<span class=bg_bpub_book_author>Борис Раушенбах</span> <br>Постскриптум

Борис Раушенбах
Постскриптум

(15 голосов3.7 из 5)

Оглавление

Постскриптум

Книгу воспоминаний академик Борис Викторович Раушенбах писал свободно, «растекаясь мыслию по древу», что, по его словам, характеризует манеру написания мемуаров. Манера эта продиктована самой жизнью действительного члена Российской Академии наук, лауреата Ленинской и Демидовской премий, действительного члена Международной Академии астронавтики, Героя Социалистического Труда… От массы событий уходящего двадцатого века — житейских, бытовых впечатлений, биографических событий, включивших в себя и любовь, и «суму», и тюрьму, и работу на Космос, и создание книг о Троице и теории художественной перспективы, — до философских обобщений, размышлений о нашем обществе и мироустройстве, о Петре I и его реформах, о Востоке древнем и современном, о проблемах образованна в России и за ее пределами, о национализме и нацизме — таков диапазон книги, в какой-то мере отвечающей жизни Бориса Викторовича Раушенбаха.

Доверительная интонация, открытость обычно весьма замкнутого человека, как правило, высоко ценятся читателями всех уровней образования и интеллекта. Книга тронет каждого, кто ее прочтет, каждому откроет в чем-то и самого себя, а не только автора, хотя пишет он о своей жизни и своей нелегкой, но счастливой судьбе.

«Некоторые читатели, — уточняет Б.В. Раушенбах, — могут подумать, что… название “Постскриптум” говорит о моем прощании с жизнью… Ничего подобного!.. Знатоки и любители эпистолярного жанра в постскриптуме, как правило, сообщают самое главное, истинную цель того, что они до сих пор писали. Поэтому в своем “Постскриптуме” я пишу о себе и своей жизни то, чего до сих пор не касался или касался мимоходом…»

Мемуары академика Раушенбаха включают в себя ряд уникальных фотографий.

В воспоминаниях мы дома,
А в настоящем мы рабы…

П. Вяземский

В феврале 1997 года я отдавал Богу душу… Лежал на Каширке пластом, без сознания, вокруг меня стояли дети — жену, Веру Михайловну, не пустили, она не должна была видеть этого зрелища — врачи сказали: этой ночи я не переживу. И хотя дети, чередуясь, круглосуточно дежурили у моей постели, сейчас они встали рядом, чтобы, как говорится в романах, принять мой последний вздох. Дочери Оксана и Вера, зять Миша, уже мало на что надеясь, пытались при помощи своего молодого сильного биополя чем-то мне помочь. Но я в сознание не приходил и отдавал, отдавал Богу душу…

За всю мою жизнь у меня было немало возможностей отправиться на тот свет — и в лагере, где люди умирали повально, каждый второй, и на поселении. Но я уцелел. Всякие истории приключались со мной, вроде одиннадцати хирургических операций, через которые я благополучно проскочил, до вот этих последних, двенадцатой и тринадцатой. Начиналось все вполне мажорно. Очевидцы говорят, что накануне операции встретили меня в Президиуме Академии наук на Ленинском проспекте веселого, бодрого, только что походившего в свое удовольствие на лыжах на даче в Абрамцеве, и сокрушались, что вот я, здоровый, спортивный, своими ногами иду ложиться под нож. Успокаивая их, я сказал: «Ну чего там страшного? Положат на стол, я захраплю, меня разрежут, выкинут все ненужное в помойное ведро, зашьют — и жизнь пойдет своим чередом…»

Примерно так все и получилось. Если не считать, что врачи нечаянно сделали операцию «грязно», поранили кишечник, начался перитонит, и пришлось меня снова оперировать. Меня никто не убивал, врачи сделали это не нарочно и случайно — случайно! — меня не убили. Но я был очень близок к этому. Опять уцелел. Выжил после того, как меня буквально «развернули» на операционном столе, вскрыли от шеи донизу и смотрели — что можно выкинуть? Выпотрошили по принципу: это больное — вырежем его, это здоровое — а вдруг! — тоже вырежем, на всякий случай. Аппендикс, например, вырезали, хотя их об этом никто не просил. И в результате я уполовинился. Впрочем, все оставшееся работает как будто бы нормально.

Подверг я такому испытанию себя и близких совершенно неожиданно — думал, что все сойдет благополучно. Не сошло. И это тоже надо как-то осмыслить, сколько бы мне ни осталось жить — пятнадцать, двадцать пять, тридцать лет. После такой передряги идет невольный пересмотр всего — и себя, и своего отношения к людям и к жизни. Времени хоть отбавляй: после моей очень активной деятельности, и умственной, и физической, после многолетней непрерывной и напряженной работы мне пришлось залечь на долгое время, а потом сидеть сиднем, а это ведь тоже влияет на состояние человека. Я обленился, оценил роскошество лени, хотя ценил его и в молодые годы, понял, как приятно отдаться ничего-неделанию, вести растительный образ жизни! А что, я симпатичное растение, у меня после многомесячного лежания и сидения, по-моему, на лысине цветочки стали пробиваться. То есть произошло некое перерождение. Как говорит моя жена, во мне течет «бомжиная кровь», слишком много ее переливали во время операций и после них.

Я бестрепетно относился и отношусь к хирургическому вмешательству в мой организм, и врачи меня за это любят: редко встречаются такие пациенты, которые абсолютно равнодушны к собственной операции, как будто кого-то другого будут резать, а не их. Но в последний раз врачи были твердо уверены, что я помру, и очень удивлялись, что я этого не делаю. Полагая, что моя смерть неизбежна («Помилуйте, чего же вы хотите, такой возраст!..»), они, по-моему, были сильно разочарованы, что я воскрес. Но, конечно, с потерями после двух зверских наркозов, каждый почти по четыре часа, память стала хуже, я долго не мог утвердиться на ногах, жил как кентавр какой-то: от пояса выше все нормально, а ниже — все ненормально. До сих пор всякое движение для меня, не важно какое, связано с болью: болят икры, болят подошвы ног, колени, стопы. После лечения в Германии, в Ганноверской клинике, стало легче, но за рулем мне уже не сидеть, а ведь я много лет водил машину и хорошо водил, не сказал бы, что лихо, скорее осторожно, но «сносил» две «Волги». И дело не в том, что ноги стали хуже, у меня не хватает быстроты реакции, сильно снизилась эта способность. Если, скажем, раньше я что-то видел, сидя за рулем, и реагировал через одну десятую секунды, то сейчас — через две десятых. Мешаю другим водителям. Кроме того, я слишком напряжен в городе. Другое дело за городом, где нет этой московской толчеи — я еду спокойно, потому что там доли секунды особой роли не играют. Так что вне Москвы, надеюсь, еще повожу машину, а в Москве я себе это уже запретил. Зато, как видите, засел за книгу, чтобы вспомнить всю свою жизнь, написать о ней, как и полагается на склоне лет каждому грамотному человеку.

Некоторые читатели могут подумать, что ее название, «Постскриптум», говорит о моем прощании с жизнью: все в прошлом, завершаю свой путь… Ничего подобного! Во-первых, я, как никогда, полон всяческих планов; предстоит новая поездка в Германию, на этот раз с внуком Бобкой; обдумываю тему новой книги, за которую примусь, как только закончу эту; окончательно окрепнув, собираюсь вернуться к чтению лекций — не обязательно в родном Физико-техническом и не обязательно по основной моей профессии. Во-вторых, знатоки и любители эпистолярного жанра в постскриптуме, как правило, сообщают самое главное, истинную цель того, что до сих пор писали. Поэтому в своем «Постскриптуме» я пишу о себе и своей жизни то, чего до сих пор не касался или касался мимоходом.

Александр Сергеевич Пушкин говорил: «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю…» Не трепещу и не проклинаю, но свидетельствую, что моя жизнь весьма не простая картина, в ней сложно все до ужаса. Однако оглянуться все равно интересно! Есть вещи, которые сейчас мне кажутся нереальными. Как будто это было не со мной. А ведь все было со мной…

Итак, я умирал и понимал, что умираю. Это было не страшно, даже чем-то приятно. Я совершенно не боялся смерти, хотя, если посмотреть со стороны, лежал, как говорится, в полной отключке. Вся работа на самом деле происходила во мне, там. Вначале сутки, двое, час или полчаса, не знаю сколько, я был в прострации, в полной черноте. Потом началось долгое и мучительное, страшно неприятное ощущение кавардака: какие-то люди ходят и ходят, чуть ли не задевая меня и очень раздражая. Да что же это творится, думаю, чего они ходят, мне это противно, так противно! И вдруг люди зашагали как бы в шеренгах, появился некий порядок, потом они вообще исчезли, и я обнаружил, что пошел сам. Шагнул и в то же мгновение увидел, что если пойду этой дорогой, то умру, и я стал выбирать, что делать. Ясно понимал, какой передо мной выбор, твердо знал это и не боялся. Видел перед собой коридор, который тянулся куда-то вдаль, там, в конце, брезжил свет, и я заколебался: может быть, мне пойти туда? Потому что справа было нечто непривлекательное, неопрятное, как я понимал, но в той стороне была жизнь. А коридор выглядел чистым, светлым, приятным, в глубине его сняло то ли голубое небо, то ли что-то в этом духе. И все-таки я повернул направо, в кавардак, где была жизнь.

Я пережил нечто похожее на то, что пережили герои Раймонда Моуди, американского писателя, автора книги «Жизнь после смерти». Не буквально, но очень многое у меня совпало с их ощущениями, хотя читал я эту книгу гораздо позже тех событий, о которых рассказываю сейчас. То, что со мной происходило, происходило до чтения и не было мне внушено доктором Моуди, однако происходило именно по его схеме, то есть я вписался туда, в этот ряд. Выбрал. И почувствовал себя живущим.

Позже я снова провалился. Но уже по-другому, это была болезнь. Нормальная болезнь, где я не выбирая между жизнью и смертью. А в тот момент я выбрал Жизнь.

Все это происходило, видимо, уже после операции на почке. Я очень хорошо помню и тот мучительный беспорядок, и ту тягостную муть, и ту беспорядочно снующую толпу людей. Но когда появилась возможность выбора между Жизнью и Смертью, я решился… Забавные переживания.

Возвращаться к жизни было не противно. Я бы сказал, что и уход туда, в светлый коридор, казался не то чтобы приятным, но ничего сверхъестественного в нем не было, он был нормален, не вызывал чувства отвращения. У меня лично не вызывал. У других это бывает, и они об этом пишут, в частности, в книге Моуди.

Слава Богу, что я ничего не знал об этом до операции. И у меня осталось такое ощущение, что я походил по тому свету и вернулся на этот. Чтобы доиграть свою игру.

Когда я впервые рассказывал о своей «смерти» жене и детям, то поймал себя на том, что улыбаюсь, вот что интересно. Я пережил никогда не испытанное мною раньше ощущение, выбирая между жизнью и смертью. И выбрал грязный, неопрятный закуток за поворотом, жизнь. За мной в тот момент снаружи (выбирал-то я все это внутри!) наблюдали дети, врачи считали, что я эту ночь не переживу — без сознания, на кислороде, под капельницей… Я пережил. Я выжил! Это само по себе уже чудо. Но больше мне ничего подобного не пригрезилось. То есть не было дано второго шанса, я как бы уже выбрал окончательно. Повторяю, трудно сказать, сколько времени продолжался мой выбор, может быть, минуту, может быть, несколько часов. Знаю только, что мучительно хотелось что-то понять, о чем-то спросить, но сам вопрос ускользая от меня — какое смутное, беспокойное чувство!

Сначала я, после того как пришел в себя, не придал всему этому никакого значения, решил, что бредил, хотя бред этот больше не повторялся. А когда гораздо позже, летом, уже дома, мне дали прочитать книгу Моуди, я многое понял задним числом. Автор собрал удивительные данные о предсмертном сознании людей, и я не сомневаюсь, что именно так все с ними и было. Особенно уверен сейчас, когда сфотографировали душу, уходящую из тела.

Я видел этот снимок, повторенный в газете «Знание мира», которую издает Фонд Рериха. Женщина лет тридцати пяти скончалась под ножом хирурга, и случайно находившийся в операционной фотограф, снимая процесс операции, запечатлел на пленке уход ее души, в женском, кстати, облике. Может быть, это кому-то покажется шарлатанством, но ведь и у нас проводятся исследования в этом направлении, просто они не афишируются, и уже удалось обнаружить, что в момент смерти человек скачком теряет вес.

Специалисты утверждают, что снимок, сделанный в Германии, не подделка, фотография подлинная, это уже доказано. Ну а дальше что хотите, то и думайте. Фотографическая пленка ведь не поддается внушению, и если о людях можно сказать: они себе это внушили, вообразили, им показалось, привиделось, то о фотопленке так не скажешь, она дура, она не понимает, внушают ей или нет, просто зафиксировала факт: вот, пожалуйста, душа удаляется от тела, душа, которую, кстати, никто из присутствующих в операционном зале не заметил. Много людей было вокруг, а никто ничего не увидел. Дело в том, что фотопленка может зафиксировать то, чего не видит глаз, и наоборот. Если взять длины волн, которые воспринимаются глазом и пленкой, то они не совпадают, сильно смещены относительно друг друга. Многое, что видит глаз, недоступно фотопленке, многое, что может «схватить» пленка, не «схватывает» глаз: рентген, например. Или: при фотографировании красный цвет на обычной пленке не проявляется, мы его видим, а пленка — нет. Это опять-таки известный факт, много раз сравнивалась чувствительность глаза и пленки, имеются и кривые этих сравнений. И знаменательно, что немцы случайно обнаружили на фотоснимке душу — это как с обратной стороной Луны: все знали, что она есть, но никто не видел, пока ее не удалось сфотографировать.

Итак, я ничего не помнил, когда пришел в себя: кто был рядом, кто приходил, кто уходил. Двойной, очень сильный наркоз сбил меня с толку. Наверное, кто-то был возле меня, но я даже не понял, что нахожусь в больнице. И заговорил не сразу — у меня в глотке торчала какая-то трубка, и весь я был в разных трубках и проводах, полуживой и мало что соображающий. Из всех трубок хорошо запомнил одну: я лежу, начал уже что-то произносить, рядом стоит врач и, деловито приговаривая «да, да, да», вырывает у меня из груди какую-то длинную палку. «А как же дырка-то?» — спрашиваю я. «А она зарастет», — отвечает он. И оказался прав. Сам я после операции дышать не мог, и мне в легкие вставили специальные трубки для дыхания. Когда я задышал самостоятельно, их стали выдирать из меня, как колья из земли. И в какой-то момент я вдруг почувствовал себя нормальный человеком, без трубок, без аппаратов, без всей этой медицинской амуниции.

Попав в подобное положение, многие говорят: лучше бы умереть! Не верьте им. Это они болтают уже оставшись в живых. Я этому никогда не верил и теперь не поверю: всегда лучше жить. С точки зрения суперсовременной медицины, которая где-то, наверное, существует на высочайшей уровне, всего того, что проделали со мной, может быть, и не надо было делать. Но ведь я никому не дал подумать со своей стремительностью, никто опомниться не успел. У меня это навязчивая идея — если надо что-то вырезать, то вырезать немедленно, и я ни с кем не советуюсь и ничего не обсуждаю. А ведь многие операции делать не рекомендуется: например, вырезать аппендикс, хотя это даже операцией не считают, в Германии или в Америке удаляют детям в целях профилактики. А вот суперсовременная или супертрадиционная медицина — не знаю, как лучше назвать, — утверждает: этого делать нельзя. Все, что есть в организме человека, ему нужно. И все на все влияет.

После того как меня искромсали, мне все-таки не кажется, что я психологически изменился. Например, если и изменилось отношение к жизни, то я не чувствую. Вряд ли мое впечатление ошибочно. Я не могу, скажем, ходить так же стремительно, как раньше, но в моем мировоззрении никаких существенных изменений не произошло, если не считать, что теперь я верю в существование души, ибо есть целый ряд факторов, которые говорят о том, что душа материальна. И если человек в момент смерти, как я уже говорил, скачком теряет вес, то какой-то кусочек материи от нас улетает. И оказалось, ее можно увидеть, уже обнаружен выход материи, ее свечение зафиксировала камера фотоаппарата. Но ведь камера-то способна зафиксировать лишь что-то материальное! Нобелевскую премию можно дать за такую, я бы так сказал, визуализацию души! Считаю, что без высшего начала (а существование души не может не быть свидетельством высшего начала) жизнь настолько омерзительна, что лучше не жить. Если нет ничего высокого, идеального в нашем существовании, то это не для меня.

После операции на Каширке меня лечили в ЦКБ. Что значит — лечили? Перевезли из одной реанимации в другую. Надо отметить, что, в отличие от Каширки, реанимационное отделение ЦКБ организовано потрясающе: на консилиум были созваны медицинские светила, выводили меня из тяжелейшего состояния — и вывели. Я вернулся домой.

К сожалению, никто мне не предложил ни специального санатория, ни восстановительных процедур, они, конечно же, помогли бы мне быстрее обрести рабочую форму. Все, что у меня было, это семья, которая меня спасла, мои ученики Валерий Михайлович Зайко и Виктор Павлович Легостаев, которые беспрерывно меня опекали и даже помогали материально, доставая каких-то спонсоров, деньги, чтобы платить миллионы (тогда еще миллионы) за лекарства — в больницах их зачастую не было. Вот мои-то ученики и предложили: «Знаете, Борис Викторович, наверное, вам нужно еще где-то подлечиться, хотя бы в Центре космической реабилитации», — и устроили мне путевку в Центр, в Зеленоград. Академии наук было ровным счетом плевать, когда я умирал на Каширке, оттуда позвонили один раз — из вежливости, но ничего не предложили, никакой помощи. И перевод в ЦКБ осуществили в самый драматический момент Зайко, Легостаев и Батурин, который тогда состоял при президенте. При этом они полагали, что моя жена автоматически включается в список, но не тут-то было. Когда мы отправлялись в поликлинику на Сивцев Вражек, на пропускном пункте ее все время спрашивали: «А вы зачем идете?», и Вера Михайловна отвечала этим мальчикам: «Хорошо, я не пойду, я постою здесь вместо вас, а вы поведете моего мужа, который сам еще ходить без моей помощи не может…».

Спасали меня друзья, советские немцы (называю их по-старому), вот они-то приложили все силы, чтобы в прямой смысле слова поставить меня на ноги. Благодаря их хлопотам в прошлой году я попал через международный Красный Крест в Германию, в Ганноверский госпиталь, но об этом речь пойдет позже. Так что мне посчастливилось родиться на свет дважды. О второй рождении я рассказал, а теперь стану рассказывать о первом.

Комментировать