Пасхальные рассказы русских писателей

Пасхальные рассказы русских писателей

(5 голосов4.4 из 5)

Рас­сказы и стихи про­за­и­ков и поэтов XIX–XX веков, посвя­щен­ные Пасхе, молитве к Богу и мило­сер­дию к ближ­нему – это не только совер­шен­ные худо­же­ствен­ные про­из­ве­де­ния. Это еще и – насто­я­щая хри­сти­ан­ская про­по­ведь, кото­рая лучше вся­ких слов сви­де­тель­ствует о духов­ной основе вся­кого под­лин­ного твор­че­ства, о непо­бе­ди­мом стрем­ле­нии чело­ве­че­ской души – к Богу… (Отры­вок из книги Маля­гина В.Ю. “Детям о Христе”)

С.Т. Аксаков. «Детские годы Багрова-внука»

Первая весна в деревне

В сере­дине вели­кого поста, именно на сере­до­крест­ной неделе, насту­пила силь­ная отте­пель. Снег быстро начал таять, и везде пока­за­лась вода. При­бли­же­ние весны в деревне про­из­во­дило на меня необык­но­вен­ное раз­дра­жа­ю­щее впе­чат­ле­ние. Я чув­ство­вал нико­гда не испы­тан­ное мною, осо­бого рода волнение.

Заклю­чен­ный в доме, потому что в мок­рую погоду меня и на крыльцо не выпус­кали, я тем не менее сле­дил за каж­дым шагом весны. В каж­дой ком­нате, чуть ли не в каж­дом окне, были у меня заме­чены осо­бен­ные пред­меты или места, по кото­рым я про­из­во­дил мои наблю­де­ния: из новой гор­ницы, то есть из нашей спальни, с одной сто­роны вид­не­лась Челя­ев­ская гора, ого­ляв­шая посте­пенно свой кру­той и круг­лый взло­бок, с дру­гой – часть реки, давно рас­та­яв­шего Бугу­рус­лана, с про­ти­во­по­лож­ным бере­гом; из гости­ной чер­не­лись про­та­лины на Куд­рин­ской горе, осо­бенно около круг­лого род­ни­ко­вого озера, в кото­ром мочили конопли; из залы стек­ле­не­лась лужа воды, под­топ­ляв­шая гра­чо­вую рощу; из бабуш­ки­ной и тетуш­ки­ной гор­ницы видно было гумно на высо­кой горе и мно­же­ство сур­чин по ней, кото­рые с каж­дым днем осво­бож­да­лись от снега. Шире, длин­нее ста­но­ви­лись гряз­ные про­та­лины, пол­нее нали­ва­лось озеро в роще, и, про­ходя сквозь забор, уже пока­зы­ва­лась вода между капуст­ных гряд в нашем ого­роде. Все заме­ча­лось мною точно и вни­ма­тельно, и каж­дый шаг весны тор­же­ство­вался, как победа! С утра до вечера бегал я из ком­наты в ком­нату, ста­но­вясь на свои наблю­да­тель­ные сто­ро­же­вые места. Чте­нье, письмо, игры с сест­рой, даже раз­го­воры с мате­рью – все выле­тело у меня из головы. О том, чего не мог видеть сво­ими гла­зами, полу­чал я бес­пре­стан­ные изве­стия от отца, Евсе­ича, из деви­чьей и лакей­ской. «Пруд поси­нел и надулся, ездить по нем опасно, мужик с возом про­ва­лился, под­пруда подо­шла под водя­ные колеса, молоть уж нельзя, пора спус­кать воду; Антош­кин овраг ночью про­шел, да и Мор­дов­ский напру­жился и почер­нел, скоро никуда нельзя будет про­ехать; дорожки начали про­ва­ли­ваться, в кухню не прой­дешь. Мазан про­ва­лился с мис­кой щей и щи про­лил, мостки снесло, вода залила люд­скую баню», – вот что слы­шал я бес­пре­станно, и нерав­но­душно при­ни­ма­лись все такие изве­стия. Грачи давно рас­ха­жи­вали по двору и начали вить гнезда в гра­чо­вой роще; скворцы и жаво­ронки тоже при­ле­тели. И вот стала появ­ляться насто­я­щая птица, дичь, по выра­же­нию охот­ни­ков. Отец с вос­хи­ще­нием рас­ска­зы­вал мне, что видел лебе­дей, так высоко летев­ших, что он едва мог раз­гля­деть их, и что гуси потя­ну­лись боль­шими ста­ни­цами. Евсеич видел ныр­ков и кря­ко­вых уток, опу­стив­шихся на пруд, видел диких голу­бей по гум­нам, дроз­дов и пига­лиц около род­ни­ков… Сколько вол­не­ний, сколько шум­ной радо­сти! Вода сильно при­была. Немед­ленно спу­стили пруд – и без меня. Погода была слиш­ком дурна, и я не смел даже про­ситься. Рас­сказы отца отча­сти удо­вле­тво­рили моему любо­пыт­ству. С каж­дым днем изве­стия ста­но­ви­лись чаще, важ­нее, воз­му­ти­тель­нее! Нако­нец Евсеич с азар­том объ­явил, что «вся­кая птица валом валит, без пере­межки!» Пере­пол­ни­лась мера моего тер­пе­нья. Невоз­можно стало для меня все это слы­шать и не видеть, и с помо­щью отца, слез и горя­чих убеж­де­ний выпро­сил я поз­во­ле­нья у матери, одев­шись тепло, потому что дул сырой и прон­зи­тель­ный ветер, поси­деть на кры­лечке, выхо­див­шем в сад, прямо над Бугу­рус­ла­ном. Внут­рен­няя дверь еще не была отку­по­рена. Евсеич обнес меня кру­гом дома на руках, потому что везде была вода и грязь. В самом деле, то про­ис­хо­дило в воз­духе, на земле и на воде, чего пред­ста­вить себе нельзя, не видавши, и чего уви­деть теперь уже невоз­можно в тех местах, о кото­рых я говорю, потому что нет такого мно­же­ства при­лет­ной дичи. Река высту­пила из бере­гов, под­няла урему на обеих сто­ро­нах и, захва­тив поло­вину нашего сада, сли­лась с озе­ром гра­чо­вой рощи. Все берега полоев были усы­паны вся­кого рода дичью; мно­же­ство уток пла­вало по воде между вер­хуш­ками затоп­лен­ных кустов, а между тем бес­пре­станно про­но­си­лись боль­шие и малые стаи раз­ной при­лет­ной птицы: одни летели высоко, не оста­нав­ли­ва­ясь, а дру­гие – низко, часто опус­ка­ясь на землю; одни стаи сади­лись, дру­гие под­ни­ма­лись, тре­тьи пере­ле­ты­вали с места на место: крик, писк, свист напол­нял воз­дух. Не зная, какая это летит или ходит птица, какое ее досто­ин­ство, какая из них пищит или сви­стит, я был пора­жен, обезум­лен таким зре­ли­щем. Мало-помалу при­вык я к насту­пив­шей весне и к ее раз­но­об­раз­ным явле­ниям, все­гда новым, потря­са­ю­щим и вос­хи­ти­тель­ным; говорю: «при­вык», в том смысле, что уже не при­хо­дил от них в исступ­ле­ние. Погода ста­но­ви­лась теп­лая, мать без затруд­не­ния пус­кала меня на кры­лечко и поз­во­ляла бегать по высох­шим местам; даже сест­рицу отпус­кала со мной.

В Страст­ную Суб­боту мы уже гуляли с сест­ри­цей по высох­шему двору. В этот день мой отец, тетушка Татьяна Сте­па­новна и тетушка Алек­сандра Сте­па­новна, кото­рая на то время у нас гостила, уехали ноче­вать в Неклю­дово, чтобы встре­тить там в храме Божием Свет­лое Хри­стово Вос­кре­се­ние. Про­ехать было очень трудно, потому что полая вода хотя и пошла на убыль, но все еще высоко сто­яла; они про­бра­лись по пло­тине в кре­стьян­ских теле­гах и с пол­вер­сты ехали поло­ями; вода хва­тала выше колес­ных сту­пиц, и мне ска­зы­вали про­во­жав­шие их вер­хо­вые, что тетушка Татьяна Сте­па­новна боя­лась и громко кри­чала, а тетушка Алек­сандра Сте­па­новна сме­я­лась. Я слы­шал, как Параша тихо ска­зала Евсе­ичу: «Эта чего испу­га­ется!» – и дивился тетуш­ки­ной храб­ро­сти. С чет­верга на Страст­ной начали кра­сить яйца: в крас­ном и синем сан­дале[1], в сер­пухе[2] и луко­вых перьях; яйца выхо­дили крас­ные, синие, жел­тые и бледно-розо­вого, рыже­ва­того цвета. Мы с сест­ри­цей с боль­шим удо­воль­ствием при­сут­ство­вали при этом кра­ше­нье. Но мать умела мастер­ски кра­сить яйца в мра­мор­ный цвет раз­ными лос­кут­ками и шема­хан­ским шел­ком. Сверх того, она с необык­но­вен­ным искус­ством про­стым перо­чин­ным ножич­ком выскаб­ли­вала на крас­ных яйцах чудес­ные узоры, цветы и слова: «Хри­стос вос­крес». Она всем при­го­то­вила по такому яичку и только я один видел, как она над этим тру­ди­лась. Мое яичко было лучше всех, и на нем было напи­сано: «Хри­стос вос­крес, милый друг Сере­женька!» Матери было очень грустно, что она не услы­шит заут­рени Свет­лого Хри­стова Вос­кре­се­нья, и она удив­ля­лась, что бабушка так рав­но­душно пере­но­сила это лише­нье; но бабушке, кото­рая бывала очень бого­мольна, как-то ни до чего уже не было дела.

Я заснул в обык­но­вен­ное время, но вдруг отчего-то ночью проснулся: ком­ната была ярко осве­щена, кивот с обра­зами рас­тво­рен, перед каж­дым обра­зом в золо­че­ной ризе теп­ли­лась вос­ко­вая свеча, а мать, стоя на коле­нях, впол­го­лоса читала молит­вен­ник, пла­кала и моли­лась. Я сам почув­ство­вал непре­одо­ли­мое жела­нье помо­литься вме­сте с мамень­кой и попро­сил ее об этом. Мать уди­ви­лась моему голосу и даже сму­ти­лась, но поз­во­лила мне встать. Я про­ворно вско­чил с постели, стал на коленки и начал молиться с неиз­вест­ным мне до тех пор осо­бого рода оду­шев­ле­ньем; но мать уже не ста­но­ви­лась на колени и скоро ска­зала: «Будет, ложись спать». Я про­чел на лице ее, услы­шал в голосе, что поме­шал ей молиться. Я из всех сил ста­рался поско­рее заснуть, но не скоро утихло дет­ское мое вол­не­нье и непо­сти­жи­мое для меня чув­ство уми­ле­нья. Нако­нец мать, помо­лясь, пога­сила свечки и легла на свою постель. Яркий свет потух, теп­ли­лась только туск­лая лам­пада; не знаю, кто из нас заснул прежде. К боль­шой моей досаде, я проснулся довольно поздно: мать была совсем одета; она обняла меня и, похри­сто­со­вав­шись зара­нее при­го­тов­лен­ным яич­ком, ушла к бабушке. Вошел Евсеич, также похри­сто­со­вался со мной, дал мне жел­тое яичко и ска­зал: «Эх, соко­лик, про­спал! Ведь я гово­рил тебе, что надо посмот­реть, как сол­нышко на вос­ходе играет и раду­ется Хри­стову Вос­кре­се­нью». Мне самому было очень досадно; я поспе­шил одеться, загля­нул к сест­рице и братцу, пере­це­ло­вал их и побе­жал в тетуш­кину ком­нату, из кото­рой видно было солнце, и, хотя оно уже сто­яло высоко, при­нялся смот­реть на него сквозь мои кулаки. Мне пока­за­лось, что сол­нышко как будто пры­гает, и я громко закри­чал: «Сол­нышко играет! Евсеич правду ска­зал». Мать вышла ко мне из бабуш­ки­ной гор­ницы, улыб­ну­лась моему вос­торгу и повела меня хри­сто­со­ваться к бабушке. Она сидела в шел­ко­вом платке и шушуне на дедуш­ки­ных крес­лах; мне пока­за­лось, что она еще более опу­сти­лась и поста­рела в своем празд­нич­ном пла­тье. Бабушка не хотела раз­гав­ли­ваться до полу­че­нья петой пасхи и кулича, но мать ска­зала, что будет пить чай со слив­ками, и увела меня с собою.

Отец с тетуш­ками воро­тился еще до пол­ден, когда нас с сест­ри­цей только что выпу­стили погу­лять. Назад про­ехали они лучше, потому что воды в ночь много убыло; они при­везли с собой петые пасхи, куличи, кру­тые яйца и чет­вер­го­вую соль. В зале был уже накрыт стол; мы все собра­лись туда и раз­го­ве­лись. Правду ска­зать, насто­я­щим-то обра­зом раз­гав­ли­ва­лись бабушка, тетушки и отец: мать пост­ни­чала одну Страст­ную неделю (да она уже и пила чай со слив­ками), а мы с сест­ри­цей – только послед­ние три дня; но зато нам было голод­нее всех, потому что нам не давали обык­но­вен­ной пост­ной пищи, а пита­лись мы ухою из оку­ней, медом и чаем с хле­бом. Для при­слуги была осо­бая пасха и кулич. Вся дворня собра­лась в лакей­скую и залу; мы пере­хри­сто­со­ва­лись со всеми; каж­дый полу­чил по кусочку кулича, пасхи и по два крас­ных яйца, каж­дый кре­стился и потом начи­нал кушать. Я заме­тил, что наш кулич был гораздо белее того, каким раз­гав­ли­ва­лись дво­ро­вые люди, и громко спро­сил: «Отчего Евсеич и дру­гие кушают не такой же белый кулич, как мы?» Алек­сандра Сте­па­новна с живо­стью и доса­дой отве­чала мне: «Вот еще выду­мал! едят и похуже». Я хотел было сде­лать дру­гой вопрос, но мать ска­зала мне: «Это не твое дело». Через час после раз­гав­ли­ва­нья пас­хою и кули­чом при­ка­зали пода­вать обед, а мне с сест­ри­цей поз­во­лили еще побе­гать по двору, потому что день был очень теп­лый, даже жар­кий. Дво­ро­вые маль­чишки и девочки, несколько при­на­ря­жен­ные, иные хоть тем, что были в белых рубаш­ках, почище умыты и с при­гла­жен­ными воло­сами, – все весело бегали и начали уже катать яйца…

Погода пере­ме­ни­лась, и осталь­ные дни Свя­той недели были дожд­ливы и холодны. Дождя выпало так много, что сбы­вав­шая полая вода, под­креп­лен­ная дождями и так назы­ва­е­мою зем­ля­ною водою, вновь под­ня­лась и, про­стояв на преж­ней высоте одни сутки, вдруг слила. В то же время также вдруг насту­пила и лет­няя теп­лота, что бывает часто в апреле. В конце Фоми­ной недели нача­лась та чуд­ная пора, не все­гда явля­ю­ща­яся дружно, когда при­рода, про­бу­дясь от сна, нач­нет жить пол­ною, моло­дою, тороп­ли­вою жиз­нью: когда все пере­хо­дит в вол­не­ние, в дви­же­нье, в звук, в цвет, в запах. Ничего тогда не пони­мая, не раз­би­рая, не оце­ни­вая, ника­кими име­нами не назы­вая, я сам почуял в себе новую жизнь, сде­лался частью при­роды, и только в зре­лом воз­расте созна­тель­ных вос­по­ми­на­ний об этом вре­мени созна­тельно оце­нил всю его оча­ро­ва­тель­ную пре­лесть, всю поэ­ти­че­скую кра­соту Тогда я узнал то, о чем дога­ды­вался, о чем меч­тал, встре­чая весну в Уфе, в город­ском доме, в дрян­ном саду или на гряз­ной улице. В Сер­ге­евку я при­е­хал уже поздно и застал только конец весны, когда при­рода достигла пол­ного раз­ви­тия и пол­ного вели­ко­ле­пия; бес­пре­стан­ного изме­не­ния и дви­же­ния впе­ред уже не было.

А.П. Чехов. Студент

Погода вна­чале была хоро­шая, тихая. Кри­чали дрозды, и по сосед­ству в боло­тах что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку. Про­тя­нул один вальд­шнеп, и выстрел по нем про­зву­чал в весен­нем воз­духе рас­ка­ти­сто и весело. Но когда стем­нело в лесу, некстати подул с востока холод­ный про­ни­зы­ва­ю­щий ветер, все смолкло. По лужам про­тя­ну­лись ледя­ные иглы, и стало в лесу неуютно, глухо и нелю­димо. Запахло зимой.

Иван Вели­ко­поль­ский, сту­дент духов­ной ака­де­мии, сын дьячка, воз­вра­ща­ясь с тяги домой, шел все время залив­ным лугом по тро­пинке. У него зако­че­нели пальцы и раз­го­ре­лось от ветра лицо. Ему каза­лось, что этот вне­запно насту­пив­ший холод нару­шил во всем поря­док и согла­сие, что самой при­роде жутко, и оттого вечер­ние потемки сгу­сти­лись быст­рее, чем надо». Кру­гом было пустынно и как-то осо­бенно мрачно. Только на вдо­вьих ого­ро­дах около реки све­тился огонь; далеко же кру­гом и там, где была деревня, вер­сты за четыре, все сплошь уто­пало в холод­ной вечер­ней мгле. Сту­дент вспом­нил, что, когда он ухо­дил из дому, его мать, сидя в сенях на полу, босая, чистила само­вар, а отец лежал на печи, каш­лял; по слу­чаю Страст­ной пят­ницы дома ничего не варили, и мучи­тельно хоте­лось есть. И теперь, пожи­ма­ясь от холода, сту­дент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Гроз­ном, и при Петре и что при них были точно такие же лютая бед­ность, голод, такие же дыря­вые соло­мен­ные крыши, неве­же­ство, тоска, такая же пустыня кру­гом, мрак, чув­ство гнета – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что прой­дет еще тысяча лет, жизнь не ста­нет лучше. И ему не хоте­лось домой.

Ого­роды назы­ва­лись вдо­вьими потому, что их содер­жали две вдовы, мать и дочь. Костер горел жарко, с трес­ком, осве­щая далеко кру­гом вспа­хан­ную землю. Вдова Васи­лиса, высо­кая, пух­лая ста­руха в муж­ском полу­шубке, сто­яла возле и в раз­ду­мье гля­дела на огонь; ее дочь, Луке­рья, малень­кая, рябая, с тупо­ва­тым лицом, сидела на земле и мыла котел и ложки. Оче­видно, только что отужи­нали. Слы­ша­лись муж­ские голоса; это здеш­ние работ­ники на реке поили лошадей.

– Вот вам и зима при­шла назад, – ска­зал сту­дент, под­ходя к костру. – Здрав­ствуйте! Васи­лиса вздрог­нула, но тот­час же узнала его и улыб­ну­лась приветливо.

– Не узнала, Бог с тобой, – ска­зала она. – Бога­тым быть.

Пого­во­рили. Васи­лиса, жен­щина быва­лая, слу­жив­шая когда-то у гос­под в мам­ках, а потом в нянь­ках, выра­жа­лась дели­катно, и с лица ее все время не схо­дила мяг­кая, сте­пен­ная улыбка; дочь же ее Луке­рья, дере­вен­ская баба, заби­тая мужем, только щури­лась на сту­дента и мол­чала, и выра­же­ние у нее было стран­ное, как у глухонемой.

– Точно так же в холод­ную ночь грелся у костра апо­стол Петр, – ска­зал сту­дент, про­тя­ги­вая к огню руки. – Зна­чит, и тогда было холодно. Ах, какая то была страш­ная ночь, бабушка! До чрез­вы­чай­но­сти уны­лая, длин­ная ночь!

Он посмот­рел кру­гом на потемки, судо­рожно встрях­нул голо­вой и спросил:

– Небось была на Две­на­дцати Евангелиях?

– Была, – отве­тила Василиса.

– Если пом­нишь, во время Тай­ной Вечери Петр ска­зал Иисусу: «С Тобою я готов и в тем­ницу, и на смерть». А Гос­подь ему на это: «Говорю тебе, Петр, не про­поет сего­дня петел, то есть петух, как ты три­жды отре­чешься, что не зна­ешь Меня». После Вечери Иисус смер­тельно тос­ко­вал в саду и молился, а бед­ный Петр исто­мился душой, осла­бел, веки у него отя­же­лели, он никак не мог побо­роть сна. Спал. Потом, ты слы­шала, Иуда в ту же ночь поце­ло­вал Иисуса и пре­дал Его мучи­те­лям. Его свя­зан­ного вели к пер­во­свя­щен­нику и били, а Петр, изне­мо­жен­ный, заму­чен­ный тос­кой и тре­во­гой, пони­ма­ешь ли, невы­спав­шийся, пред­чув­ствуя, что вот-вот на земле про­изой­дет что-то ужас­ное, шел вслед. Он страстно, без памяти любил Иисуса и теперь видел издали, как Его били…

Луке­рья оста­вила ложки и устре­мила непо­движ­ный взгляд на студента.

– При­шли к пер­во­свя­щен­нику – про­дол­жал он, – Иисуса стали допра­ши­вать, а работ­ники тем вре­ме­нем раз­вели среди двора огонь, потому что было холодно, и гре­лись. С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, как вот я теперь. Одна жен­щина, уви­дев его, ска­зала: «И этот был с Иису­сом», – то есть что и его, мол, нужно вести к допросу. И все работ­ники, что нахо­ди­лись около огня, должно быть, подо­зри­тельно и сурово погля­дели на него, потому что он сму­тился и ска­зал: «Я не знаю его». Немного погодя опять кто-то узнал в нем одного из уче­ни­ков Иисуса и ска­зал: «И ты из них». Но он опять отрекся. И в тре­тий раз кто-то обра­тился к нему: «Да не тебя ли сего­дня я видел с Ним в саду?» Он тре­тий раз отрекся. И после этого раза тот­час же запел петух, и Петр, взгля­нув издали на Иисуса, вспом­нил слова, кото­рые Он ска­зал ему на вечере… Вспом­нил, очнулся, пошел со двора и горько-горько запла­кал. В Еван­ге­лии ска­зано: «И исшед вон, пла­кася горько». Вооб­ра­жаю: тихий-тихий, тем­ный-тем­ный сад, и в тишине едва слы­шатся глу­хие его рыдания…

Сту­дент вздох­нул и заду­мался. Про­дол­жая улы­баться, Васи­лиса вдруг всхлип­нула, слезы, круп­ные, изобиль­ные, потекли у нее по щекам, и она засло­нила рука­вом лицо от огня, как бы сты­дясь своих слез, а Луке­рья, глядя непо­движно на сту­дента, покрас­нела, и выра­же­ние у нее стало тяже­лым, напря­жен­ным, как у чело­века, кото­рый сдер­жи­вает силь­ную боль.

Работ­ники воз­вра­ща­лись с реки, и один из них вер­хом на лошади был уже близко, и свет от костра дро­жал на нем. Сту­дент поже­лал вдо­вам спо­кой­ной ночи и пошел дальше. И опять насту­пили потемки, и стали зяб­нуть руки. Дул жесто­кий ветер, в самом деле воз­вра­ща­лась зима, и не было похоже, что после­зав­тра Пасха.

Теперь сту­дент думал о Васи­лисе; если она запла­кала, то, зна­чит, все про­ис­хо­див­шее в ту страш­ную ночь с Пет­ром имеет к ней какое-то отношение…

Он огля­нулся. Оди­но­кий огонь спо­койно мигал в тем­ноте, и возле него уже не было видно людей. Сту­дент опять поду­мал, что если Васи­лиса запла­кала, а ее дочь сму­ти­лась, то, оче­видно, то, о чем он только что рас­ска­зы­вал, что про­ис­хо­дило девят­на­дцать веков назад, имеет отно­ше­ние к насто­я­щему – к обеим жен­щи­нам и, веро­ятно, к этой пустын­ной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если ста­руха запла­кала, то не потому, что он умеет тро­га­тельно рас­ска­зы­вать, а потому, что Петр ей бли­зок, и потому, что она всем своим суще­ством заин­те­ре­со­вана в том, что про­ис­хо­дило в душе Петра.

И радость вдруг завол­но­ва­лась в его душе, и он даже оста­но­вился на минуту, чтобы пере­ве­сти дух. «Про­шлое, – думал он, – свя­зано с насто­я­щим непре­рыв­ною цепью собы­тий, выте­кав­ших одно из дру­гого». И ему каза­лось, что он только что видел оба конца этой цепи: едва дотро­нулся до одного конца, как дрог­нул другой.

А когда он пере­прав­лялся на пароме через реку и потом, под­ни­ма­ясь на гору, гля­дел на свою род­ную деревню и на запад, где узкою поло­сой све­ти­лась холод­ная, баг­ро­вая заря, то думал о том, что правда и кра­сота, направ­ляв­шие чело­ве­че­скую жизнь там, в саду и во дворе пер­во­свя­щен­ника, про­дол­жа­лись непре­рывно до сего дня и, по-види­мому, все­гда состав­ляли глав­ное в чело­ве­че­ской жизни и вообще на земле; и чув­ство моло­до­сти, здо­ро­вья, силы – ему было только 22 года – и невы­ра­зимо слад­кое ожи­да­ние сча­стья, неве­до­мого, таин­ствен­ного сча­стья, овла­де­вали им мало-помалу, и жизнь каза­лась ему вос­хи­ти­тель­ной, чудес­ной и пол­ной высо­кого смысла.

В.А. Никифоров-Волгин. Великая Суббота

В этот день, с самого зара­ния пока­за­лось мне, что ста­рый сарай напро­тив нашего окна как бы обно­вился. Стал смот­реть на дома, заборы, пали­сад­ник, склад­ницу бере­зо­вых дров под наве­сом, на метлу с сизыми пру­ти­ками в засол­не­чен­ных руках двор­ника Давыдки, и они пока­за­лись обнов­лен­ными. Даже камни на мосто­вой были дру­гими. Но осо­бенно воз­ра­до­ванно выгля­дели петухи с курами. В них было пасхальное.

В ком­нате густо пахло насту­па­ю­щей Пас­хой. Помо­гая матери стря­пать, я опро­ки­нул на пол гор­шок с варе­ным рисом, и меня «нама­хали» из дому:

– Иди лучше к обедне! – выпро­ва­жи­вала меня мать. – Ред­кост­ная будет служба… Во вто­рой раз говорю тебе; когда вырас­тешь, то такую службу поми­нать будешь…

Я зашел к Гришке, чтобы и его зазвать в цер­ковь, но тот отказался:

– С тобою сего­дня не пойду! Ты меня на вынос Пла­ща­ницы зеб­рой поло­са­той обо­звал! Разве я вино­ват, что яич­ными крас­ками тогда перемазался?

В этот день цер­ковь была как бы высвет­лен­ной, хотя и сто­яла еще Пла­ща­ница и духо­вен­ство слу­жило в чер­ных погре­баль­ных ризах, но от солнца, лежа­щего на цер­ков­ном полу, шла уже Пасха. У Пла­ща­ницы читали «часы», и на амвоне сто­яло много исповедников.

До начала обедни я вышел в ограду. На длин­ной ска­мье сидели бого­мольцы и слу­шали дол­го­по­лого старца в кожа­ных калошах:

– Дивен Бог во свя­тых Своих, – выкруг­лял он зер­ни­стые слова. – Возь­мем к при­меру пре­по­доб­ного Мака­рия Алек­сан­дрий­ского, его же память празд­нуем 19 января… Одна­жды при­хо­дит к нему в пустын­ное без­мол­вие мед­ве­дица с мед­ве­жон­ком. Поло­жила его у ног Свя­того и как бы заплакала…

Что за притча? – думает Пре­по­доб­ный. Наги­на­ется он к малому зверю и видит: сле­пой он! Мед­ве­жо­нок-то! Понял Пре­по­доб­ный, почто при­шла к нему мед­ве­дица! Уми­лился он серд­цем, пере­кре­стил сле­пень­кого, погла­дил его, и совер­ши­лось чудо: мед­ве­жо­нок прозрел!

– Скажи на милость! – ска­зал кто-то от сердца.

– Это еще не все, – кач­нул голо­вою ста­рец, – на дру­гой день при­но­сит мед­ве­дица ове­чью шкуру. Поло­жила ее к ногам пре­по­доб­ного Мака­рия и гово­рит ему гла­зами: «Возьми от меня в дар, за доб­роту твою»…

Литур­гия Вели­кой Суб­боты воис­тину была ред­кост­ной. Она нача­лась как все­нощ­ное бде­ние – пением вечер­них песен. Когда про­пели «Свете Тихий», то к Пла­ща­нице вышел чтец в чер­ном сти­харе и поло­жил на ана­лой боль­шую, вос­ком зака­пан­ную книгу.

Он стал читать у гроба Гос­подня шест­на­дцать паре­мий. Больше часа читал он о пере­ходе евреев через Черм­ное море, о жерт­во­при­но­ше­нии Иса­ака, о про­ро­ках, про­ви­дев­ших через века при­ше­ствие Спа­си­теля, крест­ные стра­да­ния Его, погре­бе­ние и Вос­кре­се­ние… Дол­гое чте­ние про­ро­честв закон­чи­лось высо­ким и про­тяж­ным пением:

– Гос­пода пойте, и пре­воз­но­сите во вся веки…

Это послу­жило как бы вспо­лош­ным коло­ко­лом. На кли­росе встре­пе­ну­лись, зашур­шали нотами и гря­нули вол­но­вым заплеском:

– Гос­пода пойте, и пре­воз­но­сите во вся веки…

Несколько раз повто­рял хор эту песню, а чтец вос­кли­кал сквозь пение такие слова, от кото­рых вспом­нил я слы­шан­ное выра­же­ние: «бого­ткан­ные глаголы».

Бла­го­сло­вите солнце и луна

Бла­го­сло­вите дождь и роса

Бла­го­сло­вите нощи и дни

Бла­го­сло­вите мол­нии и облацы

Бла­го­сло­вите моря и реки

Бла­го­сло­вите птицы небесныя

Бла­го­сло­вите звери и вcu скоти.

Перед гла­зами встала мед­ве­дица со сле­пым мед­ве­жон­ком, при­шед­шая к свя­тому Макарию:

– Бла­го­сло­вите звери!..

«Поим Гос­по­деви! Славно бо про­сла­вися!» Пасха! Это она гре­мит в бого­ткан­ных гла­го­лах: «Гос­пода пойте, и пре­воз­но­сите во вся веки!»

После чте­ния «Апо­стола» вышли к Пла­ща­нице три певца в синих каф­та­нах. Они земно покло­ни­лись лежа­щему во гробе и запели:

«Вос­кресни, Боже, суди земли, яко Ты насле­диши во всех языцех».

Во время пения духо­вен­ство в алтаре извла­чало с себя чер­ные страст­ные ризы и обле­ка­лось во все белое. С пре­стола, жерт­вен­ника и ана­лоев сни­мали чер­ное и обле­кали их в белую сереб­ря­ную парчу.

Это было до того неожи­данно и дивно, что я захо­тел сей­час же побе­жать домой и обо всем этом диве рас­ска­зать матери…

Как ни ста­рался сдер­жать вос­торг, ничего с собою поде­лать не мог.

– Надо рас­ска­зать матери… сей­час же! При­бе­жал, запы­хав­шись, домой, и на пороге крикнул:

– В церкви все белое! Сняли чер­ное, и кру­гом – одно белое… и вообще Пасха!

Еще что-то хотел доба­вить, но не вышло, и опять побе­жал в цер­ковь. Там уж пели осо­бую херу­вим­скую песню, кото­рая зву­чала у меня в ушах до наступ­ле­ния сумерек:

Да мол­чит вся­кая плоть человеча

и да стоит со стра­хом и трепетом

и ничтоже земное

в себе да помышляет.

Царь бо царствующих

и Гос­подь Господствующих

при­хо­дит заклатися

и датися в снедь верным…

В.А. Никифоров-Волгин. Светлая заутреня

Над зем­лей дого­рала сего­дняш­няя литур­гий­ная песнь: «Да мол­чит вся­кая плоть чело­веча, и да стоит со стра­хом и трепетом».

Вечер­няя земля зати­хала. Дома откры­вали стек­лян­ные дверцы икон. Я спро­сил отца:

– Это для чего?

– Это знак того, что на Пасху двери рай­ские отверзаются!

До начала заут­рени мы с отцом хотели выспаться, но не могли. Лежали на постели рядом, и он рас­ска­зы­вал, как ему маль­чи­ком при­шлось встре­чать Пасху в Москве.

– Мос­ков­ская Пасха, сынок, могу­чая! Кто раз пови­дал ее, тот до гроба поми­нать будет. Грох­нет это в пол­ночь пер­вый удар коло­кола с Ивана Вели­кого, так словно небо со звез­дами упа­дет на землю! А в коло­коле-то, сынок, шесть тысяч пудов, и для рас­ка­чи­ва­ния языка тре­бо­ва­лось две­на­дцать чело­век! Пер­вый удар под­го­няли к бою часов на Спас­ской башне…

Отец при­под­ни­ма­ется с постели и гово­рит о Москве с дро­жью в голосе:

– Да… часы на Спас­ской башне… Про­бьют, – и сразу же взви­ва­ется к небу ракета… а за ней пальба из ста­рых ору­дий на Тай­ниц­кой башне – сто один выстрел!..

Морем сте­лется по Москве Иван Вели­кий, а осталь­ные сорок соро­ков вто­рят ему, как реки в поло­во­дье! Такая, скажу тебе, сила плы­вет над пер­во­пре­столь­ной, что ты словно не ходишь, а на вол­нах кача­ешься малень­кой щеп­кой! Могу­чая ночь, грому Гос­подню подоб­ная! Эй, сынок, не живо­пи­сать сло­вами пас­халь­ную Москву!

Отец умол­кает и закры­вает глаза.

– Ты засыпаешь?

– Нет. На Москву смотрю.

– А где она у тебя?

– Перед гла­зами. Как живая…

– Рас­скажи еще что-нибудь про Пасху!

– Дове­лось мне встре­чать также Пасху в одном мона­стыре. Про­сто­той да свя­то­леп­но­стью была она еще лучше мос­ков­ской! Один мона­стырь-то чего стоит! Кру­гом – лес нехо­же­ный, тропы зве­ри­ные, а у мона­стыр­ских стен – речка пле­щется. В нее таеж­ные дере­вья гля­дят и цер­ковь, сби­тая из креп­ких смо­ли­стых бре­вен. К Свет­лой заут­рене соби­ра­лось сюда из окрест­ных дере­вень вели­кое мно­же­ство бого­моль­цев. Был здесь ред­кост­ный обы­чай. После заут­рени выхо­дили к речке девушки со све­чами, пели «Хри­стос Вос­кресе», кла­ня­лись в пояс реч­ной воде, а потом – при­леп­ляли свечи к дере­вян­ному круг­ляшу и по оче­реди пус­кали их по реке.

Ты вооб­рази только, какое там было диво! Среди ночи сотня огней плы­вет по воде, а тут еще коло­кола тре­зво­нят, и лес шумит!

– Хва­тит вам вечать-то[3], – пере­била нас мать, – выспа­лись бы лучше, а то будете сто­ять на заут­рене соны­гами![4]

Мне было не до сна. Душу охва­ты­вало пред­чув­ствие чего-то необъ­яс­нимо огром­ного, похо­жего не то на Москву, не то на сотню све­чей, плы­ву­щих по лес­ной реке. Встал с постели, ходил из угла в угол, мешал матери стря­пать и поми­нутно ее спрашивал:

– Скоро ли в церковь?

– Не вер­тись, как косое вере­тено! – тихо вспы­лила она. – Ежели не тер­пится, то сту­пай, да не балуй там!

До заут­рени целых два часа, а цер­ков­ная ограда уже полна ребятами.

Ночь без еди­ной звезды, без ветра и как бы страш­ная в своей необыч­но­сти и огром­но­сти. По тем­ной улице плыли куличи в белых плат­ках – только они были видны, а людей как бы и нет.

В полу­тем­ной церкви около Пла­ща­ницы стоит оче­редь охот­ни­ков почи­тать Дея­ния апо­сто­лов. Я тоже при­со­еди­нился. Меня спросили:

– Читать умеешь?

– Умею.

– Ну, так начи­най первым!

Я подо­шел к ана­лою и стал выво­дить по скла­дам: «Пер­вое убо слово сотво­рих о Фео­филе», и никак не мог выго­во­рить «Фео­фил». Рас­те­рялся, сму­щенно опу­стил голову и пере­стал читать. Ко мне подо­шли и сде­лали замечание:

– Куда ж ты лезешь, когда читать не умеешь?

– Попро­бо­вать хотел!..

– Ты лучше куличи про­буй, – и оттес­нили меня в сторону.

В церкви не сто­я­лось. Вышел в ограду и сел на сту­пеньку храма.

– Где-то сей­час Пасха? – раз­мыш­лял я. – Витает ли на небе, или ходит за горо­дом, в лесу, по болот­ным коч­кам, сос­но­вым остин­кам[5], под­снеж­ни­кам, верес­ко­выми и мож­же­вель­ными тро­пин­ками, и какой имеет образ? Вспом­нился мне чей-то рас­сказ, что в ночь на Свет­лое Хри­стово Вос­кре­се­ние спус­ка­ется с неба на землю лествица, и по ней схо­дит к нам Гос­подь со свя­тыми апо­сто­лами, пре­по­доб­ными, стра­сто­терп­цами и муче­ни­ками. Гос­подь обхо­дит землю; бла­го­слов­ляет поля, леса, озера, реки, птиц, чело­века, зверя и все сотво­рен­ное свя­той Его волей, а свя­тые поют «Хри­стос вос­кресе из мерт­вых…» Песня свя­тых зер­нами рас­сы­па­ется по земле, и от этих зерен зарож­да­ются в лесах тон­кие души­стые ландыши…

Время бли­зи­лось к полу­ночи. Ограда все гуще и пол­нее гудит гово­ром. Из цер­ков­ной сто­рожки кто-то вышел с фонарем.

– Идет, идет! – неистово закри­чали ребята, хло­пая в ладоши.

– Кто идет?

– Зво­нарь Лек­сандра! Сей­час грохнет!

И он грохнул…

От пер­вого удара коло­кола по земле словно боль­шое сереб­ря­ное колесо пока­ти­лось, а когда про­шел гуд его, пока­ти­лось дру­гое, а за ним тре­тье, и ноч­ная пас­халь­ная тьма закру­жи­лась в сереб­ря­ном гуде­нии всех город­ских церквей.

Меня при­ме­тил в тем­ноте нищий Яков.

– Свет­ло­ве­щан­ный звон! – ска­зал он, и несколько раз перекрестился.

В церкви начали слу­жить «вели­кую полу­нощ­ницу». Пели «Вол­ною мор­скою». Свя­щен­ники в белых ризах под­няли Пла­ща­ницу и унесли в алтарь, где она будет лежать на Пре­столе, до празд­ника Воз­не­се­ния. Тяже­лую золо­тую гроб­ницу с гро­хо­том ото­дви­нули в сто­рону, на обыч­ное свое место, и в гро­хоте этом тоже было зна­чи­тель­ное, пас­халь­ное, – словно отва­ли­вали огром­ный камень от гроба Господня.

Я уви­дал отца с мате­рью. Подо­шел к ним и сказал:

– Нико­гда не буду оби­жать вас! – при­жался к ним и громко воскликнул:

– Весело-то как!

А радость пас­халь­ная все шири­лась, как Волга в поло­во­дье, про кото­рое не раз отец рас­ска­зы­вал. Весен­ними дере­вьями на сол­неч­ном повет­рии зако­лы­ха­лись высо­кие хоругви. Стали гото­виться к крест­ному ходу вокруг церкви. Из алтаря вынесли сереб­ря­ный запре­столь­ный крест, золо­тое Еван­ге­лие, огром­ный круг­лый хлеб – артос, заулы­ба­лись под­ня­тые иконы, и у всех зажглись крас­ные пас­халь­ные свечи.

Насту­пила тишина. Она была про­зрач­ной, и такой лег­кой, если дунуть на нее, то зако­леб­лется пау­тин­кой. И среди этой тишины запели: «Вос­кре­се­ние Твое, Хри­сте Спасе, Ангели поют на небеси». И под эту вос­кры­ля­ю­щую песню застру­ился огнями крест­ный ход. Мне насту­пили на ногу, кап­нули вос­ком на голову, но я почти ничего не почув­ство­вал и поду­мал: «так пола­га­ется» – Пасха! Пасха Гос­подня! – бегали по душе сол­неч­ные зай­чики. Тесно при­жав­шись друг к другу ноч­ными потем­ками, по струям вос­крес­ной песни, осы­па­е­мые тре­зво­ном и обо­гре­ва­е­мые огонь­ками све­чей, мы пошли вокруг бело­зор­ной от сотни огней церкви и оста­но­ви­лись в ожи­да­нии у крепко закры­тых две­рей. Смолкли коло­кола. Сердце зата­и­лось. Лицо запы­лало жаром. Земля куда-то исчезла – сто­ишь не на ней, а как бы на синих небе­сах. А люди? Где они? Все пре­вра­ти­лось в лику­ю­щие пас­халь­ные свечи!

И вот, огром­ное, чего охва­тить не мог вна­чале, – свер­ши­лось! Запели «Хри­стос вос­кресе из мертвых».

Три раза про­пели «Хри­стос вос­кресе», и перед нами рас­пах­ну­лись створки высо­кой двери. Мы вошли в вос­крес­ший храм, – и перед гла­зами, в сия­нии пани­ка­дил, боль­ших и малых лам­пад, в блест­ках серебра, золота и дра­го­цен­ных каме­ньев на ико­нах, в ярких бумаж­ных цве­тах на кули­чах, – вспых­нула Пасха Гос­подня! Свя­щен­ник, оку­тан­ный кадиль­ным дымом, с заяс­нив­шимся лицом, светло и громко вос­клик­нул: «Хри­стос вос­кресе», и народ отве­тил ему гро­хо­том спа­да­ю­щего с высоты тяже­лого льди­стого снега – «Воис­тину воскресе».

Рядом очу­тился Гришка. Я взял его за руки и сказал:

– Зав­тра я подарю тебе крас­ное яйцо! Самое наи­луч­шее! Хри­стос воскресе!

Непо­да­леку стоял и Федька. Ему тоже пообе­щал крас­ное яйцо. Уви­дел двор­ника Давыда, подо­шел к нему и сказал:

– Нико­гда не буду назы­вать тебя «под­ме­та­лой-муче­ни­ком». Хри­стос воскресе!

А по церкви мол­ни­ями летали слова пас­халь­ного канона. Что ни слово, то искорка весе­лого быст­рого огня: «Небеса убо достойно да весе­лятся, земля же да раду­ется, да празд­нует же мир види­мый же весь и неви­ди­мый, Хри­стос бо воз­ста, весе­лие вечное…»

Сердце мое зашлось от радо­сти, – около амвона уви­дел девочку с бело­ку­рыми косами, кото­рую при­ме­тил на выносе Пла­ща­ницы! Сам не свой подо­шел к ней, и весь зардев­шись опу­стив глаза, я прошептал:

– Хри­стос воскресе!

Она сму­ти­лась, уро­нила из рук све­чечку, тихим пла­ме­нем потя­ну­лась ко мне, и мы похри­сто­со­ва­лись… а потом до того засты­ди­лись, что долго сто­яли с опу­щен­ными головами.

А в это время с амвона гре­мело Пас­халь­ное Слово Иоанна Зла­то­уста:

«Аще кто бла­го­че­стив и бого­лю­бив, да насла­дится сего добраго и светлаго тор­же­ства… Вос­кресе Хри­стос, и жизнь жительствует!»

И.С. Шмелев. Пасха

Пост уже на исходе, идет весна. Про­шу­мели скворцы над садом, – слы­хал их кучер, – а на Сорок Муче­ни­ков при­ле­тели и жаво­ронки. Каж­дое утро вижу я их в сто­ло­вой: гля­дят из сухар­ницы вост­ро­но­сые головки с изю­мин­ками в глаз­ках, а румя­ные кры­лышки запле­тены на спинке. Жалко их есть, так они хороши, и я начи­наю с хво­стика. Отпекли на Кре­сто­по­клон­ной мако­вые «кре­сты» – и вот уж опять она, огром­ная лужа на дворе. Бывало, отец уви­дит, как пла­ваю я по ней на двери, гоня­юсь с пал­кой за утками, замор­щится и крикнет:

– Косого сюда позвать!..

Василь Васи­лич бежит опас­ливо, стре­ляя по луже гла­зом. Я знаю, о чем он думает: «Ну, ругай­тесь… и в про­шлом году руга­лись, а с ней все равно не справиться!»

– Стар­ший при­ка­щик ты – или… что? Опять у тебя она? Барки по ней гонять?!

– Сколько разов засыпал‑с!.. – огля­ды­вает Василь Васи­лич лужу, словно впер­вые видит.

– И наво­зом зава­ли­вал, и щеб­нем сколько тран­бо­вал, а ей ничего не дела­ется! Всо­сет – и еще пуще ста­нет. Из-под себя, что ли, напу­щает?.. Спо­кон веку она такая, топ­лая… Да оно ничего‑с, к лету пооб­сох­нет, и уткам при­рода есть…

Отец погля­дит на лужу, мах­нет рукой.

Кон­чили возку льда. Зеле­ные его глыбы лежали у сараев, сияли на солнце раду­гой, синели к ночи. Веяло от них моро­зом. Сса­жи­вая коленки, я взби­рался по ним, до крыши, сгры­зать сосульки. Лов­кие молодцы, с обер­ну­тыми в мешок ногами, – а то сапоги изга­дишь! – ска­тили лед с гро­хо­том в погреба, зава­лили чистым снеж­ком из сада и при­хлоп­нули накрепко творила.

– Похо­ро­нили ледок, шабаш! До самой весны не встанет.

Им под­несли по шка­лику, они покрякали:

– Хороша‑а… Крепше ледок скипится.

Про­шел квар­таль­ный, велел мосто­вую к Пасхе ско­лоть, под пыль! Тукают в лед кир­ками, дол­бят ломами – до камушка. А вот уж и пер­вая про­летка. Береж­ливо поша­ты­ва­ясь на ледя­ной канавке, сияя лаком, съез­жает она на мосто­вую. Щеголь-извоз­чик кре­стится под новинку, поправ­ляет свою поярку и бойко катит по камуш­кам с пер­вым, весе­лым стуком.

В кухне под лест­ни­цей сидит серая гусыня-злюка. Когда я про­бе­гаю, она шипит по-зме­и­ному и изги­бает шею – хочет меня уклю­нуть. Скоро Пасха! При­несли из амбара «паука», круг­лую щетку на шестике, – обме­тать потолки для Пасхи. У Его­рова в мага­зине сняли с окна коробки и поста­вили кару­сель с яич­ками. Я подолгу любу­юсь ими: кру­жатся тихо-тихо, одно за дру­гим, как сон. На золо­тых колеч­ках, на алых лен­точ­ках. Сахар­ные, атласные…

В булоч­ных – белые кол­пачки на окнах с буков­ками – X. В. Даже и наш Воро­нин, у кото­рого «крысы в квашне ночуют», и тот выста­вил гряз­ную кар­тонку: «При­ни­ма­ются заказы на куличи и пасхи и гре­че­ския бабы!» Бабы?.. И почему-то гре­че­ские! Василь Васи­лич при­нес целое ведро живой рыбы – пес­ка­ри­ков, нали­мов, – сам нало­вил намет­кой. Отец на реке с наро­дом. Как-то при­шел, весе­лый, под­нял меня за плечи до соло­вьи­ной клетки и покачал.

– Ну, брат, про­шла Москва-река наша. Плоты погнали!.. – И покру­тил за щечку.

Василь Васи­лич стоит в каби­нете на порожке. На нем сапоги в грязи. Гово­рит хрип­лым голо­сом, глаза заплыли:

– Будь п‑койны‑с, под­ча­ли­ваем… к Пасхе под Симо­но­вом будут. Сей­час прямо из…

– Из кабака? Вижу.

– Никак нет‑с, из этого… из-под Зве­ни­го­рода, пять ден на воде. Трид­цать гонок берез­няку, два­дцать сосны и елки, на кры­лах летят‑с! И барки с лесом, и… А у Пале­нова сем­на­дцать гонок вдрызг рас­ко­ло­тило, врос­сыпь! А при моем глазе… у меня робята при­род­ные, жиздринцы!

Отец дово­лен: Пасха будет спо­кой­ная. В про­шлом году заут­реню на реке встречали.

– С Крем­лем бы не под­га­дить… Хва­тит у нас стаканчиков?

– Тыщо­нок десять набрал‑с, доберу! Сала на заливку куп­лено. Лими­на­цию в три дни облепортуем‑с. А как в при­ходе прикажете‑с? При­хо­жане летось оби­жа­лись, лими­на­ции не было. На лод­ках народ спа­сали под Дор­го­мило­вом… не до лиминации!..

– Нонеш­нюю Пасху за две спра­вим! Гово­рят про шиты и звезды, про куба­стики, шка­лики, про плошки… про какие-то «смо­лянки» и зажи­га­тель­ные нитки.

– Исте­че­ние народа бу-дет!.. При­ман к нашему приходу‑с.

– Давай с раке­тами. Возь­мешь от квар­таль­ного записку на доз­во­ле­ние. Сколько там надо… понимаешь?

– Крас­ную ему за глаза… пожару не наде­лаем! – весело гово­рит Василь Васи­лич. – Запу­щать – так уж запущать‑с!

– Думаю вот что… Крест на кум­поле, куба­сти­ками бы пунцовыми?..

– П‑маю‑с, зажгем‑с. Высо­конько только?..

Да для Божьего дела‑с… воздаст‑с! Как гово­рится, у Бога всего много.

– Щит на кре­сте кре­пить Ганьку-маляра пошлешь… на кир­пич­ную трубу лазил! Пья­ного только не пус­кай, еще сорвется.

– Нипо­чем не сорвется, пья­ный только и берется! Да он, будь п‑койны‑с, себя убе­ре­гет. В кум­поле лючок слу­хо­вой, под яблоч­ком… он, стало быть, за яблоко при­це­пится, захлест­нется за шейку, под­бе­рется, ко кре­сту вздро­чится, за крест заче­пится-захлест­нется, в петельке сядет – и качай! Новые веревки дам. А с вами-то мы, бывало… на Хри­сте Спа­си­теле у самых кре­стов качали, убе­рег Господь.

Про­шла «верба». Вороха роз пас­халь­ных, на иконы и куличи, лежат под бума­гой в зале. Страст­ные дни. Я еще не говею, но бол­таться теперь грешно, и меня сажают читать Еван­ге­лие. «Авраам родил Иса­ака, Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду…» Я не могу понять: Авраам же муж­ского рода! Про­чтешь стра­ничку, с «мор­ским жите­лем» поиг­ра­ешь, с вербы в окно засмот­ришься. Гор­кин пасоч­ницы как будто делает! Я кричу ему в фор­точку, он мне машет.

На дворе самая весе­лая работа: ско­ла­чи­вают щиты и звезды, тешут пла­ночки для – X. В. На при­ступке сарая, на сол­нышке, сидит в полу­шубке Гор­кин, рукава у него съе­жены гар­мо­ньей. Назы­вают его – «филен­щик», за чистую работу. Он уже не рабо­тает, а так, при доме. Отец любит с ним гово­рить и все­гда при себе сажает. Гор­кин поправ­ляет пасоч­ницы. Я смотрю, как он режет кри­вым резач­ком дощечку.

– Домой поми­рать поеду, кто тебе резать будет? Пока жив, учись. Гляди вот, вино­грады сей­час пойдут…

Он ковы­ряет на дощечке, и появ­ля­ется вино­град! Потом выре­зает «свя­щен­ный крест», иро­дово копье и лесенку – на небо! Потом уди­ви­тель­ную птичку, потом буковки – X. В. Зами­рая от радо­сти, я смотрю. Ста­рень­кие у него руки, в жилках.

– Учись свя­тому делу. Это голу­бок, Дух-Свят. Я тебе, погоди, завет­ную вырежу пасочку. Будешь Гор­кина поми­нать. И ложечку тебе вырежу… Ста­нешь щи хле­бать – гля­дишь, и вспомнишь.

Вот и вспом­нил. И все-то они ушли…

Я несу от Еван­ге­лий страст­ную свечку, смотрю на мер­ца­ю­щий ого­нек: он свя­той. Тихая ночь, но я очень боюсь: погас­нет! Донесу – доживу до буду­щего года. Ста­рая кухарка рада, что я донес. Она вымы­вает руки, берет свя­той ого­нек, зажи­гает свою лам­падку, и мы идем выжи­гать кре­сты. Выжи­гаем над две­рью кухни, потом на погре­бице, в коровнике…

– Он теперь никак при хре­сте не может. Спаси Хри­стос… – кре­стясь, гово­рит она и кре­стит корову свеч­кой. – Хри­стос с тобой, матушка, не бойся… лежи себе.

Корова смот­рит задум­чиво и жует.

Ходит и Гор­кин с нами. Берет у кухарки свечку и выжи­гает кре­стик над изго­ло­вьем в своей каморке. Много там кре­сти­ков, с преж­них еще годов.

Кажется мне, что на нашем дворе Хри­стос. И в коров­нике, и в конюш­нях, и на погре­бице, и везде. В чер­ном кре­стике от моей свечки – при­шел Хри­стос. И все – для Него, что делаем. Двор чисто выме­тен, и все уголки под­чи­щены, и под наве­сом даже, где был навоз. Необык­но­вен­ные эти дни – страст­ные. Хри­стовы дни. Мне теперь ничего не страшно: про­хожу тем­ными сенями – и ничего, потому что везде Христос.

У Воро­нина на погре­бице мнут в широ­кой кадушке тво­рог. Тол­стый Воро­нин и пекаря, засу­чив руки, тычут крас­ными кула­ками в тво­рог, сып­лют в него изюму и сахарку и про­ворно вми­нают в пасоч­ницы. Дают попро­бо­вать мне на пальце: ну, как? Кисло, но я из веж­ли­во­сти хвалю. У нас в сто­ло­вой тол­кут мин­даль, по всему дому слышно. Я помо­гаю тереть тво­рог на решете. Золо­ти­стые чер­вячки падают на блюдо, – совсем живые! Про­ти­рают все, в пять решет; пасох нам надо много. Для нас – самая насто­я­щая, пах­нет Пас­хой. Потом – для гостей, парад­ная, еще «малень­кая» пасха, две людям и еще – бед­ным род­ствен­ни­кам. Для народа, чело­век на две­сти, делает Воро­нин под при­смот­ром Василь Васи­лича, и плот­ники помо­гают делать. Печет Воро­нин и куличи народу. Василь Васи­лич и здесь, и там. Ездит на дрож­ках к церкви, где Ганька-маляр висит – ладит кре­сто­вый щит. Пойду к Пла­ща­нице и увижу. На дворе зали­вают ста­кан­чики. Из амбара носят в боль­ших кор­зи­нах шка­лики, плошки, лам­пи­оны, шары, куба­стики – всех цве­тов. У лужи горит костер, варят в котле заливку. Василь Васи­лич мешает пал­кой, кла­дет огарки и комья сала, кото­рого «мышь не ест». Ста­кан­чики стоят на дос­ках, в гнез­дыш­ках, ряд­ками, и похожи на раз­но­цвет­ных пти­чек. Шары и лам­пи­оны висят на про­во­ло­ках. Глав­ная заливка идет в Кремле, где отец с наро­дом. А здесь – пустяки, ста­кан­чи­ков тысячка, не больше. Я тоже помо­гаю, – огарки ношу из ящика, кладу фитили на плошки. И до чего кра­сиво! На новых дос­ках, рядоч­ками, пун­цо­вые, зеле­ные, голу­бые, золо­тые, белые с молоч­ком… Пока­чи­ва­ясь, зве­нят друг в дружку боль­шие стек­лян­ные шары, и солнце пус­кает зай­чики, плю­щится на боч­ках, на луже.

Уда­ряют печально, к Пла­ща­нице. Пута­ется во мне и грусть, и радость: Спа­си­тель сей­час умрет… и весе­лые ста­кан­чики, и мин­даль в кар­машке, и яйца кра­сить… и запахи ванили и вет­чины, кото­рую нынче запекли, и груст­ная молитва, кото­рую напе­вает Гор­кин, – «Иуда не-че-сти-и-вый… си-рибром помрачи-и-ися…» Он в новом каза­кин­чике, пома­зал сапоги дег­тем, идет в церковь.

Перед Казан­ской толпа, на купол смот­рят. У кре­ста кача­ется на веревке чер­нень­кое, как галка. Это Ганька, отча­ян­ный. Толк­нется ногой – и стук­нется. Дух захва­ты­вает смот­реть. Слышу: кар­туз швыр­нул! Муш­кой летит кар­туз и шле­пает через улицу в аптеку. Василь Васи­лич кричит:

– Эй, не дури… ты! Ста­кан­чики примай!..

– Дава-ай!.. – орет Ганька, выде­лы­вая ногами штуки. Даже и квар­таль­ный смот­рит. Под­ка­ты­вает отец на дрожках.

– Пожи­вей, ребята! В Кремле нехватка… – торо­пит он и быстро взби­ра­ется на кровлю.

Лест­ница состав­ная, зыб­кая. Лезет и Василь Васи­лич. Он тяже­лей отца, и лест­ница про­ги­ба­ется дугою. Под­ни­мают кор­зины на верев­ках. Отец бегает по кар­низу, ука­зы­вает, где ста­вить кре­сты на кры­льях. Ганька бро­сает конец веревки, кри­чит: «Давай!» Ему под­вя­зы­вают куба­стики в пле­тушке, и он под­тя­ги­вает к кре­сту. Сидя в петле перед кре­стом, он устав­ляет куба­стики. Поблес­ки­вает стек­лом. Теперь самое труд­ное: про­гнать зажи­га­тель­ную нитку. Спо­рят: не сде­лать одной рукой, дер­жаться надо! Ганька при­вя­зы­вает себя к кре­сту. У меня кру­жится голова, мне тошно.

– Гото­вааа!.. При­май нитку‑у!..

Сверк­нул от кре­ста комо­чек. Гово­рят – видно нитку по куполу! Ганька сколь­зит из петли, пол­зет по «яблоку» под кре­стом, ныряет в дырку на куполе. Пока­чи­ва­ется пустая петля. Ганька уже на крыше, отец хло­пает его по плечу. Ганька выти­рает лицо руба­хой и быстро спус­ка­ется на землю. Его окру­жают, и он пока­зы­вает бумажку:

– Как треш­ницы-то отхва­ты­вают! Гля­дит на петлю, кото­рая все качается.

– Это отсюда страшно, а там – как в креслах!

Он очень блед­ный. Идет, пошатываясь.

В церкви выно­сят Пла­ща­ницу. Мне грустно: Спа­си­тель умер. Но уже бьется радость: вос­крес­нет, зав­тра! Золо­той гроб, свя­той. Смерть – это только так: все вос­крес­нут. Я сего­дня читал в Еван­ге­лии, что гробы отверз­лись и мно­гие телеса усоп­ших свя­тых вос­кресли. И мне хочется стать свя­тым – навер­ты­ва­ются даже слезы. Гор­кин ведет при­кла­ды­ваться. Пла­ща­ница увита розами. Под кисеей, с золо­тыми Херу­ви­мами, лежит Спа­си­тель, зеле­но­вато-блед­ный, с прон­зен­ными руками. Пах­нет свя­щенно розами.

С при­та­ив­шейся радо­стью, кото­рая сме­ша­лась с гру­стью, я выхожу из церкви. По ограде наве­шены кре­сты и звезды, бле­стят ста­кан­чики. Отец и Василь Васи­лич ука­тили на дрож­ках в Кремль, при­хва­тили с собой и Ганьку. Гор­кин гово­рит мне, что там лими­на­ция ответ­ствен­ная, будет гля­деть сам гене­рал-и-губер­на­тор Дол­го­ру­ков. А Ганьку «на отча­ян­ное дело взяли».

У нас пах­нет масти­кой, пас­хой и вет­чи­ной. Полы натерты, но кро­вать еще не посте­лили. Мне дают кра­сить яйца.

Ночь. Смотрю на образ, и все во мне свя­зы­ва­ется с Хри­стом: иллю­ми­на­ция, свечки, вер­тя­щи­еся яички, молитвы, Ганька, старичок.

Гор­кин, кото­рый, пожа­луй, умрет скоро… Но он вос­крес­нет! И я когда-то умру, и все. И потом встре­тимся все… и Васька, кото­рый умер зимой от скар­ла­тины, и сапож­ник Зола, пев­ший с маль­чиш­ками про волх­вов, – все мы встре­тимся т а м. И Гор­кин будет выре­зы­вать вино­грады на пасоч­ках, но какой-то дру­гой, свет­лый, как белень­кие души, кото­рые я видел в поми­на­ньи. Стоит Пла­ща­ница, в церкви, одна, горят лам­пады. Он теперь сошел в ад и всех выво­дит из огнен­ной геенны. И это для Него Ганька полез на крест, и отец в Кремле лазит на коло­кольню, и Василь Васи­лич, и все наши ребята – все для Него это! Барки бро­шены на реке, на яко­рях, там только по сто­рожу оста­лось. И плоты вчера подо­шли. Скучно им на тем­ной реке, одним. Но и с ними Хри­стос, везде… Кру­жатся в окне у Его­рова яички. Я вижу жир­ного чер­вяка с чер­ной голов­кой с бусин­ками-гла­зами, с языч­ком из алого суконца… дро­жит в яичке. Боль­шое сахар­ное яйцо я вижу – и в нем Христос.

Вели­кая Суб­бота, вечер. В доме тихо, все при­легли перед заут­ре­ней. Я про­би­ра­юсь в зал – посмот­реть, что на улице. Народу мало, несут пасхи и куличи в кар­тон­ках. В зале обои розо­вые – от солнца, оно захо­дит. В ком­на­тах – пун­цо­вые лам­падки, пас­халь­ные: в Рож­де­ство были голу­бые?.. Постлали пас­халь­ный ковер в гости­ной, с пун­цо­выми буке­тами. Сняли серые чехлы с бор­до­вых кре­сел. На обра­зах веночки из розо­чек. В зале и в кори­до­рах – новые крас­ные «дорожки». В сто­ло­вой на окош­ках – кра­ше­ные яйца в кор­зи­нах, пун­цо­вые: зав­тра отец будет хри­сто­со­ваться с наро­дом. В перед­ней – зеле­ные чет­верти с вином: под­но­сить. На пухо­вых подуш­ках, в сто­ло­вой на диване – чтобы не про­ва­ли­лись! – лежат гро­мад­ные куличи, при­кры­тые розо­вой кисей­кой, – осты­вают. Пах­нет от них слад­ким теп­лом душистым.

Тихо на улице. Со двора поехала мох­на­тая телега – повезли в цер­ковь мож­же­вель­ник. Совсем темно. Вспу­ги­вает меня неждан­ный шепот:

– Ты чего это не спишь, бродишь?..

Это отец. Он только что вернулся.

Я не знаю, что мне ска­зать: нра­вится мне ходить в тишине по ком­на­там и смот­реть и слу­шать, – дру­гое все! – такое необык­но­вен­ное, святое.

Отец наде­вает лет­ний пиджак и начи­нает оправ­лять лам­падки. Это он все­гда сам: дру­гие не так умеют. Он ходит с ними по ком­на­там и напе­вает впол­го­лоса: «Вос­кре­се­ние Твое, Хри­сте Спасе… Ангели поют – на небеси…» И я хожу с ним. На душе у меня радост­ное и тихое, и хочется отчего-то пла­кать. Смотрю на него, как ста­но­вится он на стул, к иконе, и почему-то при­хо­дит в мысли: неужели и он умрет!.. Он ста­вит ряд­ком лам­падки на жестя­ном под­носе и зажи­гает, напе­вая свя­щен­ное. Их очень много, и все, кроме одной, пун­цо­вые. Мали­но­вые огоньки спят – не шелох­нутся. И только одна, из дет­ской – розо­вая, с белыми глаз­ками, – сит­це­вая будто. Ну до чего кра­сиво! Смотрю на сон­ные огоньки и думаю: а это свя­тая иллю­ми­на­ция, Божень­кина. Я при­жи­ма­юсь к отцу, к ноге. Он тере­бит меня за щеку. От его паль­цев пах­нет души­стым афон­ским маслом.

– А шел бы ты, бра­тец, спать?

От сдер­жи­ва­е­мой ли радо­сти, от уста­ло­сти этих дней или от подо­брав­шейся с чего-то гру­сти – я начи­наю пла­кать, при­жи­ма­юсь к нему, что-то хочу ска­зать, не знаю… Он поды­мает меня к самому потолку, где сидит в клетке скво­рушка, сме­ется зубами из-под усов.

– А ну, пой­дем-ка, штучку тебе одну…

Он несет в каби­нет пун­цо­вую лам­падку, ста­вит к иконе Спаса, смот­рит, как ровно теп­лится и как хорошо стало в каби­нете. Потом достает из стола… золо­тое яичко на цепочке!

– Возь­мешь к заут­рене, только не поте­ряй. А ну, открой-ка…

Я с тру­дом откры­ваю ного­точ­ком. Хруп – пун­цо­вое там и золо­тое. В сере­динке сияет золо­той, тяже­лый; в боко­вых кар­маш­ках – новень­кие сереб­ря­ные. Чудес­ный коше­ле­чек! Я целую лас­ко­вую руку, пах­ну­щую дере­вян­ным мас­лом. Он берет меня на колени, гладит…

– И устал же я, бра­тец… а все дела. Сосни-ка лучше, поди, и я подремлю немножко.

О, неза­бвен­ный вечер, гас­ну­щий свет за окнами… И теперь еще слышу мед­лен­ные шаги, с лам­пад­кой, пою­щий в раз­ду­мье голос:

Ангелы поют на не-бе-си‑и…

Таин­ствен­ный свет, свя­той. В зале лам­падки только. На боль­шом под­носе – на нем я могу улечься – тем­неют куличи, белеют пасхи. Розы на кули­чах и крас­ные яйца кажутся чер­ными. Вхо­дят на нос­ках двое, высо­кие молодцы в под­дев­ках, и бережно выно­сят обвя­зан­ный ска­тер­тью под­нос. Им гово­рят тре­вожно: «Ради Бога, не опро­киньте как!». Они отве­чают успо­ко­и­тельно: «Упаси Бог, побе­ре­гемся». Понесли свя­тить в церковь.

Идем в мол­ча­нье по тихой улице, в тем­ноте. Звезды, теп­лая ночь, навоз­цем пах­нет. Слышны шаги в тем­ноте, белеют узелочки.

В ограде пару­син­ная палатка, с при­сту­поч­ками. Пасхи и куличи, в цве­тах, – уты­каны изю­мом. Ред­кие све­чечки. Пах­нет мож­же­вель­ни­ком свя­щенно. Гор­кин берет меня за руку.

– Папа­шенька нака­зал с тобой быть, лими­на­цию пока­зать. А сам с Васи­ли­чем в Кремле, после и к нам при­е­дет. А здесь коман­дую я с тобой.

Он ведет меня в цер­ковь, где еще тем­но­вато, при­кла­ды­вает к малой Пла­ща­нице на сто­лике: боль­шую, на Гробе, унесли. Образа в роза­нах. На мер­ца­ю­щих в полу­тьме пани­ка­ди­лах висят зажи­га­тель­ные нитки. В ногах возится мож­же­вель­ник. Свя­щен­ник уно­сит Пла­ща­ницу на голове. Гор­кин в новой под­девке, на шее у него розо­вый пла­то­чек, под бород­кой. Свечка у него крас­ная, обвита золотцем.

– Крест­ный ход сей­час, пой­дем распоряжаться.

Едва про­би­ра­емся в народе. Пасоч­ная палатка – золо­тая от огонь­ков, розо­вое там, снеж­ное. Гор­кин нака­зы­вает нашим:

– Жди моего голосу! Как пока­зался ход, скричу – вали! – запу­щай враз ракетки! Ты, Степа… Аким, Гриша… Нитку я подо­жгу, давай мне зажи­галь­ник! Чет­верт­ная – с коло­кольни. Митя, тама ты?!

– Здесь, Михал Пан­кра­тыч, не сумлевайтесь!

– Фото­гену на бочки налили?

– Все, враз засмолим!

– Митя! Как в боль­шой уда­ришь разов пяток, сей­час на крас­ный-соглас­ный пере­ходи, с пере­звону на тре­звон, без задержки… верти и верти во все! Апосля сам залезу. По-нашему, по-ростов­ски! Ну, дай Господи…

У него дро­жит голос. Мы стоим с зажи­галь­ни­ком у нитки. С паперти подают – идет! Уже слышно:

Ангели no-ют на небеси‑и!..

– В‑вали‑и!.. – вскри­ки­вает Гор­кин – и четыре ракеты враз с шипе­ньем рва­ну­лись в небо и рас­сы­па­лись щел­ка­ньем на семи­цвет­ные яблочки. Полых­нули «смо­лянки», и огнен­ный змей запры­гал во всех кон­цах, роняя пыла­ю­щие хлопья.

– Кум­пол-то, кум­пол-то!.. – дер­гает меня Горкин.

Огнен­ный змей взмет­нулся, разо­рвался на много змей, взле­тел по куполу до кре­ста… и там рас­таял. В чер­ном небе алым кре­стом воз­двиг­лось! Сияют кре­сты на кры­льях, у кар­ни­зов. На белой церкви све­тятся мягко, как молоч­ком, матово-белые куба­стики, розо­вые кре­сты меж ними, зеле­ные и голу­бые звезды. Сияет – X. В. На пасоч­ной палатке тоже пун­цо­вый кре­стик. Вспы­хи­вают бен­галь­ские огни, бро­сают на стены тени – кре­сты, хоругви, шапку архи­ерея, его три­ки­рий. И все накрыло вели­ким гулом, чудес­ным зво­ном из серебра и меди.

Хрис-тос вос­кре-се из ме-ртвых…

– Ну, Хри­стос вос­кресе… – наги­ба­ется ко мне радост­ный, милый Горкин.

Три­жды целует и ведет к нашим в цер­ковь. Свя­щенно пах­нет горя­чим вос­ком и можжевельником.

…сме-ртию смерть… по-пра-ав!..

Звон в рас­свете, неумол­ка­е­мый. В солнце и звоне утро. Пасха красная.

И в Кремле уда­лось на славу Сам Вла­ди­мир Андреич Дол­го­ру­ков бла­го­да­рил! Василь Васи­лич рассказывает:

– Гово­рит – удру­жили. К меда­лям при­ставлю, гово­рит. Такая была… под­девку про­жег! Мит­ро­по­лит даже ужа­сался… до чего было! Весь Кремль горел. А на Москве-реке… чисто днем!..

Отец, наряд­ный, посви­сты­вает. Он стоит в перед­ней, у кор­зин с крас­ными яйцами, хри­сто­су­ется. Тянутся из кухни, гусем. Встря­хи­вают воло­сами, выти­рают кула­ком усы и лобы­за­ются по три раза. «Хри­стос вос­кресе!» – «Воис­тину вос­кресе…» – «Со свет­лым празд­нич­ком»… Полу­чают яйцо и отхо­дят в сени. Долго тянутся – плот­ники, народ русый, маляры – посуше, поры­жее… пло­то­гоны – широ­кие кре­пыши… тяже­лые зем­ле­копы-мелен­ковцы, лов­качи – камен­щики, кро­вель­щики, водо­ливы, кочегары.

Уго­ще­ние на дворе. Ору­дует Василь Васи­лич, в пыла­ю­щей рубахе, жилетка нарас­пашку, – вот-вот запляшет.

Зудят гар­мо­ньи. Хри­сто­су­ются друг с друж­кой, мота­ются волосы там и там. У меня забо­лели губы…

Тре­звоны, пере­звоны, крас­ный-соглас­ный звон. Пасха красная.

Обе­дают на воле, под шта­бе­лями леса. На све­жих дос­ках обе­дают, под тре­звон. Розо­вые, крас­ные, синие, жел­тые, зеле­ные скор­лупки – всюду, и в луже све­тятся. Пасха крас­ная! Кра­сен и день, и звон.

Я рас­смат­ри­ваю нада­рен­ные мне яички. Вот хру­сталь­ное-золо­тое, через него – все вол­шеб­ное. Вот – с рас­тя­ги­ва­ю­щимся жир­ным чер­вяч­ком: у него чер­ная головка, чер­ные глазки-бусинки и язы­чок из алого суконца. С сол­да­ти­ками, с уточ­ками, рез­ное-костя­ное… И вот, фар­фо­ро­вое – отца. Чудес­ная пано­рамка в нем… За розо­выми и голу­быми цве­точ­ками бес­смерт­ника и мохом, за стек­лыш­ком в золо­том ободке видится в глу­бине кар­тинка: бело­снеж­ный Хри­стос с хоруг­вью вос­крес из Гроба. Рас­ска­зы­вала мне няня, что, если смот­реть за стек­лышко, долго-долго, уви­дишь живого анге­лочка. Уста­лый от стро­гих дней, от ярких огней и зво­нов, я вгля­ды­ва­юсь за стек­лышко. Мреет в моих гла­зах – и чудится мне, в цве­тах, – живое, неизъ­яс­нимо-радост­ное, свя­тое… Бог?.. Не пере­дать сло­вами. Я при­жи­маю к груди яичко – и усып­ля­ю­щий пере­звон качает меня во сне.


[1] Сан­дал – краска, извле­ка­е­мая из дре­ве­сины раз­лич­ных дере­вьев при помощи спирта или эфира.

[2] Сер­пуха – жел­тая рас­ти­тель­ная краска для тканей.

[3] Вечать – то есть сове­щаться, разговаривать.

[4] Соныга – сонный.

[5] Остинка – здесь иголка.

Комментировать

*

1 Комментарий

  • larisa, 14.04.2017

    И.С. Шме­лев
    Пасха
    И.С. Шме­лева настолько кра­сочно напи­сана, как буд-то я все это время нахо­дя­лась рядом с рас­сказ­чи­ком. Сами читайте и детям почи­тайте книжку.

    Ответить »
Размер шрифта: A- 15 A+
Цветовая схема:
Цвета
Цвет фона:
Цвет текста:
Цвет ссылок:
Цвет акцентов
Цвет полей
Фон подложек
Заголовки:
Текст:
Выравнивание:
Боковая панель:
Сбросить настройки