- Вместо предисловия
- Степной батюшка
- Сказание о старце Зосиме и Марии из Египта
- В степи
- Учительница
- Бессмертники
- Два Рождества
- В гостях у батюшки
- Алексей Петрович
- Троица
- Песни любви
- Стояние
- Игумен Иосаф
- Отец Георгий
- Цветы жизни
- Бессмертие
- Встреча
- На родине
- Мужики
- В глуши
- На вылет
- Нилена из Рима
- На кладбище
Мужики
Поема
I.
Из далеких Приамурских краев идут они: дед Софрон, бабка Василиса, тетка Глафира, внученок Микитка… Всех четыре человека. Сбоку дороги пробираются один за одним — в мягких берестовых лапотках, постукивая дубовыми посошками, выломанными в Приамурье, на поселенских местах, у глубокой хмурой реки… Впереди — дед Софрон, старый, корявый, как лесной вяз, с длинными седыми волосами, вылезшими из-под шапки. За ним — бабка Василиса, древняя старуха, низенькая, сморщившаяся, словно в жизни кто-то мял ее — долго и усердно. Она — тоже с посошком, идет — кроткая, молитвенная, на тех, которые сзади, оглядывается: не отстали бы!.. Сзади еле успевают за стариками больная тетка Глафира и малый парнишка Микитка… Парнишка страсть как замучился: ноги в крови, колени ломят, а он все бежит и, как старичек, на дубовый посошок опирается…
— Сколь долог путь, родимые?
— На родину, на родину идем мы, милые!..
Позади остались. новыя избы, земляки, непочатыt степи, церковка — маленькая, новенькая, зелененькая, как весенний лист. Старые беcпокойные люди: потянуло их вдруг обратно на родину… Такая тоска напала, что сделался белый свет не мил… Смеялись над ними молодые: без денег, больные — куда идти? А они, все же, пошли: вырубили посошки, навесили на плечи сумочки — и пошли… Взяли с собой больную Глафиру да внученка Микитку, помолились в зеленой новой церквочке и потянулись гуськом — друг за другом — обочь железных прутьев… Как птицы весной, снялись и полетели к родным краям…
Дед Софрон постукивает посошком и выглядывает вперед: скоро ли? Но черные прутья змеями убегают в даль; как тростинки встают телеграфные столбы, растут и уходят назад; проволока, как ниточка, звенит, по сторонам хмурятся леса… И вздыхает старый Софрон:
— Видать, не скоро!..
Поезда мелькают мимо них — быстрые, сильные, огненные. После них долго гудят железные прутья, словно струны. И ветром обдаст, как из тучи… Микитка в страхе в сторону бросается: раздавит!.. А дед говорит сурово: не балуй!..
Сколько рек было на пути! Бурные, глубокие, с белыми гребешками — они шумели далеко внизу, когда странники медленно переходили по узеньким, с большими продольными щелями, доскам… Микитка орал со страху и судорожно хватался за юбку тетки Глафиры. А старые шептали молитвы и нащупывали доски посошками.
Как маковый огонек, загорались вдали крыши станционных построек, и это всегда ободряло странников. — Ноги прибавляли шагу, посошки стучали увереннее и даже внученек забывал про разбитые в кровь подошвы…
Подойдут к крайней избе, стукнут в оконце:
— Подайте, Христа ради!…
Получат кусок хлеба, идут дальше, пока не наберут на всех… Бывает, что хлеба не окажется на станции и они бредут до следующаго селенья — темные, усталые, как прибитыя собаки… Если ночь застает их, попросятся переночевать — Христа-ради. И ночуют в сырых, холодных чуланах, на соломке…
Идут они путем-дорогой: в лапотках, в плохой одеженке, с посошками… Идут — и видят прекрасные золотые сны:
Там, за тяжелыми туманами, за темными реками, там, где кончают свою нить телеграфные столбы, — в сиянии тихого летнего вечера стоит их родное село… Маленькая речка, как змейка, извилась около него, отбежала немного, обросла камышами и лозой и разлилась в пруд. Над нею, на пригорочке, стоит церковка — древняя, темная, притихшая. И в вечера звонит чистыми, точно серебряными, колоколами, и звон отдается по речке — далеко-далеко… Кругом, словно грибки, осели по полугоре мужичьи избы… За околицей зеленеют огороды. Журавли над колодцами скрипят, водица плескается жемчужными слезками и гряды мокнут — черные, рыхлые, бархатные. Цветут маки, как праздничные девичьи сарафаны, скрываются в зелени огурцы и пахнет сыростью и мятой. Хорошо! Хорошо вечерами бродить по огороду, выпалывать лебеду, срывать зеленые сочные огурцы, загадывать, велика ли растет под землею красная хвостистая морковка?..
А за огородами — хлеба. По обе стороны дороги наклонились от зерна пшеница, овес, просо. Ветер ходит по ним и тихо колышет, и хлеба шуршат — что-то мягкое и теплое. Иногда почудится звон, словно маленькие колокольчики ударят друг о друга: то колоски звонят между собою… Хорошо идти в ясный тихий вечер по дороге от села, между хлебами! Душу обнимает ласка и кажутся родными степи, хлеба, дорога… А на обратном пути можно нарвать синих васильков и сплесть вепок. В избе можно повесить его к образу, и всю ночь будет пахнуть в комнатах степью и цветами…
В стороне от села, недалеко от церкви, лежит погост… Бугорки, деревянные покачнувшиеся кресты и трава — трава, какими-то раскидистыми кустиками, бледно-зелененькая, пахучая. Такая трава растет только на погостах… Сколько людей залегло тут на вечный покой! Дождики падают, ветер проносится, могилки тают, превращаются в пыль, равняются с землей…. Тихо, тихо… И все уходят сюда спать из села: поживут, помаются и — на погост… Тут землица вольная, легкая, ляжет на домовину, как пух. Над ней станет крест и склонится на бок, словно голубит того, кто спит в земле… Потом прольется дождичек, посмотрит солнышко, глядь — а по бугорку травка и цветочки побежали… И так-то вольготно лежат тут под бугорком! Ветерок полевой подует — душистый, ласковый, церковка иной раз побаюкает заупокойными грустными звонами… Покойнички и лежат в своих домовинках, отдыхают…
Вот вечерня только что отошла. Батюшка, о. Тимофей, с епитрахилью и кадилом вышел на могилки — помолиться за усопших… Это он делает каждый вечер — после вечерни… Стал он на бугорке на виду у могилок, покачивает кадилом и поет… Где-то гогочут гуси, догорает заря, а он стоит — старенький — и поет…
Ветер подпевает ему, травка прислушивается, а покойники… о, им уж, наверно, легче и тише спится! Встают один за другим кресты — убогие и старые, степи окружили могильную огородку и слушают, а он — поет…
Поет — один. Слабым хриплым голосом он поет белым небесам заупокойную грустную песню, — песню за тех, которые спят под этими темными бугорками…
И под эту песню тихо верится, что где-то есть еще жизнь — несложная, кроткая, как вечернее небо, бесконечная, как придвинувшияся к огороже степи. И туда ушли все те, которые спят под бугорками… Оттуда смотрят на мир — таинственно и неясно, как золотая вечерняя звездочка, и кротко целуют живущих…
О. Тимофей поет, кадило покачивается, оставляя маленькие синеватые клубочки дыма, и вокруг — над грустным одиноким погостом — стелется тихая далекая бессмертная жизнь…
Кто-то из мужиков переселился теперь на погост? На селе было много стариков: Иван Касьянов, Мирон Петрович… Опять Хавронья Лункина… Все старые люди. По завету дедовскому жили…
Наверно, померли теперь…
Жив ли батюшка, о. Тимофей? Уж старенек был, когда из села поехали переселенцы… Бывало, все копается в своем садике, чистит, травку сорную выпалывает, гряды обделывает… Придет кто к нему, подойдет под благословенье, а он:
— Бог благословит, Бог благословит!.. А у меня руки грязные!..
Матушки у него нет. Померла в городе, на леченье… Правильный батюшка: понимал мужика. Где надо, слово умное скажет, — где надо, поругает. И все от Писания, все по-Божьему. Когда отъезжали на переселенье, вышел он за околицу, в ризах, с крестом проводить. Слово сказал. Расчувствовался, всплакнул. И мужики всплакнули. Бабы — те в истошный голос кричали… Потом благословил всех крестом, сказал: езжайте с миром! И когда поехали переселенцы, он долго стоял у околицы и все благословлял крестом…
Жив ли теперь старый батюшка?..
Живы ли мужики? Не случилось ли, не дай Бог, пожара? Как там хлеба зародились? Шутка сказать: два года не получали с родины весточки..,
Идут они: дед Софрон, бабка Василиса, больная тетка Глафира, мальчонка Микитка. Старые думают, как хорошо там — на родине! И чем больше думают, тем яснее выступает пред ними родное село. Они вспоминают, какая старенькая их церковь, как обрыла у села берега речка, как когда-то они собирались на лугу, девки пели свои молодые грустные песни, а парни пили брагу и хвалились силой… Давно уж это было! Но теперь все слилось вместе: прошедшее и настоящее. Все стояло впереди — далекое, родное, милое, и они шли к нему, напрягая последние силы…
— Там и умереть можно! — думает Софрон.
— Сорокоуст закажу своему батюшке! — рассчитывает бабка Василиса.
А больная Глафира — молодая летами — вспоминает, как совсем недавно у неё там было счастье. Своя песенка, своя избенка, родной человек… Теперь все прошло: муж помер, избенка сгорела, песенка порвалась, как тонкая ниточка… Но все же тянуло туда, где на погосте была своя могилка…
— Там и сама помру! — думает она, и длинно, с кровью, кашляет… –
Микитка ничего не помнит. Он еще глупый, нерассудительный. Все боится, что дед и бабка ошибутся и не найдут своего села. Ведь земля такая большая! И когда странники проходят мимо какого-нибудь селенья, он хлопает рученками и спрашивает:
— Дед! Пришли?
— Нет еще! — бесстрастно отвечает Софрон. И мальчику начинает казаться, что их село затерялось среди лесов и деревень, и его уж никогда не найти…
Идут они. Навстречу встают телеграфные столбики, звенит печально проволока, убегают бесконечные железные прутья… Кругом пустынно… Шумит тайга, чирикают птицы, несет смолой…
Впереди — дед Софрон. Мягко ступает ногами, обутыми в лапотки, постукивает посошком и зорко смотрит вперед:
— Скоро ли?
За ним гуськом: бабка, Глафира, Микитка… Все устали, но никто не думает об отдыхе.
Там — родное село, темная церковка, тихая речка, погост…
Над старыми горемычными головами вьются песни детства — ласковые и кроткие, и манят…
Они идут…
II.
Пришли. Поздним вечером постучались в окошко крайней избы.
— Кто там?
— Мы… Никифоровы… Дед Софрон!..
— А!.. Чего это вы?..
— Впустите, пожалуйста!
Впустили. Избенка маленькая. Люди и телята в одном месте. Ребята кричат, просят хлеба.
— Недород у нас, — грустно улыбается хозяйка, молодая бледная баба. — Хлеб из коры пекем. Лебеду всю приели!
— Все ли живы на селе?
— Живы? Нет!.. Усмирение у нас было… Побили много…
Хозяйка понижает голос:
— Бунтовали у нас! Солдат прислали и били, били… Страсть как били! Плетьми! Многих засекли! Обочь погоста в яме, как собак, схоронили…
Баба плачет…
— Смерть наша пришла! Видно, конца-краю нет нашему горю крестьянскому…
— Вы чего же — на старое место пришли? — спрашивает потом она.
— На старое! — шамкает Софрон… — Помирать пришли!
— Место-то ваше занято… Земли нет… Как-то вы будете жить?..
Молчат…
— Батюшка жив?
— Помер… До усмирения помер… Нового не прислали: мужики говорят, что платить ему нечем… Стоит наша церковь сиротой. Ни панихидки отпеть, ни обвенчать… Ничего нельзя… Гибнет крестьянский род!
Все плачут: Софрон, Василиса, Глафира, хозяйка. Маленький Микитка тоже плачет — плаксивым тоненьким голоском. Дед заблудился и не нашел своей деревни! Микитка уж давно подозревал это… Несколько минут в избе стоит плач — тяжелый, хриплый, старческий и молодой — звонкий отчаянный…
За окном — ночь, смутная, с грозовыми тяжелыми зарницами… Издалека, от речки, несутся колокольные звуки… Бьют полночь.
III.
Через три дня по дороге от села, между блеклыми, низкими всходами идут: дед Софрон, бабка Василиса, тетка Глафира, Микитка… Идут тихо, медленно. Глаза потуплены, в движеньях усталость и разбитость. За плечами — сумки, в руках — посошки.
— Сколь долог путь, родимые?..
Солнце жжет, как печка. Во рту пересохло. Губы трескаются. По обеим сторонам — знойная мертвая степь…
Идут.
И впереди — уж ни роднаго села, ни омутистой речки, ни церкви, ни погоста…
Комментировать