- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
70
До самого января 16-го года Елена всячески, всеми правдами и неправдами, оттягивала день отъезда из Иркутска. Она мучила и себя, и Виссариона, потому что не могла так просто, легко, беззаботно, как он, оторваться от земли, на которой в такой приманчивой близи жил её маленький сын.
По ночам (сразу, как отец отобрал у неё Ваню) просыпалась она с необъяснимым, но страшным чувством страха и тревоги: мерещилось, будто не стало у неё по какой-то непонятной причине руки или ноги. Ощупывала постель, обнаруживала мнимую потерю, — глупо, но искренно радовалась. Минутами чуяла тёплый, молочный запах детского тельца — уснуть не могла, маялась. А потом ей как-то представилось, уже прямо днём, когда сидела одна в гостиничном номере, что Ванечка — умер. Испугалась, вскричало в ней всё сущее: «Как же такой махонькой может жить без матери, моего молока, моего догляда, моей любви!..» И рыдала, и молилась перед единственной иконкой Божьей Матери, перед своей маленькой, как зеркальце, серебряной девичьей иконкой, доставшейся от бабушки в отрочестве.
Однажды обнаружила, что ласкает Виссариона как маленького, обхватив его голову и как будто баюкая. Тихонько напевала, но не сразу поняла, что колыбельную, ту колыбельную, которую слышала от матери:
— Спи, малёшка, спи, зернёшка. Баю, баюшки, баю…
Виссарион удивлённо поднял голову, посмотрел в её глаза. Они были закрыты, но по горящим щекам катились крупные капли. Ничего не сказал, только в коридоре часа два потом курил, сжёвывая мундштуки гаснущих папирос.
И с отъездом перестал торопить её.
Осенью она случайно повстречала, прогуливаясь с Виссарионом в Александровском сквере у берега Ангары, своих односельчан — Половникова Савелия с его женой Глафирой; они сбыли на пристани вяленую и солёную рыбу и теперь тряслись в своём старом, опасно западавшим на левый бок тарантасе. Много лет был этот незадачливый, ленивый и пустодомый Савелий в больших долгах перед Михаилом Григорьевичем: то неурожай у него случится в самый что ни на есть благоприятный год, когда амбары по всей волости буквально трещат от пшеницы и овощей, то, пьяный, свой амбар с овином спалит, то падут у него коровы от недокорма или — чудеса! — от перекорма. Неизбывную затаённую злобу питал нескладный Савелий к фартовому и работящему Охотникову, шипел ему вслед: «Мироед, толстосум, будь ты проклят».
— Глянь-кось, Савушка: никак охотниковская сучка гулят с черкесом? Признала, чую, нас, а рожу-то воротит.
— Иде?! — казалось, от радости вскрикнул Савелий и остановил своего худого жеребчика.
Спрыгнули на землю, и оба чуть не бегом обогнули газон с кустами, посеменили навстречу Елене. Поздоровались с шутовски-почтительным поклоном. Нездорово пухлая Глафира, складывая на обвислом животе ладони, пропела:
— Гулям-с, Елена Михаловна? Воздухами дышим? Оно, конешно: пользительно.
Елена сдержанно наклонила голову с туго заплетённой толстой косой, сжала узкие зловатые губы и молча прошла, крепче взявшись за руку Виссариона и утягивая его за собой. Он, ничего не подозревая, смотрел на величественную скульптуру императора, высоко подняв голову; потом медленно перевёл недоуменный рассеянный взгляд на рыхлую, несомненно, глупую бабу, которая посмела столь дерзко и оскорбительно заговорить с его возлюбленной. Савелий трусцой забежал наперёд:
— Сынок-то ваш, Ванчурка, Елена Михаловна, славненький растёт пацанчик. Надысь так обнял Серебрушку — нонешнюю-то супружницу Семёнову… — уточнил приподнято; помолчал, каверзно сощурив желтоватый воробьиный глаз, — …так ажно чуток не придушил. И улюлючит ей, улюлючит, христовенький: «Маманька, маманька-де». Вона вишь оно как!
Елена остановилась, её щёки вспыхнули, глаза зверовато сузились. Виссарион искоса и, кажется, испуганно смотрел на неё. Она размахнулась и со всей силы смазала Савелию густо-мокро прозвучавшую пощёчину. Мужичонка кувыркнулся на газон, Глафира всплеснула руками, завопила, опасливо отступая за куст боярышника. Елена крепко взяла за локоть растерянного, онемевшего Виссариона и быстро повлекла его прочь. А Глафира подняла своего ошарашенного супруга, и они поплелись к своей повозке.
Виссарион чувствовал, как подрагивала отвердевшая рука Елены.
— Какая ты решительная, — хрипловато шепнул он.
А она не расслышала: в её голове билась страшная и неумолимая мысль: «Чужую кличет мамой?! Чужую?! Мамой?!» И мерещилось Елене: мысль эта огнём мечется в голове и ранит, обжигая.
— Мне надо было ему поддать, разумеется… ты опередила, — зачем-то пояснил Виссарион и покраснел.
— Что? — рубяще спросила Елена, всё продолжая стремительно идти и несколько грубовато увлекать за собой Виссариона. — А-а-а, — протянула она и неприятно усмехнулась.
«Что же ты за свою любимую не встал горой, а растерялся, как хлюпик? Тоже мне — рыцарь, защитник человечества, да ещё в боги метишь!» — хотела было бросить Елена, но сдержалась.
Сжала пальцы в твёрдые кулаки: «Повидаю Ванечку! Смерть приму, унижение, землю заставят грызть — буду глодать, а — увижу своего сыночка».
Одним вечером уговорила Виссариона увезти её к околице Погожего. Велела ждать в коляске с кучером за ельником, а сама огородами и пролесками побежала к родному дому. Сердце рвалось из груди, ноги в ботиках на высоком каблуке путались в жёсткой сухой траве, широкий вельветовый подол вставал колом, пропитываясь влагой октября. Останавливалась, тяжело дышала. Настуженный ангарский ветер настырно и вредно бросал в лицо знакомые запахи — сена, навоза, древесной смолы, волглого снежно-пресного холодка Ангары. От Иннокентьевской накатывались хрипатые гудки паровозов — Великий путь трудился. С ленцой, скорее для порядку, брехали цепные псы. Чёрной решётчатой стеной стояла берёзовая роща, на взгорке сутулился сосновый бор, впотьмах которого заплутали могилы погоста. Острогами вырастали заплоты и ворота домов с амбарами и овинами. На правом берегу ломала небо гористая тайга. За огородами и поскотинами угадывались холмистые пашни и луга. С юго-восточной окраины от церкви прилетел колокольный звон завершившейся вечери. И боязно Елене и одновременно радостно: «Здравствуй же, родная сторонушка! Что ни говори — а соскучилась!» И, сама не ожидала, остановилась и поясно поклонилась Погожему.
Вот, наконец, прясла охотниковского огорода; справа у опушки, представилось, врос в землю одинокий свинарник. Мельком вспомнился безвинно убиенный Тросточкин. «Как же Вася теперь? Что с ним?» — пробежала мысль, но как будто затерялась в шорохе влажного чернобыла. Шла скоро, убыстряясь, однако не знала ясно, почему-то не продумала заранее, как же увидеть сына, что для этого предпринять? Словно воровкой шла в родной дом, а как по-другому — не представляла. Однако сердце всё равно как бы подталкивало вперёд, вперёд: «Чему быть, того, видимо, не миновать!» Не боялась ни отца, ни матери, но и на глаза сейчас не дерзнула бы им попасться: знала, как горько им было бы увидеть дочь-отступницу. Вспомнились, как искры, те страшные глаза отца, когда встал он перед ней на колени возле моста к плашкоуту, умоляя вернуться к жениху, не позорить род Охотниковых. На всю жизнь запомнила его жалкую красноватую пролысину на голове, дрожавшую у виска поддрябшую черноватую жилку. Босой стоял перед ней отец, в линялых холщёвых портках, растрёпанный, со спутанными волосами в бороде и на голове — как нищенствующий странник, юродивый. Тогда стало больно дочери, — заплакала. И сейчас не сдержалась — остро резнуло в глазах, солоно обожгло обветренные губы. Всхлипнула. Знала — великая сила любви опустила отца на колени. Так сможет ли дочь, проклятая, но не растерявшая к отцу нежной детской любви и благодарности, показаться перед его судными, несомненно, праведными глазами!? Понимала — не сможет. Стыдно! Больно!
Вот и пристрой с освещённым оконцем в огород. Собака Ягодка признала — лизала, виляя опахалом хвоста, ботики и ладони, путалась в складках подола. Маленькая горбатенькая тень мелькнула в ограде, — узнала Елена, приникла к пыльным венцам и жалобно, тихо пропела на подвздохе, будто воздуха не хватало:
— Баба, бабуленька, родненькая!
Возвращалась плотно укутанная шалью Любовь Евстафьевна с вечери, во время которой помолилась о ниспослании благодати своей любимице внучке, и вот так чудо — как с неба свалилась Ленча. Обмерла старушка, охнула, припала к Елене, на ногах не могла стоять — сползала ниже и ниже. Внучка беспорядочно и слепо целовала бабушку в мягкие морщинки щёк и лба. Обе заревели, слова не могли вымолвить.
— Старика щас отправлю куды-нить, да хоть к дружку евоному Гавриле-ковалю, пущай бражкой побалуются да в карты порежутся, а ты — к Ванюшке тем следом. Добро? Михайлы с Полиной тоже нету — гостюют в Зимовейном.
Не дожидаясь ответа, проворно скрылась в ночи. Елена слышала, прижавшись к шершавой щеке венца, как из пристроя, крякая и кашляя, вышел согнутый дед в сибирке, как прикурил, выругался под нос, проковылял, припадая на хромую ногу, по скрипучему настилу и вскоре исчез за воротами.
Любовь Евстафьевна подталкивала отчего-то оробевшую Елену к двери, нашёптывала:
— Надо же: вчерась Семён привёз его из городу, а уж завтрева заберёт. Как подгадал. Иди же, а я постерегу туточки. Деда увижу аль кого ишо из наших — сманю куды-нить. На глаза стариковы тебе не след показываться: зол, люто зол старый хрыч. Отец с маткой помалкивают, в себе всё перетирают, как жернова, а вот старик бушует да грозится другой раз… Иди же ты: времечко ить таит!
Но Елена неожиданно замерла перед дверьми, жалко и растерянно посмотрела в заплаканные, но счастливые, озорноватые глазки Любови Евстафьевны, на срыве утончившегося голоса пропела:
— Баба, а вдруг не признает меня… за мать? Говорят, её обнимает и кличет маманькой?
— Тьфу ты! Кто тебе чиво наплёл? Малой-то ишо ни бе, ни ме, ни кукареку, а ты — «мама-а-а-а-нькой»! Пшла, пшла с моих глаз долой! — И, не церемонясь, втолкнула внучку в густые потёмки сеней.
Елена, придерживаясь за бревенчатую стену, на ощупь прошла в полуосвещённую, с натопленной печью горничку. В её горящее, просто пылающее лицо, будто приветственно ласкаясь, дохнуло знакомым с какого-то глубокого детства запахом дедушкиного самосадного табака и сушёных на печи в закутке ломтиков хлеба, которые оставались на обеденном столе. От сердца сразу немного отхлынуло страху, яркими, но угасающими блёстками вспомнилось далёкое детство. Но и новый запах — молочковый дух маленького ребёнка, её ребёнка! — распознала она. Сердце так сильно билось, что, показалось ей, ослепла и оглохла, а кровь в жилах словно бы закипала, вырываясь наружу. Ничего ясно не видела и не слышала. Ноги подсекало. Унимая волнение, прислонилась виском к дверному косяку; постояла, придерживаясь за скобку: мнилось ей, вот-вот упадёт.
Неожиданно — хотя как же могла не ожидать!? — услышала, как в освещённом пригашенной керосинкой углу что-то зашелестело. В груди снова вздрогнуло, но уже беспощадно и казняще. Невольно схватилась за левый бок.
— Сыночка, — шепнула Елена, однако опять задохнулась, как от нежданного напора мощной волны воздуха. «Сыночка», — так ласково звала маленького Василия мать, — отстранённо и смутно вспомнилось Елене, никогда раньше так не звавшей, даже в мыслях, Ваню. Но родовое, охотниковское, заявляло о себе, пробиваясь к свету родничками сердечной памяти.
Розовенький, пухлый заспанный сын лежал в подвешенной к потолку колыбели на голубом атласном одеяле, голенький, в одной распашонке, сучил пухлыми ножками и гулил с чрезвычайным увлечением, будто бы что-то кому-то рассказывал. Он, видать, недавно проснулся, и его глаза вспыхивали крохотными искорками сонных слёзок. Волосики на голове стояли встрёпанным гребешком. Он настороженно, угрюмовато посмотрел на склонившуюся над ним незнакомую женщину, замолчал, и, показалось Елене, с неудовольствием подвигал пушинками бровей, словно хотел сказать: «Что же ты меня прервала на самом интересном?» «Глядит-то волчонком, как Семён», — ласково подумалось матери, и это странное и не к месту сравнение почему-то показалось ей приятным и правильным.
— Сыночка, — робко, разрывая в горле плёночку, позвала она, протягивая к Ванюшке красные нахолодавшие руки. Он с прежним вниманием смотрел на незнакомку, не гулил и не шевелился. «Ишь, хитрец, притих!» И она решительно подняла его на руки. Он захныкал было, сморщив личико. Елена сразу поняла, что её ладони холодны, и прижала сына к груди запястьями, отогнув ладони от спины и попки сына. Он снова затих и, похоже было, принюхивался к незнакомым душистым запахам волос этой ласковой незнакомки.
Так и сидели они с час — она всё прижимала его к груди, гладила тельце, шептала что-то ласковое и сокровенное, а он строгим мужичком то гулил, то посматривал на неё, словно пытаясь понять, получить какой-то ответ, объяснение. Бабушка предупредила, стукнув в оконце, — пора. Елена поставила малыша в люльку, и — то отойдёт к двери, то вернётся. И только настойчивый стук бабушки заставил Елену выйти прочь. Но ещё раз открыла дверь в пристрой, смотрела, смотрела на сына. Любовь Евстафьевна вынуждена была утянуть её в потёмки двора. Обе плача, расстались у околицы.
Назад к пролётке брела слепо, запиналась, а на взгорке у тракта поскользнулась и упала в сухостойный, свирепо топорщившийся репейник с кустами малины. Вскрикнула. Подбежал испуганный, но натянутый, как струна, Виссарион. Подхватил на руки, и она заплакала — но так, что напугала Виссариона: будто подвывала, как собака, у которой отняли облизанных щенят. Виссарион поморщился, разглядев в потёмках некрасиво собравшуюся на лице Елены кожу. И испугался, что не жалость вздрогнула в его сердце, а чувство досады солоновато-едкой пеленой закрыло зрение души. С невольной грубоватостью вскинул на руках возлюбленную, но тут же спохватился, — не ласково, а тайно-повинно прильнул щекой к её холодному, как будто окаменевшему лбу. Но она поняла его спрятанные чувства, с настойчивостью сползла на землю, высвобождаясь из его упрямо-крепких, не размыкавшихся рук, туго повязала у горла шарф, пошла во тьму, царапая и ломая о камни каблучки промокших насквозь, измазанных суглинком ботиков. Длинная юбка цеплялась за кусты, оставляя на них кусочки белых кружев.
Ехали в Иркутск молча, как это случается в дороге с чужими людьми, которые сразу не понравились друг другу. Под колёсами подпрыгивала и дробно билась в жестяное днище пролётки галька, под копытами вспыхивали искры. Неба не было видно, только маячили вдали холодные электрические огни города. На Великом пути шла извечная и словно бы совершенно равнодушная к людям работа железа и пара.
И ещё несколько месяцев крепился и сдерживался её возлюбленный, не настаивая на скором отъезде, хотя обстоятельства уже требовали твёрдого поступка с его стороны: кончались деньги, а грузинский дед присылал строгие, ультимативные письма с угрозами, что не оставит ему наследства. Виссарион нервничал, порой замыкался в себе, но пойти против любимой не осмеливался. Она, видимо, всё ещё оставалась для него богиней, которой он поклонялся.
Чуткая Елена слышала сердцем, как порой дрожит эта его нетерпеливая нездешняя душа, жаждущая других дорог, других забот, других высот. Она не хотела думать, что же будет впереди: она стала бояться будущего, в котором не будет её маленького сына. Иногда Елене представлялось, что она беспролазно запуталась в своих чувствах и ясно не представляет, чего же ей собственно надо от жизни.
Комментировать