- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- Полный текст
40
У Александры дома тоже чаёвничали. Её брат Григорий, сорокалетний холостяк, он вернулся с японской без левой руки, силой усадил застеснявшуюся, отнекивавшуюся Наталью за стол, налил из трёхведёрного самовара полную кружку чая, и — с верхом, потому что засмотрелся на эту пунцовую миленькую гостью. Всё серебровское семейство было в сборе, как обычно по вечерам. За круглым столом, под большим солнечным абажуром сидели старый, но ещё крепкий отец Илья Сергеевич, моложавая, круглолицая мать Прасковья Петровна, трое маленьких детей-погодков — Николка, Танюшка и Митрофанушка.
Александра, белолицая, спокойная, пила чай, изящно приподняв до подбородка блюдечко, важно и вяло похрустывала сахаром, не смотрела на застолье. Вели привычные, хозяйственные нескончаемые разговоры; а хозяйство серебровское было большим, зажиточным, с четырьмя строковыми. Сереброк имели лучшую в Погожем — английскую — маслобойню, а также самую доходную в округе, как говорили, экономическую мельницу на Ушаковке. Григорий и отец собирались поутру на охоту, и забывчивый Илья Сергеевич то и дело вскидывался весь, тряся редкой бородёнкой, и требовательно спрашивал у сына, положил ли он в сани такую-то вещь, снасть. Григорий иронично посмеивался, топорща прокуренный ус, и подмигивал Наталье.
А красная, будто бы варёная Наталья под столом пощипывала Александру за ногу, моргала ей, явно предлагая удалиться, переговорить. Но Александра никогда ничего не выполняла по чьему бы то ни было предложению до тех пор, пока сама не склонялась к необходимости и целесообразности это сделать. Наталья знала строптивый, упрямый норов своей подружки красавицы, но никогда не обижалась на неё, потому что не была способна к этому. Александре нравилось хотя бы чуть, но, как она выражалась, помурыжить людей, даже сердечных подруг, не говоря уже о парнях.
Наталья, наконец, вынуждена была так сильно ущипнуть подругу, что та чуть было не выронила из отогнутых пальцев блюдце — чай плеснулся прямо на её грудь, на китайчатый сарафан с кисейными оторочками; она громко ойкнула. Все засмеялись. Насупившись, Наталья стала решительно собираться домой, прощаясь и благодаря за угощение, но играющая благосклонность Александра затянула её в свою светёлку.
— Ну, выкладай: пошто, дикая, хотела меня ошпарить?
— Да тебя убить мало! — отвернулась от подруги маленькая, пухленькая Наталья.
Александра разговорила подругу, и та, не испытавшая житейских передряг и поворотов, чистосердечно выложила услышанное от Елены. Александра изменялась в лице: оно становилось неприступно холодным, но пушистые ресницы как-то странно, мелко, подрагивали. Молчала, устремила взгляд в тёмный угол комнаты. Тикали ходики, потрескивал огонёк свечи. Наталья замолчала, ожидала вопросы и участия со стороны подруги. Но обе безмолвствовали. Наталья учащённо моргала и теребила свою тонкую косицу; ей почему-то казалось, что Александра заплачет, но слёз на ухоженном белом лице так и не появилось.
— Эй, Саша, ты чиво? — потянула она подругу за локоть.
Александра неприятно сморщила отвердевшие полные губы, произнесла равнодушно, но сдавленно:
— Говорила же энтой сучке: мне отдай его… так нет. Удумала поиграться с судьбой? Поиграйся, — обращалась она уже к кому-то во тьму запечного угла. Вроде как забыла о подруге.
Наталья всё поняла, хрипло попрощалась и чуть не на цыпочках вышла из дома Сереброк, не обращая внимания на весёлые двусмысленные замечания острослова Григория. Уже во дворе подумала: «Можа, не надо было рассказывать? Ай, чиво уж тепере!» — взмахнула она варежкой и побежала тёмным узким проулком домой.
Утром Александра встала так рано, как никогда раньше. Стояла за углом орловского дома и — караулила, когда Семён выедет на кошёвке. Она знала, что он чуть не одним из первых в Погожем запрягал лошадь и отправлялся по хозяйственным делам то на заимки, то на свинарник, то в город или куда дальше. Наконец, высокие зелёные орловские ворота распахнулись, показался зевающий работник Илья Окунёв, также бывший и соседом Орловых. Мимо него проехал в кошёвке Семён с задумчивым, тщательно бритым лицом. Александра притворилась, будто ненароком появилась на дороге — пошла по предполагаемому движению кошёвки. Полозья всё громче звенели и взвизгивали по смёрзшемуся за ночь снегу за спиной Александры, одетой, как в большой праздник, в соболью доху матери. Девушка чувствовала, как всё учащённее, больнее бьётся её сердце. Не поворачивалась, шла ровно, красиво, гордо. На земле под ясным звёздным небом лежали сумерки.
— Доброго здоровьица вам, Александра-батьковна, — приподнял лохматую рассомашью шапку Орлов, натянуто улыбаясь.
— Здравствуй, Сеня. Чё ты меня величашь на «вы»? Ишь, какой культурнай стал, — пыталась улыбнуться Александра, заглядывая через пуховое плечо на любимое строгое лицо.
— Сурьёзная ты, важная барышня — робею, что ли, — усмехнулся Семён, с любопытством посмотрев в красивое породистое лицо Александры, наполовину закрытое пуховой шалью.
— Чай, жёнка обучат тебя всяким-разным культурностям? Книжки, поди, вместе читаете… запоем. Ладная жёнка-то?
— Ничё, не жалуюсь… Н-но-о! Спишь, что ли, брюхатая лентяйка? — и он грубо нахлестнул вожжами. Лошадь вскинула головой, пошла шибче, цокая по камням подковами.
— Чёй-то в твоём хозяйстве, Семён, одне брюхатые, — досадливо крикнула вдогонку Александра, приседая на кем-то обронённое у дороги бревно. Залаяли во дворах собаки, любопытные лица прилипли к окнам.
Семён резко натянул вожжи — лошадь послушно, но со скользом остановилась. Давнее подозрение иголочками прошило душу: ещё в августе он заметил, угадал, что изменилась Елена: похоже, забеременела. Хотел спросить — но сробел, постеснялся. «Пущай сама скажет, — подумал с чувством легкокрылого пугливого счастья. — Не пристало мужику влезать в бабьи дела. Всему, верно, своё время».
— Лошадь не жеребая: рази, не видишь — торовато кормленная? — Семён строго посмотрел на Александру; полез за папиросами, передумал. В сердце отчего-то стало неспокойно.
— А-а! — язвительно и беспощадно протянула Александра и подошла ближе. — Жёнку-то также справно кормишь?
Молчали оба, пытливо всматриваясь друг в друга. Семён первым отвёл глаза:
— Ну, сказывай: кого ещё приметила в моём хозяйстве брюхатым-рогатым? — выпалил он, и сам удивился, что мог сказать так странно и необычно — «брюхатый-рогатый». «Чиво я буровлю?» — смял коловато грубые, как палки, недавно купленные вожжи.
— А то сам не ведашь?
— Не ведаю. Говори!
— Да жёнка твоя брюхата — кто ж ещё?
Семён сглотнул твердоватый, как льдинка, комочек. Над тайгой взблеснула золотинка зари. Вдали протяжно и настырно свистел паровоз, грохоча вагонами. На краю села возле избы Лёши Сумасброда хлопали крыльями голуби, и в морозном тихом воздухе эти звуки походили на шлепки ладонями по голому телу.
— Что ж… известное дело, — вымолвил он, и голос пропадал. Натянул вожжи онемевшими, но не от мороза, руками. — Бывай… те, Александра-батьковна.
— Думашь — от тебя понесла? — побежала за кошёвкой Александра, наступая на широкие полы дохи. — А вот дулю не видал? На — посмотри! Да и не хотела она за тебя идти — отец уломал, стоял на коленях. Всё Погожее знат! Смеётся над вами! А ты поплачешь ишо, поплачешь!
— Да ты чего, дева, несёшь? Окстись, дура! — Семён не смотрел в глаза Александры, а погонял лошадь. Полозья, как ржавые трущиеся детали, скрипели.
— От кавказца понесла — уже в селе плетут языки. Эх, ты, чурбан! Люблю я тебя, люблю уж третий, поди, годок, ирода проклятущего. А ты… променял? Езжай, езжай тепере!
И, охваченная полымем гнева и великой обиды, побежала в проулок к своему дому, валясь в сугробы, разметая руками и ногами волны снега по-под заплотами и пряслами.
Семён ещё с вечера собирался к Пахому на пасеку, да неожиданно свернул на тракт, и понеслась погоняемая бичом лошадь дикой рысью по пустой тёмной дороге в сторону города.
— Убью! — выкрикнул он, хлёстко и жестоко понужая лошадь, которая и без того неслась во весь опор. Куски снега, смешанные с навозом и камнями, вылетали из-под копыт, секли перекошенное лицо Семёна. Он не закрывался — хлестал и хлестал лошадь и будто бы к ней обращался, хрипло и злобно: — Так, стало быть, ты со мной обошлась?! Всё пропью! Всё спущу за бесценок! Себя по миру пущу, и тебя загоню! Гулять буду до одурения, сгорю от водки!
Он ещё что-то хотел выкрикнуть, завершить мысль, но его высоко взняло на взгорке, так, что дух захватило, — въехали на вершину Чёртовой горы. Лошадь густо парила, задыхалась, хрипя и размётывая пену.
На Чёртовой всегда осаживали лошадей, смиряли ход и потихоньку спускались, порой, особенно в слякоть или зимой, придерживали лошадь за супонь или хомут, а Семён, казалось, и не заметил, как понёсся вниз. Лошадь жутко сипела, рвала постромки, скользя, приседая на круп и призаваливаясь на бок. Упала, вскочила, снова упала, скрежеща подковами по камням. Наконец, повалилась на передние ноги, заржала отчаянно и жалобно и вместе с кошёвкой и Семёном кубарем полетела в промоину обочь дороги.
Семёна выбросило в заросли молодых сосёнок, а лошадь, ломая хребет, безостановочно катилась вниз с разбитой кошёвкой, какими-то овчинными шкурами, бумагами и мешками, вылетевшими из неё, предсмертно ржала, ловила зубами и закусила удила, вожжи, как соломинки, способные выручить. У разорванных губ вспенивалась чёрная густая, как дёготь, кровь. Семён в задранной сибирке, без шапки и без валенка, с окровавлённым лицом выбрался из сосняка, сжимая кулаки, долго смотрел на лошадь, а она издыхала. Впереди, на юго-западе, сиротливо и обманчиво алел зорькой проснувшийся город, включивший искусственный, электрический, свет.
Комментировать