• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
Волчонок – Анненская А.Н. Автор: Анненская Александра Никитична

Волчонок – Анненская А.Н.

(13 голосов: 4.92 из 5)

Наступала весна. Мартовское солнце ярко светит и заметно согревает. Под его живительными лучами снег быстро тает и потоками льется через водосточные трубы на тротуары. На солнечной стороне улицы мокро, но зато тепло, светло, весело; в тени зима еще упорно держится, снег почти не тает…

 

Глава I

Наступала весна. Мартовское солнце ярко светит и заметно согревает. Под его живительными лучами снег быстро тает и потоками льется через водосточные трубы на тротуары. На солнечной стороне улицы мокро, но зато тепло, светло, весело; в тени зима еще упорно держится, снег почти не тает, резкий ветер заставляет людей плотнее кутаться в теплые одежды. Холодно и мрачно в тех закоулках, куда не проникает луч солнца, где приближение весны чувствуется только потому, что зимняя стужа сменяется сыростью… В одном из таких забытых солнцем закоулков, в подвале большого пятиэтажного дома, окружавшего своими громадными флигелями крошечный дворик, сидел, сгорбившись над работой, человек, который по-видимому сильно нуждался в живительном луче тепла и света. Мертвенно-бледный, с истомленным лицом и красными воспаленными глазами, он с лихорадочной поспешностью нашивал бантики и пуговки на щегольские дамские ботинки; с полдюжины таких же ботинок разных размеров и фасонов, расставленных на большом почерневшем от времени столе, и множество деревянных колодок, валявшихся в углу комнаты вместе с обрезками подошвы, кожи и прюнели, ясно показывали, что это был башмачник, а бедная обстановка его сырой, мрачной, низкой комнаты и разноцветные заплатки, покрывавшие одежду его, говорили о плохих заработках, о суровой нужде. Несмотря на торопливость, с какой бедняк действовал иглой, ему по временам приходилось прерывать работу: удушливый кашель мучил его, он хватался рукой за грудь и красные пятна выступали на его впалых щеках.

– Ишь ты, как замучился, Павлуша, – раздался из глубины комнаты голос женщины: – хоть бы отдохнул; право, совсем изведешься!

– Отдохнуть! Кончу, так отдохну, – хмуро отвечал башмачник: – сама знаешь, сегодня надо работу нести, так чего там: «отдохни!»

– Можно и завтра снести работу; беда не велика, что один день просрочишь, – возразила женщина: – хозяин, кажись, добрый – придешь, поклонишься, авось, не взыщет с больного человека.

– Еще кланяться! Очень нужно! – проворчал башмачник.

Новый припадок кашля прервал слова его.

Авдотья, так звали женщину, знала, что спорить с братом бесполезно; она махнула на него рукой и вернулась к своему занятию – мытью в корыте каких-то лохмотьев, составлявших все белье семьи.

Дверь скрипнула; в комнату вошел маленький человек, неся в руках кусок хлеба, бутылку квасу и пару селедок. Мы говорим маленький человек, а не мальчик потому, что в этом крошечном существе не было, по-видимому, ничего детского: одет он был в большие сапоги, в длинный чуть не до пят балахон, в огромную закрывавшую уши шапку, и взгляд его сереньких глазок был не по летам серьезен.

– Принес, тетенька! – проговорил он, опуская свою ношу на деревянный табурет возле печки и освобождаясь от шапки, видимо тяготившей его.

– Принес Илюша? Ну, и ладно! – добродушно отозвалась Авдотья. – Сейчас у меня обед будет готов, картошка уже сварилась.

Через несколько минут вся семья сидела за обедом, состоявшим из вареного картофеля с селедкой да из хлеба с квасом. Авдотья ела быстро и почти все время говорила, хотя никто не отвечал ей. Илюша чинно, не торопясь, проглатывал кусок за куском и сосредоточил все свое внимание на этом приятном деле. Павел почти не дотрагивался до пищи: ему сильно нездоровилось, он едва сидел.

– Вот и посуду не буду мыть, – говорила Авдотья: – надо скорей бежать к Шустовым; у них сегодня много гостей, ужин, велели придти кухарке помогать.

– А где они живут? – спросил Павел.

– На Офицерской, – ты разве не помнишь? Мы ведь у кумы Анисьи там в гостях были?

– Не помню. Я думал, не по дороге ли тебе в Гостиный двор. Я работу кончил, а нести не могу, совсем разломило.

– Ах ты напасти! – всплеснула руками Авдотья. – Как тут быть? Кабы не такой случай, я бы сходила, мне что! Да нельзя: господа хорошие, Шустовы-то заплатят, да и куме надо услужить! Или, может, не ходить? Твою работу снести?..

– Илья снесет! – коротко отозвался башмачник, которого видимо раздражала болтливость сестры.

– Снесу, – проговорил мальчик, дожевывая последний кусок хлеба.

Башмачник связал в большую тряпку с десяток пар оконченных ботинок.

– Ты знаешь дорогу? Помнишь магазин? – обратился он к сыну.

– Знаю, – отвечал тот, снова нахлобучивая свою огромную шапку.

– Отдашь работу, получи шесть рублей, слышишь, беспременно шесть! Назад пойдешь, купи восьмушку чаю, фунт сахару да косушку водки, понял?

Мальчик вместо ответа кивнул головой, отчего шапка сдвинулась ему на глаза, взял в руки узел и твердой, неторопливой походкой вышел из комнаты.

– Деньги-то, Илюша, получи! Да не потеряй! Спрячь за пазуху да рукой придерживай! Смотри, голубчик, не потеряй! Да дорогу-то ты хорошо ли знаешь? – кричала ему вслед тетка, но он не счел нужным остановиться и ответить ей.

Ходить по улицам Петербурга с довольно тяжелыми ношами, получать, платить деньги, делать покупки – все это было не новостью для Илюши. Хотя ему еще не было девяти лет, но он уже давно принимал участие в трудах взрослых, в их стараньях заработать кусок хлеба. Мало того: для него, можно сказать, совсем не существовало того беззаботного детства, когда ребенок не знает, на что нужны деньги, когда он думает, что стоит попросить папу и все, чего хочется, явится. Будучи двух лет, он вечером встречал мать, ходившую на поденную работу, вопросом: «Ну, сто, полючила деньги?» Трех лет, он при виде своей новорожденной сестрицы, серьезно заметил отцу: «Зачем она нам? Чем мы ее кормить будем?»; пяти лет, он знал все окрестные лавки, умел делать все мелкие хозяйственные покупки и в случае надобности выпросить у лавочника в долг фунт хлеба, сальную свечку, несколько кусков сахару. Отец его был, как мы видели, трудолюбивый и даже искусный башмачник, но человек очень слабого здоровья. Жена его тоже не прочь была трудиться, чтобы поддерживать семью, но, несмотря на все усилия, им никак не удавалось выбиться из бедности. Каждый год у них рождались дети; все они, кроме Илюши, жили год, два и умирали после более или менее продолжительной болезни. Эти болезни и затем похороны стоили денег; уход за несчастными малютками отнимал у матери и время, и силы, а тут еще каждую весну и осень Павел схватывал простуду и хворал по несколько недель. Бедная женщина не могла долго выносить такой тяжелой жизни и за год до начала нашего рассказа умерла, оставив мужу, кроме Илюши, еще маленькую двухнедельную дочку. Павел совсем растерялся, оставшись без жены с двумя детьми. К счастью, на помощь ему явилась сестра его, словоохотливая, суетливая Авдотья. Она оставила место кухарки, которое занимала до тех пор, и согласилась жить с братом, чтобы нянчить его малютку и исполнять все несложные работы его бедного хозяйства. Через полгода малютка умерла, но Павел был так слаб и хил, что добрая Авдотья не решалась оставить его.

– Совсем он ледащий человек, – говорила она своим кумушкам, распивая с ними кофе, – один день работает, а два лежит; я его и горяченьким накормлю, и одежду ему справлю, и белье помою, – без меня он совсем пропадет.

Павел чувствовал, как великодушно поступает сестра, отказываясь ради него от сытой жизни в барском доме; он чувствовал, как много добра делает она и ему, и его ребенку. Словами он никогда не благодарил ее: он был человек молчаливый, скрытный, но он напрягал все свои силы, чтобы как можно больше зарабатывать и тем избавить ее от слишком больших лишений, доставить ей сколько-нибудь довольства. Заработок его, действительно, увеличивался, но с тем вместе здоровье его все более ослабевало. Страшная, неумолимая болезнь подтачивала силы его; доктор, к которому он, по совету сестры, обратился за лекарством от кашля, послушав его грудь, заметил по-немецки своему помощнику: «Дурак, пришел лечить кашель, а у него чахотка в последнем градусе, до лета не протянет». Он имел деликатность не перевести эту фразу больному, а просто прописал ему какое-то успокоительное лекарство и пообещал, что, «когда наступит тепло, все пройдет». И бедный больной, задыхаясь от кашля, дрожа от лихорадки, мечтал, что скоро выздоровеет, что ему удастся получить заказы еще в одном магазине, что он возьмет себе в помощники мальчика, да Илюшу понемногу будет приучать к работе, и заживут они отлично: Авдотье он купит шерстяное платье, всякий день будут чай пить, возьмут квартиру получше…

Отослав Илюшу с заказом и оставшись один в комнате, он утешал себя теми же мечтами, хотя болезнь давала себя чувствовать сильнее, чем когда-нибудь: он ослабел до того, что не мог подняться с постели напиться, а между тем его мучила жажда, и внутри все как-то горело и болело.

Возвратясь домой с деньгами и покупками, Илюша увидел, что отец совсем болен. Он не испугался и не расплакался, как сделали бы многие дети его возраста. Видеть больных, и даже ухаживать за ними, было для него не в диковину. Он сходил к соседям, достал кипятку, умелой рукой заварил чай, напоил отца, сам с удовольствием выпил две больших чашки, затем, пододвинув свой тощий матрасик к постели больного, сказал:

– Тятька, я спать лягу; коли тебе понадобится что, ты меня разбуди, – и через несколько минут заснул спокойным сном, не забыв перед тем погасить маленькую керосиновую лампочку, «чтобы даром не горела».

С этого дня Павел уже не вставал с постели. Авдотья сразу поняла, «что он не жилец на этом свете», и пожалела отвозить его в больницу. «пусть хоть умрет в своем углу да спокойно» – говорила она соседкам, приходившим навещать ее. А он, в редкие минуты сознания, продолжал мечтать о новой квартире, о новых заработках; мысль о смерти ни разу не приходила ему в голову. И умер он с этими мечтами – тихо, спокойно…

Бедным людям некогда долго оплакивать своих покойников. Похоронив брата, Авдотья немедленно принялась продавать все небольшое имущество покойного, чтобы выручить деньги, истраченные на похороны, и в то же время обдумывала, как лучше устроить судьбу свою и маленького племянника, оставшегося на ее попечении. Жить на квартире и заниматься поденной работой казалось ей невыгодно; она решилась опять взять место кухарки, но с тем, чтобы ей позволили держать мальчика при себе, пока он не подрастет настолько, что его можно будет отдать в ученье к какому-нибудь мастеру.

Илюша был сильно поражен смертью отца. На своем коротком веку он видал уже много смертей; но когда умирали его маленькие братцы или сестрицы, он почти нисколько не жалел о них: это все были такие маленькие, беспокойные, плаксивые существа, не дававшие ему спать по ночам и надоедавшие ему днем своим криком; когда умерла мать, он был огорчен, но последние месяцы своей жизни она была очень раздражительна, часто бранила и даже била его, а взамен ее явилась тетка Авдотья, – такая добрая, веселая и ласковая, что он скоро забыл о своей матери; и теперь, пока тело отца стояло в комнате, он относился довольно спокойно ко всему происходившему, даже не заплакал, прощаясь с покойником, чем привел в сильное негодование двух-трех соседок.

– Ишь, болван бесчувственный, – толковали они, – и не плачет!

Только вернувшись с похорон в свою комнату, мальчик почувствовал, что лишился чего-то дорогого, незаменимого; смутное сознание сиротства и одиночества вдруг охватило его; он забился в угол и растерянно оглядывался кругом, точно каждая вещица этой бедной комнатки не была давным-давно известна ему.

В эту минуту дверь с шумом растворилась, вошла Авдотья в сопровождении нескольких соседей и соседок, которым она продала убогую меблировку комнаты. Накануне она до изнеможения торговалась за всякий табурет, за всякую деревянную ложку, теперь все переговоры были уже кончены, даже деньги получены, и новые владельцы спешили унести к себе вещи. Илюша, неподвижно стоя в своем углу, видел как постепенно исчезала посуда, праздничное платье отца, его постель, скамейки, стул… Комната все больше и больше пустела, а с тем вместе росло и тяжелое чувство мальчика. Вот уже все вынесено, остался только большой рабочий стол Павла. Двое мастеровых подошли к нему, взяли его за оба конца и собирались вынести вслед за остальными.

Илюша не мог дольше терпеть; он подскочил к столу, ухватился за край его и сердитым голосом закричал:

– Не трогайте! Это тятькин стол!

Мастеровые сначала удивились, а потом рассмеялись.

– Был тятькин, а теперь мой стал, – заметил один из них, – твоему тятьке, небось, теперь столов не нужно! Пусти-ка, мальчик!

– Не дам, не пущу! – кричал Илюша.

Он лег грудью на стол и обхватил его обеими руками.

– Что это ты, Илюша? – засуетилась Авдотья, подоспевшая на шум. – Пусти стол, Степан Иванович купил его, и деньги мне вчера заплатил, нам с тобой этот стол не нужен, у нас будут столы; пусти, пусти, батюшка, не задерживай!

Не слушая увещаний тетки, мальчик продолжал держаться за стол, упорно повторяя: «Тятькин стол, не отдам!»

Мастеровые силой оттащили его и поспешно унесли стол, пока Авдотья и соседки удерживали мальчика и наперерыв объясняли ему, зачем и кому проданы все вещи. Мальчик не слушал никаких объяснений: он сознавал одно, что кругом его что-то опустело, что-то исчезло, что-то кончено; ему было и жаль, и страшно, и досадно на окружавших людей, точно они были виноваты в том тяжелом чувстве, какое он испытывал.

– Ну, вот, все вынесли, – заметила Авдотья, когда стол был благополучно выпровожен из комнаты. – Все вынесено, – повторила она. – Пойдем, Илюша, к Аграфене Петровне: она нам даст у себя угол пока, и блинков у нее поедим, помянем покойника, пойдем.

– Не хочу! Не пойду! – вскричал мальчик. Он вырвался от тетки, забился в угол комнаты и исподлобья, сердитыми глазами смотрел на присутствовавших.

– Ишь зверь какой, прости Господи! – заметила одна из соседок. – И чего это он?.. Прощаясь с отцом, не плакал, а тут – на, стола дрянного пожалел…

– Что с ним поделаешь: известно, дитё неразумное! – добродушно заметила Авдотья.

Женщины пошли к Аграфене Петровне, чтобы помянуть за блинами покойного, а Илюша остался один в пустой комнате. Долго стоял он в углу и все те же чувства тяжелым камнем давили его маленькое сердце. Ни тогда, ни после не мог бы он сказать, о чем думал все это время, отчего не шел он к тетке, к людям; он не рыдал, не плакал, но у него было очень горько на душе, и не хотелось ему показывать этого горя другим…

Уже почти вечером пришел он в комнату старой торговки Аграфены Петровны, предложившей Авдотье с мальчиком пожить у нее до приискания места. Авдотья встретила его, по своему обыкновению, ласково и тотчас же пододвинула целую тарелку блинов. Илюша молча сел, молча прислушивался к нескончаемой болтовне двух кумушек, а на сердце его было все также тяжело…

Глава II

У Авдотьи было много знакомых среди прислуги; те господа, у которых она работала поденно, пока жила с братом, знали ее за женщину честную и трудолюбивую: ей не трудно было бы найти себе хорошее место, если бы она была одна, без ребенка; с мальчиком же многие не хотели брать ее к себе. День проходил за днем, а она все жила в углу у Аграфены Петровны, возбуждая сожаление всех соседок.

– Вот уж навязала ты себе обузу, Авдотьюшка, – толковали кумушки. – Диви бы свой ребенок, а то с чужим возись!..

– Что делать, – вздыхала Авдотья: – не бросить же мальчишку: ведь не чужой он мне, – родного брата сын! Конечно, без него я давно бы пристроилась… Вон, у генеральши Прокудиной десять рублей дают кухарке, и меня бы с радостью взяли, кабы не он…

Илюша слышал эти разговоры, и досадно, и обидно было ему. Пока жив был отец, мальчику никогда не приходило в голову, что он может быть в тягость взрослым; он рано начал исполнять разные мелкие домашние работы и таким образом почти зарабатывал свое скудное пропитание. А теперь оказывается, что он никому не нужен, что из-за него тетка терпит лишения, что он мешает ей устроиться…

– Ищи себе места без меня, – говорил он ей, слыша ее жалобы: – зачем тебе меня брать? Я один буду жить!

– Эх, ты, дурачок, – добродушно отвечала Авдотья: – разве ребенку одному можно жить?! Подожди, найду место и с тобой!

Илюша пытался доказывать, что этого не нужно, что он может отлично жить один, то зарабатывая копеечку-другую, то выпрашивая милостыню; но все присутствовавшие смеялись над ним, называли его дураком, мальчишкой, и ему приходилось молча хмуриться, составляя втихомолку разные планы самостоятельной жизни.

Наконец, недели через три напрасных поисков, Авдотья вернулась домой, сияющая, довольная.

– Ну, слава тебе Господи, нанялась, – объявила она. – И с мальчиком берут, завтра приходить велели! Надо тебе, Илюша, хорошенько вымыться да почище одеться! Пожалуйста, ты веди себя умненько, будь тих, почитай хозяев, а то из-за тебя и меня прогонят!

Илюша, по своему обыкновению, молча выслушал наставление тетки, но в душе вовсе не разделял ее радости: жизнь в доме незнакомых хозяев, при которых надобно вести себя не обыкновенно, а как-то особенно, нисколько не манила его.

На другой день, с раннего утра, Авдотья принялась приводить своего племянника в порядок. Она до того мыла и терла его, что уши его разгорелись, как на морозе, щеки раскраснелись и все лицо начало лосниться точно намазанное маслом. С волосами мальчика тетке пришлось возиться очень долго: упрямые вихры его все торчали кверху и никак не хотели понять, что им всегда следует смиренно склоняться вниз. Наконец, только с помощью кваса их удалось пригладить. Вся эта операция была, конечно, очень неприятна Илюше. Новая, сильно шуршавшая ситцевая рубашка и отлично вычищенные, хотя и с заплатками, сапоги не развеселили его, и он поплелся за теткой «к хозяевам» в самом унылом расположении духа. Всю дорогу Авдотья толковала ему о том, как он должен быть почтителен и покорен со всеми живущими в доме, где она будет служить, и напугала мальчика до того, что, придя туда, он не смел поднять глаз, не смел шевельнуться. Он не видел, на самом ли деле так богата квартира господ, как рассказывала тетка, не видел, доброе или злое лицо у барыни, к которой привела его Авдотья. Первые минуты он даже не слышал и не понимал ничего, что его тетка говорила с этой барыней, но потом понемногу сообразил, что речь шла о нем.

– У меня кухня большая, – говорила госпожа Гвоздева: – место ему будет; только уж ты смотри, Авдотьюшка, чтобы он не шалил, дурачеств никаких себе не позволял, и в комнаты его не пускай. Может, он у тебя и недурной мальчик, но я своим детям не позволяю играть с простыми детьми.

«Ишь, какая! – подумал Илюша: – не позволяет своим детям со мной играть, да я, может, и сам-то не захочу играть с ними!»

Он исподлобья взглянул на барыню, и, должно быть, взгляд его был не очень дружелюбен, так как барыня заметила:

– Как он сердито глядит! И исподлобья!.. Это дурной признак! Он у тебя, верно, злой, упрямый?

– Ах, нет, сударыня, как можно, – поспешила возразить Авдотья: – он добрый мальчик, только, известно, боязно ему перед вами… Илюша, поцелуй ручку у барыни, скажи, что постараешься заслужить ее милость!

Илюша с недоумением посмотрел на тетку и не двинулся с места. Церемония «целованья ручки» была совершенно ему неизвестна, и он не чувствовал ни малейшего желания проделывать ее.

Барыне, уже протянувшей было «ручку», пришлось убрать ее обратно, а Авдотья поспешила оправдать племянника его дикостью, глупостью, неумением обращаться с господами.

– Нет, он, должно быть, недобрый мальчик, – заметила барыня: – ишь каким волчонком глядит! Как есть волчонок!

Название волчонок, случайно данное барыней Илюше, оказалось до того подходящим к нему, что вскоре никто в доме иначе не называл его. Ой не понравился никому у Гвоздевых; все, как и барыня, сразу порешили, что он угрюмый, сердитый, злой мальчик. А между тем Илюша был далеко не зол, только очень уж не по сердцу пришлась ему жизнь в чужом доме. Конечно, просторная, светлая кухня, на стенах которой блестели полки с медной посудой, была несравненно красивее того полутемного, сырого подвала, где он жил с отцом; конечно, остатки кушаний, которые позволяли ему съедать с господских тарелок, были гораздо вкуснее его прежней пищи – картофельной похлебки и гречневой каши, – но зато там, в этом мрачном подвале, за этим скудным обедом, он был член семьи, он понимал семейные горести и радости, он сочувствовал им, он знал, что отец с матерью не пожалеют поделиться с ним последним куском хлеба, и сам, по мере сил, старался помогать им в их трудах, а когда сил не хватало, то хоть мечтал о том, что поможет им впоследствии, когда вырастет.

– Спи, Илюша, – говорила, бывало, мать, укладывая его спать: – а я тебе к празднику рубашку новую сошью, розовую, красивую!

– А себе, мамка, сошьешь? – спрашивал ребенок.

– Нет, родимый, я и в старом похожу. Вот ужо вырастешь ты большой, тогда накупишь мне нарядов, а теперь и так хорошо.

– Накуплю, – уверенным голосом говорил Илюша и засыпал, мечтая о тех красивых платьях, какие он подарит матери, как только подрастет.

– Вот еще годка два-три промаяться, тогда Илью присажу за работу, так легче будет! – вздыхал Павел, принимаясь за новую спешную работу.

И Илюша с гордостью думал, как он станет шить сапоги вместе с отцом, как много денег заработают они вдвоем…

Под сердитую руку отец и даже мать частенько били его; мальчик плакал от боли, но нисколько не чувствовал себя оскорбленным: отец бил всегда за дело, за какую-нибудь шалость, за небрежность, за рассеянность, и Илюша чувствовал, что заслужил наказание и что при старании может избежать его. Мать часто била просто потому, что была утомлена непосильной работой, раздражена писком детей и хотела на ком-нибудь сорвать сердце. Прибивши мальчика, она сейчас же начинала жалеть его, сейчас же старалась загладить свою несправедливость или лаской, или лишним кусочком съестного, и при этом сама она была всегда такая жалкая, бледная, истомленная, что нельзя было сердиться на нее.

В чужом доме Илюша был сыт, не терпел ни холода, ни побоев; но он как-то сразу почувствовал, что здесь он чужой, лишний, никому ненужный.

– Вот навязали вы себе обузу, – замечали Авдотье ее знакомые кухарки и горничные: – без мальчишки на всяком месте дали бы вам восемь, девять рублей, а теперь должны жить за шесть.

– Ну, что делать, не бросить же ребенка! – вздыхала Авдотья, и казалось, как будто ей отчасти жаль, что детей нельзя выбрасывать на улицу вместе с сором.

– Ну, чего ты суешься под ноги? – ворчал лакей, выталкивая Илюшу из того уголка, куда он забился, чтобы никому не мешать.

– Фу ты, Господи, присесть никуда нельзя, везде мальчишка свои вещи накидал, – кричала горничная, сбрасывая со стула шапку, которую Илюша только что успел на него положить.

Иногда, от нечего делать, лакеи и горничные принимались дразнить мальчика и строить над ним разные штуки.

– Илюшка, – говорил лакей: – на, съешь сладкий пирожок!

Мальчик откусывал большой кусок пирога, а он оказывался весь обмазан горчицей; Илюша плевался, плакал, бранился, а вся кухонная компания помирала со смеху.

– Слушай ты, волчонок, говорила горничная: – барыня зовет тебя, иди скорей; да ну же, скорей!

С сильно бьющимся сердцем шел мальчик в комнаты, вход в которые был ему запрещен, и робкими шагами подходил к барыне.

– Что ты тут шляешься, мальчишка! – кричала она на него. – Тебе здесь не место, иди в кухню!

И опять громкий, дружный смех прислуги встречал ребенка, когда он, униженный, пристыженный, возвращался в кухню.

Можно себе представить, как раздражали мальчика подобные выходки! Он готов был избить своих обидчиков, а между тем чувствовал, как мал и бессилен был он сравнительно с ними! Особенно оскорбляло его отношение тётки к его неприятностям. Она как-то не понимала, что насмешки могут оскорблять ребенка; она смеялась вместе с другими и только иногда добродушным голосом замечала какому-нибудь слишком расходившемуся лакею.

– Полно вам, Федот Матвеевич, ну, что вы пристали к ребенку? Известно, он глуп, где же ему что понимать!

Илюше же она делала строгие выговоры, когда он бранился или злился на кого-нибудь.

– Дурак ты, дурак, – говорила она: – с тобой шутят, смеются, а ты сердишься! Рад бы был, что не бьют, вон не гонят, а он, на-ка, еще обижаться! Какой важный барин!..

– Да я не хочу, чтобы они надо мной смеялись, ты им не вели! – угрюмо отвечал Илюша.

– Как же я могу не велеть им, – рассуждала Авдотья: – разве они меня послушаются? А неужели мне из-за тебя ссориться с ними? Как это можно! Я ссор не люблю, хочу со всеми жить в мире… И ты, коли умен, так старайся всем угождать: они смеются – и ты смейся; бранят тебя, а ты молчи; коли и побьют, так не беда: поплачь в уголке, чтобы никто не видал, а в глаза всем гляди весело, – вот и будет тебе хорошо!

Илюша умолкал и уходил от тетки, но чувствовал, что не в состоянии исполнить ее наставлений. Не обижаться, когда его оскорбляют, смотреть весело в глаза и угождать тем, кто бранит и бьет – это было свыше сил его. Он понимал, что с большими ему не справиться, так как они сильнее его, но он все-таки не мог не злиться на них, и все угрюмее и угрюмее становилось его маленькое личико, все больше привыкал он хмурить лоб и глядеть исподлобья, все больше походил он на маленького, сердитого волчонка…

«Ишь, что выдумала! – рассуждал он сам с собой: – поплачь потихоньку, а гляди при всех весело… Да разве это можно? Это только большие умеют, и как это они делают?..»

И мальчик, из своего уголка наблюдал, как большие умели хорошо притворяться. За глаза все они бранили друг друга, а в глаза казались первейшими друзьями. Все находили, что барин скуп, а барыня зла и капризна, но все наперерыв старались угождать и барину, и барыне, все в глаза называли их добрыми, обещали в точности исполнять все их приказания, а придя в кухню, смеялись над этими приказаниями.

– Тётка, а тётка, – спрашивал Илюша: – ты зачем же сказала барыне, что делала вчера соус, как она велела? Ведь ты не так делала?..

– Ну, что ж, что не так? Кабы я по ейному сделала, вышла бы гадость, сама бы она раскричалась да разворчалась, а я сделала по своему – вот и хорошо…

– Так зачем же ты ей так не сказала? Ты, значит, ее обманула?

– Обманула! Эка редкость – что обманула! Без обмана на свете не проживешь! Ты еще мал, не понимаешь этого; ужо, подрастешь, поймешь.

– А тятька говорил, не надо обманывать?

– Ну, что твой тятька! Много он без обмана-то нажил? Сам на работе надорвался, да и тебя нищим оставил!

Илюша помнил, как тяжела была жизнь его семьи, и все-таки его тянуло назад к этой жизни, и когда среди веселой болтовни и сплетен кухонной компании ему представлялся в воображении угрюмый, молчаливый, неласковый отец, он чувствовал, что с радостью пошел бы за ним, оставив добродушную, словоохотливую тётку, что приказания отца, легче и приятнее было бы слушать, чем ее наставления.

Глава III

Помня строгое запрещение барыни, Илюша все время проводил в кухне или в людской, и не ходил в комнаты. Он даже плохо знал, из кого именно состоит семейство его хозяев. Барыню он видал несколько раз, и всякий раз ее суровый, гордый вид пугал его. Иногда в кухню забегали два мальчика его лет или немножко постарше, – резвые, шаловливые. Они кричали на прислугу, топали ногами, если приказания их не скоро исполнялись, и старший из них один раз даже ударил по лицу горничную, которая хотела отвести его от горячего самовара. Мельком видал Илюша барина; знал он из рассказов прислуги, что этот барин иногда очень добр, готов отдать все понравившемуся человеку, а иногда до того сердит, что все в доме дрожат перед ним; знал, что, кроме мальчиков, у господ есть еще дочка, – некрасивая, болезненная, нелюбимая матерью девочка; что для присмотра за детьми нанимают гувернанток; и что гувернантки эти беспрестанно меняются.

– Мамзель-то опять уходит, – не раз говорили при нем в кухне. Еще бы, кто у нас уживется! Такие балованные дети, такие озорники, что страсть!

Знал Илюша, что этим озорникам очень часто покупают разные необыкновенно хорошие вещи, вроде громадных деревянных лошадей, слонов, ворочающих хоботами, солдатиков с палатками и пушками; иногда, когда он слышал рассказы обо всех этих диковинках, у него являлось сильное желание пробраться в детскую и хоть одним глазком взглянуть на них, но тут рождалась мысль: «А что как прогонят, обругают?» – и он не поддавался искушению.

Настало лето. Семейство Гвоздевых переехало на свою дачу в окрестностях Петербурга. Илюша, вместе со всей прислугой, перебрался туда же. В первый раз в жизни проводил мальчик лето не в городе, а на свежем воздухе, среди зелени и цветов. На каждом шагу представлялись ему новые, невиданные картины, приводившие его в восторг. Он осторожными шагами ходил по чисто выметенным дорожкам цветника, останавливался перед каждым вновь распускавшимся цветком и любовался им, не смея дотронуться до него рукой, чтобы не испортить его. Закинув назад голову и широко раскрыв рот от удивления, следил он за смелым полетом жаворонка в поднебесье, прислушивался к его звонкой песни. Кормление кур, доенье коров, косьба – все это было интересной новостью для ребенка, который всю свою жизнь провел на грязных дворах и в тесных переулках Петербурга. Теперь уже никто из домашних не находил, что он мешает, что он занимает много места.

Утром, пока господа еще спали, он бежал уже в сад; садовник, работавший там, хотел сначала гнать его, что мальчишка что-нибудь испортит, но потом рассудил, что лучше воспользоваться его любовью к цветам и заставить его помогать себе. Илюша был этому радехонек. Он поливал клумбы, полол сорную траву, подвязывал цветы, делал все, что приказывал садовник, и часа два-три незаметно пролетало для него в приятной работе Как только шторы на окнах хозяйских комнат поднимались и лакей вносил на обтянутый полотном балкон чайный прибор, Илюша спешил убежать из сада: он считал этот сад как бы продолжением барских комнат и боялся, что из сада его прогонят так же, как гнали из этих комнат. Наскоро перекусив чего-нибудь у тетки, он уходил подальше от дома, – в рощу, на луг (полей, засеянных хлебом, вблизи дачи не было), на берег речки, светлые струйки которой так приветливо журчали, так красиво нежились на солнце. Там никто не мешал ему всем любоваться, все разглядывать, валяться на мягкой траве, взлезать на деревья. Если какая-нибудь компания дачников показывалась невдалеке, он отходил прочь или прятался. Встречались ему во время его прогулки и мальчики одних с ним лет, – бедно одетые, видимо не господа; некоторые из них пытались вступить с ним в разговор, но Илюша сторонился от них, неохотно отвечал на их вопросы и ясно выказывал свое нежелание завязывать с ними знакомство. Дело в том, что в первый же день переезда на дачу, мальчик вызвал сильные насмешки своим полным незнанием деревенской жизни.

– Тетенька, глянь какая птичка! Поет она? – спросил он, указывая на пеструю бабочку, усевшуюся на ветке дерева, подле самого кухонного окна.

Вся кухонная компания громко расхохоталась; никто не объяснил мальчику, что это было за насекомое; его просто назвали дураком, а лакей – большой шутник и остряк – начал рассказывать ему разные небывальщины об этой чудной «птичке».

Эта и подобные ошибки мальчика вызывали постоянные насмешки, которые очень оскорбляли Илюшу, и, чтобы не подвергаться им, он решился никому не поверять своих новых впечатлений, ни у кого ни о чем не спрашивать, а просто смотреть и слушать.

На даче Илюше пришлось познакомиться с маленькими барчатами, которых так оберегали от его общества в городе. Иногда дети вставали раньше обыкновенного и выходили в сад, пока он еще помогал садовнику работать. Мальчики весело бежали по аллее, крича, смеясь, перегоняя и нередко толкая друг друга. Они рвали и ломали цветы, показывали языки сопровождавшей их гувернантке, кричали на садовника, одним словом – вели себя такими неприятными детьми, что при первой же встрече с ними Илюша подумал:

«Еще она – „она“ в его мыслях значила барыня – говорила, чтобы я не смел играть с ними, да я и сам не захочу с ними знаться! Ишь, как смяли всю клумбу!»

Девочка, дочь хозяев, произвела на него совсем другое впечатление: она никогда не принимала участия в шумных играх братьев, а обыкновенно шла тихонько или рядом с гувернанткой, или сзади всех.

«Да она, кажется, совсем не барышня!» – подумал Илюша, увидев ее в первый раз. Барышня по его понятиям должна была иметь важный, гордый вид, а маленькая Зиночка Гвоздева казалась скорее жалкой, чем важной. Одетая в нарядное платьице с открытой шейкой, с голыми ножками, она дрожала от утренней свежести и беспрестанно болезненно подергивала худенькими плечиками; красноватые, как будто припухшие глаза ее не выносили яркого солнечного света – она то моргала ими, то щурила их; скорая ходьба вдогонку за убегавшими мальчиками видимо утомляла ее, – она останавливалась, отставала от гувернантки и тогда гувернантка сердито толкала ее или дергала за руку. Вообще гувернантка эта, едва осмеливавшаяся делать какое-нибудь замечание своим балованным воспитанникам, обращалась крайне грубо с бедной девочкой.

Один раз Зиночка, заглядевшись на работу садовника, пересаживавшего какое-то растение из одной клумбы в другую, ступила на сырую землю и запачкала свой нарядный серенький ботинок. Заметив это, гувернантка со всей силы дернула ее за руку и сердито заговорила с ней на каком-то непонятном Илюше языке. Зиночка закрыла лицо руками и горько заплакала. В эту минуту дверь комнат отворилась и на балконе показалась сама барыня.

– Что такое, что Зина опять плачет? – сердитым голосом проговорила она. – Зина, приди сюда!

Девочка с видимой неохотой подошла к матери, и Илюша вслед за ней прокрался к балкону.

– Зина, – строгим голосом проговорила барыня: – сколько раз говорила я тебе, чтобы ты не смела никогда плакать в саду. Ты, кажется, хочешь, чтобы все соседи видели твои капризы? А я этого вовсе не хочу! Пошла вон, я попрошу mademoiselle запереть тебя на целый день в классной комнате! Дрянная плакса!

Сердитая гувернантка потащила громко рыдавшую девочку в комнаты, а Илюша с этой минуты почувствовал необыкновенную жалость, даже нежность, к бедной, обиженной Зиночке. Ему очень хотелось поговорить с ней, позабавить ее чем-нибудь, но он вскоре увидел, что это довольно трудно исполнить.

Дети всегда с удовольствием поглядывали, как садовник с Илюшей поливают сад. Как-то раз им вздумалось самим приняться за эту работу. Мальчикам тотчас же принесли хорошенькие маленькие лейки и приказали Илюше наполнять эти леечки водой из его большой лейки. У Зины не было леечки, она стояла посреди дорожки и с грустью поглядывала на забаву братьев.

– Жорж, дай мне немножко пополивать, – попросила она одного из братьев.

– Я сам хочу, лейка моя! – отвечал мальчик.

– Толя, дай мне твою леечку, на одну только минутку! – обратилась девочка к другому брату.

– Ишь, что выдумала, ободранная кошка, – вскричал грубый мальчик: – пошла прочь с дороги, а то я всю воду на тебя вылью. – И он замахнулся на нее лейкой.

Зина отошла прочь, и Илюша заметил на глазах ее слезы. Он быстро побежал в кухню, выпросил у тетки большой старый чайник, наполнил его водой и поднес Зиночке.

– На, поливай, – проговорил он.

Зина взяла чайник, и глазки ее заблестели от удовольствия.

– Пойдем, я тебе покажу, какие цветы надо полить, – продолжал Илюша, помогая девочке поддерживать тяжелый чайник.

Зина готова была идти за ним, но в ту минуту раздался голос Жоржа:

– Зина, ты зачем это с мальчишками разговариваешь? Постой-ка, я маме скажу!

Девочка отошла от Илюши, но слабые руки ее не могли сдержать чайника в равновесии; он пошатнулся и несколько капель воды пролилось на ее платье. Гувернантка тотчас заметила это, вырвала чайник из рук девочки, выплеснула воду на землю, а Зиночку усадила возле себя на скамейку. Илюша видел печальное лицо девочки, но подойти к ней не осмеливался.

Через несколько дней после этого ему удалось оказать более важную услугу Зиночке. Сердитая гувернантка не ужилась у Гвоздевых и ушла от них. Недели две детям позволяли играть в саду одним, без присмотра старших. Зиночке от этого было еще хуже, чем от строгости гувернантки: братья постоянно обижали ее, они были гораздо сильнее ее, и она не могла от них защищаться; если же она жаловалась матери, та говорила, что она плакса, капризница, недотрога, и наказывала ее же, а мальчикам не делала даже замечания за их грубость. Раз утром Жорж вздумал играть в лошадки и запряг Зиночку. Девочка не любила бегать, она была слабого здоровья и усиленное движение утомляло ее.

– Я не хочу, я устала! – пропищала она, пробежав одну аллейку.

– Нет, ты должна! Папа ведь велел тебе вчера бегать и играть с нами… Я скажу папе, что ты его не слушаешься. Ну, беги же! Но-о! Пошла!

Зина пробежала еще немножко.

– Я не могу, я, право, не могу! – говорила она, задыхаясь.

– Не можешь? Так я же тебя!

Злой мальчик замахнулся прутом, заменявшим ему кнут, и со всей силы ударил по голой руке девочки. Зина вскрикнула от боли.

– Так тебе и надо, – не унимался Жорж. – Вот тебе и еще… – Он замахнулся во второй раз, но вдруг чья-то рука выхватила у него хлыст и он увидел перед собой Илюшу, с лицом, раскрасневшимся от гнева, со сверкающими глазами.

– Не смей ее трогать! – повелительным голосом проговорил маленький защитник Зины. – Если ты хоть пальцем ее тронешь, я тебя отдую этой палкой – он показал большую палку, которую держал в руке, – я ведь сильнее тебя!

Неожиданное вмешательство Илюши, его решительный тон и сердитое выражение лица до того поразили детей, что они совсем растерялись. Жорж, отчасти чувствовавший себя виноватым, отчасти испугавшийся палки своего противника, бросил вожжи, за которые держал сестру, и убежал, ворча что-то под нос. Зиночка плакала и от боли, и от страха, как перед своим притеснителем, так и перед защитником, и поспешила спрятаться в беседку, чтобы мать не заметила ее слез и не наказала ее.

Никто из детей не счел удобным рассказать об этом происшествии старшим, но с этой минуты Жорж старался избегать Илюши и при нем не обращался больше так грубо с сестрой.

Илюше скоро надоело во время его уединенных прогулок только смотреть и слушать. Вдоволь налюбовавшись пестрыми красками цветов, зеленью леса и травы, светлой водой речки, наслушавшись пенья птиц и шума зеленых ветвей, он начал придумывать себе другие забавы: он срезал и обчищал от коры тросточки и хлыстики, устраивал себе удочки, бросал в цель мелкие камешки, делал на песчаном берегу речки стены и башни из песку и камней, рыл канавки, одним словом – придумывал все те игры, которые мальчики так любят. Одна забава особенно понравилась ему. Он сколотил из палочек и щепочек плотик, который отлично держался на воде. Он накладывал на него бумажек, цветов, травы и пускал его плыть по течению реки, а сам шел по берегу и, когда хотел, с помощью большого шеста пригонял к себе свой кораблик. Раз, гуляя с матерью по берегу речки, маленькие Гвоздевы застали его за этой игрой. Она показалась им необыкновенно интересной, и Толя уже собирался обратиться к нему с требованием, чтобы он отдал им свой кораблик, но мать остановила его:

– Полно, Толечка, к чему тебе эта дрянь, – сказала она: – завтра папа поедет в город, я попрошу его, чтобы он привез тебе хорошенький кораблик с парусами и матросами.

– И мне, мама милая; пусть папа привезет два кораблика! – упрашивал Жорж.

– Хорошо, я ему скажу! Только дети с условием: вы должны играть осторожно и не подходить близко к воде.

Мальчики готовы были обещать все, что угодно, только бы получить желанную игрушку. Зиночка тоже хотела попросить кораблик, но при первом же ее слове мать так неласково посмотрела и так строго крикнула на нее:

– Говори громко! Держи голову прямо! – что у бедной девочки не хватило духу выговорить свою просьбу.

«Вот ведь, наверно ей ничего не купят, – рассуждал про себя Илюша, слышавший весь разговор матери с детьми. – Ну, постой же, пусть они играют своими корабликами, а я сделаю ей плотик такой хорошенький, что им завидно станет, и сам буду играть с ней».

Он тотчас же принялся за работу, и на другой день плотик был готов. Илюша украсил его флагом и бортами из тряпочек розового коленкора; плотик вышел прехорошенький и отлично держался на воде. Надобно было только дождаться, когда дети придут на реку без матери: при барыне Илюша не решался подойти к Зине и предложить ей свой подарок. Дня через три случай поблагоприятствовал ему. Дети пришли на берег речки под присмотром горничной. Мальчики тотчас же занялись спусканием на воду своих новеньких корабликов; горничной было так трудно удерживать шалунов на берегу, что она не обращала на Зину никакого внимания. Девочка села на камешек, в нескольких шагах от братьев, и о чем-то задумалась. В одну минуту Илюша был подле нее со своим подарком.

– На тебе плотик… хорошенький… он плавает лучше чем их корабли. Возьми, я тебя научу, как спускать его на воду, я поиграю с тобой! – проговорил он.

Зина взяла в руки игрушку.

– Благодарю тебя, – сказала она не детски серьезным голосом: – только мне нельзя играть с тобой.

– Отчего нельзя? Нас никто не увидит, они заняты своими кораблями и не заметят… Пойдем! – настаивал Илюша.

– Нет, нельзя, – повторила Зиночка.

Глава IV

После привольной дачной жизни Илюше тяжелее прежнего показалось просиживать целые дни в душной кухне без всякого дела. Он стал часто выбегать на двор и за ворота на улицу. Скоро явились у него новые знакомые: сын кучера и два сына лавочника пригласили его играть с собой, и Илюша с большим удовольствием принял участие в их шумных играх. Вместе взлезали они на поленницы дров, а оттуда на плоскую крышу сарая, вместе перескакивали через тумбы, вместе мочили руки и ноги под водосточными трубами и дружно, без всякой злобы, дрались друг с другом раз по десяти в день. Для здоровья Илюши все эти упражнения на свежем воздухе были, бесспорно, полезны, но зато одежде его они наносили существенный вред. Он возвращался домой перепачканный, на новых сапогах его через две недели явились дырки, старая ситцевая рубашка превратилась в лохмотья, а на панталоны Авдотье пришлось положить две огромные заплаты. Авдотья не бранила мальчика за небрежность, но всякий раз тяжело вздыхала при виде новых недостатков его костюма. Наконец, один раз, как он в драке потерял пол рукава новенького пальто, только что купленного ему, она в ужасе всплеснула руками:

– Батюшки мои! Илюша, да что же это ты со мной делаешь! – вскричала она. – Подумай ты только: откуда мне набраться на тебя одежи? Жалованья дают мне всего шесть рублей, – говорят, с мальчиком больше нельзя, – из этого я и чаю, и кофе купи и себе и тебе, на себя одень, чтобы всегда в чистоте быть, и еще тебя!.. Господи, да как же мне быть-то!

Всегда добродушно веселое лицо Авдотьи выражало при этих словах такую неподдельную скорбь, что Илюша был тронут. Разругай она его, прибей даже, и наверно это не помешало бы ему на следующий день опять и лазать, и драться, и пачкаться; но теперь он сразу почувствовал всю искренность и справедливость ее жалоб. Он не стал утешать ее ласками или обещаниями исправиться, но с этой минуты перестал участвовать в играх товарищей. Напрасно подзывали они его, напрасно старались они соблазнить его рассказами о том, что на соседнем дворе собирались уже «разбойники» и «казаки», напрасно задевали они его и словами, и пинками, чтобы вовлечь в драку, – Илюша оставался непреклонным.

– Не хочу я к вам, надоело! – отвечал он на все зазыванья товарищей.

– Надоело! А сидеть на одном месте не надоело? Пойдем! – приставали мальчики.

– Сказано, не пойду, и не пойду! – уже сердито говорил Илюша.

– Ишь ты! Поделом тебя волчонком прозывают! Как есть волчонок! У, волчонок! волк! Ату его!

М мальчики дразнили Илюшу, иногда даже целой гурьбой нападали на него, и ему не оставалось другого средства, как, раздав несколько здоровых тумаков направо и налево, искать спасенья в бегстве.

Впрочем, это продолжалось недолго. Убедившись, что Илюша в самом деле не хочет больше знаться с ними, мальчики отстали от него, и он мог целыми часами спокойно просиживать на лавочке у ворот, с тайной завистью следя за их веселыми играми.

– Посмотрю я на тебя, мальчик ты уж не маленький, а целые дни шляешься без всякого дела, – раздалось один раз над самым ухом Илюши в ту минуту, когда он намеревался занять свое обыкновенное место у ворот.

Мальчик поднял голову и увидал подле себе дворника Архипа.

– Да что же мне делать-то, дядюшка Архип? – с недоумением спросил он.

– Эка! Про всякого человека есть работа, только про тебя не припасена. Мало ли дела-то! Вон, взял метелку да смел грязь с тротуара. Мне некогда – надо дрова таскать; а видишь – слякоть какая! На-ка, помети, спасибо скажу!

Илюша давно скучал без дела и потому охотно исполнил поручение Архипа.

Дворник рад был, что нашел себе услужливого помощника, и стал часто давать Илюше мелкие работы, а в награду за исполнение их приглашал его по вечерам в дворницкую, играл ему на гармонике и пел песни. Илюше в дворницкой нравилось гораздо больше, чем в кухне. И Архип, и другой дворник, его помощник, никогда над ним не смеялись; они по большей части даже обращали на него мало внимания. Когда Архип не пел и не играл на гармонии, они чинно и степенно разговаривали друг с другом о своих неприятностях и трудах, или о жизни в деревне, из которой оба недавно приехали. Илюша, сидя в уголке, прислушивался к их разговору, иногда даже засыпал под мерный звук их голосов, и снились ему густые леса, желтеющие нивы, веселые, хотя полунагие ребятишки…

– Слушай-ка ты, Илюша, – обратился раз утром Архип к мальчику: – не даром ты кухаркин племянник, в господском доме живешь: чай, лакейское дело хорошо знаешь?

– Нет, не знаю, – отвечал Илюша: – сапоги разве вычистить сумею да самовар поставить, а больше ничего.

– Ну, больше-то ничего и не надо! Видишь ты, у нас тут в квартире № 26 новый жилец переехал, прислуги не держит, подрядил меня, чтобы я ему услуживал. У него и дела-то нет никакого, только комнату подмести, самовар поставить, да когда пошлет папирос или булок ему купить. Сходи-ка ты сегодня к нему замест меня; мне нельзя, – хозяин посылает…

Это поручение Архипа было для Илюши тяжелее всех остальных. Все господа казались ему такими же строгими и важными, как та барыня, у которой он жил; идти услуживать барину представлялось ему чем-то страшным. Он готов был прямо отказаться, но Архип не дал выговорить ему ни слова и, снова повторив, какая работа требуется для жильца, толкнул его на лестницу к № 26.

Робкими, нетвердыми шагами вошел Илюша в маленькую квартирку, занимаемую Петром Степановичем Дубровиным.

– Это я заместо Архипа служить пришел, – проговорил он на вопрос «кто там?», произнесенный резким голосом.

– Ну, коли так, так делай свое дело и не мешай! – проговорил тот же резкий голос. Илюша огляделся вокруг, отыскивая обладателя этого голоса: ни в крошечной передней, ни в кухне, ни в первой, почти пустой комнате никого не было; только войдя во вторую комнату, он увидел, что за большим письменным столом, заваленным грудами книг и бумаг, сидит человек, одетый не то в пальто, не то в халат, и пишет что-то, нагнувшись так низко, что головы его почти не видно из-за книг. Он был так поглощен своим занятием, что, по-видимому, не обращал никакого внимания на Илюшу. Это ободрило мальчика. Впрочем, и вся-то квартира, в которую он попал, была такая бедная, скудно меблированная, что вовсе не напоминала пугавших его богатых комнат его барыни. В кухне, кроме самовара, кофейника да котелка, и посуды не было; вся меблировка первой комнаты состояла из самого простого стола, старого дивана, трех-четырех стульев да книжных полок, занимавших целую стену. Во второй комнате стояла кровать с тощим матрасом, маленький комод, большой письменной стол да два сильно вытертых мягких кресла и – опять книжный шкаф. Книги валялись на окнах, на комоде, на диване, лежали кучами на полу, даже под кроватью.

«Он, должно быть, торгует этими книгами, – заключил Илюша, – и совсем это не барин, не похож на барина», продолжал думать он.

Эта мысль окончательно ободрила мальчика и он принялся исполнять работу, для которой был прислан: поставил самовар, вычистил сапоги, вымел пол, отыскал в маленьком кухонном шкафчике чайную посуду, поставил ее на столе в первой комнате, внес туда же закипевший самовар и, по возможности смелым голосом, произнес:

– Идите чай пить, самовар готов.

Три раза пришлось ему все громче и громче повторять эту фразу, пока пишущий услышал ее.

Чай он пил молча, рассеянно, видимо занятый совсем другим, и по-прежнему не обращал никакого внимания на Илюшу, который исподтишка с любопытством наблюдал за ним.

С этих пор мальчик стал часто приходить услуживать Петру Степановичу; он аккуратно исполнял его нетрудные домашние работы, выполнял его мелкие поручения; оба они, казалось, были довольны друг другом, но ни разу не обменялись ни одним словом, кроме самых необходимых. Петр Степанович не знал даже, как зовут его маленького слугу, и называл его просто мальчик, а Илюша продолжал считать его книжным торговцем.

Один раз придя по обыкновению к Петру Степановичу, Илюша увидел у него в комнате новость – некрасивую, грязную дворняжку. Мальчик приласкал собаку, она обрадовалась этой ласке и стала неистово скакать около него, визжать, лизать ему руки и лицо. Пока Илюша ставил самовар, Петр Степанович позвал к себе собаку, и через несколько минут мальчик услышал жалобное визжание. Он подумал, что собака попала в беду, и пошел к ней на помощь. С собакой, действительно, делалось что-то неладное: она лежала на полу, судорожно подергивая лапами и хвостом, жалобно визжала и глядела потускневшими глазами.

– Что это с ней? больна она? – спросил мальчик, с состраданием поглядывая на мучившееся животное.

– Оставь, не тронь, делай свое дело! – строгим голосом ответил Петр Степанович.

Он сидел около собаки, внимательно глядел на нее, иногда ощупывал ее, записывал что-то на бумажке, но, по-видимому, не делал никаких попыток помочь больному животному.

«Ишь, какой сердитый! Дал бы мне ее, я бы ее молоком или маслицем попоил, – может, ей и полегчало бы», – подумал Илюша и, не смея высказать вслух своих мыслей, пошел в кухню.

На другой день собака опять встретила мальчика веселая и здоровая, опять ласкалась к нему, играла с ним, а потом с ней опять повторился вчерашний припадок, только в еще более сильной степени. На третий день Илюше удалось узнать причину этих припадков: он увидал, что Петр Степанович приманил к себе собаку, влил ей в рот какой-то жидкости, и вскоре после этого бедное животное в мучительных судорогах повалилось на пол.

«Господи, злодей какой! – думалось мальчику: – это он нарочно морит ее каким-то своим снадобьем… Ишь нашел себе забаву».

В этот день животное мучилось сильнее и дольше, чем в оба предыдущие. Илюша поторопился справить всю свою работу у Петра Степановича и убежать прочь, чтобы не слышать болезненных стонов собаки. Но стоны эти преследовали его и на улице, и в дворницкой, и в кухне тётки. Везде слышался ему болезненный визг бедной, ласковой собачки, виделся жалобный взгляд ее помутневших глаз, как будто просивших о помощи. Наконец он не выдержал и, увидев, что Петр Степанович ушел со двора, оставив, по обыкновению, ключ от своей квартиры у дворника, он решился сходить посмотреть, что делается с собакой. Никем незамеченный, взял он ключ, и тайком, точно вор, пробрался на квартиру Петра Степановича. В ней все было тихо.

«Ну, верно, совсем уморил, разбойник», – подумал Илюша, входя в комнаты. Но нет, собака была жива: припадок ее кончился, и она спала крепким, тяжелым сном.

«Вот, бедная, проспится, выздоровеет, а завтра он опять ее будет мучить, – думал Илюша, с состраданием поглядывая на спавшее животное. – А что, коли взять да унести ее? На что она ему? Пусть бы забавлялся чем другим! Право, унесу! Что он мне сделает? Поколотит, может быть? Ну, да ведь не убьет же! А жаль собаку-то: такая она ласковая да игривая».

Мальчик попробовал разбудить собаку и дать ей просто убежать, но она спала болезненным сном и долго не могла проснуться, а когда наконец открыла глаза, то оказалась до того слабой, что совсем не могла держаться на ногах.

Надо было нести ее на руках. Нести довольно большую собаку так, чтобы никто на дворе не заметил этого, было довольно трудно, да и куда деть ее, пока она больна? С сильно бьющимся сердцем, пугливо озираясь по сторонам, вышел Илюша из квартиры Петра Степановича, держа на руках драгоценную ношу. Он не смел явиться с ней ни в дворницкую, ни в кухню к тётке и решил запрятать ее в пустой чулан, на одной из черных лестниц. Чулан этот стоял незапертым, так как квартира, к которой он принадлежал, была пуста. Илюша отыскал на дворе несколько клочков соломы, уложил на нее собаку и стоял над ней, пока она опять заснула. Потом он отнес ключ от квартиры Петра Степановича в дворницкую, незаметно сунул его на то место, откуда взял, и отправился к тётке на кухню. Но сердце его было неспокойно: во-первых, он сильно тревожился за свою больную, не зная, полезен или вреден ей сон, и беспрестанно бегал смотреть, жива ли она, не околевает ли; во-вторых, он побаивался и сам за себя: в исчезновении собаки из квартиры Петра Степановича заподозрят, конечно, его и уже наверно не похвалят.

«Поколотят, известное дело, поколотят», – решил он в уме.

Проспавши часа два, собака проснулась. Она узнала Илюшу, стала ласкаться к нему и проситься вон из темного чулана. Мальчик достал у тетки хлеба и сначала покормил ее и с удовольствием видел, что она хорошо ест и крепко держится на ногах. Оставлять ее в чулане больше нельзя было: она визжала и скреблась в дверь. Просто выпустить ее на свободу мальчик боялся: она все еще не могла скоро бегать, Петр Степанович, пожалуй, опять поймает ее и начнет мучить. Илюша решился сам завести ее подальше от дому. С помощью хлеба ему удалось выманить ее за собой на улицу, и он пошел с ней, сам не зная куда, и шел таким образом, пока, совсем усталый, очутился в незнакомой части города. Там он отдал собаке хлеб и, пока она с жадностью бросилась есть его, сам со всех ног побежал назад. Собака не последовала за ним: должно быть, длинное путешествие после болезни утомило ее, а он пробродил больше часу по разным улицам и закоулкам, пока нашел дорогу домой. Только что он вошел в ворота, как из дворницкой раздался сердитый голос Архипа:

– Илюшка, где это ты пропадал? Иди-ка сюда, негодный мальчишка!

«Узнали! сейчас бить будут!» – мелькнуло в голове Илюши, и он медленно, неохотно, нахмурив брови и опустив голову, направился в дворницкую, куда его звали.

– Это ты выпустил собаку Петра Степановича? Говори сейчас! – закричал на него Архип и, чтобы придать больше внушительности своим словам, схватил его за волосы.

Илюша молчал. Ему не хотелось ни объяснять, ни оправдывать своего поступка, и он ждал неизбежного за него наказания.

– Да чего же ты не говоришь? Идол ты этакий! – горячился Архип. – Твое это дело, что ли? Ходил ты на квартиру барина без него?

– Ходил! – проговорил наконец Илюша.

– Ах ты!.. – Архип замахнулся и готовился знатно проучить мальчишку за шалость, но вдруг кто-то остановил его руку.

– Перестаньте, – проговорил знакомый Илюше голос, – оставьте мальчика. Я сам поговорю с ним.

– Чего с ним, сударь, говорить? – отозвался Архип, выпуская в то же время волосы Илюши из своих рук: – его просто выдрать следует, да и все тут!

Освободясь от тяжелой руки Архипа, Илюша, не доверяя ушам своим, посмотрел на своего заступника. Да, точно, это был Петр Степанович.

– Послушай-ка, мальчик, – спросил он не сердитым, но очень серьезным голосом: – ты зачем ходил без меня ко мне в комнату?

– За собакой! – процедил сквозь зубы Илюша.

– Зачем же тебе понадобилась моя собака? – удивился Петр Степанович. – Поиграть ты с ней, что ли, хотел или продал ее кому-нибудь? Что же ты молчишь?

Илюше вдруг вспомнилось, как мучилась бедная собака, и он почувствовал злобу к ее мучителю.

– Никому я ее не продавал, – заговорил он вдруг сердито: – а жалко мне ее было, вот что! Вы зачем ее морили? Что она вам сделала?

– Вот оно что! – вскричал Петр Степанович. – Ишь какой жалостливый! А ты разве думаешь, я это так, для потехи, ее мучил? Нет, друг любезный! Я, видишь ли, учусь людей лечить; для этого надо разные снадобья попробовать, что от них делается. На человеке попробовать жалко, а собаку хоть и жалко, да все же меньше. Понимаешь? Ты видал ли, как люди болеют и умирают от болезней?

– Видал.

– Ну, то-то же! А кабы их хорошо лечили, они, может быть, поболели бы да и выздоровели. Вот, я собак помучаю, а зато потом людям добро сделаю, понимаешь?

– Понимаю, – задумчиво произнес Илюша.

Слова Петра Степановича так поразили его, возбудили в нем столько мыслей, что он забыл даже радоваться своему избавлению от ожидаемого наказания.

«Ишь чудеса, – думалось мальчику: – собак морят, чтобы людей лечить! Да неужели же нутро у собаки такое, как у человека? Говорит, кабы хорошо лечили, выздоровели бы и отец бы выздоровел, не умер. Эх, верно тот доктор, что лечил отца, мало собак загубил: не помогло его снадобье!»

Несколько дней Архип, боясь новой шалости мальчишки, не пускал Илью к Петру Степановичу, но потом забыл его вину и, не успевая справляться со всеми своими работами, опять послал его прислуживать жильцу. На этот раз собак в квартире не было. Петр Степанович сидел, по обыкновению, за книгой. Долго не решался Илюша заговорить с барином, но наконец, подав ему чай, собрался с духом и предложил давно мучивший его вопрос:

– А что, много надо загубить собак, чтобы вылечить одного человека?

Петр Степанович в эту минуту совсем забыл и историю с собакой, да, пожалуй, и самого Илюшу. При таком неожиданном вопросе он посмотрел на мальчика с удивлением, даже с испугом, и, вдруг вспомнив все, громко расхохотался. Этот смех очень обидел Илюшу. Он несколько секунд смотрел на развеселившегося барина и, махнув рукой, нахмурясь вышел вон из комнаты. Петр Степанович понял, что напрасно оскорбил мальчика. Он позвал его к себе и стал ласково разговаривать с ним; объяснил ему, что кто хочет уметь лечить, тот должен не только губить собак, но многому учиться, многое читать, что многие лекарства уже известны и их не нужно пробовать на собаках и тому подобное. Илюша слушал его объяснения с напряженным вниманием и видимым удовольствием. С этих пор отношения между Петром Степановичем и Илюшей несколько изменились: Илюша стал меньше прежнего дичиться барина и решался иногда заговаривать с ним, а Петр Степанович обращал больше внимания на своего маленького слугу, подробно и обстоятельно отвечал на его вопросы, расспрашивал о его жизни, угощал его чаем, дарил ему мелкие монеты.

Глава V

С тех пор, как Илюша стал помогать дворнику и услуживать Петру Степановичу, он меньше прежнего сидел у тетки на кухне; но это не мешало ему знать все кухонные дела. Он видел и слышал, как часто барыня бранила лакеев, горничных и в особенности его тетку. Барин возвращался домой также по большей части сердитый, кричал не только на прислугу и на детей, но даже на жену; один раз дошел до того, что ударил лакея и за какое-то некстати сказанное слово вытолкал Жоржа из комнаты.

– Эк они бесятся, точно белены объелись! – говорили про господ на кухне.

Дело в том, что Гвоздевы непременно хотели жить так, как самые богатые из их знакомых, и тратили гораздо больше денег, чем получали. Им приходилось делать долги; но пока находились люди, которые верили им и охотно ссужали их деньгами, они не горевали и продолжали свою веселую, беспечную жизнь. Настало время расплаты. Многие кредиторы довольно нелюбезно требовали возвращения своих денег; другие соглашались на отсрочку, но под довольно тяжелыми условиями. Господин Гвоздев кричал, сердился, упрекал жену в нерасчетливости, в мотовстве и решил наконец, что следует изменить образ жизни. Решение это не мешало ему, однако, нанимать дорогую квартиру и задавать роскошные пиры знакомым, а жене его накупать множество нарядов себе и детям; оно коснулось только разных мелочей хозяйства. Каждый разбитый стакан, разорвавшийся в стирке платок поднимали в доме целую бурю. Барин обвинял лакеев в том, что они пьют его вино и курят его сигары; барыня кричала, что у нее крадут чай и сахар, что в стирку белья выходит слишком много мыла, считала огарки свечей и тому подобное.

Всех больше доставалось Авдотье: барыня давала на обед вдвое меньше денег чем прежде, а требовала, чтобы все готовилось так же хорошо, и, сама не зная цены разных припасов, беспрестанно подозревала кухарку в обмане и в воровстве. Отдав ей отчет в сделанных покупках, Авдотья почти всегда возвращалась в кухню вся в слезах.

– Господи, что за жизнь проклятая! – говорила она. – Весь свой век прожила честно, ни в каком деле не замечена, а тут – чуть не каждый день воровкой называют!

– И охота это вам терпеть! – отзывалась новая, только что поступившая горничная: – да я бы дня не прожила здесь после такой обиды. Слава Богу, место найти можно!

– Да неужели я бы стала терпеть, кабы была одна, – возражала Авдотья: – меня мальчишка связал, из-за него я только и терплю!

Горько, очень горько было Илюше слышать эти слова. Мало того, что он лишний, никому ненужный ребенок, – им тяготятся, он мешает тетке хорошо устроиться, из-за него она должна выносить неприятности и обиды!

– Тетя, да ты бы ушла отсюда, поискала другого места без меня, я уж как-нибудь проживу!

– Дурачок ты, дурачок, – вздыхала Авдотья: – как тебе прожить! Нет, уж потерплю, что делать!

– А вы бы его в ученье куда пристроили, – посоветовал один из лакеев: – он мальчик не маленький, пора ему за работу приниматься… У меня есть знакомый портной, можно попросить: он, пожалуй, возьмет его в годы, лет на семь, на восемь без платы.

Мысль отдать Илюшу в ученье очень понравилась Авдотье. И мальчик будет пристроен, да и она освободится от большой обузы. Благодаря стараниям услужливого лакея, дело сладилось скоро. Дней через десять Илюша уже очутился в новой обстановке – в мастерской Карла Ивановича Винда.

Мальчик с большой радостью принял эту перемену в своей жизни: наконец-то он станет работать, учиться и, когда выучится, уже не будет в тягость тетке, сумеет сам себе заработать хлеб. Впрочем, это радостное чувство продолжалось недолго: Илюша еще живо помнил бедную жизнь в подвале; с отцом и с теткой жилось ему не очень весело, но, проведя один день в мастерской Винда, он чувствовал, что здесь ему будет так худо, как никогда не бывало прежде.

Мастерская и магазин Карла Ивановича помещались на одной из многолюдных, тесных улиц города. Она не отличалась богатой обстановкой, но, благодаря аккуратности хозяина, работ у него было всегда множество. Сам Карл Иванович все время проводил в магазине: принимал заказчиков, снимал с них мерки, выбирал материю; кройкой же и шитьем занимался его подмастерье с помощью взрослого работника и двух мальчиков лет четырнадцати-пятнадцати. Работы у этого подмастерья было по горло, так как Карл Иванович скупился нанять лишнего человека; за всякую небрежность в кройке или шитье отвечал перед хозяином он, и потому неудивительно, что он был крайне строг и требователен к своим помощникам. Взрослые рабочие обыкновенно не подолгу жили в мастерской и старались найти себе место хоть с меньшим жалованьем, да зато не такое трудное, а мальчики уйти не могли и принуждены были работать не по силам.

Увидя Илюшу, Федор, или Федор Семенович, как почтительно называли его мальчики, сильно нахмурился.

– Набирают мелюзгу, возись тут с ней, – проговорил он. – Сенька обратился он громко к мальчику лет четырнадцати, высокому, худому, с короткими торчащими рыжими волосами: – ты у меня теперь ни с места: на посылках будет он служить! Ну, ты, мальчуган, – он притянул к себе Илюшу и погрозил ему кулаком, – знай, что я шутить не люблю. Слушай в оба, что тебе говорят, и поворачивайся живей! Понимаешь? Пошел в кухню, принеси горячий утюг! Проворнее!

Илюша не сразу добрался до плиты, около которой суетилась хозяйка, толстая краснощекая немка, не сразу сообразил, как тащить тяжелый раскаленный утюг, не обжигая себе рук, и за медлительное исполнение поручения получил от Федора Семеновича очень чувствительный удар в спину.

Для мальчика началась мучительная жизнь без определенного дела, но с обязанностью каждую минуту исполнять чье-нибудь поручение, – исполнять как можно аккуратнее и проворнее. Хозяин заставлял его убирать магазин и мастерскую, топить печи, носить за заказчиками узлы с их вещами; хозяйка посылала его в лавочку, поручала ему мыть и чистить посуду, иногда даже нянчить своего крикливого годовалого сынишку; в мастерской от него ежеминутно требовали какой-нибудь услуги. Часто ему давали несколько поручений зараз; каждый торопил его, каждый бранил за медлительность. Хозяин никогда не бил мальчиков, но за ослушание и леность накладывал на них наказания, которые часто были для них тяжелее побоев: он оставлял их без обеда, без ужина, а иногда и на целый день без всякой еды, или в праздники не отпускал их со двора и задавал им какую-нибудь особенную работу – мыть полы, двери, окна или какое-нибудь белье, распарывать старое платье, отданное в переделку, и так далее. Хозяйка, наоборот, не скупилась на пощечины и подзатыльники; она плохо говорила по-русски и предпочитала объясняться не языком, а руками. Федор Семенович также частенько бил мальчиков, но еще чаще наводил на них страх своим свирепым видом и своими угрозами: «Я тебя проучу!.. Я тебе задам!.. Я тебе покажу, как по сторонам глазеть!»

До прихода Илюши, два другие мальчика исполняли поочередно его обязанность, но Федор Семенович был очень рад, что можно присадить их за иглу, не давая им терять время на беготню. Илюша, конечно, ничему не учился, но его помощь была очень полезна остальным, так как, благодаря ей, они могли шить, не отрываясь.

– Эк тебя загоняли! Погоди, то ли еще будет! – заметил рыжий мальчик, когда Илюша, вечером, в первый день жизни в мастерской, сидел на своем тощем матрасике, ошеломленный всеми окриками, упреками, пинками, полученными за день.

– Да, уж принесло его к нам! – вскричал старший мальчик. – И ему-то хорошего мало будет, а нам и того хуже! Бывало, хоть пробежишь туда-сюда, ноги поразомнешь, а теперь – сиди целый день за иголкой. Федька духу не даст перевести! Я сегодня посмотрел только в окно, чего там голуби расшумелись, так он так огрел меня аршином, что беда.

– Эх, вы други любезные, чего заныли? – раздался голос второго подмастерья, спавшего в одной комнате с мальчиками. – Развеселить разве вас! Поднести по рюмочке? У меня сегодня косушечка припасена и селедочка есть на закуску. Идите, что ли?

Старший мальчик, уже начавший укладываться спать, быстро подбежал к нему.

– Угости, брат Вася, – попросил он: – в воскресенье пойду к матери, принесу тебе гривенник, либо два.

– Ну, ладно, пей.

Мастеровой налил водки в маленький стаканчик и поднес ее мальчику, который выпил ее сразу, едва поморщась: видно, дело было для него привычное.

– Эх, важно, – крякнул он: – вот и на душе веселее стало, и Федьки не боюсь.

– А вы, – обратился мастеровой к другим двум мальчикам: – идите, и вам налью.

Рыжий мальчик неохотно поднялся со своего места.

– Голова от нее болит, тяжело как-то! – заметил он, но все-таки протянул руку к стаканчику.

Илюша отказался пить. Не раз слыхал он на своем веку, что от водки бывает много горя, а ему и без того горя было довольно. Впрочем, его не особенно и уговаривали.

– Мал еще он, – заметил мастеровой: – не стоит на него добро переводить, а только вот что, как тебя, Илюша, что ли? – прибавил он: – если ты хоть слово скажешь о наших делах хозяину или Федьке, смотри – тебе живому не остаться; так ты и знай!

И без этой угрозы Илюша не стал бы доносить на товарищей; она только усилила страх, который внушали ему все в мастерской.

«Я думал, он добрый, – размышлял мальчик, поглядывая на мастерового, лицо которого приняло веселое, добродушное выражение: – а он прямо убить хочет… Разбойники они все здесь».

И долго не мог уснуть Илюша под гнетом тяжелых мыслей, а около него раздавался с одной стороны храп рыжего мальчика, быстро заснувшего после водки, с другой – пьяные разговоры двух других рабочих.

Илюша стал с нетерпением ждать воскресенья: он пойдет к тётке, он расскажет ей, как плохо жить в мастерской, как его бьют, бранят, а шить совсем не учат; она – добрая, она его пожалеет и, может быть, согласится взять отсюда и отдать какому-нибудь другому мастеру: ведь не везде же так дурно!.. Эта надежда поддерживала мальчика, и он даже не испугался, когда в пятницу хозяин сказал ему:

– На столе пыль не вытерта. Вторник не вытерта, сегодня не вытерта, за это большое наказание! Это ленивый, свинья!

Но каково же было его горе, когда в воскресенье утром хозяин подозвал его и объявил ему:

– Ты со двора не пойдешь: вторник пыль на столе, пятница пыль на столе, ты наказан! Надо порядку учиться; возьми тряпку и вымой чисто все, а потом мадам на кухне помогай.

И Илюша должен был, глотая слезы, мыть все двери в квартире, а Карл Иванович беспрестанно подходил к нему и замечал:

– Нечисто, нечисто; ты – свинья, порядка не знаешь, надо чисто делать!

Когда наконец двери были достаточно хорошо вымыты, хозяйка позвала его в кухню и там до самого обеда не удалось ему отдохнуть ни на минуту. Зато, когда после обеда хозяева, взяв с собой и ребенка своего, ушли в гости и заперли его одного в квартире, – ему было время и отдохнуть, и погоревать. Еще неделя, целая неделя такой жизни… О, как это ужасно! Неделя, а может быть, и больше! Опять провинится он в чем-нибудь, и опять его накажут!.. И как это другие мальчики могут жить здесь?! Ну, да, впрочем, и хороши же они! Андрею еще нет шестнадцати лет, а какой он пьяница; а Сашка, совсем больной, говорит: надо пить, не выпьешь – грудь и спину ломит, всю ночь не заснуть, тяжело… Наверно тетка не захочет, чтобы он таким же стал…

Невыносимо долго тянулся этот день для Илюши. И скучно ему было, и грустно, и обидно, что его заперли, точно в тюрьме…

Хозяева вернулись часу в девятом, а вслед за ними явились и оба мальчика и младший подмастерье: одному Федору Семеновичу позволялось уходить в субботу вечером и возвращаться в понедельник утром.

С приходом рабочих мастерская оживилась; отдохнув день, они пришли бодрые, веселые. Главного преследователя их, Федора, не было дома; хозяин никогда не заглядывал по вечерам в мастерскую, они чувствовали себя в безопасности, и это увеличивало их хорошее расположение духа. Мальчики дали Василию денег, а он принес с собой водки, разных закусок. Илюша чувствовал сильный голод. По воскресеньям рабочим не готовилось ужина; за обедом ему пришлось довольствоваться весьма скудными объедками хозяев, и потому он с жадностью поглядывал на ломти хлеба и закуски, расставленные Василием на столе. Товарищи его начали угощаться с видимым удовольствием, а он долго крепился, но наконец не выдержал:

– Дайте мне кусочек хлеба с колбасой, – попросил он.

– Ишь ты, – заметил старший мальчик, – не хотел с нами пить и есть, а теперь, небось, просит!

– Не тронь его, Андрюша, – остановил Василий, – он мальчик хороший. Иди ко мне сюда, Илюша, я тебе всего дам, иди ко мне, – пей, ешь, веселись!

Илюша с наслаждением съел большой ломоть хлеба с колбасой и не отказался запить его несколькими глотками водки.

– Ну, вот и молодец! – вскричал Василий, похлопывая его по плечу: – только, знаешь, что я тебе скажу, милый ты человек? Еда – вещь хорошая, и выпить при случае – недурно, а понимаешь ли ты, что на это деньги нужны? Вон они – он указал на двух других мальчиков – как у них заведется гривенник ли, двугривенный ли, и тащат ко мне, я их угощаю, и всем нам хорошо… А ты как думаешь?

– У меня нет денег, – сумрачно отвечал Илюша.

– Нет? Ну, что ж? Нет денег, так надо за ум взяться, а то совсем пропадешь! Вот ты, примерно сказать, убираешь магазин, мастерскую; валяются на полу иголки, пуговицы, всякие обрезки, – ты их либо выбрасываешь, либо Федьке на стол подкладываешь. А ты не будь глуп, неси их ко мне, так я из них деньги сделаю, да тебя же и потешу когда водочкой… Ладно, что ли?

– Ладно, – проговорил Илюша, у которого от выпитой водки мысли в голове путались.

На другой день Василий напомнил ему о договоре, заключенном накануне, и мальчик, не подозревая в этом ничего дурного, постарался аккуратно исполнить его. Он выбрал из сора все иголки, булавки, пуговицы, обрезки материй и вечером вручил их своему новому приятелю, который похвалил его и угостил горстью подсолнечных семян.

Вторая неделя жизни в мастерской была для Илюши еще тяжелее первой. Вымывая посуду, он нечаянно разбил чашку, и за это хозяйка пребольно прибила его; торопясь подавать Федору Семеновичу горячий утюг, он обжог себе руку так, что на ней вскочил огромный пузырь; хозяин дважды оставил его без обеда и раз без ужина; он постоянно чувствовал себя и усталым, и голодным, и каким-то одуревшим от постоянного страха побоев, наказаний. Одно было утешение – вечером посидеть с вечно веселым балагуром Василием, да поесть с ним чего-нибудь; но и это плохо удавалось: с половины недели Василий приносил одну водку, а еды не давал.

– Денег нет, братцы, покупать не на что, – объяснял он детям: – свои все пропил да проел, вы мало даете… вон Илюшка по иголочке в день приносит, да хочет, чтобы я его за это ужинами угощал…

Мальчики смеялись, Илюша испугался и на другой день еще тщательнее осматривал пол мастерской и магазина, надеясь найти побольше вещей. Наконец, в субботу утром, желание его исполнилось: подметая пол мастерской, в которой накануне вечером хозяин что-то долго кроил, он нашел под столом довольно большой обрезок синего бархата. Он с удовольствием сунул его в карман и мечтал, как передаст его вечером Василию.

Работа в мастерской шла своим порядком. Илюшу послали в лавку за шелком, и он постарался как можно скорей вернуться домой: ведь сегодня суббота, хозяин ни разу не стращал его большим наказанием, – значит, завтра он пойдет домой и, может быть, не вернется больше сюда. Когда он возвратился из лавки в мастерскую, там стоял хозяин и о чем-то сильно горячился.

– Очень мне нужно, – грубо возражал ему Федор Семенович: – не видал я вашей дряни! Должно быть, мальчишки стащили, и все тут!

– Я, ей Богу, не брал, Карл Иванович, – слезливым, испуганным голосом уверял Сашка.

– Я и не видал, какой такой бархат! – говорил Андрюша.

– Чего их слушать, обыскать их, вот и все тут! – сурово заметил Федор Семенович.

– Да, да искать, надо искать, – подтвердил Карл Иванович.

Илюша стоял всех ближе к нему. Не дав мальчику опомниться, он быстро запустил руку в его карман и – вытащил оттуда злополучный кусок бархата.

– Что, я говорил… – мрачно усмехнулся Федор Семенович.

– Это ты украл мой бархат? Это ты вор? – приступал Карл Иванович к мальчику, совершенно растерявшемуся от этого неожиданного происшествия. – Я добрый человек, я тебя учил, я тебя никогда не бил, а это дурное дело! Фуй, какое дурное! Я буду посылать за твоей тетенькой и при ней буду наказывать тебя, хорошо наказывать, розгами! Фуй, мошенник, вор… Я буду тебя больно сечь, и ты будешь последний человек у меня… Фуй, негодный мальчишка, сейчас буду посылать за тетенькой!..

И он вышел из мастерской, а Илюша стоял неподвижно на месте с опущенной головой, как-то плохо понимая, чтоб с ним случилось.

– Ильюшь! Ильюшь! – раздался из кухни голос хозяйки.

Мальчик машинально пошел на этот привычный зов.

– Ильюшь, вот пять копек, скорей молоко Карлуш… скорей… плачет… скорей.

Она всунула в руку мальчика пятак и, по своему обыкновению, выпроводила его за дверь толчком, чтобы заставить скорее исполнить свое поручение.

Только очутившись на улице, на свежем воздухе, мальчик очнулся и вполне понял все, что произошло в последние минуты.

«Боже мой! Что же это такое? Он украл, хозяин посылает за его теткой; она придет, ей скажут, что он вор; она будет плакать, будет упрекать его, а хозяин при ней станет сечь его больно, должно быть, страшно больно сечь, и все называть вором и мошенником! А потом, как же он будет жить потом? Тетка не поверит, что ему было худо в мастерской, рассердится, не возьмет его… И каково будет ему, когда Карл Иванович станет обращаться с ним, как с последним человеком, – еще хуже, чем теперь!.. Проклятый бархат! И зачем прямо не спросили у него: он сразу бы отдал? Разве он хотел красть? Господи!.. Тетка!.. розги!.. Вор!.. И неужели нельзя спастись, сделать так, как будто ничего не было!?»

Погруженный в свои печальные, тревожные мысли, он шел вперед быстрыми шагами; давно уже миновал он сливочную, из которой должен был принести молоко Карлуше, и только на повороте улицы опомнился. «Куда же это я? Куда я иду?» с недоумением спрашивал он себя.

Он вспомнил, за чем его послали; ему показалось, что он ужасно промедлил, и живо представился ему резкий голос хозяйки и те полновесные пощечины, которыми она наградит его за это промедление. «Нет, не могу, не могу!» – прошептал он, а показалось ему, что этих пощечин, этой новой прибавки к своему несчастию он совсем не может вынести. «Но что же делать? Как избавиться от всего этого? Не возвращаться в мастерскую, бежать, спрятаться?» Как только мысль эта пришла в голову Илюше, он почувствовал облегчение. Он не стал ни обдумывать, ни размышлять, он просто бросил молочник, который держал до сих пор в руках, и пустился со всех ног бежать, сам не зная куда.

Глава VI

Илюша бежал долго, сам не зная куда, сворачивая во всякую улицу, во всякий переулок, попадавшиеся ему на пути; он бежал до тех пор, пока силы окончательно не оставили его. Еле переводя дух от усталости, он прислонился к стене дома и испуганными главами оглядывался кругом. Он очутился в узком, малолюдном переулке; ни с той, ни с другой стороны не видно было следов погони, которой он так боялся, и он мог постоять несколько минут спокойно, отдохнуть, собраться с мыслями.

«Не надо так бежать, – решил он, когда понемногу пришел в себя, – устанешь очень, да, пожалуй, еще и городовой заметит да задержит. Лучше я пойду тихонько, буду оглядываться – не гонится ли кто-нибудь; да забреду куда-нибудь далеко, на Васильевский остров или на Петербургскую сторону: уж там немец меня не найдет».

И мальчик пошел более тихим шагом, но все-таки сам не зная, по каким он идет улицам и куда могут привести его эти улицы. Он боялся спрашивать у прохожих дорогу на Васильевский остров, чтобы кто-нибудь не стал расспрашивать его, откуда он и к кому идет. Он шел наугад и часа через три, измученный долгой ходьбой, очутился на берегу Невы. Ему почему-то казалось, что на другом берегу реки он будет в безопасности, что никакая погоня не последует за ним туда. Он перешел мост, сам не знал какой, и очутился в совершенно незнакомой для себя местности. Тут дома были по большей части деревянные, народу встречалось мало. Он все продолжал идти и наконец забрел в совершенно пустынный переулок, по обе стороны тянулись длинные заборы, окружавшие не то какие-то сады или огороды, не то просто пустыри. Около одного из заборов была приделана низенькая, покосившаяся от времени скамейка. Илюша почти упал на нее; ноги его подкашивались, он чувствовал, что не может идти дальше. Да и зачем идти? Тут так тихо и, должно быть, так далеко от квартиры немца; тут совсем почти и не город; сюда, конечно, никто не придет искать его… Хорошо бы только поесть чего-нибудь!.. Мальчик утром съел только кусок хлеба с солью, и голод, после такой долгой ходьбы, начинал сильно мучить его. Он припоминал кушанья, какие подавались за обедом в мастерской, и все эти тощие похлебки, мутные щи, сухие каши казались ему теперь необыкновенно заманчивыми. «Уж не вернуться ли?» – мелькнуло у него в голове, но только мелькнуло, – он ни на минуту не остановился на этой мысли. Да и все мысли вообще стали как-то путаться в его голове… Он прилег на скамеечку, глаза его сами собой закрылись и – он заснул крепким, спокойным сном.

Часа три проспал он таким образом и проснулся от сильного холода, до костей пронизывавшего его. Для конца ноября погода стояла не холодная, и пока Илюша шел быстрыми шагами, куртка, в которой он был одет, вполне согревала его; но теперь ему было нестерпимо холодно. Зубы мальчика стучали как в лихорадке, он чувствовал во всем теле сильнейший озноб. Надо было идти, бежать – все равно куда, только бы согреться. А голод начинал мучить больше прежнего. На улицах смеркалось. Куда же деться? Где укрыться на ночь, где найти кусок хлеба? Попробовать пойти к тетке? Ведь она добрая, она его любит… Добрая-то добрая, а ведь не заступалась за него, когда лакеи смеялись над ним, горничная дразнила его, – пожалуй, она и теперь не заступится, а отведет его назад к хозяину…

Илюше живо представился рассказ рыжего мальчика, который также вздумал убежать от хозяина в первые месяцы ученья и которого родная мать вернула назад в мастерскую. «Пожалуйста, батюшка, – просила она хозяина: – примите его назад, да накажите хорошенько за этакое баловство, чтобы он в другой раз и подумать ни о чем таком не смел». И хозяин исполнил ее просьбу: он, действительно, так больно наказал мальчика, что тот прохворал целую неделю и навсегда потерял охоту убегать из мастерской.

«Нет, к тетке нельзя, – решил Илюша: – да и куда она меня денет?.. На новом месте господа не позволят ей жить со мной… Пойти разве к дворнику Архипу, – он хороший… А как он рассердился тогда за собаку, сечь хотел… Страшно… Хорошо, что тогда Петр Степанович вступился… К нему разве?»

Как только мысль эта блеснула в голове Илюши, он почувствовал себя бодрее и быстро зашагал по длинной пустынной улице. Он никак не мог бы объяснить ни другим, ни даже самому себе, почему он чувствовал доверие к Петру Степановичу, а между тем ему твердо казалось, что только он, он один в состоянии спасти его от преследований хозяина. Он осмелился настолько, что решился даже обратиться к двум-трем прохожим с вопросом о том, как найти дорогу. Оказалось что он зашел очень, очень далеко, а между тем голод и усилившийся к вечеру мороз все сильнее и сильнее мучили его. Несколько раз сбивался он с пути и поворачивал не в ту сторону, куда ему указывали; несколько раз делал он длинный обход и неожиданно возвращался в ту улицу, из которой вышел за час перед тем; несколько раз, выбившись из сил от долгой ходьбы на тощий желудок, пробовал он садиться отдыхать на тумбы и на ступеньки подъездов, – но всякий раз нестерпимый холод заставлял его вскочить и хоть с трудом, но продолжать путь. Между тем совсем стемнело, на улицах зажгли фонари, но они тускло светили в тумане, окутавшем город.

На колокольне пробили часы… Девять!.. А он все еще идет по совсем незнакомым улицам… До Петра Степановича, должно быть, все еще очень далеко, а между тем он уж еле может передвигать ноги от усталости.

«Нет, не дойти мне сегодня до него, – в отчаянии подумал Илюша: – лягу я тут на паперть у церкви: пусть холодно, потерплю… И, может, вовсе замерзну… Ничего! все лучше чем так-то!»

Он выбрал самый темный угол паперти, свернулся клубочком на одной из ведущих на нее ступенек, положил голову на другую и лежал так неподвижно, не имея сил бороться с холодом, леденившим его все больше и больше…

– Эй, мальчишка, ты чего выдумал на улице спать? Замерзнуть хочешь, что ли? – раздался голос подле него, и чья-то сильная рука схватила его за шиворот и в одну секунду поставила на ноги.

Это был церковный сторож. Он заметил мальчика и спас от смерти: пролежи Илюша еще с полчаса – и он наверно замерз бы. Мальчик не понимал этого; он слышал только, что на него кричат, что его гонят. Страх придал ему силы и он машинально пошел, сам не зная куда.

– Куда тебе идти-то? Далеко, что ли? – остановил его сторож.

– Далёко, дяденька, – слабым голосом отвечал Илюша и назвал улицу.

– Так что же ты, дурак, повернул не в ту сторону!.. Вон, иди сюда, – он взял мальчика за плечи и подвел его к углу улицы, – иди все прямо до конца этой улицы, там поверни налево, а там первая улица направо и будет та, в какую тебе нужно. Иди скорей, да смотри, не смей садиться отдыхать.

Для большей внушительности, сторож погрозил кулаком, и Илюша, не смея ослушаться его приказания, зашагал по длинной улице, конца которой не видно было из-за тумана.

Петр Степанович спокойно сидел за своим вечерним чаем, медленно прихлебывал из стакана и курил папиросу за папиросой, проглядывая в то же время только что купленную в этот день книгу, как вдруг у дверей его раздался сначала стук, потом робкий звонок. Он поспешил отворить, ожидая встретить кого-нибудь из своих знакомых товарищей, и в удивлении отступил: в дверях появилась маленькая фигурка мальчика, посиневшего от холода, глядевшего молча, с выражением беспомощного страдания в глазах.

– Господи, что это! – вскричал Петр Степанович. – Да это, кажется, Илья? Откуда ты?.. Входи же!

Илюша сделал несколько шагов в комнату.

– Я от… Я к вам… – начал он говорить и вдруг зашатался и упал бы, если бы Петр Степанович не поддержал.

– Ну, потом доскажешь, – добродушно заметил Петр Степанович, – ты очень озяб, иди скорее сюда.

Он почти внес мальчика в комнату, посадил его на кресла подле стола и влил ему в рот несколько капель горячего чаю с вином. Это оживило Илюшу.

– Я есть хочу! – проговорил он, с жадностью поглядывая на булку, лежавшую на столе.

Петр Степанович пододвинул ему булку; он схватил ее и в несколько минут съел до последней крошки. Потом он, также молча, выпил целый стакан чаю с вином. Петр Степанович с улыбкой поглядывал на него, надеясь, что, обогревшись и утолив голод, он расскажет наконец за каким делом явился к нему в такой поздний час. Не тут-то было: покойное кресло, теплота комнаты, с прибавлением нескольких ложек вина подействовали на мальчика после всех страданий этого дня снотворным образом.

С последним глотком чаю глаза его закрылись, он откинулся на спинку кресла и, к удивлению Петра Степановича, и преспокойно заснул.

На следующее утро Илюша, проснувшись, с удивлением оглядывался, в первые минуты не понимая, где он и как это случилось, что он лежит на диване, разутый, одетый в длинную чистую рубашку, старательно укрытый теплым одеялом.

«Ишь, какой он добрый!» – подумал мальчик, вспомнив к кому пришел искать убежища накануне и догадавшись, кто о нем позаботился.

– Ну, что, проснулся, мальчуган? – спросил Петр Степанович, входя в комнату, – здоров? Можешь рассказать, что такое с тобой вчера приключилось?

Илюша наскоро оделся и очень несвязно передал свои страдания в мастерской и свои вчерашние приключения.

– Гм… Плохо дело! – заметил Петр Степанович, внимательно выслушав его рассказ: – что же ты теперь думаешь с собой делать? Кроме тетки, у тебя нет родных?

– Никого нет, – печально отвечал мальчик. – Я думал, – прибавил он в смущении: – вам ведь надо самовар ставить и все такое… Я бы все сделал… Я бы у вас жил…

– Так вот оно что! – рассмеялся Петр Степанович: – ты, значит, ко мне в лакеи собираешься поступить? Я этого не ожидал!.. Лучше надо поговорить с твоим хозяином, да с твоей теткой; я сегодня же побываю у них.

Илюша грустно опустил голову. Переговорить с теткой, с хозяином – значит, опять отдать его в мастерскую. Уж лучше бы он замерз вчера на улице!

Петр Степанович, по своему обыкновению, пил чай, читая и не обращая внимания на вздохи и мрачные взгляды мальчика, который не решался сам заговаривать с ним. Только когда он уже собрался уходить со двора, Илюша проводил его до дверей и, стоя на пороге лестницы, проговорил решительным голосом:

– А только я в мастерскую не пойду… Я убегу и замерзну на улице.

Петр Степанович улыбнулся.

– Во всяком случае подожди замерзать, пока я вернусь, – сказал он. – Не бойся, я тебя не дам в обиду.

Весь этот день Илюша провел, не выходя из квартиры Петра Степановича, и сильно волновался в ожидании решения своей судьбы. Петр Степанович пришел уже под вечер.

– Ну, нечего делать, мальчуган, – сказал он в ответ на тревожный взгляд, с каким его встретил Илюша: – видно, судьба нам жить вместе. Хозяин твой, в самом деле, оказался негодяем, а тетке некуда тебя девать; приходится мне взять тебя к себе в лакеи. Согласен?

– Согласен, – прерывающимся от радости голосом проговорил Илюша.

Он был так взволнован, что ему хотелось и плакать, и смеяться, и чем-нибудь выразить Петру Степановичу свою благодарность, но этого последнего он не успел сделать: он не привык ни ласкаться, ни говорить нежные слова. Подскакнув и громко взвизгнув от восторга, он убежал в кухню и тотчас же принялся преусердно чистить подсвечники и самовар, точно хотел показать, как отлично умеет исполнять лакейские обязанности.

Глава VII

И вот Илюша поселился у Петра Степановича. После шума, брани и потасовок в мастерской, тишина маленьких комнат, заваленных книгами, и всегда ровный, спокойный голос хозяина необыкновенно отрадно действовали на мальчика. Он чувствовал себя так хорошо, что первые дни постоянно порывался скакать, петь, чем-нибудь необыкновенным выражать свое удовольствие. Будь на месте Петра Степановича человек более общительный, менее поглощенный своими занятиями, и Илюша наверно высказал бы ему свои чувства, свое желание чем-нибудь отблагодарить его за избавление из ненавистной мастерской. Но разговориться с Петром Степановичем было нелегко. Он большую часть дня проводил вне дома, а когда бывал дома, то постоянно читал, занимался, и на вопросы Илюши о разных хозяйственных делах отвечал обыкновенно рассеянно, односложно, неохотно, так что отнимал охоту продолжать разговор. Он дал бездомному мальчику у себя приют, он разделял с ним свою далеко не роскошную пищу, он никогда не обижал его грубым, резким словом, но больше этого ничего не мог для него сделать: у него были свои интересы, свои занятия, которым он отдавал и все свое время, и все свои мысли; ему некогда было задумываться над судьбой маленького человеческого существа, случайно поставленного в зависимость от него, некогда заботиться о чувствах этого существа. Илюша ничем не беспокоил его, не мешал ему ни спать, ни думать, ни читать; по-видимому, он даже хорошо исполнял свои лакейские обязанности, – по крайней мере, сапоги Петра Степановича были всегда вычищены, самовар и обед поданы во время и Петр Степанович был совершенно доволен своим маленьким слугой, не думая разузнавать, как он проводит большую часть дня, на что употребляет свое свободное время. А этого времени у, Илюши было очень много. Вся работа его состояла в том, что он убирал комнаты, топил печи, ставил два раза в день самовар, приносил обед из ближней кухмистерской, чистил сапоги да изредка исполнял мелкие поручения своего хозяина. На все это требовалось два-три часа в день, а все остальное время он был совершенно свободен, даже не обязан сидеть в квартире, так как всегда мог оставить ключ от нее у дворника. Опять стал он часто ходить на улицу, помогать Архипу и проводить целые часы в дворницкой.

– Ох, избалуешься ты, Илюша! Не к добру взял тебя к себе барин, – вздыхала Авдотья, когда племянник рассказывал ей о своем привольном житье.

– Что это за барин такой непутный? – рассуждал про Петра Степановича второй дворник, помощник Архипа: – самому шубы не на что купить, в морозы бегает в коротком пальтишке, а туда же лакея держит… Да и какой это лакей! Бегает мальчишка целый день без дела. Уж не кончит он добром!..

Эти грустные предсказания были отчасти справедливы. Действительно, оставлять десятилетнего мальчика в праздности, без всякого надзора, не безопасно: немало дурных примеров мог он увидеть, немало дурных советов наслушаться, слоняясь по улице и двору, и некому было вовремя остановить его, некому было объяснить ему, что дурно, что хорошо; некому было научить его, как следует, поступать. Илюша легко мог сделаться лентяем и, от нечего делать, приняться за какие-нибудь глупые, даже вредные шалости, – и тогда, конечно, все стали бы обвинять его, стали бы находить, что он был негодяем уже тогда, когда бежал от портного, что от такого дрянного мальчишки другого и ожидать нельзя было… К счастью, ничего подобного не случилось: случайность спасла мальчика. В дворницкой поселился на время племянник Архипа, приехавший из деревни в Петербург искать себе какого-нибудь места. Антоша был мальчик лет семнадцати, болезненный и слабосильный, неспособный к тяжелому физическому труду, но зато очень умный, страстно любивший чтение. В своей деревне он отлично прошел курс сельской школы и постоянно доставал себе книги, чтобы учиться по ним дальше, мечтая сам сделаться учителем. С тех пор, как Илюша жил у Петра Степановича, книги стали интересовать и его также: он уже сообразил, что его барин не торгует ими, и ему очень хотелось знать, что в них такого заманчивого, что ради них можно оставить недопитым стакан чая и забыть время обеда. Расспрашивать об этом Петра Степановича он не решался, как вообще не решался заговорить с ним ни о чем лишнем; но с Антошей он чувствовал себя свободнее и, увидя, что тот тратит свой последний гривенник на покупку разорванной книжонки у букиниста и с наслаждением принимается за ее чтение, Илюша приступил к нему с вопросами, что за штука такая эти книги и для какой радости люди по целым часам держат их перед глазами.

– А вот выучись читать, тогда узнаешь, – отвечал Антоша.

– Выучись! Как выучиться-то. Ведь, поди, штука не легкая! – заметил Илюша.

– Да и не очень трудная! Захочешь, так через месяц всякую книгу будешь разбирать. Это только сразу кажется мудрено, а там – ничего, легко пойдет.

– А ты мне покажи, как это надо читать, – попросил Илюша, – очень мне это занятно.

– Ладно, давай выучу тебя. У меня теперь дела никакого нет, а я учить люблю; у нас в деревне трех ребят да одного уж взрослого мужика грамотными сделал.

Ученье началось. И учитель, и ученик были настолько бедны, что им даже не на что было купить азбуку; но это не смущало их: у Антоши была сказка о царе Салтане, и он по ней учил мальчика разбирать буквы и слова. Первая прочитанная строчка доставила большое удовольствие Илюше, а одолев первую страницу, он уже не хотел оторваться от книги, даже на ночь клал ее себе под подушку и, проснувшись рано утром, старался разобрать несколько слов без помощи учителя. Через два месяца он не только прочел всю сказку о Салтане, но даже заучил наизусть многие стихи из нее и писал их на каждом клочке белой бумаги, какой выбрасывал Петр Степанович. Через три месяца он прочел заглавия всех книг своего хозяина, пытался почитать из них что-нибудь побольше заглавий, но книги оказались слишком мудреными, и ему пришлось отказаться от этого намерения.

Весной Антоша получил место и должен был уехать от дяди. Это было большим горем для Илюши: он уже читал довольно бегло, но в книгах, какими снабжал его Антоша, беспрестанно попадались непонятные слова, до смысла которых он не мог добраться без помощи учителя; кроме того, в последние недели Антоша начал заниматься с ним счетом, и это интересовало мальчика не меньше чтения.

Расставшись со своим учителем, он ходил такой грустный и унылый, что Петр Степанович заметил это и спросил:

– Что ты, здоров ли, Илья? Чего ты так хмуришься?

– Ничего, – нехотя отвечал мальчик.

Илюше почему-то стыдно было говорить о своих занятиях, почему-то казалось, что всякий осмеет их, найдет неприличными для него. Особенно хозяину, представлявшемуся ему таким серьезным и неприступным, он не решался высказывать своих желаний и огорчений: «заругает», почему-то мысленно решил он, хотя до сих пор не слыхал от Петра Степановича ни одного бранного слова. И он молча переносил свое горе, только хмурился, ломая себе голову над каким-нибудь непонятным словом или трудным вычислением, хмурился до того, что один раз Петр Степанович, смеясь, заметил ему:

– А тебя кстати прозывали волчонком. Ты и вправду так сердито глядишь, точно собираешься в лес убежать.

«Хорошо ему говорить: волчонок, – думал про себя Илюша. – Он, небось, все знает, все понимает, а мне и поучиться не у кого».

На все лето Петр Степанович уехал в деревню к своим родственникам, оставив и квартиру, и Илюшу на попечении Архипа. Для мальчика началось привольное житье. Он чувствовал себя вполне свободным человеком и воспользовался этой свободой, чтобы в первый же день навестить своего учителя. Оказалось, что Антоша занят только днем, а по вечерам готов продолжать уроки. И вот Илюша, выпросив у Архипа часть денег, данных Петром Степановичем на его прокормление, накупил себе у букиниста книг и аккуратно каждое после обеда являлся учиться. Антоша встречал его всегда с удовольствием; и учитель и ученик были равно прилежны и часто незаметно проводили за книгами часа три, четыре. За лето Илюша сделал большие успехи, он стал совершенно хорошо читать, очень порядочно писал и сильно подвинулся в счете. С тем вместе возросла и любознательность его, когда он увидел, что в книгах пишут не только сказки про царей Салтанов да про Иванушек-дурачков, что из книг можно узнать, как живут люди за тысячи верст от нас и как жили за тысячу лет прежде нас, откуда берется дождь и снег и отчего днем светло, а ночью темно. Он еще больше пристрастился к чтению, еще больше сердился на разные трудные словечки, мешавшие ему вполне понимать смысл читаемого. В занятиях время летело для него незаметно; три месяца прошли необыкновенно быстро, и он очень удивился, когда один раз Архип встретил его словами:

– Радуйся, Илюша, твой барин письмо прислал, завтра сам будет!

Илюша и не подумал радоваться при этом известии. Барин приедет! Значит, ему опять распрощаться и, может быть, навсегда, с уроками Антоши. Грустно понурил мальчик голову.

– Да чего же это ты нос-то повесил? – обратился к нему Архип. – Тебе ли не житье у барина? Кажется, должен бы денно и нощно молить Бога за такого благодетеля, а ты – на, три месяца его не видал, а не рад, что он приедет!.. Чудной ты, право, как на тебя посмотреть!

Илюша и сам понимал, что Петр Степанович сделал ему большое добро, приютив его к себе, что за это добро он должен быть ему благодарным, должен любить его… Он и в самом деле любил его, но все-таки радоваться его приезду никак не мог, никак не мог не считать этот приезд помехой, неприятностью для себя.

На другой день, только что Илюша, по приказанию Архипа, тщательно убрал комнаты и вскипятил самовар, как раздался звонок, и в переднюю вошел Петр Степанович с небольшим дорожным чемоданом в руках и в сопровождении очень молодого человека, до того разительно на него похожего, что их сразу можно было признать за братьев.

Петр Степанович ласково поздоровался с Илюшей и затем, подведя его к своему спутнику, сказал шутливым тоном:

– Вот, Сергей, рекомендую тебе – мой сожитель и единственный слуга Илья Павлович, по прозванию «Волчонок».

Сергей Степанович с комической важностью раскланялся перед Илюшей, и затем оба брата уселись пить чай, весело разговаривая и не обращая больше внимания на своего маленького слугу.

Глава VIII

Сергей Степанович поселился у брата. Это был еще очень молодой человек, только что окончивший курс в гимназии и приехавший в Петербург, чтобы окончить свое образование в университете. Как по наружности он был похож на брата, так по характеру представлял резкую противоположность с ним. Насколько Петр Степанович был спокоен, молчалив, поглощен своими учеными трудами, настолько Сергей Степанович был, напротив, весел, подвижен, суетлив. С приездом его, жизнь в маленьких комнатках пошла совсем иначе. Молчание, постоянно царившее там, было нарушено. Рано утром громкое пение будило Петра Степановича и Илюшу; затем начинался смех, бесконечная болтовня, умолкавшая только на те часы, которые Сергей Степанович проводил в университете, а это случалось далеко не каждый день, так как веселый юноша находил, что профессора университета «тянут ужасно скучную канитель», что слушать все их лекции «невозможная тоска». Ему было гораздо приятнее просто гулять по улицам или, сидя дома, просматривать какую-нибудь книжку журнала и приставать к Илюше, серьезный, несколько сумрачный вид которого казался ему крайне забавным.

Илюше новый барин с первого взгляда не понравился. Перемена, внесенная им в их тихую жизнь, была не по нутру мальчику. Петр Степанович отталкивал его своей сдержанностью и наружной холодностью; но с этим болтливым, веселым барином, вечно готовым подсмеяться и выкинуть какую-нибудь штуку, он еще меньше мог сойтись. От него он еще старательнее прятал свои книги и тетради и уж ему-то ни за что бы не решился заикнуться о своих занятиях. А между тем продолжать эти занятия тайком было при Сергее Степановиче гораздо труднее, чем без него. Когда он был дома, – а у него не было строгого распределения времени, – он беспрестанно или выходил под каким-нибудь предлогом к Илюше в кухню, или подзывал его к себе. Мальчик попробовал спасаться в дворницкую, но это оказалось неудачным: Архип находил, что порядочный лакей не смеет уходить из барской квартиры и читал ему длинные наставления о том, какой он неблагодарный, не чувствует делаемых ему благодеяний, не старается заплатить за них услужливостью и усердием. Слушать эти наставления было еще неприятнее, чем выносить шутки и насмешки Сергея Степановича, и Илюша, скрепя сердце и тщательно запрятав книжку за пазуху, возвращался домой.

Между тем, раз проснувшаяся любознательность не давала мальчику покоя. Он решился как-то обратиться с одним из волновавших его вопросов к Сергею Степановичу.

– Барин, – спросил он у него, растапливая печку, – а отчего это дым тянет в трубу?

Сергей принял торжественный, важный вид.

– Это, друг мой, – проговорил он: – есть стремление вещества парить горе… Понял?

– Ничего не понял, – с печальным недоумением отвечал Илюша.

– Ну, и не надо! – рассмеялся Сергей: знай себе клади побольше растопок, чтобы дрова скорей разгорались, а исследовать законы природы, узнавать причины вещей – не твоего ума дело.

Илюша вздохнул и замолчал.

«От него толка не добьешься!» – подумалось ему, и еще сильнее захотелось ему повидать Антошу, который никогда над ним не смеялся, который или отвечал на его вопросы ясным, удобопонятным объяснением, или говорил ему:

– Этого я сам не знаю. Вот получу деньги, поищу такую книжку, где об этом написано, тогда и тебе расскажу.

Долго боролся мальчик со своим желанием побывать у Антоши, но, наконец, не выдержал. Случилось как-то, что Петр Степанович тотчас после обеда ушел куда-то вместе с братом на весь вечер. Илюша воспользовался этим и, как только они вышли за ворота, он схватил фуражку, кое-как набросил на себя свое пальтишко и пустился со всех ног бежать к своему учителю. Путь предстоял ему неблизкий, но это не смущало его: он часть дороги сделал бегом и явился в квартиру Антоши усталый, запыхавшийся, но сияющий радостью. Часа три-четыре прошло незаметно в занятиях, и на обратном пути Илюше пришлось опять-таки сильно спешить. Он пришел за несколько минут до своих господ, и никто не узнал об его отлучке. Это ободрило мальчика, и он стал повторять свои путешествия к учителю. Сначала он уходил только тогда, когда господ не было дома; но так как это случалось не часто, то он вздумал устроиться иначе. Наскоро пообедав и даже не убрав посуды, он тотчас же уходил и возвращался домой часу в одиннадцатом. Петр Степанович, вероятно, не обратил бы внимания на эти отлучки, но Сергей Степанович очень скоро заметил их.

– Что это такое? Уже десять часов, а самовар не поставлен и Илюшки нет дома! – ворчал он.

– Однако хорош у тебя слуга, – говорил он брату: – убегает без спросу Бог весть куда и делать ничего не хочет! Посуда после обеда не вымыта, калоши свои я ему давеча велел вычистить, а они и до сих пор в грязи стоят.

– Ну, ведь он еще ребенок, – защищал Илюшу Петр Степанович: – верно заигрался с товарищами да и забыл.

– Ребенок, – возражал Сергей Степанович: – в его годы все дети или учатся, или работают, а он у тебя только привыкает бездельничать. Хоть бы допросил у него, где он бывает, с кем знается!

Петр Степанович находил, что брат отчасти прав, и в один вечер, когда Илюша вернулся особенно поздно, решился подвергнуть его допросу.

Илюша опустил голову и молчал. Что он мог сказать? Неужели признаться, когда глаза хозяина смотрят на него так холодно, сурово, а из-за спины его глядит насмешливо лицо Сергея Степановича?

– Что же ты молчишь? Отвечай же! – еще строже приказал Петр Степанович.

– Признавайтесь, признавайтесь, молодой преступник, – шутил Сергей Степанович: – что вы, в трактире с приятелями чаек попивали? Или водочку тянули? или какие-нибудь разбои чинили?

– Отчего же ты не хочешь говорить, Илья? – настаивал Петр Степанович. – Ты, может быть, был у своей тетки? Или запутался с товарищами? Так и скажи. Ну, что же ты? Играл с детьми?

– Нет, – с усилием проговорил Илюша, еще ниже наклоняя голову.

– Так что же ты делал? Верно, что-нибудь очень дурное, если боишься сказать?

Молчание.

– Послушай, Илья, – заговорил Петр Степанович строго: – когда я взял тебя из мастерской и оставил у себя, я думал сделать тебе добро; но теперь вижу, что ошибся и что из тебя может выйти просто негодяй. Мне нет времени смотреть за тобой. Если ты не можешь исполнять добросовестно ту небольшую работу, которая тебе у нас дается, и оставить знакомства, в которых тебе самому стыдно признаться, я должен буду расстаться с тобой и поместить тебя куда-нибудь, где будут смотреть за тобой построже. Ты понимаешь, что это не простая угроза, что я говорю совершенно серьезно.

Илюша понимал это очень хорошо, и тяжело ему было на душе. Значит, надо отказаться от уроков Антоши, от тех занятий, которые так нравились ему, и думать о том, как бы получше вычистить сапоги господ, да вовремя подать им самовар… Да, это необходимо! Иначе Петр Степанович отдаст его какому-нибудь строгому мастеру, и опять придется ему переносить и побои, и брань, и непосильную работу… А что, если во всем сознаться барину? Если рассказать ему, как и с кем проводил он вечера? Может быть, он и не найдет, что это дурно; может быть, он позволит ему учиться? Ведь сам же он целые дни проводит за книгами, все учится, читает?..

– Да он, ведь, барин, ему можно, – рассуждал Илюша: – а мне нельзя… А все-таки попробую…

И с этой решимостью «попробовать» заснул он в эту ночь и проснулся на следующее утро. Если бы Петр Степанович о чем-нибудь заговорил с ним, если бы он хоть поласковее смотрел на него, мальчик наверно исполнил бы свое намерение. Но вчерашний допрос Илюши произвел на Петра Степановича очень неприятное впечатление; он был уверен, что мальчик дурно пользуется свободой и проводит время в каких-нибудь дрянных шалостях. Вследствие этого он смотрел на него недружелюбно и несколько раз сделал ему выговор за небрежность в таких вещах, на которые прежде он не обращал внимания. Это отнимало у мальчика всякую охоту пуститься в откровенные объяснения. А тут еще Сергей Степанович преследовал его своими насмешками, уверял, что видел, как он с товарищами пировал в кабаке, как он влезал в окна и обкрадывал добрых людей, и тому подобное. Илюша молчал; он старался добросовестно исполнять свои обязанности, но все мысли его были заняты одним: как бы устроить так, чтобы учиться у Антоши и в то же время не рассердить хозяина, остаться по-прежнему жить у него. Не мудрено, что при этом мальчик был рассеян, что иногда не слышал отдаваемых ему приказаний: вместо полоскательной чашки ставил на стол блюдо, вместо пепельницы подавал ложку…

– Илюша-то наш, кажется, совсем помешался с горя, что приходится дома сидеть, – смеялся Сергей Степанович.

– Неприятный характер у мальчишки, – заметил Петр Степанович, – он все дуется на меня за то, что я ему сказал тогда.

– Да, настоящим волком смотрит, – подтвердил и Сергей Степанович. – А знаете пословицу: «как волка ни корми, он все в лес глядит», Какое ты ему благодеяние сделал, а он нисколько тебе не благодарен, к тебе не привязан и наверно сбежит при первом удобном случае.

– Пусть себе! – вздохнул Петр Степанович.

И брат, и все знакомые так часто удивляются, как это он, сам человек небогатый, взял на себя такую обузу – содержание мальчика. Все они так часто прославляли его доброту, что он невольно стал считать себя благодетелем Илюши и возмущаться его холодностью к себе, его черствой неблагодарностью.

Два месяца терпел Илюша. Он даже похудел от тоски, но все-таки ни разу не отлучался из дому.

Вдруг один раз, когда господ не было дома, почтальон принес письмо на его имя. Это было что-то до того небывалое, удивительное, что мальчик поспешил дрожащей от волнения рукой надорвать конверт:…

«Илюша! – стояло в этом письме,  – что это ты меня совсем забыл? А мне без тебя привалило счастье. Барин, у которого я переписывал бумаги, узнал, что я хочу быть учителем, и похлопотал, чтобы меня приняли в учительскую семинарию; я там поучусь года два-три и стану настоящим учителем. Скоро я уезжаю из Петербурга. Приходи попрощаться. Книги свои я тебе отдам, мне они теперь не нужны: будут другие.

Твой друг Антон».

Боже мой! Он все еще раздумывал, как сделать, чтобы продолжать уроки у Антоши, а Антоша уезжает! И куда это он едет? Что это такое за учительская семинария? Илюша раза четыре перечел письмо, надеясь найти ответ на эти вопросы.

«Нет, надо самому сходить к нему, – решил он наконец: – и скорей сходить, а то он, пожалуй, уедет, и проститься-то не успеешь!»

И вот мальчик, не думая ни о чем, кроме желания повидаться с другом, бросил комнаты на половину неубранными и отправился к Антоше. Он не рассчитал, что у Антона были занятия, что днем его нельзя было застать дома, и чуть не расплакался перед запертой дверью его квартиры. Что делать? Вернуться назад? Нет, это слишком далеко: пожалуй, не хватит сил придти во второй раз в один день, а ему непременно хотелось увидаться с Антошей сегодня, как можно скорей… И вот он уселся на ступенях холодной лестницы и принялся терпеливо ждать. А ждать пришлось долго: Антоша возвращался домой обыкновенно в пятом часу, а в этот день он еще заходил в лавки сделать себе несколько покупок к дороге, так что на часах ближней церкви пробило уже шесть, когда наконец по лестнице раздались торопливые шаги его.

В этот день Петр Степанович и брат его были очень удивлены и, конечно, неприятно удивлены, когда, вернувшись домой, увидели, что не только обед не принесен из кухмистерской, но и маленький лакей, который должен был принести этот обед, исчез.

– Мое предсказание сбылось: твой волчонок в самом деле сбежал, – заметил Сергей Степанович.

– Да, этому следует положить конец, – сумрачно отвечал Петр Степанович: – я сегодня же постараюсь пристроить его.

Илюша вернулся домой в одиннадцатом часу. Он был так огорчен прощаньем с Антошей, что и не думал о неприятностях, ожидавших его дома. Когда он вошел, господа сидели за самоваром, который сами для себя поставили.

– Илья! – позвал его Петр Степанович. – Ты опять пропадал целый день и верно опять не захочешь рассказать, где был. Я уже предупреждал тебя, что так тебе нельзя жить. Я говорил сегодня о тебе со своим знакомым сапожником. Он человек добрый, своих учеников не бьет и не мучит. Тебе будет недурно жить у него; ты, по крайней мере, привыкнешь к порядку, к труду и сделаешься честным человеком. Что же ты ничего не говоришь?

Что было говорить Илюше? Конечно, ему не хотелось поступать к сапожнику; ему гораздо приятнее было бы остаться у Петра Степановича. А, впрочем, если Антоша уезжает, не все ли равно?

– Собери все свои вещи. Завтра рано утром, я сведу тебя к сапожнику, – сказал ему на другой день Петр Степанович. Ему было очень неприятно, что Илюша по-прежнему угрюмо молчит, не просит прощения, не обещает исправиться, не выражает сожаления при разлуке с ним, и потому он говорил с мальчиком очень сухо.

Белья и платья было у Илюши не много. Он не собирал, подобно другим мальчикам, коробочек, камушков и тому подобных драгоценностей, и потому ему недолго было сложить и связать в узел все свои вещи. Дошло дело до книг.

«Зачем они мне? – рассуждал мальчик: – в мастерской читать некогда. Сапожники никогда не читают. Вон отец и грамоте не знал! Лучше я и не возьму их с собой, а то осмеют. Сожгу их!»

Он подошел к пылавшей печке и бросил в нее «Царя Салтана» и кипу исписанных бумажек. Он взял еще книгу и намеревался отправить ее по тому же назначению, но прежде взглянул на нее. Это была книга, по которой он третьего дня читал с Антошей, и вдруг мальчику живо представились все подробности этого последнего урока: жгучая тоска охватила его, он прижал к груди книгу, бросился с ней на лестницу, прижался в самый темный угол ее и зарыдал мучительно, болезненно…

– Илья! Илюша! – раздался на лестнице голос. Мальчик вздрогнул. Он поспешил отереть слезы, сделал над собой усилие, чтобы подавить горе, и явился на зов своего хозяина.

Петр Степанович стоял в кухне и с любопытством рассматривал книги и бумаги, оставленные мальчиком на полу.

– Что это значит, Илюша? – спросил он, – чьи это книги?

– Мои, – краснея, отвечал мальчик.

– Да разве ты умеешь читать?

– Умею.

– Кто же это тебя научил?

– Антон.

Целым рядом вопросов удалось наконец Петру Степановичу выведать историю ученья Илюши и тайну его частых отлучек из дома. Он был поражен.

– Да отчего же ты этого не говорил прежде, глупый ребенок? – удивлялся он. – Тебя бранили, подозревали в дурном, а ты молчал!

– Мне было стыдно, – сквозь слезы проговорил Илюша.

Петр Степанович засмеялся.

– Ну, теперь, когда ты уж волей-неволей признался, – сказал он: – покажи же мне, чему тебя выучил твой учитель. Мне это очень интересно знать.

Сергея Степановича не было дома. Петр Степанович говорил ласково, не сердясь и не насмехаясь. Это ободрило Илюшу и он, сначала робко, а потом все смелее и смелее, рассказал все, чему выучился, показал свое искусство в чтении, письме и счете.

Удивление Петра Степановича возросло: оказалось, что его маленький лакей в короткое время, почти самоучкой, выучился столько, сколько другие дети не выучиваются с помощью учителей в два-три года усиленных занятий.

– Ну, брат, – сказал он, окончив экзамен: – тебя, по настоящему, не за иглу надо присадить, а за книгу. Хочешь ты продолжать учиться?

– Хочу, очень хочу! – вскричал Илюша и посмотрел на хозяина не угрюмым взглядом волчонка, а блестящими радостью глазами.

– Хорошо, так это мы устроим. Так как оказывается, что ты не баловался все это время, а напротив, то мы пока отложим мысль о сапожнике. К своему Антоше бегать тебе нельзя, если он уезжает, а вместо него я сам попробую понемногу заниматься с тобой. Что из этого выйдет – покажет будущее.

Об этом будущем Илюша и не думал. Ему было довольно настоящего, и это настоящее казалось ему так удивительно хорошо, что он несколько раз спрашивал себя – уж не сон ли все это?

Глава IX

В один весенний день толпа мальчиков-гимназистов с шумом выбежав из подъезда дома гимназии, собралась на углу улицы и о чем-то горячо рассуждала.

– Это ни на что не похоже! – кипятился стройный четырнадцатилетний мальчик с тонкими чертами лица и большими темными глазами. – Если мы будем все спускать ему, он, пожалуй, станет бить нас!

– Да ведь он и то вчера ткнул Харламова пальцем в лоб, – подхватил другой гимназист.

– Назвать ученика второго класса дураком! Да этого даже в приготовительном нельзя позволить! – горячился третий.

– Больной да больной! – говорил четвертый: – коли болен, так зачем в учителя пошел? Мы не виноваты в его болезни!

– Мы должны чем-нибудь заявить ему свое неудовольствие! – опять заговорил первый мальчик.

– Давайте, не будем отвечать ему уроков! – предложил один толстенький мальчуган, усевшийся на тумбу и все время полоскавший ноги в луже воды.

– Ну уж ты, Тюрин! «Не отвечать»! – Экзамены на носу, а он «не отвечать» Влепят тебе единицу, – вот и не перейдешь! – возразило несколько голосов.

– Я все равно не перейду, – спокойно проговорил Тюрин.

– Нет, вот что лучше, господа, – предложил темноглазый мальчик, – освищем его. В субботу будет его урок; как только он взойдет на кафедру, давайте свистать все, всем классом?

– Пожалуй директор придет, – заметил кто-то.

– Ну что же такое! Накажет весь класс – не беда! А мы и директору объясним в чем дело…

– Конечно, мы скажем, что не хотим, чтобы нас называли дураками, безмозглыми; чтобы нам тыкали пальцем в лоб…

– Чтобы у нас вырывали из рук мел!

– И так, решено, в субботу освищем?

– Да, да, все будем свистать изо всей силы.

В эту минуту к группе говорящих подходил мальчик лет тринадцати, худощавый, высокий, с белокурыми торчащими волосами и маленькими глазками, глубоко засевшими под густыми бровями. Это был наш старый знакомец Илюша, по прозванию Волчонок. Форменное пальто, кепи с серебряным значком и ранец за плечами показывают, что горячее желание мальчика исполнилось, что он имеет возможность учиться.

– А, Павлов, – закричали навстречу ему гимназисты. – Иди скорее сюда! Мы ведь тут и о тебе говорили! Хорошо назвал тебя сегодня Курбатов? Понравилось это тебе?

– Как назвал? Я и не знаю, – проговорил Илюша, растерянно поглядывая на товарищей.

– Отлично! – закричали мальчики. – Его называют дураком, а ему и нипочем!

– Он и не знает!? Хорош!

– Ты, верно, привык к этому дома?

– Конечно, его и прибьют, ему ничего: ведь он в лакеях живет! Барин может быть и часто лупит его! – подсмеивались мальчики.

– Никто меня не бьет! Пустите меня! – сумрачно проговорил Илюша, стараясь протискаться сквозь толпу, шумевшую около него.

– Чего там «пустите»! – закричали мальчики. – Ты или в самом деле дурак, или не понимаешь, как с тобой должны обращаться… Если это тебе все равно, так нам не все равно: сегодня обругали тебя, завтра обругают меня, а я этого не терплю. Мы Курбатова освищем в субботу, слышишь?

– Слышу, – неохотно отвечал Илюша и, сделав еще усилие, выбрался наконец из толпы и зашагал дальше по улице.

– И ты должен также свистать с нами! – кричали мальчики, догоняя его.

– И если директор спросит, должен сказать, что он тебя назвал дураком!

– Да ну, хорошо, отвяжитесь!

И Илюша еще больше ускорил шаг.

– Экий дурак этот Павлов! – толковали мальчики, разбиваясь на мелкие группы и расходясь в разные стороны. – И обидеться-то не умеет!

– Волчком каким-то вечно глядит, с ним и не сговоришь.

– А не выдаст он нас?

– Вот еще! Не посмеет!

Илюша отошел от товарищей в очень неприятном настроении духа. Он, конечно, отлично слышал, что учитель математики назвал его «дураком» за то, что он запутался при решении какой-то сложной задачи, но ни в ту минуту, ни после он и не подумал обидеться. В ту минуту он был совершенно поглощен своей задачей, да и учитель казался заинтересованным его ответом и бранное слово сорвалось с его языка просто от нетерпения, что этот ожидаемый и, по-видимому, такой простой ответ не сразу дается ученику.

«И отчего это им обидно, а мне нет? – рассуждал про себя мальчик. – Может, и вправду оттого, что я не такой, как они: они господа, их не бьют, не ругают, а меня?..»

И вспомнились мальчику побои отца и матери, грубые шутки лакейской, потасовки мастерской, брань дворников, которые и теперь, по старой памяти, часто требовали его услуг и не скупились на крепкие словца; насмешки Сергея Степановича… Что значило сравнительно со всем этим слово «дурак», сказанное невзначай, без обидного умысла и еще кем? – его любимым учителем, который так усердно занимается, так отлично все объясняет… «А все-таки я – гимназист, он не смеет так называть меня!» – сказал себе Илюша мысленно, повторяя слова товарищей.

– Илюша, болван! чего зазевался? Господа уж пришли домой! – раздался голос над самым его ухом.

Это был его знакомый лавочник, кум Архипа, в прежние годы часто угощавший его леденцами и рожками и теперь считавший себя в праве бесцеремонно обходиться с ним.

«Он не смеет! А этот смеет? Все другие смеют!» – мелькнуло в голове мальчика; он горько усмехнулся и ускорил шаг, чтобы не получить выговора за дурное исполнение своих лакейских обязанностей.

Хотя Илюша уже второй год учился в гимназии, но он жил у Петра Степановича в том же положении, что и прежде. По-прежнему спал он на тощем тюфячке в кухне, и там же готовил свои уроки; по-прежнему исполнял разные мелкие домашние работы.

Петр Степанович был слишком беден, чтобы доставлять большие удобства своему воспитаннику, да и не считал этого нужным. Он боялся повредить мальчику, отучив его от простой, рабочей жизни, сделав из него барчонка, белоручку, и потому в занятиях Илюши не находил ничего ни дурного, ни унизительного. Обходился он с ним всегда дружески, ласково, и обращал на него мало внимания только потому, что вообще не любил возиться с детьми и был постоянно сильно занят своими книгами.

К сожалению, не все смотрели на Илюшу глазами Петра Степановича. Прежде всего, Сергей Степанович возмущался тем, что брат вздумал учить Илюшу, и на каждом шагу старался доказать мальчику, что он ему не родня, что он «обязан» услуживать ему и терпеливо выносить его выговоры и насмешки. Для тетки Авдотьи, для всех соседних лавочников, дворников и кучеров, Илюша, несмотря на свой гимназический мундир, оставался по-прежнему «мальчишкой», «лакеишком». Все они находили, что его поступление в гимназию было баловством, пустяком, а что настоящее для него дело – это служить и угождать господам.

Товарищи гимназисты, узнав об образе жизни Илюши, не упускали случая попрекнуть его, подсмеяться над ним, Вообще, в гимназии его сразу невзлюбили. Он всегда рос одиноким ребенком, не привык к детским играм и шалостям. Он дичился своих сверстников, держался от них особняком, насмешки их встречал или молчанием, или грубой бранью, на слишком назойливые приставания отвечал метким ударом кулака:

– Ишь, какой злющий! – говорили мальчики, испытавши силу этого кулака: – настоящий медведь или волк!

Один из гимназистов услышал раз, как Сергей Степанович, встретив Илюшу на улице, назвал его в шутку «волчонком». Он пересказал про это прозвище другим, и все нашли, что оно как нельзя больше подходит к угрюмому Илюше, и с тех пор его редко кто звал в гимназии по фамилии: всем казалось, что кличка «волчонок» вполне к нему подходит.

Кроме своей угрюмости и необщительности, Илюша не нравился товарищам и скупостью. Они возмущались, видя с какой аккуратностью укладывает он в ранец свои книги и тетради, какими крошечными карандашиками он умудряется писать, как, ссудив кому-нибудь свой перочинный нож, он зорко следит за ним и при первом удобном случае настоятельно требует его назад. Все это казалось им отвратительной скаредностью; они не подозревали, что Илюша дорожит своими вещами вовсе не из скупости, а потому, что считает вещи эти принадлежащими Петру Степановичу, потому что всякий раз долго мучится и колеблется, прежде чем решится попросить несколько копеек на новый карандаш или грифель.

Не встретив дружеского участия со стороны товарищей, Илюша и сам не полюбил их. Отчуждение его стало еще сильнее после того, как кто-то из мальчиков узнал, что он исполняет у Петра Степановича обязанность слуги.

– Знаете, господа, Волчонок служит в лакеях? Волчонок чистит сапоги! Волчонок метет комнаты! У Волчонка есть барин! – передавали друг другу мальчики.

Нашлось несколько барчуков, которым показалось унизительным учиться вместе с лакеем, и они собирались даже просить директора об исключении Павлова из гимназии. К счастью, в классе было человека два-три поразвитее, которые пристыдили барчат и заставили их отказаться от этого глупого и злого намерения. Они, скрепя сердце, согласились терпеть Илюшу в своей среде, но относились к нему постоянно с нескрываемым презрением и брезгливостью. Остальные мальчики, хоть меньше гордились своим благородством, но все-таки не пропускали удобного случая подсмеяться над нелюбимым товарищем, уязвить его чем-нибудь. Если Илюша лучше или быстрее других решал арифметическую задачу, они говорили:

– Еще бы, Волчонку не уметь считать! Барин часто посылает его в лавочку и бьет, если он принесет сдачи меньше, чем нужно.

Если он не совсем твердо отвечал урок или получал дурную отметку, кто-нибудь непременно замечал:

– Что, Волчонок, плохо? Господам служил и про книжку забыл?

– Эй, «человек»! – кричали ему шалуны, – вычисти мне сапоги!

– Принеси мне стакан воды!

Сначала Илюша отвечал на все эти насмешки бранью или побоями, но, видя, что это не помогает, перестал обращать на них внимание; только в сердце его накоплялось недоброе чувство против насмешников.

«Ну, что же из того, что я лакей, а они господа? – думал он часто про себя. – Они не хотят со мной знаться, да мне и самому неохота с ними связываться!» И он все больше и больше сторонился товарищей, не участвовал в их играх, не вступал с ними в разговоры, и все рекреационное время твердил уроки. Способности у него были хорошие и он занимался так усердно, так прилежно, что перешел во второй класс одним из первых учеников, и при переходе в третий опять надеялся подучить похвальный лист. Он достиг своей цели, желание его исполнилось: он мог учиться, мог читать, сколько хотел, – Петр Степанович не скупясь, снабжал его новыми книгами, – но он все-таки не чувствовал себя счастливым: полное одиночество тяготило его; ни от кого не видел он ласки, сочувствия, все относились к нему или холодно, или враждебно. И среди шумной толпы товарищей, и в своей маленькой кухне, он всегда и везде был один, – один со своими книгами. Никто не расспрашивал у него, о чем он думает, когда, окончив приготовление уроков, он по целым часам сидел, опустив голову на руки, никто не интересовался узнавать его чувства. Мудрено ли, что он становился все более скрытным и угрюмым…

Глава X

История с учителем математики была очень не по сердцу Илюше. С одной стороны, ему неприятно было, что он не мог обидеться, как следовало, по мнению гимназистов, с другой – он боялся, как бы дело не кончилось бедой.

«Пожалуй, директор рассердится, да исключит из гимназии, или Курбатов наставит единиц и не перейдешь в третий класс? – думалось ему. – Что со мной тогда будет? Захочет ли Петр Степанович лишний год платить за меня, да если и захочет, так мне самому стыдно будет просить его».

Придя на другой день в гимназию, он попробовал переговорить с двумя-тремя воспитанниками, которые казались ему посмирнее, и убедить их отказаться от вчерашнего замысла. Но его перебили на первых же словах, объявив, что он трус, что дело решено и толковать о нем не стоит. Он, по обыкновению, замолчал и, нахмурясь, отошел прочь.

В субботу весь класс был в волнении. Урок арифметики приходился вторым. Первого урока почти никто не слушал, и учителю географии пришлось немало наставить единиц и двоек. Когда он вышел, зачинщики еще раз напомнили прочим, что следует свистать как можно громче и начинать всем вместе, как только учитель взойдет на кафедру; затем в классе водворилась необыкновенная тишина. Все сидели на своих местах, все готовились и в глубине души волновались. Но вот, дверь отворилась, в класс вошел учитель математики, а с ним вместе директор. Что это значит? Этого дети никак не ожидали! Они с недоумением перешептывались и переглядывались; темноглазый мальчик, который должен был подать знак к общему свисту, скромно опустил глаза в книгу; никто не осмелился шуметь при директоре. А директор преспокойно уселся на стуле и просидел так весь класс, зорко следя за всяким движением воспитанников, окончательно присмиревших под его строгим проницательным взглядом. Когда урок кончился и учитель вышел из комнаты, директор взошел на кафедру и обратился с небольшой речью к воспитанникам.

– Я очень рад, – сказал он: – что вы вовремя одумались и отказались от затеянной вами шалости; особенно рад потому, что шалость эта глубоко огорчила бы нашего почтенного Максима Ивановича. Огорчить человека, который всей душой предан вам, который тратит силы и здоровье на дело вашего образования, было бы слишком неблагодарно; огорчать же человека больного, для которого всякая неприятность может иметь пагубные последствия, было бы просто непростительной жестокостью. Повторяю, очень рад, что вы сами, без чужой помощи поняли это. Некоторая раздражительность, замеченная вами у Максима Ивановича, не должна оскорблять вас: это просто следствие его болезни. Я надеюсь, что во время каникул он отдохнет, поправится, и тогда ничто не будет мешать вам вполне оценить этого замечательно искусного учителя и замечательно хорошего человека.

Все слушали директора среди полнейшей тишины, но когда он кончил и вышел из комнаты, долго сдерживаемые чувства класса выразились целым потоком восклицаний, шумных криков, всевозможных звуков.

– Что это значит? Как директор мог узнать? Кто ему сказал? Кто доносчик? – послышалось в разных концах комнаты, когда общий гул настолько улегся, что можно было что-нибудь расслышать.

За этими вопросами опять поднялся шум и гам, и только приход строгого учителя латинского языка – грозы всего класса – заставил несколько успокоиться взволновавшихся мальчиков.

Волнение это, затихшее на время, возобновилось, едва учитель оставил класс. В рекреационное время забыты были все игры, все обычные разговоры; один неотступный вопрос занимал весь класс: откуда директор мог узнать о заговоре против Курбатова? Все единогласно находили, что это дело какого-нибудь доносчика, и непременно доносчика-гимназиста. Никому и в голову не приходило, что заговорщики толковали о своих замыслах громко, на улице, где в эту минуту легко мог проходить кто-нибудь из знакомых директора или учителей. На самом деле, так и было: гувернантка детей директора, гуляя со своими двумя маленькими воспитанницами, случайно услышала разговор гимназистов и поспешила предостеречь директора о затеваемых гимназистами беспорядках. Мальчики, конечно, и не подозревали этого: они не обратили никакого внимания на какую-то барыню с двумя детьми, с трудом протискавшуюся сквозь их толпу, и теперь искали изменника в своей среде.

– Не Ляпин ли? – заметил кто-то. – Он сегодня не пришел, а вчера зачем-то ходил к директору?!

– Вот выдумал! – вскричал Харитонов, считавшийся другом Ляпина. – Станет Ляпин доносить! Я знаю, зачем он был вчера у директора: сегодня его именины, и он ходил отпрашиваться.

– Так не Комаровский ли? Он любит юлить перед начальством…

У Комаровского тоже нашлись защитники.

– А я знаю, кто донес, – проговорил Тюрин: – только не скажу.

Тюрина окружили; его просили, уговаривали, ему грозили, и он недолго сохранил свою тайну. Через несколько минуть во всех углах класса толковали, что доносчик открыт, что это Павлов, непременно Павлов. Доказательства были налицо: Павлов не обиделся на Курбатова, Павлов многим говорил, что свистать не следует, Павлов нисколько не удивился приходу директора, а теперь совсем не беспокоится о том, откуда директор все узнал, и, наконец, Павлов вообще дрянь. Это последнее доказательство казалось мальчикам особенно убедительным.

В защиту нелюбимого товарища не поднялось ни одного голоса; все наперерыв высказывали свое негодование против него.

– Этого нельзя так оставить, – толковали мальчики. – Его надобно проучить, хорошенько проучить…

– Я давно говорил, что этого мальчишку следовало исключить из гимназии, – заметил один гимназист-барич. – Чего же хорошего можно ждать от лакея?!

– Нет, это ему так не пройдет! – кипятился силач Щукин, яростно сжимая кулаки. – Мы с ним разделаемся.

– Надо так отдуть его, чтобы он на всю жизнь отвык от этаких проделок, – заметил Харитонов.

Ему не возражали; несколько голосов поддержало его; решено было, как только кончатся уроки, не выходя из класса проучить Павлова. За «проучку» взялось несколько человек, опытных в этом деле; остальные должны были сторожить, чтобы не вошел воспитатель, и объяснить Павлову, что весь класс недоволен им, считает поступок его низостью.

Илюша и не подозревал, что волнует его товарищей. Неудача заговора против Курбатова так обрадовала его, что он и не думал о причинах ее. В рекреационное время он, по обыкновению, держался вдали от товарищей и, слыша их шумные толки, он подумал: «Ишь галдят!» – и стал прилежно повторять трудный немецкий урок.

В классе в Илюшу попало несколько катков бумаги, пущенных ловкой рукой с задней скамейки; до слуха его несколько раз долетали слова: «шпион, фискал, доносчик!» но он не обращал на них большого внимания, не знал даже наверное, к нему ли именно относятся они. Но вот последний учитель вышел из класса; Илюша, собрав свои книги, уже направлялся к дверям, как вдруг Щукин подбежал к нему и ударил его по лицу, приговаривая: «вот тебе, доносчик».

В первую секунду Илюша совсем опешил, но затем, быстро оправившись, он намеревался, что называется, дать сдачи обидчику, как вдруг на него посыпались удары справа, слева, сзади, и при этом беспрестанно повторялись восклицания:

– Не доноси на товарищей! Не фискаль! Шпион! Сыщик!

Мы не станем описывать подробностей возмутительного побоища, какие, к стыду учащихся, до сих пор повторяются в некоторых учебных заведениях. Когда оно прекратилось, Илюша лежал на полу избитый, окровавленный. Он почти не мог стоять на ногах, еле сознавал, где находится и что с ним.

Противники его струсили: «проучка» зашла слишком далеко и могла навлечь на них строгое наказание, если бы воспитатель заметил ее. Они сбегали за водой, наскоро умыли Илюшу, накинули на него пальто и кэпи и всей толпой, поддерживая и закрывая его от глаз старших, вышли из гимназии. На улице Илюша настолько оправился, что мог идти без посторонней помощи. Тогда мальчики разбежались от него, повторяя на прощанье:

– Это тебе за донос! Другой раз не смей фискалить! Коли опять донесешь, смотри – еще хуже будет!

Илюша остался один в довольно пустынном переулке. Все тело его болело, в ушах шумело, в голове было как-то смутно. Он присел на тумбу, чтобы немного отдохнуть и собраться с мыслями.

«За что? Что я им сделал?» – вертелся неотвязный вопрос в уме его. И, не находя ответа на этот вопрос, он тяжелыми, неровными шагами поплелся домой. Петр и Сергей Степановичи были дома, когда Илюша вошел в комнату. Первый увидел его Сергей Степанович.

– Илья, что это с тобой! – вскричал он, – кто это тебя так славно отделал? Брат, Петр, посмотри-ка, полюбуйся на этого молодца! Ха, ха, ха!

Он схватил мальчика за руку и потащил его к брату, продолжая громко смеяться. Лицо Илюши было, действительно, странно: нос его сильно раздулся, один глаз совсем запух, под ним красовался большой синяк, а на лбу возвышались две огромные шишки. Платье его было изорвано и запачкано кровью. Петру Степановичу довольно было одного взгляда на мальчика, чтобы понять, что тому не до шуток.

– Перестань, Сергей, – сухо остановил он брата и затем, обращаясь к Илюше, сказал более мягким голосом:

– Ты после расскажешь нам, как это с тобой случилось, а теперь разденься и ляг: надо полечить твои увечья.

Илюша еле стоял на ногах; он дрожал как в лихорадке и чувствовал слабость во всем теле. Совет Петра Степановича был как нельзя более кстати, и он поспешил исполнить его. Петр Степанович дал ему принять успокоительного лекарства, осмотрел все его увечья и привязал ему холодные компрессы к особенно сильно зашибленным местам.

Мало-помалу, Илюша успокоился, боль его утихла, силы восстановились; он чувствовал себя настолько здоровым, что мог встать с постели. Но теперь еще сильнее в душе его проснулось горькое, едкое чувство от причиненной ему несправедливости и негодование против обидчиков. Вспомнив все, что говорили товарищи, когда били его, он понял, в чем его заподозрили, за что с ним поступили так жестоко. Но с какой же стати подозревали они именно его? Он уже почти два года учится в гимназии, и за все это время никто не видел от него никакого бесчестного поступка, а ведь доносить на товарищей бесчестно. Почему же они думали, что он на это способен? «Потому, что они ненавидят, они презирают меня, – с болью в сердце думал мальчик: – они не считают меня равным себе, своим товарищем… Я не могу больше оставаться с ними, не могу и не хочу! Не стану больше ходить в гимназию, не буду больше учиться, не надо! Останусь на всю жизнь лакеем, – ну, и пусть, все равно»!

Вечером Петр Степанович еще раз осмотрел ушибы мальчика и, видя, что ему лучше, спросил:

– С кем же это ты так подрался, Илюша, скажи, пожалуйста?

– Я не дрался, а меня били, – угрюмо отвечал мальчик. – Я не могу больше учиться в гимназии, – с жаром прибавил он, – все гимназисты злые, несправедливые, я не могу их видеть!

– Э, полно, – успокаивал его Петр Степанович: – все мальчики постоянно дерутся и колотят друг друга, с этим ничего не поделаешь! Ты, верно, очень насолил им, что они так жестоко напали на тебя? Это, конечно, неприятно, но из-за этого нечего и думать бросать ученье. Спи теперь спокойно; как выспишься, так наверно согласишься со мной.

Сон не произвел на Илюшу того действия, какого ожидал Петр Степанович. Он остался при своем намерении не ходить больше в гимназию, и в понедельник, действительно, не пошел.

– Что это значит, Илюша, отчего ты дома? – спросил Петр Степанович, видя, что после утреннего чая он принимается за чистку подсвечников и не думает надевать гимназический мундир.

– Я ведь сказал вам, что не буду больше ходить в гимназию, – проговорил мальчик.

– Как? Так это ты в самом деле затеял? – вскричал Петр Степанович. – Нет, Илья, этого я не допущу! Ты захотел лучше учиться в гимназии, чем в мастерской, и я этому не противоречил, так как у тебя есть способность к умственному труду. Но бросить гимназию – я тебе не позволю. Я прямо приказываю тебе: одевайся скорее и отправляйся. Помни, что для тебя главное – учиться, и учиться, как можно лучше, а остальное все пустяки…

Илюша опустил голову. Петр Степанович и не подумал разобрать, из-за чего товарищи невзлюбили мальчика, из-за чего так жестоко обошлись с ним; Илюша, не привыкший к откровенности, не чувствовал потребности рассказать ему все подробно, но не смел ослушаться его прямого приказания. Тяжело было ему это послушание, тяжело было ему вернуться в гимназию, опять сидеть в одной комнате, за одним столом с теми, кто так жестоко, так несправедливо оскорбил его! У него не являлось ни малейшего желания помириться с товарищами, объясниться с ними откровенно, и хоть побраниться, да зато потом сойтись поближе. Ему и в голову не приходило, что будь сам он общительнее с ними, дружелюбнее – и они будут лучше относиться к нему.

«Они меня не любят, презирают, – думал он, медленными шагами направляясь к гимназии после строгого приказания Петра Степановича. – Пусть себе. Мстить я им не могу и не буду, но я просто совсем не стану знаться ни с кем из них! Он говорит, что я должен „главное – учиться“; ну, хорошо, я буду учиться, а на них и внимания не стану обращать!»

С такими недружелюбными чувствами пришел Илюша в гимназию. Он и не заметил, что многие из его товарищей успели одуматься и поняли, как были неправы, осудив его без всяких доказательств. Им стыдно было смотреть на его синяки и ссадины.

– Если бы он был вправду фискал, он и теперь нажаловался бы, а он – ничего: сказал воспитателю, что ушибся, – толковали между собой некоторые из них и старались загладить вину свою перед ним, заговаривали с ним, приглашали его играть с собой.

Илюша не замечал этих попыток сблизиться с ним и твердо выдерживал свое намерение – сторониться товарищей. Учился он прилежно, отлично выдержал переходный экзамен из второго класса в третий, на каникулах много читал и в третьем классе стал сразу первым учеником. Это, однако, не примирило его с гимназией, он продолжал посещать ее с отвращением, только исполняя приказание Петра Степановича.

Глава XI

В третьем и особенно в четвертом классе отношения Илюши с товарищами стали несколько лучше прежнего. Некоторые из мальчиков поумнели, поняли, что глупо смеяться над товарищем зато, что он беден и принужден исполнять неприятную работу; другие уважали Илюшу за его познания и прилежание; остальным просто надоело тормошить угрюмого волчонка, который не делал им никакого зла, но и не обращал на них ни малейшего внимания. Сам Илюша стал менее обидчиво относиться к шуткам и насмешкам, да ему, по правде сказать, было и вовсе не до товарищей. Его занимали более серьезные и печальные мысли, – занимали так сильно, что из-за них он зачастую забывал даже выучить урок. В домашней жизни ему приходилось переносить много неприятностей, эти неприятности мучили и волновали его гораздо больше мелких гимназических ссор.

Дела его «господ» шли дурно, и это отражалось на нем. Сергей Степанович все еще был в университете и все также лениво посещал лекции, как и в начале. Взамен того он завел множество знакомств, часто не только вечера, но и ночи проводил вне дома, и беспрестанно то просил у брата денег, то присылал к нему своих портных, перчаточников, извозчиков для уплаты по счетам. Петр Степанович выдавал требуемые деньги, но сильно морщился при этом и часто говорил брату:

– Ты, кажется, считаешь меня за богача, Сергей? Разве ты не видишь, что деньги достаются мне трудом, и нелегким трудом!?

Справедливые упреки брата сильно раздражали Сергея Степановича. Он обыкновенно возражал ему очень запальчиво и при этом всякий раз поминал Илюшу:

– Странно, – говорил он: – что ты жалеешь нескольких рублей для брата, а тратишь Бог знает сколько на какого-то чужого мальчишку.

– Конечно, тебе приходится трудиться много, – замечал он в другой раз: – да разве я виноват, что тебе охота воспитывать уличных мальчишек?

– Известно, для меня у тебя ничего нет, а небось, понадобится Илюшке новая книга, так деньги найдутся!

Тяжело было Илюше слышать все это, – слышать, что ради него Петру Степановичу приходится брать лишнюю работу, что отчасти, ради него между братьями происходят размолвки. Оставаясь наедине с ним, Сергей Степанович тоже не упускал случая попрекнуть его:

– Экий ты, право, счастливец, Илюша, – говорил он ему: – какого благодетеля себе нашел! У нас у самих иной раз нет лишнего рубля на табак, а ты ни в чем не терпишь недостатка!..

– Сидит себе за книжкой, точно барин какой, – усмехался он, проходя мимо Илюши, прилежно учившего урок. – Брат набирает себе работы, меня попрекает, что я не зарабатываю денег, а ему и горюшка мало!

Сам Петр Степанович никогда не показывал Илюше виду, что жалеет для него денег. Напротив, он всегда смеялся, видя с каким смущением мальчик выпрашивает у него новую книгу или тетрадь.

– Чего же ты так робеешь, – говорил он: – точно что дурное сделал! Пожалуйста, говори всегда смело, что тебе нужно: на полезные вещи у меня всегда есть деньги.

Илюша, однако, замечал, что это последнее было не совсем верно. Когда пришлось вносить за него плату в гимназию, Петр Степанович целый месяц не мог собрать нужных денег; когда настали холода, а его теплое пальто оказалось до невозможности коротким и узким, Петр Степанович несколько раз повторял:

– Эх, Илья, плоха у тебя одежда… Нужно бы соорудить новую… – Да так во всю зиму и не соорудил.

Для самого себя у Петра Степановича тоже не было лишней копейки. Платье он постоянно носил сильно потертое, чуть что не изорванное, на сапогах его зачастую красовались большие заплатки; золотые часы его исчезли и заменились серебряными, на простой стальной цепочке. А между тем он работал не мало, даже можно сказать, слишком много. Часто, просыпаясь часу в третьем ночи, Илюша видел свет в его кабинете, часто Петр Степанович вставал с постели утром бледный, жалуясь на сильную головную боль, и все-таки шел к своему письменному столу, все-таки читал и писал, хотя это, очевидно, стоило ему больших усилий.

«Ишь, как он убивается над этими книгами, – думал Илюша, глядя на истомленное, болезненное лицо молодого ученого: – и ведь, не будь меня тут, ему было бы легче, меньше бы приходилось работать… И с какой стати ему меня кормить, одевать, да еще платить за меня в гимназию? Я ему чужой, он даже не любит меня… Так, по доброте делает. Только мне не следует пользоваться этой добротой, надо искать себе работы, надо избавить его от себя; ведь я уже не маленький».

Илюша, по обыкновению, никому не сообщал своих мыслей, хотя они сильно мучили его. Он смотрел все так же хмуро, так же мало разговаривал с Петром Степановичем, и тот даже не подозревал, что происходило в душе его. А в душе его шла постоянная трудная борьба. До окончания курса гимназии ему оставалось четыре года с лишком. Неужёли же все это время он должен жить на счет Петра Степановича, выносить упреки Сергея, чувствовать, что для него трудятся, ему делают благодеяние, а он ничем не может отплатить за эти благодеяния? Нет, это невозможно, это должно прекратиться, и чем скорее, тем лучше! – «Прекратиться!» но как? В этом был весь вопрос. Опять поступить в мастерскую?! Мороз пробегал по телу Илюши при воспоминании о том, что он ребенком вынес в мастерской портного. Неужели опять подвергать себя тому же, – брани, побоям, опасности сделаться пьяницей, вором или зачахнуть, захиреть, как бедный Сашка!.. А занятия в гимназии, а книги? Все это должно быть забыто, – забыто навсегда?..

Илюша попробовал поискать другого выхода. Он мечтал, оставаясь у Петра Степановича, найти какой-нибудь заработок, чтобы иметь возможность самому хоть одевать себя и платить за себя в гимназию. Но какой же заработок? Ремесла он никакого не знал, да и где же заниматься ремеслом, проводя полдня в гимназии да чуть не целый вечер за приготовлением уроков? Разве попробовать поискать переписки или уроков? Он обратился к трем-четырем товарищам с просьбой порекомендовать его для занятий с маленькими детьми; те пообещали ему, но никому не рекомендовали; он ту же просьбу повторил учителям, которые особенно хвалили его прилежание. Один из них усмехнулся и заметил:

– Раненько, батенька, задумали! Кто же пригласит в учителем гимназиста четвертого класса!?

Другой прямо сказал, что не обещает:

– У меня знакомых студентов много, – объявил он: – им это нужнее, чем вам.

Раз Илюша в грустном раздумье сидел у себя в кухне. Он кончил учить уроки, читать ему не хотелось, и он невольно прислушивался к разговору в соседней комнате. Петра Степановича не было дома: там сидели Сергей Степанович и молодой доктор Курицын, приятель обоих братьев.

– Я, право, удивляюсь вам, Сергей Степанович, – говорил доктор: – неужели вы имеете так мало влияния на брата, что не можете уговорить, заставить, наконец, пожалеть себя, отдохнуть. Он положительно заболевает… Да и не мудрено! Сколько ему приходится работать для его книги, а он еще берется сотрудничать в журналах!

– Что же тут делать, – отвечал Сергей. – Сочинения брата превосходны, все их хвалят; но они слишком учены, не многие покупают их, вот он и сотрудничает в журналах, чтобы зарабатывать деньги.

– Он из-за этих денег положительно убьет себя! – с досадой вскричал доктор. – А для себя ведь он почти ничего не тратит!.. Опять-таки скажу, Сергей Степанович, вам следует позаботиться об этом, пока не поздно. Вы живете с ним вдвоем, отчего же зарабатывает средства к жизни он один?

– Э, полноте, – с неудовольствием возразил Сергей: – вы мало знаете брата! Если я брошу университет и стану с утра до ночи работать за деньги, это нисколько не облегчит брата. Он отличнейший человек, но у него иногда престранные фантазии. Выдумал теперь воспитывать мальчишку, хочет сделать из него ученого… Вы думаете это дешево стоит? У него ведь для этого мальчишки ни в чем отказа нет! Вчера, смотрю, купил ему галоши, а у самого на сапогах дырки!

– Да, вот еще дармоед у него на шее! – проворчал доктор.

Илюша чувствовал, что вся кровь прилила к щекам его при этих словах. Да, это правда, он дармоед, всякий имеет право сказать это, всякий имеет право попрекнуть его, что ради него трудится через силы, до болезни, умный, хороший человек.

В передней раздался звонок. Мальчик пошел отворить: это оказался рассыльный из типографии, в которой печаталась книга Петра Степановича. Ему нужно было получить несколько листов рукописи, и так как Петра Степановича не было дома, то он пока подсел побеседовать с Илюшей. Они были давнишние знакомые. Федот Ильич, человек веселый и разговорчивый, давно расспросил мальчика о всех подробностях его истории и, в свою очередь, рассказал ему, как производится печатанье книг и как ведется работа в типографии. Так как рассказы его были очень многословны и сбивчивы, да кроме того повторялись по нескольку раз, то Илюша обыкновенно слушал их довольно рассеянно; но на этот раз он встретил гостя очень любезно и сам стал расспрашивать его, трудно ли работать в типографии, много ли может заработать хороший работник и принимают ли туда мальчиков.

– Принимать-то принимают, только не платят им ничего первые года два, пока они научатся, а как научатся, – ну, тогда могут порядочно заработать. Вот у нас, к примеру сказать, Василий Макаров, так он в прошлом месяце пятьдесят рублей заработал, а нынче запил, и запил-то с чего…

Илюша предчувствовал бесконечную историю про пьянство Василия Макарова, – историю, уже слышанную им дважды, и поспешил перебить рассказчика.

– А если мальчик научится раньше двух лет, ему будут платить? – спросил он.

– Нет, уж этого правила у нас нет. Два года полагается всякому на обученье. Ну, а, конечно, на все хозяйская воля: захочет хозяин, может хоть сейчас жалованье дать. У нас, к примеру сказать…

И пошла длинная история об одном пятнадцатилетнем мальчике, набиравшем лучше взрослых и получавшем столько же, сколько они.

– Да ты чего это расспрашиваешь, – полюбопытствовал Федот Ильич, – уж не хочешь ли к нам поступить?

– Очень, очень бы хотел, – отвечал Илюша.

– Ишь ты! Верно, ученье надоело, или барину не потрафляешь?

– И ученье надоело, и барину не потрафляю, – отвечал Илюша, не желавший пускаться в откровенность со своим собеседником. – Очень бы хотелось мне уйти отсюда, да жить своим трудом. Помогите, Федот Ильич, мне пристроиться как-нибудь к вам в типографию, только не бесплатно…

– Ну, само собой! Вот ведь, примерно сказать, у нас есть мальчик…

В заключение всех длинных историй Федота Ильича оказалось, что он может оказать покровительство Илюше: он был земляк и приятель главного наборщика, которым хозяин очень дорожил и по просьбе которого он мог назначить мальчику жалованье раньше положенного срока. Решено было, что на следующий же день Илюша придет в типографию знакомиться с наборщиками, Федот же Ильич заранее попросит о нем своего приятеля. Илюша не хотел ничего говорить о своем намерении Петру Степановичу: он боялся, что тот или станет отговаривать его, или просто запретит ему поступать в типографию.

«Да и как мне ему объяснить, отчего я поступаю туда? – думал мальчик. – Сказать: „у вас для меня нет денег“, – он рассердится, или рассмеется, и скажет, что это не правда, а я ведь знаю, что правда». – Федот Ильич пообещал хранить тайну мальчика, и в этот вечер Илюша чувствовал себя таким веселым и довольным, каким давно уже не был.

В гимназии у него в это время шли переходные экзамены из четвертого класса в пятый; но экзамены эти волновали его гораздо меньше, чем вопрос о том, примут ли его в типографию. Почти каждый день забегал он к Федоту узнать, как стоит дело, но все не получал никакого решительного ответа. То хозяина не было в городе, то наборщику некогда было переговорить с ним, то он не обещал ничего положительного… Наконец, в тот день, когда Илюша сдал свой последний экзамен и мог поздравить себя учеником пятого класса, Федот объявил ему, что желание его исполнено. Хозяин, вероятно, разбудил, что ему будет выгодно иметь работника, не только хорошо знающего русскую грамоту, но и умеющего читать на иностранных языках, и потому согласился платить Илюше за работу, как только он в состоянии будет порядочно набирать; приятель же Федота обещал выучить мальчика нетрудному ремеслу наборщика в два, три месяца, с тем, чтобы он приходил в типографию каждый день часов на шесть, на семь.

Илюша возвращался домой в сильном волнении. И так, судьба его решена! Он не вернется больше в гимназию, летом будет учиться набирать, а с осени заживет самостоятельной жизнью. Книги он не забросит. О, нет! Он уже выпросил у нескольких гимназистов старших классов их тетради пятого и шестого класса. Вечером, придя из типографии, он будет учиться по этим тетрадям и по учебникам, принятым в гимназии! Хоть с трудом, хоть не скоро, но он пройдет весь курс и в конце концов будет доктором. Это он решил твердо и об этом уже не думал; его главное занимал вопрос, как быть с Петром Степановичем; продолжать ли скрывать от него свое намерение, или тотчас же во всем ему признаться и стоять твердо на своем, что бы он ни говорил.

Илюша нарочно пошел домой самой дальней дорогой, все обдумывая, как лучше поступить, но так и дошел до самых дверей своей квартиры, ни на что не решившись положительно.

На его тихий звонок ему отворил Сергей Степанович, сильно взволнованный.

– Что это, Илья, где ты вечно пропадаешь? – закричал он на мальчика. – Беги скорей к Курицыну, пусть он сейчас же идет к нам: брат очень болен…

– Петр Степанович? Что же с ним такое? – с тревогой спросил Илюша.

– Ну, еще будешь тут рассуждать да расспрашивать? – по своему обыкновению неласково отвечал Сергей Степанович. – Говорят тебе – болен, нужно доктора. Иди же скорей!

Илюша, не говоря больше ни слова, побежал за доктором. К счастью, Курицын жил недалеко и мог тотчас же отправиться к приятелю.

Болезнь Петра Степановича, подготовлявшаяся уже очень давно, оказалась не только серьезной, но даже опасной. Курицын, не надеясь на собственные силы, пригласил еще одного доктора и несколько раз настоятельно повторил Сергею Степановичу и Илюше, что за больным нужен самый тщательный уход.

– Я сам буду заезжать к нему раза два-три в день и просиживать у него час, другой, а уже остальное время кто-нибудь из вас должен безотлучно быть у него и строго исполнять все мои предписания.

– Странно, что вы об этом говорите, – отозвался Сергей Степанович: – точно я не понимаю, как нужно ходить за больными… Уж, конечно, сумею ухаживать за братом и не оставлю его на руках мальчишки!

Действительно, Сергей Степанович, по-видимому, очень серьезно взялся за обязанность сиделки. Он целый день не отходил от брата, суетился страшно, беспрестанно то кликал к себе Илюшу, то посылал его за чем-нибудь в лавочку, и так усердно исполнял предписания доктора, что давал лекарство не через два, а через полтора часа, облил весь пол воздухоочистительной жидкостью и привел больного в крайнее раздражение своими постоянными расспросами:

– Ну что, лучше? Да где собственно болит? Полегче тебе стало?

Вечером доктора нашли, что болезнь идет правильно, но что опасность еще не миновала. Курицын, по своему обещанию, просидел часа два и уехал, подтвердив все свои прежние распоряжения. Хотя ни он, ни другой доктор не сказали решительно ничего утешительного, но посещение их как-то вдруг успокоило Сергея Степановича.

– Слушай, Илюша, – сказал он, проводив до лестницы Курицына: – доктора нашли, что брату не хуже; значит, я могу отдохнуть немного. Ты посиди около него, делай все, как приказано, и в случае какой перемены разбуди меня.

С этими словами он, не раздеваясь, бросился на постель, и через несколько минут громкий храп его доказал, что он отлично пользуется часами отдыха.

Илюша остался один у постели больного.

Петр Степанович то метался в бреду, произнося бессвязные слова, то стонал и охал от боли. Сердце мальчика сжималось при виде страданий, которых он не мог предотвратить; он с радостью отдал бы свое собственное здоровье, чтобы избавить от болезни человека, которого он привык видеть всегда таким бодрым, спокойным.

«А что, если он умрет?» – мелькнуло в голове его, и он содрогнулся при этой ужасной мысли. Никогда не воображал он, что ему так дорога жизнь этого человека, к которому он всегда относился, по-видимому, холодно, с которым он даже редко разговаривал. «Нет, не может быть! – мысленно успокаивал он сам себя. – Доктора сказали, что хороший уход может спасти его. Я буду за ним ухаживать изо всех сил, я помогу им спасти его».

И тихо, спокойно, без всякой суетливости, но с полным усердием, со страстным желанием принести пользу, начал он ухаживать за больным. Он вспоминал все слова докторов, тщательно наблюдал, что именно успокаивало больного, и избегал всего, что могло раздражать его. К утру Петру Степановичу стало как будто лучше, по крайней мере, он меньше стонал и бредил; но Илюша и не подумал сам заснуть, отдохнуть. Он утешал себя мыслью, что, именно благодаря его заботам, больной стал спокойнее, и тревожно охранял этот покой.

К утру Сергей Степанович вполне выспался и встретил докторов подробным отчетом о состоянии брата, ни слова не упомянув при этом, как сам провел ночь.

– Вам не надобно с первых же дней слишком утомлять себя, – заметил ему Курицын. – Болезнь будет продолжительна. Вам предстоит немало труда. Теперь я свободен и подежурю здесь часа два, а вы оба – он пристально посмотрел на Илюшу и сразу заметил, что тот не спал – идите гулять и лягте поспать.

Сергей Степанович тотчас же воспользовался этим позволением и ушел гулять, а Илюша лег, но заснуть не мог: каждый шорох в комнате больного заставлял его вздрагивать и просыпаться.

«Не нужно ли ему чего? – думалось ему. – Не хуже ли?» – И он подходил к дверям прислушиваться.

Вместо двух часов, Сергей Степанович прогулял четыре, и доктор, не доверявший на вид неуклюжему и нерасторопному мальчику, должен был, ожидая его, пропустит другие нужные визиты.

Сергей Степанович чувствовал себя виноватым и, чтобы загладить свою вину, опять целый день суетился около брата. Впрочем, усердия его хватило только на день. Вечером он преспокойно улегся спать, снова поручив больного Илюше.

Болезнь Петра Степановича затянулась дольше, чем предсказывали доктора. День проходил за днем, ночь за ночью, а в положении больного не заметно было никакой существенной перемены и жизнь его по-прежнему висела на волоске. Уход за ним распределялся таким образом: утром и вечером просиживал у него часа по два, иногда по три, Курицын; днем за ним ухаживал то Сергей Степанович, то кто-нибудь из его близких знакомых; все же ночи, это самое тяжелое время и для больных, и для окружающих их, он оставался на попечении Илюши.

Первые дни мальчик, встревоженный неожиданной бедой, забыл и о типографии, и о своем намерении начать самостоятельную жизнь; но когда мало-помалу тревога улеглась, он вспомнил, что должен скорее начать обучаться ремеслу наборщика, если не хочет продолжать быть «дармоедом», как назвал его один раз Курицын. По утрам он был не нужен дома, и он решил воспользоваться этими свободными часами, чтобы начать ходить в типографию, помещавшуюся, к счастью, очень близко от его квартиры. Вечером, при Курицыне, ему удавалось отдохнуть и поспать часок-другой; все же остальное время он проводил возле больного. Сергей Степанович скоро заметил эти ежедневные отлучки мальчика в определенное время и сильно возмутился ими, хотя сам каждый день и гулял, и спал отлично, и даже ходил в гости.

– Правду говорил я брату, – толковал он и доктору, и другим знакомым: – что из его воспитанника немного будет толку. Подумайте, он каждое утро уходит, Бог знает куда, а по вечерам изволит, как видите, преспокойно спать. Ему и горя нет, что благодетель его, может быть, умирает…

– Действительно, замечательная бесчувственность, – соглашались знакомые, приписывавшие все честь бессонных ночей у постели больного его заботливому брату.

Наконец, через три недели, в болезни наступил перелом. Илюше пришлось пережить страшную ночь. Он видел, как широко раскрытые, помутившиеся глаза больного неподвижно устремлялись куда-то вдаль, не различая более окружающих предметов, как запекшиеся губы его судорожно шевелились и не в силах были произнести ни слова, как бледные, исхудалые руки его беспомощно метались по одеялу, как дыхание его тяжело и прерывисто выходило из высоко поднимавшейся груди. По приказанию доктора, он ощупал пульс, слушал сердце и замечал, что биение их становится все более неровным, более слабым, что промежутки между ударами удлиняются…

С ужасом следил мальчик за всеми этими страшными признаками…

«Умирает… перестает дышать!» – как-то бессознательно лепетали его губы. Ему хотелось закричать, созвать народ, докторов, но он чувствовал, что это бесполезно, может быть, даже вредно для больного. Да и кого звать? Он попробовал разбудить Сергея, тот что-то проворчал, повернулся на другой бок и заснул еще крепче. Доктора? Но он с вечера подробно рассказал все, что следовало делать; больше он ничего не мог сделать.

И вот он оставался один с умиравшим.

Все тело его дрожало как в лихорадке; он сам был бледен, как мертвец, но это не мешало ему вливать в судорожно сжатые губы больного лекарство, прописанное доктором, менять компрессы, примочки, освежать прохладительной жидкостью лицо его.

Часы шли убийственно медленно. Илюше чудилось в громком тиканье маятника страшное слово «умер» и он каждый раз с новой тревогой прикладывал ухо к сердцу больного.

Но что это? Биение стало как будто ровнее, дыхание легче, глаза сами собой закрылись, больной несколько раз тихо простонал и перестал метаться.

Что же это значит? Совсем кончено?

Нет! Сердце бьется все ровнее, пульс слышится, на лбу показались капли пота.

«Доктор говорил, что если явится пот, – он спасен!» – как молния мелькнуло в голове Илюши; волнение охватило его, он не мог стоять на ногах, упал на колени и несколько времени сам пробыл почти без чувств, уткнувшись головой в подушку больного.

Когда он очнулся, благоприятные признаки оказывались еще очевиднее. Нельзя было более сомневаться. Петр Степанович спал, – спал более спокойным сном, чем с самого начала болезни.

Утром приехавшие доктора подтвердили надежду Илюши: действительно, опасный кризис миновал благополучно, одно только было неутешительно: крайняя слабость больного, представлявшая не меньше опасности, чем самая болезнь.

Опять пошел целый ряд тревожных дней и ночей.

Петр Степанович почти не мог говорить, не мог двигать ни одним членом и по целым часам лежал неподвижно с закрытыми глазами; надобно было наклониться к самым губам его, чтобы по слабому дыханью его узнать, что он еще жив. Потом, когда силы его немножко укрепились, он впал как будто в детство: понимал только самые простые, обыденные вещи, многое перезабыл, раздражался и огорчался всякой безделицей. Когда доктор позволил ему съедать с чаем не больше половины булки, он горько расплакался; подушка, неудобно положенная, не вовремя внесенная свеча, скрипнувшая дверь – волновали и сердили его самым серьезным образом. В это время Илюша был для него несравненно лучшей сиделкой, чем Сергей Петрович. Правда, он не умел развлекать больного рассказами и разговорами, зато он не суетился, спокойно и аккуратно исполнял все, что следовало; внимательно устранял все, что могло раздражить или встревожить больного. Петр Степанович смутно сознавал, что ему лучше, когда мальчик сидит около него, и беспрестанно звал его.

– Где же это Илюша? Да позови Илью! Убирайся, Сергей, пусть Илья придет ко мне! – повторял он несколько раз то плаксивым, то сердитым голосом в те часы, которые Илюша проводил в типографии.

– Наконец-то ты пришел! – встречал он мальчика. – Зачем ты уходишь от меня?

Илюша, конечно, не мог отвечать на этот вопрос. Где же было пускаться в длинные объяснения с больным, которого всякое лишнее слово утомляло, которого следовало, главным образом оберегать от всякого волнения!

– Ну, вот я пришел, больше не уйду, – заявлял Илюша и помещался так, чтобы видеть всякое движение больного и, по возможности, предупреждать всякое его желание.

Он чувствовал, что нужен больному, и не раз являлась у него мысль бросить типографию и все время проводить около него. Но он прогонял эту мысль.

– Теперь, пожалуй, ему хорошо, когда я около него, но ведь это ненадолго: выздоровеет он – и опять придется мне висеть на его шее, как говорил доктор, а в другой раз, пожалуй, и не согласятся принять в типографию.

И он продолжал каждый день уделять по несколько часов на занятия в типографии, хотя часто, после бессонной ночи, это было очень тяжело. Он оставался дома только в те дни, когда Петр Степанович особенно капризничал или особенно настоятельно просил его не уходить.

Впрочем, просьбы эти повторялись все реже и реже, по мере того, как силы больного восстановлялись.

– Тебе со мной скучно? Иди, погуляй, отдохни, – все чаще и чаще говорил ему Петр Степанович. Он мог уже разговаривать с приходившими навещать его приятелями, мог слушать чтение, был не так беспомощно слаб и меньше прежнего нуждался в услугах мальчика. Илюша пользовался этим и все дольше и дольше оставался в типографии. Он оказался очень способным работником и к осени надеялся получать уже жалованье.

Глава XII

К концу лета Петр Степанович окреп настолько, что мог вставать с постели и прохаживаться по комнате; но прежние умственные силы не возвращались к нему, и это очень тревожило его.

– Послушай, – говорил он с волнением, обращаясь к Курицыну: – скажи мне правду, по-приятельски: я на всю жизнь останусь дураком? Я пробовал сегодня читать свое же собственное сочинение и – не понял в нем ничего! Скажи, это и всегда так будет? Только не обманывай!

Молодой доктор замялся. Состояние приятеля и самого его очень беспокоило.

– Хорошо, – сказал он через несколько секунд молчания: – я скажу тебе всю правду. Я думаю, что, оставаясь здесь, ты навряд ли поправишься, по крайней мере, в скором времени. Тебе необходимо ехать за границу, прожить там с год без всяких занятий, и тогда только ты станешь прежним человеком, даже лучше прежнего.

Петр Степанович побледнел.

– Ты, значит, говоришь, что жизнь моя кончена? – упавшим голосом произнес он. – Ты знаешь, что у меня нет средств путешествовать, что я живу только работой.

– Пустяки! – вскричал Курицын. – Для такого важного дела, как поправление здоровья, средства всегда найдутся!

Он схватил листок бумаги и карандаш и принялся вычислять, как дешево можно прожить за границей и как легко Петру Степановичу добыть необходимые деньги, продав книгопродавцам хоть за дешевую цену оба свои сочинения.

– Постой, – остановил его Петр Степанович, когда расчеты эти привели к неожиданно благоприятным результатам: – ты забываешь, что я не один. Если я заберу себе все деньги, как же будут жить брат и Илья?

– Ну, это уж положительные пустяки! Твой брат в таком возрасте, что мог бы сам содержать целую семью, а ты все возишься с ним, как с младенцем. Это только портит его и сделает, в конце концов, совершенно негодным человеком. Предоставь его мне! Обещаю тебе, что найду ему занятие, и если он станет трудиться; то не будет ни в чем нуждаться, ну, а если заленится – тогда, конечно, немного поголодает. Это очень полезно для молодого человека с его наклонностями.

– А Илья? – спросил Петр Степанович, невольно улыбаясь той горячности, с какой говорил приятель.

– Что же Илья? И Илью пристроим! Во всяком случае, это не должно задерживать тебя.

«Конечно, не должно и не задержит!» – мысленно сказал себе Илюша, не проронивший ни слова из всего этого разговора.

В тот же день он стал просить в типографии, чтобы его приняли как обыкновенного рабочего за плату, обещая работать уже не урывками, а с утра до вечера, как все остальные наборщики.

– Пожалуй, я поговорю с хозяином, – обещал его учитель-наборщик. – Только ты еще плохо набираешь, не привык, тебе больше десяти рублей в месяц не заработать.

– Что же, я тому буду очень рад!

Через несколько дней Илюше объявили, что его принимают наборщиком. Теперь оставалось одно: объявить об этом Петру Степановичу. Дело, по-видимому, совершенно простое, но застенчивому, необщительному Илюше оно представлялось крайне затруднительным.

«Как бы это ему объяснить, – раздумывал мальчик: – отчего я не хочу больше жить на его счет? А как ой рассердится? Доктор не велел раздражать его, противоречить ему… Еще, пожалуй, опять заболеет…»

Дня два раздумывал он, как приступить к затруднительному объяснению и, наконец, на третий день решился.

– Вы собираетесь заграницу, Петр Степанович? – спросил он, оставшись наедине с больным.

– Да, приходится ехать, доктора посылают, – отвечал, вздохнув, Петр Степанович.

– А я нашел себе место: в типографию наборщиком поступаю, – по обыкновению, нахмурившись, проговорил Илюша.

– Как, в типографию? Что это значит? А ученье? А гимназия? – вскричал Петр Степанович.

– Я не хочу больше ходить в гимназию и учиться не хочу, я лучше хочу быть наборщиком.

– Да что ты такое говоришь? Ведь чтобы быть наборщиком, надо выучиться набирать? Кто тебя возьмет в типографию?

– Меня уж приняли. Пока вы были больны, я ходил учиться; теперь я хорошо набираю.

– И ты все хорошо обдумал? Тебе не жалко бросать ученье? Не хочется сделаться таким доктором, как вот Курицын, и так же спасти кому-нибудь жизнь, как он мне спас? Не хочется?

Илюша отвернулся, чтобы скрыть слезу, невольно навернувшуюся на глаза.

– Не хочется, – угрюмо произнес он: – мне хочется быть наборщиком.

Неожиданное заявление Илюши так удивило Петра Степановича, что он не нашелся, что возразить. Кроме того, он все еще был слаб; всякие споры и длинные разговоры утомляли его. Все эти дни он много думал, как лучше устроить Илюшу на время своего путешествия, и был отчасти рад, что избавлен от этой заботы.

– Где же ты будешь жить? у кого? – спросил он после минутного молчания.

– У Федота Ильича.

Таким образом столь волновавшее Илюшу объяснение кончилось совершенно просто, и он со следующего же дня мог начать работать в типографии.

Вечером Петр Степанович рассказал о неожиданном решении мальчика брату и Курицыну. Оба они очень удивились.

– Однако, твой воспитанник замечательно расчетливый молодой человек, – заметил Курицын. – Он думал, что ты умрешь, и заранее приискал себе новое место.

– Удивительное бессердечие! – вскричал Сергей Степанович. – Благодетель его при смерти, а он так спокойно думает о возможности этой смерти и заботится только о себе!

Петр Степанович не возражал, но в глубине души он чувствовал, что собеседники его неправы. Он смутно помнил, как во время самых сильных болезненных припадков заботливая внимательность Илюши облегчала его страдания; в полубессознательном состоянии, много раз видел он, с какой тревожной любовью следил за ним взгляд мальчика, и казалось ему, что мальчик, который так глядел, так неутомимо терпеливо ухаживал за больным, не может быть холодным, бессердечным.

Через три недели Петр Степанович уехал за границу. Перед отъездом он подарил Илюше несколько хороших книг из своей библиотеки и заставил его взять двадцать пять рублей, чтобы не нуждаться хоть первое время. Илюша, по обыкновению, не сумел выразить благодарности за эти подарки: провожая отъезжавшего на вокзал железной дороги, он не сумел высказать, что всегда будет помнить то добро, какое тот сделал ему, бесприютному ребенку, что всегда будет любить его, что очень, очень огорчен разлукой. Он стоял, молчаливый и угрюмый, сзади всех съехавшихся провожать Петра Степановича, и Петр Степанович сам должен был подозвать его, чтобы поцеловать на прощанье. Но наружности, можно было подумать, что из всех провожатых этот мальчик равнодушнее всех относится к отъезжавшему, а между тем, как только поезд тронулся, Илюша убежал из вокзала, зашел в пустынное место на выезде города, бросился на траву и долго, долго рыдал. Целый день этот бродил он по самым безлюдным местам один со своим горем и когда, поздно вечером, пришел на свою новую квартиру, к Федоту Ильичу, тот испугался его мрачного вида.

– Ты что это, парень, здоров ли? – участливо спросил он; – чего ты такой угрюмый?

– Я здоров, спасибо, спать хочу, – коротко отвечал Илья и прошел в свою комнату.

Комната была очень маленькая, единственное окно ее глядело в стену высокого противоположного дома; вся мебель ее состояла из жесткого кожаного дивана, долженствовавшего заменять и кровать, маленького стола и двух деревянных стульев; но Илюша был совершенно доволен ею. Эта была его первая собственная комната, в которой он чувствовал себя полным хозяином. Возвращаясь вечером из типографии и наскоро поужинав со своими хозяевами, он тотчас же уходил в нее и, чтобы совершенно обезопасить себя от чьих-нибудь посещений, тщательно запирал на задвижку. Обстоятельство это очень смущало Анну Кондратьевну, толстую, краснощекую супругу Федота Ильича.

– Что это за мальчишку ты к нам привел, Федотушка? – озабоченно говорила она. – Совсем он и на мальчика не похож: чем бы с нами посидеть, поговорить, а то хоть в «дурочка» поиграть с Сеней да с Петей, он сидит себе один, словно волчонок какой, да еще запирается, чтобы и мы к нему не вошли.

– Ну, что тебе, что запирается! Парень он тихий, смирный, и деньги платить будет верно, – утешал супругу Федот Ильич, но в глубине души не менее ее удивлялся дикости и необщительности своего молодого жильца.

А Илюше, по правде сказать, было вовсе не интересно слушать нескончаемую болтовню словоохотливых хозяев или возиться с их шумливыми, крикливыми сынками. Да и некогда было ему заниматься разговорами с ними: он твердо решил с первого же дня самостоятельной жизни продолжать свое ученье по гимназическим книгам и тетрадям и отдавать на это каждый вечер часа два. Занятия эти, после целого дня работы, с непривычки очень утомительной, нелегко давались ему. С трудом боролся он со сном, усталостью, часто с досадой замечал, что ему приходится долго задумываться над пониманием того, что прежде давалось легко, часто наталкивался он на такие вопросы, которые без помощи учителя казались ему неразрешимыми. Мальчик приписывал свое непонимание тупоумию, злился на себя, по нескольку дней обдумывал затруднившую его задачу, пока, наконец, не доходил до удовлетворительного разрешения ее. В этом очень помогали ему книги, подаренные Петром Степановичем. Многое, о чем в гимназических тетрадях говорилось неясно, вскользь, было там изложено подробно и толково. Илюша принялся с увлечением читать их.

Занятый мыслями, возбуждаемыми этими книгами, озабоченный, с одной стороны, тем, чтобы продолжать свое образование, с другой – тем, чтобы хорошенько научиться ремеслу, дававшему ему средства к жизни, Илюша опять не мог тесно сойтись с окружавшими его людьми. Его нелюдимость казалась странной не одной Фекле Кондратьевне: все мальчики и молодые рабочие типографии с первых же дней заметили ее и сначала было порешили, что это «от гордости». Но вскоре они убедились, что гордости у Илюши совсем не было, что он смиренно спрашивал совета у всякого более опытного рабочего, терпеливо выслушивал всякое справедливое замечание, ничем не хвастался и не важничал. Тогда они стали прозывать его «монахом-пустынником» и опять-таки неизменно преследовавшим его прозвищем – «волчонком». Под веселый час, над ним иногда подтрунивали, спрашивали: «из какого леса он бежал» или «скоро ли вернется в свой монастырь», но больше оставляли его в покое. Для взрослых рабочих он был еще «мальчишка», на которого не стоило обращать особенного внимания; подростки его лет рады были после скучной работы пошуметь и поиграть или скорее бежать домой – поесть и отдохнуть.

Итак, Илюша опять был один, хотя среди этих новых товарищей он чувствовал себя несравненно лучше, чем среди прежних, в гимназии. Здесь никто не унижал и не оскорблял его; над ним подсмеивались добродушно, без вражды; от него отдалялись без презрения. Когда ему случалось вмешиваться в разговоры старших рабочих, они слушали его, соглашались или спорили с ним как с равным себе, совершенно дружелюбно. Если бы он хотел и, главное, умел веселиться, как его сверстники, – они с удовольствием приняли бы его в свои игры.

– Ишь, монах-то наш как развозился! – лукаво заметил бы кто-нибудь, и всем было бы приятно, что на место «монаха», «волчонка» является новый веселый товарищ.

Если бы Илюша познакомился с этими людьми несколько лет тому назад, он наверно был бы менее нелюдим и охотно сошелся бы с ними. Но теперь между ним и ими было слишком мало общего: он все детство провел или один, или с книгами, и теперь книги неудержимо привлекали его, а впереди он поставил себе цель, для достижения которой нужно было преодолеть много трудностей. Жить самостоятельно, не прибегая ни к чьей помощи и в то же время продолжать свое образование одному, без помощи учителей, – задача нелегкая для пятнадцатилетнего мальчика. Не удивительно, что мальчик этот казался не по летам серьезным и озабоченным, что ему было не до шумных игр и не до веселых разговоров.

Глава XIII

После описанного нами прошло двенадцать лет. Петр Степанович, вместо одного года, прожил за границей целых три, найдя, что там можно заниматься еще удобнее, чем в Петербурге. Здоровье его совершенно поправилось, и по возвращении в Россию он получил место профессора в одном из южных городов. Там он женился, и молодая, веселая жена не давала ему чересчур тратить здоровье над книгами, а четверо резвых детей, родившиеся у них, умели всегда вытащить его из кабинета и заставить на несколько минут забыть всякие серьезные занятия. О судьбе Илюши Петр Степанович ничего не знал: мальчик написал ему за границу, в первый год, два коротенькие письма, в которых извещал, что здоров, работает в типографии и доволен своей судьбой; после же этого ничего не давал о себе знать. Петр Степанович несколько раз просил брата, оставшегося в Петербурге, разузнать, что сталось с мальчиком, но Сергей Степанович, по своей обычной лености, и не думал наводить никаких справок, а прямо отвечал брату, что нигде не мог разыскать мальчика, – что он, вероятно, куда-нибудь уехал.

В один зимний вечер, в квартире Петра Степановича собралось довольно многочисленное общество. Все лица были озабочены и как будто расстроены. Видно было, что не для веселья сошлись они, или что даже, сойдясь вместе, не могли избавиться от печальных, тревожных мыслей.

– Слышали, холера уже в Мокром! – зловещим тоном сообщал один из гостей, длинный, худощавый господин с желтым, болезненным лицом.

– А в Болотне, говорят, умерло 30 человек, – прибавлял другой.

– Что вы – тридцать?! Семьдесят, – подхватывал третий.

– Из Осиновки уехал доктор: сам, говорят, заразился. Неизвестно останется ли жив, – рассказывал четвертый.

– Муж говорил, – тревожным голосом сообщала одна молоденькая дама: – что вчера привели в городскую больницу человека с явными признаками холеры.

– Да, конечно, уж нас не минет! – вскричало несколько голосов. – Помилуйте, Мокрое всего в шести верстах от города! Если там болезнь появилась, то и у нас начнет косить!

– И какое ужасное положение! – рассуждал худощавый господин, сообщивший о появлении эпидемии в селе Мокром. – У нас и докторов-то почти нет, один разве Шрейбер; а то Василий Петрович стар, – где ему лечить! Присухин сильно пьет, а Ласточкин сам больше всех трусит, собирается улизнуть.

– Говорят, приехал из Петербурга какой-то новый, молодой доктор? – спросила хозяйка, хорошенькое личико которой побледнело от страха при тревожных рассказах гостей.

– Да, приехал, – подтвердила молоденькая дама. – Только он вчера же уехал в Болотню. Муж его видел.

– Вот, очень нужно! Лучше бы остался здесь. В городе он нужнее, чем в деревне, – заявило несколько голосов.

– И муж тоже говорил ему, – подхватила молодая дама, но он какой-то ужасно странный, говорит: «мне кажется, наоборот, здесь вы легко обойдетесь без меня. У вас есть свои доктора, а если мало, так вы можете еще пригласить себе из Петербурга или из Москвы, – у вас есть чем заплатить, а в деревне нечем». – Ужасно дикий!

– Что же, он пожалуй и прав; только нам от того не легче, – вздохнул Петр Степанович.

Тревожное настроение, мешавшее веселью гостей Петра Степановича, господствовало во всем городе. Еще с осени ходили слухи о появлении в губернии страшной холеры. Болезнь эта распространялась все сильнее и все ближе подходила к городу. Надежда, что зимние морозы убьют ее, не осуществилась. Зима, как назло, стояла теплая, сырая и, по мнению врачей, только больше способствовала развитию эпидемии.

Многие из богатых жителей города поспешили уехать, чтобы не подвергать свою жизнь опасности. Другие принимали всевозможные предохранительные меры: лишали себя пищи и питья, избегали посещать людные места, чтобы не заразиться, заранее пили лекарства. Нельзя было четверти часа поговорить со знакомым, чтобы не услышать какого-нибудь страшного рассказа о болезни. Кто называл целую деревню, в которой вытерпели все от мала до велика; кто рассказывал о человеке, который лег спать совершенно здоровым, а к утру был уже мертв; кто толковал о страшной заразности болезни, передававшейся через простое прикосновение к одежде больного. Большинство рассказов были сильно преувеличены и далеки от истины, тем не менее все им верили, все передавали их друг другу, не скупясь на украшения собственного вымысла, и все страшно волновались.

Если таково было настроение в городе, где до сих пор еще не было больных холерой, то можно себе представить, каково чувствовали себя жители деревень, в которых болезнь свирепствовала и каждый день уносила новые жертвы!

В деревне Болотне, – большом, хотя небогатом селе, верстах в двадцати от города, умерло в течение двух недель не тридцать, и не семьдесят человек как говорили у Петра Степановича, а всего двадцать, да человек тридцать лежало больных; тем не менее, уныние было всеобщее, холеру называли «черной немочью», считали, что это наказание Божие за грехи, что избавиться от нее невозможно, что всякие предосторожности напрасны, так как болезнь сидит в воде, летает в воздухе. За больными почти не ухаживали, их сразу считали обреченными на смерть и, вместо того, чтобы облегчать их страдания, над ними плакали и причитали, как над покойниками. Приезд молодого доктора из Петербурга ни в ком не возбудил надежд, никого не обрадовал, напротив – был встречен с недоверием и недоброжелательством.

– Чего ему здесь надо! – толковали крестьяне. – От смерти все равно не вылечит, и без него тошно, а он, гляди, еще какие-нибудь новые порядки выдумает заводить.

В наружности приехавшего доктора не было ничего, располагающего к нему.

Это был высокий, худощавый, несколько сутуловатый молодой человек, с коротко остриженными, ежом торчавшими волосами, светлой, реденькой бородкой, тонко сжатыми губами и маленькими глазками под густыми нависшими бровями.

Он не старался ласковыми речами и ободряющими обещаниями возбудить к себе доверие в крестьянах, он ни к кому не обращался с непрошенными советами и наставлениями, даже никого не уговаривал лечиться. Входя в избу, где лежал больной, он заявлял: «Хочешь лечиться – лечись, а не хочешь – как знаешь, я заставлять не буду. Коли боишься помирать, прими моего лекарства: авось, полегче станет.»

Некоторые больные или родственники больных прогоняли его от себя, говоря, что от смерти он не спасет, а только помешает спокойно умереть, – и он уходил, не бранясь, не сердясь, но и не пытаясь переубедить упрямых людей. Другие, полагаясь на его «авось», просили лекарства, и тогда он сам давал его, сам употреблял все средства для облегчения страданий больного и сам следил за действием этих средств. Два, три исцеления, показавшиеся крестьянам чудесами, внушили к нему доверие. С каждым днем все реже и реже стали больные прогонять его от себя, чаще и чаще звали его, покорнее слушались его предписаний. Тогда он стал давать советы не одним больным, но и здоровым; он коротко и ясно объяснил им, какими мерами можно предохранить себя хотя отчасти от болезни и остановить распространение ее. Опять-таки не все его слушались; он относился к этому совершенно спокойно, но если заболевал кто-нибудь из ослушников, не забывал попрекнуть и его, и семью его этим ослушанием.

Благодаря искусству и усердию доктора, число умиравших в деревне стало быстро уменьшаться, но заболевших было все-таки очень много. Тогда один богатый мужик, не знавший чем отблагодарить доктора за излечение его единственного, любимого сына, согласился уступить свой дом под устройство временной больницы. Больница эта была очень бедно устроена, больные в ней лежали просто на полу, на соломе или на сене, но доктор заботился, чтобы воздух в ней был чист, чтобы пища не содержала в себе ничего вредного, и почти все, кому удалось попасть в нее, выздоровели.

Слава нового доктора быстро разнеслась по окрестности; рассказы о чудотворном действии его лекарств были так же преувеличены, как и рассказы о губительности болезни. К нему стали являться больные из окрестных деревень, городские жители присылали за ним свои экипажи. Больных он принимал, снабжал лекарствами и советами, некоторых даже помещал в свою больницу, когда в ней было свободное место, но от поездок в город решительно отказывался.

– Скажи ты своему барину, – объявил он лакею, который привез письмо от господина, умолявшего его навестить его больного сына: – что мне здесь двадцать отцов поручили своих сыновей, так мне не стать всех бросить и ехать к нему одному. Пусть зовут других докторов. Так и скажи!

Одна барыня, у которой муж заболел несомненными признаками холеры, сама приехала за ним. Ее он принял уж совсем нелюбезно.

– К вам поеду, надо будет ехать и к другим, и к третьим, – сухо сказал он ей: – а у меня и тут дела по горло. Прощайте!

И он без дальнейшей церемонии вышел вон из комнаты.

Известия об упорном отказе доктора расстаться хоть на один день со своими деревенскими больными распространялись в городе и многих сильно возмущали.

– Это какой-то невежа, дерзкий мальчишка! – говорили про доктора. – Ему, в самом деле, только и жить что с мужиками, – он не умеет обращаться с порядочными людьми.

Между тем в Болотне холера прекратилась, и тогда жители Мокрого прислали от себя нескольких стариков упрашивать доктора переехать на время к ним.

В его распоряжение заранее отдавалась просторная изба, и посланные ручались, что все его советы и распоряжения будут строго исполняться.

Этих посланных доктор не прогнал.

Он даже видимо был тронут тем доверием, какое ему оказывалось, и хотя не выразил своих чувств никакими красноречивыми словами, но все заметили, что, прощаясь со своими Болотнинскими знакомыми, он не хмурился, а глядел весело и даже приласкал одного из своих маленьких выздоровевших пациентов, прибежавшего провожать его.

Из Мокрого доктор переехал в другую деревню, где так же нуждались в его помощи, затем в третью и, наконец, когда к лету эпидемия совсем прекратилась, получил место врача при больнице в селе Осиновке.

При появлении холеры в городе, туда приехало двое докторов из Москвы, и о чудаке «мужицком докторе» вскоре забыли.

В один весенний день Петр Степанович с семьей сидел в маленьком садике, прилегавшем к его дому, и отдыхал от кабинетных занятий, любуясь на гимнастические упражнения своих двух старших сыновей. Вдруг вбежала горничная и, запыхавшись, объявила:

– Илья Павлыч приехал, вас спрашивает!

– Какой такой Илья Павлович? – удивился Петр Степанович.

– Да тот, что моего батюшку вылечил нынче зимой, доктор из Осиновки, – объявила горничная.

– Мужицкий доктор! – с удивлением воскликнула жена Петра Степановича. – Что ему от нас нужно?

Петр Степанович поспешил к гостю, уже вошедшему в его кабинет. Наружность этого гостя показалась ему совершенно незнакомой; он вежливо поклонился и выжидал, чтобы тот объяснил причину своего посещения.

Гость видимо был чем-то смущен и видимо не знал, как приступить к разговору.

– Что, вы, кажись, совсем меня не узнали? – проговорил он наконец после нескольких секунд неловкого молчания.

– Извините… Право, не помню… – начал Петр Степанович.

– А мальчишку забыли, что пришел к вам голодный, замерзший? Илюшку, за которого вы четыре года в гимназию платили?

– Илюша! Илья! Боже мой, неужели?!

Тут Петр Степанович сразу узнал и торчавшие волосы, и нахмуренные брови своего бывшего маленького воспитанника.

Встреча была трогательная. Несколько минут оба могли только обниматься и с чувством пожимать друг другу руку.

Особенно доктор, от волнения, как-то совсем утратил способность выражать свои мысли словами. На все вопросы, какими закидывал его Петр Степанович, он отвечал так сбивчиво и односложно, при этом так усиленно моргал своими маленькими глазками и так жестоко тормошил свою шляпу, что Петр Степанович, чтобы дать ему успокоиться, стал сам рассказывать о своем житье-бытье со времени их разлуки. Пока он говорил, доктор несколько пришел в себя и мог хотя в очень кратких словах передать и свою несложную историю.

– Ну, вот, я и работал в типографии, – говорил он: – а по вечерам читал, учился. Ну, там, через пять, что ли, лет, выдержал экзамен, поступил в академию; в типографии все работал: дали место корректора, выгоднее было, да, главное, и работы меньше… Ну, известно, нелегко было… Кончил курс, хотели в Петербурге место дать. А мне чего? Там и без меня лекарей много. Сюда приехал, вот, теперь в Осиновке живу, да по деревням разъезжаю. Работы много. Хотел зимой к вам приехать, да некогда было. И теперь приехал в город за лекарствами, на минутку зашел, некогда.

– Ну, а уж зашел, так я так скоро не выпущу, – вскричал Петр Степанович. – Пойдем познакомиться с моей женой, с детьми!

Илья Павлович вдруг как будто чего-то испугался.

– Нет, что… – заволновался он, вскакивая с места: – какое там знакомство… мне некогда… Я так только… Чтобы не подумали, что запропал мальчишка… Не пожалели своего доброго дела… А мне какое знакомство с барынями… Мне некогда!.. – И он порывался уйти.

– Да полно тебе, волчонок неисправимый, – смеясь, останавливал его Петр Степанович. – Не хочешь знакомиться с женой, ну посиди хоть со мной: расскажи подробно, что поделываешь? Ты ведь у нас чуть не чудотворцем прослыл!

– Да что делать? Полечиваю понемногу, – неохотно проговорил доктор, все еще посматривая на дверь, как бы выискивая случай уйти.

– А к нам отчего не хотел переехать, упрямец? У тебя бы здесь какая практика была! Разбогател бы!

– А мне не надо.

– Да, может, теперь передумал? Ведь уж холера кончилась, в Осиновку назначат кого-нибудь другого, а ты переселяйся-ка сюда. У меня много знакомых, я тебя порекомендую. Да тебя и так все знают, будешь в лучших домах лечить. И времени у тебя будет довольно, успеешь и почитать, и наукой позаняться. Ну что, соглашайся?

– Нет, уж вы, пожалуйста, оставьте это, Петр Степанович, – каким-то чуть не умоляющим голосом проговорил молодой доктор. – Мне в Осиновке хорошо, там ко мне уж привыкли, да и мне с ними нравится, а здесь… Нет уж пожалуйста, оставьте…

Петр Степанович не настаивал больше.

Доктор просидел у него еще с четверть часа и уехал, ничего не ответив на приглашение бывать почаще.

Они видались редко. У каждого было свое дело, своя особенная жизнь, чуждая другому. Они могли любить и уважать друг друга без частых посещений и взаимных заявлений привязанности.

Авторы
Самое популярное (читателей)
Обновления на почту

Введите Ваш email-адрес: