Нравственные сказки Владимира Одоевского: забытое и прекрасное

Нравственные сказки Владимира Одоевского: забытое и прекрасное

(4 голоса5.0 из 5)

Тот, кто читал  в дет­стве увле­ка­тель­ную  книжку Вла­ди­мира Федо­ро­вича Одо­ев­ского «Горо­док в таба­керке», воз­можно, вспом­нит, почему в ска­зоч­ном мире слу­чи­лась беда. Маль­чик ослу­шался отца, про­сив­шего не тро­гать пружинку. 

Этой про­стой фабу­лой автор отсы­лает нас к биб­лей­скому повест­во­ва­нию о гре­хо­па­де­нии, о том, как чело­век мог ослу­шаться Бога и что из этого получилось. 

Пере­чи­ты­ваем  четыре  неза­слу­женно  забы­тые сказки этого доб­рого и нрав­ствен­ного писа­теля, глу­боко рели­ги­оз­ного по настроению.

Odoevskij - Нравственные сказки Владимира Одоевского: забытое и прекрасноеУди­ви­тельно, что книга Вла­ди­мира Одо­ев­ского, совре­мен­ника Пуш­кина, фило­софа, лите­ра­тора и актив­ного бла­го­тво­ри­теля с ярко выра­жен­ной хри­сти­ан­ско-рели­ги­оз­ной  печа­тью на всем, что он делал – книга «Горо­док в таба­керке» – так активно пере­из­да­ва­лась  в совет­ское время.

Видимо, скры­тое хри­сти­ан­ство впле­лось в текст настолько орга­нично, то  обо­шло вся­кую рели­ги­оз­ную  цен­зуру, не обна­ру­жив себя явно перед ате­и­сти­че­ским цен­зо­ром за ска­зоч­ными при­е­мами и языком.

Начи­ная с 1956 года в СССР и по сей день  эта исто­рия обрас­тает новыми иллю­стра­ци­ями, фор­ма­тами, а самое глав­ное, малень­кими чита­те­лями, с вос­тор­гом погру­жа­ю­щи­мися в при­чуд­ли­вый мир музы­каль­ной шка­тулки с ее замыс­ло­ва­той механикой.

a ignore q 80 w 1000 c limit 3 - Нравственные сказки Владимира Одоевского: забытое и прекрасноеМежду тем, спря­тан­ная в ажур­ных пере­пле­те­ниях сказки рели­ги­оз­ная мысль чита­ется легко.

Нару­шив гар­мо­нию мик­ро­мира, малень­кий Адам дол­жен умень­шиться до раз­ме­ров оби­та­те­лей музы­каль­ной шка­тулки, чтобы уви­деть соде­ян­ное им без­за­ко­ние и попы­таться испра­вить свой грех.

«Горо­док в таба­керке» мы знаем почти наизусть.

Давайте же обра­тимся к дру­гим мало­из­вест­ным исто­риям уди­ви­тель­ного автора, совре­мен­ника Пуш­кина, отдав­шего дань рус­ской фило­со­фии и науке, роман­ти­че­ской пове­сти XIX века, изда­нию книг и жур­на­лов – одного из осно­ва­те­лей Обще­ства посе­ще­ния бед­ных, раз­но­сто­ронне дея­тель­ного чело­века и насто­я­щего хри­сти­а­нина  –  всей своей не очень про­дол­жи­тель­ной жиз­нью (1804–1869) под­твер­див­шего истину, что вера без дел мертва.

В конце нашей под­борки вы можете ска­чать и про­чи­тать “Горо­док в табакерке”.

Итак, слово автору. Вспо­ми­наем четыре сказки В.Ф. Одоевского.

Житель Афонской горы

На Афон­ской горе жил учё­ный, бла­го­че­сти­вый муж. Смо­лоду он научился раз­ным нау­кам, знал целеб­ную силу трав и коре­ньев. Часто он ходил по хижи­нам бед­ных людей, лечил боль­ных, уте­шал уми­ра­ю­щих. И были ему от всех любовь и почёт.

Одна­жды ту страну посе­тила страш­ная зараза – чума моро­вая. Люди забо­ле­вали, и мно­гие уми­рали; во всех хижи­нах были боль­ные, и ото­всюду посы­лали за доб­рым и учё­ным лека­рем, чтобы при­шёл он уте­шить и помочь страждущим.

Без устали ходил по боль­ным доб­рый лекарь и раз­да­вал лекар­ства. Ино­гда, когда мог захва­тить болезнь вовремя, он выле­чи­вал; но чаще бес­печ­ные люди при­сы­лали за лека­рем тогда, когда уже боль­ной был при послед­нем изды­ха­нии, когда уж ника­кие лекар­ства помочь не могут, а нера­зум­ные люди упре­кали и бра­нили доб­рого лекаря, как будто он был вино­ват в их беспечности.

Эти упрёки оскорб­ляли доб­рого лекаря; изне­мог он и от уста­ло­сти, и при­шло ему на мысль:
– Зачем тру­жусь я для людей, да ещё небла­го­дар­ных? Зачем я жерт­вую собою для нера­зум­ных, кото­рые не счи­тают, кому я помог моим лекар­ством, а только жалу­ются, что я не выле­чи­ваю полу­мёрт­вых? Зачем я под­вер­гаю себя опас­но­сти зара­зиться от боль­ных, мне вовсе чужих?

Оста­нусь я спо­койно на горе; чума сюда не захо­дит, а там внизу пусть забо­ле­вают нера­зум­ные; мне дела нет: их вина!

С этими мыс­лями он пошёл на гору. Вдруг видит он, невда­леке рас­тёт пре­крас­ный цве­ток, и такой он кра­си­вый, и такой от него запах.

– Вот, – поду­мал лекарь, – и цве­ток меня тому же научает: рас­тёт он здесь на горе, кра­су­ется, и ни до кого ему нет дела; ему здесь хорошо, вете­рок пове­вает, сол­нышко греет, роса обли­вает, и рас­тёт он здесь никому дру­гому, а только себе на радость. Так буду и я жить, думать только о себе, а о дру­гих не заботиться.

Между тем он накло­нился над цвет­ком, чтобы лучше раз­гля­деть. Смот­рит: внутри цветка – мёрт­вая пчела. Соби­рая мёд и цве­точ­ную пыль, она осла­бела, при­липла к цветку и замерла. Лекарь посмот­рел, поду­мал, и краска стыда высту­пила у него на лице.

– Боже! – ска­зал он, – про­сти моему уны­нию и нера­зу­мию! По Твоей воле набрёл я на этот цве­ток, чтобы про­стое насе­ко­мое при­сты­дило меня. Для кого тру­ди­лась эта пчела, для кого соби­рала мёд? Не для себя, а для других.

Так же, как и мне, ей никто не ска­жет спа­сибо; так же, как и меня, её вся­кий гнал, а между тем она всё тру­ди­лась и на труд свою жизнь поло­жила. Про­сти, Гос­поди, моему уны­нию и нера­зу­мию. Умудри и меня, как ты умуд­рил пчелу-медоносицу!

И снова начал лекарь соби­рать целеб­ные травы, и снова до пота лица стал ходить по хижи­нам и помо­гать боль­ным, уте­шать умирающих

Анекдоты о муравьях

Возле моей ком­наты была дру­гая, в кото­рой никто не жил. В сей послед­ней стоял на окне ящик с зем­лёй, при­го­тов­лен­ной для цветов.

Земля была покрыта облом­ками обва­лив­шейся с верху стены шту­ка­турки. Окошко было на пол­день и хорошо защи­щено от ветра; в неко­то­ром рас­сто­я­нии нахо­дился амбар; сло­вом, это место пред­став­ляло все воз­мож­ные удоб­ства для муравьёв.

Дей­стви­тельно, когда мне взду­ма­лось поса­дить в этот ящик тюль­пан­ную луко­вицу, я нашёл в ящике три мура­вьи­ные гнезда.

Здесь мура­вьям такое было при­воль­ное житье, так весело они бегали по сте­нам ящика; мне пока­за­лось, что было бы слиш­ком жестоко для цветка нару­шать спо­кой­ствие этих смыш­лё­ных насе­ко­мых; я при­ис­кал дру­гое место для моей луко­вицы, а ящик с мура­вьями избрал пред­ме­том моих наблюдений.

Эти наблю­де­ния доста­вили мне столько насла­жде­ний, сколько бы нико­гда не могли мне доста­вить все цветы на свете.

Прежде всего я поста­рался моим гостям доста­вить все воз­мож­ные удоб­ства, и для сего я снял с ящика всё то, что могло мешать или вре­дить им.

По нескольку раз в день при­хо­дил я смот­реть на их работу, а часто и ночью, при лун­ном свете: мои гости рабо­тали бес­пре­станно. Когда все дру­гие живот­ные спали, они не пере­ста­вали бегать снизу наверх и сверху вниз, – можно было поду­мать, что отдых для них не существует.

Как известно, глав­ное заня­тие мура­вьёв – это запа­сти себе в про­дол­же­ние лета пищу на зиму. Я думаю, всем моим чита­те­лям известно, что муравьи пря­чут в земле собран­ные ими зёрна ночью, а днём выно­сят их сушить на солнце. Если когда-нибудь вы обра­щали вни­ма­ние на мура­вей­ник, то, верно, заме­чали вокруг него неболь­шие кучки зёрен.

Я знал их обы­чай и потому чрез­вы­чайно был удив­лен, заме­тив, что мои посто­яльцы делали совер­шенно про­тив­ное: они дер­жали свои зёрна под зем­лёю в про­дол­же­ние целого дня, несмотря на сол­неч­ное сия­ние, и, напро­тив, выно­сили их наружу ночью; можно было поду­мать, что они выно­сили свои зёрна на лун­ный свет, но я ошибся, – мои муравьи имели пре­важ­ную при­чину посту­пать так, а не иначе.

В неболь­шом рас­сто­я­нии от окна нахо­ди­лась голу­бятня; голуби бес­пре­станно сади­лись на окошко и съе­дали зёрна, попа­дав­ши­еся им на глаза: сле­до­ва­тельно, мои муравьи посту­пали очень бла­го­ра­зумно, скры­вая своё сокро­вище и не дове­ряя его похитителям.

Как скоро я дога­дался, в чём дело, то решился изба­вить моих посто­яль­цев от их бес­по­кой­ных сосе­дей; я навя­зал несколько лос­кут­ков бумаги на неболь­шие палочки и рас­са­дил их вокруг ящика; дви­же­ние этих бума­жек пугало голу­бей; когда же какой-либо смель­чак из них под­ле­тал к ящику, несмотря на взя­тые мной предо­сто­рож­но­сти, тогда я кри­ком и шумом застав­лял похи­ти­теля остав­лять свою добычу; вскоре голуби отучи­лись при­ле­тать на окошко.

Несколько вре­мени спу­стя, к вели­чай­шему моему удив­ле­нию, муравьи вынесли наружу в про­дол­же­ние дня два или три зерна хлеба; заме­тив, что эти зёрна оста­лись невре­ди­мыми и что им нечего бояться, мои посто­яльцы вынесли на солнце и весь свой запас, подобно дру­гим муравьям.

Во вся­ком мура­вьи­ном гнезде нахо­дится узкое отвер­стие в вер­шок глу­би­ною и посред­ством под­зем­ного канала соеди­ня­ется с жит­ни­цами мура­вей­ника; семена в сих жит­ни­цах могли бы легко про­расти, что было бы очень невы­годно для мура­вьев; дабы пре­ду­пре­дить эту непри­ят­ность, они все­гда отку­сы­вают несколько зёрна, делая его через то неспо­соб­ным к произрастанию.

Но дру­гие беды гро­зят их жит­ни­цам: от сыро­сти, нахо­дя­щейся в земле, зёрна могут загнить и сде­латься негод­ными к упо­треб­ле­нию; чтобы предот­вра­тить и это несча­стие, они с боль­шим раче­нием ста­ра­ются соби­рать совер­шенно сухую землю.

Зерно, нахо­дясь в такой земле, не гниёт и не про­рас­тает, и потому муравьи ста­ра­ются иметь столь же сухую землю, как и сухие зёрна. Вот как они посту­пают в сём слу­чае: сперва они усти­лают пол сухой зем­лёй, потом кла­дут на неё ряд зёрен, кото­рые покры­вают тон­ким слоем земли и вся­кий день два раза вытас­ки­вают свои зёрна для просушки.

Если вы обра­тите на это вни­ма­ние, то уви­дите, что мура­вей прежде всего ста­ра­ется дота­щить в нору неболь­шой комок земли, и это про­дол­жа­ется до тех пор, пока из сих ком­ков не обра­зу­ется неболь­шой слой, тогда они начи­нают сно­сить в нору самые зёрна, кои снова покры­вают землёй.

Эту сушку про­из­во­дят они в хоро­шую, но не в дожд­ли­вую погоду, и, что всего стран­нее, они как будто пред­чув­ствуют её пере­мену, ибо нико­гда не выстав­ляют на воз­дух зёрен своих перед дождём.

Я заме­тил, что мои муравьи ходили за запа­сом боль­шей частью в близ­сто­я­щий амбар, в кото­ром нахо­ди­лись раз­ного рода хлебы; муравьи тас­кали обык­но­венно пше­ницу. Желая испы­тать, до какой сте­пени про­сти­ра­ется смыш­лё­ность и тер­пе­ние моих посто­яль­цев, я велел не только затво­рить амбар, но даже закле­ить бума­гой все могу­щие быть в нём отверстия.

В то же время я поло­жил кучку зёрен в моей ком­нате; я знал уже давно смыш­лё­ность моих мура­вьёв, но и не подо­зре­вал, чтобы между ними могло быть согла­ше­ние, и не ожи­дал также, чтобы они вдруг бро­си­лись на мою кучку зёрен: мне любо­пытно было знать, чем всё это кончится.

В про­дол­же­ние несколь­ких дней они, по- види­мому, нахо­ди­лись в край­нем сму­ще­нии; они бегали взад и впе­рёд по всем направ­ле­ниям, неко­то­рые из них воз­вра­ща­лись очень поздно, из чего заклю­чаю, что они очень далеко ходили за про­ви­зиею. Иные не нахо­дили того, чего искали, но я заме­тил, что они сове­сти­лись воз­вра­щаться с пустыми руками.

Кому не уда­ва­лось найти пше­нич­ное зерно, тот тащил ржа­ное, ячмен­ное, овся­ное, а кому ни одного зерна не попа­да­лось, тот при­тас­ки­вал комок земли.

Окошко, на кото­ром они жили, выхо­дило в сад и было во вто­ром этаже дома; несмотря на то, муравьи, отыс­ки­вая зёрна, часто дохо­дили до про­ти­во­по­лож­ной сто­роны сада; это была тяжё­лая работа: пше­нич­ное зерно совсем не легко для мура­вья; только что только может он тащить его, и доста­вить такое зерно в мура­вей­ник часто стоит четы­рёх­ча­со­вой работы.

А чего сто­ило бед­ному мура­вью взби­раться с зер­ном по стене во вто­рой этаж, голо­вою вниз, зад­ними ногами вверх? Нельзя себе вооб­ра­зить, что делают эти малень­кие насе­ко­мые в сём поло­же­нии! Часто в удоб­ном месте они оста­нав­ли­ва­ются для отдыха, и число этих отды­хов может дать меру, до какой сте­пени они при­хо­дят в усталость.

Слу­ча­ется, что иные едва могут достиг­нуть своей цели; в таком слу­чае силь­ней­шие из их собра­тий, окон­чив соб­ствен­ное дело, снова спус­ка­ются вниз, чтобы подать помощь своим сла­бым това­ри­щам. Я видел, как один малень­кий мура­вей тащил пше­нич­ное зерно, упо­треб­ляя к тому все свои силы.

После тяж­кого путе­ше­ствия, почти в ту минуту, когда он достиг ящика, поспеш­ность или что дру­гое заста­вило его обо­рваться, и он упал в самый низ. Подоб­ные слу­чаи отни­мали у дру­гих муже­ство. Я сошел вниз и нашёл, что мура­вей всё ещё дер­жит в лап­ках своё дра­го­цен­ное зёр­нышко и соби­ра­ется снова подняться.

В пер­вый раз он упал с поло­вины дороги, в дру­гой раз несколько выше, но во всех сих слу­чаях он не рас­стался ни на минуту с своей добы­чей и не поте­рял муже­ства. Нако­нец, когда силы его совер­шенно исто­щи­лись, он оста­но­вился, и уже дру­гой мура­вей при­шёл к нему на помощь. И в самом деле, пше­нич­ное зерно сто­ило этих уси­лий: оно было белое, полное.

Если этот рас­сказ вам понра­вился, то когда-нибудь рас­скажу вам побольше об этих инте­рес­ных тва­рях, потому что я наблю­даю их с дав­него вре­мени и все­гда нахожу что-нибудь новое, любо­пыт­ное, кото­рое вполне воз­на­граж­дает меня за мои усилия.

Мне очень было весело достав­лять моим мура­вьям раз­ные малень­кие удоб­ства, и с тех пор я нико­гда не про­хожу мимо мура­вей­ника, не вспо­ми­ная, что то, что нам кажется про­сто кучей сора, содер­жит в себе целое обще­ство тва­рей дея­тель­ных, про­мыш­лен­ных, кото­рых смет­ли­вость и посто­ян­ство в испол­не­нии своих обя­зан­но­стей могут слу­жить образ­цом для всего мира.

Эта мысль не поз­во­ляет мне нико­гда тро­гать мура­вей­ник и нару­шать спо­кой­ствие его жите­лей. Посмотри, лени­вый маль­чик, посмотри на мура­вья и ста­райся после­до­вать его примеру.

Сиротинка

У обго­рев­шей избы сидела, под­го­рю­нясь, вось­ми­лет­няя сиротинка.

Вчера Божий гнев посе­тил её мачеху; ни с того ни с сего пока­зался огонь из под­по­лицы, пополз по брёв­нам, выгля­нул в воло­ко­вое окошко, охва­тил соло­мен­ную крышку – да и выжег всё без остатка; едва домаш­ние успели выско­чить да кое-что хлама повы­не­сти; соби­ра­лись и миряне с сосед­них домов; смот­рели и диво­ва­лись, что горит изба словно свечка перед ико­ною; иные сме­кали, что если б не затишь, то несдоб­ро­вать бы и целой деревне.

Ночью нава­лился снег и при­крыл пожа­рище; лишь тор­чали чёр­ные головни между сугро­бами да задым­лен­ная печка.

Утром взо­шло солнце: тихо смот­рело оно сквозь алый туман и на пожа­рище, и на сиро­тинку; золо­тые искорки мель­кали в воз­духе; дым из труб низко тянулся между кров­лями; тяжё­лые возы скри­пели по засты­лому снегу; коло­коль­чик то звонко раз­да­вался, то замол­кал в далё­кой степи…

По дороге бежал маль­чик лет две­на­дцати, спу­стив рукава у руба­шонки и похло­пы­вая кула­ками от холода.

– Бог помощь, Настя! – ска­зал он, порав­няв­шись с пожарищем.

– Спа­сибо, Никитка! – отве­чала Настя печально.

– А мачеха где?

– Пошла мило­стыньку сбирать.

– А ты же что?

– А мне вот велела за хла­мом смотреть…

– А била мачеха больно?

– Нет, сего­дня ещё не била…

– А вчера била?

– Вчера била…

– А за что?

– Известно, за дело: не будь голодна…

– Эвося! Голод-та не свой брат… Вот батька твой не таков был; бывало, и меня пря­ни­ком кор­мил… Эка! Поса­дила девку… Ты смотри, рук-то не озноби…

– Нет, пока ещё сол­нышко греет… а вот как зай­дёт, так и не знаю, что будет; вчера хоть у пожа­рища согрелись…

– А ты зна­ешь… хоть к нам при­ходи ото­греться… право, при­ходи… матка слова не ска­жет… Ге, ге! Гнедко-то уплёлся, и не догнать его… Так, слы­шишь ты, при­ходи ото­греться: у нас печка широкая…

Но Настя не при­шла ото­гре­ваться; куда она дева­лась, Бог знает.

Гово­рили, что той порой у посто­я­лого двора оста­но­ви­лась колы­мага, что вышла из неё какая-то боярыня, что уви­дела она Настю, что потом послали и за маче­хой, и за сот­ским, что боярыня с ними долго тол­ко­вала, а потом Настю уса­дили в колымагу.

А куда Настю увезли и зачем увезли, Никитка ни от кого не мог добиться; лишь мачеха, всхли­пы­вая, гово­рила, что у ней по Насте сердце болит, а миряне под­ни­мали её на смех и тол­ко­вали, что она от барыни денежки непла­кан­ные получила.

С тех пор про­шло года четыре и больше. Одрях­лела, обес­си­лела Настина мачеха, с горя ли, с огне­вицы ли, что к ней при­пала; уж ходить ей стало невмочь.

Однако собра­лась с силами, пошла с покло­ном к поно­марю, и напи­сал он ей гра­мотку к Насте о том, что-де пора ей домой воро­титься, её, ста­рую, при­бе­речь, за неё по миру побро­дить, как умрёт – похо­ро­нить да за упо­кой души поминать.

Шли тогда парни в Питер, взя­лись ту гра­мотку пере­дать и меся­цев через шесть в самом деле пере­дали её Насте.

Воро­ти­лась сиро­тинка в деревню, но уж мачехи не застала: пре­ста­ви­лась горе­мыч­ная. Но Настя не захо­тела жить мир­ским пода­я­нием; она при­юти­лась у даль­ней тётки – ста­рушки доб­рой и не одинокой.

Начала Настя с того, что то сыну рубашку сошьёт, то дочери, а не то высти­рает, да и малень­ких детей то обмоет, то выче­шет, то тётке к празд­нику ширинку вышьет. В деревне долго сме­я­лись над сиро­тин­кой, что она одета не по-нашен­ски, а ей, бед­ной, и пере­ме­ниться было нечем; посме­я­лись, посме­я­лись, а потом попри­выкли; а когда узнали про её руко­дель­ство, то к ней же стали при­хо­дить: кому рубашку выкро­ить, кому повязку выни­зать, кому плат обрубить.

Дошла весть о том и в сосед­ние деревни, и в бояр­ские домы, так что у Насти в работе и тонина заве­лась, и выши­вала она для бары­шень оборки гла­дью и решёт­кою – всему свету на удив­ле­ние. Вот – сперва гроши, потом гривны, ино место и рубли начали пере­па­дать к сиро­тинке, и стала она тётке не в тягость, а в подмогу.

При­шло лето. В ясную погоду Настя выхо­дила с рабо­той на луг, что у пого­ста, и сади­лась под дубом; тут ни с того ни с сего начали к ней соби­раться ребя­тишки, сперва на неё погла­зеть, а там и на то, что у неё за рукоделие?

Настя никого прочь не отго­няла, а, напро­тив, ещё сзы­вала: и с каж­дым днём всё больше и больше вокруг неё ребя­ти­шек наби­ра­лось. Ино­гда, по ста­рой памяти, при­хо­дил сюда и Никитка; упе­рев руки в боки и выпу­чив глаза, он смот­рел с удив­ле­нием на Настино руко­де­лье, при­слу­ши­вался, о чём она тол­ко­вала, и ста­рался понять, где она так навострилась.

В то время посту­пил в село новый свя­щен­ник. Часто сижи­вал он у окна, с кни­гой в руке, а ино­гда погля­ды­вал и на луг, где соби­ра­лись ребя­тишки вокруг Насти. Дет­ский говор так и рас­сы­пался у откры­того окошка.

– Эх! Мат­рёша, – гово­рила Настя одной девочке, – руба­шонка-то у тебя разо­дра­лась, что бы тебе зачинить?

– И рада бы зачи­нить, – отве­чала Мат­рёша, – да иголки нет.

– Вот тебе иголка! – ска­зала девочка постарше.

– А у тебя, Соня, откуда иголка взя­лась? – спро­сила Настя.

– Я у невестки взяла.

– Что ж, она тебе сама дала?

– Нет, куда! Она бы не дала, я сама взяла.

– Нехо­рошо, Соня!

– Ничего, у неё ведь много иго­лок, да и сама она на жни­тво ушла, до вечера домой не при­дёт, ни за что не узнает.

– Хорошо, – отве­чала Настя, – невестка-то не узнает, да дру­гой кто-нибудь узнает… Ну, кто мне ска­жет: кто такой всё видит и знает, что мы делаем?

– Бог всё видит и знает! – отве­чало несколько тонень­ких голосов.

– Так видишь ли, Соня, – про­дол­жала Настя. – Бог-то и видел, что ты украла чужое добро. Поди же, поди поско­рее, отнеси иголку туда, откуда взяла, а я пока с Мат­рё­шей своей поделюсь.

Соня покрас­нела, наду­лась, однако побе­жала в избу, через минуту опять воз­вра­ти­лась и сер­дито при­села к кружку боком.

Между тем Настя всем дала работу: кому нитки мотать, кому верёвку пле­сти, кому чулок вязать.

– А не рас­ска­зать ли вам ска­зочку, – ска­зала Настя.

– Да, ска­зочку, ска­зочку! – про­ле­пе­тали дети.

– Ну-ка, посмот­рим, – ска­зал Никитка, – масте­рица ль ты сказки рас­ска­зы­вать, даром что ты на все руки.

– А вот, послу­шай, – отве­чала Настя, – да только, чур, не перерывать!

Видишь ты, в одной деревне, неда­леко отсюда, жил-был маль­чик по имени Игна­тий. Отец его, Про­ко­фий, ходил в город в зара­ботку да и Игнашу поча­сту водил с собой. В городе Игнаша при­гля­нулся купцу.

“Оставь у меня малого-то, – гово­рил он Про­ко­фью, – я его буду оде­вать, обу­вать и кор­мить, да ещё выучу его, так что он, пожа­луй, когда при­дёт пора-время, и сам куп­цом ста­нет”. Про­ко­фий поду­мал, поду­мал про свою бед­ность да без­дом­ство и согла­сился. С тех пор жил Игнаша в городе, в боль­шом доме и каж­дый день был обут, одет и накормлен.

И что ему купец ни пору­чал, Игнаша всё честно испол­нял: и вся­кие товары, а ино место, и деньги носил, и нико­гда его купец ни в чём дур­ном не замечал.

Раз при­несли купцу целый мешок сереб­ря­ных гри­вен­нич­ков да пятач­ков, сроду Игнаша не виды­вал столько денег, и долго он любо­вался, смотря, как купец зве­нел по столу гри­вен­нич­ками и рас­став­лял их в кучки, чтобы лучше счесть.

Вот купец счёл деньги, ссы­пал их снова в мешок, мешок поло­жил в сун­дук, запер и вышел вон со двора. Игнаша, глядь, ан на столе остался один пята­чок, да такой хоро­шень­кий, новень­кий! Хотел было Игнаша закри­чать купцу, что пята­чок забыл, да оста­но­вился, а оста­но­вив­шись, поза­ду­мался; а как поза­ду­мался, то на душе у него как будто кто и заго­во­рил: ведь у купца целый мешок пятач­ков, что ему в одном?

Да и не заме­тит он, а тебе при­го­дится. При­слу­шался Игнаша к лука­вой своей речи да и поло­жил пята­чок в кар­ман. Купец и под­линно не заме­тил, а Игнаша купил пря­ник на пята­чок, а как съел пря­ник, ещё захо­те­лось. Улу­чив время, он у купца уже не пята­чок, а целый рубль украл. И рубля стало ненадолго.

С тех пор напала на Игнашу тоска по день­гам; только и думал о том, как бы деньги стя­нуть. Сперва он крал по руб­лям, потом украл десять руб­лей, а потом всё больше и больше: да одна­жды, гово­рят, столько денег у купца стя­нул, что и не счесть.

Что ж вышло? Вот видели вы оно­медни, вели по деревне колод­ни­ков в цепях, в кан­да­лах, и Игнаша с ними был – тоже колод­ник! И гово­рил он мне: “Ах, Настя, Настя! Пята­чок меня погу­бил! С пятачка я начал, да вот до чего дошёл!”

Дети слу­шали молча, рази­нув рты, как вдруг Соня зали­лась сле­зами, бро­си­лась на шею к Насте и проговорила:

– Я отнесла иголку… я впе­рёд не буду брать иго­лок у невестки.

– Хорошо сде­лала, – отве­чала Настя, поце­ло­вав её. – Ну, полно, полно: что было, то про­шло; впе­рёд не делай.

Никитка пове­сил голову и крепко при­за­ду­мался, потом подо­шёл к Насте, отвёл её в сто­рону и ска­зал, запинаясь:

– А за что же, Настя, ты меня-то оби­жа­ешь? Ведь я только поду­мал, а красть не крал, право слово, не крал.

– А таки поду­мал? – отве­чала удив­лён­ная Настя, улыбаясь.

– И не раз поду­мал, смотря, как отец деньги счи­тает… Посмотрю я на тебя, Настя, никак ты колдунья!

– Кол­ду­нья не кол­ду­нья, а неспроста.

– Я и сам смек­нул, что неспро­ста: как ты заго­во­рила, так инда дрожь про­няла и слеза про­била… так что теперь и думать не хочу…

– Смотри ж и не думай, а то опять узнаю.

– Нет, право слово, вот тебе Гос­подь Бог, я думать брошу…

Между тем дети при­тихли. Настя обер­ну­лась к ним, уда­рив в ладоши, затя­нула песню, и все дети, став один за дру­гим, при­ня­лись под­тя­ги­вать ей всем хором и, уда­ряя в ладоши, мер­ным шагом ходили вокруг Насти, сме­ясь и обод­ряя друг друга, а за ними и Никитка туда же.

Свя­щен­ник с удив­ле­нием смот­рел на эту необык­но­вен­ную в наших сёлах кар­тину. Нако­нец он подо­звал Настю к себе.

– Скажи мне, что ты дела­ешь с детьми? – спро­сил он.

– Да ничего, – отве­чала Настя. – Учу их руко­де­лью, песни петь, молитвы читать.

– Доб­рое дело! – воз­ра­зил свя­щен­ник. – И дети с тобой не скучают?

– Не знаю, может быть, им было бы весе­лее в деревне бегать, собак бить, да там, на конце, под ёлкою, слу­шать, как мужики песни орут и бранятся.

– Да отчего же они не убе­гут туда?

– Кажется, оттого, что им неко­гда: здесь им вокруг меня много работы: то одно, то дру­гое. Когда замечу, что одно надо­ест, при­мусь их поте­шать чем дру­гим: они как-то и поза­бу­дут и о соба­ках, и об ёлке, а время между тем идёт да идёт…

Свя­щен­ник задумался.

– Да кто же тебя-то этому научил? – спро­сил он наконец.

– Я и сама не знаю, батюшка, – отве­чала Настя, – как я этому научи­лась. Жизнь моя уж такая была Божьим промышлением.

Видите, я из здеш­ней же деревни; не было у меня ни отца, ни матери, а жила я при мачехе, оттого и пошло мне про­звище: сиро­тинка. Раз ехала здесь одна барыня; мы в ту пору пого­рели; лицо ли ей моё при­гля­ну­лось, так ли она над нами сжа­ли­лась, только дала она мачехе денег, а меня увезла в Питер, к себе в дом.

На пер­вых порах при­во­дили меня к ней в хоромы, пока­зы­вали меня гостям и лако­мили, да велела она при­хо­дить к ней каж­дый день, чтобы обо мне не забыть. Только потом барыне стало как-то неко­гда: приду к ней, то она едет, то уехала со двора, то оде­ва­ется, то гостей принимает.

Тем вре­ме­нем жила я у ней во дворе между чужими: грустна и темна была моя жизнь. Бывало, не только меня никто не при­го­лу­бит, а ино­гда целый день и не накор­мят; и уж доста­ва­лось мне, горе­мыч­ной, от слуг в бар­ском доме: только и видела, что толчки, только и слы­шала, что зовут меня дар­мо­ед­кой; гово­рили, что барыня взяла меня, да сама не знает зачем. При­хо­ди­лось мне невтерпёж.

Одна­жды, про­го­ло­дав целый день, попле­лась я в бар­ские хоромы и про­сила усильно, чтобы меня к барыне допу­стили. Как нако­нец доло­жили ей обо мне, я сквозь двери услы­шала, что барыня про­гне­ва­лась и вскрик­нула: “Ах, как она мне надо­ела!.. Не до неё мне теперь… Скажи, что после…”

Я вся так и обо­млела. Не пони­мала я тогда, что со мной тво­рится; знала только, что некуда мне головы при­к­ло­нить. Часто хоте­лось до деревни добраться, чтобы по край­ней мере с сво­ими быть, хоть опять к мачехе, но как за это при­няться – не знала.

И была я всё это время будто во сне и как соба­чонка лишь искала, где бы поесть да как бы на печке погреться да от побоев укрыться.

Одна­жды ключ­ница взяла меня за руку и гово­рит: “Ну, пой­дём-ка, нашли тебе место, не век тебе баклуши бить, вот я тебя в школу отведу, в уче­нье, там тебя каж­дый день сечь будут, забу­дешь день-день­ской есть про­сить да съест­ное красть”.

Я испу­га­лась, затряс­лась всем телом, а делать было нечего, попле­лась я за ключ­ни­цей, думая, что тут и смерть моя будет. И теперь об этой минуте без ужаса вспом­нить не могу. При­шли мы в какой-то дом, был он неда­леко, вхожу – вижу: про­пасть детей, моих же лет, сидят все рядыш­ком на ска­мей­ках; и жутко и страшно мне стало.

Но вот подо­шла ко мне какая-то жен­щина: ключ­ница пого­во­рила с ней о чём-то, чего я не поняла, пого­во­рила и ушла. Остав­шись одна, я ещё больше испу­га­лась, но незна­ко­мая жен­щина, кото­рая, как я узнала после, назы­ва­лась смот­ри­тель­ни­цею, при­лас­кала меня, выче­сала, вымыла, дала мне сбитню и потом поса­дила на ска­мейку между дру­гими детьми.

Дети пели песни, играли, бегали, ходили мер­ным шагом, но всё это мне каза­лось страшно, всё я дичи­лась, всё сидела поодаль и только того и ждала, скоро ли меня сечь ста­нут: одно это я и пони­мала; но, однако ж, меня не высекли, а ещё накор­мили. К вечеру смот­ри­тель­ница опять меня при­лас­кала, отпу­стила домой и велела на дру­гой день при­хо­дить пораньше.

До дома, как я вам ска­зы­вала, было неда­леко: всего двора через два. Хоть меня в школе и не секли, но я очень обра­до­ва­лась, что отпу­стили домой, при­бе­жала я опро­ме­тью, нашла свой уго­лок, свер­ну­лась в клу­бок, крепко заснула и про­спала бы до обедни, если бы пова­риха не выдер­нула из-под меня вой­лока и не толк­нула ногою.

“Уби­райся ты отсюда в школу, – ска­зала она, – и без тебя тут тесно”. Не знаю, зачем пова­рихе хоте­лось меня выгнать, а сда­ётся мне, что у ней в это время было на уме что-то недоб­рое и что я ей в чём-то мешала.

С испуга и не зная, куда деваться, я побе­жала в школу; пом­нила я, однако ж, что там вчера меня напо­или сбит­нем и накор­мили. Говорю вам, батюшка, что была я точно соба­чонка: только одну еду да побои понимала.

В школе меня опять при­лас­кали, выче­сали, вымыли, накор­мили: мало-помалу я стала при­вы­кать и, смотря на дру­гих детей, делать то же, что они. Смот­ри­тель­ница пока­зы­вала нам кар­тинки, рас­ска­зы­вала сказки, учила петь, пока­зы­вала нам дере­вян­ные дощечки и застав­ляла уга­ды­вать, какая на какой дощечке буква.

Сама не знаю, как про­меж игры, пения, ходьбы я выучи­лась и гра­моте, и выучи­лась кое-как писать; ино­гда при­хо­дил к нам и свя­щен­ник и поучал нас от Свя­того Писания.

В это время я будто начала про­сы­паться; стала пони­мать, что зна­чит хорошо или худо делать, а всего больше научи­лась молиться. Скоро мне сде­ла­лось в школе так утешно и весело, что я и не заме­чала, как время проходило.

Когда при­бли­жался вечер, я уже нехотя воз­вра­ща­лась домой, где опять видела только толчки да слы­шала злые речи, но уже меньше преж­него, потому что я ста­ра­лась ухо­дить из дома как можно раньше и при­хо­дить как можно позже, так что днём меня никто не видал, а ночью все спали.

Так про­шло два года, я не только при­выкла к при­юту (так назы­ва­лась эта школа), но ещё скоро сде­ла­лась там из первых.

Часто при­ез­жал к нам док­тор, дамы, лас­кая меня, хва­лили, повя­зы­вали мне на голову крас­ный шну­рок, часто ста­вили меня на под­мостки и застав­ляли учить новоприходящих.

Нако­нец испол­ни­лось мне десять лет, и раз смот­ри­тель­ница ска­зала мне, что ей очень меня жаль, но что мне нельзя больше оста­ваться в при­юте, что я уже из лет вышла; что, однако же, за то, что я хорошо себя вела и хорошо учи­лась, меня возь­мут в дру­гую школу, где я выучусь тон­кому рукоделью.

Я узнала, что приют тот содер­жат прямо доб­рые люди, не из коры­сти, не из чван­ства, а так – за любовь.

Так и слу­чи­лось. Пере­шла я на житьё в Част­ную школу (так назы­ва­ются такие школы в Петер­бурге), и ска­зали мне, что тою шко­лою управ­ляет Царевна. Это снова меня испу­гало, но девушки часто меж собою гово­рили, что Царевна – пре­доб­рая, и это меня успокоило.

Я уж была не так глупа, как прежде, не дичи­лась, а ста­ра­лась при­лежно учиться, рабо­тать и часто моли­лась Богу, чтобы Он помо­гал мне. Бог услы­шал мою молитву, и скоро моя работа стала из луч­ших. Выучи­лась я также чисто писать, читала я громко и явственно и все­гда была исправна.

Часто в школу при­ез­жала к нам и Царевна; она часто застав­ляла то одну, то дру­гую из деву­шек читать или писать и пере­смат­ри­вала их работы, хва­лила и хулила. Но меня Царевна как-то не заме­чала, и боя­лась я, и хоте­лось мне, чтобы она меня вызвала.

Вот одна­жды оче­редь дошла и до меня, так у меня коленки и подо­гну­лись, но я скре­пи­лась, сотво­рила в сердце молитву и вышла. Царевна мило­стиво спра­ши­вала меня о раз­ных вещах по нашему учению.

Кажется, мои ответы ей понра­ви­лись; она заста­вила меня читать, писать, счи­тать, спро­сила мою работу и всем так была довольна, что взгля­нула на меня, ангель­ски улыб­ну­лась и ска­зала: “Хорошо, что ты при­лежна – и тебе хорошо, и дру­гим пригодится”.

Я и пла­кала, и сме­я­лась, то страшно, то как будто стыдно мне было, что дожда­лась я такого почёта, и хоте­лось мне, по-дере­вен­ски, при­крыться рукою, но рука не под­ни­ма­лась; то ста­но­ви­лось мне отрадно и тепло на душе, и вспо­ми­нала я про ста­рое время; как будто я снова на коле­нях у роди­мой матери, словно она поёт надо мною тихую песню и приголубливает.

Памятна была мне эта минута, нико­гда её не забуду. Как теперь гляжу в свет­лые, весё­лые очи пре­крас­ной Царевны, как теперь слышу её звон­кие, сереб­ри­стые речи…

Сна­чала я не совсем пони­мала их, хотя они часто при­хо­дили мне в голову, и лишь теперь я их вполне выразумела…

Между тем мачеха пред кон­цом захо­тела со мною сви­деться, я вышла из школы, откуда мне выдали денег в награж­де­ние, и воз­вра­ти­лась сюда.

При­зна­юсь вам, батюшка, что деревня пока­за­лась мне совсем иною, чем прежде.

Не то чтобы я воз­гор­ди­лась, но не могла я не спро­сить себя: отчего я умею и читать и писать и знаю вся­кое руко­де­лье, и опрятно я одета, и могу себе хлеба кусок добыть, а дру­гие, такие же как я, из той же деревни, живут себе так, а малень­кие дети даже не знают, какой рукой пере­кре­ститься, пра­вой или левой.

И при­шло мне на память преж­нее моё житьё в той же деревне, и как я так же не знала, какой рукой пере­кре­ститься и отчего я стала совсем иная.

И тогда вспом­нила я слова доб­рой, пре­крас­ной Царевны, и стали они мне понятны. Пока­за­лось мне, что снова смот­рят на меня её свет­лые, весё­лые очи и будто велят они мне при­бе­речь её добро, чтобы оно не пропало.

Тогда стала я соби­рать вокруг себя ребя­ти­шек и стала их забав­лять и учить, как меня забав­ляли и учили. Бог бла­го­сло­вил мои силы: ребя­тишки ко мне при­выкли, а я отвожу их от худого, и часто, как заду­ма­юсь в моём кружке, чудятся мне весё­лые очи Царевны и как будто поощ­ряют меня.

– Хоро­шее дело ты зате­яла, – отве­чал отец Андрей. – Но, добро, теперь лето, на поле про­стор; ну, а зимой-то как тебе быть?

– Да уж и сама не знаю, – отве­чала Настя. – У тётки в доме тесно, семья большая.

– Так и быть уж, я тебе помогу, – отве­чал отец Андрей. – Есть у меня све­телка осо­бая: как холода наста­нут, а ино место и в дож­дик, соби­рай свою мелюзгу к нам в светелку.

В ином чем тебе жена под­со­бит, да и я когда поучу, а теперь вот пока тебе книжка, да ещё с кар­тин­ками. Поди тол­куй её с сво­ими ребя­тиш­ками, а я послу­шаю, чтобы ты под­час сама не завиралась.

– Спа­сибо, батюшка, – отве­чала Настя, – такой радо­сти не чаяла, и ты сам меня будешь учить?

– И я сам буду тебя учить.

– И матушка будет мне подсоблять?

– И матушка будет тебе подсоблять.

– И све­телку дашь?

– И све­телку дам.

Настя захло­пала в ладоши, все ребя­тишки собра­лись вокруг неё, они гром­ким хором запели какую-то дет­скую песню, кото­рую Настя затя­ги­вала лишь в самых тор­же­ствен­ных случаях.

Так и пошло дело на лад. Ребя­тишки по-преж­нему соби­ра­лись вокруг Насти. Когда она отлу­ча­лась, жена свя­щен­ника зани­мала её место, а ино­гда и отец Андрей, когда был сво­бо­ден от духов­ных треб, при­хо­дил, садился на ска­мейку под дубом и учил и уче­ни­ков, и учительницу.

Когда кре­стьяне узнали об этом, то уже стали сами посы­лать детей к Насте, а иные и сами при­во­дили, да, при­водя, оста­нав­ли­ва­лись и при­слу­ши­ва­лись и даже поти­хоньку пла­кали от уми­ле­ния. Ино место и мужик забы­вал об ёлке в празд­ник, засмат­ри­ва­ясь на потеху детей, и часто мать сты­дила взрос­лого сына, пока­зы­вая ему на маленьких.

Скоро Настя, при посо­бии матушки, достигла до того, что не только лох­мо­тья на ребя­тиш­ках были зашиты, но и сами уже матери, посмот­рев раз-два на детей чистых, опрят­ных, уже сты­ди­лись водить их зама­раш­ками, да и сами, глядя на детей, сде­ла­лись попорядочнее.

Зимою в све­телке отца Андрея мало-помалу заве­лись и доски с пес­ком, на кото­рых дети чер­тили буквы, а потом, гляди, и скамейки.

Почёт­ный смот­ри­тель учи­лищ, про­ез­жая раз по деревне и загля­нув в све­телку отца Андрея, пода­рил боль­шую чёр­ную доску с мелом, с дюжину гри­фель­ных досок да столько же раз­ных дет­ских кни­жек, вот какая заве­лась роскошь!

По вос­кре­се­ньям дети парами ходили в цер­ковь, не кри­чали и не зевали по сто­ро­нам, как бывало, а тихо ста­но­ви­лись на кли­рос и под­тя­ги­вали дьячку, а миряне, тро­ну­тые дет­скими чистыми голо­сами, моли­лись усерд­нее прежнего.

Настя радо­ва­лась и бла­го­да­рила Бога за то, что Он бла­го­сло­вил её дело, и вспом­нила слова Царевны.

Между тем часто Никита загля­ды­вался на Настю, и даже ста­рики тол­ко­вали, что не худо бы ему было такую доб­рую хозяйку себе нажить, но ещё откла­ды­вали до поры до вре­мени. И до Насти дохо­дили о том слухи, только что-то они её не радо­вали; ни с того ни с сего тоска напала на сиро­тинку, всё ей что-то ста­но­ви­лось грустно, и когда отец Андрей спра­ши­вал, что с ней такое, Настя отвечала:

– И сама не знаю, откуда эта грусть и зачем она, а только грустно мне, очень грустно: как будто чует сердце что-то недоб­рое, ничто меня не веселит.

По-преж­нему во сне и наяву чудятся мне очи моей пре­крас­ной Царевны, но мне всё кажется, что её свет­лые очи туск­неют. Я смотрю на них, и мне ста­но­вится жалко, так жалко, что проснусь, и слёзы льются у меня из глаз, и на весь день оста­ётся на сердце такая грусть, что и ска­зать нельзя.

Отец Андрей уте­шал Настю, сколько мог, но пона­прасну: она по-преж­нему исправ­ляла дело своё, соби­рала детей, тол­ко­вала с ними, пела с ними вме­сте и вдруг оста­нав­ли­ва­лась, и слёзы лились из её глаз сами собою, и она невольно начи­нала поти­хоньку молиться.

Между тем дни шли за днями, а Настя с каж­дым днём всё больше гру­стила и тос­ко­вала, с каж­дым днём всё больше худела и разнемогалась.

– Туск­нут, туск­нут весё­лые очи моей пре­крас­ной Царевны! – гово­рила она. – Чует моё сердце недоб­рое: моли­тесь, дети, за мою Царевну.

Дети не пони­мали её, но ста­но­ви­лись на колени и тихо моли­лись о доб­рой Царевне.

– Нет силы больше, – ска­зала одна­жды отцу Андрею. – Во что бы то ни стало, а пойду в Питер, наве­да­юсь, что ста­лось с моею Царевною…

Но уже было поздно: силы оста­вили бед­ную сиро­тинку: кашель раз­ры­вал её грудь, тело её высохло и сде­ла­лось почти про­зрач­ным, виски и щёки вва­ли­лись, и пальцы её дро­жали. Уже Настя не могла схо­дить с места, едва могла гово­рить и только тво­рила внут­рен­нюю молитву.

Одна­жды, когда домаш­ние, собрав­шись вокруг Насти, ста­ра­лись как могли облег­чить её стра­да­ния и бед­ный Никитка сам не свой стоял у изго­ло­вья уми­ра­ю­щей, вдруг Настя вскрикнула:

– Ничего мне теперь не надобно, потухли очи моей Царевны; нет её больше на свете, нет моей роди­мой… Позо­вите отца Андрея…

То были послед­ние слова сиро­тинки… Свя­щен­ник при­шёл, бла­го­сло­вил, наста­вил её на путь в ту оби­тель, где нет ни печали, ни воз­ды­ха­ния, но – жизнь бесконечная…

И не стало на земле сиротинки…

В то время в цар­ских чер­то­гах пла­кали над дру­гою потерею.

Шарманщик

Как вы счаст­ливы, любез­ные дети! У вас есть маменьки, кото­рые о вас забо­тятся: чего бы вы ни захо­тели, что бы вы ни заду­мали, – всё готово для вас.

Несколько глаз смот­рят за каж­дым вашим шагом. Подой­дёте близко к столу, – несколько голо­сов на вас кри­чат: бере­гись!.. – не уши­бись!.. Вы зане­могли, – маменька в бес­по­кой­стве, весь дом в хло­по­тах: явля­ются и род­ные, и док­тор, и лекар­ства: маменька не спит ночью над вами, засло­няет вас от ветра, а когда вы заснёте в своей мяг­кой постельке, тогда никто в доме не смей пошевелиться.

Едва вы проснё­тесь – маменька улы­ба­ется вам, и при­но­сит вам игрушки, и рас­ска­зы­вает ска­зочки, и пока­зы­вает книжки с кар­тин­ками. Как вы счаст­ливы, милые дети!

Вам и в голову не при­хо­дит, что есть на свете дру­гие дети, у кото­рых нет ни маменьки, ни папеньки, ни мяг­кой постельки, ни игру­шек, ни кни­жек с кар­тин­ками. Я рас­скажу вам повесть об одном из таких детей.

Ваня, сын бед­ного орган­ного музы­канта (одного из тех, кото­рых вы часто встре­ча­ете на улице с орга­нами или кото­рые вхо­дят во двор, оста­нав­ли­ва­ются на морозе и забав­ляют вас своею музы­кою), Ваня шёл рано поутру с Васи­льев­ского ост­рова в Пет­ро­пав­лов­скую школу. Не без­де­лица была ему, бед­ному, поспе­вать каж­дый день к назна­чен­ному вре­мени. Отец его жил далеко, очень далеко, в Чекушах.

Ваня в этот день вышел осо­бенно рано; ночью слегка моро­зило, льдинки хру­стели под ногами бед­ного Вани, кото­рый в одной кур­точке пере­пры­ги­вал с камешка на каме­шек, чтобы лучше согреться.

Несмотря на то, он был весел, при­ку­сы­вал хлеб, кото­рый мать поло­жила ему в сумку, повто­рял урок, кото­рый надобно ему было ска­зать в классе, и радо­вался, что знает его хорошо, – радо­вался, что в это вос­кре­се­нье не оста­вят его в школе за нака­за­нье, как то слу­чи­лось на про­шед­шей неделе; больше у него ничего не было в мыслях.

Уж он пере­шёл через Синий мост, про­шёл Крас­ный и быстро бежал по гра­нит­ному тро­туару Мойки, как вдруг Ваня за что-то запнулся, смот­рит, – перед ним лежит малень­кий ребё­нок, заку­тан­ный в лох­мо­тья. Ребё­нок уже не кри­чал: губки его были сини; ручки, высу­нув­ши­еся из лох­мо­тьев, окостенели.

Ваня очень был удив­лён такой наход­кой; он посмот­рел вокруг себя, думая, что мать ребёнка оста­вила его тут только на время, но на улице никого не было. Ваня бро­сился к ребёнку, под­нял его и, не зная, что делать, стал было цело­вать его, но испу­гался, – ему пока­за­лось, что он целует мёртвого.

Нако­нец ребё­нок вскрик­нул, Ваня очень этому обра­до­вался, и пер­вая мысль его была – отне­сти его к себе домой; но, про­шедши несколько шагов, он почув­ство­вал, что эта ноша была для него слиш­ком тяжела, и сверх того он заме­тил, что его най­дё­ныш дро­жал и едва дышал от холода. Ваня был в отчаянии.

Он ски­нул с себя кур­точку, наки­нул её на мла­денца, тёр у него руки, но всё было напрасно: ребё­нок кри­чал и дро­жал всем телом. Посмот­рев снова вокруг себя с бес­по­кой­ством, он уви­дел сто­яв­шего близ дома сто­рожа, кото­рый хлад­но­кровно смот­рел на эту сцену. Ваня тот­час подо­шёл к нему с своею ношею.

– Дядюшка, – ска­зал он, – при­грей ребёнка.

Но сто­рож, чухо­нец, не пони­мал слов его и только качал голо­вою. Ваня ска­зал ему то же по-немецки. Май­мист опять его не понял. Ваня не знал, что делать; он видел, что минуты были дороги, что одна ско­рая помощь могла спа­сти оле­де­не­лого ребёнка. В это время из дома вышел какой-то гос­по­дин и, уви­дев Ваню, спро­сил его:

– Чего ты хочешь, мальчик?
– Я прошу, – отве­чал Ваня, – чтоб взяли и согрели этого ребёнка, пока я сбе­гаю за батюшкой.
– Да где ты взял этого ребёнка? – спро­сил незнакомец.
– Здесь на тро­туаре, – отве­чал Ваня.
Гос­по­дин взял ребёнка на руки и дал знак Ване, чтоб он за ним сле­до­вал. Они вошли в дом.

Незна­ко­мец спро­сил у Вани:
– Для чего ты хочешь идти за своим отцом?
– Для того, – отве­чал Ваня, – что мне одному не доне­сти до дому этого ребёнка.
– Да кто ты?
– Я сын орган­ного музыканта.
– Так твой отец дол­жен быть очень беден?
– Да, – отве­чал Ваня, – мы очень бедны. Батюшка ходит по городу с орга­ном, матушка учит соба­чек пля­сать: тем мы и кормимся.

– Ну, так где же ему содер­жать ещё ребёнка! Оставь его здесь. – Ваня был в недо­уме­нии. Незна­ко­мец, заме­тив это, ска­зал: – Говорю тебе, оставь его здесь: ему здесь будет хорошо.
Между тем, как они гово­рили, вошед­шая в ком­нату жен­щина раз­дела ребёнка, вытерла его сук­ном и начала кор­мить грудью.

Ваня видел, как забо­ти­лись о его най­дё­ныше; он пони­мал, что незна­ко­мец гово­рил ему правду и что отцу его невоз­можно будет содер­жать нового питомца; но всё ему жаль было с ним расстаться.

– Поз­вольте мне, – ска­зал он сквозь слёзы, – хоть ино­гда наве­щать его?
– С радо­стью, – отве­чал ему незна­ко­мец, – и я тебе дам сред­ство узна­вать его между другими.
– Как между дру­гими? – спро­сил Ваня.
– Да, – отве­чал незна­ко­мец, – таких детей здесь много; пой­дём, я тебе их покажу.

Незна­ко­мец отво­рил дверь, и Ваня с чрез­вы­чай­ным удив­ле­нием уви­дел пред собою ряд боль­ших ком­нат, где мно­же­ство кор­ми­лиц носи­лись с мла­ден­цами: иные кор­мили их гру­дью, дру­гие завёр­ты­вали в пелёнки, тре­тьи укла­ды­вали в постельку.

Это был Вос­пи­та­тель­ный Дом – бла­го­де­тель­ное заве­де­ние, осно­ван­ное импе­ра­три­цею Ека­те­ри­ною II.

Я назы­ваю её, любез­ные дети, чтоб это имя вре­за­лось в сердце вашем. Впо­след­ствии, учась исто­рии, вы узна­ете много слав­ных дел в её жизни, но ни одно из них не может срав­ниться с тем высо­ким хри­сти­ан­ским чув­ством, кото­рое вну­шило ей быть мате­рью сирот беспомощных.

До неё несчаст­ные дети, бро­шен­ные бед­ными или жесто­ко­сер­дыми роди­те­лями, поги­бали без при­зре­ния. Она при­з­рела их и назвала себя их матерью.

Когда Ваня с незна­ком­цем воз­вра­ти­лись снова в преж­нюю ком­нату, Ваня уви­дел, что его най­дё­ныш был уже и обмыт, и обвит чистыми пелёнками.
– Что? Най­дено ли что в лох­мо­тьях? – ска­зал незна­ко­мец кормилице.
– Ничего, – отве­чала кормилица.

Тогда незна­ко­мец велел при­не­сти крест с номе­ром и напи­сал на осо­бен­ном листке: “N 2332 мла­денца, при­не­сён­ного 7 ноября 18.. года сыном орган­ного музы­канта, Карла Лих­тен­штейна, Ива­ном, в С.-Петербургский Вос­пи­та­тель­ный дом” и проч.

И долго еще после того Ваня наве­щал сво­его най­дё­ныша, кото­рому дали имя Алек­сей. Алек­сей скоро при­вык узна­вать Ваню и, когда Ваня вхо­дил, про­тя­ги­вал к нему свои ручонки.

* * *

Много лет про­текло с тех пор. Надобно вам ска­зать, что отец Вани в моло­до­сти был музы­каль­ным учи­те­лем; он давал уроки на фор­те­пи­ано и на скрипке и тем добы­вал для себя и для семей­ства без­нужд­ное содержание.

Про­дол­жи­тель­ная болезнь лишила его уче­ни­ков; когда он несколько выздо­ро­вел, место его во всех домах было уже занято дру­гими учи­те­лями; новых уче­ни­ков он не нахо­дил, а если и нахо­дил, то нена­долго, ибо воз­об­нов­ляв­ши­еся при­падки при­нуж­дали его опаз­ды­вать, а часто и совсем не при­хо­дить к урокам.

Мало-помалу Лих­тен­штейн впа­дал в нищету, мало-помалу всё его неболь­шое иму­ще­ство рас­про­дано было для того, чтобы достать денег на хлеб, и, нако­нец, он при­нуж­ден был при­няться за ремесло улич­ного музыканта.

Года четыре спу­стя после рас­ска­зан­ного нами про­ис­ше­ствия с Ваней отец его, думая больше выру­чить денег по раз­ным горо­дам, нежели в Петер­бурге, отпра­вился в путь вме­сте с своею женою и Ванею.

Они ездили по ярмар­кам; отец с сыном пока­зы­вали мари­о­нетки, мать вер­тела орган. Ино­гда же на долю Вани доста­ва­лось вер­теть орган; тогда мать играла на арфе, а отец на скрипке. Пере­ход от без­нуж­дого состо­я­ния к край­ней нищете вко­нец рас­строил здо­ро­вье стариков.

Впо­след­ствии, от тру­дов ли, от того ли, что часто при­нуж­ден был отка­зы­вать себе во всём нуж­ном, от недо­статка ли в пище, в одежде, – отец Вани так зане­мог, что не был более в состо­я­нии даже вер­теть орган.

Ваня с мате­рью на послед­ние деньги купили лошадь с теле­гою и на ней пере­во­зили из города в город боль­ного Лих­тен­штейна, ибо когда они долго оста­ва­лись в одном городе, то скоро сбор их пре­кра­щался, и они при­нуж­дены были выез­жать в дру­гое место; что они полу­чали, то упо­треб­ляли себе на пищу.

Как часто Ваня, остав­ляя отца сво­его без куска хлеба, сам голод­ный, дрожа от стужи, про­мо­чен­ный до костей, сквозь слёзы застав­лял кукол своих хохо­тать или, пока­зы­вая китай­ские тени, рас­ска­зы­вал забав­ные исто­рии и тешил ими своих малень­ких зри­те­лей; а часто слу­ча­лось, что зри­тели были недо­вольны им, нахо­дили кар­тинки стёр­тыми, стекло не довольно светлым.

Смерть была на душе у Вани, а он при­нуж­ден был выду­мы­вать ост­ро­ум­ные ответы, смеш­ные анек­доты, чтобы как-нибудь укро­тить гнев малень­ких настой­чи­вых судей своих, от кото­рых зави­села жизнь его отца, его матери, его самого.

Любез­ные дети! Вы не зна­ете, что такое сме­яться сквозь слёзы, и вы, может быть, не пой­мёте, как у Вани было тяжело на сердце.

Бед­ное семей­ство, нако­нец, реши­лось воз­вра­титься в Петер­бург, где, по ста­рой при­вычке, они снова наде­я­лись полу­чить больше посо­бия. Отец Вани не дое­хал до Петер­бурга; он умер на дороге.

Похо­ро­нив его, как могли, попла­кав, погру­стив, Ваня с мате­рью про­дол­жали свой путь и, нако­нец, дота­щи­лись до Петер­бурга. По сча­стью, нашли они на ста­рой своей квар­тире неко­то­рых из преж­них своих това­ри­щей, кото­рые с радо­стью при­няли их в свою артель.

Ваня от при­роды был слаб здо­ро­вьем; ему было уж лет два­дцать восемь, но, смотря на него, можно было его при­нять за ста­рика: так бес­пре­стан­ная нужда и горесть изну­рили его; часто и сам он не мог выхо­дить, часто не мог и оста­вить мать свою.

Това­рищи на них роп­тали, упре­кая Ваню в лено­сти, и когда он с мате­рью садился за скуд­ный обед, почти каж­дый кусок хлеба дорого им доставался.

Одна­жды после дол­го­вре­мен­ной её болезни, кото­рая тре­бо­вала бес­пре­стан­ного при­сут­ствия Вани, сото­ва­рищи его объ­явили ему, что ежели он в этот день не зара­бо­тает сколько-нибудь денег, то они не дадут ни крохи хлеба ни ему, ни его матери, а на дру­гой день сго­нят их с квартиры.

Скрепя сердце, полу­боль­ной, Ваня с тру­дом взва­лил на плечи тяжё­лый орган и вышел из дому на шум­ные петер­бург­ские улицы. Кто бы из про­хо­дя­щих поду­мал, слу­шая весё­лую песню, кото­рую он наиг­ры­вал на органе, что в этом чело­веке жизнь боро­лась со смер­тью и что самые чёр­ные мысли про­хо­дили в его голове и сердце.

В этот день Ваня был осо­бенно несчаст­лив: тщетно про­хо­дил он мимо домов, пока­зы­вая сидев­шим у окна детям свои пры­га­ю­щие куколки; тщетно вхо­дил во дворы и до изне­мо­же­ния сил вер­тел руко­ятку сво­его осип­лого инстру­мента, – никуда его не позвали, ни гроша денег ему не было брошено!

Уже поздно к вечеру Ваня, с отча­я­нием в сердце, воз­вра­щался домой; ужас­ная участь его ожи­дала: оста­ва­лось ему зало­жить свой орган, един­ствен­ное сред­ство к про­пи­та­нию, потом про­есть выру­чен­ные за то деньги, потом уме­реть с голоду. Когда Иван про­хо­дил чрез пере­крё­сток мно­го­люд­ной улицы сквозь толпы народа, про­ска­кали сани и зашибли жен­щину, шед­шую подле Вани.

Жен­щина упала без памяти. Ваня, дви­жи­мый чув­ством состра­да­ния, бро­сился к ней на помощь. Стол­пился народ, яви­лись поли­цей­ские слу­жи­тели; сани были уже далеко. Одни в толпе кри­чали, что сани задели жен­щину, дру­гие тол­ко­вали, что орган­щик, попя­тив­шись, зашиб её своим орга­ном; сама жен­щина была без языка.

Ваня най­ден накло­нив­шимся над нею; к тому же он, как бли­жай­ший сви­де­тель, мог точ­нее рас­ска­зать, как было дело, и поли­цей­ские слу­жи­тели рас­су­дили взять вме­сте с зашиб­лен­ною жен­щи­ною и органщика.

Ваня знал свою невин­ность и был уве­рен, что его про­дер­жат недолго, но это “недолго” могло быть дня два или три, а в про­дол­же­ние этого вре­мени что могло слу­читься с его мате­рью? В этот день и так уже у неё не было ни куска хлеба, а назав­тра жесто­ко­сер­дые това­рищи могли вытолк­нуть на мороз боль­ную, едва дыша­щую мать его.

Тщетно он уве­рял в своей невин­но­сти, тщетно упра­ши­вал – поли­цей­ский слу­жи­тель готов уже был свя­зать ему руки назад, когда его оста­но­вил чело­век, хорошо оде­тый, кото­рый давно уже наблю­дал эту сцену и при­бли­зился в ту минуту, когда для орган­щика не было уже спасения.

Он оста­но­вил поли­цей­ского слу­жи­теля, ска­зал ему своё имя и квар­тиру, при­ба­вил, что он был сви­де­те­лем не только неви­нов­но­сти, но даже вели­ко­душ­ного поступка орган­щика, и, после дол­гих пере­го­во­ров, убе­дил блю­сти­теля бла­го­чи­ния отдать ему Лих­тен­штейна на поруки.

Убеж­дён­ный ли его сло­вами, или потому, что он знал в лицо незна­комца, поли­цей­ский слу­жи­тель согла­сился на его пред­ло­же­ние. Когда бед­ный Ваня изба­вился от рук сво­его страш­ного непри­я­теля, тогда незна­ко­мец ска­зал ему:

– Ну, теперь сту­пай своей доро­гой, да скорее.
Ваня, побла­го­да­рив незна­комца за его уча­стие, ска­зал ему:
– Мило­сти­вый госу­дарь! Вы мне сде­лали бла­го­де­я­ние боль­шее, нежели вы дума­ете, но оно будет для меня ничем, если вы мне ещё не поможете.
– Что тебе надобно? – спро­сил незнакомец.
– Вы, я вижу, чело­век доб­рый, – про­дол­жал Ваня. – Дайте мне денег.
– Не стыдно ли тебе, моло­дому чело­веку, про­сить мило­стыню? Ты можешь работать.
– Если б мог, то не про­сил бы у вас! Сего­дня уже поздно рабо­тать, а мне деньги нужны сего­дня! – отве­чал Ваня отча­ян­ным голосом.

Этот голос пора­зил незнакомца.
– Где ты живёшь? – спро­сил он.
– В Чеку­шах, в доме мещанки Р***.
– Как спро­сить тебя?
– Спро­сите орган­щика Лихтенштейна.
– Лих­тен­штейна? – вскри­чал незна­ко­мец, поло­жил руку на голову и заду­мался. При­стально посмот­рел он на Ваню и ска­зал: – Вот тебе пять руб­лей; поста­райся зав­тра поутру быть дома, я приду к тебе.
– Ко мне? – вскри­чал в изум­ле­нии Ваня; так уди­вило его столь небы­ва­лое уча­стие в судьбе его.
Они расстались.

На дру­гой день Ваня печально сидел у постели своей боль­ной матери. Вче­раш­няя его ходьба, слу­чив­ше­еся с ним про­ис­ше­ствие, всё это так рас­стро­ило его, что он едва дер­жался на полу­раз­ва­лив­шейся ска­мье. Пять руб­лей были отданы в общую артель: они едва упла­чи­вали то, что сле­до­вало за про­жи­тое мате­рью и сыном.

Не наде­ялся он на посе­ще­ние незна­комца; не раз уже с ним бывали подоб­ные слу­чаи; часто люди, тро­ну­тые его выра­зи­тель­ною физио­но­миею, также рас­спра­ши­вали о его житье-бытье, его квар­тире – и забы­вали; ибо много людей на свете, кото­рые и спо­собны пожа­леть о судьбе несчаст­ного, но много ли таких, кото­рые будут пом­нить о ней и возь­мут на себя труд докон­чить доб­рое дело?

Но на этот раз Ваня обма­нулся. Ещё не бла­го­ве­стили к обедне, когда вче­раш­ний незна­ко­мец вошёл в тём­ную каморку Вани. Ваня как будто ото­ро­пел: ему было стыдно своей бед­но­сти; он хотел и не смел пред­ло­жить гостю един­ствен­ный изло­ман­ный стул, сто­яв­ший в ком­нате, но гость скоро пре­кра­тил его недоумение.

– Скажи мне, – ска­зал он тре­пе­щу­щим голо­сом, – сколько тебе лет?
– Трид­цать, – отве­чал Ваня.
– О, так это не то, – ска­зал с горе­стию незна­ко­мец, – скажи мне, не было ли у тебя отца или какого род­ствен­ника, кото­рый когда-нибудь жил на этой квартире?

– Отец мой жил здесь, – отве­чал Ваня, – но он уже умер.
– Не его ли звали Иван Лих­тен­штей­ном? – спро­сил незнакомец.
– Нет, – отве­чал Иван, – но так меня зовут.
– Зна­ешь ли ты, – про­дол­жал незна­ко­мец с еже­ми­нутно воз­рас­тав­шим вол­не­нием, – N 2332 Вос­пи­та­тель­ного Дома?

Дрожа сам не зная отчего, Ваня в истёр­том книж­нике отыс­кал записку, более два­дцати лет тому назад полу­чен­ную им из Вос­пи­та­тель­ного Дома, и пока­зал незнакомцу.
Едва моло­дой чело­век взгля­нул на неё, как бро­сился в объ­я­тия Вани:

– Спа­си­тель мой!.. Отец.
– Как!.. неужели? – гово­рил Ваня пре­ры­ва­ю­щимся голо­сом. – Вы… ты!.. Алёша!
И оба они пла­кали, и оба долго не могли выго­во­рить ни слова.

* * *

Для объ­яс­не­ния сей исто­рии нужно при­ба­вить, что Алёша, най­ден­ный Ванею и вос­пи­тан­ный в Вос­пи­та­тель­ном Доме, пока­зал необык­но­вен­ные даро­ва­ния к живо­писи. Из Вос­пи­та­тель­ного Дома он посту­пил в Ака­де­мию и скоро сде­лался извест­ным живо­пис­цем. Нажив доста­точ­ное состо­я­ние своим искус­ством, он вспом­нил о том, кому одол­жен был жизнию.

По жур­налу Вос­пи­та­тель­ного Дома, в кото­ром запи­сы­ва­ются все обсто­я­тель­ства, слу­чив­ши­еся при поступ­ле­нии в оный мла­ден­цев, ему легко было узнать и имя Лих­тен­штейна, и его квар­тиру; но когда он наве­ды­вался о нём, тогда Лих­тен­штей­нов не было уж в Петер­бурге, и никто не мог дать ему ни малей­шего о них изве­стия, пока слу­чай не свёл его с своим избавителем.
Ваня вме­сте с мате­рью пере­се­лился к сво­ему Алёше.

Спо­кой­ная жизнь и доволь­ство воз­вра­тили здо­ро­вье несчаст­ным, и они до сих пор живут вме­сте. Иван, вспом­нив неко­то­рые уроки музыки, пере­дан­ные ему отцом, посвя­тил себя сему искус­ству и достиг до того, что теперь сам может давать в ней уроки и тем уве­ли­чи­вать общие доходы.

Ска­чать книгу Одо­ев­ский В.Ф. “Горо­док в табакерке”

Вме­сте с вами читала сказки Вален­тина Киденко

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*

Размер шрифта: A- 16 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: Arial Times Georgia
Текст: По левому краю По ширине
Боковая панель: Свернуть
Сбросить настройки