- О матери
- Крутой маршрут
- Часть I
- Глава первая. Телефонный звонок на рассвете
- Глава вторая. Рыжий профессор
- Глава третья. Прелюдия
- Глава четвертая. Снежный ком
- Глава пятая. «Ума палата, а глупости – саратовская степь…»
- Глава шестая. Последний год
- Глава седьмая. Счет пошел на миги
- Глава восьмая. Настал тридцать седьмой
- Глава девятая. Исключение из партии
- Глава десятая. Этот день…
- Глава одиннадцатая. Капитан Веверс
- Глава двенадцатая. Подвал на Черном озере
- Глава тринадцатая. Следствие располагает точными данными
- Глава четырнадцатая. Кнут и пряник
- Глава пятнадцатая. Ожившие стены
- Глава шестнадцатая. «Простишь ли ты меня?»
- Глава семнадцатая. На конвейере
- Глава восемнадцатая. Очные ставки
- Глава девятнадцатая. Расставанья
- Глава двадцатая. Новые встречи
- Глава двадцать первая. Круглые сироты
- Глава двадцать вторая. Тухачевский и другие
- Глава двадцать третья. В Москву
- Глава двадцать четвертая. Этап
- Глава двадцать пятая. Бутырское крещение
- Глава двадцать шестая. Весь Коминтерн
- Глава двадцать седьмая. Бутырские ночи
- Глава двадцать восьмая. С применением закона от первого декабря
- Глава двадцать девятая. Суд скорый и праведный
- Глава тридцатая. «Каторга! Какая благодать!»
- Глава тридцать первая. Пугачевская башня
- Глава тридцать вторая. В Столыпинском вагоне
- Глава тридцать третья. Пять в длину и три поперек
- Глава тридцать четвертая. Двадцать две заповеди майора Вайнштока
- Глава тридцать пятая. Светлые ночи и черные дни
- Глава тридцать шестая. «Собака Глана»
- Глава тридцать седьмая. Подземный карцер
- Глава тридцать восьмая. Коммунисто итальяно…
- Глава тридцать девятая. «На будущий – в Ерусалиме!»
- Глава сороковая. День за днем, месяц за месяцем
- Глава сорок первая. Глоток кислорода
- Глава сорок вторая. Пожар в тюрьме
- Глава сорок третья. Второй карцер
- Глава сорок четвертая. Мы вспоминаем Джордано Бруно
- Глава сорок пятая. Конец карлика-чудовища
- Глава сорок шестая. Время больших ожиданий
- Глава сорок седьмая. Баня! Просто обыкновенная баня!
- Глава сорок восьмая. На развалинах нашего Шлиссельбурга
- Часть II
- Глава первая. Седьмой вагон
- Глава вторая. «Разные звери в божьем зверинце»
- Глава третья. Транзитка
- Глава четвертая. Пароход «Джурма»
- Глава пятая. «Вам сегодня не везло, дорогая мадам Смерть…»
- Глава шестая. На легких работах
- Глава седьмая. Эльген – по-якутски «мертвый»
- Глава восьмая. На лесоповале
- Глава девятая. Спасайся кто может!
- Глава десятая. Здесь жили дети
- Глава одиннадцатая. «Ветерок в кустах шиповника…»
- Глава двенадцатая. Между урчем и кавече
- Глава тринадцатая. Война! Война! Война!
- Глава четырнадцатая. Сорок девять по Цельсию
- Глава пятнадцатая. И свет во тьме
- Глава шестнадцатая. Молочные реки, кисельные берега
- Глава семнадцатая. Бледные гребешки
- Глава восемнадцатая. В чьих руках топор
- Глава девятнадцатая. Добродетель торжествует
- Глава двадцатая. Порок наказан
- Глава двадцать первая. Известковая
- Глава двадцать вторая. Веселый святой
- Глава двадцать третья. Рай под микроскопом
- Глава двадцать четвертая. Разлука
- Глава двадцать пятая. Зэка, эска и бэка
- Глава двадцать шестая. Mea culpa
- Глава двадцать седьмая. Снова преступление и наказание
- Глава двадцать восьмая. От звонка до звонка
- Часть III
- Глава первая. Хвост жар-птицы
- Глава вторая. Снова аукцион
- Глава третья. Золотая моя столица
- Глава четвертая. Труды праведные
- Глава пятая. Временно расконвоированные
- Глава шестая. И барский гнев, и барская любовь…
- Глава седьмая. «Не плачь при них…»
- Глава восьмая. Карточный домик
- Глава девятая. По алфавиту
- Глава десятая. Дом Васькова
- Глава одиннадцатая. После землетрясения
- Глава двенадцатая. Семеро козлят на идеологическом фронте
- Глава тринадцатая. Тараканище
- Глава четырнадцатая. Двенадцатый час
- Глава пятнадцатая. По радио – музыка Баха
- Глава шестнадцатая. Коменданты изучают классиков
- Глава семнадцатая. Перед рассветом
- Глава восемнадцатая. За отсутствием состава преступления
- Эпилог
- Лев Копелев, Раиса Opлова - Евгения Гинзбург в конце крутого маршрута
- Примечания
Глава тридцать восьмая. Коммунисто итальяно…
На подоле моей рубашки уже четыре надрыва. Уже четырежды мне предлагали хлеб, и четырежды я не приняла его. Я уже немного сориентировалась и здесь. Различаю звуки, связанные со сдачей дежурства надзирателей, шаги Сатрапюка и его шепот с придыханием. Поняла, что в этом секторе подвала не меньше пяти таких клеток, как моя.
Поэтому шаги Коршунидзе-Гадиашвили – начальника тюрьмы – я сразу различила. Открылась моя дверь. Я повернулась на своем ложе к стене, чтобы не видеть его. Угадываю его верблюжью, ныряющую походку и презрительную гримасу на его физиономии. Секунду мы оба ждем. Он – чтобы я проявила чем-нибудь, что жива, я – чтобы заорал: «Встать!» Но он начинает свою речь с эпическим спокойствием:
– Вам известно, что в нашей тюрьме голодовки запрещены?
Молчу. Я не хотела разговаривать с этим выродком даже там, в камере. Тем более не скажу ни слова здесь.
– Повторяю: известно ли вам, что в нашей тюрьме голодовка расценивается как продолжение контрреволюционной работы?
Кусаю губы в кровь и молчу.
– Вы не подписали приказа и не принимаете хлеба. Это достаточные основания для передачи дела о вашем поведении в тюрьме в суд. Отдаете ли вы себе в этом отчет?
Хоть лопни, проклятый, хоть пристрели сейчас на месте, не вымолвлю ни слова. Что терять-то? Разве в могиле не лучше, чем здесь?
Коршунидзе выжидает еще минуту, потом поворачивается на каблуках своих сапог (по его ежемесячным визитам знаю, как они блестят!) и выходит из карцера. Двери снова заперты.
Но вот открывается дверная форточка, и я вижу знакомое добродушное лицо Ярославского, колючую поросячью щетинку на его розовых щеках.
– Бери, девка, хлеб-то, слышь! А то и впрямь замордуют вовсе, – торопливым шепотом произносит он и сразу же, прерывая самого себя, захлопывает форточку. Кто-то в коридоре…
Топот многих ног, какое-то шуршанье, будто протащили что-то по каменному полу, глухие возгласы. И вдруг над всем этим отчаянный дискантовый крик. Он долго тянется на одной ноте и наконец неожиданно обрывается.
Все понятно. Кто-то сопротивляется. А его все-таки тащат в карцер. Опять кричит. Замолчала. Заткнули рот кляпом.
Только бы не сойти с ума. Все что угодно, только не это. «Не дай мне Бог сойти с ума. Нет, лучше посох и сума…» А ведь первый признак надвигающегося безумия – это, наверно, именно желание вот так завыть на одной ноте. Это надо преодолеть. Работой мозга. Когда мозг занят делом, он сохраняет равновесие. И я снова читаю наизусть и сочиняю сама стихи. Потом повторяю их много раз, чтобы не забыть. И главным образом, чтобы не слышать, не слышать этого крика.
Но он все продолжается. Пронизывающий, утробный, почти неправдоподобный. Он заполняет все вокруг, делается осязаемым, скользким. По сравнению с ним вопли роженицы кажутся оптимистической мелодией. Ведь в криках роженицы затаена надежда на счастливый исход. А тут великое отчаяние.
Меня охватывает такой страх, какого я еще не испытывала с самого начала моих странствий по этой преисподней. Мне кажется – еще секунда, и я начну так же вопить, как эта неизвестная соседка по карцеру. А тогда уж обязательно соскользнешь в безумие.
Но вот однотонный вой начинает перемежаться какими-то выкриками. Слов разобрать не могу. Встаю со своего ложа и, волоча за собой огромные лапти, подползаю к двери, прикладываю к ней ухо. Надо разобрать, что кричит эта несчастная.
– Ты что? Упала, что ль? – раздается из коридора. Ярославский снова приоткрывает на минуту дверную форточку. Вместе с полоской света в мое подземелье вливаются довольно ясно произнесенные слова на каком-то иностранном языке. Уж не Каролла ли это? Нет, на немецкий не похоже.
У Ярославского расстроенное лицо. Ох, какая это все постылая обуза для мужицкого сына с поросячьей белобрысой щетинкой на щеках! Уверена, что если бы он не боялся проклятого Сатрапюка, помог бы и мне, и той, кричащей.
В данный момент Сатрапюка, видно, нет поблизости, потому что Ярославский не торопится захлопывать форточку. Он придерживает ее рукой и шепотом бубнит:
– Завтра срок тебе. Назад в камеру пойдешь. Перетерпи уж ночку-то. А может, возьмешь хлеб-то, а?
Мне хочется поблагодарить его и за эти слова, и особенно за выражение его лица, но я боюсь спугнуть его какой-нибудь недопустимой фамильярностью. Но все-таки решаюсь прошептать:
– Чего она так? Страшно слушать…
Ярославский машет рукой.
– Кишка у них больно тонка, у заграничных-то этих! Вовсе никакого терпенья нет. Ведь только-только посадили, а как разоряется. Наши-то, русские, небось все молчком. Ты-то вон пяты сутки досиживаешь, а молчишь ведь…
И в этот момент я ясно различаю доносящиеся откуда-то вместе с протяжным воем слова «коммунисто итальяно», «коммунисто итальяно…».
Так вот кто она! Итальянская коммунистка. Наверно, бежала с родины, от Муссолини, так же как бежала от Гитлера Клара, одна из моих бутырских соседок.
Ярославский торопливо захлопывает дверку и строго кашляет. Наверно, Сатрапюк на горизонте. Нет, много шагов. Хлопанье железных дверей. Это там, у итальянки… Какой странный звук! Ж-ж-ж-ж… Что это напоминает? Почему я вспомнила вдруг о цветочных клумбах? Боже мой! Да ведь это шланг! Значит, это не было фантазией Веверса, когда он грозил мне: «А вот польем вас из шланга ледяной водицей да запрем в карцер…»
Вопли становятся короткими. Она захлебывается. Совсем жалкий комариный писк. Опять шланг. Удары. Хлопанье железной двери. Молчание.
По моим расчетам, это была ночь на пятое декабря. День Конституции. Не помню, как я провела остаток этой ночи. Но тонкий голос итальянки я и сегодня слышу во всей реальности, когда пишу об этом спустя почти четверть века.
Ярославский сменился. Дверь настежь. Еще прежде, чем я различаю, кто стоит в дверях, я с беспощадной ясностью вижу вдруг самое себя, скорчившуюся на этих грязных обледенелых досках, прикрытую грязной хламидой, растрепанную. Вижу свои посиневшие отмороженные ноги в огромных лаптях. Затравленный зверь. Да разве еще можно жить после такого?
Оказывается, можно. В дверях стоит надзирательница Пышка. На ее щеках и подбородке ямочки. Веселые кудряшки падают на тюремную форму. От нее одуряюще пахнет земляничным мылом и тройным одеколоном. Она что-то говорит добрым голосом. Сначала я воспринимаю ее речь только как мелодию. Человеческий голос. Приятный, доброжелательный. Разве это еще мыслимо? Потом начинаю различать смысл слов.
– Сейчас в камеру пойдете. Скоро ужин… А завтра в душе помоетесь.
– Как ужин? Я думала, утро…
Она помогает мне снять хламиду и надеть серо-синюю ежовскую форму. Форма кажется мне сейчас удобным и красивым платьем. Сразу делается теплее; дрожь, не унимавшаяся все пять суток, прекращается. Я пытаюсь натянуть чулки, но это мне почему-то не удается. Чулки кажутся странно длинными, и потом, я никак не могу сообразить, с какой стороны их натягивают. Пышка опять услужливо помогает мне.
– Идите…
Выхожу на площадку, на которую выходят двери нескольких карцеров. Около каждой стоит обувь. Всем, значит, надевают в карцере лапти. У администрации не хватает казенных бутс, и потому у дверей стоят потрепанные туфли, тапочки. Домашняя обувь. Но что это? Я вижу изумительно изящные, маленькие, не больше 33-го номера, модельные туфельки на высоких каблучках. Она! Это, без сомнения, ЕЕ туфельки! Передо мной вырастает образ грациозной маленькой итальянки, которой могут быть впору такие туфельки. А они… Из шланга…
Меня уже вывели наверх, на ту лестничную клетку, которую я ежедневно прохожу, спускаясь на прогулку во дворик. И вдруг я останавливаюсь в мучительном сомнении. Направо или налево? Делается страшно… Значит, я все-таки тронулась. Ведь каждый день хожу здесь, каждый день… Три с половиной месяца… Почему же я вдруг забыла дорогу?
– Направо, – говорит шепотом Пышка, и я пытаюсь повернуть направо, но вдруг окончательно теряю ориентацию и тихо опускаюсь на ступеньки. Нет, я, значит, все-таки не железная…
Последнее, что стучит у меня в висках, когда я падаю, ныряя в беспамятство, это все тот же пронзительный крик:
– Коммунисто итальяно! Коммунисто итальяно!
Комментировать