По благословению епископа Саратовского и Вольского Лонгина
Стихи в прозе
Часть 1
* * *
Человек умирает, и на третий день его облик изменяет ему, на девятый – начинает тлеть его тело, на сороковой – сердце.
Так оканчивается человек.
* * *
На третий же день он делается ДРУГИМ. В дом без хозяина набиваются воры, разбойники, бродяги, бомжи.
Иногда хочется крикнуть: «Да ведь это совсем НЕ ОН!»
И тогда отвечают: «Успокойтесь, гражданочка, это все нервы, нервы!»
Потому что – если не он, то КТО?
Говорят, что покойник безобразен и страшен и лучше на него не смотреть. Заглядывают ли без трепета и без жути в дом, у которого окна черны, проводка оборвана, провалился пол?
БезобрАзен тем, что безОбразен, и страшен тем, что он пуст.
Нету в нем его самого – и он стал другой. Покинуло человека его «свое» – и он стал чужой.
Но и пустые мысли полны лукавства, вздора и непотребства, а гнездо разоренное полно хищения, отчаянья, страха. Так и его пустота обоюдоостра, полна чем-то инородным прежнему – неподъемной тяжестью безличного: «стемнело» и «моросит».
Отошел от человека дух Божий – и пришел СТРАХ.
* * *
Живые сидят и поминают покойного с горячей чаркой в руках. На кладбище – вечно дождь косой, мелкая сетка, ветер пронизывает насквозь.
– Он любил сырные корки. Бывало, принесу сыр. А он корки-то не дает обрезать и выбросить, говорит: дай мне, я съем.
– А мне, помнится, блестящую такую остроту сказал: у нас, говорит, любой человек имеет право… предъявить документ.
Живые жмутся друг к другу, размягченные человечьим теплом, мертвые – уже стали другими, а тех – не найти…
* * *
Но живет человек, и он – это именно ОН. Всякое удивительное и чудесное происходит с ним – даже и без его ведома, без его трудов.
Что-то такое горит в нем, светится, и он мягок и податлив, как теплый воск. И дыхание его, как горячее облако на ветру. Глаза его устроены весьма хитроумно и освещаются изнутри. Черный зрачок расширяется навстречу тьме. И всё, что совершается с человеком, написано у него в глазах.
Весь он в упругой узорчатой коже, очерчивающей предел: вот здесь человек заканчивается и начинается мир. Болезненны на ней ссадины и царапины и уродливы шрамы, рубцы. Даже слабые ветки могут оставить их.
Словно миллионы рабов трудятся день и ночь на него. Словно какой невидимый муравейник копошится в нем: что-то вечно туда-сюда снует, торопится; на бледной его жаровне перегорает-варится; то на черный день тонким слоем под кожей откладывается, уплотняется; то, как нитки с катушки, разматывается, истончается, на ветер пускается. И весь человек переливается, как водопад – кто может его постичь?
Вечно что-то в человеке бьется внутри, колотится, гудит, постукивает, потикивает. Песок и гравий под ногою его похрустывает. Вышина небесная над ним посвистывает. Лучи пронизывают его с головы до ног. Помощь ему приходит с самых небес.
Разве мог бы он сам по себе хотя бы камень поднять, хотя бы руки свои согреть на лютом ветру, расколоть хотя бы малый орех?..
И живоносное семя его под спудом накапливается, сгущается, тяжелеет, одолевает жаждой, умоляет:
– Излей меня! Дай мне там, в благодатной почве, в глубине покоя забыться и прорасти!
Так продолжается человек.
* * *
Пока живет человек, непрестанно с ним происходит нечто, творится, выпадает на долю, случается и стрясается. Дорога его на буграх подпрыгивает, раздваивается, расчетверяется, восьмеричной дробью шарахается на знак бесконечности, мелкой восьмушкой по нотному стану мечется – скрипичный ключ вконец заржавел, и ворота не отпираются.
…Несколько раз останавливался, озирался в испуге, пятился – почему-то оказывался впереди.
Торопился, летел сломя голову – и потому сильно отстал.
Решил срезать угол, пройти напрямик – и заплутал.
Заблудился, запутался, потерялся, а оказалось,– уже пришел.
В детстве мечтал сделаться дворником, с его утреннею метлою-лопатою по тротуару: «шарк-шарк». Дом, в котором родился и вырос, крепкий добротный дом, долго разбивали большой кувалдой, далеко было слышно протяжное и торжественное: «бум! бум!». Женщина, которую безответно любил, расползлась вширь, тяжело ступает, и капельки пота у нее на лбу. Купил, наконец, японский сервиз за три тыщи в угоду жене – и по дороге разбил. Поехал на юг – и сел на ежа.
Несуразная все-таки у человека жизнь, но и нелепицы драгоценны ему.
Шел, понурый, по пыльной дороге, увидал: вишня цветет! И улыбнулся ей.
Выбежал вон из дома – прямо в ливень, в грозу – досада выглядывала из глаз. Запахи облепили лицо: пьяная жимолость, жадный жасмин, нежность до слез. Небеса отверстые захватили дух. И – подивился сему.
Был разбужен раннею птицей и долго еще лежал, щуря глаза. И был благодарен ей.
* * *
Одна женщина любила одного человека, а он ее не любил. И это продолжалось много и много лет. А она неотступно молила Бога, чтобы Он отдал его ей. Но человек этот ее по-прежнему не любил.
И, отчаявшись, она возопила к Богу, чтобы Он ее отпустил: разорвал эти сети и дал ей спокойно жить.
И Господь услышал ее молитву и отпустил ее.
И она почувствовала себя свободной и увидела, что день – почти догорел. И еще она увидала, как жалок тот человек. Как он мелок и потрепан и некрасив. И еще она увидала, что он – ДРУГОЙ.
Оделся в его былые одежды и голосом его говорит.
* * *
Человек делается другим, когда от него отходит любовь. И весь он – как обгоревшее дерево с черным лицом. Тревога стоит у него в головах, и опасность бродит вокруг.
И если бы не было вечной жизни, можно было бы сказать так: человек умирает, когда его разлюбил Бог.
* * *
Один старый монах говорил: человек умирает на одном из двух полюсов – либо когда он не мог бы сделаться лучше, чем он уже есть; либо когда он не смог бы уже исправиться и продолжал бы катиться вниз…
* * *
Жила одна прекрасная девушка в захолустье, в обшарпанном запуганном городке. И она повторяла: есть ли вообще в этой жизни какой-то смысл, если вот, например, где-то в дремучем лесу вырос прекрасный цветок, который никто никогда не увидит, то он – зачем?
И сама же себе отвечала, что – да, и смысл есть, если, конечно, его красоту видит хотя бы Бог.
А потом она вышла замуж за столичного человека в зеленых, ядовитого цвета, носках, с выраженьем отрыжки сытости на лице…
* * *
Жалок человек и потерян, когда изменяет себе. Словно кто-то другой начинает выглядывать из него. Новыми повадками его обкладывать, новыми ужимками начинять. На лице у него выписывать: «Ну а что такого-то? Ничего!» или «Вам-то какое дело? Ну да, это я! Я!»
* * *
Бедный все-таки, беспомощный человек! Как же он весь сжимается, напрягается, когда ругают его или даже когда кто-нибудь не согласен с ним! Как он весь кипятится, морщится, чтобы доказать свою правоту. Как он ночью потом в постели ворочается, выискивая неотразимый, непререкаемый аргумент. А потом – впопыхах, сбивчиво выкрикивает его в затылок противнику и мучается, что сказал – не так…
* * *
Жалок человек и наивен и отзывчив на похвалу. Скажите ему что-нибудь приятное о его делах или о нем самом, и он тут же сделает к вам крохотный, чуть заметный шажок.
И глаза у него непременно увлажнятся, расширятся, и что-то дрогнет в лице. И, словно ветер, теплое, сладостное волнение его всколыхнет. И он наморщит от напряженья лоб, чтобы это скрыть, и почешет нос, и ковырнет землю носком.
И ему тоже захочется сказать вам что-нибудь этакое в ответ, поддержать, что и вы – неплохи. И он с участием потрясет вам руку, похлопает по плечу, заглянет в глаза.
А потом, мысленно провожая вас взглядом, подумает: симпатичный все-таки человек! И совсем не глуп.
Даже большое добро, сделанное человеку, забывается им скорее, чем крошечная похвала. Свойственно человеку желание быть отмеченным, получить плюс – гирьку на весах бытия.
* * *
Неустойчив все-таки человек – то и дело дает крен: из стороны в сторону пошатывается, покачивается, словно маятник, подвешенный к небесам.
То он мучается:
– Я бездарен, и мне тошно жить!
То – выкрикивает:
– Я прекрасен, но это не нужно здесь никому, этого не замечает никто!
И только заботы жизни, вязкая ее суета заземляют, уравновешивают его.
* * *
Жалок человек и наивен, когда говорит:
– Оставьте меня в покое, дайте же мне покой!
Потому что – если в нем самом нет покоя, кто может его ему дать?
И если оставить такого в пустой и оглохшей комнате – наедине с собой, он сам начинает через весьма малое время рваться наружу, искать событий, людей.
Ибо – страсти его, пребывая праздными, выползают наружу, присматриваются, к чему бы здесь прицепиться, на кого бы напасть. Начинают шикать, шипеть, поднимая головы, перебраниваются на разные голоса.
И мысли его раздваиваются, спорят между собой. Будто в пьесе какой, где спорят бранчливые А и Б.
И чувства, не находя волнореза, разбалтываются, выходят из берегов. Начинается наводнение, ураган.
Гибнет княжна Тараканова в мутной темной воде.
* * *
Удивительно, как человек изворотлив, как он живуч! Чем только ни способен гордиться, хвастаться человек! Что только в себе ни отыщет, чтобы сделать точкой опоры, рычагом, мир поворачивающим к себе.
– У меня – самые малосольные огурцы!
– У меня – самая больная в больнице печень!
– У меня – самые черные мысли, каких не было никогда и ни у кого!
– А у меня – самые-самые непростительные грехи!
* * *
Удивительно, как беспомощен человек, как хрупок, словно обложенный скорлупой. Стоит ему лишь услышать тихое: «А я тебя не люблю»,– как в нем что-то хрустнет, зазвенит, треснет, оборвется, и тьмою зальет глаза…
И тогда он резко так вскочит, и лицо спрячет, и обхватит руками голову, и пойдет не разбирая дороги, и побежит, побежит…
* * *
– Заведу собаку,– говорит человек.– Пусть она будет меня любить, видеть во мне своего хозяина, уважать. Будет меня безропотно слушаться, преданно глядеть в глаза, драться за меня и кусаться, а если надо, то и умрет за меня!
И прибавляет горестно: она ведь мне не изменит, не солжет, не предаст. И не скажет на меня никакой клеветы. И не будет меня ругать. И не будет требовать от меня ничего, но только радоваться при встрече со мной и тосковать, глядя на дверь, пока не приду.
Часть 2
* * *
У одной женщины была мания, что все вокруг в нее влюблены. И она захлебывалась от избытка собственного бытия. А потом она стала старой, и потухло ее лицо. А те, кто знал ее красивой и молодой и ее любил, начали умирать, умирать…
И однажды она грустно сказала:
– Вот и я уже умерла. Но где-то там, наверху, забыли вовремя выключить мою лампочку, и она продолжает тускло гореть…
* * *
Но гаснет тусклая лампочка, и следы человека обрываются у реки, зарастают мелким кустарником, затаптываются другими людьми.
Трудно что-нибудь с достоверностью о нем сказать, разглядеть рисунок его судьбы. Доказать, что был такой человек. И если спросят о нем: допустим, он действительно был, но если он был, то он – КТО?
В крайнем случае, можно ответить о роде его занятий: полководец, мытарь, поэт; или о степени его родства с теми, кто еще жив: муж тети Вари, дедушка Олега Петровича, ребенок Танечки с третьего этажа…
* * *
Говорят, человек штучен и неповторим. Никогда на свете не было такого же человека и не будет впредь. Только тот, кто любит его, понимает, что это – так.
И если не было бы Того, Кто способен это вместить, каждого человека знать по имени и в лицо,– суетна была бы вся эта бурлящая пестрота, сдерживаемая общими именами Петров и Павлов, Лазарей, Марий, Марф.
* * *
Бывает, человек перерастает себя самого. Словно бы он поднимается вдруг на цыпочки и смотрит на себя – прежнего – сверху вниз.
Все ему кажется исполнимым, податливым, как мягкая глина в ловких зрячих руках. И глаза его победоносно поблескивают от избытка желаний, от хмеля ума. И он чуть ли не пританцовывает, нет-нет да и щелкнет пальцами, языком, мотивчик даже какой-то носится у его губ. И сладкое самозабвение окутывает его, как облако, плывущее над землей. И, очнувшись, он спрашивает с изумлением: неужели я сие сотворил?
Но проходит весьма малое время, и он опять становится мал. Ветер поднимается ему поперек. Растрескиваются его амфоры, выливая вино. Крошатся его глиняные поделки – тяжелый, бурый песок.
Да и сам он чувствует страшную опустошенность, упадок сил. Сумерки сгущаются на его лице, и даже тень делается темнее возле него. И человек спрашивает себя: как? почему? Куда это делось, если я никому этого не отдал? И откуда взялось, если я сам ниоткуда это не брал?
Потому что – пока дух Божий пребывает на человеке, не равен человек себе самому.
* * *
Как же человек неустрашимо дерзок и при этом – как он труслив! Боится, как бы о нем чего не подумали, как бы не сказали о нем чего. Боится, что все у него перед носом кончится и захлопнется раздаточное окно. Боится бедности, унижения, уколов, бормашин, клизм!..
И при этом захлебывается пеной ропота, выкатывает грудь колесом, борется, словно какой Иаков в ночи, собственному Создателю кричит: «Уж!о!». И быстрыми такими решительными шагами идет во тьму.
Там обступают его льстивые демоны, дружественно похлопывают по плечу.
– Ты его ого-го,– говорят,– ты и сам с усам! Или мышцы твои подвешены к небесам? Или мысли твои за веревки привязаны, словно стая собак? Или слова твои с языка срывает суфлер? Или ты, в зеркало глядя, рядом с собой видел кого еще?
Задушевный такой, приятельский выстраивается разговор, и они уже панибратски так, запросто, на короткой ноге, пощипывают его, подталкивают, замыкают кольцо. Вот-вот с затылка шапку ему сдвинут на лоб, поддадут тихонько пинка. Шуточки-прибауточки. Воровская малина: коромыслом дым. Чье-то копыто опускается ему на ногу, лукавая рожа ощеривается ему в лицо.
– Ничего страшного,– вежливо так говорит человек. И интеллигентно покачивает головой.
* * *
Удивительно все-таки человек изобретателен и хитер. Ведь, пожалуй, в девяти случаях из десяти, когда он не прав, он такую поразительную, вдохновенную нарисует картину собственной правоты.
Например, разве он не ужасен в гневе? не уродлив в злобе? разве в зависти на змею очковую – не похож? Даже черты его переломаны и черны: бездна выглядывает из глаз. Потрясает человек кулаками, кричит: убью! ненавижу! – кричит и ходит весь ходуном. А и тут – найдет себе оправдания, приведет за руку свои: «потому» – тонким таким становится он психологом, захватывающий выписывает сюжет: благородное негодование, понимаете ли, праведный, господа, гнев! Жажда справедливости! честности! чистоты!
Оправдает себя вчистую, а виновных велит посадить на цепь.
* * *
Странное носит в себе человек чувство своей неловкости, стыда, вины. Словно готов у целого мира просить прощения, что он – не такой: то своего роста стесняется, то полноты с худобой. Волосы зачесывает с затылка на лысину, невзрачное лицо отворачивает, простоту свою пытается маскировать, словно какое вещественное доказательство, улику против себя.
Бедность свою за спиною прячет, прикрывает, как дверь. В благополучии – прибедняется, в праздности – кивает на головную боль. Проигрывая,– хорохорится, палкой в землю стучит. Побеждая,– так сдержанно начинает покашливать, озабоченное делать лицо.
Томится в тихом унынии, разоблачений боится, преображенья не чает, чудес не ждет.
* * *
Близорукий все-таки человек: не замечает того блаженства, которое носит в себе – все мается своим желанием лучше жить.
Все-то ему мерещится – измени он что-нибудь здесь, на земле, переставь, поменяй местами это и то,– сразу такое приветливое, гуманное у мира станет лицо. Получи он другого правителя, заведи порядок иной,– и зло пойдет напопятную, скроется в куче песка. Солнце будет светить приятнее, прохладительнее станут дожди. И человек сделается блаженнее и все проблемы свои решит.
Негодующе поглядывает он на противников, которые стоят поперек,– не проехать из-за них, не пройти. И сам себе говорит: это все они виноваты, это все из-за них!
Перья дрожат на его серебряном шлеме, меч позвякивает на бедре: заманчиво человеку по-своему повернуть мир.
А меж тем – вот уже который день он не может справиться с насморком, носит в руке платок.
* * *
– Суета,– говорит человек,– как же она изматывает меня! Если бы не было суеты, о, каким бы я был! Мысли свои додумывал бы до конца! Вглядывался бы вдумчиво в происходящее и – прозревал! Накапливал бы золотые энергии, как пчела – мед. Возрастал бы, как кедр Ливанский,– до самых небес.
А заглянет к себе во внутрь – там неприбранно, там темно. Духота. Маленькие паучки висят по углам. Некуда приткнуться и – шаром покати.
И опять человек выскакивает оттуда на бледный свет. Гонится за чем-нибудь пестреньким, мелькающим впереди, отсвечивающим, рябящим, отвлекающим ум.
Человек показывает на это пальцем и вздыхает: вот – жизнь.
* * *
Посмотрите на человека, когда он моет, чистит, украшает себя, тщательно скребет кожу, зажмуривает глаза, надувает щеки, намыливая лицо. А потом – такой ровненький, тонкий проводит пробор и какой-нибудь даже галстук повязывает или шейный платок.
А потом – новенький и нарядный – в зеркало на себя глядит, и такая как бы даже критическая складка у него меж бровей. А на самом деле ему неловко и себе показать, что он доволен собой. И он, поворачиваясь, немой задает вопрос: ну как?
И тот, кто справа от него стоит, поглядывает на него с нежностью, с умилением, думая примерно так:
– Прекрасен все-таки человек, когда он полон надежд, когда готов к чудесам!
А тот, кто слева располагается от него, посматривает на него зло и насмешливо, норовит посадить пятно.
– Ишь, вырядился,– говорит.– Но и это не поможет ему.
Любит он человеческую досаду, огорченный возглас:
– Ну вот вечно так!
* * *
Хрупок человек, когда он полон надежд, и жалок, когда он машет на себя рукой. Когда он в черном теле своем сидит, когда сухими и настороженными глазами глядит.
Знает он тщетность своих надежд, знает безумие своей мечты. Потому что мечта его упирается в небеса – мир не может ее вместить. Человек же зачем-то устроен так, что ничто земное не может его утолить вполне. Неудачником выглядит человек.
Он сидит, покачиваясь на стуле, смотрит тяжелым взглядом перед собой. Ничего-то его не радует, ничего он не ждет, ничего ни у кого не просит, ничего не рассчитывает получить. И только старательно теребит больной зуб.
Ах, и у него был праздник, на который он охорашивался, улыбался безо всякой причины, начинал петь некстати и невпопад. И кто-то непременно его любил!
А теперь он сидит один, с этой серой усталостью в скулах, в плечах, словно никто на свете давно не любит его…
* * *
Один юноша очень боялся армии и хотел от нее улизнуть. И об этом сказал одному священнику:
– Понимаете, это такое место, где нет любви.
И священник ему улыбнулся и ответил так:
– Что ты, мой дорогой! Там же люди, люди… А там, где люди,– всегда любовь.
* * *
Посмотрите на человека, когда он празднует свой день рождения, и все поздравляют его. Говорят ему: поздравляем, что ты родился, что ты прожил столько-то лет. И мы пришли, чтобы радоваться тебе, радоваться тому, что ты – есть.
И человек скромно отвечает «спасибо» и складывает подарки в углу. А потом – усаживает всех за стол и потчует. И все тут же едят и пьют.
Потому что – большой праздник, когда человек ЕСТЬ. Воистину – это стоит того, чтобы устроить пир.
Эй, музыканты, громче, торжественней, веселей! Созывайте всех к человеку, всех, кто любит его! Всех, кто ощущает дух Божий на нем. Всех, кто понимает, что он – это только он. Всех, кто не согласен увидеть его – другим!
Наслаждайтесь же человеком, радуйтесь же ему, глядите ему в глаза, обнимайте от избытка чувств.
Вот он – такой, как есть,– хлопочущий о закусках, сетующий, что мало вина; оттирающий капнувший ему на брюки бордовый соус, золотой майонез; произносящий что-то возвышенное – в честь друзей, что-то во славу жизни, во славу ее Творца…
И даже если он вовсе не хочет праздновать этот день и, фыркая, говорит: нечему тут радоваться! Тоже мне событие! Тоже мне фестиваль! – все равно радуйтесь и празднуйте, пойте ему хвалу, наигрывая на кимвалах и на тимпанах, велеречивых флейтах, нежных виолончелях, органах, скрипках!
Потому что человек, покуда он жив, не принадлежит себе одному.
Комментировать