Пестрые купола: эпизоды жизни англичанина в России

Пестрые купола: эпизоды жизни англичанина в России

Джерард Шелли
(12 голосов: 2.9 из 5)

Издательство «Дакворт» (Duckworth) Генриетта-стрит, 3, Лондон, W.C.2 Впервые опубликовано в 1925 году (Все права защищены) Отпечатано в Великобритании компанией Southampton Times Limited, Саутгемптон.

Глава I. Предзнаменование

Если бы кто-нибудь сказал мне, что той тучной женщине, резвившейся, словно русалка, в синих водах Адриатики на венецианском Лидо в тот жаркий летний день, суждено открыть самую романтическую главу моей жизни, я бы принял его за шутника-кубиста. Это было в 1907 году. Я был тогда совсем юн, пятнадцатилетний подросток, только что приехавший к морю на каникулы после каторжного труда в итальянском колледже близ озера Гарда.

Почтенный святой отец, бывший моим наставником и спутником, имел весьма смутные и туманные представления о море и его обитателях. Я совершенно уверен, что вид этой резвящейся дамы навел его на благочестивые мысли об Ионе и ките. Он бросил на нее один быстрый взгляд своих маленьких темных глаз и выбрал место, чтобы присесть.

Он вытащил свой засаленный бревиарий и начал бормотать молитвы, обращаясь к плещущим волнам и ясному, ослепительно-синему небу, предоставив мне развлекаться бросанием камней в камень, выступавший из моря.

Этому маленькому камню было суждено сыграть поразительную роль в формировании моего жизненного пути. Мало кто из тех, кто видит его сегодня, догадался бы, что он стал, в переносном смысле, моим трамплином в таинственную землю России.

Судьба каким-то образом таилась в нем или вокруг него в тот жаркий и беззаботный летний день, словно морской чертик из табакерки, готовый выскочить при малейшем прикосновении. Это произошло с пугающей внезапностью.

Я сделал больше дюжины тщетных попыток попасть в камень и уже начал уставать от этой забавы. Камень вел себя дразняще, именно так, как и должно было быть ради спортивного интереса. Волны ритмично перекатывались через него, так что он казался твердой черной головой негритенка, с небольшим клочком бурых водорослей, облепивших макушку наподобие кудрей. Словно бросая нарочитый вызов, он то и дело высовывался из воды, с хитрым неповиновением подставляя мне свою гладкую блестящую лысину. Я прицелился и метнул свой камень, со свистом полетевший прямо в цель, но лишь для того, чтобы увидеть, как этот ловкий пройдоха скрылся из виду под волнами.

В конце концов я решил сменить тактику. Я сосчитал секунды, которые требовались волнам, чтобы нахлынуть и отхлынуть, и засек время между каждым подъемом и спадом воды. Я поднимался и опускался на цыпочках, словно находился на палубе корабля. Сделав глубокий вдох, я сделал бросок.

Тут-то и начались неприятности. Мой верный камень полетел прямо, как стрела, к этому ухмыляющемуся валуну и ударил его точно в макушку. Я ахнул от восторга. Но увы! Юность — это пора смеха и слез. Быстрая смена событий и роковые сюрпризы — часть ее опыта. Мой победоносный камень оказался в высшей степени аморальным. Конечно, я совершенно не подозревал об этом, когда случайно подобрал его на пляже. Но поскольку Лидо — это не совсем питомник главных добродетелей, полагаю, он успел побывать в контакте с какой-нибудь весьма нечестивой особой. В любом случае, это был больше, чем просто камень преткновения; это было окаменевшее зло. Не успел он удариться о скалу, как в мгновение ока отлетел по прямой и с гулким стуком поразил легко одетую фигуру ныряющей дамы…

Раздался душераздирающий вопль. Ныряющая дама бросила все свои морские забавы и зашагала на берег со свирепым взглядом и пронзительным голосом. Остальная часть ее тела была облачена в мокрый, облегающий купальный костюм из зеленой тафты.

Я содрогаюсь, вспоминая, как она надвигалась на меня, словно разъяренная русалка, страдающая тяжелой формой ожирения. Хуже того, с залитого солнцем пляжа вскочил высокий мужчина с военными усами и присоединил свой жесткий, наглый голос к ее крикам. На нем был купальный костюм в красную полоску, и он расхаживал вокруг, как мелкий Нерон.

Я не мог разобрать, к какой национальности они принадлежали. Из их оживленных челюстей вырывались странные гортанные звуки и шипение, чередующиеся с быстрыми французскими ругательствами. Услышав последние, я попытался принести им свои извинения на этом же языке и объяснить, как роковой камень начал свою преступную карьеру, не дав мне ни малейшего предупреждения. Все было напрасно. Мой скромный голос потонул в ревущем потоке брани.

Озадаченный и раздосадованный, я стоял перед ними с разведенными руками. Что я мог поделать в такой неудачной ситуации перед странным и волнующим зрелищем двух разгневанных, вопящих, кровожадных личностей в жарком и холодном купальных костюмах соответственно?

«Un moment! [Одну минуту!]» — взмолился я, надеясь, что их эмоции немного утихнут. Напрасно! Стоило мне открыть рот, как поток брани полился еще быстрее и громче. В довершение моего смущения начала собираться небольшая толпа. Мой почтенный наставник был глубоко огорчен. Заложив большой палец между страницами своего засаленного бревиария, он умолял моих агрессоров разумно разобраться в случившемся. С таким же успехом он мог бы попросить луну с неба. Разум остался где-то в море.

Я услышал, как кто-то в толпе презрительно воскликнул: «Eh bien! C’est une vielle historie! Ce sont des Russes. Ils passent leur vie à engueler le monde!» [Ну вот! Старая история! Это русские. Они всю жизнь только и делают, что орут на весь мир!].

Как я узнал впоследствии, он жил в соседнем с ними номере и говорил по личному опыту.

Из этого замечания я понял, что мое дело безнадежно. Я получил первый вкус русского характера и принял боевое крещение в общении с русской «душой». Последняя всегда была для меня загадкой с тех самых пор, как профессор литературы в колледже наводил скуку на своих бойких учеников многословными восторгами по поводу гения Достоевского.

Теперь ее тайна открылась мне. Я обнаружил, что русской душе явно недостает рассудка и силы воли. По сути, она хлестала по всему пляжу, как взбесившийся дух.

К счастью, однако, из каждого правила есть исключения, и вскоре мне предстояло обнаружить одно из них. Очаровательная дама в белой шляпе с плюмажем и белом костюме, отделанном крестьянскими кружевами, подошла и сказала что-то моим агрессорам на их собственном странном, шипящем языке. Было огромным облегчением видеть, как бушующие волны в их груди заметно улеглись. Под ее добрым руководством дело было быстро улажено. Мои объяснения и извинения были должным образом приняты, преступный камень был справедливо осужден и брошен на милость волн, а негодующие русские, в мокром и сухом костюмах соответственно, вернулись на свое место под солнцем на пылающем пляже.

Моя очаровательная спасительница не удалилась так же внезапно, как и появилась. Она сочла моего почтенного наставника приятным на вид и еще более приятным собеседником. Разговор шел о мальчиках и трудностях их воспитания. Она представилась графиней Торловой, и из ее беглой французской речи я понял, что у нее есть двое сыновей, которых она хотела уберечь от тлетворного влияния России. Она не хотела, чтобы они возвращались туда в школу, поскольку русские школы были тем, что она называла “des véritables pepinières de l’anarchie” [настоящими рассадниками анархии].

По ее богатому, элегантному наряду, бывшему последним писком парижской моды, я заключил, что она была важной персоной в своей стране. Она была очень общительна и с болезненной радостью распространялась об ужасающих нравах и полной никчемности своих соотечественников. Будучи вынужденным так долго нести на себе все бремя защиты Британской империи в переполненном итальянском колледже, я не мог понять, как можно говорить о собственной стране в столь разгромном тоне.

«Но ведь Россия — ваша родина!» — осмелился заметить я.

Она радостно рассмеялась, пожав плечами и обнажив сверкающий ряд самых прекрасных, самых белых и мелких зубов, которые я когда-либо видел.

«Que voulez-vous? [А чего вы хотите?]» — сказала она. — «Nous Russes, nous sommes des Apaches endimanchés! [Мы, русские — это апаши при параде!] Куда бы ни ступила нога русского, там вырастает поганка! Русские ничего не стоят!»

Такое самоуничижение, столь радикальное и всеразрушающее, наполнило меня тревожным беспокойством. Графиня сама была русской, такой очаровательной, элегантной и приятной. В чем же тогда заключалось то таинственное свойство, которое делало русских такими никчемными? Позже мне предстояло открыть часть этой тайны. Слова графини были лишь проявлением этой странной, болезненной любви к нигилизму во всех его формах, того всепроникающего, разрушительного «Ничего» (Nichevo), которое подрывает богов, троны, государства и мораль, но в конце концов мирится с ярмом кровавого тирана.

Результатом разговора графини Торловой стало решение передать двух ее сыновей под строгое руководство моего наставника и забрать их обратно в его колледж.

Для меня это соглашение стало шагом вперед в моей карьере. Я познакомился с двумя молодыми русскими, которые вскоре стали моими близкими друзьями. Много раз они приглашали меня посетить их прекрасный дом на юге России и насладиться прелестями городской жизни в их домах в Москве и Петрограде. Будучи молодыми и полными бьющей через край энергии, они не были так критичны и пессимистичны по отношению к своей родине, как их очаровательная мать. Правда, во время революции 1905 года она видела немало такого, что подорвало ее веру в страну, и не ожидала ничего, кроме повторения тех же ужасов, если бы народ снова сломал прутья своей клетки. Ее сыновья, однако, находили должное чувство национальной гордости не совсем неуместным в толпе горячих юношей, для которых национальное соперничество и хвастовство были ежедневной пищей.

Правда, они никогда не приходили в восторг от глубины температуры и продолжительности зимы в России, не были они готовы и с кулаками отстаивать превосходство водки над шартрезом, но они постоянно заявляли о своей любви к чему-то такому, чего не было на Западе.

«Ах!» — говорили они, предавая забвению чудеса итальянской архитектуры презрительным взмахом своих изящных рук. — «Собор Святого Петра, Святой Марк и Миланский собор! Все это — «Ничего»! Вы бы видели наши пестрые купола! Это просто услада для глаз. Россия смеется во всю свою длину и ширь своими пестрыми куполами!»

От скалы в Адриатике до этих чудесных творений был долгий прыжок. Излишне говорить, что я совершил его не сразу. Лишь в 1913 году мне суждено было мельком увидеть их и поклониться странному народу, живущему в их танцующих тенях.

Глава II. Первые впечатления

I

В двадцать один год молодой человек готов грудью встретить множество испытаний. С этим жаждущим приключений возрастом, бурлящим в моих венах, я отправился в Россию. В моем кармане лежало приглашение от графини Торловой и ее сыновей посетить их поместье в Курской губернии. Из содержания письма я понял, что моя чаша удовольствий будет наполнена до краев. Россия казалась райским садом. В этих Елисейских полях не упоминалось о мрачных, зловещих фигурах, о которых Европа привыкла читать как о безмолвно скользящих, вооруженных смертью тенях среди благоухающих кустов Святой Руси, время от времени бросающих бомбы в великих князей во славу Анархии и на погибель деспотам.

Я почти поверил, что они были выдумкой шовинистической прессы, всегда готовой пропеть благочестивое аллилуйя по поводу смерти какого-нибудь святого русского. Два англоязычных джентльмена внесли свой вклад в формирование моих взглядов на землю царей. Мистеру Стивену Грэму я был обязан верой в то, что это мистический закрытый сад, где Бог гулял повсюду в милосердной близости. Это была земля Марии у ног Христа, где возвышенное созерцание высоких истин заставляло западных служащих маммоне Марф сгорать от стыда. Признаюсь, меня привлекали сочинения мистера Грэма. В них звучала искренность, которая находила отклик в моей душе.

С другой стороны, я ожидал увидеть реки крови, услышать душераздирающие крики отчаяния и стать свидетелем самых жестоких гонений на весьма добродетельное и миролюбивое племя.

Этим впечатлением я был обязан произведениям мистера Израэла Зангвилла. Должен признаться, я делал должную скидку на темперамент писателя. Некоторое приукрашивание, обильная демонстрация блеска и ярких красок, лирическая и атавистическая склонность к коллективным стенаниям — хорошо известные черты восточной души. Я был вынужден искать золотую середину между этими двумя писателями.

Когда я оказался посреди толпы крикливых чиновников, жаждущих получить мой паспорт или мою кровь, я понял, что нахожусь в России. Моим несчастьем было то, что я не мог разделиться на три части. Если бы я мог, то избавил бы себя от массы неприятностей. Я был нужен паспортным чиновникам; я был нужен в то же время таможенникам; и я был нужен носильщику, который добыл мне обед, место в поезде и немного русских денег. Мой паспорт и багаж были распределены в разных местах, меня толкали взад и вперед в потоке дурно пахнущих, кричащих, плачущих, ругающихся пассажиров, носильщиков, нищих, бездельников, чиновников и солдат, в то время как все, что у меня осталось от носильщика с моими билетами и деньгами, — это тонкий металлический диск с номером.

Язык казался мне шипением огромного парового двигателя, и временами мне чудилось, что люди похожи на обезьян, выплевывающих шелуху от семечек подсолнуха. Я сел у станционной иконы, где множество маленьких свечей горело, словно ливень золотых язычков пламени, перед сверкающей ризой стеклянноглазой Богородицы. Я чувствовал себя так, словно выпал из нормальной, европейской жизни и затерялся среди жителей какого-то кишащего людьми, странного древнего города в далеком Китае.

Нищий в лаптях и лохмотьях подошел и согнулся передо мной в три погибели, протягивая грязную шляпу и бормоча стонущим голосом какую-то длинную литанию из шипящих и гортанных звуков. Я дал ему монету, за которую он перекрестился и поклонился до земли. Тотчас же хромые, увечные, слепые и прокаженные облепили меня со своими молитвами и шляпами. Только ринувшись в толпу, я смог избавиться от ощущения, что я несчастный пес, на котором безжалостно сосредоточились все блохи России.

Возможно, они были посланы милосердными небесами в награду за мой первый акт милостыни, потому что они вытолкнули меня прямо на путь удачи. Я услышал, как какой-то человек вполголоса произносит бранные слова, и, конечно же, по манере речи признал в нем джентльмена. Было приятно услышать немного старого доброго английского, даже если он и не прошел бы цензуру, хотя вполне мог бы согреть театральное сердце мистера Дж. Б. Шоу.

Этот заблудший джентльмен оказался хорошим другом. Он имел рабочие знания русского языка и большой опыт путешествий по России. Его дела в Китае заставляли его ездить туда-сюда несколько раз в год, и он знал каждый дюйм Транссибирской магистрали. Ему не потребовалось много времени, чтобы вернуть мне все мои вещи.

Оказавшись в поезде, я почувствовал себя в большей безопасности и вступил в разговор с француженкой, которая ехала в Киев. С наступлением темноты пришел проводник, поднял спинки сидений так, чтобы образовались спальные полки, и расстелил простыни и одеяла на ночь. Света не было, кроме одинокой свечи, которая мерцала в стеклянном футляре над дверью, ведущей в коридор. Читать было невозможно, а сидеть на кроватях — неудобно. Моя полка была верхней, прямо над полкой француженки. Нашими спутниками были двое мужчин, оба очень молчаливые. Один из них, очевидно, был государственным чиновником, так как носил белую форму и белую фуражку с зеленым козырьком и околышем. Его главным интересом был чайник, который он периодически пополнял, выходя на станциях и пробегая по платформе к крану с надписью Kipiatok (кипяток). Снова и снова он открывал большую плетеную корзину и доставал крылышко или ножку холодной курицы, жадно обгладывая их своими желтыми зубами и бросая кости под сиденье. Корзина, должно быть, вмещала целый забитый курятник, потому что ее владелец не переставал доставать ноги и крылья и пожирать их. Он наслаждался ими так искренне, жуя и причмокивая губами, что казалось, он никогда не сможет сказать «Хватит!» своему аппетиту. Никогда прежде я не видел такой картины обжорства. Я и не подозревал, что это будет моим почти ежедневным спутником на протяжении всего моего пребывания в России.

Я взобрался на полку, задернул занавеску и разделся. Поезд с грохотом ехал дальше, останавливаясь с внезапными толчками на тускло освещенных станциях и издавая свой унылый, протяжный гудок, блуждая по унылым равнинам.

В конце концов я заснул, после того как прожорливый чиновник уютно устроился между простынями и начал храпеть с громким, долгим трубным звуком.

Должно быть, я проспал больше часа, когда внезапно, как гром среди ясного неба, я почувствовал, что мир рушится, и оказался на полу между сиденьями. Я поднял глаза и увидел, что моя полка обрушилась. Я содрогнулся при мысли, что француженка, должно быть, раздавлена под ней. Однако она не издала ни звука. Обжора выскочил из постели в кальсонах и начал размахивать руками и бормотать ужасные вещи, которых я не мог понять.

Это было ужасно. Я чувствовал себя виноватым в пролитии крови бедной француженки. Спинка сиденья захлопнулась почти точно на свое первоначальное место, если не считать груды постельного белья, преграждавшей ей путь. Неужели она была там, за этим тяжелым монстром из дерева и пружин, раздавленная насмерть?

Я повернулся к жестикулирующему мужчине с молящим взглядом, обращаясь к нему на всех цивилизованных языках. К счастью, он понял одно или два слова по-французски.

«Ecrasee? [Раздавлена?]» — спросил я, указывая на груду постельного белья, зажатую в челюстях монстра.

Его французский был отвратителен, но он принес мне облегчение. Нет, дама не была раздавлена. Ее там не было. Она вышла ночью. Он приподнял монстра и открыл взгляду покинутую постель.

«Мадам пошла навстречу своей судьбе другим путем», — сказал он, хихикая и возбуждаясь. «У нее есть дорожное знакомство в спальном вагоне».

Мы поспешили починить полку и убрать все следы происшествия.

Когда француженка вернулась на рассвете, она скользнула между простынями и улеглась, даже не подозревая, как повезло ее ребрам. Они могли бы быть раздавлены монстром, если бы она задержалась в объятиях сладкого сна.

Однако ее месть пришла позже. Как раз в тот момент, когда поезд прибывал в Варшаву, я принимал утренний туалет в умывальной. Окно было настолько закопчено дымом, что я не понял, что мы достигли конечной станции. Услышав топот ног носильщиков и шум общей суматохи, я поспешил обратно в свое купе. К моему ужасу, я обнаружил его совершенно пустым. Моя черная сумка, в которой лежали мой паспорт и ценности, исчезла.

Ко мне привязался какой-то предприимчивый носильщик. Знаками я объяснил ему, что мою сумку сняли с багажной полки. Решив, что это в основном работа для полиции, он отвел меня в станционную жандармерию, где полдюжины человек, тщательно вооруженных саблями и пистолетами, предприняли отчаянную попытку извлечь правду из быстро сгущающихся облаков тайны.

Начала собираться большая толпа. Среди них был юноша с ранцем под мышкой. Очевидно, он шел в школу. Услышав, что англичанин попал в беду, он смело вышел вперед, чтобы спасти меня, так как, по его утверждению, был сведущ в языке Шекспира.

«Olla rite? [Все в порядке?]» — спросил он, выделяясь, как герой знаний, среди темной толпы.

«Проклятье!» — ответил я. — «Все не в порядке! Мне нужно успеть на поезд на Брестском вокзале, и если я опоздаю на пересадку, то безнадежно заблужусь».

Мое расписание было тщательно составлено моими друзьями где-то в глубинке России, и людям было поручено встретить меня в сложных местах пересадок. Я попытался дать юноше понять, что очень спешу и хочу найти свою сумку.

Он все улыбался и улыбался, и грациозно кланялся, с безупречной вежливостью приподнимая свою студенческую фуражку, словно желая, чтобы я увидел, как его улыбка удовольствия сочится даже из кончиков его рыжих волос.

«Сэр, olla rite!» — было все, что он ответил на мои подробные объяснения.

От трагических последствий меня спасло появление человека, которого начальник станции откуда-то выудил. Юношеский монумент знаний растворился в толпе, когда услышал, как вновь прибывший задает полный вопрос на безупречном, понятном английском языке.

Он любезно все объяснил чиновникам. Они больше часа таскали меня по кабинетам всего вокзала. Никаких следов сумки нигде не было.

«Возможно, носильщик унес ее через реку на Брестский вокзал», — предположил начальник полиции. — «Носильщики часто врываются в купе, хватают багаж и убегают, ожидая, что владельцы последуют за ними».

Брестский вокзал находился примерно в паре миль от нас. В любом случае, мне нужно было ехать туда на поезд до Киева.

Когда я вышел с вокзала, чтобы взять извозчика, я столкнулся с человеком из Китая.

«Я отвезу тебя туда на трамвае», — сказал он. — «Так мы доберемся быстрее. Здешние извозчики — акулы. Они проглотят иностранца и продадут его шкуру».

На Брестском вокзале мы навели справки о черной сумке. И снова никаких следов. Мне было жарко, я устал и еще не завтракал.

«Пойдемте позавтракаем», — предложил я человеку из Китая.

В безвкусном ресторане, где запах стряпни смешивался с дымом паровозов и свечами, горящими перед святыми иконами, мы огляделись в поисках свободного места. За столиком в одном из углов я увидел зрелище, которое заставило меня вздрогнуть от удивления и внезапной надежды. Молчаливый мужчина, занимавший полку напротив моей в купе, пил кофе с француженкой, которая чудом избежала быть раздавленной падением моей полки. Знала ли она что-нибудь о моей черной сумке? Я очень вежливо подошел к ней и изложил ей свою печальную историю.

Нет, она не видела, чтобы кто-то брал мою сумку. Она была слишком занята своей собственной. Что за ville de voleurs [город воров] эта Варшава! Возможно, мсье к этому времени уже найдет свою сумку на вокзале. В любом случае, стоило вернуться и посмотреть, не нашлась ли она. Иногда вещи находятся совершенно чудесным образом.

«Бедная женщина!» — подумал я. — «Если бы она только знала, как иногда оборачиваются дела». Я гадал, рассказал ли ей этот молчаливый господин о полке. Я понял, что она ничего не знала, потому что она заговорила со мной на моем родном языке, очень мило, мягко и с легкой жеманной улыбкой.

Человек из Китая предложил сопровождать меня на обратном пути на Венский вокзал. Однако там мы не нашли ничего, кроме длинного протокола, уже составленного и оформленного именем закона.

«Какой-нибудь бедолага отправится за это в Сибирь», — предположил человек из Китая. — «Я видел, как толпы таких же брели под конвоем, когда проезжал через эти края. Полиции только дай повод, чтобы повесить вину на неугодного человека».

Было ли это правдой или нет, сказать не берусь. Время шло, и мне нужно было возвращаться на Брестский вокзал, чтобы успеть на поезд. В запасе оставалось всего полчаса. Если бы сумка не нашлась за это время, ей пришлось бы остаться. Не было ничего более затруднительного, чем оказаться без паспорта в России, но тут уж ничего не поделаешь.

Я вернулся на вокзал вовремя, чтобы навести справки в кабинете начальника станции. Ничего не нашлось. Поезд ждал снаружи; уже прозвенел второй звонок. В отчаянии я оставил свой адрес начальнику станции и бросился к вагону. Прозвенел третий звонок, и поезд тронулся. Прыгая на подножку вагона, я услышал, как кто-то зовет меня по имени. Оглянувшись, я увидел молчаливого человека, который яростно размахивал руками.

«Ваша сумка нашлась!» — крикнул он. — «Она на вокзале. Я повсюду вас искал!»

«Отнесите ее начальнику станции!» — крикнул я в ответ, сложив руки рупором и рискуя смертельно упасть.

Опоздал всего на минуту! Мне было суждено расстаться со своим имуществом, как только я въехал в Россию. Покину ли я Россию хоть с чем-нибудь? Время покажет.

Тем временем я, пошатываясь, брел по громыхающему коридору в поисках места. Люди уже доставали свои чайники и пили чай. Я открыл раздвижную дверь и заглянул внутрь, чтобы посмотреть, свободно ли место. Пара худых рук взметнулась в воздух, и женский голос воскликнул: «О-ля-ля! Наконец-то вы появились!»

Передо мной сидела та самая роковая француженка. Дрожа от волнения, она принесла мне свои извинения. Она надеялась, что месье не обиделся. Это все была ошибка. Эта черная сумка! Никогда в жизни она не забудет эту черную сумку. Должно быть, ее сделал человек с дурным глазом. «Tenez! [Послушайте!] Месье! Заходите и садитесь. Я расскажу вам, как это случилось!»

Я вошел и сел. Она достала фляжку с коньяком и смочила свое пересохшее от волнения горло.

«Дело было так! О…!» — ее темные глаза закатились и заскользили по потолку. — «В это трудно поверить. Вы помните того высокого мужчину, который сидел так тихо и неподвижно в нашем купе? Какой странный человек! Столько миль лицом к лицу со мной и ни слова! Я думала, что он ваш соотечественник. Так вот, когда поезд остановился в Варшаве, вас не было в купе. Если бы вы были там, я бы обязательно вас спросила. Но остался только этот молчаливый господин, поэтому мне пришлось обратиться к нему. Я хотела найти кого-нибудь, чтобы разделить поездку на извозчике. Это вышло бы дешевле, чем брать экипаж одной. Сэкономленный су — это лишний су в кармане. Я была поражена, когда мужчина ответил. Можете ли вы представить себе что-нибудь более удивительное? Он оказался французом! О…!» — ее темные глаза снова закатились к потолку. — «Никогда не думала, что француз может хранить такую тайну! Он, конечно, согласился разделить экипаж. Галантность, сами понимаете. У нас обоих были носильщики, которые спустили наш багаж и погрузили его в пролетку. Мы решили провести утро вместе, осматривая город, поэтому, когда мы добрались до вокзала, то сдали вещи в consigne [камеру хранения]. Я заметила черную сумку, которую носильщик положил вместе с остальным багажом в экипаж, но я приняла ее за сумку моего спутника, потому что он ничего о ней не сказал. И только после того, как вы увидели нас, я вспомнила про сумку и заговорила с ним о ней. Он ответил, что думал, будто она моя. Что за история! О…!» — мадам погасила свои эмоции глотком из коньячной фляжки. — «Подумать только, что мы доставили вам столько хлопот!»

Я не думал ни о чем подобном. Я пытался вспомнить. Да, я снова смутно представлял себе эту картину — пришедшего в ужас, размахивающего руками, тараторящего чиновника в кальсонах, груду перепутанного постельного белья на полу, рухнувшего монстра, раздавившего француженку своей массой дерева и пружин, и молчаливого человека, дремлющего наверху, на противоположной полке. Нет, он не дремал. Его там вообще не было. Он куда-то выходил. Странно, что тогда я не обратил на это должного внимания. Утром он был на своей полке, такой же молчаливый и отчужденный, как всегда, а маленькая жеманная француженка блаженно спала на своей. Я был совершенно уверен, что он так и не рассказал ей о том, как она чудом избежала гибели. Возможно, в его молчании был свой расчет. Судный день покажет.

II

Мой багаж был возвращен моим русским хозяином некоторое время спустя. Мне повезло, что я приехал в гости к члену Государственного совета, ибо отсутствие у меня паспорта не сочли преступлением. Граф Торлов и его семья были прекрасными людьми, очень гостеприимными и благовоспитанными. Они очень гордились своими связями с остзейскими баронами и считали себя намного выше рядовых представителей русского дворянства. Они чувствовали себя лидерами над народом, который нуждался как в стимулах, так и в вожжах сильного, мудрого правительства.

Они вели жизнь в старомодном благочестии, часто посещая деревенскую церковь и каждый день читая Новый Завет. Их чувство хорошего тона и порядочности соответствовало западному образцу, и они стремились поддерживать английские стандарты как в своих представлениях о приличиях, так и в условностях. На самом деле, они были англоманами высшего порядка.

Их загородный дом стоял посреди прекрасного парка, окаймленного медленной, широкой рекой. На многие мили вокруг простиралась холмистая южнорусская местность, белеющая кое-где меловыми буграми и темнеющая сосновыми лесами. Луга чередовались с хлебными полями — бескрайними, мерцающими просторами зелени и золота, вздыхающими под степным ветерком.

Граф Торлов гордился своими поместьями. Всю свою жизнь он трудился над улучшением плохо возделанной земли, которую получил в наследство от отца — человека, питавшего отвращение к земледелию и посвятившего себя военной службе.

На стенах кабинета графа Торлова висели фотографии поместья того времени, когда он стал его хозяином. На них были запечатлены участки земли, вспаханные примитивным способом, полуразрушенные амбары и сараи.

«Посмотрите на эти лачуги», — сказал он, указывая на фотографию каких-то ветхих мазанок. — «Это были коровники. Крестьянские избы были не лучше. А теперь пойдемте, посмотрите, как я все это изменил!»

Он отвел меня на скотный двор и с сияющей гордостью показал опрятные, чистые коровники, аккуратные конюшни, белые домики батраков. По ту сторону реки возвышались высокие трубы фабрики.

«Я начал выращивать сахарную свеклу», — сказал он, указывая на фабрику. — «И добился большого успеха. Вся эта земля вокруг только чуть царапалась под пшеницу и рожь, но с тех пор, как я стал выращивать свеклу, я сделал всех богаче… но не счастливее!»

Я осмотрел школы, церковь, училище, больницу, клуб и образцовые жилища, появившиеся благодаря его щедрости и инициативе.

«Я одолжил деньги в Германии», — объяснил он мне. — «Где-то же надо было взять капитал. Мне потребовалось десять лет, чтобы вернуть долг, и с тех пор я воздвиг на этой земле все эти здания: школы, дома, больницу, церковь — всё».

Из высоких труб свеклосахарного завода вырывались длинные шлейфы дыма и плавно скользили вдоль горизонта.

«Но я не знаю, угодно ли это Богу в конечном счете», — сказал он с некоторой грустью. — «Со времени революции 1905 года у нас не было настоящего покоя. Когда мы оставляли их возделывать землю, крестьяне казались вполне довольными, но как только берешь их на фабрику и учишь управлять машиной, они начинают думать, что имеют право заправлять всем делом и забирать всю прибыль. В случае же неудачи они разбежались бы, как крысы».

Мне так понравилось гостить у них, что я решил остаться в России, чтобы изучать язык и народ. Для этой цели мой хозяин рекомендовал меня своим родственникам в Харькове, где я поступил на курсы в университет.

Во время моего пребывания там разразилась война. Мои услуги были приняты в качестве переводчика. Общественная жизнь России, однако, интересовала меня куда больше, чем эпизоды войны. Брожение в самом сердце России, казалось, предвещало колоссальные и потрясающие мир события.

Глава III. Распутин

I

Тревожные истории о Распутине, странном крестьянине при дворе Царя всея Руси, пробудили во мне сильное желание самому увидеть и услышать этого человека. Для подавляющего большинства русской аристократии, и в особенности для интеллигенции, он был чудовищем порока. Для очень немногих избранных — тех, кто, собственно, имел с ним личные отношения, — он был святым и поборником великого идеала.

Зная так хорошо жизнь и менталитет русской аристократии и интеллигенции, я делал соответствующие выводы из всех тех грязных историй, которые порхали из уст в уста, подобно пчелам, собирающим мед на чересчур благоухающей липе. То, что в такой атмосфере могло существовать что-то чистое и священное, было столь же вероятно, как и то, что среди парижских шампиньонов расцветут лилии.

В Харькове, в дворянском собрании, всегда поднималась волна гнева, вал эмоций, смерч негодования, как только заходила речь о похождениях Распутина. Позор России? Хуже! Гибель, деградация, профанация высшего института страны. Не Церкви. Отнюдь нет. Кто верил в Церковь? Сборище устаревших суеверий, годное лишь на то, чтобы держать крестьян в повиновении и не дать дворянству быть сметенным с лица земли! Даже Церковь была плохим инструментом для осуществления морального авторитета. Она зависела от сильной руки Царя. Церковь никогда не смогла бы предотвратить революцию. Только Царь и его армия давали стране чувство безопасности, а дворянам — право и возможность наслаждаться жизнью.

Тот, кто никогда не видел русского в пылу эмоций, упустил великий урок. Это все равно, что бередить кровоточащую рану, которая пульсирует, пульсирует и не желает останавливаться. Стоит ему только начать, как он изливает свою душу, подобно мутной воде, с шумом хлещущей из сточной трубы. Слушать его после первого же признака опасности — значит навлечь на себя потоп и вдесятеро усилить его трепет. Устранитесь, и эмоции этого человека улетучатся, как пар в бездонной пропасти, ибо русский всем сердцем любит публику. Он прирожденный актер.

Но если вы соизволите послушать его во время одного из таких душевных припадков, вы будете поражены до глубины души. За мгновение до этого он мог быть самым веселым другом, самым светлым товарищем, но если вы чем-то его обидели, реально или мнимо, он выставит вас самым черным из злодеев, самым подлым и ядовитым из негодяев. Сама ваша доброта будет описана со всем искусством и коварством Отца Лжи, как завуалированное и изощренное зло, направленное на причинение ему вреда под маской лицемерия. Он пустит в ход все бранные слова русского словаря. Имя им легион. Ruganye (ругань) — это национальное достояние, альфа и омега трех четвертей жизни и поступков России.

Честь, правдивость, преданность, мораль, добродетель и совесть — в России это просто слова. Никто в целом, за исключением нескольких отсталых людей, презрительно именуемых «фанатиками», не заботится о них. Единственное применение, которое русский обычно им находит, — это использовать их как дубинки, чтобы колотить своего ближнего. Забавно его слушать. При любом режиме, в любом классе он неистовствует против своего брата. Он может — более того, вы знаете, что он сам мошенничает, обворовывая своего работодателя, государство, Церковь, кого угодно, предаваясь самым грубым излишествам; но послушайте, как он обличает, вздымая грудь, жестикулируя, пророческим, святым, добродетельным голосом «этого бессовестного, этого негодяя, этого вора, этого бесстыдника!»

Воображение снабжает его целым снопом самых цветистых эпитетов.

Час спустя он скажет вам, что не верит в существование чистого мужчины или женщины, честного, высоконравственного или преданного человека. Все возможно, — говорит он вам решительным жестом правой руки. Под этим он подразумевает, что возможно любое зло. Он не верит в добро. Для него добро — это всего лишь материальное благополучие, обилие еды и питья, и, конечно же, грубое потворство своим слабостям.

Всякий раз, когда он сталкивается с чем-то более возвышенным, чем он сам, его воспаленный мозг приписывает этому всевозможные тайные пороки. Ни в коем случае он не допустит, что может быть кто-то лучше его самого. Он обожает рассказывать злые небылицы о мужчине или женщине, которые верят в кодекс веры и морали и соблюдают его.

Он не может заставить себя принять таких людей как искреннюю реальность. Зачем им практиковать добродетель, спрашивает он? Он отмахивается от них, как от эфемерных мифов, растаявших в лучах науки. Реальна только «жизнь». Прожить ее можно только один раз, так наслаждайся же ею до самого дна. Что касается государства и общества, то это всего лишь удобства для жизни: чем больше вы от них получаете, тем вам больше повезло.

Таким образом, господин русский Интеллигент сводит всё к нигилизму. Он добросовестно логичен. Это логика лавы, добросовестно сползающей по склону огнедышащей горы и стирающей с лица земли все самое прекрасное в творении в силу закона всемирного тяготения. Лава не имеет ничего общего с весной и ростом свежих, сильных, здоровых растений. Как и русский Интеллигент. Он — человек без веры и добродетели. Общество увядает и превращается в разлагающуюся массу уродства и гниения всюду, где бы он ни ступал.

Неудивительно, что Распутин и Императрица стали жертвами его духа.

II

Именно благодаря любезности княгини Гальсиной я впервые встретился с Распутиным. Я поехал в Петроград и был приглашен остановиться у княгини в Царском Селе. Это было в апреле 1915 года.

Княгиня Гальсина была замечательной женщиной. Она жила на каменной готической вилле недалеко от дворца. Она была вдовой и проводила свои дни, заботясь о двух сыновьях и очень хорошенькой дочери. После моего опыта общения с московским дворянством этот идеальный дом показался мне глотком свежего воздуха.

Когда-то солнце в жизни княгини Гальсиной олицетворял ее муж. К моменту моего приезда в Царское Село его не было в живых уже около десяти лет. Тем не менее, его преданная вдова была убеждена, что он все еще духовно витает вокруг нее, крадучись следует за ней, когда она ходит по дому, или в неожиданные моменты проносится мимо с шелестом эфирных одеяний, подобно внезапному порыву ветра в невидимой осине.

Эта призрачная привычка усопшего отнюдь не приводила в восторг нервных гостей. Он имел обыкновение приходить и уходить без всякого спроса, и мог нагрянуть на ничего не подозревающих людей, особенно в те моменты, когда их румянец усиливался от мятной водки, к которой княгиня Гальсина питала сильную слабость и потребляла ее в любое время дня.

В вечер моего приезда его привычки произвели на меня должное впечатление. На самом деле, ему не стоило меня беспокоить, ибо у него не было ни малейшего повода для ревности. При всем ее добром сердце, княгиня Гальсина представляла собой странное скопление желтой, немытой плоти, волос в неожиданных местах, многоярусных подбородков и бесчисленных черных угрей. Кроме того, она всегда носила с собой затхлую старую кожаную сумочку, богато украшенную золотым гербом, из недр которой время от времени извлекала платок с черной каймой, а после еды — желтую зубочистку из слоновой кости, вставленную в золотой футляр с рельефным изображением ее княжеской короны.

Как хорошо я помню, как она приняла меня по прибытии. Входную дверь открыл молодой кавказский лакей, одетый в полосатую синюю ситцевую куртку. Среди высоких пальм на верхней площадке устланной красным ковром лестницы стояла княгиня Гальсина, улыбаясь и протягивая свою богато унизанную драгоценностями руку.

Ее приветствие было очень пылким. Ее голос обладал флейтовым звучанием, как у черного дрозда, а ее слова радости и удовольствия, казалось, обладали всей воздушностью, легкостью, цветом и очарованием мыльных пузырей, выдуваемых трепещущим духом. Ни одна деталь моего путешествия не ускользнула от ее пытливого внимания. Я заверил ее, что все прошло благополучно.

Она не удержалась, чтобы не бросить камень в огород интеллигенции.

«Мы никогда не ездим на поезде ни в город, ни из него», — сказала она. — «От этой атмосферы невозможно избавиться. Понимаете, интеллигенты — такие ужасные люди, интеллектуальные хулиганы. Чувствуешь это прямо в крови, когда они приближаются. Такие вульгарные и совершенно невыносимые. Я уверена, что дорога в ад вымощена умами интеллигентов. Если бы они сидели смирно и смотрели на коров, их еще можно было бы терпеть. Но они не могут жить без разговоров, и то, что они говорят, — настоящая пытка. Это обнажает всю бесплодность, безумие их умов. Слушать их — значит чувствовать, что мир — это живая могила, ни надежды, ни света!»

«Ни надежды, ни света», — повторила она восхитительно выразительным, мягким голосом, наделяя долгие слоги богатыми интонациями. Затем она провела меня в полутемную комнату, приказав перед этим лакею отнести мои вещи в спальню.

На стенах полутемной комнаты висели турецкие ковры, паноплии кавказского оружия, ржавые шлемы и мечи. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что все они богато чеканены и инкрустированы. Кое-где фотографии вносили намек на жизнь в эту музейную отстраненность. Вдоль стен стояла пара турецких диванов, а несколько пыльных кожаных кресел кружком обступили массивный письменный стол, заваленный невообразимой кучей бумаг, писем, книг, ручек, футляров, клочков, карточек, денег и т. д. Возвышаясь над этим алтарем анархии, стояло резное деревянное кресло с высокой спинкой, усеянное фиолетовыми гранатами. На этот трон княгиня Гальсина уселась с величественным достоинством, ее седая голова оказалась увенчанной огромной золотой короной с инициалами покойного князя на спинке кресла.

«У них нет ни надежды, ни света», — снова повторила княгиня Гальсина, звоня в колокольчик. — «Они верят в Революцию, как будто она собирается превратить землю в рай. Они так материалистичны. Если они свергнут Царя, они посадят другого, возможно, в десять раз худшего. Они часами говорят о справедливости и свободе — о благородной жизни, которая настанет. И все это должно произойти по мановению этой волшебной палочки — Революции. И все это время их личная жизнь — сплошной кошмар! Никто из них не помышляет о том, чтобы воплотить свободу, справедливость, благородство мыслей и поступков в своей собственной жизни. Да и зачем им? Они не верят ни в Бога, ни в религию. У них нет мистического мотива быть праведными. Они воображают, что все блага придут автоматически со свержением Царя. Они говорят, что прогнила система. Я же склонна думать, что прогнили они сами».

Когда появился лакей, она заказала кофе и ликеры. Я подумал, что она похожа на желтокожую верховную жрицу, восседая так торжественно под золотой короной. Она предложила мне рюмку водки.

«Она у меня с перечной мятой», — заметила она. — «Когда вернетесь в Англию, сможете приготовить такую же, добавив немного перечной мяты в свой джин».

Я был в восторге от этого совета.

«От революций нет никакого толку», — уверяла она меня. — «Должен измениться внутренний человек. Интеллигент этого не понимает. Если бы они только начали воплощать в своей повседневной жизни то, о чем так много мечтают и говорят, мы бы меньше слышали о насильственной революции. Царствие Божие внутри вас. Русский Интеллигент прогнил до мозга костей. Вот почему он так много мечтает об Идеале».

Я нашел, что эти замечания не слишком расходятся с результатами моих собственных наблюдений за русским обществом. Однако княгиня Гальсина продолжила излагать свой взгляд на то, как следует бороться с социальной угрозой.

«Без сомнения, вы слышали о Григории?» — спросила она. — «Он — спаситель России».

Я широко открыл глаза от такого заявления. Впервые я встретил человека, который верил в него. Я спросил, каков его план действий.

«Возрождение Православия и Самодержавия, и слияние трона с русским народом», — ответила княгиня Гальсина.

Естественно, я попросил подробностей, но в этот момент княгиня вдруг положила свою унизанную драгоценностями руку мне на локоть.

«Тсс!» — сказала она, глядя на меня широко открытыми глазами. — «Мой муж ходит по дому».

С поднятым вверх пальцем она прислушивалась к шагам в коридоре. Если бы я не был предупрежден, я бы принял их за шаги лакея или кого-то из прислуги. С величайшим вниманием я прислушивался к продолжавшимся звукам. Кто-то, казалось, расхаживал взад и вперед по просторному холлу. Внезапно дверь бесшумно открылась. На несколько мгновений воцарилась странная тишина, за которой последовал неистовый шелест, похожий на хлопанье сотни флагов на ветру.

Никто не появился. Я с изумлением посмотрел на княгиню Гальсину. Она кротко улыбалась, все время глядя на золотую икону Казанской Божьей Матери в углу комнаты, ее глаза светились странным, восторженным блеском. Тишина была жуткой.

Внезапно тихий голос произнес: «Господи помилуй!» — и комнату снова наполнил странный шелестящий звук. Княгиня Гальсина благочестиво перекрестилась и прошептала молитву. Она встала со своего места и закрыла дверь. Я подумал, как странно со стороны невидимки забыть о манерах, но это было характерно для русского. Он никогда не закрывает за собой дверь перед дамой или за самим собой, если может этого избежать. Это дело прислуги. Было интересно узнать, что потустороннему миру нечему научить в плане западных манер.

В комнате появился странный запах. Он быстро улетучился, когда я выкурил сигарету.

«Вам может показаться необычным быть свидетелем подобных вещей», — заметила наконец княгиня Гальсина. — «Но для меня это повседневный опыт. На самом деле я не могу объяснить, почему мой муж приходит так часто. Я узнаю его голос, а этот странный запах — это запах тех сигарет, которые он любил. Раньше он выкуривал их сотнями в день, и их делали для него в Тифлисе с использованием секретного аромата горных племен. Он умер в Риме от чрезмерного курения».

«Он навещал вас с самого момента своей смерти?» — спросил я.

«Нет!» — ответила она. — «После его смерти все было как обычно, пока я не увлеклась теософией и психическими исследованиями. Конечно, я строго православная, но Церковь не может объяснить всего. С тех пор как я занялась психическими исследованиями, я поняла, что человеческий мозг — не единственный инструмент разума. Я стала ощущать присутствие мужа. Беспокойство в ином мире — это у нас семейное. Один из Гальсиных был сослан Петром Великим в Сибирь и умер там. Его душа никогда не знает покоя и все время тревожит родственников, несмотря на панихиды, которые мы по нему служили. А с тех пор, как я познакомилась с Григорием Распутиным, мой опыт познания духовных сил мира обогатился невероятно».

Меня глубоко заинтересовал ее рассказ о силах Распутина. Ее энтузиазм по отношению к его идеям и действиям заставил меня сделать вывод, что он был не так черен, как его малевали. К счастью, мне вскоре должна была представиться возможность встретиться с ним.

В самый разгар нашей беседы лакей доложил о посетителе. Это оказался курьер в ливрее из Императорского дворца. Он принес письмо с императорской короной.

Поспешно вскрыв и прочитав послание, княгиня Гальсина набросала в ответ несколько слов.

Когда посыльный ушел, она посмотрела на меня сияющими глазами.

«Сегодня мне очень везет!» — заметила она. — «Григорий пригласил меня на чаепитие в свою квартиру в Петрограде. Я скажу ему, что вы горите желанием с ним познакомиться. Вас поразят его прекрасные глаза и жесты. Он один из тех удивительных крестьян, которых так часто порождает Россия. Он — прирожденный король. Вы видели Шаляпина, знаменитого актера и певца? Он тоже был крестьянином, но какой голос, какая великолепная игра! Григорий еще лучше. Он — пророк, обладающий всем величием и прозрением ясновидца. И его телосложение настолько прекрасно, что Микеланджело был бы поражен, увидев живого человека, столь похожего на его бессмертные статуи».

Я поспешил к себе в комнату, чтобы оставить свою хозяйку наедине с изысканным наслаждением предвкушения. Наверху, в моей комнате с видом на дворцовый парк, я услышал тот же шелест невидимых одеяний, который так напугал меня в полутемной комнате внизу. Я скептически заключил, что дом страдает от внезапных сквозняков. Ночью мебель жутко скрипела и потрескивала.

Глава IV. Распутин (продолжение)

Было условлено, что я познакомлюсь с Григорием Распутиным в следующее воскресенье в Императорской часовне после обедни. Однако случай опередил эти планы.

Датский скульптор по фамилии Аренсон, создававший надгробие для Александра III, случайно зашел к княгине Гальсиной. Было предложено, чтобы княгиня с семьей посетили его мастерскую, где они смогут увидеть несколько интересных работ. Они так и сделали, взяв меня с собой.

Пока мы стояли, любуясь творениями художника, включая бюст прекрасной дочери княгини Гальсиной, мы вздрогнули от голоса позади нас, произнесшего: «Мир рабам Божьим!» Это был голос, который, услышав однажды, невозможно было забыть. Глубокий и мелодичный, как бархатный звон соборного колокола, он вибрировал мягкой силой и мужественным пафосом. Сам звук был поэмой, лирикой, не нуждавшейся в словах. Правда, каждый русский дьякон стремится выработать глубокий, раскатистый бас, ибо общество привыкло платить больше за дьякона с низким голосом на церковных и домашних службах, которые были так часты до революции. Посетители ведущих русских храмов поражались органному звучанию басовых голосов в хорах. Но в данном случае сказанное слово было таким же сочным и звучным, как у голосистого дьякона, возглашающего на московском празднестве.

В дверном проеме стояла высокая, огромная фигура мужчины, одетого в крестьянское платье. Он направился к нам спокойными, легкими шагами, полными природной грации. Поприветствовав своих друзей, он посмотрел на меня. На лице скульптора играла злобная усмешка: он терпеть не мог этого крестьянина и в доме княгини Гальсиной потратил больше часа, от души понося его. Хозяйка относилась к этому снисходительно, так как подозревала, что художник был евреем. Распутин же желал избавить Россию от евреев, которых считал врагами русского престола и религии, заговорщиками революции.

Художник посмотрел на меня с презрением в глазах. «Voulez-vous serrer la main à ce cochon-là?» [«Вы хотите пожать руку этой свинье?»] — спросил он, зная, что Распутин не понимает по-французски, и полагая, что я разделяю его презрение к знаменитому крестьянину.

«С удовольствием!» — ответил я к его изумлению. Но прежде чем я успел пошевелиться, Распутин схватил мою руку и прижал к своей груди, прямо посреди своей шелковистой черной бороды.

«Вы — Союзник?» — спросил он, обменявшись взглядами с княгиней Гальсиной.

Услышав мой ответ, он улыбнулся мне своими огромными глазами. Казалось, они излучали мягкие, бархатистые лучи, ласкающие так же, как ласкает мелодичный голос. Сила и очарование этих глаз в сочетании с глубоким, флейтовым голосом, массивными плечами и гигантским телосложением были очевидны. Распутин был сверхчеловеком телом и душой. Кем бы он стал, будь он Интеллигентом, невозможно представить. Возможно, он утратил бы ту тайную силу, которая делала его тем, кем он был. Природа глубже науки.

Тем временем он прижимал мою руку к своей бороде и ритмично произнес: «Утренняя роса на нежной траве — радуга радости, но вечерняя влага — слезы судьбы!»

Меня предупреждали о его привычке делать загадочные замечания, поэтому я воспринял это с должным уважением. Поговорить с ним в тот момент было невозможно, потому что художника тяготило его присутствие, и он был слишком враждебен, чтобы видеть в нем что-то хорошее. Однако мне посчастливилось получить от Распутина приглашение навещать его в любое время, когда я пожелаю.

Дочь княгини Гальсиной настояла на том, чтобы сфотографировать Старца. Для этого он встал перед скульптурным надгробием, произнеся следующие пророческие слова: «Я стою у этой гробницы, дабы свидетельствовать об источнике величия России и защитнике святой Православной Церкви. Я борюсь за Царя, Веру и Отечество. Пока я жив, никакое зло их не погубит, но если я погибну, погибнут и они!»

В то время я подумал, что он старается упрочить свое положение при Дворе и предотвратить покушение. С того дня, как его ударила ножом фанатичная женщина, он не знал покоя на этот счет. Поразительное совпадение, но его слова оказались пугающе пророческими.

II

Шанс встретиться с Распутиным в интимной обстановке его собственного дома был необычайно ценен. Судьба, однако, казалось, твердо решила отказать мне в этой привилегии. Меня неожиданно попросили сопроводить нескольких иностранцев в Москву, чтобы выступить для них в качестве переводчика. Поскольку дело было связано с войной, моим долгом было оказать эту услугу.

Я не пробыл в Москве и трех дней, как произошло нечто странное.

Молодой русский приятель познакомил меня с дочерью одного из богатейших московских купцов. Ему очень хотелось, чтобы я с ней познакомился, так как она устраивала роскошные приемы и была весьма оригинальной особой.

Марья Млозова была хорошенькой двадцатидвухлетней женщиной. Когда меня представили ей в ее особняке, я был в восторге, услышав, что она говорит на безупречном английском. У нее были светлые волосы и темные глаза, белки которых казались размером с блюдце. Лакей едва успел объявить мое имя, как она вскочила с турецкого дивана, на котором полулежала, и схватила меня за руку. Моему другу оставалось только безнадежно махнуть рукой и в отчаянии дернуть головой. Я уловил насмешливый блеск в его глазах.

Она потащила меня к дивану и, усадив там, бросила свою гибкую фигуру среди розовых подушек на другом конце. Она тут же принялась задыхающимся голосом развлекать меня историей своей жизни.

Ничуть не смущаясь, она рассказала мне, что несколько месяцев назад вышла замуж, а через две недели после свадьбы отправила мужа восвояси.

«Когда ты богата, нет нужды обременять себя мужем», — заметила она. — «Конечно, я вышла замуж просто для проформы. У людей все еще есть предрассудки. Я, конечно, знаю, что вы, англичане, верите в лицемерие, но мы, русские, другие. Мы хотим быть свободными!»

Она глубоко вздохнула и приняла патетически растроганный вид. «Ах! Свобода! Что такое жизнь без свободы!»

Затем меня проинформировали, что с тех пор, как она спровадила мужа, который охотно взял кругленькую сумму и отправился «на воды» с другой родственной душой, она решила превратить свой дом в храм Искусства и Братства.

Мне не нужно было объяснять, что Искусство в этом доме возведено на высокий пьедестал. От ступенек холла до комнаты, в которой мы сидели, тянулась длинная галерея сверкающих Аполлонов и Венер, а на стенах висели смелые картины художников-постимпрессионистов.

«Я хочу сделать вас Посвященным!» — воскликнула она. — «Ах! Ах! Чудесно! В нашем Братстве еще нет ни одного англичанина. Это будет забавно!»

Она в восторге захлопала своими белыми, унизанными перстнями руками, вся дрожа от волнения.

Вошла толпа гостей. Студенты, офицеры, лихие кавалеристы, звенящие саблями и шпорами. Они склоняли свои напомаженные головы над надушенной рукой Марьи Млозовой, горячо целуя ее на русский манер. Она казалась восточной владычицей, принимающей знаки почтения от своих поклонников.

«Мои дорогие!» — воскликнула она, когда церемония поцелуев закончилась, а шарканье звенящих каблуков и поклоны прекратились. — «Я приготовила для вас великую радость! Тот, кто первым угадает, в чем дело, удостоится чести быть моим кавалером на этот случай».

«Полуночный бал?» — предположил офицер со свирепыми усами.

«Как банально!» — парировала она, исказив лицо презрительной гримасой горгоны.

При каждой догадке она повторяла эту гримасу. Меня это не удивляло, потому что русские не стесняются проявлять свои чувства. Это часть их представления о свободе. И вот одна из предводительниц «лучшего» московского общества демонстрировала перед своими гостями все ужимки Чарли Чаплина!

«Ни за что не угадаете!» — воскликнула она. — «Придется мне рассказать вам, болваны! Сегодня вечером я устраиваю прием для моих раненых офицеров (одно крыло ее огромного дома было отведено под лазарет). Я заказала лучших певцов и артистов. По пятьсот рублей каждому! Я утерла нос Филипповой!»

Она в восторге захлопала в ладоши. Филиппова была женой другого московского миллионера и ее соперницей по светским приемам. Мне было суждено встретиться с ней двумя годами позже.

«Вы только представьте себе!» — добавила она, презрительно кривя губы. — «Она предложила им пятьдесят рублей за вечер! И при этом она наверняка будет сидеть в своей роскошной ложе в Большом театре, вечно приклеив свою дряблую руку к лицу, чтобы все могли видеть ее знаменитое кольцо с жемчугом. Оно размером с голубиное яйцо!»

Это была сущая правда, ибо я сам видел эту даму и ее жемчужину, когда театральная публика пришла в неописуемое волнение при ее появлении в знаменитой ложе Филипповой.

«Так что я умножила ее оскорбительное предложение на десять, и они все приедут», — продолжала она. — «Но и это еще не все. Вас ждет грандиозный сюрприз!»

В чем заключался этот сюрприз, она наотрез отказалась сообщить. «Я жду, что вы все останетесь на ужин», — объявила она. — «А потом мы все поедем в Художественный театр смотреть Качалова в пьесе Ибсена «У врат царства». Моя ложа вместит вас всех, а вернуться мы сможем вместе с актерами».

Соответственно, время с четырех до семи прошло в болтовне, курении и чаепитии (шипящий самовар время от времени заменял огромный лакей-казак), пока офицер со свирепыми усами сидел за пианино и превосходно играл Шопена. Другой рассказывал леденящие кровь эпизоды кампании в Восточной Пруссии, смягчая впечатление чтением изящных стихов собственного сочинения.

После ужина лакеи вызвали извозчиков, и мы поехали в театр. Было около одиннадцати, когда мы вернулись, привезя с собой стайку прелестных актрис, которых я что-то не припоминал на сцене.

Всем не терпелось узнать, в чем же заключается обещанный сюрприз. Марья Млозова смеялась, шутила и выглядела божественно загадочной.

В гостиной ждали другие гости. С верхнего этажа доносились звуки цыганского ансамбля, мягкое бренчание балалаек смешивалось со звонкими голосами цыган и цыганок.

Наша сияющая хозяйка, облаченная в переливающееся белое атласное платье, с горящими на шее бриллиантами, повела нас наверх в анфиладу комнат, подготовленных для вечера. Мы вошли в роскошно обставленный позолоченный зал, по трем сторонам которого тянулись пурпурные диваны, щедро усыпанные подушками. Сквозь арку в дальнем конце едва виднелся банкетный стол, уставленный деликатесами и винами. С потолка зала свисали серебряные лампады с синим и красным стеклом, сквозь которое плавающие фитили проливали мягкий, церковный свет.

Когда мы вошли, с диванов поднялись несколько молодых офицеров. Это были пациенты «лазарета», оправившиеся от ран и назавтра отбывающие на фронт.

Когда все гости собрались как подобает, Марья Млозова воссела на центральный диван и крикнула цыганскому ансамблю, скрытому в банкетном зале за аркой.

Тотчас же забренчали балалайки, заиграв свою мягкую, ласкающую музыку, и красивая смуглая цыганка в черно-красной шали босиком вышла на середину комнаты. Она высоко держала бокал искрящегося шампанского. Ее босые ноги шлепали по паркету, а гибкое тело раскачивалось и извивалось, как змея, под аккомпанемент спрятанных балалаек.

В тусклом, мерцающем свете висящих лампад она походила на языческую жрицу, совершающую таинственный обряд. Внезапно она запела — сочно, восторженно, трепеща от чувств. Она покачнулась в сторону нашей хозяйки, протягивая искрящийся бокал и напевая:

«Как цветок душистый Дарит аромат, Пусть сердца от песни Радостно стучат! . Выпьем же за Марью, Нашу радость-свет! Славься наша Марья, Лучше в мире нет!»

Она шагнула вперед и вложила бокал с вином в руку Марьи Млозовой, велев ей выпить его до дна. Пока та пила, мужские голоса ансамбля и все возлежащие гости с огромным энтузиазмом повторили куплет. Казалось, балалайки порвут свои струны в безумном вихре мелодии.

Если бы кто-нибудь смог остаться хладнокровным и безучастным в такой атмосфере, он бы заслужил право немедленно отправиться в Царствие Небесное.

Внезапно цыганка высоко подпрыгнула, широко раскинув свою красно-черную шаль. Этот взмах был настолько поразительным, что она показалась мне огромной зловещей птицей, расправляющей свои искалеченные крылья в попытке улететь. Из ее вытянутого горла вырвался пронзительный крик:

«Бей бокал!»

Марья Млозова вскочила молниеносным движением и, словно надменная, непокорная королева, швырнула бокал на пол. Он разлетелся на сотню сверкающих осколков.

Цыганка воздела свои смуглые руки, и ее красно-черная шаль стала похожа на жреческое облачение. На ее лице появилось мрачное, скорбное выражение.

«Такова жизнь. Так проходит счастье!» — произнесла она торжественным тоном.

Затем, снова вскинув руки в диком жесте отчаяния, она крикнула: «Живите! Живите!»

По этой команде голоса и балалайки вновь взорвались мелодией — дикой, бурной, сводящей с ума.

Цыганка, покачиваясь, направилась обратно в банкетный зал и вернулась с новым бокалом шампанского. Она подошла с ним в том же порядке, что и прежде, предложив его гостю справа от хозяйки. Она спела новый куплет, вставив в него имя гостя. Затем бокал был осушен и снова разбит, и эта церемония повторялась до тех пор, пока не выпили за всех гостей. В конце концов разбитое стекло вымели, и пол подготовили для танцоров и певцов.

Пока звучала песня, лакей ввел высокую фигуру. В суматохе и полумраке его никто не заметил, но когда после окончания песни он пересек комнату, я с изумлением узнал Григория Распутина!

III

Изумление, охватившее кутящих, на несколько мгновений лишило их дара речи. Затем, когда Марья Млозова поднялась поприветствовать Старца с сияющим торжеством в глазах, среди присутствующих спонтанно раздались аплодисменты.

Сенсация была колоссальной. Молодые офицеры кричали «Браво!» и «Ура!» с тем коротким обрыванием звука «а», которое делает его довольно комичным для британского уха.

В ответ на это проявление энтузиазма Распутин поклонился и сказал своим глубоким, раскатистым голосом:

«Звездный вечер — Божья риза. Тихим хороводом пляшут звезды до золотой зари. Рабы Божьи, веселитесь!»

Цыганка приняла это за намек на то, что ей следует предложить Распутину традиционный тост, и выступила вперед с бокалом шампанского. Марья Млозова, однако, решительно приказала ей удалиться.

Вошел лакей с небольшим столиком, который он поставил в одном конце комнаты и накрыл белой скатертью. Принесли золотую венчальную икону Марьи Млозовой и поставили на стол вместе с несколькими восковыми свечами.

Вперевалку вошли бородатый священник и дьякон, которые, очевидно, прибыли вместе с Распутиным, и заняли свои места перед импровизированным алтарем. Священник был облачен в великолепную ризу, а дьякон раскачивал дымящееся кадило. Вместе они пропели несколько молитв и замогильными голосами затянули «Господи, помилуй». Полагаю, священник был из старообрядцев, так как он сорок раз подряд пропел «Господи, помилуй» и сорок раз перекрестился. Офицеры участвовали в церемонии с должным благоговением и склоненными головами. Когда служба закончилась, они по очереди подошли к священнику и поцеловали расписанный крест, который он им протягивал. Несколько минут спустя некоторые из них признались мне, что не верят ни в какую религию.

«Тогда зачем вы все это делаете?» — спросил я. «Так полагается», — ответили они.

Неожиданное появление Распутина привело их в восторг. Один из них, молодой светловолосый офицер, отличавшийся невероятной словоохотливостью и манерой всезнайки, начал подробно описывать все те ужасы, которые Распутин вот-вот здесь натворит.

С холодным цинизмом они обсуждали, какое количество спиртного потребуется, чтобы Распутин разошелся. Жуткие подробности предполагаемых инцидентов, которые они никак не могли проверить, рассказывались с горячим энтузиазмом, перемежаясь с добродушными проклятиями.

Мысленно вычислив наименьшее общее кратное всех этих леденящих душу утверждений, я пришел к выводу, что свалить гигантскую фигуру Распутина сможет не меньше галлона водки.

Как заправские заговорщики, они договорились между собой о том, какими именно способами заставят его выпить необходимое количество, если у него не окажется желания устраивать оргию. Все они должны были симулировать обращение в веру и умолять его скрепить их новообретенную религиозность шампанским. И каждый должен был требовать отдельного тоста за себя.

Для меня их образ мыслей, столь типичный для русской интеллигенции, был источником изумления. Они прекрасно знали, что продажа спиртных напитков запрещена царем, и тем не менее предвкушали пьяную оргию и ее постыдные последствия без малейших угрызений совести. Характерно было и то, что они так слепо верили выдумкам злобных сплетен и рассчитывали получить свою долю веселья за счет их жертвы. Как и большинство интеллигентов, они находили столь болезненное удовольствие в человеческих слабостях, что не имели ни веры, ни воли для более суровых добродетелей.

Когда священник с дьяконом удалились, Марья Млозова пригласила Распутина и гостей в банкетный зал, где на позолоченных канделябрах по обоим концам стола горело более сотни восковых свечей.

Здесь, пока цыганский ансамбль бренчал на балалайках и пел низкими, таинственными голосами, подобно далекому невидимому хору, кутящие принялись поглощать деликатесы. Это был настоящий старинный русский «пир горой», стол буквально ломился от еды.

Что касается меня, то за десять минут я нажил себе с полдюжины смертельных врагов. Блюда с икрой и осетриной, копченой сельдью и луком, всяческая жирная снедь подавалась мне и в буквальном смысле запихивалась в горло. Когда я больше не мог этого выносить и запротестовал против еды сверх возможностей моего пищеварения, хозяйка и ее друзья подняли ужасный вой по поводу моих «дурных манер».

Марья Млозова заявила мне, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Это, однако, не помогло освободить в моем желудке место для огромной порции маслянистой икры — у нее был такой сильный рыбный привкус! — которую она приказала мне съесть.

Не желая портить всем веселье или расстраивать их еще больше, я ответил с умоляющим видом:

«И поцеловать туфлю Папы Римского?» Я знал, что в России это вызывало неизменный ужас.

Распутин, подошедший к моей стороне стола, услышал эту реплику и пришел в восторг.

«Вот! вот!» — сказал он, похлопывая меня по спине. — «Истинный сын Католической Церкви! Христос — Глава Католической Церкви. А Папа Римский — еретик, латинское чудовище, дающее целовать себе ноги!»

Эта небольшая тирада изменила ситуацию в мою пользу. Мне позволили самому судить о своем аппетите и способностях к еде. Латинская ересь порой бывает полезна.

Старец, однако, стал сущим разочарованием для отчаянных офицеров. Он наотрез отказался пить какое-либо вино или спиртное, заявив, что Царь-батюшка запретил их продажу и что его верные подданные должны постараться сделать Россию трезвой страной. Офицеры воображали, что им придется иметь дело с простодушным, невежественным, покорным мужиком, но столкнулись с духом, превосходящим их собственный в своей твердой приверженности принципам. Тем не менее они решили, что Распутин просто «в завязке» и лицемерит.

От молодого человека, который горячо беседовал с Марьей Млозовой, я узнал, что она пытается заполучить Распутина в качестве своего рода жреца для своего Храма Искусства. Было хорошо известно, что у нее бывают видения и к ней приходят странные гости, один из которых и велел ей прогнать мужа. Похоже, она оценивала Распутина на основании историй, выдуманных о нем воспаленным воображением «эмансипированного» класса.

Посреди этого праздничного гвалта воздух разорвал пронзительный крик. Стук болтающих языков резко оборвался. Оглянувшись, мы обнаружили Марью Млозову, лежащую на руках у Распутина. Глаза офицеров засияли от удовольствия.

Распутин поднял ее беспомощное тело на свои сильные руки и пошел в тускло освещенный зал, где положил ее на диван. Смеясь и звеня шпорами, кутящие последовали за ним.

Великий Старец был добр и нежен, как отец с младенцем. В его глубоком голосе появились едва уловимые интонации успокаивающей силы. «Лежи спокойно, голубчик!» — пробормотал он. — «Не волнуйся! Тебе нужно немного холодной воды».

Этого целомудренного напитка под рукой не оказалось, поэтому Распутин попросил лакея принести его.

Вскоре просьба была исполнена. Когда Марья Млозова оправилась от приступа возбуждения — вызванного, как я подозревал, перееданием, — она велела всем сесть.

Распутин сел рядом с ней на почетное место. Посреди всей этой суматохи он сохранял хладнокровное самообладание.

Марья Млозова хлопнула в ладоши, призывая к тишине. «Вы все знаете, в чем заключался мой грандиозный сюрприз», — сказала она. — «Среди нас присутствует Мистический Учитель. Это печать освящения на этом Храме Искусства и мистицизма, который я хочу сделать центром жизни. А теперь мы увидим танец мистических дев, которых я подготовила».

Она захлопала в ладоши.

Цыганский ансамбль заиграл плавную, убаюкивающую мелодию, изысканно ритмичную и приглушенную; голоса невидимых певцов звучали таинственно и сдержанно, с тем мягким гортанным нашептыванием слов, к которому так любят прибегать русские певцы.

Пока эта парящая, предрассветная атмосфера наводила на слушателей чары жутковатого предвкушения, послышалось легкое топотание ног, смешанное с шелестом легких шелковистых одеяний.

Вдруг раздался быстрый звук, похожий на разрыв ткани. Взглянув вверх, я увидел, что пурпурное полотно, которое, по-видимому, закрывало картину в натуральную величину в золотой раме, со щелчком свернулось. В раме стояла прекрасная девушка, легко одетая в мягкий, струящийся муслин.

С ее алых губ сорвалась страстная песня. Я не смог разобрать всех слов, но услышал немало об «огнях страсти» и «очах жгучих».

Когда песня закончилась, она спрыгнула из золотой рамы на диван. К ее спине были прикреплены белые крылья, но первый же полет стал суровым испытанием для их прочности, так как одно из них оторвалось. Пришлось немедленно это исправлять. Затем воздушное создание затанцевало на цыпочках.

Мне объяснили, что она олицетворяет дух любви, спускающийся с небес, чтобы зажигать сердца людей. Судя по тому, что я видел, я был вполне готов признать, что этот эпизод происходил уже после Грехопадения.

Внезапно, на зов Духа Любви, через открытую раму выпорхнула дюжина прекрасных девушек и спрыгнула на пол. Каждая из них олицетворяла ту или иную радость, проистекающую от визита Любви в жилища людей. Я начал чувствовать себя определенно «не в своей тарелке».

Двенадцать Мистических Дев танцевали с захватывающим энтузиазмом. Они раскачивали свои гибкие тела, прыгали и резвились с эльфийским весельем, а их легкие наряды развевались туда-сюда, как ленты на ветру.

Когда всё это закончилось, они усадили свои изящные тела на пол. Старинные английские напольные часы в углу бархатным звоном пробили полночь. Александр Блок, популярный поэт, оказавшийся среди гостей, прочитал стихотворение собственного сочинения. В нем много говорилось о выгоревших страстях и угасших надеждах, брошенных влюбленных и отчаянии. После страстного вопля негодования поэт перенес нас в «снежную ночь арктических краев, где всё дышит покоем от бурь страстей».

Предложив нам оставить свои сердца в этаком холодильнике, мрачный поэт стоял, глядя трагическими глазами в невидимые глубины. Поскольку он признался, что выжал из чувств всю их свежесть и жизненную силу, я не удивился, что он нашел утешение в объятиях Северного полюса. Лед — отличный консервант для мертвой плоти.

Пока отчаяние льда, снега и вечной ночи западало в сердца кутящих, из банкетного зала легкой походкой вышла Дух Любви с огромным кубком вина. Должно быть, это была своего рода братина, потому что она начала подносить ее каждому гостю, который делал глоток. Мой молодой сосед сказал мне, что это тибетское зелье, особенно полезное для пресыщенных сердец.

Когда Старец отказался пить, Марья Млозова с заломанными руками и полными слез глазами принялась умолять его. Ее мольбы были напрасны. Он заявил, что время позднее, и он не желает более смущать пиршество своим присутствием. Офицеры окружили его и просили остаться, обращаясь с ним с братской любовью, которая, как я знал, была лишь чистой воды актерством. Русские могут в совершенстве сыграть любое настроение и выдавать себя за самых кротких и добрых существ на земле, пока не получат желаемое. Они будут прижимать руки к сердцу, позволят своим голосам звенеть от «чувства», смягчат взгляд до совершенной, любящей доброты и будут клясться небом, что говорят вам правду, даже крестясь и давая честное слово с десятикратной силой. Если вы поверите хоть одному слову или «чувству», вы обречены. Русские — прирожденные актеры. Они хвастаются, что не лицемеры, как жители Запада. Правда же в том, что им не в чем лицемерить. Добродетель и честь не существуют, за исключением «фанатиков», а общественное мнение никогда не было достаточно сильным, чтобы дать добродетели точку опоры. Нравственная сила была чудовищем, заслуживающим ненависти.

Так было и с Распутиным. Его отказ отведать тибетского зелья в конечном итоге приписали лицемерию. Это притворство было немедленно разоблачено воспаленным воображением разгневанных офицеров. Мягкие слова братских уговоров уступили место ужасным ругательствам. Лица некоторых из них уже пошли нездоровыми, лихорадочными пятнами. Я понял, что катастрофа, возможно, «скандал» со всем его буйством шума и насилия, неизбежна. Атмосфера была сильно наэлектризована элементами тех свирепых общественных бурь, столь любимых русскими: с побоями, сквернословием, погромами и ужасами, за которыми должны последовать размягчение сердец, слезы, раскаяние, клятвы, объятия, извинения, всеобщее прощение и братание — как подготовка к следующей буре.

Я выскользнул вместе с Распутиным сквозь толпу прислуги, топтавшейся у открытой двери.

На улице, в прохладном ночном воздухе, Распутин позволил мне пойти с ним. Он был безутешен и огорчен.

«Что случилось?» — спросил я. — «Вам не понравился вечер?»

«Господин!» — ответил он, сжимая мою руку своей могучей хваткой. — «Грустно! Это печально! Мне больно за Россию. Вера и благочестие покинули душу. Она воет, как волк у ворот зачумленной деревни, пугая честной люд. Россия гибнет! Погибнет! Погибнет!»

Я спросил его, как он оказался в доме Марьи Млозовой.

«У нее видения», — ответил он. — «Она приехала ко мне в Петроград и умоляла истолковать их ей. Она хотела, чтобы я присутствовал на прощальном вечере в ее лазарете. Солдаты возвращались на фронт сражаться за Веру, Царя и Отечество. «Ради Бога, сделайте мне это одолжение», — сказала она. — «У вас будут друзья среди офицеров, когда они вернутся на фронт!» Ну вот, я и пришел, как тать в ночи пришел. И что я вижу…»

Он протянул свои большие белые руки, словно не в силах выразить обуревавшие его чувства. Лунный свет обнажил печаль в его глазах.

«Я вижу «Пир во время чумы»».[1]

Это была опера, которую Распутин очень любил смотреть.

Было очевидно, что Марья Млозова заманила Распутина в свой дом под благовидным предлогом. Позже я узнал, что ее примеру последовали и многие другие, и именно под предлогом помощи его делу возрождения России убийцы заманили его в дом князя Юсупова и подло убили.

Какое-то время мы беседовали о России и о войне. У него были твердые убеждения на этот счет. Я подозревал, что они не были всецело его собственными, ибо казалось невозможным, чтобы человек его происхождения мог так хорошо разбираться в политических вопросах. Я понял, что превыше всего он желал триумфа России, занятия Константинополя Царем-батюшкой и возвращения креста на Святую Софию. В России он хотел видеть Крестьянского Царя, который защищал бы интересы православного крестьянства от атеистичных, ведущих разгульный образ жизни помещиков и буржуазии, проводивших большую часть жизни за границей или измывавшихся над своими крестьянами.

Он не желал полного поражения Германии из страха, что монархия будет свергнута.

«Кайзер — Помазанник Божий для немцев», — наивно сказал он. — «Мы не должны огорчать Помазанника Божьего, ибо всякая власть от Бога».

Я пообещал навестить его в Петрограде. Когда мы расстались, в тихом ночном воздухе раздался прекрасный перезвон кремлевских курантов. Богатырская фигура Распутина пересекла пустынную Красную площадь и скрылась в тени пестрых куполов собора Василия Блаженного, похожего в бледном лунном свете на мрачную, присевшую гидру. Перед иконой Спасителя над Спасскими воротами мерцал и рдел священный красный свет. Отряд солдат, пересекавших Москву по пути на фронт, прошел по зябкой брусчатке, подобно мрачным, безмолвным призракам, оставляя за собой едкий запах кожи и залежалой одежды. Спускаясь с холма, они вдруг запели — лихую, ритмичную песню, полную сильных акцентов, то взрывающуюся мощным звучанием, то затихающую до мягкого гула. Они перешли реку с размашистым криком торжествующего вызова. Россия казалась в безопасности, а Кремль — богатым и спокойным в своих древних снах.

Глава V. Императрица и Распутин

По возвращении в Петроград я вскоре услышал леденящие душу рассказы о визите Распутина в дом Марьи Млозовой. Говорили о чудовищной оргии… Я был рад возможности рассказать, что же произошло на самом деле за то время, пока там присутствовал Старец, но жаждущие сенсаций сплетники и изворотливые умы политических деятелей отказывались смотреть фактам в лицо. Судя по всему, вечеринка Марьи Млозовой действительно вскоре вылилась в традиционный русский «кутеж» (kootyosh), но ни я, ни Распутин на нем не присутствовали. Кутеж — это настоящий русский бунт гастрономических, питейных и вакхических наслаждений. Грубое буржуазное общество Москвы соперничало с «утонченным» аристократическим обществом Петрограда в этих диких обрядах. Великие князья не гнушались ездить на те таинственные дачи на «Островах» за Каменным мостом и прикладывать императорскую руку к тому, чтобы выпустить ад на свободу. Московская буржуазия следовала примеру великих князей и мчалась на быстроходных санях по искрящемуся снегу к таинственным виллам за Петровским парком.

Для таких людей аскетизм, который проповедовал Распутин, был смертельным оскорблением. Следует помнить, что хотя Россия и изобилует князьями да графами, они не имеют ничего общего с древними традициями западного рыцарства. Их идеал — носить изысканные одежды, вкушать изысканную пищу, предаваться чувственным наслаждениям и красоваться на модных курортах на водах. Понятие «леди» или «джентльмен» в России напрочь отсутствует. Их кричащие суррогаты — grande dame (гранд-дама) и grand seigneur (вельможа) — слишком уж бросаются в глаза. Однажды я слышал, как одна французская дама в Петрограде жаловалась, что русская аристократия похожа на французскую буржуазию. На самом деле, думаю, дела обстояли еще хуже. По своему менталитету и манерам она обладала всеми чертами героев и героинь Этель М. Делл, но без их добродетелей, да еще и в восточном антураже.

Здесь царило щедрое изобилие целования рук и поклонов, блеск внешних манер, который никогда не выдерживал проверки реальностью. Русская семья может разыгрывать из себя самых радушных хозяев, демонстрировать самые вежливые манеры, но как только нелюбимый гость уйдет, дородный отец, миловидная мать и все маленькие графы и графини возьмутся за руки и с шумом начнут носиться вокруг столов, прыгать вверх-вниз по лестнице в лихорадочном вихре радости по поводу ухода гостя. Я наблюдал этот спектакль раз за разом. И при этом я же слышал утверждения, что британцы — лицемеры.

Я понял, что те страшные вещи, которые приписывали Распутину, во многих случаях были делом рук его же обвинителей. Пожалуй, ни один человек в истории не подвергался столь яростной клевете. Эта ненависть русской «аристократии» и интеллигенции к набожному крестьянину не пощадила даже Императрицу и ее дочерей. По всей России ходили чудовищные слухи. Я едва ли нашел больше дюжины русских, у которых хватило порядочности, не говоря уже о преданности, чтобы отказаться верить или активно опровергать эти злобные выдумки. Некоторые из них на самом деле думали, что оказывают услугу Царю, делая козлом отпущения его «немецкую» жену. Они думали, что Царь будет в безопасности, если народная злоба будет обращена против Императрицы, которой безжалостно приписывали все беды страны.

Публикация «Санина» Арцыбашева выбила последнюю опору из-под весьма поверхностного здания условностей. Порочность стала признаком «цивилизованности», свободной от «предрассудков» темных веков. Истинно верующие умы, такие как Распутин и многие из так называемой «Черной сотни», смотрели на эту захлестывающую волну разложения с ужасом и тревогой. Неудивительно, что Императрица и ее сторонники искали спасения России в более тесном союзе престола с крестьянством, для которого старые традиции Православия, религии и морали всё еще оставались живыми реалиями. Интеллигенция же заблудилась в гнилых дебрях материализма, стремясь лишь к созданию общества голого комфорта и идеализируя чувственные оргии как Рай своей системы. Подобно тому как добродетель и жертвенность были целью религиозной системы, оргия и веселая жизнь были естественным идеалом и точкой притяжения русского материалистического ума. За исключением нескольких желчных, снедаемых верой идеалистов революции, общим итогом затмения религиозного идеализма стал отвратительный кошмар грубой чувственности. Любые сдерживающие рамки отбрасывались как «предрассудок». Подобно тому как Ленин презирал правду и честность как «капиталистические предрассудки», интеллигенция презирала добродетель как «предрассудок религиозной мифологии».

Среднестатистический русский интеллигент питает неискоренимую страсть к тому, чтобы с понтификальным взмахом руки отмахиваться от целых столетий человеческого опыта как от «предрассудка». Он не желает проникать в их тайну. «Наука» уже всё ему объяснила. Пожалуй, ни в одной стране мира не было такого количества интеллектуальных попугаев, как в России. Религия — это «крестьянский предрассудок». Но любопытно, что русский интеллигент, не желая исследовать высшие формы религиозного сознания, спускается в глубины материализма, чтобы исследовать ужасы ада. Возможно, это в его природе. Он тяготеет к призывам своей низменной натуры и сторонится всего, что требует длительных усилий и упорства. Главные добродетели он ненавидит.

В этой атмосфере Распутин пытался трудиться ради старых идеалов. Чтобы поговорить с ним по душам, я как-то зашел к нему на квартиру, с большим трудом договорившись о встрече по телефону. Его слуги стали с подозрением относиться ко всем, кроме знакомых посетителей. Помимо множества людей, готовых совершить благородное дело убийства во славу политического идеала, существовали орды подхалимов, жаждущих выбить должности для себя или своих протеже; развращенные «новообращенные», привлеченные жуткими историями и принимающие движение Распутина за разновидность секты в стиле «скопцов»; скабрезные интеллигенты в духе карамазовщины Достоевского, желающие поиздеваться и осудить; и карьеристы, симулирующие приверженность религии и Распутину, чтобы получить доступ в самый избранный кружок Императрицы. Даже церковные иерархи опускались до притворства в дружбе ради достижения личных целей.

Несмотря на трудности, мне удалось получить сообщение, что Старец будет рад видеть меня на чаепитии, которое он устраивает сегодня днем. «Сегодня особая встреча», — сказал мне слуга. — «Принимаются только очень особые гости. Ожидаются высокопоставленные лица». С этой фразой, звенящей в ушах, я счел себя особенно удачливым.

Я взял извозчика и отправился в Исаакиевский собор, чтобы скоротать время. Чудесное здание было залито мягким солнечным светом, от которого золотые иконы и мозаики сияли. Толпа благочестивых прихожан стояла перед одной из икон, где священник в розовой ризе монотонно вел службу. Его глубокий, гортанный голос наполнял высокие своды и купол причудливым эхом. Ектения, которую он распевал, должно быть, была утомительной, так как время от времени он доставал из кармана рясы маленькую расческу и ловко проводил ею по своим распущенным, хорошо смазанным волосам к затылку, совершенно невозмутимо растягивая: «Господи, помилуй!» Я уже не в первый раз становился свидетелем подобного нетрадиционного поведения в церкви. В церквях с механической литургией на мертвом или устаревшем языке монотонно бубнящие священники от скуки часто впадают в подобное непочтительное поведение. Однажды я видел, как дьякон вышел из алтаря московской церкви с чайником, прошел сквозь бормочущих молитвы крестьян и наполнил стакан чаем для свечника, продававшего свечи за конторкой у входа. Всё это казалось настолько естественным, что никто не заметил никакой непочтительности.

В Исаакиевском соборе была предпринята попытка вытащить Восточную Церковь из колеи крестьянского, деревенского богослужения. Здание было западным, но неизбежный русский дух по-прежнему тяготел к летаргии и слегка прикрытому нигилизму. Монгол в России никогда не умирает.

Квартира Распутина находилась по соседству. Около четырех часов я подъехал туда, обнаружив снаружи несколько щегольских экипажей. Я был удивлен, увидев толстого кучера графини Клинмель, известной прогермански настроенной дамы, чей роскошный дом на Сергиевской был рассадником немецкой пропаганды. Она была заядлой картежницей и обладала злым умом, находя удовольствие в том, чтобы в нескольких словах наговорить самых гадких вещей обо всех, кто переходил ей дорогу. Такая форма развлечения была очень популярна в петроградском обществе и сходила за остроумие. Говорили, что именно она выдумала пресловутую историю о «последней капле крови», которую бедные русские попугаи повторяли в свое удовольствие. Это случилось, когда мистер Ллойд Джордж произнес в Гилдхолле речь, в которой заявил, что «Британия будет сражаться до последней капли крови». Русские германофилы немедленно превратили это в злобную шутку. Я постоянно ее слышал. Она всё еще была в ходу, когда разразилась революция. Люди говорили: «Вы слышали речь Ллойд Джорджа? Британцы будут сражаться до последней капли крови… (вполголоса) русского солдата!» Верность духа — редкая птица в России.

Даже сейчас там преобладает тот же менталитет, за исключением того, что место «бедного эксплуатируемого русского солдата» занял «бедный эксплуатируемый пролетарий», а гниль, которую как-то сдерживало самодержавие, теперь воцарилась на троне.

В приемной я застал несколько дам. Распутин стоял у окна и читал старую книгу. Я заметил, что руки у него были совершенно чистые, а ногти ухоженные. Миф о его грязных ногтях был всего лишь частью кампании Аристократии против него; их собственное представление о своем положении было настолько возвышенным, что они почти верили, будто рождены по сверхъестественным законам. Крестьянин или буржуа был существом низшего порядка, о чем ему следовало говорить при каждом удобном случае, заставляя его чувствовать возвышающее превосходство дворянского сапога. Эта вульгарная надменность русского дворянства, пожалуй, не имела себе равных ни в одной европейской стране. Поскольку аристократизм для русского был лишь вопросом касты и внешней показухи, было естественно, что петроградское общество придавало огромное значение маникюру. Физический труд вызывал величайший ужас. Даже во время войны ни одна петроградская «леди» никогда не опускалась до работы, которая могла бы испачкать ее руки. Поэтому вполне естественно, что ужас перед крестьянином Распутиным не был бы полным, если бы его ногти не описывали черными от грязи.

Старец был одет в крестьянскую рубаху из тонкого шелка. На талии у него был любопытный пояс, который, как мне сказали, он носил только в самых особых случаях. Он был сплетен из разных человеческих волос. Преданные дамы настояли на том, чтобы сплести пояс из прядей волос, пожертвованных благочестивыми женщинами в знак отказа от тщеславия. Темные, русые, золотистые и седые пряди виднелись по всему поясу. Они были неплотно спрядены и сплетены, а через определенные промежутки располагались вставки из жемчуга и рубинов в золотых чеканных оправах. Полагаю, дух преданности, побудивший эти пылкие души сплести такой пояс, был сродни тому, что движет благочестивыми дамами, вышивающими тапочки для своих викариев.

Пожалуй, самым примечательным в этом поясе был локон Императрицы, заключенный в своеобразный щиток, словно реликвия. Футляр был богато украшен и служил крышкой для пряжки. Утверждали, что люди должны были целовать эту «реликвию» Императрицы, приветствуя Старца, но в моем присутствии подобной церемонии ни разу не происходило, и я не верю, что она существовала где-либо, кроме как в странном воображении ее врагов.

Старец не прервал своего чтения из-за моего появления. Он читал житие святого Серафима, русского святого, чей культ был в большой моде. Дойдя до отрывка о сне, он закрыл книгу и начал рассказывать нам о видении, которое недавно посетило его во время молитвы у гробницы святого Александра Невского.

Он впал в экстаз, и ему казалось, что он идет по узкой дороге, через которую проносятся и кружатся темные фигуры, чьи огромные крылья внезапно вспыхивают серебряными и красными бликами. Ему было холодно, он был голоден, а ноги сбиты в кровь. Когда надежда на спасение начала покидать его, он поймал отблеск золотых церковных куполов и, бросившись вперед, с огромной радостью увидел, как перед его глазами вырастают массивные белые стены монастыря. Белый монастырь на зеленом холме. Он провел половину своей жизни, странствуя паломником от ворот одного монастыря к другому, вдоль и поперек необъятных равнин Святой Руси.

Пока он поднимался на холм, через ворота на белом коне выехал русский богатырь, весь звенящий «железной рубашкой». Звонили монастырские колокола, и среди монахов стоял Царь-батюшка, облаченный в коронационные одежды и держащий ковчежец в форме храма Святой Софии в Царьграде (Константинополе). Паломники и молящиеся пели «Коль славен» — братский гимн славян. Внезапно отряд турок и немцев ринулся вверх по склону, чтобы убить богатыря. После жестокой схватки богатырь победил и с триумфом вернулся в монастырь. Здесь, однако, в самый час победы, компания гостей, любезно размещенная добрыми монахами в паломнической гостинице, подмешала зелье в победное вино и попыталась отравить Царя и его святой народ. Этот заговор раскрыл сам Распутин. Ему пришло в голову дать немного вина паре собак, которые увязались за богатырем и были затоптаны в бою. Не успели они отведать вина, как замертво упали.

Старец рассказывал об этом видении с удивительной простотой, но с такими тонкими, глубокими интонациями и образностью, что показался мне средневековой фигурой со страниц Чосера.

Графиня Клинмель немедленно принялась толковать видение. Оно означало, что турки и немцы не были настоящими врагами России, а что необходимо изгнать иностранных заговорщиков — «англичан и французов», — заявила она, игнорируя мое присутствие или находя удовольствие в том, чтобы нанести дешевый удар ненавистным Союзникам. «Ллойд Джордж — вот тот человек, который отравит победное вино», — провозгласила она. — «Не верьте обещаниям. Мы никогда не получим Константинополь. Коробка рахат-лукума — вот и всё, что мы получим за весь наш океан русской крови». Эта остзейская немка всегда демонстрировала поразительную любовь к бедному русскому солдату и не переставала защищать его от «эксплуатации» со стороны Союзников. Учитывая, что армейские штабы, бюрократия и общество были наводнены остзейскими немцами, Царю приходилось бороться с целой армией прогерманских агентов у себя дома.

Графиня Клинмель пробыла недолго. Ее цель, вероятно, была достигнута, и она ушла с одной из дам.

Две оставшиеся дамы принялись готовить чай. Они вышли в соседнюю комнату и настояли на том, чтобы освободить слугу от обязанности разжигать угли для самовара и накрывать на стол. Их добровольное служение, напоминавшее о Марфе из евангельской истории, дало мне возможность расспросить Распутина о нескольких вещах.

Как защитница православных интересов, Россия не могла не вступить в конфликт с интересами Римской Церкви, особенно в Польше и Галиции. Вопрос о епископствах Львовском, Холмском и Люблинском был весьма острым. Английские католики использовали вес британского престижа и дипломатии для продвижения интересов Римской Церкви.

С осуждающими нотками в голосе он рассказал мне, что британский Форин-офис «ругал» (rugali) Императрицу из-за архиепископа Шептицкого из Львова, известного своей антироссийской позицией, украинско-австрийского поляка, который был депортирован из Галиции штабом русской армии за свои подстрекательские политические речи. Оказалось, что влиятельные британские католики были этим возмущены. Императрица была крайне раздосадована этим вмешательством в российские дела, особенно в защиту человека, который был заклятым врагом России и твердо намеревался создавать трудности в тылу победоносной русской армии. Она не могла понять, почему Англия должна озвучивать претензии Римской Курии, в то время как католические страны молчат.

Что касается религии, Распутин заявил, что наука потерпела неудачу, потому что у нее есть конечные средства и пути, и она не может иметь дело «с Бесконечно Великим и Бесконечно Малым». Люди, по его словам, думают о Боге слишком похоже на школьную задачку. Они вечно ищут мельчайший атом или величайший мир. Они забыли, что Бог — это Бесконечно Малое так же, как и Бесконечно Великое, и Его нельзя измерить.

Если не считать его эпического красноречия и богатых поэтических видений, его богатырского телосложения и бархатистого «грудного» голоса, он не показался мне более мистичным, чем другие старцы, которых я встречал. Порой он казался мне очень похожим на ветхозаветного пророка. Думаю, секрет его власти кроется в ощущении спокойной, мягкой силы и сияющей теплоте убежденности.

Он считал русский народ богоизбранным народом, а Царя — Помазанником Божьим, чья задача заключалась в возвращении креста на собор Святой Софии.

II

Самовар внесла графиня Русова и поставила на край обеденного стола. Стулья уже расставляли для гостей, когда раздался звонок в дверь. Вошли две дамы в вуалях. Обе были скромно одеты в простые черные платья, на головах — меховые токи. Старец шагнул им навстречу и мягко сказал:

«Приветствую Александру, рабу Божью».

Откинув темную вуаль, высокая дама открыла свое лицо. Это была Императрица. Я был поражен до немоты. С ней была великая княжна Татьяна, высокая, элегантная и прекрасная в своем простом черном платье.

Я не мог не заметить того благоговения, с которым Императрица относилась к Старцу. В ее глазах читалось религиозное умиротворение и счастье, когда она ответила на приветствие Старца и, приподняв золотой крест, который он носил на цепи, с нежной набожностью прижалась к нему губами. Я почувствовал себя ужасно неловко и едва понимал, что делать. Первой мыслью было спастись бегством. Я был уверен, что мое присутствие будет в тягость Императрице, которая, вероятно, пришла на квартиру в полной уверенности, что здесь будут только две фрейлины.

Императрица, однако, тотчас же меня успокоила. Я уже имел честь быть представленным ей во время ее визита в Харьков в первые дни войны, когда она посещала склад Красного Креста в Доме дворянства. Кроме того, ей было известно о моей связи с великим князем Олегом, который погиб на фронте. Ее Величество проявляла личный интерес к начинаниям своего молодого родственника.

«Я уверена, что вы оцените красоту души нашего друга», — сказала она, садясь на жесткий стул, который я пододвинул для ее удобства (в квартире не было и следа роскоши. Ничего, кроме голых крашеных досок, жестких сосновых стульев и простого стола). «Для меня это так отрадно. Если мы истинные христиане, мы должны любить простоту. Наш друг возвращает нас к простой вере первых христиан, когда знатные и простолюдины собирались вместе, чтобы услышать Слово Божье от бедного рыбака. Дух дышит, где хочет».

Я осмелился произнести банальность о том, что Бог не взирает на лица.

«Если бы только люди помнили об этом!» — воскликнула она. Я не мог не заметить печального выражения, скользнувшего по ее лицу, словно она мысленно увидела какую-то удручающую трагедию. Ее кожа была очень красной, цвет лица начал идти пятнами.

Я был сильно поражен, когда с резкой прямотой и сильным нажимом она заявила: «Петроградское общество прогнило! Едва ли найдется хоть одна душа, на которую можно положиться».

Старец был занят беседой с великой княжной Татьяной. Я улавливал обрывки их разговора о помощи солдатам одеждой и теплыми вещами.

Находя мои взгляды разумными, и, вероятно, из-за моей связи с политическими и иными проектами великого князя Олега, Императрица поделилась со мной некоторыми своими мыслями о великой проблеме, которая лежала у нее на сердце. После революции 1905 года она пришла к пониманию того, что безопасность Престола и России может быть обеспечена лишь более тесным сплочением Царя и крестьянства. Деяния прошлых императоров были слишком западническими, они насаждали культуру, которая привела лишь к нигилизму и атеизму. Дворяне и купцы «прогнили». Они потеряли веру и поклонялись материализму. Они были ненадежны, склонны к анархии и вели дурную жизнь.

Я уловил глубокий смысл, когда она произнесла: «Даже самые высокопоставленные и близкие полны духа мятежа и плетут интриги».

Впоследствии Распутин рассказывал мне, что Царь жил в каждодневном страхе стать жертвой заговора с целью его свержения со стороны нескольких наиболее амбициозных великих князей. Русская история, без сомнения, давала ему предостаточно поводов для беспокойства. В свете открыто обсуждали шансы великого князя Николая Николаевича. Он был кумиром армии, и ему приписывали сильную неприязнь к прокрестьянской политике Императора. Распутин, по сути, приписывал ему половину пропаганды против самого себя.

Императрица, казалось, была очень искренна в своем желании обеспечить сыну прочное место в сердцах народа. «Все мои мысли о нем», — заверила она меня. — «Он должен стать Самодержцем Всероссийским и защитником православной веры. Он должен быть предводителем тех, кто верен Церкви и Престолу. Средний класс прогнил. Он влюблен в революцию. Это всё дурная кровь. Ее уже никогда не вывести из организма. Он обречен на гибель. Высшие классы тоже прогнили. Едва ли найдется хоть кто-то, на кого можно положиться. Если суждено спасти Россию, мы должны обратить взоры к простым крестьянам».

Ее Величество сделала комплимент английскому языку. «Все мои самые светлые мысли — на моем родном языке. Ничто не может сравниться с прекрасными английскими книгами для детей. Я всегда читаю сыну по-английски. Он обожает английские сказки».

К этому времени чай был готов. Старец попросил Императрицу сесть за стол рядом с начищенным, шипящим самоваром. Княгиня Оленская, одна из фрейлин, налила несколько капель некрепкого чая в стакан в серебряном подстаканнике. Императрица взяла стакан и долила в него горячей воды из краника самовара. Распутин передал ей вазочку с вареньем из рябины. Императрица зачерпнула ложечку сиропа и опустила ее в бледный чай. На фаянсовой тарелке в центре стола лежала небольшая горка сухарей. Императрица взяла один и макнула его в чай, прежде чем съесть.

Я не мог себе представить ничего более демократичного и в то же время столь исполненного простого достоинства и грации. Императрица казалась бесконечно счастливой, спокойной и умиротворенной в этой простой, тихой обстановке. Мне тогда пришло в голову, что здесь и впрямь царила атмосфера катакомб времен раннего христианства. Казалось, Императрица наслаждалась тем же чувством отдохновения, радости и обновления, которое, должно быть, испытывал какой-нибудь новообращенный имперского Рима, искавший спасения от напряжения бесплодной придворной жизни среди домашних тайных собраний христиан под сводами Рима. Я вспомнил также о Марии-Антуанетте и ее жизни «доярки» в Трианоне, хотя Императрицей двигала мистическая страсть служения Богу и России. Из разговора с моей соседкой, княгиней Оленской, я узнал, что между Императрицей и Распутиным должна была состояться небольшая частная беседа, поэтому я воспринял это как намек на то, что мое присутствие здесь неуместно. Излишне говорить, что я вскоре нашел предлог, чтобы удалиться.

Императрица была так любезна, что пригласила меня посетить госпиталь в Царском Селе, где у меня должна была появиться возможность увидеть, как она трудится для раненых.

«Народ должен знать, что у Престола тоже есть сердце и он может разделить их страдания», — таково было ее последнее замечание.

Это было так типично для этой кроткой души. И всё же единственной наградой, которую она получала от петроградских «аристократов», был постоянный поток злословий.

«Эта ужасная немка! — говорили они. — Она унижает Самодержавие в глазах народа. Только представьте себе — Императрица собственными руками выхаживает раненых солдат!»

Этот попугайский крик раздавался изо дня в день. Точно так же ее желание достучаться до религиозной души русского народа подвергалось поруганию и заливалось этими претенциозными дворянами оргией клеветы. Несомненно, они чувствовали, что их обходят стороной, и что их положение людей, заносящих кнут над народом, оказалось подорвано.

Глава VI. Роковые убеждения

I

Живя по соседству с Распутиным, я имел широкие возможности изучать его взгляды и наблюдать за его манерами. Я очень часто принимал приглашения на чай в его квартиру или в дом какой-нибудь светской дамы, которая им восхищалась.

Из всех тех жалких россказней, что о нем ходили, я не мог поверить ни единой, ибо в поведении этого человека ни при Дворе, ни в домах его почитателей не было ни малейших признаков, оправдывающих подозрения в каких-либо злодеяниях. Стоит лишь вспомнить низкие, вероломные и отвратительно-скандальные истории об Императрице и ее прекрасных дочерях, которые выродившиеся бюрократические классы выдумывали из чистой злобы и буйной фантазии, чтобы понять, как низко пало общество.

В стране взяточников, расхитителей государственной казны и продажных чиновников Распутин выделялся, словно гигантская фигура святого, отлитая из грубого железа. Он, единственный из всех людей в России, был безупречен. Даже злейшие враги не могли обвинить его во взяточничестве, хотя его постоянно осаждали мужчины и женщины со сверкающими подношениями в руках. Он жил бедной и простой жизнью. Такая добродетель была в России почти неизвестна. К тому же русские никогда бы этого не признали. У них не было ни веры в какую-либо добродетель, ни даже желания верить.

Жизнь Распутина посреди полчищ воющих, огрызающихся врагов была и опасна, и тягостна. Разъяренные аристократы жаждали его убить, а один великий князь открыто заявлял, что повесит его, если ему представится такой случай.

Однажды я встретил Распутина в парке в Царском Селе. Он куда-то спешил, выглядел довольно мрачным и озабоченным. Я окликнул его. Он обернулся и с тревогой посмотрел в мою сторону. Узнав меня, он, казалось, почувствовал облегчение и шагнул мне навстречу.

«Заходит солнце над золотыми куполами Святой Руси», — мрачно сказал он. Поскольку солнце еще не достигло зенита, я понял, что он, как обычно, изъясняется притчами.

Он объяснил мне, что некоторые великие князья затеяли заговор, чтобы удалить его от Двора. Он снова повторил свое убеждение, что если его прогонят, Престол будет погублен.

«Цесаревич уже захворал», — сказал он. — «Боюсь, как бы он опасно не заболел и не умер. Императрица пролила много слез над своим серафимски-чистым дитятей. Злые враги строят козни, чтобы навлечь на него смерть. Великий князь Николай и великий князь Михаил замышляют убрать Царя с сыном и захватить престол. Романовы! Они говорят о том, чтобы сохранить Россию для Романовых. Они говорят, что Царь слишком слаб, чтобы править Святой Русью. Они ненавидят Царицу. Говорят, что Цесаревич — больной ребенок и никогда не будет годен к правлению, и что он не должен дожить до женитьбы, дабы не передать свою болезнь будущим Царям».

Он рассказал мне, что Царь и Царица очень обеспокоены оскорбительным поведением одного из великих князей. Императрица сделала всё возможное, чтобы развеять страхи мужа. Тем не менее, они были уверены, что зреет заговор с целью отстранения их от престола. Они получили известие, что великие князья Николай и Михаил поддерживают связь с некоторыми влиятельными конституционными демократами, которые стремятся установить конституционную монархию. Заговорщики считали репутацию великого князя Николая в армии достаточной для того, чтобы обеспечить ее поддержку. Царя и его жену обвиняли в планировании сепаратного мира с Германией. Это также было частью кампании, направленной на то, чтобы настроить народ против них. Их должны были низложить, а армию и страну сплотить для успешного ведения войны под началом Конституционного монарха. Царь получил сведения о том, что британский и французский послы были в курсе заговора и заверили заговорщиков в своей моральной и финансовой поддержке.

Несколько дней спустя я увидел Распутина в доме одной княгини в Царском Селе. Он казался вполне успокоившимся и после беседы с гостями удалился в небольшую комнату, где принимал людей наедине и выслушивал их просьбы о помощи. Когда аудиенция была закончена, он вернулся и сел вместе с остальными гостями за чайный стол. Из разговора с ним я понял, что его ум больше не занят опасностью заговора. Очевидно, на данный момент он провалился. Вместо этого он рассказал мне о своей жене и детях. Он их очень любил и хотел перевезти в Петроград. Одна из его дочерей была очень умна и хотела получить образование. Императрица хотела устроить ее в Смольный институт благородных девиц, но директриса, княгиня Ливен, была такой снобкой, что отказалась удовлетворить просьбу Императрицы.

Распутин, казалось, не возражал. Он воспринял отказ спокойно. «Эти люди погубят Россию», — сказал он. — «Они ненавидят русского крестьянина, словно скот. Они не русские. Они немцы. Они говорят на нашем языке и крестятся по-православному, но сердца у них немецкие».

Пожалуй, бедой жизни Распутина были глупые манеры некоторых невротичных женщин. Они пели ему дифирамбы пронзительным хором и не считали ни одно проявление восхищения слишком ничтожным. В Императорской часовне в Царском Селе я однажды видел, как одна тощая истеричная княгиня благоговейно подняла комок сухой грязи, упавший с сапога Старца, когда тот вошел. Она положила его в надушенный шелковый платок и поцеловала как святыню. Легенда о ее силе разрослась среди кухарок и горничных в округе, и разные люди утверждали, что благодаря ее чудесным свойствам к ним вернулось здоровье.

Была также одна римско-католическая польская графиня, которая подхватила культ Старца со всей традиционной пылкостью и элегантностью своей расы. Она устроила в своем доме алтарь, собственноручно вышив для него покрывало. Красные огоньки в серебряных лампадах, щедро украшенных сверкающими драгоценными камнями, висели перед позолоченным киотом с расписной резьбой в виде пухлощеких херувимов и вьющихся листьев. Внутри киота лежала грязная рубаха и несколько ржавых, запятнанных кровью железных обручей, которые, как говорили, Распутин носил в первые дни своих поисков чудодейственной святости. Восторженная графиня обожала рассказывать, как она ездила в родную деревню Распутина в Сибири и три дня умоляла его жену расстаться с этими драгоценными реликвиями.

Поначалу эта фанатичная женщина хранила в киоте освященную облатку. Она раздобыла ее в местном римско-католическом костеле, сходив на причастие и вынув гостию изо рта платком. Чтобы удовлетворить свою религиозность в стиле рококо, она выпекала маленькие облатки, на которых было выдавлено грубое изображение Распутина. Она раздавала их крестьянам и суеверным людям, уверяя, что они обретут великую радость, если будут вкушать такую облатку с молитвой и постом девять дней подряд. Ее радость была безграничной, когда она разыскала отстраненного от служения польского католического священника, которому щедро платила за то, чтобы он служил мессу на алтаре перед ее святыней. Многие из приписываемых ей деяний напоминали черные мессы французских аббатов восемнадцатого века. О таких вещах у меня не было личных сведений, в то время как Распутин, похоже, не подозревал даже о тех экстравагантностях, что я только что упомянул.

Истории об оккультизме, связанные с ним, естественно, привлекали немало странных личностей, с которыми у него не было ничего общего. В целом я находил его приятным собеседником. Хоть он и был крестьянином, у него имелись ясные, четко сформулированные идеи по множеству вопросов. Без сомнения, они проистекали скорее из глубокой интуиции и чутья, нежели из аргументированных, научных знаний. В Распутине было так много от ветхозаветного пророка, что вряд ли будет ошибкой сравнить его с одним из тех странных, суровых провидцев, что играли столь великую роль при дворах царей Израилевых. Он обладал богатством приятных образов, почерпнутых главным образом из природы и богатого предания Восточной церкви.

Было, по меньшей мере, странно, что этот человек смог впечатлить своей личностью Императрицу и изрядное количество высокообразованных людей. Каково было его поведение за пределами их круга, судить невозможно, поскольку люди, которым было поручено составить отчет для Царя, противоречили собственным же заявлениям.

II

Как же тогда Распутин занял такое положение в глазах Царя и Царицы? Ответ довольно прост. Он вписывался в их убеждения и план возрождения и спасения России.

Не раз я имел честь беседовать с Царицей. Княгиня Голицына много раз брала меня с собой в госпиталь в Царском Селе, где Императрица с радостью выполняла простые и тяжелые обязанности сестры милосердия. Одному Богу известно, сколько оскорблений посыпалось на ее бедную голову за выполнение этих простых трудов. Эгоистичные, плетущие интриги придворные и аристократы не могли подобрать достаточно сильных слов, чтобы выразить свое возмущение. Как часто я слышал, как изнеженные, раскормленные графы и князья отводили душу на эту тему.

«Разве это не гнусно со стороны этой немки Алисы — так вульгарно предавать русского самодержца? — говорили они. — Она не понимает, что такое русский крестьянин или рабочий. Они должны смотреть на престол снизу вверх, как на нечто славное и могущественное, а Царица унижает его и опускает до их уровня. Только подумайте! Она даже смеет собственными руками перевязывать раны солдатам в госпитале! Она губит репутацию престола!»

Разумеется, я знал, что в глазах русской аристократии Петрограда не было ничего более ужасного и унизительного, чем физический труд. Даже в самые тяжелые дни войны, когда раненые солдаты потоком прибывали в Петроград, лишь немногие женщины из аристократии имели достаточно мужества, чтобы взять на себя реальную работу сиделок. В большинстве своем они содержали частные госпитали, где всю работу выполняли сестры из «среднего класса», а сами довольствовались шитьем противогазов и продолжали вести прежнюю веселую жизнь. Даже автомобиль миссии Британского Красного Креста использовался одной русской княгиней и снискал репутацию машины, служащей скорее кутилам, нежели раненым. Когда русские женщины из высших классов видели фотографии английских аристократок, занятых тяжелым физическим трудом, они преисполнялись презрения.

Такое отношение было обусловлено чрезмерно возвышенными и претенциозными представлениями русской аристократии о собственной значимости и положении. Неудивительно, что некоторые благородные души среди них время от времени обращались к Революции как к своему кредо, а разочарованные, пресыщенные люди вроде Толстого принимали простую, презираемую жизнь крестьянина!

При таких нетерпимых и эгоистичных взглядах, царивших в высших классах, убеждения и планы Государей неминуемо должны были столкнуться с самой враждебной и мстительной оппозицией.

Некоторые великие князья, прекрасно осведомленные об истории России и о возможностях нынешнего момента, поддержали кампанию против Царя и Царицы. В случае низложения Царя появлялся шанс взойти на престол. За последние полтора столетия тому было не одно свидетельство. Революционная интеллигенция радовалась любой возможности подорвать устои трона. Они жили исключительно Революцией, хотя бы как идеей.

Своим противодействием новой политике Царя дворяне рыли себе собственную могилу. Они слабо осознавали, что творят. В то время они воображали, будто укрепляют свои позиции как оплот самодержавного режима, который дал им землю и обеспечивал владение ею.

В сближении Царя с крестьянством они усматривали угрозу своему положению землевладельцев. Более того, лично отождествляя себя с крестьянской религией, Государи, казалось, отворачивались от материализма и духовного нигилизма дворянства и интеллигенции.

Благодаря моему знакомству с князем Олегом, Императрица знала, что я живо интересуюсь российскими этическими и политическими вопросами. Однажды на небольшом собрании в Царском Селе, на котором председательствовал Старец, Царица раскрыла мне свои надежды и страхи за будущее и безопасность России. Она сказала мне, что после революции 1905 года она и ее Державный супруг пришли к пониманию того, что причина всех несчастий России кроется в отступничестве образованных классов от идеалов религии и нравственности. Они были неспособны вести за собой крестьян, составлявших подавляющее большинство нации. Они были вольтерьянцами, бессознательно извращавшими нравственное чувство народа.

Необходимо было, чтобы крестьяне и рабочие знали: Престол стоит за них как за русских, а не является вооруженной силой, обеспечивающей господство землевладельцев и чиновников иностранного происхождения, презиравших коренное население.

С особым оттенком негодования, который, возможно, был следствием ее немецкого воспитания, Императрица рассказала мне, как трудно было Императору заставить аристократию принять его панрусскую политику. Великие князья цеплялись за старую прусскую традицию и противились любому компромиссу с «московским духом». Более всего Императрица возмущалась остзейскими баронами, которые практически безраздельно господствовали в придворных кругах и правительственных учреждениях.

«Они — русские подданные, — заявила Императрица. — Но вы вряд ли можете себе представить, с какой силой они ненавидят всё истинно русское. Я сама очень горжусь тем, что всем сердцем люблю свою приемную родину. Это страна, которой однажды по воле Божьей будет править мой любимый сын, и я хочу, чтобы он был правителем по сердцу народа».

Она рассказала, как Император был полон решимости стать единым целым с русским народом. Инцидент, причинивший ему огромную боль, произошел в Риге прямо перед началом войны. Он отправился туда на открытие памятника Петру Великому. В своей речи он просил своих прибалтийских подданных не только быть фактическими подданными России, но и чувствовать себя русскими.

В ту же ночь остзейские бароны устроили собрание в Доме дворянства, и барон Мантейфель заявил, что просьба русского Царя чувствовать себя русскими — это почти то же самое, что просить человека, переночевавшего в конюшне, почувствовать себя лошадью.

Царица не могла скрыть своего возмущения. Она была уверена, что русские никогда не станут лучше, если им постоянно давать понять, насколько они неполноценны, и никогда не давать шанса на правильное руководство. Она была убеждена, что в русской религии, а также в русском характере таится богатство дремлющей и забытой добродетели. Она с восхищением отзывалась о благом деле, которое вела великая княгиня Елизавета в своей обители милосердия в Москве.

«Именно в такой работе нуждается Россия, — сказала она. — С нашим знанием западного характера и нашим престижем мы сможем вдохнуть новый, свежий дух в русскую церковь. Образованные классы пренебрегают этими вещами ради материальных завоеваний науки. Они совершенно неправы. Душа России смертельно больна. Они забывают, что Запад в своем духовном и религиозном развитии шел в ногу с прогрессом науки. Русская интеллигенция делает из материализма и науки божество и презирает тайны религии. Это ложный путь! Их наука приведет лишь к пролитию океанов крови, если они будут презирать Бога».

Я не мог не отметить, насколько глубоко Императрица была убеждена в правоте своей миссии, хотя сам я сочувствовал барону Мантейфелю. На мой взгляд, для Императрицы было бы лучше, если бы она признала реалистичную правдивость его слов.

Любопытно отметить, что Царица, которую во время замужества обвиняли в высокомерном презрении к русским, была обязана многими своими позднейшими бедами искреннему желанию быть русской до мозга костей. И каждый раз ее обвиняли одни и те же голоса.

Распутин вошел в ее жизнь, потому что она хотела слиться воедино с религией крестьян. Она своими руками выхаживала раненых, потому что хотела разделить страдания своего народа на войне. Вместе с мужем она с рвением праздновала исторические триумфы русской нации, укрепляя ее самосознание и веру в себя.

Но по всем этим пунктам ее усилия наталкивались на океан клеветы, ненависти и оскорблений.

Почему? Отчасти потому, что раскол между политическими группами был слишком велик и диаметрально противоположен. Дворянство выступало за систему самодержавия, которая должна была противиться любому прогрессу за их счет и править страной в духе старой традиционной тирании царизма. «Русские не годятся для свободы или конституции. Царизм — единственное правительство, подходящее для России». Такова была обычная отговорка дворян.

Интеллигенция жила только Революцией и Социализмом. В своем детском, «научном» образе мыслей, не имея практического опыта политической свободы, они рассчитывали пересадить самую высокоразвитую западную систему в суровые степи России. Царизм должен был пасть любой ценой.

Именно между этими двумя стульями Императрица была обречена упасть. Наиболее дерзкие и амбициозные из великих князей увидели возможность захватить престол. Они тоже внесли свою лепту в кампанию против Царицы.

Интеллигенция хотела Революции любой ценой; дворяне хотели, чтобы престол поддерживал свой престиж и их положение паразитов, кормящихся с земли. Никакое зло или подлость не были слишком чудовищными, чтобы не приписать их Царице. Все беды, обрушившиеся на Россию, сваливали на нее. Дворяне пытались обратить народный гнев, вызванный их собственной коррупцией и бесхозяйственностью, против Императрицы, чтобы отвести удар от Царя. Поражения в войне приписывали ей. По всей России распустили слух, будто у Царицы есть специальный телеграфный провод из Царского Села к кайзеру в Потсдам. Всё это было абсолютной нелепостью, поскольку даже генералы на фронте не могли поддерживать телеграфную связь друг с другом, но миллионы поверили в эту сказку.

Подобным же образом беды страны приписывались Распутину. Пожалуй, никто не был так доволен присутствием Старца при Дворе, как революционеры. Они упивались самыми отвратительными историями о нем, злорадно наслаждаясь политической выгодой, которую из них извлекали. Любые средства были хороши, чтобы ускорить падение престола и приблизить эту славную, долгожданную иллюзию — Революцию.

Верных людей в России оставалась лишь горстка. Миллионы крестьян были безгласны, хотя Императрица получала многие тысячи писем — по крайней мере от тех, кто умел писать, — с благодарностью за ее личную заботу о раненых.

Когда я услышал, как Императрица произнесла фразу «Россия прогнила», я был несколько ошеломлен, но вскоре стало очевидно, что ее слова были буквально правдивы. Великие князья и богатые фабриканты плели интриги ради «бескровной революции». Императрица знала об этом и была полна тревоги. Самой частой фразой, срывавшейся с ее губ, была: «Можем ли мы хоть кому-то доверять?»

Постоянная смена министров была во многом вызвана этим страхом. Не работают ли они заодно с заговорщиками? Император особенно опасался влияния великого князя Николая Николаевича, который пользовался огромной популярностью в армии и выставлялся мучеником, пострадавшим от Распутина и Императрицы. Говорили, что армия боготворит его и готова за него умереть. Великий князь затаил обиду за свое отстранение от должности Главнокомандующего русской армией. Осознавая его ценность как политического актива, некоторые влиятельные и богатые люди из Конституционно-демократической партии спросили его, нельзя ли осуществить бескровную революцию, используя его влияние на армию.

Я не знаю, что думал об этом великий князь. Однако заговор, по-видимому, разрастался и принимал всё более дерзкие формы.

Распутин был в курсе этих интриг, но в разговоре со мной он упоминал имена великого князя Михаила, Гучкова, нескольких фабрикантов и еврейского банкира Рубинштейна. Он не слишком беспокоился по этому поводу. Больше всего его радовало то, что князь Юсупов и несколько других известных людей обещали ему свою поддержку, заявляя, что они осознали: возрождение и безопасность России могут прийти только через обновление ее религиозной жизни.

Меня удивило это заявление, потому что я немало знал об образе жизни этих сиятельных особ. Распутин, однако, казался польщенным и думал, что он наконец-то сломил то яростное сопротивление, которому так стойко противостоял с риском для жизни.

В последний раз я видел его в начале декабря 1916 года. Я уезжал в Англию на несколько недель. Когда я прощался с ним, он обратился ко мне со странной просьбой. Он попросил меня привезти локон волос королевы Марии и ее дочери. Он хотел добавить эти королевские локоны к волосам Царицы и ее дочерей в пояс, сплетенный из волос, который он носил по великим праздникам. Он был мрачно разочарован, когда я сказал ему, что это совершенно безнадежная затея. Тогда он попросил меня привезти ему икону из самого знаменитого монастыря в Англии. Подумав об образе Святого Эдуарда Вестминстерского, я пообещал это сделать.

Когда я вернулся в январе 1917 года, Старца уже не было в живых. Его сиятельные «новообращенные» заманили его на смерть, а в воздухе витали разговоры о Революции.

Я не могу не думать о том, сколь тщетны были устремления русских. Дворяне, боявшиеся сближения Царя с крестьянами, лишились своих земель, в то время как революционная интеллигенция, чья мечта о падении царизма была столь славной и волнующей, повержена в прах под ударами куда более кровавого кнута или рассеяна по лицу бездушного Запада.

Глава VII. Страница из жизни высшего света

I

Все знали графа Шеревалова. Его имя звенело в ушах русских, как увесистая старинная государственная монета. В нем слышалось звучание благородной старины, быть может, не старше двухсот лет, но достаточно славной, чтобы пленить сентиментальный слух. В стране, где нигилизм шел рука об руку с самым низким лакейством, имя графа Шеревалова было столь же могущественным, как и слово «Революция», ибо богатство его было несметным.

Дворцовые резиденции в Петрограде и Москве, великолепные поместья и загородные особняки на всех бескрайних просторах России, роскошные виллы в Финляндии, Крыму и на Ривьере, великолепная яхта, целый ряд громких придворных должностей, мания ко всему английскому, колоссальный оркестр, личная пожарная команда — вот лишь немногое из того, что приходило на ум при упоминании его имени.

И все же, при всем своем богатстве, помпезности и власти, граф Шеревалов был человеком несчастным и беспокойным. Если весь мир — театр, то он, к сожалению, был слишком мал для графа Шеревалова. Его замыслы были грандиозны.

Сидя во главе обеденного стола в мрачной, темной, обшитой деревянными панелями столовой своего петроградского особняка, он поверял некоторые из своих горестей гостям.

Было воскресенье апреля 1916 года. Сливки петроградского общества собрались в домовой церкви графа на мессу, и многие остались на обед. Что касается меня, то я получил приглашение присоединиться к застолью.

Внешне граф Шеревалов был весьма приятен. В нем чувствовалась английская атмосфера чистоты, та элегантная опрятность, которая отличала его от других мужчин его возраста. Ему было под шестьдесят, но ни единого седого волоска не пробивалось сквозь глянцевое совершенство его ухоженной головы.

Его манеры как хозяина были в высшей степени радушными. С мягкой настойчивостью он уговаривал соседей отведать всех тех дорогих деликатесов, что подавались к его столу величественными лакеями. Его наслаждение гастрономическими процессами было столь же глубоким, как и пыл, с которым он описывал сочность каждого блюда. Голос его был густым, а манеры — понтификальными.

«Prenez encore du caviare! [Возьмите еще икры!] — уговаривал он кого-нибудь, накладывая себе десятую порцию. — C’est le meilleur qu’il y ait dans toute la Russie. Tout le monde connaît ma table. L’on en parle dans toutes les Cours du monde. Elle est plus puissante que tout ambassadeur. Irrésistible! Irrésistible! [Она лучшая во всей России. Мой стол знают все. О нем говорят при всех дворах мира. Он могущественнее любого посла. Неотразим! Неотразим!]»

Его глаза сверкали торжествующим добродушием, когда он выдавливал ломтик лимона на сочную черную икру и отправлял ее вместе с кусочком хлеба в свой вместительный рот.

«Вы слышали мой оркестр?» — спрашивал он. И всем приходилось признаваться, что слышали.

Он бил кулаком по столу. «Он всемирно известен!» — уверял он. Затем довольно безутешно качал головой и добавлял: «Но музыка, которую нам приходится играть, никуда не годится. Она устарела! Устарела, заявляю вам!»

Тут он ударял по столу с удвоенной силой. Лично я выслушал это заявление с дипломатичным сожалением по поводу нехватки первоклассных современных композиторов.

«Вот именно!» — горячо согласился он. Затем, проглотив отборный кусок осетрины и осушив бокал старой мадеры, он положил свою руку, сверкавшую огромным бриллиантовым перстнем, мне на предплечье.

«Вот именно, мой дорогой сударь! — продолжал он, понизив голос до тихого конфиденциального тона. — Старые устарели, а новые еще не появились. Voilà! [Вуаля!] Вот и пришлось мне сочинять самому…»

В его глазах вновь промелькнуло скорбное выражение.

«Но всё напрасно! — продолжал он, нагромождая на свою тарелку настоящий цветник из закусок. — Возьмите, к примеру, мою мессу! Есть ли в мире что-либо способное соперничать с ней по возвышенности замысла, стройности ритма и величию чувств? Я велел исполнить ее здесь, в польском костеле на Невском проспекте, но какое унылое место для такого произведения! Моей прекрасной музыке нужен размах и грандиозная обстановка! Размах! Понимаете? Да собор Святого Петра в Риме был бы для нее слишком мал!»

Я согласился без малейших колебаний. Из его описания я понял, что его возвышенным гармониям подошел бы разве что масштаб небесных сфер.

О его восхитительной супруге у меня остались лишь самые светлые воспоминания. Она была одной из тех редких русских, кто обладал чувством общественного долга. По правде говоря, ее едва ли можно было назвать русской, поскольку она имела голландское происхождение и очень этим гордилась. Как и большинство потомков голландцев, немцев и прочих иностранцев, привезенных для цивилизации России Петром Великим и Екатериной II, она сохраняла глубочайшее презрение к коренным русским. Ее иностранная кровь была спасительным связующим звеном с культурой Европы. Правда, по-русски она говорила как на родном языке. Всего полвека назад иностранная аристократия презирала этот язык. Но с тех пор он отвоевал свои права, хотя осознание презрения к самой нации по-прежнему преобладало. В глазах аристократии Россия производила лишь дурно пахнущих мужиков и земельную ренту. Всё хорошее приходило с Запада. Нигде в России это чувство враждебности ко всему исконно русскому не было столь очевидным, как в Петрограде — городе, который москвичи всегда считали преимущественно иностранным по духу и обычаям. Это и впрямь был европейский город, построенный на миазматических болотах России. Свет, проникавший через это «окно в Европу», редко пробивался дальше. А если и пробивался, то его быстро поглощало монгольское болото. В графине Шереваловой, однако, этот свет сиял ослепительно.

Она стремилась вдохнуть его дух в русскую жизнь, даже в летаргическое бытие Православной Церкви. Будь в обществе больше людей с ее характером, в нем было бы меньше упадка.

К несчастью, ей мешала колоссальная перемена во взглядах людей. Она отстаивала старую идею Двора и Общества: служить каналом для вливания лучшей европейской культуры в вены отсталой России. Со времен Революции 1905 года ей пришлось столкнуться с падением и затмением прежних идеалов. Страну захлестнула волна напряженного национализма. Имея несколько литературных шедевров, не содержавших, впрочем, ничего способного удержать на ногах рушащееся общество, ряд хороших художников, музыкальную школу и кордебалет — созданные по большей части людьми иностранного происхождения, — русские наконец-то обрели нечто, чем могли гордиться. Среди старых культуртрегеров России вошло в моду всё больше отождествлять себя с национальным духом. Даже Императрица поддалась этому движению, пытаясь спасти его для крестьянина, а Православие — от революционного материализма интеллигенции.

Посреди этих течений графиня Шеревалова возвышалась как необитаемый остров. Императрица предавала престиж трона в угоду невежественному мужику (таково было ее искреннее мнение), в то время как Русское национальное движение вело лишь к триумфу бессмертного монгола, оргиастической анархии и нигилизму.

Графиня Шеревалова олицетворяла собой традицию, согласно которой богатство и положение — это еще не всё, а долг и личный пример являются первейшими обязанностями лидеров общества. К несчастью для ее идей, она была обречена видеть, как ее дети идут ко дну под натиском монгольской волны.

Ее великолепный пример вызывал восхищение. Единственная сплетня, получившая доверие, была связана с цветом ее волос. Они были тонкими и светлыми. По всем правилам в ее возрасте они должны были бы уже поседеть. Поговаривали, что ее неприятие Распутина было преодолено благодаря любви к собственным прекрасным локонам. Как одна из предводительниц высшей аристократии с иностранной кровью, она решительно выступала против присутствия русского крестьянина при Дворе.

Однажды случилось нечто ужасное. Она давала большой званый ужин в своем роскошном доме. Всё шло прекрасно. Иностранные дипломаты и военные чины были очарованы ее блеском — как хозяйки, так и женщины. Ее главное украшение — волосы, увенчанные дорогой бриллиантовой тиарой, — вызывало особое восхищение. Ужас перед Распутиным сделал ее красноречивой и остроумной: она с упоением рассказывала анекдоты о его светских оплошностях.

После ужина она повела своих гостей вниз по мраморной лестнице в уютную гостиную на первом этаже. Рассказывают, что, спустившись к подножию лестницы, она повернулась к известному дипломату и собиралась что-то сказать, но слова замерли на ее полуоткрытых губах. В зеркале вестибюля она мельком увидела свои волосы. Они стали зеленовато-пурпурными!

Внезапное недомогание пришло ей на выручку: она удалилась в свои покои, оставив гостей в обществе своего страдающего манией величия мужа.

Говорят, несколько дней спустя Распутин был немало удивлен, когда к нему провели посетительницу под густой вуалью. Это была графиня Шеревалова, явившаяся предложить ему свою поддержку. Эту внезапную перемену фронта светские языки объяснили весьма обстоятельно. Графиня Шеревалова гордилась своими золотыми волосами. Без сомнения, многие менее обделенные природой женщины изводили себя завистью. Объяснялось, что эта краса давно бы умерла естественной смертью, если бы графиня не поддерживала ее жизнь с помощью немецкой краски. С началом войны ее запасы этой ценной жидкости сильно истощились. Наконец, в роковой вечер званого ужина краска закончилась вовсе, и графиня была вынуждена воспользоваться средством российского производства. Результатом стал тот самый ужасный шок у подножия парадной лестницы. Говорят, сияющие бриллианты в ее тиаре отливали болезненной зеленью. Поскольку в народе считалось, что Распутин добивается сепаратного мира с Германией, говорили, будто она примкнула к его партии, чтобы война скорее закончилась и ее запасы краски для волос пополнились. Было ли это правдой или нет, я так и не осмелился спросить у графини Шереваловой. В любом случае, волосы принадлежали ей, как и ее убеждения.

II

Однако трагедия жизни графини Шереваловой была связана не столько с ее волосами, сколько с дочерьми. Их у нее было две, Тамара и Натали. Обе эти дамы попытались вписать свою главу в мою жизнь. Я начну с Тамары.

Впервые я услышал о ней из уст ее отца. Однажды граф Шеревалов пригласил меня на ужин. Мы сидели за ликерами, когда во внутреннем дворе раздался громкий звон колокола. Как ужаленный, мой хозяин вскочил и выбежал из комнаты. Я подумал, что совершается какое-то чудовищное преступление. Заметив мое удивление, подошел дворецкий и объяснил бегство графа.

«Это часто случается, — сказал он с веселой усмешкой на бледном лице. — Мы уже привыкли. Хе-хе! Его сиятельство словно разъяренный бык, когда звенит этот колокол. Динь-динь! — и он срывается с места, спасайся кто может!»

«Что это за колокол?» — спросил я.

«Колокол пожарной команды. Разве вы не видели собственную пожарную команду его сиятельства? Пойдемте, посмотрите. Они готовятся мчаться на пожар в городе».

Он провел меня по коридору к небольшому окошку, выходящему во внутренний двор особняка. Там творилась невероятная суматоха. Люди в ливреях и сверкающих медных касках носились как угорелые вокруг внушительной пожарной машины, увешанной связками белых рукавов и ведрами для воды. На боку машины сверкал ослепительно-золотой герб графа Шеревалова, который восседал на козлах, облаченный в пояс и каску, и размахивал топориком. Когда лошади были должным образом запряжены, уличные ворота распахнулись, и огромный экипаж вырвался наружу, звеня набатом со всем пылом Ангела Воскресения.

Два долгих часа я ждал возвращения хозяина. Дворецкий рассказывал мне об опасных пожарах, в тушении которых граф принимал участие. Часто посреди ночи он выезжал со своей командой тушить огонь. По телефону он был связан со всеми пожарными частями города. Графиня привыкла к этой мании мужа, но поначалу она стала суровым испытанием для ее терпения. Собственно говоря, постоянные внезапные вызовы по ночам привели к разделению спален супругов, тем более что на извечный вопрос встревоженной супруги: «Где ты был?» всегда следовал ответ: «Тушил пожар». Эта отговорка служила верой и правдой до тех пор, пока в одну прекрасную ночь случайно не обнаружилось, что доблестный пожарный забыл взять с собой пожарную машину. Об этом дворецкий поведал мне по строжайшему секрету, подмигнув.

Вернувшись с пожара, граф Шеревалов принес извинения за внезапное прерывание нашей беседы и преспокойно допил свой бокал шартреза.

«Почему вы не поехали? — спросил он. — На машине было полно места, а зрелище выдалось на славу. Боже, как мы заставляли людей глазеть на нас, когда неслись галопом по Литейному проспекту! Безумная радость! Что за жизнь, если в ней нет ничего, что может взбудоражить кровь?»

Он залпом выпил еще один бокал шартреза и закурил сигару.

«Ничто так не испытывает мужество человека, как пожар, — продолжал он. — Я именно так нашел мужа для своей дочери, Тамары. Вы ее видели? Великолепная девушка. Она помогает английской миссии Красного Креста. Прекрасное время. Так вот, я выдал ее замуж за парня, который пришелся мне по душе. За ее рукой охотилось множество мужчин. У нее было самое большое приданое в России и отец, делавший ей честь. Но мне никто из них не нравился. И вот как-то ночью сидел у меня этот человек, как вы сейчас, и вдруг звонит колокол. Я, как обычно, помчался на пожар. Когда я закончил его тушить — там всего-то горел какой-то сарай под Петроградом, — я обнаружил этого человека среди команды. Он работал так же усердно, как и все остальные. Я тут же поклялся, что нет другого человека, столь достойного стать моим зятем. Я пожал ему руку и сказал: «Я горжусь вами, Трепов. Человек с такой спортивной жилкой — единственный, кто подходит Тамаре. Я знаю эту кровь. Она пошла в отца. Мы немедленно поженим вас!» Сказано — сделано. Тамара потянулась к нему, как утка к воде. Нууу!..»

Он оборвал свой рассказ этим восклицанием, полным гнева и разочарования.

Я понял, что доблестный муж оказался неудачником. Лихая работа на пожарной машине — не доказательство способности к супружескому успеху. И всех богатств наследницы не хватило, чтобы сделать путь семейной жизни гладким.

Граф Шеревалов крайне неохотно говорил об этой авантюре. «Это продлилось около пяти лет, а затем мыльный пузырь лопнул, — сказал он, качая головой. — Развод, а потом нынешний священный союз. Очаровательный человек, по словам Тамары. Двадцать пять лет — когда она выходила за него — и к тому же либерал (в России — реформист)…»

Он так стукнул кулаком по столу, что серебряные вазы, полные дорогих орхидей, опасно заплясали.

«Никаких проклятых либералов в моем доме, сударь! — закричал он. — Самодержавие — вот за что стояли мои предки, и за Самодержавие стою я! Россия без Самодержавия! Это вырвавшиеся на волю ад и дьявол, сударь! Вырвавшиеся на волю ад и дьявол!»

Он покраснел почти до апоплексического удара и обрушил кулак на стол с такой страшной силой, что серебряные вазы опрокинулись, а тарелка слетела на пол и разбилась.

Дворецкий тотчас бросился наводить порядок. «Иван! — крикнул граф Шеревалов. — Если этот мой проклятый зятек покажет нос у моей двери, вышвырни его вон!»

Он указал на золотую икону, мерцающую в углу комнаты, а затем на дверь.

«Вот Бог, а вот порог! Так ему и скажи!»

Я был несколько ошарашен этим проявлением бесплодной ярости в доме, который считался и провозглашал себя «самым аристократическим домом в России». Сам граф Шеревалов, вероятно, понял, что уже достаточно отвел душу в присутствии гостя, и вернулся к спокойному, елейному французскому. Его обходительность стала настолько изысканной, что любая дама назвала бы его манеры «в высшей степени очаровательными».

Немного погодя из оперы вернулась графиня Шеревалова и положила конец нашему тет-а-тет.

III

Несколько месяцев спустя, в августе 1916 года, я отправился провести неделю-другую в одно из имений графа Шеревалова. Оно находилось в Смоленской губернии. Особняк живописно расположился на вершине круглого холма, откуда открывался вид на широкую полосу лугов, лесов и хлебных полей. Он представлял собой хорошую имитацию английского дома в георгианском стиле с просторными коридорами и вместительными комнатами. Как и большинство крупных загородных усадеб, он был окутан меланхоличной атмосферой изоляции от культурного мира. На десятки миль вокруг простирались поля, леса и разбросанные деревеньки из деревянных изб. Кое-где на горизонте белела колокольня и поблескивал зеленый купол сельской церкви, но даже это свидетельствовало лишь о присутствии грубоватого крестьянского попа да дикого, неумытого сельского учителя. Жизнь в загородных имениях была по природе своей патриархальной. Ближайший сосед с аналогичным уровнем образования и воспитания часто находился в двадцати верстах отсюда.

В Сокое, расположенном на холме, дело обстояло иначе. Примерно в пяти милях оттуда жила княгиня Лалина, хотя обмен визитами был делом хлопотным и утомительным, повторявшимся не чаще четырех-пяти раз в год.

Графа Шеревалова в Сокое по моем приезде не оказалось, но меня приняла его дочь Тамара. С ней был ее муж, чье присутствие, несомненно, имело прямое отношение к отсутствию ее отца. Они были женаты чуть больше семи лет и имели двоих прелестных детей, которые говорили на хорошем английском и плохом русском. С самого рождения у них была английская гувернантка.

В доме гостила пара молодых русских офицеров, а также две пожилые кузины-старые девы, которые руководили варкой домашнего варенья и сбором грибов для «всемирно известного стола» графа Шеревалова.

Я приехал около четырех часов пополудни, проехав тридцать верст от железнодорожной станции. Кучер, посланный встретить меня, всю дорогу рассказывал мне истории о домочадцах.

Еще до ужина я оказался втянут в паутину искусно сплетенной драмы. Случилось это так. После чая Владимир Лалин, второй муж Тамары, взял меня под руку и весьма любезно пригласил прогуляться по имению. Там можно было посмотреть на красивые аллеи, старую церковь и Львиные ворота, которые граф привез из Англии. Все здесь было выдержано в английском стиле, сказал он мне с неловким рвением польстить моей национальной гордости.

Мы спускались по извилистой подъездной аллее, огибавшей зеленый холм, приятно болтая о всяких мелочах деревенской жизни. Он был очень красивым мужчиной тридцати двух лет, офицером одного из элитных гвардейских полков Петрограда, широкоплечим и светловолосым, с бледной кожей и голубыми глазами. Он прекрасно говорил по-английски, переходя на французский или русский всякий раз, когда начинал сыпать ругательствами. Оба эти языка, похоже, созданы для вспыльчивого характера и брани.

К тому времени, как мы добрались до подножия холма, он, должно быть, решил, что может доверить мне свои тайны, или, возможно, просто поддался обычной русской слабости — изливать душу первому встречному. Как бы то ни было, волей-неволей я вскоре оказался в самой гуще событий.

Да, он должен меня предупредить. Его жена доставляет ему массу беспокойств. Как я думаю, не плетут ли молодые офицеры интриг против него? Каким образом, черт возьми, он ожидал, что я отвечу на этот вопрос, увидев этих людей всего полчаса в светском обществе, я понять не мог. Я пришел к выводу, что он потакает утомительной русской привычке высказывать свои мысли так же быстро, как они приходят ему в голову. И видит Бог, что творится внутри у русского человека, когда он находится во власти эмоций. Эта пульсация болезненна. В течение десяти минут я выслушал все о его семейных делах, хотя и протестовал, утверждая, что ничем не могу ему помочь, и что мне крайне неприятно высказывать мнение о вещах, которых я не знаю и до которых мне нет дела. Подобная точка зрения, однако, вызвала у него лишь негодование. Я понял, что соприкоснулся с типичной русской «душой». Она никогда не считается с вашей точкой зрения и не остановится ни перед какими уловками хитрости и ментальных извращений, чтобы заставить вас согласиться с ней или покрыть позором.

Из-за того, что я объявил себя некомпетентным помочь Владимиру Лалину в обсуждении его кувырком идущей семейной жизни, он побагровел.

«Вот! — возбужденно воскликнул он. — Именно этого и следует ожидать от англичанина. Низкий, подлый эгоизм!»

За этим последовало долгое, эмоциональное изложение превосходства русской человечности и «симпатичности» над британским эгоизмом и бессердечием. Я в очередной раз пришел к выводу, что для удовлетворения этой русской потребности в «сочувствии» человек должен превратить свои тело и душу в некое подобие ирландской хижины, где свиньи и куры всей общины блаженствуют, чувствуя себя как дома в одной единственной комнате. По сути, русская душа такова, что не позволяет никому называть свою душу своей собственной.

Мои попытки доказать возбужденному мужу, что я всего лишь хочу уважать интимные подробности его частной жизни, не убедили его. Он усомнился в моей искренности.

«Англичане — лицемеры», — сказал он тем догматичным тоном не терпящим возражений, с которым я уже был знаком. «Все это знают. Шопенгауэр писал об этом».

«И Бернард Шоу тоже», — ответил я, решив подыграть ему. «Многим приходится об этом писать. Это дань, которую порок платит добродетели. Писатели никогда не делают состояния на нравоучительных сказках».

Было досадно, что мне приходится потакать человеку, которого я знал не больше получаса. Но в России учишься смотреть на большинство русских как на распущенных, неврастеничных детей природы, несмотря на их статную внешность, лоск красивых нарядов и эклектичные разговоры.

Стремительно перейдя от осуждения английской «бесчеловечности и лицемерия», он принял вид горячего просителя милосердия и сострадания. Русские — настолько прирожденные актеры, что им действительно кажется, будто они верят в те эмоции, которые волнуют их в данный момент. Они будут клясться всеми богами на небесах, со слезами в голосе и на глазах, что раскаиваются, хотят быть прощенными, любят вас или выражают любую другую эмоцию, лишь бы через несколько минут заявить совершенно противоположное. Они абсолютно искренни, ибо лишены какого-либо якоря принципов или стабилизирующих убеждений, которые не позволили бы кораблю их души бросаться из огня да в полымя по бурному океану их примитивных желаний и страхов. Принципы — это всего лишь вопрос сильной руки тирана. Большевизм начался тогда, когда кнут потерял свою силу.

Владимир Лалин умолял меня стать его другом. Его рука легла на сердце, в голосе появились трогательные нотки.

«Признаю, у вас, англичан, есть характер, — сказал он. — Ах! Чувствуется, что на вас можно положиться, вам можно доверять. Это потому, что вы так borné (ограниченны). У вас нет русской всеохватности. Но это не имеет значения. Лошадь становится только лучше, если на нее надеть шоры».

Я должным образом смягчился от лести, пусть и с оговорками. Присев на каменную скамью на берегу серебристой речки у подножия аллеи, я выслушал его рассказ. Он сводился к следующему:

«Когда мне было двадцать пять, то есть семь лет назад, я был корнетом в Преображенском полку. Люди говорили, что я хорош собой. Как видите, я ведь недурен, не так ли? Моя семья имела хорошее немецкое происхождение, но я был беден по сравнению со своими однополчанами, которым ничего не стоило спустить небольшое состояние на ночную оргию.

Я оказался втянут в связь с графиней Тамарой Треповой, богатой дочерью графа Шеревалова. Она ненавидела своего дурного мужа. Скандалы с его бесчинствами были излюбленной темой в Петрограде. Его пороки воспевались в кабаре. Чем дерзче он становился, тем большую популярность приобретал. Деньги Шереваловых позволяли ему вести самую разгульную жизнь. Тамара отказалась с ним жить. Когда она родила сына, он знал, что отец не он. Отцом был я. Мальчика записали как графа Трепова. Трепов метал громы и молнии, угрожая развестись с женой и заявляя, что задета его честь. Он вызвал меня на дуэль, но этому воспрепятствовали родители Тамары, пригрозив перекрыть все денежные поступления. Трепов не мог жить без денег жены. Если бы финансирование прекратилось, ему пришлось бы вернуться к скромному образу жизни. Это было бы слишком большим позором. Было решено, что он признает мальчика, вернется жить в квартиру Тамары, а начальство уговорят отправить меня на Кавказ, в тамошний гарнизонный полк. Все это было исполнено, и дело, казалось, уладилось.

К несчастью, прошло совсем немного времени, как мой полк получил приказ вернуться в Петроград. Разумеется, я отправился туда. Тамара не успела услышать о моем приезде, как тут же явилась ко мне. Я не испытывал к ней никаких чувств; и никогда не испытывал. У меня просто была интрижка, как это обычно бывает. Она же была безумно в меня влюблена и начала докучать мне, ссылаясь на свои несчастья и отчаяние. Она хотела, чтобы я снова скомпрометировал ее мужа, дабы спровоцировать его на развод. Тогда мы смогли бы пожениться. Меня все это раздражало, о чем я ей и сказал. Однажды она явилась в казармы и перед всеми офицерами заявила, что любит меня, и что я на самом деле отец маленького мальчика, известного как граф Трепов. Я был выставлен на всеобщее посмешище. В ту же ночь я сбежал с ней. Мы сели на севастопольский экспресс и отправились жить на ее виллу под Ялтой.

Трепов был вынужден развестись с ней ради своей „чести“. Встал вопрос о мальчике. Юридически он был графом Треповым, но меня вызвали к Императору, и я должен был поклясться в своем отцовстве. Тогда фамилию мальчика сменили на Лалин.

Какое-то время дела шли гладко. Мне было удобно, что в мой кошелек поступает столько денег, но я не был влюблен в Тамару. Она раздражала меня своей любящей нежностью. Она никак не могла понять, что я хочу, чтобы меня оставили в покое. Я устал от жизни. Она приходила ко мне в кабинет, обнимала меня за шею и пыталась показать, как сильно она меня любит. Я не мог этого выносить!»

На этом месте он вдруг встал и несколько минут молча расхаживал взад-вперед, заложив руки за спину; на его суровом лице читался гневный вызов.

«Что ж, чтобы избавиться от этой неприятности, мне повезло стать отцом дочери, — продолжил он. — Но счастье длилось недолго. Я сказал ей, что хочу, чтобы меня оставили в покое, что мне нет дела до ее любви. Я женился на ней, потому что была задета моя честь. Начало войны принесло мне огромное облегчение. Меня прикомандировали к штабу великого князя Николая Николаевича, а Тамара занялась сестринским делом. Поработав так несколько месяцев, она приехала в штаб вместе с остальными светскими дамами. Штаб был просто наводнен ими. Когда война только началась, мы одержали множество побед, но когда женщины спустились к нам, чтобы помочь их отпраздновать, мы вскоре познали вкус поражений.

Я ожидал вспышки ревности со стороны Тамары. Она была готова обрушить на меня весь мир при малейшем намеке на появление в моей жизни другой женщины. Но в этом не было нужды. Женщины стали для меня лопнувшим мыльным пузырем. Она начала отравлять мне жизнь из-за того, что я не отвечал взаимностью на ее любовь. Когда Великий Князь отправился на Кавказ, я поехал с его штабом, надеясь, что Тамара останется и продолжит свое элегантное ухаживание за ранеными. Ничего подобного. Она последовала за мной туда и настояла на том, чтобы снять огромную квартиру в Тифлисе. Мне пришлось жить там, чтобы избежать публичного скандала. Она была твердо намерена не дать мне ускользнуть от ее привязанности.

Так продолжалось больше года. Дети остались в Петрограде со своей английской гувернанткой. Однажды я встретил человека, который ошеломил меня дружеской шуткой о новом поклоннике моей жены. Сначала я не понял намека. Я спросил его, какого поклонника он имеет в виду.

„Самого лихого парня в полку“, — ответил он. „Уж если твоей жене не дали выбрать первого мужа, то любовников она выбирать умеет!“

Я был совершенно ошарашен этим замечанием. До меня дошло, на что он намекает. Он ухмылялся с явным удовольствием. Я мог бы убить его на месте. Мы, русские — гнилой народец. Нам лишь бы поухмыляться и посмеяться над любым другим человеком, которому изменяет жена».

Он разразился одной из тех болезненных тирад в адрес своих соотечественников, которые доставляют среднестатистическому русскому не меньше удовольствия, чем их британским подражателям. Единственное различие, по-видимому, заключается в том, что русский искренне бунтует против тирании порочности своих земляков, тогда как британский критик лишь потакает детской форме снобизма.

«Тот человек не назвал мне имя этого лихого молодого офицера, но позволил яду проникнуть внутрь, несомненно, в надежде насладиться дальнейшим развитием событий и моими страданиями. Я поднял эту тему в разговоре с Тамарой, но она отрицала наличие какой-либо привязанности к кому-либо, кроме меня. Я начал верить, что этот человек выставил меня дураком, и задался вопросом, не было ли это уловкой со стороны Тамары, чтобы вызвать во мне ревность. Казалось, она во что бы то ни стало решила завоевать мою привязанность. Я был начеку, приплатил кое-кому из слуг, чтобы они тоже были внимательны, но так ничего и не обнаружил. Я говорил себе, что кошелек в руках у Тамары, и она вполне может позволить себе платить тем же людям вдвое больше моего. В России мы опутаны шпионами и контршпионами. Каждый находится у кого-то на содержании. Первое, что делает человек, взяв взятку — идет к противоположной стороне и предлагает свои услуги за более высокую сумму. Поэтому атмосфера недоверия и подозрительности начала меня душить.

Какое-то время я это терпел. Однажды я так устал слушать мужские сплетни, что взял лошадь и отправился на одинокую конную прогулку в горы. Я долго блуждал и остановился передохнуть у придорожного татарского кафе. Я заметил двух оседланных лошадей, привязанных к дереву у деревянной хибарки. В этом не было ничего необычного. Езда верхом — основное средство передвижения на гористом Кавказе.

Я спешился, намереваясь зайти немного перекусить. В дверях татарин-хозяин сообщил мне, что у них татарский праздник, и он не может обслуживать русских. Я очень хотел пить и не собирался мириться с таким отказом. При виде десятирублевой купюры, которую я ему показал, правоверный магометанин отвесил мне роскошный салам и пригласил внутрь.

То, что предстало моим глазам, заставило меня едва не задохнуться. В руке у меня был хлыст. Какое счастье, что он был. То, что я увидел, до такой степени разгорячило мою кровь, что я мог бы пустить в ход и более опасное оружие. На турецком диване в глубине кафе я увидел Тамару с князем Андиковым; они пили ликеры и были раскрасневшимися от возбуждения. Я ворвался туда и отхлестал этого молодого глупца изо всех сил. Разыгралась ужасная сцена. Тамара, разумеется, упала в обморок. Она клялась, что это была всего лишь дружеская конная прогулка.

На следующий день Андиков перевелся в Киев.

Вскоре после этого Тамара начала жаловаться на климат. Она говорила, что он плохо влияет на ее нервы. Мать посоветовала ей вернуться в Петроград, чтобы присматривать за детьми и помогать выхаживать раненых солдат в ее частном госпитале. Так она и сделала, оставив меня за тысячу миль позади.

Теперь мне пришлось взять отпуск, чтобы снова спасать свою честь. Мне написали с севера, что Тамара надолго отлучается из дома. Куда она уезжала — никто не знал. Я несколько раз писал ей по этому поводу, но она лишь отвечала, что ей доставляет удовольствие видеть, как я ревную. Это, мол, может стать путем к любви.

Я ответил, что, возможно, это и так, и умолял ее встретиться со мной в Москве. Она же в ответ велела мне приехать в это имение, где мы могли бы укрыться от глаз и злых языков света».

В этот момент я выразил надежду, что с их семейными делами все будет хорошо, но это было за гранью самых смелых мечтаний.

«А вы как думаете? — спросил он. — Могу ли я доверять Тамаре?»

Конечно, я мог лишь ответить, что ничего не знаю о Тамаре, кроме того, что он мне только что рассказал.

Он положил свою руку на мою и попытался крепко ее сжать.

«Вам, англичанам, можно доверять, — сказал он. — Сделайте мне одолжение, пожалуйста! Умоляю вас, сделайте одолжение!»

«Что ж, в чем дело?» — спросил я.

«Вам, англичанам, можно доверять, — повторил он. — Холодный, бессердечный народ, но надежный. Сделайте мне одолжение. Присматривайте за моей женой. Мне нужно возвращаться в Тифлис. Она собирается остаться здесь до ноября, когда, возможно, мы сможем вместе поехать в Петроград. Я уже говорил с ее матерью, графиней Шереваловой. Она потрясающая женщина. Без всяких глупостей, как вы, англичане, говорите. Она пригрозила лишить Тамару содержания, если случится еще одна интрижка. Думаю, именно поэтому Тамара так ласкова со мной и клянется, что хочет, чтобы я был рядом. От Андикова нет никаких вестей. Но я хочу все разузнать. Сделайте одолжение. Обещайте мне!»

Он снова сжал мою руку и бросил на меня жалобный, умоляющий взгляд своих синих глаз, а голос его зазвучал мягко и проникновенно.

Я мягко дал ему понять, что не нанимался в шпионы.

«Вот почему я могу вам доверять», — ответил он.

Рискуя навлечь на себя вихрь обвинений в адрес моих человеческих качеств, я заставил его уважать мою волю. Ничто так не ненавистно русскому человеку, как воля, которая отказывается прогибаться. Его последнее прибежище — это ругань. В данном случае это была тирада против английского лицемерия и любви «выдерживать характер».

«Ах! — воскликнул он, отметая этот вопрос взмахом руки. — Черт бы вас побрал! Все это лицемерие и гордыня. Вы, англичане, так важничаете, проповедуете высокую мораль и любите выдерживать характер».

Я знал, что в России это обычное обвинение. Жизнь рассматривается здесь просто как череда актерских выступлений. Человек «выдерживает характер» в угоду собственному удобству. Русский не может понять, как можно обладать характером, основанным на незыблемых принципах.

И все же я убедил подозрительного мужа, что меня нельзя ни подкупить, ни разжалобить пафосом, чтобы я стал его шпионом.

Через несколько дней он уехал на Кавказ. И он, и Тамара клялись друг другу в абсолютной верности и любви, когда экипаж подъехал к дверям. На их глазах выступили слезы, голоса дрожали от волнения, когда они обнимались, краснея от бесконечных поцелуев.

Когда экипаж тронулся, Тамара посылала вслед мужу бурные воздушные поцелуи и осеняла его крестным знамением.

Затем она вошла в дом и зажгла десять свечей перед иконами в домовой церкви.

Глава VIII. Перевернутая страница

В вечер отъезда своего мужа Тамара Лалина постучала в мою дверь. Было около одиннадцати часов. Вечер выдался зябким, поэтому я разжег дрова в открытом камине и лежал на кушетке, читая один из романов Салтыкова. Они рисуют настолько пугающе правдивую картину русской жизни, что их так и не перевели на английский язык. Я как раз размышлял об этом, когда раздался стук.

Тамара Лалина вошла в комнату с сияющей улыбкой. На ее румяных щеках не осталось и следа от слез, пролитых по уезжающему мужу. В голубых глазах плясали веселые искорки. Она была элегантно одета в розовое бархатное театральное манто, отороченное горностаем, с богатой подкладкой из зеленого и золотого шелка.

— Я велела заложить карету, — сказала она. — Я хочу совершить полуночную прогулку по лесам и долинам. При лунном свете там так чудесно. На лесных полянах все словно в сказке, а деревья, кажется, пускаются в пляс, когда лошади мчат тебя сквозь тени густых ветвей.

— Не слишком ли прохладно и поздно? — спросил я.

— Там полно теплых пледов, а чем позднее час, тем веселее. Вы ведь поедете, не так ли? Я рассчитываю на вашу компанию.

Я согласился сопровождать эту прекрасную даму в ее путешествии по залитой лунным светом сказочной стране. Был даже шанс встретить разбойников в дремучем лесу.

У главного входа ждала четырехколесная карета, запряженная двумя великолепными лошадьми. Целая толпа слуг хлопотала о нашем удобстве, когда мы усаживались на просторное сиденье. Наши колени укрыли мехами и пледами, а под ноги бросили шкуры чернобурки.

Ночь была очень тихой, лишь слабый, напоенный ароматами ветерок шелестел листьями на аллее. Через несколько мгновений мы промчались через Львиные ворота и выехали на пыльную деревенскую дорогу. Проезжая мимо тянущегося в беспорядке ряда покосившихся деревянных изб, мы мельком видели свечи, горевшие в крошечных комнатках. На мосту над сонной речкой бродили деревенские девушки, во все горло распевая крестьянские песни. Несколько парней в вышитых рубахах и высоких сапогах отплясывали вокруг такого же юноши, игравшего на гармошке.

Часы на церковной башне пробили полночь глубоким, резонирующим звоном, когда мы помчались по мягкой земле грунтовой дороги сквозь крестьянские хлебные поля. Затем мы въехали во тьму густого леса, где лунный свет лился сквозь ветви, словно паруса из серебряного газа.

Наедине со мной в глубине леса, где не было слышно ничего, кроме глухого стука копыт по песчаной почве да успокаивающего тпруканья кучера, сдерживавшего пыл лошадей, Тамара Лалина открыла мне свое сердце.

Именно этого я и ожидал.

— Что вы думаете о моем муже? — спросила она.

— Я знаю его слишком недолго, чтобы составить какое-либо мнение, — ответил я.

Она достала надушенный платочек и промокнула затуманенные слезами глаза.

— Он жестокий человек! — заявила она с внезапным жаром. — Моя жизнь — это одна сплошная глава страданий и преследований. С виду он кажется самым очаровательным и восхитительным мужчиной, но внутри он варвар. Когда-то я любила его до безумия. Но он презрел мою любовь. Я пожертвовала ради него всем. А он обращается со мной самым отвратительным образом, обвиняя и подозревая меня в немыслимых вещах. Он вам что-нибудь рассказывал? Я была бы так счастлива знать, что он действительно меня любит.

Я дипломатично ответил, что он очень стремится заботиться о ней и находит свое счастье в семье.

— Вот это-то меня и раздражает! — воскликнула она. — Мне не нужно его представление о семье. Эти дети — его. Какой порядочный муж обречет свою жену на деторождение? А он сделал это со мной. Я не выношу ни вида, ни крика детей. Когда я в Петрограде, мне противно слышать их голоса в квартире. Они лишают человека всякой радости жизни. Что за животное мне досталось в мужья! И все же я люблю его!

Пока мы мчались сквозь пляшущие тени раскачивающихся берез, она раскрыла мне свои взгляды на жизнь.

— Жизнь нужно проживать и наслаждаться ею, — уверяла она меня. — Нет смысла вести болезненное или скучное существование. Сама болезнь показывает, что с жизнью что-то не так.

— Но что вы понимаете под жизнью? — спросил я.

— Удовольствие, — ответила она. — Все основано на удовольствии. Никто и никогда не делает ничего, кроме того, что взывает к его чувству удовольствия.

— А как же самопожертвование и героизм? — спросил я.

Она разразилась таким веселым смехом, что напугала лошадей. Они натянули постромки и метнулись в сторону, едва не задев ствол сосны. Кучер успокоил их свистом, похожим на птичий крик.

— Самопожертвование — это просто еще одна форма удовольствия, — ответила она. — Неужели вы настолько наивны, чтобы верить, будто в самопожертвовании есть какая-то особая добродетель? Если мужчина или женщина идут на такое, значит, они находят в этом удовольствие. Это нездоровое чувство, конечно, но о вкусах не спорят. Монахиня ведет так называемую тяжелую монастырскую жизнь, потому что находит в ней болезненное наслаждение.

— А что вы думаете о людях, которые так отважно сражаются и умирают на фронте? — спросил я, зная, что она получила от Императора награду за «героическую службу в качестве сестры милосердия».

— Ими движет извращенное удовольствие, — ответила она. — Я выхаживала одного человека из ударного батальона. Он признался мне, что возбуждение, чувство риска и опасности были величайшими удовольствиями, которые он когда-либо испытывал. Человек никогда не действует иначе, как ради удовольствия. Когда его заставляют что-то делать, именно удовольствие избегнуть наказания за неповиновение заставляет его подчиниться.

Моему изумленному слуху открылось, что главным делом жизни является любовь. Не то старомодное представление о любви, которая длится всю жизнь и, как предполагается, продолжается в вечности, а любовь, которая была чем-то вроде бесплотного духа, витающего вокруг людских жилищ и ожидающего перевоплощения в любом представителе противоположного пола. У этого вселенского духа, казалось, не было личности.

— Личность — это ничто, — поучала меня моя наставница. — Она вообще ничего не значит. Это может быть Том, Дик или Гарри, но как таковой он лишь проводник. Мы, русские, слишком свободны, слишком близки к вечному, чтобы выносить цепи вашей английской условности. Брак — это в корне неверно, потому что он разрушает универсальность любви. Нельзя связать свободный, вселенский дух. Привязать дух любви и сковать его обстоятельствами — значит уничтожить его. Мужчина или женщина — это лишь обстоятельство. Любовь выше их. Мы хотим избавиться от Uslovnost (условностей). Если вы любите одного человека и видите другого, к которому, как вам кажется, вы испытываете большее чувство, значит, любовь более полно раскрывается для вас в последнем. Это потому, что Любовь — это дух, и ей нужен медиум. Некоторые медиумы лучше других. Мы, русские, влюблены в саму Любовь.

Вряд ли я когда-либо слышал более верные слова. Из всего, что я видел и слышал за время своей жизни в России, я понял, что русские любят всеобщее, универсальное. Для них конкретное — это нечто слишком ограниченное, тривиальное, borné (узкое) и конечное, чтобы удовлетворить их неутолимую жажду бесконечного, вселенского, безусловного. И это правило применялось не только в любви, но и в отношении справедливости, истины и всех великих абстрактных понятий в жизни. Их презрение к конкретному столь же безгранично, как и их мания к абстрактному. Возможно, именно этим подвижным состоянием их разума и индивидуальности объясняется наличие такого количества анархии и нигилизма, а также их бесконечные разговоры о революции и всеобщем очищении испорченного мира.

Сидя в карете, закутавшись в меха, под сводом серебристого полуночного неба, я начал задаваться вопросом: а не высматривает ли моя прекрасная и философски настроенная спутница подходящего медиума для Духа Любви? Луна благоприятствовала этому. Для самого хладнокровного мужчины довольно тревожно осознавать, что в любой момент его могут счесть подходящим сосудом для духа, ищущего себе пристанище.

Из дальнейшего разговора мне стало ясно, что Любовь продолжает раскрывать себя через серию медиумов до тех пор, пока стремящаяся душа не достигнет своей земной нирваны, после чего Любовь отправится на поиски новых, более юных обиталищ. Мне не потребовалось много времени, чтобы убедиться, что брак при таких условиях — весьма шаткое предприятие.

Тамара Лалина изливала свои взгляды с пылом ниспровергательницы основ.

— Помимо своей полезности в качестве статуса для женщины, брак может существовать только для того, чтобы даровать свободу, — заявила она. — Ни одна женщина, обладающая хоть каким-то чувством собственного достоинства и свободы, не согласится отказаться от своего права жить собственной жизнью. Только рабыня может полностью продать свое тело и душу. Брак нужен лишь для того, чтобы устроить финансовое положение женщины и обеспечить ее социальную эмансипацию. Для современной женщины — это дверь в жизнь.

Мы выехали из леса на огромное пастбище. Серебряные лучи луны заливали спящую землю потоками мягкого света. Чуть дальше за извилистой рекой на темном фоне сосен и тополей белел дом с белыми колоннами. Кучер погнал лошадей во весь опор. Навстречу нам по тополиной аллее выбежали две красивые борзые собаки. Когда мы подъехали к ступеням террасы, молодой красивый офицер, одетый в темно-коричневую военную куртку и малиновые галифе, грузно, вразвалочку зашагал вперед по скрипучим половицам, лихо позвякивая шпорами на начищенных сапогах.

— Как я рад, что вы приехали, — сказал он, беря Тамару за руку. — Завтра я возвращаюсь в ставку.

Дом был пуст. Хозяева находились в Петрограде. Он был один.

Он провел нас в дом, учтиво помог снять меха и показал скудно обставленную столовую. Как и в большинстве загородных домов в России, на крашеном полу не было ковра. Вдоль голых стен стояли несколько стульев красного дерева, буфет и кушетка. На столе в центре горела лампа под абажуром. Скатерть из клеенки была порвана и в пятнах.

Вскоре слуга молодого офицера внес шипящий самовар. Заварили чай, на стол поставили блюда с копченой сельдью и сардинами.

Начался разговор.

Трижды самовар уносили, чтобы заново разжечь. Раз двадцать стаканы собеседников наполнялись чаем. Жизнь, политика, война, балет, придворные скандалы и сплетни, любовные истории общих знакомых и сотни других тем были обсуждены; мир был признан абсолютно прогнившим, а все люди — дураками.

Время от времени доносилось фырканье лошадей, лай собак, а позже и крик петуха. Они были мне ближе, чем эти разговоры.

Медленно, но верно я начал погружаться в страну, где нет любителей поболтать. Моя голова клевала носом. Я уже давно перестал быть членом этой компании, несшей околесицу. Все, чего я желал, — чтобы мир и его заботы предоставили самим себе.

Но моя надежда на передышку была напрасной. Улучив момент, я вышел на улицу и обнаружил кучера, дремавшего на козлах. Я потряс его за руку и разбудил.

Не потребовалось долгих уговоров, чтобы убедить его: единственный способ вернуться домой до утра — это вбежать внутрь с явными признаками тревоги и заявить, что лошадям будет нанесен непоправимый вред, если они простоят тут еще хоть минуту.

К счастью, эта уловка возымела желаемое действие.

Подкрепившись водкой и различными настойками, мы отправились домой. Молодой офицер в малиновых галифе настоял на том, чтобы поехать с нами. Лес кишел бандитами. Он покинул нас у Львиных ворот.

Всю ночь я ломал голову над тем, как же он добрался обратно. Двадцать верст по полям и лесам, и никакой лошади! И вдобавок лесные разбойники!

На следующий день Тамара подарила мне небольшой томик английских стихов. Он лежал на моей тарелке для завтрака, когда я спустился утром. Он назывался «Стихи страсти», автор Э. Уилкокс. Рядом лежала записка, написанная почерком Тамары, в которой говорилось, что она оставляет мне этот томик как «сувенир великих возможностей» и что она решила сесть на утренний поезд и отправиться на юг, «на воды», чтобы подлечить свои истерзанные тело и душу.

Я сберег этот сборник стихов из-за дарственной надписи. Сувенир великих возможностей куда приятнее сувениров нечистой совести. Впрочем, я знал, что Тамара отвергала совесть, называя ее «богом-громовержцем дикарского ума» и «мифом трусов».

Несомненно, я многое упустил, но было не так уж неприятно осознавать, что мой душевный покой не был нарушен духом Любви, ищущим себе медиума.

Чтобы возместить отъезд Тамары, с Фронта прибыла ее младшая сестра. Мне не потребовалось и десяти минут, чтобы обнаружить, что тот же самый дух Любви владеет и ею, притом еще более усердно, чем Тамарой.

Она приехала как раз к чаю и пригласила меня присоединиться к компании для конной прогулки по окрестностям. Двое молодых офицеров, гостивших в доме, составили нам компанию, так что нас стало четверо. Пока мы ехали неспешной рысью по пыльным дорожкам, Натали забрасывала меня ошеломляющими обрывками информации о своей семейной жизни. Легкий, пахнущий хлебом ветерок доносил до меня такие поразительные фразы, как: «Мой муж — дегенерат. Я родила ему одного ребенка, а он все еще думает, что я должна пожертвовать своей жизнью и удовольствиями ради него, чтобы произвести на свет еще одно существо».

Мы подъехали к резкому понижению местности и были вынуждены натянуть поводья. Внизу, в долине, группа босоногих крестьянок в красных юбках и белых платках шагала к хлебным полям, их острые косы блестели на солнце. Они казались веселыми и довольными, шагая и распевая народные песни во весь голос.

— Я никогда не просилась за него замуж, — продолжала Натали, пока наши лошади перебирали копытами рыхлую землю, спускаясь по склону. — Когда женщина рожает мужу одного ребенка, она больше ничем ему не обязана. Она автоматически обретает свободу. Мой муж — сущее чудовище со старыми, отжившими идеями. В наше время женщин нельзя держать в гареме. Женщина должна иметь право на приключения в той же мере, что и мужчина.

И вновь я был вынужден слушать преобладающие взгляды эмансипированной России. Интеллигенции удалось навязать свои взгляды «сливкам общества». Я задавался вопросом, как долго общество сможет держаться вместе, когда все его устои гниют с каждым часом.

Натали была очень хорошенькой женщиной. Ее светлые глаза имели обыкновение вспыхивать внезапным огнем всякий раз, когда она говорила о жизни и ее сложностях. Она никогда не расставалась со своим скромным нарядом фронтовой сестры милосердия, хотя ее сердце пылало тропическими страстями.

В сумерках мы обычно играли в бридж в одной из зеркальных комнат, а после этого развлечения приносили самовар, и начинались вечерние разговоры. Я стал хитрее. Единственным способом полноценно выспаться было незаметно ускользнуть спать, не прощаясь. О, эта русская любовь к болтовне!

Полагаю, это часть первобытной природы русских. Они всегда напоминали мне коров, которые лежат на лугу и неторопливо жуют жвачку. Стоит русскому начать, его уже не остановить. Дайте ему стул и стол, и он будет говорить, говорить и говорить, пока у него не отвалится голова. Если он начинает чувствовать себя комфортно с кем-то или в каком-то доме, от него трудно избавиться. Voluptas vitae (Радость жизни) — вот его властвующий дух.

Примерно через четыре дня после отъезда Тамары я выскользнул из-за стола, намереваясь лечь спать. Проходя через холл, я услышал шум экипажа, подъехавшего к дверям. Женский голос позвал:

— Иван! Егор! Агриппина!

Слуги тотчас бросились к дверям, распахнули их и включили свет на улице.

Я увидел бледное лицо Тамары. Она сидела в огромном тарантасе, утопая в горе тяжелых мехов.

Я вышел поприветствовать ее. Было очень неожиданно, что она вернулась так внезапно. Неужели воды ей не помогли?

Она протянула свою изящную белую руку и пожала мою. В ее глазах горел свирепый огонь, от которого мне стало не по себе. На мое вежливое приветствие она ответила потоком объяснений. При каждом вдохе ее руки взлетали, как цепы, а грудь вздымалась.

Я понял: произошло нечто ужасное. Неужели Россия потерпела поражение? Немцы прорвали фронт?

Ничего подобного. Фронт жил своей жизнью. Тамаре предстояло сражаться в собственной битве.

Когда ее сестра и офицеры вышли встретить ее, она выпрыгнула из экипажа, сбросила меха и зашагала по ступеням с видом оскорбленной богини, декламируя свои горести высоким, дрожащим голосом.

— Я узнаю, кто этот предатель! — воскликнула она. — В этом доме есть кто-то, кто предал меня! Обманщик, негодяй, злодей! Я отомщу! Низкая, подлая, гнусная тварь! Кто это? Кто?

Она топнула изящной ножкой по мраморной ступени, сжимая в кулаки руки в белых перчатках.

— Говорю вам, я узнаю! Им от меня не уйти! Худшего, более постыдного, омерзительного предательства и обмана просто не существует!

Слуги метались туда-сюда в явном страхе перед возмездием. Лакеи Иван и Егор с необычайной прытью суетились, убирая багаж и складывая меха.

— Где Анюта? — спросила она, оглядывая перепуганные лица слуг.

— В своей комнате, — ответил кто-то.

— Немедленно приведите ее сюда! — приказала Тамара.

Тотчас же холл опустел. Все исчезли, словно по мановению волшебной палочки, столь велико было их рвение выполнить приказ хозяйки. Имея за плечами долгий опыт русской жизни, я ускользнул в свою комнату. Вскоре раздались пронзительные крики и вопли. Тамара бушевала на Анюту, свою горничную, которая защищалась от обвинений во взяточничестве и продажности. Перебранка продолжалась больше часа, наполняя коридоры огромного дома шумом, который сделал бы честь сумасшедшему дому.

Утром я услышал эту историю из собственных уст Тамары. Она позвала меня к себе в комнату и излила свое горе с замирающим сердцем. В ее манерах была такая мягкость, что казалось невозможным, чтобы она была тем воющим существом, что я слышал прошлой ночью.

Неизменная оторочка из мягкого пушистого меха окаймляла ее нежную шею и руки. Богатая шелковая подкладка ее полуманто горела пламенем страсти. На груди красовался букет красных роз.

Когда я удобно устроился на диване, она налила мне бенедиктина, а сама взяла вишневую наливку.

— Мир полон предателей и лжецов, — заявила она. — Никому нельзя доверять, а мужьям и подавно! И что вы думаете? Я уехала «на воды», чтобы немного отдохнуть после тяжелой работы в Красном Кресте, и меня втягивают в эту ужасную историю. Я уверена, что негодяйка, которая меня предала, — это Анюта. Она служит у меня больше десяти лет, и я всегда брала ее с собой, но в этот раз решила оставить здесь. Вы поверите? Она на содержании у моего мужа. Она отрицает это, но я уверена, что это правда. Кто еще мог меня предать? И все так подло!

Мне было довольно трудно отвечать на все эти вопросы, поэтому я подождал, пока ситуация немного прояснится. Тамара была рада слушателю.

— Я подозревала, что мой скот-муж замышляет какую-то пакость, когда решил приехать сюда, — продолжала она.

— Но вы же любите его! — запротестовал я.

— Я люблю его, когда он служит медиумом для Любви, — ответила она. — Но я ненавижу его, когда он пускается на подобное предательство. Я совершенно уверена, что он подкупил Анюту, и я камня на камне не оставлю, пока не выведу ее на чистую воду. Я ехала на воды в Евпаторию, что в Крыму, и сделала остановку в Синельниково, на юге России, чтобы сделать кое-какие покупки. Случайно на главной улице я встретила князя Андикова, и, поскольку он мой старый друг, я приняла его приглашение пообедать у него дома. Он стоит со своим полком в деревне неподалеку от Синельниково. Вы поверите в подлость людей? Пока я наслаждалась заслуженным отдыхом после долгой дороги в поезде, слуга князя принес телеграмму на мое имя. Как кто-то мог догадаться, что я буду в таком месте, для меня оставалось загадкой. Я разорвала бумагу и прочитала послание. Какая мерзость! Она была от моего мужа из Тифлиса. Там было написано: «Желаю знать, что ты делаешь в компании Андикова. Немедленно возвращайся в Сокое, или я телеграфирую твоей матери».

Тамара развела своими маленькими белыми ручками в позе немого призыва и оцепенения. Ее глаза расширились от ужаса.

— Разве это не верх подлости и предательства? — спросила она наконец. — Я была так поражена, что пришла в ярость. Не теряя ни минуты, я села на следующий поезд обратно и приехала сюда. Я догадалась, что эта злодейка Анюта, должно быть, сообщила ему мой адрес. Она вылетит с работы сию же минуту! Вчера вечером она клялась Богом и крестом, что никогда ни словом не обмолвилась с моим мужем о моих делах; но слово русского не стоит и гроша! Ее вышвырнут из дома со всеми ее пожитками!

— Что вы намерены делать, чтобы получить доказательства? — спросил я, опасаясь, что ее эмоции могут перерасти в бурю.

— Я пойду и попрошу сельского почтмейстера показать мне журнал телеграмм, — ответила она. — Она наверняка послала телеграмму моему мужу в Тифлис в день моего отъезда. Кроме того, она, должно быть, шпионила за моими письмами, чтобы узнать адрес Андикова. Я хочу, чтобы вы сходили со мной на почту. Это прямо в деревне, а дороги такие плохие.

Я видел, что на улице идет дождь. Тащиться по грязи, похожей на суп, было неприятной перспективой, поэтому я предложил отложить визит, пока дождь не прекратится. Она согласилась.

— Конечно, почтмейстер не имеет права никому показывать журнал, — добавила она. — Но это неважно! Слава Богу, мы в России. У нас нет таких жестких правил, которые нельзя было бы обойти с помощью небольшой толики обаяния.

Она достала кошелек и пересчитала в нем наличные. Затем покачала головой.

— Нет, не думаю, что дам ему денег. Это выглядит вульгарно, — сказала она. — Пожалуй, какая-нибудь ценная вещица будет лучше. Вон там есть золотая икона. Как думаете, ему это понравится? Она стоит сотню рублей.

Она достала икону из стеклянного киота и внимательно осмотрела ее.

— Не думаю, что смогу с ней расстаться, — сказала она. — Мне подарили ее в день свадьбы. Иногда даже радостно расстаться с мужем, потому что радость и удовольствие скоро покидают его, и хочется перемен. Но икона никогда не меняется. Она просто сохраняет память обо всем, что было любимо. Можно избавиться от мужа, но расстаться с символом брака было бы преступлением. Пожалуй, я дам этому человеку что-нибудь другое.

Она вернула икону на ее почетное место и взяла серебряную чашку с блюдцем.

— Думаю, это подойдет, — сказала она. — Конечно, я не должна забывать и о его жене. Вот серебряный нож для бумаг. Ей это понравится. Это польстит ей. Я скажу, что ей будет удобно разрезать им свои французские романы в желтых обложках, хотя эта старая ворона ни слова не знает на этом языке.

Дождь шел весь день. К вечеру Тамара потеряла терпение и решила пойти в деревню пешком. Она не доверила ни одному из молодых русских офицеров пойти с ней, а настояла на том, чтобы я сопровождал ее для защиты от злоумышленников.

Под проливным дождем мы двинулись в путь, вооружившись зонтиками и бредя по грязной жиже.

В верхних окнах крошечной деревянной почты горел свет. Тамара постучала в дверь и вошла. Мне пришлось остаться на улице под дождем и в грязи, потому что она опасалась, что почтмейстер отнесется с недоверием к присутствию третьего лица.

Должно быть, он оказался человеком более крепкой закваски, чем обычно, ибо сделка длилась более получаса. Я стоял под проливным дождем, наблюдая за тенью Тамары на жалюзи. Темные фигуры двигались туда-сюда, длинные руки взмахивали с пугающей жестикуляцией. Наконец на желтой шторе появился силуэт серебряной чашки, протянутой в качестве умиротворяющего подношения. Тень мужской руки потянулась, чтобы взять ее. Через несколько мгновений тени удлинились, и свет исчез, словно кто-то унес лампу. Она появилась в кабинете внизу, где было видно лишь тени двух голов, склонившихся над каким-то неясным предметом. Внезапно раздался вскрик, и женская тень яростно затряслась.

Несколько минут спустя входная дверь открылась, и в темном, пропитанном дождем воздухе зазвучали радостные голоса. Тамара окликнула меня. В ее голосе звучали нотки триумфа.

— Так я и думала! — воскликнула она. — Я видела журнал. Эта гнусная тварь послала телеграмму моему мужу в день моего отъезда. Она вылетает из моего дома сегодня же вечером!

С потоком торжествующих лирических излияний, срывающихся с губ Тамары, мы брели сквозь проливной дождь. Мне было холодно и сыро, и никакая ее радость жизни не могла подбодрить мое упавшее духом сердце. Даже мое утомительное бдение было забыто. Я не удостоился ни благодарности, ни простого упоминания.

Когда мы вернулись домой, поднялся невероятный переполох. Анюте было приказано немедленно покинуть дом, но не раньше, чем она выслушала длинное изложение своих грехов и недостатков от разгневанной хозяйки.

Это привело к всеобщему возбуждению среди домочадцев. Слуги толпились во всех дверях и время от времени выходили вперед, чтобы добавить свою горсть горящих углей к тем, что уже с лихвой сыпались на голову бедной горничной. Злодейка подверглась моральному забрасыванию камнями со стороны всех обитателей дома.

Перекрикивая друг друга на самых высоких тонах, госпожа и горничная бросали друг другу обвинения и контробвинения. В результате Анюта бросила в свою хозяйку своего рода бомбу. Она пригрозила отправиться прямиком к графине Шереваловой в Петроград и раскрыть все подробности частной жизни ее дочери.

Эта угроза крайне встревожила Тамару. Ее мать грозилась лишить ее содержания в случае каких-либо скандалов. Для Тамары не могло случиться ничего более затруднительного. Ее возлюбленный растворился бы как мираж, лишись она своего богатства. По крайней мере, именно этого она боялась.

Чтобы не допустить этого, Тамара заявила, что сама поедет в Петроград утренним поездом и предупредит мать не принимать Анюту. Она скажет ей, что была вынуждена уволить горничную на месте за ужасные дела, связанные с квартировавшими в округе солдатами.

После этой последней угрозы она приказала Анюте собрать ее (Тамарин) сундук, чтобы он был готов к утреннему поезду.

Чтобы горничная не покинула дом, ее заперли в ее комнате вместе с сундуком и одеждой.

Уходя спать, я слышал, как она изрыгает огонь и проклятия на свою хозяйку и все ее пожитки.

Утром меня разбудил звук яростно захлопывающихся дверей и высокий голос, кричавший так, словно в агонии и отчаянии. А на улице мир казался блаженно спокойным. Желтеющие листья берез на опушке соснового леса походили на золотые платья грациозных танцовщиц, готовых пуститься в пляс на зеленой траве.

Торопливо спускаясь по мраморной лестнице, я встретил Тамару, очень раскрасневшуюся и безутешную.

Она бросилась ко мне, чтобы разоблачить заговор, размахивая отороченными мехом руками, на которых ярко сверкали ее дорогие бриллианты. Я буквально чувствовал исходившие от нее волны электрических эмоций.

— Снова предательство, низкое, подлое, гнусное предательство! — кричала она. — Когда я спустилась сегодня утром, чтобы успеть на ранний поезд, я позвонила Анюте. Ответа не последовало. Я сама пошла посмотреть, приготовила ли она мой сундук. И что вы думаете? Я глазам своим не поверила. Пол в ее комнате был усыпан моим драгоценным бельем и платьями, а окно открыто. Пока дом спал, эта уличная девка с помощью одного из своих солдат-любовников вытащила свой багаж через окно, погрузила на крестьянскую телегу и умчалась на станцию, в тридцати верстах отсюда, чтобы успеть на четырехчасовой поезд до Петрограда. Она оставила записку, что твердо намерена наговорить моей матери кучу ужасной лжи. О Боже! Я в таком жутком состоянии! Что мне сделать, чтобы не дать ей туда добраться? Вы видите, какая она низкая, порочная тварь? Я должна помешать ей добраться до Петрограда раньше меня!

С этой целью Тамара решила посоветоваться с управляющим имением. Мне снова пришлось ждать у дома, пока шло тайное совещание.

После получасового разговора Тамара вернулась, сияя от счастья.

— У меня есть верное средство положить конец карьере этой нахалки, — сказала она. — Мы посмотрели расписание и выяснили, что поезд, на котором она уехала, прибывает в Петроград только в двенадцать часов дня. Просто пойдемте со мной на почту. В этот раз я не заставлю вас ждать. Я просто пошлю телеграмму на следующую станцию, где останавливается поезд. Я попрошу полицию арестовать эту тварь как воровку и привезти ее обратно сюда.

— Разве такие вещи так легко делаются? — спросил я.

— Конечно! — ответила она. — В России одного имени Шереваловых достаточно для чего угодно. Разумеется, местному уряднику я дала хороший подарок.

В тот же вечер разъяренную горничную доставили под конвоем полиции. Тамара должным образом обрушила на нее поток обвинений и приказала паковать сундук. Пока та этим занималась, Тамара сделала приготовления, чтобы успеть на следующий поезд. Перед отъездом она распорядилась освободить Анюту через два дня. К тому времени уже не будет никакой опасности, что она прибудет в Петроград и добьется приема у графини Шереваловой. Последней должным образом сообщат о попытке кражи со стороны горничной и ее последующем аресте. Тамара сказала, что внушит матери свое желание быть великодушной и не преследовать девушку в судебном порядке.

Так вершилось правосудие за полгода до Революции.

…

Я больше не видел Тамару вплоть до окончания Революции. Она как раз собиралась бежать из Петрограда и от воющих толп революционеров на кавказские воды. В Кисловодске у нее была прекрасная вилла, где она могла чувствовать себя свободнее и наслаждаться жизнью.

— Разумеется, я принимаю мужа обратно, чтобы он жил со мной, — говорила она. — Армия разваливается, и ему некуда будет идти. Именно когда приходит опасность, чувствуешь силу любви.

Я больше не видел и не слышал о ней, пока три года спустя не встретил в Париже ее двоюродного брата. Он был молодым офицером, и британский военный корабль эвакуировал его из Крыма.

— Что стало с Тамарой? — спросил я его, когда мы сидели, попивая ликеры в одном из кафе на бульваре Сен-Мишель.

Он с удивлением посмотрел на меня.

— Неужели вы не знаете? — воскликнул он. — Об этом говорила вся аристократия.

— Просветите меня, пожалуйста! — ответил я. — Ее убили горцы или растерзали большевики?

Он громко расхохотался, раскачиваясь всем телом. В его глазах блеснул веселый огонек, подсказавший мне, что жизнь оказалась к Тамаре не слишком суровой, несмотря на все ужасы, залившие кровью землю России.

— Тамаре следовало бы жить при дворе Екатерины Великой, — сказал он. — Вы только послушайте! Вы же знаете, что ее второй муж ревновал к своей чести и хотел держать ее в узде? Так вот, она уехала в Кисловодск, как и многие другие аристократы и богачи. Жизнь там была куда приятнее, чем в революционных столицах. Весь прежний образ жизни и увеселений продолжался так, словно в правительстве России не произошло никаких изменений. Грузия и Кавказ были свободными государствами. Кабаре и игорные дома каждую ночь были забиты битком. Все великолепие старой России, казалось, перелетело туда. Это была веселая жизнь.

— Тамара обосновалась с мужем на вилле. Однако ненадолго. Армия на Германском фронте развалилась, и тысячи офицеров потянулись на увеселительные курорты Кавказа. Это было страшное время. Россия была предана, и вряд ли кого-то волновало, что с ней станет. Она просто рассыпалась, как карточный домик. Все хотели уехать. Одни — чтобы получить передышку перед тем, как взяться за восстановление страны, другие же, и таких было большинство, просто хотели веселиться, пока есть возможность, а после них — хоть потоп!

Среди тех, чьи пути пересеклись в Кисловодске, оказался князь Андиков. Должно быть, Тамара дала ему знать, что остановилась там. Муж Лалин казался ей обузой. Людям нечего было делать, кроме как тратить деньги, играть в карты, пить и отбивать друг у друга жен. Честь стала верховным божеством. Дуэли происходили чуть ли не каждый день.

Лалин полностью зависел от Тамары в средствах к существованию и становился все более ревнивым к своей чести. Когда Тамара настаивала на том, чтобы сопровождать Андикова на танцы или в кабаре, Лалин закатывал ужасные сцены. Но она была умной женщиной. Возможно, они с Андиковым вынашивали совместный план. Не знаю, так ли это было. Но то, что произошло, скорее подтверждало подозрения о спланированном сговоре.

В Кисловодске объявился молодой лихой офицер по имени граф Дович. Он начал оказывать Тамаре такие знаки внимания, что в обществе заговорили о вероятном «романе».

Тамара увидела в этом новые возможности. Первым делом она велела Андикову затаиться. Затем она начала водить за нос и графа Довича, и своего мужа. Она всячески поощряла Довича, так что Лалин приходил в бешенство от ревности и оскорбленной «чести». Тамара же уверяла мужа, что нежелательное внимание молодого офицера доводит ее до отчаяния. Единственным ее желанием было избавиться от него. Ночь за ночью она играла на чувствах мужа, называя его трусом за то, что он не берет защиту своей чести в собственные руки. Наконец, наступила развязка. Она устроила все так, чтобы пойти в казино, где Дович часто сидел за игорными столами. Он непременно должен был начать любезничать с ней. Она сделала бы вид, что оскорблена, и Лалин, который должен был появиться в нужный момент, вызвал бы обидчика на дуэль.

Все прошло как по маслу. Дович, как обычно, начал оказывать Тамаре любовные знаки внимания, полагая, что они ей приятны. В самый разгар игры, в нужный момент, появился Лалин и поднял бурю. Двое мужчин оказались лицом к лицу перед толпой изумленных игроков. Раздались крики и вопли, смех и насмешки.

Доведенные до ярости и ненависти, двое мужчин осыпали друг друга отборными оскорблениями. Внезапно Лалин ударил противника хлыстом, который был у него в руках.

— Мерзавец! — крикнул он. — Вы смоете это оскорбление с оружием в руках!

Не успел он договорить, как Дович выхватил револьвер и застрелил Лалина на месте.

На глазах у затаившей дыхание толпы гуляк граф Дович повернулся к Тамаре и предложил ей руку.

— Идемте, покинем это проклятое место! — сказал он. — Лишь смелый достоин красавицы!

Тамара, однако, благоразумно побледнела и без чувств опустилась на руки кому-то из стоящих рядом.

На следующий день князь Андиков нанес Тамаре визит, чтобы выразить свои соболезнования. Их чувства были настолько глубоки, что князь так и не смог покинуть этот дом. Три недели спустя он предстал в качестве законного супруга безутешной вдовы.

Что касается графа Довича, он предпринял отчаянную попытку уговорить Тамару бежать с ним. Бледная луна выглядывала из-за заснеженных утесов Кавказских гор, когда в ответ на его зов она открыла створку окна своей комнаты. У него уже была наготове пара лошадей для побега. Правосудие уже шло по его следам.

— Мое сердце разбито! Я уйду в монастырь. Прощай! — вот и все, что она ответила, закрывая зеленые ставни.

С проклятием на горячих губах разочарованный влюбленный вскочил в седло и ускакал по тропе, ведущей за холодные, залитые лунным светом горы.

Когда Красная Армия вытеснила всю эту праздную публику с Кавказа, я встретил Тамару и ее мужа при посадке на британский военный корабль, который увозил всех нас из нашей несчастной страны. Они были безмятежно счастливы и направлялись на ее виллу под Ниццей.

В тот вечер я вспомнил о подарке Тамары. На форзаце «Стихов страсти» красовалась ее надпись: «Сувенир великих возможностей». Я поздравил себя с тем, что эти возможности так и не стали реальностью. Кто знает, возможно, меня заставили бы послужить той же незавидной цели, что и графа Довича. Тамара не стеснялась в средствах.

То, как она поднималась по трапу иностранного корабля, показалось мне символом ухода старого режима. Последний лоск внешней культуры облетел. Новый режим был тем же самым старым, только вся его грубость и нигилизм теперь открыто исповедовались и были возведены в систему этики. Парижские платья и накрахмаленные манишки исчезли, но душа Тамары и ее любовников, облаченная в красную рубаху и взявшая новое имя, продолжала восседать на троне над монгольскими равнинами Московии.

Глава IX. Разные люди

I

Одно из самых счастливых моих воспоминаний о России связано с высокой, скуластой женщиной с темными, как стекло, глазами, широкими, изломанными толстыми губами и копной светлых волос с седыми прядями. При первой же встрече она взяла надо мной шефство, велела считать ее моей русской приемной матерью и заявила, что непременно женит меня на хорошей девушке. Я познакомился с ней летом 1915 года. Ее сын был моим другом и пригласил меня провести несколько недель в имении его бабушки во Владимирской губернии.

По-русски ее звали Наталья Львовна, а в обществе она была известна как мадам Тютчева. На ней было легкое летнее платье, когда я впервые увидел ее из окна поезда, доставившего нас с ее сыном на эту небольшую станцию. Когда Серж, ее сын-офицер, выпрыгнул на песок, она обняла его с таким пылом и так громко и без устали причитала: «Сын мой, мой храбрый солдат, мой ненаглядный мальчик!», дойдя до такой степени материнской истерики, что люди, наблюдавшие за воссоединением матери и сына из окон вагонов, сами начали ронять обильные слезы и рыдать в голос. «Очередная оргия неконтролируемых чувств и любви к показухе», — подумал я.

Наталья Львовна была типичной дочерью московской буржуазии, хотя и вышла замуж за дворянина и большую часть года жила в Петрограде. Ее мать, дочь богатейшего московского купца, владела миллионами рублей. Из пятнадцати детей Наталья Львовна была у матери любимицей. Такими же любимцами среди внуков старой дамы были и дети Натальи Львовны.

Мы поехали через лес к усадьбе, которая оказалась белым деревянным зданием, построенным около девяноста лет назад.

Навстречу нам по ступенькам террасы сбежали ватаги детей. Из окон людской на нас глазели группы улыбающихся лиц. Шаркая по балкону перед парадной дверью, навстречу нам вышла Бабушка — хозяйка дома.

Были и крики радости, и слезы счастья. Все пребывали в состоянии экстатического возбуждения от того, что сын-солдат вернулся на несколько недель. Правда, на своей штабной должности на фронте он не подвергался никакой опасности, но это не имело значения. Он был вдали от дома, и воображение окружало его несказанными ужасами.

Бабушка целовала его, гладила по светлым волосам и проливала над ним слезы радости и благодарности. Дети плясали вокруг, дергали его за одежду, словно желая убедиться, что он действительно во плоти, а не фантом; в то же время две чувствительные кузины-гимназистки в серых ситцевых платьицах и с аккуратными косичками обнимали друг друга с нежными причитаниями и смотрели на своего кузена-военного романтическими глазами.

Когда оргия «души» завершилась, было настоящим облегчением войти в столовую и сесть за стол. На нем шипел самовар, а в соблазнительном порядке высились горы меда, халвы, татарских сладостей, шоколадных конфет, сливок, простокваши, клубники, малины, персиков, желе, мороженого, пирожных, яблок и множества других вкуснейших яств.

Бабушка заняла свое место во главе длинного стола, а взрослые и дети разместились по бокам в порядке старшинства; в самом конце сидели белошвейки, экономки и старшая прислуга.

Все перекрестились, повернувшись к иконе, висевшей в углу комнаты напротив двери. После этого благочестивого акта сцена превратилась в сущую неразбериху: мальчики, девочки и взрослые хватали еду, требуя ее во весь голос сквозь стоявший гвалт, вскакивали и тащили блюда издалека, если им не передавали их достаточно быстро, обзывали друг друга «свиньями», забирали самые лучшие и большие куски, пожирая пищу с жадностью, не уступающей голодным волкам. И эта картина повторялась каждый день. Никогда за все свои странствия я не был свидетелем столь грубого наслаждения едой. Это было типично для Москвы. Я читал где-то, что даже мистер Стивен Грэм находил московскую буржуазию довольно невыносимой в этом отношении.

После чая нас пригласили поиграть в теннис, а затем спуститься искупаться в реке. Теннис оказался делом весьма азартным и не слишком полезным для нервов. Молодые московские барышни визжали от радости, хлопали в ладоши и победно кукарекали о своей уверенности в выигрыше всякий раз, когда игра складывалась в их пользу. Они же в ярости топали ногами, отпускали грубые замечания в адрес соперников, обвиняли их в жульничестве, грозились бросить матч и пытались разгромить врага бранью всякий раз, когда удача от них отворачивалась.

Ссоры и оскорбления на корте стали настолько частыми, что я отказывался играть с кем-либо, кроме людей, на цивилизованное поведение которых мог положиться.

Купание в реке в конце сада было делом общественным. Все маленькие мужички из соседних деревень приходили в нем поучаствовать, не говоря уже о сельском священнике и дьяконе. Деревенские девушки купались в нескольких ярдах от нас. Ни о какой скромности не было и речи. У русских ее вообще нет. Даже в самом центре Москвы мужчины и женщины купаются без всяких костюмов в Москве-реке рядом с Каменным мостом и вдоль берегов, растягиваясь на солнцепеке, чтобы обсохнуть. Также часто можно было увидеть, как отец, мать, сыновья и дочери с узлами грязного белья, скопившегося за неделю, входят в «семейные бани», где вся семья потеет, моется и стирает свою одежду в абсолютной общности.

В ночь моего приезда в усадьбу я стал свидетелем одних из самых ужасных вещей, с которыми только может столкнуться человек в европейской стране. Я не буду вдаваться в подробности, а ограничусь лишь утверждением, что отношение «образованных классов» к крестьянским девушкам — самое грубое, низменное и скотское, какое только можно себе представить. Только в свете того, что практикуется в русских «образованных классах», можно понять то глубокое отвращение, которое таилось в глубине души Толстого и которое толкает так много русских к самоубийству, нигилизму, революции, анархизму и терроризму или к героическим актам самопожертвования и безумным планам всеобщего переустройства человечества.

Кажется невероятным, но все те зверские поступки, которые в Европе ассоциируются с низшим криминальным классом, совершаются «образованными» русскими, которые еще и хвастаются ими как подвигами мужской доблести. Несомненно, позднее упразднение крепостного права, отсутствие личной свободы и уважения, преобладающие автократические идеи и методы в отношении к жизни и способам получения удовольствия во многом ответственны за это варварское положение вещей. По сравнению с обычным «эмансипированным» русским, турок — просто джентльмен.

II

Однажды утром я вошел в комнату для завтраков и услышал из коридора ужасную брань. Через несколько минут вбежала мадам Тютчева, раскрасневшаяся и взволнованная.

— Что бы сделала английская леди? — спросила она. — Скажите мне! Что бы сделала английская леди?

Задыхаясь, она рассказала, как ее горничная посмела перечить ей из-за пары туфель. Больше десяти лет горничная имела обыкновение каждое утро готовить для своей хозяйки пару обуви. В то утро она по ошибке поставила непарные туфли. Она же это отрицала, заявляя, что за десять лет службы ни разу не ошиблась. Она так упорно не желала признавать, что туфли из разных пар, что мадам Тютчева сорвалась на пронзительный визг и швырнула эти злополучные туфли прямо в нее.

— Разве английская леди не поступила бы так же? — спросила она.

Подобные сцены были обычным явлением в буржуазных семьях Москвы и нередко случались в среде петроградской аристократии. Издевательство над прислугой считалось признаком превосходства. За этим, как правило, следовали прощение и поцелуи.

У мадам Тютчевой, впрочем, была и очень светлая, золотая сторона — в те моменты, когда в ней не брала верх тьма. Я жил в ее доме в Петрограде во время Февральской революции, когда она лежала на полу в своей спальне и кричала, что хочет, чтобы ее сыновей убили немцы, потому что русские не годятся для революции и будут только убивать друг друга.

Доброе дело, которое она сделала для мальчика-сироты за несколько лет до войны, оказалось весьма полезным для нее после большевистского переворота. Однажды к ее дверям пришел бедный мальчик и предложил наколоть дров. Заметив, что его фамилия наводит на мысль о связи с дворянским родом, она навела справки и выяснила, что он действительно принадлежал к дворянскому сословию, но был лишен наследства дядей-мошенником, который вышвырнул его на улицу.

Наталья Львовна сжалилась над ним, одела в хорошую одежду и взяла в свой дом, чтобы воспитывать вместе со своими сыновьями. Он никогда не терял связи с молодыми петроградскими хулиганами, среди которых ему довелось пожить, и когда большевики захватили власть, он смог получить должность комиссара. Тогда ему было всего девятнадцать. Его товарищи по сточной канаве не замедлили предложить свои услуги новому правительству и получили высокие посты. Боря, тот самый сирота, был назначен комиссаром по делам искусств и получил право конфисковывать любые произведения искусства или антикварные ценности в любом доме одного из районов столицы. К счастью, он не забыл доброты мадам Тютчевой и использовал свои комиссарские полномочия, чтобы защитить как ее дом, так и хранящиеся в нем бесценные сокровища.

III

В Петрограде я познакомился с герцогиней Лихтенбергской, чьей единственной великой целью в жизни было уберечь своих восьмерых детей от того, чтобы они не «овосточились». Монгольский дух так стремительно проникал в среду полуиностранной аристократии, что западные идеи и социальные формы быстро поглощались им. Сама она обладала весьма артистическим темпераментом и давала публичные фортепианные концерты, но, чтобы противостоять расслабляющему воздействию чрезмерного увлечения искусством на характер, в повседневной жизни она применяла весьма поразительные методы. Она при любом удобном случае утверждала, что энергия — это то, ради чего стоит жить, и что обрести ее можно, лишь постоянно прилагая усилия. Хотя ее дети состояли в родстве с императорской семьей и жили в прекрасном особняке с видом на Неву, к тому же владея замком в Баварии, она заставляла их вести жизнь спартанской строгости из страха, что они потеряют свою моральную стойкость в русской атмосфере «ничего» и нигилизма. Каждое утро их поднимали с постели в пять часов и заставляли чистить свою обувь. Для обычного русского аристократа это было глубиной падения, но для герцогини Лихтенбергской это много значило в деле закаливания характера. Впрочем, мне кажется, она несколько перебарщивала с этой историей с чисткой сапог.

Ее можно было застать расхаживающей по дворцу со старым грязным башмаком, надетым на ее прекрасную артистичную руку, и начищающей его с поразительной демонстрацией энергии. Часто она даже принимала гостей с сапогом на левой руке, создавая впечатление, будто ее только что оторвали от чистого, здравого и благотворного труда по уходу за обувью.

Ее муж был сущим сокровищем: высокий, красивый и жизнерадостный. Он был добр и снисходителен к ней, словно она была нежнейшей газелью. Всякий раз, когда у них бывали знатные гости, среди которых часто оказывались их кузины — дочери царя, герцогиня неизменно выступала в роли рупора своего мужа. Он заводил беседу с одним-двумя гостями, и спустя какое-то время она к ним присоединялась. Он начинал фразу, выражая свою мысль, но почти никогда ее не заканчивал. Герцогиня перехватывала идею и громким, властным голосом придавала ей собственную форму, начиная со слов: «Мой муж хочет сказать…»

Ее мягкий супруг позволял вырывать слова у себя изо рта и лишь спокойно и умиротворенно улыбался. Я полагаю, за этим спартанским фасадом и ее ангельским мужем скрывалась какая-то тайная трагедия.

Как бы то ни было, герцогиня была весьма последовательна в своих методах. Однажды ее племянница, графиня Мусина-Пушкина, проводившая каникулы в замке тетушки в Баварии, рассказывала мне, что в день приезда разбила свой кувшин для умывания. Герцогиня наотрез отказалась его заменить, заявив своей юной и прекрасной гостье, что та должна вставать с первыми петухами и умываться под колонкой в старом дворе.

В доме графа Мусина-Пушкина я познакомился с молодым князем Вяземским и его матерью. Однажды эта бедная женщина пришла к графу и попросила его приютить ее на время. Она давно уже беспокоилась о сыне. Он вступил в клуб молодых людей, которых никогда не устраивали обычные жизненные занятия.

Как-то раз к ней на чай пришли друзья. Будучи очень привязанной к сыну и гордясь его талантом к живописи маслом, она, естественно, много рассказывала о нем и его работах, разливая гостям чай. Она указывала на прекрасные картины с изображением березовых рощ и смеющихся лугов, заснеженных золотых куполов и тихих зимних тропинок.

Хор восхищений нарастал, и гости попросили показать еще работы молодого человека. — Я думаю, вам будет еще приятнее, если он сам выйдет и объяснит их вам, — сказала гордая мать, позвонив в колокольчик. Она велела лакею позвать сына в гостиную.

Через несколько минут слуга вернулся и доложил, что молодого князя нет дома. — О Боже! — вздохнула княгиня. — Наверное, он ушел на одно из своих собраний. Эти молодые люди только и делают, что сбиваются в общества ради всяких необычных вещей. Не знаю, куда катится этот мир.

После небольшой тирады в адрес современной молодежи любящая мать вспомнила о рисунках, что были спрятаны в большом голландском шкафу в конце комнаты. Шкаф выглядел очень массивно и внушительно в свете закрытых абажурами электрических ламп на стенах. Была зима, и портьеры были задернуты. — Я покажу вам некоторые из его ранних работ, — сказала она, спеша к шкафу. — Они хранились здесь. Voyons! (Посмотрим!)

Она потянула ручку своей маленькой белой рукой. Дверца подалась легко, как будто была не заперта. Скрипнув петлями, она тяжело и торжественно распахнулась. Княгиня издала пронзительный вопль и отшатнулась, белая как привидение, с глазами, полными ужаса. Медленно из темного нутра шкафа качнулось вперед тело, болтающееся на веревке, привязанной к крюку. Огромные, зияющие глаза на искаженном лице холодно блестели в слабом свете ламп под абажурами.

Княгиня Вяземская поднесла руку ко лбу и вскрикнула, словно ей в сердце вонзили кинжал. — Мой сын! — выдохнула она. — Он повесился! Оступившись, она рухнула к ногам трупа, ее голова упала на ворох рисунков, сделанных детской рукой. Лакей поднял выпавший клочок бумаги. На нем было написано: «Клуб самоубийц. Жребий: покончить с собой в течение двадцати четырех часов».

У меня был юный друг по имени князь Урусов. Когда объявили войну, он захотел пойти в армию и был принят в Пажеский корпус. В помощь его военной подготовке родители наняли офицера в качестве наставника-компаньона. Молодой князь делал отличные успехи в верховой езде и освоении savoir faire (умения держать себя), подобающего юному офицеру знатного происхождения. Своего наставника он находил весьма приятным человеком, живо интересовавшимся своей работой, едой и одеждой. Как и большинство русских его круга, наставник питал всепоглощающую страсть к трагической литературе. Он носил в кармане томик «Таинственных рассказов» Эдгара По и мог красноречиво рассуждать об их красоте и очаровании. У него была обычная для русских любовь к балету, икре, вакханальной ночной жизни и болезненным душам. Он то и дело разражался тирадами против того, что называл «тиранией условностей», боготворя «вселенское и вечное». Со своими сослуживцами и друзьями-студентами он мог часами, выпивая стакан чая за стаканом, рассуждать о бессмысленности жизни и мрачной перспективе вечности.

— Зачем мы делаем все эти безумные вещи? — вопрошал он, размахивая руками и вскидывая брови. — Мы продолжаем есть и пить, развлекаться и спать. Даже эта война — есть ли что-нибудь глупее? Зачем мы любим и ненавидим? Разве всё это не безумие? Все мы однажды станем травой. Сама эта земля однажды растворится в тумане космоса. Она уже начинает съеживаться. Наука это доказала. Зачем мы продолжаем жить, я вас спрашиваю? Даже то, что мы сидим здесь и разговариваем — что это, как не безумие? Куда это нас ведет? Как это поможет нам против безжалостной хватки времени и смерти? Мы ограничены. Мы — дети обстоятельств!

После подобных всплесков, к которым его собеседники добавляли синее пламя собственного научного пессимизма, он впадал в странную, зловещую мрачность. Затем с внезапным приливом энергии, похожим на бунт отчаяния, он заказывал водку, шампанское, закуски, икру и множество других деликатесов и принимался поглощать все это с волчьим наслаждением, разжигая свой аппетит и возбуждение обильными возлияниями алкоголя.

В этой скоростной гонке против надвигающегося небытия он и его товарищи обретали дикую, варварскую способность к физическим наслаждениям, напоминавшую о кутежах Золотой Орды. Они кричали и бредили, ругались и богохульствовали, и в конце концов отправлялись в притоны на самое дно, что заканчивалось скотским унижением их жертв. Потом они на какое-то время возвращались к нормальной жизни, не видя за собой никакой вины, так как понимали, что просто прошли обычный круг русской жизни.

Однажды, после очередной такой мрачной «научной» беседы о смысле жизни и последующей гонки наперегонки со временем и смертью, молодой офицер вернулся домой вместе со своим подопечным и лег спать. Они делили одну комнату — просторное, скромно обставленное помещение на верхнем этаже с высокими окнами, сквозь которые вдалеке, словно в раме, виднелись пестрые, рифленые купола храма Воскресения.

Стояла бледная, лунная ночь, серебряный лик луны выглядывал из-за темнеющих куполов церкви. Ее мягкого, ласкающего света им было вполне достаточно. Они не утруждали себя тем, чтобы включить электричество или задернуть шторы. Одурманенный грезами от смешанных вин, князь Урусов погрузился в уютные складки своей постели. Долгое время он не мог уснуть, хотя ему нужно было рано вставать на службу. С постели его компаньона доносилось тихое бормотание. Оно так разительно отличалось от дикого бреда, звучавшего всего несколько часов назад. Он невольно прислушался, словно к мягкому шепоту святого, молящегося в экстазе. Голос мужчины был полон приятного, чистого резонанса. Он читал стихи Андрея Белого. В его голосе была такая красота чувств и мягкость тона, которая заворожила слушателя. Раз за разом он повторял звучные строки, словно погружаясь все глубже и глубже в их сокровенную истину и радость.

Луна продолжала безмолвно лить свои лучи сквозь высокие, блестящие окна. Голос мужчины потерял ноту радостного экстаза и стал грустным и мрачным. Казалось, внезапное, странное чувство, вдохновившее его, исчезает из его видения. Он шептал слова печально, безнадежно:

Довольно: не жди, не надейся — Рассейся, мой бедный народ! В пространство пади и развейся За годом мучительный год! Века нищеты и неволи. Позволь же, о родина-мать, В сыром, в невозделанном поле Меня прорыдать, прорыдать… Туда, где в меня поглядели Из ночи, из-за косогор, Жестокие, желтые очи Безумных твоих кабаков. Туда, где смертей и болезней Лихая прошла колея, — Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя!… И скроюсь я в глыбах земли, О, матерь-могила моя! Лишь ты, словно сломанный венчик, Вовеки вздохнешь обо мне.

Шепот затихал, пока наконец не умолк совсем. В наступившей тишине князь Урусов вскоре заснул.

После беспокойного сна он проснулся с чувством тошноты. Гадая, который сейчас час, он посмотрел в сторону окна. Свет был очень тусклым, потому что сверкающая луна уже скрылась, а рифленые купола церкви казались гротескными черными фигурами на фоне темного, серого неба. Его глаза привыкли к полумраку, и заспанная голова вышла из туманной стадии полусознания. Был рассвет, он это понял. Воздух был зябким, и над всем нависла гнетущая тишина. Снова взглянув на окно, он вздрогнул. Бледное лицо, едва различимое в полумраке, смотрело на него из-за верхнего стекла. Он окликнул своего товарища. Ответа не последовало. Должно быть, он крепко спит после бурной ночи.

Молодого человека охватила тревога. А вдруг этот странный ночной гость замышляет недоброе? Он, должно быть, добрался до окна по карнизу, идущему вдоль крыши здания. Ограбление, убийство, выстрел в окно? Все это было возможно и даже часто случалось. Мысли проносились в его мозгу, как огненные дротики. Откинув одеяло, он вскочил и бросился к окну в надежде спугнуть человека и поднять тревогу. Вытянув руку, он наткнулся на что-то. Он в изумлении отшатнулся. Перед ним на кожаном ремне, привязанном к оконной задвижке, болталось тело его наставника.

— Потом мне стало так весело, — рассказывал мне молодой князь, — что я взял отпуск на месяц, чтобы хорошенько покутить, и мне понадобилось еще полгода, чтобы прийти в себя после этого. Единственный способ справиться с жизнью — выпить ее до дна. Потягивать по глоточку — это для старых дев, а мужчине нужно крепкое, будоражащее кровь пойло.

IV

Мусины-Пушкины упоминаются Байроном в его поэме «Мазепа». Однако это не единственное их право на известность. С тех пор они, конечно, расплодились и размножились, и теперь это целое племя графов и графинь. Одна семья, жившая в Петрограде, обладала колоссальным богатством. В их прекрасный дом неподалеку от Сергиевской стекались сливки общества. Они не были похожи на других и категорически отвергли бы любое желание быть на них похожими. В мире, жаждущем быть «оригинальным», они стремились быть супер-оригинальными.

Они с огромным энтузиазмом занялись помощью фронту на протяжении примерно трех месяцев — именно столько, по мнению военных и политических оракулов, должна была продлиться война, — а когда пылающая иллюзия скорого мира растаяла в долгой, серой, монотонной обыденности томительного ожидания и разбитых надежд, они с головой ушли в водоворот роскоши и развлечений, вошедших в моду у нуворишей. Царь и царица вели образцовую жизнь, полную самоотречения, в то время как их «верные» подданные предавались безумию, которое только можно купить за деньги.

Две юные графини обожали видеть, как дом их родителей бурлит от смеющихся гостей. Они разъезжали по улицам Петрограда в своем роскошном автомобиле, пугая прохожих его бешеной скоростью. — Я люблю жить! — воскликнула одна из них в разговоре со мной, когда мы летели по Невскому проспекту к изумлению длинной очереди женщин, ожидающих у дверей булочных. Это была хорошенькая двадцатидвухлетняя девушка с глазами цвета анютиных глазок, метавшими пурпурные искры.

— Жизнь так захватывающа, так волнительна! — заявляла она, хлопая в ладоши и трепеща от такого всплеска эмоций, что я испугался, как бы она не выпала из машины от переизбытка своего жизнелюбия. Я слышал о брожении умов и душ, но мне казалось, что в России это брожение происходит с громким хлопком, за которым следует долгая, тусклая жизнь, полная стонов и отчаяния.

Графиня Екатерина Мусина-Пушкина была в самом разгаре этого брожения. Она настаивала на том, чтобы рассказывать всё о себе, своих стремлениях, страхах и надеждах любому мужчине, которого считала «симпатичным». Она не боялась самых темных глубин самоанализа. Она рассказывала обо всем с радостной откровенностью. — В жизни нужно быть искренней, — говорила она в порядке самовосхваления. Французские романы, которые она проглатывала один за другим, она охотно одалживала своим знакомым. Полюбившиеся ей отрывки были подчеркнуты красными чернилами. Шок от таких откровений оказался сильнее, чем мне бы хотелось, когда эти книги попадали мне в руки. У меня были старомодные представления о том, что графини должны лелеять высокие идеалы, и подобные публичные исповеди вызывали у меня отвращение.

Всякий раз, принимая своих друзей и знакомых, юная графиня возлежала в облаке благовоний, среди ароматных цветов в своей турецкой комнате. С потолка свисали маленькие красные и синие лампадки, а комнату украшали богатые турецкие ковры и мебель. Когда вошло в моду подражать стилю Древней Греции, она принимала гостей, полулежа на длинной кушетке. Для них были предусмотрены такие же кушетки, и ожидалось, что они снимут свою обычную одежду и наденут греческие хитоны, которые выдавали в гардеробной. Исполнялись греческие танцы, а кухня, как предполагалось, была копией той, что описана в античных текстах.

Когда в феврале грянула Революция, Мусины-Пушкины отряхнули прах Петрограда со своих ног и бежали от «омерзительного вида черни» в высший свет кавказских курортов. Однако перед отъездом они были вынуждены вывесить из дома красный флаг в честь Революции. Возмущенная графиня-мать взяла старую красную нижнюю юбку, вырвала длинную полосу, достаточную для флага, вышла на задний двор и растоптала ее в снегу, прыгая на ней в фанатичном восторге. Отведя душу, она велела повесить это на флагшток.

Они вернулись, когда в Россию прибыл Ленин. Нужно было присмотреть за имуществом и организовать перевод денег за границу. Множество помещиков и дворян делали то же самое. Повсюду можно было услышать их стенания: «Купцы пришли! Купцы захватили власть! Кто может жить под властью торгашей!» Только те, кто жил среди русских дворян в месяцы, последовавшие за Февральской революцией, могут в полной мере осознать их смертельную ненависть к «пришедшему» купеческому правительству. Отвращение, которое они проявляли к царице из-за ее панрусской, прокрестьянской политики, теперь было направлено против купеческого сословия, получившего бразды правления при Керенском.

«Торгаши пришли!» — как часто приходилось слышать этот крик! Казалось почти невозможным, чтобы свергнутые дворяне простили или забыли это. Их высокомерие было так велико, что они закрывали глаза на реалии происходящего. Когда должно было состояться голосование по выборам в Учредительное собрание, большевистская партия шла под пятым номером. Я приходил в ужас всякий раз, когда, встречая представителей бывшего привилегированного класса, слышал, как они призывают своих слуг и рабочих голосовать за ленинский «номер пять». В те дни Ленин казался им потенциальным спасителем. Они думали, что он станет полезным инструментом, чтобы повергнуть «купеческое правительство» в прах, что в итоге приведет к реставрации старого режима и их привилегий.

Повсюду было слышно, как они утешают себя. Их лозунгом было: «Чем хуже, тем лучше». Они делали все возможное, чтобы помешать «купеческому правительству» управлять страной и наводить порядок. — Анархия — мать порядка, — говорили они. — Если Ленин возьмет власть, он спасет страну. Через несколько месяцев народ устанет от его безумия и встретит нас с распростертыми объятиями.

Когда Ленин захватил власть, едва ли хоть один «дворянин» оказал ему сопротивление. Самые богатые из них устремились на юг. Теми, кто ему сопротивлялся, были в основном юные юнкера, гражданская гвардия из среднего класса да вооруженные женщины. Ни один русский дворянин не унизился до того, чтобы препятствовать падению купеческого правительства.

Народ вскоре понял, какая безжалостная сила сжала его в своих тисках, но силы, чтобы свергнуть ее, ему так и не дали. Если русские смогли терпеть царскую тиранию двести лет, они, возможно, столько же будут терпеть и большевистский террор. И шанс дать достойный организованный отпор у них не появится никогда, потому что главные русские враги большевизма ничего не забыли и ничему не научились после своего свержения. Они никогда не перестанут твердить о себе и своих правах, как будто ведут свой род напрямую от Создателя.

Глава X. Накануне Пасхи

Все пребывали в диком воодушевлении, потому что свершилась долгожданная, выстраданная в мечтах Революция. В эти первые дни свободы произошел стихийный всплеск истинно христианского чувства. В глазах прохожих на улицах сиял ясный свет — свет радости и милосердия. «Наконец-то мы можем вздохнуть свободно, — говорили люди друг другу. — Россия вступает на новый, славный путь. Все мы братья. Мы должны помогать друг другу».

В трамваях, в магазинах, в мрачных очередях за продуктами, во всех проявлениях общественной жизни радостные граждане выказывали друг другу удивительное, новообретенное уважение. Со старой системой привилегий и коррупции, угнетения бедных и разгула богатых было покончено навсегда. Больше не нужно было думать ни о взятках, ни о бомбах. Отныне всё будет справедливо и честно распределяться самим Суверенным Народом, и он же будет вкушать все блага. В те первые лихорадочные дни радости эта надежда была волнующим, светлым чувством, вспыхнувшим в усталой, забитой, источенной червоточинами душе России, как внезапное пламя. С приближением первой свободной Пасхи и весны в воздухе разливался трепет надежды и торжества. Ленин еще не приехал, и на краю ясных, оглашаемых осанной небес еще не показалось ни облачка.

Столь же ясным и радостным было видение моего друга Сержа, когда он ворвался в мою комнату, отчаянно размахивая руками. За два года изучения права в университете он, разумеется, уделял большую часть своего времени политике и революции, как и всякий уважающий себя русский интеллигент. Со свержением царизма его надежды были на верном пути к осуществлению. За этим последовал месяц лихорадочной деятельности по организации освобожденного народа. Поскольку близилась Пасха, Серж захотел поехать в деревню и посмотреть, как крестьяне в имении его отца восприняли перемены.

— Товарищ! — воскликнул он (это слово еще не начало смердеть в ноздрях всех честных людей). — Я еду в свою родную деревню. Пятьдесят миль от Москвы. Не хочешь со мной? Революция в деревне, знаешь ли, несколько отличается от городской. Народ там темный, неграмотный, сущие звери, если их сбить с пути. И все же мои надежды сияют всеми цветами радуги!

Я согласился составить ему компанию. Я хорошо знал эту деревню и окрестности, так как бывал там несколько раз. Мы собрали самое необходимое и сели на вечерний поезд до Москвы. Поезд был переполнен счастливыми, улыбающимися людьми, ехавшими по домам на величайший русский праздник. Революция и ее перспективы заставляли людей говорить без умолку, как граммофоны с бесконечными пружинами. Я начал предвидеть опасность: Революция и ее свобода рисковали утонуть в разговорах. Керенский уже задавал тон. Британия и ее парламентские идеалы были в фаворе.

— Возьмите Англию! — декламировал какой-то седобородый старик в переполненном коридоре вагона. — Чудо организации и свободы! Куда нам до них с нашими средневековыми порядками и нравами?

На одной из станций в вагон протиснулся маленький краснолицый человечек. Все изо всех сил старались потесниться, чтобы уступить ему место. Дух взаимовыручки всё ещё витал в воздухе. Краснолицый человечек горячо всех благодарил, улыбаясь и кланяясь так низко, как только позволяла теснота.

— Покорнейше благодарю вас, Сэр! — повторял он. Он был просто влюблен в это английское слово «Сэр». Оно скрашивало каждое мгновение его утомительного путешествия. Это было слово момента, английское, и, разумеется, вершина цивилизации. — Сэр кондуктор! — окликнул он служащего, когда тот пробирался сквозь барахтающуюся массу людей. — Покорнейше прошу прощения, Сэр пассажир! — сказал он мне, больно наступив на ногу.

— Почему вы обращаетесь к людям «сэр», если вы в России? — спросил я его. Он с признательностью посмотрел на меня и задумался. — Как вы узнали, что я англичанин? — спросил я, заметив его подозрительный взгляд. — О, Сэр англичанин! — ответил он, внезапно просияв. — Дайте мне вашу руку! Хендшейк? А? Он схватил мою руку и затряс ее изо всех сил.

— Лорд Битти трясет именно так, — заверил он меня. — У него квадратный подбородок. Я видел его фотографию во «Всемирной панораме». Я посмотрел на нижнюю часть его лица и обнаружил, что подбородка у него не больше, чем у голубя.

— Я хочу быть англичанином, — доверительно сообщил он мне. — Славный народ! К тому же, — добавил он после задумчивой паузы, — мне не нравится эта манера называть друг друга «товарищ». Человек, который называет вас товарищем, скоро уйдет в вашей рубашке. Я их знаю. «Подпольная работа», как они это называют. Подпольная работа из страха перед полицией. Вот и вся традиция, стоящая за словом «товарищ». Шпион и контршпион, провокатор, продающие друг друга за пару лишних копеек. Но «Сэр!» Вот слово, которое что-то значит! За этим словом — тысячелетие свободы и уважения.

Он взволнованно замахал рукой, словно отгоняя нечистую силу. — Уберите от меня этого «товарища»! — воскликнул он. — Сэр! Сэр! Сэр! Для меня всегда только Сэр!

Когда толпа поредела, мы с Сержем смогли найти место. Достав из кармана золотой мундштук и портсигар, он протянул их мне. Я заметил на них замысловатые инициалы. — Я везу это в качестве пасхального подарка отцу Ивану, — сказал он. — Я многим ему обязан. Он честный Гапон.

Когда Серж и деревенский священник встретились, они троекратно расцеловались по русскому обычаю. — Вот теперь это будет настоящая Пасха! — воскликнул священник мягким, кротким голосом. — Наконец-то свобода. Я буду настоящим пастырем, а не волком в овечьей шкуре.

Серж преподнес ему золотой мундштук и портсигар на память. Отец Иван покачал седыми кудрями при виде золота и искусной гравировки. — Спасибо тебе от всей души, сынок! — сказал он. — Народ не против золотого креста. Они отдадут последнюю копейку, чтобы купить его для меня, но это! Боже мой! Роскошь, развращение! Он тихо рассмеялся и положил сияющий подарок на свой письменный стол.

— Не беспокойтесь, отец Иван! — ответил Серж. — Скоро не будет разницы между богатыми и бедными, роскошью и нищетой. Никто из нас не будет владеть вещами. Мы будем лишь пользоваться ими. Вы будете пользоваться этим золотым мундштуком, понимаете? Я приехал сюда, чтобы научить крестьян первым принципам социализма. Со временем они поймут.

Отец Иван покачал седыми кудрями. У него были сомнения. — Народ темный, — сказал он. — Narod tiomny. Они не так легко всё понимают, и их захлестывают страсти.

В этот момент в комнату с низким деревянным потолком ввалилось несколько крестьян. Они пришли по делам, связанным с праздником. Серж, молодой и пылкий, ухватился за возможность поздравить их с Революцией. Энтузиазм по поводу его великого идеала увлек его. Он не смог устоять перед искушением просветить этих темных людей. Взяв золотой мундштук, он показал его им и объяснил принципы социализма, касающиеся отмены частной собственности, и то, как вещь будет передаваться только в пользование.

Крестьяне стояли, держа шапки в руках, и почтительно слушали красноречивые излияния молодого социалиста. На белой колокольне деревенской церкви с зеленой крышей пробило полдень. Я оставил Сержа разглагольствовать перед его «темной» аудиторией и вышел на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха.

Вечером на паперти церкви выстроились крестьяне и крестьянки, перед которыми лежали большие пасхальные куличи, завернутые в вышитые льняные полотенца. На каждом куличе мерцала зажженная свеча. Звонил колокол к вечерне.

Внутри церкви возникло какое-то движение. Взволнованные и приглушенные голоса приближались к дверям. — Отец Иван идет куличи святить! — пронесся шепот, и все взоры обратились в полумрак церкви, где желтые язычки мириад свечей сияли, как звезды, в голубоватой дымке ладана перед золотыми иконами. Появились беззубый пономарь и певчие. Пономарь дрожал и был бледен как привидение. Его глаза были полны ужаса. — Отец Иван! — выдохнул он. — Он лежит дома в луже крови. Его убили! О-о-ох!

В одно мгновение толпа рассеялась, люди без оглядки бросились к деревянному дому священника. Он поднялся с пола, где натекла лужа багровой крови, и поник на кровать. Он с трудом мог говорить. Указав на окно, он пробормотал слова: «Золотой мундштук! Дьявольская роскошь! Они наказали». Смерть оборвала его стоны.

Мы посмотрели на окно; убийца выстрелил в тот момент, когда священник сидел или стоял у своего письменного стола. Золотой мундштук и все деньги священника исчезли. На кухне лежало тело старой экономки. По-видимому, ее сбили с ног, когда она пыталась выбежать из дома, чтобы поднять тревогу. В ту ночь церковные колокола молчали. Полуночная пасхальная служба так и не состоялась.

Год спустя Серж снова пригласил меня в деревню. У власти стоял Ленин, и дела в России шли из рук вон плохо. Надежды бедного Сержа с грохотом рухнули на землю, как обугленные палки от ослепительных фейерверков. Царство свободы и революции закончилось кровавой баней. Товарищи предавали смерти товарищей. Серж потерял веру.

— Я думал, что революция так прекрасна и великолепна, — сказал он, когда мы шли к деревне от железнодорожной станции. — Так оно и было. Но лишь потому, что ночь накануне была такой темной и такой долгой. Свернув с деревенской дороги, он повел меня в лес. — Я хочу уйти от людей, — уныло сказал он. — Я начинаю ненавидеть человечество.

Мы бродили по тихому лесу, навещая места, которые Серж любил в детстве. Внезапно появился человек; у него в руках была винтовка, а на рукаве — красная повязка. Серж узнал в нем Митрофана, лесника. — Я комиссар этих лесов, — заявил он. — Я беру вас под стражу как буржуазных контрреволюционеров. Вы шпионите против крестьянского Совета.

Он громко крикнул «А-у!», и эхо разнеслось по дремучему лесу. В ответ поспешили два вооруженных человека и помогли ему отконвоировать нас в его хижину. Там, в истинно революционной манере, нас обыскали и избавили от ценностей. Конфисковали даже наши сигареты. Когда все закончилось, Митрофан протянул несколько сигарет своим товарищам. — Разделим это за наши труды! — сказал он, грубо хохотнув.

Они закурили, а Митрофан, с выражением удовольствия на грубых чертах лица, достал из нагрудного кармана мундштук и вставил в него сигарету. Он засунул блестящий золотой стержень меж зубов и закурил с таким видом, будто сделал доброе дело. Я взглянул на Сержа. Его глаза сверкали, в них вспыхнул новый луч надежды и интереса.

Вдруг, словно гудение гигантской пчелы, вдалеке зазвучал густой колокольный звон. Трое крестьянских комиссаров прислушались, охваченные каким-то новым наваждением. — К вечерне звонят! — воскликнул Митрофан. — Пошли! Может, подсобим! Его грубый смех, казалось, наполнил тенями маленькую комнатку. — А этих дьяволов мы можем свести в Революционный трибунал, — сказал он, указывая на нас.

И вот нас повели вниз, в деревню. Люди шли к церкви. Трое комиссаров поспешили к церковным дверям. Там, как всегда, были традиционные пасхальные куличи и свечи. Священника ждала более многочисленная толпа, чем обычно. Прошел слух, что советская власть решила отменить этот праздник и всю религию вообще. Возможно, это был последний раз, когда они могли услышать радостные слова «Христос Воскресе!» и троекратно расцеловаться.

Толпа отшатнулась, когда трое мужчин вошли на паперть, стуча прикладами винтовок по каменным плитам. Серж, однако, бросился вперед, и в его глазах горел лихорадочный свет. Громко и ясно раздался его голос: — Братцы! Вот убийца отца Ивана! — сказал он, указывая пальцем на комиссара. — Обыщите его! У него в кармане золотой мундштук!

Комиссар попятился к стене, белый и дрожащий. Винтовка выпала из его рук и со стуком покатилась по полу. Дюжина грубых рук схватила его и распахнула пальто. Вскоре пропавший мундштук был поднят на уровень глаз изумленной толпы. В ту ночь крестьяне устроили сходку, обыскали избушку лесника и нашли другие вещи убитого священника. До смерти перепуганный комиссар во всем признался, сваливая вину за убийство на своих товарищей. — Пощадите! Пощадите ради Воскресшего Спасителя! — причитал он. — Ведь Пасха. Давайте расцелуемся и простим друг друга!

Той ночью деревенские колокола звонили к полуночной мессе. Убийцы присутствовали на ней и получили пасхальный поцелуй от крестьян.

Некоторое время спустя центральные советские власти, побуждаемые желанием «выполоть» пугающее количество уголовников на своей службе, расстреляли этих троих. Когда Серж услышал об этом, он был мрачен; в его разочарованном сердце не шевельнулось чувство удовлетворенной справедливости.

— Всегда будет золото и блеск для немногих и тусклая серость для большинства, — сказал он. — Кому решать, кто будет пользоваться хорошими вещами? Эти бедолаги просто сделали то же самое, что и большевики, — решили вопрос, перебив настоящих владельцев. Народ — это темные звери. Революция лишь взбаламутила грязь в воде. Конец! Я уезжаю в Англию вместе с тобой.

Глава XI. Ноябрьская революция

Первым приветствием большевиков, возвестившим об их шаге к власти, стала бомба, которую кто-то из них из озорства метнул с соседнего чердака в дом, где я остановился в Москве. Я не ожидал, что их хриплые вопли и частые парады с красными тряпками выльются в столь поразительную форму выражения убеждений. К счастью, я остался неубежденным и непоколебимым, если не считать легкого нервного потрясения. И поскольку большевистская бомба пробила изрядную дыру в фасаде дома и выбила все окна, я решил, что достойное отступление в подвал будет самым благоразумным способом избежать обращения в большевизм — или же превращения в кровавое месиво.

Среди обитателей подвала, где располагались комнаты прислуги и кухня, я обнаружил великое смятение. Между слугами, разделившимися на большевиков и их противников, уже шла война слов и желаний.

По неизвестным мне причинам кухар, крепкий сорокалетний мужчина с сильной тягой к водке, женщинам и мелкому воровству, возглавлял группу большевиков. В нее также входила словоохотливая прачка, чья работа у корыта всегда сопровождалась высокопарными речами о планах и проектах непогрешимого тысячелетнего царства большевизма. Ее муж, кучер, тратил большую часть свободного времени на ее поддержку, а их объединенные усилия подкреплялись кровожадными убеждениями и метлой слонявшегося без дела дворника.

Против них выступили экономка и дворецкий — пожилой человек с благородной внешностью и манерами, чья молодость прошла в гвардейском полку. Это был человек дисциплины и порядка, безупречный как внешне, так и в поступках. Он давно усвоил личную ценность честности и добросовестного исполнения долга. Всю свою жизнь он тщательно выполнял взятую на себя работу и никогда не опускался до типично славянской привычки пренебрегать обязанностями ради мечтаний о днях праздности и беззаботных удовольствий. Жена была ему под стать: она не уступала ему в заботе о насущных делах, и вместе с мужем они находили счастье в том, чтобы брать от жизни лучшее в том виде, как она есть. Они никогда не считали, что могут сделать свою жизнь счастливее, болезненно завидуя материальному богатству других. Естественно, психологически они были не готовы к большевизму, идеям которого противостояли мудрыми и спокойными словами.

К несчастью для покоя в подвале, большевикам также противостояли швея и горничная. Темперамент этих двух девушек плохо вязался с большевистской перспективой быть уравненными в правах с женщиной у корыта и дышащим водкой дворником.

Когда бомба сотрясла дом, все эти люди с их столь разными настроениями с большим пылом высказывали свои взгляды на кухне. Взрыв, казалось, обездвижил их так же основательно, как заклинание злой крестной в замке Спящей красавицы, ибо, войдя туда, я обнаружил, что все они в полном недоумении таращатся друг на друга. Кухар стоял у стола с тесаком для мяса в одной руке. В другой был зажат кусок сырого мяса.

— Здравствуйте! — сказал я им. — Наконец-то началось. Поздравляю. Этот дом одним из первых отведал большевизма.

Никто из них не проронил ни слова. Они были совершенно ошеломлены, я бы даже сказал, поражены громом.

— Это ваш номер 5, — сказал я кухарю. (Номер 5 был номером большевиков в избирательных бюллетенях). — Их обещания возвысить низы звучат как-то слишком лично. Во всяком случае, их способ реализации этих обещаний убедил меня, что безопаснее всего спуститься как можно ниже. Сколько еды вы запасли?

Кухар наконец осознал, что все еще находится среди живых, и отложил тесак и мясо. — Я не думал, что до этого дойдет, — пробормотал он, крестясь.

Он отправился в кладовую и подсобные помещения, чтобы выяснить, на какие запасы провизии мы можем рассчитывать в случае длительной гражданской войны на улицах. Остальные слуги стояли вокруг с выражением ужаса на лицах. Их речь сводилась к «охам», «ахам» и редким восклицаниям «какой ужас».

Кто-то зажег небольшую лампадку перед иконой Божьей Матери. Я покинул кухню, чтобы подняться в угловую комнату на верхнем этаже, где было маленькое окошко. Была надежда, что оттуда я смогу наблюдать за происходящим на улице. Выходя, я услышал голос прачки, которая тоном, полным горькой враждебности, объявила, как она рада, что настал день перебить проклятую буржуазию. Ее слова, обращенные к прислуге, предназначались для моих ушей:

«Попили они нашей кровушки».

По пути наверх я заметил в углу кучу в беспорядке валявшихся бутылок из-под водки. — Чьи это бутылки? — спросил я лакея, шедшего позади меня. — Это то, что прачка и кухар распили на двоих, — ответил он.

Дом был расположен совсем рядом с Тверской улицей, одной из главных магистралей Москвы, и недалеко от дома генерал-губернатора, где находилась штаб-квартира печально известного Совета и большевиков. Белая гвардия, противники большевистской Красной гвардии, прятались на многих чердаках и в домах. В основном это были юные кадеты и студенты, которые в тревожные дни, предшествовавшие началу боевых действий, объединились и раздали огнестрельное оружие и боеприпасы, чтобы дать решительный отпор за Временное правительство.

Позже я с удивлением обнаружил, что опытных офицеров среди них было ничтожно мало. Они отсиживались по домам и предоставили опасную работу по защите своих прав и чести необстрелянным юнцам и горстке героев. Один такой офицер был моим товарищем по несчастью в доме во время боев. И хотя он был весьма многословен, озвучивая военную программу и перспективы белогвардейцев, и излучал бесконечные надежды на их успех, он придерживался мнения, что безопасность в подвале на данный момент более желательна, чем участие в бою.

Я был несколько удивлен, обнаружив, что доблесть и удаль, которыми он прежде так гордо и часто похвалялся, покинули его столь внезапно. Но впоследствии он признался мне, что его участие в Великой войне было таким же, как и у многих тысяч русских офицеров после первых нескольких месяцев всеобщего патриотизма и мобилизации. Они тратили свое время и деньги на женщин, вино и карты в тылу, в так называемых «уютных местечках», в то время как опасность и тяжелая работа войны ложились на плечи простых солдат. Подобного рода буржуазный большевизм, несомненно, свирепствовал в верхах еще до того, как в более грубой форме спустился в ряды.

Я нашел молодого офицера в угловой комнате. Он тоже намеревался выглянуть на улицу. Это, безусловно, не было безопасным местом: хотя перспектива того, что к нам залетит вторая бомба, казалась маловероятной, существовала полная вероятность того, что шальные пули проникнут через разбитые окна. И в самом деле, всего через несколько минут после того, как я вошел в комнату, пуля влетела в окно и застряла в противоположной стене. Вскоре за ней последовал целый свинцовый ливень, изрешетивший стены комнаты. Мы не могли пошевелиться. Мы скорчились в углу, ежеминутно боясь, как бы пуля не срикошетила в нас. Как же мы были благодарны, когда в перерыве смогли выбежать в коридор и снова оказаться в безопасности. Пулеметы «Максим» стучали непрерывно, выстрелы раздавались один за другим.

Настроение на кухне стало уверенным и смелым. Прачка довела скорость своей речи до предела. Она разглагольствовала перед собравшимися о несправедливостях этого порочного мира, который она и большевики собирались исправить. Из ее яростных замечаний я понял, что в новые добрые времена большевизма она надеется получать столько водки, сколько сможет выпить. По ее мнению, царь потерял свой престол из-за того, что запретил продажу спиртного. Она говорила, что он никогда прежде не совершал столь ужасного поступка. В первые дни войны, до того, как она обзавелась нужными знакомствами для незаконной покупки водки, она была вынуждена пить одеколон и денатурат. Тысячи людей были вынуждены делать то же самое, и она боялась, что ее участь будет такой же, как у тех несчастных бедолаг, которые лежали в больницах в страшных муках из-за употребления всяких суррогатов. На ее взгляд, царь, запретив продажу водки, отнял у России душу. Остальная прислуга встретила это хором одобрения — очевидно, они были весьма тронуты видением стольких страданий, выпавших на долю Народа (так прачке особенно нравилось называть алкоголиков).

На улице стрельба продолжалась с неослабевающей силой. Для всех нас это было самое тревожное и волнующее время. Я уже пережил Февральскую революцию. Но большевизм обратился к самым низам общества и разжег в них самые низменные страсти. Поскольку мы не имели вида немытых, нечесаных, дурно пахнущих и зловещих большевиков, не было никаких сомнений, что в случае обыска респектабельных обитателей дома легко примут за «буржуев», с такой же легкостью лишат имущества, а возможно, и жизни.

В Петрограде во время Февральской революции бессовестные солдаты взяли за правило входить в квартиру под предлогом поиска огнестрельного оружия и уносить как можно больше ценностей. Несомненно, те же самые солдаты с новой энергией взялись за большевизм, и после долгого и громкого разжигания классовой ненависти большевистскими лидерами, у них вряд ли возникли бы угрызения совести по отношению к состоятельным людям. Более того, существовала опасность того, что уличные бои продлятся много дней, пока не иссякнут даже наши обильные запасы продовольствия. Перспективы были настолько неопределенными и неприятными, что я не удивился, когда хозяйка дома, взяв двоих детей, пала ниц в молитве и тоске перед святой иконой.

Было весьма неприятно осознавать, что снаружи большевизм сокрушает цивилизацию бомбами и пулями, а внутри слушать, как его шумные сторонники вопиют об этом прямо нам в уши. Но в силу обстоятельств мы опустились в печальные глубины, и тягостен был наш крик оттуда. Даже в подвале нашего собственного дома наши слуги-большевики смотрели на нас как на захватчиков и «паразитов», чье место было там, наверху, среди бомб и пуль.

Нам не оставалось ничего другого, как терпеливо и покорно сносить эти неприятности. Большевики проповедовали классовую ненависть так энергично и успешно, что те, кто впитал их яд, стали бессердечными и бесчеловечными, исполнившись духом Каина. Единственным утешением для нас был тот факт, что большевизм с его ненавистью не был духом русского Народа, а являлся раковой опухолью, выведенной и вскормленной злонамеренными людьми в своих собственных целях.

Дворецкий и его жена, экономка, швея и горничная были прекрасными примерами того, что представляет собой настоящий народ. Их доброта, теплые слова и поступки во многом помогли смягчить наши тревоги и усталость. Более того, дворецкий был наделен богатым чувством юмора, которое спасало его, помогая смотреть на жизнь и все ее невзгоды с легкой душой, тогда как большевики смотрели на любое событие или вещь, не приносящие им выгоды, с ненавистью, завистью и злобой. Имея среди нас столько юмора, простой доброты и милосердия, мы располагали всем необходимым, чтобы нейтрализовать и компенсировать злобные излияния наших комнатных большевиков.

Глава XII. Ноябрьская революция (продолжение)

Быть запертым в подвале в компании угрюмых большевиков — не самый приятный опыт для человека, остро восприимчивого к запахам и звукам. Мало радости в том, чтобы, избежав большевистской бомбы, слушать, как большевистские рты непрерывно изрыгают потоки ругани, в которой ты предстаешь кровожадным буржуем и потенциальным людоедом для миллионов простых людей, и прежде всего — для тех самых людей, которых ты приютил, одеваешь, кормишь и которым платишь.

Однако таков был результат большевистской пропаганды классовой ненависти. Она убила во многих сердцах даже малейшее подобие братства и человеческого милосердия. Евангелие от Каина проповедовалось со слишком большим успехом, и ненависть с завистью уподобили некоторых несчастных мужчин и женщин скорее рычащим волкам и отвратительным гиенам, чем людям.

Долгое время домашние большевики не давали нам покоя. Наконец, хозяину дома, который вместе с женой и двумя детьми тоже укрылся в подвале, пришла в голову идея. Он достал из кармана ключ и, подняв его перед домашними большевиками, сказал им: — Вот наш друг. Посмотрим, не сможет ли он вдохнуть в вас настроение получше. С этими словами он открыл дверь винного погреба и вынес несколько бутылок коньяка. Вид обжигающей жидкости заставил большевиков на время забыть о классовой ненависти и обличительных речах, и они охотно согласились выпить по стакану из буржуазной бутылки. Отведав доброго напитка, они стали вести себя как нельзя лучше, и, время от времени предлагая им по стаканчику, проницательный хозяин сумел обеспечить нам изрядную долю покоя на все оставшееся время нашего заточения в подвале.

С огромным риском я время от времени поднимался в угловую комнату на втором этаже. Выглядывая на улицу, я видел солдат, крадущихся в разведке. Я не знал, были ли это большевики или белогвардейцы, так как ни у кого не было отличительных знаков. Все, что я видел, — это те же старые шинели цвета хаки, какие я видел тысячами; они раскачивались в такт солдатским шагам во время гордых и вызывающих маршей по патриотически настроенным городам перед отправкой на фронт для борьбы с национальным врагом.

Теперь я знал, что эти же шинели покрывают людей, которые бросили оружие перед лицом своего самого грозного и безжалостного врага и снова взяли его лишь для того, чтобы обратить против своих братьев по оружию и соотечественников. Я испытал ту же дрожь ужаса и негодования, которую испытала вся патриотическая Россия, когда стало очевидно, что Ленину, главному агенту врагов России, удалось реализовать свой дьявольский план и ввергнуть нацию в братоубийственную и предательскую войну.

Наблюдая, я видел, как один солдат за другим пригибались и скользили под укрытием стен. Как раз когда один из них вышел на дорогу, открывавшуюся перед домом, из которого я смотрел, с чердака соседнего дома посыпался град пуль, и пара солдат рухнула на землю. Я гадал, кто это: красногвардейцы или белогвардейцы. Один из них, пролежав некоторое время неподвижно, вдруг вскочил и побежал за столб. При этом он выронил фуражку. Он вернулся за ней. Когда он вышел на открытую проезжую часть, раздались новые выстрелы, и он осел кулём. Его руки были раскинуты, а лицо стало смертельно бледным. Враги не были уверены в его смерти, поэтому они всаживали в лежащего пулю за пулей. Его товарищи-разведчики укрылись в нашем дворе, и к тому времени, как я спустился на кухню, они решили остаться там в безопасности до окончания боевых действий. Все они были молодыми людьми, одному из них было семнадцать лет.

Первым делом я спросил их, красногвардейцы они или белогвардейцы. Оказалось, что они принадлежали к пресловутым красным. До этого я чувствовал скорбь по поводу гибели солдата на улице, но теперь, зная, что он был предателем своей страны и собирался убивать своих братьев по оружию, я не мог подавить чувство радости от того, что его преступление получило по заслугам.

Молодые красногвардейцы умоляли разрешить им остаться на кухне, так как их революционный пыл уже угас. Ранение товарища подорвало их уверенность в своем деле. Они не были на фронте, будучи совсем зелеными новобранцами. Большевизм привлек их, так как давал уверенность в окончании войны и в том, что их не отправят на передовую. Тем не менее, поскольку большевизм не добился успеха на выборах, их призвали участвовать в навязывании его стране силой оружия. Один из них, двадцатилетний деревенский паренек, заявил, что у него нет никакого реального желания сражаться против Временного правительства. Он примкнул к большевикам, потому что они дали и пообещали щедрое жалованье.

Я спросил его, затаил ли он какую-нибудь обиду на буржуев. — Нет, барин, — ответил он. — Помещицей в нашей деревне была старая графиня, и она была самой милой душой, какую мы когда-либо знали. Мы все ее очень любили. Она построила для нас школу и больницу, и по праздникам мы пели перед ее домом. Когда случался неурожай, мы всегда были уверены, что получим от нее помощь. Только ее управляющий не всегда был к нам добр. Он был немец, и мы его ненавидели.

— Разве вы не ненавидите немцев теперь? — спросил я. — Нет, — ответил он. — Они такие же люди, как мы. Наши солдаты братались с ними на фронте. Они не причинят нам зла, если мы им ничего не сделаем.

Я сказал ему: — Вы готовы брататься с немцами, и при этом вам не стыдно нести эту ужасную убийственную войну в дома вашего собственного народа. — Но нам лучше платят, барин, — ответил он. — Да, — сказал я. — Ленин платит вам больше, потому что он получил деньги от немцев. Это не честные и не русские деньги. — Тут такое дело, — ответил он. — Если мне суждено воевать, я предпочитаю воевать против буржуев, а не против немцев. С ними мы можем заключить мир, а буржуи у нас останутся навсегда. Когда мы закончим воевать с немцами, мы получим свои гроши и пойдем домой. Так что лучше бить буржуев и забрать все их богатства. Это лучшая плата за войну.

— Это грабеж, — сказал я ему. — Если вы получите этот дом, например, что вы с ним сделаете? Он несколько мгновений озирался по сторонам, как бы в сомнении. — Я бы его продал, — сказал он наконец. — Кто бы его купил? — спросил я. — Не знаю, — ответил он. — Наверное, какой-нибудь буржуй.

Я расспросил их всех, но они, казалось, смотрели на первого как на лидера и оратора. Что касается практической политики, они могли повторить все обещания большевиков и знали наизусть все фразы и декларации, вброшенные в массы большевистскими пропагандистами. У них были очень четкие представления о том, что они должны разрушить или уничтожить. Они собирались прежде всего покончить с капитализмом. Они выступали за власть пролетариата и за множество других властей, но не имели ни малейшего представления о том, что делать, когда капитализм будет упразднен, или каким образом они собираются компенсировать разрушения. Я понял, что их цели заключались в том, чтобы уничтожить буржуазию и разбогатеть на трофеях. Они совершенно не заботились об обществе или социализме в его истинном смысле.

Не могу сказать, что они были неприятными компаньонами во время осады. Было очевидно, что классовая ненависть была у них больше на губах, чем в сердцах. В них все еще было столько юношеской свежести, что дурные идеи бессовестной пропаганды не смогли нанести глубокой раны их натурам. Они сыпали грубоватыми шутками и остротами. Когда я предложил им чаю, они поблагодарили меня светло и сердечно.

Наши собственные большевики, чьи души были изуродованы злыми мыслями и жизнью, оправившись от благотворного действия буржуазного коньяка, надумали снова начать войну. Молодые солдаты, однако, быстро положили конец их попыткам. — Не суетись, мамаша, — сказал один из них крикливой прачке. — Не в русском обычае хлеб-соль с проклятиями принимать.

С незапамятных времен русские всегда символизировали гостеприимство хлебом и солью. Отрадно было слышать, как молодой солдат-большевик напоминает своим единомышленникам о древних традициях русской нации. Хотя большевики были полны решимости разрушить все, что было дорого России, было ясно, что разум этого молодого солдата, по крайней мере, не был ими окончательно развращен. Во время осады я провел немало часов в занимательных беседах с молодыми солдатами. Их умы были очень свежи, а характеры все еще находились на самой ранней стадии формирования. Будучи большевиками, они не имели ни капли того яда и подлости, которыми дышали взгляды, слова и поступки их лидеров.

Я повторял им раз за разом, что, по моему мнению, они бы лучше распорядились своими жизнями и винтовками, если бы помогли отогнать немцев от наших дверей, но они встречали мои упреки с видом безразличия и снисходительности.

Они пробыли в доме недолго, когда другая группа большевистских солдат потребовала впустить их для проведения обыска. Та группа, что уже была у нас, прогнала их, заявив прибывшим, что они сами делают эту работу. К нашему несчастью, визит других солдат вызвал у них некоторые сомнения в целесообразности прятаться в доме до окончания боя. Они устроили между собой совет и после долгих разговоров и множества предложений, сделанных с претензией на парламентскую процедуру, приняли резолюцию: поскольку братья-большевики обнаружили их в их логове, у них есть только один выход из затруднительного положения — это продолжить бой, в который они ввязались.

Соответственно, они решили нас покинуть. Прежде чем закинуть винтовки на плечи, они попросили на прощание стакан чая и немного папирос, и то, и другое им было немедленно выдано. Они тепло и трогательно попрощались с нами, пообещав сделать все от них зависящее, чтобы защитить наш дом от несправедливого обращения. У нас защемило сердце при мысли о том, что это были настоящие сыны России с открытыми и щедрыми сердцами, ибо никакие ядовитые излияния их иностранных большевистских вождей не смогли уничтожить их природную доброту.

К нашему великому сожалению, мы больше не видели их живыми, а двоих из них мы впоследствии обнаружили среди убитых, выставленных для опознания в одном из больших залов города. И было странно, что они не были причислены к погибшим красногвардейцам, которых удостаивали Красных похорон среди красного бреда под старыми кремлевскими стенами, а лежали среди убитых мирных жителей и белогвардейцев и были похоронены вместе с ними. Возможно, перед смертью они отреклись от большевистских варваров.

Глава XIII. Ноябрьская революция (продолжение)

Первую ночь нашей осады мы провели в попытках разместить всех домочадцев на импровизированных постелях в подвале. В верхние комнаты градом сыпались пули, так как пулеметы «Максим» обеих сторон без устали строчили с соседних чердаков. С помощью молодого офицера мне удалось стащить вниз несколько матрасов, которые мы расстелили в углу кухни. Малыши, измученные тревогами и усталостью, вскоре крепко заснули на них.

Для взрослых же отдых был невозможен. Едва кто-то успевал вытянуть уставшие конечности, как в дверь стучали, и в помещение вваливалась толпа большевистских солдат с винтовками и револьверами. Предлогом для вторжения в дом неизменно был поиск огнестрельного оружия — они заявляли, что из нашего дома велась стрельба.

Мы всегда могли рассчитывать на сносное отношение и благополучное снисхождение, если солдаты оказывались русскими, но когда это были латыши, мы в полной мере вкушали всю прелесть большевистской жестокости. Они тыкали в нас штыками и приказывали открыть все шкафы и комоды, в которые затем, не утруждая себя должным обыском, злобно вонзали свои штыки. Они унесли множество мелких ценностей, лежавших на виду. Мы предлагали им чай и папиросы, но они были слишком враждебно настроены к буржуазии, чтобы принять хоть что-то из наших рук. Они предпочитали брать сами. Никакие уговоры не могли заставить их вступить в нормальный разговор. Это были типичные латыши: твердолобые, упрямые и жестокие. Казалось, ими двигало единственное желание — причинить как можно больше вреда буржуям. Каждый из них испытывал неконтролируемую жажду вонзить штык во все, до чего мог дотянуться. Их ругань звучала слишком часто и была крайне неприятна для слуха порядочных людей.

Однажды отряд таких солдат возглавлял плотный, угрюмый малый. Он заявил, что мы стреляли из окон. Мы тщетно пытались доказать ему, что безвылазно сидели в подвале и у нас нет ни ружей, ни револьверов. Он категорически отказывался верить. Его тон и манера общения с нами наводили на мысль, что он командует шайкой уголовников.

— Сдавайте огнестрельное оружие! — проревел он. — В доме нет ни единого ствола, — сказал я. — Можете обыскать все вокруг. У нас уже было полдюжины визитов и обысков. — Разговорчики! — рявкнул он. — Наше дело не болтать об оружии, а изымать его. — Тогда ищите, — ответил я. — Сию же минуту сдавайте! — зарычал он. — Здесь нет… — начал было я, но он перебил меня и прогремел: — Приказываю немедленно сдать огнестрельное оружие, иначе я вас арестую!

Выведенный из себя его ослиным упрямством, я подозвал одного из маленьких мальчиков и сказал ему по-английски: «Сходи и принеси красную плюшевую коробочку, которая лежит на моем столе в кабинете». Посылать ребенка наверх было рискованно, но он был смелым мальчуганом и тут же отправился в путь. Когда он принес шкатулку вниз, я протянул ее угрюмому латышу со словами: — Это единственное оружие, которое у меня есть.

Он хмуро выхватил коробочку и откинул крышку. Внутри лежала маленькая безопасная бритва. Какое-то мгновение он в недоумении смотрел на нее, затем с грубой бранью швырнул на пол и раздавил каблуком. После этого в приступе ярости он принялся выдвигать все ящики, распахивать двери шкафов и рубить все подряд своей шашкой. Он настоял на том, чтобы подняться со своими людьми наверх, хотя все предупреждали его об опасности. И он продолжил свой безумный обыск, изрыгая потоки ругани и проклятий в адрес буржуев.

Вскоре сквозь шум и грохот, которые он устроил наверху, мы вдруг услышали вскрик и глухой стук от падения. Спустившись, его люди сообщили, что в него попала пуля с улицы. Они снесли его вниз и положили на матрас в углу кухни. Жизнь быстро покидала его. Мы сделали для него все, что могли, но надежды удержать его на этом свете не было. Хозяйка дома показала ему икону, но он скорчил гримасу и, пробормотав что-то о «проклятой буржуазии», испустил дух.

Тело осталось на нашем попечении, так как солдаты поспешно удалились, не утруждая себя завершением обыска. Мы оказались в крайне неприятном положении. Наши и без того многочисленные домочадцы с трудом помещались в тесном подвале, а тут мы были вынуждены потесниться ради незваного мертвеца. Особенно возмущались дети, не желавшие иметь такого соседа по ночлегу. Это была первая большевистская смерть, которую они увидели в своей жизни, и их охватил непреодолимый ужас. Наконец было решено, что присутствие трупа невыносимо для всех обитателей дома, и наутро кучер вырыл во дворе могилу и похоронил его.

К счастью, больше смертей в нашем доме не было, хотя несколько загнанных в угол белогвардейцев вбежали в наш двор в поисках убежища и были скошены большевиками, которые строчили из пулемета с соседней крыши. Их тела впоследствии забрала повозка Красного Креста, которая после первого дня боев изыскала возможность проехать по улицам, собирая убитых и раненых.

Прошло два, три дня, а ужасная битва все продолжалась. Всякая связь с внешним миром была потеряна, если не считать визитов красногвардейцев с обысками.

Одна такая группа нагрянула к нам с целым арсеналом винтовок и револьверов. На наше счастье, они оказались русскими — молодыми православными солдатами из крестьян. Они не стали подвергать нас никаким унижениям. Выпили предложенный чай и были от души благодарны, так как два дня ничего не ели и не пили. Один из них попросил расческу и зеркало; когда их принесли, он взял их и несколько минут самодовольно любовался своими юношескими чертами лица. Взяв расческу, он с большой тщательностью сделал пробор. Удовлетворившись своим внешним видом, он вернул гребень и зеркало со словами: «Если уж помирать, так хоть с хорошим чубом». Густота и изящество чуба были, пожалуй, единственным, что по-настоящему волновало его в этой жизни.

Когда я спросил его, ради чего он взялся воевать за большевиков, он ответил, что поскольку ему все равно не избежать службы, он решил, что выгоднее всего будет воевать за тех, кто сулит наибольшую прибыль. О морали он имел весьма смутное представление или не имел его вовсе. Ему был присущ тот самый материализм, который обнажается в русском человеке, когда осыпается тонкий налет внешней религиозности. Личная выгода была единственным мотивом всех его поступков и дел. Как и многие русские солдаты, с которыми мне доводилось беседовать, он не мог взять в толк, что значит «сражаться за идеал». Он не понимал, как это — воевать против немцев за отечество. Отечество было для него понятием слишком возвышенным. Зато он прекрасно знал, за что воюет при большевиках: он должен был получить свою долю тех богатств, которые видел вокруг у буржуев. И все же, как ни странно, бок о бок с этим грубым материализмом в нем уживалось достаточно неосознанного идеализма, чтобы рисковать жизнью ради обещания, которому еще очень далеко было до исполнения.

Однажды мы услышали, как кто-то стучит в дверь прикладом винтовки. Голос, отнюдь не ангельский, крикнул: «Открывай!» Когда дверь открыли, в комнату величаво, с видом героя, вступающего в захваченную цитадель, вошел высокий мужчина, за которым следовали солдаты. Он обвел комнату бледно-серыми глазами и, держась за эфес шашки, громовым голосом скомандовал: — Сдавайте оружие!

От нас так часто требовали выдать оружие, которого у нас отродясь не было, что мы уже совершенно привыкли к подобным сценам. Мы заявили, что никакого оружия в доме нет. Предводитель большевиков на мгновение в абсолютном молчании уставил на нас свои бледно-серые глаза, а затем, торжественно обернувшись к стоявшим позади людям, рявкнул приказ: — Обыскать дом!

Его люди тут же приступили к тщательному обыску. Они подняли с пола все матрасы и искололи их штыками насквозь. Закончив с подвалом и винным погребом, где они не преминули разбить несколько бутылок вина в надежде найти запечатанное в них какое-нибудь невиданное огнестрельное оружие, они направились наверх. Перед тем как подняться по лестнице, главарь повернулся к одному из своих людей и крикнул: «Охранять дверь!». Убедившись, что мы вряд ли сможем сбежать, он со своими солдатами поднялся на второй этаж.

Человек, которого он оставил у двери, оказался молодым солдатом с добрыми голубыми глазами и вьющимися волосами. Я спросил его, кто этот человек с наполеоновскими замашками. Тот ответил, что это великий лидер большевиков, который провел много лет в Париже и Женеве. Туда он бежал с сибирских рудников, куда был сослан на пожизненную каторгу за убийство политических противников и за то, что разорвал на куски бомбой городового. Я не мог себе представить более неприятного и тошнотворно омерзительного субъекта. Молодой солдат разговорился и согласился, что их командир — человек не из приятных. Я спросил его, почему, упразднив офицеров, он позволяет этому уголовнику помыкать собой и раздавать приказы. Бедолага не нашелся что ответить. Как и многие другие, он еще не осознал, что просто сменил одних хозяев на других.

Тем временем обыск в верхних комнатах не выявил наличия огнестрельного оружия. Беглый каторжник спустился вниз в сопровождении своих людей. Он был явно не в духе от того, что положение дел не соответствовало его желаниям. Его дикие глаза сверкали огнем, как у голодного волка. При этом он не испытывал телесных лишений — был сыт и здоров, — но имел изможденный вид фанатика, обремененного тяжелым духом. По его манерам и тону голоса было очевидно, что все его мысли и желания текут в узком русле ненависти и зависти. Он обладал характером человека с несгибаемой волей — из тех, кто может повелевать толпой слабаков силой своей испепеляющей ненависти, когда более благородные призывы не находят отклика в их сердцах. Это был настоящий демагог, пробуждавший в людях демонов именем Бога и называвший злодеяния честными именами.

Ни один человек не смог бы продемонстрировать большего раздражения, чем он, вернувшись после своих бесплодных поисков. Его крупная фигура выросла в дверях в окружении людей с тяжелыми винтовками. Подняв отточенным жестом руку и указав на нас пальцем, он зычным голосом приказал: — Арестовать мужчин!

Солдаты пришли в резкое движение, и несколько человек схватили за руки меня и молодого офицера. — В штаб! — скомандовал вожак большевиков.

Наполовину волоком, наполовину подталкивая в спины, нас отконвоировали в дом генерал-губернатора на расположенной неподалеку Скобелевской площади, где обосновался тот самый печально известный главный Совет и вожди большевиков.

Глава XIV. Под арестом

В комнате штаб-квартиры большевиков, куда нас привели, было довольно шумно от собравшегося народа. К счастью, стрельба на ближайших улицах значительно утихла, так как большевикам удалось почти полностью подавить сопротивление в центральных кварталах города. Кое-где еще скрывались белогвардейцы, и их пули свистели с самых неожиданных сторон. Несколько выстрелов, так сказать, «подогнали» нас по пути в Совет, к счастью, не причинив вреда, хотя пара пуль просвистела прямо у меня над ухом, выбив цемент из стены дома.

Предводитель большевиков приказал подвести нас к комитету людей грубого вида в военной форме. Они сидели за столом и допрашивали тех, кого приводили ретивые большевики, чтобы снять подозрения относительно их личности и намерений. Нас с молодым офицером подвели к столу, и беглый каторжник изложил свои подозрения в нашей враждебности большевизму, выплевывая слова с громким шипением на букве «с». Он обрисовал картину против нас в довольно мрачных тонах. Он заявил, что из наших окон была замечена стрельба, а многочисленные обыски так и не выявили никакого огнестрельного оружия. Он утверждал, что одно только присутствие офицера в доме является неопровержимой уликой.

У нас отобрали документы и кошельки, после чего отвели в просторную комнату в задней части здания. Там мы обнаружили компанию примерно из сорока человек, в том числе студентов и гимназистов, которые, как и мы, попали под подозрение и содержались под стражей у большевиков. К счастью, настроение среди них не было подавленным, и хотя многие всерьез сомневались в своей конечной безопасности, они во многом забывали о своих бедах в свободном и искреннем обмене мнениями о гражданской войне и будущем России.

Было несколько удручающе наблюдать апатию и безразличие, в которые впали некоторые офицеры из-за тех унижений, что обрушились на них с момента внезапного выхода Керенского на военную арену с его пресловутым списком «Прав солдата». С того самого момента они были окружены подозрительностью и недоверием. На самом деле их участь была гораздо более тяжелой: помимо того, что они стали мишенью для солдат, взявших за правило грубо демонстрировать офицерам свое «равенство», их жизни постоянно подвергались риску со стороны людей, которых непривычная свобода и фанатики спровоцировали на форменное безумие.

В некоторых случаях от варварства распоясавшихся солдат и матросов волосы вставали дыбом. В Севастополе одуревшие от свободы экипажи топили в море десятки морских офицеров. Некоторых офицеров Балтийского флота и вовсе живьем бросали в корабельные топки. Обращение с пленными офицерами в Советах солдатских и матросских депутатов в Кронштадте заставило бы вождя Дагомеи побледнеть от ужаса. Неудивительно поэтому, что их взгляд на российскую политику и на жизнь в целом был самым мрачным и безнадежным. Один из них, красивый молодой человек лет двадцати трех, рассказывавший мне о своих выдающихся подвигах на фронте, по секрету сообщил, что носит с собой пакетик с ядовитым порошком. Он намеревался проглотить его, если подвергнется тем издевательствам и чудовищному обращению, какие обрушивали на других несчастных офицеров худшие элементы большевистской солдатни.

Вся интеллигенция среди нас сходилась во мнении, что главным виновником гибели России является г-н Керенский. Его называли слабовольным фатом и «карьеристом», для которого личная власть и восторги толпы были важнее долга как перед этой самой толпой, так и перед страной. Как ни странно, среди нас оказался молодой человек, который, несмотря на явный недостаток ума (а может быть, именно благодаря ему), числился при г-не Керенском помощником одного из его министров. Он был другом Керенского, который, само собой, и пожаловал ему этот высокий пост. Парню было не больше двадцати восьми, но над его слезящимися глазами, блаженной улыбкой и вырожденческим лбом нависал съезжающий парик, который доставлял своему владельцу не меньше хлопот, чем его попытки выглядеть министерски значительным. Я встречал его всего за несколько дней до начала боев — меня тогда пригласили на ужин в дом одного московского магната, у которого было много денег и мало морали.

Среди арестованных офицеров было несколько таких, чья военная доблесть не поднималась выше высиживания на удобной штабной должности; должность эта, пропорционально ее боевой ничтожности и неспешной безопасности, раздувала в них высокомерное самомнение. Они были страшно возмущены своим арестом, без умолку повторяя, что во время революции и пальцем не пошевелили ни за, ни против большевиков, и жаждали лишь покинуть страну (вместе со своими богатствами и доходами) ради беспристрастного покоя Швейцарии или Японии. Наблюдать за их малодушием было далеко не поучительно. В их сердцах невозможно было отыскать ни искры воодушевления — ни за свою страну, ни за какой-либо идеал. Я подумал, что даже их конвоиры-большевики могли бы пристыдить их, ибо те проявляли рвение и энергию, которые сделали бы честь и лучшему делу. Жалкие причитания по поводу нынешних неудобств отнимали у штабных офицеров всю энергию, за исключением тех моментов надежды, когда они предавались многословным разговорам о вине и женщинах — единственном, за что они, судя по всему, готовы были сражаться.

Это были типичные сынки московского купечества, грубые эгоисты и беспросветные невежды. Претендуя на всеведение, они отмахивались от идей Бога, религии, морали и практического патриотизма как от развенчанных заблуждений и шовинистических предрассудков. Я предложил им папиросы, которые они с благодарностью приняли. Я чиркнул спичкой, чтобы дать им прикурить. Дал прикурить двоим офицерам и, желая сэкономить, протянул спичку третьему, но он грубым ударом выбил ее у меня из рук и вскипел от гнева до такой степени, что я подумал, уж не собирается ли он заодно вырубить и меня. Я потряс его душу до самых глубин. Снаружи большевики разносили Россию на куски. До этого ему не было никакого дела (прим: здесь описано суеверие «третий не прикуривает от одной спички»).

Некоторые из арестованных студентов говорили по-английски и умоляли меня развлечь их песней «It’s a long way to Tipperary» («Путь далекий до Типперери»). Я пропел ее, как мог коверкая мотив, но это привело их в восторг и вдохновило наградить меня радостными криками.

Вскоре солдаты принесли нам хорошего хлеба и жирного сливочного масла. Принесли также суп и мясо, и мы были счастливы плотно пообедать этими деликатесами, несмотря на тревогу в сердцах.

Каково же было мое удивление, когда Баткина, матроса-оратора и потенциального преемника Керенского, ввели в нашу многочисленную компанию. Он выглядел павшим духом и был немногословен, лишь выражал опасения, что большевики одерживают победу и что он ждет расстрела. Он долго о чем-то шептался со своим другом в съезжающем парике. Через некоторое время конвоиры вывели его, и больше мы его не видели. После революции выяснилось, что он подкупил охранника, переоделся из матросской формы и сбежал на Дон. Однако ему все же суждено было погибнуть от рук большевиков: десять месяцев спустя они поймали его и расстреляли как опасного контрреволюционера.

Ближе к вечеру меня вызвали к большевистскому начальству для дальнейшего допроса. Представьте мое удивление, когда я обнаружил, что в кресле председателя сидит тот самый головорез, который пару лет назад убил сторожа на фабрике одного из моих друзей и с тех пор разыскивался полицией. Я упомянул имя моего друга и то, что жизнь среди его рабочих была далеко не монотонной. Он подхватил эту тему с горячим энтузиазмом и с жаром заявил, что мой буржуазный друг-капиталист пил из рабочих самую кровь, после чего в потоке ругательств наградил того парой проклятий. Восседая среди сильных мира сего в новом большевистском государстве, он гордо и величественно махнул рукой, отпуская меня на свободу, домой.

— Ступай! — приказал он.

Глава XV. Колокола мира

Шел четвертый день боев в Москве. В разных концах города все еще рвались снаряды и бомбы. Выйдя на улицу, я с удивлением обнаружил в нашем районе относительное затишье. Со стороны Кремля по-прежнему доносилась орудийная стрельба. Большевикам уже удалось разбить одни из кремлевских ворот. Главный Совет теперь издавал свои листки с новостями о ходе сражения. В восторженных тонах они описывали свои победы и заверяли пролетариат, что по белогвардейцам и среднему классу уже пробил погребальный звон. Здания на улицах, по которым я проходил, были изрешечены пулями. Пятна крови отмечали места, где испустила дух не одна бедная душа. Сестры милосердия вместе с санитарами Красного Креста подбирали раненых и оказывали им помощь. Я видел, как нескольких человек несли на носилках с дальних улиц, где бои еще продолжались. В основном это были молодые большевики; их мертвенная бледность и раскинутые, безвольно свисающие руки надолго врезались мне в память.

Прежде чем вернуться домой, я зашел в больницу напротив. Койки были переполнены ранеными большевиками, которых принесли с соседних улиц. Многие балансировали на грани жизни и смерти. У постелей находился православный священник. Я присутствовал при смерти рослого, крепкого молодого солдата-большевика, который мучительно страдал. Священник принес ему Святые Дары, которые тот принял после исповеди с благоговением и выражением утешения на лице. Когда священник дал ему поцеловать крест, его большие голубые глаза наполнились слезами, а бледные губы прошептали молитву: — Боже, милостив буди мне, грешному.

Думаю, в умилении сердца перед образом распятого Спасителя он забыл о своих страданиях, ибо умолял священника держать крест перед его глазами. Священник так и сделал, время от времени поднося его к губам умирающего. И каждый раз тот целовал его с нежнейшей преданностью. Прямо перед тем, как душа покинула тело, он взял священника за руку и сказал: — Я воевал против своих братьев. Большевики научили меня ненавидеть. Спаситель учит нас любить. Слишком поздно, слишком поздно я понял, что мир спасает любовь.

Слезы снова застлали большие голубые глаза, а губы запнулись на слове, которое не смогли произнести. Священник пытался утешить и успокоить умирающего, но его душа отлетела после того, как он сумел выговорить: «Надо любить, а не ненавидеть».

Священник рассказал мне, что присутствовал при многих смертях в этой больнице, и был счастлив констатировать, что большинство из них были христианскими кончинами. Яд большевистской классовой ненависти еще не до конца развратил солдат.

Когда раненых большевиков раздевали, вскрывалось множество ужасающих преступлений. У одного солдата в кармане оказалось несколько отрубленных женских кистей с окровавленными кольцами и драгоценностями. У другого была целая коллекция часов, которые он, вероятно, стянул во время обысков в частных домах в поисках оружия. У некоторых при себе были колоссальные суммы денег. Вот какими солдатами пользовался Ленин, чтобы с их помощью упразднить принцип частной собственности!

На следующее утро после моего возвращения домой я с удивлением услышал радостный звон колоколов соседней церкви. Все в доме подумали, что объявлен мир. Бросившись к окну, мы с изумлением увидели, что перед церковью собирается крестный ход. Во главе стояли священники в своих великолепных облачениях, а люди выносили из храма святые иконы и хоругви. Это было очень красивое зрелище, дававшее отдых глазам после сцен крови и ненависти, точно так же, как звук колоколов с их посланием любви и мира был благословенной переменой после грохота пушек и свиста пуль с их миссией смерти. Я попытался уговорить домочадцев присоединиться к шествию, которое, как я выяснил, имело целью умолять сражающихся прекратить боевые действия, но члены дома, сочувствовавшие большевикам, заявили, что из принципа не примут в нем участия. Вместе с набожной и мужественной экономкой я присоединился к крестному ходу.

Собралась толпа примерно в двести человек, чтобы сопроводить святые иконы по залитым кровью улицам. Многие люди выглядывали в окна домов и непрестанно крестились, словно от всего сердца желая успеха этому шествию за мир. На каждом лице читались тревога и искренняя решимость, ведь одному Богу известно: какой-нибудь варвар-большевик мог направить на манифестантов пулемет. Под звон колоколов в морозном воздухе, когда бледное осеннее солнце поблескивало на золоте икон и священнических риз, среди взмахов дымящихся кадил и скорбного пения покаянных молитв, процессия с большими надеждами двинулась вперед. Мы прошли по одной улице и свернули на другую, ведущую к Тверской и главному Совету. Из каждого окна на процессию сыпались благословения. Казалось, с ней двигалось сердце всей Москвы, находя выражение в этом послании мира и братской любви.

Когда процессия достигла Тверской улицы, ее остановили большевистские солдаты-латыши, которые прорычали что-то о бессмысленности того, чтобы «вытаскивать сюда Христа и все эти старые суеверия». Один щеголеватый низенький офицер-еврей, выполнявший для большевиков контрольные функции в уже замиренных районах, попытался сострить и заявил, что мы опоздали на две тысячи лет. Все наши мольбы пропустить нас по главным улицам встретили категорический отказ, и было очень похоже, что в ход пойдут пулеметы «Максим». Подошедший большевистский вожак приказал процессии возвращаться в церковь, заявив, что Церкви здесь делать нечего. — Убирайте своих богов обратно по норам! — крикнул он. — Им здесь не место. Мы сражаемся не за Царство Небесное.

Осознав бесполезность дальнейших попыток, священники и народ повернули назад и отслужили в церкви трогательный и благоговейный молебен о заступничестве. Колокола теперь молчали. Снова был слышен грохот пушек.

Я навестил приходского священника у него дома. Это был седовласый и почтенный ветеран Воинствующей Церкви. Он был верным другом союзников, но сожалел, что со времен Февральской революции они проявили роковое невежество в отношении русской политической жизни и психологии. Он глубоко сокрушался о том, что Англия поставляет в Россию жадных, эгоистичных дельцов и беспечных, праздно шатающихся дипломатов. Он прекрасно разбирался в английской политической жизни и своими точными и подробными знаниями британских институтов мог бы пристыдить многих англичан. Патриотически настроенная русская интеллигенция, в отличие от более многочисленной беспринципной и непатриотичной, имела в его лице достойного представителя.

Вместе со многими единомышленниками он считал, что деморализация и унижение России произошли в первую очередь из-за передовой немецкой мысли, которая через русло безверной русской интеллигенции нашла свое самое мощное выражение в махровом большевизме. Он признавал, что большевики не церемонятся. Если они принимали какую-то идею за истину, они были готовы разбомбить весь остальной мир в ее поддержку. Это он относил к большевистским вождям, но о большевистских солдатах он мог сказать лишь то, что они были либо сбитыми с толку простаками, либо худшими элементами общества, вышедшими на тропу войны ради грабежа и убийств.

В большевизме он усматривал самозародившуюся кару для эгоистичной, атеистической интеллигенции, которая, слишком жадно и неразумно впитав немецкие материалистические учения, посеяла в народе семена вырождения и деморализации, а теперь пожинала бурю. Отвергнув благоразумие эволюционного развития, они стремились поднять темные массы на революцию. Свои собственные знания и просвещенность они обратили во зло, ибо все попытки старого режима просвещать темные массы с помощью системы, не прививающей яда деморализации, были извращены ими в завуалированную форму революционной и калечащей нравственность пропаганды. По его мнению, дипломаты, которых Англия отправляла в Россию, были не того полета, что те, кого она посылала в Индию; там, как он считал, Англия продемонстрировала свою силу и проницательность в управлении, поддерживая порядок в стране, которая, подобно России, при малейшем ослаблении поводьев могла впасть в неистовство. Он не винил русских крестьян, которые составляли основу и большинство нации, но был полон упреков в адрес беспринципной и недовольной интеллигенции, которая, не веря ни в Бога, ни в черта, пыталась передать свое недовольство и неустроенность в жизни более солидному и мирному населению.

Выраженные им взгляды совпадали с теми, что я слышал от русских людей патриотического толка. Когда я пересказал их одному представителю передовой интеллигенции, он заверил меня, что старым священником движет корысть, поскольку в последние годы с ростом неверия его кошелек сильно похудел. Мне не хотелось верить этим наветам, так как я знал, что этот критик был истинным представителем своего класса, чьим единственным критерием во всех делах, кроме искусства, была грубо-материалистическая экономическая необходимость.

Я покинул священника после долгой и увлекательной беседы. На прощание он сказал мне: — Я искренне надеюсь на победу союзников и торжество идеалов, за которые они сражаются. Каждый истинно русский человек любит свободу и справедливость. Мы доказали это в наших войнах за освобождение угнетенных народов и в нашем духе терпимости к другим религиям. Большевизм — немецкой породы, Ленин привез его в Россию из Германии и с помощью немецкого метода «бронированного кулака» намерен поработить нас им. Большевизм — это Зверь, — добавил он, предостерегающе грозя пальцем и сотрясая длинными широкими рукавами своей рясы. — Это Зверь. И люди его — не люди, они звери.

Словно подтверждая его слова, большевистская бомба взорвалась у открытой колокольни, осыпав нас градом белой штукатурки и цемента. Каким-то чудом мы не пострадали. Пророчествующий священник поспешил укрыться в безопасности своих внутренних покоев, а я вышел на улицу, чтобы поскорее добраться домой сквозь любые бомбы, которые Большевистский Зверь соизволил бы разбросать вокруг. Позже я выяснил, что случайные разрывы снарядов в отдаленных кварталах происходили из-за неопытности солдат-большевиков в ближнем бою: они нацеливали орудия на верхние этажи, но снаряды перелетали через крыши в мирные кварталы. Гибель пары-тройки семей ничего не значила для Ленина или его приспешников! Они ведь уничтожали капитализм и буржуазные предрассудки.

Глава XVI. После боев

Наконец настал день, когда белогвардейцам пришлось признать свое поражение. Их генерал заявил, что больше не может держаться. Ленин вызвал красные полки из других городов, и некоторые из них вошли в Москву на помощь большевикам. Белогвардейцам же помощи ждать было неоткуда. После шести дней боев было подписано перемирие, и перепуганная Москва смогла выползти из своих нор и укрытий. Большинство людей бросились к продовольственным магазинам, так как они буквально голодали. Языки, дрожавшие от ужаса во время осады, теперь с новой силой пересказывали пережитое на многолюдных улицах. Хотя большевизм восторжествовал, появилось время и место, чтобы перевести дух. Москва вздохнула с облегчением.

Три дня люди только и делали, что бродили по улицам, рассматривая колоссальный ущерб, нанесенный зданиям бомбами и пулями. Едва ли хоть одно оконное стекло осталось целым. Идя по тротуару, ты ступал по мозаичному ковру из битого стекла. Пятен крови было слишком много. Вывески магазинов были так изрешечены пулеметными очередями, что напоминали решето.

Огромная толпа собралась у стен древнего Кремля, чьи великие ворота непоправимо пострадали от большевистских бомб. Исторические церкви внутри Кремля тоже пострадали. Двери Патриаршей ризницы были выбиты взрывом, и большевистские солдаты учинили разгром среди ее бесценных исторических и художественных сокровищ, многие из которых бесследно исчезли. Вся интеллектуальная Москва была в ужасе от разрушений, которым большевики подвергли самые заветные исторические здания нации. Ропот возмущения был так велик, что большевики расклеили по всему городу прокламации, в которых насмехались над предрассудками людей, «проливающих крокодиловы слезы над повреждением нескольких каменных глыб, в то время как они с безразличием и презрением взирают на страдания и смерть тысяч людей, которых сами же гонят в бой». Единственное, что они намеренно забыли добавить: в любом начавшемся кровопролитии большевики первыми брались за дело, проявляя к человечности ровно столько же уважения, сколько требовало их рвение в метании бомб.

Религиозная Москва и, прежде всего, простой народ, были охвачены глубочайшим негодованием при виде такого количества оскверненных церквей. Сильнее всего был гнев набожных пролетариев и крестьян из-за безжалостного уничтожения иконы Святителя Николая над Никольскими воротами Кремля. Там огромная толпа людей созерцала руины святого образа, который особо почитался за то, что избежал разрушения во время нашествия Наполеона в 1812 году. Табличка под иконой гласила, что она чудесным образом уцелела, когда остальная часть ворот была разрушена.

Как и все люди, насаждающие что-то силой, большевики выказывали безжалостное презрение к тонким чувствам своих жертв. Вышибить противнику мозги — это первый аргумент большевиков. Неудивительно поэтому, что у большевиков не нашлось ничего, кроме бомб, для каменных храмов Бога, Который значился в их программе на уничтожение как пережиток суеверий.

Тысячи людей часами смотрели на разбитый образ Святителя Николая. Было очевидно, что в самое сердце православной России нанесен тяжелый удар. Многие искали щепки от иконы среди мусора у подножия ворот. Я видел крестьян в тулупах, которые то и дело кланялись и беспрестанно крестились перед иконой. Я случайно услышал, как один из них выражал свое негодование.

— Безбожные злодеи! — бормотал он. — Они уничтожили нашу святую икону. Святой Николай накажет их. Они — Антихрист.

Он покачал своей длинноволосой седой головой и продолжил: — Мы не станем им подчиняться, даже если они придут с богатыми дарами в руках, безбожники!

Они зашли в небольшую часовню неподалеку и зажгли восковые свечи перед иконами. Закончив креститься и кланяться, они вышли и снова бросили взгляд на разрушенный образ. Затем, что-то бормоча, теребя бороды и качая длинноволосыми седыми головами, они побрели прочь в своих коричневых тулупах до пят. Их свечи утешали Святого Николая после большевистских надругательств, но сами они спешили в деревню, чтобы принять участие в большевистском дележе конфискованной помещичьей собственности.

У ворот для поддержания порядка стояли большевистские охранники латышской национальности. Они насмехались над набожностью людей на своем непоэтичном языке и устраивали себе захватывающее развлечение, время от времени стреляя холостыми патронами, так что люди пугались и разбегались, как овцы.

Несколько крупных зданий загорелись во время обстрелов. Из их руин еще много дней поднимались клубы дыма. Одним из самых ужасных зрелищ был длинный ряд тел жертв, числом до полутора тысяч, выставленных для опознания в одном большом здании. Очередь людей, ожидавших возможности поискать пропавших родственников и друзей, была огромной. Когда начались боевые действия, множество мирных пешеходов было скошено большевиками из пулеметов. Душераздирающими были истории, рассказанные людьми, пережившими колоссальные опасности или вынужденными оплакивать потерю родственника или друга. Одна моя знакомая, молодая девушка, была убита большевиком. Она подошла к окну своего дома, чтобы удовлетворить любопытство по поводу происходящего на улице, и большевистский патрульный, заметив ее белое платье, выстрелил прямо в нее: пуля прошла через живот. Она умерла в страшных мучениях.

Другая моя знакомая читала в своем будуаре, довольно далеко от окна. Хотя ее квартира находилась на четвертом этаже, пуля залетела внутрь и снесла ей верхнюю часть черепа. Она умерла мгновенно.

Варварство большевиков в обращении с пленными белогвардейцами едва ли поддается воображению. Я встречал множество убитых горем матерей, одетых в черное, оплакивающих своих юных сыновей, шестнадцати- или семнадцатилетних мальчиков, воспитанников военных училищ, которых большевистские солдаты выводили и расстреливали забавы ради и со злости. Одна дама потеряла троих сыновей-офицеров на фронте, а большевики подло убили ее младшего и последнего, шестнадцатилетнего кадета. Когда я увидел ее, глаза ее светились печалью, а в голосе звучали нотки меланхоличной покорности судьбе, однако она сказала мне, что решила не скорбеть по погибшим сыновьям.

— Мое сердце разрывается, — сказала она, — от осознания того, что благородная земля, за которую сражались и отдали свои жизни мои сыновья, стала добычей варваров-латышей и интриганов-евреев.

В целом интеллигенция и большинство народа были погружены в отчаяние. До большевиков страна находилась в хаотичном состоянии; теперь же им оставалось лишь ожидать еще большего беспорядка, убийств и грабежей во имя большевистских идеалов. Среди гражданского населения, сочувствующего большевикам, напротив, царило великое ликование: увидев, как солдатня выполнила за них работу по свержению старого правительства, они выползли из своих домов с горящими глазами и трепещущими сердцами в ожидании обещанного распределения имущества среди «обездоленных».

Глава XVII. Новая жизнь

Похороны погибших белогвардейцев были очень трогательной и красивой церемонией. Тысячи москвичей шли за многочисленными гробами к кладбищу. Их хоронили со всеми прекрасными обрядами Русской Церкви. Многие плакали, когда хор и толпа пели молитву «Вечная память». Пока скорбная процессия двигалась по улицам, пошел первый зимний снег, укрывший гробы и мостовые белым саваном. Небеса и впрямь имели причину лить белые слезы по сынам истинной России, ибо те отдали свои юные жизни в героической защите самой души России от безжалостного натиска людей, чьей главной целью было вытравить из сердец народа всё то, что в прошлом делало его истинно русским.

Никогда еще антирусский дух убийц не проявлялся так явно, как на похоронах погибших красногвардейцев. Совет приказал похоронить их на Красной площади, в тени кремлевских стен, которые они так непочтительно обстреливали. В день их погребения царило буйное изобилие красных лент и лоскутов. Духовые оркестры грянули революционную музыку; ряды грубой солдатни, кто пьяный от победы, а кто от водки, вышагивали с заряженными винтовками; вооруженные фабричные рабочие, смахивающие на апашей-хулиганов, и визгливые девицы вопили большевистскую боевую песню «Вставай, подымайся, рабочий народ!» на мотив «Марсельезы»; высоко развевались красные знамена с призывами к классовой ненависти. Где-то посреди всех этих кричащих толп, красок и оркестров, среди штыков винтовок виднелось несколько красных гробов. Ни в одних глазах нельзя было найти ни слезинки, ни на одних губах — ни единого вздоха. Слышны были лишь рев оркестров, хлопанье красных знамен, грубые крики солдат и резкие боевые кличи большевистских мужчин и женщин в их красных, кроваво-красных нарядах. Никогда еще людей не несли к могилам посреди такой вакханалии разнузданного эгоизма. О мертвых никто не думал: здесь было место только для рева Красных. Беснующиеся ораторы, хмуря брови и скрежеща зубами, извергали у могил слова ликующего гнева и ненависти. Не было пролито ни единой слезы, не было сказано ни единой молитвы.

Снова гремят оркестры, кричат солдаты, ревут красные мужчины и женщины, и все они маршируют прочь. Их шумный рев всё еще доносится издали. Когда начинают сгущаться сумерки, к огромной братской могиле бесшумно подходят пара плачущих женщин в черном. С ними идет священник. Они останавливаются в определенном месте, и священник читает несколько молитв. Всё быстро заканчивается, и женщины уходят с более светлым и спокойным выражением в заплаканных глазах.

Религиозная Москва в ту ночь слышала стоны мертвых большевиков. Они были похоронены без благословения Церкви и не знали покоя. И уж если они и впрямь стонали, то лишь потому, что их зарыли, как собак, улюлюкающие дикари. Позже некоторые благочестивые родственники похороненных тайно заказывали панихиды у могилы, но и по сей день большевистские власти не позволяют устанавливать там никаких религиозных символов.

Похоронив своих мертвецов, большевики немедленно принялись перекраивать общество под свои идеалы. Едва ли не первым их шагом было освобождение из тюрем всех уголовников. Большевистское кредо учило их, что преступники — это жертвы буржуазного общества и его предрассудков. Ленин учил их, что мораль — это буржуазная выдумка, изобретенная для поддержания капитализма и частной собственности. «Покончите и с тем, и с другим, — говорил он, — и мораль больше не понадобится». И вот, едва большевизм пришел к власти, большевистская толпа, одним махом отменив предрассудки морали, распахнула двери тюрем, чтобы преступники, подобно семи спящим отрокам, снова явились в мир и нашли его сильно изменившимся. Поскольку большевистские вожди всегда питали нежную симпатию к преступникам или разделяли их образ мыслей в отрицании морали, в их рядах, должно быть, царило великое ликование. Чего нельзя было сказать о ночных улицах Москвы.

Банды освобожденных головорезов бродили по городу, осязаемо выражая свое горячее одобрение большевистской отмене морали и частной собственности. Будучи еще более последовательными и более близкими к вечной истине, чем их большевистские лидеры, они перешли к более убедительной политике «Назад к природе» и путем проламывания черепов и вышибания мозгов уравняли в единственно истинном и окончательном равенстве огромное количество ничего не подозревающих жертв. Гулять по улицам после наступления темноты стало опасно. Даже широкие главные магистрали, где раньше гуляла веселая и беззаботная молодежь, толкаясь с мудрой старостью и тихой заботой, после захода солнца пустели, словно по волшебству. Часы между шестью и восемью вечера были самыми опасными. Освобожденные «жертвы отжившей буржуазной морали» под покровом ночи выходили на промысел, чтобы продемонстрировать свои взгляды на обновленное общество. Когда Москва при свете дня робко выползала наружу, она обнаруживала улицы, усеянные окровавленными трупами. Свирепые аппетиты, спущенные Лениным с цепи, не удовлетворялись одними лишь ночными операциями. Банды грабителей в солдатской форме носились по городу на угнанных или «реквизированных» автомобилях и останавливали людей, чтобы «социализировать» их имущество, или налетали на магазины, даже на Тверской, чтобы разграбить и унести всё, что могли унести. Случались небольшие перестрелки, и число убитых или раненых было немалым, но большевистские бандиты всегда благополучно скрывались, поскольку их братья-большевики, солдатская милиция, неохотно вмешивались в дела людей, занимавшихся тем же ремеслом, что и они сами. Случайная стрельба стала обычным делом.

Однажды около полудня я шел по Тверской и услышал позади себя женский визг и крики людей. Я обернулся и увидел хорошо одетую женщину, отбивающуюся от четырех или пяти солдат. Один уже снял с нее шубу, другой вырвал сумочку, а третий стаскивал с нее ботинки. Остальные солдаты стояли в автомобиле. Они держали в руках взведенные винтовки, угрожающе направляя их на собирающуюся толпу. Закончив свое дело, грабители бросили женщину на тротуар и запрыгнули в машину, которая тут же тронулась с места. Вооруженные солдаты всё время держали винтовки наготове. Когда машина отъехала на некоторое расстояние, пара большевистских милиционеров открыла по бандитам огонь. Разумеется, они ни в кого не попали, зато ранили извозчичью лошадь, стоявшую у дверей. Бандиты открыли ответный огонь: убили проходившую мимо женщину и ранили двоих мужчин. Публика обычно страдала больше, чем бандиты или большевики.

В другой раз я пил чай в кафе «Питтореск» на Кузнецком Мосту. Там присутствовало немало известных людей, и я не мог не заметить компанию жестикулирующих евреев, среди которых сидел небезызвестный еврейский банкир и спекулянт Рейн. Я как раз заметил своему другу, что национальная трагедия никак не отразилась на толстых животах и пухлых, унизанных бриллиантами руках богатых евреев, и что их баснословные барыши лишь подтверждают их врожденную способность делать деньги на чужих несчастьях, как вдруг входная дверь распахнулась, и внутрь ворвался отряд вооруженных солдат. Наставив винтовки и револьверы, они грубыми голосами заорали: — Руки вверх, или будем стрелять!

Половина еврейской компании тут же упала в обморок. Это был нелепый контраст: трясущиеся животы и пухлые руки, только что выставлявшие напоказ сверкающие бриллианты, теперь беспомощно лежали на полу, чувственные губы онемели, а черные глаза застыли от ужаса.

Солдаты принялись обшаривать карманы всех присутствующих в зале. Сопротивление было невозможно. Спекулянту Рейну пришлось расстаться со своим кошельком и бумажником, в котором лежало 750 000 рублей (по тем временам около 30 000 фунтов стерлингов). Подобные же колоссальные суммы были изъяты и у других евреев. Когда они поняли, что их деньги действительно забирают, они вовремя очнулись от обморока, чтобы разразиться потоком слов в защиту своих исчезающих ценностей.

Собрав огромное состояние, солдаты откланялись с бурными излияниями благодарности и оставили несколько ленинских брошюр об отмене частной собственности при коммунизме. Ограбленные русские господа лишь махнули руками в знак фаталистической покорности. Рейн, однако, шутливо заверил компанию, что вернет все свои деньги за пару дней. Он вышел, подозвал извозчика и укатил на Биржу.

Частота грабежей и убийств стала главной темой разговоров в обществе. Редко у кого не находилось своей истории об очередном приключении. Люди так боялись вторжений в свои квартиры, что пришлось закрыть парадные двери, заходить в дома с черного хода и пробираться в квартиры через кухню. На всех парадных дверях висело объявление: «Вход со двора через черный ход». Но даже эта мера предосторожности не рассеивала страхов жильцов. Спотыкаясь на темных лестницах, человек стучал в заднюю дверь лишь для того, чтобы услышать дрожащий голос: «Кто там?». И только узнав голос, человек по ту сторону начинал крайне осторожно и медленно отодвигать засовы и снимать цепочки.

Я отправился на званый вечер в дом неподалеку от Кремля. Несмотря на крадущийся призрак большевизма, компания собралась веселая. Она состояла из молодых офицеров, дам и кавалеров из лучшего московского общества. Все они были убеждены, что большевизм — это импорт из Германии. Один старый профессор археологии, древнего, но почтенного вида, громко и настойчиво утверждал, что большевизм — это колоссальная попытка международных евреев обрушить на нации погибель, чтобы потом вершить над ними суд. Он перечислял еврейские фамилии всех новых большевистских комиссаров. — Понимаете ли, — сказал он, резко вцепившись мне в руку, — русские евреи ненавидят само имя России. Они не успокоятся, пока не лишат Россию всякой силы противостоять их махинациям. Антагонизм между Святой Русью и евреем имеет чисто духовную природу. Мы хотим сохранить душу нашей страны в неприкосновенности. У русского еврея нет ни души, ни религии. Он не чтит даже свои собственные Десять Заповедей, которые суть превосходная религия, но испытывает непреодолимую тягу крушить чужих богов и работать на погибель чужой нации, раз уж его собственная разрушена. Они по-прежнему поклоняются золотому тельцу, они искусны и бесстыдны в организации порока ради наживы.

Поскольку среди присутствующих было два человека, чьи родители были евреями, слова старого профессора вызвали у меня некоторую неловкость. Полагаю, они чувствовали себя слишком русскими или были слишком заняты флиртом, чтобы обращать внимание на измышления седовласой мудрости. От бесед с профессором я перешел к разговору с молодым офицером, который недавно оставил свою холостяцкую военную службу на фронте, чтобы превратиться в нежного и преданного молодого мужа. Он льнул к своей красавице-жене с библейской верностью и следил за ней преданным взглядом. Он был уверен, что большевизм означает гибель России, если только союзники не вмешаются и не возьмут дело в свои руки. Он считал, что если бы Ллойд Джордж не был дезинформирован, он бы уже принял быстрые меры для укрепления рушащегося положения России. — На фронте я подвергался самым гнусным унижениям, — сказал он. — Советы солдатских депутатов были самыми хаосообразующими и деспотичными учреждениями из когда-либо изобретенных. Они существовали только для того, чтобы мешать работе. Когда я отдавал приказ, его должен был утвердить солдатский комитет. Вы когда-нибудь слышали, чтобы войну вели в таких условиях? Всякий раз, когда я отдавал приказ о наступлении или атаке, солдаты разбегались на собрание своего комитета, чтобы решить, согласны они наступать или нет. Мы, офицеры, пережили ад на земле. Солдаты смотрели на нас с презрением и подозрением, относясь к нам как к контрреволюционерам. Всякую власть, кроме своей собственной, они рассматривали как враждебную свободе и демократии. Единственный приказ, по поводу которого они не устраивали голосований, — это приказ к отступлению. Они бежали, как овцы. Я так устал от всего этого, что вернулся домой, чтобы дать отдых нервам.

Анархисты какое-то время работали в гармонии с коммунистами, но вскоре начали яростно протестовать против кровожадных методов последних, обвиняя их в скрытых мотивах, совершенно чуждых их громогласным заявлениям о любви к массам. Газета анархистов выходила с крупными заголовками, протестуя против чудовищных «кровавых бань», в которые Совет ежедневно ввергал Россию. Лидер партии анархистов Лев Чёрный читал лекции в Экономическом обществе офицеров (что-то вроде лондонского универмага Harrod’s). В одну из ночей в мае 1918 года коммунисты явились к домам, занятым анархистами в Москве и крупных городах, и подавили их с помощью пулеметов и артиллерии!

Некоторые идейные большевики были трогательно добросовестны в применении своих принципов. Я знаю одну молодую французскую гувернантку, которую ночью по дороге домой остановил один такой практичный большевик. — Сколько у тебя в кошельке? — спросил он, направив ей в переносицу револьвер. — Пятьдесят рублей, — в ужасе ответила она. — Наша большевистская программа отдает всю власть пролетариату, — сказал он. — Давай сюда деньги. Ты прислужница буржуазии. Она отдала кошелек, сказав: — Но я сама зарабатываю себе на жизнь. Мы должны всё делить поровну. — Верно, — согласился он, — вот половина от твоих пятидесяти рублей. Вручив ей двадцать пять рублей, он пошел своей дорогой. Чуть поодаль ее снова остановил пылкий большевик. — Давай деньги, — приказал он. Она отдала ему кошелек. Он пересчитал деньги и вернул ей двенадцать рублей пятьдесят копеек, достав мелочь из своего кармана. — Если кто-нибудь еще тебя остановит, скажи ему: «Ваня взял».

Не успела она дойти до дома, как ее снова остановили. — Ваня взял, — повторила она человеку. — Ну и ладно, — ответил тот. — Давай половину. Она отдала ему шесть рублей двадцать пять копеек. К счастью, до дома она добралась без дальнейших приключений, иначе вернулась бы без гроша. Она уверяла, что они лишили бы ее жизни, если бы ей больше нечего было отдать. Население было так напугано ужасными операциями этих чересчур практичных большевиков, что многие отказывались выходить из дома.

Когда большевистские комиссары и чиновники разбогатели на грабежах буржуазии, их неофициальные собратья начали применять свою прибыльную практику уже на них самих. Ограбить большевистского комиссара означало сорвать хороший куш. Буржуазии терять было уже нечего. Осознав опасность для себя и своего класса, Ленин и Троцкий издали прокламации и приказы, предписывающие преступникам покинуть город в течение двадцати четырех часов под страхом расстрела на месте в случае поимки. Неизвестно, сколько человек подчинились, но убийства и налеты продолжались, а на улицах то и дело возникала беспорядочная стрельба, в результате которой обычно гибли невинные прохожие. Право на владение огнестрельным оружием было оставлено исключительно за большевиками. И они щедро пользовались им днем и ночью, наводя ужас на город и деревню.

Глава XVIII. Красные дни

Москва после воцарения большевизма стала для обывателя сущим кошмаром. Преступность достигла таких невероятных масштабов, что выходить на улицу после наступления сумерек стало опасно. Убийства, налеты, грабежи и нападения стали обычным делом. Это было прямым следствием большевистских методов. В своих попытках разрушить Временное правительство и деморализовать народ, готовясь к перевороту, они повсюду провозглашали лозунг: «Грабь награбленное!», который казался им лучшим способом заставить народ уничтожить капитализм и частную собственность.

Эти сознательные подстрекательства к грабежам сопровождались яростными требованиями крови буржуазии. «Смерть буржуазии!» — было написано на многих красных знаменах, с которыми большевики, выставляя напоказ оружие, маршировали по улицам. Вся головорезная шваль со всей страны стекалась на помощь большевистским лидерам, привлеченная, без сомнения, манящей перспективой наживы.

Не приходится сомневаться, что большинство страданий России было вызвано этой демонической кампанией подстрекательства к грабежам и убийствам. Как правительство, чьим лозунгом было «Грабь награбленное!», могло рассчитывать на успешное управление национальной экономикой, уму непостижимо. Единственным результатом могло стать лишь установление жесточайшей тирании для подавления тех самых злых сил, которые оно же и разжигало в своем стремлении захватить власть и разрушить ненавистный ему общественный строй. Среди большевиков велось много уютных разговоров о том, чтобы смести всё старое и построить заново. Но для тех, кто был обречен стать свидетелем этого «сметания», всё происходящее казалось отвратительным кошмаром.

В те первые дни красной ярости и безумия я поселился в доме одного московского миллионера, который очень хотел, чтобы в его просторном жилище поселилось несколько иностранцев. Он надеялся, что консульские свидетельства на дверях спасут его имущество от всеобщей конфискации, которую проводило большевистское правительство.

Первый же день моего пребывания в этом доме был оживлен дерзкой попыткой шантажа. Мы как раз обедали, когда в парадную дверь позвонили. Лакей тотчас же пошел посмотреть, кто там, и вернулся с письмом для г-на Мерлова, того самого миллионера. Мальчик ждал ответа. Разорвав конверт, г-н Мерлов прочитал следующую записку:

«Вам надлежит передать сто тысяч рублей мальчику, принесшему эту записку. Если указанная сумма не будет предоставлена немедленно, он вернется через десять минут. По истечении этого времени, если деньги не будут доставлены, мы сочтем себя вправе действовать.

СОЛДАТСКИЙ ТЕРРОР».

В верхней части листа были нарисованы череп и скрещенные кости. Состояние аффекта, в которое впал мой хозяин после прочтения этой записки, полностью лишило его способности соображать. Его жена и слуги подняли душераздирающий вопль страха и ужаса. Они были уверены, что их всех убьют. Все жуткие подробности многочисленных убийств и грабежей последних недель всплыли в их памяти и дали пищу для панической болтовни. В доме уже побывало несколько банд большевистских мародеров, и они надеялись, что мой консульский документ обезопасит их.

Миллионер, обрюзгший, избалованный молодой человек тридцати трех лет, в состоянии глубокой апатии простерся перед иконами. Спустя некоторое время он пришел в себя и начал лихорадочно креститься раз сто подряд, бормоча своими горячими, красными губами: «Господи, помилуй!». А тем временем наверху слуга искал нужную сумму, чтобы предотвратить грозящую резню.

Поскольку мы жили в доме на Леонтьевском переулке, прямо за домом генерал-губернатора, где я провел короткое время в заключении во время революции, я счел благоразумным пойти и возобновить знакомство с комиссарами. Я знал, что большевистские лидеры прежде всего жаждали власти, и сколько бы они ни проповедовали убийства и грабежи до ее захвата, теперь им придется наводить порядок в собственном доме.

Я обнаружил, что комиссар вполне готов помочь. По его словам, Ленин как раз издавал приказ всем бандитам убраться из Москвы в течение двадцати четырех часов, и многие буржуа уже вызвались помочь в восстановлении гражданского порядка. Он выделил мне трех молодых красногвардейцев, чтобы я отвел их в дом и спрятал там. Они должны были разобраться с любыми бандитами, которые придут за деньгами или убивать.

Итак, трех красногвардейцев тайно провели в дом через ворота во двор, выходящие на улицу позади здания. Спрятавшись в прихожей, они стали ждать возвращения посланника. Но он не вернулся. Пять дней семья жила в страхе и ожидании убийства. И вот снова звонок в дверь. Мальчик вернулся. Красногвардеец схватил его и втащил внутрь. Мальчишка разрыдался и заявил, что ничего не знает о содержании письма. Ему дал его человек, который ждет на углу улицы и обещал награду.

Ему велели вернуться к этому человеку, а красногвардейцы последовали за ним на небольшом расстоянии. Мальчик так и сделал: дойдя до угла людной Тверской, он указал на человека и бросился наутек. Арестованный оказался весьма кротким евреем-портным, жившим в доме напротив миллионера. Он протестовал, утверждая, что является горячим поклонником большевизма и не имеет ничего общего с «Солдатским террором». Однако обыск в его доме выявил хитрую организацию по запугиванию зажиточных граждан. Портной только тем и занимался, что разрабатывал планы, заставляя рисковать шкурой более отчаянные элементы города. Его приговорили к расстрелу, но на выручку пришла расовая гордость, и ему дали должность комиссара, поручив работу по избавлению буржуазных граждан от их богатств.

Тем временем г-н Мерлов извлек урок из тесного общения с красногвардейцами, поджидавшими бандитов. Он был типичным московским миллионером. В восемнадцать лет он унаследовал состояние в тридцать миллионов рублей, так как его отец был выходцем из известной семьи владельцев бумагопрядильных фабрик. Он тратил деньги так безрассудно, что над ним установили опеку до достижения тридцати пяти лет. Устраивая званые обеды, он в качестве сувенира клал на тарелку каждого гостя кольцо с бриллиантом и изумрудом.

Несколько раз до революции, когда я обедал в его доме, в столовой играл духовой оркестр — музыка была такой оглушительной, что приходилось затыкать уши. В паузах между выступлениями оркестра он развлекал гостей пением самых дорогих певцов, скрипачей и чтецов. Его величайшим удовольствием было велеть убрать со стола после обеда и пригласить своих тридцати или сорока гостей посмотреть, как балерина делает пируэты и скачет по полированным доскам стола. Иногда он заказывал самых резвых и шикарных «лихачей» и приглашал всех гостей прокатиться с ним на какую-нибудь виллу для оргий в таинственном районе за Петровским парком, на окраине города. В тот раз, когда я поехал с остальными гостями, г-н Мерлов приказал духовому оркестру сесть в первые экипажи и ехать впереди процессии летящих кутил, трубя в свои инструменты что есть мочи, как он и велел. — Пусть Москва знает, что едет Саша Мерлов! — кричал он, вскакивая на сиденье и приказывая кучеру хлестать лошадей.

Он никогда не появлялся на улице без пары белых перчаток и огромной золотой булавки для галстука в форме австрийской короны. Эту корону император Франц Иосиф подарил знаменитому пирожнику г-ну Филиппову за поставку пирожков австрийскому двору. Г-н Мерлов увел жену миллионера-пирожника и носил императорскую корону как трофей. Они жили вместе вне брака, так как дама не могла убедить мужа дать ей развод. Это, конечно, не имело большого значения, поскольку свободная любовь и незаконные сожительства были в порядке вещей в России задолго до революции. Именно брак многие считали постыдным пережитком суеверий. Большевики лишь узаконили то, что и так было общепринятой практикой и мнением.

У г-на Мерлова был кэб (hansom cab). Он хотел блистать перед изумленными глазами москвичей как обладатель всего самого лучшего и шикарного, «всего самого английского», как он часто выражался. В своем кэбе он носился по Москве в любое время дня и ночи. Днем его можно было увидеть сияющим внутри экипажа. А ночью он привязывал под днищем большой колокол, звон которого напоминал жителям укутанного ночью города, что «проезжает Саша Мерлов» во «всем английском». Самое любопытное в этом кэбе было то, что он умудрился выписать его из Лондона во время войны. Больницы умоляли об английских инструментах и материалах Красного Креста, но не могли их получить из-за проблем с транспортом. А миллионы г-на Мерлова позволяли ему получать всё, что он хотел. Он питал большую слабость к хорошему вину. Во время войны он мог доставать его в любых количествах. Но когда к власти пришли большевики, поставки прекратились, потому что у него больше не было друзей в отделе контроля над вином. Он терпел, пока в его доме не появились красногвардейцы. И тогда он решил сделать то, что делали многие. Он раздобудет грузовик, соберет банду, будет ездить и конфисковывать всё, что ему вздумается. Имея в грузовике настоящих красногвардейцев, кто посмеет ему сопротивляться?

Грузовик вскоре раздобыли, и красногвардейцы признали его своим лидером. Он сказал им, что знает хороший дом, где есть вино и ценности. Они могут забрать ценности, если он заберет вино.

Он влез в грузовик, прибил к шесту красный флаг и под радостные крики отправился в путь в компании вооруженных красногвардейцев.

В большом доме на другом конце Москвы жил миллионер. Он тоже был из бумагопрядильных фабрикантов — по сути, еще один г-н Мерлов. У «красного Мерлова» был на него зуб. Тот был не только его дядей, но и опекуном. До достижения тридцати пяти лет, то есть еще два года, он должен был зависеть от этого человека в получении содержания. Он слишком долго грыз удила. Теперь он покажет старику, на что способен. — Красный Мерлов! — смеялся он, мчась в грузовике.

Час спустя он вернулся домой с грузом вина. Вечер он провел, распивая спиртное со своими новыми молодыми друзьями — красногвардейцами, смеясь и потешаясь над выражением ужаса, появившимся на лице старого дяди, когда красногвардейцы вошли в его дом со взведенными винтовками, и над его тщетной яростью, когда опекаемый племянник водил их по дому, разграбляя столовое серебро и винные погреба, и провозглашая себя перед всеми «Красным Мерловым».

Вскоре после этого налета его дом стал притоном для диких личностей, которые ночи напролет пожирали то, что конфисковали за день. Они сочли революционный большевизм захватывающим занятием и наслаждались им от души. Сомневаюсь, что кто-то из них понимал теории Ленина, хотя его методы они оценили по достоинству. Впрочем, именно таким материалом он и вынужден был пользоваться для установления своего господства.

Глава XIX. Приключения в поисках муки

Поскольку крестьяне отказывались везти какие-либо продукты в Москву из-за политики советского правительства, каждому, кто не имел привилегии наслаждаться княжеским рангом комиссара или членством в коммунистической партии, приходилось добывать пропитание самостоятельно.

Из тех скудных запасов муки и картофеля, что привозились в Москву на поездах из отдаленных уголков России, львиная доля, естественно, распределялась среди членов высшей коммунистической касты. При условии, что они были сыты и одеты — в особенности латышская охрана советских вождей — остальной части общества приходилось выкручиваться самой.

Толпы рабочих и робких буржуа садились в уходящие поезда с пустыми мешками под мышкой. Казалось, никого не волновало, куда идет поезд, лишь бы был шанс выбраться в деревню за мукой.

В семье, у которой я гостил, дела обстояли совсем печально. Бабушка-миллионерша, чьей единственной радостью в ее долгом вдовстве была забота о двадцати внуках, совершенно отчаялась. Даже ее припрятанные запасы царских рублей не помогали достать еду.

Как-то утром бабушка вошла в мою комнату и умоляюще протянула руку. Ей было шестьдесят шесть лет, и она ходила, опираясь на палку, хотя душевная бодрость никогда ей не изменяла.

— Юрий Юрыч! — позвала она меня, ибо так прозвали меня мои русские друзья. — Вы ведь поможете мне? Сходите на Сухаревскую площадь. Говорят, там можно купить муку, если хорошо заплатить. Вы ведь пойдете, правда? Вы британский подданный. Вас они не расстреляют!

Разумеется, я чувствовал гордость за то, что являюсь британским подданным, и жалость к бедным русским, чья привилегия, казалось, заключалась лишь в том, что их могли расстрелять всякий раз, когда они чем-то не угождали своим повелителям.

Бабушка, впрочем, полагала, что моя национальность написана у меня на лице, раз уж воображала, что я буду в безопасности даже во время спорадических перестрелок, то и дело возникавших на рынках. Она не хотела, чтобы кто-то из ее внуков подвергался риску.

В доме было более тридцати голодных ртов, поэтому я взял пачку банкнот, которую она мне протянула. Облачившись в старое пальто, я закинул мешок за плечо и отправился на площадь.

Пестрая толпа мужиков, рабочих и каких-то личностей неопределенного вида торговалась вокруг грязных мешков, валявшихся на нечищеной булыжной мостовой. В воздухе стоял резкий запах кожи и овчины.

Толстогубый, громогласный крестьянин спорил с какими-то рабочими о цене на муку. Я случайно услышал, что они могут заплатить только «керенками». Поскольку у меня была пачка царских денег, я подождал, пока рабочие с отвращением не отойдут к другому торговцу. Мне нужно было действовать очень осторожно, так как поблизости бродили красногвардейцы, которым в любой момент могло взбрести в голову открыть стрельбу или конфисковать провизию. Кроме того, существовала проблема с доставкой мешка муки домой. Чтобы обезопасить себя от грабежа или конфискации, я решил, что лучше всего будет нанять крестьянскую телегу. Это мне удалось без труда, стоило лишь показать молодому крестьянину, ее владельцу, хорошую царскую банкноту.

Покупка мешка муки заняла всего несколько минут переговоров. Я уговорил торговца помочь мне погрузить его в телегу, а затем уселся прямо на него.

Как раз в тот момент, когда я собрался с триумфом уехать, подошла пара латышских красногвардейцев и потребовала сказать, что в телеге. Услышав, что это мука, они объявили ее конфискованной и приказали вознице везти ее в их казармы, располагавшиеся неподалеку. Между возницей, торговцем и красногвардейцами завязалась перепалка, и вскоре они оказались в центре бушующего моря пахнущих затхлостью людей. Пока внимание красногвардейцев было таким образом отвлечено, голодной толпе представилась прекрасная возможность совершить набег на мешки с мукой и кучи картофеля. В считанные секунды вся площадь превратилась в сущий ад. Длинноволосые мужики боролись с рабочими с дикими глазами, а перепуганные торговцы изо всех сил бились, пытаясь сохранить свой товар.

Красногвардейцы отвернулись от моей телеги, чтобы восстановить порядок, паля из своих винтовок. При первых же звуках выстрелов началась всеобщая паника. Лошади и телеги бросились врассыпную, сбивая людей с ног и усиливая неразбериху. Мой возница не растерялся. Он хлестнул лошадь и выскочил с площади, увозя меня и драгоценный мешок с мукой в безопасное место.

В тот вечер внуки бабушки впервые за три месяца попробовали белый хлеб.

Когда дела снова пошли из рук вон плохо, достать какую-либо еду в Москве или в окрестных деревнях стало невозможно. Людям приходилось совершать долгие поездки на поездах в отдаленные районы. Каждую субботу я вместе с молодым студентом Геннадием, одним из внуков моей доброй старой хозяйки, ездил за ржаной мукой. Брать с собой даже царские деньги было почти бесполезно. У крестьян их было так много, а купить на них они ничего не могли, поэтому предпочитали выменивать свое зерно на промышленные товары. Особенную ценность представляли золотые часы и ткани для платьев.

Бабушка уже избавилась таким образом от своих золотых украшений и была вынуждена снять плюшевые шторы в гостиной, а также перебрать в своем гардеробе самые яркие цветастые нижние юбки и платья.

В одну из суббот мы со студентом Геннадием отправились в район примерно в тридцати милях от Москвы в поисках муки и мяса. Хотя мы отмахали пешком больше двадцати верст и заходили в каждую избу, нам не удалось уговорить ни одного крестьянина продать нам хотя бы картофелину. По округе разнесся слух, что красногвардейцы и большевистские агенты конфискуют частную собственность, даже крестьянское зерно. Реквизиции, проводимые своевольными большевиками, проходили по всей стране. В качестве оплаты крестьянам давали ничего не стоящие бумажные рубли.

Главное возмущение среди крестьян вызывало коварство советского правительства, которое дало им землю, но конфисковало ее плоды и результаты их труда. Чувство предательства и обмана делало крестьянина враждебным ко всем, кто приходил в поисках продуктов.

Когда мы вернулись домой с пустыми мешками, разочарование в огромной семье было безмерным. Маленькие дети были зверски голодны и выглядели как бедные маленькие ангелы с подрезанными крыльями, когда им сказали, что есть нечего. Глядя из окна гостиной, они безутешно наблюдали за проносящимися мимо роскошными автомобилями, полными большевистских чиновников, мужчин и женщин, избавленных от проблем с поиском хлеба и голоданием благодаря своему положению создателей и хранителей «Рабочего рая».

Не в силах выносить вид стольких малышей, умоляющих о еде, мы с Геннадием решили поехать в деревню еще раз. Несколько рабочих, которым выделили комнаты на первом этаже, посоветовали нам отправиться в Тамбовскую губернию, где был хороший урожай. Они сами там были и нашли много муки и крестьян, готовых ее продать.

На следующее утро мы встали очень рано, привязали мешки за спину и сели на поезд до Тамбова. В наших мешках лежали пара розовых плиссированных шелковых нижних юбок (часть бабушкиного свадебного наряда), пара сапог, несколько блестящих колец со стеклянными бриллиантами и старинные золотые часы.

Поезд был битком набит «мешочниками», все они ехали с той же отчаянной миссией. Если бы судьба правительства или системы зависела от комментариев народа, которым они управляют, советский режим был бы без сомнения изгнан в Комнату ужасов. Но русский рабочий, похоже, тратит большую часть своей энергии на разговоры о том, чего бы ему хотелось, и на ожидание того, что это появится чудесным образом. Кажется, он самой природой создан для того, чтобы мириться с тиранией. Татары более двухсот лет приучали его к покорности, затем он два века вкушал силу самодержавия, и похоже, следующие два столетия он будет приспосабливаться к какому-нибудь коммунистическому деспотизму.

Я был уверен, что правнуки тех людей, которых я встретил в поезде, будут все так же жаловаться на свои лишения и ругать своих хозяев столь же многословно и бесконечно.

В вагоне третьего класса, в котором мы ехали, оказались двое мужчин, вступивших с нами в разговор. Они были прилично одеты и, казалось, принадлежали к более благополучному классу рабочих. Судя по всему, они читали и обсуждали происходящее в более просвещенной атмосфере.

У них обоих тоже были мешки, и они присоединились к всеобщему разговору бедных, изголодавшихся пассажиров о безжалостной тирании и никчемности советского правительства. Вскоре они заговорили о том, где лучше всего достать муку. Они указали на толпы людей, пытающихся влезть в поезд на остановках. Даже это были деревенские жители, отправляющиеся на поиски еды. Из окон поезда сельская местность казалась бесплодной пустошью на хорошей почве, хотя и стояла пора сбора урожая.

Наши двое попутчиков сказали, что едут в деревню милях в тридцати за Тамбовом. Там у них были родственники среди крестьян, и они могли достать столько муки, сколько им было нужно. Не хотим ли мы присоединиться к ним?

Нам не потребовалось много времени на раздумья. Мы довольно быстро подружились, и они помогли нам выкурить наши сигареты.

Днем поезд остановился на одинокой станции. Наши попутчики сказали, что им нужно выходить здесь и идти дальше пешком. Конечно же, мы поддались искушению пойти с ними. Наша перспектива раздобыть муку казалась радужной как никогда.

Мы больше часа тащились по пересеченной местности, заглянув по пути в одну избу, чтобы попросить кружку воды. Нам ее охотно дала морщинистая старушка-вдова, выглянувшая из крошечного окошка на наши крики.

— Откуда путь держите? Из Москвы златоглавой? — спросила она.

— Из Красной Москвы, — смеясь, ответил один из наших спутников. — Они убили Царя-батюшку. Скоро они перебьют нас всех. Красногвардейцы и китайцы идут войной на бревенчатые избы.

Маленькая морщинистая старушка перекрестилась, вздыхая: «Господи помилуй!». Когда она вернулась с кувшином воды, она была грустна и задумчива.

— Зачем же они убили Батюшку? — спросила она. — Уж не Антихрист ли пришел? Он будет править вместо Батюшки, покуда не затрубят трубы, и Спаситель не поедет на огненном коне, и мертвые не восстанут вновь. Так мне батюшка Серафим сказывал. Он — «избранник Божий», он исповедовал меня в Иерусалиме.

Затем бедная старушка пустилась в сбивчивый рассказ о своем паломничестве в Иерусалим, где она зажгла огонек от Благодатного огня, сходящего с небес в Страстную пятницу у Гроба Господня.

Мы вошли в ее чистенькую маленькую избушку и увидели пламя, всё еще горящее перед иконой Спасителя. В ее бледно-серых глазах светился необыкновенный свет простой радости, когда она хвасталась нам, что сохранила огонек, принеся его домой из самого Иерусалима и проделав весь путь пешком, за исключением морского перехода до Одессы.

Вскоре после того, как мы покинули избу благочестивой вдовы, нам встретился крестьянин, который подвез нас на своей телеге. Пока мы тряслись по неровным дорогам, наши спутники пели залихватские песни, пугая ворон на полях и оглашая леса эхом. Было приятно забыть обо всех этих советах и экономических бедах посреди необъятных просторов или в глубине безмолвных лесов. Наши попутчики помогли нам сбросить этот груз забот.

Крестьянин добрался до места своего назначения и высадил нас. Наши спутники повели нас дальше, к какой-то невидимой цели через бесконечные поля. Когда начали сгущаться сумерки, было предложено остановиться в ближайшей деревне и поискать чего-нибудь поесть.

У парочки покосившихся изб на окраине деревни мы сделали привал. Геннадий вошел в одну из хат, чтобы проверить, не удастся ли соблазнить хозяина сверкающими стеклянными бриллиантами и раздобыть немного ржаного хлеба и, возможно, чуток вареного мяса.

К моему удивлению, он вышел через несколько минут и объявил, что ему сказочно повезло. Крестьянин был так пленен кольцами с бриллиантами, что предложил дать нам столько пшеничной и ржаной муки, сколько мы сможем выторговать. Жене крестьянина мельком показали плиссированную розовую шелковую нижнюю юбку, и она впала в экстатические грезы.

В течение десяти минут сделка была заключена. Наши мешки наполнились хорошей мукой, и нам пообещали, что дадут еще столько же, когда бы мы ни вернулись с подобными вещами.

Сопровождать наших поездных знакомых дальше не было смысла. Они с восхищением смотрели на наши раздувшиеся мешки, подсчитывая колоссальные барыши, которые они могли бы принести, если бы муку продали в Москве.

Стало довольно темно, и, казалось, у нас не было никаких шансов добраться обратно до железнодорожной станции, находившейся верстах в二十 отсюда. Наши спутники тоже не горели желанием продолжать путь в темноте. Ночь становилась зябкой и сырой. Попутчики проявили большую склонность к общению и предложили провести вечер за песнями, после чего мы могли бы переночевать в амбаре на краю деревни.

Наш крестьянин-хозяин был в самом благодушном настроении, с величественным видом примеряя старинные золотые часы. Его желтолицая беззубая жена не теряя времени надела розовую шелковую юбку и созвала соседок полюбоваться ею. Ее радость померкла довольно внезапно, когда одна толстая, насмешливая соседка заявила, что в деревню тут же нагрянут красногвардейцы и конфискуют наряд, как только прознают о его великолепии. Если это случится, она была уверена, что разграбят всю деревню, и ни одной женщине больше нечего будет надеть приличного.

Эта безрадостная картина бросила мрачную тень на собравшихся, но вскоре веселый дух вновь взял свое. На клочке жесткой зеленой травы перед избой крестьянка в розовой юбке грациозно пошла в пляс с молодым парнем под аккомпанемент балалайки.

Позже мы отправились спать на чистую солому и сено в большой амбар в самом конце ряда изб. Крыс там было видимо-невидимо, но мы не обращали на них внимания. Мы слишком устали. Долгое время мы обсуждали, какую радость мы доставим домашним, когда они увидят наши туго набитые мешки. Нам бы хватило этого недели на две.

Наши попутчики бросились на сено и тотчас уснули. Они не выказывали никакого желания поболтать, хотя днем их невозможно было заставить сделать привал. Довольно скоро мы услышали их хриплый храп, сливающийся с уханьем сов под стропилами.

Я заснул, мечтая о счастливых лицах детей дома и улыбке на добром морщинистом лице старой бабушки, когда она увидит тяжелые мешки на наших спинах. Я лежал, положив усталую голову на свою драгоценную муку.

Проснулся я примерно через полчаса. Казалось, температура резко упала. Мне стало холодно, и я дрожал. В темноте наверху мрачно ухали совы. Сквозь щели в стенах поблескивали и плясали несколько тонких лучей серебристого лунного света, освещая колеса телеги мерцающим свечением.

Я бросил взгляд на Геннадия: он крепко спал, положив голову на руку. Повернувшись туда, где лежали наши попутчики, я с удивлением обнаружил, что они исчезли. Я пощупал мешок под головой, чтобы убедиться в его сохранности. Мука была на месте, без сомнений. Я решил, что эти люди, должно быть, передумали и улизнули, чтобы продолжить свой путь.

Устроившись поудобнее, я приготовился снова заснуть. Однако мысли толпились в голове и не давали уснуть. Я считал уханья сов и крыс, которые перебегали лунный луч на полу. Вдруг послышался скрип колес телеги и цоканье лошадиных копыт. Я подумал, что это, должно быть, какой-то крестьянин возвращается домой из Тамбова.

Звук колес прекратился, и приблизились голоса. Они были тихими и приглушенными. Дверь амбара осторожно приоткрыли, и две темные фигуры скользнули через яркий лунный луч. Почуяв неладное, я дернул Геннадия за руку и вскочил на ноги. Слишком поздно! Не успел Геннадий прийти в себя, как один из мужчин набросил ему на голову кусок мешковины и, беспомощного, растянул на земле. Обрывком веревки он связал ему руки за спиной, упершись коленом ему в грудь, чтобы тот не мог сопротивляться.

В то же самое время другой бросился на меня. Я был на ногах, поэтому избежал удушения мешковиной. Я схватил попавшийся под руку цеп и с невероятной силой размахнулся им на нападавших. К несчастью, я никогда раньше не держал в руках цеп, и одно из бил развернулось и сильно ударило меня прямо по глазам. Я был ошеломлен на несколько мгновений и пошатнулся. Еще один удар обрушился мне на затылок, и я без чувств рухнул на землю.

Когда через некоторое время я пришел в себя, в нос мне ударил запах гари, а глаза ослепило облако дыма. Амбар горел. Я услышал приглушенные стоны Геннадия и, пошатываясь, направился к нему. Он лежал лицом вниз на полу, голова его была туго обвязана мешком, а руки скручены за спиной.

Я был слишком ошеломлен, чтобы нести его, поэтому потащил за пятки к двери. Снаружи она была заперта на засов. Материал и работа, впрочем, были настолько примитивны, что доски легко поддались моему пинку. Я протиснулся в образовавшуюся дыру и отодвинул засов. Оказавшись снаружи на прохладном ночном воздухе, я развязал веревку и снял с Геннадия мешок.

Когда мы посмотрели друг на друга, нас разобрал мрачный смех. Ни на одном из нас не было пальто, рубашки были разорваны. Нас обокрали, позорно обокрали и избили. Даже наши железнодорожные билеты исчезли вместе с пальто.

Геннадий бросился обратно в дымящийся амбар, чтобы вытащить мешки с мукой. Он вернулся таким же мрачным, как пророк Иеремия, и столь же красноречивым.

— Что делать? Что же делать? — твердил он, размахивая руками и пожимая плечами.

— Тушить огонь, — ответил я. — Эти скоты, должно быть, собирались сжечь всё это дотла вместе с нами.

Мы пошли и разбудили крестьянина, продавшего нам муку. Он быстро вышел и показал, где взять воду и ведра. Деревенский колодец, к счастью, оказался неподалеку.

Огонь оказался не более чем кучей тлеющей мокрой соломы. Чтобы потушить ее, хватило нескольких ведер воды. Я гадал, то ли воры закурили и бросили спичку в возбуждении от своего триумфа, то ли они намеренно подожгли солому, чтобы сжечь всё дотла. Я оставлял им презумпцию невиновности, пока крестьянин не обнаружил, что дверь его конюшни открыта, а лошадь с телегой исчезли. Мы пришли к выводу, что эти люди решили, что пожар в деревне обезопасит их от погони.

После разбирательств с разгневанным крестьянином, которого мы в конце концов успокоили обещанием привезти хорошую одежду в следующий наш приезд за мукой, мы отправились на станцию. Мы прошли изрядное расстояние и наконец укрылись в придорожной кузнице, где раздули огромные меха и разворошили угли. Неподалеку стоял стог сена, мы принесли несколько охапок и расстелили на полу вместо постели. Там мы отдыхали до утра и улизнули еще до того, как кузнец проснулся.

На станции мы не смогли найти никого, кто одолжил бы нам денег на билет. В отчаянии мы решили пойти обратно в ближайшую деревню и попросить помощи у священника. Нас встретили очень радушно, дали пару старых пальто и достаточно денег на проезд. Сам священник находился в бедственном положении, поскольку местные большевики посягнули на его право владения определенным участком земли. Тем не менее, он понял, что мы действительно нуждаемся и заслуживаем доверия.

Когда мы сели в поезд, то обнаружили, что он забит «мешочниками», возвращавшимися со своей добычей. Мы рассказали нескольким рабочим о том, как нас ограбили. Те не выразили никакого удивления. По их словам, это было обычным делом, когда ушлые ребята предлагали отвести людей в нужные места, а по пути, обычно в лесах, грабили их.

Большинство пассажиров счастливо улыбались. Они были рады тому, что могут вернуться к своим встревоженным семьям с едой. Чаще всего среди них звучал крик: «Верните нам частную торговлю! Советская власть морит нас голодом!».

По мере приближения поезда к Москве волнение росло. Прямо перед промышленным городом Серпуховом поезд на станции встретил отряд красногвардейцев из местного Совета.

С винтовками в руках они приказали людям выносить свои мешки. Тот ад из криков и протестов, что за этим последовал, едва ли можно описать. Конфискация! Весь поезд превратился в улей взбешенных мужчин и женщин.

Некоторые рабочие-большевики в поезде указывали на то, что Ленин издал указ, разрешающий рабочим отправляться на поиски еды. На это красногвардейцы ответили, что им плевать на то, что сказал Ленин. Приказ отдал их местный Совет. Страсти накалялись, слова становились всё более угрожающими. Конфликт стал настолько острым, что несколько горячих рабочих, которым как коммунистам было разрешено носить револьверы, выхватили их и пригрозили защищать свои мешки с едой силой.

Через несколько минут раздался выстрел, и почти прежде, чем кто-либо смог понять, что происходит, завязалась настоящая перестрелка. В итоге один местный красногвардеец был ранен, а трое рабочих из поезда убиты.

Трупы забросили обратно в поезд, и воющий груз напуганных, подавленных и униженных людей продолжил свой путь в Москву. Лишь немногим удалось сохранить свои мешки. Все остальное было конфисковано на нужды «товарищей из местных Советов».

Огромная толпа матерей и детей ожидала поезд на вокзале в Москве. В каждом глазу светилось ожидание. Еда! Еда! Наконец-то она прибыла!

Когда пассажиры стали сходить с поезда с пустыми руками, из многих глоток вырвался стон отчаяния, а дети, дергая матерей за юбки, разразились слезами.

Какой-то упитанный коммунист-остряк выкрикнул: «А вот и провизия!». Толпа повернулась к группе мужчин, выносивших из вагона какие-то длинные предметы.

По издерганной толпе пробежала дрожь. Какая-то женщина шагнула вперед и приподняла ткань. — Сережа! — воскликнула она, побледнев как смерть, и бросилась на тело. Ее маленькая дочка пронзительно закричала.

Мы с Геннадием поспешили прочь и сели в трамвай. Проходя через Скобелевскую площадь, мы были остановлены отрядом красногвардейцев и вооруженных рабочих. Балкон бывшего губернаторского дома был украшен красными флагами, и какой-то человек обращался к толпе. Мы узнали Троцкого. С диким, захватывающим дух энтузиазмом он рассказывал о том, как мировая революция уже началась во Франции и Британии. Что в Лионе произошло восстание. Кровь французских рабочих обагряет улицы, они нанесли первый удар по буржуазной тирании.

Пока мы пробирались прочь, мы слышали, как латышские солдаты разразились ревом одобрения.

Нас до смерти тошнило от всего этого коммунистического балагана, его красных флагов, лживых обещаний и кровожадного бреда. Мы знали, что бабушка и дети ждут нашего возвращения с туго набитыми мешками. Раскаты приветственных криков сытых коммунистических красногвардейцев отдавались в наших ушах, словно издевательский смех толпы демонов.

Когда мы подошли к бабушкиному дому, из окна, выходящего на улицу, смотрело бледное, грустное лицо. Заметив нас, бабушка всплеснула руками, и толпа нетерпеливых детей сгрудилась вокруг нее, чтобы первыми взглянуть на своих «мешочников».

— Где мука? — вот вопрос, который мы услышали со всех сторон, войдя в дом.

— Божья кара! — повторяла старая бабушка, шаркая по комнате с помощью своей палки. Наша история, казалось, лишила ее сил. Дети стояли вокруг как изваяния безмолвной печали. Бабушка приказала горничной принести самовар и заварить чай. Рассевшись вокруг длинного обеденного стола, все слушали рассказ Геннадия о нашей экспедиции. Он был так взволнован и красноречив, что слушатели на время забыли о своем голоде и тревогах.

В какой-то момент рассказ прервала горничная. Она вбежала в комнату в лихорадочном возбуждении и сообщила радостную весть, что какие-то крестьяне продают картофель за одной из застав Москвы. Ее брат только что оттуда пришел. Не колеблясь, мы взяли наши мешки и старую одежду и бросились туда, чтобы выменять всё на столько еды, сколько сможем унести.

К счастью, спускались сумерки. Мы раздобыли два мешка хорошей картошки и, взвалив их на плечи, слонялись среди пестрой, зловонной, ругающейся толпы, пока не нашли возможность проскользнуть мимо красногвардейцев.

В тот вечер глаза бабушки сияли от восторга. Лица детей были светлыми и счастливыми. Открыв пианино, бабушка с изысканным чувством сыграла несколько ноктюрнов Шопена. Она не прикасалась к клавишам фортепиано более десяти лет. Затем, со слезами радости, блестевшими в ее старых глазах, она тихо запела: «Connais-tu le pays» (Знаешь ли ты тот край). — Мне скоро семьдесят, — сказала она мне, улыбаясь сквозь слезы. — Но я еще не слишком стара, чтобы порой чувствовать всю глубину мимолетной радости.

С удовольствием переведу для вас и эту главу! Это весьма ироничный и живой рассказ о злоключениях незадачливых охотников.

Вот перевод:

Глава XX. Дом в лесу

Трое мужчин разговаривали в темной комнате в задней части большого московского дома вскоре после Революции. Это была чисто мужская комната, о чем свидетельствовали винтовки, сабли, пистолеты и другое оружие на голых стенах. На пустом дубовом столе лежала пара бельгийских ружей.

Высокий молодой человек у окна, который до этого участвовал в разговоре лишь редкими пессимистичными репликами, вдруг вытащил руки из карманов и с победным восклицанием повернулся к своим товарищам. — Вот и первая снежинка! — сказал он. — К ночи повалит как следует.

Двое его собеседников вскочили и подошли посмотреть на долгожданный, только что начавшийся снег. Кое-где в кромешной тьме, скудно освещаемой редкими лучами света из окон соседних домов, к земле, кружась, пробиралась белая крапинка. — Решено! — сказал Серж Волков, тот самый высокий молодой человек, стоявший у окна. — Завтра мы наверняка получим разрешение поехать в Холщёвики. На этот раз им не удастся от нас отмахнуться.

Довольно угрюмое выражение, промелькнувшее на его лице, показывало, что он полон решимости добиться своего любой ценой. Это был красивый молодой русский, студент Петроградского училища правоведения, привыкший смотреть на мир с автократической точки зрения. Однако смена власти надела жесткую узду на его наклонности. Тем не менее, в нем жила душа настоящего охотника, и он страстно желал немного пострелять дичь до окончания сезона.

Владимир Талин, светловолосый мужчина, который то и дело поглаживал одно из лежащих на столе ружей, предложил эту загородную вылазку много недель назад. Ни одна осень не обходилась у него без того, чтобы, взяв порох и патронташ, в компании пары друзей, пары собак и старого егеря не отправиться через поля и бескрайние леса, которыми он владел милях в пятидесяти от Москвы. Но теперь социальные условия изменились, и он впервые оказался лишен своего удовольствия. Он рвался вырваться на здоровые деревенские просторы и вернуться в лесной дом с хорошей добычей: зайцами, лисами, тетеревами и прочей дичью.

Дом в лесу принадлежал ему. Он построил его из грубых бревен в качестве укрытия для себя и своих друзей во время охоты. Сколько ночей он провел там перед пылающим очагом после дня, полного охотничьих радостей! Когда на этот раз он попытался туда поехать, ему сказали, что это опасно. Страна все еще находилась в состоянии потрясений. Некоторые люди, наделенные неуместной властью и рвением, могли бы возмутиться любым появлением бывших владельцев лесов.

Он пытался получить разрешение через высокопоставленных знакомых, но не смог добиться ничего, кроме обещания, что вопрос будет благосклонно рассмотрен при первом снеге — что могло означать «когда рак на горе свистнет». И вот, после утомительного ожидания, небеса наконец сжалились. Трое мужчин встретились в тот вечер именно из-за перспективы снега. Они обсуждали это в темноте, боясь зажигать лампу, так как она могла бы показать посторонним оружие на стене — оно подлежало конфискации — и потому, что хотели посмотреть, какие фокусы выкинут небеса.

Третьим был я. Я заглянул к ним случайно, просто поболтать. Я понимал, что единственный способ перейти к конкретным действиям — это прекратить разговоры. Мои русские друзья были отличными ребятами, но им требовалось много времени на раскачку. Виной тому были их многосложный язык и врожденная нелюбовь к напряжению сил. — Завтра суббота, — сказал я. — Лучший способ выбраться в деревню до воскресенья — это пойти сегодня вечером к нашему другу в Управление и напомнить ему о его обещании. Первым делом нужно попросить разрешение на ношение оружия.

С этим согласились. Волков предложил поехать без него, нанять крестьянина, чтобы тот отвез нас на своей телеге, и сразу же углубиться в лес. Мы это не одобрили. Звуки выстрелов привели бы лишь к осложнениям. Было полно людей, которые только и искали повода придраться.

И как раз в тот момент, когда мы решили всем вместе отправиться в Управление, дверь содрогнулась от сильных ударов тяжелой руки, и грубый голос потребовал впустить его. Один из нас повернул ключ и впустил гостя. Ему были весьма рады. Снежинки блестели на его меховой кепке с козырьком и таяли на кожаной куртке, когда он вошел в теплую комнату. В его глазах, глубоко посаженных на румяном, обветренном мальчишеском лице, плясали веселые искорки. Он был высоким, здоровенным, крепко сбитым представителем молодой России. — Входи, комиссар! — закричали мы все разом, обрадованные его своевременным появлением.

Он искренне улыбнулся, уловив нотку иронии в наших голосах, когда мы произнесли слово «комиссар». Он был студентом из низов, парнем с такой широтой души, которой хватило бы, чтобы переплыть моря. Он пел и плясал, травил байки, пил водку, заучивал наизусть целые учебники, готовился к экзаменам и зарабатывал на жизнь в студенческом общежитии. Когда произошла смена власти, ему не составило труда получить назначение комиссаром по делам искусств. Он мало что смыслил в искусстве, но должность наделяла его всеми необходимыми полномочиями, и, излишне говорить, он использовал их на благо своих друзей. Именно к нему мы обращались за протекцией в отношении нашего желания получить лицензию на оружие.

— Что ж вы свет-то не включите? — спросил он, окруженный золотистым сиянием света из коридора. Волков чиркнул спичкой, а я задернул шторы на окне. Борис, комиссар, тяжело шагнул вперед и сбросил кожаную куртку. Вокруг его тела был обернут широкий ремень с двойным рядом патронов.

Из наших уст вырвался вопль восторга. Мы надеялись найти боеприпасы в лесном доме, но почему-то, не смея высказывать свои мысли вслух, подозревали, что дом был разграблен в отсутствие хозяина. Теперь же мы были спокойны насчет патронов.

Борис с сияющими глазами наблюдал за нашим восторгом. Когда мы стали допытываться у него насчет получения для нас разрешения, он разразился раскатистым смехом. — Они и слышать об этом не захотели! — сказал он, остывая при виде наших вытянувшихся лиц. — Собственно, они приняли это за шутку. Им показалось весьма забавным, что человек умоляет разрешить ему поохотиться в собственных владениях. Но они сочли, что в ваших же интересах не ввязываться в конфликты с крестьянами, чей нрав сейчас суров и враждебен.

— Значит, нам придется отказаться от идеи поехать за город? — спросил я, озвучивая мысли остальных. Борис постоял и некоторое время наблюдал за нашими разочарованными лицами. Было что-то жутковатое в том, как он, казалось, злорадствовал по поводу нашего крушения надежд. — Нет ни малейшего шанса на то, что вы получите разрешение на оружие, — сказал он наконец. — Но я сделаю вам подарок. Я сам отвезу вас туда. Как комиссар я имею право на ношение оружия. Разумеется, я поеду в своем официальном качестве комиссара по делам искусств, осмотрю пару-тройку усадеб и придам этой поездке внушительный вид власти, с пылу с жару из самой Москвы. Местные будут только рады произвести хорошее впечатление на человека из центра.

Мы были безгранично довольны. Все наши трудности, казалось, смахнуло одним взмахом волшебной палочки «власти». Было восемь часов. Через несколько секунд после последнего удара часов дверь открылась, и слуга Талина внес самовар, поставив его, шипящий и пышущий паром, на стол. Полные надежд и нетерпеливых ожиданий, мы сели за типичную русскую холостяцкую трапезу. На столе была вяленая осетрина, икра, анчоусы, маринованные огурцы и грибы, а также дымящиеся тарелки с борщом. Несмотря на нехватку продовольствия, наш хозяин смог нас отлично угостить.

Еще до окончания трапезы мы решили отправиться в деревню в ту же ночь. Предложение казалось рискованным, учитывая вероятность того, что разыграется метель. Но из нас четверых трое были русскими, и их решимость должна была быть исполнена с молниеносной быстротой, чтобы она не угасла и не оставила их без малейшего желания действовать.

II

Мы выяснили, что около десяти часов отходит поезд. Соответственно, мы надели свои самые теплые пальто и отправились на вокзал. Борис был в своей кожаной куртке, отличительном знаке комиссара в глазах народа, и нес одно из ружей с видом высокомерного могущества. Толпящиеся и толкающиеся мужчины и женщины на вокзале разлетались с его пути, как кегли.

Несмотря на снег, количество желающих уехать было так велико, что не было никакой возможности разместить их всех в поезде. Их мешки и сумки, свернутые под мышкой или перекинутые через спину, красноречиво говорили об отчаянных попытках голодающих горожан самостоятельно добыть пропитание. Борис вернулся после разговора с кассиром через боковую дверь и принес нам билет, выписанный на имя «товарища Бориса Орлова и трех товарищей». Это был поистине дар богов. Как бы мы поехали без него — уму непостижимо. Мы обеспечили себе место среди избранных, но вокруг видели человеческие фигуры, мрачно цепляющиеся за двери и площадки вагонов. Сотни людей сидели в снегу на крышах вагонов, считая себя счастливчиками даже за эту неудобную милость.

Снопы красных искр из трубы паровоза, топившегося дровами, выглядели в снежную ночь совершенно волшебно, но пассажирам на крышах вагонов, возможно, было не до таких поэтических эффектов. Во всяком случае, они принимали снег и искры с равным спокойствием, если не считать шквала громоподобных проклятий, от которых пустилось бы наутек все, кроме паровоза.

Какой-то комиссар в нашем купе проявил живой интерес к нашим ружьям. Борис тактично сообщил ему, кто он такой, чтобы где-нибудь в пути нас не ожидал неприятный сюрприз в виде ареста по подозрению. Комиссар, казалось, должным образом избавился от своих подозрений и осмотрел наши ружья с дружеским интересом. Он прекрасно понимал, что комиссару по делам искусств приходится выслеживать Рубенса или Тициана в их логове с хорошим запасом патронов за поясом, и что иногда для того, чтобы поставить печать государственной собственности на живописный шедевр, требуется ружейный выстрел.

Когда мы сказали ему, что едем в место неподалеку от Холщёвиков, он выглядел удивленным. — В такое время ночи это все равно что искать смерти, — сказал он. — Только сегодня утром мы получили обращение от крестьян того уезда. Они напуганы до смерти. Большой лес кишит разбойниками, которые подстерегают прохожих. Ходят ужасные слухи. Говорят, они убивают своих жертв и сжигают их тела в лесу. Позавчера напали на двух человек из деревни и убили их. Крестьяне в панике. Они боятся выходить из дома иначе как вооруженными отрядами, а это, из-за военного положения, ведет лишь к осложнениям с властями. Они хотят, чтобы Москва прислала отряд солдат для прочесывания лесов и окрестностей. Он скептически усмехнулся. — Просить-то они могут! — продолжил он. — У Москвы и без того забот полон рот, ей некогда прислушиваться к бесконечным мольбам, поступающим со всей страны. Он провел руками по своим длинным волосам. — Страна в чертовски скверном положении, — сказал он. — Вне всякого сомнения, эти грабители — те самые уголовники, которых выпустили из тюрем и вернули из Сибири во время революции. В то время радужной веры и надежд у всех были такие чудесные мечты о братстве и такой прилив сострадания. Теперь они пожинают плоды своей глупости. Если где-то поблизости бродят эти забытые Богом головорезы, да поможет вам Небо! Не хотел бы я встретить никого из этой публики в такую ночь!

Внезапный скорбный свисток паровоза, мрачно отозвавшийся в глубинах окружающего темного леса, заставил холодную дрожь пробежать по моей спине. Мы все довольно мрачно переглянулись. Затем мы принялись обсуждать наш ближайший план действий.

Была почти полночь. Небо внезапно прояснилось и рассыпалось мириадами звезд. Пушистые белые шапки снега на раскидистых лапах елей поблескивали в отблесках паровозной топки, словно руки гигантских призраков. После многих сомнений мы решили, главным образом уступая настойчивому упрямству Волкова, сойти на станции, которая позволила бы нам подойти к лесному дому с более людной стороны. В любом случае мы могли бы навести справки.

Мы вышли в Новом Иерусалиме. Толпа крестьян в тулупах толпилась на тускло освещенной станции. Вскоре они сбились в небольшие группы и разъехались в разных направлениях; бубенцы их саней серебристо звенели в чистом, холодном воздухе. Мы нашли нескольких крестьян, которые собирались ехать по лесной дороге. В их глазах читался явный ужас, когда они громко обсуждали опасности пути, но они чудесным образом приободрились, когда мы предложили присоединиться к ним. Вид наших ружей согрел им сердца. Всего было четверо саней. Двое из них ехали дальше нашего места назначения, поэтому мы сели в них, а двум другим предстояло расстаться с нами и свернуть в деревню в другом направлении.

Наши новообретенные друзья поудобнее устроили нас на сене и погнали лошадей в стремительный галоп. Мы промчались мимо монастырских стен, которые белели и мрачно возвышались на окраине села. Наши сани летели по заснеженным полям; лошади фыркали, поднимая копытами облака снежной пыли. Вскоре горизонт сомкнулся бескрайней полосой леса. Когда мы понеслись вперед под высокими нависшими ветвями и звезды над нами внезапно померкли, нас окружила напряженная тишина, нарушаемая лишь глухим стуком лошадиных копыт по снегу и скольжением полозьев.

Какое-то время никто из нас не произносил ни слова. Наши мысли были сосредоточены на разбойниках: каждую секунду мы ожидали услышать выстрел и оказаться в засаде. Наше продвижение, к счастью, обошлось без происшествий. Проплывали поляна за поляной, просека за просекой; мрачная тьма чередовалась со звездным небом и одетыми в белое лощинами. Затем дорога вдруг стала извилистой и ухабистой, словно древнее землетрясение все здесь искорежило и перевернуло вверх дном.

Внезапно, как раз когда мы проезжали одно из самых темных мест, нас заставило вздрогнуть от мрачного предчувствия долгое, глухое, отдающееся эхом: «Ау-у!» Мы схватились за ружья и прислушались, затаив дыхание. Снова леденящее кровь «Ау-у!» разнеслось по безмолвному, темному лесу. Затем хор криков заставил тьму содрогнуться от эха. Мы окликнули умчавшиеся вперед сани, но они не ответили, и их нигде не было видно. Это было крайне скверно, ибо нам, прежде всего, нужно было держаться вместе. Двое передних саней, в которых находились Волков и Борис вместе с крестьянами, скрылись из виду. Мы с Талиным и трое крестьян ехали в двух задних санях.

Ситуация грозила самыми неприятными последствиями. Мы натянули вожжи, остановили лошадей и прислушались к дикому «Ау-у». Казалось, весь лес погрузился в ревущий ад. Нам показалось, что мы слышим крик о помощи. Неужели двое передних саней угодили в ловушку? Неужели безжалостные разбойники уже вершат свое черное дело? Спешные вопросы, которыми мы обменивались, отражали ужас, охвативший наши сердца. Каждое мгновение, вглядываясь в пещерную тьму, мы ожидали, что на нас выскочит затаившееся зло.

Трое крестьян начали отвечать на «Ау», думая таким образом дать понять и друзьям, и врагам, что на тропу войны вышли и другие. Внезапно мы услышали громкий окрик из темноты у нас за спиной. Словно сам дьявол вдруг выскочил сзади, наши крестьяне перепугались, торопливо перекрестились и принялись хлестать лошадей жгучими кнутами. Лошади рванули вперед как одержимые, едва не выбросив нас из саней.

Наше бегство, должно быть, послужило сигналом к отчаянным действиям для вновь прибывших у нас в тылу. Их крики стали громче и возбужденнее. Дорога сделала резкий поворот, и мы заметили темные фигуры, на огромной скорости мчавшиеся среди деревьев позади нас. Когда мы проносились через открытое пространство, раздался выстрел, затем еще один, за которыми последовало еще несколько хлопков. Пуля расщепила дерево, когда мы промелькнули мимо него.

Осознав опасность, мы открыли ответный огонь, хотя извилистость дороги и множество деревьев на пути делали попадание почти невозможным. Тем не менее, мы сочли разумным дать противнику понять, что полны решимости постоять за себя. Более мили продолжалась эта захватывающая дух погоня. Наши крестьяне были настолько напуганы и с таким остервенением стегали лошадей, что вскоре мы оставили врага далеко позади. Его крики и выстрелы становились все тише и вскоре прекратились совсем.

Тем не менее, наши крестьяне не сбавляли скорость лошадей, пока мы не добрались до хозяйственных построек, примыкавших к лесному дому. Мы поспешно разбудили егеря. Он был в угрюмом настроении и сообщил нам плохие новости. Дом время от времени использовался какими-то крестьянами-партийцами, и он сомневался, вправе ли отдавать ключ его прежнему владельцу. Страх перед гневом новых богов сделал его очень осторожным.

Пока мы все еще обсуждали этот вопрос, подлетели двое саней с Борисом и Волковым. Как и мы, они были в состоянии лихорадочного возбуждения и громко рассказывали о нападении грабителей и чудесном спасении. Появление Бориса в его комиссарской кожаной куртке вызвало полную перемену тона у неуверенного егеря. Дух услужливости внезапно зазвучал в его голосе и оживил его тело, несмотря на поздний час.

Через десять минут после приезда мы сидели в бильярдной бревенчатого дома, греясь перед пылающим огнем. Крестьяне в тулупах были с нами и пили водку, которую нам посчастливилось найти нетронутой в погребах. Мы весело пили за здоровье друг друга и рассказывали свои версии великого приключения.

Когда водка развязала нам языки, а возбуждение спало, мы постепенно осознали, что, должно быть, произошла ошибка. В конце концов, мы пришли к выводу, что стреляли друг в друга. Передние сани, должно быть, свернули не на ту дорогу, которая отделила их от двух других, только чтобы позже вынырнуть у них в тылу. Испуг крестьян объяснял многое, а ослиное упрямство Волкова — и того больше.

III

На следующее утро мы встали рано и бродили по лесу, настреляв изрядно дичи. Василий, старый егерь, пошел с нами, хотя и постоянно твердил об опасности нападения разбойников. Мы не нашли никаких следов бандитов и в шутку пришли к выводу, что они были лишь мифом крестьянского воображения.

После удачного дня охоты мы вернулись в бревенчатый дом. Угрюмый сторож рассказал нам, что днем появилась самонадеянная толпа немытых личностей и самоуправно заняла дом. Через некоторое время они ушли, пригрозив вернуться на следующий день.

Мы были слишком уставшими, чтобы обращать много внимания на рассказ старика. Мы разожгли огонь в бильярдной и, опалив перья с пары диких уток, подвесили их жариться над потрескивающими поленьями. Восхитительный запах шкварчащей утки разжигал наш аппетит.

Наша пернатая добыча была разбросана по голому полу. Еды было достаточно, чтобы нам хватило на несколько дней. Единственную лисицу, которую застрелил Талин, передали егерю Василию, чтобы он снял с нее шкуру и сделал чучело. Оно должно было пополнить и без того многочисленную коллекцию чучел животных, которые покрывали стены или стояли по всей комнате.

— Этот огромный медведь в углу был моим первым трофеем в этом роде, — сказал Талин, указывая на гигантское чучело монстра в дальнем конце комнаты. — Мы просидели в землянке три дня и три ночи, поджидая его.

Мы с восхищением смотрели на этот величественный экспонат. Огромная, неуклюжая туша, казалось, была готова тяжело обрушиться на нас. — Силы небесные! — воскликнул Борис, вскочив на ноги и схватившись за ружье. — Клянусь, я видел, как он пошевелился! Он, должно быть, живой!

Взрыв раскатистого хохота вырвался у нашей компании. Для человека, обладавшего почти самодержавной властью, Борис сносил наши насмешки весьма достойно.

Он вскинул ружье и пригрозил всадить пулю в монстра, просто чтобы закрыть этот вопрос. Быстрый протест со стороны его гордого владельца помешал ему осуществить свою угрозу. После этого мы сменили тему и осмотрели уток, которые теперь уже красиво подрумянились.

Мы как раз закончили вкусную трапезу, когда в окне появилось лицо. Мерцающее пламя очага осветило черты отвратительного человека. Ввалившиеся дикие глаза, широкий сплющенный нос, большой лошадиный рот и кайма рыжей бороды.

Прежде чем мы успели выяснить намерения этого человека, нас заставил вскочить на ноги треск в дверь, ведущую на деревянную террасу. Борис тут же схватил свое ружье. Остальные ружья мы оставили снаружи.

Крики подсказали нам, что людей было несколько. Дверь яростно сотряслась, и стеклянная панель разлетелась вдребезги. Когда дверь распахнулась под градом ударов, мы придвинули бильярдный стол и забаррикадировали дверной проем.

К нашему ужасу, мы обнаружили, что оказались лицом к лицу с бандитами, вооруженными винтовками. Борис выстрелил из своего ружья, чтобы напугать их, но в ответ раздался залп выстрелов, которые прошили деревянную обшивку, словно она была из картона.

Борис был ранен в руку. Ради безопасности мы бросились в соседнюю комнату, где были закрыты ставни.

Какие-то темные фигуры вошли в затянутую дымом бильярдную. Некоторое время мы ждали в пугающем напряжении. Они не могли решить, в какую сторону идти, так как с трех сторон комнаты были открытые двери.

Это был захватывающий, страшный момент. Кровь, казалось, неслась галопом по венам. Внезапно, как раз когда мы подумали, что они обнаружили наше укрытие, дикий вопль разорвал воздух. Мы услышали торопливый топот тяжелых сапог по скрипучим доскам внешней террасы.

В тусклой, задымленной атмосфере бильярдной мы увидели, как огромное чучело медведя, пошатываясь, движется вперед. Оно качнулось и рухнуло на перевернутую мебель.

Борис издал вопль восторга. Медведь упал в суматохе и до смерти напугал суеверных захватчиков. Чудище из крестьянских поверий оказалось для них невыносимым испытанием на столь близком расстоянии.

Мы подошли к скорчившейся туше из меха и набивки. К нашему изумлению, из этих неприглядных останков поднялась фигура девушки, растрепанной и охваченной ужасом.

Когда мы в достаточной мере оправились от изумления, мы предложили ей перекусить жареной уткой и попросили рассказать свою историю.

Она с благодарностью согласилась. Она была дочерью соседнего помещика, и лесные разбойники похитили ее с целью вымогательства выкупа у родителей. В тот день после полудня они привезли ее в бревенчатый дом и заперли в одном из подвалов. Ей удалось выбраться, и она отправилась на поиски еды. Не найдя ничего, кроме нескольких сухарей и небольшого количества чая, она вынула набивку из медведя и сожгла ее ради тепла.

Когда она вдруг услышала голоса, то подумала, что бандиты вернулись. Она спряталась за медведем, стоявшим в углу. Она просидела там на корточках долгое время, надеясь, что бандиты скоро уйдут. Когда началась стрельба, она задрожала от страха за свою жизнь. Наконец, запах и жар от медведя и дыма стали настолько удушливыми, что она больше не могла этого терпеть. Должно быть, она в обмороке упала вперед.

Борис рвал на себе волосы в порыве самобичевания. — Я никогда не прощу себе мысли выстрелить в чучело медведя! — заявил он. — Моя глупость могла стоить вам жизни!

Она только рассмеялась и сказала, что смерть была бы для нее избавлением. Ее разум терзали ужасные мысли о жизни в плену у бандитов. Затем она настояла на том, чтобы перевязать рану Бориса.

На следующий день мы вернули ее обеспокоенным родителям.

Глава XXI. Последние минуты великой княгини Елизаветы в Москве

Будучи хорошо знакомым с некоторыми набожными москвичами, посещавшими церковь при обители великой княгини Елизаветы, я часто слышал о тех благих делах, которые она вершила в своей обители милосердия. Иногда в те мрачные дни, сразу после триумфа большевиков, я сопровождал своих друзей на вечерню в монастырскую церковь. Там всегда можно было увидеть вдову великого князя Сергея, скромно одетую в белое апостольник и серое платье, стоявшую во главе своих сестер и певшую на службе Православной церкви. После службы она иногда принимала на короткое время друзей и обсуждала положение в стране. Затем она возвращалась к своему труду — уходу за больными и заботе о сиротах, которых она приютила под своей крышей.

Обитель находилась на Большой Ордынке — уединенной улице, обсаженной деревьями, с тихими домами, всего в двух шагах от Кремля.

В этой мирной обители великая княгиня вела свой благородный труд на благо неимущих и страждущих. Посещая светлые, чистые палаты лечебницы, часто можно было видеть, как она своими руками выхаживала больных и заботилась о нуждах своих дорогих сирот. И хотя до Революции снобы из числа русских аристократов стыдили ее за то, что она унижает идею монархии в глазах народа, ухаживая за больными собственными руками, они сами толпами потянулись к ней за помощью, когда их гордыня была повержена в прах.

Мало кто из женщин мог превзойти ее в рвении к благому делу. В отличие от тех, кому предстояло стать ее убийцами, она никогда не говорила и, несомненно, даже не помышляла о том, чтобы возлюбить человечество с помощью кровавого оружия мировой революции, предпочитая проявлять свою любовь и преданность в самоотверженном труде. У нее не было ни «программы», ни знамен, ни армии иностранных солдат для поддержки. Никто и представить себе не мог, что Ленин и Троцкий будут жаждать крови такой благородной и кроткой женщины. Поначалу красногвардейцы довольствовались тем, что доставляли ей и ее общине всевозможные неудобства, устраивая дневные и ночные обыски. Эти визиты обрушивались на беззащитных сестер с нарочитой демонстрацией грубой силы. Нередко комиссары, в большинстве своем евреи-отступники, прибывали в обитель в сопровождении вооруженных до зубов китайских и латышских солдат и подвергали всю общину безжалостному обыску. Ночные обыски были особенно изматывающими. Великая княгиня, ее сестры и пациенты мирно спали, когда громкий топот и стук во въездные ворота возвещали о прибытии большевиков. Отбросив всякое уважение к приличиям, незваные гости врывались внутрь и поднимали на ноги всю общину.

Живя в соседнем доме, я часто видел фигуры красногвардейцев, разгуливающих по детскому отделению, где на ночь всегда оставляли открытыми окна.

Великая княгиня никогда не жаловалась на эти обыски или на оскорбления, которым она подвергалась наравне с остальными обитателями дома, но однажды в воскресенье после вечерни я узнал от нее, что большевики официально сообщили ей, будто ее труд излишен и вскоре будет прекращен Советами. Добровольные дела милосердия, заявили они ей, являются помехой и нежелательны в социалистическом государстве, где все должно функционировать на систематической коммунальной основе. Что, как вскоре выяснилось, на деле означало «функционировать только на бумаге».

В один из июньских дней 1918 года я отправился на вечерню в монастырскую церковь. Великая княгиня, как обычно, была там, стоя со своими монахинями в правом крыле у алтаря. Яркое солнце струилось сквозь высокие окна, отчего белые стены казались еще ослепительнее, а футуристические, ярко раскрашенные фигуры ангелов, написанные на апсиде, выделялись, словно парящие призраки.

Голос великой княгини слышался среди голосов сестер, но никто из нас, слушая, как она поет «Ныне отпущаеши», не думал, что это действительно ее последнее прощание.

Служба едва закончилась, когда во двор обители въехали пара автомобилей с комиссарами и китайскими и латышскими солдатами, вооруженными с ног до головы. Комиссары выскочили из машин перед толпой молящихся и резкими голосами объявили, что ищут «гражданку Романову».

Великая княгиня вышла вперед и приветствовала их. Комиссары немедленно сообщили ей, что она должна проследовать с ними в машину. Грубые руки красногвардейцев легли ей на предплечье, словно давая понять, что никаких колебаний быть не должно. Из-за этого неоправданного насилия толпа встревожилась. Кто-то выкрикнул, что это позор — поднимать руку на такую благородную и беззащитную женщину. В ответ на этот протест красногвардейцы с угрожающей решимостью щелкнули затворами винтовок. Поскольку толпа плотным кольцом окружила великую княгиню, а напряжение было очень велико, большевики не смогли увезти ее сразу. Некоторые сестры со слезами на глазах умоляли комиссаров позволить их настоятельнице остаться и заботиться о пациентах. Однако те были глухи ко всем мольбам.

Тем временем великая княгиня смогла сказать несколько слов сестрам и людям, собравшимся вокруг нее. Я слышал, как она велела им бережно заботиться о маленьком мальчике по фамилии Скалон, которого она недавно взяла под свое крыло. Это был сын-инвалид владимирского губернатора, который был вынужден спасаться бегством, оставив мальчика без крыши над головой и защиты. Во время всей этой суматохи и волнений великая княгиня, казалось, совершенно не думала о себе, а была всецело озабочена благополучием своих беспомощных подопечных.

Одна из сестер тем временем собрала кое-какую одежду и сложила ее в небольшой саквояж, который вынесла из дома и положила в машину. Это было все, что разрешили взять великой княгине. В последний момент комиссары уступили ее мольбам и разрешили одной из сестер сопровождать ее. Две беззащитные женщины, одетые в простые монастырские одежды, сели в автомобиль вместе с комиссарами. За ними следовала вторая машина, ощетинившаяся винтовками, саблями и револьверами и «украшенная» ухмылками китайских солдат.

Когда машины отъехали, толпа, охваченная глубоким волнением, отчаянными голосами призывала милость небес на святую великую княгиню. Многие поднимали глаза к черному кресту на куполе часовни, крестились и, падая на колени, били поклоны до земли. Однако молитвы и благие пожелания оказались бессильны против кровожадности Советов. Многие недели среди сестер и пациентов, которых великая княгиня была вынуждена оставить, царило отчаяние. Одно за другим Ленину и Троцкому направлялись прошения с просьбой защитить святую женщину. Но однажды советская газета с радостью сообщила, что «кровавый Николай и его банда кровопийц стерты с лица земли», и призвала пролетариат России радоваться этому победоносному событию. Говорят, что когда Ленина спросили об убийстве великой княгини Елизаветы, он ответил: «Добродетель в короне — больший враг мировой революции, чем сотня царей-тиранов».

Глава XXII. Жизнь в большевистских застенках

I

Видя, как столько моих русских друзей гибнет под железным кулаком Красного монстра, я чувствовал, что пройдет не так уж много времени, прежде чем и я окажусь под его ударами. Я часто ходил в советский Наркомат иностранных дел и пытался убедить их позволить мне покинуть страну. Мне всегда отвечали, что меня держат в качестве заложника. Мне разрешалось оставаться на свободе в пределах Московского уезда, где я спасался от голода периодическими поездками к крестьянам в деревню. Однажды, когда я пожаловался в советском Наркоминделе, что если они хотят держать меня в качестве заложника, им следует хотя бы кормить меня, комиссар дьявольски расхохотался и сказал: «Не хочешь умирать с голоду — пляши! В любом случае, одной английской собакой станет меньше».

Часто некоторые старые русские друзья, сами разоренные и преследуемые, позволяли мне разделить их скудные трапезы, состоявшие порой из картофельных очистков, смешанных с ржаной мукой и слепленных в виде котлет. Они также разрешали мне спать на диване. Они делали для меня все, что могли, пока однажды, вернувшись из визита к Советам, я не обнаружил, что дом занят комиссарами в кожаных куртках и красногвардейцами. Дом моих друзей был «социализирован». Их безжалостно вышвырнули на улицу, и они не смогли найти себе иного укрытия, кроме дровяного сарая. Там я и обнаружил всю семью, состоявшую из родителей и семерых детей, престарелой бабушки, двух приживалок и пары старых слуг, которые отказались бросить их в беде.

Я спросил их, удалось ли им спасти что-нибудь из своих вещей. Отец, господин Н—, ответил дрожащим голосом: «Они сказали, что мы можем взять только то, что они называют «советским приданым». Нам разрешили взять один нож и вилку, одну рубашку, один костюм или платье и одну пару обуви. Они сказали, что остальные наши вещи должны быть оставлены «для нужд товарищей»».

Все дети жались друг к другу вокруг престарелой бабушки и старой няни на каких-то матрасах среди поленьев.

Недолго я пробыл в сарае, как пришел комиссар. Это был высокий, желчный юноша лет восемнадцати. Он угрюмо посмотрел на семью в сарае и, сжимая винтовку, сказал: «А скоро мы вышвырнем вас и отсюда. Сарай — для дров, а не для явных «кровопийц». Ваше место — под землей».

Он угрожающе стукнул прикладом винтовки о землю и ушел. «Явный контрреволюционер или кровопийца» — это было расхожее выражение среди наиболее грубых приверженцев Советов, и оно применялось к любому, кто носил воротничок и выглядел прилично.

Вместе с господином Н— я наблюдал, как молодой комиссар вошел в их старый дом, где уже зажгли свет. Через большие окна «социализированного» дома мы могли видеть, как комиссары и красногвардейцы веселятся со своими неизменными женщинами. Так как я снова остался без ночлега, я отправился в сельскую местность под Москвой. Я был уверен, что найду великодушного крестьянина, который даст мне ночлег, кувшин молока от семейной коровы (если та избежала вездесущих когтей красногвардейцев), немного вареной картошки и кусок черного хлеба. К несчастью, пошел дождь, и мои ботинки промокли насквозь. Я спал в избе крестьянина, который в таких крепких выражениях описывал злодеяния местного «комитета деревенской бедноты», учрежденного Лениным в качестве единственного органа управления в деревнях, что я заснул быстрее, чем это могло бы произойти иначе. Крестьянин был так добр, что дал мне мешок картошки, который я решил немедленно отвезти в Москву голодающим друзьям.

Приехав туда, я почувствовал себя очень плохо. Я простудился и подхватил «испанку» — грипп, свирепствовавший по всей стране. Один русский друг предложил мне остановиться в его доме, который еще не был «социализирован». Он делал для меня все возможное, заявляя, что «слишком высоко ценит жизнь, чтобы безрассудно относиться к ней, в ком бы она ни теплилась».

Он снабдил меня парой шелковых пижам, сшитых из расшитой ткани, привезенной из Маньчжурии во время русско-японской войны. В ту ночь, когда я лежал в постели с сильным жаром, в дом ворвался отряд примерно из десяти красногвардейцев во главе с польско-еврейским комиссаром. Они пришли искать продовольствие, огнестрельное оружие и контрреволюционеров. За пару месяцев в доме уже около дюжины раз проводились обыски. Тем не менее, большевики были только рады сделать жизнь своих беззащитных жертв невыносимой.

Они промаршировали в мою комнату и, несмотря на мою болезнь, стащили меня с кровати и изрезали матрас шашками в тщетной надежде найти еду, деньги или оружие. Они вышвырнули все из шкафов и «национализировали» мои золотые часы и другие ценные вещи. Я протестовал против конфискации моего имущества, но они сказали мне, что право на частную собственность отменено. Когда я спросил, кто теперь станет владельцем моих вещей, комиссар ответил: «Народ!»

Я спросил, разве я тоже не имею права принадлежать к «народу». Комиссар вскинул брови и, повернувшись к красногвардейцам, сказал: — Вы слышите это, товарищи? Он тоже хочет нам помочь! — Контрреволюционер! Буржуй! Арестовать его! — хором закричали красногвардейцы, стуча прикладами винтовок об пол.

Закончив обыск, они покинули дом, и я заполз обратно в постель. Примерно через полчаса комиссар вернулся с четырьмя солдатами — двумя латышами и двумя китайцами. Они вошли в мою комнату и сказали, что пришли арестовать меня. Они не обратили никакого внимания на то, что я болен гриппом. Когда я спросил, по чьему приказу они должны меня арестовать, комиссар направил на меня револьвер, но не произнес ни слова. Не будь за его спиной красногвардейцев, я уверен, он бросил бы его и сбежал, если бы выстрелили хотя бы из пугача. Но за ним стояли латыши и китайцы. Ощетинившись вокруг меня револьверами и винтовками, они не оставили мне выбора.

Я встал с постели и собирался надеть повседневный костюм, когда какой-то большевик преградил мне руку винтовкой. — Оставь это! — приказал он. — Могу я хотя бы одеться? — ответил я. — Ты уже одет, — сказал комиссар. — Но ведь это просто пижама! — запротестовал я. — Этого вполне достаточно! — ответил он. — Это буржуазный предрассудок — хотеть иметь больше одного костюма.

Я едва успел насунуть домашние тапочки, как меня схватили два китайца. Я понял, что сопротивляться бесполезно.

Ведомый комиссаром, в сопровождении красногвардейцев, я был препровожден вниз по лестнице и по пустынным улицам к большому старому дому на Георгиевской площади. Там меня привели к каким-то большевистским женщинам и солдатам, которые задали мне ряд вопросов и отпускали в мой адрес грубые шутки. Когда они закончили мой допрос, молодая женщина с коротко стриженными волосами и «современным» видом выкрикнула: — Уведите эту английскую сволочь (rabble) вниз! — а затем закружилась в непристойном танце с солдатом под аккомпанемент свиста и криков.

Меня немедленно схватили китайские красногвардейцы, тошнотворно ухмыляясь. Меня повели вниз по каменным ступеням и по темному, промозглому коридору, в конце которого была железная решетка. Ее открыли вместе с дверью, и грубым ударом приклада в спину меня внезапно вбросили в кромешную тьму.

Я ничего не видел. Запах в этом месте был настолько ужасающим, что я ощущал его как тяжелый плащ. Через несколько секунд я услышал резкие голоса и был окружен невидимыми людьми, которые ощупывали меня с головы до ног своими холодными костлявыми руками. — Ты принес еду? — было их единственным возгласом. — Ничего, — было все, что я мог ответить. Некоторые пришли в ярость от этого ответа. — Еще один рот, чтобы пожирать то немногое, что нам достается! — говорили они с проклятиями.

Обитатели темницы обыскивали таким же образом каждого нового узника. Когда гомон голодающих заключенных стих, из темноты раздался мягкий, интеллигентный женский голос, спросивший меня, за что я был арестован. Я попытался пойти в направлении этого голоса, так как он стал огромным облегчением после грубых и бессмысленных бредней остальных. Я спотыкался о тела узников, пытавшихся спать на сыром каменном полу. Из темноты вынырнула нежная рука и провела меня через тела к стене. — Я сделала здесь небольшое сиденье из нескольких деревянных чурок, — сказала она. — Подойдете и разделите его со мной?

Когда я сказал ей, что я англичанин, она выразила свою радость на этом языке. — Я жена полковника, — сказала она мне. — Хотя мне семьдесят пять лет, они арестовали меня и бросили в эту темницу по какой-то причине, которую я вообще не могу себе представить. Когда я сказал этому доброму «голосу», что очень болен и одет только в пижаму, я услышал рядом с собой легкий шорох, и мне в руки тут же сунули что-то мягкое и теплое. — Наденьте это! — взмолился голос. — Это шерстяная нижняя юбка. Она согреет вас. У меня есть еще одна для себя. Добрый голос заставил меня принять предложение, и я надел эту вещь.

Голос поведал остальной невидимой компании о моем бедственном положении, и вскоре после этого из темноты мне протянули еще одну теплую вещь, а грубый, приятный голос попросил меня принять ее как защиту от сырости и холода. Я спросил, кто мой добрый и невидимый благодетель, и тот же грубый, приятный голос ответил мне, что он рабочий, которого вместе с тридцатью другими арестовали большевики за участие в забастовке.

Время от времени дверь темницы открывалась, и вводили новых узников. Одной из них была работница, истерично кричавшая, что большевики заставили ее оставить дома грудного ребенка. Она едва не сходила с ума от страха, что ее малыш умрет от голода еще до того, как ее выпустят из застенка. Она продолжала свои истеричные причитания до тех пор, пока в полном изнеможении не опустилась на каменный пол.

Позже, когда бледный рассвет послал мертвенный свет сквозь маленькую решетку, привели восьмидесятипятилетнего старика. У него были длинные седые пряди и ниспадающая борода. Он беспрестанно кашлял и, очевидно, был очень болен. В перерывах между приступами кашля он рассказал нам, что на него донес большевикам как на контрреволюционера его собственный пьяный сын, которому он больше не мог давать деньги на его кутежи.

На самом верху стены находилось маленькое окошко, похожее на люк для угля, и слабого света, проникавшего сквозь испачканное грязью стекло в промозглую темницу, было достаточно, чтобы я мог разглядеть фигуры и лица моих товарищей по несчастью. Их было около пятидесяти человек, все — рабочие и работницы, за исключением жены полковника и одного польского дворянина, на котором все еще были белые лайковые перчатки, в которых его арестовали.

Из их разговоров я понял, что большинство из них были социалистами-революционерами и рабочими Прохоровской мануфактуры. Они отказались избирать большевиков в свой фабричный совет, а также устроили забастовку против определенных диктаторских мер, навязанных им Центральным Советом. Они считали это обманом рабочих, лишением их права на самоопределение и контроль — права, провозглашенного и закрепленного еще до того, как Ленин и его партия пришли к власти. Они возражали против того, чтобы их фабричный совет превращался в простую машину для выполнения приказов Центрального Совета без учета их местных нужд. Они забастовали против приказа Ленина и его правительства, за что были объявлены контрреволюционерами и арестованы в полном составе.

Время от времени темницу навещал комиссар и выкрикивал несколько фамилий. Несчастных обладателей этих имен уводили после того, как они душераздирающим образом пытались попрощаться со своими товарищами по заключению. Когда засовы на двери за ними задвигались, на нас опускалась ужасающая тишина. Проходило несколько минут, и мы слышали звуки выстрелов на заднем дворе. Иногда мы тщетно ждали звука ружейных залпов и после долгого, томительного ожидания приходили к выводу, что заключенных освободили.

Около одиннадцати часов утра какая-то большевичка приносила нам котелок картошки и горячую воду в ведре, в которой плавал маленький кусочек рыбы. Около шести вечера мы получали ту же пайку. Этого было едва достаточно, чтобы душа держалась в теле. Однажды у нас было угощение. Добрый русский охранник, сменивший латыша с угрюмым лицом, принес нам ворох сушеной рыбы, называемой вобла. Кажется, ее ловят в Волге. Мы устроили из этого настоящий пир. Она была такой твердой, что нам приходилось колотить ею о каменную стену, и тогда от рыбы откалывались кусочки, похожие на каменную крошку. Она была приятной на вкус и занимала наши рты, пока мы разжевывали ее, чтобы можно было проглотить.

Однако за те три недели, что я провел в темнице, было три или четыре случая, когда заключенным вообще не приносили никакой еды в течение двух дней. Нам говорили, что это связано с «экономической разрухой», которую пытались вызвать крестьяне-эсеры, чтобы подорвать власть пролетариата. Никому не разрешалось выходить из тюрьмы, кроме как на расстрел или на свободу. Для других целей никаких послаблений не делалось. Ведро из-под супа не всегда сразу возвращалось на кухню.

Через пару дней после своего прибытия восьмидесятипятилетний старик серьезно заболел. Он все время лежал на холодных камнях и промок от дождя, который проникал через окно, находившееся на уровне улицы. Заключенные умоляли прислать к нему врача или хотя бы священника. Когда попросили священника, комиссар ответил: «Мы отменили Всевышнего!» Когда попросили врача, комиссар сказал: «Пусть старик подыхает! От него государству нет никакой пользы». Тело старика пролежало среди нас два дня.

Глава XXIII. Жизнь в большевистских застенках (продолжение)

II

Становилось все более очевидным, что большинству моих товарищей по заключению суждено быть расстрелянными. Некоторым позволяли томиться в темнице по несколько дней, прежде чем их имена выкликали и уводили на смерть; других, в основном молодых рабочих, привозили из города, и они едва успевали рассказать свою историю товарищам по несчастью, как засовы отодвигались и дверь снова распахивалась.

Затем появлялись комиссары в сопровождении китайских палачей с винтовками, выкрикивали имена своих жертв и уводили их, с фанатичным ребяческим пылом выкрикивая остальным узникам тройной большевистский боевой клич: «Да здравствует мировая революция! Да здравствует красный террор! Смерть врагам диктатуры пролетариата!»

Дверь для устрашения (in terrorem) захлопывали с огромной силой, задвигали засовы, и шаги осужденных и их палачей затихали в коридоре. На узников темницы опускалась ужасающая тишина. Проходило несколько минут, и тишина нарушалась звуком ружейных залпов, за которым следовали торжествующие крики комиссаров.

Я не могу забыть случай одного молодого рабочего, которого привели в тюрьму вместе с матерью. Он был слесарем и заявлял, что, будучи далек от контрреволюции, является большим поклонником Толстого и строит свое поведение на принципе «непротивления злу». Однако он совершил «преступление», агитируя среди своих товарищей-рабочих за избрание социалистов-революционеров в Рабочий Совет в ущерб непопулярным коммунистическим кандидатам.

Его «контрреволюционная деятельность» заключалась также в том, что он открыто выступал за самоопределение русского народа посредством Учредительного собрания, избранного всеобщим голосованием. Его призыв к тому, чтобы русский народ сам определил форму своего правления, большевики сочли преступной оппозицией диктатуре пролетариата.

Молодой человек был приговорен к расстрелу. Когда китайские палачи вошли в темницу, чтобы увести его, мать прижала его к груди, взывая голосом, полным отчаяния и мольбы: «Сын мой! Сын мой! Не убивайте моего сына!»

Еврейские комиссары кричали ей, чтобы она не мешала их работе, а китайцы били ее винтовками. Ее невозможно было уговорить отпустить сына, о жизни которого она умоляла, спрашивая, какое зло он совершил.

Комиссары были крайне разгневаны таким проявлением духа и приказали расстрелять мать «за сопротивление власти Советов». Ее утащили, пока она все еще цеплялась за сына. Ее неистовые крики еще долго доносились до темницы. Наконец до нас донесся звук выстрелов, и крики стихли. Однако мы так и не смогли узнать, разделила ли несчастная женщина судьбу своего сына.

Пожилая дама, жена русского полковника, рассказала мне, что ее арестовали, когда она готовила еду для своего больного мужа. Ей удалось надеть на себя кое-какую дополнительную одежду, и она была рада возможности помочь мне, отдав часть ее. Она говорила по-французски и по-итальянски, помимо английского, и была очень хорошо знакома с английской литературой. Она проявляла большое участие ко всем узникам, особенно к женщинам, которых пыталась утешить и ободрить. Всякий раз, когда приводили заключенную, она обращалась к ней ласковым голосом и уверяла, что, несмотря на холод темницы, среди узников есть теплые сердца. Ее присутствие было неоценимо.

Часто случалось так, что женщину грубо заталкивали в темницу, и железные двери с силой захлопывались за ней. Несчастная на мгновение замирала с глазами, полными ужаса, а затем падала в обморок или разражалась истеричными криками. Мужчины бросались вперед, чтобы спасти женщину от сильного удара о каменный пол, а жена полковника обнимала ее, успокаивая нежными словами. Я не знаю судьбы этой милой женщины. Она все еще была в темнице, излучая свою доброту и милосердие среди узников, когда я покинул ее. Она говорила мне, что приветствовала Первую революцию и надеялась, что в России будет установлена демократическая форма правления. «У меня была такая глубокая вера в доброту русского народа, — говорила она, — что после революции февраля 1917 года я смотрела в будущее России с радужными надеждами».

Из рабочих, составлявших основную массу заключенных, ни один не питал симпатий к коммунистическому режиму. Напротив, они были его самыми ярыми противниками и выражали свое возмущение большевистской тиранией в словах, которые мало щадили женские уши. Они считали, что коммунисты захватили власть путем предательства и что это люди, которые на деле отвергли все те прекрасные обещания, что давали рабочему классу. Они просто приманили последних броскими фразами и лживыми словами.

Всякий раз, когда осужденного рабочего выводили на казнь, он отвечал на крик комиссара: «Смерть врагам коммунизма! и т.д.», встречным выкриком: «Да здравствуют свободы русского народа!»

Фраза, которую я чаще всего слышал из уст рабочих, была: «Они (коммунисты) не люди, они звери» (Oni nye lyudi, oni zvieri).

Все они понимали, что от коммунистов нельзя ждать пощады. Они были уверены, что коммунисты не смогут удерживать свою власть долгие годы. Когда я спрашивал, почему они так думают, они обычно отвечали, что большевики сидят на пороховой бочке, которая может в любой момент взлететь на воздух.

Но я опасался, что как только большевики избавятся от боевых элементов в народе, остальные миллионы смирятся со своей рабской долей точно так же, как они мирились с татарским игом более четырехсот лет, и с игом царей со времен Петра Великого. Россия снова станет страной забитых крестьян, ковыряющих свой клочок земли и не заботящихся о городах.

Но все эти рабочие в темнице желали, чтобы русские сами избирали форму своего правления. Они спрашивали меня, сочувствуют ли им британские рабочие в их борьбе за свержение коммунистического ига. Веря, что британцы по-прежнему остаются британцами, я заверял их, что британские рабочие очень высоко ценят свои свободы и ненавидят тиранию в любом ее виде и форме. Они не могли не сочувствовать раздавленной демократии России.

Заключенные всегда были очень рады, когда я говорил им это, и не раз громко приветствовали «страну свободы», на которую их учили смотреть как на пример и образец. Однажды такое приветствие привлекло комиссаров, и несколько человек были немедленно отобраны для расстрела.

III

Никому из узников не давали возможности защитить свою жизнь. Его судьба решалась наверху людьми, называвшими себя «Чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией». Расстрелять или не расстрелять — казалось, это был единственный вопрос. Когда он был решен, узника вызывали из темницы: либо для расстрела на заднем дворе, либо чтобы отпустить на свободу — с великим страхом вернуться в темницу к худшей участи.

Среди новых заключенных, которых приводили к нам, было несколько русских интеллигентов, но коммунисты казались особенно суровыми и злобными по отношению к рабочим, которые не хотели преклонять колени перед их вероучением и властью. Те, кого не расстреляли, были вынуждены слушать пламенные речи молодых комиссаров из Школы пропаганды, которые пытались обратить рабочих в коммунизм, живописуя ужасы небольшевистского прошлого и рисуя радужные, тщательно проработанные картины большевистского будущего. О, великолепные красоты будущего! Рай должен был быть притянут на землю великим коммунистическим магнитом.

Но, разумеется, у нас были лишь мрачные реалии нашего тюремного существования, чтобы утешиться отсутствием грядущего рая.

Поскольку рабочие не проявляли особого аппетита к коммунистическому будущему, пропагандисты заканчивали свои речи самыми страшными угрозами Красного террора и заявляли, что фактическая задержка с наступлением коммунистического рая вызвана британским правительством.

Иногда приходил комиссар, чтобы с фанатичным триумфом в глазах сообщить нам, что в Англии началась кровавая революция, что королевская семья и мистер Ллойд Джордж казнены, и что британские Советы приговаривают к смерти «орды контрреволюционной сволочи, такой как Палата лордов и Палата общин». Узники слушали все это без комментариев. Однако, как только комиссар уходил, они выражали свое мнение в очень крепких выражениях.

IV

Однажды ночью привели восемнадцатилетнего юношу. Его невеста была предана ему и расспрашивала красногвардейцев о расположении темницы. За небольшую сумму ей сказали, где найти решетку. По ночам она приходила с холодной картошкой, сваренной в мундире, и бросала ее сквозь решетку так, что та скатывалась вниз в темницу. Таким образом мы смогли на короткое время получить ценную добавку к нашей жалкой еде. К несчастью, через несколько дней после прибытия юношу вывели и расстреляли на заднем дворе. Ни у кого из нас не хватило духу сообщить скорбную весть верной невесте, но она сама догадалась о правде, когда юноша больше не ответил на ее шепот и не подал знака о своем присутствии. Ее визиты прекратились, и картошка больше не скатывалась в темницу, чтобы наполнить наши ноющие желудки.

Отсутствие нормальной еды, зловонный запах, невозможность дать отдых ноющим суставам, кроме как на сыром, холодном и кишащем паразитами каменном полу, частые уводы и расстрелы узников, а также постоянное ожидание подобной участи — преследующее сознание, заполнявшее умы всех заключенных, что они являются безмолвными и беспомощными жертвами во власти людей с дьявольским разумом, — все это соперничало с моей болезнью в истощении моих жизненных сил. Наконец, несколько добрых рабочих устроили мне постель из своих пальто, которые им не суждено было забрать обратно, ибо через несколько дней после их доброго поступка их вывели и расстреляли. Когда их уводили на казнь, один из них сказал оставшимся узникам:

«Прощайте, товарищи! Позаботьтесь о молодом англичанине. Он — союзник».

Однажды прибыли двое комиссаров и приказали всем узникам подняться наверх. Многие из них совершенно потеряли самообладание, ожидая, что нас расстреляют всех разом (en masse). Нас выстроили вдоль забрызганной кровью стены, а перед нами встала шеренга латышей и китайцев с винтовками. Молодые комиссары, казалось, упивались своей бурной деятельностью, отдавая приказы и отменяя их с явным наслаждением властью. Волнение среди заключенных не поддавалось описанию. У женщин началась истерика. Жена полковника, однако, несла свои семьдесят пять лет с величайшим достоинством и была готова встретить смерть со спокойной покорностью.

Комиссары решили не сводить с нами счеты, не применив свой талант к пропаганде. Соответственно, оба комиссара произнесли перед нами речи о тщетности сопротивления коммунистической диктатуре и о целях Красного террора. Они закончили свои речи обычным образом, выкрикивая: «Да здравствует Советская Республика! Смерть врагам коммунистической мировой революции!» Латыши и китайцы все как один закричали: «Смерть! Смерть!» и крепче сжали свои винтовки. Затем им был отдан приказ взять винтовки наизготовку. Последовала ужасная сцена. Некоторые мужчины и женщины падали в обморок на землю. Раздавались пронзительные крики отчаяния и возгласы неповиновения.

Винтовки по-прежнему были направлены на нас с молчаливой угрозой. Комиссар крикнул: «Раз, два, три — пли!»

Залп из винтовок прозвучал как раскат грома. На мгновение я был совершенно оглушен. Когда ко мне вернулось зрение, я увидел перед собой облака; впрочем, я быстро понял, что это дым от выстрелов. Когда он рассеялся, я смог разглядеть ухмыляющиеся лица довольных китайцев и угрюмые физиономии хмурых латышей. Комиссары громко смеялись и кричали: «Смотрите, как они дрожат! Надо полагать, контрреволюции в них больше не осталось. Да здравствует Красный террор!» Затем заключенных отправили обратно в темницу.

В один из дней выкликали мое имя. Меня отвели наверх и привели к членам «Чрезвычайной комиссии». Они сидели за столом, на котором лежало множество моих личных документов, писем и т.д. Мне задали множество вопросов о моих политических убеждениях. Наконец один из мужчин взял письмо и сказал мне по-английски: «Ваша фамилия Шелли. Вы внук поэта?»

Если бы он знал правду, он бы понял, что у поэта нет в живых прямых потомков. Но я уклонился от вопроса и спросил его, почему он интересуется. «Он был одним из предтеч коммунизма, — нравоучительно ответил он. — Мы ставим ему памятник».

Интересно, что бы подумал бедный поэт, узнай он, что его сияющую, как звезда, душу припрягут к груженной трупами телеге большевизма. В мое назидание комиссар продекламировал следующие строки из «Маски анархии»:

«Восстаньте, как львы после сна,
В неисчислимом множестве,
Стряхните на землю цепи, как росу,
Которая во сне пала на вас,
Вас много — их мало!»

Поскольку каннибалы, сажающие миссионеров в котел для варки, могли бы процитировать поэта с таким же успехом, я не почувствовал себя убежденным. В любом случае, если люди восстают, они должны быть уверены в том, что получат, когда сделают это. Русские могли бы применить эти стихи к коммунистической клике, которая их тиранит. После этого небольшого инцидента мне велели убираться (Stooopai !), что я и сделал так быстро, как только могли нести меня мои слабые ноги. Обрадованный тем, что наконец свободен, я покинул советский дом и отправился в дом моего друга в надежде на ванну, постель, чистую смену белья и одежду. К моему великому ужасу я увидел над дверью красный флаг, на котором было написано «Коммунистический клуб». Я вошел в дом очень осторожно, но меня остановил комиссар, который сказал мне, что дом был «социализирован».

Моих друзей вышвырнули на улицу лишь с обычным «большевистским приданым» из одного ножа, одной вилки, одной рубашки, одного платья и одной пары ботинок. Вся моя одежда и вещи были поделены между «товарищами». Я снова оказался без крыши над головой. Однако мне удалось одолжить костюм у человека, жившего в маленькой сторожке у въездных ворот.

Я был очень болен, и некоторые друзья посоветовали мне поехать в деревню и жить с крестьянами, где было больше шансов раздобыть еду. Я нашел крестьянина, который разрешил мне поехать на его телеге в Новый Иерусалим, хорошо знакомое мне место милях в сорока от Москвы. Это был милый старый крестьянин, он называл меня «голубчик» (goloochchik). Он рассказал мне, что оба его собственных сына (их он тоже называл «голубчиками») недавно были расстреляны местным «Комитетом деревенской бедноты».

«Голубчик, — сказал он, пока мы тряслись в дороге. — Что за демоны эти большевики. Они не верят ни в Бога, ни в черта. Они — Антихрист». Когда мы приехали к его избе (izba), он спросил меня, не хотел бы я спать вместе с семьей на кирпичной печи. Там было десять детей, которые, как оказалось, все делили ночью эту прямоугольную печь в качестве кровати. Я отказался от тепла печи и компании, предложив устроить мне постель из соломы в углу под иконой Девы Марии.

На этой желанной постели я пролежал несколько недель, так как заболел чем-то, похожим на воспаление легких. Узнав, что я нездоров, соседние крестьяне часто приходили навестить меня и приносили масло, яйца, молоко, хлеб и кур. Меня также навестил большевистский председатель «Комитета деревенской бедноты», который управлял там, терроризируя окрестности. Он пригрозил арестовать меня как «явного контрреволюционера». Крестьяне, однако, пригрозили ему расправой, если он арестует меня во время моей болезни. Поэтому он послал своего юного помощника «расследовать контрреволюционную деятельность английской собаки», мягко говоря.

Юный помощник оказался русским. У него не хватило наглости быть со мной жестоким, и вскоре он стал повторять свои визиты, чтобы рассказывать мне, как он конфискует («социализирует») чужое имущество. Однажды он «социализировал» овцу для моего блага. Он привел ее в избу и сказал, что я должен откармливаться ею. Я, однако, попросил, чтобы ее вернули владельцу.

Во время своих визитов он рассказывал мне, что слышал от еврейских комиссаров, живших в Лондоне, самые чудесные вещи об Англии. Они рассказывали ему, что Британия — богатейшая страна капитализма и что ее жители жаждут принять большевизм. Он смотрел на меня с чувством изумления как на связующее звено с баснословными богатствами Англии, в большевизации которых он неоднократно выражал желание принять участие. Он несколько устал от уничтожения частной собственности среди крестьян.

Ленин приказал передать всю власть в деревнях в руки отбросов сельского населения. Их обычно возглавлял комиссар из Москвы, чьей задачей было поддерживать «пламя Революционного гнева». Мой молодой комиссар никогда в жизни не делал ничего полезного и поэтому не имел ни денег, ни моральных принципов. По этой причине, возможно, ему не составило труда стать членом правящего органа, известного как Комитет деревенской бедноты, и принять активное участие в терроризировании крестьян.

Первое собрание, на которое он меня взял, было созвано крестьянами нескольких соседних деревень. Они были крайне недовольны коммунистическим режимом и отказывались отдавать свои продукты во имя Карла Маркса. За несколько дней до собрания из Москвы были присланы комиссары для конфискации урожая. Крестьяне были готовы продавать свое зерно по цене, соответствующей стоимости промышленных товаров. Фабричные рабочие, однако, получали огромную зарплату, но при этом не производили достаточно даже для собственных нужд. Крестьяне категорически возражали против того, чтобы им платили ничего не стоящими бумажными деньгами. Они были так возмущены предложениями комиссаров, что быстро и кроваво расправились с ними.

Через несколько дней к мятежным крестьянам из Москвы отправили двух других комиссаров. Последних вызвали на собрание, куда меня привел мой молодой комиссар. Они собрались, вооруженные различными сельскохозяйственными орудиями. Только у красногвардейцев было огнестрельное оружие. Крестьяне пылали чувством горькой враждебности к двум молодым московским комиссарам. Было много разговоров о том, чтобы убить их на месте. Один старый, длинноволосый крестьянин сказал мне: «Что такое комиссар? Не царь, не поп, не помещик! Неслыханная зараза на земле русской! Сам дьявол с винтовкой в руках! Ходит и забирает твою корову, твое зерно, твои деньги, твоих детей, твою хату, а если захочет, и саму жизнь!»

Крики среди крестьян были очень громкими и грубыми. В какой-то момент показалось, что комиссары будут забиты до смерти. Внезапно один из них вскочил на телегу и начал обращаться к толпе самым красноречивым и страстным языком. Крестьяне были настолько поражены пылом его речи, что застыли в изумлении. Молодой еврей разорвал ворот рубахи, обнажил грудь и раскинул руки. «Я в вашей власти, — сказал он. — Делайте со мной, что хотите. Вонзайте свое оружие мне в сердце. Только помните одно: позади меня в Москве стоят красногвардейцы. Они отомстят за мою смерть, расстреляв каждого из вас, и сровняют ваши деревни с землей».

Запугав крестьян таким драматичным образом, он продолжил долгую речь, полную хитрой пропаганды. Он попытался заставить крестьян увидеть в большевиках своих защитников. Он рассказал им ужасные вещи о том, что произойдет, если партия Керенского вернется к власти.

«Каждое дерево в округе будет черным от ваших тел, а ветви будут стонать и скрипеть, когда ветер будет раскачивать болтающиеся трупы туда-сюда!»

Настолько болезненно-ужасающей была нарисованная им картина будущего крестьян в случае свержения большевиков, что они были совершенно подавлены и умоляли его забрать все их зерно.

Той ночью торжествующие комиссары уехали с вереницей подвод, груженных мешками с зерном. На следующий день крестьяне были вдвойне в ярости. Ночь принесла прозрение, и они злились на большевиков за их хитрость, и на самих себя за свою слабость. Они провели еще одно собрание, на котором дали волю своим чувствам. Молодой комиссар попросил меня пойти с ним. Жена одного крестьянина, чье зерно было конфисковано, была так возмущена, что комиссар арестовал ее за «контрреволюционную деятельность». Красногвардейцы схватили ее и ждали приказа расстрелять на месте. Крестьяне были взбешены, но с опаской косились на винтовки красногвардейцев. Я был так тронут жестокой несправедливостью происходящего, что схватил моего молодого комиссара за руку и умолял сохранить женщине жизнь. На него накатила волна гнева из-за моего вмешательства в его власть перед крестьянами, и он грубо выругался на меня.

«Она воспротивилась советской власти! — закричал он. — Ты что, боишься какую-то бабу?» (baba). Это единственное слово словно просветило его, и его гнев утих.

«Отпустите бабу!» — крикнул он красногвардейцам.

Однажды я посетил вместе с ним монастырь Новый Иерусалим, чьи пестрые, похожие на пагоды купола возвышаются над холмами и лесом. В сопровождении десяти красногвардейцев мы появились у главного портала. Молодой комиссар проигнорировал звонок и громко постучал в дверь прикладом своей винтовки. Послышался взволнованный шепот и топот спешащих ног. Наконец дверь открылась, и мы вошли. Нас встретило несколько полуперепуганных монахов. Комиссар сообщил им, что весь скот монастырского хозяйства подлежит «социализации». Это заявление сильно встревожило монахов, но они не могли противостоять власти комиссара. Перед тем как красногвардейцы покинули обитель, они внезапно выстрелили из винтовок в воздух, чтобы напугать мирных насельников.

Несколько дней спустя из Москвы прибыл Патриарх Тихон, чтобы дать совет монахам и обратиться к крестьянам, которые были сильно разгневаны действиями большевиков. Я пошел на службу в монастырскую церковь, которая была переполнена молящимися. Патриарх был встречен трогательными проявлениями уважения. Красногвардейцы, однако, вошли в церковь и запретили ему обращаться к народу. Один из монахов, который навещал меня во время моей болезни, представил меня Патриарху, который заявил, что ведущие коммунисты — иностранцы, ненавидящие Россию.

Глава XXIV. Побег из красного сумасшедшего дома

Вернувшись в город после освобождения из советской темницы и последующего пребывания в деревне, я начал искать способы вырваться из России. Великий исход образованных классов уже давно шел полным ходом. Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией проводила одну массовую расправу за другой. Я до смерти устал наблюдать за страданиями моих русских друзей, не имея возможности помочь им и завися в вопросах еды и ночлега исключительно от их доброты. Правда, я добывал пропитание вместе с их взрослыми сыновьями и делил с ними опасности, но это было какое-то унылое мученичество — вечно находиться в распоряжении Советов, ожидая, когда им вздумается поиздеваться надо мной в своих грязных тюрьмах или перерезать мне горло.

Только те, кто жил не вместе с пирующими и братающимися комиссарами, а под постоянной угрозой их немилости, знают, насколько ужасной и мертвящей была атмосфера в России. Люди вечно жили как жалкие рабы, скованные и беспомощные, ожидая, когда чудовища-мясники их прикончат.

Ночные обыски шли непрерывно. Ни один образованный мужчина или женщина, не принадлежащие к большевистскому ордену, не могли лечь спать, не опасаясь ночного вторжения красногвардейцев и отправки в какую-нибудь омерзительную тюрьму.

«Бабушка» (Babushka), пожилая дама, сжалилась надо мной, потому что я остался без крыши над головой. Она разрешила мне спать в гостиной на турецком диване. Трижды за одну неделю в доме устраивали ночные обыски, и всю муку и картошку, которые нам удавалось раздобыть, безжалостно увозили. Меня снова отвезли в местный Совет и заперли вместе с жалкими арестантами. Это был старый дом недалеко от Кремля. В течение тех трех дней, что я там томился, я мог по крайней мере смотреть на прохожих на улице и свободно разговаривать с охранниками.

На следующее утро после ареста я увидел на улице большую суету. Красные солдаты и толпа людей с флагами маршировали взад и вперед.

«Красная Россия приветствует своих английских товарищей!» — прочитал я на огромном транспаранте. Было много трубных звуков, маршировки, громких приветственных криков и неистовых ура в честь Мировой революции. Окликнув своего охранника, румяного русского паренька с голубыми глазами, я спросил его, из-за чего весь этот переполох.

«Высокие гости из Англии и Америки, — ответил он. — Советское правительство показывает им Революцию».

Внезапно мне в голову пришла идея. Я попросил у охранника клочок бумаги и карандаш. Он охотно дал их и стал ждать, что я буду с ними делать.

Я поспешно нацарапал записку по-английски, повторив ее затем по-русски, чтобы у посыльного не возникло подозрений:

«Британским или американским гостям: Находясь в тюрьме во второй раз без какой-либо вины с моей стороны, умоляю вас предпринять все возможные шаги для моего освобождения. Я британский подданный, удерживаемый в России в качестве заложника. Буду вам очень признателен за помощь в получении от Правительства разрешения на возвращение в Англию».

Молодой охранник пообещал сам отнести ее в дом, где о гостях заботилось Советское правительство.

С огромной надеждой я ждал ответа, осмеливаясь даже надеяться на визит. Каким подарком, какой радостью было бы, если бы в тюрьму приехал английский или американский друг Советов, желающий увидеть хоть каплю правды на месте. Увы! Надежда, конечно, вечно живет в человеческой груди, но она ни разу не побудила этих именитых друзей большевизма навестить его невинных жертв. Вместо этого они любезничали со сладкоголосыми, скромными тиранами России, позволяли себя угощать, смотрели на достижения прошлой буржуазной деятельности, выдаваемые за плоды красного режима, и получали свой хлеб насущный на станции Беспроволочного телеграфа.

Я совершенно убежден, что большинство этих друзей советизма не были искренними. Они не потрудились приподнять завесу, столь тактично расписанную и расставленную для них советскими хозяевами. Я пришел к выводу, что ими двигали лишь амбиции: они прокладывали путь своей незавидной политической карьере через неисчислимые страдания русского народа. А бедный русский продолжает страдать, так же как он двести лет терпел царское иго, избавившись от него лишь по счастливой случайности. Гости Советов оставались глухи и слепы ко всем его бедам. Малейшая толика милосердия удержала бы их от возжигания фимиама его гонителям.

Своим освобождением из этой тюрьмы я был обязан молодому охраннику. Изрядное количество русских было выведено и расстреляно по приказу Чеки — комиссии по борьбе с контрреволюцией. За время заключения многие из этих несчастных мужчин и женщин — в основном почтенные рабочие люди и высокообразованная публика, привыкшая открыто выражать свои взгляды, — прониклись симпатией к румяному, голубоглазому молодому охраннику. Он с добрым сердцем откликался на их нужды и делал все возможное, чтобы облегчить их участь. Однажды он рассказал мне о прекрасной молодой графине, которую привели китайские красногвардейцы.

«Грех это, барин! — заявил он своим медленным, слегка певучим голосом. — Грех так обращаться с такой красивой девушкой. Что она сделала? Ругала власть за то, что они расстреляли ее отца и выгнали семью из дома. Контрреволюционеркой ее называют. Господи, помоги ей! Они оскорбляют ее и отбирают одежду».

Он презрительно и негодующе сплюнул на землю. «Сукины дети!» — воскликнул он с такой силой, которая обнаружила мрачные глубины за его обычной мягкой манерой.

Он стал так сильно переживать из-за судьбы бедной девушки, что создавалось впечатление, будто он влюблен. Когда он пришел сообщить мне, что ее расстреляли, он плакал как ребенок.

«Она была такой доброй! — рыдал он. — Смотри, она дала мне свой маленький золотой крестик, когда проходила мимо по пути к расстрельной команде на задний двор. «Возьми, голубчик», — сказала она с улыбкой. — «Спасибо тебе за твою доброту. Для меня это слаще, чем запах погребального венка. До встречи, братец!» Они вывели ее во двор, эти китайские палачи. Я заткнул уши пальцами, потому что сердце колотилось как молот, и я боялся шума выстрелов. Они плохо в нее стреляли, потому что она пела «Боже, Царя храни», когда они наставили на нее ружья. Она упала раненой, и они добили ее штыками. Ах, демоны! Они мучают народ! Мучают народ!»

Ближе к вечеру, когда суета в здании немного улеглась, охранник Ваня зашел в мою комнату и прошептал пару слов. Ему до смерти осточертела его работа. Он не мог больше выносить вида стольких убийств. «Они мучают народ», — твердил он. Он собирался сбежать в свою родную деревню за много миль отсюда в глушь. Там будет спокойнее, хотя и не совсем, потому что большевики несли смерть и горе в каждый мирный уголок. Но в деревне хотя бы был простор. Он собирался ускользнуть прямо сейчас. Он стоял на часах у уличной двери. Если я спущусь с ним, я смогу ускользнуть в то же время.

Через несколько минут я был на улице и направлялся к своим друзьям. Они жили в доме на Садовой площади. Я едва успел войти в их квартиру, как заявилась пара солдат-латышей. Я думал, что они собираются меня арестовать, но к моему облегчению они спросили отца моих друзей, господина Кривошеина, который был министром земледелия при царе. К счастью, его не было дома, но солдаты и сопровождавший их польский комиссар заперли нас всех в надежде, что Кривошеин вернется домой и сам попадет в ловушку.

Мадам Кривошеина и ее сыновья подверглись долгому допросу со стороны комиссара. Ничего от них не добившись, он повернулся ко мне и спросил, где бывший министр. Я притворился, что не понимаю по-русски ни слова. Он задал вопрос по-немецки, и я пожал плечами. Затем он заговорил со мной по-французски. В моей голове мелькнула мысль.

Медленно и запинаясь, я ответил, разведя руки в стороны: «Je suisse pas une Russe!» (Я не русский!) Моя ужасная грамматика и незнание языков так поразили комиссара, что он плюнул на пол и махнул на меня рукой как на безнадежного.

Чуть позже они покинули дом. Бросившись в правление Морозовских мануфактур, где господин Кривошеин был директором, мы с радостью узнали, что ему удалось благополучно скрыться. Долгое время он был вынужден платить тайным агентам, чтобы те держали его в курсе намерений большевиков относительно его персоны. За несколько минут до предполагаемого ареста появился тайный агент и сообщил ему, что его имя внесено в списки лиц, подлежащих «ликвидации». Таков был циничный термин, используемый Советами для обозначения намерения предать своих жертв смерти.

Красногвардейцы прибыли в контору Правления, но их первым шагом было войти в бухгалтерию и присвоить все деньги, которые они смогли найти. Пока они были там, господин Кривошеин спокойно надел шляпу, вышел и направился на юг.

Ужасающее чувство незащищенности и повседневные сцены дикости заставили меня удвоить усилия, чтобы выбраться из страны. Я пошел в советский Народный комиссариат иностранных дел возле Большого театра и попытался встретиться с ведущими большевиками. Долгое время мне не удавалось пройти дальше молодого лондонского еврея по фамилии Джейкобс, который был прикреплен к Карахану. Он постоянно твердил мне, что я не могу покинуть Россию, потому что Советскому правительству нужны заложники. Британское правительство, по его словам, творило неслыханные зверства над большевиками в Англии. Со своим елейным акцентом, изобилуя душераздирающими образами и страстью, он описывал страдания большевиков в британских тюрьмах и лагерях. Британское правительство давало своим заключенным медленный яд, заражало их вирусом страшной болезни, отправляло работать в шахты без надлежащей защиты, так что они умирали от удушья и т.д. и т.п.

Разумеется, я не мог опровергнуть эти поразительные утверждения, не имея связи с внешним миром. В России это были единственные доступные новости о капиталистических странах, ибо никакой другой прессе, кроме большевистской, не позволялось существовать, а возражения часто означали риск обвинения в контрреволюционной деятельности и последующей смерти.

Поняв, что я не добился никакого прогресса в своей цели с этим бывшим портным из Ист-Энда, я подумал о том, чтобы добраться до Петрограда и попытать счастья там. Я хотя бы буду ближе к финской границе. Однако случай снова вмешался в дело. Мне пришлось искать новое жилье, потому что моих друзей либо расстреляли, либо выгнали из дома. Я нашел новое убежище в доме господина Щукина, который обладал великолепной коллекцией картин Матисса, Сезанна и французских постимпрессионистов.

Однажды в столовую вошла невысокая, бледная, голубоглазая женщина, опираясь на палочку. Вокруг ее головы венком были уложены косы. Услышав, что я англичанин, она улыбнулась мне и сказала очаровательно сладким, почти мученическим голосом: — Я полагаю, вам за нас стыдно?

Это была мадам Покровская, жена большевистского профессора Покровского, члена правительства Ленина. Хотя она и приходилась кузиной миллионеру Щукину, она посвятила свою жизнь большевистскому делу с момента его зарождения, проведя много лет в ссылке за границей. Советы послали ее в Лозанну в качестве первой женщины-консула, но ей пришлось вернуться в Россию.

Я беседовал с ней день за днем, так как она остановилась в этом доме, пока дворец князя Юсупова не будет готов для нее и ее мужа. Несмотря на ее кроткие глаза, нежный голос и хромающую походку, она ни во что не ставила миллионы жизней, отданных на смерть ради торжества идей ее Партии. Будучи одной из основательниц большевистской партии, она авторитетно излагала ее взгляды.

— Почему вы подвергаете Россию этому жестокому эксперименту? — спросил я ее. — Русские не просили вас управлять ими. Ваша партия провалилась на выборах в Учредительное собрание. Вы захватили власть с помощью иностранных латышских наемников и ввергли Россию в океан крови. — Вы не научились мыслить научно, — ответила она совершенно спокойно и уверенно. — Мы стремимся избавиться от всех обманов, которые терзают человечество, и уничтожить капиталистическую систему, являющуюся причиной всех бед в мире. — Но ведь это вы являетесь их причиной! — запротестовал я. — Вы предаете смерти больше людей, чем осмелилось бы любое цивилизованное правительство.

— Вы должны смотреть на это научно, — ответила она, — без всяких эмоций. Капитализм — причина войн. Посчитайте, сколько людей пролили свою кровь в войнах капитализма. Если мы уничтожим капитализм, мы уничтожим причину войн. Возможно, мы вынуждены стать причиной смерти нескольких миллионов человек, но что это значит в долгосрочной перспективе? В будущем мы обезопасим мир от войн, и человечество вечно будет благословлять нас как своих спасителей. — А если у вас ничего не выйдет? — спросил я. — Большинство людей не любят вас и ненавидят ваши методы! — Они ослеплены старыми предрассудками, — спокойно ответила она. — Мы должны преуспеть, даже если это означает проведение операции с большой кровопотерей. С помощью диктатуры пролетариата мы можем насильственно устранить все противоборствующие элементы. — Но кто дал вам право говорить, что ваша система — единственно правильная? — Наука! — ответила она. — Наша система является логическим завершением научных исследований. Бога нет. Мораль не имеет под собой никакого основания, кроме экономической необходимости. Владение средствами создания богатства определяет все жизненные ценности.

Она излагала мне догмы своего большевистского материализма. В ее голосе звучала искренность, но это была искренность хладнокровного фанатика, для которого всякое лицемерие, предательство, кровопролитие и злодеяния являются законными средствами для достижения воплощения личной идеи. Я мягко упрекнул ее тем фактом, что Россию обескровливают ради удовлетворения жажды власти небольшой группы людей, которые провели большую часть своей жизни за границей. В основном они были похожи на нее: с мягкими голосами и безобидные на вид. — Никто из вас не рискнул бы собственной шкурой! — сказал я. — Когда вы захватывали власть, вы все сидели по укрытиям и платили своим латышам и китайцам, чтобы они сражались за вас. Даже сейчас вы платите этим людям, чтобы они приводили в исполнение эти ужасные казни. Не слишком ли вы бережете свои собственные шкуры?

— Мы просто штаб, — ответила она. — Каждой армии необходимо держать своих генералов в безопасности. Если не считать ее пугающего бессердечия по отношению к страданиям людей, которых она не видела (хотя они и были жертвами ее фанатичной идеологии), мадам Покровская казалась простой, непритязательной женщиной. Ее присутствие в доме, естественно, привлекало массу большевистских визитеров. Многие принимали меня за ирландца и приглашали вступить в Совет, который они создавали для ирландских большевиков. Я позволял им тешиться этой иллюзией, думая, что это может помочь мне выбраться из страны.

Я посетил несколько собраний в Школе пропаганды, где толпу большевиков из всех стран обучали искусству подрыва правительств. Думаю, большинство иностранных студентов были больше заинтересованы в изучении этого опасного искусства, чем в познании экономических догм большевизма. Скорее всего, они мало стремились их узнать, раз уж они так скверно работали повсеместно. Там были смуглые индусы с гладкой кожей, чернокожие, китайцы, японцы, татары, персы, турки и множество других странных людей — все они старательно учились свергать правительства, или, что более вероятно, просто стремились получить поддержку большевиков для своих национальных планов. Было довольно много членов «Шинн Фейн» (Sinn Feiners), в основном англо-ирландцев, и едва ли хоть один настоящий кельт. На этих собраниях я узнал, что хорошей тактикой считается начинать с наименее лояльных элементов в стране и разжигать их недовольство. «Шинн Фейн» следовало поддерживать не ради нее самой, а как элемент, ведущий к свержению Правительства. Шиннфейнеров следовало внедрять во все британские государственные службы, чтобы с началом беспорядков социальный организм можно было легко парализовать. Не следовало пренебрегать даже скромной работой лифтера. Телефонные станции должны были быть хорошо укомплектованы девушками-шиннфейнерками, а почтовые отделения — в особенности. Следовало наблюдать за военными миссиями и государственными комиссиями и по возможности добиваться назначения туда членов «Шинн Фейн». Такие люди могли и не быть пробольшевистски настроенными, но они были бы антиправительственными и склонными к нелояльности, препятствуя действиям Правительства. Тот же метод рекомендовалось применять индусам и чернокожим в отношении Индии, Южной Африки и британских колоний. В Испании следовало подстрекать каталонцев к требованию независимости; во Франции — басков, бретонцев, и так далее во всех капиталистических странах. Разжигание националистических чувств и наводнение государственных служб этими элементами должны были происходить одновременно.

Что поражало в учениках, так это их образование и социальное положение. За все время посещения школы я ни разу не видел там ни одного рабочего. Однажды я встретил там молодого украинца, которого знал еще в Петрограде. Я был удивлен, обнаружив, что он примкнул к большевикам. Однако он признался мне, что присоединился к ним исключительно для того, чтобы быть полезным своим друзьям. Он уже спас нескольких из них от расстрела или выселения из домов, кроме того, он в изобилии доставал для них еду. — Это единственный выход! — сказал он смеясь. — С тех пор как я примкнул к большевикам, я стал кем-то вроде бога в кожаной куртке (комиссары питали слабость к этой одежде). Теперь я беру всё там, где раньше сидел и смотрел, как это забирают другие. Это здорово! И к тому же лучший выход! Мою мать это шокировало, но она улыбается, когда я приношу ей белую муку и пару новых ботинок.

Я был рад встрече с ним. В маленьком кафе, где мы пили желудевый кофе, я рассказал ему о своем желании покинуть страну. Он пообещал сделать всё возможное, но это было рискованное дело. Он не имел никаких связей с Министерством иностранных дел. Через несколько дней он прислал мне записку, в которой велел встретиться с одной французской дамой, которая организовывала поезд, чтобы вывезти нескольких француженок на границу. Я пошел к ней с большой надеждой, но был разочарован, когда мне сказали, что мужчинам до пятидесяти лет выезд запрещен. Она подумала, что я мог бы попытать счастья и сесть в поезд при отправлении. Какая разница, если красногвардейцы меня остановят? Они смогут только вернуть меня в Москву. Но какое наказание они назначат? В ответ она смогла лишь пожать плечами.

Я был полон решимости использовать любой шанс. В ночь, когда поезд отправлялся из Москвы, я проскользнул мимо ограждения на платформу и сел в вагон вместе с носильщиком. Около пятидесяти француженок вошли и заняли свои места. Наконец поезд тронулся. Снаружи было хоть глаз выколи: на небе ни луны, ни звезд. Поезд медленно катился вперед, и я думал, что нахожусь на пути к границе и к обществу нормальных людей. В Клину, примерно в пятидесяти милях к северу от Москвы, поезд остановился. Группа красногвардейцев с фонарями забралась в темный поезд и начала проверку паспортов. На каждом пропуске должна была стоять подпись Георгия Чичерина. К моему несчастью, я сидел рядом с дверью. Я не смог найти никакого укрытия. Меня сняли с поезда. Через несколько минут поезд уехал. Красногвардейцы отконвоировали меня вместе с одним французом и его женой в свой штаб.

Меня отправили обратно в Москву и освободили. Когда я встретился с той француженкой, она не удивилась, увидев меня. — Я так и думала, что у вас ничего не выйдет, — сказала она. — Приходите ко мне на квартиру, посмотрим, что можно сделать. У меня есть идея. С помощью своей старой служанки она одела меня в старую юбку, бархатную блузку и повязала голову шалью. Несколько пучков соломы тут и там избавили меня от плоскости пугала. Ловкой рукой мадам прошлась пуховкой по моему лицу. — Небольшая бледность к лицу больной женщине, — одобрительно пробормотала она. — А теперь посмотрите в зеркало!

Фигура, смотревшая из зеркала, была ужасающей карикатурой на женщину. Тем не менее, я пообещал прийти и снова переодеться так через три недели. Я должен был стать мисс Блум, страдающей от умственной слабости и недоедания.

Три недели спустя на Николаевском вокзале в Москве стоял поезд. Уже пробило полночь, лил проливной дождь. Француженки тащили сумки и узлы по платформе и втискивались в полуразвалившийся поезд третьего класса. То тут, то там среди взволнованной французской болтовни звучал спокойный и размеренный английский голос. К вокзалу подъехал извозчик, из экипажа вышла высокая худая женская фигура и медленно поднялась по ступенькам. Казалось, она страдает и очень устала. Плотнее закутав голову в шерстяную шаль, она прошла под тусклыми фонарями вокзала, выглядя мертвенно-бледной. У барьера, где стояли неизбежные красногвардейцы с тяжелыми винтовками, женщина остановилась, вглядываясь в лица людей по ту сторону. Вдруг одна из француженок выступила вперед, окликнув бледную женщину и жестом пригласив ее пройти через барьер. — Ах! Мисс Блум! Вот вы где! (Vous voilà!) Сюда! — сказала она. — Так поздно! (Tak pozno!) — добавила она по-русски перед красногвардейцами. — Вы чуть не опоздали проводить своих старых друзей! Вам лучше? Бедная мисс Блум! Позвольте мне помочь вам!

Она бросилась наружу мимо красногвардейцев и схватила худую, бледную женщину за руку. Вместе они прошли обратно через барьер. «Как вы добры, что проделали такой путь в такую погоду только для того, чтобы попрощаться!» — громким, будничным голосом заметила француженка. Красногвардейцы продолжали нести свою службу, невозмутимо замкнувшись в себе.

Оказавшись внутри поезда — скопления разбитых вагонов без окон — бледная мисс Блум легла под сиденье. Разговорчивая француженка что-то прошептала своим соотечественницам в купе, и они разложили багаж на полу, скрыв мисс Блум из виду. Когда поезд остановился в Клину и красногвардейцы поднялись для проверки паспортов, мисс Блум всё так же лежала замурованной в своей гробнице-алтаре. Поезд тронулся, и она вздохнула с облегчением. Но она не могла покинуть свою тюрьму. По вагонам всё еще ходило несколько охранников.

Путь до границы занял пятнадцать часов. Все это время мисс Блум лежала неподвижно. Когда пассажирки в ее купе принимали пищу, они смахивали кусочки бумаги и объедки под сиденье. Порывшись среди них, мисс Блум нашла несколько холодных котлет, завернутых в бумагу. Этим маленьким даром небес она и утолила свой голод. Всё это время она гадала, как же она пересечет границу. Пропустят ли ее красногвардейцы без паспорта? Позволят ли ей финны ступить на свою территорию? Отчаянные вопросы, на которые оставалось лишь молиться.

Однако мисс Блум улыбнулась удача. Одна находчивая француженка из числа пассажирок придумала план. Было хорошо известно, что красногвардейцы конфисковывали у беженцев царские банкноты и ценности, прежде чем пропустить их через границу. Многие из француженок были гувернантками, которые увозили с собой всё, что им удалось сохранить от своих сбережений. Находчивая женщина решила, что было бы здорово, если бы каждый пассажир — а их было около трехсот — скинулся по двадцать царских рублей. Получилась бы приличная сумма в 6 000 рублей. Когда пришло время досмотра багажа и кошельков, находчивая француженка отвела главного красногвардейца в сторону и объяснила свои трудности. План сработал безупречно. Красный командир незаметно сунул в карман пачку царских денег и отдал приказ пропустить всю группу без дальнейшего досмотра багажа.

Тем временем мисс Блум прекратила свое существование. Когда поезд остановился на пограничной станции и люди начали выходить, ее тело так затекло, кости так ломило, а сама она была настолько растрепана, что вся ее анатомия пошла вкривь и вкось. Юбка отказывалась держаться на месте, и, более того, черное пятно бороды омрачило бледность ее щек и подбородка. В отчаянии она сбросила с себя эти две детали гардероба и предстала в мужском облачении. На полу осталось лежать несколько пучков соломы. Я снова стал самим собой, но времени на размышления об этом почти не было. Схватив плетеную корзину француженки, которая наблюдала за моими попытками остаться в юбке, я взвалил ее себе на спину. — Я ваш носильщик! — сказал я ей. — Я последую за вами через границу.

Я, шатаясь, спустился к мосту, перекинутому через ручей. У входа стояли два латышских охранника. Француженка живо перешла на ту сторону, я поспешил за ней. Как только мои ноги коснулись финской земли, я почувствовал, что с моей души свалился кошмар. Я взбежал по маленькой тропинке к небольшому песчаному участку у железнодорожных путей и опустился на землю, охваченный радостью. Красное чудовище с его окровавленными челюстями осталось по ту сторону ручья. Его окровавленные, безжалостные, свирепые когти больше не тянулись к мужчинам, женщинам и детям. Оно было там, по ту сторону, за спинами тех двух красногвардейцев. И вот я здесь, наконец-то вне его досягаемости. Я вонзил пальцы в почву Финляндии, поднимая ее и высыпая из ладоней, словно священное возлияние. Я был так счастлив оказаться на земле свободы и добрых людей. …

Граф и графиня Торловы, которые первыми пригласили меня в Россию, покоятся в своих могилах. Они и их гости были убиты большевиками в своем имении под Белгородом в апреле 1918 года. Замечательные производства, на развитие которых они потратили столько лет труда, теперь превратились в большевистские «образцовые совхоз и фабрику», куда с гордостью и снисхождением привозят иностранных гостей Советского правительства, чтобы те могли засвидетельствовать, что именно «создало» Советское правительство. В тени пестрых церковных куполов ряд могил…


[1]Летом 1918 года Марья Млозова, чьи сумасбродства уже давно будоражили московское общество, лишилась рассудка, объявив себя воплощением Пресвятой Девы и заявив, что вот-вот произведет на свет нового спасителя мира, который избавит людей от их бед. Большевики заперли ее в сумасшедший дом.

Комментировать