сайт для родителей

Илья Сургучев «Детство императора Николая II»

Print This Post

168


Илья Сургучев «Детство императора Николая II»
(1 голос: 5 из 5)

 

Живые и яркие подробности детства последнего российского императора, святого царственного страстотерпца, увлекательны. Книга Ильи СУРГУЧЕВА написана от лица мальчика, который по стечению обстоятельств воспитывался вместе с маленьким Николаем Александровичем в Аничковом дворце. Каким оно было, воспитание детей по-романовски? Публикуем статью в память о дате в конце октября – коронации  Государя.

 

Повесть Ильи Сургучева – чуть ли не единственный источник сведений о детстве Царя-мученика. И даже профессиональные историки ссылаются на нее порой как на документ, не оговаривая, что это художественное произведение. Повесть дышит достоверностью, но не исторической, а, если можно так выразиться, сердечной. Веришь доброте, веришь безукоризненной честности, чистоте, веселости, сострадательности, великодушию, веришь человеческой доброкачественности Романовых – как это передано в повести. Но веришь «художественно», сердцем, с благодарностью не только полковнику Владимиру Константиновичу Оллонгрэну (1877 – 1943), но и незаслуженно остающемуся в тени русскому писателю Илье Дмитриевичу Сургучеву (1881 – 1956), который вынашивал самое знаменитое свое произведение десять лет после смерти Оллонгрэна – повесть вышла в Париже в издательстве «Возрождение» в 1953 году.

Загадка, но другая

Главным событием повести является случай, описанный в главе под названием «Ссора». Великий Князь Николай Александрович (будущий царь Николай II, а пока что Ники) отомстил совоспитаннику Володе Олленгрэну за полученные от оного в предыдущий день побои, а именно – устроил во дворе Аничкова дворца, на катке, «волчью яму», в которую Володя и угодил. Приобщение читателя к этой истории осуществляется автором очень своеобразно. Еще не зная, в чем состояло дело, мы обнаруживаем, что Государь Николай II помнил тот случай всю свою жизнь.

Тут стоит заметить, как необычно построение повести. Первые четыре главы сообщают последовательно удивительную историю бедной вдовы, ставшей первой учительницей старшего сына Наследника Престола. Но как только ее сын Володя Олленгрэн поселяется во дворце, линейность повествования обрывается, и в главе «Загадка» мы от первого знакомства Володи с Великим Князьями переносимся к последней встрече полковника Олленгрэна со своим Императором. Как комендант Севастополя Олленгрэн получает вдруг возможность доверительной беседы с Государем. Он больше никогда не увидит Царя: пройдет немного месяцев, и Царь окажется лишенным престола и арестованным. Но сейчас – остановившееся мгновение: осень 1916 года, привокзальная темнота в Севастополе, огоньки папирос и разговор один на один. Сама картина этой беседы подчеркивает ее сокровенный характер.

Царь начинает разговор с вопроса: «Вы помните воздушный шарик?» Полковник теряется, просто от неожиданности. Видимо, он и вправду не сразу понял, о чем идет речь, поскольку ниже мы читаем: «Словно молния разорвалась вдруг в моей голове. С отчётливостью, будто это случилось вчера, я вспомнил всё. И по какой-то неожиданно налетевшей на меня оторопи продолжал всё отрицать и стоял на своём: «Ничего не могу припомнить, Ваше Императорское Величество»».

Разговор этот начинается в главе «Загадка», продолжается в главе «Прощальное воскресенье» («Прощеное» – но оно разлучило Володю и Ники) и лишь в конце главы «Ссора» (а перед ней еще «Балаганы») мы знакомимся с его завершением. Тогда мы знаем уже всю историю с шариком, и поведение Володи, и нехороший поступок Ники, и то, как он пойман был на этом поступке отцом. В главе «Загадка» Олленгрэн задается вопросом, почему Император, не оставляя его своим вниманием и проявляя постоянное участие к его жизни, никогда и словом не обмолвился о детских годах, проведенных вместе. Осенью 1916 года, казалось бы, возникает ответ. «Он никогда мне этого не простил», – думает полковник, но думает не о побоях, нанесенных им Ники, а о «трёпке», которую задал Ники отец и о которой Олленгрэн ничего не знал до разговора в Севастополе десятки лет спустя. Но то, как завершилась последняя встреча полковника с Императором, отменяет пришедшую ему в голову догадку:

«Вдруг император сказал:

– У вас утомлённый вид. Надо бы полечиться, отдохнуть…

Я ответил, что собираюсь, уже отпуск – в кармане и через неделю еду на кавказские группы.

Государь протянул руку и как-то просто, по-солдатски, сказал:

– Счастливо!

И поднялся в вагон, легко спружинив руками. И вдруг с площадки повернулся и сказал мне в темноту:

– Да! Если будешь в Тифлисе, передай от меня поклон князю Орлову.

И скрылся. А я чуть не грохнулся на тырс от этого дружеского, прежнего, детского, забытого «ты»».

Загадка в другом. Почему Олленгрэн молчал? Почему он так и не признался, что помнит историю с воздушным шариком? Почему ему трудно было признаться? После слов «Ничего не могу припомнить, Ваше Императорское Величество» читаем: «Царь был редко умный, проницательный и наблюдательный человек. Вероятно, он разгадал мою драму. Вероятно, он отлично понял моё смущение и, как на редкость воспитанный человек, не давал мне этого понять. Я же, чувствуя, как краска заливает лицо, благодарил Бога за темноту ночи, за отсутствие луны, за слабое мерцанье звёзд. Государь, вероятно, так же чувствовал краску моего лица, как я. Даже в темноте я чувствовал его снисходительную улыбку». В чем же могла заключаться «драма» в душе у Олленгрэна?

 Хохотун и злоба

В книге веселый Ники, притворившись, что отдаст сейчас шарик, перед самым Володиным носом отпустил шарик в небо – что возобновило Володину ярость, и он перестал наносить удары по Ники только когда тот заметил: «Ты смотри, кровь пойдёт, узнают, обоим влетит». Безвозвратная утрата счастья (шарика) его обладателем лишила смысла жизнь мальчика, но очень скоро счастье вернулось, ибо мама выполнила свое обещание: утром к его кровати были привязаны два шарика: «И опять комната, которую я так хорошо знал, показалась мне новой, интересной и жизнь – радостной и полной. Я был счастлив и чувствовал в сердце прилив доброты. Меня мучили сомнения: уж не слишком ли я вчера ополчился на старого друга Ники?» Мне представляется, что в этом «не слишком ли я вчера ополчился на старого друга Ники?» и можно найти объяснение тому смущению, которое овладело полковником Олленгреном спустя почти сорок лет в разговоре с Государем: он вспомнил тогдашнее свое озлобление.

При первом чтении об этом и не подумаешь. Детский восторг на масляничном гулянии, еще больший восторг от невиданной красоты воздушных шаров («Всё исчезло для меня, даже шум, даже музыка. Я ослеп и оглох. Если бы презрительный мужик сказал мне: «Кадет, сними сапоги, я дам тебе за них шар», я бы не задумался ни на одну минуту»), все описание овладения счастьем (шаром) и полноты обладания им вплоть до чувства профанности тех, кто не может тебя понять («Шар не поразил ни маму, ни Аннушку: тем хуже для них»), – всё это передано так живо, что создает безоговорочную мотивированность поведения Володи при известии, что «Никенька» взял шар и бегает с ним по саду: «Меня трясла лихорадка. Я не помнил, как сами собой натягивались мои штаны и левый сапог влезал на правую ногу. Руки тряслись, пальцы не попадали в петли. Мысль была одна: спасать шар, спасать какой бы то ни было ценой, пока не поздно. Как сумасшедший, выбежал я в сад: без шинели. Ничего не замечал: ни адского холода, ни снега, валившегося мне за ворот, ни скользкости пути. Была одна сумасшедшая мысль: где Ники? Что с шаром? Чувствовал одно: Ники мой злейший враг. Всё остальное: старая дружба, дворец, то ощущение разницы, которое у меня начинало уже образовываться («правда, что ты учился с великими князьями»), – всё вылетело из головы…»

С самого начала описания погони дан контраст между веселой шалостью и «оправданной» злобой: «И вдруг оно где-то между деревьев мелькнуло, цветное пятно. Как стрела, пущенная из лука, я бросился туда. Ники, завидев меня, со смехом бросился наутёк. О, этот прелестный, шаловливый, почти девчоночий смех! У нас в Корпусе был один кадет с таким же смехом, и всегда при нём я вспоминал Ники. Но сейчас это был смех злейшего врага».

Дальнейшее описание получает задорное развитие: «Вот-вот уже схватил его за шиворот – ан нет: он уже метнулся вокруг дерева и увильнул.

– Отдай шар! – кричал я. – Не твой шар!

– Теперь мой, не возьмёшь, – отвечал Ники, и прелестное цветное пятно туманило у меня перед глазами.

– Ты не смеешь трогать мой шар!

– Мне его Аннушка дала. Знать тебя не знаю».

И детское слово – «хохотун» – внедряется как полноправное: «На Ники напал хохотун, серебром этого звонкого смеха полон весь зимний, с крепким, как сахар, снегом сад. С удовольствием, как выздоровление, я чувствовал, что моя первоначальная злость переходит в доброе и благожелательное чувство: так приятно, в крепких сапогах и чувствуя усиленное тепло в теле, бегать, скользить, ловчиться с растопыренными руками, звонко рычать и смехом отвечать на смех. И вдруг случилось долгожданное. Ники поднял руки в знак сдачи…» – чтобы вскоре веселость, как это часто и бывает, перешла границы дозволенного. А на следующий день, в создании волчьей ямы – тем паче. Как вспоминал об этом случае – «после всего», в эмиграции – полковник Олленгрэн? Он вспоминал об этом честно, называя веселость веселостью, а злобу злобой.

Веселый – значит хороший

Император Александр II обретает неожиданные и по-домашнему располагающие черты. Мы встречаемся с ним в главе «Семья»: «Во-первых, от него очаровательно пахло, как от цветка. Он был весёлый и не надутый. В его глаза хотелось бесконечно смотреть. В этих глазах сидела такая улыбка, за которую можно было жизнь отдать. И как он умел играть, этот милый дедушка, и какой мастер был на самые забавные выдумки! Он играл в прятки и залезал под кровать. Он становился на четвереньки и был конём, а Жоржик – ездоком, и конь кричал: Держись твёрже, опрокину!»

Но главное то, что и в голову не могло бы прийти, если судить по фотографиям Царя-Освободителя, на которых обычно мы видим мрачный, потухший взгляд, а нередко и явственно обреченный. А тут: «В этих глазах сидела такая улыбка, за которую можно было жизнь отдать». Человек веселый – значит хороший.

Повесть Сургучева правдива и во всех деталях психологически точна. Дети и вправду любят секреты, младшие же и вправду легко становятся «выдавальщиками». Через увлеченную игру Императора Александра II с внуками возникает уморительная тема «синих усов» Императора: «Дедушка вдруг опешил и спросил: «Какие синие усы? Что ты, брат, выдумал?»». В итоге Жоржик выдает секрет, и лубочная картинка, посвященная русско-турецкой войне, подаренная детям их другом, ламповщиком и бывшим солдатом, предъявляется Государю. Неслучаен и панегирик солдату, неожиданно произнесенный от сердца Императором Александром II после рассмотрения лубка и разговора с внуками, признавшимися в том, откуда у них «картинка»: «»Пари держу, что это папин солдат». И тут, забыв нас, взрослые заговорили очень оживлённо, и дедушка, размахивая своим лёгким как пух платком, начал взволнованно держать речь:

Лучшими учителями детей, самыми талантливыми, были всегда папины солдаты, да-с! Не мудрствовали, никакой такой специальной педагогики, учили по букварю, а как учили! Молодец солдат! Передайте ему моё спасибо! Один такой солдат лично мне со слезами на глазах говорил однажды: где поднят русский флаг, там он никогда уже не опускается. А Ломоносов?»

Целый панегирик, в нем и слава России, и любовь русских царей к простому народу, и (главное, может быть) приоритет воспитания сердца по отношению к «просвещению». А если вспомнить всем известное отношение Императора Николая II к простому солдату, то выстроишь и преемственность. Последняя прикровенно обозначена в повести, ибо в ней упомянуты многие правившие Россией Романовы: Император Петр I, а также, без пропусков, от Императора Николая I до Императора Николая II и, наконец, Цесаревич Алексей Николаевич.

Всем известно, что Царь Николай II страха никому не внушал. Иногда считают – Чарльз Гиббс, например – что это и было его главной бедой. Для тех же, кому по душе хулить Государя, это лишний повод к насмешкам над ним. Бог с ними, речь не о них, и они наверняка не поймут другого свидетельства: Государь внушал трепет.

О том пишут и Чарльз Гиббс, и Анна Вырубова, и это в точности соответствует переживанию Володи Олленгрэна: «И когда Ники, этот козлёнок, поправляя меня в пении, повелевал мне не ошибаться, он смотрел на меня такими глазами, которых я нигде не видал, и я чувствовал некоторую робость, совершенно тогда необъяснимую, как будто огонёк прикасался к моей крови».

Будущий Царь

Достоинство – вот что соблюдал Государь. Предполагал в других и неукоснительно соблюдал в себе самом. В повести Сургучева мы встречаемся с ним сразу же. Приведем отрывок из главы «Первое знакомство»:

«– Какие же вы великие, когда вы – маленькие?

– Нет, мы – великие князья, – серьёзно, с верой в правоту, настаивал старшенький.

Второй молчал, смотрел на меня во все глаза и сопел.

– Хорошо, – сказал я, становясь наизготовку, – если вы – великие князья, тогда, хочешь, вы оба на левую руку.

– Мы не понимаем, – сказал старшенький.

– Чего ж не понимать? – сказал я. – Вот видишь, правую руку я завязываю поясом, а левую на вас обоих.

– Ты хочешь драться?

– Разумеется.

– Но мы на тебя не сердиты.

– Тогда я – первый силач здесь.

– Хорошо, – сказал примирительно старшенький, – а когда я рассержусь, мы попробуем.

Он меня потряс, этот мальчуган, чистенький, хорошенький, с блестящими глазками: на первый взгляд – девчонка. Смотрит прямо, улыбается, испуга не обнаруживает. Опыт Псковской улицы мне показал, что вот такие девчонко-мальчики оказываются в бою иногда серьёзными бойцами, и я с первой минуты намотал это себе на ус».

Нигде так, как в этой повести, не сказано столь важное для понимания нашего Государя, ибо это может быть выражено только художественно. Так Кюхельбеккер сказал о Пушкине: «Он сам Татьяна». Нежность души в сочетании с внутренней личностной крепостью – как об этом скажешь? Только в мальчишеских терминах: «девчонко-мальчик». Не только нежность, но и возвышенность. Полковник Олленгрэн рассказывает, как он встречался с ней: «Совершенно очаровало его стихотворение «Румяной зарею». Не знаю, то ли уютный ритм этих строф, то ли самые картины утра, выраженные в стихе, но он, по неграмотности, сам ещё не мог читать и всё просил маму, чтобы она читала, и когда она читала, он благоговейно шевелил губёнками, повторяя слова. И опять его больше всего завораживала фраза: «гусей караваны несутся к лугам». Я, признаться, не понимал этого, но чувствовал, что это – интересно, как-то возвышенно, что это – какой-то другой склад, мне недоступный, и вот по этой линии я инстинктивно чувствовал его какое-то превосходство надо мной». Впоследствии возвышенность души отца унаследует Великая Княжна Ольга Николаевна. Во время игры в слова, как рассказала Государыня Александра Федоровна супругу, «Ольга всегда загадывает слова, связанные с солнцем, облаками, небом, дождем или еще чем-нибудь, имеющим отношение к небесам, объясняя мне, что ей очень нравится думать об этом».

В случае с ее отцом в маленьком возрасте такую роль играли птицы. Приведем отрывок из главы «Жизнь и учение»: «Другое, что он обожал, это – следить за полётом птиц. Через многие десятки лет я и теперь не могу забыть его совершенно очаровательного личика, задумчивого и как-то мрачно-тревожного, когда он поднимал кверху свои нежные, невинные и какие-то святые глаза и смотрел, как ласточки или какие-нибудь другие птицы вычерчивают в небе свой полёт. Я это так любил, что иногда обращался с просьбой:

Ники, посмотри на птиц!

И тогда он, конечно, не смотрел, а в смущенье делался обыкновенным мальчишкой и старался сделать мне салазки».

И на эту-то душу ляжет бремя власти! С каким злорадством будут писать о том, как он плакал по смерти отца, как не был готов. А он был готов, ибо, при всей его молодости, взращивание личности уже совершилось. О том, как оно происходило в раннем возрасте, мы узнаём из повести Сургучева. В конце ее автор возвращается к проблеме «девочка или мальчик?»: «Шалун он был большой и обаятельный, но на расправу – жидок. Я был влюблён в него, что называется, по-институтски: не было ничего, в чём бы я мог отказать ему. И когда Александр ловил нас в преступлениях, я всегда умолял его:

– Ники – не виноват.

– Ты не виноват? – спросил однажды Александр.

– Я не виноват, – ответил Ники, прямо глядя в глаза.

– Ах, ты не виноват? – рассердился Александр. – Так вот это тебе лично, а это – за Володю.

– Почему за Володю? – со слезами спрашивал Ники, почёсывая ниже спины.

– Потому что Володя за других не прячется. Володя – мальчик, а ты – девчонка.

– Я не девчонка, – заревел Ники. – Я мальчик.

– Ну, ну, не реви, – ответил отец и в утешение дал нам по новенькому четвертаку».

Ему хотелось быть мальчиком. Ему хотелось быть достойным носить фамилию Романов. Об этом – в главном эпизоде повести, когда Великий Князь Александр Александрович узнает о «волчьей яме»: «Лицо его было сплошное удивление.

– Что это? Откуда яма? Кто допустил?!

Теперь догадываюсь, что у него промелькнула мысль: не было ли здесь покушения на детей?

Но Ники снова схватил хохотун, и он, приседая, чистосердечно объяснил отцу всё: как я вчера поколотил его за шар и как он мне сегодня отомстил.

Великий князь строго всё выслушал и необыкновенно суровым голосом сказал:

Как? Он тебя поколотил, а ты ответил западнёй? Ты – не мой сын. Ты – не Романов. Расскажу дедушке. Пусть он рассудит.

– Но я драться не мог, – оправдывался Ники, – у меня был хохотун.

– Этого я слушать не хочу. И нечего на хохотуна сваливать. На бой ты должен отвечать боем, а не волчьими ямами. Фуй. Не мой сын.

– Я – твой сын! Я хочу быть твоим сыном! – заревел вдруг Ники.

– Если бы ты был мой сын, – ответил великий князь, – то давно бы уже попросил у Володи прощения.

Ники подошёл ко мне, угрюмо протянул руку и сказал:

Прости, что я тебя не лупил. В другой раз буду лупить».

Через сорок лет (почти):

«– Волчью яму тоже не помните? – спрашивал Государь.

– Какую волчью яму, ваше Императорское Величество?

– Какую я и покойный Жоржик вырыли в катке.

Господи. Ну как же не помнить? Отлично помню. Всё, как живое, встало перед глазами. Даже шишку на лбу почувствовал – всё помню, ничего не забыл, но кривлю душой и отвечаю:

– Не помню, ваше Императорское Величество.

– Я, впрочем, понимаю, что Вы всё могли забыть. Столько лет. И каких лет! Я же не забыл, не мог забыть потому…

В темноте я чувствовал, как государь беззвучно смеётся.

– За это дело мне отец такую трёпку дал! Что и до сих пор забыть не могу. Это была трёпка первая и последняя. Но, конечно, совершенно заслуженная. Вполне сознаю. Трёпка полезная. Ах, Олленгрэн, Олленгрэн, какое это было счастливое время! Ни дум, ни забот. А теперь…

Государь помолчал, затянулся последним остатком папиросы, догорающей до мундштука, и печально сказал, показав рукой в сторону Севастополя:

– Один вот этот город. Сколько горя он мне принёс!»

Тут важны на мой взгляд слова: «Это была трёпка первая и последняя», а также «Трёпка полезная». Ибо подлость, совершенная в детском возрасте, оказалась единственной подлостью, совершенной Николаем II в течение всей его жизни.

Государь был верующим человеком. «Ну да», – скажут. Согласятся и с оценкой «глубоко верующим» и останутся при своем безразличии к этому, как и к тому, что хороший был семьянин. Мол, а нам-то что? Лучше, чтоб не такой уж глубокий был бы верующий и не такой уж хороший семьянин, но не доводил бы страну… и так далее, и так далее. Но для тех, кому это важно, важно и то, насколько живой была вера нашего Государя, и при этом – церковной, неразрывно связанной с таинствами и традицией. Потому и сил у него не всё хватило! Это начинаешь хорошо понимать, познакомившись с книгой историка К.Г. Капкова «Духовный мир Императора Николая II и его семьи» (М. 2017). Читая же повесть Ильи Сургучева, мы прикасаемся к тому, что Володя Олленгрэн застал как уже укорененным в сердце маленького Ники. Глава «Пасха в Аничковом дворце» и, в частности, рассказ о том, как на Страстной Седмице переживались Ники страдания Спасителя, воспроизводилось в православной печати множество раз. Напомним то, что упоминается реже.

«Он очень любил изображение Божией Матери, эту нежность руки, объявшей Младенца, и всегда завидовал брату, что его зовут Георгием, потому что у него такой красивый святой, убивающий змея и спасающий царскую дочь.

– Вот так и я бы спас нашу Ксеньюшку, если бы на неё напал змей, – говаривал часто маленький великий князь, – а то что же мой святой, старик и притом сердитый?»

Выпад маленького Ники в адрес иконы святителя Николая (в безукоризненном чтении повести В.Н. Шалаевым слова «а то что же мой святой, старик и притом сердитый?» просто изъяты, видимо, чтец счел их кощунственными). Важно то, что приведенный абзац следует сразу за рассказом о любви маленького Великого Князя к наблюдению за полетами птиц: да, возвышенность именно «в эту сторону». Плюс мы чувствуем здесь «качество» той нежности души у Николая Александровича, о которой полковник Олленгрэн отзывался как о «девчоночьей».

При нежной душе голова у Ники была трезвая и ясная. Это хорошо можно видеть в эпизоде, связанном с детской проблемой, куда прятать «секрет», подаренную лубочную картинку: «Ламповщик, всё с непрекращающейся таинственностью, оставил нам картину с генералами, и мы с трепещущим сердцем поняли, что наших сокровищ прибавилось. Но как и куда спрятать её от посторонних взоров? Я предложил проект: зарыть её в саду вместе с договором, но Ники не согласился и сказал:

– Ну как же в саду? А если ночью посмотреть захочется?

И с редкой для ребёнка изобретательностью (это я теперь понимаю) предложил вовсе не прятать её, а положить небрежно среди игрушек, как самую обыкновенную вещь.

– Мама заметит! – говорил я испуганно.

– А я тебе говорю: не заметит, – отвечал Ники и оказался прав. На картинку никто и никогда не обратил внимания».

В другом месте Олленгрэн вспоминал, что «Ники  <…> был существом очень наблюдательным и зорким». Это соответствует и памятливости Государя и его толковости: которую отмечали все, кто имел с ним дело. При этом всё держал про себя и всё продумывал: «Опять начиналось шуршание бумаг.

– Страшно медленно пишу. Это ваша вина, Диди. Это вы мне почерк ставили.

– Медленно, да чётко, – огрызалась мать, – никто не скажет – как курица лапой.

– А вот когда Витте читает мои письмена, то всегда криво улыбается, и мне кажется, что он думает: «бабий почерк».

– И ничуть! – вспыхивала мать. – И ничуть! Я давала ваш почерк графологам.

– Ну? И что?

– Все в один голос сказали: ясная, трезвая голова, всегда логическая. Скрытная.

– Скрытная?

– Да.

Молчание.

– Да, в нашем ремесле иначе нельзя, – следует не сразу ответ».

В разных эпизодах нам также дано почувствовать милосердие будущего Царя. В повести мы встречаемся с ним прежде всего в отношении к брату Георгию. Выразительно неожиданное завершение отрывка, в котором описывается, как перед рождением брата Михаил, дети переживали невозможность видеться с мамой: «Дети как-то осунулись, потускнели, стали плохо есть, плохо спать. Жоржик плакал по ночам, и Ники, подбежав к кровати голыми ножками, трогательно успокаивал его, утешал и говорил:

– Гусей караваны несутся к лугам…

Ложился с ним в кроватку и вместе засыпал. Вообще Ники не мог съесть конфетки, не поделившись…»

Но вершины сострадательность Ники достигает в главе «Воробей», в эпизоде не менее важном, хоть и не столь приметном, как эпизод с волчьей ямой.

Добросовестность, прилежание, усердие («писал он палочки страшно старательно, пыхтя и сопя, а иногда и потея, и всегда подкладывал под ладонь промокательную бумагу») маленького будущего венценосца – это та «верность в малом», которая отзовется впоследствии верностью во многом и станет серьезностью и основательностью, с которыми Государь относился ко всякому делу.

Контрасты

Русский философ Иван Ильин противопоставляет одухотворенности – пошлость. Для детей, конечно, простительно видеть в проявлениях последней нечто высокое, ибо они наполняют впечатления каким-то своим, по-детски высоким содержанием. Оттого Володя Олленгрэн и подозревать не мог, что есть что-то негожее в куплетах, которые он исполнял для Ники, в ответ на его настоятельную просьбу рассказать о жизни в Коломне. Это происходит в последней главе («Моё влияние»), когда Володя вдруг обнаруживает, что обладает знанием, недоступным для Ники, и не может не почувствовать своего превосходства: «И теперь этот Ники спрашивает меня же о вещах, которые я прекрасно знаю и которых он не знает. Это был клад, с которым можно было взять реванш. Я почувствовал вдохновение и ответил:

– В Коломне я был представлялыциком.

Райский птенец был озадачен, что и требовалось доказать».

Бывший житель Псковской улицы воспроизводит куплеты некоего Этьена, одного из компании артистов, посещавших Коломну, небесталанного и служившего для Володи предметом обожания: «У Этьена слезились глаза, и они казались мне самыми прекрасными в мире. У Этьена была грязная шёлковая двубортная жилетка, и она казалась мне с королевского плеча. Когда он пел: «Если барин при цепочке, эфто значит без часов», он вынимал из жилетного карманчика цепочку, и на ней действительно часов не оказывалось, и это имело дикий успех, ибо в этом было презрение к барину».

Мне кажется, что в связи с упомянутым только что «диким успехом» стоит вспомнить смешной вопрос Ники: подчиняются ли жители Коломны дедушке, то есть Императору Александру II. Подчиняются, конечно, но в сердцах своих носят зависть – что и сработает в свое время… Ники с помощью Володи безуспешно пытается приобщиться к жизни, для него недоступной; ему удается лишь одно: начать курить. Социальные и духовные контрасты  автор доводит до «каления».

В обстановке Аничкова дворца было немыслимо хамство, немыслим «статут» неуважения к другому человеку. Неслучайно поэтому, что под самый конец воспевается не что иное, как деликатность: «Вспоминаю, как иногда, выезжая, например, в театр, родители заходили к нам прощаться. В те времена была мода на длинные шлейфы, и Мария Феодоровна обязана была покатать нас всех на шлейфе и всегда начинала с меня. Я теперь понимаю, какая это была огромная деликатность – и как всё вообще было невероятно деликатно в этой очаровательной и простой семье».

Общеизвестные выдержка и вежливость Государя Николая II были не «византийством», как его обвиняли, а прежде всего деликатностью. С ней знакомится каждый, кто хоть сколько-нибудь вникает в правдивые свидетельства о Царской Семье. А Государю, конечно, приходилось встречаться с тем, что должно было весьма досаждать – он, не раздражаясь, терпел. Злоупотребление таким терпением легко представить, и в повести есть соответствующий штрих, относящийся к Севастополю 1916 года (глава «Загадка»): «Вечером, часов в восемь, прибыли высшие должностные лица, чтобы откланяться. До отхода поезда оставалось часа четыре, и, чтобы не задерживать людей, государь после беседы встал и, улыбаясь, сказал:

– Ну, господа, а теперь считайте, что Государь уехал.

Попрощался, и все мы вышли из вагона. Я один остался на путях, полагая своей обязанностью, как коменданта, быть при поезде до самого его отхода. Было темно, потом вызвездило. Глаз привык к темноте, вижу, как кот. Хожу, разгуливаю вдоль поезда, стараюсь не шуметь. Вспыхнул в вагоне свет у письменного стола. Значит, сел за работу. По занавеске порою шевелится тень. Из города подвезли провизию на завтрашний день, потом лёд. Поездная прислуга, не стесняясь, галдит.

– Тише! Государь работает! – говорю.

Смотрят на меня с удивлением, как на провинциала.

– Государь к нам привычен, – говорят».

Государь был привычен к тому, что мешали.

Надо сказать, что есть люди (православные), которые почитают Царя-страстотерпца не только как страстотерпца, но и как… юродивого! Ну да, не справился, но мол ведь и не должен был, ему и не полагалось… А он справился! Он подготовил армию к победоносному (если бы не предательство и не насильственное отрешение от власти) наступлению весны 1917 года. Пусть весьма лаконично (буквально двумя словами: «сел за работу»), но в повести вполне обозначено, каким образом справился: трудился и трудился. Ему мешали, а он делал, что нужно было, и делал. Им веселье и шум, а ему забота и горе.

Образ воробья

Одно дело – низкое, пошлое, вполне присущее и людям высшего общества (олицетворенным в повести «рыжими»), и другое дело – низовое, скромное, непритязательное. Толща народной жизни, запечатленной так живо и с такой любовью в главе «Балаганы». Рядовое и – многомиллионное, вверенное Царю не как «биомасса» или «индустрия человеческих душ», но как живая жизнь под его ответственность. Думаю, что воробей как «самый рядовой представитель Божией твари» (важно, что «живчик»)  соотносится в повести именно с этой многомиллионной жизнью.

Первый раз воробей встречается в повести в самом ее начале, когда Володя Олленгрэн впервые в жизни сокрушается об отсутствии у него носового платка, чтобы утереть слёзы маме: «Слёзы ручьём текли из её глаз, хотелось их вытереть, и не было платочка, и первый раз в жизни я пожалел о том, какой я грязный и непослушный мальчишка: всегда вытираю нос рукавом, а платочки, которые подсовывает Аннушка, презрительно забрасываю в чулан: в карманах места мало, и когда вынимаешь платок, то вместе с ним вываливаются свинчатки, а если засунешь в карман живого воробья, воробью не хватает от платка воздуха и он начинает икать, – и вообще я всегда был против лишних вещей в хозяйстве».

В этом месте повести в нее потихоньку внедряется одна из главных особенностей – уморительность. Тем большая, что об икании воробья говорится как о деле проверенном. Но внедряется и образ воробья, для повести – сквозной! В главе «Прощальное воскресенье» кадет, пришедший к маме из училища и через небольшой промежуток времени уже заскучавший, думает: «Господи! Какая скука во дворце! Только в Корпусе я узнал, что такое настоящая человеческая жизнь. В моём классном столе, например, сидит и блаженствует настоящий живой воробей Мишка, подобранный мной в саду, костеневший от холода. Теперь Мишка освоился, ест хлеб и дышит через дырочку, которую я провертел в парте перочинным ножом. С таким приятелем умирать не надо, даже уроков учить не хочется».

В следующий раз воробей встречается нам в главе «Балаганы». Володя, которого мама отпустила на масляничное гуляние, видит Ники в окне, объясняется с ним знаками, но не может прервать свой путь к балаганам: «Выхожу из ворот и сам думаю: «Бедный Никенька, сидит, как мой воробей в парте, никуда не пускают, почему?»».

Далее – целая глава «Воробей», в которой рассказывается (тут также «в рифму» – с будущим спасенным Мишкой) о спасении замерзшего воробья. Чуть ниже мы обратимся к обсуждению этой главы. А пока лишь заметим, что упоминание спасенного воробья возникает в детском увлеченном споре:

«– Давай спорить!

– Давай. На что?

– Под стол лезть.

– Идёт.

– Нет, – переключился Ники. – Ты отдашь мне своего воробья.

Я был уверен в результатах спора, но рискнуть воробьём даже и в этом случае не решился. А вдруг, чем чёрт не шутит?

– На воробья спора нет, – твёрдо сказал я.

– Ага! – восторжествовал Ники. – Значит, врёшь».

Последняя глава начинается с сетований Володи Олленгрэна на жизнь во дворце, несвободную, стесненную: «И вот чувствуешь, кожей ощущаешь, что простой весёлый воробей попал в компанию экзотических птиц. И разве это – счастье? Счастье в том, чтобы зажать в ладонь, ещё не выспавшуюся, мамин двугривенный и в одних трусиках пулей лететь в мелочную лавочку купца Воробьёва.

У воробья была своя жизнь, и особенно у воробья коломенского, который живёт в одноэтажном деревянном доме. Но Александр Третий (я это понял потом) был человек умный, не набитый придворной спесью. И, вводя в свою семью меня, он умышленно выбирал мальчишку с воли, чтобы приблизить к этой воле птиц экзотических, ибо, собираясь царствовать, собираясь управлять людьми, нужно уметь ходить по земле, нужно позволять ветрам дуть на себя, нужно иметь представление о каких-то вещах, которых в клетку не заманишь».

Итак, если речь о воробье, то речь о рядовой, непритязательной и свободной от высоких задач и тяжких ответственностей  жизни. По уморительности и задорности, освещенных светом любви (не побоимся так выразиться), глава «Воробей»  сравнима разве что с «Дон Кихотом» Сервантеса, как раз в этой главе и упоминаемым. Взять хотя бы посещение кухни и, в рамках этого эпизода, описание воодушевленной услужливости со стороны персонала оного святилища:

«– Нам нужно крутое яйцо для питания птицы.

И сейчас же по кухне раздался миллион эх, если только так можно сказать: «Им нужно крутое яйцо… Да, крутое яйцо…. Одно крутое яйцо… Для их птицы… Для великокняжеской птицы… Скорее, скорее кипяток, скорее, скорее яйцо, самое лучшее яйцо!» <…> Все люди, красные, в страшных накрахмаленных колпаках, вытянулись, на лицах написан восторг, и казалось, что все не знают, куда броситься. Ники, под самые глаза, в бархатном футляре, поднесли меловито вымытое яйцо на показ и одобрение, и потом сам француз благоговейно опустил его в кастрюльку с кипятком. Ни один воробей с самого сотворения мира не имел пищи, приготовленной с таким умопомрачительным почётом».

Не кощунство, но дерзновение

Следует выделить в повести пласт, который мы назовем детским кощунством, при неотрываемости слова «детское» от слова «кощунство» – так что это совсем не кощунство!

Вот как заканчивается глава «Воробей»: «Мы только что были на крестинах новорождённого великого князя Михаила Александровича и видели, как это дело делается. Решено было воробья обратить в христианскую веру. Надев скатерти на плечи, мы обмакнули его в стакане с подогретой водой и назвали воробья Иоанном. Иоанн после этого долго фыркал и был в раздражении. Я был протопресвитером, Ники – протодиаконом, Жоржик – крёстным отцом, а Аннушка, дико и неуместно хохотавшая, – кумою».

Другой пример – выпад Ники против иконы святителя Николая, «старика и притом сердитого». Еще пример (пусть и не очень подходящий), относящийся не к детям, а к Великому Князю Александру Александровичу, понуждавшему г-жу Олленгрэн рещиться на службу во дворце:

«– Но у него характер, ваше высочество.

– Какой характер?

– Драчлив, ваше высочество.

– Пустяки, милая. Это – до первой сдачи. Мои тоже не ангелы небесные. Их двое. Соединёнными силами они живо приведут вашего богатыря в христианскую веру. Не из сахара сделаны».

Следующим примером мы обязаны Его Величеству, в эпизоде приема у Александры Петровны прошений как у начальницы гимназии: «Он сам берёт из материнских рук ридикюль и начинает доставать оттуда вчетверо сложенные бумаги. Мать начинает жаловаться на табачный дым.

– Да разве это дым, Диди? Это же ладан, – говорит, шутя, государь.

– Стыдно называть ладаном эту гадость! Ладан – священная вещь.

– Ну-ну, не буду. Сколько там душ?»

Странновато читать, как Его Высочество Мария Федоровна спрашивала примчавшихся к ней утром детей: «Ну как спали? Что во сне видели? Боженьку видели?» Вопрос «Боженьку видели?», недопустимый, так сказать, канонически и возможный в живой семейной жизни, высекает какую-то искорку, а какую – не станем доискиваться. Таковы и вопросы Ники, обращенные к «Диди», на Страстной Седмице, вроде следующего: «Боженька уже живой, Диди? Ну скажите, Диди, что он уже живой. Он уже ворочается в своей могилке?»

В сущности, речь должна, скорее, идти не о детском кощунстве, а о детской дерзновенности. К таковой, несомненно, примыкают и народные «завихрения веры», являвшиеся частью тогдашней жизни и нашедшие в повести Сургучева отражение в образе Аннушки, ушедшей, напомню, в иоаннитки и оставившей поучение, которое мы сейчас вспомним, снова обратившись к пребыванию детей с оживающим воробьем на кухне: «И, несмотря на весь этот почёт, моя трезвая, санчопансовская голова тревожилась только об одном: как бы из всего этого приключения не получилось крупных неприятностей с головомойкой, так как я не мог не понимать, что визиты на кухню никак не могли входить в программу нашей жизни. «У нас же – не как у людей», – размышлял я и рассчитывал только на то, что спасённый воробей из благодарности должен умолить Бога. Я отлично помнил слова Аннушки, однажды сказавшей:

– Если хочешь молитвы к Богу, то ни поп, ни чиновник не поможет. Проси зверя, чтоб помолился. Зверю у Бога отказу нет.

И я мысленно обратился с этой просьбой к воробью. Воробей, закутанный в вату, смотрел на пролетавших мух неодобрительно, и каковы его думы – сказать было трудно».

Читаю поучение Аннушки: «Зверю у Бога отказу нет» – не то что в сотый, в тысячный раз – и не могу удержаться от смеха. Почему ж это небессмысленно? По чистоте звериной души, по ее никакой рефлексией не повреждаемой непосредственности.

Мы наконец-то подходим к важному, к отрывку, следующему за только что приведенным: «Мои думы о молитве были переданы по наитию Ники, и Ники вдруг сказал:

– Надо помолиться за воробушка: пусть его Боженька не берёт – мало у Него воробьёв?

И мы, вообще любившие играть в церковную службу, внимательно за ней следившие, спрятавшись за широкое дерево, отслужили молебен за здравие воробья, и воробей остался в живых»

Слова маленького Великого Князя «Мало у Него воробьёв?», вписанные незлобивой детской сварливостью в детское кощунство, по-детски и дерзновенны. Именно таким было сострадание Государя к рядовому подданному. Именно таким дерзновенным было предстояние Царя за народ, вплоть до готовности выпить самому горькую чашу, предназначенную не ему, а народу: вспомним видение преподобного Макария (Невского). Преувеличений тут нет: в приведенном эпизоде мы просто видим «горчичное зерно», из которого выросло это предстояние.

Блаженны плачущие

Повесть, неожиданно вернувшись к начальному периоду жизни Володи в Аничковом дворце (семилетнего мальчика еще покатаешь на шлейфе, а десятилетнего – вряд ли), вдруг обрывается, выделяя тем самым важное. Вот самый конец: «Я теперь понимаю, какая это была огромная деликатность – и как всё вообще было невероятно деликатно в этой очаровательной и простой семье. И потому я горько плакал, когда прочитал, что Николай Второй записал в своём предсмертном дневнике: «Кругом – трусость и измена«. Но… этого нужно было ожидать. Одним словом «предсмертный дневник» здесь соединяется отрешение Государя от власти и мученическая кончина. В одной фразе – «Но… этого нужно было ожидать» – происшедшее осмысляется как отречение народа от Царя. Как же вопиёт многоточие в этой фразе! «И потому я горько плакал…» Плач приходит как отклик на запоздалую благодарность!

В современном мире (особенно на Западе) распространено ложное представление о Христе как о сверхдемократической личности, всех любящей, всех приемлющей, ко всем приветливой. Монархическое чувство к такой личности было бы оскорбительным по отношению к ней самой. И у нас есть приходы, есть верующие, для которых Христос – лишь «само собой разумеется» Царь, но главное не в этом, главное – в человеколюбии… Так и слышу, как кто-нибудь восклицает «А что в нем плохого?»

Я отвечу: то, что оно не главное. Оно не будет живым и настоящим, если нет живого и настоящего отношения ко Христу как к Царю. Но российские культурные люди из поколения в поколение (до 1917 года) вытравляли в себе всякое монархическое чувство, не замечая, что параллельно вытравлялось и соответствующее чувство к Царю Небесному, искажалась живая православная вера: Божественный Страдалец становился чуть ли не братом…. По моему убеждению, не что иное, как атрофированность монархического мировоззрения и создает непроизвольную ущербность веры, каковую можно заметить в некоторых братьях и сестрах. Речь идет совсем не о том, чтобы в чем-то их упрекнуть, тут вина не личная, а «рыцарского ордена» (Бердяев) интеллигенции в целом.

Увы, в столетие мученической кончины Царской Семьи многие (даже среди православных) Царя не любят, им не дорожат, о нем по-прежнему скверно и скучно долдонят. С той разницей, что если сто лет назад это могло быть искренним заблуждением и «жалкими словами», то теперь это в чистом виде упрямое праздномыслие.

Но в Церкви живет почитание Царской Семьи, живет мысль о Царе. Да, есть храмы, в которых к нему безразличны. Есть, напротив, с «ревностью не по разуму». Есть и такое, что сам Государь наверняка не одобрил бы: например, почитание с ожесточением против тех, кто мыслит иначе. Но все же откликается рядовой православный человек на правдивый рассказ о Царе. Словно огонек прикасается к его сердцу и загорается в глазах – я это видел множество раз.

Свидетельство о Царской Семье – это благовестие для нашей земли. На небосводе его сияют как звезды и отдельные эпизоды, и благородные воспоминания (Жильяр, Ден, Буксгевден), и некоторые отдельные фразы, к примеру: «Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения Родной Матушки России».

Андрей Мановцев

Портал «Богослов.ру»

Публикуется в сокращении

 

Оставить комментарий

Обсудить на форуме

Система Orphus