- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- Полный текст
77
Казалось, Погожее с того трагического дня населили совсем посторонние люди — чужие друг другу настолько, что и здоровались сосед с соседом, сдавалось, сквозь зубы, не глядючи в глаза, спешно расходились. Примечали за собой селяне: сердцем теперь не тянулись друг к другу, как в былые времена.
Священник, после кончины дряхлого отца Никона, в церкви так и не появился, благовест не катился над округой, — где теперь могли собраться люди, чтобы посмотреть друг другу в глаза, чтобы вместе обратиться к Богу? Каждая семья, каждый дом жили сами по себе — как обычно ведётся в городе.
Весь июль палила землю смертная жара, а потом обрушились затяжные ливни августа и сентября, — сгубило на корню добрую половину урожая. Пшеницы намолотили так мало, что на продажу нельзя было наскрести, себя прокормить бы как. А раньше подводами, караванами везли в город зерно и муку, на сибирские ярмарки и заводы отправляли вагонами. Спешно выкопали картошку и морковь — они начали гнить; только капуста из овощей чувствовала себя бодро и уродилась к октябрю на славу. И сенов не было вдосталь: многие раздумывали в июле, когда лучше косить, а пока думали — нещадное солнце и сухие горячие ветра сгубили травы; ведь в июне всё же рано было косить. Надеялись на дожди — в начале и середине июля они никогда не обманывали погожцев. Обманули! И подводил такой расклад на одно неумолимое и обидное для крестьянина — крупный рогатый скот придётся забивать уже осенями, лишь по одной, две коровёнки оставлять; а ведь издавна меньше пяти-шести коров и не водилось почти в каждом погожском дворе.
Из столицы наползали, как шипящие ядовитые гады, тревожные непонятные вести: в Петрограде опять стреляют, даже с крейсеров, стоящих на невском рейде в самом городе, палят; фронт солдатами совсем брошен, царь с царицей обретаются то в Сибири, то невесть где. Погожцам, особенно пожилым, отчего-то казалось, что императора Николая вот-вот вернут к власти — а как иначе может быть? Ведь он царь, самодержец российский, помазанник Божий, наконец. Было непонятным и порой представлялось бестолковым даже то, что творилось под боком — в Иркутске: судачили, что власти никакой вообще нет, что рабочие депо и обозных мастерских, вооружившись, вот-вот пойдут на школу прапорщиков, на юнкерское училище и казаков, чтобы разоружить их. «Вроде как и сама жизнь с матерью-природой восстали против нас, желают погубить», — сетовали погожцы.
В декабре и впрямь грянуло в Иркутске что-то несусветное — поднялась стрельба, и не только из ружей и винтовок, а залихватски, с хмельной весельцой стрекотали пулемёты, оглушительно, вероломно бабахали артиллерийские орудия, взрывались гранаты и бомбы. Какие-то отчаянные люди засели в Белом доме — в бывшей резиденции генерал-губернаторов; их пытались выбить военные, но безуспешно. Противоборствовали с неделю.
Ошарашенные горожане попрятались по домам, залезли в погреба и на чердаки, лишь дерзновенные удальцы высовывались на улицу, подкрадывались к Белому дому, а потом с похвальбой рассказывали, как зазвонисто отскакивали пули от бронзового Александра Третьего, как с понуканиями вели по улицам или везли в санях в военные казармы арестованных генералов и полковников, как рабочие днями и ночами учились стрелять, метясь в окна юнкерской школы, как шёл-шёл человек и внезапно взмахнул руками и упал на землю — пристрелили, и попробуй узнать кто, как разносило в щепки дома и заплоты, как осыпался прошитый пулями и осколками роскошный фасад Белого дома. Воистину, нечто неимоверное творилось в славном и доселе тихом городе Иркутске! Не верилось глазам и ушам своим. В этих краях, со времён оных, если когда и стреляли, то только в тайге, охотясь на дикого зверя, а теперь, получалось, и человека почиталось за честь подбить или изувечить.
Трое погожских мужиков — храбрецов, бесспорно, из смельчаков, — в один из таких дней наведались в город на лошадях, запряжённых в кошёвки. Думали, прикупить провизии, — охотниковская лавка совершенно опустела, да поразведать, что вершится в мире.
В город со стороны острова Любви по льду въехали без препятствий, но как минули величественные, но обветшавшие до крайности Московские ворота, чуть завернули в красивую, застроенную добротными домами Ланинскую, так и началось: там остановили, тут застопорили, велят ехать то туда, то сюда. Всюду сурово, вызнавающе разговаривали с ними, с недоверчивым прищуром заглядывали в глаза, шарили без спроса в кошёвках. Останавливали и рабочие, и офицеры с юнкерским молодняком, и казаки. Кто у власти — необъяснимо, туманно. И дома словно бы прятались в сероватых туманах — мороз заворачивал за сорок. Мерещилось, натуженный, плотный воздух трещал и хрустел. В низинах за десяток сажень ничего не различимо было, — не напороться бы на чей штык. Люди, как блохи в густой шерсти, сновали по улицам всё больше бегом, перебежками, согнувшись.
Возле юнкерского училища так громыхнуло, что мужиков засыпало штукатуркой и щебнем. Лошади рванули, понеслись по нечищеным с начала зимы, заваленным снегом с наростами льда и конского помёта улицам. Из дворов простуженно-кашляюще застрочили пулемёты. Кто-то истошно и злобно закричал:
— Белый дом осаждают юнкера! За мной, братва!
Со стоящей на «Звёздочке» (загородного сада-гулянья на левом берегу Ангары) артиллерийской батареи ахнуло картечью, как водится на фронтах. Но было уже непонятно — то ли юнкера и прапорщики стреляют со «Звёздочки» по генерал-губернаторскому дворцу, то ли рабочие, по неопытности, — по своим же, засевшим в Доме и около, на ангарском прибрежном льду? За каждым забором притаились люди и стреляли. Палили и с чердаков, из-за деревьев и поленниц — словно бы каждая улица стала рубежом фронта. Но куда стреляли и по кому? — уже ничего ясно не могли понять погожские мужики. Только и думали теперь эти вымерзшие, оголодавшие, перепуганные бедняги о том, как бы выскочить из города, спасти свои отчаянные, неразумные головы. Но куда не метнутся на своих очумевших лошадях — всюду стрельба, засады, грубые, «взгилённые» вооружённые люди.
За какими-то сараями на Иерусалимской горе спрятались, но и тут было неспокойно и опасно — то и дело выплывали из тумана вооружённые люди; благо, кто мимо проходил, а некоторые допытывались, твёрдо направляя дуло в грудь мужику:
— Кто такие, почему хоронитесь?
— Сидор, пульни-ка в энтих шкурников!
Мужики лепетали:
— Мы сами по себе. Отпустите нас, братцы. Не берите грех великий на душу.
Один пожилой, с опалёнными усами казак так им ответил, тыча дулом винтовки в бороду мужика:
— Ишь, сами по себе! Чисто коты, что ль?
— Ага, коты! — угодливо заблеяли мужики.
— Так, можа, не убивать вас, а охолостить? Всё дряни опосле будет меньше в городе!
— Чиво хотите делайте, а жизни не лишайте, — повалился на колени один и утянул за собой других.
— Патронов жалко, а то бы… — и для порядку по разу хлестнул мужиков нагайкой. Потом они не могли друг другу в глаза взглянуть: на поверку трусами самыми что ни на есть настоящими оказались; хорошо, вечер подоспел, тьма скрыла лица.
Весь день занимались пожары, а вечером город полыхнул — охватно, наступательно, сразу в семи-восьми местах. Поднялись, как победные полотнища, зарева. Трещали брёвна, огонь скручивал доски, стёкла лопались, женщины выли, дети верещали, мужчины метались с вёдрами и баграми, а рядом пули свистали. (Пожару не дали расползтись и погубить город — крепко помнили роковой 1879 год, когда Иркутск до основания выгорел; повезло к тому же: ветер подул только поздно ночью, когда справились с большими очагами возгорания.)
Мужики попытались окольными путями, всё больше берегом, пробраться к Московским воротам, но по льду ползли люди с винтовками и пулемётами, грозились, отгоняли прочь от реки. Чудом выскочили ошалевшие мужики в своих потрёпанных, изломанных кошёвках на Троицкую, к понтонному мосту через Ангару, а тут — непримиримый заградительный отряд из рабочих. Всех отгоняют от моста:
— Нельзя! Нет хода! Пшёл вон! Стрелять будем!..
Умоляли погожские мужики пропустить на ту сторону.
Может, и упросили бы седого, сбитого дядьку — командира отряда, да вдруг выскочил из темени проулка отряд юнкеров и офицеров. Стрельба, ругань, стоны. Рабочие побежали к железнодорожному вокзалу — вдогонку им шквал огня. Многие попадали, корчились в муках. Схватили юнкера этого седовласого командира, повалили под насыпь и стали колоть штыками. А погожцы уже ополоумели, с отчаяния направили храпящих лошадей на мост и — стегали их, полосовали, быть может, уже не соображая, что творят. Одна лошадь неуправляемым, бешеным галопом рванула по мосту, но оскользнулась, подломила передние ноги и улетела с кошёвкой и с седоком на лёд: саженей двадцать перил, крепких, толстых, бревенчатых, были кем-то спилены, видимо, на дрова. Хрустнуло, вскрикнуло, заржало — и, подхваченное мощным течением, ушло под воду. Двое других выскочили на другой берег и почём зря хлестали, хлестали кнутами лошадей.
Без оглядки мчались до самого Погожего. В Погожем не распрощались, не взглянули друг на друга, а каждый погнал еле живую лошадь к своему дому.
Один из них, когда скакал мимо дома Охотниковых, приметил рядом с воротами новый небольшой стог сена на волокуше: видимо, сегодня днём приволочили с луга. Какая-то сила заставила мужика остановить лошадь. Тихонечко сполз с бортика кошёвки. Хищнически замер, слушая тишину. Погожее уже спало. Ни огонька. В голове — и горечью, и ожогом: «Ишь, гад какой этот Михайла: сенами запасся так, что ни одной коровёнки по сю пору ещё не забил. А у меня три клока осталось — чем единственную корову с бычком прокормлю? Он, значится, будет шиковать? А вот не видать и ему лёгкой зимы! Мне худо — пущай и он помучается». Посмотрел мужик на уже слабенькое зарево горящего города. На какие-то свои разноречивые, двойственные чувства взмахнул рукой: «Эх! А есть ли он — бог-то? Молюсь-молюсь, бью поклоны, а, один чёрт, погано живу». Подкрался к дому Охотниковых, чиркнул спичкой — бросил огонёк в сено. Запрыгнул в кошёвку, легонько понукнул коня и — растаял в ночи, будто и сам был частью тьмы.
Комментировать