А. И. Герцен принадлежит к числу тех наших национальных героев, при одном упоминании имени которых расширяется грудь и учащенно бьется сердце. Вместе с тем он является одной из самых характерных фигур, в которых воплотились многосложные противоречия противоречивого XIX века. На нем скрещиваются самые многочисленные и разнообразные влияния, от крепостного права до западного социализма, от ссылки в Пермь до революции 1848 года. Его голова подобна вершине, озаряемой лучами двух солнц, — как сравнил бы сам Герцен, заходящего солнца западной цивилизации и восходящего — восточной; от той и от другой он собрал самые лучшие цветы и самый зрелый плод. Ему были близко знакомы самые выдающиеся люди России и Европы, и, думается нам, из всех представителей 48 года Герцен имел едва ли не самый широкий умственный горизонт. К этому надо присоединить многостороннюю образованность и замечательный литературный талант, делающий Герцена одним из самых блестящих представителен русской прозы. Литература, писательство собственно и было истинным призванием Герцена, — все остальное явилось для него как бы родом исторического недоразумения. Как художник, Герцен создал в русской литературе самостоятельный жанр мемуаров, в котором и был истинным мастером. Как публицист, он соединил самый пылкий пафос гражданина с трезвостью ума и практичностью требований; полной оценке этих заслуг Герцена пред русской общественностью еще не пришла пора; но наше время более чем всякое другое способно оценить все значение гражданского подвига Герцена.
Однако мы намерены говорить в настоящей статье по о Герцене-художнике и не о Герцене-публицисте и вообще не о какой-либо отдельной стороне его деятельности, нас интересует здесь весь Герцен, Герцен как человек, истинный духовный субстрат и основа всех этих отдельных видов деятельности. Душевная жизнь всякого, даже самого незначительного человека, представляет много элементов драматической борьбы, драмы с самим собой, какой до известной степени является вообще духовная жизнь; в груди же Герцена клокотал постоянно действующий вулкан, происходили постоянные катаклизмы, шла постоянная драма. И эту драму не нужно разгадывать, по нужно делать о ней гадательных предположений, — он сам рассказал миру о различных его перипетиях в блестящей прозе, иногда по музыкальности не уступающей стихам. Mir gab der Gott zu sagen, was ich leide, как-то раз применяет к себе Герцен слова Гетевского Тассо. И на нашу долю выпадает поэтому задача показать смысл и значение этой драмы.
Что составляет человека в отдельных лицах, которых мы знаем как представителей различной деятельности, — писателя, купца, врача, землекопа, конторщика, проститутки, — что составляет ту внутреннюю душевную храмину, которая закрыта для людей, но открыта для Бога? Этой истинно, подлинно и единственно человеческой стихией является его религия, понимаемая, конечно, в самом широком смысле слова: чем он живет, что он считает для себя самым святым и дорогим, и как он живет, как он служит своей святыне. Узнать человека значит узнать его религиозную жизнь, войти в эту потаенную храмину.
Герцен сам раскрывает эту храмину и зовет в нее. Войдем сюда, здесь мы найдем много поучительного; быть может, более поучительного, чем в десятках ученых и толстых томов, чем во всех сочинениях самого Герцена.
Герцен расскажет нам о своих страстных религиозных исканиях, о своих падениях, разочарованиях, возрождениях; мы увидим, как со стонами и проклятиями Герцен ниспровергает старых своих богов, в которых потерял уже веру, как он блуждает в потемках неверия, как снова набожно преклоняет свои колени. Религиозные искания этой огненной души, этого, по прекрасному выражению Страхова, самосожигателя, который всю жизнь шел к вожделенной истице, не уставая и не останавливаясь пред внутренней ломкой, пред сердечными ранами, полны для нас высокого поучения, имеют в известном смысле национальное значение, и горько думать, что до сих нор русский народ еще не имеет своего Герцена
Раньше чем говорить о том, что изменилось в воззрениях Герцена, нужно указать, чему он был верен всю свою жизнь, нарисовать общий фон картины. И здесь прежде всего следует отметить тот основной факт, что Герцен, которого мы хотим представить здесь как религиозного искателя, почти всю свою сознательную жизнь был и остался до конца атеистом. Атеизм Герцена, как ми увидим, есть ключ к пониманию всей ого духовной драмы. Мы не беремся указать здесь все причины атеизма у человека с такими широкими религиозными запросами. Кроме общего предубеждения к религии, какое только могла внушить и внушила ему официальная Россия, большое значение, на наш взгляд, здесь имело воспитание, которое представляло самый отвратительный образчик барского религиозного индифферентизма, трактования религии с точки зрения кодекса приличий, что, конечно, хуже самого последовательного атеизма[1]. Заслуживает упоминания, что к Евангелию Герцен всегда сохранял теплое чувство[2]. Вообще же в его сочинениях почти неизменно выражается враждебное, даже злобное отношение к христианству, понимание которого у него крайне скудно и односторонне, основываясь главным образом на церковных злоупотреблениях, а по на истинном духе учения. Порою у пего можно встретить даже бравирующее к нему отношение, совершенно непонятное относительно учения, которое выставляется как отжившее заблуждение.
Религиозным воззрениям Герцена соответствуют и его философские воззрения, составляющие фундамент первых. О философских воззрениях Герцена нельзя говорить, конечно в смысле стройной философской системы. Соответственно всему его психическому складу воззрения па мир и жизнь имели для него ценность не как логические построения, со стороны своей логической техники и стройности, а по преимуществу со стороны своего жизненного, практического значения. В его сочинениях нельзя встретить даже упоминания о чисто теоретических философских проблемах, напр., гносеологии; его интересы сосредоточиваются в области нравственной, практической философии. Проблемы Ивана Карамазова у Достоевского суть вместе с тем и проблемы Герцена Если рассматривать воззрения Герцена с точки зрения школьной философии, то придется признать, что Герцен совсем не был философом. Его рассуждения, ясности которых нередко прямо мешает изысканная образность его стиля, иногда переходящая даже в риторику, порой поражают своими явными противоречиями и произвольностью. Герцен прошел хорошую философскую школу, ибо, будучи некоторое время гегельянцем, прилежно изучал Гегеля. Но влияния этой школы, кроме чисто внешних особенностей стиля, совершенно не чувствуется в Герцене, и та прямо компрометирующая легкость, с которой Герцен сбросил с себя влияние Гегеля за чтением Wesen des Cliristenthums Фейербаха (любопытно, что совершенно то же самое произошло и с Марксом и Энгельсом), свидетельствует о поверхностном характере этого влияния. Сам Герцен не причислял себя к сторонниикам никакой философской доктрины, но его воззрения можно характеризовать всего скорее как философию позитивизма — не в том смысле, чтоб Герцен был почитателем (или даже читателем) О. Конта (симпатии его принадлежали скорее вульгарному естественнонаучному материализму Фогта), но в смысле отрицания всякой философии, в чем и состоит существо позитивизма. Позитивизм — это бессознательная философия всех чуждых философии людей, философия здравого смысла, который вполне справедливо так недолюбливал Гегель. Основные положения позитивизма — отрицание прав метафизики и религиозной веры — вполне разделял Герцен: гипертрофия здравого смысла у Герцена была истинным его теоретическим несчастием, как это указал уже Страхов. Герцен отрицал возможность бытия трансцендентного, и единственной реальностью для него был наш чувственно осязаемый мир. Далее этого он не имел никакой определенной доктрины, и в этом его основная особенность. Он качает «своими диалектическими мышцами все эти почтенные идолы, пугающие слабых», не во имя истины, как он ее понимает, а «во имя логической свободы, во имя беспрепятственного мышления, разбирающего все, посягающего на все»[3]. Но если воззрения Герцена не представляют самостоятельного интереса как философское учение, от этого они не теряют своего значения как психические переживания, как умственное настроение. Для того, чтобы определить действительную силу философского учения, нужно его не только построить, но и пережить, при чем при переживании нередко открываются новые стороны этого учения. Это имеет силу, по крайней мере, относительно всех проблем практической философии, которые интересовали Герцена и для глубокого переживания ее учений Герцен имел все данные — логическую смелость, искренность, любовь к правде. С философским радикализмом он не останавливался пред самыми крайними выводами, доводил до самого крайнего предела все заключения, которые можно сделать из его философских посылок, — позитивизма и атеизма.
I. Разочарование в Западе.
В человека вложена способность к «святому недовольству» (по прекрасному выражению поэта) как собой, так и окружающей средой и стремление к постоянному усовершенствованию. Чем выше на нравственной и психической лестнице стоит человек, тем более развито в нем это «святое недовольство», и, наоборот, оно замолкает лить потопленное в животной природе человека, для которого поэтому нет ничего пагубнее, нет ничего низменнее самодовольства. Много было даваемо различных определений человеку: и ζῶον πολιτικὸν, и toolmaking animal, но истинной демаркационной чертой, отделяющей человеческое от животного, является недовольство существующим и стремление к лучшему будущему. В этом стремлении обнаруживается истинная духовная родина человека, — религиозная идея, с дивной художественной красотой выраженная в Лермонтовском «Ангеле».
Возможность стремления к усовершенствованию необходимо предполагает и совершенство, как тот идеальный масштаб, с которым сравнивается несовершенное настоящее. Без предположения существования такого совершенства мы не можем даже мыслить усовершенствования. Идея совершенства, таким образом, дана нам вместе с стремлением к усовершенствованию. Абсолютное совершенство есть Божество, и Оно открывается нам, следовательно, в самом основном стремлении нашей жизни.
[1] См. характеристику воспитания в «Былом и Думах». Собр. соч. г. VI, стр. 57–9.
[2] «Евангелие я читал много и с любовью, по-славянски и в лютеровском переводе. Я читал без всякого руководства, не все понимал, но чувствовал искреннее и глубокое уважение к читаемому. В первой молодости я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь я взял в руки евангелие с холодным чувством, это меня проводило чрез всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир а и кротость на душу» (Собр. соч., т. VI, 59).
[3] См. чрезвычайно интересный «Ответ русской даме» в «Колоколе» от 15 апреля 1859 года. Перепечатано в собрании избранных статей из «Колокола». 1887. Стр. 132.
Комментировать