<span class=bg_bpub_book_author>Джером К. Джером</span> <br>Трое на четырёх колесах

Джером К. Джером
Трое на четырёх колесах

(4 голоса5.0 из 5)

Оглавление

Глава первая

Главное — сменить обстановку. — История, которая служит наглядным примером того, чем чревата хитрость. — Малодушие Джорджа. — У Гарриса возникают идеи. — Повесть о Старом Моряке и недотепе Яхтсмене. — Душевные парни. — Чем опасен ветер с берега. — И с моря. — Назойливость Этельберты. — Речная сырость. — Гаррис ратует за велопробег. — Джордж думает о ветре. — Гаррис за Шварцвальд. — Размышление Джорджа о горах. — План горных вершин. — Вмешательство миссис Гаррис.

— Сейчас главное — сменить обстановку, — заявил Гаррис.

Тут распахнулась дверь, и на пороге появилась миссис Гаррис; ее послала Этельберта, чтобы я не забыл: дома остался Кларенс. Этельберта вечно расстраивается по пустякам — ничего особенного с нашим ребенком не произошло. Просто утром они с тетей вышли погулять, а когда Кларенс останавливался у кондитерской и начинал со свойственным детям любопытством разглядывать выставленный на витрине товар, она немедленно тащила его к прилавку и угощала пирожными и ромовыми бабами; кончилось тем, что ему это надоело, и он вежливо, но решительно заявил, что сыт сладостями по горло. За завтраком Кларенс, как и следовало ожидать, ограничился только одной порцией пудинга; однако Этельберта решила, что мальчик заболел. От себя же миссис Гаррис добавила, что если мы не поспешим в гостиную, то рискуем лишить себя удовольствия услышать, как Мюриэль будет в лицах изображать «Сумасшедшее чаепитие» из «Алисы в стране чудес». Мюриэль — младшая дочка Гарриса; ей восемь лет, но развита она не по годам. Скажу по секрету, что столь значительное произведение искусства, как «Алиса», я предпочитаю изучать по первоисточнику. Мы сказали, что выкурим по последней и придем, и попросили без нас не начинать. Миссис Гаррис обещала, насколько это возможно, обуздать творческий порыв своего чада и исчезла. Как только дверь за ней закрылась, Гаррис развил свою мысль:

— Я, разумеется, имею в виду полную смену обстановки.

Весь вопрос заключался в том, как этого добиться.

Джордж предложил «деловую поездку». Это вполне в духе Джорджа. Он холостяк и даже не подозревает, что обвести замужнюю женщину вокруг пальца не так уж и просто. У меня был один знакомый, юный инженер, который как-то решил съездить в Вену «по делам компании». Когда же его жена поинтересовалась, что за «дела» у компании в Вене, он объяснил, что должен ознакомиться с шахтами в окрестностях австрийской столицы и представить фирме подробный отчет. Тогда жена заявила, что поедет с ним — бывают ведь и такие жены. Муж попытался было ее отговорить: шахты, дескать, — не самое подходящее место для хорошенькой женщины, — однако супруга возразила, что и без него это прекрасно понимает и ползать по штрекам и забоям вовсе не собирается. Утром она проводит его на службу, а сама отправится по магазинам. Придумывать другой предлог было уже поздно, и отделаться от жены инженеру так и не удалось. В результате десять долгих летних дней он просидел под землей в предместьях Вены, а вечерами строчил отчеты, которые супруга собственноручно носила на почту и которые вызывали полное недоумение у его лондонского начальства.

Я, разумеется, не допускаю и мысли, что Этельберта или миссис Гаррис могут принадлежать к женам этой категории, но все же «деловой поездкой» злоупотреблять не следует, лучше такую поездку приберечь на крайний случай.

— Нет, — сказал я. — Не будем кривить душой. Этельберте я скажу, что мы, мужчины, не ценим своего семейного счастья, и поэтому, чтобы по-настоящему понять, что это такое — а мне просто необходимо это понять, — я решил вырваться из семьи по крайней мере на три недели. Я скажу ей, — с этими словами я повернулся к Гаррису, — что это ты указал мне на мой супружеский долг и что, если бы не ты…

Гаррис с некоторой поспешностью опустил свой стакан.

— Послушай, старина, — перебил он, — прошу тебя, не делай этого. Твоя жена передаст моей жене, и… э‑э-э… будет как-то неловко выслушивать комплименты, которых я не заслужил.

— Заслужил, заслужил, — успокоил его я, — ты же первый предложил нам немного развеяться.

— Да, но идея-то твоя, — не дал договорить мне Гаррис. — Кто, как не ты, сказал, что, погружаясь в унылое однообразие повседневности, мы совершаем непростительную ошибку и что домашний уют разжижает мозги? Ты ведь?

— Я не имел в виду никого конкретно, — пояснил я.

— А по-моему, ты имел в виду именно нас, — возразил Гаррис. — Я уж было подумал, не обсудить ли эту мысль с Кларой — естественно, сославшись на тебя; она ведь считает тебя очень умным. Уверен, что…

— Лучше не рисковать, — в свою очередь перебил его я. — Дело это тонкое, но выход есть. Давайте скажем, что все придумал Джордж.

Я бы не сказал, что Джордж принадлежит к тем людям, кто не раздумывая протягивает руку помощи ближнему. Вы, наверное, решили, что он пришел на выручку двум старинным друзьям? Ничуть не бывало.

— Дело ваше, — сказал Джордж, — но я, со своей стороны, им напомню: с самого начала я ратовал за семейный отдых; вы берете детей, я беру тетю, и мы снимаем какой-нибудь старинный шато[1] в Нормандии, на морском берегу — климат там на редкость благотворно действует на неокрепший детский организм, а молоко такое, какого в Англии ни за какие деньги не сыщешь. Напомню я также и о том, что вы с негодованием отвергли мое предложение, уверяя, что одним нам будет гораздо веселее.

Люди вроде Джорджа добрых слов не понимают. С ними не стоит церемониться.

— Хорошо, — сказал Гаррис. — Твое предложение принимается. Снимаем шато. Ты привозишь тетю — попробуй только не привези! — и мы живем в Нормандии целый месяц. Дети тебя обожают — мы с Джей для них просто не существуем. Эдгару ты обещал научить его ловить рыбу; охотиться на львов тоже будешь с ними ты! Дик с Мюриэль всю неделю вспоминали, как в воскресенье ты изображал гиппопотама. Днем будем устраивать пикник в лесу — нас всего-то одиннадцать человек, — а по вечерам — музицирование и декламации. Мюриэль — ты уже, наверное, в курсе — разучила с полдюжины стишков, да и другие дети от нее не отстанут.

Джордж сдался — истинной смелостью он никогда не отличался, — однако признать себя побежденным согласился не сразу. Он заявил, что это удар ниже пояса, и что раз уж мы такие подлые, лживые и коварные, то он умывает руки, и что если я не собираюсь в одиночку осушить всю бутылку кларета, то он покорнейше просит налить и ему стаканчик. И тут же добавил — непонятно, с какой стати, — что все это не имеет никакого значения, ибо и Этельберта, и миссис Гаррис — с их-то умом и проницательностью — высоко ценят его и нам ни за что не удастся убедить их, что это он внес такое идиотское предложение.

Покончив с Джорджем, мы перешли к вопросу о том, каким образом сменить привычную обстановку.

Гаррис, по своему обыкновению, ратовал за море. Он сказал, что есть у него на примете одна яхта, именно то, что нужно: она легка в управлении и можно будет обойтись без лодырей, которые только и знают, что торчать на палубе да деньги клянчить. Какая уж там романтика! А тут, при наличии толкового юнги, Гаррис сам бы повел судно. К несчастью, мы эту яхту знали (о чем ему и напомнили). Как-то раз Гаррису удалось заманить нас на нее. Яхта пахла затхлой водой и водорослями, и с этим букетом обычному морскому воздуху трудно было тягаться — ощущение возникало такое, будто принимаешь грязевые ванны. Спрятаться от дождя было негде: кают-компания — десять футов на четыре, причем половину площади занимала плита, которая при попытке подбросить угля мгновенно разваливалась на куски. Ванну пришлось бы принимать прямо на палубе, и стоило вылезти из лохани, как ветер тут же сдувал полотенце за борт. Всю интересную работу взяли на себя Гаррис и юнга; они бросали лаг, ставили рифы, отдавали швартовы, вставали к повороту; на нашу же долю выпало чистить картошку и драить палубу.

— Что ж, дело ваше, — сказал Гаррис, — давайте тогда наймем настоящую яхту — со шкипером, командой и всем, что полагается.

Но и эта идея пришлась мне не по душе. Знаем мы этого шкипера: в его представлении отправиться на морскую прогулку — значит лечь в дрейф, как они выражаются, «в виде берега», причем того, где остались его жена, дети и, главное, любимая пивная, разлучаться с которой он не собирается.

Мне и самому довелось брать на прокат яхту. Было это давным-давно, на заре нашей супружеской жизни. Стечение трех роковых обстоятельств заставило меня совершить эту глупость: нежданно-негаданно я получил кучу денег; Этельберта стала жаловаться, что соскучилась по морскому воздуху; в то злополучное утро, совершенно случайно, читая в клубе свежий номер «Спортсмена», я наткнулся на объявление:

«Для любителей парусного спорта. Уникальная возможность. «Гончая», 28-тонный ял. В связи со срочным отъездом сдается на любой срок быстроходная яхта с великолепной оснасткой. Две каюты и салон; пианино фирмы «Воффенкопф»; новое прачечное оборудование. Условия: десять гиней в неделю. Обращаться по адресу: Пертви и К°, д. 3а, Баклерсбери».

Все складывалось как нельзя лучше. «Новое прачечное оборудование» меня мало волновало, со стиркой можно было не торопиться. Но вот «пианино фирмы Воффенкопф» выглядело весьма заманчиво. Я представил себе летний вечер, уютный салон, Этельберту, сидящую за инструментом; вот она берет первые аккорды — и тут вступает слаженный хор матросов, — а яхта наша мчится на всех парусах в родной порт.

Я сел в кеб и поехал прямо в Баклерсбери, д. 3а. В мистере Пертви не было ничего примечательного, да и контора была скромной и помещалась на четвертом этаже. Мистер Пертви продемонстрировал мне цветную акварель, на которой была изображена «Гончая», обгоняющая ветер. Палуба вздымалась под углом девяносто пять градусов. Людей на палубе не было, они, должно быть, попадали за борт. И действительно, трудно было понять, как матросы могли держаться на ногах, не приколотив себя предварительно к доскам пола.

Я поделился своими соображениями на этот счет с хозяином конторы, но тот объяснил мне, что на картине показано, как «Гончая» обходит кого-то на повороте — факт, как известно, имевший место на гонках в Медуэйе. Мистер Пертви был настолько уверен в том, что все подробности регаты мне досконально известны, что вопросы я задавать постеснялся. Два цветных пятнышка у рамки, которые я по наивности принял за бабочек, оказались, при ближайшем рассмотрении, вторым и третьим призерами этих знаменитых гонок. Фотография яхты, стоящей на якоре близ Грейвзэнда, производила не столь внушительное впечатление, зато яхта на ней выглядела более устойчивой. Получив ответы на все свои вопросы, я нанял яхту на две недели, что вполне устраивало мистера Пертви (и, как впоследствии выяснилось, меня тоже). Потребуйся мне яхта не на две, а на три недели, мистеру Пертви пришлось бы мне отказать — на этот срок яхта была уже обещана.

Когда мы договорились об условиях, мистер Пертви поинтересовался, нет ли у меня на примете шкипера. Я сказал, что нет, и оказалось, что мне опять страшно повезло — похоже, счастье само шло мне в тот день в руки: мистер Пертви был уверен, что лучшего шкипера, чем м‑р Гойлз, мне не найти. «Это отличный моряк, — заверил меня мистер Пертви, — море он знает, как собственную жену, и бережет пассажиров как зеницу ока».

Было еще не поздно, а яхта стояла в Харидже. Я сел на поезд «десять сорок пять» и уже в час стоял на борту яхты, беседуя с м‑ром Гойлзом. В облике этого толстяка сквозила отеческая заботливость. Я рассказал ему о своих планах: мы минуем Голландские острова и идем в Норвегию, на что он ответил: «Есть, сэр!» — и, как мне показалось, с энтузиазмом воспринял мое предложение; больше того, он сказал, что такое плавание придется и ему по душе. При решении продовольственной проблемы энтузиазм его вспыхнул с новой силой. Количество продуктов, предложенное м‑ром Гойлзом, меня, признаться, несколько смутило. Живи мы во времена Дрейка и Испанской Армады, и я бы заподозрил, что на корабле затевается бунт. Но его добродушный смех рассеял мои опасения. Лишнего, заверил он меня, не будет; если что и останется, парни поделят это между собой и возьмут домой — есть, кажется, такой морской закон. Мне показалось, что «лишнего» с избытком хватит команде на всю зиму, но, не желая показаться скаредным, я промолчал. Количество спиртного потрясло меня в не меньшей степени. Сначала я прикинул, сколько нам потребуется самим, и назвал довольно скромную цифру, а затем м‑р Гойлз выступил от имени команды. К чести его замечу, что о своих людях он заботился, как о собственных детях.

— Пьянства, мистер Гойлз, я не потерплю, — сказал я.

— Пьянства?! — удивился м‑р Гойлз. — Да разве ж это пьянство, сэр, если моряк плеснет себе в чай самую малость рому?

Он объяснил, что его девиз: «Набери хорошую команду и обращайся с людьми по-людски».

— Они будут лучше работать, — сказал м‑р Гойлз, — и они к вам вернутся.

По правде сказать, мне не очень хотелось, чтобы они возвращались. Больше того, я возненавидел их заочно: они рисовались мне обжорами и пьяницами. Но м‑р Гойлз говорил так убедительно, а я был так неопытен, что уступил и тут. Гойлз же заверил меня, что лично проследит, чтобы по «этой статье» остатков не оказалось.

Набор команды я также возложил на мистера Гойлза. Пара матросов и юнга, заявил он, — больше нам не понадобится. Если речь шла об уничтожении запасов еды и спиртного, то, по-моему, он несколько преувеличивал возможности одного человека, но, быть может, трое — оптимальное число для управления яхтой.

По пути домой я забежал к портному и заказал спортивный костюм, который мне пообещали сшить срочно, а также белую шляпу, после чего поехал к Этельберте и сообщил ей новости. Восторг ее был беспределен, и волновало ее только одно: успеет ли портниха сшить ей новое платье. Ох уж эти женщины!

Мы совсем недавно вернулись из свадебного путешествия, но оно было непродолжительным, и мы решили провести время на яхте вдвоем. И слава Богу, что так решили!

В понедельник мы выехали. Туалеты были готовы в срок. Не помню, в чем была Этельберта, но выглядела она превосходно. На мне же был эффектный темно-синий костюм, отороченный узким белым кантом.

М‑р Гойлз встретил нас на палубе и отрапортовал, что обед готов. Должен заметить, что с обязанностями кока он справлялся великолепно. Оценить по достоинству сноровку других членов команды мне так и не удалось — в деле я их не видел, — но теперь, задним числом, я должен заявить, что ребята мне попались лихие.

План мой был таков: как только команда пообедает, мы поднимаем якорь; я закуриваю сигару, мы с Этельбертой облокачиваемся о фальборт и смотрим, как белые скалы отчизны тают на горизонте. Свою часть программы мы с Этельбертой выполнили и стали ждать. Поднять якорь, однако, никто не спешил.

— Что-то они долго копаются, — заметила Этельберта.

— За четырнадцать дней, — сказал я, — им предстоит прикончить хотя бы половину всех припасов. Естественно, обед у них затянулся. Но лучше их не торопить, а то они не осилят и четверти.

— Скорее всего, они пошли спать, — предположила Этельберта немного погодя. — Уже пора пить чай.

Они определенно не спешили. Я прошел на ют и позвал м‑ра Гойлза. Звать пришлось трижды, и лишь после этого он чинно поднялся на палубу. За то время, что мы не виделись, он как-то постарел и обрюзг. В зубах он сжимал окурок сигары.

— Доложите, когда вы будете готовы, капитан Гойлз, — процедил я. — Мы выходим в море.

Капитан Гойлз вынул изо рта окурок:

— Простите, сэр, но сегодня ничего не выйдет.

— Почему? Чем вас не устраивает сегодняшний день?

Как известно, моряки — народ суеверный, а понедельник — день тяжелый.

— День как день, сэр, — ответил капитан Гойлз, — только вот ветер мне что-то не нравится. Не похоже, что он переменится.

— А по-моему, ветер дует как раз туда, куда нам надо.

— Вот-вот, — сказал капитан Гойлз. — Это вы правильно выразились: «куда нам надо». Все мы там будем, но спешить не стоит. А если мы выйдем в море при таком ветре, то очень скоро там и окажемся. Понимаете, сэр, — пояснил он, заметив мое недоумение, — это, по-нашему, «береговой ветер», то есть дует он вроде как с берега.

Поразмыслив, я пришел к выводу, что Гойлз прав: ветер и в самом деле дул с берега.

— Может, к утру он и переменится, — утешил меня капитан Гойлз. — В любом случае ветер не такой уж сильный, да и якорь у нас крепкий.

Капитан вставил окурок на прежнее место, а я вернулся к Этельберте и объяснил ей, почему мы стоим. Восторг Этельберты за то время, что мы пробыли на борту, несколько поостыл, и она поинтересовалась, что мешает нам выйти в море при ветре с берега.

— Если ветер дует с берега, то он будет гнать яхту в море, — недоумевала Этельберта. — Если же ветер будет дуть с моря, он отгонит нас к берегу. По-моему, дует как раз тот ветер, какой нужен.

— Ты ничего не понимаешь, дорогая моя, — стал объяснять я. — На первый взгляд это тот ветер, а на самом деле — не тот. Это, по-нашему, по-морскому, — береговой ветер, а ничего опаснее берегового ветра нет.

Этельберте захотелось узнать, чем опасен береговой ветер.

Ее занудство начинало действовать мне на нервы, кажется, я даже повысил голос — однообразное покачивание стоящей на приколе яхты любого доведет до белого каления.

— Долго рассказывать, — ответил я (мне и жизни бы не хватило — я и сам ничего не понимал), — но пускаться в плавание, когда дует такой ветер, — верх беспечности, а я слишком тебя люблю, чтобы подвергать твою жизнь бессмысленному риску.

По-моему я довольно ловко вывернулся, но, прекратив допрос, Этельберта заявила, что в этом случае до завтрашнего дня на палубе делать нечего, и мы спустились в каюту.

Я поднялся ни свет ни заря; ветер дул теперь с севера, на что я и обратил внимание капитана Гойлза.

— Вот-вот, — сокрушенно сказал он. — В том-то и беда, тут уж ничего не поделаешь.

— Значит, по-вашему, сегодня нам выйти опять не удастся? — вскипел я.

Но капитан не обиделся:

— Это вы зря, сэр! — со смехом сказал он. — Коли вам надо в Ипсвич, то ветерок что надо, но мы же идем к Голландии. Тут уж ничего не попишешь.

Я довел эту скорбную весть до сведения Этельберты, и мы решили провести день на берегу. Нельзя сказать, чтобы днем в Харидже жизнь била ключом, вечером же там и вовсе скучно. Мы перекусили в ресторане и вернулись в бухту, где битый час прождали капитана Гойлза, который (в отличие от нас) был очень оживлен, и я грешным делом подумал, что он попросту пьян, однако капитан заверил нас, что спиртного на дух не переносит, разве что — стаканчик горячего грога на сон грядущий.

За ночь ветер переменился, что вызвало новые опасения капитана Гойлза: оказывается, мы одинаково рискуем и стоя на якоре, и пытаясь выйти в море; остается лишь уповать, что в ближайшее время ветер переменится в очередной раз. Этельберта явно невзлюбила яхту; она сказала, что с куда большим удовольствием провела бы неделю в купальной кабинке на колесах — ту, по крайней мере, не болтает.

В Харидже мы провели весь следующий день, всю следующую ночь и еще один день: ветер как назло не менялся. Ночевали мы в «Королевской голове». В пятницу нежданно-негаданно задул восточный ветер. Я пошел в гавань, разыскал капитана Гойлза и предложил ему воспользоваться благоприятно сложившимися обстоятельствами и немедленно подымать якорь и ставить паруса. Похоже, моя настойчивость его рассердила.

— Сразу видно, сэр, что в нашем деле вы не мастак, — сказал он. — Как тут поставишь паруса? Ветер же дует прямо с моря.

— Капитан Гойлз, — не выдержал я, — признавайтесь, что за посудину я нанял? Яхту или плавучий дом?

Мой вопрос его несколько озадачил.

— Это ял, сэр.

— Может ли эта лохань ходить под парусом или она поставлена здесь на вечную стоянку? — уточнил я. — Если она стоит на приколе, то так и говорите. Мы разведем в ящиках плющ, посадим на палубе цветы, натянем для уюта тент. Если же яхта способна передвигаться…

— «Передвигаться»! — взорвался капитан Гойлз. — Да дайте мне нужный ветер, и «Гончая»…

— А какой вам нужен ветер?

Капитан Гойлз почесал в затылке.

— На этой неделе, — продолжал я, — дул и норд, и зюйд, и вест. Если же имеется еще какой-нибудь ветер, то не стесняйтесь, говорите — я готов ждать. Если же такового в природе нет и якорь наш еще не прирос ко дну, то давайте сегодня же его поднимем и посмотрим, чем это кончится.

Тут он наконец понял, что на этот раз я настроен серьезно.

— Есть, сэр! — сказал он. — Дело хозяйское, мне что скажут, то я и делаю. У меня, слава Богу, только один несовершеннолетний сын. Надеюсь, ваши наследники не забудут бедную вдову.

Его похоронная торжественность свое дело сделала.

— М‑р Гойлз, — взмолился я, — скажите начистоту: могу ли я надеяться, что наступит такая погода, когда мы сможем выбраться из этой дыры?

Капитан Гойлз вновь повеселел.

— Видите ли, сэр, — сказал он, — этот берег особенный. Если нам удастся выйти в море, все пойдет как по маслу, но отчалить в такой скорлупке, как наша, — работенка не из легких.

Я расстался с капитаном Гойлзом, взяв с него слово следить за погодой, как мать за спящим младенцем; метафора эта, принадлежащая лично ему, меня растрогала. В двенадцать часов я увидел капитана еще раз — он занимался метеорологическими изысканиями, выглядывая из окна трактира «Якоря и цепи».

Но в пять вечера того же дня мне нежданно-негаданно улыбнулась удача: я повстречал двух приятелей-яхтсменов; у них вышел из строя руль, и пришлось зайти в Харидж. Моя печальная история их не столько удивила, сколько позабавила.

Между тем капитан Гойлз с командой все еще вели наблюдение за погодой. Я помчался в «Королевскую голову» за Этельбертой. Вчетвером мы прокрались в гавань, где стояла наша посудина. На борту, кроме юнги, никого не было; мои приятели встали по местам, и в шесть часов вечера мы уже весело мчались вдоль берега.

Переночевали мы в Олдборо, а на следующий день были уже в Ярмуте, где я принял решение бросить яхту, ибо мои приятели-яхтсмены не могли меня дальше сопровождать. Ранним утром на пляже мы пустили с молотка всю провизию. Я понес немалые убытки, утешаясь мыслью, что удалось насолить капитану Гойлзу. «Гончую» я оставил на попечение какого-то местного морехода, который взялся за пару соверенов доставить ее в Харидж. Не спорю, быть может, далеко не все яхты такие, как «Гончая»; быть может, встречаются шкиперы и не похожие на мистера Гойлза — однако печальный опыт плавания под парусами вызвал у меня стойкое отвращение как к первым, так и к последним.

Джордж также считал, что с яхтами хлопот не оберешься, и предложение Гарриса не прошло.

— А что, если спуститься по Темзе? — не унимался Гаррис. — Когда-то ведь мы недурно провели на реке время.

Джордж продолжал молча курить сигару, а я — колоть орехи.

— Темза уже не та, — сказал я, — уж не знаю, в чем дело, но появилась какая-то сырость, отчего у меня всякий раз начинается радикулит.

— Вот-вот, и со мной тоже творится что-то неладное, — подхватил Джордж. — Не могу спать у реки, хоть убей. Весной я целую неделю жил у Джо, и каждое утро просыпался в семь, ни минутой позже.

— Что ж, настаивать не буду, — сдался Гаррис. — Мне, по правде сказать, река тоже не показана — разыгрывается подагра.

— Лично мне полезен горный воздух, — сказал я. — Не отправиться ли нам в Шотландию?

— В Шотландии сыро, — возразил Джордж. — В позапрошлом году я был в Шотландии три недели, и три недели не просыхал… не в том смысле, конечно.

— Хорошо бы съездить в Швейцарию, — внес свою лепту Гаррис.

— И не мечтай. Одних нас в Швейцарию все равно не отпустят, — сказал я. — Вы же помните, чем все кончилось в прошлый раз? Нам нужно подыскать такие условия, в которых чахнут нежные женские и детские организмы, найти такую страну, где дороги плохи, а гостиницы отвратительны, где нет никаких удобств и нужно постоянно преодолевать трудности. Возможно, придется и поголодать…

— Полегче на поворотах! — закричал Джордж. — Не забывайте, я ведь тоже еду.

— У меня идея! — воскликнул Гаррис. — Велопробег! Путешествие на велосипедах!

Судя по выражению лица Джорджа, идея эта особого энтузиазма у него не вызвала.

— Когда едешь на велосипеде, дорога всегда почему-то идет в гору, — заметил он. — И ветер дует в лицо.

— Но бывают ведь и спуски, и попутный ветер, — сказал Гаррис.

— Что-то я этого не замечал, — процедил Джордж.

— Нет ничего лучше велосипеда, — убеждал нас Гаррис, и я готов был с ним согласиться.

— И знаете, куда мы отправимся? — продолжал он. — В Шварцвальд!

— Но это же сплошной подъем! — воскликнул Джордж.

— Не скажи, — возразил Гаррис, — иногда бывают и спуски. И потом…

Он опасливо огляделся и перешел на шепот:

— В горах проложена специальная такая дорога, вроде железной, а по ней ходят вагончики с зубчатыми колесиками…

Тут отворилась дверь, и появилась миссис Гаррис, которая сообщила, что Этельберта уже надевает шляпку, а Мюриэль, так нас и не дождавшись, продекламировала публике «Сумасшедшее чаепитие».

— В клубе, завтра, в четыре, — прошипел мне на ухо Гаррис, и я передал эту информацию Джорджу, пока мы подымались наверх.

Глава вторая

Щепетильный вопрос. — Что могла бы сказать Этельберта. — Что она сказала. — Что сказала миссис Гаррис. — Что мы сказали Джорджу. — Отъезд в среду. — Джордж расширяет наш кругозор. — Наши с Гаррисом сомнения. — Кто в тандеме работает больше? — Мнение сидящего спереди. — Точка зрения сидящего сзади. — Как Гаррис жену потерял. — Проблема багажа. — Мудрость покойного дядюшки Поджера. — Начало истории человека с сумкой.

С Этельбертой я решил объясниться в тот же вечер. Для начала, придумал я, сделаю вид, что мне нездоровится. Этельберта это заметит, и я объясню все переутомлением. Затем переведу разговор на состояние моего здоровья в целом и, таким образом, подчеркну необходимость принять энергичные и безотлагательные меры. Я даже не исключал возможность того, что Этельберта при создавшихся обстоятельствах сама предложит мне съездить куда-нибудь. Я представил себе, как она скажет: «Нет, дорогой, тебе просто необходимо развеяться, переменить обстановку. Не спорь со мной, ты должен уехать куда-нибудь хотя бы на месяц. Нет, и не проси, я с тобой не поеду. Тебе нужно мужское общество. Попробуй уговорить Джорджа и Гарриса. Поверь, при твоей работе отдых просто необходим. Постарайся на время забыть, что детям нужны уроки музыки, новая обувь, велосипеды, настойка ревеня три раза в день. Постарайся не думать, что на свете есть кухарки, обойщики, соседские собаки и счет от мясника. Не перевелись еще потаенные утолки, где все ново и неведомо, где твой утомленный мозг обретет покой, где тебя посетят оригинальные мысли. Поезжай, а я за это время успею соскучиться и по достоинству оценю твою доброту и преданность, а то ведь я начинаю забывать о твоих положительных качествах: человек, привыкая, перестает замечать сияние солнца и холодный блеск луны. Поезжай и возвращайся отдохнувшим душой и телом. Возвращайся еще более добрым, еще более умным».

Но даже если наши желания и сбываются, то совсем не так, как мы задумали. С самого начала все пошло наперекосяк: Этельберта не заметила, что мне нездоровится, и пришлось самому обратить на это ее внимание.

— Извини, дорогая, мне что-то не по себе.

— Серьезно? А я ничего не заметила. Что с тобой?

— Сам не знаю, — ответил я. — Это уже не первый день.

— Все из-за виски, — решила Этельберта. — Ты ведь обычно не пьешь, разве что у Гаррисов. От виски тебе всегда плохо.

— Виски тут ни при чем. Все не так просто. По-моему, мой недуг скорее душевного, чем телесного свойства.

— Опять ты начитался заумных критических статей, — сказала Этельберта, смягчившись. — Почему бы тебе не послушать моего совета и не бросить их в огонь?

— Статьи тут ни при чем. Между прочим, за последнее время мне попалось несколько весьма лестных отзывов.

— Так в чем же тогда дело?

— Ни в чем. Одно могу сказать: в последнее время меня охватило какое-то странное волнение.

Этельберта посмотрела на меня с любопытством, но ничего не сказала.

— Знаешь, — продолжал я, — утомительное однообразие жизни, сплошная череда тихих, безоблачно счастливых дней способны вселить беспокойство в кого угодно…

— Не греши, — сказала Этельберта. — Безоблачное счастье надо уметь ценить, оно ведь не вечно…

— Я с тобой не согласен. Жизнь, наполненная одними лишь радостями, однообразна. Я иногда задумываюсь, не считают ли святые в раю полнейшую безмятежность своего существования тяжким бременем. По мне, вечное блаженство способно свести с ума. Возможно, я странный человек, порой я сам себя с трудом понимаю… Бывают моменты, — добавил я, — когда я себя ненавижу…

Нередко такого рода философские рассуждения, отмеченные глубиной и некоторой таинственностью, производят впечатление на Этельберту, однако на этот раз, к моему огромному удивлению, она осталась равнодушной. Относительно жизни в раю супруга посоветовала мне не волноваться, заметив, что это мне не грозит; эксцентричность же моя известна всем, и тут уж ничего не поделаешь.

— Что же касается однообразия жизни, — добавила она, — то от этого страдают все. — Тут она со мной совершенно согласна. — Ты даже представить себе не можешь, — сказала Этельберта, — как иногда хочется уехать куда-нибудь, бросив все, даже тебя. Но я знаю, что это невозможно, поэтому всерьез об этом не задумываюсь.

Прежде я никогда не слышал, чтобы Этельберта говорила такое. Это меня озадачило и безмерно опечалило.

— С твоей стороны очень жестоко говорить мне такие слова. Хорошие жены придерживаются иного мнения.

— Я знаю, поэтому раньше ничего подобного и не говорила. Вам, мужчинам, этого не понять. Как бы женщина не любила мужчину, он ее порой утомляет. Ты даже представить себе не можешь, как иногда хочется надеть шляпку и пойти куда-нибудь — и чтобы никто тебя не спрашивал, куда ты идешь и зачем, сколько времени ты будешь отсутствовать и когда вернешься. Ты даже представить себе не можешь, как хочется иногда заказать обед, который понравился бы мне и детям, но при виде которого ты нахлобучил бы шляпу и отправился в клуб. Ты даже представить себе не можешь, как иногда хочется пригласить подругу, которую я люблю, а ты терпеть не можешь; встречаться с людьми, с которыми мне приятно встречаться, ложиться спать, когда клонит в сон, и вставать, когда заблагорассудится. Если два человека живут вместе, то они вынуждены приносить в жертву друг другу свои желания. Вот почему иногда необходимо расслабляться.

Теперь, хорошенько обдумав слова Этельберты, я понимаю, насколько они мудры, но тогда они меня возмутили.

— Если ты желаешь избавиться от меня…

— Не валяй дурака, — сказала Этельберта. — Если я и хочу избавиться от тебя, то всего на несколько недель. За это время я успею забыть, что ты не лишен кое-каких недостатков, вспомню, что в целом ты довольно милый, и с нетерпением буду ждать твоего возвращения, как ждала тебя раньше, когда мы виделись не столь часто. А то бывает, я перестаю замечать тебя — ведь перестают же замечать солнце, оттого что видят его каждый день.

Тон, взятый Этельбертой, мне не понравился. Столь неоднозначную философскую проблему она обсуждала с неподобающим легкомыслием. То, что женщина предвкушает трех-четырех недельное отсутствие мужа, показалось мне ненормальным: хорошие жены об этом даже не помышляют. Прямо скажем, на Этельберту это было не похоже. Мне стало не по себе; ехать никуда не хотелось. Если бы не Джордж и Гаррис, я бы от поездки отказался. Но поскольку мы уже договорились, отступать было некуда.

— Отлично, Этельберта, — сказал я, — будь по-твоему. Хочешь отдохнуть от меня — отдыхай на здоровье. Боюсь показаться чересчур навязчивым, но, как муж, осмелюсь все же полюбопытствовать: что ты собираешься делать в мое отсутствие?

— Мы хотим снять тот самый домик в Фолкстоне, — сообщила Этельберта, — и поедем туда вместе с Кейт. Если же хочешь удружить Кларе Гаррис, — добавила она, — уговори Гарриса поехать с тобой, и тогда к нам присоединится и Клара. Когда-то — еще до вашей эры — мы славно проводили время втроем и теперь с радостью объединимся. Как по-твоему, тебе удастся уговорить Гарриса?

Я сказал, что постараюсь.

— Вот и отлично. Уж постарайся, пожалуйста. Кстати, можете взять с собой Джорджа.

Я ответил, что брать с собой Джорджа нет никакого резона, ведь он холостяк и в его отсутствии никто не заинтересован. Но женщины иронии не понимают. Этельберта пропустила мою тираду мимо ушей, сказав лишь, что бросить Джорджа одного было бы жестоко. Я пообещал передать ему эти слова.

Днем в клубе я встретил Гарриса и спросил, как у него дела.

— Все в порядке, меня отпустили.

Чувствовалось, однако, что он от этого не в восторге, и я попытался узнать подробности.

— Все шло как по маслу, — рассказал он. — Жена сказала, что Джордж хорошо придумал и мне это пойдет на пользу.

— Значит, все в порядке, — сказал я. — Что же тебе не нравится?

— Все было бы в порядке, если бы разговор не зашел на другую тему.

— Вот оно что…

— Ей взбрело в голову установить в доме ванну.

— Я в курсе. Эту же мысль твоя жена подсказала Этельберте.

— Делать было нечего, пришлось согласиться: меня застали врасплох, и спорить я не мог — ведь она со мной не спорила. Это обойдется мне фунтов в сто, не меньше.

— Неужели так дорого?

— Дешевле не выйдет. Одна только ванна стоит шестьдесят фунтов.

Мне было искренне его жаль.

— Потом еще эта кухонная плита. Во всех бедах, случившихся в доме за последние два года, виновата кухонная плита.

— Это мне знакомо. За годы совместной жизни мы сменили семь квартир и, соответственно, семь плит, которые были одна хуже другой. Нынешняя наша плита не только неумела, но и зловредна. Она словно бы заранее знает, когда придут гости, и в этот момент нарочно выходит из строя.

— А вот мы покупаем новую, — сказал Гаррис без особой, впрочем, гордости. — Клара считает, что, установив одновременно и плиту, и ванну, мы сильно сэкономим. По-моему, если женщине взбрело в голову купить бриллиантовую тиару, она сумеет убедить вас, что таким образом экономит на шляпках.

— Во сколько, по-твоему, вам обойдется плита? — Вопрос этот меня заинтересовал.

— Не знаю, наверное, фунтов в двадцать. Но и это еще не все: потом речь зашла о пианино. Ты когда-нибудь замечал, чем одно пианино отличается от другого?

— Одни звучат громче, другие тише. Но к этому привыкаешь.

— В нашем первая октава никуда не годится, — сказал Гаррис. — Между прочим, что такое первая октава?

— Это справа, визгливые такие клавиши, — объяснил я. — Они визжат, как будто им наступили на хвост. Используются для эффектных концовок.

— Одного пианино им, видишь ли, мало. Мне велено старое передвинуть в детскую, а новое поставить в гостиной.

— Что еще?

— Все, — сказал Гаррис. — На большее ее не хватило.

— Ничего, когда ты придешь домой, то выяснится, что они придумали еще что-нибудь.

— Что?!

— Снять домик в Фолкстоне, сроком на месяц.

— Зачем ей домик в Фолкстоне?

— Жить, — отрезал я. — Жить там летом.

— На лето она с детьми собиралась к родственникам в Уэльс.

— Быть может, в Уэльс она съездит до того, как отправится в Фолкстон, а возможно, заедет в Уэльс на обратном пути. Ясно одно: ей обязательно захочется снять на лето домик в Фолкстоне. Я, конечно, могу ошибаться, и слава Богу, если ошибаюсь, — но есть у меня предчувствие, что так оно и будет.

— Похоже, наша поездка нам дорого обойдется.

— Это была с самого начала идиотская затея.

— Не надо было его слушать. То ли еще будет!

— Вечно он что-нибудь выдумает, — согласился я.

— Упрямый болван, — добавил Гаррис.

Тут из передней раздался голос Джорджа. Он спрашивал, нет ли ему писем.

— Лучше ничего ему не говорить, — посоветовал я. — Теперь уже поздно отступать.

— И бессмысленно, — согласился Гаррис. — Покупать ванну и пианино мне ведь все равно придется.

Вошел Джордж. Он был в отличном настроении.

— Ну, все в порядке?

Что-то мне в его вопросе не понравилось. Я заметил, что и Гарриса возмутил его тон.

— Что ты имеешь в виду? — поинтересовался я.

— Удалось отпроситься? — уточнил Джордж.

Я понял, что пришло время поговорить с Джорджем начистоту.

— В семейной жизни, — провозгласил я, — мужчина повелевает, а женщина подчиняется. Это ее долг, жена да убоится мужа своего.

Джордж сложил руки и воззрился на потолок.

— Мы можем сколько угодно зубоскалить и острить на эту тему, — продолжал я, — но вот что происходит в действительности. Мы известили своих жен, что уезжаем. Естественно, они огорчились. Они были не прочь поехать с нами, но, убедившись, что это невозможно, стали умолять нас не покидать их. Однако мы разъяснили им, что мы думаем на этот счет, и на этом тема была исчерпана.

— Простите меня, — сказал Джордж, — в этих вещах я, холостяк, не разбираюсь. Мне говорят, а я слушаю.

— И напрасно. Если тебя что-то подобное заинтересует, приходи ко мне или Гаррису, и мы предоставим тебе исчерпывающую информацию о семейной жизни.

Джордж выразил нам свою благодарность, и мы сразу же перешли к делу.

— Когда выезжаем? — спросил Джордж.

— Мне кажется, — сказал Гаррис, — с этим тянуть не следует.

По-моему, он стремился уехать до того, как миссис Гаррис придумает еще что-нибудь. Ехать решено было в следующую среду.

— Как насчет маршрута? — поинтересовался Гаррис.

— У меня есть идея, — сказал Джордж. — Полагаю, что вы, друзья, горите желанием расширить свой кругозор.

— По-моему, дальше его расширять уже некуда, — заметил я. — Но если это не повлечет за собой излишних затрат и чрезмерных физических усилий — мы не прочь.

— На этот счет можете быть спокойны, — сказал Джордж. — Мы повидали Голландию и Рейн. А теперь я предлагаю доехать на пароходе до Гамбурга, осмотреть Берлин и Дрезден, а затем отправиться в Шварцвальд через Нюрнберг и Штутгарт.

— Мне говорили, что есть прекрасные утолки в Месопотамии, — пробормотал Гаррис.

Джордж сказал, что Месопотамия нам совсем уж не по пути, а вот его маршрут вполне приемлем. К счастью или к несчастью, но он нас убедил.

— Средства передвижения, — сказал Джордж, — как договорились. Я и Гаррис на тандеме, а…

— Я не согласен, — решительно заявил Гаррис. — Ты и Д. на тандеме, а я — на одноместном.

— Мне все равно, — согласился Джордж. — Я и Д. на тандеме, Гаррис…

— Можно установить очередность, — перебил я, — но всю дорогу везти Джорджа я не намерен. Груз распределяется поровну.

— Ладно, — согласился Гаррис, — но необходимо решительно потребовать, чтобы он работал.

— Кто работал? — не понял Джордж.

— Ты работал. Во всяком случае, на подъеме.

— Боже праведный! — воскликнул Джордж. — Неужели вам не хочется слегка поразмяться?

Тандем — вещь неприятная. Сидящий спереди уверен, что находящийся сзади ничего не делает; той же точки зрения придерживается и сидящий сзади: единственная движущая сила — это он, а сидящий спереди попросту валяет дурака. Эта тайна так навсегда и останется тайной. Чувствуешь себя довольно неуютно, когда в одно ухо Благоразумие подсказывает: «Не переусердствуй, твое сердце не выдержит такой нагрузки», в другое Справедливость нашептывает: «С какой стати, собственно, ты все должен делать один? Это не кеб, да и он не пассажир», — а твой напарник во всю глотку орет: «Эй, что случилось?! Потерял педаль, что ли?»

Гаррис во время свадебного путешествия доставил себе массу хлопот, и все из-за того, что трудно установить, чем занят твой напарник. Они с женой путешествовали по Голландии. Дороги там мостят булыжником, и велосипед основательно трясло.

— Пригнись, — сказал Гаррис, не поворачивая головы.

Миссис Гаррис же решила, что он сказал «прыгай!» Почему ей послышалось, что он сказал «прыгай!», когда он сказал «пригнись!?», никто из них и по сей день объяснить не может.

«Если бы ты сказал «пригнись!», с какой стати я бы стала прыгать?» — считает миссис Гаррис.

«Если б я хотел, чтобы ты спрыгнула, с какой стати я бы сказал «пригнись!»?» — считает Гаррис.

Горечь тех дней прошла, но и сейчас они продолжают спорить по этому поводу.

Как бы то ни было, но факт остается фактом: миссис Гаррис спрыгнула, а Гаррис продолжал жать на педали, полагая, что молодая жена все еще сидит сзади. Поначалу ей казалось, что он на большой скорости поднимается в гору лишь затем, чтобы показать, на что способен. Тогда оба они были молоды, и он любил выкидывать подобные номера. Она думала, что в конце подъема он спрыгнет на землю и, с небрежным изяществом опершись на руль, станет поджидать ее. Когда же она увидела, что, преодолев подъем, он и не думает останавливаться, а напротив, разогнавшись, несется вниз по длинному пологому спуску, она сначала удивилась, затем возмутилась и, наконец, перепуталась. Она взбежала на горку и подняла крик, но он даже не обернулся. Она видела, как он проехал по дороге мили полторы, а затем исчез в лесу. Тогда она села на дорогу и заплакала. Утром они немного повздорили из-за какого-то пустяка, и она подумала, что он решил ее бросить. Денег у нее не было, голландского языка она не знала. Подошли люди, стали ее успокаивать. Она попыталась объяснить им, что произошло. Они поняли, что она что-то потеряла, но что именно — взять в толк не могли. Ее проводили до ближайшей деревни и там нашли полицейского. Из ее пантомимы страж порядка заключил, что какой-то мужчина украл у нее велосипед. Связались по телеграфу с окрестными деревнями и в одной из них обнаружили мальчишку, ехавшего на дамском велосипеде допотопной конструкции. Мальчишку немедленно задержали и доставили к ней на телеге, но так как она не выказала ни малейшего интереса ни к нему, ни к его велосипеду, то мальчишку отпустили и продолжили поиски.

Тем временем Гаррис в отличном настроении продолжал свой путь. Ему показалось, что внезапно он стал сильнее и выносливее. «Никогда еще машина не казалась мне такой легкой, — сказал он, обращаясь к воображаемой миссис Гаррис, — по-моему, это здешний воздух, он явно идет мне на пользу».

Затем он велел ей набраться смелости, пригнулся к рулю и изо всех сил заработал ногами. Велосипед полетел по дороге, точно птица. Фермеры и церкви, собаки и цыплята исчезали из виду, едва успев появиться. Старики с изумлением провожали его глазами, дети восторженно кричали ему вслед.

Так он промчался пять миль, но тут, как он объяснил впоследствии, у него закралось подозрение: здесь что-то неладно. Молчание миссис Гаррис его не смущало: дул сильный ветер, да и велосипед порядком трясло. Он вдруг стал ощущать пустоту, протянул руку назад, но там никого не было. Он спрыгнул, точнее говоря, вылетел из седла и оглянулся на лесную дорогу, прямую, как стрела: ни одной живой души видно не было. Тогда он вскочил в седло и помчался назад. Через десять минут он добрался до развилки — вместо одной дороги стало почему-то целых четыре. Он слез и стал вспоминать, по какой из них ехал он.

Пока он размышлял, что ему делать, мимо проехал фермер верхом на лошади. Гаррис остановил его и сообщил, что потерял жену. Верховой не выразил ни удивления, ни сочувствия. Пока они беседовали, подошел еще один фермер, которому всадник объяснил, в чем дело, причем в его изложении несчастный случай подозрительно смахивал на забавный анекдот. Второго фермера больше всего удивило, что Гаррис поднимает шум по пустякам. В результате, ничего от них не добившись, он оседлал велосипед и, проклиная бестолковых фермеров, наудачу поехал по центральной дороге. На середине ему попалась веселая компания: две девицы и парень. Решив, что уж они-то должны его понять, он спросил, не встречалась ли им его жена. Они поинтересовались, как она выглядит. Недостаточно хорошо зная голландский, он сказал лишь, что его жена очень красивая женщина среднего роста — на большее его не хватило. Естественно, столь общее описание их не удовлетворило: этак и чужую жену присвоить недолго. На вопрос же, как она одета, он ничего путного ответить не смог.

Я, кстати, вообще сомневаюсь, что есть мужчины, которые могут сказать, как была одета женщина, с которой они расстались десять минут назад. Гаррис вспомнил, что на жене была синяя юбка и, кажется, что-то еще. Не исключено, что это была блузка: в памяти всплыли смутные очертания пояса. Но какая блузка? Зеленая, желтая, голубая? Был ли у нее воротничок или бант? Что было на шляпке — перья или цветы? И была ли вообще шляпка? Он не решался ответить на вопрос, боясь, что ошибется и его ушлют за много миль искать то, чего он не терял. Тут девицы стали хихикать, что взбесило Гарриса, ибо ему было вовсе не до смеха. Кончилось тем, что парень, чтобы отвязаться от Гарриса, посоветовал ему обратиться в полицию, и Гаррис покатил в ближайший город. В участке ему дали лист бумаги и велели в деталях описать внешность жены, а также указать, где, когда и при каких обстоятельствах она была утеряна. Где именно он ее потерял, Гаррис сказать не мог; единственное, что он сообщил, — это название деревни, где они обедали; там она была еще с ним, и выехали они вроде бы вместе.

В полиции заинтересовались происшедшим и решили уточнить следующее. Первое: действительно ли утерянная приходится Гаррису женой; второе: действительно ли он ее потерял; третье: зачем он ее потерял. С помощью трактирщика, который немного говорил по-английски, Гаррису удалось ответить на все вопросы и отвести от себя подозрения, после чего полиция взялась за дело и вечером доставила утерянную жену в крытом фургоне, приложив счет, подлежащий оплате. Встреча супругов особой нежностью не отличалась. Миссис Гаррис — неважная актриса, и ей стоит немалых трудов сдерживать свои чувства. В тот же раз, о чем она чистосердечно призналась, она и не пыталась их сдерживать.

Покончив с транспортом, мы перешли к вопросу о багаже.

— Составим список, — сказал Джордж, приготовившись писать.

Этой премудрости обучил их я, а меня, много лет назад — дядюшка Поджер.

«Всегда, прежде чем паковать вещи, — говаривал дядюшка, — составь список».

Скрупулезный это был человек.

«Возьми лист бумаги, — он всегда начинал с самого начала, — и запиши все, что тебе может понадобиться, затем просмотри список еще раз и вычеркни то, без чего можно обойтись. Представь, что ты ложишься спать, — что тебе надо? Отлично, запиши и это, да не забудь, что белье придется менять. Ты встал — что ты делаешь? Умываешься. Чем? Мылом. Пиши: «Мыло». И так дальше. Затем переходи к одежде. Начни с ног. Что ты носишь на ногах? Ботинки, туфли, носки — запиши все это. И так, пока не дойдешь до головы. Что еще надо человеку, кроме одежды? Немного бренди. Запиши и бренди. Штопор. Пиши: «Штопор», чтобы не пришлось открывать бутылку зубами».

Сам дядюшка Поджер неукоснительно придерживался этого плана. Составив список, он, следуя собственному совету, внимательно его просматривал, а затем вычеркивал то, без чего можно обойтись.

После этого список терялся.

— Самое необходимое, — сказал Джордж, — возьмем с собой на велосипеды, а тяжелые вещи будем отправлять из города в город багажом.

— Тут следует быть осторожным, — предупредил я, — был у меня один знакомый…

Гаррис посмотрел на часы.

— О твоем знакомом мы поговорим на пароходе, — перебил он. — Через полчаса мне надо встретить Клару на вокзале Ватерлоо.

— Мой рассказ не займет и получаса, — возмутился я. — Это правдивая история, и я…

— Успеешь еще рассказать, — сказал Джордж. — Говорят, в Шварцвальде по вечерам бывают дожди, тогда ты нас и развлечешь. А сейчас надо дописать список.

Стоит мне начать эту историю, как меня обязательно кто-нибудь перебивает. А ведь история эта произошла на самом деле.

Глава третья

Единственный недостаток Гарриса. — Гаррис и его ангел-хранитель. — Патентованная фара. — Идеальное седло. — Специалист по велосипедам. — Его острый глаз. — Его метод. — Его самонадеянность. — Что ему надо от жизни. — Как он выглядит. — Как от него избавиться. — Джордж в роли пророка. — Высокое искусство грубить на иностранном языке. — Джордж — знаток человеческой природы. — Он предлагает эксперимент. — Его предусмотрительность. — Гаррис обещает подстраховать его — правда, на определенных условиях.

В понедельник днем ко мне зашел Гаррис, который теребил рекламный проспект какой-то велосипедной фирмы.

Я сказал:

— Послушай меня и выбрось его из головы.

— Что выбросить из головы?

— Патентованное, новейшее, революционное, не имеющее себе равных приспособление для доверчивых дураков, рекламу которого ты держишь в руке.

— Ну, не скажи: на спуске без тормозов не обойтись, а спуски у нас будут.

— Согласен, тормоз нам не помешает — в отличие от этого твоего мудреного механизма, который отказывает всякий раз, когда это необходимо.

— Эта штука срабатывает автоматически.

— Можешь мне не объяснять. Сердцем чувствую, что выйдет из этого «автоматизма». На подъеме патентованное средство намертво заклинит колесо, и придется тащить машину на себе Горный воздух на перевале пойдет механизму на пользу, и он придет в себя. На спуске он задумается о том, что успел уже натворить дел. Его начнут мучить угрызения совести: «Какой из меня тормоз? Разве я помогаю этим людям? Им от меня одни хлопоты. Дрянь я, а не тормоз», — и без предупреждения вцепится в колесо. Вот как поведет себя твой тормоз. Забудь о нем. Парень ты неплохой, — добавил я, — но есть у тебя один недостаток.

— Какой еще недостаток?

— Твоя доверчивость. Ты веришь любой рекламе. Все эти экспериментальные устройства, все эти штучки, которые выдумали помешанные на велосипедах ослы, ты испытал на собственной шкуре. Нет сомнений, твой ангел-хранитель могуч и заботлив, но поверь, всему есть предел, не стоит более искушать его. С тех пор как ты купил велосипед, дел у него прибавилось. Дай ему немного прийти в себя.

— Если бы все рассуждали так, как ты, — возразил он, — никакого прогресса бы не было. Если бы никто не испытывал изобретений, мы бы ходили в звериных шкурах. Лишь благодаря…

— Мне заранее известно все, что ты скажешь, — перебил его я. — До тридцати пяти еще можно ставить над собой опыты, но после человек вправе подумать и о себе. Мы свой долг перед человечеством выполнили, уж ты во всяком случае. Кто подорвался на патентованной газовой фаре?

— Верно, но тут я сам виноват; по-моему, я переусердствовал с болтами.

— Охотно верю. Если что-то можно завинтить не так как надо, то ты это непременно сделаешь. В нашем споре это веский довод в мою пользу. Я же не видел, что ты там учинил с этой фарой; я лишь знаю, что мы тихо-мирно ехали по Уитби-роуд, беседовали о Тридцатилетней войне, и вдруг твоя фара грохнула, как будто из пистолета выстрелили. От неожиданности я свалился в канаву. Никогда не забуду лица миссис Гаррис, когда я говорил ей, что ничего страшного не произошло, волноваться не следует — тебя внесут на носилках наверх, а врач с сестрой будут с минуты на минуту.

Кстати, жаль, что ты не подобрал эту фару. Хотелось бы разобраться, почему она рванула.

— Некогда было ползать собирать осколки. Чтобы собрать все, что от фары осталось, ушло бы как минимум часа два. Что же касается того, почему она рванула, то уже сам по себе факт, что фару рекламировали как самую безопасную, свидетельствовал о неизбежности аварии. Тебе, разумеется, это в голову не пришло. А еще была электрическая фара… — продолжал я.

— Ну уж эта-то светила отлично, — подхватил Гаррис. — Ты же сам говорил.

— Днем на Кингз-роуд в Брайтоне она светила преотлично, даже лошадь испугалась. Когда же стемнело и мы выехали за Кемп-Таун, фара погасла, и тебя вызывали в суд за езду без освещения. Может, ты не забыл, как мы погожими летними днями катались по городу. В светлое время суток фара старалась изо всех сил. Зато к наступлению сумерек, когда полагается включать освещение, она, естественно, выдыхалась.

— Да, вела она себя не ахти, эта чертова фара, — буркнул Гаррис. — Что было, то было.

— «Не ахти» — еще мягко сказано… А потом на смену фарам пришли седла, — решил добить я его. — Скажи-ка, были ли такие седла, которых ты не испробовал?

— У меня есть заветная мечта, — признался он. — Подобрать седло, на котором удобно сидеть.

— И не мечтай: мир, в котором мы живем, далек от совершенства; здесь все перемешалось — и радость и горе. Кто знает, может быть, за морем есть чудесная страна, где седла делают из радуги на облачной подушке; в нашем же мире приходится привыкать к чему-нибудь более жесткому. Взять хотя бы то седло, которое ты приобрел в Бирмингеме; то самое, что состояло из двух половинок и походило на пару говяжьих почек.

— Ты имеешь в виду седло, созданное по анатомическому принципу?

— Весьма вероятно. На коробке был нарисован сидящий скелет, а вернее, та часть скелета, которая сидит.

— Да, на схеме было показано правильное положение тела при…

— Не будем уточнять, картинка мне показалась немного неприличной.

— С точки зрения медицины, все было правильно.

— Не знаю. Седоку, у которого кожа да кости, такое седло, возможно, и подошло бы. Я испытал его сам и со всей ответственностью заявляю: для человека, у которого есть плоть, это — медленная смерть. Как только наезжаешь на камень или колесо подпрыгивает на ухабе, седло пребольно кусает тебя; это все равно что заниматься выездкой норовистого омара. Ты же пользовался им целый месяц.

— За меньший срок невозможно оценить новинку по достоинству, — гордо заявил он.

— За этот месяц и твои домашние сумели оценить тебя по достоинству. Твоя жена жаловалась мне, что за всю вашу совместную жизнь не видела тебя таким злобным, как в тот месяц. А седло с пружиной помнишь?

— «Спираль»?

— Не знаю, «спираль» или нет, но прыгал ты на нем, как чертик из табакерки, причем далеко не всегда приземлялся в нужной точке. Я не затем завел об этом речь, чтобы вызвать у тебя неприятные воспоминания, просто хочу предостеречь тебя от всякого рода экспериментов. В твои годы это становится опасным.

— Что ты все повторяешь: «В твои годы, в твои годы»? Мужчина в возрасте тридцати четырех лет…

— В каком, прости, возрасте?

— Если обойдетесь без тормозов, так и говорите. Только когда вы с Джорджем, разогнавшись на спуске, взлетите на колокольню, я буду не виноват.

— За Джорджа поручиться не могу, — сказал я, — сам же знаешь, он человек вспыльчивый. Если мы, как ты выразился, «взлетим на колокольню», он, скорей всего, будет недоволен; но я обещаю объяснить ему, что ты здесь ни при чем.

— Машина в порядке? — спросил Гаррис.

— Отличный тандем.

— Все отладил?

— Нет. И не буду. Машина на ходу; и трогать ее до отъезда я не дам. Никому.

Знаем мы этих «отладчиков». Как-то в Фолкстоне я познакомился с одним типом. Мы разговорились, и он предложил мне прокатиться на велосипедах. Я согласился. Утром я встал чуть свет, проявив завидную силу воли, однако мой новый знакомый опоздал на полчаса.

— На вид машина неплохая. А как она на ходу? — было первое, что он спросил, появившись.

— Как все мы, — добродушно ответил я. — Утром — не догонишь, а после обеда — еле тащится.

Вдруг он вцепился в переднее колесо и яростно встряхнул велосипед.

— За что вы его так? — перепугался я.

Я не мог взять в толк, что плохого сделал ему мой велосипед. Даже если он чем-то и провинился, наказывать его имел право только я. Велосипед, как и собаку, вправе наказывать только его хозяин.

— Люфт переднего колеса… — глубокомысленно заметил он.

— А вы не трясите — и люфта не будет. Никакого люфта и в помине не было — как люфтят колеса, мне хорошо известно.

— Это может плохо кончиться. Ключ у вас есть?

Мне следовало бы проявить твердость, но я почему-то решил, что мой новый знакомый в велосипедах разбирается, и пошел в сарай за инструментом. Вернувшись, я застал его сидящим на земле. Зажав колесо между ногами, он крутил его, пропуская через растопыренные пальцы. Останки велосипеда были разбросаны рядом, на дорожке.

— С передним колесом что-то не то.

— В самом деле?

Но такие люди иронии не понимают.

— По-моему, подшипник полетел.

— Не утруждайте себя понапрасну. Давайте поставим колесо на место — и поехали.

— Раз уж оно снято, стоит посмотреть, что там приключилось. — Он говорил так, будто колесо «снялось» само.

И, прежде чем я опомнился, он где-то что-то отвернул, и тысячи шариков понеслись, обгоняя друг друга, по дорожке.

— Ловите! — закричал он. — Держите! Не дай Бог потерять хоть один!

Проползав с полчаса на животе, мы собрали ровно шестнадцать шариков. Будем надеяться, заявил он, что не пропало ни одного; в противном случае ваш аппарат будет работать еще хуже. По его словам, когда отлаживаешь велосипед, самое главное — ничего не потерять, особенно шарики. Разбирая и собирая подшипник, шарики следует тщательно пересчитывать, проверять, все ли на месте. Я заверил его, что если мне доведется отлаживать велосипед, то непременно последую его совету.

На всякий случай я сложил шарики в шляпу, а шляпу отнес на крыльцо. Не скажу, что я поступил осмотрительно. Более того, я совершил глупость. Вообще-то идиотом меня не назовешь, но дурной пример заразителен.

Затем «отладчик» сказал, что надо заодно посмотреть и цепь, и тут же стал снимать ведущую шестерню. Я попытался было остановить его, процитировав одного моего многоопытного друга, который как-то раз торжественно провозгласил:

«Если у тебя полетела передача, продай машину и купи новую — дешевле будет».

— Так рассуждают люди, ничего не понимающие в технике. Разобрать ведущий блок — пара пустяков.

Тут он оказался прав, надо отдать ему должное. Не прошло и пяти минут, как коробка передач была разобрана на части, а он ползал по дорожке в поисках винтиков. По его словам, для него всегда оставалось загадкой, куда деваются винтики.

Только мы принялись искать винтики, как появилась Этельберта. Она ужасно удивилась, застав нас в саду, — по ее расчетам, мы должны были выехать несколько часов назад.

— Скоро тронемся, — успокоил ее велосипедных дел мастер. — Вот, решил помочь вашему мужу аппарат отладить. Хороший аппарат, только нужно кое-что подрегулировать.

— Умываться ступайте на кухню. Я только что прибрала в комнатах, — предупредила Этельберта.

Она сказала, что зайдет за Кейт, и, если та дома, они поедут кататься на яхте и к обеду вернутся. Я готов был отдать соверен, лишь бы поехать с ними: стоять и смотреть, как этот болван калечит мою машину, мне здорово надоело.

Внутренний голос нашептывал мне: «Останови его, пока он еще чего-нибудь не натворил. Ты вправе защищать свою собственность от посягательств этого безумца. Возьми его за шиворот и выставь за ворота!»

Но обидеть человека я по природе своей неспособен и разрушительная деятельность продолжалась своим чередом.

От поисков недостающих винтиков он отказался. Винтики, по его словам, обладают удивительным свойством находиться именно тогда, когда про них напрочь забываешь. Собрав шестеренки и кое-как закрепив коробку передач, он принялся регулировать цепь. Сначала он натянул ее так, что колесо перестало крутиться, затем ослабил настолько, что она провисла до земли. Потом он заявил, что лучше оставить цепь в покое, а вместо этого поставить на место переднее колесо.

Я раздвигал вилку, а он вставлял колесо. Через десять минут я предложил ему поменяться местами: пусть он держит вилку, а я займусь колесом. Еще через минуту велосипед упал, а он запрыгал вокруг крокетной площадки, зажав между колен пальцы. Совершая эти упражнения, он объяснял мне, что при установке колеса самое главное — следить, чтобы пальцы не попали между вилкой и спицами. Я ответил, что совершенно с ним согласен, ибо по собственному опыту знаю, что это такое. Он перевязал пальцы тряпками, и мы продолжали работу. Наконец колесо встало на место, однако стоило ему затянуть последнюю гайку, как он разразился громким смехом.

— Чему вы смеетесь?

— Ну и осел же я!

Такая самокритичность мне понравилась, и я поинтересовался, что могло навести его на эту здравую мысль.

— Мы же забыли про шарики!

Я стал искать шляпу. Она валялась на дорожке, а любимый пес Этельберты жадно пожирал шарики.

— Ей пришел конец, — сказал Эббсон (с тех пор я его, слава Создателю, ни разу не встречал, но звали его, если не ошибаюсь, Эббсон). — Они из нержавеющей стали.

Я ответил:

— Если вы о собаке, то волноваться не стоит. На прошлой неделе эта псина сожрала шнурок от ботинок и пачку иголок. Инстинкт обычно их не подводит; щенкам, должно быть, полезны подобные стимуляторы. Вот велосипед — дело другое. Вы полагаете, его ничто уже не спасет?

От природы Эббсон был оптимистом:

— Ничего страшного. Поставим на место те шарики, что удастся отыскать, и положимся на Провидение.

Удалось отыскать одиннадцать шариков. Шесть мы впихнули с одной стороны, пять — с другой, и через каких-нибудь полчаса колесо стояло на месте. Вот теперь оно действительно люфтило, это было видно и младенцу Эббсон сказал, что на сегодня, пожалуй, хватит. Он явно утомился и хотел домой. Я же, со своей стороны, настаивал, чтобы дело было доведено до конца. О велосипедной прогулке я даже не помышлял: «аппарат» был в безнадежном состоянии. Но мне очень хотелось посмотреть на новые царапины и синяки Эббсона. Он приуныл; заметив это, я сбегал на кухню, вынес ему стакан пива и воззвал к его благоразумию:

— Смотрю я на вас с нескрываемым удовольствием. Меня приводят в восторг не только ваша удивительная ловкость и сноровка, но и непоколебимая уверенность в своих силах, а также совершенно непостижимый для меня оптимизм.

Напутствуемый этими словами, он принялся прилаживать к валу ведущего блока снятые педали, после чего прислонил велосипед к стене и стал затягивать какую-то гайку. Затем он прислонил его к дереву, пытаясь дотянуться до гайки с другой стороны. Затем я держал велосипед, а он лежал на земле между колесами и старался подобраться к ней снизу, в результате чего на него вылилось масло. Затем он отобрал у меня велосипед, перевесился через раму, уподобившись переметной суме, и на некоторое время застыл в таком положении. Впрочем, долго продержаться ему не удалось: вскоре он потерял равновесие и упал на голову. Трижды я слышал его восторженные крики:

— Слава Богу, наконец-то все в порядке!

Дважды — его проклятия:

— А, дьявол, опять не годится!

Слова, произнесенные им в третий раз, лучше и вовсе не вспоминать.

В конце концов он пришел в ярость и решил припугнуть велосипед, однако тот, к моему огромному удовольствию, не спасовал, и вскоре между ними развернулась настоящая схватка. Противники стоили друг друга: то Эббсон брал верх над поверженной в прах машиной, то, наоборот, велосипед укладывал его на обе лопатки. Порой казалось, что Эббсону удается укротить разбушевавшийся «аппарат» — но нет, в последний момент велосипед вырывался, разворачивался и со всего маху лупил его по голове ручкой руля.

Без четверти час, грязный и оборванный, весь в ссадинах и синяках, он, вытирая лоб, сказал: «Уф-ф‑ф, пожалуй, все».

Велосипеду, правда, тоже досталось. Кто пострадал больше — сказать не берусь. Я отвел Эббсона на кухню, там он наскоро умылся и убежал домой.

Велосипед же я погрузил в кеб и повез в ближайшую мастерскую. Мастер долго и внимательно рассматривал исковерканную машину.

— Ну, и что же вы от меня хотите?

— Я хочу, чтобы вы его починили.

— Легко сказать. Ну да ладно, что-нибудь придумаем.

Придумал он на два фунта десять шиллингов. Но машина была уже не та, и в конце лета я решил ее продать. Врать я не привык и попросил агента указать в объявлении, что велосипед куплен в прошлом году. Агент же посоветовал об этом вообще не упоминать.

— В нашем деле никого не волнует, правду говорит клиент или врет; нам главное, чтобы покупатель поверил, — сказал он. — Если честно, ни за что не скажешь, что велосипед куплен в прошлом году, на вид ему лет десять, не меньше. Так что давайте об этом вообще умолчим и попробуем взять за него как можно больше.

Я полностью доверился ему и «взял» за велосипед целых пять фунтов — по словам агента, гораздо больше, чем он предполагал.

К велосипеду можно относиться двояко — его можно «отлаживать», а можно кататься. В то же время я бы не стал утверждать, что любитель «отладки» — себе враг, ведь такой человек не зависит от капризов погоды, сила и направление ветра, равно как и состояние дорог, его не волнует. Дайте ему ключ, тряпки, канистру с машинным маслом, какую-нибудь скамеечку — и радостей хватит на целый день. Конечно, и в этом занятии есть свои минусы, но где найти сплошные плюсы? Сам же «отладчик» похож на лудильщика; глядя на его велосипед, начинаешь подозревать, что он краденый и новый хозяин постарался изуродовать его до неузнаваемости. Впрочем, нашего энтузиаста эти нюансы мало заботят — он редко едет дальше первого поворота. При этом некоторые наивно полагают, что один и тот же велосипед можно использовать в двух разных целях. Это заблуждение. Ни одна машина не выдержит двойной нагрузки. Так что выбирайте: либо кататься, либо «отлаживать». Лично мне больше по душе кататься, и я терпеть не могу, когда меня подбивают «отладить» машину. Если в моем велосипеде что-то сломалось, я везу его в ближайшую мастерскую. Если авария случилась где-нибудь в глуши, на пустой дороге, я сажусь на обочину и жду попутной телеги. В таких случаях больше всего следует остерегаться странствующих знатоков. Для знатока сломанный велосипед — то же самое, что труп в придорожной канаве для стервятника: хлопая крылами, он устремляется на вас, оглашая воздух радостными криками. На первых порах я разговаривал с такими знатоками вежливо:

— Все в порядке, не беспокойтесь. Пожалуйста, поезжайте своим путем.

Однако, как показывает опыт, в подобных обстоятельствах деликатность неуместна, поэтому теперь я разговариваю с ними иначе:

— А ну, не трогай машину! Проваливай, тебе говорят, а то костей не соберешь!

Если же при этом скорчить рожу пострашней и потрясти палкой покрепче, то «наладчики», как правило, незамедлительно уезжают.

Ближе к вечеру зашел Джордж.

— Ну что, когда будешь готов?

— К среде. А уж как вы с Гаррисом — не знаю.

— Тандем в порядке?

— В полном порядке.

— Там ничего подкрутить не требуется?

— Жизнь и опыт подсказывают мне, что человек лишен дара предвидения. Поэтому далеко не на всякий вопрос я могу ответить со всей определенностью. Есть, однако, кое-какие вопросы, на которые я способен дать ответ, и в частности: ничего в тандеме подкручивать не стоит, А потому торжественно клянусь, что до среды ни одна живая душа велосипеда не коснется.

— Я бы на твоем месте так не кипятился. Недалек тот день, когда велосипеду потребуется небольшой ремонт, а до ближайшей мастерской тебя будет отделять каких-нибудь два горных перевала, ты же будешь изнемогать от усталости. И тогда ты начнешь кидаться на людей с вопросами, куда девалась масленка или куда запропастился ключ. Затем, потеряв всякую надежду прислонить велосипед к дереву, ты взмолишься, чтобы первый встречный прочистил цепь и подкачал заднее колесо.

Упрек Джорджа был справедлив, больше того, в нем было нечто пророческое.

— Прости. Дело в том, что утром заходил Гаррис.

— Можешь не продолжать. Вообще-то я к тебе совсем по другому делу. Взгляни.

И он протянул мне книжку в красном переплете. Это был английский разговорник для немецких туристов. Он начинался разделом «На борту парохода» и кончался темой «У врача»; больше же всего разговоров велось в поезде, до отказа набитом склочными и, судя по репликам, дурно воспитанными пациентами психиатрической клиники. «Не могли бы вы отодвинуться от меня, сэр?» — «Некуда, мадам, мой сосед занимает слишком много места!» — «Может, вы все же попробуете убрать куда-нибудь ваши ноги?» — «Будьте любезны, не пихайте меня локтем». — «Мадам, если вам удобнее сидеть, опираясь на мое плечо, то оно в вашем распоряжении!» (При этом оставалось неясным, выражает ли эта фраза серьезные намерения или в ней заключен едкий сарказм.) — «Мадам, вынужден попросить вас немного подвинуться, я задыхаюсь». По мысли автора, к этому времени вся компания должна была, по всей видимости, расположиться на полу. Кончался раздел фразой: «Наконец-то доехали, слава Богу!» (Gott sei dank!) — в данных обстоятельствах это благочестивое восклицание должно было произноситься хором.

В конце книги имелось приложение, в котором немецким туристам давались советы, как во время пребывания в английских городах сохранить покой и здоровье; при этом особо подчеркивалось, что в дорогу следует брать порошок от насекомых, всегда закрывать на ночь двери и тщательнейшим образом пересчитывать сдачу.

— Не самый удачный разговорник, — заметил я, возвращая книгу Джорджу. — Я бы не стал рекомендовать его немцу, который собирается посетить Англию. Таких немцев вряд ли ожидает у нас ласковый прием. Впрочем, мне довелось читать книги, изданные в Лондоне для собирающихся за границу англичан, — такая же чушь. Похоже, какой-то идиот, перепутав семь языков, преследует цель перессорить между собой все европейские нации.

— Ты же не будешь отрицать, — сказал Джордж, — что подобные книги пользуются большим спросом, ведь в любом европейском городе найдется немало людей, изъясняющихся аналогичным образом.

— Возможно, — ответил я, — но, к счастью, никто их не понимает. На перронах или на перекрестках мне самому не раз попадались люди, которые декламировали цитаты из этих книг. Никто не знает, что и на каком языке они говорят — и слава Богу, ведь в противном случае они бы могли подвергнуться нападению.

— Может, ты и прав, — сказал Джордж, — и все же интересно было бы посмотреть, что произойдет, если их, несмотря ни на что, поймут. Давай в среду утром поедем в Лондон, походим по городу часок-другой и попытаемся купить что-нибудь с помощью этой книжечки. Мне необходимо купить в дорогу кое-какую мелочь: шляпу, пару шлепанцев и т. д. Наш пароход отчаливает в двенадцать, так что времени у нас хоть отбавляй. Мне интересно узнать, как будут реагировать на фразы из разговорника, какие чувства испытывает иностранец, когда с ним разговаривают подобным образом.

Идея мне понравилась, и я предложил Джорджу составить ему компанию и подождать у входа в магазин. Я сказал, что, по-моему, Гаррис также будет не прочь зайти в магазин или — что вероятнее — подождать на улице.

На это Джордж сказал, что он бы хотел, чтобы мы с Гаррисом не ждали его у входа, а пошли в магазин вместе с ним. Если Гаррис, с его внушительными размерами, встанет рядом, а я займу пост у дверей, чтобы в случае необходимости успеть вызвать полицию, то он, пожалуй, готов рискнуть.

Мы зашли к Гаррису и поделились с ним своими планами. Он полистал разговорник, обращая особое внимание на разделы, касающиеся покупки обуви и головных уборов, после чего заметил:

— Если в обувном или шляпном магазине Джордж скажет то, что здесь написано, — вызывать придется не полицию, а скорую помощь.

Джордж рассердился:

— Нечего делать из меня идиота. Я выберу выражения повежливей, постараюсь обойтись без оскорблений и скабрезностей.

Только после этого Гаррис дал свое согласие, и было решено выехать в среду рано утром.

Глава четвёртая

Почему Гаррису не нужен будильник. — Тяга к общению у молодежи. — Что думает ребенок об утре. — Неусыпный страж. — Его таинственность. — Его сверхзаботливость. — Ночные мысли. — Что можно успеть до завтрака. — Хорошая овечка и паршивая овца. — Минусы добродетельности. — Новая плита Гарриса. — Дядюшка Поджер спешит на поезд. — Джентльменские скачки. — Мы приезжаем в Лондон. — Что произойдет, если говорить на языке туристов.

Во вторник вечером Джордж приехал к Гаррису и остался у него ночевать. Такой вариант устраивал нас гораздо больше, чем план Джорджа, в соответствии с которым мы должны были заехать за ним сами и его «захватить». «Захватить» Джорджа — процедура весьма сложная: первым делом его необходимо вытащить из постели и хорошенько потрясти, занятие, прямо скажем, не из простых; затем следует помочь ему найти вещи и упаковать их и, наконец, дождаться, пока он позавтракает — зрелище, удручающее бесконечным повторением однообразных действий.

Я по собственному опыту знал, что если остаться ночевать у Гарриса, то встанешь вовремя. Глубокой, как может показаться, ночью, а на самом деле уже под утро вы внезапно просыпаетесь от грохота, который способен произвести лишь кавалерийский полк, когда он рысью проносится по коридору мимо вашей двери. Еще не совсем проснувшись, вы начинаете думать об ограблении, Судном дне, взрыве газового баллона. Вы вскакиваете, садитесь на кровати и прислушиваетесь. Ждать приходится недолго: через мгновение оглушительно хлопает дверь, и кто-то или что-то съезжает на подносе по ступенькам.

— А я что тебе говорил?! — раздается голос в коридоре, и тут же что-то тяжелое отскакивает от вашей двери и с грохотом падает на пол.

Тут вы начинаете метаться по комнате, тщетно пытаясь отыскать одежду. Ничего нет на месте; главный предмет гардероба бесследно исчез, а в это время за дверью происходит убийство, восстание рабов, революция или что-то в этом роде. Распластавшись перед шкафом, под которым, по вашим расчетам, могут оказаться шлепанцы, вы с ужасом прислушиваетесь к мощным, методичным ударам в чью-то дверь. Безусловно, жертва пыталась укрыться в комнате, сейчас ее выволокут наружу и безжалостно прикончат. Успеете ли вы? Но тут стук прекращается, и нежный голосок спрашивает:

— Папа, можно вставать?

Что говорит второй голос, не слышно, но первый отвечает:

— Нет, в ванной, нет, не ударилась, только облилась. Да, мам, я все передам. Мы же не нарочно. Да, спокойной ночи, папочка.

Затем тот же голос что есть мочи кричит:

— Идите обратно наверх. Папа сказал, что вставать еще рано.

Вы опять ложитесь и слышите, как кого-то, явно против его воли, тащат наверх. Гостей Гаррис специально селит под детской. Тот, кого тащат, упорно не желает снова ложиться спать и противится изо всех сил. Кровопролитный бой предстает перед вашим мысленным взором во всех подробностях: как только поверженного противника удается закинуть на пружинный матрац, кровать — прямо над вами — подпрыгивает; глухой стук падающего тела свидетельствует о том, что сопротивление еще до конца не сломлено. Через некоторое время схватка подходит к концу, а может, просто ломается кровать, и вы погружаетесь в сон. Но через секунду — или через тот промежуток времени, который кажется вам секундой, — вы вновь открываете глаза, чувствуя, что на вас смотрят. Дверь приоткрыта, и четыре серьезных детских личика разглядывают вас с таким любопытством, будто вы редчайший музейный экспонат. Заметив, что вы проснулись, самый старший, растолкав остальных, вваливается в комнату и непринужденно садится к вам на кровать.

— Ой! — говорит он. — А мы и не знали, что вы проснулись. Я‑то сегодня уже просыпался.

— Знаю, — не вдаваясь в подробности, отвечаете вы.

— Папа не любит, когда мы рано встаем, — продолжает он. — Он говорит, что если мы встанем, то никому в доме не будет покоя. Вот мы и не встаем.

В его словах сквозит полная покорность судьбе. Он гордится своей добродетелью и готовностью жертвовать самыми заветными своими желаниями.

— Так, по-твоему, вы еще не встали? — спрашиваю я.

— Нет, еще не совсем. Видите, мы не одеты. — С этим не поспоришь. — Папа по утрам очень устает, — продолжает непрошеный гость, — это, конечно, потому, что он целый день работает. А вы устаете по утрам?

Малыш оборачивается и тут только замечает, что и остальные трое ребятишек вошли в комнату и расселись на полу. Совершенно очевидно, что комнату они принимают за ярмарочный балаган, а вас — за фокусника или клоуна и терпеливо ждут, когда вы вылезете из постели и покажете им какой-нибудь номер. Пребывание посторонних в комнате гостя шокирует ребенка. Тоном, не допускающим возражений, он велит остальным детям убираться. Они и не думают возражать; в гробовой тишине они все, как один, бросаются на него. С кровати вам виден лишь клубок тел, напоминающий сильно нетрезвого осьминога, пытающегося нащупать дно. Все сопят — так, должно быть, принято. Если вы спите в пижаме, то спрыгиваете с постели и своими действиями только усугубляете возню, если же ваш ночной туалет менее приличен, то остаетесь под одеялом, откуда призываете противоборствующие стороны к смирению, однако ваши призывы остаются без всякого внимания. Проще всего довериться старшему. Через некоторое время он, несмотря на яростное сопротивление, выкинет их в коридор и захлопнет дверь. Через секунду дверь снова распахнется, и кто-нибудь, обычно Мюриэль, вбежит, а точнее влетит, в комнату, словно выпущенная из катапульты. Силы неравные — у нее длинные волосы, за которые очень удобно ухватиться. Зная, по всей видимости, об этом своем природном недостатке, она одной рукой крепко держит волосы, а второй что есть силы дубасит старшего братца. Он опять распахивает дверь, и Мюриэль как таран прошибает строй расположившихся за дверью. Вы слышите глухой стук — это ее голова пришла в соприкосновение с сомкнутыми рядами. Одержав победу, старший возвращается на прежнее место, то есть к вам на кровать. Он не мстителен, поверженный враг прощен.

— Я люблю, когда утро, — говорит он. — А вы?

— Я тоже, — отвечаете вы. — Но иногда по утрам бывает довольно шумно.

Он не обращает внимания на ваше замечание и смотрит куда-то вдаль, лицо его просветляется.

— Я хотел бы умереть утром, ведь по утрам все так красиво.

— Что ж, если твой папа оставит ночевать у себя какого-нибудь сердитого дядю, то такая возможность тебе представится.

Тут юный философ вновь становится самим собой.

— В саду так здорово, — говорит он. — Вставайте, пошли сыграем в крикет.

Накануне, перед сном, вы строили совсем другие планы на утро, однако сейчас эта мысль не кажется вам столь уж абсурдной — заснуть ведь все равно не удастся, — и вы соглашаетесь.

В дальнейшем вы узнаете, как обстояло дело в действительности: томясь бессонницей, вы поднялись ни свет ни заря и захотели сыграть в крикет. Дети, которых всегда учили быть вежливыми с гостями, сочли своим долгом развлечь вас. За завтраком миссис Гаррис заметит, что в этом случае недурно было бы проследить, чтобы дети оделись, прежде чем вести их в сад, а Гаррис даст понять, что своим необдуманным поведением вы свели на нет всю его многомесячную воспитательную деятельность.

Итак, в среду Джордж был поднят с кровати в четверть шестого утра и после недолгих уговоров согласился поучить детишек кататься вокруг парников на новом велосипеде Гарриса. Однако даже миссис Гаррис не стала винить Джорджа; она интуитивно чувствовала, что по своей воле Джордж на такое вряд ли бы решился.

И дело тут вовсе не в том, что дети Гарриса — лживые и коварные бестии, готовые свалить вину на ближнего. Все вместе и каждый в отдельности — это честные ребятишки, всегда готовые взять вину на себя. Если вы потрудитесь объяснить им, что в ваши планы не входит вставать в пять утра и играть в крикет, или же разыгрывать историю церкви, расстреливая из лука нечестивых, накрепко привязанных к дереву кукол; если вы признаетесь им, что предполагали мирно спать до восьми, а проснувшись, выпить в постели чашку крепкого чая, — они сначала удивятся, затем извинятся, а под конец искренне раскаются. В данном же случае вопрос о том, почему Джордж проснулся около пяти — то ли по собственной инициативе, то ли его разбудил самодельный бумеранг, по чистой случайности залетевший в окно, — носит чисто прикладной характер: дети чистосердечно признались, что кругом виноваты они. Старший мальчик сказал:

— Мы должны были помнить, что дяде Джорджу предстоит тяжелый день, и надо было отговорить его так рано вставать. Это я во всем виноват.

Впрочем, ничего страшного не произошло: больше того, мы с Гаррисом решили, что этот случай пойдет Джорджу на пользу, ведь мы договорились, что в Шварцвальде будем вставать в пять утра. Сам-то Джордж предлагал подыматься еще раньше, в половине пятого, но мы с Гаррисом решили, что раньше вставать необязательно; поднявшись в пять, в шесть мы уже будем крутить педали и до наступления жары успеем проделать изрядный путь. Иногда, конечно, можно выезжать и пораньше, но не каждый же день.

Сам я в то утро проснулся в пять, раньше, чем собирался. Перед сном я сказал себе: «В шесть ноль-ноль».

Я знаю, есть люди, которые могут просыпаться с точностью до минуты. Они говорят себе, кладя голову на подушку: «Четыре тридцать», «Четыре сорок пять», «Пять пятнадцать», в зависимости от того, когда им надо встать; и с боем часов они, как это ни удивительно, открывают глаза. Такое впечатление, что внутри нас есть некто, отсчитывающий время, пока мы спим. У него нет часов, он не видит солнца, и все же в кромешной тьме точно определяет время. В нужный момент он шепчет: «Пора!» — и мы просыпаемся. Один мой знакомый рыбак рассказывал мне как-то, что этот некто будит его ровно за полчаса до начала прилива, когда бы прилив ни начинался. Усталый, рыбак ложится спать, тут же погружаясь в глубокий сон, и каждое утро его неусыпный ночной страж, точный, как и сам прилив, шепотом будил его. Блуждал ли дух этого человека во тьме по илистому берегу моря, знаком ли он был с законами природы? Бог знает.

Моему же неусыпному стражу, по-видимому, просто не хватает практики. Он старается изо всех сил, но волнуется, суетится и сбивается со счета. Скажешь ему, например: «Завтра, пожалуйста, в пять тридцать», а он разбудит тебя в половине третьего. Я смотрю на часы. Он полагает, что я забыл их завести. Я прикладываю их к уху — идут. Тогда он высказывает предположение, что они отстают, — сейчас, должно быть, половина шестого, а то и позже. Чтобы успокоить его, я надеваю шлепанцы и спускаюсь в столовую взглянуть на настенные часы. Что происходит с человеком, когда он в халате и шлепанцах среди ночи бродит по дому, описывать нет необходимости, каждый испытал это на себе. Все вещи, в особенности же с острыми углами, норовят исподтишка ударить его, и побольней. Когда вы расхаживаете по дому в тяжелых башмаках, вещи разбегаются кто куда; когда же у вас войлочные шлепанцы на босу ногу, вещи выползают из углов и лупят вас почем зря. В спальню я вернулся в неважном настроении и, проигнорировав абсурдное предположение моего стража, будто бы все часы в доме сговорились против меня, полчаса ворочался в постели, пытаясь уснуть. С четырех до пяти страж будил меня каждые десять минут, и я уже пожалел, что вообще прибегнул к его услугам, а в пять утра, утомившись, он завалился спать, препоручив дело служанке, которая и разбудила меня на полчаса позже назначенного срока.

В ту среду страж так надоел мне, что я встал в пять, лишь бы от него отвязаться. Делать было абсолютно нечего: поезд наш отходил в восемь; все вещи были упакованы и вместе с велосипедом сданы в багаж еще накануне. Тогда я поплелся в кабинет, решив поработать часок-другой, хотя столь ранний час — едва ли самое подходящее время для занятий изящной словесностью. Я исписал полстраницы и перечел написанное. О моих опусах написано немало нелестных слов, но эти полстраницы были ниже всякой критики. Я швырнул бумагу в корзину и стал вспоминать, нет ли какого-нибудь благотворительного общества, которое бы выплачивало пособия исписавшимся авторам.

Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я положил в карман ключ и, выбрав путь подлиннее, поплелся на поле для гольфа. Две овцы, щипавшие травку, увязались за мной, проявляя неподдельный интерес к моим действиям. Одна из них показалась мне добродушным и симпатичным созданием. Едва ли она разбиралась в гольфе, скорее всего, ей просто импонировало столь невинное развлечение в столь ранний час. После каждого удара она блеяла:

— Бра-а-а-во, са-м-м-ый р‑а-аз!

Можно было подумать, что играет она сама.

Вторая же овца оказалась вздорной и сварливой. Если первая подбадривала меня, то эта всячески унижала оскорбительными репликами:

— Пло-о-о-хо, про-о-сто ужа-а-сно! — расстраивалась она после каждого моего удара. Без ложной скромности должен сказать, что некоторые удары удались на славу, и паршивая овца издевалась над ними из чистого упрямства, лишь бы мне досадить.

Когда же, по чистой случайности, мяч угодил хорошей овечке прямо в нос, паршивая овца залилась злобным смехом, и пока ее подруга ошарашенно пялилась в землю, не понимая, что же произошло, она впервые за всю игру сделала мне комплимент:

— Бра-а-а-во, отли-и-и-ично! Лу-у-у-учше-е-го у‑у-д-а-а-р‑а и‑и-и не‑е при-и-д-у-у-м-а-а-ешь!

Много бы я дал, чтобы мяч попал в нее, а не в ее симпатичную подругу. Но так уж устроен мир: страдают всегда невинные.

На поле я пробыл дольше, чем предполагал, и, когда за мной пришла Этельберта сказать, что уже половина восьмого и завтрак готов, я вспомнил, что еще не брился. Этельберта терпеть не может, когда я бреюсь наспех. Она опасается, что мой вид может навести соседей на мысль о покушении на самоубийство и по округе разнесется слух, что у нас несчастная семейная жизнь. Кроме того, она не раз намекала, что у меня не та внешность, за которой можно не следить. В принципе я был рад, что прощание с Этельбертой не затянется, ведь иногда при расставании женщины плачут. Но детям на прощание я собирался дать кое-какие наставления, в частности, чтобы они не играли моими удочками в крикет; к тому же я терпеть не могу опаздывать на поезд. В четверти мили от станции я нагнал Джорджа с Гаррисом — они тоже бежали. Пока мы с Гаррисом шли голова в голову, он успел сообщить мне, что во всем виновата новая плита. Сегодня утром решили ее наконец испытать, и, по неустановленной причине, она разметала жареные почки по всей кухне и ошпарила кухарку. Гаррис выразил надежду, что к его возвращению с плитой удастся все же найти общий язык.

В поезд мы вскочили в последнюю секунду и, тяжело дыша, повалились на сиденья. Пытаясь проанализировать события нынешнего утра, я вспомнил, разумеется, дядюшку Поджера, который двести пятьдесят дней в году ездил из Илинг-Коммон до Мургейт-стрит утренним поездом «девять тринадцать».

От его дома до станции было всего восемь минут ходьбы, однако дядюшка любил говорить:

«Выходить из дома надо не меньше чем за четверть часа и идти не спеша».

Сам же он выходил за пять минут и всю дорогу бежал. Уж не знаю почему, но в нашем пригороде так было принято. В то время в Илинге жило много дородных джентльменов из Сити — многие живут там и по сей день, — и все они торопились на утренний поезд; у всех без исключения в одной руке были черный портфель и газета, а в другой — зонт; шел ли дождь, светило ли солнце, все они, как один, последнюю четверть мили преодолевали резвой трусцой.

Местные бездельники — главным образом няни, посыльные, а иногда и лоточники — в хорошую погоду собирались поглазеть на джентльменские скачки, криками подбадривая фаворитов. Нельзя сказать, чтобы джентльмены бегали хорошо, более того, они бегали из рук вон плохо, зато к делу относились в высшей степени серьезно и себя, что называется, не жалели. Такого рода соревнования привлекают не столько искусством, сколько выдержкой и упорством.

Иногда в толпе заключались пари:

— Ставлю два против одного вон на того старикана в белом жилете!

— Ставлю десять против одного на старого хрыча, что пыхтит как паровоз, если, конечно, он не сойдет с дистанции!

— Ставлю на Красную Коноплянку! — Такую кличку дал один юный энтомолог дядюшкиному соседу, отставному полковнику, джентльмену в состоянии покоя безукоризненной внешности, имевшему, однако, обыкновение густо краснеть при физических нагрузках.

Дядюшка, равно как и прочие уважаемые джентльмены, неоднократно обращался в «Илинг Пресс», горько сетуя на бездеятельность местной полиции, и редактор строчил пламенные передовицы, обращающие внимание читателей на «падение нравов» среди «лондонского простонародья», особенно в «западных пригородах». Но ничего не помогало.

Дело не в том, что дядюшка поздно вставал: дело в том, то все беды обрушивались на него в последнюю минуту. Начать с того, что после завтрака он терял газету. Мы всегда знали, если дядюшка Поджер что-нибудь терял, на лице у него появлялось выражение изумленного негодования, с которым он взирал на мир. Дядюшке Поджеру никогда не приходило в голову обратиться к себе со следующими словами:

«Я бестолковый старик, который вечно все теряет и забывает. Сам я найти ничего не могу, отчего постоянно досаждаю окружающим. Пора бы мне взяться за ум».

«Как же так! Только что держал ее в руках!» — в сердцах восклицал он.

Судя по его словам, можно было подумать, что он окружен одними мошенниками, для которых нет большего удовольствия, чем с ловкостью фокусника утащить у него из-под носа газету.

— Может, ты оставил ее в саду? — высказывала осторожное предположение тетушка.

— С какой это стати мне оставлять ее в саду?! В саду мне газета не нужна, газета нужна мне в поезде!

— А ты не положил ее в карман?

— Боже праведный! Если бы я положил ее в карман, то стал бы я — как ты полагаешь? — стоять посреди комнаты, когда на часах без пяти девять? Что ж я, по-твоему, полный болван?

Тут кто-нибудь говорил: «Это не она?» — и подавал ему аккуратно сложенную газету.

— Я бы попросил впредь не трогать моих вещей! — ворчал дядюшка, хватая пропажу.

Он открывал портфель, собираясь положить туда газету, но, взглянув на число, на некоторое время лишался дара речи.

— Что случилось?! — спрашивала тетушка.

— Позавчерашняя!! — В этот момент дядюшка пребывал в такой ярости, что переходил на шепот, а газета летела под стол.

И хоть бы раз газета оказалась вчерашней! Нет, именно позавчерашней, и только по вторникам — трехдневной давности.

В конце концов газету находили — если, конечно, он не сидел на ней. И тогда дядюшка улыбался — но не с благодарностью, а с безысходностью человека, обреченного всю жизнь жить среди безнадежных идиотов.

— Ведь она лежала у вас под носом, а вы… — Эту фразу он не заканчивал, ибо по праву гордился своей выдержкой.

Разобравшись с газетой, он выходил в переднюю, где тетя Мария по заведенному обычаю собирала детей попрощаться с ним.

Тетушка никогда не выходила из дому, не расцеловавшись со всеми домашними. Кто знает, говорила она, всякое ведь может случиться.

Всех детей, естественно, не удавалось собрать никогда; как только это обнаруживалось, шестеро, ни минуты не мешкая, с дикими воплями бросались на поиски седьмого. Как только они разбегались, тут же объявлялся пропавший, болтавшийся где-то неподалеку и запасшийся безукоризненным алиби. Стоило ему появиться, как он отправлялся искать остальных, дабы сообщить, что он нашелся. Таким образом, по меньшей мере пять минут все искали друг друга; за это время дядюшка успевал найти зонтик и потерять шляпу. Наконец все собирались в передней — и в этот момент часы начинали громогласно бить девять, отчего дядюшка окончательно терял присутствие духа. Впопыхах он начинал целовать детей — одних по два раза, других — ни одного, дети ревели, и приходилось все начинать сначала. Дядюшка уверял меня, что дети, по его твердому убеждению, сбивали его с толку специально, и я не берусь утверждать, что обвинение это полностью лишено оснований. Помимо всего прочего, у кого-нибудь из детей непременно в этот день текло из носа, и именно этот ребенок демонстрировал сыновьи чувства наиболее ревностно.

Если же все шло гладко, старший мальчуган привирал, что часы в доме отстают на пять минут и вчера он из-за этого опоздал в школу. Дядюшка опрометью несся к калитке, где вспоминал, что забыл портфель и зонтик. Дети, которых тетя не успевала удержать, мчались за ним, вырывая друг у друга зонтик и портфель. Когда же они возвращались, мы замечали на столе в передней самую важную вещь из всего забытого дядюшкой и гадали, что он скажет, когда вернется.

На вокзал Ватерлоо мы прибыли в самом начале десятого и тут же решили провести эксперимент, предложенный Джорджем. Открыв разговорник на разделе «На стоянке извозчиков», мы подошли к фаэтону, приподняли шляпы и поздоровались.

Извозчик не уступал в вежливости иностранцам — подлинным или мнимым. Призвав приятеля по имени Чарльз «подержать лошадку», он спрыгнул с козел и отвесил нам поклон, достойный самого мистера Тэрвидропа[2].

Говоря, безусловно, от имени всей нации, он приветствовал нас на древней английской земле, выразив сожаление, что Ее Королевского Величества в настоящее время нет в Лондоне.

Ответить ему в том же духе мы не могли, ибо ничего подобного в разговорнике не было. Мы назвали его «возницей», на что он поклонился нам до земли, и справились, не соблаговолит ли он отвезти нас на Уэстминстер-Бридж-роуд.

«Возница» положил руку на сердце и заверил нас, что это доставит ему несказанное удовольствие.

Выбрав третью фразу из соответствующего раздела, Джордж поинтересовался у извозчика, какое вознаграждение тот сочтет для себя приемлемым.

Столь неуместный для нашей возвышенной беседы вопрос оскорбил извозчика в лучших чувствах, и он сказал, что никогда не требует денег с господ иностранцев, от нас он готов принять какой-нибудь памятный подарок — скажем, булавку с бриллиантом, золотую табакерку или какую-нибудь другую безделушку.

Так как стала собираться толпа, да и наша шутка, похоже, зашла слишком далеко, мы поспешили залезть в коляску и тронулись под улюлюканье зевак. Через некоторое время мы попросили извозчика остановиться рядом с театром «Эстли» — у обувного магазина, одной из тех затоваренных лавчонок, которые, стоит им открыться, тут же извергают свой обильный товар наружу. Коробки с обувью были свалены на мостовой и в ближайшей канаве. Ботинки пышными гроздьями свисали с окон и дверей. Ставни, словно виноградной лозой, увиты были связками черных и коричневых сапог. Также и внутри магазин был буквально завален обувью. Хозяин, когда мы вошли, был занят тем, что с помощью молотка и стамески открывал ящик с новой партией товара.

Джордж приподнял шляпу и сказал:

— Доброе утро.

Хозяин даже не обернулся. С первого же взгляда он показался мне человеком довольно неприветливым. Он что-то пробормотал себе под нос — это могло быть «доброе утро», а могло и не быть — и занялся своим делом.

— Ваш магазин порекомендовал мне мой друг м‑р X., — продолжал Джордж.

На это хозяин, если следовать разговорнику, должен был бы ответить:

«М‑р X. — достойнейший джентльмен, всегда рад буду оказать услугу его друзьям».

Однако вместо этого он сказал:

— Не знаю такого. Понятия не имею.

Ответ обескураживал. В разговорнике приводились три или четыре способа приобретения обуви Джордж, тщательно все взвесив, остановился на варианте с «м‑ром X.» «как наиболее изысканном». Вы некоторое время разговариваете с продавцом об этом «м‑ре X», а затем, когда между вами устанавливается полное взаимопонимание, вы непосредственно переходите к основной цели вашего визита, намерению приобрести пару туфель, «недорогих, но хороших». Этот же хмурый, недовольный жизнью человек определенно ничего не понимал в тонкостях этикета и розничной торговли. С таким деликатничать бессмысленно, надо сразу переходить к делу. Поэтому Джордж отказался от варианта с «м‑ром X.» и, перевернув страницу, наугад зачитал первую попавшуюся фразу. Выбор был не самый удачный: хозяин любого обувного магазина принял бы вас за слабоумного. В данном же случае, когда обувь буквально обступила вас со всех сторон, фраза эта вообще была лишена всякого смысла:

— Мне довелось слышать, что вы торгуете ботинками.

Тут хозяин отложил молоток и стамеску, исподлобья посмотрел на нас и заговорил не спеша, низким, хриплым голосом:

— А для чего я, по-вашему, держу здесь обувь — для запаха?

Такие люди всегда начинают спокойно, но затем все больше и больше распаляются, гнев их увеличивается, как на дрожжах.

— Что я, по-вашему, — продолжал он, — обувь, что ли, коллекционирую? Зачем я, спрашивается, держу магазин — для здоровья? Вы что думаете, я так люблю ботинки, что ни за что не расстанусь ни с одной парой? Для чего я их, думаете, развесил — любоваться? Их что здесь — мало? Вы где находитесь — на международной выставке обуви, что ли? Здесь что, спрашивается, — музей обуви? Вы когда-нибудь слыхали, чтобы человек держал обувной магазин, а обувью не торговал? Зачем я их здесь, по-вашему, держу — для красоты? Вы за кого меня принимаете — за круглого идиота, что ли?!

Я всегда говорил, что пользы от этих разговорников никакой. Сейчас же нам был просто необходим английский перевод расхожего немецкого выражения «Behalten Sie Jhr Haar auf»[3].

Ничего подобного в этой книжке не было. Однако я отдаю должное находчивости Джорджа: он отыскал фразу в сложившейся ситуации просто незаменимую:

«Что ж, зайду к вам в другой раз, когда выбор побогаче будет. Счастливо оставаться!»

С этими словами мы сели в кеб и уехали, а хозяин, стоя в дверях среди коробок с обувью, что-то кричал нам вслед. Что он кричал, я не уловил, но прохожие слушали его с неподдельным интересом.

Джордж хотел остановиться у другого обувного магазина и повторить эксперимент; он уверял, что ему и впрямь надо купить пару домашних туфель. Но нам удалось уговорить его отложить покупку до приезда в какой-нибудь заморский город, где торговцы либо уже привыкли к подобным речам, либо более дружелюбны от природы. Но на покупке шляпы он настоял, заявив, что без нее путешествие будет ему не в радость. В результате пришлось остановиться у маленького магазинчика на Блэйкфрайерс-роуд.

Хозяином магазинчика оказался приветливый коротышка. Был он слегка навеселе, и, в отличие от продавца обуви, необычайно любезен и предупредителен.

Когда Джордж, раскрыв разговорник, спросил: «Есть ли у вас в продаже головные уборы?», коротышка не только не рассердился, но стал в задумчивости скрести подбородок.

— Головные уборы, говорите? — переспросил он. — Дайте-ка подумать. Ага, — и приятная улыбка засияла на его добродушном лице, — можно поискать, авось что-нибудь и найдется. Но скажите, почему это вас так интересует?

Джордж объяснил, что хочет купить кепку, дорожную кепку, но вся загвоздка в том, что кепка нужна хорошая.

Хозяин огорчился.

— Эх, — сказал он, — боюсь, ничего не выйдет. Вот если бы вам понадобилась плохая, никудышная кепка, которая только на то и годится, чтобы ею окна мыть, тогда бы я еще смог предложить вам кое-что. Но хорошая кепка — нет, таких не держим. Хотя постойте, — продолжал он, прочтя на выразительном лице Джорджа явное разочарование, — не уходите. Есть у меня на примете одна кепчонка, — он полез куда-то под прилавок, — не скажу, что очень хорошая, но все лучше того, чем я обычно торгую.

Он протянул нам кепку.

— Ну как? Сойдет?

Джордж стал примерять кепку перед зеркалом и, отыскав в книге соответствующую фразу, изрек:

— Это кепи подходит мне по размеру, но скажите, как вы находите, к лицу ли оно мне?

Хозяин отошел в сторону и окинул его придирчивым взглядом.

— Сказать по правде, — процедил он, — оно вам не идет.

Он отвернулся от Джорджа и обратился к нам с Гаррисом.

— У вашего друга, — сказал он, — очень своеобразное лицо: он красив, но такая красота не всегда бросается в глаза. Так вот, в этой кепке его красота в глаза не бросается.

Услышав это, Джордж решил, что с него хватит, и сказал:

— Ладно, беру. Мы, видите ли, спешим на поезд. Сколько с меня?

— Цена этой кепки, сэр, четыре шиллинга шесть пенсов, хотя, по мне, она и половины того не стоит. Прикажете завернуть в оберточную бумагу, сэр, или в бумажную обертку?

Джордж сказал, что заворачивать не надо, заплатил хозяину четыре шиллинга шесть пенсов серебром и вышел. Мы с Гаррисом последовали за ним.

На Фенчерч-стрит мы после длительных переговоров заплатили кебмену пять шиллингов, после чего он отвесил нам еще один церемонный поклон и попросил передавать от него привет австрийскому императору.

Обменявшись в поезде впечатлениями, мы пришли к выводу, что проиграли со счетом 2:1, и раздосадованный Гаррис выкинул разговорник в окно.

Наш багаж и велосипеды уже находились на пароходе, который ровно в двенадцать поднял якорь и двинулся вниз по реке.

Глава пятая

Отступление, предваряемое поучительной историей. — Первое достоинство этой книги. — Журнал, не пользовавшийся успехом. — Его девиз «Обучение посредством развлечения». — Обучение или развлечение? — Популярная игра. — Мнение специалиста по английскому законодательству. — Второе достоинство этой книги. — Избитый мотив. — Третье достоинство этой книги. — В каком лесу жили девы. — Описание Шварцвальда.

Рассказывают, что как-то шотландец влюбился в девушку и решил на ней жениться. Как и все его соплеменники, человек весьма осмотрительный, он заметил, однако, что супружеская жизнь людей его круга, поначалу сулящая прочный союз, со временем превращается в кромешный ад, и все потому, что жених или невеста, желая «показать товар лицом», тщательно скрывают перед свадьбой свои недостатки. Постановив, что с ним ничего подобного не произойдет, никаких горьких разочарований не будет, шотландец делал предложение следующим образом.

— Я гол как сокол, Дженни. Мне нечего тебе предложить: ни денег, ни земли у меня нет.

— Дэви, мне нужен только ты!

— Этого маловато, любимая. Я всего лишь нищий оборванец, ни на что не годный. К тому же я и собой не хорош.

— Это как сказать: посмотри на других, они еще страшней будут.

— Какое мне дело до других, любимая. Плевать я на них хотел.

— Дэви, с лица воду не пить, некрасивый муж лучше красавчика. Зато никуда ты от меня не денешься, будешь дома сидеть, а не гоняться за юбками, как другие. С красавчиком ведь хлопот не оберешься.

— Плохо же ты меня знаешь, Дженни, бабник я, каких поискать, не смотри, что рожей не вышел. Ни одной девчонки не пропущу. Намучаешься ты со мной, Дженни, так и знай.

— Зато, Дэви, сердце у тебя доброе, и потом, ведь ты меня любишь?

— Люблю, Дженни, да боюсь, что скоро и ты мне надоешь. Я, конечно, добр, но это только пока все идет нормально, пока меня против шерсти не погладили. Сидит во мне какой-то бес — можешь у матушки спросить, это у меня отцовское. Как что не по мне — такой скандал учиню! Да и характер у меня с годами испортится, это уж как пить дать.

— Уж больно ты к себе строг, Дэви. Ты честный парень. Это главное. Я тебя лучше знаю, чем ты сам. Из тебя хороший хозяин выйдет…

— Скажешь тоже, Дженни! Если честно, водится за мной один грешок. Что ж тут хорошего, если я спокойно на выпивку смотреть не могу. Как учую виски, так рот сам собой и разевается, точно у лохтейского лосося. Пью, пью, все никак напиться не могу.

— Зато трезвый ты очень хороший, Дэви.

— Кто знает, Дженни. Не люблю, когда мне надоедают.

— Ничего, Дэви, я тебе надоедать не стану. Ты ведь будешь работать?

— Работать?! С какой это стати, Дженни? Нет, о работе лучше даже не заикайся, терпеть не могу работать.

— Ладно, Дэви, но ты ведь будешь стараться? Старание — это главное, как говорит наш пастор.

— Постараться-то постараюсь, да что толку, Дженни? Мне и на кусок хлеба не заработать. Человек слаб и грешен, а такого слабака и грешника, как я, Дженни, еще свет не видывал.

— Ладно-ладно, Дэви, это хорошо, что ты со мной откровенен. Другие наврут с три короба, а потом — мучайся с ними. А ты ничего не скрываешь, Дэви. Я, пожалуй, пойду за тебя, а там посмотрим, что из этого выйдет.

Что из этого вышло — никому не известно, в истории об этом ни слова, но, надо полагать, жена шотландца уже не имела права ни при каких обстоятельствах проклинать судьбу. Но даже если она и жаловалась на жизнь (язык женщины далеко ведь не всегда поступает в соответствии с законами логики), ее муж Дэви мог быть спокоен: ни одного упрека в свой адрес он не заслужил.

Подобно Дэви, я тоже хочу быть откровенен с читателем этой книги. Я хочу, ничего не скрывая, остановиться на ее недостатках. И не хочу, чтобы у читателя сложилось об этой книге превратное впечатление.

Учтите, из этой книги вы не вынесете никаких полезных сведений.

Если кому-нибудь придет в голову с помощью этой книги проделать путешествие по Германии и Шварцвальду, он заблудится, не добравшись и до устья Темзы. Но и это еще не самое страшное. Чем дальше он окажется от родных мест, тем с большими трудностями столкнется.

Жизнь научила меня, что осведомленность не является моей сильной стороной.

В молодости я работал в газете, из которой впоследствии вышли многие современные научно-популярные издания. Мы по праву гордились тем, что познавательные факты преподносились читателю в увлекательной форме. Где кончалось познание и начиналось развлечение, читатель должен был определить сам. Мы, например, давали советы, как вступить в брак, — серьезные, обстоятельные советы, и если бы наши читатели им следовали, то они сделались бы предметом зависти всех женатых людей в мире. Мы сообщали нашим подписчикам, оперируя цифрами и фактами, как нажить состояние, разводя кроликов. Наши доводы звучали настолько убедительно, что читателей, должно быть, удивляло, почему мы продолжаем выпускать газету, а не несемся сломя голову на рынок за парочкой кроликов-производителей. Я неоднократно информировал наших подписчиков о человеке, приобретшем двенадцать кроликов селекционных пород; через каких-нибудь пару лет они приносили ему годовой доход в две тысячи фунтов, и доход этот неудержимо рос из года в год. Возможно, деньги ему были не нужны. Возможно, он не знал, что с ними делать. Но деньги сами шли ему в руки. Что до меня лично, то мне никогда не встречались кролиководы, зарабатывающие по две тысячи в год, хотя, насколько мне известно, двенадцатью производителями селекционных пород обзаводились многие. Вечно с ними что-нибудь да случалось; должно быть, атмосфера, царящая в крольчатнике, убивала в хозяине всякую инициативу.

О чем мы только не информировали наших читателей: и о количестве лысых мужчин в Исландии — цифры, на мой взгляд, выглядели весьма внушительно; и о том, сколько копченых селедок уместится между Лондоном и Римом, если вытянуть их в прямую линию, голова к хвосту; и о том, сколько в среднем слов за день произносит женщина… Такого рода данные призваны были возвысить наших читателей над читателями других периодических изданий.

Инструктировали мы наших подписчиков и о том, как лечить кошек от эпилепсии. Лично я не верю — да и тогда не верил, — что кошачья эпилепсия излечима. Если бы моя кошка страдала эпилепсией, я бы постарался продать ее, а то и просто отдать. Но мы почитали своим долгом отвечать на все письма читателей. Какой-то идиот заинтересовался этим вопросом, и я перерыл кучу справочных изданий в поисках ответа, пока наконец в какой-то старинной поваренной книге в самом конце не нашел того, что искал. Каким образом эта информация попала туда — ума не приложу К кулинарным рецептам она не имела решительно никакого отношения, в книге не было и намека на то, что из кошек, пусть даже исцеленных от эпилепсии, можно приготовить что-нибудь съедобное. Автор делился своими соображениями об излечении эпилепсии у кошек из чистого великодушия. Впрочем, лучше бы он этого не делал; после публикации в редакцию хлынул поток гневных писем, и мы потеряли как минимум четырех подписчиков. Один наш читатель, например, сообщал нам, что совет обошелся ему в два фунта — именно в такую сумму была оценена разбитая кухонная посуда, вдобавок было разбито оконное стекло, а у самого читателя появились симптомы заражения крови. Что же касается кошки, то припадки у нее участились Рецепт же был весьма прост. Осторожно, чтобы не причинить кошке боли, вы зажимаете ей голову между колен и ножницами надрезаете хвост. Именно надрезаете, а не отрезаете весь хвост или часть его.

Как мы сообщили нашему читателю, операцию следовало проводить в саду или в сарае; лишь полный идиот станет оперировать кошку на кухне, да еще без ассистентов.

Учили мы читателей и этикету. Мы рассказывали им, как обращаться к пэру и архиепископу, а также как правильно есть суп. Мы учили застенчивых юношей вести раскованную светскую беседу. Мы учили кавалеров и дам танцевать «по науке». Мы решали любые религиозные сомнения наших читателей и в качестве предложения разослали подписчикам моральный кодекс, качеством оформления не уступающий старинным витражам.

Дела газеты шли неважно, время подобных изданий, как видно, еще не пришло, и в результате пришлось расстаться с рядом сотрудников. Лично я вел несколько рубрик, в том числе, если мне не изменяет память, «Советы матерям» — здесь неоценимую помощь мне оказала моя домохозяйка (она развелась с мужем, похоронила четырех детей и в семейных проблемах разбиралась недурно); а также — «Как обставить квартиру» (чертежи прилагаются); колонку «Советы начинающим авторам» — искренне надеюсь, что мои рекомендации принесли им большую пользу, чем мне самому, и еженедельную рубрику «Откровенный разговор с молодым человеком», за подписью «дядя Генри», который, судя по его рекомендациям, многое повидал и пережил на своем веку. А с какой симпатией относился «дядя Генри» к подрастающему поколению! Все их проблемы были ему хорошо знакомы, он сам сталкивался с ними в своей юности. Я и сейчас порой перечитываю советы «дяди Генри», и хотя многим они не подходят, лично мне они по-прежнему кажутся мудрыми, доброжелательными. Порой я думаю, что, прислушайся я сам к советам «дяди Генри», и у меня не было бы в жизни столько ошибок, я был бы умней, рассудительней, спокойней — не то что сейчас.

Тихая, измученная женщина, снимавшая комнатенку за Тоттенхэм-Корт-роуд и отправившая мужа в сумасшедший дом, вела у нас разделы «Кулинарные рецепты», «Советы по воспитанию» — что-что, а советы мы давать умели — и полторы странички «Светской хроники». Писала она от первого лица, витиеватым, развязным слогом, от которого, насколько я могу судить по нашей периодике, еще далеко не все отказались: «А теперь, с вашего позволения, я расскажу вам, в каком необыкновенном платье я была на приеме в особняке «Глориус Гудвуд». Князь С… но уместно ли мне повторять глупые сплетни, преследующие этого человека? Он вел себя по меньшей мере опрометчиво, поэтому представляю, как ревнует бедная графиня…» и т. д. в том же духе.

Несчастное создание! По сей день стоит она у меня перед глазами в своем поношенном сером балахоне, закапанном чернилами. Изможденный вид, бледное лицо неопровержимо свидетельствовали о том, что среди приглашенных на прием в княжеский особняк «Глориус Гудвуд» ее не было…

Более невежественного человека, чем владелец нашего издания, я не встречал; как-то он со всей серьезностью заявил в письме нашему подписчику, что Бен Джонсон написал «Рабле» исключительно ради денег, ибо ему не на что было похоронить свою матушку; когда же ему указывали на его вопиющие ошибки, он лишь добродушно смеялся; он вел раздел «Общие сведения», и вел, надо сказать, превосходно, сверяясь в своей работе с дешевым изданием популярной энциклопедии. Что же касается материала для раздела «Сатира и юмор», то его поставлял нам наш рассыльный, используя для этого пару великолепных ножниц.

Работа была трудная, платили нам мало; единственное, что нас поддерживало, — это твердая уверенность в насущности просвещения и воспитания для наших соотечественников и соотечественниц. Человечество изобрело немало игр, но ни одна из них не завоевала такого всеобщего признания, как игра в школу. Вы собираете шестерых ребятишек, усаживаете их на ступеньки, а сами прохаживаетесь взад-вперед, держа в одной руке книгу, а в другой — палку. Мы играем в школу в детстве, играем в отрочестве, играем в зрелом возрасте, играем даже, когда, еле передвигая ноги, плетемся к могиле. Игра эта не приедается, играть в нее можно без конца. У нее лишь один недостаток: детям не меньше вашего хочется взять в руку указку и книгу. Вот почему, несмотря на все свои отрицательные стороны, профессия журналиста столь популярна: каждый журналист чувствует себя тем самым учителем, который прохаживается взад-вперед с указкой и книгой. А Правительство, Общество, Классы и Массы, Литература и Искусство — это дети, сидящие перед ним на ступеньках. Он их просвещает и воспитывает.

Но я отвлекся. Работу в редакции я вспомнил, чтобы была понятна причина моего нежелания служить источником полезной информации. А теперь вернемся к нашей истории.

Один читатель, назвавшийся «Воздухоплавателем», просил нас написать, как получить водород. Нет ничего проще, чем получить водород, — в этом я убедился, изучив и проштудировав всю необъятную литературу по этому вопросу, имеющуюся в библиотеке Британского музея; и тем не менее я счел необходимым предупредить «Воздухоплавателя» о возможности несчастного случая и призвал его принять все меры предосторожности. И что же вы думаете? Через десять дней в редакцию заявилась цветущая краснолицая дама, волоча за собой некое существо, оказавшееся при ближайшем рассмотрении ее двенадцатилетним сыном. Лицо мальчика было на редкость невыразительным. Мать подтолкнула его к моему столу, сдернула с него шапку, и тут я понял, что с ним произошло. Бровей на лице не было совсем, а вместо волос голова была покрыта каким-то порошком, отчего походила на крутое яйцо, очищенное от скорлупы и посыпанное черным перцем.

— Еще неделю назад это был очаровательный мальчик с кудрявыми волосами, — сообщила мамаша. Судя по ее тону, история на этом не кончалась.

— Что с ним стряслось? — полюбопытствовал владелец нашего издания.

— Вот, полюбуйтесь, — и мамаша вынула из муфты номер нашего журнала за прошлую неделю, где моя статья о водороде была обведена карандашом. Шеф взял номер и внимательно прочитал статью.

— Стало быть, это и есть «Воздухоплаватель»? — догадался он.

— Именно! Бедное, доверчивое дитя! А теперь взгляните на него!

— Может, волосы еще отрастут? — высказал осторожное предположение шеф.

— Может, и отрастут, — воскликнула мамаша, повысив голос, — а может, и нет. Мне хотелось бы знать, что бы вы могли для ребенка сделать.

Шеф посоветовал помыть мальчику голову. В первый момент мне показалось, что мамаша вот-вот накинется на него с кулаками, она, однако, решила ограничиться словами. Выяснилось, что пришла она не столько за советом, сколько за денежной компенсацией. Попутно она поделилась с нами своими наблюдениями относительно нашего журнала, его направления, практической ценности, его притязаний на поддержку общественности, а также относительно умственных способностей его сотрудников.

— Нашей вины я тут, признаться, не вижу, — возразил шеф (человек он был весьма деликатный). — Мальчик задал вопрос — и получил ответ.

— Ах, вы еще и смеетесь?! — вскричала мамаша. (Шефу и в голову не приходило смеяться: легкомыслие не относится к числу его недостатков.) — Сейчас вы у меня попляшете! И оглянуться не успеете! — заявила мамаша с такой решительностью, что мы оба, дрожа как зайцы, поспешили попрятаться каждый за свой стул. — Одно движение — и с вашими головами будет то же самое! — То есть то же самое, что и с головой ее сыночка, смекнул я. Тут она поделилась своими наблюдениями относительно внешности шефа, причем в выражениях не стеснялась. Неприятная это была женщина, ничего не скажешь.

По-моему, выполни она свою угрозу, дело ее было бы проиграно; однако шеф был достаточно искушен в вопросах юриспруденции и поэтому придерживался принципа никогда не связываться с законом. Вот что он по этому поводу говорил:

«Если меня остановят на улице и потребуют снять часы, я откажусь. Если мне станут угрожать силой, я почти наверняка стану защищаться, хотя драться не умею. Если же грабитель пригрозит востребовать часы по суду, я без разговоров отдам их ему и буду считать, что еще дешево отделался».

Он утихомирил краснолицую мамашу, уплатив ей пять фунтов — весь наш месячный доход, и она ушла, забрав с собой своего покалеченного отпрыска. После ее ухода шеф очень мягко сказал мне:

— Не подумайте только, что я вас в чем-то виню; это не вина — это судьба, рок. Занимайтесь вопросами нравственности и критикой — это у вас хорошо получается; но вести и впредь рубрику «Полезные советы» я вам не советую. Как я уже сказал, вы здесь ни при чем. В вашем материале все верно, придраться не к чему — просто вам не повезло.

Как я жалею, что не последовал его совету, от каких напастей я избавил бы и себя, и окружающих! Уж не знаю почему, но мои советы до добра не доводят. Если я возьмусь объяснить кому-нибудь, как лучше добраться из Лондона в Рим, то можете быть уверены: либо этот человек потеряет багаж в Швейцарии, либо потерпит кораблекрушение в Ла-Манше. Если я посоветую кому-нибудь купить фотоаппарат, то в Германии человека этого арестуют по подозрению в шпионаже. Мне, например, стоило немалых трудов объяснить одному человеку, как ему поступить, чтобы жениться на сестре покойной жены, проживающей в Стокгольме. Я узнал, когда отходит стокгольмский пароход из Гулля, в каких отелях лучше остановиться. Сведения, которыми я снабдил его, были получены из самых достоверных источников — и тем не менее со мной он больше не разговаривает.

Вот почему мне приходится сдерживать свою страсть к полезным советам; вот почему в этой книге вы не найдете ничего — или почти ничего — хотя бы отдаленно напоминающего практические рекомендации.

Тут не будет ни описаний городов, ни памятников архитектуры, ни исторических реминисценций, ни нравоучений.

Я как-то спросил одного просвещенного иностранца, что он думает о Лондоне.

— Это очень большой город, — сказал он.

— А что вас в Лондоне больше всего поразило?

— Люди.

— Что бы вы сказали о Лондоне в сравнении с другими городами — Парижем, Римом, Берлином?

Он пожал плечами:

— Лондон побольше — что еще сказать?

Один муравейник как две капли воды похож на другой. Везде много дорожек — одни узкие, другие широкие, и по ним бестолково снуют насекомые, одни куда-то спешат, другие останавливаются перекинуться словом с приятелем. Одни волокут тяжести, другие греются на солнышке. В закромах хранятся припасы, в бесчисленных кельях насекомые спят, едят, любят, а рядом, в уголке, покоятся их белые косточки. Эта норка побольше, эта поменьше. Это гнездышко на камнях, это на песке. Этот домик построен лишь вчера, а этому чуть ли не сто лет — говорят, появился он еще до того, как ласточки налетели, — а там, кто его знает?

Не найдете вы в этой книге и народных песен, легенд.

Своя песня есть в каждой долине. Я вам сообщу ее сюжет, а вы можете передать его стихами и даже положить на собственную музыку:

Жила в долине девушка,
А рядом парень жил,
Она в него влюбилась —
Ее ж он не любил.

Эту заунывную песню поют на многих языках, ибо нашего парня, в которого влюбилась девушка, изрядно поносило по белу свету. Хорошо помнят его в сентиментальной Германии; не забыли, как он прискакал к ним, и жители голубых Эльзасских гор; побывал он, если мне не изменяет память, и на берегах Аллан-Уотер. Какой-то Вечный Жид, да и только; и сегодня, как рассказывают, находятся наивные девицы, которым слышится удаляющийся стук копыт его коня.

В нашей стране, где так много развалин и преданий, сохранилось немало легенд. Передаю вам суть, а вы уж сами состряпайте блюдо себе по вкусу. Возьмите одно или два человеческих сердца, да так, чтобы они подходили друг другу; да добавьте один пучок страстей человеческих — их не так уж и много, этих страстей, с полдюжины, не больше; приправьте все это смесью добра и зла; полейте соусом из смерти — и подавайте где и когда угодно. «Келья святого», «Заколдованная башня», «Могила в темнице», «Водопад влюбленного» — называйте блюдо, как хотите, вкус от этого не изменится.

И, наконец, в этой книге не будет описаний природы. И не из-за авторской лени, а из-за самообладания. Нет ничего легче, чем описывать природу; нет ничего труднее и бессмысленнее, чем читать эти описания. В те времена, когда Гиббону при описании Геллеспонта приходилось полагаться на рассказы путешественников, а Рейн был знаком английским студентам главным образом по «Запискам» Цезаря, каждый путешественник, куда бы ни забрасывала его судьба, считал своим долгом описать то, что видел. Доктору Джонсону, не видевшему почти ничего, кроме Флит-стрит, доставит огромное удовольствие ознакомиться с описанием йоркширских болот. Кокни, для которого самая высокая гора — это Кабаний Хребет в графстве Суррей, с замиранием сердца прочтет репортаж о восхождении на Сноудон. Но нам, знающим, что такое пароход и фотокамера, всего этого не нужно. Человек, который каждый год играет в теннис у подножья Маттерхорна, а в бильярд — на вершине горного массива Риги, вряд ли поблагодарит вас за подробное описание Грампийских гор. Самый обыкновенный человек знаком с Ниагарским водопадом по картинкам, фотографиям, иллюстрациям в журналах, а потому словесное описание знаменитого водопада наверняка покажется ему скучным.

Один американец, мой приятель, образованный человек, знаток и любитель поэзии, как-то признался, что из фотоальбома за 18 пенсов с видами Озерного края он почерпнул более точное и яркое представление об этом районе, чем из полного собрания сочинений Колриджа, Саути и Вордсворта, вместе взятых. Однажды по поводу литературных описаний природы он сказал, что проку от них не больше, чем от красочных описаний блюд, которые подавались к обеду. Но это уже связано с конкретным назначением каждого из видов искусства. По мнению моего приятеля-американца, словесные описания природы являются жалкой попыткой подменить зрение иными чувствами.

В этой связи мне всегда вспоминается жаркий школьный день. Шел урок литературы. Начался он с того, что нам прочли длинное, но весьма выразительное стихотворение. Автора я, к стыду своему, забыл, да и название стихотворения тоже. Когда чтение закончилось, мы закрыли учебники, и учитель, добрый седовласый джентльмен, попросил нас пересказать стихотворение своими словами.

— Ну‑с, — сказал учитель, — о чем же здесь идет речь?

— В нем, сэр, — сказал один ученик, набычившись, с явной неохотой, как будто речь шла о предмете, на который он, будь его воля, не обратил бы никакого внимания, — говорится о деве.

— Ну что ж, — согласился учитель, — а теперь передай содержание своими словами. Ты ведь знаешь: «дева» сейчас не говорят, говорят «девушка». Да, стихотворение о девушке. Что же дальше?

— О девушке, — повторил ученик; замена одного слова другим, казалось, придала ему решимости. — О девушке, которая жила в лесу.

— В каком лесу?

Ученик уставился сначала в чернильницу, а затем в потолок.

— Попытайся вспомнить, — настаивал учитель, понемногу теряя терпение, — вы ведь читали стихотворение целых десять минут. Не может быть, чтобы ты ничего не запомнил о лесе.

— «Могучие древа, дрожащие листы», — тут же отозвался ученик.

— Нет-нет, — перебил его учитель, — не надо читать наизусть. Расскажи своими словами, что это был за лес, в котором жила девушка.

Учитель от нетерпения даже притопнул ногой, и тут встрепенулся лучший ученик в классе:

— Сэр, это был самый обыкновенный лес, — отрапортовал он.

— Скажи ему, что это был за лес, — сказал учитель, вызывая другого ученика.

Второй ученик сказал, что это была «зеленая дубрава», отчего учитель рассердился еще больше, обозвал его болваном, хотя за что — непонятно, и вызвал третьего, который вот уже целую минуту сидел как на углях и размахивал рукой, словно сломавшийся пополам семафор. Не спроси его учитель, он бы выкрикнул ответ с места; он даже покраснел — так ему хотелось ответить.

— Сырой и мрачный лес, — выдохнул третий ученик, и ему сразу же полегчало.

— Сырой и мрачный лес, — смягчившись, повторил учитель. — А почему лес был сырым и мрачным?

И на этот вопрос у третьего ученика нашелся ответ:

— Туда не попадало солнце.

Учитель был рад, что в классе нашлась хоть одна поэтическая душа.

— Туда не попадало солнце, а лучше сказать, туда не проникали солнечные лучи. А почему туда не проникали солнечные лучи?

— Листва была слишком густа, сэр.

— Отлично, — похвалил учитель. — Итак, девушка жила в сыром и мрачном лесу, где кроны деревьев сплетались так густо, что сквозь них не проникали солнечные лучи. Ну, а что же росло в этом лесу?

Он вызвал четвертого ученика.

— Мне кажется, деревья, сэр.

— А еще что?

— Грибы, сэр, — ответил ученик после паузы.

Насчет грибов учитель и сам не был уверен, но, заглянув в текст, он убедился, что мальчик был прав.

— Правильно, — согласился учитель, — в лесу росли грибы. А еще что? Что находится в лесу под деревьями?

— Земля, сэр.

— Нет-нет. Что растет в лесу, кроме деревьев?

— Ах да, сэр, кусты, сэр.

— Кусты. Что ж, отлично. Пойдем дальше. В лесу росли деревья и кусты. А что еще?

Он вызвал самого маленького мальчика с первой парты. Поэтический лес его совершенно не интересовал, и он коротал время, играя сам с собой в крестики-нолики. Крайне недовольный тем, что его оторвали от увлекательного занятия, он все же счел своим долгом придать разнообразия скудной растительности сырого и мрачного леса и назвал чернику. Тут он ошибся: о чернике в стихотворении и речи не было.

— У Клобстока все еда на уме, — прокомментировал его ответ учитель, гордившийся своим остроумием. Класс рассмеялся, и учителю это понравилось.

— А теперь ты, — продолжал он, указывая на мальчика в среднем ряду, — что еще было в лесу, кроме деревьев и кустов?

— Поток, сэр.

— Правильно. И что же делал поток?

— Журчал, сэр.

— Нет-нет. Журчат ручьи, а потоки…

— …ревут, сэр.

— Правильно, поток ревел. А почему он ревел?

Это был трудный вопрос. Один мальчик — умом он не блистал — высказал предположение, что поток ревел из-за девушки.

Тогда учитель задал наводящий вопрос:

— Когда он ревел?

Третий ученик опять поспешил нам на выручку, объяснив, что поток ревел, когда ударялся о камни. Тут, по-моему, многие из нас подумали, что поток, который ревет по столь ничтожному поводу, должно быть, порядочный трус; другой бы на его месте молча потер ушибленное место и пошел бы дальше. Поток, который ревет всякий раз, как падает на камни, — жалкий хлюпик… впрочем, учитель, судя по всему, ответом остался доволен.

— А кто еще жил в лесу, кроме девушки?

— Птицы, сэр.

— Да, в лесу жили птицы. А кто еще?

Кроме птиц, мы ничего придумать не могли.

— Ну, — сказал учитель. — Как называется животное с пушистым хвостом, которое бегает по деревьям?

Мы немного подумали, и затем кто-то назвал кошку.

И ошибся — о кошках поэт ничего не говорит, белки — вот чего добивался от нас учитель.

Что еще было в лесу, я уже забыл. Помню, что было небо. Выйдя на поляну, можно было, если задрать голову, увидеть его; небо часто затягивалось тучами, и девушка время от времени, если я не ошибаюсь, попадала под дождь.

Я припомнил эту историю в связи с литературными описаниями природы. Мне до сих пор не вполне понятно, почему учителю показалось недостаточным описание леса, сделанное первым мальчиком. Отдавая должное поэту, мы все же должны признать, что лес был «самым обыкновенным лесом» и иным быть не мог.

Я мог бы дать подробнейшее описание Шварцвальда. Я мог бы перевести Хебеля, воспевшего Шварцвальд. На многие страницы я мог бы растянуть описание диких ущелий и обжитых долин, горных склонов, покрытых соснами, скалистых вершин, пенящихся потоков (в тех местах, где аккуратные немцы не успели навести порядок и не упрятали их в трубы или не пустили по желобам), беленьких деревушек, заброшенных хуторов.

Но есть у меня серьезное подозрение, что всего этого читать вы не станете. А на тот случай, если среди моих читателей попадутся все же люди добросовестные или, избави Бог, слабоумные, я — поскольку давно уже все сказано и написано — изложу вам свои впечатления простым языком обыкновенного путеводителя:

«Живописный горный район, ограниченный с юга и запада долиной Рейна, куда шумно низвергаются его многочисленные притоки. Горный массив состоит в основном из различных пород песчаника и гранита; невысокие вершины густо поросли сосновым лесом. Район обильно орошается многочисленными реками; плодородные равнины густо заселены; развито земледелие. Гостиницы хорошие, но туристам рекомендуется осмотрительность при дегустации местных вин».

Глава шестая

Как мы попала в Ганновер. — Что за границей лучше, чем у нас. — Как в английской школе учат говорить на иностранном языке. — Как все было на самом деле. — Французская шутка для британской молодежи. — Родительские чувства Гарриса. — Искусство поливать улицы. — Патриотизм Джорджа. — Что должен был сделать Гаррис. — Что он сделал. — Мы спасаем Гаррису жизнь. — Бессонный город. — Лошадь в роли критика.

В пятницу мы прибыли в Гамбург; путешествие по морю прошло спокойно и без всяких происшествий. А из Гамбурга мы отправились в Берлин через Ганновер. Это не самый прямой путь. Объяснить, что нас занесло в Ганновер, я могу лишь словами одного негра, который объяснял суду, как он очутился в курятнике местного священника.

— Да, сэр, полицейский не врет, сэр; я был там, сэр.

— Значит, ты этого не отрицаешь? А теперь объясни нам, что ты делал в курятнике пастора Абрахама в двенадцать ночи с мешком в руках?

— Сейчас все объясню, сэр. Я отнес масса Джордану мешок дынь. Ну, а масса Джордан — добрый человек, вот он и пригласил меня зайти.

— И что дальше?

— Да, сэр, очень добрый человек этот масса Джордан. У него мы сидели, и все разговоры разговаривали…

— Понятно. Но мы хотим знать, что ты делал в курятнике пастора.

— Это-то я вам и собираюсь объяснить, сэр. Когда я уходил от масса Джордана, было уже поздно. И дернул же меня черт ступить не с той ноги! Ну, Улисс, сказал я себе, влип ты, задаст тебе твоя старуха. Ох и болтлива же она у меня, сэр, ох и болтлива…

— Ладно, Бог с ней, с твоей старухой, есть в городе и поболтливее. Если ты шел домой от мистера Джордана, как ты попал к пастору Абрахаму? Ведь это совсем не по пути?

— Это-то я и собираюсь объяснить, сэр.

— И как же ты это объяснишь, интересно знать?

— Думаю, я с дороги сбился, сэр.

Вот и мы тоже сбились с дороги.

На первый взгляд Ганновер кажется неинтересным городом, но со временем он начинает нравиться все больше и больше. По сути дела, это не один, а два города. Город современных широких, красивых улиц и живописных парков существует бок о бок с городом шестнадцатого века, где старые бревенчатые дома нависли над узкими переулками, где за низкими подворотнями расположились дворики с галереями, в которых когда-то стояли оседланные кони или запряженная шестеркой карета, поджидая богатого торговца и его флегматичную, дородную фрау, и где сейчас взапуски носятся дети и цыплята, а на резных балконах полощется выцветшее белье…

В Ганновере царит сугубо английская атмосфера, особенно по воскресеньям, когда закрываются лавки и во всех церквях звонят в колокола, что создает полную иллюзию воскресного Лондона. Если бы столь британскую атмосферу ощутил только я, это можно было бы отнести на счет моего богатого воображения, но ее почувствовал даже Джордж. Мы с Гаррисом, вернувшись как-то в воскресенье с небольшой послеобеденной прогулки, вышли покурить и застали его в курительной комнате мирно спящим в глубоком кресле.

— В конце концов, — сказал Гаррис, — есть в британском воскресенье нечто, что притягивает к себе человека, в чьих жилах течет английская кровь. Как бы там молодое поколение ни рассуждало, мне будет очень жаль, если отношение к воскресенью изменится.

И, удобно разместившись на обширном диване, мы составили Джорджу компанию.

Говорят, в Ганновер надо ехать, чтобы выучить язык, — по-немецки здесь говорят лучше, чем в других городах Германии. Впрочем, за пределами Ганновера — а это всего лишь маленькая провинция — никому этот первоклассный немецкий не понятен. Поэтому приходится выбирать: выучить хороший немецкий и оставаться в Ганновере или выучить плохой и путешествовать по Германии. В этой стране, на протяжении столетий раздробленной на десятки княжеств, существует, к несчастью, множество диалектов. Немцам из Позена для общения со своими соотечественниками из Вюртемберга приходится затрачивать не меньше усилий, чем англичанину, беседующему с французом, а почтенные вестфальцы, затратив немалые средства на образование своих детей, вдруг с недоумением замечают, что их отпрыски не в состоянии понять мекленбуржцев. Конечно же, говорящий по-английски иностранец почувствует себя не в своей тарелке среди жителей йоркширских пустошей или обитателей трущоб Уайтчепела, но это совсем другое дело. В Германии на диалектах изъясняются не только в глухих деревушках и не только невежественный люд. В каждой земле существует свой, по существу, самостоятельный язык, который культивируют, которым гордятся. Образованный баварец в разговоре с вами наверняка согласится, что северонемецкий более правилен, однако сам будет продолжать говорить на южнонемецком и учить ему своих детей.

Мне кажется, что к концу столетия Германия все же решит языковую проблему, причем с помощью английского языка. Почти все немецкие дети говорят по-английски. Если бы английское написание хотя бы отдаленно соответствовало произношению, наш язык, несомненно, уже через несколько лет сделался бы международным. Все иностранцы единодушно признают, что нет ничего проще английской грамматики. Немец, сравнивая английский язык со своим собственным, в котором употребление любого слова в любом предложении обусловлено по крайней мере четырьмя совершенно различными и не зависящими друг от друга правилами, скажет вам, что в английском языке вообще нет грамматики. Да и немалое число англичан придерживается того же мнения, но они ошибаются. На самом-то деле английская грамматика существует, и недалек тот день, когда ее признают школьные учителя, наши дети начнут ее изучать, и даже писатели и журналисты будут соблюдать грамматические правила. В настоящее же время мы вынуждены согласиться с иностранцами: английская грамматика — это та величина, которой можно пренебречь. Английское произношение — камень преткновения на пути к прогрессу. Английское правописание специально, кажется, было придумано только для того, чтобы слова читались неправильно. Ясно, что делается это с целью сбить спесь с иностранца, в противном случае он выучил бы английский за год.

В Германии преподавание иностранных языков отлично от нашего, в результате чего немецкий юноша или девушка, окончив в пятнадцать лет гимназию — так здесь называют среднюю школу, — понимает и даже говорит на том языке, которому обучался. У нас же в Англии существует никем еще не превзойденный метод обучения иностранным языкам: при максимальных затратах времени и денег мы умудряемся добиться минимальных результатов. Выпускник вполне приличной английской средней школы, с трудом подыскивая слова, может побеседовать с французом о садовниках и чаепитии; если же его собеседник не держит садовника и не пьет чай разговор не получится. Встречаются, конечно, вундеркинды, которые могут сказать, который час, и высказать пару осмысленных замечаний о погоде. Разумеется, наш выпускник без труда перечислит несколько десятков неправильных глаголов, но, к сожалению, едва ли найдется много иностранцев, которые станут с увлечением слушать собственные неправильные глаголы, да еще в исполнении юного британца. Помнит он и наиболее изысканные и на редкость неупотребительные французские выражения которых современный француз никогда не слышал и совершенно не понимает.

В девяти случаях из десяти объясняется это тем, что французский он изучал по учебнику Ана «Французский язык для начинающих». История этого популярного пособия занятна и поучительна Книга, оказывается, была задумана одним остроумным французом, несколько лет прожившим в Англии, как пародия на штампованный язык английского высшего общества. С этой точки зрения книга удалась, и француз предложил ее одному лондонскому издательству. Издателя, однако, провести не удалось, он прочитал всю книгу от начала до конца и пригласил автора к себе.

— Вы написали очень остроумную книгу. Я смеялся до слез, — сказал он.

— Рад слышать, — воскликнул польщенный француз. — Я хотел сказать всю правду, стараясь при этом никого не обидеть.

— Получилось просто великолепно, — согласился издатель, — однако, в качестве невинной шутки, книга успеха иметь не будет.

На лице автора выразилось недоумение.

— Ваш юмор сочтут натянутым и чересчур изощренным, — продолжал издатель. — Люди утонченного ума поймут вас, но их в расчет брать не стоит. Спросом ваша книга пользоваться не будет. Но у меня есть идея… — И издатель, оглядевшись по сторонам, словно бы убеждаясь, что в комнате, кроме них, никого нет, наклонился к автору и прошептал:

— Я собираюсь издать ее в качестве школьного учебника.

От изумления автор лишился дара речи.

— Я знаю наших учителей, — пояснил издатель, — эта книга им придется по вкусу. Она вполне согласуется с их методом. Ведь трудно найти что-нибудь глупей и бесполезней. Английский учитель набросится на вашу книгу, как щенок на ваксу.

Решив пожертвовать искусством ради наживы, француз согласился. Они поменяли заглавие, составили словарь, но содержание оставили без изменений.

Что из этого вышло, знает каждый школьник. Учебник Ана стал библией английского лингвистического образования. И если сейчас этот учебник не пользуется таким же спросом, как раньше, то только потому, что написаны новые методические пособия, еще менее приемлемые для обучения.

Если же, несмотря ни на что, английский школьник все-таки приобретет посредством учебника Ана отрывочные знания французского, наша система образования готовит ему новые препоны в лице «носителей языка» — как они называют себя в газетных объявлениях. Этот учитель-француз, который, впрочем, на поверку большей частью оказывается бельгийцем, является, безусловно, весьма достойным господином и, надо отдать ему должное, довольно бегло изъясняется на своем родном языке. Но этим, увы, его достоинства ограничиваются, ибо, как правило, это человек, отличающийся поразительной неспособностью кого-нибудь чему-нибудь научить. По сути дела, он призван не столько обучать, сколько развлекать молодежь. Это почти всегда персонаж комический — и то сказать, ни одна английская школа никогда не примет на работу француза, обладающего приличной внешностью. Чем больше у него комических черт, вызывающих беззлобную улыбку, тем большим уважением пользуется он у школьной администрации. Ученики, естественно, воспринимают его ходячим анекдотом. Уроки французского от двух до четырех часов в неделю пользуются у учеников неизменным и заслуженным успехом и вносят оживление в однообразную школьную жизнь. Когда же родитель вместе со своим отпрыском и наследником отправляется в Дьепп, где выясняется, что выпускник средней школы не в состоянии даже нанять по-французски извозчика, он принимается честить не систему, а ее невинную жертву.

Я ограничиваюсь французским языком, ибо это единственный иностранный язык, которому мы пытаемся научить наших детей. Знание же немецкого расценивается как измена Родине. Я вообще никогда не мог взять в толк, зачем попусту тратить время даже на французский, если изучать его по этой методе. Полное незнание иностранного языка заслуживает всяческого уважения. Поверхностное знание французского, которым мы так гордимся, в действительности делает нас посмешищем, что, впрочем, не относится к журналистам из юмористических журналов и модным писательницам, для которых иностранный язык — хлеб насущный.

В немецкой школе все устроено несколько иначе. Час в день отводится на изучение какого-нибудь иностранного языка. Задача учителя состоит в том, чтобы не дать школьнику забыть то, чему его учили на прошлом уроке, и дать что-то новое. Никому почему-то не приходит в голову приглашать в школу иностранца комической наружности. Иностранный язык преподается учителем-немцем, который знает его ничуть не хуже своего родного. Возможно, при такой системе обучения юным немцам и не удается в совершенстве овладеть правильным произношением, каковым славятся английские туристы, но система эта имеет и свои преимущества. Школьники не зовут своего учителя «лягушатником» или «колбасником» и не превращают урок английского или французского в состязание доморощенных остроумцев. Они просто сидят в классе и без особого напряжения овладевают всеми премудростями иностранного языка. Когда же они кончают школу, то умеют говорить — и не о садовниках, чаепитии или перочинных ножах, а о европейской политике, истории, Шекспире, музыке — в зависимости от того, на какую тему зайдет речь.

Я рассматриваю немцев с точки зрения англосакса, и, быть может, в этой книге им от меня кое-где и достанется, но, с другой стороны, нам, безусловно, есть чему у них поучиться; что же касается образования, то здесь они дадут нам сто очков вперед и положат нас на обе лопатки одной левой.

С юга и запада Ганновер окружен красивым лесом, который называется Айленриде, — именно здесь и разыгралась печальная история, главным действующим лицом которой оказался Гаррис.

В понедельник днем мы катались по лесу в компании многочисленных велосипедистов — в хорошую погоду это излюбленное место отдыха ганноверцев, — и тенистые дорожки были заполнены веселыми, беззаботными людьми. Мы все обратили внимание на молодую очаровательную особу на новеньком велосипеде. Сразу же стало ясно, что вскоре ей потребуется помощь, поэтому Гаррис, с присущим ему благородством, предложил нам держаться к ней поближе. У Гарриса, как он время от времени объясняет нам с Джорджем, есть дочери, а правильнее сказать, дочь, которая с течением времени перестанет играть в куклы и превратится в прелестную юную леди. В связи с этим Гаррис, естественно, не может равнодушно взирать на молодых красивых девушек в возрасте до тридцати пяти лет, ибо они, по его словам, напоминают ему о доме.

Мы проехали пару миль и приблизились к месту, где сходилось пять дорожек. На перекрестке стоял рабочий со шлангом и поливал дорожки водой. Кишка, к которой в местах многочисленных сочленений были приделаны колесики, напоминала гигантского червя; поливальщик двумя руками крепко держал этого червя за шею, направляя его то в одну сторону, то в другую, то вверх, то вниз, а из разверстой пасти червя била мощная струя воды со скоростью один галлон в секунду.

— Гораздо удобнее, чем у нас, — с воодушевлением заметил Гаррис, который, надо сказать, всегда относился ко всему британскому с известной долей скептицизма. — Куда проще, быстрее и экономнее. При этой технологии один человек за пять минут обработает такую площадь, на которую у нас с нашей неповоротливой цистерной уйдет не меньше получаса.

— Да, конечно, — сказал Джордж, сидевший на тандеме за мной. — Это очень прогрессивная технология. Стоит поливальщику зазеваться, и он обработает изрядное количество людей, не успеют они и глазом моргнуть.

Джордж, в отличие от Гарриса, — британец до мозга костей. Я помню, как однажды Гаррис оскорбил патриотические чувства Джорджа, предложив ввести в Англии гильотину. «Это гораздо гигиеничнее», — заметил Гаррис. «А мне плевать, — вспылил Джордж. — Я англичанин и хочу умереть на виселице».

— У наших поливальных цистерн, — продолжал Джордж, — возможно, немало недостатков. Но в Англии вы рискуете только промочить ноги, а такая кишка достанет тебя и за утлом, и на втором этаже.

— Какое удовольствие — наблюдать за здешними поливальщиками, — воскликнул Гаррис. — Вот уж действительно мастера своего дела! Я видел, как в Страсбурге поливали заполненную людьми площадь: был полит каждый дюйм, и хоть бы капля на кого попала! Глазомер у них превосходный. Они польют землю у самых ваших ног, затем пустят струю у вас над головой, да так, что мокрой будет земля вокруг, но не вы… Они могут…

— Не гони, — сказал мне Джордж.

— Почему?

— Хочу слезть с велосипеда и досмотреть представление из-за дерева. Если верить Гаррису, они большие мастера своего дела, но этому артисту, по-моему, чего-то не хватает. Он только что выкупал собаку, а теперь принялся за дорожный указатель. Хочу подождать, пока он не закончит.

— Ерунда, — сказал Гаррис, — тебя он не заденет.

— Я в этом не вполне уверен, — сказал Джордж и, спрыгнув с велосипеда, занял удобное место под развесистым вязом и стал набивать трубку.

Меня совсем не прельщала перспектива крутить одному за двоих, поэтому я слез и присоединился к Джорджу, прислонив велосипед к дереву. Гаррис же прокричал что-то в том смысле, что такие типы, как мы, позорят отечество, и поехал дальше.

И тут я услышал отчаянный женский крик. Выглянув из-за дерева, я понял, то исходит он от вышеупомянутой юной особы, о которой, увлекшись поливальщиком, мы совсем забыли. С упорством, достойным лучшего применения, она продиралась сквозь мощную струю. По-видимому, девушка так перепуталась, что не сообразила соскочить с велосипеда или свернуть в сторону. С каждой секундой она промокала все больше и больше, а человек с кишкой — он был либо пьян, либо слеп — продолжал хладнокровно поливать ее с ног до головы. Со всех сторон на него сыпались проклятья, но он, казалось, совершенно оглох.

Гаррис, в котором не на шутку взыграли отцовские чувства, поступил так, как и следовало при сложившихся обстоятельствах поступить. Действуй он и далее столь же хладнокровно и осмотрительно, он стал бы героем дня и ему не пришлось бы позорно бежать под градом угроз и оскорблений. Без лишних раздумий он подъехал к поливальщику, соскочил с велосипеда и, ухватившись за наконечник шланга, попытался им завладеть.

Ему следовало бы завернуть кран — так поступил бы всякий здравомыслящий человек. После этого, под аплодисменты сбежавшейся на помощь публики, можно было бы сыграть с поливальщиком в футбол, в воланы или в любую другую игру. Он же задумал, как впоследствии объяснил нам, отобрать у поливальщика шланг и, в качестве наказания, облить болвана с ног до головы. Поливальщик, однако, сумел за себя постоять. Шланга Гаррису он, разумеется, не отдал, а, наоборот, недрогнувшей рукой направил на него мощную струю. В результате все живое и неживое в радиусе пятидесяти ярдов промокло насквозь, сухими остались только участники поединка. Какой-то человек, вымокший настолько, что терять ему было уже нечего, окончательно вышел из себя и, кинувшись на поле боя, вступил в схватку. Теперь они вертели шлангом во все стороны уже втроем. Они направляли его в небеса — и вода низвергалась на публику подобно весеннему ливню. Они направляли его в землю — и бурные потоки заливали людей по колено, когда же струя попадала под ложечку, жертва как подкошенная валилась на землю.

Ни один из противников ни разу не выпустил из рук шланг, ни одному из них не пришло в голову выключить воду. В обоих пробудилась какая-то первобытная сила. Через сорок пять секунд, как сказал Джордж, засекавший время, поблизости не осталось ни одной живой души, за исключением мокрой, как нимфа, собаки, которая под мощной струей перекатывалась с боку на бок и, тщетно пытаясь встать, грозно лаяла, вызывая на поединок восставшие силы преисподней.

Мужчины и женщины, побросав велосипеды, ринулись в лес. Почти из-за каждого дерева выглядывало мокрое разгневанное лицо.

Наконец нашелся разумный человек. Пренебрегая опасностью, он подполз к крану и завернул его. А затем из-за деревьев к месту происшествия стали собираться люди, человек сорок — по числу деревьев, одни вымокли больше, другие меньше, но каждому было что сказать.

Я уже начал подумывать, как нам удобнее будет доставить в отель останки Гарриса — на носилках или просто в бельевой корзине. Но тут нужно отдать должное Джорджу — его проворство спасло Гаррису жизнь. Джордж не вымок и мог поэтому бежать быстрее остальных. Гаррис хотел было все объяснить, но Джордж не дал ему сказать ни слова.

— Садись, — сказал Джордж, подкатив ему велосипед, — и гони. Они не знают, что мы с тобой, и, будь спокоен, мы тебя не выдадим. Мы поедем следом и будем тебя прикрывать. Если начнут стрелять, езжай зигзагами.

Я хочу, чтобы в моей книге были голые факты, без всякого вымысла, и поэтому дал прочесть эту историю Гаррису, чтобы тот поправил меня, если я что-то преувеличил. Гаррис счел, что кое-что я и в самом деле преувеличил, однако признал, что два или три человека, возможно, были «слегка обрызганы». Тогда я предложил ему стать под струю воды, направленную из шланга с расстояния двадцати пяти ярдов, а затем сказать, «слегка ли он обрызган», или следует подыскать другое, более подходящее выражение, однако Гаррис от такого эксперимента отказался. Он утверждает также, что пострадало никак не больше полдюжины людей, число же сорок — досадное преувеличение. Я предложил ему вернуться в Ганновер и навести справки о пострадавших, но и это предложение было отклонено, из чего можно заключить, что мое описание происшествия, о котором иные ганноверцы с содроганием вспоминают по сей день, является правдивым и совершенно беспристрастным.

В тот же вечер мы выехали из Ганновера и вскоре были в Берлине, где поужинали и совершили прогулку. Берлин разочаровывает: в центре от людей некуда деваться, окраины же пустынны; единственная достопримечательность — улица Унтер-ден-Линден — представляет собой нечто среднее между Оксфорд-стрит и Елисейскими Полями и не производит никакого впечатления: слишком уж она широка; в изысканных берлинских театрах актерской игре уделяется большее внимание, чем декорациям и костюмам; репертуар меняется часто; пьесы, пользующиеся успехом, вовсе не обязательно идут каждый день, так что в одном театре на протяжении недели можно увидеть несколько разных пьес; берлинская опера не заслуживает внимания; представления двух мюзик-холлов особым вкусом не отличаются — как правило, они вульгарны, зрительные залы слишком велики и неуютны. В берлинских ресторанах и кафе самое оживленное время — с полуночи до трех, при этом большинство завсегдатаев на следующее утро как ни в чем не бывало встают в семь. Или берлинец сумел разрешить самую злободневную проблему нашего времени — как обойтись без сна, или же, как Карлейль, он стремится приблизить час вечного блаженства.

Лично я не знаю другого города, за исключением Санкт-Петербурга, где позднее время было бы в столь высокой цене. Но петербуржцы, в отличие от берлинцев, не встают рано утром. В Санкт-Петербурге представления в мюзик-холлах, которые принято посещать после театра (от театра до мюзик-холла с полчаса езды в легких санях), начинаются не раньше двенадцати. В четыре утра мосты через Неву буквально забиты народом; а самыми удобными поездами считаются те, которые отходят в пять утра. Эти поезда и спасают русского от необходимости рано вставать. Он желает своим друзьям «спокойной ночи» и после ужина со спокойной совестью едет на вокзал, не доставляя лишних хлопот своим домашним.

Потсдам, берлинский Версаль — красивый городок, расположенный среди лесов и озер. Здесь на тенистых дорожках большого тихого парка Сан-Суси легко можно себе представить, как тощий высокомерный Фридрих «прогуливался» с надоедливым Вольтером.

Я уговорил Джорджа и Гарриса не задерживаться в Берлине, а ехать в Дрезден. Почти все, что есть в Берлине, можно увидеть и в других городах, поэтому мы решили ограничиться экскурсией по городу. Портье порекомендовал нам извозчика, который, как он нас заверил, за каких-нибудь пару часов покажет нам все достопримечательности. Извозчик, заехавший за нами в девять, оказался сущим кладом; это был живой, сообразительный человек, который хорошо знал город; его немецкий был нам понятен; к тому же он немного изъяснялся на английском, на который мы иногда переходили в случае необходимости. Извозчик, короче, был выше всяких похвал, зато лошадь его оказалась самым бессердечным созданием из всех, на ком мне только приходилось ездить.

Она невзлюбила нас с первого же взгляда. Повернув голову в мою сторону, она окинула меня холодным презрительным взглядом, а затем переглянулась с другой лошадью, своей приятельницей, стоявшей поблизости. Я понимал ее чувства. Все у нее было написано на морде, она ничего не пыталась скрыть.

— Каких только клоунов не увидишь у нас летом! — сказала она.

Через секунду появился Джордж и встал у меня за спиной. Лошадь опять оглянулась. Никогда не встречал лошади, которая бы так вертелась. Мне приходилось лицезреть, что проделывает со своей шеей верблюд — зрелище, прямо скажем, запоминающееся, — но это животное выкидывало такие фортели, каких и в кошмарном сне не увидишь, когда снится Аскот и обед со старыми друзьями. Я не удивился бы, если бы она просунула голову между задних ног и посмотрела на меня. Похоже, Джордж произвел на нее еще большее впечатление, чем я, и она опять повернулась к своей подружке.

— Нечто из ряда вон, — заметила она. — Есть, надо думать, какой-то питомник, где их разводят.

И она принялась слизывать мух, сидящих у нее на левой лопатке. Должно быть, она рано лишилась родителей и была отдана на воспитание кошке.

Мы с Джорджем забрались в коляску и стали поджидать Гарриса. Вскоре появился и он. По-моему, одет Гаррис был весьма элегантно. На нем был белый фланелевый костюм в обтяжку, который он специально заказал для велосипедных прогулок в жару; что же до его шляпы, то, несмотря на свой несколько залихватский вид, она все же защищала от солнца.

Лошадь покосилась на него и, отчеканив: «Gott in Himmel»[4]. потрусила по Фридрихштрассе, оставив Гарриса с извозчиком на тротуаре. Хозяин велел ей остановиться, но она не обратила на него ни малейшего внимания. Тогда хозяин с Гаррисом побежали за нами и нагнали коляску на углу Доротеенштрассе. Всего, что сказал извозчик лошади — говорил он быстро и возбужденно, — я не понял, однако кое-какие фразы уловил, например: «А как я семью кормить буду?», «А тебе какое дело?», «Да ты знаешь, почем нынче овес?».

Лошадь по собственной инициативе повернула на Доротеенштрассе и напоследок сказала:

— Ну что ж, поехали, хватит болтать попусту. Но ты уж постарайся отделаться от них побыстрей и, Бога ради, держись подальше от центра, а то стыда не оберемся!

Напротив Бранденбургских ворот наш извозчик привязал поводья к кнуту, слез с козел и выступил в роли экскурсовода. Он показал нам, где находится Зоологический сад, и стал расхваливать здание Рейхстага. Как заправский гид, он сообщил точные размеры здания, а затем обратил наше внимание на ворота, сказав, что сооружены они были из песчаника в стиле афинских «портоплеев».

Тут лошадь, от нечего делать лизавшая собственные ноги, повернула голову и, ничего не сказав, внимательно на него посмотрела.

Извозчик смутился и, поправившись, сказал, что построены ворота в стиле «портфелеев».

В этот момент лошадь вновь двинулась с места и потрусила по Унтер-ден-Линден, не обращая ровным счетом никакого внимания на уговоры извозчика. Судя по тому, как она презрительно повела лопатками, я понял, что она сказала:

— Ведь они уже посмотрели ворота? Ну и хватит с них. А что до твоих объяснений, то ты сам не знаешь, что несешь; впрочем, и знал бы — они бы тебя все равно не поняли. Ты же говоришь по-немецки.

Таким же образом лошадь вела себя всю дорогу. Она милостиво соглашалась постоять, пока мы осматривали достопримечательность и узнавали, как она называется, однако стоило извозчику пуститься в объяснения, как кобыла тут же их со всей решительностью прерывала, снимаясь с места.

«Этим типам, — вероятно, говорила она про себя, — хочется одного: приехать домой и похвастаться, что все это они видели собственными глазами. Если я их недооцениваю и они умней, чем кажется, то они почерпнут куда больше сведений из путеводителя, чем от моего старого болвана. Кому интересно, какой высоты эта колокольня? Через пять минут эти сведения забудутся, а если и не забудутся, то только потому, что в голове пусто. Господи, как он надоел мне своей болтовней! Всем было бы только лучше, если б экскурсия поскорее закончилась и можно было бы ехать домой обедать!»

Теперь, задним числом, я готов признать, что кое в чем эта старая развалина была права. Признаться, попадаются иногда такие гиды, что вмешательство лошади было бы весьма уместным.

Но человек — существо неблагодарное, и в тот день мы кляли эту лошадь на чем свет стоит, вместо того чтобы на нее молиться.

Глава седьмая

Джордж рассуждает. — Любовь немцев к порядку. — «Выступление дроздов из Шварцвальда начнется в семь». — Фарфоровая собачка. — Ее преимущества. — Германия и Солнечная система. — Аккуратная страна. — Горная долина с точки зрения немцев. — Как вода приходит в Германию. — Скандал в Дрездене. — Гаррис нас развлекает. — Мы не развлекаемся. — Джордж и его тетушка. — Джордж, подушка и три продавщицы.

На полпути из Берлина в Дрезден Джордж, который последние четверть часа не отрывался от окна, сказал:

— Что за странный обычай у этих немцев вешать почтовый ящик на дерево? Почему бы не прибить его к входной двери, как у нас? Что за радость каждый день карабкаться на дерево за письмами? Ведь это доставляет немало хлопот и почтальону. Для человека в теле занятие это при сильном ветре не только утомительное, но и рискованное. И потом, если уж им так нравится прибивать ящик к дереву, то почему бы не прибить его пониже? Впрочем, возможно, я их недооцениваю, — продолжал он. — Скорее всего, немцы, обскакавшие нас во многих отношениях, усовершенствовали голубиную почту. Но даже и в этом случае следует признать, что они поступи ли бы мудрее, приручив птиц доставлять письма куда-нибудь поближе к земле. Даже для немца в расцвете сил доставать письма из ящика — дело непростое.

Разглядев то, что он принял за почтовые ящики, я сказал:

— Это не почтовые ящики, это птичьи домики. Пойми, немец любит птиц, но аккуратных. Если птицу предоставить самой себе, она совьет гнездо там, где ей взбредет в голову. Это некрасиво — если исходить из немецкого представления о красоте. Кисть маляра гнезда не касалась, здесь нет ни штукатурки, ни флажка. Свив гнездо, птица продолжает жить где попало. Она сорит на траву повсюду валяются прутики, объедки червей и все такое прочее. Она дурно воспитана. Она влюбляется, ссорится с мужем, кормит птенцов — и все это на людях, что любящего порядок немца, естественно, не устраивает.

— Многое в тебе мне нравится, — говорит от птице. — Смотреть на тебя — одно удовольствие. Поешь ты красиво. Но вести себя не умеешь. Вот тебе ящичек, и складывай туда весь свой мусор, чтобы я его не видел. Захочется попеть — милости прошу; но чтобы все ваши дрязги оставались в семье. Сиди себе в ящичке и не пачкай мне сад.

В Германии любовь к порядку впитывается с молоком матери; в Германии даже младенцы погремушками отбивают время, и немецкой птичке в конце концов скворечник пришелся по нраву — она свысока относится к тем немногочисленным отщепенцам, которые продолжают вить гнезда в кустах и на деревьях. Можете быть уверены: со временем каждой немецкой птичке будет отведено место в общем хоре. Их разноголосые трели раздражают немцев, которые больше всего на свете ценят единообразие. Любящий музыку немец организует птиц. Птицу посолиднее, с хорошо поставленным голосом научат дирижировать, и вместо того, чтобы без толку заливаться в лесу в четыре утра, птицы в точно указанное в программе время будут петь где-нибудь в городском саду под аккомпанемент фортепиано. Все к этому идет.

Немец любит природу, но природа в его представлении — это знаменитая Валлийская арфа. Своему саду он уделяет максимум внимания: сажает семь розовых кустов с северной стороны и семь — с южной, и если они, не дай Бог, выросли неодинаковыми по размеру и форме, немец от волнения теряет сон. Каждый цветок подвязывается к колышку. Природная красота цветка теряется, но немец доволен: ведь главное, чтобы цветок был на своем месте и вел себя прилично. Пруд по краям выложен цинком, поэтому раз в неделю цинк этот снимается, относится на кухню и драится до блеска. Строго по центру окруженного заборчиком газона (даже если газон ничуть не больше скатерти) немец водружает фарфоровую собачку. Немцы вообще очень любят собак, но собаки эти большей частью фарфоровые. Фарфоровая собачка никогда не станет рыть в газоне ямку, чтобы спрятать там косточку, и ни за что не разорит цветочную клумбу. С точки зрения немцев, это идеальная порода. По заказу вам изготовят собаку, которая будет полностью отвечать требованиям общества собаководов, впрочем, вы можете заказать и нечто совершенно уникальное. Скрещивайте любые породы — собаководы стерпят и такое кощунство. Вы можете заказать фарфоровую собаку голубого или розового цвета. За небольшую дополнительную плату вам изготовят даже двуглавого пса.

Осенью, в определенный, раз и навсегда установленный день немец пригибает цветы и кусты к земле и укутывает их на зиму циновками, весной в определенный, раз и навсегда установленный день циновки убираются, а цветы распрямляются. Если же осень выдалась особенно погожей, а весна — поздней, тем хуже для несчастного растения. Ни один истинный немец не позволит, чтобы заведенный порядок нарушался такой неуправляемой вещью, как Солнечная система. Будучи не в состоянии управлять погодой, он ее попросту игнорирует.

Из деревьев немец больше всего любит тополь. Другие, неорганизованные народы могут воспевать могучий дуб, развесистый каштан, пышный вяз. Немцу все эти своенравные, дурно воспитанные деревья мозолят глаза. Другое дело тополь. Он растет там, где его посадили, и так, как его посадили. Ему и в голову не придет своевольничать. Ветвиться и раскачиваться ему не хочется. Он растет прямо и строго по вертикали — как и положено немецкому дереву, поэтому немцы постепенно выкорчевывают все остальные деревья, а на их место сажают тополя.

Немец любит природу, но он, подобно знатной даме, полагает, что одетый дикарь выглядит приличней раздетого. Он любит гулять по лесу — направляясь в ресторан. Но тропинка должна быть пологой, на ней не должно быть луж, для чего по сторонам следует провести сточные канавки и выложить их кирпичом, а через каждые ярдов двадцать должна иметься в наличии скамеечка, на которую можно присесть и вытереть пот, ибо скорее вы увидите англиканского епископа, который кубарем скатывается с ледяной горки, чем немецкого бюргера, сидящего на траве. Немцу нравится вид, открывающийся с холма, но ему надо, чтобы была установлена каменная дощечка, где сказано, на что смотреть, а также скамейка и столик, за которым он сможет выпить заранее припасенную бутылочку пива и съесть belegte Semme[5]. который он предусмотрительно прихватил с собой. Если же в придачу он обнаружит на дереве запрещающее объявление, то почувствует себя и вовсе счастливым…

Готов немец полюбить даже дикую природу — умеренно дикую, разумеется. Однако если она покажется ему чересчур дикой, он употребит все силы, чтобы приручить ее. Помнится, в окрестностях Дрездена я набрел на живописную узкую долину, выходящую к Эльбе. Тропинка повторяла изгибы горного ручья, который, шумя и пенясь, бежал меж скал и валунов вдоль поросших лесом берегов. Восхищенный этим бесподобным зрелищем, я шел по тропинке, как вдруг за поворотом обнаружил толпу рабочих, человек восемьдесят-сто, которые приводили в порядок долину и придавали потоку «приличный вид». Все камни, мешающие течению, грузились на телеги и вывозились. Противоположный берег выкладывался кирпичом и цементировался. Склонившиеся над водой деревья и кусты, кудрявый виноград и вьющиеся растения безжалостно выкорчевывались и подрезались. Чуть ниже по течению работы уже закончились, и передо мной предстала горная долина, каковой она должна быть с немецкой точки зрения: не столько ручей, сколько широкая медленная река вяло текла по ровному, засыпанному гравием руслу между двух стен, увенчанных каменными карнизами. Через каждые сто ярдов к воде спускались пологие ступеньки. Берега были расчищены, вместо дико растущих деревьев через правильные интервалы были посажены молодые тополя. Каждый саженец был огорожен и подвязан к железному пруту. Местные власти очень надеются, что через пару лет с долиной будет покончено и приученные к порядку любители природы смогут беспрепятственно здесь прогуливаться. Через каждые пятьдесят ярдов будет скамеечка, через каждые сто — правила поведения отдыхающих, а через каждые полмили — ресторан.

Та же картина на всем протяжении от Мемеля до Рейна. Страну приводят в должный вид. Я хорошо помню Верталь, некогда самое романтическое ущелье в Шварцвальде. Когда я спустился туда в последний раз, несколько сот рабочих-итальянцев в поте лица укрощали буйную речушку Вэр. Чего только с Вэром не делали: заковывали его берега в камень, взрывали на его пути скалы, возводили цементные ступеньки, по которым он может сбегать чинно и бесшумно.

В Германии не принято молоть вздор о бережном отношении к природе. В Германии природа должна вести себя хорошо, а не показывать детям дурной пример. Немецкий поэт никогда не станет, подобно Саути, восхищаться тем, как вода приходит в Ладор, и уж тем более посвящать этому пышные строфы[6].

Он убежит от несносной реки и тут же донесет на нее в полицию. И тогда недолго ей пениться и кипеть.

— Так‑с, что здесь происходит? — суровым голосом обратится к реке немецкий блюститель порядка. — Вы что, не знаете, что это не по закону? Вы что, спокойно не можете течь? Забыли, где находитесь?

И местные власти тут же запрячут бедную речушку в цинковые трубы, пустят по деревянным лоткам, обставят винтовыми лестницами и покажут ей, как в Германии должна течь приличная вода.

Аккуратная страна эта Германия.

В Дрезден мы приехали в среду вечером и пробыли там до воскресенья.

Пожалуй, Дрезден — самый привлекательный немецкий город, при условии, что вы живете в нем долго. Его музеи, галереи, дворцы и прекрасные, богатые историческими парками пригороды производят впечатление, если жить в городе целую зиму, — за неделю же все это великолепие только сбивает с толку. Дрезден не так оживлен, Как Париж или Вена, которые быстро приедаются; его чары по-немецки солидны, основательны. Дрезден — Мекка любителей музыки. В Дрездене билет в партер можно приобрести за пять шиллингов, но, к сожалению, после этого вас ни за какие деньги не затащишь на оперу в Англии, Франции или в Америке.

Любимая тема в Дрездене до сих пор — Август Сильный, или, как его окрестил Карлейль, «человек греха», который, если верить молве, увеличил население Европы более чем на тысячу человек. Замки, где томились в заключении его многочисленные отвергнутые возлюбленные (одна имела неосторожность претендовать на более высокий титул и просидела взаперти сорок лет, после чего, бедняжка, умерла от тоски в мрачном подземелье, которое демонстрируют туристам и по сей день), в изобилии разбросаны по окрестностям Дрездена подобно останкам павших на полях сражений. Большинство историй, которые вам поведает экскурсовод, таковы, что «юной особе», воспитанной в немецком духе, лучше их не слушать. Портрет Августа в полный рост красуется в великолепном Цвингере[7], построенном в свое время для звериных потех, перенесенных под крышу с рыночной площади; этот угрюмый, зверского вида господин был, безусловно, человеком культурным и развитым, что, как известно, неплохо сочетается с садистскими наклонностями.

Современный Дрезден, несомненно, многим ему обязан.

Однако больше всего в Дрездене иностранца поражает электрическая конка: огромные экипажи мчатся по улице со скоростью от десяти до двадцати миль в час, поворачивая с лихостью ирландского извозчика.

Электрическими конками (или трамваями) пользуются все, кроме офицеров в мундире, которым это запрещено. В трамваях сидят бок о бок дамы в вечерних туалетах, спешащие на бал или в оперу, и разносчики со своими корзинами. Трамвай — самый главный вид транспорта, все ему уступают дорогу. Если же вы не уступили ему дорогу и при этом умудрились остаться в живых, после выхода из больницы вас ждет штраф — впредь будете осторожней!

Однажды после обеда Гаррис решил самостоятельно прокатиться на электрической конке. Вечером, когда мы сидели в «Бельведере» и слушали музыку, Гаррис, как бы между прочим, сказал:

— Эти немцы напрочь лишены чувства юмора.

— С чего ты взял? — спросил я.

— Сегодня, — ответил он, — я вскочил на одну из этих конок. Я хотел посмотреть город и остался стоять снаружи, на площадочке, как она называется?

— Stehplatz[8]. — подсказал я.

— Так вот, там здорово трясет, и нужно быть начеку при отправлениях и остановках.

Я кивнул.

— Было нас на задней площадке человек пять, — продолжал он, — а опыта у меня, сами понимаете, никакого. Конка внезапно рванула с места, и я упал на стоявшего за мной солидного господина. Он в свою очередь не удержался и опрокинулся на мальчика с трубой в зеленом байковом чехле. И, представьте, никто из них даже не улыбнулся, ни господин, ни мальчик с трубой — стояли себе и хмуро смотрели в пол. Я уж было собрался извиниться, но тут конка почему-то затормозила, я, естественно, полетел вперед и уткнулся прямо в седовласого старичка, с виду профессора. И что же? Ни один мускул на его лице не дрогнул.

— Может, он был занят своими мыслями? — предположил я.

— А другие? Ведь за время пути на каждого из них я упал раза по три. Все дело в том, — пояснил Гаррис, — что они знают, когда будет поворот и в какую сторону наклоняться. Я же, будучи иностранцем, оказался в невыгодном положении. Меня мотало, бросало, я цеплялся то за одного, то за другого, и это действительно было смешно. Не скажу, чтобы это был юмор высшего класса, но у большинства людей я бы смех вызвал. Немцы, однако, не заметили в этом абсолютно ничего смешного. Был там один коротышка, он стоял у тормоза. По моим подсчетам, я падал на него раз пять, не меньше. Думаете, на пятый раз он не выдержал и захохотал? Как бы не так. Он лишь затравленно посмотрел на меня. Скучные люди.

В Дрездене Джордж тоже попал в историю. На Старой площади имелся магазинчик, в витрине которого на продажу были выставлены подушечки. В основном магазин торговал стеклом и фарфором, подушечки же были выставлены на пробу. Это были очень красивые подушечки: атласные, ручной работы. Мы часто проходили мимо магазина, и всякий раз Джордж с вожделением на них поглядывал: такой подарок наверняка пришелся бы по душе его тетушке.

Во время нашего путешествия Джордж был очень внимателен к своей тетушке. Каждый день он писал ей длинные письма, а из городов, в которых мы останавливались, отправлял по почте какой-нибудь подарок. Мне это показалось излишним, и я неоднократно на это ему намекал. Наверняка его тетушка встречается с другими тетушками и не забывает похвастаться своим образованным племянником. Я сам племянник, и потому заведенный Джорджем обычай мне не по душе — слишком уж он старается. Но попробуй ему что-нибудь втолкуй!

Итак, однажды в субботу после обеда он в гордом одиночестве отправился покупать подушечку для своей тетушки, сказав, что скоро вернется.

Но вернулся Джордж не скоро, да еще с пустыми руками и с взволнованным видом. На наш вопрос, где же подушечка, он сказал, что подушечка ему больше не нужна, что он передумал, ибо подушечка тетушке наверняка не понравится. Что-то здесь было не так. Мы попытались докопаться до истины, но ничего не вышло. Когда число заданных нами вопросов перевалило за двадцать, ответы его сделались односложными.

Однако вечером, когда мы остались наедине, он сам рассказал мне, что же произошло.

— Какие-то они странные, эти немцы, — начал он.

— Ты это про что?

— Да все про эту подушечку…

— …для тети, — уточнил я.

— Да, для тети! — взорвался он. — Почему, собственно, я не могу послать подушечку своей родной тете?

— Не волнуйся. Посылай на здоровье, я не против. Наоборот, я тебя за это очень уважаю.

Немного поостыв, Джордж продолжал:

— В витрине, как ты помнишь, было выставлено четыре подушечки, очень похожие друг на друга; на каждой — ярлычок с ценой, двадцать марок. Не стану утверждать что я бегло говорю по-немецки, но обычно меня понимают, да и я разбираю, что мне говорят, если, конечно они не трещат как сороки. Я зашел в магазин. Ко мне подошла молоденькая продавщица, хорошенькая, скромная, я бы даже сказал, робкая. От такой, одним словом, я этого не ожидал. Никак не ожидал!

— Чего не ожидал?

Джордж всегда рассказывает историю таким образом, как будто вы знаете ее конец, и это раздражает.

— Того, что произошло, — ответил Джордж. — Того, что я тебе рассказываю. Она застенчиво так улыбнулась и спрашивает: что вам угодно. Я выложил на прилавок двадцать марок и говорю: «Будьте добры, подушечку». И тут она уставилась на меня так, будто я потребовал пуховую перину. Я подумал, что она не расслышала, и повторил громче. Эффект был такой, будто я пощекотал ей под подбородком.

«Вы, должно быть, ошиблись», — сказала она.

Мне не хотелось вступать с ней в пререкания, и, сказав, что никакой ошибки тут нет, я показал на двадцать марок и повторил в третий раз, что мне нужна подушечка, «подушечка за двадцать марок».

Появилась другая девушка, постарше; первая продавщица повторила ей мои слова, и та смутилась: судя по всему, я явно был не похож на человека, которому требуется подушечка. Чтобы убедиться в этом, она спросила меня:

— Вы сказали, вам нужна подушечка?

— Я уже три раза говорил, что мне нужно, — ответил я. — Что ж, повторю в четвертый.

— В таком случае, мы ничем не можем вам помочь.

Тут я стал выходить из себя. Разумеется, после всего сказанного я мог уйти из магазина, но ведь подушечки на витрине были выставлены на продажу, и я не понимал, почему они отказываются мне их продать.

— Нет, можете, — решительно произнес я эту простую фразу. — Вы можете мне помочь!

Тут подошла третья девушка — собрался весь магазин. Быстроглазая, полненькая, при других обстоятельствах она бы мне понравилась, но тогда ее появление еще больше меня разозлило. «Зачем их столько?» — недоумевал я.

Первые две стали объяснять третьей, в чем дело, и, еще не дослушав до конца, третья продавщица стала хихикать — такие, как она, всегда хихикают. Затем они, все втроем, затрещали как сороки, наперебой, и через каждые пять-шесть слов поглядывали на меня; и чем больше они на меня смотрели, тем больше заливалась третья девушка; а потом стали хихикать и первые две, можно было подумать, что я клоун и даю этим идиоткам бесплатное представление.

Наконец третья девушка, не переставая хихикать, подошла ко мне:

— Если вы получите то, что хотите, вы уйдете?

Я не сразу ее понял, и она повторила:

— Подушечка. Если вы получите подушечку, вы тотчас же уйдете из магазина?

Я с радостью ушел бы, о чем ей и сообщил. Но добавил, что без подушечки — ни за что, не уйду, хоть всю ночь простою, а не уйду.

Она вернулась к двум другим продавщицам, и я решил, что сейчас мне наконец вынесут вожделенную подушечку. Но тут произошло нечто странное. Две продавщицы встали за спиной первой девушки и, продолжая хихикать, стали подталкивать ее ко мне. Они толкнули ее на меня, и, прежде чем я успел понять, что происходит, она положила мне руки на плечи, приподнялась на носочках и поцеловала меня. После чего убежала, спрятав лицо в фартук; за ней убежала и вторая девушка. Третья открыла мне дверь, и я, к стыду своему, ретировался, забыв на прилавке двадцать марок. Не стану врать, некоторое удовольствие я испытал, хотя нужен мне был совсем не поцелуй, а подушечка. Нет, я решительно ничего не понимаю…

— А что ты просил?

— Подушечку, — упрямо повторил Джордж.

— Что ты хотел попросить, я знаю. Меня интересует, как ты назвал ее по-немецки?

— Kuss[9].

— Вот видишь. Есть два немецких слова — Kuss и Kissen. Так вот, Kuss — это «поцелуй», а Kissen — это «подушечка», хотя по-английски все наоборот. Многие путают эти два слова — не ты один. Ты попросил поцелуй за двадцать марок — ты его и получил. Судя по описанию девушки, она того стоит. Гаррису, во всяком случае, я об этом не скажу. Насколько мне известно, у него тоже есть тетя.

Джордж согласился, что Гаррису действительно лучше ничего не говорить.

Глава восьмая

Мистер и мисс Джонс из Манчестера. — Преимущества какао. — Совет обществу «За мир». — Окно как решающий аргумент в богословском споре. — Любимое развлечение христиан. — Язык экскурсовода. — Разрушительное действие времени. — Джордж пробует содержимое пузырька. — Судьба любителя немецкого пива. — Мы с Гаррисом делаем доброе дело. — Статуя как статуя. — Гаррис и его друзья. — Рай без перца. — Женщина и город.

По пути в Прагу мы томились в огромном зале дрезденского вокзала, дожидаясь, когда железнодорожные власти разрешат нам выйти на перрон. Джордж, который вызвался взять билеты, вскоре вернулся. Глаза его сверкали.

— Что я видел! — выпалил он.

— Что? — спросил я.

Он был слишком возбужден, чтобы изъясняться членораздельно:

— Вот он! Идет сюда, оба идут! Сидите на месте, сами увидите. Я не шучу, самый настоящий!

В то лето, как, впрочем, и всегда в это время года, в газетах стали писать о появлении загадочного морского змея, и я грешным делом подумал, что Джордж имеет в виду его. Но в следующий момент сообразил, что в центре Европы, за триста миль от побережья, никакого змея быть не может. Не успел я уточнить, что же все-таки Джордж увидел, как он вцепился мне в руку:

— Ага! Что я вам говорил?!

Я повернулся и увидел то, что мало кому из ныне живущих англичан посчастливилось увидеть, — британских туристов, отца и дочь, какими их представляют себе в Европе. Это были британцы до мозга костей, английский «милорд» и его английская «мисс», словно только что сошедшие со страниц европейских юмористических журналов или с театральных подмостков. Мужчина был высок и худ, рыжие волосы, огромный нос, густые бакенбарды. Поверх костюма цвета соли с перцем — летнее пальто, доходившее ему почти до пят. Белый пробковый шлем, зеленая москитная сетка; на боку театральный бинокль, рука в лиловой перчатке крепко сжимает альпеншток, чуть длиннее его самого. Его дочь была еще выше и еще нескладней отца. Описать ее платье я не берусь, у моего дедушки, давно уже покинувшего сей мир, это получилось бы гораздо лучше; скажу лишь, что платье это было, пожалуй, слишком коротко и открывало пару лодыжек, которые — по крайней мере из эстетических соображений — следовало бы скрывать. Ее шляпка, которая почему-то вызвала у меня ассоциации с миссис Хеменс[10], как нельзя лучше сочеталась с высокими ботинками на пуговицах из прюнели, с митенками и с пенсне. У нее тоже имелся в руке альпеншток (от Дрездена до ближайшей горы сто миль), а через плечо была перекинута черная сумка. Зубы у мисс выдавались вперед, как у кролика, и издали казалось, что передвигается она на ходулях.

Гаррис бросился искать фотокамеру и, конечно же, не смог ее найти. Когда мы видим, что Гаррис мечется как угорелый и вопит: «Где моя камера? Куда, черт побери, она подевалась? Вы что, не можете вспомнить, куда я ее положил?», — мы уже знаем, что впервые за весь день Гаррису попалось нечто достойное быть сфотографированным. Впоследствии он вспоминает, что камера в сумке: то есть именно там, где ее и следовало искать.

Внешними приметами дрезденского вокзала отец и дочь не довольствовались; стремясь проникнуть в самую суть, они вертели головами во все стороны. У джентльмена в руке был открытый Бедекер, а леди сжимала англо-немецкий разговорник. Они говорили по-французски, которого никто не понимал, и по-немецки, которого не понимали они сами. Джентльмен, желая привлечь внимание железнодорожного служащего, ткнул его альпенштоком, а леди, заметив рекламу какао, сказала: «Кошмар!» — и отвернулась.

И правильно сделала. Вы, наверное, заметили, что даже в благопристойной Англии леди, пьющая какао, не требует, судя по рекламе, от жизни многого — какой-нибудь ярд декоративного муслина, и только. В Европе же она обходится и без этого. По замыслу производителя какао, этот напиток должен заменить женщине не только еду и питье, но и одежду. Но это к слову.

Конечно же, отец и дочь сразу оказались в центре внимания. Я поспешил к ним на помощь, и мне удалось вступить с ними в разговор. Джентльмен сообщил, что зовут его Джонс и что он из Манчестера; однако у меня сложилось впечатление, что он и сам не знает, в каком районе Манчестера живет и вообще где Манчестер находится. Я спросил, куда он направляется, но и здесь он ничего не мог толком объяснить, сказав, что это будет зависеть от целого ряда обстоятельств. Тогда я спросил, не кажется ли ему, что альпеншток не самая удобная вещь для прогулок по оживленному городу, с чем он согласился, признавшись, что нередко об него спотыкается. На мой вопрос, хорошо ли видно сквозь москитную сетку, Джонс ответил, что опускает ее лишь в том случае, когда сильно докучает мошкара. Поинтересовался я также, не боится ли леди холодного ветра, на что джентльмен заметил, что ветер здесь действительно холодный, особенно на перекрестках. Эти вопросы задавались не по порядку, не в той последовательности, которую привожу я; они естественным образом вытекали из нашей беседы, поэтому расстались мы добрыми друзьями.

Я много размышлял над этим явлением и вот к какому выводу пришел. Один человек, с которым я впоследствии познакомился во Франкфурте и которому описал эту парочку, сказал, что видел их в Париже, три недели спустя после Фашодского инцидента[11], а наш знакомый англичанин из Страсбурга, где он представлял интересы британского сталелитейного завода, вспомнил, что видел их в Берлине во время Трансваальских событий. Из этого я заключил, что отец и дочь были безработные актеры, нанятые для поддержания мира. Министерство иностранных дел Франции, боясь гнева толпы, требующей немедленной войны с Англией, разыскало эту очаровательную парочку и выпустило ее в город. В человека, вызывающего смех, стрелять невозможно. Французы увидели английского гражданина и английскую гражданку — но не на карикатуре, а живьем, — и ненависть сменилась весельем. Успех окрылил актеров, и они предложили свои услуги германскому правительству, в чем, как мы имели возможность убедиться, вполне преуспели.

Наше правительство также могло бы извлечь из этого неплохой урок. Можно было бы где-нибудь неподалеку от Даунинг-стрит[12] держать наготове парочку пузатых французов и, в случае обострения отношений с Францией, пускать их по стране, заставляя то и дело красноречиво пожимать плечами и за обе щеки уплетать лягушек. С тем же успехом можно было бы завербовать взвод нечесаных белокурых немцев, которые расхаживали бы по улицам и, покуривая свои длинные трубки, приговаривали «so»[13].

Народ бы покатывался со смеху и кричал: «С этими воевать?! Еще чего выдумали!» Если правительству мой план не понравится, я предложу его обществу «За мир».

В Праге мы решили задержаться подольше. Прага — один из самых интересных городов в Европе. Каждый ее камень дышит историей и тайной. Нет такого предместья, где в свое время не лилась бы кровь. В этом городе вынашивалась Реформация, готовилась Тридцатилетняя война. Впрочем, не будь пражские окна столь огромны, городу, мне кажется, удалось бы избежать половины бед, выпавших на его долю. В самом деле, первая из грандиозных исторических катастроф началась с того, что из окон пражской ратуши на копья гуситов были сброшены семь католиков — членов Государственного совета. Несколько позже история повторилась — правда, на этот раз имперские советники полетели из окон пражского замка на Градчанах — так был осуществлен второй «Fenstersturz»[14]. И в дальнейшем в Праге не раз выносились роковые решения, но поскольку они обходились без жертв, решались эти вопросы, надо полагать, в подвалах. Как бы то ни было, окно как решающий аргумент в богословском споре всегда казалось истинному пражанину чересчур соблазнительным.

В Тейнкирхе имеется видавшая виды кафедра, с которой проповедовал Ян Гус. Сегодня с этого же амвона можно услышать голос католического священника, а в далекой Констанце, на том месте, где когда-то были заживо сожжены Гус и Иероним Пражский, в их память установлен необработанный, увитый плющом камень. История полна подобных несообразностей. В той же Тейнкирхе похоронен Тихо Браге, датский астроном, который, подобно многим, ошибочно полагал, будто Земля, где всего на одно человечество приходится одиннадцать тысяч вероисповеданий, является центром Вселенной; что, впрочем, не мешало ему неплохо разбираться в звездах.

По примыкающим к пражскому граду улочкам спешили по своим делам слепой Жижка и прямодушный Валленштейн — его называют в Праге «нашим героем»: город искренне гордится, что дал миру такого человека. В мрачном дворце на Вальдштейн-плац вам покажут почитаемую святыней каморку, в которой он молился, убедив всех, что у него есть душа. По кривым улочкам Праги не раз громыхали сапоги солдат — то летучих отрядов Сигизмунда, то свирепых таборитов, то фанатичных протестантов, которых обратили в бегство победоносные католики Максимилиана. Кого тут только не было: и саксонцы, и баварцы, и французы, и святоши Густава Адольфа, и непобедимые воины Фридриха Великого, врывавшиеся в городские ворота и сражавшиеся на пражских мостах.

Евреи всегда являлись неотъемлемой частью Праги. Нередко они содействовали христианам в их любимом занятии — взаимоистреблении, и приспущенный над Альтнойшуле[15] флаг свидетельствует об отваге, с которой они помогали католику Фердинанду оказывать сопротивление протестантам-шведам. Пражское гетто — одно из первых в Европе, здесь до сих пор сохранилась крошечная синагога, где пражский еврей молится уже восемьсот лет, а женщины, которым в синагогу входить не положено, стоят на улицах и благоговейно слушают молитву, доходящую до них сквозь слуховые окошечки, специально прорубленные в каменных стенах. Примыкающее к синагоге еврейское кладбище, «Бетшаим, или Дом Жизни», буквально переполнено покойниками, ведь на протяжении веков по закону кости сынов Израиля могли покоиться только на его крошечной территории. Поэтому рассыпавшиеся и разбитые надгробия воспринимаются как свидетельство молчаливой борьбы, происходящей под землей.

Стены гетто давно уже разрушены, но современные пражские евреи по-прежнему неотделимы от своих родных переулков, хотя на их месте с поразительной быстротой возникают прекрасные новые улицы, обещающие превратить этот квартал в самый красивый район города.

В Дрездене нам посоветовали не говорить в Праге по-немецки. В Богемии чешское большинство уже давно испытывает неприязнь к немецкому меньшинству, и немцу, который не обладает былыми привилегиями, лучше на некоторых пражских улицах не появляться. Однако нам ничего не оставалось, как говорить по-немецки, ведь в противном случае нам пришлось бы молчать. Говорят, чешский язык очень стар и имеет давнюю и развитую письменную традицию. В алфавите сорок две буквы, которые могут показаться иностранцу китайской грамотой[16].

Такой язык быстро не выучишь, и мы решили, что рискуем меньше, если будем говорить по-немецки; так оно и оказалось. Почему — остается только гадать. Пражане — народ проницательный: легкий иностранный акцент, кое-какие грамматические ошибки, вероятно, подсказали им, что мы вовсе не те, за кого себя выдаем. Впрочем, я на этой гипотезе не настаиваю.

И все же, чтобы не подвергаться излишнему риску, мы осматривали город с помощью экскурсовода. Идеального экскурсовода я не встречал. У нашего же было два существенных недостатка. Английский язык он знал крайне плохо. Если это вообще можно назвать английским. Я‑то знаю, что это был за язык. На свою беду, наш экскурсовод обучался английскому у шотландской леди. Я неплохо понимаю по-шотландски, без этого нельзя быть в курсе новинок современной английской литературы; но понимать шотландское просторечье, да еще когда говорят со славянским акцентом, перемежая речь немецкими оборотами, не в силах даже я. В течение первого часа мы никак не могли избавиться от ощущения, что наш гид задыхается. Казалось, он вот-вот в тяжких мучениях умрет у нас на руках. Вскоре, однако, мы привыкли к его манере говорить и научились подавлять естественное желание класть его на спину и рвать ему одежду на груди всякий раз, как он открывал рот. Со временем мы стали кое-что понимать, и тут выявился его второй недостаток.

Оказалось, он недавно изобрел средство для волос и пытается всучить его местным фармацевтам для рекламы и продажи. Большую часть времени он расписывал нам не красоты Праги, а то, как выиграет человечество, если будет потреблять его зелье; наши же кивки он воспринимал как живое свидетельство интереса — и не к городским достопримечательностям, а к его гнусному эликсиру.

В результате ни о чем другом он уже говорить не мог. Руины дворцов и покосившиеся церкви вызывали у него лишь короткие замечания довольно легкомысленного свойства. Свою задачу он видел не в том, чтобы привлечь наше внимание к разрушительной работе времени, а в том, чтобы объяснить, как восстановить разрушенное. Какое нам, дескать, дело до героев с отбитыми головами и плешивых святых? Нас должен интересовать не мертвый, а живой мир: пышноволосые девушки или же девушки не столь пышноволосые, но которые могли бы придать своим волосам пышность, употребляй они «Кофкео», а также молодые люди с лихими усами — из тех, что изображены на этикетке.

Хотел того наш гид или нет, но мир в его понимании делился на две части. Прошлое («до употребления») — болезненный, несчастный, лишенный привлекательности мир. Будущее («после употребления») — мир упитанный, веселый, счастливый. В качестве же гида по достопримечательностям средневековой истории наш чичероне никуда не годился.

Незадолго до расставания он прислал нам в отель по бутылочке своего снадобья. Должно быть, в самом начале нашей экскурсии, не разобравшись, что к чему, мы сами попросили его об этом. Лично я не собираюсь ни хвалить, ни ругать это средство от облысения. Череда постоянных неудач в этой области сломила мою волю; прибавьте к этому постоянно присутствующий запах парафина, пусть даже едва уловимый, который способен вызвать колкое замечание, особенно если вы женаты. Больше я таких средств не употребляю. Ни единой капли.

Свой флакон я отдал Джорджу. Он выпросил его у меня для своего знакомого из Лидса. Позже я узнал, что под этим же предлогом он выклянчил такой же флакон и у Гарриса.

После пребывания в Праге нас не покидал запах чеснока. Джордж сам обратил на это внимание, глубокомысленно заметив, что западноевропейская кухня чесноком явно злоупотребляет.

В Праге мы с Гаррисом оказали Джорджу дружескую услугу. Мы заметили, что в последнее время Джордж пристрастился к пиву. Немецкое пиво — коварная вещь, особенно в жаркую погоду, но отвыкнуть от него не так-то просто. В голову оно не ударяет, зато на талии сказывается. Всякий раз, приезжая в Германию, я говорю себе: «Немецкого пива в рот не возьму. Белое вино местных сортов — да, немного содовой — да, стаканчик пунша — пожалуй. Но пиво — никогда… Разве что в самом крайнем случае!»

Это очень хорошее правило, рекомендую его всем путешественникам. В следующий раз попробую и сам соблюдать его. Джордж же, несмотря на все мои уговоры, отказался от столь строгих ограничений. «В умеренных дозах немецкое пиво полезно, — сказал он. — Стаканчик утром, стаканчик-другой вечером. Это никому не повредит».

Возможно, он прав. Нас же с Гаррисом беспокоили не два, а двадцать стаканчиков, которые выпивал Джордж.

— Мы должны что-то предпринять, — сказал Гаррис. — Дело принимает серьезный оборот.

— По его словам, это у него наследственное, — сообщил я. — У них в роду все страдали от жажды.

— Но ведь здесь хорошая минеральная вода, — возразил Гаррис, — с долькой лимона она великолепно утоляет жажду. Я беспокоюсь за его фигуру. Он потеряет элегантность.

Мы обсудили ситуацию и — не без помощи Провидения — выработали план действий. Дело в том, то недавно в Праге была отлита очередная статуя. Кого она изображала, не помню. Помню лишь, что это был самый обыкновенный городской памятник: традиционный всадник с прямой спиной верхом на традиционном коне, который поднялся на дыбы, чтобы, как водится, опередить время. Но было в этом памятнике и нечто оригинальное. Вместо традиционных шпаги или жезла всадник сжимал в простертой руке шляпу с плюмажем, а у коня вместо хвоста, что обычно водопадом низвергается на пьедестал, торчал какой-то худосочный обрубок, никак не вяжущийся с его горделивой позой. По-моему, коню с таким хвостом особенно гарцевать не пристало.

Статую временно установили на небольшой площади неподалеку от Карлсбрюкке: прежде чем окончательно определить ей место, городские власти решили выяснить, где она будет смотреться лучше. Для этого были изготовлены три грубые деревянные копии, которые при всей их аляповатости на расстоянии производили должный эффект. Одну из копий установили перед въездом на мост Франц-Йозеф-брюкке; другая стояла на площади за театром, а третья — в центре Венцель-плац.

— Если только Джордж не в курсе, — сказал Гаррис (мы прогуливались по городу, оставив Джорджа в отеле писать письмо тетушке), — если только он не видел эти статуи, то с их помощью мы вернем ему человеческий облик сегодня же вечером.

Итак, за обедом мы прочитали ему длинную нотацию, но, не заметив и тени раскаяния, вывели на улицу и переулками повели к тому месту, где стояла подлинная статуя. Джордж мельком глянул на нее и, как обычно, собирался пройти мимо, однако мы уговорили его остановиться и внимательно осмотреть всадника. Четыре раза мы обвели его вокруг статуи, показывая ее во всех ракурсах. Мы во всех подробностях рассказали ему историю всадника, назвали имя скульптора, сообщили ее вес и размеры, словом, сделали все, чтобы статуя прочно запечатлелась у него в памяти. По окончании экскурсии Джордж знал о всаднике больше, чем о собственных родителях. Он, можно сказать, сжился с этой статуей, и мы взяли с него слово вернуться сюда утром, когда ее можно будет лучше рассмотреть, а также проследили, чтобы он отметил в записной книжке ее точное местонахождение.

Затем мы зашли в его любимую пивную, где заговорили с ним о человеке, который, не зная о коварстве немецкого пива, злоупотреблял им, в результате чего сошел с ума и страдал манией убийства; о человеке, которого немецкое пиво свело молодым в могилу, о влюбленных юношах, от которых отказывались красивые девушки из-за того, что они пили немецкое пиво.

В десять мы собрались в гостиницу. Дул сильный ветер, луна вышла из-за туч. Гаррис сказал.

— Давайте пойдем другой дорогой, по набережной. Река в лунном свете очень красива.

Во время прогулки Гаррис поведал нам печальную историю одного своего приятеля, который в настоящее время находился в лечебнице для тихих помешанных. Эту историю он вспомнил потому, что последний раз видел беднягу в такую же ночь. Они прогуливались по набережной Темзы, и приятель напутал его, заявив, что видит у Вестминстерского моста памятник герцогу Веллингтону, хотя, как известно, памятник Веллингтону стоит на Пикадилли.

В этот самый момент нашему взгляду предстала первая из деревянных статуй. Стояла она в центре маленького, обнесенного оградой сквера, находившегося на противоположном берегу. Джордж резко остановился и прислонился к парапету набережной.

— Что с тобой? — спросил я. — Голова закружилась?

— Да, немного. Давайте передохнем.

И Джордж застыл, вперив взор в копию статуи.

— Меня всегда поражало, до чего же одна статуя похожа на другую, — произнес он наконец хриплым голосом.

Гаррис возразил:

— Тут я с тобой не согласен. Картины — да. Некоторые картины очень похожи друг на друга, но статуи всегда чем-нибудь да отличаются. Взять хотя бы ту, что мы видели сегодня вечером, перед концертом. В Праге много конных статуй, но похожих на нее нет.

— Неправда, — упорствовал Джордж, — все они похожи как две капли воды. Один и тот же всадник. Не морочьте мне голову.

Он явно начинал терять терпение. Истории Гарриса действовали ему на нервы.

— С чего ты взял, что это один и тот же всадник? — спросил я.

— С чего взял?! — взвился Джордж, набросившись вместо Гарриса на меня. — Да ты посмотри на этого истукана!

— На какого еще истукана? — недоумевал я.

— Вот на этого! Неужели не видно?! Тот же конь с обрубленным хвостом, тот же всадник со шляпой, тот же…

Тут вмешался Гаррис.

— Да ты же говоришь о статуе, которую мы видели на Ринг-плац!

— Ничего подобного. Я говорю о статуе, которая находится перед нами.

— Перед нами?! — изумился Гаррис.

Джордж посмотрел на Гарриса. Из Гарриса при желании мог бы получиться великолепный актер-любитель. На лице его можно было прочесть дружеское участие и — одновременно — тревогу. Джордж перевел взгляд на меня. Я, употребив все свои скромные мимические способности, скопировал выражение лица Гарриса, добавив — от себя — немного укоризны.

— Может, взять извозчика? — сказал я Джорджу как можно мягче.

— На кой черт мне извозчик? Вы что, шуток не понимаете? Хлопочете, точно две старухи перепутанные…

И, не обращая на нас внимания, Джордж зашагал по мосту.

— Если ты пошутил, тогда дело другое, — сказал Гаррис, когда мы поравнялись с Джорджем. — А то я знаю, размягчение мозга иногда начинается…

— Заткнись, болван! — оборвал его Джордж. — Все-то ты знаешь.

Джордж — человек грубый и в выражениях не стесняется.

По набережной мы вышли к театру, убедив его — и не без оснований, — что так будет короче; на площади за театром стоял второй деревянный призрак. Джордж увидел его и замер.

— Что с тобой? — осторожно спросил Гаррис. — Тебе нездоровится?

— Это не самая короткая дорога, — пробормотал Джордж.

— Уверяю тебя, — настаивал Гаррис.

— Как хотите, а я пошел другим путем, — проговорил Джордж, повернулся и зашагал по мостовой, а мы, как и в прошлый раз, поспешили за ним.

Идя по Фердинандштрассе, мы с Гаррисом беседовали о частных клиниках для душевнобольных. Клиники эти, по мнению Гарриса, в Англии пребывают в плачевном состоянии. Один его друг, сидящий в сумасшедшем доме…

— Я смотрю, у тебя все друзья в сумасшедшем доме, — перебил его Джордж.

Он произнес эту фразу крайне язвительным тоном, явно намекая, что друзьям Гарриса там самое место. Но Гаррис не обиделся:

— Да, действительно странно; ведь очень многие, если вдуматься, потеряли рассудок. Это наводит на грустные размышления…

На углу Венцель-плац Гаррис, обогнавший нас на несколько шагов, остановился.

— Красивая улица, не правда ли? — сказал он, засунув руки в карманы и с восхищением оглядываясь по сторонам.

Мы с Джорджем последовали его примеру. В двухстах ярдах от нас, в самом центре площади стояла третья статуя-призрак. По-моему, это была самая совершенная из трех — самая похожая, самая обманчивая. Ее контуры четко вырисовывались на фоне темного неба: гарцующий конь со смешным обрубком вместо хвоста, всадник с непокрытой головой, простирающий к выступившей из-за туч луне шляпу с пышным плюмажем.

— Я думаю, вы не станете возражать, — проговорил Джордж (от былой агрессивности не осталось и следа), — если мы возьмем извозчика.

— Сегодня ты немного не в себе, — мягко возразил Гаррис. — Голова болит?

— Скорее всего, — ответил Джордж.

— Я чувствовал, что это начинается, — заметил Гаррис. — Чувствовал, но не хотел говорить. Тебе что-нибудь мерещится?

— Нет-нет, не в том дело… — поспешно возразил Джордж. — Сам не знаю, что со мной.

— Зато я знаю, — торжественно объявил Гаррис. — Слушай. Это все немецкое пиво. Могу рассказать тебе историю про человека, который…

— Нет, только не сейчас, — взмолился Джордж. — Охотно тебе верю, но, пожалуйста, не рассказывай…

— Пиво тебе противопоказано, — сказал Гаррис.

— С завтрашнего дня — ни капли, — поклялся Джордж. — Конечно же, ты прав. Мне от него как-то не по себе.

Мы отвезли его домой и уложили в постель. Он был на удивление кроток и сердечно нас благодарил.

Как-то вечером, после долгого велосипедного пробега, за которым последовал плотный обед, мы, угостив Джорджа длинной сигарой и убрав подальше тяжелые предметы, раскрыли ему наш секрет.

— Так сколько, вы говорите, нам попалось копий? — спросил Джордж.

— Три, — ответил Гаррис.

— Только три? — не поверил Джордж. — А вы не ошибаетесь?

— Исключено, — категорически заявил Гаррис. — А что?

— Да нет, ничего.

Гаррису он, по-моему, не поверил.

Из Праги мы отправились в Нюрнберг через Карлсбад. Говорят, что праведные немцы после смерти попадают в Карлсбад, точно так же, как праведные американцы — в Париж, однако я в этом сомневаюсь: городок этот небольшой и развернуться там негде. В Карлсбаде вы просыпаетесь в пять утра — самое модное время для прогулок под звуки оркестра, играющего на Колоннаде; двумя часами позже за минеральной водой выстраивается длинная очередь. В Карлсбаде сущее вавилонское столпотворение. Кого здесь только нет: польские евреи и русские князья, китайские мандарины и турецкие паши, норвежцы, как будто сошедшие со страниц Ибсена, французские кокотки, испанские гранды и английские леди, балканские горцы и чикагские миллионеры попадаются тут на каждом шагу. Все сокровища мира к услугам гостей Карлсбада, за исключением одного — перца. В радиусе пяти миль вы не достанете перца ни за какие деньги, а то немногое, что вам удастся выпросить, не стоит затраченных усилий. Для целого полка печеночников, составляющих четыре пятых карлсбадских пациентов, перец — это смертельный яд, а поскольку предупредить болезнь легче, чем вылечить, перца нет во всей округе. В Карлсбаде устраиваются «пикники с перцем»: любители острых ощущений выезжают за пределы города и устраивают дикие оргии, где перец поглощается в неограниченном количестве.

Нюрнберг, если вы ожидаете увидеть средневековый город, разочаровывает. Таинственные уголки, живописные виды — всего этого здесь в достатке, но современная эпоха окружила и поглотила их, а все древнее при ближайшем рассмотрении оказывается не столь уж древним. В конце концов, город — как женщина: ему столько лет, на сколько он выглядит, и в этом отношении Нюрнберг — молодящаяся дама, его возраст трудно определить, он скрыт под свежей краской и штукатуркой, теряется в свете газовых и электрических фонарей. И все же, присмотревшись, начинаешь замечать его морщинистые стены и седые башни.

Глава девятая

Гаррис нарушает закон. — Во что обходится дружба. — Джордж катится по наклонной плоскости. — Для кого Германия блаженный край. — Английский грешник: упущенные возможности. — Немецкий грешник: неограниченные возможности. — Чего нельзя делать с постельным бельем. — Правонарушение, которое стоит недорого. — Немецкая собака: ее невзыскательная доброта. — Жук-нарушитель. — Народ, который ходит «по струнке». — Немецкий мальчик: его приверженность букве закона. — Как детская коляска может свести с пути истинного. — Немецкий студент: законопослушный повеса.

По дороге из Нюрнберга в Шварцвальд каждый из нас по разным причинам ухитрился попасть в беду.

Гарриса задержали в Штутгарте за нанесение оскорбления полицейскому. Штутгарт — чудесный город, начищенный до блеска маленький Дрезден, который привлекает еще и тем, что достопримечательностей здесь не слишком много: средних размеров картинная галерея, небольшой исторический музей и нечто, отдаленно напоминающее дворец. Гаррис не знал, что оскорбляет должностное лицо, он принял его — и не без оснований — за пожарного и назвал «dummer Esel»[17].

В Германии закон запрещает называть должностное лицо «глупым ослом» — даже если на это есть все основания. А произошло вот что. Гаррис гулял в городском парке и, увидев открытые ворота, перешагнул через какую-то проволоку и вышел на улицу. На проволоке же наверняка висела табличка «Durchgang verboten»[18], на что Гаррису было тут же указано стоявшим у ворот человеком. Гаррис поблагодарил и направился дальше, однако неизвестный догнал его и, объяснив, в чем заключалось правонарушение, потребовал, чтобы Гаррис немедленно вернулся и, переступив через проволоку, вошел обратно в парк. Гаррис возразил, что, раз на табличке значится «Проход воспрещен», то, вернувшись в парк через те же ворота, он нарушит закон вторично. Неизвестный признал правоту Гарриса и предложил ему обойти парк и войти через официальный вход, после чего тут же выйти обратно. Тогда-то Гаррис и обозвал его «глупым ослом». В результате мы потеряли день, а Гаррис вдобавок — сорок марок.

Я последовал его примеру и в Карлсруэ украл велосипед. Вообще-то я вовсе не собирался красть велосипед, я просто хотел оказать дружескую услугу. Поезд должен был вот-вот тронуться, когда я заметил, что велосипед Гарриса — так мне показалось — все еще стоит в багажном вагоне. Помочь мне было некому. Я вскочил в вагон и, в последний момент выкатив велосипед, обнаружил, что на перроне, у стены, рядом с какими-то молочными бидонами, стоит велосипед Гарриса. Вывод напрашивался сам собой: велосипед, который мне удалось спасти, принадлежал не Гаррису.

Ситуация возникла взрывоопасная. В Англии я бы пошел к начальнику вокзала и объяснил все как есть. Но в Германии вы так просто не отделаетесь: вам придется давать объяснения не одному, а минимум десяти начальникам различного ранга; и если же хоть одного из них не окажется на месте или он, за неимением времени, откажется выслушать вас, то, по заведенному порядку, вас могут задержать на ночь и приступить к дальнейшему расследованию лишь наутро. Поэтому я решил, что лучше без лишнего шума куда-нибудь велосипед припрятать, и потихоньку стал скатывать его с платформы. Невдалеке я заметил дровяной сарай, как нельзя лучше подходящий для этой цели, и уж было направился туда, как вдруг попался на глаза железнодорожнику в красной фуражке, похожему на отставного фельдмаршала.

— Что это вы делаете с велосипедом? — спросил он, подойдя.

— Да вот, хочу отвезти его в сарай, чтобы на дороге не мешался.

Всем своим видом я пытался показать, что вполне сознательно и от чистого сердца оказываю услугу железнодорожным служащим, за что заслуживаю самых добрых слов, однако благодарности от фельдмаршала я не дождался.

— Это ваш велосипед? — поинтересовался он.

— Не совсем.

— Чей же?

— Не могу вам сказать. Не знаю.

— Откуда он у вас? — последовал очередной вопрос. Фельдмаршал бил в точку.

— Я взял его в поезде, — с обидой в голосе ответил я. — Дело в том, что я ошибся…

Он не дал мне закончить. «Я так и думал», — сказал он и засвистел в свисток.

Воспоминания о дальнейших событиях, признаться, — не из самых приятных. По какому-то поразительному стечению обстоятельств — не зря же говорят, что Провидение хранит некоторых из нас — эта история случилась в Карлсруэ, где у меня был знакомый, занимавший довольно крупный пост. Что ожидало меня, произойди эта история с велосипедом не в Карлсруэ или не окажись в это время моего знакомого дома, — не хочется даже думать; по счастью, однако, знакомый мой вмешался, и я, как говорится, еле ноги унес. Хотелось бы добавить, что покинул я Карлсруэ с незапятнанной репутацией, но это не соответствует действительности. И по сей день в тамошних полицейских кругах моя безнаказанность расценивается непоправимой ошибкой следствия.

Но эти два мелких правонарушения меркнут перед леденящими кровь преступлениями, совершенными Джорджем. История с велосипедом так нас потрясла, что мы потеряли Джорджа. Естественно было бы предположить, что он поджидает нас где-нибудь возле здания суда, но тогда нам это не пришло в голову. Мы подумали, что до Бадена он решил добираться самостоятельно, и, погорячившись — уж очень хотелось как можно скорее покинуть Карлсруэ, — мы вскочили в первый же баденский поезд. Когда Джорджу надоело нас ждать, он вернулся на вокзал и обнаружил, что нет ни нас, ни нашего багажа. Его билет был у Гарриса; все наши деньги хранились у меня, так что в кармане у Джорджа оставалась лишь кое-какая мелочь. Посчитав отсутствие денег смягчающим вину обстоятельством, он встал на путь преступлений и совершил такое, что, когда мы с Гаррисом прочли составленный в полиции протокол, волосы у нас обоих встали дыбом.

Необходимо пояснить, что передвижение по Германии сопряжено с известными трудностями. Вы покупаете билет до места назначения, полагая, что больше ничего не потребуется, но не тут-то было! Прибывает поезд, вы пытаетесь сесть в него, но кондуктор останавливает вас величественным жестом: «Что у вас на проезд?» Вы предъявляете билет, после чего узнаете, что сам по себе билет — пустая формальность: купив его, вы делаете лишь первый шаг к цели; нужно вернуться в кассу и приобрести так называемый «Schnellzug Karte»[19]. «Доплатив за скорость» и получив еще один билет, вы по наивности полагаете, что ваши мытарства позади, однако не торопитесь: в вагон вас, конечно, пропустят, но не более того, сидеть вам нельзя, стоять не положено, ходить запрещено. Необходим еще один билет — «плацкарта», который гарантирует сидячее место до определенной станции.

Я нередко задумывался над тем, что остается делать человеку, купившему самый обыкновенный билет. Разрешат ли ему бежать за поездом по шпалам? Сможет ли он, наклеив на себя ярлык, сдать самого себя в багаж? И что станет с человеком, который, «доплатив за скорость», не пожелает или не сможет купить плацкарту разрешат ли ему устроиться на багажной полке или повисеть за окном?

Что же касается Джорджа, то денег у него хватило только на билет в вагоне третьего класса в почтовом поезде. Чтобы избежать расспросов кондуктора, он подождал, пока поезд тронется, и на ходу вскочил в вагон.

Это было его первое преступление:

а) посадка на поезд во время движения;

б) невзирая на предупреждение должностного лица.

Второе преступление:

а) проезд в поезде более высокой категории, чем указанная в билете;

б) отказ заплатить разницу по требованию должностного лица.

(Джордж уверяет, что «не отказывался», а просто сказал, что у него нет денег.)

Третье преступление:

а) проезд в вагоне более высокой категории, чем указанная в билете;

б) отказ заплатить разницу по требованию должностного лица.

(Здесь Джордж также указывает на неточность протокола. Он вывернул карманы и предложил кондуктору все, что у него было, — около восьми пенсов немецкими деньгами. Сказал, что поедет в третьем классе, но третьего класса в поезде не было. Сказал, что поедет в багажном вагоне, но об этом не могло быть и речи.)

Четвертое преступление:

а) занятие неоплаченного места;

б) хождение по коридору.

(Поскольку у него не было ни денег, ни плацкарты, ничего другого ему не оставалось.)

Но в Германии на объяснениях далеко не уедешь, и путешествие из Карлсруэ в Баден оказалось для Джорджа, должно быть, самым дорогим в жизни.

Размышляя о том, с какой легкостью в Германии можно преступить закон, неизменно приходишь к выводу, что для молодого англичанина Германия — сущий рай. Студенту-медику, завсегдатаю ресторанов Темпля, или морскому офицеру, приехавшему в отпуск, жизнь в Лондоне кажется пресной и однообразной. Ведь для истинного британца удовольствие только тогда удовольствие, когда оно запрещено законом. Все, что разрешено, его не устраивает. Он только и думает, как бы нарушить закон. Однако в Англии тут особо не разгуляешься — чтобы попасть в переделку, надо изрядно потрудиться.

Как-то мы беседовали на эту тему с нашим церковным старостой. Было это утром десятого ноября, накануне студенты отмечали свой праздник, и мы не без интереса просматривали раздел полицейской хроники. Накануне вечером у входа в театр «Крайтирион» была, по старой доброй традиции, задержана компания молодых людей.

У моего друга-старосты были собственные сыновья соответствующего возраста, а у меня жил племянник, оставленный на мое попечение любящей мамашей, которая со свойственной ей наивностью полагала, что ее чадо поселилось в Лондоне с единственной целью овладеть профессией инженера. По счастливой случайности наших питомцев среди доставленных в участок не оказалось, и мы, с облегчением вздохнув, пустились в рассуждения о безрассудстве и распущенности юного поколения.

— Просто поразительно, — сказал мой друг-староста, — насколько «Крайтирион» верен своим традициям. Ведь то же самое творилось там и в дни моей юности; каждый спектакль обязательно кончался скандалом.

— Как это нелепо, — отозвался я.

— И как однообразно! Вы и представить себе не можете, — продолжал он, и на его изборожденном морщинами лице появилось мечтательное выражение, — как могут надоесть прогулки от Пикадилли до здания суда на Вайн-стрит. А что оставалось делать? Разобьешь, бывало, уличный фонарь, так нет: придет фонарщик и установит новый. Оскорбишь полицейского, а он и глазом не моргнет — то ли не понимает, что его оскорбляют, то ли просто виду не показывает. Можно было, конечно, подраться со швейцаром из «Ковент-Гардена», как говорится, под настроение. Обычно брал верх он, и тогда приходилось выкладывать пять шиллингов; если же оказывались сильнее вы, то — полсоверена. Меня это развлечение никогда особенно не привлекало. Как-то я попытался угнать двуколку — в наше время это считалось высшей доблестью. Было это поздно вечером, стояла двуколка у пивной на Дин-стрит. Не успел я доехать до Голден-сквер, как меня остановила какая-то старушка с тремя детьми — двое хныкали, а третий спал на ходу. Избавиться от нее мне не удалось: прежде чем я успел что-либо предпринять, она запихала внучат в кеб, записала мой номер, сунула мне деньги, переплатив якобы целый шиллинг, и велела ехать в район Северного Кенсингстона. На деле Северный Кенсингстон обернулся Уилсденом. Лошадь устала, добирались мы туда больше двух часов. Более медлительных кляч я в жизни своей не видал. Раза два я принимался было уговаривать ребятишек вернуться к бабушке, но стоило мне только открыть дверцу, как самый маленький начинал горько плакать; пытался я пересадить их к другим извозчикам, но те отвечали мне словами популярной тогда песенки: «Эй, Джордж! Попроси чего-нибудь попроще!» Один извозчик предложил передать моей жене прощальное письмо а другой пообещал собрать поисковую группу и откопать меня по весне. Когда я влезал на козлы, то воображал, как ко мне сядет какой-нибудь злющий старый полковник, а я умчу его за дюжину миль от того места, куда должен был отвезти, брошу на произвол судьбы и, осыпаемый проклятиями, уеду. Что бы из этого вышло — сказать трудно, ведь многое зависело от самого полковника. Но мне и в голову не могло прийти, что я повезу малолеток, да еще в такую даль. Нет, — закончил мой друг церковный староста, глубоко вздохнув, — в Лондоне любителям нарушать порядок не развернуться.

В Германии же все наоборот, — порядка столько, что нарушать его можно до бесконечности. Молодому англичанину, желающему испытать себя и не имеющему возможности сделать это на родине, я бы посоветовал купить билет в Германию; причем обратного билета брать не стоит — он годен только в течение месяца, поэтому вы рискуете потратить деньги зря.

В полицейском путеводителе по «Фатерланду» юный британец найдет предлинный список запретных деяний, который наверняка вызовет у него живой интерес. В Германии, например, запрещено вывешивать на подоконниках постельное белье, и стоит только взмахнуть перед открытым окном одеялом, как попадешь в полицейский участок, не успев даже позавтракать. На родине можно самому повиснуть на подоконнике, и никого этим не смутишь — если, конечно, при этом не разобьешь чью-нибудь старинную люстру или не сорвешься вниз, травмировав случайного прохожего.

В Германии запрещено появляться на улицах в маскарадных костюмах. Один мой знакомый шотландец, который однажды проводил зиму в Дрездене, первые несколько дней посвятил жарким спорам с саксонским правительством. Его спросили, что означает его юбка. Особой любезностью шотландец не отличался, поэтому он сказал, что это никого, кроме него, не касается, тогда его спросили, зачем он ее носит, и, узнав, что «для тепла», заявили, что слова его не вызывают доверия, и в закрытом фургоне доставили в гостиницу. Потребовалось личное вмешательство министра иностранных дел правительства Ее Величества, который заверил саксонские власти, что для многих уважаемых, законопослушных подданных Британской короны такая одежда является традиционной. По дипломатическим соображениям разъяснения британского министра были приняты, однако немцы и по сей день остаются при своем мнении. К лондонским туристам они уже более или менее привыкли, но джентльмена из Лестершира, приглашенного немецкими офицерами на охоту, тут же арестовали и препроводили в полицию, где ему пришлось давать объяснения по поводу своего легкомысленного наряда.

Кроме того, на улицах Германии запрещено кормить лошадей, ослов и мулов, вне зависимости от того, принадлежат они вам или иному лицу. Если же вы испытаете необоримое желание накормить чужую лошадь, то придется предварительно договориться с самим животным и организовать кормление в специально отведенном месте. Не положено бить стекло и фарфор на улицах, а также в других общественных местах; если же это все-таки произошло, то вы обязаны собрать все осколки. Что делать с собранными осколками — сказать не берусь. Знаю лишь, что их нельзя выбрасывать куда попало, оставлять где попало или избавляться от них иным способом. По всей видимости, имеется в виду, что вы будете носить их с собой до самой смерти и их положат вам в могилу; возможно также, осколки следует незамедлительно проглотить.

На улицах Германии запрещена стрельба из лука. Немецким законотворцам мало правонарушений, на которые способен нормальный человек, — они предусмотрели и те, на которые может отважиться разве что маньяк. Правда, в Германии нет закона о том, что нельзя стоять на голове посреди улицы, такую возможность законодатели не учли. Но если в наши дни какой-нибудь немецкий государственный муж посетит цирк и увидит акробатов, он может наверстать упущенное и сочинить закон, запрещающий стоять на голове посреди улицы; за такое нарушение будет взиматься штраф. В том-то и прелесть немецкого законодательства: каждому нарушению соответствует определенный штраф. В Англии всю ночь не спишь, думаешь, что тебя ждет: то ли отделаешься предупреждением, то ли выложишь сорок шиллингов, то ли судья окажется не в духе и упечет за решетку на семь дней. Здесь же вы твердо знаете, во что вам обойдется та или иная забава. Можете выложить деньги на стол, открыть полицейский справочник и спланировать весь свой отпуск с точностью до пятидесяти пфеннигов. Если, например, хотите без особых затрат провести вечер, рекомендую прогулку по запретной стороне тротуара после устного предупреждения. По моим подсчетам, если район неоживленный, с тихими улочками, то за целый вечер вас оштрафуют не больше чем на три-четыре марки.

В Германии с наступлением темноты запрещено ходить по улицам «толпами». Правда, я не совсем понимаю, что понимать под словом «толпа», и ни один полицейский, с которым мне довелось говорить на эту тему, не смог назвать точную цифру. Как-то я спросил знакомого немца, собиравшегося в театр с женой, тещей, пятью детьми, сестрой, ее кавалером и двумя племянницами, не боится ли он нарушить закон. Немец воспринял вопрос вполне серьезно.

— Нет, — серьезно сказал он. — Ведь мы — одна семья.

— Но в законе не говорится, какая толпа имеется в виду, — возразил я, — там сказано просто «толпа». Не обижайтесь, но, если вдуматься в значение этого слова, вы и есть самая настоящая толпа. К какому выводу придет полиция — сказать трудно. Я бы на вашем месте поостерегся.

Мой знакомый попытался рассеять мои опасения, но рисковать понапрасну его жена не хотела (ведь вечер мог быть безнадежно испорчен), и они решили разделиться, договорившись встретиться в фойе перед самым началом спектакля.

Если вы любите бросать предметы из окна, то в Германии вам лучше это искусство не демонстрировать. Кошки, замечу сразу, уважительной причиной не являются. Первую неделю немецкие кошки не давали мне спать, терпение мое лопнуло, я вооружился двумя-тремя кусками угля, несколькими зелеными грушами, парой свечных огарков, яйцом, оказавшимся на кухонном столе, и бутылкой из-под содовой и, открыв окно, подверг интенсивной бомбардировке то место, откуда доносился шум. Не думаю, чтобы я попал в цель, мне ни разу не доводилось видеть человека, который умудрился бы попасть в кошку, — разве что случайно. Мне приходилось наблюдать, как отличные стрелки — обладатели королевских призов — с пятидесяти ярдов стреляли по кошкам из дробовиков — и всегда мимо! Я часто думаю, что вместо того, чтобы палить по деревянным медведям или по бегущим оленям из папье-маше, спортсмены должны стрелять по кошкам: кто попал, тот и есть лучший стрелок.

Но, как бы то ни было, кошки убежали — скорее всего, их отпугнуло яйцо, которое показалось мне тухлым. Я пошел спать, посчитав инцидент исчерпанным, однако через десять минут в дверь громко позвонили. Я было решил не открывать, но звонили так настойчиво, что пришлось накинуть халат и выйти к калитке. За калиткой стоял полицейский, а у его ног лежали все предметы, выброшенные мною из окна, за исключением яйца. Похоже, он собирался пополнить ими свою коллекцию.

— Это ваши вещи? — поинтересовался он.

— Мои, но мне они больше не нужны. Если хотите, можете взять их себе.

Полицейский пропустил мои слова мимо ушей.

— Это вы выбросили из окна эти вещи?

Пришлось признаться:

— Я.

— А почему вы выбросили эти вещи из окна?

Для немецких полицейских составлен специальный опросник, и они не имеют права ни варьировать вопросы, ни опускать их.

— Я бросался этими вещами в кошек, — ответил я.

— В каких кошек?

Это их любимый вопрос. Не скрывая иронии (и дурного произношения) я ответил, что, к стыду своему, не знаю, какие это были кошки. Лично я с ними не знаком, но если полиция соберет всех подозрительных кошек, то я постараюсь опознать их по характерному визгу.

Немецкий полицейский шуток не понимает, и слава Богу, в противном случае меня могли бы оштрафовать на крупную сумму за «обращение к должностному лицу без должного почтения», — а потому последовал ответ, что опознание кошек не входит в обязанности полиции; в обязанности полиции входит (как он выразился) «наложение штрафов за бросание предметов из окон».

Тогда я спросил, что принято делать в Германии, когда кошки по ночам не дают вам спать, и блюститель порядка объяснил, что в таких случаях следует подать в полицию жалобу на владельца кошки, полиция же предупредит владельца и в случае необходимости прикажет кошку устранить.

На мой вопрос, как, по его мнению, можно установить владельца кошки, полицейский после недолгого размышления посоветовал мне проследить, где она живет. После этого у меня начисто пропало желание с ним спорить, да это и не имело никакого смысла. Ночное развлечение обошлось мне в двенадцать марок, и ни одно из четырех официальных лиц, ознакомившихся с делом, не сочло наказание несправедливым.

Но все нарушения и проступки меркнут в сравнении с таким непростительным преступлением, как хождение по траве. В Германии ходить по траве не разрешается нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах. Трава в Германии — предмет поклонения. В Германии хождение по траве расценивается как святотатство, это еще кощунственней, чем пляска под волынку на мусульманском коврике для молитвы. Даже собаки уважают немецкую траву и никогда не посмеют ступить на газон. Если вам в Германии попадалась бегающая по траве собака, то знайте — собака эта принадлежит какому-нибудь нечестивому иноземцу. У нас в Англии, чтобы собака не бегала по траве, газон окружают высокой сеткой, да еще с острыми зубцами поверху, а в Германии просто вешают табличку «Hunden verboten»[20], и любая собака, в жилах которой течет немецкая кровь, посмотрев на эту табличку, поплетется прочь. В одном немецком парке я собственными глазами видел, как садовник в специальной войлочной обуви осторожно вышел на лужайку и, сняв с травы жука, решительно посадил его на гравий и долго стоял, следя, чтобы жук не попытался вернуться обратно; жук же, устыдившись своего проступка, поспешно сполз в канаву и потрусил вдоль дорожки с надписью: «Ausgang»[21].

В немецком парке каждому сословию отведена специальная дорожка, и всякий, кто ступил на дорожку, не соответствующую его социальному положению, рискует лишиться свободы и состояния. Есть специальные дорожки для велосипедистов и специальные дорожки для пешеходов, аллеи для верховой езды и аллеи для легковых экипажей или ломовых извозчиков, тропинки для детей и для «одиноких дам». Отсутствие специальных дорожек для лысых мужчин и «новых женщин» всегда казалось мне досадным упущением.

В дрезденском Grosse Garten[22] я как-то встретил пожилую даму, в растерянности стоящую на пересечении семи дорожек. Над каждой висели грозные таблички, предрекающие суровую кару всякому, для кого эти дорожки не предназначены.

— Прошу извинить меня, — сказала пожилая дама, узнав, что я говорю по-английски и читаю по-немецки, — не могли бы вы сказать, кто я и куда мне идти?

Разглядев даму повнимательней, я пришел к выводу, что она «взрослая» и «пешеход», и указал ей соответствующую дорожку. Посмотрев на дорожку, дама разочарованно повернулась ко мне.

— Но мне туда не надо, — сказала она. — Можно мне пойти по этой дорожке?

— Ни в коем случае, сударыня! Эта дорожка предназначена исключительно для детей.

— Но я им не сделаю ничего дурного, — с улыбкой сказала пожилая дама. Таких, как она, детям и в самом деле бояться было нечего.

— Сударыня, — ответил я, — если бы это зависело от меня, я бы доверил вам идти по этой дорожке, даже если бы там находился мой первенец. Но я, увы, не волен изменить законы этой страны. Если вы, человек, безусловно, взрослый, отважитесь пойти по этой дорожке, вам грозит штраф, а то и тюремное заключение. Вот ваша дорожка, здесь же черным по белому написано: «Nur fur Fussganger» [23] и послушайтесь моего совета: идите скорей, стоять здесь не разрешается.

— Но мне нужно идти в противоположном направлении!

— Вам нужно идти в том направлении, куда ведет эта дорожка, — строго сказал я, на чем мы и расстались.

В немецких парках есть скамейки, на которых висят таблички: «Только для взрослых!» («Nur fur Erwachsene»), и маленький немец, как бы ни хотелось ему посидеть, двинется дальше на поиски той скамейки, на которой разрешается сидеть детям; когда же такая скамейка отыщется, он аккуратно залезет на нее, стараясь не запачкать сиденье грязными ботинками. Теперь представьте себе, что в Риджентс-парк или в Сент-Джеймс-парк появилась скамейка с табличкой «Только для взрослых». Туда ведь сбегутся дети со всей окрути и устроят драку за право на ней посидеть. Взрослому же не удастся и на полмили приблизиться к такой скамейке — дети не подпустят. Напротив, если на скамейку «для взрослых» по досадной случайности сядет маленький немец и вы сделаете ему замечание, он молча встанет и пойдет прочь, низко опустив голову и густо покраснев от стыда и раскаяния.

Вместе с тем было бы неверным утверждать, что германское правительство не проявляет отеческой заботы о детях. В немецких парках и садах для них отводятся специальные площадки (Spielplatze[24]) с песком. Здесь можно сколько угодно печь «пироги» и строить замки. Печь «пирог» из «другого» песка маленький немец сочтет безнравственным. Удовольствия он ему не доставит; такое угощение ему претит.

«Этот пирог, — скажет он себе, — выпечен не из того песка, который правительство специально выделило для этой цели. Он выпечен не в том месте, которое правительство специально отвело для их выпечки. Это негодный, незаконный пирог». И пока отец не заплатит, как полагается, штраф и, как полагается, не накажет его, совесть малыша будет неспокойна.

Есть в Германии еще одна весьма примечательная вещь — обыкновенная детская коляска. Тому, что можно делать с Kinderwagen, как ее здесь называют, а чего нельзя, посвящены многие страницы свода законов, изучив которые вы приходите к выводу, что человек, которому удалось провезти через город коляску, ни разу не нарушив закона, — прирожденный дипломат. Запрещается везти коляску как слишком быстро, так и слишком медленно. Вы с вашей коляской не должны препятствовать движению, и если кто-то движется вам навстречу, вы обязаны уступить дорогу. Если вам надо остановиться с коляской, то сделать это можно лишь в специально отведенном месте, где вы обязаны остановиться и не двигаться. Запрещается переходить с коляской улицу; если же, по досадному стечению обстоятельств, вы живете на другой стороне — тем хуже для вас и вашего ребенка. Коляску нельзя оставить где попало, но и появиться с ней где угодно нельзя тоже. В Германии достаточно полчаса погулять с коляской — и неприятностей не оберетесь на целый месяц. Если кому-то из нашей молодежи приспичит иметь дело с полицией, пусть едет в Германию и прихватит с собой детскую коляску.

В Германии после десяти вечера вы обязаны запирать входную дверь, играть на пианино после одиннадцати строго запрещается. В Англии ни мне, ни моим друзьям ни разу не приходило в голову играть на пианино после одиннадцати; когда же вам говорят, что это «строго запрещается», — вас помимо вашей воли начинает тянуть к инструменту. Здесь, в Германии, до одиннадцати вечера я ощущал полнейшее равнодушие к фортепианной музыке, однако после одиннадцати не мог справиться с желанием послушать «Мольбу девы» или увертюру к «Сельской чести». Для законопослушного же немца музыка после одиннадцати перестает быть музыкой; она становится тяжким грехом и удовольствия ему не доставляет.

Только один немец бросает закону вызов — это немецкий студент, да и тот не выходит за строго определенные рамки. По обычаю, ему предоставлены особые привилегии, но и они весьма ограниченны и очень четко очерчены. К примеру, немецкий студент может напиться и уснуть в канаве; чтобы не ответить перед законом, он должен всего лишь наутро заплатить полицейскому, который его подобрал и отвел домой. Но канава канаве рознь, в переулке можно уснуть, на улице — нет. Немецкий студент, чувствуя, что мозг его не в состоянии дольше сопротивляться винным парам, обязан собрать последние силы и завернуть в переулок, где можно преспокойно падать в любую канаву. В определенных кварталах города студенту разрешается даже звонить в чужие дома. В этих кварталах квартплата ниже, чем в других районах города; семьи, живущие здесь, с успехом выходят из положения, установив тайный код, по которому можно узнать, звонит свой или чужой. Если вы собираетесь навестить своих знакомых, живущих в таких кварталах, вам необходимо заранее узнать этот код, в противном случае в ответ на ваш настойчивый звонок вам на голову могут вылить ведро воды.

Кроме того, немецкому студенту разрешается тушить фонари — хотя и не до бесконечности. Как правило, подгулявший немецкий студент ведет счет потушенным фонарям и, дойдя до полудюжины за одну ночь, успокаивается. Разрешается ему и горланить песни до половины третьего ночи; в отдельных ресторанах ему разрешается даже обнимать за талию официанток. Для соблюдения приличий официантки в ресторанах, куда ходят студенты, набираются из пожилых и степенных женщин, что позволяет молодым немцам повесничать, не вызывая нареканий в безнравственности.

Уж очень они законопослушны, эти немцы.

Глава десятая

Баден-Баден с точки зрения туриста. — Прелести раннего утра, какими они видятся накануне днем. — Расстояние по карте. — Реальное расстояние. — Совесть Джорджа чиста. — Ленивый велосипед. — Велосипед — лучший отдых. — Образцовый велосипедист как он одевается, как ездит. — Грифон или собака. — Собака с чувством собственного достоинства. — Лошадь, оскорбленная в лучших чувствах.

В Бадене, о котором можно сказать лишь, что это абсолютно такой же курорт, как и любой другой, начиналась собственно велосипедная часть нашего путешествия. За десять дней мы должны были проехать через весь Шварцвальд, берегом Донау-Таль, по живописнейшей долине от Тутлингена до Зигмарингена. Эти двадцать миль — самый, пожалуй, красивый утолок Германии: узкий еще Дунай несет свои воды среди старинных деревушек и древних монастырей, раскинувшихся на нежно-зеленых лугах, где и по сей день можно встретить босоногого монаха с выбритой тонзурой, в подпоясанной веревкой сутане и пастухов с посохами, чьи овцы пасутся на холмах; среди поросших лесом скал и между гор, спускающихся отвесными уступами, где каждая вершина увенчана руинами крепости, церкви или замка и откуда открывается живописный вид на Вогезы; где одни недовольно морщатся, когда заговариваешь с ними по-французски, другие чувствуют себя оскорбленными, если обратиться к ним по-немецки, и все до одного приходят в негодование при первых же звуках английской речи, отчего общение с местным населением значительно усложняется.

Полностью выполнить программу нам не удалось: человеческие возможности существенно отстают от потребностей. В три часа пополудни легко говорить: «Завтра встанем в полшестого, позавтракаем и в шесть тронемся в путь».

— Тогда нам удастся проделать значительное расстояние еще до наступления жары, — замечает один.

— Летом утро — лучшее время. А ты как считаешь? — добавляет другой.

— Бесспорно.

— Прохладно, свежо!

— А как восхитительна предрассветная дымка!

В первое утро все идет по расписанию. К половине шестого все готовы. Царит напряженное молчание, лишь изредка кто-то роняет реплику; слышатся отдельные недовольные голоса; все раздражены, атмосфера накалена до предела. Вечером же раздается голос Искусителя:

— А по-моему, если выехать в половине седьмого, ничего не изменится.

Добродетель слабым голосом протестует:

— Но мы же договаривались…

— Договор для человека или человек для договора? — ухмыляется Искуситель, толкуя Священное Писание по-своему. — А потом, вы же всю гостиницу перебудите. Пожалейте хотя бы прислугу.

— Но ведь здесь все рано встают, — шепчет добродетель едва слышно.

— Без надобности они бы не вставали! Значит, так, завтрак ровно в половине седьмого — тогда мы никого не потревожим.

Таким образом, Зло удается скрыть под маской Добра, и вы спите до шести, объясняя своей совести, что делается это исключительно из любви к ближнему, чему она, впрочем, верить отказывается. Бывали случаи, когда приступы любви к ближнему затягивались и до семи.

В той же мере, в какой наши потребности не соответствуют нашим возможностям, расстояние, измеренное циркулем по карте, не соответствует реальному расстоянию, отмеренному колесами велосипеда.

— Десять миль в час, семь часов в пути — стало быть, семьдесят миль за день. Ничего особенного.

— А подъем?

— А спуски? Хорошо, пусть будет восемь миль в час и шестьдесят миль в день. Gott in Himmel! Хороши же мы будем, если не сумеем проехать восемь миль в час! Тогда нам самое место не на велосипедах, а в инвалидных колясках! Кажется, что, даже очень постаравшись, невозможно проехать меньше восьми миль в час. Но это только кажется.

В четыре часа дня голос Долга гремит уже не так призывно:

— Да будет тебе, куда спешить? Посмотри, какой отсюда прекрасный вид.

— Красота. Но не забывай, до Сан-Блазьена еще двадцать пять миль.

— Сколько?

— Двадцать пять, может, двадцать шесть.

— Выходит, мы проехали всего тридцать пять миль?

— Никак не больше.

— Ерунда! Твоя карта врет.

— Мы крутим педали с самого утра.

— Ошибаешься. Начать с того, что мы выехали только в восемь.

— Без четверти восемь.

— Предположим. И каждые шесть миль отдыхали.

— Мы останавливались полюбоваться окрестностями. Какой смысл приехать в страну и ничего не увидеть!

— Это не считая остановок на крутых подъемах.

— Ничего удивительного, сегодня на редкость жаркий день.

— Не забудь, до Сан-Блазьена всего двадцать пять миль.

— Еще подъемы будут?

— Да, два. И, соответственно, два спуска.

— Мне помнится, ты говорил, что в Сан-Блазьен дорога идет под гору?

— Да, последние десять миль. А всего до Сан-Блазьена двадцать пять.

— А не меньше? Это что за деревушка у озера?

— Это не Сан-Блазьен, до него еще далеко. Поехали, а то мы что-то расслабились.

— Наоборот, перетрудились. В таких вещах необходима умеренность. Славная деревушка, как она называется? Титизее. Воздух там, наверное, замечательный…

— Что ж, я не против. Вы же сами предложили ехать до Сан-Блазьена.

— На что нам этот Сан-Блазьен? Дыра какая-то… Вот Титизее — дело другое.

— И недалеко.

— Всего пять миль.

Все хором:

— Остановимся в Титизее!

Подобное несоответствие теории и практики открылось Джорджу в первый же день.

— По-моему, — сказал Джордж (он ехал на одноместном велосипеде, а мы с Гаррисом на тандеме, немного впереди), — мы договаривались, что в гору поднимаемся на поезде, а с горы спускаемся на велосипедах.

— Да, — сказал Гаррис, — в принципе так оно и будет. Но ведь не на каждую же гору в Шварцвальде ходят поезда.

— Есть у меня подозрение, что они вообще здесь не ходят, — проворчал Джордж, и наступила томительная пауза.

— Кроме того, — заметил Гаррис, который немало думал на эту тему, — тебе же самому не захочется ехать только под гору. Это будет нечестно. Любишь кататься, люби и саночки возить.

Опять воцарилась тишина, которую на этот раз нарушил Джордж:

— Вы только, пожалуйста, из-за меня не перенапрягайтесь, — сказал Джордж.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Гаррис.

— Я хочу сказать, — ответил Джордж, — что, если нам подвернется поезд, не бойтесь оскорбить меня в лучших чувствах. Лично я готов ездить по горам в поезде, даже если это и нечестно. Пусть уж это будет на моей совести. Всю неделю я вставал в семь утра, так что совесть моя чиста. Поэтому обо мне не беспокойтесь.

Мы пообещали иметь это в виду, и путешествие продолжалось в гробовой тишине, пока ее снова не нарушил Джордж.

— Какой, ты говоришь, у тебя велосипед? — спросил он Гарриса.

Гаррис ответил. Я забыл, какой марки был у него велосипед, но это не существенно.

— Ты уверен? — не отставал Джордж.

— Конечно, уверен, — ответил Гаррис, — а в чем дело?

— Дело в том, что тебя надули.

— Как это?

— На плакатах рекламируется совсем другой велосипед, — объяснил Джордж. — Такая реклама попалась мне за день-два до нашего отъезда на Слоун-стрит. На велосипеде твоей марки ехал человек со знаменем в руках. Он абсолютно ничего не делал: сидел и блаженствовал. Велосипед катился сам по себе, и это у него хорошо получалось. Твоя же «ослица» всю работу взвалила на меня: если не крутить педали, она ни на шаг не сдвинется. На твоем месте я бы этого так не оставил.

Велосипеды и в самом деле редко соответствуют своей рекламе. Только один раз рекламный велосипедист, если мне не изменяет память, что-то делал — быть может, потому, что за ним гнался бык. В ситуациях же ординарных задача художника — убедить сомневающегося новичка в том, что занятие велоспортом сводится к сидению на великолепном седле и быстрому передвижению в желаемом направлении под воздействием невидимых небесных сил.

Обычно на рекламе изображена дама, вид которой неопровержимо свидетельствует о том, что никакие водные процедуры не окажут на ее усталое тело и истомленную душу столь же благоприятное воздействие, как езда на велосипеде по пересеченной местности. Даже фее, парящей на летнем облаке, не живется так беззаботно, как рекламной велосипедистке. Ее, прямо скажем, воздушный костюм как нельзя лучше соответствует велосипедным прогулкам в жаркую погоду. И пусть чопорные хозяйки не пустят ее в ресторан пообедать, пусть ее арестует тупой полицейский, который, прежде чем отвезти ее в участок, предусмотрительно укутает в плед, — ее это не волнует. В гору и под гору, в потоке транспорта, с ловкостью, которой позавидует кошка, по дорогам, на чьих рытвинах и ухабах скончался не один паровой каток, — мчится это воплощение праздной жизнерадостности; волосы ее развеваются на ветру, пышная грудь разрезает воздух; одна нога покоится на седле, другая — небрежно закинута на фару. Иногда красавица снисходительно опускается на седло, ставит ноги на раму, закуривает сигарету и машет над головой китайским фонариком.

Куда реже за руль рекламного велосипеда усаживают мужчину. Это не столь блестящий акробат, как дама, однако и ему по силам такие несложные трюки, как стоять на седле, размахивая флагом, либо пить на ходу пиво или бульон. Сидеть часами на велосипеде, ничего не делая, — занятие для темпераментного человека малопривлекательное, поэтому велосипедист на рекламе вынужден все время что-то придумывать: вот он, въехав на вершину горы, привстает на педалях, чтобы приветствовать солнце или обратиться с эклогой к лежащим в низине лесам.

Иногда на рекламных велосипедах ездят парами, и тут только начинаешь понимать, насколько превосходит велосипед по части флирта старомодные гостиные и запущенные сады. Убедившись, что велосипеды — именно той марки, какая требуется, он и она садятся за руль… и тут же попадают в старую добрую сказку. По тенистым переулкам, по базарным площадям оживленных городов весело катятся колеса «Лучших в Британии моделей компании «Бермондси» с нижним кронштейном» или «Моделей «Эврика» компании «Кэмбервелл» с цельносварной рамой». Велосипеды эти поистине великолепны: не надо ни нажимать на педали, ни поворачивать руль. Положитесь на них, скажите им, когда вам нужно быть дома, и все будет сделано Эдвин может сколько угодно свешиваться с седла и что-то нашептывать на ухо Анжелине, а Анжелина, дабы скрыть краску смущения, может сколько угодно отворачиваться и смотреть за горизонт — волшебный велосипед будет следовать заданным курсом.

И всегда светит солнце, и всегда сухие дороги. И нет на рекламном плакате ни сурового отца, который катит сзади, ни тетушки, появляющейся, как всегда, некстати, ни младшего братца, подглядывающего из-за угла, — влюбленным ничто не мешает. Боже мой! Но почему не было «Лучших в Британии» и «Эврик» в годы моей юности?!

А вот «Лучший в Британии» или «Эврика» стоит прислонившись к воротам, он ведь тоже не двужильный. Весь день он трудился в поте лица, катая влюбленных, которые теперь, по доброте душевной, слезли и дали ему передохнуть. Они сидят рядом, на травке, под сенью величественных дерев, трава высокая, сухая. У ног их струится ручей. Рай, да и только.

Реклама, впрочем, — это всегда рай.

Но я не прав, утверждая, что рекламный велосипедист никогда не крутит педалями. Теперь я припоминаю, что попадались мне на рекламах джентльмены, работающие ногами изо всех сил, я бы даже сказал, из последних сил. Они изнемогают от усталости, они трудятся в поте лица, ясно, что, окажись за рекламной картинкой еще один подъем, — и они вынуждены будут либо слезть с велосипеда, либо умереть. И все оттого, что они по недомыслию ездят на велосипедах низкого качества. Если бы они сели на «Патни Попьюлер» или на «Баттерси Баундер» как сообразительный молодой человек в центре рекламного плаката, они были бы избавлены от всех этих мучений. Тогда единственное, что бы от них потребовалось, это — в качестве благодарности — выглядеть счастливыми, да еще слегка тормозить, когда велосипед, потеряв по молодости голову, помчится слишком быстро.

Вы, выбившиеся из сил юноши, присевшие на придорожный камень и вымотавшиеся так, что уже нет сил обращать внимание на проливной дождь; вы, измученные девы с мокрыми спутанными волосами, которые сбились с пути и с удовольствием выругались бы, если б знали как; вы, солидные лысые мужчины, с трудом, тяжело дыша, идущие по бесконечной дороге; вы, раскрасневшиеся от усталости почтенные матроны, что безысходно, до боли в ногах жмут на медленно крутящиеся педали, — почему вы все предусмотрительно не купили «Лучший в Британии» или «Эврику»? Почему на земле преобладают велосипеды несовершенных моделей?

Или с велосипедами творится то же, что и со всем остальным? Неужели Рекламу не удается воплотить в Жизнь?

Что в Германии всегда приводит меня в восторг, так это немецкая собака. В Англии устаешь от традиционных пород, все знают их как свои пять пальцев: мастиф — собака цвета сливового пудинга; терьер, он бывает черный, белый, взъерошенный — и всегда злой; колли, бульдог — ничего нового. В Германии же масса разновидностей. Там вы встретите собак, каких никогда и нигде больше не увидите; вы даже не догадаетесь, что это собаки, пока они на вас не залают. Это так необычно, так интересно. В Зигмарингене Джордж обратил наше внимание на одну собаку. Похожа она была на помесь трески с пуделем. Впрочем, утверждать не берусь: может, она и не была помесью трески с пуделем. Гаррис хотел было ее сфотографировать, но собака вскарабкалась на забор и юркнула в кусты.

Не знаю, какую цель преследуют немецкие собаководы — свои замыслы они предпочитают держать в тайне. Джордж предположил, что они пытаются вывести грифона, и гипотеза его не лишена оснований: мне не раз попадались отдельные экземпляры, внешний вид которых свидетельствовал о том, что эксперимент этот близок к удачному завершению. И все же хочется верить, что эта помесь — не более чем игра случая. Немцы — народ практичный, и зачем им нужны грифоны, понять невозможно. Если их цель — вывести какую-нибудь диковинку, то у них ведь есть такса! Что может быть диковиннее? К тому же держать грифона дома неудобно, все будут постоянно наступать ему на хвост. Я‑то считаю, что немцы пытаются вывести не грифона, а русалку, которую впоследствии можно будет научить ловить рыбу.

Все дело в том, что немец не терпит праздности. Ему нравится, когда его собака работает, и немецкая собака любит работать, в этом не может быть ни тени сомнений. Жизнь английского пса покажется ей жалким прозябанием. Представьте себе сильное, деятельное и смышленое животное с весьма живым темпераментом, обреченное на полное бездействие двадцать четыре часа в сутки! Поставьте себя на его место! Неудивительно, что наш пес чувствует себя не в своей тарелке, стремится к невозможному и постоянно попадает в беду.

Немецкой же собаке, напротив, всегда есть чем заняться. Она деловита, преисполнена чувства собственного достоинства. Только посмотрите, как она вышагивает, впряженная в молочную тележку! Ни один церковный староста при сборе пожертвований не испытывает большего удовлетворения! А между тем настоящей работы она не делает — тележку толкает молочница, собака же только лает, внося тем самым свой посильный вклад. «Моя старуха не умеет лаять, зато она умеет толкать. Очень хорошо!» — говорит она себе.

Приятно видеть, с каким увлечением и гордостью выполняет собака свой долг. Проходящий мимо пес отпускает, должно быть, какое-то язвительное замечание по поводу качества молока. Наша собака резко останавливается посреди улицы, не обращая внимания на транспорт:

— Простите, вы что-то сказали насчет нашего молока?

— Ничуть не бывало, — с невинным видом заявляет пес. — Я всего лишь сказал, что сегодня прекрасная погода, и спросил, почем нынче известняк?

— Известняк, говорите? Вас это интересует?

— Да, очень. Буду вам очень благодарен, если ответите.

— С удовольствием отвечу. Известняк стоит…

— Пошли! — Молочница потеряла терпение. Она устала, и ей не терпится поскорей разнести молоко.

— Постой. Ты слышишь, на что он намекает?

— Черт с ним! Вон идет трамвай, осторожней!

— Нет, не черт с ним! Мы этого не допустим. Он спрашивает, почем известняк… Так вот, пусть знает, известняк стоит в двадцать раз дороже…

— Господи, ты же все молоко разольешь! — в сердцах восклицает старушка, оттаскивая собаку в сторону. — Боже мой! Знала бы, оставила тебя дома!

На них несется трамвай; их ругает извозчик; с другой стороны улицы к ним спешит на помощь еще одна громадная псина, впряженная в хлебную тележку, за которой бежит плачущая девочка; собирается толпа; к месту происшествия спешит полицейский.

— Известняк стоит, — твердит свое собака молочницы, — ровно в двадцать раз дороже, чем дадут за твою шкуру после того, как я тебя отделаю.

— В самом деле?!

— Да, жалкий потомок французского пуделя, беззубый…

— Знала же, что разольешь! — причитает несчастная молочница. — Я ведь говорила, добром это не кончится.

Но собака не обращает на нее никакого внимания… Через пять минут, когда уличное движение возобновилось, разносчица хлеба собрала перепачканные в пыли булочки, а полицейский удалился, переписав фамилии и адреса всех, кто оказался в тот момент на улице, она снисходительно оглядывается…

— Да, немного разлила, — соглашается она. Но тут же как ни в чем не бывало добавляет: — Но все же я ему сказала, почем нынче известняк. Впредь не будет лезть не в свое дело.

— Уж это точно… — говорит старушка, удрученно глядя на залитую молоком мостовую.

Но самое любимое ее развлечение — это подождать на горке другую собаку и затеять с ней бег наперегонки вниз. Тут хозяин занят главным образом тем, что кругами бежит за тележкой и подбирает все, что с нее падает: буханки, капусту, рубашки. Внизу собака останавливается и ждет хозяина.

— Неплохо пробежалась, а? — тяжело дыша, замечает она, когда с ней поравняется нагруженный хозяин. — Я бы обогнала ее, если бы этот глупый мальчишка под ногами не путался. Ты заметил его? А вот я нет, черт побери! Чего это он раскричался? Потому что я сшибла его с ног? Сам виноват, не надо было путаться под ногами. Нельзя же оставлять детей без присмотра! Смотри-ка, что-то, кажется, просыпалось? Надо было привязать покрепче. Ты, наверно, представить себе не мог, что на спуске я разовью скорость двадцать миль в час? Я понимаю, ты не ожидал, что собака старого Шнейдера так легко обгонит меня. Что ж, бывает, день на день не приходится. Ты все подобрал? Ты в этом уверен? Я бы на твоем месте все-таки сбегала наверх и еще разок все проверила. Нет? Ты устал? Ну что ж, дело твое, сам будешь виноват, если что-то пропадет.

Она очень самонадеянна. С абсолютной уверенностью она сворачивает во вторую улицу направо, и никто не сможет убедить ее, что надо свернуть в третью. Она уверена, что успеет перебежать дорогу, и ее не переубедишь, пока она сама не заметит перевернутую тележку. Тут она признает свою ошибку, надо ей отдать должное. Но что толку? Обычно ведь это здоровенный пес размером и силой с молодого бычка, а ее напарник — немощный старик, хилая старушка или ребенок, поэтому ей ничего не стоит настоять на своем. Самое страшное наказание, на какое способен хозяин, — это оставить ее дома, однако немцы слишком добросердечны и к такому наказанию прибегают не часто.

Невозможно поверить, что ее впрягут в тележку для того, чтобы угодить не ей, а кому-то другому; и мне кажется, что немецкий крестьянин придумал эту аккуратную упряжь и ладную тележку исключительно с целью доставить удовольствие собаке.

В других странах — Бельгии, Голландии, Франции — я видел, как дурно обращаются и как много заставляют работать таких собак; в Германии же — все наоборот, и это при том, что немцы последними словами поносят домашних животных. Я сам видел, как какой-то немец стоял перед своей лошадью и осыпал ее всевозможными проклятиями. Лошадь, правда, не имела ничего против. Я видел, как немец, устав сквернословить, призвал на помощь свою жену. Когда жена пришла, он сообщил ей, в чем лошадь провинилась, и его рассказ привел женщину в такую ярость, что бедному животному пришлось выслушивать оскорбления с обеих сторон. Супруги поносили ее покойную мать, оскорбляли отца, прошлись по поводу ее внешности, умственных способностей, нравственных устоев, лошадиных данных. Некоторое время животное с примерной кротостью сносило оскорбления, а затем поступило так, как и следует поступать в подобных обстоятельствах: степенно удалилось, после чего жена вновь замялась стиркой, а муж последовал за лошадью, продолжая ругать ее на все лады.

Более добросердечного народа, чем немцы, не существует в природе. Жестокость к животным или детям — вещь в этой стране неслыханная. Кнут для немца — музыкальный инструмент, его свист раздается с утра до ночи, но однажды в Дрездене я был свидетелем того, как разгневанная толпа чуть было не линчевала итальянского извозчика, осмелившегося ударить свою лошадь. Германия — единственная страна в Европе, где путешественник, с удобством разместившийся в наемном экипаже, может быть уверен: его четвероногого, впряженного в оглобли друга, существо в высшей степени мягкое и податливое, здесь не обидят, работой не перегрузят.

Глава одиннадцатая

Ферма в Шварцвальде — общительность ее разнообразных обитателей. — Ее особый аромат. — Джордж наотрез отказывается поздно вставать. — Дорога, где не приходится скучать. — Мое шестое чувство. — Неблагодарные друзья. — Гаррис в роли естествоиспытателя. — Деревня: где она оказалась и где ей следовало быть. — Прагматизм Джорджа. — Прогулка на колесах. — Немецкий кучер спит и бодрствует. — Человек, который пропагандирует английский язык за границей.

Однажды, вымотавшись настолько, что не было сил добраться до ближайшего города, мы заночевали на ферме. Шварцвальдская ферма отличается необыкновенной общительностью ее многочисленных обитателей. В соседней с вами комнате живут коровы, наверху — лошади, в кухне — утки и гуси, а поросята, дети и цыплята живут повсюду.

Вы одеваетесь, и вдруг слышите за спиной хрюканье:

— Доброе утро! Нет ли у вас картофельных очисток? Нет? Тогда до свидания!

Затем раздается кудахтанье, и из-за угла высовывается старая курица.

— Хорошая погода, не правда ли? Вы не против, если я съем здесь червячка? В этом доме трудно найти место, где можно было бы спокойно перекусить. С раннего детства я люблю есть не спеша; а сейчас у меня у самой дети: двенадцать цыплят — и нет от них покоя. Как завидят съестное, прямо из клюва рвут. Ничего, если я заберусь к вам на кровать? Может, здесь меня не найдут?

Пока вы совершаете свой туалет, в дверь просовывается множество самых разнообразных голов; безусловно, младшее поколение считает, что в комнате разместился передвижной зверинец. Непонятно только, кто это — мальчики или девочки: остается лишь надеяться, что это все же особы мужского пола. Закрывать дверь бесполезно — запереть ее нечем, и стоит только отойти, как ее тут же снова открывают. Ваш завтрак похож на трапезу Блудного Сына: вы вкушаете пищу в компании парочки свиней; с порога на вас осуждающе поглядывает стайка гусей; по их недовольному виду и шипению можно сделать вывод, что о вас говорят гадости. Случается, в комнату не без интереса заглядывает корова.

Этот Ноев ковчег отличается вдобавок особым ароматом. Чтобы представить его, смешайте запах роз, лимбургского сыра и бриолина, вереска и лука, персиков и мыльной пены, добавьте сюда свежесть морского воздуха и трупный смрад. Отдельные запахи неразличимы, но чувствуется, что вдыхаешь все ароматы, какие только встречаются на земле. Самим фермерам такой букет приходится по вкусу. Они не открывают окон, и аромат сохраняется — его держат в закупоренном виде. Если же вам захочется других запахов, ступайте на улицу и вдыхайте аромат фиалок и сосен; дом же есть дом; через некоторое время, как мне говорили, вы привыкаете к этому букету. Перестаете его замечать и не можете даже без него заснуть.

На следующий день нам предстоял дальний путь, и хотелось встать пораньше, не позже шести, поэтому мы справились у хозяйки, не перебудим ли мы обитателей фермы. Хозяйка ответила, что самой ее в это время уже не будет: ей надо в город, за восемь миль, и вряд ли она успеет вернуться до семи; но наверняка муж или кто-нибудь из детей в это время зайдут домой пообедать. Так что будет кому нас разбудить и собрать на стол.

Однако будить нас не пришлось. Мы проснулись в четыре утра сами, ибо вся ферма сотрясалась от невероятного шума. В котором часу встают крестьяне в Шварцвальде летом, сказать не берусь; нам показалось, что вставали они всю ночь. Пробудившись, шварцвальдский фермер первым делом надевает пару крепких башмаков на деревянной подошве и обходит дом: пока хозяин раза три не пройдется вверх-вниз по лестнице, он не почувствует себя окончательно проснувшимся. После этой освежающей процедуры он тут же поднимается в конюшню и будит лошадь. (Дома в Шварцвальде стоят на крутых склонах, вот и получается, что конюшня и хлев — наверху, а сеновал — внизу.) Лошадь в свою очередь тоже начинает свой день с обхода (такое, во всяком случае, создается впечатление); фермер же тем временем спускается в кухню и принимается колоть дрова; работа спорится, и, испытав чувство законной гордости, фермер затягивает песню. Приняв все это во внимание, мы пришли к заключению, что нам ничего не остается, как последовать замечательному примеру славных обитателей шварцвальдской фермы, поэтому даже Джордж в то утро встал с необыкновенной легкостью.

В половине пятого мы сели за стол, а в пять уже вышли из дому. Наш путь лежал через горный перевал, и, расспросив фермеров, мы поняли, что скучать в дороге нам не придется. Думаю, такие дороги известны всем. Они всегда выходят на то место, откуда начинаются, и в этом, в сущности, нет ничего плохого, ибо хочется по крайней мере знать, где находишься. Я с самого начала был настроен пессимистически, и действительно, не прошли мы и двух миль, как одна дорога разделилась на три. Изъеденный червями дорожный указатель доводил до нашего сведения, что левый рукав ведет в деревню, о которой мы слышали в первый раз — ни на одной карте ее не было; о том, куда ведет средняя дорога, указатель глухо молчал; правая же дорога — тут мы были единодушны — вела обратно.

— Старик ясно сказал, — напомнил Гаррис, — держитесь горы.

— Какой горы? — поинтересовался Джордж и попал в точку.

Нас окружало не меньше десятка гор разной величины.

— Он сказал, — продолжал Гаррис, — что мы должны выйти к лесу.

— Естественно, — заметил Джордж. — Все дороги ведут в лес.

И действительно, горы были до самого горизонта покрыты густым лесом.

— И еще он сказал, — пробормотал Гаррис, — что до вершины мы доберемся часа через полтора.

— Вот тут, — буркнул Джордж, — он, по-моему, ошибается.

— Как же нам быть? — спросил Гаррис.

Надо сказать, что я удивительно хорошо ориентируюсь на местности. Понимаю, хвастаться тут особенно нечем, ведь это какое-то шестое чувство, сам я тут ни при чем. Если же на пути попадаются горы, обрывы, реки и прочие преграды, то я не виноват. Мое шестое чувство никогда меня не обманывает, а вот природе случается и ошибаться.

Я повел их по средней дороге. Эта средняя дорога оказалась на редкость бесшабашной — и четверти мили не могла пройти она в одном направлении: попетляв по горе, она через три мили внезапно кончилась осиным гнездом, о чем я, естественно, и подозревать не мог. Ясно было одно: если бы средняя дорога пошла в том направлении, в каком ей положено идти, она вывела бы нас туда, куда надо.

Но даже и в этой ситуации я бы и дальше использовал свой природный дар, снизойди на меня вдохновение. Но я не ангел — в чем честно признаюсь — и отказываюсь делать добро тем, кто платит мне черной неблагодарностью. К тому же я вовсе не был уверен, что Джордж с Гаррисом безропотно последуют за мной. Так что я умыл руки, и роль поводыря взял на себя Гаррис.

— Ну что, — спросил Гаррис, — ты собой доволен?

— Вполне, — отвечал я, опустившись на груду камней. — Во всяком случае, пока, благодаря мне, вы пребываете в целости и сохранности. Я бы повел вас и дальше, но всякий творец нуждается в поощрении. Вы недовольны мной потому, что не знаете, где находитесь. И вам не приходит в голову, что, очень может быть, мы вовсе и не отклонились от цели. Но я молчу, я не жду благодарности. Ступайте своим путем, с меня хватит.

Должно быть, в речи моей звучали горькие нотки, но я не мог совладать с собой: за весь наш изнурительный путь я не услышал ни одного доброго слова.

— Пойми нас правильно, — сказал Гаррис, — мы с Джорджем прекрасно осознаем, что без твоей помощи нас бы здесь не было. Тут мы отдаем тебе должное. Но интуиции свойственно ошибаться. Я предлагаю заменить интуицию наукой. Наука, в отличие от интуиции, точна. Ну‑с, где у нас солнце?

— А вам не кажется, — сказал Джордж, — что если мы вернемся в деревню и найдем за марку мальчишку-проводника, то в конечном счете сэкономим время?

— На этом мы потеряем не один час, — решительно сказал Гаррис. — Предоставьте дело мне. Я на этом собаку съел. — И, достав часы, он стал крутиться на месте.

— Нет ничего проще, — продолжал он. — Направляешь часовую стрелку на солнце и делишь угол между нею и двенадцатью пополам — там и будет север.

Он еще немного повозился и наконец сказал:

— Так, север нашли. Он там, где осиное гнездо. Давайте сюда карту.

Мы вручили ему карту, и он, сев лицом к осиному гнезду, стал изучать ее.

— Тодтмоос отсюда, — изрек он, — на юго-юго-запад.

— Откуда отсюда? — спросил Джордж.

— Ну отсюда… от того места, где мы находимся, — ответил Гаррис.

— А где мы находимся? — допытывался Джордж.

Этот вопрос несколько смутил Гарриса, но ненадолго, вскоре он вновь приободрился.

— Неважно, где мы, — сказал он. — Где бы мы ни были, Тодтмоос находится на юго-юго-западе. Пошли, нечего время терять.

— Не совсем понятно, как это у тебя получилось, — сказал Джордж, поднимаясь и надевая рюкзак, — но, по-моему, это значения не имеет. Мы здесь набираемся здоровья, да и места тут красивые.

— Все будет в порядке, — заявил Гаррис бодрым голосом, — до десяти мы доберемся до Тодтмооса, не беспокойтесь. А в Тодтмоосе что-нибудь перекусим.

Он сказал, что не отказался бы от бифштекса и омлета. Джордж же заметил, что предпочитает не думать о еде, пока не увидит Тодтмоос.

Мы шли полчаса, а затем, выйдя на поляну, увидели внизу, милях в двух, деревню, ту самую, в которой побывали утром. Узнали мы ее по старинной церкви с наружной лесенкой — довольно странному сооружению.

Вид церквушки поверг меня в уныние. Мы плутали уже три с половиной часа, а прошли никак не больше четырех миль. Между тем Гаррис был в восторге.

— Теперь, по крайней мере, мы знаем, где находимся, — заявил он.

— Но ты же сказал, что это не имеет значения, — напомнил ему Джордж.

— Так оно и есть, — ответил Гаррис, — но свое местоположение знать никогда не мешает. Теперь я чувствую себя много увереннее.

— Про себя я этого сказать не могу, — пробормотал Джордж, но, по-моему, Гаррис его не слышал.

— Сейчас мы, — продолжал Гаррис, — находимся к востоку от солнца, а Тодтмоос от нас на юго-западе. Поэтому, если…

Внезапно он замолчал.

— Вы случайно не помните, — сказал он после паузы, — куда показывает биссектриса этого утла — на юг или на север?

— Ты сказал, на север, — ответил Джордж.

— Ты уверен?

— Уверен, но на твои расчеты это повлиять не должно. Вероятнее всего, ты ошибся.

Гаррис задумался; затем лицо его прояснилось.

— Все правильно, — сказал он, — конечно же, на север. Там должен быть север. С чего это я взял, что на юг? Нам надо идти на запад. Пошли.

— С удовольствием пойду на запад, — сказал Джордж, — почему бы и нет? Хочу лишь заметить, что в настоящий момент мы идем прямо на восток.

— Ничего подобного, — возразил Гаррис, — мы идем на запад.

— А я тебе говорю, на восток.

— Твердишь одно и то же — только меня путаешь.

— Много бы я дал, чтобы тебя запутать, — проворчал Джордж. — Уж лучше тебя запутать, чем идти не в том направлении. Говорю же тебе, мы идем прямо на восток.

— Вздор! — воскликнул Гаррис. — Вон же солнце!

— Солнце-то я вижу, — ответил Джордж. — Хорошо вижу. Там ли оно, где ему положено быть по твоей науке, или не там — судить не берусь. Знаю одно: когда мы были в деревне, вот та гора находилась на севере. Поэтому в данный момент мы смотрим прямо на восток.

— Ты абсолютно прав, — совершенно неожиданно признал свою ошибку Гаррис. — Я чуть не забыл, мы же развернулись.

— Я бы на твоем месте этого не забывал, — посоветовал ему Джордж. — Судя по всему, аналогичный маневр нам придется повторить еще не один раз.

Мы развернулись на сто восемьдесят градусов и пошли в прямо противоположную сторону. Сорок пять минут мы карабкались в гору, после чего снова очутились на полянке, и снова под нами лежала деревня. На этот раз, правда, она была на юге.

— Невероятно, — пробормотал Гаррис.

— Ничего невероятного, — возразил Джордж. — Если кружить вокруг деревни, то, естественно, из виду ее не потеряешь. Лично я рад, что вижу ее. Это свидетельствует о том, что мы еще не окончательно сбились с пути.

— Мы должны были выйти с другой стороны, — проговорил Гаррис.

— Дай срок, выйдем и с другой, — успокоил его Джордж, — если будем продолжать действовать в том же духе.

Что же касается меня, то я в их спор не вмешивался — я был сердит на них обоих. В то же время мне было приятно, что Джордж вышел из себя; со стороны Гарриса было полнейшим абсурдом воображать, что ему удастся найти дорогу по солнцу.

— Хотелось бы все-таки знать, — задумчиво произнес Гаррис, — куда показывает биссектриса: на юг или на север?

— Да, уж, пожалуйста, узнай, — заметил Джордж. — От этого ведь многое зависит.

— На север стрелка показывать не может, — сказал Гаррис, — и я сейчас объясню почему.

— Не стоит, — сказал Джордж. — Верю тебе на слово.

— Ты же сам сказал, что на север, — обиделся Гаррис.

— Ничего подобного я не говорил, — отрезал Джордж. — Я лишь повторил то, что сказал ты, а это не одно и то же. Если тебе кажется, что дело обстоит иначе, — пошли в другую сторону. Во всяком случае, это внесет разнообразие в наши действия.

Гаррис вновь занялся вычислениями, и мы опять сначала углубились в лес, затем полчаса, из последних сил, карабкались в гору — и опять обнаружили под собой все ту же деревню. Правда, на этот раз мы стояли повыше, а деревня находилась между нами и солнцем.

— Мне кажется, — поделился своими наблюдениями Джордж, — отсюда она смотрится лучше всего. А раз так, имеет смысл спуститься в деревню и немного перевести дух.

— По-моему, это не та деревня, — высказал предположение Гаррис. — Быть этого не может.

— А как же церковь? Ее ни с чем не спутаешь, — поспешил разочаровать его Джордж. — Впрочем, может быть, повторилась история с пражской статуей? Не исключено, что местные власти сделали несколько макетов деревни в натуральную величину и расставили их в лесу, чтобы посмотреть, где они лучше смотрятся. Ну‑с, куда прикажешь идти на этот раз?

— Не знаю, — взорвался Гаррис, — и знать не хочу. Я сделал все, что мог, ты же всю дорогу ворчишь и меня путаешь.

— Согласен, я не скрывал своего недовольства, — согласился Джордж, — но ведь у меня были для этого все основания. Один из вас утверждает, что у него шестое чувство, и заводит меня в чащу к осиному гнезду…

— Не могу же я запретить осам строить в лесу гнезда, — возмутился я.

— А я и не говорю, что можешь, — возразил Джордж. — Я же не спорю, я только констатирую факты… Другой, руководствуясь строго научными выкладками, часами водит меня по горам, а сам не может отличить север от юга и не всегда знает, менял он курс или нет. Что же до меня, то я не владею ни шестым чувством, ни научным подходом. Я действую иначе. Вон, видите крестьянина? Если он перестанет косить траву и доведет меня до Тодтмооса, я готов компенсировать ему стоимость сена, которое я оцениваю в одну марку пятьдесят пфеннигов. Хотите — пойдемте со мной. Не хотите — можете совместно разработать новую систему ориентирования на местности.

План Джорджа не отличался ни оригинальностью, ни дерзостью, однако в тот момент он показался нам любопытным. К счастью, мы недалеко ушли от того места, где сбились с пути; в результате с помощью рыцаря серпа и косы мы выбрались на нужную дорогу и достигли Тодтмооса на четыре часа позже, чем рассчитывали, нагуляв аппетит, на утоление которого ушло никак не меньше сорока пяти минут вдумчивого и упорного труда.

Первоначально мы собирались прогуляться от Тодтмооса до Рейна пешком, но, с учетом чрезмерных утренних нагрузок, решили совершить, как говорят французы, «променад на колесах», для чего и был нанят живописный экипаж, запряженный лошадью, которую можно было бы назвать бочкообразной, особенно по контрасту с кучером, кажущимся по сравнению с ней несколько угловатым. В Германии любой экипаж предназначен для пары лошадей, но обычно впрягают лишь одну. На наш взгляд, это придает экипажу некоторую однобокость — с точки же зрения немцев, в этом есть свой шик: обычно, дескать, у нас в упряжке пара лошадей, но сегодня одна из них куда-то запропастилась. В немецком кучере нет того, что называется молодечеством. Всем лучше, когда он спит. Тогда, во всяком случае, он безвреден, и если лошадь умна и знает дорогу (а так оно обычно и есть), вы добираетесь до места без особых приключений. Если бы в Германии научили лошадей взимать с пассажиров плату, то необходимость в извозчике вообще отпала бы. Тогда пассажиры вздохнули бы спокойно, ибо немецкий извозчик, когда он не спит или не щелкает кнутом, занят почти исключительно тем, что преодолевает трудности, которые сам создает. Второе, впрочем, ему удается лучше. Однажды в Шварцвальде мне довелось с двумя дамами спускаться в экипаже с крутой горы. Дорога вилась серпантином по склону, который находился под углом в семьдесят пять градусов; ехали мы спокойно, я бы сказал, слишком спокойно: возница наш закрыл глаза, как вдруг что-то — то ли дурной сон, то ли несварение желудка — разбудило его. Он подхватил вожжи и ловким движением удержал пристяжную на самом краю обрыва, где она и повисла на собственной упряжи. Между тем извозчика происшествие это нисколько не смутило, да и лошади, судя по всему, восприняли рассеянность кучера как должное. Мы вышли; кучер слез с козел, вынул из-под сиденья огромный складной нож, как видно специально используемый для подобных целей, и хладнокровно обрезал постромки, после чего лошадь, теперь уже ничем не удерживаемая, покатилась кубарем с обрыва, упала, пролетев ярдов пятьдесят, на дорогу, а затем как ни в чем не бывало поднялась на ноги и стала нас поджидать. Мы снова сели в экипаж и вскоре добрались до спокойно стоящей лошади, которую наш извозчик с помощью обрывков веревки перезапряг, и мы двинулись дальше. Больше всего меня потрясло то, что ни извозчику, ни лошадям подобный способ спуска с горы не показался чем-то из ряда вон выходящим.

Очевидно, им казалось, что так спускаться и быстрей, и удобней, и я бы нисколько не удивился, если бы извозчик то же самое проделал с нами.

Кроме того, немецкий извозчик никогда не пытается натягивать или отпускать вожжи. Скорость движения он регулирует не ходом лошади, а всевозможными манипуляциями с тормозами. Если нужна скорость восемь миль в час, возница мягко нажимает на тормоз, так что он лишь слегка царапает колесо, производя характерный звук, какой бывает, когда точат пилу; если же необходима скорость четыре мили в час, он давит на тормоз сильнее и вы едете под аккомпанемент стонов и визга, сродни тем, что издает свинья, когда ее режут. Когда же ему надо остановиться, он жмет на тормоз изо всех сил и может — если, конечно, тормоз хорош, а лошадь не обладает чудодейственной силой — рассчитать остановку с точностью до дюйма. По-видимому, ни немецкий извозчик, ни немецкая лошадь не знакомы с другими способами торможения. В результате немецкая лошадь продолжает что есть силы тащить экипаж, пока не убеждается, что ей не удается сдвинуть его ни на дюйм, — только тогда она прекращает сопротивление. Во всех других странах лошади останавливаются по первому зову. Я даже знавал лошадей, которых можно было уговорить сбавить скорость. Но немецкая лошадь словно бы создана небесами для перемещения с одной и той же постоянной скоростью, и ничего с этим поделать нельзя. Я сам, собственными глазами видел, как немецкий извозчик, бросив поводья, изо всех сил, двумя руками давил на тормоз, пытаясь предотвратить неминуемое столкновение.

В Вальдсхуте, одном из многочисленных немецких городков XVI века в верховьях Рейна, нам попался весьма распространенный в Европе типаж: английский турист, до глубины души пораженный и возмущенный тем, что «эти европейцы» не понимают тонкостей английского языка. Когда мы пришли на вокзал, он на очень правильном английском языке, хотя и с легким сомерсетширским акцентом, втолковывал носильщику — в десятый, по его словам, раз, — что, хотя у него билет до Донауешингена и ему самому надо в Донауешинген, чтобы посмотреть истоки Дуная (который, кстати, находится, что бы там ни говорили, совсем в другом месте), он хочет, чтобы его велосипед отправили в Энген, а чемодан — в Констанц. Все его красноречие пропадало даром. Носильщик, с виду человек еще совсем молодой, казался запутанным и больным стариком. Я предложил свои услуги и тут же горько (хотя, подозреваю, не так горько, как мой разгневанный соотечественник) пожалел об этом. До всех трех городов, объяснил нам носильщик, невозможно добраться без многочисленных пересадок. К сожалению, вникнуть в суть дела времени не было — наш собственный поезд отходил через несколько минут. Британец же отличался многословием, что редко ведет к взаимопониманию; что до носильщика, то бедняга хотел лишь одного — чтобы его оставили в покое. Лишь через десять минут, уже в поезде, я вдруг сообразил, что, хоть я и согласился с носильщиком, что велосипед лучше всего отправить через Иммендинген и следует оформить его багажом до Иммендингена, я не позаботился о том, чтобы из Иммендингена его отправили дальше. Будь я меланхоликом, меня бы и по сей день мучила мысль, что велосипед до сих пор находится в Иммендингене. Но истинный философ всегда должен верить в лучшее. Возможно, носильщик по собственной инициативе исправил мой недосмотр, а может, случилось чудо, и велосипед каким-то образом вернулся к владельцу еще до его возвращения в Англию. Что же касается чемодана, то его направили в Радольфцель, и остается лишь надеяться, что, поскольку на этикетке был указан Констанц, железнодорожные служащие Радольфцелля, обнаружив невостребованный багаж, рано или поздно переправят его в Констанц.

Но мораль вышеприведенной истории вовсе не в этом. Суть ее заключается в том, что британец пришел в ярость, обнаружив, что немецкий носильщик не понимает английского языка. Его возмущение поистине не знало границ.

— Большое вам спасибо, — сказал он мне, — все ведь очень просто. До Донауешингена я хочу доехать поездом; из Донауешингена — дойти пешком до Гейзенгена; в Гейзенгене собираюсь сесть на поезд до Энгена, а из Энгена на велосипеде — в Констанц. Чемодан же мне в дороге не нужен — поэтому я и посылаю его в Констанц, где он будет меня ждать. Казалось бы, что может быть проще, а между тем я уже десять минут пытаюсь втолковать этому болвану, что мне от него нужно.

— Действительно, безобразие, — согласился я. — Эти неучи в большинстве своем предпочитают изъясняться на своем родном языке.

— Я уж и в расписание его тыкал, — продолжал возмущаться британец, — и целую пантомиму разыграл. Все без толку.

— Подумать только, — снова поддакнул я. — Можно сказать, разжевали и в рот положили.

У Гарриса, однако, наш соотечественник не вызвал сочувствия. Он хотел указать ему на то, что, не зная ни слова на языке чужой страны, легкомысленно забираться в самые отдаленные ее уголки и задавать железнодорожникам головоломные задачи. Но я умерил его пыл, объяснив, что человек этот, сам того не подозревая, делает очень важное для своей страны дело.

Шекспир и Мильтон, в меру своих скромных возможностей, пытались приобщить к английскому языку другие, менее просвещенные народы Европы. Ньютон и Дарвин, быть может, добились того, что язык их стал необходим образованным и думающим иностранцам. Диккенс и Уида[25] (те из вас, кто воображает, будто читающий мир находится в плену предрассудков Нью-Граб-стрит[26], будет удивлен и огорчен, узнав о высокой репутации за границей этой дамы, творчество которой вызывает на родине столько насмешек), также внесли сюда свою лепту. Однако главная заслуга в распространении английского языка от мыса Св. Винсента до Уральских гор принадлежит англичанину, который не может или не хочет выучить ни одного иностранного слова и путешествует с толстым кошельком в кармане по самым отдаленным уголкам континента. Его невежество может шокировать, глупость — раздражать, самонадеянность — вызывать бешенство. Но факт остается фактом — этот человек англизирует Европу. Это из-за него швейцарский крестьянин зимними вечерами, пробираясь сквозь глубокий снег, спешит на курсы английского языка, которые открываются теперь в каждой деревне. Это благодаря ему склонились над английской грамматикой и разговорником извозчик и сторож, горничная и прачка. Это благодаря ему иностранные лавочники и коммерсанты тысячами отправляют своих сыновей и дочерей учиться в Англию. Это благодаря ему владельцы европейских отелей и ресторанов указывают в своих объявлениях о приеме на работу: «Принимаются лишь лица, прилично знающие английский язык».

Если англоязычные народы по какой-то причине возьмут за правило говорить не только по-английски, триумфальное шествие английского языка по планете застопорится. Англичанин стоит в толпе чужестранцев и звенит золотом:

— Все, кто говорит по-английски, — кричит он, — получат щедрое вознаграждение!

Это он — великий просветитель. В теории мы можем презирать его, однако на практике нам следует снять перед ним шляпу. Ведь он миссионер английского языка.

Глава двенадцатая

Приземленность немцев. — Возвышенный ум и низменная природа. — Что думает европеец об англичанине? — Что тот по недомыслию мокнет под дождем. — Усталый человек с кирпичом на веревке. — Охота на собаку. — Жизнь прожить — не поле перейти. — Благодатный край. — Разбитной старичок подымается в гору. — Джордж демонстрирует искусство быстрой ходьбы. — Гаррис устремляется за ним, дабы указать дорогу. — Прибавляю шагу и я. — Фонетический курс для иностранцев.

Витающего в небесах англосакса очень раздражает приземленность немца, который считает, что конечной целью всякой прогулки является ресторан. На крутой горе и в живописной долине, в узком ущелье и у водопада на берегу бурлящего потока всегда имеется какой-нибудь «Wirtschaft»[27].

Как, скажите, можно любоваться красотами природы, когда тебя окружают залитые пивом столики? Как можно погрузиться в седую древность, когда пахнет жареной телятиной и шпинатом?!

Как-то раз, пробираясь сквозь густой лес, мы предавались возвышенным мыслям.

— А на вершине, — с грустью произнес Гаррис, когда мы остановились, чтобы отдышаться и затянуть пояс, — нас будет ждать аляповатый «виртшафт», где пожирают бифштексы и сливовые торты и напиваются белым вином.

— Ты так думаешь? — спросил Джордж.

— Иначе и быть не может. Так уж у этих немцев заведено. Не осталось ни одной горной тропинки, ни одного утеса, где можно было бы уединиться и предаться созерцанию…

— По моим подсчетам, — заметил я, — если поспешить, мы придем на гору к часу.

— Mittagtisch[28] уже будет накрыт, — вожделенно простонал Гаррис. — Наверняка будет голубая форель, которая здесь водится. В Германии, как я уже понял, от съестного и спиртного никуда не денешься. С ума сойти!

Мы двинулись дальше, и красота пейзажа несколько отвлекла нас от гастрономической темы. В своих расчетах я не ошибся.

Без четверти час Гаррис, который шел впереди, воскликнул:

— Мы у цели! Я вижу вершину!

— Ресторан там есть? — поинтересовался Джордж.

— Что-то не видать, — ответил Гаррис. — Но будьте спокойны, он где-то здесь, черт бы его побрал!

Через пять минут мы уже были на вершине. Мы посмотрели на север, на юг, на восток и на запад. А потом — друг на друга.

— Потрясающий вид! — воскликнул Гаррис.

— Великолепно! — согласился я.

— Восхитительно! — поддержал Джордж.

— На этот раз, — сказал Гаррис, — у них хватило ума убрать свой виртшафт подальше.

— Похоже, они его замаскировали, — высказал предположение Джордж.

— Собственно говоря, ничего плохого в ресторане нет, когда он не мозолит глаза, — буркнул Гаррис.

— Всякая вещь хороша на своем месте, и ресторан — не исключение, — глубокомысленно заметил я.

— Хотел бы я знать, куда они его упрятали, — подал голос Джордж.

— Поищем? — с заметным воодушевлением предложил Гаррис.

Эта мысль мне понравилась. Мы договорились разойтись в разные стороны, а затем встретиться на вершине и поделиться увиденным. Через полчаса мы стояли на вершине. Все молчали, но и без слов было ясно: наконец-то нам удалось отыскать уголок, где никто не собирается нас поить и кормить.

— Глазам своим не верю, — сказал Гаррис. — А вы?

— Должен сказать, — заметил я, — что это единственный во всем «Фатерланде» клочок земли, где добропорядочные немцы не успели открыть ресторан.

— И троих иностранцев угораздило забрести именно сюда, — с горечью констатировал Джордж.

— Ничего не поделаешь, — сказал я. — По большому счету нам даже повезло: сколько пищи должен найти здесь для себя возвышенный ум без воздействия низменной природы! Взгляните на этот неземной свет, что струится там вдали, над вершинами, — разве это не восхитительно?!

— Кстати о низменной природе, — буркнул Джордж. — Как бы нам побыстрее спуститься?

Я заглянул в путеводитель:

— Дорога налево приведет нас в Зонненштейг, где, между прочим, имеется неплохой ресторанчик «Goldener Adler»[29], мне о нем рассказывали. Дорога направо немного длиннее, зато более живописна. Говорят, оттуда открывается великолепный вид.

— «Великолепный вид»! — проворчал Гаррис. — Тебя послушать, так на каждом шагу великолепный вид. А по мне, так везде одно и то же.

— Лично я, — решительно заявил Джордж, — иду налево.

И мы с Гаррисом последовали его примеру.

К сожалению, спуститься так быстро, как мы рассчитывали, нам не удалось. Гроза здесь начинается неожиданно, и не прошли мы и четверти мили, как столкнулись с дилеммой: или сейчас же искать укрытие от дождя, или весь день ходить в мокрой одежде. Мы остановились на первом варианте и нашли дерево, крона которого при обычных обстоятельствах послужила бы нам надежной крышей. Но гроза в Шварцвальде — обстоятельство далеко не обычное. Поначалу мы утешали себя тем, что такие ливни быстро кончаются, затем попытались успокаивать друг друга соображением о том, что в противном случае мы вскоре промокнем до нитки и нам будет все равно.

— Раз уж так получилось, — сказал Гаррис, — имело бы смысл пересидеть грозу в каком-нибудь ресторанчике.

— Дождь на пустой желудок — это уж слишком, — заявил Джордж. — Жду пять минут и иду.

— Живописные горные пейзажи, — рассудил я, — хороши в ясную погоду. В дождь же, да еще в нашем возрасте…

Тут мы услышали, как нас окликнул какой-то дородный джентльмен, стоявший под огромным зонтом футах в пятидесяти от нас.

— Что же вы не заходите? — крикнул он.

— Куда?! — откликнулся я, решив, что это один из тех болванов, что пытаются острить в любых ситуациях.

— Как куда? В ресторан.

Мы немедленно покинули наше укрытие и устремились к нему. Нас разбирало естественное любопытство.

— Я же кричал вам из окна, — недоумевал дородный пожилой джентльмен, проявивший поистине отеческую заботу. — Эта гроза на час, никак не меньше, вы промокнете насквозь.

Я расчувствовался:

— Мы очень тронуты вашей заботой, сэр. Только не подумайте, что мы сбежали из сумасшедшего дома. Мы не стали бы прятаться от дождя под деревом, если б знали, что в двадцати ярдах от нас в чаще деревьев находится ресторан.

— Я так и подумал, — сказал джентльмен, — потому к вам и вышел.

Оказалось, что и посетители ресторана уже полчаса с любопытством смотрели на нас из окна, теряясь в догадках относительно причин столь странного поведения, и если бы не симпатичный толстяк, эти болваны глазели бы на нас до самого вечера. Хозяин перед нами извинился, объяснив, что принял нас за англичан, и слова эти следует понимать совершенно буквально. В Европе убеждены, что все англичане — не в себе, точно так же как английский фермер убежден, что все французы питаются исключительно лягушками. И даже когда стараешься на личном примере доказать обратное, удается это далеко не всегда.

В ресторанчике было тепло, уютно, вкусно, а Tischwein[30], — так просто великолепно. Мы просидели часа два, наелись, обсохли, всласть наговорились о красотах природы и уже собирались уходить, когда произошло событие, которое лишний раз доказывает, что зло в этом мире сильнее добра.

В трактир вошел неряшливо одетый человек. В руке он сжимал веревку, к которой был привязан кирпич. Вошел он торопливо, с опаской огляделся по сторонам, тщательно прикрыл за собой дверь, проверил, плотно ли она закрылась, с тревогой посмотрел в окно и лишь после этого, с облегчением вздохнув, положил кирпич рядом на лавку и заказал еду и питье.

Было в его поведении что-то странное; непонятно было, для чего ему кирпич, почему он так тщательно закрывал дверь, зачем смотрел из окна с такой тревогой. Но поскольку вид у него был такой несчастный, донимать его вопросами мы сочли бестактным. Впрочем, чем больше он ел и пил, тем веселее становился, тем реже вздыхал. Пообедав, он вытянул ноги, закурил дешевую сигару и откинулся на спинку стула.

Тут-то все и началось. События разворачивались столь стремительно, что трудно восстановить их последовательность. Из кухни появилась Fraulein[31] со сковородой в руке. Я видел, как она подошла к входной двери, а затем… затем началось нечто несусветное. Это походило на балаган, где сцены меняются так быстро, что ничего не успеваешь понять: только что звучала тихая музыка, колыхались цветы, светило солнце, парили добрые феи — и вдруг невесть откуда появляется что-то истошно крича полицейский, горько рыдает ребенок, выбегает Арлекин; падая на ровном месте и избивая друг друга колбаской, кривляются клоуны. Стоило служанке коснуться дверной ручки, как дверь тут же распахнулась настежь, словно за ней притаились все силы преисподней, только и ждавшие этого момента. В комнату ворвались две свиньи и курица; кот, мирно дремавший на пивной бочке, очнулся и злобно зашипел. Служанка от неожиданности уронила сковороду и легла на пол, а господин с кирпичом вскочил, опрокинув стол со всей стоящей на нем посудой.

Виновником несчастья оказался нечистокровный терьер с торчащими ушами и беличьим хвостом. Из другой комнаты выбежал хозяин, намереваясь пинком выкинуть терьера за дверь. Но ничего у него не вышло: вместо собаки он угодил ногой в свинью, в более толстую из двух. Удар, надо сказать, получился великолепный — хозяин вложил в него всю свою недюжинную силу. Было, конечно, жаль ни в чем не повинное животное; но наша жалость не шла ни в какое сравнение с той жалостью к себе, которую испытала сама свинья: перестав метаться, она повалилась посреди ресторана, призывая весь мир стать свидетелем чудовищного злодеяния. Причитания ее были столь выразительны, что гулким эхом отозвались в далеких ущельях, до смерти испугав население близлежащих деревень.

А курица тем временем с воплями носилась по комнате, демонстрируя редчайший дар взбегать по отвесной стене; она и гнавшийся за ней по пятам кот опрокидывали все то, что еще не было опрокинуто.

Через сорок секунд к ним присоединились девять человек, стремящихся пнуть ногой собаку. Время от времени кому-то одному это удавалось, ибо собака вдруг переставала лаять и начинала жалобно скулить; впрочем, присутствия духа она не теряла: даром ведь ничего не дается, досталось не только ей, но и свинье, и курице — так что игра стоила свеч. Кроме того, собака со злорадством отметила, что другим животным перепало еще больше, чем ей, в особенности же бедной свинье, которая по-прежнему лежала посреди комнаты и горько сетовала на судьбу. Все попытки пнуть собаку походили на игру в футбол с несуществующим мячом: занес ногу — и уже не можешь удержаться, уповая лишь на то, что под ногу подвернется что-нибудь твердое, способное принять удар на себя. Если кто и попадал по собаке, то совершенно случайно; для ударившего это было такой неожиданностью, что он большей частью сам терял равновесие и падал. Вдобавок все то и дело спотыкались о свинью — ту самую, что лежала на полу и была не в силах подняться.

Трудно сказать, сколько времени продолжалось бы это столпотворение, если бы не благоразумие Джорджа. Некоторое время он гонялся, но не за собакой, а за второй свиньей, той, что еще была в состоянии бегать. Наконец он загнал ее в угол, дал ей хорошего пинка и вышиб за дверь.

Мы все хотим того, чего у нас нет. Пожертвовав свиньей, курицей, людьми, котом, собака очертя голову ринулась в погоню за второй свиньей, а Джордж, воспользовавшись этим, захлопнул дверь и для верности запер ее на щеколду.

С пола поднялся хозяин и окинул взглядом разгромленный ресторан.

— Боевой у тебя пес, нечего сказать, — обратился он к человеку с кирпичом.

— Это не моя собака, — угрюмо отозвался тот.

— А чья же?

— Понятия не имею.

— Меня не проведешь, — сказал хозяин, поднимая лежавший в луже пива портрет кайзера и вытирая его рукавом.

— Знаю, что не проведу, я и не рассчитывал. Мне уж надоело говорить всем, что это не моя собака. Все равно никто не верит.

— Зачем же ты ходишь с ней, если это не твоя собака? — удивился хозяин. — Что ты в ней такого нашел?

— А я с ней и не хожу. Это она со мной ходит. Она пристала ко мне в десять утра и с тех пор не отстает. Когда я вошел сюда, мне показалось, что наконец-то удалось от нее отвязаться. За четверть часа до этого я оставил ее поохотиться на уток. Боюсь, на обратном пути придется и за них рассчитаться.

— А вы камнями в нее бросали? — спросил Гаррис.

— А то нет! Еще как бросал — даже рука заболела. Да все без толку — собака решила, что я с ней играю, и стала приносить камни назад. Уже час, если не больше, я хожу с этим дурацким кирпичом. Понимаете, я хотел ее утопить. Так ведь нет, не получается! Никак не удается ее схватить. Сядет неподалеку, разинет пасть и смотрит на меня. Попробуй — поймай!

— Забавная история, ничего не скажешь, — процедил хозяин.

— Забавная — не то слово, — откликнулся человек с кирпичом.

Когда мы уходили, он взялся помогать хозяину собирать разбитую посуду. В дюжине ярдов от входа в ресторан верное животное поджидало своего друга. Вид у собаки был усталый, но довольный. Существо она была увлекающееся, темпераментное, и мы вдруг испугались, как бы она теперь не испытала симпатии к нам. Но собака не обратила на нас ни малейшего внимания. Любовь, пусть и не разделенная, заслуживает всяческого уважения, и мы не стали ее переманивать.

Вволю поездив по Шварцвальду, мы отправились на велосипедах в Мюнстер, через Альт-Брейзах и Кольмар, а оттуда совершили короткое путешествие в Вогезские горы, где, как считает нынешний немецкий император, кончается все человеческое. Альт-Брейзах, каменную крепость, которую река огибает то с одной, то с другой стороны — в своей молодости Рейн, как видно, отличался изрядным непостоянством, — издревле населяли любители перемен и искатели приключений. Кто бы ни воевал, каков бы ни был предлог для войны, Альт-Брейзах всегда оказывался в самом пекле. Все его осаждали, многие захватывали, некоторые затем сдавали обратно — и никому не удавалось надолго им завладеть. Кому принадлежит его город, чей он подданный — на эти вопросы житель Альт-Брейзаха никогда не мог дать точный ответ. Он мог, к примеру, проснуться французом, но не успевал выучить и нескольких французских фраз, необходимых для общения со сборщиками податей, как становился подданным австрийской империи. Пока он пытался разобраться, как себя следует вести, чтобы прослыть истинным австрийцем, выяснялось, что он уже не австриец, а немец, хотя какой именно — ведь немцев, как известно, было много — никто не мог сказать наверняка. Сегодня он мог быть набожным католиком, а назавтра — ревностным протестантом. Единственное, что обеспечивало жителя Альт-Брейзаха некоторым постоянством, — это одинаковая во всех государствах обязанность платить круглую сумму за право называться подданным этого государства. В общем, когда обо всем этом думаешь, то поневоле задаешься вопросом: как мог жить в средние века человек, не будучи ни королем, ни сборщиком податей.

По разнообразию и красоте Вогезы не идут ни в какое сравнение с горами Шварцвальда. С точки зрения туриста, главное достоинство этого края — полнейшая нищета его обитателей. Нет в вогезском крестьянине той филистерской сытости и довольства, которые отличают его рейнского визави. В деревнях и на фермах ощущаешь особое обаяние упадка. Вогезы вообще славны своей стариной. Многочисленные замки стоят здесь в таких местах, где лишь горным орлам под силу вить свои гнезда. Старинные крепости, заложенные еще римлянами и законченные в эпоху трубадуров, занимают огромную площадь, и по их причудливым, на редкость хорошо сохранившимся галереям бродить можно часами.

Торговля овощами и фруктами — занятие в Вогезах неведомое. Овощами и фруктами здесь не торгуют — их рвут и едят. Когда странствуешь по Вогезам, планов лучше не строить — уж очень велик соблазн сделать привал и вдоволь насытиться дарами природы. Малина, вкусней которой я не пробовал, земляника, смородина, дикий крыжовник растут здесь прямо по склонам, как у нас в Англии черника. Вогезскому мальчишке нет нужды шнырять по чужим садам — объедаться фруктами можно и не нарушая библейских заповедей. И то сказать, Вогезы утопают в садах, и воровать фрукты так же глупо, как, скажем, рыбе — пытаться проникнуть в плавательный бассейн без билета. Впрочем, всякое бывает.

Однажды, подымаясь в гору, мы вышли на плато, где отдали должное многочисленным ягодам, которые там росли. Кончилось все это печально. Мы начали с поздней земляники, а затем перешли к малине. И тут Гаррису попалось сливовое дерево, на котором росли еще не вполне созревшие плоды.

— Вот это да! — воскликнул Джордж. — Везение! Грех упускать такую возможность.

По правде сказать, с ним трудно было не согласиться.

— Жаль, — вздохнул Гаррис, — что сливы еще твердые.

Он бы еще долго сокрушался по этому поводу, но тут мне попались крупные желтые сливы, что несколько примирило его с действительностью.

— Север есть север, — вздохнул Джордж. — Ананасов здесь не бывает. А жаль. С удовольствием съел бы сейчас свеженький ананас. А то все эти сливы да груши быстро надоедают.

— Ягод здесь хватает, а вот фруктовых деревьев маловато, — пожаловался в свою очередь Гаррис. — Лично я съел бы еще слив.

— Вон идет какой-то человек, — сказал я. — Должно быть, он местный. Может, он нам подскажет, где еще здесь растут сливы.

— Он неплохо сохранился для своих лет, — заметил Гаррис.

Действительно, старик подымался в гору с поразительной скоростью. Мало того: он явно пребывал в приподнятом настроении: пел, что-то громко кричал, жестикулировал и размахивал руками.

— Славный старикан, — сказал Гаррис. — Смотреть на него — одно удовольствие. Но почему свою палку он держит на плече? Почему на нее не опирается?

— А знаете, — сказал Джордж, — мне кажется, это не палка.

— А что же? — спросил Гаррис.

— По-моему, это ружье, — ответил Джордж.

— А вы не думаете, что мы могли ошибиться? — предположил Гаррис. — Вы не думаете, что мы попали в чей-то сад? Что это частное владение.

— Помните трагический случай, имевший место на юге Франции года два тому назад? — сказал я. — Солдат шел по улице и сорвал пару вишен из чужого сада, а французский крестьянин, владелец этого сада, вышел за калитку и не долго думая уложил солдата на месте.

— Нельзя же стрелять в человека только за то, что он рвет чужие фрукты! — возмутился Джордж. — Такое даже во Франции невозможно.

— Конечно, невозможно, — успокоил я его. — Убийцу отдали под суд, и адвокат заявил, что его подзащитный находился в состоянии крайнего возбуждения и из всех ягод особенно дорожил вишнями.

— Что-то припоминаю, — сказал Гаррис. — Да, конечно. Общине — commune, так она у них, кажется, называется, — пришлось выплатить семье погибшего солидную компенсацию, что, впрочем, было лишь справедливо.

— Что-то мне здесь надоело. Да и поздно уже… — проговорил Джордж.

— Если Джордж и дальше будет передвигаться с такой скоростью, то упадет и разобьется, — забеспокоился Гаррис. — Да и дороги он не знает.

Они оставили меня позади, и пришлось прибавить шагу — одному было как-то неуютно. К тому же, подумалось мне, я с детских лет не бегал с крутой горы. В самом деле, почему бы не вспомнить забытое ощущение? Трясет здорово, зато полезно для печени…

Мы заночевали в Барре, славном городке на пути в Оттилиенберг, старинный монастырь в горах, где прислуживают настоящие монашки, а счет выписывает священник. В Барре, как только мы сели ужинать, в дверях ресторана появился турист. Он был похож на англичанина, но говорил на языке, который я слышал впервые. Впрочем, язык был красивым и благозвучным. Хозяин ресторана недоуменно смотрел на пришельца; хозяйка грустно качала головой. Турист вздохнул, начав все сначала, и тут только до меня дошло…

И на этот раз его никто не понял.

— Черт побери! — в сердцах сказал он, обращаясь к самому себе.

— Так вы англичанин! — заулыбавшись, воскликнул хозяин.

— Мсье устал, — подхватила смышленая хозяйка, — мсье сейчас пообедает.

Оба они превосходно говорили по-английски, ничуть не хуже, чем по-немецки или по-французски; хозяйка засуетилась, гостя усадили рядом со мной, и мы разговорились.

— Скажите, пожалуйста, — поинтересовался я, — на каком языке вы говорили, когда вошли?

— На немецком.

— Вот оно что…

— Вы ничего не поняли?

— В этом нет ничего удивительного, — успокоил его я, — ведь немецкий я знаю неважно. Что-то, разумеется, усваиваешь, запоминаешь, пока здесь живешь, но, сами понимаете, это не называется знать язык.

— Но ведь и они меня тоже не понимают, — возразил незнакомец. — А ведь это их родной язык.

— Не скажите. Дети здесь говорят по-немецки, это верно, да и наши хозяева знают этот язык недурно. Но в принципе в Эльзас-Лотарингии люди старшего поколения изъясняются по-французски.

— Я и по-французски с ними говорил… Французский язык они понимают ничуть не лучше.

— Действительно, очень странно… — вынужден был согласиться я.

— Более чем странно. Просто непонятно. Я всегда хорошо успевал по немецкому и французскому языку. В колледже все говорили, что у меня абсолютно правильная речь и безукоризненное произношение. И вместе с тем стоит мне выехать за границу, как меня перестают понимать. Вы можете это объяснить?

— Думаю, да. Дело в том, что произношение ваше слишком хорошее. Помните, что сказал шотландец, впервые в жизни отведав настоящее виски? «Может, оно и чистое, но пить я его не могу». То же и с вашим немецким. Он слишком безупречен для живого, разговорного языка. Вам мой совет: произносите слова как можно неправильнее, делайте как можно больше ошибок.

И так во всем мире. В каждой стране разработан специальный фонетический курс для иностранцев; им ставится произношение, о котором сами носители языка даже не мечтают. Мне, например, довелось слышать, как одна английская дама учила француза произносить слово «have»[32].

— Вы произносите его, — выговаривала ему дама, — как если бы оно писалось «h‑a-v». А это не так. На конце пишется «e».

— Но я думал, — сказал в свое оправдание ученик, — что «е» в слове «h‑a-v‑e» не читается.

— Напрасно думали, — говорила учительница. — Это так называемое немое «e», оно не читается, но влияет на произношение предшествующего гласного.

До этого француз неплохо справлялся с произношением слова «have». Теперь же, дойдя до этого слова, он замолкал, собирался с мыслями, после чего произносил такое, что только по смыслу можно было догадаться, какое слово он хотел выговорить.

Разве что первые христиане прошли через те мученья, которые довелось испытать мне, осваивая правильное произношение немецкого слова «Kirche» — церковь. Еще задолго до того, как я потерпел окончательное фиаско, я принял решение не ходить в Германии в «кирхе» — себе дороже!

— Нет-нет, — объяснял мне мой учитель — он оказался на удивление терпеливым джентльменом, — вы произносите это слово так, будто оно пишется «K‑i-r-c-h-k‑e». Там нет звука «к». Нужно говорить… — И он вновь, уже в двадцатый раз, демонстрировал мне, как следует правильно произносить этот звук. Когда же бедняга окончательно убедился, что я не могу уловить разницу между тем, как говорит он, и тем, как говорю я, избран был другой метод.

— У вас звук горловой, — объяснил он. И был прав: я говорил — как, впрочем, и всегда — горлом, — а надо, чтобы он шел вот отсюда…

И он своим толстым пальцем указал на то место, где должен был родиться таинственный звук. Предприняв мучительные усилия, результатом которых стали звуки, не имевшие ничего общего с местом поклонения высшему божеству, я вынужден был сдаться.

— Боюсь, что ничего у меня не выйдет, — прохрипел я. — Видите ли, я всю жизнь говорил ртом и никогда не знал, что человек может говорить желудком. Теперь переучиваться слишком поздно.

Часами я твердил это слово, забившись в темный угол или в одиночестве гуляя по тихим улочкам и пугая случайных прохожих, пока наконец не научился произносить его правильно. Учитель мой был в восторге, да и сам я был доволен собой, пока не попал в Германию. В Германии же выяснилось, что решительно никто не понимает, что я хочу сказать. Ни разу мой язык не доводил меня до церкви. Пришлось поэтому забыть правильное произношение и, затратив немалые усилия, вернуться к неправильному. Первоначальный вариант был всем понятен, лица прохожих светились неподдельным участием, и мне объясняли, что церковь за утлом.

Мне все же кажется, что обучать произношению можно гораздо эффективнее, если не требовать от ученика самых невероятных и причудливых языковых кульбитов, тем более что это ни к чему не ведет. Вот как выглядит самое распространенное фонетическое упражнение:

— Прижмите миндалевидную железу к нижней стенке гортани. Затем выгнутой частью перегородки, так, чтобы она верхней частью почти касалась язычка, попытайтесь дотянуться до щитовидной железы. Глубоко вдохните и сомкните голосовую щель. А теперь, не размыкая губ, произнесите: «G‑a-r-o‑o».

Заранее предупреждаю: как бы вы ни прижимали миндалевидную железу, как бы ни пытались дотянуться до щитовидной железы — учитель все равно останется недоволен.

Глава тринадцатая

Характер и образ жизни немецкого студента. — Дуэль по-немецки. Ее положительные и отрицательные стороны. — Взгляд импрессиониста. — Кровожадные инстинкты. — Какие лица по душе немецким девушкам. — «Саламандра». Совет иностранцу. — История, которая чуть было плохо не кончилась. — О двух мужьях и двух женах. — И о холостяке.

На обратном пути мы заехали в немецкий университетский город — нам хотелось познакомиться с образом жизни немецкого студента, что мы и сделали благодаря любезности наших немецких друзей.

В Англии до пятнадцати лет мальчик играет, а с пятнадцати до двадцати трудится. В Германии труд — удел ребенка; юноша же развлекается. В Германии занятия в школе начинаются летом в семь утра, зимой в восемь; отношение к занятиям — самое серьезное, и к шестнадцати годам мальчик неплохо ориентируется в латыни, греческом и в математике, свободно говорит на европейских языках, а его осведомленности в истории может позавидовать политический деятель. Если только немецкий юноша не собирается защищать диссертацию, его обучение в колледже длится не более четырех лет или восьми семестров. Немецкий студент, как правило, спортом не занимается, хотя из него вышел бы отличный спортсмен. Он неважно играет в футбол, неохотно ездит на велосипеде. Зато с удовольствием целыми днями играет на бильярде в душном кафе. В основном же он занят тем, что слоняется по городу, пьет пиво и дерется. Если он сын состоятельных родителей, то вступает в корпорацию — членство в которой обходится примерно в четыреста фунтов в год. Выходцы из средних слоев вступают в Burschenschaft[33] или Landsmannschaft[34], что несколько дешевле. Эти сообщества в свою очередь подразделяются на более мелкие кружки, образованные по национальному признаку: швабы — из Швабии, франконцы — потомки древних франков, тюрингцы и так далее. На практике это, разумеется, приводит к тому, к чему приводят все попытки такого рода (я уверен, что половина членов Шотландского общества — лондонские кокни), но в результате каждый университет делится на десять-пятнадцать объединений, члены которых носят фуражки и куртки разного цвета и фасона и, что не менее важно, посещают определенную пивную, куда студенты из других объединений не допускаются.

Основная цель подобных студенческих объединений — проводить поединки (знаменитая немецкая Mensur[35] между своими членами или с членами соперничающей корпорации или землячества.

О немецкой дуэли многое известно, поэтому я не стану утомлять читателя ее подробными описаниями. Попытаюсь лишь, подобно импрессионисту, передать свое впечатление от первой дуэли, свидетелем которой я стал, ибо считаю, что первое впечатление всегда вернее того, что составлялось постепенно, в беседах или под чьим-то влиянием.

Француз или испанец постараются убедить вас, что бой быков придуман исключительно в интересах самого быка. По этой логике лошадь, которая вроде бы стонет от боли, на самом деле смеется над тем, как выглядят ее собственные внутренности. Ваш французский или испанский друг сравнит героическую смерть быка на арене с его бесславным концом под ножом живодера. Если будете слушать эти россказни развесив уши, то вернетесь в Англию с твердым намерением пропагандировать бой быков как средство пробуждения рыцарского духа. Торквемада не ставил под сомнение гуманность инквизиции. И то сказать, тучному джентльмену, страдающему радикулитом или ревматизмом, пытка на дыбе пошла бы только на пользу. Суставы его после этой оздоровительной процедуры стали бы более гибкими, чего он безуспешно добивался годами. Сходным образом английский охотник полагает, что лисе должны завидовать все звери, ведь ее целый день бесплатно развлекают, целый день она в центре внимания.

Мы закрываем глаза на то, что не хотим видеть. Каждый третий немец, которого вы встретите на улице, носит и будет носить до самой смерти следы тех десятков дуэлей, на которых он дрался в студенческие годы. Немецкие дети играют в «мензур» в детском саду, отрабатывают ее навыки в школах. Немцы убедили себя, что в дуэли нет ничего жестокого, оскорбительного, унизительного. Наоборот: дуэль приучает немецкую молодежь к выдержке и мужеству. Такая точка зрения, казалось бы, имеет право на существование — во всяком случае, в Германии, где каждый мужчина — солдат. Но это лишь одна сторона медали. Разве отвага завзятого дуэлянта и мужество солдата одно и то же? Едва ли. На поле боя сноровка и быстрая реакция куда более важны, чем бессмысленное, порой губительное хладнокровие. В известном смысле отказ от дуэли требует большего мужества, ведь немецкий студент дерется не для собственного удовольствия, а из-за страха перед общественным мнением, которое отстало от жизни по меньшей мере лет на двести.

Дуэль только ожесточает. Правда, говорят, что дуэль способствует развитию силы и ловкости, — может быть, однако, обычная дуэль совершенно не похожа на поединок на шпагах во времена Ричардсона; зрелище это комическое и отвратительное одновременно. В аристократическом Бонне, где отдают дань традициям, и Гейдельберге, где чаще встречаются иностранцы, дуэль носит более благопристойный характер. Я слышал, что дуэли там проводятся в удобных помещениях; что седовласые врачи обслуживают раненых, а лакеи в ливреях — проголодавшихся, и вся церемония весьма живописна. В исконно же немецких университетах, где иностранцы учатся реже и любят их меньше, дуэль носит сугубо прагматический и, соответственно, нелицеприятный характер.

Настолько нелицеприятный, что чувствительному читателю я очень рекомендую опустить нижеследующее описание. Приукрасить эту тему невозможно, да я и не пытаюсь.

В помещении, где проводится дуэль, пусто и грязно; стены залиты пивом, кровью и воском, на потолке копоть, на полу опилки. Зрители расположились по стенам; студенты смеются, курят; одни сидят на стульях, другие на скамейках, а некоторые прямо на полу.

В центре, лицом к лицу, стоят два противника, похожие на самураев, которых мы знаем по изображениям на чайных подносах. Выглядят оба жутковато: шея обмотана толстым шарфом; на глазах — защитные очки; тело закутано в какое-то грязное стеганое одеяло; рукава подбиты ватой, руки вытянуты над головой — словом, какие-то малопривлекательные заводные игрушки. Секунданты (эти тоже неплохо экипированы — на головах у них огромные кожаные шлемы) разводят дуэлянтов по углам. Кажется, что уже звенят клинки. Судья занимает свое место, дает сигнал, и тут же противники обмениваются пятью ударами длинных прямых шпаг. Схватку как таковую смотреть неинтересно: дуэлянты не демонстрируют ни движения, ни мастерства, ни изящества (это, разумеется, мое мнение). Побеждает тот, кто физически сильнее, кто дольше выдержит: не так-то просто размахивать длинной шпагой, стоя в неестественной позе, да еще завернувшись в стеганое одеяло!

Нездоровый интерес вызывают раны. Большей частью они бывают в двух местах — на макушке и на левой щеке. Случается, что кусочек скальпа или часть щеки отлетает во время боя в сторону, и тогда его гордый обладатель — а вернее, бывший обладатель — прячет этот «амулет» в конверт, чтобы потом демонстрировать его участникам дружеской попойки; из ран, конечно же, потоком хлещет кровь — на врачей, секундантов и зрителей, попадает на стены и потолок, заливает самих дуэлянтов и образует на полу лужи. В конце каждого раунда на площадку спешат врачи; уже испачканными кровью руками они зажимают зияющие раны и затыкают их мокрыми комочками ваты, которую подает им на подносе лакей. Естественно, после короткой передышки кровь льется вновь, заливая дуэлянтам глаза и растекаясь по полу. Нередко бывает, что у фехтующего застывает на лице кривая ухмылка — и тогда одной половине зрителей кажется, что он смеется, а другой — что он необычайно мрачен. Если же противник метким ударом рассекает ему нос, то вид у него становится до смешного надменный.

Поскольку целью каждого студента является выйти из университета с как можно большим числом шрамов, оборонительная тактика не пользуется у дуэлянтов популярностью; настоящим победителем считается тот, кто получил больше ран; тот, кто, изуродованный противником до неузнаваемости, найдет в себе силы уже через месяц пройтись по улицам, вызывает зависть немецких юношей и восхищение немецких девушек. Тот же, кому удалось получить лишь несколько незначительных повреждений, покидает поле боя угрюмый и разочарованный.

Но сам по себе поединок — это только начало представления. Действие второго акта происходит в перевязочной. Врачи — это, как правило, студенты-медики, которые после защиты диплома нуждаются в практике. Справедливости ради должен отметить, что те из них, с кем приходилось общаться мне, оказались людьми суровыми и любящими свое дело. И это не удивительно, ибо медику в этом представлении отводятся карающие функции, и настоящему врачу такая работа едва ли придется по душе. Перевязка потребует от студента не меньше (если не больше) мужества, чем кровавая схватка. Любая операция совершается с предельной жестокостью, и друзья раненого внимательно следят за тем, чтобы во время мучительных процедур с лица его не сходила мужественная улыбка. Любой участник дуэли мечтает о том, чтобы рана была побольше и чтобы шрам остался на всю жизнь. Если же такую рану запустить, то ее счастливый обладатель имеет все основания претендовать на жену с приданым, которое оценивается по крайней мере пятизначной цифрой.

Описанная мною дуэль считается обычной и устраивается два раза в неделю; в дуэли наподобие этой немецкий студент участвует раз по десять в год. Однако бывают и такие поединки, на которые зрители не допускаются. Если публике показалось, что студент смалодушничал, машинально уклонившись от удара, свою репутацию можно восстановить лишь в схватке с лучшим фехтовальщиком корпорации, где провинившийся не столько демонстрирует свою удаль, сколько подвергается наказанию. Его искусный противник безжалостно наносит ему многочисленные и кровавые ранения; задача же жертвы состоит в том, чтобы доказать своим товарищам, что он может выстоять под градом ударов и не уступить, даже если противник отхватил ему полчерепа.

Можно ли сказать что-нибудь в защиту немецкой дуэли? Если и можно, то касаться это будет лишь самих дуэлянтов; зрителям же дуэль противопоказана, она приносит им один только вред. Себя я знаю достаточно хорошо и должен сказать, что особой кровожадностью не отличаюсь. Кровопролитие действует на меня как и на любого другого. Сначала, пока поединок еще не начался, я испытывал лишь любопытство, смешанное с легкой тревогой за свое самочувствие, — и это несмотря на то, что с прозекторскими и операционными я знаком не понаслышке. Когда же полилась кровь и стали обнажаться нервы и мышцы, я почувствовал отвращение и одновременно жалость. Однако после второй дуэли жалость почему-то исчезла, а в разгар третьей, когда помещение наполнилось тяжелым запахом крови, я понял, что становлюсь кровожадным.

Пролитой крови мне было мало. Я вглядывался в лица окружавших меня людей и читал в них те же чувства. Если считать кровожадность полезной для современного человека, то лучшего средства для его воспитания, чем немецкая дуэль, не найти. Но полезно ли это, вот в чем вопрос. Мы можем сколько угодно разглагольствовать по поводу нашей цивилизованности и гуманности, но те из нас, кто не дошел в своем лицемерии до самообмана, знают, что под нашими крахмальными сорочками прячется дикарь со всеми его дикарскими инстинктами. Да, случается, нам его не хватает, но не следует бояться, что дикарь вымер. Культивировать же дикарство и вовсе не стоит.

В пользу дуэли, если говорить серьезно, можно выдвинуть немало доводов. Дуэли — но не немецкой Mensur. Ведь это чистое ребячество, жестокое и беспощадное. Раны как таковые не являются знаком доблести: важно, за что они получены, а не какого они размера. Вильгельм Тель по праву считается героем; иное дело — члены клуба, которые договорились собираться два раза в неделю и сбивать из арбалетов яблоки с голов своих сыновей. Тех результатов, которыми так гордятся юные немецкие рыцари, можно без труда добиться, дразня дикую кошку. Вступить в корпорацию исключительно для того, чтобы тебя изрубили на мелкие кусочки, — значит, низвести себя до интеллектуального уровня пляшущего дервиша. Если верить путешественникам, в центральной Африке есть дикари, которые выражают свои чувства тем, что прыгают вокруг костра и хлещут себя плетьми. Европе нет резона подражать им. По сути дела, немецкая дуэль — это reductio ad absurdum[36] рыцарского поединка; и если сами немцы не понимают, что это смешно, их стоит только пожалеть за отсутствие чувства юмора.

Со сторонниками немецкой дуэли можно не соглашаться, но их, по крайней мере, нельзя не понять. Университетский же устав, если не поощряющий, то по сути узаконивающий пьянство, не укладывается в голове. Пьянствуют вовсе не все немецкие студенты; мало того, большинство из них — трезвенники и трудяги; однако меньшинство, причем представительное меньшинство, пьют полдня и всю ночь, умудряясь при этом сохранять все пять чувств — умение, достигнутое большой ценой. Спиваются далеко не все, но в каждом университетском городе вы обязательно встретите молодого человека, который, несмотря на свои неполные двадцать лет, отличается телосложением Фальстафа и цветом лица рубенсовского Вакха. То, что немецкой девушке может понравиться лицо, испещренное шрамами и порезами до такой степени, что оно больше похоже на рваную тряпку, — доказанный факт. Однако вряд ли ее привлечет опухшая, в красных пятнах физиономия и огромное брюхо, такой величины, что оно грозит опрокинуть своего владельца. Впрочем, ничего удивительного в этом нет, ведь молодой человек начинает пить пиво в десять утра (Fruhschoppen[37]) и кончает Kneipe[38] в четыре ночи.

Kneipe — это то, что у нас называется холостяцкой пирушкой; она может быть безобидной, а может закончиться потасовкой — все зависит от ее участников. Обычно студент (или корпорация) приглашает однокашников — от десяти до ста человек — в кафе и угощает их пивом и дешевыми сигарами в количестве, которое они определяют сами, исходя из возможностей и потребностей своего организма. Здесь, как и везде, бросается в глаза немецкая любовь к дисциплине и порядку. При появлении каждого нового гостя все сидящие за столом вскакивают и, щелкнув каблуками, приветствуют его. Когда все в сборе, каждый стол выбирает своего председателя, в чьи обязанности входит называть номера песен. Отпечатанные песенники — один на двоих — заранее разложены на столе; распорядитель называет номер двадцать девять. «Первый куплет!» — выкрикивает он, и все хором поют первый куплет, держа перед собой песенник, как держат молитвенник во время церковной службы. В конце каждого куплета все замолкают и ждут, когда председатель даст гостям знак петь дальше. Так как почти каждого немца в детстве учили петь и у очень многих сильные голоса, хор производит незабываемое впечатление. По манере пение напоминает церковное; по манере — но не по словам. И патриотический гимн, и сентиментальная баллада, и песенка, которая способна вогнать в краску английского юношу, поются с исключительной серьезностью, без смеха, без единой фальшивой ноты. В конце ведущий восклицает: «Прозит!»[39], приглашенные хором отзываются: «Прозит!» — и тут же осушают стаканы. Аккомпаниатор встает и кланяется, все встают и кланяются ему в ответ; появляется Fraulein и наполняет стаканы.

В перерыве между песнями произносятся тосты, но и они так же серьезны, как и песни. У немецких студентов не принято смеяться — они улыбаются и важно кивают в знак одобрения.

Специальный тост, под названием «Salamander»[40], в честь особенно почетного гостя, произносится с исключительной торжественностью.

— А сейчас, — говорит председатель, — мы будем «драить саламандру» (einen Salamander reiben). — Мы все вскакиваем и стоим не шелохнувшись, как полк на плацу.

— У всех налито? (Sind die Stofe parat?), — спрашивает председатель.

— Да! — хором отвечаем мы.

— Ad exercitum Salamandri![41] — говорит тогда председатель.

— Eins![42] — И мы начинаем кругами водить наши кружки по столу.

— Zwei! Drei![43] — Все вновь чокаются.

— Пьем! Bibite![44]

Присутствующие одновременно подымают кружки, выпивают пиво и некоторое время держат кружки на весу.

— Eins! — командует ведущий. Дно пустой кружки трется об стол, и кажется, будто морская волна накатывается на каменистый берег.

— Zwei! — На берег накатывается вторая волна.

— Drei! — Все разом с грохотом ставят кружки на стол и садятся.

Ни одна Kneipe не обходится без состязания: кто кого перепьет. Сначала студенты обмениваются оскорблениями (шуточными, естественно), после чего назначается судья, наполняются две огромные кружки, противники садятся друг против друга и, по сигналу судьи, кружки опорожняют. Побеждает тот, кто первым стукнет по столу пустой кружкой.

Тем иностранцам, которые хотят продержаться до конца Kneipe и не отстать от своих немецких друзей, рекомендую заранее прикрепить к пиджаку карточку с указанием своего имени и адреса. Немецкий студент не оставит вас в беде и позаботится, в каком бы состоянии он сам ни находился, чтобы его гость в целости и сохранности к утру добрался до дому. Вашего адреса он, разумеется, помнить не может.

Мне рассказывали об одной берлинской Kneipe, в которой приняли участие трое иностранцев и которая могла закончиться трагически. Иностранцы решили строго соблюдать все правила, что, разумеется, было встречено аплодисментами, после чего каждый из них написал на карточке свой адрес и приколол карточку к скатерти. В этом и заключалась их ошибка. Им следовало бы, как уже говорилось, приколоть карточки не к скатерти, а к пиджаку — гость ведь, сам того не заметив, может пересесть, но пиджак потеряет вряд ли.

После полуночи председатель предложил, руководствуясь интересами всех, кто еще стоял на ногах, отослать домой тех, кто был уже не в состоянии оторвать от стола голову, в том числе и трех англичан, которые к этому времени утратили всякий интерес к происходящему. Было решено отправить их на извозчике под присмотром одного относительно трезвого студента. Но, на свою беду, они не сидели на одном месте, а то и дело пересаживались, поэтому у кого какой адрес, не знал никто, в том числе и они сами. В разгар веселья значения этому, естественно, не придавалось: было ведь всего три англичанина и три карточки; на худой конец, — решили, вероятно, немцы, — утром джентльмены сами разберутся. Как бы то ни было, англичан посадили в экипаж, относительно трезвому студенту вручили три карточки, и наши соотечественники тронулись в путь под прощальные крики и напутствия всей честной компании.

Немецкое пиво имеет одно преимущество: от него не пьянеешь в том смысле, как мы это понимаем в Англии. Выпивший не буянит — он просто устал. Ему не хочется разговаривать, ему хочется, чтобы его оставили в покое, хочется поскорей лечь спать — все равно где.

Решено было ехать по ближайшему адресу, и, когда экипаж остановился, высадили — из чувства самосохранения — самого пьяного из трех. Извозчик и немецкий студент вынесли бесчувственное тело и позвонили в дверь пансиона. Заспанный портье открыл дверь, они втащили свою ношу и стали думать, куда бы ее положить. Дверь спальни, по счастью, оказалась не заперта, комната пустовала. Сняв с англичанина все, что легко снималось, извозчик и студент положили тело на кровать и, довольные собой, вернулись к экипажу.

Поехали по следующему адресу. На этот раз дверь им открыла дама в халате, с книгой в руках. Студент взглянул на верхнюю из двух оставшихся карточек и осведомился, не имеет ли он удовольствие говорить с фрау X. Оказалось, что это действительно фрау X.; что же касается удовольствия, то его она разделить отказывалась. Студент объяснил фрау X., что джентльмен, который в данный момент крепко спит, прислонившись к стене, является ее мужем. Особого восторга предстоящая встреча с супругом у дамы не вызвала, она молча открыла дверь в спальню и удалилась. Студент с извозчиком внесли англичанина и уложили его на кровать. Сил раздевать его — после пива! — уже не было. Хозяйка дома больше не появлялась, и они ушли, не попрощавшись.

Согласно последней визитной карточке, оставался еще холостяк, проживающий в отеле. Туда и отправились; англичанина занесли в холл, сдали ночному портье и уехали.

Отправимся теперь по первому адресу, куда был доставлен самый пьяный гость. Вот какой разговор произошел в пансионе за восемь часов до этого. Мистер У. сказал миссис У.:

— Я не говорил тебе, дорогая, что сегодня меня пригласили на так называемую Kneipe.

— Да, кажется, говорил, — отозвалась миссис У. — А что такое Kneipe?

— Понимаешь, что-то вроде холостяцкой пирушки. Там собираются студенты, чтобы попеть, побеседовать и э‑э-э… покурить.

— Что ж, прекрасно. Надеюсь, ты неплохо проведешь время, — сказала миссис У., женщина славная и неглупая.

— Будет очень интересно, — заметил м‑р У. — Мне уже давно не терпится побывать там. Я могу… — продолжал м‑р У. — Я хочу сказать, может так получиться, что я приду довольно поздно.

— Что ты называешь «поздно»? — спросила миссис У.

— Трудно сказать, — ответил м‑р У. — Видишь ли, студенты эти такие безалаберные, и когда собираются вместе… К тому же, по-моему, там принято произносить много тостов. Не знаю, как это на меня подействует. Если будет возможность уйти пораньше, я постараюсь… сама понимаешь, они ведь могут обидеться… если же не получится…

На это миссис У., женщина, как уже отмечалось, очень неглупая, сказала:

— Попроси, чтобы тебе дали ключ от входной двери. Я лягу с Долли, а ты придешь, когда захочешь.

— По-моему, прекрасная мысль, — согласился м‑р У. — Я потихоньку войду и проскользну в спальню.

Поздно ночью, а точнее, под утро, Долли, сестра миссис У., села на постели и стала прислушиваться.

— Дженни, — сквозь сон проговорила Долли, — ты не спишь?

— Не сплю, дорогая, — ответила миссис У. — Но все в порядке. Спи.

— Что это? — не могла успокоиться Долли. — Уж не пожар ли?

— Я думаю, — ответила миссис У., — это Перси. Скорее всего, он налетел на что-то в потемках. Не беспокойся, дорогая, спи.

Но как только Долли опять уснула, миссис У., которая была хорошей женой, подумала, что надо бы встать и пойти посмотреть, как там Перси. И, накинув халат и сунув ноги в шлепанцы, она на цыпочках прошла по коридору к себе в комнату. Чтобы разбудить джентльмена, лежащего в постели, потребовалось бы землетрясение. Она зажгла свечу и неслышно подошла к спящему.

Это был не Перси; совсем не Перси. Этот человек не мог быть ее мужем ни при каких обстоятельствах. В сложившейся ситуации глубочайшее отвращение было единственным чувством, которое она могла к нему испытывать, а единственным желанием — от него избавиться.

Но лицо его показалось ей знакомым. Она подошла поближе и присмотрелась. И тут она сообразила. Конечно же, это был мистер X., тот самый джентльмен, у которого они обедали, приехав в Берлин.

Но что он здесь делает? Она поставила свечку на стол, села и, обхватив голову руками, стала думать. И придумала. Ведь Перси отправился в Kneipe не один, а вместе с м‑ром X. Произошла ошибка. М‑ра X. доставили по адресу Перси. А Перси, стало быть, сейчас…

Чего только не приходило ей в голову, одна догадка казалась страшнее другой. Вернувшись в комнату Долли, она наспех оделась и неслышно спустилась по лестнице. К счастью, удалось поймать извозчика, и она отправилась к миссис X. Велев извозчику подождать, она взбежала наверх и нажала на кнопку звонка. Дверь ей открыла миссис X., все в том же халате и с той же книгой в руке.

— Миссис У.! — воскликнула миссис X. — Что произошло?

— Мой муж! — Бедняжка сама не слышала, что говорила. — Он у вас?

— Миссис У.! — ответила миссис X., приосанившись. — Как вы смеете?!

— Бога ради, поймите меня правильно… — взмолилась миссис У. — Произошла ужасная ошибка. Бедного Перси, вместо того чтобы доставить домой, привезли к вам. Прошу вас, пойдите в спальню и посмотрите.

— Милочка, — сказала покровительственным тоном миссис X. — она была старше. — Успокойтесь. Его привезли полчаса назад, и я, признаться, даже на него не взглянула. Он здесь. По-моему, они не потрудились даже снять с него обувь. Возьмите себя в руки — и мы доставим его домой. Так что никто, кроме нас с вами, ничего не узнает.

Миссис X. горела желанием помочь миссис У.

Она распахнула дверь, и миссис У. влетела в спальню.

Через секунду она вышла — бледная, испуганная.

— Это не Перси, — с трудом проговорила она. — Что же мне делать?

— Вы наверняка ошибаетесь, — сказала миссис X. и двинулась было в спальню, но миссис У. ее остановила:

— Но и не ваш муж.

— Ерунда, — не поверила миссис X.

— Уверяю вас, — сказала миссис У. — Ведь ваш муж спит сейчас в кровати Перси.

— С какой это стати? — грозно спросила миссис X.

— Его туда положили, — объяснила миссис У. и заплакала. — Вот почему я и подумала, что Перси, должно быть, у вас.

Некоторое время женщины молча смотрели друг на друга; за дверью раздавался богатырский храп.

— Кто же это? — спросила наконец миссис X., которая первая пришла в себя.

— Не знаю, — ответила миссис У. — Я его первый раз вижу. Взгляните, может, вы его знаете?

Но миссис X. захлопнула дверь в спальню.

— Что же нам делать? — спросила миссис У.

— Что делать мне, я знаю, — ответила миссис X. — Я поеду с вами и заберу своего мужа.

— Если удастся его разбудить. Он спит как убитый.

— Могу себе представить, — откликнулась миссис X., накидывая плащ.

— Где же Перси? — Несчастная миссис У. с трудом сдерживала рыдания.

— А это, милочка, вы уж у него спросите.

— Если они все перепутали, — сказала миссис У., — то просто невозможно предсказать, где он сейчас находится.

— Завтра утром все узнаем, — утешила ее миссис X.

— По-моему, эти Kneipe — ужасная вещь, — сказала миссис У. — Никогда больше не пущу туда Перси. Никогда!

— Дорогая, — заметила миссис X., — если вы правильно себя с ним поставите, ему и самому туда не захочется.

По слухам, так оно и есть…

Но, ведь уже говорилось, произошло все оттого, что карточку прикололи не к пиджаку, а к скатерти. В этом и состояла ошибка. А ошибки, как известно, наказуемы.

Глава четырнадцатая

Серьезная, ибо прощальная. — Немцы с точки зрения англосаксов. — Провидение в мундире. — Рай для беспомощного идиота. — Всепобеждающая немецкая сознательность. — Как, должно быть, вешают в Германии. — Что случается с добропорядочными немцами после смерти. — Военный инстинкт. — Немец в роли лавочника. — Немецкая женщина. — Недостатки немецкой нации. — Наше путешествие подошло к концу.

— Этой страной может управлять кто угодно, — изрек Джордж. — Я, например.

Мы сидели в саду Кайзер-хоф в Бонне и любовались Рейном. Шел последний вечер нашего путешествия; утренний поезд должен был стать началом конца.

— Я бы написал на листе бумаги все, что должен делать этот народ, — продолжал Джордж, — нашел бы солидную фирму, которая напечатала бы мои рекомендации, и велел бы расклеить их по городам и деревням — и этого было бы достаточно.

В безропотном, законопослушном немце наших дней, который гордится тем, что платит налоги и делает все, что ему велят те, кого поставило над ним Провидение, трудно найти какое-либо сходство с его мятежным предком, для которого личная свобода нужна была как воздух; который назначал судей только для советов, а право исполнения приговоров оставлял за своим племенем; который шел за своим вождем, но никогда беспрекословно ему не подчинялся. В Германии сейчас много говорят о социализме, но ведь это тот же деспотизм, только под другим названием. Индивидуализм не привлекает немецкого избирателя. Он хочет, больше того — стремится, чтобы его контролировали, чтобы им управляли. Для него важен не способ правления, а его внешняя сторона. Полицейский в его представлении — бог, и таковым он останется для него навсегда. В Англии мы смотрим на людей в синих мундирах как на безвредную необходимость; средний англичанин использует его в основном в качестве дорожного указателя, а также — в оживленных кварталах — для того, чтобы переводить через дорогу старушек. За это мы ему благодарны, в остальном же просто его не замечаем. В Германии, напротив, полицейскому поклоняются как божеству, его любят как ангела-хранителя. Для немецкого ребенка он — Санта-Клаус и домовой в одном лице. Все блага исходят от него: Spielplatze с качелями и гигантскими шагами, песочницы, бассейны и ярмарки. За шалости он примерно наказывает; все как один послушные немецкие мальчики и девочки хотят угодить полицейскому. Если он им улыбнулся, они преисполняются самомнения; с немецким ребенком, которого полицейский погладил по головке, невозможно иметь дело — он ужасно важничает.

Немецкий обыватель — солдат, а полицейский — его офицер. Полицейский указывает ему, куда идти и с какой скоростью. В Германии у каждого моста стоит полицейский и говорит, как следует его переходить. Если же полицейского на привычном месте не окажется, немец сядет и будет ждать, пока не высохнет река. На вокзале полицейский запирает немца в зале ожидания, чтобы тот не причинил себе вреда. В нужное время он выведет его на перрон и сдаст с рук на руки проводнику — тому же полицейскому, только в другой форме. Проводник указывает ему, какое место занять, когда выходить, и проследит, чтобы он вышел. В Германии вы не несете за себя никакой ответственности. Все делается за вас, и делается хорошо. Вы не должны о себе беспокоиться, и если вы не в состоянии за себя отвечать — вы не виноваты; заботиться о вас — долг немецкого полицейского. Он отвечает за вас в любом случае — даже если вы круглый идиот. Где бы вы ни были, что бы ни делали — он за вас отвечает, он о вас заботится, и заботится, надо отдать ему должное, неплохо.

Если вы потерялись, он вас найдет; если вы потеряли какую-нибудь ценную вещь — он вам вернет ее. Если вы не знаете, чего хотите, он вас надоумит; если вам чего-то захочется — достанет. Частные адвокаты в Германии не нужны. Если вы захотите купить или продать дом, участок земли, государство займется этим само. Если же вас одурачили, государство защитит вас в суде. Государство вас женит, застрахует и даже может, шутки ради, поставить на карту вашу жизнь.

«Твое дело — родиться, — говорит немцу немецкое правительство, — а остальное мы берем на себя. Дома и на улице, когда ты работаешь и когда отдыхаешь, когда ты здоров и когда болен, мы укажем тебе, что делать, и проверим, как ты это сделал. Ни о чем не беспокойся».

И немец не беспокоится. Там, где он не может найти полицейского, он после недолгих поисков найдет инструкцию, приклеенную к стене. Он читает инструкцию и делает то, что там сказано.

В одном немецком городе — каком не помню, да это и не важно — я увидел открытые ворота, ведущие в сад, где давался концерт. Если бы кто-нибудь захотел проникнуть в сад через эти ворота и таким образом попасть на концерт бесплатно, ничто не могло бы ему помешать. Больше того, удобней было бы войти здесь, а не тащиться четверть мили до других ворот. Однако никто, ни один человек не попытался попасть в сад через эти ворота. Все понуро брели под палящим солнцем к дальним воротам, где стоял служитель и взимал плату за вход. Я сам видел, как немецкие мальчишки стояли на берегу пруда и с вожделением смотрели на лед. Они давно могли бы надеть коньки и начать кататься: взрослые и полицейские были далеко, и их никто не видел. Однако они не катались, их удерживало сознание того, что этого делать нельзя. Все это заставляет всерьез задуматься: а являются ли тевтоны представителями грешного рода человеческого? Быть может, этот послушный, покладистый народ — ангелы, сошедшие на землю, дабы отведать кружку немецкого пива, лучше которого, как известно, нет во всем мире.

В Германии проселочные дороги обсажены фруктовыми деревьями, и ничто не может помешать мальчишке или взрослому остановиться и нарвать плодов — ничто, кроме сознательности. В Англии бы это могло стать причиной публичного скандала. Дети бы сотнями умирали от холеры. Медики сбились бы с ног, пытаясь справиться с последствиями чрезмерного увлечения кислыми яблоками и зелеными орехами. Общественное мнение потребовало бы, чтобы эти деревья в целях безопасности были обнесены забором. Садоводам же, пожелавшим таким образом сэкономить на заборах и оградах, не позволили бы сеять по стране болезни и смерть.

Зато в Германии мальчишка будет целый день шагать по безлюдной дороге, обсаженной фруктовыми деревьями, чтобы потом купить в деревне пару дешевых груш. Пройти мимо никем не охраняемых деревьев, ломящихся под тяжестью спелых плодов, показалось бы англосаксу непростительной глупостью, разбазариванием священных даров, ниспосланных Провидением.

Не знаю, так ли это на самом деле, но, если судить по моим наблюдениям за немецким характером, в Германии человеку, осужденному на смерть, надо давать веревку и велеть повеситься. Это избавило бы государство от лишних хлопот и издержек; я хорошо представляю себе, как немецкий преступник берет эту веревку, идет с ней домой, изучает инструкцию, после чего, в соответствии с предписанием, вешается у себя на кухне.

Немцы — хороший народ, возможно даже, лучший в мире: дружелюбный, бескорыстный, добрый. Я уверен, что подавляющее большинство немцев попадает в рай. И действительно, сравнивая их с другими христианскими народами, невольно приходишь к выводу, что рай устроен по немецкому образцу. Непонятно только, как они туда попадают. Ни за что не поверю, что душа каждого немца в отдельности рискнет в одиночку пуститься в дальний путь и постучаться в ворота Св. Петра. Я думаю, что на небеса их доставляют небольшими партиями под присмотром покойного полицейского.

Карлейль сказал как-то о пруссаках — и это касается всех немцев, — что их главная добродетель — это умение поддаваться муштре. Немец, в этом не приходится сомневаться, пойдет туда, куда ему велят, сделает то, что ему прикажут. Приучите его к работе, пошлите в Африку или Азию под присмотром человека в форме, и из него выйдет превосходный колонист, смело смотрящий в лицо трудностям, а если прикажут, то и самому дьяволу. Но первопроходец из него едва ли получится. Брошенный на произвол судьбы, он, скорее всего, растеряется и погибнет — и не по глупости, а из-за отсутствия предприимчивости.

Немец слишком долго был солдатом, и тяга ко всему военному у него в крови. Воинской доблести ему не занимать; но в военной подготовке имеются и некоторые просчеты. Мне рассказывали об одном немецком слуге, незадолго до того служившем в армии; хозяин велел ему отнести письмо и дождаться ответа. Время шло, а слуга не возвращался. Обеспокоенный хозяин отправился на поиски и обнаружил своего слугу возле дома, куда он был послан; ответ слуга держал в руке и стоял в ожидании дальнейших указаний. История эта воспринимается как анекдот, однако мне она кажется правдивой.

Удивительно, что безвольный человек, стоит только ему надеть мундир, становится существом, способным принимать решения и проявлять инициативу. Немец может распоряжаться другими, другие могут распоряжаться им, но распоряжаться собой он не способен. Из каждого немца следует сделать офицера, а затем отдать его под его же собственную команду. Тогда он будет отдавать сам себе приказы, преисполненные мудрости и рассудительности, и одновременно следить, чтобы выполнялись они четко и в срок.

Формирование немецкого характера возложено на школу. Долг немца — постоянно учиться. Это светлый идеал, к которому должен стремиться любой народ. Но прежде чем перенимать передовой опыт, посмотрим, что же такое «долг». Немец понимает его как «слепое подчинение каждому, кто носит форменный мундир». Англосаксы понимают долг совершенно иначе, но, коль скоро и англосаксы, и тевтоны процветают, значит, в обоих подходах есть свое разумное начало. До сих пор судьба благоприятствовала немцу — им исключительно хорошо управляли; если так пойдет и дальше, менять свои взгляды ему не придется. Все его беды начнутся в тот момент, когда по каким-то причинам откажет механизм управления. Но, быть может, именно немецкое понятие о долге и является залогом для появления хороших правителей — не исключено, что так оно и есть.

Думаю, что в качестве торговца немец, если только его темперамент не претерпит существенных изменений, всегда будет далеко позади своего англосаксонского конкурента, ведь жизнь для него — нечто большее, чем просто погоня за деньгами. Страна, в которой банки и почтовые конторы закрываются посреди дня на два часа, чтобы служащий мог пойти домой и не торопясь пообедать в кругу семьи, а в придачу еще и вздремнуть, не надеется (а может быть, и не стремится) выдержать конкуренцию с нацией, которая ест стоя и спит с телефоном под подушкой. В Германии нет — во всяком случае, пока нет — заметного классового расслоения, поэтому жизнь не превратилась, как в Англии, в смертельную схватку за место под солнцем. За исключением земельной аристократии, куда невозможно пробиться, со званиями здесь считаются мало. «Фрау Профессор» и «фрау Плотник» каждую неделю встречаются за Kaffee-Klatsch[45] и обмениваются сплетнями на основе взаимного равенства. Ливрейный конюх и врач пьют пиво за одним столиком в своей любимой пивной. Преуспевающий подрядчик, снарядив для загородной поездки вместительный фургон, приглашает с собой десятника и портного с семьями. Выпивка и закуска делится на всех, и на обратном пути все поют хором. Пока такое положение вещей сохраняется, никто не станет тратить лучшие годы жизни на то, чтобы обеспечить свои преклонные годы. Вкусы немца, а точнее, вкусы его жены — весьма непритязательны. Он любит, чтобы стены его квартиры или дома были обиты красным плюшем, чтобы было много золота и лака. Таков уж его вкус, и едва ли это многим хуже, чем, скажем, мебель, представляющая собой смесь елизаветинской подделки с имитацией эпохи Людовика XV, чем мебель, освещенная ярким электрическим светом и завешанная фотографиями. Случается, он приглашает местного живописца для росписи фасада, и на свет Божий является кровавая битва, с входной дверью на переднем плане и портретом Бисмарка на заднем. В то же время он весьма охотно посещает картинные галереи, дабы полюбоваться старыми мастерами, а поскольку «домашняя коллекция» в «Фатерланде» еще не привилась, он не расположен сорить деньгами, превращая свой дом в антикварную лавку.

Немцы знают толк в еде. В Англии тоже еще попадаются фермеры, которые, жалуясь, что умирают с голоду, едят семь раз в день, и весьма плотно. В России раз в год устраивается недельное пиршество, и многие умирают, объевшись блинов, — но это религиозный обряд и исключение из правил. Но ни англичане, ни русские не могут тут составить конкуренцию немцу. Он встает рано и, одеваясь, выпивает на ходу несколько чашек кофе с пятью-шестью горячими булочками. Но это еще не завтрак — за настоящий завтрак немец садится не раньше десяти утра. В час или в половине второго немец обедает, сидя за столом часа два. В четыре он идет в кафе, где лакомится пирожными и пьет шоколад. Ест он и вечером, а вернее, непрерывно перекусывает: бутылка пива и парочка belegte Semmel в семь часов; еще одна бутылка пива и, конечно же, Aufschnitt[46] — в театре, в буфете; бутылочка белого вина и Spiegeleier[47] перед возвращением домой; и, наконец, на сон грядущий кусочек сыра или колбасы и, разумеется, глоток пива.

В то же время он не гурман. В большинстве немецких ресторанов нет ни французской кухни, ни французских цен. Пиво или недорогое белое вино местных сортов он предпочитает дорогим бордо и шампанскому. И, кстати, правильно делает: можно представить, какое мстительное чувство испытывает разбитый при Седане француз всякий раз, когда он продает в немецкий ресторан или отель бутылку своего вина. Правда, в результате страдают не немцы, которые это вино, как правило, не пьют; «удар» принимают на себя ни в чем не повинные английские туристы. Возможно, впрочем, французский виноторговец не забыл и Ватерлоо и считает себя в выигрыше в любом случае.

В Германии дорогих удовольствий не предлагают и не ждут. В «Фатерланде» все запросто, по-домашнему. В Германии нет роскошных развлечений, за которые надо платить; пускать пыль в глаза здесь не принято. Самое главное развлечение — это место в опере или на концерте, которое обходится всего-то в несколько марок, причем жены и дочери немца являются в театр в домашних платьях, с платком на голове. На англичанина такая скромность, что и говорить, действует отрезвляюще. Собственный выезд здесь — большая редкость, и даже извозчика нанимают лишь тогда, когда отсутствует электрическая конка, которая и чище, и быстрее.

Так немец сохраняет свою независимость. В Германии лавочник не лебезит перед покупателем. В Мюнхене мне довелось сопровождать по магазинам одну английскую даму. Она привыкла делать покупки в Лондоне и Нью-Йорке, и ей ничего не нравилось — во всяком случае, она делала вид, что не нравится. Продавца она уверяла (и делала это неспроста), что в других магазинах такую же вещь, но лучшего качества можно купить гораздо дешевле. Ваш товар дурного вкуса, говорила она, у вас бедный выбор, это не модно, не оригинально, быстро сносится и т. д. При этом она вовсе не хотела лавочника обидеть — просто она так привыкла. Хозяин не стал с ней спорить, он аккуратно разложил товар обратно по коробочкам, коробочки расставил по полочкам, прошел в служебное помещение и закрыл за собой дверь.

— Почему он не возвращается? — недоумевала дама.

Она не скрывала своего нетерпения.

— Он вряд ли вернется, — ответил я.

— С чего вы взяли?!

— Боюсь, вы ему надоели. Скорее всего, он сидит сейчас за дверью, курит трубку и читает газету.

— Он, видно, не в себе! — в сердцах воскликнула моя знакомая, собрала свертки и с возмущенным видом вышла на улицу.

— Здесь все лавочники такие, — сказал я. — Они рассуждают так: «Вот товар; хотите — берите. Не хотите — не морочьте голову».

В другой раз в курительной комнате немецкого отеля я услышал, как какой-то низкорослый англичанин рассказывает историю, которую я бы на его месте рассказывать постеснялся.

— Торговаться с немцем, — начал коротышка, — абсолютно бессмысленно. Боюсь, они просто не понимают, что это такое. В витрине магазина на Георг-Плац я как-то увидел первое издание «Разбойников»[48], вошел и спросил, сколько стоит книга. «Двадцать пять марок», ответил мне сидевший за прилавком старичок и продолжал читать. Я, как водится, стал ему говорить, что несколько дней назад видел экземпляр в лучшем состоянии и всего за двадцать марок. «Где?» — спросил он. «В Лейпциге», — ответил я, после чего старичок посоветовал мне вернуться в Лейпциг и купить «Разбойников» там; по-моему, ему было совершенно безразлично, куплю я у него книгу или нет. «Значит, не уступите?» — продолжал торговаться я. «Я же назвал вам цену, — спокойно ответил он, — двадцать пять марок». Упрямый попался тип. «Но она этих денег не стоит», — сказал я. «А я разве говорю, что стоит?», — буркнул он «Могу дать вам за нее десять марок», — сказал я, подумав, что мы сойдемся на двадцати. Тут старик встал, и я решил, что сейчас он протянет мне книгу. Но я ошибся, старик (он оказался здоровенным детиной) подошел ко мне, взял меня за плечи, вывел на улицу и с грохотом захлопнул за мной дверь. Удивительно, не правда ли?

— А может, книга действительно стоила двадцать пять марок? — осторожно предположил я.

— Наверняка стоила, — ответил коротышка, — и даже больше. Но разве ж так торгуют?!

Изменить характер немца способна только немка. Сама она меняется быстро — прогрессирует, как бы выразились мы. Десять лет назад ни одна немка, которая дорожит своей репутацией и рассчитывает выйти замуж, не рискнула бы прокатиться на велосипеде; сегодня же они тысячами колесят по стране. Старики укоризненно качают головами, зато молодые люди устремляются за ними следом и пристраиваются рядом. До недавнего времени в Германии считалось неприличным, если женщина каталась по внешнему кругу катка. Ей надлежало ковылять в самом центре, вцепившись в кого-нибудь из родственников-мужчин. Теперь же она выписывает восьмерки где-нибудь в стороне, пока к ней не подкатит какой-нибудь молодой человек. Немка играет в теннис, и я даже видел (слава Богу, со стороны!), как она сама управляет двухколесным экипажем.

Немка всегда была прекрасно образована. Восемнадцати лет она говорит на двух-трех иностранных языках и уже успевает забыть больше, чем ее английская сверстница прочтет за всю свою жизнь. Впрочем, дальнейшее образование ей совершенно ни к чему. Выйдя замуж, она удаляется на кухню и, забыв обо всем, чему ее учили, совершенствуется в искусстве плохо готовить. Но представим себе на минуту, что в один прекрасный день немка прозреет и поймет: женщина не должна жертвовать собой ради дома, равно как и мужчина не должен посвящать себя одной лишь коммерции. Представим себе на минуту, что в немке вдруг пробудилось честолюбие, что она хочет участвовать в общественной и государственной жизни. Вот тогда-то на немце и скажется влияние супруги, женщины здоровой телом, а потому и здоровой духом, тогда-то влияние это покажет себя в полной мере.

Все дело в том, что немец в основе своей исключительно сентиментален и необычайно легко поддается женскому влиянию. Говорят, что немец — великолепный любовник и никудышный муж. Виновата в этом женщина. Выйдя замуж, немка не просто расстается с романтикой; она хватает скалку и гонит ее вон со двора. Девушкой она ничего не смыслила в нарядах; став же замужней женщиной, она запихивает в сундук даже те платья, которые лишь условно можно было бы назвать нарядами, и облачается в какое-то оказавшееся под рукой тряпье, решительно и целенаправленно она начинает портить свою фигуру, ничем не уступающую фигуре Юноны, а также свой ангелоподобный цвет лица. Она жертвует своим данным ей от рождения правом на восхищение и преданность за кулек конфет. Изо дня в день она приходит в кафе и лакомится пирожными с жирным кремом, запивая их обильными дозами шоколада, и вскоре становится толстой, рыхлой, вялой — и никому не нужной.

Когда немка бросит пить днем кофе, а вечером — пиво, когда она займется гимнастикой, чтобы вновь стать изящной и стройной, когда, выйдя замуж, она перестанет часами штудировать поваренную книгу — тогда немецкое правительство столкнется с новой и неведомой силой, силой, с которой ему придется считаться. А в наши дни налицо очевидные признаки того, что традиционные немецкие Frauen уступают место современным Damen[49].

Когда об этом задумываешься, поневоле начинаешь испытывать любопытство, ведь немецкая нация еще очень молода, и то, какой она станет, очень важно для мира. Немцы — добрый, отзывчивый народ, способный сделать мир лучше.

Да, у немцев, безусловно, есть свои недостатки, причем сами они об этом даже не подозревают, считая себя совершенными, что довольно глупо с их стороны. Они поразительным образом даже ставят себя выше англосакса, но воспринимать это всерьез едва ли возможно.

— У них есть свои плюсы, — заявил Джордж, — но хуже их табака нет ничего на свете. Я пошел спать.

Мы вышли из-за стола и, облокотившись на низкий каменный парапет, стали смотреть, как в темноте над рекой пляшут огоньки.

— В целом я считаю наш Bummel удачным, — сказал Гаррис. — Домой я возвращаюсь с удовольствием, и в то же время мне жаль, что наше путешествие подошло к концу. Надеюсь, вы меня поняли.

— А что такое Bummel? — спросил Джордж. — Как это перевести?

— Bummel, — объяснил я, — это такая прогулка; она может быть длинной или короткой, однако особенность ее в том, что вы должны в определенное время вернуться туда, откуда начали свой путь. Иногда Bummel проходит через оживленные улицы, а иногда — через поля и леса; иногда в дороге находишься несколько часов, а иногда — несколько дней. Но независимо от того, долог наш путь или короток, независимо от того, где мы находимся, мы всегда помним, что время идет и час расставания близится. Нам многие попадаются на пути: одним мы лишь кивнем и улыбнемся, с другими остановимся перекинуться словом, с третьими же нам по пути. Нам было очень интересно, хотя и не всегда легко, однако в целом мы отлично провели время, и нам жаль, что наш Bummel подошел к концу.

Примечания

[1] От франц. chateau — замок, вилла.

[2] Хлыщ и бездельник, отличающийся изысканными манерами, персонаж романа Диккенса «Холодный дом». — Примеч. перев.

[3] Не кипятитесь (нем.).

[4] Боже праведный (нем.).

[5] Бутерброд (нем.).

[6] Имеется в виду стихотворение английского поэта Р. Саути (1774–1843) «Как вода пришла в Ладор». — Примеч. перев.

[7] Цвингер — архитектурный комплекс в стиле барокко, где располагается Дрезденская картинная галерея, от нем. Zwinger — букв. клетка для зверей. — Примеч. перев.

[8] Задняя площадка трамвая (нем.).

[9] Созвучно с английским словом cushion — подушечка.

[10] Фелиция Доротея Хеменс (1793–1835), английская поэтесса, автор сентиментальных, душещипательных стихов. — Примеч. перев.

[11] Имеется в виду англо-французский конфликт 1898 года в Судане из-за форта Фашода на Ниле. — Примеч. перев.

[12] Улица в Лондоне, где помещается резиденция премьер-министра и Министерство иностранных дел. — Примеч. перев.

[13] Так-так (нем.).

[14] Букв. — падение из окна (нем.).

[15] Еврейская школа в Праге.

[16] Очевидно, Джером имеет в виду кириллицу, а не латиницу. — Примеч. перев.

[17] «Глупый осел» (нем.).

[18] «Проход запрещен» (нем.).

[19] Здесь «доплата за скорость» (нем.).

[20] «С собаками вход воспрещен» (нем.).

[21] «Выход» (нем.).

[22] Большом саду (нем.).

[23] «Только для пешеходов» (нем.).

[24] Площадка для игр (нем.).

[25] Уида — псевдоним Марии Луизы де ла Раме (1839–1908), английской писательницы, автора авантюрно-сентиментальных романов. — Примеч. перев.

[26] Аллюзия на роман английского писателя Джорджа Гиссинга (1857–1903) «Новая Граб-стрит» (1891). Лондонская Граб-стрит, где в XVIII в. жили неимущие литераторы, является синонимом литературной халтуры, низкопробного вкуса. — Примеч. перев.

[27] Здесь: трактир (нем.).

[28] Обеденный стол (нем.).

[29] «Золотой орел» (нем.).

[30] Столовое вино (нем.).

[31] Здесь: служанка (нем.).

[32] Иметь (англ.).

[33] Студенческое братство (нем.).

[34] Землячество (нем.).

[35] Дуэль (нем., устн. студенческое).

[36] Сведение к абсурду (лат.).

[37] Утренняя кружка (нем.).

[38] Попойка, кутеж, а также пивная (нем.).

[39] Pzosit — ваше здоровье (нем.).

[40] Саламандра (нем.).

[41] К исполнению саламандры приготовиться! (лат.).

[42] Раз! (нем.).

[43] Два! Три! (нем.).

[44] Букв. — пейте! (лат.).

[45] Букв. — кофейными сплетнями (нем.).

[46] Закуска (нем.).

[47] Яичница (нем.).

[48] Пьеса Ф. Шиллера.

[49] Женщины… дамам (нем.).

Комментировать

*

Размер шрифта: A- 15 A+
Тёмная тема:
Цвета
Цвет фона:
Цвет текста:
Цвет ссылок:
Цвет акцентов
Цвет полей
Фон подложек
Заголовки:
Текст:
Выравнивание:
Боковая панель:
Сбросить настройки