• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
Человек в интерьере — Олеся Николаева Автор: Николаева Олеся Александровна

Человек в интерьере — Олеся Николаева

(11 голосов: 3.55 из 5)

Только пережив драмы и трагедии, потеряв близких или встретив настоящую любовь, мы начинаем понимать, что самое главное в этом мире не деньги или карьера, успех и красота, здоровье и богатство а люди — те, кто нам близок, те, кого мы мимолетно задеваем в транспорте, и даже те, кого мы считаем своими врагами. Ведь только в глазах другого человека мы можем по-настоящему разглядеть самих себя и обрести подлинное счастье…

Рассказы

 

 

Касьян

Вообще-то я знаю двух Касьянов: естественно, оба родились в високосный год 29 февраля. Оба они – немцы, чьи предки чуть ли не с XVII века укоренились в России, только одни вышли из Голландии, а другие из Пруссии. Оба потомка – ни тот, ни другой – немецкого языка не знают. Одного зовут Андрей Витте, и он дальний родственник того самого графа Сергея Юльевича, царского премьер-министра, хотя и не по прямой линии – у того своих детей не было, и Андрюша – правнук кого-то из его братьев: то ли Александра, то ли Бориса. Другого зовут Александр Берендт, и он тоже дворянского происхождения. Оба они – православные, оба покрестились в монашеских скитах (разных). Оба они хороши собой, стройны, артистичны, аскетичны, талантливы. Оба – эстеты, но не снобы. Оба пробовали себя на литературном поприще и в самых разных жанрах, и оба печатались, и не без успеха, так что имена их могут быть вполне знакомы читателю, но ни один из них не отдавался литературе как своему призванию.
Один, впрочем, закончил Строгановское училище, а другой – Литинститут. Добавлю еще, что с одним из них я училась в школе, а с другим подружилась, едва-едва ее закончив, и с обоими я в духовном родстве, ибо один – мой крестный сын, а другой – крестный отец моих детей. При этом они, часто встречаясь у меня, церемонно раскланиваясь и упражняясь в острословии, не то чтобы недолюбливали друг друга, а испытывали нечто вроде смутной ревности и держались на расстоянии.
Впрочем, один из них – Александр – женился на француженке и уехал во Францию, родил дочку и счастливо укоренился там, а вот Андрея Витте, о котором и речь, на семейном поприще ожидали тяжкие испытания и разочарования.
Начнем с того, что еще в весьма даже юном возрасте он страстно влюбился в Лилю Злоткину – настолько, что сделал ей предложение, на которое она откликнулась пылким согласием. В этом он точно следовал по стопам своего двоюродного прадедушки Сергея Юльевича – тот тоже страстно влюблялся, причем еще и похлеще своего правнука, потому как влюблялся он исключительно в замужних дам, потом разводил их с мужьями, применяя к тем подкуп или просто административные меры, и преспокойно женился. Так вот – второй раз он женился как раз на еврейке Матильде Ивановне, урожденной Нурок, взял ее вместе с дочкой от первого брака и заплатил ее мужу за нее большие деньги. Но как раз у Андрюши все так гладко не получилось: напротив, как пишут в старинных романах, судьба приготовила ему печальный сюрприз.
Оказалось, что родители Лили подали документы на отъезд в Израиль, и уезжать они собрались непременно с дочерью. И Лиля, пригрозив родителям, что непременно отравится от несчастной любви, уговорила их взять с собой и Андрюшу. Но Витте совершенно не хотелось ехать в Израиль, хотя он Лилю очень любил. И вот он пошел на крайние меры и предложил, по примеру своего предка, родителям за нее выкуп: это была прекрасная картина кого-то из малых голландцев «Мальчик с петухом», чудом уцелевшая в их доме во время революционных бурь. Но Лилины родители не проявили к этому произведению искусства никакого интереса, мама Лили даже посетовала, что изображение для комнаты «мрачновато» и «простовато», и вообще при чем тут этот петух, а кроме того, они, несмотря на то, что оба были бухгалтерами и, значит, знали счет деньгам, совершенно не могли себе представить ее стоимости, а Андрюша намекнуть им на это постеснялся. Так что обмен и не состоялся. Лиля билась в истерике, а Андрюша выпил какое-то безумное количество седуксена, от которого его постоянно мутило и потом он ходил целую неделю как стеклянный. В общем, эта история их расставания была совершенно душераздирающей, и в конце концов каждый остался при своем: Лиля уехала с родителями, а он прильнул к исторической родине и даже уговорил меня взять его к старцу Серафиму в Ракитное, чтобы он там мог покреститься и вообще «приложиться к своему народу»… Андрюша вообще всегда считал себя патриотом.
После этого душевного потрясения с Лилей у него то ли вдруг взыграли дворянские амбиции, то ли включилось чувство самосохранения, и, рассуждая о своей будущей избраннице, он отмечал: «Прежде всего, она должна быть дворяночка, пусть даже захудалая. Но, понимаешь, все-таки женщина – она должна быть… со статью. Такая, чтобы можно было ею просто полюбоваться». И тут он читал свои новые стихи, над которыми мы с моим мужем долго потом подтрунивали. Впрочем, он посмеивался вместе с нами, да и вообще – стихи не были его коньком. Впрочем, он на них никакой ставки и не делал. Там были такие строки:

Пусть серый день встает, и гнет, и давит,
Но кто из нас – слагателей стихов —
Вдруг женщину прекрасную представит
Без платья – рюмочкой и одуванчиков духов?

Мы дружно возражали против этого дурацкого «платья – рюмочкой»: что за рюмочка еще такая? Что за платье? Как это можно себе представить? И наперебой предлагали ему всякие варианты: то это было «без взоров – бабочек», то «без пенья ласточек», то попросту «без шубки норковой», пока это не превратилось в хроническое насмехательство… Причем «одуванчик духов» оставался незыблемым.
Наверное, Андрюша предпринимал какие-то шаги, чтобы добыть себе для любования такую дворяночку с одуванчиком, потому что время от времени он мне вяло рассказывал про каких-то самозванок – одна заманивала его тем, что якобы вела свою родословную от Мнишков, и сама Марина приходилась ей прапрапра…бабушкой. Но Андрюша, который интересовался в русской истории конспирологическими сюжетами, в том числе и самозванцами, а в первую очередь, конечно же, Лжедмитриями, тут же пресек на корню эту явную фальсификацию. А другая, пытаясь прельстить красавца Витте, заливала ему о том, что на самом деле ее фамилию Печник надобно произносить «фон Печник» с ударением на первый слог.
А с другой стороны, его рассказы полнились и сведениями о неких даже и весьма родовитых молодых особах, к которым не подкопаешься, но все они были какие-то не такие – хоть вроде бы и «дворяночки», но без «взоров-ласточек»: то одна оказывалась, по его словам, как-то уж очень по-плебейски чванлива и злобна, то другая – неряшлива и непомерно толста, в общем, это было «все не то».
– Понимаешь, мне ведь дворяночка нужна, потому что подлинная аристократка – проста. Она естественна, она скромна, в ней есть честь, в ней самой по себе есть достоинство. Она самодостаточна. Ей никому ничего не надо о себе доказывать, искать себе места под солнцем – оно у нее изначально есть. И потом – она православная. Это для нее органично – без кликушества, без неофитства. Она и мужу может интеллектуально скрасить досуг, и жизнь украсить собой, и гостей принять, с ней можно и на богомолье отправиться, и на какой-нибудь великосветский прием… Слушай, может, у тебя кто есть, подруга какаянибудь – пусть бедная, но – с родословием, милая, немного старомодная, изящная…Только чтоб не Тома и не Зина. И еще – не Галя, не Рая, не Света и не Лара. Лучше чтоб – Александра, Екатерина, Елизавета, Мария, Анна, Анастасия. Можно – Елена.
В общем, понятно, «скромненькая», «старомодненькая», «захудаленькая», а все царские имена назвал.
Жалко мне стало Андрюшу, но и ведь сводничеством не хочется заниматься. Но все сложилось как-то само собой: приехали ко мне две мои подружки из Ленинграда – две сестры, княжны, то ли внучки, то правнучки знаменитого Бадмаева, который был врачом царской семьи. А как раз приближался мой день рожденья. Так что встреча и без моего умышленного посредничества была неизбежна.
И тем не менее я все-таки подала ему знак.
– Андрюша, это очень достойные девушки, действительно чуть старомодные, церемонные, они из моих друзей почти никого не знают, так что я тебя посажу между ними, ты уж их развлекай. А зовут их – Анна и Мария. Тебе в самый раз.
А им сказала:
– Я посажу вас с потрясающим Андрюшей Витте. Витте – ну, понимаете, тот, министр финансов, аграрная реформа…
И сделала неопределенный, но красноречивый жест, который должен был отослать их к фамильным истокам моего друга.
Они заулыбались, закивали, тут начали приходить гости, много гостей, я всех усадила, но стол был такой большой, что общего разговора не получалось, все сидели группками и лишь время от времени произносили тосты, к которым все примыкали. За Андрюшей и княжнами я и не следила, а когда вдруг выхватывала их взглядом, видела, что все трое беседуют, а Витте – так даже что-то серьезное им вещает, – столь глубокомысленным и сосредоточенным показалось мне его лицо.
На следующий день после дня рождения мы зашли с ним выпить по чашке кофе в кафе, и я не удержалась и спросила его:
– Ну как? Как тебе мой день рожденья? Он сказал:
– Честно говоря, такие зануды эти твои княжны – что одна, что другая. Тоска зеленая от них.
– Но ведь княжны же… Не анекдоты же им тебе травить.
– Княжны, может, и княжны, но уж больно, – он покрутил кистью в воздухе, изображая нечто причудливое, – «софистикейтид». Заумные больно… И воображалы. Никакой простоты. Весь вечер такие специфические разговоры со мной вели, в которых я ни бум-бум… Полный аут…
– Например?
– Ну что, например… Например, та, что справа сидела, все выспрашивала про экономику: прибавочная стоимость, финансирование, темпы роста, всякая такая мура. А вторая – та, что слева, вообще посевными замордовала. Представь, силосом интересовалась, нечерноземьем. Замучили они меня.
Я рассмеялась, вспомнив, как однажды меня в артистическом грузинском доме посадили за длинный пиршественный стол рядом с каким-то здоровенным грузином, и хозяйка шепнула мне на ухо его фамилию, многозначительно подмигнув: «Пловец!» Я понимающе кивнула: понятно, любой спортсмен может в такой непривычной компании стушеваться. Поэтому я начала разговор с наиболее близкого ему предмета: «Вам как больше плавать нравится – брассом или кролем?»
Не знаю, что это – гипертрофированная вежливость или откровенная глупость – считать, что твоему соседу по застолью будут интересны исключительно те разговоры, в которых он сможет проявить свою профессиональную компетентность. По этой логике, если уж тебе выпало сидеть на пиршестве рядом с урологом, подобает завести с ним беседу об особенностях мочеиспускания, а если со священником, то вступить с ним в какой-нибудь спор о духовности.
Так я и напрягалась весь вечер, выказывая весь свой политес и демократизм, изрядный запас которого исчерпался как-то слишком уж быстро. И я стала сникать. Да и мой сосед лишь мрачнел и мрачнел, отворачиваясь, и я решила, что спортсмены – это вообще народец для меня темный, и в конце концов переключилась на своего визави – грузинского поэта.
Вдруг поэт поднялся с бокалом в руке и произнес великолепный витиеватый тост, облеченный в притчу.
– А теперь, – завершая его, сказал он, – мне бы хотелось выпить за замечательного режиссера, создателя фильма «Пловец».
– Пловец! Пловец! – раздалось со всех сторон.
– Пловец! – крикнула хозяйка дома. И все зааплодировали.
– Знаешь, Андрюша, – как-то раз сказала я Витте, – мне кажется, ты слишком многого хочешь от своей будущей избранницы – и чтобы дворяночка, и чтобы скромница, и чтобы светская, и чтобы богомольная, и чтобы пирожки могла испечь, и лицом была как Флора Боттичелли, и чтобы с ней о Спинозе поговорить… Тебе все-таки нужно тут чем-то пожертвовать. Или она – домовитая, или «с одуванчиком», или уж – со Спинозой: выбирай. Вообще-то, хочу тебе просто напомнить, что и крестьянки любить умеют.
– Я уже и сам об этом думал, – с грустью признался он. – Да и вообще я решил пересмотреть свои требования к жизни. Снисходительнее надо быть. Принимать то, что есть. И все-таки мне жаль, что я тогда Лилю не похитил, не спрятал где-нибудь в подвале. Родители бы погоревали, да и укатили бы в свой Израиль, а я вывел бы ее на свет Божий и любил бы, как Иаков свою Рахиль. Дорого бы я дал, чтобы увидеть ее сейчас хоть краешком глаза.
Так мой друг и грустил, и тосковал, и даже, как это теперь принято говорить, полностью переменил имидж. С юности он слыл большим франтом, а теперь облекся в мешковатый свитер и простые черные джинсы, отрастил бороду и волосы и, будучи уже сам замечательным живописцем, пошел брать уроки у реставраторов.
Примерно в это время приоткрылись границы с Израилем, и в Москву приехала его бывшая невеста Лиля Злоткина. Она позвонила Андрюше и предложила встретиться на нейтральной почве, поскольку в Тель-Авиве у нее остался муж, тоже эмигрант из России, и она бы не хотела подавать ему повода для ревности, а кроме того – у нее есть к Андрюше важное поручение. Андрюша так разволновался, что не спал всю ночь, ожидая свидания, перечитывал Книгу Бытия и со слезами произносил вслух себе самому: «И служил Иаков за Рахиль семь лет, и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее».
Они встретились в кафе, и Андрюша поразился, как Лиля из нежной трогательной девушки с тонкой нежной голубоватой жилкой на виске превратилась в холеную, деловитую и предприимчивую женщину. Он даже хотел спросить ее: «Лиля, ты где?», но передумал, потому что она, быть может, могла бы на это и обидеться.
– Витте, договоримся сразу: о чувствах – ни полслова, – начала она. – Во-первых, это непродуктивно, а во-вторых, неперспективно. Я только не понимаю – неужели у вас все так плохо? Ты так опустился! Не бреешься, одет кое-как. Ты что – бедствуешь? Давай я тебе денег подкину. У меня, правда, с собой не так много – всего двадцать долларов, но для вас здесь это сумма колоссальная. Пол-Москвы можно купить. А теперь я тебе изложу дело. Поскольку ты стал шибко православным, я тебя попрошу передать пакет отцу Александру Меню. Знаешь его? Ну, если не знаешь, то узнай. Там у нас в Израиле есть достойные люди, которые к нему в свое время ходили. Они и попросили меня привезти ему кое-что. Но у меня времени нет его разыскивать, я скоро уезжаю, а дел здесь позарез. Так что – сделаешь, а?
– Ну, хорошо, – сказал он. – Я, правда, тоже ним не знаком. Но постараюсь его найти… А двадцать долларов все равно меня не спасут – так что оставь себе.
– Без проблем. А с Менем ты постарайся! – И Лиля, наскоро выпив кофе, помахала ему ручкой.
– Ну вот, – сказал он самому себе, – Лили-то больше и нет!
Через какое-то время Андрюше удалось раздобыть телефон отца Александра, и он ему позвонил. Тот назначил ему свидание в библиотеке иностранной литературы и на всякий случай попросил дать ему номер своего телефона, если они вдруг почему-либо разминутся. Но все прошло благополучно – отец Александр пожал Андрюше руку, Андрюша передал ему Лилин пакет и отправился восвояси. На следующее утро, как известно, отца Александра убили. А еще через три дня к Андрюше явился следователь прокуратуры и стал его допрашивать: что да как, да какие у него были дела с убиенным. Андрюша честно ответил, что никаких дел у него не было, разве что он передал ему пакет из Израиля.
– Что было в пакете? – бдительно вскинулся следователь.
– Я не знаю, я лишь послужил рассыльным.
– Кто передал вам этот пакет?
И вот на этот вопрос Андрюша не стал отвечать. Он представил себе, как они явятся допрашивать Лилю, и решил – да ну. Ему пригрозили уголовной ответственностью, и он решил нанять адвоката с говорящей фамилией Баксов, заломившего такую цену, впрочем, в пандан своей фамилии, что у Андрюши свело челюсти, но он согласился. Адвокат за эти деньги (две немецкие гравюры XVIII века, правда, без рам) хитроумно подучил его сказать всю правду, но не упоминать имен – просто какая-то женщина позвонила, попросила встретиться, а там уж всучила пакет. И про Израиль ничего не говорить: не знаю откуда, может, из Израиля, а может, и нет. Как ее зовут? Пожать плечами: не запомнил. Что его связывало с отцом Александром? Ничего. А откуда у того в записной книжке оказался телефон Витте? Терпеливо объяснить. В конце концов подняли его досье, подопрашивали еще раз пять с тем же результатом и отстали. Он продал гравюры, заплатил Баксову его баксы, словно отдал кесарю – кесарево, и думал, что все кончилось.
Но все только начиналось, потому что этот вопрос теперь мучил самого Андрюшу – что он там такое-этакое передал священнику? Он все допытывался у меня:
– Нет, я понимаю, что ты не знаешь, но все-таки, что там могло быть?
– Да исповедь какая-нибудь. Лиля же тебе сказала – там, в Израиле, у него много духовных чад… Мало ли что – личные письма, жалобы на жизнь, просьба разрешить перейти в иудаизм…
– Нет, ну все-таки… Вдруг там что-то такое было секретное, из-за чего его и убили? А я с этим пакетом как-то косвенно виноват? Ну, например, план создания еврейской национальной Церкви? А что – вполне это может быть. Я об этом от кого-то слышал. Меня выследили, а его убили. То есть получается, что Лиля нас подставила! Знала, что я не мог ей отказать. Вот правильно в Библии говорится: «Не бери себе жены из дочерей Ханаанских; встань, пойди в Месопотамию, в дом Вафуила, отца матери твоей, и возьми себе жену оттуда».
Вскоре Андрюша уехал в Свято-Троицкий монастырь, где, поначалу поселившись в моем доме, а потом и в общей келье для послушников, прожил полгода, восстанавливая древние фрески и не гнушаясь простых монастырских послушаний.
Как-то раз, приехав в Троицк вскоре после его переселения туда, я была поражена тем, что Витте побелил мой дом, сколотил мне прекрасный стеллаж для книг, починил ворота и вообще встретил меня в духе народности – с молотком и стамеской в аристократических руках, чуть ли не с газеткой на голове.
– Живу у тебя, как в раю, – сказал он. – В полном согласии с собой. Где мой народ, там и я. Ты ведь знаешь, здесь были родовые имения моих предков. Не исключено, что и твой дом стоит на нашей фамильной земле. Ну, ничего, как только произойдет реституция, я тебе тут же его подарю, так что ты ничего не потеряешь.
– Спасибо тебе, Андрюша, благодетель мой, – поклонилась я.
Но он, не почувствовав иронии, воодушевленно продолжал:
– Я тут молюсь, тружусь, Святых Отцов читаю, и поверишь ли – я встретил здесь ту, которую искал.
– Как, здесь? В Троицке? Да ну? Неужели дворяночку?
– Не совсем, – замялся он. – Но, знаешь, очень похожа. Тихая такая, благовоспитанная, изящная. Сама же говорила – и крестьянки любить умеют… В храме вижу ее каждый день. Давеча даже и познакомился…
– И что? Имя как – тоже подходит?
– Имя, как у греческих принцесс. Евдокия.
– Так что же – Дуня Витте?
– Как же ты любишь все пересмеять! Дуня Витте – подумайте, как смешно! Это у меня дело жизни, а ты… Потому что я понял: если у тебя есть тяга к одинокой жизни, иди в монастырь. Но если ты по складу своему не монах, то у тебя должна быть семья. Семья – это тот островок аристократизма, который не удалось даже совдепии уничтожить. А если тебе уже за тридцать, а твой дом пуст и, когда ты приходишь, дети не кидаются к тебе с криками радости и жена не выбегает, распахнув объятия, то ты – пустой, эгоистичный, несостоявшийся человек. Плебей. Даже если ты при этом неплохой художник, старательный реставратор, профессиональный литератор и вдумчивый историк. Несостоявшийся человек, вот как! Неудачник.
Я пригасила улыбку, ибо друг мой сейчас не теоретизировал, а говорил о себе самом.
Вернувшись в Москву, я с волнением ждала от него вестей и подумывала, что вот-вот Андрюша объявит нам о своем венчании. Но он куда-то пропал – вернул мне через монаха Лазаря ключ от троицкого дома, передал на словах, что перебирается в Мирожский монастырь, куда его пригласили реставрировать иконостас, а после этого отправляется на Соловки.
– А ты не знаешь, он женился? – спросила я Лазаря.
– Что? Женился? В монастыре? – Он хохотнул.
– Нет, но у него же там была какая-то девушка на примете. Богомольная, похожая на дворяночку. Евдокия, кажется?
Лазарь замахал руками:
– Если ты ему когда-нибудь об этом напомнишь, он просто подумает, что ты решила над ним поиздеваться.
– Это еще почему?
– Потому. Ладно, я тебе расскажу, если ты сама – молчок. Ни гугу ему о том, что знаешь, ни словечка. Дело было так. Все он за этой Евдокией ходил – в том смысле, что становился к ней поближе во время службы, да она все у паперти держалась, даже и за порог храма не переступала, потом имя ее выспросил – это когда они воду вместе доставали из святого колодца, несколько раз норовил ее вечером домой проводить, но она с мамашей была, а мамаша у нее боевитая, все его шугала.
И вот обе они вдруг пропали: нет и нет их несколько дней подряд – ни утром, ни вечером, ни в храме, ни в пещерах, ни у колодца, ни на Афонской горке.
Ох, он прямо лицо потерял, такое на него искушение нашло. Хотел все начатые работы бросить и бежать из монастыря. Напился даже. А дней через пять около полудня вдруг видит – идут и дочка, и мама куда-то по монастырю, он сломя голову – за ними, и тут они поворачивают за угол и входят в храм. Он – туда же. А в храме уже полно народа – стоят, переговариваются, свечки друг другу передают. И в этот момент дверь в храм закрывают два послушника на засов, выходит батюшка в облачении и начинается служба. А народ – мятется. Кричит, рычит, ногами сучит, кто-то вовсе бьется в падучей. А он все поближе к своей девушке протискивается. Почти вплотную придвинулся, а она как изрыгнет басом ужасное ругательство, да как начнет плевать по сторонам. Уж ее и мамаша ее свирепая пытается удерживать, за руки схватила, тянет к себе, рот затыкает, а она вырывается и кричит, как хищный зверь. Он перепугался, ибо – согласись – это шоковая ситуация, стал он ее успокаивать, и тут у нее изо рта как пена пойдет… В общем, попал он на вычитку бесноватых, а когда наконец-то понял, долго пытался засовы отодвинуть, чтобы на волю вырваться, да послушникам не велено было никого выпускать. В общем, это его так травмировало, что он после этого из твоего дома в монастырь перебрался, стал на клиросе подвизаться – все только для того, чтоб с этой Евдокией больше нигде не встретиться. Впрочем, она скоро и уехала.
Прошло весьма долгое время, прежде чем я вновь встретилась с Андрюшей – слышала, что он стяжал репутацию первоклассного реставратора, – во всяком случае гениальный иконописец игумен Ерм очень его ценил, – что он редко появляется в Москве – все переезжает из монастыря в монастырь, при этом мне время от времени попадались какие-то его любопытные статьи в газетах и журналах, исследование о Лжедмитрии, в котором он пытается доказать, что это был никакой не Гришка Отрепьев, а сам царевич… А в «Независимой газете» я наткнулась на его ироническую статейку, которая называлась «Дежа вю», с разоблачением нашего первого «перестроечника» и ректора РГГУ Юрия Афанасьева: Витте уличал его в плагиате. Он доказывал, и очень убедительно, сопоставляя тексты, что какая-то его работа полностью списана у некого Лёзова. Самое удивительное, что в последующих номерах на странице, где печатались читательские отклики на публикации, стали появляться реплики, авторы которых выражали свою полную солидарность с позицией моего друга и жаловались на маститого демократа, что он и их писания «приватизировал» точно таким же манером. Что говорить, я была горда своим другом! Что-то было в этом его поступке такое даже… родовое, ведь его прадедушка Сергей Юльевич тоже, было время, горячился, что Столыпин украл его идеи по проведению аграрной реформы и сильно их при этом подпортил. Словом, я вдруг почувствовала, как я соскучилась по Андрюше.
И вдруг мы встретились с ним в тридцатиградусный мороз нос к носу на крыльце переделкинского храма.
Он обрадовался, отвел меня к свечному ящику:
– Как живешь? Приглашай в гости.
– Всегда тебя приглашаю, хочешь – сегодня и приходи, но только у меня так холодно! Дом у меня такой ветхий, что этого мороза не выдерживает. Трубы замерзают – я их то и дело обкладываю пластмассовыми бутылками с кипятком. Везде у меня рефлекторы, ветерки, порой даже фен пускаю в ход. На кухне постоянно горит плита: открыта духовка, кипит вода. Наверху – пар, внизу – едва ли не лед. А посерединке – ну хоть ты тут все окна одеялами завесь, двенадцать градусов.
– Да у тебя, наверное, воздушные пробки в батареях! Я приеду – выпущу воздух, заполню систему водой, сразу батареи запышут жаром! Я в монастырях много чему научился! С народом поговорил. В общей келье с паломниками много раз ночевал. В бане со всеми парился. Со старцами общался. Много видел святых чудес! Да я тебе все расскажу. Вот только днем у меня есть одно дельце в Москве – я сделаю, а вечером – к тебе. Я ведь теперь – на машине! Рулю!
Действительно, зима в том году выдалась такая лютая, что в некоторых кварталах вырубалось электричество, птицы падали замертво, таксисты замерзали насмерть, как некогда ямщики в степи. И все Переделкино – писательский городок с оседающими щелястыми стенами, обветшалыми кровлями и допотопными батареями рисковал вот-вот сгинуть во мраке и холоде.
Каждый спасался как мог: кто растапливал камин, таская дрова, кто, как я, устраивал дополнительные батареи из бутылок с кипятком, везде горели рефлекторы и духовки, угрожающе мигали лампочки, выскакивали то и дело электропробки, а насельники расхаживали по дому в валенках, счастливо купленных на Одинцовском рынке, свитерах и пледах.
То ли от холодов и сквозняков, то ли от таскания дров начинало ломить спину – прокатилась волна радикулитов, прострелов – все охали и стенали и, встречаясь в сельском магазинчике, укутанные, как французы во время их позорного бегства из Москвы, почти хвастаясь своей стойкостью и смекалкой, делились опытом борьбы и невзгод. И вот по поселку пронеслась весть, что есть некий чудодейственный врач-костоправ – между прочим, врач уже во втором поколении, очень известный, по фамилии Касьян, и он так мастерски знает свое дело, что может и лежачего поставить на ноги за один сеанс – стащит его, почти уже парализованного, с кровати на пол, помнет, поломает, помассирует, да хотя бы и побьет, а потом так крепко сожмет, что у больного тут же все становится на свои места, и тот тут же начинает двигаться, ходить, приседать – да что угодно! Единственное, что для закрепления эффекта может потребоваться второй сеанс, но это если случай особо тяжелый. Нет, ну конечно, за эти один-два сеанса он только на ноги поставит лежачего, а если ты хочешь совершенствовать свое здоровье, то тебе нужен курс, а потом повторный, а вообще это необходимо проделывать регулярно, но это, повторяю, для тех, кто уж ищет полного совершенства.
И еще что необходимо усвоить в этом деле раз и навсегда: здесь надобно хорошенечко потерпеть, поскольку методы его весьма и весьма болезненны. Ну, если честно сказать, просто – гестапо, подвалы НКВД. Такая боль, когда он вкладывает тебе между позвонками свои персты, что хочется уже даже не кричать, не стонать, а, чуть пискнув, просто изойти в безмолвии предсмертной гримасой жертвы. А уж когда он после этого начинает жать на сам воспаленный позвонок, тут уже начинаются даже сладостные какие-то галлюцинации, почти блаженство, как бы в предвкушении скорейшего избавления и кончины… А надо потерпеть! Потому что, оказывается, все наши болезни от позвоночника. От костяка. Ибо если кости у нас расположены неправильно, то есть вся опорно-двигательная основа нарушена – как-то там смещена или деформирована, то и все остальное тоже повреждено – система кровообращения, пищеварения, мочеиспускания, да все, все! А эта опорно-двигательная система на самом деле нарушена у всех, буквально у всех – у кого-то, как выясняется, была родовая травма, у кого-то на поверку оказывается одна нога короче другой, а у кого-то ребра слева длиннее, чем ребра справа. Поэтому все мы, люди, на взгляд такого уникального специалиста, – сплошные перекошенные уродцы. А после его сеанса сразу все становится на свои места, и даже цвет лица улучшается, и депрессия проходит, но только очень, очень это больно…
И такой врач выезжал к нам той зимой в Переделкино на своей «Тайоте Камри», ставил нас на ноги, да еще и просвещал, все разъясняя об индивидуальном устроении организма.
И вот моя соседка по Переделкино Катюша, страдавшая от сильнейшего радикулита, полулежа на диване в гостиной в окруженье рефлекторов, в тот вечер ждала к себе этого знаменитого доктора. Муж ее сказал ей, что он с ним твердо договорился и тот непременно приедет. Она перебирала в уме все сказанное ей о его методах и очень боялась, потому что она была очень трепетная, а ей и так было невыносимо болезненно каждое шевеленье. На ней было три свитера, красный шарф поперек поясницы и шерстяная накидка, в которую она была замотана до самого подбородка. Муж ее, условившись с врачом на семь вечера, открыл для него ворота, оставил незапертой дверь, чтобы Катюше не надо было ползти к двери, и еще днем уехал по своим делам в Москву.
А как раз в это время мой друг Андрюша Витте въезжал на своем автомобильчике в городок писателей. По старой памяти он вписался в поворот по основной дороге, проехал несколько дач, оставшихся по левую руку от него, и повернул в открытые ворота. Выйдя из машины, он поразился этой морозной свежей тишине, спокойному, как бы спящему небу, сверкающему снегу, слюдяному воздуху, какой-то всемирной первозданной чистоте природы, в которой от холода впадают в спячку все греховные страсти, и, подняв воротник меховой куртки, в несколько прыжков оказался на крыльце, толкнул дверь и вошел в дом.
– Я так вас жду! – раздался милый женский голос, и Андрюша увидел на диване полулежащую темноволосую молодую женщину, закрытую до подбородка платками. – Я так страдаю! Вы – Касьян?
– Ну, можно сказать и так… Что – неужели настолько все плохо?
– А я Катюша! Не то, что плохо, а ужасно! Все меня покинули, у всех свои дела, я в доме абсолютно одна, совсем беспомощна… Только вы можете спасти положение… Я жду вас как избавителя. Мне так много рассказывали о вас!
«Ну вот, – подумал про меня Андрюша, – она, видно, всерьез взялась за дело с моей женитьбой. Насплетничали ей, небось, что тогда у меня в Троицке все провалилось. Ишь, даже из дома ушла куда-то, чтобы не мешать. И меня не предупредила. Тонкий такой маневр. А подружку здесь оставила, как бы невзначай, лежит она, мерзнет, умоляет – спасите! Это она ее так подговорила. Катюша! Екатерина! Ну, театр! Конечно, эта подружка сейчас будет прикидываться, будто она в полном неведении, зачем это ее здесь оставили меня ждать. А сама – ничего, хорошенькая. Можно им и подыграть – дескать, я ни о чем не догадываюсь – чиню себе отопление, и всё!»
– А какая сейчас температура? – довольно сурово спросил он, стараясь делать вид, будто ничем он здесь не удивлен. «Вообще надо вести себя естественно, – мелькнуло у него, – только в этом случае никогда не попадешь впросак. Приехал отопление исправлять – так исправляй!»
– Температура? А что – надо? Я не знаю, я не мерила, но сейчас могу померить, хотя, честно говоря, чувствую и без того, что все очень-очень плохо.
– А вы не знаете – тут нет чего-нибудь грязненького, замурзанного – вроде старого халата? Или хотя бы фартука. А то я боюсь испачкаться. Работа все-таки грязная.
– О, конечно, – сказала она, смутившись, – надо там, в ванной, порыться. Но у меня все должно быть чисто…
– Какое! Это так, одна видимость. А только тронешь, там такая грязища пойдет. И потом есть такие места, потайные уголки, куда никаким мытьем не достанешь. Застоявшаяся такая грязь. Впрочем, ничего, я сейчас рукава повыше закатаю и – вперед. Сначала здесь все сделаем, прямо в этой комнате. Прежде всего, выпустим весь воздух, – стал объяснять он.
– Воздух? – побледнев, переспросила Катюшка и даже приподнялась на своем диване.
– Конечно! Если его специально не выпускать, он скапливается, все там забивает и образует пробки. А от этого нарушается вся циркуляция: система застопоривается.
«Пусть знает, что я – человек дела, – подумал Андрюша. – Это никогда не повредит».
– А откуда же там воздух, вроде никакого вздутия… Воздуха там, кажется, у меня никакого и нет, – жалобно пискнула Катюша.
– Это только так кажется на первый взгляд, а вот я как крутану, вы сразу услышите: сначала будет такой звук – «пу-уф, пу-уф», потом все зашипит, засвистит, потом раздастся громкое урчание, а следом – как частые выстрелы: тра-та-та-та-та, пулемет такой.
– Ой! – воскликнула Катюша и вытерла невольную слезу…
– А что у нас с тазом?
– С тазом? У меня на нем шарф… Боюсь, что таз у меня совсем плохой. Самое слабое место.
– Это плохо… А что он – подтекает? Прохудился совсем?
– Не-ет, просто искривленный, перекошенный.
– Старый, что ли, совсем? – буркнул Андрюша. Катюша ему положительно нравилась.
– Нет, не то чтобы такой уж старый. Но – знаете, тяжести приходится таскать.
– Ладно, посмотрим, что там у вас за таз такой. Может, сгодится еще.
– Так что – снимать шарф?
– Да уж шарф мне совсем ни к чему. Но если таз пришел в полную негодность, тогда можно – ведро.
– Как ведро! Ведро-то – зачем?
– Лишь только весь воздух выйдет – тут же и вода забулькает, закапает, а потом как ливанет.
– А откуда же вода?
– Как откуда? Их тех же отверстий. После воздуха сразу же и вода. Она может быть и желтая, и мутная, и грязная… Целая лужа может натечь. Но эту воду обязательно нужно прокачать и спустить. Но она весь пол может залить. Так мы ведро подставим, – деловито объяснял Витте. Катюша нравилась ему все больше и больше.
– Я и не предполагала, что это такой трудоемкий и кропотливый процесс! А где вам удобней этим заниматься? – уже обреченно спросила Катюша. – На диване или на столе? Или прямо на ковре?
– Да зачем на ковре-то? Ковер отогнем, чтобы не залило. Так и будем двигаться по всем комнатам. В подвал, в котельную спустимся…
Катюша, ни жива ни мертва, проговорила сдавленным от ужаса голосом:
– В подвал?! Может, не надо? Туда ступеньки крутые, свет тусклый. Там вообще приткнуться негде, пол вообще бетонный, ледяной.
– Это ничего, – подбодрил ее Андрюша, – место-то всегда можно найти, можно устроиться и на бетонном полу. А что я не увижу, там на ощупь. Простучу все как следует, подкручу все сочленения.
– А как вы думаете, за один раз – получится?
– Конечно! Как вода пойдет, так сразу все протоки и рукава наполнятся, а система и разогреется. Совсем другая жизнь начнется! Котел, кстати, как? Котел – всему голова. Исправен?
Бедная Катюша, которая все это переводила на язык лютого костоправа, почему-то решила, что котлом он иронически называет ее голову, и потому ответила, даже и не без самоиронии:
– Варит пока. Хотя, может, с вашей точки зрения, и не вполне исправно.
– Плохо, – вздохнул Андрюша, – тогда надо и его подкрутить, чтобы зафурычил. А не капает? не подтекает?
– Бывает, – Катюша шмыгнула носом. – Особенно если сильный мороз.
– А шумит?
– Иногда шумит, – грустно призналась Катюша.
– Это хорошо, значит, огонь там все-таки горит, – обрадовался Витте.
– Да какое горит! Так – еле теплится, тлеет: то потухнет, то погаснет.
– Вот этого я и боялся, – вдруг вскинулся он. – Как бы не пришлось его вообще откручивать и менять.
– Это как? – ахнула она. – Совсем менять?
– Ну да, эту рухлядь долой на свалку, а новый вместо него.
– Так где я вам новый-то возьму? – Бедная женщина залилась слезами.
– А это уж пусть другие позаботятся. Вам-то что? Сегодня вы – здесь, а завтра – вы уже там.
– Вы намекаете, что все настолько уж плохо?
– Конечно, если газы там скопились, так запросто может в любую минуту рвануть, – беспощадно констатировал Андрюша, который был уже почти совсем влюблен. – Ну ладно, приступим.
И Андрюша открыл свой портфельчик и вытащил из него большой разводной ключ.
Катюша, которая начала было разматывать на себе накидку и шарф, вдруг замерла:
– А это еще зачем?
– Ну, не все же одними пальцами можно сделать! Там есть такие местечки, куда без инструмента и не дотянешься. К тому же и заскорузло, небось, все.
И он, отвернувшись, опять принялся рыться в своем портфельчике.
А Катюша тем временем, постанывая от боли, дрожа и ежась от холода, сняла с себя свитера и брюки и осталась в трусиках и бюстгальтере.
– А лифчик – что, тоже снимать? – стыдливо пискнула она.
И тут Андрюшка повернулся к ней. С разводным ключом в руках. Человек чистый и целомудренный. И, увидев ее вдруг в таком срамном виде, от неожиданности закричал, почему-то тряся в воздухе этим огромным ключом.
Но и она, когда он так внезапно и пронзительно закричал, размахивая страшным ключом, тоже принялась голосить. И так они стояли друг против друга и вопили безумными голосами…
И в этот самый момент вернулся Катюшин муж.
…Нет, ну все, конечно же, выяснилось, все даже пробовали обратить это в шутку, Катюшин муж показал Витте горящие окна моей дачи, до которой мой друг не доехал всего-то каких-нибудь три десятка метров, и Андрюша, уступая дорогу «Тайоте Камри», потрясенный и угнетенный, пришел ко мне. Сил у него на повторное открывание чемоданчика с инструментами уже не было, воздух спускать он был не в состоянии, равно как и осматривать котел. Поэтому мы просто сели ужинать в холодном сумрачном доме, выпили с моим мужем коньяка, добились от Андрюши, чтобы он все-таки как следует посмеялся, оставили его ночевать, и на следующее утро он уехал с миром, чтобы опять пропасть на полгода. И все-таки, мне кажется, где-то в глубине души у него осталось ощущение, что все знакомства, не только устроенные ему мной, но и как-то, хотя бы даже косвенно со мной связанные, не сулят ему удачи в личной жизни. Поэтому он решил действовать самостоятельно.
И вот примерно через полгода звонит мне Андрюша, радостный, умиротворенный:
– Представь себе – я женюсь.
– На дворяночке? – не выдержав, съехидничала я. – На Екатерине или Елизавете?
– Перестань издеваться. Я ее сам выбрал. Ее зовут Валентина. Скромная девушка. Из Тулы. Я с ней в поезде познакомился. Хочет учиться на менеджера или на модельера. Сирота. У нее на свете есть только дядя. Дядя Боря. Мы с ним уже встречались – хороший мужик, надежный. Народный такой, простой. Обещал взять на себя организацию свадьбы в «поплавке». Я ему только деньги дал, а так он все сам устроит. А пока я хочу тебя с твоим мужем позвать… на смотрины. Ну, родители же у меня умерли, а ты моя крестная мать, муж у тебя – священник. Как хорошо – невеста, жених, дядя Боря, крестная мать и батюшка. А потом твой муж нас и повенчает. Валентина даже готова покреститься. А я уже ей кольцо подарил – фамильное, с бриллиантом.
…Муж мой заболел сильнейшим гриппом, мне пришлось идти на смотрины одной. Валентина оказалась именно той – «девушкой мечты», прозревая которую, еще совсем юный Витте слагал ночами стихи. На нее можно было полюбоваться. У нее было все – даже это непонятное «платье рюмочкой»: вроде бы иррационально – ибо как это можно себе представить? – а я поразилась – как точно: «платье рюмочкой» и «одуванчик духов». Ресницы огромные, глаза полуопущенные, полуулыбка, легкий румянец, волосы узлом, скромно уложенные на затылке. И – все время молчит. Легонько тронула мою руку при знакомстве, и – роток на замок. Зато дядя Боря – душа-мужик, морда красная, чуб такой задорный возвышается на голове, то ли завгар, то ли военрук бывший, сразу – с порога мне:
– Ну, сели-поехали!
Хлоп! – одну рюмку коньяка, хлоп! – другую. И все меня почему-то «сватьей» величает.
Ну, короче, часа полтора просидели мы тихо-мирно, правда, он все порывался спевать песни, да никто не подхватывал, тогда он вдруг весь надулся всей своей нерастраченной энергией и как тыкнет мне пальцем в нос:
– У вас, попов, особая музыка! А почему вы, попы, кровь не сдаете?
Я, конечно, опешила, что он меня, во-первых, причисляет к «попам», и это мне, признаюсь, даже польстило, а во-вторых, кипятится, что мы, видите ли, «кровь не сдаем».
– Да, да, я вот только что с Сургута. Так там на больнице черным по белому написано: крови нет! Граждане, проявляйте сознательность: сдавайте кровь. А вы, христиане, не сдаете! Вот вы какие – лицемеры. Вам бы только простой народ обирать да обманывать.
Я, честно говоря, тоже уже выпила под его неумолкаемые тосты несколько бокалов шампанского, и потому его повышенные тона не показались мне особенно подозрительными. Я честно сказала:
– Так мы, христиане, сколько крови уже вам, атеистам-безбожникам, за время вашего режима сдали, что вы нашей кровушкой христианской должны были, словно в бане, омыться! А вам что – мало еще?
– И чем вам советская власть не угодила? – поставил он вопрос ребром. Морда красная. Глаза мутные. Дышит тяжело. Надо было сразу догадаться и – ну, до скорого!
Но Валентина сидит себе в прежней позе, кольцом на пальчике любуется, никакого ряда волшебных изменений милого лица. Ничего такого не происходит. То есть дядя Боря в привычном своем колорите.
И я полезла отвечать. Да и Андрюша, у которого на словосочетание «советская власть» аллергия, тоже стал горячиться, руками махать.
А Валентина сидит себе, глазки полуопущены, нежный румянец на щеках, полуулыбка на нежных коралловых губках, кольцом с фамильным бриллиантом поигрывает – то к самым глазами его поднесет, то отведет руку – издалека полюбуется.
И вдруг дядя Боря поднялся из-за стола да как стукнет кулаком:
– Шалишь!
– Что это вы, дядя Боря, матроса Железняка изображаете? – нежным голосом произнесла я, пытаясь все свести на шутку, смягчить ситуацию. – И вообще объясните мне, как это он – шел на Одессу, а вышел к Херсону? Что это значит? Там расстояние – не одна сотня миль. Может, это как-то символически трактовать надо или он – того, с сильного бодуна был?
И тут дядя Боря схватил со стола тяжелую хрустальную рюмку – я думаю, она принадлежала еще тому славному Витте, министру, или его брату, или даже его отцу, который покупал ее примерно в то же время, когда переходил из лютеранства в православие, – и как метнет ею в меня.
Каким-то чудом я увернулась, а она со всего размаха ударилась за моей спиной аккурат в раму, в который был «Мальчик с петухом», мальчик там благодушный, а петух грозный, и картину перекосило.
Андрюша попытался схватить его за руки, но не тут-то было. Дядя Боря выдернул моего худощавого друга из-за стола, швырнул его на пол и всем своим мясистым телом навалился сверху, принявшись душить.
А Валентина все сидела с легкой полуулыбкой на нежных губках, вертя на пальчике бриллиантовое кольцо.
– Вызовите милицию, – крикнула я ей.
Но она улыбнулась так безмятежно, и так мило вспыхнул румянец на ее щечках, что я даже и устыдилась собственной паники.
Меж тем дядя Боря продолжал сжимать свои корявые пальцы на певческом и родовитом Андрюшином горле. Я с ужасом увидела, как глазки моего друга стали закатываться, кинулась на могучую спину душителя и буквально оседлала его. Кажется, он этого даже не почувствовал. Тогда я с силой схватила его за уши и рванула к себе. Дядя Боря сделал волнообразное движение спиной и отряхнулся, так что я свалилась на пол, силясь не выпустить его противных ушей. Он крякнул, разжал руки на горле жениха, и тут я закричала так громко: «Пожар! Пожар!», что он, освободив свои уши, тут же отпрянул.
– Где? Где? – наконец вскинулась невеста.
– Горим! Горим! – продолжала вопить я. – На вас платье горит! Вся голова в огне! Туфельки полыхают!
Она судорожно заметалась по комнате, подпрыгивая, ощупывая себя, выгибая спину и тряся головой.
Наконец, вскочил с пола и Андрюша. Крякнув, поднялся на ноги дядя Боря.
Валентина подхватила сумочку, висевшую на спинке стула, сделала выразительный негодующий жест плечом и засеменила к дверям.
– Стой! – крикнул ей вослед дядюшка и заторопился за ней.
А Андрюша сел за стол и закурил. Несколько минут мы провели с ним в полном молчанье.
– Как ты думаешь, они еще вернутся? – наконец спросил он.
Меня это поразило – я и предположить не могла, что они могли вот так – взять и уйти навек.
– А что, – сказал он, – они ведь получили, что хотели. Она – старинное кольцо с бриллиантом. Он – деньги. Все путем. Я сам им все отдал. Так что они в своем праве. И я получил свое.
– По шее или урок?
– Это одно и то же.
– Что ж, ты хочешь сказать, что они заранее планировали… такой скандал? Сам подумай – если они такие уж мошенники, они бы и вовсе могли бы тебя обчистить. У тебя же ведь – квартира, картины, иконы, старинная мебель… Один только «мальчик с петухом» чего стоит!
– А, – поморщился он, – это хлопотно и опасно. То журавль в небе, а то синица в руке. Что смогли взять, то и унесли, – добавил он глубокомысленно, – вот он – одуванчик духов!
Помолчал немного, а потом сказал таинственно:
– Я уж думаю, что вся эта, прости Господи, бесовщина – от моей прапрабабушки по боковой линии.
Я думала, что он намекает на Матильду Ивановну, но он пояснил:
– Понимаешь, все эти Витте – ну, мой прадедушка, Сергей Юльевич и т. д., всего их было пять детей, – по материнской линии Шереметевы, а, стало быть, их двоюродной сестрой являлась Елена Блавацкая. Та самая. Теософка. Может, это она тут чего-то запутывает и мудрит, не подпускает меня ни к кому?
Словно в подтверждение его слов, судьба приготовила Андрюше еще несколько сюжетов: во всяком случае, после этого он дважды попадал в скверные истории по вине женщин.
Первая – это когда он, откликнувшись на просьбу «милой, очень милой, обаятельной такой девушки», сел за руль ее заглохшего BMW
Она подошла к нему на улице, «милая такая, славная», и срывающимся голосом спросила:
– Простите, а вы умеете водить автомобиль?
– Да, – ответил он.
– А вы не могли бы меня выручить из беды? У меня сломалась машина, а вон тот молодой человек на «Жигулях» великодушно согласился отбуксировать ее ко мне в Болшево. А я на буксире ездить боюсь.
И огромная прозрачная слеза скатилась по ее свежей морозной щечке.
– Я вам дам деньги на такси, чтобы вы могли доехать обратно… Я вас отблагодарю.
– Конечно, я вас выручу, – сказал благородный Андрюша.
Он подошел к указанной ему машине с аварийными сигналами, убедился, что ключ в зажигании, буксир уже прицеплен, и сел за руль. Девушка уселась рядом с водителем «Жигулей», и они медленно тронулись. Однако только они пересекли МКАД, как их тормознули у поста ГИБДД и потребовали от него предъявить документы. Он показал права и кивнул на девушку.
– Что вы, я ничего не знаю! – рассмеялась она беспечно. – Нас с Вадиком этот тип попросил отбуксировать его сломанную тачку, и мы согласились ему помочь. Мы же не знали, что он пустой.
– Мы не знали, что у него нет документов на машину, – подтвердил Вадик.
И моего друга забрали как афериста и угонщика новенького BMW. С огромным трудом, снова наняв адвоката Баксова, ему кое-как удалось это дело замять, но авантюра была налицо. Владельцу BMW – этакому дюдику в очках – залили на заправке бензин с водой. Не успел он отъехать, как машину затрясло, а вскоре она и вовсе заглохла. На беду, ему очень захотелось в туалет, и, прежде чем начать вызывать эвакуатор, он зашел в близлежащее кафе, где и был заперт в общественном туалете неизвестным лицом. За это время, пока он рвался наружу и звал на помощь, к его машине был прикреплен буксир, и девушка с симпатичным грустным лицом в срочном порядке безошибочно выхватила из толпы подходящего лоха, владеющего навыками вождения. Таковым и оказался Андрюша. История эта длилась около полугода, стоила еще двух немецких гравюр и принесла ему множество скорбей и разочарований. Он так и говорил:
– После этого я окончательно разочаровался в женщинах.
Этот инцидент, однако, кое-чему его научил, и если не избавил от дальнейших злостраданий, по крайней мере, их сильно облегчил.
Потому что, когда в следующий раз к нему в аэропорту Женевы подошла «очень милая, интеллигентная молодая женщина со статью» и попросила его взять в Москву «лекарство для любимого больного дедушки», он вежливо ей отказал. Тогда эта «прелестная, обворожительная, хотя и скромная, особа, от которой исходила аура достоинства», переметнулась на какого-то его попутчика и «очень изящно» повторяла ему свою просьбу. Тот согласился. Она передала ему пузырек с «микстурой» и пакетик с «целебными порошками – вытяжкой из плавников акул». После этого несчастного попутчика задержали на швейцарской таможне как перевозчика наркотиков, а когда милейший Витте за него вступился, пытаясь на старофранцузском подтвердить, что лекарства были для дедушки прелестной девушки, задержали и его как сообщника, да еще за этот старо-французский чуть не упекли в сумасшедший дом. А старо-французскому его учил старичок Растопчин, проведший двадцать лет в сталинских лагерях и чудом уцелевший, которому Андрюшина мама дала подзаработать уроками. И вот он научил Андрюшу, поскольку сам был специалистом в этой области. Если переводить в наш языковой ключ, получалось, что Андрюша сказал французским таможенникам и полицейским примерно так, как некогда старик Хоттабыч разговаривал с мальчиком Волькой: «Реку вам: дщерь некая, юница суща, искуси и умоли сего мужа для праотца сии брения поять, абы тот врачевства сподобился зельна». Однако выпустили же в конце концов! Всего-то две немецких гравюры! Адвокат Баксов был просто в восторге от Швейцарии! Он ведь никогда там не был раньше. И вот – правда восторжествовала.
После этого Андрюша поехал к старцу Игнатию в Свято-Троицкий монастырь и рассказал ему о своих подозрениях относительно своей родственницы-теософки госпожи Блавацкой, которая «что-то сильно мудрит». Но старец успокоил его:
– Выкини это из головы. Во-первых, она вообще тебе седьмая вода на киселе, а во-вторых, даже если б она была жива, ее чары над тобой, если ты верный христианин, не имеют власти. Так что забудь о ней. И запомни духовное правило: в диалог со злом не вступай. Дай возможность Господу победить его.
Вернувшись из монастыря, Андрюша стал держать себя тише воды и ниже травы. Невесту себе больше не искал. Если ловил на себе заинтересованный женский взгляд, старался уклоняться. И вообще было такое впечатление, что совет старца о диалоге со злом он полностью перенес на свои отношения с женским полом.
Меж тем он вступил в монархическое общество. Дискутировал там с кем-то, потому что вовсе не был сторонником воцарения потомков Кирилла Владимировича, а был за кого-то другого. Конфликтовал с новоиспеченным дворянским собранием, потому что, придя как-то раз на отпевание очередного члена, он был поражен нечестием нового дворянства: пока батюшка служил, никто не крестился, и тот даже вынужден был сделать им замечание:
– Как же так! Вы же – дворянское собрание, цвет нации, ее подлинная элита, а в храме вести себя не умеете – вы будто бы стыдитесь осенить себя крестным знамением! Вот поэтому-то и победили большевики, что вы, дворяне, разучились Богу молиться!
– Эти все «новые дворяне» – попросту ряженые, – признался мне по секрету Витте. – Во-первых, они уже так перемешались с другими сословиями за время совдепии, что благородная кровь в них изрядно разбавлена. А во-вторых, низкое всегда одолевает все более высокое и утонченное – ген плебса побеждает старую добрую кровь.
На этой волне он даже вошел в редколлегию нового монархического журнала, который ратовал не за какое-то лицо, а за саму идею богоизбранности монарха. Главный редактор по фамилии Боксер, которую он, правда, просил произносить с ударением на первом слоге (как некогда одна из Андрюшиных пассий), отнесся к сотрудничеству Витте с таким энтузиазмом, что даже пообещал напечатать не только его статьи (это уж разумеется), но и его стихи.
– Если, конечно, журнал не сгинет в силу экономических обстоятельств, – печально добавил Боксер. – Сами понимаете – рынок. В гробу они видели на рынке самодержца всея Руси! Нет, деньги на сам журнал у нас есть, по крайней мере на первый номер – точно. А вот из помещения, где располагается редакция, нас выгоняют. А ведь это место для собирания здоровых сил так нужно! Нам бы сейчас хотя бы две-три каких-нибудь комнатки на пару месяцев – перекантоваться. А там мы первый номер выпустим, раскрутимся – спонсоры сами налетят, сможем хороший офис снять и второй номер одолеть.
И Андрюша великодушно предложил им свою квартиру – он как раз собирался на Валаам по приглашению тамошнего наместника – что-то реставрировать и был уверен, что меньше полугода он там не пробудет.
– Мы все оставим в чистоте, так что вы даже и не заметите, что здесь в ваше отсутствие располагалась редакция! – ликовал Боксер. – Такой блезир наведем – лучше прежнего! А вы вернетесь – тут вас на столе и первый номерок поджидает с вашими стихами.
Андрюша вскоре уехал, передав ключи Боксеру. Через три месяца тот позвонил и доложил Витте, что первый номер уже в наборе, а редакция благополучно перебирается на новое место, которое собирается снять на длительное время благодаря мощному меценату. Андрюша, впрочем, еще и не собирался в Москву, он не спеша доделал работу на Валааме и лишь месяца через два, в компании двух валаамских иеромонахов прибыл в столицу. Попутчики его, однако, оказались людьми весьма дружественными и уговорили его завернуть по дороге с вокзала к их духовным чадам, в дом очень гостеприимный, а главное – монахолюбивый.
В первом часу ночи Андрюша со своими прекрасными спутниками благополучно покинули этот милый сердцу приют, поймали такси, которое довезло сначала монахов до их Московского подворья, а потом и Витте прямо до самого подъезда.
В прекрасном расположении духа он поднялся в свою квартиру, отпер дверь, зажег свет и ощутил в воздухе легкий и нежный запах духов. Поистине – это был тот самый одуванчик: одновременно живучий, крепкий и в то же время эфемерный, блазнящий… Переобувшись, он прошел в большую гостиную, где некогда нас лупил дядя Боря, и был поражен сияющей чистотой, свежими цветами на обеденном столе, коробкой конфет «Комильфо», а также небольшой бутылочкой коньяка «Реми Мартен». Но больше всего его обрадовал «Мальчик с петухом», которого он перед отъездом позабыл спрятать от греха подальше в потайной сундук с двойным дном, и, сидя на Валааме, даже потихоньку молился, чтобы он никуда не пропал. Мальчик показался ему еще милее прежнего – так радостно он держал этого всклокоченного петуха, у которого взволнованно и в то же время потешно вздымался на голове красный гребень и топорщилась на жилистой ноге острая шпора.
– Ну, Боксер, – всей грудью вздохнул он, – ну, монархист!
И как только узнал день его приезда! Ведь коньяк – ладно, он бы и еще год простоял – ничего бы ему не стало, конфеты – тоже, а вот – цветы! Цветы!
Андрюша блаженно потянулся и почувствовал, как он соскучился по дому, как устал – хорошо было бы сейчас в довершение полного счастья залезть в горячую ванну. Он зашел в ванную, воткнул затычку и включил воду. Там тоже все блистало чистотой – на полочке перед зеркалом красовались в бутылочках лосьоны, розовая коробочка с тальком, на раковине стояло жидкое мыло, а на краю ванной располагались солидной компанией гель для душа, шампунь, кондиционер и веселая греческая губка в виде утки. «Ну Боксер, ай да Боксер», – не уставал повторять он. Вышел в комнату и, пока наливалась вода, налил себе рюмку коньяка, закусил со вкусом конфеткой, полностью разделся, скинув одежду прямо на стуле в гостиной, и полез в воду, напевая под нос песенку беспечности под аккомпанемент льющейся веселой струи. Потом он намылил волосы и, вспенив, так и погрузился с головкой, оставив на поверхности лишь нос. Полежав в таком положении несколько минут, он принялся тереть голову, залезать пальцами в уши и, наконец, плеснув свежей водичкой в лицо, включил душ, тщательно смывая мыло.
Меж тем ему показалось, что за время его погружения под воду и дальнейшего шумного ополаскивания что-то начало происходить: как бы изменился звуковой фон. Та прежняя, блаженная тишина отступила, и на ее месте водворилась тревога.
Действительно, выключив воду, он вдруг явственно услышал доносившийся из гостиной неприятный мужской голос:
– Да тут и его трусы! И носки!
В ответ раздалось женское повизгивание:
– Не знаю я ничего! Я одного тебя здесь ждала!
Андрюша замер и первым делом попытался выскочить из ванной и вытереться, но – увы! – вешалка, где обычно висело его огромное банное полотенце, была пуста, а в кольцо возле раковины продета большая квадратная махровая салфетка, которой едва хватило, чтобы утереть лицо и бороду. Он беспомощно оглядел ванную – сиротливыми уродцами торчали из стены пустые крючки для халатов, и даже в корзине для грязного белья он обнаружил лишь пару колготок, узенькую ленточку дамских трусиков и полупрозрачную, хотя и довольно длинную черную кружевную комбинацию.
– Да я тут ни при чем! – раздался из комнаты истеричный женский визг, и что-то грохнуло.
– Все вы бабы – шлюхи! А вот мы сейчас и посмотрим, кто тут у тебя такой купальщик! – грянул мужской голос прямо под дверью ванной.
Андрюша судорожно схватился за ручку двери и буквально в последний момент успел повернуть запорный рычажок, как тут же этот настырный самозванец принялся ломиться к нему, барабаня кулаками, поливая Андрюшу отборной бранью и вызывая его на смертный бой. Витте, конечно же, этот бой готов был принять, ибо он был вовсе не толстовец по духу, и даже с удовольствием всыпал бы этому пройдохе, вломившемуся среди ночи в его дом, но не выходить же к нему, сверкая крупными каплями на свежевымытом теле и прикрываясь, как фиговым листком, махровой салфеточкой? Меж тем удары усилились, хотя и стали наноситься глуше, да и локализация их становилась ниже – видимо, негодяй пустил в ход массивную и крепкую, судя по всему, заднюю часть. Андрюша с тоской подумал, что дверь не выдержит таковых торпедирующих маневров и, в конце концов, будет вышиблена и тогда он во всей своей срамоте предстанет перед этим бугаем, который ему уже рисовался в облике красномордого дяди Бори, и его противно визжащей подружкой и впал в настоящую панику. Он заметался по ванной, схватил черную комбинацию и буквально протиснулся в нее. После этого он мужественно повернул ручку, и здоровенный детина, только-только хорошенько размахнувшийся задом, чтобы пойти на таран и вдарить посильнее, потерял точку опоры, на которую так рассчитывал, пролетел мимо Витте, смазав его на лету локтем по скуле, и обрушился на раковину, задев рукой полочку с лосьонами и тальком, тут же посыпавшимися ему на голову. В дверях показалась девушка в мелких кудряшках, одетая в коротенькую ночную сорочку, едва-едва прикрывавшую тело. Из-под нее торчали длинненькие тонкие ножки. И у Андрюши вдруг – совсем не к месту – при взгляде на нее всплыла его старая строчка, ибо это воистину было «платье рюмочкой». Увидев перед собой бородатого мужика в черном полупрозрачном обтягивающем гипюре, прикрывавшем причинное место махровой салфеткой, она издала такой истошный вопль, который должен был полностью развеять все сомнения этого агрессивного мужика под раковиной, обсыпанного тальком, в ее невиновности и чистоте.
Витте проскочил мимо нее, схватил одежду и принялся натягивать на себя для скорости прямо поверх комбинации.
– Это мой дом! – повторял он. – Как вы попали сюда? Кто вы такие? – вопрошал он, почувствовав уверенность сразу же, как только застегнул брюки.
– А вы – зачем вы вырядились в мою рубашонку? – обиженно выкрикнула она. – Она вам мала. Вон – растянули, порвали…
– Так он еще и в твоем белье? – грозно спросил мужик, ковыляя в комнату. Теперь он не казался уже таким ужасным, лицо его было страдальчески сморщено и кое-где присыпано белым порошком.
Через несколько минут все разъяснилось: девушка оказалась сотрудницей монархического журнала и решила после переезда редакции немного задержаться в этой чудесной пустой квартире в центре Москвы. Вечером они договорились с ее любовником, который работал оператором на телевидении, вместе «хорошо посидеть», но он, как теперь клялся ей, задержался на съемках. И она от обиды не дождалась его и легла спать. А тут – Витте – и сразу в ванну. А оператор пришел после тяжелого трудового дня – между прочим, со своим ключом, и смотрит – посреди комнаты мужская одежда, а самое главное – трусы.
Ну, по этому поводу сели за стол, съели приготовленную монархисткой баранину, запили коньяком, закусили конфеткой «комильфо», и на следующее утро Витте их дружественно выпроводил.
– А рубашонку я оставлю вам, – сладко улыбаясь и помахивая кудряшками, сказала на прощанье монархистка. – Между прочим, из хорошего магазина. Я ее за триста евро брала. Да, кстати, вы видели наш первый номер? Вон там – у кровати, на тумбочке.
Витте открыл и прочитал свое старое стихотворение, которое он подавал в новом варианте:

Душа блаженствует, повсюду Бога славит,
Но кто из нас – слагателей стихов —
Вдруг женщину прекрасную представит
Без яда аспида меж седмерицею грехов?..

Вот до чего жизнь довела моего бедного друга!
– Слушай, я тут прочитал «Философию имени», – как-то раз сказал он мне, – и подумал: может быть, мои беды оттого, что я – Касьян? Родился в високосном году, день рожденья у меня какой-то выморочный – один год есть он, а три подряд как провал.
– Да ладно, ты же знаешь Берендта! Он тоже Касьян. Он даже завел такое, чтобы все звали его именно этим именем: никто даже и не помнит уже, что он – Саша. И все у него прекрасно. Жена – Катрин, Екатерина, между прочим, дочка Ариадна – тоже неплохо. Новеллу чудесную недавно написал. Домик у него в Реймсе, квартирка в Париже, другая – в Каннах, третья – в Москве. Они катаются с семьей – туда-сюда, туда-сюда. Так что твой «женский вопрос» от имени не зависит. У тебя просто установки такие радикальные – то тебе «одуванчик духов» подавай, то сразу уж «седмерица грехов». То тебе – княжну, то – Валю из Тулы с народным дядей Борей. И все ты какие-то конспирологические сюжеты выискиваешь. То Грибоедова у тебя не убили, а подменили, а сам он стал во главе суфитов, то Александр I у тебя не то что даже Федором Кузьмичом оказался, а вообще каким-то Афонским старцем Михаилом.
– Так он и был! Прах этого старца был перевезен в Таганрог в сопровождении двух военных фрегатов и захоронен там с очень большими почестями, но при минимальном количестве свидетелей. Было всего несколько лиц, посвященных в великую тайну. Между прочим, вдова Александра I – вдовствующая императрица Елизавета Алексеевна даже не простилась с привезенными в свое время из Таганрога останками царствующего супруга и ни разу не была на его могиле. О чем-то это должно говорить! То есть она-то хорошо знала, что на самом деле пока его оплакивает держава, муж ее здравствует и возносит свои святые молитвы на Афоне в рубище простого монаха. И вообще – я был знаком с одним искусствоведом, а он был, в свою очередь, знаком с братом барона Врангеля – тот тоже был искусствовед. И вот этот самый брат пытался воздействовать через генерала Врангеля на Николая II, чтобы начать расследование таганрогской истории, как следует покопаться в архивах. И что же? Государь император на это ответил: «Пусть он оставит эти замыслы. В нашей семье много такого, о чем никто даже не догадывается». А я как монархист хочу это знать.
– Вот, – сказала я, – вот: ты хочешь раскопать потаенное, и за это Господь закрывает тебе глаза на очевидное.
– Что ж поделать, – пожал он плечами, – такова уж моя профессия – реставратор. Моя задача как раз в том, чтобы сокровенное делать зримым, проявлять ноуменальное.
И тут вдруг с ним произошла такая история, что после нее он зарекся это «сокровенное, ноуменальное» проявлять. Приходит ему на электронный адрес письмо:
«Здравствуйте, Андрей! Я – Ваша сводная сестра по отцу. Отец мой – Валерий Иванович Мазнин – ушел от нас с матерью и женился на Ирине Павловне Бибиковой. Вскоре у них родились Вы. Однако, поскольку наш с Вами общий отец – Валерий Иванович сильно пил, Ваша мать вскоре его оставила и вышла замуж за Андрея Петровича Витте, который стал Вашим отчимом, а потом и вовсе усыновил. Если Вы нуждаетесь в том, чтобы возле Вас оказался близкий человек, да к тому же и родственник, позвоните мне или свяжитесь по е-мейлу. Ваша сестра Зина Мазнина».
Потрясенный Андрюша приехал ко мне и молча протянул распечатанный текст.
– Она еще и Зина, – невольно съехидничала я. – Ну что, Витте, поздравляю тебя! Видишь, Господь слышит малейшие твои пожелания – и сразу исполняет. Захотелось тебе раскопать потаенное – пожалуйста.
– Все ты смеешься, а мне каково?
– Да ладно, надо еще проверить, что это за Мазнин такой. У тебя есть семейный альбом?
Сели мы с ним фотографии разглядывать. Тут его отец и мать – юные совсем – сидят парочкой. Тут – мать сидит, а отец стоит за ее спиной, тут – Андрюша маленький на руках у отцах, тут – они втроем: счастливая семья, у Андрюши в белой рубашечке на горлышке бабочка. О! А вот тут он, тоже совсем крошечный – на руках у довольно-таки противного мужика. Лицо у него какое-то индюшачье, выражение брюзгливое, губы плотоядные, жирные – поблескивают: типичный Мазнин. Валера такой.
– Нашла, – мрачно сказала я. – Вот полюбуйся! Он вперился взором в старый снимок:
– И что? – спросил он. – Это мой родной дядя Бибиков. Очень хороший человек. Лютый антисоветчик был, Царство ему Небесное, добрый монархист.
– Ну а родня у тебя хоть какая-то осталась, чтобы про этого Мазнина спросить?
– Брат двоюродный есть – Мишка Бибиков, фамилию взял по матери, по отцу он – Санкин. Но я с ним не разговариваю с тех пор, как он в дворянском собрании стал все этого сомнительного мальца Гогенцоллерна на российский престол двигать. Боксеру совсем мозги запудрил, на свою сторону склонил. То-то он будет рад, что я – не Витте, а какой-то Мазнин. Тетка еще есть, маменька его. Но она старая, с головой у нее уже не очень, в детство впадает, мишек плюшевых любит. Мишка говорит – это у нее комплекс такой, оттого что он – вырос. Гладит она этих плюшевых зверьков и повторяет: «Миша, Миша!»
– Поехали к ней.
После церемонных приветствий Андрюша сразу приступил к тетке с расспросами. Анна Павловна оказалась очень маленькой, сухонькой старушкой из «интересанток», сохранившей мимику и манеры молодой хорошенькой женщины. Вокруг нее на диване были рассажены небольшие плюшевые игрушки.
– Тетушка Нюта, – Андрюша с ходу взял быка за рога, – вы не припомните, у моей маменьки, у вашей сестры Ирины, были ли какие-то еще мужья, кроме моего папеньки?
Глазки ее сверкнули, и в них зажегся живой огонь:
– А я ей всегда говорила: Ирина, зачем тебе такое яркое пальто? Знаете, у нее было такое пальто с регланом, цвета хорошего красного вина. Букле. И пуговицы такие, обтянутые материей. Голландское, кажется. Хорошее пальто.
Взгляд ее вдруг погас. И она взяла на руки небольшого мишку, который сидел на спинке дивана.
– Так у мамы были в жизни романы? Вам ничего не говорит это имя – тетушка, сосредоточьтесь, это очень важно: Валерий Иванович Мазнин?
– А, это тот, что нам давеча подписку организовывал?
– Какую подписку, тетушка?
– А на Писемского или на Новикова-Прибоя. Я уж и не помню. У Писемского там романы очень живописные. Ты читаешь романы, Андрюша?
– Тетушка, так этот Мазнин был связан с книгами? В магазине книжном работал, да?
– Видный был старик, в нарукавниках. Нос такой с горбинкой, а голова лысая. Только, кажется, он был не Мазнин, а другой. Пельцер, что ли. Хотя Пельцер – это была артистка. А вот кто он был, трудно сказать.
– Ну, хорошо, а мама дружила с мужчинами до моего отца?
Она кокетливо хохотнула и погрозила ему пальцем:
– Был у нее вожатый, это еще когда в пионеры принимали (она выговаривала «пионэры»), он потом в милицию пошел, а потом и вовсе – в органы. Так и говорил: «Я из органов». Так вот он был видный мужчина такой.
– И что? Обыски устраивал? Угрожал? Или – ухаживал? Мазнин его фамилия?
– Крупа.
– Что – крупа, тетушка? Какая еще крупа? – горячился Андрюша, предчувствуя, что ничего не добьется.
– Крупа из органов.
– И что – это он за мамой ухаживал?
– Нет, я же сказала: он ее в пионэры принимал, вожатый, а разве так ухаживают? – Она хохотнула, покачивая головой и поглаживая мишку.
– А Мазнин что? Друг, что ли, этого Крупы? – отчаялся Андрюша.
– Это ты про инвалида?
– Почему инвалида? Он был инвалид?
– Ну, он с культяпками – ни рук у него, ни ног. На дощечке ездил. Мы еще ему еду носили. А он на губной гармошке играл.
– Да как же он играл, если у него ни рук, ни ног?
– Так он дул, а мы гармошку по очереди держали.
– Это точно Мазнин?
– Откуда мне знать, Андрюша? Ирочка тогда в этом красном пальто чуть быка с ума не свела.
– Какого быка?
– Деревенского. Мы поехали в деревню, а он пасся. И вдруг увидел ее в пальто и как рванул!
– Тетушка, – Андрюша уже чуть не плакал, – как же он пасся, когда она была в пальто букле? Сезоны у вас не сходятся. Или он не пасся или она была без пальто.
– Нет, Андрюша, это пальто я хорошо запомнила. И бык был. Хотя, может быть, это был другой бык, с корриды.
– А Зину Мазнину вы знали? – Андрюша уже поднялся, чтобы откланяться.
– Зинку? Так это ж наша домработница была. А потом ее скрутило.
– Что значит «скрутило»?
– Стала она себя путать.
– Путать?
– Путать, путать. Со мной. Говорила: «Я здесь Анна Павловна, все подчиняйтесь, метите пол, несите обед», а потом и за Мишину жену стала себя принимать. Приходит Миша, а она ему: «Ты – мой золотой миленочек, перстенек, муженек!» И за шею его – к себе, к себе! А потом она это красное пальто букле взяла в кладовке, надела на себя, феску декоративную – у нас на стенке висела, помнишь? – зонт еще у нее черный с собой и пошла во двор. А был летний зной. Наверное, Крупа ее и забрал. Или как раз бык тогда и пасся, ежели зной.
– Ну, вот видишь, – сказала я Витте, когда мы вышли от тетушки. – Все объяснилось: она опять себя перепутала, эта Зина.
– Ох, тошно мне, – покачал головой мой друг. – До конца жизни буду теперь сомневаться: я – не я. Путать себя с братом Зины, с Мазниным.
– Хорошо еще – не с Крупой, – неудачно сострила я.
…Той же ночью, часов около трех, меня разбудил радостный Андрюшин голос:
– Все в порядке! – сообщил он. – Я нашел на антресолях связку старых родительских писем. Они оба жили в деревне за девять месяцев до моего рожденья – неподалеку от сожженного родового имения Бибиковых. Был май, стояла страшная жара, все вокруг распускалось и цвело, одуванчики стремительно меняли желтое оперенье на белую опушку, пруд нагрелся так, что можно было по полчаса сидеть в нем, не вылезая. И они в восторге описывают эту красоту моему дедушке Петру Александровичу Витте. Его незадолго до этого выпустили с шарашки и сразу как выдающегося физика кинули на ответственный объект. Личную машину дали. И вот он в ответ шлет им письма, что шофер его, шельмец этакий, Валерка напился и разбил вдрызг машину и теперь лежит со сломанными ногами в Склифосовского. И в силу этих причин он, будущий дедушка, не сможет навестить своих милых птенчиков в их деревеньке. Вот! – выдохнул наконец он.
– Витте, я счастлива! – сказала я сквозь сон. Но у него, как видно, было настроение еще поболтать:
– Знаешь, наверное, не судьба мне жениться. Или наоборот? Или я просто не воспользовался как следует ее знаками? Может, мне стоило эту Катюшу, соседку твою, попытаться выкупить у ее мужа за «малых голландцев» или украсть? Ну и ладно. У прадедушки моего Сергея Юльевича тоже детей не было. С другой стороны, скажи, разве так уж плохо мне одному? Разве мне чего-то не хватает? Хожу, развязываю узелки жизни, снимаю ветхий слой. Обнаруживаю нечто новое, совершаю доселе не бывшее. Любуюсь издалека… Я тут тебе картину маслом написал – ко дню рождения. Сейчас немного еще пройдусь по ней и закончу.
…Действительно, появился через несколько дней с картиной «Княжество» – на ней был нарисован прекрасный старинный город – с синими домами и красными крышами, и все дело было именно в красках, в их сочетаниях, а не в рисунке. А на обороте можно было прочитать изящным почерком художника выведенное:

Не ерничает тот и не лукавит,
Вещая так: слагатели стихов,
Кто женщину прекрасную представит
Без княжества и мертвых женихов?

– А почему – мертвых? – спросила я.
– Не знаю, – сказал он. – Почему-то так у меня написалось. Наверное, они все уже сражены женской прекрасностью. Или наповал убиты женским коварством. Или просто – все они аутисты и на самом деле им ничего не надо, кроме себя самих. А я – посмотри на меня – я как тот мальчик с петухом: как весело он глядит, как забавно и неловко его держит! И только мы видим этот странный безумный огонек в петушином глазу, загадочный, инфернальный, этот кровавый гребень, эту злую бородку – словно вот-вот изловчится, вывернется и клюнет беспечного и бесстрашно улыбающегося мальца.

С напудренною косой

Не знаю, что это вдруг он повадился к нам, зачастил. Не то чтобы мы не были с ним знакомы – были, но так, шапочно. Кинешь ему привет, пробегая по ЦДЛ, и бежишь себе дальше.
А тут он стал звонить из автомата у моего подъезда, текст был примерно один и тот же:
– Олесенька, у меня сегодня сорокалетие. Стою у вашего подъезда с кастрюлей плова и бутылкой «Шампанского». Меня Пастернаки никак не хотели отпускать. Леня уговаривал – старик, да побудь с нами в свой юбилей, Наташа вот стол накрыла, обидимся, но я ему – нет, Леня, уволь, свой юбилей я хотел бы встретить с моими близкими друзьями Олесенькой и Володей. Выпил с ними для приличия, и вот я здесь. Принимайте гостя!
От его этих «близких друзей» веяло чем-то завиральным. Меня, честно говоря, коробило… Я люблю, чтобы слово значило именно то, что оно значит: близкие друзья у нас были совсем другие… Да и вообще – что-то не то, какие-то нестыковки были в его разухабистых признаниях:
– Вчера с Андрюшкой Битовым напился, позавчера – с Васькой Аксеновым, а три дня назад – с Юркой Левитанским.
Ну с Битовым – ладно, пусть. Битов – демократичен. Даже слишком писатель Битов бывает широк. Вокруг него порой такая крутится, простите, клоака, такой вьется сброд, а он хоть бы что, сидит вещает что-нибудь глубокомысленное про пушкинского промыслительного зайца, например. Но Аксенов с этим «Васькой» – это уж, извините! Никогда не поверю… Или Левитанский – человек церемонный, дистанцированный, с манерами. Панибратства не переносит. Так же и Пастернаки, что-то не очень на них похоже – так удерживать, не пускать, обижаться… Да с кем хочешь, с тем и празднуй, в конце концов, хозяин – барин!
Да и сам этот наш гость как-то не вписывается в картину – то рожки из нее высунутся, то копытца: репутация у него с душком, наследил он уже кое-где с «Метрополем» – поспешил вылезти, заклеймить, отметился. К своим стихотворным книжкам все «паровозы» строчил. «Паровозами» тогда назывались стихи про Ленина, партию и БАМ. Это сейчас конъюнктура поменялась и таковыми стали считаться тексты про сперму и «цветок между ног».
Мой друг Гофман, у которого отец служил в разведке, и говорит:
– Да это он вас курирует. Опекает. Пасет. Вы, должно быть, в его участок попали – у них там всё на участки поделено, вот он и наведывается к вам время от времени – что да как, кто приходит, что говорят. А потом отчеты строчит. Гони ты его в три шеи, мой совет.
«Вот гад, подумала я, не хватает еще стукачей у себя привечать, да выгоню его, и говорить тут нечего». А он как раз и звонит и опять прежним манером:
– Олесенька, у меня горе – печальный юбилей смерти матери. Хочу вместе с вами помянуть свою старушку. Стою у вашего дома с жареной рыбой и водкой…
– Нет, – закричала я в трубку. – Мы не можем. Приносим свои соболезнования, но к нам сегодня нельзя – дети болеют, мы рано спать ложимся, работы полно – придется до утра корпеть…
А он:
– Милая моя, раз у вас дети болеют, то у вас беда. А какой бы я был друг, если бы бросил вас в беде. Мчусь.
Муж мой как раз из ванны вылез, разнеженный, в халате, а лишь услышал, что наш куратор опять к нам направляется, хвать шубу, хвать шапку и – бегом на лестницу, к нашим друзьям, которые жили в соседнем подъезде.
– Может, он и не стукач, а все равно не могу с ним. Тоскливо мне, томительно.
Тут этот незваный гость и звонит. Нет, думаю, не открою. Нечего сексотам делать в моем доме! Пусть себе звонит…
А он недолго думая р-раз – надавил на ручку и вошел. Дерни за веревочку – дверь и откроется. Потому что у нас дверь-то никогда не запиралась – гостей полон дом, веселье. Прямо как в песне «Не запирайте вашу дверь». Входи, ешь, пей, веселись, читай стихи. У нас, правда, не очень-то и разъешься – денег нет, дети маленькие…
И вот он уже – тут как тут. Хотела было крикнуть ему грозно: «Убирайтесь-ка восвояси, милостивый государь! Извольте выйти вон!», а внутренний голос мне так вкрадчиво говорит – а гонишь-то ты его за что? Может, он и не стукач, это еще не доказано. Лучше ошибиться в добре, чем во зле. Может, он просто одинокий человек. Жена его бросила, сына с собой забрала, мать, вишь, умерла, он помянуть ее к тебе пришел, грозой оторванный листок, ищет теперь тепла, любви… А если у тебя злая минута настанет, а тебя и на порог не пустят, это как?
И дети мои стали кричать:
– Мама, мама, к нам гость! Можно мы ему концерт покажем?
А дети мои – ну не то что бы не артистичные, нет, это совсем не так – они очень даже артистичные такие, обаятельные, трогательные, веселые, музыкальные, чудные деточки. Но репертуар у них – бедноват. Голубой вагон с Чебурашкой, елочка зимой и летом, да еще песня атаманши из «Бременских музыкантов». Но это их нисколько не смущало, и они, когда песни у них были уже пропеты, ничтоже сумняшеся начинали по новой. Концерт мы еще им иногда позволяли, если не очень долго. А потом – спасибо, дорогие деточки, бурные аплодисменты, ну, идите поиграйте теперь в свою комнату. Но был у них еще один номер. Они ставили на стул большую раскрытую книгу с картинками и, перелистывая, обстоятельно рассказывали зрителям, присюсюкивая и пришепетывая, а также гнусавя и гундося, все, что было там нарисовано. При этом один изображал Хрюшу, а другой – Степашку. Соответственно номер этот назывался «Спокойной ночи, малыши». Очень томительно иногда у них получалось. И вот именно «Малышей» мы просили их показывать у себя в комнате всяким там плюшевым мишкам и зайкам.
А тут я так обрадовалась, в ладоши захлопала: – Концерт! Концерт! И «Малышей», пожалуйста, на десерт. Надо все-таки в детях поддерживать гуманитарные и артистические склонности, – объяснила я гостю.
Он вежливо изобразил на лице заинтересованность.
Два с половиной часа мои деточки листали свои любимые книжки, добросовестно перевоплощаясь в любимых телезверюшек. В конце концов мое материнское сердце дрогнуло, и я присоединилась к ним, фальшиво подделываясь под интонации «тети Вали».
Наш соглядатай сидел-сидел, напрягая лицо выражением пристального внимания и интереса и тайком отщипывая от своей жареной рыбы. Наконец, дрогнул, поблагодарил, стал прощаться…
И вот с тех пор так и повелось. Только он в дом, муж в дверь, а я сразу:
– Деточки, деточки! Пора показывать «Малышей»!
Выгнать же его не могла. Опять этот тихий льстивый голос:
– А если его Бог к вам зачем-то послал? А ты его гнать?
А Гофман мне в другое ухо:
– Да он точно стукач! У него на морде написано. Гони его. Или придумай что-нибудь. Скажи – я работаю, мы сегодня не принимаем…
А тихий голос опять мне говорит:
– Святые вон и прокаженных у себя принимали да выхаживали. Один так даже поселил у себя человека без рук без ног, обрубка этакого, гнойные раны ему обмывал, согревал своим дыханием, таскал на спине. А этот его подопечный возомнил, что все это так и положено, причитается ему законным образом, так и быть должно, и стал на этого святого подвижника покрикивать, поносить его стал, бесчестить. «Все, – решил, наконец, святой подвижник, – не могу больше. Занесу его куда-нибудь в дикую пустыню, да и выброшу там – пусть сам выкарабкивается». Пошел к преподобному Антонию Великому просить на это благословение, а преподобный Антоний ему говорит: «Э, нет уж – взялся, теперь неси этот крест до конца». Так и остался этот злыдень с подвижником до самой его смерти…
Подобная перспектива, конечно, очень меня угнетала… И еще я думала – интересно, что он там пишет о нас в своих отчетах? Например, «просмотрел полную программу «Спокойной ночи»»… Потому что – только он заикнется о каком-нибудь там «Булатике», «Дезике» или «Юзике» – я сразу голосом тети Вали:
– Дорогие дети! А теперь мы вам расскажем про одного мальчика, который никогда не умывался! Или про одну девочку, которая ела только торты и пирожные…
И хотела ведь выгнать его, и не могла… Получалось каким-то образом, что сама кругом виновата, почти по апостолу Павлу: «Не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех».
Решила, как тот святой подвижник, обратиться к преподобному Антонию. Ну, Антонию не Антонию, но к Трифону-мученику пошла. Его икона с кусочком мощей как раз есть у нас в церкви на Рижской. Поставила ему свечу, заказала молебен с акафистом, встала перед иконой:
– Дорогой Трифон-мученик! Избавь нас, пожалуйста, от нашествия нашего гостя. Может, он и не кагэбэшник, а все равно какой-то дух после него остается – козлом припахивает, смущает душу. Придумай, пожалуйста, что-нибудь!
Так дерзновенно обратилась к Трифону-мученику еще и потому, что он – особенный святой. Молодой. Отзывчивый. Какой-то, ну что ли, легкий на подъем! Он и сам заповедовал молиться ему о разрешении всех жизненных недоумений. Даже если вещь какая-то нужная потеряется, можно тут же к нему обратиться: «Трифон-мученик, помоги найти», и он тут же либо в голову тебе вложит идею о том, где эта потерянная вещица может быть, либо просто наведет тебя, так что – споткнешься, наткнешься, налетишь на нее: «Ай да Трифон-мученик!»
Так я на этот раз ему помолилась, он и помог в весьма скором времени и весьма причудливым образом.
Мне надо было отлучиться из Москвы на несколько дней: я переводила стихи грузинских поэтов для издательства «Мерани», и давно настала пора получить там деньги за вышедшую книгу, а по телефону это никак не удавалось уладить. Величественная бухгалтерша каждый раз мне говорила, что гонорар уже перечислен на мой счет в Москве, но проходили недели, и ничего на этом счету на оказывалось, кроме изначально положенной на него трешки. А деньги были ужасно нужны – долги, ботинки рваные, дети растут… Кроме того – было бы совсем не лишним запастись новыми переводами. Вот я и взяла командировку в Союзе писателей и отправилась на добычу.
Оказалось, главный редактор «Мерани» поменялся – его кресло занимал теперь весьма симпатичный и импозантный муж, назовем его Зураб. Я ему все объяснила про ботинки, долги и детей и про то, как мне неприятно чувствовать себя перед ним какой-то там побирушкой, которая все что-то клянчит, клянчит… Он сочувственно кивал головой, прицокивал языком, наконец, вместе со мной спустился в бухгалтерию, и я тут же получила сполна свои денежки. На радостях пригласила Зураба к нам в гости в Москву, а он как раз и собирался туда на следующий день.
– Как приеду, сразу к вам на ужин!
Вернулась я из Тбилиси, нагруженная всякими невероятными вкусностями. Привезла три литра отменной деревенской чачи, несколько бутылок превосходного грузинского вина, сыра, зелени, ткемали, аджики, фруктов. Сварили солянку, нажарили мяса, разложили закуски, расставили бутылки, муж мой отлил из банки в изящный графинчик чачи… Красота!
Пришел Зураб – в великолепном костюме, белая сорочка, принес бутылку коньяка, зашел по-соседски Юрий Давидович Левитанский, изнуренный трагедиями жизни, заехал талантливый фотограф Георгий – тоже, кстати, родом из Тбилиси. Притащил с собой дорогущую фотоаппаратуру, даже собственные софиты – собирался сделать мой фотопортрет для новой книги.
– Нет, деточки, нет, сегодня концерта не будет, нет, никаких «малышей», сегодня будем весь вечер ужинать, там еще торт, мороженое, конфеты…
Поели солянку, выпили, поели еще, опять выпили – разумеется, велеречивые вдохновенные тосты, праздник жизни, пир.
– Не надо формальностей! – сказал Зураб. – Зовите меня просто Зура.
– А меня Гоша, – подхватил Георгий. Начались брудершафты. И понеслось, и пошло…
Гоша врубил софиты, щелкал меня то так, то этак, то в интерьере, то между детьми, то с друзьями, то за пишущей машинкой, то у окна…
– Получится гениально! – уверял он.
Зазвонили в дверь. Веселая, разгоряченная, я распахнула ее – бац, а там куратор безо всякого даже предварительно, звонка:
– Олесенька, у меня горе – книгу зарубили в издательстве. Я знаю, вы – друзья, пришел за утешеньем.
Вытащил из карманов пальто две бутылки «Гамзы», отодвинул меня локтем, прошел в комнату, а там – дым коромыслом.
– Юрий Давыдович, – аж согнулся от почтения, – мне-то какая честь сидеть рядом с вами!
От Зураба и просто обалдел – шутка ли, сам главный редактор издательства «Мерани» с ним за одним столом! Не каждый день такой богатый улов. Разволновался. Наливал и того, и другого, и третьего, опрокидывал со словами:
– Я вообще-то не пью, у меня печень, почки, поджелудочная, селезенка, но такие люди, такие люди…
Приговаривал: пей до дна, пей до дна, пей до дна!
Тут же и улаживал свои дела: у Левитанского уже выпросил «врезку» для журнала, Зурабу засунул рукопись своих стихов в портфель:
– Между прочим, я перевожу грузинских поэтов. С Отариком Чиладзе мы вась-вась!
Попросил и Гошу:
– Щелкни меня с ними, друг!
Прижался одной щекой к Зурабу, другой – к Левитанскому, улыбнулся блаженно, замер.
Что-то мне было не по себе. Еще бы, а если откинуть всю лирику и мистику, вдруг он – доносчик!
Пришли приличные люди в приличный дом, а им тут – пожалуйста, сексот собственной персоной. И не предупредишь их. А если предупредишь, то что? Люди все горячие, ведь, пожалуй, еще и морду ему здесь набьют и спустят с лестницы… В общем, я решила сделать так, чтобы все поменьше говорили. Поэтому я встала посреди комнаты и возгласила:
– А теперь – фокус-покус!
Когда-то мои друзья-физики научили меня одному загадочному трюку. Нужно выбрать из компании человека, да потучнее, поувесистее, усадить его на стул, четырем человекам встать по углам стула и попробовать поднять его вместе с толстяком одними мизинцами левых рук. Разумеется, это абсолютно невозможно. Все в этом убеждаются бесповоротно. И тогда эти четверо начинают по очереди, по часовой стрелке заносить над головою сидящего правые руки таким образом, чтобы ладони оказались параллельно полу, после этого над этими правыми руками тем же манером заносятся и левые. Далее надо немного – десять секунд подержать эту «надстройку», а потом в обратном порядке ее разобрать. Подсунуть левые мизинцы под сиденье и – толстячок летит к потолку, удержать его невозможно, и, достигнув высшей критической точки, он дает обратный ход и мчится вниз, чтобы рухнуть всей тяжестью.
На сей раз как самого упитанного первым выбрали нашего соглядатая: покрутили над ним руками, полетел он, как шарик, как воздушный змей – не удержать! – и шлепнулся на ковер, аж подпрыгнул на одном месте. Ничего, обошлось. У нас и не такие и летали, и шлепались. Да кто только не летал! Сам министр культуры Польши – человек вполне даже в преизрядном теле, а ведь упорхнул поначалу, люстру задел, а потом замахал руками-ногами и – камнем вниз. А почему-то не больно. Так у нас и Зураб слетал, и Левитанский… Поохали, поахали, посмеялись. Мои друзья-физики уверяли меня, что это невозможно объяснить никакими законами их науки. Какой-то метафизический трюк. Мистика.
Вот и у нас после этого началась какая-то сплошная мистика с метафизикой. Сюрреализм. Воздух стал густым, насыщенным. Голоса зазвучали гулко. Слова стали внушительнее, тяжелей…
Сначала пропал наш куратор. Вышел, ни слова не говоря, и исчез. Мы думали, он ушел.
– По-английски, – объяснил Зураб.
Потом Гоша решил меня сфотографировать в каком-то таком замысловатом ракурсе, поиск которого загнал его на табуретку, после чего он опустил голову с фотоаппаратом почти до уровня коленок и прицелился – постройка оказалась столь хрупкой, что достаточно было легкого нажатия пальца на кнопку, чтобы все это сооружение рухнуло, фотоаппарат разбился вдребезги, Гошины очки плюхнулись в солянку, золотой жир брызнул на шикарный костюм Зураба, а сам Гоша, зацепив худосочным телом софит, повалился на пол и сразу заснул. Задремал и Юрий Давыдович поперек тахты, откинувшись навзничь.
Зураб невозмутимо стер салфеткой жир, увидел у меня на книжной полке грузинский серебряный рог, схватил, наполнил, протянул моему мужу:
– Выпей. Будешь мне как брат. Наполнил вновь и осушил его сам:
– Пью за великую русскую поэзию. Послушай, как звучит: «Я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!» Что это, а? Чудо! С ума сойти!
Прибежали дети:
– Мама, мама, там ваш гость заперся в уборной и не выходит. Уже давно-о-о! Может, он там умер? Мы стучали – не отзывается.
Я отвела детей к соседской девочке. Она хорошая, деток моих любит. Пусть поиграют. Дверь в уборную была по-прежнему заперта. Я вернулась к гостям.
– Нет, ты вслушайся: «с напудренною косой!» Это повеситься можно! Ты понимаешь – «императрице!» Я сейчас умру! Великие стихи! – стонал Зураб.
От этих стонов проснулся Левитанский. С интересом прислушался к происходящему и неожиданно тихонько запел: «Я люблю тебя, жизнь»…
Наконец, из прихожей послышались какие-то звуки, я выглянула из комнаты, и моему взору предстала странная картина: наш опекун, вооружившись шваброй и ведром, старательно драил задрипанный туалет. Я скрылась с глаз долой.
– А, пусть делает, что пожелает, – философски заключил Зураб. – Пусть сегодня каждый делает, что Бог на душу положит…
Левитанский допел первый куплет и начал его по новой. Пробудился Гоша. Заинтересовался песней. Юрий Давидович пригласил его жестом:
– Вступай, подхватывай.
Гоша весь подался вперед, пристроился, прикипел к песне…
Тем временем звуки в прихожей умолкли, и я пошла на разведку. Туалет блистал чистотой, гальюн – сиял. Все было продезинфицировано и стерильно. Путь наконец был открыт. Я поискала по дому нашего сексота, но его и след простыл.
Меж тем, продолжая шумно декламировать, на освободившееся место направился Зураб. И Левитанский, будто по некоему внушению, выкинул руку вперед и прочитал с чувством:
– «Как ты стонала в своей светлице, я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!»
Гоша слушал его, обхватив руками голову, и, покачиваясь в такт, восклицал:
– Гениально! Гениально! Зураб все не возвращался…
Пришла соседская девочка, привела детей:
– Тетя Олеся, они глазки трут, они спать хотят. Двенадцатый час. А мне завтра в школу…
Я отправила детей умываться перед сном, отметила, что туалет пуст, – очевидно, Зураб тоже предпочел уйти по-английски – и принялась готовить чай. Носила чашки, торт. Вечер подходил к концу…
Вдруг в детской что-то упало, грохнуло, разбилось, раздался гомерический хохот, шум возни, трамтарарам. Распахнула туда дверь, а там… На детской кроватке, свернувшись калачиком, лежал Зураб. Он крепко и безмятежно спал. А на нем, а на нем, «как на лошади верхом», сидели мои милые деточки и, весело хохоча, скакали куда-то вдаль, пришпоривая его и дергая за галстук, как за поводья. Кроме того, они то и дело зажимали ему нос и говорили:
– Дядя Зура, не дыши!
– Мама, мама, – закричали они, увидев меня. – Тут дядя Зура – такой смешной! Мы – играем!
Я согнала их с грузинского гостя, позвала мужа, и мы попытались разбудить Зураба. Никакого эффекта. Позвали Гошу, принялись тормошить, поднимать, подкапываться… Он спал и видел сны. Тогда, вспомнив сказку про репку, привели Левитанского. Поднатужились… Он даже и бровью не повел.
– Как же это мы на мизинцах его только что поднимали? – удивился Гоша.
– Казус физики, – многозначительно ответил мой муж.
В конце концов уложили детей на одной кровати, валетом.
– Деточки, дядя Зура спит. Он очень устал. Пускай уж отдохнет. А вы его не будите.
Но наутро его уже не оказалось. Представляю, как он проснулся в темноте на детской кроватке, ужаснулся, спохватился, кинулся бежать без оглядки!
Больше всего нас поразило то, что мы ухитрились выпить впятером все, что было припасено в доме: три литра крепчайшей чачи, десяток бутылок вина, бутылку коньяка. Действительно, метафизика какая-то, мистика…
Вскоре в издательстве «Мерани» сменился главный редактор. Зураба же я встретила через несколько лет на крутой лестнице тбилисского комитета по переводам. Мы столкнулись с ним лицом к лицу, и я воскликнула:
– Зураб, как я рада вас видеть!
Он улыбнулся, потом вгляделся, узнал! Узнал! Лицо его вдруг исказила гримаса страдания, и он, буркнув что-то себе под нос, стремительно метнулся вниз – прочь, тени позора! Прочь, призраки бесчестья! Прочь, темные сновиденья прошлого!
А вот наш куратор больше к нам никогда не приходил. Лишь однажды я встретила его на темной улице. Он шел, пошатываясь, прижав к животу какую-то книгу, пальто нараспашку, шапка набекрень, взор безумный – форменный бомж. Он меня не заметил, и я не стала его окликать. Я лишь вспомнила, как мученик Трифон тогда его от нас отвел, и всё. Кстати, версия о том, что он был подосланным, никогда не подтверждалась – может быть, Гофман и ошибся. Может, действительно был он всего-навсего одинокий человек, хотел литературной дружбы, любви, чтобы хоть где-то его ждали, радовались, летел на свет, обжегся, опалил крылья… Хотя – кто знает? Может, всыпали ему там, где распределяют участки, по первое число – как же так, опозорился на службе, пьянь такая, можно сказать, провалился, донос не смог толком написать… И перевели на другой участок, а к нам направили кого другого…
Но и наша жизнь с тех пор очень переменилась. Никогда больше не было у нас такой, смею сказать, пьянки, такого безумного веселья. И Юрий Давыдович переехал на другой конец Москвы и больше никогда так запросто, без церемоний, не заглядывал к нам. И что удивительно – даже и стул с толстяком нам больше никогда не удалось поднять. Да. Хотя мы и пытались.
Как-то раз нас пригласил в гости наш приятель, у которого должна была состояться чрезвычайно важная встреча с каким-то очень нужным и важным чиновником из Госплана – что-то там от него зависело. И чтобы встреча эта вышла веселой и непринужденной, он и позвал нас. А у нас тогда гостил наш друг – иеромонах из Лавры, и мы его взяли с собой. Приехали. Стол ломится от угощений, а в воздухе чувствуется напряг. Чтобы развеять обстановку, я и говорю:
– А мы вам сейчас продемонстрируем один физический нонсенс.
Госплан этот, мягко говоря, увесистый был, такой большой, квадратный. Это, собственно, меня и навело на мысль. Посадили мы его, попробовали мизинцами поднять – никак. Неудивительно. Встали с четырех сторон, правые руки по очереди занесли, подержали, потом левые – как положено, по часовой стрелке. Также и убрали их осторожненько. Подсунули мизинцы. Раз, два, три! Дружно рванули вверх – стул не пошевелился. Стоял как приросший к полу. Потрескивал под толстяком.
– Перепутали, наверное, что-нибудь, – залепетала я в ответ на недоуменный взгляд Госплана. – Попробуем еще разок.
Опять занесли руки, опять подержали, аккуратно отвели их в стороны, степенно, без суеты, чуть дыша. Подсунули мизинцы – ничего!
– Забыли, наверное, давно не делали. А так весело бывало! Так все хохотали! Взмывали в небеса! Победа над законом тяготенья. Физики никак не могут объяснить, – оправдывалась я, поймав на себе негодующий взгляд хозяина дома. Госплан лишь презрительно усмехнулся и пересел в кресло. – Наверное, сначала левые нужно заносить, а потом уж правые, а мы все наоборот. Может, держали мало…
– А может, кто-то здесь молился, – услышала я тихий голос нашего друга-иеромонаха. Он выразительно посмотрел на меня и опустил глаза.
Что же еще изменилось с тех пор? Я научилась наконец говорить «нет». Нет, не могу, я занята. И закрывала дверь. Не все же Трифона-мученика утруждать выстраиванием таких прихотливых сюжетов.
А Гоша, как тогда расколошматил свой фотоаппарат, так вовсе перестал заниматься фотографией. Открыл крутейшую компьютерную фирму, ездит на «саабе». Недавно он ко мне заезжал, посидел, выпил чаю.
– А это ведь не Левитанского стихи, – сказал он вдруг мрачно. – Это Гумилев.
– Ты о чем? – удивилась я.
– Да вот это: «Я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой». – Тяжело вздохнул. – Представляешь, она там стонет, Машенька, а он… Трагические стихи! Помолчал, махнул рукой:
– Пудришь эту косу себе всю жизнь, пудришь, пудришь… Зачем?
Я не стала ему отвечать.

Жутха

Есть у меня близкий друг – Геннадий Яковлевич Снегирев, детский писатель, классик детской литературы. Человек необычайный, героический, мифический. Долгое время мы жили с ним в одном доме и виделись каждый Божий день.
Когда-то в юности он был отважным путешественником, изучал жизнь рыб и животных, работал в Туркмении змееловом, плавал по северным рекам на ветхих лодчонках… Однажды он с профессором Лебедевым проплыл по Лене на паруснике до самой дельты, где погибла экспедиция знаменитого путешественника Де-Лонга: эти американцы запаслись буквально всем, предусмотрели все, даже пони взяли с собой, но забыли о крючках и лесках – так все и погибли от голода. А профессор Лебедев, глядя, как Снегирев поет на ветру, свесивши ноги в Лену, говорил: «Он либо сумасшедший, либо абсолютно бесстрашный человек!»
Снегирева привечали тибетские мудрецы, с почетом принимал у себя двойной перерожденец Будды, бесконечно любил его и дивный православный старец архимандрит Серафим Тяпочкин. Когда Гена, как блудный сын, объевшись свиных рожков, наконец попал в его пустыньку, старец обнял его и сказал: «Как долго я ждал вас! Наконец-то вы здесь». И благословил писать Священную историю для детей.
Но когда мы познакомились с Геннадием Яковлевичем, до приезда к старцу должно было пройти весьма изрядное время, а пока мой друг очень интересовался тибетской медициной. «Знаешь, что считают тантристы-красношапочники о враче, который сомневается в диагнозе?» – спрашивал он меня. «Нет», – потрясенно отвечала я. Гена неторопливо закуривал сигарету, садился ко мне в пол-оборота и важно отвечал: «Врач, сомневающийся в диагнозе, подобен лисице, сидящей на троне». И еще рассказывал, как в Ивалгинском дацане ему вручили большой хадак в знак уважения. И тут же показывал длинную и широкую голубую перевязь, которую вручают лишь избранным. Кроме того – он с нетерпением ждал в гости некоего Мишу Попова – настоящего бурятского мага, с которым он познакомился в Бурятии и который не только лечил все болезни, но обещал и Гену взять в свои ученики.
Меня мучили тогда сильные боли в спайках, оставшихся от операции аппендицита, и я очень страдала. Хотя я и понимала, что «страдания возвышают и очищают», но порой они становились столь сильными, что не только не возвышали, а просто ввергали в пучину малодушия. И вот мой друг Гена сказал: «Ничего, приедет Миша Попов, так для него тебя вылечить – это раз плюнуть». Выяснилось при этом, что «раз плюнуть» он употреблял в самом что ни есть прямом смысле, ибо бурятский маг лечил самыми разными способами, в том числе – и плевками.
Холодными осенними и зимними ночами, уложив детей, мы со Снегиревыми сидели у нас на кухне, распивая зеленый бурятский чай. Тогда еще он продавался огромными плитками, и надо было от него отколупывать нужное количество большим ножом. Чай варили в молоке, которое заливалось в огромную кастрюлю, а пили – из больших красных пиал в белый горошек. Гена рассказывал нам удивительные чудеса, которые происходили с долгожданным Мишей Поповым, а над плитой у нас висели большие желтые часы, под цвет оранжевой кухни, с остановившимися стрелками, которые всегда показывали одно и то же время – половину третьего, – свидетельствуя о том, что мы, пребывая здесь и сейчас, как бы и вовсе выпали из его безумного мчащегося потока, тиканья, бурленья, клокотанья…
– Во время войны, ну, Отечественной, – говорил Гена, – Миша был в одном спецдивизионе с Вольфом Мессингом. Существовал такой секретный отряд, составленный из специальных людей, обладавших сугубыми способностями. Помимо того, что они могли видеть фашистов на любом расстоянии – а у них под началом была артиллерия, – они могли в случае чего притвориться невидимыми, превратиться в суслика, в курицу, даже в муху… А что, я знаю случай, когда уже после войны Вольф Мессинг приехал с гастролями в Улан-Удэ, а Миша пришел к нему на концерт и укорял его на уровне образа в том, что он скурвился: ну, стал деньги зашибать на своих способностях, обратил их в фокусы, в фиглярство вместо того, чтобы помогать людям. И вот после концерта Миша зазвал Мессинга на галерку, а сам притворился невидимым. В конце концов, Мессинг взмолился: «Миша, говорит, ты где? Откройся, я не могу тебя найти». А Миша тогда р-раз – и превратился из мухи в свой обычный образ. Он и сейчас, может, мухой здесь летает – к нам прислушивается.
И действительно – летала по кухне какая-то противная муха, жужжала, назойливая, вопреки всем естественным законам – ведь зима, ей бы спать, а она…
– Мишины штучки, – ухмылялся Снегирев.
Потом стало казаться, что кто-то вошел в квартиру… Это было само по себе не так удивительно, потому что в нашем доме жило множество дружественных людей, и они могли в любое время дня и ночи беспрепятственно к нам прийти, почитать стихи, принести или забрать какую-нибудь запретную книжку, поболтать, выпить. Дверь у нас не запиралась…
Я вышла в прихожую, чтобы встретить гостя, но никого там не оказалось. На всякий случай я заперла дверь, и мы продолжили чаепитие. Однако через весьма малое время нам вновь показалось, что дверь хлопнула, в прихожей раздались шаги… Я вышла – опять никого.
– Мишины штучки, – удовлетворенно пояснил Снегирев. – Но вы не бойтесь, потому что он – белый маг, а не черный, он бедных лечит. Он к больным алкоголикам через пятнадцать верст пешком ходит в мороз, в буран и ни гроша не берет. Потому что если он будет брать деньги, дар его тут же пропадет. Пытался его методы академик Мигдал разоблачить, материалист, – выступал все время в «Литгазете» с опровержениями всего сверхъестественного. Устроил даже личную встречу с Мишей. Миша смотрит – академик ладони положил на стол, он и резанул ему бритвой по пальцам – на уровне образа. Академик как вздрогнет, как отдернет руки… Посидели, поговорили. Он опять – пальцы на стол. А Миша вновь ему мысленно – бритвой, бритвой. Тот аж подпрыгнул. Засунул руки под мышки, а сам свое: «Этого не может быть. Материалистическая точка зрения это отрицает».
В общем, Мишу этого мы ждали с нетерпением. Вскоре он и появился. Выглядел, надо сказать, он не очень-то «магически» – толстенький, красненький, плешивенький, пузатенький, – типичный такой провинциальный дядька. Хлебороб, агроном. А может, сельский учитель. А может – райкомовский деятель, мелкий ответственный работник. Привез с собой коньяк, мы сели, он тут же захмелел. Ходил по комнате туда-сюда, стуча себя в грудь:
– Вот такой я человек, вот такой я сибиряк! Оказалось, что он к тому же пишет стихи, которые он называл «стишата», хочет издать свою книгу в Москве и псевдоним у него – Саянов.
– А вот Олеська у нас – поэт, – сказал Снегирев. Он оживился:
– Люблю стишата!
И опять заходил по комнате:
– Вот такой я человек, вот такой я сибиряк, вот такой я поэт!
– Расслабился немного, пусть! Не надо никого осуждать, – сказал Татьяна, жена Снегирева. Потом обратилась к этому Мише насчет меня:
– У нее безумные бывают боли после операции аппендицита, может, вы ей поможете, а, Миша?
Он ответил какой-то прибауткой, но на следующий день мне сказал:
– Давай уговор – я тебе боли снимаю, а ты мне стишата мои подправишь, если рифма где не та или размер куда не туда… Лады?
Я согласилась: сколько же я подстрочников уже перерифмовала, вбила в размер, мне ли его стишата не одолеть? Взяла рукопись. Называлась она романтично, под стать Саянову, «Бирюзовые дали».
А Миша поселился у Снегиревых, корни там пустил, купил дефицитный мебельный гарнитур «Тюльпан», стульев десяток, поставил их по периметру комнаты, стал пациентов принимать. Обещал Снегиреву открыть всякие секреты… Тот приходил поздно вечером к нам, рассказывал:
– Миша лечит на уровне воображения. Вводит человека в гипноидную фазу, заставляет вспомнить что-то неприятное, увиденное теперь в некоем образе – змеи ли, паука, жабы или еще чего, и поймать эту тварь. Вот так – лови ее, лови, бросай от себя. Вот она, покатилась, поползла, улетела, исчезла, нет ее, нет твоей болезни, ты здоров.
Но постепенно он стал на Мишу роптать:
– Я заметил – он деньги стал брать. И пациентов набирает больше, чем надо… Набивает их в комнату, как селедок в бочку. Это в нем алчность заговорила. Помяни мое слово – он скоро весь свой дар утратит. Но мне бы хоть успеть все у него вызнать – я бы тогда сам тебя от твоей боли вылечил. За так. А то тебе вон сколько работать надо на него – за исцеление.
Миша мне сказал – как только ты мне стишата выправишь, тут же я тебе и боль изгоню. А у него рукопись огромная – страниц двести. И потом, что ее правь, что не правь – все равно, извиняюсь, дрянь получится. Надо просто все заново написать, и всё. Воспользоваться его текстом как «рыбой». Но это невозможно, потому что, как оказалось, он очень дорожил своими «находками». Так и говорил: «Там много свежих находок» или «Ты уж мои находки там не трогай». Поэта Саянова бирюзовые дали… Свободы не дал мне никакой. И я стала бояться, что если буду так невольнически свой дар эксплуатировать, то он пропадет. Хрупкий он, трепещет под ветром, вот-вот порвется, понесет мой челн неизвестно куда, на черные пиратские скалы, беда, барин, буран!
А Генка меня все подбадривает:
– Ничего, перейму я от него эту науку, сам тебя вылечу, а стишата свои пусть он сам расхлебывает… Плохо только, что он секреты от меня свои лекарские что-то стал утаивать. Так, какую-то ерунду покажет, а насчет главного – темнит.
Через несколько дней пришел, мрачный. Поглядел на часы, которые показывали одно и то же время, вздохнул:
– Тоска. Миша на меня жутху нагоняет.
– Это как?
– Жутха, и всё. И вообще – пошел вразнос. Бедных он уже лечить не хочет – подавай ему богатых, жен и любовниц членов ЦК. Вот как. Но я ему сказал: ты свой дар потеряешь на этих цековских бабах! Ведь как сказано в Писании: даром получили – даром давайте. А он? Но я все равно кое-чему от него научился. У меня сегодня одна пациентка виноград собирала.
– Где, какой виноград?
– Она сидела у меня на кухне – дожидалась, когда он ее примет, а я привел ее в образный виноградник и говорю: поешь хоть винограда, освежись. Она и стала его собирать и в рот себе запихивать, прямо гроздьями совала… Но жутха от Миши так и прет, так и прет…
Миша, встречая меня, все интересуется:
– Как там мои стишата?
– Читаю, перечитываю…
Шов у меня все болит, на анальгин аллергия. Мухи какие-то подозрительные у лица кружатся.
Прошло почти полгода. А Миша все живет у Снегиревых, навеки поселился. Они уже и не знают, куда его сбагрить, куда самим бежать. Он такой гневливый стал, покрикивает на них, угрожает… Просто колдун какой-то. На Татьянином дне рожденья вовсю «расколдовался».
Гостей много пришло. Все перед ним заискивают – хотят получить вечное выздоровление, боятся – как бы он какую дурную доминанту не заделал.
Муж мой уехал в командировку и был, к счастью, далеко. А я появилась, когда все были сильно подшофе, стол разорен, а Миша ходил по комнате, приговаривая свое:
– Вот такой я человек, вот такой я сибиряк, вот такой я поэт!
Вокруг стола спало несколько гостей. Я думала, они от вина так разомлели, потом оказалось, что это Миша их усыпил. Заметил последнюю бодрствующую за столом даму, усыпил и ее – прямо на моих глазах. Потом обратил взор на меня.
– Я и тебя сейчас загипнотизирую, – воззрился на меня бурятский маг.
– Э, нет, – ответила я весьма легкомысленно и даже игриво, надкусывая пирожное. – Это не так уж просто.
– Загипнотизирую! – Он топнул ногой.
– А я не поддаюсь никакому гипнозу, – возразила я. Откуда-то я знала, что все женщины в моем роду могут противостоять гипнотическому внушению. Сильные, витальные, красивые, взором пронзительные, палец им в рот не клади… Бабушку мою пытались лечить от курения – ничего не вышло. На маму мою не действовало. Тетку мою – тоже не пробрало. И я однажды – совершенно случайно: шел в комнату, попал в другую – вперлась на сеанс к гипнотизерше, даже посидела там немного, так она меня выдворила с позором, да еще кричала с обидой вослед, что я ей «сорвала сеанс».
– А я все равно загипнотизирую, – вдруг разозлился Миша и стал делать в мою сторону какие-то пассы, сопровождая их заунывными заклинаниями.
Тут уже разозлилась я не на шутку: что это за метафизическое насилие, что это за духовная агрессия!
– Все это чушь! – отмахнулась я. – Ничего у вас не выйдет, все вернется вам же на голову!
Он затрясся от ярости и стал с новой силой насылать на меня свои чары, завывая и поводя руками.
– А я не сплю, а я не сплю! Ничего у вас со мной не получится, злой колдун!
И осеклась – вспомнила, как «через леса, через моря колдун несет богатыря»… И ведь то – богатырь, а то – хлипкая я. Екнуло во мне что-то.
А он как завопит страшным голосом, как полыхнет глазами, как изогнется дугой – вскинул над головой руки и стряхнул их на меня:
– Я тебя проучу! Жутху на тебя нашлю! Скоро умрешь, скоро умрешь!
– Ну вот, – промелькнуло у меня, – ухитрилась поссориться с бурятским магом! А ведь у меня дети маленькие, и сама я некрещеная, совсем беззащитная перед его силами зла!
Ответила ему гордо и безумно, потому что ведь я все-таки знала, что «умру на заре», и что «умру я не на постели при нотариусе и враче», и что, во всех случаях, – «то Бог меня снегом занес, то вьюга меня целовала»:
– Я-то умру как поэт, а вы останетесь жить как жалкий, бездарный, пошлый графоман!
Отшвырнула эклер, тряхнула волосами, вышла из комнаты, стуча каблуками, шваркнула дверью. Побежала домой – что делать? Конечно, писать стихи, что же еще?
На следующее утро Миша пришел ко мне, похмельный и повинный:
– Прости меня, дурня. Пьян я был в стельку. Ничего не соображал. Ничего не помню. Так скажи, правда ли мои стишата так безнадежны?
– Правда, – ответила я.
– Понятно, – вздохнул он, – а я их так вдохновенно писал, так надеялся их напечатать… Ладно. Приходи ко мне, я тебя и так вылечу.
– Нет, – сказала я. – Я к вам никогда не приду. И не буду лечиться. Если Бог захочет, Он Сам меня исцелит. А нет – буду страдать.
Через несколько дней бурятский маг собрал вещи, отослал по железной дороге «Тюльпан» со стульями в Улан-Удэ. Снегиревы все-таки вытурили его. Он и укатил восвояси.
Долго еще потом кружила всякая нечисть по его следу, прибивалась к Снегиревым, выпытывала «магические секреты». Прочухал про это и Щуровский, прославившийся тем, что еще во времена Советской власти принимал у женщин роды под водой. Было у него несколько смертных случаев, но он как-то отмазался. И вот он зачастил к Снегиревым, расспрашивая про Мишу и его методы. Даже магнитофон включал тайком – под столом, в приоткрытом портфеле. Но Снегирев его в этом сразу разоблачил.
Поначалу мои друзья отнеслись к нему доброжелательно – скромный, говорит тихо, сидит, потупив очи, постится, в храм ходит. Самое главное, говорит, – смирение. А сам какой-то мутный, унылый… Но мы тогда с этим его унынием ничего не заподозрили неладного – думали, что так и должно быть: человек плоть умерщвляет, чего ему особенно радоваться! Потом стало кое-что прорисовываться. Разоткровенничался он с ними, да и я тут сидела, оглашенная, внимала:
– Знаете, ведь и в храм надо ходить с осторожностью, – начал Щуровский. – А то придешь в храм, а там тебя священник к сатане приведет!
– Как так, Господи помилуй, – заволновалась Татьяна.
– Какой ужас! – всполошилась я.
– Да, представьте. Я вот знаю священника, который ведет людей к князю тьмы. – И он назвал храм, где служил якобы как раз такой иерей. – Но я просто не могу этого потерпеть, и поэтому мы с одним очень духовно сильным человеком и одной очень духовной мощной женщиной решили ему противостоять. Бороться с ним. Он стал часто болеть, не появляться в храме…
– Неужели так может быть, – закрывала лицо руками Татьяна. – Придешь в храм Божий, а там тебя – к князю тьмы! – Она хоть и была крещена в детстве, но в церковь тогда еще ходила, только чтобы о чем-нибудь попросить Николу-угодника или даже Самого Господа. «Ты что, спятила? – возмущался Снегирев. – Бог тебе Кто – завхоз, что ли?»
– Так вот, – продолжал Щуровский, – мы с ним вели борьбу не на жизнь, а на смерть. И мы его духовно побивали, но и он нам давал по мозгам. Один раз мы решили: все, пора кончать с ним. И я направился в этот храм. Но как только я вышел из метро, у меня носом хлынула кровь, да так сильно, что залила мой белый плащ. И тогда я понял, что это священник не хочет меня пускать в свою церковь. Отгоняет прочь. Я воззвал к своим боевым товарищам и попросил их помощи. Они откликнулись. Кровь остановилась. Но было поздно: когда я приблизился к храму, служба уже закончилась и все разошлись.
Он рассказывал нам эту ужасную историю о том, как три колдуна пытались сжить со света священника, а благодать Божья его защищала от них, а ведь мы с Татьяной так и не поняли тогда подлинного смысла. Сидели, покрякивали, прицокивали:
– Да, вот какими надо быть осторожными… И как узнать – от Бога послан священник или от лукавого? Надо только к старцу обращаться, только к старцу!
Щуровский походил, походил к Снегиревым, все пытался выведать у Гены какие-то бурятские методы, но тому это было уже совсем не интересно, и он не вылезал из своей комнаты к этому мрачному человеку. И Щуровский исчез.
А у меня начались испытания. Во-первых, стали сниться кошмары – бесконечная какая-то война, взрывы, стрельба… Рожи страшные скалились, драконы норовили укусить, пасторы приходили в котелках – вербовать в свою веру. Я мучалась до тех пор, пока во сне не догадывалась, что надо перекреститься. И тогда они пропадали. Порой сновиденная рука моя так отяжелевала, что я не могла ни сложить персты, ни поднять ее для крестного знамения… И тогда я кричала. Голос прорывался наружу. Муж будил меня:
– Что с тобой?
– Мне страшно, страшно!
Во-вторых, я стала попадать в какие-то ирреальные ужасные истории. Начинались они всегда очень благопристойно и вроде бы не сулили никакой опасности, и вдруг… Мурашки по коже.
У меня была подруга Надюшка, человек, надо сказать, с очень трезвым и практичным взглядом на жизнь. Никакая не мистическая дама, никакая не поэтесса. И вообще она закончила институт стали и сплавов… Надежный земной человек. Очень разборчивая в знакомствах. Без закидонов и тараканов в голове. И даже искусством интересовалась «для общего развития», «для гармонии личности». И вот она узнала, что где-то в Замоскворечье есть старинный, уже выселенный дом, построенный с архитектурными премудростями. Какие-то там внутри лабиринты, переходы с уровня на уровень, ступеньки, повороты, балкончики, галерейки… Если в этот дом войдешь, ни за что сам не выберешься. Достопримечательность. Вот-вот его Советская власть разрушит. Так что обязательно надо это произведение посмотреть. Кто-то ей эту мысль внушил. Она меня позвала на экскурсию – что может быть невиннее этого? Белый день. Лето. Мы вошли в подъезд, прошли по коридору, повернули, поднялись на восемь ступенек, опять прошли через какой-то зальчик, опять повернули, опять поднялись, уперлись в запертую дверь, вошли в другую, обогнули, спустились перешагнули, перепрыгнули, вскарабкались, наконец оказались на каком-то балконе на уровне примерно третьего этажа. И все. Сколько мы ни пытались его покинуть, получалось, что мы возвращались опять к нему. Сначала было забавно. Потом стало смеркаться. Захотелось есть, пить, домой. Вообще надоело. Мы опять вышли на балкон. Дом был огорожен строительным забором. Никого не было. Наконец мы увидели какую-то тетеньку – она спряталась за строительными плитами и писала. Мы дождались, когда она закончит свое занятие и приведет себя в надлежащий вид. Тогда мы крикнули ей со всей вежливостью:
– Вы не подскажете ли нам, как найти выход, где нам можно спуститься.
– И! – Она махнула рукой. – И не надейтесь. Тут неделю назад целая группа дураков заблудилась. Сидели более суток, пока их не сняли подъемным краном. И чего вы только туда поперлись?
Звучало это очень резонно. И я убедила Надюшку, что нам будет психологически легче, если мы настроимся на то, чтобы здесь заночевать.
Меж тем набежали тучи, зарядил дождь, налетел холодный ветер. Слышно было, как где-то хлопают незапертые окна, зазвенело одно стекло. Потом в другой стороне – другое. Заскрипела дверь. Закаркал ворон. Упала тьма. Почти в отчаянье мы двинулись опять по знакомому кругу, ища возможность его разорвать – где-то ведь можно свернуть в другую сторону, выбрать другую лестницу, другой коридор… В результате мы поднялись еще на один этаж. Надюшка наступила в темноте на что-то явно живое и подвижное и заорала. Бежать было некуда. Она вцепилась в меня, дрожа. Из угла раздался пьяный голос:
– Ты это чего? Руку всю искалечила.
С пола поднялся невысокий коренастый мужичок. От него разило перегаром.
– Закурить не найдется? – спросил он вполне миролюбиво.
– Выведите нас отсюда, получите почти целую пачку «Явы», – посулила практичная Надюшка.
– По пожарной лестнице полезешь? – спросил он.
– По какой угодно, лишь бы прочь, – взмолились мы.
Он вывел нас на чердак, нащупал дверцу на крышу, распахнул. Мутные потоки дождя хлынули на нас с черных небес, и мы, трясясь от холода и страха, вылезли на скользкую жестяную поверхность. Он подвел нас к краю и указал на торчащие ржавые железки:
– Прошу, мадам. Давайте сигареты. Только там прыгать придется. Метра четыре там до земли.
Мокрые, мы вцепились в холодную скользкую лестницу и, стиснув зубы, полезли. Пыхтели, постанывали, всхлипывали, клацали зубами. Наконец лестница кончилась. Внизу чернела бездна. Я повисла, безвольно болтая ногами. Мой лоб уткнулся в предпоследнюю перекладину, последняя оказалась на уровне груди. Руки болели. Я попыталась схватиться за предпоследнюю ступеньку, потом – за последнюю, но пребольно ударилась об нее, оцарапала скулу, разжала пальцы и полетела вниз. Плюхнулась в мягкую грязную лужу. Она чавкнула и успокоилась. Почти тут же на меня свалилась Надюшка. Вроде бы мы уцелели. Лишь сумочка ее зацепилась ремнем за какой-то крюк да так и осталась висеть в вышине. Надюшка все рвалась ее достать:
– Может, палкой попробуем? Там все-таки двадцать пять рублей!
Но, приглядевшись к моей расцарапанной физиономии, решительно сказала:
– Плевать!
У меня был в кармане рубль. Мокрые, рваные, растрепанные, мы поймали такси.
– Что, девчонки, гуляем? – весело спросил таксист, приглядываясь к моей ссадине на скуле.
Было три часа ночи…
Дня через два Надюшка пришла меня навестить. Поморщилась, глядя на мой синяк. Тем не менее сказала:
– Я к тебе по делу.
Ей безумно нравился молодой человек – тоже, как и она, очень приличный, очень разборчивый и тоже «без тараканов», окончил МГИМО, без пяти минут дипломат. В принципе, ему бы надо жениться и уезжать за границу. Он за Надюшкой ухаживает, но как-то вяловато. Не может взять быка за рога. И Надюшка не может. Стесняется. Только он появляется, она с ужасом отмечает, что у нее тут же – «в зобу дыханье сперло». А ей бы так хотелось «расковаться», поговорить с ним «по душам». И вот, сблизившись душевно, сообщить, что у нее есть ребенок. Он сегодня пригласил ее на день рожденья к своему другу – тот тоже выпускник МГИМО, тоже без пяти минут дипломат, так вот – не могла бы я пойти с ними вместе и немного ее подбодрить. Разрядить обстановку.
– Расскажешь что-нибудь смешное, а потом, может, и я раскрепощусь.
– Так у меня же синяк! И вообще – не хочу я никуда выходить из дома!
А она:
– Серый готов сам тебя попросить.
– Кто-кто готов попросить?
– Серый. Я так этого Сережу зову. Очень нежно получается.
Действительно, звонит мне этой Серый через полчаса, просит. Потом дает трубку какому-то Боре. Он тоже просит. Оказалось, что у этого Бори и есть день рожденья.
Я спросила своего мужа:
– Можно я поеду с Надюшкой?
И подмигнула ему – подала знак, что мне хочется, чтобы он меня не пустил. А Надюшка ему:
– Ну, пожалуйста, отпусти ее – у меня судьба решается! Я же все-таки, что называется, женщина с ребенком. Тут на одной чаше – я, а на другой – его карьера, быть может. Моя должна перевесить… Серый за нами на своей «Волге» заедет – отвезет, привезет.
Он и говорит:
– Конечно, пусть едет. Только не очень долго там празднуйте.
Я замазала синяк тоном, расчесала волосы, напустила их на пострадавшую половину лица. Губы поярче накрасила – чтобы они внимание отвлекали от синяка. Заехал Серый, и мы помчали с ветерком куда-то в сторону Юго-Запада.
Боря встретил нас цветами, шампанским. Оказывается, никого-то у него в гостях больше и не было, кроме нас.
– Это потому, что Робику тоже сегодня тридцатник стукнул, – объяснил Боря, – все у него. А мы – по-домашнему.
Действительно, хорошо. Тихо-спокойно. Музыка у него классическая играет. Цветы благоухают. Шампанское пенится. Салат оливье. Колбаска докторская аккуратно порезана. Российский сыр. Шпроты… Весь дефицит из заказа. Все честь по чести. Замечательно. Я рассказала им что-то забавное, они посмеялись. Потом Надюшка расхрабрилась. Очень мило вышло. У Серого глаза блестят – нравится она ему, чего она так беспокоится? Все в порядке! Все хорошо!
– Мой муж просил, чтобы я вернулась не поздно, – сказала я Сергею. – Может быть, чтобы вас не связывать, я поеду, а вы тут сидите сколько душе угодно.
– Нет, никогда! Чтобы я обещал даму увезти-привезти и не сдержал слова, да никогда! Скоро все поедем.
– Ну ладно, – вздохнул Боря, – тогда я пойду догуливать к Робику. Выкиньте меня по дороге.
Выпили на посошок, сели в машину, остановились на Ленинском, чуть-чуть не доезжая до метро «Октябрьская», Серый вдруг говорит:
– А может, все к Робику поднимемся? Поздравим его и дальше себе двинем? Ему так будет приятно! Мы учились с ним в институте. Он через два дня уезжает в Зимбабве на дипломатическую работу – может, не увидимся теперь много лет. Зайдем, а?
И все так просительно на меня посмотрели, что даже какое-то свинство было бы с моей стороны не откликнуться.
– А может, вы пойдете, а я домой на метро доеду? Мне же отсюда близко.
– Нет, тогда высаживаем Борю и едем отвозить тебя, – тут же отреагировал Серый и снова включил зажигание.
Надюшка глянула на меня с укоризной.
– Ладно, давайте поднимемся, поздравим вашего Робика, только ненадолго, и сразу домой.
Вошли в шикарную квартиру – никогда не видела я до той поры таких громадных квартир. Прихожая метров тридцать, из нее – коридоры, двери, двери. Повсюду люди. Ходят, бродят, курят. Гремит музыка. Дым коромыслом, туман. Мы вошли незамеченными. Стали искать этого Робика. Бродили по анфиладам комнат. Боря усадил меня за огромный стол со следами пиршества. Надюшка где-то потерялась по дороге, он пошел за ней. Серый нашел для меня чистую рюмку, плеснул белого вина. Рядом со мной сидели какие-то молодые дядьки мгимошного вида. Они не проявляли ко мне никакого интереса. О чем-то беседовали, перешептывались. Звучали иностранные языки. Удивительным мне показалось только то, что там не было женщин…
– Посиди здесь, – сказал Серый, – а я отыщу Робика, найду Надюшку, приведу их сюда, мы выпьем за день рожденья и поедем.
И ушел.
Большие двустворчатые двери за ним закрылись, и я подумала, что это очень кстати: музыка в соседней комнате, которую можно было бы назвать и залой, была оглушительна. Я сидела в полнейшем молчании, никто не обращал на меня ни малейшего внимания, что, кстати, было тоже немного странно – я, во всяком случае, к такому не привыкла, никто, казалось, меня не замечал. Я предалась своим мыслям, отключилась в каком-то созерцательном интересе. И вдруг молодой человек в очках, вполне интеллигентного и даже респектабельного вида, похожий на хирурга, обратился ко мне, схватив со стола рюмку моего соседа, который, казалось, задремал, откинувшись на подушки.
– Это вы наливали ему вино?
– Нет, – честно глядя ему в глаза, сказала я. – Я никому ничего не наливала.
– А кто, кто наливал ему?
Все глядели на меня и молчали.
– Я не видела…
– Это она, она и налила, сука! – сказал квадратный человек, стриженный под бобрик. – Вон как волосами занавесилась, чтобы скрыть от нас лицо!
Кто-то кинулся щупать этому, на подушках, пульс.
– Стасик, не ругайся. Сейчас проведем расследование. Видите ли, сударыня, – «хирург» вновь обратился ко мне. – Дело в том, что мы все пуд соли съели до вашего появления. А вас мы видим впервые. Этот человек, Курицын, который лежит здесь на диване, – отравлен. Вы понимаете?
– Нет, – удивилась я, – как отравлен? Он только что здесь бодрствовал и разговаривал на каком-то восточном наречии, что-то вроде «дзянь-минь».
– Вот видите! – торжественно произнес «бобрик». – Она еще застала его в живых. А яд подложили, именно когда она пришла. Это очень сильный быстродействующий яд.
– Что ж, вот уже два свидетеля – я и Стасик утверждают, что именно вы отравили Курицина. И если вы не признаетесь, мы будем вас пытать.
Будущие дипломаты сгрудились вокруг меня. На стол лег блестящий черный пистолет. «Хирург» постучал им по столу, призывая к вниманию.
– Если вы не признаетесь, зачем вам нужна смерть Курицина, мы вам станем отстреливать по одному пальцу.
– Но мне не нужна смерть вашего Курицина! Я вообще с ним не знакома! – закричала я. – Вы что, с ума сошли?
– Вы с ним разговаривали последней, – вмешался в разговор «бордовый блейзер». – Вы специально сели с ним рядом, вы плеснули ему вино с ядом, вы убили его.
– Да я не разговаривала с ним!
– Значит, вы убили его молча.
– Пытать ее! – раздались голоса. – Линч!
– Линч! – закричали без пяти минут дипломаты, и каждый опустил большой палец вниз.
– Палач, делай свое дело, – мрачно кивнул «хирург», который был у них за главного, и сжал в руке пистолет.
«Бордовый блейзер», здоровенный детина под два метра, вытащил меня из-за стола, накрутил мои длинные волосы на одну руку, а другой схватил меня за шкирку и поволок к окну. Я орала и упиралась. Я пыталась его укусить. Но все же я предполагала, что это – лишь дурная шутка, не более, пока он не выпихнул меня за окно, да так, что я повисла на его руках на уровне седьмого, этак, этажа, над шумящим Ленинским проспектом. Оказывается, уже стемнело, шел дождь, внизу мчались машины с включенными фарами, а я болталась в руках этого негодяя, цепляясь ногами за подоконник. Вдруг блузка моя затрещала, и я подумала с ужасом: «Это – все!» Мне стало безумно жалко детей – такие маленькие… Я закричала и зажмурилась. «Блейзер» втащил меня в комнату.
На пороге стоял Серый:
– Робик нашелся! – обрадованно сообщил он. – Сейчас придет.
Я вырвалась из рук «бордового» и выскользнула вон. Увидела Надюшку – она мирно танцевала с Борей, схватила ее за руку, потащила:
– Бежим, бежим!
– Что с тобой? – перепугалась она. – Здесь так интересно. Серый мне показывал одну комнату – так там все в чучелах животных. Даже леопард есть!
– Бежим, – я дернула ее за руку.
– А как же Серый? – спросила она. Но я уже тащила ее к дверям.
Боря шел следом:
– Девчонки, что с вами?
Тут Надюшка заметила, что блузка на мне порвана и что меня бьет колотун.
– Бежим! – в изнеможении простонала я.
Мы выскочили за дверь и понеслись по лестнице. Нас кто-то преследовал. Тысячи ног топотали прямо за спиной. Тысячи ртов орали:
– Не выпускайте их – они нас сдадут.
Мы выскочили на улицу, я кинулась наперерез «зеленому огоньку»:
– Гони! Куда угодно – в центр!
Через пятнадцать минут я была дома. Рухнула в постель и тут же заснула. Наутро муж сказал:
– Ну и напилась же ты вчера! Ничего мне даже не рассказала. Примчалась и сразу вырубилась. Что – устроила Надюшке личное счастье? Перевесила ее чаша?
К вечеру зашли Надюшка с Серым:
– Чего это мы вчера так умчались? – прощебетала она. – Там было так интересно.
Потом отозвала меня в сторонку, прошептала:
– Серый явно ко мне неравнодушен…
– Какое это для меня счастье! – сказала я, но она не почувствовала иронии.
Отозвал меня и Серый:
– Ты уж прости, что вчера все так вышло… Ребята, оказывается, решили расслабиться, накололись, переборщили. Неизвестно, что им там померещилось, за кого они тебя приняли. Перетрудились, наверное, в своей разведшколе, специалисты! А так они ребята совсем неплохие…
После этого я окончательно поняла – все, пора мне креститься! Думаю, приду, поставлю свечку Господу и Матери Божией, попрошу их меня защитить, спасти и сохранить. Ниспослать мне хорошего священника, пастыря доброго. Отправилась в церковь, едва дошла до метро – бац! – в глаз мне попала соринка. Но какая! Казалось, она больше глаза, она застит все, она мучает, она заставляет закрыть руками лицо и плакать, плакать, плакать… Почти вслепую доплелась до дома. Промыла глаз кипяченой водой, поморгала в воде. Глаз остался красным, но соринка вышла. Соринка вышла, да служба кончилась. Это напомнило мне злодея Щуровского с его кровотечением из носа.
Пошла в церковь на следующий день. Единственные босоножки у меня – на каблуках. Едва добежала до метро – каблук хрустнул и обломился. Скинула босоножки, дотащилась домой – босяком по асфальту.
Пошла в храм на третий день – купила себе спортивные тапочки. Застряла в лифте. Так и просидела там два часа, пока монтер не проспался.
Поняла – нет, одной в церковь мне не попасть. Попрошу праведника привести меня за руку и стать моим крестным. Позвонила благонадежному положительному церковному человеку – отвези меня в церковь, помоги покреститься. Он сказал:
– Поедем в Отрадное, там тебя и покрестят.
Встретились с ним на вокзале. Боялась – отменят электричку – нет, вот она, вовремя. Думала – не остановится она в Отрадном, что-то мы наверняка перепутали – нет, вот она, церковь, красавица, вдалеке, перейди поле, и ты там, в объятиях Своего Господа…
И вдруг мой будущий крестный стал о чем-то спорить со мной. Тон такой брюзгливый взял. Я ему – возражать. Он – как брякнет что-то ну очень уж несправедливое и оскорбительное. Я ответила. Почти дошли до церкви, но чувствую – нельзя в таком виде идти, надо поостыть, успокоиться, примириться с ближним, с праведником, который меня привез. Сели мы с ним на косогоре, посмотрели на проходящие поезда, примирились. Только пошли, а он опять – что-то ужасно обидное, принципиально уязвляющее меня. Видимо, не такой уж и праведник… Я ему в ответ всякие резкости. Опять сели на косогоре. Успокоились. Помолчали. Помирились. Пришли в церковь, а служба уже кончилась, старушка моет полы, батюшка уехал…
И тут я взмолилась из самых глубин души:
– Господи! Погибаю! Сам сатана ходит вокруг меня, рыкая, яко лев, ища, как бы ему меня поглотить. Не дай погибнуть созданию Твоему! Спаси меня, Милосердный!
И Господь пришел мне на помощь. Покрестил меня добрый пастырь. И Снегиревы наконец попали к старцу, он поселил их у себя в пустыньке, возле самой церкви, под покровом своих молитв. А Щуровский умотал в Америку и, как сообщили потом по телевизору, был посажен там в тюрьму «за совращение малолетних мальчиков». Надюшка же так и не смогла перевесить карьерную чашу Серого – он женился на другой, бездетной, и уехал, кажется, в Пакистан. Но зато она вышла замуж за миллионера и переехала вместе с ребенком в Англию. Ходит теперь молиться к митрополиту Антонию. А вот Миша Попов умер ужасной смертью в весьма скором времени после Москвы. Он задохнулся от угарного газа. Подробностей я не знаю. С тех пор прошло уже двадцать четыре года. И шов у меня до сих пор – болит!
А мухи улетели. Те же, которые остались, так что ж, Божьи твари, свои, натуральные. И желтые часы, которые показывали всегда половину третьего, я выкинула на помойку. Только у мертвецов эта подвижная переливающаяся живая река застыла, остановилась во льдах. А так она течет бурным потоком, разливается, разделяется на рукава, образует дельты, проделывает какие-то новые русла…
…Недавно я прочитала у преподобного Исаака Сирина, подвижника VIII века, про искушения гордости. К ним относятся: болезненные, запутанные, «неудоборазрешимые» приключения, всегдашние встречи с людьми худыми и безбожными. Или человек впадает в руки насильников, или сердце его вдруг и всегда без причины приводится в движение страхом, или часто терпит он страшные сокрушительные падения со скал, с высоких мест или с чего-либо подобного… Это напомнило мне все, что происходило со мной тогда, перед самым крещеньем.
– А что с тобой происходило? – удивился мой муж.
– Жутха, – поежилась я.

Всякое дыхание…

Марья Антоновна когда-то продавала свечки в Троице-Голенищевской церкви, при которой помещался небольшой птичник: куры свободно разгуливали по церковному двору, поклевывая зернышки, но верховодил, безусловно, петух. С бойцовской удалью он набрасывался на церковный причт и прихожан и клевал их порой до крови, так что приходилось его запирать. Но он все равно ухитрялся вырываться на свободу и лютовал. Тогда вызывали Марью Антоновну, она протягивала к нему свои худые ручки, и он шел к ней и успокаивался у ее девичьей груди. Она носила ему зернышки, разговаривала, рассказывала ему истории… Но однажды он перебрался через церковную ограду и попал на территорию гольф-клуба, где, должно быть, клюнул какого-то крутого игрока, а тот его и забил клюшкой. Он приполз окровавленный, со свернутой на бок шеей и больше уже не клевал зернышки Марьи Антоновны, не пил водичку и только безучастно посматривал на нее сухим, уже каким-то нездешним оком. Вот местные «клирошане» и решили, что, коль скоро он «не жилец» и покуда он «не подох», надо его отправить в суп. И Марья Антоновна очень плакала и убивалась и конечно суп этот ужасный не ела, и вообще ничего не ела в тот день, и даже не заходила в трапезную, а предавалась отчаянью. За это настоятель даже пригрозил ей епитимьей – «за неуместную и несоразмерную случаю скорбь».
А как раз в это же время моя собака загрызла на переделкинской улице любимую курицу какого-то отставника. С собакой гуляла моя двенадцатилетняя дочь Анастасия и две ее подружки, дочки известного протоиерея Валентина Асмуса. Они шли и болтали, а собака бежала рядом, пока не выскочила перед ней и не заметалась туда-сюда эта кудахчущая курочка. И моя весьма безобидная собака ее и сцапала. Вот тогда и выскочил с горестным воплем из-за забора старый отставник, собака в ужасе понеслась прочь, бросив девочек на произвол судьбы, а разъяренный дядька схватил младшую девицу Асмус в охапку и утащил к себе: «Я ее беру в заложницы!» Моя дочь побежала за ними: «И меня тогда возьмите в заложницы, и меня!» А вторая девица Асмус принялась вопить на всю Ивановскую, пока на ее крик не прибежал какой-то дюжий парень: «Ты чего разоралась?» Размазывая по лицу слезы, она ему объяснила, что ее сестру и подружку похитил «злобный старикан» и запер в своем доме. «Кто знает, что он там с ними сделает», – причитала она. Парень принялся дубасить в ворота, но никто не выходил на его угрожающий стук…
Я же сидела в это время в Москве и срочно собирала книгу для питерского издательства. На следующий день я должна была передать эту рукопись с проводником. Мой издатель обещал подойти к поезду и забрать мои стихи. И вот мне звонит моя рыдающая дочь:
– Мама, ты только не волнуйся, меня с Ольгой взяли в заложники и не выпускают, пока ты не заплатишь деньги за курицу.
Потом взял трубку отставник. Он ругался весьма грубо. Я пообещала, что вызову милицию, если он немедленно не отпустит девочек. Он, в свою очередь, пообещал выследить, где живет моя собака, и пожечь дачу. В конце концов договорились, что я заплачу ему деньги за курицу, а он немедленно отпустит девочек.
– Сколько вы хотите?
– Это была моя любимая курица, – сказал он. – Особенная. Редкостная. Таких днем с огнем не сыщешь. Короче, – он кашлянул, подбадривая себя, и назвал какую-то головокружительную сумму. Думаю, на эти деньги можно было завести целый птичник.
Я пыталась с ним торговаться: «Что она, золотые яйца вам несла?» Он не уступал. Повторял: «Любимая курица, такой теперь не достать».
Наконец договорились, что он отпускает девочек, а я принесу эти деньги на следующий день его жене, которая, как оказалось, работала возле моего дома начальницей Ботанического сада, где я любила гулять с моими детьми, когда они были совсем маленькими…
Назавтра, прямо перед походом на Ленинградский вокзал, с рукописью под мышкой и изрядными деньгами в кошельке, я направилась в Ботанический сад. Назвала имя и фамилию жены отставника, мне показали на дверь в начальнический кабинет: «Только у нее обед!»
Но я не стала ждать – распахнула дверь, увидела за столом тетеньку средних лет. Перед ней была тарелка – она ела… курицу – сидела и обсасывала ножку… Не знаю, может, курица была не та, не любимая, а другая, безликая, безымянная, «городская», та, которая Буша… Я поздоровалась, назвалась, пожелала даже «приятного аппетита», брякнула на стол рукопись, которая была в папке с надписью «Московские новости», – там тогда работал мой муж – и принялась отсчитывать деньги. Ругала себя: вон как быстро сдалась, спасовала, надо было поехать на птичий рынок и купить им добротную симпатичную живую курицу, а то – какое разоренье!.. Тетенька, растопырив пальцы в курином жиру, приоткрыла мизинцем ящик стола, показала – туда кладите, туда, здесь вся сумма?
Я сказала:
– Вся. Как договаривались.
И вдруг, совершенно неожиданно для себя, добавила:
– Сумма-то вся, но мне бы расписку…
Видимо, так я себя жучила «за легкомыслие и непрактичность», что мое подсознание тут же и устроило мне эту «компенсацию»: расписку, видите ли… Документик.
– Какую еще расписку? – удивилась начальница.
– Как – какую? О получении денег. Я, такая-то, такая-то, имярек, получила деньги – далее сумма прописью – от такой-то, такой-то, имярек, – за курицу, которую задушила собака, в результате чего моим мужем таким-то, таким-то, имярек, были взяты в заложницы несовершеннолетняя хозяйка собаки такая-то, такая-то, имярек, и ее подружка такая-то, такая-то, имярек, – дочь известного московского протоиерея…
– Такую расписку я вам не напишу! – вскричала она.
– Почему же? Разве тут что-то не так? – удивилась я. И тут взгляд мой упал на мою папку, на самоуверенные буквы, кричащие: «Московские новости! Московские новости!». – Вы запросили такие огромные деньги, что это наносит моей семье большой ущерб – вот мне и надо будет их отработать, – вновь внезапно для себя самой проговорила я, даже слушала себя с большим интересом: а что же дальше? – А как я могу это сделать? Только написать большую статью с этаким авантюрным сюжетом про юных заложниц, за которых требуют выкуп пожилые отставники, любители куриц, поджигатели дач… Для пущей достоверности – приложу вашу расписку. Получу гонорар, и дебет сойдется с кредитом…
Она побледнела:
– Возьмите свои деньги и убирайтесь! Мне ничего не надо!
– Хорошо, – сказала я и сама затрепетала от своей изворотливости. – Тогда напишите мне расписку, что вы отказываетесь от денег, и я предъявлю ее вашему мужу, а то он опять возьмет моих девиц в плен или, чего доброго, подожжет дачу. Напишите: я, такая-то, такая-то, имярек, отказываюсь от денег в сумме такой-то, такой-то за мою курицу…
– Уходите отсюда, – взвизгнула она, косясь на мою папку с таким ужасом, будто на ней свернулась змея. – Не надо мне никаких денег, но и расписок вам никаких не дам… Придумала еще имярек какой-то, – она оскорбленно закачалась в кресле.
Однако мне надо было торопиться – до Ленинградского поезда оставалось около получаса. Я взяла свою папку и с неторопливым достоинством покинула ее кабинет, чтобы, оказавшись на улице, дунуть во всю прыть – и так до самого вокзала.
А Марья Антоновна в конце концов смирилась и завела себе кота, о котором очень беспокоилась, потому что ему там, дома, без нее было «очень тоскливо» и он «обижался». Сама же Марья Антоновна никогда замужем не была, потому что имела в жизни одну-единственную любовь – несчастливую. Любила она с юности прекрасного человека, кажется, даже поэта, а он женился на другой, вот и все. Так Марья Антоновна и осталась в девицах, несмотря на то, что была очень хорошенькой, аккуратной такой «дворяночкой», хотя и принадлежала к священническому роду. Дед ее был когда-то настоятелем этой самой Троице-Голенищевской церкви, был убит большевиками и причтен к сонму мучеников. И вот Марья Антоновна, когда церковь вновь открыли, сидела там «на свечках» и молилась за всякую тварь живую Божию, паче же за птиц и зверей. Но после петуха она эту церковь оставила и перешла в другой храм.
Как-то я попросила ее: «Марья Антоновна, помолитесь, пожалуйста, за меня», но она ответила: «За тебя всякий помолится, а вот кто помолится за бессловесных животных? Ты уж не обижайся, что я им отдаю все мои молитвы! Ведь они своим дыханием Господа хвалят! А Церковь каждый день возвещает: «Всякое дыхание да хвалит Господа!»
Однажды она пришла в храм в страшном волнении и все время бегала кому-то звонить. «Что случилось, Марья Антоновна, на вас лица нет!» Она горестно махнула рукой: «Ты представляешь, дорогая Олеся, ОНА забеременела, хотя это был особый элитный экземпляр, и вот тебе пожалуйста – неудачные роды! Никак не может разрешиться от бремени!» «Какой ужас, но кто это?» «Да кошечка нашей прихожанки! Я вот собираюсь поехать сменить ее – а то она дежурит возле роженицы всю ночь, умаялась!» И она после рабочего дня отправилась «принимать роды» на другой конец Москвы…
На ее день ангела храм подарил ей плетеный домик для кота с голубой перинкой внутри и целый ящик «Китти Кэт», потому что все знали, что ее котик особенно уважает это питание.
И старый отставник тоже смирился. Во всяком случае, если даже и выследил он, где живет моя собака, дачу все же не поджег. Надеюсь, что и ему Господь послал какое-то утешение. Во всяком случае, проходя недавно мимо ограды Ботанического сада, я с изумлением увидела огромные особняки, которые выросли на его территории. Кто-то из моих соседей по дому сообщил мне, что это – американские офисы, под которые сдали часть этой прекрасной земли. Может быть, и отставнику с женой от этого что-нибудь перепало. А может, и нет. Может, живут они, до сих пор горюя по своей курочке, по рябе, по красавице, по своей ненаглядной… Жаль, что они не знакомы с Марьей Антоновной, – она бы погоревала о ней вместе с ними, да и помолилась бы об этом Божием создании, дивной твари, пернатой душе…
Но смирилась и моя собака. Такой стала мирной, всеприемлющей, любвеобильной. Однажды я вернулась домой и обнаружила там незнакомую тетку. Она сидела за столом и пила мартини, закусывая тортом. Рядом дымился потухающий камин, а у ее ног лежала, улыбаясь, моя собака.
– Как вы сюда попали? – спросила я в изумленье.
– Нет, это как вы сюда попали? – огорошила меня она. – Я лично здесь в гостях у критиков Аннинского и Золотусского.
– А, – с облегчением вздохнула я, – так вы ошиблись дачей. Они живут не здесь.
– Зато вы не ошиблись, когда приходили ко мне с критиками Аннинским и Золотусским ставить в моей квартире подслушивающие устройства! – воскликнула она, держа в руке нож, которым резала торт.
Я, честно говоря, испугалась. На улице март, в округе никого нет, а тут эта сумасшедшая с ножом в руке.
Я позвонила моему ближайшему соседу Лёне и попросила его зайти ко мне. Он тут же и появился.
– Что, пытать меня будете? Только учтите – я не Старовойтова – у нее нос длиннее! И не Елена Боннер! – испугалась она.
– С носом разберемся, а вот пытать обязательно будем! – твердо пообещал Лёня. Мы ушли с ним на кухню, а она тихонько выскользнула из дома. За ней выскочила и собака. Я наблюдала в окно, как удаляется эта безумная гостья, а моя собака бежит подле нее, виляя хвостом.
– Бедная, – вздохнул Лёня, – свихнулась на диссидентстве. Но ты сама виновата – посмотри, какая у тебя хлипкая дверь, какой примитивный замок!
– А собака? – возразила было я.
Собака остановилась у калитки и смотрела куда-то в даль, в сторону огромного поля и огромного неба, выражая полную благосклонность к происходящему. Наверное, она в этот момент своим дыханьем хвалила Господа.

Черепаха

Ну и попутчик же мне тогда попался, этот Эн с Точкой! Думала – приличный человек, бывший структуралист, ученик Лотмана, поэт (Самойлов когда-то его поминал: «Приезжал ко мне из Тарту Эн с Точкой, читал стихи, неплохие»). Ну а кроме того – профессор, зав кафедры русской литературы, а он…
Ехали мы с ним в командировку аж в Албанию – налаживать культурные связи, читать лекции, везли две коробки русских книг. Был конец мая 1994-го. Жара ужасная. Вагон набит челночниками, бесконечные границы: Россия – Украина, Украина – Молдавия, Молдавия – Румыния, Румыния – Болгария… Алчные таможенники, агрессивные пограничники. Визги женщин, у которых изымают контрабанду… Там, в Софии, нас встречала машина русского посла в Албании и перевозила в Тирану через всю Македонию. Опять: Болгария – Македония, Македония – Албания…
В вагоне мы и познакомились, до этого я никогда его не видела: полненький, с брюшком, очки, залысины, пухленькие короткие ручки. Одним словом, шляпа, интеллигент несчастный. Все время отчего-то волновался, поеживался, озирался.
Нас не досматривали, мы – делегация. У нас об этом специальная бумага с печатью, у нас особые визы, выданные МИДом. Каждый раз, когда заглядывал кто-нибудь из таможенников-пограничников, Эн с Точкой шербуршил в папке своими маленькими ручками и протягивал им нашу охранную грамоту:
– Делегация. Я – глава.
Те смотрели бумагу, порой даже брали под козырек и не приставали.
– Волнуетесь? – спросил Эн с Точкой, лишь поезд тронулся. – Я волнуюсь. Все-таки заграница. Всякое может случиться, провокации… Первый раз еду. Вот взял в дорогу все необходимое.
Полез под полку, не поленился, достал туристский брезентовый рюкзак, извлек из него военный бинокль, котелок, алюминиевую кружку с ложкой и старенький транзистор «Спидола».
Как только пересекли границу бывшего СССР, неотрывно глядел в бинокль на скудные румынские земли:
– А наши степи просторней.
Потом – на поросшие лесами горы Болгарии:
– А у нас Саяны выше.
Увидел, что я читаю Томаса Манна, кажется, «Иосиф и его братья»:
– А наш Толстой лучше.
Сидел, крутил старенькую «Спидолу», ловя вести из Отечества. Та шипела, свистела, нечленораздельно клокотала.
– Вы протокол хорошо знаете? – спросил, когда мы подъезжали к Софии.
– Какой еще протокол? – удивилась я.
– Что куда носить. Я вон целый чемодан с собой везу, костюмы, галстуки. Завтра днем у нас встреча с послом – так как, по протоколу одеваться или можно без?
– Без, – успокоила его я. – Тридцать градусов в тени, какой еще протокол.
– Ну, смотрите, чтоб я лицом в грязь не ударил. И не отходите от меня. Я языков не знаю. Заблужусь. Могут быть провокации. Там сейчас американское влияние. Всякое может быть.
Так он и ходил за мною потом повсюду хвостом. Я – в магазин, он – в магазин, я – обедать, он – обедать, я – в уборную, и он туда же.
За первым же ужином объявил мне:
– Мы с вами по разные стороны баррикад. Вы в каком Союзе писателей – «российском» или «России»?
Честно говоря, я и не знала, как именно он называется. Потом поняла, что он имеет в виду:
– Я, по всей видимости, в «жидо-масонском». А вы, наверное, в «фашистском»?
– Почему? – удивился он, – я там, где Владимир Иванович Гусев. Это – самый лучший Союз писателей. А вы – в другом. Вы – где Наталья Иванова. Вот я и говорю, что мы по разные стороны баррикад.
Ну и, честно говоря, баррикады – не баррикады, но некоторая конфронтация у нас действительно возникла. Еще бы, лекции читал он примерно так:
– В России сейчас ужасная ситуация. До чего ведь дошло – Фадеев, Горький, Серафимович, Фурманов – в полном загоне. А Булгакову, Набокову, Платонову – зеленый свет.
Албанцы негодовали.
– Как, неужели Серафимовича не печатают! Непостижимо!
Окружали нас плотной стеной, интересовались:
– А когда к нам Валентина Терешкова приедет? А как поживает Марина Ладынина? А как здоровье Клары Лучко?
…Дело в том, что албанцы когда-то так любили русский народ, что называли детей по фамилиям видных советских деятелей. В пятидесятые—шестидесятые годы по албанским улицам и ущельям бегали мальчишки, откликавшиеся на имена Чуйков и Чапаев, Жуков и Жданов. Потом Энвер Ходжи обвинил Советский Союз в оппортунизме, и всех местных Кировых и Молотовых, Гагариных и Горьких стали сажать и расстреливать. Если кто из них и уцелел, сейчас им было под пятьдесят. Они-то особенно радушно зазывали нас в гости, дружно пели «Катюшу» и возмущались, что у нас собираются выкинуть Ленина из Мавзолея.
– Это акт вандализма! – говорили они и ставили нам в пример египтян, до сих пор содержащих своих фараонов в отведенных для них гробницах.
– Мнение народа, – довольно кивал мне на них Эн с Точкой. – Видите, народ не с вами, а с нами. Народ не потерпит.
А сам от меня – ни на шаг: мало ли что, еще украдут.
– Да что у вас красть? – поражалась я. – Носовой платок? Зубочистку?
– Меня, меня самого могут украсть как главу русской делегации. А потом выкуп будут требовать у России! – с достоинством отвечал он.
Я все дивилась и спрашивала про себя: ну и при чем тут Самойлов? И где там Лотман?
А он все ходил за мной, все проявлял классовую бдительность, бубнил, заклинал:
– А у нас лучше. Товары – качественнее. Продукты – натуральнее. Что это вы покупаете? Кофейник? Да у меня таких кофейников дома… пять штук. Это – кока-кола? Не пейте! Наш лимонад – лучше.
Я вспомнила, как одно время у моих детей была нянька. И вот она время от времени подбиралась ко мне и с лучезарной улыбкой говорила:
– Олеся, какая же все-таки Мария Ильинична Ульянова была замечательная женщина!
В конце концов мы были вынуждены с ней расстаться, и она писала на меня доносы в Союз писателей, что я не имею никакого уважения к семье Ульяновых. Секретарша Марь Иванна мне их потом зачитывала по телефону.
Ну, и здесь я не выдержала заклинаний, надерзила этому Эн с Точкой:
– Не понимаю, как вас там в вашем Союзе писателей держат? Неужели не поминают структуралистское прошлое? Или просто – гоняют за пивом. Признайтесь, а? Ведь они не могут вас принимать всерьез. Отчество у вас басурманское и выговор подозрительный.
Хмыкнул, поджал губы, обиделся. Наконец подыскал аргумент:
– Почему же для хорошего человека и за пивом не сбегать? Владимир Иванович Гусев – очень хороший человек.
Больше он со мною не разговаривал, то есть продолжал что-то бормотать, но уже не мне, а куда-то в пространство, хмыкал себе под нос, жестикулировал, восклицал.
После того как Советский Союз обвинили в оппортунизме, всю страну покрыли бетонные доты, угрожающее число которых подползло к миллиону, так что каждая албанская семья в случае чего, если к ней ненароком вдруг протянется из темноты «братская рука помощи», могла окопаться в персональном укреплении и вести оттуда прицельный огонь по отзывчивому «старшему брату». Разлюбив русских, албанцы тогда тут же полюбили китайцев, и Желтый Брат научил их раскопать горы в форме террас, чтобы на них можно было с легкостью выращивать солнцелюбивый виноград и тучные злаки. Доверчивые албанцы вышли на многолетний субботник и изрыли свои скалы так, что они легли ступенями, спускающимися в преисподнюю и восходящими к свету. Но братья с берегов полноводной Янцзы и преизобильной Хуанхэ ничего не сказали об оросительных системах, которые могли бы питать под палящим солнцем молодые посевы. И вскоре скалистые лестницы заросли колючками и бурьяном.
Говорят, еще совсем недавно в албанских горах шумел густой лес и пели птицы. Но в одну из зим сюда пришли коммунисты и вырубили леса «на растопку», оставив после себя лысые горы в складках террас и пупырях дотов.
Эн с Точкой лазал между дотами, гладил горячий бетонный панцирь, пытался даже усесться сверху – шофер его подсаживал, фотографировал – то с напряженно-серьезным, даже идейным лицом, то с туристической улыбкой, то с биноклем у глаз. Это чтобы потом Эн с Точкой мог показывать фотокарточки родным и близким: «А это я за границей».
– Ваши соратники по Интернационалу постарались! – съехидничала я, указывая Эн с Точкой на тоскливый разор.
– А ваши американцы покупают себе Албанию своей пепси-колой! – огрызнулся он.
Американцы действительно начинали уже «покупать» Албанию: нам с нашей «культурной программой» было не угнаться за ними. В университете студенты, изучавшие английский, были снабжены компьютерами и новейшими программами, в то время как на русском отделении кривились допотопные парты и со стен смотрели выцветшие стенды с Лениным и Горьким. Что мы могли им предложить? Две коробки подержанных и довольно случайно подобранных русских книг?..
Как-то вечером, в гостях, под песню о том, как «паренька приметили, и в забой отправился парень молодой», исполненную хором албанских товарищей, мой спутник расслабился и, по всей видимости, преизрядно «принял на грудь», потому что вдруг расчувствовался и стал мне рассказывать, как он ходил в приближенных Лотмана и как ему за это всыпали по первое число: вызывали куда следует, а кроме того – рассыпали набор его первой «модернистской» книги стихов. Мне стало его жаль. Еще бы – вон как пуганули его, беднягу. Даже в партию вступил. И так его разморило, что он вдруг и на Союз писателей свой попер и – перед кем?..
– В общем-то, хамы они там, – признался он мне. – Унизительно с ними иногда бывает…
Как-то я с ним внутренне примирилась. Подумала, нехристианское это дело – осуждать. Может, подумала, человек он вполне хороший, а вот – боится теперь, трепещет…
Утро, очевидно, застало его врасплох: должно быть, в ужасе он вспоминал свои ночные откровения. Во всяком случае, он вдруг сделался чрезвычайно суров ко мне, вовсе перестал со мной разговаривать и теперь поступал как бы мне наперекор, как бы даже назло. Если я брала в ресторане рыбу, он – котлету. Если я – компот, он – кисель. Я – сыр, он – колбасу, а ведь раньше ни на йоту не отклонятся от моего рациона. Я даже подозревала, что он держит меня не только за телохранителя, но и за дегустатора: я съем кусочек, тогда и он съест. Я сделаю глоток, и он сделает. Но теперь – шалишь! Независимый человек ест то, что сам пожелает.
Нас повезли на Адриатическое море, я полезла купаться, он забился в кусты:
– Наше Черное море лучше.
Я вылезла из воды и забралась под куст, чтобы укрыться от палящих лучей – он вылез на солнце.
– Вы обгорите, – сказала я. – Идите лучше в тень.
– Не пойду! Даже не уговаривайте!
Так и сидел на полдневном солнцепеке часа два. Сгорел, как ветошка. На следующий день покрылся волдырями, я предложила ему жирный крем для лица.
– У меня свое. …Ну и пожалуйста!
…На шоссе я нашла средиземноморскую черепаху. Она лежала, в ужасе втянув под панцирь голову и лапки. Желтая, выпуклая, красавица. Возьму домой, решила я.
Он глянул лениво, отвернулся, недовольный.
– А у моих сынишек такая уже есть. Даже две таких.
Вот и хорошо. Меж тем пора было пускаться в обратный путь. Албания – Македония, Македония – Болгария. Там дальше на поезде: Болгария – Румыния, Румыния – Молдавия, Молдавия – Украина, Украина – Россия.
В Софии я купила в дорогу кое-какой еды и очень много воды и соков. Душно, поезд грязный, допотопный, медленный. Сели в купе.
– Хотите пить?
Эн с Точкой покачал головой:
– Совсем даже не хочется. А эти соки все искусственные, отрава. Там одни консерванты.
Ехали-ехали, наконец его припекло. Взял котелок, кружку, пошел по вагону, стал нацеживать воду для питья. Вода была теплая, мутная.
– Ой, не берите, не пейте, – сказала проводница. – Это только написано, что она питьевая. Заболеете.
– А ничего! – Он махнул рукой. – У меня марганцовка есть. Я кину кристаллик, и вся зараза уйдет. Всегда в дорогу с собой беру.
Пришел в купе с котелком, шарахнул марганцовки, сидит, попивает. Достал из рюкзака банку говяжьей тушенки, вскрыл перочинным ножом, знай ест своей дорожной вилкой. Жир теплый, капает.
Я к нему со своими припасами:
– У меня есть сыр, хлеб, йогурты… Берите, ешьте. Я покупала для нас двоих.
Не дрогнул. От классового врага – ни крошки.
– А зачем? У меня свое. Тушенка – еще из дома. Жена дала.
…Так и ехали. Под полкой отчаянно скреблась золотистая черепаха. Я спрятала ее в коробке с травой. Накрошила туда сырку, яблочка. Она освоилась, мордочку и лапки высунула, рвалась на волю. Говорят, что эти черепахи, где бы ни оказались, всегда безошибочно ползут в сторону своего Средиземного моря. Больше всего я боялась, что ее засечет таможня. Но как только входили таможенники и пограничники, она тут же затихала. Они заглядывали под полку, коробка и коробка. А мы – делегация.
Наконец, уже на самой последней границе – кажется в Могилеве, вошел дюжий молодой пограничник:
– Ваши паспорта.
Листал, листал мой паспорт, то так вертел его, то этак, хмурился, покусывал губу, наконец отчеканил железным голосом:
– А у вас, товарищ Николаева, нет выездной визы из России. Пройдемте с вещичками до выяснения вашей личности.
– Как это нет выездной визы? – удивилась я. – Я ведь столько уже границ проехала: Россия – Украина, Украина – Молдавия, Молдавия – Румыния, Румыния – Болгария, Болгария – Македония, Македония – Албания и – в обратном порядке. А вы говорите – визы выездной у меня нет.
– Ничего не знаю, что вы там проехали. Пройдемте. Если будете оказывать сопротивление, занесем это в протокол. – Голос пограничника зазвучал бдительно и зловеще.
– И что там со мной будет?
– Ничего, посидите в КПЗ, пока наши люди не выяснят, как вы здесь оказались, а потом, если все в порядке, отправим вас с оказией в Москву.
Честно говоря, я почти сдалась, так я была ошарашена. Ну и потом – может быть, это голос судьбы: «Вперед, к новым приключениям!» В Могилеве я никогда не была. Там, что ли, произошло отречение императора Николая? Кроме того, мой духовник любил повторять: «Если что-то не получается по не зависящим от тебя обстоятельствам, значит, Господь приготовил тебе кое-что получше». Вот не получилось мне по независящим обстоятельствам добраться до Москвы, значит, в Могилеве мне будет лучше. И я почти уже собралась выходить. Но – черепаха! Сейчас я возьму коробку, она начнет скрестись, пограничник ее засечет, контрабанда, да ну, не пойду. У меня через два дня день рождения. Меня родитель и родительница ждут. Муж тоже ждет. Дети. Все-таки вряд ли в могилевском КПЗ мне приготовлено Господом «кое-что получше»! Сомнение огромное меня одолело, вера непроизвольно пошатнулась, нашла кручина. Решила, не пойду, и всё. Пусть уж волоком меня волокут. Приключения так приключения!
– Визу получал за меня работник иностранного отдела. В МИДе. И вообще мы – делегация, – почти закричала я, обрадовавшись, что нашла для себя зацепку. – Эн с Точкой, вы – глава делегации, покажите-ка нашу бумагу! Сейчас этот господин убедится.
И вдруг Эн с Точкой, запустив по-ленински руки себе подмышки и раскачиваясь на полке вперед-назад, вперед-назад, медленно и спокойно произнес:
– Вы только меня не впутывайте в эту историю. Я тут ни при чем. Вам лучше пройти в отделение, как говорит товарищ.
– Дайте сюда бумагу! – твердо сказала я.
Он еще глубже засунул руки и все покачивался, все покачивался:
– Они ведь знают, что делают, пограничники. Профессионалы. Вам лучше пойти с товарищем, не портить себе протокол.
Тут я растерялась. Я взяла паспорт и стала почти машинально его листать. Он весь был в визах, штампах, штемпелях… Наконец, в самом конце я увидела то, что искала.
– А это что такое, – я сунула под нос пограничнику нужную страницу. Он пригляделся, козырнул, щелкнул каблучками и – был таков. Поезд тронулся. Мы были в России.
Тут уже я закинула ногу на ногу и стала покачиваться туда-сюда, пристально вглядываясь в своего визави. Он сидел сжавшийся, обгорелый, с короткой шеей, в грязной майке, в которой проходил все эти восемь дней, вопреки всякому протоколу и назло битком набитому чемодану. Он сидел, нахлебавшийся мутной теплой воды с марганцовкой, закусивший тушенкой без хлеба, и обмирал под моим насмешливым взглядом:
– Ну что, Эн с Точкой! Сдать меня хотели! В КПЗ! Пограничникам!
– Может быть, у вас подданство двойное? – заюлил он. – Может, поэтому он хотел вас высадить? Они ведь, пограничники, знают – там в паспортах есть такие знаки, которые дают информацию. Скажите – двойное у вас гражданство? Ну там еще американское или израильское…
– Угу, – сказала я, не отрываясь глядя на него.
И он как-то весь сник. Лицо его приняло жалостливое, плаксивое, какое-то бабье выражение, и он произнес дрожащим голосом, в отчаянье:
– Ну вот, вы теперь, наверное, все про меня Наталье Ивановой расскажете!
– ???
– Ну да, все расскажете про меня этой Наталье Ивановой, там, у себя, в Союзе своем писателей!
Обреченность была написана на его лице.
– Обязательно расскажу, – расхохоталась я, вытаскивая из коробки расхрабрившуюся черепаху, рвущуюся изо всех сил к своему далекому морю.
…Ну вот и выполнила наконец обещание, вспомнилось, пришлось к слову.

Гениальный семинар

Я училась в Литературном институте в середине 70-х. У нас был гениальный семинар. Вел его Евгений Михайлович Винокуров.
У нас учился безумно талантливый Андрей Василевский, который в конце концов стал главным редактором «Нового мира».
У нас учился безумно талантливый Сергей Морев, который, в конце концов, стал бомжом.
У нас была Таня Митрофанова из города Минска. Она была безумно талантлива, но вышла замуж за драматурга Бурыличева, который жил на улице Горького и носил носки цвета морской волны, и канула в никуда.
У нас была Ольга Герасимова, которая была безумно талантлива, но закосила по психушке, чтобы спасти сына от армии, и канула в никуда.
У нас был Леша Дидуров, безумно талантливый, который стал королем рок-поэзии. В те времена он потрясал нас крутизной своих бесчисленных и подробных любовных побед, запечатленных в длинных поэмах. Сам он представал в них воистину «маленьким гигантом большого секса». Особенно меня потрясло, как он предложил для похода в ванную очередной подруге, которую принимал в своей коммуналке, «кимоно для карате»: «Я предложил ей кимоно для карате».
У нас был поэт Федосов. Он тоже был безумно талантливый, но прижимал в стихах к груди партийный билет. В конце концов, Евгений Михайлович с гримасой боли предложил ему перейти в другой семинар и там прижимать все, что он захочет и к каким угодно местам.
У нас был Петя Кошель. Он был особенно безумно талантлив и писал пронзительные, по-лимоновски косноязычные и поломанные стихи, пока его не заметил Вадим Кожинов, который сделался ему «заместо Музы» и диктовал по телефону, как, чем и на какую тему ему следует вдохновляться. В конце концов Петя стал председателем общества инвалидов и канул в никуда.
У нас была Наташа Стрижевская, безумно талантливая. Она стала престижной переводчицей французской поэзии и говорила, наверное, не без оснований «Мой Париж»: «Ну как тебе мой Париж?» Мы видимся с ней иногда во французском посольстве.
Еще у нас был Миша Айвазян. Он всегда выглядел как большой начальник, был старостой семинара, говорил внушительно и авторитетно, и Евгений Михайлович несколько тушевался перед ним. В конце концов Миша стал чуть ли не самым главным в ИМЛИ. Мы видимся с ним иногда на презентациях.
Еще у нас была гениальная Галя Принь. Ей сделали штук пять операций на мозг, сопряженных с трепанацией черепа. Каждый раз после операции она говорила: «Да как я живу, Лесенька, – прекрасно!»
Еще у нас была гениальная Оксана Букатова. Она куда-то пропала – не исключено, что она ушла в монастырь.
Еще у нас были несколько просто хорошеньких, очаровательных, элегантных и безумно талантливых девушек, которые радовали все эстетические чувства. Они очень украшали наш семинар. Одна из них говорила так: «Я столь тщательно крашусь и одеваюсь, чтобы быть всегда наготове ко встрече со своим неведомым принцем».
Честно говоря, были еще какие-то люди, не менее талантливые и гениальные, но я их просто не помню. То есть помню, но как-то так, – увы! – прошло все-таки двадцать лет…
Итак, Евгений Михайлович собрал нас под своим распростертым крылом.
Времена были поганые – середина семидесятых. Литинститут считался идеологическим вузом. Про изгнанного Солженицына политрук Рукосуев нам говорил так: «Одна фамилия чего стоит! Вы же филологи! Вот послушайте – Солженицын: солжет и падает ниц, солжет и падает ниц!»
В проректорах по учебной части был у нас проштрафившийся инструктор ЦК, шугавший всех, кто носил джинсы и имел несоветское выражение лица.
После каждых каникул нам устраивали письменный опрос: кто что прочитал. Поскольку читали как раз антисоветчину – самиздат или просто те книги, которые были изданы за границей, – Бердяева, Шестова, Ходасевича и др., приходилось выдумывать. Поэт Гофман написал: «Все лето я читал работы Ленина и книгу Достоевского «Идиот»».
Преподаватель по текущей советской литературе требовал вести анализ исключительно с марксистско-ленинских позиций. Впрочем, это общеизвестно…
Главное – другое. В этой ситуации существование в культуре было средством экзистенциальной самозащиты, способом выживания, условием спасения. Семинар Винокурова был благословенной отдушиной, вольницей, ристалищем юных амбиций.
Евгения Михайловича мы очень любили – до нежности и какого-то восторга: с одной стороны, он был мэтр, и кроме того – «нормальный»: у него можно было и Бродского процитировать, и о Мандельштаме поговорить, с другой – он был такой наивный и забавный Винни-Пух. Винни-Пух, как известно, пел свои песенки-бухтелки. Вот и Евгения Михайловича мы называли меж собой попросту Бухтелка.
Всем, кто был знаком с Винокуровым, известно, что он очень любил поесть. О нем говорили: «Винокуров пришел в ЦДЛ выпить и опять наелся». В этом его пристрастии было что-то превосходящее простую физиологию: полет, метафизика, поэзия. За миром, как и за текстом, ему мерещился некий трансцендентный Метапродукт, который должен был питать собой – и чувственно, и, конечно, духовно – детей Вселенной, принимая соответственные образы земной трапезы.
«Вкусный образ», «сочная метафора», «смачная гипербола» – это была высшая похвала. И наоборот. «Кисловато», – морщился он, когда ему что-то не нравилось, «неаппетитно, невкусно, несытно». Там – ему не хватало соли, тут – сахара, туда – переложили перца, сюда – вбухали слишком много воды.
«Не все у Пушкина леденцы», – порой заявлял он, печально покачивая головой. «У вас, Николаева, стихи как арбуз – он сочный, сладкий, но не питательный. Можно съесть много, а проку…» – И он безнадежно махал рукой. Впрочем, кое-что ему у меня нравилось. Например, строки о том, как некий бедолага «на весенний базар приходил подкормиться: две-три сливы попробовать, персик стянуть незаметно». Евгений Михайлович радовался: «Очень свежо. И действительно – сливы можно пробовать, а персик – уже не дадут. Персик можно в этом случае только стянуть».
У Пастернака ему нравилось: «Как масло, били лошади пространство». «Масло, когда его взбивают, оно такое белое, воздушное, тает во рту», – пояснял он. И еще – «там шинкуют, и солят, и перчат, и гвоздику кладут в маринад». У Мандельштама ему был по вкусу мед: «Золотистого меда струя из бутылки текла так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела…» «Вы чувствуете, какой это превосходный мед!» – И Евгений Михайлович даже причмокивал от удовольствия.
Конечно, мы тут же поняли этот ключ к мастерству и тоже стали им пользоваться. «Образ не дает навара», «метафора выкипела», «сюжет недопечен», «слишком пережарено», «сплошная сухомятка» и даже «бульон поэмы жидковат» – примерно так мы изъяснялись о стихах друг друга.
Именно в этих категориях мы дружно «разгромили» университетский семинар (кружок?) Игоря Волгина, в который тогда входили Гандлевский, Сапровский и Кенжеев. Сами «волгинцы» пришли к «винокуровцам» не без тайных мыслей сбить спесь с «вшивших литинститутцев». А мы им – «в ваших стихах нет мяса с кровью», «это холодные макароны без подливки», «общепитовский кофе с пенками». «Волгинцы» были посрамлены.
Как-то раз Евгений Михайлович пришел на семинар грустный, удрученный и чем-то взволнованный. «Не будем сегодня говорить о поэзии, поговорим о жизни, – предложил он. – Вы что-нибудь слышали о тарелках?» Мы переглянулись. «Говорят, они огромные и принадлежат внеземным цивилизациям, – пояснил он. – Больше всего меня беспокоит вопрос: а что там внутри? Я уверен – там что-то есть».
«Может быть, пища для землян», – льстиво и неуверенно предположил кто-то. Он с сомнением покачал головой. «Больше всего я боюсь, что они, – Евгений Михайлович тяжело вздохнул, – что они – пусты!» Мы наперебой принялись его разуверять и даже предложили продолжить семинар в вольной атмосфере кафе ЦДЛ, где даже студенты в те времена могли финансово одолеть тарталетки, салат оливье и бифштекс с кровью в придачу. Шагая туда по морозным улицам, Евгений Михайлович все выпытывал, уже приободренно: «Так вы, Николаева, точно верите, что они – не пустые? Вот и я говорю – в них что-то есть, что-то в них есть!»
Евгений Михайлович был известный поэт и часто ездил за границу. Особенно ему понравилась Канада – там в ту пору открыли новый способ приготовления цыплят на вертеле и в сухарях. Их готовили по всей Канаде, даже возле Ниагарского водопада.
Несколько меньше понравилось Евгению Михайловичу в Италии – он оказался не большим любителем лобстеров и лангустов, которыми его здесь потчевали, хотя ничего не имел против итальянской пиццы или пасты.
И совсем не по душе ему пришлась Скандинавия. Там было принято приглашать в гости в восемь вечера, когда ужин уже отошел и можно пробавляться лишь солененькими орешками с выпивкой. От солененьких орешков весьма скоро начинает подташнивать, и тогда хочется чего-нибудь более основательного и рукотворного…
Евгений Михайлович был очень доверчивым и наивным человеком – его ничего не стоило разыграть. Однажды детский писатель Геннадий Снегирев позвонил ему, исключительно из безделья и желания выпить, и сказал, что видел про него сон. «Что за сон?» – забеспокоился Евгений Михайлович. «По телефону не могу», – многозначительно сказал Снегирев и повесил трубку.
А надо сказать, что у Снегирева всегда была репутация великого и загадочного человека. Он много путешествовал по Азии и всегда привозил оттуда что-нибудь этакое – из разряда тибетской медицины, – то капли от импотенции, то ежиные иголки от воспаления среднего уха, то супермумие от аллергии. По его словам, тибетские ламы и шаманы принимали его за своего и посвятили в некоторые свои премудрости. Так сон Снегирева вполне мог оказаться сродни снам чуть ли не самого Иосифа Прекрасного.
На следующее утро – часов этак в восемь – Евгений Михайлович стоял на пороге моей квартиры: «Вы, Николаева, живете в одном доме с писателем Снегиревым. Он видел про меня сон. Срочно отведите меня к нему».
Мы пошли, растолкали спящего Снегирева, который, сообразив в чем дело, принял такой многозначительный и пророчествующий вид, что Евгений Михайлович в буквальном смысле затрепетал. «Трепещешь? Хорошо, – удовлетворенно сказал Снегирев, – а где бутылка?» Евгений Михайлович открыл дипломат и вынул оттуда бутылку водки. Словно извиняясь передо мной, он сказал: «У меня сегодня день рожденья». И мы сели праздновать.
Так мы праздновали до самого позднего вечера, то у Снегиревых, то у нас, а потом почему-то сорвались с места и зачем-то поехали к Новелле Матвеевой, которую, бедную, страшно напугали, хотя она и говорила, что ей «очень приятно», а потом опять оказались у меня дома. Снегирев то и дело возвращался к толкованию сна, который заключался в том, что серебристый пудель попал в водосточную трубу, и все это каким-то образом соотносилось с судьбой Евгения Михайловича, во всяком случае, тот все время повторял потрясенно: «Это точно про меня! Знаешь, как на меня катят бочку?» И многозначительно показывал пальцем куда-то вверх. «С пивом? Так кати ее сюда!» – кричал Снегирев.
Пока шла эта пирушка, за время которой бегали в магазин, впускали и выпускали каких-то людей, Снегирев возымел колоссальное влияние на Евгения Михайловича и внушил ему мысль немедленно начать у него лечиться. Евгений Михайлович согласился.
Гена тогда лечил «старым шаманским способом» – плевками. Он просто плевал на больное место, и оно «заживало». Или «засаживал доминанту». Это значит, что он вкручивал некую мысль в мозги пациента и «снимал» у него «все напряги».
«У тебя напряг с одной бабой, дай я тебе ее «сниму»», – говорил он Евгению Михайловичу. И тот соглашался. «Хочешь, я тебе засажу доминанту, что ты есть перестанешь?» И тот опять соглашался. В конце концов Снегирев усадил Евгения Михайловича в кресло и начал сеанс: «Вот суп, он наваристый, мясной, вкусный суп харчо. Но в нем мыли ноги, грязные, потные, вонючие, волосатые мужские ноги». «Какая гадость!» – наконец воскликнул Евгений Михайлович. «Снимаю!» – кричал Снегирев. – Все – супа нет!»
«А вот бифштекс, а вот осетрина фри. Они покрыты хрустящей корочкой, они блестят маслом. Но внутри у них завелись черви – большие белые черви, они кишат, извиваясь», – шевелил Снегирев у него перед носом своими артистическими пальцами. «Какая гадость», – стонал Евгений Михайлович. «Бифштекс и осетрину – снимаю!» – кричал Снегирев.
«Пошли дальше. Вот – баранья косточка, а вот сыры, ветчины, колбасы, карбонат, зельц, холодец, курочка с рисом, яйца под майонезом…» «Творожок оставь! – не выдержал вдруг Винокуров. – Все бери, только творожок не трогай!»
Надо сказать, что Евгений Михайлович после этого действительно сильно похудел. Что до Снегирева, то это долгий рассказ.
Винокуров не любил мое имя и звал меня исключительно по фамилии. «Что за имя такое?» – недоумевал он. «Да это у Куприна, – оправдывалась я. – Когда я родилась, впервые за годы советской власти вышел Куприн. Родители мои и сделали этот социокультурный жест». «А когда вы станете старой, вас что, тоже Олесей будут звать?» Так трогательно он продумывал мои грядущие проблемы…
Винокуров был большим мастером художественной детали: деталь у него пела гимн материальному миру, воплощенной идее. Именно здесь проявлялось его христианское мироощущение: ликование преображенных частностей мира, гимн одухотворенных подробностей. Как раз это в его поэзии и подметил архиепископ Иоанн Сан-Францисский. Евгений Михайлович очень гордился, если не сказать – хвалился его высокой оценкой.
И если говорить об ученичестве, то именно эту драгоценную неповторимую шероховатость дивных вещиц, эту единственную неотчуждаемую и узнаваемую на ощупь подробность жизни, кропотливую ее выделку, прихотливую ее повадку, баснословно интонированную ее речь, чуткую и выразительную ее мимику научил меня любить Винокуров.
Для кого-то он останется советским классиком, мэтром. Но тем, кто был тесно связан с ним в годы «безвременщины» – когда подлинной профессией могла быть только сама жизнь и потому ничего больше не оставалось, как просто жить, то есть мыслить, страдать, и играть, и молиться, и пировать, и плакать, и хохотать, и лететь по черному мокрому снегу, задыхаясь от вдохновенья, – вольно вспоминать его именно как частного человека, как сказочного персонажа – «Бухтелку», собравшего все-таки свой трудный словесный мед.

Человек в интерьере

Кабинет писателя

Ну, положим, письменный стол у меня есть. Хотя не тот, что подарила мне на свадьбу молодая вдова Семена Кирсанова. Тот был с резным барьерчиком, тот был с зеленым сукном. Тот был столь широк, чтоб грудью всею… На том – можно было провести жизнь, как столпник на столпе.
А она – эта прекрасная дама – пришла ко мне на свадьбу и произнесла тост: «Державин подарил Пушкину лиру, а я дарю тебе письменный стол Кирсанова. Да, я делаю миру этот жест!»
И она эффектно вскинула руку. Гости зааплодировали, но – увы! – этот жест она так и не довершила, потому что обиделась на кого-то из моей родни, и на следующий день подаренный ею стол (мой стол!), который в пылу брачного пира еще не успели перевезти к его владелице (ко мне!), оказался в комиссионке и вскоре был продан за астрономическую сумму.
Об этом мне сообщил мой редактор – Виктор Сергеевич Фогельсон, которому мои стихи очень не нравились, и он пытался в них все слова заменить на синонимы. Вот тогда я и помянула Кирсанова в связи с тем, что ему мои стихи вполне приходились по вкусу, и он писал мне рекомендацию в Литинститут (тогда это было в ходу). Фогельсон Кирсанова уважал и даже что-то процитировал наизусть. Заодно вдруг и вспомнил про стол, который видел в комиссионке, и про баснословную цену.
Но стол у меня все-таки неплохой. Очень даже хороший. Двухтумбовый, темного дерева. Основательный. Его мне подарил поэт Виктор Гофман, потому что ему, в свою очередь, подарил великолепный стол поэт Межиров, и в двух столах у него не было никакой нужды. До сих пор, когда Гофман приходит ко мне, он спрашивает всякий раз: «О, какой у тебя стол! Где брала?» Может – шутит, может – правда забыл…
Есть у меня и ковер в кабинете – песочного цвета и во весь пол. Его мне много лет назад подарил англичанин Тони, который работал в Москве корреспондентом «Financial Times». К нему должна была приехать жена, с которой он собирался разводиться, и он хотел получше принять ее. Поэтому он сменил ковер и два кресла на новенькие, а прежние привез ко мне.
Этот Тони очень любил православное богослужение, и мы часто ездили с ним в Лавру, где он подолгу простаивал у раки преподобного Сергия среди старух в пушистых платках, длиннобородых стариков и местночтимых юродивых. Ездили мы с Тони и во Владимир – осматривать храмы и случайно попали на первое богослужение владыки Серапиона, только-только переведенного на Владимирскую кафедру из Иркутска. Я сказала: «Мистика!» – потому что он был тогда единственный архиерей, которого я знала по имени и видела вблизи.
Это было в Иркутске. Вместе с писательской «бригадой», с которой мы приехали выступать по местным общежитиям, домам культуры и воинским частям, я зашла погреться в кафедральный собор. Кончалось воскресное богослужение, и владыка говорил проповедь. Ему расстелили ковровую дорожку, и вскоре он двинулся к выходу, поспешно благословляя всех одесную и ошуюю. Писательница Вика Токарева, у которой был нюх на все «самое лучшее», сказала мне: «Давай и мы получим себе благословение архиерея». А я была юной, некрещеной и не знала, как это происходит. Особенно меня бороли сомнения насчет шапки – что ее, снимать, как это сделали все мужчины, или оставить вместо платка. Поэтому я сняла ее наполовину – то есть сдвинула набекрень. Вид у меня был обескураженный и дурацкий, и когда владыка приблизился, я не выдержала и отступила на шаг. И тут он остановился, очень проницательно на меня посмотрел – так, как будто увидел ВСЮ МОЮ ЖИЗНЬ, и твердо перекрестил меня со словами: «Да поможет тебе Господь!»
Выслушав это, Тони многозначительно подтвердил: «Да, во Владимир мы попали совсем не случайно!..»
Правда, владыка Серапион мне не встречался больше никогда в жизни, а что касается Тони, то за нами с моим мужем стали следить товарищи из ГБ.
Как-то раз, возвращаясь от него с рождественской пирушки около трех часов ночи, да еще по лютому морозу, мы заметили слежку и решили от нее уйти испытанным революционным способом: дворами, мелкими перебежками и поворотами: направо – налево – налево – направо, и – бегом, бегом!.. Маневр удался, и мы с возгласами «свобода!» вкатились в подъезд. Каково же нам было, когда, поднявшись на свой девятый этаж, мы увидали на лестничной клетке, возле мусоропровода двух товарищей определенного вида, да еще в пыжиковых шапках!.. Видимо, они были уже в чинах, в отличие от тех, кто караулил нас, переминаясь на морозе.
– А это кто такие? – закричала я, указывая на них сверху вниз пальцем.
– Воры и разбойники, – отвечал шикарно грянувшим голосом мой муж.
И вдруг, застуканные, они дунули с места, как сорванцы, и, придерживая обеими руками шапки на головах, затрюхали вниз по лестнице. Наверное, они обставили эту «халтуру» как серьезную разведывательную операцию, раз уж задействовали в ней, по крайней мере, целую группу «сотрудников». Наверное, они долго составляли план, разрабатывали стратегию, чертили окрестности, водили указкой по карте, вычисляли масштаб, рисовали стрелки… И наверняка им платили сверхурочные за неблагоприятный климат, за опасную ночную работу…
Ну да ладно. С ковром у меня началась новая жизнь. Я положила себе за правило: что бы ни было, я должна каждое утро вычистить весь ковер маленькой жесткой щеткой. Если я почему-либо это не сделала, значит, что-то со мной (с жизнью) не так. И наоборот: если с жизнью что-то не так, то есть «все погибло» и «все пропало», прежде всего надо вычистить ковер жесткой маленькой щеткой.
На этом ковре, на расстеленных овечьих шкурах, часто ночевали у нас поэты и монахи. Я стелила им «по ту сторону стола», и у них получалась маленькая келейка. Многие из них сейчас стали настоятелями монастырей, а один – так даже архиереем.
Есть у меня в кабинете и полки с книгами. Полки мне никто не дарил: их с помощью электропилы соорудил мой муж – хрупкий и ранимый интеллигент, который знает все на свете, но который ни до той поры, ни после нее никогда не держал в руках ни молотка, ни отвертки. Сделал он это в порыве дивного вдохновения и одним махом вложил в них весь мастеровой пыл, отпущенный ему на всю жизнь. Перед каждой полкой он замирал, как художник перед новой картиной. Отходил, прищуриваясь, любовался издалека… Часть полок снабжена хитроумными секретерами на шарнирах, которые пожертвовал нам из своего шкафа, стоявшего на балконе, Леня Миль, переводивший тогда гениальные псалмы Нарекаци – армянского монаха VIII века и вызванивавший нас по ночам к себе – слушать очередной переведенный им текст. После псалма мы шли купаться в большом фонтане, пили вино и наблюдали рассвет. Леня никогда не забывал, что он – дитя еврейского гетто, но Нарекаци он любил не менее, чем еврейский народ. Поэтому он и не смог прижиться в Израиле, куда эмигрировал вскоре после «фонтана», и вернулся назад. Но мы с ним больше не виделись и узнали лишь из газет, что Леня повесился. Там это называлось «трагически кончил жизнь». Книгу Нарекаци, которую он перевел, кто-то у меня заиграл, и теперь я уже нигде не могу ее отыскать… Начиналась же она так: «Я – древо, коренящееся в аду».
Книгами заведовал мой муж. Каждый стеллаж соответствует какому-либо роду деятельности, которой он занимался. Критика и литературоведение – это Литинститут. Культурология, социология, киноведение – это институт искусствознания. Современная поэзия, проза, скопище старых журналов – это уже «Огонек». И наконец – богословие, история Церкви, богослужебная литература – это когда он стал христианином, а потом и священником.
За один из стеллажей зацеплена большая самодельная вешалка, на которой висят его ряса с подрясником, не вмещающиеся в стандартный платяной шкаф. Они как-то символически занавешивают подаренную мне в Италии золотую табличку, на которой выгравировано латинскими буквами:

POETA OLESIA NIKOLAEVA.

Правда, однажды, перед приходом предполагаемого спонсора моей книжки, я извлекла ее из забытья и, обтерев пыль, водрузила на видное место. Но спонсор затерялся где-то в пути, и она опять уткнулась в черный, пропахший ладаном штапель.
Часть книг все же добыла я. Их мне подарил отец Ефрем – издатель Джорданвилльского монастыря, куда я, запутавшись в юрисдикциях на американской территории, попала в самый разгар вражды между Зарубежной и Русской Церковью. Началось с того, что я подарила отцу Ефрему книжку моих стихов, а он, прочитав в ней несколько строф, хлопнул себя по голове и крикнул: «Да это же – про меня!» И нагрузил мне три огромных ящика богословской литературы. Кроме того – вложил туда для русских монастырей множество икон и иконок, крестиков и крестов, кусочков мощей в мощевиках, пузырьков с афонским маслицем, свечек от гроба Господня и бутылочек с иорданской водой. А потом повел меня смотреть монастырь и его окрестности. И вообще мы с ним подружились… «Мы с тобой как брат и сестра», – сказал он мне на прощанье.
Вернувшись в Нью-Йорк, я послала книги в Москву по почте. Целых полгода мне приходили потом желтые мягкие бандероли с книгами, и – о чудо! – ни одной не украли. Святыньки же я бережно переложила в чемодан и с тоской гадала, где бы мне в Нью-Йорке переночевать, потому что конференция, на которую я прилетела, уже кончилась, из гостиницы меня выгнали, денег у меня не было, а единственная московская знакомая, проживавшая там на ПМЖ, собиралась справлять еврейскую Пасху с родственниками из Израиля и пекла мацу. Приближалась ночь, а мне было некуда деться. И вдруг…
И вдруг в этот дом, где я сижу возле своего святого чемоданчика и тоскую, звонит моя московская подруга Анна, которая когда-то была настоящей непальской шахиней, родила двух дочек, ставших эстрадными звездами, а сама сделалась женой поэта и теперь пишет «жесткую прозу».
Итак, звонит мне Анька, прилетевшая в Нью-Йорк на несколько дней со своим мужем, чудом напавшая на мой след и отыскавшая этот номер телефона, и кричит: «Немедленно приезжай! Мы тут в прекрасном доме, у милейших людей, места полно!» И я приезжаю…
Действительно, какой прекрасный дом, несмотря на то, что бруклинские трущобы! Сколько места, несмотря на то, что хозяева уступили мне свою спальню! Наконец, какие чудные люди! О счастье! О ликованье!..
– Анечка нам уже многое рассказала о вас, – говорит мне хозяйка дома. – Я бы тоже хотела представиться.
И она протягивает мне визитную карточку. На ней написано:

ТАМАРА
Черная, белая магия. Колдовство.
Снятие и наведение порчи. Ворожба. Приворот.

– Может быть, у вас какие-нибудь проблемы? – с обворожительной улыбкой спрашивает она. – Для вас я могу бесплатно.
– Спасибо, – вежливо улыбаюсь я. – У меня все в порядке. Мне не нужно.
Так говорю я, но святыньки у меня в чемодане говорят иначе. Предметы в доме вдруг снимаются с мест и начинают плавное движение. Расписная деревянная посуда, стоящая на полках по всему периметру кухни, лопается с диким треском, похожим на выстрелы: крак! крак! крак! Из лампы, висящей над столом, за которым мы сидим, раздается хриплый голос, что-то быстро-быстро говорящий по-английски. Мои московские друзья – скептики и агностики – машинально крестятся. Хозяйка мечется по кухне, словно ловя кого-то, и кричит, разрывая на себе ворот платья: «Чуждый дух проник ко мне! Чуждый дух!»
«Чуждый дух» был увезен мной на следующий день в Москву и роздан по монастырям. Я часто со смехом рассказывала эту историю, явившуюся последним эпизодом моей американской эпопеи. Но особенно я хвасталась своей дружбой с отцом Ефремом. Дружбой, которая побеждает все церковные разделения. «Мы с ним как брат и сестра», – говорила я.
Вскоре, по слухам, он бежал из Джорданвилльского монастыря по веревочной лестнице через стену и – на Афон. Я встретила его через три года на празднике Успения в Псково-Печерском монастыре и подошла к нему под благословение. Но он меня – не узнал. Книги же его я читаю до сей поры…
А зеленую лампу, которая освещает мягким светом мой письменный стол, когда-то подарила мне «молодая поэтесса» Галя С. Она работала дворником в соседнем ЖЭКе «за прописку» и откопала эту самоуверенную лампу на латунной ноге где-то возле помойки. Зеленый абажур, впрочем, вскоре разбился, и его заменила прихотливая соломенная шляпка, постепенно обросшая всякими бусиками, браслетиками и кулончиками. В придачу к лампе Галя С. написала мне стихотворение «Далее нет ничего. Так живи и гордись!» и рассказ «Шанс» о моем дне рождения. Рассказ заканчивался символической сценкой с бездомной собакой, которую она (Галя, героиня) зазывает в дом, чтобы там ее приручить и одомашнить. Но собака не идет за ней, хотя, как у Гали написано, «у нее ТОЖЕ был шанс». То есть это «тоже», применительно к собаке, означало, что это как бы я даю Гале С. некий «шанс», но она его не использует, предпочитая свободу… Поскольку на моем дне рождения ничего такого и не было, кроме болтовни и хихиканья, видимо, этот «шанс» был каким-то ее личным соображением. Может быть, что-то ей померещилось в том, что вот Тони – корреспондент, Леня Миль – переводчик, Гофман – поэт, а она, Галя, – дворник. Но рассказ был совсем неплохой…
Вскоре получилось так, что моя близкая школьная подруга увела у нее возлюбленного, и Галя С. надолго куда-то пропала. Возлюбленный стал членом общества «Память» и печатал в газете «Пульс Тушина» стихи о том, как он носит за голенищем «длинный нож». Подруга моя сорвалась с балкона в пасхальную ночь и разбилась насмерть. А Галя С. вышла замуж, родила двух детей и перестала писать стихи.
А еще у меня в кабинете есть золотой самовар. Я купила его за бесценок в антикварном магазине в конце перестройки. Самовар символизирует мечту о нормальной жизни. Когда можно поехать на дачу, растопить его шишками и сучками и потом долго-долго, по-чеховски нудно пить чай, отгонять от варенья мух и лениво поправлять на плече шаль, постепенно обрастая детьми, внуками и всякими там невестками, снохами, зятьями и кумовьями. Но дачи у меня нет, и невостребованный самовар пребывает как «вещь в себе», уперев золотые ножки в грузинский войлочный коврик, расстеленный на пианино.
Пианино тоже есть у меня в кабинете. Его мне купили родители, чтобы меня обучала музыке старая обрусевшая голландка Фредерика Людвиговна. «Каждый палчик отделно», – писала она мне задание в тетрадь, сопровождая его, в ущерб мягким знакам, тремя, а то и пятью восклицательными.
Фредерика Людвиговна имела молодого (шестидесятипятилетнего!) мужа и выглядела как целый карнавал: она подкрашивала волосы синькой, носила красную шляпу и запудривала большие рыжие веснушки крупнокалиберной розовой пудрой «Рашель». Когда у меня не получался «каждый палчик отделно», потому что я – переученная левша и в каждой руке у меня – каверза и подвох, она темпераментно произносила бурную фразу, исполненную явного русофобства. И тогда я вкрадчиво спрашивала ее о Голландии, и она сразу же все мне прощала. Несколько раз я ходила в консерваторию на концерты ее мужа. Где-то в задних рядах оркестра виднелась и ее голубоволосая голова. Время от времени моя учительница вдруг поднималась со стула и – к моему восторгу – била в большие золотые тарелки.
Еще два года назад я играла на пианино сонаты Моцарта и экспромты Шуберта: единственное, что у меня осталось после давнего переезда. А теперь уже почему-то не отыскать ни сонат, ни экспромтов. Пианино стоит закрытое, как некое «прошлое», о котором есть воспоминания, но к которому нет ключа. Если угодно – прошлое, которое существует, но на котором нечего больше сыграть.
Еще у меня в кабинете есть диван. Он достался моему мужу от писателя Григория Свирского, когда тот уезжал в Израиль. Диван такой широкий, что поэт Юрий Левитанский, когда он жил по соседству и часто заходил к нам пожаловаться на жестокие козни жизни и утешиться дружественной беседой под рюмочку-другую водочки или коньячка, часто, откинувшись на нем назад, засыпал поперек него, и еще оставалось место.
В ту пору его жена (тогдашняя) занималась спиритизмом и так наловчилась, что духи ей диктовали нечто даже без блюдца и нарисованных на бумаге букв. Она делилась со мной впечатлениями от беседы с духом Ахматовой, у которой спросила: «Анна Андреевна, а что вы думаете о поэте Цыбине, вот он – видите – сейчас идет по двору?» «Невыразительная личность», – отвечал дух Ахматовой. Видимо, он как-то нелестно отзывался ей и о самом Левитанском…
Над диваном висит большой старинный расписной крест с лампадой. Крест с лампадой подарил тот монах, который сначала ночевал у нас на ковре, а потом стал архиереем.
Когда же он еще не был архиереем и сам помогал вешать этот крест на стену, у нас сидел в гостях поэт N., который затеял с ним религиозный спор:
– В Бога-то я верю, а вот в лукавого – это нет, не могу, увольте.
– А во Христа веришь? – спросил владыка.
– И во Христа верю.
– А кого же Он тогда изгоняет из больных и бесноватых?
– Ну это так – фигурально.
– А если тебе Господь беса покажет – тогда поверишь?
– Тогда поверю.
– И покрестишься?
– Покрещусь.
И тогда теперешний владыка посмотрел на крест, осенил себя крестным знамением, положил земной поклон и сказал поэту:
– А теперь – жди. Недавно я спросила поэта N.:
– Ну как – показал тебе Господь беса?
Он отмахнулся и фыркнул. Мы подошли к метро.
– Пока, – сказал он, – теперь я пешочком.
– Как, – изумилась я, – ведь далеко.
– А я на метро не езжу: спускаешься туда, как в ад. Страшно.
– Ну так сядь на автобус.
– Нет, – он решительно мотнул головой и добавил загадочно, – там ведь тоже ЗАКРЫВАЮТ ВСЕ ДВЕРИ.
На противоположной стене – прямо напротив креста – большой портрет старца Серафима.
Много лет назад меня пригласили на заработки в Белгородскую область и посулили за каждое выступление 7 рублей 50 копеек. Я поехала на заработки, а попала к старцу, потому что его пустынька была в той же Белгородской епархии.
Старец Серафим давным-давно умер и теперь пребывает с ангелами на небесах. В его пустыньке после него поменялось уже три священника. Но вот что любопытно: все, кто когда-либо приезжал к нему, связаны между собой как бы единым сюжетом, тонкой шелковой ниткой, из которой рыбаки плетут сеть для легких серебристых рыб.
Тот, Кто погнал меня пятнадцать лет назад на заработки под Белгород, знал, что я в нее попаду.
Что я буду стоять в резиновых сапогах на ледяном полу нетопленого храма все восемь часов уставной великопостной службы.
Что я буду скрывать у себя беглого монаха с Кавказских гор, где его хотели убить омусульманившиеся греки, и буду добывать ему – через шулеров и воров – подложный паспорт.
Что я буду в три часа ночи добираться пешком по крещенскому морозу к Ярославскому вокзалу на первую электричку в Загорск, чтобы довезти в Лавру золотой напрестольный крест, усеянный бриллиантами, который по недоразумению оказался в Москве, но который вот-вот будет взыскан с моего духовника патриархом. И пока я буду его нести по гололеду на раскатанных скользких подошвах, я буду подозрительно шататься, скользить и падать, а за мной будет медленно ехать ментовская машина, и менты, принимая меня за вокзальную проститутку, будут кричать: «Все равно не уйдешь от нас, все равно поймаем!» Но Господь покроет меня от них тьмой и метелью, и я вовремя довезу этот крест, как бриллиантовые подвески, и спасу королеву…
Что я буду записывать под диктовку исповеди убогого монаха Леонида, на чьих руках умерло три великих старца и по молитвам которого Господь сохранил мне правый глаз, выжженный уже до бельма отлетевшей в него горящей серой от спички.
Что я буду меняться крестами с самым кротким и самым суровым монахом, который даже тогда, когда, промахнувшись и рубанув себя по руке топором, не издал ни звука и только все бледнел и силился улыбаться, пока я тащила его в больницу.
Что я буду шофером в женском монастыре, а в мужском – кухаркой и посудомойкой. Певчей в подмосковной церкви. Чтецом в деревенском храме. Женой священника. Матерью диакона…
Что я буду называть себя христианкой…
Рядом с портретом отца Серафима – чуть ниже – висит старинная немецкая гравюра: блудный сын, получив отцовское наследство, покидает отца. Весь он исполнен птичьей беспечности, юности и богатства. В его сердце плещется кураж новой жизни: приключения, путешествия, пиры с друзьями, любовь и слава. Он пока ничего не знает о свиньях, которых ему предстоит пасти, о свиных рожках, которых ему предстоит наглотаться… Сквозь приоткрытую дверь отец наблюдает, как удаляется его сын. И даже если в последний момент он крикнет ему: «Я тебе запрещаю! Вернись!» – тот все равно уйдет. И отец – молчит…
Чуть левее – на одном из стеллажей – стоит фотография отца Василия, которого мы называем pere Basil, потому что он – француз. Реге Basil стоит в полный рост, облеченный в шелковую греческую рясу и клобук, и держит над головой хоругвь. Это я сняла его на празднике Успения в Псково-Печерском монастыре.
Pere Basil был когда-то католический монах и принадлежал к ордену бенедиктинцев. Потом – подвизался в униатском монастыре в Иерусалиме. А теперь он – православный священник и служит на деревенском приходе в Чувашии. Чуваши – эти хранители чистоты Православия – его не признали, приняв за еврея (из Иерусалима!) и за масона (говорит как-то не по-нашенски, с акцентом). «Сколько ты заплатил нашему владыке, чтобы он дал тебе это место?» – гневно вопрошали они.
Но русское меньшинство в нем души не чает, особенно бабки, потому что он служит строго по уставу и его службы длятся иногда по восемь-девять часов.
– Почему-то в этой деревне очень пьют, – жаловался мне недавно реге Basil. – Недавно я венчал жениха и невесту, так молодой муж так погулял на свадьбе, что через три дня умер. Я же его и отпел.
Pere Basil тоже ночевал на моем ковре…
Над его фотографией – чуть выше – стоит резной деревянный ангел. Его мне подарила одна милая женщина в связи с моим романом «Кукс из рода серафимов», герой которого вырезал деревянных ангелов. Сам он был уродец и очень страдал, что и воскреснув останется таковым. Сюжет этот – рикошетом – вернулся ко мне в Александрии, когда я рассматривала саркофаги: там тоже был один такой карлик, который, мечтая воскреснуть в преображенном виде, заказал себе огромный двухметровый саркофаг.
В Александрию же мы приплыли на пароходе с Булатом Шалвовичем Окуджавой и после «саркофага» решили прокатиться до пристани на арабской бричке, запряженной тройкой вороных. Сторговавшись за пять долларов, я забралась на козлы рядом с возницей, а Булат Шалвович расположился в повозке. С моря дул густой блаженный ветер вечности и свободы. Возница оценивающе взглянул на меня и передал мне вожжи. Кони понеслись по мостовой, и бричка запрыгала по ее овальным булыжникам, распугивая народ. Покачиваясь на козлах в такт летящим коням, я чувствовала себя то ли Клеопатрой, то ли царицей Савской: мне казалось, что я уловила РИТМ…
Мы подъехали к Александрийскому маяку, и возница повел нас в бессмысленный музей картонных и выцветших от времени рыб, который располагался внутри. Побродив по нему «из вежливости», мы снова влезли в свою пролетку и отправились на корабль.
Теперь уж кучер управлял сам, лихо заворачивая на узенькие улочки и щелкая для острастки кнутом. Вдруг он остановился возле крошечной ювелирной лавочки и сделал нам знак – слезать.
– Вы должны здесь непременно что-то купить: так, сувенир, – объяснил он на тарабарском наречье. – Иначе я вас дальше не повезу. И вы опоздаете на корабль.
Перевернув всю лавку, я выбрала наконец золотые сережки с камнями из Красного моря, по которым когда-то проходил со своим народом сам Моисей.
– O, Moses, Moses, yes, yes, – кивал мне головой торговец.
И Булат Шалвович, повертев камушки в руках, сказал:
– Теперь тебе будет о чем вспоминать.
Через два с половиной года мы сидели с ним рядом на каком-то вечере, и я, взяв себя за мочку уха с серьгой, сказала:
– Вот. Помните, как мы покупали их в Александрии?
– В Александрии? – удивился он.
– Ну да. Сначала мы катались в чудной повозке, потом заехали на Александрийский маяк, потом возница завез нас в лавочку, и там…
– Правда? – недоверчиво переспросил он. – Так ты утверждаешь, что мы были в Александрии?..
Возле ангела лежит серый камень с застывшими каплями крови святого мученика Василиска. Он был убит гонителями в Команах и скинут в источник. По преданию, все камни на дне источника покрылись несмываемыми каплями его крови. Местное поверье гласит, что тому, кто вытащит из воды такой камень, отпустится какой-нибудь грех. Мой муж нырял трижды в ледяную воду. Наконец он поднял над головой большой серый камень, на котором действительно отпечатались красные брызги.
Этот сюжет понравился писателю Битову, и он забрал его себе, поблагодарив за это, в свою очередь, моего мужа в предисловии к «Ожиданию обезьян». При этом он назвал его почему-то послушником.
Впрочем, еще много есть у меня в кабинете и икон, и иконочек, и фотографий, и картин, и картиночек, и всяких штучек, и всякой всячины – «с историями» и без них. Есть у меня и машинка «Эрика», и стаканчик с ручками, и бумага, и карандаш. То есть все, как положено в кабинете писателя, как быть должно.
Только здесь я почти никогда не работаю: то – мужу завтра служить литургию и рано вставать. То – кто-то пришел и пьет чай за моим столом, передвинув рукописи, спрятав машинку в углу. То – дети играют на пианино и басом поют псалмы. То – еще что-нибудь. Потому что – жизнь…
Я дожидаюсь, когда все в доме улягутся спать, пробираюсь на кухню и раскрываю большую коленкоровую тетрадь. Там нет ничего – ни большого письменного стола, ни мягкой лампы, ни полок с книгами, ни картин: только черный квадрат окна перед глазами да обнаглевшие тараканы вокруг.
И все-таки мне очень жаль, что когда мы с мужем отойдем в лучший мир, дети разгребут в моем кабинете это скопище как бы бессвязных и бестолковых вещей, разъединят их: что-то выкинут на помойку, что-то – раздарят, что-то приспособят для себя самих. И правильно.
Потому что они – эти вещи – не есть я, это даже не моя жизнь, в которой были, возможно, более важные для нее люди, события и сюжеты.
И все-таки – это мой ПИСАТЕЛЬСКИЙ кабинет. Кое о чем он говорит прямым текстом, кое о чем – проговаривается, но о большем – умалчивает, скрывает. По ночам это «большее» заглядывает мне в глаза. Наверное, оно умрет и воскреснет только вместе со мной.
Египетский карлик знал, что именно саркофаг надо делать непременно «на вырост».
Но место над бездной, на котором он стоял на этой земле, безвозвратно поменяло черты.

Оставить комментарий » 3 комментария
  • Елена, 27.03.2015

    Мне понравились все книги Олеси Николаевой. Здесь есть все — и глубокий смысл, и поучительные сюжеты, и юмор (даже над собой).Это настоящая православная литература! Спасибо!

    Ответить »
  • Фотиния М., 08.11.2016

    Читала с удовольствием,  спасибо.

    Ответить »
  • Людмила, 12.04.2017

    Бог всегда рядом , всегда заботится , читая откровения Олеси Николаевой, не перестаю удивляться милости Господа — это то , что мне нужно , то , что именно теперь нужно. Ищите и найдете , стучите и откроется , сколько пользы в этих откровениях, они ведь касаются каждого из нас , спасибо за всё!

    Ответить »
Авторы
Самое популярное (читателей)
Обновления на почту

Введите Ваш email-адрес: