христос не в личном Своём пришествии, а в духе Своей благодати, избравшем для воздействия и проявления силы Его пасти языки жезлом железным именно многоплемённый славяно-русский народ, то в этом значении Он является и в настоящем видении952. Это и разрешает тайну всего видения. Именно, Дух Христа Бога Слова. Царя царей и Господа господей, облекшегося в человеческую плоть и в ней обагрившагося собственною кровию, пролитою за грехи и заблужденья людей, и тем сокрушившего, как скудель, всю силу и державу лжи, простиравшуюся на вся языки, и на Себе истоптавшего точило вина ярости и гнева Вседержителя за грешное человечество, и потому Своею истинною благодатью избивающаго все враждебное и лживое в мире к просвещению и спасению самих предающихся Ему людей, но и с низложением упорно враждебных. Дух Его такого самопожертвования найдёт в православном славяно-русском народе (в общем ли народном составе, в избранном ли останке его, Бог весть) место к проявлению чрез него в новейшем мире этой чудной Своей воинственности и благодатного всевластья. И вот, духовно или Духом Своим и проявится здесь Сам Христос, как верный и истинный, правосудный и воинственный Царь, седяй на белом коня чистоты и правоты и в светских не прямо-церковных движениях и стремлениях народной
—634—
мысли и жизни953 – при споборании Ему и святых воинств небесных, – облеченный в ризу, обагренную своею кровию, с острым оружием из своих уст, пасущий языки жезлом железным и проч., и проч. (19:11–16). С солнца знаний, по особенному Ангельскому действию, воззваны будут все духовный птицы, парящие посреде небесе, – возбуждены и подвигнуты будут все направленные по небесному или во Христе, быстроречные мысли и умственные дарования, – к тому, чтобы до тонкости и подробностей разобрать и разжевать Божию истину во всём, в самом мирском земно-плотском, в явлениях самой духовной мёртвости и заблуждений человеческих: ибо свет Христа Агнца Божия, вземлющего грехи и заблуждения мира и принявшего смерть для спасения людей, святится всюду, и в самой тьме, и тьма его не объемлет и не скрывает собой для имеющих очи видеть. Истинно великая будет вечеря Божия для всех пернатых, парящих посреде небесе, как скоро они готовы будут заняться разработкой на своих зубах трупов, царей, крепких, тысящников, коней и седящих на них, трупов всех свободных и рабов, и малых и великих (18–19)954. Такому великому делу, очевидно, без борьбы нельзя обойтись. И действительно зверь955 отступнического, не хотящего знать Христа, разума и его лжепророк
—635—
или льстивый его провозвестник – противохристианская наука и литература, располагавшая принимать образ мыслей и жизни по тому же зверовидному разуму и поклоняться сообразному с ним образованно, со всеми господствующими в том же духе направлениями и поборниками своими, сосредоточат свои силы и напряжённость. Но вживе схвачены и изобличены они будут в своей лживости, и Христовраждебный их дух окажется явною для всех жертвою вечного отвержения, как открытая ложь и нелепость. Слово и истина Всезиждительного и Всесодержительного Бога Слова и вместе Агнца Божия, Который есть основание и единственный источник всего жизненного и Который на Себе же вынес всё мёртвое и смертоносное в человечестве, проявятся в том же сыне мужеском, избранном к раскрытию Христовой благодати пасти языки жезлом железным, обоюдоострым мечом к поражению всего Христовраждебного – не только того, что открыто идёт против имени Христова, но и того, что прикрывает свою вражду против духа Христова какою-нибудь личиной мнимо христианских идей и ревности. Можно же потому судить, как всеобильно будет угощение для небесных птиц мысли и слова на этой великой вечери Божией, где во всё и мысленное и вещественное будут углубляться во свете истины Христовой и истина Христова будет раскрываться во всей силе своей жизненности, как единственное разумное начало для всех областей знания и жизни (см. ст. 19–21)956 – В дополнение к раскрытию духом силы видения о решительном низложении зверя и его лжепророка надо прибавить, что, по предыдущим нашим исследованиям и самые новейшие преобразования христианства (в лютеранстве и протестантстве), будучи с одной стороны совершенно правыми (на сколько отрицали ложь папства), с другой стороны были первыми проявлениями того же зверя, т. е. мятежно против Христа разумности, раскрывшейся потом во всевозможных крайностях новейшей философии957. Следовательно решительным низложением
—636—
этого губительного для душ зверя предполагается открытие истины православия для всех христианских обществ и направлений рационального характера.
С раскрытием духа и силы Христа, как единственного, по Божественному всевластию своей благодати и истины, Главы и для всего земного, как и небесного, непременно свяжется и змий папства, претендующего на вселенское, церковное главенство и низвергшего Западное христианство с небесной высоты до земного гражданства: и действительно, чрез особое служение и распоряжение Ангельское, ложь папства изобличается в своём сатанинском духе, который из области христианства и низринется в бездну (20:1–3). Тогда оживёт всё убитое в христианстве прежними заблуждениями разума человеческого, – получит всю живую силу и властительное значение всё, что в образе мыслей или деятельности было до смерти верно Духу Христову, при всех духовных насилиях и истязаниях со стороны неверных Христу разума и образования. Впрочем, оживёт только действительно верное самому духу и силе чистой Христовой истины и благодати или православия, хотя бы иное из этого нашлось даже за пределами внешней области православия: но не оживёт ничего из фальшиво-христианского или лицемерно-православного. Такая Христова „жизнь из мёртвых”, имеющая раскрыться в мире и, как с точностью известно из других мест слова Божия, долженствующая быть в непременной связи именно с обращением ко Христу Иудеев (Рим.11:15 и 12) – будет явлением христиан истинно как царей и иереев Богу и Христу, и вместе особенно светлым проявлением благодатного Христова Царства. Это продолжится на таинственную целую тысячу лет, с определением впрочем, в других местах слова Божия, такого таинственного значения у Бога тысячи лет: тысяща лет пред очима Твоима, Господи, яко день вчерашний, иже мимоиде, и стража нощная (Пс.89:5). Это значит, что таинственно тысяча лет может сократиться и в один день у Бога: точное определение этого таинственного времени, возможно, когда оно уже мимоидет: так слово Божие, в исчислении
—637—
грядущих времён всегда даёт приметить нам, что несть наше разумети времена и лета, яже Отец положи в своей власти (Деян.1:7). Таков дух содержания стихов 4–6 в 20-ой гл. Апокалипсиса!
Когда же пройдёт этот вожделенный период истинно „жизни из мёртвых” и всеобщего во Христе мира для мира христианства (продолжится ли он буквально до тысячи лет или только один день, Бог весть), сатанинский дух лжи получит снова удобство и простор обольщать и губить людей, не любящих истины, и притом, видно, с религиозным же направлением обольщения, подобно как проявилась ложь папства: ибо образ или самый корень этого обольщения указан один и тот же – прямо сатана, впрочем, здесь уже не именуемый змием, значит – имеющий проявиться уже в возможно-полной духовности своей тьмы. Это последнее обольщение и заблуждение человечества, представляющееся здесь в образе собрания языков Гога и Магога со всех четырёх углов земли и в других местах слова Божия с точностью определяемое именно в смысле явления и преобладания человека беззакония – сына погибели Антихриста, превозносящагося паче всякого глаголемаго Бога или чтилища, показующа себе яко бог есть (2Сол.2:1–12), – окружить или осадить духовно всю область Церкви со всех сторон (ст. 7–9). Но к упразднению этого последнего врага, также и всей сатанинской враждебности и лжи, как огнь поядаяй сопротивных, и откроется второе пришествие и всемирный суд Спасителя в среде всеобщего воскресения мёртвых и при отворенной пасти второй вечной смерти…….
* * *
Таков общий смысл или дух и последних отделений Апокалипсиса, где представляется разрешение самых бедственных затруднений и запутанностей, в прежние времена накопившихся в судьбах христианства и человечества, и наконец, самое завершение всех земных судеб Христовой Церкви и мира.
Следя, как за семью последними язвами или фиалами ярости Божией и за преобладанием известного уже нами таинственного Вавилона предуказываются в Откровении одна другой вожделеннее для Церкви Православной радости
—638—
и победы, можем примечать живое приложение к этому постепенному исходу правомысленного христианства от многовековых тяжких и страшных затруднений – следующего откровения о Филадельфийской церкви и её Ангела. „Так говорит Святый, Истинный, имеющий ключ Давидов, который отворяет и никто не затворит; затворяет и никто не отворит”... Вот Я отворил пред тобою дверь и никто не может затворить её; „ты немного имеешь силы, и сохранил слово Моё и не отрёкся имени Моего. Вот Я сделаю, что из сатанинского сборища, из тех, которые говорят о себе, что они Иудеи, но не суть таковы, а лгут (заметим здесь, до чего может развиться и увлечь некоторых православных обозначившееся в них равно иудейское направление самой веры), вот Я сделаю то, что они придут и поклонятся пред ногами твоими и познают, что Я возлюбил тебя. Поскольку ты сохранил слово терпения Моего; то и Я сохраню тебя от годины искушения, которая придёт на всю вселенную, чтобы испытать живущих на земле. (Не современные ли это потрясения всего политического мира?) Се, гряду скоро (суды Господни и над магометанским Вавилоном, и над прочими Его врагами не дремлют); держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего. (В переходные времена, когда по Евангелию, царство Божие нудится и только „усильные искатели восхищают его”, всего легче можно потерять свой венец: как русскому правомыслию нужно помнить эту опасность нынешнего времени). Побеждающего сделаю столпом в храме Бога Моего (храм, в котором ходатайственно священнодействует за человечество пред Отцом Небесным, как пред своим Богом по вочеловечению, Сам Сын Его – Богочеловек, – вот храм вселенского православия!), и он уже не выйдет вон: и напишу на нём имя Бога Моего и имя града Бога Моего, нового Иерусалима, нисходящего с неба от Бога Моего, и имя Моё новое”. Вот как тверда опора и действенно ободрение и сильно побуждение – подвизаться за истину Христову и Церковь православную, хотя бы против всевозможных Вавилонов!....
Также смотря на то, как свет и торжество „жизни из мёртвых” или благодатного первого воскресения неожиданно
—639—
сменяется, в Откровении, тьмою самых лютых бед, и обольщений и озлоблений Церкви, можем найти разъяснение того, как могла бы произойти эта катастрофа последних времён, имевших обладать духовным богатством уже всех времён, – можем найти в следующем предостерегательном откровении, данном на имя Ангела Лаодикийской церкви: „Так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, Начало создания Божия: знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о если бы ты быль холоден или горяч! Но поскольку ты тепл, а не горяч и не холоден; то извергну тебя из уст Моих, Ибо ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды, а не знаешь, что ты несчастен и жалок и нищ и слеп и наг. Советую тебе купить у Меня золото, огнём очищенное, чтобы обогатиться, и белую одежду.... и глазною мазью помажь глаза твои ... Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю.... Се стою у двери и стучу: если кто услышит глас Мой, и отворит дверь, войду к Нему и буду вечерять с ним, и он со Мною. Побеждающему дам сесть со Мною на престоле Моём, как и Я победил и сел с Отцом Моим на престоле Его“... Так увенчивается победа над злом и ложью последних времён!
* * *
В заключение всего и как вывод из всего предлагается здесь общее исследование духа и силы самого последнего видения о новом Иерусалиме. Это исследование есть собственно размышление, направленное, если угодно, к назиданию духа и мысли русского православного человека и писанное по особенному случаю – праздника Рождества Пресвятой Богородицы и вместе дня рождения покойного Наследника Всероссийского Престола, – писанное ещё при Его жизни, но, очевидно, не ослабляемое, а ещё более усиливаемое в своём значении восхищением Его от ожидавшего Его царства земного к лучшему – небесному.
Побеждаяй наследит вся (Апок.21:7).
Это – слова Самого Господа Бога, слышанные св. Апостолом и Тайновидцем Иоанном Богословом при видении Нового Иерусалима, сходящего от Бога с нового неба на новую землю.
—640—
Не случайно или только по одному произволу мысль о видении нового Иерусалима соединяем с настоящим праздничным и торжественным днём. Сегодня мы празднуем Рождество Пресвятой Богородицы, которая называется в Церкви Невестою неневестною, и в самом слове Божием изображается Царицею, представшею одесную Господа, в ризах позлащенных одеянною и преукрашенною (Пс.44:10). А виденный Иоанном Богословом новый Иерусалим и явился уготованным, яко невеста украшена мужу своему (Апок.21:2). Итак, в образе нового Иерусалима, сходящего с небесе от Бога, мы можем проразумевать и духовные черты и благодатные расположения Самой рождшейся ныне Пресвятой Богородицы. – Сегодня же есть у нас, православных русских, и ещё праздник; мы торжествуем рождение Благоверного Наследника Всероссийского Престола. Но как православные должны вообще духом ходить, а не останавливаться только на плотской внешности вещей: то тем более такое событие, как рождение Наследника православного Царства, торжествуемое притом самою св. Церковью пред Богом, должно для нас иметь высокое духовное значение, доступное всем в своей духовной силе. И вот в таинственном видение Бога, седящаго на престоле и в словах Его: побеждаяй наследит вся и... той будет Мне в сына, открывается пред нами глубочайшее духовное основание и первообраз как Престола Царстве иного, так и наследования его...
Вместе же с этим в тех же самых словах указывается и всем нам, христиане, такое духовное наследие, которое доступно и предлагается всякому желающему. Побеждаяй наследит вся: Христовою благодатью и истиною побеждай всё ложное, злое и гибельное, и – эта победа введёт тебя, кто бы ты ни был, в духовное всеобъемлющее наследие. Видением Нового Иерусалима внушается и то, что в особенности должно наблюдать нам для достижения верной победы над злом, ложью и грехом и для наследования чрез это всякого во Христе блага, всецелой истины и совершенства.
Тайнозритель видел Новый Иерусалим, во-первых, нисходящим с небесе от Бога (ст. 10). Это во всей силе откроется уже в будущей жизни: но чтобы было чему в
(Продолжение следует)
* * *
Сложным называется чувственное ведение потому, что оно дает смешанное познание удовольствия и страдания (см. 260 A–В и схолию 13); ср. у св. Григория Нисск., De hominis opificio 20, PG. 44. 200 A; русск. пер. 1, 158–159.
Чтение παρεσυνεβλήθη (в отличие от В: παρασυνεβλήθη) имеют кодексы א c.a. (корректуры VII в. на Синайском код.), А, Т; 140, 156, 167, 168, 170, 171, 185, 202, 203–206, 208, 262, 263, 276–278, 281, 290; κτήνεσιν – в В. Так обозначаем мы уклонения в библейском тексте прп. Максима от текста главнейших унциалов א (Син. код. IV в.), В (ватик. IV–V в.), A (александр. V в.). Для ветхозаветных чтений пользуемся критическими изданиями Ветхого Завета: H.В. Swete, The Old Testament in greek according to the Septuagint. Cambridge, 2 ed., vol. I–III, 1895–1896, и, к сожалению, лишь иногда Holmes and Pearsons, Vetus Testamentum graece cum variis lectionibus. Oxonii 1798–1827 (это ценное издание там теперь совсем недоступно; ранее же мы имели его в своем распоряжении лишь очень короткое время и потому использовали его лишь только для некоторых наиболее характерных цитат у преп. Максима). При обозначении кодексов Ветхого Завета мы пользуемся принятыми в указанных изданиях сокращенными обозначениями (у Swete – латин. буквы; у Holmes'a – римские [для древнейших и важнейший кодексов] и арабские цифры).
Пс.48:13 – Цитуется у Михаила Глики, в Слове 37: Μιχαὴλ τοῦ Γλυκᾶ, Εἰς τὰς ἀπορίας τῆς θείας Γραφῆς κεφάλαια ἐκδιδόμενα ὑπὸ Σωφρονίου Εὐστρατιάδου, τ. α΄, ἐν Ἀθήναις, 1906, σελ. 418:4. Вместе с тем М. Глика, вероятно, имел в виду и Аmbigua, PG. 91, 1320 CD. 1309 A.
Tὸ παρὰ φύαιν, т. е. страсти. Ср. ниже Quaest. ad Thal. XVI, 30ГА; LXII, 653 A. О естественном разуме cm. Quaest. ad Thal. XV, 297 B (совокупность добрых задатков в человеке); ср. еще I, 269 А (стр. 53), и выше, стр. 14, прям. 2.
Φιλαυτία – плотское самолюбие, угождение плоти (253 D; Cap. de charitate II, 8. 59).
Это место приводится в Сap. quing. I, 53 (Добротолюбие: Умозрит. и деят. Главы 104, т. III2, 254).
Читаем μόνῃ τῇ ἡδονῇ, как в Сap. quing. I, 53 (P.G. 90, 1197 D), вм. Μόνην τὴν ἡδονήν.
См. выше сноску 6.
Сap. quing. I, 53 – Ср. у Св. Григория Нисского, De hominis opificio 18, PG. 44, 192 D –193 А; русск. пер. I, 150.
См. выше сноску 10.
Так Fr.: καθ’ ἡδονὴν καὶ ὀδύνην. Coisl.: καθ’ ἡδονὴν ὀδύνης, (примеси) к удовольствию страдания. Чтение Fr. оправдывается дальнейшей речью.
Μοχθηρός значит «подлый», прежде всего, в смысл – бедного, несчастного, приниженного; далее – в смысле подхалима, искателя и, наконец, вообще нравственно негодного человека. В данном случае, по-видимому, имеется в виду подлая искательность.
Т. е. удовольствия и страдания. – Неизвестно, кого в данном случае цитует прп. Максим. У Исихия и Свиды мы не нашли подобного объяснения данного слова. Вероятно, пр. Максим (resp. его источник) производил слово μοχθηρός от μόγος (μόχθος), труд, страдание, и θήρ, зверь. Название, т. обр. обозначает человека, с одной стороны, страдающего (и имеющего все побуждения выйти из угнетенного положения), а с другой – выслеживающего, как зверь, добычу удовольствия, словом, объединяющего в себе и то и другое побуждение ко страстям – страх перед страданиями и стремление к удовольствию.
Ἐπινοηματα; у Фотия (cod. 192): ἐπινοσήμιιτα, заболевания.
Т. е. духовного познания Бога.
Рим.1:25. – О развитии греха у человека cp. у cs. Афанасия Великого, Contra gentes 3, PC. 25, 8С–9А; русск. пер. Р, 128–129.
Это место, начиная отсюда, приводится в Cap. quing. I, 55. (Добротолюбие: «Умозр. и деят. гл.», гл. 106, т. III2, 255).
Cp. Cap. de charitate I, 7–8.
Читаем κατ’ αὐτό, как в Cap. quing. I, 55, вместо καθ’ ἑαυτοῦ текста Комбефи.
Принимаем вм. Τοῦ ξύλου более правильное чтение другого cod. Coisl. (Segu.): τὸ ξύλον, как стоит в Cap. quing. I, 55 и аналогичном обороте в Quaest. ad Thal. XLI1I, 413 A. – Под «древом преслушания» прп. Максим разумеет здесь чувство, давшее человеку познание удовольствия и страдания (добра и зла): cp. Quaest. ad Thal. XLIII. 412D.
Читаем ἔχον, как в Cap. quing. I, 55, вместо ἔχων. Такое чтение притом более отвечает правильному построению речи в данном месте.
Так Fr.: γνῶσιν: также Cap. quing. I, 55. В Coisl. οἰησιν, мнение.
До сих пор Cap. quing. I, 55. – Такого понимания древа познания добра и зла вслед за прп. Максимом держится Св. Иоанн Дамаскин. De fide orthodoxa II, 11, PG. 94, 917B.
Cp. y Св. Григория Богослова, Oratio 38, п. 12, PG. 36, 324В–С; русск. пер. III3, 201; Св. Григория Нисск., In Eccles. hom. VIII, PG. 44, 736С; русск. пер. II, 338.
Т. е. непосредственное мистическое общение с Богом.
Cp. Quaest. ad Thal. XLII, 405 D; Ambigua, PG. 91, 1088 C.
T. e. в идеях. Quaest. ad Thal. LX, 625 A. Cap. de charitate III, 23; Ambigua, PG. 91, 1085 A–C. 1328 B–C.
Всю эту тираду приводит И.С.Эригена в своем сочинении De divisione naturae. IV. 22. PL 122. 842 G–843 A.
Оборот обычный, у мистиков: ср. у Св. Григория Богослова, Or. 28 (II de theologia), п. 20, PG. 36, 52 В; русск. пер. III3, 28; Св. Григория Нисского, Contra Eunom. 12, PG. 45, 945 C; ρ. п. VI, 308; Дионисия Ареопагита, De divinis nominibus 1, 3, PG. 3, 589 B; cp. De eccles. liierarchia II, 3, l; Dе coelesti hierarchia 15, 9, PG. 3, 397 B. 340 B.
Cap. de charitate II. 8. 59.
Ср. выше 256 В С (с. 36).
T. e. времен и обстоятельств.
Т. е. доставления телу удовольствий.
Любимое – телесное удовольствие; нелюбимое – страдание. Оборот, аналогичный употребленному Св. Григорием Богословом и Or. 14, п. 7, PG. 85, 865 С; русск. пep. II3, 8 (о теле).
Разумеется материя, вещество. Ср. в Ambigua, PG. 91, 1105 AB. 1169 CI); a также у Св. Григория Богослова, Or. 14, п. 30, PG. 35, 897 В; русск. пep. II, 31.
Любви к Богу должно предшествовать духовное ведение, познание божественных благ (Cap. de charitate II, 25; III, 68; I, 2), пo слову Писания: «вкусите и видите, яко благ Господь» (Пс.33:9).
Вм. ἀντιλαμβάνοντες читаем, как в Cap. quing. I, 50, ντιλαβόντες.
Эта тирада = Cap. quing. I. 50
Вместо δι’ αὐτῆς читаем δι’ αὐτάς, как в Cap. quing. I, 51.
2Kop. 3:18.
Читаем αὑτῷ вм. αὐτῷ. Об отображении лучей славы Божией во внутреннем зерцале человека см. Quaest. ad Tlial. XLV, 420 BC; XXII, 321 B; LIY, 525 A; Ambigua, PG. 91, 1137 B–C.
Cap. quing. I. 51.
Λόγος может означать 1) разум (предисл. к Фал., 248 В); 2) помысл (Quaest. ad Thal. XVII, 305 A); 3) слово человеческое (Ambigua 1116 D); 4) идею, закон (см. выше, стр. 17, прим. 3); 5) Слово Божие (Quaest. ad Thal. XXV, 336 A; Ambigua, PG. 91,1137B); 6) Св. Писание (Quaest. ad Thal. IV 277B); 7) речь писателя вообще (ibid. XVI. 300 D). В данном случае возможно и последнее значение, помимо принятого нами.
Отсюда Cap. quing. 52 (Добротолюбие: Умозр. и деят. главы, гл. 103, т. III, 254).
Cap. quing. I, 52 (Добротолюбие: Умозр. и деят. главы, гл. 103, т. III, 254).
Истинное ведение называется действенным, прежде всего, как (основанное и) соединенное с доброй деятельностью, т. е. подвигами добродетелей (Quaest. ad Thal. LXIII, 680D–681А), в противоположность ведению неполному, «частичному», без «делания», с недостаточной аскетической подготовкой (Cap. de charitate IV, 57, 61); далее, оно называется так, как подлинно реальное восприятие божественных озарений, глубоко и в непосредственном опыте переживаемое подвижником в духовной его настроенности – в противоположность теоретическому и поверхностному усвоению ведения на словах, без внутреннего сердечного отношения к его содержанию и без реального ощущения всей благодатной силы небесных озарений и сладости богообщения (ср. Cap. theol. I, 19. 31; Ep. 20, PG. 91, 601 A; Cap. de charitate III, 66; Quaest. ad Thal. VI, 280 D). Последнее понимание есть дальнейшее раскрытие первого. Реальное ведение возможно только у добродетельного умозрителя.
Растянутость периода вынудила прп. Максима нарушить правильное построение и сочетание речи (имен. вместо винит.)
Quaest. ad Thal. L1V, 52δ B.
Мистическое соединение с Богом в экстазе: Ambigua, PG. 91, 1149 В. 1220 В–С. 1241 В–C. Quaest. ad Thal. XXV, 332 CD; XL, 396 B. Cap. theol. I, 39.
Читаем τῆς ψυχῆς вм. τὴν ψυχῆς.
Εὖ εἶναι – благобытие, – есть бытие, согласное с идеальным назначением разумного бытия, с вечной целью его – Благом, иначе говоря, добродетельное, богоподобное бытие (Ambigua, PG. 91, 1084В. 1116В. 1325В.) и соответствующее ему блаженство (ibid, 1392 CD). Ср. у Св. Григория Богослова, Or. 38, η. 3, PG. 36, 313 С; русск. пер. III3, 194, и Дионисия Ареопагита, De divinis nominibus IV, 1, PG. 3, 696A; V, 8, 821D.
Схолии помещены на полях, конечно, в рукописях.
Комбефи считает это предисловие принадлежащим прп. Максиму. Действительно, в нем встречается не мало мыслей и даже оборотов, свойственных пр. отцу. При всем том в речи предисловия чувствуется нечто необычное для пр. Максима по сравнению с его изложением в Предисловии к Фалассию и в Вопросоответах. Возможно, что это обстоятельство стоит в связи со сравнительной необработанности данного предисловия.
Λόγος имеет в греч. языке обоюдное значение: означает и «разум» (слово внутреннее) и «слово» (слово произнесенное). На этой двусмысленности данного слова и построена здесь и ниже (стр. 46) непередаваемая по-русски игра слов.
Соответственно двоякому значению термина λόγος, разумение (σύνεσις) означает, с одной стороны, изощренную способность нравственной оценки (так сказать, этический вкус) и, как лучшее выражение ее, – глубокое душевное расположение к словам и делам Божиим (Ер. 20, PG, 91, 601 В. 600 В), а с другой – понимание слова. В первом значении σύνεσις синонимично с болеѳ употребительным у преп. Максима φρόνησις – рассудительность (Ambigua, PG. 91, 1313 A; 1245 B. 1249 A; Cap. de charitate II, 79; Ер. 5, PG. 91, 421 B–C; Ep. 20–597 D). По учению прп. Максима, φρόνησις является первой энергией разума (практической способности, как σοφία – ума, теоретической способности (Mystagogia 5, PG. 91, 673 С).
Аналогичным образом, но в обратном порядке, выражается прп. Максим в сочинении Ad Thomam. PG. 91. 1032 A, когда говорит, что красотой мудрости является γνῶσις ἔμπρακτος, ведение, соединенное с деятельностью.
По учению прп. Максима, рассудительность (φρόνησις), заключающаяся в оценке отдельных частных явлений бытия и жизни, в постижении «частных идей» (Ambigua, PG. 91. 1313 A. 1245 В), при постепенном обобщении этих идей переходит в «мудрость», содержащую все «общие» идеи (λόγοι τῶν καθόλου, ibid.).
Мудрость является, собственно, «энергией (проявлением) ума» (см. прим. 1). Но она служит также целью и высшим выражением разумения (рассудительности) разума. Это дает возможность автору предисловия, возвышаясь постепенно от одного пункта к другому, кончить отождествлением ума с разумом. Основанием же тому служит для него, очевидно, представление о душевных способностях, как проявлениях высшей из них – ума (νοῦς); cp. Mystagogia 5, PG. 91, 680 В; и выше стр. 15, прим. 1; см. подобную лестницу посредствующих понятий между νοῦς и φρόνησις в Ad Marin um, PG. 91, 21 A. Уяъ, достигши высшаго пункта в своем возвышении к Богу, очастивтись оть всего чув-стненнаго и мысдѳннаго, удостоинаѳтся нѳаосрѳдственнаго познанія Бога, дара совершѳнной мудросги, возводящей его к Богу и дарующей ему обожение (Quaest. ad Thal. LXIII, 673 D).
Общая схема духовно-нравственного развития указывается здесь приблизительно в таких же чертах, как и в предисловии к Фалассию (249 D–252 В): сперва – разум и добродетель; потом – созерцание и мудрость; наконец – экстаз (непосредственное мистическое богопознание).
Λῆξις – ареопагитский термин: De coel. hierarchia 15, 4; De eccles. hier. III, in, 9; VII, in, 2; De divinis nomin. I, 4, PG. 3, .333 A. 437 B. 557 B. 592 B–C.
Читаем τῆς περὶ αὐτόν вм. τοῖς περὶ αὐτόν.
Непередаваемая игра слов; см. стр. 44, прим. 7. На этом месте, собственно, правильное развитие начатой фразы прекращается: увлеченный стремлением всесторонне раскрыть свое понимание термина λόγος, автор далее подробно говорит о разуме и его значении в духовной жизни человека; заканчивает же он свой период только в последней тираде предисловия.
Ер. 20, PG. 91, 60 t А. Ср. у Св. Григория Богослова, Or. 16, п. 2, PG. 35, 936 В; русск. пер. II3, 41.
Quaest. ad Thal. VI, 280 D–281 A.
Ареопагитский термин: De coel. hier. III, 2; De eccles. hier. IV. in, 1; PG. 3, 165 A. 476 A.
Quaest. ad Thal. XXII, 320 A; Ambigua, PG. 91, 1308 B; Ep. 1, PG. 91, 376 A.
Quaest. ad Thal. XXV, 332 B.
Разуму вообще приписывается облагораживающее влияние (Ambigua, PG. 91, 1116 D); в частности же немаловажно значение его в раскрытии и развитии естественного стремления человека к Богу (ibid. 1361 A).
Ἔφεσις в отличие от похотливого ἐπιθυμία и большей частью физиологического ὁρμή означает (онтологическое) стремление к сохранению бытия, влечение к причине бытия (Ad Marinum, PG. 91, 12 С–D: ἐφιεμένη φυσικῆς καὶ πλήρους ὀντότητος), к высочайшему благу (Дион. Ареоп., De div. nom. IV, 4, PG. 3, 700A). Отсюда нормальный, естественный ἔφεσις в человеке возможен только один – πρὸς τὸν Θεόν, к Богу (Qu. ad Thal. LXI, 628 A; Grat. Dom. expositio, PG. 90, 888 C).
См. выше. стр 28, пp. 3.
Cp. Cap. quing. I, 56. Аналогичное рассуждение см. в Quaest. ad Thal. LVUI, 597 B.
Quaest. ad Thal. XXXIII, 373 D–376 A; Ambigua, PG. 91, 1121 B.
Душа и тело образуют собой человека, одно неделимое конкретное существо, одну ипостась, особь. Отсюда душа и тело и называются соединенными друг с другом по ипостаси.
Читаем как καθήδονον, как на Cap. quing. I, 56, вместо καθ’ ἡδονήν.
Зло само по себе небытие (Ambigua, PG. 91, 1332 A).
Отрывок этот, начиная с прим. 5 на стр. 47, вошел в Cap. quing. I, 56 (Добротолюбие: Умозрит. и деят. главы, гл. 107; т. III2, 255).
Ср. Ambigua, PG. 91, 1112 В.
Слово ἣν можно относить и к κακία, и (как Комбефи) к λήθη (забвение), и к σχέσις. Судя по контексту, правильнее будет ставить его в связь с σχέσις. Нужно при том заметить, что во всем этом отделе речь идет о борьбе разума с «властью чувств»! (выше, стр. 47, пр. 6), которая в данном месте выступает, как «привязанность к плоти и миру». Ее, поэтому, и уничтожает разум.
Καὶ нет в Cap. quing. I, 57.
Cp. Quaest. ad Thal. V, 280 A; XVI, 301 CD.
Ibid. III, 273 A: θεάματα. Cp. y Св. Григория Богослова, Or. 6, п. 14. PG. 35, 740 В; русск. пер. I, 187.
Закон греха – удовольствие: Quaest. ad Thal. LVIІІ, schol. 21, 601 D (Gap. quing. IV, 9).
Cap. de charitate II, 15; Quaest. ad Thal. LVJII, 596 D–597 A.
Отдел. начиная с прим. до сих пор, составляет Cap. quing. I, 57 (Добротолюбие: Умозрит. и деят. гл., 108, т. III2, 255). Стоящее
См. Бог. Вест., Март-Апрель. 1916 г.
См. упомянутую выше статью мою «Из воспоминаний об А.В. Горском».
Впоследствии о. Иона, архиманд. Московского Даниловского монастыря.
Впоследствии – преосвященный епископ Паисий.
Впоследствии – преосвященный епископ Иоанникий.
Это было не в академической церкви, а в лаврской – Смоленской Божьей Матери.
См. мою статью «Из воспоминаний об А.В. Горском».
Напечатана в прибавлениях к Творениям ев. Отцов. 1871 г. ч. XXIV.
В «Современных известиях» см. юбилейный сборник «У Троицы в Академии», стр. 165, примечание.
Обе выдержки взяты из статьи Прот. А.А. Беляева «Профессор Московской Духовной Академии Петр Симонович Казанский» в юбилейном академическом сборнике: «Памяти почивших наставников» стр. 280 прим. и 286.
Кафедра новой гражданской истории освободилась тогда вследствие кончины доцента Д.Д. Королькова.
В общих исследованиях, посвященных в истории филологических теорий в древней философии, бл. Августину отводится очень мало места, и при этом сочинения, на которых основываемся мы, вовсе не принимаются во внимание; цитируется только сочинение Principia dialecticae, принадлежность которого Августину сомнительна, см., напр., Steinthal, Оp. cit. S. 287.
De doctr. christ. I, 2
Ibid. II, 1.
Ibid. I, 2.
Ibid, II, 2.
Ibid, II, 2.
Confes. I, 13. Рус. п. I, 13.
De doctr. christ. II, 3.
De ordin. II, 35. Рус. п. II, 208. De doctr. christ. II, 4.
De doctr. christ. II, 5. De Trinit. XV, 19. De ordin. II, 35. Рус. п. II, 208.
De doctr. christ. II, 15.
De Trinit. X, 2.
Enar, in Ps. СXXXIX, 10.
Serm. CCLXXXVIII, 3. Cp. Serm. CCLXXXIX. 3.
De music. III, 3.
De doctr. christ. II, 37.
De doctr. christ. II, 19. De music. III, 3
De music. VI, 35.
De Genes, op. imp. 26. Руc. п. VII, 113.
De Genes, op. imp. 26. Рус. п. VII. 114.
De Тrinit. IX, 15. XV, 20. Ср. 19.
Serm. CCXXV, 3. CCLXXXVIII. 3. De Trinit. XV. 19.
De Trinit. XV, 19.
De Trinit. XV, 40.
Ibid. XV, 17.
Ibid. VIII, 9.
Ibid. VIII, 9.
De Trinit. IX, 12.
Ibid. IX, 15.
De continent. 3–5.
De Trinit. IX, 12.
Ibid. XV, 20.
De Genes. ad litt, I. 29. Рус. п. VII, 161.
De quant. anim. 66. Cp. 65–69. Рус. п. II, 402.
De Trinit. XV, 20. Serm. XXVIII, 5. CCXXV, 3.
De Trinit. XV, 20.
Cp. W. Ott. Ueber die Schrift des bl. Augustinus De magistro. Hechingen. 1898.
Serm. CCLXXXVIII, 4.
In loan. Ev. Tr. XXXVII, 4. Serm. XXVIII, 5.
De Trin. IX, 12.
De magist. 32. Рус. п. II, 459–460.
Ibid. 33. Рус. п. II, 461. De Trinit. VIII, 9. De Genes. ad litt. VIII, 34. Рус. п. II, 127–128.
De magist. 32. Рус. п. II, 459–460.
Ibid. 36. Рус. п. II, 462–463
Ibid. 39. Рус. п. II, 465–466.
De Trinit. VIII, 8. XIII, 2.
De magistr. 37. Рус. п. II, 463.
De Trinit. VIII, 7. 8.
Ibid. XI, 14.
De Genes. ad litt. VIII, 35. Рус. п. VIII, 128.
Ibid. VIII, 34–35. Рус. п. VIII, 127–129.
De Trinit. VIII, 9. IX, 10.
De Trinit. VIII, 9. VIII, 7.
De magist. 37. Рус. п. II, 464.
Dе Trinit. VIII, 7.
Ibid. 41. Рус. п. II, 467.
Ibid. 40. Рус. п. II, 468.
Ibid. 45. Рус. п. II, 472.
Ibid. 38. Рус. п. II, 464.
Ibid. 46. Рус. п. II, 472.
Ibid. II, 37.
De civ. Dei XXI, 6, 1, Рус. п. VI, 260.
De doctr. christ. II, 37.
Ibid.
См. Бог. Вестн. Март–Апрель 1916 г.
Творения св. Ефрема Сирина. Издание четвертое. 1897 г. Часть третья 67. «О блаженных обителях». Совершенно то же рассуждение мы нашли у другого св. подвижника Исаака Сирина, жившего двумя столетиями после Ефрема. Спаситель многими обителями у Отца называет различные меры разумения водворяемых в оной стране, т. е. отличия и разность духовных дарований, какими наслаждаются по мере разумения. Ибо не разность мест, но степени дарований назвал Он многими обителями. Как чувственным солнцем наслаждается каждый соразмерно чистоте и приемлемости силы зрения, и как от одного светильника в одном доме освещение бывает различно, хотя свет не делится на многие светения, так в будущем веке все праведные нераздельно водворяются в одной стране, но каждый в своей мере озаряется одним мысленным солнцем и по достоинству своему привлекает к себе радость и веселие, как бы из одного воздуха, от одного места, седалища, видения и образа. И никто не видит меры друга своего, как высшего, так и низшего, чтобы, если увидит превосходящую благодать друга и свое лишение, не было это для него причиною печали и скорби. Да не будет сего там, где нет ни печали, ни воздыхания! Напротив того, каждый, по дайной ему благодати, веселится внутренне в своей мере. Но зрелище, находящееся вне всех есть одно, и место одно, и кроме сих двух степеней нет иной посредствующей степени, разумею же одну степень горнюю, другую дольнюю, посреди же их разнообразие в разности воздаяний. Ясно, что подлинный текст один и что или св. Исаак заимствовал у св. Ефрема или автора спутали и стали приписывать один и тот же текст двум великим сирийским писателям. Приведенные слова Исаака Сирина см. в его творениях. Издание третье Моек. Дух. Академии. 1911 г. Слово 58, стр. 311.
De nomin. divin. I 4. De coelest. hierarch. 1. Theolog. myst. V, 1.
См. «Богословский Вестник» Март – Апрель 1916 г.
Ipsum primorum parentum peccatum in concupiscentia fuit. ib. 11, b o. 862 B. Persuasio quippe diaboli praecessit, cum ex gustu vetitae arboris immortalitatem promisit; delectatio successit, cum mulier, videns lignum pulchrum et illum intelligens suave ad vescendum, in concupiscentiam ejus exarsit. cibi voluptate quam credebat correpta. Quae cum reprimere concupiscentiam deberet ut praeceptum servaret, consentiendo in peccatum tracta est, Eth. 3 c. 645 D. Semel Adam peccavit, et comparatione nostrorum, sicut beatus meminit Hieronymus, levissimum ejus peccatum fuit. Non quemquam per violentiam oppressit, nec quidquam alicui abstulit; de fructu, qui reparabilis erat, semel gustavit. ib. 17 e, 662 B. Cfr. Epitome theol. 33 c. 1754 B.
Maxime in genitali membro, quo per carnalem concupiscentiam culpae originalis peccatum una cum prole propagator, hoc sacramentum (circumcisio) fieri oportuit, ut illo merito membro plecteretur peccatum, quod per ipsum ad posteros transmittitur. Expos. ep. ad. Rom. II, 4 c. 844 C.
Cp. мой цит. очерк 399–401 стр.
Per transgressionem priorum parentum (natura) obtenebrata erat. Это помрачение нравственной природы человечества в частности сказалось в том, что падший человек склонен считать грехом лишь те или другие греховные акты, а не похоть или злое направление своей воли. Potius opera, quam desideria culparent... Concupiscentiam esse peccatum ignorabam. ib. III. 7 c. 888 AB.
Non dicit (Apostolus) simpliciter, non ego illud operor, sed ita dicit non ego, sed peccatum, quod est dicere: Non ad hoc ex natura, sed ex vitio natura, jam ei dominante pertrahor. ib. 895 D. Pravis concupiscentiae suggestionibus quasi legi obedio. ib. 897 C.
Longa peccati consuetudo, quae etiam nolentes, quasi seivos in perpetuum retinet. ib. II, 6 c. 876 A. Cum dicit (Apostolus) quod habitat in me peccaium, et non dicit, quod est in me, quasi advenientem iтcolam, non naturalem civem ipsum demonstrat et jam habitaculum in se habentem pei diutinam consuetudinem, non transitum. ib. III, 7 с. 895 D. Clr. ib. 894 A.
Paucissimi et quasi nulli sunt, qui justi sunt, id est unicuique reddentes quae sua sunt. ib. I, 3 c. 827 A. Языческих правителей Абелярд вообще характеризует (не делая исключения даже для таких, как имп. Тит и Веспасиан) словами: ursi silvestres, а disciplina legis alieni, et a civitate Dei remoti, et more ferarum indomiti. Serm. XI, 456 D.
Absit, ut credamus ecclesiam a primo electo usque ad novissimum in aliquibus saltem fidelibus non perseveraturam... Unde et in ipso adventu Domini jam ex maxima parte in Israel facta caecitate, nonnullos legimus superesse. Expos. Ep. Rom I. 3. 827 B.
In scriptis Platonicorum fere tota fidei nostrae summa circa divinitatem Verbi apertissima continetur, sicut ipsa postmodum tradita est a summis scriptoribus Novi Testamenti, Ioanne scilicet et Paulo apostolis. Introd. ad Theol. I. 1030 A. Quantae continentiae vel absistentiae philosophi fuerint sancti etiam doctores tradunt, qui et eorum vitam ad nostram increpationem advegunt, et pleraque ex documentis eorum moralibus, vel testimoniis fidei ad aedificationem nostram assumunt. ib. 1005 A. Большая часть философов возвышалась даже до идеи о божественной благодати, приписывая плоды своих религиозно-философских изысканий не своим силам, но Богу. Quod ait Apostolus quosdam philosophorum et gentilium sapientium, hoc quod de Deo vei caeteris intelligebant, sibi potius, quam Deo ascripsisse, atque hinc excaecari meruisse, paucis potius quam multis imputandum videtur. ib. 1008 A. Eos, qui praecipui habentur, omnem praecipue philosophiam divinae tribui gratiae. ib. 1007 B.
Cfr. Ep. XIII. Migne 178, 351–354 c.
Cfr. Dialog. inter. philos. 1667 C.: Phil. Miror te rationibus tuis, quibus me arguere niteris. eas quoque auctoritates ex Scripturis vestris pro terre, quibus non dubitas minime me cogendum esse. Christ. Non me tibi proprias inferre sententias, sed communem majorum nostrorum tibi fidem seu doctrinam aperire.
Воззрения Абелярда на отношение античной философии к христианской догматике обстоятельно обследованы у Е. Kaiser’a: Pierre Abelard critique. Fribourg. 1901. 123 p. suiv.
In ipsis (philosophis) praesignaret Deus per abundatioris gratiae donum, quam acceptior sit ei qui sobrie vivit. ib. 1005 A.
В цитированной выше тираде, в которой Абелярд говорит о даре преизобильной благодати, ниспосылаемой Богом языческим философам, мы читаем: quos (philosophos) ad unius Dei intelligentiam ipsa philosophiae ratio perduxit. ib. Если в цитованном месте Абелярд, сближая понятие о благодати с естественными богодарованными силами человека, в частности с разумом, действию благодати приписывает постижение древними философами идеи о едином Боге, то в другом месте Абелярд, отмечая, что языческим философам было присуще и понятие о триединстве Божества, делает характерное указание, что к этому возвышенному богопознанию они пришли per rationem, лишь путём философского анализа разумности и красоты мироздания. В комментарии к словам ап. Павла: невидимое Его, вечная сила Его и божество, от создания мира через рассматривание творений видимы (Рим.1:20) Абелярд пишет: totum hic mysterium Trinitatis distinguit, ut non solum unitatem Dei, verum et Trinitatem ex ipsis operibus perpendere possent... Deus illis revelavit, quia per rationem quam Deus eis contulit, ex visibilibus ipsius operibus divina ejus Trinitas innotuit. Expos, ad Rom. I, 1 c, 802 D – 803 AB. Cfr. Theol. chr. I, 2 c. 1126 C. Более определённо Абелярд высказывается за содействие специальной божественной благодати языческим философам в познании ими тайны боговоплощения. Утверждая, что mysterium incarnationis ex visibilibus Dei operibus nequaquam concipi humana poterat ratione (ib. 803 B), Абелярд, однако, признаёт, что языческие философы спасались верою в грядущего Спасителя, догмат о воплощении Которого возвещался иногда в языческом мире, например, Сивиллой, даже яснее, чем ветхозаветными пророками; если же этот догмат не нашёл себе достаточно ясного выражения в литературных трудах античных философов, то лишь по особому промышлению Божьему, дабы он не явился соблазном для грубых язычников. Si quis sine fide venturi (Christi) eos salvari posse contradicat, quomodo id comprobare poterit, quod in eum scilicet non crediderint, quem etiam per gentilem feminam, id est Sibillam multo fere apertius, quam per omnes prophetas vaticinatum viderint? Neque enim adeo astruendum est eos incarnationem. Domini futuram non exspectasse aut non credidisse, quia hoc in scripturis eorum minime reperitur, cum nec hoc fortasse in omnibus eorum prophetarum scriptis satis sit expressa, divino id disponente consilio... ne scandalum scilicet infidelibus auditoribus magis commoverent quam fidem astruerent Introd. ad. Theol. I, 15 c. 1008 BC. Если относительно Сивиллы Абелярд склоняется к мысли, что она пророчествовала о Христе так же «не от себя», как впоследствии Каиафа (Ин.11:51), – fortassis ignorante quid in ea Spiritus sanctus loqueretur, sicut et de Caiapha contingit (Theol. chr. I 1163 C), – то по вопросу о том, в каком взаимоотношении в вере таких философов в боговоплощение стояли их личные естественно-познавательные силы и специальная благодать Божия, в трудах Абелярда мы не находим никаких указаний. Что касается естественно-нравственного закона, который был единственным руководителем у язычников в их моральной жизни (Cfr. Expos. ер. ad. Rom. I, 2 с. 814 С: naturalis lex, qua sola utuntur gentiles), то, объявляя его содержанием заповеди как о любви к Богу, так и ближнему (Cfr. ib.: Verba legis naturalis illa sunt, quae Dei et proximi charitatem commendat, sicut illa: Тов.4:16; Мф.7:12), Абелярд ставит этот закон даже выше Моисеева закона, поскольку последний neququam inimicum diligi praecipit, sed amicum, nec peccatum in mente consummari docet, sed opera magis, quam intentionem interdicit. Problem. Heloisae. 15. 703 C. Deutsch, опираясь на цитованные сейчас нами места из сочинений Абелярда, называет его взгляд на естественный нравственный закон «в высшей степени замечательным», поскольку в отличие от преобладающей у Августина и у средневековых богословов тенденции по возможности умалять религиозную ценность этого закона, Abälard dagegen versteht unter dem naturlichen Gesetze nicht einem biossen Rest, sondern die ganze Mitgabe, welche dem Menschen ursprünglich bei seiner Erschaffung geworden ist. Als den Jnhalt desselben betrachtet er das Gebot nicht bloss der Gerechtigkeit, sondern der Liebe, und nicht bloss gegen den Nächsten, sondern vor allem gegen Gott (Op. cit. 352 s.). Эти замечания Deutsch‘a нам не представляются удачными, поскольку и современные Абелярду католические богословы не отрицали, что заповедь о любви к Богу и ближнему является выражением естественного нравственного закона, написанного в сердце каждого человека, в силу чего даже язычники, не выполняющие её, не имеют извинения пред Богом (Ср., например, у Бернарда Клервоского: De diligendo Deo, 2 с. Migne 182, 977 С; eos quoque qui Christum nesciunt, satis per legem naturalem et perceptis bonis corporis animaeque moneri, quatenus Deum propter Deum et ipsi diligere debeant. ib. 978 A: Proinde inexcusabilis est omnis etiam infidelis, qui non diligit Dominum Deum snum ex toto corde, tota anima, tota virtute sua). Характерную особенность доктрины Абелярда составляет та её черта, что Абелярд и в действительной жизни лучших представителей языческого мира усматривает яркое осуществление отмеченного морального закона, усвояя им возвышенные, почти христианские добродетели, – чистую любовь к истине и добру, презрение к благам и богатствам здешней жизни, девственность и др. (Cfr. Е. Kaiser, о. с. 171–172 рр.). Но какое значение в этой добродетельной жизни языческих мудрецов Абелярд приписывал, с одной стороны, остаткам естественного добра в падшем человечестве, а с другой стороны, чрезвычайной благодати Божией, – решить этот вопрос, в виду отсутствия в сочинениях Абелярда определённых данных, представляется почти невозможным.
Nunc ad illam veterem humani generis querelam et indeterminatam questionem de originali scilicet peccato veniendum nobis est et, prout poterimus, in ejus solutione lâborandum. Primo itaque id quaeritur, quid originale peccatum dicamus, cum quo singuli homines procreantur. Deinde qua justitia pro peccato patris innocens filius apud misericordissimum judicem Deum reus constituatur, quod non apud saeculares judices approbaretur. Expos. in ep. ad Rom. II, 5 c. 866 A.
Cp. мой цит. очерк, стр. 403–404.
Cum dicimus homines cum originali peccato procreari ef nasci atque hoc ipsum originale peccatum ex primo parente contrahere, magis hoc ad poenam peccati, cui videlicet poenae obnoxii tenentur, quam ad culpam ani, mi et contemptum Dei referendum videtur. Qui enim nondum libero uti arbitrio potest, nec ullum adhuc rationis exercitium habet, quasi eum recognoscat auctorem, vel obedientiae mereatur praeceptum, nulla est ei transgressionulla negligentia imputanda. Expos. ad. Rom. II, 5 c. 866 CD. Pro ipso poenam corporalis mortis omnibus (Deus) inferebat. ib. 862 C. Est originale peccatum, cum quo nascimur, ipsum damnationis debitum quo obligamur, cum obnoxii aetornae poenae efficimur propter culpam nostrae originis, id est primorum parentum. ib. 871 AB. Ipsa vitiosa carnalis concupiscentiae generatio peccatum transfundat et iram mereatur. Unde Apostolus: Natura filii irae. ib. 872 C.
Plurimis modis peccati nomen Scriptura sacra accipit, uno quidem modo et proprie pro ipsa animae culpa et contemptu Dei... Altero autem modo peccatum dicitur ipsa peccati poena, quam per ipsum incurrimus. vel cui propter ipsum obnoxii tenemur... Tertio autem modo ipse Christus ab Apostolo peccatum dicitur, id est hostia pro peccato ib. 866 BC.
Voluit (Deus) statim ostendere in prima et fortasse modica primorum parentum transgressione, quam ita in posteris nihil adhuc merentibus vindicat, quantum omnem abhorret iniquitatem, et quantam poenam majoribus culpis et frequentibus reservet, si hoc semel commissum in unius pomi reparabilis esu ita in posteris punire non differat. ib. 870 C.
Scimus quippo hanc esse mitissimam poenam B. in Enchiridione Augustino sic testante: «Mitissima sane omnium poena erit eorum, qui praeter peccatum, quod originale tpaxerunt, nullum insuper addiderunt» Quam quidem poenam non aham arbitror, quam pati tenebras, id est carere visione divinae majestatis sine omni spe recuperationis. ib. 870 A.
Credimus etiam huic mitissimae poenae neminem deputari morte in infantia praeventum, nisi quem Deus pessimum futurum, si viveret, praevidebat, et ab hoc majoribus poenis cruciandum. ib. 870 D.
Bene etiam Deus ad correptionem nostram hac mitissima parvulorum poena utitur, ut videlicet cautiores efficiamur ad evitandum propria peccata. ib.
Damnantur, itaque, inquies, qui non peccaverunt, quod est iniquissimum; puniuntur, qui non meruerunt, quod est atrocissimum. Sed hoc fortasso quantum ad homines, non quantum ad Deum est concedendum. Alioquin quomodo parvulos quoque poena diluvii vel incendii Sodomitarum Deus affligens non arguitur Aut quomodo B. lob et marty res sanctos affligi vel oceidi permisit? denique et unicum suum morti tradidit? dispensatione, inquies, commodissima gratiao suae id fecit, bene et argute, ib. 871 BC.
Veluti cum propter alicujus tyranni malitiam boni principes terras eorum depopulantes atque depraedantes, et bonis fidelibus, qui eis subjecti sunt, et possessiune non mente conjuncti, nocere compelluntur, ut paucorum electorum damno plurimorum utilitati provideatur. ib. 871 C.
Haec de originali peccato non tam pro assertione, quam pro opinione nos ad praesens dixisse sufficiat. ib. 873 D.
Maxima quaestio se ingerit quae sit ista videlicet nostra redemptio. ib. II, 3 c. 833 D.
Solutio. Nobis autem videtur quod in hoc justificati sumus in sanguine Christi, et Deo reconciliati, quod per hanc siugularem gratiam nobis exhibitam, quod Filius suus nostram susceperit naturam, et in ipsos nos tam verbo quam exemplo instituendo usque ad mortem perstitit, nos sibi amplius per amorem astrixit, ut tanto divinae gratiae accensi beneficio, nil jam tolerare ipsum vera reformidet charitas. ib. 836 A.
Quantum eum diligere debeamus, qui proprio Filio suo non popercit pro nobis... Per hanc justitiam, id est charitatem, remissionem peccatorum asse quamur, et sicut per semetipsam Veritas de beata peccatrice ait: Remittuntio ei peccata multa, quoniam dilexit multum. (Лк.7:47). ib. 833 AB. Ipsum quippe Christum tanquam Deum ipsum proximuni vere diligere, summum illud beneficium, quod nobis exhibuit, compellit: quod est in nobis peccatum damnare, id est reatum omnem et culpam destruere per charitatem ex hoc summo beneficio. ib. III, 8 c. 898 C.
Redemptio nostra est illa summa in nobis per passionem Christi dilectio, quae non solum a servitute peccati liberat, sed veram nobis filiorum Dei libertatem acquirit, ut amore ejus potius, quam timore cuncta impleamus... De hoc amore Dominus alibi ait: ignem veni mittere in lerram, et quid volo nisi ut ardeat (Лк.12:24). Ad hanc itaque veram charitatis libertatem in hominibus propagandam se venisse testatur. ib. II, 3 c. 836 BC.
Justificati gratis, id est quia Justificati sunt, non praevenientibus meritis eorum, sed per gratiam ipsius, id est Dei, qui prior dilexit nos. ib. 832 D. Pacem habeamus apud Deum, id est sic reeonciliemur ei, at quantumque justi fuerimus, mediatore Christo nobis opus est. Addit: Per Dominum nostrum Jesum Christum, a quo ad nos tanquam a capite ad membra omne bonum emanat tum exemplo vitae, tum praedicatione doctrinae. ib. II, 5 c. 859 BC.
Diabolus in hominem, quem seduxit, nullum jus seducendo acquisierit nisi forte quantum ad permissionem Domini pertinebat, qui eum illi quasi carcerario vel tortori suo ad puniendum tradiderat. Nec enim ille nisi in Dominum suum peccaverat, cujus obedientiam deseruerat. Expos. ad. Rom. II, 3 c. 834 D.
Non fecit Dominus injuriam diabolo, cum de massa peccatrice carnem mundam et hominom ab omni peccato inimunem susceperit. Qui quidem homo non hoc meritis obtinuit, ut sine peccato conciperetur, nasceretur et persevaretur, sed per gratiam suscipientis eum Domini, ib. 835 A.
Dictum est de Maria Magdalene et quemadmodum scriptum est ad paralitycum Domino dicente: Confide, fili, remittuntur tihi peccata tua (Мф.9:2). Такое прощение грехов multis etiam ante passionem suam Christus fecit, ib. 834 C.
Dicitur, quod a potestate diaboli nos redemerii, qui per transgressionem primi hominis, qui se ei sponte obediendo subjecerat jure quodam. omnem quoque ejus potestatem possidebat, ac semper possideret nisi liberator venirei... Nunquid et pauperem illum, qui in sinu Abrahae requiescebat, sicut divitem damnatum, diabolus cruciabat, licet minus eum torqueret, aut et in ipsem Abraham dominium habebat caeterosque electos? ib. 833 D – 834 A.
Cp. прим. 1 на 81 стр. и 1 прим. на 90 стр. Впрочем, это видимое противоречие Абелярда легко устраняется, если допустить, что он различает блаженство Лазаря в лоне Авраама, ещё до смерти Христа, от райского блаженства, как это различение определённо выступает, например, у Гугона сен викторинца. (Migne, s. lat. 176 t. 38 A).
Quomodo nos justificari vel reconciliari Deo per mortem Filii sui dicit Apostolus, qui tanto amplius adversus hominem irasci debuit, quanto amplius homines in crucifigendo Filium suum deliquerunt, quam in transgrediendo primum ejus in paradiso praeceptum unius pomi gustu?... Nunquid mors innocentis Filii in tantum Deo Patri placuit, ut per ipsam reconciliaretur nobis, qui peccando commisimus, propter quod innocens Dominus est occisus?.. Quam vero crudele et iniquum videtur, ut sanguinem innocentis in pretium aliquod quis requisierit, aut ullo modo ei placuerit innocentem interfici, nedum Deus tam acceptam Filii sui mortem habuerit. ut per ipsam universo reconciliatus sit mundo? ib. 835 BCD – 836 A. Автор Epitome sententiarum, отвергая идею о каком-либо выкупе диaвoлy за человечество, хотя допускает мысль о крестной смерти Христа, как выкупе и жертве, принесённой Богу Отцу, однако выразительно оговаривается, что слово «выкуп» до́лжно понимать в переносном смысле, именно в том смысле, что Сын Божий, принеся на кресте в жертвенное заколение воспринятого Им человека, т. е. Свою человеческую природу, этим актом Своей самоотверженной любви возвратил заблудшее человечество Богу, зажёгши в сердцах людей подавленную грехом сыновнюю любовь к Богу. Venit Filius Dei, non ut hominem de potestate diaboli redimeret, cum nec ipse diabolus pretium aliquod inde reciperet, imo hominem munquam reconciliatum Deo vellet, sed ut eum a servitute peccati, dilectionem suae ei infundens redimeret, seipsum pretium et hostiam puram Patri offerendo et solvendo. 23 c. 1731 A. Venit ergo Dei Filius, ut congruus mediator hominem a peccato liberaret et dilectionem suam ei immitteret. Hui autem facii hominem quem resumpsit Patri offerendo, id est pretium pro homine dando. Translative tamen pretium nuncunatur. Haec igitur certa et propria redemptionis causa, quam et Apostolus ad Romanos et Christus in Evangelio docuerunt. ib. 1732 A.
Cp. H. Hayd. Abälard und seine Lehre im Verhältnis zur Kirche und ihrem Dogma. Regensburg. 1868, 259 s: Offenbar missgönnt er den objektiven Charakter des Erlösungswerkes, die eigentliche Bedeutung des Opfers und das satisfactio vicaria und verwechselt die Erlösung geradezu mit der Heiligung, indem er die Rechtfertigung nur subjektiv fasst.
Так, Deutsch, хотя допускает, что по Абелярду, hat auch das Thun Christi, als allgemeine Grundlage des Heiles, eine doppelte Wirkung, eine objektiv ohne Mitthätigkeit der Menschlein erfolgende und eine subjektiv in den Einzelnen sich vermittelnde (o. cit. 370 s.), однако оговаривается: Was bei Abälard wirklich fehlt, ist der Begriff der stellvertretenden Genugtuung in dem Sinne, dass die Vergebung der Sünden dadurch bedingt war, dass die Strafe derselben von Christo anstatt der Menschen getragen wurde (ib. 383 s.).
Cfr. 1. Gotischick, Studien zur Versöhnungslehre d. Mittelalteis. Zeitsche. f. Kirchengeschichte. 1901. 419 ff.
Quod beneficium antiques patres etiam hoc per tidem exspectantes, in summum amorem Dei tanquam homines temporis gratiae non dubitamus accendisse, cum scriptum sit: Et qui praeibant, et qui sequehantur, clamabanl dicentes: Hosanna filio David etc (Мк.11:9). Iustior quoque, id est amplius Dominum diligens quisque sit post pâssionem Christi quam ante, quia amplius in amorem accendit completum beneficium, quam speratum. Expos. Ep. Rom. II, 3 c. 836 AB. Circumcisionem apud antiques eamdem vim obtinuisse in remissione peccatorum, quam habet modo baptismus et tamen qui modo baptisati statim moriuntur, regnum coelorum statim ingrediuntur: quod tunc non fiebat, quia scilicet hostia nondum erat soluta, in effusione videlicet sanguinis Christi, sicut nec illi qui baptismo Christi baptisati fortassis ante passionem ejus mortui sunt, januae coelestis aditum adhuc habere poterant. Non enim nisi per mare Rubrum transitum habuerunt israelitae ad terram promissionis, hoc est baptismus qui per mare disignatur non potest sine ruhore, id est sanguinis Christi effusione, quemquam ad veram promissionis terram, id est coelestem Ierusalem transmittere. ib. 814 AB. Лишь искупительная смерть Христа poenam peccati a nobis removit, qua etiam justi tenebantur antea et coelos aperuit. ib. III, 8 c 898 B.
См. предыдущее примечание.
Ср. на 546 стр. («Б. В». Март – Апрель).
Quanti quippe pretii mors illa est dicenda, quae in nostrae redemptionis pretium data, vitam omnibus enim, et paradisi januam aperuit? Sermo IX. 445 D. Sicut in ligno, id est pro transgressione ligni vetiti, Ghristus corporaliter est mortuus, ita et ex sententia Dei poenae huic deputatur. Hinc enim et peccata nostra suscepisse seu portasse dicitur, hoc est peccatorum nosirorum poenam tolerasse, et sic quodammodo nostrae maledictioni communicasse. Sermo XII. 481 AB. Duobus modis propter delicta nostra mortuus dicitur; tum quia nos deliquimus propter quod ille moreretur, et peccatum commisimus, cujus ille poenam sustinuit, tum etiam ut peccata nostra moriendo tolleret, id est poenam peccatorum, introducens nos in paradisum pretio suae mortis, auferret, et per exhibitionem tantae gratiae, quia, ut ipse ait, majorem dilectionem nemo habet (Ин.13:13), animos nostros voluntate peccandi retraberet, et in summam suam dilectionem intenderet. Expos. Ep. Rom. II, 4 c. 859 A. В цитованной тираде Абелярда обращает на себя внимание различение им двоякого спасительного значения для нас смерти Христовой: с одной стороны, она является наказанием за грех (peccatum), допущенный нами, а с другой стороны, она уничтожает наши грехи (peccata), поскольку, возбуждая в нас любовь к Богу, отвлекает нас от греховных желаний. Различая в данной тираде грех и грехи, Абелярд, нам думается, имеет в виду первородный грех и наши личные грехи: если уничтожение первородного греха искупительными в очах Божиих страданиями Христа представляется вполне объективным благом, то наши личные грехи заглаждаются смертью Христовою лишь постольку, поскольку она зажигает в нас любовь к Богу и побуждает нас к деятельной борьбе с грехом. В качестве параллельного места, подтверждающего правильность нашего понимания цитованной тирады, можно указать на толкование Абелярдом слов пророка Исаии: Veniet de Iudaea, qui eripial el acertat impietatem a Iacob (Ис.59:20). Possumus sic distinguere, eripiat scilicet a peccato, cum quo naseimur, originali vel eo quod ipse in eis invenit, et evertat a reliquis, quae commisuri essent nisi ipse illa averteret. ib. IV, 11 c. 935 B.
Deum in incacnatione Filii sui id (juoque sibi machinatum fuisse. ut non solum misericordia, verum et justitia suppleretur quod delielis nostris praepediebatur. ib. II, 5 c. 865 В.
Cum Filium suum Deus hominem fecerit, eum profecto sub lege constituit quam iam communem omnibus dederat hominibus. Oportuit itaque hominem illum ex praecepto divino proximum ipsum tanquam se dillgere, ei in nobis charitatis suae gratiam exercere, tum instruendo nos, tum pro nobis orando. Praecepto itaque divino et pro nobis et maxime pro dilectione ei adhaerentibus orare cogebatur, sicut in Evangelio Patrem saepissime interpellat pro suis, ib. 865 BC. Desideravit anima hominis illius satutem nostram, quam in morte sua consistere sciebat, et propter illam, quam desiderabas, hanc tolerabat... Anima itaque Christi non tam afilictiones passionum velle. quom tolerare dicitur. Sed quia etiam Christus ipse alibi profitetur non se venisse voluntatem, suam facere, sed voluntatem Patris. Unde et pro magno et merito et virtute reputandum est, cum amore quis Dei suae penitus abrenuntiat voluntati, imo et, ut ipse, alibi Christus ait. adhue et animam suam oderit. ib. II. 6 c. 876 CD.
Homo itaque factus lege ipsa dilectionis proximi constringitur, ut cos qui sub lege erant, nec per legem poterant salvari. redimeret, et quod in nostris non erat meritis, ex suis suppleret. Et sicut sanctitate singularis exstitit, singularis fieret utilitate in aliorum etiam salute. Alioquin quid magnum sanctitas ejus promereretur, si suae tantum salvationi non alienae sufficeret? Nunquid Adam obediendo seipsum salvasset, quod unusquisque etiam sanctorum per gratiam Dei obtinet? Multo plus aliquid in illo singulari iusto divina operari gratia debuit. ib. II, 5 c. 865 D.
Secundum ipsam humanitatem resuscitatam in aeterna beatitudine perseverat (Christus), ibi quoque non immemor nostrae salutis, ubi tanquam aavocatus Patrem interpellat pro nobis, ipsam videlicet, in qua tanta pro nobis passus est, humanitatem oculis Patris semper praesentando, et sic nos ei, tanquam mediator reconciliando. ib. III, 8 c. 908 C. Ходатайственное значение для нас пред Богом заслуг Христа представляется существенно аналогичным ходатайству за нас святых на небе, умилостивляющих за нас Бога именно своими заслугами – meritorum suorum suffragiis, unde et cum dicimus: S. Petre ora pro nobis, tale est ac si dicamus: Miserere nostri. Deus, propter nierita B. Petri ib. 908 D.
На игнорировании этих объективно-догматических элементов в учении Абелярда об искуплении по преимуществу была построена, как увидим ниже, полемика против него у современников Абелярда – аббата Гвиллельма и Бернарда Клервоского. Из позднейших исследователей, кроме Hayd’a и Deutsch’a, о которых мы упоминали выше, в той или иной мере недостаточное внимание к этим элементам мы встречаем у F. Ch. Bayr’а: Die christl. Lehre v. d. Versöhnuns in ihrer geschichtlichen Entwicklung. Tübingen. 1838. 195 ff.: I. Bach‘a, o. c, 83–85 ss.; I. Schwane. Dogmengeschichte d. mittleren Zeit Freiburg i. B. 1882. 305–307 ss.; свящ. И. Орфанитского. Историческое изложение догмата об искупительной жертве Господа нашего Иисуса Христа. Москва. 1904, стр. 160–165 и др. Обстоятельную оценку отмеченных элементов даёт в цитованной статье Gottsckick. – Главным затруднением признать, что Абелярд не был безусловным противником сатисфакционных взглядов на крестную смерть Христа, как мы уже отмечали, представляет тот факт, что он своё «решение» вопроса о смысле этой смерти, заключающееся в выяснении её нравственно-психологического воздействия на нас, очевидным образом противопоставляет и взгляду на неё, как сатисфакцию Богу Отцу, Но нам думается, что это затруднение значительно утрачивает свою остроту, если мы отрешимся от мысли, что в данном месте своего Комментария Абелярд имел в виду дать исчерпывающее решение отмеченной проблемы, а допустим, что это его «решение» имеет ограниченный смысл, лишь решения тех недоумений, какие вызывает факт искупительной за нас смерти И.X., когда мы рассматриваем его и отрешённости от его нравственного смысла. Характерно, что Абелярд, подвергнув теорию выкупа людей у диавола библейско-экзегетическому опровержению, против сатисфакции, в ансельмовском значении, таких возражений нигде не приводит.
См. „Б. В.“ март–апрель 1916 г.
Вместо: „Ich habe gesagt“, „ja“, „essen“.
В письме Ив. Серг. Аксакова.
Этот листок, носивший более интимный характер, касаясь романтической любви Константина Сергеевича к его кузине, был, по-видимому, впоследствии изъят.
Сестра Константина Сергеевича.
Павловым Николаю Филипповичу (известному в свое время автору повестей) и Каролине Карловне (известной переводчице русских поэтов на немецкий язык).
Η.Ф. Павлову.
Биографию.
Интересно сопоставить здесь это русское отношение к немцам с тем немецким отношением к русским, которое в то же самое время наблюдал К. С. Аксаков и о котором он рассказывает в письмах XV и XVI. Как характерна эта разница между широтой русского и узостью немецкого национализма!
Ольга Семеновна Аксакова была именинница 11 июля.
М.П. Погодин, профессор русской истории в Московском университете, издатель журнала Москвитянин, друг семьи Аксаковых.
М.С. Щепкин, известный артист, друг семьи Аксаковых.
Гусиные перья для письма.
В то время письма в России оплачивались получателем.
Василий Петрович Боткин, автор „Писем об Испании“.
Погодина, Щепкина и Павлова.
Леопольд Шефер, немецкий поэт (1784–1862).
Пробная лекция по истории древней церкви, прочитанная (с некоторыми сокращениями) в заседании Совета МДА 18 ноября 1915 года.
А.П. Лебедев, Вселенские соборы IV и V вв. Обзор их догматической деятельности в связи с направлениями школ Александрийской и Антиохийской. Москва (докторская диссертация, печатана впервые в Чтен. в Общ. Люб. Дух. Просв.).
Прот. А.М. Иванцов-Платонов, Религиозные движения на христианском востоке в IV и V веках. Критико-исторические замечания по поводу книги проф. Лебедева, Всел. соб. IV и V века. Москва 1881 (печатана в Прав. Обозр 1880–1881 гг.).
А.П. Лебедев. Из истории вселенских соборов IV и V веков. Pedant к сочинению: Вселенские соборы IV и V веков (М. 1879). Москва, 1882 (печатана в Прибавлениях к Творен. Свв. Отцов).
А.М. Иванцов-Платонов, стр. 93–94.
Стр. 95.
Стр. 102.
Стр. 105–108.
А.П. Лебедев, Из истории всел. соб., стр. 59–63.
В.В. Болотов, стр. 397.
Стр. 397–418.
А.А. Спасский. История догматических движений в эпоху вселенских соборов. Т. 1. Сергиев Посад. 1906, стр. 154–178.
Проф. Б. Мелиоранский. Из лекций по истории древней христианской церкви. «Странник» 1911 г. июнь, стр. 818–853.
А. Harnack. DG. II3. 182–186 ( = II2 183–187).
Νeqman. The Arians of the fourth century. 7. edition. London 1890 pp. 2–9.
H.M. Gicatkin, Studies of arianism. 2-de edition. Cambridge. 1900, pp. 17–20.
F. Loofs, Leitfaden zum Studium der DG. 4 Aufl. Halle a S. 1906. ss. 220–222 (§ 30, 3–4, a-e) 234 (§ 32, a).
R. Seeberg. DG, II2. Lpz. 1910. ss. 18–24 (§ 22. 1–2).
В письме к·Евсевию у Theodoret, h. е. 1, 5.
E Schwartz, Zur Geschichte des Athanasius VIII (Nachr. v. d. Kön. Ges. d. Wiss. 2. Cöttingen, 1911). ss. 509–510.
Philostorg. h. е. II, 3. 14. III, 15.
В послании φἱλαρχος у Thdrtr I, 4 Vales, h. l5 B.
Eus. c. Marc. I, 4, 9 τὸν μέγαν Εὐσέβιον οὗ τῆς ἐπισκοπῆς πλεῖσται καὶ διαφανεις ἐπαρχίαι τε καὶ πόλεις μετεποιήϑησαν.
Оно сохранилось у Афанасия В. в приложении к его сочинению de decretis necaeni synod. S. Athan opera dogmata selecta curavit Thilo pp. 82–90 (pp. 238–242), Феодорита, h. e. I. 12, и у Сократа h. e. I, 8.
Euseb. de Eccles. Theol. I, 8–11.
Об этом споре см.:
В.В. Болотов, Учение Оригена, стр. 389–393.
А.А. Спасский, стр. 121–125;
А. Haenack, DG. I3. 725–731 (I2 681–682).
R. Seeberg, DG, I2 487–490, § 17. 5;
F. Loofs, DG4, s. 222, § 30, 4. с.
Первоисточники: Ath. de sententiis Dionysii; de decr. nicaen. syn. nn. 25–26 de synedis, nn. 43–45. Basil. M. ep. 9, 2.
Ср. о нём мою статью: «Евсевий никомидийский и Лукиан» в «Б. Вестн.», 1912 г., апрель и май.
А.П. Лебедев. Из истории всел. соб., стр. 57.
А.А. Спасский, стр. 157–170, особенно стр. 170–171.
Heuman, рр. 6–7.
Sozom. h. e. III, 5; VI, 12.
А. Neander, Allgemeine Geschihte der christlichen Religion und Kirche. 2 Bd. 2 Abth. Hamburg, 1829. SS. 767–769.
Ср. о нём мою статью: «Св. Александр александрийский и Ориген» в Трудах Императорской Киевской Духовной Академии 1915 год. Октябрь – ноябрь и декабрь, стр. 244–273, 388–414.
Soz. h. е. I, 15.
Athan. apol. с. arian. nn. 12–74 (в послании мареотских пресвитеров и диаконов тирскому собору (Εἰδότες τὸ γεγραμμένον) 76 (в послании их же к Куриосу и Филагрию) Ἐπειδὴ Θεόγνιος). 77 (в послании тому же собору египетских епископов Οὐκέτι νομίζομεν) 78 (в послании тех же епископов комиту Фл. Дионисию Οὐκ ἔτι νομίζομεν), 80 (в послании Александра фессалоникского Дионисию: Φανερὰν ὀρῶ).
Epiph. haer. 69, 2.
Проф. Б. Мелиоранский. Из лекций по истории древней христианской церкви «Странник» 1910 г., июль – август, стр. 98–100.
Учение Оригена о Св. Троице, стр. 380–381.
А.А. Спасский, Eus. Praep. Ev. VII, 19, 1.
А.А. Спасский, 124.
Весьма красноречиво говорят за себя следующие статистические данные. – Успенский список Макарьевских Миней в общей сложности имеет 14000 листов (28000 страниц), каждый в два столбца, убористого полууставного письма. Для того, чтобы только прочитать эти Минеи с должным вниманием потребуется не менее 1160 дней, или 3 года 75 дней. Е. Барсов, Предисловие к Описанию Великих Четьих Миней Макария, М. Всероссийского, А.В. Горского и К. И. Невоструева, Чтения в О. И. и Д. Р., 1884, кн. I. XV.
Ср. Макарий, История, VI, 207.
Ключевский В. О., Древнерусские жития святых..., М. 1871, с. 228.
Обычно указывают на дьяка Дмитрия Герасимова, прозванного Толмачем, на боярского сына Василия М. Тучкова и иеромонаха домовой церкви Новгородского Владыки Илию (Ключевский В. О. Жития святых..., сс. 232 и 235: Макарий, История, VII, с. 251; Заусцинский, Макарий митрополит всея России, Ж. Μ. Η. П. 1881, ч. 218, с. 28–29; Лебедев, Макарий митрополит Всероссийский. Чтения в О. Л. Д. Пр., 1877. ч. II, с. 446; 1878, ч. I, с. 407 и др.), как на сотрудников Макария в Новгородский период его деятельности. Но последние два лица работали в области агиографии. И если о книжной деятельности иером. Илии до известной степени можно еще гадать (хотя бы и на основании его осведомленности о ходе занятий Макария; см. у Заусцинского, 27 с., Барсова, Чтения, VI с. – о поисках Архиепископом житийной литературы), то случайность вообще сотрудничества В. Тучкова – вне всякого сомнения. Дмитрий Толмач – действительно бесспорный участник собирания Миней (вкладом перевода толковой Псалтири Брунона), но преклонность его возраста (у Новгор. Архиеп–а он поселился уже «в старости мастите», Заусцинский. ч. 218, с. 28) не дает никакой надежды предполагать за ним других еще трудов.
Что же касается таких агиобиографов, как Савва, еп. Крутицкий, игумен Иродион и др. (Ключевский, Жития, 238 и сл. стр., Макарий, История, VII, 439 и сл. с., Филарет, Обзор рус. дух. литературы, 3. 1884, I, с. 153–6, Заусцинский, с. 30–31), то они выполняли, как известно, лишь единовременные литературные поручения Макария. Так. обр., вопрос о личности сотрудников Макария, вероятию, еще надолго останется открытым.
Говоря о сотрудниках, я разумею здесь не рядовых писцов, но лиц более ответственных, имевших непосредственное наблюдение над черновым выполнением Минейной программы, установленной схематично инициатором дела. Правда, судя по вступительной записи, можно думать, что указанные редакторские обязанности нес сам Макарий, но, в сущности говоря, все его ссылки на единоличное участие не более, как риторика. Слишком подавляющи размеры этого труда. «Собирая и группируя рукописный материал, Макарий не успевал ни распределить точно по Минейной программе все статьи, ни подвергнуть каждую из них предварительному просмотру. На это указывает и размещение статей в Сборнике [Так напр., в конце Августа он поместил статью попа Георгия Скрипицы, которая выражала протест против соборного определения 1503 г. относительно вдовых попов, определения, которое ревностно исполнял Макарий в Новгороде и которое повторил он на Стоглавом Соборе. В Минеях помещен, далее, «указ о трегубой аллилуии», тогда как сам Макарий принимал сугубую. Прение Панагиота содержит чтение о троеперстии, а сам Макарий принимал двоеперстие. – Е. Барсов, Чтения, 1884, кн. I, с. XII, и неисправность текста в некоторых из них (см. слова, вкладной, По́дробное ѡ҆главленіе кни́гъ вели́кїихъ че́тіихъ минѐй всерѡссійскагѡ митрополі́та Мака́ріа, Архим. Іосифа, М. АѠⷮЧВ, стл. 3), и, наконец, допущение, по сознанию самого Макария, в сборник «ложного и отреченного слова святыми отцы» (см. Иосиф, стл. 3; Ключевский, с. 230).
Немногочисленны данные и относительно простых переписчиков. Записи на рукописях сохранили нам имена только троих (не считая нашего Досифея) книжных работников, объем деятельности которых, притом, весьма точно может быть установлен. Это имена: – Пафнутьевского инока Аркадца (пометка из Июльской Минеи, Макарий, «в Новгородских Макарьевских четьих–минеях», Летописи русск. литературы и древности, 1859. кн. I, с. 70), Мокия (Арх. Савва, Указатель для обозрения М. Патриаршей ризн. и библ., М. 1858, с. 210 пр.: Е. Барсов, Чтения, 1884, кн. I. с. ѴIII) и диакона Ианикитища (писец Чени Златой, Иосиф, Оглавление, 337). Понятно, трое лиц – цифра весьма скромная для тех «многих различных писарей», упоминаемых Макарием, которые трудились не только добровольно, ради «сребра» и «всяких почестей», но и принудительно, под карательным влиянием всесильного Новгородского владыки (см. слова Мокия, – «к сему же и не по воли вдаша ми властеле Новагорода», у Саввы).
Иосиф, Оглавление, стл. 1 и 2.
В роде, напр., тех критических приемов, которые применялись Максимом Греком при переводе Толковой Псалтири. Пынин А. Н., Вопросы древнерусской письменности. Вести. Европы, 1894, кн, 7, с.330.
Иосиф, Оглавление, стл. 3.
Словарь исторический…, т. II, изд. 2. 1827, СИБ, с. 12–13.
Чтения в ОИДР, 1847, № 4, Смесь, IV-V, вступление к Оглавлению Миней М. Евфимия.
История, период 3 (3 т.), М. 1847, с. 168–170; – Обзор..., изд. 3, I, с. 150.
История, СПБ, 1874, т. VII, с. 432–33; – О Новгородских Макарьевских Четиих-Минеях, Летописи русск. литер, и древн., 859, кн. I, с. 68–73.
История России, М. 1857, т. 7. с. 233; – изд. 1894, кн. 2, т. VI-X, стл. 527–28.
Жития…, М. 1874, с 228–30
История, т. 2, перв. полов., Μ. 1900, с. 851–53.
Предисловие к Описанию в Четьих-Миней Макария..., Чтения, 1884, кн. I, VII-XII.
История русск. литературы, т. II, изд. 2 СИБ. 1902, с. 179–181.
История рус. литер., изд. 5. 1885 г., с. 115
История др. русск. литературы, М.1914, с.488, 491; вообще же о М. см. с.483–93
История рус. литер. под ред. Аничкова. Бороздина, Овсянико-Куликовского, т.I, М. 1910, с.212
Иосиф, Оглавление, ст.ч. 3.
«Макарий М-т был самой ученый человек и по-гречески знал хорошо, о чем свидетельствует труд его в собрании Четьих Миней употребленной». Библиотека Российская или сведение (S.) о всех книгах в России с начала типографии в свет вышедших, – авторизованная рукоп. Б–ки Моск. Дух. Академии, Фундам. № 112, л. 23; ср. в изд. В. М. Ундольского, с. 14.
М. Макарий, составляя свои минеи, «велел перевести греческую минею и прибавил к ней жития святых российских». История, 1894, т. IX, с. 49.
«Старался (Макарий) о переводе многих книг на славянский язык, и для сего содержал при себе ученых людей». Словарь историч., т. II, с. 12.
«Много заботился (Макарий) о переводе книг с греческого и латинского языков на славянский; для чего содержал при себе толмачей или переводчиков». Сказания князя Курбского, изд. 2 Н. Устрялова СИБ. 1842, с. 322, пр. 27.
«Некто Досифей Осифитие (конечно грек), по воле Новгородского Архиепископа Макария, 1528 г., поправил существовавший перевод Патерика Синайского». Библиологический словарь, СИБ. 1882, с. 95–96.
«Очевидно, что это (Досифей Осифитие) был человек чисто русский, хороший начетник и хорошо знавший церковно-славянский язык, а может быть и по гречески». Описание рукоп, собр. гр. Уварова, ч. 2. с. 278, прим.
«Нет никаких оснований приписывать М. Макарию знание греческого (а также и латинского) языка. Как известно, на Стоглавом Соборе было совершено исправление текста богослужебных книг, произведенное или самим Макарием, или под его непосредственным участием. Если бы Собор пользовался греческим текстом при этих исправлениях, то в них не появилось бы тех ошибок, которыми они отличаются». Лебедев, Макарий м. Всероссийский, Ч. в ОЛДПр., 1877, ч. II. с. 446.
Напр., мнение еп. Дамаскина, Библ. Росс., ркп. МДА Фунд. № 112, л. 23.
Иосиф, Оглавление, ст.ч. 3. Не смотря на свое, по-видимому, ясное указание на упрощенный (посредством собственного разумения) способ исправления, эти слова тем не менее не могут иметь безапелляционного значения в указываемом смысле, ибо точно такие же выражения (о посильном разумении автора, сохранении иных мест в старом виде за невозможностью выправить их и пр.) встречаем в предисловии к такому труду из той же эпохи, как перевод Толковой Псалтири Максимом Греком. Сочин. Макс. Гр., изд. Каз. Дух. Акад., 1860 г., 2, с. 312–3; ср. Горский А. В. Максим Грек Святогорец, Приб. к Твор. Св. Отц., 18, с. 184; Иконников В. С., Максим Грек и его время, изд. 2, 1905, с. 173.
По свидетельству иностранцев (Герберштейна, Флетчера, Олеария, Мейерберга и др.), посещавших Россию, в указываемое (с половины XV и в течение всего XVI века) время, «не только между мирянами, но и в духовенстве господствовало крайнее невежество, что между Русскими не было ни одного, который знал бы латинский и греческий языки». Макарий, История, VII, с. 125; ср. Пыпин А. И. Московская старина, Вестн. Европы, 1885. I. с. 721–25; Лебедев, Макарий М. Всер., Ч. в ОЛДПр. ч. II, с. 402. Единственно счастливое исключение (кроме выучеников Максима Грека, Иконников В. С., Максим Грек, 175 и 535) это свящ. Сильвестр, Лебедев, Ч. в ОЛДПр 1878, ч. I, с. 407, пр. Интересно также отметить, что ни Архиеп. Геннадий (для работ по пополнению своего кодекса), ни позднее Максим Грек не могли найти в Московской Руси людей «греческим языком умеющих», почему и должны были обращаться к «латынщикам»; ср. Архангельский, Очерки из истории Зап.-русск. литературы XVI-ХѴП вв., М. 1888, с. 95. Самый факт выписки Иоанном III греческого переводчика (Максима Грека) для перевода и исправления книг ясно показывает, что на Северной Руси «не было подходящих для перевода лиц». Сперанский, проф., История литературы, с. 448; ср. Пыпин. Вопросы древнерусской письменности. Вестн. Евр. 1894, 7, с. 320, 340; его же, Московская старина, Вестн. Евр. 1885. т, 2, 337; Вестн. Евр. 1885. т, 1, с. 294: Иконников, I.
«В чем состояло исправление «иностранных пословиц» в Четьих-Минеях – это решить нет возможности», Лебедев, Ч. в ОЛДПр 1877, II. с. 446.
Впрочем, Строев в своем Библиологическом словаре (СИБ 1882, с. 94) указывает троих Досифеев названной эпохи, отделяя (совершенно ошибочно) монаха Иосифова м-ря от Досифея Осифитие.
«Сло́во ѡ҆ сътво́ренїи жиⷮѧ наⷱ҇лии соловецкыⷯ, Ꙁосимы и҆ Саватїа», Ркп. Моск. Дух. Академии, Волоколамского, собр. № 659, л. 308. См. Ключевский, Жития, с. 200.
«Слово наⷣгро́бное, приⷡ҇бномѫ и̑гѫменѫ їѡ҆́сиѳѫ, скаꙁанїе ма́ло ѡ҆ житїи еⷢ҇. ѿ кѫдѫ и҆ кто бѣ», Ркп Моск. Дух. Академии, Волок. собр. № 572, л. 40: изд. К. И. Певоструевым, М. 1865 – «Налгро́бное сло́во преподо́бному Іѡ́сифу Волокола́мскому ᲂу́ченика и сро́дника е҆гѡ̀ и҆́нока Досиѳе́ѧ Топорко́ва». Ср. М. Евгений, Словарь исторический, т. I, изд. 2. СИБ. 1827, с. 143–4; Ключевский, Жития, с. 293; Филарет, Обзор, ч. 1, с. 125.
Ркп М. Синод. Б-ки № 927, без титула, лл. 2–40; см. Ключевский, Жития, с. 294.
«Послаⷩ҇ быⷯ и҆гᲂуменоⷨ и браⷮе̾ю на слⷤубу в великїи нов граⷣ. и҆ прии҆доⷯ къ а̑рхие҆пⷭ҇пу генⷣаⷩ҇ю. блⷭ҇китⷭ҇и ѡ҆ неⷢ҇.» («Сло́во ѡ҆ сътво́ренїи жиⷮѧ»…, ркп МДА Волок, с. № 659, л. 308). «Архиепископ вопрошаше мя прилежно о устрой места соловецкаго острова и о начальниках соловецкаго монастыря. Аз же, елико видех, поведех вся подробну. Архиепископ же рече: напиши ми и житии начальник вашего монастыря и о чудесех их, и еже вся поведал ми еси» и т. д., ркп Солов, м-ря № 175. Библиотека Соловецкого монастыря. Прав. Собесед. 1859, ч. I, с. 30–1; ср. Ключевский, Жития, с. 199.
«И҆ бл҃ки мѧ и҆ нача̀ въпрашати многими словесы. ѡ҆ вѣнⷣїи мѣста, и ѡ҆ началникѣⷯ мѣста тоⷢ҇ и манастырѧ. Како и҆ ѿ коⷢ҇ ꙁачасѧ». Ркп. Моск. Дух. Академии, Волокол. Собр. №659, л.308
Геннадий, как, известно, посвящен был в сан Архиепископа Новг-о 12 декабря 1485 г. в Москве. Евгений, Словарь, ч. I, с. 89.
См. Описание рукописей Соловецкого м-ря, наход. в б-ке Казанск. Дух. Акад., ч. 1, Предисл., с. VI-VII. «Соловецкое книгохранилище обязано главным образом деятельности игумена Досифея», Никольский Н. Ближайшие задачи изучения древней письменности. Памятники др. письм., CXLVII, с. 18–19.
Находящейся в б-ке Казанской Д. Академии.
Это следующие книги: – 1., апостол служебный № 27 (по древне-монастырскому счислению, Лилов А. И. Б-ка Соловецкого м-ря. Прав. Собесед. 1859, ч. 1. с. 33, 2., историч. книги в. завета № 75 и 3 (Описание, ч. I, с. 4), 3., сочин. Дионисия Ар. № 115 и 165 (Оп., с. 214), 4., Житие Андрея Юр. № 216 и 500 (Oп. II, с. 229), 5., Ио. Экзарх № 318 и 118 (Oп. I, с. 112), 6., Поуч. Кирилла Иерус. № 478 и 168 (Oп. I, 226), 7., Маргарит № 491 и 184 (Оп. I, 289), 8.. Пророч. библ. толк. № 694 и 134 (Oп. I. с. 153), 9., Служебник № 1024, 10., Толк. Псалтирь № 1044 и 124 (Оп. I, с. 126), 11., Толков, на Апокалипсис № 1049 я 157 (Оп. 1. с. 200), 12. Устав № 1128, 13., Козма пресвитер № 856 и 320 (Оп. I, с. 513), 14., Правила св. Апостол и св. Отец № 1056 и 413 (Оп. II, с. 25), 15., Златая чепь № 258 и 349 (Оп. I. 547). 16., Минея № 518 и 616 (Оп. II. с. 358), 17., Шестоднев № 873. Кроме того, среди книг Соловецкой б-ки с именем священноинока Досифея могут быть отмечены рукописи под следующими №№-ми: 412 (858), 517 (199), 617 (500), 369 (83), 637 (804) и др. Впрочем, есть основания думать, что первоначальное количество жертвованных Досифеем рукописей было значительно больше. Согласно розысканной проф. Н. Никольским (Пам. др. письм., CXLVII. с. 19) древнейшей описи Соловецкой б-ки 1514 года в братской казне находилось 46 книг Досифея. Факты же небрежного отношения к монастырским б-кам их непосредственного начальства, б. ч. решительно не понимающего всей ценности заключающихся в них книжных сокровищ, общеизвестны. Интересны такого рода сопоставлении. Архим. Досифей в своем Описании (Географическое, историческое и статистическое описание ставропигиального первоклассного Соловецкого монастыря..., ч. 1–3, М. 1886) общее количество книг Соловецкой б-ки определяет более, чем в 4000 экз. Книга издана в 1836 году, а в 1855 г. в Казанскую Академию поступило только 1513 №№ рукописей и 83 №№ старопечатных книг, считая в том числе рукописи и книги Анзерского скита. (Подр. см. в Описании Соловецких рук., ч. 1, Пред. с. IV; в цит. статье Лилова в Прав. Собес.; в Описании Арх. Досифея; в книге «Истина святой Соловецкой обители против неправды челобитной, называемой Соловецкой, о вере, Игнатия, архиеп. Воронежского..., СИБ 1844).
Соловецкая ркп № 175, Прав. Собесед. 1859, ч. I, с. 31. Нужно заметить, что это выражение «удержа мя архиепископ у себе не мало лет», взятое в хронологической преемственности событий по отношению к факту написания самого Жития (т. е. сперва «написа», а потом «удержа»), производит некоторую путаницу. «Житие начальников соловецких» получило свой окончательный вид под рукою митрополита Спиридона лишь в 1503 году. («Списаноⷤ быⷧ҇ житїе се приⷣдныⷯ ѡ҆ц҃ъ наⷱ҇лникоⷠ҇ соловецс҆кыⷯ саватїа и ꙁосимы в лѣ ҂ꙁа҃і спиридоноⷨ митрополитоⷨ» и т. д., Ркп МДА Волокол. собр., № 659. л. 3090), В июне следующего 1504 года Геннадий А. быль уже лишен кафедры (Ключевский, Жития, с. 200), а в 1505 г. умер. Даже неизвестно, – куда именно Досифей представил Геннадию это Житие – в Новгород или в Москву (Ключевский, там же). След., о «многих» годах, проведенных Досифеем у А. Геннадия после написания им Жития, говорить не приходится. Но в то же время факт долговременного пребывания в Новгороде Досифея бесспорно устанавливается приписками к некоторым рукописям Соловецкого книгохранилища. Так, в соловецком Уставе (№ 1128), писанном в 1494 году в Новгороде, есть приписка: «списа же ся сия книга повелением многогрешнаго и недостойнаго и худого во иноцех священноинока Досифея, а послал есмь... три книги... преж того летом послал есмь книгу»… и т. д.; всего здесь перечисляется 17 книг. Далее: – «того же лета дал есмь писати книгу Афанасия Иерусалимскаго да Андрея уродиваго, да менею октябрьскую четью да менею» и пр. Прав. Собеседн. 1859, ч. I. с. 32. Понятно, что на приготовление только тех 17 книг, которые были посланы в 1493 году из Новгорода в Соловки, потребовалось немало времени. (Подр. см. Прав. Соб., 1859 г., ч. 1, с. 32–33). След., выражение Досифея: «Удержа мя у себе архиепископ не мало лет» – нужно понимать вообще, без хронологической связи по отношению ко времени составления им «Жития Соловецких начальников».
Прав. Собес, 1859. ч. 1. с. 31–33.
Досифей настоятельствовал в промежуток между 1479 г. (последняя датированная грамота с именем предшествовавшего игумена Феодосия) и 1484 г., когда были перенесены мощи преп. Германа в Соловецкий м-рь уже другим (после Досифея) игуменом – Исаиею (Летописец Соловецкий на четыре столетия, Архим. Досифея, М. 1833, с. 21; ср. его же, Географическое, историческое и статистическое описание, 1836, ч. I, с, 65; ср. Амвросий Архим., История Российской иерархии М. 1810, ч. II, с. 434, № 7; впрочем, Строев (Списки иерархов и настоятелей монастырей Российской церкви, с. 816), неизвестно на каких основаниях, игуменство Досифея заключает между 1503 и 1507 гг.). После 1503 года, дата «Жития начальников Соловецких») и вплоть до 1514 года, когда имя Досифея опять встречается (но в последний раз) в хрониках монастырских, не сохранялось никаких сведений о судьбе бывшего соловецкого игумена. В акте, составленном по поводу описи монастырского имущества, читаем: – «҂зк҃в. (1514) года по Великого князя (Василия Ивановича) грамоте, и по списку по Указному Фадей дворянин, да Елка Афанасьев, описали Спасский монастырь Соловки с игуменом с Ефимьем, да с лудчими старци, с бывшим игуменом Досифеем»… и пр.(Архим. Досифеей, Описание, ч I, с. 67). Тот факт, что после означенной описи «монастырь ведати, братью беречи да варницы» и пр., – поручено было не Досифею – «лудчему» старцу, да еще бывшему игумену, но другим старцам (там же, с. 68), может быть истолкован или в том смысле, что Досифей тогда был уже стар для подобной разнообразной, а главное – хлопотливой деятельности; или же так, что Досифей не жил постоянно в Соловках (м. б. часто отлучался в Новгород?). Год смерти неизвестен.
«Досифей, монах Новгородский, живший в конце XV и начале XVI века, по приказанию Новгор. Архиеип. Геннадия, сочинил «Слово о сотворении Жития Соловецких начальников». Словарь, т. I, с. 143.
Описание рукоп. Синод, библиотеки, 1, I; стр. 101, 104, 107; Макарий, История, т. VII, с. 252.
См. напр. у Ключевского, Жития, сс. 295 и 292.
«Слово нагро́бное прⷣпбномѫ игѫменѫ і҆ѡ҆сиѳѫ»… ркп. Моск. Дух. Акад., Волокол. Собр. № 572, лл. 62 и 62 о.
«Ста́рецъ Досиѳѐй и ста́рецъ Касїанъ», – Житїе́ преподо́бнаго Іѡ҆сифа, и҆гумена Волоцка́гѡ, творе́нїе Саввы, е҆пїскопа Крути́цкаго. Изд. К. И. Невоструева, стр. КГ.
Один из биографов Иосифа Волоцкого, Савва Черный, еп. Крутицкий, писавший свое «Житие» в 1546 году, прямо говорит, что в течение 30 лет по смерти Иосифа никто ни из родственников, ни из учеников не написал о нем. Отсюда видно, что очерк жизни Иосифа, составленный племянником его Досифеем в виде надгробного слова, написан в одно время с сочинением Саввы или позднее. (Ключевский, Жития, с. 292). Так называемый Волоколамский Патерик написан Досифеем тоже не ранее этого года (Ключевский, цит. соч., с, 296): ср. Макарий, История VII, 460 стр.
К. И. Невоструев. Рассмотрение книги И. Хрущева: «Изслѣдование о сочинениях Иосифа Санина, преподобного игумена Волоцкого», СИБ. 1868 г. (Извл. пз Отчета о двенадц. присужд. наград гр. Уварова). Прпл. II.) Биб. Иосифова Волоколамского м-ря времени самого препод. Иосифа, 90 стр.
Там же, стр. 90.
№ 2138. Опись книг степенных монастырей, Чтения в ОИДрР.,– 1848 г. № 6, Смесь, с. 37.
Невоструев К. И. цит. соч., с. 95.
Невоструев К. И. цит. соч., с. 96.
Невоструев К. И. цит, соч. с. 96: еще см. Надгробное слово препод. Иосифу Волоцкому инока Досифея Топоркова в изд. Невоструева, Μ. 1865 г., с. II
Невоструев К. И. цит. соч., 95 стр.
«Надобно думать, что слово «перевод» здесь означает оригинал, с которого списывается или переводится писмо на другой экземпляр или копию, как это видно о сих самих рукописях и из следующего. В сей же описи 1545 г. л. 27 пишется: Евангелие Саввы Черного писмо, и перевод Кирилловский; или Волоколамский же ркс. № 624 (в Москов. Дух. Академии № 211) подпись: Климента житие, перевод Заволжский. Очевидно, здесь разумеются оригиналы Кириллова и прочих Заволжских монастырей. В Московских Соборах на еретиков XVI в. (Чтения Ист. Общ. 1847, № 3, с. 20) – «а перевод у Троицы имали иконы, с чего писати». Прим. К. И. Невоструева.
Вероятно, это было или перед смертью препод. Иосифа († 9 Септ. 1515 г.), или же вскоре после нее. О своем удалении в «надгробном слове» Иосифу Досиней говорит так: – «а҆́ще ᲂу҆дали́хсѧ не́мощи ради, по е҆гѡ благослове́нїю, но ᲂу҆мо́мъ и҆ срⷣцемъ посвегда́ съ ни́мъ и҆ съ сущими егѡ̀». из рук. № 572 Моск. Дух. Академии Волокон. Собрания добавлено «аще и аз удалихся») – Надгробное слово в издании К. И. Невоструева, с. КН.
«Такоже во иных монастырех пребывая», Синод. Сборн. XVI в. № 927, л. 6; Ключевский В. О. Жития, с. 295, прим. I.
Чтения в ОИДР., 1847 г., № 9, IV Смесь.
«Митрополит спросил Вассиана: «жил ecи в Симонове и с некоим старцем беседовал еси... с старцом Иосифова монастыря?». Когда Вассиан стал отрицать факт беседы, то «митрополит велел Досифею востати и велел ему говорити, что Досифей у Васьяна слышал». Чтения ОИДР., 1847 г. № 9, IV.
Вассиан жил в Симоновом монастыре (Е.Е. Голубинский, История, 2 т. 1 пол., 852–3 с. прим. I), но когда он был переселен из Нилова Скита в Москву, это остается неизвестным. Можно думать, чти Вассиан вызван был Василием Ивановичем в Москву только уже после смерти Димитрия Ивановича, за которого он, пострадал, а эта последняя имело место 14 февр. 1509 г. Там же. с. 654, пр. I.
«Спросил митрополит Досифея на Соборе: ты жил с Васияном на Симонове?», Прение, Чтения в ОИДР. 1847 г., № 9, IV.
В «Прении» читаем: «Васьян, как увидел Досифея, и молвил так: Господин мой, Досифей, старец великой, доброй, у меня в кельи бывал многожды».
«Вассиан в своих сочинениях, направленных против Иосифа В., называл последнего не только «человеконенавистником, учителем беззакония, законопреступником, уподобляя еретику Новату» (Макарий, История, VI, с. 139), но даже антихристом (Макарий, История, VII, с. 259).
См. напр. в «Прении» слова Вассиана: «Иосифова м-ря у меня старцы и в кельи не бывали; яз их к себе не пущаю, и дела до них нет».
Говоря про известное путешествие преп. Иосифа со старцем Герасимом по общежительным (главн. образ.) монастырям, Досифей так выражается: «по́йде съ ни́мъ стра́ньствлвати по монастыремъ, су́ъ ꙁдѣ (т. е. очевидно, в том месте, где жил во время написания Слова сам автор) и҆ ꙁа Во́лгою». (В Изд. Невоструева, 81 стр.).
Ркс. Мос. Синод. Б-ки, № 927 без заглавия, но с такой припиской: – «черньца Касїана Ѳатеева, бывшаго архимандрита вотмицкаго монастырѧ, Тверскаго у̑еꙁда, писмо, о҆ житїе в̾ краⷮцѣ прⷣпбнаго Іѡ҆сиѳа волоцкаго».
Авторство Волоколамского Патерика приписывают Досифею Ключевский, Жития, сс. 289–90; 294–5; и Кадлубовский, Очерки, с. 126, пр. 2: ср. с,. 225 и 227.
Об этом Досифей сам заявляет: – «нн҃ѣ же постигохо на послѣднѧі҆а лѣта, и̑ не можемъ приходити въ мѣру великиⷯ, и соборныⷯ ѡ҆́ц҃ъ», рук. № 927, л. 6 и 6 об.
Как о событии прошлом по отношению к Пятерику Досифей говорит так: «(слышахо)ⷨ тако же и ᲂу҆чника е҆го (т.е. Паѳнутиѧ) о҆ц҃а и҆ѡ̑сиѳа. Наⷣгробными словесы почтохоⷨ и҆ мало ѡ҆бъїакихоⷨ ѡ҆ писательствѣ е҆го кто и҆ ѿкуду бѣ»; рук, № 927, л. 5.
Предисловие занимает в рук. № 927 л. 1–7.
О несомненном влиянии, напр., идей Синайского Патерика на автора Волоколамского Патерика сказать нельзя. По крайней мере трудно указать хотя бы на один рассказ Волоколамского Патерика, что он написан под впечатлением соответствующей повести Синайского. Есть параллели, но они с большим успехом могут быть отнесены на долю других творений агиографической литературы.
Ср. Кадлубовский, Очерки по истории др.-русской литературы житий святых, Варшава, 1902 г., с. 133.
Архим. Леонид, Описание рук. гр. Уварова, ч. II, стр. 278. Между прочим, слова составителя послесловия о том, что современные автору и соотечественные «повести и чудеса» не предаются писанию совершенно не подходят к Досифею Соловецкому. Не мог бы человек в 1529 году выразится, что «писанию не предаваема, еже некая и мы сами свемы«, когда он еще в 1503 году составил свое «Житие начальников Соловецких».
Ркс. Моск. Синод. Б-ки, № 927, 7 л.
Булгаков Н. Преподобн. Иосиф Волоколамский. СИБ. 1865 г. стр. 45.
Лебедев. Митроп. Макарий, Чтения в ОЛДПр., 1878 г. ч. I. с. 397. Заусцинский, Ж. Μ. Н. Пр. 1881 г. ч. 217, 216 стр. и 252.
Указанные, напр., выше сотрудники того же Макария и по тому же самому делу – инок Аркадец и Мокий – называют себя в записях, первый постриженником Пафнутиева монастыря, а второй – Новгородцем. (Летописи русской литер. и древности, 1859 г., кн. I, стр. 70; Архим. Савва, Указатель для обозрения Моск. Патр. разн и бнблиот. стр. 210. прим.).
Архим. Леонид слово «осифитие» толкует в том значении, что Досифей был постриженником Иосифова монастыря (Описание рук. библ. гр. Уварова, ч. II, стр. 278), но это не более, как его фантазии. Во 1-х, вовсе ниоткуда не видно, чтобы Досифей был пострижен в обители Иосифа (ср. напр., у Ключевского, Жития, с. 294.) Наоборот, по рассказу епископа Крутицкого Саввы можно заключать, что при построении монастырской церкви в 1484–86 гг. Досифей вместе с братом своим Вассианом был уже иноком. «И въ лѣто ҂зч҃в ѡ҆снова́ преподо́бный це́рковь ка́мену, въ лѣто ҂зч҃д(1586) съвершѝ с꙼ѧ́ и подписа́ хи́трыми живопи́сцы въ русской ꙁемлѝ Дїони́сїемъ и҆ егѡ̀ дѣтьми Влади́мїромъ и Ѳеодо́сїемъ и ста́рцемъ Паи́сїею и҆̀ съ ни́ми два брата́нича Іосифова: ста́рецъ Досиѳей и ста́рецъ Васїа́нъ» (Житїе преподо́бнаго Іѡсифа и҆гу́мена Волоцка́го. творенїе Са́ввы, епи́скопа крути́цкаго)», изд. К. И. Невоструева, Москва, 1863 г., стр. КГ.). А во-вторых, если и говорить о месте пострижения Досифея, то скорее всего можно указывать на Боровский монастырь, где Досифей провел первые годы своей иноческой жизни при самом Пафнутии (имя которого он с любовью упоминает в своем Патерике) и куда он по всей вероятности, удалился из Волоколамского монастыря по благословению Иосифа (ср. Ключевский, цит. соч., стр. 294).
Не даром, напр., Максим Грек, – «грек по языку» и получивший образование у «учителей нарочитых» (Сочин. Макс. Грека, изд. Каз. Д. Акад., 1860, ч. 2, с. 312) (в обладании этими качествами он видел особое преимущество переводчика) – и то часто затруднялся, как сознается сам (см. Предисловие к переводу Толковой Псалтири), уловить подлинное значение переводимого выражения. Ср. Горский А. В., Приб. к Твор. св. Отц. 18. с. 184; Иконников, 173.
Ркс. Моск. Eпapx. Б-ки «Стихиры на весь год и Ирмологий» XVI в., на 405 л. внизу надпись: «книга глаголемая Ермолой, а писал сию многогрешны инок Досифей по благословению отца игумена Иосифа», К, И. Невоструев, Рассмотрение книги Н. Хрущева, прилож. II, стр. 90.
«И внешняя форма и содержание труда Досифея действительно не оставляет сомнения в том, что он сложился под сильнейшим влиянием переводных патериков», говорит. А. Кадлубовский, стр. 139, 140 и 160. В частности, могут быть отмечены несомненные параллели с Диалогами Св. Григория Двоеслова (рассказ Волок. Патерика 11-й; 146 и 139 стр. Кадлубовского), Патерика по главам (напр. 2 рассказ Патерика Вол. – 144 стр., Кадлубовского) и др. Патериками (149 стр. 144 стр.). Кроме того, в названном произведении есть прямое указание на знакомство его автора с Пандектами Никона Черногорца (Рассказ 13-й), и встречаются следы влияния древнерусских повестей легендарного характера (Кадлубовский, цит. соч. стр. 158–159). – Подробнее см. стр. 125–169 цит. соч.
Весьма естественно предположить даже, что та или другая известность Досифея в книжном деле (он, как выше сказано, имел собственные книжные «оригиналы» для списывания их другими писцами) могла быть обязана не столько его начитанности, уменью разбираться в рукописях и отличать хорошие списки от плохих, сколько занятию его живописью, которая приучила его, при выполнении известной рукописной работы, пользоваться тщательными и красивыми графическими приемами, благодаря чему его работы выгодно выделялись среди других списков.
Чтения в Общ. Ист. и древн. Росс., 1847 г., № 9. IV смесь, стр. 10 и 11.
Относительно смерти одного Софрония («брата» Мосха) Досифей был введен в заблуждение неправильно переведенным словом древнего текста Патерика, где греч. (μέλλοντος) τελεωῦσθαι 102–127 (MPSG, 873, с. 2960) было передано «(хотѧщю) съконьчатнсѧ» (Рук. Моск. (Син. Б-ки, № 551, л. 70), тогда как здесь идет речь не о смерти, но о состоявшемся решении (в Александрии) Софрония принять монашество. Досифей же по своей книжнической привычке принял слово буквально и построил свою гипотезу о смерти Софрония.
Ркс. Моск. Синод. Б-ки № 216, лл. 135–136.
Н.М. Гальковский, Борьба христианства с остатками язычества в древней Руси. Том I. Харьков 1916. 8°, IV+376 стр.
См. Н.С. Арсеньев, Плач по умирающему богу, Этногр. Обозр. 1912, кн. 1–2; Frazer, The Dying God = The Golden Bough3, III, London 1914.
См. ниже о статье Н.И. Коробки.
См. Н.М. Гальковский, 20, 1.
См. моё исследование: Культ фетишей, растений и животных в др. Греции, П. 1913, 154–155.
См. мою рец. на книжку о. Соболева, Зап. Импер. Харьк. Унив. 1913.
Литература эта приведена в моей рец. на книгу о. Соболева, см. выше.
II том труда Н.М. Гальковского, содержащий в себе тексты древнерусских поучений, направленных против остатков язычества в народе, появился в Москве в 1913 г. (Зап. Импер. Моск. Археол. Инст., т. XVIII).
Здесь, как и далее, иероглиф голубь заменяется, по недостатку шрифта, иероглифом воробей.
Ибо таково значение неба и земли в таинственных видениях Апокалипсиса, как знаем из прежних исследований.
Небо – небо и славы и благодати, т. е. Церковь торжествующая с Апостолами и Пророками, и Церковь воинствующая, назданная на основании Апостол и Пророк на краеугольном камне Христе, в котором ‹…›.
19:15 упасет, с подлинника: „пасет жезлом железным.
Что настоящее явление (19:11–16) Слова Божия – Царя Царей, облеченного в ризу обагренною кровию, пасущего языки и проч. надобно разуметь не о личном Его явлении, доказательством сего служит то, что первое личное Его явление уже было, а второе Его явленье для всемирного суда указано в Апокалипсисе далее, после новых, самых страшных опасностей и врагов Церкви (20:11–12). Значит, в рассматриваемом месте 19-ой гл. созерцается явление ещё Духа Христовой благодати и истины, которым Господь Иисус сам же действует и проявляет свою благодать в верных. Выражение же о Нём, что Он именно и избиет языки и упасет я жезлом железным (19:15) свидетельствует, что здесь разумеется то самое проявление в новоизбранном народе Христовой благодати и истины, какое выше (22:5–7) приписывается сыну мужеску, рождённому от жены с назначением упасти языки жезлом железным, – мужественному славяно-русскому народу, возрождённому во Христа православною Церковью Востока, при появлении папства (см. исс. 12-ой гл.).
Образ белого коня тоже уже быль употреблён в Апокалипсисе (6:2) и из событий оправдавшим или осуществивших, этот образ, оказался символом доблестной правоты духа даже язычников, – см. исслед. 6-ой гл. В этой 6-ой гл. Апокалипсиса кони разных цветов указывают на тот пли другой дух и характер внецерковных движений и состояний, при том или другом роде мирских событий и дел. В книге пр. Захарии, есть также тайно-знаменательные кони, указующие на ветры небесные (духовные), обходящие внецерковный мир и видоизменяющие его состояние (см. Зax.6:2–8. 1:8–11). Вообще образ воинственного всадника на коне имеет характер светский, мирской, конечно, не без значения.
Смысл» всего этого места понятен сам собою из апокалиптического воззрения на природу, которое было ещё в Ветхом Завете и разъяснено в Новом особенно чрез св. Апостола Павла. Об этом воззрении см. в исследовании первых стихов 7-ой гл. Апокалипсиса.
Доказательством тому, что здесь в ст. 19 и 20, разумеется, не зверь бездны, указанный в 7-ой гл. с обречением на гибель или упразднение, служит сопоставлению в настоящем месте зверя с его лжепророком: а также враги обозначены и нами исследованы в 8-ой гл.
Смысл этих трёх стихов, при известности из предыдущего всех образов, в них употреблённых, – сам собою понятен именно так, как изложено нами.
См. исследования 13-ой главы. Раскрытие того же в отношении к вероучению смотри в статье стр. 303–317 моей книги „О Православии в отношении к современности”.