- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
28
Рядовой Иркутского пехотного полка Василий Охотников нелегко привыкал к службе. С детства балованный матерью и отцом, он тяжело входил в немудрёные ротные будни, связанные с чисткой обмундирования и амуниционного снаряжения, ежедневной и неумолимой строевой подготовкой, учебными стрельбами из винтовки, караульной службой, молениями в полковой церкви. Однако всё добросовестно выполнял молчаливый, настороженный Василий, старался, даже угождал начальству и старослужащим. Только просил фельдфебеля, Волкова Григория, пожилого, богомольного мужика, выходца из семейских старообрядцев, но уже потерявшего связь со своей сельской общиной, не отправлять его на обязательные работы в свинарник. Однако работы в свинарнике считались в полку самыми желанными, хотя и не очень лёгкими: можно было, укрывшись от взыскующего начальства в закутке, распить с товарищами чекушку-другую, изрядно закусить, вволю поспать и даже привести работниц с соседней суконной мануфактуры купца первой гильдии Горенкова, сбросившись по гривеннику на пряники и какие-нибудь копеечные побрякушки и помады. Поэтому однажды и полюбопытствовал недоумевающий Григорий у Василия:
— Мужики рвутся на свинарник — отоспаться бы да погулять, а ты, Василий-батькович, просишься в работы потяжёльше. Похвально, а всё же непонятно.
В горле Василия засипело, но он справился с волнением и скупо сказал:
— Мне, ваше благородие, тяжело там. — И замолчал.
— Чего с лица спал? — прищурился фельдфебель. — Спужался?
Василий упрямо молчал, прикусывая губу и без особой нужды поправляя гимнастёрку. Волков смущённо кашлянул в вязкий кулак, оставил в покое странного солдата.
Василию часто снился Фёдор Тросточкин. Подойдёт к нему тишком, присядет на корточки и ласково смотрит в закрытые глаза Василия. Василий чует чужой взгляд, догадывается, что по-доброму смотрят, а открыть глаза боится. Внутри стынет, но пот льёт по лицу, закрадываются капли под веки. Жжёт соль глазное яблоко. Мучается Василий, вертится, отмахивается руками, стонет, а Тросточкин сыпет вкрадчиво и приветливо: «Чего же ты, Василёк, не взглянешь на меня? Ни одного синяка уже на моём лице нету — молодой я и здоровый». — И сдавленно посмеивается.
«Не исповедался я у священника, — думал Василий, — не покаялся в содеянном, а потому и выворачивает меня». Но ему вспоминался строгий наказ деда: чтобы не вздумал кому рассказать о Тросточкине, чтобы помалкивал до гробовой доски.
Вспоминал Василий свою прошлую жизнь — скверную, ужасную жизнь, теперь ясно начинал понимать он. Вспоминал, как огорчал родителей своей ленью, нежеланием учиться, заниматься чем-то полезным, ходить в церковь. Пьянствовал, проигрывался в казино, однажды избил извозчика — старика. Как-то подумал: «А ведь если не убил бы Тросточку — так и жил бы погано. Вроде как к свету он меня повёл. Как бы дал мне, немощному духом, тросточку». И самому стало страшно от столь неожиданной, несвойственной ему мысли.
Пить Василий перестал. Как ни предлагали солдаты — отказывался, хотя тянуло. Боялся помутнения разума.
Однажды Волков всё же направил Василия в свинарник — на часок, чтобы почистить в клетях. Василий молчком, не вступая в разговоры с похохатывавшими, выпившими однополчанами, вычистил одну клеть, вторую, натрусил на пол опилок, но внезапно бросил метлу и ведро, выбежал на воздух, упал лицом в сено. Сжимал кулаки, но лежал без движений. К нему подошёл Волков, прикоснулся к плечу, добродушно, обеспокоенно спросил:
— Ты чего, парень?
— Вы меня на свинарник не посылайте. Тошно здесь, душу выворачивает.
— Что ж, уговор! А сказать не хочешь, отчего тошно?
— Хочу. Но… но боюсь.
— Чую, землячок, какие-то железа тебя гложут. Поведай — может, чем поспособствую. Нагрешил ты, поди, тама, в деревне, а совладать-то с душой тепере не можешь. Девку, никак, спортил? — Василий молчал. Григорий закурил, приналёг плечом на сено: — Похвально, что душа в тебе живая: вона как крутит-то её да взнимает. А держать в себе докуку всё же не надо: свихнёшься не ровен час, самострелом чего доброго заделаешься али из полка сбежишь, набедокуришь. Грех к греху, знаешь ли, легко липнет. Ты вот что, послушай-ка меня: я пропахал жизню по-пластунски, шишек набил, научен кое-чему и знаю — по нашему, то есть по староверскому уставу, порой исповедаться искусному простолюдину угоднее Господу, чем какому попу никонианскому. Они сплошь и рядом невежи и мздоимцы. Греховодники, одним словом. Откройся мне — глядишь, словом аль делом подсоблю как, удержу от неразумного шага да греха.
— Я православной веры, — хриплым голосом отозвался Василий, поднимаясь с сена.
— Так и мы, староверы, самый что ни на есть православный люд, только не признали никонианских новшеств. Истово держимся древлего устава. Истиннага! — так говаривали в моей Бурдаковке на Хилке.
— Зачем креститесь двумя перстами, носите восьмиконечный крест, в церковь не ходите и попов почём зря хулите?
— Долгий сказ о том, Василий. Не нам с тобой обсуждать древлие обычаи и заведения. От отцов и дедов они пришли к нам — так тому и бывать во веки веком. Я, правда, уж давно отступил от истинного староверства, хотя и не принял никонианства — поповской церкви. Так, должно, Богу угодно.
Помолчали. Василий крупно сглотнул и поднял на фельдфебеля тяжёлый взгляд:
— Есть ли Он — Бог-то? — подрагивающим голосом спросил Василий и затаился.
— Вона ты куды! В богоборство! Скользкая, брат, стезя. Знавал я одного богобора, из ссыльных, так до того запутался он, что собственный палец откусил, — сдержанно засмеялся Волков, искоса — казалось, опасливо — взглянув на Василия.
— Без Бога, Василий, трудно жить, а русскому человеку — так и погибель. Христос доглядает за нами да направляет нас, ежели собьёмся с пути истиннага.
Василий досадливо взмахнул рукой:
— Что-то плохо за нами «доглядает»! — Но не досказал, замолчал.
— Так ить и дьявол не дремлет, сынок. За душу человеческую ведёт с Господом войну! Охотится, ловчит, ловыга.
— Кто же сильнее?
Волков задумался. Ветер трогал седые волоски на его лысоватой голове, раздувал огонёк папиросы.
— Нехороший, греховный разговор ведём, — наконец, сказал Волков. — Вот что, пойдём-ка ко мне в каптёрку. Я тебе кое-что покажу.
В каптёрке Волков раздвинул шторки на старом, развалившемся комоде и вынул на свет икону с тусклым — несомненно, старинного письма — ликом Божьей Матери, украшенной золотистыми, начищенными пастогоем ризами, установил её на коленях и стал ждать, не сводя с опустившегося на табуретку Василия глаз. Пододвинул икону поближе к Василию:
— Посмотри внимательно. Она — мироточит.
— Мироточит?
— Оплакивает.
— Плачет?!
— Она уже много лет не мироточила, а когда я недели две назад помолился за твоё спасение — вдруг появились капельки.
— За моё спасение?
— Да, за твоё спасение. Я видел — тебе худо. Догадывался — ты страдаешь. Ведь не барабанная же шкура я! Да ты смотри, смотри, малой, в глаза Пресвятой Девы! Видишь слезинки?
Василий недоверчиво, но покорно склонился к иконе и пристально посмотрел в большие, печальные глаза Девы, к груди которой приник маленький, запеленатый Христос.
— Плачет, господин фельдфебель.
— Господин фельдфебель пока не плачет, — поведёнными губами усмехнулся Волков, но сразу на его лице установилось строгое, благообразное выражение. — Дева печалуется, но в тоже время выражает нам Свою Вышнюю благосклонность. Понял ли ты меня?
— Мне сестра, Ленча, говорила: видела в церкви, на пасхальной службе, как улыбался с иконы Христос. А я вот оно что — вижу слёзки! Святая плачет.
— Значится, не понял! Не плачет, запомни и пойми, — оплакивает. А Христос не может улыбаться. В глаза твоей сестры сатана посмотрел. Сманивал. К блуду сманивал, к никонианской скверне.
— Сманивал?
— Мне один ксендз показывал икону с улыбчивым Христом. Говорил: бог — любовь, а какая, мол, любовь без улыбки? Тьфу, прости Господи! Тоже — блуд! Блуд папский, чуждый всем православным, хотя и рознимся мы по обрядам! Христос — Бог. Страдалец за всех. Спас.
— Спас, Спас, — словно прислушивался к слову Василий. — Ещё одна слеза заблестела! — по-детски вскрикнул он, испуганно-радостно отстранившись в угол, но сразу склонился ещё ближе к иконе. Она сияла и взблёскивала в свете лампы.
— Икона перешла ко мне от отца — царствие ему небесное. Он мне так сказал, когда умирал: «Антихрист уже властвует над душами многих людей, но помни, сын, слова Исусовы: «Аз есмь с вами до скончания века». Необычная сия икона, от прапрадедов она пришла ко мне. Говорят, мироточит, но я не видел», — сказал отец. Преставился, страдалец. И я, Василий-батькович, не видел до того дня, пока не обратился ко Господу, чтобы тебе жилось лучше. Жалко стало тебя, такого молодого, сосунка, можно сказать, а уже пребывающего в неизбывной печали и в терзаниях. Ротный наш, к слову, советовал мне свозить тебя в душевнобольничку, да я знаю, как тама лечат — голодом морят да хлещут почём зря. Помолился я в своём уголку — в церкву-то я хотя и хожу, должность, видишь ли, требует, да притворяюсь, что молюсь с вами, никонианами растреклятыми, — так вот, помолился, малой, я в своём уголку, глянул на икону и — обмер. Мироточит! Слёзка, понимаешь ли, тянулась от влас Марии на головёнку юного Христа. Такое меня волнение прохватило, что — заплакал. — Волков замолчал, перевёл тяжелое дыхание. — Почувствовал я тебя в туё же минуту как своё дитя. — Волков замолчал, и Василий увидел, как мелко подрагивала его широкая монгольская скула.
— Как своё дитя? — зачем-то переспросил Василий.
— Да, как моего Никиту… сына… помер он уж давным-давно. А детей-то мне больше Бог и не дал. С Марьей мы лет тридцать, никак, живём рядышком, да хворая она у меня. Ну, да что-то я разбабился. Не гоже! Ты вот что — кайся, кайся. Тебе ещё жить на этом свете. Очисти душу, откройся пред Господом.
Василий посмотрел во влажные, но суровые и показавшиеся ему большими глаза совершенно изменившегося в эти минуты Волкова, потом перевёл взгляд на сияющую икону, и начал, заикаясь и прерываясь, свой страшный, но не длинный рассказ. Когда закончил, то почувствовал, что в сердце стало легко. Ему почему-то вспомнился высокий ангарский берег Погожего, с которого было далеко видно, и чувство простора, шири, необозримости земли и неба охватили его душу. Мельком, но светло прошли в памяти лица родных, и он улыбнулся твёрдыми губами, облизнул их и посмотрел на Волкова, ожидая ответа, действия, оценки. Фельдфебель вобрал в грудь воздуха, продолжительно выдыхал.
— Теперь я знаю — жить во грехе не смогу, — сказал Василий. — А жить-то надо! Потому что молодой, сильный и здоровый я. Но как жить? Куда и в какую сторону прокладывать дорогу, если душа отягощена великим грехом? Запутался я.
— Тяжёл твой грех, да виной, понимаю, не ты, а сатана. Молод ещё, неопытен, потому и не смог разгадать козни лукавого.
Помолчал, очевидно собираясь с мыслями, подыскивая нужное, неопровержимое слово.
— Не я? — недоверчиво и тихо спросил Василий, всматриваясь в суховатое лицо седого, но крепко сбитого Волкова.
— Твоими руками орудовал сатана. Тобою, чую, обуяла жадность — орудие антихристово. Ты защищал имущество своей семьи, а жить-то человек должен, чтобы чистым и непорочным предстать пред Господом, войти в Его Царствие. Ты же думал о земном. Но всё земное — тленное, злокозненное. — Волков, пожевав редкий, но жёсткий ус, спросил: — Ты исповедался передо мной, но почему не перекрестился ни разу. Я не уставщик и не старец, но пред тобой лик Заступницы. Окстись.
— Вы не священник, — неуверенным слабым голосом произнёс Василий, не насмеливаясь взглянуть в глаза Волкова.
— Пред тобой икона, — с вызовом прервал Василия неумолимый Волков с глухим рокотом в голосе и неприятно сжал губы.
— Двуперстием или трёхперстием наложить знамение?
— А ежели у тебя не было бы пальцев?
— Господу всё едино?
Волков промолчал, сохраняя неприступное выражение на лице. Василий встал и троекратно с поклонами перекрестился трёхперстием, поцеловал лик Божьей Матери, ощутив сладковатый и тёплый запах, исходивший от иконы.
— Вот и хорошо. Христос с тобой. Аминь.
Волков спрятал икону в комод, зачем-то пригасил лампу — на стены легли размазанные, но густые тени. За оконцем уже лежала плотная, смолистая тьма. В казарме было тихо, только слышался здоровый, бодрый храп из расположения да тиканье маятника над головой у часового, который стоя дремал, поклёвывал носом.
— Никому не сказывай об иконе.
— Не скажу, господин фельдфебель.
— Да какой я теперь тебе «господин»! Ты мне, малой, всё одно что сын. Мне Матерь Божья указала на тебя. Понимать надо! С нами в руководительницах и защитницах теперь Она. А своей сестрице отпиши: впала-де ты в прелесть, устроенную хитромудрым антихристом. Затащит он её не ровен час в омут греха. Погубит девку.
— Отчего же Бог оказывается порой слабже антихриста?
— И ты ересью соблазняешься! — ударил Волков мозолистым толстым пальцем по столешнице. Но, помолчав, стал спокойно рассуждать: — Ржа неверия разъедает души людей. Озлобляются они друг на друга, завидует сосед соседу, копят имущество, дрожат за его сохранность, а не радуются жизни да Божьей благодати, всё ещё изобильно разлитой по белому свету. Один старец сказывал мне: вскоре-де настанут времена тяжких испытаний, бесовские пляски возвластвуют. А почему, Василий? Да потому, что не хотят люди жить по заповедям Господним, дарованным издревле, стали торить свои дороги, новые пути. Умствуют! Спорят с Небом! А дорога истинная одна — в Царствие Божье. Намыкаются люди, сказывал старец, с лихвой. Войны великие и беспощадные сотрясут землю. Беда, беда! — качал головой Волков.
— Когда наступят страшные времена?
— Не ведаю. Может, — уже. Да, да, похоже, что наступили — никудышно живут люди, до чрезвычайности плохо. Одни в плясках да хохоте, а другие в неимоверных трудах и злобе. Но те и другие попусту живут — прожигают жизнь, не готовятся к вечной жизни и не ждут Царствия Божьего.
— Погибнет белый свет?
— Не знаю. Бог всемилостив. Верь, надейся и… — Он помолчал и добавил, слегка вздохнув: — И люби.
— Кого?
— На то сердце тебе укажет. Оно у тебя живое. Ступай, да помни уговор — никому не сказывай об иконе: не верю я никонианам… хотя по внешнему виду вроде как и сам никонианин — выпиваю, курю, чай употребляю да редко молюсь, — грустно улыбнулся Волков, подталкивая словно очарованного, заторможенного Василия к двери.
Василий до утра не мог уснуть. Виделись ему большие, но смутные — как бы не до конца открывшиеся для него — глаза Божьей Матери; скатывались к земле прозрачные золотистые, как мёд, слёзы не слёзы, но действительное и несомненное мироточие. В душе становилось легко и печально, и далеко стала видеться ему жизнь, как с сопок правобережья виделись родные погожские дали, приангарские лесистые, пахотные земли, пойменные луга. За большим без штор окном казармы вставало туманное сизое утро, неохотно, сонно бросало на росистые кроны тополей скудные пучки лучей маленькое жёлтое цыплячье солнце, чуть выглянув из-за иркутных пологих сопок. Но день обещался быть горячим. Сон, наконец, сомкнул веки Василия, и он с час крепко поспал, подрагивая щекой и губами.
Комментировать