Дети короля Лудовика XVI

Дети короля Лудовика XVI

Евгения Тур
(8 голосов3.1 из 5)

Король Лудовик XVI был женат на Австрийской принцессе Марии Антуанете, отличавшейся красотою, умом и любезностью. Король любил нежно жену свою, но долгое время не имел детей. Наконец у них родилась дочь, а за нею и сын, умерший не достигнув и семилетнего возраста. Еще до смерти первого сына у них родился другой сын, которому был дан титул герцога Нормандского, но вскоре после смерти брата он сделался дофином; так назывались в старой Франции наследники французского престола. При крещении его назвали Лудовиком Карлом, а сестру его, которая была старше его несколькими годами, Мариею Терезиею, в честь ее знаменитой бабки, императрицы Австрийской Марии Терезии. Не долгую, но обильную страданиями жизнь маленького дофина и долгую, но трудную жизнь сестры его мы желаем рассказать нашим читателям.

Брат короля Лудовика XVI и сестра королевы Мария (королева Сицилии) были восприемниками от купели новорожденного принца; король с многочисленною и блестящею свитой отправился в придворную капеллу, где был совершен благодарственный молебен. Первый министр Каллон. по установленному обычаю, принес и положил в колыбель новорожденному принцу орден и звезду Святого Духа. На большой площади в Версале сожжен был великолепный фейерверк, на котором присутствовали король и весь придворный штат. Пушечная пальба и колокольный звон возвестили парижанам, что у короля родился еще сын. Парижане встретили это известие с большим сочувствием, и на другой жe день весь Париж был роскошно иллюминован; в Версаль отправились депутации с поздравлениями, и торжественный молебен был отслужен в соборе Богоматери Парижской. В то время король пользовался общею любовью народа, ибо сделал для него больше, чем все его предшественники. Он отменил барщину и заменил ее умеренным оброком; убавил подати на земельную собственность; уничтожил пытку, до тех пор грозившую всякому преступнику, а иногда и невинному, почитаемому за преступника; протестантов признал равноправными с католиками и открыл им доступ к государственной деятельности, покровительствовал нарождающейся независимости Америки и везде являлся ревностным сторонником льгот и всяких полезных нововведений и преобразований. Казалось, французы обожали его, но чем больше прав он закреплял за ними, тем более разжигаемые страстью к новизне и ведомые честолюбивыми предводителями или нетерпеливыми фанатиками, они желали захватить всю власть в свои руки. Расстройство финансов послужило поводом к собранию выборных со всей Франции: выборные эти разделились на партии, враждовавшие между собою, и скоро поднялась буря, в которой надломился престол французского короля, в которой погиб он сам со всем своим семейством. Намерение наше не состоит в том, чтобы познакомить наших читателей с историей Французской революции, мы взяли на себя более скромную и более трогательную задачу — рассказать подробно жизнь, страдания и смерть несчастного дофина, и участь сестры его до замужества.

Король нежно любил детей своих; королева неусыпно о них заботилась, не взирая па свои многочисленные обязанности и на удовольствия, которыми увлекалась. Она была красива, молода и любила веселиться в кругу своих приятельниц, из которых одна, принцесса Ламбаль, приходилась ей кузиной, а другая, герцогиня Полиньяк, была осыпана ее милостями. Когда дофину минуло четыре года, к нему по обычаю двора назначили воспитательницу. Эта должность обыкновенно предоставлялась женщине, известной своими добродетелями, высоким рождением и высоким положением при дворе. Выбор королевы пал на герцогиню Полиньяк, которую она почитала своим ближайшим другом. Дофин был прелестный мальчик, голубоглазый, белолицый, белокурый с вьющимися волосами, мягкими, как шелк, с пунцовыми губками и ямочкой на подбородке. Его тонкая талия и все его движения — были полны грации, а выражение лица, открытое, доброе и благородное, привлекало к нему все сердца. Его красота и грация, его веселость и простодушие, соединенное с ранним пониманием, прельщали всех Принцы и вообще богатые и знатные дети бывают обыкновенно избалованы окружающими, и потому нередко делаются себялюбивы и сухи сердцем, но дофин был одарен редкою добротой, всегда заботился о других, забывая себя, был нежен в семье, предупредителен с посторонними и замечательно вежлив со всеми. Сердце его было нежно, чувства с раннего детства запечатлены благородством и деликатностью- Однажды мать его, королева Мария Антуанета пела вечером колыбельную песенку, которая оканчивалась следующими словами:

Спи почивай, дитя милое!
Спи и не знай горестей матери!

Дофин сидел неподвижно на своем высоком стульчике, придвинутом к фортепьяно, и казался неподвижным. Принцесса Елисавета, сестра короля и его родная тетка, подошла к нему и сказала смеясь:

— А Шарль, кажется, заснул!

Ребенок поднял голову и воскликнул с выражением необычайно сердечным:

— Ах, могу ли я спать, когда мама моя поет такую песню!

Его способность отвечать умно, остроумно, кстати, была замечательна. Однажды, заучивая урок, он принялся свистеть. Королева сделала ему выговор за неприличие, дофин ответил ей, улыбаясь и шутя:

— Я так дурно повторял урок свой, что освистывал сам себя.

В другой раз, бегая в саду, он влетел в густую клумбу роскошных розанов. Одна из его нянек бросилась за ним, остановила его и сказала:

— Ваше высочество, берегитесь, острые шипы розанов легко могут выколоть вам глаза или исцарапать все лицо в кровь.

Дофин остановился, взглянул пристально на няньку и сказал решительно и твердо:

— Дорога, покрытая шипами, ведет к славе!

— Сын мой, возразила ему королева, — ты сказал правду, но приложил ее неправильно: какая слава в том, чтоб, играя и резвясь, выколоть себе глаза. Если бы дело шло о том, чтоб уничтожить вредное животное и спасти от опасности кого-либо, тогда это можно было бы назвать славным поступком, а ты просто резвился довольно неосторожно. Тебе еще рано говорить о славе, сперва поучись истории, узнай жизнь и подвиги героев твоего отечества, из которых многих ты имеешь честь считать своими предками.

Принц слушал, краснея с великим вниманием слова своей матери, поцеловал ее руку и сказал:

— Хорошо, милая маменька, с нынешнего же дня слава будет состоять в том, чтобы повиноваться вам во всем и во всем следовать вашим приказаниям.

Принц очень любил короля, отца своего, но он его боялся и не был с ним так близок, как с матерью, с которою говорил обо всем, смеялся и болтал. Она обожала его, но не баловала и останавливала всякий раз, когда он говорил или делал что либо, по ее мнению, неприличное или неразумное. Королева любила цветы, и всякий день, как только дофин вставал с постели, он убегал с одною из горничных в цветник и там, бегая со своею маленькою собачкой Муффлэ, срывал самые красивые цветы. Он возвращался с большим букетом в руках, пробирался в уборную королевы и клал его на ее туалет. Когда шел дождь, он очень огорчался и говорил печально: «вот нынче мне не за что получить поцелуй от маменьки!»

Король заметил любовь дофина к растениям, отвел в полное его владение часть цветника, находившегося под окнами его комнат, и подарил ему лопату, грабли, лейки и все нужные для садоводства орудия. В свободное от занятий время принц приходил туда и сам занимался своим садиком. Он работал очень старательно. Однажды какой-то придворный заметил, что он копал землю с таким усердием, что пот катился градом с его лица, и сказал ему:

— И зачем это вы, ваше высочество, так трудитесь! Прикажите, садовник мигом сделает все это для вас.

— Конечно, — ответил принц, — но цветы эти для моей маменьки, и ей было бы не так приятно, если бы не я, а другой их насадил и вырастил.

Любезность, ранний ум. находчивость и вежливость принца сделались известны не только во дворце, но и в городе. Многие приезжали во дворец, чтобы видеть принца, и он принимал посетителей с такою грациозною приветливостью и отвечал всегда так мило и умно, обладал таким тактом, что королева не могла довольно на него нарадоваться. Однажды во время прогулки принц из шалости утащил флейту одного из пажей и запрятал ее куда-то. Королева, узнав об этом, в наказание отняла у него его любимую собачку, Муффлэ, и приказала запереть ее в чулан. Бедный Муффлэ принялся скрести дверь, лаять и наконец, жалобно выть. Принц не выдержал и весь в слезах прибежал к матери.

— Маменька! — воскликнул он: — ведь Муффлэ ни в чем не провинился, за что же он наказан? Прошу вас, выпустите его, а меня вместо него заприте в чулан.

Королева согласилась, и принц был заперт в чулан и просидел там гораздо дольше, чем должен был сидеть Муффлэ. Лишь только его освободили, как он бросился в сад, отыскал флейту и отдал ее пажу.

Однажды король позвал сына и сказал ему:

— Завтра великий праздник, именины твоей матери. Нарви большой букет и сам придумай, что надо сказать ей, поднося его.

— Я уж знаю, — отвечал принц, — я сорву большую иммортель[1] в моем садике, поднесу ее маменьке и скажу: «желаю, чтобы вы походили на этот цветок».

Но недолго длилось счастье королевской семьи. Давно уже грозные тучи стояли на политическом горизонте Франции. Они становились все чернее и надвигались быстро. В Париже вспыхнули мятежи и беспорядки, и волнения черни распространились по всей Франции. Король был характера нерешительного и крайней доброты, доходившей до слабости. Министры сменялись, и всякий из них действовал по своему разумению, а беспорядки и уличные смятения все увеличивались. Король уступил напору толпы и не принял никакой решительной меры, чтобы положить конец такой неурядице. Самые близкие ко двору лица, внушавшие ненависть толпе народа, покидали, по желанию короля, дворец и удалялись или заграницу, или в свои поместья. Король полагал, что этою мерой обезоружит враждебные ему партии, но достиг совершенно противоположной цели. Удалив людей себе преданных, он остался одиноким посреди новых, или равнодушных, или даже злобно расположенных к нему лиц. В это самое время герцогиня Полиньяк, друг королевы, назначенная воспитательницей принца, принуждена была, как и другие, оставить двор. Королева требовала от нее этой жертвы, и напрасно герцогиня отказывалась исполнить приказание.

— Чего же хотите вы? — сказала ей королева. — Ужели того, чтобы мои тревоги удвоились, и чтоб я мучилась вдвое: и за вас, и за себя.

Делать было нечего. Герцогиня Полиньяк, обливаясь слезами, простилась с королевой и королевскими детьми. Но они не могли остаться без воспитательницы, и герцогиня Турзель была избрана на этот почетный и важный пост. Герцогиня была женщина всеми уважаемая, добродетельная в полном смысле слова, вдова, муж которой был убит на королевской охоте: она нежно его любила. Рассказывали, что в порыве скорби она схватила на руки своего маленького сына и воскликнула: «я все потеряла, у меня осталась единственная надежда, что ты, сын мой, унаследуешь добродетели своего отца».

Поручая сына герцогине, королева написала для нее его характеристику, из которой мы приводим самые замечательные строки.

«Сыну моему пошел пятый год. Он здоров, но нервы его весьма чувствительны и он даже боится собак, потому что они громко лают. Я надеюсь, что с летами нервы его укрепятся. Он очень вспыльчив, шаловлив, самолюбив, но очень добр и уже обладает силою воли, ибо может, когда хочет, овладеть своим гневом, и делается тих и любезен. Он верен данному слову и в точности исполняет то, что обещал исполнить, но он болтлив и часто без меры, так что пересказывает то, о чем следует молчать. Его надо непременно исправить от этого недостатка; но повторяю, он добр, честен и стоек. Обоим детям моим внушили неограниченную ко мне доверенность, и когда они в чем-нибудь провинятся, то сами бегут ко мне и спешат все рассказать. Сын мой еще не учился грамоте и еще не подозревает своего высокого положения; это тем лучше, и я желаю, чтоб ему пока не говорили об этом Он любит свою сестру и всегда делится с нею всем, что ему дадут, всегда просит, чтоб ее отпустили с ним, когда ему предстоит какое-либо удовольствие. Нрава он веселого, и ему надо много быть на воздухе и много играть, бегать и рыться в саду. Для его здоровья все это необходимо».

Впоследствии мы увидим, как именно это необходимое было отнято у принца самым жестоким и бессмысленным образом — да и это ли только? Все было отнято у несчастного ребенка. С его четырехлетнего возраста начались сперва тревоги, а потом страдания.

В 1789 году, 17 июля, король, несмотря на предостережения преданных ему лиц, непременно пожелал исполнить данное обещание и отправиться в Париж из Версаля, где он жил. Королева осталась в Версальском дворце, содрогаясь при мысли о тех опасностях, которым подвергался король. Маленький принц понимал тревогу матери, он не оставлял ее ни на минуту, подбегал беспрестанно к окну, выглядывал из него и, не видя никого, возвращался к матери, восклицая: «Он такой добрый, мой отец! Кто же может сделать ему зло? Вы увидите, он сейчас, сию минуту возвратится!»

Король возвратился, и королева бросилась в его объятия, в его объятия бросились и дети. Версаль ликовал. Толпы народа ворвались во внутренность дворца с ветками зелени, убранными лентами, и приветствовали короля, который два раза показался народу. Но все эти волнения, сменявшие одно другое, не подавали надежд на лучшее будущее; напротив того, когда уличные толпы привыкают к бурным изъявлениям и беспорядкам, в них иссякают добрые чувства и заменяются другими побуждениями. Толпы руководятся тогда уличными негодяями, людьми, не имеющими определенных занятий или потерявшими места и такими, которые ищут быстрой наживы. Именно такого рода беспорядки возникали в Париже едва ли не каждый день. Слабохарактерный, добрый король сперва не решался, а потом уже не был в силах подавить расходившиеся, разнузданные толпы, при малейшем поводе собиравшиеся на улицах и бесчинствовавшие в городе. Дерзость уличной толпы доходила до того, что она врывалась во дворец, достигала до короля и королевы и позволяла себе не только разговаривать с ними, но еще подавать советы. Напрасно многие слуги короля защищали дворец от нападений черни, они могли только умирать на ступенях лестницы, по которой с криками и воплями стремились вооруженные толпы бунтующих. Королевская гвардия была слишком малочисленна и по приказанию короля бездействовала. Многие офицеры, противившиеся вторжению народа во дворец, погибли у входа его или во внутренних комнатах и коридорах, защищая своего короля и неприкосновенность его жилища. В такое время королева, дрожавшая от ужаса, часто не знала к кому броситься, к королю или к своим детям. Однажды король, предупрежденный о грозившей опасности при новом вторжении черни, прошел внутренними ходами в комнату дофина, которого выхватили из постели, одели кое-как наскоро и отдали королю. Он взял его на руки и понес в свои комнаты, предшествуемый одним из офицеров, уже раненым, кровь которого текла обильно и намечала кровавый след. Он нес свечу, которая затухла; тогда ощупью добрались они до комнаты короля, где уже нашли королеву с дочерью и принцессами королевского дома. Королева стояла у окна с сестрой короля, принцессой Елисаветой, и своею дочерью принцессой Марией Терезией; маленького дофина поставили около них на стуле. Ребенок, разбуженный внезапно среди ночи, не показывал страха и смирно стоял около матери. Бунтующая чернь требовала, чтобы королева показалась на балконе, и удалилась когда ее желание было исполнено. Король, глубоко потрясенный ужасами этой ночи, смертью многих своих верных гвардейцев и придворных, уверясь в своем бессилии, не хотел оставаться в Версале и решился переехать в Париж. На другой же день король, королева, сестра короля принцесса Елисавета, дофин и сестра его и их воспитательница, герцогиня Турзель сели в карету и отправились в столицу. Но этот переезд не походил уже на королевское перемещение и перемену резиденции, а скорее на пленение короля и его семейства. За каретой короля шли с пиками, с ружьями и со всяким кое-где набранным оружием толпы всякого сброда, пьяные, в грязи и крови, кто верхом на захваченной пушке, кто на лошади, кто пешком. Вся эта толпа ревела, пела, кричала неистово, требуя один одного, другой другого, или не требуя ничего, но распевая буйные песни. Малолетние дети короля с испугом смотрели на это скопление черни, обезумевшей от своеволия, пьянства и убийств, и к довершению ужаса увидели, что толпа черни несла на пиках головы убитых офицеров, которые защищали вход во дворец. Это были первые павшие за своего короля офицеры, честно умершие на своем посту, пожертвовавшие жизнью для исполнения своего долга. Имена их сохранились, и еще теперь во дворце Версаля, превращенном в музей, показывают место, где они были убиты. Оба они были дворянского рода и назывались один Дюгет, а другой Варикур. Впоследствии немало верных слуг короля пало в неравной борьбе с обезумевшею чернью, но это были ее первые жертвы, и имена их сохранила история, отдавая им должную почесть за верность своему долгу и королю.

Семь часов несчастный король с семейством ехал из Версаля в Париж, хотя расстояние между этими двумя городами только в 25 верст. Малолетние дети короля, измученные страшною ночью и продолжительным медленным движением кареты, окруженное безобразною толпой, заснули на руках матери и тетки. Взирая на них, что должна была чувствовать несчастная королева и не предвидела ли она в эту минуту тех бедствий, тех ужасных страданий, которые ожидали и ее и их?!

Наконец королевская семья достигла Парижа и вошла во дворец Тюильри, где жили ее предки, короли французские; но так как дворец был давно оставлен, все пришло в нем в упадок и запустение. Мебель старая и обветшалая, полинявшие занавески на окнах, в комнатах темь, холод, и мрачный вид всей обстановки поразили маленького дофина.

— Ах, маменька, — воскликнул он, — как все это некрасиво!

— Сын мой, — отвечала ему королева спокойно, но печально, — здесь жил предок твой Лудовик XIV, и жил хорошо, от чего же и нам не жить здесь после него.

Дофина уложили спать в пустой, холодной комнате, двери, которой не запирались, и которые герцогиня Турзель приперла кое-где набранными стульями; часовых у входа не было, не было и прислуги. Герцогиня села у изголовья маленького наследника французского престола и провела так всю ночь.

На другой день двор Тюильрийского дворца, все его террасы и сад, находившийся под окнами, были запружены бунтовавшею, распущенною чернью. Опять начались крики, песни, требования, совершенно невозможные, и беспорядки везде возможные, где нет уже ни власти, ни армии, ни начальства и где царствует полнейшие произвол.

Король, понимая всю опасность своего положения, устроился в небольших комнатах дворца и взял к себе своего маленького сына. Королева и дочь ее поселились рядом; принцесса Елисавета в отдельном павильоне, а брат короля с супругой — в Люксембургском дворце. Всякий день королевское семейство ужинало вместе, но грустны и тяжки были эти семейные собрания. Королева в особенности была подавлена тяжестью своих предчувствий и мыслей и, будучи умнее ее окружавших, яснее понимала свое ужасное положение. Она обратилась к Тому, у Которого всякий несчастный должен искать утешения и помощи, и перед Кем всякий счастливый должен изливать свою благодарность за дарованные ему блага. В одной молитве находила отраду эта дочь знаменитой и полновластной императрицы Марии Терезии, супруга одного из знатнейших королей Европы, ставшая, по воле судеб, ошибок и слабости своего супруга, игралищем и потехой дикой черни развращенной столицы. Всякий день переносила она новые горести и новые оскорбления. Все могли входить к ней, забывая о ее сане, говорить с ней, забывая об уважении и почтении, которые должно оказывать не только королеве, но женщине. Всякий подавал ей советы, по большей части нелепые, всякий осыпал ее упреками. Так называемые депутации состояли из праздношатающихся по Парижу разночинцев или торговок: они входили в покои королевы и позволяли себе говорить все, что только западало им на ум. Маленький дофин, заключенный почти всегда во дворце, мог выезжать очень редко. Иногда его увозили в карете к маркизе Лэд, которая жила в собственном большом доме, окруженном большим и тенистым садом. Там находил он цветники, чистый воздух и, что всего драгоценнее, свободу, которой он был лишен в Тюильри. Он мог резвиться, бегать по саду и играть с детьми своих лет; однажды, играя в прятки, он влез на лестницу сеновала, которая под ним пошатнулась. Сопровождавший принца офицер перепугался, но дофин ловким движением, не теряя присутствия духа, вскочил в сеновал, и потом слез благополучно, пересчитывая с удовольствием все поперечные ступеньки высокой лестницы. Но его ловкость не исключала в нем раннего умственного развития. Он часто допрашивал свою воспитательницу, герцогиню Турзель, и просил объяснить ему, что случилось и почему король и королева не живут как прежде, и оставлены всеми близкими к ним лицами.

— Я вижу, что мы окружены злыми людьми, — говорил он, — и очень, очень сожалею, что при нас нет добрых гвардейцев, которых я так любил. Из этих новых никто мне не по сердцу.

— Король и королева, — отвечала ему герцогиня Турзель, — останутся недовольны, если вы не будете вежливы с национальною гвардией; любите своих гвардейцев, но говорите о них только со мною: будем надеяться, что со временем обстоятельства переменятся, и король опять призовет к себе свою гвардию.

— Вы правы, — отвечал принц, и с этой минуты он ни при ком не упоминал о гвардейцах. Он обладал громадною памятью и умом, столь проницательным, что четырех лет от роду удивлял всех своими замечаниями, сделанными по поводу того, что видел или слышал. Он был любознателен, и аббат Дово, приходивший каждый день забавлять его, обогатил его ум многими познаниями, которые не были свойственны детям его лет. Нежное сердце его просило привязанности. Он страстно любил отца и мать, сестру, герцогиню Турзель и в особенности ее молодую 15-летнюю дочь Полину, с которою почти не расставался, и звал своей Полиной. Узнав, что Фландрский полк, призванный в Версаль, должен представляться королеве в полном составе своих офицеров, дофин выразил желание присутствовать при приеме.

— Но ты ничего не сумеешь сказать офицерам, — заметила ему мать.

— Не беспокойтесь, — ответил принц, — я не стану смущаться.

Когда офицеры были представлены королеве, маленький дофин сказал тем, которые, стояли впереди:

— Господа, я рад вас видеть, но я так мал ростом, что не могу оглядеть всех вас.

Заметив офицера очень высокого роста, он подошел к нему и прибавил:

— Возьмите меня на руки, прошу вас, тогда я всех вас увижу. — А когда офицер поднял его, он весело прибавил: — теперь я всех вижу и так рад, что нахожусь посреди вас.

Несмотря на многие свои познания не по летам, он еще не знал грамоте. Королева не раз замечала ему, что стыдно в четыре слишком года не уметь читать.

— Я выучусь к Новому году, — сказал он ей, — и это будет мой подарок.

В ноябре он просил аббата Дово давать ему по два урока чтения в день, и в Новый год утром, сияя радостью, вошел к королеве с книгою в руках. Он бросился к ней на шею и воскликнул:

— Вот и мой подарок. Я сдержал свое слово и умею читать!

Но обстоятельства, в которых находилось королевское семейство, все осложнялись, и скоро дофину невозможно было выходить в сад. Он особенно сожалел об этом, потому что не мог уже приносить букетов матери и сестре. В это время сестра его, принцесса Мария Терезия, в первый раз должна была причащаться. Пред началом обедни королева привела детей своих к королю. Он благословил дочь и сказал ей:

— Из глубины души благословляю любя. Молись Богу за мать и за меня. Проси у Него, чтоб Он одарил меня необходимыми свойствами, чтобы сделать счастье подданных, вверенных им мне. Проси его утвердить религию в земле нашей и помни всегда, что только она есть источник счастья и прибежище, и оплот в несчастьях жизни. Не думай, что ты от них изъята; ты очень молода, но уже видишь скорби, которые мы испытываем: ты не знаешь, какая участь суждена тебе Провидением, останешься ли ты здесь, или будешь жить в другой чуждой земле. Куда бы рука Господня ни повела тебя, помни, что ты должна подавать пример другим, должна делать добро всегда и везде. Помогай несчастным; Господь поставил тебя выше других, и твой прямой долг состоит в том, чтобы заботиться о неимущих и утешать их в несчастий. Иди к трапезе Милосердого Бога и не забывай наставлений отца!

Он нежно обнял дочь и прибавил растроганным голосом:

— Молись за Францию и за нас. Молитвы невинных могут смягчить гнев Божий.

Через несколько дней после этого новый мятеж поразил ужасом королевское семейство. Король бросился в комнаты королевы и не нашедши ее там, вошел в покои дофина. Королева держала его на руках, прижимая к своему сердцу. Эти беспрестанные тревоги сильно подействовали на маленького принца. Чтобы развлечь его, придумали устроить ему маленький цветник близ павильона, в котором жил аббат Дово. Всякий день, в сопровождении офицера национальной гвардии, дофин отправлялся туда, носил уже мундир и начинал понемногу учиться ружейным приемам. Однажды по окончании этого урока он захотел выйти в цветник, имея ружье в руках. Офицер, находившийся при нем, остановил его и сказал:

— Ваше высочество! Отдайте мне ваше ружье.

Дофин с негодованием отказался исполнить это. Герцогиня Турзель сделала ему строгий выговор.

— Я не могу, — отвечал ей принц — Если бы господин офицер сказал мне: оставьте ружье, я бы повиновался, но отдать ружье, ведь это…

Он не договорил и покраснел, и все поняли, что он считал это бесчестным. Такие понятия на 5-м году от роду свидетельствуют и о раннем развитии, и об уме недюжинном. В это самое время из детей парижских буржуа составили полк, которого шефом, но только по имени, конечно, был провозглашен дофин. Король потребовал, чтобы дети обращались с ним, как с товарищем и ни в чем ему не уступали. Полк получил название «полк королевского дофина», и учился военным приемам. Дофин хоть и числился командиром, но настоящий командир был 17-летний юноша, сын парижского торговца. Два раза в неделю полк собирался в одной из отдаленных улиц Парижа и маневрировал, по указанию офицера, в продолжение двух часов. Эти ученья приводили дофина в восторг, он гордился и своим мундиром, и своими военными упражнениями.

Летом 1790 года королева с сыном и дочерью провели несколько недель в Сен-Клу[2]. Дофин постоянно бегал в саду и всякий день совершал длинные прогулки по окрестностям. Здоровье его, пострадавшее от парижских тревог, поправилось, и он становился не по летам умнее, выказывал замечательную стойкость характера, соединенную с редкою чувствительностью. Когда он возвратился в Париж, с каким счастьем он опять поступил в свой маленький полк; но уже парижское своеволие заподозрило в этой невинной затее что-то себе враждебное и стало преследовать ее насмешками. Родители детей, его составлявших, разобрали их, и таким образом полк дофина был уничтожен; хотя из тех же самых детей составились другие полки, под другими названиями, но дофин в них уже не участвовал.

Порою у маленького принца вырывались слова, заставлявшие присутствовавших умиляться. Однажды бедная женщина подала ему просьбу, умоляя его замолвить за нее слово.

— Ваше высочество, — воскликнула она, — если моя просьба будет принята, я буду счастлива как королева.

Принц, стоявший, нагнувшись над грядою, вдруг выпрямился, зорко взглянул на нее и сказал голосом, исполненным глубокого чувства:

— Счастлива как королева! Я знаю одну королеву, которая плачет с утра до вечера!

Однако он взял просьбу и на другой же день в назначенный час пришел опять в сад и с радостью вынул из кармана золотой, бережно обернутый в бумажку. Он подал золотой и сказал:

— Это от маменьки, а это, — прибавил он, подавая ей букет цветов, — от меня!

Желание делать добро лежало в его доброй чувствительной натуре, и было развито родителями, не перестававшими твердить ему, что принцы, прежде всего, обязаны думать о несчастных и помогать им. Он обходил со своею матерью больницы, посещал бедных, раздавал им деньги с лицом, сиявшим радостью, и растрогивался, слыша благословения, которыми его осыпали. Всего больше трогала его нищета детей. Он просил национальных гвардейцев допускать в его садик нищих детей, говорил с ними и оделял их деньгами, как будто предчувствовал, что ему самому предстоит испытать ту же жестокую нужду. Однажды король увидал, что дофин с серьезным лицом считал свои деньги и бережно укладывал их в кошелек.

— Как? — сказал король: — ты как скряга считаешь и копишь деньги?

Слово скряга поразило принца; он покраснел до ушей, но тотчас же успокоился и ответил твердо:

— Эти деньги я берегу, как скряга, для бедных сирот. Мне больно смотреть на них! Они так жалки!

Король схватил ребенка и обнял его.

— Я помогу тебе и до верха набью кошелек твой, — сказал он.

Когда в Париж явились депутаты, все они желали видеть дофина. Он появлялся, кланялся с приветливым видом и умел сказать что-либо приятное близь стоявшим. Однажды, когда он обрывал листочки растения, один из депутатов попросил его отдать их ему на память. Слово на память облетело всех присутствовавших; все пожелали иметь свой листок на память. Принц оборвал все растение и с необычайною грацией раздавал листочки; его красота прельщала всех. Белокурый, с вьющимися волосами, падавшими на плечи, голубоглазый, белолицый, с нежною атласною кожей, умный, грациозный, находчивый и приветливый, он не мог не внушать любви и преданности.

— Приезжайте, — говорили ему депутаты, — приезжайте к нам в Дофинэ, мы сумеем защитить вас от врагов ваших!

— Не забывайте, — говорили депутаты Нормандии, — что вы называетесь герцогом Нормандским[3] и что мы ваши верные слуги.

Так говорили депутаты провинций, которые не могли не любоваться очаровательным ребенком. То были последние лучи заходящего счастья, последние удовольствия королевского дитяти, осужденного на тяжкие страдания!

Наступала Страстная неделя, и король, желая приготовиться к причастию, положил оставить Париж и переехать на несколько дней в Сен-Клу. Ему подали кареты, он вышел с королевой и детьми; но тут разыгралась внезапно возмутительная сцена. Толпы черни ворвались во двор Тюильри, бросились к придворным каретам, окружили их и вопили, что король спасается бегством Национальная гвардия, которою командовал Лафайэт. отказалась повиноваться и восстановить порядок. Чернь окружила экипажи, не дозволила королю выехать и принудила его возвратиться во дворец. Долго еще после того она вопила и неистовствовала около дворца, где семейство короля, собравшись вместе, вполне поняло свое положение. Понял его и пятилетний дофин. Он бросился на шею герцогини Турзель и шепнул ей, указывая на уличные толпы:

— О, как они злы! О, как папа добр. Я знаю, что я должен молчать обо всем этом, но это я говорю вам по секрету.

Сказав слова эти, он взял книгу и сел в уголке, но вдруг вскочил, прибежал опять к герцогине и, показывая ей книгу, воскликнул с крупными слезами в глазах:

— Посмотрите, что мне попалось под руку? Эта история озаглавлена: «Маленький узник».

Действительно, и король и его семейство с этих пор могли по справедливости быть названы узниками; они не могли уже сделать ни единого шага без стражи под видом почетного караула, приставленной к ним. Этот караул не оставлял их днем ни на минуту, и когда королева и ее золовка, принцесса Елисавета, удалялись в свои спальни, он запирал двери на ключ. Беспрерывные оскорбления всякого рода исчерпали меру их терпения. Сам король, видя себя не только в физической зависимости, но даже в нравственной неволе, ибо его принудили отослать из дворца священника-духовника своего, принудили его подписать несколько декретов, которые он считал противными своей совести, согласился на предлагаемую ему крайнюю меру. Он начал делать тайные приготовления к бегству, на которое до тех пор не соглашался.

Многие историки утверждают, что король хотел оставить Францию и присоединиться к братьям своим, которые прежде еще успели уехать и собирали иностранные армии для войны с Францией; но сам король, чрезвычайно правдивый, и многие другие историки утверждают, что король хотел покинуть только Париж, поселиться в пограничном городе и, собрав около себя верное ему войско, снова взять власть в свои руки. Он надеялся; подавив парижские беспорядки, восстановить порядок в государстве. К сожалению, он и его семейство не сумели привести этого намерения в исполнение, откинув ненужные и опасные приготовления- Приверженцы королевы заказали огромную карету, в которой бы могло поместиться все семейство, заказывали не только дорожные платья, но дорожные ящики и туалетные принадлежности, и таким образом сами распространили слух о намерении короля бежать из Парижа. Несмотря на эту неосторожность, в один вечер им всем удалось благополучно поодиночке выбраться из дворца.

Среди ночи королева вошла в комнату малютки-сына, выхватила его из кровати и сказала ему внушительно и твердо:

— Вставай. Мы едем в военный город, где ты будешь командиром полка.

При этих словах ребенок бросился с постели и воскликнул:

— Скорее, скорее, где сапоги мои? где моя сабля? Поедем скорее.

Его вывели из дворца с сестрою и герцогинею Турзель. Три переодетые гвардейские офицера, запасшиеся паспортами, ждали королевское семейство в наемных каретах, и провезли его за заставу. Там барон Корф, переодетый кучером, сидел на козлах огромного дормеза. Король, королева, принцесса Елисавета, дофин и сестра его, и герцогиня Турзель поместились все в одной карете; сзади в другой карете ехали горничные королевы. Первые станции миновали благополучно; перед каретой скакал курьер, заготовлявший лошадей для баронессы Корф и ее семейства; так значилось в паспорте. Роль баронессы Корф играла госпожа Турзель, остальные члены королевской семьи назывались ее детьми и свитой. За Шалоном короля должен был встретить отряд гвардии и сопровождать его, но отряд пришел раньше чем следовало, и не видя кареты у назначенного места, подождал ее несколько времени и решился, чтобы не возбуждать подозрений населения, удалиться. Едва только он оставил большую дорогу, как карета короля проехала дальше. В Шалоне, когда меняли лошадей, король высунул голову из кареты и был узнан присутствовавшими на станции лицами, но они оказались людьми преданными и поспешно помогли запрягать свежих лошадей и отправить в путь экипаж короля. На следующей станции капитан Дандуэн подошел к окну кареты и шепнул королю:

— Меры дурно приняты, спешите, уезжайте скорее, или вы погибли.

На этой самой станции, король, не видя войск, которые должны были его встретить и его сопровождать, несколько раз высовывал голову из окна кареты. Сын почтового смотрителя, называвшийся Друэ, узнал короля; он достал из кармана ассигнацию, на которой был отпечатан профиль короля и сверил его с оригиналом. Сомнение было невозможно — это был сам король. Королева заметила подозрительные взгляды почтового смотрителя и испугалась, но в ту же минуту вновь заложенные свежие лошади тронулись вскачь. Но Друэ не мешкал. Он тотчас известил местную управу, что король с семейством проехал мимо, а сам сел верхом на лучшую лошадь своей конюшни, поскакал проселочной дорогою, значительно сокращавшею путь, на ближайшую станцию и приехал на станцию Варенн прежде королевской кареты. В этом местечке сидевшие на козлах гвардейцы надраено искали лошадей; почтовый двор был переведен за реку и они ничего не могли разыскать, а Друэ не терял времени. Он загородил опрокинутою фурой дорогу, по которой должна была проехать карета короля, а сам, обегав городок Варенн, перебудил всех должностных лиц и объявил им, что король находится в городе. Прокурор коммуны Сос послал своих детей по улицам города и чтобы разбудить обывателей приказал им кричать: «горим, пожар». Улицы мгновенно наполнились народом, забили в набат, к карете короля бросились толпы, крича: «стой! кто вы такие?» Из кареты отвечали, что едет госпожа Корф. «Может быть, — прокричала толпа, — но докажите это».

Тогда из окна кареты подали паспорт, в котором не была упущена ни малейшая формальность. Находившийся в толпе народа офицер подошел к окну кареты и сказал королю:

— Мост загорожен фурою, но я знаю, где брод и провожу вас.

Но король, видя, что толпа все прибывает и в раздражении вопит около кареты, испугался, что произойдет столкновение и кровь французская потечет в схватке; он отклонил предложение офицера и попросил его дать знать начальнику войск о том, что случилось.

Сидевшие на козлах гвардейцы при первых криках толпы поднялись и обнажили оружие, но король приказал им оставаться в бездействии. Друэ поднес фонарь прямо к лицу короля, убедился, что не ошибался и настаивал, чтоб он вышел из кареты и показал свои бумаги прокурору, который, утверждал он, пропустит всех их, если найдет бумаги в порядке. Король, льстивший себя надеждой, что он не узнан, согласился и вышел из кареты; семейство последовало за ним, и участь его была решена безвозвратно в эту злосчастную минуту.

Везде били в набат, били в барабаны, со всех сторон сбегались поселяне, даже из окружных городов целые толпы их бежали в Варенн. Скоро городок этот был залит толпами народа. Лудовик XVI вошел в дом прокурора и находился в задней комнате, выходившей в сад, но из нее можно было видеть через окно другой смежной комнаты, что происходило на улице, освещенной факелами и фонарями.

Друэ и Сос обращались с королем безо всякого уважения, и так как король продолжал играть роль простого путешественника и требовал, чтоб его отпустили, Друэ и Сос сказали ему, что он узнан. Тогда королева вышла из терпения и воскликнула:

— Если вы узнали короля, то оказывайте ему должное почтение.

В эту минуту несколько гусар, хотя и с трудом, проникли в город, оставив за городом 70 человек солдат; начальник эскадрона пробился до кареты.

— Когда мы тронемся в путь? — сказал ему король.

— Когда вашему величеству это будет угодно. Я ожидаю приказаний.

В ту же самую минуту начальник национальной гвардии спросил у короля, когда он желает выехать; один разумел ехать дальше, а другой хотел отвезти короля в Париж.

Королева поняла, что приготовляется борьба и спросила по-немецки у офицера гвардии:

— Бальи подоспеет ли во́время?

Бальи командовал большим отрядом войск и должен был сопровождать короля.

— Садитесь верхом, и в атаку, — сказал другой офицер. Но было уже поздно; национальная гвардия уставила на улицах пушки, которые не позволяли проехать. Офицер, по имени Гогела, бросился вперед, но национальные гвардейцы окружили его, ранили и сбили с лошади. Выстрел привлек к окну короля, королеву и принцессу Елисавету, они поняли, что всякая надежда на отъезд напрасна.

Королева обратилась тогда к госпоже Сос.

— Вы женщина и мать, — сказала она ей, — вы должны понять, как я страдаю. Окажите нам услугу. Я прошу вас не как королева, а как мать.

Но эта женщина, как и большая часть лиц среднего сословия, была заражена новыми понятиями и враждебно относилась к королевскому семейству.

Ночь проходила. Измученный дорогою дофин и сестра его спали на постели госпожи Сос, королева сидела неподвижная и немая у изголовья детей своих, когда раздался опять шум, и Байонт, офицер национальной гвардии, посланный из Парижа вдогонку за королем, ринулся в комнату.

— Ваше величество, — возопил он задыхаясь, — быть-может в Париже режут… Наши жены… наши дети… Вы не поедете дальше, польза государственная… Да, государь, наши жены… наши дети…

На эти бессвязные и лишенные правды слова, ибо Байон приехал из Парижа и очень хорошо знал, что там никто не помышлял о резне, отвечала королева. Она протянула руку, показала на спящих детей своих и произнесла с силою:

— И я мать!

— Что вам, наконец, угодно? — сказал король с нетерпением.

— Государь! — я привез приказание национального собрания.

— Где оно?

— У моего спутника.

Байон при этих словах отворил дверь в другую комнату. У окна стоял адъютант Лафайэта, Ромеф, бледный, со слезами на глазах и держал в руке бумагу. Король выхватил ее из рук его, прочел и сказал громко и холодно:

Во Франции нет больше короля!

Между тем мятеж возрастал. Толпы черни вопили, требуя отъезда короля в Париж. Но любопытство толпы, ничем не сдерживаемой, всегда возьмет верх над другими ее чувствами, хотя бы враждебными. Она ворвалась в комнаты, окружила полусонных детей и принялась их расспрашивать, задавая им различные, большею частью нелепые вопросы. В это время скопища оставшиеся на улице негодовали на эту проволочку и требовали немедленного отъезда в Париж. Рассвирепевшая чернь грозила выломать двери и схватить короля. Он просил, чтобы его оставили, хотя на несколько минут одного со своим семейством и после краткого с ним совещания вышел из дому. За ним шла королева и несла на руках своего несчастного сына, наследника рухнувшего трона. Король поручил офицеров, охранявших его, прокурору и меру; но еще карета не успела отъехать от дому, как он услышал неистовые крики и требования немедленного их ареста.

Лишь только карета, увозившая короля, выехала из Варенна, как на высотах его окружающих показались отряды войск; но они пришли слишком поздно и не могли уже перейти реку, не могли отбить короля у национальной гвардии увлекавшей его в Париж. Медленно подвигался к Парижу экипаж, заключавший семейство короля, окруженный национальною гвардией и бесчисленною толпой народа, сбежавшегося со всех окрестностей. В этой толпе рассказывались самые нелепые слухи: утверждали, что австрийцы вторглись во Францию, и режут женщин и детей, жгут деревни; крестьяне испуганные и раздраженные схватывали вилы, косы, топоры и бежали на большую дорогу, примыкали к толпе, сопровождавшей короля, и ежеминутно умножали собою число ее. Отряды войск и бесчисленные толпы народа поднимали вокруг экипажа непроглядную пыль, духота воздуха при ярком солнце сделалась невыносимою; семь часов медленно двигалась вперед карета при несмолкаемых и оглушающих воплях народа. Маленький принц не вынес этого. Он заболел и лежал на руках королевы в сильном жару. Король просил остановиться, чтобы дать возможность отдохнуть больному ребенку. Ему отказали в этой просьбе.

Близ одной деревни, называемой Ган, невдалеке от того места, где впоследствии происходило сражение при Вальми, жил в своем замке, около небольшой деревушки, старый маркиз Дампиер. Узнав, что короля увлекают в Париж против его воли, он выехал верхом из своего замка, пробрался сквозь толпу к карете короля, низко склонился перед ним, точно так же, если не ниже, как когда представлялся королю в его великолепном дворце; король благосклонно сказал ему несколько слов. Когда Дампиер откланивался, он взял протянутую ему руку короля и почтительно поцеловал ее. При виде этого знака почтения, безумная, разъяренная толпа бросилась на Дампиера, сбила его с лошади и убила до смерти на глазах короля и его семейства. Голову благородного старика, оставшегося верным своему королю и в дни несчастья не убоявшегося принести ему изъявление своего почтения и преданности, неистовая толпа воткнула на пику и понесла ее, как знак своего зверства, перед каретой короля. Один из солдат национальной гвардии самовольно надел на себя орден Св. Лудовика, сорванный им с груди убитого Дампиера, и не постыдился показать его самому королю!

Поздно ночью королевское семейство доехало до города Шалона, население которого осталось преданным королю и встретило его со всеми признаками почтения и печали. Дети горожан поднесли цветы и фрукты дофину и принцессе, его сестре, но это приношение после ужасающей сцены смерти старого Дампиера, показалось едва ли не оскорблением. Молодые девушки принесли корзины цветов к королеве, а некоторые из почетных жителей города предложили королю украсть дофина ночью и скрыть его. Король не согласился на это предложение.

Увидя общее сочувствие в Шалоне к королю и его семейству, сопровождавшая его толпа и национальная гвардия послали курьера в Реймс, требуя подмоги. Из Реймса выслали толпу разночинцев. Она пришла в Шалон утром, с криками и ругательствами ворвалась в церковь, где по случаю большого католического праздника Св. Тела Господня шла обедня. Они схватили священника, совершавшего Св. Тайны, вытолкали его из церкви и разогнали молившихся. Потом толпа эта отправилась к ратуше и приказала запрягать лошадей в королевскую карету. Несчастный король попал в руки этих разбойников, которые провожали его до Эпернэ. Весьма вероятно, что в этом городе могла бы произойти катастрофа, если бы не семейство Казат. Узнав, что плененного короля везут в город, старик Казат позвал своего молодого сына, выбранного начальником местной национальной гвардии, торжественно благословил его и сказал: «теперь иди и воспользуйся своим мундиром, чтоб охранять короля и его семейство. Дай Бог, чтобы ты мог быть ему полезен».

Казат собрал свой отряд, потребовал, чтоб он обещал ему полное повиновение и поставил его у трактира, с приказанием не пропускать за каретой короля никого, кроме лиц облеченных властью. Карета, окруженная несметной толпой остановилась. Король и его семейство, измученные, вышли из нее. За ними замкнулись ряды солдат Казата. Принцесса Елисавета узнала его.

— Как, и вы с ними? — воскликнула она с укоризною.

— Я здесь, чтоб охранять вас, — отвечал он, — сделайте вид, что меня не знаете.

В эту минуту толпа, отрезанная от королевской семьи, подняла крик; имя королевы, осыпаемое ругательствами, раздавалось отовсюду.

Казат взглянул на нее и сказал по-немецки:

— Verachten sie das, Gott ist über alles! (Презирайте все это, Бог стоит выше всего)!

Королева посмотрела на него молча и пошла дальше с принцессой Елисаветой и своею малолетнею дочерью. Солдат национальной гвардии нес дофина, который, потеряв из виду мать свою, горько плакал и протягивал ручонки. Увидев Казата, он бросился к нему, обнял его и смочил все лицо его своими слезами. Казат поспешно отнес его к королеве, которая, в оборванном платье, просила прислать кого-нибудь, чтобы привести в порядок свой туалет. Казат привел к ней молодую дочь трактирщика, которая, со вспухшими от слез глазами, почтительно принялась услуживать королеве. А король, в соседней зале, окруженный должностными лицами города, принужден был поневоле выслушать их замечания, советы и даже упреки.

Когда после небольшого отдыха несчастное королевское семейство село опять в экипаж, толпа бросилась и едва не разлучила его с его свитой. К счастью, тот же Казат бросился в толпу, выхватил из нее герцогиню Турзель и посадил ее в карету. Выехав из Эпернэ, печальное шествие встретило комиссаров национального собрания, посланных навстречу королю. То были Петион, Дюмас, назначенный главным начальником всех войск, сопровождавших короля, Варнав и человек старого дворянского рода Латур-Мобур. Судьба всех их в будущем была незавидна. Петион и Варнав были убиты. Латур-Мобур долго скитался по Европе, не имея убежища и пристанища. Но в эту минуту сила была на их стороне, и несчастный король находился в их власти. Когда карета короля повстречалась с каретой комиссаров, обе они остановились. Комиссары вышли из своего экипажа и эти люди, столько осмеивавшие и потешавшиеся над придворным этикетом, ревниво сохранили за собою присвоенный ими этикет. Они послали вперед к карете короля пристава в полном костюме. Толпа смолкла. Петион прочел декрет национального собрания; когда он окончил чтение, толпа неистово кричала и рукоплескала.

Затем Петион и Варнав вошли в королевскую карету, не обращая никакого внимания на то — как стесняли собою королевское семейство. Латур-Мобур, сохранявший как дворянин чувство приличия и почтения к королю, отказался сесть в королевскую карету и поместился в другой, где находилась свита.

Король, королева и дофин занимали место на заднем сиденье. Принцесса Елисавета, герцогиня Турзель и принцесса Мария Терезия сидели напротив; когда Петион и Барнав вошли к ним, королева принуждена была взять на колени свои дофина, а Барнав сел между ней и королем. Точно также герцогиня Турзель взяла на колени принцессу Марию Терезию, а Петион поместился между нею и принцессой Елисаветой. Таким образом, теснота и духота сделались еще невыносимее. Мертвое молчание царствовало в карете. Барнав вел себя вежливо и прилично, Петион поступал как зазнавшийся выскочка и выказал всю свою прирожденную грубость и приобретенную в духе времени напыщенную и высокомерную фразеологию.

Барнав заговорил с дофином.

— Неправда ли, — сказал он ему, — что вы не сожалеете, что возвращаетесь в Париж?

Дофин отвечал разумно не по летам.

— Мне везде хорошо с маменькой-королевой и с сестрицей.

Заметив, что король смотрит на него печально, дофин схватил его руку, поцеловал ее и сказал со слезами:

— О, не огорчайтесь, папа, не огорчайтесь!

Когда крики толпы становились оглушительнее, маленькие дофин не мог преодолевать своего ужаса и в слезах кидался на шею матери. Она всячески старалась его успокоить и легко достигала этого, ибо он обладал большою над собой волей и говорил только то, что хотел сказать. Он предположил, заметив вежливость Варнава к королеве, что он предан королевскому семейству и потому часто садился на его колени. Уже подъезжали к Мо, епископом которого был великий проповедник Боссюэт; один старый священник хотел пробиться до кареты; вероятно, как и старый дворянин, он желал поклониться королю, но ярая толпа схватила его и повлекла. Королева закричала от ужаса и Варнав, пользуясь своею популярностью, заступился за священника и спас его от верной и жестокой смерти.

По мере того, как несчастный плененный король подъезжал к Парижу, толпы черни становились многочисленнее и безначалие проявлялось все сильнее, а страдания королевского семейства делались ужаснее. В пыли, духоте, при знойном солнце, в душной карете, набитой до последней возможности, посреди несметной, ревущей толпы, которая смеялась и осыпала ругательствами королеву, которая не щадила и детей ее, медленно подвигался этот скорбный поезд к великому, обезумевшему городу Парижу. Толпа все становилась разъяреннее; дофин, при виде зверских лиц и неистовых воплей, пугался и в слезах бросался к матери, но она говорила ему потихоньку несколько слов, и он опять овладевал собою и сидел тихо и смирно на ее коленах.

Но в предместье Парижа королевскую семью ожидало тяжкое испытание. На козлах кареты все еще сидели три гвардейца, которые сопровождали короля в его бегстве и которые, когда его силою повлекли назад, не хотели его оставить. Чернь бросилась на них с неистовыми воплями и ругательствами и так теснилась у кареты, что она должна была остановиться. Зверские лица с яростью заглядывали в окна кареты, они грозили вилами, пиками и топорами. Варнав понял опасность и закричал:

— Я начальник, вперед, я приказываю!

Толпа расступилась, и медленно шаг за шагом карета тронулась. Пять томительных часов ехала она по городу, окруженная толпами ревущей черни, так что в продолжение 12-ти часов, с последней перемены лошадей, королева и ее дети сидели прижатые друг к другу, без капли воды для утоления жажды и зноя. С маленького дофина пот катился градом, он дышал тяжело в густых облаках пыли, подымаемых тысячами народа. Королева опустила стекло кареты, и у нее вырвалось невольное восклицание:

— Сын мой задохся!

— Погоди, — сказал ей кто-то из толпы грубым, зверским голосом, — мы его скоро совсем задушим!

Медленно въехала карета во двор Тюильри и остановилась у подъезда. Чернь стеснила и смяла ее со всех сторон. Варнав, Петион и Лафаэт, не будучи в возможности приказывать, просили и умоляли буйствовавшую чернь успокоиться и унижались до самой низкой лести, чтобы как-нибудь провести королевское семейство во дворец. Три гвардейца, избитые, покрытые грязью и кровью, сошли с кареты и, верные своему долгу, стали у дверей. Король вышел из кареты первым и перед ним снял шляпу и низко склонился только один человек, г-н Гильгерми. Толпа черни завыла неистово и требовала, чтоб он надел шляпу на голову, но он спокойно, презрительно, гордо взглянул на толпу, бросил в нее свою шляпу, и остался с непокрытою головой, склонив голову перед проходящим королевским семейством. В жизни есть случаи, когда столь незначащий поступок, как снять шляпу, поклониться, поцеловать руку — равняется геройству, ибо жестокая, внезапная смерть ожидает того, кто отважится заявить свои чувства. Так случилось с престарелым Дампиером, поцеловавшим руку короля. В минуты народного безумия высказываются благородные чувства, и заявляется верность долгу, верность и любовь к законному Государю.

Когда дофин вышел из кареты, он увидел своего любимца Гью и мгновенно глаза его наполнились слезами. Напрасно Гью силился дойти чрез толпу до принца, — солдат национальной гвардии схватил его на руки, внес во дворец и поставил на большой стол, за которым прежде собирались министры. Тогда Гью мог добраться до дофина. Он взял его на руки и отнес во внутренние комнаты дворца, где уже находилось все королевское семейство.

Возвратившись в Париж, дофин, не видя своей нянюшки, спросил, где она, и когда она возвратилась и сказала ему, что была в гостях у своей матери, он бросился на шею к королеве и воскликнул:

— Если б я был на месте нянюшки, то остался бы с матерью еще дольше.

Говоря эти слова, он покрывал поцелуями свою собственную мать.

Королевское семейство сплотилось теснее. Королева всякий день сама приходила за дофином и вместе с ним отправлялась к королю, который не выходил из своих комнат. Она занималась все больше и больше своими детьми, сама давала им уроки, и жила с ними в тесном заключении, ибо не имела возможности выехать из дворца даже для прогулки. Только чрез шесть недель после несчастной попытки оставить Францию, королева в один душный летний вечер получила позволение от стороживших ее лиц выйти погулять в сад Тюильри. Маленький дофин после шестинедельного заключения не помнил себя от радости, прыгал, резвился и жадно следил за стаей воробьев, порхавшей по кустам сада. Наконец он обратился к матери и воскликнул:

— Как мне жаль тех, которые заключены навсегда! Ах, как мне жаль их!

Однажды, когда аббат Даво учил его грамматике и объяснял, что такое положительная, сравнительная и превосходная степени, дофин прервал его и сказал:

— Я понимаю очень хорошо, что вы говорите. Положительная: мой аббат добрый, сравнительная: мой аббат добрее других, и превосходная: моя мама самая милая и самая нежно любимая изо всех матерей!

В другой раз, играя вечером в историческое и географическое лото, он вынул Перанн и смутился. Аббат Даво, желая вывести принца из затруднения, поспешил ему напомнить, что в городе Перанне Карл Смелый взял в плен Лудовика XI, что в Перанне в 1576 году заключен был договор между католиками и протестантами, который, однако, не прекратил бедствия страны и не был в силах предотвратить многие преступления, как, например, убийство Генриха III и Генриха IV. Дофин нагнулся к матери и сказал ей на ухо:

— Маменька, кажется и мы теперь в Перанне?

Однажды за уроком, аббат Даво спросил у него: — Кого, думаете вы, надо почитать за самого несчастного человека?

— Я отвечу вам, как Телемак, — сказал принц. — Самый несчастный человек есть тот король, подданные которого не повинуются уже законам.

В другой раз, играя, он оделся рыцарем и выразил желание называться Баярдом.

— Зачем выбрали вы имя Баярда? — спросил его аббат Даво.

— Потому что я хочу подражать ему и сделаться, как он, рыцарем без страха и упрека, — отвечал принц с жаром.

Он страстно любил читать о подвигах воинских и о героях древности. Однажды, когда аббат Даво сравнивал Аннибала и Сципиона, дофин сказал, что предпочитает Сципиона.

— Не хотите ли видеть его щит, — спросил у него аббат, и на утвердительный ответ принца он чрез несколько дней принес ему его из музея. Дофин рассматривал его со вниманием и вдруг выбежал из комнаты и возвратился, держа в руках свою шпагу. Он прикоснулся ею к щиту и сказал аббату:

— Я освящаю мою шпагу, прикасаясь к щиту великого человека!

Однажды ему подарили фонарь. Он зажег в нем свечу и сделал вид, что ищет чего-то. Наконец он остановился подле аббата Даво и сказал:

— А я счастливее Диогена, я не только нашел человека, но и доброго себе друга!

Он любил учиться, был прилежен, обладал памятью, соображением, и, как сами читатели видят, был не по летам разумен и усвоил себе многое, о чем и не подозревают дети его лет. Особенно хорошо знал он историю своего отечества — Франции. Но жестокая судьба не судила ему ни продолжать занятий, которые он так любил, ни наслаждаться семейным счастьем, которое он так рано сумел оценить.

Париж, предоставленный самому себе, опять поднялся; в нем вспыхнул новый мятеж. То был страшный день, и долго он сохранился в памяти людей, его переживших. 20 июня 1792 года несметные толпы парижской черни обступили дворец, под тем предлогом, что хотят подать просьбу национальному собранию. Лишь только во дворце разнесся слух, что чернь окружает его, как герцогиня Турзель поспешила войти в комнаты дофина и вскоре со всех сторон послышались крики испуга:

— Вот они! Вот они! — восклицали придворные и преданные королю, еще оставшиеся при нем лица и слуги.

Немедленно королевское семейство сошлось в кабинете короля. Вооруженная чем попало, возбужденная толпа заливала своими волнами все двери и лестницы дворца. Гул и грохот многотысячной толпы перешел в ярые крики. Они раздавались со всех сторон и все ближе и ближе. Наконец толпа ворвалась в самый кабинет короля. Он встал, с важным и спокойным видом сделал несколько шагов к двери и спросил: что надо? В ответ на этот вопрос послышались неистовые крики, затем бессмысленные, отрывочные фразы; толпа все прибывала и наконец, окружила короля и отрезала его от семейства. Королева, ее дети, принцесса Елисавета и герцогиня Турзель с дочерью своею Полиною, пятнадцатилетнею девушкой, стояли скучась в углу кабинета.

— Королева! Где королева? — раздались неистовые вопли черни.

Принцесса Елисавета бросилась вперед и, закрывая собою королеву, воскликнула:

— Это я!

Но королева не могла допустить такого самоотвержения, она отстранила невестку и, выступив вперед, сказала твердо:

— Я королева! Что вам надо?

Тогда поднялись невнятные крики и разъяренный рёв; произошла неописанная свалка, толпа напирала, задние теснили передних, и королева была прижата к стене. Один из гвардейцев продвинул между ней и толпой большой стол, который некоторым образом защищал королеву. Когда люди, несшие пики, грозили ими, гренадеры отстраняли их. Казалось, что последняя минута настала.

Это ужасное положение длилось несколько часов, пока не пришли из национального собрания некоторые депутаты, между ними Вернье и Инар и мэр города Парижа Петион. Но эти лица, хотя и облеченные властью, были совершенно бессильны, не имели в своем распоряжении войска, да и не желали иметь его. Чтоб избавить королевскую семью от опасности, они прибегли к самому низкому средству. Петион в особенности обращался подобострастно с чернью; к этой пьяной, вооруженной, чем попало, вопившей бессмысленно и ругавшейся самым грубым образом толпе, он обратился со следующими словами, которым трудно было бы поверить, если б очевидцы не свидетельствовали, что именно таковые были произнесены им.

«С достоинством и порядком пришли вы сюда, сказал Петион; — я удивляюсь вам и не могу довольно восхвалить вас за ваше самообладание, но вы совершили свое дело; удалитесь же теперь с тем же спокойствием и не подайте повода укорять себя, что во время гражданского празднества вы позволили себе некоторые излишества».

Эта бесстыдная ложь и низкое поклонение разнузданной толпе подействовали на нее. Она медленно стала расходиться, и наконец, только в 10 часов вечера дворец освободился от уличных буянов, разночинцев и праздношатающихся бродяг, ведомых вожаками, заведомо имевшими преступные цели. Петион подошел к королю, измученному столькими часами осады в собственном дворце, подвергавшемуся таким оскорблениям и опасности.

— Я только что узнал, государь, в каком положении вы находились, — сказал он ему.

— Очень удивительно, — отвечал ему король холодно, — что вы узнали о мятеже только теперь, когда все это длилось с самого утра[4].

Король обнял детей своих и приказал отвести их в их комнаты. Маленький дофин не столько был испуган, сколько потрясен всем тем, что видел. Его старались развлечь и уложили в постель. Молодая Полина Турзель, его любимица, долго сидела у его изголовья, и наконец, поздно ночью, уверившись, что принц заснул, простилась с матерью и ушла в свою комнату. На другой день королевское семейство собралось вместе, на всех лицах изображалась тревога и глубокая скорбь. Дофин молча, пристально глядел удивленными и печальными глазами на родителей, не говорил ни единого слова, но целовал то отца, то мать. Сестра дофина, которая была старше его, вынесла такое страшное потрясение, что с этого дня в лице ее исчезло детское выражение, глаза ее исполнены были грусти, глядели серьезно, все ее маленькое существо преобразилось, и она казалась взрослою девушкой, будучи еще ребенком десяти лет.

Этот ужасный день 20 июня оказался только предвестником больших ужасов. Несчастный король, лишенный всякой опоры и защиты, равно, как остатки окружавшего его дворянства и сама разнузданная чернь, не признававшая ни Бога, ни властей, одинаково поняли, что с этих пор не было ни малейшей преграды ее своеволию, и что она овладела Парижем и может совершать безнаказанно всякие преступления. Король и королева давно уже не выходили из своих внутренних покоев и могли слышать всякий день уличные крики, ругательства и пьяные вопли шатающихся по всем улицам и площадям шаек всякого люда. Всякое утро из предместий Парижа, наводя ужас на всех мирных жителей, выходили разночинцы, вооруженные чем попало, пиками, саблями, дубинами; по дороге они набирали с собою бродяг и уличных женщин и, распевая неприличные и призывающие к мятежу песни, напиваясь часто допьяна, шли к дворцу или врывались в национальное собрание. Внезапно в Париже разнесся слух, что 9 августа утром народные толпы имеют намерение силой вторгнуться во дворец, и что они имеют предводителями лиц, заведомо враждебных королю и в особенности королеве. Несчастной королеве, бессовестно оклеветанной, было известно, что она подвергается большей, чем другие члены семейства, опасности, но она меньше думала о себе, чем о короле и своих детях. Еще ночью близкие лица предупредили короля, что чернь пойдет на приступ дворца и в него вторгнется. 9 августа, едва стало рассветать, как со всех сторон раздался набат. При зловещих звуках его королева вскочила с постели, накинув на себя платье, и бросилась в комнату детей своих; она приказала разбудить и одеть их и вместе с ними поспешила к королю. Король, окруженный многими дворянами и придворными, сбежавшимися к нему со всех концов Парижа и желавшими защитить его, или умереть с ним, являли холодное мужество и холодное спокойствие. Забыв этикет в эту критическую минуту, окружавшие его лица сидели кто в креслах, кто на столах, кто на полу. Дофин, разбуженный внезапно, видя встревоженные лица окружавших, испуг матери и сестры, смущенное холодное лицо отца, осыпал руки королевы горячими поцелуями и воскликнул: «Скажите! о, скажите мне, за что хотят сделать зло моему отцу… Он такой добрый!»… И дофин горько заплакал. Эти слова, эти слезы растрогали присутствующих и отозвались понятною скорбью в сердце королевы. Чем более сын ее высказывал доброты, чувствительности и ума, несмотря на свои годы (в то время ему только что минуло 7 лет), тем более она привязывалась к нему и страшилась за него.

Король пожелал обойти караулы дворца. Королева с детьми, принцесса Елисавета и кузина короля, красавица и добрая как ангел, отличавшаяся всеми добродетелями принцесса Ламбаль, последовали за ним. Многие караульные посты приняли короля и его семейство с восторгом, но другие, зараженные революционным духом, отозвались на приветствие королевской семьи довольно холодно. После обхода, король возвратился во дворец и в одной из зал нашел около двухсот дворян, которые при первом известии о мятеже прибежали во дворец, с намерением защищать его до последней капли крови. Они были одеты различно, и бедно, и богато, и не имея настоящего оружия, спрятали кинжалы под своим платьем. Этих верных своему законному королю лиц назвали рыцарями кинжала. При виде короля и его семейства все они в один голос закричали: «Да здравствует король!» Молодые люди, бывшие в числе их прибавили: «да здравствует король отцов наших!» Старики дворяне взяли дофина на руки и ответили: «Да здравствует король детей наших!..» и высоко подняли они на руках встревоженного, но силящегося улыбаться дофина.

В эту минуту огромные толпы черни запрудили все дворы и все выходы из дворца. Раздались неистовые вопли.

— Вы слышите, народ требует упразднения королевской власти, — сказал входя член городского управления.

— Все погибло, — закричал, вбегая офицер национальной гвардии. — Чернь выламывает двери и сейчас ворвется во дворец.

— Спасите короля и детей его, — воскликнула королева в неописанном ужасе.

— Государь, — сказал, поспешно входя, Редерер, один из депутатов собрания, — вы не можете терять ни единой минуты; только в среде национального собрания ваша жизнь не подвергнется опасности.

Король медлил ответом, он находился в нерешимости, но в королеве проснулось чувство гордости. Она вскинула голову и произнесла с жаром:

— Как? Искать убежища в среде самых ярых врагов наших? Никогда! Я умру в стенах дворца нашего, но не соглашусь сама покинуть его! Ужели мы оставлены всеми?

— Сопротивление невозможно. Еще минуту, — сказал Редерер, — и король и дети ваши погибнут!

— Дети! Дети мои, — воскликнула королева и схватила их обоих. — Нет, я не могу обречь их ножу убийц!

Она подошла к королю и сказала:

— Принесем последнюю жертву! Господин Редерер, отвечаете ли вы мне за жизнь короля и за жизнь моего сына?

— Государыня, — отвечал ей Редерер, — я отвечаю только за то, что мы готовы умереть у ног короля. Тогда король решился следовать за Редерером. Когда он вступил в залу, его окружили дворяне, но Редерер отстранил их.

— Вы будете причиной смерти короля, — сказал он, — вы его не спасете, а напротив того, привлечете к нему убийц.

— Останьтесь во дворце, — прибавил король, — подождите здесь, я скоро ворочусь из собрания.

Верные защитники короля покорились его приказанию и остались во дворце. Король, а за ним королева, державшая за руку сына, принцесса Елисавета с дочерью короля, принцесса Ламбаль и герцогиня Турзель, вышли из дворца и шли посреди сплошной толпы чрез сад Тюильрийский. Королева плакала. Дофин, сначала встревоженный, овладел собою и шел спокойно; но всех спокойнее, всех достойнее шла принцесса Елисавета, глубоко религиозная, благочестивая, возложившая все свое упование на одного Бога и твердо решившаяся без ропота, без смятения покориться Его Воле. Она взглянула на теснившую их со всех сторон толпу, на зверские лица многих, на возбужденные до крайних пределов лица всех и сказала спокойно:

— Эти люди обмануты и увлечены; я бы желала, чтоб они могли образумиться и возвратиться на истинный путь, но не желала бы, чтоб они были наказаны.

тому христианскому желанию не суждено было сбыться. Вся Франция впоследствии была наказана жестоко. Многие тысячи лиц погибли на эшафоте, казненные безвинно во время правления Конвента; другие, пережившие эти страшные времена казней, погибли на полях сражений, ведомые железною рукой Наполеона, или оплакивали смерть своих близких мужей, братьев, детей! Ввергнутая в пропасть политических бурь и бедствий долго билась Франция, бьется еще и до сих пор, ища исхода и не находя его.

Когда король и его семейство проходили через сад Тюильри, со всех сторон раздались страшные крики: «Тиран! Тиран!» Благодушного, слабого характером Лудовика XVI обзывали тираном!

Принцесса Ламбаль обратилась к герцогине Турзель и сказала ей:

— Мы во дворец не вернемся.

Молодая принцесса Мария Терезия, дочь короля, заплакала.

Народ теснил королевское семейство.

— Не бойтесь, — сказал один солдат, взяв на руки дофина, — никакого зла они вам не сделают.

— Я за себя нисколько не боюсь, — ответил дофин, — я боюсь за отца, и с этими словами крупные слезы показались на прекрасных глазах его.

Целый час пробивалось семейство короля сквозь толпы черни и наконец, с великим трудом достигло до национального собрания. Ему отвели место в одной из лож, где прежде сидели журналисты. Королеве подали сына, она взяла его на свои колена. К ложе приставлен был караул, который никого не допускал к королю и его семейству. Вместо безопасности, которой оно искало в собрании, оно нашло плен и заключение. То было началом его предсмертной агонии, а затем и смерти, ибо из шести лиц, его составлявших — пять погибли, и спаслась только одна дочь короля Мария Терезия.

Зала собрания была переполнена и духота так мучительна, что маленький дофин едва переводил дух, и облитый горячим потом, с пылавшим лицом испуганно глядел на зверские лица людей, приходивших из дворца в национальное собрание. Многие из них были покрыты кровью придворных и гвардейцев, которых они перерезали, и несли в руках награбленные во дворце вещи. Он порой обращал вопрошающий и испуганный взор свой на мать, на отца, на тетку, которая сидела, опустив голову, мысленно покоряясь воле Божией; на сестру, которая горько плакала. Недолго, однако, несчастный ребенок мог недоумевать. В собрании показался солдат национальной гвардии. Он подошел к президенту и, протягивая руки, обагренные кровью, возопил, обращаясь к собранию:

— Вот они! Я вам предлагаю мои руки, чтобы, если вам это нужно, отнять жизнь у короля. — Затем он произнес страшное ругательство. Дофин бросился на шею отцу, но видя что отец сидит неподвижен и по-видимому спокоен, откинулся назад и, положив на колена матери свою головку, судорожно рыдал.

В эту минуту со всех сторон раздались неистовые вопли:

— Низложить короля! Не надо короля!

Собрание, повинуясь черни, произнесло низложение короля и провозгласило республику, и эта республика в продолжение 10 лет неустанно, безжалостно лила потоки крови, обезлюдила и разорила Францию, а потом отдала ее во власть гениального генерала Наполеона, провозгласившего себя императором Французов. Он лил в продолжении долгих лет французскую кровь на всех полях Европы и даже в Африке, в пустынях Египта.

Графу Ларошфуко удалось, помимо всех препятствий, пробраться до королевского семейства. Вот несколько строк из его записок:

«Мне удалось войти в ложу короля, которую стерегли пьяные солдаты национальной гвардии и всякие разночинцы. Они не заметили моего прихода. Король казался измученным, но смотрел в бинокль на говоривших один за другим депутатов. За ним сидела королева, косынка которой была мокрая от слез. На коленях ее лежал от истомления задремавший дофин. Я приблизился к королю и спросил, чем я могу служить ему. Он отвечал, что служить ему есть дело опасное и что притом ему ничего уже не нужно. Королева попросила у меня найти ей носовой платок. Я не мог исполнить ее приказания, потому что отдал свой платок одному из раненых во дворце придворных, которого мне удалось спасти от смерти. Я пошел искать платка, но, возвратясь, не был пропущен в королевскую ложу, к которой приставили другой караул».

Целый день и целую ночь без пищи оставалось королевское семейство в этой ложе, изнемогая от жары, духоты, криков и вида крови, ибо во дворце и на улицах Парижа происходила резня и грабеж. В два часа ночи короля с семейством проводили в монастырь, из которого незадолго перед тем выгнали монахов и поместили в четырех комнатках с каменным полом. Там ожидал их ужин, к которому они не притронулись. Дофин, проснувшись, вспомнил о своей маленькой, любимой собачке Муффлэ, но никто не знал, что с нею сталось — она пропала без вести, вероятно, была раздавлена толпами черни или убита. Дофина уверяли, что она будет найдена, но он твердил, что она раздавлена и горько плакал. Тетка его, принцесса Елисавета, подошла к нему и сказала ему твердо и печально:

— Полно, дитя мое, утешься! Есть несчастья более жестокие. Молись Богу и проси его избавить тебя от них.

В этих четырех комнатах, почти без мебели, разместилось королевское семейство. Королева обнимала детей своих и восклицала, обливаясь слезами: «Бедные! бедные дети!»

Увидя своих горничных, прибежавших к ней из дворца, она протянула к ним руки и заливаясь слезами проговорила:

— Глядите на меня. Я несчастнее всех вас; из-за меня вы все претерпеваете столько мучений.

Дофин при этих словах матери разразился рыданиями. Королева схватила его, покрыла поцелуями и сказала:

— Но у меня есть утешение. Посмотри, у меня еще остались верные, преданные лица, остались друзья, — сказала она, показывая на прислугу. Общее несчастье сравняло всех.

В 10 часов утра короля и его семейство опять препроводили в собрание; целый день оно должно было выслушивать безумные и жестокие для себя речи, глядеть на покрытых кровью уличных грабителей и убийц, слушать их крики и угрозы. Наконец при наступлении ночи, собрание решило заключить короля в здание, называемое Тампль.

Прежде чем мы расскажем страшную жизнь и смерть дофина в одной из башен его, нам необходимо сказать несколько слов об этой постройке и об ее историческом прошлом.

Рыцари Иерусалимского храма, известные под именем Тамплиеров, построили для себя в 1212 году этот замок, находившийся тогда вне Парижа, и жили в нем до уничтожения своего ордена и гибели своих последних членов. Замок этот имел четыре башни на четырех углах главного корпуса и две небольшие башенки, не столь высокие, вроде пристройки. Самая средина его, или главный корпус, имел форму большой четырехугольной башни. Вокруг замка находились когда-то сады, от которых отделял его глубокий ров. Церковь была построена по образцу храма Господня в Иерусалиме; все здание было запущено, имело вид мрачный и, будучи когда-то монастырем, походило на хорошо укрепленную тюрьму.

В 7 часов вечера король и все семейство его, герцогиня Турзель с дочерью вышли из монастыря в сопровождении Мануэля, депутата и Петиона, мэра Парижа, и сели, едва пробившись чрез толпу, в ожидавшие их экипажи. Национальная гвардия окружила кареты и они медленно, как погребальное шествие, потянулись к Тамплю. Мануэль, чувствуя как все низкие души, непреодолимое желание оскорбить павшее величие, поспешил обратить внимание короля на статую Лудовика XIV, которая лежала в пыли, свергнутая с пьедестала и изломанная и воскликнул запальчиво:

— Вот как поступают с тиранами! Вот как народ поступает со своими королями!

— Благодарение Богу, — отвечал ему король холодно и спокойно, — что народная ярость разразилась на статуях.

— Это злые люди, — воскликнул дофин, сидевший возле короля.

— Нет, не злые люди, сын мой, — ответил ему король со своим неизменяемым благодушием, — а только заблудшие люди.

Два часа ехали кареты шагом, часто останавливаемые толпами черни, которые обступали их и, подходя к окнам, с яростью сжимали кулаки, сверкая глазами, проявляя все озлобление людей необразованных, но возбужденных и неведующих чего именно они хотят и почему волнуются. Наконец несчастный король, достигши Тампля, вышел из кареты. Его окружили солдаты и депутаты, которые не сняли шляп и, не признавая королевского титула, называли его просто Monseiur с особенною аффектацией. Но король, родившийся во дворце наследником престола, помазанный на царство и коронованный, оставался в своем собственном сознании тем же королем, ибо Божия воля, дарующая жизнь, в той или другой сфере общества, судила ему родиться наследником французского трона. Это убеждение с детства срослось с его душой, и он был им проникнут. Мелкие оскорбления его не трогали и он, казалось, не замечал их.

Главная комната Тампля, освещенная множеством свеч, была наполнена членами Коммуны. Один из них лежал на диване и, обращаясь к королю, разглагольствовал о счастье равенства и задавал королю нелепые вопросы. Король полюбопытствовал и спросил у этого оратора, какое его звание или ремесло; он отвечал, что ремесло его чинить старые сапоги. Этот оратор не годился даже в хорошие сапожники! Не умел даже точать сапоги!

Маленький дофин был измучен столькими днями бессонницы, тревоги и духоты, но отдохнуть ему было негде. Ему дали ужинать, но он, проглотив первые ложки супу, заснул на коленях герцогини Турзель. Наконец какой-то член муниципального совета пришел сказать, что кровать поставлена, взял на руки маленького принца и поспешно унес его. Герцогиня Турзель, объятая страхом, побежала за ним, и пройдя какие-то мрачные подземелья, дошла до башни, схватила принца, раздела и положила его в постель и села не говоря ни единого слова, на стул у его изголовья. Вскоре в ту же комнату пришла королева, приблизилась к спокойно спящему сыну, и слезы ее хлынули при виде этого ребенка. Однако, она скоро овладела собою и принялась устраивать комнату. А за башней на улицах раздавались громкие крики, бушевала расходившаяся чернь и ее вопли долетали до несчастных узников.

Короля отвели в его помещение и объявили ему, что днем он может видеть свое семейство. Король не отвечал ни слова. К дверям его комнаты и по всем лестницам башен поставили караул; в других комнатах поместили принцессу Елисавету и ее племянницу Марию Терезию, прислугу королевы и камердинера короля. Королевское семейство достигло Тампля в том, в чем застал его мятеж, и не имело ни белья, ни одежды. На другой же день, рано утром, произошла тягостная и трогательная сцена прощаний. По приказанию Коммуны сперва удалили прислугу, а потом герцогиню Турзель с дочерью ее Полиной, так же как и герцогиню Ламбаль, кузину королевы. Напрасно она замечала, что герцогиня Ламбаль ее близкая родственница и принадлежит к ее семейству, комиссары не хотели ничего слышать и приказали собираться в путь. Обливаясь слезами, все эти лица бросились обнимать и целовать руки королевы и ее детей. Герцогиня Ламбаль была неутешна.

— Если нам не суждено увидеться, — сказала королева, прощаясь с герцогиней Турзель, — я поручаю вам мою кузину Ламбаль. Берегите ее.

Еще раз, с глазами полными слез, взглянула герцогиня Турзель на спящего дофина и вышла из Тампля, заглушая рыдания.

— Где все они? — спросил король, — не видя ни прислуги, ни своей кузины Ламбаль, ни герцогини Турзель.

Мануэль отвечал ему резко и надменно:

— Все они заключены в тюрьму Лафорс, но Коммуна оставляет при вас вашего камердинера Гью. Если вам нужны другие слуги, мы пришлем вам своих.

— Мне никого не нужно, — отвечал король. — Мы сумеем обойтись без прислуги. Если у меня отняли моих верных слуг, я не хочу заменить их чужими.

Когда дофин проснулся, он предался великой печали, не видя герцогини Турзель.

— Где она? — спрашивал он со слезами, — зачем ее у нас отняли?

Королева поставила его кровать рядом со своей. Она вставала рано, одевала сына, молилась Богу и потом отворяла дверь, в которую немедленно входили члены муниципального совета и уже ни на минуту не оставляли ее в продолжение всего дня, до самой ночи. Король приходил к королеве, и они весь день проводили вместе, так же как и сестра, и дочь короля, хотя не могли сказать друг другу ни единого слова, ибо члены совета находились посреди их. Чтоб укоротить длинные и тягостные дни, король занялся дофином и его сестрой и давал им уроки истории и географии; принцесса Елисавета учила их арифметике и рисованию, и когда приходил Сантер, начальник войск, то позволял королевскому семейству гулять по саду, где маленький дофин играл в мяч. Вечером королева и принцесса Елисавета читали вслух исторические сочинения, которые нашли в библиотеке Тампля. Затем дофин поужинав читал краткую молитву. Вот она:

«Всемогущий Боже, меня создавший, сохрани моего отца и мое семейство, избавь нас от врагов наших. Подай силу моей воспитательнице, герцогине Турзель, перенести те испытания, которые она претерпевает ради нас»…

Другая молитва его относилась исключительно к герцогине Ламбаль, но он читал свои молитвы шепотом, чтобы члены городского совета не могли их слышать. Помолясь, он уходил спать, а вскоре за ним все королевское семейство расходилось по своим комнатам.

Комиссары сменялись один другим и сидели у дверей комнат, где спали члены королевской семьи. Король ночевал в небольшой комнатке одной из башен, королева спала с сыном, а принцесса Елисавета, с дочерью короля, Марией Терезией.

Платья короля и дофина износились; принцесса Елисавета и королева чинили их ночью, а вскоре им пришлось чинить и свое белье и платье, ибо у них ничего не было для перемены. Национальное собрание ассигновало королю 500.000 франков в год на его нужды, но Коммуна завладела этими деньгами и не выдавала их. Камердинер короля, видя настоятельную необходимость купить платье и белье, заплатил за них собственные 500 франков. Всякий день королевское семейство подвергалось оскорблениям, и ко всем этим мучениям прибавилось лишение воздуха и света. Окна заколотили наглухо и закрыли их до половины досками. В комнатах стало темно и душно.

Королева иногда пыталась заговорить со своими тюремщиками. Однажды она спросила у одного из них:

— В каком квартале Парижа вы живете?

— В отечестве, — отвечал этот глупец, пуская в ход тогдашнюю фразеологию.

Однажды, когда король одевался, в его комнату вошел один из членов совета и принялся его обыскивать, выворачивая его карманы. В другой раз ночью в его спальню вошли несколько лиц и стали шарить во всех углах.

— Мы пришли, — сказали они проснувшемуся королю, — сыскать и отобрать у вас ваше оружие.

— У меня нет оружия, — сказал король.

— А шпага, которая была на вас, когда вы сюда приехали? Отдайте ее.

— Гью, — сказал король своему камердинеру, — отдай им мою шпагу.

Гью жаловался мэру Парижа на это новое оскорбление. Петион даже не потрудился ответить ему. Вместо ответа или каких-нибудь распоряжений на следующую ночь в спальню заснувшего короля вторгся свирепого вида человек, с толстою, сучковатою дубиной в руках, и на вопрос прибежавшего и перепуганного Гью, что ему надо, отвечал отрывисто:

— Я пришел сделать обыск. Я хочу быть уверен, что этот господин (он показал на короля) не может убежать отсюда.

Несмотря на увещания Гью, этот неизвестный человек провел всю ночь в спальне короля. На другой день по его уходе, король сказал Гью совершенно спокойным, твердым голосом:

— Вы перепугались вчера, я и сам думал, что нахожусь в опасности, но я приготовился ко всему.

Королю не давали газет и не допускали до него никаких слухов о том, что происходило за стенами тюрьмы его; но городские разносчики газет иногда выкрикивали под окнами тюрьмы новости дня. Однажды королева содрогнулась, услышав, как один из разносчиков прокричал:

«Новый декрет о разлучении короля с семейством».

Комиссары не давали ни минуты спокойствия королю и его семейству. Они постоянно оставались с ним и вмешивались во все, даже в уроки, которые король давал сыну. Один из них требовал, чтобы король давал сыну республиканское воспитание; другой грубо заявлял, что у дофина дурное произношение; третий — прекратил уроки арифметики, утверждая, что дофина учат писать и говорить шифрованным языком и отобрал учебник арифметики, находя, что это таблица тайных шифров для тайной корреспонденции; по его доносу Коммуна запретила дофину учиться арифметике.

Однажды один из комиссаров, по имени Матьё, вошел к королю, и увидя Гью, который стоял подле короля, сказал ему:

— Я тебя арестую.

— За что? что я сделал, — сказал пораженный Гью, — и с какого права вы меня арестуете?

— Я не намерен отдавать тебе отчет в моих действиях. Пойдем.

Делать было нечего. Гью простился с королевским семейством, и его вывели из Тампля, заменив другим камердинером короля, Клэри, менее им любимым и менее к нему привязанным. Гью был бы растерзан на улице, если б один из эмиссаров не уверил толпу, что этого человека должно подвергнуть одиночному заключению, чтобы вынудить его признания.

Часто заключенные в Тампле слышали крики толпы, подступавшей к самым стенам замка. Тогда караул запирал наглухо все ворота, которые вели во внутренние дворики, и приказывал королю и его семейству удалиться в задние комнаты.

2-го сентября совершилась поголовная резня всех заключенных во всех тюрьмах Парижа; между множеством невинных погибла и герцогиня Ламбаль, кузина королевы. Рассвирепевшие толпы устремились по улицам Парижа и несли на пиках головы и члены многих убитых. Одна из этих шаек подступила к Тамплю, силясь ворваться в него, но караул запер все двери и все окна.

Клэри вбежал в комнату королевы. Лицо его было искажено ужасом. Королева взглянула на него и воскликнула:

— Что с вами? На вас нет лица!

— Я болен, — сказал Клэри смутясь.

За ним показался один из членов муниципального совета.

— Народ требует, — сказал он, — чтобы вы показались ему; он хочет удостовериться, что вы не бежали — но мы этого не потерпим. Он должен доверять нам, мы за вас отвечаем.

В эту минуту показались люди, назвавшие себя депутатами от народа. Один из них волочил за собою по полу огромную саблю и требовал, чтобы король подошел к окну.

— Не подходите к окну, — закричал эмиссар Меннесье, тронутый несчастьями королевского семейства, — не подходите, это ужасно!

Отвечая на слова эти, один из депутатов народа возопил с яростью:

— Да! Они хотят скрыть от вас смерть Ламбаль, но народ несет ее голову на пике, чтобы показать, как он умеет мстить тиранам. Вы все обречены на смерть, знайте это!

Маленький дофин в ужасе бросился к матери.

— Мне жаль мальчика, — сказал один из присутствовавших, — но он сын тирана и должен погибнуть.

Королева упала без чувств; принцесса Елисавета и Клэри бросились к ней и силились привести ее в себя, а между тем, вопли, ругательства и гул толпы под окнами все раздавались сильнее и сильнее, и утихли только позднею ночью.

С сего дня не было таких оскорблений и угроз, которыми бы не осыпали королевское семейство. По мере того, как возрастали всякого рода оскорбления, король и королева высились духом, и в достоинстве и молчании переносили притеснения, грубость и жестокость своих мучителей. Клэри запретили называть короля королем, и давали ему имя Капета, которое никогда не было именем его предков по прямой мужской линии. Король был прямой потомок фамилии Бурбонов. Эмиссар и караульные, потеряв всякую меру, обращаясь к королю, говорили ему ты, отобрали у него его ордена, бумаги, перья, карандаши и все его вещи; особенную ненависть выказывали они к королеве, показывали ей кулаки и ругали ее самыми грубыми ругательствами. Бедный дофин, запуганный и до глубины своего сердца пораженный, сделался мрачным, побледнел и похудел, но это было только начало его мучений.

Однажды после ужина в комнату вошли шесть комиссаров, которые объявили королю приказание Коммуны разлучить его с семейством. Король был готов ко всему и вынес стойко новый удар, его поразивший, но королева и принцесса Елисавета разразились отчаянными рыданиями. Дети прижались к матери, обливаясь слезами.

Один из комиссаров сжалился над ними и сказал:

— Ну, пусть их завтра пообедают вместе.

Королева схватила детей своих и прижала их к себе, будто опасаясь, чтоб их у нее не отняли; принцесса Елисавета в порыве религиозного чувства, молясь мысленно, подняла руки вверх.

Король, сжимая руки королевы и сестры своей, проговорил твердо:

— Покоримся!

Он встал и, не говоря больше ни одного слова, вышел в сопровождении стражи; его заключили в отдельную башню того же здания, оставив при нем Клэри. Королеву, с остальными членами семьи, намеревались поместить в центральной, большой башне и наскоро готовили комнаты. Но новый и более жестокий удар поразил несчастную королеву. Когда в центральной башне комнаты были готовы, ей приказано было перейти в них. Она повиновалась. За ней вошли принцесса Елисавета и ее дочь Мария Терезия, но маленького дофина не было с ними. «Где сын мой!» закричала королева, пораженная в самое сердце. Ей отвечали, что его отдали отцу. Она была неутешна. С самого первого дня заключения в Тампле, дофин не покидал ее ни на минуту, она сама одевала его, укладывала спать, и в его детских ласках находила единственное свое утешение. Несчастный ребенок был сперва удручен печалью, а потом раздражен и высказывал явно свое негодование. В Тампле жил каменщик, который не столько занимался работой, как разглагольствованиями. Он всем говорил ты, и отличался крайним невежеством, крайнею грубостью и запальчивостью; маленький принц выказывал к нему полнейшее пренебрежение и делал вид, что не замечает его и не слышит слов его. Однажды каменщик сказал принцу, проходившему мимо и не обращавшему на него внимания:

— Эй ты! Да знаешь ли ты, что свобода сделала нас свободными и что все мы пребываем в равенстве?

Свобода, свободными, и пребываем в равенстве — это все, как вам угодно, — отвечал принц спокойно, — но меня-то здесь вы в этом не уверите. — И он взглянул выразительным и много говорящим взглядом на короля, отца своего.

Несмотря на то, что король жил в особом помещении, ему позволяли проводить часть дня с семейством; он обедал и завтракал с ним, и продолжал давать уроки детям. Королева молилась Богу с великим чувством, но не подолгу, а принцесса Елисавета жила в Боге, если можно так выразиться. Часто слыша ужасные ругательства и богохульства, она поспешно уходила в свою спальню, становилась на колена и молилась долго сосредоточиваясь в себе и оставаясь по-видимому безучастною к крикам, раздававшимся близ нее. Рот ее молитва, ею самою сочиненная и оставшаяся у ее племянницы Марии Терезии.

Молитва принцессы Елисаветы.

«Что́ будет со мною нынче, я того не знаю, о Боже мой, но знаю, что случится только то, что Тебе угодно. Я спокойна, я преклоняюсь перед Твоею волей, я покоряюсь ей всем моим сердцем. Я все принимаю, я всем жертвую и присоединяю жертву мою к моему Спасителю, Твоему Сыну, и прошу Тебя во имя Его страданий подать мне терпение, смирение, покорность для перенесения того, что Ты, Господи, судил и позволил».

Однажды окончив молитвы, принцесса сказала Гью:

— Я меньше молюсь за несчастного короля и гораздо больше за его народ, заблудший и увлеченный. Да сжалится Господь над Францией и милостиво взглянет на нее.

Видя, что слова ее производят тяжелое впечатление, она прибавила: «Надо иметь мужество. Господь посылает нам только те страдания, которые мы в силах перенести! «

Все слова, все поступки, все чувства принцессы Елисаветы глубоко врезались в сердце ее племянницы Марии Терезии. До конца дней своих, она чтила память тетки и считала ее едва ли не святою.

Маленький принц и сестра его все понимали и часто, чтобы дать возможность отцу и матери поговорить между собою втайне от постоянно наблюдавших за ними комиссаров, они затевали шумные игры; тогда король обменивался несколькими словами с королевой, или принцесса Елисавета сообщала что-нибудь Клэри.

Король вследствие всякого рода лишений и холода в комнатах заболел. К нему допустили врача, по имени Монье. Он почтительно вошел к королю и без шляпы на голове стоял перед ним, расспрашивая его о болезни, а рядом с ними комиссары с нахлобученными на лбах шляпами сидели развалившись; король попросил Монье сесть, но он не согласился и держал себя так, как бы держал себя во дворце, у короля, облеченного властью. После короля занемог коклюшем маленький принц. Напрасно королева умоляла позволить ей взять ребенка на ночь в свою комнату. Ей отказали, и она только в продолжение дня могла ухаживать за своим больным сыном. От него она тоже заразилась коклюшем и передала его своей дочери и принцессе Елисавете. Клэри также занемог. Король вставал ночью и заботился о нем, подавал ему лекарства и питье; принцесса Елисавета также ухаживала за больным. Так как комиссары не позволяли ей ничего передавать Клэри, то прощаясь вечером с маленьким дофином, она отдала ему коробочку пастилей от кашля и шепнула: «передай Клэри». Среди ночи Клэри очень удивился, услышав, что принц потихоньку зовет его. Он подошел к его кровати.

— Вот коробочка, — сказал дофин, — тетушка приказала мне передать ее вам. Берите скорее, а то я, право, засну. У меня глаза так и слипаются, и я с усилием мог воздержаться от сна до тех пор, пока все ушли и мы остались одни.

Дофин поцеловал тронутого Клэри, положил голову на подушку и тотчас заснул глубоким сном.

Этот веселый и резвый ребенок все делался серьезнее и сдержаннее. Он хорошо понимал, что ему, его родителям и семейству грозит ежеминутная опасность, но он не говорил о том никому и не произносил ни единого слова, не обдумав его. Особенную деликатность чувства выказывал он в отношении матери. Никогда не вспоминал он о прошлой своей жизни, никогда не сожалел о ней, никогда не сказал он матери своей слова, которое бы могло пробудить в ней воспоминания о прошлом. Он усиливался доставить ей минуту удовольствия, вызвать на лицо ее, хотя мимолетную улыбку. Однажды, когда вошли комиссары, он пристально поглядел на одного из них.

— Что́ вы на меня так уставились? — спросил у него этот человек.

— Потому что я узнал вас, да я вас знаю, — проговорил принц неосторожно.

— Где вы меня видели? — спросил комиссар.

Принц молчал и смотрел молча на этого человека. Он продолжал допрашивать его, где он его видел, но принц упорно молчал и не отвечал ни единого слова.

— Ты его знаешь? — спросила его сестра Мария Терезия.

Он наклонился и сказал ей на ухо:

— Молчи при маменьке, но я его знаю очень хорошо. Я его видел, когда мы выехали из Варенн.

Однажды долго разглядывал он работу каменщика и взял в руки его инструменты; король, видя, что он их разглядывает, стал ему показывать, как надо работать. Каменщик поглядел на работавшего короля и сказал не без чувства соболезнования:

— Ну, когда вы отсюда выйдете, то можете сказать, что работали сами, чтоб укрепить собственную тюрьму.

— Ах, — воскликнул король с внезапным приливом горести, — когда я выйду отсюда? Инструменты выпали из рук его. Дофин, обливаясь слезами, бросился к нему на шею. Король удалился в свою комнату и долго молча взад и вперед ходил по ней скорыми шагами.

Вскоре новые и более тяжкие бедствия обрушились на несчастное королевское семейство. В Тампль явилась депутация Коммуны и прочла королю постановление, по которому приказано было отобрать у короля и у всех лиц с ним находившихся всякое оружие наступательное и оборонительное, так же как и острые инструменты. Читавший это постановление комиссар был смущен и голос его дрожал. Король, не говоря ни слова, вынул из кармана перочинный ножик и ножницы и отдал их. Не довольствуясь этим, комиссары начали обыск в комнатах, и нашли бритвы, щипцы для завивания волос, ножички, ножницы, зубочистки и другие туалетные принадлежности, и все это отобрали. Некоторые из комиссаров изъявили желание отобрать столовые ножи и вилки, но другие не согласились и положили, что королевскому семейству дозволено употреблять столовые приборы за обедом, с тем, чтобы по окончании его они отдавали их. Принцесса Елисавета, постоянно чинившая платья семейства, за неимением ножниц принуждена была отрывать нитки зубами.

— Боже мой, — сказал ей однажды король, — до чего дошли мы. Ты жила иначе в твоем прелестном домике в Монтрель[5].

— Милый брат, — отвечала ему принцесса, — могу ли я сожалеть о чем-нибудь, пока я с тобою и делю твое несчастье.

Через несколько дней королю объявили, что его будут судить, и он должен явиться в Конвент; король не изменил образа жизни, точно также занимался с сыном и давал ему и своей дочери уроки. Однажды, когда по настоятельной просьбе маленького дофина он играл с ним в игру, похожую на домино, дофин проиграл несколько партий и сказал с досадой:

— Как только мне выпадет 16 нумер, я непременно проигрываю.

Король не отвечал ему ни слова и задумался. Он очень хорошо знал, что число шестнадцать не было для него счастливым. Выйдя из раздумья, он приказал дофину читать вслух, когда два комиссара вошли в комнату и объявили, что пришли взять принца и отвести его к матери. Король спросил, по какой причине его разлучают с сыном.

— Таково приказание Коммуны, — отвечали ему комиссары.

Лудовик XVI встал, поцеловал дофина и сказал Клэри чтоб он проводил его к королеве. Тогда один из комиссаров объявил, что мер города Парижа с многочисленною свитой приехал в Тампль и немедленно войдет к королю.

— Что́ ему надо? — спросил король.

— Не знаю, — отвечал комиссар.

Король тревожно несколько раз прошелся по комнате, вошел в свою спальню и сел в кресло, стоявшее у кровати. Прошло полчаса. Комиссары, не слыша шума, заглянули в спальню и увидели, что король сидит неподвижно, опершись головой на руки.

— Что́ вам от меня надо? — спросил он их громким голосом, — с оттенком нетерпения.

— Я боялся, — сказал один из комиссаров, — который был добрее других, — не сделалось ли вам дурно?

— Нет, но разлука с сыном мне тяжела, — произнес король.

В эту минуту мэр Парижа вошел в комнату и объявил королю, что пришел, чтобы сопровождать его в Конвент; он прочел ему постановление, которое начиналось так: Лудовик Капет имеет быть…

Король прервал чтение и сказал.

— Капет не мое имя. Один из моих предков назывался так, но мое семейство не носило этого названия. Я принужден идти, куда вы меня ведете не потому, что я повинуюсь приказанию Конвента, а потому что сила находится в руках врагов моих.

Сказав слова эти твердо и спокойно, король взял шляпу и вышел за мэром. Внизу ожидала его многочисленная стража, а за стенами Тампля шумные толпы черни. Он сел в карету с мэром и тремя другими лицами из его свиты и, окруженный сильным конвоем, медленно подвигался по улицам Парижа, между двумя рядами национальной гвардии, за которой бушевала чернь. По дороге, при завороте улицы, один гренадер прокричал, несмотря на угрозы, виват королю! но этот возглас был заглушен воплями несметной толпы. Король молчал почти во все время пути. Не без усилий карета, в которой он находился, достигла здания, где заседал Конвент.

Между тем, королева узнала, что короля увезли из Тампля, а принцесса Елисавета, что состоялось решение разлучить короля с семейством.

— Королева и я, — сказала принцесса Елисавета Клэри, — мы перестали надеяться. Мы знаем, что король погибнет. Он умрет за то, что был слишком добр, слишком любил народ свой, о счастье которого пекся всю свою жизнь. Вера и покорность воле Божией поддержит его в этом великом бедствии. Клэри, вы одни останетесь теперь при моем брате. Берегите его, ухаживайте за ним, передавайте ему, что узнаете, но берегите и себя. Если вас удалят, мы останемся совсем одни, без единого нам преданного лица!

Клэри сказал принцессе, что через одного из комиссаров, по имени Тюржи, ему быть-может удастся пересылать ей записки. Принцесса отдала ему один из своих носовых платков и сказала:

— Пока король здоров, оставьте у себя платок этот, если же он занеможет, пришлите мне его с бельем дофина. Не слыхали ли вы чего-нибудь о королеве? Какую участь они ей готовят? В чем могут они обвинять ее?

Эти последние слова принцесса произнесла с ужасом, которого скрыть не имела силы.

— Я ничего не знаю, — отвечал Клэри, — но если вы говорите об обвинениях, то в чем же можно обвинять короля?

— Конечно, ни в чем, но они ради своего честолюбия могут обречь короля на жертву, но королева и ее малолетние дети не должны внушать им никаких опасений…

И она залилась слезами.

— Я не имею никакой надежды, — повторила она рыдая.

В шесть часов вечера короля привезли обратно в Тампль. Напрасно он и королева просили у мэра позволения видеться. Им отказали в этом последнем утешении.

Напрасно и на другой день королева умоляла позволить ей увидеть короля. Напрасно и король требовал того же. Королю позволили выбрать защитников для предстоящего суда, позволили дать ему бумаги и перьев.

Король назначил своими защитниками адвокатов Таржэ и Транша. На другой день его известили, что Таржэ отказался, ссылаясь на свое нездоровье, что Транша находится в деревне, куда за ним послали, и что в Конвенте получены были письма от многих лиц, которые предлагали несчастному королю свои услуги. История сохранила имена этих верных королю подданных: то были Мениль Дюран, служивший в армии, Гильом, член законодательного собрания, Сурде, житель города Труа, Гервиль, адвокат из Нормандии, и Мальзерб, который написал следующее письмо к председателю Конвента:

Гражданин президент!

«Мне неизвестно, дозволит ли Конвент Лудовику XVI выбрать защитников, ни даже дозволит ли он ему иметь их. Я желаю, чтобы Лудовик XVI знал, что я готов посвятить себя его защите, если он пожелает меня выбрать. Дважды тот, который был моим государем, призывал меня в свой совет в такое время, когда все горели желанием удостоиться такой чести. Я домогаюсь ее теперь, когда многие считают ее опасною. Если б я имел возможность обратиться прямо к Лудовику XVI, я бы сделал это, но, не имея этой, возможности, обращаюсь к вам и прошу вас передать ему мое предложение.

Пребываю с почтением

Ламуаньон Мальзерб».

Множество других лиц просили о том же самом. Из числа их мы назовем Казалеса, Неккера, Николаи, Лолли Толендаль, Малуэ, Манье. Великий германский поэт Шиллер написал целую записку в защиту короля и прислал ее в Конвент. Туда же поступили бесчисленные просьбы со всех концов Франции. Но что значили просьбы и заявления, — страсти уже вспыхнули, ненависть разожглась, а при ней безжалостность, несправедливость и всякая неправда.

Когда король увидел допущенного к нему Мальзерба, он залился слезами.

— Вот и вы, друг мой, — воскликнул он, — вы видите, куда привела меня моя любовь к народу и желание уступать его требованиям; я согласился удалить войско, которое защитило бы меня и мою власть от крамольного собрания. Помогите мне своими советами, вы не побоялись подвергнут вашу жизнь опасности, чтобы попытаться спасти мою жизнь, но все напрасно…

— Государь, — ответил Мальзерб, — я никакой опасности не подвергаю жизнь мою, и смею думать, что и ваша жизнь находится в безопасности.

— Нет, друг мой, они убьют меня! Но дело не в этом, а в том, что я хочу оставить не запятнанную по себе память, и потому желаю защитника… Сестра моя дала мне адрес священника. Передайте ему эту записку. Только религия, только вера поддерживают и утешают человека в подобных бедствиях.

— Но я не вижу настоятельной нужды тотчас исполнить это поручение, — сказал Мальзерб.

— Напротив того, я знаю, что это самая неотложная и настоятельная нужда, — ответил король.

Между тем, Конвент провел целое заседание в прениях о том, можно ли дозволить королю видеть семейство, и после долгих споров решил позволить ему видеть детей, с тем, чтоб они не имели никаких сношений и свиданий с теткой и матерью.

Когда королю объявили об этом решении, он сказал Клэри:

— В какое жестокое положение они меня поставили. Отнять детей у матери или не видать их. Разлука с детьми так была бы мучительна для королевы, что я обязан принести ей и эту жертву.

Король приказал Клери вынести кровать дофина в комнату королевы и отказался от последнего утешения видеть детей своих.

В тот же день депутация из Конвента с множеством бумаг, захваченных во дворце во время грабежа, явилась к королю. Все лица, ее составлявшие, сели вокруг круглого стола, и одно из них, в неопрятной и оборванной одежде, в старой истрепанной шляпе, развалилось на кресле и с аффектацией говорило всем: ты. Сами члены депутации дивились наглости этого негодяя, но не осмелились сделать ему ни малейшего замечания, ибо чернь завладела уже Конвентом. Этот человек был каменщик, до революции состоял носильщиком в Версальском дворце, а теперь стал членом Парижской Коммуны и потому пользовался известною властью. Королю представляли бумаги для пересмотра и спрашивали, писал ли он их сам, или диктовал их, или знакомы ли они ему. Король отвечал односложно: да или нет, и глядел на бумаги, ему предлагаемые, с пренебрежением, как вельможа глядит на счеты, которые ему подают управляющие. Он заметил табакерку Транша, которая лежала на столе. С одной стороны ее была фигура, изображавшая аристократию, с надписью: желает остановить революцию, а с другой стороны другая фигура с фригийским колпаком на голове и надписью: демократия любит революцию. Король заметил Транша с улыбкой, что ему странно видеть изображение аристократии на его табакерке. Транша отвечал, не переставая пересматривать бумаги:

— Это старье.

— И это старье, — сказал король, указывая с достоинством на бумаги.

Мальзерб ужаснулся, когда узнал, что короля будут опрашивать только один раз и что судьба его будет решена в продолжение одного этого заседания. Будучи в преклонных летах, он не понадеялся на свои силы и просил дать ему в помощники Сэза, адвоката еще молодого и имевшего громкую известность. Это предложение было принято и Конвентом, и королем, и самим Сэзом. Короля обвиняли в заговоре против государства, народа и конституции, и обзывали его тираном.

Эти обвинения привели короля в волнение.

— Я, тиран! — воскликнул он с жаром негодования. — Они утверждают это, но знают несомненно, что все это неправда!

Сэз прочел королю свою защитительную речь. Король остался доволен ею, но потребовал, чтоб из нее исключено было все то, что клонилось к возбуждению жалости.

Я не хочу, чтоб они сожалели обо мне, — сказал он, — я хочу только, чтобы меня оправдали от взведенной на меня клеветы.

25 декабря король, убежденный, что день его смерти близок, написал свое завещание, из которого мы приведем только некоторые выдержки:

«Господу Богу вручаю я мою душу, умоляя Его принять ее с милосердием. Умираю верным сыном христианской церкви. Прошу Бога простить мне мои прегрешения, прошу прощения у тех, которых, не желая, мог оскорбить, ибо никогда никого не оскорблял сознательно; прощаю всех врагов моих и прошу Бога простить их. Ему же вручаю участь жены и детей моих, сестры, теток, братьев и всех лиц, связанных со мною узами крови. Прошу Господа бросить взгляд милосердия на жену мою, детей моих и сестру, которые так долго страдают, и поддержать силы их, когда они меня лишатся и останутся одни на этой преходящей земле.

«Прошу жену мою воспитать детей в благочестии, внушить им чувство чести, внушить им, что блага мира сего и высокое звание суть искушения и суета; прошу сестру сохранить всегда к моим детям нежность, и привязанность и если они потеряют мать свою, сделаться их матерью. Прошу жену мою простить мне те страдания, которые она за меня переносит, простить мне и те огорчения, которые я мог причинить ей и быть уверенною, что я не имею ни в чем упрекнуть ее.

«Завещаю детям, прежде всего, любить Бога, оставаться между собою в тесной дружбе, быть покорными и повиноваться матери, с благодарностью принимать ее о них заботы и считать мою сестру своею второю матерью.

«Приказываю сыну моему, если б он когда-либо имел несчастье сделаться королем, проникнуться мыслью, что он должен всего себя посвятить счастью подданных, откинуть памятозлобие и ненависть и чувство негодования при воспоминании о наших несчастьях и скорби мною испытанной. Счастье подданных зависит от соблюдения законов, но обязанность короля заставить всех уважать законы; подданным не можно сделать добра не обладая властью. Лишенный власти король лишится и уважения, и последствия сего гибельны.

«Прошу сына печься обо всех мне преданных людях насколько ему это будет возможно. Священный долг его вознаградить детей тех, которые за меня погибли, и благодетельствовать тем, которые из-за меня пострадали. Он должен простить тех, которые, в это смутное время, от меня отступились и показали неблагодарность.

«Я желал бы выразить всю мою признательность тем, которые доказали мне свою привязанность и истинную преданность. Это было бы моим утешением, и я прошу их принять мои благодарения. В эти времена не хочу я называть их по именам, боясь подвергнуть их опасности, но прошу сына разыскать таковых и отблагодарить их.

«Прощаю охотно моим тюремщикам их дурное со мной обращение и тяготу, которую они наложили на меня; но я между ними обрел несколько добрых и милосердных лиц. Пусть отрадное чувство мира и тишины наполнит их душу.

«Свидетельствуюсь Богом, перед которым вскоре предстану, что я не виновен ни в одном из преступлений, взведенных на меня.

Лудовик».

Король показал это завещание Мальзербу и вручил ему копию с него. Мальзербу удалось переслать его заграницу; оно уцелело до сих пор.

Среди несметной толпы народа повезли опять короля в собрание; в продолжение пути жизнь его несколько раз подвергалась опасности, но он все время сохранил совершенное спокойствие и хладнокровие. На другой же день один из докладчиков Коммуны, рассказывая о переезде короля из Тампля в собрание, сказал следующие слова:

— Вероятно он фанатик, как иначе объяснить его необычайное спокойствие в минуту такой опасности.

Это спокойствие объясняется иначе: покорность воле Божией, чистота совести, сознание своей правоты и высокого сана, с которым неразлучно чувство собственного достоинства, возвышают силу и ясность духа в минуту смерти! Лудовик XVI, воротясь из Конвента, где для проформы ему сделали несколько вопросов, сказал Мальзербу:

— Я не спросил у них, как Карл I, по какому праву они призвали меня на суд, но как Карл I сказал сам себе: давно уже у меня все отняли, кроме того, что́ мне дороже жизни, а именно, мою честь и безупречную совесть.

Мы не будем в подробности пересказывать процесс короля: это было одно из тех чудовищных беззаконий, которыми богата французская революция. При голосовании, король был приговорен к смерти, благодаря тому, что вся довольно многочисленная партия Жирондистов, противно своему убеждению и из одного страха черни и Якобинцев, подала голоса за смерть короля. Это низкое, преступное дело не осталось безнаказанным. Жирондисты запятнали себя позором, но не спасли себя. После смерти короля Якобинцы, имевшие в руках силу и власть, осудили и их. Все они погибли; одни казнены, другие умерли от лишений, спасаясь в лесах, иные убили себя, не имея единственного утешения — сознания своей невинности и спокойствия совести.

Лудовик XVI, уверенный в своей смерти, не заботился о себе, он не сожалел о потере короны, ни о потере жизни, он скорбел только о своем семействе, о своих друзьях и о своем народе.

— Что с вами станется? — сказал он своим защитникам. — Мое положение по истине ужасно! Я оставляю мой народ в гибельном заблуждении, мое отечество в бедствии, мое семейство в тюрьме, моих друзей в крайней опасности. Гнев Божий упал на нас! С какою радостью пожертвовал бы я жизнью, если бы мог этою ценой возвратить Франции мир и спокойствие.

17 января 1793 года, рано поутру защитники короля вошли в Тампль; Мальзерб воскликнул увидя Клэри:

— Все погибло! — короля приговорили к смерти.

Король сидел спиной к двери, облокотясь на стол руками и закрыв ими свое лицо. При шуме шагов входящих он встал и сказал им:

— Вот два часа, что я перебираю в памяти, чем мог я в продолжение моего царствования возбудить против себя нацию. Клянусь, готовый предстать перед Богом, что я всегда неизменно желал счастья моему народу!

Мальзерб упал к ногам короля и рыдал, не будучи в состоянии произнести ни слова. Король поднял его и сжал в своих объятиях.

— Я знаю, произнес он, — что означают ваши рыдания. Успокойтесь! Если вы меня любите, порадуйтесь, что я иду в единственное убежище, мне оставшееся. Пусть кровь моя, которую пролить они жаждут, спасет народ мой от бедствий, которые я предвижу.

— Когда я выходил из собрания, — сказал Мальзерб, — меня окружили многие лица и уверяли меня, что не допустят такого неслыханного преступления и вырвут короля из рук палачей этих!

— Вы знаете этих людей, кто они? — спрашивал король.

— Не знаю, но могу разыскать их, — отвечал Мальзерб.

— В таком случае сделайте это. Поблагодарите их от меня и скажите, что и прежде, и теперь я не хочу, чтобы кровь французская лилась из-за меня!

Видя слезы Мальзерба, король прибавил:

— Не плачьте. Мы увидимся в лучшем мире, и соединимся там навеки…

Вечером король взял в библиотеке историю жизни и смерти Карла I и удалился в свою комнату.

— Я не вижу Мальзерба, — спросил король на другой день.

— Государь, — отвечал Клэри, — он приходил несколько раз, но его не допустили до вас.

— Король спокойно взял опять ту же книгу и читал ее целое утро.

В два часа 15 человек вошли в комнату. То были: Гарат, министр юстиции, Лебрен, министр торговли, Сантер, начальник войск и многие другие члены революционного правительства. Сантер сказал Клэри:

— Доложите!

Король услышал шум, встал, вышел и остановился в дверях своей комнаты, величавый и спокойный.

Гарат нахлобучил себе шляпу на голову и сказал:

— Лудовик! Конвент прислал свой декрет. Секретарь прочтет его.

Тогда секретарь Грувиль дрожавшим и слабым голосом прочел обвинительные пункты и смертный приговор.

Ни одна черта в лице короля не изменилась, ни один мускул не дрогнул; легкая, едва заметная улыбка, скользнула по губам его при слове: заговор, но при словах: приговорен к смертной казни, лицо его прояснилось и просветлело как бы озаренное свыше сознанием правоты и невинности. Он взял бумагу из рук Грувиля, сложил ее, вынул портфель из кармана и положил ее туда. Потом сказал, обращаясь к Гарату.

— Я прошу трех дней, чтобы приготовиться предстать перед Бога, прошу видеть свободно некоторых лиц, которых назову комиссарам, прошу чтоб их за это не подвергали преследованиям; желаю видеть мое семейство и прошу, чтоб ему после моей смерти не мешали удалиться туда, куда оно заблагоразсудит. Вот письмо, в котором изложены эти требования, и имя и адрес того человека, которого я желаю видеть. Передайте это Конвенту.

Король желал видеть священника Эджеварта.

Эбэр, один из самых ярых Якобинцев, признавался, что достоинство, благородство и величие в осанке, в движениях и голосе короля поразили его и показались ему сверхъестественными. Он невольно заплакал и поспешил выйти из комнаты.

Конвент отвечал, что «Лудовику позволяется видеть священника, видеть семейство без свидетелей и что нация, всегда великая и всегда справедливая, принимает на себя попечение о его семействе.

Мы увидим, как нация, всегда великая и всегда справедливая, распорядилась с семейством несчастного короля.

Эджеварт поспешил в Тампль. Его обыскали и потом допустили до короля. Вот как он рассказывает о своем с ним свидании.

Король спокойный, хладнокровный стоял посреди восьми или десяти лиц, которые казались смущенными и явились, чтоб известить его, что казнь его назначена на завтрашний день. Лишь только он увидел меня, как сделал им знак рукой, чтоб они удалились. Они повиновались; он затворил дверь за ними, и мы остались вдвоем.

Я. не мог владеть собою, слезы оросили лицо мое, я упал к ногам короля; моя скорбь умилила его — он заплакал.

— Простите минуту слабости, — сказал он мне, — но я так давно живу посреди врагов, что вид верного подданного пронзает мое сердце и я невольно расстрагиваюсь.

Мы вошли в его маленькую комнатку и сели. Король отдал мне свое завещание и сам прочел мне его голосом твердым, с лицом мужественным, но когда упомянул о своем семействе, лицо его изменилось, и слезы потекли из глаз.

В продолжение довольно длинного разговора нашего, мне случилось произнести имя принца Орлеанскаго[6]. Король с выражением соболезнования сказал мне:

— Не знаю, что я сделал моему родственнику и за что он меня так преследует. Но я не злобствую на него. Он более чем я достоин жалости. Как ни горестно мое положение, как ни велики мои бедствия, я не променяю моей участи на его участь.

Было 8 часов вечера. Короля уведомили, что семейство его придет немедленно. Он казался взволнованным и сказал:

— Могу ли я видеться с ним наедине в моей комнате?

— Нет, — отвечал один из комиссаров, — ваше свидание должно, по приказанию министра юстиции, происходить в столовой.

— Пусть в столовой, но без свидетелей, по декрету Конвента, — сказал король.

— Мы затворим дверь, — отвечал один из комиссаров, — но через стекла ее вы будете на наших глазах. (В этой двери были врезаны сверху стекла.)

Около четверти часа нетерпеливо прохаживаясь по комнате, ожидал король своего семейства. Наконец дверь отворилась, в ней показалась королева, державшая за руку дофина, за нею шла принцесса Елисавета с племянницей Марией Терезией. Все они бросились к королю, обступили и обняли его. Настало глубокое молчание, прерываемое глухими рыданиями. Королева хотела было увлечь короля в его комнату, но он сказал ей:

— Нет, туда нельзя, войдем в столовую.

Они вошли в нее, комиссары затворили за ними дверь. Король сел между королевой и принцессой Елисаветой, Мария Терезия была напротив, а дофин стоял между его коленами. Король рассказал свой процесс, не обвиняя никого, и потом обратясь к детям поучал их в строго христианском духе и приказывал простить его смерть врагам его.

Отец, — рассказывала впоследствии Мария Терезия, — заставил нас обещать ему, не мстить за него; он выразил уверенность, что мы свято исполним его последнюю волю, но взяв во внимание, что брат мой, дофин, был еще дитя, взял его на руки, посадил на свои колени и сказал:

— Сын мой, ты слышал, что я приказывал, но так как клятва священнее обещаний, подыми руку и поклянись, что ты исполнишь последнюю волю отца. Дофин горько заплакал, поднял руку, и поклялся. Слезы бежали из глаз его и оросили лицо».

Затем несколько времени все молчали, не будучи в состоянии произнести ни единого слова и наконец, разразились не плачем, не рыданием, но стонами, раздиравшими душу, Король встал, королева схватилась за него, а он держал за руку сына. Мария Терезия и принцесса обнимали стан короля и таким образом, тесно обнявшись и схватившись одни за других все они вышли в другую комнату, оглашая ее плачем и стонами.

— Уверяю вас, — выговорил король с усилием, — что еще раз увижу вас завтра поутру.

— Обещаешь? — воскликнули они вместе.

— Да, обещаю, — ответил король. — Прощайте!

Это слово было сказано с таким неописанным чувством, что все присутствующие внезапно зарыдали. Король еще раз обнял всех, повторяя: прощайте! прощайте! вырвался из их объятий и ушел поспешно в свою комнату.

Аббат Эджеварт, избранный королем в духовники, пошел за ним.

— О, зачем, зачем, — воскликнул король, — они так нежно любят меня!.. Но жестокая жертва свершилась. Теперь помогите мне позабыть все земное и позаботиться только о спасении души моей!

Аббат заметил крайнее истощение сил короля после этого потрясающего прощания с семьей и советовал ему отдохнуть. Король согласился лечь в постель и заснул спокойным и сладким сном, каким спят люди непорочные и безвинные.

На другой день рано утром аббату Эджеварту удалось, после многих хлопот, и просьб и увещаний добыть позволение отслужить обедню[7] и приобщить короля Святых Таин. Король в продолжение всей обедни молился на коленях и причастился с глубоким чувством.

Мы не будем входить в подробности великого беззакония, очернившего Францию и обагрившего ее кровью добрейшего из королей. Мы приведем несколько строк из записок духовника его Эджеварта.

«Король так же спокойно молился за обедней, пишет он, как если бы присутствовал при ней во дворце, окруженный придворными. Он сказал мне следующие слова, которые всякий должен запечатлеть в своем сердце». «Я счастлив, что усвоил себе «непоколебимые правила и твердо верую. Вез этого, «что бы сталось со мною? Да, я иду к Судии праведному; Он произнесет надо мною приговор правый, «в котором мне люди отказали на земле этой!» Как духовник, я не могу повторять того, что он говорил мне в последние часы своей жизни, но и этих слов достаточно, чтобы судить о нем».

Король желал сдержать свое слово еще раз свидеться с семейством, но аббат Эджеварт заметил ему, что королеву едва ли возможно подвергать такому жестокому испытанию. Король помолчал, а потом сказал раздирающим душу голосом:

— Вы нравы! Я откажу себе и в этом последнем утешении.

Он позвал Клэри, отошел с ним к окну и сказал, подавая ему мелкие вещи:

— Это кольцо отдайте от меня королеве, это кольцо — моему сыну, а этот пакет с волосами моего семейства отдайте ему обратно. Скажите королеве и милым детям моим, что я обещался увидеть их еще раз нынче утром, но решился избавить их от столь жестокого прощания; мне тяжко умереть, не обняв их в последний раз. Он отер струившиеся по лицу его слезы и прибавил с выражением неописанной скорби: — передайте им мое последнее: прости!

Сказав слова эти, он удалился в свою комнату.

Комиссары вошли, и увидя в руках Клэри печать, кольцо и пакет с волосами, отобрали их, и эти вещи никогда не дошли по назначению.

Лудовик вышел из своей комнаты.

— Спросите у них ножницы, — сказал он Клэри.

— Зачем ему ножницы, — сказал один из них.

— Не знаю, — отвечал Клэри.

— Спросите.

Клэри постучался в дверь, она отворилась, и король показался на пороге.

— Зачем вам ножницы? — спросил комиссар.

— Я хочу чтобы Клэри остриг меня, — ответил король. — Я сам не дотронусь до ножниц: Клэри может остричь меня здесь, в вашем присутствии. Вы не можете отказать мне в этом.

— Все это было прекрасно, когда вы были королем, — возразил один из комиссаров, — теперь вы уж не король!

Лудовик XVI не отвечал ни слова и воротился в свою комнату.

— Эти люди, — сказал он духовнику своему, — бредят ядом и кинжалами. Они боятся, что я убью себя. Как мало они меня знают. Убить себя — великое преступление. Я буду иметь силу умереть с достоинством.

Было 9 часов утра. На улице раздался топот коней, звон оружия, грохот везомых пушек; двери темницы королевской растворились с шумом, вошел Сантер, окруженный муниципалитетом и жандармами.

Король вышел из своей комнаты.

— Вы пришли за мною? — сказал он.

— Да, — отвечал Сантер.

— Подождите одну минуту, — произнес король с величавым достоинством, вошел опять в свою комнату и притворил дверь за собою. Он стал на колени перед духовником своим и сказал:

— Все свершилось. Благословите меня и просите Господа, да поддержит он дух мой до последней минуты жизни.

Приняв благословение священника, он встал и твердым, скорым шагом подошел к ожидавшей его толпе. Увидя, что на всех надеты шляпы, он спросил свою шляпу.

Заливаясь слезами, Клэри подал ее ему и вместе с ней верхнее платье.

— Не нужно, — сказал король, отстраняя его, и прибавил, обращаясь к членам коммуны и муниципалитета. — Господа! поручаю вам Клэри, моего камердинера и всех моих старых слуг, оставшихся в Версали и в Тюильри. Отдайте Клэри все мои вещи.

Никто не отвечал королю ни одним словом. Он взглянул на Сантера и сказал:

— Идем!

Король шел впереди, за ним толпились Сантер и жандармы, а за ними члены коммуны и муниципалитет. Барабаны забили, Лудовик XVI вышел из тюрьмы, прошел внутренний двор между пик и штыков национальной гвардии, два раза обратил голову на Тампль, как бы посылая последнее прощание своему семейству, оставшемуся в заключении, вышел и сел в ожидавшую его карету. Духовник сел с ним рядом, два жандарма поместились напротив. Карета тронулась.

Барабаны били; несметная толпа запружала улицы; день был мрачный; туман пал на город; сквозь его едва брезжился дневной свет.

Король взял поданный ему духовником молитвенник и читал псалмы.

Мы не будем рассказывать потрясающей сцены убийства короля — он умер с мужеством, свойственным потомку великого королевского рода, прославившегося многими героями, умер с покорностью христианина воле Божией, со смирением мученика. Вот последние слова его:

«Умираю невинный. Прощаю моим убийцам, прошу Бога, да не падет кровь моя на Францию!..»

Последняя молитва доброго и добродетельного короля не дошла до престола Господа. Бедствия обрушились на Францию.

Туман сгустился еще больше; все магазины были заперты; на улицах царили мрак и тишина, которые время от времени нарушались криками безумцев, бежавших куда-то и преследовавших кого-то. Патрули сновали по городу. Париж будто заснул сном смерти. Все и все безмолвствовали.

Простившись с королем, королева раздела своего сына и уложила его в постель, а потом, не раздеваясь, бросилась на свою постель. В продолжение всей ночи дочь ее и сестра слышали, как она дрожала нервною дрожью. Свет еще не брезжился, когда все королевское семейство встало с постели и скучилось вместе, теснясь одни с другими. Настало мучительное ожидание. При всяком шуме, при звуке шагов, несчастные узницы вздрагивали и трепетали. Но вот отворилась дверь — они замерли от ожидания, но не король показался в ней. Служитель пришел за молитвенником, который понадобился для обедни, совершаемой в комнате короля. Часы тянулись как вечность, давили своею мучительною тяжестью семейство, ждавшее последнего прощания с мужем, братом и отцом. Но вот опять раздался шум… они прислушались… с лестницы сходили… тогда они все поняли и угадали… короля увозили из башни Тампля! Увозили, не дозволив ему проститься с ними. Разразилась страшная, неописуемая сцена отчаяния; королева и сестра ее бросились к своим тюремщикам, умоляя их позволить им взглянуть, хотя на мгновение на их дорогого мужа и брата. Но они были непреклонны и отвечали односложным отказом. Тогда дофин, вне себя от отчаяния, вырвался из рук матери и ринулся в другую комнату, усиливаясь пройти между караульными.

— Куда ты? — спросил у него один из них.

— Господа, пустите, пустите меня! — восклицал дофин, бросаясь от одного к другому. — Ради Бога, пустите меня!

— Но куда?

— Я хочу говорить с народом — я не хочу, чтобы он убивал отца моего! Пустите, ради Бога… Пустите!

После столь страшного потрясения несчастное семейство впало в какое-то отупение, из которого было вызвано грохотом пальбы и криком. Она поняла, что все кончено! Мария Терезия огласила жалостными воплями каменные своды башни; дофин плакал безмолвно. Королева сидела, понурив голову, и тупо смотрела в одно место. Принцесса Елисавета, с поднятыми вверх взорами, искала утешения свыше. Увидя мать свою в таком страшном состоянии, дофин пришел в себя, бросился к ней, осыпал руки ее поцелуями, обливал их слезами.

Так прошел этот ужасный день. Сон бежал из тюрьмы заключенных; было три часа ночи, а они все еще не могли сомкнуть глаз своих. Повинуясь матери, дети легли в постель, а у постели сидели молча королева и принцесса Елисавета.

На другой день королева сказала сыну:

— Дитя мое! Думай о Боге.

— Я молюсь, — ответил дофин, — но мне все чудится отец, будто он идет ко мне.

Королева впала в чрезмерную слабость; она не спала, не ела и не выносила дневного света. Она глядела на детей своих с жалостью и скорбью. Вокруг нее, уважая ее страдания, никто не произносил ни единого слова; но когда взгляд ее встречался со взглядами принцесс, она вдруг заливалась горючими слезами. Дочь ее, Мария Терезия, заболела, но несмотря на просьбы матери, врачу не дозволили посетить больную. «К счастью, — писала впоследствии сама Мария Терезия, — я от горести сильно разнемоглась, и моя болезнь вывела мать мою из ее жалкого состояния». Мария Антуанета ходила за дочерью и проводила ночи у ее изголовья, а когда, наконец, явился врач, то сама тщательно исполняла его предписания.

Через несколько времени просьба семейства о разрешении им получить траурные платья была уважена. Надевая траур, королева сказала принцессе Елисавете:

— Быть может, я тогда не умела дать королю совета, который мог бы спасти его, но теперь, по крайней мере, я знаю, что разделю его участь и скоро соединюсь с ним.

С этих пор королева не выходила из своей комнаты, а когда, позднее, здоровье детей пострадало от недостатка воздуха, она решилась всходить на башню и на парапет ее, который извне был закрыт зубцами и наглухо заколочен досками. С этой высоты ничего не было видно, кроме частички неба. Но именно только на небо могла глядеть королева без удвоенного страдания, ибо людей видеть ей было невыносимо. Она содрогалась при одной мысли, что может встретить Сангера или кого-либо из ему подобных. Ее отчаяние и молчание, полные безнадежной скорби, тронули некоторых лиц муниципалитета. Они относились к ней с уважением и, насколько им было возможно, послабляли для нее строгие правила тюремного заключения, и даже передали ей романс, сочиненный Клэри по поводу смерти короля. Через несколько недель по смерти короля, Мария, Терезия разыграла его, а маленький дофин, обладавший очень приятным голосом, спел его. Королева слушала романс этот, обливаясь слезами. Вот перевод его в прозе.

* * *

Не устремляй на меня своего взора и не плачь так, о милая мать моя! Всю душу я твою читаю в этом печальном взоре. Но вспомни, что мы еще вместе и забудь о наших оковах.

* * *

Оковы! они облагорожены с тех пор, что отец мой носил их. Мне, его сыну, оставил он в наследство одни свои добродетели! Трон, дворцы, власть и величие — все исчезло, но я, не разлученный с матерью, не лишен счастья!

* * *

Быть может, придет день, и цепи наши распадутся. Тогда, о, мать моя, я буду еще счастливее и уничтожу следы слез твоих. А ты, сестра отца нашего, нежность которой была нашей отрадой в несчастии, помни всегда завет умершего брата, оставайся всегда с нами и будь нам второю матерью!

* * *

Принцесса Елисавета с нежностью сестры ухаживала за королевой и как мать заботилась о ее детях. Она продолжала с дофином уроки, которые прежде давал ему отец, занималась и с Марией Терезией и внушала обоим им благороднейшие чувства и высокие помыслы; особенно настаивала она на том, что долг христианина прощать врагам и смиренно покоряться воле Божией. Читая с ними историю Франции, она обращала их внимание на геройские подвиги, на милосердие и справедливость правителей, резко осуждая все жестокое и самовластное.

Не должно думать, чтобы люди преданные оставили короля и его семейство. Еще при жизни короля было составлено несколько планов, которые все оказались неудачными. Иногда король не соглашался оставить свое семейство; в другой раз не соглашался, чтобы в минуту бегства семейство спасалось врозь; порой, другие соображения заставляли его отказываться от замыслов людей ему преданных, измышлявших для него разные способы спасения. Когда короля не стало, два преданные королю человека, Тулан и Лепитр, будучи членами муниципалитета, могли входить в Тампль; они задумали принести туда мужские платья, в которые королева и принцесса Елисавета должны были одеться, и в сумерки выйти из тюрьмы, предъявив караулу позволение на свободный выход. Это позволение, составленное по форме, должны были достать те же Тулан и Лепитр. Кроме того, каждый день в Тампль входил работник, с двумя детьми — он выносил помои и сор. Одно преданное королеве лицо взялось сыграть роль работника, прийти прежде него и выйти с дофином и Марией Терезией, одетыми точно так же, как дети этого работника. За Тамплем три кабриолета с шевалье де-Жаржэ должны были ожидать королеву и ее семейство. В одном из них решено было поместить ее и дофина, в другом дочь ее, в третьем сестру, а шевалье Журни с сообщниками должен был мчать их до Нормандии, где на море ожидала их готовая к отплытию барка. Все было обдумано, все готово, все по возможности предусмотрено; день был назначен на 8 марта, но Провидение не благословило этого намерения, и оно рухнуло. В самый день 8 марта, в Париже вспыхнул мятеж и длился несколько дней к ряду. Предпринять что-либо, когда улицы были залиты буйными толпами черни, оказалось невозможным. Пришлось отложить это предприятие до более благоприятного времени. Между тем, Тулан и Лепитр, справлявшие очередную службу в Тампле, сменились другими, и намерение их не удалось. Но они не унывали; по своей любви и преданности к королевскому семейству они не могли отказаться от мысли спасти, хотя одного члена семейства, если невозможно было спасти его в полном его составе. Полагая, что малолетние дети короля и его сестра, совершенно непричастные к правительственным распоряжениям старого порядка, не могут быть судимы и преданы смерти, они обратили все свои заботы на королеву и устроили план ее побега. Многого стоило им убедить ее расстаться с детьми и невесткой; они обещали ей спасти их впоследствии. Мария Антуанета склонилась на мольбы этих лиц, просьбы принцессы Елисаветы и дала вынужденное у ней согласие. Накануне дня, назначенного для бегства, она сидела вместе с принцессой Елисаветой у изголовья спящего дофина.

— Господь да пошлет счастье этому ребенку и да хранит Он его, — сказала королева, глядя на сына. — Детство и юность проходят быстро и также скоро проходят наши радости и счастье!

Сказав эти слова, королева встала, прошлась по комнате и произнесла отрывисто:

— Милая сестра, а тебя… тебя, когда же я увижу и где? Нет, нет! это невозможно!

На другой день, лишь только осталась она наедине с Туланом, как сказала ему:

— Не сердитесь на меня, мне невозможно исполнить мое обещание. Я остаюсь — здесь грозит всем нам опасность и лучше подвергнуться ей, чем заслужить угрызение совести. Я не могу оставить детей моих, сестру мою! Но если я не буду в состоянии выразить вам мою благодарность, я умру самою несчастною женщиной!

— А я, государыня, — отвечал ей Тулан, — сочту себя несчастнейшим человеком, если не буду иметь возможности доказать вам мою преданность!

И королева, и Тулан осуждены были на одинаковую участь — оба умерли на эшафоте… Она не была в состоянии доказать ему свою признательность, а он — свою ей преданность!

Королева написала в тот же день следующую записку к шевалье Жаржэ:

«Мы видели сон, вот и все, но этот сон доказал мне всю вашу преданность. Я безгранично верю вам, и во мне вы всегда найдете и мужество, и решимость; но я думаю о сыне и не могу разлучиться с ним. Без детей моих я не найду никогда спокойствия и потому не сожалею нисколько, что решилась остаться с ними».

Предвидя новые несчастья, королева отдала Тулану несколько заветных вещей, волосы своих детей, письма свои и принцессы Елисаветы к братьям короля, и приказала все это передать вместе с ее запиской кавалеру Жаржэ. Все эти вещи и письма удачно дошли до братьев короля.

В Тампле, в числе тюремщиков, находился некий Тизан с женой. Это были люди злые и глупые. Они постоянно мелкими преследованиями и грубым обращением силились огорчить или оскорбить королеву. Дофин, видя это, возненавидел их, и несмотря на увещания матери, не мог и не хотел, будучи нрава прямого, скрывать эти чувства. Однажды Тизаны, муж и жена, подверглись выговору Винцента, одного из членов муниципалитета, и пришли в ярость. Когда Винцент ушел, они ворвались в комнату королевы, кричали, что сын ее шпион и наушник и что он нажаловался на них, и осыпали королеву грубыми словами. Дофин не помнил себя от гнева. Принцесса Елисавета старалась укротить его и твердила: прости им, говорила она, Господь приказывает прощать обиды. Прости им!..

Тизан услышал слова эти и вторгся как зверь в комнату принцессы.

— Простить! — завопил он, — да где мы? Один только народ вправе прощать, не забывайте этого! У того, которого вы называли королем, не было взрослого сына, чтоб защитить его. Мы сделаем так, чтобы у него не осталось сына, который бы мог отмстить за него!

В этот день решена была участь дофина.

Тизан постоянно приносил жалобы членам коммуны на королевское семейство и в особенности на дофина, хотя королева, опасаясь какого-нибудь неосторожного слова, оставляла сына с сестрой в маленькой комнатке башни, не позволяла ему выходить оттуда и встречаться с Тизаном и членами муниципалитета.

К довершению беды, в старинной книге, называемой пророчествами Нострадамуса, лица, приверженные к королю, нашли следующую фразу: «Юный узник унаследует корону лилий, воссядет на престол предков и уничтожит детей Брута». К сожалению, эту фразу применили к дофину, и толки о том разошлись по Парижу. Однажды ночью, когда все спали, члены коммуны вошли в тюрьму для обыска. Королеву принудили поднять сонного дофина с постели и искали каких-то бумаг даже в его тюфяке. У Марии Терезии отняли образок и написанную ею молитву; у принцессы Елисаветы шляпу убитого короля, которую она хранила. Обыск длился несколько часов; в комнатах было нетоплено, и королевское семейство, встав с постелей, дрожало от холода. У дофина взяли высокий стул, на котором он сидел за обедом, ибо он был такой маленький, что не мог бы иначе есть с тарелки; один из сыщиков сказал громко:

— Заключенным не нужно ни столов, ни стульев — довольно с них одной соломы.

В этот же день Тулан, Лепитр и некоторые другие, заподозренные в преданности королеве, были взяты под арест, а позднее казнены.

Дофин, лишенный чистого воздуха, постоянно волнуемый оскорблениями, которым подвергались его мать и его семейство, не вынес столь тяжких испытаний и серьезно занемог. Испуганная королева просила доктора и после долгих ожиданий к ней прислали тюремного доктора, с замечанием, что сын Комета, ради равенства, должен лечиться у врача, назначенного для всех заключенных. К счастью, этот доктор, по имени Тиерри, оказался человеком добрым и, осмотрев дофина, согласился посоветоваться с его прежним доктором. Дофин был болен несколько недель; мать и тетка не отходили от его изголовья, и наконец, благодаря знанию и стараниям Тиерри, он медленно стал оправляться.

В Париже царствовал ужас, известный в истории под названием террора; кровь текла ручьями, каждый день казнили людей невинных или терзали их на улицах; в провинциях вспыхнула междуусобица — в Вандеи сражались за короля и дворяне, и крестьяне, на границы наступали чужеземные войска, — словом, Франция со всех сторон была охвачена полымем — меч и казни лили кровь лучших французов. Барон Бац, не оставивший Парижа после отказа королевы бежать ив Тампля, не отчаивался спасти ее и деятельно завербовывал всех тех, которые решались подвергнуть жизнь свою опасности, чтобы вырвать королеву и ее семейство из рук революционеров. Ему удалось проникнуть в Тампль. Он убедил многих лиц караула, а других подкупил и сообщил им новый план для спасения королевского семейства. В заговоре состояло 30 человек. Они надеялись вывести из башни переодетых в солдатское платье королеву и ее семейство. За Тамплем ожидали их запряженные кареты, а вместо кучеров — преданные им лица. Все было готово и устроено. Пробило 11 часов. Все заговорщики собрались и сменили прежний караул. Решительная минута настала… но вдруг двери отворились, и один из членов коммуны, сапожник Симон, ворвался в комнату со зверским видом и приказал поставить новый караул. Бац понял, что предприятие открыто и ускользнул из Тампля.

Впоследствии стало известно, что сапожник Симон получил анонимную записку, в которой находились следующие слова:

«Измена; стерегите узников!»

Последствия этого неудавшегося бегства были гибельны. Все лица, не отличавшиеся зверским фанатизмом были удалены из Тампля. Конвент издал закон, осудивший на смертную казнь всякого эмигранта, который вступит на французскую землю, также как и то лицо, которое приютит его у себя. Самое жестокое постановление относилось к дофину. Конвент решил отнять его у матери и поместить отдельно в Тампле под присмотром и руководством выбранного коммуной воспитателя. Воспитателем несчастного принца был выбран сапожник Симон.

Однажды вечером королева и принцесса Елисавета штопали свои платья, а Мария Терезия, которой тогда только что минуло 12 лет, читала вслух книгу духовного содержания. Внезапно в этот поздний час послышался шум шагов, загремели замки, и шесть членов муниципального совета появились в дверях.

— Мы пришли объявить вам, — сказал один из них, — что члены совета постановили разлучить сына Капета с семейством.

При этих словах Мария Терезия вскочила со стула, дрожа с головы до ног, королева помертвела и закричала, а принцесса Елисавета, положив обе руки на священную книгу, глядела с мужеством и не пролила ни одной слезы. После первого потрясения, все они бросились одна к другой и обступили постель спавшего ребенка, столь ими любимого. Они рыдали сжимая руки и произносили невнятные слова, похожие на стоны человека, которого зарезали и который испускает последний вздох в предсмертной агонии.

— Какие плаксы, — воскликнул один член коммуны, — отдайте его доброю волей, а не то мы возьмем его силой!

И они растолкали несчастных принцесс, и подошли к постели. Полог колыбели принца, дернутый кем-то упал ему на голову, он проснулся, закричал, бросился к матери и, уцепившись за ее шею, воскликнул:

— Маменька! маменька! не отдавай меня!

Она схватила его на руки и прижала к себе с судорожною силой.

— Нам нельзя драться с женщинами, — сказал один член коммуны; — надо позвать караульных солдат — они справятся с ними.

— Не делайте этого, — сказала твердо принцесса Елисавета. — На вашей стороне сила, мы не можем ей противиться, но дайте нам время опомниться. Оставьте нам дитя только на эту ночь, завтра мы вам отдадим его.

— Обещайте, — воскликнула королева, — что мне позволят видеться с сыном!

— Мы не намерены давать тебе отчетов, — сказал ей один из этих злых людей, — велика важность, что у тебя берут сына!

Королева дрожащими руками одевала ребенка и обливала одежду его слезами, но собралась с силами, села на стул, посадила его на свои колени, обняла его и спокойно, без единой слезы, с необычайною торжественностью, сказала ему:

— Сын мой, мы должны расстаться. Помни долг свой, ибо я не буду с тобою, чтобы тебе напомнить о нем. Не забывай Бога, молись Ему, Он посылает нам это испытание. Не забывай мать свою, она любит тебя. Будь терпелив, разумен и честен и отец твой благословит тебя оттуда.

Сказав эти слова, королева поцеловала сына и спустила его с колен своих. Он бросился к ногам ее и крепко схватился за нее ручонками.

— Сын мой, — твердо произнесла королева, — надо, надо расстаться.

И она взяла его на руки.

— Ну, довольно, — сказал один из комиссаров, — довольно наболтала ты нравоучений, наше терпение лопнуло, наконец!

Он схватил несчастного ребенка и стремительно вынес его из комнаты. Дверь за ним захлопнулась и замки загремели.

Королева бросилась на колыбель сына и в судорогах, с глухими воплями, металась на ней.

В сопровождении шести комиссаров и тюремщика, сын короля был отведен в башню, в которой король, отец его, провел последние дни своей жизни. Комната была тускло освещена; комиссары, переговорив с находившимся в ней каким-то человеком, ушли. Несчастный принц, оставшись с ним наедине, взглянул на него, и с ужасом узнал в нем ненавидевшего его башмачника Симона. В то время Симону минуло 57 лет, роста он был не высокого, но плотен и силен, черноволос, безобразен, смугл, с отталкивающим выражением лица До революции он жил в небольшой комнате и точал башмаки; жена его, очень некрасивая женщина, была когда-то служанкой у торговки винами. Получив небольшое наследство, она вышла замуж за Симона; когда революция разразилась, он сделался ревностным членом якобинского клуба и там отличался особенною запальчивостью. С красным колпаком на голове он выкрикивал разные нелепости и кровожадные фразы, которые принимались другими членами клуба за политические мнения. Жена его во всем соглашалась с ним и прослыла за ревностную патриотку; так называли тогда всех тех, которые оправдывали и подстрекали других на всякого рода захваты, насилия и видели благо в принятии жестоких мер. Марат указал на Симона, как на лицо почтенное и достойное, и коммуна назначила его в наставники к принцу. Симону положили пятьсот франков жалованья в месяц, с тем, чтоб он ни на минуту не покидал своего питомца, он — исполнил это в точности. Жена его поселилась с ним и помогала ему воспитывать принца. Об этом-то воспитании мы попытаемся дат нашим читателям приблизительное понятие.

Отторгнутый от матери, горько рыдая, принц провел первую ночь, отказываясь лечь в постель. Он сел на стул и горько неустанно плакал; в продолжение двух дней он ничего не ел, кроме небольшого куска хлеба. Отчаяние овладело им: то он рыдал, то безутешно плакал, то вдруг слезы высыхали на глазах его и они загорались гневом и негодованием[8]. Когда комиссары пришли навестить его, он встал и сказал повелительно:

— Я хочу знать, слышите, хочу знать, по какому закону вы отняли меня у матери и заключили в тюрьму. Покажите мне этот закон — я хочу его видеть!

Комиссары удивились твердой настойчивости и требованиям ребенка 9 лет, но Симон отвечал за них и, обращаясь к принцу, сказал:

— Молчи, Капет, ты, я вижу, большой краснобай и разумник!

Два дня миновали. Принц перестал плакать, но сидел молча, не спуская глаз с двери. На третий день он встал с постели и оделся, но продолжал молчать.

— Что ты, нем, что ли? — сказал ему Симон. — Так я тебя выучу говорить. Ты будешь у меня петь Карманьолу[9] и кричать: да здравствует республика. Э! отвечай, говорю я тебе.

— Если б я сказал вслух, что думаю, — отвечал ему принц, — вы бы вообразили, что я с ума сошел. Я молчу потому, что мог бы сказать слишком много.

— Ого! мог бы сказать слишком много! Это пахнет сильно аристократом, но мне это не пригодно, слышишь ли ты? Ты молод, а потому я тебя прощаю, но знай, что я не намерен оставить тебя в закоснении и невежестве. Я тебя выучу. Ты должен усвоить себе прогресс и новые идеи.

Однажды Симон подарил своему воспитаннику нечто в роде органчика — инструмент, на котором играют маленькие савояры.

— Твоя волчица мать и твоя тварь тетка играют на фортепьянах, — сказал он принцу, — выучись аккомпанировать им на органчике.

Принц не прикоснулся к инструменту, чувствуя глубокое оскорбление, нанесенное матери и тетке. Симон настаивал; принц отказывался упорно; Симон в первый раз занес руку на ребенка и прибил его. Через два дня повторилась та же сцена. Симон опять принялся бить принца.

— Вы не имеете права бить меня, — сказал принц гордо, — а бьете меня потому только, что вы сильнее меня.

— Животное, — закричал Симон, — ты должен меня слушаться беспрекословно и во всем покоряться моей воле.

Столь сильные потрясения, недостаток воздуха и пищи сломили принца — он заболел. В городе разнесся слух, что его украли из Тампля. Тотчас была снаряжена комиссия, которая явилась в Тампль и вывела принца на внутренний двор и в сад тюрьмы, чтобы весь караул мог его видеть. Лишь только принц увидел муниципальную гвардию, как стал громко звать мать свою и требовать, чтоб его ей отдали. Солдаты старались успокоить его.

— Мне не хотят показать закона, по которому меня разлучили с матерью, — восклицал принц.

Один из гвардейцев, удивленный силой характера этого дитяти, стал расспрашивать о нем Симона.

— С этим волчонком, — отвечал Симон, — справиться не легко. Он требует, чтоб ему показали законы, пристает с вопросами почему, зачем, как будто законы про него писаны.

— Молчать, Капет! — закричал он на принца, или я покажу гражданам, как я тебя обрабатываю, когда ты передо мною провинишься.

Но несчастный ребенок вне себя продолжал просить, чтоб ему показали законы, спрашивал о причине своего заключения и требовал, чтоб его отдали матери. Комиссары не обратили на него ни малейшего внимания. Симон увел его силой в башню, а комиссары отправились к королеве и зорко осмотрели всю ее комнату.

Друэ, тот самый, которой предал короля в Варенне, находился в числе комиссаров; он обратился к королеве и сказал:

— Мы пришли узнать, не нуждаетесь ли вы в чем-нибудь, или нет ли у вас чего лишнего?

— Мне надо сына,- сказала королева.

— Ваш сын в надежных руках. Его наставник хороший патриот. С ним обращаются точно также как с вами.

— Вот уже пять дней, как у меня отняли сына, и с тех пор я не видала его, — сказала королева. — Конвент должен понять справедливое требование матери. Сын мой дитя и ему необходим мой уход и попечения.

Комиссары не отвечали ни слова, вышли из комнаты королевы и отправились с докладом в конвент. Друэ говорил за всех своих товарищей и между прочим сказал следующие слова членам конвента:

Мы были в Тампле и в первой комнате увидели сына Капета; он спокойно играл в шашки со своим наставником. Оттуда мы зашли на женскую половину и видели Марию Антуанету, сестру и дочь ее совершенно здоровых. В чужих краях распустили слух, будто с ними дурно обращаются, но по их собственному заявлению, сделанному в присутствии членов коммуны, они ни в чем не нуждаются.

Это наглая ложь, заведомая всем, была умышленно принята за чистую правду; а в Тампле участь несчастного ребенка ухудшилась. Жену и мужа Симонов раздражало именно то, что долженствовало бы, по-видимому, смягчить их и вызвать жалость в их окаменелом сердце. Красота принца, его аристократическая, белая прозрачная кожа, цвет и длина вьющихся, как шелк, мягких волос, маленькие изящные ручки, благородство его осанки, полное достоинства, а также не лишенное гордости обращение внушили к нему в супругах Симон страшную ненависть. Они стали преследовать его не как узника, но как личного врага, и находили наслаждение в страданиях этого ребенка. Симон придирался ко всему, чтоб избить его. Когда город Кондэ был взят австрийцами, Симон бросился на принца и закричал:

— Волчонок, ведь ты полуавстриец и потому я заколочу тебя до полусмерти!

Когда Шарлота Кордэ убила Марата, Симон в первый раз вышел из башни и оставил принца со своею женой. Он воротился назад возбужденный, раздраженный и пьяный. Не будучи в состоянии сидеть спокойно, он взял с собою принца и взошел на платформу башни, до которой доходил шум и гул города и крики толпы, бушевавшей внизу по случаю смерти Марата.

— Слышишь? — сказал Симон принцу, — народ оплакивает своего друга. Я хотел снять твое траурное платье, а теперь оставлю его. Носи траур Марата! Но ты не огорчен, змея подколодная! стало быть, ты рад!

— Я не знавал того, который умер, отвечал принц спокойно, — но вы напрасно думаете, что я радуюсь несчастью других. Мы не желаем ни чьей смерти.

— Ну, а мы, напротив, желаем смерти тиранов. И что это ты выдумал? Ты говоришь: мы, как тираны, отцы твои.

— Я говорю: мы, разумея себя и мое семейство, — объяснил принц.

Полупьяный Симон ходил по платформе и восклицал время от времени:

— Канет будет носить траур по Марате! — и он смеялся грубым, пьяным смехом.

Через несколько дней после этого в Париж пришло известие, что республиканская армия потерпела поражение при Сомюре. Симон пришел в ярость; от пьянства он находился почти постоянно в возбужденном состоянии, и часто достаточно было самого незначительного обстоятельства, чтобы вызвать в нем страшный гнев. Узнав о потери сражения, он бросился на ребенка.

— Твои друзья побили нас! — закричал он и принялся бить несчастного принца.

Принц сносил побои с редким мужеством. Слезы градом катились из глаз его, но он не кричал от боли, не жаловался и не просил пощады. Страшась, чтобы крик или шум борьбы не дошел до слуха его матери, он научился выносить ругательства и побои в молчании. Нравственно принц еще был силен, но физически стал изнемогать. Он похудел, побледнел, мало спал, мало ел, и горе снедало его. Каждый день Симон больше для своего собственного развлечения, чем для здоровья своего питомца, водил его гулять. Ребенок шел за ним тихо, низко наклонив голову, не глядя ни на кого. У него не было ни книг, ни игрушек, ни каких бы то ни было занятий. Симон принудил его прислуживать и исполнять все обязанности слуги. Несчастный, избитый, покрытый синяками ребенок принужден был повиноваться; но когда Симон снял с него его траурное платье, которым, как единственным воспоминанием о прошлом, он дорожил, и приказал ему надеть другое, грубое, серое платье и карманиолку[10], принц отказался надеть этот присвоеннный Якобинцами знак отличия, нечто в роде их мундира. Напрасно Симон беспощадно бил его, — принц сносил побои стойко и молчаливо, и не надевал предлагаемого ему платья и красного колпака — карманиолки.

— Брось его, — сказала жена Симону, — в другой раз он не будет упрямиться.

Эта женщина не раз вступалась за несчастного ребенка и спасала его от слишком жестоких побоев. Принц старался отблагодарить ее как мог. Жена Симона говорила своей приятельнице Сажан:

— Он дитя милое и доброе. Он приносит мне всегда мою грелку, когда я встану с постели.

— Ах Марья! — отвечала ей Сажан: — и тебе не стыдно и не совестно, что сын твоего короля тебе прислуживает!

Но стыд и совесть давно замолкли в этих грубых людях, зараженных извращенными понятиями.

Длинные, белокурые волосы принца особенно раздражали Симона. Ему случалось не раз в припадках ярости запустить в них свои сильные руки и приподнять за них ребенка. Однажды он велел жене остричь принца под гребенку и потом показывал его тюремным прислужникам и глумился над ним. Один из них, Мёнье, разжалобился и сказал:

— И зачем это вы обрили его? Зачем лишили его этих прелестных волос?

— А затем, что мы играем теперь в лишение королей всякого их достояния, — отвечала, шутя и смеясь, жена Симона.

Принц сидел молча, потупив голову, с видом мрачным, подавленный, забитый, опозоренный. Симон подошел к нему, надел на него карманиолку и провозгласил:

— А вот и Капет стал наконец якобинцем.

Принц не сделал ни одного движения. Он видимо отступился от себя самого, покорился силе и молчал, молчал упорно и безнадежно.

Между тем, королева, лишенная сына, терзаемая мыслью о том, с кем он и как с ним обращаются, пыталась узнать о нем что-нибудь положительное от комиссаров конвента, ее посещавших. Она обратилась к одному из тюремщиков, Тизону, который, будучи свидетелем каждодневных страданий королевского семейства, сделался из врага лицом доброжелательным и преданным и чистосердечно раскаивался в своем прежнем поведении. Тизон не решился сказать королеве о жестокой участи, постигшей ее сына, но уверял ее, что принц каждый день ходит гулять в сад или выходит на платформу башни. Это известие исполнило королеву и ее сестру радостью. Они вспомнили, что на чердаке было небольшое окошечко, из которого, можно было издали видеть часть платформы. Они всходили туда, и им удавалось видеть издали проходящего принца, — но так издали, что они могли только узнать его по росту. В уме королевы зародилась надежда увидеть сына поближе. Для этого надо было выйти гулять на платформу в то самое время, когда его приведут туда. Платформа для прогулки заключенных была разгорожена, но сквозь щели можно было видеть другое ее отделение. Долгое время королева не могла войти туда, когда хотела, ибо час прогулки зависел не от нее, но наконец, ей удалось попасть туда в час прогулки сына. Сквозь щель она увидела его; он шел молча, опустив голову, худой и бледный, а за ним шел этот страшный Симон, произнося ругательства грубым голосом. На принце не было траурного платья, а красная карманиолка. Королева бросилась в безмолвном отчаянии на шею сестры. Дочь обняла ее и будто по тайному соглашению воскликнула в один голос с принцессой Елизаветой:

— Уйдем! Уйдем отсюда!

Они увлекли королеву, но она опомнилась, освободила себя от их объятий и воротилась к перегородке. Принц прошел опять мимо нее тихо, безмолвно, низко наклонив голову. Симон шел за ним тоже молча. Королева стояла неподвижно, будто окаменелая, с сухими глазами, со страшным лицом, искаженным скорбью.

С этого дня несчастная мать поняла, как мучили ее сына. Она узнала, что его принуждают петь революционные или отвратительного содержания песни, но что он, несмотря на побои, упорно отказывается повиноваться; что здоровье его сильно расшатано и что он впал в апатию отчаяния. Королева запретила говорить об этом своей дочери, которая страстно любила брата. Страдания матери были непомерно жестоки. Она не имела покоя ни днем, ни ночью. Однажды она сказала сестре своей, принцессе Елисавете:

— Мои предчувствия не обманули меня. Я знала, что он страдает. Сердце мое подсказывало мне, я чувствовала, что он несчастлив. В эти последние дни я измучилась. Внутренняя дрожь не оставляла меня. Слезы моего ребенка жгли мне сердце. Господь отступился от меня — я не умею и не могу молиться!

И в ту же минуту, испугавшись слов своих, несчастная мать крепко сжала руки и воскликнула:

— О, Господи! Прости меня! И ты, сестра, прости мне это слово. Я измучилась! Сердце мое растерзано. Сын мой! Сын мой!

И она проводила бессонные ночи, то в мрачном отчаянии быстро расхаживая взад и вперед по комнате, то разражаясь судорожными рыданиями! С ней, не оставляя ее ни на минуту, плакала и терзалась верная и преданная ей сестра, а молодая принцесса, от которой все тщательно скрывали, спала в своей тесной каморке.

Но эти страдания долженствовали быть последними. Конвент обвинил Марию Антуанету в каких-то измышленных им преступлениях и предал ее суду. Комиссары однажды вошли к ней и объявили ей это решение. Она выслушала их молча, молча позволила обыскать себя и обобрать совершенно. Все вещи ее были взяты, ей оставили один носовой платок и небольшой флакон со спиртом, а затем объявили, что пора ехать. Она подошла к дочери, поцеловала ее, просила беречь тетку и повиноваться ей как матери. Принцесса была так поражена этою неожиданною разлукой с матерью, что стояла как статуя и не могла произнести ни слова. Потом королева обняла сестру и вышла, не взглянув на дочь, из боязни утратить необходимую ей в ту минуту твердость духа. Выходя из башни, она не заметила очень низкой двери, не нагнулась и сильно ударилась головой в притолоку. Привратник спросил у нее, не ушиблась ли она?

— О, нет! — отвечала королева спокойно, — мне ничто не может причинить боли.

Проходя мимо двери сына, она приостановилась и посмотрела на нее пристально с неописанным выражением.

Королеву перевезли в тюрьму, называемую Консиержери.

В этот самый день жена Симона отправилась в театр, где давали трагедию Брут. Она пришла оттуда в восторге и стала по-своему рассказывать ее содержание. Принц сидел молча, отвернув голову, как бы не желая слушать рассказа. Симон заметил это и бросился на него.

— Проклятый волчонок, — завопил он, — ты не хочешь слушать, что рассказывает гражданка, не хочешь просветить себя, не хочешь научиться, хочешь остаться дураком, сыном тирана!

— Всякий обязан почитать своих родителей, — произнес спокойно принц, прерывая долгое молчание, ибо он молчал, и в продолжение целых дней не произнося ни малейшего слова.

— Так вот же тебе, — завопил Симон и ударил его и так сильно толкнул ногой, что несчастный ребенок был отброшен на средину комнаты. Он с трудом встал с полу, отошел в угол и молча сел на стул. Слезы катились по щекам его, но он не плакал по-детски и не жаловался.

Однажды, услышав утром выстрел из пушки, возвещавшие о каком-то республиканском торжестве, он разбудил принца и сказал ему:

— Кричи: «да здравствует республика!»

Ребенок, разбуженный внезапно, ничего не мог понять сразу. Он встал и начал одеваться.

Симон стал перед ним, сложил крестом руки и сказал повелительно:

— Слышишь? Нынче день великого праздника, кричи: «да здравствует республика!»

Принц продолжал одеваться молча— С кем я говорю? — закричал Симон, — кричи: «да здравствует республика», или…

И он показал принцу сжатый кулак. Принц поднял голову, взглянул на него своими большими, прекрасными глазами и произнес медленно и твердо:

— Делайте со мною, что вам угодно, но я никогда не скажу этого слова.

При этом взгляде, при звуке этого голоса Симон оторопел. В выражении лица ребенка было нечто такое, что его поразило. Он отступил и сказал относительно спокойно:

— Все ныне же узнают, как вы ведете себя.

Но на другой же день Симов опять предался своим обычным припадкам красноречия: взяв в руки газету, он принялся читать описание вчерашнего патриотического праздника, и приказал принцу, стоя перед ним, слушать это чтение. Принц слушал довольно спокойно, но когда Симон прочел следующие слова: «Здесь секира закона обезглавила Тирана», он не мог сдержать чувств своих, ушел, повернулся лицом к окну и горько заплакал. Симон подошел к нему, схватил его за волосы, привел опять к столу и приказал слушать. Он перечел предыдущую фразу и продолжал:

«Поклянемся защищать конституцию до конца жизни нашей; республика бессмертна!» — Слышишь ли, Капет, республика бессмертна! — повторил Симон внушительно!

Принц молчал и не поднимал опущенной головы.

— Проклятый волчонок, — завопил Симон, — ты вчера не хотел кричать: «да здравствует республика!» но ты теперь слышишь, республика бессмертна. Скажи: республика бессмертна!

Говоря эти слова, он схватил ребенка за плечи и тряс его изо всех сил.

— Ничто здесь не бессмертно, — сказал принц.

Симон схватил его и сильною рукой бросил на близь стоявшую постель, осыпая его проклятиями и ругательствами.

— Оставь ты его, — сказала ему жена, — разве ты не понимаешь, что он был воспитан во лжи и в предрассудках.

Несчастный принц плакал, но при словах этих отер свои слезы и сказал:

— Я ошибся. Господь бессмертен, бессмертен только Он один!

Когда безумная и преступная толпа парижан ворвалась в церковь Сен-Дени и осквернила могилы королей, Симон с сатанинскою радостью поспешил сообщить несчастному принцу о том, что он называл правосудием нации. Принц, узнав, что могилы его предков осквернены, горько заплакал. Через несколько дней после этого появилась песня, в которой поносилась королева. Симон подал ее принцу, и сказал:

— Вот новая песенка, спой-ка мне ее.

Принц взглянул недоверчиво на куплеты и положил на стол печатный листок, не говоря ни слова

Симон встал, пылая гневом.

— Кажется, я тебе говорил: пой песню, — закричал он.

— Никогда не стану я петь такой песни, — отвечал принц твердо.

— А я говорю, будешь петь, или я заколочу тебя.

— Никогда я этого не сделаю, — произнес принц решительно.

Симон, не помня себя от ярости, выхватил из камина железную перекладину, на которую кладут полено, и пустил ею в ребенка. Он был бы убит на месте, если бы перекладина попала в него.

Иногда два приятеля Симона, Бинэ и Можен, содержатели питейного дома на окраинах Парижа, заходили к нему в гости. До революции этот питейный дом стоял под вывеской, на которой был изображен Генрих IV, а внизу надпись: «Добрый король». При начале революции хозяин пустился на хитрую выдумку: он велел из портрета Генриха IV подмазать портрет Вольтера и сделал под ним надпись: «Великий Вольтер». «Великий Вольтер» не простоял долго и в свою очередь, в разгар Террора[11] преобразился в Марата, с подписью: «Друг народа». Вот эти-то ловкие и следившие за ходом дела кабатчики заходили часто к Симону и тотчас принимались судить и рядить о политике. Однажды потолковав о восстании в Вандеи[12], один из них сказал Симону:

— Покажи-ка нам короля своего!

— Ты хочешь сказать короля Монбрисонова, — ответил Симон, — я так прозвал мальчика с тех пор, как Монбрисон прокричал на улице «да здравствует король», и лишился жизни за это.

— Нет, покажи нам Тулонского короля, — сказал Бинэ[13].

— Нет, нет, Вандейского, — вступился Можен.

— А в воздухе что-то носится, — заметил Бинэ, — вот была бы смехотворная штука, если б этот карапузик сделался где-нибудь королем.

— Поди, сядь там, в углу у кровати, — сказал Симон принцу и сказал с намерением очень громко: — Республика бессмертна!

Когда оба кабатчика распростились и уходили, Симон сказал им с тем же намерением:

— А вам не надо будет опять менять вывеску: Республика бессмертна.

— Тем лучше, тем лучше, — ответили они в один голос, а Бинэ прибавил:

— Оно и дешевле, а то подумай сам, как это каждый почти год менять вывеску. Этак и денег не наготовишься!

Когда они ушли, Симон долго молча ходил взад и вперед по комнате, с видимым волнением, а принц сидел неподвижно и молча в углу. Вдруг Симон подошел к нему, взял его за ухо и вывел на середину комнаты.

— Канет, — сказал он ему тише обыкновенного, — если Вандейцы придут и освободят тебя, что ты сделаешь?

— Я прощу вас, — отвечал ему принц спокойно.

И однако, не один раз этот девятилетний ребенок слышал от своих мучителей, что если Вандейцы дойдут до Парижа, то его немедленно намеревались убить, чтоб он им не достался.

Все эти мучения подействовали разрушительно на здоровье принца. Он сильно заболел и слег в постель. Жена Симона, сообща с какою-то своею приятельницей, стала сама лечить его. Ему сделалось хуже. Он страшно кашлял и лежал в жару. Ум его начал ослабевать и потухать.

Надзор за принцессой Елисаветой и ее племянницей удвоился с тех пор, как начался процесс королевы, но, несмотря на это, некто Тюрже, лицо преданное, ухитрялся приносить принцессам известия о королеве, а ей о них. Королева терзалась мыслью о сыне, хотя до нее доходили только успокоительные о нем известия; ее обманывали из жалости. Принцесса Елисавета знала всю правду и пыталась через добрых людей уменьшить страдания несчастного ребенка. Ей удалось тронуть сердце некоего Лебёфа, члена муниципального совета. Он решился вмешаться в это дело и, вошедши в комнату принца, застал Симона за столом совсем пьяного. Он кричал и салфеткой едва не выхлестнул глаза несчастному принцу. Лебёф не успел произнести еще ни слова, как Симон сказал ему:

— Посмотри, как этот волчонок неловок, из него хотят сделать короля, а он не годится и в слуги. Садись и выпей, а он будет прислуживать нам! Не бойся и не стыдись!

— Мне бояться нечего, — сказал Лебёф с негодованием, — но вам бы следовало постыдиться, что вы, таким образом, обращаетесь с ребенком. Вы превышаете вверенную вам власть.

Симон не отвечал ни слова, но подал жалобу Коммуне и через несколько дней председатель Коммуны прислал приказание очистить Тампль от друзей короля и королевы и арестовать их немедленно. Лебёфа обвинили в раболепстве, в недостатке республиканских чувств и в неуместном вмешательстве в дело воспитания сына Капота, вверенного Симону. Лебёфу и многим его товарищам грозила смерть, если бы за них не вступился генеральный совет. Принцесса Елисавета, лишившись Тюрже, искала других защитников, но бесполезно; все те, которые сожалели о ребенке, страшились за себя и потому молчали, не осмеливаясь замолвить за него ни единого слова. Наконец член муниципалитета каменщик Барел, отец семейства, был тронут горем принцессы Елисаветы, просившей его вступиться за мучимого ребенка. Услышав сам крики и ругательства Симона, стоны избиваемого ребенка, он вошел в комнату принца и, обратясь к Симону, стал ему выговаривать. Симон жаловался на упорство ребенка и прибавил:

— Впрочем, я знаю, что́ делаю. На моем месте вы, может быть, покончили бы с ним скорее.

Неизвестно, что хотел сказать этот человек — исполнял ли он чье-либо приказание или сам хотел отделаться от наскучившей ему должности. Рассказывают, будто Симон имел следующий разговор с влиятельными лицами Коммуны.

— Граждане! чем порешили вы насчет этого волчонка. Он заносчив и горд, так уж был воспитан; я сумею справиться с ним, но не отвечаю за него — пожалуй, околеет. Скажите, как вы порешили — хотите вы сослать его куда-нибудь?

— Нет!

— Так убить?

— Нет!

— Отравить?

— Нет!

— Так как же?

— Надо избавиться от него!

Достоверно не доказано, чтобы произошел такой разговор, но именно таковы были результаты воспитания Симона: он извел принца и избавил от него и Якобинцев и республиканцев.

Процесс королевы начался. Самая наглая ложь, самая гнусная клевета послужили предлогом, чтобы предать ее смерти. Ее привели в скопище каких-то отовсюду набранных людей, которое называли судом, и обвиняли в неслыханных и невозможных преступлениях; она не отвечала ни слова и держала себя величественно. Когда у графа Латур-Дюпен спросили: знает ли он обвиняемую, он низко поклонился королеве и произнес с выражением глубокой горести:

— Конечно, я имею эту честь!

Бальи, спрошенный также, отвечал, что все взводимые на королеву обвинения суть явная и низкая ложь. Оба они заплатили жизнью за свои ответы и были казнены несколько дней спустя.

Так-называемый тогда суд приговорил королеву к смерти. Когда человек, игравший роль президента, спросил ее, не имеет ли она сказать чего-либо в свою защиту, она отвечала:

— За себя мне сказать нечего, но могу сказать много такого, что должно пробудить в вас угрызения совести. Я королева, вы свергнули меня с престола. Я супруга, вы зарезали моего мужа. Я мать, вы вырвали у меня детей. У меня остается одна моя кровь, возьмите ее и упейтесь ею!

Она вышла, возвратилась в свою сырую и холодную тюрьму и бросилась на постель, не снимая платья. Она была измучена и физически, и нравственно. Несколько часов удалось ей провести среди глубокого сна. Проснувшись, она написала сестре, принцессе Елисавете, письмо, из которого мы выписываем следующие строки:

«К тебе пишу я в последний раз, милая сестра. Меня приговорили не к позорной смерти, ибо она позорна только для виновных, меня приговорили идти за твоим братом; как он, невинна и я, и надеюсь, как он, быть твердою в последние минуты. Я спокойна, совесть ни в чем не упрекает меня. Мне тяжко оставить детей — ты знаешь, я жила только ими и для них. И ты, милая, нежная сестра, ты, которая всем пожертвовала, чтобы не покидать нас в несчастии, как оставляю я тебя! Я видела из протокола, что дочь моя разлучена с тобою[14]; не знаю, куда писать ей, не знаю, дойдет ли до нее письмо мое, и потому прошу тебя, прими и передай детям мое благословение. Надеюсь, что когда они вырастут, они соединятся с тобою. Пусть не забывают они того, что я им всегда внушала, что исполнение долга — есть основание, на котором в жизни все зиждется, что дружба и взаимная доверенность составят прочное счастье их жизни. Прошу дочь мою не забывать, что она, будучи старше брата, должна помогать ему советами, а он, мой сын, должен лелеять сестру и заботиться о ней. Пусть они поймут, что их тесный союз составит их счастье, в каком бы положении они ни находились. Мы им служили примером: в наших страшных бедствиях, какое великое утешение принесла нам наша дружба. Мой сын не должен забывать последних слов отца, я повторяю их: никогда не мстить за нашу смерть».

«Я умираю, исповедуя мою веру, веру отцов моих, в которой я была воспитана и которую всегда чтила. Я не могу надеяться на напутствие священника, я не знаю даже, найдется ли здесь священник, и не хочу подвергать жизнь его опасности, призывая его. Прошу Бога простить мне мои согрешения и надеюсь, что Он примет мою душу с милосердием и благостью. Прошу прощения у всех, кого знала и у тебя, сестра, прошу прощения за все горести, которые, не желая, навлекла на тебя. Прощаю врагам моим все зло, которое они мне сделали. Прощаюсь с тетками, братьями и сестрами. У меня были друзья, я уношу в могилу сожаление об их несчастьях и о том, что я разлучена с ними; пусть они узнают, что я думала о них до последней минуты жизни. Прощай милая, добрая сестра. Не забывай меня. Целую тебя и детей моих милых, бедных детей моих. Боже! Как ужасно расстаться с ними! Прощай, прощайте!»

Рассказывают, будто священник церкви Св. Жермена, одного из больших приходов Парижа, успел переодетый, тайком, под именем Шарля, пробраться в тюрьму с одною из женщин, преданных королеве и там исповедал, отслужил обедню и причастил ее. Сам он о том свидетельствовал в записке, им составленной.

16 октября 1793 года, в пять часов утра, раздались барабаны, а в 7 часов войско и пушки были поставлены на главных улицах Парижа, до самой площади Революции, нынче называемой площадью Согласия. Вокруг тюрьмы стояли толпы народа. Во всех окнах, на решетках, на крышах, на карнизах висел народ, и торчали головы любопытствующих. В 11 часов королеву вывели из тюрьмы. Вот что рассказывает очевидец, следивший за нею из тюрьмы до самого эшафота и ожидавший ежеминутно какого-либо движения, чтобы спасти ее и исторгнуть из рук убийц.

«В ту минуту, когда тюремные ворота растворились, я увидел роковую телегу, медленно подвигавшуюся посреди масс народа и войска; на лицах, как мне показалось, изображались печальное удивление и молчаливое любопытство. Я очутился у самого колеса телеги и разглядел ее отчетливо. Большая белая лошадь запряжена была в нее, вместо сиденья прикреплена была грязная доска, а на дне телеги не было ни сена, ни соломы. Высокий человек, лица сурового и страшного, вел под уздцы эту белую, крупного роста лошадь. Нетерпение овладело толпой. Офицер национальной гвардии, Граммов, актер театра Французской Комедии, прокричал команду. Все обернулись к дверям тюрьмы. Они распахнулись, в них показалась бледная, но величавая фигура королевы. За ней шел палач, держа в руках конец веревки, которою были связаны ее руки, стянутые назад. Она подошла к телеге довольно высокой, к которой приставили лесенку, чтобы она могла влезть на нее, и остановилась; палач хотел помочь ей войти на нее, но она обратилась к нему медленно и величественно и сделала отрицательный знак. Она вошла одна, без всякой помощи и села посредине доски, но ей указали другое место, на которое она переместилась спиной к лошади. Подле нее стоял палач и сидел священник, принесший присягу революционному правительству[15]. На королеве были две юбки, одна черная, другая белая, простая белая кофта была надета сверху и кисейная косынка прикрывала шею, на рукавах так же, как и на чепце нашиты были черные банты. Волосы ее были уже обстриженные для казни и совершенно седые, лицо бледное, глаза красные, воспаленные, неподвижно глядели куда-то вдаль. До самого клуба Якобинцев телегу королевы сопровождало мертвое молчание толпы, но когда она поравнялась с ним, раздались оглушительные крики. Королева сидела молча, но некоторые движения ее показывали, что туго скрученные назад руки причиняли ей сильную боль. Сидевший с ней рядом священник слегка прикасался к рукам ее. Однажды она обернула к нему лицо свое, он протянул ей крест, но в это самое мгновение актер Граммов выхватил свою шпагу, замахал ею над головой и, привстав, на стременах, закричал во весь голос:

«— Вот она, гнусная Антуанета! Друзья мои! мы покончим с ней?..

«На этот возглас тысячи пьяных голосов отвечали воплями. Я не мог дольше выносить ужасного зрелища и, потеряв всякую надежду на спасение королевы, отошел от телеги, проскользнул в толпу и удалился».

Лудовика XVI везли на казнь в карете, его вдову везли в телеге, но она своим величественным видом, хотя одетая бедно, как неимущая мещанка, являла и на грязной деревянной скамье телеги королевское достоинство и благородство. С королевским величием смотрела она на бесновавшиеся толпы народа, не дрогнув ни одною чертою лица слушала она вопли, ругательства ее осыпавшие. Медленно, по-видимому спокойно вышла она из телеги, твердою поступью вошла на эшафот, взглянула на свой дворец и возвела глаза свои к небу, а потом промолвила, обернувшись к палачу: «скорее» и положила голову свою на плаху…

Так умерла невинная, красивая, привлекательная, умная королева французская, предсмертные слова которой сбылись. Рассказывают, будто за несколько часов до смерти она сказала окружающим: «мои несчастья скоро прекратятся, а ваши начнутся!»

Бедствия французской нации до сих пор еще возобновляются периодически…

Вскоре после кончины королевы судьба дофина на некоторое время улучшилась. Симон все больше и больше скучал, от скуки напивался пьян и тогда ссорился с женой и бил ее. Она придумала выпросить заброшенный в Тампле старый биллиард и поставить его в одной из зал башни. Симон и комиссары играли на нем, а каменщик Борель, человек добрый, стал учить дофина играть на нем. Он допускал в залу биллиарда восьмилетнюю девочку, дочь прачки, которая забавляла принца. В это же время другой добрый человек принес ему ручных канареек; дофин чрезвычайно обрадовался и особенно полюбил одну из них; он привязал розовую ниточку к ее ножке и приучил ее прилетать, когда ее позовут. Но все эти развлечения скоро прекратились. Однажды четыре комиссара пришли в Тампль для освидетельствования узников, приказали тотчас вынести биллиард и, увидев канареек, воспылали негодованием.

— Что́ это такое? — закричал один из них, — что значит эта розовая ниточка; не есть ли это отличие на привиллегированной птице! Это пахнет аристократией и не может быть терпимо в республике.

Он схватил птичку, отвязал нитку и грубо бросил ее на пол.

У дофина вырвался крик ужаса, но птичка распустила крылышки, весело вспорхнула и без малейшего вреда соединилась с другими птичками, летавшими в комнате и наполнявшими ее щебетанием. Комиссары представили рапорт; о птицах; коммуна признала подобное развлечение непозволительным и приказала немедленно отобрать птиц.

Симон, лишенный биллиарда, делался все жесточе и свирепее. Заметив, что ночью, когда все засыпают, несчастный ребенок становится на колени на своей постели и горячо молится Богу, он однажды подкрался к нему и облил его с головы до ног холодною водою. Дрожа от холода, принц взобрался на подушку, оставшуюся сухою, и сел на ней, но Симон отбросил его на мокрую постель и приказал лежать смирно. С этой самой ночи дофин занемог тою болезнью, которая свела его в могилу. Несчастный ребенок то дрожал от холода, то горел в жару, но не произносил ни слова, почти не двигался с места.

Однажды в башне произошло движение и ходьба. Оказалось, что коммуна отрешила Симона от должности, считая его услуги ненужными. Он поспешно собрал свои пожитки и уехал с женой.

— Ну, теперь я и не знаю, когда тебя увижу, — сказала она принцу, вместо прощания.

— Жаба, ты уж не вылезешь из этой ямы, — воскликнул Симон тоже на прощание.

Дофин стоял молча, неподвижный, опустив в землю свои прекрасные глаза.

Но это не было избавление. Симон, человек злой, пьяный и жестокий, и жена его, менее злая, были все же люди, теперь решили оставить ребенка совершенно одного. Его заперли в небольшую темную каморку, в двери которой было прорублено небольшое отверстие в другую смежную комнату, но и оно было заделано железною решеткой. Никто не входил к дофину, но в это отверстие через решетку подавали ему самую грубую пищу, хлеб и воду. Дневной свет едва проникал в этот чулан, вечером в нем сгущался мрак, ибо фонаря не зажигали даже и в смежной комнате. Камина в ней не было, но через каморку проходила железная труба из камина передней. В этот темный, тесный и холодный чулан заключили дофина и заперли за ним дверь на крепкие замки…

Принцесса Елисавета ложилась спать, когда она услышала, что замки и засовы дверей ее комнаты отворяются. Она поспешила опять надеть только что снятое платье.

— Гражданка, — сказали ей вошедшие комиссары, — сойди вниз, тебя спрашивают.

— Моя племянница останется здесь? — спросила принцесса.

— Не твое дело, — грубо отвечали пришедшие.

Принцесса молча поцеловала свою племянницу и, видя, как она испугалась, прибавила: «я сейчас возвращусь».

— Нет, ты не возвратишься, — сказал грубо один из комиссаров, — иди, иди же!

Принцесса обняла Марию Терезию, просила ее быть мужественною, надеяться на одного Бога, следовать правилам, которые ей завещали отец и мать, еще раз крепко сжала ее в своих объятиях, оторвалась от нее, твердо пошла к двери и вдруг опять обернулась:

— Думай о Боге, дитя мое, — сказала она с силой и исчезла за дверью.

Принцессу ввели в залу, где заседали члены Коммуны; они написали какую-то бумагу, обыскали принцессу, осыпая ее ругательствами, и под проливным дождем повели через сад к воротам Тампля. Там ждала ее наемная карета; ее посадили в нее с двумя членами революционного трибунала и повезли в тюрьму Консиержери.

На другой день ее привели в трибунал и объявили соучастницей в преступлениях семейства, но для формы дали защитника.

Он, между прочим, сказал следующие слова:

— Та, которая при французском дворе являла пример всех добродетелей, не могла участвовать ни в каких заговорах против отечества.

Тогда президент этого нечестивого суда вскочил со своего места с негодованием и воскликнул с запальчивостью: «Вы развращаете общественную нравственность».

При этих словах, будто по соглашению, люди, называвшие себя судьями, поспешили окончить формальности, не позволили защитнику промолвить ни единого слова с принцессой и объявили, что она приговорена к смерти; такой же приговор объявили двадцати четырем лицам, арестованным накануне и столь же невинным. И их, и принцессу Елисавету заперли вместе, в одну комнату. Принцесса ободряла их, утешала, и своею кроткою покорностью воле Божией влила утешение и мужество, в их объятия ужасом, сердца.

На другой день всех приговоренных повезли в телегах на место казни. Порыв ветра сорвал с принцессы белый платок, которым она повязала себе голову, и она одна стояла посреди других с непокрытою головой, чем и привлекла на себя внимание публики. Очевидцы этого ужасного зрелища утверждали, что выражение лица ее, спокойное и ясное, резко отличало ее от других женщин, которых она не переставала утешать и ободрять. У подножия эшафота стояла скамейка, на которую сели все приговоренные, и по мере того, как очередь доходила до одного из них, наименованный вставал, низко кланялся принцессе и входил на эшафот. Многие женщины просили позволения поцеловать ее, на что она охотно соглашалась.

Последняя изо всех встала принцесса и пошла… Так, тридцати лет от роду погибла от руки палача и пролила свою невинную кровь сестра короля, жизнь которой была посвящена благотворениям, благочестию и семейным привязанностям. Принцесса Елисавета может почитаться идеалом доброты и чистоты, соединенных с редкою чувствительностью.

Мария Терезия осталась одна в этом Тампле, из которого исторгли отца, мать и тетку ее и предали смерти. Она осталась одна, как и несчастный брат ее, который томился в том же, как и она, здании; но она могла видеть два раза в день приходившего к ней тюремщика, она могла сидеть у полузаколоченного окна, которое пропускало свет, хотя и тусклый. Робеспьер, глава якобинцев, правивший тогда Францией, имя которого внушает ужас и отвращение до сего дня, посетил Марию Терезию. Она читала книгу, подала ему молча записку и опять принялась читать. Записка заключала следующие краткие слова:

«Брат мой болен. Я просила у Конвента позволения ходить за больным братом; мне не отвечали. Я повторяю мою просьбу».

Само собой разумеется, что палачи ее семейства ничего ей не ответили.

Дни потянулись за днями. Сестра томилась в одной стороне замка, брат угасал одиноко в мрачном чулане, без света и воздуха. Сестра была старше и могла работать, чинить свои ветхие чулки и платья, могла читать оставшийся у нее молитвенник, могла, наконец, пройтись по своей комнате, а несчастный брат ее сидел одинокий, впотьмах. Даже ночью он не имел спокойствия. Комиссары, постоянно сменявшие одни других, приходили для удостоверения, тут ли заключенный, и кричали в окно: «Э! Канет, где ты, встань! Поди сюда!»

Несчастный, испуганный ребенок вскакивал, дрожа от холода, шел по голому, холодному, как лед полу, подходил к окошечку и говорил кротким и тихим голосом:

— Я здесь, что вам надо?

— Видеть тебя, — говорил комиссар, освещая его фонарем. — Ладно, убирайся.

Дни шли, шли месяцы; он все слабел, и его ручонки едва могли поднять кружку с водой, которую ему ставили на подоконник, едва могли подвинуть глиняное блюдо, в котором ему подавали пищу.

Франция, утопавшая в крови, боровшаяся с врагами внутренними и внешними, испытывая до тех пор незнакомую еще бедность, подпала под власть другой, менее свирепой и кровожадной партии, известной в истории под именем директории. Баррас, один из директоров, был назначен начальником войска; ему удалось захватить Робеспьера и его сообщников и казнить их[16]. Когда власть очутилась в руках Барраса, он назначил Лорана, члена муниципального комитета, главным приставом при детях короля Лудовика XVI[17].

Лорану было тогда двадцать четыре года, он был ревностный последователь новых понятий и жил с матерью и сестрами в одной из мало населенных улиц Парижа, где было больше садов, чем домов. Он страстно любил цветы и постоянно, в свободные от дела минуты, обрабатывал свой цветник. Лорану сообщили о положении несчастного ребенка, но он не мог вообразить, чтобы после удаления Симона участь его могла ухудшиться.

Он отправился в Тампль. Едва дошел он до передней, за которою был заключен принц, как удушливый, смрадный запах спер ему дыхание. Он подошел к окну, заложенному железною решеткой; сопровождавший его член муниципалитета напрасно звал: «Капет! Капет!»

Никто не откликнулся на привет; но, наконец, после многих выкрикиваний послышался слабый лепет:

— Я здесь!

Напрасно приказывали, грозили, кричали несчастному ребенку, чтоб он встал и пришел к окну, — он не появлялся. Лоран представил немедленно рапорт в комитет общественной безопасности и требовал, чтоб освидетельствовали состояние заключенного, не желая принять на себя никакой ответственности. На другой же день несколько членов совета пришли в башню, подошли к окну и громко звали принца. Он не отвечал. Тогда они приказали слесарю сломать железную решетку и выломать дверь. Члены совета вошли. Ужасное зрелище представилось им. В темной каморке, со смрадным запахом, наполненной нечистотами, на грязной постели, прикрытой какими-то лохмотьями, лежало больное девятилетнее дитя. Зеленоватый цвет лица, впалые щеки; бледные губы, большие голубые, но потухшие глаза, худое, иссохшее тело свидетельствовали о претерпенных им муках. Голова и шея несчастного дитяти были покрыты струпьями, колена вспухли, ногти выросли как у зверка, и густой слой грязи покрывал его изможденное тело. При шуме выламываемой двери, ребенок вздрогнул и посмотрел тупо и безжизненно на вошедших. Он не отвечал ни на какие вопросы. Один из членов, человек пожилой, увидев нетронутую им пищу, подошел к нему и несколько раз спросил его голосом ласковым и сочувственным, от чего он ничего не кушал. Дофин тихо, спокойно, но твердо произнес одно слово: «Умереть»… Затем, несмотря ни на расспросы, ни на просьбы, он не сказал ни единого слова.

Лоран, не боясь никого, принялся за дело. Он потребовал теплой воды, но пристава боялись принести ее. Всякий дрожал за свою жизнь и страшился заплатить ею за малейшее послабление. Лоран, однако, настоял на своем и приказал отколотить заколоченные наглухо окна передней комнаты; свет проник в эту смрадную тюрьму. Лоран вынес из нее ребенка, посадил его в ванну, положил на чистую постель и одел в чистое белье, потом он послал за доктором.

Дофин глядел молча и молча отдавал себя на попечение новых пришлых людей. Взор его, пристальный, но потухший, не выражал ничего. На все вопросы и просьбы он упорно молчал. Несколько дней с заботливостью и жалостью ухаживал Лоран за измученным ребенком, привел с собою старую женщину, которая мыла и причесывала его, звала его Шарлем, вместо Капета, придуманного Симоном, и наконец, тронул сердце дитяти, окаменевшее от страдания.

— Зачем вы ухаживаете за мною? — спросил однажды дофин у Лорана, прерывая внезапно свое упорное молчание. — Я думал, что все вы не любите меня.

Лоран, несмотря на все свое желание, не получил позволения оставаться ночью с больным ребенком. Хотя Робеспьер и его кровавые сообщники были казнены, но правители Франции не смели, в видах собственной безопасности, отказаться от тирании; казни, хотя и не в таком ужасающем количестве, как прежде, все еще продолжались, и детей тирана, как привыкли называть невинных детей добродетельного и ни в чем неповинного короля, не решались освободить от одиночного заключения. Но Лоран вместе с доктором требовал настоятельно, чтоб ему позволено было выходить с больным ребенком на парапет башни, дабы он мог подышать чистым воздухом. Получив это позволение, он повел туда ребенка. Этот парапет находился под крышей и походил на загороженный балкон. С него ничего не было видно, кроме клочка неба, но до него доходили с улицы шум экипажей, крики играющих детей и из сада Тампля щебетание птиц. Был чудный вечер. Дофин, приведенный на парапет башни, не выказал никакого волнения или удовольствия, но проходя мимо двери третьего этажа, где он жил с семейством и матерью, он вдруг сжал руку Лорана и изнемогая, прислонился к стене; жадный, исполненный страдания взор его впился в эту запертую дверь и не отрывался от нее. Лоран взял его за руку и повел дальше, но он обернул голову назад и все смотрел на дверь. Когда ему подали ужин, он до него не дотронулся, но молча вопрошающим взором, глядел на Лорана. Что мог сказать ему Лоран? Несчастный ребенок потерял отца, потерял и мать; даже его невинную, молодую, непричастную ни к чему тетку, убили те жестокие люди, которые захватили в свои руки им не принадлежавшую власть.

Всякий день уводили принца на парапет башни. В продолжение этой прогулки он постоянно глядел на небо. Однажды взор его упал нечаянно на плиты парапета. Он увидел бледные, полузасохшие цветки, которые по какой-то случайности выросли в расселинах камней на этой каменистой, бесплодной почве. Он жадно принялся срывать их и силился соединить в пучок, но короткие стебли мешали ему. Однако он собрал их, медленно сошел вниз и остановился у двери третьего этажа.

— Ты ошибаешься, — закричал шедший за ним комиссар, — это не твоя дверь.

— Я не ошибаюсь, — прошептал принц и уронил на порог этой двери собранные им бедные цветочки.

Вошедши к себе, он опять по своему обыкновению не произнес ни слова в продолжение целого дня.

Лоран, не будучи в состоянии доставить принцу все, что он желал, постоянно подозреваемый в слишком большом к нему пристрастии своими товарищами, скучая в одиночестве Тампля, из которого не имел права отлучаться, стал просить себе помощника и через месяц получил его. Вместе с ним приказано было некоему Гомену, сыну обойщика, жившему спокойно в отдаленном квартале Парижа, явиться в Тампль и состоять при сыне тирана. Гомен, человек добрый, смирный, отказался, но отказ его не был принят. Его посадили в карету и привезли в Тампль. Дело было ночью. Лоран встретил Гомена и спросил у него, видал ли он прежде сына бывшего короля.

— Никогда не видал, — отвечал Гомен.

— Он почти ничего не говорит, — сказал Лоран, — и я уверен, что вы, как лицо новое, не услышите от него ни слова в продолжение первых дней.

Лоран отворил дверь комнаты, в которой когда-то жил Клэри. На железной кровати в углу лежал ребенок. При первом шуме он поднял с подушки свою головку. Вид его пронзил сердце доброго Гомена. Страдание положило свое жестокое клеймо на эти детские и когда-то прекрасные черты. Гомену показалось, что на них лежала печать смерти.

Лоран и Гомен, не имея позволения находиться безотлучно при дофине, устроились так, чтобы как можно менее оставлять его одного. Поутру в девять часов они приходили к нему, прислужник в их присутствии одевал принца, потом он прибирал его комнату, оправлял постель и приносил к завтраку стакан молока и фрукты. После завтрака принца оставляли одного, но в два часа возвращались к его обеду. Он состоял из супа, куска вареной говядины и сухих овощей, почти всегда бобов. После обеда принца оставляли одного до восьми часов вечера, когда ему приносили ужин и зажигали фонарь в соседней комнате, тусклый свет которого проникал отчасти в его спальню. Принца раздевали, укладывали в постель и оставляли опять одного до следующего дня. Нельзя сказать, чтобы такое обхождение с больным ребенком могло считаться милосердым, но по сравнению с жестокостями башмачника Симона и еще более с жестоким заключением в смрадном чулане, наполненном нечистотами, и ему самому и другим оно казалось сносным. Гомен на другой же день после своего вступления в должность — испугался, вглядевшись в лицо вверенного ему ребенка. Он тотчас отказался бы от своей должности, если бы смел это сделать; но сердце его было тронуто, и он употребил все способы, чтоб облегчить положение дофина. Когда дежурный комиссар казался ему человеком добрым, он выпрашивал у него позволение идти на парапет башни, или остаться на полчаса с принцем после его обеда. Однажды Гомен принес ему четыре маленькие горшочка с цветами. Лишь только их внесли в комнату дофина, как лицо его просветлело, он взглянул глазами полными слез на Гомена и слезы эти потекли по его бледному, изможденному личику. Он подошел, потрогал цветы руками, вдохнул жадно в себя аромат их, сорвал один цветок и опять благодарными глазами посмотрел на Гомена.

Однажды в Тампль пришел комиссар Дельбай. Он вошел, с шумом, говорил громко, грубо, отрывисто, и удивил всех тюремщиков своими речами.

— Зачем окна на половину заколочены? — вскричал он, — зачем подают ему такую грубую пищу? Нация великодушна; когда царствует равенство, лучи солнца должны проникать всюду и всеобщее братство не может запрещать свидания с родными. Не правда ли? — спросил он, оборачиваясь к дофину, — не правда ли, тебе было бы приятно увидеть сестру?

Сказав эти слова, Дельбай обратился к Лорану и Гомену и прибавил:

— Он не виноват, что сын своего отца, он несчастный ребенок. Не будьте к нему суровы. Он принадлежит человечеству, и отечество, — мать всех детей своих.

Несмотря на резкость манер и высокопарность выражений Дельбая, в нем нельзя было не угадать доброго человека, но таков был страх, объявший всех французов, что нельзя было пожалеть замученного ребенка, без республиканской резкости и грубости, без республиканских свободу, братство и равенство восхвалявших фраз, что не мешало, однако, проливать потоками невинную кровь. Надежда, поданная Дельбаем устроить свидание между сестрой и братом, оказалась несбыточною. Матьё, член комитета общественной безопасности, наотрез отказал в том, и только один раз случайно Марии Терезии удалось увидеть брата мельком, когда он проходил мимо ее двери, чтоб идти гулять на террасу башни. Напрасно Гомен всячески старался выказывать принцу заботливость и любовь; напрасно прилагал он все свои попечения, чтобы приучить его к себе. Принц начинал глядеть на него без боязни, иногда с благодарностью, но не говорил ни единого слова. Однажды, тронутый новыми доказательствами привязанности Ромена, он внезапно обернулся к нему и сказал: «Вы подарили мне цветы, я не забыл этого. Благодарю вас». В другой раз он заявил еще резче и свой сильный характер, и свою силу воли, и доказал, что ум его не угас в таком страшном заключении.

Было холодно, затопили камин, из которого ветер набивал в комнату клубы дыма. Лоран, заметив, что дофин задыхается от дыма, приказал затушить огонь в камине, и Ромен пошел просить дежурного комиссара, по имени Казо, позволить свести дофина вниз, в ту комнату, где он и Лоран жили. Казо позволил. В первый раз после того, как его вырвали из объятий матери, несчастный принц переступил порог тюрьмы своей, чтобы сесть у камина обитаемой комнаты. Он провел часть утра и обедал со своими двумя надзирателями и комиссаром Казо. Он сидел спокойно, молчал и едва прикасался к подаваемым ему блюдам.

— Вы говорили, — сказал Казо Лорану и Гомену, — что он болен. Я не вижу этого. Впрочем, как много детей, которые умирают, и однако, они нужнее, чем он.

Принц показал вид, что он ничего не слышит и глядел прямо перед собой, устремив неподвижный взор в стену.

— Конечно, ребенку лучше, но он еще болен, — сказал Лоран, — у него колена и кисти рук опухли и болят. Если он не жалуется, то потому только, что обладает мужеством, как прилично человеку. Не правда ли, мосьё Шарль? — прибавил он ласково, обращаясь к дофину.

— Это что такое, — воскликнул Казо, — я думал, что слово мосьё (monsieur) изъято из французского языка.

— Если изъято из употребления, — возразил Лоран, — то, во всяком случае не вычеркнуто из словаря.

— А я вам говорю, — сказал запальчиво Казо, — что это слово везде неуместно, а здесь неприлично. Как будете вы величать тиранов, если мальчика называете мосьё?

Лоран понял, что спор становился для него опасным, и замолчал.

В эту минуту подали сладкий пирог, облитый сахаром. Давно уже принц не имел такого обеда и с самых тех пор, как покинул дворец, не видал пирожного. Ему положили на тарелку кусок сладкого пирога, но он не дотронулся до него и грыз корочку черного хлеба. Казо заметил это,

— Если он из каприза ни до чего не дотрагивается, то, как же вы, граждане, потворствуете этому, — сказал он Лорану и Гомену. — Я хочу, по крайней мере, чтоб он выпил за благоденствие республики.

Казо взял рюмку дофина и налил иуда вина; но дофин не взял рюмки и продолжал пристально глядеть в стену.

— Говорят, — воскликнул Казо, — что Симон обращался с ним круто. Если ваш мосьё Шарль попался бы ему теперь, он, я полагаю, не пощадил бы его! Как вы можете, граждане, так потакать ему и дозволять ему такие капризы?

Обед кончился. Комиссары остались за столами, допивая вино, и отослали принца в его комнату. Вечером Гомен пришел к нему и положил ему на стол кусок сладкого пирога. На другой день он нашел его нетронутым и ласково выговаривал за это дофину.

— От вас, — сказал ему принц, — я бы с удовольствием принял, но пирог со стола этого человека, а я ничего не хочу взять от него!

Какая сила воли и характера уцелела в этом девятилетнем ребенке, которого шесть месяцев мучил башмачник Симон и который семь месяцев был заключен один в темной и смрадной каморке.

Принц привязался к Гомену, но чувствовал непобедимое отвращение к комиссарам, хотя многие из них оказывались людьми добрыми и к нему сердечно расположенными. Никогда он ни одному из них не сказал ни единого слова, хотя они ласково и настойчиво просили его о том. В таких случаях дофин глядел на них пристально и молчал. Другие прибегали к угрозам, но тогда с видом равнодушным и даже презрительным он продолжал молчать. Сколько раз они уходили с гневом, обзывая его львенком и возмущаясь против гордости королевской крови.

Однажды ярый террорист Леру явился в Тампль и пожелал осмотреть все с особенным вниманием. Он вошел в комнату принцессы Марии Терезии. Она, сидя на стуле, занималась шитьем и не подняла на него глаз от своей работы.

— Как, не вставать перед народом, — воскликнул он с гневом.

Принцесса не подняла глаз и сидела молча и неподвижно на своем стуле. Взбешенный Леру принялся обыскивать во всех углах комнаты, даже в мебели и конечно не нашел ничего. Он вышел говоря:

— Горда, как и та австриячка! Он вошел к дофину и в разговоре с Гоменом повторял беспрестанно: сын тирана. Гомен пришел в негодование.

— Положим, что он сын тирана, — сказал он, — но он болен и несчастлив.

— Велика беда, что болен, — воскликнул Леру с досадой, — мало ли кто болен! Несчастлив? Да разве он не заслужил своего несчастья?

— Ничем не заслужил, — возразил Лоран, — чем он виноват, что так родился.

— Как? — сказал Леру: — Признаюсь, для республиканцев ваши понятия уж слишком широки! Но революция совершит свое дело скоро. Не будет на земле ни скорби, ни рабства, ни траура, ни бедности!

— Да, — сказал Гомен Лорану, когда Леру ушел, — когда я встречаю на улице ребенка в трауре, я говорю сам себе, что революция лишила его родителей, сделала его сиротой; когда я вижу бедняков, а их теперь множество, я знаю, что революция причина всех их бедствий; когда я вижу церковь Божию в развалинах, я знаю, что революция посягнула и на Господа Бога!

После Леру явился другой комиссар Дебиерн. Он был добр и внимателен к принцу, проводил с ним большую часть дня и приносил ему игрушки. Но все это пришло поздно. Здоровье принца и его расположение духа ухудшались с каждым днем. Он проводил целые дни молча, сидел, согнувшись у камина, погруженный в мрачные думы и не хотел, а вскоре и не мог выйти на террасу. Призвали доктора. Он нашел его в опасности. Принц отказался принимать лекарства ему прописанные и перестал говорить даже с Лораном и Гоменом.

Тогда французское правительство прислало к нему Гармана, члена парижской полиции, чтобы сделать ему донесение о состоянии принца. Он застал его за столом, на котором стояли карточные домики и коробочки; он перебирал их худыми и бледными ручонками и не сделал ни малейшего движения, увидев входящих. Гарман подошел к нему и сказал, что правительство, известившись о его болезни и об его отказе выходить на воздух и принимать лекарства, послало его к нему, чтоб еще раз просить его принять лекарства и выйти погулять и что в таком случае ему расширят пределы прогулок.

Принц молчал и глядел в упор. Гарман подошел к нему и сказал:

— Я быть может, не ясно выразился, или вы не слышали меня. Я имею честь спросить у вас, не желаете ли вы иметь птиц, или собачку, или лошадку, или игрушек, или даже товарищей ваших лет, с которыми вы могли бы играть и забавляться. Не хотите ли теперь же идти на террасу башни или в сад. Не желаете ли конфект, или сладких пирожков?

Принц слушал, глядел с величайшим равнодушием и не говорил ни слова.

Гарман тоже помолчал, потом сказал строгим голосом:

— Мосьё, ваше упорное молчание удивляет меня. Оно тем более неизвинительно, что мы пришли, чтоб усладить вашу участь и утешить вас чем можем. Такое упорство в ваши лета большой порок. Будьте так любезны, скажите, чего вы желаете?

Он глядел также пристально, по-видимому, равнодушно и продолжал молчать.

Гарман продолжал:

— Если бы ваше молчание касалось вас одних, мы бы не настаивали на ответе, но заключили бы, что вы довольны своею участью и не желаете изменить ее, но ваше молчание затрагивает других. Все те, которые окружают вас, ответственны за вас. Вы не захотите компрометировать их и нас. Что можем мы ответить правительству, которое прислало нас к вам, если вы нам не говорите ни слова. Мы умоляем вас, будьте добры, отвечайте, иначе мы принуждены будем приказать вам отвечать на вопросы.

Принц не сказал ни единого слова. Гарману показалось, так говорил он впоследствии, что в выражении лица принца было полное равнодушие и отречение от себя, как будто бы он говорил: «мне все равно, делайте со мною что хотите!»

Гарман был и тронут и поражен. Видя, что принца нельзя заставить говорить, он попросил его протянуть ему свои руки. Он немедленно исполнил это. Одна из них была покрыта струпьями, колени распухли и болели.

— Пройдитесь по комнате, прошу вас, — сказал Гарман.

Принц перешел через комнату, сел на стул, оперся локтями на стол и сидел в равнодушном спокойствии.

— Пройдитесь еще раз, — сказал Гарман, но принц не отвечал, не встал, не шевельнулся.

В это время принесли ему обедать. В темном глиняном горшке налита была какая-то темная похлебка, сухой кусок вареной говядины с бобами лежал на тарелке и шесть подожженных каштанов на другой. Не было ни вина, ни ножей, ни вилок. Члены комиссии переглянулись и, не желая говорить в присутствии принца, вызвали комиссаров в другую комнату и там выговаривали им с негодованием и удивлением о негодности пищи для больного ребенка. Они отвечали, что прежде была пища не в пример хуже и что такая отпускается по приказанию муниципалитета.

Члены комиссии приказали, чтобы принцу давали приличный обед, лакомства, фрукты и в особенности виноград, который тогда был дорог. Когда они воротились к принцу, он окончил обед. Гарман спросил у него — сыт ли он? Не хочет ли фруктов? Не хочет ли винограду?

Принц не отвечал ни слова. Ему подали виноград — он съел его, но молчал.

— Не хотите ли еще? — спросил Гарман, но принц не отвечал ни слова.

«Мы вышли, — пишет Гарман, — и не могли надивиться упорной воле девятилетнего ребенка. Комиссары уверяли нас, что принц наложил на себя обет молчания с тех пор, как его хотели принудить сказать слово осуждения матери. С этой минуты он перестал говорить и отвечать на вопросы».

Жизнь принца, несмотря на донесение Гармана, не изменилась. Гомен ухаживал за ним как мог и приносил ему книги из библиотеки башни. Он читал внятно и хорошо. «Veillees du Chateau», г-жи Жанлис, нравственные сказки Мармонтеля и история Франции казалось, заинтересовали его. Читая одну из сказок, в которой рассказывались несчастья одного мальчика, глаза его наполнились слезами.

Добрый Дебиерн пришел однажды в Тампль и подойдя к Гомену сказал:

— А я принес вам игрушку, посмотрите-ка!

Он расстегнул на груди платье и оттуда выглянула хорошенькая головка горлицы. Гомен не знал что делать. Дежурный комиссар не внушал ему никакого доверия; он решился спрятать горлицу до следующего дня, и отдать ее дофину, когда дежурный комиссар окажется человеком добрым. На другой день во время обеда принца он принес горлицу, но принц мало обратил на нее внимания. Он когда-то очень любил птиц, но после того, как его канарейку Симон хотел убить, и как у него отобрали всех его канареек, он не обращал никакого внимания на птичек.

Гомен, видя, что обед принца также дурен, сказал однажды эконому Тампля:

— Законы наши провозгласили равенство, зачем же не у всех у нас одинаковый обед.

— Я, как солдат, должен исполнять данные мне приказания, отвечал эконом.

— Ваша правда, — сказал Гомен, испугавшись за себя, ибо хотя террор и прекратился, но всякий продолжал бояться за себя, и директория не оказывалась слишком милосердной. Быть может, и ей нужна была смерть принца, уже не наследника престола, а малолетнего короля Лудовика XVII, как его называют верные монархии лица.

Дебиерн, заметив испуг Гомона, сказал с иронией, обращаясь к эконому:

— Вы правы, приказание, прежде всего, но куда деваете вы вашу совесть?

Он вышел с Гоменом и прибавил:

— Не могу выносить этих людей. Они постоянно ссылаются на приказания непризванных правителей, и забыли Бога, совесть и законных королей!

Случалось, что смотрители и комиссары отлучались, Лоран тоже выходил и Гомен оставался один с принцем; в таких случаях он не оставлял его, учил играть в домино, в бильбоке или уводил его в большую залу башни и там играл в волан. Однажды, оставшись с ним один, он предложил ему почитать вместе. Принц пристально поглядел на него добрыми и благодарными глазами, потом встал и все глядя на него умоляющим взором пошел прямо к двери.

— Нельзя, вы знаете, что этого нельзя, — сказал огорченный и растроганный до глубины сердца Гомен.

— Я хочу ее увидеть раз, один только раз, прежде смерти. Умоляю вас! — воскликнул принц с неописанным чувством. Гомен обомлел. Он не мог ответить ни слова, но взял ребенка за руку и отвел его от двери. Дофин, обманутый в своей надежде, упал на постель почти без чувств и долго лежал на ней без движения, бледный как смерть. Гомен перепугался и сделал все что мог, чтобы привести его в чувство. Когда он опомнился, Гомен сказал ему:

— Я поневоле огорчаю вас, я не могу сделать того, что вы желаете. Скажите, что вы меня прощаете?

Дофин разразился раздирающими душу рыданиями и стонами.

— Тише, тише, — сказал Гомен, — вас услышат. Принц тотчас сделал над собою усилие и смолк.

— Простите меня, — повторил Гомен.

Крупная слеза скатилась по щеке дофина; он протянул Гомену свою маленькую, слабую ручку.

— Вы знаете, что двери всегда заперты, и если-бы вам удалось когда-нибудь проскользнуть в них, меня за это приговорили бы к смерти, — сказал Гомен.

Ребенок сделал знак головой, обещая не пытаться выйти за дверь, и все лицо его подернулось мраком и неописанною скорбью. Было очевидно, что уверившись в любви к себе Гомена, он допустил мысль о возможности свидания с матерью, о смерти которой он ничего не знал, и когда ему пришлось отказаться от этой надежды, сердце его разрывалось от страдания.

Комиссары, сменявшие одни других, не походили друг на друга. Были грубые, самовольные, представлявшие из себя самовластных повелителей, корчившие трибунов и консулов. Один из таких, посмотрев на принца, сказал:

— Ему не остается и шести недель жизни!

Лоран и Гомен встревожились, и он, видя их тревогу, повторил громче и решительнее.

— Да, чрез шесть недель он или сделается идиотом, или околеет!

Принц печально улыбнулся, а когда остался один с Гоменом, сказал ему:

— И однако, я никому из них не сделал никакого зла!

Лоран, давно тяготившийся своею должностью, просил увольнения и получил его до случаю потери матери и расстройства дел. Дофин, несмотря на то, что Лоран был ревностный республиканец и враг монархии, полюбил его за то, что он постоянно оказывал ему внимание и благорасположение. Лоран также привязался к ребенку, хотя и сыну короля; поэтому оба расставались с прискорбием.

На место Лорана назначен был Лан, маляр, прежде бывший солдатом королевской, а потом национальной гвардии. Это был человек честный, не столь добрый как Гомен, но обладавший более твердым характером. Он, по своим мнениям, принадлежал к умеренным и, с первого же дня своего вступления в должность, стал добровольно чистить платья дофина, одевать, причесывать и умывать его. Дофин пассивно сносил его услуги и не говорил ни слова.

Во время обеда, тюремщик, отворяя двери, стучал замками, ключами и запорами, которые звенели как цепи.

— Зачем вы так стучите и звените, — сказал Лан, — зачем запираете на замки и засовы три двери. Все это совсем не нужно. Я пришел сюда не для того, чтобы сделаться орудием террористов. Возьмите сала, смажьте замки и не гремите ими. Вы сами должны понять, что чувствуют несчастные дети, когда вы принимаетесь греметь замками и запорами.

Тюремщик не возражал, но на другой же день принес жалобу, и комиссары приказали ему не слушаться Лана, а строго исполнять предписание муниципалитета, а муниципалитет приказывал стучать и греметь замками для устрашения детей, и непременно запирать все три двери, из которых одна была железная.

Лан заметил, что клопы заедали несчастного ребенка и тщательно вычистил его кровать и занавески, и вдвоем с Гоменом старался облегчить положение принца. В продолжение трех недель принц не сказал ему ни слова, но потом, уверившись в его добром к нему расположении, произносил иногда несколько коротких фраз.

Однажды, когда Лан упомянул о полке детей, командиром которого состоял дофин, глаза его загорелись и блеснули.

— Видели вы меня, когда я был в мундире и носил шпагу? — спросил он вдруг у Лана.

Лан сказал, что видел и сожалел, что шпага дофина затерялась[18].

Часто Лан для развлечения принца пел ему песни и романсы. Особенно любил принц известный и любимый всеми приверженцами короля романс, начинавшийся следующими словами.

О Richard, о mon roi

L’univer t’abandonne!..

(О Ричард, король мой, вся вселенная тебя оставила!..)

Но когда Лан начинал петь революционные песни, дофин не слушал их.

Лан заметил, что этот измученный, умирающий ребенок, не взирая на одиночное заключение, на столько бедствий, сумел сохранить не только чувство собственного достоинства, но и чувство королевского достоинства, и сознавал, к чему его обязывает кровь предков; потомок Генриха IV, он ценил свои права и свято хранил в глубине сердца великое к ним уважение!..

Внезапно болезнь дофина приняла крутой оборот. Приставленные к нему Лан и Гомен донесли директории, что маленький Капет болен. Не получая никакого распоряжения, они на другой день написали: опасно болен, и, наконец, оставаясь безо всякого ответа, заявили, что жизнь его находится в неминуемой опасности.

Тогда появился доктор Десо, он внимательно осмотрел больного, сделал ему несколько вопросов, на которые не получил ответа, и прописал какое-то лекарство. Выходя из комнаты больного, он объявил, что за ним прислали слишком поздно, что ребенок умирает от истощения, что ему необходим чистый воздух деревни. Гомен предложил носить его в сад башни, но доктор возразил, что всякое движение причинит ему боли и что только деревенский воздух мог бы отчасти оживить его. На это предписание доктора тогдашние правители не обратили ни малейшего внимания; больной ребенок, так же, как и враги его, желали одного: смерти. Он отказывался упорно принимать лекарства и все просьбы Гомена остались напрасны. На другой день Лан, которого, по-видимому, он любил больше, как старого гвардейского солдата, упросил его и он стал принимать все, что он подавал ему. Попечения Лана, Гомена и старика доктора Десо благодетельно подействовали на принца. Через две недели после первого появления доктора, он стал иногда отвечать на его вопросы, и когда доктор собирался уходить, тянул его за полу платья, чтоб он еще при нем остался. Но недолго суждено ему было пользоваться его советами и попечениями. Десо умер скоропостижно и его заменил другой доктор — хирург Пеллетан. Он нашел больного в безнадежном состоянии и требовал себе ассистента, не желая брать на себя ответственности в его смерти.

В это время в Тампль назначен был на дежурство некто Беланже, архитектор, живописец, некогда служивший в кабинете редкостей графа Прованского, брата короля. Он вошел в комнату принца с портфелем, наполненным гравюрами и рисунками, спросил у него, не желает ли он посмотреть их и, не дожидаясь ответа, стал ему их показывать. Сперва, дофин глядел на них равнодушно, а потом занялся ими и долго их рассматривал, и слушал внимательно объяснения Беланже. Когда он закрыл портфель, пересмотрев все, что в нем находилось, Беланже сказал ему:

— Я бы желал с этими рисунками унести еще и другой, но не позволю себе этого, если вам это неприятно.

— Какой рисунок? — спросил принц.

— Ваш портрет; если вам это не неприятно, вы бы сделали мне великое удовольствие.

— Если это доставит вам такое удовольствие, делайте, — сказал принц улыбаясь.

Беланже сделал портрет его, по которому впоследствии Севрская фарфоровая фабрика воспроизвела бюст его, под именем Лудовика XVII.

Всякий раз, что прислужники входили, гремя замками и запорами, дофин вздрагивал. Однажды доктор Пеллетан заметил это и громко и резко сказал комиссару.

— Если вы будете продолжать пугать ребенка своими замками и засовами, если вы немедленно не отколотите его заделанных окон, я перенесу его в другую комнату башни. Я прислан для того, чтобы лечить его и ходить за ним.

Принц испугался, знаком руки подозвал к себе доктора и сказал ему:

— Тише, говорите тише, прошу вас. Я боюсь, чтоб они не услышали вашего голоса и не узнали, что я болен. Это их ужасно огорчит.

Несчастный ребенок воображал, что мать его и тетка были живы и заключены вблизи от него.

Его перенесли в другую комнату, но зрение его так ослабело в потемках, что он при свете дня не мог различать предметов. Он должен был закрыть глаза, не выносившие сияния дня. В этой комнате находилось большое окно с белыми занавесками, и чистый воздух и лучи солнца проникали в нее свободно. Гомен положил принца в постель, принес ему обед и тарелку вишен на дессерт. Бледный, почти без движения, он протянул слабую ручку и медленно брал по одной вишне, когда в комнату вошел Эбер, новый комиссар.

— Это что такое? — закричал он, — кто позволил перевести волченка в другую комнату.

— Доктор; мы сделали это по его приказанию, — сказал Гомен.

— А с каких пор цирюльники управляют республикой? Испроси писанное позволение у комитета, слышишь?

При этих словах, грубо сказанных Гомену, принц оставил вишни и лежал не двигаясь. Несмотря на приказания Эбера, умирающее дитя было оставлено в светлой и просторной комнате. Ему стало немного лучше. Гомен спросил его.

— Вы страдаете меньше?

— Да.

— Это от свежего воздуха и просторной комнаты. Утешьтесь. Скоро придут доктора.

Глаза принца наполнились слезами.

— Что с вами? — спросил Гомен.

— Я все один, — отвечал принц, — маменька в другой башне.

— Это правда, что вы одни, и это, конечно, очень печально, но около вас нет злых людей, и вы не видите злых поступков.

— Нет, я вижу и злых людей, и добрых людей, эти добрые люди сделали то, что я не чувствую вражды к злым людям! — сказал дофин. Однажды, когда ему сказали, что один из самых жестоких и грубых комиссаров был арестован и заключен в тюрьму, он отвечал:

— Сожалею. Он несчастнее нас, ибо заслужил свое несчастье.

Ночью, по строгому приказанию Конвента, умирающего ребенка запирали одного; рано поутру Лан и Гомен спешили прийти к нему. Они признавались впоследствии, что входили в его комнату со страхом, боясь найти своего питомца умершим.

— Никогда он не начинал разговора. Лан, видя его чрезмерную слабость, садился у его постели молча, боясь утомить его разговором.

— Как мне вас жаль, — сказал ему Гомен однажды, — я вижу, вы страдаете.

— Утешьтесь, — ответил принц, — мне остается страдать очень не долго.

Гомен стал на колена у его кровати и молился Богу, принц взял его за руку и поднял глаза к небу.

Гомен, видя, что принц лежит тихо, без движения, спокойно сказал:

— Я надеюсь, что вы не страдаете.

— Нет, мне еще больно, но сносно. Музыка так упоительна.

— Где вы ее слышите?

— Там, наверху!

— С каких пор?

— С тех пор, как вы стали на колена и начали молиться Богу. Слушайте, слушайте же!

Дофин поднял вверх свою руку и широко раскрыл глаза, сиявшие восторгом. Через несколько минут глаза его блеснули, и он в неописанной радости воскликнул:

— Между поющими голосами я слышу голос моей милой матери!

Через мгновение взгляд его потух, лицо осунулось; глаза его блуждали и часто останавливались на окне. Гомен спросил его, на что он глядит, но он ему не ответил. Лан сменил Гомена и спросил у больного, как он себя чувствует.

— Как вы думаете, — сказал ему принц, — сестра моя могла слышать эту музыку? Это бы ее утешило и обрадовало!

Лан не отвечал, он с сжатым сердцем следил за взором умирающего, все еще жадно прикованным к окну. Внезапно восклицание счастья сорвалось с языка его, он взглянул на Лана и произнес:

— Слушайте, что я скажу…

Головка его склонилась на плечо Лана, который напрасно прислушивался и, наконец, решился положить свою руку на сердце дитяти. Оно уже не билось. Все было кончено. Господь Бог взял к себе многострадальную душу того, который долженствовал быть по праву рождения Лудовиком XVII.

Четыре члена комитета общественной безопасности явились на другой день в башню, чтобы законным образом засвидетельствовать о смерти принца. Они силились выказывать полнейшее равнодушие и подписали бумагу. Известие о смерти его разнеслось с быстротою молнии по Франции и заграницей. Одно лицо не знало о смерти дофина — то была сестра его, принцесса Мария Терезия, томившаяся в той же самой башне, в которой умер брат ее.

Лан завернул умершего сына короля Французов в простыню, снятую с его постели, подсунул под его голову носовой платок одного из комиссаров, гробовщик положил тело в простой сосновый гроб и тотчас заколотил его.

Гроб снесли вниз, поставили на дроги и медленно повезли на кладбище при большом стечении публики, серьезной и мрачной. Лан, Гомен и комиссары шли за гробом. Долга толпа следовала за ними, но большая часть ее разошлась, и только небольшое число лиц дошло за гробом до могилы дофина; имя, давно не произносившееся во Франции, послышалось в толпе. На кладбище Св. Маргариты гроб опустили в могилу и засыпали землей. Землю сравняли. Комиссары удалились.

На могиле не поставили ни камня, ни креста. Молитв не читали, священника не пригласили. Республика силилась всеми способами скрыть от потомства могилу замученного ребенка и, отрекшись от Бога, не допустила молитв и священника при погребении веровавшего, любившего и покорившегося воли Божией дитяти.

После смерти тетки своей, принцессы Елисаветы, Мария Терезия осталась одна, и когда Гомен был назначен смотрителем детей короля, Лоран ввел его в ее комнату. Она сидела на стуле и не подняла глаз на вошедших. Лоран представил ей своего товарища, но она не сказала ни слова. Гомен откланялся и вышел. Позднее он узнал, что его поклон, эта столь простая вежливость, произвела впечатление на принцессу. Однажды, когда Лоран и комиссар вышли, Гомен улучил минуту и подал принцессе карандаш и бумажку, прося ее написать, что ей надо. Тогда в первый раз она решилась произнести следующие два слова:

— Мне надо рубашек и огня.

Гомен поспешил сделать все что мог, чтоб облегчить ее участь. Она никогда не говорила ни слова в присутствии Лорана и комиссара коммуны, но если Гомен оставался с ной один, она быстро произносила несколько слов. Она призналась, что у нее нет ни чулок, ни башмаков, чего Гомен не мог заметить, потому что, когда он входил в комнату, она всегда сидела на стуле и юбкой прикрывала ноги. Гомен в тот же день прислал ей дюжину чулок и две пары башмаков. Когда вместо Лорана вошел в должность Лан, он вместе с Гоменом силился всячески облегчить участь принцессы, что, впрочем, не всегда им удавалось, потому что террор хотя и миновал, но дух его жил еще и многие комиссары отличались особою ненавистью к королевскому семейству и выказывали ее с изумительною грубостью. Многие продолжали говорить принцессе: ты. Она никогда не отвечала им ни слова и не подавала виду, что слышит их речи.

Вот одно из донесений комиссаров в Парижскую коммуну:

«Ныньче, 1-го термидора, мы, члены коммуны, назначенные на дежурство в Тампль, увидав, что большой огонь горит в комнате, где живет дочь тирана, спросили у нее, зачем она зажгла его. Она отвечала, что хотела вымыть ноги и для этой цели грела воду. Мы спросили у ней, как она зажигает огонь, — она отвечала, что высекает огонь и имеет коробку с огнивом и трутом. Мы сочли нужным отобрать у нее эту коробку, о чем и доносим гражданину национальному агенту, ожидая от него решения — возвратить ли ей ее, или окончательно отобрать».

Принцесса ничего не знала об участи, постигшей ее семейство. После смерти дофина участь для нее облегчилась. Чрезвычайно тягостные для нее и пугавшие ее ночные дозоры комиссаров, которые входили к ней среди ночи, когда она уже спала, прекратились. Ей позволили выходить на прогулку во внутренний двор тюрьмы, окруженный громадными каменными стенами; пищу ее улучшили и прислали ей белье и другие необходимые вещи.

Ей было тогда 16 лет; она всегда носила одно темное платье, единственное, которое имела, и накидывала на плечи белую косынку, завязанную узлом на груди. Волосы ее были зачесаны назад и длинная коса, перевязанная лентой, укладывалась на затылке. Она имела гордый и величественный вид, лицо, исполненное печали и задумчивой важности. Несмотря на молодость лет, она внушала уважение, и самые грубые комиссары не осмеливались произносить в ее присутствии неприличные слова.

Гофман рассказывает в своих записках, что в 1795 году он посетил Тампль; королевская принцесса[19] сидела у окна и вязала чулок; руки ее распухли от холода.

— Зачем, — сказал он ей, — вы сидите так далеко от камина в этот страшный холод?

— У камина темно, — отвечала она, — я ничего не вижу.

— Но если вы разведете большой огонь в комнате, то в ней будет и тепло, и светло.

— Мне не дают дров, — отвечала она.

Увидев фортепиано, Гофман дотронулся до клавишей и сказал:

— Это фортепиано расстроено. Если вам угодно, я пришлю вам настройщика?

— Нет, не надо. Оно не мое, оно принадлежит королеве, я до него не дотрагивалась и не дотронусь.

— Хороша ли постель ваша?

— Хороша.

— Не нужно ли вам белья?

— Мне прислали белье несколько недель тому назад.

Гомену приказали сделать реестр всего, что необходимо принцессе, и так как она почти ничего не требовала, он сам его составил. Принцесса удивилась, получив все необходимое для своего туалета.

Австрия требовала выдачи принцессы как близкой родственницы королевского дома. Французские провинции и города посылали просьбы в Конвент, требуя освобождения принцессы, и хотя все это не имело еще успеха, но повлияло на ее положение в тюрьме. Гомен подарил ей собачку, очень некрасивую, рыжую, которая называлась невзрачным, как и она сама, именем Коко. Этот Коко был, однако, умен, привязался к свой новой хозяйке и своими ласками развлекал ее в ее жестоком одиночестве.

В это же самое время Конвент назначил к ней компаньонкой г-жу Шантерен, которой выпало на долю печальное поручение известить принцессу об участи, постигшей ее семейство. Она знала, что отец ее казнен, но думала, что мать и тетка живы, а брат только болен. Г-жа Шантерен сразу должна была нанести столь жестокие удары. Когда она сказала жестокую истину, принцесса стремительно встала и воскликнула раздирающим душу голосом: «Кончено! Все кончено!»

Г-жа Шантерен всячески старалась рассеять ее, облегчить ее тяжкую скорбь, и тронула ее сердце своим заботливым уходом. Она выказывала ей то уважение, которое ей следовало и по ее высокому рождению, и по ее беспримерным несчастьям. Здоровье принцессы было расстроено. Потоки слез, проливаемых ею, оканчивались часто истерическими припадками. Часто г-жа Шантерен, выходя на прогулку с принцессой, должна была поддерживать ее, так была она слаба, так шаги ее были неверны.

В саду Тампля гуляла на воле молодая козочка, живая, быстроногая игрунья, она забавляла принцессу. Лишь только в городе узнали, что ей позволено прогуливаться в саду Тампля, как старый слуга короля Гью нанял комнату в верхнем этаже соседнего дома, и каждый день ходил туда, чтобы, хотя издали взглянуть на дочь короля. Жена Гью, когда принцесса появлялась в саду, играла на арфе, а г-жа Дагер, ее приятельница, артистка, обладавшая звучным голосом, пела романсы, слова которых доходили до принцессы.

Вот перевод одного из них:

Успокойся, несчастная узница,
Скоро эти ворота отворятся перед тобою,
Скоро спадут с тебя оковы,
Скоро ты будешь наслаждаться зрелищем чистого неба,
Удаляясь от сей ужасной темницы,
Где скорбь и траур обитали.
Вспомни, что и в ней остались
Тебе на веки преданные сердца.

В саду Тампля росло большое дерево; каждый день, проходя мимо него, принцесса находила персики, груши, абрикосы, привязанные к его ветвям.

— Какие прелестные плоды приносит это дерево, — сказала она однажды Гомену. — Поблагодарите от меня садовников, которые так о нем заботятся.

В день именин принцессы музыка и пение начались при ее появлении и продолжались во все время ее прогулки. Принцесса горько плакала. В день Св. Лудовика она ожидала опять концерта, но напрасно, музыка не играла. Она встревожилась, вообразив себе, что с ее друзьями случилось какое-либо несчастье. Лан через г-жу Шантерен уведомил ее, что никакой беды не приключилось, но что комитет общественной безопасности строго запретил музыку в день Св. Лудовика. Гью, однако, не бездействовал. Он вскоре доставил принцессе письмо от ее дяди, брата ее отца, герцога Прованского, впоследствии короля Лудовика XVIII.

Никогда принцесса не оставалась праздною. И в одиночном заключении, и с г-жею Шантерен она постоянно была занята. Поутру она писала, читала, шила, рисовала, вышивала, и просила переменять ей книги. Она особенно любила читать сочинения Расина и Буало, письма г-жи Севинье и г-жи Ментенон. И вечером, и утром она долго молилась Богу и выказывала горячую благодарность тем, которые принимали в ней участие. С удовольствием сняла она с себя старое, покрытое заплатами темное платье и надела одно из тех, которые ей недавно прислали. По большим праздникам она всегда надевала более нарядное платье, или из лино батиста или зеленое шелковое. Ея прекрасные, длинные черные волосы, придержанные лентой, рассыпались по плечам и были так густы, что многие воображали, что она носит фальшивые волосы.

Герцогиня Турзель, счастливо пережившая террор, сгорала желанием видеть свою воспитанницу, подавала просьбы, домогалась позволения посетить Тампль, и наконец, получила его. Герцогиня страшилась, что ей придется известить принцессу о том, что все семейство ее погибло, но успокоилась, узнав от г-жи Шантерен, что принцесса давно знает о смерти всех своих.

Можно себе представить, с какими горькими слезами герцогиня Турзель и дочь ее Полина обняли принцессу. Вот несколько строк из рассказа об этом свидании.

«… Нежно расцеловала она нас и увела в свою комнату, проливая горькие слезы. Она рассказала нам подробно раздирающую сцену прощания с королем отцом своим, который так нежно любил ее. Она говорила с необычайною чувствительностью, но без горечи и раздражения. Она явилась нам истинною дочерью Лудовика XVI. Когда я сказала ей, что она скоро, как я надеюсь, выйдет из тюрьмы и оставит Францию, она отвечала мне с великою печалью:

— Да, да, но я испытываю некоторое утешение при мысли, что живу близ дорогих могил, в которых сокрыто все то, что я любила…

Она залилась слезами и прибавила:

— Мне было бы легче разделить судьбу моих родителей, чем пережить их и оплакивать их потерю.

Я спросила у нее, как она могла вынести такие страшные несчастья и одиночное заключение.

Она отвечала мне следующими словами, которые я запомнила и привожу с буквальною точностью.

— Без религии, без веры, мне было бы невозможно вынести всего этого. Молитва была одно мое прибежище и утешение. Я сохранила молитвенники моей тетки принцессы Елисаветы и беспрестанно читала их; я припоминала все, что она говорила мне, и. силилась с точностью следовать ее советам и приказаниям. Когда она в последний раз обняла меня, она просила меня быть мужественною и покориться воле Божией. Тетка моя предвидела все несчастья, которые должны были обрушиться на меня. Она приготовила меня к ним. Она научила меня не нуждаться ни в чьих услугах, и устроила жизнь мою так, что каждый час дня был распределен. Я убирала мою комнату, молилась, читала, работала, все в свое время. Она приучила меня каждый день старательно стлать постель, причесываться, надевать и шнуровать корсет, одеваться и заботиться о здоровье. Каждый день она приказывала мне обливать полкомнаты водой, чтоб освежить воздух, и потом, целый час, с часами в руках, быстро ходить по комнате, для моциона. Я все это исполняла в точности…

Так прожила принцесса одна-одинешенька целый год и 3 месяца!.. Несмотря на все свое мужество и горячую веру, она призналась нам, что была истомлена одиночеством.

— И вы никогда не были больны? — спросила я ее.

— Я так мало думала о себе, — сказала принцесса, — что не могу вам отвечать с уверенностью. Помню, что однажды я упала без памяти, но я так мало ценила жизнь, так была к ней равнодушна!..»

Баронесса Маккау, исполнявшая должность помощницы воспитательницы и сохранившая горячую привязанность к принцессе, просила также позволения посетить ее. Она была женщина старая, и опасность, которой не однажды повергалась жизнь ее в период террора, совершенно расстроила ее здоровье; она была очень слаба и не могла войти на лестницу башни Тампля так скоро, как бы того желала. Принцесса сама сошла с лестницы ей навстречу и заключила ее в свои объятия.

— Три года, один месяц и один день минули ныне с тех пор, как я лишена счастья вас видеть, — сказала принцесса.

Она взяла под руку бывшую свою воспитательницу и поддерживала ее.

— Как вы добры ко мне, — сказала растроганная баронесса.

— Чем могу я заплатить вам за ваши нежные обо мне попечения, когда я была ребенком! — воскликнула принцесса.

Когда обе они вошли в комнаты, между ними завязался откровенный разговор, в котором, по словам баронессы Маккау, она вполне узнала и оценила дочь короля. Несчастье наложило на нее печать величия; в ней являлось вполне достоинство и гордость принцессы древнего королевского дома, и незлобие голубицы, соединенное с редкою нежностью сердца. Следующие слова, сказанные с неописанным чувством, особенно тронули баронессу Маккау:

… Могу ли я не плакать и не сокрушаться, — сказала принцесса, — но я не плачу о моих родителях. Их судьба свершилась, предназначенное им испытание окончилось, и они удостоились награды небесной. Кто может отнять у них венцы небесные, дарованные им самим Богом? Нет, не за них надо молиться, а за тех, которые их погубили и умертвили. Что до меня касается, то жестокие годы не прошли для меня, бесполезно. У меня было много свободного времени, и я много размышляла; подумайте, как долго оставалась я сама с собою и с Богом. Я набралась сил и вооружилась против зла. Я научилась не смешивать французскую нацию с людьми, лишившими меня моих родителей и родных, которых я любила более всего на свете. Конечно, я буду рада, когда меня освободят из этой тюрьмы, но поверьте, я предпочла бы самый скромный и маленький домик во Франции — почестям, которые заграницей везде будут оказывать такой несчастной, как я, принцессе».

Баронесса Маккау говорила, что пришла навестить девочку, едва вышедшую из детства, и с изумлением нашла полную ума, силы и чувства женщину. Несчастье состарило ее и дало ей зрелость в столь юные годы.

С этих пор герцогиня Турзель, баронесса Маккау и некоторые другие дамы стали навещать принцессу, и слух о том, что она скоро будет свободна, все больше и больше распространялся во Франции.

28 ноября 1795 года министр внутренних дел Бенезек вошел к принцессе Марии Терезии и объявил ей, что правительство Франции решило выслать ее в Австрию и вручить родным с материнской стороны. Он просил ее назвать тех дам, которых она желала бы иметь в своей свите. Принцесса назвала герцогиню Турзель, баронессу Маккау и г-жу Серан, некогда исполнявшую придворную должность при ее тетке принцессе Елисавете. На другой день два члена полиции явились к принцессе и просили ее дать им реестр белья, платьев и нарядов, которые она желает иметь. Принцесса благодарила членов полиции и сказала, что ей необходимо иметь только немного белья, но отказалась наотрез ото всего другого. Когда Лан и Гомен настаивали на том, что ей невозможно явиться к Австрийскому двору без приличных ее сану украшений и нарядов, она отвечала:

— Пусть мне позволят увезти отсюда некоторые вещи, принадлежавшие моей матери и которые у нас отобрали, когда мы вошли в эту башню — вот все, о чем я прошу и чего я желаю.

В Тампле был действительно опечатанный комод, в котором находились многие вещи, принадлежавшие королеве Марии Антуанете. Гомен старался всячески о том, чтоб их отдали принцессе. С комода позволили снять печати, но вещей не отдали. Тогдашнему правительству это показалось опасным. И однако, все эти вещи состояли из нескольких юбок, косынок, чулок, и могли иметь цену только в глазах дочери!

Несмотря на отказ принцессы, Директория заказала ей целое приданое в лучших магазинах Парижа и решила, что в Базеле ее будет ожидать карета, запряженная восемью лошадьми, но до Базеля принцесса должна была ехать без огласки и без конвоя. Несмотря на требования Австрии, Директория отказала позволить герцогини Турзель сопровождать принцессу. Принцесса очень огорчилась этим, тем более, что намеревалась просить, чтобы с ней отпустили столь привязанного к ней и ее семейству Гью.

— Правительство решило, — сказал ей один из комиссаров, — что вы можете взять с собою только одну даму, что вас будет сопровождать один комиссар и один офицер. Назовите кого желаете.

— Баронессу Маккау, Гомена и Мэшана, — сказала принцесса.

Мэшан был жандармский офицер, о котором принцесса слышала много хорошего.

Престарелая баронесса Маккау была больна и лежала в постели; она убедительно просила вместо себя назначить ее дочь, г-жу Суси, на что последовало согласие правительства и принцессы.

Гью получил также позволение следовать за принцессой.

17 декабря 1795 года принцесса надела лучшее свое платье, то, которое надевала в большие праздники, вышла в сад Тампля и, обратясь ко всем окнам соседних домов, из которых так недавно слушала музыку, или получала поклоны лиц ей преданных, раскланялась на все стороны.

В 11 часов вечера, на другой день, Бенезек вошел в Тампль и постучался. Лан и комиссар отворили ему двери — он отдал бумагу Лану и приказал отворить двери Тампля. Принцесса простилась со своею компаньонкой, г-жей Шантерен, и вышла; она прошла пустые дворы Тампля; ни единое лицо не получило позволения проститься с нею. На часах одиноко стоял солдат, но и он получил приказание стоять неподвижно, показывая вид, что не видит принцессы; однако же, офицер, бывший дежурным, вышел и низко поклонился принцессе. Дверь тюрьмы тихо отворилась. Темная ночь окутывала Тампль, тишина царила около него. Бенезек подал руку принцессе. Мария Терезия обернулась назад, окинула стены Тампля глазами полными слез, и быстро пошла вперед.

В улице Мэлэ карета министра ожидала принцессу. Она вошла в нее; около теперешних ворот Сен-Мартен стояла четвероместная дорожная карета, в которой находились г-жа Суси и жандармский офицер. Принцесса поблагодарила Бенезека и пересела в эту карету, в которую сел и Гомен. Ровно в полночь дорожная карета пустилась в путь.

Через час другая карета выехала вслед за каретой принцессы. В ней находился Гью, малолетний сын г-жи Суси, с которым она не хотела расстаться, повар и горничная принцессы и ее собачка Коко, которую принцессе не позволили взять в ее карету, опасаясь, что она своим лаем привлечет чье-либо внимание. Принцесса путешествовала под именем Софии, но, несмотря на все предосторожности, ее узнавали везде, по сходству ее с королем. Однажды пришлось ждать лошадей. Вокруг нее собралась толпа, и многие глядели на нее глазами, полными слез. Вот несколько строк из рассказа самой принцессы о ее путешествии:

«… У Парижской заставы спросили паспорта; когда я приехала в маленький городок Провен, меня узнали и также окружили мою карету. Драгунский офицер провожал меня всю ночь, до следующей станции; хозяйка одной гостиницы также узнала меня и приняла с великим почтением. Мы завтракали в Шомоне, гостиницу окружила многочисленная толпа, которая непременно хотела видеть меня, и надо было позвать жандармов, чтобы сдержать ее. Когда я вышла из гостиницы, чтобы сесть в карету, толпа окружила меня со всех сторон, и я слышала, как мне желали всего лучшего и призывали на меня Божие благословение…»

В пограничном городке Гюнинге Мария Терезия остановилась в гостинице и была тронута выражениями почтения и умиления, которые ей приходилось выслушивать ото всех там бывших; вскоре туда же приехал следовавший за ней Гью. Она не видала его с того самого времени, когда его арестовали еще при жизни короля. Встреча эта потрясла принцессу. Собачка Коко, которую привез Гью, едва не сошла с ума от радости. Она прыгала, лаяла, лизала руки принцессы. Хозяева гостиницы сочли за великую честь принять у себя ту, которая приехала под скромным именем Софии. Хозяйка сама принялась готовить ей ужин, но подоспевший повар Менье не позволил ей исполнить эту, ему принадлежавшую обязанность.

В городе разнесся слух о приезде принцессы, и многочисленная толпа собралась у дверей гостиницы. На другой день приехал комиссар республики. Он должен был передать принцессу австрийским посланным в пограничном домике негоцианта Ребера, который обязательно предложил свой дом для этой церемонии. Принцесса простилась с хозяйкой гостиницы, одарила, чем могла, детей ее, всякому сказала доброе слово и сердечно благодарила Гомена, который должен был проститься с ней и возвращался в Париж. Старик горько плакал. «Не плачьте», сказала принцесса, «возложите все надежды свои на Бога!» Республиканский комиссар вел себя прилично, и когда принцесса назвала ему лиц, которые желали проводить ее до Вены, он отвечал ей, что ничего не может решить, ибо это не зависит уже от него. По распоряжению Австрийского двора одной г-же Суси позволено было сопровождать принцессу до Вены.

В 6 часов вечера австрийский посланник, князь Гавр, приехал с шестью парадными каретами в загородный дом Ребера и там ожидал принцессу. Австрийские посланные встретили ее и ввели в гостиную Князь Гавр сказал ей приветствие; она отвечала ему с большим достоинством и прилично случаю. Тогда он подал французскому комиссару следующую расписку:

«Я нижеподписавшийся, следуя повелению Его Величества Императора, свидетельствую, что получил от г-на Баше, французского комиссара, принцессу Марию Терезию, дочь Лудовика XVI.

Князь Гавр».

Баше откланялся и уехал.

В гостиной накрыт был стол, но принцесса выпила только стакан воды и вошла в приготовленную ей комнату. Гью просил позволения войти к ней.

— Министр внутренних дел поручил мне отдать вам два сундука с вещами, необходимыми вашей особе, — сказал он принцессе.

— Поблагодарите министра, — отвечала она, — и отдайте ему все назад, я ничего не могу принять от него.

Тогда она еще раз простилась и раскланялась со всеми и села с князем Гавром и г-жею Суси в австрийскую карету, запряженную шестерней. За этою императорскою каретой скакали шесть карет, со свитой принцессы; маиор Кольб ехал верхом у дверец кареты, в которой находилась принцесса. Когда она проезжала через Базель, в числе любопытных находился будущий кардинал, а тогда только еще архидиакон Фэш, дядя будущего императора Французов, Наполеона І-го. Он проживал в крайней бедности в Базеле, где имел родных, и, конечно, не подозревал, что провожая падшую династию, займет, в лице своего племянника, трон, оставленный свободным.

За городом принцессу ожидал отряд швейцарской гвардии, а в первом германском городе свита, присланная австрийским императором. Тут она переночевала и на другой день утром отправилась в церковь к обедне. Это была первая церковь, в которую она вступила, вышедши из Тюльерийского дворца и первая заупокойная обедня по ее погибшим родителям, за которою она могла помолиться за них и оплакать их.

9 января 1796 принцесса приехала в Вену и была встречена императором с великим почетом и родственным вниманием. Для нее был приготовлен дворец, составлен придворный штат, но все французы, кроме Гью, не исключая даже и г-жи Суси, были высланы обратно во Францию. Император Австрийский желал удержать принцессу при своем дворе и выдать замуж за своего племянника, одного из эрцгерцогов; но дочь Лудовика XVI стремилась к своим родным, к братьям своего отца. Она, наконец, увидела их, и узнав, что родители ее выражали еще в детстве желание видеть ее замужем за сыном графа д’Артуа, принцем Ангулемским, поспешила исполнить их волю. Позднее, когда граф д’Артуа сделался королем под именем Карла X, принцесса Мария Терезия приняла титул дофины. Она была последней дофиной во Франции. Когда Карл лишился в 1830 году престола и бежал из Франции, она сопутствовала ему. Долгие годы жили они с семейством своим в изгнании. Она не имела детей, но любила, как сына, своего племянника графа Шамбора. В преклонных летах Мария Терезия скончалась в Венеции и оставила по себе память добродетельной, милосердой, благочестивой и строгой жизни принцессы.

*) Когда старший брат принца был жив, он назывался дофином, а принц носил титул герцога Нормандскаго. По смерти брата он стал называться дофином.


[1] Цветок, называемый по-русски сухоцвет, или кошачья лапа. Иммортель по-французски значит: бессмертный, — потому что цветок этот никогда не увядает.

[2] Сен-Клу — загородный дворец близ Парижа, окруженный великолепным парком. Он был сожжен пруссаками во время Франко-Прусской войны в 1871 году.

[3] Когда старший брат принца был жив, он назывался дофином, а принц носил титул герцога Нормандского. По смерти брата он стал называться дофином.

[4] Петион, один из злейших врагов короля и королевской власти, сделал все от него зависящее, чтоб ее уничтожить. Он жаждал популярности и, как мэре Парижа, низко льстил черни. Но недолго длилось его торжество — он был осужден в свою очередь людьми более крайнего образа мыслей; Робеспьер взял верх. Петион бежал, не находя нигде приюта; скитался в лесах и умер с голоду. Его тело, объеденное волками, было найдено в поле ржи.

[5] Монтрелем называлось предместье в Версале. Среди тенистого парка король построил дом для сестры своей, принцессы Елисаветы. Это был прелестный загородный дом; он уцелел до сего дня и принадлежит частному лицу. Принцесса любила этот дом и жила в нем очень счастливо.

[6] Принц Орлеанский, родственник короля, при самом начале революции вошел в союз с заклятыми врагами короля, распространял о нем и его семействе самые гнусные слухи, и сперва тайно, а потом явно действовал против него, как злейший враг. Заседая в Конвенте он подал голос за смерть короля. Отбросив титул свой он сам назвал себя Филипп Эгалитэ (Филипп равенство), но не избег общей участи. Он был вскоре после смерти короля приговорен своими друзьями Якобинцами к смерти и погиб на гильотине.

[7] Католическая церковь позволяет, в случае нужды, служить обедню в комнате на покрытом белою скатертью столе.

[8] Эти подробности дошли до нашего времени черев трех женщин. Одна ив них была вдова Кревассэ, приятельница жены Симона, другая, по имени Менажэ, была тоже служанка, подруга жены Симона, а третья, девица Семелэ, швея, с которой была знакома жена Симона; две последние пережили революцию и умерли в глубокой старости.

[9] Революционная песнь.

[10] Карманиолкой называлась красная шапка, которую носили якобинцы.

[11] Вандея — округ в провинции Бретани. Приверженные к королю жители ее восстали поголовно и после смерти Лудовика XVI провозгласили королем его малолетнего сына под именем Лудовика XVII. Они вели ожесточенную войну с республиканскими войсками, были побеждены и перебиты.

[12] Террор, название присвоенное в истории тому времени, когда вся Франция находилась в руках Якобинцев и кровь невинная лилась потоками во всех городах Франции, жители которой были объяты ужасом. От слова: Ужас, terreur, произошел исторический термин: Террор.

[13] Город Тулон возмутился и держал сторону короля.

[14] Мария Антуанета введена была в заблуждение. Дочь ее, принцесса Мария Терезия, оставалась со своею теткой до самой ее смерти.

[15] И двор, и все преданные монархии лица, и папа римский, считали этих священников отступниками и недостойными совершать таинства.

[16] Вместе с Робеспьером был казнен и башмачник Симон, мучитель дофина.

[17] Баррас, человек безнравственный, не был ни низок, ни жесток. Будучи дворянином, он имел затаенное к королевскому семейству почтение и насколько мог, окруженный ярыми республиканцами и опасавшийся их, старался облегчить участь королевских детей.

[18] Лан ошибался. Шпага была найдена впоследствии и хранится в Луврской библиотеке. Она очень изящна; рукоятка ее из агата и украшена изумрудами.

[19] Таков титул, который ей давали роялисты: madame Royale.

Комментировать