<span class="bg_bpub_book_author">Лев Успенский</span><br>Слово о словах (Очерки о языке)

Лев Успенский
Слово о словах (Очерки о языке)

(8 голосов3.8 из 5)

Книга увле­ка­тельно рас­ска­зы­вает о свой­ствах языка, его исто­рии, о язы­ках, суще­ству­ю­щих в мире сей­час и суще­ство­вав­ших в дале­ком про­шлом, о том, чем зани­ма­ется наука – язы­ко­зна­ние. Редак­цией исклю­чены наив­ные раз­мыш­ле­ния автора о про­логе Еван­ге­лия по Иоанну и книге Бытие  в одной из глав.

Предисловие

Бла­жен­ство рода чело­ве­че­ского коль много от слов зави­сит, всяк довольно усмот­реть может. Соби­раться рас­се­ян­ным наро­дам в обще­жи­тия, сози­дать грады, стро­ить храмы и корабли, опол­чаться про­тив непри­я­теля и дру­гие нуж­ные, союз­ных сил тре­бу­ю­щие, дела про­из­во­дить как бы воз­можно было, если бы они спо­собу не имели сооб­щить свои мысли друг другу?

М. В. Ломо­но­сов. 1748 г.

С самого ран­него дет­ства и до глу­бо­кой ста­ро­сти вся жизнь чело­века нераз­рывно свя­зана с языком.

Ребе­нок еще не научился как сле­дует гово­рить, а его чистый слух уже ловит жур­ча­ние бабуш­ки­ных ска­зок, мате­рин­ской колы­бель­ной песенки. Но ведь сказки и при­ба­утки – это язык.

Под­ро­сток идет в школу. Юноша шагает в инсти­тут или в уни­вер­си­тет. Целое море слов, шум­ный океан речи под­хва­ты­вает его там, за широ­кими две­рями. Сквозь живые беседы учи­те­лей, сквозь стра­ницы сотен книг впер­вые видится ему отра­жен­ная в слове необъ­ятно-слож­ная Все­лен­ная. Через слово он впер­вые узнает о том, чего еще не видели (а воз­можно, и нико­гда не уви­дят!) его глаза. В звуч­ном слове раз­вер­ты­ва­ются перед ним лья­носы Ори­ноко, свер­кают айс­берги Арк­тики, шумят водо­пады Африки и Аме­рики. Рас­кры­ва­ется огром­ный мир звезд­ных про­странств; зри­мыми ста­но­вятся мик­ро­ско­пи­че­ские кос­мосы моле­кул и атомов.

Новый чело­век род­нится с древними мыс­лями, с теми, что сло­жи­лись в голо­вах людей за тыся­че­ле­тия до его рож­де­ния. Сам он обре­тает воз­мож­ность обра­щаться к пра­вну­кам, кото­рые будут жить спу­стя века после его кон­чины. И все это только бла­го­даря языку.

Радост­ная или горь­кая, гнев­ная или неж­ная летит над про­сто­рами Родины кры­ла­тая песня. Песня – это язык.

На чер­ной доске ауди­то­рии резко белеет стро­гая фор­мула математики.

Эта фор­мула – тоже язык!

Я пишу книгу, кото­рую вы, может быть, когда-нибудь про­чтете. Надо ли гово­рить, что при этом я снова поль­зу­юсь язы­ком, словами?

Но ведь прежде чем сесть за рабо­чий стол и выве­сти первую строчку пер­вой стра­ницы, каж­дый автор долго обду­мы­вает ее содер­жа­ние. Помните, как широко шагал по мос­ков­ским тро­туа­рам гро­мад­ный Мая­ков­ский, то вслух, то про себя бор­моча слова еще не создан­ных буду­щих сти­хов? Видели, как исчир­каны, как испещ­рены поправ­ками – в поис­ках самого вер­ного слова бес­смерт­ные стра­ницы чер­но­ви­ков Льва Тол­стого или Пушкина?

А с дру­гой сто­роны, и вы сами, про­чтя взвол­но­вав­шую вас новую книгу, закро­ете ее и отки­не­тесь в задум­чи­во­сти; вы нач­нете мыс­ленно повто­рять пора­зив­шие вас рас­суж­де­ния, раз­мыш­лять над тем, что только что узнали.

И вы, и я, и каж­дый из нас – все мы посто­янно думаем.

А можно ли думать без слов?

Все, что люди совер­шают в мире дей­стви­тельно чело­ве­че­ского, совер­ша­ется при помощи языка. Нельзя без него рабо­тать согла­со­ванно, сов­местно с дру­гими. Без его посред­ства немыс­лимо ни на шаг дви­нуть впе­ред науку, тех­нику, ремёсла, искус­ство – жизнь.

Пла­мен­ные при­зывы нашей вели­кой пар­тии запе­чат­лены навеки в горя­чих и муд­рых сло­вах. Сло­вами всех язы­ков мира изло­жены свет­лые иде­алы ком­му­низма. Стро­ить гря­ду­щее сча­стье, обо­ро­нять буду­щее Родины и всего чело­ве­че­ства от нена­вист­ных вра­гов, сокру­шать тяж­кие заблуж­де­ния про­шлого, радо­ваться и гру­стить, делиться с дру­гими своей любо­вью и своим гне­вом мы спо­собны только при помощи слов. А слова состав­ляют язык.

«Если бы каж­дый член чело­ве­че­ского рода не мог изъ­яс­нить своих поня­тий дру­гому, – гово­рил когда-то вели­кий помор Ломо­но­сов, – то бы не токмо лишены мы были соглас­ного общих дел тече­ния, кото­рое соеди­не­нием раз­ных мыс­лей управ­ля­ется, но и едва бы не хуже ли были мы диких зве­рей, рас­сы­пан­ных по лесам и по пустыням!»

Каж­дое ору­дие труда при­но­сит наи­выс­шую пользу в руках того, кто его как можно глубже изу­чил, кто им вла­деет как мастер. А мастер­ски вла­деть любым из них – ста­мес­кой или кистью худож­ника, кро­шеч­ным чер­теж­ным пером или гигант­ским блю­мин­гом – это зна­чит до тон­ко­стей узнать, как они устро­ены, из каких частей состоят, как рабо­тают и в чем изме­ня­ются во время работы, какого обра­ще­ния с собой требуют.

Из всех ору­дий язык – самое уди­ви­тель­ное и слож­ное. Так доста­точно ли знаем мы его? Я поставлю перед вами несколько совсем про­стых язы­ко­вед­че­ских вопро­сов, а вы уж судите сами: легко ли вам отве­тить на них?

Стон и сон

Перед вами два одно­слож­ных слова. Друг от друга они отли­ча­ются одним-един­ствен­ным зву­ком «т». Оба – имена суще­стви­тель­ные. Оба – муж­ского рода. И «стон» и «сон» оди­на­ково при­над­ле­жат к так назы­ва­е­мому вто­рому скло­не­нию. Оче­видно, изме­няться при скло­не­нии им пола­га­ется тоже оди­на­ково. Но не тут-то было!

Име­ни­тель­ный

стон

сон

Роди­тель­ный

стона

сна

Датель­ный

стону

сну

Вини­тель­ный

стон

сон

Тво­ри­тель­ный

сто­ном

сном

Пред­лож­ный

о стоне

о сне

Можете ли вы так, врас­плох, без спра­вок и сове­тов, объ­яс­нить мне, почему слово «стон» меняет только свои окон­ча­ния, а у «сна» под­вер­га­ется изме­не­нию и его основа: с‑о-н, сн‑а, сн-ом? Куда делось «о»?

Можно с уве­рен­но­стью ска­зать: так постав­лен­ный вопрос вызо­вет иро­ни­че­ские заме­ча­ния. Автору книги о сло­вах сле­до­вало бы пом­нигь про «бег­лые гласные»…

Автор пом­нит о них, Но он хотел бы, чтобы ему рас­тол­ко­вали, отчего это в слове «стон» звук «о» отли­ча­ется обык­но­вен­ным, так ска­зать «осед­лым», обра­зом жизни, а в слове «сон» на его место явился какой-то стран­ный «бег­лец»? В чем раз­ница между этими двумя на слух совер­шенно неот­ли­чи­мыми друг от друга зву­ками? Что перед нами: необъ­яс­ни­мая при­чуда гово­ря­щих по-рус­ски людей, слу­чай­ный «каприз языка» или же тут скры­ва­ются какие-то глу­бо­кие внут­рен­ние основания?

Я не уве­рен, что каж­дый чита­тель смо­жет быстро и пра­вильно отве­тить на этот совсем уж про­стой вопрос. А если так – оче­видно, законы нашего род­ного языка не слиш­ком-то хорошо нам известны.

Било и крыло

Пой­дем дальше. Я беру еще одну пару слов, тоже суще­стви­тель­ных и также одного рода, на этот раз сред­него: «би´ло» и «крыло´».

«Би´ло» озна­чает (точ­нее, озна­чало неко­гда) нечто вроде при­ми­тив­ного коло­кола, метал­ли­че­скую доску для подачи сигналов.

Что такое «крыло» – известно каж­дому. Оба слова не слиш­ком похожи друг на друга, однако у них есть нечто общее – суф­фикс «-л-» и окон­ча­ние «-о».

Слов, обла­да­ю­щих этими при­зна­ками, у нас немало:

покрыва-л‑о

ши-л‑о

опаха-л‑о

ры-л‑о

и т. п.

Заметьте: все это – суще­стви­тель­ные, тесно свя­зан­ные с гла­го­лами. «Покры­вало» и «покры­вать», «рыло» и «рыть», «шило» и «шить». При этом каж­дый гла­гол озна­чает то или иное дей­ствие, а про­из­ве­ден­ное от его основы суще­стви­тель­ное – то, чем дей­ствуют, ору­дие или пред­мет… Не правда ли?

покрыва-ть

покрыва-л‑о

ры-ть

ры-л‑о

ши-ть

ши-л‑о

опах-ива-ть

опах-а-л‑о

Это все настолько обык­но­венно, что нередко, когда нужно заново назвать незна­ко­мое ору­дие, пред­на­зна­чен­ное для извест­ного дей­ствия, воз­ни­кает соблазн дать ему имя как раз по такому способу.

Архео­логи, напри­мер, посто­янно нахо­дят при рас­коп­ках сто­я­нок камен­ного века малень­кие костя­ные пла­стинки осо­бой формы: ими наши дале­кие предки загла­жи­вали, «лощили» швы на гру­бых одеж­дах из зве­ри­ных шкур.

Как они сами име­но­вали свои неслож­ные инстру­мен­тики, нам, конечно, неиз­вестно. Но совре­мен­ные уче­ные без труда при­ду­мали им новое имя: «лощило».

Что делать? / Чем делать?

Лощ-и-ть / Лощ-и-л-ом

Совер­шенно так же, столк­нув­шись с безы­мён­ными камен­ными тешу­щими ору­ди­ями без руко­я­ток, они столь же удобно наиме­но­вали их по тому же принципу:

Что делать? / Чем делать?

Руб-и-ть / Руб-и-л-ом

Оба слова так крепко при­ви­лись в речи архео­ло­гов, что от них уже про­изо­шли встре­ча­ю­щи­еся в кни­гах уза­ко­нен­ные умень­ши­тель­ные: «рубильце», «лощильце»…

По-види­мому, совер­шенно ясно: суф­фикс «-л-» при­ме­ня­ется нами там, где надо по какому-нибудь дей­ствию назвать ору­дие, кото­рым оно выполняется.

Так вот теперь я и при­веду вам еще один недлин­ный спи­со­чек слов, также окан­чи­ва­ю­щихся на «-ло» и очень похо­жих на предыдущие:

оде­яло

мыло

гру­зило

крыло

точило

зер­кало

Как по-вашему? Они тоже озна­чают ору­дия дей­ствий и про­из­ве­дены от гла­го­лов? Если да, то ска­жите ско­рее: каких же именно дей­ствий и от каких гла­го­лов? Про­стой это вопрос или не очень?

За что бьют рынду?

При­веду и такой пример.

Тот, кто читал мор­ские рас­сказы из вре­мен парус­ного флота, пом­нит – на кораб­лях посто­янно делают два дела: «бьют склянки» и «бьют рынду». Для чего и за что?

«Склянки били», чтобы обо­зна­чить время. Моряки – стран­ный народ: гово­рят по-рус­ски, а вот слово «склянка», напри­мер, в их языке озна­чает «пол­часа». «Про­бей четыре склянки» – зна­чит, четырьмя уда­рами в коло­кол обо­значь, что с пол­дня про­шло четыре получа´са; теперь два часа пополудни.

Исто­рики флота объ­яс­няют нам, откуда взялся этот счет и свя­зан­ное с ним выра­же­ние. «Склян­кой» раньше име­но­вали песоч­ные часы с полу­ча­со­вым ходом. По ним на судах отсчи­ты­вали время. Видимо, в силу этого посте­пенно и полу­ча­со­вой про­ме­жу­ток полу­чил имя «склянка»: «про­шло две склянки ночи». Так что боль­шой пре­муд­ро­сти тут нет.

С «рын­дой» дело обстоит сложнее.

Поищите по сло­ва­рям, и вы узна­ете: «рын­дами» в Москве до Петра I име­но­вали цар­ских тело­хра­ни­те­лей, моло­дых вои­нов, сто­яв­ших у трона с секи­рами или але­бар­дами. Зва­ние это упразд­нено с конца XVII века. Спра­ши­ва­ется: откуда же на нашем флоте еще во вре­мена Ста­ню­ко­вича добы­вали «рынд» и по каким при­чи­нам их то и дело «били»?

Конечно, это напрас­ный вопрос. Мор­ское выра­же­ние «рынду бей» не имеет ничего общего не только с цар­скими тело­хра­ни­те­лями, но и с гла­го­лом «бить». Это пере­де­лан­ная на рус­ский лад англий­ская флот­ская команда: «ring the bell» (ринг зэ бэлл), озна­ча­ю­щая: «ударь в коло­кол». Чуже­стран­ная фраза не только была изме­нена нашими моря­ками по ее зву­ча­нию, – состав­ля­ю­щие ее слова поме­ня­лись сво­ими зна­че­ни­ями. В самом деле, по-англий­ски «ринг» зна­чит «бей», а у нас оно стало зна­чить «рында», то есть «коло­кол на корабле». «Бэлл» по-англий­ски озна­чает «коло­кол», а на нашем флоте его начали пони­мать как при­ка­за­ние. «бей!». Все перевернулось.

Я мог бы и тут ска­зать вам: видите, как плохо вы зна­ете рус­ский язык. Но я скажу дру­гое: теперь вам понятно, какими раз­но­об­раз­ными све­де­ни­ями надо обла­дать, чтобы решать неко­то­рые, даже неслож­ные, язы­ко­вед­ные задачи. Речь идет о языке и его сло­вах, а знать надо, как и чем изме­ря­лось время на кораб­лях парус­ной эпохи, как зву­чали слова команд не в рус­ском, а в чужих язы­ках, с пред­ста­ви­те­лями каких сосед­них фло­тов и когда именно обща­лись наши рус­ские «кора­бель­щики». Надо чер­пать све­де­ния и в гео­гра­фии, и в море­ход­ном деле, и в исто­рии, – в исто­рии того народа, кото­рому при­над­ле­жит изу­ча­е­мый язык, прежде всего. Это я сове­тую вам запом­нить, если вы хотите зани­маться языкознанием.

Что это такое?

Мне хочется в послед­ний раз под­верг­нуть лег­кому испы­та­нию вашу язы­ко­вед­че­скую сообразительность.

Обра­щали ли вы когда-нибудь вни­ма­ние на одно довольно стран­ное обсто­я­тель­ство? Спря­гая какой-либо гла­гол, мы, соб­ственно, не очень нуж­да­емся в при­сут­ствии лич­ных место­име­ний. Говоря: «читаю», мы уже самой фор­мой этого слова даем понять, что речь идет о пер­вом лице, обо «мне». Слово «чита­ешь» ясно ука­зы­вает на вто­рое лицо, «читает» – на тре­тье. Место­име­ния «я», «ты», «он» тут вроде как излишни. В раз­го­вор­ной речи мы посто­янно и обхо­димся без них:

«Здоро´во живЕШЬ! Как себя чувствуЕШЬ?»

«Да пры­гаЮ помаленьку…»

Все это спра­вед­ливо, но только пока раз­го­вор ведется в насто­я­щем вре­мени. В про­шед­шем ничто подоб­ное невозможно.

Услы­хав слова: «Вчера были в кино», вы никак не смо­жете уста­но­вить, кто именно был в кино, пока в пред­ло­же­нии не появится лич­ное место­име­ние (или само суще­стви­тель­ное). В про­шед­шем вре­мени место­име­ния ста­но­вятся острой необходимостью…

Заме­тить, что такая раз­ница налицо, легко. Но вот рас­тол­ко­вать, от чего она зави­сит, куда труд­нее. А раз­ница-то далеко не пустяч­ная, прин­ци­пи­аль­ная: в двух сосед­них вре­ме­нах совер­шенно раз­ными спо­со­бами выра­жа­ется поня­тие о том, кто дей­ствует, о «субъ­екте дей­ствия». Почему так получилось?

Чтобы добраться до ответа, вгля­ди­тесь в два стол­бика примеров:

Снег был

Снег бел

Лед стал

Лед тал

Рас­сказ пошёл

Рас­сказ пошл

Ничто не пора­жает в них ваш глаз? А между тем тут есть осо­бен­ность, на кото­рую, правда, мало кто обра­щает внимание.

Оста­вим в сто­роне суще­стви­тель­ные обоих столб­цов, тем более, что они здесь попарно сов­па­дают. Что пред­став­ляют собою осталь­ные члены этих неук­лю­жих предложеньиц?

В левом столбце все они – несо­мнен­ные гла­голы в про­шед­шем вре­мени: был, стал, пошёл. В пра­вом – столь же бес­спор­ные при­ла­га­тель­ные в их крат­кой форме: бел, тал (от «талый»), пошл (от «пош­лый»). Гла­гол и при­ла­га­тель­ное – две совер­шенно само­сто­я­тель­ные, друг друга ничем не напо­ми­на­ю­щие части речи. Да, но почему же тогда они так похожи здесь и по своей роли в пред­ло­же­ниях (все они явля­ются ска­зу­е­мыми) и даже по внеш­нему облику: быЛ и беЛ, стаЛ и таЛ, пошёЛ? и пошЛ? Что перед нами: снова слу­чай­ное сов­па­де­ние или нечто большее?

Сомне­ва­юсь, чтобы среди моих чита­те­лей нашлось много гра­мо­теев, спо­соб­ных разо­браться в этом вопросе без посто­рон­ней помощи. Между тем он заслу­жи­вает точ­ного ответа, В самом деле: пред­ло­же­ние «Снег бел» рав­но­сильно дру­гому: «Снег (есть) бел(ый)». «Рас­сказ пошл» можно заме­нить на «Рас­сказ (есть) пошл(ый)».

Но, может быть, тогда и выра­же­ние «Снег был» тоже допу­стимо заме­нить выра­же­нием «Снег (есть) белый» (то есть «былой», «быв­ший»), а слова «Рас­сказ пошёл» пере­де­лать на «Рас­сказ (есть) пошё­лый» (пошед­ший)?

«Экая неле­пость! – ска­жете вы. – Что же полу­ча­ется? Выхо­дит, то, что мы все­гда убеж­денно и по праву счи­тали фор­мами гла­го­лов, ока­зы­ва­ется на поверку фор­мами при­ла­га­тель­ных? Так тогда рус­ский язык, чего доб­рого, вообще не имеет форм спря­же­ния в про­шед­шем вре­мени?! Уж не заме­няет ли их он стран­ными ком­би­на­ци­ями из двух имен, кото­рые ничего общего не имеют с гла­го­лами? Что за дикая фан­та­зия! Да и „прилагательные“-то какие-то ненор­маль­ные, искус­ствен­ные: „бы´лый“, „пошё­лый“… Дичь!»

Нет, дру­зья мои, не «дичь». Во вся­ком слу­чае, не совсем дичь! Чтобы разо­браться в неожи­дан­ной пута­нице, отвле­чемся на миг от исто­рии рус­ского языка и обра­тимся к исто­рии сла­вян­ских язы­ков вообще. Все они когда-то знали не одно про­шед­шее время, как мы сей­час, а целую систему таких вре­мен: несо­вер­шен­ное про­стое, два совер­шен­ных (про­стое и слож­ное), давно про­шед­шее. Тот, кто изу­чает англий­ский, немец­кий или фран­цуз­ский язык, не уди­вится этому.

Совер­шен­ное слож­ное, пер­фект, было ближе всего к нашему про­шед­шему по зна­че­нию, но резко отли­ча­лось от него по форме:

Аз есмь пел

Мы есмы пели

Ты еси пел

Вы есте пели

и т. д.

Ну что же, понятно: оно обра­зо­ва­лось при помощи гла­гола «быть», точь-в-точь как обра­зу­ются слож­ные вре­мена запад­ных язы­ков. К насто­я­щему вре­мени гла­гола «быть» при­со­еди­ня­лись при­ча­стия спря­га­е­мого гла­гола, то есть, иначе говоря, отгла­голь­ные при­ла­га­тель­ные (про­шед­шего вре­мени). Соче­та­ние «я есмь пел» дей­стви­тельно зна­чило: «я явля­юсь пелым», то есть «пев­шим». Зна­чит, я пел раньше, в про­шлом. Слова «пел», «ходил», «сидел» были крат­кими фор­мами этих причастий.

В даль­ней­шем в рус­ском языке всё изме­ни­лось: во-пер­вых, исчез из упо­треб­ле­ния вспо­мо­га­тель­ный гла­гол: во-вто­рых, при­ча­стие, подоб­ное «ел», «пел», «сел», утра­тило свое былое зна­че­ние, стало пони­маться уже не как при­ча­стие, а как про­стая и само­сто­я­тель­ная гла­голь­ная форма.

Таким обра­зом, соче­та­ния слов «снег был» и «снег бел» и впрямь похожи одно на дру­гое не слу­чайно, не только по внеш­но­сти. Между ними, пожа­луй, больше сход­ства, нежели между «снег был» и «снег есть». Поэтому, встре­тив где-либо пред­ло­же­ние вроде: «Рас­сер­жен­ная, она вышла из ком­наты», вы вполне вправе рас­шиф­ро­вать его так: «Рас­сер­жен­ная, она из ком­наты вышла есть».

Не знаю только, при­не­сет ли вам такая рас­шиф­ровка прак­ти­че­скую пользу.

Занятно, кстати: в древ­не­рус­ском языке можно порою заме­тить гораздо боль­шее сход­ство между неко­то­рыми из при­ла­га­тель­ных и гла­голь­ных при­ча­стий, какие мы только что рас­смат­ри­вали, чем у нас сей­час. Наше слово «пошл» явно отли­ча­ется от гла­голь­ной формы «пошел». А там когда-то оба они писа­лись, да, веро­ятно, и про­из­но­си­лись, оди­на­ково: «пошьл».

«Вот уж нико­гда этого не подо­зре­вал!» – вос­кли­ца­ете вы. А ведь это – лиш­нее дока­за­тель­ство неко­то­рой недо­ста­точ­но­сти наших зна­ний о род­ном языке, о его боль­ших и малень­ких загадках.

В про­стран­стве и во времени

До сих пор я при­во­дил при­меры, почерп­ну­тые из рус­ского языка. Вы зна­ете, что язы­ков на свете много. Но сколько именно их на зем­ном шаре? Сто, тысяча, десять тысяч? Нет, их всего две с поло­ви­ной, три тысячи. Почему их столько? Что они – похожи один на дру­гой или все совер­шенно раз­ные? Откуда они взялись?

Зна­ете ли вы, что суще­ствуют такие языки, в кото­рых наряду с име­нами скло­ня­ются и гла­голы? Известно ли вам, что в то время как в нашем языке име­ются три «рода» имен: муж­ской, жен­ский и сред­ний, можно ука­зать на языки, где их только два; на дру­гие, где их, наобо­рот, четыре и даже несрав­ненно больше, но они совер­шенно иные, чем у нас, и, нако­нец, на языки, где ника­ких «родов» вовсе нет?

Слово «ника­кого рода»? Да как же это может быть?

Пого­во­рите с вашими това­ри­щами, изу­ча­ю­щими англий­ский язык: мно­гие из них даже не заме­тили, что поль­зу­ются в нем «безро´довой»[1] грам­ма­ти­кой. Или при­слу­шай­тесь к нашему соб­ствен­ному языку: заду­мы­ва­лись ли вы когда-нибудь над вопро­сом, какого рода суще­стви­тель­ное «нож­ницы» или «штаны»? Веро­ятно, нет. А между тем мне, учив­ше­муся в школе пол­века назад, при­хо­ди­лось ломать голову над этим вопро­сом. В те вре­мена в зави­си­мо­сти от рода суще­стви­тель­ного меня­лось окон­ча­ние согла­су­ю­ще­гося с ним при­ла­га­тель­ного во мно­же­ствен­ном числе. Надо было писать: «крас­ныЕ флаги», но «крас­ныЯ девицы» или «крас­ныЯ зна­мена»; ошибка счи­та­лась гру­бой. Зна­чит, прежде чем напи­сать «сени новые, кле­но­вые», нужно было уста­но­вить, какого рода слово «сени». А ну-ка, попро­буйте установите!

Вы об этом не печа­ли­тесь, и хорошо. Но ведь это зна­чит, что вы спо­койно поль­зу­е­тесь суще­стви­тель­ными «ника­кого рода». Так что же вас уди­вило, когда я ска­зал о суще­ство­ва­нии язы­ков, где родов вовсе нет?

Сей­час язы­ков около трех тысяч. А раньше их было меньше или больше? Их число умень­ша­ется или рас­тет? И сами они оста­ются неиз­мен­ными или как-нибудь меня­ются? Всё это вопросы, на кото­рые должно давать ответы языкознание.

Вы чита­ете в книге:

«Князь тихо на череп коня наступил
И мол­вил: „Спи, друг одинокий!..
Так вот где таи­лась поги­бель моя!
Мне смер­тию кость угрожала!“
Из мерт­вой главы гро­бо­вая змея
Шипя между тем выползала;
Как чер­ная лента, вкруг ног обвилась,
И вскрик­нул вне­запно ужа­лен­ный князь».

Так А. С. Пуш­кин изла­гает нам легенду о смерти Олега киев­ского, изла­гает вели­ко­леп­ным рус­ским языком.

А вот дру­гой рас­сказ о том же леген­дар­ном происшествии:

«И при­еха Олег на место, идеже бяху лежаще кости его (коня – Л. У. ) и лоб гол… и воступи ногою на лоб; выник­нучи змея и уклюну и в ногу и с того раз­бо­левся умьре».

На каком языке это напи­сано? По-поль­ски, по-чеш­ски? Нет! Перед нами тоже пре­крас­ный и пра­виль­ный рус­ский язык, но такой, каким поль­зо­ва­лись наши предки за семь-восемь веков до Пуш­кина. Срав­ните оба повест­во­ва­ния, и вам ста­нет ясно, какая измен­чи­вая, непре­рывно при­ни­ма­ю­щая новые облики вещь – язык. Язык как река. Волга в наши дни течет не так, как она текла во вре­мена хозар и полов­цев. Тем не менее это та же Волга. Так и с языком.

Этого мало. Вчи­тай­тесь в два сле­ду­ю­щих отрывка:

Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек!
Я дру­гой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек,

И рядом:

«Кри­вая в про­стран­стве опре­де­ля­ется зада­нием ради­у­сов-век­то­ров точек кри­вой в функ­ции ска­ляр­ного пара­метра… Хотя век­тор в свою оче­редь опре­де­ля­ется тремя чис­ло­выми (ска­ляр­ными) зада­ни­ями, все же замена трех ска­ляр­ных урав­не­ний одним век­тор­ным обычно имеет зна­чи­тель­ное преимущество».

Можете ли вы поло­жи­тельно утвер­ждать, что оба отрывка напи­саны на одном и том же языке? И да и нет! И тут и там перед нами совре­мен­ный пра­виль­ный pycский язык, но в каких двух непо­хо­жих друг на друга видах! Можно спра­вед­ливо усо­мниться, во всем ли пой­мут один дру­гого два рус­ских чело­века, гово­ря­щие на этих «раз­но­вид­ных» язы­ках. И все же они-то в конце кон­цов добьются вза­им­ного пони­ма­ния, тогда как ни фран­цуз, ни турок, ни англи­ча­нин не ура­зу­меют ни там, ни здесь ни одной фразы.

Язык как море. У одного берега во´ды моря про­зрачны и солоны, у дру­гого – опрес­нены впа­да­ю­щей в него рекой и полны ее мути. И все это в одно и то же время, только в раз­ных точ­ках про­стран­ства. Одно и то же море и возле Одессы и под Батуми, только облик его там и здесь совсем раз­ный. То же самое можно ска­зать и о языке,

Язы­ко­зна­ние изу­чает все виды, все изме­не­ния языка. Его инте­ре­сует все, что свя­зано с уди­ви­тель­ной спо­соб­но­стью гово­рить, при помощи зву­ков пере­да­вать дру­гому свои мысли; эта спо­соб­ность во всем мире свой­ственна только человеку.

Язы­ко­веды хотят дознаться, как люди овла­дели такой спо­соб­но­стью, как создали они свои языки, как эти языки живут, изме­ня­ются, уми­рают, каким зако­нам под­чи­нена их жизнь.

Наряду с живыми язы­ками их зани­мают и языки «мерт­вые», те, на кото­рых сего­дня уже не гово­рит никто. Мы знаем немало таких. Одни исчезли на памяти людей; о них сохра­ни­лась бога­тая лите­ра­тура, до нас дошли их грам­ма­тики и сло­вари, – зна­чит, не поза­былся и смысл отдель­ных слов. Нет только никого, кто бы счи­тал сей­час их сво­ими род­ными язы­ками. Такова «латынь», язык Древ­него Рима; таков древ­не­гре­че­ский язык, таков и древ­не­ин­дий­ский «сан­скрит». Таков среди близ­ких к нам язы­ков «цер­ков­но­сла­вян­ский» или древ­не­бол­гар­ский. Изу­че­ние их не так уж сложно.

Но ведь есть и дру­гие – ска­жем, еги­пет­ский вре­мен фара­о­нов, вави­лон­ский или хетт­ский. Еще два века назад никто, ни еди­ный чело­век в мире, не знал ни еди­ного слова на этих язы­ках. Люди с недо­уме­нием и чуть ли не с тре­пе­том взи­рали на таин­ствен­ные, никому не понят­ные над­писи на ска­лах, на сте­нах древ­них раз­ва­лин, на гли­ня­ных плит­ках и полу­ис­тлев­ших папи­ру­сах, сде­лан­ные тысячи лет назад неве­домо кем и неиз­вестно по каким при­чи­нам. Никто не знал, что зна­чат эти стран­ные буквы, звуки какого языка они выра­жают. Но тер­пе­ние и ост­ро­умие чело­века не имеют гра­ниц. Уче­ные-язы­ко­веды раз­га­дали тайны мно­гих пись­мен. В наши дни каж­дый, кто поже­лает, может так же спо­койно выучиться гово­рить по-древ­не­еги­пет­ски, по-шум­мер­ски, по-асси­рий­ски или по-хетт­ски, как и на одном из ныне зву­ча­щих «обык­но­вен­ных живых» языков.

Бла­го­даря тру­дам уче­ных мы знаем о древ­них Асси­рии и Вави­лоне, пожа­луй, больше и подроб­нее, чем о мно­гих ныне суще­ству­ю­щих госу­дар­ствах и наро­дах. Мы можем по име­нам пере­чис­лить тысячи несчаст­ных мало­лет­них рабов, погиб­ших в страш­ных каме­но­лом­нях царя Ашшур­ба­ни­пала. Мы можем повто­рить звук за зву­ком слова их песен, то жалоб­ных, то пол­ных гнева, а ведь они отзву­чали в послед­ний раз два или три тыся­че­ле­тия назад!

И все это дало нам языкознание.

Вели­ко­леп­ная наука

Я не знаю, в чьи руки попа­дет эта книга, чьи пыт­ли­вые глаза побе­гут по ее стро­кам. Но кто бы ни был ты, мой чита­тель, я хочу, чтобы ты полю­бил вели­ко­леп­ную науку – языкознание.

Когда юноши и девушки нашей страны кон­чают сред­нюю школу, они обык­но­венно попа­дают в поло­же­ние эта­ких «витя­зей на распутье».

Стоит камень, а на камне надпись:

«Кто пой­дет налево, попа­дет в страну гео­гра­фов. Всю жизнь будет он про­кла­ды­вать пути по неве­до­мым зем­лям. Будет изу­чать дале­кие народы. Будет испы­ты­вать див­ные при­клю­че­ния. Будет с вели­ким тру­дом про­би­ваться в местах, куда еще не сту­пала нога чело­ве­че­ская…» Дрожь охва­ты­вает, до чего это пре­красно! Не пойти ли налево?

Но дру­гая над­пись сулит: «Пой­дешь направо, ста­нешь физи­ком. Ты про­ник­нешь в тайны атом­ного ядра и в недра гигант­ских звезд. Ты будешь решать вели­чай­шие загадки Все­лен­ной, помо­гать и аст­ро­но­мам, и гео­фи­зи­кам, и стро­и­те­лям кораб­лей, и лет­чи­кам. Что может быть пле­ни­тель­нее такой жизни? Иди направо, юный друг!»

А рядом еще при­манки. Вот кру­тая тропа гео­ло­гии с ее хреб­тами и ска­лами, уще­льями и без­днами. Вот таин­ствен­ная дорога архео­ло­гов, изви­ва­ю­ща­яся в древ­нем тумане, среди руин и пещер, от сто­я­нок камен­ного века до раз­ва­лин южных акро­по­лей. А там, дальше, сады и леса бота­ники, запо­вед­ники зоо­ло­гов, тихие лабо­ра­то­рии и гро­хо­чу­щие завод­ские цехи, кол­хоз­ные поля. Все это живет, кло­ко­чет, кипит, дви­жется. Все при­вле­кает моло­дые сердца.

И вдруг еще одна неза­мет­ная над­пись: «По этому пути пой­дешь, ста­нешь языковедом…»

«Язы­ко­ве­дом? А что он делает? Запе­реться на всю жизнь в четы­рех сте­нах мрач­ного каби­нета, обречь себя на копа­нье в пыль­ных хар­тиях, годами доис­ки­ваться, сле­дует ли писать мяг­кий знак на конце слова „мяч“? Кому это нужно? Нет уж, зна­ете, спасибо!»

Так думают мно­гие. Думают потому, что не пред­став­ляют себе, какова работа язы­ко­веда, чем, как и для чего занят он.

В нака­лен­ной Турк­ме­нии, роясь в земле древ­них пар­фян­ских горо­дищ, совет­ские архео­логи извлекли из праха мно­же­ство гли­ня­ных череп­ков. На их поверх­но­сти были обна­ру­жены нама­зан­ные крас­кой черты таин­ствен­ных зна­ков. О чем гово­рят эти пись­мена? Кто их нанес на глину, когда и зачем?

Черепки – остра­коны[2] – были бы обре­чены на веч­ное мол­ча­ние, если бы у нас не было язы­ко­ве­дов, заня­тых изу­че­нием восточ­ных древ­них язы­ков. Они про­чи­тали таин­ствен­ные над­писи. Битые сосуды седой ста­рины заго­во­рили. Они рас­ска­зали о мно­гом: о слож­ном хозяй­стве царей Востока, о туч­ных вино­град­ни­ках «пар­фян кич­ли­вых», кото­рых Пуш­кин сове­то­вал узна­вать «по высо­ким кло­бу­кам», о цар­ских при­каз­чи­ках, о тру­до­лю­би­вых зем­ле­дель­цах и о тех отно­ше­ниях, кото­рые были между ними. Черепки гово­рили по-ара­мей­ски: они ока­за­лись бух­гал­тер­скими кви­тан­ци­ями, дело­выми рас­пис­ками; их когда-то выда­вали чер­но­бо­ро­дые важ­ные «мару­бары», сче­то­воды цар­ских вин­ниц, в обмен на сдан­ную подать: «По рас­писке этой, из вино­град­ника подат­ного, кото­рый КШШИ назы­ва­ется, сосу­дов 6, да из мест­но­сти ХПТК сосуд вина моло­дого 1, взнос на 140‑й год достав­лены». И под­пись: «Вах­у­ман – мару­бар». Имя Вах­у­ман озна­чало «бла­го­мыс­лен­ный»…

Две тысячи лет назад «кич­ли­вый пар­фя­нин» напи­сал свою гли­ня­ную, кви­тан­цию… Сияло солнце, кри­чал осел, пряно пахло ново­из­го­тов­лен­ным вином из «мест­но­сти ХПТК», про­честь имя кото­рой мы не можем потому, что в ара­мей­ской пись­мен­но­сти не обо­зна­ча­лись глас­ные звуки… А читаем мы с вами эти слова сего­дня! Эти и мно­же­ство дру­гих; их сумели разо­брать и пере­ве­сти на рус­ский язык совет­ские уче­ные-язы­ко­веды. Они про­ру­били еще одно око­шечко в древ­ний мир, кото­рый неко­гда шумел и пест­рел всеми крас­ками жизни тут же у нас, на нынеш­ней тер­ри­то­рии Совет­ского Союза.

Пар­фяне жили, так ска­зать, «рядом с нами». Но вот за тысячи миль от гра­ниц СССР, среди буй­ных волн самого бур­ного из оке­а­нов, точно в насмешку назван­ного Тихим, выда­ется из воды неболь­шая скала, таин­ствен­ный ост­ров Пасхи. Ост­ров этот зага­до­чен от начала до конца. Кто жил на нем и когда? Кем на голом камен­ном утесе, забро­шен­ном в без­люд­ные хляби моря, выруб­лены во мно­же­стве из камен­ной породы, воз­двиг­нуты по побе­ре­жью и высоко в горах гигант­ские ста­туи неве­до­мых вели­ка­нов? Кто раз­бро­сал по ост­рову дощечки из мяг­кого дерева, на кото­рых начер­таны ряды непо­нят­ных знач­ков неве­до­мой пись­мен­но­сти? Откуда при­шли сюда эти без­вест­ные скуль­пторы и писцы, какая ката­строфа их уни­что­жила, куда они исчезли?

Может быть, мы узнали бы хоть что-нибудь об этом, если бы сумели раз­га­дать тайну дере­вян­ных таб­ли­чек, бережно хра­ни­мых теперь во мно­гих музеях мира. Но доныне они настолько не под­да­ва­лись уси­лиям уче­ных, что нельзя было даже начать их расшифровку.

Каза­лось бы, дело без­на­дежно. Но вот перед самой Вели­кой Оте­че­ствен­ной вой­ной за него смело взялся совсем юный иссле­до­ва­тель, почти маль­чик, Борис Куд­ряв­цев, только что окон­чив­ший сред­нюю школу. Он недолго зани­мался зна­ме­ни­тыми таб­ли­цами, но успел сде­лать ряд важ­ных откры­тий, несколько суще­ствен­ных шагов по дебрям, до него казав­шимся непро­хо­ди­мыми. Мы точно знаем теперь, что система письма с ост­рова Пасхи близка к той, кото­рой поль­зо­ва­лись егип­тяне на заре своей куль­туры. Мы знаем, что перед нами при­ми­тив­ные иеро­глифы. Это немного, но все же неиз­ме­римо больше того, что было известно еще недавно. Война пре­рвала жиз­нен­ный путь Бориса Куд­ряв­цева, однако его дело будет про­дол­жено дру­гими моло­дыми язы­ко­ве­дами. Вы не хотите ока­заться в их числе?

Разве не пре­красны эти задачи? Разве не увле­ка­тель­ное дело – висеть на шат­кой пло­щадке-люльке над про­па­стью, копи­руя пер­сид­скую кли­но­пись, высе­чен­ную на отвес­ной скале дикого хребта, как это сде­лал англи­ча­нин Рау­лин­сон в XIX веке? Разве не вол­ну­ю­щее заня­тие – подобно нашим совет­ским уче­ным, мил­ли­метр за мил­ли­мет­ром раз­ма­чи­вать и раз­леп­лять скле­ен­ные веками свитки, напи­сан­ные на тохар­ском языке? Путе­ше­ство­вать сквозь тиг­ри­ные джунгли, чтобы найти там пись­мена неве­домо когда погиб­ших горо­дов Индии; вру­баться с архео­ло­гами в веч­ную мерз­лоту Алтая, разыс­ки­вая древ­но­сти Ски­фии; соби­рать, как зна­ме­ни­тый чеш­ский линг­вист Беджих Гроз­ный, пись­мена хет­тов Малой Азии, миной­цев Крита, про­то­ин­дий­цев Мохен­джо-Даро и потом иметь право ска­зать: «Да, я открыл людям три… нет, пять неве­до­мых древ­них миров!»?

Вот оно, дело язы­ко­веда, дело линг­ви­ста! Но ведь оно не только в работе над ожив­ле­нием про­шлого. А сего­дня? Сего­дня в нашей стране десятки наро­дов впер­вые овла­де­вают пись­мен­но­стью. В этих слу­чаях дело язы­ко­веда не рас­шиф­ро­вы­вать забы­тые пись­мена, а помочь состав­ле­нию новых, совер­шен­ных алфавитов.

Во мно­же­стве мест зем­ного шара пора­бо­ти­тели, наобо­рот, отняли у пора­бо­щен­ных наро­дов всё, что те имели, вплоть до их языка. Дело линг­ви­стов помочь наро­дам в их осво­бо­ди­тель­ной борьбе, вос­ста­но­вить и очи­стить их пору­ган­ную род­ную речь; так посту­пали сто­ле­тие назад вели­кие язы­ко­веды сла­вян­ского мира, борясь за чеш­ский, за серб­ский, за бол­гар­ский языки, очи­щая их от немец­кой, турец­кой, чуж­дой, навя­зан­ной силой накипи. А неоце­ни­мая помощь исто­ри­кам, кото­рую ока­зы­вает язы­ко­вед? А реше­ние мно­го­чис­лен­ных, и при­том самых важ­ных и самых слож­ных, вопро­сов науки о лите­ра­туре? А изу­че­ние уст­ного худо­же­ствен­ного твор­че­ства любого народа земли? А самое глав­ное, самое важ­ное – изу­че­ние исто­рии сво­его род­ного языка, вели­кого языка вели­кого рус­ского народа, и пре­по­да­ва­ние его в шко­лах мил­ли­о­нам рус­ских и нерус­ских по наци­о­наль­но­сти людей?

Нет, поис­тине язы­ко­зна­ние – вели­ко­леп­ная наука!

Эта книга

Книга, кото­рую вы рас­крыли, напи­сана не для того, чтобы стать учеб­ни­ком язы­ко­зна­ния. Пусть эту задачу с честью и успе­хом выпол­няют тол­стые томы уче­ных иссле­до­ва­ний, уни­вер­си­тет­ские курсы лек­ций, глу­бо­кие и серьез­ные науч­ные статьи.

Назна­че­ние этой книги иное. Я хотел бы, чтобы ей уда­лось слегка при­под­нять ту завесу, кото­рая скры­вает от посто­рон­них глаз накоп­лен­ные веками сокро­вища язы­ко­вед­че­ских наук; хорошо, если хоть на миг они засвер­кают перед нами.

Я не пытался в «Слове о сло­вах» после­до­ва­тельно, один за дру­гим, изла­гать важ­ней­шие вопросы фило­ло­гии. Не рас­счи­ты­вал и пол­но­стью осве­тить ни один из ее раз­де­лов. Передо мной сто­яла иная цель: рас­ска­зать не все, а кое-что из того, что люди знают о языке, может быть, даже не самое суще­ствен­ное, не самое важ­ное; но зато наи­бо­лее доступ­ное пони­ма­нию и вме­сте с тем спо­соб­ное воз­бу­дить интерес.

Мне хоте­лось не научить язы­ко­зна­нию, а лишь покрепче заин­те­ре­со­вать им тех, кто знает о нем совсем мало. Если из десяти чита­те­лей, думал я, только один, закрыв эту книжку, потя­нется за дру­гой, более осно­ва­тель­ной и глу­бо­кой, моя цель будет достиг­нута. Она будет достиг­нута и тогда, когда, закон­чив чте­ние, чело­век заду­ма­ется и попро­бует по-новому отне­стись и к языку, на кото­ром он сам гово­рит, и к тому, что он когда-то про­чел об этом языке в своих школь­ных учебниках.

«Вве­де­ние» мое закон­чено. Пусть теперь книга гово­рит о себе сама. Два­дцать лет назад я писал ее для школь­ни­ков. Ее про­чи­тали тысячи взрос­лых людей, моло­дых и пожи­лых, в городе и в деревне. К сво­ему боль­шому удив­ле­нию, я полу­чил от них десятки тысяч писем. Они пока­зали мне, что инте­рес к тай­нам и чуде­сам языка необык­но­венно велик.

При­шлось поду­мать о том, чтобы выпу­стить «Слово» не только для школь­ни­ков: нужно оно и тому, кто уже под­нялся со школь­ной скамьи.

С тех пор уже несколько раз выхо­дили новые изда­ния этой книги. Я ста­рался рас­ши­рять и попол­нять каж­дое из них. Если это в какой-то мере уда­лось, то только бла­го­даря вни­ма­нию и помощи тех моих дру­зей-язы­ко­ве­дов, имена кото­рых я вся­кий раз назы­ваю с боль­шой бла­го­дар­но­стью: С. Г. Бар­ху­да­рова, Р. А. Буда­гова, Б. А. Ларина, А. А. Рефор­мат­ского и мно­гих дру­гих. Вслед за ними мне сле­до­вало бы упо­мя­нуть десятки и десятки дру­гих фами­лий: мно­же­ство чита­те­лей, одни пись­менно, дру­гие устно, дели­лись со мной сво­ими впе­чат­ле­ни­ями от моего «Слова», заме­ча­ни­ями и сове­тами на буду­щее. Но именно потому, что таких доб­ро­же­ла­те­лей у моей книги слиш­ком много, я прошу их всех при­нять самую искрен­нюю мою при­зна­тель­ность: где только можно, я ста­рался испол­нить их поже­ла­ния и после­до­вать сове­там; все­гда это было на пользу книге.

Глава 1. Слово и мысль

«Вечер­ний гость»

Это слу­чи­лось лет шесть­де­сят назад. В номере какого-то жур­нала мне попался рас­сказ Куп­рина. Назы­вался он «Вечер­ний гость».

Насколько я помню, рас­сказ не про­из­вел на меня боль­шого впе­чат­ле­ния; теперь я даже не скажу вам точно, о чем там гово­ри­лось. Но одна малень­кая сценка из него навсе­гда вре­за­лась мне в память, хотя в те дни мне было еще очень немного лет – десять или две­на­дцать, не более. Что меня в ней поразило?

В ком­нате сидит чело­век, а со двора к нему кто-то идет, какой-то «вечер­ний гость».

«.. Вот скрип­нула калитка… Вот про­зву­чали шаги под окнами… Я слышу, как он откры­вает дверь, – пишет Куп­рин. – Сей­час он вой­дет, и между нами про­изой­дет самая обык­но­вен­ная и самая непо­нят­ная вещь в мире: мы нач­нем раз­го­ва­ри­вать. Гость, изда­вая звуки раз­ной высоты и силы, будет выра­жать свои мысли, а я буду слу­шать эти зву­ко­вые коле­ба­ния воз­духа и раз­га­ды­вать, что они зна­чат… и его мысли ста­нут моими мыс­лями… О, как таин­ственны, как странны, как непо­нятны для нас самые про­стые жиз­нен­ные явле­ния!» [3]

Про­чи­тав тогда эти строки, я оста­но­вился в сму­ще­нии. Сна­чала мне пока­за­лось, что автор сме­ется надо мной: что же нашел он уди­ви­тель­ного в таком дей­стви­тельно обык­но­вен­ном явле­нии – в раз­го­воре двух людей? Раз­го­ва­ри­вают все. Я сам, как и окру­жа­ю­щие, каж­дый день раз­го­ва­ри­вал с дру­гими людьми и дома, и в школе, и на улице, и в ваго­нах трам­вая – везде. Раз­го­ва­ри­вали – по-рус­ски, по-немецки, по-фран­цуз­ски, по-фин­ски или по-татар­ски – тысячи людей вокруг меня. И ни разу это не пока­за­лось мне ни стран­ным, ни удивительным.

А теперь? А теперь я глу­боко заду­мался. Дей­стви­тельно: как же это так?

Вот я сижу и думаю. Сколько бы я ни думал, никто, ни один чело­век на свете, не может узнать моих мыс­лей: они мои!

Но я открыл рот. Я начал «изда­вать», как напи­сано в рас­сказе, «звуки раз­ной высоты и силы». И вдруг все, кто меня окру­жает, как бы полу­чили воз­мож­ность про­ник­нуть «внутрь меня». Теперь они уже знают мои мысли: ясно, они узнали их при помощи слов, через посред­ство языка. Да, но как это случилось?

Пораз­мыс­лите немного над этим вопро­сом, и вы убе­ди­тесь, что отве­тить на него совсем не легко.

Каж­дое слово состоят из зву­ков. В отдель­но­сти ни один из них ровно ничего не зна­чит: «ы» – это «ы», звук – и ничего более; «р» обо­зна­чает «р»; «м» – звук «м».

Но почему же тогда, если два из этих зву­ков я про­из­несу под­ряд, вот так: «мы», – вы пой­мете, что я говорю «про нас»? А взду­май я про­из­не­сти их наобо­рот: «ым», или поста­вить рядом дру­гие звуки «ры», «ыр» – вы ничего бы не поняли.

Вспом­ните дет­скую игру – кубики. Пока кубики раз­роз­нены, на них видны лишь какие-то пятна. Но сто´ит их при­ло­жить друг к другу в опре­де­лен­ном порядке, и перед вами высту­пит целая кар­тина: кра­си­вый пей­заж, зве­рек, букет цве­тов или еще что-либо.

Может быть, в отдель­ных зву­ках тоже скрыты какие-то частицы, обрывки зна­че­ния, кото­рые про­сто неза­метны, пока они раз­роз­нены? Если так, то необ­хо­димо эти таин­ствен­ные частицы найти, и загадка наша решится очень просто.

Будь такое пред­по­ло­же­ние пра­виль­ным, доста­точно было бы извест­ным зву­кам при­дать опре­де­лен­ный поря­док, и полу­чи­лось бы слово, понят­ное всем людям без исклю­че­ния. Ведь кто бы ни смот­рел на кар­тину, сло­жен­ную из куби­ков, он уви­дит на ней то же, что и любой из его сосе­дей. Не менее и не более. При­ме­нимо ли это к звукам?

Одна­жды Тиль Улен­шпи­гель, герой фла­манд­ского народа, – рас­ска­зы­вает в своей зна­ме­ни­той книге бель­гий­ский писа­тель де Костер, – «при­шел в ярость и бро­сился бежать, точно олень, по пере­улку с кри­ком: «Т’брандт! Т’брандт!»

Сбе­жа­лась толпа и… тоже закри­чала: «Т’брандт! Т’брандт!» Сто­рож на собор­ной коло­кольне затру­бил в рог, а зво­нарь изо всех сил бил в набат. Вся детвора, маль­чишки и дев­чонки, сбе­га­лись тол­пами со сви­стом и кри­ком. Гудели коло­кола, гудела труба…»

По-види­мому, для Костера несо­мненно: воз­глас «Т’брандт!» обя­за­тельно дол­жен вызвать у людей самые бур­ные чувства.

Но пред­ставьте себе, что´ слу­чи­лось бы, если бы по ули­цам того города или деревни, где живете вы, побе­жал чело­век, крича: «Т’брандт! Т’брандт!» Пожа­луй, ничего особенного!

Конечно, за чуда­ком пусти­лось бы несколько любо­пыт­ных маль­чи­шек. Может быть, мили­ци­о­нер поин­те­ре­со­вался бы: не сошел ли граж­да­нин с ума? Но, ясно, никого не охва­тил бы ужас, никому не при­шло бы в голову бить в набат, тру­бить в рог и под­ни­мать тревогу.

В чем же тут дело? Почему те звуки, кото­рые довели сограж­дан Улен­шпи­геля до паники, ваших сосе­дей остав­ляют совер­шенно равнодушными?

Дело про­сто. Поду­майте, что´ про­изо­шло бы, если бы бегу­щий по вашей улице чело­век вдруг закри­чал не «т’брандт, т’брандт!», а «пожар»? Тогда уж в вашем городе воз­никло бы вол­не­ние. А взду­май весе­лый Тиль закри­чать «пожар!» у себя на родине, ника­кого пере­по­лоха ему устро­ить не уда­лось бы. Слово «т’брандт» озна­чает «пожар» по-фла­манд­ски; рус­ское слово «пожар» равно фла­манд­скому «т’брандт». Только и всего!

Я ска­зал: «только и всего». Но, по правде говоря, здесь как раз и начи­на­ется вели­кая странность.

Пять зву­ков: «б», «р», «а», «н», «дт», если они постав­лены в опре­де­лен­ном порядке, застав­ляют спо­кой­ного фла­мандца поблед­неть от испуга. Они кажутся ему зло­ве­щими, тре­вож­ными. Состо­я­щее из них слово вызы­вает в нем стрем­ле­ние спе­шить на помощь, тушить пламя, спа­сать поги­ба­ю­щих. Может быть, дей­стви­тельно что-то есть в них свя­зан­ное с бушу­ю­щим огнем?

Но почему же тогда для нас они оста­ются про­стым соче­та­нием из пяти ничем не при­ме­ча­тель­ных зву­ков, кото­рое не озна­чает ровно ничего? Почему пять дру­гих обык­но­вен­ней­ших зву­ков – «п», «о», «ж», «а», «р» – спо­собны вызвать вол­не­ние в каж­дом рус­ском человеке.

Это крайне странно, если вду­маться. От зву­ков, вхо­дя­щих в слово «пожар», не веет гарью, не пах­нет дымом… Сто´ит чуть-чуть изме­нить их поря­док, ска­зать: «жорап» или «парож» – и их заме­ча­тель­ное свой­ство что-то «гово­рить» исчез­нет без следа. Это во-первых.

С дру­гой сто­роны, если в слове «пожар» все-таки есть что-то, что может напом­нить чело­веку о пла­мени, огне, страхе, несча­стье, то почему это доступно только рус­скому слуху? Почему оста­ются совер­шенно рав­но­душ­ными к нему люди дру­гих наций? Почему фла­ман­дец видит то же самое в своем отнюдь не похо­жем на «пожар» слове «брандт».

Да дело не только в этом «брандт».

Ведь, уви­дев горя­щий дом, турок ска­жет «янги´н», англи­ча­нин – «фа´йэ», фран­цуз – «энсанди´», финн – «ту´липалё», япо­нец – «ка´дзи», китаец – «шихо», кореец – «хваде», а сене­га­лец «лак­каги». Между этими зву­ко­со­че­та­ни­ями нет ровно ничего общего. Совер­шенно непо­нятно, как пять или десять ничуть друг на друга не похо­жих вещей могут все напом­нить собою один­на­дца­тую вещь, да при­том не похо­жую ни на кото­рую из них порознь.

Ведь это столь же неве­ро­ятно, как если бы три чело­века, уви­дев, ска­жем, паука и желая пере­дать свое впе­чат­ле­ние от него, нари­со­вали бы на бумаге: один – корову, вто­рой – паро­воз, а тре­тий – дерево…

Я про­тя­ги­ваю вам без еди­ного слова бутылку. Видите, на ее эти­кетке нари­со­ван такой страш­ный знак.

Вы без слов пой­мете, что не сле­дует пить жид­кость, нахо­дя­щу­юся в этом сосуде. Это и неуди­ви­тельно: череп и кости любому чело­веку напом­нят об опас­но­сти и смерти.

Если вы идете по улице городка где-нибудь в чужой стране и видите мага­зин, над непо­нят­ной вывес­кой кото­рого кра­су­ется огром­ная пер­чатка, а рядом – дру­гой, перед кото­рым укреп­лен золо­че­ный крен­дель, вы легко раз­бе­ре­тесь, где здесь булоч­ная и где галан­те­рей­ная лавка.

Нет надоб­но­сти разъ­яс­нять, ка´к именно вы дой­дете до вер­ного реше­ния: между «крен­де­лем» и «булоч­ной», между «пер­чат­кой» и «галан­те­реей» есть пря­мая, суще­ствен­ная связь.

Но почему звуки, из кото­рых состоит слово «яд», могут также напом­нить вам о смер­тель­ной опас­но­сти, оста­ется, если вду­маться, совер­шенно непо­нят­ным. Между ними и смер­тель­ной силой, скры­той в ядо­ви­том веще­стве, равно ничего общего нет.

Видимо, эта самая стран­ность и пора­зила того, кто напи­сал «Вечер­него гостя», потому что все ска­зан­ное выше дей­стви­тельно пред­став­ля­ется довольно зага­доч­ным. Таин­ствен­ным, если хотите.

Но ведь уче­ные умеют рас­кры­вать самые слож­ные тайны и загадки окру­жа­ю­щего нас мира. Наука о чело­ве­че­ском языке, о том, как люди гово­рят между собою, назы­ва­ется языковедением.

Одной из задач язы­ко­ве­де­ния и явля­ется: узнать, когда и как чело­век научился гово­рить. Как овла­дел он искус­ством назы­вать вещи име­нами, кото­рые на самые вещи ничем не похожи? Как при­вык по этим име­нам судить о самих вещах? Как уда­ется ему выра­жать свои мысли при помощи зву­ков, ничем, по-види­мому, с этими мыс­лями не связанных?

Правда, если поста­вить себе пря­мой вопрос: почему люди, каж­дый на своем языке, назы­вали дом «домом», а дым – «дымом» или почему никто не назо­вет дом «тифуфу» или «будугу», хотя в то же время одни име­нуют его «ev» («эв», турки), дру­гие «maison» («мэзон», фран­цузы), тре­тьи «haz» («хаз», вен­гры), – если спро­сить именно об этом, вряд ли удастся полу­чить корот­кий, ясный ответ.

В раз­ное время уче­ные, однако, ста­ра­лись как можно ближе подойти к реше­нию этого вопроса. И по дороге к этой вели­чай­шей из тайн языка, может быть до конца необъ­яс­ни­мой, им уда­лось сде­лать немало очень круп­ных открытий.

Пого­во­рим же о неко­то­рых из них.

Чему дивился рабо­чий Изот?

Что мы под­ра­зу­ме­ваем под сло­вом «язык»?

Один гово­рит, то есть, дви­гая губами и язы­ком, «издает звуки раз­ной высоты и силы».

Дру­гой слу­шает и пони­мает его, то есть при помощи этих зву­ков узнаёт мысли сво­его собе­сед­ника. Вот это явле­ние мы и назы­ваем «язы­ком».

Язык – уди­ви­тель­ное ору­дие, посред­ством кото­рого люди, обща­ясь между собой, пере­дают друг другу свои мысли, любые мысли. Именно в языке они закреп­ля­ются: и каж­дая в отдель­но­сти и все мысли чело­ве­че­ства в их вели­ча­вой сово­куп­но­сти. Именно язык хра­нит и бере­жет все люд­ское позна­ние с древ­ней­ших вре­мен до наших дней, делает воз­мож­ным само суще­ство­ва­ние и раз­ви­тие чело­ве­че­ской культуры.

Не слу­чайно у мно­гих наро­дов два пред­мета, ничем не похо­жих один на дру­гой – мяси­стый, подвиж­ной орган вкуса, поме­ща­ю­щийся во рту, и чело­ве­че­ская спо­соб­ность гово­рить и пони­мать собе­сед­ника, – издавна име­ну­ются одним и тем же словом.

По-рус­ски и то и дру­гое назы­ва­ется «язык».

У фран­цу­зов и язык коровы, кото­рый ничего ска­зать не может, и фран­цуз­ская речь оди­на­ково будут «ланг» («langue»).

По-латыни слово «ли´нгва» («lingua») также озна­чает одно­вре­менно и спо­соб­ность речи и ее глав­ный орган.

Это давно уже обра­щало на себя вни­ма­ние людей:

Язык мой – враг мой: все ему доступно,
Он обо всем бол­тать себе привык…
Фри­гий­ский раб, на рынке взяв язык,
Сва­рил его…[4]

Так, поль­зу­ясь двой­ным зна­че­нием этого слова, играет им вели­кий Пуш­кин; играет потому, что язык для нас прежде всего звуки нашей речи.

Это бес­спорно. Но тем не менее, разве не при­хо­ди­лось вам когда-либо встре­чаться с без­звуч­ным, непро­из­но­си­мым и неслы­ши­мым языком?

Бывает так: никто ничего не гово­рит. Никто ни еди­ного звука не слы­шит и даже не слу­шает. И все же люди ожив­ленно бесе­дуют. Они вели­ко­лепно пони­мают друг друга: отве­чают, воз­ра­жают, спорят…

«Похоже на сказку», – поду­ма­ете вы. Между тем это стран­ное явле­ние и в этот миг перед вами.

Вы чита­ете то, что я напи­сал. Выра­жая мои мысли, я изоб­ра­зил эти слова на бумаге много вре­мени назад и за много кило­мет­ров от того места, где вы живете. Вы не зна­ете меня; я нико­гда в жизни не видал вас. Вы ни разу не слы­хали моего голоса. Тем не менее вы всту­пили в беседу. Я рас­ска­зы­ваю вам то, что думаю, и вы узна­ёте мои мысли по поводу раз­лич­ных вещей.

Видимо, письмо – тот же язык. А разве это, в свою оче­редь, не пора­зи­тель­нее всех так назы­ва­е­мых «чудес» мира?

Когда вели­кий мастер слова и тон­чай­ший зна­ток рус­ского языка Алек­сей Мак­си­мо­вич Пеш­ков, Мак­сим Горь­кий, был еще под­рост­ком, он взялся обу­чить гра­моте одного сво­его стар­шего при­я­теля, умного и пыт­ли­вого, но совер­шенно необ­ра­зо­ван­ного рабо­чего, вол­гаря Изота. Вели­ко­воз­раст­ный уче­ник взялся за дело усердно, и оно пошло успешно. Но, учась, Изот не пере­ста­вал про­сто­душно дивиться пора­зи­тель­ному «чуду гра­моты», чуду пись­мен­ного языка, и жадно допы­ты­вался у сво­его учителя:

«Объ­ясни ты мне, брат, как же это выхо­дит все-таки? Гля­дит чело­век на эти чер­точки, а они скла­ды­ва­ются в слова, и я знаю их – слова живые, наши! Как я это знаю? Никто мне их не шеп­чет. Ежели бы это кар­тинки были, ну, тогда понятно. А здесь как будто самые мысли напе­ча­таны, – как это?»

«Что я мог отве­тить ему?» – с вино­ва­тым огор­че­нием пишет Горь­кий. И если бы вы сами попро­бо­вали пораз­мыс­лить над недо­умен­ным (а ведь таким с виду про­стым!) Изо­то­вым вопро­сом, вы убе­ди­лись бы, что ответ на него дать вовсе не легко.

Попро­буем рас­суж­дать логически.

Вот сидит передо мною и умы­ва­ется лап­кой неболь­шое домаш­нее живот­ное всем хорошо извест­ного вида.

Если вы даже не очень талант­ливо нари­су­ете мне такого зверька, я, есте­ственно, пойму, про кого вы думали, рисуя: про кота. Пойму я и дру­гое: ка´к и почему я это понял; кар­тинка ведь похожа на самое живот­ное. «Ежели бы это кар­тинки были, ну, тогда понятно», – спра­вед­ливо заме­тил Изот.

Но если вы начер­тите передо мною на бумаге три стран­ные зако­рючки – букву «к», напо­ми­на­ю­щую какую-то под­ставку, букву «о», похо­жую на кру­жок, и букву «т», име­ю­щую сход­ство с тремя стол­би­ками, накры­тыми крыш­кой, с гвоз­дем или с моло­точ­ком, – тут уж очень нелегко сооб­ра­зить, как и почему этот при­чуд­ли­вый рису­нок заста­вил меня сразу вспом­нить о двух друг друга ничем не напо­ми­на­ю­щих вещах: во-пер­вых, о пуши­стом малень­ком домаш­нем зверьке и, во-вто­рых, о трех про­из­не­сен­ных в опре­де­лен­ном порядке зву­ках чело­ве­че­ского голоса.

Ведь звуки-то эти – вы, я наде­юсь, согла­си­тесь со мною – реши­тельно ничем не похожи ни на коша­чье мяу­ка­нье, ни на мур­лы­ка­нье, ни на вор­ча­нье кошки.

Вид постав­лен­ных рядом на бумаге трех букв – «к», «о», «т» – тоже ни с какой сто­роны не похож на подвиж­ного, весе­лого зверька. Так что же свя­зы­вает между собою три эти совер­шенно раз­но­род­ные вещи? Почему сто´ит мне уви­деть живого котенка, как мгно­венно, точно по мано­ве­нию вол­шеб­ного жезла, и над­пись «кот» и слово «кот» воз­ник­нут передо мною? Почему, едва я услышу гром­кий крик: «Кот, кот!» – или даже самый тихий шепот: «Кот!» – я сей­час же пойму, что где-то около нахо­дится не заяц, не еж, а именно вот такое животное?

Чело­век огра­ни­чен­ный и рав­но­душ­ный пожмет пле­чами: «Есть над чем голову ломать! Так уж пове­лось, и все тут…»

Но пыт­ли­вый ум не прой­дет спо­койно мимо этого зага­доч­ного явле­ния. Неуди­ви­тельно, если оно пора­зило оза­да­чен­ного Изота; ведь и сам юноша Горь­кий задум­чиво мор­щил лоб, не находя долж­ного объ­яс­не­ния непо­нят­ному «чуду».

Много веков чело­ве­че­ство видело именно «чудо» во всех явле­ниях языка: нашей зву­ко­вой, уст­ной, речи и нашего письма. И только теперь, в самые послед­ние деся­ти­ле­тия, люди начали одну за дру­гой раз­га­ды­вать его увле­ка­тель­ные тайны. Окон­ча­тельно же рас­крыть их, несо­мненно, еще пред­стоит язы­ко­зна­нию. И кто знает – может быть, это сде­лает кто-либо из вас, моих сего­дняш­них читателей.

Быть уче­ным и раз­га­ды­вать тайны языка – увле­ка­тель­ное заня­тие. Но даже в самой обык­но­вен­ной нашей жизни, в повсе­днев­ной работе бывает очень полезно ясно пред­ста­вить себе, как же именно эти два языка – речь уст­ная, зву­ко­вая, и пись­мен­ная речь, – как они свя­заны друг с дру­гом. Эта связь не так уж про­ста и пряма, как это может пока­заться с пер­вого взгляда.

Когда вы пишете письмо вашему пре­по­да­ва­телю рус­ского языка, вы обра­ща­е­тесь к нему так: «Здрав­ствуйте, Павел Пав­ло­вич!» А встре­тив его на лест­нице вуза, на бегу, вто­ро­пях, вы радостно вскрик­нете: «Здрассь, Пал­палч!» – и он не очень уди­вится этому. Вы гово­рите: «Сонца вза­шло», а пишете: «Солнце взо­шло». Слово, кото­рое на письме выгля­дит, как «поло­тенце», вы про­из­но­сите довольно неясно, вроде «п’ла­тенц». Более того, попро­буйте выго­ва­ри­вать его в точ­но­сти так, как оно изоб­ра­жа­ется бук­вами на бумаге – «поло­тенце» – вам сде­лают заме­ча­ние: так про­из­но­сить это слово «не при­нято»! «ПОлО­тенцО» зву­чит в речи только неко­то­рых граж­дан нашей страны, живу­щих в опре­де­лен­ных мест­но­стях, – напри­мер, у горь­ков­чан, воло­год­цев, архангелогородцев.

Но если вы попы­та­е­тесь, наобо­рот, напи­сать «пыла­тенца», так, как вам поз­во­ляют его выго­ва­ри­вать, – крас­ный каран­даш пре­по­да­ва­теля отме­тит сей­час же на полях вашей тет­радки ошибку, да еще не одну, а две или три. Почему это так?

Почему слово «ночь» надо писать с мяг­ким зна­ком на конце, а слово «мяч» – без него? Вслу­шай­тесь повни­ма­тель­ней в эти слова; можно пору­читься, что звук «ч» про­из­но­сится совер­шенно оди­на­ково в обоих этих случаях.

Точно так же почти оди­на­ково про­из­но­сятся окон­ча­ния слов «спится» (в выра­же­нии «мне что-то плохо спится») и «спица». Еще больше сход­ства между двумя раз­ными фор­мами одного и того же гла­гола: «спится» и «спаться», а ведь пишем мы их по-раз­ному. Было бы гораздо легче не делать оши­бок в пра­во­пи­са­нии, если бы можно было понять, от чего тут зави­сит раз­ница, в чем ее при­чина: все­гда проще запом­нить пра­вило, осно­ва­ния кото­рого ясны, чем пра­вило непонятное.

Вот видите, начали мы с глу­бо­кого тео­ре­ти­че­ского вопроса о вели­ком «чуде» пись­мен­ного языка, кото­рый наряду с язы­ком уст­ным нахо­дится в рас­по­ря­же­нии чело­ве­че­ства. А дошли до вопро­сов, может быть, и не таких «глу­бо­ких», но зато очень суще­ствен­ных для каж­дого чело­века, – до оши­бок пра­во­пи­са­ния и не все­гда понят­ных орфо­гра­фи­че­ских правил.

Повторю еще раз: чтобы хорошо знать пра­вила и без труда под­чи­няться им, нужно пони­мать, на чем они осно­ваны. А понять осно­ва­ния, на кото­рых зиждутся пра­вила нашего пра­во­пи­са­ния, может лишь тот, кто дос­ко­нально раз­бе­рется в вопросе более широ­ком – о связи между обо­ими видами нашего языка – уст­ным и письменным.

Сде­лать это можно. Но пред­ва­ри­тельно нельзя не обра­тить вни­ма­ния на очень важ­ное обсто­я­тель­ство: рядом с уже упо­мя­ну­тыми двумя язы­ками, уст­ным и пись­мен­ным, чело­век вла­деет еще тре­тьим видом, тре­тьей фор­мой речи, может быть, самой уди­ви­тель­ной из всех. Вряд ли вы сами дога­да­е­тесь, о чем я говорю. При­дется вве­сти вас в совер­шенно незна­ко­мую для вас доныне область языковедения.

«О, если б без слова ска­заться душой было можно!»

Стран­ные слова, кото­рые я только что напи­сал, не выду­маны мною. Я нашел их в одном из сти­хо­тво­ре­ний извест­ного рус­ского поэта Фета, жив­шего в про­шлом столетии.

Афа­на­сий Фет был круп­ным худож­ни­ком слова. Но в то же время много раз в раз­лич­ных своих про­из­ве­де­ниях он радо­вался на несо­вер­шен­ство чело­ве­че­ского языка. Фет думал сам и уве­рял дру­гих, будто мысли чело­века, так же как и его чув­ства, гораздо богаче, ярче, точ­нее и пол­нее тех гру­бых слов, в кото­рых они выражаются:

Как беден наш язык: хочу и – не могу!
Не пере­дать того ни другу, ни врагу,
Что буй­ствует в груди про­зрач­ною волною!

Фет меч­тал научиться пере­да­вать дру­гим людям свои мысли без посред­ства слов, как-нибудь помимо языка: «О, если б без слова ска­заться душой было можно!» – вос­кли­цал он.

Но он, по край­ней мере, счи­тал, что если не каж­дый чело­век, то хоть поэт, худож­ник слова, имея «боже­ствен­ный дар», может выра­жать с совер­шен­ной пол­но­той в сло­вах все, что ему вздумается:

Лишь у тебя, поэт, кры­ла­тый слова звук
Хва­тает на лету и закреп­ляет вдруг
И тем­ный бред души и трав неяс­ный запах…

Были скеп­тики, кото­рые и в это не верили. Поэт Федор Тют­чев, напри­мер, прямо гово­рил: «Мысль изре­чен­ная (то есть выска­зан­ная) есть ложь»! В мрач­ном сти­хо­тво­ре­нии, кото­рое так и названо – «Мол­ча­ние», он каж­дую строфу закан­чи­вал зло­ве­щим сове­том: «молчи!»

Как сердцу выска­зать себя?
Дру­гому как понять тебя?
Пой­мет ли он, чем ты живешь?
Мысль изре­чен­ная есть ложь;
Взры­вая, воз­му­тишь ключи:
Питайся ими – и молчи!

Если пове­рить этим сти­хам, полу­ча­ется так: где-то в голове у чело­века живут его мысли. Пока он думает, ника­кие слова, ника­кой язык ему не нужен: думать-то можно и без слов, не говоря ничего!

Беда только в том, что люди не спо­собны без помощи слов обме­ни­ваться этими мыс­лями, делиться ими друг с дру­гом. Чтобы пере­дать их дру­гому, при­хо­дится мысли как бы «упа­ко­вы­вать» в слова.

Это трудно: хруп­кие, неж­ные мысли пор­тятся, иска­жа­ются; про­па­дают их яркие краски, лома­ются неж­ные кры­лышки, как у ред­ких бабо­чек, кото­рых вы взду­мали бы пере­сы­лать зна­ко­мым по почте в бумаж­ных кон­вер­тах… «О, если б можно было пере­сы­лать друг другу мысли без гру­бых конвертов-слов!»

Людям в про­шлом часто при­хо­дили в голову подоб­ные жела­ния. Но спра­ши­ва­ется: не оши­ба­лись ли те, кто рас­суж­дал так?

У англий­ского рома­ни­ста Уэллса есть фан­та­сти­че­ское про­из­ве­де­ние: «Люди как боги».

Несколько рядо­вых англи­чан – все люди из сред­него зажи­точ­ного класса – уди­ви­тель­ным обра­зом попа­дают в фан­та­сти­че­ский мир буду­щего; там живут могу­ще­ствен­ные и муд­рые «люди как боги». Они на много опе­ре­дили Англию и всю Землю по раз­ви­тию своей культуры.

Радушно встре­чают люди-боги полу­ди­ких, по их мне­нию, «зем­лян» с их неле­пыми зло­вон­ными авто­мо­би­лями, некра­си­вой одеж­дой и отста­лым умом. Уче­ные людей-богов крас­но­ре­чиво объ­яс­няют при­шель­цам устрой­ство и жизнь пре­крас­ного, но чуж­дого «зем­ля­нам» мира.

Объ­яс­няют?! Поз­вольте, но как? Откуда же «люди­боги» могут знать язык англи­чан, кото­рых они нико­гда не видели, или тем более откуда англий­ские бур­жуа могли узнать их неве­до­мый доселе язык?

Одного из англи­чан, редак­тора жур­нала мистера Барн­ст­эппла эта неожи­дан­ность пора­жает больше, чем все чудеса нового мира. Он задает недо­умен­ный вопрос тамош­нему уче­ному и полу­чает от него еще более неожи­дан­ный ответ. Уче­ный гово­рит при­мерно так:

«Напрасно вы дума­ете, что мы бесе­дуем с вами на вашем языке. Мы и друг с дру­гом давно уже пере­стали раз­го­ва­ри­вать, поль­зо­ваться для обще­ния язы­ком. Мы не упо­треб­ляем слов, когда обме­ни­ва­емся мыс­лями. Мы научи­лись думать вслух.

Я думаю, а мой собе­сед­ник читает мои мысли и пони­мает меня без слов; зачем же нам язык? А ведь мысли-то у всех наро­дов мира оди­на­ковы, раз­личны только слова. Вот почему и вы пони­ма­ете нас, а мы вас: раз­ли­чие язы­ков не может поме­шать этому…»

Тют­чев, Фет и их сто­рон­ники воз­ра­до­ва­лись бы, услы­хав о такой воз­мож­но­сти: в вымыш­лен­ном Уэлл­со­вом мире можно, ока­зы­ва­ется, «ска­зы­ваться душой, без слов». Все дело, зна­чит, в раз­ви­тии куль­туры: может быть, когда-нибудь и мы, люди, на самом деле дой­дем до этого!

Сто´ит заме­тить, что не одни только поэты поз­во­ляли убе­дить себя в осу­ще­стви­мо­сти таких фан­та­зий. Неко­то­рые уче­ные-язы­ко­веды, рас­суж­дая о буду­щем чело­ве­че­ской речи, при­хо­дили порой при­мерно к таким же выво­дам. Так заблуж­дался, напри­мер, совет­ский уче­ный Марр. Марр счи­тал, что обще­ние людей можно осу­ществ­лять и без языка, при помощи самого мышления.

Это совер­шенно невоз­мож­ная вещь, пола­гает совре­мен­ное язы­ко­зна­ние. Ника­кая мысль не может родиться в голове чело­века «в голом виде», вне сло­вес­ной обо­лочки. Чтобы поду­мать: «Вчера был втор­ник», надо знать слова «вчера», «втор­ник», «быть»; надо суметь свя­зать их в одно целое. Мыс­лей, сво­бод­ных от «при­род­ной мате­рии языка», нет и быть не может, так же как не может быть чело­ве­че­ской «души» без чело­ве­че­ского тела.

Чтобы понять, почему же нельзя обме­ни­ваться мыс­лями «без слов», надо пред­ва­ри­тельно уста­но­вить: а что же пред­став­ляют собою они, «мысли»? Гово­рим мы «сло­вами»; спра­ши­ва­ется: «чем же» мы думаем? Что такое чело­ве­че­ская мысль? Возь­мем один из про­стых мате­ма­ти­че­ских законов:

«Сумма не изме­ня­ется от пере­ста­новки сла­га­е­мых». Это мысль? Конечно!

Но ведь «состоит-то» она из слов? Она вопло­щена, выра­жена в сло­вах, и трудно пред­ста­вить себе, как могла бы выгля­деть она, если бы мы попы­та­лись осво­бо­дить ее от этой «сло­вес­ной оболочки».

Может быть, это потому, что я воз­на­ме­рился пере­дать эту мысль вам? Пока она жила в моей голове, она, может статься, выгля­дела иначе? Может быть, думал я без вся­ких слов и только потом уло­жил гото­вую мысль в «сло­вес­ные конверты»?

Попро­буйте сами разо­браться в этом; вы почув­ству­ете, до чего сло­жен на пер­вый взгляд такой про­стой вопрос. Чтобы по-насто­я­щему отве­тить на него, нужно начать рас­суж­де­ние издалека.

Итак, сле­дите за этим моим рассуждением.

Несколько веков назад суще­ство­вал в мире страш­ный обы­чай: за неко­то­рые пре­ступ­ле­ния чело­веку отреза´ли язык.

Разу­ме­ется, после этого он терял спо­соб­ность гово­рить. Его начи­нали назы­вать «немым», «безъ­языч­ным». Но можно ли ска­зать, что, теряя спо­соб­ность про­из­но­сить слова, такой несчаст­ный калека дей­стви­тельно лишался пол­но­стью и той спо­соб­но­сти, кото­рую мы назы­ваем чело­ве­че­ским языком?

Нет! Ведь изу­ве­чен­ный чело­век этот мог сво­бодно слы­шать все, что вокруг него гово­рили дру­гие; мог пони­мать их речь, узна­вать через их слова их мысли. Зна­чит, поло­вина воз­мож­но­сти поль­зо­ваться зву­ко­вым язы­ком у него сохранилась.

Более того: если он был гра­мот­ным, он мог и теперь читать и писать; писать слова и пони­мать их. Сле­до­ва­тельно, он все еще вла­дел и пись­мен­ной речью.

Видимо, потеря органа речи, языка, вовсе еще не делает чело­века пол­но­стью «безъ­языч­ным».

Вооб­ра­зите себе более тяже­лый слу­чай. После какой-нибудь болезни, после ране­ния во время войны чело­век может не только оне­меть, но сразу и оглох­нуть и даже поте­рять зре­ние. Ни слы­шать речь дру­гих людей, ни читать, ни писать он теперь уже не спо­со­бен. Зна­чит ли это, что на сей раз спо­соб­ность поль­зо­ваться язы­ком окон­ча­тельно оста­вила его?

Как вы дума­ете: если такой несчаст­ный явля­ется чело­ве­ком муже­ствен­ным и твер­дым, разве не может он поду­мать, мыс­ленно ска­зать самому себе: «Нет! Я не сдамся! Я буду бороться!»

Разу­ме­ется, насто­я­щий чело­век, достой­ный этого зва­ния, так и поду­мает. А если чело­век может ска­зать самому себе такие муже­ствен­ные слова, то не оче­видно ли, что в его рас­по­ря­же­нии остался, может быть, самый уди­ви­тель­ный из всех чело­ве­че­ских язы­ков, не зву­ко­вой – уст­ный, не рисо­ван­ный – пись­мен­ный, а тре­тий, без­молв­ный, внут­рен­ний язык, внут­рен­няя речь?

Внут­рен­няя речь? А что это такое?

Закройте глаза. Сосре­до­точьте вни­ма­ние. Как вам кажется: можете ли вы поду­мать что-нибудь самое обык­но­вен­ное, ну хотя бы: «На улице стоит дом»?

Отчего же нет? Разве это так трудно?

Это нетрудно; но вот отдать себе отчет, ка´к именно вы это дела­ете, много труд­нее. Попро­буем, однако же, разо­браться в нашем соб­ствен­ном «дума­нье».

Прежде всего вы, оче­видно, можете пред­ста­вить себе какой-нибудь дом, воз­вы­ша­ю­щийся над тро­туа­ром, вооб­ра­зить нечто вроде кар­тинки: «Дом на улице». Это, без­условно, воз­можно: иначе никто и нико­гда не был бы в состо­я­нии опи­сать дом и тем более нари­со­вать его «наизусть», не видя. А ведь худож­ники посто­янно рисуют, не глядя на натуру, и улицы, и дома, и людей…

Но обра­тите вни­ма­ние вот на что. Если напра­виться по этому пути, перед гла­зами неиз­бежно явится не «про­сто дом», «не дом вообще», а «дом опре­де­лен­ный», «такой-то дом», с длин­ным рядом ему одному при­су­щих при­зна­ков. Допу­стим, вам при­ви­дится теп­лый низень­кий дере­вен­ский дом, плотно уку­тан­ный в снеж­ное оде­яло, тем­не­ю­щий на углу сель­ских улиц. Помните:

Вот моя деревня,
Вот мой дом родной…

Кре­стья­нин по про­ис­хож­де­нию, Сури­ков, когда писал эти строки, пред­став­лял себе, конечно, именно такой малень­кий, руб­лен­ный из бре­вен дом-избу, в каком про­текло его дере­вен­ское детство.

Совсем иное дело дома, изоб­ра­жен­ные Пуш­ки­ным в зна­ме­ни­тых кар­ти­нах «неуго­мон­ного» весе­ля­ще­гося дво­рян­ского Петербурга:

Перед померк­шими домами
Вдоль сон­ной улицы, рядами
Двой­ные фонари карет
Весе­лый изли­вают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плош­ками кругом,
Бле­стит вели­ко­леп­ный дом;
По цель­ным окнам тени ходят,
Мель­кают про­фили голов
И дам и мод­ных чудаков.

Общего между пуш­кин­ским и сури­ков­ским домами, как видите, очень немного, и вряд ли можно вооб­ра­зить такой «дом», кото­рый сов­ме­щал бы в себе при­знаки того и другого.

Каж­дый из нас может без труда вызвать в уме образ дере­вян­ного одно­этаж­ного дома с деся­тью окнами, крыль­цом и двумя печ­ными тру­бами на крыше или высот­ного колосса в два­дцать мра­мор­ных и бетон­ных эта­жей. Можно мыс­ленно вос­со­здать порт­реты раз­ных домов – кра­си­вого или жал­кого, совре­мен­ного или ста­рин­ного, только что постро­ен­ного или же пре­вра­щен­ного вре­ме­нем в ветхую руину. Но какими бы мы их себе ни пред­став­ляли, все­гда это будет «вот такой-то», «дан­ный», «един­ствен­ный в своем роде», опре­де­лен­ный дом.

Иной раз нам ничего боль­шего и не нужно, вот как в дан­ном слу­чае: я ведь про­сто про­сил вас поду­мать: «дом». Все равно какой! Выхо­дит, что думать обра­зами, «кар­ти­нами» вещей, умствен­ными пред­став­ле­ни­ями о них можно, хотя эти «образы» и бывают только част­ными, необоб­щен­ными…[5] Должно быть, из них все же и сла­га­ются наши мысли… Но так ли это?

Попы­та­емся «поду­мать» что-либо более слож­ное; не про­сто поду­мать: «дом», а, так ска­зать, поду­мать «что-нибудь про дом».

Мне опять вспо­ми­на­ются бес­смерт­ные стихи Пушкина:

Татьяна
шла, шла… И вдруг перед собою
С холма гос­под­ский видит дом

Спо­собны ли вы и эти строки пред­ста­вить себе в виде кар­тины или хотя бы в виде ряда свя­зан­ных одна с дру­гой, сме­ня­ю­щих друг друга картин?

Что ж? Пожа­луй, можно довольно ясно уви­деть в вооб­ра­же­нии ста­рин­ный дом – бога­тый, с колон­нами, сад вокруг него и юную девушку в пла­тьице про­шлого века, смот­ря­щую на него с вер­шины холма… Все это, если вы худож­ник, легко набро­сать на хол­сте или листе бумаги. Но попы­тай­тесь вашим наброс­ком, как бы тща­тельно и подробно вы его ни испол­нили, пере­дать, что этот дом не про­сто «стоит» перед за´мершей на при­горке девуш­кой, а что она его «вдруг уви­дела», да еще не сразу, а после того, как она «шла, шла»… Как бы вы ни тру­ди­лись, ничего этого вашим рисун­ком или даже целой серией рисун­ков вы нико­гда не рас­ска­жете: ведь в кино­филь­мах часто при­хо­дится при­бе­гать либо к зву­ча­щей речи героев, либо к объ­яс­не­ниям дик­тора и под­пи­сям внизу экрана.

А в то же время про­сто и без затей поду­мать: «Татьяна вне­запно уви­дела с вер­шины холма, на кото­рый под­ня­лась, бар­ский дом Оне­гина», – легче лег­кого; это ничуть не труд­нее, чем вооб­ра­зить этот дом двух­этаж­ным, с мезо­ни­ном, а девушку – худень­кой и в белом платье.

Почему же одно невоз­можно, а дру­гое легко? В чем тут дело?

Чтобы подойти к ответу на этот вопрос, возь­мем еще один сти­хо­твор­ный отры­вок, в кото­ром также упо­ми­на­ется слово «дом».

Я про­бую вос­ста­но­вить в памяти «Вечер­ний звон» сле­пого поэта И. Коз­лова. Я дошел до строк:

Вечер­ний звон в (?) родном,
Где я… (?), где отчий дом

И тут у меня вдруг «зако­ло­дило». В тече­нии моей мысли полу­чи­лись какие-то про­пуски. Я не помню, в чем «род­ном» зву­чал вечер­ний звон. Я забыл, что´ именно делал автор в тех местах, где был рас­по­ло­жен его отчий дом… Я мучи­тельно ста­ра­юсь вспом­нить это. Я подыс­ки­ваю запол­не­ние для про­пус­ков: «в селе род­ном»? Нет, не так! Может быть, «в лесу род­ном»? Опять не то… И, нако­нец, вспо­ми­наю: «в краю род­ном, где я любил», а не «где я дышал», не «где я воз­рос»… Вот теперь все ясно.

Ска­жите, когда с вами про­ис­хо­дят такие заминки мысли, вы ищете чего? Обра­зов, кар­ти­нок «леса», «села», «края»? Да конечно, нет! Вы ищете слов, и это осо­бенно ясно при вспо­ми­на­нии сти­хов, потому что тут вам при­хо­дится пере­би­рать только такие слова, кото­рые могут уло­житься в раз­мер и рифму. Именно поэтому вы можете коле­баться между сло­вами «край», «лес», «село». Но вам нико­гда не пред­ста­вится образ «деревни». Почему? Очень про­сто: слово «деревня» не уме­ща­ется в коз­лов­ской строке.

Разве это не пока­зы­вает вам, что вы мыс­лите не обра­зами, а сло­вами? Да иначе невоз­можно мыс­лить еще и по дру­гой важ­ней­шей причине.

Вду­май­тесь в слово «дом», в то, как оно зву­чит и что зна­чит в этих мелан­хо­ли­че­ских строч­ках. Какой именно образ нари­со­вали бы вы, чтобы пере­дать пред­став­ле­ние о «доме», упо­ми­на­е­мом Коз­ло­вым? Тут и речи быть не – может ни о «малень­ком», ни о «камен­ном», ни о «двух­этаж­ном», ни вообще о каком-либо веще­ствен­ном, «мате­ри­аль­ном» доме. Здесь слово «дом» озна­чает вовсе не «зда­ние», не «постройку». Оно зна­чит тут «родина», «род­ное место». Соче­та­ние «отчий дом» можно, не меняя общего смысла, заме­нить на «оте­че­ские кущи», «роди­мый край» или даже «семей­ный очаг». Попро­буйте же вооб­ра­зить себе «в виде кар­тинки» эта­кий «ника­кой», отвле­чен­ный дом. Это реши­тельно невоз­можно. А в то же время поду­мать «отчий дом» или «где под каж­дым ей лист­ком был готов и стол и дом» – проще про­стого, и мы делаем это поми­нутно. Как? Разу­ме­ется, при помощи слов, а не обра­зов, при помощи «поня­тий», а не «пред­став­ле­ний».

Ну что ж! Теперь все ясно: думаем мы не обра­зами, а сло­вами. Мысль, даже еще не выска­зан­ная вслух, уже вопло­ща­ется в слова в мозгу чело­века. Навер­ное, вы заме­чали у мно­гих людей при­вычку, раз­мыш­ляя, шеве­лить губами. Это не зря: это в голове дума­ю­щего шеве­лятся непро­из­но­си­мые им, но уже рож­да­ю­щи­еся мысли-слова, рву­щи­еся во внеш­ний мир. Чело­век «про себя» про­из­но­сит свои мысли, как пред­ло­же­ния. Ино­гда, впро­чем, в мозгу воз­ни­кают не зву­ко­вые, а мол­ча­ли­вые, «пись­мен­ные» обли­чья слов. Из тех и дру­гих и скла­ды­ва­ются наши мысли. Вот что такое внут­рен­няя речь.

Однако если это так, то отсюда сле­дует любо­пыт­ный вывод: рус­ский чело­век неиз­бежно дол­жен думать рус­скими сло­вами, гру­зин – гру­зин­скими, фран­цуз – сло­вами сво­его языка: ведь дру­гих они и не знают. Иное, конечно, дело люди, «дву­языч­ные»: в совер­шен­стве вла­дея вто­рым язы­ком, они, веро­ятно, могут «думать» и на каж­дом из двух, по желанию.

Было бы очень инте­ресно убе­диться в этом: если чело­век может думать то на одном языке, то на дру­гом, так ведь это же и явится луч­шим дока­за­тель­ством того, что думает он сло­вами. Иначе какая раз­ница была бы между немец­ким и фин­ским, рус­ским и узбек­ским «дума­ньем»?

Сто или пол­то­раста лет назад рус­ские дво­ряне вос­пи­ты­ва­лись на фран­цуз­ский лад бес­чис­лен­ными «эми­грант­ками Фаль­бала» или «месье Трике». Подобно Евге­нию Оне­гину, они потом полу­чали воз­мож­ность «по-фран­цуз­ски совер­шенно» изъ­яс­няться и писать. Иначе говоря, мно­гие из них настолько овла­де­вали фран­цуз­ской речью, что без малей­шего труда то и дело пере­хо­дили при раз­го­воре с одного языка на дру­гой. А в мыслях?

В пове­сти И. С. Тур­ге­нева «Пер­вая любовь» моло­дой барич пла­менно влю­бился в девушку-соседку. Он видит ее на про­гулке, в саду; однако она смот­рит на юношу с пре­не­бре­же­нием и даже не отве­чает на его поклон.

«Я снял фуражку, – вспо­ми­нает моло­дой чело­век, – и, помяв­шись немного на месте, пошел прочь с тяже­лым серд­цем. Que suis-je pour elle?[6]поду­мал я (бог знает почему) по-французски…»

Вот дей­стви­тельно очень инте­рес­ное сооб­ще­ние. По этой корот­кой фразе можно прежде всего ясно понять, что юный рус­ский дво­ря­нин мог не только гово­рить, но и думать по-фран­цуз­ски, то есть фран­цуз­скими сло­вами. Этого мало, он умел думать и по-рус­ски тоже: более того, обычно он думал на рус­ском языке, иначе он не ска­зал бы «бог знает почему».

Оче­видно, чело­век дей­стви­тельно может думать на раз­ных язы­ках[7]. Но ведь это же непре­ложно сви­де­тель­ствует о том, что он думает сло­вами, а не «обра­зами-кар­тин­ками». Зри­тель­ные образы при­мерно оди­на­ковы у людей всех наций. «Чело­вечка» и рус­ский, и негр, и вьет­на­мец, и гольд нари­суют вам почти так, как это сде­ла­ете вы сами. А вот спро­сите ино­языч­ных людей, что´ изоб­ра­жено на таком рисунке, и каж­дый из них отве­тит вам по-своему.

Фран­цуз ска­жет: омм

немец: менш

турок: ада´м

ита­лья­нец: о´мо

испа­нец: о´мбрэ

поляк: чло´век

бол­га­рин: чове´к

финн: и´хминнэн

япо­нец: хи´то

китаец: жень

кореец: сарам

и т. д.

Зна­чит, думая на раз­ных язы­ках, люди, еще ничего не говоря друг другу, еще в мозгу, в созна­нии своем, при­бе­гают уже к без­звуч­ным, непро­из­не­сен­ным, сло­вам. Из них они и фор­ми­руют свои мысли. Из слов прежде всего; из слов по пре­иму­ще­ству. Вся­кие дру­гие образы – вещей, пред­ме­тов, лиц, все­воз­мож­ные ощу­ще­ния – тепло, холод, жажда, – если и при­ни­мают уча­стие в обра­зо­ва­нии этих мыс­лей, то лишь вто­ро­сте­пен­ное, допол­ни­тель­ное. Они, веро­ятно, при­дают окраску им, делают их более живыми и яркими. И только.

Изло­жен­ные поло­же­ния пра­вильны, но не все­гда легко укла­ды­ва­ются в созна­нии. Осо­бенно сму­щают они мате­ма­ти­ков и тех­ни­ков. Пер­вым кажется, что, кроме слов, можно думать и фор­му­лами. Вто­рые уве­рены, будто кон­струк­торы мыс­лят не сло­вами, а обра­зами дета­лей буду­щих меха­низ­мов, обра­зами чер­те­жей и пла­нов. Они пишут мне об этом.

Разу­ме­ется, это неверно. Любая фор­мула имеет сло­вес­ное значение.

Ска­зать (a+b)^2 = a^2+2ab+b^2 – это все равно что выра­зиться иначе: «квад­рат суммы двух коли­честв равен квад­рату пер­вого из них плюс…» и т. д. Фор­мула короче, удоб­нее; поэтому мате­ма­тик пред­по­чи­тает ее. Но фор­мула – тот же язык: как в письме мы при­бе­гаем к сте­но­гра­фии, так мате­ма­тик, ведя свои рас­суж­де­ния, поль­зу­ется свое­об­раз­ной «сте­но­ло­гией», искус­ством сверх­сжа­той, акку­му­ли­ро­ван­ной речи. Однако счи­тать, что ему при этом уда­ется обой­тись «без языка», столь же наивно и непра­вильно, как, пита­ясь греч­не­вым кон­цен­тра­том, хва­статься, что налов­чился обхо­диться без крупы.

То же и с чер­те­жами вся­кого рода. Даже Эвклид не вопло­тил своих рас­суж­де­ний в чер­те­жах, а создал их как цепь сло­вес­ных поло­же­ний: посту­ла­тов, аксиом, тео­рем, дока­за­тельств, при кото­рых чер­тежи явля­ются лишь под­спор­ным пояс­не­нием. Любой тех­ни­че­ский чер­теж (ска­жем, карта мира) есть иное выра­же­ние сло­вес­ного опи­са­ния пред­ме­тов. Каж­дый чер­теж необ­хо­димо «про­честь», то есть пере­ве­сти его в слова; «думать одними чер­те­жами» реши­тельно нельзя; «думать одними сло­вами» вполне возможно.

При­веду два очень ясных при­мера. Води­тель машины видит у дороги «чер­теж» – дорож­ный знак пово­рота. Он тор­мо­зит свою «Победу», но лишь потому, что чер­теж этот имеет для него сло­вес­ное выра­же­ние: «Через 100 мет­ров – пово­рот!» Турист, стра­дая от жажды, ищет на топо­гра­фи­че­ской карте соот­вет­ству­ю­щий зна­чок. Но, уви­дев нако­нец источ­ник, он не поду­мает об этом значке. Он мыс­ленно вос­клик­нет: «Вот радость: вода, ключ, род­ник!» То же мы имеем и в дру­гих, более слож­ных случаях.

Только наши слова, только язык, поз­во­ляет нам думать так сво­бодно и отвле­ченно. И, по суще­ству говоря, именно с тех пор, как чело­ве­че­ство научи­лось думать сло­вами, оно и начало «мыс­лить» по-насто­я­щему. А это могло слу­читься лишь потому, что в то время чело­век овла­дел язы­ком: зву­ко­вым язы­ком вна­чале, а затем и пись­мен­ной речью.

Все это очень важно. Прежде всего, это решает наши недо­уме­ния, свя­зан­ные со стрем­ле­нием неко­то­рых людей «гово­рить душой, без слов». Теперь мы убе­ди­лись, что так, без слов, мно­гого друг другу не ска­жешь. Уэлл­совы «зем­ляне» также никак не могли бы понять, вслу­ши­ва­ясь или всмат­ри­ва­ясь в мысли людей-богов, что они думают: «зем­ляне» и люди-боги не только гово­рили на раз­ных язы­ках, но на раз­ных язы­ках и думали.

Пред­ставьте себе, что, про­ник­нув в голову какого-то чело­века, вы обна­ру­жили бы, что думает он так:

«Во фоди бу-сы вурус-хуа, во фоди чжунгай-хуа!»

Обра­до­вало бы вас это? Поняли бы вы эту мысль? Нет, не поняли бы, потому что чело­век этот думает по-китай­ски, а вы – не кита­ист, и его мысль нуж­да­ется для вас в пере­воде на рус­ский язык. «Я говорю не по-рус­ски, я говорю по-китай­ски», – думает он. Но думает, как и гово­рит, сво­ими, китай­скими, словами.

Мыс­лей, сво­бод­ных от язы­ко­вого мате­ри­ала, сво­бод­ных от язы­ко­вой «при­род­ной мате­рии», не суще­ствует. Поэтому, если мы захо­тим узнать, как именно думает, как мыс­лит чело­век, по каким зако­нам рабо­тает его мыш­ле­ние (а что может быть важ­нее такой задачи?), нам надо начать с изу­че­ния зако­нов языка.

Я пола­гаю, теперь вам понятно, почему наука о языке явля­ется одной из самых серьез­ных, глу­бо­ких и увле­ка­тель­ных наук мира.

Вот так: «я пола­гаю, теперь вам понятно…» Но за годы, про­шед­шие после выхода в свет послед­него изда­ния этой книги, я полу­чил мно­же­ство писем. И выяс­ни­лось: не все, читав­шие ее, убе­ди­лись, что я прав.

Есть чита­тели, кото­рым никак не хочется согла­ситься с утвер­жде­нием «мысли без слов не бывает». Им кажется, что это не так. Они спо­рят, они дока­зы­вают, что – бывает. Что – может быть. Что это поло­же­ние – не обя­за­тельно… Оно им непри­ятно! Им хочется осво­бо­дить мысль от слова, душу от тела.

Какие же доводы они при­во­дят? Среди этих дово­дов инте­рес­ней дру­гих два или три, вот какие.

«Я дру­жил с пар­нем, а потом разо­ча­ро­вался в нем.

Он подо­шел ко мне, но я сде­лал такое злое лицо, так посмот­рел на его, что он сразу меня понял, ото­шел и больше со мной не здоровается…»

Или: «Когда моя мама вдруг обни­мет меня и начи­нает цело­вать, я сразу же читаю ее мысли. Она думает: „Ты моя самая нена­гляд­ная доченька; я тебя ужасно люблю!“ Зачем же мне какие-то „слова“? Мы и без них пони­маем друг друга!» Так напи­сала мне одна девушка.

Убе­ди­тельно? Да как вам ска­зать. Тут все зави­сит от того, что вкла­ды­вать в поня­тия «мысль», «думать», «пони­мать».

Когда обсуж­да­ется какой угодно вопрос, надо прежде всего точно дого­во­риться, что мы под­ра­зу­ме­ваем под тем или дру­гим сло­вом: ведь у мно­гих наших слов бывает не одно, а несколько близ­ких или даже довольно дале­ких значений.

Вот, напри­мер, мама моей кор­ре­спон­дентки страшно «любит» свою дочку. ЛЮБОВЬ – это высо­кое и бла­го­род­ное чув­ство, не правда ли? Но допу­стим, что дочка «страшно любит» шоко­лад с оре­хами. Или – валяться по утрам в постели. Или – сидеть по целым часам у окна, глядя на улицу… Что это – тоже любовь? Почему же нет?..

Но как вам кажется: если захо­тим пред­ста­вить себе, что зна­чит чув­ство «любовь» в жизни чело­ве­че­ства, можем ли мы сразу иметь в виду, под­ра­зу­ме­вать под этим сло­вом одно­вре­менно и любовь матери к ребенку, и любовь к рыб­ной ловле, и любовь к слад­кому креп­кому чаю? Если мы будем сме­ши­вать все это воедино, мы навер­няка страшно запу­таем вопрос и ни к какому реше­нию не придем.

Совер­шенно так же надо отно­ситься и к сло­вам «мысль», «мыш­ле­ние», «думать», «пони­мать»: каж­дое из них в раз­ных слу­чаях может озна­чать вещи, совер­шенно друг на друга не похожие.

Вы про­хо­дите мимо при­вя­зан­ной на цепи собаки. Вдруг она щети­нит шерсть на загривке, страшно ска­лит зубы и рычит. Вы замед­ля­ете шаги, а потом про­сто отхо­дите, ста­ра­ясь не при­бли­зиться на опас­ное расстояние…

Как по-вашему – вы «про­чи­тали мысли цеп­ного пса», а он «без слов» пере­дал вам свои мысли? По-моему, он выра­зил свое тем­ное чув­ство непри­язни, напу­гал вас. И вы бла­го­ра­зумно ото­шли, тоже не раз­ду­мы­вая много, а про­сто слегка испу­гав­шись. Мыс­лей – ника­ких. Ощу­ще­ний, настро­е­ний, впе­чат­ле­ний – сколько угодно. Но я нигде в моей книге не утвер­ждал, что чув­ства, ощу­ще­ния, впе­чат­ле­ния, пере­жи­ва­ния могут быть выра­жены только сло­вами. Их можно выра­жать «и сло­вами» и еще мно­же­ством иных спо­со­бов: диким хохо­том, горь­кими сле­зами, печаль­ной миной, вос­тор­жен­ными скач­ками, дро­жью во всем теле, нахаль­ным посви­сты­ва­нием, ядо­ви­той улы­боч­кой – на тысячу ладов. Но при чем тут «мысли»?

А теперь вспом­ните моего пер­вого кор­ре­спон­дента. Он скор­чил, когда к нему при­бли­зился став­ший ему нена­вист­ным друг, сви­ре­пую и непри­яз­нен­ную физио­но­мию. Он мог бы, для пущей понят­но­сти, пока­зать тому кулак или даже плю­нуть в его сто­рону. Но какая же раз­ница между его пове­де­нием и пове­де­нием собаки на цепи? И там и там выра­жены только чув­ства. Ника­ких «мыс­лей» не было и в помине. Чтобы они обна­ру­жи­лись, разо­ча­ро­ван­ный моло­дой чело­век дол­жен был бы ска­зать сво­ему новому недругу: «Я вчера убе­дился, что ты трус и лжец. Я с тобой не дружу. Уби­райся!» Вот тут тот понял бы что-то. А так он про­сто «почув­ство­вал непри­язнь». И – только.

И милая девушка, неж­ни­чая со своей мамой, тоже несколько пре­уве­ли­чи­вает свое уме­ние «читать мате­рин­ские мысли». Чув­ства – да, да и то лишь довольно при­бли­зи­тельно, так, в общем.

Есть очень попу­ляр­ная песенка на слова Иса­ков­ского. В ней дру­гая девушка с огор­че­нием рас­ска­зы­вает, как:

… ходит парень
Возле дома моего:
Помор­гает мне глазами,
И не ска­жет ничего…
И – кто его знает,
Чего он моргает?..

Вот видите: чув­ство-то свое этот парень, бес­спорно, выра­жает бур­ным мор­га­нием. Но девушке хочется, чтобы он хоть что-нибудь, в допол­не­ние к этому мор­га­нию ска­зал. Чтобы он по поводу сво­его чув­ства выра­зил и какую-либо мысль. Чтобы чув­ство его выра­зи­лось «чле­но­раз­дельно», то есть словами.

Так вот и ока­зы­ва­ются не слиш­ком убе­ди­тель­ными ЭТИ аргу­менты про­тив моего утвер­жде­ния. Они осно­ваны на том, что поня­тия «мысль», «думать», «пони­мать» страшно расширяются.

Чело­век гово­рит «мысль», а имеет в виду «чув­ство», «пере­жи­ва­ние», «впе­чат­ле­ние», «побуж­де­ние». И пред­мет спора рас­плы­ва­ется. Неза­чем дока­зы­вать, что «чув­ства» мы нередко выра­жаем без вся­ких слов, ну, ска­жем, при помощи музыки. Мы не столько «пони­маем» их, сколько «зара­жа­емся» ими.

А так как, выра­жая и наши мысли, мы обык­но­венно окра­ши­ваем их сво­ими чув­ствами, бес­сло­вес­ное и сло­вес­ное сме­ши­ва­ется, и отде­лить их одно от дру­гого не так-то легко.

Близко к этому «аргу­менту» стоит дру­гой. Мне пишут: «Как же вы так нераз­дельно свя­зы­ва­ете слово и мысль, когда суще­ствует, напри­мер, живо­пись, кото­рая любую мысль может пере­да­вать без вся­ких слов?».

В этом воз­ра­же­нии тоже есть сек­рет, кото­рый «воз­ра­жа­тели» упус­кают из вида. Когда мы гово­рим о мысли, кото­рую выра­жает, ска­жем для при­мера, кар­тина И. Леви­тана «Вечер­ний звон», мы по-насто­я­щему имеем в виду целый слож­ный клу­бок впе­чат­ле­ний, настро­е­ний, обра­зов и мыс­лей, кото­рые созер­ца­ние этого чудес­ного полотна в нас вызы­вает. А вовсе не обя­за­тельно те мысли, кото­рые про­хо­дили в голове худож­ника, когда он свою кар­тину писал.

Доста­точно посто­ять в Тре­тья­ков­ской гале­рее в Москве перед этим хол­стом и послу­шать, что гово­рят люди, им любу­ю­щи­еся, чтобы убе­диться, что каж­дый видит в нем «свое», пере­жи­вает пре­лесть изоб­ра­жен­ного по-сво­ему. Тот, кто бывал в Плесе на Волге, вспо­ми­нает свои впе­чат­ле­ния от виден­ного там, ищет сход­ства. Люби­тель при­роды вос­хи­ща­ется, как уди­ви­тельно пере­даны цвета, оттенки, чуть ли не звуки и запахи теп­лого лет­него вечера на воде. Людям постарше и на самом деле начи­нает слы­шаться влаж­ный и задум­чи­вый вечер­ний Цер­ков­ный бла­го­вест. Но очень веро­ятно, что это впе­чат­ле­ние воз­ни­кает не столько под воз­дей­ствием того, что на кар­тине напи­сано, сколько в связи с тем, что под ней под­пи­сано. А под­пи­сано там два слова : «Вечер­ний звон».

Вечер­ний звон, вечер­ний звон!
Как много дум наво­дит он… –

гово­рится в очень извест­ном сти­хо­тво­ре­нии поэта XIX века И. Коз­лова. И спро­сите вы хоть у сотни людей, про­чи­тав­ших это сти­хо­тво­ре­ние, о чем оно гово­рит, и все сто отве­тят: «Ну, прежде всего о вечер­нем звоне… Вся­кие мысли, свя­зан­ные с вос­по­ми­на­ни­ями о цер­ков­ном вечер­нем звоне». Совер­шенно неве­ро­ятно, чтобы кто-либо поду­мал, что в этом сти­хо­тво­ре­нии опи­сы­ва­ется закат, или вечер на реке, или тихая оби­тель. А созер­цая леви­та­нов­скую кар­тину, можно назвать ее любым из этих имен, и опро­верг­нуть ваше вос­при­я­тие будет невозможно.

Вот почему, говоря о мысли того или иного про­из­ве­де­ния живо­писи, музыки, скульп­туры, мы вкла­ды­ваем в это слово совер­шенно иной смысл, чем говоря о мысли, вопло­щен­ной в слове. В кар­тине нет глав­ного для чело­ве­че­ской мысли – поня­тий. Есть образы. В музыке – тоже. А я в моей книге рас­суж­даю только о мысли, постро­ен­ной на поня­тиях. О мысли чисто чело­ве­че­ской. О мысли, под­да­ю­щейся логи­че­скому ана­лизу. И вот такая мысль невоз­можна без слова, потому что именно слово орга­ни­зует, закреп­ляет, обра­зует в нашем мозгу поня­тие.

Тре­тье воз­ра­же­ние встре­ти­лось мне впер­вые недавно, но оно стоит того, чтобы его здесь разобрать.

«Вы неправы! – напи­сал мне один сту­дент. – И вот почему. В мире – мно­же­ство, да нет, не мно­же­ство, а бес­ко­неч­ное число все­воз­мож­ных вещей. Пред­ме­тов, явле­ний, дей­ствий, состо­я­ний. По вашему мне­нию, мы не можем «думать» о них, если не знаем их назва­ний – слов? Но ведь слов во всех язы­ках, в том числе и в рус­ском, не бес­чис­лен­ное мно­же­ство. И все-таки мы пре­спо­койно можем «пред­ста­вить себе» любую вещь, а зна­чит, и «поду­мать о ней». Как же? Выхо­дит, что – без слова? Ведь на каж­дую «вещь» мира не при­хо­дится по одному слову в языке…»

Аргу­мент выгля­дит убий­ствен­ным. Что же я напи­сал в ответ моему критику?

Я напи­сал ему вот что.

«Заме­чали ли вы, что к бес­ко­неч­ному мно­же­ству суще­ству­ю­щих вокруг нас «вещей» мы, люди, отно­симся совер­шенно неоди­на­ково. Есть такие, кото­рые нам по тем или дру­гим при­чи­нам «суще­ственны». Мы их непре­рывно видим, все­гда «заме­чаем». А рядом кишит мура­вей­ник дру­гих вещей, не пред­став­ля­ю­щих для чело­века (а ино­гда и для чело­ве­че­ства) ни малей­шего инте­реса, ника­кой цен­но­сти. Люди смот­рят на эти вещи, но не видят их.

При­мер? Пожа­луй­ста. Горо­жа­нин при­е­хал на дачу. Перед избой, где он посе­лился – лужайка. Спро­сите его, что рас­тет на ней, он ска­жет: «трава». И будет прав.

Спро­сив о том же у хозя­ина дома, кол­хоз­ника, вы полу­чите дру­гой ответ: «На горушке – кле­ве­ришко есть, тимо­фе­евки немного… А к речке – вся­кая дурь: белоус, осока… Ну, копны две сена станет».

Хозяин тоже будет прав. По-своему.

Но стоит к дач­нику при­е­хать в гости другу-бота­нику, он под­ни­мет при­я­теля на смех. «Как – трава? Что зна­чит – „трава“? Да тут на каж­дом квад­рат­ном полу­метре – целый бота­ни­че­ский сад! Вот, верно, кле­вер; при­том – крас­ный. А вот – белый кле­вер. Вот, пожа­луй­ста, три вида люти­ко­вых. Да, тимо­фе­евка, но и ёжа есть, и лисо­хвост есть… Тут, где посы­рее, тень, – звезд­чатка, она же – мок­рица. И – ман­жетка… И мята. А около куста – валерьяна…»

У пер­вого на всю луго­вину нашлось одно слово; вто­рой сумел назвать своих зеле­ных дру­зей и вра­гов. А тре­тий – спе­ци­а­лист – засы­пал вас сло­вами-назва­ни­ями… И все травы ока­за­лись назван­ными; каж­дая – по-особенному.

В 1894 году мир знал два вида лучей: све­то­вые и теп­ло­вые. В 1895 году Виль­гельм Конрад Рент­ген открыл новые лучи, неви­ди­мые, нетеп­ло­нос­ные, но про­ни­ка­ю­щие через непро­зрач­ные тела. Понятно, что для этих таин­ствен­ных лучей у чело­ве­че­ства не суще­ство­вало слова-назва­ния: их же никто не знал, не видел, не ощущал.

Рент­гену надо было сооб­щить о своем откры­тии миру. И пер­вое, что он сде­лал, он при­ду­мал для своих лучей слово. Он назвал их «x –лучами» (мы теперь зовем их «рент­ге­нов­скими»).

За сле­ду­ю­щие два года он опуб­ли­ко­вал о них три важ­ных сооб­ще­ния. Его лучи стали все­мир­ной сен­са­цией. О них гово­рили повсюду. А как можно было бы о них «гово­рить», если бы Рент­ген не создал назы­ва­ю­щего их слова? При этом он создал его не «из ничего». Слово «лучи» было давно в ходу. Слово «икс» у мате­ма­ти­ков зна­чит «неиз­вест­ное», Назва­ние для нового пред­мета, новое слово было обра­зо­вано из двух ста­рых слов, из их сочетания.

И ведь если в чело­ве­че­ских язы­ках живут сотни тысяч, может быть, даже мил­ли­оны («всего только мил­ли­оны»!) слов, то число воз­мож­ных соче­та­ний из них – по два, по три, по пять – немыс­лимо выра­зить ника­кой доступ­ной вооб­ра­же­нию вели­чи­ной. Ими может быть назван любой вновь откры­тый в мире пред­мет, любое став­шее инте­рес­ным людям явле­ние, любое пона­до­бив­ше­еся им поня­тие.

Мил­ли­оны лег жила в Индий­ском оке­ане стран­ная дво­я­ко­ды­ша­щая рыба, пере­жи­ток давно ушед­ших веков. Евро­пейцы ее ни разу не видели и, есте­ственно, никак не назы­вали. У нее не было имени на языке белых людей.

Но вот она слу­чайно попа­лась на глаза уче­ной жен­щине-ихтио­логу. По всему свету про­ка­ти­лось изве­стие о рыбе-дико­винке, о рыбе-сверх­ве­те­ране. И тот­час же роди­лось новое слово: в честь открыв­шей чудо моло­дой уче­ной, мисс Ля´тимер, она теперь зовется «лятиме´рией». Каж­дый год на земле откры­вают сотни и тысячи новых видов живот­ных и рас­те­ний. Ни один из них не оста­ется без слова-имени. Чело­ве­че­ство достиг­нет дру­гих пла­нет, най­дет там иную флору и фауну. И каж­дый тамош­ний зверь, каж­дая травка полу­чат свое имя.

Нет ничего более при­чуд­ливо-раз­но­об­раз­ного, нежели формы пла­ва­ю­щих в небе обла­ков. Неда­ром писа­тель Три­го­рин в пьесе А. Чехова «Чайка», сетуя на хло­пот­ли­вость сво­его ремесла, жалу­ется: «Вижу вот облако, похо­жее на рояль. Думаю: надо будет упо­мя­нуть где-нибудь в рас­сказе, что плыло облако, похо­жее на рояль…»

Тыся­че­ле­тия люди не инте­ре­со­ва­лись очер­та­ни­ями обла­ков. Не было и слов для их обо­зна­че­ния. Но вот метео­ро­логи заме­тили, что неко­то­рые виды обла­ков пред­ве­щают пере­мену погоды, и сей­час мы уже раз­ли­чаем «кумули» – «куче­вые», «цирри» – «пери­стые», «страти» – «сло­и­стые», «нимби» – «дож­де­вые»… И стоит людям заме­тить, что осо­бое зна­че­ние для чего-либо имеют «роя­ле­вид­ные» или «вер­блю­до­об­раз­ные» облака, и для них будут созданы обо­зна­ча­ю­щие их слова-названия.

Ну, теперь, я думаю, я убе­дил вас? Что же каса­ется до еще одного воз­ра­же­ния, до тех чита­те­лей, кото­рые ука­зы­вают на «дума­ю­щих» кошек и собак, мура­вьев и попу­гаев, сло­нов и амеб, то об этом я много говорю в главе «Чело­век и живот­ное» и тут не буду пред­ва­рять самого себя.

Скажу только: те, кто гово­рят о «мыш­ле­нии» живот­ных, под­ра­зу­ме­вают под этим сло­вом не то, что, упо­треб­ляя его, имею в виду я. Потому что я говорю все­гда только об одном виде «мыш­ле­ния» – чело­ве­че­ском. Назы­ваю мыш­ле­нием не все то, что может содер­жаться в созна­нии и чело­века и зверя, а только то, что вопло­ща­ется в поня­тия и умо­за­клю­че­ния людей.

Если я думаю: «Чело­века от живот­ного отли­чает именно спо­соб­ность мыс­лить поня­ти­ями», – это мысль.

Если я «думаю»: «Ах ты…» – и в яро­сти стучу кула­ком по столу, это не мысль. Это – выра­же­ние моего неопре­де­лен­ного, невы­ра­зи­мого сло­вом чув­ства. Крик души, но не голос ума.

Всюду в моей книге я обхожу такие «крики души» молчанием.

Пожа­луй, добавлю еще одно довольно любо­пыт­ное наблюдение.

Лет два­дцать назад по всей нашей стране давал свои «сеансы» инте­рес­ный «угад­чик мыс­лей» Вольф Мес­синг. Сеансы заклю­ча­лись в том, что при­сут­ству­ю­щие, втайне от Мес­синга, при­ду­мы­вали для него часто довольно слож­ные «зада­ния». Появ­лялся Мес­синг. Взяв за руку одного из пуб­лики, зна­ю­щего, что именно содер­жится в зада­нии, он тре­бо­вал, чтобы тот, не про­из­нося ни слова, думал, что надо сде­лать. И, после неко­то­рых уси­лий, выпол­нял зада­ние – под­хо­дил к нуж­ному чело­веку, доста­вал у него из порт­моне нуж­ное число монет зара­нее услов­лен­ного досто­ин­ства, разыс­ки­вал в зале какой-либо спря­тан­ный пред­мет, брал у кого-либо книгу и ука­зы­вал на слова, кото­рые были зара­нее выбраны с раз­ных стра­ниц, и тому подобное.

В раз­го­воре со мной любо­пыт­ный чело­век этот реши­тельно утвер­ждал, что для него совер­шенно без­раз­лична наци­о­наль­ность и язык того, от кого он узнает чистые МЫСЛИ, состав­ля­ю­щие зада­ние. Если бы он был прав, мои сооб­ра­же­ния о мыш­ле­нии и языке, разу­ме­ется, были бы уни­что­жены на корню.

Но вот что слу­чи­лось на несколь­ких таких «пред­став­ле­ниях» Мес­синга. Два пер­вых слу­чая я наблю­дал сам, о тре­тьем мне рас­ска­зал писа­тель М. Л. Слонимский.

Было при­ду­мано «зада­ние», выпол­няя кото­рое Мес­сингу надо было рас­крыть жен­скую сумочку, застег­ну­тую зам­ком-мол­нией, вынуть оттуда коше­ле­чек, тоже снаб­жен­ный мол­нией, и уже дальше дей­ство­вать с монетами.

Уга­ды­ва­тель мыс­лей очень долго не мог выпол­нить тре­бо­ва­ний, не пони­мая, что думает актриса, руку кото­рой он дер­жал. А потом, ста­ра­ясь объ­яс­нить свои труд­но­сти, сер­дито ска­зал: «Как я мог сооб­ра­зить, в чем дело, когда она все время думала про гром и мол­нию …»

Актриса думала вовсе не про «гром и мол­нию», а про мол­нию ‑замок. И когда Мес­сингу это объ­яс­нили, он раз­дра­женно пожал пле­чами. «Откуда я знал, что это тут так назы­ва­ется

Австрий­ский немец по языку, он не подо­зре­вал, что такой запор по-рус­ски зовется мол­ния; по-немецки это Reibverschluß, то есть что-то вроде: «пол­зу­чий запор».

Совер­шенно ясно – он вос­при­ни­мал не образ, а слово, и раз слово было ему неиз­вестно, рас­шиф­ро­вать его не мог.

В дру­гом слу­чае Вольфу Мес­сингу было задано набрать из кар­точ­ной колоды несколько строго опре­де­лен­ных карт: десятку, валета и пр., и т. п. Было ска­зано (между теми, кто это зада­ние состав­лял), что число очков на этих несколь­ких кар­тах должно в сумме соста­вить «21», как в игре в «два­дцать одно».

Испол­ни­тель очень быстро, без вся­кого труда выбрал нуж­ные карты и заме­тался. «Я дол­жен что-то еще сде­лать, а что – не могу понять!» – при­хо­дил он в отча­я­ние. Ему ука­зали, что зада­ние выпол­нено. «Нет, нет! – про­те­сто­вал он. – Я ясно ощу­щаю: он думает почему-то еще и о цифре два­дцать один…»

Игра в «два­дцать одно» рас­про­стра­нена далеко не везде в мире. Чис­ло­вое зна­че­ние карт с рисун­ками (дама, валет, король) не везде оди­на­ково. Мес­синг «слы­шал» карты, назван­ные сло­вами, но не знал, сколько каж­дая «стоит», и потому пре­тер­пе­вал неудачу. А его «руко­во­ди­телю» в голову не при­хо­дило поду­мать : «Валет ценится так-то или дама – так-то». И вос­при­ня­тое угад­чи­ком слово «два­дцать одно», назва­ние числа, повисло в воздухе.

Если бы дело было не в сло­вах, такого недо­ра­зу­ме­ния не могло бы получиться.

Нако­нец – тре­тье. Одна­жды Мес­синг также не смог выпол­нить задачу только по той при­чине, что чело­век – пере­дат­чик мысли, тре­буя, чтобы он вынул из сумочки опре­де­лен­ный пред­мет, назы­вал в уме этот пред­мет не «пер­чат­кой», а «вареж­кой». Слово «варежка» ино­странцу Мес­сингу ока­за­лось неиз­вест­ным, и стало совер­шенно оче­видно, что он опе­ри­рует именно «сло­вами»: ведь образ такой пер­чатки без­условно был бы им вос­при­нят без вся­кого труда.

По-моему, все три слу­чая вели­ко­лепно рабо­тают на пользу той тео­рии, кото­рую я защи­щаю на всех преды­ду­щих стра­ни­цах этой книги.

Глава 2. Cказки и были

Древ­ние языковеды

Каж­дый, кто бы ни заду­мался над чело­ве­че­ской спо­соб­но­стью гово­рить, немед­ленно задает себе вопрос: «Откуда и как полу­чили люди эту уди­ви­тель­ную спо­соб­ность? Как они научи­лись языку?»

Вопрос этот только внешне выгля­дит про­стым и без­обид­ным. Не пре­уве­ли­чи­вая, можно ска­зать: три чет­верти тол­стых томов, напи­сан­ных в тече­ние сотен лет по язы­ко­зна­нию, посвя­щены реше­нию этой труд­ней­шей загадки.

Правда, про­сто­душ­ные люди нико­гда не были склонны долго ломать над нею головы. Почему именно чело­веку на долю выпало такое сча­стье? Почему ни коровы, ни кошки, ни орлы, ни львы, ни муравьи, ни лягушки не гово­рят нигде, кроме как в сказ­ках? «Да очень понятно, – пожи­мали пле­чами эти люди, – чело­век – суще­ство разум­ное; вот он и при­ду­мал язык для сво­его удоб­ства … Худо же без языка!»

В Еван­ге­лии гово­рится при­мерно вот что: «В начале всего было Слово[8]. Это Слово было обра­щено к Богу. Оно само и было Богом. Все было заклю­чено в этом слове, и помимо него ничто в мире не могло появиться…»

Бог, можно про­чи­тать в Биб­лии, сотво­рил весь мир из ничего ровно в шесть дней. Но сде­лал он это не сразу.

Он начал с того, что ска­зал: «Да будет свет!» И стало светло.

По этому рас­сказу можно понять, что Бог про­из­но­сил еврей­ские слова в то время, когда еще не было не только еврей­ского народа, но и чело­века вообще, и даже самой Земли. Вол­шеб­ным обра­зом Он умел уже, так ска­зать, «зара­нее» гово­рить по-древ­не­ев­рей­ски, знал еще не суще­ству­ю­щий язык. Затем, устра­и­вая отдель­ные части мира, Бог при­ду­мы­вал им раз­ные под­хо­дя­щие назва­ния, по-види­мому, тоже все на древ­не­ев­рей­ском языке. «И назвал Бог свет «днем», а тем­ноту – «ночью». Полу­ча­ется, что пер­вый чело­ве­че­ский язык был непо­сред­ственно создан боже­ствен­ной силой.

 

Но мно­гим стало при­хо­дить в голову, что спо­соб­ность гово­рить явля­ется одним из есте­ствен­ных, при­род­ных свойств чело­века. В самом деле: мы видим, как каж­дый из нас без вся­кого осо­бого обу­че­ния, родив­шись на свет, сам начи­нает пла­кать, сме­яться, есть, дви­гаться, пол­зать, ходить, хва­тать руками раз­лич­ные пред­меты. Это не удив­ляет нас, кажется есте­ствен­ным. Так почему же не допу­стить, что в опре­де­лен­ном воз­расте каж­дый чело­век так же неми­ну­емо дол­жен и заго­во­рить, как собака – зала­ять, а жаво­ро­нок – запеть?

С ран­него дет­ства нас окру­жают люди, кото­рые уже умеют гово­рить, взрос­лые. Никак не пой­мешь: почему начи­нают поль­зо­ваться язы­ком малыши – потому ли, что в них самих созрела при­род­ная спо­соб­ность к речи, или потому, что их искус­ственно обу­чают гово­рить взрослые?

Было бы очень инте­ресно, если бы хоть одно дитя выросло в пол­ном оди­но­че­стве, не слыша чело­ве­че­ского голоса. Начало бы оно гово­рить без учи­теля или же так и оста­лось бы навеки немым? А если этот ребе­нок заго­во­рил бы, то на каком языке? На языке своих роди­те­лей, на дру­гом, из числа суще­ству­ю­щих, или же он при­ду­мал бы свой, новый язык. Пред­по­ло­жим, что малень­кий чело­век начал бы само­про­из­вольно бол­тать на одном из налич­ных в мире язы­ков. Разве из этого не сле­до­вало бы заклю­чить, что именно дан­ный язык явля­ется тем, на кото­ром неко­гда впер­вые заго­во­рили и все люди? Пожа­луй, это было бы всего прав­до­по­доб­ней. Не поста­вить ли такой инте­рес­ный опыт?

«Бекос, бекос!»

Вот что рас­ска­зы­вает нам по этому поводу древ­ний исто­рик Геродот, жив­ший за две с поло­ви­ной тысячи лет до нас:

«Перед тем как воца­рился в Египте фараон Псам­ме­тих, родом эфи­оп­ля­нин, егип­тяне чван­ливо счи­тали себя самым древним наро­дом мира.

Царь Псам­ме­тих, однако, поже­лал удо­сто­ве­риться – так ли это или не так? После его рас­сле­до­ва­ния егип­тя­нам при­шлось при­знать, что фри­гийцы[9] появи­лись на земле раньше всех, а себя счи­тать вто­рым по древ­но­сти народом.

Псам­ме­тиху долго не уда­ва­лось добиться реше­ния вопроса, и он, нако­нец, при­ду­мал посту­пить вот как.

Он пове­лел отобрать у роди­те­лей – егип­тян самого про­стого зва­ния – двух мла­ден­цев и вос­пи­тать их вдали от людей, в уеди­нен­ном месте, под наблю­де­нием ста­рого пас­туха цар­ских стад. Было строго при­ка­зано, чтобы детишки росли сами по себе, никого не видя, а пас­тух уха­жи­вал бы за ними сам, кор­мил бы их козьим моло­ком, не допус­кал к ним никого и не про­из­но­сил в их при­сут­ствии ни еди­ного слова ни по-еги­пет­ски, ни на дру­гих языках.

Все эти стро­го­сти любо­зна­тель­ный фараон измыс­лил ради того, чтобы узнать, какое же пер­вое слово сорвется с дет­ских уст, когда малют­кам при­дет пора заговорить.

Все было сде­лано по цар­скому желанию.

Два года спу­стя пас­тух, войдя одна­жды с моло­ком и хле­бом в хижину, услы­шал, как оба ребенка, при­льнув к нему и обни­мая его ручон­ками, стали повто­рять непо­нят­ное слово: «Бекос, бекос!»

Сна­чала ста­рец не при­дал этому зна­че­ния. Однако, поскольку вся­кий раз, как дети видели его, он слы­шал от них то же самое слово, ему при­шло на мысль сооб­щить об этом сво­ему пове­ли­телю. Фараон тот­час же созвал уче­ных мужей и стал допы­ты­ваться, какому народу известно слово «бекос» и что´ оно на его языке озна­чает. Нако­нец уда­лось узнать, что так фри­ги­яне име­нуют хлеб.

С той поры на осно­ва­нии столь неопро­вер­жи­мого сви­де­тель­ства егип­тя­нам и при­шлось при­знать, что их соседи фри­гийцы – более древ­нее племя, чем сами они, и что фри­гий­ский язык имеет за собой все права первородства…»

Ста­рик Геродот про­сто­душно запи­сы­вал все, что ему рас­ска­зы­вали раз­ные быва­лые люди. Запи­сал он и эту явную выдумку. По его сло­вам, при­хо­дится думать, будто Псам­ме­тиха вол­но­вал только вопрос о том, какой народ древнее.

Но очень воз­можно, что любо­зна­тель­ный фараон хотел узнать не это, а совсем дру­гое. Может быть, он пытался про­ве­рить рос­сказни жре­цов, утвер­ждав­ших, что еги­пет­ский язык – не только пер­вый, но и боже­ствен­ный, что его дали егип­тя­нам сами их суро­вые боги. При­сту­пить к такой про­верке в откры­тую было небез­опасно даже и для фара­она; ради «стра­ховки» он и при­ду­мал для нее замыс­ло­ва­тый, предлог.

Правда, рас­су­див здраво, Псам­ме­тих дол­жен был бы счесть свой жесто­кий опыт излиш­ним. Задолго до него при­рода тысячи раз про­де­лы­вала точно такие же опыты – и все­гда с оди­на­ко­вым результатом.

В Египте, как и повсюду, нередко рож­да­лись на свет глу­хие дети или от раз­лич­ных забо­ле­ва­ний теряли слух груд­ные мла­денцы. Не надо было запи­рать их в уеди­нен­ные хижины, чтобы слова чело­ве­че­ской речи не дохо­дили до них; даже живя среди людей, они не слы­хали ничего и уж никак не могли научиться чело­ве­че­скому языку. И все­гда, от начала дней, такие глу­хие малыши неиз­менно ста­но­ви­лись немыми. Ни один из них ни разу не заго­во­рил сам – ни по-фри­гий­ски, ни по-еги­пет­ски, ни на каком-либо дру­гом языке. Наблю­дая за ними, можно было твердо ска­зать: нет, сам по себе, без помощи дру­гих людей, без обу­че­ния ни один чело­век не спо­со­бен начать говорить.

Язык не дается чело­веку «по при­роде», хотя именно так воз­ни­кает у него уме­ние дышать, улы­баться от радо­сти, пла­кать от боли, сосать мате­рин­ское молоко или мор­щиться от кис­лого вкуса во рту.

Языку чело­век может научиться только у дру­гого чело­века, у дру­гих людей. Язык родится и живет только там, где люди обща­ются друг с другом.

Герод­о­тов Псам­ме­тих не мог, конечно, рас­су­дить так. Он свято пове­рил сво­ему опыту и убе­дился, что людям свой­ственна есте­ствен­ная, врож­ден­ная, спо­соб­ность речи. Он остался в уве­рен­но­сти, будто, каж­дый чело­век рано или поздно, если его не «сби­вать с толку», заго­во­рит по-фри­гий­ски. Так для него раз­ре­ши­лась загадка чело­ве­че­ского языка.

Само собой, подоб­ное мне­ние не могло про­дер­жаться долго: слиш­ком уж явно оно про­ти­во­ре­чило мно­го­чис­лен­ным фак­там. В раз­ных стра­нах раз­ные люди думали над тай­нами языка. За дол­гие века они измыс­лили и рас­про­стра­нили немало дру­гих дога­док по тому же поводу. Я не могу рас­ска­зать вам после­до­ва­тельно обо всех таких «тео­риях», и мы озна­ко­мимся только с двумя или тремя из них, кото­рые поль­зо­ва­лись когда-то наи­боль­шей верой и самым широ­ким распространением.

Тео­рия «вау-вау»

Спро­сите кого угодно: «Почему одна из наших лес­ных птиц назы­ва­ется кукуш­кой?» Вы навер­няка полу­чите твер­дый ответ: «Потому, что она кри­чит: «„ку-ку!“».

Я думаю, вы и сами счи­та­ете это несомненным.

Говоря так, однако, вы, сами того не подо­зре­вая, при­мы­ка­ете к сто­рон­ни­кам одной из язы­ко­вед­че­ских тео­рий о про­ис­хож­де­нии языка, так назы­ва­е­мой «тео­рии зву­ко­под­ра­жа­ния». Создана она была неко­то­рыми уче­ными про­шлого, а от своих про­тив­ни­ков полу­чила насмеш­ли­вое имя «вау-вау» тео­рии. В чем она заключается?

На пер­вый взгляд «вау-вау» тео­рия очень про­ста и убедительна.

Вспом­ним, как малень­кие дети, учась гово­рить, назы­вают впер­вые встре­чен­ных ими животных.

Уви­дев, ска­жем, соба­чонку и услы­шав ее лай, удив­лен­ный малень­кий чело­век начи­нает пере­драз­ни­вать живот­ное: «ав-ав», или «тяф-тяф», или «вау-вау». Потом, немного спу­стя, он уже так и назы­вает: собаку – «ав-ав», кошку – «мяу-мяу», сви­нью – «хрю-хрю». Еще позд­нее собака ста­но­вится у него «авкой», поро­се­нок – «хрюш­кой». Смот­рите-ка, из про­стых зву­ко­под­ра­жа­ний роди­лись уже имена суще­стви­тель­ные, слова!

Что, если когда-то, очень давно, на заре исто­рии, только начи­ная созда­вать язык, так же дей­ство­вали и наши предки, пер­во­быт­ные люди?

Вот в весен­нем лесу какая-то птица из года в год выкли­кала над их голо­вами свое «ку-ку». Может быть, ее пер­во­на­чально так и назы­вали: «куку»? А потом поне­многу из этого имени-пере­драз­ни­валки обра­зо­ва­лись уже насто­я­щие, свя­зан­ные с ним слова: «кукушка», «куку­шо­нок», «куко­вать»…

Если это верно, в отно­ше­нии кукушки, то, оче­видно, то же бывало и в дру­гих сход­ных слу­чаях. И, вполне воз­можно, мно­гие из наших пер­вых слов также роди­лись из под­ра­жа­ния голо­сам птиц, зве­рей, рас­ка­там грома, сви­сту ветра, шур­ша­нию камыша, шеле­сту листьев, рокоту бур­ных вод, гро­хоту обва­лов. Они-то и яви­лись самыми ран­ними сло­вами: сти­хии и звери научили чело­века гово­рить. А когда он при­вык к ним, так ска­зать, «вошел во вкус», при­учился поль­зо­ваться этими сло­вами-зву­ко­под­ра­жа­ни­ями, тогда, воз­можно, он стал искать и нашел и дру­гие источ­ники для попол­не­ния сво­его «сло­варя».

Теперь – так гово­рили изоб­ре­та­тели этой тео­рии – нам не все­гда легко уга­дать ста­рое пер­во­быт­ное слово-пере­драз­ни­валку в наших сло­вах: за десятки тысяч лет с ними могли про­изойти боль­шие пере­мены. В сло­вах «авка» или «хрюшка» и то не каж­дый и не сразу запо­до­зрит соба­чий лай или сви­ное хрю­ка­нье. И всё же язык, по-види­мому, родился именно из под­ра­жа­ния про­стым зву­кам при­роды, кото­рое сде­лало чело­века говорящим.

Все это зву­чит очень правдоподобно.

В самом деле, возь­мите назва­ние хотя бы той же кукушки. Как назы­вают эту птицу раз­ные народы Европы?

У рус­ских она – куку´шка

В Чехии – ку´качка

У бол­гар – кукуви´ца

У нем­цев – ку´кук

У фран­цу­зов – куку´

У румын – кук

По-испан­ски – ку´ко

В Ита­лии – ку´куло

В Тур­ции – гугу´к [10]

Объ­яс­нить такое пора­зи­тель­ное сов­па­де­ние имен в раз­ных язы­ках можно только тем, что раз­ные пле­мена под­ра­жали одному и тому же пти­чьему крику. Мно­гие на этом и остановились.

Однако, если рас­су­дить хоро­шенько, при­хо­дится при­знать, что пере­но­сить наблю­де­ние, может быть и спра­вед­ли­вое в отно­ше­нии кукушки и ее имени, на дру­гие слова было бы неосто­рожно. Кажу­ща­яся бес­спор­ность такой догадки рас­сы­па­ется довольно быстро.

Чтобы разо­браться в этом хит­ром вопросе, нам при­дется начать опять-таки очень издалека.

Лес­ные звуки

Слово «кукушка» все про­из­во­дят от ее крика. Но вот уж слово «синица» как будто с пис­ком этой птички не свя­зано. Мно­гим пред­став­ля­ется, что оно, ско­рее, при­дано ей по цвету ее опе­ре­ния. Может быть, «синица» зна­чит «синяя птичка»?

А бы видали когда-нибудь живую синицу?

«Боль­шая синица ростом с домаш­него воро­бья. – напи­сано в энцик­ло­пе­ди­че­ском сло­варе. – Верх­няя сто­рона ее тела жел­то­вато-зеле­ного цвета, пере­хо­дя­щего местами в серый. Ниж­няя сто­рона – жел­тая. Шапочка на голове, бока шеи, горло и про­доль­ная широ­кая полоса, иду­щая по ниж­ней сто­роне тела – чер­ные. Щеки – белые. Клюв – чер­ный».

Спра­ши­ва­ется: где же здесь синий цвет?

«Вот-вот, так оно и есть, – ска­жут вам тот­час сто­рон­ники «вау-вау» тео­рии. – Назва­ние синицы, конечно, не имеет ника­кого отно­ше­ния к ее окраске. Это тоже зву­ко­под­ра­жа­ние. Слы­хали вы, как эту птичку еще зовут в народе? Она носит несколько имен: «зенька, зинька, зин­зи­вер …»

Это верно. Зна­ме­ни­тый рус­ский «пти­це­вод» А. Бог­да­нов так прямо и писал когда-то: «Зинь­кой и зин­зи­ве­ром синицу про­звали по ее крику…»

Если так, тогда можно допу­стить, что «зинька» – насто­я­щее имя синицы, а «синица» – его иска­же­ние. «Зинька, зиница, синица…» Пожа­луй, «вау-вау» тео­рия права: ведь мы опять дого­во­ри­лись до звукоподражания.

Ну, а на самом деле на чьей же сто­роне правда?

Мно­гие пти­це­ловы, охот­ники, зоо­логи сви­де­тель­ствуют: «боль­шая синица (это одна из сини­чьих пород) вес­ной дей­стви­тельно испус­кает звон­кий крик: «зинь-зинь-тар­ра­рах!»

Каза­лось бы, это все решает. Но беда в том, что дру­гие столь же осве­дом­лен­ные зна­токи слы­шат в щебете синицы несколько иные звуки: «Пинь-пинь-тара­рах!»

Укра­ин­ские люби­тели птиц все, как один, от про­фес­сора до пио­нера-пти­це­люба, согласно утвер­ждают, что писк синицы надо пере­да­вать так: «Цень-цень-тара­рах!»

И, нако­нец, совер­шенно слу­чайно, в сти­хо­тво­ре­нии аме­ри­кан­ского поэта про­шлого сто­ле­тия Эмер­сона я наткнулся на чув­стви­тель­ные строчки, посвя­щен­ные той же лес­ной певунье:

Как веш­ний при­вет раздается

Повсюду: «Чик-чик-э-ди-ди!»[11]

Вот теперь и судите сами, каким же из этих мало схо­жих зву­ков люди должны были под­ра­жать? Как было бы пра­виль­нее окре­стите весе­лую оби­та­тель­ницу север­ного леса: «зинька», «пинька», «ценька» или «чик­чинька»?

Чтобы решить этот слож­ный вопрос, пой­дите в марте в лес или, еще лучше, при­ма­ните синиц к сво­ему окну, выве­сив кусо­чек сала на вере­вочке. Гости сей­час же явятся.

При­слу­шай­тесь к их голо­сам – и вы немед­ленно убе­ди­тесь, что ничего похо­жего ни на «зинь-зинь», ни на «чик-чик» они не «про­из­но­сят». Про­сто птички издают три каких-то очень неяс­ных музы­каль­ных тона: два – поко­роче и позвонче, тре­тий – рас­ка­ти­стый и трес­ку­чий. Изоб­ра­зить, пере­дать их зву­ками нашей чело­ве­че­ской речи про­сто немыслимо.

В этом нет ровно ничего уди­ви­тель­ного. Голо­сам живот­ных нелегко под­ра­жать; чтобы их «запи­сы­вать», уче­ные-орни­то­логи (пти­це­воды) пред­ло­жили мно­же­ство слож­ных систем, но среди них ни одной удовлетворительной.

Поэтому каж­дый чело­век, и тем более каж­дый народ, пере­дает эти крики на свой соб­ствен­ный лад.

Возь­мите для при­мера обык­но­вен­ную утку. Дума­ется, мы, рус­ские, пра­вильно счи­таем, что эта птица кря­кает, про­из­нося совер­шенно ясно: «кря-кря».

Но, по мне­нию фран­цу­зов, ути­ное кря­ка­нье надо пере­да­вать иначе: «куэн-куэн».

Румыны изоб­ра­жают крик утки опять-таки по-сво­ему: «мак-мак-мак». А дат­чане пола­гают, что их утки ясно выго­ва­ри­вают: «раб-раб-раб».

К сожа­ле­нию, я еще не успел узнать, как кря­кают утки дру­гих наро­дов; веро­ятно, при­шлось бы столк­нуться со мно­же­ством самых раз­но­об­раз­ных мнений.

Еще любо­пыт­нее полу­ча­ется с пету­хом. Уж это ли не зна­ме­ни­тый солист среди птиц? Кажется, кто может не понять, что он ясно и громко воз­гла­шает свое несо­мнен­ное, чле­но­раз­дель­ное «ку-ка-ре-ку»?

А вот подите же! Фран­цу­зам в его крике слы­шится несколько иное соче­та­ние зву­ков: «коко­рико»; а петухи бри­тан­ских ост­ро­вов, по уве­ре­ниям их хозяев-англи­чан, рас­пе­вают нечто на наш слух совсем уж неправ­до­по­доб­ное: «кок-э-дудль-ду»[12].

Откуда же такое стран­ное несогласие?

Очень понятно откуда: послу­шайте несколько часов под­ряд пету­ши­ное пение, и вы, точно так же как и с сини­цами, убе­ди­тесь, что птица эта про­сто не под­чи­ня­ется ни рус­ским, ни фран­цуз­ским, ни каким-либо дру­гим чело­ве­че­ским сло­ва­рям. Она ровно ничего не «выго­ва­ри­вает». Она тянет что-то чисто пету­ши­ное, совер­шенно свое, нечто вроде «а‑а-а´-а‑а´», «о‑о-о´-о‑о´» или «э‑э-э´-э‑э´», в зави­си­мо­сти от воз­раста, сил и породы. А нам, людям, вольно вкла­ды­вать в этот про­стой, нечле­но­раз­дель­ный крик свои, чисто чело­ве­че­ские звуки, кото­рых там и в помине нет…

Это неуди­ви­тельно. Точно так же, желая изоб­ра­зить голо­сом звуки музы­каль­ной пьески, вы ведь тоже начи­на­ете напе­вать какое-нибудь «тру-ля-ля, тру-ля-ля», или «тим-пам-пам», хотя, конечно, ни рояль, ни скрипка, ни труба ничего похо­жего «про­из­но­сить» не способны.

От зин­зи­вера до снегиря

Выводы, к кото­рым я вас при­вел, настолько неожи­данны, так про­ти­во­ре­чат обыч­ным нашим пред­став­ле­ниям о назва­ниях живот­ных и птиц, что стоит, пожа­луй, про­ве­рить их еще на одном любо­пыт­ном при­мере. Впро­чем, речь и тут пой­дет о той же самой синице.

В «Лес­ной газете» – книге извест­ного писа­теля Вита­лия Бианки – есть рас­сказ, оза­глав­лен­ный: «Зин­зи­вер в избе».

«В лес­ную избушку… через откры­тую дверь смело вле­тел зин­зи­вер – синица; жел­тый, с белыми щеками и чер­ной поло­сой на груди…»

Несколько ниже талант­ли­вый писа­тель-нату­ра­лист объ­яс­няет и про­ис­хож­де­ние этого стран­ного пти­чьего имени:

«Пел зин­зи­вер, синица… Птица нехит­рая: «Зин-зи-вер! Зин-зи-вер!»

Ну вот: птица кри­чит «зин­зи­вер» и назы­ва­ется тоже «зин­зи­вер». Каза­лось бы, луч­шего дока­за­тель­ства того, что люди, изоб­ре­тая новые слова, при­бе­гают к зву­ко­под­ра­жа­нию, и не тре­бу­ется. Но это именно «каза­лось бы».

Да, слово «зин­зи­вер» дей­стви­тельно несколько похоже на те звуки, кото­рые синица издает. «Пинь-пинь-тарр­ра­рах» или «зинь-зи-веррр!» – раз­ница неболь­шая. И то и дру­гое «слово» рас­па­да­ется на три части: два звон­ких звука и что-то вроде рас­ка­ти­стой трели.

Но вот в чем заклю­ча­ется нема­лая стран­ность: в сло­варе бол­гар­ского языка, род­ствен­ного рус­скому, при­ве­дено несколько бол­гар­ских назва­ний синицы: «цен­ци­гер», «сини­гер», «сини­гир».

Уди­ви­тельно! С одной сто­роны, «цен­ци­гер» зву­чит почти так же, как «зин­зи­вер»; похоже, бол­гары тоже под­ра­жали голосу лес­ной певицы. С дру­гой сто­роны, близ­кое к «цен­ци­геру» имя «сини­гер» отча­сти напо­ми­нает и слово «синица» – «сини-гер». Можно поду­мать, что и там, за Бал­ка­нами, по какой-то стран­ной ошибке желто-черно-белая птица тоже полу­чила назва­ние, свя­зан­ное с «синим» цветом.

С тре­тьей же сто­роны… Вот с тре­тьей сто­роны и под­сте­ре­гает нас самая глав­ная неожи­дан­ность. Разве тре­тье назва­ние синицы – «сини­гир» – не напо­ми­нает вам рус­ское имя дру­гой, совер­шенно на синицу непо­хо­жей, ярко-крас­ной и пепельно-серой север­ной лес­ной птички – сне­гирь? Напо­ми­нает, и даже очень.

«Синего» в сне­гире нет уже равно ничего. Мно­гие думают, что его назва­ние свя­зано с тем, что он – птица зим­няя, появ­ля­ю­ща­яся в наших местах вме­сте со сне­гом: «снег-ирь» – «снеж­ная птица».

И вдруг – ника­кого снега: сини­гирь! Воз­ни­кает вопрос: откуда могло полу­читься такое свое­об­раз­ное сход­ство в назва­ниях двух совер­шенно друг на друга не похо­жих птиц?

Не будем сей­час искать ответа на эту довольно слож­ную задачу. Ска­жем только, что наблю­де­ние это сильно под­ры­вает веру в спра­вед­ли­вость «тео­рии зву­ко­под­ра­жа­ния», той «вау-вау» тео­рии, о кото­рой мы гово­рили выше.

Теперь возь­мем в руки какой-нибудь хоро­ший, пол­ный сло­варь рус­ского языка – ну, ска­жем, состав­лен­ный извест­ным язы­ко­ве­дом Вла­ди­ми­ром Далем, и посмот­рим, что там гово­рится о слове «зин­зи­вер».

Нас ждет разо­ча­ро­ва­ние. Слова «зин­зи­вер» у Даля в сло­варе нет. Зато име­ются два дру­гих слова, очень похо­жих: «зин­зи­вель» и «зин­зи­вей». Что же, видимо, это тоже какие-то птички?

Увы! «Зин­зи­вель» ока­зы­ва­ется рас­те­нием – «проскур­няк», а «зин­зи­вей» – дру­гим рас­те­нием, «бри­о­ния». Но ведь рас­те­ния не пищат, не чири­кают вроде синиц, не поют песен. Почему же их назвали такими пти­чьими име­нами?[13] Нет уж, лучше давайте огра­ни­чим в пра­вах пре­сло­ву­тую «вау-вау» теорию!

Спору нет, в совре­мен­ном нашем языке, веро­ятно, можно найти неко­то­рое коли­че­ство слов и, в част­но­сти, имен-назва­ний, постро­ен­ных на под­ра­жа­нии тем или иным зву­кам. Для при­мера я при­веду вам на память вещь смеш­ную – извест­ную игрушку, наду­ва­е­мый воз­ду­хом рези­но­вый шарик со сви­стуль­кой, име­ну­е­мый «уйди-уйди». Это одно из зву­ко­под­ра­жа­ний, и при­том совсем недав­нее. Можно даже довольно точно ука­зать момент его воз­ник­но­ве­ния – вто­рое деся­ти­ле­тие XX века, когда такие сви­стелки впер­вые появи­лись на так назы­ва­е­мых «верб­ных» весен­них база­рах Петер­бурга и Москвы. Тогда же пред­при­им­чи­выми тор­гов­цами были созданы и смеш­ные реклам­ные воз­гласы, вроде: «А вот ино­стран­ный маль­чик поте­рял свою маму! Он пла­чет и зовет, свою маму не най­дет! Уйди, уйди!» Слово привилось.

Можно найти и дру­гие примеры.

Но, во-пер­вых, их очень мало, непо­мерно мало в срав­не­нии со всей мас­сой чело­ве­че­ских слов; так мало, что ника­кого осо­бого зна­че­ния они иметь не могут.

Во-вто­рых, – и в этом глав­ное, – чтобы чело­век мог начать «под­ра­жать» голо­сам и запев­кам раз­ных птиц, шороху ветра и камыша, треску дерева и стуку камня, надо, чтобы он уже доста­точно раз­вил и свои органы речи и свой слух. Он сна­чала дол­жен был научиться сво­бодно гово­рить, а потом уже начал пере­драз­ни­вать «языки» птиц и зве­рей, сти­хий и неоду­шев­лен­ных пред­ме­тов. И, веро­ятно, те немно­гие слова нашей речи, кото­рые на самом деле роди­лись из зву­ко­под­ра­жа­ний, как раз пред­став­ляют собой не самый ста­рый, а срав­ни­тельно новый слой в языке. Они не начало языка, а порож­де­ние его расцвета.

Тео­рия зву­ко­под­ра­жа­ния может, пожа­луй, объ­яс­нить появ­ле­ние того или дру­гого отдель­ного слова. Но объ­яс­нить, как чело­век научился гово­рить, как он создал все огром­ное богат­ство своих слов, самых важ­ных, самых нуж­ных, она бессильна.

Ни слово «небо», ни слова «земля», «вода», «ходить», «рабо­тать», «тру­диться», «тор­го­вать» нико­гда не были под­ра­жа­ни­ями зву­кам при­роды. Они воз­никли, оче­видно, дру­гим путем.

Устами мла­ден­цев

Рядом со «зву­ко­под­ра­жа­тель­ной» «вау-вау» тео­рией неко­то­рое время суще­ство­вала дру­гая. Шутки ради ее можно было бы назвать тео­рией «бай-бай» или «ням-ням». Суть ее изло­жить нетрудно. Каж­дый ребе­нок, под­рас­тая, пока он еще не научился гово­рить «по-чело­ве­че­ски», начи­нает бол­тать на осо­бен­ном «дет­ском» языке.

Теперь вы, веро­ятно, уже забыли об этом, но было время, когда и вы вме­сто «хочу есть» сер­дито кри­чали: «ням-ням», когда слово «бо-бо» озна­чало для вас «больно», «бя» – «плохо», «тю-тю» – «я спря­тался», а стран­ное сло­вечко «тпру‑а», кото­рое и взрос­лому-то трудно выго­во­рить, не сло­мав языка, зна­чило не то «гулять», не то «про­гулка».

Обычно думают, что малыши потому вме­сто насто­я­щих слов поль­зу­ются этими забав­ными «сур­ро­га­тами», что их «легче про­из­но­сить», «выго­ва­ри­вать». Детишки сами выду­мы­вают свой чуд­ной язык, все­гда и у всех оди­на­ко­вый, а покор­ные папы и мамы, уже забыв­шие свое дет­ство, послушно пере­ни­мают его у соб­ствен­ных детей.

Возь­мите, напри­мер, такие слова, как «мама» и «папа». Рус­ские дети назы­вают мать – «мама», малень­кие фран­цузы – «мама´н», немец­кие ребята – «мама´», англий­ские – «мэ´мма», китай­ские – «мама», корей­ские – «омма». По-види­мому, где бы ни родился чело­век, почему-то именно это или очень похо­жее слово пер­вым при­хо­дит ему в голову, когда надо назвать самое близ­кое, самое род­ное, самое доро­гое суще­ство на свете.

«Мама» – пер­вое слово чело­века, кото­рый только что явился в мир. Так, может быть, оно и было пер­вым сло­вом всего чело­ве­че­ства? Не с него ли и не с ему ли подоб­ных «дет­ских» слов начался в глу­бо­кой древ­но­сти наш язык?

Может быть, и там, у колы­бели мира, созда­те­лями пер­вых слов были дети? А потом, когда в дело вме­ша­лись взрос­лые, этот язык начал раз­ви­ваться, расти. Слово «мама» могло легко пре­вра­титься в «мать» и род­ствен­ные ему слова. Слово «бо-бо», раз­вив­шись, стало сло­вом «больно», «болезнь» – и т. д. Это очень заман­чи­вая тео­рия, и кажется она довольно правдоподобной.

Однако спра­вед­лива ли она в действительности?

Попро­буйте пона­блю­дать за малы­шом, кото­рый в эта­ком «ням-ням-воз­расте» рас­тет сей­час где-нибудь около вас.

Вот он лежит в своей кро­ватке. Не уни­ма­ясь ни на миг, он все время дви­жет всеми частями сво­его кро­шеч­ного тельца (если, конечно, не спит): машет руч­ками, «сучит ногами». Дви­же­ния его еще неосмыс­ленны, слу­чайны; он плохо управ­ляет ими. И тем не менее он все время «рабо­тает», «тре­ни­ру­ется», упраж­няет мышцы, не заду­мы­ва­ясь над тем, что из его «гим­на­стики» получается.

Точно так же он непре­рывно издает, то неумело шле­пая на раз­ные лады губами, то сжи­мая их, то рас­кры­вая, непо­нят­ные звуки.

Есте­ственно, что лучше всего и чаще всего ему уда­ются самые про­стые дви­же­ния. Легче всего для него точно так же изда­вать неслож­ные, нечле­но­раз­дель­ные звуки.

Зажмите себе рот ладо­нью и попы­тай­тесь, то отпус­кая ее, то при­жи­мая снова, про­из­но­сить хотя бы звук «а». Помимо жела­ния, у вас полу­чится нечто вроде: «ба-ба-ба», или «ма-ма-ма», или «па-па-па». Да, да! Помимо вашего жела­ния!

Точно так же у малень­кого ребенка, когда он, покри­ки­вая, то сжи­мает, то рас­пус­кает губы, выры­ва­ются, совер­шенно неза­ви­симо от его наме­ре­ния и воли, те же самые слу­чай­ные соче­та­ния зву­ков: «Ммам­мамма! Пппа-ппапа! Тетете! Тятятя! Няняня-мамама!»

Можно ска­зать уве­ренно: смысла, зна­че­ния в них немно­гим больше, чем в «слове» «плюхх», кото­рое «выго­ва­ри­вает», падая в воду, камень.

Но малыш не камень. Он чув­ствует то холод, то тепло, то сытость, то голод… На все это он отве­чает и дви­же­ни­ями и голо­сом, лепе­том. Подо­шла мать, вот он и заво­дит свое: «бабаба» или «мамама». Начали его кор­мить – он опять мур­лы­чет что-то в этом же роде. Что именно? Да ровно ничего: что выйдет.

Но взрос­лые при­выкли к языку; при­выкли сами гово­рить и пони­мать то, что гово­рят дру­гие. И они невольно начи­нают вкла­ды­вать в каж­дый изда­ва­е­мый ребен­ком звук то зна­че­ние, кото­рое им (а вовсе не ему) пред­став­ля­ется наи­бо­лее подходящим.

Бор­мо­чет он что-то вроде «мамама», и мать в вос­торге уве­ряет, что он уже «начи­нает гово­рить», «назы­вать ее». Вырвется у него «папапа», и она даже оби­жа­ется: почему он отца любит больше, чем ее?! А ведь у малыша в это время навер­няка нет еще ника­кого пред­став­ле­ния о том, что в мире живут люди, много людей, что они раз­ные, что одних назы­вают «папами», дру­гих «мамами», тре­тьих «тетями» или «дядями». Сло­вом, взрос­лые навя­зы­вают малы­шам свое пони­ма­ние невнят­ных зву­ков, кото­рые те, ни о чем не думая, издают.

Дока­зать, что это верно, не так уж трудно.

Вот вы, наверно, дума­ете, что слово «мама» всюду и везде, у всех наро­дов мира озна­чает в устах мла­ден­цев «мать». Ну, так ничего подоб­ного[14].

В рус­ском языке, в немец­ком, во фран­цуз­ском – это так.

А у гру­зин слово «мама» озна­чает вовсе не «мать», а как раз наобо­рот – «отец»; «мама» по-гру­зин­ски зна­чит: «папа»! Вам это, веро­ятно, пока­жется очень стран­ным, даже смешным.

Ничего смеш­ного здесь нет. Древ­ние рим­ляне этим же сло­вом «мамма» назы­вали грудь жен­щины, кор­мя­щей ребенка моло­ком. Именно поэтому и сей­час у нас в зоо­ло­гии класс, мле­ко­пи­та­ю­щих живот­ных назы­ва­ется латин­ским сло­вом «мам­ма­лиа». Почему же так получается?

Это довольно понятно. Ребе­нок без вся­ких осо­бых мыс­лей лепе­чет свое: «мамма, мамма», а взрос­лые тол­куют это по-сво­ему. Одним пред­став­ля­ется, что он зовет «мать», дру­гие счи­тают, что он обра­ща­ется к отцу, а тре­тьим кажется, будто он никого не зовет, а про­сто голо­ден, хочет есть. Все они оди­на­ково правы, и все в рав­ной сте­пени ошибаются.

У нас, рус­ских, в дет­ском языке отец назы­ва­ется двумя совсем друг на друга не похо­жими сло­вами: «папа» и «тятя». Слово «дед», «деда» у нас зна­чит «отец отца» (или матери), – «баба» – «мать матери» (или отца). Мы думаем, что так оно должно быть и повсюду.

А в дру­гих языках?

У англи­чан «дэд» (дэдди) зна­чит «отец», «папа». Слово это совсем не похоже на наше «папа», но довольно близко напо­ми­нает «тятю» и осо­бенно «дядю». Поставьте рядом такие слова, как «деда», «дядя», «тятя», «тетя», и вы невольно поду­ма­ете: да может быть, это одни и те же звуки, только чуть-чуть по-раз­ному выговариваемые?

То же самое мы видим повсюду в мире. Слова эти часто очень похожи, а зна­чат они повсюду разное.

У турок и у род­ствен­ных им наро­дов слово «дади´» зна­чит «няня», а во Фран­ции слово «дада´» – «игру­шеч­ный конек», «лошадка на палочке».

Фран­цуз­ские малыши к тому же гово­рят «додо´» вме­сто нашего «бай-бай».

В Гру­зии дедушку назы­вают «бабуа», бабушку – «бэбиа», а маму, как это ни странно на наш слух, – «дэда».

Да нет даже надоб­но­сти углуб­ляться в дебри чужих язы­ков. У нас в рус­ском языке слово «папа», как известно, зна­чит «отец». Но вот возле Пскова до сих пор в дет­ском языке это же слово озна­чает также «хлеб», «куша­нье». «На´, на´, поешь папы!» – такую стран­ную фразу можно услы­шать там из уст матери или бабушки, раз­го­ва­ри­ва­ю­щей с малень­ким ребен­ком. То же самое наблю­да­ется и на Запад­ной Укра­ине[15]. И опять-таки удив­ляться не при­хо­дится: как слово «мамма» может полу­чить в пони­ма­нии взрос­лых то зна­че­ние «мать», то смысл «мате­рин­ская грудь», так и «папа» иной раз пони­ма­ется как «отец», а иной – как «еда», «пита­ние». Все дело в том, что так назы­ва­е­мый «дет­ский язык» на самом деле при­ду­мы­вают и рас­тол­ко­вы­вают вовсе не сами груд­ные ребята, а их взрос­лые вос­пи­та­тели, те люди, кото­рые уже умеют гово­рить, пони­мают, что такое язык и для чего он нам нужен.

Так в наши дни люди гово­ря­щие «помо­гают» объ­яс­няться тем, кто гово­рить еще не умеет. Без этой помощи у них бы ничего не вышло.

Но ведь тыся­че­ле­тия назад, когда люди впер­вые овла­де­вали речью, на земле еще вовсе не было гово­рив­ших живых существ, ни боль­ших, ни малых. Ника­ких «учи­те­лей», ника­ких «помощ­ни­ков» у древ­него чело­века не было. И конечно, он никак не мог «начать гово­рить», «овла­де­вать язы­ком», тем спо­со­бом, каким сей­час овла­де­вают им наши ребята, учась у дру­гих. Без­условно, дет­ский язык не мог быть и нико­гда не был осно­вой, нача­лом «боль­шого» чело­ве­че­ского языка.

Есть и дру­гие дока­за­тель­ства спра­вед­ли­во­сти этих возражений.

Неко­то­рые слова и сло­вечки, кото­рые обычно счи­та­ются «дет­ским лепе­том», на самом деле имеют свою очень дол­гую и слож­ную исто­рию и свое, совер­шенно недет­ское, происхождение.

Вот, напри­мер, уют­ное, сон­ное слово «бай-бай», – от одного его звука глаза сли­па­ются. Кто, каза­лось бы, мог его выду­мать, кроме засы­па­ю­щего в теп­лой кро­ватке ребенка?

Однако, загля­нув в сло­варь «взрос­лого» рус­ского языка, мы рядом с «бай-бай», рядом с «баиньки», «баюшки», рядом с выра­же­нием «баюшки-баю» встре­тим самый насто­я­щий, да еще ста­рин­ный, рус­ский «взрос­лый», гла­гол «ба´ять», под­линно рус­ское суще­стви­тель­ное «байка». «Баять» зна­чит: «рас­ска­зы­вать»; «байка» – «сказка». А соче­та­ние слов «баюшки-ба´ю», несо­мненно, зна­чит: «я тебе ска­зы­ваю ска­зочки». И конечно, оно роди­лось вовсе не в речи малы­шей, а в устах мате­рей и бабу­шек, кото­рые «уба­ю­ки­вали» своих любим­цев, рас­ска­зы­вая над их колы­бель­ками бес­ко­неч­ные дре­мот­ные сказки-байки[16].

Точно так же язы­ко­вед ска­жет вам, что дет­ское сло­вечко «ладушки» (мы его теперь неверно пони­маем как «ладо­шки») на самом деле очень древ­него и любо­пыт­ного, но совер­шенно «взрос­лого» про­ис­хож­де­ния. Дет­ская песенка «Ладушки, ладушки, где были? – У бабушки!» рас­пе­ва­лась тогда, когда нашего слова «ладонь» еще и не суще­ство­вало на свете: наши предки вме­сто «ладонь» упо­треб­ляли слово «доло´нь»[17]. Слово же «ладушка» было в те вре­мена сло­вом не только «дет­ского», но и самого что ни на есгь взрос­лого языка. В «Слове о полку Иго­реве» несчаст­ная и милая Яро­славна горько взы­вает к ветру, Дне­пру-реке и солнцу:

«О ветер-вет­рило!.. Зачем мечешь хан­ские стрелы на вои­нов моего лады?

…O Днепр-сло­ву­тич! При­неси моего ладу ко мне, дабы я не опла­ки­вала его по зорям!

…Свет­лое и пре­свет­лое солнце! Зачем ты палишь горя­чими лучами вои­нов моего лады

Тут везде слово «лада» озна­чает «люби­мый», «муж». Но оно и вообще зна­чило «милый сердцу». У А. К. Тол­стого в одном из сти­хо­тво­ре­ний говорится:

Порой весе­лой мая
По лугу вертограда,
Среди цве­тов гуляя,
Сам-друг идут два лада.

Тол­стой сти­ли­зует речь, под­ра­жая языку Киев­ской Руси, и у него здесь «лада» зна­чит «влюб­лен­ные», «милые», «жених и неве­ста». Так уди­ви­тельно ли, если любя­щие матери нашей древ­но­сти назы­вали своих малень­ких «чад» «ладами» или «ладуш­ками»? А тогда ясно, что дет­ская песенка, достав­ша­яся нам от тех вре­мен, озна­чает про­сто: «Милые детушки, где вы были? – У бабушки!» Вот, ока­зы­ва­ется, из какой глу­бины про­шлого дошли до нас ее слова: а мы-то думали, что их чуть ли не сего­дня изоб­рели мла­денцы, научив заодно им и своих родителей!

Ясно, что тео­рия, по кото­рой чело­ве­че­ский язык создался из дет­ского лепета, не заслу­жи­вает боль­шого вни­ма­ния. Кое-какие дет­ские сло­вечки («ням-ням», «бяка», «мама», «папа») живут в каж­дом «взрос­лом» языке. Но их в нем очень немного, и роди­лись они не до созда­ния «взрос­лого языка», а после него. Их создали, при­спо­соб­ля­ясь к ребя­че­скому лепету, роди­тели и вос­пи­та­тели; малыши очень редко гово­рят друг другу «пой­дем тпру‑а» или «будем баиньки». Это не дет­ский, а ско­рее мамин и бабуш­кин язык.

Зна­чит, и «вау-вау» тео­рия и «ням-ням» тео­рия не удо­вле­тво­рили нас. Оста­лось позна­ко­миться с тре­тьей такой тео­рией. Ее, рав­ня­ясь по пер­вым двум, можно было бы насмеш­ливо окре­стить, ска­жем, «ух-ух» или «брр-брр» тео­рией. Но в науке она носит важ­ное назва­ние «тео­рии непро­из­воль­ных выкриков».

Тео­рия непро­из­воль­ных выкриков

О чем она говорит?

Чело­век неожи­данно кос­нулся нака­лен­ного пред­мета. Отдер­нув руку, он непро­из­вольно вскрик­нул: «Ой!» Вскрик­нет рус­ский, вскрик­нет негр, таджик, чукча, англи­ча­нин или поли­не­зиец. Закри­чат обя­за­тельно, помимо воли.

При этом вряд ли кто-нибудь из них раз­ра­зится хохо­том или про­из­не­сет нечто вроде «тюрлю-тютю!». Все оди­на­ково выкрик­нут: «Ой!», «Ах!», «Ох!», «Уф!» Оче­видно, именно эти вос­кли­ца­ния есте­ственны, свой­ственны всем людям, где бы они ни жили.

От чрез­мер­ного холода все мы содро­га­емся: «бррр!». Жара вызы­вает воз­глас напо­до­бие «фффу!». Это не зави­сит от нашего наме­ре­ния, при­хо­дит на язык само собой, у всех одинаково.

Так, может быть, сле­дует думать, что при­мерно такие же непро­из­воль­ные выкрики и послу­жили тыся­че­ле­тия назад пер­вой осно­вой нашего языка?

Древ­ний чело­век кинулся в реку и вдруг закри­чал? «бррр!». Осталь­ные, слыша это, поняли: «Эге! Вода-то холод­но­вата!» – и уже осто­рож­нее лезут в нее. Оче­видно, воз­глас «бррр!» что-то зна­чит. Так почему же не вос­поль­зо­ваться им, чтобы все­гда сооб­щать дру­гим свое ощу­ще­ние холода? Почему непро­из­воль­ный выкрик не пре­вра­тить в слово, упо­треб­ля­е­мое уже про­из­вольно?

Если было так, язык, веро­ятно, и родился бы из подоб­ных полу­вздо­хов-полу­сто­нов, из тех «ахов» и «охов», от кото­рых чело­век, без­условно, не мог удер­жаться, даже когда был еще «безъ­языч­ным» суще­ством. Но так ли это?

Этому можно было бы пове­рить, если бы нам дока­зали, что слова, обо­зна­ча­ю­щие силь­ные непро­из­воль­ные чув­ства, оди­на­ковы во всем мире, у всех людей. Но этого как раз и нет.

Даже наи­бо­лее обык­но­вен­ные меж­до­ме­тия, те самые, кото­рые пря­мее всего эти чув­ства выра­жают, и они в раз­лич­ных язы­ках совер­шенно не похожи друг на друга.

Наше обык­но­вен­ней­шее «ну» будет звучать:

По-фран­цуз­ски: э‑бьен!

по-англий­ски: уэлл! (или: уай! )

у турок: xaйли´ (или я! )

в кир­гиз­ском языке: койчу´ (или: бол! )

Смех – один из самых непро­из­воль­ных выкри­ков чело­века: попро­буйте-ка не сме­яться, если вас смешат!

Однако наш гла­гол «сме­яться», «хохо­тать» на дру­гие языки пере­во­дится так:

по-фран­цуз­ски: рир

по-немецки: ла´хен

по-англий­ски: лаф

по-турецки: гюльме´к

по-кир­гиз­ски: кат­кы­руу´

по-япон­ски: бара´у

по-фин­ски: на´ураа

и так далее

Попро­буйте оты­щите в этом пест­ром раз­но­об­ра­зии следы пер­во­на­чаль­ных, будто бы общих у всего чело­ве­че­ства «выкри­ков»!

Сто´ит заме­тить и еще одно инте­рес­ное обсто­я­тель­ство: поня­тие «смех» будет на раз­ных язы­ках пере­да­ваться такими словами:

по-рус­ски – смех

по-фран­цуз­ски – ри

по-поль­ски – сьмех

по-ита­льян­ски – ри´за

по-чеш­ски – смих

по-румын­ски – рыс

по-бол­гар­ски – смях

по-испан­ски – ри´са

Почему-то у одной группы наро­дов эти слова между собой схожи. Схожи они и у наро­дов дру­гой группы. А вот между этими груп­пами ничего общего нет.

Как это объ­яс­нить? Может быть, рус­ские, чехи и поляки сме­ются похоже друг на друга, но совер­шенно иначе, чем румыны, фран­цузы или испанцы? Но ведь это неверно: смех дей­стви­тельно оди­на­ков у всех наро­дов земли!

Зна­чит, дело вовсе не в этом. Про­сто у одних, близ­ких между собою по язы­кам, наро­дов слово «смех» обра­зо­ва­лось от одного корня, у дру­гих – от совер­шенно иного. А к зву­кам самого «непро­из­воль­ного выкрика» – хохота – ни то, ни дру­гое слово не имеет ни малей­шего отно­ше­ния. Между зву­ками «ха-ха-ха» и сло­вами «ри´за», «смех», «кат­кы­руу´» связи не больше, чем между сло­вом «лев» и рыжей шку­рой этого зверя или его хво­стом с кисточкой.

Нет, видимо, и эта «тео­рия» ничего не объ­яс­няет нам в важ­ном вопросе – откуда люди взяли свой язык.

Да и на самом деле, все три тео­рии, с кото­рыми мы позна­ко­ми­лись, стоят на том, что язык создан самой при­ро­дой чело­века или взят им из при­роды, его окру­жав­шей. Это при­род­ные тео­рии языка.

Но «при­рода» везде и всюду одна. Птицы и звери кри­чат всюду оди­на­ково; малыши «гу´лят» и «ува´кают» в Азии, как и в Европе; люди сме­ются, пла­чут, отфыр­ки­ва­ются и на мысе Доб­рой Надежды точно так же, как на Новой Земле. А гово­рят они везде по-раз­ному. Почему же это?

Звуки при­роды слы­шат и звери. Их дете­ныши тоже бор­мо­чут что-то по-сво­ему. От боли издают «непро­из­воль­ный выкрик» и кошка и лягушка. Так почему же из всех живых существ только один чело­век сумел пре­вра­тить эти «драз­нилки», «ахи», «охи», дет­ский лепет и плач в нечто вели­ча­вое и могу­чее, в свой язык?

Видимо, самого глав­ного все эти тео­рии не объ­яс­няют. Они идут к реше­нию загадки по невер­ному пути. А пра­виль­ный путь изве­стен нам: его еще в про­шлом веке наме­тили перед нами вели­кие мыс­ли­тели и уче­ные Маркс и Энгельс.

Глава 3. Человек и животное

Люди и ласточки

Сболт­нул бы коток,
Да язык короток…

Посло­вица

Землю насе­ляет мно­же­ство живых существ. Из них только чело­век обла­дает даром речи. Чело­век может мыс­лить, то есть логи­че­ски рас­суж­дать. Дру­гие живот­ные – нет. Почему между ними такая разница?

Видимо, мле­ко­пи­та­ю­щее «чело­век» чем-то отли­ча­ется от осталь­ных своих соро­ди­чей. Есть какое-то суще­ствен­ное раз­ли­чие, кото­рое сде­лало его суще­ством осо­бен­ным, гово­ря­щим и дума­ю­щим; воз­вы­сило его над всеми, поз­во­лило стать гос­по­ди­ном при­роды. В чем же оно заключается?

Выяс­нив это, мы поняли бы, почему только чело­век создал для себя язык. И мы можем понять это, потому что наши вели­кие учи­тели, осно­ва­тели марк­сист­ской науки, ука­зали нам пра­виль­ный путь в реше­нии этой задачи.

Пере­не­семся на юг, в укра­ин­ские степи, во вре­мена Тараса Бульбы или Бог­дана Хмель­ниц­кого. Уже тогда люди соору­жали там из глины, сме­шан­ной с соло­мой и наво­зом, беле­ные укра­ин­ские хатки. Те самые, кото­рые потом про­сла­вил Гоголь, вос­пел Шев­ченко, уве­ко­ве­чили на своих кар­ти­нах мно­гие художники.

Люди стро­или эти хатки, а под зас­трехами соло­мен­ных крыш милые птички ласточки из той же глины, с при­ме­сью такой, же соломы лепили полу­круг­лые ков­шички своих гнезд. Люди и птицы рабо­тали рядом и, на пер­вый взгляд, тру­ди­лись совсем одинаково.

Про­шло три-четыре века. Пра­внуки и пра­пра­внуки тех, кто тер­пе­ливо сма­зы­вал над ста­рым Дне­пром жилища из глины, воз­во­дят в тех же местах гигант­ские кор­пуса из железа и бетона. Люди оста­лись людьми, а их труд и то, что они создают при помощи этого труда, изме­ни­лись до неузнаваемости.

А ласточки? И сей­час, как четы­ре­ста, как тысячу четы­ре­ста лет назад, они носятся вокруг чело­ве­че­ских построек. И сего­дня они при­леп­ляют к их кар­ни­зам свои гнёзда – точь-в-точь такие, как во вре­мена Бульбы. Ничто не изме­ни­лось ни в самом их «труде», ни в его резуль­та­тах. Ничто – реши­тельно ничто! – не стало дру­гим и в самих весе­лых птич­ках. И не ста­нет дру­гим, пока ласточки оста­ются ласточ­ками или пока натуру их не нач­нет власт­ной рукой пре­об­ра­зо­вы­вать чело­век. Почему это так?

Ласточки бывают раз­ные. Касатка, зна­ко­мая всем, при­леп­ляет гли­ня­ную кор­зи­ночку под стрехами дере­вен­ских изб.

Бере­го­вушка выры­вает, как крот или зем­ле­ройка, глу­бо­кие – рукой не доста­нешь дна – норы в гли­ни­стых обры­вах по бере­гам рек.

Обе птички – вели­кие масте­рицы в своем ремесле: одна – «скуль­птор», дру­гая – «зем­ле­коп», «шах­тер».

Но вот что любо­пытно. Посе­лите бере­го­вую ласточку там, где нет кру­тых реч­ных бере­гов. Она не выве­дет птен­цов, пере­ста­нет раз­мно­жаться. Тысячи раз на дню про­но­сясь мимо удоб­ных гнезд, кото­рые постро­или из «под­руч­ной» глины ее сестры-касатки, она нико­гда, ни в коем слу­чае не попы­та­ется под­ра­жать им, не посту­пит так, как они.

И наобо­рот: дере­вен­ская касатка, лишен­ная мяг­кой и лип­кой грязи, погиб­нет без дома, но ни за что не попро­бует пере­нять у сестры-бере­го­вушки ее уме­ние рыть теп­лые норы-пещеры; в луч­шем слу­чае она посе­лится в одной из готовых.

А чело­век? Чело­век – дело другое.

Жители степ­ного юга веками стро­или себе домики из глины. Но, пере­се­лив­шись в таеж­ные сибир­ские места, они тот­час налов­чи­лись рубить здесь дере­вян­ные избы. Можно ска­зать, что из ласто­чек-каса­ток они как бы пре­вра­ти­лись в дроз­дов и мали­но­вок, кото­рые вьют гнезда из стеб­лей и прутьев.

Пере­бросьте степ­няка в гори­стую мест­ность, и он выроет себе пещеру, как бере­го­вушка. Посе­лите его среди льдов Арк­тики – он нач­нет воз­во­дить чумы из снега и будет пря­таться в них от бурь, как поляр­ная куро­патка. Совер­шенно ясно, что между рабо­той чело­века и дея­тель­но­стью живот­ных есть суще­ствен­ная раз­ница. В чем же она заключается?

Раз­ли­чий тут, по мень­шей мере, три: одно – срав­ни­тельно про­стое, два дру­гих – много сложнее.

Почему касатка строит гнезда, при­ме­няя глину, сме­шан­ную со слю­ной? Потому, что сама при­рода снаб­дила ее нуж­ными для этого слюн­ными желе­зами. Копать норки она не в состо­я­нии: ее лапки и клюв не годятся для «шах­тер­ских» работ. Если бы ей даже очень захо­те­лось порыться в земле, из этой попытки ничего не вышло бы.

Бере­го­вая ласточка, напро­тив того, без труда может высвер­лить пещеру мет­ро­вой глу­бины, но не имеет ни капли клей­кой слюны, чтобы сце­мен­ти­ро­вать ею глину гнезда. Если бы какой-нибудь гени­аль­ный бере­го­вик и построил такую гли­ня­ную чашку, она рас­кисла бы и раз­ва­ли­лась от пер­вого же дождя. Выхо­дит, что обе птицы полу­чили необ­хо­ди­мый им инстру­мент от при­роды и никак не могут заме­нить его ничем дру­гим. Пере­учиться, пере­ква­ли­фи­ци­ро­ваться они не могут, пока не изме­нится их при­рода, пока они не пере­ста­нут быть самими собою.

Чело­век же сего­дня шьет кру­жев­ное пла­тье тон­чай­шей игол­кой, а зав­тра колет полено тяже­лым колу­ном или плю­щит железо куз­неч­ным моло­том. Не при­рода снаб­дила его и тем и дру­гим ору­дием; он сам при­го­то­вил их для себя при помощи един­ствен­ного при­род­ного ору­дия – своей руки.

Вот очень важ­ное отли­чие труда чело­века от тех «работ», кото­рые выпол­ня­ются живот­ными. Чело­век тру­дится при помощи ору­дий, кото­рые изго­тов­ляет сам себе по сво­ему усмот­ре­нию и потреб­но­стям, а живот­ные дей­ствуют только теми орга­нами, какими их снаб­дила природа.

Поэтому чело­век может сего­дня вырыть яму, зав­тра сру­бить дерево, потом заме­сить тесто. А бере­го­вая ласточка спо­собна только копать. Очень хорошо копать, но только копать. Вчера и сего­дня, зав­тра и все­гда. Ни одного ору­дия она изго­то­вить не умеет, и ника­кое иное дело выпол­нять не спо­собна. Ее «труд» уже тем отли­ча­ется от труда чело­века, что не меня­ется, не совер­шен­ству­ется даже за мил­ли­оны лет, пока не изме­нится сам орга­низм животного.

Вот если под вли­я­нием внеш­них усло­вий сама при­рода дан­ного живот­ного ста­нет дру­гой, тогда у живот­ного этой новой породы могут появиться и новые инстинкты. Оно нач­нет вести себя по-новому, и в есте­ствен­ных усло­виях будет вести себя так новые тыся­че­ле­тия, пока для него не наста­нет пора сле­ду­ю­щих перемен.

Правда, мы знаем теперь, что даже самые проч­ные врож­ден­ные побуж­де­ния – те, кото­рые застав­ляют котенка гоняться за клуб­ком, щенка долго кру­житься на месте перед сном, ласточку зани­маться леп­кой, а бере­го­вушку пре­вра­щаться в птицу-шах­тера, – что даже они не неиз­менны, не вечны. Пере­мена внеш­них усло­вий, среды, создан­ная при­ро­дой или власт­ным вме­ша­тель­ством чело­века, может посте­пенно пере­де­лать и их.

Мы наблю­даем такую пере­делку при при­ру­че­нии живот­ных. Дикий кот, попав в кап­кан, умрет с голоду, не издав ни звука; вся­кий шум с его сто­роны при­влек бы к нему вни­ма­ние более силь­ных хищ­ни­ков. А домаш­ний, застряв в узкой щели, будет громко вопить, при­зы­вая на помощь: и он и его предки давно уже пере­стали бояться хищ­ни­ков, при­выкли к люд­ской защите. Пове­де­ние при­ру­чен­ной кошки резко изменилось.

Но даже тут, под этой мощ­ной защи­той, на такое изме­не­ние потре­бо­ва­лись тыся­че­ле­тия: и сей­час кошки дичают очень легко. Насколько же мед­лен­нее, и то только лишь при очень бла­го­при­ят­ном сте­че­нии обсто­я­тельств, такая пере­стройка врож­ден­ных побуж­де­ний может про­изойти в усло­виях дикой при­роды! А ведь в жизни живот­ных именно эти побуж­де­ния – в науке их име­нуют инстинк­тами – опре­де­ляют очень многое.

Что же они собою представляют?

Искус­ные неучи

Видали ли вы когда-нибудь только что вылу­пив­ше­гося из яйца утенка? На него очень сто´ит посмотреть.

Вот пте­нец, выси­жен­ный к тому же не уткой-мате­рью, а маши­ной – инку­ба­то­ром, только что раз­бил скор­лупку яйца. Его поса­дили в теп­лое место. Он обсох и слегка попискивает.

Возь­мите таз или ван­ночку, налейте туда теп­ло­ва­той воды и осто­рожно пустите на ее поверх­ность пуши­стого крошку, кото­рому от роду полчаса.

В тот же миг он зара­бо­тает пере­пон­ча­тыми лап­ками, точь-в-точь как взрос­лая утка, пус­ка­ю­ща­яся в свое тысяч­ное путе­ше­ствие. Точно как она, он отхлеб­нет клю­ви­ком немного воды, виль­нет хво­сти­ком, кото­рого почти и уви­деть нельзя, и поплы­вет. Кто учил его этому? Никто. Вот счастливец!

При­пом­ните, как вас самого учили пла­вать. Труда и неудач было очень много.

Я учился пла­вать так:
Пер­вым делом снял башмак;
Сел на каме­шек сырой,
Поси­дел и снял второй…
Нынче только окачусь, –
Пла­вать зав­тра научусь!
Вот любу­юсь на закат…
Вдруг идет мой стар­ший брат.
И кри­чит мой стар­ший брат:
«Пры­гай в воду, говорят!»

В. Лиф­шиц

Опи­сано довольно точно.

Лишь мало-помалу, пере­ходя со сту­пени на сту­пень, вы под руко­вод­ством стар­ших овла­дели этим искус­ством. Сна­чала вы барах­та­лись в воде «по-соба­чьи», потом поплыли сажен­ками, а вот теперь зато демон­стри­ру­ете в бас­сейне и кроль, и брасс, и бат­тер­фляй. И через год рас­счи­ты­ва­ете побить мно­же­ство рекор­дов, пре­взойти дру­гих пловцов.

При­рож­ден­ный же пло­вец, тот уте­нок или гусе­нок, стал уже давно умуд­рен­ной жиз­нью пти­цей, отцом целого водо­пла­ва­ю­щего, пере­пон­ча­то­ла­пого пле­мени. Но и сего­дня он пла­вает точно тем же спо­со­бом, как в пер­вый день сво­его суще­ство­ва­ния. Тогда он плыл не учась и с тех пор ничему дей­стви­тельно новому не научился. И не научится[18]. Он искус­ный неуч. Его руко­во­ди­те­лем был инстинкт, вашими учи­те­лями – ваш разум и дру­гие люди.

Появив­шись на свет, я не умел ни вязать рыбо­лов­ные сна­сти, ни лепить из глины кринки для молока. Но если мне это пона­до­бится, я, как Робин­зон Крузо, научусь и тому и дру­гому. Сна­чала я буду, конечно, рабо­тать хуже моих учи­те­лей, потом могу срав­няться с ними и, может быть, даже пере­гнать их. Кто знает: воз­можно, я даже усо­вер­шен­ствую их мастерство!

А вот паук-дитя, вчера появив­шись на свет, уже умеет пле­сти сети не хуже самого опыт­ного паучища, съев­шего на своем веку мно­же­ство мух. Пчела, выйдя из куколки, начи­нает лепить ячейки или при­го­тов­лять воск не менее искусно, нежели пре­ста­ре­лые кры­ла­тые масте­рицы ее улья.

Но сколько бы они ни про­жили на свете, юная пчелка и начи­на­ю­щий пау­чо­нок, нико­гда они не пере­го­нят стар­ших. Нико­гда ни один из них не при­ду­мает в своей работе ничего суще­ственно нового. Нико­гда не нач­нет делать «то же самое, да не так».

Живот­ные – искус­ные неучи. Их «тру­дом», кото­рый даже не заслу­жи­вает этого гор­дого назва­ния, управ­ляет в основ­ном не тот разум, что руко­во­дит нашей тру­до­вой дея­тель­но­стью, а совсем дру­гая при­род­ная спо­соб­ность. Это и есть инстинкт.

Не сле­дует думать, что в жизни чело­века инстинкт не играет ника­кой роли. Когда вы роди­лись, вас тоже не надо было учить сосать соску или вопить, чув­ствуя боль. Каж­дый умеет это делать инстинк­тивно, то есть без обу­че­ния, и при­том ничуть не хуже, чем делали то же самое дале­кие наши предки. Нехуже, но и не лучше. Точь-в-точь как они!

Но всему осталь­ному мы учимся у дру­гих, учимся при помощи разума. Именно потому мы можем не только срав­няться с нашими учи­те­лями, но и намного пере­гнать их. Совет­ский моло­дой лет­чик летает сей­час много лучше, чем умели, это делать вете­раны авиа­ции 1915 года. Совре­мен­ный инже­нер строит водо­про­воды куда искус­нее, нежели все талант­ли­вей­шие стро­и­тели Древ­него Рима. А ведь именно они были учи­те­лями его учителей.

Зна­чит, вто­рое важ­ное отли­чие нашего труда от того, что мы назы­ваем «тру­дом» живот­ных, состоит именно в этом: они «рабо­тают» инстинк­тивно, а мы, люди, разумно. Им неза­чем учиться, а нам необ­хо­димо. Учиться же воз­можно, только обща­ясь со своим учи­те­лем, полу­чая от него ука­за­ния и пони­мая их. Вот это как раз для нас осо­бенно важно.

Почему не гово­рят муравьи?

Паук живет и, если хотите, «тру­дится» в нелю­ди­мом оди­но­че­стве. Он сам, один, сер­дито пле­тет сеть, – сам ловит мух. И ест их он тоже один, без сотра­пез­ни­ков. Если паук-кре­сто­вик встре­тит какого-нибудь домо­вого паука, раз­го­ва­ри­вать между собою им будет не о чем: про­сто один из них поста­ра­ется схва­тить и съесть вто­рого. Да и с ближ­ними роди­чами кре­сто­вик посту­пает столь же некра­сиво. «Пауки очень неужив­чивы, – пишет Брем. – Мало того: мел­кий паук хоро­шая добыча для более круп­ного. Исклю­че­ние не дела­ется даже сам­кой для самца…»

Довольно понятно, что этим сви­ре­пым отшель­ни­кам язык совер­шенно не нужен, сколько бы они ни «тру­ди­лись». С кем будет делиться кре­сто­вик теми злыми «мыс­лями», кото­рые при­хо­дят ему в голову, пока он сидит в цен­тре своих тенет? У него нет языка. Нет у него, конечно, и ника­ких «мыс­лей».

Не нужен язык и много более раз­ви­тым живот­ным-оди­ноч­кам: зверю льву, птице орлу. Охо­тятся, строят гнезда, защи­щают дете­ны­шей они инстинк­тивно, ни о чем друг с дру­гом не сове­ща­ясь и не сго­ва­ри­ва­ясь. Учить друг друга, вра­зум­лять один дру­гого им тоже не при­хо­дится. Их про­стые есте­ствен­ные чув­ства – гнев, боль, неж­ность – легко выра­жа­ются ревом, сто­нами или мур­лы­ка­ньем без вся­ких слов, без какого-либо языка.

Да, но ведь есть же живот­ные, веду­щие стад­ный образ жизни. Мил­ли­ард­ными ста­ями летает и пол­зает саранча, пла­вает сельдь, бегут по тундре пест­рушки-лем­минги, путе­ше­ствуют анти­лопы, совер­шают свои пере­леты птицы. Им как будто не поме­шало бы овла­деть язы­ком. Им пере­го­воры были бы полезны: ведь они живут друж­ными обществами.

Нет, это только кажется. Пона­блю­дайте за коло­нией ворон в весен­ней роще или за ласточ­ками, посе­лив­ши­мися под одной кров­лей, и вы убе­ди­тесь, что они живут рядом, но не вме­сте. Никто не видел, чтобы две вороны сго­во­ри­лись и при­та­щили сов­местно хотя бы один прут раз­ме­ром побольше себя на гнездо. Нико­гда не бывало, чтобы две или три серые пары взду­мали сов­мест­ными уси­ли­ями соору­дить одно общее, более удоб­ное жилище[19].

Ино­гда невни­ма­тель­ный наблю­да­тель оши­ба­ется. Вот в тро­пи­ках живет птичка – «обще­ствен­ный тка­чик», Коло­нии тка­чи­ков строят себе нечто вроде гигант­ского города, на сотни гнезд под одной кры­шей. Но орни­то­логи давно уста­но­вили: ткачи – истые еди­но­лич­ники: каж­дая пара строит только свое гнездо; эти гнезда сли­ва­ются в общее соору­же­ние не по воле птиц, а про­сто от тесноты.

Вот лепит гнез­дышко пара наших ласто­чек. Кажется, они рабо­тают по умному сго­вору, по точ­ному плану. Иначе как же полу­ча­ется у них обя­за­тельно чашка слет­ным отвер­стием в одном боку? А на поверку ока­зы­ва­ется, что это ничуть не зави­сит от воли и созна­ния птиц. Самка и самец начи­нают и кон­чают работу в одно время; но более бес­печ­ный самец нико­гда не успе­вает при­не­сти столько глины, сколько самка. Она закан­чи­вает свою поло­вину и уже при­сту­пает к кладке яиц, а этот лен­тяй еще не довел дело до конца, но один уже не спо­со­бен тру­диться. Вот и оста­ется кусок недо­де­лан­ный – как раз на вход в гнездо.

Есть, нако­нец, совсем осо­бые суще­ства, каких на земле очень немного: пчелы, муравьи, тер­миты. Эти как будто непре­рывно рабо­тают: неда­ром и пчелу и мура­вья издавна люди счи­тают образ­цами тру­до­лю­бия. Тру­дятся же они все­гда вме­сте и только вме­сте; пчела, высе­лен­ная из улья, поги­бает, даже не попы­тав­шись постро­ить для себя «част­ную» вос­ко­вую ячейку. Вот уж кому, каза­лось бы, необ­хо­дим язык[20].

Но это неверно. Зачем он им, если каж­дая пчела и любой мура­вей с минуты рож­де­ния и вплоть до смерти вели­ко­лепно делают именно то, что они должны делать, и нико­гда не пыта­ются делать ничего дру­гого? Они про­сто не спо­собны оши­баться.

Моло­дой пчеле не сто´ит сове­то­вать: «Лепи, милая, ячейку вот так-то». Это столь же бес­смыс­ленно, как уго­ва­ри­вать озяб­шего: «Дрожи, дру­жок, больше спи­ной». Без вашего совета каж­дый, кому холодно, будет дро­жать, как все. Вот и пчела будет лепить свой воск точно так, как нужно: иначе она не может его лепить.

Мура­вей, уви­дев тра­вя­ную тлю впер­вые в жизни, ни у кого не ста­нет спра­ши­вать, что´ с ней пола­га­ется делать, а сей­час же нач­нет «доить» ее слад­кий сок так, точно он про­чи­тал много луч­ших книг «по дое­нию тлей». Он не спо­со­бен не доить тлей. Он не может доить их как-нибудь иначе. Нико­гда не попы­та­ется про­де­лать то же с каким-либо дру­гим насе­ко­мым. Все муравьи мил­ли­оны лет доят только тлей, и при­том совер­шенно оди­на­ково. Так о чем же им друг с дру­гом сговариваться?

В совер­шенно ином поло­же­нии нахо­димся мы, люди.

С тех пор как кос­ма­тые, оброс­шие шер­стью обе­зья­но­по­доб­ные предки наши впер­вые спу­сти­лись с вер­шин дере­вьев на землю, встали на зад­ние лапы, осво­бо­дили перед­ние конеч­но­сти для работы и, собрав­шись целой ордой, убили сов­мест­ными уси­ли­ями пер­вого круп­ного зверя, пой­мав его в яму-ловушку, – с тех древ­ней­ших пор чело­век живет и тру­дится сов­местно с дру­гими людьми.

Вырыть западню для клы­ка­стого мамонта, натас­кать на берег брёвна и устро­ить помост для своей свай­ной деревни, сру­бить часть леса и рас­па­хать землю, выжечь и выдол­бить ствол гро­мад­ного дерева на ладью-одно­де­ревку – все это можно совер­шить не в оди­ночку, а только сов­местно.

Этого мало: какой-нибудь «мура­вьи­ный лев», при­чуд­ли­вое насе­ко­мое наших сос­но­вых лесов, тоже роет в песке ловушки для мура­вьев, и роет их весьма искусно. Но он делает это инстинк­тивно, как делал все­гда. А ведь предки чело­века раньше не рыли ника­ких лову­шек, а потом начали их рыть. Ника­кой при­рож­ден­ный инстинкт не мог под­ска­зать им, как это надо делать. Нужно было, чтобы один из людей заду­мал  такое ново­вве­де­ние, а дру­гие узнали его мысли, поняли их и научи­лись помо­гать ему.

Для этого необ­хо­димо общаться. Чтобы сего­дня охо­титься на зве­рей, зав­тра соби­рать запас коре­ньев, а через две недели отва­лить огром­ную скалу, закры­ва­ю­щую вход в новую пещеру, надо вся­кий раз по-новому согла­со­вы­вать и соче­тать дей­ствия мно­гих людей.

Сов­мест­ность, или, как гово­рят точ­нее уче­ные, соци­аль­ность, чело­ве­че­ского труда и явля­ется тем важ­ней­шим тре­тьим усло­вием и свой­ством, кото­рое отли­чает его от «работы» всех осталь­ных живот­ных. Люди рабо­тают не только рядом, но и объ­еди­ненно. Более опыт­ные поучают начи­на­ю­щих: одни про­сят под­держки, дру­гие, узнав об этом, при­хо­дят им вовремя на помощь. Цели и усло­вия труда меня­ются; каж­дый раз при­хо­дится дей­ство­вать по-иному. Воз­ни­кают стрем­ле­ния, кото­рых совер­шенно не знают даже запис­ные рабо­тяги из мира живот­ных: облег­чить труд, уско­рить его выпол­не­ние, улуч­шить каче­ство того, что выде­лы­ва­ется или соору­жа­ется. А все это воз­можно лишь в том слу­чае, когда каж­дый работ­ник знает, что хотят сде­лать и что делают его товарищи.

Обще­ние во время труда, необ­хо­ди­мое для чело­века, и отли­чает более всего осталь­ного его труд от «труда» живот­ных. А для обще­ния необ­хо­дим язык. Совер­шенно ясно поэтому, что язык и дол­жен был появиться у чело­века в связи с его тру­дом, кото­рый, начав­шись с самого про­стого, мед­ленно, но неуклонно услож­нялся и как бы вырас­тал. И у нас есть все осно­ва­ния думать, что язык родился из тех необ­хо­ди­мых для работы вос­кли­ца­ний, из тех воз­гла­сов и отры­воч­ных зву­ков, кото­рыми люди с самых ран­них пор обме­ни­ва­лись, зани­ма­ясь сво­ими тяж­кими в те вре­мена тру­дами. Воз­гласы эти никак нельзя сме­ши­вать с «непро­из­воль­ными выкри­ками», о кото­рых шла речь выше. Каж­дый из нас «ахает» от испуга или сто­нет от боли и на людях и наедине с собой. Это про­ис­хо­дит дей­стви­тельно «непро­из­вольно». Но никто не закри­чит в пол­ном оди­но­че­стве «эй-эй», никто не шеп­нет скри­пу­чему дереву «тсс», не крик­нет «тпрр» стре­ми­тель­ному потоку. Все это вос­кли­ца­ния, зара­нее пред­по­ла­га­ю­щие собе­сед­ника, слу­ша­теля, соучаст­ника в сов­мест­ном деле, кото­рый дол­жен их услы­шать и на кото­рого они должны так или иначе подей­ство­вать. Их испус­кают только для того, чтобы слы­ша­щий сде­лал что-то, в чем-то изме­нил свое пове­де­ние. Они и дали начало языку.

Под­ве­дем итог всему, что сказано.

Среди всех живот­ных мира одно-един­ствен­ное – чело­век – в свое время резко пере­стро­ило свою жизнь. Обе­зьяны оста­лись жить на дере­вьях, а предки наши спу­сти­лись с вет­вей на землю. Они выпря­ми­лись, при­няли новое, вер­ти­каль­ное поло­же­ние. Их перед­ние ноги пре­вра­ти­лись в сво­бод­ные от гру­бой работы – ходьбы – руки, в пер­вое ору­дие труда, спо­соб­ное слу­жить для изго­тов­ле­ния дру­гих, уже искус­ствен­ных ору­дий. Изме­ни­лась и груд­ная клетка чело­века; иной стала и его гор­тань; они как бы под­го­то­ви­лись к своей буду­щей осо­бен­ной работе; они полу­чили воз­мож­ность посте­пенно стать не только орга­нами дыха­ния, но и орга­нами речи.

После того как это про­изо­шло, чело­век смог заняться не тем един­ствен­ным делом, к кото­рому его пред­на­зна­чила при­рода (как обе­зьяны зани­ма­ются только сбо­ром всего съе­доб­ного), а мно­гими раз­ными делами, любыми, по его жела­нию и надобности.

Меняя ору­дия, кото­рые ему слу­жат, он теперь мог сво­бодно менять и харак­тер сво­его труда: из зем­ле­копа ста­но­виться рыбо­ло­вом, из рыбо­лова – дро­во­се­ком или камен­щи­ком. Он начал сам себе созда­вать по мере надоб­но­сти то «лапы» крота, то «клюв» дятла, то «когти» скопы-рыбо­лова, то «клыки» льва или запас­ли­вые «защеч­ные мешки» крысы-сеноставца.

Этого мало: дятел или скопа не могут усо­вер­шен­ство­вать свой клюв-долото или свои лапы-остроги. А чело­век полу­чил воз­мож­ность улуч­шать резуль­таты труда, совер­шен­ствуя искус­ствен­ные органы – ору­дия. Он при­об­рел спо­соб­ность учиться новым видам труда, упо­треб­ляя новые ору­дия. Сразу, одним уда­ром, он захва­тил в свою власть все то богат­ство работ, кото­рые могли выпол­нять живот­ные самых раз­лич­ных видов, семейств и пород. Одно­вре­менно он научился быть и пау­ком, пле­ту­щим сети, и осой, лепя­щей из глины сосуды для меда, и дре­во­точ­цем, гра­ви­ру­ю­щим хит­рые ходы на дре­ве­сине, и тиг­ром, уби­ва­ю­щим буй­во­лов, и тер­ми­том, воз­во­дя­щим огром­ные и слож­ные постройки своих «горо­дов». Он стал человеком.

И если до этого ему, как и его осталь­ным роди­чам, все еще неплохо слу­жил инстинкт, теперь потре­бо­вался новый настав­ник. Инстинкт не помо­жет тому, кто всю жизнь рубил топо­ром, овла­деть пилой или бурав­чи­ком. Сде­лать это спо­со­бен только разум.

И разум родился. Он родился, конечно, не в голове у того или дру­гого из людей. Он вырос за дол­гие тыся­че­ле­тия в голо­вах мно­же­ства пред­ста­ви­те­лей чело­ве­че­ской породы. Люди создали свой разум тем, что тру­ди­лись. Труд немыс­лим без руко­вод­ства разума, но и разум не может родиться без труда.

В то же время оба они, разум и труд, не могли бы стать тем, чем они явля­ются сей­час, без тре­тьего соучаст­ника этого вели­кого дела – без языка.

Ненуж­ная зверю спо­соб­ность – язык – ока­за­лась необ­хо­ди­мой чело­веку. Вот ее и создал чело­ве­че­ский, совсем осо­бен­ный, осу­ществ­ля­е­мый не в оди­ночку, а целым обще­ством, сов­мест­ный труд.

«Сна­чала труд, а затем и вме­сте с ним – чле­но­раз­дель­ная речь…» – так точно и сильно выра­зил эту заме­ча­тель­ную истину вели­кий мыс­ли­тель Фри­дрих Энгельс.

Голос или рука?

Вот только что мы с вами ста­ра­лись пред­ста­вить себе, как в мире родился чело­ве­че­ский язык. Мы узнали: он был создан тру­дом. Но можно задать себе новый вопрос: а какой именно язык?

Стран­ный вопрос! Оче­видно, тот, кото­рым и мы сей­час поль­зу­емся: «уме­нье, изда­вая звуки (помните Куп­рина?), выра­жать свои мысли: спо­соб­ность, слу­шая эти звуки, пони­мать мысли дру­гого». Разве есть еще какие-либо иные формы или виды языка? Разве они суще­ство­вали когда-нибудь? Разве, нако­нец, они возможны?

Две­сти лет назад М. В. Ломо­но­сов писал:

«…кроме слов можно было бы мысли изоб­ра­жать через раз­ные дви­же­ния очей, лица, рук и про­чих частей тела, как пан­то­мимы на теат­рах представляют…»

Согла­ша­ясь, что такой мими­че­ский язык был бы непри­ме­ним в тем­ноте, неудо­бен во время работы, когда руки заняты, Ломо­но­сов всё же счи­тал его суще­ство­ва­ние тео­ре­ти­че­ски возможным.

Каза­лось бы, очень логично. Но лет сорок назад извест­ный совет­ский язы­ко­вед Н. Я. Марр высту­пил с тео­рией прямо про­ти­во­по­лож­ной. По Марру чело­ве­че­ство начало именно с жесто­вого («руч­ного», как он его назы­вал) языка; много тыся­че­ле­тий люди и не знали дру­гого, и зву­ко­вая речь появи­лась на целые эпохи позд­нее, когда «руч­ной язык», пре­вра­тив­шийся уже в слож­ную и раз­ви­тую систему, начал не спо­соб­ство­вать людям в их дви­же­нии впе­ред, а, наобо­рот, затруд­нять его. Зву­ко­вая речь как бы заме­нила сво­его стар­шего брата, «руч­ной язык»; впро­чем, его можно было бы с этой точки зре­ния счесть и ее отцом: зву­ко­вая речь как бы посте­пенно выросла из языка жестов, сохра­няя в себе мно­гие его черты.

Одно время эта гипо­теза Марра поль­зо­ва­лась успе­хом. Позд­нее она была под­верг­нута рез­кой кри­тике. Теперь язы­ко­веды нашей страны твердо убеж­дены, что «дело нача­лось» не с «кине­ти­че­ского» («руч­ного») языка, а непо­сред­ственно со зву­ко­вого. Язык жестов нико­гда не был само­сто­я­тель­ной систе­мой пере­дачи мыс­лей от чело­века к чело­веку. Как и сего­дня, даже в самой глу­бо­кой древ­но­сти дви­же­ния рук, мимика лица только сопут­ство­вали речи зву­ча­щей, были ее вер­ными, но скром­ными помощниками.

Воз­ни­кает вопрос: а почему это так про­изо­шло? Что, какие-нибудь неру­ши­мые законы при­роды делают вовсе невоз­мож­ным воз­ник­но­ве­ние не свя­зан­ных со зву­ками спо­со­бов сооб­щать друг другу внут­рен­ние пере­жи­ва­ния и мысли? Или можно допу­стить – пусть на какой-либо дру­гой пла­нете, в иных усло­виях – суще­ство­ва­ние живых и разум­ных существ, обща­ю­щихся не с помо­щью зву­ко­вых волн, а иначе, дей­ствуя не на слух, а на зре­ние, ося­за­ние или даже обо­ня­ние «собе­сед­ника»?

Вопрос не очень про­стой. Мне слу­ча­лось встре­чать това­ри­щей, счи­тав­ших самую его поста­новку чем-то непра­виль­ным и анти­на­уч­ным. «Где нет зву­ко­вой речи, – утвер­ждали они, – нет и не может быть ника­кого раз­го­вора о „языке“. Даже писа­тель-фан­таст не вправе вооб­ра­жать себе такое!»

В то же время дру­гие недо­уме­вали: почему, соб­ственно, невоз­мо­жен хотя бы тот же мар­ров­ский «руч­ной» язык? Даже мы сей­час посто­янно жести­ку­ли­руем говоря, из жела­ния при­дать своей речи выра­зи­тель­ность и яркость. Есть народы, осо­бенно из числа южан, кото­рые вообще не умеют раз­го­ва­ри­вать, не раз­ма­хи­вая руками: в одном романе два­дца­тых годов моло­дой егип­тя­нин или сириец Гоха, впер­вые столк­нув­шись с евро­пей­цами, соста­вил себе о них очень нелест­ное пред­став­ле­ние: его раз­дра­жало, что те, даже споря, совсем не про­из­во­дили ника­ких жестов; ему было тяжело, неудобно бесе­до­вать с ними, – эта непо­движ­ность каза­лась ему про­ти­во­есте­ствен­ной. Так нам с вами кажется непри­ят­ной брюзг­ли­вая манера гово­рить не раз­жи­мая губ…

А впро­чем, что´ рас­суж­дать о пустя­ках: каж­дый из нас видел сто раз, что глу­хо­не­мые по целым часам объ­яс­ня­ются друг с дру­гом, не про­из­нося ни еди­ного слова; и ведь они пре­красно пони­мают друг друга. Если это не «руч­ной» язык, то что же это такое?

Вопрос запу­тался; необ­хо­димо разо­браться в этих противоречиях.

Прежде всего; когда совет­ские язы­ко­веды осу­дили гипо­тезу Марра, их не инте­ре­со­вал вопрос – мог ли или не мог тео­ре­ти­че­ски быть создан­ным незву­ко­вой, – допу­стим, «руч­ной» (или какой угодно дру­гой), язык. Они утвер­ждали, что в реаль­ной, фак­ти­че­ской исто­рии чело­ве­че­ства он нико­гда не был создан как тако­вой, как целая, завер­шен­ная, само­сто­я­тель­ная система. Что гово­рить о том, что могло бы быть, если на деле этого не было? А всё, что нам известно о про­шлом люд­ского рода, дока­зы­вает: нико­гда язык жестов не суще­ство­вал и не суще­ствует сам по себе; все­гда он явля­ется, как и являлся, лишь скром­ным помощ­ни­ком дру­гого языка, зву­ко­вого. Могло ли слу­читься иначе? Может быть – да, может быть – нет; важно лишь то, что этого не слу­чи­лось в дей­стви­тель­но­сти и, утвер­ждая обрат­ное, Марр ошибался.

Если пораз­мыс­лить, не уви­дишь в этом ровно ничего стран­ного. Чело­век, еще не став суще­ством гово­ря­щим, обла­дал, кроме рук, ног, глаз, еще ушами и голо­со­выми связ­ками. Руки, ноги и глаза были ему нужны поми­нутно для важ­ней­ших дел, для труда. И когда воз­никла надоб­ность найти среди орга­нов чело­ве­че­ского тела такие, на кото­рые можно было бы воз­ло­жить обя­зан­ность связны´х, очень понятно, что ее при­шлось пере­дать срав­ни­тельно более сво­бод­ным кандидатам.

Хорош бы был наш дале­кий пре­док, если бы, воз­водя свай­ные постройки, обби­вая крем­не­вые голыши для нако­неч­ни­ков или охо­тясь на бурых гиган­тов – мамон­тов, он поми­нутно отры­вался бы от сво­его – руч­ного! – дела, раз­ма­хи­вал этими самыми руками, мотал голо­вой, гри­мас­ни­чал, да еще отво­ра­чи­вался от добычи, чтобы уви­деть, что ему наже­сти­ку­ли­руют его собра­тья! Уже Ломо­но­сов вели­ко­лепно пони­мал нере­аль­ность такого пред­по­ло­же­ния. «Однако, – закан­чи­вает он мысль, при­ве­ден­ную в начале главы, – таким обра­зом (то есть жестами. – Л. У. ) без света было бы гово­рить невоз­можно, и дру­гие упраж­не­ния чело­века, особ­ливо дела рук наших, вели­ким были бы поме­ша­тель­ством такому разговору…»

К этому можно доба­вить, что сам подоб­ный спо­соб раз­го­ва­ри­вать ока­зался бы еще худ­шим «поме­ша­тель­ством» для любого дела, для каж­дой работы.

Оче­видно, мы не можем не видеть того, что заме­тил вели­кий помор два века назад.

Но зна­чит ли это, что совре­мен­ная наука отри­цает начи­сто самую воз­мож­ность суще­ство­ва­ния «незву­ко­вого» языка? Неужели, если бы люди по воле при­роды не обла­дали ни голо­сом, ни слу­хом, то им бы так и не уда­лось стать людьми, при­шлось бы навек остаться жал­кими безъ­язы­кими суще­ствами, неспо­соб­ными так или иначе «ска­заться душой»?

Вовсе нет. Само собой, обла­дай чело­век не одной парой рук, а двумя или тремя, имей он, кроме своих пяти чело­ве­че­ских орга­нов чувств, еще одно-два (рос­ко­ше­ствуют же рыбы, лету­чие мыши, неко­то­рые насе­ко­мые, поль­зу­ясь какими-то зага­доч­ными для нас «лока­то­рами», так назы­ва­е­мым «шестым», «седь­мым», каким угодно чув­ством), будь его при­рода еще более щедро наде­лен­ной, – он, весьма воз­можно, пошел бы по совер­шенно иному пути, созда­вая свое ору­дие обще­ния. Можно пред­ста­вить себе мир, где у высо­ко­раз­ви­тых существ име­ется где-либо на лбу уча­сток кожи, спо­соб­ный, как кожа хаме­леона (но по при­казу созна­ния), менять свою окраску. Никак нельзя ручаться, что такие суще­ства не вос­поль­зо­ва­лись бы этим своим свой­ством, чтобы создать при его помощи уже не зву­ко­вой, а «цве­то­вой» язык, вос­при­ни­мать «слова» не ушами, а гла­зами. Можно измыс­лить десятки дру­гих дико­ви­нок, но какой в этом смысл?

Лео­нардо да Винчи ска­зал: «Мир полон воз­мож­но­стями, нико­гда еще не осу­ществ­лен­ными!» – а мы с вами заняты не чте­нием фан­та­сти­че­ского романа. Мы заняты нау­кой. Так давайте же исхо­дить в наших рас­суж­де­ниях не из того, что «могло бы быть, если бы…», а из про­стых и реаль­ных фак­тов. Мог или не мог воз­ник­нуть само­сто­я­тель­ный и неза­ви­си­мый незву­ко­вой язык – дело деся­тое. Важно то, что на земле, в чело­ве­че­ском обще­стве, он нико­гда создан не был.

«Как не был? – ска­жете вы. – А глу­хо­не­мые? Разве они не поль­зу­ются жесто­вой, „руч­ной“, речью? Разве она не един­ствен­ный, не исклю­чи­тель­ный спо­соб обще­ния между ними? И ведь при этом ясно, что до нее у них не могло быть речи зву­ко­вой; зна­чит, она пер­вая по порядку воз­ник­но­ве­ния, по край­ней мере у этой группы людей!»

Можно ли ска­зать про глу­хо­не­мых, что они поль­зу­ются мар­ров­ским «язы­ком жестов»? Нет, нельзя; те из них, кото­рые объ­яс­ня­ются при помощи рук, обычно не жести­ку­ли­руют, а как бы пишут в воз­духе букву за бук­вой, слово за сло­вом свои пред­ло­же­ния. Из каких же слов эти пред­ло­же­ния состоят? Из каких-нибудь осо­бен­ных, так ска­зать «глу­хо­не­мых»? Да нет, из самых обыч­ных рус­ских слов, только изоб­ра­жен­ных не нашим алфа­ви­том, не нашим пись­мом, а дру­гой азбу­кой, состо­я­щей из раз­ных ком­би­на­ций паль­цев. Но ведь и мы с вами порою при­бе­гаем к тому же: моряки на рас­сто­я­нии, на кото­ром зву­ча­щая речь не дохо­дит, сиг­на­лят фла­гами, пус­кают в ход сема­фор­ную азбуку… Теле­гра­фи­сты посто­янно поль­зу­ются так назы­ва­е­мой азбу­кой Морзе… В этом нет ничего уди­ви­тель­ного и необычного.

Уди­ви­тельно, ско­рее, дру­гое: как и откуда могли глу­хие люди узнать наши слова, слова людей гово­ря­щих и слы­ша­щих? Да и знают ли они их?

Без­условно, знают: теперь огром­ное боль­шин­ство граж­дан нашей страны, стра­да­ю­щих глу­хо­не­мо­той, – вполне гра­мот­ные люди. Без вся­кого затруд­не­ния читают они наши газеты и книги, пишут письма, и пишут их не какими-нибудь осо­быми «сво­ими», а нашими, обще­из­вест­ными, «зву­ко­выми» сло­вами. Оче­видно, при бла­го­при­ят­ных усло­виях они вполне спо­собны научиться нашему языку. А как?

Они могли бы научиться ему только от людей гово­ря­щих. Зна­чит, для того чтобы могло создаться то, что нам кажется «жесто­вым язы­ком» глу­хих, необ­хо­димо, чтобы до него уже суще­ство­вал где-то язык зву­ко­вой: пер­вый вырос только из корня второго.

Правда, если в жизнь глу­хо­не­мого ребенка не вме­ши­ва­ется никто, если он вынуж­ден общаться только с себе подоб­ными, то в конце кон­цов он вме­сте с това­ри­щами создает себе нечто вроде при­ми­тив­ного языка жестов, на кото­ром кое-как можно объ­яс­няться в кругу самых про­стых вопро­сов: выска­зы­вать повсе­днев­ные жела­ния, делиться самыми неслож­ными радо­стями и горе­стями, фор­му­ли­ро­вать какие-то свои, крайне огра­ни­чен­ные мысли. Но «мысли» эти не могут идти ни в какое срав­не­ние с тем, что мы под­ра­зу­ме­ваем под сло­вом «мысль»; они гораздо бед­нее, проще, при­ми­тив­нее; они не спо­собны выра­зить ника­ких общих идей, ничего мало-маль­ски отвле­чен­ного. Неда­ром учи­теля глу­хо­не­мых, так назы­ва­е­мые сур­до­пе­да­гоги, ста­ра­ются как можно быст­рее и реши­тель­нее отучить своих питом­цев от жести­ку­ля­ции или, по мень­шей мере, све­сти ее, как и у нас, гово­ря­щих, к чисто вспо­мо­га­тель­ной вто­ро­сте­пен­ной роли, заме­нив ее совсем дру­гим видом доступ­ного им языка.

В про­шлом веке глав­ной зада­чей сур­до­пе­да­гога было научить вос­пи­тан­ни­ков поль­зо­ваться про­стей­шей «паль­це­вой азбу­кой». Мно­гие думают, что и сей­час дело сво­дится к тому же.

Между тем это далеко не так. Теперь люди овла­дели искус­ством пере­да­вать глу­хо­не­мым уме­ние читать наши слова, слова людей гово­ря­щих, гла­зами: по дви­же­ниям губ того, кто гово­рит. И не только читать, но и пони­мать. И не только пони­мать, но и, в свою оче­редь, про­из­но­сить эти слова так, чтобы их пони­мали дру­гие. Про­из­но­сить, несмотря на то, что сам ты их не слышишь!

Кроме того, как только это ста­но­вится воз­мож­ным, глу­хо­не­мых у нас обу­чают обыч­ному нашему чте­нию и письму. Это несколько труд­нее, чем обу­че­ние нор­маль­но­го­во­ря­щих людей, но все же это отлично удается.

Я думаю, в вопросе о глу­хо­не­мых основ­ное теперь ясно. Насто­я­щих глу­хо­не­мых, кото­рые никак, совсем бы, не были при­об­щены к обще­че­ло­ве­че­ской зву­ко­вой речи, у нас в стране уже не оста­лось. Они в той или иной форме овла­де­вают ее раз­лич­ными более или менее удоб­ными заме­сти­те­лями, прочно свя­зан­ными с нею. В своих спе­ци­аль­ных шко­лах они про­хо­дят ту же про­грамму, что и гово­ря­щие дети. Иные из них затем успешно посту­пают в общие вузы и спо­койно обу­ча­ются в них наряду со всеми.

Они читают в общих биб­лио­те­ках, смот­рят кино­кар­тины (нико­гда не жалу­ясь на то, что «звук пло­хой», если только изоб­ра­же­ние доста­точно ясное); они слу­шают лек­ции, кото­рые для них либо читают несколько мед­лен­нее, чем обычно, либо пере­во­дят на руч­ную азбуку спе­ци­аль­ные пере­вод­чики. Совет­ский закон спра­вед­ливо счи­тает их такими же пол­но­цен­ными граж­да­нами нашей страны, как меня или вас. Но все это, разу­ме­ется, только потому, что чело­ве­че­ство нашло спо­собы при­об­щить их к основ­ному ору­дию нашей куль­туры, к зву­ко­вому чело­ве­че­скому языку.

Мне могут ска­зать: ну, с язы­ком так. А как же обстоит дело с мыш­ле­нием таких людей? Отли­ча­ется оно от нашего или пол­но­стью сов­па­дает с ним? О чем думают они? В какие уди­ви­тель­ные и при­чуд­ли­вые формы отли­ва­ется, может быть, оно?

Я не могу здесь подробно и ясно отве­чать на этот труд­ный вопрос. Можно ска­зать одно: конечно, по форме своей, да и по самому харак­теру сво­ему, мыш­ле­ние глу­хо­не­мых не может не отли­чаться от нашего. Нам, гово­ря­щим, нелегко пред­ста­вить себе, каким рису­ется им мир, даже в тех слу­чаях, когда они сами пыта­ются пове­дать нам об этом.

Разве не пора­зи­тельно, напри­мер, что глу­хо­не­мые, кото­рые отлично пони­мают вашу речь по дви­же­нию губ и чле­но­раз­дельно отве­чают вам, не имеют в то же время ни малей­шего пред­став­ле­ния, ска­жем, о музыке или о пении? Скажу больше: веро­ятно, зал, пере­пол­нен­ный бла­го­го­вейно непо­движ­ными людьми, перед кото­рыми на эст­раде еще один чело­век, не про­из­водя ника­кого замет­ного эффекта, быстро-быстро пере­би­рает зачем-то паль­цами кла­виши рояля, а дру­гой странно трет воло­ся­ным смыч­ком по без­молв­ным стру­нам, пред­став­ля­ется им крайне неле­пым, может быть, даже неправ­до­по­доб­ным, зрелищем.

Диким кажется глу­хо­не­мому и заня­тие насви­сты­ва­ю­щего маль­чу­гана, мыча­щей коровы или пою­щего петуха; понять невоз­можно, для чего все они делают такие стран­ные и ни к чему не при­во­дя­щие тело­дви­же­ния! Зато момен­таль­ные фото­кар­точки, засня­тые во время раз­го­вора людей, могут про­из­ве­сти на них такое же неле­пое впе­чат­ле­ние, но уже по прямо про­ти­во­по­лож­ной при­чине: там мы слы­шим звуки, кото­рых они не вос­при­ни­мают, а тут до них дохо­дят те совер­шенно неза­мет­ные для нас звуки, кото­рые фото­ап­па­рат запе­чат­лел навсе­гда на совер­шенно немой, с нашей точки зре­ния, пла­стинке: сидит чело­век, и на губах у него застыло веч­ное, нико­гда не умол­ка­ю­щее «у‑у-у-у‑у» или «м‑м-м-м‑м». Все это, на наш взгляд, почти непредставимо…

Как же будешь судить о внут­рен­нем мире людей, у кото­рых болезнь отняла почти цели­ком одну пятую часть вос­при­ни­ма­е­мого нами внеш­него мира?!

Впро­чем, мы очень далеко ушли от наших основ­ных тем, и то, о чем я рас­ска­зы­вал вам сей­час, имеет к ним только кос­вен­ное отношение.

Однако мы нашли все же точ­ный ответ на основ­ной наш вопрос: про­ти­во­ре­чие во взгля­дах науки на вопрос о «незву­ко­вых фор­мах языка» ока­за­лось несу­ще­ству­ю­щим, а тео­рии Марра без­условно ошибочными.

Да, тео­ре­ти­че­ски можно пред­ста­вить себе раз­лич­ные дру­гие виды языка, помимо зву­ко­вого. Но на прак­тике чело­ве­че­ство создало для обще­ния именно этот один пол­но­цен­ный и точ­ный язык – зву­ко­вой. Именно он был пер­вым создан в про­цессе труда и помог труду при­ве­сти к «оче­ло­ве­чи­ва­нию обе­зьяны». Он сде­лал людей в пол­ном смысле слова людьми. Он обес­пе­чил созда­ние чело­ве­че­ской куль­туры со всем, что в ней есть хоро­шего и что еще оста­ется плохого.

О нем, и только о нем, мы и будем гово­рить на всех даль­ней­ших стра­ни­цах этой книги. О зву­ко­вом языке. И о чело­ве­че­ском, тесно с ним свя­зан­ном, мышлении.

Как же это изучать?

Чело­век создал язык, а язык отпла­тил сво­ему созда­телю сто­ри­цей. Он поз­во­лил ему раз­вить чело­ве­че­ский мозг, обла­го­ро­дил его, дал воз­мож­ность думать, бороться и раз­ви­ваться. Он во много раз облег­чил и сде­лал более пло­до­твор­ным неустан­ный чело­ве­че­ский труд.

В конце кон­цов можно ска­зать без осо­бых пре­уве­ли­че­ний, что именно он, сын труда – язык, вывел чело­века в люди.

Слу­чи­лось это очень давно, бес­ко­нечно давно. Нельзя отсчи­тать извест­ное число лет, даже весьма боль­шое, и опре­де­лить дату, после кото­рой люди, став суще­ствами гово­ря­щими, из живот­ных пре­вра­ти­лись в людей. Невоз­можно отпразд­но­вать десяти тыся­че­лет­ний или сто­ты­ся­че­лет­ний «юби­лей» языка. Нет воз­мож­но­сти и почтить памят­ни­ком его «изоб­ре­та­теля». Этих изоб­ре­та­те­лей были мил­ли­оны, и рабо­тали они над своим заме­ча­тель­ным делом огром­ное число лет. И нам сей­час, как только мы обра­ща­емся к вопро­сам, свя­зан­ным с про­шлым языка, при­хо­дится углуб­ляться в такую даль, и глубь вре­мен, где все теря­ется в тумане, на пер­вый взгляд непроницаемом.

В самом деле, трудно, но воз­можно дознаться, как гово­рили наши предки тысячу лет тому назад. От этого вре­мени оста­лись кое-какие пись­мен­ные доку­менты. Сохра­ни­лись записи, сде­лан­ные людьми из дру­гих стран – визан­тий­цами, ара­бами; они опи­сы­вали в те самые вре­мена чуж­дый им, но инте­ре­со­вав­ший их язык «рус­сов». Нако­нец, вполне воз­можно, что и сам наш народ мог сбе­речь с того вре­мени – даже не в записи, а в своей памяти – отдель­ные древ­ние слова, посло­вицы, при­ба­утки, сказки, песни… Мы уви­дим вскоре, что это и на самом деле слу­ча­ется, – ведь между пред­ками нашими и нами тянется веко­вая, нико­гда не пре­ры­вав­ша­яся связь.

А вот поду­майте: как вы будете вос­ста­нав­ли­вать язык людей, жив­ших за сотни тыся­че­ле­тий до нашего времени?

Они не умели писать; ни еди­ной буквы после себя они нам не оста­вили. У них не было ника­ких гра­мот­ных совре­мен­ни­ков, кото­рые могли бы рас­ска­зать что-нибудь про их язык: все их ровес­ники были такими же, как они, лох­ма­тыми, низ­ко­ло­быми вар­ва­рами. На таких плоха надежда!

Трудно пред­ста­вить себе, чтобы что-то суще­ствен­ное могло дойти от их вре­мени до нас и в самой памяти наро­дов: слиш­ком уж долог, бес­ко­нечно долог прой­ден­ный с тех пор чело­ве­че­ством путь. Так неужели мы обре­чены навсе­гда остаться в неве­де­нии отно­си­тельно всего, что лежит за пре­де­лами эпохи пись­мен­ной речи?

Это было бы крайне печально: самые древ­ние, самые несо­вер­шен­ные пись­мен­ные знаки, какие известны нам и могут быть про­чи­таны нами, не древ­нее пяти – шести тыся­че­ле­тий. А ведь чело­век суще­ствует на земле как чело­век уже сотни тысяч лет. Зна­чит, мы можем изу­чать только ничтож­ную долю исто­рии языка, жал­кие про­центы всего этого отрезка вре­мени? По сча­стью, поло­же­ние ока­зы­ва­ется не таким уж без­на­деж­ным, если к нему при­гля­деться внимательнее.

Прежде всего, о мно­гом мы имеем право заклю­чать по ана­ло­гии. Что это значит?

Если я могу наблю­дать, как рас­тут и раз­ви­ва­ются дере­вья сего­дняш­него леса, как из желудя выби­ва­ется росток, как из ростка воз­ни­кает могу­чее дерево, как посте­пенно оно начи­нает при­но­сить плоды, ста­реет и, нако­нец, уми­рает, я могу поло­жи­тельно утвер­ждать, что так же росли и раз­ви­ва­лись дере­вья и в лесах Ивана IV или Вла­ди­мира Киев­ского. Вряд ли я сде­лаю при этом зна­чи­тель­ную ошибку. Найдя в каких-либо руи­нах чур­бан, сруб­лен­ный в год кре­ще­ния Руси, и под­счи­тав на нем пять­сот годич­ных колец, я смело буду наста­и­вать: этому дереву тогда было пол­ты­сячи лет. И при­дется при­знать мою уве­рен­ность обоснованной.

При­мерно так же обстоит дело и с язы­ком. Мы нико­гда не видели и нико­гда не уви­дим наших пра­пра­щу­ров, людей камен­ного века. Однако исто­рия поз­во­лила нам наблю­дать в наше время жизнь пле­мен и наро­дов, нахо­дя­щихся при­мерно на той же ста­дии раз­ви­тия, кото­рую когда-то про­хо­дили эти наши предки. В Австра­лии, в Африке, в Южной Аме­рике сохра­ни­лись еще уголки, жители кото­рых до послед­него вре­мени не вышли из камен­ного века. Они стоят или только что сто­яли на сту­пени раз­ви­тия, близ­кой к тому, что наука назы­вает «палео­ли­том» и «нео­ли­том».

Наблю­дая их, мы можем с доста­точ­ной долей веро­ят­но­сти пере­но­сить эти наблю­де­ния в дале­кое про­шлое, в глубь вре­мен и думать: при­мерно так жили, гово­рили, думали, заблуж­да­лись и нащу­пы­вали истину наши бес­ко­нечно давно суще­ство­вав­шие предки.

Конечно, это не очень точ­ный и не вполне бес­спор­ный путь. Но за отсут­ствием луч­шего к нему посто­янно при­хо­дится при­бе­гать в науке о языке, когда речь идет о самых отда­лен­ных от нас вре­ме­нах. Когда же речь захо­дит о более близ­ком вре­мени, на помощь высту­пает уди­ви­тель­ное откры­тие про­шлого сто­ле­тия, то, что назы­ва­ется «срав­ни­тельно-исто­ри­че­ским мето­дом» в языкознании.

Что это такое? В двух сло­вах этого не объ­яс­нишь.. Нам при­дется посвя­тить этому методу по мень­шей мере несколько глав этой книги. Но пред­ва­ри­тельно я попы­та­юсь про­стым при­ме­ром, срав­не­нием, может быть, гру­бо­ва­тым, дать понять, о чем пой­дет речь.

Уче­ные, наблю­да­ю­щие мир живот­ных, нахо­дят в нем целый ряд живых существ, то более, то менее близко напо­ми­на­ю­щих друг друга. Это обе­зьяны раз­ных видов и семейств, полу­о­бе­зьяны, или лемуры, и, нако­нец, человек.

Изу­чая всех их, зоо­логи при­хо­дят к мысли об их близ­ком род­стве. Ста­но­вится вполне веро­ят­ным, что все эти непо­хо­жие друг на друга живот­ные про­изо­шли от каких-то общих пред­ков; такое заклю­че­ние воз­ни­кает, когда срав­ни­ва­ешь между собою раз­лич­ные органы их потом­ков. Между ними так много общего, что про­стым слу­чай­ным сов­па­де­нием этого сход­ства никак не объяснишь.

Однако, уста­но­вив общее про­ис­хож­де­ние мно­гих видов, мы не можем ука­зать нигде в живой при­роде их общего предка: его нет. Суще­ства, дав­шие начало и обе­зья­нам и чело­веку, дав­ным-давно вымерли, исчезли. Зна­чит, мы не в состо­я­нии и пред­ста­вить себе, какими они были?

Наука пока­зы­вает, что это не так. На осно­ва­нии тща­тель­ного срав­не­ния орга­низ­мов, живот­ных-потом­ков, под­ме­чая у них общие черты, наблю­дая, как они раз­ви­ва­ются, уче­ные нашли воз­мож­ным «тео­ре­ти­че­ски вос­ста­но­вить» образ их нико­гда никем не видан­ного предка. Мы теперь более или менее ясно пред­став­ляем себе, каким он был, какой образ жизни вел, какую имел внеш­ность, чем похо­дил на обе­зьяну и чем на чело­века. И у нас есть все осно­ва­ния счи­тать, что мы правы в своих заклю­че­ниях, полу­чен­ных таким «срав­ни­тельно-ана­то­ми­че­ским методом».

Метод этот поз­во­ляет пале­он­то­ло­гам по най­ден­ной кости с доста­точ­ной точ­но­стью уста­но­вить, каким было все давно вымер­шее живот­ное, где оно жило, чем пита­лось, какими обла­дало осо­бен­но­стями. И обычно после­ду­ю­щие, более пол­ные находки посте­пенно под­твер­ждают эти срав­ни­тельно-ана­то­ми­че­ские «пред­ска­за­ния».

Но если все это воз­можно в зоо­ло­гии и пале­он­то­ло­гии, то почему же нельзя при­ме­нить подоб­ный же, только уже не «срав­ни­тельно-ана­то­ми­че­ский», а «срав­ни­тельно-исто­ри­че­ский» метод в науке о чело­ве­че­ских языках?

Да, это в какой-то мере воз­можно, если только мы уста­но­вим точно, что, во-пер­вых, между язы­ками людей суще­ствует какая-либо связь по про­ис­хож­де­нию, и, во-вто­рых, най­дем те законы, по каким они живут и развиваются.

Вот об этом-то я и хочу гово­рить в сле­ду­ю­щих гла­вах моей книги.

Об Ива­нах, пом­ня­щих родство

В доре­во­лю­ци­он­ные годы суще­ство­вало ходя­чее выра­же­ние «Иван, род­ства не пом­ня­щий». В пере­нос­ном смысле так назы­вали людей без вся­ких тра­ди­ций, ко всему рав­но­душ­ных. Пошло же это выра­же­ние от катор­жан. Бежав­шие с каторги люди, попа­дая без доку­мен­тов в руки поли­ции и желая скрыть свое про­шлое, все, как один, име­но­вали себя «Ива­нами», а на вопросы о роди­чах отве­чали, что «род­ства сво­его они не пом­нят». Так, «Ива­нами, род­ства не пом­ня­щими» и запи­сы­вали их в поли­цей­ские протоколы.

Имя Иван изби­ра­лось при этом не совсем слу­чайно: издавна оно счи­та­ется типич­ным, харак­тер­ным рус­ским име­нем, люби­мым в нашем народе.

Но ведь в отли­чие от таких имен, как Борис, Глеб, Все­во­лод, Вла­ди­мир, имя это – не рус­ское по сво­ему про­ис­хож­де­нию. Иваны име­ются и в дру­гих стра­нах. Правда, наш рус­ский Ваня, встре­тив сво­его, ска­жем, фран­цуз­ского «тезку», тоже Ивана, не сразу узнает в нем себя, и наобо­рот. По-фран­цуз­ски Ваня будет Жанно´, а Иван – Жан. Неда­ром А. С. Пуш­кин назы­вал Ваню­шей извест­ного фран­цуз­ского бас­но­писца Жана Лафонтена:

Ты здесь, лен­тяй беспечный,
Муд­рец простосердечный,
Ванюша Лафонтен!

Странно: между сло­вами Иван и Жан нет как будто ничего общего. Почему же мы должны счи­тать, что именно Жан явля­ется пере­во­дом на фран­цуз­ский язык нашего Ивана? Чтобы понять это, при­дется попро­сить Ивана при­пом­нить его род­ство, и при­том очень далекое.

Тыся­че­ле­тия назад среди мало­ази­ат­ских иудеев было рас­про­стра­нено имя Йехохана´н. На их языке оно озна­чало при­мерно: «милость божья», «дар бога».

Когда в Пале­стине воз­никло, а затем широко рас­про­стра­ни­лось по всему миру новое рели­ги­оз­ное уче­ние – хри­сти­ан­ство, имена древ­них про­ро­ков и свя­тых людей стали пере­хо­дить к дру­гим наро­дам. Вме­сте с хри­сти­ан­ской верой имя Йехо­ха­нан про­никло в Грецию.

Однако звуки этого чуж­дого гре­кам слова (осо­бенно его вто­рое «х») ока­за­лись труд­ными для гре­че­ского языка. Посте­пенно греки пере­де­лали Йехохана´н в Иоа´ннэс, выбро­сив неудоб­ные для них звуки и снаб­див его окон­ча­нием «эс», свой­ствен­ным гре­че­ским суще­стви­тель­ным муж­ского рода (имена Перикл, Ахилл греки про­из­но­сили, как Пери´клес, Ахи´ллес и т. п.).

От гре­ков, через рим­лян, имя Иоан­нэс рас­про­стра­ни­лось по всей Европе, когда она стала хри­сти­ан­ской. Но если бы вы начали искать его теперь в тамош­них спра­воч­ни­ках, вы бы не сразу опо­знали его. Вот как зву­чит оно на раз­ных языках:

по-греко-визан­тий­ски – Иоа´ннэс

по-немецки – Ио´ганн

по-фин­ски и по-эстон­ски – Юхан

по-испан­ски – Хуа´н

по-ита­льян­ски – Джова´нни

по-англий­ски – Джон

по-рус­ски – Ива´н

по-поль­ски – Ян

по-фран­цуз­ски – Жан

по-гру­зин­ски – Иванэ

по-армян­ски – Ованэ´с

по-пор­ту­галь­ски – Жоа´н

по-бол­гар­ски – Он

Вот и уга­дайте, что Иехо­ха­нан, имя, содер­жа­щее девять зву­ков, в том числе четыре глас­ных, сов­па­дает с фран­цуз­ским Жаном, состо­я­щим всего из двух зву­ков, среди кото­рых глас­ный лишь один (да и тот «носо­вой»!) или с бол­гар­ским «Он»!

Тем инте­рес­нее выяс­нить, почему это слово в каж­дом из язы­ков меня­лось именно так, а не иначе. Что оно слу­чайно у испан­цев пре­вра­ти­лось в Хуана, а у англи­чан в Джона, или за этими мета­мор­фо­зами стоят какие-то осно­ва­тель­ные причины?

Чтобы судить об этом, про­сле­дим исто­рию еще одного, тоже вышед­шего с Востока имени, – Иосиф.

Там оно зву­чало как Йосэф. В Гре­ции это Йосэф стало гре­че­ским Иоси­фом: у гре­ков не было двух пись­мен­ных зна­ков для «й» и «и», а древ­ний знак «э», «эта», за после­ду­ю­щие века в гре­че­ском языке стал про­из­но­ситься как «и», «ита». В таком виде это имя Иосиф и было гре­ками пере­дано дру­гим наро­дам. Вот что с ним слу­чи­лось в евро­пей­ских и ближ­них к ним языках:

по-греко-визан­тий­ски – Ио´сиф

по-немецки – Йо´зеф

по-испан­ски – Хосэ´

по-ита­льян­ски – Джузе´ппе

по-англий­ски – Джо´зэф

по-рус­ски – Осип

по-поль­ски – Йу´зэф (Юзэф)

по-турецки – Йусу´ф (Юсу´ф)

по-фран­цуз­ски – Жозэ´ф

по-пор­ту­галь­ски – Жузэ´

Теперь я попрошу вас повни­ма­тель­нее вгля­деться в обе наши таб­лички, и вы сами убе­ди­тесь: изме­не­ния, про­ис­шед­шие с име­нами, по-види­мому, не случайны.

Обра­тите вни­ма­ние на началь­ные звуки этих слов. В обоих слу­чаях исход­ные имена начи­на­лись с «йота» и сле­ду­ю­щего за ним глас­ного: «йе», «йо». И вот на месте «йота» мы имеем, тоже в обоих слу­чаях, в немец­ком языке «й» (Йозэф), в испан­ском – «х» (Хуан, Хосэ), в англий­ском и ита­льян­ском – «дж» (Джон, Джозэф, Джо­ванни, Джу­зеппе), у фран­цу­зов и пор­ту­галь­цев – «ж» (Жан, Жозэф, Жоан, Жузэ).

Если бы такие замены про­изо­шли только одна­жды, мы ничего не могли бы утвер­ждать. Раз они повто­ри­лись, воз­ни­кает некое «подо­зре­ние». А начни мы про­ве­рять его на дру­гих име­нах, резуль­тат неиз­менно ока­зы­вался бы тем же самым.

по-латыни – Йулиа Йэро­ни­мус

по-испан­ски – Хулиа Хэро­нимо

по-ита­льян­ски – Джу­лиа Джеронимо

по-фран­цуз­ски – Жюли Жеро(ни)м

и так далее. Видно, дело не в сле­пой слу­чай­но­сти, не в «капризе», а в каком-то законе : он дей­ствует в этих язы­ках, застав­ляя их во всех слу­чаях оди­на­ково менять при­хо­дя­щие из дру­гих язы­ков оди­на­ко­вые звуки.

Я при­вел в каче­стве при­мера имена соб­ствен­ные, а не какие-нибудь иные слова, только для про­стоты. Отно­си­тельно хри­сти­ан­ских имен легче уста­но­вить, откуда они при­шли и какой путь про­де­лали, пере­ходя из языка в язык. Как же обстоит дело с дру­гими, обык­но­вен­ными словами?

Совер­шенно так же. Звуки, вхо­дя­щие в них, тоже изме­ня­ются от языка к языку по опре­де­лен­ным и точ­ным законам.

Жила, напри­мер, в древ­не­ита­льян­ском (латин­ском) языке основа «йур» (jur), кото­рая озна­чала «право». Слово «йус» (jus), в роди­тель­ном падеже «йу´рис» (juris), так и зна­чило – «право». Слово «йура´рэ» (jura´re) – «клясться», «при­ся­гать».

Эта рим­ская основа пере­шла во мно­гие языки. При этом с ней слу­чи­лось точно то же, что и с име­нами. Возь­мите фран­цуз­ское слово «juri» (жюри), испан­ское «jurar» (хурар, при­ся­гать), ита­льян­ское «джурэ» – «право», англий­ское «джадж» (judge – судья, экс­перт), и вы убе­ди­тесь в этом. Видно, нами под­ме­чено посто­янно дей­ству­ю­щее пра­вило, некий закон.

Но ведь это очень суще­ственно. Если только слова все­гда, пере­ходя из языка в язык, меня­ются оди­на­ково, по одним пра­ви­лам, из наших наблю­де­ний сле­дуют выводы, крайне важ­ные для науки. Возь­мем один живой пример.

Я знаю, что во фран­цуз­ском языке есть гла­гол «жуэндр» (joindre). Он в пере­воде зна­чит «соеди­нять».

Загля­нув в сло­варь латин­ского, древ­не­рим­ского языка, я вижу там слово «йунго» (jungo). Это тоже гла­гол, и зна­чит он также «соеди­нять», «при­со­еди­нять». Нет ли между ними род­ствен­ной связи? Как про­ве­рить это пред­по­ло­же­ние? Может быть, фран­цуз­ское «жуэндр» только новый вари­ант ста­рой латин­ской основы «йунг»?

Если это так, тогда та основа, кото­рая из латыни про­никла во фран­цуз­ский язык, легко могла про­браться и в дру­гие род­ствен­ные латыни языки, ска­жем – в испанский.

Но ведь мы уже видели, что слова, начи­нав­ши­еся по-латыни с «йу», в испан­ском при­ни­мали дру­гую форму: «ху». Зна­чит, есть осно­ва­ния искать в испан­ском сло­варе какие-то такие слова, зна­че­ние кото­рых свя­зано с поня­тием «соби­ра­ния», а пер­вым сло­гом явля­ется слог «ху».

Ищем и дей­стви­тельно нахо­дим. Вот гла­гол «ху´нтар» (juntar) – «соби­рать», «соеди­нять». Вот суще­стви­тель­ное «ху´нта» (junta), озна­ча­ю­щее «собра­ние», «банда». Есть и дру­гие род­ствен­ные слова.

Вещь уди­ви­тель­ная: не зная испан­ского языка, мы с вами на осно­ва­нии язы­ко­вед­че­ского закона «преду­га­дали» нали­чие в нем опре­де­лен­ных слов. И при этом не сде­лали ника­кой ошибки.

«Да, это и на самом деле заме­ча­тельно!» – гово­рите вы. И все же, согла­ша­ясь со мной, вы даже на деся­тую долю не можете оце­нить гро­мад­ного зна­че­ния сде­лан­ных нами наблю­де­ний. Чтобы понять, каким могу­ще­ствен­ным ору­дием в руках науки может ока­заться вчерне опи­сан­ный мною язы­ко­вед­че­ский закон, нам нужно разо­браться в вопросе о похо­жих и непо­хо­жих сло­вах в раз­лич­ных языках.

Сход­ное и различное

Если бы все слова одного языка похо­дили порознь на слова дру­гих язы­ков, было бы совсем про­сто овла­де­вать чужой речью.

Но на деле-то в раз­ных язы­ках и слова, конечно, раз­ные; это знает каждый.

Однако слу­ча­ется порой в двух совсем раз­лич­ных язы­ках обна­ру­жить слова, очень напо­ми­на­ю­щие друг друга. Вот, ска­жем, в араб­ском языке име­ется слово «кахуа». На рус­ский язык его можно пере­ве­сти как «кофе». Откуда такое совпадение?

Этот слу­чай очень прост. Рас­те­ние, даю­щее «кофей­ные бобы», про­ис­хо­дит из пали­мой солн­цем Ара­вии. Арабы научи­лись исполь­зо­вать его много раньше, чем народы Европы. Впро­чем, есть пред­по­ло­же­ние, что кофе было открыто и упо­треб­лено в дело впер­вые в Каффе – одной из обла­стей Эфиопии.

Если так, – тогда араб­ское «кахуа» есть в свою оче­редь только пере­ра­ботка этого назва­ния. Соседи ара­бов (и соседи этих сосе­дей) у них поза­им­ство­вали и самый напи­ток, изго­тов­лен­ный из пло­дов «кахуа», и его имя. Потом каж­дый народ несколько изме­нял араб­ское слово на соб­ствен­ный лад, и вот араб­ское «кахуа» пре­вра­ти­лось во фран­цуз­ское «кафе» (cafe´), в немец­кое «каффэ» (kaffee), в поль­ское и чеш­ское «ка´ва» (kava), в вен­гер­ское «кавэ» (kahve)[21].

Так слу­ча­ется нередко. Встре­тив в двух язы­ках слова, похо­жие по зву­кам и в то же время озна­ча­ю­щие сход­ные между собою поня­тия, мы посто­янно гово­рим: вот плоды вза­им­ного обмена между этими язы­ками. Перед нами «заим­ство­ва­ние». Само собой понятно, что слова заим­ство­ван­ные – в боль­шин­стве язы­ков состав­ляют мень­шин­ство, исклю­че­ние. Не они при­дают языку его основ­ные черты[22].

Реже, пожа­луй, наты­ка­ется язы­ко­вед на дру­гие слу­чаи. Бывает так, что в двух язы­ках два слова совер­шенно точно сов­па­дают по зву­кам, а смысл их совсем различный.

Как слово звучит:

Что это слово зна­чит по-русски:

Что оно же зна­чит на дру­гом языке:

бура´к

свекла

бес­плод­ная земля (турецк.)

буру´н

пен­ная волна

нос (турецк.)

дура´к

глу­пец

оста­новка (турецк.)

кула´к

сжа­тая кисть руки

ухо (турецк.)

таба´к

кури­тель­ное снадобье

тарелка (турецк.)

ни´ва

пажить

двор (японск.)

я´ма

углуб­ле­ние

гора (японск.)

бок

сто­рона

козел (гол­ландск.)

берег (франц.)

кот

самец кошки

хижина (англ.)

грязь (немецк.)

Как объ­яс­нить, что звуки этих раз­но­языч­ных слов при­мерно сов­па­дают между собою?[23]

Можно допу­стить, что неко­то­рые из них тоже могли про­ник­нуть из языка в язык при помощи заим­ство­ва­ния, кото­рого мы пока еще не раз­га­дали. Так, напри­мер, в Тур­ции име­ется один из видов рас­те­ния Nicotiana, кото­рый так и назы­ва­ется по-турецки: «таба´к» (тарелка), за свои широ­кие округ­лые листья, в то время как вся­кий табак вообще в Тур­ции име­ну­ется «тютю´н». Не исклю­чено, что наше назва­ние «табак» как-то свя­зано именно с этим сор­том. Но это только предположение.

Гро­мад­ное же боль­шин­ство таких сов­па­де­ний – резуль­тат чистей­шей слу­чай­но­сти. Ничего общего между рус­ской и япон­ской «ямой», как и между рус­ским и фран­цуз­ским сло­вами «кот», нет. Каж­дое из них имеет соб­ствен­ную, отлич­ную от его близ­неца, исто­рию и свое, совер­шенно осо­бое, происхождение.

Возь­мем фран­цуз­ское слово «кот» – «берег» (côte). Слово это состоит в бли­жай­шем род­стве с фран­цуз­ским же «котэ´» – «сто­рона» или с испан­ским «коста». (costa) – «берег».

А наше рус­ское «кот», как это ни неожи­данно для вас, имеет общее про­ис­хож­де­ние вовсе не с ним, а с фран­цуз­ским сло­вом «ша», кото­рое пишется: «кхат» (chat), и с древ­не­ла­тин­ским «ка´тус» (catus). И «ша» и «катус» озна­чают «самец кошки», «кот».

Изу­че­ние пока­зы­вает, что и сход­ство между осталь­ными сло­вами нашего спи­сочка в боль­шин­стве слу­чаев на самом деле курьез языка, случайность.

Может быть, тогда можно про­сто ска­зать: если два слова в двух язы­ках похо­дят только по зву­ча­нию, но не свя­заны друг с дру­гом по смыслу, между ними нет ничего общего?

Нет, ска­зать так было бы неосторожно.

Посмот­рите еще один пере­чень рус­ских и нерус­ских слов:

Как слово зву­чит по-русски:

Что оно зна­чит у нас:

Как зву­чит на дру­гих языках:

Что на них значит:

по-чеш­ски:

де´ло

работа

дя´ло

пушка

позо´р

срам

по´зор

вни­ма­ние! берегись!

пу´шка

ору­дие

пу´шка

ружье

чита´тель

тот, кто читает

чи´татель

чис­ли­тель (дроби)

черст­вый

несве­жий

че´рстви

све­жий (про­хлад­ный)

да´вка

тес­нота

да´вка

налог

по-бол­гар­ски:

вери´ги

оковы

вери´ги

гор­ные хребты

гроб

ящик для погребения

гроб

могила

бор

хвой­ный лес

бор

сосна

губа

губа

гу´ба

гриб[24]

друг

това­рищ

друг

иной, не этот

быст­рый

ско­рый

бистър

про­зрач­ный[25]

по-поль­ски:

череда´

поря­док, очередь

чере´да

толпа, сброд

чин

раз­ряд

чин

посту­пок, дело

годи´на

время, пора

годзи´на

час (60 минут)

час

60 минут

час

время, пора

смета´на

кис­лые сливки

сьмета´нка

сливки вообще

Про­гля­ды­вая этот спи­сок, можно прийти к выводу, что и тут перед нами такие же «капризы» язы­ков, игра слу­чай­ных совпадений.

Но, вду­мы­ва­ясь в каж­дую из сло­вес­ных пар, при­хо­дишь к иному выводу: между зна­че­ни­ями слов, вхо­дя­щих в эти «пары», суще­ствует извест­ная связь, не все­гда пря­мая и ясная, не бро­са­ю­ща­яся в глаза, но все-таки несомненная.

Слово «пу´шка» в нашем языке озна­чает огне­стрель­ное ору­дие, а у чехов – ору­жие, но тоже огне­стрель­ное. Между обе­ими этими пред­ме­тами есть зна­чи­тель­ное сходство.

Слово «вери´ги» у нас озна­чало все­гда «желез­ные оковы, цепи»; их изу­веры про­шлых дней наве­ши­вали на себя, чтобы «изну­рять свою плоть». А у бол­гар «вери´гой» назы­ва­ется гор­ный хре­бет. Каза­лось бы, что же тут можно найти общего? Но поду­майте сами: ведь и мы «гор­ные хребты» име­нуем «гор­ными цепями». Оче­видно, в обоих сло­вах, рус­ском и бол­гар­ском, это зна­че­ние – «цепь» – и явля­ется основ­ным, глав­ным, а уж о каких цепях, желез­ных или камен­ных, речь, – вопрос второстепенный.

Ино­гда одно и то же слово, встре­ча­ясь в двух язы­ках, имеет в них зна­че­ние не то что «несход­ное», а ско­рее прямо про­ти­во­по­лож­ное. Вот при­мер: мы гово­рим «черст­вый» о хлебе, кото­рый уже остыл и засох; «теп­лый», мяг­кий хлеб у нас про­ти­во­по­став­ля­ется холод­ному, «черст­вому». А у чехов слово «че´рстви» озна­чает как раз наобо­рот: «све­жий», «про­хлад­ный»[26]. Каким же обра­зом так разо­шлись зна­че­ния этого слова?

Поду­майте сами: в обоих язы­ках есть и общий отте­нок зна­че­ния: «холод­ный», «остыв­ший». Остыв­ший хлеб – черст­вый хлеб. Чело­век, в груди кото­рого «остыли чув­ства», – черст­вый, холод­ной души чело­век. Это у нас, в рус­ском языке.

А чехи пошли по дру­гой линии. У них «че´рстви витр» – «про­хлад­ный», то есть све­жий, ветер. Одно и то же слово у двух наро­дов имеет про­ти­во­по­лож­ные, но тесно свя­зан­ные между собою значения.

Это совсем не похоже на то, что мы имели в слу­чае с рус­ским и турец­ким сло­вами «кула´к»: там между зна­че­ни­ями не было ни сход­ства, ни про­ти­во­по­лож­но­сти; они про­сто были никак не свя­заны друг с дру­гом. Слово «позор» у чехов озна­чает «осто­рожно», «бере­гись», у нас, рус­ских, – «стыд», «срам». Каза­лось бы, что общего? Но легко сооб­ра­зить: оба вос­хо­дят к сла­вян­скому гла­голу «позрети» – «посмот­реть». «По´зор!», то есть: «осмот­рись, будь зорок, бди­те­лен!», «Позор!», то есть: «какое зре­лище!». Пуш­ки­ни­сты, напри­мер, ука­зы­вают, что в сти­хо­тво­ре­нии Пуш­кина «Деревня» слова «неве­же­ства губи­тель­ный позор» озна­чают не «стыд неве­же­ства», а «губи­тель­ное зре­лище неве­же­ства», «Позо­рище» неко­гда и про­сто озна­чало «зре­лище»[27].

Зна­чит, верно: из слов двух или несколь­ких язы­ков мы имеем право счи­тать свя­зан­ными друг с дру­гом такие слова, у кото­рых сходны звуки и зна­че­ния имеют между собою нечто общее. Но только общ­ность эту не все­гда легко обна­ру­жить. Чтобы судить о ней, при­хо­дится про­де­лы­вать боль­шую работу, доис­ки­ваться, какой смысл имеют в обоих язы­ках дру­гие, явно род­ствен­ные дан­ным, слова, иссле­до­вать, как в дале­ком про­шлом меня­лось их пони­ма­ние… Надо все время обра­щаться к исто­рии и дан­ных язы­ков и тех наро­дов, кото­рые на них говорят.

От «волка» до «лу»

Теперь мы знаем, как обстоит дело, когда перед нами слова, сход­ные по зву­кам, но несход­ные по смыслу, по значениям,

Однако нам уже известно: сплошь и рядом в язы­ках натал­ки­ва­ешься на обрат­ное поло­же­ние: зна­че­ния почти сов­па­дают, а в зву­ках слов как будто нет ничего общего.

При­меры этого мы видели. Рус­ское «кот» ничуть не более похоже на фран­цуз­ское «ша», нежели англий­ское «Джон» на древ­не­гре­че­ское «Иоан­нэс». А ведь мы уста­но­вили, что эти слова имеют общее происхождение.

Таких внешне непо­хо­жих друг на друга, но род­ствен­ных слов язы­ко­веды обна­ру­жи­вают в раз­лич­ных язы­ках огром­ное коли­че­ство, и чело­веку, не осве­дом­лен­ному в язы­ко­зна­нии, иной раз может пока­заться, что его про­сто хотят оду­ра­чить. Ну, ска­жите на милость, что может быть общего между такими сло­вами, как:

рус­ское «живой» и латин­ское «вивус» (vivus), кото­рое тоже зна­чит «живой»;

рус­ское «сто» и немец­кое «хун­дерт» (hundert), тоже озна­ча­ю­щее «сто»;

рус­ское «волк» и фран­цуз­ское «лу» (loup) – тоже «волк»?

А вот язы­ко­веды утвер­ждают, что слова каж­дой из этих пар род­ственны между собой.

Пока вы не встре­ча­лись с теми зако­нами, по кото­рым меня­ются звуки слов в раз­лич­ных язы­ках, вы, веро­ятно, нико­гда не пове­рили бы подоб­ным утвер­жде­ниям. Но теперь, когда вам стало известно, что такие изме­не­ния про­ис­хо­дят, и при­том не кое-как, а по твер­дым пра­ви­лам, теперь вам уже легче будет выслу­шать мои дока­за­тель­ства. Возь­мем для про­стоты и нагляд­но­сти только одну из этих пар: рус­ское «волк» и фран­цуз­ское «лу».

Вот как зву­чит слово, озна­ча­ю­щее серого хищ­ника, в ряде языков:

по рус­ски: волк

по-литов­ски: ви´лкас

по-укра­ин­ски: вовк

по-древ­не­ин­дий­ски: вркас

по-серб­ски: вук

по-древ­не­гре­че­ски: лю´кос

по-чеш­ски: влк

по-латин­ски: лу´пус

по-бол­гар­ски: вук (или вълк )

по-ита­льян­ски: лу´по

по-немецки: вольф

по-румын­ски: луп

по-англий­ски: вулф

по-фран­цуз­ски: лу

Очень любо­пытно. Каж­дые два сосед­них слова кажутся нам очень похо­жими друг на друга: «волк» и «вовк», «вовк» и «вук», «луп» и «лу»… А вот край­ние в ряду – «волк» и «лу» – как будто не имеют между собой ничего общего.

Но ведь это довольно обыч­ное явле­ние в мире. Наша совре­мен­ная лошадь совсем не похожа на сво­его дале­кого предка, малень­кого, соба­ко­об­раз­ного зверька фенако´дуса, жив­шего мил­ли­оны лет назад. Но между фенако´дусом и лоша­дью уче­ные открыли целую цепь живот­ных, все меньше похо­жих на пер­вого, все больше напо­ми­на­ю­щих вто­рую; эоги´ппуса, мезоги´ппуса, гиппарио´на и т. д.

И мы пони­маем, что фенако´дус пре­вра­тился в лошадь не сразу, а путем посте­пен­ных пере­хо­дов. Нечто отда­ленно подоб­ное, по-види­мому, может про­ис­хо­дить порою и в уди­ви­тель­ном мире слов.

Мы с вами теперь люди иску­шен­ные. На при­мере чело­ве­че­ских имен мы видели, как далеко могут уво­дить слово «законы зву­ко­вых соот­вет­ствий» между отдель­ными язы­ками. Если рим­ская «Йу´лиа» пре­вра­ти­лась во фран­цуз­скую «Жюли´» и англий­скую «Джа´лиэ», то уди­ви­тельно ли, что древ­не­ин­дий­ский «вркас» мог у древ­них гре­ков зазву­чать как «лю´кос»? Ведь при пере­ходе от языка к языку закон зву­ко­вых соот­вет­ствий вли­яет не на один какой-либо звук слова, а на мно­гие его звуки, и на каж­дый по-раз­ному. Понятно, что иной раз оно может при­об­ре­сти совер­шенно неузна­ва­е­мый вид. И все же язы­ко­вед, воору­жен­ный точ­ным зна­нием этого закона, может, как мы видели, не только про­сле­дить, но и преду­га­дать эти уди­ви­тель­ные превращения.

Иссле­дуя языки мира этим спо­со­бом, язы­ко­веды и наткну­лись на заме­ча­тель­ное откры­тие. Среди них (язы­ков) встре­ча­ются одни, кото­рые очень похожи друг на друга по раз­лич­ным при­зна­кам; сход­ство между дру­гими несрав­ненно менее заметно; нако­нец есть и такие, в кото­рых сход­ных черт не обна­ру­жи­ва­ется, какие «законы соот­вет­ствий» к ним ни при­ме­няй[28]. Это сто´ит пока­зать на примере.

Вер­ни­тесь к таб­личке уди­ви­тель­ных пре­вра­ще­ний «волка». Легко заме­тить, что она рас­па­да­ется на две ясно отли­чи­мые части.

В пер­вой части слово «волк» содер­жит в себе соглас­ные звуки: «в», «л» («р») и «к»: «волк», «вълк», «вил­кас» и т. п.

Во вто­рой группе на их место явля­ются уже дру­гие соглас­ные, в дру­гом порядке: «л», «к» («п»): «лю´кос», «лу´пус», «лу´по», «лу».

Мы уже согла­си­лись, что обе группы свя­заны между собой: между «вркас» и «лю´кос» тоже можно найти общее. Но бес­спорно, что внутри каж­дой из двух групп слова раз­ли­ча­ются несрав­ненно меньше, чем вся пер­вая группа от вто­рой. «Волк» более похож на «ву´ка» или на «вълка», нежели на «лу´по» или «лю´коса». Сход­ство внутри групп заме­тит каж­дый; общее между сло­вами обеих групп сумеет дока­зать только лингвист.

По-види­мому, между язы­ками каж­дой из этих групп име­ется более тес­ное сход­ство, более глу­бо­кая связь, чем между ними и язы­ками дру­гой группы.

А рядом с этим язы­ко­веды натал­ки­ва­ются на такие языки, в кото­рых слова уже вовсе не свя­заны ни с какими нам извест­ными. По-азер­бай­джан­ски «волк» «кырт», по-фин­ски – «су´си», по-япон­ски – «ока´ми». Между этими сло­вами и сло­вом «волк» ника­кие законы зву­ко­вых соот­вет­ствий ничего общего не обнаружат.

Сход­ство, как мы убе­ди­лись, было осно­вано на законе. Но, может быть, несход­ство зави­сит от чистой случайности?

Нет, это не так! Вот как зву­чат в раз­лич­ных язы­ках слова, кото­рыми народы назы­вают три очень важ­ных для них понятия:

по-рус­ски : мать, дом, гора´

по-поль­ски : ма´тка, дом, гу´ра

по-чеш­ски : ма´тка, дум, хо´ра

по-бол­гар­ски : ма´йка, дом, гора´[29]

Ясно, что между этими язы­ками суще­ствует боль­шое и близ­кое сход­ство. Если же мы возь­мем дру­гие языки, кар­тина будет опять иной. Вот те же слова:

по-рус­ски : мать, дом, гора´

по-фин­ски : а´йти, ко´ти, мэ´ки

по-турецки : ана´, эв, дах

по-япон­ски : ха´ха, у´ти, я´ма

Бро­са­ется в глаза, что эти языки не имеют види­мого сход­ства ни с язы­ками пер­вой группы, ни между собою. Под­твер­ждают это пер­вое впе­чат­ле­ние (кото­рому, как мы теперь знаем, нельзя слепо дове­ряться!) и языковеды.

Четыре пер­вых языка, гово­рят они, близки друг к другу; три послед­них далеки и от них и друг от друга.

Вот теперь, пожа­луй, и выхо­дит на сцену одно из самых основ­ных почему. Почему же воз­никли эти группы схо­жих и несхо­жих язы­ков? Почему в мире слов мы видим кар­тину, напо­ми­на­ю­щую нам обыч­ное поло­же­ние в живой при­роде: злаки похожи между собою, но резко отде­ля­ются от кре­сто­цвет­ных или от хвой­ных? В то же время сами хвой­ные и кре­сто­цвет­ные, отли­ча­ясь друг от друга, имеют и неко­то­рые сход­ные черты. Био­логи выяс­нили, откуда взя­лись и сход­ство и раз­ли­чия между живыми орга­низ­мами. Надо и нам уста­но­вить это для нашего пред­мета наблю­де­ния – языков.

Язы­ко­вые семьи

Вы встре­ча­ете чело­века, у кото­рого нос как две капли воды похож на нос вашего хоро­шего зна­ко­мого. Чем вы можете объ­яс­нить такое сходство?

Проще всего пред­по­ло­жить, что оно вызвано самой про­стой слу­чай­но­стью; каж­дый знает, такие слу­чай­ные сов­па­де­ния не редкость.

Если вам повстре­ча­ются двое людей, у кото­рых есть что-то общее в их мане­рах гово­рить, в дви­же­ниях или в походке, весьма веро­ятно, что это резуль­тат неволь­ного или воль­ного под­ра­жа­ния, так ска­зать, «заим­ство­ва­ния»: уче­ники часто под­ра­жают люби­мым учи­те­лям, дети – взрос­лым, сол­даты – командирам.

Но вооб­ра­зите себе, что перед вами два чело­века, у кото­рых похожи сразу и цвет глаз, и форма под­бо­родка, и звук голоса, и манера улы­баться. Оба упо­треб­ляют в раз­го­воре оди­на­ко­вые выра­же­ния, да еще имеют совер­шенно сход­ные роди­мые пятна на одних и тех же местах. Вряд ли вы будете и это все объ­яс­нять слу­чай­но­стями. Не разум­нее ли пред­по­ло­жить, что лица эти – род­ствен­ники: похо­жие черты доста­лись им обоим от общих родоначальников.

Тем более не при­хо­дится искать объ­яс­не­ний в слу­чай­ном сход­стве, если вы видите не двух похо­жих друг на друга существ, а целую их группу, состо­я­щую из мно­гих чле­нов. Гораздо прав­до­по­доб­нее допу­стить, что и здесь сход­ство вызвано общим про­ис­хож­де­нием, родством.

Как мы видели, в мире язы­ков мы наблю­даем именно такую кар­тину: суще­ствуют целые группы язы­ков, почему-то близко напо­ми­на­ю­щих друг друга по ряду при­зна­ков. В то же время они резко отли­ча­ются от мно­гих групп язы­ков, кото­рые, в свою оче­редь, во мно­гом похожи между собою.

Слово «чело­век» зву­чит очень сходно в целом ряде язы­ков, в тех самых, в кото­рых похожи, как мы с вами видели, и слова, озна­ча­ю­щие поня­тия «мать», «дом», «гора»:

по-рус­ски – челове´к

по-укра­ин­ски – чолови´к [30]

по-поль­ски – чло´век

по-бол­гар­ски – чове´к

по-чеш­ски – чло´век

Все это языки сла­вян­ских народов.

Суще­ствуют и дру­гие язы­ко­вые группы, внутри кото­рых мы заме­чаем не мень­шее сход­ство, зато между их сло­вами и сло­вами сла­вян­ских язы­ков обна­ру­жить общее гораздо труд­нее. Так, «чело­век»

по-фран­цуз­ски – (х) омм

по-латыни – хо´мо

по-испан­ски – (х) о´мбрэ

по-ита­льян­ски – (у) о´мо

по-румын­ски – ом

Эти языки, как мы видим, при­над­ле­жат наро­дам роман­ской язы­ко­вой семьи.

В то же время у турок, татар, азер­бай­джан­цев, турк­мен, узбе­ков и дру­гих наро­дов тюрк­ского пле­мени поня­тие «чело­век» будет выра­жаться сло­вом «киши´» или дру­гими сло­вами, близ­кими к этому[31]. Слова эти не похожи ни на сла­вян­ские, ни на роман­ские, зато между собою эти языки имеют опять-таки боль­шое сходство.

При­хо­дится пред­по­ло­жить, что такое сход­ство не могло воз­ник­нуть неве­домо почему, так себе, слу­чайно. Гораздо есте­ствен­нее думать, что оно явля­ется резуль­та­том род­ства между сход­ными языками.

Дей­стви­тельно, язы­ко­зна­ние и учит нас, что в мире суще­ствуют не только отдель­ные языки, но и боль­шие и малень­кие группы язы­ков, сход­ных между собою. Группы эти назы­ва­ются «язы­ко­выми семьями», а воз­никли и сло­жи­лись они потому, что одни языки спо­собны как бы порож­дать дру­гие, при­чем вновь появ­ля­ю­щи­еся языки обя­за­тельно сохра­няют неко­то­рые черты, общие с теми язы­ками, от кото­рых они про­изо­шли. Мы знаем в мире семьи гер­ман­ских, тюрк­ских, сла­вян­ских, роман­ских, фин­ских и дру­гих язы­ков. Очень часто род­ству между язы­ками соот­вет­ствует род­ство между наро­дами, гово­ря­щими на этих язы­ках; так в свое время рус­ский, укра­ин­ский, бело­рус­ский народы про­изо­шли от общих сла­вян­ских предков.

Однако бывает и так, что языки двух пле­мен или наро­дов ока­зы­ва­ются род­ствен­ными, в то время как между самими наро­дами ника­кого род­ства нет. Мно­гие совре­мен­ные евреи, напри­мер, гово­рят на языке, очень похо­жем на немец­кий и род­ствен­ном гер­ман­ским язы­кам. Однако между ними и гер­ман­цами нет ника­кого кров­ного род­ства. Наобо­рот, роди­чами еврей­ского народа явля­ются арабы, копты и дру­гие народ­но­сти Перед­ней Азии, языки кото­рых ничем не напо­ми­нают совре­мен­ного еврей­ского языка, так назы­ва­е­мого «и´диш». Вот древ­не­ев­рей­ский язык, почти поза­бы­тый и остав­лен­ный нынеш­ними евре­ями[32], тот близко род­ствен и араб­скому, и копт­скому, и дру­гим семи­ти­че­ским языкам.

Легко уста­но­вить, что такое поло­же­ние явля­ется ско­рее исклю­че­нием из пра­вила, чем самим пра­ви­лом, и что чаще всего, осо­бенно в древ­но­сти, род­ство между язы­ками сов­па­дало с кров­ным род­ством между пле­ме­нами людей. Но очень важно выяс­нить, как же именно воз­ни­кали такие род­ствен­ные между собою языки?

Нам известно лишь срав­ни­тельно неболь­шое число слу­чаев, когда люди могли непо­сред­ственно наблю­дать про­цесс такого появ­ле­ния новых язы­ков из ста­рых, но все-таки они бывали.

Все вы зна­ете, конечно, вели­ко­леп­ный памят­ник языка древ­ней Руси, зна­ме­ни­тое «Слово о полку Игореве».

Эту древ­нюю поэму мы, рус­ские, счи­таем памят­ни­ком нашего, рус­ского, языка; роди­лась она тогда, когда язык этот был во мно­гом отли­чен от того, на кото­ром мы гово­рим сейчас.

Но наши бра­тья-укра­инцы с точно такими же осно­ва­ни­ями гор­дятся «Сло­вом» как памят­ни­ком языка укра­ин­ского. Конечно, их совре­мен­ный язык сильно отли­ча­ется от того, на кото­ром напи­сана бле­стя­щая поэма, но тем не менее они счи­тают ее образ­чи­ком его древ­них форм. И, до´лжно при­знать, равно спра­вед­ливы оба эти мнения.

Не странно ли? Ведь сего­дня никто не поко­леб­лется отли­чить рус­ские стихи или прозу от укра­ин­ских. Стихи Пуш­кина никто не сочтет за напи­сан­ные на укра­ин­ском языке; стихи Шев­ченко, без­условно, не явля­ются рус­скими сти­хами. Так почему же такие сомне­ния могут воз­ник­нуть отно­си­тельно «Слова», родив­ше­гося на свет семь­сот лет назад? Почему Мая­ков­ского надо пере­во­дить на укра­ин­ский язык, а укра­ин­ских писа­те­лей или поэтов – на рус­ский, тво­ре­ние же неиз­вест­ного гения дав­них вре­мен совер­шенно оди­на­ково доступно (или равно непо­нятно) и мос­ков­скому и киев­скому школь­нику? О чем это говорит?

Только о том, что раз­ница между двумя нашими язы­ками, очень суще­ствен­ная сей­час, в XX веке, семь­сот лет назад была несрав­ненно мень­шей. В те вре­мена оба эти языка были гораздо более сходны между собою. Оче­видно, оба они про­ис­хо­дят от какого-то общего корня и только с тече­нием вре­мени разо­шлись от него каж­дый в свою сто­рону, как два ствола одного дерева.

При­мерно то же (только на про­тя­же­нии несрав­ненно мень­шего вре­мени, а потому и в гораздо более узком мас­штабе) можно наблю­дать на исто­рии англий­ского языка в самой Англии и за оке­а­ном, в Аме­рике. Пер­вые посе­ленцы из Англии стали при­бы­вать в Новый Свет почти в то самое время, когда жил и тво­рил вели­кий англий­ский дра­ма­тург Шекс­пир. С тех пор про­шло при­мерно четыре столетия.

За этот недол­гий срок язык англи­чан, остав­шихся «у себя дома», изме­нился довольно сильно. Совре­мен­ным бри­тан­цам читать Шекс­пира не очень легко, как нам нелегко читать про­из­ве­де­ния, напи­сан­ные в дни Дер­жа­вина и Ломоносова.

Изме­нился и англий­ский язык в Аме­рике. Моло­дой аме­ри­ка­нец тоже не все и не совсем пони­мает в дра­мах Шекспира.

Но вот вопрос: в одном ли направ­ле­нии изме­ни­лись обе ветви одного англий­ского языка – евро­пей­ская и заоке­ан­ская? Нет, не в одном. И луч­шим дока­за­тель­ством этого явля­ется то, что в про­из­ве­де­ниях Шекс­пира нынеш­них юных аме­ри­кан­цев и англи­чан затруд­няют одни и те же места тек­ста. Те и дру­гие не могут понять в них одного и того же. А вот, читая совре­мен­ных авто­ров, житель Нью-Йорка ломает голову как раз над тем в англий­ской книге, что легко пони­мает лон­до­нец. Наобо­рот, англи­ча­нин, взяв в руки аме­ри­кан­ский текст, не пой­мет в нем именно тех слов, кото­рые совер­шенно ясны оби­та­телю Чикаго или Бостона.

При этом надо ого­во­риться: раз­ница между англий­ской и аме­ри­кан­ской речью очень неве­лика. В наши дни между людьми, даже живу­щими за тысячи кило­мет­ров друг от друга, связь не поры­ва­ется. Между Англией и Аме­ри­кой все время рабо­тает почта, теле­граф. Англий­ские газеты при­хо­дят в Штаты; в тамош­них шко­лах пре­по­дают англий­ский язык. В свою оче­редь, аме­ри­кан­ские капи­та­ли­сты, забра­сы­вают ста­рую Англию сво­ими кни­гами, кино­филь­мами; по радио и любыми дру­гими спо­со­бами они стре­мятся убе­дить англи­чан в пре­вос­ход­стве своей аме­ри­кан­ской куль­туры. Про­ис­хо­дит непре­рыв­ный язы­ко­вой обмен. И всё-таки неко­то­рые раз­ли­чия обра­зу­ются. Мы можем гово­рить хотя, конечно, не о новом аме­ри­кан­ском языке, но, во вся­ком слу­чае, о новом диа­лекте англий­ского языка, родив­шемся за оке­а­ном[33].

Так пред­ставьте же себе, насколько быст­рее, глубже и бес­по­во­рот­нее рас­хо­ди­лись между собою языки тыся­че­ле­тия назад. Ведь тогда сто­ило народу или пле­мени раз­де­литься на части, а этим частям раз­бре­стись в сто­роны, как связь между ними пре­кра­ща­лась пол­но­стью и навсегда.

А бывало так? Сплошь и рядом.

Вот какую кар­тину рисует нам Фри­дрих Энгельс в своей книге «Про­ис­хож­де­ние семьи, част­ной соб­ствен­но­сти и государства».

В древ­но­сти чело­ве­че­ские пле­мена посто­янно рас­па­да­лись на части. Как только племя раз­рас­та­лось, оно уже не могло кор­миться на своей земле. При­хо­ди­лось рас­се­ляться в раз­ные сто­роны в поис­ках мест, бога­тых добы­чей или пло­дами зем­ными. Часть пле­мени оста­ва­лась на месте, дру­гие ухо­дили далеко по тогдаш­нему дикому миру, за глу­бо­кие реки, за синие моря, за тем­ные леса и высо­кие горы, как в ста­рых сказ­ках. И обычно связь между роди­чами сразу же теря­лась, ведь тогда не было ни желез­ных дорог, ни радио, ни почты. Придя на новые места, части одного боль­шого пле­мени ста­но­ви­лись само­сто­я­тель­ными, хотя и род­ствен­ными между собою по про­ис­хож­де­нию, «по крови», племенами.

Вме­сте с этим рас­па­дался и язык боль­шого пле­мени. Пока оно жило вме­сте, все его люди гово­рили при­мерно оди­на­ково. Но, раз­де­лив­шись, отсе­чен­ные друг от друга мор­скими зали­вами, непро­хо­ди­мыми пусты­нями или лес­ными дебрями, его потомки, оби­тая в раз­ных местах и в раз­лич­ных усло­виях, невольно начи­нали забы­вать все больше ста­рых дедов­ских слов и пра­вил сво­его языка, при­ду­мы­вать все больше новых, нуж­ных на новом месте.

Мало-помалу язык каж­дой отде­лив­шейся части ста­но­вился осо­бым наре­чием, или, как гово­рят уче­ные, диа­лек­том преж­него языка, сохра­няя, впро­чем, кое-какие его черты, но и при­об­ре­тая раз­лич­ные отли­чия от него. Нако­нец насту­пало время, когда этих отли­чий могло нако­питься так много, что диа­лект пре­вра­щался в новый «язык». Дохо­дило под­час до того, что он ста­но­вился совер­шенно непо­нят­ным для тех, кто гово­рил еще на языке дедов или на вто­ром диа­лекте этого же языка, про­шед­шем иные изме­не­ния в дру­гих, дале­ких местах. Однако где-то в своей глу­бине он все еще сохра­нял, может быть, неза­мет­ные чело­веку неосве­дом­лен­ному, но доступ­ные уче­ному-линг­ви­сту, следы сво­его про­ис­хож­де­ния, черты сход­ства с язы­ком предков.

Этот про­цесс Энгельс назы­вал «обра­зо­ва­нием новых пле­мен и диа­лек­тов путем раз­де­ле­ния». Полу­ча­ю­щи­еся таким обра­зом пле­мена он име­нует «кровно-род­ствен­ными» пле­ме­нами, а языки этих пле­мен – язы­ками род­ствен­ными.

Так обсто­яло дело в глу­бо­кой древ­но­сти, во вре­мена, когда наши предки жили еще в родо­вом обще­стве. Собы­тия про­те­кали так не только в индей­ской Аме­рике, но повсюду, где цар­ство­вал родо­вой строй. Зна­чит, эту эпоху пере­жили и наши предки-евро­пейцы, – пере­жили именно в те дни, когда скла­ды­ва­лись зачатки наших совре­мен­ных языков.

Затем дела пошли уже по гораздо более слож­ным путям.

Там, где когда-то бро­дили неболь­шие пле­мена людей, обра­зо­ва­лись мощ­ные и огром­ные госу­дар­ства. Иные из них вклю­чили в свои гра­ницы много малых пле­мен. Дру­гие воз­ни­кали рядом с зем­лями, где такие пле­мена еще про­дол­жали жить своей преж­ней жиз­нью. Так, древ­ний рабо­вла­дель­че­ский Рим погло­тил немало еще более древ­них наро­дов – этрус­ков, лати­нов, воль­сков и дру­гих, а потом много сто­ле­тий суще­ство­вал рядом с жив­шими еще родо­вым обще­ством гал­лами, гер­ман­цами, славянами.

Языки при этом новом поло­же­нии начали испы­ты­вать уже иные судьбы. Слу­ча­лось ино­гда, что малень­кий наро­дец, войдя в состав могу­чего госу­дар­ства, отка­зы­вался от сво­его языка и пере­хо­дил на язык побе­ди­теля. Куль­турно силь­ное госу­дар­ство, воюя, тор­гуя, сопри­ка­са­ясь со сво­ими сла­быми, но гор­дыми сосе­дями – вар­ва­рами, неза­метно навя­зы­вало им свои обы­чаи, законы, свою куль­туру, а порой и язык. Теперь уже стало труд­нее счи­тать, что на род­ствен­ных между собою язы­ках все­гда гово­рят только кровно-род­ствен­ные пле­мена. Этруски ничего общего по крови не имели с лати­ня­нами, а пере­шли на их язык, забыв свой. Галлы, оби­та­тели нынеш­ней Фран­ции, много веков гово­рили на своем, галль­ском языке; он был род­ствен язы­кам тех кельт­ских пле­мен, с кото­рыми галлы состо­яли в кров­ном род­стве. Но потом этот язык был вытес­нен язы­ком Рима – латы­нью, и теперь потомки древ­них кель­тов­гал­лов, фран­цузы, гово­рят на языке, род­ствен­ном вовсе не кельт­ским язы­кам (ирланд­скому или шот­ланд­скому), а ита­льян­скому, испан­скому, румын­скому, то есть язы­кам роман­ского (рим­ского) про­ис­хож­де­ния.

Время шло, чело­ве­че­ство пере­хо­дило от сту­пени к сту­пени своей исто­рии. Пле­мена вырас­тали в народ­но­сти, народ­но­сти скла­ды­ва­лись в нации, обра­зо­ван­ные уже не обя­за­тельно из кровно-род­ствен­ных между собою людей. Это очень ослож­няло вза­и­мо­от­но­ше­ния и между самими людьми раз­ного про­ис­хож­де­ния и, тем более, между их язы­ками. Но все-таки неко­то­рые общие черты, кото­рые когда-то при­над­ле­жали язы­кам наро­дов и пле­мен на осно­ва­нии их пря­мого род­ства между собою, выжи­вали и даже дожили до насто­я­щего вре­мени. Теперь они про­дол­жают объ­еди­нять языки в «семьи», хотя между наци­ями, гово­ря­щими на этих язы­ках, ника­кого пле­мен­ного, кров­ного род­ства нет и быть не может.

Возь­мем в при­мер рус­ский язык, вели­кий язык вели­кой рус­ской нации. Мы знаем, что нация эта сло­жи­лась, кроме сла­вян­ских пле­мен, еще из мно­гих народ­но­стей совсем дру­гого, вовсе не сла­вян­ского про­ис­хож­де­ния. О неко­то­рых мы уже почти ничего не знаем. Кто такие были, по-вашему, «чудь», «меря», «вепсы», «берен­деи» или «торки»? А ведь они жили когда-то бок о бок с нашими пред­ками. Потом мно­гие из них вли­лись в рус­скую нацию, но гово­рит-то эта мно­го­со­став­ная нация на еди­ном рус­ском, а не каком-нибудь состав­ном языке.

Что же, может быть, и он точно так же сло­жился из мно­же­ства раз­лич­ных, нерод­ствен­ных между собою язы­ков – «чуд­ского», «веп­ского» и других?

Ничего подоб­ного: сколько бы раз­лич­ные языки ни стал­ки­ва­лись и ни скре­щи­ва­лись друг с дру­гом, нико­гда не слу­ча­ется так, чтобы из двух встре­тив­шихся язы­ков родился какой-то тре­тий. Обя­за­тельно один из них ока­жется побе­ди­те­лем, а дру­гой пре­кра­тит свое суще­ство­ва­ние. Побе­див­ший же язык, даже при­няв в себя кое-какие черты побеж­ден­ного, оста­нется сам собой и будет раз­ви­ваться дальше по своим законам.

На про­тя­же­нии всей своей исто­рии рус­ский язык, кото­рый был когда-то язы­ком одного из восточно-сла­вян­ских наро­дов, мно­го­кратно стал­ки­вался с дру­гими, род­ствен­ными и нерод­ствен­ными язы­ками. Но все­гда именно он выхо­дил из этих столк­но­ве­ний побе­ди­те­лем. Он, оста­ва­ясь самим собою, стал язы­ком рус­ской народ­но­сти, а затем и язы­ком рус­ской нации. И эта нация, сло­жив­ша­яся из мил­ли­о­нов людей совер­шенно раз­ного про­ис­хож­де­ния, раз­ной крови, гово­рит на рус­ском языке, на том самом, на кото­ром гово­рили неко­гда древ­ние русы, сла­вян­ское племя, кровно род­ствен­ное дру­гим сла­вян­ским же пле­ме­нам[34].

Вот почему наш язык ока­зы­ва­ется и сей­час язы­ком, род­ствен­ным поль­скому, чеш­скому, бол­гар­скому, хотя ни поляки, ни чехи, ни бол­гары не живут в пре­де­лах нашей страны и не при­ни­мали непо­сред­ствен­ного уча­стия в фор­ми­ро­ва­нии рус­ской нации. В то же время он про­дол­жает оста­ваться язы­ком очень дале­ким, ничуть не род­ствен­ным язы­кам тех же ижор­цев (инге­ров), каре­лов или каси­мов­ских татар, хотя мно­гие из этих наро­дов и стали состав­ными эле­мен­тами нации рус­ской. Говоря о род­стве язы­ков, мы все­гда при­ни­маем в рас­чет не пле­мен­ной состав гово­ря­щих на них сего­дня людей, а их дале­кое – ино­гда очень дале­кое! – происхождение.

Спра­ши­ва­ется: а сто´ит ли зани­маться язы­ко­веду такими глу­би­нами исто­рии? Чему это может послужить?

Очень сто´ит.

Возь­мем в при­мер сосед­нюю нам Соци­а­ли­сти­че­скую Рес­пуб­лику Румынию.

Румыны живут среди сла­вян­ских наро­дов (только с запада с ними сосед­ствуют вен­гры, про­ис­хож­де­ние кото­рых весьма сложно). А гово­рят румыны на языке, весьма отлич­ном и от сла­вян­ских и от угор­ского (вен­гер­ского) язы­ков. Этот язык настолько свое­об­ра­зен, что даже запо­до­зрить его род­ство с сосе­дями невозможно.

Язы­ко­веды уста­но­вили, что румын­ский язык род­ствен ита­льян­скому, фран­цуз­скому, испан­скому и древ­не­рим­скому (роман­ским) язы­кам; ведь даже само назва­ние «Румы­ния» («Romania» по-румын­ски) про­ис­хо­дит от того же корня, что и слово «Рома» – «Рим» (по-латыни). И если бы даже мы ничего не знали об исто­рии румын­ского народа, мы должны были бы пред­по­ло­жить, что когда-то он испы­тал на себе силь­ное воз­дей­ствие одного из наро­дов роман­ской язы­ко­вой семьи.

Так оно и было. В свое время на берега Дуная при­были рим­ские (то есть «роман­ские») пере­се­ленцы и осно­вали здесь свою коло­нию. До нас об этом дошли точ­ные исто­ри­че­ские сви­де­тель­ства. Но если бы их, по слу­чай­но­сти, не ока­за­лось, язы­ко­веды, без помощи исто­ри­ков изу­чая румын­ский язык, уже запо­до­зрили бы нечто подоб­ное и натолк­нули бы осталь­ных уче­ных на догадки и розыски в этом направлении.

Именно так слу­чи­лось за послед­ние пол­века с давно вымер­шим мало­ази­ат­ским наро­дом – хет­тами.

Хетты оста­вили по себе много раз­лич­ных памят­ни­ков куль­туры: ста­туй, раз­ва­лин и над­пи­сей на неиз­вест­ном нам и непо­нят­ном языке.

Пока эти над­писи оста­ва­лись неразо­бран­ными, уче­ные счи­тали хет­тов еди­ным наро­дом, близко род­ствен­ным сосед­ним с ними асси­рий­цам и вави­ло­ня­нам, то есть наро­дом семи­ти­че­ского племени.

Но вот про­изо­шло собы­тие поис­тине уди­ви­тель­ное. Чеш­ский уче­ный Беджих Гроз­ный, круп­ней­ший зна­ток семи­ти­че­ских язы­ков древ­него Востока, заин­те­ре­со­вался хет­тами. Судя по всему, хетты дей­стви­тельно были семи­тами: остав­лен­ные ими памят­ники напи­саны кли­но­пи­сью, похо­жей на пись­мена ста­рых любим­цев Гроз­ного, асси­риян и вави­ло­нян. Семи­то­лог Гроз­ный рас­счи­ты­вал изу­чить еще одно семит­ское племя древности.

Тайна долго не дава­лась в руки, и вне­зап­ное ее реше­ние гря­нуло, как гро­мо­вой удар. При помощи непе­ре­да­ва­емо труд­ных и ост­ро­ум­ных при­е­мов Гроз­ному уда­лось про­честь первую в мире хетт­скую фразу, первую через два тыся­че­ле­тия молчания:

НУ

– ан ЭЗЗАТЭНИ ВАДАР МА ЭКУТЭНИ

Пер­вое ее слово похо­дило на наре­чие. Вто­рое было обо­зна­чено кли­но­пис­ным знач­ком, кото­рый у мно­гих наро­дов озна­чал «хлеб»; по-вави­лон­ски он читался «винда». Все пред­ло­же­ние напом­нило Гроз­ному какую-то дву­част­ную фор­мулу, что-то вроде пого­ворки: «Хлеб-соль, ешь, правду – режь».

Так она выгля­дела, так зву­чала … Но что она зна­чила? Осталь­ные слова ее ничуть не похо­дили на слова восточ­ных, семит­ских языков…

Рас­сказ Гроз­ного о том, как к нему при­шла победа, увле­ка­те­лен, как детек­тив­ный роман.

Часами, сут­ками, неде­лями пытался он про­ник­нуть в смысл зву­ча­щей абра­ка­дабры, и вдруг…

И вдруг мельк­нула мысль, кото­рой он сам испу­гался, до того она была неожи­дан­ной и нелепой.

Да это «вадар» ничем не напо­ми­нает семи­ти­че­ские слова. Но оно до неправ­до­по­до­бия похоже на слова совсем дру­гого мира, на наши, евро­пей­ские слова. На совре­мен­ное немец­кое «вас­сер» – вода, на англий­ское «уотэ» – тоже «вода», на древ­не­не­мец­кое «ватар» – еще одно имя «воды»…

Но ведь тогда и «эззатэни» можно сопо­ста­вить с рус­ским «есть», с гре­че­ским «эдэйн», с древ­не­не­мец­ким «эззэн»… Все они зна­чат одно: «есть». И всю фразу можно про­чи­тать хотя бы так:

НЫНЕ ХЛЕБ ВАШ ЕШЬТЕ И ВОДУ ВАШУ ПЕЙТЕ.

А это – очень обыч­ное обе­ща­ние нового древ­него вла­дыки его новым или ста­рым под­дан­ным. Оно зна­чит: «Я при­несу вам мир и довольство…»

Но если так, – оче­видно, хетты были не семи­тами, а нашими ближ­ними роди­чами индо­ев­ро­пей­цами и гово­рили на одном из род­ствен­ных нашим индо­ев­ро­пей­ских древ­них языков.

Хорошо, конечно, что еще раз чело­веку уда­лось про­честь нечто напи­сан­ное неве­до­мыми зна­ками на неиз­вест­ном языке. Но еще боль­шим чудом пока­за­лось дру­гое: эти знаки заго­во­рили не на восточ­ном, не на семит­ском, нет, – на индо­ев­ро­пей­ском и до того совер­шенно неве­до­мом языке. Хетты, жив­шие в Малой Азии, по своей речи ока­за­лись близ­кими роди­чами нам.

Со дня этого уди­ви­тель­ного откры­тия про­шло уже почти пол­века. За это время созда­лась целая новая наука – хет­то­ве­де­ние. Было обна­ру­жено: в хетт­ском госу­дар­стве жили бок о бок народы раз­лич­ного про­ис­хож­де­ния, гово­рив­шие на самых раз­ных язы­ках – и на семит­ских и на близ­ких к язы­кам кав­каз­ских наро­дов. Но хетты-неситы, оста­вив­шие нам иеро­гли­фи­че­ские памят­ники, были самыми насто­я­щими индо­ев­ро­пей­цами. Сей­час уче­ные спо­рят уже не об их языке и даже не об их пле­мен­ной при­над­леж­но­сти. Уче­ных сей­час вол­нуют вопросы дру­гого порядка: как, через Бал­каны или через Кав­каз, хетты про­шли в Малую Азию? Какую они исто­рию про­жили, как была устро­ена их жизнь, их обще­ство? До сих пор кру­пицы све­де­ний об этом уда­ва­лось выужи­вать только из еги­пет­ских папи­ру­сов; они были отры­воч­ными и непол­ными. Теперь мы слы­шим голос самих хет­тов: племя, жив­щее тыся­че­ле­тия назад, властно тре­бует от нас: «Пере­смот­рите исто­рию древ­но­сти! Вне­сите в нее важ­ные поправки! Мы вос­кресли для того, чтобы пол­ным голо­сом рас­ска­зать вам о без­мерно дале­ком прошлом».

А о языке хет­тов спо­рить дей­стви­тельно уже нечего. Взгля­ните на при­ве­ден­ную ниже таб­лицу – вы сами уви­дите, как близки мно­гие хетт­ские слова к сло­вам дру­гих язы­ков индо­ев­ро­пей­ского корня, как много между ними общего, как спря­га­ется в раз­ных язы­ках гла­гол «быть» в насто­я­щем вре­мени или какая рази­тель­ная бли­зость суще­ствует между мно­гими дру­гими сло­вами хетт­ского и осталь­ных индо­ев­ро­пей­ских языков.

Такова вели­кая сила науки, таково вызы­ва­ю­щее пре­кло­не­ние могу­ще­ство чело­ве­че­ского разума. Может пока­заться, что ему доступно все, что для него нет ника­ких, непре­одо­ли­мых пре­пят­ствий. Но так ли это?

Древ­не­ин­дий­ский (сан­скрит)

Рус­ский

Латынь

Гре­че­ский

Гер­ман­ский (древ­ний)

Хетт­ский

1‑е л. ед. ч.

асми

есмь

сум

эйми

им

эшми

2‑е

аси

еси

эс

эйс

ис

3‑е

асти

есть

эст

эсти

ист

эшти

1‑е л. мн. ч.

асму

есмы

су´мус

эсмен

зийум

2‑е

астху

есте

эстис

эсте

зийут

ашанци

3‑е

эшти

асти

суть

сунт

эйси

зинд

Сан­скрит­ский

Рус­ский

Литов­ский

Латынь

Гре­че­ский

Хетт­ский

Гер­ман­ский

Гла­голы

адми

ем

едми

эдо

эдо­мей

этми

эссен

асми

есмь (3‑е л. ед. ч.: есть)

езу

сум (3‑е л. ед. ч.: эст)

эйми (3‑е л. ед. ч.: эсти)

эшми

им (3‑е л. ед. ч.: ист)

Суще­стви­тель­ные

уда (х)

вода

ванду

унда (волна)

(х) юдор

уатар

вас­сер

наб­хас

небо

добе­зис (облако)

нэбула (облако)

нефос (туча)

непис

небель (туман)

хрд

сердце

шир­дис

кор (кор­дис)

кар­диа

кард

хайрто (херц)

При­ла­га­тель­ные

навас

новый

науяс

новус

нэос

нэуа

ной (письм.: нэу)

Пока речь идет о язы­ках наро­дов-сосе­дей, живу­щих рядом и в одно время, име­ю­щих общее исто­ри­че­ское про­шлое, а глав­ное – раз­де­лив­шихся лишь срав­ни­тельно недавно, нашим уче­ным без осо­бого труда уда­ется про­сле­дить род­ство между ними. То, что укра­ин­ский и рус­ский языки – бра­тья, ясно не только язы­ко­веду: сход­ство между ними бро­са­ется в глаза, под­твер­жда­ется и объ­яс­ня­ется хорошо нам зна­ко­мой исто­рией обоих наро­дов. Не так уж трудно пред­ста­вить себе и состав того языка-основы, из кото­рого они оба когда-то выде­ли­лись. То же можно ска­зать о несколько ранее, чем сла­вян­ские, разо­шед­шейся группе роман­ских язы­ков. Совре­мен­ный фран­цуз­ский, испан­ский, румын­ский и дру­гие род­ствен­ные языки выросли и раз­ви­лись из латыни древ­него мира. Каза­лось бы, не может даже воз­ник­нуть сомне­ния насчет воз­мож­но­сти вос­ста­но­вить их язык-основу: латынь и сей­час изу­чают в шко­лах, на ней можно писать, суще­ствует обиль­ная лите­ра­тура на латин­ском языке…

Хит­рость, однако, в том, что роман­ские языки роди­лись не из этой зве­ня­щей, как медь, латыни клас­си­че­ских писа­те­лей и ора­то­ров, Ови­дия и Сенеки, Цице­рона и Юве­нала. Их поро­дил совсем дру­гой язык, тот, на кото­ром в Древ­нем Риме раз­го­ва­ри­вали между собою про­сто­лю­дины и рабы. Он был и оста­вался уст­ным, пре­зи­ра­е­мым писа­те­лями язы­ком. На нем не запи­сы­вали речей, не сочи­няли слав­ных поэм, не высе­кали три­ум­фаль­ных над­пи­сей. От него почти не сохра­ни­лось ни памят­ни­ков, ни опи­са­ний. Мы его слабо знаем.

Удив­ляться тут осо­бенно нечему: много ли мы с вами знаем о народ­ном уст­ном языке, кото­рым гово­рили мос­ков­ские стрельцы или твер­ские плот­ники в конце XVII века?

Поэтому для роман­ских язы­ков их источ­ник, язы­кос­нову, нельзя про­сто «вычи­тать из книг». Его при­хо­дится «вос­ста­нав­ли­вать» по тому, как отдель­ные его черты отра­зи­лись в совре­мен­ных нам языках-потомках.

Надо при­знать, что язы­ко­веды-рома­ни­сты научи­лись решать свя­зан­ные с этим задачи совсем неплохо.

При­веду только один при­мер. Во всех древ­не­рим­ских кни­гах груша, плод гру­ше­вого дерева, име­ну­ется «пи´рум» (pirum), а само это дерево – «пи´рус» (pirus). Ника­ких, каза­лось бы, коле­ба­ний: по-латыни груша – «пи´рум»; это обо­зна­чено во всех словарях.

Беда одна: назва­ния этого же плода в совре­мен­ных роман­ских язы­ках сви­де­тель­ствуют о дру­гом. Все они – испано-ита­льян­ское «пе´ра» (pera), румын­ские «па´ра» (para), «пе´ро», фран­цуз­ское «пуа´р» (на письме – poire) – могли про­изойти не от «пи´рум» и не от «пи´рус», а только от рим­ского слова «пи´ра»: в этом убеж­дает нас закон зву­ко­вых соот­вет­ствий. А такого слова мы ни у Вер­ги­лия, ни у Лукре­ция Кара, ни в дру­гих источ­ни­ках не встре­чаем. Что же, оно – было или не было?

«Не было!» – в один голос как бы утвер­ждают все памят­ники рим­ской лите­ра­туры. «Должно было быть, а зна­чит, – было! – ска­зали язы­ко­веды, рабо­тав­шие срав­ни­тель­ным мето­дом над роман­скими язы­ками. – Было, если только наш метод правильный!»

После того как воз­никло это сомне­ние, про­текло немного лет. И вот архео­логи извлекли из земли камен­ную плиту, по какой-то при­чине над­пи­сан­ную не на «бла­го­род­ной» латыни клас­си­ков, а на «вуль­гар­ном», то есть народ­ном, языке пле­беев. В этой над­писи упо­ми­на­лась груша, плод гру­ше­вого дерева; ее имя было пере­дано как «пи´ра» (pira).

Разве это не уди­ви­тельно? Когда-то в науке про­изо­шло вели­кое собы­тие: пла­нета Неп­тун была открыта не аст­ро­но­мом через под­зор­ную трубу, а мате­ма­ти­ком, при помощи слож­ных вычис­ле­ний. Мате­ма­тик Леве­рье ука­зал аст­ро­но­мам, где им надо искать доныне неиз­вест­ную пла­нету, и едва они напра­вили свои теле­скопы в тот пункт неба, кото­рый он наме­тил, им в глаза заси­яла пой­ман­ная на кон­чик уче­ного пера, нико­гда перед тем не видан­ная планета…

Это была небы­ва­лая, неза­бы­ва­е­мая победа разума, Но в своем роде исто­рия со сло­вом «пи´ра» стои´т, если хотите, исто­рии Неп­туна Леверье.

Узнав обо всем этом, иной чита­тель окон­ча­тельно решит: пре­красно! Все в язы­ко­зна­нии уже сде­лано, и теперь уче­ным оста­ется одно: по точно выра­бо­тан­ным зако­нам «вос­ста­нав­ли­вать» все дальше и дальше в глубь веков древ­ние слова и сами языки.

Но в дей­стви­тель­но­сти дело обстоит далеко не так просто.

Сере­дина XIX сто­ле­тия. Только что, почти вчера, люди поняли, что языки мира делятся на замкну­тые группы-семьи, что внутри каж­дой семьи между ними суще­ствует тес­ная связь по про­ис­хож­де­нию. Сход­ство между двумя или несколь­кими язы­ками объ­яс­ня­ется именно этим род­ством; объ­яс­ня­ется им и, с дру­гой сто­роны, сви­де­тель­ствует о нем. Это сход­ство при­хо­дится искать между сло­вами, между частями слов, между самими их звуками.

Обна­ру­жи­лось то, чего до тех пор не подо­зре­вали: рус­ский язык ока­зался похо­жим кое в чем на языки Индии, на таин­ствен­ный и «свя­щен­ный» сан­скрит. Зна­чит, между ними есть род­ство. В род­ствен­ной связи друг с дру­гом ока­за­лись и дру­гие евро­пей­ские языки – рус­ский и латин­ский, литов­ский и гер­ман­ские. Наше слово «дом» не слу­чайно созвучно древ­не­рим­скому «до´мус», тоже озна­ча­ю­щему «дом». Рус­ское «овца» не по капризу слу­чая сов­па­дает с латин­ским «о´вис», с литов­ским «а´вис» и даже с испан­ским, «ове´ха», – это слова-родичи: все они озна­чают «овцу». Сло­вом, то, что раньше пред­став­ля­лось раз­де­лен­ным и почти непо­движ­ным, те языки мира, кото­рые, каза­лось, росли по лицу все­лен­ной, как травы на лугу, рядом, но неза­ви­симо друг от друга, – всё это стало теперь похо­дить на ветви огром­ного дерева, свя­зан­ные где-то между собою.

Замет­ней всего, разу­ме­ется, был как бы ряд неболь­ших дерев­цев или кусти­ков: пыш­ный сла­вян­ский куст-семья, широ­кая крона язы­ков роман­ских, узло­ва­тый дубок гер­ман­ской группы… Потом за этим начало нащу­пы­ваться что-то еще более неждан­ное: видимо, и всё то, что пер­во­на­чально пред­став­ля­лось «отдель­ными дере­вьями», на деле лишь ветви скры­того в глу­бине веков ствола, имя кото­рому «индо­ев­ро­пей­ский общий пра­язык». Может быть, лишь его отпрыс­ками-суч­ками явля­ются и наши евро­пей­ские языки и ока­зав­ши­еся с ними в род­стве языки древ­него и нового Востока, от зенд­ского до таджик­ского, от армян­ского на западе до бен­галь­ского на востоке. Может статься, именно на нем гово­рили неко­гда предки всех этих раз­но­вид­ных и раз­но­ли­ких наро­дов. Мы его не знаем. Его дав­ным-давно нет в мире. Он бес­следно угас. Бес­следно? Нет, не бес­следно! Им остав­лены в мире мно­го­чис­лен­ные потомки, и по тем древним чер­там, кото­рые они в себе хра­нят, по тому, что между ними всеми есть общего, мы можем так же точно вос­ста­но­вить речь самых дале­ких пра­от­цов, как вос­ста­но­вили линг­ви­сты латин­ское слово «пи´ра» по сло­вам «пера, пара, пуар», живу­щим в совре­мен­ных нам роман­ских язы­ках. Не так ли?

Осо­знав эту воз­мож­ность, уче­ные всего мира были даже как бы несколько подав­лены ею. Ведь если бы такая работа уда­лась для индо­ев­ро­пей­ского языка-основы – «пра­языка», как в те вре­мена гово­рили, так почему же оста­нав­ли­ваться на этом? Можно про­де­лать то же с семьями язы­ков семи­ти­че­ских и хамит­ских, тюрк­ских и угро-фин­ских. Тогда вме­сто нынеш­ней пест­роты и нераз­бе­рихи перед нами воз­никло бы пять, шесть, десять ныне неве­до­мых пер­во­быт­ных язы­ков, на кото­рых когда-то, тысячи и тысячи лет назад, гово­рили люди всего мира. Узнать их, научиться пони­мать их зна­чило бы в боль­шей сте­пени вскрыть и вос­со­здать жизнь и куль­туру того времени.

Если рим­ский про­сто­лю­дин знал слово «пи´ра», нельзя сомне­ваться, что и самый плод «груша» был изве­стен ему. Рим­ляне, несо­мненно, ели эти самые «пи´ры»; язык сви­де­тель­ствует о том.

Точно так же, если в пра­ин­до­ев­ро­пей­ском языке мы най­дем назва­ния для зла­ков, таких, как рожь, овес, ячмень, мы полу­чим в свои руки пер­вые све­де­ния о тогдаш­нем зем­ле­де­лии. Если будет дока­зано, что тогда зву­чали гла­голы вроде «пахать», «ткать», «прясть», суще­ство­вали назва­ния живот­ных – «лошади», «коровы», «козы», «овцы», – мы узна´ем по ним о хозяй­стве древ­но­сти, а по дру­гим сло­вам – о поли­ти­че­ском устрой­стве того вре­мени… кто знает, о чем еще? Шутка ска­зать: изу­чить язык эпохи, от кото­рой не оста­лось в мире ровно ничего!

Все это потрясло язы­ко­ве­дов всего мира. Луч­шие умы «для начала» рину­лись на работу по «вос­ста­нов­ле­нию» индо­ев­ро­пей­ского пра­языка, а там, воз­можно, и еще более уди­ви­тель­ного чуда – все­об­щего пра­пра­языка всех наро­дов земли, пер­вого, кото­рый узнали люди…

К чему же при­вела эта тита­ни­че­ская работа?

Овца и лошади

Как вам понра­вится такая басенка, точ­нее, такой нра­во­учи­тель­ный рас­ска­зик в девять строк?

Стри­же­ная овца уви­дела лоша­дей, везу­щих тяжело гру­жен­ный воз,
И ска­зала: «Сердце сжи­ма­ется, когда я вижу
Людей, пого­ня­ю­щих лошадь!»
Но лошади ответили:
«Сердце сжи­ма­ется, когда видишь, что люди
Сде­лали теп­лую одежду из шер­сти овец,
А овцы ходят остриженными!
Овцам при­хо­дится труд­нее, чем лошадям».
Услы­шав это, овца отпра­ви­лась в поле…

Ну, какова басня? «Она ничем не при­ме­ча­тельна!» – ска­жете вы. И оши­бе­тесь. Басню эту напи­сал в 1868 году зна­ме­ни­тый линг­вист Август Шлей­хер; напи­сал на индо­ев­ро­пей­ском пра­языке, на языке, кото­рого нико­гда не слы­шал никто, от кото­рого до нас не дошло ни еди­ного звука, на языке, кото­рого, очень может быть, вообще нико­гда не было. Потому что никто не может ска­зать: таким ли он был, каким его «вос­ста­но­вил» Шлей­хер и его единомышленники.

Так вот. Допус­кая неко­то­рое пре­уве­ли­че­ние, я бы, пожа­луй, мог заявить, что только что про­чи­тан­ная вами басня и есть един­ствен­ный веще­ствен­ный резуль­тат труда несколь­ких поко­ле­ний язы­ко­ве­дов, посвя­тив­ших свои силы вос­ста­нов­ле­нию пра­языка. Нельзя, конечно, утвер­ждать, будто их работа ока­за­лась совер­шенно бес­цель­ной и бес­плод­ной. Вер­нее будет при­знать, что она при­несла огром­ную пользу науке. Она при­вела ко мно­же­ству заме­ча­тель­ных откры­тий в самых раз­лич­ных и очень важ­ных обла­стях язы­ко­зна­ния. Но основ­ная задача, кото­рую уче­ные XIX века ста­вили перед собой, – само вос­со­зда­ние древ­него языка-основы – ока­за­лась реши­тельно невы­пол­ни­мой. И сего­дня мы имеем перед собой лишь груду весьма сомни­тель­ных пред­по­ло­же­ний, более или менее ост­ро­ум­ных гипо­тез и дога­док, а никак не вос­ста­нов­лен­ный на пустом месте под­лин­ный язык.

Мно­гим при­дет в голову вопрос: но почему же так случилось?

Вряд ли я мог бы позна­ко­мить вас сей­час с самыми важ­ными и глу­бо­кими при­чи­нами неудачи: для этого мы с вами слиш­ком еще неда­леко ушли в язы­ко­вед­ных нау­ках. Но кое о чем я попро­бую вам рассказать.

Вос­ста­нав­ли­вая слова или грам­ма­тику языка-основы для любой совре­мен­ной язы­ко­вой семьи, допу­стим для роман­ской или сла­вян­ской, линг­ви­стам при­хо­дится думать о вре­ме­нах, отсто­я­щих от нас самое боль­шее на пол­торы или две тысячи лет: на «вуль­гар­ной латыни» гово­рили рим­ляне вре­мен Тра­яна или Тео­до­риха; обще­сла­вян­ский язык жил, веро­ятно, около сере­дины пер­вого тыся­че­ле­тия нашей эры или несколько ранее. Но ведь рядом с Рим­ской импе­рией суще­ство­вали тогда дру­гие страны, хорошо извест­ные нам; на латин­ском языке тех вре­мен суще­ствует дошед­шая до нас довольно бога­тая лите­ра­тура. В самые книги тогдаш­них писа­те­лей, напи­сан­ные на «клас­си­че­ской латыни», латынь народа про­ни­кала то в виде насмеш­ли­вых цитат, при­во­ди­мых авто­рами-ари­сто­кра­тами, то в виде оши­бок и опи­сок, неча­янно вно­си­мых авто­рами-пле­бе­ями. Тут бла­го­даря этому сохра­ня­лось невольно слу­чай­ное словцо, там – даже целая фраза…

В то же время мы отлично пред­став­ляем себе в общем тогдаш­ний мир и его жизнь. Мы доста­точно знаем, сколько и каких язы­ков в те вре­мена суще­ство­вало, в каких обла­стях Европы они были рас­про­стра­нены, с кем именно сосед­ство­вали, на кого могли вли­ять… Все это помо­гает нам твердо и уве­ренно при­ни­мать или отвер­гать почти любой домы­сел язы­ко­ве­дов, про­ве­рять дан­ными исто­рии самих наро­дов каж­дое их пред­по­ло­же­ние о жизни языка.

Что же до обще­ин­до­ев­ро­пей­ского языка-основы, если он и суще­ство­вал в дей­стви­тель­но­сти, то не менее как несколько тысяч лет назад. Что мы знаем, что можем мы ска­зать об этом чудо­вищно уда­лен­ном от нас вре­мени? Ничего или почти ничего!

Нам не известны ни точ­ные места рас­се­ле­ния мно­гих тогдаш­них наро­дов, ни число язы­ков, на кото­рых они гово­рили. Мы не пред­став­ляем себе, на сколько и каких именно вет­вей мог раз­биться общий язык, с кем и с чем сопри­кос­ну­лись отде­лив­ши­еся от него началь­ные диа­лекты. От всего этого не оста­лось ни книг, кото­рые мы могли бы рас­шиф­ро­вать, ни над­пи­сей, ни каких-либо дру­гих чле­но­раз­дель­ных сви­де­тельств. И поэтому каж­дое суж­де­ние о такой глу­бо­кой древ­но­сти может либо слу­чайно оправ­даться, либо – чаще – пре­вра­титься в под­лин­ное «гада­ние на кофей­ной гуще»; может под­твер­диться когда-нибудь или остаться навеки замыс­ло­ва­той фантазией.

При­веду и тут только один пример.

Среди индо­ев­ро­пей­ских язы­ков уче­ные XIX века давно наме­тили две резко раз­лич­ные по их осо­бен­но­стям группы: запад­ную и восточ­ную. Они отли­ча­лись мно­же­ством ясных, свя­зан­ных между собою черт и осо­бен­но­стей. Но наи­бо­лее харак­тер­ным каза­лось вот что: у всех запад­ных наро­дов чис­ли­тель­ное «100» обо­зна­ча­лось сло­вами, начи­на­ю­щи­мися со звука «к», в той или иной сте­пени похо­жими на то древ­не­ла­тин­ское «ке´нтум» (centum, сто), кото­рое позд­нее стало про­из­но­ситься как «цен­тум» (сравни такие слова, как «про­цент» – 1/100, как «цен­ту­рион» – сот­ник в рим­ских вой­сках и пр.). У наро­дов же восточ­ной группы то же чис­ли­тель­ное зву­чало сходно с индий­ским сло­вом «са´там» (тоже озна­ча­ю­щим «сто»). Легко понять, что, ска­жем, фран­цуз­ский язык, где «100» зву­чит как «сан» (при­чем слово это пишется: «cent»), при­над­ле­жит к группе запад­ной, а рус­ский («сто», «сотня») – к восточ­ной. Линг­ви­сты усло­ви­лись так и назы­вать эти группы: «группа са´там» и «группа ке´нтум». Каза­лось, это деле­ние твердо и бес­спорно; ничто не должно было поко­ле­бать его.

И вдруг, уже в XX веке, в Китае были най­дены древ­ние руко­писи, при­над­ле­жав­шие до того неиз­вест­ному тоха´рскому языку. Когда их про­чли, уви­дели: язык этот отно­сится к язы­кам индо­ев­ро­пей­ским. Это было любо­пытно, но не так уж пора­зи­тельно. Пора­зи­тель­ным ока­за­лось дру­гое: он при­над­ле­жал к типич­ным язы­кам «ке´нтум», к запад­ным язы­кам[35], хотя место­оби­та­ние народа, гово­рив­шего на нем, лежало далеко на востоке, на самой восточ­ной окра­ине индо­ев­ро­пей­ского мира. Ему пола­га­лось быть язы­ком «са´там», а он…

Откры­тие тохар­ского языка очень разо­ча­ро­вало мно­гих «ком­па­ра­ти­ви­стов», то есть линг­ви­стов – сто­рон­ни­ков срав­ни­тель­ного язы­ко­зна­ния, осо­бенно тех, кото­рые все еще стре­ми­лись добраться до тайн «пра­языка». Один лиш­ний язык – и сразу раз­ру­ши­лось так много твердо сло­жив­шихся выво­дов и объ­яс­не­ний! А кто ска­жет, сколько таких откры­тий при­не­сет нам буду­щее? А кто пору­чится, что не суще­ствует десяти или пяти язы­ков, исчез­нув­ших навеки, о кото­рых мы уже нико­гда ничего не узнаем? Между тем они были, жили, воз­дей­ство­вали на своих сосе­дей, и, не зная их, нечего и думать о том, чтобы точно вос­про­из­ве­сти кар­тину язы­ко­вого состо­я­ния людей в таком дале­ком прошлом.

Так выяс­нился основ­ной недо­ста­ток срав­ни­тель­ного метода в язы­ко­зна­нии – его при­бли­зи­тель­ность, его неточ­ность. Он явля­ется пре­крас­ным помощ­ни­ком, пока его пока­за­ния можно про­ве­рять дан­ными со сто­роны – све­де­ни­ями из исто­рии, из архео­ло­гии древ­них наро­дов. Но едва гра­ница такой про­верки перей­дена, это отлич­ное ору­дие позна­ния мгно­венно пре­вра­ща­ется в жезл вол­шеб­ника, если не в палочку фокус­ника, кото­рая может вызвать самое неосно­ва­тель­ное, хотя внешне прав­до­по­доб­ное пред­став­ле­ние о прошлом.

Наша совре­мен­ная наука, совет­ская наука, давно уяс­нила это себе. Она трезво оце­ни­вает досто­ин­ства и недо­статки срав­ни­тель­ного язы­ко­зна­ния. Оно бес­сильно заново вос­кре­сить то, что было без­мерно давно и от чего не оста­лось ника­ких реаль­ных сле­дов: так гео­лог не может вос­со­здать точ­ные очер­та­ния гор­ных цепей, пре­вра­тив­шихся в песок и глину мил­ли­оны лет назад.

Но оно не только может ока­зать суще­ствен­ную помощь изу­че­нию исто­рии дей­стви­тельно суще­ству­ю­щих и суще­ство­вав­ших когда-то язы­ков; оно явля­ется в насто­я­щее время, пожа­луй, важ­ней­шим ору­дием этой работы.

Его надо только непре­рывно улуч­шать, про­ве­рять дру­гими нау­ками, совершенствовать.

Этим и зани­ма­ются сей­час наши совет­ские языковеды.

Глава 4. Звуки и буквы

Самая уди­ви­тель­ная буква рус­ской азбуки

Сей­час вы удивитесь.

Рас­кройте томик сти­хов А. С. Пуш­кина на извест­ном сти­хо­тво­ре­нии «Сквозь вол­ни­стые туманы…». Возь­мите листок бумаги и каран­даш. Под­счи­таем, сколько в четы­рех пер­вых его чет­ве­ро­сти­шиях содер­жится раз­ных букв: сколько «а», сколько «б» и т. д. Зачем? Увидите.

Под­счи­тать легко. Буква «и» в этих 16 строч­ках появ­ля­ется 9 раз, «к» – 7 раз, «в» – 7. Дру­гие буквы – по-раз­ному. Буквы «ф» нет ни одной. А что в этом интересного?

Возь­мите более объ­е­ми­стое про­из­ве­де­ние того же поэта – «Песнь о вещем Олеге». Про­ве­дите и здесь такой подсчет.

В «Песне» около 70 букв «п», 80 с чем-то «к», более сотни «в»… Буква «ф» и тут не встре­ча­ется ни разу. Вот как? Впро­чем, вполне воз­можно: случайность.

Про­де­лаем тот же опыт с чудес­ной неокон­чен­ной сказ­кой Пуш­кина о мед­веде: «Как весен­нею теп­лою порою…»

В ней также 60 букв «п», еще больше «к» и, тем более, «в». Но буквы «ф» и тут вы не обна­ру­жите ни еди­ной. Вот уж это ста­но­вится странным.

Что это – и впрямь слу­чай­ность? Или Пуш­кин нарочно под­би­рал слова без «ф»?

Не сто´ит счи­тать дальше. Я про­сто скажу вам: возь­мите «Сказку о попе…»; среди мно­же­ства раз­лич­ных букв вы «ф» не встре­тите, сколько бы ни искали. Пере­ли­стайте «Пол­таву», и ваше удив­ле­ние еще воз­рас­тет. В вели­ко­леп­ной поэме этой при­мерно 30 000 букв. Но ни в пер­вой, ни в тре­тьей, ни в пятой тысяче вы не най­дете буквы «ф». Только про­чи­тав четыре-пять стра­ниц из пят­на­дцати, вы наткне­тесь на нее впер­вые. Она встре­тится вам на 378‑й строке «Пол­тавы» в зага­доч­ной фразе:

Во тьме ноч­ной они, как воры…
Сла­гают цифр универсалов…

«Уни­вер­са­лами» на укра­ин­ском языке тex дней име­но­ва­лись гет­ман­ские указы, а «цифр» тогда озна­чало то, что мы теперь назы­ваем шиф­ром – «тай­ное письмо». В этом слове и обна­ру­жи­ва­ется пер­вая буква «ф».

Дочи­тав «Пол­таву» до конца, вы встре­тите «ф» еще два раза в одном и том же слове:

Гре­мит ана­фема в соборах…
Раз в год ана­фе­мой доныне,
Грозя, гре­мит о нем собор…

«Ана­фема» зна­чит: «про­кля­тие». Измен­ника Мазепу про­кли­нали во всех церквах.

Таким обра­зом, среди 30000 букв «Пол­тавы» мы нашли только три «ф». А «п», «к» или «ж»? Да их там, конечно, сотни, если не тысячи. Что же, Пуш­кин питал явное отвра­ще­ние к одной из букв рус­ского алфа­вита, к ни в чем не повин­ной букве «ф»?

Без­условно, это не так. Изу­чите стихи любого дру­гого нашего поэта-клас­сика, – резуль­тат будет тот же.

Буквы «ф» нет ни в «Когда вол­ну­ется жел­те­ю­щая нива» Лер­мо­нюва, ни в «Вороне и лисице» Кры­лова. Неужто она нена­вистна и им?

Видимо, дело не в этом.

Обра­тите вни­ма­ние на слова, в кото­рых мы нашли букву «ф» в «Пол­таве». Оба они не рус­ские по сво­ему про­ис­хож­де­нию. Хоро­ший сло­варь ска­жет вам, что слово «цифра» про­никло во все евро­пей­ские языки из араб­ского (неда­ром и сами наши цифры име­ну­ются, как вы зна­ете, «араб­скими»), а «ана­фема» – гре­че­ское слово. Это очень любо­пыт­ный для нас факт.

В пуш­кин­ской «Сказке о царе Сал­тане» буква «ф», как и в «Пол­таве», встре­ча­ется три раза, и все три раза в одном и том же слове «флот». Но ведь и это слово – нерус­ское; оно меж­ду­на­род­ного хож­де­ния: по-испан­ски флот будет «flota» (флота), по-англий­ски – «fleet» (флит), по-немецки – «Flotte» (флотэ), по-фран­цуз­ски – «flotte» (флот). Все языки вос­поль­зо­ва­лись одним и тем же древ­не­рим­ским кор­нем: по-латыни «fluere» (флю´эре) озна­чало «течь» (о воде).

Обна­ру­жи­ва­ется вещь неожи­дан­ная: каж­дое слово рус­ского языка, в кото­ром – в начале, на конце или в сере­дине – пишется буква «ф», на поверку ока­зы­ва­ется сло­вом не исконно рус­ским, а при­шед­шим к нам из дру­гих язы­ков, име­ю­щим меж­ду­на­род­ное хождение.

Так, «фокус» озна­чало «очаг» еще в Древ­нем Риме.

«Фонарь» по-гре­че­ски зна­чит «све­тиль­ник».

«Кофе», как мы уже видели, заим­ство­вано от арабов.

«Сафьян», «тафта», «софа» при­шли к нам из дру­гих стран Востока.

То же и с нашими име­нами соб­ствен­ными: Фока зна­чит «тюлень», по-гре­че­ски; Федор (точ­нее Фео­дорТео­дор ) – «божий дар», на том же языке, и т. д. Про­смот­рев любой хоро­ший сло­варь рус­ского языка, вы оты­щете в нем бук­вально деся­ток-дру­гой таких слов с «ф», кото­рые встре­ча­ются только в рус­ской речи. Да и то, что это за слова! «Фырк­нуть», «фук­нуть» – явно зву­ко­под­ра­жа­тель­ные обра­зо­ва­ния или искус­ствен­ные и в боль­шин­стве своем тоже зву­ко­под­ра­жа­тель­ные, «выду­ман­ные» сло­вечки вроде «фуф­лыга», «фигли-мигли», «фаля», «фуфа­ней».

Такого рода «слова» можно изоб­ре­сти на любой звук, какого даже и в языке нет: «дзек­нуть», «кхэк­нуть»…

Вот теперь все понятно.

Вели­кие рус­ские писа­тели и поэты-клас­сики писали на чистом, под­линно народ­ном рус­ском языке. В обиль­ном и бога­том его сло­варе слова, при­шед­шие изда­лека, заим­ство­ван­ные, все­гда зани­мали вто­ро­сте­пен­ное место. Еще меньше среди них содер­жа­щих в себе букву «ф». Так уди­ви­тельно ли, что она встре­ча­ется так редко в про­из­ве­де­ниях наших слав­ных худож­ни­ков слова?

Не верьте, впро­чем, мне на´ слово. Рас­кройте ваши люби­мые книги и впер­вые в жизни пере­чтите их не с обыч­ной чита­тель­ской точки зре­ния, а, так ска­зать, с язы­ко­вед­че­ской. При­смот­ри­тесь к бук­вам, из кото­рых состоят слова этих книг. Вгля­ди­тесь в них. Задайте себе, напри­мер, такой вопрос: те из слов, кото­рые начи­на­ются с буквы «а», таковы ли они, как и все дру­гие, или им тоже свой­ственна какая-нибудь особенность?

Вы чита­ете «Бориса Году­нова», бес­смерт­ную драму Пуш­кина. Смот­рите: в тех ее сце­нах, где изоб­ра­жена жизнь рус­ского народа, слов с бук­вой «ф» почти нет; только несколько имен содер­жат ее (царе­вич Федор, Ефи­мьев­ский мона­стырь, дьяк Ефи­мьев) да карта, кото­рую чер­тит царе­вич, названа «гео­гра­фи­че­ской».

Но вот мы в Польше или на литов­ской гра­нице. Вокруг ино­странцы – Розен, Мар­же­рет, с их нерус­ской речью. И лука­вая буква-ино­земка тут как тут. На стра­ничке, где дей­ствуют эти наем­ные вояки, она встре­ча­ется семь раз под­ряд! Разве это не гово­рит о том, с каким уди­ви­тель­ным искус­ством и вни­ма­нием выби­рал вели­кий поэт нуж­ные для него слова?

Ред­кость буквы «ф» в нашей лите­ра­туре не слу­чай­ность. Она – сви­де­тель­ство глу­бо­кой народ­но­сти, высо­кой чистоты рус­ского языка у наших вели­ких писа­те­лей[36].

Буква и звук

Что же полу­ча­ется? Видимо, рус­ский язык по какой-то при­чине вовсе не знает и не упо­треб­ляет звука «ф»?

Ничего подоб­ного. Я гово­рил не о звуке, а о букве. Звук «ф» в нашем языке ничуть не менее обы­чен, чем во мно­гих других.

«Поз­вольте! – веро­ятно, уди­ви­тесь вы. – Но разве звук и буква – не одно и то же, не два назва­ния одного явле­ния?» Помните сти­хо­тво­ре­ние «Бро­д­вэй» В. Маяковского?

Янки подош­вами шле­пать лениВ:
Про­стой и курьер­ский лифт.
В семь часоВ чело­ве­чий прилиВ,
В сем­на­дцать часоВ – отлиВ.

Вслу­шай­тесь вни­ма­тельно: какой звук про­из­но­сите вы в тех местах, где в напе­ча­тан­ных строч­ках стоят буквы «В»?

Ника­ких сомне­ний: всюду в кон­цах слов и перед глу­хими соглас­ными вы ясно и опре­де­ленно выго­ва­ри­ва­ете «ф» вме­сто пись­мен­ного «в».

Смот­рите: поэт без коле­ба­ний счел слово «лифт» риф­му­ю­щимся со сло­вами «при­лив», «отлив», «ленив». Да это и неуди­ви­тельно: неда­ром ино­странцы, кото­рые не знают рус­ского пра­во­пи­са­ния, наши фами­лии, окан­чи­ва­ю­щи­еся на «ов», изоб­ра­жают нередко при помощи окон­ча­ния «офф»: «Ива­нофф», «Вла­ди­ми­рофф» и т. д. Они в этих слу­чаях пишут так, как мы их выговариваем.

Зна­чит, в рус­ском языке звук «ф» встре­ча­ется очень часто (напри­мер, и в слове «фстре­ча­ется», и даже в соче­та­нии слов: «ф слове»). А буква «ф», как мы видели, – ред­кая гостья у нас.

Да, ред­кая! Но почему же тогда все-таки она суще­ствует у нас? Почему не так давно было даже целых две буквы для звука «ф» – «эф» и «фита»[37]. Откуда они взя­лись? Кому при­шло в голову их выду­мать, если обе они были нам, видимо, не нужны?

Вспом­ним исто­рию рус­ской пись­мен­но­сти. Она импор­ти­ро­вана к нам, как и ко мно­гим восточ­но­сла­вян­ским наро­дам, с Бал­кан­ского полу­ост­рова. Там она была создана, во-пер­вых, под силь­ным вли­я­нием и по пря­мому образцу гре­че­ского, визан­тий­ского, письма, а во-вто­рых, с основ­ной целью сде­лать воз­мож­ным пере­вод на сла­вян­ские языки книг, напи­сан­ных именно по-гречески.

Гре­че­ская азбука по сво­ему составу во мно­гом отли­ча­лась от той, кото­рая была нужна сла­вя­нам. У гре­ков суще­ство­вали такие, ска­жем, слова, как «ксе­ния» (госте­при­им­ство), «Ксеркс» (имя пер­сид­ского царя), «ксе­рос» (сухой). В эти слова вхо­дил слож­ный звук: «кс» Греки пере­да­вали его на письме одной бук­вой ξ, кото­рую назы­вали «кси».

Была у них и вто­рая буква: «пси» (Ψ). Она фигу­ри­ро­вала в сло­вах вроде «псе­удо» (обма­ны­ваю), «псю­хос» (холод, стужа), «псюхэ» (душа) и т. п. В сла­вян­ских язы­ках ни в той, ни в дру­гой не было ни малей­шей надоб­но­сти: все эти слова можно было вели­ко­лепно изоб­ра­жать при помощи соче­та­ния букв «п+с», «к+с». Но соста­ви­тели сла­вян­ской азбуки пред­по­чли точно сохра­нить то, что они видели в Визан­тии. Обе буквы про­су­ще­ство­вали в Рос­сии до начала XVIII века.

Точно так же без осо­бой надоб­но­сти были вве­дены в сла­вян­ские алфа­виты и две сестры-гре­чанки «фи» и «фита». У гре­ков их суще­ство­ва­ние имело смысл: каж­дая из них озна­чала свой осо­бый звук. Буква «фи» выра­жала звук «ph» (пх), «фита», или «тэта», – звук «th» (тх); греки их одну с дру­гой не путали.

Такие слова, как «Филипп», «фарос» (парус), писа­лись у них через «фи»; зато такие, как «Фео­дор» или «мате­ма­тикэ» (во вто­ром слоге), – через «фиту».

Сла­вя­нам для изоб­ра­же­ния их соб­ствен­ного звука «ф» это было совер­шенно не нужно, но соста­ви­те­лям сла­вян­ской азбуки пока­за­лось очень важ­ным точно пере­дать напи­са­ние гре­че­ских имен или отдель­ных слов (тут мно­гое было свя­зано еще с рели­ги­оз­ными сооб­ра­же­ни­ями). Поэтому они и не реши­лись отка­заться ни от «фи», ни от «фиты».

Вот почему в рус­ском языке очень долго дер­жа­лось двой­ствен­ное, неяс­ное пра­во­пи­са­ние (и даже про­из­но­ше­ние) заим­ство­ван­ных с гре­че­ского слов и корней.

Гре­че­ское слово «тео´с», озна­чав­шее «бог», писа­лось с «тэтой» в начале. Наше имя «Федор» озна­ча­ю­щее «божий дар», стало, хоть оно и про­ис­хо­дит от этого гре­че­ского слова, писаться через «ф», в то время как на Западе оно скоро пре­вра­ти­лось в «Тео­дор». Это про­изо­шло потому, что имя «Федор» быстро стало на Руси род­ным, рус­ским име­нем, поте­ряло вся­кий при­вкус чуже­зем­но­сти. А вот, ска­жем, дру­гое, более ред­кое гре­че­ское слово «атеос» (без­бож­ный), про­ис­хо­дя­щее от того же корня, долго пере­да­ва­лось у нас как «афей»; «афе­изм» (так оно выгля­дит еще в пере­писке А. С. Пуш­кина), то есть через «фиту». Лишь к концу XIX века уста­но­ви­лось наше нынеш­нее его про­из­но­ше­ние и пра­во­пи­са­ние: «ате­изм», «ате­и­сти­че­ский» и т. п.

Точно так же мы встре­чаем у нас рядом два слова: «Афа­на­сий» (имя, кото­рое по-гре­че­ски зна­чит «бес­смерт­ный») и «тана­те­фо­бия» (меди­цин­ский тер­мин, озна­ча­ю­щий «страх смерти»). Они хоть и пишутся раз­лично, но свя­заны по про­ис­хож­де­нию с одним гре­че­ским сло­вом «тана­тос» (смерть).

Не при­хо­дится удив­ляться, что рус­ские «орфо­графы»[38] спе­ци­а­ли­сты по пра­во­пи­са­нию, при пер­вой же воз­мож­но­сти поста­ра­лись осво­бо­дить наш алфа­вит от совер­шенно лиш­ней «фиты».

Буква же «ф» сохра­ни­лась. Она выпол­няет и сего­дня свою совсем осо­бую функ­цию – явля­ется свое­об­раз­ной «пере­вод­чи­цей с ино­стран­ных язы­ков» в рус­ской азбуке.

Теперь, я думаю, вам стало окон­ча­тельно ясно, что звук и буква – далеко не одно и то же, и путать их никак нельзя.

Так для чего же при­ду­мано такое неудоб­ство? Давайте лучше писать так, как мы слы­шим и говорим!

Вряд ли, однако, подоб­ное изме­не­ние пра­вил было бы более удоб­ным. Впро­чем, судите сами.

Один за трех

Как по-вашему: одна буква должна озна­чать один звук или несколько раз­ных? Одному звуку должна соот­вет­ство­вать одна буква или тоже несколько?

Вопрос не из новых: еще в XVIII веке его зада­вал себе извест­ный наш уче­ный и поэт Васи­лий Тредьяковский.

Зна­ние орфо­гра­фии, так писал он как раз по поводу букв «эф» и «фиты», «несрав­ненно лег­чай­шее будет, когда каж­дая буква свой токмо звон (звук – Л. У.) озна­чать имеет: сие вам само собою вра­зу­ми­тельно. Буде же один и тот же звон… озна­ча­ется двумя или тремя зна­ками, то как не быть сомне­нию и, сле­до­ва­тельно, затруд­не­нию в писателе?»

Вы, пола­гаю я, при­со­еди­ни­тесь к этому разум­ному мне­нию. Было бы, ей-ей, ужасно, если бы буква «о» чита­лась то «о», то «з», то «р» или ежели бы звук «с» мы писали то в виде «и», то как «я», то через «к»… Да такого и быть не может!

А ведь неправда: иной раз мы посту­паем как раз таким образом.

Возь­мите про­стое рус­ское слово: «я». Мы его пишем при помощи одной буквы «я». Что же, оно так и состоит из одного звука?

Слово «я» есть и у дру­гих наро­дов. У фин­нов «я» зна­чит «и», у латы­шей и нем­цев – «да». Про­из­но­сят они его почти в точ­но­сти как мы. А пишут при помощи двух букв : «ja». Зачем им пона­до­би­лись две буквы? Почему нам доста­точно одной? Сколько же в этом слове звуков?

Возь­мем рус­ские слова «май» и «гусь» и попро­буем скло­нять их.

Пишется:

Про­из­но­сится:

Так же, как:

Име­ни­тель­ный падеж:

май

гусь

май

гусь

дом

Роди­тель­ный падеж:

мая

гуся

май + а

гусь + а

дом + а

Датель­ный падеж:

маю

гусю

май + у

гусь + у

дом + у

Тво­ри­тель­ный падеж:

маем

гусем

май + эм

гусь + эм

дом + ом

и т. д.

Все эти падежи обра­зу­ются оди­на­ково: к основе слова («дом», «май», «гусь») при­бав­ля­ются звуки окон­ча­ний «а», «у», «эм», «ом» и прочие.

И тут-то уже ста­но­вится очень ясным, что в слове «мая» буква «я» озна­чает вовсе не один звук, а два: «й + а».

Только изоб­ра­жает их на письме одна буква – «я».

Но, с дру­гой сто­роны, что же? И в слове «гуся» буква «я» озна­чает два звука? Ничего подоб­ного: никто не читает это слово так: «гусь + йа». Все про­из­но­сят его в роди­тель­ном падеже: «гусь + а».

Зна­чит, в слове «мая» (или в сло­вах «я», «яма», «яд») буква «я» пере­да­вала нам два звука – «и» и «а», а в слове «гуся» (так же как в сло­вах «шляпа», «мять», «Ляля») она же выра­жает только один звук «а», но такой звук «а», кото­рый идет только вслед за любым мяг­ким соглас­ным звуком.

Срав­ните-ка слова:

сад и сяду

мать и мять

раса и ряса

Выхо­дит, что есть в нашей азбуке такие буквы, кото­рые могут озна­чать то один звук, то дру­гой и порою даже не один звук, а два звука сразу.

Три за одного…

Теперь при­слу­ша­емся к звуку «й».

(Кстати, «й» вовсе не глас­ный звук, как при­выкли думать мно­гие, потому что он обо­зна­ча­ется бук­вой, похо­жей на «и», да и носит непра­виль­ное назва­ние в азбуке – «и‑краткое»; «й» – соглас­ный звук, куда ближе, чем к «и», сто­я­щий к «х»; так гово­рят уче­ные зву­ко­веды – фоне­тики, или фоно­логи. Но это нам пока неважно.)

Звук этот мы часто изоб­ра­жаем при помощи буквы «й» и в рус­ских сло­вах: «мой», «дай», «буй», и в ино­стран­ных: «Нью-Йорк», «Йел­ло­устон­ский парк».

В то же время обо­зна­чаем мы его и через посред­ство раз­лич­ных дру­гих букв[39].

я

ю

е

йад – яд

йула – юла

йэда – еда

рейа – рея

пойу – пою

пой­эзд – поезд

буйан – буян

ийуль – июль

вдвойэ – вдвое

ё

и

йож – ёж

йих – их

бойок – боёк

ручйи – ручьи

мойо – моё

ульйи – ульи

Однако это еще не все спо­собы. Срав­ните такие слова, как

пять

и пья­ный

он лют

и они льют

веду

и въеду

Они раз­ли­ча­ются между собой опять-таки лишь тем, что во вто­ром столбце между соглас­ными и тем глас­ным, кото­рый идет за ним, слы­шен звук «и». А как мы обо­зна­чаем это на письме? Тре­тьим и чет­вер­тым спо­со­бом: при помощи букв «мяг­кий» или «твер­дый» знак.

Зна­чит, наобо­рот: бывает, что один и тот же звук у нас может выра­жаться самыми раз­ными бук­вами, а вовсе не все­гда одной и той же.

Почему это важно? Нужно раз и навсе­гда запом­нить твер­дое пра­вило язы­ко­зна­ния: нико­гда не путайте две совсем раз­ные вещи – букву и звук.

Верно: они свя­заны друг с дру­гом. Но связь эта не так про­ста и не так пряма, как мы обычно думаем.

Именно поэтому люди и не могут писать так, как они гово­рят и слы­шат. Именно поэтому и нужны нам уроки пра­во­пи­са­ния.

Еще одна «ред­кост­ная» буква

Я говорю теперь о рус­ской букве «а».

– Ска­жите, пожа­луй­ста, – пожмете вы пле­чами, – вот нашел редкость!

Да, но ведь я говорю о букве «а» в начале слов, когда она стоит в них первой.

– Ну и что же из этого?

– А вот что…

Обык­но­венно мы думаем, что нашему уст­ному языку, так ска­зать, все звуки, а пись­мен­ному все буквы равны, что у них никак не может быть среди букв люби­миц и забро­шен­ных пад­че­риц. А на самом деле язык отно­сится к своим зву­кам – а через них и к выра­жа­ю­щим их бук­вам – далеко не бес­при­страстно. Одними он поль­зу­ется на каж­дом шагу, к дру­гим обра­ща­ется очень редко. Одни оди­на­ково встре­ча­ются и в начале слов и в их конце, и посре­дине, дру­гих же вы нико­гда не най­дете: этой в начале, той в конце.

– Поду­майте сами, много ли есть рус­ских слов, кото­рые кон­ча­лись бы на «э»? Боюсь, что вы их не най­дете[40]. А таких, кото­рые начи­на­лись бы на «ы»?

На пер­вый взгляд кажется, что если даже так, ника­кого зна­че­ния в нашей жизни эта осо­бен­ность языка не имеет. Неверно! Бывают слу­чаи, когда людям при­хо­дится раз­де­литься на группы по «бук­вам», – ска­жем, по «ини­ци­а­лам их фами­лий». Во время выбо­ров в Советы депу­та­тов тру­дя­щихся, напри­мер, все изби­ра­тели под­хо­дят за полу­че­нием выбор­ных бюл­ле­те­ней к сто­лам, над кото­рыми укреп­лены буквы, соот­вет­ству­ю­щие этим «ини­ци­а­лам».

Схо­дите в пункт голо­со­ва­ния при бли­жай­ших выбо­рах и пона­блю­дайте. Над неко­то­рыми сто­лами над­пи­саны одна, много – две буквы: «б», «п» или «к». Над дру­гими же укреп­лены таб­лички с несколь­кими бук­вами на каж­дой: у ф х ц ч ш щ э ю я. Здесь к одному столу спе­шат сразу и Унков­ские, и Федо­товы, и Цвет­ковы – граж­дане, фами­лии кото­рых начи­на­ются с раз­ных букв. Каза­лось бы, у таких сто­лов все­гда должна сто­ять толпа народа. Ока­зы­ва­ется, наобо­рот: там людей все­гда меньше, чем у сто­лов с отде­лен­ными друг от друга бук­вами «е», «к» или «о». Почему это?

Потому, что фами­лий, начи­на­ю­щихся с «у» или «щ», все­гда гораздо меньше, чем фами­лий с «б» или «в». И это не слу­чай­ность, это закон языка.

Вот я беру обыч­ный город­ской теле­фон­ный спра­воч­ник. Фами­лии на букву «к» зани­мают в нем 15 с лиш­ним стра­ниц. Фами­лии на «п» – 9, на «б» – почти 10 стра­ни­чек. Фами­лий же на «у» набра­лось всего на 0,9 одной стра­нички, на «ц» – на одну, на «щ» – около пол­стра­нички. Их в трид­цать раз меньше, чем начи­на­ю­щихся с буквы «к»!

Может быть, так обстоит дело только с фами­ли­ями? Ничуть. И «слова вообще» под­чи­ня­ются тому же свое­об­раз­ному закону. В «Тол­ко­вом сло­варе рус­ского языка» под редак­цией про­фес­сора Д. Н. Уша­кова буква «п» (то есть слова, начи­на­ю­щи­еся с буквы «п») запол­нила собою 1082 столбца, – 541 стра­ницу, почти три чет­верти тре­тьего тома. А сколько же в нем доста­лось на долю тех слов, в начале кото­рых стоит буква «щ»? Всего 5 стра­ни­чек! Их уже в 108 раз меньше, чем их «мно­го­люд­ных», мно­го­слов­ных собра­тьев. Закон выра­жен еще более резко.

Каза­лось бы: ну, а что нам за дело до этого закона? Не все ли равно, в конце кон­цов, каких слов меньше и каких букв меньше в словах?

Все кажется без­раз­лич­ным, пока не зай­мешься этим делом вплот­ную. Свое­об­раз­ные капризы языка имеют нема­лое чисто прак­ти­че­ское значение.

В набор­ных цехах типо­гра­фий из-за них никак нельзя запа­сать оди­на­ко­вое коли­че­ство метал­ли­че­ских литер «п» и «щ»; с такой кас­сой невоз­можно будет набрать ни одной книги: если «п» иссяк­нет при этом на сотой стра­нице набора, то «щ» оста­нется еще на 9900 стра­ниц! Так рабо­тать нельзя: при­хо­дится при­спо­саб­ли­ваться к тре­бо­ва­ниям языка, запа­сать одних букв гораздо меньше, дру­гих много больше. И надо знать, во сколько раз больше.

При­гля­ди­тесь к любой пишу­щей машинке. Буквы «п», «р», «к», «е» и дру­гие, чаще встре­ча­ю­щи­еся, рас­по­ло­жены на ее кла­ви­а­туре поближе к цен­тру, так ска­зать «под рукой» у маши­нистки. Буквы же вроде «э», «ы» или нашего зна­ко­мого «ф» загнаны на самый край; не так-то уж часто они понадобятся!

Зна­чит, закон языка при­шлось учесть и инже­не­рам-кон­струк­то­рам этих полез­ных машин; его при­ме­не­ние облег­чает труд маши­ни­сток. Если вам попа­дется в руки блок­нот-алфа­вит, пере­ли­стайте его. Вы уви­дите, что закон наш при­нят и тут во вни­ма­ние: под буквы рас­про­стра­нен­ные отве­дено по нескольку стра­ни­чек, а под «щ» да «я» – по одной-един­ствен­ной. Кто бы ни запи­сы­вал какие-либо фами­лии в свой блок­нот, кем бы ни были его зна­ко­мые – носи­тели этих фами­лий, непре­менно среди них людей с буквы «к» ока­жется в конце кон­цов много больше, чем тех, чьи фами­лии начи­на­ются на «у» или «э».

Руко­вод­ству­ясь этим же зако­ном, выбор­ные комис­сии рас­са­жи­вают за сто­лами работ­ни­ков, воен­ные учре­жде­ния назна­чают сроки явки при­зыв­ни­ков. Законы языка и язы­ко­ве­де­ния про­яв­ля­ются в самых неожи­дан­ных обла­стях жизни. Неда­ром и народ­ная пого­ворка про язык гла­сит: «Не мед, а ко всему льнет!»

До сих пор мы гово­рили только о нашем, рус­ском языке. Что же, и в дру­гих язы­ках дей­ствует этот самый закон?

Да, и в дру­гих. Но всюду по-сво­ему. Те звуки, кото­рые «нра­вятся» одному языку, в дру­гом нахо­дятся «на задвор­ках», и наобо­рот. Те, кото­рые рус­ский язык охот­нее при­ме­няет в конце слов, в дру­гих язы­ках могут чаще всего сто­ять как раз в их начале.

Возь­мите наш звук и нашу букву «ы». Звук «ы» мы ино­гда, сами того не заме­чая, про­из­но­сим в начале наших слов (напри­мер, в таких соче­та­ниях, как «дуб, ыва и береза» или «сон ы явь»), но букву «ы» нико­гда не пишем на этом месте.

Турец­кий же язык и осо­бенно языки наро­дов нашего дале­кого северо-востока бес­страшно поме­щают ее всюду, в том числе и в самом начале мно­гих слов.

Наше слово «шкаф» в Тур­ции зву­чит «ышкаф», «Теп­лый» по-турецки будет «ылы», «честь» – «ырц», Страну Ирак в Тур­ции назы­вают «Ырак». Для турка «ы» – самая обыч­ная пер­вая буква слова. Но все это пустяки по срав­не­нию с язы­ком чук­чей или кам­ча­да­лов. Чукот­ские слова бук­вально пест­рят зву­ком «ы»: «ытри» – «они»; «рырка» – «морж». Мне, автору этой книжки, повезло: один мой рас­сказ – «Четыре бое­вых слу­чая» – пере­вели в свое время на чукот­ский язык. Он назы­ва­ется там так: «Нырак мараквыргытайкыгыргыт».

Пять «ы» в одном слове! Вот это дей­стви­тельно «пред­по­чте­ние»!

Теперь мы можем вер­нуться к той, также довольно стран­ной и ред­кой букве рус­ской азбуки, с кото­рой начали раз­го­вор, к букве «а».

Рус­скому языку очень свой­ственны слова, где эта буква встре­ча­ется в сере­дине и на конце, озна­чая там звук «а». Самым рас­про­стра­нен­ным окон­ча­нием суще­стви­тель­ных жен­ского рода явля­ется, как все хорошо знают, именно «а»: «рука», «нога», «банка», «удочка». Очень часто встре­чаем мы звук и букву «а» и в сере­дине слова: «баран», «катать», «купа­нье». Веро­ятно, вам кажется, что и начало слова не запретно для нее.

Но вот ока­зы­ва­ется, что рус­ский язык почти совер­шенно не тер­пит слов, начи­на­ю­щихся со звука и буквы «а»[41]. Опять возь­мите в руки «Тол­ко­вый сло­варь рус­ского языка» – книгу, добраться до кото­рой дол­жен каж­дый начи­на­ю­щий язы­ко­вед! – и про­смот­рите пер­вые стра­ницы пер­вого тома. Здесь довольно много слов на «а». Но почти около каж­дого из них ука­зано, что это слово либо при­шло к нам (часто вме­сте с тем пред­ме­том, кото­рый оно обо­зна­чает) откуда-нибудь со сто­роны, от какого-нибудь, иной раз довольно дале­кого, народа (напри­мер, слово «ана­нас»: ведь этот фрукт раньше не был изве­стен нигде, кроме Южной Аме­рики; понятно, что мно­гие народы усво­или себе индей­ское назва­ние его); либо же оно взято из древ­них, давно став­ших мерт­выми язы­ков – латин­ского и гре­че­ского (из этих язы­ков все нации Европы давно уже чер­пают новые слова для своей науч­ной речи, напри­мер: «авиа­ция», «авто­мо­биль», «ане­мон» и тому подобное).

Вот при­мер­ный пере­чень тех слов, с кото­рых начи­на­ется каж­дый рус­ский словарь:

Аба­жур – франц. слово.

Абаз (монета) – персидск.

Абака (род сче­тов) – греческ.

Аббат – из сирийск. яз. (абба – отец, батюшка).

Абер­ра­ция (аст­ро­но­ми­че­ский тер­мин) – латынь.

Абзац – немецк. (satz – фраза).

Аби­ту­ри­ент (окан­чи­ва­ю­щий учеб­ное заве­де­ние) – латынь.

Я выпи­сал пер­вые семь слов, но их очень много. На восем­на­дцати пер­вых стра­ни­цах сло­варя из рус­ских по сво­ему корню слов попа­да­ются только «авось», «ага», «агу», «аз» и «азбука» (да и то послед­ние два – старославянские).

Что же это зна­чит? Иной поду­мает, пожа­луй, что такое обсто­я­тель­ство явля­ется свое­об­раз­ным недо­стат­ком нашего языка.

Это, конечно, было бы вели­чай­шей неле­по­стью. Рус­ских слов на «а» мало не потому, что мы их не сумели выду­мать, а потому, что здесь дей­ствует закон, о кото­ром я вам уже гово­рил: наш язык «не любит» начи­нать свои слова с такого «чистого», «насто­я­щего» «а», – только и всего. И дело язы­ко­ве­дов – не горе­вать по этому поводу, а поста­раться выяс­нить, почему так полу­чи­лось, почему наме­ти­лась в языке такая мно­го­ве­ко­вая привычка.

То же самое мы заме­чаем, впро­чем, и в дру­гих язы­ках. Так, напри­мер, во фран­цуз­ском сло­варе почти нет соб­ствен­ных слов, кото­рые начи­на­лись бы на буквы «х, у, z» или на соче­та­ния букв «th».

Может быть, вас не удо­вле­тво­рит такое объ­яс­не­ние? А почему у рус­ского языка обра­зо­ва­лась именно такая, а не какая-нибудь иная «при­вычка»? Пока далеко не все­гда воз­можно такое объ­яс­не­ние дать. Но, несо­мненно, линг­ви­сты буду­щего поста­ра­ются раз­га­дать до конца и эту загадку.

Любо­пытно было бы, кстати, если бы вы взяли на себя труд про­ве­рить состав тех слов на «а», кото­рые стоят в наших сло­ва­рях. Вы, я думаю, убе­ди­лись бы в довольно любо­пыт­ной вещи: огром­ное боль­шин­ство среди них – суще­стви­тель­ные. При­ла­га­тель­ных и гла­го­лов почти вовсе нет. Почему?

Да именно потому, что все это слова-при­шельцы. А хотя наш язык, как и все языки, охотно попол­нял свой сло­вар­ный состав за счет сло­вар­ного состава дру­гих язы­ков, все же «попол­нял» он его очень осто­рожно, раз­бор­чиво и не слиш­ком щедро[42].

Наш язык брал себе те слова, кото­рыми назы­вали за рубе­жом раз­лич­ные пред­меты, не встре­ча­ю­щи­еся в нашей стране: фрукты ана­нас и апель­син, зверя алли­га­тора, птицу аль­ба­троса. Что же до назва­ний раз­лич­ных качеств пред­ме­тов или все­воз­мож­ных дей­ствий над ними, то рус­ские люди знали искони почти все глав­ные каче­ства вещей, какие мы наблю­даем в мире, умели выпол­нять все нуж­ные чело­веку дей­ствия. Для них язык издревле имел свои слова, – надоб­но­сти в чужом сло­варе не встречалось.

Вот к каким выво­дам при­во­дит вни­ма­тель­ное рас­смот­ре­ние неко­то­рых букв нашей речи и выра­жа­е­мых ими зву­ков ее.

Очень ли трудно рус­ское правописание?

Звук – это одно, а буква – это дру­гое. Такой, каза­лось бы, без­обид­ный язы­ко­вед­ный закон, а сколько огор­че­ний он вызы­вает у школьника!

Напи­сано «борода», а читать надо «барада».

Хочется напи­сать: «тили­фон ни рабо­таит», а изволь писать, как никто не гово­рит: «теле­фон не работает».

И вот воз­ни­кают ошибки. А за ошиб­ками раз­ные непри­ят­но­сти… Зачем же было заво­дить в нашей орфо­гра­фии такую никому не нуж­ную сложность?

Вопрос этот надо раз­бить на два.

Во-пер­вых, легче ли было бы писать, не будь наша орфо­гра­фия сама собою, то есть если бы каж­дый писал «в точ­но­сти так, как выго­ва­ри­вает»? Во-вто­рых, дей­стви­тельно ли так уж трудна наша гра­мота? Инте­ресно, легче орфо­гра­фия дру­гих язы­ков или труднее?

На пер­вый вопрос дается ответ в боль­ших учеб­ни­ках и науч­ных рабо­тах, кото­рые подробно рас­ска­зы­вают, как и почему именно так решено писать по-рус­ски. Я здесь сей­час попы­та­юсь только осве­тить поло­же­ние вещей одним про­стей­шим примером.

Вспо­ми­на­ется мне малень­кий, почти раз­би­тый сна­ря­дами горо­док в дни Вели­кой Оте­че­ствен­ной войны, дорога от наших постов к его окра­и­нам и столб возле дороги. На столбе стрела и стран­ная над­пись «Оптека».

Я и еще несколько офи­це­ров сто­яли под этим стол­бом и крепко ругали чудака, кото­рый такую над­пись сде­лал. Как нам теперь было понять: что´ нахо­дится там, за углом, на ули­цах городка, по кото­рым уже сви­стели фашист­ские пули? Если там и верно «аптека» – дело одно; надо немед­ленно послать туда бой­цов, не счи­та­ясь с опас­но­стью, выне­сти все лекар­ства, какие там могли остаться, бинты, йод. Все это было нам очень нужно. Если же «оптика», – так ни очки, ни фото­ап­па­раты нас в тот момент не интересовали.

«И как только гра­мот­ный чело­век может эта­кое напи­сать?» – вор­чал майор.

Тогда среди осталь­ных воз­ник спор. Одни утвер­ждали, что неиз­вест­ный нам автор над­писи был, несо­мненно, или из Яро­слав­ской обла­сти, или из Горь­ков­ской. В этих местах люди «окают», – гово­рят на «о», четко про­из­нося не только все те «о», кото­рые напи­саны, но ино­гда, по при­вычке, выго­ва­ри­вая этот звук даже там, где и стоит «а» и надо ска­зать «а». Тому, кто родился на Волге или на севере, отде­латься от этой при­вычки нелегко. Вале­рий Чка­лов гово­рил на «о», Мак­сим Горь­кий заметно «окал». Так про­изо­шла и эта ошибка: чело­век, конечно, хотел напи­сать «аптека». Но про­из­но­сил-то он это слово – «опте´ка». Так он его изобразил.

Однако мно­гие не согла­си­лись с этим. По их мне­нию, все было как раз наобо­рот. Есть в нашей стране обла­сти, где люди «акают», «екают» и «и´кают». Одни гово­рят так, как в посло­вице: «С МАс­квы, с пАсада, с калаш­нАвА ряда», про­из­но­сят «пАнИ­дель­ник», «срИда», «мИдвИ­жо­нАк». А дру­гие, наобо­рот, выго­ва­ри­вают «пАне­дель­нЕк», «белЕ­берда». Ну и пишут, как про­из­но­сят! Может быть, тот, кто это писал, был именно чело­век «ека­ю­щий». Он слово «оптика» слы­шал и гово­рил как «о´птека», да так его и напи­сал на столбе. Зна­чит, аптеки там нет.

Спор наш тогда ничем не кон­чился. Но это и неважно.

Дей­стви­тельно, в нашей огром­ной стране много обла­стей; в нашем языке немало раз­лич­ных диа­лек­тов, мест­ных гово­ров. Даже такие близ­кие города, как Москва и Ленин­град, и те гово­рят не совсем оди­на­ково: моск­вичи выго­ва­ри­вают «скуШНА», а ленин­градцы – «скуЧНА»; в Москве извест­ный при­бор для письма назы­вают «ручка», а в Ленин­граде – «вста­вочка»… Одна и та же фами­лия – ну, ска­жем, Мусорг­ский – в Ленин­граде про­из­но­сится «Му´соргский», как пишется; в Москве – как нечто сред­нее между

Мусорг-ской

Мусорг-скай

Мусорг-ск?й

Мусорг-скый

Есть обла­сти, где даже сей­час вы услы­шите такие стран­ные окон­ча­ния, как «испей кваскю», «кликни Ванькю»… Есть места, жители кото­рых все еще про­из­но­сят вме­сто соче­та­ния зву­ков «дн» совсем дру­гое – «нн»: «онно» вме­сто «одно», «на нно» вме­сто «на дно».

Обла­стей и гово­ров много, а рус­ский язык один. И для того чтобы все рус­ские люди могли сво­бодно пони­мать речь друг друга, чтобы наши книги и газеты могли читаться с оди­на­ко­вой лег­ко­стью и под Ленин­гра­дом, и в Горь­ком, и около Аст­ра­хани, – необ­хо­димо, чтобы всюду дей­ство­вало одно и то же обще­рус­ское пра­во­пи­са­ние, одна еди­ная гра­мота и орфо­гра­фия. Иначе, что´ бы ска­зали вы, если бы в собра­нии сочи­не­ний Пуш­кина про­чли такие строчки:

Бахат ы сла­вин Качюбей,
Иво луха ниабазримы…?

Понять их было бы вам довольно затруд­ни­тельно. И можно ска­зать твердо, что «писа­ние по слуху», а не по пра­ви­лам орфо­гра­фии не облег­чило бы ваш труд, а сде­лало бы изу­че­ние гра­моты почти немыс­ли­мым: при­хо­ди­лось бы вме­сто одного рус­ского пра­во­пи­са­ния заучи­вать десятки област­ных – для каж­дого места в отдель­но­сти. Неда­ром же ста­рин­ная бело­рус­ская посло­вица гово­рит: «Что весь[43], то и речь. Что сельцо, то и словцо»! Так уж давайте лучше оста­но­вимся твердо на одной общей орфографии.

Так наука отве­чает на пер­вый вопрос.

Буква-пугало и ее соперники

Зна­чит, писать так, как каж­дый слы­шит, невоз­можно, Гораздо удоб­нее писать как при­нято, как тре­буют пра­вила орфографии.

Так ли это? Так! Но не всегда!

Все, навер­ное, слы­шали про букву-стра­ши­лище, букву-пугало, про зна­ме­ни­тый «ять», обли­тый сле­зами бес­чис­лен­ных поко­ле­ний рус­ских школь­ни­ков. Однако далеко не все теперь знают, что´ это было такое.

В нашем нынеш­нем письме суще­ствуют два знака для звука «е»: «е» и «э», или «э оборотное».

Это более или менее понятно; срав­ните про­из­но­ше­ние таких слов, как «монета» и «Монэ» (фами­лия извест­ного фран­цуз­ского худож­ника Клода Моне), «стэк» и «текст». «Додэ» (фами­лия фран­цуз­ского писа­теля) и «доде­лал». Сопо­ставьте слова вроде «эхать» и «ехать», «элек­три­че­ство» и «еле кру­тится», – вы пой­мете, для чего нам нужны эти две буквы[44].

Но до 1918 года в рус­ской азбуке была и еще одна буква «е», этот самый «ять», похо­жий по сво­ему внеш­нему виду на зна­чок пла­неты Сатурн, изоб­ра­жен­ный на этой странице.

По при­чи­нам, кото­рые вам сей­час пока­жутся совер­шенно неяс­ными, слово «семь» писали именно так: «семь», а слово «смя» совер­шенно иначе, через «ять».

Всмот­ри­тесь в этот неболь­шой спи­со­чек примеров.

В мел­ком пруду,

и

Пиши мел­ком.

Ели высоки.

Мы ели суп.

Это не мой кот.

Этот кот немой.

Начался вечер.

Под­нялся ветер.

Туда при­брел и вол.

Я при­об­рел вола.

В при­ме­рах пра­вого столбца вме­сто буквы «е» прежде все­гда писался «ять».

Попро­буйте, про­из­нося эти пред­ло­же­ньица по нескольку раз под­ряд, рас­слы­шать раз­ницу в зву­ках «е» в левом и пра­вом столб­цах. Вы ровно ничего не услы­шите: звуки в тех и дру­гих слу­чаях совер­шенно сходны. А писа­лись до 1918 года эти слова совер­шенно по-раз­ному. Почему? Зачем?

При­чина, конечно, была, и даже довольно осно­ва­тель­ная. Было время, когда звук «е» в сло­вах пра­вого и левого столб­цов являлся отнюдь не оди­на­ко­вым, при­чем раз­ницу эту мог уло­вить на слух каж­дый нор­маль­ный чело­век. Дока­зать, что так было, не столь уж трудно.

Посту­пим, как язы­ко­веды: срав­ним неко­то­рые рус­ские слова, в кото­рых име­ется звук «е», с близ­кими к ним, похо­жими на них сло­вами укра­ин­ского и поль­ского языков.

По-рус­ски:

По-укра­ин­ски:

По-поль­ски:

Степь

Степ

Степ

Верх

Верх

Верх

Без

Без

Без

Беда

Бида

Бяда

Лес

Лис

Ляс (до лясу)

Вера

Вира

Вяра

Белый

Билый

Бялый

Место

Мисто[45]

Място[46]

В послед­них пяти рус­ских сло­вах до 1918 года стоял «ять».

Очень легко заме­тить: там, где по-рус­ски все­гда писа­лась буква «е», в укра­ин­ском и поль­ском в род­ствен­ных сло­вах тоже стоит «е». Зато там, где у нас раньше был «ять», укра­инцы и поляки часто про­из­но­сят дру­гие звуки, обо­зна­чая их иными бук­вами. Это может гово­рить только об одном: звук «е» и в наших сло­вах в этих слу­чаях был когда-то далеко не одинаковым.

Так было. Но было это дав­ным-давно, сто­ле­тия назад, В XX веке уже ни один рус­ский не мог при всем жела­нии на слух заме­тить столь тон­кую раз­ницу: язык посте­пенно изме­нился. В сло­вах «ветер» и «вечер», «мелок» и «мелко» звук «е» про­из­но­сится совер­шенно оди­на­ково. Сами поду­майте, легко ли тогдаш­ним школь­ни­кам было на память заучи­вать, что «мелко» и «вечер» пишется через «е», а «мелок» и «ветер» – через «ять», что через «ять» почему-то надо писать имя австрий­ского города Вены, тогда как ита­льян­ский город Вене­ция пре­красно обхо­дится обык­но­вен­ным «е»[47].

Конечно, нелегко. Да и ни к чему! А вышло так по про­стой при­чине: живая чело­ве­че­ская речь, уст­ный язык меня­ется очень поне­многу, посте­пенно, неза­метно. Пра­вила же пись­мен­ной речи надо менять вдруг, и менять созна­тельно, искус­ственно, везде оди­на­ково, сразу по всей стране. Это не так-то про­сто; реша­ются на это не часто; поэтому пись­мен­ность каж­дого языка обычно отстает на много лет от более быст­рых и посте­пен­ных изме­не­ний уст­ной речи; так ребе­нок вырас­тает из сши­той на него год назад шубейки.

Зна­ме­ни­тый «ять» был не оди­нок в рус­ской гра­моте про­шлых лет.

Вот доре­во­лю­ци­он­ный спра­воч­ник «Весь Пет­ро­град», В нем люди с фами­лией Федо­ров поме­ща­ются в двух совер­шенно раз­лич­ных местах: одни – на стра­нице 396‑й, а дру­гие – на 805‑й. Почему? А потому, что фами­лия эта могла писаться дво­яко: и через «ф» и через «фиту», кто как хотел; буквы же эти зна­чи­лись в раз­ных местах алфавита.

Звук «ф» всюду про­из­но­сили оди­на­ково; но «фигура», «филин» или «финал» писа­лись через «ф», а «ариф­ме­тика» или «ана­фема» – через «фиту». В те вре­мена и в «Пол­таве» Пуш­кина была только одна буква «ф» – в слове «цифр». Мы знаем теперь, как это и почему получилось.

Име­лось тогда у нас три слова, кото­рые выго­ва­ри­ва­лись совер­шенно сходно (в пер­вом слоге):

мир (тишина, спо­кой­ствие), мир (все­лен­ная), миро (души­стое вещество).

Писа­лись же они все три совсем раз­лично. Звук «и» изоб­ра­жался в них тремя раз­лич­ными буквами:

мир – тишина,

мiр – вселенная,

м(ижица )ро – благовоние.

Правда, слов, пишу­щихся через «ижицу», в рус­ском языке было не более десятка; но все же неда­ром, видно, с ней свя­за­лась у школь­ни­ков про­шлого довольно мрач­ная при­го­ворка: «фита да ижица, – розга к телу ближится».

Совет­ская власть в пер­вые же годы сво­его суще­ство­ва­ния уни­что­жила буквы-иско­па­е­мые[48]. Поэтому вам сей­час писать по-рус­ски гра­мотно много легче, чем когда-то было вашим отцам и дедам.

Но, может быть, дру­гим наро­дам в дру­гих язы­ках уда­лось создать еще более удоб­ные и соглас­ные с живой речью системы правописания?

Уди­ви­тель­ные при­клю­че­ния мистера Айвеноу

Гово­рят, что неко­гда в Англию при­е­хал один рус­ский путе­ше­ствен­ник. Англий­ский язык он отча­сти знал, – мог немного раз­го­ва­ри­вать; фами­лию носил самую обыч­ную – Ива­нов. Когда в гости­нице пона­до­би­лось запи­сать эту фами­лию в книгу при­ез­жа­ю­щих, он пораз­мыс­лил, как поточ­нее пере­дать рус­ские звуки англий­скими, латин­скими бук­вами, и запи­сал, как делал в дру­гих стра­нах: «Ivanow».

Каково же было его удив­ле­ние, когда утром кори­дор­ный при­вет­ство­вал его: «Доб­рое утро, мистер Айвеноу!»

«Странно! – поду­мал Ива­нов. – Я же напи­сал совер­шенно точно: „Ivanow“. Может быть, на англий­ский слух это слово как-нибудь нехо­рошо зву­чит? „Айве­ноу“ им кажется лучше? Ну что же, что город, то норов».

Сойдя в вести­бюль, он спро­сил книгу и пере­де­лал вче­раш­нюю запись на «Ajvenou».

После про­гулки он вер­нулся домой. Кори­дор­ный посмот­рел на него как-то сомни­тельно. – Доб­рый вечер… мистер Эйвену!.. – не совсем уве­ренно про­го­во­рил он.

Ива­нов под­нял брови. «Что такое? Сего­дня им уже и Айве­ноу не нра­вится? Нелепо! Ну ладно! Будь пова­шему: Эйвену так Эйвену!»

Он снова потре­бо­вал книгу, зачерк­нул ста­рое и, нахму­рив лоб напи­сал: «Eivenu».

Наутро тот же слу­жа­щий вошел в его номер с рас­те­рян­ным лицом. Поту­пясь в землю, он пробормотал:

– С доб­рым утром… мистер… мистер… Ивэнью…

Ива­нов бес­сильно отки­нулся на спинку кресла.

«Нет, – поду­мал он, – тут что-то не так! С чего они все время пере­ко­вер­ки­вают мою фами­лию? Надо, прежде чем ее писать, посо­ве­то­ваться с каким-нибудь здеш­ним языковедом».

Он попро­сил при­не­сти спра­воч­ник и, найдя там адрес линг­ви­ста по фами­лии Knife, напра­вился к нему.

Инте­ресно, как про­шла их беседа? Всего вер­нее, вот так:

– Здрав­ствуйте, мистер Книфе, – веж­ливо ска­зал Иванов.

– Хэл­лоу! – бодро отве­тил про­фес­сор. – Здрав­ствуйте! Но моя фами­лия не Книфе. Меня зовут Найф!

– Найф? Однако вот тут написано…

– О, – засме­ялся Найф, – напи­сано! Но ведь вы же в Англии! У нас пишется одно, а выго­ва­ри­ва­ется нечто совсем иное! Мы пишем «Книфе», потому что это слово, обо­зна­ча­ю­щее нож, при­шло к нам из древ­не­гер­ман­ских язы­ков. Там оно зву­чало как «книф»: неда­ром даже фран­цузы име­нуют перо­чин­ный ножик «canif». Но буква «к» перед «н» у нас не выго­ва­ри­ва­ется, а буква «i» выго­ва­ри­ва­ется как «ай».

– Все­гда? – уди­вился Иванов.

– Что вы! Нет, совсем не все­гда! – с него­до­ва­нием вскри­чал про­фес­сор. – В начале слова она про­из­но­сится как «и»: «импотэд» (вве­зен­ный), «инфлексибл» (несги­ба­е­мый).

– Но в начале – тут уж все­гда так?

– Ни в коем слу­чае! Напри­мер, слово «iron» (железо) про­из­но­сится «айэн». «Ice» (лед) – «айс»… Я хотел ска­зать: в начале неко­то­рых не чисто англий­ских – заим­ство­ван­ных слов. Но таких у нас доб­рая поло­вина! Поняли?

– Более или менее… Как же у вас тогда обо­зна­ча­ется звук «и»?

– Звук «и»? Да проще про­стого: тыся­чью раз­лич­ных спо­со­бов. Ино­гда, как я вам уже доло­жил, через обык­но­вен­ное «и» (мы его назы­ваем «ай»), напри­мер «indigo» (индиго)… Ино­гда через «e» (букву «e» мы как раз зовем «и»). Вот слово «evening» (ивнинг) – вечер… В нем пер­вое «е» озна­чает «и», вто­рое «е» ровно ничего не обо­зна­чает, а «и» в послед­нем слоге опять-таки чита­ется как «и». Впро­чем, иной раз вме­сто «и» пишется два «е». Слово «to sleep» (спать) надо читать «слип»; «спид» (ско­рость) пишется «speed». А то еще для этого пре­красно упо­треб­ля­ется соче­та­ние из двух букв – «e» и «a» (букву «a» мы для удоб­ства назы­ваем «эй»): «dealer» – это «дилэ», купец. «Deacon» (дья­кон) чита­ется как «дикон». Или, если нам этого недо­ста­точно, через посред­ство буквы «y», кото­рая в англий­ском языке носит назва­ние «уай». Напри­мер, «prosperity» – «про­спе­рити», про­цве­та­ние. Ну, а затем…

– Довольно, довольно! – обли­ва­ясь холод­ным по´том, возо­пил Ива­нов. – Ну и пра­во­пи­са­ние! Это же не орфо­гра­фия, а адский лабиринт!

Про­фес­сор Найф пожал пле­чами…[49]

А если бы наш путе­ше­ствен­ник про­явил боль­шее тер­пе­ние, он узнал бы от почтен­ного линг­ви­ста много еще более уди­ви­тель­ных и неожи­дан­ных вещей.

Есть древ­не­гре­че­ское слово, назва­ние одной из бес­чис­лен­ных богинь эллин­ского Олимпа: «Псюхэ», или «Психэ». Оно озна­чает «душа», «дух», «дыха­ние».

Почти во всех евро­пей­ских язы­ках при­ви­лось это сло­вечко: мы встре­чаем его в рус­ском языке в назва­нии науки «пси­хо­ло­гия» и в свя­зан­ных с ним сло­вах: «пси­хи­атр», «пси­хика»… Самое имя гре­че­ской богини «Псюхэ» у нас пере­да­ется как «Пси­хея», во Фран­ции – «Псишэ´», у нем­цев – «Псю´хэ». Оно и неуди­ви­тельно: напи­сан­ное латин­скими бук­вами, оно выгля­дит как «Psyche».

У англи­чан это слово пишется почти так же, как у фран­цу­зов, – «Psyche», но выго­ва­ри­ва­ется оно – «сайки». Да, именно «сайки», не более и не менее! В писа­ном слове нет ни «а», ни «и», ни «к», а в зву­ча­щем все это налицо. Наобо­рот: в писа­ном слове есть «п», есть «игрек», есть «це», есть «х», а в зву­ча­щем ничего этого нет – ни при­знака. Вот это правописание!

Впро­чем, фран­цу­зам тоже не сто´ит гор­диться лег­ко­стью их орфо­гра­фии. Фран­цуз­ское назва­ние месяца авгу­ста пишется так: «а + о + у + т» = «aout», а про­из­но­сится… «у»! Да, «у» – один-един­ствен­ный звук!

Как могла полу­читься такая дикая неле­пость? Тем же спо­со­бом, о кото­ром мы уже гово­рили по поводу нашего «ятя».

Чтобы понять, что´ именно здесь про­изо­шло, мало знать исто­рию одного лишь языка – фран­цуз­ского. Надо обра­титься к вре­ме­нам Древ­него Рима.

Свое назва­ние авгу­ста фран­цузы взяли из древ­не­ла­тин­ского языка. Там этот месяц назы­вался «аугу­стус» – «вели­кий» (от гла­гола «аугерэ» – уве­ли­чи­вать) в честь одного из рим­ских импе­ра­то­ров – Авгу­ста. За сотни лет, про­шед­ших с той поры, фран­цуз­ская живая речь совер­шенно изме­нила облик слова, поте­ряв из него все звуки, кроме одного «у». А пись­мен­ная речь, сле­дуя за уст­ной, но отста­вая от нее, и по сей день застряла на пол­до­роге: она рас­ста­лась с окон­ча­нием «стус», она изме­нила и корень, но все же кое-какие, став­шие «немыми» буквы не реши­лась упразд­нить. Так и появи­лось орфо­гра­фи­че­ское чудо­вище – слово, кото­рое про­из­но­сится в один звук, а пишется в четыре буквы: «аоут», рав­ное «у».

Англи­чане и фран­цузы уте­шают себя тем, что «бывает и хуже». Плохо, если в англий­ском языке сло­вечко «до´тэ» (дочь) пишется «daughter»; но это пустяк по срав­не­нию с ирланд­ским «кахю», кото­рое на письме изоб­ра­жа­ется так «kathudhadh».

Это, конечно, уте­ше­ние, но сла­бое. Однако заме­тим себе, что, оче­видно, улуч­шать пра­во­пи­са­ние не так-то про­сто; пона­до­би­лось могу­чее воз­дей­ствие Вели­кой Октябрь­ской соци­а­ли­сти­че­ской рево­лю­ции, чтобы упразд­нить букву «ять» и дру­гие неле­по­сти нашей азбуки. А кроме того, надо ска­зать и вот еще что: язы­ко­веды, линг­висгы вти­хо­молку бла­го­слов­ляют эти самые неле­по­сти. Бла­го­даря им письмо доно­сит до нас из дале­кого про­шлого такие све­де­ния о зву­ко­вом составе и всего языка и неко­то­рых его слов в част­но­сти, кото­рые ни за что бы до нас не дошли, если бы напи­са­ние слов меня­лось тот­час же вслед за их произношением.

Чтобы под­твер­дить это при­ме­ром, вспом­ним хотя бы о букве, кото­рая, пожа­луй, сто­ила нашему народу дороже, чем другие.

Самая доро­гая буква в мире

Буква «ъ», так назы­ва­е­мый «твер­дый знак», сей­час ведет себя тихо и смирно на стра­ни­цах наших книг.

Как малень­кий скром­ный тру­же­ник, она появ­ля­ется то тут, то там и выпол­няет все­гда одну и ту же работу. Срав­ните такие пары слов:

обе­дать и объедать

сесть и съесть

В чем раз­ница между сло­вами, кото­рые в эти пары входят?

В слове «съесть» звук «е» про­из­но­сится не так, как мы его обычно выго­ва­ри­ваем в сере­дине слов, а так, как в начале: не как «е», а как «йэ». Ведь в начале слов буква «е» озна­чает все­гда не звук «е», а два звука: «й» + «е». Мы уже это видели на преды­ду­щих страницах.

А раз это так, то у нас и созда­ется впе­чат­ле­ние, что слово с «ером» внутри про­из­но­сится раз­дельно, как бы в два при­ема, с «двумя началами»:

Об + явле­ние; суб + ект.

Поэтому гово­рят, что у твер­дого знака здесь роль раз­де­ли­теля. Но кроме того (и это мы уже отме­чали), он про­сто заме­няет собою «йот».

Что ж, работа не слиш­ком замет­ная, но необ­хо­ди­мая. Правда, у твер­дого знака-«ера» есть в ней неко­то­рый сопер­ник, его мень­шой бра­тец – «ерь», или «ерик», – мяг­кий знак. Но труды между ними поде­лены: мяг­кий знак высту­пает там, где соглас­ный звук перед «раз­де­ле­нием» якобы смяг­ча­ется; твер­дый дол­жен ука­зы­вать на отсут­ствие такого «смяг­че­ния» после при­ста­вок (хотя, при­знаться, в живой, зву­ча­щей речи это раз­ли­чие про­сто не замечается):

вь + юга, но въ + явь;

убь + ёт и объ + ект.

Так или иначе, «ер» рабо­тает, тру­дится. Попы­тай­тесь убрать его с места, про­изой­дет недо­уме­ние: чита­ю­щий рас­те­ря­ется, не узнает самых обыч­ных слов. Что зна­чит «подезд»? Что зна­чит «вявь», если рядом стоит «вязь»?

Итак, спа­сибо полез­ной букве, твер­дому знаку!

Но это только сей­час он стал таким тихим, скром­ным и добродетельным.

Неда­леко ушло время, когда не только школь­ники, учив­ши­еся гра­моте, – весь народ наш бук­вально бед­ство­вал под игом этой буквы-раз­бой­ника, буквы-без­дель­ника и лодыря, буквы-паразита.

Тогда о твер­дом знаке с гне­вом и него­до­ва­нием писали луч­шие уче­ные-язы­ко­веды[50]. Тогда ему посвя­щали страст­ные защи­ти­тель­ные речи все, кто желал народу тем­ноты, неве­же­ства и угне­те­ния. Может быть, я пре­уве­ли­чи­ваю? Судите сами.

Возь­мите первую фразу преды­ду­щего абзаца:

Тогда о твёр­домъ знаке съ гнвомъ и негодованіемъ…

Еще не так давно, в 1917 году, напиши я ее, мне при­шлось бы поста­вить в ней четыре твер­дых знака: на конце слов «твер­дом», «с», «гне­вом», «него­до­ва­нием». И во всех этих слу­чаях он стоял бы там совер­шенно зря. С ним или без него каж­дый про­чел бы эту фразу совер­шенно оди­на­ково. Он ничему не помо­гал, ничего не выра­жал, реши­тельно ничего «не делал».

Так вот теперь и при­ки­нем: дешево ли обхо­ди­лась нашему народу в те дни эта буква-лодырь?

Я читаю зна­ме­ни­тый роман Льва Тол­стого «Война и мир». Это ста­рин­ное изда­ние: оно вышло в свет в 1897 году и состоит из четы­рех оди­на­ко­вых томи­ков, по 520 стра­ниц в каж­дом. Всего в нем 2080 страниц.

Инте­ресно, нельзя ли под­счи­тать: сколько на таких 2080 стра­ни­цах уме­сти­лось букв вообще и какую долю этого числа состав­ляли тогда твер­дые знаки?

Это легко. На каж­дой стра­нице в сред­нем 1620 букв. Из них – тоже в сред­нем – на стра­ничку при­хо­дится – 54–55 твер­дых зна­ков. Здесь побольше, там поменьше, но в сред­нем так. Кто знает ариф­ме­тику, под­счи­тает: эти три с неболь­шим сотых общего числа – 3,4 процента.

Теперь ясно: на 2080 стра­ниц романа высы­пала армия в три мил­ли­она три­ста семь­де­сят тысяч букв. Каж­дая из них выпол­няет свою бое­вую задачу: каж­дая помо­гает вам усво­ить мысль гени­аль­ного писа­теля. И вдруг среди этих чер­ных сол­дат заме­ша­лось 115 тысяч без­оруж­ных и ник­чем­ных без­дель­ни­ков, кото­рые ровно ничему не помо­гают. И даже мешают. Можно ли это терпеть?

Если бы все твер­дые знаки, бес­смыс­ленно рас­сы­пан­ные по томам «Войны и мира», собрать в одно место и напе­ча­тать под­ряд в конце послед­него тома, их ско­пище заняло бы 70 с лиш­ним страничек.

Это не так уж страшно. Но ведь книги не выпус­ка­ются в свет пооди­ночке, как руко­писи. То изда­ние, кото­рое я читаю, вышло из типо­гра­фии в коли­че­стве трех тысяч штук. И в каж­дом его экзем­пляре име­лось – хочешь или не хочешь! – по 70 стра­ниц, заня­тых одними никому не нуж­ными, ровно ничего не озна­ча­ю­щими, «твер­дыми зна­ками». Две­сти десять тысяч дра­го­цен­ных книж­ных стра­ниц, заня­тых бес­смыс­лен­ной чепу­хой! Это ли не ужас?

Конечно, ужас! Из 210 тысяч стра­ниц можно было бы сде­лать 210 книг, таких, как мно­гие люби­мые вами, – по тысяче стра­ниц каж­дая. «Мала­хи­то­вая шка­тулка» напе­ча­тана на мень­шем числе стра­ниц. «Таин­ствен­ный ост­ров» зани­мает 780 таких стра­ни­чек. Зна­чит, 270 «Таин­ствен­ных ост­ро­вов» погу­бил, съел, пожрал одним глот­ком твер­дый знак!

Не смот­рите как на пустяк на то, что я рас­ска­зал вам сейчас.

Поста­рай­тесь пред­ста­вить себе ясно всю кар­тину, и вы уви­дите, как буква может бук­вально стать народ­ным бедствием.

Если на набор «Войны и мира» тре­бо­ва­лось тогда, допу­стим, 100 рабо­чих дней, то три с поло­ви­ной дня из них набор­щики неве­домо зачем наби­рали одни твер­дые знаки.

Если на бумагу, на кото­рой напе­ча­тан этот роман, пона­до­би­лось выру­бить, ска­жем, гек­тар хоро­шего леса, то целая роща в 20 мет­ров дли­ной и 13 шири­ной пошла на те 210 томи­ков, в кото­рых нельзя про­чи­тать ровно ничего. Ни еди­ного звука!

Ста­но­вится прямо страшно. Но все это еще сущие пустяки. Разве в 1894 году была издана одна только «Война и мир»?

Нет, мы знаем: одно­вре­менно с ней вышло в свет еще около тысячи раз­лич­ных книг, тол­стых, тонень­ких, раз­ных. Будем счи­тать, что каж­дая из них в сред­нем имела только 250 стра­ни­чек и печа­та­лись они в те вре­мена в очень неболь­шом коли­че­стве – по тысяче штук.

И тогда вый­дет (а все это очень пре­умень­шен­ные цифры), что в ста­рой, цар­ской Рос­сии в те дни еже­годно печа­та­лось около восьми с поло­ви­ной мил­ли­о­нов стра­ниц, сверху донизу покры­тых неле­пым узо­ром из сплош­ных твер­дых зна­ков. Целая биб­лио­тека – из мно­гих тысяч томов, по тысяче стра­ниц в каждом.

За этот счет можно было выпу­стить десятки увле­ка­тель­ных рома­нов, десятки важ­ных науч­ных работ на той же бумаге. А ее съел твер­дый знак! Можно было напе­ча­тать на ней сотни бук­ва­рей, тысячи полез­ней­ших бро­шюр… Десятки тысяч чело­век стали бы читать эти книги, если бы они вышли в свет. Но всех их пожрал твер­дый знак!

Так было тогда, когда книги выхо­дили в свет по тысяче, по две, по три тысячи штук каж­дая (и то только самые ход­кие из них, самые попу­ляр­ные). А ведь теперь наши книги изда­ются в мил­ли­о­нах экзем­пля­ров; каж­дый год у нас в СССР в свет выхо­дят десятки тысяч изда­ний под раз­ными заго­лов­ками. Так сами поду­майте, что´ про­изо­шло бы, если твер­дый знак не был в свое время раз­бит наго­лову, взят в плен, лишен всех своих ста­рых прав и поса­жен за нынеш­нюю скром­ную работу…

Вам, навер­ное, все это пока­жется стран­ным: ну, а неужели же люди до того вре­мени не заме­чали и не пони­мали такой ясной вещи? Как же они мири­лись с подоб­ной ахинеей?

Цар­ские пра­ви­тели отлично видели все, что «тво­рил» твер­дый знак. И тем не менее они вся­че­ски засту­па­лись за него. Почему? Да, пожа­луй, именно потому отча­сти, что он делал книгу чем-то более ред­ким, более доро­гим, отни­мал ее у народа, проч­ным забо­ром вста­вал между ними и зна­нием, чер­ным силу­этом засло­нял ясный свет науки. Им того и хотелось.

А Совет­ская власть не могла потер­петь этого даже в тече­ние года. Уже в 1918 году буква-пара­зит испы­тала то, что испы­тали и ее хозя­ева-пара­зиты, без­дель­ники и гра­би­тели всех мастей: ей была объ­яв­лена реши­тель­ная война. Не думайте, что война эта была про­стой и лег­кой. Люди ста­рого мира ухва­ти­лись за ничего не озна­ча­ю­щую зако­рючку «ъ» как за свое знамя[51].

Пра­ви­тель­ство при­ка­зало уни­что­жить эту букву везде, где только она сто­яла пона­прасну, оста­вив ее, однако, в сере­дине слов в каче­стве «раз­де­ли­теля». Каза­лось бы, кон­чено. Но про­тив­ники уце­пи­лись даже за эту оговорку.

В типо­граф­ских кас­сах под видом раз­де­ли­теля было остав­лено так много метал­ли­че­ских литер «ъ», что бур­жу­аз­ные газеты и бро­шюры упорно выхо­дили с твер­дыми зна­ками на конце слов, несмотря на все запреты.

При­шлось пойти на край­ние меры. Про­тив буквы вышли на бой люди, дей­ствия кото­рых застав­ляли содро­гаться бело­гвар­дей­ские сердца на фрон­тах, – мат­росы Бал­тики. Мат­рос­ские пат­рули обхо­дили сто­лич­ные пет­ро­град­ские печатни и име­нем рево­лю­ци­он­ного закона очи­щали их от «ера». В таком труд­ном поло­же­нии при­хо­ди­лось отби­рать уже все литеры начи­сто; так хирург до послед­ней клетки выре­зает зло­ка­че­ствен­ную опу­холь. Стало нечем озна­чать и «раз­де­ли­тель­ный ер» в сере­дине слов. Пона­до­би­лось спешно при­ду­мать ему замену, – вме­сто него стали ста­вить в этих местах апо­строф или кавычки после пред­ше­ству­ю­щей буквы… Это помогло: теперь на всей тер­ри­то­рии, нахо­див­шейся под вла­стью Сове­тов, цар­ство твер­дого знака окон­чи­лось. Апо­строф не напе­ча­та­ешь в конце слова!

Зато повсюду, где еще дер­жа­лась белая армия, где цеп­ля­лись за власть гене­ралы, фаб­ри­канты, бан­киры и поме­щики, ста­рый «ер» высту­пал как их вер­ный союз­ник. Он насту­пал с Кол­ча­ком, отсту­пал с Юде­ни­чем, бежал с Дени­ки­ным и, нако­нец, уже вме­сте с баро­ном Вран­ге­лем, убыл навсе­гда в невоз­врат­ное про­шлое. Так несколько дол­гих лет буква эта играла роль «раз­де­ли­теля» не только внутри слова, но и на гигант­ских про­стран­ствах нашей страны она «раз­де­ляла» жизнь и смерть, свет и тьму, про­шед­шее и буду­щее…[52]

По окон­ча­нии граж­дан­ской войны все при­шло в поря­док. Мир насту­пил и в грам­ма­тике. Твер­дый знак сми­рился, как неко­то­рые его покро­ви­тели. Он «посту­пил на совет­скую службу», под­чи­нился нам, начал ту тихую работу, кото­рую выпол­няет и сейчас.

Бур­ная исто­рия самой доро­гой буквы мира закон­чи­лась. По край­ней мере, в нашей стране.

«Ер» вне России

Но когда наша Совет­ская Армия всту­пила в 1944 году в осво­бож­ден­ную Бол­га­рию, мно­гие огля­де­лись с удивлением.

Со всех стен, с выве­сок, с газет­ных стра­ниц, с обло­жек книг бро­са­лись в глаза бес­чис­лен­ные твер­дые знаки, такое мно­же­ство твер­дых зна­ков, о каком не могли меч­тать даже самые сви­ре­пые грам­ма­ти­сты Рос­сии сто­ле­тие назад.

Даже люди пожи­лые, кото­рые сами когда-то учи­лись по пра­ви­лам доре­во­лю­ци­он­ной грам­ма­тики, пред­ста­вить себе не могли, как надо читать уди­ви­тель­ные слова:

«бръ­с­нар­ница» (парик­ма­хер­ская)

«бакър­джия» (мед­ник)

Загла­вия дет­ских кни­жек в вит­ри­нах и те пора­жали сво­ими начертаниями:

«Гълъбъ и пъд­пъдъкъ» (голубь и перепел)

«Къл­вачъ и жълъдъ» (дятел и желудь)

Там, где он стоял на конце слов, твер­дый знак казался именно ста­рым нашим зна­ком­цем, бук­вой-пара­зи­том. Там же, где он появ­лялся посреди того или иного слова, он, по-види­мому, играл тут, в Бол­га­рии, какую-то совер­шенно иную, незна­ко­мую нам роль. Никак не похоже было, чтобы он мог высту­пать здесь и как «раз­де­ли­тель»: ведь он тут зани­мал поло­же­ние между двумя соглас­ными.

Может быть, чело­век вни­ма­тель­ный, не будучи ни язы­ко­ве­дом, ни «бол­га­ри­стом», мог, пона­блю­дав за твер­дым зна­ком, своим умом дойти до истины? Вряд ли!

Вот бол­гар­ское слово «вълна». По-рус­ски оно зна­чит «волна».

Вот слово «вън». В пере­воде это будет «вон», сна­ружи. А рядом слово «външ­ность», – озна­чает: «внеш­ность».

Вот еще несколько таких пар:

По-рус­ски:

По-бол­гар­ски:

вос­хва­лять

възхваля´вамъ

вопрос

въпро´съ

дол­бить

дъл­бамъ

кор­ми­лица

кърми´лница

Судя по этому, можно, каза­лось бы, пред­по­ла­гать, что «ер» про­сто заме­няет у бол­гар наше «о».

Однако я могу при­ве­сти дру­гие слова, кото­рые пока­жут, что это не совсем так:

По-рус­ски:

По-бол­гар­ски:

суд

съд

рука

ръка

пут­ник

път­ник

трест

тръст

пень

пън

зерно

зърно

торг

търг

рожь

ръж

собор, сбор

събор

холм

хълм

Полу­ча­ется, что один и тот же «ер» порою заме­няет наше «у», ино­гда – наше «е» и часто – наше «о». Вопрос не упро­стился, а, наобо­рот, ослож­нился. Оста­ется обра­титься к бол­гар­ской грамматике.

Грам­ма­тика гово­рит нам: знак «ер» в бол­гар­ском языке очень часто озна­чает вовсе не «о», и не «у», и не «е», как могло нам пока­заться. Здесь он отнюдь не без­дель­ник, не без­ра­бот­ная буква. Он выра­жает осо­бый звук, похо­жий и на «о» и на «а» одновременно.

Нечего удив­ляться суще­ство­ва­нию столь стран­ного, «сред­него между двумя» звука. Мы, рус­ские, и сами посто­янно про­из­но­сим при­мерно такие же звуки. Было бы, пожа­луй, даже есте­ственно, если бы мы в неко­то­рых наших сло­вах стали писать этот бол­гар­ский «ер»; тогда наши слова:

голова, коло­коль­чик

стали бы выгля­деть так:

гълава, кълъ­коль­чьк

Здесь ведь мы дей­стви­тельно про­из­но­сим не «о» и не «а», а что-то сред­нее. Именно поэтому наши школь­ники часто и оши­ба­ются «на этом самом месте» в подоб­ных рус­ских словах.

Мы тут ста­вим «о» по осо­бым сооб­ра­же­ниям: если уда­ре­ние упа­дет на этот слог при изме­не­нии слова, нам ясно услы­шится в нем «о»: «го´лову», «ро´гом».

Бол­гары же пред­по­чи­тают там, где они ясно слы­шат звук «о», писать «о»; там же, где слы­шится полу«о»-полу«а», ста­вить свой «ъ»[53].

Возь­мем теперь слово, нам уже зна­ко­мое: «волк». По-бол­гар­ски «волк» будет «вълк». Еще очень недавно (до 1945 года) слово это писа­лось у них и так: «вълкъ». Но ведь это очень напо­ми­нает нам древне­сла­вян­ское его напи­са­ние. Удив­ляться нечему: древне­сла­вян­ский язык и древ­не­бол­гар­ский язык – это одно и то же.

По-види­мому, в ста­ро­сла­вян­ском языке слово «вълкъ» так и про­из­но­си­лось, как писа­лось: «в?лк?». Потом и у нас и в Бол­га­рии конеч­ный неяс­ный глас­ный про­сто исчез. Что же до пер­вого такого глас­ного, то у нас под уда­ре­нием он посте­пенно пре­вра­тился в несо­мнен­ное «о», а у род­ствен­ных нам по сво­ему языку бол­гар сохра­нился в виде, очень напо­ми­на­ю­щем дале­кое про­шлое[54].

Однако и конеч­ный глас­ный много сто­ле­тий напо­ми­нал о своем суще­ство­ва­нии в обоих язы­ках через посред­ство буквы «ер», никак не желав­шей усту­пать свое место в конце слов. Так черве­об­раз­ный отро­сток нашей сле­пой кишки напо­ми­нает нам своим бес­по­лез­ным (и даже вред­ным) при­сут­ствием о тех эпо­хах, когда чело­век был еще тра­во­яд­ным живот­ным. Врачи выре­зают его без жало­сти; но уче­ные втайне раду­ются, что он еще сохра­нился в орга­низме людей: он поз­во­ляет судить об ана­то­ми­че­ских осо­бен­но­стях наших древ­ней­ших предков.

Печаль­ная исто­рия штабс-капи­тана Словоерсова

Я только что выра­зился очень кратко: «конеч­ный неяс­ный глас­ный исчез». Как так? Куда исчез? Разве такие про­пажи наблю­да­ются в языке? Почему это происходит?

Думая о подоб­ных вещах, я и вспом­нил о горест­ной судьбе штабс-капи­тана Сло­воер­сова. У писа­теля Досто­ев­ского один из его героев гово­рит весьма свое­об­раз­ным язы­ком; он реко­мен­ду­ется так:

«Нико­лай Ильич Снегирев‑с, рус­ской пехоты быв­ший штабс-капи­тан‑с! Ско­рее надо было бы ска­зать: штабс-капи­тан Сло­воер­сов, а не Сне­ги­рев, ибо лишь со вто­рой поло­вины жизни стал гово­рить сло­воер­сами. Словоер‑с при­об­ре­та­ется в унижении!»

Почему штабс-капи­тан име­нует себя такой стран­ной фами­лией? Что озна­чает выра­же­ние «слово-ер‑с»? И как вообще надо пони­мать эти его жалобы?

«Сло­воер­сами» назы­ва­лись в ста­рину те стран­ные для нас «при­го­ворки», кото­рыми Нико­лай Сне­ги­рев снаб­жает чуть ли не каж­дое тре­тье из про­из­не­сен­ных им слов: «Вот и стул‑c! Извольте взять место‑с!» Или: «Сей­час высеку‑c! Сею минуту высеку‑с!»

Лет сто назад не он один, – очень мно­гие рус­ские люди встав­ляли в свою речь звук «с» там, где нам он пред­став­ля­ется совер­шенно неумест­ным. Так выра­жа­ются, напри­мер, капи­тан Тушин у Льва Тол­стого, Мак­сим Мак­си­мо­вич в «Герое нашего вре­мени» Лер­мон­това, мно­гие герои Тургенева:

«Да‑с! И к сви­сту пули можно при­вык­нуть!» (Тол­стой)

Или:

«Да, так‑с! Ужас­ные бес­тии эти ази­аты…» (Лер­мон­тов)

Или:

«Хоро­шие у гос­по­дина Чер­то­п­ха­нова собаки?»

«Преудивительные‑c! – с удо­воль­ствием воз­ра­зил Недо­пюс­кин. – …Да что‑с! Пан­те­лей Ере­меич такой чело­век… что только взду­мает… всё уж так и кипит‑с!» (Тур­ге­нев)

У М. Ю. Лер­мон­това есть даже один неокон­чен­ный рас­сказ, весьма заме­ча­тель­ный во мно­гих отно­ше­ниях, где в слож­ную фабулу вме­ши­ва­ется пута­ница между немец­кой фами­лией «Штосс», назва­нием кар­точ­ной игры «штосс» (от немец­кого «штосс» – тол­чок) и рус­ским вопро­си­тель­ным место­име­нием «что» со «сло­воер­сом» – «Что‑с?»

В отрывке этом изоб­ра­жа­ется стран­ная встреча героя со ста­ри­ком при­зра­ком, только что вышед­шим из мрака:

«Ста­ри­чок улыбнулся.

– Я иначе не играю! – про­го­во­рил Лугин.

– Что‑с? – про­го­во­рил неиз­вест­ный, насмеш­ливо улыбаясь.

– Штосс? Это? – у Лугина руки опустились…»

Вся сцена ока­за­лась бы невоз­мож­ной, если бы не нали­чие в языке того вре­мени «сло­воер­сов». Как видите, свое­об­раз­ное при­сло­вье это было во дни Лер­мон­това вещью весьма рас­про­стра­нен­ной. Дер­жа­лось оно и позд­нее. По сви­де­тель­ству совре­мен­ни­ков, со «сло­воер­сами» раз­го­ва­ри­вал слав­ный наш фло­то­во­дец П. С. Нахи­мов. Поль­зо­ва­лись ими и мно­гие дру­гие исто­ри­че­ские лица. Да, пожа­луй, даже сей­час еще можно услы­шать из уст чело­века постарше: «Ну‑с, нет‑с!» или: «Тэк‑с, тэк‑с, мой друг!» Что же все-таки зна­чит и откуда взя­лось в нашем языке это непо­нят­ное «с»?

Евге­ний Оне­гин и его соседи

«Словоер‑с при­об­ре­та­ется в уни­же­нии!» – горько гово­рит штабс-капи­тан Снегирев.

Рас­кройте «Евге­ния Оне­гина» – вели­чай­шее из про­из­ве­де­ний нашего вели­кого поэта. Здесь в пятой строфе вто­рой главы вы най­дете рас­сказ о том, почему и за что оби­де­лись и рас­сер­ди­лись на сто­лич­ного щеголя Оне­гина его про­сто­ва­тые дере­вен­ские соседи-помещики:

… Все дружбу пре­кра­тили с ним.
«Сосед наш неуч; сумасбродит;
Он фар­ма­зон; он пьет одно
Ста­ка­ном крас­ное вино;
Он дамам к ручке не подходит;
Все да да нет; не ска­жет да‑с
Иль нет‑с». Таков был общий глас.

Выхо­дит, по мне­нию про­ви­ни­ца­лов-дво­рян, про­из­но­сить «да‑с», «нет‑с» и тому подоб­ные слова со «сло­воер­сами» было при­зна­ком не уни­же­ния, а хоро­шего вос­пи­та­ния, веж­ли­во­сти. Сто­лич­ный же ари­сто­крат Оне­гин никак не желал выра­жаться столь веж­ливо. По его мне­нию, раз­го­вор со «сло­воер­сами» был и впрямь уни­зи­те­лен, пока­зы­вал пло­хое вос­пи­та­ние и невы­со­кое поло­же­ние того, кто к нему прибегал.

Совер­шенно ясно, что при­ставка эта не только явля­лась в тогдаш­нем обще­стве чем-то весьма при­выч­ным и рас­про­стра­нен­ным; ей еще при­да­ва­лось осо­бое зна­че­ние в раз­ных обще­ствен­ных слоях и клас­сах. О ней судили по-раз­ному, и при­том довольно горячо.

Тем инте­рес­нее допы­таться, как могло сло­житься столь острое и раз­лич­ное отно­ше­ние к малень­кому при­сло­вью, «в одну буковку». Что выра­жало собой и о чем напо­ми­нало оно?

Пир у царя Ивана IV

Есть у писа­теля и поэта А. К. Тол­стого роман из вре­мен царя Ивана IV – «Князь Сереб­ря­ный». Среди про­чих сцен име­ется там одна, кото­рая разыг­ры­ва­ется во время пира в цар­ской тра­пез­ной. Важ­ные гости сидят за сто­лами, а столь­ники и грид­ни­чьи отроки раз­но­сят им ви´на и сне´ди и, кла­ня­ясь в пояс, веж­ливо гово­рят каждому:

«Никита-ста! Царь-госу­дарь жалует тебя чашей со сво­его стола!»

Или:

«Васи­лий-су! Отве­дай сего цар­ского брашнa!»

Сло­вом, что-то в этом роде.

Любо­пытно узнать, каково зна­че­ние незна­ко­мых нам выра­же­ний: «Никита-ста» и «Васи­лий-су»?

В те дале­кие вре­мена при­ставки «су» и «ста» на самом деле при­да­вали обра­ще­нию веж­ли­вость и почти­тель­ность. Людей ува­жа­е­мых, власт­ных пола­га­лось бы, соб­ственно, «чество­вать», добав­ляя к имени каж­дого либо сло­вечко «ста­рый», либо «сударь» (то есть «госу­дарь»). Такой обы­чай суще­ство­вал в древности.

Но именно потому, что подоб­ные обра­ще­ния повто­ряли изо дня в день, посто­янно, не забо­тясь о смысле, а только ста­ра­ясь, чтобы при­вет­ствие было веж­ли­вым по форме, окон­ча­ния почти­тель­ных слов, на кото­рые не падает уда­ре­ние, мало-помалу стали про­из­но­ситься всё менее и менее ясно, сде­ла­лись невнят­ными и, нако­нец, совсем отпали. Так засы­хает и отла­мы­ва­ется кон­чик ветки, к кото­рому почему-либо пере­стал при­те­кать живо­тво­ря­щий сок.

Удив­ляться этому нет при­чин. В нашем совре­мен­ном языке мы имеем мно­же­ство близ­ких примеров.

Ска­жите, что чаще при­хо­дится вам слышать:

«Анна-Ванна» или «Анна Ивановна»?

«Бла­го­дарю вас» или «блда­рюсс»?

Мы сами доныне все еще, как царе­дворцы вре­мен царя Ивана, гово­рим своим собе­сед­ни­кам: «Ску­шайте, пожа­луй­ста!» А ведь это зна­чит не что иное, как «Ску­шай, пожа­луй, ста­рый» (то есть: «пожа­луй, награди меня такой мило­стью твоей»).

Сорок-пять­де­сят лет назад можно было повсе­местно услы­шать свое­об­раз­ное обра­ще­ние: «мил­сдарь».

«Пслу­шть, мил­сдарь!» – занос­чиво цедил сквозь зубы какой-нибудь важ­ный чинов­ник 1910 года, обра­ща­ясь к лицу незна­ко­мому и не слиш­ком, по всей види­мо­сти, значительному.

«Гене­рал мед­ленно повер­нул ко мне свое лицо… и выговорил:

– Вы… тово?.. Вы осме­ли­ва­е­тесь, маль­чишка, моло­ко­сос? Осме­ли­ва­е­тесь шутить… мило­стисдарь?» – Так в 1883 году пере­дает раз­го­вор между началь­ни­ком и под­чи­нен­ным А. П. Чехов.

Еще при­мерно за пять­де­сят лет до этого И. С. Тур­ге­нев запи­сал то же обра­ще­ние в несколько более пол­ной его форме:

«Я, нако­нец, вынуж­ден­ным нахо­жусь, мило­сти­вый сдарь мой, вам поста­вить на вид!» – гово­рил гене­рал Хва­лын­ский, – обра­ща­ясь к лицам низ­шим, кото­рых… презирает.

То, что в дни Тур­ге­нева зву­чало как «мило­сти­вый сдарь», то, что ко вре­мени Чехова пре­вра­ти­лось в «мило­стисдарь», то еще ранее суще­ство­вало как пол­ное обра­ще­ние: «мило­сти­вый госу­дарь». Это наглядно пока­зы­вает, как слово за дол­гую жизнь может поте­рять зна­чи­тель­ную часть состав­ля­ю­щих его звуков.

Тайна Сло­воер­сова раскрыта

После такого путе­ше­ствия во вре­мени тайна штабс-капи­тана Сне­ги­рева может быть легко рас­крыта. Ключ к ней лежит в исто­рии нашего языка.

«Сло­воер» – послед­ний оста­ток от того веж­ли­вого титула «сударь», кото­рым в дале­кие вре­мена сопро­вож­да­лось каж­дое обра­ще­ние млад­шего по чину и сану к стар­шему, более важ­ному чело­веку. Это таин­ствен­ное «с» – все, что язык сохра­нил от длин­ного слова «госу­дарь». «Госу­дарь» пре­вра­тился в «сударь», «сударь» – в «су», «су» – в «с». Люди настолько забыли его про­ис­хож­де­ние, что к этой букве «с» (когда речь шла о письме) стали добав­лять совер­шенно неле­пый на этом месте «ъ» – «ер», кото­рому пола­га­лось, по тем поня­тиям, сто­ять на кон­цах слов. А так как буква «с» в ста­ро­сла­вян­ской азбуке носила наиме­но­ва­ние «слово» (как «а» – «аз», «б» – «буки» и т. д.), то соче­та­ние из нее и «ера» и полу­чило в народе имя «сло­воер». «Сло­воерс» бук­вально зна­чит: «с да ер будет с». Ведь так тогда и вообще «читали по скла­дам»: «аз-буки – аб; зело-аз – за; слово-ер – с…» Только и всего!

Вы спро­сите еще: почему же Нико­лай Сне­ги­рев счи­тал это «при­сло­вье» при­зна­ком уни­же­ния? Почему, напро­тив, соседи Оне­гина воз­во­дили его в при­знак «хоро­шего вос­пи­та­ния», а сам Оне­гин воз­ра­жал про­тив него?

Все очень понятно.

«Сло­воерсы» пола­га­лось упо­треб­лять, как уже мы ука­зали, только в обра­ще­нии «млад­шего» к «стар­шему». У вели­ких писа­те­лей наших гово­рят «со сло­воер­сами» только «люди малень­кие», роб­кие, «тихие» или ино­гда еще люди, вышед­шие из низов, вроде адми­рала Нахи­мова. И капи­тан Тушин в «Войне и мире», и Мак­сим Мак­си­мыч Лер­мон­това, и роб­кий Недо­пюс­кин Тур­ге­нева – все это люди «смир­ные», «в малых чинах», скром­ные по харак­теру, а ино­гда и вовсе забитые.

Нельзя себе пред­ста­вить, чтобы со «сло­воер­сами» заго­во­рил Андрей Бол­кон­ский, мрач­ный Печо­рин или даже неисто­вый тур­ге­нев­ский Чер­то­п­ха­нов, покро­ви­тель Недо­пюс­кина. Это было бы «ниже их достоинства».

Было это ниже досто­ин­ства и совсем еще моло­дого чело­века – Оне­гина. Ста­рики же поме­щики тре­бо­вали от него почти­тель­но­сти и ува­же­ния. Вот почему их так раз­дра­жали его гор­дые «да» и «нет».

Так наш инте­рес к малень­кой, совсем кро­шеч­ной частице, участ­нице нашей речи, заста­вил нас раз­вер­нуть целую широ­кую кар­тину чело­ве­че­ских отно­ше­ний за несколько веков.

Удив­ляться этому не при­хо­дится: нельзя изу­чать исто­рию языка в отрыве от исто­рии того обще­ства и народа, кото­рым он при­над­ле­жит. Что´ поняли бы мы в судьбе леса, если бы захо­тели соста­вить пред­став­ле­ние о нем, забыв о почве, на кото­рой он вырос? Так же обстоит дело и с языком.

Чуть раньше я задал вам «рито­ри­че­ский вопрос»: «Наблю­да­ются ли в языке про­пажи?» Теперь вы сами видели: наблю­да­ются! И порой можно выяс­нить, как они про­ис­хо­дят. Напри­мер, так, как только что было пока­зано на исто­рии словоерсов.

Глава 5. Слово и его жизнь

Слова, слова, слова…

Хотел бы в еди­ное слово
Я слить свою грусть и печаль,
И бро­сить то слово на ветер,
Чтоб ветер унес его вдаль…

Г. Гейне

Когда мы гово­рим «язык», мы думаем: «слова». Это есте­ственно: язык состоит из слов, тут спо­рить не о чем.

Но мало кто пред­став­ляет себе по-насто­я­щему, каково оно, самое про­стое и обыч­ное чело­ве­че­ское слово, каким неопи­су­емо тон­ким и слож­ным тво­ре­нием чело­века оно явля­ется, какой свое­об­раз­ной (и во мно­гом еще зага­доч­ной) жиз­нью живет, какую неиз­ме­римо огром­ную роль играет в судь­бах сво­его творца – человека.

Если в мире есть вещи, достой­ные назва­ния «чуда», то слово, бес­спорно, пер­вая и самая чудес­ная из них.

Услы­шав, что оно устро­ено слож­нее и хит­ро­ум­нее, чем наи­бо­лее усо­вер­шен­ство­ван­ный меха­низм, что оно «ведет себя» иной раз при­чуд­ли­вее и непо­нят­нее любого живого суще­ства, вы, пожа­луй, сочтете это поэ­ти­че­ским пре­уве­ли­че­нием. А на деле все ска­зан­ное во много раз блед­нее дей­стви­тель­но­сти. Чтобы убе­диться в этом, нач­нем с самого про­стого и вме­сте с тем, может быть, самого слож­ного – с «мно­го­знач­но­сти» слова. Сто´ит кос­нуться ее, и сразу откры­ва­ется целый мир тайн и зага­док, наме­ча­ются сооб­ра­же­ния и выводы, веду­щие в нео­гляд­ные дали науки о языке.

Вот перед нами обык­но­вен­ное рус­ское слово «вода». Это очень древ­нее слово. В нашем языке и то оно имеет не менее чем полу­то­ра­ты­ся­че­лет­нюю исто­рию. А ведь до ее начала оно жило еще в обще­сла­вян­ском языке-основе. Но что в нем осо­бен­ного и удивительного?

Слово «вода» – это четыре звука, соче­та­ю­щи­еся друг с дру­гом. Мате­ма­тика учит: из четы­рех эле­мен­тов можно обра­зо­вать два­дцать четыре раз­лич­ные ком­би­на­ции: двоа, авод, одав, даво и т. п. Одна из таких ком­би­на­ций стала сло­вом. Почему только одна, почему именно эта – вода, люди пока что еще не знают. Мы не можем точно ска­зать, воз­никло ли такое соеди­не­ние зву­ков и зна­че­ния по слу­чай­ным при­чи­нам или же выбор его пред­опре­де­лили неяс­ные нам, но суще­ствен­ные законы. Мы видим, однако, что выбор про­изо­шел, да при­том очень удач­ный: родив­ше­еся слово живет вто­рую тысячу лет, не меняя ни в чем суще­ствен­ном ни своей зву­ко­вой обо­лочки, ни зна­че­ния. Это само по себе бес­ко­нечно инте­ресно. Это делает словно заман­чи­вым пред­ме­том дога­док и изу­че­ния. Но сей­час меня инте­ре­сует дру­гое – не то, как и почему свя­за­лись его звуки с его же зна­че­нием, а что пред­став­ляет собой само это зна­че­ние? Что, соб­ственно, узнаем мы, что пони­маем, когда в наших ушах отзы­ва­ется про­из­не­сен­ное дру­гим чело­ве­ком слово «вода»?

Каза­лось бы, нечто очень про­стое, хотя, может быть, и не совсем оди­на­ко­вое в раз­лич­ные вре­мена. Когда-то наши предки, слыша это слово, думали: «Вода? Ага! Это та необ­хо­ди­мая при­род­ная влага, кото­рую все пьют». Теперь в сло­ва­рях гово­рится: «Вода – про­зрач­ная бес­цвет­ная жид­кость, в чистом виде пред­став­ля­ю­щая собою хими­че­ское соеди­не­ние кис­ло­рода и водорода».

Правда, в быту, в обы­ден­ной речи мы и сей­час при­дер­жи­ва­емся ско­рее преж­них про­стых пред­став­ле­ний. Конечно, тот факт, что зна­че­ние слова, видо­из­ме­ня­ясь, оста­ва­лось и оста­ется одним, любо­пы­тен; но, каза­лось бы, в целом это ничуть не сложно.

Вот именно «каза­лось бы»! Дело в том, что про­стое слово «вода», кроме этого сво­его основ­ного и глав­ного веще­ствен­ного зна­че­ния, замет­ного всем (иначе слово не могло бы стать сло­вом!), несет в себе мно­же­ство дру­гих, весьма важ­ных, смыс­ло­вых при­мет и отли­чек. Все они уди­ви­тельно быстро и легко вхо­дят в наше созна­ние, как только мы слы­шим это слово, но чаще всего при этом мы даже не заме­чаем их.

О чем я говорю? А вот о чем.

Посмот­рите на два стол­бика примеров:

гром
ухнуть

апель­син
семьсот

кошка
ага!

язы­ко­зна­ние
близко

дочурка
полубелый

Что вам бро­са­ется в глаза? Прежде всего, конечно, види­мая слу­чай­ность под­бора: и направо и налево слова самые раз­ные, взя­тые наугад и явно не име­ю­щие между собой ничего общего. А между тем, если у вас спро­сят, к какому стол­бику сле­дует при­пи­сать слово «вода», вы не поко­леб­ле­тесь – к левому! Там же все – суще­стви­тель­ные, назва­ния пред­ме­тов! В пра­вом стол­бике – что угодно, только не они. А ска­зав «вода», вы не только нари­со­вали сло­вом, зву­ками что-то суще­ству­ю­щее в при­роде, вы еще и отнесли это «что-то» к опре­де­лен­ной группе вещей, к «пред­ме­там». Зна­чит, в самый пред­мет вы внесли нечто уже не при­род­ное, а чело­ве­че­ское, выра­зили свое пони­ма­ние его, свое отно­ше­ние к нему: ведь в при­роде вещи не рас­став­лены по полоч­кам, не носят на себе ника­ких ярлычков.

Этого мало. Внутри огром­ной группы слов-суще­стви­тель­ных можно найти мно­же­ство мень­ших раз­ря­дов, В них зача­стую это «чело­ве­че­ское» вопло­щено еще с боль­шей ясностью.

Вот два дру­гих спи­сочка слов:

перед­ни­чек
вино

паре­нек
молоко

голу­бень­кий
керосин

быст­ренько
квас

дев­чурка
сер­ная кислота

Если я еще раз пред­ложу вам при­пи­сать нашу «воду» к наи­бо­лее под­хо­дя­щему сто­лицу, вы опять не затруд­ни­тесь: про­сто и уве­ренно вы при­пи­шите ее к пра­вому перечню, – ведь в него вхо­дят всё назва­ния раз­ных жид­ко­стей. Рас­суж­дая так, вы будете исхо­дить из «веще­ствен­ного» зна­че­ния слова, а зна­чит, по суще­ству, не из самого слова, или не столько из самого слова, сколько из свойств той вещи, кото­рую оно называет.

Но пред­ставьте себе, что я вам задал не слово «вода», а почти ему рав­ное слово «водичка». Тут уже вы впа­дете в лег­кое сомне­ние. Слово «водичка» тоже озна­чает жид­кость, как будто и ему место в том же пра­вом столбце. А вме­сте с тем есть ведь пол­ная воз­мож­ность – при­стег­нуть его к левому спи­сочку. Почему? По очень свое­об­раз­ным осно­ва­ниям: и «водичку», и «дев­чурку», и «паренька», и даже такие слова, как «быст­ренько» или «голу­бень­кий», сбли­жает наше чело­ве­че­ское отно­ше­ние к тому, о чем мы гово­рим, – отно­ше­ние не то лас­ко­вое, не то пре­не­бре­жи­тель­ное. Близ­кое же и даже род­ствен­ное «водичке», слово «вода» в этом нашем левом списке выгля­дело бы совер­шенно не на месте: ника­кого отно­ше­ния к дру­гим вхо­дя­щим туда сло­вам у него нет.

Вопрос, кото­рый я сей­час перед вами раз­би­раю, по внеш­но­сти прост и несу­ще­ствен. Но он столь важен и сло­жен на деле, что у меня всё время воз­ни­кает сомне­ние: поняли ли вы меня? Поэтому я при­веду еще один при­мер. Он с еще боль­шей ясно­стью дол­жен будет пока­зать, что любое слово явля­ется не про­сто обо­зна­че­нием чего-то суще­ству­ю­щего в мире. Нет, оно обя­за­тельно пере­дает еще и наше отно­ше­ние к тому, что суще­ствует. Ведь нари­со­вав или выле­пив из глины лошадь, вы вряд ли смо­жете этим рисун­ком выра­зить раз­ницу между «лоша­дью», «лоша­ден­кой» и «лошад­кой»; сло­вами же это можно сде­лать очень легко. Между тем раз­ница эта – разве она заклю­чена в самом живот­ном? Нет, только в моем отно­ше­нии к нему. Я нико­гда не скажу: «Дуб – рас­те­ние, а лоша­денка – живот­ное», но я спо­койно могу одну и ту же клячу то нежно назвать «лошад­кой», то сухо и строго «лоша­дью».

Вот еще две колонки слов:

зай­чишка
собачка

кро­ко­ди­лище
воронища

брат
труба

пиро­жок
ложечка

бро­дяга
щука

И тут для вас будет нетруд­ным сооб­ра­зить, что слово «вода» сле­дует отне­сти к пра­вой колонке: чего уж проще – оно ведь жен­ского рода! Да, это бес­спорно так. Но разве к «жен­скому роду» при­над­ле­жит само веще­ство «вода»? Оно ничуть не более похоже на жен­щину, чем квас или оде­ко­лон, кото­рые, однако, отно­сятся к роду муж­скому. Оче­видно, к тому или иному роду при­над­ле­жат вовсе не вещи, – наши слова. А мы с вами, слыша то или иное из них, мгно­венно не только пони­маем его «веще­ствен­ное» зна­че­ние, но еще учи­ты­ваем и этот его «род».

Таким обра­зом, про­из­не­сено слово, одно-един­ствен­ное слово, в четыре, пять, семь зву­ков. Оно дошло до нас, и мы сразу же вос­при­ни­маем все раз­но­об­раз­ные отлички, в нем заклю­чен­ные: при­над­леж­ность к раз­ряду суще­стви­тель­ных или гла­го­лов; при­над­леж­ность к сло­вам, озна­ча­ю­щим живые суще­ства или нежи­вые пред­меты; при­над­леж­ность к группе слов, выра­жа­ю­щих лас­ко­вое, пре­зри­тель­ное или еще какое-нибудь отно­ше­ние гово­ря­щего к назы­ва­е­мой вещи; при­над­леж­ность к одной из трех стран­ных кате­го­рий – слов муж­ского, жен­ского или сред­него рода… Все они заклю­чены в тех же несколь­ких сцеп­лен­ных между собою зву­ках. Разве это не уди­ви­тельно? Разве не важно попы­таться узнать, как это все достигается?

Язы­ко­зна­ние и пыта­ется раз­ре­шить эти задачи.

Есть у чело­ве­че­ского слова осо­бен­но­сти, еще более пора­жа­ю­щие и неожи­дан­ные. Одной из них мы уже частично каса­лись в начале этой книги.

Там мы убе­ди­лись: «пред­ста­вить», «вооб­ра­зить» себе что-либо или «поду­мать» про это «что-то» – далеко не одно и то же.

Возь­мем такую «вещь» (такой «пред­мет»), как вода. Воду совсем не трудно пред­ста­вить себе мыс­ленно; можно даже сде­лать рису­нок, кото­рый бы изоб­ра­жал ее. Но спра­ши­ва­ется: какую именно воду? Мор­скую синюю, подер­ну­тую рябью волн? Или кло­ко­чу­щую, взлох­ма­чен­ную воду, рву­щу­юся сквозь пло­тину Дне­прог­эса? Ведь это две раз­ные воды! А может быть, ту, кото­рая мирно мер­цает в аква­ри­уме, где живут золо­тые рыбки? Вот вам еще одна вода.

Невоз­можно вооб­ра­зить себе воду «сразу вся­кой» или «ника­кой в част­но­сти», «вообще водой», и только. Вооб­ра­жая, чув­ственно пред­став­ляя себе любой образ, мы, как бы ни ста­ра­лись, не можем изба­виться от его вто­ро­сте­пен­ных мел­ких черт и при­зна­ков. Не спо­собны мы по соб­ствен­ному жела­нию и выде­лить в нем только самые основ­ные, глав­ные черты, сущ­ность того, что мы себе представляем.

Допу­стим, я хочу мыс­ленно нари­со­вать себе воду в виде про­зрач­ного жид­кого кубика, состо­я­щего из одно­род­ного веще­ства. Но ведь это уже будет обра­зом не воды, ско­рее – обра­зом любой похо­жей на воду жид­ко­сти – пере­киси водо­рода, соля­ной кис­лоты, спирта… Как их различишь?

Беда, зна­чит, в том, что в каж­дом нашем образ­ном пред­став­ле­нии все­гда ока­зы­ва­ется либо слиш­ком много излиш­них, либо черес­чур мало нуж­ных нам черт и подроб­но­стей. Образ полу­ча­ется то узко част­ным (мут­ная, вспе­нен­ная, голу­бая вода, вме­сто воды вообще), то, наобо­рот, чрез­мерно общим (любая про­зрач­ная жид­кость, но уже не вода). Крайне слож­ное дело – при­но­ро­вить его к той или иной моей потребности.

А стоит мне, вме­сто того чтобы с такими уси­ли­ями «думать обра­зом», пред­став­ле­нием, «поду­мать сло­вом», как точно по вол­шеб­ству на место этой лох­ма­той, подвиж­ной, взъеро­шен­ной и непо­кор­ной штуки – образа – ста­но­вится точ­ное слово и при­во­дит за собой гиб­кое и вме­сте с тем ясное поня­тие [55].

Трудно даже сразу пред­ста­вить себе, какое слож­ное содер­жа­ние вло­жено чело­ве­ком в про­стое слово «вода». «Вода играет огром­ную роль в при­роде», – чита­ете вы и зна­ете, что автор думает при этом сразу о любой воде, – о соле­ной и о прес­ной, о теку­чей и о сто­я­чей, о замер­за­ю­щей и паро­об­раз­ной… обо всякой!

«Вода вра­щает тур­бину элек­тро­стан­ции»… Какая вода? Вся­кая? Нет, не мор­ская, не дож­де­вая, а на сей раз только реч­ная, теку­чая. «Квас, воды, сиропы…» О каких водах идет речь? Только о гази­ро­ван­ных напит­ках, слу­жа­щих для питья. «Веш­ние воды» – совсем дру­гое дело!

Слово одно и то же, а зна­че­ние у него одно­вре­менно и одно и не одно. Оно, по нашему жела­нию, то как бы раз­да­ется вширь, то сужи­ва­ется, при­об­ре­тая один, дру­гой, тре­тий нуж­ный нам отте­нок. В одном себе оно соеди­няет все воз­мож­ные образы, все пред­став­ле­ния о воде, любые при­знаки, ей свой­ствен­ные. Оно спо­собно при­глу­шать или совсем сбра­сы­вать одни из них, под­чер­ки­вать или сохра­нять дру­гие. Оно поз­во­ляет мне без вся­кого труда думать, «думать сло­вом „вода“» и вот об этой только ворвав­шейся в мой сапог ржа­вой, при­па­хи­ва­ю­щей желе­зом холод­ной воде лес­ного болотца и о без­ли­кой воде хими­ков, про кото­рую ничего хоро­шего не ска­жешь, кроме того, что она «аш-два‑о»! С какой из них ни при­шлось бы мне иметь дело, слово впи­тает все эти воды в себя, отве­тит за каж­дую из них.

Пред­ставьте себе, напри­мер, что вам почему-либо нужно при помощи образа или несколь­ких обра­зов пере­дать уже зна­ко­мую нам раз­ницу между «водой» и «водич­кой» (зада­ние ред­кое, но вполне воз­мож­ное, говоря вообще). Не сомне­ва­юсь, вы сда­лись бы перед непре­одо­ли­мыми труд­но­стями: как отли­чить ту от дру­гой, как, наобо­рот, найти между ними общее? А выра­зить это раз­ли­чие при помощи языка, слова? Да нет ничего проще: все оно без остатка укла­ды­ва­ется в кро­шеч­ную часть слова, в три звука «-ичк». Самыми раз­ными спо­со­бами слово берет от пред­мета именно те его при­знаки, кото­рые вам нужны, а все дру­гие опус­кает. Именно потому оно и стало самым уди­ви­тель­ным и важ­ным ору­дием чело­века и чело­ве­че­ства. Именно эти свой­ства слова, и как ору­дия обще­ния и как обо­лочки мыс­лей, поз­во­лили чело­ве­че­ству разо­браться в устрой­стве окру­жа­ю­щего нас мира, рас­сор­ти­ро­вать, раз­бить на группы, классы, отряды все состав­ля­ю­щие его «вещи», а зна­чит, найти и законы, управ­ля­ю­щие его жизнью.

Я ска­зал: «поз­во­лили»… Но ведь это про­изо­шло не в один прием, не сразу вдруг, не в тот момент, когда чело­век слово создал. Слову при­шлось про­жить дол­гую жизнь, прежде чем оно при­об­рело все свои нынеш­ние воз­мож­но­сти. А было время, когда оно их еще не имело.

Само собой, мы не знаем, как именно поль­зо­ва­лись сло­вами наши отда­лен­ные предки, жив­шие тысячи и тысячи лет назад. Но у нас есть право судить об этом кос­венно, по при­меру язы­ков тех наших совре­мен­ни­ков, кото­рые до послед­него вре­мени обре­та­лись на низ­ших сту­пе­нях куль­туры. Трудно пред­ста­вить себе что-либо более уди­ви­тель­ное и любо­пыт­ное, нежели эти языки.

Помните в «Гай­а­вате», слав­ной поэме Лонг­фелло, зна­ме­ни­тый пере­чень индей­ских пле­мен: «Шли Чок­тосы и Команчи, Дела­вары и Могауки, Чер­но­но­гие и Поны…»?

Так вот. В языке этих самых севе­ро­аме­ри­кан­ских дела­ва­ров, вос­пе­тых Купе­ром, Эма­ром и дру­гими, есть слово «над­хо­ли­неен». Что оно зна­чит? Это гла­гол в пове­ли­тель­ной форме; его точ­ное зна­че­ние: «ищите для нас пирогу». Вы можете этот гла­гол спря­гать, как и про­чие гла­голы, менять его вре­мена и лица. Но все­гда он будет озна­чать не поиски вообще, а непре­менно «поиски пироги для нас». Чтобы ска­зать: «ищите пирогу для них», или «най­дите для нас виг­вамы», при­дется взять совер­шенно дру­гие гла­голы, дру­гие слова.

Один иссле­до­ва­тель языка дела­ва­ров пишет: «Там, где наши евро­пей­ские языки доби­ва­ются точ­но­сти и обоб­щен­но­сти, языки индей­цев, наобо­рот, ста­ра­ются быть кар­тин­ными и образ­ными»[56]. Есте­ственно, что на них несрав­ненно труд­нее выра­жать общие, широ­кие мысли.

В подоб­ных язы­ках, гово­рят линг­ви­сты, само собой, есть слова, озна­ча­ю­щие части чело­ве­че­ского тела, род­ствен­ные отно­ше­ния между чле­нами семей, и т. п. Но очень часто они не спо­собны выра­жать такие поня­тия, как «голова вообще» или «отец вообще». Там вы встре­тите отдель­ное слово, зна­ча­щее «моя голова», дру­гое – озна­ча­ю­щее «голову врага», тре­тье – «твою голову». На ост­ро­вах Тихого оке­ана есть народ­но­сти, зна­ю­щие только слова «мой брат», «твой отец», но неспо­соб­ные ска­зать «брат» или «отец» просто.

У искон­ных оби­та­те­лей Австра­лии белые вовсе не нашли обоб­ща­ю­щих слов, вроде «птица» или «дерево». По-австра­лий­ски нельзя ска­зать: «На холме стоит дерево, а на нем сидит птица». Австра­лиец выра­зится непре­менно так: «Стоит каури, а на нем сидит какаду», или: «Стоит эква­липт, а под ним – эму». Он обя­за­тельно назо­вет породу и рас­те­ния и животного.

Конечно, и мы можем посту­пить так. Но мы можем сде­лать и иначе, а язык австра­лийца не поз­во­ляет этого «иначе». Вот почему ваша фраза: «Но ведь и эвка­липт и каури – это дере­вья» – оста­нется, если бы вы взду­мали воз­ра­зить папуасу, непо­ня­той. Что зна­чит «дере­вья»? Есть пальмы, папо­рот­ники, лианы, кусты, а таких стран­ных вещей, как «дере­вья вообще», «рас­те­ния вообще», нет и не может быть! А нет их для него потому, что нет еще слов для них.

Подоб­ные этому при­меру можно встре­тить повсюду. Оби­та­тели одного архи­пе­лага возле Новой Гви­неи не знают назва­ния для такого цвета, как чер­ный. Зато у них есть мно­же­ство слов для раз­лич­ней­ших его оттен­ков. Есть слово, озна­ча­ю­щее «бле­стяще-чер­ный, как ворона», есть дру­гое – «чер­ный, как обуг­лен­ный орех такого-то дерева», тре­тье – «чер­ный, словно грязь ман­го­вых болот», чет­вер­тое – «чер­ный, вроде краски, выде­лы­ва­е­мой из опре­де­лен­ного сорта смолы», пятое – «чер­ный, словно жже­ные листья бетеля, сме­шан­ные в рас­ти­тель­ным маслом».

У мно­гих наро­дов Севера – лопа­рей-саами, чук­чей, нен­цев и дру­гих – суще­ствует мно­же­ство (у саами более двух десят­ков) слов для отдель­ных видов снега, напо­ми­на­ю­щих наши рус­ские «наст», «крупа», «поземка». Можно поду­мать: так вот ведь и у нас такие есть! Но раз­ница огром­ная: у нас есть и они и общее слово «снег»; а там суще­ствуют только они.

Передо мной стра­ничка из инте­рес­ной книги писа­теля Г. Гора «Юноша с дале­кой реки»; книга рас­ска­зы­вает про жизнь, обы­чаи, нравы и язык север­ного народа, нивхов, или гиля­ков, нашего Сахалина.

«Ста­рый про­фес­сор… спро­сил нас:

– А как вы дума­ете, суще­ствует ли на эски­мос­ском языке слово «снег»?..

– Должно быть, – отве­тил я. – Раз у них бывает снег – зна­чит, должно быть и соот­вет­ству­ю­щее назва­ние для него…

– А пред­ставьте себе – нет! Эски­мос ска­жет «пада­ю­щий снег» или «снег, лежа­щий на земле», но сам по себе, вне связи, как общее поня­тие, снег для эски­моса не существует».

При­мерно то же наблю­да­ется и в языке саха­лин­ских нивхов. «Нивх не ска­жет, напри­мер, „чело­век стре­лял“. Он дол­жен непре­менно доба­вить, в кого стре­лял – в утку, в чайку или в белку». (Г. Гор. Юноша с дале­кой реки.)

Нечего, кажется, и дока­зы­вать, до какой сте­пени такое свой­ство языка может ослож­нить любое общее рас­суж­де­ние, любую отвле­чен­ную мысль.

Вооб­ра­зите себе австра­лий­цем, у кото­рого белый чело­век спра­ши­вает: «Сколько дере­вьев рас­тет на той горе?» Вы про­сто не смо­жете отве­тить на этот стран­ный, с точки зре­ния австра­лийца, вопрос: «Как сколько дере­вьев? Там рас­тут три саго­вые пальмы, одно камен­ное дерево, семь казу­а­рин и четыре папо­рот­ника, вот и всё… Нельзя же казу­а­рины при­бав­лять к паль­мам, как нельзя камни при­бав­лять к собакам!»

И сколько бы от вас ни доби­ва­лись, чему равно общее число «всех дере­вьев», вы про­сто не пой­мете этого вопроса: у вас нет для того ни слов, ни понятий.

Нет надоб­но­сти ехать в Австра­лию, чтобы наблю­дать подоб­ные недо­ра­зу­ме­ния. В той же книге Г. Гора опи­сы­ва­ется любо­пыт­ная сценка между рус­ским учи­те­лем ариф­ме­тики и его уче­ни­ком – нивхом Нотом:

«Задача была лег­кая, совсем про­стая, но Нот никак не мог ее решить. Нужно было к семи дере­вьям при­ба­вить еще шесть и от трид­цати пуго­виц отнять пять.

– Какие дере­вья? – спро­сил Нот. – Длин­ные, корот­кие? Какие пуго­вицы? Круглые?…

– В мате­ма­тике, – отве­тил я, – не имеют зна­че­ния каче­ство и форма предмета.

…Нот меня не понял. И я тоже не сразу понял его. Он мне объ­яс­нил, что у нивхов для длин­ных пред­ме­тов суще­ствуют одни чис­ли­тель­ные, для корот­ких – дру­гие, для круг­лых – тре­тьи». (Г. Гор. Юноша с дале­кой реки.)

Все это довольно понятно после того, что я уже вам ска­зал. Понятно и то, как трудно было бы нам рас­счи­ты­вать пути пла­нет в небе или рост насе­ле­ния на земле, да и вообще рас­суж­дать на любую общую тему, если бы мы поль­зо­ва­лись такими же сло­вами, как саами, нивхи или, тем более, папуасы Новой Гви­неи. Выра­бо­тан­ное веками совер­шен­ство наших слов не только облег­чает, оно только и делает воз­мож­ным слож­ное и точ­ное мыш­ле­ние, совре­мен­ную культуру.

Но, отме­чая это, нельзя под­да­ваться одному соблазну. Есть на Западе осо­бые «уче­ные»: по сооб­ра­же­ниям, ничего общего не име­ю­щим с нау­кой, они ста­ра­ются на этом свое­об­ра­зии язы­ков, кото­рыми гово­рят куль­турно отста­лые пле­мена, постро­ить тео­рию, будто те ни на что не спо­собны. Они, мол, обре­чены на веч­ную отста­лость: как тут ее пре­одо­ле­ешь, если сам язык мешает этому?!

Иное, мол, дело мы, люди белой расы. В наших язы­ках нельзя отыс­кать даже сле­дов такого «при­ми­ти­визма». Зна­чит, его нико­гда и не было. Оче­видно, мы люди осо­бые: сама при­рода сде­лала нас гос­по­дами, а их – рабами; смешно с ней спорить!

Таков их сим­вол веры.

Разу­ме­ется, это совер­шен­ная ерунда. В наших язы­ках, как и в нашем мыш­ле­нии, уче­ные нахо­дят очень много пере­жит­ков самого отда­лен­ного про­шлого; когда-то наши предки во всех отно­ше­ниях сто­яли на той сту­пени раз­ви­тия, на какой мы застаем сей­час папуа­сов Новой Гви­неи или индей­ские пле­мена Южной Аме­рики. С дру­гой сто­роны, несо­мненно: любой совре­мен­ный мало­раз­ви­тый наро­дец, попав в бла­го­при­ят­ные усло­вия, вырвав­шись из-под коло­ни­аль­ного гнета, усо­вер­шен­ствует и разо­вьет свой язык не хуже, чем это сде­лали когда-то наши пра­отцы. Вполне воз­можно, конечно, что раз­ви­тие это пой­дет по иным путям и при­ве­дет к совсем иным резуль­та­там, чем у нас, белых, но худ­шим оно не будет.

Мно­же­ство тыся­че­ле­тий чело­ве­че­ство росло и зрело мед­ленно и неуклонно. Оно совер­шен­ство­ва­лось вме­сте со сво­ими язы­ками и при их посред­стве. Рост этот был нерав­но­мер­ным, неоди­на­ко­вым во всех частях мира. Не все народы уже достигли одного уровня к нашим дням. Но все они могут его и достиг­нуть и пре­взойти, и добьются они этого при помощи тех самых язы­ков, кото­рыми их наде­лила история.

Слова и словари

А, право, не худо бы взяться за лек­си­кон или хоть за кри­тику лексиконов!

А. С. Пушкин

Итак, любой язык состоит из слов. Изу­чать язык, не изу­чая слов, нельзя. А чтобы заняться сло­вами, надо прежде всего взять их на учет, уста­но­вить, сколько их и какие они.

Попро­буйте, не сде­лав этого, отве­тить хотя бы на такие вопросы; сколько при­мерно рус­ских слов суще­ствует на свете? Воз­рас­тает или умень­ша­ется их общее число? Чего у нас больше – исконно рус­ских или приш­лых, заим­ство­ван­ных, слов? Каков их «воз­раст» – иначе говоря, когда они появи­лись в мире? И появи­лись одно­вре­менно, как бы в один прием, или же постепенно?

Подоб­ных вопро­сов я могу задать вам сотни. Но отве­тить на них вы, без­условно, не смо­жете. Взять хотя бы пер­вый из них.

Когда мне слу­ча­лось спра­ши­вать, много ли слов в составе рус­ского языка, мне, хитро улы­ба­ясь, отве­чали: «Столько, сколько звезд на небе!» Это очень невер­ный ответ: види­мых про­стым гла­зом звезд на небе не так уж много, около трех тысяч, а слов в нашем рас­по­ря­же­нии – несрав­ненно больше.

Сколько же?

Каза­лось бы, проще про­стого: загля­нуть в любой сло­варь и под­счи­тать… Но вот на моем столе лежат сей­час целых четыре сло­варя. На титуль­ном листе рус­ско-корей­ского зна­чится: «содер­жит около 30 000 слов»; на рус­ско-япон­ском напи­сано: «около 10 000»; в рус­ско-испан­ский сло­варь вошло «около 40 000 слов», а в рус­ско-китай­ский совер­шенно точно: «26 000». Речь при этом идет именно о рус­ских сло­вах; ино­языч­ных там зна­чи­тельно больше. В чем же дело? Почему цифры так расходятся?

Цифры, ока­зы­ва­ется, могут быть весьма раз­лич­ными. Чтобы понять, в чем дело, нам при­дется перейти от слов к словарям.

Боль­шин­ству чита­те­лей зна­комы, конечно, два вида лек­си­ко­нов – «энцик­ло­пе­ди­че­ские» и «дву­языч­ные». Но надо ска­зать, что пер­вые из них в гла­зах язы­ко­ве­дов, соб­ственно, не явля­ются сло­ва­рями. Не заслу­жи­вают такого названия.

Дей­стви­тельно, энцик­ло­пе­дии мало зани­ма­ются сло­вами; их больше инте­ре­суют свой­ства вещей, кото­рые этими сло­вами име­ну­ются. Най­дите в энцик­ло­пе­ди­че­ском сло­варе ста­тью «СОБАКА». В ней содер­жится много цен­ных све­де­ний об этом живот­ном. Можно узнать, какие суще­ствуют его породы, откуда и когда были вве­зены к нам такие собаки, как пудели, доги, сенбернары…

А вот откуда при­шло к нам и как стало в строй наряду с исконно рус­ским сло­вом «пёс» само слово «собака», там не гово­рится ничего.

В энцик­ло­пе­диях отсут­ствуют три чет­верти рас­про­стра­нен­ней­ших рус­ских слов, таких, как «рабо­тать», «сме­лый», «вели­ко­лепно», «отнюдь». Это неуди­ви­тельно: они же не явля­ются назва­ни­ями вещей, пред­ме­тов! С дру­гой сто­роны, там пере­чис­лено мно­же­ство гео­гра­фи­че­ских и лич­ных имен – Кили­ман­джаро, Дон-Кихот, Рюрик, Порт-Артур, – кото­рые, соб­ственно, мы не можем счи­тать на все сто про­цен­тов сло­вами. Это имена, и только.

Поэтому энцик­ло­пе­дии назы­ва­ются «сло­ва­рями» лишь условно; пожа­луй, пра­виль­нее было бы име­но­вать их «веща­рями»; это книги о все­воз­мож­ных вещах.

Сло­вари «дву­языч­ные» – дело дру­гое… Опи­са­ние свойств пред­ме­тов – не их дело. Под сло­вом «собака» вы не най­дете в них ничего о при­выч­ках или поро­дах этих живот­ных. Но зато по ним вы легко уста­но­вите: собака по-япон­ски назы­ва­ется «и´но», по-корей­ски – «кэ», по-испан­ски – «кан» или «пе´рро»; у китай­цев же собака – «го´у».

Пользу таких сло­ва­рей не надо дока­зы­вать: это сло­вари-пере­вод­чики; без них нельзя было бы ни изу­чать чужие языки, ни читать ино­стран­ную книгу. Не нужно, думаю я, и осо­бенно тща­тель­ного их опи­са­ния; в общем они зна­комы каж­дому. Сто´ит, пожа­луй, ска­зать одно: сло­вари такого рода бывают не только «дву­языч­ными», но, реже, и «мно­го­языч­ными». Извест­ный сло­варь Попо­вых, напри­мер, издан­ный в Рос­сии в 1902 году, дает в алфа­вит­ном порядке пере­воды на рус­ский язык слов с целых семи язы­ков – англий­ского, фран­цуз­ского, немец­кого, ита­льян­ского, испан­ского, пор­ту­галь­ского и гол­ланд­ского. Такое слож­ное постро­е­ние имеет и свои плюсы и свои отри­ца­тель­ные стороны.

Но рядом с этими двумя обще­из­вест­ными типами лек­си­ко­нов (каж­дый из них можно под­раз­де­лить еще на несколько раз­ря­дов) суще­ствует тре­тий; он-то как раз и явля­ется в гла­зах линг­ви­стов основ­ным. Этого рода сло­вари носят назва­ние «тол­ко­вых». Они не содер­жат опи­са­ний пред­ме­тов, сто­я­щих за сло­вами. Они не пере­во­дят слов дан­ного языка ни на какой дру­гой. Их задача – каж­дое слово «рас­тол­ко­вать», пояс­нить, дать пред­став­ле­ние о его зна­че­нии на том же языке, кото­рому при­над­ле­жит оно само. На пер­вый взгляд это выгля­дит довольно странно: что за «пере­вод с рус­ского на русский»?

Чтобы вам легче было понять, для чего нужен такой пере­вод, я до вся­ких объ­яс­не­ний при­веду образ­чики ста­тей, взя­тые из всех типов словарей.

Есть пред­мет, назы­ва­е­мый запад­нёй. Есть, зна­чит, и слово «западня». Вот что гово­рят о них наши сло­вари. Энцик­ло­пе­ди­че­ский сло­варь Брок­гауза и Ефрона пишет:

ЗАПАДНЯ – ловушка для пев­чих птиц; состоит из четы­рех­уголь­ной клетки, по всем сто­ро­нам кото­рой дела­ются захло­пы­ва­ю­щи­еся дверцы. В сред­нее отде­ле­ние сажают живую птицу, кото­рая сво­ими «позы­вами» (кри­ком) при­ма­ни­вает дру­гих птиц.

Тут все ясно: перед нами крат­кое, но тща­тель­ное опи­са­ние самого «пред­мета», ору­дия; рас­ска­зы­ва­ется не только о его устрой­стве, но и о спо­со­бах при­ме­не­ния. О слове же не сооб­ща­ется ничего.

Совер­шенно дру­гое дело «дву­языч­ные сло­вари». Они совсем лаконичны:

рус­ско-китай­ский: (западня = ся´ньцзи´н (или: ло´ва´н)

рус­ско-фран­цуз­ский: западня = тракена´р (или: пьеж)

рус­ско-фин­ский: западня = ло´укки (или: са´дин)

Это про­сто пере­воды; в них ясно все, кроме разве одного: почему одному рус­скому слову соот­вет­ствуют два чужих?

Чтобы понять это, нам и потре­бу­ется сло­варь тре­тьего типа – тол­ко­вый. Там сказано:

ЗАПАДНЯ, западни´, множ. число: западни´, род., множ. западней.

1) при­спо­соб­ле­ние для ловли птиц и зве­рей живьем;

2) (пере­нос­ное) – искус­ный маневр, ловушка для завле­че­ния про­тив­ника в невы­год­ное положение.

Теперь нетрудно срав­нить между собою под­ход этих сло­ва­рей к их теме. Энцик­ло­пе­дия, как я уже ска­зал, подробно обри­со­вы­вает самый пред­мет, но умал­чи­вает даже о том, что у озна­ча­ю­щего его слова есть вто­рое, пере­нос­ное зна­че­ние. Тол­ко­вый сло­варь ясно и четко, но в самых общих выра­же­ниях опи­сы­вает не вещь, а именно ее назва­ние – слово. Он ука­зы­вает, к какому роду оно отно­сится, сооб­щает неко­то­рые осо­бен­но­сти в его скло­не­нии, при­во­дит то вто­рое зна­че­ние его, за кото­рым уже не скры­ва­ется ника­кой мате­ри­аль­ной вещи: «хит­рый прием обмана». А дву­языч­ные сло­вари, не мудр­ствуя лукаво, пере­во­дят оба эти зна­че­ния на языки, кото­рым они посвящены.

Таким обра­зом, все они нужны и полезны. Но наша книга – книга о сло­вах. Поэтому мы оста­вим в сто­роне сло­вари, заня­тые вещами. Дву­языч­ным сло­ва­рям мы тоже не ста­нем уде­лять боль­шого вни­ма­ния: пусть ими инте­ре­су­ются пере­вод­чики. Основ­ным же пред­ме­том нашей беседы будут отныне сло­вари тол­ко­вые; именно они должны и могут собрать и объ­яс­нить все или почти все слова любого языка. Зна­чит, именно в них надо искать ответы на вопрос: сколько слов в рус­ском языке?

Слово слову рознь

Но что, соб­ственно, зна­чит: соста­вить пол­ный тол­ко­вый сло­варь рус­ского языка?

Возьму несколько слов: гора´, па´ужинок, зинзу´бель, трансценде´нтный, аксами´т… Все ли они вам понятны?

Разу­ме­ется, не все: может быть, неко­то­рые чита­тели усо­мнятся даже, рус­ские ли это слова.

Сомне­ние тут неуместно. Слово «па´ужинок» пой­мет любой пско­вич: в Псков­ской обла­сти оно озна­чает вещь совер­шенно опре­де­лен­ную, допол­ни­тель­ное при­ня­тие пищи между обе­дом и ужи­ном… Но ведь пско­вичи – рус­ские люди, гово­рят они только по-рус­ски. Зна­чит, и это слово рус­ское, только област­ное. Оно упо­треб­ля­ется не везде.

«Зинзу´белем» назы­вают опре­де­лен­ный сто­ляр­ный инстру­мент; назы­вают так уже не в какой-нибудь одной мест­но­сти, а по всей нашей стране. Но знают это слово далеко не все, – только сто­ляры и люди, осве­дом­лен­ные в сто­ляр­ном деле. Сле­до­ва­тельно, слово это не област­ное, а про­фес­си­о­наль­ное. Тем не менее оно также рус­ское. Наши сто­ляры по-ино­зем­ному могут и не говорить.

В извест­ном смысле «про­фес­си­о­наль­ным» тер­ми­ном явля­ется и слово «трансценде´нтный». Оно озна­чает: «не могу­щий быть выра­жен­ным при помощи алгебры». Упо­треб­ляют это слово только мате­ма­тики и те, кто мате­ма­ти­кой инте­ре­су­ется[57]. Но известно оно в этой своей форме только в Рос­сии. Зна­чит, и это – рус­ское слово.

Теперь «аксами´т». Можно навер­няка ска­зать, что ни одному из ныне живу­щих на свете рус­ских людей ни разу в жизни не при­дется с какой-нибудь прак­ти­че­ской целью про­из­не­сти это назва­ние. А вот в таком вели­ко­леп­ном памят­нике рус­ского языка XII века, как «Слово о полку Иго­реве», как и во мно­гих дру­гих древ­них про­из­ве­де­ниях, оно встре­ча­ется. Там опи­сы­ва­ется, как русичи помча­лись, захва­ты­вая крас­ных девиц поло­вец­ких, «а с ними золото, и паво­локи, и доро­гие акса­миты …» Слово «акса­мит», озна­ча­ю­щее осо­бый сорт доро­гой мате­рии, бар­хата, было упо­тре­би­тельно в рус­ском языке, но только в древнерусском.

И, нако­нец, «гора´». Где бы ни жил и кем бы ни был вла­де­ю­щий рус­ской речью чело­век, чем бы – мате­ма­ти­кой, сто­ляр­ным делом, бота­ни­кой, фило­со­фией или хле­бо­па­ше­ством – ни зани­мался он, слово «гора´» он узнает и пой­мет. Это слово отли­ча­ется от всех преды­ду­щих одним: оно при­над­ле­жит не област­ному, не про­фес­си­о­наль­ному диа­лекту, не древ­нему и не только совре­мен­ному рус­скому языку. Оно при­над­ле­жит вели­кому языку обще­рус­скому, обще­на­род­ному. Вхо­дит оно также и в состав нашей лите­ра­тур­ной пра­виль­ной пись­мен­ной речи.

Созда­ется стран­ное впе­чат­ле­ние: что же, рус­ский язык – един или он рас­па­да­ется на какие-то отдель­ные «ветви», «части», мень­шие языки? Думать так столь же непра­вильно, как, уви­дев, что боль­шой завод состоит из мно­же­ства скла­дов, цехов, лабо­ра­то­рий, усо­мниться, суще­ствует ли сам завод как еди­ное целое? Конечно, суще­ствует, и нали­чие в нем мно­гих раз­лич­ных частей ничуть этому не пре­пят­ствует, – напро­тив, оно-то и делает его насто­я­щим круп­ным заводом.

Более спра­вед­ливо дру­гое сооб­ра­же­ние. Если дело обстоит так, то какими же сло­вами дол­жен инте­ре­со­ваться, какие слова будет соби­рать тот чело­век или тот кол­лек­тив уче­ных, кото­рый занялся бы состав­ле­нием сло­варя рус­ского языка?

Ока­зы­ва­ется, вели­чай­ший инте­рес пред­став­ляют все слова; только их никак нельзя сва­ли­вать в одну кучу. Огром­ное, бес­ко­неч­ное зна­че­ние зна­ния и учета слов обще­рус­ского лите­ра­тур­ного языка не нуж­да­ется в объ­яс­не­нии. Им, этим язы­ком, поль­зу­ются жур­на­ли­сты, писа­тели, уче­ные, поэты, фило­софы, зако­но­да­тели. На нем напи­саны все наши книги, ему и на нем обу­чают у нас в шко­лах. Он и есть, так ска­зать, рус­ский язык по пре­иму­ще­ству. Зна­чит, пол­ный его сло­варь, тол­ко­вый сло­варь, явля­ется и боль­шой цен­но­стью и пер­вой необ­хо­ди­мо­стью для народа.

Но ведь «рус­ский язык по пре­иму­ще­ству» родился не на пустом месте и не все­гда этим пре­иму­ще­ством обла­дал: он сло­жился, он выкри­стал­ли­зо­вался из народ­ного языка, соеди­нив в себе луч­шее, что нашлось во мно­гих диа­лек­тах и гово­рах вели­кой нации. Бес­чис­лен­ное мно­же­ство масте­ров и под­ма­сте­рьев дол­гие сто­ле­тия гра­нило и шли­фо­вало его.

Да и сего­дня мастера нашего слова стре­мятся непре­рывно чер­пать новые и новые богат­ства все в той же сокро­вищ­нице народ­ной речи, как в неис­то­щи­мом, вечно живом источ­нике. А ведь эта речь, если с ней поближе позна­ко­миться, явля­ется нам прежде всего в виде ряда област­ных диа­лек­тов. Сле­до­ва­тельно, их сло­вари столь же важны и суще­ственны, как и сам основ­ной сло­варь совре­мен­ного нашего языка. Ну, а те слова, кото­рыми поль­зу­ются, кото­рые еже­дневно создают заново люди труда, науки, раз­лич­ных реме­сел, раз­ных отрас­лей тех­ники, слова про­фес­си­о­наль­ные, разве они – пустяк?

Попро­буйте, сопо­став­ляя между собой ста­рин­ные и более новые лек­си­коны обще­рус­ского языка, выяс­нить, откуда взя­лись в нем бес­чис­лен­ные новые слова и тер­мины, кото­рыми он попол­нился за послед­ние сто лет. Вы скоро заме­тите: гро­мад­ное боль­шин­ство их создано не за пись­мен­ными сто­лами писа­те­лей, не вдох­но­ве­нием поэтов или уче­ных-язы­ко­ве­дов. Они роди­лись в напря­жен­ной атмо­сфере изоб­ре­та­тель­ских лабо­ра­то­рий, в шум­ных завод­ских мастер­ских, на полях, где чело­век рабо­тает, созда­вая разом и новые вещи и новые, нуж­ные для их назва­ния слова.

В XIX веке рус­ский язык не знал ни слова «само­лет», ни слов «вер­то­лет», «пла­нер», «рент­ген», «трак­тор», «тан­кист», «лин­кор», «бун­ке­ровка», «поле­за­щит­ный», ни сотен дру­гих. Теперь их знает каж­дый, а созданы они, поверьте, не спе­ци­а­ли­стами по языку. Они созданы теми людьми, кото­рые постро­или или ввели в дей­ствие всю эту массу новых вещей.

В начале XX века поэт-футу­рист В. Хлеб­ни­ков, чело­век, по-сво­ему очень чутко отно­сив­шийся к слову, попы­тался соста­вить малень­кий сло­ва­рик для нужд нарож­дав­шейся авиа­ции. Он искус­ственно про­из­вел мно­же­ство слов от корня «лет», чтобы они назы­вали новые поня­тия: «лето´ба» – вме­сто ино­зем­ного «авиа­ция», «летави´ца» или даже «лтица» – вза­мен нерус­ского «авиа­торша», и т. д. и т. п. Все эти слова имели очень уче­ный вид. Но из них изо всех не удер­жа­лось в языке ни еди­ного. А в то же время сами «лета­ю­щие люди», не раз­мыш­ляя много, про­из­вели от того же самого корня «лет» гро­мад­ное число совсем дру­гих слов: «лет­чик», «лет­ный», «вы´летаться», «подлетну´ть», «под­летка», «облета´ть» (парал­лель­ное «обка­тать», «объ­ез­дить») и еще целую кучу. И вот эти-то неуче­ные слова дей­стви­тельно прочно вошли в язык, стали широко известны мно­гим, живут в нем сей­час, мно­жатся, полу­чают нередко пере­нос­ные зна­че­ния, то есть стали насто­я­щими живыми сло­вами – живой рус­ской речью. Так можно ли после этого отри­цать важ­ность соби­ра­ния и изу­че­ния так назы­ва­е­мых про­фес­си­о­на­лиз­мов, слов, кото­рые, может быть, еще и не все вошли в обще­рус­ский лите­ра­тур­ный язык, но кото­рые уже роди­лись и живут в речи рабо­чих, инже­не­ров, уче­ных, воен­ных людей – спе­ци­а­ли­стов раз­ных про­фес­сий? Мы убе­ди­лись, что именно их пото­ком попол­ня­ется общий язык. Кто может ска­зать зара­нее, какое из про­фес­си­о­наль­ных слов – слово ли «до´быча», отлич­ное от лите­ра­тур­ного «добы´ча» местом уда­ре­ния, или выра­же­ние «на-гора´», упо­треб­ля­е­мое вме­сто обыч­ного «на´ гору» или «наве´рх» – прочно вой­дет в него зав­тра? Оче­видно, нужен нам сло­варь и про­фес­си­о­наль­ных, про­из­вод­ствен­ных, спе­ци­аль­ных слов и выражений.

Тем более ясна необ­хо­ди­мость сло­варя совсем мало кому извест­ных древ­не­рус­ских слов. Тут и дока­зы­вать нечего.

Во-пер­вых, древ­не­рус­ский язык слиш­ком резко отли­ча­ется от нашего совре­мен­ного; каж­дый, кто про­бо­вал читать «Рус­скую правду» или «Поуче­ние Вла­ди­мира Моно­маха», на себе испы­тал это. Во-вто­рых, наш сего­дняш­ний язык вырос из древ­не­рус­ского. Он сохра­нил мно­же­ство древ­ней­ших слов в почти неиз­мен­ном виде (гора, вода, бор, поле, огонь, бой, Русь и т. п.) и зна­че­нии; тысячи нынеш­них слов, понят­ных каж­дому, явля­ются лишь незна­чи­тель­ными вари­ан­тами к их же древ­нему зву­ча­нию или зна­че­нию (вълкъ и волк, слънце и солнце, пълкъ и полк ). В‑третьих, мно­гие наши сего­дняш­ние слова, кото­рыми мы поми­нутно поль­зу­емся, уте­ряли за дол­гие века свои ста­рые связи. Они могут пока­заться нам без­род­ными при­шель­цами, пока мы не най­дем их пря­мых пра­ро­ди­те­лей в языке древ­них и древ­ней­ших эпох жизни нашего народа.

Таким обра­зом, ясно: наряду с тол­ко­вым сло­ва­рем лите­ра­тур­ного рус­ского языка уче­ным при­хо­дится непре­рывно рабо­тать и над состав­ле­нием дру­гих его сло­ва­рей – древ­не­рус­ского, област­ных, про­фес­си­о­наль­ных. Без них не может обой­тись язы­ко­зна­ние; необ­хо­димы они и про­сто для куль­тур­ной жизни всей нашей страны. Так любо­пытно при­гля­деться, какова же она, эта работа лек­си­ко­ло­гов-сло­вар­ни­ков, поду­мать, не можем ли и мы с вами хоть чем-нибудь помочь им.

«Музеи слов»

Если в мучи­тель­ские осуж­ден кто руки,
Ждет, бед­ная голова, печали и му´ки,
Не вели томить его делом куз­ниц трудных,
Ни посы­лать в тяж­кие работы мест рудных.
Пусть лек­си­кон делает. То одно довлеет:
Всех мук роды сей един труд в себе имеет!

Фео­фан Прокопович

«Делать лек­си­кон» зна­чит «состав­лять сло­варь». Заня­тие, каза­лось бы, спо­кой­ное и мир­ное, а вот ведь в каких чер­ных крас­ках рисует его совре­мен­ник Петра I. Неужели и верно эта работа хуже каторги? Почему?

Она делится на два важ­ных этапа. Сна­чала надо собрать все слова, кото­рые инте­ре­суют лек­си­ко­графа, потом их «истол­ко­вать», объ­яс­нить. Ни в том, ни в дру­гом слу­чае никто не может пола­гаться на свою память: нет людей, кото­рые дер­жали бы в голове все слова того или иного языка, знали все их зна­че­ния. Вы не пони­ма­ете слова «гном», я забыл гла­гол «ёрни­чать», а ваш друг даже пред­став­ле­ния не имеет о суще­стви­тель­ном «дио´птр». Мы не вклю­чили бы их в сло­варь, не сумели бы пра­вильно выяс­нить их смысл. А все они упо­треб­ля­ются в рус­ской литературе.

Зна­чит, прежде всего необ­хо­димо собрать как можно боль­шую кол­лек­цию слов рус­ского языка, общего совре­мен­ного языка, древ­не­рус­ского или одного из област­ных диа­лек­тов, в зави­си­мо­сти от того, чем именно мы хотим заняться. Сборы эти все­гда и во всех слу­чаях ока­зы­ва­ются делом тру­до­ем­ким и нелегким.

Было время, когда им зани­ма­лись оди­ночки-энту­зи­а­сты на свой страх и риск. Зна­ме­ни­тый наш лек­си­ко­граф Вла­ди­мир Даль посвя­тил почти всю свою созна­тель­ную жизнь состав­ле­нию боль­шого сло­варя народ­ной речи. Начал он его юно­шей, кон­чил стар­цем. Вот что рас­ска­зы­вает он:

«С той поры, как соста­ви­тель этого сло­варя себя пом­нит… жадно хва­тая на лету род­ные речи, слова и обо­роты… запи­сы­вал [он] их без вся­кой иной цели и наме­ре­ния, как для памяти, для изу­че­ния языка, потому что они ему нра­ви­лись… Про­шло много лет, и записи эти выросли до такого объ­ема, что при бро­дя­чей жизни (В. Даль был по про­фес­сии воен­ным вра­чом. – Л. У.) стали угро­жать тре­бо­ва­нием для себя осо­бой под­воды… Живо при­по­ми­наю про­пажу моего вьюч­ного вер­блюда еще в походе 1829 года, в воен­ной сума­тохе, пере­хода за два до Адри­а­но­поля. Това­рищ мой горе­вал по люби­мом клар­нете своем, остав­шемся, как мы пола­гали, тур­кам, а я оси­ро­тел с утра­тою своих запи­сок; о чемо­да­нах с одеж­дою мы мало забо­ти­лись. Беседа с сол­да­тами всех мест­но­стей широ­кой Руси доста­вила мне обиль­ные запасы для изу­че­ния языка, и все это погибло! К сча­стию, казаки под­хва­тили где-то вер­блюда с клар­не­том и запис­ками и через неделю при­вели его в Адри­а­но­поль. Быв­ший же при нем ден­щик мой про­пал без вести…»

Это было в 1829 году, а пер­вый том сло­варя Далю уда­лось выпу­стить только в 1861 году. Трид­цать лет непре­рыв­ного само­от­вер­жен­ного труда поз­во­лили ему собрать около 200000 рус­ских слов, создать книгу, кото­рая и сей­час не утра­тила цены и зна­че­ния. Но Даль, не будучи язы­ко­ве­дом, не имея спе­ци­аль­ной под­го­товки, рабо­тал один. Поэтому сло­варь его изоби­лует ошиб­ками, невер­ными тол­ко­ва­ни­ями, неосно­ва­тель­ными догад­ками. Теперь в нашей стране дело изу­че­ния слов рус­ской речи ведется иначе. Теперь им зани­ма­ются не оди­ночки, а креп­кие кол­лек­тивы уче­ных, сотруд­ни­ков язы­ко­вед­че­ских учре­жде­ний. И те кол­лек­ции, кото­рые ими скап­ли­ва­ются, не уме­сти­лись бы ни на каких «под­во­дах» и «вер­блю­дах»: они состав­ляют гран­ди­оз­ные кар­то­теки, целые любо­пыт­ней­шие «музеи слов».

Возь­мите, напри­мер, заме­ча­тель­ную кар­то­теку сло­вар­ного отдела Инсти­тута язы­ко­зна­ния в Ленин­граде. Она хра­нит около семи мил­ли­о­нов кар­то­чек с запи­сями раз­лич­ных рус­ских слов. Около семи мил­ли­о­нов! Если каж­дая кар­точка весит только два грамма, то и то общий вес «музея» рав­ня­ется четыр­на­дцати тон­нам! Какой уж тут верблюд!

Зако­нен вопрос: почему кар­то­чек так много? Неужели же рус­ский язык столь необычно богат сло­вами? Неужто их число изме­ря­ется мил­ли­о­нами? Есте­ственно спро­сить и о дру­гом: как соста­ви­лась такая гро­мад­ная кол­лек­ция? Что она собой пред­став­ляет? Как рабо­тают над ней уче­ные и для чего именно она нужна?

Разу­ме­ется, слов у нас гораздо меньше, чем этих кар­то­чек с запи­сями. Сотруд­ники сло­вар­ного отдела пола­гают, что ими заре­ги­стри­ро­вано около 400–500 тысяч раз­ных рус­ских слов. Веро­ятно, в кол­лек­ции есть про­пуски (она и сей­час непре­рывно попол­ня­ется), но, в общем, цифра эта близка к исчер­пы­ва­ю­щей. А для того чтобы понять, для чего необ­хо­димо столь чудо­вищ­ное коли­че­ство кар­то­чек, сто´ит мыс­ленно загля­нуть в любой такой «музей слов».

Он не похож на дру­гие музеи, – ска­жем, на зоо­ло­ги­че­ский, с его кра­си­выми вит­ри­нами, где поляр­ная сова сидит на кар­тон­ном ропаке, при­кры­том искус­ствен­ным сне­гом из ваты и бер­то­ле­то­вой соли, а семья утко­но­сов весело поло­щется под сде­лан­ной из стекла поверх­но­стью вооб­ра­жа­е­мой австра­лий­ской речки. Не похож и похож!

В кар­то­теке тысячи и сотни тысяч кар­то­чек уста­нов­лены в длин­ных ящи­ках напо­до­бие биб­лио­теч­ных ката­ло­гов. Каж­дая кар­точка раз­ме­ром с поч­то­вую открытку стоит на своем точ­ном месте по алфа­виту. Что напи­сано на ней?

На кар­точке напи­сана какая-нибудь фраза, отры­вок из тек­ста книги, доку­мента или кусо­чек под­слу­шан­ной кем-либо живой речи. Например:

«Пус­кай же гово­рят собаки: „Ай, Моська! Знать, она сильна, что лает на Слона!“»

В этой цитате слово «собаки» под­черк­нуто или выде­лено каким-либо спо­со­бом, а внизу сде­лано ука­за­ние: «И. А. Кры­лов, „Басни“, стр. такая-то». Эта кар­точка стоит в ящике на букву «С», на слово «собака». И если вы возь­мете одну из ее сосе­док, то и на ней вы встре­тите выписки, в кото­рых – во вто­рой, в тре­тий, в деся­тый раз – будет встре­чаться так же под­черк­ну­тое то же самое слово. Зачем это нужно? Неужели уче­ные не могут запом­нить и объ­яс­нить даже такое слово, всем извест­ное, совсем простое?

А что оно, по вашему мне­нию, озна­чает? Ну конечно: «При­ру­чен­ное чело­ве­ком хищ­ное живот­ное, близ­кое к волку, лисице и дру­гим». Что же еще можно добавить?

Но вот я вытас­ки­ваю еще одну кар­точку. На ней напи­сано довольно стран­ное: «Оста­вив тяжело нагру­жен­ную дере­вян­ную собаку на пере­крестке двух штре­ков, маль­чик на чет­ве­рень­ках пополз на стоны…» Неужели и тут речь идет о «при­ру­чен­ном хищ­ном живот­ном»? Конечно, нет: лет пять­де­сят – сто назад рудо­копы назы­вали «соба­ками» руд­нич­ные тележки, на кото­рых отво­зили по штоль­ням породу. Можно встре­тить и такую запись: «По тем кустам прой­дешь, столько собак в портки вопьется, скреб­ни­цей час не отчи­стишь!» Ока­зы­ва­ется, в Псков­ской обла­сти «соба­ками» назы­вают цеп­кие семена сор­ного рас­те­ния череды´… А что зна­чит соче­та­ние слов «мор­ская собака», «лету­чая собака»? А сколько совер­шенно неожи­дан­ных зна­че­ний имеет умень­ши­тель­ное слово «собачка»: это и «гашетка огне­стрель­ного ору­жия», и «осо­бый зубец в меха­низме, пре­пят­ству­ю­щий обрат­ному дви­же­нию», и «кли­ны­шек», и «щеколда»… Что же получается?

Выхо­дит, что слово, взя­тое само по себе, в отдель­но­сти от дру­гих слов, вне фразы-пред­ло­же­ния может ока­заться совсем непо­нят­ным для нас. И наобо­рот, каж­дое новое пред­ло­же­ние, новый кусок живой речи иной раз спо­собны дать нам поня­тие о таком зна­че­нии хорошо извест­ного слова, о кото­ром мы и не догадывались.

Вот почему и при­хо­дится на одно слово делать не одну, а много выпи­сок. Не слиш­ком много, чтобы они не запол­няли собой и без того обиль­ный «музей слов», но и не слиш­ком мало; иначе мно­гие и, быть может, очень важ­ные зна­че­ния этого слова оста­нутся непо­нят­ными и неза­ме­чен­ными. Иначе говоря, тут-то и обна­ру­жи­ва­ется сход­ство нашего «музея слов» с зоо­ло­ги­че­ским музеем. Там уче­ные ста­ра­ются раз­ме­щать чучела живот­ных в их при­род­ной обста­новке вовсе не кра­соты ради, а для того, чтобы можно было пра­виль­нее и пол­нее судить об их осо­бен­но­стях, о том, для чего, ска­жем, тигру нужна его пест­рая рас­краска или дятлу упру­гий жест­кий хвост. И здесь язы­ко­веды тоже стре­мятся вос­со­здать есте­ствен­ные усло­вия, в кото­рых живут слова нашей речи: они ведь нико­гда не встре­ча­ются нам «сами по себе»; они все­гда пока­зы­ва­ются в живой связи с дру­гими сло­вами, мель­кают в хоро­во­дах пред­ло­же­ний, в слож­ной пере­кличке с дру­гими сво­ими собратьями.

Теперь этот вопрос, мне кажется, выяс­нен. Оста­лись дру­гие: как состав­ля­ются такие кол­лек­ции, откуда берутся их кар­точки, какую работу над ними ведут? Тут нам при­дется при­нять в рас­чет, что, как мы уже гово­рили, все это может меняться в зави­си­мо­сти от того, с каким именно сло­вес­ным мате­ри­а­лом, с какими пото­ками могу­чей реки рус­ского языка мы имеем дело, какую ста­вим перед собою цель.

В мире давно отзву­чав­ших слов

Пред­ставьте себе, что вы исто­рик, заня­тый чте­нием ста­рин­ных руко­пи­сей. В гра­моте одного из твер­ских мона­сты­рей, поме­чен­ной кон­цом XVI века, вам попа­да­ется непо­нят­ная строчка:

«…и была та земля ране мона­стыр­ская, и брана на посад под веденцы…»

Что может это зна­чить? Слова «земля», «посад», «брана», «мона­стыр­ская» понятны. Но что такое «веденцы»? Из одного пред­ло­же­ния не выяс­нишь не только смысла нового слова, но даже ка´к оно зву­чит в име­ни­тель­ном падеже един­ствен­ного числа: «ведене´ц», как «бубене´ц» или «огуре´ц», «ве´денца», как «у´лица», «гу´сеница», или «веденца´» – вроде «пыльца´», «грязца´». А может быть, еще и «веде´нца».

Еще хуже со зна­че­нием слова: может быть, эти «веденцы», под кото­рые заняли мона­стыр­скую землю, – овощи; дей­стви­тельно, что-то вроде огур­цов или капор­цев? А может статься, они стро­е­ния или соору­же­ния напо­до­бие пру­дов – «копан­цев», или про­сто рас­те­ния как «саженцы»? Непо­нятно! Можно, веро­ятно, порыв­шись в древ­них руко­пи­сях, найти более ясный отры­вок, содер­жа­щий это же слово; но для этого надо пере­рыть сотни ста­рых гра­мот, книг, доку­мен­тов без боль­шой надежды скоро наткнуться на него. Это, конечно, немыслимо.

Было бы очень печально, если бы не суще­ство­вало «музеев слов». Вы идете в один из них, – ска­жем, в наш, ленин­град­ский, – в кар­то­теку сло­вар­ного отдела Инсти­тута язы­ко­зна­ния. Древ­не­рус­скому языку отве­дено в ней пол­тора мил­ли­она кар­то­чек. Вы загля­ды­ва­ете в них и с бла­го­дар­но­стью видите: опыт­ные охот­ники за ста­рыми сло­вами давно про­де­лали за вас нуж­ную работу: они собрали целый букет при­ме­ров на заин­те­ре­со­вав­шее вас слово. Читаем их подряд.

Пер­вая кар­точка ничего нового не дает: «Взято с перм­ской земли два­дцать веден­цов …» Тут это слово может зна­чить что угодно. Вто­рая тоже помо­гает мало: «Дал вклад Кузьма Устю­жен­ский веде­нец каф­тан бар­хат­ный чер­ный пуго­вицы золотые…»

Ясно одно: в име­ни­тель­ном падеже един­ствен­ного числа наше слово зву­чит как «ве´дене´ц», оно муж­ского рода. Но предки наши писали не все­гда тща­тельно; к зна­кам пре­пи­на­ния либо вовсе не при­бе­гали, либо рас­став­ляли их каж­дый по-сво­ему. Как понять: каф­тан, что ли, назы­вался веден­цом, или же это зва­ние самого «вклад­чика» (жерт­во­ва­теля), Устю­жен­ского Кузьмы? Туманно. Но, открыв тре­тью кар­точку, мы с облег­че­нием читаем:

«…а на том месте – лавка Якимки, мос­ков­ского веденца …»

Победа! Выяс­нено твердо: «ве´дене´ц» – чело­век. Но какой? Озна­чает ли слово это про­фес­сию (может быть, он «кузне´ц», «купе´ц»?), харак­те­ри­стику («глупе´ц», «сорване´ц») или еще что-нибудь? Ска­зать трудно.

Еще и еще пере­би­ра­ете вы кар­точки, раду­ясь тому, что их так много, и, нако­нец, наты­ка­е­тесь на то, что вам нужно:

«…Осипко Оси­пов с бра­том по госу­да­реву указу при­ве­дены в Нов­го­род в веден­цах и помогу взяли из казны и, не хотя быть в тягле, зало­жи­лись у митрополита…»

Вот теперь, если вы исто­рик, перед вами нари­со­ва­лась целая яркая кар­тина древ­ней жизни. В те дале­кие вре­мена суще­ство­вали на Руси полу­сво­бод­ные пере­се­ленцы. Их направ­ляли на пустын­ные окра­ины, выда­вая на обза­ве­де­ние ссуды из казны. Эти веде´нцы´, или све´денцы´, ста­но­ви­лись людьми «тяг­лыми», под­не­воль­ными; чтобы выку­питься из цар­ской кабалы, им при­хо­ди­лось закла­ды­вать себя самих, точно вещи в лом­барде, у какого-нибудь бога­тея. Так и Осипко зало­жил себя и брата митрополиту.

Все стало понят­ным, но ведь не из одной этой послед­ней кар­точки, – из всех! Без дру­гих при­ме­ров и этот не помог бы: а вдруг «при­ве­сти в веден­цах» зна­чит «при­ве­сти в кан­да­лах» или «в руби­щах»? Но мы уже узнали: «веде­нец» – чело­век. Так, сли­чая несколько тек­стов, можно уста­но­вить зна­че­ние даже очень непо­нят­ного ста­рого слова. Этим иной раз при­хо­дится зани­маться самому исто­рику; но посто­янно, повсе­дневно этой рабо­той заняты люди, кото­рые хотят снять с дру­гих тяж­кий труд по раз­га­ды­ва­нию ста­рых слов, язы­ко­веды-лек­си­ко­графы. И для них обшир­ные кол­лек­ции «музея слов» – пря­мая необходимость.

Годами скап­ли­вают эти собра­ния тек­стов опыт­ные охот­ники за давно отзву­чав­шими сло­вами – выбор­щики сло­вар­ных отде­лов. Работа далеко не про­стая: ни одного слова нельзя упу­стить; про­во­ро­нишь его, и кто знает, когда вто­рично упа­дет на него глаз чело­века; может быть, через десятки лет! А с дру­гой сто­роны, нельзя и выпи­сы­вать, как хоте­лось бы, все слова древ­них руко­пи­сей под­ряд: они загро­моз­дят «музей слов» мил­ли­о­нами ненуж­ных повторений.

То же и с при­ме­рами: одни сразу рас­кры­вают точ­ное зна­че­ние слова, дру­гие не гово­рят почти ничего. Хоте­лось бы пло­хие отбра­сы­вать, но опасно: а вдруг хоро­ших не встретится?!

Я при­вел в виде образца слово «веде­нец»; но таких и еще более непо­нят­ных слов в древ­не­рус­ских текстах мно­же­ство. Суще­ствует целая лите­ра­тура спо­ров по поводу мно­гих зага­доч­ных выра­же­ний, обна­ру­жен­ных в «Слове о полку Иго­реве». Что такое «харалу´жная» сталь? Как надо пони­мать выра­же­ние «дебрь Киса´ня»? Кого под­ра­зу­ме­вал гени­аль­ный автор под «дивом», кото­рый у него «кычет верьху древа», – птицу, чело­века или боже­ство? Мно­гие из них не под­да­ются раз­гадке именно потому, что нигде, кроме «Слова», не встре­ча­ются. Не встре­ти­лись пока что! Но, может быть, охот­ники за древними сло­вами их когда-нибудь и най­дут еще…

Мне хочется позна­ко­мить вас еще с одним занят­ным при­ме­ром таких зага­док, со сло­вом «вевеля´й».

Вот фраза:

«…а на том возу казна стре­лец­кая, да иная кладь, да три веве­ляя …»

Или:

«…и в то сельцо при­хо­дили стрельцы и с веве­ля­ями …»

Можно поду­мать: «веве­ляй», видимо, какой-то воен­ный инстру­мент или ору­жие, только какое именно?

Будь в наших руках эти два при­мера, дело было бы, пожа­луй, без­на­деж­ным. Но в «музее слов» не одна и не две кар­точки содер­жат каж­дое любо­пыт­ное слово. И среди них име­ется такая: «…от вся­ких два­дцати рат­ных чело­век ставлю я по одному рот­мистру или по два рядо­вых веве­ляев».

Выписка сде­лана из ста­рин­ной книги по воин­скому делу. Она ясно пока­зы­вает: «веве­ляй» – не пред­мет. Это осо­бый воен­ный чин, зва­ние. Язы­ко­ве­дам уда­лось уста­но­вить и его зна­че­ние и самое про­ис­хож­де­ние слова. «Веве­ляй» – пере­де­лан­ное на рус­ский лад немец­кое слово «фель­д­вай­бель» (теперь мы про­из­но­сим его тоже не очень точно: «фельд­фе­бель»). Веве­ляи были в допет­ров­ской Руси млад­шими стре­лец­кими коман­ди­рами, вроде наших старшин.

Я думаю, вам хорошо понятно, до какой сте­пени важны такие пра­вильно подо­бран­ные, тща­тельно выис­кан­ные выписки, какой боль­шой опыт­но­стью, уме­нием, зна­нием дела должны обла­дать те, кто их соби­рает по ста­рым доку­мен­там, – охот­ники за древними, иско­па­е­мыми из архив­ной пыли словами.

В погоне за живым словом

Мы гово­рили сей­час о сло­вах, кото­рые уже давно отзву­чали. Их нет больше в мире. Только в древ­них кни­гах, на листах выцвет­ших руко­пи­сей и гра­мот оста­лись их отпе­чатки, их тени. Никто не гово­рит «кметь», когда нужно назвать воина. Ни один чело­век не поиме­нует дядю у´ем или мужа ла´дой, как в дни Моно­маха. Древ­ние слова подобны потух­шим звез­дам: их давно нет, а до нас все еще дохо­дит их свет, потому что свет идет медленно.

Да понятно: соби­рать тени нелегко. Зато со сло­вами живой речи дело, навер­ное, обстоит лучше? Вот, ска­жем, народ­ный язык, его мест­ные говоры, област­ные наре­чия и диа­лекты. Они же еще живут; с ними все видимо, все ясно… Это – рус­ский язык, а мы тоже рус­ские люди.

Вы дума­ете, с ними так просто?

Вы идете где-либо по глу­хому лесу, вдоль реки, впа­да­ю­щей в Белое море. Тропка зме­ится впе­ред. И вдруг из-за веко­вой ели какой-то дедка дру­же­любно кри­чит вам: «Эй, друг! Туды не ходи: там ня´ша!» Что поду­ма­ете вы при этом?

Вы поду­ма­ете: «Дед либо нерус­ский, либо шут­ник! „Няша“! Ска­жите на милость! Что это: „бука“, „бяка“? Нашел чем стращать!»

Но не теряй­тесь в догад­ках; спро­сите в любой север­ной деревне и узна­ете: нет, «ня´ша» не «бука». «Ня´ша» – на мест­ном наре­чии болото. А соваться в болото дей­стви­тельно ни к чему.

Слово «няша» известно только на Край­нем Севере. Ни ряза­нец, ни орло­вец его не пой­мут[58]. Зато у них есть свои мест­ные слова, точно так же неиз­вест­ные в дру­гих частях гро­мад­ной нашей страны.

Если бы лет сорок назад где-нибудь возле Вели­ких Лук, зави­дев замур­зан­ного пар­нишку на дере­вен­ском крыльце, вы оклик­нули его: «Вань, а ваши где?», вы рис­ко­вали бы услы­шать в ответ что-нибудь вроде:

«Да батька уже помеша´лся, так ён на будво´рице орёт; а матка, та´я шум с избы´ па´ше…»

Я думаю, вы поблед­нели бы: целая семья сошла с ума! На деле же все было очень спо­койно; ответ маль­чишки можно пере­ве­сти «с псков­ского на рус­ский» при­мерно так: «Отец закон­чил вто­рую вспашку поля и теперь под­ни­мает ого­род возле избы, а мать – та выме­тает мусор из дому…» Только и всего. Это совсем не бред безумца; это чистый и пра­виль­ный рус­ский язык, только не лите­ра­тур­ный, а народ­ный, в одном из его мно­го­чис­лен­ных наречий.

Было время, наре­чия эти резко отде­ля­лись друг от друга и не меня­лись веками: ведь жители раз­ных частей нашей родины – тве­ряки, пско­вичи, волог­жане, куряне – почти нико­гда не встре­ча­лись и даже не слы­шали друг друга. Теперь не то: наша жизнь с ее желез­ными доро­гами, поч­той, радио, теле­гра­фом, кни­гами, газе­тами, воин­ской служ­бой, обя­за­тель­ным обу­че­нием все силь­ней и силь­ней сти­рает все язы­ко­вые рубежи. Иначе и быть не может. Но кое-какие мест­ные осо­бен­но­сти всё еще дер­жатся. Област­ные говоры и сего­дня вли­яют на обще­рус­ский язык. В них гораздо крепче, чем в город­ской речи, сохра­ня­ются следы про­шлого. Не при­хо­дится удив­ляться, если язы­ко­веды спят и во сне видят: хоть напо­сле­док собрать, запе­чат­леть, изу­чить эти выми­ра­ю­щие диа­лекты: не из них ли вырос и весь наш язык?!

Легко ска­зать – собрать и изу­чить! На мест­ных диа­лек­тах никто не пишет ни книг, ни доку­мен­тов. Они живут только звуча, только в устах гово­ря­щих. И уче­ным, кото­рые охо­тятся за их сло­вами, при­хо­дится пус­каться в дале­кие, порою нелег­кие, странствования.

Мест­ные слова, как лес­ные птицы, дер­жатся всего проч­нее в самых дале­ких, самых глу­хих углах страны.

При­хо­дится плыть на их поиски по могу­чим рекам, про­би­раться сквозь таеж­ную глушь в послед­ние «мед­ве­жьи углы», сквозь «ня´ши» и «со´ломбы», по «крю­чам» да «запроки´дам» дохо­дить до отда­лен­ней­ших посел­ков, выхо­дить в море с бело­мор­скими или азов­скими рыба­ками, слу­шать ста­рых ска­зоч­ниц и пев­цов народ­ных «ста´рин» – былин и, как когда-то делал Даль, тща­тельно, бережно запи­сы­вать каж­дое улов­лен­ное незна­ко­мое слово. А нужны они науке, эти под­слу­шан­ные слова? Нужны, и даже очень!

В окрест­но­стях Пскова вы до сего дня можете услы­шать слово «попелу´шка». Оно зна­чит «серая ноч­ная бабочка». Слово это, видимо, очень древ­нее; про­ис­хо­дит оно от «по´пел» (пепел), а близ­кие к нему слова можно встре­тить и в дру­гих сла­вян­ских язы­ках. Пско­вичи уна­сле­до­вали его от своих дале­ких пред­ков. Это совер­шенно закономерно.

А теперь пред­ставьте себе, что где-нибудь в Сибири вам, охот­нику за сло­вами, попа­да­ется в речи мест­ных жите­лей это же самое слово. Нигде кру­гом его нет, а тут вдруг в неболь­шом рай­оне оно известно каж­дому. Что это может значить?

Нередко бывает разумно пред­по­ло­жить: когда-то, может быть очень давно, этот дале­кий район был засе­лен выход­цами из-под Пскова. Факт забылся; даже сами пра­внуки тогдаш­них посе­лен­цев утра­тили память о своем про­ис­хож­де­нии. А слово пом­нит и сви­де­тель­ствует о нем.

Когда дума­ешь о таких слу­чаях, при­хо­дит на ум одно рас­те­ние, обыч­ная сор­ная трава Европы, «плянта´го», каж­дому извест­ный подо­рож­ник. У подо­рож­ника цеп­кие семена. Он под­ве­ши­вает их к одежде и обуви про­хо­дя­щих и путе­ше­ствует, так ска­зать, «чужими ногами». Именно поэтому он и рас­тет больше всего вдоль пеше­ход­ных тропинок.

Едва пер­вые евро­пей­ские пере­се­ленцы появи­лись в Аме­рике, вме­сте с ними, цепко дер­жась за гру­бую шерсть чулок и юбок, явился туда и подо­рож­ник. Скоро удив­лен­ные индейцы стали нахо­дить эту чуж­дую, неви­дан­ную траву всюду вдоль дорог, по кото­рым про­хо­дили их страш­ные гони­тели. И они про­звали ее «сле­дом белого»; плос­кие листья ее громко кри­чали им: «Бере­гись! Тут шел бледнолицый!»

Слово как подо­рож­ник: оно никуда не может пойти само. Но его всюду про­но­сят люди. И нередко они ухо­дят, а оно оста­ется, как вер­ный сви­де­тель: тут были они!

Бывает и иначе. В той же Псков­ской обла­сти доныне живут стран­ные обра­ще­ния рас­сер­жен­ных взрос­лых к бало­ван­ным и озор­ным детям: «Эй, литва´! – кри­чат ребя­там стар­шие. – Живо уняться, во´льница!»

На пер­вый взгляд, что осо­бен­ного? Но вспом­ним, что «воль­ни­цей» в ста­рину именно в Нов­го­род­ской и в Псков­ской зем­лях име­но­ва­лись полу­во­ен­ные, полу­раз­бой­ни­чьи ватаги забу­бен­ных, отча­ян­ных голов, «ушку´йников». Они порою смело боро­лись за свою родину на войне, но в мир­ное время не стес­няли себя в обра­ще­нии со сво­ими соот­чи­чами. А в дни извест­ных «литов­ских войн» сосед­ние фео­далы при­во­дили в эти же края дру­жины своих вои­нов, веро­ятно усердно гра­бив­ших и разо­ряв­ших насе­ле­ние. Надо думать, и те и дру­гие осно­ва­тельно похо­зяй­ни­чали тут, если даже теперь, спу­стя века и века после того вре­мени, здесь, и только здесь, вся­кий озор­ник-буян име­ну­ется либо «воль­ни­цей», либо «лит­вой». Тут уж слово сви­де­тель­ствует о делах и собы­тиях дале­кого про­шлого не сво­ими путе­ше­стви­ями, а, наобо­рот, самым фак­том сво­его появ­ле­ния и осед­лого суще­ство­ва­ния в опре­де­лен­ном, строго огра­ни­чен­ном районе.

Все это не могло не обра­тить на себя осо­бого вни­ма­ния язы­ко­ве­дов. Не говоря уже о сло­ва­рях, они начали, на осно­ва­нии соби­ра­е­мых запи­сей област­ных слов, состав­лять осо­бые «линг­ви­сти­че­ские карты», осно­вав спе­ци­аль­ный отдел язы­ко­вед­ной науки – «линг­ви­сти­че­скую географию».

Вы, разу­ме­ется, видели на обыч­ных кар­тах изви­ли­стые линии, име­ну­е­мые раз­ными сло­вами с неиз­мен­ной при­став­кой «изо» (по-гре­че­ски – «рав­ный»): изо­баты (кри­вые, соеди­ня­ю­щие места рав­ных глу­бин в море), изо­термы (кри­вые рав­ных тем­пе­ра­тур), изо­бары (линии оди­на­ко­вого дав­ле­ния воз­духа), изо­гипсы (линии, соеди­ня­ю­щие оди­на­ко­вые высоты). Карты эти поз­во­ляют гео­гра­фам, кли­ма­то­ло­гам, моря­кам судить о мно­гих явле­ниях при­роды. На линг­ви­сти­че­ские карты нано­сятся похо­жие линии – изоглоссы; они соеди­няют между собою пункты, в кото­рых наблю­дены одни и те же слова, оди­на­ко­вые формы слов, сход­ные грам­ма­ти­че­ские явле­ния. Изоглоссы слов «воль­ница» и «литва», несо­мненно, почти сов­па­дут; они, как коль­цом, охва­тят ста­рые псков­ские и нов­го­род­ские земли; они очер­тят тот район, кото­рый под­вер­гался неко­гда то вра­же­скому, а то и «дру­же­скому» разо­ре­нию. Изоглоссы, вычер­чен­ные по дру­гим сло­вам, одни про­ля­гут от Нов­го­рода на восток, обри­со­вы­вая пути, по кото­рым пред­при­им­чи­вые нов­го­родцы коло­ни­зо­вали неко­гда При­ура­лье, дру­гие потя­нутся от Вели­ких Лук к юго-западу, ука­зы­вая на ста­рые связи южных пско­ви­чей с бело­ру­сами… И, как опыт­ный гео­лог, наме­тив на карте точки, где нахо­дят в слоях земли остатки каких-нибудь древ­них рако­вин, уве­ренно гово­рит: «Тут было море!» – так язы­ко­вед по своим изоглос­сам судит о таких пере­дви­же­ниях дав­них оби­та­те­лей земли Рус­ской, о кото­рых не сохра­ни­лось ника­ких сви­де­тельств у исто­ри­ков. Как же не ска­зать, что соби­ра­ние и этой части «музея слов» явля­ется пусть не лег­ким, но увле­ка­тель­ным и важ­ным делом!

Язык, кото­рым гово­рим мы

Вы убе­ди­лись: нелегка охота за древ­не­рус­скими, да и за совре­мен­ными област­ными, сло­вами. Поиски пер­вых свя­заны с копа­ньем в архив­ной пыли, с погру­же­нием в труд­но­до­ступ­ный, и в конце кон­цов довольно огра­ни­чен­ный, око­сте­не­лый мир ста­рых пись­мен­ных памят­ни­ков. Поле дея­тель­но­сти охот­ника за ними и темно и неши­роко. Наобо­рот, каж­дый, кто изу­чает совре­мен­ный народ­ный язык, то и дело теря­ется перед колос­саль­ными гру­дами живого, пест­рого, подвиж­ного мате­ри­ала. Столько гово­ров, наре­чий, диа­лек­тов, и все это живет, воз­дей­ствует одно на дру­гое, дви­жется, переплетается…

Есть в этих обла­стях работы труд­но­сти вза­имно про­ти­во­по­лож­ного харак­тера. Нико­гда ни еди­ного слова древ­ней речи мы не слы­хали и не услы­шим; мы знаем только пись­мен­ный, мерт­вый сле­пок с нее. Напро­тив того, област­ные языки, если не при­ни­мать в рас­чет ничтож­ных исклю­че­ний, известны нам только на слух. Кто и где читал газету или книжку, напе­ча­тан­ную на орлов­ско-кур­ском, пен­зен­ском или костром­ском наречии?

В то же время и там и тут встре­ча­ются сход­ные пре­пят­ствия. И древ­ний рус­ский и совре­мен­ные говоры, в общем, мало зна­комы нам, горо­жа­нам. И там и тут пест­рят непо­нят­ные, зага­доч­ные слова; зна­че­ние их порою весьма темно, и рас­крыть его не так-то про­сто. Правда, бывают слу­чаи, когда загадки совре­мен­ных диа­лек­тов реша­ются при помощи того, что мы знаем о языке Киев­ской Руси. Слу­ча­ется и наобо­рот: смысл умер­шего века´ назад слова, добы­того из ста­рин­ной гра­моты, про­яс­ня­ется, если порыться в каком-нибудь нынеш­нем, живом мест­ном говоре.

Мы долго раз­во­дили бы руками, ста­ра­ясь понять, почему пепельно-серая ноч­ная бабочка зовется в народе «попе­лу­хой», если бы слово «попел» (пепел) не было нам известно из древ­них книг.

Мно­гие охот­ни­чьи тер­мины глу­бо­кой древ­но­сти, вроде «пу´тик» (охот­ни­чья тропа с рас­став­лен­ными вдоль нее кап­ка­нами), «ёз» (закол, хво­ро­стя­ная пере­го­родка через русло реки для рыб­ной ловли) или «пере­вес» (пти­це­лов­ная сеть), оста­лись бы для нас нераз­га­дан­ными, если бы мы не нахо­дили им объ­яс­не­ний и близ­ких слов в совре­мен­ных народ­ных гово­рах. Ведь в лите­ра­тур­ном языке они давно исчезли.

Каза­лось бы, ника­ких таких затруд­не­ний не может быть при состав­ле­нии сло­ва­рей нашей совре­мен­ной лите­ра­тур­ной речи. Уж ее-то мы знаем и в пись­мен­ной и в уст­ной фор­мах. Мы сами еже­часно поль­зу­емся ею. Какие могут быть для меня тайны в языке, кото­рым я сам говорю? Я его хра­ни­тель, пере­дат­чик и в какой-то мил­ли­он­ной доле даже его тво­рец. Ему меня обу­чали в школе; я и сам при­зван учить пра­виль­ному вла­де­нию род­ным язы­ком своих детей и вну­ков. Зна­чит, эта область сло­вар­ной работы должна быть самой легкой.

Хорошо бы, если бы это было так.

Соста­ви­тель древ­не­рус­ского или народно-рус­ского сло­варя ста­вит перед собой одну основ­ную цель: дать наи­бо­лее точ­ную и пол­ную кар­тину языка, помочь его изу­че­нию. Любое вновь най­ден­ное слово он смело и твердо зано­сит в свой спи­сок, забо­тясь об одном – о точ­ной его пере­даче. Не при­хо­дится рас­суж­дать: хорошо или плохо, что автор «Слова о полку Иго­реве» назы­вал вои­нов «кме´тями», а тоску – «туго´ю»; он их так назвал, и все тут. Нечего делать заме­ча­ние пско­вичу, если он име­нует бабочку-капуст­ницу «мя´клышем», а птицу сову – «лунём». Ему нет печали до того, что в дру­гих наре­чиях «лунь» – совсем иная птица. Он так гово­рит, и дело с кон­цом. Соста­ви­тель сло­варя покорно запи­шет любое его «сло­во­упо­треб­ле­ние».

Совсем иное – состав­ле­ние сло­варя нашего совре­мен­ного языка. Здесь перед лек­си­ко­гра­фом воз­ни­кает допол­ни­тель­ная и особо важ­ная задача. Он не может про­сто реги­стри­ро­вать слова: суще­ствуют, дескать, и пре­красно. Он дол­жен еще опре­де­лить, законно ли их суще­ство­ва­ние в устах гово­ря­щих или под пером пишу­щих? А может быть, они упо­тре­били их слу­чайно, по ошибке и неве­же­ству, и им не место в строй­ном зда­нии лите­ра­тур­ной речи?

Вот почему, запи­сав в речи обра­зо­ван­ного горо­жа­нина слово «сковырну´лся» в смысле «сорвался, упал», или слово «булга´хтер» (вме­сто «бух­гал­тер»), он дол­жен будет сразу же при­за­ду­маться: а можно ли эти слова зано­сить в сло­варь лите­ра­тур­ной речи? Законны ли они в ней? Можно ли поз­во­лить школь­нику в классе, жур­на­ли­сту в газете упо­треб­лять их в этом виде или это надо запре­тить? Допу­стимо ли, чтобы мы слы­шали и читали фразы вроде: «Уче­ники нередко могут ско­выр­нуться при испы­та­нии по рус­скому языку», или «Бул­гах­тер­ский учет – основа нашего хозяйства»?

В чем же раз­ница между лите­ра­тур­ной и раз­го­вор­ной речью? Да в том, что лите­ра­тур­ный язык – язык осо­бый. Один из всех язы­ков, кото­рыми мы можем поль­зо­ваться, он имеет свою, пусть непо­сто­ян­ную и измен­чи­вую, необ­хо­ди­мую норму, под­чи­ня­ется опре­де­лен­ным (хотя тоже измен­чи­вым и гиб­ким) пра­ви­лам. Мы не про­сто изу­чаем его: мы делаем это для того, чтобы его совер­шен­ство­вать. Мы делаем это для того, чтоб обу­чать ему дру­гих людей. Поэтому и любой сло­варь лите­ра­тур­ного языка не может остаться его рав­но­душ­ным опи­са­нием, слеп­ком с натуры. Он дол­жен стать сво­его рода кни­гой его зако­нов. Своим суще­ство­ва­нием он дол­жен отучать от непра­виль­ной и насаж­дать пра­виль­ную речь.

Не знаю, дума­ете ли вы, что это очень просто?

Каж­дый день вы стал­ки­ва­е­тесь с тыся­чами слов и уст­ных и пись­мен­ных. Но как узнать, кото­рые из них при­над­ле­жат к пра­виль­ному лите­ра­тур­ному языку, кото­рые – само­званцы? Кто судья в этом вопросе? Вы пой­дете к учи­телю языка, но учи­тель сам поле­зет за нуж­ной справ­кой в сло­варь. Сло­варь состав­ляли язы­ко­веды, а каж­дый язы­ко­вед ска­жет вам, что он не вправе навя­зы­вать языку свои лич­ные вкусы: «Мы сами должны искать законы языка в языке, а никак не при­ду­мы­вать их для него».

Полу­ча­ется закол­до­ван­ный круг, и что-то выхода из него не видно.

Выход при­хо­дится искать именно в самой лите­ра­туре. То слово, кото­рое при­нято писа­те­лями, поэтами, уче­ными, кото­рое повто­ря­ется в кни­гах, газе­тах, – его мы должны счи­тать лите­ра­тур­ным, даже если нам самим оно незна­комо или непри­вычно. А вот если оно зву­чит только в уст­ных бесе­дах или если оно встре­ча­ется изредка в очень спе­ци­аль­ных про­фес­си­о­наль­ных изда­ниях, не выходя за их круг, тогда с при­да­нием ему зва­ния «лите­ра­турно-пра­виль­ного» при­дется подо­ждать, даже если оно звучно, кра­сиво и по всем ста­тьям хорошо.

Вот какой казус при­шлось недавно раз­ре­шать ленин­град­скому «музею слов», кар­то­теке Инсти­тута языкознания.

Потре­бо­ва­лось уста­но­вить: есть ли в лите­ра­тур­ном языке слово «купе´йность». Загля­нули в гото­вые сло­вари: не обна­ру­жили. Пого­во­рили с желез­но­до­рож­ни­ками: эти все его знают и счи­тают совер­шенно пра­виль­ным. Слово «купе´» в сло­ва­рях есть; оно-то лите­ра­турно. Ну, а с «купе´йностью» как же? Мало ли, что и как в уст­ной «домаш­ней» речи своей име­нуют между собою путейцы: они шут­ники, и паро­воз марки «0В» назы­вали, бывало, «овцой» или «овеч­кой». Но ведь нельзя все­рьез писать: «На желез­ных доро­гах СССР дол­гое время рабо­тали паро­возы марок „Овца“ и „Щука“. Эти назва­ния нелитературны.

Чтобы раз­ре­шить вопрос, надо было уста­но­вить: есть ли такое слово где-нибудь в серьез­ных рабо­тах по транс­порту, встре­ча­ется ли оно в худо­же­ствен­ных про­из­ве­де­ниях?.. Это была задача нераз­ре­ши­мая для оди­но­чек про­шлого, вроде В. Даля. Попро­буйте дога­даться, где, в какой из тысяч еже­годно выхо­дя­щих в нашей стране книг, на каком седь­мом или деся­том мил­ли­оне их стра­ниц встре­тится это малень­кое словечко!

Дру­гое дело – креп­кий кол­лек­тив науч­ных работ­ни­ков кар­то­теки. Они устро­или фор­мен­ную облаву на «купей­ность», и слово уда­лось, нако­нец, пой­мать в учеб­нике для работ­ни­ков вок­за­лов, напи­сан­ном вид­ным путей­цем. Кар­то­тека дала ответ заин­те­ре­со­ван­ным: «Да, „купей­ность“ – слово, ста­но­вя­ще­еся лите­ра­тур­ным»; а в ящи­ках «музея» появи­лась еще одна, семь мил­ли­о­нов пер­вая карточка.

Дру­гой вопрос: надолго ли слово это вошло в наш лите­ра­тур­ный язык, есть ли боль­шой смысл сохра­нять его там? Не больно-то оно удобно и кра­сиво, и, весьма воз­можно, дни его суще­ство­ва­ния уже сочтены.

Надо прямо ска­зать: одну из самых боль­ших труд­но­стей работы над лите­ра­тур­ным язы­ком состав­ляет его исклю­чи­тель­ная живость, подвиж­ность. И древ­не­рус­ский язык и даже област­ные диа­лекты – дру­гое дело. Пер­вый давно уже ока­ме­нел окон­ча­тельно; вто­рые неспешно текут и дви­жутся, как вылив­ша­яся когда-то из жерла вул­кана, осты­ва­ю­щая вяз­кая лава. А лите­ра­тур­ная речь подобна живой реке: она бур­лит, пенится, роет берега, при­ни­мает при­токи, рас­те­ка­ется мно­гими рус­лами – живет. То, что сей­час мельк­нуло на поверх­но­сти, через крат­кое время кануло на дно или выбро­шено на отмель. Поди уследи за всем этим блес­ком и сутолокой!

Вот судите сами. В конце два­дца­тых годов во мно­гих совет­ских учре­жде­ниях был для пробы вве­ден осо­бый поря­док: они рабо­тали без общих выход­ных, как заводы, а сотруд­ники отды­хали каж­дый в свой день уко­ро­чен­ной пяти­днев­ной недели по очереди.

Эту систему сна­чала назы­вали длинно: «непре­рыв­ной рабо­чей неде­лей». Потом воз­никло сокра­щен­ное слово «непре­рывка». Оно мгно­венно стало бес­спорно лите­ра­тур­ным сло­вом: вы най­дете его в про­то­ко­лах тогдаш­них собра­ний, в при­ка­зах, в ста­тьях газет, а вполне воз­можно, и в худо­же­ствен­ных про­из­ве­де­ниях того вре­мени. Теперь же вы, веро­ятно, сего­дня услы­шали его от меня впер­вые. Почему? Потому что спу­стя очень недол­гий срок непре­рыв­ная неделя была при­знана неудоб­ной, отме­нена, и слово, ее озна­чав­шее, исчезло. Перед работ­ни­ками сло­ва­рей встает суще­ствен­ный вопрос: имеет ли оно право чис­литься в спис­ках лите­ра­тур­ных рус­ских слов?

Слу­ча­ется, что споры на чисто сло­вар­ные темы выби­ва­ются за пре­делы каби­не­тов ученых.

В отрывке из сти­хо­тво­ре­ния XVIII века, при­ве­ден­ном ранее, есть слово «довлеет»: «То одно довлеет…» – гово­рит Ф. Про­ко­по­вич о «дела­нии лек­си­ко­нов», то есть «этого одного достаточно».

«Довлеть» – слово ста­ро­сла­вян­ское: гла­гол, озна­ча­ю­щий именно «быть доста­точ­ным», «хва­тать». Когда-то широ­ким рас­про­стра­не­нием поль­зо­ва­лось древ­нее изре­че­ние: «Довлеет дневи злоба его», пере­во­ди­мое: «На каж­дый день хва­тает его соб­ствен­ных забот».

В дву­языч­ных сло­ва­рях оно так и пони­ма­ется: по-фран­цуз­ски «довлеть» – «suffir»; по-немецки – «genügen» («быть доста­точ­ным»). Нам же, рус­ским, осо­бенно не зна­ю­щим древне­сла­вян­ского, «довлеть» по зву­ча­нию напо­ми­нает «давить», «дав­ле­ние», – слова совсем дру­гого корня. В резуль­тате этого чисто внеш­него сход­ства про­изо­шла пута­ница. Теперь даже очень хоро­шие зна­токи рус­ского языка то и дело упо­треб­ляют (при­том и в печати) гла­гол «дОвлеть» вме­сто соче­та­ния слов «ока­зы­вать дАвление»:

«Гит­ле­ров­ская Гер­ма­ния довлела над сво­ими союзниками».

«Над руко­во­ди­те­лями тре­ста довлеет одна мысль: как бы не про­изо­шло затоваривания…»

В этих слу­чаях «довлеет» зна­чит уже «давит», «висит», «угне­тает», – все что угодно, только не «явля­ется достаточным».

По поводу этого обсто­я­тель­ства в нашей прессе воз­никли бур­ные споры. Писа­тель Ф. Глад­ков опро­те­сто­вал подоб­ное пони­ма­ние слова, совер­шенно спра­вед­ливо счи­тая его резуль­та­том пря­мой ошибки, неосве­дом­лен­но­сти в сла­вян­ском языке. Каза­лось бы, он совер­шенно прав.

Однако посы­па­лись воз­ра­же­ния. Ста­рое древне­сла­вян­ское зна­че­ние слова забы­лось, гово­рили мно­гие, утвер­ди­лось новое. Какое нам дело до того, что´ «довлеть» зна­чило во дни Госто­мысла? Теперь оно зна­чит дру­гое, и смешно воз­ра­жать про­тив этого. Подоб­ные пре­вра­ще­ния про­ис­хо­дят в языке постоянно.

Вот гре­че­ское слово «идио´тэс». В Гре­ции оно озна­чало «част­ный, или про­стой, чело­век». А теперь во мно­гих язы­ках его пони­мают как сино­ним пол­ного дурака, «бол­вана».

Вот латин­ское слово «пага´нус». Его пер­во­на­чаль­ное зна­че­ние было «кре­стья­нин». Потом оно стало озна­чать «языч­ник» (потому что хри­сти­ан­ство в Риме долго не могло про­ник­нуть в деревню). А теперь у нас, рус­ских, оно при­об­рело смысл «нечи­стый», «мерз­кий»: гриб «поганка»; «экий пога­ный характер»…

Всем известно слово «мини­а­тюр­ный»: мы пони­маем его как «малень­кий и изящ­ный; но тут такая же пута­ница, как и со сло­вом «довлеть». Слово «мини­а­тюра» (малень­кий рису­нок) на самом деле по-ита­льян­ски озна­чает «сде­лан­ный крас­ной крас­кой»: по-ита­льян­ски «минио» – крас­ная окись свинца, а заста­воч­ные рисунки в ста­рых кни­гах чаще всего испол­ня­лись именно этой краской.

Однако в роман­ских язы­ках очень рас­про­стра­нен совсем дру­гой корень – «мин»; мы встре­чаем его в таких сло­вах, как «мино´р», «ост­ров Минорка» (рядом с ост­ро­вом Май­ор­кой), «ми´нимум», «ми´нус». По-латыни «ми´нор» дей­стви­тельно зна­чило «малый», «мень­ший». Про­изо­шло сме­ше­ние двух кор­ней, и «малень­кий рису­нок – мини­а­тюра» как бы при­рос к семье слов, сход­ных с «мини­му­мом». А от «мини­а­тюры» про­изо­шло уже в рус­ском языке[59] при­ла­га­тель­ное «мини­а­тюр­ный» – малень­кий. Об окиси свинца совер­шенно забыли.

Как видите, слова далеко не редко рож­да­ются в резуль­тате язы­ко­вой пута­ницы, ряда оши­бок. Тем не менее мы все спо­койно упо­треб­ляем и слово «идиот», и «поганку», и «мини­а­тюр­ный», и сотни дру­гих. Почему же надо воору­жаться про­тив гла­гола «довлеть» в его новом зна­че­нии, если язык при­ни­мает его?

Спор о слове этом дошел до того, что про­тив­ники обра­ти­лись за раз­ре­ше­нием его к уче­ным-линг­ви­стам. Круп­ней­шие язы­ко­веды наши выска­за­лись уклон­чиво и осто­рожно. «Да, – гово­рили они, – мы сами избе­гаем упо­треб­лять это слово в его новом зна­че­нии. Но мно­гие, отлично вла­де­ю­щие рус­ской речью, това­рищи – М. И. Кали­нин в своих речах, поэт Н. С. Тихо­нов в ста­тьях – поль­зу­ются им уже вполне сво­бодно. Запре­тить это им мы не имеем оснований…»

Такая уклон­чи­вость разумна: для язы­ко­веда есть един­ствен­ный путь узнать, пра­вильно или непра­вильно то или иное сло­во­упо­треб­ле­ние, – при­смот­реться к тому, как его уже упо­треб­ляют в литературе.

Но и про­тив­ники слова «довлеть» и ему подоб­ных выдви­гают серьез­ные доводы. Они напо­ми­нают, что В. И. Ленин в свое время горячо про­те­сто­вал про­тив совер­шенно такой же пере­ли­цовки зна­че­ния фран­цуз­ского слова «будэ´» (дуться, сер­диться) в рус­ский гла­гол «буди´ровать» (тре­во­жить, воз­буж­дать про­тив чего-либо). Пере­ли­цовка про­изо­шла по совер­шенно тем же при­чи­нам, что и в слу­чае с «довлеть»: гла­гол «буди´ровать» непра­вильно свя­зался с рус­ским созвуч­ным сло­вом «буди´ть». Вла­ди­мир Ильич писал по его поводу очень сер­дито: такие ошибки «совсем уже могут выве­сти из себя». Он счи­тал подоб­ное «фран­цуз­ско-ниже­го­род­ское» сло­во­упо­треб­ле­ние вред­ным для языка.

Уче­ный-язы­ко­вед, рабо­та­ю­щий над сло­ва­рем рус­ского лите­ра­тур­ного языка, дол­жен стать в этом споре на какую-то одну сто­рону, сде­лать свой обос­но­ван­ный выбор. Ведь по его сло­варю будут потом учиться пра­вильно исполь­зо­вать рус­ские слова; нельзя допу­стить, чтобы экза­ме­ну­ю­щийся по рус­скому языку школь­ник пре­бы­вал в пол­ной неиз­вест­но­сти, кого же он дол­жен слу­шаться – писа­теля Глад­кова, запре­ща­ю­щего такие слова, или поэта Тихо­нова, спо­койно упо­треб­ля­ю­щего их. Ка´к он дол­жен пра­виль­ней выра­зиться: «надо мной довлеет при­мер Тихо­нова» или «мне довлеет того, что ска­зал по этому поводу Гладков»?

Ино­гда вопрос воз­ни­кает не только о пра­виль­ном пони­ма­нии того или иного слова, сколько о его пра­виль­ном про­из­но­ше­нии. Суще­ствует длин­ный ряд слов, кото­рые очень мно­гими выго­ва­ри­ва­ются неверно, то есть без учета их про­ис­хож­де­ния. Нередко слы­шишь, как гово­рят «лабо­Ла­то­рия» вме­сто «лабо­ра­то­рия», или «коЛи­дор», а не «коРи­дор». Так посту­пают только те, кто не знает, откуда взя­лись эти слова.

Слово «лабо­ра­то­рия», напри­мер, тесно свя­зано с латин­ским «labor» (работа) (так же как и извест­ное теперь всем назва­ние англий­ской пар­ла­мент­ской пар­тии «лейбори´стов»). «Лабо­ра­то­рия» по-латыни зна­чит: рабо­чее место; нет ника­кого резона заме­нять в нем звук «р» зву­ком «л». Еще того меньше прав на это у нас в слове «кори­дор»: оно через фран­цуз­ский язык про­ис­хо­дит от испан­ского «correre» (бегать); в Испа­нии даже зна­ме­ни­тый «бой быков» непо­чти­тельно име­ну­ется «корри´да», то есть «беготня». Конечно, эти слова про­из­но­сят неверно как раз мно­гие, но если идти им навстречу, так почему же тогда не уза­ко­нить про­из­но­ше­ние «туба­ретка» вме­сто «табу­ретка» или «листри­че­ство» вме­сто «элек­три­че­ство»? Та´к ведь тоже гово­рят тысячи людей!

Это спра­вед­ливо. И все же, с дру­гой сто­роны, вели­кое мно­же­ство ино­стран­ных слов вошло дав­ным-давно в нашу речь и живет в ней, всеми при­знан­ное, именно в совер­шенно «непра­виль­ной», с точки зре­ния вер­но­сти пер­во­на­чаль­ному зву­ча­нию, форме.

Ни один рев­ни­тель чистоты языка не воз­ра­жает про­тив слова «и´звесть», а ведь это не что иное, как иска­же­ние гре­че­ского слова «азбэ´стэс». Мы спо­койно гово­рим «известка», и это не мешает нам упо­треб­лять более точ­ное слово «асбе´ст» в каче­стве назва­ния опре­де­лен­ного минерала.

Есть рас­те­ние, кото­рое мы име­нуем тми­ном. Слово это самое что ни на есть лите­ра­тур­ное. Между тем оно – иска­же­ние гре­че­ского «кюми´нон», кото­рое, в свою оче­редь, про­изо­шло от древ­не­ев­рей­ского «кам­мон», или «кинам­мон». (Помните у Пуш­кина: «Нард, алоэ, кинам­мон бла­го­во­нием богаты»?) В ста­ро­сла­вян­ском языке жила более близ­кая к пер­во­на­чаль­ным форма «кюмин». Так что же, может быть, нам попы­таться вер­нуться к этой форме? Ясно, что это бессмыслица!

Как же быть? На чем остановиться?

Чтобы покон­чить с этим нелег­ким вопро­сом, пого­во­рим об одном довольно любо­пыт­ном, только что родив­шемся слове, слове – груд­ном мла­денце, едва начи­на­ю­щем жить.

Малень­кие дети, играя, очень точно под­ра­жают звуку авто­мо­биль­ного сиг­нала, про­из­нося слоги «би-би». В моем дет­стве мы, тогдаш­ние ребята, не знали такого зву­ко­под­ра­жа­ния, да и неуди­ви­тельно: в мире еще не было нынеш­них машин и их элек­тро­сиг­на­лов. Мы изоб­ра­жали звуки, изда­ва­е­мые транс­пор­том, выкли­кая «ду-ду», «ту-ту», «динь-динь», «ляу-ляу» и т. п. Для сво­его вре­мени и это было недурно.

Но теперь машин стало столько, детям они так близки, что пря­мое зву­ко­под­ра­жа­ние «би-би» скоро офор­ми­лось в слово, в гла­гол «биби´кать». Я убе­дился: во всех кон­цах нашей страны не только малыши, но и взрос­лые, име­ю­щие с ними обще­ние, сво­бодно поль­зу­ются в раз­го­во­рах с детьми этим едва родив­шимся сло­вом[60]. Да почему бы и нет? Гла­гол как гла­гол – несо­вер­шен­ного вида, пер­вого спря­же­ния, непе­ре­ход­ный… Он ничем не хуже любого дру­гого гла­гола, хотя бы «пили´кать», кото­рый можно обна­ру­жить в каж­дом более или менее пол­ном сло­варе. Так что же, и «биби´кать» сле­дует зане­сти туда? Как дол­жен посту­пить с ним лек­си­ко­граф, наткнув­шийся на это слово где-либо в живой речи? При­знать его, как выра­жа­ются дипло­маты «де-юре», офи­ци­ально, или же огра­ни­читься при­зна­нием «де-фа´кто»: пусть, мол, живет, и мы сде­лаем вид, что его нет?

На все такие вопросы пока мы можем дать только очень осто­рож­ный ответ, со мно­гими оговорками.

Какой-либо явной, твердо и резко наме­чен­ной гра­нич­ной линии между «лите­ра­тур­ным» рус­ским язы­ком и язы­ком народ­ным, раз­лич­ными его гово­рами и наре­чи­ями не суще­ствует. Нет по-апте­кар­ски бес­спор­ных при­мет, кото­рые поз­во­лили бы дать оценку любому слову: вот это – лите­ра­тур­ное, а это – про­сто­ре­чье. Слова живут, живут бес­по­кой­ной жиз­нью. То, что вчера каза­лось совер­шенно пра­виль­ным и даже обще­при­знан­ным, сего­дня ста­но­вится пол­ной ред­ко­стью, выпа­дает из общей речи. То, что совсем недавно пред­став­ля­лось гру­бым вуль­га­риз­мом, может вне­запно стать совер­шенно закон­ным лите­ра­тур­ным сло­вом, про­ник­нуть в самую пра­виль­ную, самую образ­цо­вую речь.

Пуш­кин рас­ска­зы­вает, что раз­би­рав­шие его «Пол­таву» кри­тики назы­вали «низ­кими, бур­лац­кими выра­же­ни­ями» такие слова, как «усы», «виз­жать», «вста­вай», «ого», «пора»… Можете ли вы согла­ситься с ними? Правда, это было начало XIX века, когда наш язык еще сильно отли­чался от его тепе­реш­него состояния.

Но ведь и в конце того же сто­ле­тия А. П. Чехов воз­му­щался сво­ими совре­мен­ни­ками, допус­ка­ю­щими в речах своих такое неле­пое, без­об­раз­ное слово, как «чем­пион». А попро­буйте сего­дня дока­зать кому-нибудь, что оно нелитературно!

Язы­ко­веды знают, что в лите­ра­тур­ном языке нашем все время наблю­да­ется посто­ян­ная борьба двух сил: живого, нетер­пе­ли­вого стрем­ле­ния впе­ред (оно зовет к посто­ян­ным пере­ме­нам, к сме­лому при­ня­тию новых слов и новых форм слова) и осто­рож­ного жела­ния сохра­нить в неру­ши­мой цело­сти уже най­ден­ную кра­соту и совер­шен­ство речи. Ни та, ни дру­гая из этих сил не может (и, веро­ятно, нико­гда не смо­жет!) реши­тельно взять верх: это гро­зило бы очень тяж­кими послед­стви­ями. Наобо­рот, рав­но­ве­сие их как раз и создает то, что мы должны счи­тать «пра­виль­но­стью» языка, его сего­дняш­ней «нор­мой».

Поэтому язы­ко­вед-лек­си­ко­граф дол­жен в своей работе про­яв­лять одно­вре­менно и высо­кую чут­кость ко всему дей­стви­тельно живому и пло­до­твор­ному в языке и боль­шую стро­гость к тому, что про­ти­во­ре­чит его духу. Он оди­на­ково не имеет права как тор­мо­зить дви­же­ние языка впе­ред, так и угод­ливо скло­няться перед его слу­чай­ными при­чу­дами. В свои сло­вари лите­ра­тур­ной речи он дол­жен вво­дить лишь то, что при­нято самим язы­ком, лите­ра­тур­ным и пись­мен­ным, что уже усто­я­лось в нем как несо­мнен­ное, А чтобы иметь право судить об этом и не запаз­ды­вать на много лет, он обя­зан непре­рывно попол­нять запасы того «музея слов», на кото­рый опи­ра­ется его работа.

Лек­си­ко­граф не может при­зна­вать слово лите­ра­тур­ным, ссы­ла­ясь на его широ­кое уст­ное при­ме­не­ние. Тысячи людей гово­рят: «Кто тут край­ний?», подойдя к оче­реди за газе­тами. Язы­ко­вед обя­зан понять, что это сло­во­упо­треб­ле­ние не может быть при­знано пра­виль­ным и лите­ра­тур­ным. Если на вопрос: «В каком вагоне ты едешь?» вы отве­тите: «В край­нем!», у вас сей­час же потре­буют разъ­яс­нить: от начала или от конца поезда, в пер­вом или в послед­нем? У каж­дого ряда пред­ме­тов по край­ней мере два края, и слово «край­ний» стало упо­треб­ляться тут по неле­пому недо­ра­зу­ме­нию, ибо обыч­ному слову «послед­ний» в неко­то­рых гово­рах народ­ной речи при­да­ется неодоб­ри­тель­ное зна­че­ние – «пло­хой», «никуда не год­ный»: «Опо­след­ний ты, бра­тец мой, человек!»

Точно так же не сле­дует при­зна­вать «лите­ра­тур­ным» и упо­треб­ле­ние сло­вечка «пока!» вме­сто про­щаль­ного при­вет­ствия. Дело не в том, что оно само по себе плохо или нелепо. Оно явля­ется есте­ствен­ным сокра­ще­нием какого-то более рас­про­стра­нен­ного веж­ли­вого обо­рота, вроде: «Пока желаю тебе всего хоро­шего». Такими сокра­ще­ни­ями полон наш язык: слово «спа­сибо» тоже стя­ну­лось из «спаси (тебя) бо(г)». Это не мешает нам им поль­зо­ваться[61].

Но слово «спа­сибо» вы встре­тите и у Тур­ге­нева и у Гон­ча­рова, у Тол­стого и у Чехова, а раз­го­вор­ное «пока!» чести пол­но­правно войти в худо­же­ствен­ную прозу и поэ­зию пока еще не дождалось.

Нигде не уви­дите вы и попы­ток заме­нить соче­та­ния слов «послед­ний из моги­кан», «послед­ний из Удэге» дру­гими: «край­ний моги­ка­нин» или «край­ний удэ­геец». Вот почему и сло­вари не могут вве­сти их в избран­ный круг лите­ра­тур­ных выражений.

Вышед­шее из лёт­ных сфер слово «пики´ровать» про­никло уже в широ­кую лите­ра­туру, стало сло­вом обще­рус­ским и лите­ра­тур­ным. (В уст­ной речи роди­лись даже пере­нос­ные осмыс­ле­ния его – «настой­чиво стре­миться», «бурно ата­ко­вать»: «Вижу, идет про­фес­сор. Пики­рую на него, здо­ро­ва­юсь…») Весьма воз­можно, что его уже пора зачис­лить в сло­варь пра­виль­ного лите­ра­тур­ного языка.

А вот такие, может быть, и очень удоб­ные спе­ци­а­ли­стам, про­фес­си­о­наль­ные слова, как спор­тив­ные «соско´к», «подско´к», «вис», «свис», «жим» или сель­ско­хо­зяй­ствен­ные «око´т овце­ма­ток», «дело­вой поро­се­нок» и т. п., вряд ли заслу­жат эту честь: они неук­люжи, созданы наспех и, можно думать, будут скоро заме­нены дру­гими тер­ми­нами. Впро­чем, пожи­вем – увидим.

Ну что ж? Состав­ле­ние сло­ва­рей лите­ра­тур­ного языка ока­зы­ва­ется на поверку, пожа­луй, не менее, а еще более труд­ным заня­тием, чем «дела­ние» любых дру­гих лек­си­ко­нов. Поис­тине прав Фео­фан Про­ко­по­вич: «Всех мук роды сей труд в себе имеет». А ведь я за отсут­ствием места не могу кос­нуться вовсе вто­рого и самого слож­ного этапа сло­вар­ной работы – тол­ко­ва­ния уже собран­ных слов.

Не совсем обыч­ные словари

Сло­вари, о кото­рых я гово­рил до сих пор, – лек­си­коны обыч­ного типа: почти каж­дый из нас так или иначе сопри­ка­сался с ними. Но суще­ствуют или могут суще­ство­вать и неко­то­рые осо­бен­ные сло­вари; о тех мало кто имеет пред­став­ле­ние. Хочется хоть в двух сло­вах кос­нуться и их.

Когда мы читаем про­из­ве­де­ния того или иного поэта, писа­теля, мы нередко удив­ля­емся богат­ству, кра­соч­но­сти, выра­зи­тель­но­сти его языка. Все эти пре­крас­ные каче­ства зави­сят в основ­ном от двух при­чин: от того, какими сло­вами поль­зу­ется этот худож­ник, и от того, ка´к именно он ими поль­зу­ется, как соче­тает он их в ткани своей поэмы или романа.

Понятно, что лите­ра­ту­ро­ве­дам очень важно изу­чить и то и дру­гое. Каж­дый в меру своих сил, они все пыта­ются это сде­лать. Но ведь что´ можно ска­зать, напри­мер, по вопросу о срав­ни­тель­ном богат­стве языка Пуш­кина и Лер­мон­това, Тур­ге­нева и Тол­стого, если никто в точ­но­сти не знает, какие именно слова и сколько слов знал и упо­треб­лял каж­дый из них?

Мы нередко слы­шим: Пуш­кин в своих сти­хах очень широко поль­зо­вался гла­го­лами. Посмот­рите, мол, как он пишет:

Сын на ножки под­нялся,
В дно голов­кой уперся,
Пона­ту­жился немножко:
«Как бы здесь на двор окошко
Нам про­де­лать?» – мол­вил он,
Вышиб дно и вышел вон.

Посмот­ришь и – верно: 7 гла­го­лов на 19 зна­чи­мых слов! Воз­можно, и впрямь: харак­тер­ная черта стиля Пуш­кина – любовь к дей­ствен­ному слову, к гла­голу; может быть, именно при его помощи делает он свой стих таким стре­ми­тель­ным и живым, а имена остав­ляет в стороне.

Но вот дру­гая цитата:

В Пет­ро­поль едет он теперь
С запа­сом фра­ков и жиле­тов,
Шляп, вее­ров, пла­щей, корсетов,
Була­вок, запо­нок, лор­не­тов,
Цвет­ных плат­ков, чул­ков à jour[62],
С ужас­ной книж­кою Гизота,
С тет­ра­дью злых кари­ка­тур,
С рома­ном новым Валь­тер Скотта,
С bons-mots [63]
париж­ского двора,
С послед­ней пес­ней Беран­жера,
С моти­вами Рос­сини, Пера,
Et cete´ra, et cete´ra…[64]

Пол­ная про­ти­во­по­лож­ность! На один-един­ствен­ный гла­гол «едет» при­хо­дится два­дцать шесть суще­стви­тель­ных! Можно при­ве­сти и дру­гой, столь же рази­тель­ный пример:

Возок несется чрез ухабы,
Мель­кают мимо будки, бабы,
Маль­чишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Буль­вары, башни, казаки,
Аптеки, мага­зины моды,
Бал­коны, львы на воротах
И стая галок на кре­стах.

Два гла­гола, и при них два­дцать восемь суще­стви­тель­ных! При этом – попро­буйте ска­зать, что это стре­ми­тель­ное опи­са­ние дви­же­ния, про­бега саней по ули­цам Москвы – неди­на­мично, что гла­голы при­дали бы ему бо´льшую энер­гию… Нет, видимо, вывод о пуш­кин­ском пред­по­чте­нии одной из частей речи был несколько опро­мет­чи­вым… А ведь любо­пытно было бы добраться до истины! Ведь и на самом деле от выбора слов зави­сит мно­гое, если не все, в стиле писателя…

Сде­лать это по-науч­ному точно стало воз­можно только теперь, когда закон­чен «Сло­варь Пуш­кина». Вот когда рядом с ним мы полу­чим «Сло­варь Лер­мон­това», сло­вари Тол­стого, Гоголя, Гон­ча­рова и мно­гих дру­гих масте­ров слова, только тогда мы полу­чим право решать вопросы их стиля со всей науч­ной пол­но­той. Да и не одного только стиля…

К боль­шому сожа­ле­нию и язы­ко­ве­дов и лите­ра­ту­ро­ве­дов, доныне у нас почти не зани­ма­лись такой рабо­той. Изве­стен один-един­ствен­ный образ­чик сло­варя писа­теля Фон­ви­зина, состав­лен­ный в начале этого века уче­ным К. Пет­ро­вым, да в наши дни про­ве­дена огром­ная работа по состав­ле­нию сло­варя языка Пуш­кина. Сло­варь пред­став­ляет собою четыре солид­ных тома, по 800 стра­ниц мел­кого, убо­ри­стого шрифта каж­дый. Они содер­жат, за ничтож­ным исклю­че­нием, все когда-либо напи­сан­ные Пуш­ки­ным на бумаге слова, – колос­саль­ный труд. Но это, соб­ственно, и все[65].

Несколь­кими строч­ками выше я ска­зал: не только вопросы стиля может раз­ре­шить сло­варь писа­теля. А какие же другие?

Очень мно­гие. Лет пять назад мне в руки попала любо­пыт­ная малень­кая кар­то­тека, собран­ная одним зна­то­ком бота­ники. Его заин­те­ре­со­вал «бота­ни­че­ский сад Пуш­кина», те рас­те­ния, назва­ния кото­рых вели­кий поэт упо­ми­нает в своих про­из­ве­де­ниях. Бота­ник про­де­лал чисто лите­ра­ту­ро­вед­че­скую работу: тща­тельно выбрал из пуш­кин­ских сти­хов и прозы назва­ния дере­вьев, кустов, трав, зла­ков, фрук­тов, ово­щей, цветов.

Кар­то­тека пора­зила меня. В малень­ком част­ном вопросе о рас­те­ниях, как в капле воды, отра­зи­лось все раз­ви­тие Пуш­кина-худож­ника, весь его путь от под­ра­жа­ния клас­си­че­ским образ­цам, через буй­ный роман­тизм юно­сти к «пест­рому copy фла­манд­ской школы», к сдер­жан­ному и муд­рому реа­лизму послед­них лет. Взять хотя бы наи­бо­лее часто упо­ми­на­е­мое Пуш­ки­ным рас­те­ние «розу» (в сти­хах Пуш­кина это слово встре­ча­ется около пяти­де­сяти раз). В лицей­ских сти­хо­тво­ре­ниях речь идет исклю­чи­тельно о леген­дар­ных, мифи­че­ских боже­ствен­ных розах антич­ной древ­но­сти. Они то увен­чи­вают головы выду­ман­ных фав­нов и нимф, то белеют изва­ян­ные в мра­море гроб­ниц. В них нет ничего живого. Позд­нее, после поездки в Крым и на Кав­каз, их сме­няют пыш­ные розы Востока: соло­вьи поют в их листве льсти­вые песни; их рос­кош­ное цве­те­нье сме­няет жел­тизна вино­град­ных гроз­дьев. Эта «роза Шираза» тоже не цве­ток; это сим­вол любви, сим­вол ска­зоч­ной жизни юга.

А что оста­ется от этого к рас­цвету пуш­кин­ского твор­че­ства? Поэт отка­зался от клас­си­че­ских и роман­ти­че­ских наря­дов, от «высо­ко­пар­ных меч­та­ний своей весны». Он полю­бил «иные кар­тины»: «пес­ча­ный косо­гор, перед избуш­кой две рябины, калитку, сло­ман­ный забор…»

Розы и теперь появ­ля­ются в его сти­хах, но как и какие? Вот он упо­ми­нает о них с весе­лой издев­кой, направ­лен­ной на совре­мен­ную ему поэ­зию: «Чита­тель ждет уж рифмы „розы“, на вот, возьми ее ско­рей!» Вот он опи­сы­вает ста­руху на балу: «Здесь были дамы пожи­лые в чеп­цах и в розах, с виду злые…» Вот, нако­нец, упо­ми­нает он об уди­ви­тель­ной «зеле­ной розе»; она нигде не рас­тет; ее выши­вает на подушке цвет­ным шел­ком одна из манер­ных пуш­кин­ских героинь…

Но все это отно­сится к самому твор­че­ству Пуш­кина, а кар­то­тека воз­буж­дает и совсем посто­рон­ние и ему и даже лите­ра­туре вопросы.

Возь­мите назва­ние рас­те­ния «сирень». Разве не уди­ви­тельно, что на всем про­тя­же­нии пуш­кин­ского поэ­ти­че­ского пути оно было им упо­мя­нуто один-един­ствен­ный раз? При­хо­дит в голову, что это столь обык­но­вен­ное в наши дни садо­вое рас­те­ние было гораздо менее рас­про­стра­нено в поме­щи­чьем быту в начале про­шлого сто­ле­тия. Тем более кажется это прав­до­по­доб­ным, что и сама форма, в кото­рой Пуш­кин гово­рит о сирени, пред­став­ля­ется несколько неожи­дан­ной. Он рас­ска­зы­вает, что Татьяна, спа­са­ясь от встречи с Оне­ги­ным, в своем отча­ян­ном бег­стве по саду «кусты сирен пере­ло­мала, по цвет­ни­кам летя к ручью…» Говоря о зна­ко­мом рас­те­нии, – ну, ска­жем, о березе, – мы ведь вряд ли назо­вем его «дерево береза», а во´т какую-нибудь ред­кую ара­у­ка­рию довольно есте­ственно так назвать. Что же: сирень была в те дни такой ред­ко­стью? Соста­ви­тель кар­то­теки наме­ре­вался изу­чить этот «сире­не­вый» вопрос по дан­ным, ника­кого отно­ше­ния к поэ­зии не име­ю­щим: Пуш­кин надо­умил его заняться им. Инте­ресно же в самом деле, когда же сирень стала при­выч­ным укра­ше­нием любого нашего рус­ского сада?

Я не пере­чис­ляю мно­же­ства дру­гих любо­пыт­ней­ших зага­док, кото­рые воз­буж­дала эта кро­шеч­ная кол­лек­ция сло­вар­ных кар­то­чек; я не рас­ска­зы­ваю о мно­гих совсем неожи­дан­ных све­де­ниях, кото­рые можно было полу­чить из нее. Разве не странно, напри­мер, что слово «тополь» для моло­дого Пуш­кина явля­лось суще­стви­тель­ным муж­ского рода и выго­ва­ри­ва­лось как «топол», а позд­нее пре­вра­ти­лось в «тополь» и пере­шло в жен­ский род: «Здесь вижу, с топо­лом спле­лась мла­дая ива», – писал он в 1814 году, а в 1828 рас­ска­зы­вал о том, как «хмель литов­ских бере­гов, немец­кой топо­лью пле­нен­ный, через реку´, меж трост­ни­ков пере­прав­лялся дерз­но­вен­ный…» Разве не любо­пытно заду­маться над загад­кой: где, в каком из своих про­из­ве­де­ний вели­кий поэт нашел повод упо­мя­нуть о никому у нас не извест­ном аме­ри­кан­ском рас­те­нии «гикори»? Разу­ме­ется, все это крайне важно и ценно, и оста­ется только пожа­леть, что для состав­ле­ния сло­ва­рей наших вели­чай­ших писа­те­лей доныне не сде­лано почти ничего. Ведь без них мы не можем отве­тить даже на самый про­стой вопрос: сколько и каких именно раз­ных слов упо­тре­бил Пуш­кин в своих бес­цен­ных тво­ре­ниях? Отно­си­тельно Шекс­пира под­счи­тано, что его сло­вар­ный запас рав­ня­ется при­мерно 15 000 слов; как же важно было бы про­из­ве­сти подоб­ные под­счеты и для Пуш­кина, и для Гоголя, и для мно­гих наших худож­ни­ков слова!

Упо­ми­ная такие «моно­гра­фи­че­ские сло­вари», я не могу не кос­нуться и дру­гих работ хоть и не схо­жего с ними, но тоже «моно­гра­фи­че­ского» харак­тера. Под­счи­ты­вая сло­вар­ный запас писа­теля, мы имеем дело с речью одного чело­века. Но можно поста­вить перед собой цель состав­ле­ния сло­варя какого-либо совсем неболь­шого, а все же прочно спа­ян­ного микромирка.

На севере, в глу­хих лесах Воло­год­ской и Архан­гель­ской обла­стей, есть деревни, на столько далеко отсто­я­щие от дру­гих более круп­ных селе­ний, что доныне язык их жите­лей носит на себе отпе­ча­ток рез­кого свое­об­ра­зия. Очень инте­ресно с точки зре­ния язы­ко­вед­ной науки попы­таться запи­сать по воз­мож­но­сти все тамош­ние слова, отли­ча­ю­щи­еся от обще­рус­ской, а ино­гда и от област­ной «нормы языка». Такие кар­то­теки, осо­бенно если бы их было много, пред­ста­вили бы собою огром­ный инте­рес для язы­ко­ве­де­ния. К сожа­ле­нию, их очень немного, да и трудно рас­счи­ты­вать на суще­ствен­ное уве­ли­че­ние их числа: зани­маться этим, тре­бу­ю­щим мно­го­лет­ней связи с дан­ным местом, делом при­ез­жим уче­ным нелегко, а мест­ные люди чаще всего либо про­сто не инте­ре­су­ются такими вопро­сами, либо же не знают, как взяться за них.

Невоз­можно дать исчер­пы­ва­ю­щий спи­сок работ такого рода, ожи­да­ю­щих своих энту­зи­а­стов-испол­ни­те­лей. Чрез­вы­чай­ный инте­рес пред­став­ляют собой сло­ва­рики так назы­ва­е­мой «про­фес­си­о­наль­ной лек­сики», тех понят­ных только спе­ци­а­ли­сту слов и выра­же­ний, кото­рые упо­треб­ляют наши гор­няки, моряки, лет­чики, рыбо­ловы, охот­ники и дру­гие про­фес­си­о­налы. Слово «обле­тать» в нашем общем языке зна­чит «летая, обхо­дить сто­ро­ною». У лет­чи­ков оно имеет еще и дру­гое зна­че­ние: «свык­нуться с маши­ной в воз­духе». Гово­рят «необ­ле­тан­ная машина», как кава­ле­ри­сты гово­рят о «необъ­ез­жен­ном коне». Слово «дробь» для нас с вами озна­чает мел­кие охот­ни­чьи пульки, шарики свинца, а на воен­ном флоте выра­же­ние «Дробь!» пони­ма­ется как: «Довольно! Пре­кра­щай работу!»[66] Мало кому известно, что про­фес­си­о­налы-оркест­ранты поль­зу­ются до сих пор в своем оби­ходе довольно бога­тым «спе­ци­аль­ным сло­ва­рем» и зача­стую, вме­сто того чтобы «гово­рить по-рус­ски», бойко «карна´ют по-ла´бушски», то есть «гово­рят по-музы­кант­ски». Задача обсле­до­ва­ния всех таких «спе­ци­аль­ных лек­си­че­ских фон­дов», состав­ле­ния их сло­ва­рей и сло­ва­ри­ков далеко еще не разрешена.

Лет десять назад в «Лите­ра­тур­ной газете» появи­лась заметка о враче и фило­логе Н. А. Пет­ров­ском, кото­рый, рабо­тая в Усть-Каме­но­гор­ске в Казах­ской ССР, задался мыс­лью собрать сло­варь совре­мен­ных рус­ских имен, и, в част­но­сти, их сокра­щен­ных лас­ка­тель­ных и умень­ши­тель­ных про­из­вод­ных, вроде «Ваня» от «Иван» или «Нюша» от «Анна». Н. А. Пет­ров­ский рабо­тает уже много лет, и его «сло­варь имен» при­нес сразу ряд неожи­дан­ных откры­тий. Выяс­ни­лось, что число упо­треб­ля­е­мых имен во много раз пре­вы­шает то, кото­рое содер­жится в так назы­ва­е­мых свят­цах. Обна­ру­жи­лось, что коли­че­ство про­из­вод­ных от одного пол­ного имени нередко дости­гает десят­ков и даже сотен вари­ан­тов: больше ста от имени «Иван», почти сто от имени «Петр». А сколько неожи­дан­ных откры­тий будет сде­лано, когда число сло­вар­ных кар­то­чек воз­рас­тет вдвое или втрое?[67]

До сих пор речь шла о сло­ва­рях, кото­рые так или иначе, в боль­шом или малом числе, но уже суще­ствуют. Однако мне хочется кос­нуться одного совсем небы­ва­лого пред­ло­же­ния (в дру­гих обла­стях зна­ния можно было бы упо­тре­бить слово «изоб­ре­те­ние»), с кото­рым мне при­шлось немало пово­зиться. Суть его можно пере­дать, условно назвав его «сло­ва­рем навыворот».

Что это может значить?

Когда слова того или дру­гого языка попа­дают в сло­варь и рас­по­ла­га­ются в нем в каком-либо опре­де­лен­ном порядке (обычно в алфа­вит­ном), язы­ко­вед сразу же полу­чает в руки воз­мож­ность решать мно­гие науч­ные вопросы и задачи, абсо­лютно не раз­ре­ши­мые до этого.

При­веду про­стей­ший при­мер. Уче­ного может заин­те­ре­со­вать, ска­жем, срав­ни­тель­ная упо­тре­би­тель­ность в рус­ском языке при­ста­вок «пре-» и «пере-». Дей­стви­тельно, какие слова более свой­ственны нашей речи, – такие, как «пере­плет», «пере­пра­вить», или же такие, как «пре­ткно­ве­ние», «пре­ступ­ник», «пред­ло­жить»? Вопрос вполне осмыс­лен­ный: пер­вая из этих при­ста­вок чисто рус­ского про­ис­хож­де­ния, вто­рая заим­ство­вана из древне­сла­вян­ского языка. А я, допу­стим, хочу оце­нить сте­пень вли­я­ния этого языка на совре­мен­ный русский.

Сде­лать это легко, если есть сло­варь, в кото­ром слова рас­по­ло­жены по алфа­виту; неза­чем объ­яс­нять, как должна идти работа.

Но пред­ставьте себе, что я захочу узнать что-либо в этом же духе и роде, только свя­зан­ное не с нача­лами, а с окон­ча­ни­ями слов. Ну, поло­жим, какое зна­че­ние имеет в рус­ском языке суф­фикс «-л-» в сло­вах сред­него рода, вроде «зерка-л‑о»? Или каких суф­фик­сов «-чик» в нем больше: тех ли, кото­рые обра­зуют слова, озна­ча­ю­щие про­фес­сию, род заня­тий (вроде «лет-чик», «рез-чик», «пуле­мет-чик»), или обра­зу­ю­щих умень­ши­тель­ные имена («маль-чик», «паль-чик» и пр.). Мне может пона­до­биться и све­де­ние, какой суф­фикс более упо­тре­би­те­лен: «-чик» или «-ник» (а может быть, «-тель») в тех же сло­вах, озна­ча­ю­щих род заня­тий («гра­нат-о-мет-чик» или «под­рыв-ник»?).

Очень легко понять, что раз­ре­шить эти вопросы куда труд­нее, чем в слу­чае с при­став­ками: слова, окан­чи­ва­ю­щи­еся на «-чик», «-ник» и «-ло», раз­бро­саны по самым раз­ным бук­вам алфа­вита: поди-ка собери их все! Заня­тие дол­гое и неточ­ное: как пору­чишься за то, что выбрал их до последнего?

Короче, скажу так. Суще­ствует попу­ляр­ное анек­до­ти­че­ское утвер­жде­ние, будто в рус­ском языке есть лишь три слова, окан­чи­ва­ю­щи­еся на «-со»: «мясо», «просо» и «колесо». Оста­вив в сто­роне несе­рьез­ность этого при­мера, попро­буйте дока­зать, спра­вед­лив ли он или, наобо­рот, нелеп. Так это или не так?

Чтобы выяс­нить это, при­дется про­из­ве­сти работу, во много раз бо´льшую, чем при попытке найти в спра­воч­ной книжке фами­лию теле­фон­ного або­нента по извест­ному номеру его теле­фона. А все потому, что сло­вари состав­ля­ются в алфа­вите начал слов, а не их кон­цов.

В самом деле, если бы суще­ство­вал сло­варь, где на букву «о» шли бы слова в таком порядке:

покры­вало
зубило
рыло
зеркало
било
крыло
сало
мыло
одеяло,

задача опре­де­ле­ния числа и состава слов сред­него рода с суф­фик­сом «-л» была бы уже напо­ло­вину раз­ре­шена: мы смогли бы оки­нуть их все одним взгля­дом, легко рас­сор­ти­ро­вать на группы, срав­нить между собою их зна­че­ние и объ­яс­нить, почему в каж­дом дан­ном слу­чае в обра­зо­ва­нии этих слов при­нял уча­стие суф­фикс «-л». В слове «покры­вало» его зна­че­ние вполне понятно: это «то, чем покры­вают». Понятно оно и у «мыла»: «мыло» – «то, чем моют», и у «рыла» – того, чем «роют». А что вы ска­жете насчет «крыла» или «масла»?[68] Пред­ставьте себе: и тут то же! «Шил‑о» – то, чем сши­вают, соеди­няют швом; «мас-л‑о» – то, чем «мастят», «ума­щают» какую-нибудь поверхность…

Но в наш алфа­вит попа­дут и слова совсем дру­гого рода: слово «стило» – знат­ный ино­стра­нец; «кресло» и т. п. Надо будет (и ока­жется очень удоб­ным) про­ве­рить их все и разо­браться во всех их свой­ствах. Так же легко можно будет раз­ре­шать и мно­гие дру­гие задачи, когда будет состав­лен сло­варь навы­во­рот.

Но разве так уж трудно его составить?

Я ска­зал бы, что дело это не столько труд­ное, сколько дол­гое и кро­пот­ли­вое. Надо «рас­пи­сать» на отдель­ные кар­точки любой доста­точно пол­ный сло­варь совре­мен­ного рус­ского языка и раз­ме­стить эти кар­точки в новом порядке, в порядке алфа­вита не начал, а окон­ча­ний слов. Тогда слово «лам­почка» най­дет себе место не между сло­вами «ламен­та­ция» и «лам­пада», где оно поме­ща­ется, ска­жем, в сло­варе Уша­кова, а где-то возле «бабочка», «мор­дочка» и «тапочка», то есть в совер­шенно новом окру­же­нии. Так ска­зать: «акчо­баб» «акчодром», «акчо­п­мал», «акчо­пат»… Забав­ный сло­варь? Забав­ный, но, по моему глу­бо­кому убеж­де­нию, и весьма полез­ный. Если бы кто-либо взял на себя огром­ный груд по его состав­ле­нию (не забудьте, что в сло­варе Д. Н. Уша­кова 87 000 слов), он заслу­жил бы по окон­ча­нии своей работы бла­го­дар­ность всех язы­ко­ве­дов, ува­же­ние и даже вос­торг. А до окон­ча­ния? А вот тут не руча­юсь… Веро­ятно, не обо­шлось бы без недо­ве­рия, пожи­ма­ния пле­чами и даже иро­ни­че­ских усмешек.

Но насто­я­щие энту­зи­а­сты ничего этого не боятся: посме­и­ва­лись и над Далем. А как к нему отно­сятся теперь?

* * *

Только что про­чи­тан­ная вами главка была впер­вые опуб­ли­ко­вана в 1956 году. И вот что слу­чи­лось с того недав­него времени.

Во-пер­вых, я полу­чил вели­кое мно­же­ство пред­ло­же­ний: десятки энту­зи­а­стов и юного, и сред­него, и совсем пожи­лого воз­раста выра­зили жела­ние посвя­тить свои досуги состав­ле­нию и слов­ни­ков (то есть пол­ных кол­лек­ций слов) для сло­ва­рей раз­лич­ных писа­те­лей, и самого «Зер­каль­ного сло­варя» рус­ского языка.

Не все эти «бла­гие порывы» оста­лись только поры­вами. Так, напри­мер, пол­ков­ник в отставке Нико­лай Вла­ди­ми­ро­вич Кис­ли­ченко, ленин­гра­дец, выпол­нил, и при­том очень тща­тельно, огром­ную работу по раз­не­се­нию на кар­точки всей сти­хо­твор­ной части про­из­ве­де­ний Дениса Давы­дова. Полу­чи­лась цен­ней­шая кар­то­тека для буду­щего сло­варя этого поэта; сей­час идет речь о ее пере­даче Инсти­туту рус­ской лите­ра­туры. Изрядно про­дви­нули работу и неко­то­рые дру­гие това­рищи-доб­ро­вольцы. А вот тех, кто взялся за «Зер­каль­ный сло­варь», ожи­дало боль­шое разо­ча­ро­ва­ние; впро­чем, мне лично оно обер­ну­лось ско­рее радостью.

В 1958 году уже вышел в свет пер­вый такой сло­варь рус­ского языка. Он появился через два года после того, как мое пред­ло­же­ние было впер­вые опуб­ли­ко­вано в «Слове о сло­вах». К сожа­ле­нию, издан он ока­зался в ГДР, под редак­цией про­фес­сора бер­лин­ского уни­вер­си­тета Г. Биль­фельдта, и, есте­ственно, при всех досто­ин­ствах содер­жит неко­то­рые недо­четы, кото­рых легко избе­жал бы соста­ви­тель рус­ский. Вскоре вслед за пер­вым таким сло­ва­рем появился вто­рой, тоже зару­беж­ный, несколько боль­шего объ­ема (в сло­варь Биль­фельдта вошло около 80 000 рус­ских слов); при­сту­пила к под­го­товке еще более объ­е­ми­стого и солид­ного «инвер­си­он­ного» сло­варя рус­ского языка и Ака­де­мия наук СССР. Таким обра­зом, надоб­ность в помощи сотруд­ни­ков-доб­ро­воль­цев вне­запно отпала; в этом смысле я ока­зался пло­хим про­ро­ком, – идея сло­варя нашла нежданно быст­рое при­зна­ние. Зато хоро­шим про­ро­ком я могу счесть себя в дру­гом отно­ше­нии: пер­вый же вышед­ший в свет сло­варь при­влек все­об­щий инте­рес и заслу­жил ува­же­ние. И, как все­гда бывает, выяс­ни­лось, что нужен он вовсе не одним только спе­ци­а­ли­стам-линг­ви­стам: он пона­до­бился во мно­же­стве дру­гих профессий.

При­веду един­ствен­ный при­мер: вы кор­пите над рас­шиф­ров­кой ста­рин­ной, попор­чен­ной вре­ме­нем руко­писи, важ­ного доку­мента. Перед вами там и здесь про­сту­па­ю­щие концы слов, лишен­ные начал. Вы видите соче­та­ние букв «ерок». Какое слово могло сто­ять тут? Почти немыс­лимо решить эту задачу нао­бум: кто знает, сколько слов в рус­ском языке окан­чи­ва­ется на «ерок» и каковы они? Но у вас в руках сло­варь «зер­каль­ного типа», пусть хоть несо­вер­шен­ный биль­фельд­тов­ский. Вы нахо­дите в нем колонку слов, окан­чи­ва­ю­щихся на это самое «ерок». Вы видите: их всего 8, от «зве­рок» до «вече­рок». А видя их сразу все, вам по смыслу всего кон­тек­ста, всего доку­мента уже вовсе не трудно подо­брать нуж­ное и воз­мож­ное слово: конечно, не «вете­рок» и не «зве­рок», а – «недо­ме­рок». Хотел бы я видеть, сколько сил и вре­мени потра­тите вы, если при­дется вам изыс­ки­вать это един­ствен­ное слово не из восьми, а из двух­сот тысяч воз­мож­ных! Разве вы подо­зре­вали, что таких слов дей­стви­тельно всего лишь восемь? Я и сам об этом пред­став­ле­ния не имел.

С этой пози­ции и «неле­пый» вопрос о «просе, мясе, колесе» (есть и дру­гая такая же ста­рая задача: найти тре­тье слово, окан­чи­ва­ю­ще­еся на «-зо», к «пузо» и «железо»; когда-то ходила легенда, будто Ака­де­мия наук учре­дила даже круп­ную пре­мию тому, кто выпол­нит это зада­ние) ста­но­вится не таким уже неле­пым. Теперь оба эти вопроса реша­ются очень про­сто: вот спи­сок рус­ских слов, окан­чи­ва­ю­щихся на «-со»: со (в смысле «со мною»), кюрасо, колесо, плёсо, накосо, просо, серсо, инкассо, лассо, мясо. Как видите, их далеко не три, хотя мно­гим из них можно, пожа­луй, дать нечто вроде отвода: серсо, инкассо и лассо – как явным ино­стран­цам, наре­чию «накосо» – как крайне неупо­тре­би­тель­ному в лите­ра­тур­ной речи. Все же вме­сто трех оста­ются пять несомненных.

А слова, окан­чи­ва­ю­щи­еся на «-зо»? Пожа­луй­ста, оставя в сто­роне «безо», почти нико­гда не явля­ю­ще­еся в каче­стве само­сто­я­тель­ного слова, а только в виде фоне­ти­че­ского вари­анта к «без», мы нахо­дим в словаре:

железо

ари­озо

изо[69]

пузо

авизо

Ничего не ска­жешь: и бух­гал­тер­ский тер­мин «авизо» и теат­раль­ный «ари­озо» вошли в рус­ский язык, их из него не выки­нешь. Ака­де­мии наук при­шлось бы рас­ко­ше­ли­ваться на пре­мию, если бы пустая легенда была справедлива.

Вы, может быть, спро­сите: а сто­ило ли об этом гово­рить? Прошу про­ще­ния: поскольку у меня есть осно­ва­ния счи­тать себя, так ска­зать, поса­жён­ным отцом сло­ва­рей этого типа, понятно, что мне захо­те­лось поде­литься с вами неожи­дан­ным даже и для меня по своей быст­роте успе­хом забав­ной идеи и о их создании.

Живое слово

Я часто повто­ряю: «слова живут». Как это надо пони­мать? Ведь слово не чело­век, не живот­ное, не рас­те­ние. Что может зна­чить выра­же­ние: «жизнь слов»?

Слово живет потому, что живет народ, его создав­ший; живет – изме­ня­ется, рас­тет, раз­ви­ва­ется язык, кото­рому оно принадлежит.

Слово, пока оно суще­ствует, не оста­ется надолго неиз­мен­ным. Оно рож­да­ется, когда это нужно народу; оно суще­ствует, меняя и свое зна­че­ние и свой зву­ко­вой состав (зна­чит, «живет»!), пока народ нуж­да­ется в нем; оно исче­зает, как только надоб­ность в нем проходит.

Никто – ни один отдель­ный чело­век, как бы ни были велики его таланты, ум, могу­ще­ство, – не может без согла­сия и утвер­жде­ния всего народа дать жизнь даже самому малень­кому сло­вечку, хотя каж­дый из нас спо­со­бен за пол­часа изоб­ре­сти сотни пре­вос­ход­ных звуч­ных слов.

Никто, дей­ствуя в оди­ночку, отдельно от всего народа, не в состо­я­нии изме­нить в живу­щем слове ни еди­ного звука. А народ-язы­ко­тво­рец пере­де­лы­вает по своей надоб­но­сти любые слова так, что в новой их форме уже почти невоз­можно бывает узнать ста­рое обличие.

Ни у кого нет вла­сти истре­бить хотя бы одно-един­ствен­ное слово, кото­рое создано наро­дом[70]. В то же время сам хозяин-народ власт­ной рукой выбра­сы­вает в мусор­ный ящик забве­ния, когда это ока­жется необ­хо­ди­мым, десятки и сотни, даже тысячи слов сразу, истреб­ляет целые стра­ницы сло­ва­рей, целые сло­вар­ные семьи и гнезда.

Как все это может быть?

Поста­ра­емся при­гля­деться к жизни живого слова.

Лазея в прошлое

Мно­же­ство очень древ­них слов и кор­ней хра­нит язык в своей сокро­вищ­нице – основ­ном сло­вар­ном фонде, остав­ляя их «все­об­щими», понят­ными везде и всюду, каж­дому чело­веку, гово­ря­щему по-русски.

Однако бывает и так, что в обще­на­род­ном языке от какого-то ста­рого слова оста­ются и живут только его бли­жай­шие родичи, про­из­вод­ные слова раз­ных сте­пе­ней. А само оно исче­зает. Иначе говоря, только корень того древ­него слова суще­ствует теперь в пись­мен­ной и уст­ной речи всего народа.

Район Ленин­град­ской обла­сти, где рас­по­ло­жен город Луга, теперь явля­ется одним из самых обыч­ных при­го­род­ных рай­о­нов. Там много пре­крас­ных, бога­тых кол­хо­зов и сов­хо­зов, много пио­нер­ских лаге­рей, дач­ных посел­ков, домов отдыха, сана­то­риев. Это очень совре­мен­ный район, все­цело живу­щий жиз­нью XX века.

Но он любо­пы­тен и дру­гим. В этих местах известны очень ста­рин­ные рус­ские посе­ле­ния. Неко­то­рые деревни под Лугой уже в гра­мо­тах XIII века упо­ми­на­ются под теми же назва­ни­ями, под кото­рыми мы их знаем сей­час. Деревня Смерди, в два­дцати кило­мет­рах от Луги, была названа так тогда, когда еще жило слово «смерд» – кре­стья­нин, позд­нее – кре­пост­ной. Деревня Русыня не моложе ее.

Так уди­ви­тельно ли, что в этих искон­ных рус­ских местах сохра­ни­лись в огром­ной толще новых слов неко­то­рые слова чрез­вы­чайно ста­рые и уже давно исчез­нув­шие из обще­рус­ского языка?

Вы, веро­ятно, зна­ете, что в рус­ском языке есть слово «загнетка». По разъ­яс­не­нию В. Даля, оно озна­чает «заулок в рус­ской печке, куда сгре­ба­ется жар». Даль хотел бы дога­даться, от какого корня могло про­изойти это слово; по его мне­нию выхо­дило, что «загне­тать» зна­чит «угне­тать до конца», «соби­рать в ворох и укры­вать». «По-види­мому, ямка в печи, в кото­рой соби­рают и укры­вают под золой угли, именно поэтому так и названа», – думал он.

Но в Луж­ском рай­оне, в этой самой деревне Смерди, я сам слы­шал, как деся­ти­лет­ние маль­чики и девочки, соби­ра­ясь в лес, кричали:

«Тараба´ра (так звали они не в меру говор­ли­вую свою подругу), идем на речку. Будем там косте­рок гне­тить

В их языке каким-то чудом, пере­да­ва­ясь от пра­бабки к пра­внучке, сохра­ни­лось древ­ней­шее слово, слово того же корня, что и «загнетка», – гла­гол. И гла­гол этот озна­чает вовсе не «соби­рать в кучку», а «палить», «жечь», «зажи­гать».

Совер­шенно ясно, что и наша «загнетка» зна­чит отнюдь не место, где угли соби­ра­ются в кучку, а «место, где сохра­ня­ются горя­чие угли, жар, пламя, от кото­рого можно печку «загне­тить» вновь. «Загнетка» по сво­ему зна­че­нию и обра­зо­ва­нию – точ­ное подо­бие нашего слова «зажи­галка».

В сло­варь В. Даля слово «гне´тить» как-то слу­чайно не попало. Я не знаю, заме­чено ли и запи­сано ли оно кем-нибудь, кроме меня[71]. А если нет, то поду­майте сами, каких уси­лий потре­бо­вало бы уста­нов­ле­ние всей правды про слово «загнетка», если бы само оно окон­ча­тельно исчезло? Очень может быть, язы­ко­веды так и оста­но­ви­лись бы навсе­гда на далев­ском мне­нии, не имея ника­ких более прав­до­по­доб­ных объяснений.

Вот почему можно вся­че­ски сове­то­вать каж­дому из чита­те­лей этой книги, если он живет все время или бывает в лет­ние месяцы где-нибудь в сель­ских мест­но­стях, в кол­хоз­ной деревне, вни­ма­тельно и с почте­нием при­слу­ши­ваться к тому, как гово­рят мест­ные жители.

Их речи нет ника­кого смысла под­ра­жать, но столь же неумно отно­ситься к област­ным гово­рам с насмеш­кой и пре­зре­нием (что тоже иной раз бывает). Област­ной говор не иска­же­ние обще­рус­ского языка; это запас­ное отде­ле­ние той же вели­кой сокро­вищ­ницы нашего сло­вар­ного фонда. И кто знает, какие еще уди­ви­тель­ные находки может сде­лать в нем вни­ма­тель­ный и чут­кий наблюдатель!

Слово «гне´тить» – не един­ствен­ное древ­нее слово, пой­ман­ное под Лугой.

Всем вам пре­красно известно, что если в нашем языке живет слово, упо­треб­ля­ю­ще­еся в умень­ши­тель­ной форме, с умень­ши­тель­ным суф­фик­сом, то, поис­кав, обычно можно обна­ру­жить и то основ­ное слово, от кото­рого эта умень­ши­тель­ная форма образована.

Если есть слова:

То должны быть слова:

швейка

швея

ска­мейка

ска­мья

жнейка

жнея

шейка

шея

и т. д.

Однако иной раз попа­да­ются такие слова, для кото­рых мы знаем только умень­ши­тель­ную форму.

Есть слова:

А вот таких суще­стви­тель­ных мы не встречаем:

ша´йка

ша´я

мо´йка

мо´я

ко´шка

ко´ша, ко´ха

кру´жка

кру´га, кру´жа

Как это понять? От каких же слов обра­зо­ваны эти формы? В целом ряде слу­чаев при­хо­дится думать, что исчез­нув­шие и неиз­вест­ные нам слова когда-то были, суще­ство­вали; только потом, по неве­до­мым нам при­чи­нам, они исчезли из языка. Однако про­сто взять и начать «вос­ста­нав­ли­вать» эти «вымер­шие слова» не сле­дует. Тут легко впасть в тяж­кие ошибки.

Возь­мите слово «сосиска». Вам может, напри­мер, пока­заться, что слово это – как «кол­баска» от «кол­баса» – должно про­ис­хо­дить от слова «сосиса´». А на самом деле слово это нерус­ское; его родо­на­чаль­ни­цей явля­ется не выду­ман­ная рус­ская «сосиса´», кото­рой нико­гда не было[72], а фран­цуз­ское слово «сосис» (saucisse)! Оно в род­стве с нашим сло­вом «соус».

Зато тем инте­рес­нее какому-либо, доныне казав­ше­муся «без­род­ным», слову-сироте вне­запно подыс­кать тень его предка в той или иной ста­рин­ной гра­моте, или же его самого встре­тить живым и невре­ди­мым в совре­мен­ной област­ной речи. При­веду для при­мера слово «мойка». Мы его знаем теперь чаще в состав­ных сло­вах – «судо­мойка», «поло­мойка», «голо­во­мойка». Само по себе оно в обще­на­род­ном пра­виль­ном языке, пожа­луй, и не встре­ча­ется: «мойка белья», «мойка рук» – ска­зать неудобно, хотя в прейс­ку­ран­тах парик­ма­хер­ских и попа­да­ется не слиш­ком гра­мот­ное: «стрижка, бри­тье и мойка головы»[73].

В древ­но­сти при сло­вах «судо­мойка», «пор­то­мойка» (прачка) были формы: «портомо´я», «судомо´я». Впо­след­ствии они исчезли.

Но вот слово «лазейка» в зна­че­нии «узкий, тес­ный про­ход» известно каж­дому рус­скому чело­веку. Ясно, что оно того же корня, что и «лазать», «лаз» и пр. А все-таки где же его неумень­ши­тель­ная форма? Как она должна была бы зву­чать? Оче­видно, как-то вроде «лазе´я» или «лазея´».

Почему же ее нет?

И вот вооб­ра­зите: там же под Лугой (и даже в несколько более обшир­ном рай­оне Ленин­град­ской обла­сти) до сих пор суще­ствует слово «лазея´». Оно зна­чит: «пере­лаз», тес­ный про­ход в изго­роди, через кото­рый пере­би­ра­ются люди, но не может пройти скот. Ино­гда «лазеёй» назы­вают и вообще ворота в такой постро­ен­ной в поле или в лесу, жер­дя­ной или хво­ро­стя­ной, изгороди.

Вот теперь мы уже с пол­ным пра­вом можем утвер­ждать, что про­ис­хож­де­ние слова «лазейка» нам допод­линно известно. «Лазейка» – это про­сто малень­кая «лазея´».

Попав в те же живо­пис­ные и древ­ние рус­ские места под Лугой, вы можете натолк­нуться, слу­шая раз­го­вор мест­ных кол­хоз­ни­ков постарше, и вот еще на какое свое­об­раз­ное и незна­ко­мое вам слово:

«Я‑то пошел в город часом раньше, да она-то меня достогна´ла».

Вряд ли где-нибудь в городе при­дется вам услы­шать этот свое­об­раз­ный гла­гол. На пер­вый взгляд он может пока­заться вам про­сто-напро­сто иско­вер­кан­ным сло­вом «догнать».

Но нико­гда не судите о речи народа с высо­ко­ме­рием город­ского уче­ного чело­века: вы в девяти слу­чаях из десяти сде­ла­ете ошибку. Язык обла­стей наших, веками хра­ни­мый кре­стьян­ством, так же строго под­чи­ня­ется своим зако­нам и пра­ви­лам, как город­ская, сто­лич­ная лите­ра­тур­ная речь своим. Мы не должны им сле­до­вать и под­чи­няться, но их необ­хо­димо уважать.

Нет, слово «достог­нать» вовсе не испор­чен­ное «догнать». Оно свя­зано со мно­гими дру­гими сло­вами рус­ского языка.

Есть у А. С. Пуш­кина сти­хо­тво­ре­ние, кото­рое начи­на­ется так:

Когда для смерт­ного умолк­нет шум­ный день,

И на немые стогны града
Полу­про­зрач­ная наля­жет ночи тень…

Вот слово «стогны» род­ственно нашему луж­скому словцу «достог­нать». «Стогна» – зна­чит «пло­щадь», место, по кото­рому ходят, шагают. Это очень ста­рое слово.

Наверно, каж­дый из вас слы­шал наив­ную ста­рин­ную песенку:

Поза­рас­тали
Стёжки –дорожки,
Где проходили
Милого ножки…

Сло­вечки «стёжка», «стега´» – а в кни­гах «стезя´» – тоже стоят в род­стве с «достог­нать» и «стог­ной».

«Стега´», или «стёжка», озна­чает; «дорожка», «тро­пинка».

«Стежка вывела прямо в болото», – пишет Лев Толстой.

Заметьте, что если «стогны» – это пло­щади, по кото­рым ходят, то и «стёжки» – тро­пинки, по кото­рым тоже ходят.

Я не уве­рен, что вы когда-либо слы­шали или запом­нили сло­вечко «стегно´», «стёг­нышко». Впро­чем, те, кто читал «Ивана Федо­ро­вича Шпоньку», повесть Н. В. Гоголя, не могли пройти мимо забав­ной сценки между героем и «гадяч­ским поме­щи­ком» Стор­ченко. Стор­ченко уго­щал гостя индейкой:

«– Иван Федо­ро­вич, возь­мите кры­лышко… Да что ж вы так мало взяли? Возь­мите стёг­нышко! Ты что рази­нул рот с блю­дом? Проси! Ста­но­вись, под­лец, на колени! Говори сей­час: «Иван Федо­ро­вич, возь­мите стёгнышко!»

– Иван Федо­ро­вич! Возь­мите стёг­нышко! – про­ре­вел, став на колени, офи­ци­ант с блюдом».

«Стёг­нышко» – это часть ноги, то есть опять-таки того органа, посред­ством кото­рого ходят. Без­условно, и это слово одного корня с нашим.

Я теперь добавлю, что в ту же семью, конечно, вхо­дят слова «стежо´к» (а «сте­жок» – это как бы «шажок», ход иглы, шью­щей что-нибудь), «насти­гать», то есть тоже «рав­няться на ходу». Нако­нец, в латыш­ском языке, кото­рый состоит с нашим язы­ком хотя и не в самых близ­ких, но все-таки в род­ствен­ных отно­ше­ниях, есть слово «ста´йгат», кото­рое озна­чает: гулять, ходить. После этого вам ста­нет ясно: оче­видно, и слово «до-стог-н-ать» – из того же древ­него семей­ства; все члены его свя­заны с поня­тием о «ходьбе». Видимо, «достог­нать» когда-то зна­чило не про­сто «догнать», а «на-стиг­нуть», то есть «догнать шагами, пеш­ком», «доша­гать». И конечно, здесь перед нами не «испор­чен­ное» слово нашего рус­ского лите­ра­тур­ного языка, а пре­крас­ное, совер­шенно само­сто­я­тель­ное, пра­вильно постро­ен­ное древ­нее слово, кото­рое, по каким-то при­чи­нам исчез­нув из обще­рус­ской речи, сохра­ни­лось и живет тут, в свое­об­раз­ном луж­ском язы­ко­вом заповеднике.

Разве это не интересно?

Сорок соро­ков…

Давайте при­гля­димся к тем рус­ским сло­вам, кото­рые обо­зна­чают у нас числа, крат­ные десяти, от пер­вого десятка до сотни:

два + дцать

шесть + десят

три + дцать

семь+ десят

сорок

восемь + десят

пять + десят

девя + но + сто

Очень легко понять, как постро­ено боль­шин­ство этих слов-числительных.

В пер­вое, вто­рое, чет­вер­тое, пятое, шестое и седь­мое из них обя­за­тельно вхо­дит изме­нен­ное слово «десять»:

два­дцать = два раза десять

шесть­де­сят = шесть раз десять

и т. д.

Резко отли­ча­ется от них «девя­но­сто». Но и в его стро­е­нии можно при неко­то­ром уси­лии разобраться.

И вдруг среди всех этих близ­ких «роди­чей» стран­ным чужа­ком встает совер­шенно ни на кого из них не похо­жее «со´рок».

Как ни вслу­ши­вайся в это слово, ничего похо­жего на «четыре» или на «десять» не най­дешь. А в то же время зна­чит-то оно, без­условно, «четыре десятка». Как же оно воз­никло? Откуда взя­лось? С какими дру­гими рус­скими сло­вами связано?

Нач­нем с того, что загля­нем в сло­вари род­ствен­ных нам сла­вян­ских наро­дов. Как те же чис­ли­тель­ные постро­ены у них?

По-бол­гар­ски:

По-чеш­ски:

По-поль­ски:

20

два­десэт

два­цет

двад­зесця

30

три­десэт

трши­цет

тршид­зесци

40

четы­ри­десэт

чтир­жи­цет

чтэрд­зесци

Что же полу­ча­ется? Все эти слова похожи и между собою и на наши чис­ли­тель­ные 20, 30, 50, 60, 70, 80. Но на наше «сорок» не похоже ни одно из них.

Оче­видно, это слово «сорок» явля­ется не обще­сла­вян­ским, про­ис­хо­дит не от общего для всех этих язы­ков корня, а при­жи­лось только у нас на Руси и только в рус­ском языке.

Мало того, судя по сход­ству осталь­ных чис­ли­тель­ных во всех сла­вян­ских язы­ках, кроме рус­ского, пра­вильно будет допу­стить, что и у нас когда-то суще­ство­вало для числа 40 слово, также похо­жее на них, что-то вроде «четы­рь­де­сят» или «четы­ред­цать». Но затем, по при­чи­нам, сей­час уже неяс­ным, его вытес­нило слово совсем дру­гого про­ис­хож­де­ния – таин­ствен­ное «со´рок».

Что же могло озна­чать это слово и почему оно полу­чило именно такое чис­ло­вое значение?

Прежде всего, мы часто стал­ки­ва­емся в древ­не­рус­ских пись­мен­ных доку­мен­тах с несколько осо­бым зна­че­нием его. Неко­гда оно было не чис­ли­тель­ным, а суще­стви­тель­ным муж­ского рода и озна­чало осо­бую меру для счета доро­гих мехов.

Читая древ­ние гра­моты и лето­писи, то и дело встре­ча­ешься с тогдаш­ними «сорока´ми»:

«…Да пять соро­ков соболя…», «Да еще два­дцать семь соро­ков бобра…»

Это было осо­бое суще­стви­тель­ное, при­ме­няв­ше­еся, однако, только при счете. Есте­ственно, что до пре­вра­ще­ния его в имя чис­ли­тель­ное путь был уже недалек.

Сколько же шку­рок-еди­ниц вхо­дило в сорок?

Этого мы в пол­ной точ­но­сти не знаем. Но нам известно, что из «со´рока» дра­го­цен­ных шку­рок можно было как раз сшить одно из тогдаш­них муж­ских мехо­вых пла­тьев, по-види­мому длин­ный кафтан.

Можно думать, что и такой каф­тан носил тоже назва­ние «сорок». Это тем более веро­ятно, что мы и сей­час знаем один из видов одежды, обо­зна­ча­е­мый этим назва­нием. Это длин­ная ноч­ная рубаха – «сорочка». Веро­ятно, в ее покрое или мерке сохра­ни­лось что-то от покроя той мехо­вой одежды, на кото­рую когда-то шел сорок собо­лей или куниц (шел, а не шло и не шли, – заметьте!).

Надо, кстати, иметь в виду, что рядом с «сороко´м» суще­ство­вала и вто­рая мера, при­ме­няв­ша­яся при под­счете более деше­вых сор­тов пуш­нины – «сорочо´к». «Сорочка´ми» счи­тали бели­чьи шкурки и обрезки, оста­ю­щи­еся при обра­ботке собо­льего меха, – хво­стики, «пупки» и пр.

Весьма воз­можно, что на пошивку ста­рин­ного мехо­вого «сорока» шло при­мерно сорок собо­льих или куньих шку­рок. И вот посте­пенно слово ото­рва­лось от пер­вого сво­его зна­че­ния и при­об­рело вто­рое: сорок стало зна­чить уже на «каф­тан из сорока шку­рок», а про­сто число: 40 шку­рок. А дальше затем – не 40 собо­льих шку­рок, а 40 любых пред­ме­тов вообще.

Вот всмот­ри­тесь в при­мер­ную схему.

Были слова, кото­рые значили:

Сна­чала:

Потом:

Нако­нец:

Слово «сорок» – заго­товка на каф­тан из «четы­ред­цати» шкурок.

Слово «сорок» – 40 любых собо­льих шкурок.

Слово «сорок» – 40 любых пред­ме­тов, в том числе и шкурок.

Слово «четыре ‑дцать» – 40 любых пред­ме­тов, кроме шкурок.

Слово «четыре ‑дцать» – 40 любых предметов.

Слово «четыре ‑дцать» – ничего не зна­чит. Оно исчезло[74].

Веро­ятно, было время, когда на эти «сорока» (как мы теперь на «дюжины» или «десятки») счи­тали не только шкурки, но и неко­то­рые (не все) дру­гие пред­меты. Кое-какой след этого ста­рин­ного счета сохра­нился в раз­ных обла­стях нашей исто­ри­че­ской жизни и нашего языка.

Так, напри­мер, до 1917 года нередко можно было услы­шать выра­же­ние: «В Москве со´рок сороко´в церквей».

Гово­ри­лось: «Затре­зво­нили во все сорок соро­ков» или «С Поклон­ной горы видны все сорок сороков».

Исто­рики выяс­няют, что и в этом слу­чае слово «сорок» еще не вполне рав­ня­лось по зна­че­нию чис­ли­тель­ному 40. Сорок церк­вей обра­зо­вы­вали в сово­куп­но­сти адми­ни­стра­тив­ную еди­ницу, так назы­ва­е­мое «бла­го­чи­ние». Вот оно-то и назы­ва­лось «соро­ком».

Зна­чит, до самых послед­них лет в нашем языке рядом с чис­ли­тель­ным 40 сохра­ни­лось имя суще­стви­тель­ное муж­ского рода «сорок», зна­чив­шее: «четыре десятка церк­вей» – и только. Ведь никто не назвал бы тремя или деся­тью соро­ками 120 или 400 голов скота.

Бро­са­ется в глаза, что по при­чи­нам, о кото­рых мы теперь можем только гадать, само число 40 имело для наших пред­ков какое-то осо­бен­ное зна­че­ние. Дей­стви­тельно, ста­рая рус­ская мера веса – «пуд» – содер­жала в себе не 10 и не 100 фун­тов, а именно 40. То же самое число встре­ча­ется нам в целом ряде ста­рин­ных посло­виц, пого­во­рок. При­мер: «Сорок муче­ни­ков – сорок утрен­ни­ков» (о весен­них моро­зах), «на Сам­со­нов день дождь – сорок дней дождь».

Веро­ятно, по этой же самой при­чине ино­гда рус­ский чело­век про­шлых дней охотно заме­нял сло­вом «сорок» слова «очень много», когда про­из­ве­сти точ­ный под­счет ему не уда­ва­лось или не сто­ило этим зани­маться. Я думаю, именно поэтому одно из чле­ни­сто­но­гих живот­ных – соро­ко­ножка[75] – носит доныне свое мате­ма­ти­че­ски точ­ное имя, хотя число лапок у нее отнюдь не равно сорока.

«Соро­ко­ножки, сто­ножки, тыся­че­ножки и, нако­нец, про­сто мно­го­ножки – вот под какими назва­ни­ями известны эти чле­ни­сто­но­гие, – гово­рят энто­мо­логи, – но все же ни одна мно­го­ножка не имеет тысячи ног, хотя сотня-дру­гая их бывает: известны мно­го­ножки со 172 парами ног…»[76]

На этом при­мере осо­бенно ясно видно, как слова «сорок», «сто» и «тысяча» заме­няли собою выра­же­ние – «ужасно много». При этом, конечно, назва­ния «сто­ножка» и «тыся­че­ножка» – позд­ней­шего и книж­ного про­ис­хож­де­ния; вна­чале же наш народ сам упо­тре­бил для обо­зна­че­ния этого неопи­су­е­мого и пора­зив­шего его мно­же­ства ног всё то же излюб­лен­ное им число 40.

Теперь мне хочется преду­га­дать одно сооб­ра­же­ние, кото­рое, несо­мненно, может прийти в голову кое-кому из чита­те­лей: а нет ли чего-либо общего между сло­вом «сорок» и сходно зву­ча­щим сло­вом «сорока» – назва­нием птицы?

Нет. Хотя эти слова и зву­чат сходно, ни в каком пря­мом род­стве друг с дру­гом они не состоят. Иной раз сов­па­де­ние раз­лич­ных слов одного и того же или двух раз­ных язы­ков настолько пора­жает вооб­ра­же­ние, что не только про­фаны, но и уче­ные-язы­ко­веды под­да­ются на эту «удочку» и начи­нают счи­тать их свя­зан­ными между собой, при­ходя порой к самым неле­пым выво­дам. Они забы­вают при этом, что каж­дое такое сов­па­де­ние, каж­дая подоб­ная эти­мо­ло­ги­за­ция (уста­нов­ле­ние про­ис­хож­де­ния слов) должны быть про­ве­рены иссле­до­ва­нием и зву­ко­вого и мор­фо­ло­ги­че­ского состава обоих слов. Необ­хо­димо убе­диться, что их род­ство воз­можно с точки зре­ния тех зако­нов языка и пере­хода слов от одного народа к дру­гому, о кото­рых у нас уже была речь.

Вот судите сами. В китай­ском языке есть слово «гер­мынь»; по-рус­ски оно зна­чит «бра­тья». А в латин­ском языке слово «бра­тья» зву­чало как «герма´ни». Сход­ство пора­жает тем силь­нее, что сов­па­дают не только звуки – смысл! Кажется, о чем можно еще спра­ши­вать? Конечно, слова эти род­ственны друг другу. Навер­ное, или китайцы заим­ство­вали рим­ское слово, или же, наобо­рот, оно в Ита­лию при­шло из Китая…

Однако сто´ит вни­ма­тельно всмот­реться в состав обоих слов, и ока­жется, что они рас­па­да­ются на вовсе несхо­жие части. В латин­ском языке была целая семья слов, род­ствен­ных слову «герма´нус» (брат, родич): «ге´рм-ен» – росток, отро­сток; «герм‑и´нарэ» – про­рас­тать, давать отпрыски; «герм-ина´лис» – про­из­рас­та­ю­щий. Ясно, что звук «м» отно­сился тут к самой основе, а «ан», «ен», «ин» – все это были суф­фиксы и окон­ча­ния, обра­зо­вы­ва­ю­щие род­ствен­ные слова.

В китай­ском же слово «гер­мынь» рас­па­да­ется на совер­шенно иные части. Здесь «мынь» никак не свя­зано с «гер»; «мынь» тут – само­сто­я­тель­ная частица речи, так назы­ва­е­мый «пока­за­тель кол­лек­тив­ной мно­же­ствен­но­сти»: «сюэ­шен» – уча­щийся, «сюэ­шен­мынь» – уча­щи­еся; «хули» – лисица, «хули­мынь» – лисицы, и т. д. Да и про­ис­хож­де­ние слова «гер» – совсем свое, китай­ское, не име­ю­щее ничего общего с латин­скими рост­ками и отростками.

Слу­чай­ность сход­ства выяс­ни­лась, как только мы вгля­де­лись в состав слов, в их внут­рен­нее строение.

Слова-иско­па­е­мые

Что такое слово «смот­реть»?

Что такое слово «зреть»?

Это совре­мен­ный гла­гол. Он зна­чит: вос­при­ни­мать при помощи глаз, гля­деть. У Пуш­кина: «А нынче… посмотри в окно…»

Это ста­рин­ный гла­гол. Он зна­чил: вос­при­ни­мать при помощи глаз, видеть. У Пуш­кина ска­зано: «Лици­ний, зришь ли ты?..»

Оче­видно, оба эти гла­гола очень близки по значению.

От гла­гола «смот­реть» (и «гля­деть») можно обра­зо­вать дее­при­ча­стия. Они зву­чат: «смотря», «глядя».

И от гла­гола «зреть» можно точно так же обра­зо­вать дее­при­ча­стие. Оно будет зву­чать: «зря».

Слово «смотря» озна­чает: «в то время, как (или „потому что“) смот­рел». Напри­мер: «Я испор­тил глаза, смотря на солнце».

Слово «глядя» тоже рав­ня­ется при­мерно выра­же­нию: «в то время, как гля­дел» или «тем, что гля­дел». Напри­мер: «Глядя плен­ному в глаза, капи­тан начал допрос»; «В упор глядя на меня, он изрядно сму­щал меня».

Зна­чит ли это, однако, что, напи­сав пред­ло­же­ние с дее­при­ча­стием от гла­гола «зреть», вы достиг­нете того же оттенка значения?

«Вы, това­рищи, зря поехали круж­ной дорогой!»

Можно ли это пред­ло­же­ние изло­жить так: «Вы, това­рищи, поехали круж­ной доро­гой потому, что зрели» или «поехали в то время, как зрели»?

Будет ли в этих пред­ло­же­ниях сло­вечко «зря» обыч­ным деепричастием?

Сто´ит немного при­за­ду­маться, и каж­дый пой­мет: нет, здесь «зря» по сво­ему смыслу совсем уж не свя­зано с гла­го­лом «зреть». Его зна­че­ние можно ско­рее пере­дать сло­вами «напрасно», «попу­сту», то есть наре­чи­ями. Да и оно само явля­ется несо­мнен­ным наре­чием. А в то же время оно, бес­спорно, оста­ется насто­я­щим дее­при­ча­стием от «зреть».

Было время, когда фраза вроде «Зря на солнце, орел ширяет по небу» была вполне воз­можна и имела один, совер­шенно точ­ный смысл: «ширяет, смотря …» Когда же и как слово это поте­ряло одно свое зна­че­ние и при­об­рело совер­шенно дру­гой смысл? Почему с ним могло слу­читься такое?

При­гля­димся повни­ма­тель­нее к тому, что зна­чит слово «смотря» в раз­лич­ных фразах.

Это зна­чит:

«Я стоял над обры­вом, смотря в нео­гляд­ную даль».

«Я стоял над обры­вом и смот­рел в нео­гляд­ную даль».

«Машину ленин­град­ской марки можно купить и не смотря».

«Машину такой марки можно купить и без того, чтобы осмот­реть ее предварительно».

«Я уеду сего­дня или зав­тра, смотря по погоде…»

«Я уеду сего­дня или зав­тра, в зави­си­мо­сти от погоды» (то есть как бы все же «при­гля­дев­шись» к погоде).

«Несмотря на хоро­шую марку, машина ока­за­лась неважной…»

«Вопреки хоро­шей марке машина ока­за­лась неважной».

Разве не ясно, что´ тут про­ис­хо­дит? На наших гла­зах одна из гла­голь­ных форм, дее­при­ча­стие, как бы посте­пенно отры­ва­ется от сво­его отца-гла­гола, начи­нает жить само­сто­я­тель­ной жиз­нью, хотя порою и высту­пает в своей ста­рой, обыч­ной роли.

Но что слу­чится, если сам гла­гол посте­пенно забу­дется, усту­пит место дру­гим сход­ным сло­вам (напри­мер, гла­гол «зреть» гла­голу «гля­деть»)? Тогда дее­при­ча­стие от него тоже мало-помалу исчез­нет из языка повсюду, где оно высту­пало именно как деепричастие.

А в тех слу­чаях, где оно успело уже при­об­ре­сти совсем дру­гое зна­че­ние, – ска­жем, зна­че­ние наре­чия, – оно может пре­вос­ходно сохраниться.

Вот это как раз и про­изо­шло неко­гда с нашим сло­веч­ком «зря». И сей­час мно­гие упо­треб­ляют слово «зря», не подо­зре­вая, что оно свя­зано, и даже очень тесно, с гла­го­лом «зреть». Только исто­рик языка может истол­ко­вать вам его про­ис­хож­де­ние, совер­шенно так же, как исто­рик живот­ного мира по тем­ной полосе на спи­нах укра­ин­ских быков может уста­но­вить их род­ство с вымер­шим зве­рем – туром.

Наши наре­чия вообще явля­ются любо­пыт­ней­шим раз­ря­дом слов; их по праву можно назвать «живыми иско­па­е­мыми». Спи­сок рус­ских наре­чий полон облом­ков дале­кого про­шлого. Он напо­ми­нает, пожа­луй, те камен­ные породы, в кото­рых то цели­ком, то в виде кус­ков сохра­ни­лись от дав­них эпох ока­ме­не­лые останки древ­них живот­ных и растений.

Вот несколько при­ме­ров этого любо­пыт­ного явления.

Вы пони­ма­ете, как постро­ено наре­чие «посре­дине»? Это соче­та­ние пред­лога «по» с датель­ным паде­жом слова «сере­дина» («сре­дина»).

Так же обра­зо­ва­лись слова «поверху», «понизу».

Но ска­жите, от какого суще­стви­тель­ного обра­зо­ван датель­ный падеж в наре­чии «пона­слышке»?

Ника­кого слова «наслышка» в нынеш­нем обще­рус­ском языке мы не знаем. Однако одно из двух: либо его кто-то при­ду­мал нарочно для того, чтобы, про­из­ведя от него датель­ный падеж, обра­зо­вать нуж­ное наре­чие, а само суще­стви­тель­ное выбро­сить вон (что, конечно, невоз­можно!), либо же такое слово – «наслышка» суще­ство­вало когда-то и лишь позд­нее было забыто, поте­ряно нашим языком.

Наткнув­шись на такой след древ­него слова, язы­ко­вед поста­ра­ется отыс­кать и само слово где-нибудь в пыль­ных хар­тиях про­шлого, в ста­рин­ных руко­пи­сях и книгах.

Но вполне воз­можно, что его там тоже не ока­жется. Суще­ствует немало слов, кото­рые поми­нутно упо­треб­ля­ются нами в уст­ной речи и лишь крайне редко в пись­мен­ной: ну, хотя бы довольно извест­ное слово «авоська» или уже упо­ми­нав­ши­еся «пока», «биби­кать» и т. п. Почему? Да очень понятно, почему. Мы посто­янно гово­рим: «Такой-то про­ва­лился на экза­ме­нах», а пишем чаще «не выдер­жал экза­мена». Мы в уст­ной речи спо­койно име­нуем ноч­ные туфли шле­пан­цами, но сомни­тельно, чтобы вы встре­тили вывеску «Про­дажа шле­пан­цев» или про­чли ста­тью, оза­глав­лен­ную: «Про­блема шле­пан­цев»! (Воз­можно в злом фельетоне.)

Поэтому язы­ко­вед, не найдя в ста­рых гра­мо­тах иско­мого слова, не сочтет свое пред­по­ло­же­ние ошиб­кой. Нет, он дол­жен будет «вос­ста­но­вить слово тео­ре­ти­че­ски». Точно так же уче­ный-пале­он­то­лог рисует нам образ какого-нибудь «дро­ма­те­рия», от кото­рого не сохра­ни­лось ничего, ни еди­ной косточки, кроме несколь­ких отпе­чат­ков его ног на ока­ме­нев­шем песке дале­кого прошлого.

Легко понять:

Трудно разо­брать состав таких слов, как:

на смех

наспех

назло

набе­крень

наудачу

наис­ко­сок

потому что нам известны слова:

где вы най­дете слова:

смех

спех

зло

бек­рень

удача

иско­сок

Не лишена инте­реса задача доко­паться до про­ис­хож­де­ния этих пере­жит­ков про­шлых эпох в жизни языка (не говоря уже о том, что такая работа весьма полезна!).

Любо­пытны и слова вроде:

кувыр­ком[77]

боси­ком

нич­ком

наги­шом[78]

Мы при­выкли видеть в них неиз­мен­ные и неиз­ме­ня­е­мые части речи: наре­чия, и только.

Но попро­буйте поста­вить рядом друг с дру­гом такие близ­кие друг другу слова, как

кувыр­ком и куба­рем

наги­шом и голы­шом,

как сразу же воз­ни­кает подо­зре­ние: да не пря­чутся ли за этим «неиз­ме­ня­е­мым» внеш­ним обли­ком самые обык­но­вен­ные тво­ри­тель­ные падежи, каких-то ныне уже поза­бы­тых, но суще­ство­вав­ших когда-то существительных?

Нам-то сей­час пред­став­ля­ется, что слово «кувыр­ком» отве­чает на один-един­ствен­ный вопрос: как? каким обра­зом? Но не могло ли раньше оно отве­чать и на дру­гой вопрос: чем? Если это верно, в то время должно было суще­ство­вать слово «кувы­рок». «Чем ты меня хочешь пора­до­вать?» – «Да вот новым кувыр­ком

В подоб­ном пред­по­ло­же­нии неправ­до­по­доб­ного немного. Ведь неко­то­рые из имен, кото­рые сей­час кажутся нам немыс­ли­мыми, суще­ство­вали совсем недавно если не в обще­рус­ском, то в област­ных язы­ках-диа­лек­тах. Не исклю­чена воз­мож­ность, что они суще­ствуют там и сейчас.

Вот слово «бекре´нь». В. Даль утвер­ждает, что оно живое и озна­чает «бок», один из двух боков. Он при­во­дит такой при­мер из своих запи­сей: «На нем шапка бекре­нём»; слово «бекре´нить», по его сви­де­тель­ству, озна­чает «изги­бать на бок», «бекре´ниться» – «гнуться, ломаться»[79].

Лет два­дцать назад в Вели­ко­луц­кой обла­сти я сам слы­шал выра­же­ние: «смех – сме­хом, а спех – спе­хом». Кроме вини­тель­ного падежа – «наспех» – мы сами упо­треб­ляем и датель­ный – «не к спеху». Выхо­дит, что слово «спех» вовсе не плод досу­жей фан­та­зии автора. Оно и сего­дня живет в языке, только оно одрях­лело. Неко­то­рые его формы совсем атро­фи­ро­ва­лись, отмерли; дру­гие как бы заиз­вест­ко­ва­лись и могут высту­пать, дви­гаться, лишь когда их под­дер­жи­вают под руки смеж­ные слова.

Любо­пытно также сло­вечко «нагишо´м», озна­ча­ю­щее «без одежды». Зву­чит оно как пра­виль­ный тво­ри­тель­ный падеж от слова «наги´ш». Сомни­тельно только, могло ли быть такое стран­ное слово?

А почему бы нет? В област­ной речи известно близ­кое и по форме и по зна­че­нию слово «телешо´м». Слова «теле´ш» мы тоже не знаем. Но нам зна­кома ста­рин­ная фами­лия Телешо´вы. А ведь Телешо´в, несо­мненно, зна­чит «при­над­ле­жа­щий телешу´». Оче­видно, суще­ство­вало такое слово.

Ничего неесте­ствен­ного в этом нет. Есть слово «голыш», и если про­из­вод­ное от него наре­чие «голышо´м» мы без коле­ба­ний свя­зы­ваем с ним, то именно потому, что слово «голы´ш» нам хорошо зна­комо. А исчезни оно по каким-либо при­чи­нам, мы бы так же удив­ля­лись суще­ство­ва­нию стран­ного наре­чия «голышо´м», как сей­час удив­ля­емся сло­вам «телешо´м» и «нагишо´м».

Чтобы еще лучше почув­ство­вать посте­пен­ность этих пере­хо­дов от падежа суще­стви­тель­ного к неиз­ме­ня­е­мому наре­чию, срав­ните две пары предложений:

Или:

«Какой-то тощий голыш плес­кался в мут­ной воде».

«Что ты, глу­пый, по холоду голы­шом ходишь?»

«На столе лежит кала­чик».

«Кошка свер­ну­лась кала­чи­ком».

Пред­ставьте себе, что через две­сти или три­ста лет вкусы людей несколько изме­нятся и в пекар­нях пере­ста­нут печь калачи. Тогда, несо­мненно, умрет и слово «калач», поза­бу­дется самая форма этой булки. А наре­чие «кала­чи­ком» может вели­ко­лепно остаться: его будут пони­мать как сино­ним слов «колеч­ком», «крюч­ком»…

Отта­яв­шие слова

«Когда мы нахо­ди­лись в откры­том море в плыли, весело бол­тая друг с дру­гом, Пан­тагрю­эль под­нялся на ноги и огля­нулся вокруг:

– Дру­зья, вы ничего не слы­шите? Мне пока­за­лось, что в воз­духе раз­го­ва­ри­вают несколько чело­век. Но я никого не вижу…

Мы стали слу­шать во все уши, но ничего не услы­хали. Нако­нец и нам пока­за­лось, что до нас что-то доно­сится, или же у нас в ушах зве­нит. Чем силь­нее мы напря­гали слух, тем отчет­ли­вее слы­шали голоса, а потом стали раз­би­рать и слова. Это нас испу­гало, и не без при­чины, потому что мы никого не видели, но слы­шали муж­чин, жен­щин, детей и даже лоша­ди­ное ржание…

Однако шки­пер сказал:

– Гос­пода, не бой­тесь ничего! Здесь гра­ница ледо­ви­того моря, на кото­ром год назад про­изо­шло кро­во­про­лит­ное сра­же­ние. Слова, кото­рые зву­чали тогда, крики, вопли и весь страш­ный гвалт битвы, замерзли, а теперь, когда насту­пает весна, они отта­и­вают и ста­но­вятся вновь слыш­ными. Так бывает в неко­то­рых холод­ных странах.

– Похоже на правду! – вос­клик­нул Панург. – Поищем, нет ли тут слов, кото­рые еще не оттаяли.

– Да вот они, – ска­зал Пан­тагрю­эль, бро­сив на палубу целую при­горшню замерз­ших слов, похо­жих на раз­но­цвет­ные леденцы.

Мы уви­дели среди них крас­ные, синие, жел­тые, зеле­ные и раз­зо­ло­чен­ные сло­вечки. Согре­ва­ясь в наших руках, они таяли, как ледяшки, и мы слы­шали их, хотя и не пони­мали: слова-то были все чуже­зем­ные. Когда они все рас­то­пи­лись, вокруг загремело:

– Хип, хип, хип! Хис, хис, торш! Бре­де­ден! Бре­де­дак! Гог, Магог! – и много дру­гих слов, столь же непонятных».

Без­удерж­ная фан­та­зия вели­кого гума­ни­ста Рабле сотво­рила эту совер­шенно неправ­до­по­доб­ную сцену. Но, если пона­блю­дать за жиз­нью слов в любом чело­ве­че­ском языке, очень скоро выяс­ня­ется: не так уж этот рас­сказ нелеп, сто´ит только пони­мать его не в пря­мом, а в пере­нос­ном смысле.

Мы с вами уже встре­ти­лись со мно­гими такими сло­вами, кото­рые неко­гда были живы, как веш­ние бабочки, и дея­тельно пор­хали всюду и везде. Потом они посте­пенно оце­пе­нели, захи­рели, пере­шли в раз­ряд слов «ред­ких», неупо­тре­би­тель­ных и, нако­нец, стали «быв­шими», «мерт­выми» сло­вами, как две капли воды похо­жими на те крас­ные, синие, золо­че­ные холод­ные слова-«драже´», кото­рые муже­ствен­ные путе­ше­ствен­ники топ­тали ногами на палубе сво­его необык­но­вен­ного корабля. От неко­то­рых сохра­ни­лись только куски, частицы, вплав­лен­ные в дру­гие слова, подобно насе­ко­мым, застыв­шим в кус­ках янтаря (так в слове «судо­мойка» мы раз­гля­дели ста­рую «мойку»); иные, как то делают осе­нью птицы, пере­ко­че­вали с про­сто­ров обще­рус­ского языка куда-то в окра­ин­ные област­ные говоры и наре­чия. Боль­шое же их число сохра­ни­лось в виде непо­движ­ных и невнят­ных «ледя­шек», в виде стран­ных «пест­рых леден­цов» на стра­ни­цах ста­рых гра­мот, на полу­ис­тлев­ших бумаж­ных листах. Они умерли? Да, зна­ете: далеко не все­гда это – смерть! Очень часто перед нами слова «замерз­шие», только ожи­да­ю­щие дня и часа, когда им суж­дено будет отта­ять и снова громко зазву­чать. Рабле утвер­ждает, что «отта­и­вать» могут и нечле­но­раз­дель­ные звуки.

«Брат Жан согрел одно из слов в руках, и оно вдруг издало звук вроде того, какой издают бро­шен­ные на уго­лья каш­таны, так что все мы вздрог­нули от испуга.

– В свое время это, верно, было «пиф-паф!» из фаль­ко­нета… – ска­зал брат Жан…»

В самом деле, сплошь и рядом кажу­ща­яся «смерть» того или дру­гого слова на поверку ока­зы­ва­ется сном, крат­кой или дол­гой летар­гией, а может быть, и ана­би­о­зом, вре­мен­ным замер­за­нием, иной раз мно­го­ве­ко­вым. Только кон­ча­ется этот период спячки не про­стым отта­и­ва­нием под вли­я­нием слу­чай­ного тепла. Нет, про­сто насту­пает время, и хозяин вели­кой сокро­вищ­ницы языка – народ вспо­ми­нает, что в его сун­ду­ках хра­нится такое-то слово, кото­рое сей­час могло бы при­го­диться. Оно словно было отло­жено в сто­рону до поры до вре­мени, висело на вешалке где-то в тем­ных чула­нах языка. И вот совер­шенно неожи­данно, нередко к общему удив­ле­нию, а порой и сму­ще­нию, древ­нее слово появ­ля­ется на свет днев­ной, отря­хи­ва­ется от пыли, «отта­и­вает», про­вет­ри­ва­ется, рас­прав­ляет измя­тые дол­гим сном кры­лья и пре­вра­ща­ется в живое и дея­тель­ное обнов­лен­ное слово.

Все это было бы, веро­ятно, совер­шенно немыс­лимо, если бы, как мы уже знаем, слово чело­ве­че­ское не обла­дало уди­ви­тель­ной спо­соб­но­стью в одной и той же форме своей выра­жать не одно зна­че­ние, а два, три, – сколько угодно.

А разве так бывает?

Пред­ставьте себе, да! В этом смысле наше слово напо­ми­нает про­вода совре­мен­ных теле­граф­ных и теле­фон­ных линий: по ним можно, не путая и не сме­ши­вая их, пере­да­вать в ту и дру­гую сто­рону сразу две, три, пять теле­грамм, вести не один, а несколько раз­лич­ных разговоров.

Вот перед вами в двух раз­лич­ных пред­ло­же­ниях упо­треб­лены слова «часы» и «орел»:

«На брон­зо­вых часах сидел брон­зо­вый же орел».

«Экий орел у вас на часах стоит!»

Каж­дому ясно, что слово «орел» (да и слово «часы») только в пер­вом слу­чае имеет свое обыч­ное, насто­я­щее, основ­ное зна­че­ние. Во вто­ром же слу­чае мы видим за ним воина с муже­ствен­ной и гор­дой осанкой.

Это так. Но ведь мы могли бы ска­зать: «похо­жий на орла», «орло­по­доб­ный», «сме­лый» или «могу­чий, как орел». Мы же вме­сто этого сде­лали дру­гое: про­сто упо­тре­били слово «орел» в смысле «моло­дец». И ста­рое слово покорно при­няло на себя новое зна­че­ние. Оно само стало зна­чить уже не «хищ­ная птица из отряда соко­ли­ных», а «моло­дец мат­рос» или вообще «бра­вый человек».

Важно тут заме­тить одну тон­кость. Допу­стим, что ваша сестра похожа на птичку ласточку. Вы можете про­звать ее: «Ласточка». Вы можете даже начать всех дево­чек, похо­жих на нее, – тонень­ких, быст­рых, говор­ли­вых, – име­но­вать ласточ­ками. Но если вы ска­жете про­сто кому-нибудь: «Я сего­дня шел, вижу – навстречу мне две ласточки идут», – никто вас не пой­мет. Вам при­дется объ­яс­нять, что´ у вас тут зна­чит слово «ласточка», чтобы не быть поня­тым непра­вильно. Если же вы услы­шите фразу: «Эх, какие орлы сра­жа­лись с фаши­стами под Ленин­гра­дом!» – вам в голову не при­дет, что на фронте дей­ство­вали отряды бер­ку­тов или подоб­ных им птиц. Вы сразу пой­мете, что´ это зна­чит. В чем же разница?

Каж­дое слово может в языке полу­чать вто­рое, тре­тье и еще мно­гие зна­че­ния; но неко­то­рые зна­че­ния лишь вре­менно и слу­чайно свя­зы­ва­ются со сло­вами, дру­гие же навсе­гда соеди­ня­ются с ними и при­дают им совер­шенно новый смысл; они делают их новыми сло­вами. Это зна­чит, что пере­нос­ное зна­че­ние этих слов при­нято всем наро­дом, вошло в язык.

Срав­ните, напри­мер, такие два ряда пред­ло­же­ний-при­ме­ров, в кото­рых слова стоят в необыч­ном, несоб­ствен­ном их значении:

«Что ты на меня таким быком смотришь?»

«Мост был построен на трех гра­нит­ных быках».

«О дева-роза! Я – в оковах!»

«На кар­тушке ком­паса изоб­ра­жа­ется обыч­ная роза ветров».

«При­ро­дой здесь нам суждено
В Европу про­ру­бить окно;
Ногою твер­дой стать при море…»

«Окна в рас­пи­са­нии – вещь, соб­ственно, совер­шенно недопустимая».

«Ска­жите, какой лисич­кой она вокруг него крутится!»

«Набрав пол­ку­зова лиси­чек, бабка повер­нула к дому».

Заметна раз­ница? В левом столбце вновь при­дан­ное сло­вам зна­че­ние еще не про­пи­тало их, не срос­лось с ними окон­ча­тельно. Да, поэт назвал девушку розой, а Петер­бург – окном. Но в обоих слу­чаях это пони­ма­ние еще не вполне обя­за­тельно: неда­ром он нахо­дит нуж­ным как-то под­кре­пить свои образы осо­быми разъ­яс­не­ни­ями. Он гово­рит не про­сто «роза», а «дева-роза». Он дает тол­ко­ва­ние: «про­ру­бить окно» – укре­питься на мор­ском берегу.

А вот в пра­вом стол­бике зна­че­ния выде­лен­ных слов совер­шенно пере­ме­ни­лись. Слыша сами по себе слова «бык», «лисичка», «окно», «роза», вы, соб­ственно, не можете быть уве­рен­ными, что поняли их. «Бык» может зна­чить «самец коровы», а может и «мосто­вая опора». «Лисичка» – это хищ­ное живот­ное, но «лисичка» – и съе­доб­ный гриб. И ника­ких ого­во­рок не тре­бу­ется: смысл обна­ру­жи­ва­ется из всего раз­го­вора. Про эти слова уже нельзя ска­зать, что они упо­треб­ля­ются в пере­нос­ном смысле. Они про­сто при­об­рели тут новое, вто­рое зна­че­ние, стали дру­гими сло­вами. А вот «роза», пожа­луй, стоит еще на поло­вине пути; она, так ска­зать, «от ворон отстала и к павам не пристала».

Бла­го­даря этой заме­ча­тель­ной спо­соб­но­сти языка – ста­рым сло­вам при­да­вать новые зна­че­ния, делать их новыми сло­вами – и ста­но­вится воз­мож­ным то, что хочется назвать «вос­кре­се­нием слов». Не буду про­странно рас­ска­зы­вать вам о нем, а лучше начну с того, что задам вам еще одну, совсем про­стень­кую задачку.

Перед вами четыре рисунка – два и еще два. Я прошу вас подо­брать к каж­дой паре по под­писи, состо­я­щей из одного-един­ствен­ного слова.

Дол­гой и пол­ной неожи­дан­но­стей ока­за­лась жизнь слова «вра­тарь», под­хо­дя­щего к пер­вой паре рисун­ков. Неуди­ви­тельно, что у худож­ника яви­лось жела­ние «сост­рить».

Что же до вто­рого слова-под­писи – «надолба», – то, можно ска­зать, оно спало лет две­сти. Усы­пило его появ­ле­ние огне­стрель­ного ору­жия, вос­кре­сила тан­ко­вая война.

Дума­ется, вам теперь совер­шенно ясно, что´ именно под­ра­зу­ме­ваю я под «ожив­ле­нием» ранее умер­ших слов.

Явле­ние это наблю­да­ется нередко. За послед­ние годы, так же как «надолба», бла­го­даря Вели­кой Оте­че­ствен­ной войне ожило (или, может быть, про­сто вышло из област­ных гово­ров и про­фес­си­о­наль­ных «жар­го­нов» на про­стор обще­рус­ского языка) ста­рин­ное слово «лаз»[80]. Оно теперь зна­чит: выход­ное отвер­стие бом­бо­убе­жища или дота.

В воен­ном мире после мно­гих деся­ти­ле­тий (больше сто­ле­тия) «сна» и отсут­ствия воз­ро­ди­лись к новой жизни слова «майор», «сер­жант»[81] (таких зва­ний не было в цар­ской армии послед­них лет). Пол­века назад их упо­треб­ляли у нас ред­кие люби­тели исто­рии, а сей­час эти слова опять известны всем.

Я предо­став­ляю вам самим поло­мать голову и подо­брать еще несколько при­ме­ров подоб­ных «отта­яв­ших» слов – «крас­ных, синих, золо­ти­стых» – каких хотите. Два при­мера – неплохо, пять – отлично. Десять – лучше не может быть!

Новое слово

Мы видели, как слова спят. Видели мы, как давно уснув­шие слова про­сы­па­ются для новой жизни, как омо­ла­жи­ва­ются те, что соста­ри­лись. Но мы еще не натолк­ну­лись на рож­де­ние новых слов. Совсем новых!

А они рождаются?

Язы­ко­веды гово­рят: каж­дому слову соот­вет­ствует какая-то вещь. Конечно, при этом никто не думает о наших обыч­ных «вещах», кото­рые можно ощу­пать и огля­деть: для линг­ви­ста «вещь» – это все то, что тре­бует от языка наиме­но­ва­ния. «Камень» – вещь. Но и «элек­три­че­ство», и «совесть», и даже «голу­бизна» или «неиз­вест­ное», – все это вещи, «реа­лии».

Вещи мира мы «назы­ваем» нашими сло­вами. Среди них немало вещей древ­них; чело­ве­че­ство назвало их века назад и пере­име­но­вы­вать не видит надоб­но­сти. Таковы «гора», «море», «лес», «совесть», «тепло» или «холод».

Однако все время чело­ве­че­ство тво­рит или узнает все больше таких вещей, о кото­рых оно раньше не подо­зре­вало. Не было лета­ю­щих машин – а вот они гудят над нашими голо­вами! Никто не знал даже того, что суще­ствует «а´том» в дни, когда созда­вался рус­ский язык, а теперь внутри атома мы рас­смот­рели ряд малых частей – и элек­троны, и про­тон, и ней­трон, и даже ней­трино, что по-ита­льян­ски зна­чит «ней­трон­чик».

На всем про­тя­же­нии Рос­сии пять­де­сят лет назад не было ни еди­ной сель­ско­хо­зяй­ствен­ной артели, а нынче нет в нашей стране чело­века, кото­рый не знал бы, что такое «кол­хоз». Появи­лись новые назва­ния, новые слова. Откуда же взял их наш язык? Что, их выду­мали совсем заново? Соста­вили из раз­роз­нен­ных, про­сто суще­ство­вав­ших в языке зву­ков или посту­пили как-нибудь иначе?

Раз­би­ра­ясь в этом вопросе, язы­ко­веды натолк­ну­лись на мно­же­ство инте­рес­ней­ших казу­сов. При­веду вам неко­то­рые из них.

Само­лет при Петре I

Вы сни­ма­ете с полки 78‑й том Энцик­ло­пе­ди­че­ского сло­варя Брок­гауза и Ефрона и откры­ва­ете его на ста­тье «Шлис­сель­бург».

В ста­тье, напе­ча­тан­ной, к слову говоря, в 1903 году, то есть еще до того, как вышла из пеле­нок авиа­ция, рас­ска­зы­ва­ется, как вой­ска Петра I овла­дели кре­по­стью Ноте­бург у истока Невы:

«…осо­бый отряд… пере­прав­лен на пра­вый берег и, овла­дев нахо­див­ши­мися там укреп­ле­ни­ями, пре­рвал сооб­ще­ния кре­по­сти с Ниен­шан­цем, Выбор­гом и Кекс­голь­мом; фло­ти­лия бло­ки­ро­вала ее со сто­роны Ладож­ского озера; на само­лете устро­ена связь между обо­ими бере­гами Невы…»

Слы­хали ли вы когда-нибудь, чтобы во вре­мена Петра I в армиях при­ме­ня­лись само­леты, на кото­рых можно было бы пере­се­кать широ­кие реки?

Рев мотора под Санкт-Питер-Бур­хом! Само­лет в швед­ских вой­нах вели­кого Петра! Да это прямо уди­ви­тель­ное откры­тие! Посме­и­ва­ясь, вы гово­рите: «Тут что-то не так! Оче­видно, речь идет не о наших воз­душ­ных маши­нах». А о чем же?

При­хо­дится про­ве­сти целое военно-исто­ри­че­ское иссле­до­ва­ние, прежде чем мы добьемся истины. Да, две­сти лет назад само­ле­том назы­ва­лось нечто, очень мало похо­жее на наши нынеш­ние само­леты. Впро­чем, если вы спро­сите у совре­мен­ного сапера, он сооб­щит вам, что слово это живо и доныне: и сей­час пон­то­неры на фронте, при пере­пра­вах, при­ме­няют порою осо­бые само­ход­ные паромы, дви­жу­щи­еся силой реч­ной струи. Эти свое­об­раз­ные при­спо­соб­ле­ния издавна назы­ва­ются само­ле­тами.

На таком именно само­лете под­дер­жи­вал и Петр I связь между частями, нахо­дя­щи­мися по обе сто­роны могу­чей реки. Зна­чит, слово «само­лет» в нашем языке суще­ство­вало за много вре­мени до того, как пер­вые про­пел­леры загу­дели в небе. Только оно имело тогда совер­шенно иное значение.

В раз­ное время оно знало таких зна­че­ний даже не одно, а несколько.

Возь­мем ту же энцик­ло­пе­дию, но только на слово «Само­лет». Оно нахо­дится в 56‑м томе; том этот вышел в свет в 1900 году. «Само­лет, – гово­рится там, – руч­ной ткац­кий ста­нок, с при­спо­соб­ле­нием для более удоб­ной пере­кидки челнока».

А кроме того, как мы хорошо пом­ним с дет­ства, в самых ста­рых сказ­ках име­но­ва­лось искони само­ле­том все то, что может само летать по воз­духу, – напри­мер вол­шеб­ный ковер[82].

Теперь нам ясно, что полу­чи­лось в этом слу­чае. Когда языку пона­до­би­лось дать имя ново­изоб­ре­тен­ной воз­душ­ной машине, каких до сих пор он не знал, люди как бы вне­запно вспом­нили, что под­хо­дя­щее для этого слово давно уже суще­ствует в сокро­вищ­нице рус­ской речи.

Правда, оно не было «без­ра­бот­ным», это слово: оно имело свои зна­че­ния. Но одно из них (осо­бый паром) было известно очень мало кому. Дру­гое (ткац­кий ста­нок) упо­треб­ля­лось тоже только тех­ни­ками да рабо­чими-тек­стиль­щи­ками. Тре­тье зна­че­ние – ска­зоч­ное – никак не могло поме­шать: таких «само­ле­тов» в насто­я­щем мире не было; спу­тать их никто не мог ни с чем. И язык спо­койно пере­дал это назва­ние новому пред­мету: он создал новое слово, пере­ли­це­вав, пере­осмыс­лив ста­рое. Он при­дал ему совер­шенно иной, небы­ва­лый смысл.

Вы, может быть, теперь пред­став­ля­ете себе дело так: народ наш по поводу назва­ния новой машины устра­и­вал спе­ци­аль­ные сове­ща­ния, рас­суж­дал и обсуж­дал, как посту­пать лучше, потом «про­го­ло­со­вал» этот вопрос и решил его «боль­шин­ством голосов…»

А дру­гим, воз­можно, все рису­ется иначе: про­сто нашелся умный и зна­ю­щий чело­век, кото­рый пом­нил ста­рое слово; он при­ду­мал упо­треб­лять его в новом зна­че­нии и «пустил в ход». И то и дру­гое неверно.

Разу­ме­ется, новое упо­треб­ле­ние слова «само­лет» сна­чала при­шло в голову одному или двум-трем людям; не всем же сразу! Но совер­шенно так же дру­гим людям каза­лось в те дни более удоб­ным и под­хо­дя­щим назвать новую машину заим­ство­ван­ным из древ­них язы­ков сло­вом «аэро­план». В пер­вое время, когда только воз­никла авиа­ция, почти все гово­рили именно «аэро­план», а вовсе не «само­лет». А потом, совер­шенно неза­ви­симо от того, чего хотели отдель­ные люди, язык как бы сам по себе выбрал то, что ему каза­лось более удоб­ным и при­год­ным. Слово «аэро­план» посте­пенно исчезло; слово «само­лет» заво­е­вало пол­ное вла­ды­че­ство. И сде­лано это было не моим, не вашим, не чьим-нибудь оди­ноч­ным вку­сом или выбо­ром, а и мной, и вами, и мил­ли­о­нами дру­гих – могу­чим чутьем к языку, свой­ствен­ным всему народу – хозя­ину и хра­ни­телю этого языка[83].

Слово-ошибка

Все знают слово «зенит».

Еще не так давно, правда, им поль­зо­ва­лись только немно­гие уче­ные люди: мало кого в народе осо­бенно зани­мала та, прак­ти­че­ски ничем от дру­гих не отли­ча­ю­ща­яся точка небес­ного свода, кото­рая при­хо­дится как раз у каж­дого над головой.

Поэтому, пожа­луй, у слова «зенит» почти и не было «слов-детей», про­из­вод­ных слов; лишь аст­ро­номы да зем­ле­меры упо­треб­ляли такие выра­же­ния, как «зенит­ный круг» или «пере­ве­сти через зенит»; кроме них, никто ими не пользовался.

Теперь же, за послед­ние два­дцать – трид­цать лет, слово это уди­ви­тельно пошло в ход. Если уж фут­боль­ные команды носят такое назва­ние, если таким сло­вом назы­вают папи­росы или кон­феты, – зна­чит, оно стало известным.

Поро­дило оно и целую семью детей, про­из­вод­ных слов: «зенитка», «зенит­чик», «зенит­ный», тоже отлично извест­ных в народе. Изме­ни­лось его точ­ное зна­че­ние: теперь, говоря «зенит», мы чаще всего под­ра­зу­ме­ваем вовсе не един­ствен­ную мате­ма­ти­че­скую точку небо­свода, рас­по­ло­жен­ную у нас как раз над голо­вой, а всё небо вообще, воз­дух, верх.

Мы гово­рим: «Ору­дия, при­спо­соб­лен­ные для стрельбы по зениту», то есть поверху, по само­ле­там. «Сна­чала стре­ляли по тан­кам, потом пере­шли на зенит».

Все это слу­чи­лось по очень понят­ной и важ­ной при­чине: небо вме­сте со своим «зени­том» при­об­рело совсем новое зна­че­ние в жизни людей с тех пор, как в нем появи­лись воен­ные само­леты. Но ведь вра­же­ские само­леты не все и не все­гда появ­ля­ются точно в «зените»!

Меня, однако, сей­час инте­ре­сует не весь этот период в жизни слова «зенит», а самый момент его рож­де­ния. Что зна­чит это слово? Откуда взя­лось оно у нас?

Слово «зенит» суще­ствует не только в рус­ском, но и во мно­гих евро­пей­ских язы­ках. «Зенит» оста­ется зени­том и по-фран­цуз­ски, и по-немецки, и по-англий­ски. Но, так же как в рус­ском языке, сколько бы вы ни искали, вы най­дете неко­то­рое коли­че­ство про­из­ве­ден­ных от него слов-детей, но не обна­ру­жите нигде слова-предка, того, от кото­рого роди­лось бы само слово «зенит».

Это и неуди­ви­тельно: таких «без­род­ных», на пер­вый взгляд, слов можно ука­зать немало в любом языке; чаще всего обна­ру­жи­ва­ется при этом, что повсюду они «взяты напро­кат» из какого-либо тре­тьего языка. В тех слу­чаях, когда одно и то же без­род­ное слово попа­да­ется в ряде язы­ков Европы, обычно при­хо­дится пред­по­ло­жить, что оно взято либо из гре­че­ского, либо из латин­ского языка, или же из языка ара­бов. Осо­бенно это спра­вед­ливо, если речь захо­дит о науч­ных тер­ми­нах, о сло­вах аст­ро­но­ми­че­ских, мате­ма­ти­че­ских, гео­гра­фи­че­ских и т. д.

Однако если гово­рить о слове «зенит», то тут-то и начи­на­ется странность.

Ни в одном из этих язы­ков такого слова не обна­ру­жи­ва­ется. Нет даже похо­жих на него слов того же корня. Выхо­дит, что слово это роди­лось во всех совре­мен­ных язы­ках само по себе, а «роди­те­лей» нигде не имеет. Это вещь совер­шенно невероятная.

Пона­до­би­лись слож­ные разыс­ка­ния, чтобы раз­об­ла­чить «бес­пас­порт­ного при­шельца», явив­ше­гося невесть откуда и само­на­де­янно обос­но­вав­ше­гося во всех стра­нах. Что же оказалось?

Слово «зенит» – очень ред­кий при­мер слова-ошибки. Про­ис­хож­де­ние его, как выяс­ни­лось, все же араб­ское. Только в араб­ском языке самая высо­кая точка неба име­ну­ется вовсе не «зенит», а «замт». Да, «замт»!

Когда аст­ро­номы Европы озна­ко­ми­лись с араб­скими аст­ро­но­ми­че­скими тру­дами, они стали охотно заим­ство­вать из них мно­гие тер­мины, для кото­рых еще не суще­ство­вало соот­вет­ству­ю­щих евро­пей­ских слов.

Не было нигде в Европе и слова, кото­рое бы зна­чило: «верх­няя точка небо­свода». Пока­за­лось удоб­ным наиме­но­вать ее араб­ским сло­вом «замт».

Трудно уже сей­час ска­зать, когда и как именно была сде­лана ошибка, но какой она была – понятно.

Как только араб­ское «замт» пере­пи­сали евро­пей­скими, латин­скими бук­вами – zamt, в сере­дине слова обра­зо­ва­лось соче­та­ние из трех вер­ти­каль­ных пало­чек. Они озна­чали здесь букву «м».

Но мало­об­ра­зо­ван­ным пере­пис­чи­кам чужое слово «замт» ничего не гово­рило; оно было непо­нятно, да и зву­чало для евро­пей­ского, для испан­ского в част­но­сти, слуха как-то дико. Пере­пис­чики решили, что уче­ный, видимо, нечетко пишет, и те же три вер­ти­каль­ные палочки про­чли не как m (м), а как ni (ни), то есть не «zamt», а «zanit», – так, на их взгляд, слово выгля­дело хоть и столь же непо­нятно, но все же более удо­вле­тво­ри­тельно. Ошибки никто не испра­вил: араб­ского языка не знали. Так и пошло в испан­ском языке аст­ро­но­мов гулять чужое слово «занит», кото­рое скоро пре­вра­ти­лось в «зенит». Слово род­ного языка недолго, конечно, про­су­ще­ство­вало бы в таком иска­жен­ном виде. А слово языка чуж­дого, да еще столь мало­из­вест­ного в Европе, как араб­ский, не только оста­лось жить, но и начало путе­ше­ство­вать по всем наро­дам и странам.

Не все ли было равно людям, так ли назы­ва­ется «зенит» по-араб­ски или иначе? У нас он назы­ва­ется так! И пона­до­би­лись труды язы­ко­ве­дов, чтобы вос­ста­но­вить истину.

Теперь, про­чи­тав на фут­боль­ном состя­за­нии или на пачке папи­рос слово «Зенит», вы будете знать, что перед вами одно из ред­чай­ших слов в мире: оно появи­лось во мно­гих язы­ках в резуль­тате про­стой ошибки (даже описки) переписчика.

Но, с дру­гой сто­роны, перед вами одно из самых обык­но­вен­ней­ших слов мира, име­ю­щих самую обыч­ную исто­рию. Оно при­шло в евро­пей­ские языки из чуж­дого им ази­ат­ского языка; поза­им­ство­вано оно было для того, чтобы им можно было назвать поня­тие, у кото­рого еще не было имени. Зна­чит, и воз­ра­жать про­тив него не приходится.

Во всех язы­ках боль­шое число новых слов, осо­бенно таких, кото­рые нужны новей­шим нау­кам и тех­нике, заим­ству­ется именно таким обра­зом из древ­них язы­ков. Как вы видели только что и как уви­дите сей­час, при этом про­ис­хо­дят иной раз курьез­ные слу­чаи. Про­тив их нали­чия, про­тив суще­ство­ва­ния создан­ных ими слов тоже бес­смыс­ленно про­те­сто­вать: побе­ди­те­лей, как гово­рят, не судят.

Слово, кото­рое, соб­ственно говоря, ничего не значит

Каж­дому зна­комо слово «авто­мо­биль». Огром­ное боль­шин­ство знает даже не только то, что наш язык назы­вает сей­час этим сло­вом, но и что зна­чит оно само, если при­гля­деться к его составу, Откуда оно взялось?

Авто-мобиль – слово, состав­лен­ное из гре­че­ского место­име­ния «а´утос», озна­ча­ю­щего «сам», и латин­ского при­ла­га­тель­ного «мо´билис», кото­рое зна­чит «подвиж­ной». «Авто­мо­биль» – «сам собою подвижной».

«Мото-цикл» – тоже слово двой­ное и искус­ствен­ное. «Мото» – часть латин­ского слова «мотор» – дви­га­тель. «Ци´клос», или «ки´клос», у гре­ков озна­чало: «круг» или «колесо». «Мото­цикл» – мотор­ное колесо, коляска с двигателем.

Совер­шенно так же слово «авто­бус» должно озна­чать… Гм! Что такое? «Авто» – это «само», а вот «бус»?

Тут-то и начи­на­ется самое неожи­дан­ное. Ника­кого слова «бус», под­хо­дя­щего к нашему слу­чаю, ни в одном из извест­ных нам язы­ков мы опять-таки не обна­ру­жи­ваем. Нигде оно ровно ничего при­год­ного для нас не озна­чает. Как же быть?

Как все­гда в таких слу­чаях, для того чтобы понять исто­рию слова, разум­нее всего обра­титься к исто­рии того пред­мета, кото­рый оно назы­вает, к исто­рии чело­ве­че­ства или народа, наиме­но­вав­шего так этот предмет.

«Авто­бус» полу­чил свое имя сразу же после сво­его созда­ния, как только он сме­нил собою сво­его пред­ше­ствен­ника – неук­лю­жий кон­ный мно­го­мест­ный поч­то­вый рыд­ван, возив­ший пас­са­жи­ров сто­ле­тие назад. Рыд­ван этот име­но­вался «о´мнибус». Омни-бус? Что же зна­чит и из каких частей состоит это, теперь уже забы­тое, слово?

Тут все ясно. Слово «о´мнибус» пред­став­ляет собою датель­ный падеж мно­же­ствен­ного числа от латин­ского слова «о´мнис». «Омнис» зна­чит «весь», «о´мнибус» – «для всех», «всем».

Падеж здесь про­из­ве­ден по всем пра­ви­лам латин­ской грам­ма­тики: ignis = огонь, igni-bus = огням; avis = птица, avi-bus = птицам.

Зна­чит, это «бус» есть не что иное, как окон­ча­ние датель­ного падежа неко­то­рых древ­не­рим­ских имен суще­стви­тель­ных и при­ла­га­тель­ных. Только и всего.

В слове «омни­бус» такое окон­ча­ние было совер­шенно законно. Омни­бус ведь был эки­па­жем, предо­став­лен­ным «всем», повоз­кой «общего поль­зо­ва­ния». Вот его назва­ние «omnibus» и озна­чало «для всех», «все­об­щий».

Однако тот инже­нер или пред­при­ни­ма­тель, кото­рый пер­вым решился соеди­нить авто­мо­биль­ный мотор с кузо­вом огром­ного омни­буса, был, веро­ятно, чело­ве­ком изоб­ре­та­тель­ным, но не язы­ко­ве­дом, во вся­ком слу­чае. Он не поин­те­ре­со­вался зна­че­нием слова «омни­бус» и, без раз­ду­мья отбро­сив его корень (а с кор­нем и смысл), спо­койно при­со­еди­нил окон­ча­ние латин­ского датель­ного падежа к гре­че­скому место­име­нию[84]. Полу­чи­лось слово «авто­бус»; слово, кото­рое, если судить по его составу, не зна­чит ровно ничего или озна­чает пред­мет довольно уди­ви­тель­ный, что-то вроде «само+м» или «сам+ех» (сам+[для вс]ех); «сам+[вс]ем».

Но стран­ная вещь язык! Именно это изуро­до­ван­ное и иско­вер­кан­ное слово-калека, слово чудо­вищ­ный гибрид, отлично при­ви­лось во фран­цуз­ском языке, стало сна­чала его пол­но­прав­ным граж­да­ни­ном, а потом поползло и в дру­гие языки Европы.

Более того, оно начало испы­ты­вать свое­об­раз­ные при­клю­че­ния. В ско­ром вре­мени, у него появи­лось немало «бра­тьев», в составе кото­рых меха­ни­че­ски отре­зан­ное от корня латин­ское окон­ча­ние стало с пол­ным успе­хом играть роль пол­нознач­ного и пол­но­прав­ного «корня». Все мы сво­бодно упо­треб­ляем слово «трол­лей­бус», кото­рое, если разо­браться, может быть пере­ве­дено только как «роли­ко­бус» («трол­лей» по-англий­ски – «ролик»). Стал довольно упо­тре­би­тель­ным тер­мин «элек­тро­бус» – повозка с элек­три­че­ским дви­га­те­лем. Мне попа­лось, нако­нец, в одной ста­тье даже слово «аэро­бус», то есть «воз­ду­хо­бус», потому что «аэр» по-латыни – «воз­дух»; слово это, по мысли автора, должно было обо­зна­чать «мно­го­мест­ный пас­са­жир­ский само­лет»[85].

При­хо­дится при­знать, что все это – слова одного корня, и корень этот – все то же не име­ю­щее зна­че­ния «бус».

Вот что смеш­нее всего: в Англии у слова «авто­бус» глав­ный корень «авто» и вообще зате­рялся, исчез. Оста­лось и сде­ла­лось целым сло­вом только быв­шее окон­ча­ние латин­ского датель­ного падежа, частица почти ничего не озна­ча­ю­щая. В Англии авто­бус назы­ва­ется про­сто: «бас» (пишется «bus»). Попро­буйте там ска­зать, что это «бас» не насто­я­щее англий­ское слово.

Неко­то­рые из вас, может быть, опять поду­мают: как, зна­чит, легко всё-таки состав­лять и выду­мы­вать «новые слова»! При­ду­мал, а оно живет и живет и даже рас­хо­дится по всем стра­нам мира!

Но это только так кажется. Все дело в том, что слово «авто­бус» утвер­ждено язы­ками Европы и рус­ским язы­ком в част­но­сти. А язык, как мы сей­час еще раз уви­дим, утвер­ждает далеко не все пред­ла­га­е­мые ему слова. И зара­нее уго­дить на его при­чуд­ли­вый вкус бывает крайне трудно.

Лили­путы и струльбруги

Когда вы в наши дни чита­ете цир­ко­вую афишу о «Выступ­ле­нии труппы лили­пу­тов», вам и в голову не при­хо­дит задать себе вопрос: а откуда взя­лось в языке это стран­ное слово – «лили­пут»? Вам оно кажется совер­шенно таким же «обыч­ным» сло­вом, как «кар­лик», «пиг­мей», «гном» и т. п. Между тем хотя у каж­дого из этих слов свое, и даже очень инте­рес­ное, про­ис­хож­де­ние, но «лили­пут» отли­ча­ется от них всех. Это одно из тех ред­чай­ших слов чело­ве­че­ской речи, про кото­рое можно поло­жи­тельно и навер­няка утвер­ждать, что оно «создано из ничего», про­сто выду­мано. И выду­мано при­том совер­шенно опре­де­лен­ным, всем извест­ным чело­ве­ком, с опре­де­лен­ной – и тоже всем хорошо извест­ной – целью.

В 1727 году впер­вые вышла в свет в Англии зна­ме­ни­тая доныне сатира – книга Джо­на­тана Свифта «Путе­ше­ствия Гул­ли­вера». Автор среди про­чих фан­та­сти­че­ских чудес опи­сы­вал в ней ска­зоч­ную страну, насе­лен­ную кро­шеч­ными, с мизи­нец, чело­веч­ками, кото­рым он при­дал пле­мен­ное имя «лили­путы».

Свифт вовсе не соби­рался вво­дить в англий­ский язык новое слово, кото­рое обо­зна­чало бы «кар­лик», «гном» или «пиг­мей». Он про­сто нари­со­вал наро­дец-крошку, людей кото­рого звали «лили­пу­тами», так, как англи­чан англи­ча­нами, а нем­цев немцами.

Но сде­лал он это с такой силой и прав­до­по­до­бием, что в устах каж­дого чита­теля книги вскоре слово «лили­пут» стало само по себе при­ме­няться ко всем малень­ким, мало­рос­лым людям. А посте­пенно – и не в одном англий­ском языке только – оно про­сто начало зна­чить то же самое, что и «кар­лик».

Можно ска­зать навер­няка: сей­час в мире несрав­ненно больше людей, кото­рые пом­нят и посто­янно при­ме­няют слово «лили­пут», чем таких, кото­рые знают Свифта и его книгу. Слово это ушло из книги и зажило само­сто­я­тель­ной жиз­нью. И, пожа­луй, у нас, в нашем языке, да, как мне сооб­щил один чита­тель этой книги, у вен­гров, эта само­сто­я­тель­ность его даже осо­бенно заметна.

В англий­ском «лил­ли­пьюшн» (lilliputian) и во фран­цуз­ском «лил­ли­пю­сьен» (lilliputien) все-таки еще чув­ству­ется зна­че­ние «лили­пу­тиец» – житель «Лили­пу­тии». А в рус­ском языке эта связь давно исчезла. У нас «лили­пут» – недо­ро­сток, малютка, и только.

Откуда Свифт взял такое при­чуд­ли­вое слово? Об этом можно только гадать. Правда, было несколько попы­ток сооб­ра­зить, что´ он мог поло­жить в его основу, но твердо уста­но­вить ничего не уда­лось. По-види­мому, самые звуки этого слова пока­за­лись ему под­хо­дя­щими для имени таких людей-кро­шек, каких он себе пред­став­лял[86]. Пове­рить же тому, что он про­сто пере­де­лал на свой лад англий­ское слово «литтл» – «малень­кий» – крайне трудно. Это ничуть не более веро­ятно, чем пред­по­ло­жить, будто он соста­вил свое слово из пере­ко­вер­кан­ного сло­во­со­че­та­ния «ту пут ин лили», «засо­вы­вать в лилию», наме­кая на кро­шеч­ный раз­мер своих чело­веч­ков. Это все досу­жие домыслы.

Вот рядом с лили­пу­тами в книге Свифта дей­ствуют еще и люди-лошади: их назва­ние – «гуигн­гнмы» – явля­ется уже явным под­ра­жа­нием лоша­ди­ному ржанию.

Но сле­дует отме­тить одно: ни труд­но­про­из­но­си­мое слово «гуигн­гнм», ни назва­ние страны вели­ка­нов «Броб­дин­г­нег», ни стран­ное имя «струль­бруги», при­дан­ное Свиф­том несчаст­ным и про­тив­ным бес­смерт­ным ста­ри­кам в дру­гой из выду­ман­ных им стран, не сде­ла­лись само­сто­я­тель­ными сло­вами. Чита­тели Свифта пом­нят их и ино­гда, может быть, при­ме­няют в пере­нос­ном зна­че­нии. Однако, уви­дев чело­века высо­кого роста, нельзя про­сто ска­зать: «Вот, смот­рите, какой броб­дин­г­нег идет» – вас не пой­мет никто. Назвав древ­него старца «струль­бру­гом», вам при­дется объ­яс­нить, что´ это зна­чит. А слово «лили­пут» ни в каких объ­яс­не­ниях не нуж­да­ется: его пони­мают все.

Языки мира при­няли только одно из всех изоб­ре­тен­ных Свиф­том слов. Видно, тво­рить новые слова – далеко не про­стое заня­тие, потому что соста­вить из зву­ков нашей речи то или дру­гое соче­та­ние и при­дать ему какое-либо зна­че­ние – это еще даже не пол­дела. Самое важ­ное – чтобы язык и народ при­няли все это соеди­не­ние зву­ков и смысла, утвер­дили, начали упо­треб­лять и пони­мать и, таким обра­зом, ввели бы вновь создан­ное зву­ко­со­че­та­ние в сло­вар­ный состав языка, сде­лали его словом.

Два спо­соба

И все-таки новые слова тво­рятся, ино­гда удачно, ино­гда нет, но тво­рятся постоянно.

Если вы загля­нете в сло­варь и най­дете там слово «газ», вы полу­чите справку: «Слово изоб­ре­тено в XVII веке физи­ком Ван-Гель­мон­том». По-види­мому, это так и есть.

Сем­на­дца­тый век ока­зался веком бур­ного раз­ви­тия физики. Впер­вые люди поняли, что в мире, кроме жид­ких и твер­дых тел, суще­ствуют осо­бые тела, подоб­ные воз­духу, но все же отлич­ные от него по раз­ным своим свой­ствам. Таких тел раньше никто не знал. Понятно, что и сло´ва, кото­рым их можно было бы назвать, не суще­ство­вало ни в одном языке.

Ван-Гель­монт взял на себя эту задачу. Уче­ные спо­рят теперь о том, почему ему при­шло в голову именно соче­та­ние зву­ков «г+а+з». Пыта­ются уста­но­вить связь этого соче­та­ния с раз­лич­ными гре­че­скими и латин­скими сло­вами, отно­ся­щи­мися к пред­ме­там и поня­тиям, более или менее близ­ким, – напри­мер, со сло­вом «хаос», кото­рое по-гол­ланд­ски зву­чит похоже на «хас». Однако попытки эти пока оста­ются, по мень­шей мере, сомни­тель­ными, так как сам Гель­монт не оста­вил нам на этот счет ника­ких ука­за­ний. И при­хо­дится слово «газ» счи­тать таким же «измыш­лен­ным», «изоб­ре­тен­ным», как «лили­пут» Свифта.

Тем не менее слово это вошло в сло­вари огром­ного числа язы­ков, совсем не род­ствен­ных друг другу. И поту­рецки «газ» будет «газ»; даже в Япо­нии оно зву­чит как «гасу». Так слово, создан­ное между 1587 и 1644 годами в кро­шеч­ном фла­манд­ском горо­дишке Виль­варде, заво­е­вало весь мир. Это слу­чи­лось только потому, что оно было при­нято, утвер­ждено чело­ве­че­скими языками.

Есть в рус­ском языке не слиш­ком упо­тре­би­тель­ное, но все же извест­ное слово «хлыщ». Упо­треб­ля­ется оно тогда, когда надо с оттен­ком пре­зре­ния обри­со­вать само­на­де­ян­ного и неум­ного франта, щего­ле­ва­того пош­ляка. «Это был ари­сто­кра­ти­че­ски глу­пый хлыщ», – гово­рится у писа­теля Лескова.

Слова «хлыщ» вы не най­дете ни в одном сло­варе поза­про­шлого века. Оно роди­лось на свет всего лет сто назад, и в лите­ра­туре нашей сохра­ни­лись сви­де­тель­ства, пока­зы­ва­ю­щие, что его при­ду­мал и пустил в ход дру­гой писа­тель – Иван Панаев. Есть пред­по­ло­же­ние, будто его изоб­ре­те­ние осно­вы­ва­лось на каком-то осо­бом, бран­ном зна­че­нии слова «хлыст», суще­ство­вав­шем в мест­ном городе около Нов­го­рода. Там-де «хлы­стами» назы­вали «бес­про­ких» моло­дых людей, лоды­рей или что-то в этом роде, тогдаш­них про­вин­ци­аль­ных «сти­ляг».

Но вполне воз­можно, что созда­тель его шел и по совсем иному пути: про­сто он отправ­лялся от выра­зи­тель­ного и непри­ят­ного слова «хлыст»=кнут, кото­рое знали не в одном только Нов­го­роде, а везде и всюду. Так или иначе, слово это сразу при­ви­лось в рус­ских жур­на­лах и в газе­тах; через пись­мен­ный язык оно пошло и в уст­ный. От него, как от корня, воз­никло при­ла­га­тель­ное «хлы­ще­ва­тый», сход­ное по смыслу со «щеголь­ский». «Хлыщ» стало как бы чисто рус­ским дуб­ли­ка­том ино­стран­ного слова «фат».

Во вся­ком слу­чае, про все три слова эти – «лили­пут», «газ», «хлыщ» – можно ска­зать одно: при их созда­нии чело­век, воз­можно, и не исполь­зо­вал ста­рых кор­ней, а создал корни, или «основы», новые. С ними уве­ли­чился не только «сло­вар­ный состав» языка, все­гда измен­чи­вый и непо­сто­ян­ный. Они обо­га­тили и самую запо­вед­ную, самую глу­бо­кую, самую «веч­ную» часть этого состава – его «ядро», кото­рое состоит из «кор­не­вых слов». Это слу­ча­ется крайне редко[87]. Гораздо чаще новые слова языка, его нео­ло­гизмы, воз­ни­кают дру­гим, более про­стым спо­со­бом. А именно: их про­из­во­дят от тех древ­них кор­ней, кото­рые издавна жили в языке.

В огром­ном боль­шин­стве слу­чаев оста­ется неиз­вест­ным, кто, как, когда и где пер­вым ска­зал то или дру­гое слово, хотя любое из слов языка когда-нибудь да было про­из­не­сено в пер­вый раз.

Мы знаем, что слова «сто­ляр» и «сто­леш­ница» роди­лись от cлова-корня «стол». Но, разу­ме­ется, даже они не могли воз­ник­нуть сразу в голо­вах тысячи или хотя бы сотни людей. Кто-то их при­ду­мал пер­вым. Мы только нико­гда не узна´ем, кто именно.

Уста­но­вить это можно лишь в тех слу­чаях, когда по каким-нибудь при­чи­нам их рож­де­ние было сразу же заме­чено или следы этого сохра­ни­лись в каких-то записях.

Слово «тушь» (чер­ная краска осо­бого состава) известно в рус­ском языке давно. Люди, рабо­тав­шие с этой крас­кой, также довольно давно начали упо­треб­лять и раз­лич­ные про­из­вод­ные слова от этого сло­ва­корня: «рас­ту­шевка» (осо­бый инстру­мент), «туше­вать» (закра­ши­вать тушью, а потом и вообще покры­вать тем­ным цве­том) и т. д.

Но с сере­дины про­шлого века в языке наших писа­те­лей начало мель­кать новое слово того же корня: «сту­ше­ваться». Оно озна­чало: скрыться, сде­латься неза­мет­ным. Слово это, как видно, ново не только потому, что отли­ча­ется от ста­рых своих собра­тьев по составу и форме. В нем и сам корень – «тушь» – полу­чил новый, пере­нос­ный смысл; оно уже не зна­чит «покрыться тем­ным цветом».

Мы бы нико­гда не узнали ничего о рож­де­нии этого слова, если бы в одной из книг писа­теля Ф. М. Досто­ев­ского не нашлось заметки, в кото­рой он утвер­ждает, что слово «сту­ше­ваться» при­ду­мано им.

В 1845 году Досто­ев­ский читал свой рас­сказ «Двой­ник» на квар­тире у Белин­ского. «Вот тут-то, – пишет он, – и было упо­треб­лено мною в пер­вый раз слово „сту­ше­ваться“, столь потом распространившееся».

Дей­стви­тельно, слово это какое-то время было очень попу­ляр­ным. Надо ска­зать, что осо­бенно любил и посто­янно упо­треб­лял его сам Досто­ев­ский. У него «сту­ше­вы­вался» герой «Двой­ника» Голяд­кин, «сту­ше­вался» даже один гене­рал. Однако рядом с этим осо­бым упо­треб­ле­нием дан­ного гла­гола в зна­че­нии «неза­метно уда­литься, трус­ливо и скрытно отсту­пить» (рав­но­сильно тепе­реш­нему про­сто­речно-вуль­гар­ному «смыться») язык знает и совсем дру­гое зна­че­ние слова: «обра­зо­вать мяг­кий пере­ход от тем­ных тонов к более свет­лым». В этом зна­че­нии оно упо­треб­ля­ется худож­ни­ками, фото­гра­фами и дру­гими спе­ци­а­ли­стами. Никак нельзя думать, что оно воз­никло путем при­да­ния вто­рого, пере­нос­ного, смысла слову, при­ду­ман­ному Досто­ев­ским; дело обсто­яло как раз наобо­рот: писа­тель по-новому пере­осмыс­лил пле­нив­шее его слух про­фес­си­о­наль­ное сло­вечко. Он сам рас­ска­зы­вает об этом.

Так или иначе, однако он его счи­тал своим тво­ре­нием и, видимо, очень гор­дился этим сло­во­твор­че­ством. Впро­чем, своей заслу­гой счи­тал он и вве­де­ние в лите­ра­тур­ный язык дру­гого нового слова – «стрюц­кий», имев­шего смысл «пустой, не заслу­жи­ва­ю­щий дове­рия чело­век». Слово это тоже доныне дер­жится в наших словарях.

Не будем отни­мать у Досто­ев­ского чести вве­де­ния в лите­ра­туру этих слов, но ска­жем, что оба слу­чая не явля­ются при­ме­рами сло­во­твор­че­ства в чистом виде. И там и тут роди­лись не новые слова, а были пере­осмыс­лены или вве­дены во все­об­щее упо­треб­ле­ние ста­рые. Это не одно и то же.

Но в то же время при­хо­дится ска­зать, что такого рода новые слова, про­из­во­ди­мые от кор­ней и основ уже извест­ных, имеют в языке куда боль­шее зна­че­ние, чем слова-курьезы, слова-ред­ко­сти, порож­ден­ные вдруг «из ничего», вме­сте со своим корнем.

Вели­ким твор­цом именно таких полу­но­вых слов в нашем языке был гени­аль­ный архан­ге­ло­го­ро­дец, «пер­вый наш уни­вер­си­тет» – Михаил Васи­лье­вич Ломоносов.

В этом нет ничего уди­ви­тель­ного. Ломо­но­сову при­хо­ди­лось заново стро­ить на пустом месте целый ряд наук: физику, химию, гео­гра­фию, лите­ра­ту­ро­ве­де­ние, язы­ко­зна­ние и мно­же­ство дру­гих. Совер­шенно не было слов, кото­рыми могли бы поль­зо­ваться пер­вые работ­ники этих наук. Уче­ные-ино­странцы без­за­ботно засо­ряли наш язык вели­ким мно­же­ством нерус­ских, неук­лю­жих тер­ми­нов. Из-за них чте­ние тогдаш­них науч­ных книг для рус­ского чело­века ста­но­ви­лось пыт­кой. Ломо­но­сов взял на себя задачу созда­ния основы для рус­ского науч­ного и тех­ни­че­ского языка.

Слов, кото­рые Ломо­но­со­вым вве­дены в рус­ский язык, так много, что рас­ска­зы­вать о каж­дом из них нет ника­кой воз­мож­но­сти. Из нашей таб­лички вы легко пой­мете, что очень часто встре­ча­ю­щи­еся вам в совре­мен­ной речи слова, про кото­рые каж­дый из вас думает, что они «все­гда были», на самом деле созданы лишь 180–200 лет назад, и созданы именно Ломо­но­со­вым. Неко­то­рые из них постро­ены по пра­ви­лам рус­ского языка, но из чуже­стран­ных кор­ней, как «гра­дус­ник» (от латин­ского слова «гра­дус» – сту­пенька). Дру­гие свя­заны со сло­вами, и до Ломо­но­сова жив­шими в нашей речи, напри­мер назва­ние «пред­лож­ный падеж».

Вот те из них, про кото­рые точно известно, что их впер­вые упо­тре­бил Ломоносов:

зажи­га­тель­ное (стекло)

нега­ше­ная (известь)

огне­ды­ша­щие (горы)

гори­зон­таль­ный

пре­лом­ле­ние (лучей)

диа­метр

рав­но­ве­сие (тел)

квад­рат

кис­лота

минус

удель­ный (вес)

гори­зонт

квасцы

и др.

Нема­лое коли­че­ство рус­ских слов обя­зано своим появ­ле­нием круп­ному писа­телю Н. М. Карам­зину, жив­шему одно­вре­менно с Пуш­ки­ным. Хорошо известно, напри­мер, что он при­ду­мал и пустил в ход через свои про­из­ве­де­ния такие совер­шенно необ­хо­ди­мые теперь для нас слова, как «вли­я­ние», «тро­га­тель­ный», «сосре­до­то­чить». Даже сло´ва «зани­ма­тель­ный» не суще­ство­вало до него.

Но, конечно, роль и Ломо­но­сова и Карам­зина не может рав­няться по сво­ему зна­че­нию той роли, кото­рую в языке играли и играют все время, еже­дневно, еже­часно, неза­метно рабо­та­ю­щие, никому не извест­ные рядо­вые творцы новых слов.

Можно довольно точно уста­но­вить время, когда впер­вые про­зву­чало слово «боль­ше­вик». Это слу­чи­лось в дни II съезда РСДРП, в 1903 году. Можно ска­зать, что наше тепе­реш­нее слово «совет» при­об­рело свое новое зна­че­ние не раньше 1905 года, а про­из­вод­ное от него слово «совет­ский» стало широко рас­про­стра­няться уже в после­ре­во­лю­ци­он­ные годы. Но если вы захо­тите узнать, кто и когда в пер­вый раз про­из­нес каж­дое из этих слов именно в этом зна­че­нии, вам при­дется совер­шить слож­ную и нелег­кую работу, при­чем, весьма воз­можно, уста­но­вить не удастся ничего. Тыся­чами наших самых ход­ких слов язык обя­зан вели­кому творцу – народу.

Слова в масках

Среди слов, еже­годно, еже­часно созда­ва­е­мых наро­дами, осо­бое место зани­мает одна их любо­пыт­ная и даже курьез­ная группа. Я говорю о сло­вах как бы пере­оде­тых, по раз­ным при­чи­нам замаскированных.

С пер­вым таким сло­вом мы встре­ти­лись в самом начале этой книги. Речь шла о выра­же­нии «рынду бей», этой свое­об­раз­ной команде рус­ского флота. Но замас­ки­ро­ван­ных слов много, и про­ис­хож­де­ние их совер­шенно различно.

Вы, пола­гаю я, еще помните: в язы­ко­зна­нии уста­нов­ле­ние про­ис­хож­де­ния слов назы­ва­ется «эти­мо­ло­ги­за­цией». Когда такую же работу про­де­лы­вают не осве­дом­лен­ные уче­ные, а сам народ, руко­вод­ству­ясь смут­ным ощу­ще­нием сход­ства между сло­вами, он обычно впа­дает в уди­ви­тель­ные ошибки. При­рав­ни­вая чужое слово к сво­ему схо­жему, ста­ра­ясь дать ему объ­яс­не­ние на осно­ва­нии этого сход­ства, люди как бы вскры­вают его эти­мо­ло­гию. Но такие домо­ро­щен­ные эти­мо­ло­гии неда­ром уче­ные име­нуют народ­ными или «лож­ными». Надо ска­зать, что иной раз они при­во­дят к самым неожи­дан­ным результатам.

В свое время като­ли­че­ский монах Доми­ник осно­вал в Тулузе, во Фран­ции, новый мона­ше­ский орден. Его после­до­ва­те­лей стали звать по имени их духов­ного вождя – доми­ни­кан­цами, по-латыни – «dominicani» от слова «dominicanus»; точно так же после­до­ва­те­лей Ария звали ари­а­нами, а Нестора – несто­ри­а­нами.

Но слово «доми­нус» по-латыни зна­чит «гос­по­дин», «гос­подь», а окон­ча­ние слова «домини-кани» созвучно со сло­вом «канис» – «собака». Этого ока­за­лось доста­точно: народ­ная эти­мо­ло­гия сде­лала из имени ордена, сло­во­со­че­та­ние «до´мини ка´нэс», то есть «божьи псы». Созда­лась легенда: мать свя­того Доми­ника перед его рож­де­нием видела будто бы во сне собаку, бежав­шую с факе­лом в зубах. Конечно, это было сочтено пред­зна­ме­но­ва­нием, что ее сын ста­нет «божьим псом», повсюду несу­щим све­точ истин­ной веры. Кон­чи­лось тем, что изоб­ра­же­ние собаки с факе­лом сде­ла­лось гер­бом доми­ни­кан­ского ордена.

В любом языке мира есть немало слов, воз­ник­ших именно бла­го­даря таким лож­ным «эти­мо­ло­ги­за­циям». Фран­цузы из пере­шед­ших к ним латин­ских непо­нят­ных выра­же­ний «бо´нум и ма´лум аугу´риум», озна­чав­ших «доб­рое и пло­хое пред­ска­за­ние», сде­лали свои «bonheur» и «malheur» – «сча­стье» и «несча­стье». Но слова эти пишутся и про­из­но­сятся так, что место непо­нят­ного слова «аугу´риум» в них как бы заняло понят­ное фран­цуз­ское слово «heure» – «час»: «сча­стье» – «доб­рый час», «несча­стье» – «дур­ной час».

Всем нам известно полу­шут­ли­вое выра­же­ние: «быть не в своей тарелке». Фаму­сов гово­рит Чац­кому в «Горе от ума»: «Любез­ней­ший! Ты не в своей тарелке. С дороги нужен сон!» Уже Пуш­кин заме­тил, что это рус­ское выра­же­ние явля­ется пере­во­дом с фран­цуз­ского, ско­рее точ­ным, чем пра­виль­ным. Во Фран­ции одно и то же слово «ассьетт» озна­чает и «тарелку» и «поло­же­ние, рас­по­ло­же­ние духа». Фран­цузы гово­рят «не в своем обыч­ном рас­по­ло­же­нии духа», «не в настро­е­нии», а мы пере­вели это калам­бу­ром «не в своей тарелке». Это несо­мнен­ная ошибка, но надо при­знать, что она никому не при­несла ни малей­шего вреда, а язык рус­ский обо­га­тила удоб­ным и небес­по­лез­ным, хотя и совер­шенно бес­смыс­лен­ным, если не знать его исто­рии, посто­ян­ным сло­во­со­че­та­нием. Оно прочно вошло и в нашу лите­ра­туру и в раз­го­вор­ную речь.

Однако, разу­ме­ется, лите­ра­тур­ный язык гораздо реже при­ни­мает, а тем более сохра­няет, подоб­ного рода «слова-ошибки», чем народ­ная речь.

В наших гово­рах и вообще в про­сто­ре­чье надолго при­жи­лись такие слова, как «полусад­ник» (от фран­цуз­ского «palissade» – ряд рас­те­ний, под­вя­зан­ных к колыш­кам или к изго­роди) или «полукли­ника» (вме­сто гре­че­ского «poly» (много) «klynike» (вра­че­ва­ние).

В народе упорно дер­жа­лось смеш­ное слово «спин­жак» (то, что носят на спине), из англий­ского «пиджак». Каж­дый, кто читал рас­сказы Н. А. Лес­кова, знает, каким вели­ким масте­ром на отыс­ки­ва­ние и коми­че­ское исполь­зо­ва­ние таких «мас­ки­ро­ван­ных слов» был этот писа­тель: «кле­ве­тон» (фелье­тон), «пуб­ли­цей­ские (поли­цей­ские) ведо­мо­сти», «пот­ная спи­раль» (спер­тый воз­дух), даже «гим­на­зист Про­пи­лей» (помесь слов «про­пи­ли­вать» и «пропиле´и» – колон­нада по-древ­не­гре­че­ски) не соста­вят и одной сотой его уди­ви­тель­ной кол­лек­ции. Мно­же­ство таких же народ­ных эти­мо­ло­гий встре­ча­ется и в пье­сах А. Н. Ост­ров­ского: доста­точно вспом­нить зна­ме­ни­тое «мараль пущать», вме­сто «морально чер­нить человека»,

Осо­бенно рас­про­стра­нены народ­ные эти­мо­ло­гии раз­ных чуже­стран­ных имен, фами­лий, гео­гра­фи­че­ских назва­ний, Это и есте­ственно: имя не имеет ясного зна­че­ния; его легче свя­зать с любым жела­тель­ным смыс­лом, нежели зна­чи­мое слово. Поэтому, как только народ заме­чает хотя бы отда­лен­ное сход­ство чуж­дой ему ино­пле­мен­ной фами­лии с тем или иным рус­ским сло­вом, пере­осмыс­ле­ние ее про­ис­хо­дит легко и просто.

Известно, что фами­лию люби­мого сол­да­тами пол­ко­водца Баг­ра­ти­она, кото­рая по-гру­зин­ски зна­чит про­сто «Баг­ра­тов», «сын Баг­рата», воины 1812 года про­из­но­сили и тол­ко­вали, как «Бог+рати+он», видя в ней сво­его рода бла­го­при­ят­ное про­ро­че­ство. Напро­тив того, талант­ли­вый и даль­но­вид­ный, но непо­нят­ный сол­дат­ской массе мед­ли­тель Барк­лай де Толли пре­вра­тился в устах рядо­вых в «Бол­тай, да и только»[88].

Ста­рые имена гео­гра­фи­че­ские, кото­рые в зна­чи­тель­ной своей части доста­ются наро­дам от их древ­них пред­ше­ствен­ни­ков по жизни в той или дру­гой мест­но­сти, обычно бывают совер­шенно непо­нятны им по сво­ему про­ис­хож­де­нию и составу. Их невоз­можно рас­крыть обыч­ными путями так, как рас­кры­ва­ются имена нового про­ис­хож­де­ния. Очень понятно, что зна­чит слово «Вла­ди­кав­каз» или «Дне­про­пет­ровск». А вот каково зна­че­ние самих слов «Кав­каз» и «Днепр», оста­ется для неязы­ко­веда довольно зага­доч­ным. Поэтому народ­ная эти­мо­ло­ги­за­ция таких ста­рин­ных таин­ствен­ных имен – явле­ние в выс­шей сте­пени частое. Она сплошь и рядом при­во­дит к созда­нию слож­ных легенд, отно­ся­щихся к про­ис­хож­де­нию имени, а нередко и самого насе­лен­ного пункта или уро­чища, им названного.

Есть в Сак­со­нии горо­док Бау­цен. Это назва­ние – пере­де­лан­ное сла­вян­ское «Буды­шын». Слово же «буды­шын», состав кото­рого довольно темен, мест­ные жители, лужи­чане (запад­ные сла­вяне), в свое время объ­яс­няли при помощи наив­ной легенды. Один из их древ­них кня­зей, будучи на охоте в этих местах, полу­чил-де из дому изве­стие: у кня­гини родился ребе­нок. «Буди сын!» (то есть «Пусть это будет сын, а не дочь!») – вос­клик­нул обра­до­ван­ный князь, и город, кото­рый был осно­ван на том месте, полу­чил такое имя: «Буди­сын».

Топо­ни­мика (гео­гра­фи­че­ские имена) любой страны дает сотни точно таких же, до стран­но­сти похо­жих друг на друга «эти­мо­ло­гий».

Жители Архан­гель­ска доныне охотно рас­ска­зы­вают, будто пред­ме­стье города Солом­бала названо так в память пер­вого бала, дан­ного на этом месте Пет­ром Вели­ким. Было начало XVIII века, в Архан­гель­ске не суще­ство­вало еще ника­ких под­хо­дя­щих поме­ще­ний, и моло­дому царю при­шлось устро­ить этот «бал» про­сто на лугу, устлан­ном соло­мой. Отсюда и назва­ние: «Соло´ма-бал». Не говоря уже о том, что тан­це­вать на соломе довольно неудобно, хорошо известно, что само слово «бал» было ред­ким во дни Петра; вме­сто него гово­рили «ассам­блея», «кур­таг» и пр. Назва­ние же «Солом­бала», без­условно, фин­ского про­ис­хож­де­ния и, пожа­луй, свя­зано с фин­скими сло­вами «suo» – «болото» и «lemboj» – «черт» плюс харак­тер­ный (Рай­воЛА, Муу­риЛА) фин­ский суф­фикс назва­ний мест­но­стей: «суо­лембо-ла» – «черто-болот-ское».

О воз­ник­но­ве­нии имени города Калач Вол­го­град­ской обла­сти рас­ска­зы­вают, будто оно свя­зано с никому не извест­ной девуш­кой, якобы уго­щав­шей неко­гда кала­чами сво­его изго­тов­ле­ния про­хо­див­ших мимо вои­нов. На деле же оно, всего вер­ней, воз­никло из тюрк­ского слова «кала», озна­чав­шего кре­пость, ограж­ден­ное поселение.

Гео­гра­фи­че­ских имен, вклю­ча­ю­щих в себя это слово, мно­же­ство на нашем юго-востоке; да и в сосед­ней Воро­неж­ской обла­сти име­ется еще один насе­лен­ный пункт «Калач». Неужто и там сер­до­боль­ная девушка тоже зани­ма­лась пекар­ным делом?

Число таких при­ме­ров можно было бы легко уде­ся­те­рить. Стрем­ле­ние языка искус­ственно при­да­вать заим­ство­ван­ным сло­вам зву­ча­ние и зна­че­ние по образу и подо­бию слов соб­ствен­ных, по-моему, в луч­ших дока­за­тель­ствах и не нуж­да­ется. Может быть, впро­чем, вам пока­за­лось, что это любо­пыт­ное явле­ние не столь уж важно, что ряже­ные, замас­ки­ро­ван­ные чуже­странцы не играют в языке боль­шой роли?

Это не совсем верно. Во-пер­вых, мы столк­ну­лись и с при­ме­рами обрат­ного поло­же­ния вещей, когда гово­рили о сло­вах с народ­ной эти­мо­ло­гией, полу­чив­ших бла­го­даря ей свою форму и вошед­ших даже в обще­рус­ский, даже в лите­ра­тур­ный язык («рынду бей» и т. п.). Во-вто­рых, мы, вполне воз­можно, далеко не со всех пере­оде­тых сни­маем маски.

Спро­сите у десяти ваших дру­зей, от какого слова про­ис­хо­дит назва­ние болез­нен­ного явле­ния «ко´лики». Девять из них отве­тят вам: от того же, что и «ко´лотье», «коло´ть». Так назы­ва­ется «колю­щая» рез­кая боль в кишеч­нике и желудке. На деле же слово это фран­цуз­ское, точ­нее – гре­че­ское, при­шед­шее в наш язык через фран­цуз­ский. «Ко´лон» – по-гре­че­ски «тол­стая кишка»; «коликэ носос» – ее забо­ле­ва­ние. Отсюда про­изо­шли и фран­цуз­ское слово «colique» (ко´лики) и меди­цин­ский совре­мен­ный тер­мин «коли´т». А к рус­скому гла­голу «коло´ть» наши «ко´лики» не имеют ника­кого отношения.

Таких нераз­об­ла­чен­ных при­шель­цев в нашем языке, если поис­кать, най­дется не так уж мало, да и в язы­ках дру­гих наро­дов тоже. Надо ска­зать, что порою далеко не столь уж про­сто заста­вить их ски­нуть с себя маску утвер­див­шейся народ­ной этимологии.

Возь­мите для при­мера назва­ние древ­него нашего города Холм, сто­я­щего на реке Ловати, на ста­ром вод­ном пути «из варяг в греки», – от чего оно про­ис­хо­дит? От рус­ского слова «холм» – при­го­рок, или же от скан­ди­нав­ского «хольм» – ост­ров. Ведь у шве­дов много назва­ний, в состав кото­рых этот «хольм» вхо­дит: «Кекс­хольм», «Бор­н­хольм», «Сток­хольм». «Сток­хольм» по-швед­ски зна­чит «Палоч­ный ост­ров», а наши предки нов­го­родцы в свое время тоже эти­мо­ло­ги­зи­ро­вали это слово по-сво­ему: у них сто­лица Шве­ции име­но­ва­лась «Стеко´льна».

Сло­вом, ясно: вопрос о сло­вах, создан­ных при помощи народ­ной эти­мо­ло­гии из ввоз­ного чуж­дого сло­вес­ного мате­ри­ала, а затем вошед­ших так или иначе в обще­на­род­ный (а порой и в лите­ра­тур­ный) язык и упорно скры­ва­ю­щих до сих пор свое про­ис­хож­де­ние, и не так уж прост, как может пока­заться, и гораздо инте­рес­ней, чем пред­став­ля­ется с пер­вого взгляда. Им зани­ма­лись пока еще далеко не достаточно.

Боль­шое гнездо

Слова, име­ю­щи­еся в языке, состав­ляют так назы­ва­е­мый сло­вар­ный состав языка. Глав­ное в нем – основ­ной сло­вар­ный фонд.

Ядро основ­ного сло­вар­ного фонда состав­ляют кор­не­вые слова. Основ­ной сло­вар­ный фонд гораздо менее обши­рен, чем сло­вар­ный состав языка.

Зато живет он очень долго, в про­дол­же­ние веков, и дает языку базу (мате­риал) для обра­зо­ва­ния новых слов.

Полу­ча­ется любо­пыт­ная картина.

Все слова языка, какие мы знаем, можно, ока­зы­ва­ется, вооб­ра­зить себе в виде трех кру­гов, впи­сан­ных один в другой.

В самый боль­шой круг, внеш­ний, вхо­дят именно все слова, какие сего­дня живут в языке; даже те, кото­рые роди­лись только вчера; даже те, что умрут зав­тра; даже те, что воз­никли лишь по слу­чай­ным при­чи­нам, для какой-нибудь спе­ци­аль­ной надоб­но­сти (вроде слова «кодак» или слова «хлыщ»). Этот круг и есть сло­вар­ный состав языка.

Внутри этого круга суще­ствует дру­гой, более узкий. Он содер­жит в себе уже не все слова, а лишь неко­то­рую часть их. Какую?

Только те слова, кото­рые язык ото­брал и при­знал окон­ча­тельно, кото­рые суще­ствуют и раз­ви­ва­ются в тече­ние дол­гого, очень дол­гого вре­мени, кото­рые меня­ются, пере­осмыс­ля­ются, дают начало и жизнь дру­гим сло­вам, – только они вхо­дят в этот вто­рой круг, в основ­ной сло­вар­ный фонд.

Нако­нец внутри этого круга есть еще один, охва­ты­ва­ю­щий самую отбор­ную, исход­ную, основ­ную часть слов. Здесь хра­нятся слова-корни, те самые, из кото­рых – при помощи кото­рых! – язык в тече­ние дол­гих веков обра­зует все нуж­ные для его раз­ви­тия новые слова. Этот малый круг – ядро сло­вар­ного состава и основ­ного фонда, это свя­тая свя­тых языка. Здесь нет ничего слу­ч