Отечественная война в родной поэзии

Отечественная война в родной поэзии

(1 голос5.0 из 5)

Составил Ч. Ветринский

Отечественная война в родной поэзии

Война двенадцатого года произвела огромное впечатление на все русское общество, и события ее и участники много раз изображались художниками слова.
Наш сборник — как бы краткая история «священной памяти двенадцатого года» в более или менее ярких и художественных картинах, принадлежащих перу современных войне и позднейших писателей. Недостатком такой истории является лить то обстоятельство, что точки зрения различных авторов на события и героев войны иногда существенно различны.
Наполеон, «великий человек, расточитель славы» (выражение Д. Давыдова) особенно поразил в свое время воображение поэтов. «Хвала! Он русскому народу высокий жребий указал!» — восклицает Пушкин, отдавая долг почтения побежденному, но великому врагу. Особенно увлечен был Наполеоновской легендой, преданием о великом полководце, служившем только родине, только ее величию, Лермонтов, как и Гейне, как Беранже и др.
Жуковский в знаменитом некогда «Певце в стане русских воинов» был выразителем в отношении к врагу пылкого и прямолинейного патриотизма той поры. Наполеон для этого патриотизма был только коварным злодеем и хищником себялюбцем. В своем восхвалении русских героев, Жуковский всецело отдал дань общему настроению своего времени; он, напр., незаслуженно обошел молчанием Барклая-де-Толли, и лишь «Полководец» Пушкина был поздним венком на могилу полководца, подготовившего дело Кутузова. Но произведение Жуковского, как стихи современников Батюшкова или Давыдова, ценны для нас как живой отклик широко разлитых чувств и настроений, объединявших тогда общество и народ. Из всей литературы времени, ближайшего к войне, «Бородино» Лермонтова с наибольшей силой и яркостью передает настроение того солдата, который не мудрствуя умирал под Бородиным, одушевленный чувством живой кровной связи своей с родиною и с ее воплощением и сердцем — Москвою.
Среднее место между восторженным удивлением перед Наполеоном и преувеличенно патриотической враждой к нему занимают хотя и холодноватые, по живописные стихотворения Полонского и Майкова: воображение этих поэтов останавливается на трагической судьбе повелителя полумира, счастье которому изменило неожиданно и жестоко…
«Война и мир» Льва Толстого была, в ряду художественных воспроизведений отечественной войны, полным разрушением наполеоновской легенды. Наполеон в изображении Льва Толстого отнюдь не гениальный «расточитель славы», а маленькая фигура на носу корабля, которая вообразила, что она то и ведет корабль. Культу, обожанию героя — Наполеона или героев из числа русских генералов Толстой противопоставил взгляд на Наполеоновские войны, как на стихийное столкновение народов. Истинное величие, новое понимание героизма воплощено Толстым в образе Кутузова. Чуждый себялюбивой жажды славы и кровавых подвигов, не мечтающий о захватах новых и новых неприятельских знамен и пушек, Кутузов в изображении Толстого не думает о том, чтобы руководить величественными событиями, которые выше единоличной воли. Но он умеет угадать затаенный смысл событий, умеет ждать и щадить кровь русских и даже врага, раз он уже безвреден, и спасает Россию, действуя в согласии с чувствами и мыслями армии и всего народа.
Если наша краткая «художественная история Отечественной войны» поневоле страдает указанным отсутствием единства, то отдельные моменты и события войны освещены в ней с большей или меньшей яркостью и полнотой. Смеем думать, наш сборник принесет свою долю пользы в школах, на юбилейных празднествах и чтениях и т. п.
Связный обзор событий отечественной войны дан нами в рассказе для народа и школ: «Двенадцатый год», издание нижегородского губернского земства. Поэтому здесь мы ограничиваемся лишь перечнем важнейших событий войны, большая часть которых и освещена в настоящем сборнике.

События двенадцатого года

12 июня. Вторжение великой армии Наполеона чрез русскую границу (Неман), близ г. Ковно.
6 июля. Манифест Императора Александра II об образовании ополчений, с выражением надежды, что неприятель встретит «в каждом дворянине — Пожарского, в каждом духовном — Палицына, в каждом гражданине — Минина».
4–5 августа. Сдача Смоленска.
8 августа. Назначение на место главнокомандующего Барклая-де-Толли, обвиняемого молвой в неспособности и даже измене, — князя М. Л. Кутузова (Смоленского).
17 августа. Прибытие Кутузова к войску.
26 августа. Бородинский бой.
1 сентября. Военный совет в Филях и решение Кутузова оставить Москву, за невозможностью защитить ее, неприятелю,
2 сентября. Наполеон вступает в Москву.
6–10 сентября. Пожар Москвы.
Сентябрь и начало октября. Сидение французов в Москве. — Кутузов собирает силы под Тарутиным. Партизанская и народная война против французов.
7 октября. Наполеон выходит из Москвы, чтобы пробиться на юг России.
12 октября. После сражений под Малоярославцем французы отброшены войсками Кутузова на прежний свой путь к Смоленску.
5–6 ноября. Сражения под Красным и начало бегства французов.
15–17 ноября. Гибельная для французов переправа через Березину. — Бегство Наполеона заграницу.
3 декабря. Остатки армии Наполеона переходят обратно Неман.
26 декабря. Манифест об окончании Отечественной войны.
1813 год. Русские в Париже. Низложение Наполеона.
1821 год. Смерть Наполеона на острове св. Елены.

Отечественная война в художественных произведениях

***

Был век бурный, дивный век,
Громкий, величавый;
Был огромный человек,
Расточитель славы.
То был век богатырей!
…когда наш шар земной
От громов победных
Колыхался и дрожал,
И народ в смятенье,
Ниц упавши, ожидал
Мира разрушенье…

Д. Давыдов.

Два великана

В шапке золота литого
Старый русский великан
Поджидал к себе другого
Из далеких чуждых стран.

За горами, за долами
Уж гремел о нем раcсказ,
И помериться главами
Захотелось им хоть раз.

И пришел с грозой военной
Трехнедельный удалец,
И рукою дерзновенной
Хвать за вражеский венец!

Но улыбкой роковою
Русский витязь отвечал,
Посмотрел, тряхнул главою.
Ахнул дерзкий — и упал!

Но упал он в дальнем море
На неведомый гранит,
Там, где буря на просторе
Над пучиною шумит.

М. Лермонтов.

Переход через Неман

Вот Руси граница, вот Неман. Французы
Наводят понтоны; работа кипит…
И с грохотом катятся медные пушки,
И стонет земля от копыт.

Чу! бьют в барабаны!.. Склоняют знамена;
Как гром далеко раздается «Vivat!»
За кем на конях короли-адъютанты
В парадных мундирах летят?

Надвинув свою треугольную шляпу,
Все в том же походном своем сюртуке,
На белом коне проскакал император —
С подзорной трубою в руке.

Чело его ясно, движенья спокойны,
В лице не видать сокровенных забот.
Коня на скаку осадил он, и видит —
За Неманом туча встает…

И думает он: «Эта темная туча
Моей светозарной звезды не затмит!» —
И мнится ему в то же время, — сверкая,
Из тучи перст Божий грозит…

И душу волнуя, предчувствие шепчет:
«Сомнет знамена твои русский народ!»
«Вперед!» — говорят ему слава и гений: —
«Вперед, император! вперед!»

И лик его бледен, движенья тревожны,
И шагом он едет и молча глядит, —
Как к Неману катятся медные пушки
И стонут мосты от копыт.

Я. Полонский.

В Бородинском сражении

(Из романа «Война и мир»).

Когда Пьер совсем очнулся на другое утро, в избе уже никого не было. Стекла дребезжали в маленьких окнах. Берейтор стоял, расталкивая его.
— Ваше сиятельство, ваше сиятельство, ваше сиятельство… — упорно, не глядя на Пьера и, видимо, потеряв надежду разбудить его, раскачивая его за плечо, приговаривал берейтор.
— Что, началось? Пора? заговорил Пьер, проснувшись.
— Извольте слышать пальбу, — сказал берейтор, отставной солдат: уже все господа повышли, сами светлейшие давно проехали.
Пьер поспешно оделся и выбежал на крыльцо. На дворе было ясно, свежо, росисто и весело. Солнце, только что, вырвавшись из-за-тучи, заслонявшей его, брызнуло до половины переломленными тучей лучами через крыши противоположной улицы на покрытую росой пыль дороги, на стены домов, на окна, забора и на лошадей Пьера, стоявших у избы. Гул пушек яснее слышался на дворе. По улице прорысил адъютант с казаком.
— Пора граф, пора! — прокричал адъютант.
Приказав вести за собой лошадь, Пьер пошел по улице к кургану, с которого он вчера смотрел на поле сражения. На кургане этом была толпа военных, и слышался французский говор штабных, и виднелась седая голова Кутузова, с его белою с красным околышем фуражкой и седым затылком, утонувшим в плечи. Кутузов смотрел в трубу вперед по большой дороге.
Войдя по ступенькам входа на курган, Пьер взглянул впереди себя и замер от восхищенья пред красотою зрелища. Эта была та же панорама, которою он любовался вчера с этого кургана; но теперь вся эта местность была покрыта войсками и дымами выстрелов, косые лучи яркого солнца, поднимавшегося сзади левее Пьера, кидали на нее, в чистом утреннем воздухе, пронизывающий с золотым и розовым оттенком свет и темные, длинные тени. Дальние леса, закапчивающие панораму, точно высеченные из какого-то драгоценного желто-зеленого камня, виднелись своею изогнутою чертою вершин на горизонте, и между ними за Валуевым прорезывалась большая смоленская дорога, вся покрытая войсками. Везде блестели золотые поля и перелески. Везде, спереди, справа и слева, виднелись войска. Все это было оживленно, величественно и неожиданно, но то, что более всего поразило Пьера — это был вид самого поля сражения, Бородина и лощины под Колочею по обеим сторонам ее.
Над Колочею, в Бородине и по обеим сторонам его, особенно влево, там, где в болотистых берегах Война впадает в Колочу, стоял туман, который тает, расплывается и просвечивает при выходе яркого солнца и волшебно окрашивает и очерчивает все виднеющееся сквозь него. К этому туману присоединялся дым выстрелов, и по этому туману и дыму везде блестели молнии утреннего света, то по воде, то по росе, то по штыкам войск, толпившихся по берегам и в Бородине. Сквозь туман этот виднелась белая церковь, кое-где крыши из Бородина, кое-где сплошные массы солдат, кое-где зеленые ящики, пушки. И все это двигалось или казалось движущимся, потому что туман и дым тянулись по всему этому пространству. Как в этой местности низов около Бородина, покрытых туманом, так и вне его, выше и особенно левее по всей линии, по лесам, по полям в низах, на вершинах возвышений, зарождались беспрестанно сами собой из ничего пушечные, то одинокие, то гуртовые, то редкие, то частые клубы дымов, которые, распухая, разрастаясь, клубясь, сливаясь, виднелись по всему этому пространству.
Эти дымы, выстрелов, и, странно сказать, звуки их, производили главную красоту зрелища.
«Пуфф! — вдруг виднелся круглый, плотный, играющий лиловым, серым и молочно-белым цветами дым, и «бум!» — раздавался через секунду звук этого дыма.
«Пуф-пуф», — поднимались два дыма, толкаясь и сливаясь, и «бум-бум» — подтверждали звуки то, что видел глаз.
Пьер оглядывался на первый дым, который он оставил округлым, плотным мячиком, и уже на месте его были шары дыма, тянущегося в сторону, и пуф… (с остановкой) пуф-пуф — зарождались еще три, еще четыре, и на каждый с теми же расстановками бум… бум-бум-бум — отвечали красивые, твердые, верные звуки. Казалось то, что дымы эти бежали, то, что они стояли и мимо них бежали леса, поля и блестящие штыки. С левой стороны по полям и кустам беспрестанно зарождались эти большие дымы, со своими торжественными отголосками, и ближе еще по низам и лесам вспыхивали маленькие, не успевшие округляться, дымки ружей, и точно также давали свои маленькие отголоски. Трах-та-та-тах — трещали ружья, хотя и часто, по неправильно и бедно в сравнении с орудийными выстрелами.
Пьеру захотелось быть там, где были эти дымы, эти блестящие штыки, это движение, эти звуки. Он оглянулся на Кутузова и на его свиту, чтобы сверить свое впечатление с другими. Все точно так же, как и он, и, как ему казалось, с тем же чувством смотрели вперед на поле сражения.
— Поезжай, голубчик, поезжай, Христос с тобой, — говорил Кутузов, не спуская глаз с поля сражения, генералу, стоявшему подле него.
Выслушав приказание, генерал этот прошел мимо Пьера, к сходу с кургана.
— К переправе! — холодно и строго сказал генерал в ответ на вопрос одного из штабных, куда он едет.
«И я, и я», подумал Пьер и пошел по направлению за генералом.

…Курган, на который вошел Пьер, был то знаменитое (потом известное у русских под именем курганной батареи или батареи Раевского, а у французов под именем «большого редута», «рокового редута», «центрального редута)» место, вокруг которого положены десятки тысяч людей, и которое французы считали важнейшим пунктом позиции.
Редут этот состоял из кургана, на котором с трех сторон были выкопаны канавы. В окопанном канавами месте стояли десять стрелявших пушек, высунутых в отверстие валов.
В линию с курганом стояли с обеих сторон пушки, тоже беспрестанно стрелявшие. Немного позади пушек стояли пехотные войска. Входя в этот курган, Пьер никак не думал, что это окопанное небольшими канавами место, на котором стояло и стреляло несколько пушек, было самое важное место в сражении.
Пьеру, напротив, казалось, что это место (именно потому, что он находился на нем) было одно из самых незначительных мест сражения.
Перекатная пальба пушек и ружей усиливалась по всему полю, в особенности влево, там, где были флеши Багратиона, но из-за дыма выстрелов, с того места, где был Пьер, нельзя было почти ничего видеть. Притом, наблюдение за тем, как бы семейным (отделенным от всех других) кружком людей, находившихся на батарее, поглощало все внимание Пьера. Первое его бессознательно-радостное возбуждение, произведенное видом и звуками поля сражения, заменилось теперь, в особенности после вида одиноко-лежащего солдата на лугу, другим чувством. Сидя теперь на откосе канавы, оп наблюдал окружающие его лица.
К десяти часам уже человек двадцать унесли с батареи; два орудия были разбиты, и чаще и чаще на батарею попадали снаряды, и залетали, жужжа и свистя, дальние пули. Но люди, бывшие на батарее, как будто не замечали этого: со всех сторон слышался веселый говор и шутки.
— Чиненка! — кричал солдат на приближающуюся, летевшую со свистом гранату. — Не сюда! К пехотным! — с хохотом прибавлял другой, заметив, что граната перелетела и попала в ряды прикрытия.
— Что, знакомая? — смеялся другой солдат на присевшего мужика под пролетевшим ядром.
Несколько солдат собрались у вала, разглядывая то, что делалось впереди.
— И цепь сняли, видишь, назад прошли, — говорили они, указывая через вал.
— Свое дело гляди, — крикнул на них старый унтер-офицер. — Назад прошли, значит, позади дело есть. — И унтер-офицер, взяв за плечо одного из солдат, толкнул его коленкой. Послышался хохот.
— К пятому орудию, накатывай! — кричали с одной стороны.
— Разом, дружнее, по-бурлацки! — слышались веселые крики переменявших пушку.
— Ай, нашему барину чуть, шляпу не сбила, — показывая зубы, смеялся на Пьера краснорожий шутник. — Эх, нескладная, — укоризненно прибавил он на ядро, попавшее в колесо и ногу человека. — Ну, вы, лисицы! — смеялся другой на изгибающихся ополченцев, входивших на батарею за раненым. — Аль не вкусна каша? Ах, вороны, заколянились! — кричали на ополченцев, замявшихся пред солдатиком с оторванной ногой. — Тое-кое, малый, — передразнивали мужиков. — Страсть не любят.
Пьер замечал, как после каждого попавшего ядра, после каждой потери, все более и более разгоралось общее оживление.
Как из придвигающейся грозовой тучи, чаще и чаще, светлее и светлее вспыхивали на лицах всех этих людей (как бы в отпор совершающегося) молнии скрытого, разгорающегося огня.
Пьер не смотрел вперед на поле сражения и не интересовался знать о том, что там делалось: он весь был поглощен в созерцание этого, все более и более разгорающегося огня, который точно так же (он чувствовал) разгорался и в его душе.
…На батарею еще чаще стали попадать снаряды. Несколько человек лежали не убранные. Около пушек хлопотливее и оживленнее двигались солдаты. Никто уже не обращал внимания на Пьера. Раза два на него сердито крикнули за то, что он был на дороге. Старший офицер, с нахмуренным лицом, большими быстрыми шагами переходил от одного орудия к другому. Молоденький офицерик, еще больше разрумянившись, еще старательнее командовал солдатами. Солдаты подавали заряды, поворачивались, заряжали и делали свое дело с напряженным щегольством. Они на ходу подпрыгивали, как на пружинах.
Грозовая туча надвинулась, и ярко во всех лицах горел тот огонь, за разгоранием которого следил Пьер. Он стоял подле старшего офицера. Молоденький офицерик подбежал, с рукой к киверу, к старшему.
— Имею честь доложить, господин полковник, зарядов имеется только восемь, прикажете ли продолжать огонь? — спросил он.
— Картечь! — не отвечая, крикнул старший офицер, смотревший через вал.
Вдруг что-то случилось; офицерик ахнул и, свернувшись, сел на землю, как на лету подстреленная птица. Все сделалось странно, неясно и пасмурно в глазах Пьера.
Одно за другим свистели ядра и бились в бруствер, в солдат, в пушки. Пьер, прежде не слыхавший этих звуков, теперь только слышал одни эти звуки. Сбоку батареи, справа, с криком «ура» бежали солдаты не вперед, а назад, как показалось Пьеру.
Ядро ударило в самый край вала, пред которым стоял Пьер, ссыпало землю, и в глазах мелькнул черный мячик, и в то же мгновение шлепнуло во что-то. Ополченцы, вошедшие было на батарею, побежали назад.
— Все картечью! — крикнул офицер.
Унтер-офицер подбежал к старшему офицеру и испуганным шепотом (как за обедом докладывает дворецкий хозяину, что пет больше требуемого вина) сказал, что зарядов больше не было.
— Разбойники, что делают! — закричал офицер, оборачиваясь к Пьеру. Лицо старшего офицера было красно и плотно нахмуренные глаза блестели. — Беги к резервам, приводи ящики! — крикнул он, сердито обходя взглядом Пьера, и обращаясь к своему солдату.
— Я пойду, — сказал Пьер. Офицер, не отвечая ему, большими шагами пошел в другую сторону.
— Не стрелять… Выжидай — кричал он.
Солдат, которому приказано было идти за зарядами, столкнулся с Пьером.
— Эх, барин, не место тебе тут, — сказал он и побежал вниз.
Пьер побежал за солдатом, обходя то место, на котором сидел молоденький офицерик.
Одно, другое, третье ядро пролетало над ним, ударялось впереди, с боков, сзади. Пьер сбежал вниз. «Куда я?» вдруг вспомнил он, уже подбегая к зеленым ящикам. Он остановился в нерешительности, идти ему назад, или вперед. Вдруг страшный толчок откинул его назад, на землю. В то же мгновенье блеск большого огня осветил его, и в то же мгновенье раздался оглушающий, зазвеневший в ушах гром, треск и свист.
Пьер, очнувшись, сидел на заду, опираясь руками о землю; ящика, около которого он был, не было; только валялись зеленые, обожженные доски и тряпки на выжженной траве, и лошадь, трепля обломками оглобель, проскакала от него, а другая так же, как и сам Пьер, лежала на земле и пронзительно, протяжно визжала.
Пьер, не помня себя от страха, вскочил и побежал назад на батарею, как на единственное убежище от всех ужасов, окружавших его.
В то же время, как Пьер входил в окоп, он заметил, что на батарее выстрелов неслышно было, но какие-то люди что-то делали там. Пьер не успел понять того, какие это были люди. Он видел старшего полковника, задом к нему лежащего на валу, как будто рассматривающего что-то внизу, и видел одного замеченного им солдата, который, порываясь вперед от людей, державших его за руку, кричал; «братцы!» и видел еще что-то странное.
Но он не успел еще сообразить того, что полковник был убит, что кричавший «братцы» был пленный, что в глазах его был заколот штыком в спину другой солдат. Едва он вбежал в окоп, как худощавый, желтый, с потным лицом человек, в синем мундире, со шпагой в руке, набежал на него, крича что-то. Пьер инстинктивно обороняясь от толчка, так как они, невидав разбежались друг против друга, выставил руки и схватил этого человека (это был французский офицер) одною рукою за плечо, другою за горло. Офицер, выпустив шпагу, схватил Пьера за шиворот.
Несколько секунд они оба испуганными глазами смотрели на чуждые друг другу лица, и оба были в недоумении о том, что они сделали и что им делать. «Я ли взят в плен, или он взят в плен мною?» — думал каждый из них. Но очевидно, французский офицер более склонялся к мысли, что в плен взят он, потому что сильная рука Пьера, движимая невольным страхом, все крепче и крепче сжимала его горло. Француз что-то хотел сказать, как вдруг над самой головой их низко и страшно просвистело ядро, и Пьеру показалось, что голова французского офицера оторвана: так быстро он согнул ее.
Пьер тоже нагнул голову и опустил руки. Не думая более о том, кто кого взял в плен, француз побежал назад на батарею, а Пьер под гору, спотыкаясь на убитых и раненых, которые, казалось ему, ловят его за ноги. Но не успел он сойти вниз, как навстречу ему показались плотные толпы бегущих русских солдат, которые, падая, спотыкаясь и крича, весело и бурно бежали на батарею.
Французы, занявшие батарею, побежали. Наши войска с криками ура, так далеко за батарею прогнали французов, что трудно было остановить их.
С батареи свезли пленных, в том числе раненого французского генерала, которого окружили офицеры. Толпы раненых, знакомых и незнакомых Пьеру, русских и французов, с изуродованными страданием лицами, шли, ползли и на носилках неслись с батареи. Пьер вошел на курган, где он провел более часа времени, и из того семейного кружка, который принял его к себе, он не нашел никого. Много было мертвых незнакомых ему. Но некоторых он узнал. Молоденький офицерик сидел, все также свернувшись у края вала, в лужи крови. Краснорожий солдат еще дергался, но его не убирали.
Пьер побежал вниз.
«Нет, теперь они оставят это, теперь они ужаснутся того, что они сделали!» думал Пьер, бесцельно направляясь за толпами носилок, двигавшихся с поля сражения.
…Но солнце, застилаемое дымом, стояло еще высоко, и впереди, и в особенности налево у Семеновского, кипело что-то в дыму, и гул выстрелов, стрельба и канонада не только не ослабевали, по усиливались до отчаянности, как человек, который, надрываясь, кричит из последних сил.
…Несколько десятков тысяч человек лежало жертвами в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского. На перевязочных пунктах, на десятину места трава и земля были пропитаны кровью. Толпы раненых и не раненых разных команд людей, с испуганными лицами, с одной стороны брели назад к Можайску, с другой стороны назад к Валуеву. Другие толпы, измученные и голодные, ведомые начальниками, шли вперед. Третьи стояли на местах и продолжали стрелять.
Над всем полем, прежде столь весело-красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма, и пахло странною кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: «довольно, довольно, люди. Перестаньте… Опомнитесь! Что вы делаете?»
Измученным, без пищи и без отдыха, людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение о том, следует ли им еще истреблять друг друга, и на всех лицах было заметно колебание, и в каждой душе одинаково поднимался вопрос: «зачем, для кого мне убивать и быть убитому? Убивайте, кого хотите, делайте, что хотите, а я не хочу больше!» Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить все и побежать куда попало.
Но хотя уже к концу сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они рады были бы перестать, какая-то непонятная таинственная сила еще продолжала руководить ими и запотелые, в порохе и крови, оставшиеся, по одному на три, артиллеристы, хотя и спотыкаясь, и задыхаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили; и ядра, также быстро и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело.
Тот, кто посмотрел бы на расстроенные зады русской армии, сказал бы, что французам стоит сделать еще одно маленькое усилие, и русская армия исчезнет; и тот, кто посмотрел бы на зады французов, сказал бы, что русским стоит сделать еще одно маленькое усилие, и французы погибли. Но ни французы, ни русские не делали этого усилия, и пламя сражения медленно догорало.
Русские не делали этого усилия потому, что не они атаковали французов. В начале сражения они только стояли по дороге в Москву, загораживая ее, и точно также они продолжали стоять при конце сражения, как они стояли при начале его. Но еже ли бы далее цель русских состояла в том, чтобы сбить французов, они не могли сделать это последнее усилие, потому что все войска русских были разбиты, не было пи одной части войска не пострадавшей в сражении, и русские, оставаясь на своих местах, потеряли половину своего войска.
Французам, с воспоминанием всех прежних пятнадцатилетних побед, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с сознанием того, что они завладели частью поля сражения, что они потеряли только одну четверть людей и что у них еще есть двадцатитысячная, нетронутая гвардия, легко было сделать это усилие. Французам, атаковавшим русскую армию с целью сбить ее с позиции, должно было сделать это усилие, потому что до тех пор, пока русские, точно так же, как и до сражения, загораживали дорогу в Москву, цель французов не была достигнута, и все их усилия и потери пропали даром. Но французы не сделали этого усилия.
Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал, испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так site грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рапу, чувствовало свою погибель; по оно не могло остановиться так ясе, как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы, по там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой, смоленской дороге, погибель пятисот тысячного нашествия и погибель Наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего духом противника.

Л. Н. Толстой.

Бородино

«Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром
Французу отдана?
Ведь были яс схватки боевые?
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!»
— Да, были люди в наше время
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Не будь на то Господня воля,
Не отдали б Москвы!
Мы долго, молча, отступали.
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? На зимние квартиры?
Не смеют что ли командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
И вот, нашли большое поле:
Есть разгуляться, где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки, —
Французы тут как тут!
Забил заряд я в пушку туго
И думал, угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью!
Что тут хитрить; пожалуй, к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Два дня мы были в перестрелке.
Что толку в этакой безделке? —
Мы ждали третий день.
Повсюду стали слышны речи:
«Пора добраться до картечи!»
И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.
Прилег вздремнуть я у лафета.
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих, был наш бивак открытый.
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито.
Кусая длинный ус.
И только небо засветилось, —
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй.
Полковник наш рожден был хватом,
Слуга царю, отец солдатам…
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва-ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!»
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Ну, ж был денек! Свозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И все на наш редут.
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами —
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел;
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Изведал враг в тот день не мало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой.
Земля тряслась, как наши груди;
Смешались в кучу копи, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый —
И до конца стоять…
Вот затрещали барабаны,
И отступили басурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.
Да, были люди в наше время —
Могучее, лихое племя:
Богатыри, — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Когда б на то не Божья воля,
Не отдали б Москвы!

М. Лермонтов.

Совет в Филях

(Из «Войны и мира»).

В просторной, лучшей избе мужика Андрея Савостьянова в два часа собрался совет. Мужики, бабы и дети мужицкой большой семьи теснились в черной избе через сени. Одна только внучка Андрея, Малаша, шестилетняя девочка, которой светлейший, приласкав ее, дал за чаем кусок сахару, оставалась на печи в большой избе. Малаша робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры и кресты генералов, одного за другим входивших в избу и рассаживавшихся в красном углу, на широких лавках под образами. Сам дедушка, как внутренне называла Малаша Кутузова, сидел от них особо, в темном углу за печкой. Он сидел, глубоко опустившись в складное кресло, и беспрестанно покряхтывал и расправлял воротник сюртука, который хотя и расстегнутый, все как будто жал его шею. Входившие один за другим подходили к фельдмаршалу; некоторым он пожимал руку, некоторым кивал головой. Адъютант Кайсаров хотел было отдернуть занавеску в окне против Кутузова, но Кутузов сердито замахал ему рукой, и Кайсаров понял, что светлейший не хочет, чтобы видели его лицо.
Вокруг мужицкого елового стола, на котором лежали карты, планы, карандаши, бумаги, собралось так много народа, что денщики принесли еще лавку и поставили у стола. На лавку эту сели пришедшие Ермолов, Кайсаров и Толь. Под самыми образами, на первом месте, сидел, с Георгием на шее, с бледным, болезненным лицом, и со своим высоким лбом, сливающимся с голою головой, Барклай-де-Толли. Второй уже день он мучился лихорадкой, и в это самое время его знобило и ломало. Рядом с ним сидел Уваров и негромким голосом (как и все говорили) что-то, быстро делая жесты, сообщал Барклаю. Маленький, кругленький Дохтуров, приподняв брови и сложив руки на животе, внимательно прислушивался. С другой стороны сидел, облокотивши на руку свою широкую, со смелыми чертами и блестящими глазами голову, граф Остерман-Толстой и казался погруженным в свои мысли. Раевский с выражением нетерпения, привычным жестом наперед курчавые свои черные волосы на висках, поглядывал то на Кутузова, то на входную дверь. Твердое, красивое и доброе лицо Коновницына светилось нежною и хитрою улыбкой. Он встретил взгляд Малаши и глазами делал ей знаки, которые заставляли девочку улыбаться.
Все ждали Бенигсена, который докапчивал свой вкусный обед под предлогом нового осмотра позиции. Его ждали от четырех до шести часов и во все это время не приступали к совещанию и тихими голосами вели посторонние разговоры.
Только когда в избу вошел Бенигсен, Кутузов выдвинулся из своего угла и подвинулся к столу, но на столько, что лицо его не было освещено поданными на стол свечами.
Бенигсен открыл совет вопросом: «Оставить ли без боя священную и древнюю столицу России или защищать ее?» Последовало долгое и общее молчание. Все лица нахмурились, и в тишине слышалось сердитое кряхтенье и покашливанье Кутузова. Все глаза смотрели на дедушку. Малаша тоже смотрела на дедушку. Она ближе всех была к нему и видела, как лицо его сморщилось: он точно собирался плакать. Но это продолжалось недолго.
— Священную древнюю столицу России! — вдруг заговорил он, сердитым голосом повторяя слова Бенигсена и этим указывая на фальшивую ноту этих слов. — Позвольте вам сказать, ваше сиятельство, что вопрос этот не имеет смысла для русского человека. (Он перевалился вперед своим тяжелым телом). Такой вопрос нельзя ставить, и такой вопрос не имеет смысла. Вопрос, для которого я просил собраться этих господ, это — вопрос военный. Вопрос следующий: «Спасение России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сражение, или отдать Москву без сражения?» Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение. (Он откачнулся назад на спинку кресла).
Начались прения. Бенигсен не считал еще игры проигранною. Допуская мнение Барклая и других о невозможности принять оборонительное сражение под Филями, он, проникнувшись русским патриотизмом и любовью к Москве, предлагал перевести войска в ночи с правого на левый фланг и ударить на другой день на правое крыло французов. Мнения разделились, были споры в пользу и против этого мнения. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с мнением Бенигсена. Руководимые ли чувством потребности жертвы пред оставлением столицы или другими личными соображениями, но эти генералы как бы не понимали того, что настоящий совет не мог изменить неизбежного хода дела, и что Москва уже теперь оставлена. Остальные генералы понимали это и, оставляя в стороне вопрос о Москве, говорили о том направлении, которое в своем отступлении должно принять войско. Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось пред ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым, как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В середине разговора она заметила быстрый, лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед затем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что-то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, было спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена: о переводе в ночи войск с правого фланга на левый фланг для атаки правого крыла французов.
— Я, господа, — сказал Кутузов, — не могу одобрить плана графа. Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… (Кутузов как будто задумался, приискивая пример и светлым наивным взглядом глядя на Бенигсена). Да вот хотя бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит[1], было… не вполне удачно только оттого, что войска паши перестраивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… — Последовало показавшееся всем очень продолжительным минутное молчание.
Прения опять возобновились, но часто наступали перерывы, и чувствовалось, что говорить больше не о чем.
Во время одного из таких перерывов Кутузов тяжело вздохнул, как бы собираясь говорить. Все оглянулись на него.
— Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки, — сказал он. И, медленно, приподнявшись, он подошел к столу. — Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут не согласны со мной. Но, я (он остановился) властью, врученною мне моим государем и отечеством, я — приказываю отступление.
Вслед за этим генералы стали расходиться с тою же торжественною и молчаливою осторожностью, с которою расходятся после похорон.
Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми коленками за уступы печки, и, замешавшись меледу ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же, наконец, решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?
— Этого, этого я не ждал, — сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру: — этого я не ждал! Этого не думал!
— Вам надо отдохнуть, ваша светлость, — сказал Шнейдер.
— Да нет же! Будут они лошадиное мясо жрать, как турки, — не отвечал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, — будут и они, только бы!..»

Л. Толстой.

Петровский замок

(Из романа «Евгений Онегин»).

…Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы
Как жар крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг.
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва!.. Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля:
Нет, не пошла Москва моя
К нему с повинной головою.
Не праздник, не приемный дар, —
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Оттоле, в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он.
Прощай, свидетель нашей славы!
Петровский замок!

А. С. Пушкин

Пожар Москвы

Вот башни полудикие Москвы
Перед тобой в венцах из злата
Горят на солнце… Но, увы!
То — солнце твоего заката.
Москва — побед твоих предел!
Чтоб увидать верхи ее златые,
Суровый Карл[2] лил слезы ледяные,
И тщетно! — ты ее узрел.
И что ж увидел ты? Ея дворцы и храмы,
Все рушилось, все пожирало пламя!

***

Кто ж раскалил пожар жестокий в ней?
Свой порох отдали солдаты,
Солому с кровли пес своей
Мужик; товар свой дал купец богатый,
Свои палаты каменные — князь,
И вот Москва отвсюду занялась!

***

Вулкан великий, несравненный,
Единственный во всей вселенной!
Перед огнем ужасным тем
И Этна с Геклой кажутся ничем;
Везувия пред ним бледнеет слава:
Он только жалкая забава
«Туриста праздного! — Лишь тот
Грядущий огнь с тобой сравнится,
В котором мир испепелится,
Который царства все сожжет.

Лорд Байрон.

В горящей Москве

(Из «Былого и Дум»).

— Вера Артамоновна, ну, расскажите мне еще разок, как французы приходили в Москву, — говаривал я, потягиваясь на своей кроватке, обшитой холстиной, чтобы я не вывалился, и завертываясь .в стеганое одеяло.
— И! Что это за рассказы, уже столько раз слышали, да и почивать пора, лучше завтра пораньше встаньте, — отвечала обыкновенно старушка, которой столько же хотелось повторить свой любимый рассказ, сколько мне его слушать.
— Да вы немножко расскажите… Ну, как же вы узнали, ну, с чего же началось?
Так и началось. Папенька-то ваш, знаете какой, все в долгий ящик откладывает; собирался, собирался, да вот и собрался! Все говорили, пора ехать, чего ждать, почитай в городе никого не оставалось. Нет, все с Павлом Ивановичем переговаривают, как вместе ехать: то тот не готов, то другой. Наконец-таки мы уложились и коляска была готова; господа сели завтракать, вдруг наш кухмистр вошел в столовую, такой бледный, да и докладывает: «неприятель в Драгомиловскую заставу вступил», так у пас у всех сердце и опустилось, сила, мол, крестная с нами! Все переполошилось; пока мы суетились да ахали, смотрим — а по улице скачут драгуны в таких касках и с лошадиным хвостом сзади. Заставы все заперли, вот ваш папенька и остался у праздника, да и вы с ним; вас кормилица Дарья тогда еще грудью кормила, такие были тщедушные да слабые.
И я с гордостью улыбался, довольный, что принимал участие в войне.
— Сначала еще шло кое-как, первые дни, т. е. ну так, бывало, взойдут два-три солдата и показывают, нет ли выпить; поднесем им рюмочки, как следует, они и уйдут, да еще сделают под козырек. А тут видите, как пошли пожары, все больше да больше, сделалась такая неурядица, грабеж пошел и всякие ужасы. Мы тогда жили во флигеле у княжны, дом загорелся; вот Павел Иванович говорит, пойдем ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко во дворе, стены капитальные; пошли мы, и господа и люди, все вместе, тут не было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть; добрались мы, наконец, до Голохвастовского дома, а он так и пышет — огонь из всех окон. Павел Иванович остолбенел, глазам не верит.
За домом, знаете, большой сад, мы туда думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись по скамеечкам, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да по лицу его и хвать, — так у них до кончины шрам и остался; другие принялись за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно озорник изорвал пеленки, да и бросил.
Только они ушли, случилась вот какая беда. Помните нашего Платона, что в солдаты отдали? Он сильно любил выпить, и был он в этот день в кураже; повязал себе саблю, так и ходил. Граф Растопчин всем раздавал в арсенале за день до вступления неприятеля всякое оружие, вот и он промыслил себе саблю. Под вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор: возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять с собой, но только Платон стремглав бросился к нему и, уцепившись за поводья, сказал: «Лошадь наша, я ее тебе не дам». Драгун погрозил ему пистолетом, да, видно, он не был заряжен, барин сам видел и закричал ему: «Оставь лошадь, не твое дело». Куда ты! Платон выхватил саблю, да как хватит его по голове, драгун-то покачнулся, а он его еще и еще. Ну, теперь пришла наша смерть: как увидят его товарищи, тут нам и конец. А Платон-то, как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил в творило, так его и бросил бедняжку, а еще он был жив; лошадь его стоит, ни с места и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно быть она там сгорела.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее; измученные, не евши, взошли в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «выходите, выходите, огонь, огонь!» Тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их наибольший жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие верховые ездят. А вы-то кричите, надсажаетесь, у кормилицы молоко пропало, ни у кого куска хлеба. С нами была тогда Наталья Константиновна, знаете бой-девка; она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас и прямо к ним, показывает: маленькому мол манже; они сначала посмотрели на нее так сурово, да и говорят але, але, а она их ругать, экие мол окаянные, такие-сякие; солдаты ничего не поняли, а таки вспрыснули со смеха и дали ей для вас хлеба моченого с водой, и ей дали краюшку. Утром рано подходит офицер и всех мужчин забрал и вашего папеньку тоже, оставил одних женщин да раненого Павла Ивановича, и повел их тушить окольные дома. Так до самого вечера пробыли мы одни; сидим и плачем, да и только…

А. И. Герцен.

Ворона и курица

Когда Смоленский князь[3],
Противу дерзости искусством воружась,
Вандалам новым сеть поставил
И на погибель им Москву оставил;
Тогда все жители, и малый, и большой,
Часа не тратя, собралися
Ивон из стен московских поднялися,
Как из улья пчелиный рой.
Ворона с кровли тут на эту всю тревогу
Спокойно, чистя нос, глядит.
«А ты что ж, кумушка, в дорогу?»
Ей с возу курица кричит:
«Ведь говорят, что у порогу
Наш супостат».
— «Мне что до этого за дело?»
Вещунья ей в ответ: «я здесь останусь смело.
Вот ваши сестры как хотят;
А, ведь, ворон не жарят, не варят,
Так мне с гостьми не мудрено ужиться;
А, может быть, еще удастся поживиться
Сырком, иль косточкой, иль чем-нибудь.
Прощай, хохлаточка, счастливый путь!»
Ворона подлинно осталась:
Но, вместо всех поживок ей,
Как голодом морить Смоленский стал гостей —
Она сама к ним в суп попалась.
Так часто человек в рассчетах слеп и глух:
За счастьем, кажется, ты по пятам несешься;
А как на деле с ним сочтешься —
Попался как ворона в суп.

И. А. Крылов.

Послание

Мой друг! Я видел море зла
И неба мстительного кары,
Врагов неистовых дела,
Войну и гибельны пожары.
Я видел сонмы богачей,
Бегущих в рубищах издранных;
Я видел бедных матерей,
Из милой родины изгнанных!
Я на распутьи видел их,
Как, к персям чад прижав грудных,
Они в отчаяньи рыдали,
И с новым трепетом взирали
На небо рдяное кругом.
Трикраты с ужасом потам
Бродил в Москве опустошенной,
Среди развалин и могил;
Трикраты прах ее священный
Слезами скорби омочил.
И там — где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней;
И там — где с миром почивали
Останки иноков святых,
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их;
И там — где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады —
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки,
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры!
Нет, пет! Талант погибни мой
И лира, дружбе драгоценна,
Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!
Нет, нет! Пока на поле чести
За древний град моих отцов
Не понесу я в жертву мести
И жизнь и к родине любовь;
Пока с израненным героем,
Кому известен к славе путь,
Три раза не поставлю грудь
Перед врагом сомкнутым строем —
Мой друг, дотоле будут мне
Все чужды музы и хариты,
Венки, рукой любови свиты,
И радость шумная в вине!

К. Батюшков.

Партизан

Умолкнул бой. Ночная тень
Москвы окрестность покрывает;
Вдали Кутузова курень
Один, как звездочка, сверкает.
Громада войск во тьме кипит,
И над пылающей Москвою
Багрово зарево лежит
Необозримой полосою.

И мчится тайною тропой
Воспрянувший с долины битвы
Наездников веселый рой
На отдаленные молитвы.
Как стая алчущих волков,
Они долинами витают:
То внемлют шороху, то вновь
Безмолвно рыскать продолжают.

Начальник, в бурке на плечах,
В косматой шапке кабардинской,
Горит в передовых» рядах
Особой яростью воинской.
Сын белокаменной Москвы,
Но рано брошенный в тревоги,
Он жаждет сечи и молвы,
А там что будет — вольны боги!

Давно не знаем им покой,
Привет родни, взор девы нежной:
Его любовь — кровавый бой,

Родня — Донцы, друг — конь падежный;
Он чрез стремнины, чрез холмы
Отважно всадника проносит,
То чутко шевелит ушми,
То фыркает, то удил просит.

Еще их скок приметен был
На высях, за преградной Нарой,
Златимых отблеском пожара,
Но скоро буйный рой за высь перекатил
И скоро след его простыл…

Д. В. Давыдов.

Автор этого стихотворения Денис Вас. Давыдов был сам один из славнейших партизанов 1812 года.

Из поэмы «Певец во стане русских воинов»

[Знаменитый поэт, Василий Андреевич Жуковский, прочитав манифест об ополчении, на другой же день записался в московское ополчение. В продолжение отечественной войны он состоял при главнокомандующем армиею Кутузове. Накануне битв под Тарутиным, при зареве бивачных огней он, увлеченный общею уверенностью в близкой победе над врагом, написал в честь героев русского войска своего «Певца во стане русских воинов». Это стихотворение произвело тогда огромное впечатление не только среди войска, но и во всей России.- По словам современника, «это был воинственный восторг, обнявший сердца всех. Каждый стих был повторяем, как заветное слово»].

На поле бранном тишина;
Огни между шатрами.
Друзья, здесь светит нам луна,
Здесь кров небес над нами.
Наполним кубок круговой!
Дружнее! Руку в руку!
Запьем вином кровавый бой
И с падшими разлуку!
Отчизне кубок сей, друзья!
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия —
Поля, холмы родные,
Родного неба милый свет,
Знакомые потоки,
Златые игры первых лет
И первых лет уроки,
Что вашу прелесть заменит?
О, родина святая,
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?!

Там все — там родших милый дом,
Там наши жены, чады;
О пас их слезы пред Творцом;
Мы жизни их ограда;
Там девы, прелесть наших дней,
И соям друзей бесценный,
И царский трон, и прах царей,
И предков прах священный.
На них, друзья, всю нашу, кровь,
На вражьи грянем силы!

Тот наш, кто первый в бой летит,
На гибель супостата,
Кто слабость падшего щадит
И грозно мстит за брата.
Он взорам жизнь дает полкам;
Он махом мощной длани
Их мчит во сретенье врагам,
В средину шумной брани;
Ему веселье битвы глас;
Спокоен под громами,
Он свой последний видит час
Бесстрашными очами.

Хвала тебе, наш бодрый вождь[4],
Герой под сединами;
Как юный ратник, вихрь и дождь,
И труд он делит с нами.
О, сколь с израненным челом
Пред строем он прекрасен!
И сколь он хладен пред врагом,
И сколь врагу ужасен!
О диво! се — орел пронзил
Над ним небес равнины…
Могучий вождь главу склонил;
Ура! кричат дружины.
Лети ко прадедам, орел,
Пророком славной мести.
Мы тверды: вождь наш перешел
Путь гибели и чести.
С ним опыт, сын труда и лет;
Он бодр и с сединою;
Ему знаком победы след:
Доверенность герою!
Нет, други, нет — не предана
Москва на расхищенье.
Там стены… в Россах вся она!
Мы здесь, и Бог наш —
мщенье!

Хвала сподвижникам вождям;
Ермолов, витязь юный,
Ты ратным брат, ты жизнь полкам,
И страх твои перуны.
Раевский, слава наших дней,
Хвала! перед рядами
Он первый грудь против мечей
С отважными сынами.
Наш Милорадович, хвала!
Где он промчался с бранью,
Там, мнится, смерть сама
прошла
С губительною дланью.

Наш Витгенштейн, вождь-герой,
Петрополя спаситель,
Хвала!.. Он щит стране родной,
Он хищных истребитель.
Хвала тебе, славян любовь,
Наш Коновницын смелый!..
Ничто ему толпы врагов,
Ничто мечи и стрелы…

Хвала наш вихорь-атаман,
Вождь невидимых Платов!
Твой очарованный аркан
Гроза для супостатов.
Орлом шумишь по облакам,
По полю волком рыщешь,
Летаешь страхом в тыл врагам,
Бедой им в уши свищешь;
Они лишь к лесу, ожил лес,
Деревья сыплют стрелы;
Они лишь к мосту — мост исчез;
Лишь к селам — пышут селы.

Хвала бестрепетным вождям![5]
На конях окрыленных
По долам скачут, по горам,
Вослед врагов смятенных;
Днем мчатся строй на строй, в ночи —
Страшат, как привиденья,
Блистают смертью их мечи,
От стрел их нет спасенья;
По всем рассыпаны путям;
Невидимы и зримы;
Сломили здесь, сражают там,
И всюду невредимы…
Друзья, кипящий кубок сей
Вождям, сраженным в бое!
Уже не придут в сонм друзей,
Не станут в ратном строе,
Уж для врага их грозный лик
Не будет вестник мщенья,
И не помчит их мощный клик
Дружину в пыл сраженья;
Их празден меч, безмолвен щит,
Их ратники унылы;
И сир могучих конь стоит
Близ тихой их могилы…
Сей кубок мщенью! Други в строй
И к небу грозны длани
Сразить иль пасть! наш роковой
Обет пред Богом брани.
Вотще, о, враг, из тьмы племен
Ты зиждешь ополченья:
Они бегут твоих знамен,
И жаждут низложенья.
Сокровищ нет у нас в домах
Там стрелы и кольчуги;
Мы села в пепел, грады в прах,
В мечи серпы и плуги!

Злодей! — он лестью приманил
К Москве свои дружины,
Он низким миром нам грозил
С кремлевские вершины.
«Пойду по стогнам с торжеством!
Пойду… и все восплещет!
И в прах падут с своим царем!..»
Пришел… и сам трепещет;
Подвигло мщение Москву:
Вспылала пред врагами,
И грянулась на их главу
Губящими стенами.

Веди ж своих царей-рабов
С их стаей в область хлада;
Пробей тропу среди снегов
Во сретение глада….
Зима, союзник наш, гряди!
Им заперт путь возвратный;
Пустыни в пепле позади;
Пред ними сонмы ратны.
Отведай, хищник, что сильней:
Дух алчности, иль мщенье?
Пришлец, мы в родине своей;
За правых Провиденье!

О, новый день, когда твой свет
Исчезнет за холмами,
Сколь многих взор наш не найдет
Меж нашими рядами!
И он блеснул!.. Чу!.. вестовой
Перун по холмам грянул;
Внимайте в поле шум глухой!
Смотрите, стан воспрянул.
И кони ржут, грызя бразды,
И строй сомкнулся с строем,
И вождь летит перед ряды,
И пышет ратник боем.
Друзья, прощанью кубок сей,
И смело в бой кровавый!
Под вихорь стрел, на ряд мечей,
За смертью, иль за славой!..

В. А. Жуковский.

Волк на псарне

Волк ночью, думая залезть в овчарню,
Попал на псарню.
Поднялся вдруг весь псарный двор.
Ночуя серого так близко забияку,
Псы залились в хлевах и рвутся вон на драку;
Псари кричат: «ахти, ребята, вор!»
И вмиг ворота на запор;
В минуту псарня стала адом.
Бегут: иной с дубьем,
Иной с ружьем!
«Огня!» кричат: «огня!» Пришли с огнем.
Мой волк сидит, прижавшись в угол задом.
Зубами щелкая и ощетиня шерсть,
Глазами, кажется, хотел бы всех он съесть;
Но видя то, что тут не перед стадом,
И что приходит, наконец,
Ему расчесться за овец,
Пустился мой хитрец
В переговоры
И начал так: «друзья! к чему весь этот шум?
Я, ваш старинный сват и кум,
Пришел мириться к вам, совсем не ради ссоры;
Забудем прошлое, уставим общий лад.
А я не только впредь не трону здешних стад,
Но сам за них с другими грызться рад,
И волчьей клятвой утверждаю,
Что я…» — Послушай-ка, сосед! —
Тут ловчий перервал в ответ: —
«Ты сер, а я приятель, сед,
И волчью вашу я давно натуру знаю;
А потому обычай мой:
С волками иначе не делать мировой,
Как снявши шкуру с них долой!
И тут же выпустил на волка гончих стаю.

И. А. Крылов.

[Басня эта направлена против Наполеона, пытавшегося, сидя в Москве, неудачно вступить в переговоры о мире. Говорят, что Крылов передал список басни жене Кутузова, а она отправила ее при письме мужу. После сражения под Красным, Кутузов прочитал ее собравшимся вокруг офицерам и, при словах, «А я, приятель, сед», снял свою белую фуражку и потряс наклоненною головой. Воздух потрясся от дружного крика «ура»].

После сражения под Красным

(Из «Войны и Мира»).

5 ноября был первый день так называемого Красненского сражения. Перед вечером, когда уже после многих споров и ошибок генералов, зашедших не туда, куда надо; после рассылок адъютантов, с противу-приказаниями, когда уже стало ясно, что неприятель везде бежит, и сражения не может быть и не будет, Кутузов выехал из Красного и поехал в Доброе, куда была переведена на нынешний день главная квартира.
День был ясный, морозный. Кутузов с огромной свитой недовольных им, шушукающихся за ним генералов, верхом на своей жирной, белой лошадке ехал к Доброму. По всей дороге толпились, отогреваясь у костров, партии взятых нынешний день французских пленных (их взято было в этот день 7 тысяч). Недалеко от Доброго огромная толпа оборванных, обвязанных и укутанных, чем попало, пленных гудела говором, стоя на дороге подле длинного ряда отпряженных французских орудий. При приближении главнокомандующего говор замолкал, и все глаза уставились на Кутузова, который в своей белой с красным околышем шапке и ватной шинели, горбом сидевшей на его сутуловатых плечах, медленно подвигался по дороге. Один из генералов докладывал Кутузову, где взяты орудия и пленные.
Кутузов казался чем-то озабоченным и не слышал слов генерала. Оп недовольно щурился и внимательно, и пристально вглядывался в те фигуры пленных, которые представляли особенно жалкий вид. Большая часть французских солдат были изуродованы отмороженными носами и щеками, и почти у всех были красные, распухшие и гноившиеся глаза.
Одна кучка французов стояла близко у дороги, и два солдата, — лицо одного из них было покрыто болячками, — разрывали руками кусок сырого мяса. Что-то было страшное и животное в том беглом взгляде, который они бросили на проезжавших, и в том злобном выражении, с которым солдат с болячками взглянул на Кутузова, тотчас же отвернулся и продолжал свое дело.
Кутузов долго внимательно поглядел на этих двух солдат; еще более сморщившись, он прищурил глаза и раздумчиво покачал головой. В другом месте он заметил русского солдата, который, смеясь и трепля по плечу француза, что-то ласково говорил ему. Кутузов опять с тем же выражением покачал головой.
— Что ты говоришь? — спросил он у генерала, продолжавшего докладывать и обращавшего внимание главнокомандующего на французские взятые знамена, стоявшие перед фронтом Преображенского полка.
— А, знамена! сказал Кутузов, видимо с трудом отрываясь от предмета, занимавшего его мысли. Он рассеянно оглянулся. Тысячи глаз со всех сторон, ожидая его слова, смотрели на него.
Перед Преображенским полком он остановился, тяжело вздохнул и закрыл глаза. Кто-то из свиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли и поставили их древками знамен вокруг главнокомандующего. Кутузов помолчал несколько секунд и, видимо неохотно, подчиняясь необходимости своего положения, поднял голову и начал говорить. Толпы офицеров окружили его. Он внимательным взглядом обвел кругом офицеров, узнав некоторых из них.
— Благодарю всех! сказал он, обращаясь к солдатам и опять к офицерам. В тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова: — благодарю всех за трудную и верную службу. Победа совершенная, и Россия не забудет вас. Вам слава во веки! — Он помолчал, оглядываясь.
— Нагни, нагни ему голову-то — сказал он солдату, державшему французского орла и нечаянно опустившему его перед знаменем преображенцев. — Пониже, пониже, так-то вот. Ура! ребята, — быстрым движением подбородка, обратясь к солдатам проговорил он.
— Ура-ра-ра! — заревели тысячи голосов.
Пока кричали солдаты, Кутузов, согнувшись на седле, склонил голову, и глаз его засветился кротким, как будто насмешливым блеском.
— Вот что, братцы… — сказал он, когда замолкли голоса.
И вдруг голос, и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно, что-то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам.
В толпе офицеров и в рядах солдат произошло движение, чтобы яснее слышать то, что он скажет теперь.
— А вот что, братцы. Я знаю, трудно вам, да что же делать! Потерпите; недолго осталось. Выпроводим гостей, отдохнем тогда. За службу вашу, вас царь не забудет. Вам трудно, да все же вы дома; а они — видите, до чего они дошли, сказал он, указывая на пленных, — хуже нищих последних. Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?
Он смотрел вокруг себя и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам: лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.
— А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом, м… и… в… г… — вдруг сказал он, подняв голову. И, взмахнув нагайкой, он галопом, в первый раз во всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших ура, расстраивавших ряды солдат.
Слова, сказанные Кутузовым, едва ли были поняты войсками. Никто не сумел бы передать содержания сначала торжественной и под конец простодушно-стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи не только был понят, по то самое, то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты, выраженного этим, именно этим стариковским, добродушным ругательством, — это самое чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго не умолкавшим криком. Когда после этого один из генералов с вопросом о том, не прикажет ли главнокомандующий приехать коляске, обратился к нему, Кутузов, отвечая, неожиданно всхлипнул, видимо, находясь в сильном волнении.

Л. Толстой.

Сказание о 1812 годе

Ветер гонит от востока
С воем снежные метели…
Дикой песнью злая вьюга
Заливается в пустыне…
По безлюдному простору,
Без ночлега, без привала,
Точно сонм теней, проходят
Славной армии остатки,
Егеря и гренадеры,
Кто окутан дамской шалью.
Кто церковною завесой, —
То в сугробах снежных вязнут,
То скользят, в разброд взбираясь
На подъем оледенелый…
Где пройдут — по всей дороге
Пушки брошены, лафеты;
Снег заносит трупы коней,
И людей, и колымаги,
Нагруженные добычей
Из святых московских храмов…
Посреди разбитой рати
Едет вождь ее, привыкший
К торжествам лишь да победам…
В пошевнях на жалких клячах,
Идет той же он дорогой,
Где прошел еще недавно
Полный гордости и славы,
К той загадочной столице
С золотыми куполами,
Где, казалось, совершится
В полном блеске чудный жребий
Повелителя вселенной,
Сокрушителя империй…
Где ж вы, пышные мечтанья!
Гордый замысел!.. Надежды
И глубокие расчеты
Прахом стали — и упорно
Ищет он всему разгадки,
Где и в чем его ошибка?
Все напрасно!..
И попик он, и, в дремоте,
Видит, как в приемном зале —
Незадолго до похода —
В Тюльери[6] стоит он гневный;
Венценосцев всей Европы
Пред ним послы: все внемлют
С трепетом его угрозам…
Лишь один стоит посланник,
Не склонив покорно взгляда,
С затаенною улыбкой…
И, вспыливши, император —
«Князь, вы видите!» — воскликнул —
«Мне никто во всей Европе
Не дерзает поперечить:
Император ваш — на что же
Оп надеется — на что же?»
«Государь!» — в ответ посланник —
«Взять в расчет вы позабыли,
Что за русским государем
Русский весь стоит народ!»
Он тогда расхохотался, —
А теперь — теперь он вздрогнул…
И глядит: утихла вьюга,
На морозном небе звезды,
А кругом на горизонте
Всюду зарева пожаров…
Вспомнил он дворец Петровский,
Где бояр он ждал с поклоном
И ключами от столицы…
Вспомнил он пустынный город,
Вдруг со всех сторон объятый
Морем пламени… А мира —
Мира нет!.. И днем и ночью
Неустанная погоня
Вслед за ним врагов незримых…
Справа, слева — их мильоны
Там в лесах… «Так вот что значит —
Весь народ!»…
И безнадежно
Вдаль он взоры устремляет:
Что-то грозное таится
Там за синими лесами,
В необъятной этой дали…

А. Майков.

Два гренадера

(Генриха Гейне).

Во Францию два гренадера
Из русского плена брели,
И оба душой приуныли,
Дойдя до Немецкой земли.

Придется им слышать, увидеть
В позоре родную страну:
И храброе войско разбито,
И сам император в плену!

Печальные слушая вести,
Один из них вымолвил: «Брат,
Болит мое скорбное сердце
И старые раны болят!»

Другой отвечает: «Товарищ,
И мне умереть бы пора;
Но дома жена, малолетки:
У них пи кола, ни двора.

«Да что мне? просить Христа-ради
Пущу и детей и жену.
Иная на сердце забота:
В плену император! в плену!

«Исполни завет мой: коль здесь я
Окончу солдатские дни,
Возьми мое тело, товарищ,
Во Францию — там схорони.

«Ты орден на ленточке красной
Положишь на сердце мое,
И саблей меня опояшешь,
И в руки мне вложишь ружье.

«И смирно, и чутко я буду
Лежать, как на страже в гробу.
Заслышу я конское ржанье,
И пушечный гром, и трубу:

То Он над могилою едет!
Знамена победно шумят…
Тут выйдет к тебе, император.
Из гроба твой верный солдат!»

М. Михайлов.

Св. Елена

Почтим приветом остров одинокой,
Где часто, в думу погружен,
На берегу, о Франции далекой
Воспоминал Наполеон!
Сын моря, средь морей твоя могила!
Вот мщение за муки стольких дней!
Порочная страна не заслужила,
Чтобы великий жизнь окончил в ней.
Изгнанник мрачный, жертва вероломства
И рока прихоти слепой,
Погиб, как жил — без предков и потомства,
Хоть побежденный — но герой!
Родился он игрой судьбы случайной,
И пролетел, как буря, мимо нас.
Он миру чужд был; все в нем было тайной, —
День возвышенья — и паденья час!

М. Лермонтов.

Народ помнит

(Беранже).

Распалась мощная держава;
Погиб великий человек;
Но под соломой хижин ввек
Не смолкнет кесарева слава.
Сомкнутся внуки в тесный круг
Перед прабабкою седою
И молвят: «Сказкой — стариною
Нам скоротай дневной досуг.
А лучше сказки — быль любимая…
Он, говорят, был нам врагом!
Да расскажи о нем, родимая,
Ты расскажи о нем

— Да: быль, а смотрит небылицей…
Раз, с целой свитой королей,
Прошел… тому немало дней —
Я только стала молодицей…
Вот и взберись я на холмок —
Была глупенька ваша бабка —
Идет он… Низенькая шляпка
На нем и серый сюртучок…
Ну, мол, беда мне неключимая!
А он мне «здравствуй» подарил…
«Он говорил с тобой, родимая?
Взаправду — говорил?»

— Да… Ну, потом мне, как-то вскоре,
Пришлось в Париже побывать
И самого-то увидать
У Богоматери в соборе,
И целый двор… Со всех сторон
Гремели праздничные клики;
Всё ликовало вкруг владыки…
И как же улыбался он!
Сын родился… богохранимая
Глава склонялася в мольбе…
«Был праздник и тебе, родимая,
Был праздник и тебе?»

— Когда ж Шампания упала
Под гнетом вражеских оков,
Один он бился, и врагов
Одна десница отражала.
Раз, вечерком, вот как теперь,
Стук кто-то в двери! Отворяю —
Глазам не верю: сам он в дверь…
«Ах! — говорит: — непримиримая
Борьба!» Да прямо здесь и сел.
«Как? он, вот, здесь, сидел, родимая?
Как? он вот здесь сидел?»
— Да… Говорит: «проголодался!»
Я — тотчас хлеба и вина.
ІІокушал, выпил все до дна;
Да и порядком надремался
У очага… А встал, поди ж —
Что говорит! «Беде слезами
Не пособить… Не за горами,
А в сердце Франции Париж…
Спасу». С тех пор неоценимая
Мне вещь стакан… Как Богом дан.
«А цел ли тот стакан родимая?
А цел ли тот стакан?
— А вот он — цел еще доныне.
Да где герой-то? В бездну пал…
Он (папа сам короновал) —
Он умер где-то там, в пустыне…
Никто и верить не хотел.
Все говорили: «Вот нагрянет,
И чужеземец уж помянет —
С кем он померяться посмел!»
Да весть пришла неотразимая —
Тот не заплакал, кто не смог…
«Храпи тебя сам Бог, родимая,
Храни тебя сам Бог!»

Л. Мей.

Ночной смотр

(Из Цедлица).

В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик;
И ходит он взад и вперед
И бьет он проворно тревогу.
И в темных гробах барабан
Могучую будит пехоту:
Встают молодцы егеря,
Встают старики гренадеры,
Встают из-под русских снегов,
С роскошных полей италийских,
Встают с африканских степей,
С горячих песков Палестины.
В двенадцать часов по ночам
Выходит трубач из могилы;
И скачет он взад и вперед,
И громко трубит он тревогу.
И в темных могилах труба
Могучую конницу будит:
Седые гусары встают,
Встают усачи кирасиры.
И с севера, с юга летят,
С востока и запада мчатся
На легких воздушных конях
Один за другим эскадроны.
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает полководец;
На нем сверх мундира сюртук;
Он с маленькой шляпой и шпагой;
На старом копе боевом
Он медленно едет по фрунту;
И маршалы едут за ним,
И едут за ним адъютанты;
И армия честь отдает.
Становится он перед нею;
И с музыкой мимо его
Проходят полки за полками.
И всех генералов своих
Потом он в кружок собирает,
И ближнему на ухо сам
Он шепчет пароль свой и лозунг;
И армии всей отдают
Они тот пароль и тот лозунг:
И Франция — тот их пароль,
Тот лозунг — Святая Елена.
Так к старым солдатам своим
На смотр генеральный из гроба
В двенадцать часов по ночам
Встает император усопший.

В. Жуковский.

Воздушный корабль

(Из Цедлица).

По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах.
Не гнyтся высокие мачты,
На них флюгера не шумят,
И молча в открытые люки
Чугунные пушки глядят.

Не слышно на нем капитана,
Не видно матросов на нем,
Но скалы и тайные мели
И бури ему нипочем.

Есть остров на том океане —
Пустынный и мрачный гранит;
На острове том есть могила,
А в ней император зарыт.

Зарыт он без почестей
бранных
Врагами в сыпучий песок;
Лежит на нем камень тяжелый,
Чтоб встать, он из гроба не мог.

И в час его грустной кончины,
В полночь, как свершается год,
К высокому берегу тихо
Воздушный корабль пристает.

Из гроба тогда император
Очнувшись, является вдруг;
На нем треугольная шляпа
И серый походный сюртук.

Скрестивши могучие руки,
Главу, опустивши на грудь,
Идет и к рулю он садится
И быстро пускается в путь.

Несется он к Франции милой,
Где славу оставил и трон,
Оставил наследника-сына
И старую гвардию он.

И только что землю родную
Завидит во мраке ночном,
Опять его сердце трепещет,
И очи пылают огнем.

На берег большими шагами
Он смело и прямо идет,
Соратников громко он кличет
И маршалов грозно зовет.

Но спят усачи-гренадеры
В равнине, где Эльба шумит,
Под снегом холодной России,
Под знойным песком пирамид.

И маршалы зова не слышат:
Иные погибли в бою,
Другие, ему изменили —
И продали шпагу свою.

И, топнув о землю ногою,
Сердито он взад и вперед
По тихому берегу ходит,
И снова он громко зовет:

Зовет он любезного сына,
Опору в превратной судьбе,
Ему обещает полмира,
А Францию только себе.

Но в цвете надежды и силы
Угас его царственный сын,
И долго, его поджидая,
Стоит император один —

Стоит он и тяжко вздыхает,
Пока озарится восток,
И капают горькие слезы
Из глаз на сыпучий песок.

Потом на корабль свой волшебный,
Главу, опустивши на грудь,
Идет, и, махнувши рукою,
В обратный пускается путь.

М.. Лермонтов.

Наполеон

Чудесный жребий совершился:
Угас великий человек.
В неволе мрачной закатился
Наполеона грозный век.
Исчез властитель осужденный,
Могучий баловень побед,
И для изгнанника вселенной
Уже потомство настает.
О, ты, чьей памятью кровавой
Мир долго, долго будет полн,
Приосенен своею славой,
Почий среди пустынных волн!
Великолепная могила…
Над урной, где твой прах лежит,
Народов ненависть почила,
И луч бессмертия горит.
Давно-ли орлы твои летали
Над обесславленной землей?
Давно-ли царства упадали
При громах силы роковой?
Послушны воле своенравной,
Бедой шумели знамена,
И налагал ярем державный
Ты на земные племена.
Когда надеждой озаренный
От рабства пробудился мир,
И галл десницей разъяренной
Низвергнул ветхий свой кумир;
Когда на площади мятежной
Во прахе царский труп лежал,
И день великий, неизбежный, —
Свободы яркий день вставал;
Тогда в волнении бурь народных,
Предвидя чудный свой удел,
В его надеждах благородных
Ты человечество презрел.
В свое погибельное счастье
Ты дерзкой веровал душой;
Тебя пленяло самовластье
Разочарованной красой.
И обновленного народа
Ты буйность юную смирил.
Новорожденная свобода,
Вдруг онемев, лишилась сил.
Среди рабов до упоенья
Ты жажду власти утолил,
Помчал к боям их ополчения,
Их цепи лаврами обвил.
И Франция, добыча славы,
Плененный устремила взор,
Забыв надежды величавы,
На свой блистательный позор.
Ты вел мечи на пир обильный;
Все пало с шумом пред тобой;
Европа гибла; сон могильный
Носился над ее главой.
И се! В величии постыдном
Ступил на грудь ее колосс!
Тильзит (при звуке сем обидном
Теперь не побледнеет Росс),
Тильзит надменного героя
Последней славою венчал,
Но скучный мир, но хлад покоя
Счастливца душу волновал.
Надменный, кто тебя подвигнул,
Кто обуял твой дивный ум?
Как сердца русских не постигнул
Ты с высоты отваленных дум?
Великодушного пожара
Не предузнав, уж ты мечтал,
Что мира вновь мы ждем, как дара,
Но поздно русских разгадал…
Оцепенелыми руками
Схватив железный свой венец,
Он бездну видит пред очами,
Он гибнет, гибнет, наконец!
Бежат Европы ополченья;
Окровавленные снега
Провозгласили их паденье,
И тает с ними след врага.
И все, как буря, закипело;
Европа свой расторгла плен.
Вослед тирану полетело,
Как гром, проклятие племен.
И длань народной Немезиды
Подъяту видит великан. —
И до последней все обиды
Отплачены тебе, тиран!
Искуплены его стяжанья
И зло воинственных чудес
Тоскою душного изгнанья
Под сенью чуждою небес.
И знойный остров заточенья
Полнощный парус посетит,
И путник слово примиренья
На оном камне начертит,
Где, устремив на волны очи,
Изгнанник помнил звук мечей,
И льдистый ужас полуночи,
И небо Франции своей;
Где иногда, в своей пустыне,
Забыв войну, потомство, троп,
Один, один о милом сыне
В унынье горьком думал он.
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!
Хвала!.. Он русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.

1821 г. А. С. Пушкин.

[Смерть Наполеона I на острове св. Елены в изгнании была в России встречена многими со злорадным чувством. Пушкин, указывая причины падения Наполеона I в презрении его к народным правам, в то-же время сурово осудил подобное легкомысленное злорадство].

Полководец

Барклай-де-Толли.

У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата.
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;
Но сверху донизу, во всю длину, кругом,
Своею кистию свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстроокий.
Тут нет ни сельских нимф, пи девственных мадонн,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, пи охот; а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Нередко медленно меж ними я брожу
И на знакомые их образы гляжу,
И, мнится, слышу их воинственные клики.
Из них уж многих нет; другие, коих лики
Еще так молоды на ярком полотне,
Уже состарились и никнут в тишине
Главою лавровой.
Но в сей толпе суровой,
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой.
Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом — густая мгла;
За ним военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.
Свою ли точно мысль художник обнажил,
Когда он таковым его изобразил,
Или невольное то было вдохновенье —
Но Доу дал ему такое выраженье.
О, вождь несчастливый! суров был жребий твой:
Все в жертву ты принес земле, тебе чужой.
Непроницаемый для взгляда черни дикой,
В молчаньи шел ты с мыслию великой;
И в имени твоем звук чуждый не взлюбя,
Своими криками, преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою, —
И тот, чей острый ум тебя и постигал,
В угоду им тебя лукаво порицал… —
И долго, укреплен могущим убежденьем,
Ты был неколебим пред общим заблужденьем;
И на полупути был должен, наконец,
Безмолвно уступить и лавровый венец,
И власть, и замысел, обдуманный глубоко,
И в полковых рядах сокрыться одиноко.
Там, устарелый вождь, как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, —
Вотще! —

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и умиленье.

А. С. Пушкин.

К тени полководца

(М. Л. Кутузов).

Перед гробницею святой
Стою с поникшею главой…
Все спит кругом; одни лампады
Во мраке храма золотят
Столбов гранитные громады
И их знамен нависший ряд.
Под ними спит сей властелин,
Сей идол северных дружин,
Маститый страж страны державной,
Смиритель всех ее врагов,
Сей остальной из стаи славной
Екатерининским орлов.
В твоем гробу восторг живет!
Он русский глас нам издает:
Он нам твердит о той године,
Когда народной веры глас
Воззвал к святой твоей седине:
«Иди, спасай!» Ты встал — и спас…

А. С. Пушкин.

Народная песня

Не в лузях-то вода полая разливается:
Тридцать три кораблика в поход пошли,
С дорогими с припасами — свинцом-порохом.
Французский король царю белому отсылается:
«Припаси-ка ты мне квартир, квартир, ровно сорок тысяч,
Самому мне, королю, белые палатушки».
На это наш православный царь призадумался,
Его царская персонушка переменилась.
Перед ними стоял генералушка сам Кутузов.
Уж он речь-то говорил, генералушка,
Словно как в трубу трубил:
«Не пужайся ты, наш батюшка, православный царь!
А мы встретим злодея середи пути,
Середи пути, на своей земле,
А мы столики поставим ему — пушки медные,
А мы скатерти ему постелим — каленых картеч;
Угощать его будут — канонерушки,
Провожать его будут — все казачушки».


[1] Генерал Бенигсен командовал в неудачном для нас сражении с французами под Фридландом.

[2] Карл XII, король шведский, разбитый Петром I под Полтавой.

[3] Князь М. Л. Кутузов Смоленский.

[4] Кутузов. Рассказывали, что при первом объезд Кутузовым войск над его головой пронесся орел. Далее поименованы виднейшие герои войны.

[5] Партизаны — Д. Давыдов, Сеславин, Фигнер.

[6] Императорский дворец в Париже.

Комментировать