<span class=bg_bpub_book_author>Генрик Сенкевич</span><br>Крестоносцы

Генрик Сенкевич
Крестоносцы

(1 голос5.0 из 5)

Оглавление
След. глава

Часть первая

I

В Тынце, в корчме «Сви­ре­пый тур», при­над­ле­жав­шей аббат­ству[1], сидела за сто­лом кучка народу и слу­шала быва­лого рыцаря, кото­рый вер­нулся из даль­них стран и рас­ска­зы­вал теперь о том, в каких пере­дел­ках дове­лось ему побы­вать на войне и в дороге.

Боро­да­тый, пле­чи­стый, бога­тыр­ского роста, в пол­ном рас­цвете сил, рыцарь, однако, был очень худ; волосы у него были убраны под шитую бисе­ром сетку; на кожа­ном каф­тане отпе­ча­та­лись кольца пан­циря; за набор­ным поя­сом, сплошь из мед­ных блях, тор­чал нож в рого­вых нож­нах, на боку висел корот­кий дорож­ный меч.

Рядом с рыца­рем сидел за сто­лом длин­но­во­ло­сый юноша с весе­лым взгля­дом, видно, това­рищ его или ору­же­но­сец, потому что и он был одет по-дорож­ному, в точно такой же помя­тый пан­ци­рем кожа­ный каф­тан. Кроме них, за сто­лом сидели двое шлях­ти­чей из окрест­но­стей Кра­кова да трое горо­жан в алых ост­ро­ко­неч­ных шап­ках, языки кото­рых све­ши­ва­лись набок до самых локтей.

Хозяин корчмы, немец, в светло-жел­том кол­паке с зуб­чи­ками по ниж­нему краю, нали­вал гостям из жбана в гли­ня­ные кружки сыче­ное пиво и с любо­пыт­ством при­слу­ши­вался к рас­сказу о воен­ных подвигах.

С еще боль­шим любо­пыт­ством слу­шали рыцаря горо­жане. В те вре­мена нена­висть, кото­рая при Локотке раз­де­ляла горо­жан и рыцар­ство[2], стала уже уга­сать, и горо­жа­нин не гнул так спину перед паном, как в позд­ней­шие века. Пан еще ценил его готов­ность ad concessionem pecuniarum[3], и в корч­мах нередко слу­ча­лось видеть, как купцы запро­сто браж­ни­чали с шлях­той. На них взи­рали даже с неко­то­рой бла­го­склон­но­стью, потому что денег у них все­гда было побольше и они обычно пла­тили за своих бла­го­род­ных сотрапезников.

Итак, сидели в корчме горо­жане с шлях­ти­чами и вели беседу с рыца­рем, время от вре­мени под­ми­ги­вая хозя­ину, чтобы тот напол­нил кружки.

– Сколько свету видали вы, бла­го­род­ный рыцарь! – вос­клик­нул один из купцов.

– Да, немно­гим из тех, что съез­жа­ются сей­час ото­всюду в Кра­ков, при­ве­лось столько уви­деть, – отве­тил при­ез­жий рыцарь.

– И про­пасть же народу туда съе­дется! – про­дол­жал горо­жа­нин. – Вели­кое тор­же­ство и вели­кое лико­ва­ние в коро­лев­стве. Тол­куют, и, верно, не зря, будто король всю опо­чи­вальню коро­левы пове­лел покрыть пар­чой, шитой жем­чу­гами, и ложе убрать таким же бал­да­хи­ном. Игрища и риста­лища будут, каких доселе не видывали.

– Кум Гам­рот[4], не пере­би­вайте рыцаря, – заме­тил дру­гой купец.

– Да я, кум Айер­т­ре­тер, не пере­би­ваю, я только думаю, рыцарю тоже любо­пытно узнать, что народ тол­кует, ведь и он, наверно, едет в Кра­ков. Мы нынче все равно не поспеем вер­нуться в город, потому что ворота запрут, а ночью вошь спать не дает, так что успеем наговориться.

– Вам слово, а вы десять. Ста­ре­ете, кум Гамрот!

– Ну, штуку мок­рого сукна я еще одной рукой подниму.

– Эва! Такого, что, как сито, насквозь светится.

Однако даль­ней­шие споры пре­рвал стран­ству­ю­щий рыцарь.

– Это верно, – ска­зал он, – что я оста­нусь в Кра­кове, слы­хал я про риста­лища и охотно попы­таю на них свою силу, да и пле­мян­ник мой тоже, хоть и юн годами и безус, а не одного пан­цир­ника поверг уже на землю.

Гости бро­сили взгляд на юношу, кото­рый весело улыб­нулся и, зало­жив за уши длин­ные волосы, под­нес к губам кружку пива.

– Да и захо­тели бы мы вер­нуться, – при­ба­вил ста­рый рыцарь, – все равно некуда.

– Это как же так? – спро­сил один из шлях­ти­чей. – Откуда же вы родом и как вас зовут?

– Меня зовут Мацько из Бог­данца, а это сын моего род­ного брата, зовут его Збышко. Герб наш Тупая Под­кова, а клич Грады!

– Где же он, ваш Богданец?

– Эх, сударь, спро­сите лучше, где он был, потому что нет уж его. Еще во время войны Гжи­ма­ли­тов с Нален­чами сожгли дотла наш Бог­да­нец, так что один только ста­рый дом остался; все, что было, забрали, а слуги наши раз­бе­жа­лись. Одна голая земля оста­лась, мужики, кото­рые жили по сосед­ству, и те ушли дальше в леса. Отстро­и­лись мы с бра­том, отцом этого хлопца, да на дру­гой год вода все снесла. Потом брат умер, и остался я после его смерти один с сиро­тою. Поду­мал я тогда: нет, не уси­деть мне здесь! А в ту пору народ тол­ко­вал про войну, шла молва, будто Ясько из Олес­ницы, кото­рого король Вла­ди­слав после Мико­лая из Моско­жова[5] послал в Вильно, спешно наби­рает по всей Польше рыца­рей. Отдал я землю в залог достой­ному аббату, нашему родичу, Янеку из Тульчи, купил на деньги доспехи, коней, сна­ря­дился, как поло­жено, в воен­ный поход, поса­дил на меринка пар­нишку, кото­рому было в ту пору две­на­дцать лет, и айда к Яську из Олесницы!

– С подростком?

– Да он в ту пору и под­рост­ком-то не был, но креп­кий был пар­нишка. Бывало, в две­на­дцать лет упрет само­стрел в землю, при­жмет живо­том да так натя­нет тетиву руко­я­тью, что и англи­ча­нин – мы их под Вильно видели – лучше не справится.

– Такой был сильный?

– Шлем за мною носил, а как стук­нуло ему три­на­дцать, так и щит стал носить.

– Немало дове­лось пово­е­вать вам.

– Все из-за Вито­вта. Сидел князь у кре­сто­нос­цев, и каж­дый год делали они набеги на Литву под Вильно. Раз­ный народ шел с нами: немцы, фран­цузы, англи­чане – они самые мет­кие луч­ники, – чехи, швей­царцы, бур­гундцы. Рубили они леса, замки по дороге стро­или, да всю Литву огнем пожгли, мечом посекли, так что весь народ, кото­рый живет там, хотел поки­нуть род­ную землю и искать дру­гой, хоть на краю света, хоть среди детей Вели­ала, только бы подальше от немцев.

– Да и мы тут слы­хали, будто все лит­вины хотели уйти с детьми и женами, но только не верили этому.

– А я сам все это видел. Эх, эх! Не будь Мико­лая из Моско­жова, Яська из Олес­ницы да, не в похвальбу ска­зать, нас вот с ним, не было бы уже и Вильно.

– Это мы знаем. Вы замка не сдали.

– Да, не сдали. Вы вот послу­шайте хоро­шенько, что я вам скажу, чело­век я слу­жи­лый и в войне иску­шен­ный. Еще ста­рики гова­ри­вали: «неукро­ти­мая Литва», – оно и верно! Ловко лит­вины дерутся, но не с рыца­рями им в поле силами мериться. Вот когда кони нем­цев в тря­сине увяз­нут или лес дре­му­чий кру­гом, ну, тогда дело другое.

– Немцы доб­рые рыцари! – вос­клик­нули горожане.

– Они сте­ной стоят, пле­чом к плечу, и так соба­чьи дети зако­ваны в желез­ную броню, что сквозь забрало одни глаза только и видно. И лавой валят. Уда­рят, бывало, на них лит­вины и рас­сып­лются кто куда как песок, а нет, так немцы сомнут их и рас­топ­чут. Не одни у кре­сто­нос­цев немцы, – сколько есть наро­дов на земле, все у них слу­жат. Ну и храб­рецы! При­гнется это рыцарь к луке, наста­вит копье и перед бит­вой один ринется на целое вой­ско, как яст­реб на стадо.

– Гос­поди! – вос­клик­нул Гам­рот. – А кото­рые ж из них лучше всех?

– Это смотря по ору­жию. Из само­стрела лучше всех англи­ча­нин стре­ляет, он пан­цирь стре­лой навы­лет про­бьет, а в голубя попа­дет на сто шагов. Чехи страх как секи­рами рубятся. Что до дву­руч­ного меча, так тут немец никому не усту­пит. Швей­ца­рец желез­ным чека­ном легко рас­ко­лет шлем; но нет лучше рыцаря, чем из фран­цуз­ской земли. Этот бьется и кон­ный и пеший и при том так и сып­лет дерз­кими сло­вами; только его все равно не пой­мешь, потому тара­то­рят фран­цузы, будто в оло­вян­ные миски бьют, а так народ ничего, набож­ный. Они нам через нем­цев пере­да­вали, будто мы, хри­сти­ане, защи­щаем языч­ни­ков и сара­цин, и слово дали дока­зать это в рыцар­ском еди­но­бор­стве. Вот такой Божий суд дол­жен быть между четырьмя ихними и четырьмя нашими рыца­рями, а встреча назна­чена при дворе Вац­лава[6], короля рим­ского и чеш­ского.[7]

Любо­пыт­ство шлях­ти­чей и куп­цов было так воз­буж­дено, что они даже шеи вытя­нули и давай рас­спра­ши­вать Мацька из Богданца:

– Кто же там будет из наших? Гово­рите ско­рей, не томите!

Мацько под­нес ко рту кружку и выпил пива.

– Э, – отве­тил он, – за наших не бой­тесь. Ян из Вло­щовы будет там, каш­те­лян доб­жин­ский, да Мико­лай из Ваш­мун­това, да Ясько из Зда­кова, да Ярош из Чехова – все слав­ные рыцари, отмен­ные храб­рецы, им не впер­вой драться на копьях ли, на мечах ли или на секи­рах. Будет на что погля­деть и что послу­шать, потому, как я уже ска­зал, фран­цузу ногой на горло наступи, а он все дерз­кие слова гово­рит. Они всех пере­го­во­рят, а наши, как Бог свят, всех побьют.

– Честь и слава будет нашим, только бы Гос­подь их бла­го­сло­вил, – ска­зал один из шляхтичей.

– И свя­той Ста­ни­слав[8], – при­ба­вил дру­гой. Затем, повер­нув­шись к Мацьку, он снова стал рас­спра­ши­вать: – Нуте-ка, рас­ска­жите нам обо всем! Вы вот про­слав­ляли отвагу нем­цев и иных рыца­рей, гово­рили про то, как легко они одо­лели Литву. А разве с вами им не было потруд­ней? Разве они так же охотно шли и про­тив вас? Даро­вал ли вам Бог победу? Наше ору­жие славьте!

Но Мацько из Бог­данца не был, видно, бахва­лом. Он скромно ответил:

– Кто вновь при­бы­вал из даль­них стран, те с охо­той шли про­тив нас, но только раз-дру­гой, бывало, попро­буют и поосты­нут. Неукро­тим наш народ, и нас часто уко­ряли за эту неукро­ти­мость. «Смерти, – гово­рят, – не стра­ши­тесь, а сара­ци­нам помо­га­ете, гореть вам за это в геенне огнен­ной!» А мы еще лютей ста­но­ви­лись, потому ведь неправда все это! Король с коро­ле­вой кре­стили Литву, и всяк на Литве покло­ня­ется Иисусу Хри­сту, хоть не всяк и умеет. Известно, что и наш все­ми­ло­сти­вей­ший король, когда в Плоцке в кафед­раль­ном соборе повергли на землю идола, пове­лел ему ога­рок поста­вить, и ксен­дзам при­шлось ула­мы­вать короля, что не годится так посту­пать. А что ж гово­рить о про­стом чело­веке! Мно­гие так себе думают: «Пове­лел князь кре­ститься, я и окре­стился, пове­лел Хри­сту бить поклоны, я и бью, но чего же мне ста­рой нечи­сти тво­рожку жалеть, не кинуть ей пече­ной репы, пены не плес­нуть с пива? Не сде­ла­ешь этого, лошади падут или коровы опар­ши­веют, молоко ста­нут с кро­вью давать, а то и уро­жай про­па­дет». Мно­гие так делают, потому и попали под подо­зре­ние. Да ведь они это все по неве­же­ству, из страха перед нечи­стью. В ста­рину этой нечи­сти лучше жилось. У нее были свои леса, свои про­стор­ные лес­ные хаты, вер­хо­вые кони, да и деся­тину брали божки. А нынче леса повы­руб­лены, есть нечего, по горо­дам в коло­кола зво­нят, вот вся нечисть и зары­лась в самых дре­му­чих борах да и воет там с тоски. Пой­дет лит­вин в лес, так его там то один, то дру­гой божок за полу кожуха дер­гает: «Дай!», гово­рит. Неко­то­рые дают; но есть и такие смель­чаки, что не только не хотят давать, но еще и ловят их. Один насы­пал в воло­вий пузырь паре­ного гороху, так туда тот­час три­на­дцать бож­ков и залезло. А он заткнул их ряби­но­вым колыш­ком да и понес в Вильно про­да­вать фран­цис­кан­цам; ну, те охотно дали ему два­дцать ской­цев, лишь бы рас­то­чить вра­гов имени Хри­стова. Я сам этот пузырь видал, еще издали от него шел бого­мерз­кий дух – это все бес­стыд­ная нечисть со страху перед свя­той водой…

– А кто посчи­тал, что их там три­на­дцать было? – живо спро­сил купец Гамрот.

– Лит­вин счи­тал: он видел, как они лезли. Да по одному духу можно было узнать, что они там сидят, ну а колы­шек никому выни­мать не хотелось.

– Экое диво какое! – вос­клик­нул один из шляхтичей.

– Да, вся­кого дива я там насмот­релся. Народ хоро­ший, ничего не ска­жешь, но только все у них осо­бен­ное. Лох­ма­тые все, разве только какой-нибудь князь у них волосы чешет; едят пече­ную репу, почи­тают ее за самое луч­шее куша­нье, от нее будто храб­ро­сти при­бав­ля­ется. В лес­ных хатах живут со ско­ти­ной вме­сте да с ужами; в питье и в еде ника­кой меры не знают. Баб ни в грош ни ста­вят, зато деву­шек очень ува­жают, верят, что вла­деют те вели­кой силой: стоит будто девке нате­реть чело­веку живот сухой чер­ни­кой – и колик как не бывало!

– Коли девки кра­са­вицы, так не жаль, если и живот схва­тит, – вос­клик­нул кум Айертретер.

– Про то Збышка спро­сите, – заме­тил Мацько из Богданца.

Збышко залился таким сме­хом, что лавка под ним захо­дила ходуном.

– Есть и кра­са­вицы, – ска­зал он. – Разве Рын­галла[9] не была красавицей?

– Это что за Рын­галла такая? Пре­лест­ница, что ли? Ну же, рассказывай!

– Как, вы не слы­хали про Рын­галлу? – спро­сил Мацько.

– И не слыхивали.

– Да ведь это сестра князя Вито­вта, жена Ген­рика, князя мазовецкого.

– Что вы гово­рите! Какого князя Ген­рика? Был один мазо­вец­кий князь Ген­рик[10], плоц­кий епи­скоп, но он умер.

– Он самый. Рим дол­жен был раз­ре­шить его от обета, но смерть раньше его раз­ре­шила; видно, не очень пора­до­вал он Гос­пода Бога своим пове­де­нием. Ясько из Олес­ницы послал меня к князю Вито­вту с пись­мом в Рит­тер­свер­дер как раз тогда, когда плоц­кий епи­скоп князь Ген­рик при­е­хал туда к князю от короля. На ту пору Вито­вту вое­вать уже наску­чило, Вильно он все равно не мог взять, ну а нашему королю наску­чили род­ные бра­тья с их рас­пут­ством. Уви­дел король, что Витовт побой­чее и поум­нее их, и послал епи­скопа уго­во­рить князя оста­вить кре­сто­нос­цев и поко­риться ему, за что посу­лил отдать под его власть Литву. Витовт, охот­ник до вся­ких пере­мен, бла­го­склонно выслу­шал посла. Нача­лись тут пиры да риста­лища. И хоть дру­гие епи­скопы этого не одоб­ряют, князь Ген­рик охотно садился вер­хом на коня и пока­зы­вал на риста­ли­щах свою рыцар­скую силу. Кня­зья мазо­вец­кие все бога­тыри, даже девушки из их рода легко ломают под­ковы. Выбил князь один раз из седла троих рыца­рей, в дру­гой раз пяте­рых, а из наших меня сва­лил, да у Збышка конь под его натис­ком пря­нул и сел на зад­ние ноги. Все награды вру­чала князю пре­крас­ная Рын­галла, перед кото­рой он в пол­ном воору­же­нии пре­кло­нял колено. И так они полю­били друг друга, что на пирах епи­скопа оттас­ки­вали от нее за рукава отцы духов­ные, кото­рые при­е­хали с ним, а Рын­галлу удер­жи­вал брат Витовт. И гово­рит епи­скоп: «Я, мол, сам раз­решу себя от обета, а папа, если не рим­ский, то ави­ньон­ский[11], под­твер­дит раз­ре­ше­ние, но вен­чаться я дол­жен неза­мед­ли­тельно, иначе сгорю!» Тяж­кий это был грех, но Витовт не хотел про­ти­виться, чтобы не оскор­бить коро­лев­ского посла, – и они спра­вили сва­дьбу. Потом уехал в Сураж, а там в Слуцк, к вели­кому горю Збышка, кото­рый, по немец­кому обы­чаю, избрал кня­гиню Рын­галлу гос­по­жой сердца и дал обет быть вер­ным ей до гроба.

– Все это так, – вдруг пре­рвал его Збышко, – да люди потом стали гово­рить, будто кня­гиня Рын­галла, пораз­ду­мав, решила, что не при­стало ей быть женою епи­скопа, кото­рый жениться женился, а снять с себя духов­ный сан не желает, что не может быть над ними бла­го­сло­ве­ния Гос­подня, и отра­вила мужа. Я как услы­хал про то, попро­сил одного бла­го­че­сти­вого отшель­ника под Люб­ли­ном раз­ре­шить меня от обета.

– Что он отшель­ник, это верно, – сме­ясь, воз­ра­зил Мацько, – но вот бла­го­че­стив ли, не знаю, потому мы в пят­ницу при­е­хали к нему в лес, а он рубил мед­ве­жьи кости да так сосал мозг, что только кадык играл.

– Да, но он гово­рил, будто мозг – это вовсе не мясо, и сосет он его с осо­бого соиз­во­ле­ния, потому как насо­сется, так во сне ему бывают чудес­ные виде­ния и на дру­гой день он может про­ро­че­ство­вать до самого полудня.

– Ну-ну! – ска­зал Мацько. – Пре­крас­ная Рын­галла теперь вдова и может потре­бо­вать, чтобы ты слу­жил ей.

– Пона­прасну будет ста­раться, я себе выберу дру­гую гос­пожу и буду верен ей до гроба, а там и жену себе добуду.

– Ты добудь сперва рыцар­ский пояс.

– Эва! Да разве после родин не будет риста­лищ? А до риста­лищ или после них король не одного рыцаря опо­я­шет. А я про­тив вся­кого выйду на бой. И епи­скоп не побе­дил бы меня, если бы мой конь не сел на зад­ние ноги.

– Най­дутся там получше тебя.

Тут шлях­тичи из-под Кра­кова начали кричать:

– Гос­поди, да ведь перед коро­ле­вой не такие, как ты, будут высту­пать, а слав­ней­шие рыцари мира. Состя­заться будут Завиша из Гар­бова, да Фару­рей, да Добко из Олес­ницы, да Повала из Тачева, да Пашко Злод­зей из Бис­ку­пиц, да Ясько Нашан, да Абданк из Гуры, да Анджей из Бро­хо­тиц, да Кри­стин из Ост­рова, да Якуб из Кобы­лян!.. Где тебе мериться с ними силами, ведь про­тив них никто не устоит ни при чеш­ском, ни при вен­гер­ском дворе. Что ты бол­та­ешь, будто ты лучше их? Сколько тебе лет?

– Восем­на­дца­тый год, – отве­тил Збышко.

– Да тебя любой ног­тем пришибет.

– Посмот­рим.

– Слы­хал я, – ска­зал тут Мацько, – будто король щедро награж­дает рыца­рей, кото­рые воз­вра­ща­ются с литов­ской войны. Кто из вас кра­ков­ский, – ска­жите, правда ли это?

– Ей-ей, правда! – отве­тил один из шлях­ти­чей. – Всему свету известна щед­рость короля, только про­биться сей­час к нему будет трудно – ведь в Кра­кове пол­ным-полно гостей, кото­рые съез­жа­ются на родины и кре­стины, желая воз­дать честь и хвалу нашему госу­дарю. Ждут вен­гер­ского короля, при­е­дет, гово­рят, рим­ский импе­ра­тор и вся­кие кня­зья и пра­ви­тели, да и рыца­рей будет тьма, вся­кий ведь наде­ется, что не уйдет от короля с пустыми руками. Тол­куют, что при­бу­дет сам папа Бони­фа­ций, кото­рый тоже ищет мило­сти и помощи у нашего госу­даря про­тив сво­его ави­ньон­ского недруга. Нелегко будет досту­питься к королю в такой толпе, но уж если досту­пишься и при­па­дешь к его сто­пам, то он щедро воз­на­гра­дит тебя, коли ты этого заслужил.

– Я при­паду к сто­пам короля, потому что заслу­жил, а слу­чись еще война, опять пойду вое­вать. Взял я кое-какую добычу, да и князь Витовт меня не забыл, не беден я, но скоро уже соста­рюсь, а как сил-то убу­дет, захо­чется и мне иметь спо­кой­ный угол.

– Король не оста­вил своей мило­стью тех, кто вер­нулся из Литвы от Яська из Олес­ницы, они все сей­час как сыр в масле катаются.

– Вот видите! А я в ту пору не воро­тился – все еще вое­вал. Надо вам ска­зать, что нем­цам дорого обо­шелся союз короля и князя Вито­вта. Князь хит­ро­стью захва­тил залож­ни­ков, а потом как уда­рит на нем­цев! Он раз­ру­шил и пре­дал огню замки, пере­бил рыца­рей, истре­бил про­пасть народу. Немцы хотели ото­мстить вме­сте с Свид­ри­гай­лом[12], кото­рый бежал к ним. Опять начался вели­кий поход. Сам магистр Конрад[13] высту­пил с боль­шой ратью. Немцы оса­дили Вильно, пыта­лись с высо­чен­ных башен про­бить тара­ном стены зам­ков, пыта­лись добыть замки изме­ной – не уда­лось! А на обрат­ном пути столько их полегло, что и поло­вина назад не вер­ну­лась. Выхо­дили мы в поле и про­тив Уль­риха из Юнгин­гена, брата маги­стра, сам­бий­ского пра­ви­теля[14] . Но Уль­рих в страхе бежал со сле­зами, и с той поры настал мир, и город теперь отстра­и­ва­ется. Один свя­той монах, кото­рый мог босыми ногами ходить по рас­ка­лен­ному железу, про­ро­че­ство­вал, будто теперь Вильно до све­то­пре­став­ле­ния не уви­дит под сво­ими сте­нами воору­жен­ного немца. Но если так оно будет, то чьих же рук это дело?

При этих сло­вах Мацько из Бог­данца вытя­нул свои руки – широ­кие, непо­мер­ной силы, а про­чие, качая голо­вами, стали поддакивать:

– Да, да! Это он верно гово­рит! Да!

Но тут раз­го­вор обо­рвался из-за шума, доле­тев­шего с улицы в окна, из кото­рых вынули бычьи пузыри, так как ночь спу­сти­лась теп­лая и ясная. Издали донесся звон ору­жия, чело­ве­че­ские голоса, фыр­ка­нье коней и песни. Все в корчме уди­ви­лись, так как время было позд­нее и луна уже высоко под­ня­лась в небе. Хозяин-немец выбе­жал во двор корчмы, но не успели еще гости осу­шить послед­ние кружки, как он еще поспеш­ней вер­нулся назад и крикнул:

– Едет какой-то двор!

Через минуту в две­рях появился слуга в голу­бом каф­тане и алой шапочке. Он оста­но­вился на пороге, оки­нул взгля­дом при­сут­ству­ю­щих и, уви­дев хозя­ина, сказал:

– Вытрите столы да зажгите огонь: кня­гиня Анна Данута оста­но­вится здесь на отдых.

С этими сло­вами он повер­нулся и вышел вон. В корчме под­ня­лось дви­же­ние: хозяин стал звать слуг, а гости в изум­ле­нии воз­зри­лись друг на друга.

– Кня­гиня Анна Данута, – ска­зал один из горо­жан, – это ведь дочь князя Кей­с­тута, жена Януша Мазо­вец­кого. Вот уж две недели как она в Кра­кове; это она, верно, ездила в Затор[15] в гости к князю Вац­лаву, а сей­час воз­вра­ща­ется оттуда.

– Кум Гам­рот, – ска­зал дру­гой горо­жа­нин, – пой­демте на сено­вал, для нас это слиш­ком высо­кая компания.

– Нет ничего уди­ви­тель­ного, что они едут ночью, – заго­во­рил Мацько, – днем такая жара, но чего это они заехали в корчму, ведь мона­стырь под боком?

Затем он обра­тился к Збышку:

– Род­ная сестра пре­крас­ной Рын­галлы, понял?

А Збышко ответил:

– И мазо­вец­ких пан­но­чек с нею, верно, без счета!

II

Но тут в корчму вошла кня­гиня, жен­щина сред­них лет, с улы­ба­ю­щимся лицом; она была одета в крас­ный плащ и узкое зеле­ное пла­тье с позо­ло­чен­ным поя­сом, кото­рый спус­кался вдоль бедер и внизу был застег­нут боль­шой пряж­кой. За кня­ги­ней шли при­двор­ные панны, одни постарше, дру­гие совсем еще девочки, все в веноч­ках из лилий и роз, мно­гие с лют­нями в руках. Неко­то­рые несли целые букеты све­жих цве­тов, нар­ван­ных, видно, по дороге. За пан­нами пока­за­лись при­двор­ные и пажи, и в корчме стало шумно. Все вошли ожив­лен­ные и весе­лые, громко раз­го­ва­ри­вая и напе­вая, словно в упо­е­нии от ясной ночи и яркого сия­ния луны. Среди при­двор­ных были два песен­ника, один с лют­ней, дру­гой с гус­лями у пояса. Одна из деву­шек, совсем еще моло­день­кая, лет две­на­дцати, тоже несла за кня­ги­ней малень­кую лютню, наби­тую мед­ными гвоздиками.

– Слава Иисусу Хри­сту! – ска­зала кня­гиня, оста­но­вив­шись посреди корчмы.

– Во веки веков, аминь! – с низ­ким покло­ном отве­тили присутствующие.

– А где хозяин?

Услы­шав, что его зовут, немец высту­пил впе­ред и, по немец­кому обы­чаю, пре­кло­нил одно колено.

– Мы оста­но­вимся у тебя отдох­нуть и под­кре­питься, – ска­зала кня­гиня. – Пото­ро­пись, а то мы голодны.

Горо­жане успели уже выйти из корчмы, а оба мест­ных шлях­тича, Мацько из Бог­данца и моло­дой Збышко, покло­ни­лись еще раз и хотели было тоже выйти, чтобы не мешать кня­гине и ее свите, однако Анна Данута оста­но­вила их:

– Вы шлях­тичи и нам не поме­ша­ете! Позна­комь­тесь с при­двор­ными. Откуда Бог несет?

Те стали назы­вать свои имена, гербы, кличи и деревни, из кото­рых они были родом. Услы­хав от Мацька, откуда он с пле­мян­ни­ком воз­вра­ща­ется, кня­гиня всплес­нула руками.

– Ах, как кстати! – вос­клик­нула она. – Рас­ска­жите нам про Вильно, про моего брата и сестру. При­е­дет ли князь Витовт на родины и крестины?

– Князь хочет при­е­хать, да не знает, смо­жет ли; потому он и послал с ксен­дзами и боярами сереб­ря­ную колы­бель в дар коро­леве. С этой колы­бе­лью при­е­хали и мы с пле­мян­ни­ком, мы ее охра­няли в пути.

– Так колы­бель уже здесь? Хоте­лось бы мне ее посмот­реть. Она вся из чистого серебра?

– Вся из чистого серебра, но ее здесь уже нет. Ее повезли в Краков.

– А что же вы дела­ете в Тынце?

– Мы завер­нули сюда в мона­стырь к аббату, нашему родичу, хотим отдать на сохра­не­ние свя­тым отцам всю нашу воен­ную добычу и дары князя.

– Это вам Бог послал. Велика ли добыча? Но, ска­жите, почему брат не уве­рен, что смо­жет приехать?

– Он гото­вит поход на татар.[16]

– Я это знаю; одно меня сму­щает, коро­лева не про­ро­чила счаст­ли­вого конца этого похода, а все ее про­ро­че­ства все­гда сбываются.

Мацько улыб­нулся:

– Эх, бла­го­че­стива госу­да­рыня наша, ничего не ска­жешь, но ведь с кня­зем Вито­втом пой­дет мно­же­ство наших рыца­рей, отмен­ных храб­ре­цов, про­тив кото­рых никто не устоит.

– А вы не пойдете?

– Ведь меня послали с дру­гими колы­бель охра­нять, да и пять уж лет, как я не сни­мал доспе­хов, – отве­тил Мацько, пока­зы­вая на отпе­чатки пан­циря на своем лоси­ном каф­тане. – Но дайте только отдох­нуть, и я опять пойду, а нет, так пле­мян­ника Збышка отдам пану Спытку из Мель­штына[17], кото­рый пове­дет в поход всех наших рыцарей.

Кня­гиня Данута бро­сила взгляд на рос­лую фигуру Збышка, но тут раз­го­вор обо­рвался, так как в корчму вошел монах и, поздо­ро­вав­шись с кня­ги­ней, стал сми­ренно уко­рять ее за то, что она не при­слала в мона­стырь гонца с вестью о своем при­бы­тии и оста­но­ви­лась не у них, а в про­стой корчме, где нахо­дит приют даже про­стой чело­век, что же гово­рить о таком почет­ном госте, как супруга князя, предки и род­ствен­ники кото­рого ока­зали мона­стырю столько благодеяний!

Но кня­гиня весело ему возразила:

– Мы сюда заехали только раз­мяться, утром нам надо ехать в Кра­ков. Мы выспа­лись днем и ехали ночью по про­хладе, петухи уж пели, и я не хотела будить бла­го­че­сти­вую бра­тию, да еще с таким наро­дом, кото­рый больше думает не об отдыхе, а о пес­нях да плясках.

Но монах про­дол­жал наста­и­вать на своем.

– Нет. Мы уж здесь оста­немся. Послу­шаем свет­ских песен, время и про­ле­тит неза­метно, а к утрене при­дем в костел, чтобы день начать с Богом.

– Служба будет о здра­вии мило­сти­вей­шего князя и мило­сти­вей­шей кня­гини, – ска­зал монах.

– Князь, супруг мой, при­е­дет только через четыре-пять дней.

– Гос­подь Бог и изда­лека нис­по­шлет ему бла­го­ден­ствие, а пока поз­вольте нам, сми­рен­ным, хоть вина при­не­сти вам из монастыря.

– Бла­го­дар­ствуем, – отве­тила княгиня.

Когда монах вышел, она тот­час крикнула:

– Эй, Дануся! Дануся! Встань-ка на лавку да потешь нашу душеньку той пес­ней, кото­рую ты пела в Заторе.

При­двор­ные мигом поста­вили лавку посреди корчмы. Песен­ники сели по краям, а между ними стала та самая девочка, кото­рая несла за кня­ги­ней лютню, наби­тую мед­ными гвоз­ди­ками. Косы у нее были рас­пу­щены по пле­чам, на голове вено­чек, пла­тье голу­бое, баш­мачки крас­ные с длин­ными нос­ками. Стоя на лавке, девочка каза­лась малень­ким чуд­ным ребен­ком, словно фигур­кой из костела или рож­де­ствен­ского вер­тепа. Видно, не впер­вые при­хо­ди­лось ей сто­ять вот так и петь перед кня­ги­ней, потому что она не обна­ру­жи­вала ни тени смущения.

– Ну же, Дануся, ну же! – кри­чали при­двор­ные панны.

Взяв лютню, девочка под­няла голову, как пташка, когда хочет запеть, и, полу­за­крыв глаза, затя­нула сереб­ря­ным голоском:

Ах, когда б я пташкой

Да летать умела,

Я бы в Силезию

К Ясю улетела!

Песен­ники тот­час стали вто­рить ей, один на гусель­цах, дру­гой на боль­шой лютне; кня­гиня, кото­рая ничего так не любила, как свет­ские песни, стала пока­чи­вать в такт голо­вой, а девочка снова затя­нула тонень­ким дет­ским голос­ком, све­жим, как у пташки, когда вес­ной она поет в лесу свою песенку:

Сиро­тин­кой бедной

На пле­тень бы села:

«Глянь же, мой соколик,

Люба при­ле­тела».

И снова зав­то­рили ей оба песен­ника. Моло­дой Збышко из Бог­данца, кото­рый с дет­ских лет при­вык к войне и ужас­ным ее кар­ти­нам, в жизни ничего подоб­ного не виды­вал; кос­нув­шись плеча сто­яв­шего рядом с ним мазура, он спросил:

– Кто это такая?

– Пан­ночка из свиты кня­гини. Немало песен­ни­ков уве­се­ляют наш двор, но эта малень­кая певу­нья всех милей кня­гине, и ничьих песен она не слу­шает так жадно, как ее.

– И не диво. Я думал, это ангел, не нагля­жусь на нее. Как же ее зовут?

– Да разве вы не слы­хали? Дануся. Отец ее Юранд из Спы­хова, могу­ще­ствен­ный и храб­рый комес[18], про­слав­лен­ный рыцарь, в бою он высту­пает впе­реди хоругви.

– Экая краса невиданная!

– Любят ее все и за песни, и за красу.

– Кто ж ее рыцарь?

– Да она ведь еще совсем дитя.

Дануся снова затя­нула песенку, и раз­го­вор обо­рвался. Збышко гля­дел сбоку на ее свет­лые волосы, на при­под­ня­тую головку, на полу­за­кры­тые глаза, на всю ее фигурку, зали­тую огнями вос­ко­вых све­чей и лун­ным сия­нием, лив­шимся в рас­тво­рен­ные окна, – и все больше и больше дивился. Ему каза­лось, что он уже где-то видел ее, он только не пом­нил – во сне ли или где-то в Кра­кове на окне костела.

И, снова тихонько толк­нув при­двор­ного, он спро­сил у него, пони­зив голос:

– Так она из вашего двора?

– Мать Дануси при­е­хала из Литвы с кня­ги­ней Анной Дану­той, та выдала ее тут за графа Юранда из Спы­хова. Кра­са­вица она была и знат­ного рода, кня­гиня любила ее больше всех своих при­двор­ных панн, да и она любила кня­гиню. Потому и дочку назвала Анной Дану­той. Но пять лет назад, когда немцы под Зло­то­рыей[19] напали на наш двор, она умерла со страху. Кня­гиня взяла тогда девочку – и с той поры вос­пи­ты­вает ее. Отец тоже часто наез­жает ко двору и раду­ется, видя, что девочка его здо­рова и окру­жена любо­вью. Но только как ни взгля­нет он на нее, так вся­кий раз сле­зами и обо­льется, вспом­нив свою покой­ницу, а вер­нув­шись домой, мстит нем­цам за тяж­кую обиду. Так любил он жену, как никто во всей Мазо­вии своей жены не любил, – и тьму нем­цев он за нее уже перебил.

У Збышка мгно­венно зажглись глаза и жилы взду­лись на лбу.

– Так немцы убили ее мать? – спро­сил он.

– И убили и не убили. Сама она померла со страху. Пять лет назад был мир, никто про войну не думал, все жили спо­койно. Без вой­ска, с одной только сви­той, как все­гда в мир­ное время, князь поехал в Зло­то­рыю стро­ить башню. И тут, не объ­яв­ляя войны, без вся­кого повода, вторг­лись в наш край пре­да­тели-немцы… Поза­быв страх Божий и все бла­го­де­я­ния, ока­зан­ные им пред­ками князя, они при­вя­зали его к коню и угнали в неволю, а людей поуби­вали. Долго томился князь в неволе у нем­цев, только когда король Вла­ди­слав при­гро­зил им вой­ною, страх объял их, и они отпу­стили князя. Но во время набега скон­ча­лась мать Дануси, со страху под­ка­тило у нее к самому сердцу и так сда­вило в горле, что она померла.

– А вы, пан рыцарь, были при этом? Ска­жите, как вас зовут, а то я позабыл.

– Зовут меня Мико­лай из Длу­го­ляса, а про­звище мое Обух. Я был во время набега. Видал, как один немец с пав­ли­ньими перьями на шлеме хотел при­вя­зать мать Дануси к седлу и как она на гла­зах у него побе­лела на веревке как полотно. Меня самого але­бар­дой руба­нули, вот и шрам остался.

С этими сло­вами он пока­зал глу­бо­кий шрам на голове, кото­рый тянулся из-под волос до самой брови.

На минуту воца­ри­лось мол­ча­ние. Збышко снова впе­рил взор в Данусю.

– Так вы гово­рите, – спро­сил он, помед­лив, – у нее нет рыцаря?

Однако ответа он не дождался, так как в это мгно­ве­ние песня обо­рва­лась. Один из песен­ни­ков, тол­стый парень, под­нялся вдруг с лавки, и она кач­ну­лась набок. Дануся, пошат­нув­шись, взмах­нула ручон­ками, но упасть или соско­чить с лавки не успела – Збышко ринулся, как лев, и под­хва­тил ее на руки.

Кня­гиня в первую минуту вскрик­нула от страха, но потом весело рассмеялась.

– Вот и рыцарь Данусе! – вос­клик­нула она. – Подойди, рыцарь моло­дой, и отдай нам милую нашу певунью!

– Ловко он ее под­хва­тил! – послы­ша­лись воз­гласы среди придворных.

Збышко напра­вился к кня­гине, при­жи­мая к груди Данусю, кото­рая обняла его одной рукой за шею, а дру­гую под­няла с лют­ней вверх, чтобы не раз­да­вить свой инстру­мент. Все еще испу­ган­ное лицо ее оза­ри­лось улыб­кой. При­бли­зив­шись к кня­гине, юноша опу­стил перед нею Данусю на пол, а сам пре­кло­нил колено и, под­няв голову, с уди­ви­тель­ной для его лет сме­ло­стью сказал:

– Быть по-вашему, мило­сти­вей­шая кня­гиня! Пора этой пре­крас­ной панне иметь сво­его рыцаря, пора и мне иметь свою гос­пожу, кра­соту и доб­ро­де­тели кото­рой я бы про­слав­лял, потому, с вашего доз­во­ле­ния, я хочу дать обет этой панне и остаться ей вер­ным до гроба.

Удив­ле­ние изоб­ра­зи­лось на лице кня­гини, однако не речь Збышка пора­зила ее, а вне­зап­ность всего про­ис­шед­шего. Правда, рыцар­ские обеты в Польше не были в обы­чае, но Мазо­вия, лежав­шая на немец­ком рубеже и часто видав­шая рыца­рей даже из даль­них стран, знала этот обы­чай лучше, чем дру­гие поль­ские земли, и часто сле­до­вала ему. Кня­гиня слы­шала о нем еще при дворе сво­его вели­кого отца, где все запад­ные обы­чаи почи­та­лись зако­ном и образ­цом для самых бла­го­род­ных вои­те­лей, поэтому в жела­нии Збышка она не нашла ничего оскор­би­тель­ного ни для себя, ни для Дануси. Она даже обра­до­ва­лась, что милая ее сердцу при­двор­ная начи­нает пле­нять сердца и взоры рыцарей.

– Дану­сенька, Дану­сенька, – обра­ти­лась она, пове­се­лев, к девочке, – хочешь иметь сво­его рыцаря?

Дануся сперва три раза под­прыг­нула в своих крас­ных баш­мач­ках, встря­хи­вая рас­пу­щен­ными косами, а затем, обняв руками шею кня­гини, вос­клик­нула с такой радо­стью, точно ей посу­лили забаву, доз­во­лен­ную только взрослым:

– Хочу! Хочу! Хочу!..

У кня­гини от смеха слезы высту­пили на гла­зах; вме­сте с нею сме­я­лась вся свита. Высво­бо­див­шись нако­нец из объ­я­тий девочки, кня­гиня обра­ти­лась к Збышку:

– Ну что ж, давай, давай обет! В чем же ты ей клянешься?

Хотя все кру­гом сме­я­лись, Збышко хра­нил непо­ко­ле­би­мую серьез­ность и так же серьезно, не под­ни­ма­ясь с колен, произнес:

– Кля­нусь по при­бы­тии в Кра­ков пове­сить щит на корчме с пер­га­мен­том, на кото­ром монах-крас­но­пи­сец четко напи­шет, что панна Данута самая пре­крас­ная и самая доб­ро­де­тель­ная из всех девиц, какие только живут во всех коро­лев­ствах. А кто ста­нет мне в том пере­чить, с тем кля­нусь драться до тех пор, пока сам не погибну или он не погиб­нет, а нет, так сдастся.

– Отлично! Видно, ты зна­ешь рыцар­ский обы­чай. А еще что?

– А еще… От пана Мико­лая из Длу­го­ляса я узнал, что матушка панны Дануты испу­стила дух по вине немца с пав­ли­ньим греб­нем на шлеме, потому я даю обет сорвать с немец­ких голов несколько таких пав­ли­ньих чупру­нов и сло­жить их к ногам моей госпожи.

При этих сло­вах кня­гиня пере­стала сме­яться и спросила:

– Ты что, не на шутку даешь этот обет?

А Збышко ответил:

– Так, да помо­жет мне Гос­подь Бог и Крест Свя­той; свой обет я повторю ксен­дзу в костеле.

– Похвально сра­жаться с лютым вра­гом нашего пле­мени, но мне жаль тебя, ты молод и легко можешь погибнуть.

Но тут при­бли­зился Мацько из Бог­данца, кото­рый, будучи чело­ве­ком ста­ро­за­вет­ным, только пожи­мал пле­чами, слу­шая кня­гиню и Збышка, но сей­час счел умест­ным вмешаться:

– Не тре­вожь­тесь о том, мило­сти­вей­шая пани! В битве смерть может настиг­нуть вся­кого, а для шлях­тича, стар ли он, молод ли, сло­жить голову в бою – это слав­ная смерть. И не в дико­винку война моему хлопцу; хоть и юн он годами, а не раз уж дове­лось ему биться и кон­ному и пешему, и на копьях и на секи­рах, и на длин­ных и на корот­ких мечах, и со щитом и без щита. Новый это обы­чай, чтобы рыцарь давал обет девушке, кото­рая при­шлась ему по сердцу; но я не стану корить Збышка за то, что он посу­лил своей гос­поже пав­ли­ньи чупруны. Лупил он уже нем­цев, пусть еще их взлу­пит, а что про­ло­мит при том несколько голов, так это только послу­жит к вящей его славе.

– Да, я вижу, что он не роб­кого десятка, – ска­зала княгиня.

Потом она обра­ти­лась к Данусе:

– Садись-ка на мое место, ты сего­дня у нас пер­вая особа, только не смейся, нехорошо.

Дануся села на место кня­гини; она хотела казаться серьез­ной, но голу­бые глазки ее сме­я­лись коле­но­пре­кло­нен­ному Збышку, и она не могла удер­жаться, чтобы от радо­сти не бол­тать ножками.

– Дай ему пер­чатки, – ска­зала княгиня.

Дануся достала пер­чатки и подала их Збышку, кото­рый весьма почти­тельно при­нял их из ее рук и, при­жав к устам, сказал:

– Я при­колю их к шлему, и горе тому, кто осме­лится посяг­нуть на них!

С этими сло­вами он поце­ло­вал Данусе руки и ножки и под­нялся с колен. Но тут его оста­вила преж­няя серьез­ность, сердце юноши пре­ис­пол­ни­лось вели­кой радо­стью от того, что отныне весь двор будет почи­тать его зре­лым мужем; потря­сая пер­чат­ками Дануси, он весело и вме­сте с тем запаль­чиво воскликнул:

– Эй, сюда, псы с пав­ли­ньими чупру­нами! Эй, сюда!

В это мгно­ве­ние в корчму вошел тот самый монах, кото­рый при­хо­дил уже раньше, а с ним двое дру­гих, постарше. Мона­стыр­ские служки несли за ними иво­вые кор­зины, напол­нен­ные бакла­гами с вином и собран­ными на ско­рую руку лаком­ствами. Вновь при­шед­шие монахи, при­вет­ствуя кня­гиню, снова стали упре­кать ее за то, что она не заехала в мона­стырь, а она снова стала объ­яс­нять им, что, выспав­шись за день, путе­ше­ствует со своей сви­той ночью по холодку, поэтому в отдыхе не нуж­да­ется и, не желая будить ни досто­слав­ного аббата, ни свя­тых мона­хов, решила оста­но­виться в корчме, чтобы немного размяться.

Обме­няв­шись мно­же­ством учти­во­стей, поре­шили нако­нец на том, что после утрени и ран­ней обедни кня­гиня со сви­той позав­тра­кает и отдох­нет в мона­стыре. Госте­при­им­ные монахи при­гла­сили вме­сте с мазу­рами кра­ков­ских шлях­ти­чей и Мацька из Бог­данца, кото­рый и без того наме­рен был отпра­виться в аббат­ство, чтобы оста­вить там на хра­не­ние воен­ную добычу и дары щед­рого Вито­вта, пред­на­зна­чен­ные для выкупа Бог­данца. Но моло­дой Збышко не слы­шал при­гла­ше­ния – он бро­сился к своим повоз­кам, сто­яв­шим под охра­ной слуг, чтобы пере­одеться и пред­стать перед кня­ги­ней и Дану­сей в более при­лич­ном наряде. Сняв с повозки короба, он велел отне­сти их в люд­скую и стал там пере­оде­ваться. Тороп­ливо при­че­сав волосы, он убрал их под шел­ко­вую сетку, шитую янта­рем, а спе­реди насто­я­щим жем­чу­гом. Затем он надел белый шел­ко­вый полу­каф­тан, рас­ши­тый золо­тыми гри­фами, с наряд­ной ото­роч­кой понизу, поверх каф­тана под­по­я­сался двой­ным золо­че­ным поя­сом, на кото­ром висел корот­кий меч с насеч­кой из серебра и сло­но­вой кости. Все на нем было новое, все свер­кало и не носило ника­ких сле­дов крови, хотя было захва­чено в поединке у моло­дого фриз­ского рыцаря, слу­жив­шего у кре­сто­нос­цев. Затем Збышко надел кра­си­вые штаны с одной шта­ни­ной в про­доль­ные зеле­ные и крас­ные полосы, дру­гой – в фио­ле­то­вые и жел­тые, а наверху – в пест­рую шах­мат­ную клетку. Надев после этого крас­ные баш­маки с длин­ными нос­ками, кра­си­вый и наряд­ный, он напра­вился в общую комнату.

Когда он оста­но­вился в две­рях, все про­сто ахнули. Уви­дев, какой кра­са­вец рыцарь дал обет слу­жить ее Данусе, кня­гиня еще больше обра­до­ва­лась. Дануся в пер­вое мгно­ве­ние кину­лась к Збышку, как серна. Но она не успела добе­жать до него; кра­сота ли юноши, изум­лен­ные ли воз­гласы при­двор­ных оста­но­вили ее, только за какой-нибудь шаг от него она замерла, поту­пив вдруг глазки, и, вся вспых­нув, сжала в сму­ще­нии ручки и стала пере­би­рать паль­чи­ками. За ней подо­шли к Збышку дру­гие: сама кня­гиня, при­двор­ные, песен­ники, монахи; все хотели получше рас­смот­реть юного рыцаря. Мазо­вец­кие панны глаз с него не сво­дили, и каж­дая из них жалела теперь о том, что не она стала его избран­ни­цей, стар­шие диви­лись пыш­но­сти его наряда, так что Збышко очу­тился в кругу любо­пыт­ных; стоя посре­дине, он с само­до­воль­ной улыб­кой чуть-чуть повер­ты­вался на месте, чтобы все получше могли его рассмотреть.

– Кто это такой? – спро­сил один из монахов.

– Рыцарь, пле­мян­ник вот этого шлях­тича, – отве­тила кня­гиня, пока­зы­вая на Мацька, – он только что дал обет слу­жить Данусе.

Монахи этому тоже не уди­ви­лись, так как подоб­ные обеты ни к чему не обя­зы­вали. Рыцари часто давали обет замуж­ним жен­щи­нам, а у родо­ви­той знати, зна­ко­мой с запад­ным обы­чаем, почти не было дамы, кото­рая не имела бы сво­его рыцаря. Если рыцарь давал обет девушке, то он вовсе не ста­но­вился ее жени­хом: напро­тив, она чаще всего выхо­дила замуж за дру­гого, он же, если отли­чался посто­ян­ством, оста­вался верен ей, но женился тоже на другой.

Несколько больше уди­вил мона­хов воз­раст Дануси, да и то не очень, так как в те вре­мена шест­на­дца­ти­лет­ние отроки ста­но­ви­лись каш­те­ля­нами. Самой вели­кой коро­леве Ядвиге в ту пору, когда она при­была из Вен­грии, едва минуло пят­на­дцать лет, а три­на­дца­ти­лет­ние девочки выхо­дили тогда замуж. Впро­чем, в эту минуту взоры были обра­щены не столько на Данусю, сколько на Збышка, и все слу­шали Мацька, кото­рый, гор­дясь своим пле­мян­ни­ком, рас­ска­зы­вал, каким обра­зом юноша добыл столь бога­тое платье.

– Год и девять недель назад, – рас­ска­зы­вал Мацько, – при­гла­сили нас в гости сак­сон­ские рыцари. У них гостил один рыцарь из народа фриз­ского, кото­рый живет далеко, у самого моря, а с ним сын, года на три постарше Збышка. Как-то на пиру сын рыцаря стал, глу­мясь, гово­рить Збышку, что нет, мол, у него ни усов, ни бороды. Збышко, хло­пец горя­чий, не стал его слу­шать, схва­тил за бороду и всю ее ему вырвал, за что мы дра­лись после на смерть или на неволю.

– Как же это вы дра­лись? – спро­сил пан из Длуголяса.

– Отец всту­пился за сына, я – за Збышка, вот мы и дра­лись вчет­ве­ром при гостях на утоп­тан­ной земле. Уго­вор у нас был такой, что побе­ди­тель забе­рет и пол­ные повозки, и коней, и слуг побеж­ден­ного. Бог при­шел нам на помощь. Пору­били мы фри­зов, хоть и нелегко далась нам победа над этими силь­ными и храб­рыми рыца­рями, и добычу захва­тили бога­тую: четыре пол­ные повозки, в каж­дую по паре мери­нов запря­жено, да чет­верку рос­лых ска­ку­нов, да девять чело­век при­слуги, да на двоих отбор­ные доспехи, каких у нас, пожа­луй, и не сыщешь. Правда, мы помяли в бою шлемы, но Гос­подь кой-чем дру­гим нас воз­на­гра­дил – взяли мы целый кова­ный сун­дук доро­гого пла­тья; то, что сей­час на Збышке, тоже было в этом сундуке.

Тут оба кра­ков­ских шлях­тича и все мазуры стали с бóль­шим ува­же­нием погля­ды­вать на дядю и пле­мян­ника, а пан из Длу­го­ляса, по про­звищу Обух, сказал:

– Я вижу, вы народ реши­тель­ный и смелый.

– Теперь мы верим, что этот юноша добу­дет пав­ли­ньи чупруны!

А Мацько сме­ялся, при­чем в суро­вом лице его было что-то хищное.

Мона­стыр­ские служки добыли тем вре­ме­нем из иво­вых кор­зин вина и лаком­ства, а слу­жанки стали вно­сить блюда дымя­щейся яич­ницы, обло­жен­ной кол­ба­сами, от кото­рых по всей корчме пошел силь­ный и смач­ный дух сви­ного сала. При виде яич­ницы и кол­бас гостям захо­те­лось есть, и все дви­ну­лись к столам.

Однако никто не садился, прежде чем кня­гиня не зай­мет свое место; она села посре­дине, велела Збышку и Данусе занять места рядом напро­тив нее, а потом ска­зала Збышку:

– Тебе пола­га­ется есть из одной миски с Дану­сей, только не жми ей под лав­кой ноги и не касайся ее колен, как делают дру­гие рыцари, – она для этого еще слиш­ком молода.

Он отве­тил княгине:

– Если я и стану это делать, мило­сти­вей­шая пани, то разве только через два-три года, когда Гос­подь поз­во­лит мне выпол­нить обет и когда дозреет эта ягодка; что ж до того, чтоб жать ей ножки, то этого я не мог бы сде­лать, если бы даже захо­тел, – ведь они у нее не достают до полу.

– Это верно, – ска­зала кня­гиня, – при­ятно, однако, знать, что ты учтив в обхождении.

После этого все заня­лись едой и воца­ри­лось мол­ча­ние. Збышко отре­зал самые жир­ные куски кол­басы и пода­вал их Данусе, а то и про­сто клал ей в рот, а она, доволь­ная, что ей при­слу­жи­вает такой наряд­ный рыцарь, упле­тала кол­басу за обе щеки, мор­гая глаз­ками и улы­ба­ясь то ему, то княгине.

Когда гости опро­стали блюда, мона­стыр­ские служки стали раз­ли­вать слад­кое аро­мат­ное вино – муж­чи­нам помногу, жен­щи­нам – поменьше; но рыцар­скую свою учти­вость Збышко осо­бенно выка­зал, когда внесли пол­ные чаши при­слан­ных из мона­стыря оре­хов. Там были и лес­ные, и ред­кие в те вре­мена грец­кие орехи, при­во­зи­мые изда­лека, на кото­рые гости наки­ну­лись с такой жад­но­стью, что по всей корчме слы­шен был только треск скор­лупы на зубах. Однако напрасно было бы думать, что Збышко пом­нил только о себе, он пред­по­чел пока­зать кня­гине и Данусе свою рыцар­скую силу и воз­держ­ность, нежели, набро­сив­шись с жад­но­стью на ред­кое лаком­ство, уро­нить себя в их гла­зах. Набрав пол­ную горсть лес­ных или грец­ких оре­хов, он не раз­гры­зал их зубами, как делали дру­гие, а рас­ка­лы­вал, сжи­мая сво­ими желез­ными паль­цами, и пода­вал Данусе очи­щен­ные от скор­лупы ядра. Он при­ду­мал даже забаву для нее: вынув ядро, он под­но­сил руку к губам и дул на скор­лупу; под могу­чим его дыха­нием скор­лупа взле­тала под самый пото­лок, Дануся хохо­тала до упаду, так что кня­гиня, опа­са­ясь, как бы девочка не пода­ви­лась, велела Збышку пре­кра­тить эту забаву; видя, как рада Дануська, кня­гиня спро­сила у нее:

– А что, Дануся, хорошо иметь сво­его рыцаря?

– Ах, как хорошо! – отве­тила девочка.

Она кос­ну­лась розо­вым паль­чи­ком белого шел­ко­вого каф­тана Збышка и, тут же отдер­нув руку, спросила:

– А зав­тра он тоже будет моим?

– И зав­тра, и в вос­кре­се­нье, до гроба, – отве­тил Збышко.

После оре­хов подали слад­кие пироги с изю­мом, и ужин затя­нулся. Одним при­двор­ным хоте­лось попля­сать, дру­гим послу­шать песен­ни­ков или Данусю; но у Дануси под конец стали сли­паться глазки и кло­ниться от дре­моты головка; раз-дру­гой она еще взгля­нула на кня­гиню, на Збышка, про­терла еще разок кулач­ком глазки – и, с вели­ким дове­рием опер­шись на плечо сво­его юного рыцаря, тут же уснула.

– Спит? – спро­сила кня­гиня. – Вот тебе и «дама».

– Она и во сне мне милей, чем дру­гая в танце, – отве­тил Збышко, сидя прямо и не дви­га­ясь, чтобы не раз­бу­дить девушку.

Однако Данусю не раз­бу­дили даже музыка и песни. Одни при­то­пы­вали ногами в такт музыке, дру­гие вто­рили ей, гремя мис­ками, но чем больше был шум, тем крепче она спала, открыв, как рыбка, ротик.

Дануся просну­лась только тогда, когда запели петухи, зазво­нили коло­кола в костеле и все под­ня­лись с лавок с возгласами:

– На утреню! На утреню!

– Пой­дем пеш­ком во славу Божию, – ска­зала княгиня.

И, взяв за руку про­бу­див­шу­юся Данусю, она пер­вая вышла, а за нею высы­пала вся свита.

Ноч­ная тьма уже поре­дела. На востоке свет­лело небо. Узкая золо­тая полоска зари, с зеле­ной кай­мою вверху и алой внизу, раз­ли­ва­лась на гла­зах. Луна на западе словно отсту­пала перед ней. А заря ста­но­ви­лась все алее, все ярче. Мир про­буж­дался, омы­тый силь­ной росой, радост­ный и отдохнувший.

– Бог дал хоро­шую погоду, но жара будет страш­ная, – гово­рили придворные.

– Не беда! – успо­ка­и­вал их пан Мико­лай из Длу­го­ляса. – Выспимся в аббат­стве, а в Кра­ков при­е­дем под вечер.

– Пожа­луй, опять прямо на пир.

– Там и нынче что ни день гуляют, ну а после родин да риста­лищ пир пой­дет горой.

– Посмот­рим, как себя пока­жет рыцарь Дануси.

– Э, да ведь они бога­тыри!.. Слы­хали, как они рас­ска­зы­вали про свой поеди­нок с двумя фризами?

– Может, к нашему двору при­ста­нут, вон о чем-то совещаются.

Мацько и Збышко в самом деле дер­жали совет; ста­рик не очень был рад, что все так сло­жи­лось; идя позади свиты и нарочно отста­вая, чтобы потол­ко­вать с пле­мян­ни­ком на сво­боде, он гово­рил ему:

– Ска­зать по правде, ника­кого проку для тебя я во всем этом не вижу. Уж как-нибудь я про­бьюсь к королю, ну хоть с этим дво­ром, может, что-нибудь и запо­лу­чим. Очень мне хочется замок неболь­шой или горо­док запо­лу­чить… Ну да посмот­рим. Бог­да­нец, само собой, выку­пим, потому чем отцы наши вла­дели, тем и мы должны вла­деть. Но откуда взять мужи­ков? Аббат посе­лил там новых, но ведь он их назад возь­мет, а без мужика земле грош цена. Вот и сме­кай, что я тебе скажу: ты там обеты давай кому хочешь, но с паном из Мель­штына иди к князю Вито­вту вое­вать про­тив татар. Коли затру­бят в трубы до родин, не жди, покуда коро­лева родит и нач­нутся рыцар­ские риста­лища, а высту­пай в поход, потому там может быть добыча. Ты зна­ешь, как щедр князь Витовт, а тебя он уже знает. Отли­чишься, бога­тые дары от него полу­чишь. А что всего важ­нее – даст Бог, захва­тишь уйму неволь­ни­ков. Татар на свете тьма-тьму­щая. В слу­чае победы по пол­сотни, а то и больше на брата придется.

Тут Мацько, алч­ный до земли и мужи­ков, размечтался:

– Боже ты мой! При­гнать с пол­сотни неволь­ни­ков да посе­лить в Бог­данце! Рас­чи­стили бы кусок пущи. Под­ня­лись бы мы оба. Знай, нигде так не раз­жи­вешься, как там!

Но Збышко пока­чал головой:

– Эва! Нато­ро­чить коню­хов, кото­рые жрут кон­скую падаль и к земле не при­выкли! Какой толк от них в Бог­данце?.. К тому же я дал обет добыть три немец­ких гребня. Где я их найду у татар?

– Дал обет по глу­по­сти, такая и цена тво­ему обету.

– А моя рыцар­ская честь? Как с нею быть?

– А как было с Рынгаллой?

– Рын­галла отра­вила князя, и отшель­ник раз­ре­шил меня от обета.

– Так тебя в Тынце раз­ре­шит аббат. Аббат получше пустын­ника, тот не на монаха, а больше на раз­бой­ника смахивал.

– Да не хочу я.

Мацько оста­но­вился и спро­сил, видно, разгневавшись:

– Что ж будем делать?

– Поез­жайте к Вито­вту сами, я не поеду.

– Ах ты, маль­чишка! А кто к королю пой­дет на поклон?.. И не жаль тебе моих косточек?

– На ваши косточки дерево сва­лится, и то не поло­мает их. Да хоть и жаль было бы вас, все равно я к Вито­вту не поеду.

– Что же ты будешь делать? Оста­нешься соколь­ни­чим или песен­ни­ком при мазо­вец­ком дворе?

– А разве плохо быть соколь­ни­чим? Коли вам слу­шать меня неохота, а повор­чать при­спи­чило, ну что ж, ворчите.

– Ну куда ты поедешь? Что ж тебе, напле­вать на Бог­да­нец? Ног­тями будешь землю ковы­рять? Без мужиков-то?

– Неправда! Ловко вы это при­ду­мали с тата­рами. Слы­хали, что на Руси гово­рят? Татар, мол, столько най­дешь, сколько их полегло в бою, а поло­нить никого не поло­нишь, потому в степи тата­рина никому не догнать. Да и на чем я буду гнаться за ними? Уж не на тех ли тяже­лых жереб­цах, кото­рых мы захва­тили у нем­цев? Как же, дого­нишь на них! А какую добычу я возьму? Одни пар­ши­вые тулупы. То-то бога­чом вер­нусь в Бог­да­нец, то-то назо­вут меня комесом!

В сло­вах Збышка было много правды, и Мацько умолк; только через минуту он заметил:

– Но тебя награ­дил бы князь Витовт.

– Это еще как ска­зать: одному он дает слиш­ком много, а дру­гому ничего.

– Ну тогда говори, куда поедешь?

– К Юранду из Спыхова.

Мацько в гневе пере­дер­нул пояс на кожа­ном каф­тане и бросил:

– А чтоб ты пропал!

– Послу­шайте, – спо­койно ска­зал Збышко. – Я гово­рил с Мико­лаем из Длу­го­ляса, и он мне рас­ска­зал, что Юранд мстит нем­цам за жену. Я пойду на помощь ему. Ведь вы сами гово­рили, что мне не в дико­винку драться с нем­цами, что я знаю их повадки и знаю, как одо­леть их. Да и там, на гра­нице, я ско­рее добуду пав­ли­ньи чупруны, а вы зна­ете, что пав­ли­ний гре­бень какой-нибудь кнехт на голове не носит, – выхо­дит, коли Бог помо­жет добыть гребни, то помо­жет взять и добычу. Ну а тамош­ний неволь­ник – это вам не тата­рин. Такого посе­лишь в бору, век не пожалеешь.

– Да ты, парень, что, ума решился? Ведь сей­час нет войны, и бог весть когда она будет!

– Ах, дядюшка! Заклю­чили мед­веди мир с борт­ни­ками – и бор­тей не пор­тят, и меду не едят! Ха-ха! Да неужто вы не зна­ете, что вой­ска не воюют и король с маги­стром при­ло­жили к пер­га­менту свои печати, но на гра­нице-то веч­ные стычки. Уго­нит кто-нибудь ско­тину, стадо, так за одну корову жгут целые деревни и оса­ждают замки. А разве не уго­няют в неволю мужи­ков и девок? А куп­цов на боль­ших доро­гах? Вспом­ните ста­рые вре­мена, о кото­рых вы сами мне рас­ска­зы­вали. Разве плохо было Наленчу, когда он захва­тил сорок рыца­рей, ехав­ших к кре­сто­нос­цам, поса­дил их в под­зе­ме­лье и не отпус­кал до тех пор, пока магистр не при­слал ему пол­ный воз гри­вен? Юранд из Спы­хова тоже только тем и занят, и дело на гра­нице все­гда найдется.

Минуту они шли в мол­ча­нии. Тем вре­ме­нем совсем рас­свело, и яркие лучи солнца осве­тили скалы, на кото­рых было выстро­ено аббатство.

– Бог везде может послать сча­стье, – смяг­чился нако­нец Мацько, – помо­лись, чтобы нис­по­слал тебе Свое благословение.

– Это верно, все в Его воле!

– И о Бог­данце поду­май, ты ведь не уве­ришь меня, что хочешь ехать к Юранду из Спы­хова не ради этой сви­ри­стелки, а ради Богданца.

– Вы мне этого не гово­рите, не то я рас­сер­жусь. Не стану отпи­раться, гляжу не нагля­жусь я на нее, не такой я дал ей обет, как Рын­галле. Слу­ча­лось ли вам встре­чать девицу краше ее?

– Что мне до ее красы! Лучше, как под­рас­тет, женись на ней, коли она дочка могу­ще­ствен­ного комеса.

Лицо Збышка осве­ти­лось юно­ше­ской доб­рой улыбкой.

– И то дело. Не нужна мне ни дру­гая гос­пожа, ни дру­гая жена! Вот соста­ри­тесь вы и заноют ваши ста­рые косточки, так еще понян­чите наших с нею детей.

При этих сло­вах улыб­нулся и Мацько и отве­тил, совсем смягчившись:

– Грады! Грады! Пусть же посып­лются тогда гра­дом детишки. В ста­ро­сти радость, по смерти спа­се­ние подай нам, Иисусе!

III

Кня­гиня Данута, Мацько и Збышко уже бывали в Тынце, но неко­то­рые при­двор­ные видели его впер­вые. Под­няв глаза, они в изум­ле­нии смот­рели на вели­че­ствен­ный мона­стырь, на зуб­ча­тые стены, кото­рые тяну­лись вдоль скал над обры­вами, на высо­кие зда­ния, кото­рые гро­моз­ди­лись то по склону горы, то за остро­гом, отли­вая золо­том в лучах вос­хо­дя­щего солнца. При пер­вом же взгляде на эти вели­ко­леп­ные стены и соору­же­ния, на эти дома и хозяй­ствен­ные постройки, на сады, лежав­шие у подошвы горы, и на тща­тельно воз­де­лан­ные поля, кото­рые с высоты откры­ва­лись взору, можно было ска­зать, что тут за сто­ле­тия накоп­лены неис­чис­ли­мые богат­ства, непри­выч­ные и уди­ви­тель­ные для жите­лей бед­ной Мазо­вии. И в дру­гих местах были ста­рин­ные бога­тые бене­дик­тин­ские аббат­ства, напри­мер, в Любуше на Одре, в Плоцке, в Могильне, что в Вели­кой Польше, но ни одно из них не могло срав­ниться с тынец­ким, вла­де­ния кото­рого были обшир­ней мно­гих удель­ных кня­жеств, а доходы могли воз­бу­дить зависть даже у тогдаш­них королей.

При­двор­ные диву дава­лись, иные про­сто гла­зам своим не верили, а кня­гиня, желая ско­ро­тать время и пораз­влечь своих при­бли­жен­ных панн, попро­сила одного из мона­хов рас­ска­зать ста­рин­ную и страш­ную повесть о Валь­гере Пре­крас­ном[20], кото­рую ей уже рас­ска­зы­вали, хоть и не очень подробно, в Кракове.

Заслы­шав об этом, панны тес­ной стай­кой окру­жили кня­гиню и мед­ленно напра­ви­лись в гору, в лучах утрен­него солнца подоб­ные дви­жу­щимся цветам.

– Пусть брат Гидульф рас­ска­жет о Валь­гере, он ему как-то ночью явился, – ска­зал один из мона­хов, погля­ды­вая на дру­гого, чело­века пре­клон­ных лет, кото­рый, сгор­бив­шись, шел рядом с Мико­лаем из Длуголяса.

– Неужто вы, свя­той отче, видели его соб­ствен­ными гла­зами? – спро­сила княгиня.

– Видел, – угрюмо отве­тил монах. – Бывает такая пора, когда, по воле Божьей, он может поки­дать пре­ис­под­нюю и пока­зы­ваться миру.

– Когда же это бывает?

Ста­рик бро­сил взгляд на дру­гих мона­хов и умолк, – суще­ство­вало пове­рье, будто дух Валь­гера явля­ется тогда, когда в мона­ше­ском ордене пор­тятся нравы и монахи больше, чем сле­дует, помыш­ляют о зем­ных бла­гах и мир­ских утехах.

Никто из них не хотел в этом при­знаться, но при­зрак, по пове­рью, пред­ве­щал также войну или иное бед­ствие, и брат Гидульф, помол­чав с минуту, промолвил:

– Явле­ние его не сулит добра.

– И я не хотела бы уви­деть его, – кре­стясь, ска­зала кня­гиня. – Но почему же он в пре­ис­под­ней, если только ото­мстил за свою тяж­кую обиду?

– Да будь он всю жизнь пра­вед­ни­ком, – сурово воз­ра­зил монах, – все равно был бы осуж­ден на веч­ные муки, ибо жил в язы­че­стве и не очи­стился свя­тым кре­ще­нием от пер­во­род­ного греха.

Брови кня­гини мучи­тельно сжа­лись при вос­по­ми­на­нии о том, что ее вели­кий отец, кото­рого она любила всей душой, умер тоже языч­ни­ком и дол­жен вечно гореть в геенне огненной.

– Мы слу­шаем вас, – ска­зала она, помолчав.

– Жил-был в язы­че­ские вре­мена, – повел свой рас­сказ брат Гидульф, – могу­ще­ствен­ный граф, за неопи­сан­ную кра­соту про­зван­ный Валь­ге­ром Пре­крас­ным. Весь этот край, что гла­зом его не оки­нуть, при­над­ле­жал графу, а в походы он водил не одно пешее вой­ско, но и по сотне копей­щи­ков, ибо все рыцари на запад до самого Опо­лья и на восток до Сан­до­мира были его вас­са­лами. Счету не знал он своим ста­дам, а в Тынце была у него башня, доверху наби­тая день­гами, как нынче в Маль­борке у крестоносцев.

– Знаю, есть у них такая башня, – пре­рвала его кня­гиня Данута.

– Бога­тырь он был, – про­дол­жал монах, – дубы выры­вал с кор­нем, и в мире не было кра­савца, рав­ного ему, и никто не мог срав­ниться с ним в игре на лютне и в пес­нях. Слу­чи­лось ему быть при дворе фран­цуз­ского короля, и полю­била его коро­левна Гель­гунда; дабы про­сла­вить имя Гос­подне, король-отец хотел отдать дочь в мона­стырь, а она бежала с гра­фом в Тынец, и стали они жить во грехе, ибо ни один ксендз не хотел обвен­чать их по хри­сти­ан­скому обряду. Жил-был в ту пору в Вис­лице Вислав Кра­си­вый из рода короля Попеля. В отсут­ствие Валь­гера учи­нял он набеги на тынец­кое граф­ство. Валь­гер раз­бил его и увел в Тынец в неволю, невзи­рая на то что вся­кая жена, раз уви­дев Вислава, готова была отречься от отца с мате­рью и мужа, лишь бы только уто­лить с ним свою страсть. Так оно ста­лось и с Гель­гун­дой. При­ду­мала она для Валь­гера такие оковы, что хоть бога­тырь он был и дубы выры­вал с кор­нем, а не мог их разо­рвать, и отдала мужа Виславу, кото­рый увез его в неволю в Вис­лицу. Но Рынга, сестра Вислава, заслы­шав в под­зе­ме­лье песню Валь­гера, вос­пы­лала любо­вью к нему и выпу­стила из под­зе­ме­лья, и он, пору­бив мечом Вислава и Гель­гунду и бро­сив их тела на съе­де­ние воро­нам, вер­нулся сам с Рын­гою в Тынец.

– Разве он худо посту­пил? – спро­сила княгиня.

Но брат Гидульф ответил:

– Когда бы при­нял он свя­тое кре­ще­ние и Тынец отдал бене­дик­тин­цам, может, Бог отпу­стил бы ему грехи его, но граф этого не сде­лал, и земля пожрала его.

– Да разве бене­дик­тинцы уже были в королевстве?

– Не было бене­дик­тин­цев, в коро­лев­стве одни языч­ники жили.

– Как же мог он при­нять свя­тое кре­ще­ние или отдать Тынец?

– Не мог – и потому осуж­ден на веч­ные муки, – важно отве­тил монах.

– Верно! Правду он гово­рит! – раз­да­лось несколько голосов.

Тем вре­ме­нем все при­бли­зи­лись к глав­ным вра­там оби­тели, где кня­гиню ждал аббат с целой сви­той мона­хов и шлях­ти­чей. Свет­ских лиц – «эко­но­мов», «адво­ка­тов», «про­ку­ра­то­ров» и вся­ких слу­жа­щих ордена, – в оби­тели все­гда бывало немало. Да и шлях­тичи, в том числе бога­тые рыцари, по довольно редко при­ме­няв­ше­муся в Польше лен­ному праву брали в лен необо­зри­мые мона­стыр­ские земли и в каче­стве «вас­са­лов» охотно пре­бы­вали при дворе «сюзе­рена», где у под­но­жия Пре­стола Гос­подня легко было запо­лу­чить дары, льготы и вся­кие блага часто за неболь­шую услугу, удач­ное словцо или про­сто под весе­лую руку все­мо­гу­щего аббата. Мно­гих вас­са­лов при­влекли из даль­них мест гото­вя­щи­еся в сто­лице тор­же­ства, и те, кто по при­чине боль­шого съезда не нашел где оста­но­виться в Кра­кове, устро­и­лись в Тынце. По этой при­чине abbas centum villarum[21] встре­тил кня­гиню со сви­той еще более мно­го­чис­лен­ной, чем обычно.

Это был муж­чина высо­кого роста, с сухо­ща­вым умным лицом и выбри­той макуш­кой, окру­жен­ной вен­чи­ком седе­ю­щих волос. На лбу у аббата вид­нелся шрам от раны, полу­чен­ной, видно, в моло­до­сти, когда он был еще рыца­рем, прон­зи­тель­ные глаза над­менно смот­рели из-под чер­ных бро­вей. Как и про­чие монахи, аббат был одет в рясу, но поверх нее набро­шена была чер­ная, под­би­тая пур­пу­ром ман­тия, а на шее висел на золо­той цепи золо­той же, осы­пан­ный дра­го­цен­ными кам­нями крест – знак досто­ин­ства аббата. Вся осанка изоб­ли­чала в нем чело­века, при­вык­шего пове­ле­вать, над­мен­ного и самоуверенного.

Памя­туя, однако, что супруг кня­гини про­ис­хо­дил из того же рода кня­зей мазо­вец­ких, что и короли Вла­ди­слав и Кази­мир, а по жен­ской линии и ныне цар­ству­ю­щая коро­лева, пове­ли­тель­ница одного из вели­чай­ших госу­дарств в мире, аббат почти­тельно, даже с неко­то­рым подо­бо­стра­стием при­вет­ство­вал кня­гиню. Пере­сту­пив порог врат оби­тели, он низко скло­нил голову и, бла­го­сло­вив Анну Дануту и всех ее при­двор­ных малень­ким золо­тым ков­чеж­цем, кото­рый дер­жал в пра­вой руке, сказал:

– При­вет­ствую тебя, мило­сти­вей­шая гос­пожа, в сми­рен­ной нашей оби­тели. Да нис­по­шлют тебе здра­вие и бла­го­ден­ствие свя­той Бене­дикт из Нур­сии, свя­той Мау­рус, свя­той Бони­фа­ций, свя­той Бене­дикт из Ани­ана и Иоанн из Фто­ло­меи[22], покро­ви­тели наши, вку­ша­ю­щие веч­ное бла­жен­ство, и да бла­го­сло­вят тебя семь раз на дню во все дни живота твоего!

– Они не могут не внять мольбе столь слав­ного аббата, разве только если глухи, – учтиво ска­зала кня­гиня, – тем более что мы при­были сюда к обедне и пре­да­дим вся своя и себя в руки их.

С этими сло­вами кня­гиня про­тя­нула аббату руку, кото­рую тот, пре­кло­нив по при­двор­ному обы­чаю колено, поце­ло­вал как рыцарь; затем они вме­сте про­сле­до­вали во врата оби­тели. Их, видно, уже ждали с обед­ней, в ту же минуту зазво­нили коло­кола и коло­коль­чики; тру­бачи в две­рях костела затру­били в честь кня­гини в гром­кие трубы, литавр­щики уда­рили в огром­ные литавры, кован­ные из крас­ной меди и обтя­ну­тые кожей, рож­да­ю­щей гро­мо­звуч­ное эхо. На кня­гиню, кото­рая роди­лась в язы­че­ском краю, вся­кий костел все еще про­из­во­дил силь­ное впе­чат­ле­ние, а тынец­кий в осо­бен­но­сти, ибо немного было косте­лов, рав­ных ему по вели­ко­ле­пию. Тьма напол­няла глу­бину свя­тыни, лишь у глав­ного пре­стола тре­пе­тали огни све­тиль­ни­ков, меша­ясь с блес­ком све­чей, оза­ряв­ших позо­лоту и ста­туи свя­тых. Вышел свя­щен­ник в обла­че­нии, покло­нился кня­гине и начал литур­гию. Бла­го­вон­ный фимиам кадил тот­час застру­ился густыми, мяг­кими вол­нами, оку­тал свя­щен­ника и пре­стол и, плавно уно­сясь ввысь, при­дал храму еще боль­шую тор­же­ствен­ность и таин­ствен­ность. Анна Данута отки­нула голову и, воз­дев руки, стала жарко молиться. Но когда раз­да­лись звуки ред­кого еще в ту пору органа, то потря­сая своды храма вели­че­ствен­ным роко­том, то напол­няя его ангель­скими голо­сами, то раз­ли­ва­ясь как бы в соло­вьи­ной песне, кня­гиня под­няла очи горе, на лице ее, вме­сте с бла­го­го­ве­нием и стра­хом, изоб­ра­зи­лось бес­ко­неч­ное бла­жен­ство, – и могло пока­заться, что это свя­тая в чуд­ном виде­нии ози­рает раз­вер­стое небо.

Так моли­лась рож­ден­ная в язы­че­стве дочь Кей­с­тута, кото­рая, как и все дру­гие люди в те вре­мена, в повсе­днев­ной жизни запро­сто поми­нала имя Гос­подне, но в доме Божием с дет­ским тре­пе­том и сми­ре­нием устрем­ляла взор к таин­ствен­ному и пред­веч­ному Вседержителю.

Так же усердно, хотя и с мень­шим тре­пе­том, молился весь двор. Збышко опу­стился с мазу­рами на колени позади седа­лищ ксен­дзов – к алтарю про­шли только при­двор­ные панны с кня­ги­ней – и пере­да­вал себя в руки Гос­пода. Время от вре­мени он бро­сал взгляд на Данусю, кото­рая, полу­за­крыв глаза, сидела около кня­гини, и думал о том, что сто­ило, разу­ме­ется, стать рыца­рем такой девушки, но что и обет он дал ей нешу­точ­ный. Сей­час, когда хмель вывет­рило из него, он при­за­ду­мался, как выпол­нить свой обет. Войны не было. Правда, в стычке на гра­нице легко было наткнуться на воору­жен­ного немца и убить врага или самому сло­жить голову. Об этом Збышко и гово­рил Мацьку. «Так-то оно так, – думал он, – но ведь не вся­кий немец носит пав­ли­ний или стра­у­со­вый чуб на шлеме». Из гостей кре­сто­нос­цев разве только графы, а из самих кре­сто­нос­цев разве только ком­тур, да и то не вся­кий. Если войны не будет, годы прой­дут, покуда он добу­дет три гребня; тут он вспом­нил еще, что, не будучи посвя­щен в рыцари, может вызы­вать на поеди­нок только непо­свя­щен­ных. Правда, он наде­ялся полу­чить рыцар­ский пояс из рук короля на риста­ли­щах, кото­рые должны были состо­яться на кре­сти­нах, он ведь давно его заслу­жил, – ну а что же дальше? Он поедет к Юранду из Спы­хова, будет помо­гать ему, пере­бьет сколько смо­жет кнех­тов – и конец. Кнехты кре­сто­нос­цев – это не рыцари с пав­ли­ньими перьями на головах.

Видя, что без осо­бой на то мило­сти Божией он не много может сде­лать, Збышко в смя­те­нии и тре­воге начал молиться:

«Подай, Гос­поди, войну с кре­сто­нос­цами и нем­цами, недру­гами нашего коро­лев­ства и всех наро­дов, кои на нашем языке хва­лят имя Твое свя­тое. Нас бла­го­слови, а их сотри с лица земли, ибо не Тебе, но царю тьмы они слу­жат и злобу про­тив нас таят в своем сердце, особ­ливо за то, что король наш с коро­ле­вой кре­стили Литву и воз­бра­няют им сечь мечом рабов Твоих. Пока­рай их за злобу сию.

А я, греш­ный раб Твой Збышко, каюсь перед Тобою и, взы­вая к пяти ранам Твоим, молю Тебя: нис­по­шли мне поско­рее троих знат­ных нем­цев с пав­ли­ньими чубами на шле­мах и, по мило­сти Твоей, помоги убить их насмерть. Ибо оные чубы обе­щал я панне Дануте, дочери Юранда и рабе Твоей, и поклялся в том рыцар­ской честью.

Ото всего, что най­дется еще при уби­тых, я отдам деся­тину свя­той Церкви, дар при­неся и Тебе, Иисусе слад­чай­ший, и хвалу воз­дав Тебе, Гос­поди, дабы ведал Ты, что не напрасно, но от чистого сердца дал я обет сей. Истинно так, Гос­поди Иисусе, помоги же мне, аминь!»

По мере того как Збышко молился с бла­го­го­ве­нием, он так уми­лился серд­цем, что дал новый обет: после выкупа Бог­данца пожерт­во­вать на цер­ковь весь воск, кото­рый за год дадут пчелы в бор­тях. Он наде­ялся, что дядя Мацько не ста­нет этому про­ти­виться, а Иисус Хри­стос будет осо­бенно рад свеч­ному воску и, чтобы полу­чить ско­рее жертву, тот­час ему помо­жет. Эта мысль пока­за­лась Збышку такой удач­ной, что душа его пре­ис­пол­ни­лась радо­стью: теперь он был почти уве­рен, что Гос­подь услы­шит его молитву и что в самом непро­дол­жи­тель­ном вре­мени вспых­нет война, а если и не вспых­нет, так он и без войны как-нибудь добьется сво­его. Он ощу­тил в руках и ногах такую вели­кую силу, что в эту минуту готов был один уда­рить на целую хоругвь. Он поду­мал даже, что раз уж дал обеты Богу, так и Данусе можно при­ба­вить парочку нем­цев. Юно­ше­ский пыл тол­кал его на этот шаг; однако побе­дило на этот раз бла­го­ра­зу­мие. Збышко побо­ялся излиш­ними жела­ни­ями испы­ты­вать тер­пе­ние Господа.

Однако он еще больше укре­пился в своих надеж­дах, когда после обедни и про­дол­жи­тель­ного отдыха, на кото­рый уда­лился весь двор, послу­шал за зав­тра­ком раз­го­вор аббата с Анной Данутой.

В те вре­мена супруги кня­зей и коро­лей по при­чине своей набож­но­сти, да и потому, что маги­стры ордена щед­рой рукой раз­да­вали им дары, ока­зы­вали кре­сто­нос­цам вся­че­ское рас­по­ло­же­ние. Даже бла­го­че­сти­вая Ядвига, пока была жива, удер­жи­вала зане­сен­ную над ними длань сво­его могу­ще­ствен­ного супруга. Одна только Анна Данута нена­ви­дела их лютой нена­ви­стью за тяж­кие обиды, при­чи­нен­ные ими ее семье. Когда аббат спро­сил, как обстоят дела в Мазо­вии, она стала горько жало­ваться на орден:

– Как могут обсто­ять дела в кня­же­стве, когда у него такие соседи? Словно бы и мир: шлют один дру­гому посоль­ства и письма, и все-таки нельзя быть спо­кой­ным за зав­траш­ний день. Ложась вече­ром спать, никто на гра­нице не знает, не проснется ли он в око­вах, или с острием меча на горле, или с пыла­ю­щей кров­лей над голо­вой. От пре­да­тель­ства не спа­сут ни клятвы, ни печати, ни пер­га­менты. Слу­чи­лось же так под Золо­то­рыей, когда во время самого пол­ного мира кре­сто­носцы захва­тили и увели в неволю князя. Они гово­рили, будто этот замок может быть опас­ным для них. Но ведь замки строят не для напа­де­ния, а для обо­роны, и какой же князь не имеет права соору­жать или пере­стра­и­вать их на своей земле? Не при­ми­риться с орде­ном ни сла­бому, ни силь­ному, потому что сла­бого он пре­зи­рает, а силь­ного стре­мится одо­леть. За добро он пла­тит злом. Разве есть в мире орден, кото­рый в дру­гих коро­лев­ствах был бы осы­пан такими мило­стями, как кре­сто­носцы у поль­ских кня­зей, а чем отбла­го­да­рили они за это? Нена­ви­стью, набе­гами, вой­ною и веро­лом­ством. И тщетны все пени, тщетны все жалобы самому пре­столу апо­столь­скому, ибо, закос­нев в упор­стве и гор­дыне, они не внем­лют даже папе рим­скому. И теперь вот они при­слали посоль­ство на родины и кре­стины, но лишь для того, чтобы отвра­тить от себя гнев могу­ще­ствен­ного короля за все то, что они учи­нили в Литве. Сердца же их полны умыс­лом сте­реть с лица земли коро­лев­ство и все поль­ское племя.

Аббат вни­ма­тельно слу­шал, пока­чи­вая голо­вой, а затем сказал:

– Мы знаем, что во главе посоль­ства в Кра­ков при­е­хал ком­тур Лих­тен­штейн, брат ордена, коего весьма почи­тают за слав­ный род, храб­рость и ум. Вы, мило­сти­вей­шая пани, может, скоро его уви­дите, ибо вчера ком­тур при­слал мне весть, что он посе­тит Тынец, желая покло­ниться нашим святыням.

Услы­шав об этом, кня­гиня снова стала жаловаться:

– Тол­кует народ, – и так оно, верно, и есть, – что быть скоро вели­кой войне. Вое­вать будут Коро­лев­ство Поль­ское и все народы, кото­рые гово­рят на языке, похо­жем на поль­ский, с нем­цами и орде­ном. Пред­ска­зала будто войну какая-то святая…

– Бри­гитта[23], – пре­рвал кня­гиню уче­ный аббат. – Восемь лет назад ее при­чис­лили к лику свя­тых. Свя­той Петр из Аль­вастра и Мат­вей из Лин­ке­пинга запи­сали ее про­ро­че­ства, в кото­рых и впрямь пред­ска­зана вели­кая война.

Збышко при этих сло­вах затре­пе­тал от радо­сти и, не в силах удер­жаться, спросил:

– А скоро ли будет эта война?

Но аббат, заня­тый раз­го­во­ром с кня­ги­ней, не рас­слы­шал его, а может, при­тво­рился, что не слышит.

– Раду­ются и у нас этой войне моло­дые рыцари, – про­дол­жала меж тем кня­гиня, – но те, кто постарше и порас­су­ди­тель­ней, вот что гово­рят: «Не нем­цев, гово­рят, мы стра­шимся, хоть велика их гор­дыня и сила, не копий их и мечей, но стра­шимся мы, гово­рят, свя­тынь кре­сто­нос­цев, ибо все силы люд­ские ничто про­тиву них».

Анна Данута со стра­хом взгля­нула на аббата и при­ба­вила, пони­зив голос:

– Сда­ется, есть у них под­лин­ное древо Кре­ста Гос­подня; как же вое­вать с ними?

– При­слал им его фран­цуз­ский король, – под­твер­дил аббат.

На минуту воца­ри­лось мол­ча­ние, затем заго­во­рил Мико­лай из Длу­го­ляса, по про­звищу Обух, чело­век быва­лый, иску­шен­ный опытом.

– Был я в неволе у кре­сто­нос­цев, – ска­зал он, – и слу­ча­лось мне видеть про­цес­сии с этой вели­кой свя­ты­ней. Но, кроме нее, есть у кре­сто­нос­цев, в мона­стыре в Оливе, мно­же­ство дру­гих пер­вей­ших свя­тынь, без коих ордену не достичь бы такого могущества.

Тут бене­дик­тинцы, вытя­нув от любо­пыт­ства шеи, стали спра­ши­вать у него:

– Ска­жите же, что это за святыни?

– Есть у них край ризы Пре­свя­той Девы Марии, – отве­тил пан из Длу­го­ляса, – корен­ной зуб Марии Маг­да­лины и голо­вешки неопа­ли­мой купины, из коей сам Бог Отец явился Мои­сею, есть рука свя­того Либе­рия, а что до костей про­чих свя­тых, так их на паль­цах рук и ног не сочтешь…

– Как же вое­вать с кре­сто­нос­цами? – со вздо­хом повто­рила княгиня.

Аббат намор­щил высо­кий лоб и после минут­ного раз­ду­мья сказал:

– Трудно с ними вое­вать уже по одному тому, что они монахи и носят крест на пла­щах; но ежели они погрязли во гре­хах, то и свя­ты­ням может пока­заться мер­зост­ным пре­бы­ва­ние среди них, и тогда они не только не при­да­дут кре­по­сти ордену, но отни­мут ее у него, дабы перейти в более бла­го­че­сти­вые руки. Да хра­нит Гос­подь Бог кровь хри­сти­ан­скую, но коли уж нач­нется вели­кая война, то и у нас в коро­лев­стве най­дутся свя­тыни, кои на войне нашими ста­нут заступ­ни­ками. Неда­ром вещает глас в про­ро­че­стве свя­той Бри­гитты: «Я поста­вил их, яко тру­же­ниц пчел, утвер­дил на рубеже земли хри­сти­ан­ской; но они вос­стали про­тив меня. Ибо не пекутся они о душе и не щадят плоти народа, кото­рый обра­тился в веру като­ли­че­скую. Они в рабов его обра­тили, не учат запо­ве­дям Божиим и, лишая его свя­тых тайн, обре­кают на веч­ные муки, гор­шие тех, кои тер­пел бы он, кос­нея в язы­че­стве. А воюют они для уто­ле­ния своей алч­но­сти. Посему при­дет время, когда будут выбиты зубы у них, и отсе­чена будет пра­вая рука, и охро­меют они на пра­вую ногу, дабы познали грехи свои».

– Дай Бог! – вос­клик­нул Збышко.

Слу­шая слова про­ро­че­ства, про­чие рыцари и монахи также обод­ри­лись, аббат же обра­тился к княгине:

– Посему упо­вайте на Гос­пода Бога, мило­сти­вей­шая пани, ибо не ваши, но ско­рее их дни сочтены, а пока с чистым серд­цем при­мите сей ков­че­жец, в коем хра­нится палец ноги свя­того Пто­ло­мея, одного из покро­ви­те­лей наших.

Про­тя­нув тре­пе­щу­щие от сча­стья руки и пре­кло­нив колена, кня­гиня при­няла ков­че­жец и при­жала его к устам. Радость ее раз­де­ляли при­двор­ные, ибо никто не сомне­вался, что от такого дара сни­зой­дет бла­го­дать на всех, а может, и на целое кня­же­ство. Збышко тоже был счаст­лив, ему каза­лось, что война должна вспых­нуть тот­час после кра­ков­ских торжеств.

IV

Было уже далеко за пол­день, когда кня­гиня со своей сви­той выехала из госте­при­им­ного Тынца в Кра­ков. Рыцари в те вре­мена, направ­ля­ясь в гости к знат­ной особе, при въезде в боль­шой город или замок наде­вали часто бран­ные доспехи. Правда, искони так пове­лось, что, про­ехав ворота, рыцарь дол­жен был тот­час снять доспехи, при­чем в замке сам хозяин, по обы­чаю, гово­рил гостю: «Сни­мите доспехи, бла­го­род­ный рыцарь, ибо вы при­были к дру­зьям». Все же въезд в пол­ном бое­вом сна­ря­же­нии почи­тался более пыш­ным и воз­вы­шал рыцаря в гла­зах окру­жа­ю­щих. Ради этой пыш­но­сти и Мацько со Збыш­ком надели добы­тые у фриз­ских рыца­рей вели­ко­леп­ные пан­цири и наплеч­ники, бле­стя­щие, свер­ка­ю­щие, про­ткан­ные по краям золо­том. Мико­лай из Длу­го­ляса, кото­рый и свету пови­дал на своем веку, и на рыца­рей насмот­релся, да к тому же был весьма иску­шен в воен­ном деле, тот­час при­знал работу слав­ней­ших в мире милан­ских брон­ни­ков; выко­вать себе такую броню могли лишь самые бога­тые рыцари, и сто­ила она целого состо­я­ния. Он заклю­чил отсюда, что фриз­ские рыцари при­над­ле­жали у себя, видно, к знати, и с тем боль­шим ува­же­нием стал гля­деть на Мацька и Збышка. Одни только шлемы у них, хоть и непло­хие, все же не были такими бога­тыми, зато рос­лые кони, покры­тые кра­си­выми попо­нами, воз­бу­дили у при­двор­ных удив­ле­ние и зависть. Сидя в непо­мерно высо­ких сед­лах, Мацько и Збышко с высоты взи­рали на весь двор. Они дер­жали в руке по длин­ному копью, на боку у них висел меч, у седла тор­чала секира. Правда, щиты они удоб­ства ради оста­вили на повоз­ках, но и без щитов у обоих был такой вид, точно они не в город ехали, а высту­пали в бой. Оба они дер­жа­лись непо­да­леку от коляски, в кото­рой на зад­нем сиде­нье ехали кня­гиня с Дану­сей, а на перед­нем – почтен­ная при­двор­ная дама Офка, вдова Кри­стина из Яжомб­кова, и ста­рый Мико­лай из Длу­го­ляса. Дануся с боль­шим любо­пыт­ством гля­дела на зако­ван­ных в латы рыца­рей, а кня­гиня то и дело выни­мала из-за пазухи ков­че­жец с релик­вией и под­но­сила его к устам.

– Страх как любо­пытно взгля­нуть на косточку там, в сере­дине, – про­из­несла нако­нец она, – но сама я не открою ков­че­жец, чтобы не оскор­бить свя­того. Пусть откроет епи­скоп в Кракове.

– Э, лучше уж не выпус­кать его из рук, – заме­тил осто­рож­ный Мико­лай из Длу­го­ляса, – уж очень это соблаз­ни­тель­ная штука.

– Может, вы и правы, – после корот­кого раз­ду­мья ска­зала кня­гиня, а затем при­ба­вила: – Давно никто не достав­лял мне такой радо­сти, как достой­ный аббат, и своим подар­ком, и тем, что рас­сеял мой страх перед свя­ты­нями крестоносцев.

– Муд­рые и спра­вед­ли­вые речи он гово­рил, – ска­зал Мацько из Бог­данца. – Были и под Вильно вся­кие свя­тыни у кре­сто­нос­цев, уж очень они хотели убе­дить чужих, что воюют с языч­ни­ками. И что же? Уви­дели наши, что ежели попле­вать в кулак да руба­нуть сплеча секи­рой, так и шлем и голова попо­лам. Грех ска­зать, свя­тые помо­гают, но только тем, кто с име­нем Божиим идет на бой за пра­вое дело. Так вот я и думаю, мило­сти­вей­шая пани, что слу­чись вели­кая война, то, хоть все немцы ста­нут кре­сто­нос­цам на помощь, мы разо­бьем их наго­лову, потому народ наш велик, да и силы в костях Иисус Хри­стос даро­вал нам побольше. Что ж до свя­тынь, то разве в Свен­ток­шиж­ском мона­стыре нет у нас древа Кре­ста Господня?

– Правда, истин­ная правда, – ска­зала кня­гиня. – Но у нас оно хра­нится в мона­стыре, а они свое в слу­чае надоб­но­сти возят с собой.

– Все едино! Нет пре­де­лов для Всемогущего.

– Так ли это, ска­жите? – спро­сила кня­гиня, обра­ща­ясь к муд­рому Мико­лаю из Длуголяса.

– Любой епи­скоп это под­твер­дит, – отве­тил тот. – До Рима тоже далеко, а ведь папа миром пра­вит. Что же гово­рить о Боге?

Эти слова окон­ча­тельно успо­ко­или кня­гиню, и она пере­вела раз­го­вор на Тынец и его кра­соту. Мазуры диви­лись не только богат­ству мона­стыря, но и богат­ству и кра­соте всего края, по кото­рому они сей­час про­ез­жали. Кру­гом рас­ки­ну­лись боль­шие зажи­точ­ные села с густыми садами; они опо­я­са­лись липо­выми рощами; на липах вид­не­лись гнезда аистов, а пониже – борти под соло­мен­ными стреш­ками. По обе сто­роны боль­шой дороги тяну­лись нивы. Ветер кло­нил по вре­ме­нам еще зеле­ное море хле­бов, в кото­ром, как звезды в небе, мель­кали светло-синие васильки и крас­ные маки. Далеко за полями тем­нел кое-где хвой­ный лес, весе­лили взор зали­тые сол­неч­ным блес­ком дуб­равы и оль­ша­ники, тра­вя­ни­стые сырые луга, где над болот­цами кру­жили чибисы; а там снова холмы, облеп­лен­ные хатами, снова поля; видно, жило тут много народу, любив­шего тру­диться на земле, – и весь край, насколько хва­тает глаз, казался зем­лею обе­то­ван­ной, оби­те­лью спо­кой­ствия и счастья.

– Это земли короля Кази­мира, – ска­зала кня­гиня. – Жить бы тут и не умирать.

– И Хри­стос такой земле улы­ба­ется, – заме­тил Мико­лай из Длу­го­ляса, – и бла­го­сло­ве­ние Божие почиет над нею; да и как же может быть иначе, коли тут, когда уда­рят в коло­кола, не най­дешь уголка, куда бы не донесся звон! Известно, что злые духи этого не тер­пят и бегут в глу­хие боры к самой вен­гер­ской границе.

– Вот мне и уди­ви­тельно, – вме­ша­лась в раз­го­вор пани Офка, вдова Кри­стина из Яжомб­кова, – как это Валь­гер Пре­крас­ный, о кото­ром рас­ска­зы­вали монахи, может являться в Тынце, где семь раз на дню зво­нят в колокола.

Мико­лай на минуту сме­шался и только после неко­то­рого раз­ду­мья сказал:

– Неис­по­ве­дим про­мысл Божий, это пер­вое, ну а потом при­мите во вни­ма­ние, что Валь­гер вся­кий раз полу­чает на то осо­бое соизволение.

– По мне, все едино, только я все-таки рада, что мы не ночуем в мона­стыре. Да я бы, верно, умерла со страху, явись мне вдруг из пре­ис­под­ней этот великан.

– Ну, это еще как ска­зать. Гово­рят, будто он писа­ный красавец.

– Да будь он хоть рас­кра­са­вец, не хочу я его поце­луя – у него ведь рот серой пышет.

– А откуда вы зна­ете, что ему тот­час захо­те­лось бы вас поцеловать?

При этих сло­вах кня­гиня, а за нею пан Мико­лай и оба рыцаря из Бог­данца раз­ра­зи­лись сме­хом. Их при­меру после­до­вала и Дануся, хоть и не знала тол­ком, чему они сме­ются. Тогда Офка, повер­нув­шись лицом к Мико­лаю из Длу­го­ляса, в гневе сказала:

– Да уж, по мне, лучше он, чем вы.

– Эй, не выкли­кайте волка из лесу, – весело отве­тил мазур, – ведь он, дья­вол, часто шата­ется по боль­шой дороге между Кра­ко­вом и Тын­цем, осо­бенно к ночи; а ну как услы­шит вас да явится в образе великана!

– Сгинь, сгинь, сатана! – вос­клик­нула Офка.

В эту минуту Мацько из Бог­данца, кото­рый, сидя вер­хом на рос­лом коне, видел дальше, чем кня­гиня и ее спут­ники, сидев­шие в карете, натя­нул пово­дья и сказал:

– Гос­поди Боже мой, да что же это такое?

– Что там?

– Из-за холма навстречу нам выез­жает какой-то великан.

– Свят, свят, с нами крест­ная сила! – вос­клик­нула кня­гиня. – Не бол­тайте попу­сту бог весть что!

Но Збышко при­под­нялся на стре­ме­нах и сказал:

– Кля­нусь всеми свя­тыми, это вели­кан. Не иначе как Вальгер!

При этих сло­вах воз­ница в страхе оса­дил лоша­дей и, не выпус­кая из рук вожжей, начал кре­ститься, так как он уже заме­тил со своих козел впе­реди, на бли­жай­шем холме, гигант­скую фигуру всадника.

Кня­гиня при­встала было, но тот­час села, пере­ме­нив­шись от испуга в лице; Дануся спря­тала голову в склад­ках ее пла­тья. При­двор­ные и песен­ники, кото­рые ехали вер­хом за кня­ги­ней, услы­хав зло­ве­щее имя, сби­лись тол­пой вокруг ее кареты. Муж­чины еще как будто сме­я­лись, хотя в гла­зах их све­ти­лась тре­вога, но дамы поблед­нели; только Мико­лай из Длу­го­ляса, кото­рый и на коне бывал, и под конем бывал, по-преж­нему хра­нил без­мя­теж­ное выра­же­ние; желая успо­ко­ить кня­гиню, он сказал:

– Не бой­тесь, мило­сти­вей­шая пани. Ведь солнце еще не село, а хоть бы и ночь уже насту­пила, свя­той Пто­ло­мей спра­вится с Вальгером.

Тем вре­ме­нем незна­ко­мый всад­ник, под­няв­шись на косо­гор, оса­дил коня и замер на месте. Он был ясно виден в лучах захо­дя­щего солнца и казался дей­стви­тельно вели­ка­ном. Рас­сто­я­ние между ним и сви­той кня­гини состав­ляло не более трех­сот шагов.

– Отчего же он стоит? – спро­сил один из песенников.

– Оттого, что и мы стоим, – отве­тил Мацько.

– Он смот­рит так, точно хочет кого-нибудь выбрать из нас, – заме­тил дру­гой песен­ник. – Знал бы я, что это не злой дух, а чело­век, подъ­е­хал бы да хва­тил его лют­ней по голове.

Жен­щины совсем пере­пу­га­лись и начали громко молиться. Збышко, желая похва­статься перед кня­ги­ней и Дану­сей своею отва­гой, сказал:

– А я поеду. Что мне Вальгер!

Дануся закри­чала со слезами:

– Збышко! Збышко!

Но он тро­нул коня и погнал его впе­ред, уве­рен­ный, что, даже встре­тив под­лин­ного Валь­гера, прон­зит его насквозь копьем. А Мацько, у кото­рого были ост­рые глаза, сказал:

– Он кажется вели­ка­ном оттого, что стоит на холме. Здо­ро­вен­ный детина, но самый обык­но­вен­ный чело­век, и только. Эва! Поеду и я, а то как бы у Збышка не дошло с ним до ссоры.

Тем вре­ме­нем Збышко, пустив коня во всю рысь, раз­ду­мы­вал, сразу ли наста­вить копье или подъ­е­хать поближе и погля­деть сперва, что же это за чело­век стоит на холме. Он решил сперва погля­деть и тот­час убе­дился, что посту­пил пра­вильно, так как по мере при­бли­же­ния незна­ко­мец на гла­зах у него ста­но­вился все меньше и меньше. Высо­чен­ный детина, он сидел вер­хом на коне, еще более рос­лом, чем жере­бец под Збыш­ком, но был не выше чело­ве­че­ского роста. К тому же он был без доспе­хов, в бар­хат­ной шапке коло­ко­лом и в белом полот­ня­ном плаще, предо­хра­ня­ю­щем от пыли, из-под кото­рого выгля­ды­вал зеле­ный каф­тан. Всад­ник стоял на холме и, под­няв голову, молился. Видно, и коня он оста­но­вил для того, чтобы кон­чить вечер­нюю молитву.

«Хорош Валь­гер, нечего ска­зать!» – поду­мал юноша.

Он подъ­е­хал уже так близко, что мог бы достать незна­комца копьем; но тот, уви­дев рыцаря в вели­ко­леп­ных доспе­хах, бла­го­же­ла­тельно улыб­нулся и сказал:

– Слава Иисусу Христу!

– Во веки веков!

– А что там, под горой, не кня­гиня ли мазо­вец­кая со свитой?

– Она самая.

– Так это вы едете из Тынца?

Однако ответа не после­до­вало, потому что Збышко в это самое мгно­ве­ние был так оше­лом­лен, что даже не рас­слы­шал вопроса. С минуту вре­мени он стоял ока­ме­не­лый, не веря соб­ствен­ным гла­зам, – в какой-нибудь сотне шагов от незна­комца он уви­дел десятка пол­тора всад­ни­ков с рыца­рем во главе, кото­рый ехал впе­реди их, зако­ван­ный в бле­стя­щие латы, в белом сукон­ном плаще с чер­ным кре­стом и в сталь­ном шлеме с пыш­ным пав­ли­ньим чубом на гребне.

– Кре­сто­но­сец! – про­шеп­тал Збышко.

При виде кре­сто­носца Збышко поду­мал, что это Бог, услы­шав его молитву, посы­лает ему в своем мило­сер­дии того самого немца, о кото­ром он про­сил в Тынце, что надо вос­поль­зо­ваться мило­стью Божией; не колеб­лясь поэтому ни еди­ной минуты, не успев даже доду­мать до конца все эти мысли и прийти в себя от изум­ле­ния, он при­гнулся в седле, вытя­нул на высоте в пол кон­ского уха копье и, издав родо­вой клич: «Грады! Грады!» – понесся во весь опор на крестоносца.

Тот тоже изу­мился, при­дер­жал коня и, не хва­та­ясь за копье, кото­рое тор­чало у его ноги, воз­зрился на всад­ника, как бы недо­уме­вая, неужели тот и в самом деле хочет напасть на него.

– Настав­ляй копье! – кри­чал Збышко, вон­зая в бока коню желез­ные концы стре­мян. – Грады! Грады!

Рас­сто­я­ние между Збыш­ком и кре­сто­нос­цем стало умень­шаться. Видя, что всад­ник и впрямь мчится на него, кре­сто­но­сец взды­бил коня и схва­тился за ору­жие; каза­лось, копье Збышка вот-вот раз­ле­тится от удара в грудь рыцаря; но вдруг чья-то рука пере­ло­мила его, как сухую тро­стинку, у самой руки Збышка, затем та же рука с такой страш­ной силой натя­нула пово­дья его коня, что тот всеми четырьмя копы­тами врылся в землю и стал как вкопанный.

– Что ты дела­ешь, безу­мец? – раз­дался густой гроз­ный голос. – Ты поку­ша­ешься на жизнь посла, ты оскорб­ля­ешь короля!

Збышко взгля­нул на незна­комца и узнал в нем того самого вели­кана, кото­рого при­няла за Валь­гера свита кня­гини и испу­га­лись все ее при­двор­ные дамы.

– Пусти меня на немца! Кто ты такой? – вос­клик­нул Збышко, хва­та­ясь за руко­ять секиры.

– Убери секиру! Ради всего свя­того! Убери секиру, говорю тебе, не то я сброшу тебя с коня! – еще более грозно закри­чал незна­ко­мец. – Ты оскор­бил его вели­че­ство короля и будешь пре­дан суду.

Затем, повер­нув­шись к всад­ни­кам, сопро­вож­дав­шим кре­сто­носца, он крикнул:

– Ко мне!

Но тут подо­спел Мацько, лицо кото­рого выра­жало тре­вогу и гнев. Он тоже пре­красно пони­мал, что Збышко совер­шил без­рас­суд­ный посту­пок, кото­рый может иметь для него дур­ные послед­ствия; однако готов был всту­пить в бой. Неиз­вест­ного рыцаря и кре­сто­носца сопро­вож­дало не более полу­тора десят­ков всад­ни­ков, воору­жен­ных копьями или само­стре­лами, так что двое рыца­рей, зако­ван­ных в броню, могли сра­зиться с ними не без надежды на победу. К тому же Мацько поду­мал, что если уж в буду­щем им гро­зит суд, то, может, лучше уйти от него, про­рвав­шись сквозь кучку всад­ни­ков, и укрыться потом где-нибудь, пока не про­не­сет тучу. Лицо у него пере­ко­си­лось, он стал похож на волка, гото­вого уку­сить, и, втис­нув­шись на коне между Збыш­ком и незна­ком­цем, спро­сил, хва­та­ясь за меч:

– Кто такой? По какому праву?

– По такому праву, – воз­ра­зил незна­ко­мец, – что король велел мне сле­дить за без­опас­но­стью этих мест, а зовут меня Повала из Тачева.

Взгля­нув на рыцаря, Мацько и Збышко тут же вло­жили в ножны свои напо­ло­вину выну­тые мечи и опу­стили головы. Не страх их объял, нет, – они скло­нили головы перед слав­ным и хорошо извест­ным име­нем Повалы из Тачева, родо­ви­того шлях­тича и могу­ще­ствен­ного вель­можи, вла­дев­шего обшир­ными зем­лями под Радо­мом, и в то же время одного из самых слав­ных рыца­рей коро­лев­ства. Певцы вос­пе­вали его в пес­нях как обра­зец отваги и чести, про­слав­ляя его имя наравне с име­нами Завиши из Габрова и Фару­рея, Скар­бека из Гуры и Добка из Оле­сицы, Яська Нашана, Мико­лая из Моско­жова и Зын­драма из Маш­ко­виц. К тому же он в эту минуту пред­став­лял до неко­то­рой сте­пени особу короля, и напасть на него было рав­но­сильно тому, что поло­жить голову на плаху.

Опом­нив­шись, Мацько с почти­тель­но­стью в голосе сказал:

– Честь и хвала вам, пан рыцарь, вашей отваге и славе.

– Хвала и вам, пан рыцарь, – отве­тил Повала, – хоть я и пред­по­чи­тал бы позна­ко­миться с вами не при таких тяже­лых обстоятельствах.

– Это почему же тяже­лых? – спро­сил Мацько.

Но Повала обра­тился к Збышку:

– Что же ты, моло­дец, натво­рил? На боль­шой дороге, под боком у короля, учи­нил напа­де­ние на посла! Да зна­ешь ли ты, что ждет тебя за это?

– Он напал на посла по моло­до­сти и по глу­по­сти, – воз­ра­зил Мацько, – больно пры­ток, думать не любит. Но вы не ста­нете судить его сурово, когда я рас­скажу вам его дело.

– Не я его буду судить. Мое дело только зако­вать его…

– Как зако­вать? – оки­нув всех мрач­ным взгля­дом, спро­сил Мацько.

– По пове­ле­нию короля.

После этих слов воца­ри­лось молчание.

– Он шлях­тич, – про­из­нес нако­нец Мацько.

– Тогда пусть покля­нется рыцар­ской честью, что явится на суд.

– Кля­нусь честью! – вос­клик­нул Збышко.

– Хорошо. Как вас зовут?

Мацько назвал свое имя и герб.

– Если вы из свиты Анны Дануты, то про­сите ее хода­тай­ство­вать за вас перед королем.

– Нет, мы не при­двор­ные. Мы едем из Литвы от князя Вито­вта. И уж лучше бы нам не встре­чаться ни с каким дво­ром! От этой встречи беда стряс­лась над хлопцем.

И Мацько стал рас­ска­зы­вать обо всем, что слу­чи­лось в корчме, – и о том, как они встре­ти­лись с дво­ром кня­гини, и о том, как Збышко дал свой обет. Тут ста­рик вне­запно так раз­гне­вался на пле­мян­ника, по лег­ко­мыс­лию кото­рого они попали в столь тяж­кую беду, что, повер­нув­шись к нему, воскликнул:

– Лучше б тебе под Вильно погиб­нуть! О чем только ты думал, щенок?

– Да ведь я, – отве­тил Збышко, – давши обет, помо­лился Иисусу, чтобы он послал мне нем­цев, и дары ему пообе­щал. Ну, как зави­дел я пав­ли­ньи перья да плащ с чер­ным кре­стом, тот­час голос услы­шал в душе: «Бей немца, это чудо!» Вот я и бро­сился на него, – да и кто бы не бросился?

– Послу­шайте, – пре­рвал Збышка Повала. – Я не желаю вам зла, ибо ясно вижу, что юноша про­ви­нился не столько по злобе, сколько по лег­ко­мыс­лию, свой­ствен­ному его воз­расту. Я бы рад ничего не видеть и ехать дальше, будто вовсе ничего не слу­чи­лось. Но только сде­лать это я могу, если ком­тур пообе­щает, что не пожа­лу­ется королю. Попро­сите его об этом: может, и ему жаль ста­нет хлопца.

– Лучше под суд идти, чем кла­няться кре­сто­носцу! – вос­клик­нул Збышко. – Недо­стойно это моей шля­хет­ской чести.

Повала из Тычева сурово посмот­рел на него и сказал:

– Нехо­рошо ты посту­па­ешь. Стар­шие лучше тебя знают, что достойно и что недо­стойно рыцар­ской чести. Меня народ тоже знает, и все-таки, скажу тебе, я не посты­дился бы за такое дело про­сить прощения.

Збышко сме­шался, но, огля­дев­шись кру­гом, сказал:

– Земля тут ров­ная, вот бы только немного утоп­тать ее. Чем про­сить у немца про­ще­ния, лучше мне сра­зиться с ним кон­ному или пешему, на смерть или на неволю.

– Глу­пец! – пре­рвал его Мацько. – Как ты можешь сра­зиться с послом? Ни тебе с ним, ни ему с таким моло­ко­со­сом драться нельзя. – И он обра­тился к Повале: – Про­стите, бла­го­род­ный рыцарь. Маль­чишка за войну совсем от рук отбился, и пусть уж он лучше с нем­цем не раз­го­ва­ри­вает, а то еще нане­сет ему новое оскорб­ле­ние. Я с ним буду гово­рить, я его буду про­сить, а если после окон­ча­ния посоль­ства ком­тур захо­чет всту­пить на риста­лище в еди­но­бор­ство, то и я сра­жусь с ним.

– Это рыцарь знат­ного рода и со вся­ким не ста­нет драться, – воз­ра­зил Повала.

– Как так? Что же, я не ношу пояса и шпор? Со мною и князь может выйти на поединок.

– Это верно, но вы ему этого не гово­рите, разве только если он сам об этом заго­во­рит, а то я боюсь, как бы он на вас не раз­гне­вался. Ну, да помо­жет вам Гос­подь Бог.

– Пойду за тебя отду­ваться, – ска­зал Мацько Збышку. – Ну, погоди же ты у меня!

И он подъ­е­хал к кре­сто­носцу, кото­рый оста­но­вился в несколь­ких шагах от них и, сидя непо­движно, словно чугун­ный мону­мент, на своем рос­лом, как вер­блюд, коне, с вели­чай­шим рав­но­ду­шием слу­шал весь раз­го­вор. За дол­гие годы войны Мацько научился кое-как изъ­яс­няться по-немецки и стал теперь на род­ном языке ком­тура рас­ска­зы­вать ему обо всем про­ис­шед­шем, ссы­ла­ясь на моло­дость и горяч­ность сво­его пле­мян­ника, кото­рому почу­ди­лось, будто это сам Бог при­слал ему рыцаря с пав­ли­ньим чубом; ста­рик нако­нец попро­сил кре­сто­носца изви­нить Збышка.

Лицо ком­тура даже не дрог­нуло. Пря­мой и непо­движ­ный, он, под­няв голову, с таким рав­но­ду­шием и вме­сте с тем пре­зре­нием смот­рел на Мацька сталь­ными гла­зами, точно перед ним был не рыцарь и даже не чело­век, а забор­ный столб. Вла­де­лец Бог­данца заме­тил это и хотя оста­вался по-преж­нему веж­ли­вым, но в душе, видно, стал воз­му­щаться; он гово­рил все более при­нуж­денно, и заго­ре­лые щеки его покры­лись румян­цем. Было видно, что, столк­нув­шись с такой холод­ной над­мен­но­стью, он с тру­дом сдер­жи­ва­ется, чтобы не заскре­же­тать зубами и не раз­ра­зиться него­до­ва­нием. Это не ускольз­нуло от вни­ма­ния Повалы, и, будучи чело­ве­ком доб­рого сердца, рыцарь решил прийти Мацьку на помощь. В моло­до­сти, когда он тоже искал рыцар­ских при­клю­че­ний при вен­гер­ском, австрий­ском, бур­гунд­ском и чеш­ском дво­рах и имя его про­сла­ви­лось по свету, Повала научился немец­кому языку и сей­час обра­тился к Мацьку на этом языке тоном при­ми­ри­тель­ным и вме­сте с тем шутливым:

– Видите, пан рыцарь, бла­го­род­ный ком­тур пола­гает, что все это дело пустое и слов не стоит тра­тить. Не в одном нашем коро­лев­стве, везде отроки без­рас­судны, но рыцарь, да еще такой, не ста­нет вое­вать с детьми с мечом в руках или пре­сле­до­вать их по закону.

Лих­тен­штейн при этих сло­вах всто­пор­щил свои рыже­ва­тые усы и, не про­ро­нив ни слова, тро­нул коня и поехал впе­ред, минуя Мацька и Збышка.

От сле­пой яро­сти у них волос стал дыбом под шле­мами и рука рва­ну­лась к мечу.

– Погоди же, тев­тон­ский пес, – про­це­дил сквозь зубы стар­ший рыцарь из Бог­данца, – уж теперь-то я найду тебя, только бы ты пере­стал быть послом.

Но Повала, кото­рый тоже кипел уже гне­вом, сказал:

– Это потом. А сей­час пусть за вас засту­пится кня­гиня, иначе быть беде.

Он поехал за кре­сто­нос­цем, оста­но­вил его, неко­то­рое время они с жаром о чем-то гово­рили. Мацько и Збышко заме­тили, что немец­кий рыцарь не взи­рал на Повалу с такой над­мен­но­стью, как на них, и еще больше раз­гне­ва­лись. Через минуту Повала вер­нулся и, подо­ждав, пока кре­сто­но­сец отъ­едет подальше, ска­зал им:

– Я про­сил за вас, но это не чело­век, а камень. Он гово­рит, что только тогда не ста­нет жало­ваться, когда вы сде­ла­ете все, чего он пожелает…

– Чего же он желает?

– Он мне ска­зал: «Я задер­жусь, чтобы при­вет­ство­вать кня­гиню мазо­вец­кую, а они, гово­рит, пусть подъ­едут, пусть спе­шатся, пусть сни­мут шлемы и, стоя с обна­жен­ными голо­вами, пусть попро­сят про­ще­ния, тогда я и дам им ответ».

Тут Повала бро­сил быст­рый взгляд на Збышка и прибавил:

– Тяжело это шлях­ти­чам… я пони­маю, но дол­жен предо­сте­речь тебя, что если ты этого не сде­ла­ешь, кто знает, что ждет тебя: быть может, меч палача.

Лица у Мацька и Збышка стали камен­ные. Снова воца­ри­лось молчание.

– Ну так как же? – спро­сил Повала.

Со спо­кой­ствием и с такой суро­во­стью, точно за одну минуту он стал старше на два­дцать лет, Збышко ответил:

– Что ж! Все мы под Богом ходим.

– То есть как?

– Да так, что будь я о двух голо­вах и руби мне палач обе головы – все равно честь у меня одна, и не годится мне позо­рить ее.

При этих сло­вах Повала посу­ро­вел и, обра­тив­шись к Мацьку, спро­сил у него:

– А вы что скажете?

– Я скажу, – мрачно отве­тил Мацько, – что с малых лет вос­пи­ты­вал хлопца… На нем наш род стоит, потому что я уже стар, но он не может этого сде­лать, пусть даже ему суж­дено погибнуть.

При этом суро­вое лицо Мацька дрог­нуло, и сердце его напол­ни­лось вне­запно такой любо­вью к пле­мян­нику, что он обнял его сво­ими зако­ван­ными в броню руками и воскликнул:

– Збышко! Збышко!

Моло­дой рыцарь даже уди­вился и, сжав в объ­я­тиях дядю, сказал:

– А я и не знал, что вы так меня любите!..

– Я вижу, вы насто­я­щие рыцари, – ска­зал рас­тро­ган­ный Повала, – и раз хло­пец поклялся мне честью, что явится на суд, я не стану наде­вать на него цепи: таким людям, как вы, можно верить. Вы не отча­и­вай­тесь. Немец в Тынце денек погу­ляет, так что я увижу короля раньше и доложу обо всем этом деле так, чтобы он не очень раз­гне­вался. Сча­стье, что я успел пере­ло­мить копье, вели­кое счастье!

Но Збышко воз­ра­зил ему:

– Уж коли не мино­вать мне пла­титься голо­вой, то хоть было бы уте­ше­ние, что я кости поло­мал крестоносцу.

– Свою честь ты уме­ешь защи­щать, а того не можешь понять, что навлек бы позор на весь наш народ! – нетер­пе­ливо воз­ра­зил Повала.

– Пони­мать-то я пони­маю, – отве­тил Збышко, – потому-то мне и жаль…

Тогда Повала обра­тился к Мацьку:

– Зна­ете, пан рыцарь, коли удастся вашему хлопцу как-нибудь отвер­теться от суда, при­дется вам кол­па­чок ему на голову надеть, как лов­чему соколу. Иначе не уме­реть ему соб­ствен­ной смертью.

– Ему бы и уда­лось отвер­теться, кабы вы, пан рыцарь, поже­лали скрыть все от короля.

– А что же мне с нем­цем делать? Ведь рот-то ему не заткнешь!

– Верно! Верно!..

Ведя такой раз­го­вор, они повер­нули назад к свите кня­гини. Слуги Повалы, кото­рые раньше ехали с людьми Лих­тен­штейна, сле­до­вали теперь за ними. Издали было видно, как среди мазур­ских шапок пока­чи­ва­ются на ветру пав­ли­ньи перья кре­сто­носца и свер­кает на солце его шлем.

– Уди­ви­тель­ный народ эти кре­сто­носцы, – как будто в раз­ду­мье ска­зал рыцарь из Тачева. – Когда кре­сто­носцу круто при­хо­дится, он жалост­лив, как фран­цис­ка­нец, сми­рен, как ягне­нок, и сла­док, как мед, – лучше его на свете не сыщешь. Но стоит ему только уви­деть, что сила на его сто­роне, никто не ста­нет так пыжиться, как он, и ни у кого ты не встре­тишь меньше жало­сти. Видно, Гос­подь не сердце дал им, а камень. Насмот­релся я вся­кого люда и не раз видел, как щадит сла­бого насто­я­щий рыцарь, говоря себе: «Не при­бу­дет мне чести от того, что я побью лежа­чего». А кре­сто­но­сец тут-то и сви­ре­пеет. Держи его за шиво­рот и не пус­кай, иначе горе тебе! Вот и этот посол хочет, чтобы вы и про­ще­нья у него попро­сили, и сраму натер­пе­лись. И я рад, что не бывать этому.

– Не бывать! – вос­клик­нул Збышко.

– Смот­рите, как бы он не заме­тил, что вы удру­чены, а то обрадуется.

Тут они подъ­е­хали к кня­же­ской свите и при­со­еди­ни­лись к ней. Посол кре­сто­нос­цев, уви­дев их, сразу при­нял над­мен­ный и пре­зри­тель­ный вид, но они будто и не заме­чали его. Збышко поехал рядом с Дану­сей и весело заго­во­рил с нею о том, что с холма уже ясно виден Кра­ков, а Мацько стал рас­ска­зы­вать одному из песен­ни­ков о необы­чай­ной силе пана из Тачева, кото­рый, как сухой сте­бель, пере­ло­мил в руке Збышка копье.

– Зачем же он его пере­ло­мил? – спро­сил песенник.

– Да хло­пец напал на кре­сто­носца, но только так, смеха ради.

Песен­нику, кото­рый был шлях­ти­чем, чело­ве­ком быва­лым, такая шутка пока­за­лась не очень бла­го­при­стой­ной, но, видя, что Мацько гово­рит о ней с лег­ко­стью, он тоже не при­дал ей осо­бого зна­че­ния. Между тем немцу такое пове­де­ние при­шлось не по нутру. Он погля­дел раз-дру­гой на Збышка, затем пере­вел взгляд на Мацька и понял нако­нец, что они и не думают спе­ши­ваться и умыш­ленно не обра­щают на него вни­ма­ния. Тогда глаза его сверк­нули сталь­ным блес­ком, и он тут же стал прощаться…

Когда он тро­нул коня, рыцарь из Тачева не удер­жался и ска­зал ему на прощанье:

– Поез­жайте смело, храб­рый рыцарь. Край наш спо­кой­ный, и никто на вас не напа­дет, разве какой-нибудь шутник-мальчишка…

– Хоть и уди­ви­тель­ные у вас обы­чаи, но я не защиты искал у вас, а хотел побыть в вашем обще­стве, – отре­зал Лих­тен­штейн. – Впро­чем, наде­юсь, что мы еще встре­тимся и при здеш­нем дворе, и в дру­гом месте…

В послед­них сло­вах про­зву­чала как будто скры­тая угроза, поэтому Повала сурово бросил:

– Даст Бог…

Тут он покло­нился, отвер­нулся и, пожав пле­чами, ска­зал впол­го­лоса, но так, чтобы услы­шали те, кто стоял поближе к нему:

– Мозг­ляк! Под­дел бы тебя копьем да под­нял в воз­дух, чтоб ты ногами побол­тал у меня, покуда я «Отче наш» три­жды прочту!

И он заго­во­рил с кня­ги­ней, с кото­рой был хорошо зна­ком. Анна Данута спро­сила, что он здесь делает, он доло­жил ей, что, по веле­нию короля, ездит по доро­гам, чтобы под­дер­жать поря­док в округе, где в связи с наплы­вом гостей, съез­жа­ю­щихся ото­всюду в Кра­ков, легко может про­изойти какая-нибудь стычка. В дока­за­тель­ство этого Повала рас­ска­зал о слу­чае, сви­де­те­лем кото­рого он ока­зался. Поду­мав, однако, что про­сить кня­гиню засту­питься за Збышка можно попозже, когда в этом будет нужда, и не желая пор­тить общее весе­лье, он в своем рас­сказе не при­дал про­ис­ше­ствию боль­шого зна­че­ния. Кня­гиня даже посме­я­лась над Збыш­ком, кото­рому так не тер­пе­лось добыть пав­ли­ньи чубы, дру­гие же, узнав о том, что пан из Тачева одной рукой пере­ло­мил копье, диви­лись его силе.

Рыцарь, будучи чело­ве­ком немного тще­слав­ным, в душе радо­вался, что его хва­лят, и сам стал рас­ска­зы­вать о своих подви­гах, кото­рые про­сла­вили его имя, осо­бенно в Бур­гун­дии, при дворе Филиппа Сме­лого. Как-то на тур­нире, когда у него пере­ло­ми­лось копье, он обхва­тил руками одного арденн­ского рыцаря, выта­щил его из седла и под­бро­сил вверх на высоту копья, хотя арде­нец весь был зако­ван в броню. Филипп Сме­лый[24] пода­рил ему за это золо­тую цепь, а коро­лева – бар­хат­ный баш­ма­чок, кото­рый он с той поры носил на шлеме.

Услы­шав об этом, все при­шли в изум­ле­ние, только Мико­лай из Длу­го­ляса сказал:

– Оба­би­лись мы, нет уж нынче таких бога­ты­рей, как в моей моло­до­сти или в те вре­мена, о каких рас­ска­зы­вал мой отец. Слу­чится нынче шлях­тичу коль­чугу разо­драть, само­стрел натя­нуть без руко­яти или желез­ный тесак паль­цами скру­тить, и уж он почи­тает себя бога­ты­рем и кичится своею силой. А в ста­рину это девушки делали.

– Оно конечно, ничего не ска­жешь, в ста­рину народ был покрепче, – отве­тил Повала, – но и сей­час бога­тыри най­дутся. Мне Гос­подь нема­лую силу дал в костях, и все-таки я не почи­таю себя самым силь­ным чело­ве­ком в коро­лев­стве. Видали ли вы, ваша милость, когда-нибудь Завишу из Гра­бова? Этот меня одо­лел бы.

– Видал. Плечи у него широ­кие, как тот брус, на кото­ром висит кра­ков­ский колокол.

– А Добко из Олес­ницы[25] ? Одна­жды на тур­нире, кото­рый кре­сто­носцы устро­или в Торуне, он поло­жил две­на­дцать рыца­рей, к чести и славе своей и народа нашего.

– Ну, пан Повала, наш мазур Ста­шек Цëлек[26] посиль­нее был и вас, и Завиши, и Добка. Рас­ска­зы­вали, будто, зажав в кулаке све­жую ветвь, он выжи­мал из нее сок.[27]

– Сок и я выжму! – вос­клик­нул Збышко.

Не успели его попро­сить об этом, как он под­ска­кал к обо­чине дороги и, сорвав с дерева боль­шую ветвь, с такой силой сжал ее на гла­зах у кня­гини и Дануси, что на дорогу в самом деле стал капать сок.

– Гос­поди! – вскри­чала тут Офка из Яжомб­кова. – Не ходи ты на войну, а то жалко будет, коли такой хло­пец да про­па­дет до женитьбы…

– Да, жалко будет! – помрач­нев вдруг, повто­рил Мацько.

Только Мико­лай из Длу­го­ляса да кня­гиня засме­я­лись. Про­чие же во весь голос пре­воз­но­сили силу Збышка, ибо в те вре­мена желез­ный кулак ценился пре­выше всего. При­двор­ные панны кри­чали Дануське: «Радуйся!» – и она радо­ва­лась, хоть не пони­мала тол­ком, какая ей может быть корысть от зажа­того в кулаке сучка. Совер­шенно поза­быв о кре­сто­носце, Збышко посмат­ри­вал на всех с таким пре­вос­ход­ством, что Мико­лай из Длу­го­ляса, желая отрез­вить его, сказал:

– Зря ты силой своей похва­ля­ешься, есть и покрепче тебя. Я не видел, но отец мой был оче­вид­цем куда более заме­ча­тель­ного собы­тия, кото­рое про­изо­шло при дворе импе­ра­тора рим­ского Карла[28] . Поехал к нему в гости наш король Кази­мир с боль­шой сви­той, и был в этой свите слав­ный силач Сташко Цёлек, сын вое­воды Анджея. И стал как-то похва­ляться импе­ра­тор, что есть у него чех, кото­рый может обла­пить и тут же зада­вить мед­ведя. Наш король очень был оза­бо­чен, как бы не при­шлось ему уехать с позо­ром. «Мой Цёлек, – ска­зал он, – не даст себя посра­мить». Поре­шили через три дня устро­ить еди­но­бор­ство. Пона­е­хало знат­ных дам и рыца­рей, и через три дня во дворе замка схва­ти­лись чех с Цёле­ком; только не долго они побо­ро­лись, потому не успели схва­титься, как Цёлек сокру­шил чеху хре­бет, пере­ло­мал ему ребра и к вели­кой славе короля только мерт­вым выпу­стил из рук[29] . Про­зван­ный с той поры Сокру­ши­те­лем, он одна­жды один под­нял на коло­кольню боль­шой коло­кол, кото­рый два­дцать горо­жан не могли сдви­нуть с места.

– Сколько же ему было лет? – спро­сил Збышко.

– Моло­дой был!

Тем вре­ме­нем Повала из Тачева, кото­рый ехал по пра­вую сто­рону от кня­гини, накло­нился нако­нец к ней и шепо­том ска­зал ей всю правду про то, какой тяже­лый про­изо­шел слу­чай, и тут же попро­сил под­дер­жать его, когда он попы­та­ется всту­питься за Збышка, кото­рый может тяжко попла­титься за свой посту­пок. Кня­гиня, кото­рой полю­бился Збышко, услы­шав эту весть, опе­ча­ли­лась и очень встревожилась.

– Кра­ков­ский епи­скоп все­гда рад меня видеть, – ска­зал Повала, – может, мне удастся упро­сить его, да и коро­леву тоже, однако чем больше будет заступ­ни­ков, тем лучше для хлопца…

– Если только коро­лева за него засту­пится, волос не упа­дет с его головы, – ска­зала Анна Данута, – король весьма чтит ее и за бла­го­че­стие, и за при­да­ное, особ­ливо ж теперь, когда с нее смыто пятно бес­пло­дия. Да! В Кра­кове сей­час люби­мая сестра короля, кня­гиня Алек­сандра, – обра­ти­тесь к ней. Я тоже сде­лаю все, что могу, но она род­ная сестра королю, а я двоюродная.

– Король и вас любит, мило­сти­вей­шая пани.

– Ах, не так, – с неко­то­рой гру­стью воз­ра­зила кня­гиня, – мне зве­нышко, а ей целая цепочка; мне лиса, а ей соболь. Никого из род­ных не любит так король, как Алек­сан­дру. Нет того дня, чтоб она ушла от него с пустыми руками…

Бесе­дуя таким обра­зом, они при­бли­зи­лись к Кра­кову. На боль­шой дороге было очень людно от самого Тынца, теперь же всю ее запру­дил народ. Встре­ча­лись тут шлях­тичи в сопро­вож­де­нии слуг – кто в доспе­хах, а кто в лет­нем наряде и в соло­мен­ной шляпе. Неко­то­рые ехали вер­хом, дру­гие на повоз­ках с женами и дочерьми, кото­рые хотели посмот­реть на давно обе­щан­ные риста­лища. Кое-где купцы заго­ро­дили всю дорогу сво­ими теле­гами; им не доз­во­ля­лось объ­ез­жать Кра­ков, дабы город не остался без пошлины. Купцы везли соль, воск, зерно, рыбу, кожи, пеньку, лес. Из города тяну­лись телеги, гру­жен­ные сук­нами, боч­ками пива и вся­кими город­скими това­рами. Кра­ков был уже хорошо виден: сады короля, вель­мож и горо­жан, опо­я­сав­шие коль­цом весь город, за ними стены и башни косте­лов. Чем ближе, тем ожив­лен­нее ста­но­ви­лось дви­же­ние, а у город­ских ворот в тол­чее трудно было проехать.

– Вот это город! Верно, дру­гого такого нет на всем свете, – ска­зал Мацько.

– Вечно тут как на ярмарке, – ска­зал один из песен­ни­ков. – Вы давно здесь были?

– Дав­ненько. Вот и див­люсь, будто в пер­вый раз вижу, потому мы при­е­хали из диких краев.

– Гово­рят, при короле Ягайле Кра­ков вырос.

Это была правда: со вре­мени вступ­ле­ния на трон вели­кого князя литов­ского необо­зри­мые литов­ские и рус­ские края были открыты для кра­ков­ской тор­говли, насе­ле­ние Кра­кова день ото дня росло, он бога­тел, застра­и­вался и ста­но­вился одним из круп­ней­ших горо­дов мира…

– У кре­сто­нос­цев города тоже хороши, – снова ска­зал тол­стый песенник.

– Нам бы только туда попасть, – отве­тил Мацько. – Бога­тая была бы добыча!

Однако Повала думал совсем о дру­гом, он думал о том, что моло­дой Збышко, кото­рый про­ви­нился только по своей без­рас­суд­ной горяч­но­сти, идет прямо в пасть волку. Хотя пан из Тачева в дни войны был суров и непре­кло­нен, однако в бога­тыр­ской груди его билось сердце поис­тине голу­би­ной кро­то­сти, и, лучше всех про­чих пони­мая, что ждет винов­ного, он про­никся к нему состраданием…

– А я все думаю и думаю, – снова обра­тился он к кня­гине, – ска­зать или не ска­зать обо всем королю. Если кре­сто­но­сец не пожа­лу­ется, то все обой­дется, но если он захо­чет пожа­ло­ваться, то, может, лучше сразу все рас­ска­зать королю, чтобы он вдруг не разгневался…

– Уж если кре­сто­но­сец может кого погу­бить, так непре­менно погу­бит, – отве­тила кня­гиня. – Я только скажу сперва Збышку, чтобы он при­со­еди­нился к нашему двору. Может, нашего при­двор­ного король пока­рает не так сурово.

С этими сло­вами она подо­звала Збышка, кото­рый, узнав, в чем дело, соско­чил с коня, упал к ее ногам и с вели­чай­шей радо­стью согла­сился стать ее при­двор­ным не столько ради боль­шей без­опас­но­сти, сколько ради того, чтобы остаться поближе к Данусе.

Тем вре­ме­нем Повала спро­сил у Мацька:

– Где вы дума­ете остановиться?

– На посто­я­лом дворе.

– На посто­я­лых дво­рах уже давно нет ни одного места.

– Тогда мы заедем к зна­ко­мому купцу Амы­лею, может, он пустит нас на ночлег…

– А я вам вот что скажу: поедемте ко мне. Ваш пле­мян­ник мог бы оста­но­виться с при­двор­ными в замке, но лучше уж ему не попа­даться под руку королю. Что сде­ла­ешь во гневу, того не сде­ла­ешь поостывши. Вы, верно, ста­нете делить свое добро, повозки и слуг, а для этого надобно время. Зна­ете, вам у меня будет хорошо и безопасно.

Мацька несколько встре­во­жило то, что Повала так печется об их без­опас­но­сти, тем не менее он от всей души побла­го­да­рил рыцаря, и они въе­хали в город. При виде чудес, кото­рые откры­лись их взору, они со Збыш­ком на минуту снова забыли о своих забо­тах. В Литве и на гра­нице они видали только кое-где замки, а из круп­ных горо­дов – Вильно. Плохо постро­ен­ный город этот был пре­дан огню и обра­щен в груду раз­ва­лин, погре­бен­ных под пеп­лом; здесь же камен­ные купе­че­ские дома были под­час вели­ко­леп­нее тамош­него вели­ко­кня­же­ского замка. Встре­ча­лось, правда, много дере­вян­ных домов, но и они пора­жали высо­тою стен и кро­вель с окнами из стек­лян­ных шари­ков, оправ­лен­ных в сви­нец, кото­рые так отра­жали сия­ние захо­дя­щего солнца, что можно было поду­мать, будто в доме пожар. Однако на ули­цах, что поближе к рынку, дома чуть не сплошь были из крас­ного кир­пича или камня, высо­кие, с бал­ко­нами и чер­ными кре­стами на сте­нах. Они сто­яли рядами, как сол­даты в строю, одни длин­ные, дру­гие поуже, всего на девять лок­тей, но все высо­кие, со свод­ча­тыми сенями, часто с рас­пя­тием или с ико­ной Божьей Матери над воро­тами. Были улицы, где вид­не­лись два ряда домов, над ними – полоса неба, внизу – дорога, сплошь вымо­щен­ная кам­нем, а по обе сто­роны, насколько хва­тает глаз, – склады, склады, бога­тые, пол­ные самых луч­ших, порой уди­ви­тель­ных, а то и вовсе незна­ко­мых това­ров, на кото­рые Мацько, при­вык­ший на непре­рыв­ной войне захва­ты­вать добычу, смот­рел жад­ными гла­зами. Однако еще больше пора­жали Мацька и Збышка обще­ствен­ные зда­ния: костел Девы Марии на рынке, Сукен­ницы[30], ратуша с огром­ным погре­бом, где про­да­ва­лось свид­ниц­кое пиво, снова костелы, снова склады сукон, огром­ный мер­ца­то­риум[31], пред­на­зна­чен­ный для ино­зем­ных куп­цов, зда­ние, в кото­ром хра­ни­лись город­ские весы, цирюльни, бани, меде­пла­вильни, вос­ко­топни, золо­то­пла­вильни, серебро­пла­вильни, пиво­варни, целые горы бочек около так назы­ва­е­мого Шро­тамта – сло­вом, изоби­лие и богат­ство, какие и не сни­лись чело­веку, непри­выч­ному к городу, даже если он был вла­де­те­лем неболь­шого «городка».

Повала при­вел Мацька и Збышка в свой дом на улице Свя­той Анны, велел отве­сти им про­стор­ную ком­нату, пору­чил их попе­че­нию своих слуг, а сам отпра­вился в замок, откуда вер­нулся к ужину уже довольно поздно. С ним при­шли при­я­тели, все сели за весе­лый пир, ели мясо до отвала, вино лилось рекой, один хозяин был что-то неве­сел. Когда гости разо­шлись нако­нец по домам, он ска­зал Мацьку:

– Гово­рил я с одним кано­ни­ком, гра­мо­тей он и закон­ник, ска­зал мне он, что за оскорб­ле­ние посла гро­зит смерт­ная казнь. Так что молите Бога, чтобы кре­сто­но­сец не пожаловался…

Хоть оба рыцаря и хва­тили лиш­него на пиру, однако, услы­шав про это, спать пошли неве­се­лые. Мацько вовсе не мог уснуть и спу­стя неко­то­рое время оклик­нул племянника:

– Збышко!

– Что?

– Пораз­ду­мал я обо всем и решил, что тебе отру­бят голову.

– Вы дума­ете? – сон­ным голо­сом спро­сил Збышко.

И, повер­нув­шись к стене, заснул слад­ким сном, уто­мив­шись с дороги…

V

На дру­гой день оба рыцаря из Бог­данца пошли с Пова­лой в кафед­раль­ный собор[32] к ран­ней обедне Богу помо­литься и погла­зеть на двор и гостей, соби­рав­шихся в замке. По дороге Повала встре­тил мно­же­ство зна­ко­мых, в том числе немало рыца­рей, слав­ных и в род­ном краю, и за гра­ни­цей; моло­дой Збышко смот­рел на них с вос­тор­гом, в душе давая клятву срав­няться с ними в храб­ро­сти и про­чих доб­ле­стях, если только дело с Лих­тен­штей­ном бла­го­по­лучно кон­чится для него. Один из этих рыца­рей, Топор­чик, род­ствен­ник кра­ков­ского каш­те­ляна, сооб­щил им новость о воз­вра­ще­нии из Рима схо­ла­ста Вой­цеха Яст­жембца, кото­рый ездил к папе Бони­фа­цию IX с пись­мом от короля, при­гла­сив­шего свя­того отца в Кра­ков на кре­стины. Бони­фа­ций при­нял при­гла­ше­ние, но, не будучи уве­рен в том, что смо­жет при­быть лично, упол­но­мо­чил посла от сво­его имени быть вос­при­ем­ни­ком мла­денца, кото­рый дол­жен был появиться на свет, и вме­сте с тем, в дока­за­тель­ство своей осо­бой любви к коро­лев­ской чете, про­сил наречь его Бони­фа­цием или Бонифацией.

Гово­рили также о ско­ром при­бы­тии вен­гер­ского короля Сигиз­мунда, кото­рый непре­менно дол­жен был явиться на тор­же­ства. Он все­гда при­ез­жал, зва­ный и незва­ный, в гости, на пиры и риста­лища; страст­ный охот­ник до них, Сигиз­мунд все­гда высту­пал в состя­за­ниях, желая про­сла­виться не только как король, но и как певец и один из пер­вых рыца­рей. Повала, Завиша из Гар­бова, Добко из Олес­ницы, Нашан и дру­гие столь же слав­ные мужи с улыб­кой вспо­ми­нали о том, как в послед­ний при­езд Сигиз­мунда король Вла­ди­слав тайно про­сил их не очень тес­нить его на тур­нире, щадить «вен­гер­ского гостя», кото­рого весь свет знал как чело­века столь сует­ного, что от неудачи у него на гла­зах высту­пали слезы. Но больше всего вни­ма­ние рыца­рей при­влекли дела Вито­вта. Рас­ска­зы­вали чудеса о рос­кош­ной колы­бели, отли­той из чистого серебра, кото­рую литов­ские кня­зья и бояре при­везли в дар коро­леве от Вито­вта и супруги его Анны[33] . Как все­гда перед служ­бой, народ раз­бился на кучки и тол­ко­вал о ново­стях. Услы­хав про колы­бель, Мацько в одной из таких кучек стал рас­пи­сы­вать этот дра­го­цен­ный дар, но его засы­пали вопро­сами о вели­ком походе на татар, кото­рый замыс­лил Витовт, и Мацьку при­шлось рас­ска­зать об этом новом замысле князя. Поход был уже почти готов, мно­го­чис­лен­ное вой­ско дви­ну­лось на Русь; если бы он кон­чился побе­дой, вла­ды­че­ство короля Ягайла рас­про­стра­ни­лось бы чуть не на пол­мира, до неве­до­мых ази­ат­ских пустынь, до гра­ниц Пер­сии и бере­гов Арала. Мацько, кото­рый до этого был одним из при­бли­жен­ных Вито­вта и мог знать его замыслы, умел о них рас­ска­зы­вать так подробно и даже крас­но­ре­чиво, что, прежде чем зазво­нили к обедне, вокруг него у сту­пе­ней собора собра­лась толпа любо­пыт­ных. Речь идет, гово­рил он, про­сто о кре­сто­вом походе. Хотя Витовт име­ну­ется вели­ким кня­зем, однако он пра­вит Лит­вой по упол­но­мо­чию Ягайла, он лишь намест­ник, зна­чит, кре­сто­вый поход будет заслу­гой короля. Сколь же велика будет слава ново­окре­щен­ной Литвы и могу­ще­ствен­ной Польши, когда объ­еди­нен­ные вой­ска поне­сут крест в такие края, где если и поми­нают имя Спа­си­теля, то лишь для того, чтобы изры­гать хулу, и где не сту­пала еще нога поляка и лит­вина! Когда поль­ские и литов­ские вой­ска снова поса­дят на трон кип­ча­ков[34] изгнан­ника Тох­та­мыша, он объ­явит себя «сыном» короля Вла­ди­слава и, как обе­щал, вме­сте со всей Золо­той Ордой покло­нится кресту.

Мацька слу­шали с напря­жен­ным вни­ма­нием, но мно­гие не знали тол­ком, о чем идет речь, кому Витовт соби­ра­ется помо­гать, с кем вое­вать, поэтому неко­то­рые стали спрашивать:

– Да ска­жите же тол­ком, с кем война?

– С кем? С Тиму­ром Хро­мым, – отве­тил Мацько.

На минуту воца­ри­лось мол­ча­ние. До слуха запад­ных рыца­рей часто дохо­дили назва­ния Золо­той, Синей, Азов­ской и про­чих орд, но про татар­ские дела и меж­до­усоб­ные войны они мало что знали. Зато по всей тогдаш­ней Европе не нашлось бы чело­века, кото­рый не слы­хал бы о гроз­ном Тимуре Хро­мом, или Тамер­лане, чье имя повто­ряли с не мень­шим стра­хом, чем неко­гда имя Аттилы. Ведь это был «вла­сти­тель мира» и «вла­сти­тель вре­мен», пове­ли­тель два­дцати семи заво­е­ван­ных царств, вла­де­тель Мос­ков­ской Руси, вла­де­тель Сибири и Китая до самой Индии, Баг­дада, Исфахана, Алеппо, Дамаска, тень кото­рого через ара­вий­ские пески падала на Еги­пет, а через Бос­фор – на Гре­че­ское цар­ство, губи­тель рода чело­ве­че­ского, чудо­вищ­ный сози­да­тель пира­мид из чело­ве­че­ских чере­пов, побе­ди­тель во всех бит­вах, неодо­ли­мый «вла­сте­лин душ и тел».

Это он поса­дил Тох­та­мыша на трон Золо­той и Синей Орды[35] и при­знал его своим «сыном». Но, когда вла­ды­че­ство «сына» про­стер­лось от Арала до Крыма и земель у него стало больше, чем их было во всей осталь­ной Европе, он захо­тел стать неза­ви­си­мым вла­де­те­лем, за что гроз­ный «отец» «одним паль­цем» сверг его с трона, и тот, взы­вая о помощи, бежал к литов­скому пра­ви­телю. Именно его и воз­на­ме­рился Витовт вновь вер­нуть на трон, но для этого надо было сперва сра­зиться с вла­сте­ли­ном мира Хромцом.

Вот почему имя Хромца про­из­вело силь­ное впе­чат­ле­ние на слу­ша­те­лей, и после минут­ного мол­ча­ния один из ста­рей­ших рыца­рей, Вой­цех из Яглова, сказал:

– Драться с таким вра­гом дело нешуточное.

– Только вот за что драться? – живо воз­ра­зил Мико­лай из Длу­го­ляса. – Что нам из того, будет там, за морями, за долами, пра­вить сынами Вели­ала Тох­та­мыш или какой-нибудь Кутлук?

– Тох­та­мыш при­нял бы хри­сти­ан­скую веру, – ска­зал Мацько.

– То ли при­нял бы, то ли нет. Разве можно верить соба­кам, кото­рые не при­знают Христа?

– Но должно голову сло­жить во имя Хри­ста, – воз­ра­зил Повала.

– И во имя рыцар­ской чести, – при­ба­вил Топор­чик, род­ствен­ник каш­те­ляна. – Най­дутся ведь среди нас такие, кото­рые пой­дут. У пана Спытка из Мель­штына моло­дая люби­мая жена, а он уже отпра­вился к Витовту.

– И неуди­ви­тельно, – вста­вил Ясько из Нашана. – Пусть на душе у тебя смерт­ный грех, за такую войну навер­няка полу­чишь и отпу­ще­ние гре­хов, и спасение.

– И веч­ную славу, – снова под­хва­тил Повала из Тачева. – Коль вое­вать, так вое­вать, а что враг силен, так оно и лучше. Тимур поко­рил весь мир, под­чи­нил себе два­дцать семь царств. Честь и хвала была бы нашему народу, если бы мы стерли его с лица земли.

– Отчего ж не сте­реть? – вос­клик­нул Топор­чик. – Да покори он хоть сотню царств, нам все едино; пусть дру­гие его боятся, а мы не ста­нем! Это вы верно гово­рите! Бро­сить только клич да собрать тысяч десять доб­рых копей­щи­ков – и мы весь мир пройдем!

– Да и какому еще народу поко­рить Хромца, как не нашему?

Так тол­ко­вали рыцари, а Збышко про­сто диву давался, как это ему раньше не захо­те­лось дви­нуться с Вито­втом в дикие степи… Будучи в Вильно, он хотел посмот­реть на Кра­ков и двор, при­нять уча­стие в рыцар­ских риста­ли­щах, а теперь поду­мал, что здесь его ждут, быть может, бес­че­стье и суд, а там он в худ­шем слу­чае умрет смер­тью храбрых…

Однако сто­лет­ний Вой­цех из Яглова, с тря­су­щейся от ста­ро­сти голо­вой, но умуд­рен­ный годами, словно ушат холод­ной воды вылил на рыцарей.

– Глупцы вы, – ска­зал он. – Да разве никто из вас не знает, что коро­лева слы­шала глас самого Хри­ста, ну а коли Сам Спа­си­тель сни­зо­шел к ней, то почему же Духу Свя­тому, лишь тре­тьей ипо­стаси Свя­той Тро­ицы, быть к ней менее мило­стиву? Потому-то она про­ви­дит буду­щее так, будто все перед ней совер­ша­ется, и вот она говорила…

Обо­рвав эту свою речь, он потряс голо­вой и ска­зал, помолчав:

– Поза­был я, что она гово­рила, пого­дите, дайте-ка вспомнить.

Он стал при­по­ми­нать, а рыцари сосре­до­то­ченно ждали, ибо все думали, что коро­лева – провидица.

– Ах да! – ска­зал он нако­нец. – Вспом­нил! Коро­лева гово­рила, что, если бы все здеш­ние рыцари пошли с кня­зем Вито­втом на Хромца, мы сокру­шили бы язы­че­ство. Однако нам нельзя этого сде­лать из-за коз­ней хри­сти­ан­ских вла­дык. Надо сте­речь гра­ницы и от чехов, и от вен­гров, и от ордена, никому нельзя дове­рять. А коли с Вито­втом уйдет лишь гор­сточка поля­ков, их одо­леет Тимур Хро­мой или его вое­воды, кото­рые ведут за собой тьму тем татар…

– Ведь сей­час у нас мир, – ска­зал Топор­чик, – и, сда­ется, сам орден помо­гает Вито­вту. Даже кре­сто­носцы не могут посту­пить иначе, они хоть для виду должны пока­зать свя­тому отцу, что готовы сра­жаться с языч­ни­ками. При дворе пого­ва­ри­вают, будто Куно Лих­тен­штейн при­е­хал сюда не только на кре­стины, но и для пере­го­во­ров с королем…

– Вот и он! – вос­клик­нул в удив­ле­нии Мацько.

– И впрямь он! – ска­зал, огля­нув­шись, Повала. – Ей-ей, он самый! Недолго же пого­стил у аббата, должно быть, на рас­свете уж уехал из Тынца.

– При­спи­чило! – угрюмо ска­зал Мацько.

В это время Куно Лих­тен­штейн про­шел мимо них. Мацько узнал его по кре­сту, наши­тому на плаще, но кре­сто­но­сец не узнал ни его, ни Збышка, потому что видел их раньше в шле­мах, а из-под шлема, даже при под­ня­том забрале, видна только ниж­няя часть лица. Про­ходя мимо рыца­рей, Лих­тен­штейн кив­нул голо­вой Повале из Тачева и Топор­чику и стал мед­ленно и вели­че­ственно под­ни­маться с ору­же­нос­цами по сту­пе­ням собора.

Тут зазво­нили коло­кола, вспо­ло­шив стаи галок и голу­бей, гнез­див­шихся на баш­нях, и воз­ве­стив вме­сте с тем, что скоро нач­нется обедня. Несколько встре­во­жен­ные ско­рым воз­вра­ще­нием Лих­тен­штейна, Мацько и Збышко вошли вме­сте с про­чим наро­дом в костел. Надо ска­зать, что больше тре­во­жился стар­ший рыцарь, вни­ма­ние млад­шего было все­цело погло­щено дво­ром. Отро­дясь не виды­вал Збышко ничего такого, что могло бы срав­ниться пыш­но­стью с этим косте­лом и с этим собра­нием. С двух сто­рон его окру­жали зна­ме­ни­тей­шие мужи коро­лев­ства, про­сла­вив­ши­еся в совете или в бою. Мно­гие из тех, кто устроил преду­смот­ри­тельно брак вели­кого князя Литвы с пре­крас­ной и юной коро­ле­вой Польши, уже умерли, но неко­то­рые были еще живы, и народ взи­рал на них с необык­но­вен­ной почти­тель­но­стью. Моло­дой рыцарь не мог налю­бо­ваться осан­кой кра­ков­ского каш­те­ляна Яська из Тен­чина, у кото­рого суро­вость соче­та­лась с вели­че­ствен­но­стью и бла­го­род­ством; с вос­хи­ще­нием смот­рел он на умные и испол­нен­ные досто­ин­ства лица дру­гих совет­ни­ков и на здо­ро­вые лица рыца­рей, у кото­рых волосы, ровно под­стри­жен­ные над бро­вями, длин­ными куд­рями нис­па­дали на плечи. Иные носили на голо­вах сетки, иные под­дер­жи­вали волосы только повяз­ками. Ино­зем­ные гости, послы рим­ского импе­ра­тора, Чехии, Вен­грии и Австрии и лица, сопро­вож­дав­шие их, пора­жали необык­но­вен­ной изыс­кан­но­стью одежд; кня­зья и бояре литов­ские, невзи­рая на лет­ний зной, надели пыш­но­сти ради шубы, под­би­тые доро­гими мехами; кня­зья рус­ские в негну­щихся широ­ких одеж­дах на фоне цер­ков­ных стен и позо­лоты напо­ми­нали иконы визан­тий­ского письма. Но с самым живым любо­пыт­ством Збышко ждал выхода короля и коро­левы; он ста­рался про­тис­нуться впе­ред, к седа­ли­щам ксен­дзов, перед кото­рыми у алтаря вид­не­лись две подушки крас­ного бар­хата, – король и коро­лева все­гда слу­шали обедню коле­но­пре­кло­нен­ными. Ждать при­шлось недолго: король вышел пер­вым из две­рей сакри­стии[36], и, пока он дошел до алтаря, Збышко успел хорошо его рас­смот­реть. Чер­ные, длин­ные и спу­тан­ные волосы короля со лба уже начи­нали редеть, с боков они были отки­нуты за уши, смуг­лое лицо было гладко выбрито, нос с гор­бин­кой, ост­рый, у рта про­легли складки, а чер­ные, малень­кие, бле­стя­щие глазки бегали по сто­ро­нам так, словно король, прежде чем дойти до алтаря, хотел пере­счи­тать всех моля­щихся в храме. Лицо у короля было доб­ро­душ­ное, но вме­сте с тем насто­ро­жен­ное, как у чело­века, кото­рый, будучи воз­не­сен судь­бою сверх ожи­да­ния, дол­жен все время думать о том, отве­чают ли его поступки коро­лев­скому сану, и опа­саться зло­ре­чия. Поэтому в лице его и дви­же­ниях скво­зило лег­кое нетер­пе­ние. Нетрудно было дога­даться, что в гневе он неукро­тим и стра­шен и что все­гда оста­ется тем самым кня­зем, кото­рый в свое время, когда кре­сто­носцы сво­ими про­ис­ками вывели его из тер­пе­ния, крик­нул их послан­цам: «Вы ко мне с пер­га­мен­том, а вот я вас копьем!»

Но сей­час эта при­род­ная горяч­ность харак­тера уме­ря­лась глу­бо­кой и искрен­ней набож­но­стью. В костеле король слу­жил при­ме­ром бла­го­че­стия не только для вновь обра­щен­ных кня­зей литов­ских, но и для поль­ских вель­мож, издавна сла­вив­шихся своей набож­но­стью. Часто, отбро­сив подушку, король для вящего умерщ­вле­ния плоти стоял, пре­кло­нив колена, на голых кам­нях; воз­дев руки, он не опус­кал их до тех пор, пока от уста­ло­сти они сами не падали вниз. Он отслу­ши­вал на дню не менее трех обе­ден, при­чем слу­шал их с жад­но­стью. Откры­тие чаши и звон коло­коль­чика во время вели­кого выхода все­гда напол­няли его душу вос­тор­гом и упо­е­нием, бла­жен­ством и тре­пе­том. После окон­ча­ния обедни он выхо­дил из костела, словно очнув­шись ото сна, уми­ро­тво­рен­ный и крот­кий, и при­двор­ные уже давно знали, что в это время легче всего сыс­кать у него милость или испро­сить дары.

За коро­лем из сакри­стии вышла Ядвига. Обедня еще не начи­на­лась, но рыцари, сто­яв­шие впе­реди, уви­дев коро­леву, тот­час пре­кло­нили колена, невольно воз­да­вая ей честь как свя­той. Збышко сде­лал то же самое, ибо во всей толпе моля­щихся никто не сомне­вался в том, что видит свя­тую, иконы кото­рой со вре­ме­нем будут укра­шать цер­ков­ные алтари. Ядвига вела жизнь столь суро­вую и подвиж­ни­че­скую, осо­бенно в послед­ние годы, что, помимо поче­стей, воз­да­ва­е­мых ей как коро­леве, ее стали чтить как свя­тую. В народе и среди знати из уст в уста пере­да­ва­лись легенды о чуде­сах, тво­ри­мых коро­ле­вой. Гово­рили, будто при­кос­но­ве­нием руки она исце­ляет боля­щих, будто люди, не вла­де­ю­щие чле­нами, начи­нают ходить, обла­чив­шись в ста­рые одежды коро­левы. Заслу­жи­ва­ю­щие дове­рия сви­де­тели утвер­ждали, будто соб­ствен­ными ушами слы­шали, как одна­жды Хри­стос вещал ей с пре­стола. Перед нею пре­кло­няли колена ино­зем­ные монархи, ее почи­тал и опа­сался оскор­бить даже гор­дый орден кре­сто­нос­цев. Папа Бони­фа­ций IX назы­вал ее бла­го­че­сти­вой дще­рью и избран­ни­цей Церкви. Мир взи­рал на ее дела и пом­нил, что, про­ис­ходя из Анжуй­ского дома и поль­ских Пястов, будучи доче­рью могу­ще­ствен­ного Людо­вика, вос­пи­тан­ной при самом бли­ста­тель­ном дворе, и, нако­нец, пре­крас­ней­шей девой на земле, она отрек­лась от сча­стья, отрек­лась от пер­вой деви­че­ской любви и, будучи коро­ле­вой, всту­пила в брак с «диким» кня­зем Литвы, дабы вме­сте с ним скло­нить к под­но­жию Кре­ста Гос­подня послед­ний язы­че­ский народ в Европе. То, что не могли свер­шить ни немцы, ни могу­ще­ство ордена, ни кре­сто­вые походы, ни море про­ли­той крови, свер­шило одно ее слово. Нико­гда апо­столь­ский венец не осе­нял столь юного и пре­крас­ного чела, нико­гда апо­столь­ство не соче­та­лось с таким само­от­ре­че­нием, нико­гда жен­ская кра­сота не оза­ря­лась такой ангель­ской доб­ро­той и такой тихой печалью.

Мене­стрели вос­пе­вали ее при всех двор­цах Европы; в Кра­ков съез­жа­лись рыцари из самых отда­лен­ных стран, чтобы уви­деть поль­скую коро­леву; как зеницу ока берег ее и любил соб­ствен­ный народ, чье могу­ще­ство и славу она при­умно­жила брач­ным сою­зом с Ягай­лом. Одна лишь вели­кая печаль омра­чала ее и народ: дол­гие годы Бог не давал своей избран­нице потомства.

Но когда нако­нец мино­вало и это несча­стье, радост­ная весть о нис­по­слан­ном бла­го­сло­ве­нии с быст­ро­той мол­нии раз­нес­лась от Бал­тий­ского до Чер­ного моря и до Кар­пат и напол­нила весе­льем сердца всех наро­дов вели­кой дер­жавы. Даже при ино­зем­ных дво­рах везде, кроме сто­лицы кре­сто­нос­цев, весть об этом при­няли с радо­стью. В Риме пели «Те Deum». В зем­лях поль­ских народ окон­ча­тельно утвер­дился в мысли, что стоит «Свя­той Вла­ды­чице» о чем-нибудь попро­сить Бога – и молитва ее непре­менно будет услышана.

Люди при­хо­дили к ней про­сить помо­литься за их здо­ро­вье, посланцы земель и уез­дов при­хо­дили к ней про­сить помо­литься то о нис­по­сла­нии дождя, то хоро­шей погоды во время жатвы, то удач­ного покоса, то хоро­шего сбора меда, то изоби­лия рыбы в озе­рах и дичи в лесах. Гроз­ные рыцари из погра­нич­ных зам­ков и город­ков, кото­рые, по обы­чаю, пере­ня­тому от нем­цев, зани­ма­лись раз­боем или меж­до­усоб­ной вой­ной, при одном ее слове вкла­ды­вали в ножны мечи, отпус­кали без выкупа плен­ни­ков, воз­вра­щали угнан­ные стада и про­тя­ги­вали друг друг руку в знак мира. Все убо­гие, все нищие тол­пи­лись у ворот кра­ков­ского замка. Чистая душа ее про­ни­кала в тай­ники чело­ве­че­ских сер­дец, смяг­чала участь неволь­ни­ков, гор­дость вель­мож, суро­вость судей и воз­но­си­лась над всей стра­ной, как про­воз­вест­ница сча­стья, как ангел спра­вед­ли­во­сти и мира.

Все с сер­деч­ным тре­пе­том ждали бла­го­сло­вен­ного дня.

Рыцари вни­ма­тельно посмат­ри­вали на стан коро­левы, чтобы заклю­чить, долго ли еще оста­ется им ждать буду­щего наслед­ника или наслед­ницу пре­стола. Архи­епи­скоп кра­ков­ский Выш, кото­рый был в то же время самым опыт­ным в стране лека­рем, про­сла­вив­шимся и за гра­ни­цей, не обе­щал еще ско­рого раз­ре­ше­ния от бре­мени, и если уже дела­лись при­го­тов­ле­ния к празд­не­ствам, то лишь потому, что, по обы­чаям тех вре­мен, празд­не­ства начи­на­лись загодя и тяну­лись целыми неде­лями. Хотя стан коро­левы несколько округ­лился, однако все еще сохра­нял преж­нюю строй­ность. Одежды она носила крайне про­стые. Вос­пи­тан­ная когда-то при пыш­ном дворе, самая кра­си­вая из всех тогдаш­них кня­жон и прин­цесс, она любила доро­гие мате­рии, оже­ре­лья, жем­чуга, золо­тые брас­леты и перстни, но теперь вот уже несколько лет не только носила мона­ше­ские одежды, но и закры­вала лицо, дабы от вида соб­ствен­ной кра­соты не обу­яла ее мир­ская гор­дыня. Тщетно Ягайло, с вос­тор­гом узнав о том, что коро­лева тяжела, про­сил ее укра­сить ложе пар­чою, вис­со­ном, каме­ньями. Она отве­тила, что, давно отрек­шись от пыш­но­сти и памя­туя, что час раз­ре­ше­ния часто бывает смерт­ным часом, не среди дра­го­цен­ных кам­ней, но в тихом сми­ре­нии должна при­нять милость, нис­по­сы­ла­е­мую ей Богом.

Золото и дра­го­цен­но­сти шли тем вре­ме­нем на Ака­де­мию[37] или на посылку ново­окре­щен­ных литов­ских юно­шей в ино­зем­ные университеты.

С той поры как надежда на мате­рин­ство обра­ти­лась в уве­рен­ность, коро­лева лишь в одном согла­си­лась изме­нить свой мона­ше­ский облик – она пере­стала закры­вать лицо, спра­вед­ливо пола­гая, что отныне не при­ли­че­ствуют ей пока­ян­ные одежды…

Взоры всех с любо­вью устре­ми­лись теперь на пре­крас­ное лицо, кото­рому не нужны были для укра­ше­ния золото и само­цветы. Под­няв очи горе, держа в одной руке молит­вен­ник, а в дру­гой четки, коро­лева мед­ленно шла от две­рей сакри­стии к алтарю. Збышко уви­дел лилей­ный ее лик, лазо­ре­вые очи, поис­тине ангель­ские черты, испол­нен­ные спо­кой­ствия, доб­роты и мило­сер­дия, и сердце моло­том забило у него в груди. Он знал, что, по веле­нию Божию, дол­жен любить сво­его короля и свою коро­леву, и любил их по-сво­ему, но сей­час он вне­запно вос­пы­лал к ним той вели­кой любо­вью, кото­рая заго­ра­ется в сердце, не пови­ну­ясь веле­нию, но вспы­хи­вает сама, как пламя, соче­та­ясь с вели­чай­шим пре­кло­не­нием, и сми­ре­нием, и жаж­дою жертвы. Збышко был молод и горяч, и сей­час его охва­тила жажда дока­зать королю и коро­леве всю свою рыцар­скую любовь и пре­дан­ность, совер­шить подвиг ради этой любви, куда-то помчаться, кого-то изру­бить, что-то захва­тить и при этом самому сло­жить голову. «Не пойти ли мне с кня­зем Вито­втом, – гово­рил он сам с собою, – как еще я могу послу­жить Свя­той Вла­ды­чице, раз побли­зо­сти нигде нет войны?» Ему даже в голову не при­шло, что слу­жить можно не только мечом, рога­ти­ной или секи­рой, и он готов был один уда­рить на всю рать Тимура Хро­мого. Ему хоте­лось тот­час после обедни вско­чить на коня и на что-то решиться. На что? Этого он сам не знал. Он знал только, что сго­рает от нетер­пе­ния, что не может сидеть сложа руки, что вся душа его горит…

Он снова совсем поза­был о гро­зив­шей ему опас­но­сти. На мгно­ве­ние он поза­был даже о Данусе, а когда в костеле запели вдруг дет­ские голоса и он вспом­нил о ней, то почув­ство­вал, что с нею – это «совсем осо­бая стать». Данусе он дал обет вер­но­сти, дал обет убить трех нем­цев – и свер­шит этот обет, но коро­лева выше всех жен­щин, и когда он поду­мал о том, сколько нем­цев он желал бы убить для коро­левы, то уви­дел горы пан­ци­рей, шле­мов, стра­у­со­вых и пав­ли­ньих перьев, но и этого ему пока­за­лось мало…

Он не спус­кал глаз с коро­левы, раз­ду­мы­вая с оду­шев­лен­ным серд­цем о том, какой молит­вой почтить ее, ибо пола­гал, что за коро­леву как-нибудь молиться нельзя. Он умел про­честь: «Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen tuum»[38] . Этому научил его один фран­цис­ка­нец в Вильно, но то ли сам монах не знал больше, то ли Збышко поза­был осталь­ную часть молитвы, только про­честь «Отче наш» до конца он не мог. Однако сей­час он стал без конца повто­рять эти несколько слов, кото­рые в его душе зна­чили: «Подай воз­люб­лен­ной нашей Вла­ды­чице здра­вие, житие и бла­го­ден­ствие и пекись о Ней более, нежели обо всем про­чем». Поскольку слова молитвы повто­рял чело­век, над соб­ствен­ной голо­вой кото­рого нависла угроза суда и кары, ясно, что во всем костеле никто не молился более искренне…

Когда кон­чи­лась обедня, Збышко поду­мал, что если бы ему доз­во­лили пред­стать пред очи коро­левы, пасть пред нею ниц и обнять ее колена, то пусть бы уж после этого насту­пил конец света; но после пер­вой обедни нача­лась вто­рая, за нею тре­тья, а затем коро­лева уда­ли­лась в свои покои, так как она обык­но­венно пости­лась до полу­дня и наме­ренно не при­ни­мала уча­стия в весе­лых зав­тра­ках, во время кото­рых для потехи короля и гостей высту­пали шуты и ско­мо­рохи. Вме­сто коро­левы Збышко уви­дел ста­рого рыцаря из Длу­го­ляса, кото­рый позвал его к княгине.

– За зав­тра­ком ты будешь при­слу­жи­вать мне и Данусе как мой при­двор­ный, – ска­зала кня­гиня, – вдруг королю понра­вится твое острое словцо или какая-нибудь шутка, и ты при­вле­чешь его сердце. А если тебя узнает кре­сто­но­сец, то, может, не ста­нет жало­ваться, уви­дев, что ты при­слу­жи­ва­ешь мне за коро­лев­ским столом.

Збышко поце­ло­вал кня­гине руку, а затем повер­нулся к Данусе; тут он, хоть и более при­вык к вой­нам и сра­же­ниям, нежели к при­двор­ным обы­чаям, вспом­нил, видно, как над­ле­жит себя вести рыцарю, когда утром он встре­чает свою гос­пожу: отсту­пив на шаг, он изоб­ра­зил на своем лице изум­ле­ние и, кре­стясь, воскликнул:

– Во имя Отца, и Сына, и Свя­того Духа!..

Под­няв на него голу­бые глазки, Дануся спросила:

– Что это ты, Збышко, кре­стишься, ведь обедня уж кончилась?

– О пре­крас­ная панна, как же ты за эту ночь похо­ро­шела! Это про­сто чудо!

Но Мико­лай из Длу­го­ляса, чело­век ста­рый, не любив­ший новых ино­зем­ных рыцар­ских обы­чаев, пожал пле­чами и сказал:

– Что ты попу­сту время теря­ешь, бол­та­ешь тут ей о кра­соте! Коро­тышка, от земли не видно!

Збышко в него­до­ва­нии воз­зрился на старика.

– Бере­ги­тесь назы­вать ее коро­тыш­кой, – ска­зал он, блед­нея от гнева, – и знайте, что, будь вы помо­ложе, я тот­час при­ка­зал бы утоп­тать землю за зам­ком и сра­зился бы с вами насмерть!..

– Молчи, щенок!.. Я и сего­дня спра­вился бы с тобой!

– Молчи! – повто­рила кня­гиня. – Нет чтоб поду­мать о соб­ствен­ной голове, он еще в драку рвется! Лучше было мне поис­кать Данусе рыцаря порас­су­ди­тель­ней. Вот что я тебе скажу: хочешь сму­тья­нить, сту­пай на все четыре сто­роны, нам здесь такие не нужны…

Збышку стало стыдно, и он начал про­сить у кня­гини про­ще­ния. Но при этом он поду­мал, что если только у пана Мико­лая из Длу­го­ляса есть взрос­лый сын, то когда-нибудь он уж вызо­вет его на поеди­нок, пешего ли, кон­ного ли, и ото­мстит за коро­тышку. А пока Збышко решил дер­жаться в коро­лев­ских покоях тише воды ниже травы и никого на поеди­нок не вызы­вать, разве только если этого потре­бует рыцар­ская честь…

Звуки труб изве­стили, что зав­трак подан, и кня­гиня Анна, взяв за руку Данусю, напра­ви­лась в коро­лев­ские покои, перед кото­рыми в ожи­да­нии ее сто­яли вель­можи и рыцари. Кня­гиня Алек­сандра вошла уже пер­вая – как род­ная сестра короля, она зани­мала за сто­лом место выше. Вскоре покои напол­ни­лись ино­зем­ными гостями и при­гла­шен­ными к зав­траку вель­мо­жами и рыца­рями. Король сидел на верх­нем конце, рядом с ним – епи­скоп кра­ков­ский и Вой­цех Яст­жем­бец, кото­рый как пап­ский посол зани­мал место по пра­вую руку от короля, хотя саном был ниже епи­скопа. Две кня­гини заняли сле­ду­ю­щие места. За Анной Дану­той удобно рас­по­ло­жился в широ­ком кресле быв­ший гнез­нен­ский архи­епи­скоп Ян, князь из рода силез­ских Пястов, сын Болька III, князя ополь­ского. Збышко слы­хал о нем при дворе Вито­вта и сей­час, стоя позади кня­гини и Дануси, тот­час при­знал князя по густой и куд­ла­той гриве, кото­рая напо­ми­нала цер­ков­ное кро­пило. При дво­рах поль­ских кня­зей его так и назы­вали Кро­пи­лом, и даже кре­сто­носцы про­звали его «Гра­пид­лом». Это был чело­век, извест­ный своим весе­лым и лег­ким нра­вом. Полу­чив про­тив воли короля гнез­нен­скую архи­епи­ско­пию, он хотел занять ее с ору­жием в руках; лишен­ный за это сана и изгнан­ный, свя­зался с кре­сто­нос­цами, кото­рые дали ему на Помо­рье бед­ную камен­скую епи­ско­пию. Только тогда поняв, что с могу­ще­ствен­ным коро­лем лучше жить в мире, он вымо­лил у него про­ще­ние, вер­нулся на родину и стал ждать, пока осво­бо­дится какая-нибудь епар­хия, в надежде полу­чить ее у мило­сти­вого короля. Надежды его впо­след­ствии оправ­да­лись, а пока он ста­рался шут­ками при­влечь к себе сердце короля. Однако к кре­сто­нос­цам он по-преж­нему питал рас­по­ло­же­ние. Даже сей­час, при дворе Ягайла, где ни вель­можи, ни рыцари не про­яв­ляли к нему осо­бой бла­го­склон­но­сти, он искал обще­ства Лих­тен­штейна и ста­рался сесть за стол рядом с ним.

Так было и на этот раз. Став за креслом кня­гини, Збышко очу­тился так близко от кре­сто­носца, что мог бы достать до него рукой. Моло­дой рыцарь сразу почув­ство­вал, что у него руки чешутся и невольно сжи­ма­ются кулаки, однако укро­тил свой порыв и не поз­во­лил себе даже поду­мать что-нибудь непо­доб­ное. Однако время от вре­мени он с вожде­ле­нием погля­ды­вал на бело­бры­сую голову Лих­тен­штейна, начи­нав­шую лысеть на макушке, на его шею, плечи и спину, как бы ста­ра­ясь при­ки­нуть, долго ли при­дется про­вож­жаться с ним в бою или в еди­но­бор­стве. Збышку поду­ма­лось, что не очень долго, – хотя под узким каф­та­ном из тон­кого серого сукна у кре­сто­носца выда­ва­лись могу­чие лопатки, все же он был жидок по срав­не­нию с Пова­лой, Паш­ком Злод­зеем из Бис­ку­пиц, обо­ими слав­ными Сулим­чи­ками, Кшо­ном из Козих­глув и мно­гими дру­гими рыца­рями, сидев­шими за коро­лев­ским столом.

С вос­тор­гом и зави­стью гля­дел на них Збышко, но глав­ное его вни­ма­ние при­влек все же сам король. Посмат­ри­вая по сто­ро­нам и то и дело заки­ды­вая паль­цами волосы за уши, он как будто гне­вался, что зав­трак все еще не подан. На мгно­ве­ние взгляд его задер­жался на Збышке, страх объял тут моло­дого рыцаря, ужас­ная тре­вога овла­дела им при одной мысли о том, что ему, наверно, при­дется пред­стать пред гнев­ным лицом короля. Впер­вые он не на шутку заду­мался о том, что не мино­вать ему ответа за свой про­сту­пок, – до этой поры самая мысль о каре, кото­рую он может поне­сти, каза­лась ему дале­кой, смут­ной и потому не сто­я­щей внимания.

Немец и не дога­ды­вался, что рыцарь, кото­рый дерзко напал на него на боль­шой дороге, нахо­дится так близко от него. Начался зав­трак. Подали вин­ную похлебку, так крепко при­прав­лен­ную яйцами, кори­цей, гвоз­ди­кой, имби­рем и шафра­ном, что дух пошел по всей ком­нате. Шут Цяру­шек, сидев­ший на табу­рете у двери, тот­час стал под­ра­жать пению соло­вья, что, видно, весе­лило короля. Со слу­гами, обно­сив­шими гостей, обхо­дил стол дру­гой шут; неза­метно оста­нав­ли­ва­ясь, он так искусно под­ра­жал жуж­жа­нию пчелы, что неко­то­рые гости клали ложки и начи­нали отма­хи­ваться. При виде этого осталь­ные зали­ва­лись сме­хом. Збышко усердно при­слу­жи­вал кня­гине и Данусе, но когда и Лих­тен­штейн стал похло­пы­вать себя по лысе­ю­щей макушке, он снова поза­был про опас­ность и тоже сме­ялся до слез, а князь литов­ский Ямонт, сын смо­лен­ского намест­ника[39], сто­яв­ший непо­да­леку от него, с таким усер­дием вто­рил ему, что даже ронял куша­нья с блюд.

Кре­сто­но­сец заме­тил нако­нец свою ошибку, повер­нулся к епи­скопу Кро­пилу и, сунув руку в калиту, ска­зал несколько слов по-немецки, кото­рые епи­скоп тут же повто­рил по-польски.

– Вот что гово­рит тебе бла­го­род­ный рыцарь, – обра­тился он к шуту, – полу­чишь два скойца, только не жужжи так близко, а то пчел отго­няют, а трут­ней бьют…

Шут спря­тал два скойца, кото­рые дал ему кре­сто­но­сец, и, поль­зу­ясь сво­бо­дой, предо­став­лен­ной шутам при всех дво­рах, проговорил:

– Много меду в земле доб­жин­ской, потому и обсели ее трутни. Бей же их, король Владислав!

– Вот тебе и от меня грош за острое слово, – ска­зал ему Кро­пило, – только помни, что, коли кресло обо­рвется, борт­ник себе шею свер­нет. Есть жала у маль­борк­ских трут­ней, кото­рые обсели Доб­жин, и опасно соваться к ним в борть.

– Эва! – вос­клик­нул кра­ков­ский меч­ник, Зын­драм из Маш­ко­виц. – Можно выку­рить их!

– Чем?

– Поро­хом!

– Или сру­бить борть топо­ром! – ска­зал вели­кан Пашко Злод­зей из Бискупиц.

У Збышка взыг­рало сердце от радо­сти, ибо он пола­гал, что такие речи сулят войну. Но Куно Лих­тен­штейн тоже пони­мал эти речи, – живя долго в Торуне и Хмелю, он научился поль­скому языку и не гово­рил по-поль­ски только из гор­до­сти. Однако сей­час, уязв­лен­ный сло­вами Зын­драма из Маш­ко­виц, он устре­мил на него свои серые глаза и бросил:

– Уви­дим.

– Наши отцы под Плов­цами видали, да и мы видали под Вильно, – отве­тил ему Зындрам.

– Pax vobiscum! – вос­клик­нул Кро­пило. – Pax! Pax![40] Пусть только прео­свя­щен­ный Мико­лай из Курова поки­нет куяв­скую епи­ско­пию, а мило­сти­вый король назна­чит меня его пре­ем­ни­ком, я про­из­несу вам такую пре­крас­ную про­по­ведь о любви между хри­сти­ан­скими наро­дами, что всех вас укрощу. Ибо что такое нена­висть, как не ignis, к тому же ignis infernalis[41] – огонь столь страш­ный, что водой его не унять, разве только вином можно залить. Дайте вина! Пей, гуляй, как гова­ри­вал покой­ный епи­скоп Завиша из Курозвенк!

– А с гулянки в ад сту­пай, как гова­ри­вал черт! – при­ба­вил шут Цярушек.

– Пус­кай черт тебя утащит!

– Любо­пыт­ней будет, коли вас. Не видали еще черта с Кро­пи­лом, но я думаю, что вы всех нас потешите…

– Сперва я еще тебя покроплю. Дайте вина, и да здрав­ствует любовь между христианами!

– Между истин­ными хри­сти­а­нами! – с уда­ре­нием повто­рил Куно Лихтенштейн.

– Как? – под­ни­мая голову, вос­клик­нул епи­скоп кра­ков­ский Выш. – Разве вы не обре­та­е­тесь в издревле хри­сти­ан­ском коро­лев­стве? Разве храмы наши не древ­ней мальборкских?

– Не знаю, – отве­тил крестоносец.

Король был осо­бенно щепе­ти­лен, когда дело каса­лось хри­сти­ан­ства. Ему пока­за­лось, что этот кре­сто­но­сец хочет уко­лоть его самого; выдав­ши­еся скулы тот­час покры­лись у него крас­ными пят­нами, и глаза засверкали.

– Что сие озна­чает? – раз­дался его густой голос. – Разве я не хри­сти­ан­ский король?

– Коро­лев­ство почи­та­ется хри­сти­ан­ским, – холодно воз­ра­зил кре­сто­но­сец, – но обы­чаи в нем языческие…

При этих сло­вах под­ня­лись гроз­ные рыцари: Мар­цин из Вро­ци­мо­виц герба Пул­кова, Фло­риан из Корыт­ницы, Бар­тош из Вод­зинка, Дома­рат из Кобы­лян, Повала из Тычева, Пашко Злод­зей из Бис­ку­пиц, Зын­драм из Маш­ко­виц, Якса из Тар­го­виска, Кшон из Козих­глув, Зиг­мунт из Боб­ро­вой и Сташко из Хар­би­мо­виц, могу­чие, слав­ные побе­ди­тели во мно­гих бит­вах, на мно­гих тур­ни­рах, и, то пылая от гнева, то блед­нея, то скре­жеща зубами, стали кри­чать наперебой:

– Горе нам! Он наш гость, и мы не можем вызвать его на бой!

А Завиша Чар­ный Сулим­чик, слав­ней­ший из слав­ных, «обра­зец рыцаря», нахму­рясь, обра­тил лицо на Лих­тен­штейна и сказал:

– Я не узнаю тебя, Куно! Как можешь ты, будучи рыца­рем, позо­рить вели­кий народ, зная, что, как послу, тебе не гро­зит за это кара?

Но Куно спо­койно выдер­жал гроз­ный взгляд и отве­тил раз­дельно и медленно:

– Прежде чем при­быть в Прус­сию, наш орден вое­вал в Пале­стине, но даже там сара­цины ува­жали послов. Только вы одни их не ува­жа­ете. Потому я и назвал ваши обы­чаи языческими.

Шум при этом под­нялся еще боль­ший. За сто­лом снова раз­да­лись возгласы:

– Горе нам, горе!

Но все стихли, когда король, лицо кото­рого пылало от гнева, по литов­скому обы­чаю несколько раз хлоп­нул в ладоши. Тогда встал кра­ков­ский каш­те­лян Ясько Топор из Тен­чина, седой и важ­ный ста­рик, чей высо­кий сан все­лял страх в сердца, и сказал:

– Бла­го­род­ный рыцарь из Лих­тен­штейна, если вам как послу нанесли оскорб­ле­ние, гово­рите, суд у нас будет ско­рый и правый.

– Ни в каком ином хри­сти­ан­ском госу­дар­стве этого со мной не слу­чи­лось бы, – отве­тил Куно. – Вчера по дороге в Тынец на меня напал один ваш рыцарь и, хотя по кре­сту на плаще легко мог при­знать, кто я, посяг­нул на мою жизнь.

Услы­хав эти слова, Збышко поблед­нел, как мерт­вец, и невольно обра­тил взор на короля, лицо кото­рого стало про­сто страш­ным. Ясько из Тен­чина спро­сил в изумлении:

– Мыс­лимо ли это?

– Спро­сите пана из Тачева, он был очевидцем.

Все взоры обра­ти­лись на Повалу, кото­рый с минуту вре­мени стоял, мрачно поту­пив глаза, а потом сказал:

– Да, это правда!..

– Позор! Позор! – вскри­чали рыцари при этих сло­вах. – Рас­сту­пись земля под таким рыца­рем! – Со стыда одни били себя кула­ками в грудь и хло­пали по бед­рам, дру­гие мяли в руках оло­вян­ные миски, сто­яв­шие на столе.

– Почему же ты не убил его? – гро­мо­вым голо­сом закри­чал король.

– Потому что он дол­жен дер­жать ответ перед судом, – ска­зал Повала.

– Цепи вы надели на него? – спро­сил каш­те­лян Топор из Тенчина.

– Нет, он поклялся рыцар­ской честью, что явится на суд.

– И не явля­ется! – под­ни­мая голову, насмеш­ливо вос­клик­нул Куно.

Но тут за спи­ной кре­сто­носца раз­дался моло­дой печаль­ный голос:

– Не при­веди Бог, чтобы я смерти пред­по­чел позор. Это я сде­лал, Збышко из Богданца.

При этих сло­вах рыцари кину­лись к несчаст­ному Збышку, но король оста­но­вил их гроз­ным манием руки; он под­нялся, свер­кая гла­зами, и, зады­ха­ясь от гнева, закри­чал голо­сом, подоб­ным гро­хоту телеги, катя­щейся по камням:

– Обез­гла­вить его! Обез­гла­вить! Пусть кре­сто­но­сец ото­шлет его голову маги­стру в Мальборк!

Затем он крик­нул сто­яв­шему побли­зо­сти моло­дому литов­скому князю, сыну смо­лен­ского наместника:

– Держи его, Ямонт!

Потря­сен­ный коро­лев­ским гне­вом Ямонт поло­жил тре­пе­щу­щие руки на плечи Збышка, но тот, обра­тив к нему поблед­нев­шее лицо, сказал:

– Я не убегу…

Седо­бо­ро­дый каш­те­лян кра­ков­ский, Топор из Тен­чина, под­нял тут руку в знак того, что хочет гово­рить, и, когда все стихли, сказал:

– Все­ми­ло­сти­вей­ший король! Пусть ком­тур убе­дится, что за поку­ше­ние на особу посла не ты во гневе кара­ешь смер­тью, но наш закон. Иначе он вправе будет поду­мать, что нет у нас в коро­лев­стве закона хри­сти­ан­ского. Я сам буду судить виновного!

Послед­ние слова он про­из­нес, повы­сив голос, и, видимо, не допус­кая даже мысли, что этот голос может не быть услы­шан, кив­нул Ямонту:

– Запе­реть его в башню. А вы, пан из Тачева, будете свидетелем.

– Я рас­скажу, в чем про­ви­нился сей отрок; никто из нас, зре­лых мужей, не совер­шил бы такого поступка, – отве­тил Повала, мрачно глядя на Лихтенштейна.

– Верно! – тот­час под­хва­тили дру­гие. – Разве это рыцарь? Маль­чик! Зачем же из-за него нас всех покрыли позором?

Насту­пило минут­ное мол­ча­ние, все устре­мили на кре­сто­носца враж­деб­ные взгляды. Тем вре­ме­нем Ямонт вывел Збышка из зала, чтобы пере­дать его в руки луч­ни­ков, сто­яв­ших во дворе замка. Жалость к узнику про­бу­ди­лась в моло­дом его сердце, она была тем силь­нее, что князь от рож­де­ния нена­ви­дел нем­цев. Но как лит­вин он при­вык слепо пови­но­ваться воле вели­кого князя, да и сам был испу­ган коро­лев­ским гне­вом, поэтому по дороге он стал нашеп­ты­вать моло­дому рыцарю:

– Зна­ешь, что я тебе скажу: ты уда­вись! Лучше всего сразу уда­вись. Король раз­гне­вался, и тебе все равно отру­бят голову. Почему бы тебе его не поте­шить? Уда­вись, друг мой! У нас такой обычай.

Збышко, в полу­бес­па­мят­стве от страха и стыда, сперва, каза­лось, не понял речей князя, но, постиг­нув нако­нец их смысл, даже при­оста­но­вился в изумлении.

– Что это ты болтаешь?

– Уда­вись! Зачем это нужно, чтобы тебя судили? Короля поте­шишь! – повто­рил Ямонт.

– Сам уда­вись! – вос­клик­нул моло­дой рыцарь. – Как будто и кре­ще­ный ты, а шкура у тебя оста­лась язы­че­ская, ты даже не пони­ма­ешь, что грех хри­сти­а­нину душу свою губить.

Но князь пожал плечами:

– Да ведь это не по доб­рой воле. Все равно тебе отру­бят голову.

У Збышка мельк­нула мысль, что за такие речи сле­до­вало бы вызвать бояр­ского сынка на поеди­нок, пешего или кон­ного, на мечах или на секи­рах, но он пода­вил это жела­ние, вспом­нив, что вре­мени для этого у него не будет. Печально опу­стив голову, он в мол­ча­нии пре­дался в руки началь­ника двор­цо­вых лучников.

А в зале тем вре­ме­нем все­об­щее вни­ма­ние было при­вле­чено дру­гим. Уви­дев, что тво­рится, Дануся сперва так испу­га­лась, что дыха­ние замерло у нее в груди. Личико ее поблед­нело, глазки округ­ли­лись от ужаса, непо­движно, как вос­ко­вая ста­ту­этка в костеле, уста­ви­лась она на короля. Но когда девочка нако­нец услы­хала, что ее Збышку хотят отру­бить голову, когда его забрали и вывели из зала, без­мер­ная жалость овла­дела ею, губы и брови у нее задро­жали; как ни боя­лась она короля, как ни заку­сы­вала губы, однако не смогла удер­жаться от слез и рас­пла­ка­лась вдруг так жалобно и громко, что все лица обра­ти­лись к ней и даже сам король спросил:

– Что случилось?

– Все­ми­ло­сти­вей­ший король! – вос­клик­нула кня­гиня Анна. – Это дочь Юранда из Спы­хова, кото­рой несчаст­ный моло­дой рыцарь дал обет. Дал он обет ей сорвать со шле­мов три пав­ли­ньих чуба и, уви­дев такой чуб на шлеме ком­тура, решил, что это ему Сам Бог его посы­лает. Не по злобе он сде­лал это, госу­дарь, а только по глу­по­сти, будь же мило­стив и не карай его, мы на коле­нях про­сим тебя об этом.

Тут она под­ня­лась и, схва­тив за руку Данусю, под­бе­жала с нею к королю. Король отшат­нулся от них, но они обе упали ему в ноги, и Дануся, обхва­тив руками его колени, стала кричать:

– Поми­луй Збышка, король, поми­луй Збышка!

И, в само­заб­ве­нии и вме­сте с тем в страхе, она спря­тала свою свет­лую головку в склад­ках серого пла­тья короля и, тре­пеща как лист, стала цело­вать ему колени. Кня­гиня Анна Данута сто­яла на коле­нях с дру­гой сто­роны и, сло­жив руки, с моль­бою смот­рела на короля, на лице кото­рого изоб­ра­зи­лось силь­ное сму­ще­ние. Он ото­дви­гался с креслом от Дануси и кня­гини, но не оттал­ки­вал Дануси, а только махал обе­ими руками, точно отго­няя муху.

– Оставьте меня в покое! – кри­чал король. – Он про­ви­нился, опо­зо­рил все коро­лев­ство! Пусть же его обезглавят!

Но малень­кие ручки все тес­нее сжи­мали его колени, а дет­ский голо­сок кри­чал все жалобней:

– Поми­луй Збышка, король, поми­луй Збышка!

Вдруг раз­да­лись голоса рыцарей:

– Юранд из Спы­хова – слав­ный рыцарь, гроза немцев!

– И отрок уже отли­чился под Вильно, – при­ба­вил Повала.

Но король наста­и­вал на своем, хотя и был тро­нут видом Дануси.

– Оставьте меня в покое! Он не предо мной про­ви­нился, и я не могу его поми­ло­вать. Пусть посол ордена про­стит его, тогда и я его поми­лую, а нет, так пусть его обезглавят.

– Про­сти его, Куно, – ска­зал Завиша Чар­ный Сулим­чик, – сам магистр не ста­нет уко­рять тебя за это.

– Про­сти его, рыцарь! – вос­клик­нули обе княгини.

– Про­сти его, про­сти! – под­хва­тили рыцари.

При­щу­рив глаза, Куно сидел с под­ня­той голо­вой, словно тешась тем, что обе кня­гини и столь слав­ные рыцари обра­ща­ются к нему с моль­бою. И вдруг в один миг он пре­об­ра­зился: опу­стив голову, скре­стил на груди руки, из над­мен­ного стал сми­рен­ным и мяг­ким, тихим голо­сом произнес:

– Хри­стос, Спа­си­тель наш, про­стил на кре­сте раз­бой­ника и вра­гов Своих…

– Вот это речь, достой­ная бла­го­род­ного рыцаря! – ска­зал епи­скоп Выш.

– Спра­вед­ли­вые слова! Справедливые!

– Как же мог бы я не про­стить, – про­дол­жал Куно, – если я не только хри­сти­а­нин, но и монах? Посему как слуга Хри­стов и монах я про­щаю его от всей души, от всего сердца!

– Слава ему! – крик­нул Повала из Тачева.

– Слава! – под­хва­тили дру­гие рыцари.

– Но, – ска­зал кре­сто­но­сец, – среди вас я посол и оли­це­тво­ряю вели­чие сво­его ордена, кото­рый явля­ется орде­ном Хри­ста. Кто нанес мне как послу оскорб­ле­ние, тот оскор­бил орден, кто же оскор­бил орден, тот оскор­бил самого Хри­ста, а такое оскорб­ле­ние я перед Богом и людьми не могу про­стить; если же закон ваш про­стит его, то пусть узнают об этом все хри­сти­ан­ские государи.

Немое мол­ча­ние воца­ри­лось при этих сло­вах. Лишь через минуту послы­шался скре­жет зубов, тяже­лые вздохи подав­лен­ной яро­сти и рыда­ния Дануси.

К вечеру все сердца скло­ни­лись на сто­рону Збышка. Те самые рыцари, кото­рые утром по манию короля готовы были изру­бить его мечами, теперь искали спо­соба спа­сти его. Кня­гини решили обра­титься к коро­леве с прось­бой уго­во­рить Лих­тен­штейна взять назад свою жалобу, а в слу­чае надоб­но­сти послать письмо вели­кому маги­стру с прось­бой пове­леть Куно не под­ни­мать этого дела. Путь этот пред­став­лялся вер­ным, так как Ядвига была окру­жена таким необы­чай­ным поче­том, что вели­кий магистр навлек бы на себя гнев папы и недо­воль­ство всех хри­сти­ан­ских госу­да­рей, если бы отка­зал ей в этом. Можно было думать, что Конрад фон Юнгин­ген не отка­жет коро­леве и потому, что он был чело­век мир­ный и гораздо более мяг­кий, чем его пред­ше­ствен­ники. К несча­стью, епи­скоп кра­ков­ский Выш, кото­рый был в то же время глав­ным лека­рем коро­левы, строго-настрого запре­тил кня­ги­ням даже заи­каться об этом деле. «Коро­лева не может спо­койно слы­шать о смерт­ных при­го­во­рах, – ска­зал он. – Если речь идет даже о про­стом раз­бой­нике, она при­ни­мает это близко к сердцу; что же гово­рить об отроке, кото­рый спра­вед­ливо может наде­яться на ее мило­сер­дие? Однако вся­кое вол­не­ние вредно коро­леве и легко может при­ве­сти к тяже­лой болезни, здо­ро­вье же ее для коро­лев­ства дороже десятка рыцар­ских голов». Каж­дому, кто осме­лится вопреки его запрету потре­во­жить коро­леву, епи­скоп при­гро­зил в заклю­че­ние страш­ным коро­лев­ским гне­вом и вдо­ба­вок пре­да­нием анафеме.

Обе кня­гини испу­га­лись и решили ничего не гово­рить коро­леве, но зато до тех пор неот­ступно умо­лять короля, пока он не сми­лу­ется над Збыш­ком. Весь двор и все рыцари были уже на сто­роне Збышка. Повала из Тачева обе­щал ска­зать на суде всю правду, но сви­де­тель­ство­вать в пользу Збышка и пред­ста­вить все дело как след­ствие маль­чи­ше­ской его без­рас­суд­но­сти. И все же каж­дый пред­ви­дел, а каш­те­лян Ясько из Тен­чина заяв­лял об этом во все­услы­ша­ние, что если кре­сто­но­сец ста­нет наста­и­вать, то жесто­кая казнь будет свершена.

Тем боль­шим гне­вом пылали сердца рыца­рей про­тив Лих­тен­штейна, и не один из них думал про себя, а то и заяв­лял гро­мо­гласно: «Он посол, и на поеди­нок его не вызо­вешь, но пусть только вер­нется в Маль­борк, не уме­реть ему соб­ствен­ной смер­тью». Это не были пустые угрозы, ибо опо­я­сан­ным рыца­рям не при­стало бро­сать слова на ветер, и если уж кто давал какой-нибудь обет, дол­жен был выпол­нить его или погиб­нуть. Больше всех него­до­вал гроз­ный Повала, у него в Тачеве была люби­мая дочка одних лет с Дану­сей, и слезы Дануси вко­нец сокру­шили его.

В тот же день Повала посе­тил Збышка в тем­нице, велел ему не падать духом и рас­ска­зал о том, как за него про­сили обе кня­гини и как зали­ва­лась сле­зами Дануся… Узнав, что девочка ради него бро­си­лась к ногам короля, Збышко рас­тро­гался до слез и, не умея выра­зить свою бла­го­дар­ность Данусе и тоску по ней, ска­зал, ути­рая глаза:

– Эх! Да бла­го­сло­вит ее Бог, а мне даст поско­рее сра­зиться за нее пешему или кон­ному! Слиш­ком мало пообе­щал я ей нем­цев, такой девушке надо было столько пообе­щать их, сколько ей лет. Коли выз­во­лит меня Хри­стос из этой беды, уж я их для нее не пожалею!..

И он под­нял к небу пол­ные бла­го­дар­но­сти глаза…

– Ты сперва пообе­щай что-нибудь на Цер­ковь, – воз­ра­зил пан из Тачева, – ведь если твоя жертва будет угодна Богу, ты навер­няка вый­дешь на сво­боду. А потом, послу­шай: твой дядя пошел к Лих­тен­штейну, а потом пойду и я. Не зазорно будет тебе попро­сить у него про­ще­ния, ведь ты и в самом деле про­ви­нился, да и про­сить про­ще­ния будешь не у какого-то Лих­тен­штейна, а у посла. Согласен?

– Коли мне такой рыцарь, как вы, ваша милость, гово­рит, что это не зазорно, – я так и сде­лаю! Но если кре­сто­но­сец захо­чет, чтобы я попро­сил у него про­ще­ния так, как он тре­бо­вал по дороге из Тынца, то пусть уж лучше мне отру­бят голову. Оста­нется дядя, он ото­мстит за меня кре­сто­носцу, когда тот кон­чит пра­вить посольство…

– Посмот­рим, что он ска­жет Мацьку, – ска­зал Повала.

Мацько и в самом деле побы­вал вече­ром у немца, но тот при­нял его с таким высо­ко­ме­рием, что даже свет не велел зажечь и гово­рил со ста­рым рыца­рем впотьмах. Мацько вер­нулся от него тем­ный, как ночь, и напра­вился к королю. Король при­нял его мило­стиво, потому что у него уже совсем ото­шло от сердца, и когда Мацько упал к его ногам, велел ста­рику встать и спро­сил, чего ему надобно.

– Мило­сти­вей­ший госу­дарь, – ска­зал Мацько, – как гово­рится, вино­ват – клади голову на плаху, иначе не было б ника­кого закона на свете. Но есть в том и моя вина, не удер­жи­вал я хлопца, отроду горя­чего, а, наобо­рот, поощ­рял этот его недо­ста­ток. Так я его вос­пи­ты­вал, а потом с малых лет вос­пи­ты­вала его война. Моя вина, мило­сти­вей­ший король, не раз я ему гова­ри­вал: сперва руби, а там посмот­ришь, кого изру­бил. Хорошо было это на войне, да худо при дворе! Но не хло­пец он у меня, а золото, послед­ний в роду, и жаль мне его до смерти…

– Он опо­зо­рил меня, опо­зо­рил коро­лев­ство, – воз­ра­зил король, – что же, мне за это по головке его погладить?

Мацько умолк, потому что при вос­по­ми­на­нии о Збышке горло сжа­лось у него вне­запно от жало­сти, и лишь спу­стя неко­то­рое время он заго­во­рил все еще взвол­но­ван­ным, пре­ры­ви­стым голосом:

– Только теперь, когда при­шла беда, понял я, как люблю его. Стар я, а он у нас послед­ний в роду. Не ста­нет его, не ста­нет и нас. Мило­сти­вей­ший король и госу­дарь, пожа­лей ты род наш!

Тут Мацько снова упал на колени и, про­тя­нув свои натру­жен­ные на вой­нах руки, про­дол­жал со слезами:

– Мы защи­щали Вильно, Бог послал нам бога­тую добычу, – кому я ее оставлю? Кре­сто­но­сец тре­бует отплаты, госу­дарь, пусть будет по его, но поз­вольте мне поло­жить голову на плаху. Что мне жизнь без Збышка? Он молод, пусть выку­пит землю, детей наро­дит, как запо­ве­дал чело­веку Бог. Кре­сто­но­сец не спро­сит, чья голова сле­тела с плеч, лишь бы сле­тела. И позор от этого не падет на род. Тяжело идти на смерть, но как пораз­ду­ма­ешь, так лучше смерть при­нять, чем дать погиб­нуть роду…

С этими сло­вами он обнял ноги короля; тот замор­гал гла­зами, что было у него при­зна­ком вол­не­ния, и нако­нец сказал:

– Не бывать тому, чтобы я опо­я­сан­ному рыцарю пове­лел без­винно голову рубить! Не бывать, не бывать!

– Неспра­вед­ливо было бы это, – при­ба­вил каш­те­лян. – Закон карает винов­ного, но это не дра­кон, кото­рый не гля­дит, чью хле­щет кровь. Вы и про то поду­майте, что позор неми­ну­емо пал бы тогда и на ваш род, – ведь согла­сись на это ваш пле­мян­ник, так и его самого, и его потом­ство все почи­тали б бесчестными…

– Не дал бы он на то сво­его согла­сия, – воз­ра­зил Мацько. – Но если б все ста­лось без его ведома, он ото­мстил бы потом за меня, как и я ото­мщу за него.

– Эх, – ска­зал Тен­чин­ский, – добей­тесь у кре­сто­носца, чтобы он взял назад свою жалобу…

– Я уж был у него.

– И что же? – вытя­ги­вая шею, спро­сил король. – Что он вам сказал?

– Вот что он мне ска­зал: «Надо было на тынец­кой дороге про­ще­ния про­сить, – вы не захо­тели, ну а теперь я не хочу».

– А почему же вы не захотели?

– Да он хотел, чтобы мы спе­ши­лись и пешими про­сили прощения!

Король зало­жил волосы за уши и хотел что-то ска­зать, но в это мгно­ве­ние вошел при­двор­ный и доло­жил, что рыцарь из Лих­тен­штейна про­сит аудиенции.

Ягайло погля­дел на Яська из Тен­чина, затем на Мацька и пове­лел им остаться, должно быть, в надежде, что в этом слу­чае ему легче будет ула­дить дело своей коро­лев­ской властью.

Тем вре­ме­нем вошел кре­сто­но­сец, покло­нился королю и сказал:

– Мило­сти­вый госу­дарь! Вот пись­мен­ная жалоба на оскорб­ле­ние, нане­сен­ное мне в вашем королевстве.

– Жалуй­тесь ему, – отве­тил король, пока­зы­вая на Яська из Тенчина.

Глядя прямо в лицо королю, кре­сто­но­сец ответил:

– Я не знаю ни ваших зако­нов, ни ваших судов, одно только я знаю: посол ордена может жало­ваться лишь самому королю.

Ягайло от нетер­пе­ния зами­гал глаз­ками, однако про­тя­нул руку, взял жалобу и отдал ее Тенчинскому.

Тот раз­вер­нул жалобу и начал ее читать; по мере того как он читал, лицо его ста­но­ви­лось все более печаль­ным и озабоченным.

– Вы, пан рыцарь, – ска­зал он нако­нец, – так наста­и­ва­ете на казни этого отрока, точно он стра­шен всему вашему ордену. Неужто вы, кре­сто­носцы, бои­тесь уже детей?

– Мы, кре­сто­носцы, не боимся никого, – над­менно отве­тил комтур.

А ста­рый каш­те­лян тихо прибавил:

– Осо­бенно же Гос­пода Бога.

На дру­гой день в каш­те­лян­ском суде Повала из Тачева делал все, что только было в его силах, чтобы смяг­чить вину Збышка. Однако он тщетно при­пи­сы­вал его посту­пок ребя­че­ству и неопыт­но­сти, тщетно гово­рил о том, что если бы даже рыцарь постарше, пообе­щав три пав­ли­ньих чуба и помо­лясь о нис­по­сла­нии ему их, уви­дел вне­запно перед собой такой чуб, то мог бы тоже усмот­реть в этом руку Про­ви­де­ния. Одного достой­ный рыцарь не мог отри­цать, а именно того, что если бы не он, копье Збышка прон­зило бы грудь кре­сто­носца. Куно велел при­не­сти на суд доспехи, кото­рые в тот день были на нем, и ока­за­лось, что они были из тон­кого и хруп­кого железа и наде­вали их только в тор­же­ствен­ных слу­чаях, так что Збышко при его необы­чай­ной силе неми­ну­емо про­ткнул бы их насквозь своим копьем и убил бы посла насмерть. После этого Збышка спро­сили, имел ли он наме­ре­ние убить посла, и он не стал этого отри­цать. «Я кри­чал ему издали, – ска­зал Збышко, – чтобы он настав­лял копье – ведь живой он не дал бы сорвать с себя шлем, – но, крикни он мне издали, что он посол, я бы его оста­вил в покое».

Эти слова понра­ви­лись рыца­рям, кото­рые из сочув­ствия к отроку целой тол­пой яви­лись на суд, и тот­час раз­да­лись мно­го­чис­лен­ные голоса:

– Это верно, почему он не кричал?

Но лицо каш­те­ляна оста­ва­лось угрю­мым и суро­вым. При­ка­зав при­сут­ству­ю­щим соблю­дать тишину, он сам помол­чал с минуту вре­мени, а затем, устре­мив на Збышка испы­ту­ю­щий взор, спросил:

– Можешь ли ты поклясться на рас­пя­тии, что не видел плаща и креста?

– Никак не могу! – отве­тил Збышко. – Если б я не видел кре­ста, я бы поду­мал, что это наш рыцарь, а на нашего я не стал бы нападать.

– А какой же под Кра­ко­вом мог очу­титься дру­гой кре­сто­но­сец, как не посол или кто-нибудь из посоль­ской свиты?

Збышко на это ничего не отве­тил, потому что отве­чать было нечего. Всем было ясно, что если бы не пан из Тачева, то теперь, к веч­ному стыду поль­ского народа, перед судом лежал бы не пан­цирь посла, а сам посол с прон­зен­ной гру­дью, так что даже те, кто от всего сердца сочув­ство­вал Збышку, пони­мали, что при­го­вор не может быть милостивым.

Через минуту каш­те­лян сказал:

– Поскольку в запаль­чи­во­сти ты не поду­мал, на кого напа­да­ешь, и не по злобе это учи­нил, зачтется и про­стится тебе это перед Спа­си­те­лем нашим, но ты, бед­няга, пере­дай душу свою в руки Пре­свя­той Девы, ибо закон не может тебя простить…

Збышко готов был ко всему, и все же при этих сло­вах он поблед­нел, однако тут же отки­нул назад свои длин­ные волосы, пере­кре­стился и сказал:

– Воля Божья! Что ж, ничего не поделаешь!

Затем он повер­нулся к Мацьку и пока­зал ему гла­зами на Лих­тен­штейна, как бы прося пом­нить о нем, а Мацько кив­нул голо­вой в знак того, что все пони­мает и все пом­нит. Этот взгляд и это дви­же­ние не ускольз­нули от Лих­тен­штейна, и хотя в груди его билось сердце столь же злоб­ное, сколь и отваж­ное, однако на корот­кое мгно­ве­ние тре­пет объял его, таким страш­ным и зло­ве­щим было лицо ста­рого воина. Кре­сто­но­сец понял, что между ним и ста­рым рыца­рем, лица кото­рого он под шле­мом не мог даже хоро­шенько рас­смот­реть, отныне нач­нется борьба не на жизнь, а на смерть, что если бы он поже­лал даже скрыться от ста­рика, все равно это ему не удастся, и, когда кон­чится его посоль­ство, они неиз­бежно встре­тятся хотя бы в том же Мальборке.

Тем вре­ме­нем каш­те­лян уда­лился в сосед­нюю ком­нату, чтобы про­дик­то­вать искус­ному писцу при­го­вор Збышку. В пере­рыве то один, то дру­гой рыцарь гово­рил, подойдя к крестоносцу:

– Чтоб тебя на Страш­ном Суде мило­сти­вей осу­дили! Крови радуешься?

Но Лих­тен­штейну важно было только мне­ние Завиши, кото­рый снис­кал себе широ­кую славу рат­ными подви­гами, зна­нием рыцар­ских зако­нов и стро­жай­шим их соблю­де­нием. Когда речь шла о рыцар­ской чести, к нему обра­ща­лись по самым слож­ным делам, при­чем при­ез­жали порой изда­лека, и никто не смел ему про­ти­во­ре­чить не только потому, что еди­но­бор­ство с ним было делом немыс­ли­мым, но и потому, что его почи­тали «зер­ца­лом чести». Слово упрека или похвалы из его уст быстро раз­но­си­лось среди рыца­рей Польши, Вен­грии, Чехии, Гер­ма­нии, и оно одно уже могло при­не­сти худую или доб­рую славу.

Лих­тен­штейн при­бли­зился к нему и, как бы желая оправ­дать свою жесто­кость, сказал:

– Один только вели­кий магистр с капи­ту­лом мог бы его поми­ло­вать, – я не могу…

– Ваш магистр нам не указ. Не он, а только наш король может его поми­ло­вать, – воз­ра­зил Завиша.

– Но как посол я дол­жен был потре­бо­вать возмездия.

– Ты, Лих­тен­штейн, прежде всего не посол, а рыцарь…

– Неужели ты дума­ешь, что я уро­нил свою рыцар­скую честь?

– Ты зна­ешь наши рыцар­ские книги и зна­ешь, что рыцарь дол­жен сле­до­вать двум зве­рям: льву и ягненку. Кому же из них ты в этом слу­чае следовал?

– Ты мне не судья…

– Ты спра­ши­вал у меня, не уро­нил ли свою рыцар­скую честь, вот я тебе и отве­тил, что об этом думаю.

– Стало быть, плохо отве­тил, коли твое слово колом мне попе­рек горла стало.

– Не моим, а своим злым сло­вом ты подавишься.

– Но Хри­стос мне зачтет, что я больше забо­тился о вели­чии ордена, нежели о твоих похвалах.

– Он всех нас будет судить.

Даль­ней­ший раз­го­вор был пре­рван появ­ле­нием каш­те­ляна и писца. Хотя все уже знали, что при­го­вор будет суро­вым, однако воца­ри­лась немая тишина. Каш­те­лян занял место за сто­лом и, взяв в руки рас­пя­тие, велел Збышку стать на колени.

Писец стал читать по-латыни при­го­вор. Ни Збышко, ни при­сут­ству­ю­щие на суде рыцари не пони­мали по-латыни, однако все дога­да­лись, что это смерт­ный при­го­вор. Когда писец кон­чил читать, Збышко стал бить себя в грудь, повторяя:

– Боже, мило­стив будь ко мне, грешному!

Затем он встал и бро­сился в объ­я­тия Мацька, кото­рый молча стал цело­вать его в голову и глаза.

В тот же день вече­ром на четы­рех углах рынка герольд под звуки труб опо­ве­стил рыца­рей, гостей и горо­жан, что бла­го­род­ный Збышко из Бог­данца по при­го­вору каш­те­лян­ского суда будет обез­глав­лен мечом…

Но в те вре­мена было в обы­чае перед смер­тью рас­по­ря­диться до послед­ней мелочи иму­ще­ством, и при­го­во­рен­ным к смерт­ной казни все­гда давали время дого­во­риться о наслед­стве с род­ными, да и поми­риться с Богом; поэтому Мацьку легко уда­лось испро­сить раз­ре­ше­ние отсро­чить смерт­ную казнь. Лих­тен­штейн тоже не наста­и­вал на немед­лен­ном при­ве­де­нии при­го­вора в испол­не­ние, пони­мая, что оскорб­лен­ный орден полу­чил удо­вле­тво­ре­ние и не стоит больше гне­вить могу­ще­ствен­ного монарха, к кото­рому он был послан не только для уча­стия в тор­же­ствах по слу­чаю кре­стин, но и для пере­го­во­ров о земле доб­жин­ской. Однако самым важ­ным во всем этом деле было здо­ро­вье коро­левы. Епи­скоп Выш и слы­шать не хотел о том, чтобы обез­гла­вить Збышка до раз­ре­ше­ния коро­левы от бре­мени, он спра­вед­ливо пола­гал, что, узнав о казни, кото­рую трудно будет от нее ута­ить, коро­лева непре­менно рас­тре­во­жится, и это может гибельно отра­зиться на ее здо­ро­вье. Таким обра­зом, для послед­них рас­по­ря­же­ний и про­ща­ния со зна­ко­мыми Збышку оста­ва­лось, быть может, даже несколько месяцев.

Мацько наве­щал его каж­дый день и уте­шал, как умел. С тос­кой гово­рили они о неиз­беж­ной смерти Збышка и с еще боль­шей тос­кой о том, что их род может угаснуть.

– Ничего не поде­ла­ешь, при­дется вам жениться, – ска­зал одна­жды Збышко.

– Уж лучше поис­кать хоть какого-нибудь даль­него родича, – воз­ра­зил оза­бо­чен­ный Мацько. – Где уж мне о женитьбе помыш­лять, когда тебе должны голову отру­бить. Да коли и непре­менно надо жениться, и то я этого не сде­лаю, покуда не пошлю Лих­тен­штейну рыцар­ского вызова на поеди­нок и не ото­мщу за тебя. Ты не бойся!..

– Да воз­на­гра­дит вас Бог. Пусть хоть это будет мне уте­ше­нием! Я знал, что вы ему этого не про­стите. Как же вы это сделаете?

– Как кон­чится его посоль­ство, либо война будет, либо мир – пони­ма­ешь? Коли будет война, я перед боем пошлю ему вызов на единоборство.

– На утоп­тан­ной земле?

– На утоп­тан­ной земле, кон­ными или пешими, но только на смерть, а не на неволю. Ну а коли будет мир, я поеду в Маль­борк и ударю копьем в ворота замка, а тру­бачу велю про­тру­бить, что вызы­ваю Лих­тен­штейна на смерт­ный бой. Небось не спрячется.

– Ну конечно, не спря­чется, да и вы с ним спра­ви­тесь, как пить дать.

– С ним-то?.. С Зави­шей не спра­вился бы, с Паш­ком не спра­вился бы, да и с Пова­лой тоже; ну а с такими, как он, не хва­лясь скажу, с двумя справ­люсь. Я ему покажу, этому тев­тон­скому псу! Разве не силь­нее его был фриз­ский рыцарь[42] ? А как руба­нул я его сверху по шлему, где завязла моя секира? В зубах завязла. Верно я говорю?

Збышко вздох­нул с облег­че­нием и сказал:

– Легче мне будет смерть принять.

И оба они завзды­хали. Помол­чав, ста­рый шлях­тич опять заго­во­рил рас­тро­ган­ным голосом:

– Ты не горюй! На Страш­ном Суде не при­дется твоим косточ­кам друг дружку искать. Гроб я велел ско­ло­тить тебе дубо­вый, такой, что у кано­ни­ков из костела Девы Марии и то лучше нету. Не погиб­нешь ты как какой-нибудь выскочка-шлях­тич, что из мужи­ков жалуют. И не допущу я, чтоб тебе голову рубили на том самом сукне, на кото­ром рубят горо­жа­нам. Я уже дого­во­рился с Амы­леем, он даст совсем нового и такого отмен­ного сукна, что и на шубу королю при­го­ди­лось бы. И на помин души я денег не пожа­лею – не бойся!

Воз­ра­до­ва­лось при этих сло­вах сердце Збышка, и, скло­нив­шись к руке дяди, он повторил:

– Спа­сибо вам.

Порой, несмотря на все уте­ше­ния, Збыш­ком овла­де­вала страш­ная тоска, и одна­жды, когда Мацько при­шел его наве­стить, он, едва поздо­ро­вав­шись с дядей, спро­сил, глядя через решетку в стене:

– А как там, на дворе?

– Крас­ный денек, сол­нышко греет, не нарадуешься.

Сжав руками заты­лок и запро­ки­нув голову, Збышко сказал:

– Эх, Боже ты мой! Сесть бы на коня да ска­кать по полям по широ­ким! Жаль поги­бать моло­дому! Страх как жаль!

– Гиб­нут люди и на коне! – воз­ра­зил Мацько.

– Да, но сколь­ких раньше сами перебьют!..

И он стал рас­спра­ши­вать про рыца­рей, кото­рых видел при коро­лев­ском дворе: про Завишу, про Фару­рея, про Повалу из Тачева, про Лиса из Тар­го­виска и про всех про­чих – что они поде­лы­вают, как весе­лятся, как совер­шен­ству­ются в бла­го­род­ном воен­ном искус­стве? Он жадно слу­шал рас­сказы Мацька, кото­рый опи­сы­вал ему, как по утрам рыцари в броне пры­гают через коней, как рвут веревки, как испы­ты­вают свои силы в еди­но­бор­стве на мечах и секи­рах со свин­цо­выми лез­ви­ями и, нако­нец, как пируют и какие поют песни. Всей душой, всем серд­цем рвался к ним Збышко; когда же он узнал, что Завиша сразу же после кре­стин соби­ра­ется высту­пить куда-то в долину Вен­грии про­тив турка, он не мог удер­жаться от восклицания:

– Вот бы меня с ним пустили! Лучше было бы мне сло­жить голову в бою с басурманом!

Но об этом нечего было и думать, да и новые про­изо­шли тут собы­тия. Обе мазо­вец­кие кня­гини не пере­ста­вали думать о Збышке, пле­нив­шем их своей моло­до­стью и кра­со­той. В конце кон­цов кня­гиня Алек­сандра наду­мала послать письмо вели­кому маги­стру. Правда, он не мог отме­нить при­го­вор, выне­сен­ный каш­те­ля­ном, но мог засту­питься за юношу перед коро­лем. Не подо­бало Ягайлу мило­вать винов­ного, когда речь шла о пося­га­тель­стве на жизнь посла, но если бы за Збышка засту­пился сам магистр, король, пожа­луй, с радо­стью поми­ло­вал бы его. Надежда вновь просну­лась в серд­цах обеих кня­гинь. Рыцари ордена с их лос­ком высоко ценили кня­гиню Алек­сан­дру, кото­рая сама питала к ним сла­бость. Неод­но­кратно полу­чала она из Маль­борка бога­тые дары и посла­ния, в кото­рых магистр назы­вал ее досто­чти­мой бла­го­де­тель­ни­цей и рев­ност­ной заступ­ни­цей ордена. Слово ее зна­чило много, и было весьма веро­ятно, что она не встре­тит отказа. Надо было только найти гонца, кото­рый поста­рался бы поско­рее доста­вить письмо и вер­нуться назад с отве­том. Услы­шав об этом, ста­рый Мацько без коле­ба­ний взялся за дело.

Каш­те­лян внял прось­бам и назна­чил край­ний срок, до кото­рого обе­щал отло­жить казнь. Окры­лив­шись надеж­дой, Мацько в тот же день занялся при­го­тов­ле­ни­ями к отъ­езду, а затем отпра­вился к Збышку, чтобы сооб­щить ему радост­ную весть.

В пер­вый момент Збышко так обра­до­вался, точно перед ним уже отво­ри­лись двери тем­ницы. Однако через минуту он заду­мался, нахму­рился вдруг и сказал:

– Как же, дождешься от нем­цев добра! Лих­тен­штейн тоже мог про­сить короля о поми­ло­ва­нии и выга­дал бы на этом, потому что избег­нул бы мести, а все-таки он ничего не захо­тел сделать…

– Он разъ­ярился оттого, что мы не захо­тели попро­сить у него про­ще­ния на тынец­кой дороге. О вели­ком маги­стре Конраде люди отзы­ва­ются неплохо. В конце кон­цов ты ничего на этом не потеряешь.

– Это верно, – ска­зал Збышко, – только вы ему там не очень-то кланяйтесь.

– Чего мне ему кла­няться? Я везу письмо от кня­гини Алек­сан­дры – вот и вся недолга…

– Ну, коли вы так добры, помоги вам Бог…

Вдруг Збышко бро­сил на дядю быст­рый взгляд и сказал:

– Но если король меня поми­лует, то Лих­тен­штейн не ваш будет, а мой. Помните..

– Ты еще не зна­ешь, уце­леет ли у тебя голова на пле­чах, так что далеко не зага­ды­вай. Довольно уж ты нада­вал глу­пых обе­тов, – сер­дито про­вор­чал старик.

Тут они бро­си­лись друг другу в объ­я­тия – и Збышко остался один. Надежду в душе его сме­нили сомне­ния, когда же надви­ну­лась ночь, а с нею гро­зо­вые тучи, когда в окне засвер­кали зло­ве­щие вспышки мол­ний и стены затряс­лись от грома, когда, нако­нец, ветер ворвался со сви­стом в тем­ницу и пога­сил туск­лый све­тиль­ник у ложа узника, Збышко во мраке снова поте­рял вся­кую надежду и за всю ночь не сомкнул глаз…

«Нет, не уйти мне от смерти, – думал он, – ничем тут не поможешь».

Но утром к нему при­шла на сви­да­ние досто­чти­мая кня­гиня Анна, а с нею Дануся с малень­кой лют­ней у пояса. Збышко упал сперва к ногам кня­гини, а затем Дануси, и хоть не спал ночь напро­лет, удру­чен был горем и изму­чен сомне­ни­ями, однако не забыл о рыцар­ском долге и выра­зил Данусе свое вос­хи­ще­ние ее кра­со­той. Но кня­гиня под­няла на него пол­ные печали глаза и сказала:

– Не любуйся ты на красу ее, а то не при­ве­зет Мацько уте­ши­тель­ного ответа или вовсе домой не воро­тится, и при­дется тебе, бед­няге, в ско­ром вре­мени на небе­сах любо­ваться чем-нибудь получше.

И, пораз­ду­мав о злой доле моло­дого рыцаря, стала ронять она слезы, а за ней рас­пла­ка­лась и Дануся. Збышко снова упал к их ногам, потому что и его сердце, как воск от тепла, смяг­чи­лось от этих слез. Не любил он Данусю той любо­вью, какой муж­чина любит жен­щину, но почув­ство­вал он, что любит ее всей душой, что при виде ее что-то тво­рится с его серд­цем, будто живет в нем дру­гой чело­век, не такой суро­вый, не такой горя­чий, не такой воин­ствен­ный, но зато алчу­щий сла­дост­ной любви. И до слез жаль ему стало, что дол­жен он ее поки­нуть, что не смо­жет выпол­нить свои обеты.

– Не поло­жить мне, бед­ня­жечка, пав­ли­ньих чубов к твоим ногам, – гово­рил он. – Но если пред­стану я пред лицом Пред­веч­ного, то скажу ему тогда: «Гос­поди, отпу­сти мне грехи мои, а все блага, какие есть на земле, отдай одной только панне Дануте».

– Недавно вы спо­зна­лись, – ска­зала кня­гиня. – Даст Бог, не понапрасну.

Збышко стал вспо­ми­нать все, что слу­чи­лось в тынец­кой корчме, и совсем рас­тро­гался. Кон­чи­лось тем, что он стал про­сить Данусю спеть ту самую песню, какую она пела, когда он под­хва­тил ее на руки и при­нес к княгине.

И хоть Данусе было не до песен, она тут же под­няла головку к свод­ча­тому потолку и, закрыв, как птичка, глазки, затянула:

Ах, когда б я пташкой

Да летать умела,

Я бы в Силезию

К Ясю улетела.

Сиро­тин­кой бедной

На пле­тень бы села:

«Глянь же, мой соколик…»

И вдруг из-под сомкну­тых век поли­лись у нее обиль­ные слезы – и она не смогла больше петь. Збышко схва­тил ее на руки, как тогда в тынец­кой корчме, и стал носить по тем­нице, повто­ряя в восторге:

– Не одной только гос­пожи я в тебе искал бы. Если бы только спас меня Бог, да ты под­росла, да поз­во­лил бы отец – взял бы милую в жены!.. Эх!..

Обняв его за шею, Дануся спря­тала запла­кан­ное лицо у него на плече, а в сердце Збышка росла без­мер­ная жалость и рва­лась из глу­бины его воль­ной и про­стой сла­вян­ской души, обра­ща­ясь словно в песню полей:

Взял бы милую я в жены,

Любушку мою!..

VI

Неожи­данно про­изо­шло собы­тие, перед кото­рым все про­чие дела поте­ряли в гла­зах людей вся­кое зна­че­ние. Два­дцать пер­вого июня под вечер по замку раз­несся слух, что коро­лева вне­запно зане­могла. Всю ночь в покое коро­левы оста­ва­лись епи­скоп Выш и при­гла­шен­ные лекари, а тем вре­ме­нем от слу­жа­нок стало известно, что у коро­левы нача­лись преж­де­вре­мен­ные роды. Кра­ков­ский каш­те­лян Ясько Топор из Тен­чина в ту же ночь послал гон­цов к отсут­ство­вав­шему королю. На сле­ду­ю­щее утро слух обо всех этих собы­тиях раз­несся по всему городу и по всей округе. Был вос­крес­ный день, и толпы народа напол­нили храмы, где ксен­дзы велели молиться о здра­вии коро­левы. Тогда все стало ясно. После службы ино­зем­ные рыцари, кото­рые съе­ха­лись уже на ожи­дав­ши­еся тор­же­ства, шляхта и купе­че­ские деле­га­ции напра­ви­лись в замок; цехи и брат­ства высту­пили туда со сво­ими зна­ме­нами. В пол­день Вавель окру­жили бес­чис­лен­ные толпы народа; коро­лев­ские луч­ники под­дер­жи­вали поря­док, при­зы­вая сохра­нять спо­кой­ствие и тишину. Город почти совсем обез­лю­дел, лишь толпы кре­стьян из окру­жа­ю­щих дере­вень про­хо­дили порой по опу­сте­лым ули­цам; узнав о болезни горячо люби­мой коро­левы, кре­стьяне тоже устре­ми­лись к замку. Нако­нец в глав­ных воро­тах появи­лись епи­скоп и каш­те­лян, а с ними кафед­раль­ные кано­ники, коро­лев­ские совет­ники и рыцари. Они разо­шлись по стене в раз­ные сто­роны и сме­ша­лись с тол­пой; по лицам их было видно, что они гото­вятся сооб­щить какую-то весть, однако начали они с того, что строго-настрого при­ка­зали воз­дер­жи­ваться от вся­ких кли­ков, чтобы не обес­по­ко­ить зане­мог­шую коро­леву. После этого они воз­ве­стили, что коро­лева родила дочь. При этой вести сердца всех пре­ис­пол­ни­лись радо­стью, осо­бенно когда народ узнал, что, несмотря на преж­де­вре­мен­ные роды, жизнь матери и ребенка пока вне опас­но­сти. Около замка нельзя было шуметь, а всем хоте­лось как-то про­явить свою радость, поэтому народ начал рас­те­каться по ули­цам, веду­щим к рынку. Когда эти улицы напол­ни­лись тол­пами народа, раз­да­лись вдруг песни и радост­ные клики. «Разве худо было, – гово­рили в народе, – что у короля Людо­вика не было сыно­вей и наслед­ни­цей пре­стола стала Ядвига? Бла­го­даря ее браку с Ягай­лом госу­дар­ство стало вдвое могу­ще­ствен­ней. Так будет и теперь. Где сыщешь такую наслед­ницу, какой ста­нет наша коро­левна, – ведь ни рим­ский импе­ра­тор, ни про­чие короли не вла­деют такой вели­кой дер­жа­вой, такими обшир­ными зем­лями и таким мно­го­чис­лен­ным рыцар­ством! Самые могу­ще­ствен­ные монархи будут доби­ваться ее руки, будут при­ез­жать на поклон к королю и коро­леве, будут съез­жаться в Кра­ков, а нам, куп­цам, от этого выгода будет, не говоря уж о том, что какое-нибудь новое госу­дар­ство, чеш­ское или вен­гер­ское, соеди­нится с нашим коро­лев­ством». Так рас­суж­дали купцы, и все лико­вало вокруг. Народ пиро­вал и по домам, и в корч­мах. На рынке запы­лали факелы и фонари. Из окрест­ных дере­вень в город съез­жа­лось все больше кре­стьян, они рас­по­ла­га­лись в пред­ме­стьях лаге­рем вокруг своих телег. Евреи шумели около сина­гоги на Кази­меже[43] . До позд­ней ночи, чуть не до рас­света, рынок, как во время ярмарки, кипел тол­пами народа, осо­бенно около ратуши и весов. Люди дели­лись ново­стями, посы­лали раз­уз­нать, не слу­чи­лось ли еще чего-нибудь в замке, и оса­ждали тех, кто воз­вра­щался оттуда.

Хуже всего было то, что архи­епи­скоп Петр в ту же ночь окре­стил ново­рож­ден­ную[44], из чего заклю­чили, что девочка очень слаба. Однако опыт­ные горо­жанки рас­ска­зы­вали слу­чаи, когда мла­денцы, родив­ши­еся полу­мерт­выми, обре­тали жиз­нен­ные силы после кре­ще­ния. Народ верил, что ново­рож­ден­ная выжи­вет, воз­ла­гая осо­бые надежды на имя, кото­рым ее нарекли. Гово­рили, будто ни один Бони­фа­ций, ни одна Бони­фа­ция не могут уме­реть сразу же после рож­де­ния, ибо им пред­на­зна­чено свер­шить доб­рое дело; в пер­вые же годы жизни, а тем более в пер­вые месяцы, ничего ни доб­рого, ни худого мла­де­нец свер­шить не может.

Однако на дру­гой день и о мла­денце, и о матери при­шли из замка худые вести – и взвол­но­вали город. В косте­лах, как в хра­мо­вый празд­ник, весь день тол­пился народ. Жерт­во­вали на службы за здра­вие коро­левы и коро­левны. С вол­не­нием смот­рели все на бед­ных кре­стьян, кото­рые при­но­сили чет­верти зерна, ягнят, кур, связки суше­ных гри­бов или короба оре­хов. Круп­ные пожерт­во­ва­ния потекли от рыца­рей, куп­цов, ремес­лен­ни­ков. Были разо­сланы гонцы в свя­тые места. Звез­до­четы гадали по звез­дам. В самом Кра­кове были устро­ены тор­же­ствен­ные про­цес­сии. Высту­пили все цехи и все брат­ства. Весь город укра­сился зна­ме­нами. Состо­я­лась также про­цес­сия детей, ибо все пола­гали, что невин­ные дети ско­рее могут испро­сить у Бога милость. Через город­ские ворота въез­жали все новые и новые толпы людей.

Так про­хо­дил день за днем в цер­ков­ных про­цес­сиях и молеб­ствиях, под непре­стан­ный коло­коль­ный звон и гул голо­сов в косте­лах. Но когда мино­вала неделя, а цар­ствен­ная боль­ная и мла­де­нец были все еще живы, надежда снова стала про­сы­паться в серд­цах. Каза­лось немыс­ли­мым, чтобы Гос­подь преж­де­вре­менно при­звал к себе вла­сти­тель­ницу госу­дар­ства, кото­рая, столько свер­шив, должна была оста­вить неза­кон­чен­ным вели­кий свой подвиг, жену рав­ноап­о­столь­ную, кото­рая, пожерт­во­вав соб­ствен­ным сча­стьем, обра­тила в хри­сти­ан­ство послед­ний язы­че­ский народ в Европе. Уче­ные вспо­ми­нали, сколько сде­лала она для Ака­де­мии, духов­ные – для славы Гос­под­ней, дер­жав­ные мужи – для мира между хри­сти­ан­скими монар­хами, закон­ники – для спра­вед­ли­во­сти, сирые – для нищеты, и никто не мог себе пред­ста­вить, что жизнь, столь необ­хо­ди­мая коро­лев­ству и всему миру, может без­вре­менно оборваться.

Меж тем три­на­дца­того июля погре­баль­ный звон воз­ве­стил о смерти мла­денца. Снова зашу­мел город, тре­вога все­ли­лась в сердца, и снова толпы народа окру­жили Вавель, допы­ты­ва­ясь о здо­ро­вье коро­левы. Но на этот раз никто не вышел к народу с доб­рыми вестями. Лица вель­мож, въез­жав­ших в замок или выез­жав­ших через ворота в город, были угрюмы и с каж­дым днем ста­но­ви­лись все тем­ней и тем­ней. Гово­рили, будто ксендз Ста­ни­слав из Скар­би­межа[45], магистр сво­бод­ных наук в Кра­кове, не отхо­дит уже от одра коро­левы, кото­рая при­ча­ща­ется каж­дый день. Гово­рили также, будто после при­ча­ще­ния покой ее вся­кий раз оза­ря­ется небес­ным сия­нием. Неко­то­рые видели даже сия­ние в окнах, но виде­ние это лишь потрясло пре­дан­ные коро­леве сердца как знак того, что для нее начи­на­ется уже загроб­ная жизнь.

Иные, однако, не верили, что может слу­читься нечто столь страш­ное, они тешили себя надеж­дой, что спра­вед­ли­вое небо удо­вле­тво­рится одною жерт­вой. Меж тем в пят­ницу утром, сем­на­дца­того июля, гря­нула весть, что коро­лева при смерти. Все поспе­шили к замку. Город совсем опу­стел, оста­лись одни калеки, даже матери с груд­ными мла­ден­цами пото­ро­пи­лись к воро­там замка. Лавки были закрыты, люди не гото­вили пищу. Все дела были остав­лены, а под сте­нами Вавеля тем­нело море народа – неспо­кой­ное, потря­сен­ное, но безмолвствующее.

И вдруг в час дня на коло­кольне кафед­раль­ного собора уда­рил коло­кол. Сперва никто не понял, что это зна­чит, но потом волосы у людей встали от ужаса дыбом. Все головы, все глаза обра­ти­лись к коло­кольне, где шире и шире рас­ка­чи­вался коло­кол, чей жалоб­ный стон тот­час под­хва­тили дру­гие коло­кола: у фран­цис­кан­цев, у Свя­той Тро­ицы, у Девы Марии – и дальше и дальше по всему городу. Народ понял нако­нец, что озна­чает этот стон; и такой ужас объял всех, такая про­ни­зала боль, словно мед­ные языки коло­ко­лов били прямо по сердцу людям.

Вдруг на коло­кольне пока­за­лась чер­ная хоругвь с огром­ным чере­пом посре­дине, под кото­рым белели две скре­щен­ные бер­цо­вые кости. Все стало ясно. Коро­лева отдала Богу душу.

Рыда­ния и стоны тысяч людей раз­да­лись у стен замка и сли­лись с погре­баль­ным зво­ном коло­ко­лов. В толпе одни бро­са­лись на землю, дру­гие раз­ди­рали на себе одежды или цара­пали лица, иные в немом оце­пе­не­нии смот­рели на стены, иные же глухо сто­нали или, про­сти­рая руки к костелу и покоям коро­левы, молили Бога о чуде, о мило­сер­дии. Но неко­то­рые в порыве отча­я­ния дохо­дили даже до кощун­ства. «Бог отнял у нас люби­мую коро­леву, – слы­ша­лись их гнев­ные голоса. – К чему же были про­цес­сии, наши пес­но­пе­ния и мольбы? Серебро и золото было угодно Богу, а что же Он дал вза­мен? Ничего! Взять – взял, а дать – не дал!» Дру­гие, зали­ва­ясь сле­зами, повто­ряли со сто­ном: «Иисусе Хри­сте! Иисусе!» Толпы людей хотели войти в замок, чтобы еще раз взгля­нуть на лицо люби­мой коро­левы. Их не пустили, пообе­щав, что тело вскоре поста­вят в костеле, и тогда вся­кий смо­жет взгля­нуть на усоп­шую и помо­литься у ее гроба. К вечеру печаль­ные толпы людей стали воз­вра­щаться в город; народ рас­ска­зы­вал о послед­них мину­тах коро­левы, о пред­сто­я­щем погре­бе­нии и о чуде­сах, кото­рые будут совер­шаться у ее тела и гроб­ницы, в чем все были совер­шенно уве­рены. Гово­рили также о том, что коро­леву сразу же при­чис­лят к лику свя­тых, когда же неко­то­рые усо­мни­лись в этом, дру­гие воз­не­го­до­вали и стали гро­зить им Авиньоном…

Печаль и уны­ние объ­яли весь город, всю страну, и не только про­стому народу, всем каза­лось, что со смер­тью коро­левы зака­ти­лась счаст­ли­вая звезда коро­лев­ства. Даже кое-кто из кра­ков­ской знати мрачно гля­дел на буду­щее. Люди зада­ва­лись вопро­сом: что же теперь будет? Имеет ли право Ягайло оста­ваться после смерти коро­левы на пре­столе, не вер­нется ли он в свою Литву и не оста­нется ли только вели­ким кня­зем литов­ским? Неко­то­рые пред­ви­дели, что он сам захо­чет отречься от пре­стола и тогда от коро­лев­ства отой­дут обшир­ные земли, снова нач­нутся набеги Литвы, на кото­рые кро­ва­выми уда­рами отве­тят разъ­ярен­ные жители коро­лев­ства. Уси­лится орден, уси­лятся рим­ский импе­ра­тор и вен­гер­ский король, а коро­лев­ство, доселе одно из самых могу­ще­ствен­ных в мире, будут ждать упа­док и посрамление.

Купцы, для кото­рых были открыты обшир­ные литов­ские и рус­ские земли, пред­видя потери, давали Богу обеты, чтобы только Ягайло остался на коро­лев­ском троне; но в этом слу­чае в самом бли­жай­шем вре­мени надо было ждать войны с орде­ном. Все знали, что только одна коро­лева не давала раз­вя­зать эту войну. Люди вспо­ми­нали теперь, как, воз­му­щен­ная алч­но­стью и хищ­но­стью кре­сто­нос­цев, она ска­зала им одна­жды в про­ро­че­ском ясно­ви­де­нии: «Пока я жива, я удер­жи­ваю руку и спра­вед­ли­вый гнев моего супруга; но помните, что после моей смерти кара обру­шится на вас за ваши грехи!»

В своей гор­дыне и ослеп­ле­нии кре­сто­носцы и в самом деле не боя­лись войны, пола­гая, что после смерти коро­левы рас­се­ется ореол свя­то­сти, кото­рым она была окру­жена, никто не ста­нет более пре­пят­ство­вать наплыву охот­ни­ков из запад­ных госу­дарств, и тогда на помощь ордену при­дут тысячи вои­нов из Гер­ма­нии, Бур­гун­дии, Фран­ции и дру­гих, еще более отда­лен­ных стран. Однако смерть Ядвиги была собы­тием столь зна­чи­тель­ным, что посол кре­сто­нос­цев Лих­тен­штейн, даже не дождав­шись при­езда короля, пото­ро­пился в Маль­борк, чтобы немед­ленно сооб­щить вели­кому маги­стру и капи­тулу важ­ную и в какой-то сте­пени гроз­ную весть.

Послы вен­гер­ский, австрий­ский, импе­ра­тор­ский и чеш­ский либо выехали вслед за Лих­тен­штей­ном, либо послали к своим монар­хам гон­цов. Ягайло при­е­хал в Кра­ков в страш­ном отча­я­нии. В первую минуту он заявил вель­мо­жам, что не хочет пра­вить без коро­левы и уедет в свои вла­де­ния в Литву, но затем от горя будто бы впал в оце­пе­не­ние, не хотел зани­маться делами, не отве­чал на вопросы, а по вре­ме­нам горько упре­кал себя за то, что уехал, что не при­сут­ство­вал при кон­чине коро­левы, что не про­стился с нею и не слы­шал ее послед­них слов и заве­тов. Тщетно Ста­ни­слав из Скар­би­межа и епи­скоп Выш тол­ко­вали ему, что коро­лева зане­могла вне­запно и что по всем рас­че­там он успел бы вер­нуться, если бы роды не были преж­де­вре­мен­ными. Это не при­несло ему ни уте­ше­ния, ни облег­че­ния. «Я без нее не король, – отве­тил он епи­скопу, – но лишь каю­щийся греш­ник, кото­рому не найти успо­ко­е­ния». После этого он уста­вился гла­зами в землю, и никто не мог добиться от него ни еди­ного слова.

Тем вре­ме­нем умы всех людей были заняты погре­бе­нием коро­левы. Со всех кон­цов страны стали сте­каться в сто­лицу новые толпы знати, шляхты и про­стого народа, осо­бенно нищеты, наде­яв­шейся на щед­рую мило­стыню во все время обряда погре­бе­ния, кото­рый дол­жен был длиться целый месяц. Тело коро­левы поста­вили в кафед­раль­ном соборе на воз­вы­ше­нии, устро­ен­ном так, что широ­кий изго­ло­вок, где поко­и­лась голова усоп­шей, был гораздо выше изно­жья. Это было сде­лано для того, чтобы народ мог лучше видеть лицо коро­левы. В соборе шла непре­рыв­ная служба; около ката­фалка пылали тысячи вос­ко­вых све­чей, а среди этого блеска, уто­пая в цве­тах, лежала она, спо­кой­ная, улы­ба­ю­ща­яся, подоб­ная таин­ствен­ной белой розе, в одежде небес­ного цвета, с руками, сло­жен­ными кре­стом на груди. Народ почи­тал ее за свя­тую, к ней при­во­дили одер­жи­мых, калек, боль­ных детей, и в храме то и дело раз­да­вался то крик матери, уви­дев­шей на личике боль­ного мла­денца вест­ник здо­ро­вья – румя­нец, то пара­ли­тика, вне­запно обна­ру­жив­шего, что он вла­деет сво­ими доселе непо­движ­ными чле­нами. Тре­пет охва­ты­вал тогда люд­ские сердца, весть о чуде обле­тала собор, замок, город, при­вле­кая все боль­шие толпы бед­ня­ков, кото­рые только от чуда могли ждать спасения.

Все в это время совер­шенно забыли о Збышке, да и кто в столь тяж­кую годину мог вспом­нить о про­стом шля­хет­ском хлопце, заклю­чен­ном в башне замка! Однако от тюрем­ной стражи Збышко знал о болезни коро­левы и слы­шал шум народ­ных толп около замка; когда же он услы­хал рыда­ния и коло­коль­ный звон, то бро­сился на колени и, поза­быв о соб­ствен­ной уча­сти, стал опла­ки­вать смерть обо­жа­е­мой своей коро­левы. Ему каза­лось, что вме­сте с нею и для него угасла надежда и что после ее смерти не стоит жить на свете.

Отго­лоски погре­бе­ния, коло­коль­ный звон, цер­ков­ные пес­но­пе­ния и рыда­ния толпы доно­си­лись до него в тече­ние целых недель. За это время он стал угрюм, поте­рял аппе­тит и сон и метался по сво­ему под­зе­ме­лью, как дикий зверь в клетке. Его угне­тало оди­но­че­ство, – бывали дни, когда даже страж не при­но­сил ему све­жей пищи и воды, настолько все были заняты похо­ро­нами коро­левы. Со вре­мени ее смерти никто не посе­тил его: ни кня­гиня, ни Дануся, ни Повала из Тачева, кото­рый раньше при­ни­мал такое живое уча­стие в его судьбе, ни зна­ко­мый Мацька, купец Амы­лей. С горе­чью думал Збышко, что, с тех пор как уехал Мацько, все о нем забыли. Порой ему при­хо­дило в голову, что, быть может, о нем забыло и пра­во­су­дие и что его сгноят в этой тем­нице. Тогда он молил Бога о смерти.

Когда же мино­вал месяц после похо­рон коро­левы и начался дру­гой, Збышко стал сомне­ваться в том, что Мацько вер­нется. Ведь ста­рик обе­щал торо­питься, не жалеть коня. Маль­борк не на краю света. За две­на­дцать недель можно было обер­нуться, осо­бенно в такой край­ней нужде. «А может, ему и нужды нет! – думал с горе­чью Збышко. – Может, он где-нибудь по дороге при­гля­дел себе жену и с радо­стью пове­зет ее в Бог­да­нец, чтобы дождаться соб­ствен­ных детей, а я тут век целый буду ждать, покуда надо мною сжа­лится Бог!»

В конце кон­цов он поте­рял пред­став­ле­ние о вре­мени, совер­шенно пере­стал раз­го­ва­ри­вать с тюрем­ным стра­жем и только по пау­тине, кото­рая все гуще опу­ты­вала желез­ную решетку окна, дога­ды­вался, что на воле насту­пает осень. По целым часам сидел он теперь на постели, опер­шись лок­тями на колени и схва­тив­шись руками за волосы, кото­рые спус­ка­лись уже у него много ниже плеч, и в полу­дре­моте, полу­о­це­пе­не­нии не под­ни­мал головы даже тогда, когда страж заго­ва­ри­вал с ним, при­нося еду. Но вот одна­жды скрип­нул засов, и зна­ко­мый голос крик­нул с порога темницы:

– Збышко!

– Дядя! – вос­клик­нул Збышко, сры­ва­ясь с постели.

Мацько обнял его, охва­тил руками его свет­лую голову и стал осы­пать ее поце­лу­ями. Сожа­ле­ние, горечь и тоска с такой силой охва­тили хлопца, что он запла­кал на груди у дяди, как малое дитя.

– Я думал, что вы уж не воро­ти­тесь, – ска­зал он, рыдая.

– Так оно и могло статься, – отве­тил Мацько.

Только теперь Збышко под­нял голову и, взгля­нув на дядю, воскликнул:

– Да что же это с вами стряслось?

И он в изум­ле­нии воз­зрился на изну­рен­ное, осу­нув­ше­еся и блед­ное как полотно лицо ста­рого воина, на его сгорб­лен­ную спину и посе­де­лые волосы.

– Что с вами? – повто­рил Збышко.

Мацько опу­стился на постель и с минуту вре­мени тяжело пере­во­дил дыхание.

– Что стряс­лось? – ска­зал он нако­нец. – Не успел я пере­ехать гра­ницу, как меня в бору под­стре­лили из само­стрела немцы. Раз­бой­ники-рыцари, зна­ешь? Мне все еще трудно дышать… Бог послал мне помощь, иначе ты б меня больше не увидел.

– Кто же вас спас?

– Юранд из Спы­хова, – отве­тил Мацько.

На минуту воца­ри­лось молчание.

– Они напали на меня, а спу­стя пол­дня он напал на них. Не больше поло­вины ушло из его рук. Он взял меня в свой горо­док, и там я три недели боролся со смер­тью. Бог меня спас, и хоть мне еще худо, я воротился.

– Так вы не были в Мальборке?

– С чем же мне было ехать? Они вчи­стую обо­брали меня и вме­сте с дру­гими вещами забрали и письмо. Я воро­тился, чтобы попро­сить у кня­гини Алек­сан­дры дру­гое письмо, но в дороге раз­ми­нулся с нею и не знаю, удастся ли мне догнать ее, потому при­хо­дится мне на тот свет собираться.

При этих сло­вах он плю­нул себе в ладонь и, про­тя­нув Збышку руку, пока­зал чистую кровь:

– Вот видишь?

И, помол­чав, прибавил:

– Видно, на то воля Божья.

С минуту вре­мени они мол­чали под тяже­стью чер­ных дум, после чего Збышко спросил:

– Так это вы все время плю­ете кровью?

– Как же мне не пле­вать, коли у меня между реб­рами на пол­пяди вон­зи­лось жало стрелы! Небось и ты бы пле­вал. У Юранда из Спы­хова мне стало полегче, а нынче я опять страх как изму­чился – дорога-то даль­няя, а я торопился.

– Эх! Зачем же было вам торопиться?

– Да ведь я хотел встре­тить кня­гиню Алек­сан­дру и взять у нее дру­гое посла­ние. А Юранд из Спы­хова так мне и ска­зал: «Поез­жайте, гово­рит, и воз­вра­щай­тесь с пись­мом в Спы­хов. У меня, гово­рит, в под­зе­ме­лье сидит несколько чело­век нем­цев, так я одного из них отпущу на рыцар­ское слово, он и отве­зет письмо вели­кому маги­стру». Этот Юранд из мести за гибель жены все­гда несколько чело­век дер­жит у себя в под­зе­ме­лье; оже­сто­чился он и с радо­стью слу­шает, как они по ночам сто­нут и гре­мят цепями. Понимаешь?

– Пони­маю. Только вот странно мне, что вы пер­вое письмо поте­ряли, – раз Юранд захва­тил тех, кото­рые на вас напали, так ведь письмо должно было быть при них.

– Он их не всех захва­тил. Чело­век пять ушли из его рук. Такая уж наша участь.

При этих сло­вах Мацько опять откаш­лялся, опять плю­нул кро­вью и тихо засто­нал от боли в груди.

– Здо­рово они вас под­стре­лили, – ска­зал Збышко. – Как же это они? Из засады?

– Из таких густых кустов, что за шаг ничего не было видно. Ехал я без брони, – купцы гово­рили мне, что там без­опасно, да и жарко было.

– Кто же пред­во­ди­тель­ство­вал этими раз­бой­ни­ками? Крестоносец?

– Не монах, ну а все-таки немец, хел­мин­ский, из Ленца, он про­сла­вился гра­бе­жом и разбоем.

– Что же с ним случилось?

– Сидит на цепи у Юранда. Но в под­зе­ме­лье у этого немца тоже сидят два мазур­ских шлях­тича, кото­рых он хочет отдать в обмен за себя.

Снова воца­ри­лось молчание.

– Гос­поди Иисусе, – ска­зал нако­нец Збышко, – так и Лих­тен­штейн будет жив, и этот немец из Ленца, а нам при­дется поги­бать неото­мщен­ными. Мне отру­бят голову, вы, верно, и зиму не протянете.

– Какое там! И до зимы не дотяну. Если бы хоть тебя как-нибудь спасти…

– Вы кого-нибудь здесь видали?

– Я как узнал, что Лих­тен­штейн уехал, пошел к кра­ков­скому каш­те­ляну, думал, он облег­чит твою участь.

– Так Лих­тен­штейн уехал?

– Сразу же после смерти коро­левы, в Маль­борк. Пошел я к каш­те­ляну, а он мне гово­рит: «Не для того рубят голову вашему пле­мян­нику, чтоб уго­дить Лих­тен­штейну, а для того, что к казни его при­го­во­рили, и тут ли Лих­тен­штейн, нет ли его – это все едино. Умри кре­сто­но­сец, и то ничего не пере­ме­нится, потому, гово­рит, закон свят, это вам не каф­тан, его наизнанку не выво­ро­тишь. Только король, гово­рит, может вашего пле­мян­ника поми­ло­вать, а больше никто».

– А где же король?

– После похо­рон уехал на Русь.

– Ну, зна­чит, ничего не поделаешь.

– Ничего. Каш­те­лян ска­зал еще мне: «Жаль его, да и кня­гиня Анна про­сит, но не могу, никак не могу».

– А кня­гиня Анна еще здесь?

– Спа­сибо ей! Хоро­шая жен­щина. Она еще здесь, потому что Дануся забо­лела, а кня­гиня любит ее, как род­ную дочь.

– Ах ты Боже мой! Так и Дануся захво­рала. Что же с нею такое?

– Да разве я знаю?.. Кня­гиня гово­рит, будто сглазили.

– Это, верно, Лих­тен­штейн! Не кто иной, как Лихтенштейн.

– Может, и он. Да ведь что с ним поде­ла­ешь? Ничего.

– Так это потому меня все забыли, что она была больна…

Збышко стал широ­ким шагом рас­ха­жи­вать по тем­нице, затем схва­тил и поце­ло­вал руку Мацька и сказал:

– Да воз­на­гра­дит вас Бог за все, что вы сде­лали, – ведь это вы из-за меня умрете, но уж раз вы до самой Прус­сии добра­лись, так, пока еще совсем не сва­ли­лись, сослу­жите мне еще одну службу. Схо­дите к каш­те­ляну и попро­сите его, чтоб на рыцар­ское слово отпу­стил меня, ну хоть на две­на­дцать недель. Я вер­нусь, и тогда пусть уж рубят мне голову, а так ведь нельзя поги­бать нам, не ото­мстивши. Зна­ете… я поеду в Маль­борк и тот­час пошлю вызов Лих­тен­штейну. Иначе никак нельзя. Либо он умрет, либо я!

Мацько потер лоб:

– Схо­дить-то я схожу, да только поз­во­лит ли каштелян?

– Я дам рыцар­ское слово. На две­на­дцать недель, больше мне не надо.

– Что там гово­рить: на две­на­дцать недель! А если тебя ранят и ты не вер­нешься, что тогда подумают?..

– Хоть на чет­ве­рень­ках при­ползу. Не бой­тесь! А тем вре­ме­нем, может, король вер­нется из Руси; тогда можно будет упасть к его ногам и про­сить о помиловании.

– Это верно, – ска­зал Мацько.

Однако, помол­чав, он прибавил:

– Мне ведь каш­те­лян вот что еще ска­зал: «Мы о вашем пле­мян­нике из-за смерти коро­левы забыли, а теперь надо уж кон­чать с этим делом».

– Да нет, он поз­во­лит! – с надеж­дой ска­зал Збышко. – Он ведь знает, что шлях­тич сдер­жит слово, а сей­час ли мне голову рубить или после Михай­лова дня, это ему все едино.

– Что ж! Еще сего­дня схожу.

– Сего­дня вы подите к Амы­лею и немножко отле­жи­тесь. Пусть он вам какого-нибудь сна­до­бья к ране при­ло­жит, а зав­тра схо­дите к каштеляну.

– Ну, с Богом!

– С Богом!

Они обня­лись, и Мацько напра­вился к выходу, однако на пороге оста­но­вился и намор­щил лоб, точно что-то вдруг вспомнив:

– Да ведь ты еще не носишь рыцар­ского пояса! Лих­тен­штейн ска­жет, что с неопо­я­сан­ным драться не ста­нет, – что ты с ним тогда поделаешь?

Збышко сму­тился, однако только на одно корот­кое мгновение.

– А как же на войне бывает? – спро­сил он. – Разве опо­я­сан­ный непре­менно выби­рает опоясанных?

– Война – это война, а поеди­нок – это совсем дру­гое дело.

– Так-то оно так… однако пого­дите… Надо как-нибудь это дело ула­дить. Да вот… есть выход! Князь Януш меня опо­я­шет. Если кня­гиня с Данусь­кой его попро­сят, он опо­я­шет. А по дороге я еще буду драться в Мазо­вии с сыном Мико­лая из Длуголяса.

– Это из-за чего же?

– Мико­лай – вы его зна­ете, тот при­двор­ный кня­гини, кото­рого зовут Обу­хом, – обо­звал Данусю коротышкой.

Мацько воз­зрился на него в изум­ле­нии, а Збышко, желая, видно, получше рас­тол­ко­вать ему, в чем дело, продолжал:

– Я этого тоже не могу про­стить, а ведь с Мико­лаем не при­хо­дится драться, ему уж, пожа­луй, все восемьдесят.

– Послу­шай, парень! – вос­клик­нул Мацько. – Жаль мне твоей головы, но ума тво­его нисколько, потому что глуп ты как пень.

– Да чего же вы сердитесь?

Мацько ничего не отве­тил и хотел уж уйти, но Збышко под­бе­жал к нему:

– А как Дануська? Выздо­ро­вела? Да не сер­ди­тесь вы по пустя­кам. Ведь вас столько вре­мени не было.

И он снова скло­нился к руке ста­рика; тот пожал пле­чами, но уже мягче ответил:

– Дануська уже выздо­ро­вела, только ее еще не выпус­кают на улицу. Будь здоров.

Збышко остался один, он словно вос­пря­нул духом. Так при­ятно было поду­мать, что впе­реди еще доб­рых три месяца жизни, что он поедет в даль­ние края, разы­щет Лих­тен­штейна и будет драться с ним не на жизнь, а на смерть. При одной этой мысли радость напол­нила грудь Збышка. Хорошо хоть две­на­дцать недель чув­ство­вать под собой коня, ездить по белу свету, драться и знать, что не погиб­нешь, не ото­мстив за себя. А там – будь что будет, ведь у него еще про­пасть вре­мени! Из Руси может вер­нуться король и даро­вать ему жизнь, может вспых­нуть война, кото­рую давно уже пред­ска­зы­вали, а нет, сам каш­те­лян, уви­дев через три месяца побе­ди­теля гор­дого Лих­тен­штейна, может ска­зать: «Ну, поез­жай теперь с Богом!» Збышко пони­мал, что, кроме кре­сто­носца, никто не питает к нему вражды и что сам суро­вый пан кра­ков­ский не по доб­рой воле при­го­во­рил его к смерт­ной казни.

Збышко не сомне­вался, что ему дадут эти три месяца, и надежда окры­лила его. Он даже думал, что дадут больше, потому что ста­рому пану из Тен­чина и в голову не могло прийти, что шлях­тич, покляв­шись рыцар­ской честью, может не сдер­жать сво­его слова.

И когда на дру­гой день под вечер в тем­ницу при­шел Мацько, Збышко от нетер­пе­ния про­сто не мог уси­деть на месте – он тот­час бро­сился к ста­рику с вопросом:

– Ну как, позволил?

Мацько от сла­бо­сти не дер­жался уже на ногах, он опу­стился на постель и с минуту вре­мени тяжело пере­во­дил дыхание.

– Вот что ска­зал каш­те­лян, – отве­тил он нако­нец. – «Коли надобно вам раз­де­лить землю или иму­ще­ство, то на одну-две недели, не больше, под рыцар­ское слово я выпущу вашего племянника».

Збышко от изум­ле­ния на неко­то­рое время поте­рял дар речи.

– На две недели? – пере­спро­сил он через минуту. – Да ведь я за две недели и до гра­ницы не доскачу! Что же это такое?.. Разве вы не гово­рили каш­те­ляну, зачем мне надо съез­дить в Мальборк?

– Не только я про­сил за тебя, но и кня­гиня Анна.

– И что же?

– Что? Ста­рик ска­зал ей, что твоя голова не нужна ему и что ему самому жалко тебя. «Если бы, гово­рит, найти закон или хоть пред­лог, к кото­рому можно было при­драться, я б его совсем отпу­стил, а так не могу – и конец! Не будет, гово­рит, порядка в коро­лев­стве, коли люди ста­нут обхо­дить закон да по дружбе поблажки давать; я этого не сде­лаю даже для родича моего Топор­чика, даже для род­ного брата». Такой тут народ, что не упро­сишь его, не умо­лишь. И еще ска­зал: «Нам нет нужды на кре­сто­нос­цев огля­ды­ваться, но позо­рить себя в их гла­зах мы не можем. Что бы поду­мали они и их гости, кото­рые съез­жа­ются к ним со всего света, если б я шлях­тича, осуж­ден­ного на смерть, выпу­стил на волю для того, чтоб он поехал к ним драться? Да разве они пове­рили бы, что его все равно настиг­нет кара и что в нашем госу­дар­стве есть какая-нибудь спра­вед­ли­вость? Лучше мне отру­бить одну голову, чем выстав­лять на посме­шище короля и коро­лев­ство!» Кня­гиня на это ска­зала ему, что стран­ная это спра­вед­ли­вость, от кото­рой даже род­ствен­ница короля не может спа­сти чело­века, но ста­рик ей отве­тил: «И сам король может даро­вать жизнь, но не тво­рить без­за­ко­ние». Тут они заспо­рили, потому что кня­гиня очень раз­гне­ва­лась. «Тогда, – гово­рит она, – нечего гно­ить его в тем­нице!» – «Ладно, – отве­чает ей каш­те­лян, – зав­тра при­кажу ста­вить на рынке помост». С тем они и рас­ста­лись. Теперь тебя, бед­нягу, разве только Хри­стос может спасти…

Воца­ри­лось дол­гое молчание.

– Как же? – глухо ска­зал Збышко. – Зна­чит, это уж скоро будет?

– Через два-три дня. Ничего не поде­ла­ешь. Я сде­лал все, что мог. Пова­лился каш­те­ляну в ноги, про­сил сми­ло­ваться, а он все свое твер­дит: «Найди закон или хоть пред­лог какой». А где я его найду? Был я у ксен­дза Ста­ни­слава из Скар­би­межа, хотел попро­сить напут­ство­вать тебя, чтоб хоть слава была, что тебя тот же ксендз напут­ство­вал, что и коро­леву. Да дома я его не застал, он был у кня­гини Анны.

– Уж не у Дануськи ли?

– Да что ты! Девушке с каж­дым днем лучше. Поутру еще схожу к нему. Гово­рят, будто после его напут­ствия спа­се­ние, почи­тай, у тебя в кармане.

Збышко сел, оперся лок­тями на колени и так низко скло­нил голову, что волосы совсем закрыли ему лицо. Долго-долго смот­рел на него ста­рик, потом поти­хоньку окликнул:

– Збышко! Збышко!

Хло­пец под­нял голову, лицо его выра­жало не стра­да­ние, а ско­рее раз­дра­же­ние и холод­ную решимость.

– Что вам?

– Слу­шай-ка меня хоро­шенько, сда­ется, я придумал.

С этими сло­вами ста­рик подо­дви­нулся к пле­мян­нику и заго­во­рил чуть не шепотом:

– Ты, верно, слы­шал про князя Вито­вта, про то, как наш король заклю­чил его когда-то в Креве в тем­ницу, а он вышел оттуда в жен­ском пла­тье? Ни одна жен­щина тут за тебя не оста­нется, а ты возьми вот мой каф­тан, возьми шапку да и уходи – понял? А вдруг и впрямь не заме­тят. Ведь за две­рью темно. В глаза тебе све­тить не ста­нут. Вчера вон, как я выхо­дил, никто на меня и не гля­нул. Молчи и слу­шай: най­дут меня зав­тра – ну и что же? Отру­бят мне голову? То-то поте­шатся, мне ведь через две-три недели все равно поми­рать. А ты, как вый­дешь отсюда, садись на коня и скачи прямо к князю Вито­вту. Напомни ему о себе, покло­нись, и он при­мет тебя, и будет тебе у него как у Хри­ста за пазу­хой. Бол­тает тут народ, будто татары истре­били кня­жее вой­ско. Кто его знает, может, так оно и есть, потому покой­ная коро­лева это пред­ска­зы­вала. Коли верно это, так князю и вовсе нужны будут рыцари, и он тебя с радо­стью встре­тит. Ты же дер­жись его, потому нет на свете лучше службы, как у него. Дру­гой король про­иг­рает войну, и тут ему конец, а князь Витовт так изво­рот­лив, что про­иг­рает войну и ста­но­вится еще могу­ще­ствен­ней. И щедр он, да и наших очень любит. Рас­скажи ему все, как было. Скажи, что хотел идти с ним на татар, да не мог, в тем­нице сидел. Бог даст, ода­рит он тебя зем­лей, мужи­ками, и в рыцари посвя­тит, и перед коро­лем за тебя засту­пится. Хоро­ший он покро­ви­тель – вот уви­дишь! Ну так как же?

Збышко слу­шал в мол­ча­нии. А Мацько, словно вдох­но­вив­шись соб­ствен­ными сло­вами, продолжал:

– Не поги­бать тебе, моло­дому, а в Бог­да­нец надо вер­нуться. А воро­тишься, сразу женись, чтобы род наш не вымер. И только тогда, когда детей наро­дишь, можешь вызвать Лих­тен­штейна на смерт­ный бой, а до этого ни на ком не ищи мести, а то под­стре­лят тебя где-нибудь в Прус­сии, как меня под­стре­лили, и тогда уж ничем не помо­жешь. Бери же каф­тан, бери шапку – и бегом.

С этими сло­вами Мацько встал и начал было раз­де­ваться, но Збышко тоже под­нялся, оста­но­вил его и сказал:

– Не сде­лаю я этого – истин­ный Бог, не сделаю.

– Это почему же? – спро­сил в удив­ле­нии Мацько.

– Да вот так, не сде­лаю, и конец.

Мацько даже поблед­нел от вол­не­ния и гнева.

– Лучше б тебе на свет не родиться.

– Вы уж гово­рили каш­те­ляну, – ска­зал Збышко, – что отда­дите свою голову за мою.

– Откуда ты это знаешь?

– Мне ска­зал пан из Тачева.

– Ну и что из этого?

– Что из этого? А то, что вам каш­те­лян ска­зал: позор пал бы тогда и на меня и на весь наш род. А разве не зазор­ней было бы, когда б я бежал отсюда, а вас оста­вил здесь на расправу?

– На какую рас­праву? Что они мне сде­лают, коли я и так помру? Опом­нись, на милость Божию!

– Тем паче. Да раз­ра­зит меня Гос­подь, коли я вас, ста­рика боль­ного, да оставлю здесь. Тьфу! Позор!..

Воца­ри­лось мол­ча­ние; слышно было только тяже­лое хрип­лое дыха­ние Мацька да оклики луч­ни­ков, сто­яв­ших на страже у ворот. На дворе уже спу­сти­лась тем­ная ночь…

– Послу­шай, – про­из­нес нако­нец Мацько пре­ры­ви­стым голо­сом, – не зазорно было князю Вито­вту бежать так из Крева, не зазорно будет и тебе…

– Эх! – с гру­стью ска­зал Збышко – Вы же зна­ете! Князь Витовт – он ведь вели­кий князь, он корону полу­чил из коро­лев­ских рук, у него богат­ство и власть – а я бед­ный шлях­тич, нет у меня ничего, одна только честь…

Через минуту он вос­клик­нул, словно охва­чен­ный вне­зап­ным гневом:

– А того вы не хотите понять, что я тоже вас люблю и не отдам вашу голову за свою?

Тут Мацько под­нялся, поша­ты­ва­ясь про­тя­нул руки и, хоть люди в те вре­мена были тверды душой, словно выко­ваны из железа, крик­нул вдруг раз­ди­ра­ю­щим душу голосом:

– Збышко!..

А на дру­гой день судей­ские служки стали сво­зить на рынок бревна для помо­ста, кото­рый должны были воз­двиг­нуть про­тив глав­ного входа в ратушу.

Однако кня­гиня все еще сове­то­ва­лась с Вой­це­хом Яст­жемб­цем, Ста­ни­сла­вом из Скар­би­межа и дру­гими уче­ными кано­ни­ками, иску­шен­ными как в писа­ных, так и непи­са­ных зако­нах. Ее побу­дили к этому слова каш­те­ляна, кото­рый заявил, что, если ему най­дут «закон или хоть пред­лог какой», он немед­ленно осво­бо­дит Збышка. Совет дер­жали подолгу, ста­ра­ясь изыс­кать какое-нибудь сред­ство спа­се­ния, и ксендз Ста­ни­слав, даже напут­ство­вав Збышка и в послед­ний раз при­ча­стив его, прямо из под­зе­ме­лья вер­нулся еще раз на совет, кото­рый затя­нулся чуть не до рассвета.

Тем вре­ме­нем насту­пил день казни. С утра толпы народа потекли на рынок, так как погла­зеть на отруб­лен­ную голову шлях­тича было куда любо­пыт­нее, нежели на голову про­сто­лю­дина, да и погода сто­яла чудес­ная. А тут еще среди жен­щин раз­несся слух о моло­до­сти и необы­чай­ной кра­соте осуж­ден­ного, так что вся дорога к замку запест­рела, словно цве­тами, целыми тол­пами раз­ря­жен­ных горо­жа­нок; на рынке, в окнах, выхо­дя­щих на пло­щадь, и на бал­ко­нах тоже вид­не­лись чепцы, золо­тые и бар­хат­ные повязки или непо­кры­тые головы деву­шек, укра­шен­ные только вен­ками из лилий и роз. Город­ские совет­ники, хотя все это дело их, соб­ственно говоря, не каса­лось, вышли для пущей важ­но­сти все на пло­щадь и стали позади рыца­рей, кото­рые, желая выка­зать свое сочув­ствие Збышку, тол­пой сто­яли у самого помо­ста. За ними пест­рела толпа мел­ких куп­цов и ремес­лен­ни­ков в одеж­дах своих цехов. Шко­ляры и ребя­тишки, кото­рых народ оттес­нял назад, как назой­ли­вые мухи вер­те­лись в толпе, про­ле­зая впе­ред всюду, где только было воз­можно. Над всей этой мас­сой чело­ве­че­ских голов высился покры­тый новым сук­ном помост, на кото­ром сто­яли три чело­века: палач, широ­ко­пле­чий, страш­ный немец, в крас­ном каф­тане и таком же кол­паке, с тяже­лым обо­ю­до­ост­рым мечом в руке, и два его помощ­ника с обна­жен­ными руками и верев­ками за поя­сом. У ног их сто­яли плаха и гроб, тоже оби­тый сук­ном. На коло­кольне костела Девы Марии зво­нили коло­кола, напол­няя город мед­ными зву­ками и спу­ги­вая стаи галок и голу­бей. Толпа то смот­рела на дорогу, веду­щую к замку, то на помост и палача с мечом в руке, свер­кав­шим в сия­нии сол­неч­ных лучей, то, нако­нец, на рыца­рей, на кото­рых горо­жане все­гда гла­зели с осо­бен­ным любо­пыт­ством и почте­нием. Да и было на что погла­зеть в этот раз – самые про­слав­лен­ные рыцари выстро­и­лись четы­рех­уголь­ни­ком у помо­ста. Народ дивился на широ­кие плечи и осанку Завиши Чар­ного, на его кудри цвета воро­нова крыла, раз­ме­тав­ши­еся по пле­чам, дивился на при­зе­ми­стую квад­рат­ную фигуру и ноги коле­сом Зын­драма из Маш­ко­виц, и на вели­кан­ский, прямо нече­ло­ве­че­ский рост Пашка Злод­зея из Бис­ку­пиц, и на гроз­ное лицо Бар­тоша из Вод­зинка, и на кра­соту Добка из Олес­ницы, кото­рый в Торуне одо­лел на риста­лище две­на­дцать немец­ких рыца­рей, и на Зиг­мунта из Бобо­вой, кото­рый точно так же про­сла­вился на риста­лище с вен­грами в Коши­цах, и на Кшона из Козих­глув, и на страш­ного в руко­паш­ном бою Лиса из Тар­го­виска, и на Сташка из Хар­би­мо­виц, кото­рый мог догнать ска­чу­щего коня. Общее вни­ма­ние при­влек также Мацько из Бог­данца; ста­рик был бле­ден, его под­дер­жи­вали Фло­риан из Корыт­ницы и Мар­цин из Вро­ци­мо­виц. Все думали, что это отец осужденного.

Однако самое боль­шое любо­пыт­ство воз­буж­дал Повала из Тачева, кото­рый, стоя в пер­вом ряду, дер­жал на могу­чих руках Данусю во всем белом, с веноч­ком из зеле­ной руты на свет­лых воло­сах. Народ не пони­мал, что это зна­чит и зачем этой девочке в белом смот­реть на казнь. Одни гово­рили, что это сестра, дру­гие пола­гали, что воз­люб­лен­ная моло­дого рыцаря, но и они не могли объ­яс­нить, почему она в таком наряде и зачем яви­лась сюда. Состра­да­ние и жалость про­бу­дило у всех ее личико, румя­ное как яблочко, но все зали­тое сле­зами. По густой толпе про­бе­жал ропот, народ него­до­вал на неумо­ли­мого каш­те­ляна, на суро­вый закон; ропот, нарас­тая, обра­тился в гроз­ный гул, раз­да­лись даже голоса, что надо сне­сти помост и казнь тогда будет отложена.

Толпа ожи­ви­лась, завол­но­ва­лась. Народ заго­во­рил о том, что, будь король в Кра­кове, он, без сомне­ния, поми­ло­вал бы юношу, кото­рый, как уве­ряли, не совер­шил ника­кого преступления.

Все стихло, однако, когда дале­кие клики воз­ве­стили о при­бли­же­нии коро­лев­ских луч­ни­ков и але­бард­ни­ков, кото­рые вели осуж­ден­ного. Вскоре шествие пока­за­лось на рыноч­ной пло­щади. Его откры­вало похо­рон­ное брат­ство; погре­баль­щики шли в чер­ных, до самой земли пла­щах, чер­ные наго­лов­ники с про­ре­зями для глаз закры­вали им все лицо. Народ боялся этих мрач­ных фигур и смолк при их появ­ле­нии. За ними высту­пал отряд луч­ни­ков из отбор­ных лит­ви­нов, оде­тых в каф­таны из сыро­мят­ной лоси­ной кожи. Это был отряд коро­лев­ской гвар­дии. В хво­сте шествия вид­не­лись але­барды дру­гого отряда, а посре­дине, между судеб­ным пис­цом, кото­рый дол­жен был огла­сить при­го­вор, и ксен­дзом Ста­ни­сла­вом из Скар­би­межа, нес­шим рас­пя­тие, шел Збышко.

Все взоры обра­ти­лись теперь на него, жен­щины высу­ну­лись изо всех окон, пере­гну­лись через перила бал­ко­нов. Збышко шел в своем добы­том в бою белом полу­каф­тане, рас­ши­том золо­тыми гри­фами с золо­той ото­роч­кой понизу, и в этом вели­ко­леп­ном наряде казался прин­цем или юно­шей из знат­ного дома. По росту, по пле­чам, обтя­ну­тым полу­каф­та­ном, по силь­ным ляж­кам и широ­кой груди его можно было при­нять за зре­лого мужа, но голова у него была дет­ская и лицо юное, пре­крас­ное, с пер­вым пуш­ком на верх­ней губе, лицо коро­лев­ского пажа, с золо­тыми куд­рями до плеч, ровно под­ре­зан­ными над бро­вями. Он шел ров­ным, упру­гим шагом, но лицо его было бледно. Порою словно сквозь сон гля­дел он на толпу, порою под­ни­мал глаза к коло­кольне, к стаям галок и коло­ко­лам, кото­рые, рас­ка­чи­ва­ясь, вызва­ни­вали ему смерт­ный час, порою же на лице его изоб­ра­жа­лось как бы изум­ле­ние: неужели и этот звон, и рыда­ния жен­щин, и тор­же­ство – все это ради него? На рынке Збышко еще издали уви­дел нако­нец помост и на нем крас­ный силуэт палача. Он вздрог­нул и пере­кре­стился, ксендз в ту же минуту дал ему при­ло­житься к кре­сту. Юноша сде­лал еще несколько шагов, и к ногам его упал буке­тик василь­ков, бро­шен­ный из толпы моло­дой девуш­кой, Збышко накло­нился и, под­няв его, улыб­нулся девушке, кото­рая громко запла­кала. Но, видно, он решил, что на гла­зах у толпы, на гла­зах у жен­щин, махав­ших из окон плат­ками, надо муже­ственно встре­тить смерть и оста­вить по край­ней мере память о себе как о «храб­ром молодце», – он собрал поэтому все свое муже­ство, всю силу воли и, вне­зап­ным дви­же­нием отки­нув кудри назад, еще выше под­нял голову и шел гордо, как побе­ди­тель после рыцар­ских риста­лищ, когда его ведут за награ­дой. Однако шествие подви­га­лось мед­ленно, так как толпа ста­но­ви­лась все гуще и неохотно перед ним рас­сту­па­лась. Тщетно литов­ские луч­ники, шед­шие в пер­вом ряду, кри­чали: «Eyk szalin! Eyk szalin!» («Прочь с дороги!») Люди не желали дога­ды­ваться, что зна­чат эти слова, и все больше тес­ни­лись кру­гом. Хотя в те вре­мена среди кра­ков­ских горо­жан две трети состав­ляли немцы, однако вокруг раз­да­ва­лись гроз­ные про­кля­тия кре­сто­нос­цам: «Позор! Позор! Чтоб они про­пали, тев­тон­ские псы, из-за них должны на плахе поги­бать наши дети! Позор королю и коро­лев­ству!» Натолк­нув­шись на сопро­тив­ле­ние, лит­вины сняли с плеч натя­ну­тые само­стрелы и стали испод­ло­бья погля­ды­вать на людей, не осме­ли­ва­ясь, однако, без при­каза стре­лять по толпе. Капи­тан послал тогда впе­ред але­бард­ни­ков, кото­рым легче было про­ло­жить але­бар­дами дорогу, и шествие при­бли­зи­лось таким обра­зом к рыца­рям, кото­рые сто­яли четы­рех­уголь­ни­ком у помоста.

Рыцари рас­сту­пи­лись без сопро­тив­ле­ния. Пер­выми на помост взо­шли але­бард­ники, за ними после­до­вал Збышко с ксен­дзом и пис­цом. Но тут про­изо­шло нечто совер­шенно неожи­дан­ное. Из рядов рыца­рей высту­пил вдруг Повала с Дану­сей на руках и крик­нул: «Стой!» – таким гро­мо­вым голо­сом, что все мгно­венно стали как вко­пан­ные. Ни капи­тан, ни сол­даты не хотели ока­зы­вать сопро­тив­ле­ние вель­мож­ному пану и опо­я­сан­ному рыцарю, кото­рого каж­дый день видели в замке, нередко за дове­ри­тель­ной бесе­дой с коро­лем. К тому же и дру­гие, не менее про­слав­лен­ные рыцари тоже стали пове­ли­тельно кри­чать: «Стой, стой!» Пан из Тачева при­бли­зился к Збышку и пере­дал ему оде­тую в белое Данусю.

Думая, что это он дол­жен про­ститься с Дану­сей, Збышко схва­тил ее в объ­я­тия и при­жал к груди; но Дануся, вме­сто того чтобы при­льнуть к нему и обвить ручон­ками его шею, поспешно выдер­нула из-под руто­вого венка и сорвала со своих свет­лых волос белое покры­вало, оку­тала им всю голову Збышка и сквозь слезы изо всей силы выкрик­нула дет­ским своим голоском:

– Он мой! Он мой!

– Он ее! – под­хва­тили могу­чие голоса рыца­рей. – К каштеляну!

Им отве­тил гро­мо­по­доб­ный крик народа: «К каш­те­ляну! К каш­те­ляну!» Испо­вед­ник под­нял глаза к небу, судеб­ный писец рас­те­рялся, капи­тан и але­бард­ники опу­стили ору­жие, ибо все поняли, что произошло.

Искони суще­ство­вал такой поль­ский, вер­нее, обще­сла­вян­ский обы­чай, почи­тав­шийся крепче закона и извест­ный на Под­га­лье, в Кра­ков­ском вое­вод­стве и в дру­гих краях; когда юношу вели на казнь, невин­ная девушка могла набро­сить на него покры­вало в знак того, что хочет выйти за него замуж: тем самым она спа­сала осуж­ден­ного от смерти и нака­за­ния. Этот обы­чай знали рыцари, знали кре­стьяне, знал город­ской люд; о том, как он кре­пок, слы­хали и немцы, с дав­них вре­мен посе­лив­ши­еся в поль­ских горо­дах и зам­ках. Мацько, как уви­дел всю эту кар­тину, даже как-то ослаб от вол­не­ния; рыцари, тот­час отстра­нив луч­ни­ков, окру­жили Збышка и Данусю, а взвол­но­ван­ный и обра­до­ван­ный народ все громче и громче кри­чал: «К каш­те­ляну! К каш­те­ляну!» Толпа народу, словно могу­чая мор­ская волна, хлы­нула вдруг к помо­сту. Палач и его помощ­ники поспешно сбе­жали вниз. Нача­лось заме­ша­тель­ство. Всем стало ясно, что, если Ясько из Тен­чина решит пойти про­тив освя­щен­ного веками обы­чая, в городе вспых­нет гроз­ное вол­не­ние. Народ лави­ной ринулся на помост. В мгно­ве­ние ока было сорвано и изо­драно в кло­чья сукно, затем под силь­ными руками и под уда­рами топо­ров захо­дили, затре­щали и раз­ле­те­лись в щепки бревна и доски, и вскоре на рыноч­ной пло­щади от помо­ста не оста­лось и следа.

А Збышко, все еще держа Данусю на руках, воз­вра­щался в замок, но на этот раз как под­лин­ный побе­ди­тель, как три­ум­фа­тор. Рядом с ним шли с сия­ю­щими лицами пер­вые рыцари коро­лев­ства, а по обе сто­роны от них, впе­реди и позади тол­пи­лись тысячи жен­щин, муж­чин и детей; они неистово кри­чали и пели, про­тя­ги­вали к Данусе руки и про­слав­ляли муже­ство и кра­соту жениха и неве­сты. В окнах бога­тые горо­жанки руко­плес­кали чете, и глаза у всех были залиты сле­зами сча­стья. Венки из лилий и роз, ленты и даже пар­чо­вые повязки дождем падали к ногам счаст­ли­вого юноши, а он, сияя, как солнце, с серд­цем, пере­пол­нен­ным бла­го­дар­но­стью, то и дело под­ни­мал вверх свою белую панну, цело­вал ей в вос­торге порою колени; юные горо­жанки, уми­лив­шись при виде этого, бро­са­лись в объ­я­тия своих воз­люб­лен­ных и заве­ряли их, что, слу­чись с ними такая беда, они спа­сут их так же, как эта девушка спасла сво­его моло­дого рыцаря. Збышко и Дануся стали как бы воз­люб­лен­ными детьми рыца­рей, горо­жан и про­стого народа. Ста­рый Мацько, кото­рого все еще вели под руки Фло­риан из Корыт­ницы и Мар­цин из Вро­ци­мо­виц, чуть не терял рас­су­док от радо­сти и вме­сте с тем диву давался, как это ему не при­шло в голову, что можно таким обра­зом спа­сти пле­мян­ника. Среди общего шума Повала из Тачева рас­ска­зы­вал рыца­рям своим могу­чим голо­сом, как Вой­цех Яст­жем­бец и Ста­ни­слав из Скар­би­межа, зна­токи писа­ных зако­нов и обы­чаев, доду­ма­лись до этого спо­соба спа­се­ния, вер­нее, вспом­нили о нем на сове­тах, кото­рые дер­жали с кня­ги­ней, а рыцари диви­лись его про­стоте и тол­ко­вали между собой, что, верно, потому никто не пом­нит этого обы­чая, что в городе, насе­лен­ном нем­цами, он давно уже вывелся.

Однако все зави­село еще от каш­те­ляна. Рыцари напра­ви­лись с наро­дом в замок, где в отсут­ствие короля пре­бы­вал пан кра­ков­ский, и судей­ский писец, ксендз Ста­ни­слав из Скар­би­межа, Завиша, Фару­рей, Зын­драм из Маш­ко­виц и Повала из Тачева тот­час пошли к каш­те­ляну, чтобы пред­ста­вить ему, сколь кре­пок обы­чай, и напом­нить его соб­ствен­ные слова, что, если най­дется «закон или хоть пред­лог какой», он тот­час осво­бо­дит осуж­ден­ного. А мог ли закон быть лучше искон­ного обы­чая, кото­рого нико­гда никто не пре­сту­пал? Правда, пан из Тен­чина воз­ра­зил, что обы­чай этот более при­ли­че­ствует про­сто­на­ро­дью да под­галь­ским раз­бой­ни­кам, нежели шляхте, но ста­рик был слиш­ком све­дущ в зако­нах, чтобы не при­знать за ним силу. При­кры­вая рукой свою сереб­ря­ную бороду, он при этом улы­бался в усы и, видно, тоже был рад. Кон­чи­лось тем, что он вышел на невы­со­кое крыльцо в сопро­вож­де­нии кня­гини Анны Дануты, несколь­ких духов­ных лиц и рыцарей.

Уви­дев его, Збышко снова под­нял вверх Данусю, а каш­те­лян поло­жил на ее золо­тые волосы свою дрях­лую руку, минутку подер­жал, а затем доб­ро­душно и важно кив­нул седой головой.

Все поняли этот знак, и стены замка сотряс­лись от при­вет­ствен­ных кли­ков. «Помоги ему, Боже! Мно­гая лета спра­вед­ли­вому пану! Да здрав­ствует и чинит суд и рас­праву над нами!» – слы­ша­лось со всех сто­рон. Затем раз­да­лись новые клики в честь Дануси и Збышка, а через минуту оба они, под­няв­шись на крыльцо, упали к ногам доб­рой кня­гини Анны Дануты, кото­рой Збышко был обя­зан жиз­нью, потому что это она при­ду­мала с уче­ными, как спа­сти его, и научила Данусю, что ей надо делать.

– Да здрав­ствует моло­дая чета! – вос­клик­нул Повала из Тачева, уви­дев, что Дануся и Збышко пова­ли­лись в ноги княгине.

– Да здрав­ствует! – под­хва­тили все остальные.

А седой каш­те­лян обер­нулся к кня­гине и сказал:

– Что ж, кня­гиня, сей­час должно состо­яться обру­че­нье, так велит обычай.

– Обру­че­нье состо­ится сей­час, – сияя, отве­тила доб­рая кня­гиня, – но вести моло­дых к венцу и в опо­чи­вальню без роди­тель­ского бла­го­сло­ве­ния Юранда из Спы­хова я не позволю.

VII

Мацько и Збышко дер­жали у купца Амы­лея совет, что делать дальше. Ста­рый рыцарь ждал ско­рой смерти; о том, что дни его сочтены, гово­рил ему и све­ду­щий в ранах фран­цис­ка­нец отец Цыбек, и ста­рик хотел вер­нуться в Бог­да­нец, чтобы быть погре­бен­ным рядом с пра­хом отцов на клад­бище в Ост­рове.[46]

Однако не все его предки поко­и­лись в Ост­рове. Обши­рен был неко­гда его род. Во время войн предки Мацька при­зы­вали друг друга кли­чем «Грады!» и, будучи обла­да­те­лями герба Тупая Под­кова, почи­тали себя выше тех шлях­ти­чей, кото­рые не имели права на герб. В тысяча три­ста трид­цать пер­вом году, в битве под Полов­цами, семь­де­сят четыре воина из Бог­данца были пере­стре­ляны на болоте немец­кими луч­ни­ками, уце­лел один только Вой­цех, по про­зва­нию Тур, за кото­рым король Вла­ди­слав Локо­ток после раз­грома нем­цев осо­бой гра­мо­той закре­пил герб и земли Бог­данца. Кости всех про­чих белели с той поры на поло­вец­ких полях, а Вой­цех вер­нулся на род­ное пепе­лище лишь затем, чтобы уви­деть пол­ный упа­док сво­его рода.

Пока мужи из Бог­данца гибли от немец­ких стрел, рыцари-раз­бой­ники из близ­ле­жа­щей Силе­зии напали на их родо­вое гнездо, сожгли его дотла, а жите­лей истре­били или угнали в неволю, чтобы про­дать в отда­лен­ные немец­кие земли. Вой­цех остался один-оди­не­ше­нек в уце­лев­шем от огня ста­ром доме и стал вла­де­те­лем обшир­ных, но пустых земель, ранее при­над­ле­жав­ших всему его шля­хет­скому роду. Спу­стя пять лет он женился и, при­жив двоих сыно­вей, Яська и Мацька, в лесу на охоте был убит туром.

Сыно­вья росли под опе­кой матери, Кахны из Спа­ле­ницы, кото­рая в двух похо­дах ото­мстила силез­ским нем­цам за ста­рую обиду, а в тре­тьем – сама сло­жила голову. Ясько, воз­му­жав, женился на Ягенке из Моца­жева, кото­рая родила ему Збышка. Мацько остался холо­стя­ком и, насколько поз­во­ляли воен­ные походы, при­смат­ри­вал за име­нием и племянником.

Но когда во время меж­до­усоб­ной войны Гжи­ма­ли­тов и Нален­чей в Бог­данце снова были сожжены все хаты, а кре­стьяне разо­гнаны, Мацько тщетно пытался один вос­ста­но­вить хозяй­ство. Про­бив­шись попу­сту много лет, он в конце кон­цов зало­жил земли сво­ему род­ствен­нику аббату, а сам с малень­ким еще Збыш­ком дви­нулся на Литву вое­вать про­тив немцев.

Однако он нико­гда не терял Бог­данца из виду. Да и на Литву отпра­вился для того, чтобы захва­тить добычу и, вер­нув­шись со вре­ме­нем домой, выку­пить землю, засе­лить ее неволь­ни­ками, отстро­ить горо­док и посе­лить в нем Збышка. И сей­час, после счаст­ли­вого спа­се­ния юноши, он об одном этом и думал и об одном этом сове­то­вался с ним у купца Амылея.

Землю им было на что выку­пить. Воен­ная добыча, выкупы, кото­рые они брали с захва­чен­ных в плен рыца­рей, и дары Вито­вта соста­вили нема­лое богат­ство. Осо­бенно много при­несла им битва не на жизнь, а на смерть с двумя фриз­скими рыца­рями. Одни доспехи, кото­рые они захва­тили у этих рыца­рей, состав­ляли по тем вре­ме­нам целое состо­я­ние, а кроме доспе­хов, им доста­лись еще повозки, лошади, люди, одежда, деньги и все бога­тое воин­ское сна­ря­же­ние. Мно­гое из этой добычи при­об­рел теперь у них купец Амы­лей, в том числе две штуки отмен­ного фландр­ского сукна, кото­рое возили с собой запас­ли­вые и бога­тые фризы. Мацько про­дал также свои добы­тые в бою доро­гие доспехи, пола­гая, что смерть его близка и они ему уже не пона­до­бятся. Брон­ник, купив­ший эти доспехи, на сле­ду­ю­щий день пере­про­дал их Мар­цину из Вро­ци­мо­виц герба Пул­коза и полу­чил боль­шой барыш, так как броня милан­ских масте­ров цени­лась в те вре­мена дороже всех прочих.

Збышку страх как жаль было этих доспехов.

– Ну а, Бог даст, попра­ви­тесь, – гово­рил он дяде, – где вы най­дете тогда дру­гие такие?

– Там же, где и эти нашел, – отве­чал Мацько, – на дру­гом каком-нибудь немце. Но смерти мне уже не мино­вать. Жало рас­ще­пи­лось у меня между реб­рами, и застрял оско­лок. Я все его нащу­пы­вал, хотел захва­тить ног­тями и выта­щить, но только еще больше загнал в сере­дину. Теперь уж с ним ничего не поделаешь.

– Выпить бы вам чугу­нок-дру­гой мед­ве­жьего сала!

– Да! Отец Цыбек тоже гово­рил, что хорошо было бы, – может, оско­лок как-нибудь и вылез бы. Да где же здесь сала доста­нешь? То ли дело в Бог­данце – взял секиру да при­сел на ночь под бортью!

– Вот и надо ехать в Бог­да­нец. Только вы смот­рите в дороге у меня не помрите.

Ста­рый Мацько рас­тро­ганно посмот­рел на племянника.

– Знаю я, куда тебя тянет: коли не ко двору князя Януша, так к Юранду в Спы­хов, набеги учи­нять на хел­мин­ских немцев.

– Что ж, отпи­раться не стану. Я бы с радо­стью поехал в Вар­шаву или в Цеха­нов с дво­ром кня­гини, лишь бы только подольше побыть с Данусь­кой. Мне теперь без нее не жизнь, ведь она не только моя гос­пожа, но и моя любовь. Гляжу не нагля­жусь я на нее, а как взду­маю только о ней, сердце заноет в истоме. На край света пошел бы за нею, но сей­час я перед вами в долгу. Вы меня не поки­нули, и я вас не покину. В Бог­да­нец так в Богданец.

– Хоро­ший ты хло­пец, – ска­зал Мацько.

– Гос­подь бы меня пока­рал, коли б я с вами не был хорош. Гляньте, уже запря­гают. Я на одну телегу велел поло­жить для вас сена. Дочка Амы­лея пода­рила нам отлич­ную перину, только вот жарко вам будет, не знаю, уле­жите ли вы на ней. Мы поедем не торо­пясь, вме­сте с кня­ги­ней и ее сви­той, чтобы было кому при­смот­реть за вами. Они потом свер­нут на Мазо­вию, а мы к себе – и помо­гай Бог!

– Пожить бы мне еще немного, чтоб успеть горо­док отстро­ить, – ска­зал Мацько, – я ведь тебя знаю: помру, ты не очень-то будешь думать о Богданце.

– Это почему же?

– В голове у тебя будут драки да любовь.

– А у вас в голове не была война? Я уж обо всем хоро­шенько поду­мал, что стану делать: перво-наперво поста­вим горо­док из креп­кого дуба да велим его рвом обнести.

– Ты тоже так дума­ешь? – живо спро­сил Мацько. – Ну а как поста­вим горо­док, что тогда? Говори же!

– Как поста­вим горо­док, я тот­час поеду ко двору кня­гини в Вар­шаву или в Цеханов.

– После моей смерти?

– Ну, коли вы скоро помрете, так после вашей смерти, но только раньше тризну по вас справлю, а коли, Бог даст, выздо­ро­ве­ете, так вы оста­не­тесь в Бог­данце. Кня­гиня мне посу­лила, что князь опо­я­шет меня рыцар­ским поя­сом. Иначе Лих­тен­штейн не захо­чет драться со мной.

– Так ты потом отпра­вишься в Мальборк?

– В Маль­борк ли, на край ли света, лишь бы только добыть Лихтенштейна.

– За это я не стану тебя попре­кать. Либо ему, либо тебе на свете не жить!

– Уж я вам пер­чатку его и пояс при­везу в Бог­да­нец, – это вы не сомневайтесь.

– Ты только бойся измены. Веро­лом­ный это народ.

– Я покло­нюсь князю Янушу и попрошу послать меня к вели­кому маги­стру за охран­ной гра­мо­той. Нынче у нас мир. Я поеду за охран­ной гра­мо­той в Маль­борк, а там все­гда гостит много рыца­рей. Ну, вы сами пони­ма­ете, – сперва я возь­мусь за Лих­тен­штейна, а там погляжу, у кого пав­ли­ньи чубы на шле­мах, и стану по оче­реди тех вызы­вать. Боже ты мой! Да коли мне Хри­стос помо­жет одо­леть их, так ведь я и обет исполню.

Збышко улы­бался при этом своим соб­ствен­ным мыс­лям, и лицо у него было совсем как у маль­чика, кото­рый рас­пи­сы­вает, какие рыцар­ские подвиги он совер­шит, когда вырастет.

– Эх! – ска­зал Мацько, качая голо­вой. – Да кабы ты троих знат­ных рыца­рей одо­лел, так не только обет бы испол­нил, но и сна­ря­же­ние у них захва­тил, да еще какое сна­ря­же­ние – Боже ты мой!

– Что там троих! – вос­клик­нул Збышко – Я еще в тем­нице ска­зал себе, что не пожа­лею для Дануси нем­цев. Не троих, а столько, сколько паль­цев на обеих руках!

Мацько пожал плечами.

– Хотите верьте, хотите не верьте, – ска­зал Збышко, – а я из Маль­борка поеду прямо к Юранду из Спы­хова. Как же мне не явиться к нему на поклон, коли он отец Дануси? Мы с ним ста­нем чинить набеги на хел­мин­ских нем­цев. Вы ведь сами гово­рили, что он – гроза всех нем­цев, страш­ней его для них во всей Мазо­вии нету.

– А коли он не отдаст за тебя Дануську?

– И чего это ему не отдать ее! Он ищет мести за свою обиду, я – за свою. Кого же ему найти лучше меня? Уж раз кня­гиня раз­ре­шила отпразд­но­вать обру­че­нье, так и он не ста­нет противиться.

– Я только одно думаю, – ска­зал Мацько, – забе­решь ты с собой всех людей из Бог­данца, чтоб и у тебя были слуги, как подо­бает рыцарю, а земля оста­нется без рук. Покуда жив, не дам я тебе людей, ну а после моей смерти ты как пить дать их заберешь.

– Гос­подь Бог пошлет мне слуг, да и Янко из Тульчи – родич наш, зна­чит, не пожалеет.

В это мгно­ве­ние дверь отво­ри­лась, и как бы в дока­за­тель­ство того, что Гос­подь Бог печется о Збышке, вошли два чело­века, чер­ня­вые, плот­ные, в жел­тых, похо­жих на еврей­ские, каф­та­нах, в крас­ных шап­ках и необъ­ят­ных шаро­ва­рах. Оста­но­вив­шись в две­рях, они стали при­кла­ды­вать пальцы ко лбу, к губам и к груди и кла­няться при этом до самой земли.

– Это что за басур­маны? – спро­сил Мацько. – Вы кто такие?

– Мы ваши неволь­ники, – отве­тили при­шельцы на лома­ном поль­ском языке.

– Как так? Откуда? Кто вас сюда прислал?

– Нас при­слал пан Завиша в дар моло­дому рыцарю, чтобы мы были его невольниками.

– Боже мой! Еще два мужика! – с радо­стью вос­клик­нул Мацько. – Из каких же вы будете?

– Мы турки.

– Турки? – пере­спро­сил Збышко. – У меня слу­гами будут два турка. Вы видали когда-нибудь турок?

И, под­бе­жав к неволь­ни­кам, он стал ощу­пы­вать и огля­ды­вать их, как осо­бен­ных замор­ских зверей.

– Видать не видал, – отве­тил Мацько, – но слы­хал, что у пана из Гар­бова есть на службе турки, кото­рых он захва­тил в неволю, когда вое­вал на Дунае у рим­ского импе­ра­тора Сигиз­мунда. Как же быть? Ведь вы, соба­чьи дети, басурманы?

– Пан велел нам кре­ститься, – ска­зал один из невольников.

– А выкупа у вас не было?

– Мы изда­лека, с ази­ат­ского берега, из Бруссы.

Збышко, кото­рый все­гда с жад­но­стью слу­шал рас­сказы о войне, осо­бенно о подви­гах досто­слав­ного Завиши из Гар­бова, стал рас­спра­ши­вать турок, как они попали в неволю. Но в рас­сказе их не было ничего необы­чай­ного: три года назад Завиша напал в овраге на турец­кий отряд в несколько десят­ков сабель, часть турок пере­бил, часть захва­тил в плен, а потом мно­гих раз­да­рил. Збышко и Мацько страшно обра­до­ва­лись, полу­чив такой заме­ча­тель­ный пода­рок. С неволь­ни­ками в те вре­мена было осо­бенно трудно, и обла­да­тель их мог почи­тать себя бога­тым человеком.

А тем вре­ме­нем при­шел и сам Завиша в сопро­вож­де­нии Повалы и Пашка Злод­зея из Бис­ку­пиц. Все они при­ни­мали уча­стие в спа­се­нии Збышка и были рады, что все кон­чи­лось бла­го­по­лучно, а потому на про­ща­ние все они при­несли ему на память подарки. Щед­рый пан из Тачева при­нес широ­кую бога­тую попону для коня, ото­ро­чен­ную спе­реди золо­той бахро­мой. Пашко пода­рил вен­гер­ский меч ценою в несколько гри­вен. Потом при­шли Лис из Тар­го­виска, Фару­рей и Кшон из Козих­глув с Мар­ци­ном из Вро­ци­мо­виц и, нако­нец, Зын­драм из Маш­ко­виц – все с пол­ными руками.

С радо­стью в сердце при­вет­ство­вал их Збышко, счаст­ли­вый и потому, что полу­чил такие подарки, и потому, что самые слав­ные рыцари коро­лев­ства ока­зы­вают ему свое рас­по­ло­же­ние. Они рас­спра­ши­вали его об отъ­езде и о здо­ро­вье Мацька; как люди опыт­ные, хоть и моло­дые, сове­то­вали вся­кие чудо­дей­ствен­ные сна­до­бья для ран.

Но Мацько только пору­чал Збышко их попе­че­нию, а сам соби­рался поми­рать. Трудно жить с оскол­ком железа под реб­рами. Ста­рик жало­вался, что все время плюет кро­вью и не может есть. Кварта луще­ных оре­хов, кру­жок кол­басы да миска яич­ницы – вот и вся его еда за целый день. Отец Цыбек несколько раз пус­кал ему кровь, пола­гая, что таким обра­зом оття­нет жар от сердца и вер­нет аппе­тит, – но и это не помогло.

Однако Мацько так был рад подар­кам, кото­рые полу­чил пле­мян­ник, что в эту минуту почув­ство­вал себя получше, и, когда купец Амы­лей велел при­не­сти бочо­нок вина, чтобы попот­че­вать столь слав­ных гостей, ста­рик сел вме­сте с ними за чару. За сто­лом завели раз­го­вор о спа­се­нии Збышка и о его обру­че­нии с Данусь­кой. Рыцари не сомне­ва­лись, что Юранд из Спы­хова не ста­нет про­ти­виться воле кня­гини, осо­бенно если Збышко ото­мстит за мать Дануськи и добу­дет обе­щан­ные пав­ли­ньи чубы.

– Вот только не знаем мы, – ска­зал Завиша, – захо­чет ли Лих­тен­штейн драться с тобой, он ведь монах и к тому же один из маги­стров ордена. Мало того! Люди из его свиты гово­рили, будто со вре­ме­нем он может стать вели­ким магистром.

– Отка­жется драться – честь свою зама­рает, – заме­тил Лис из Тарговиска.

– Нет, – воз­ра­зил Завиша, – он не свет­ский рыцарь, а мона­хам не доз­во­ля­ется драться на поединке.

– Да, но они часто это делают.

– Это потому, что в ордене пере­стали блю­сти законы. Дают монахи вся­кие обеты, а слава идет, что, к вящему соблазну хри­сти­ан­ского мира, они только и делают, что нару­шают свои обеты. Но драться не на жизнь, а на смерть кре­сто­но­сец, осо­бенно ком­тур, может, и не станет.

– Ну тогда ты его только на войне сыщешь.

– Так ведь пого­ва­ри­вают, будто войны не будет, – ска­зал Збышко, – будто кре­сто­носцы стра­шатся теперь нашего народа.

– Недолго будет этот мир, – воз­ра­зил Зын­драм из Маш­ко­виц. – Не может быть мира с вол­ком, кото­рый при­вык жить чужим.

– А тем вре­ме­нем нам, может, при­дется сра­зиться с Тиму­ром Хро­мым, – ска­зал Повала. – Еди­гей раз­бил князя Вито­вта, это уж допод­линно известно.

– Допод­линно. И вое­вода Спытко не вер­нулся, – под­хва­тил Пашко Злод­зей из Бискупиц.

– И много литов­ских кня­зей полегло в бою.

– Покой­ная коро­лева пред­ска­зы­вала, что так оно будет, – ска­зал пан из Тачева.

– Да, при­дется нам, пожа­луй, дви­нуться на Тимура.

И раз­го­вор пере­шел на литов­ский поход про­тив татар. Не оста­ва­лось уже ника­кого сомне­ния, что князь Витовт, пол­ко­во­дец не столько опыт­ный, сколько горя­чий, потер­пел страш­ное пора­же­ние на Вор­скле, при­чем пало мно­же­ство литов­ских и рус­ских бояр, а с ними гор­сточка поль­ских рыца­рей-охот­ни­ков и даже кре­сто­нос­цев. Рыцари, собрав­ши­еся у Амы­лея, осо­бенно сокру­ша­лись об уча­сти моло­дого Спытка из Мель­штына, самого знат­ного вель­можи во всем коро­лев­стве, кото­рый по доб­рой воле отпра­вился в поход и после битвы про­пал без вести. Его пре­воз­но­сили до небес за под­линно рыцар­ский посту­пок: полу­чив от татар­ского хана охран­ный кол­пак, он не захо­тел надеть его во время битвы, пред­по­чтя слав­ную смерть жизни по мило­сти басур­ман­ского вла­дыки. Однако еще не было точно известно, погиб он или попал в неволю. Из неволи он легко мог выку­питься, так как богат­ства его были неис­чис­лимы, а король Вла­ди­слав отдал ему вдо­ба­вок в лен­ное вла­де­ние всю Подолию.

Но пора­же­ние лит­ви­нов могло быть чре­вато опас­но­стью и для всего госу­дар­ства Ягайла, так как никто тол­ком не знал, не бро­сятся ли татары, вооду­шев­лен­ные побе­дой над Вито­втом, на земли и города, при­над­ле­жа­щие вели­кому кня­же­ству. В этом слу­чае в войну было бы вовле­чено и коро­лев­ство. Поэтому такие рыцари, как Завиша, Фару­рей, Добко и даже Повала, при­вык­шие искать при­клю­че­ний и битв при загра­нич­ных дво­рах, умыш­ленно не поки­дали Кра­ков, не зная, что может при­не­сти неда­ле­кое буду­щее. Если бы пове­ли­тель два­дцати семи госу­дарств, Тамер­лан, дви­нул на Запад весь мон­голь­ский мир, гроз­ная опас­ность нависла бы над коро­лев­ством. Кое-кто пред­ви­дел, что это может произойти.

– Надо будет, так и с самим Хром­цом сра­зимся. Не спра­виться ему так легко с нашим наро­дом, как со всеми теми, кого он истре­бил и поко­рил. Да и дру­гие хри­сти­ан­ские госу­дари при­дут нам на помощь.

Зын­драм из Маш­ко­виц, пылав­ший к ордену осо­бен­ной нена­ви­стью, с горе­чью воз­ра­зил собеседнику:

– Не знаю, как госу­дари, а кре­сто­носцы готовы поку­миться с тата­рами и уда­рить на нас с дру­гой стороны.

– Вот и быть войне! – вос­клик­нул Збышко. – Я про­тив крестоносцев!

Но дру­гие рыцари стали воз­ра­жать. Хоть кре­сто­носцы и не знают страха Божия и пекутся только о своем добре, но не ста­нут они помо­гать басур­ма­нам про­тив хри­сти­ан­ского народа. Да и Тимур воюет где-то далеко в Азии, а татар­ский хан Еди­гей столько людей поте­рял в битве, что, кажется, сам испу­гался своей победы. Князь Витовт преду­смот­ри­те­лен и, наверно, хорошо укре­пил свои города, да и то надо ска­зать, коли потер­пели на этот раз лит­вины неудачу, так ведь не внове им и победы над тата­рами одерживать.

– Не с тата­рами, а с нем­цами при­дется нам биться не на жизнь, а на смерть, – ска­зал Зын­драм из Маш­ко­виц, – не уни­что­жим мы их, так от их рук сами погибнем.

После этого он обра­тился к Збышку:

– А прежде всех погиб­нет Мазо­вия. Не бойся, для тебя там все­гда най­дется работа!

– Эх! Кабы дядя был здо­ров, я бы сей­час же туда двинулся.

– Бог тебе в помощь! – ска­зал Повала, под­ни­мая кубок.

– За здо­ро­вье твое и Дануськи!

– И за смерть нем­цам! – при­ба­вил Зын­драм из Машковиц.

И рыцари стали про­щаться со Збыш­ком. Но тут вошел при­двор­ный кня­гини с соко­лом в руке, покло­нился рыца­рям и, как-то странно улы­ба­ясь, обра­тился к Збышку:

– Кня­гиня велела ска­зать вам, что эту ночь про­ве­дет в Кра­кове и тро­нется в путь только зав­тра утром.

– Вот и хорошо, – ска­зал Збышко. – Только почему же? Не захво­рал ли кто?

– Нет. У кня­гини гость из Мазовии.

– Уж не князь ли приехал?

– Нет, не князь, а Юранд из Спы­хова, – отве­тил придворный.

При этих сло­вах Збышко при­шел в край­нее сму­ще­ние, и сердце затре­пе­тало у него в груди так, как в ту минуту, когда ему читали смерт­ный приговор.

VIII

Кня­гиня Анна не очень уди­ви­лась при­езду Юранда из Спы­хова – среди посто­ян­ных набе­гов, пре­сле­до­ва­ний и битв с сосед­ними немец­кими рыца­рями им часто овла­де­вала вдруг тоска по Данусе. Тогда он неожи­данно появ­лялся в Вар­шаве, Цеха­нове или ином месте, где вре­менно нахо­дился двор князя Януша. При виде девочки злая грусть вся­кий раз начи­нала тер­зать его сердце. С годами Дануся все больше ста­но­ви­лась похожа на мать, и Юранду каза­лось, что он видит свою покой­ницу такой, какой когда-то уви­дел впер­вые у кня­гини Анны в Вар­шаве. Не раз люди думали, что от злой этой гру­сти смяг­чится в конце кон­цов его желез­ное сердце, испол­нен­ное одной только жаж­дой мести. Кня­гиня тоже часто уго­ва­ри­вала его поки­нуть свой кро­ва­вый Спы­хов и остаться при дворе с Дану­сей. Сам князь, ценя его силу и муже­ство и желая вме­сте с тем изба­виться от непри­ят­но­стей, кото­рые достав­ляли ему посто­ян­ные погра­нич­ные стычки, даро­вал Юранду чин меч­ника. Все было напрасно. Вид Дануси рас­трав­лял его ста­рые раны. Через несколько дней Юранд терял аппе­тит и сон, ста­но­вился нераз­го­вор­чив. Гнев начи­нал кло­ко­тать в его груди, все в нем кипело местью, и в конце кон­цов он исче­зал и воз­вра­щался на спы­хов­ские болота, чтобы уто­пить в крови свою тоску и свой гнев. Люди гово­рили тогда: «Горе нем­цам! Они вовсе не овцы, но для Юранда они овцы, ибо он для них волк». А по про­ше­ствии неко­то­рого вре­мени раз­но­сился слух то о захва­чен­ных ино­зем­цах, кото­рые по погра­нич­ной дороге направ­ля­лись к кре­сто­нос­цам в охот­ники, то о сожжен­ных город­ках, то о захва­чен­ных в неволю мужи­ках или о смер­тель­ных схват­ках, из кото­рых гроз­ный Юранд все­гда выхо­дил побе­ди­те­лем. Повадки у Мазу­ров и у немец­ких рыца­рей, кото­рым орден давал в аренду земли и городки на гра­нице с Мазо­вией, были хищ­ни­че­ские, поэтому даже во время пол­ного мира между мазо­вец­кими кня­зьями и орде­ном на гра­нице не пре­кра­ща­лись кро­ва­вые столк­но­ве­ния. Даже лес рубить или жать хлеб жители выхо­дили воору­жен­ные само­стре­лами или копьями. У людей не было уве­рен­но­сти в зав­траш­нем дне, они все­гда жили, гото­вые к бою, и сердца их от этого оже­сто­чи­лись. Никто не огра­ни­чи­вался одной обо­ро­ной и за гра­беж пла­тил гра­бе­жом, за пожар пожа­ром, за набег набе­гом. И слу­ча­лось, что, когда немцы тихо кра­лись по лес­ным рубе­жам, чтобы учи­нить набег на какой-нибудь горо­док, угнать мужи­ков или стада, мазуры в это время совер­шали такой же набег в дру­гом месте. Не раз враги сши­ба­лись в жесто­кой схватке, но часто только вое­на­чаль­ники вызы­вали друг друга на смерт­ный бой, после кото­рого побе­ди­тель уго­нял людей побеж­ден­ного про­тив­ника. И когда в Вар­шаву при­хо­дили жалобы на Юранда, князь отве­чал жало­бами на набеги, учи­нен­ные в дру­гих местах немец­кими рыца­рями. Таким обра­зом, обе сто­роны жаж­дали спра­вед­ли­во­сти, но ни одна не хотела и не могла соблю­сти ее, и поэтому все гра­бежи, пожары и набеги оста­ва­лись совер­шенно безнаказанными.

Но Юранд, сидя в своем боло­ти­стом, порос­шем камы­шом Спы­хове и пылая неуто­ли­мой жаж­дой мести, так донял своих зару­беж­ных сосе­дей, что в конце кон­цов, невзи­рая на всю свою злобу, они в страхе перед ним отсту­пи­лись. Поля, гра­ни­чив­шие со Спы­хо­вом, лежали невоз­де­лан­ные, леса зарас­тали диким хме­лем и ореш­ни­ком, луга – камы­шом. Не один немец­кий рыцарь, при­вык­ший у себя дома к кулач­ному праву, пытался осесть по сосед­ству со Спы­хо­вом, однако спу­стя немного вре­мени он пред­по­чи­тал отка­заться от лена, стад и кре­стьян, чем жить под боком у неумо­ли­мого соседа. Часто рыцари сго­ва­ри­ва­лись учи­нить всем вме­сте набег на Спы­хов, но вся­кий раз такой набег кон­чался для них пора­же­нием. Они при­бе­гали ко вся­ким спо­со­бам. Одна­жды они при­везли с Майна рыцаря, извест­ного своей силой и жесто­ко­стью, выхо­див­шего побе­ди­те­лем из всех боев, с тем чтобы он вызвал Юранда на поеди­нок на утоп­тан­ной земле. Но когда про­тив­ники заняли свои места и немец уви­дел гроз­ного мазура, сердце у него упало, словно от какой-то кол­дов­ской силы, и он пово­ро­тил коня, чтобы спа­стись бег­ством, а Юранд прон­зил ему копьем не защи­щен­ный бро­нею зад и лишил его таким обра­зом чести и жизни. С той поры такой страх объял сосе­дей, что немец, зави­дев издали спы­хов­ские хаты, осе­нял себя крест­ным зна­ме­нием и начи­нал тво­рить молитву сво­ему покро­ви­телю на небе­сах, ибо отныне все утвер­ди­лись в вере, что Юранд ради мести про­дал душу дьяволу.

О Спы­хове рас­ска­зы­вали вся­кие стра­сти. Гово­рили, будто через топ­кие болота, посреди дрем­лю­щих, зарос­ших ряс­кой и гор­ча­ком тря­син к Спы­хову ведет такая узкая дорожка, что по ней рядом не могут про­ехать два всад­ника, будто по обо­чи­нам ее валя­ются немец­кие кости, а ночью головы утоп­лен­ных блуж­дают на пау­чьих нож­ках и со сто­ном и воем увле­кают в тря­сину всад­ни­ков вме­сте с лошадьми. Гово­рили, будто в самом городке часто­кол уса­жен чело­ве­че­скими чере­пами. Прав­дой во всем этом было только то, что из-под решетки под­зе­ме­лья, выры­того под домом в Спы­хове, все­гда доно­сился стон несколь­ких неволь­ни­ков и что имя Юранда страш­нее всех ска­зок о ске­ле­тах и утопленниках.

Узнав о при­бы­тии Юранда, Збышко тот­час поспе­шил к нему, но это был отец Дануси, и поэтому Збышко шел к нему с тре­во­гой в душе. Никто не мог вос­пре­тить ему избрать Дануську гос­по­жой и дать ей обет, но ведь кня­гиня обру­чила его с нею. Что ска­жет на это Юранд? Даст ли он свое согла­сие на брак и что будет, если он закри­чит, что как отец нико­гда этого не допу­стит? Тре­вога росла в душе Збышка, ибо Дануся была сей­час для юноши дороже всего на свете. Только мысль о том, что Юранд не в вину, а в заслугу поста­вит ему напа­де­ние на Лих­тен­штейна, при­да­вала Збышку бод­ро­сти; ведь он совер­шил этот посту­пок, желая ото­мстить за мать Дануси, и чуть было сам не попла­тился за это головой.

Он стал рас­спра­ши­вать при­двор­ного, послан­ного за ним к Амылею:

– Куда же вы меня ведете? В замок?

– Ну конечно, в замок. Юранд оста­но­вился там вме­сте с дво­ром княгини.

– Ска­жите, что это за чело­век?.. Я дол­жен знать, как надо с ним держаться…

– Как вам ска­зать? Он совсем не похож на дру­гих людей. Гово­рят, раньше, когда сердце его еще не оже­сто­чи­лось, он был чело­век веселый.

– Умен ли он?

– Хитер, потому что дру­гих бьет, а сам не дается. Эх! Один у него глаз, дру­гой немцы стре­лой ему выбили, но одним этим гла­зом он чело­века видит насквозь. Никто не может с ним сла­дить… Любит Юранд только нашу кня­гиню, женился он на ее при­двор­ной, а сей­час вот его дочка у нее воспитывается.

Збышко вздох­нул с облегчением.

– Так вы гово­рите, он не ста­нет про­ти­виться воле княгини?

– Я пони­маю, о чем вы хотите дознаться, и сей­час рас­скажу вам все, что слы­шал. Кня­гиня гово­рила ему о вашем обру­че­нии – нехо­рошо было бы ута­ить это от него, – но что Юранд ей ска­зал, не знаю.

Бесе­дуя таким обра­зом, они дошли до ворот. Капи­тан коро­лев­ских луч­ни­ков, тот самый, кото­рый недавно вел Збышка на казнь, теперь при­вет­ливо кив­нул ему голо­вой; мино­вав стражу, Збышко с послан­цем кня­гини вошел во двор, а затем повер­нул направо к фли­гелю, кото­рый зани­мала княгиня.

Столк­нув­шись в две­рях со слу­гой, при­двор­ный спросил:

– Где Юранд из Спыхова?

– В уголь­ча­той ком­нате, с дочерью.

– Сюда пожа­луйте, – ска­зал при­двор­ный, пока­зы­вая на дверь.

Збышко пере­кре­стился и, при­под­няв зана­вес на откры­тых две­рях, с бью­щимся серд­цем вошел в ком­нату. Однако он не сразу заме­тил Юранда и Данусю, потому что ком­ната была не только уголь­ча­тая, но и тем­ная. Только через неко­то­рое время он раз­гля­дел свет­лую головку девочки, сидев­шей на коле­нях у отца. Они не слы­хали, как Збышко вошел, поэтому он оста­но­вился у зана­веса, каш­ля­нул и нако­нец произнес:

– Слава Иисусу Христу!

– Во веки веков, – отве­тил Юранд, вставая.

В эту минуту к моло­дому рыцарю под­бе­жала Дануся и, схва­тив его за руку, воскликнула:

– Збышко! Батюшка приехал!

Збышко поце­ло­вал ей руку, затем подо­шел с нею к Юранду и сказал:

– Я при­шел к вам с покло­ном; вы зна­ете, кто я?

И он скло­нился, сде­лав руками такое дви­же­ние, точно хотел обнять ноги Юранда. Но тот схва­тил его за руку, повер­нул к свету и в мол­ча­нии впе­рил в него взор.

Збышко уже немного опра­вился и, под­няв на Юранда любо­пыт­ные глаза, уви­дел бога­тыря с рыже­ва­тыми воло­сами и такими же рыже­ва­тыми усами, с ряби­нами от оспы на лице и одним гла­зом сталь­ного цвета. Юноше каза­лось, что этот глаз хочет прон­зить его насквозь, и он снова сму­тился и, не зная, что ска­зать, спро­сил, лишь бы только пре­рвать тягост­ное молчание:

– Так вы Юранд из Спы­хова, отец Дануси?

Но тот только ука­зал Збышку на ска­мью рядом с дубо­вым креслом, на кото­рое уселся он сам, и, не отве­тив ни слова, по-преж­нему при­стально смот­рел на юношу.

Збышко поте­рял нако­нец терпение.

– Зна­ете, – ска­зал он, – неловко мне сидеть вот так, как на суде.

Только тогда Юранд спросил:

– Так это ты хотел сра­зить Лихтенштейна?

– Я! – отве­тил Збышко.

Уди­ви­тель­ным све­том зажегся при этом един­ствен­ный глаз пана из Спы­хова, и гроз­ное лицо рыцаря немного про­яс­ни­лось. Через минуту он бро­сил взгляд на Данусю и снова спросил:

– И все это ради нее?

– А ради кого же еще? Дядя, верно, вам рас­ска­зы­вал, что я дал ей обет сорвать у нем­цев пав­ли­ньи чубы. Только не три сорву я чуба, а по мень­шей мере столько, сколько паль­цев на обеих руках. И вам я помогу ото­мстить нем­цам – все ведь это месть за мать Дануси.

– Горе им! – вос­клик­нул Юранд.

И снова воца­ри­лось мол­ча­ние. Однако Збышко сооб­ра­зил, что, выка­зы­вая свою нена­висть к нем­цам, он при­вле­чет к себе сердце Юранда.

– Не прощу я им ни за что, – ска­зал он, – хоть из-за них мне уже чуть голову не срубили.

Тут он повер­нулся к Данусе и прибавил:

– Она вот спасла меня.

– Знаю, – ска­зал Юранд.

– А вам это, может, не по сердцу?

– Коли дал ты обет, так служи ей – таков рыцар­ский обычай.

Збышко зако­ле­бался, но через минуту заго­во­рил с види­мым беспокойством:

– Видите ли… она мне на голову покры­вало наки­нула… Все рыцари слы­шали, и фран­цис­ка­нец, кото­рый был при мне с кре­стом, слы­шал, как она ска­зала: «Он мой!» И, видит Бог, ничьим я больше не буду до самой смерти.

При этих сло­вах он снова пре­кло­нил колено и, желая пока­зать, что знает рыцар­ские обы­чаи, весьма почти­тельно поце­ло­вал оба баш­мачка Дануси, сидев­шей на под­ло­кот­нике кресла, а затем повер­нулся к Юранду и сказал:

– Видали ль вы дру­гую такую… а?

А Юранд схва­тился вдруг за голову сво­ими страш­ными руками, про­лив­шими столько крови, и, закрыв глаза, глухо ответил:

– Видал, только немцы убили ее у меня.

– Так вот, послу­шайте, – с жаром ска­зал Збышко, – одна у нас обида и месть одна. Да и наших из Бог­данца сколько эти псы пере­стре­ляли, когда кони их увязли в тря­сине. Никого лучше меня вы для вашего дела не сыщете… Не в дико­винку мне все это! Спро­сите у дяди. На копьях ли, на секи­рах ли, на длин­ных или на корот­ких мечах – мне все едино! Рас­ска­зы­вал ли вам дядя про фри­зов? Как бара­нов, буду резать нем­цев; что ж до девушки, то на коле­нях кля­нусь вам, что за нее с самим сата­ной выйду на бой и не про­ме­няю ее ни на землю, ни на стада, ни на какое ору­жие, и если мне даже замок со стек­лян­ными окнами будут давать без нее, то и замок покину и пойду за нею на край света.

Неко­то­рое время Юранд сидел, опу­стив голову на руки, а затем, словно очнув­шись ото сна, ска­зал с сожа­ле­ньем и грустью:

– Полю­бился ты мне, хло­пец, но не отдам я ее за тебя, потому что не тебе, бед­няга, она судь­бою назначена.

Збышко про­сто дар речи поте­рял при этих сло­вах и воз­зрился на Юранда широко рас­кры­тыми гла­зами, не в силах слова молвить.

Однако на помощь ему при­шла Дануся. Уж очень мил ей был Збышко, и так при­ятно было, что ее при­ни­мают не за «коро­тышку», а за «неве­сту». Ей нра­ви­лось и обру­че­ние, и лаком­ства, кото­рые ей каж­дый день при­но­сил ее рыцарь, поэтому, поняв сей­час, что все это хотят у нее отнять, она мигом соскольз­нула с под­ло­кот­ника и, спря­тав голову на коле­нях у отца, закричала:

– Батюшка! Батюшка! Я буду плакать!

Юранд любил ее, видно, больше всего на свете: с неж­но­стью поло­жил он руку на голову дочери. На лице его не отра­зи­лось ни досады, ни гнева, одна только печаль.

Збышко тем вре­ме­нем опра­вился и сказал:

– Как же так? Зна­чит, вы хотите вос­про­ти­виться воле Божьей?

– Коли будет на то воля Божья, – отве­тил ему Юранд, – Дануся будет твоею, но я на это не могу дать сво­его согла­сия. И рад бы, да не могу.

С этими сло­вами Юранд под­нял Данусю и, взяв ее на руки, напра­вился было к двери, но, когда Збышко хотел пре­гра­дить ему дорогу, он задер­жался на минуту и сказал:

– Я не буду на тебя в обиде за рыцар­скую службу, но больше ни о чем меня не выпы­ты­вай, я ничего не могу тебе сказать.

И вышел вон.

IX

Однако на дру­гой день Юранд не сто­ро­нился Збышка и не мешал ему ока­зы­вать Данусе в пути вся­кие услуги, кото­рые тот как рыцарь дол­жен был ей ока­зы­вать. Как ни огор­чен был Збышко, он все же заме­тил, что угрю­мый пан из Спы­хова погля­ды­вает на него с бла­го­склон­но­стью и даже как будто сожа­леет о том, что вынуж­ден был дать ему столь жесто­кий ответ. По дороге моло­дой шлях­тич не раз пытался при­бли­зиться к Юранду и завя­зать с ним раз­го­вор. После выезда из Кра­кова это легко было сде­лать, так как оба они сопро­вож­дали кня­гиню вер­хом. Юранд, кото­рый обычно был мол­ча­лив, со Збыш­ком бесе­до­вал довольно охотно; но как только тот делал попытку узнать, какое же пре­пят­ствие встало между ним и Дану­сей, вне­запно обры­вал раз­го­вор и снова ста­но­вился угрюм. Збышко поду­мал, не знает ли обо всем этом кня­гиня, и, улу­чив удоб­ную минуту, попро­бо­вал рас­спро­сить ее, но и она не много могла ему рассказать.

– Какая-то тайна тут скрыта, – заме­тила она. – Мне сам Юранд ска­зал об этом, но про­сил ни о чем не выпы­ты­вать. Должно быть, он свя­зан какой-то клят­вой, это бывает. Бог даст, со вре­ме­нем все разъяснится.

– Мне без нее жить на свете все равно что псу на при­вязи иль мед­ведю в яме, – ска­зал ей Збышко. – Ни тебе радо­сти, ни уте­ше­ния. Одна тоска да печаль. Уж лучше было мне пойти с кня­зем Вито­втом к Тавани, пусть бы меня там татары убили. Но ведь мне сперва надо дядю отвезти домой, а потом, как я обе­щал, пав­ли­ньи чубы сорвать у нем­цев с голов. Может, убьют меня при этом, ну да оно и лучше было бы, чем смот­реть, как дру­гой возь­мет Дануську.

Кня­гиня под­няла на него свои голу­бые глаза и спро­сила с неко­то­рым удивлением:

– Да неужто ты допу­стил бы до этого?

– Я‑то? Да покуда я жив, этому не бывать! Разве рука отсох­нет и не смо­жет дер­жать секиру!

– Вот видишь!

– Да, но как же мне ее про­тив воли роди­тель­ской взять?

Будто про себя кня­гиня молвила:

– Гос­поди, всяко бывает…

А потом Збышку сказала:

– Да разве воля Божья не выше роди­тель­ской? А что ска­зал Юранд? «Коли будет на то воля Божья, – ска­зал он, – быть ей за Збышком».

– Он и мне это гово­рил! – вос­клик­нул Збышко. – «Коли будет на то воля Божья, – ска­зал он, – быть ей за тобою».

– Вот видишь!

– При ваших мило­стях, вель­мож­ная пани, одно это у меня утешение.

– Мною ты не оби­жен, а Дануська тебе будет верна. Еще вчера я ее спра­ши­вала: «Будешь ли, Дануська, Збышку верна?» А она мне отве­чает: «Не ему, так никому не доста­нусь». Молодо-зелено, но ежели даст слово, то сдер­жит его; шлях­тянка она, не какая-нибудь при­блуда. И мать у нее была такая.

– Дай-то Бог! – ска­зал Збышко.

– Но только помни, и ты сдержи свое слово, а то ваш брат такой: обе­ща­ется верно любить – смот­ришь, а уж лип­нет к дру­гой, да так, что и на при­вязи его не удер­жишь. Верно говорю!

– Раз­рази меня Бог! – с жаром вос­клик­нул Збышко.

– То-то, помни. А как отве­зешь дядю домой, при­ез­жай к нам, ко двору. Слу­чай пред­ста­вится, шпоры полу­чишь, а там погля­дим, что Бог даст. Дануська за это время под­рас­тет, и сердце ска­жет ей, по ком оно болит; ведь она тебя крепко любит сей­час, – и гово­рить нечего, – но только не деви­чья еще это любовь. Может, и Юранду ты по сердцу при­дешься, сда­ется мне, он бы рад всей душой. И в Спы­хов поедешь, на нем­цев с Юран­дом дви­нешься, может статься, так ему уго­дишь, что совсем при­вле­чешь его сердце.

– Я и сам, мило­сти­вей­шая кня­гиня, думал это сде­лать, но, коли вы мне поз­во­ля­ете, так мне легче будет.

Раз­го­вор этот очень обод­рил Збышка. Однако на пер­вом же при­вале ста­рому Мацьку стало так худо, что при­шлось задер­жаться и ждать, пока он хоть немного опра­вится, чтобы про­дол­жать путь. Доб­рая кня­гиня Данута оста­вила ста­рику все лекар­ства и сна­до­бья, какие только были при ней, но сама должна была ехать дальше, так что обоим рыца­рям из Бог­данца при­шлось рас­статься с мазо­вец­ким дво­ром. Пова­лился Збышко в ноги сперва кня­гине, а потом Данусе, еще раз поклялся своей гос­поже, что будет верно слу­жить ей, пообе­щал при­е­хать вскоре в Цеха­нов или в Вар­шаву, обнял нако­нец ее силь­ными руками и, под­няв вверх, стал с вол­не­нием повторять:

– Не забудь же ты меня, цве­то­чек мой алень­кий, не забудь, рыбка моя золотая!

А Дануся, обняв его так, как млад­шая сестра обни­мает доро­гого брата, при­жа­лась вздер­ну­тым носи­ком к его щеке и, горько плача, твердила:

– Не хочу в Цеха­нов без Збышка, не хочу в Цеханов!

Юранд все это видел, но не раз­гне­вался. Напро­тив, сам сер­дечно про­стился с юно­шей, а когда уже сидел на коне, обер­нулся еще раз к нему и сказал:

– Счаст­ливо оста­ваться, а на меня не гневайся!

– Как же мне на вас гне­ваться, коли вы отец Дануськи! – горячо отве­тил Збышко.

Он скло­нился к стре­мени Юранда, а тот крепко пожал ему руку и сказал:

– Дай Бог тебе сча­стья во всем!.. Понимаешь?

И уехал прочь. Збышко, однако, понял, какой сер­деч­но­стью были про­ник­нуты его послед­ние слова, и, вер­нув­шись к телеге, на кото­рой лежал Мацько, обра­тился к ста­рику со сле­ду­ю­щими словами:

– Зна­ете, что я вам скажу: он бы и сам не прочь, да что-то ему мешает. Вы чело­век смет­ли­вый, были в Спы­хове – ну-ка, рас­киньте умом, что тут за причина.

Но Мацько раз­не­могся совсем. Жар, кото­рый открылся у него утром, к вечеру так уве­ли­чился, что ста­рик стал забы­ваться; вме­сто того чтобы отве­тить Збышку, он уста­вился на него и удив­ленно спросил:

– А где это звонят?

Збышко испу­гался, ему при­шло на ум, что раз боль­ному слы­шится коло­коль­ный звон, видно, у него уже смерть в голо­вах. Поду­мал он и про то, что ста­рик может уме­реть без ксен­дза, без пока­я­ния, и, зна­чит, попасть коли не в самый ад, то на мно­гие века в чисти­лище. Он зато­ро­пился поэтому дальше, чтобы поско­рее добраться до какого-нибудь при­хода, где Мацько мог бы в послед­ний раз причаститься.

Решено было ехать всю ночь. Збышко сел на телегу с сеном, на кото­рой лежал боль­ной, и бодр­ство­вал до рас­света. Время от вре­мени он давал ста­рику вина, кото­рым снаб­дил их на дорогу купец Амы­лей, и Мацько, кото­рого мучила жажда, пил с жад­но­стью, видно, чув­ство­вал от этого облег­че­ние. После вто­рой кварты он даже при­шел в себя, а после тре­тьей уснул таким креп­ким сном, что Збышко время от вре­мени скло­нялся над ним, чтобы убе­диться, что ста­рик не умер.

При одной мысли об этом им овла­де­вала безыс­ход­ная тоска. До той самой минуты, пока его не бро­сили в Кра­кове в тем­ницу, он не пред­став­лял себе, как крепко любит сво­его дядю, кото­рый заме­нил ему отца с мате­рью. Только сей­час он это понял и почув­ство­вал вме­сте с тем, каким круг­лым сиро­той оста­нется он на свете после смерти ста­рика – без род­ных, кроме разве аббата, кото­рый дер­жал в залоге Бог­да­нец, без дру­зей и без помощи. В то же время ему при­шло на ум, что если Мацько умрет, так тоже по вине нем­цев, из-за кото­рых и он сам чуть было не попла­тился голо­вой, и погибли все его предки, мать Дануси и много, много невин­ных людей, кото­рых он знал или о кото­рых слы­хал от зна­ко­мых, – и он про­сто диву дался. «Да неужто, – гово­рил он сам себе, – во всем коро­лев­стве не най­дется чело­века, кото­рый не был бы оби­жен ими и не жаж­дал бы мести?» Ему вспом­ни­лись немцы, с кото­рыми он дрался под Вильно, и он поду­мал, что, пожа­луй, и татары так жестоко не дерутся и что, пожа­луй, на всем свете нет народа жесточе немцев.

Рас­свет пре­рвал его раз­мыш­ле­ния. День вста­вал ясный, но холод­ный. Мацько чув­ство­вал себя заметно лучше, дышал ров­ней и спо­кой­ней. Он проснулся только тогда, когда солнце уже стало сильно при­гре­вать, открыл глаза и сказал:

– Полег­чало мне. Где это мы?

– Подъ­ез­жаем к Оль­кушу[47] . Зна­ете?.. Где серебро добы­вают и серебр­щину отдают в коро­лев­скую казну.

– Вот бы нам все недра зем­ные! То-то бы Бог­да­нец застроили!

– Видно, вам уже легче стало, – засме­ялся Збышко. – Ого-го! И на камен­ный замок хва­тило бы! Давайте-ка заедем к ксен­дзу, там мы и приют най­дем, да и вы поис­по­ве­да­е­тесь. Все мы под Богом ходим, но лучше, когда у чело­века совесть чиста.

– Я чело­век греш­ный и пока­юсь с радо­стью, – отве­тил Мацько. – Сни­лось мне ночью, будто черти стас­ки­вали с меня сапоги и между собой по-немецки бол­тали. Бла­го­да­ре­ние Созда­телю, полегче мне стало. А ты сос­нул ли хоть маленько?

– Как же мне было спать, когда я за вами глядел?

– Ты при­ляг хоть немножко. Как при­е­дем, я тебя разбужу.

– Не до сна мне!

– Что ж тебе спать не дает?

Збышко погля­дел на дядю дет­скими сво­ими глазами:

– Что ж, как не любовь? Да у меня от вздо­хов уже колики в животе. А не сесть ли мне на коня, авось ста­нет легче.

И Збышко соско­чил с телеги и сел на коня, кото­рого ему про­ворно под­вел пода­рен­ный Зави­шей турок. Мацько от боли то и дело хва­тался за бок, но, видно, думал не о своей болезни, а о чем-то дру­гом, потому что качал голо­вой, при­чмо­ки­вал и нако­нец сказал:

– Див­люсь это я, див­люсь и нади­виться не могу, что это ты до девок так охоч, ведь ни отец твой, ни я не были такими.

Но Збышко вме­сто ответа выпря­мился вдруг в седле, под­бо­че­нился, под­нял голову вверх и залился песней:

Пла­кал я до зорьки, и роса уж пала.

Где ж, моя голубка, где ж ты запропала?

Больше не увижу девушки я красной,

Выплачу от горя свои очи ясны.

Эй!

Это «эй!» рас­ка­ти­лось по лесу, отда­лось от при­до­рож­ных дере­вьев и, ото­звав­шись эхом вдали, замерло в лес­ной чаще.

А Мацько снова пощу­пал свой бок, в кото­ром застряло немец­кое жало, и ска­зал, покряхтывая:

– В ста­рину люди поум­ней были – понял?

Однако заду­мался на минутку, словно вспо­ми­ная дав­ние вре­мена, и прибавил:

– А впро­чем, и в ста­рину дураки бывали.

Но тут они выехали из лесу, за кото­рым уви­дели руд­ный двор, а за ним зуб­ча­тые стены Оль­куша, воз­ве­ден­ные коро­лем Кази­ми­ром, и коло­кольню костела, соору­жен­ного Вла­ди­сла­вом Локотком.

Х

Госте­при­им­ный при­ход­ский кано­ник, поис­по­ве­дав Мацька, оста­вил пут­ни­ков на ноч­лег, так что они выехали только на сле­ду­ю­щий день утром. За Оль­ку­шем они повер­нули в сто­рону Силе­зии, вдоль гра­ницы кото­рой должны были ехать до самой Вели­кой Польши. Дорога боль­шей частью про­ле­гала дре­му­чим лесом, где на закате то и дело раз­да­вался рык туров и зуб­ров, подоб­ный под­зем­ному грому, а по ночам в чаще ореш­ника свер­кали глаза вол­ков. Но куда боль­шая опас­ность гро­зила на этой дороге пут­ни­кам и куп­цам от немец­ких или оне­ме­чив­шихся силез­ских рыца­рей, чьи неболь­шие замки выси­лись то там, то тут вдоль гра­ницы. Правда, во время войны короля Вла­ди­слава с ополь­ским кня­зем Надер­спа­ном, кото­рому помо­гали его силез­ские пле­мян­ники, поляки раз­ру­шили боль­шую часть этих зам­ков; все же здесь все­гда надо было быть начеку и, осо­бенно после заката солнца, не выпус­кать из рук оружия.

Однако наши пут­ники спо­койно про­дви­га­лись впе­ред, так что Збышку уже наску­чила дорога, и только одна­жды ночью на рас­сто­я­нии одного дня езды до Бог­данца они услы­шали позади кон­ский топот и фырканье.

– Кто-то едет за нами, – ска­зал Збышко.

Мацько, кото­рый в эту минуту не спал, погля­дел на звезды и, как чело­век опыт­ный, заметил:

– Скоро рас­свет. На исходе ночи раз­бой­ники не стали бы напа­дать, им, как начи­нает све­тать, пора по домам.

Збышко все-таки оста­но­вил телегу, построил своих людей попе­рек дороги, лицом к при­бли­жа­ю­щимся незна­ком­цам, а сам выехал впе­ред и стал ждать.

Спу­стя неко­то­рое время он уви­дел в сумраке ночи десятка пол­тора всад­ни­ков. Один из них ехал впе­реди, в несколь­ких шагах от про­чих, но, видно, не имел наме­ре­ния укрыться и громко рас­пе­вал песню. Збышко не мог разо­брать слов, но до слуха его явственно доле­тало весе­лое «Гоп! Гоп!», кото­рым незна­ко­мец закан­чи­вал каж­дый куп­лет своей песни.

«Наши!» – ска­зал он про себя.

Однако через минуту крикнул:

– Стой!

– А ты сядь! – отве­тил шут­ли­вый голос.

– Вы кто такие?

– А вы кто такие-сякие?

– Вы что за нами гонитесь?

– А ты что дорогу загородил?

– Отве­чай, а то тетива натянута.

– А наша пере­тя­нута – стреляй!

– Отве­чай по-люд­ски, ты что, в беде не бывал, нужды не видал?

На эти слова Збышку отве­тили весе­лой песней:

Нужда с нуж­дой повстречались,

На раз­вилке в пляс пускались…

Гоп! Гоп! Гоп!

Что ж так лихо расплясались?

Верно, век уж не встречались…

Гоп! Гоп! Гоп!

Збышко пора­зился, услы­хав такой ответ, а тем вре­ме­нем песня смолкла, и тот же голос спросил:

– А как здо­ро­вье Мацька? Скри­пит еще старина?

Мацько при­под­нялся на телеге и сказал:

– Боже мой, да ведь это наши!

Збышко тро­нул коня.

– Кто спра­ши­вает про Мацька?

– Да это я, сосед, Зых из Зго­же­лиц. Чуть не целую неделю еду за вами и рас­спра­ши­ваю про вас по дороге.

– Гос­поди! Дядя! Да ведь это Зых из Зго­же­лиц! – крик­нул Збышко.

И все весело стали здо­ро­ваться. Зых в самом деле был их сосе­дом и к тому же чело­ве­ком доб­рым, кото­рого все любили за весе­лый нрав.

– Ну, как вы там пожи­ва­ете? – спра­ши­вал он, тряся руку Мацька. – Еще ска­чете или уже не скачете?

– Эх, кон­чи­лось уже мое ска­ка­нье! – отве­тил Мацько. – До чего же я рад вас видеть. Боже ты мой, будто я уж в Богданце!

– А что с вами? Я слы­хал, вас немцы подстрелили.

– Под­стре­лили, соба­чьи дети! Жало застряло у меня между ребрами…

– Боже ты мой! Как же вы теперь? А мед­ве­жьего сала попить не пробовали?

– Вот видите, – ска­зал Збышко, – все сове­туют пить мед­ве­жье сало. Нам бы только дое­хать до Бог­данца! Сей­час же пойду на ночь с секи­рой под борть.

– Может, у Ягенки есть, а нет, так я у сосе­дей спрошу.

– У какой Ягенки? Разве вашу не Мал­гох­ной звали? – спро­сил Мацько.

– Эх! Какая там Мал­гохна! Тре­тья осень с Михайла пой­дет, как Мал­гохна в могиле. Задор­ная была баба, цар­ство ей небес­ное! Но Ягенка в мать уро­ди­лась, только что еще молода…

…Вон уж видно горку нашу,

Дочка вышла вся в мамашу…

Гоп! Гоп!

…Гово­рил я Мал­гохне: не лезь на сосну, коль тебе пять­де­сят годов. Какое там! Влезла. А сук под ней возьми и под­ло­мись, она и гря­ну­лась наземь! Скажу я вам, ямку выбила в земле, да через три дня Богу душу и отдала.

– Упо­кой, Гос­поди, ее душу! – ска­зал Мацько. – Помню, помню… под­бо­че­нится, бывало, да нач­нет бра­ниться, так слуги на сено­вал пря­та­лись. Но хозяйка была заме­ча­тель­ная! Зна­чит, с сосны сва­ли­лась?.. Скажи пожалуйста!

– Сва­ли­лась, как шишка на зиму… Ох и горе­вал я! После похо­рон так напился, что, верите, три дня не могли меня добу­диться. Думали уж, что и я ноги про­тя­нул. А сколько я потом слез про­лил – море! Но и Ягенка у меня хоро­шая хозяйка. Все сей­час у нее на руках.

– Я что-то плохо ее помню. От горшка два вершка была, когда я уез­жал. Под конем могла пройти, не достав до брюха. Эх, давно уж это было, сей­час она, верно, выросла.

– На свя­тую Агне­шку пят­на­дцать ей стук­нуло; но я ее тоже чуть не целый год не видал.

– Где же вы были? Откуда возвращаетесь?

– С войны. Какая мне нужда дома сидеть, коли у меня Ягенка?

Хоть Мацько и был болен, но, услы­шав о войне, насто­ро­жился и с любо­пыт­ством спросил:

– Вы, может, были с кня­зем Вито­втом на Ворскле?

– Был! – весело отве­тил Зых из Зго­же­лиц. – Только не дал ему Бог удачи: страш­ное пора­же­ние нанес нам Еди­гей. Сперва татары пере­стре­ляли нам коней. Тата­рин, он не пой­дет вру­ко­паш­ную, как хри­сти­ан­ский рыцарь, а стре­ляет издали из лука. Нажмешь на него, а он убе­жит и опять из лука целится. Ну что ты ста­нешь с ним делать! А у нас, слышь, в вой­ске рыцари всё силой своей похва­ля­лись: «Мы, дескать, ни копий не скло­ним, ни мечей из ножен не выхва­тим, копы­тами эту нечисть рас­топ­чем!» Похва­ля­лись это они, похва­ля­лись, а тут как засви­стят стрелы, инда все кру­гом потем­нело! Кон­чи­лась битва, и что же? Из десяти едва один жив остался. Верите? Больше поло­вины вой­ска, семь­де­сят литов­ских и рус­ских кня­зей, оста­лось на поле боя, а уж бояр да вся­ких дво­рян, как они там зовутся, отро­ков, что ли[48], так и за две недели не счел бы.

– Слы­хал я про это, – пре­рвал его Мацько. – И наших рыца­рей, кото­рые к князю пошли на под­могу, тоже тьма полегло.

– Да и кре­сто­нос­цев девять чело­век, кото­рые тоже слу­жили у Вито­вта. А уж наших – про­пасть; мы ведь народ такой – где дру­гой прежде назад огля­нется, мы огля­ды­ваться не ста­нем. Вели­кий князь больше всего пола­гался на наших рыца­рей и в битве никого, кроме поля­ков, не хотел брать в свою охрану. Ха-ха! Все поле около него усе­я­лось тру­пами, а ему хоть бы что! Погиб пан Спытко из Мель­штына, и меч­ник Бер­нат, и столь­ник Мико­лай, и Про­коп, и Пшец­лав, и Доб­ро­гост, и Ясько из Лязе­виц, и Пилик Мазур, и Варш из Михова, и вое­вода Соха, и Ясько из Дом­бровы, и Петрко из Мило­сла­вья, и Щепец­кий, и Одер­ский, и Томко Лагода. Да разве их всех пере­чтешь! А неко­то­рых татары про­сто уты­кали стре­лами, так что они стали похожи на ежей, – смех, да и только!

Он и впрямь рас­сме­ялся, будто рас­ска­зы­вал весе­лень­кую исто­рию, и вдруг затя­нул песню:

Басур­мана знай натуру,

Всю тебе иско­лет шкуру!

– Ну а что же потом? – спро­сил Збышко.

– Потом вели­кий князь бежал, а сей­час, как все­гда, опять вос­пря­нул духом. Он такой: чем больше его при­гнешь к земле, тем силь­ней рас­пря­мится, как оре­хо­вый прут. Бро­си­лись мы тогда к Таван­скому броду защи­щать пере­праву. Подо­спела к нам и новая гор­сточка рыца­рей из Польши. Ну, ладно! Пошел на дру­гой день Еди­гей, и татар с ним тьма-тьму­щая, но уж ничего не мог поде­лать. Ну и потеха была! Сунется он к броду, а мы его в рыло. Никак не мог про­рваться. Мы их и пере­били, и в плен захва­тили немало. Я сам пой­мал пяте­рых, вот везу их с собой в Зго­же­лицы. Днем погля­дите, что это за рожи.

– В Кра­кове тол­ко­вали, будто война может пере­ки­нуться и в королевство.

– Ну, Еди­гей не такой дурак. Он отлично знал, какие у нас рыцари, знал и то, что самые слав­ные оста­лись дома, потому что коро­лева была недо­вольна, что Витовт на свой страх затеял войну. Ух и хитер же ста­рый Еди­гей! Он у Тавани тот­час сооб­ра­зил, что силы князя рас­тут, и ушел себе прочь, за три­де­вять земель!..

– А вы вернулись?

– Я вер­нулся. Там больше нечего делать. А в Кра­кове я узнал, что вы выехали чуть пораньше меня.

– Так вы знали, что это мы едем?

– Знал, я ведь на при­ва­лах всюду про вас спрашивал.

Тут он обра­тился к Збышку:

– Гос­поди Боже мой, да ведь я тебя в послед­ний раз маль­чиш­кой видал, а сей­час хоть и темно, а можно дога­даться, что моло­дец из тебя вышел, как тур. Ишь, сразу из само­стрела хотел стре­лять!.. Побы­вал уж, видно, на войне.

– Я на войне сыз­маль­ства. Пусть дядя ска­жет, какой из меня воин.

– Неза­чем дяде гово­рить мне об этом. Я в Кра­кове видал пана из Тачева, он мне про тебя рас­ска­зы­вал… Сда­ется, этот мазур не хочет отдать за тебя свою дочку, ну а я бы не стал кобе­ниться, потому ты мне по нраву при­шелся… Поза­бу­дешь ты свою девушку, как уви­дишь мою Ягенку. Девка – что репа!..

– А вот и неправда! Не поза­буду, хоть и деся­ток увижу таких, как ваша Ягенка.

– Я дам за ней Мочи­долы с мель­ни­цей. Да на лугах, когда я уез­жал, пас­лось десять доб­рых кобы­лиц с жере­бя­тами… Небось не один еще мне в ноги покло­нится, чтоб я отдал за него Ягну!

Збышко хотел было ска­зать: «Только не я!» – но Зых из Зго­же­лиц снова стал напевать:

Я вам в ножки поклонюся,

В жены дайте мне Ягнюсю!

Эх, чтоб вас!

– У вас все смешки да песни на уме, – заме­тил Мацько.

– Да, но ска­жите мне, что делают на небе­сах бла­жен­ные души?

– Поют.

– Ну, вот видите. А отвер­жен­ные пла­чут. Я пред­по­чи­таю попасть не к пла­чу­щим, а к пою­щим. Апо­стол Петр тоже ска­жет: «Надо пустить его в рай, а то он, под­лец, и в пекле запоет, а это никуда не годится». Гляньте – уж светает.

Дей­стви­тельно, уже вста­вал день. Через минуту все выехали на широ­кую поляну, где уже было совсем светло. На озерце, зани­мав­шем боль­шую часть поляны, рыбаки ловили рыбу; при виде воору­жен­ных людей они бро­сили невод, выско­чили из воды и, поспешно схва­тив­шись за дре­ко­лья, замерли с воин­ствен­ным видом, гото­вые к бою.

– Они при­няли нас за раз­бой­ни­ков, – засме­ялся Зых. – Эй, рыбаки, чьи вы будете?

Те еще неко­то­рое время сто­яли в мол­ча­нии, недо­вер­чиво погля­ды­вая на пут­ни­ков, пока нако­нец стар­ший рыбак не при­знал в незна­ком­цах рыца­рей и не ответил:

– Да мы ксен­дза аббата из Тульчи.

– Это наш родич, – ска­зал Мацько, – у него в залоге Бог­да­нец. Верно, и леса его, только аббат, должно быть, недавно их купил.

– Как бы не так! – воз­ра­зил Зых. – Он за эти леса вое­вал с Виль­ком из Бжо­зо­вой и, видно, отво­е­вал их. Еще год назад они за всю эту сто­рону должны были драться кон­ные на копьях и на длин­ных мечах; уехал я и не знаю, чем это кончилось.

– Ну, мы с ним сво­яки, – заме­тил Мацько, – с нами он драться не ста­нет, может быть, и выкупа меньше возьмет.

– Может быть. Если с ним по-хоро­шему, так он и свое готов отдать. Не аббат, а рыцарь, шлем наде­вать ему не в дико­вину. И при всем том набо­жен и уж так-то хорошо слу­жит. Да вы, верно, сами помните… Как рявк­нет на обедне, так ласточки под кры­шей из гнезд выле­тают. Ну и люди еще больше Гос­пода славят.

– Как не пом­нить! Бывало, как дох­нет, так в десяти шагах свечи гас­нут. При­ез­жал он хоть разок в Богданец?

– А как же! При­ез­жал. Пяте­рых новых мужи­ков с женами посе­лил на росчи­сти. И к нам, в Зго­же­лицы, тоже наез­жал, – вы зна­ете, он у меня Ягенку кре­стил, ста­рик ее очень любит и назы­вает доченькой.

– Дай-то Бог, чтобы он мне мужи­ков оста­вил, – ска­зал Мацько.

– Поду­ма­ешь! Что для такого богача пятеро мужи­ков! Да если Ягенка его попро­сит, он оставит.

Раз­го­вор на неко­то­рое время обо­рвался, потому что из-за тем­ного бора и из-за румя­ной зари под­ня­лось ясное солнце и залило все кру­гом своим све­том. Рыцари при­вет­ство­вали вос­хо­дя­щее солнце обыч­ным «Слава Иисусу Хри­сту!», а затем, пере­кре­стив­шись, стали тво­рить утрен­нюю молитву.

Зых кон­чил пер­вым и, уда­рив себя несколько раз в грудь, обра­тился к товарищам:

– Ну а теперь дайте я на вас погляжу хоро­шенько. Ну и изме­ни­лись же вы оба!.. Вам, Мацько, перво-наперво надо попра­виться. При­дется Ягенке этим заняться, а то в вашем доме бабы днем с огнем не сыщешь… Видно, видно, что оско­лок застрял у вас между реб­рами… Плохо дело…

Затем он повер­нулся к Збышку.

– Ну-ка, пока­жись и ты… Боже мило­сти­вый! Да я помню, как ты малень­кий, бывало, уце­пишься жере­бенку за хвост и взбе­решься к нему на спину, а теперь, погляди-ка, какой из тебя вышел рыцарь!.. Лицом крас­ная девица, а в пле­чах ничего, широк… Эта­кий и с мед­ве­дем мог бы схватиться…

– Что ему мед­ведь! – отве­тил на это Мацько. – Помо­ложе был, когда фризу пятер­ней все усы вырвал, тот, видишь ли, голо­усым его назвал, ну а ему это не понравилось.

– Знаю, – пре­рвал Зых ста­рика. – И то, что вы после дра­лись с фри­зами и захва­тили всех их слуг. Все это мне рас­ска­зы­вал пан из Тачева:

Немец здо­рово нажился,

Лег в могилу в чем родился.

Гоп! Гоп!

И он стал весело под­ми­ги­вать Збышку, а тот тоже воз­зрился с любо­пыт­ством на его длин­ную, как жердь, фигуру, на худое лицо с огром­ным носом и круг­лые сме­ю­щи­еся глаза.

– О! – вос­клик­нул Збышко. – Да если только дядя, Бог даст, выздо­ро­веет, то с таким сосе­дом не соскучишься.

– Лучше иметь весе­лого соседа, – отве­тил Зых, – потому что с ним не поссо­ришься. А теперь послу­шайте-ка, что я вам по-хоро­шему, по-хри­сти­ан­ски скажу. Давно вы не были дома, там у вас, в Бог­данце, мер­зость запу­сте­ния. Я не про хозяй­ство говорю, нет, аббат хорошо хозяй­ни­чал… и леса делянку выкор­че­вал, и на росчи­сти новых мужи­ков посе­лил… Но сам-то он только наез­жает в Бог­да­нец, зна­чит, в кла­до­вой у вас пусто, да и в доме хорошо если най­дется лавка да охапка горо­хо­вой соломы для спа­нья, а ведь боль­ному нужны удоб­ства. Зна­ете что, давайте поедем со мной в Зго­же­лицы. Пого­стите у меня меся­чишко-дру­гой, я очень буду рад вам, а Ягенка тем вре­ме­нем о Бог­данце поду­мает. Вы уж только во всем на нее поло­жи­тесь, ни о чем не думайте… Збышко будет наез­жать в Бог­да­нец, чтобы при­смот­реть за хозяй­ством, а ксен­дза аббата я при­везу вам в Зго­же­лицы, так что вы мигом тут с ним разо­чте­тесь… А за вами, Мацько, дочка как за род­ным отцом будет ходить – ну а вы зна­ете, боль­ному чело­веку нет ничего лучше, когда баба за ним поуха­жи­вает. Ну же! Голуб­чики! Соглашайтесь!

– Все знают, что вы хоро­ший чело­век и все­гда были таким, – отве­тил рас­тро­ган­ный Мацько, – но коли суж­дено мне поме­реть от про­кля­той занозы, что сидит у меня между реб­рами, так уж лучше на своем пепе­лище. К тому же дома, коли ты и болен, все равно и порас­спро­сишь кой о чем, и при­гля­дишь, и поря­док кое в чем наве­дешь. Коли зовет тебя Гос­подь на тот свет, что ж, ты тут не вла­стен! Лучше ли, хуже ли будут гля­деть за тобой, все равно не отвер­тишься. А к поход­ной жизни мы при­вычны. Кто несколько лет спал на голой земле, для того и охапка горо­хо­вой соломы хороша. Но спа­сибо вам за ваше доб­рое сердце, и ежели я не смогу вас за это отбла­го­да­рить, так Збышко, даст Бог, в долгу не останется.

Зых из Зго­же­лиц, кото­рый и в самом деле сла­вился своей доб­ро­той и отзыв­чи­во­стью, про­дол­жал наста­и­вать на своем и упра­ши­вать сосе­дей; но Мацько уперся: поми­рать, так в своем углу! Целые годы снился ему Бог­да­нец во сне, и сей­час, когда род­ное гнездо чуть не рядом, ни за что на свете он не бро­сит его, хоть бы послед­нюю ночь при­шлось ему там ноче­вать. Бог и так мило­стив, что дал ему силы дота­щиться сюда.

Тут ста­рик утер слезы, кото­рые навер­ну­лись ему на глаза, огля­делся кру­гом и сказал:

– Коли это леса Вилька из Бжо­зо­вой, то после полу­дня мы будем дома.

– Не Вилька из Бжо­зо­вой, а уже аббата, – заме­тил Зых.

Боль­ной Мацько улыб­нулся и немного погодя ответил:

– Коли аббата, так, может быть, когда-нибудь будут нашими.

– Смот­рите-ка, только что гово­рил о смерти, – весело вос­клик­нул Зых, – а сей­час уж хочет пере­жить аббата.

– Да это не я, а Збышко его переживет.

Даль­ней­ший раз­го­вор пре­рвали донес­ши­еся издали звуки рогов в лесу. Зых тот­час при­дер­жал коня и стал прислушиваться.

– Должно быть, кто-то охо­тится, – ска­зал он. – Погодите.

– Может, аббат. Вот бы хорошо было, если бы мы сей­час с ним встретились.

– Тише!

И Зых повер­нулся к людям:

– Стой!

Все оста­но­ви­лись. Рога затру­били ближе, а через минуту раз­дался соба­чий лай.

– Стой! – повто­рил Зых. – Сюда идут!

Збышко соско­чил с коня и крикнул:

– Дайте само­стрел! Может, зверь выбе­жит на нас! Ско­рей! Скорей!

И, вырвав само­стрел из рук слуги, он упер его в землю, при­жал живо­том, накло­нился, выгнул спину, как лук, и, схва­тив тетиву обе­ими руками, в мгно­ве­ние ока натя­нул ее на желез­ный запор, вло­жил стрелу и бро­сился в лес.

– Натя­нул! Без руко­ятки натя­нул! – про­шеп­тал Зых, изум­лен­ный такой необык­но­вен­ной силой.

– Он у меня молод­чина! – про­шеп­тал с гор­до­стью Мацько.

Тем вре­ме­нем звуки рогов и соба­чий лай послы­ша­лись еще ближе, и вдруг справа в лесу раз­дался тяже­лый топот, треск кустов и вет­вей, и на дорогу из чащи вынесся стре­лой ста­рый боро­да­тый зубр с огром­ной, низко опу­щен­ной голо­вой, с нали­тыми кро­вью гла­зами и высу­ну­тым язы­ком, зады­ха­ю­щийся, страш­ный. Под­бе­жав к при­до­рож­ному рву, он одним махом пере­ско­чил через него, упал с раз­бега на перед­ние ноги, но тот­час под­нялся и, каза­лось, готов был уже скрыться в лес­ной чаще по дру­гую сто­рону дороги, когда вдруг зло­веще зажуж­жала тетива само­стрела, послы­шался свист стрелы, и зверь встал на дыбы, завер­телся на месте, взре­вел и, как гро­мом сра­жен­ный, пова­лился наземь.

Збышко выгля­нул из-за дерева, опять натя­нул тетиву и, гото­вясь пустить новую стрелу, под­крался к повер­жен­ному быку, кото­рый еще рыл зад­ними ногами землю.

Однако, взгля­нув на зверя, он спо­койно повер­нулся к своим и крик­нул им издали:

– Так метко попал, что он даже под себя пустил!

– А чтоб тебя! – ска­зал, подъ­ез­жая, Зых. – Одной стре­лой уложил!

– Да ведь близко, а стрела бьет со страш­ной силой. Посмот­рите: не только жало, вся ушла под лопатку.

– Охот­ники уже неда­леко, они, наверно, забе­рут его.

– Не дам! – отре­зал Збышко. – Я его на дороге убил, а дорога ничья.

– А если аббат охотится?

– Если аббат, так пус­кай забирает.

Тем вре­ме­нем из лесу вырва­лось десятка пол­тора собак. Зави­дев зверя, они с прон­зи­тель­ным виз­гом кину­лись на него, сби­лись в кучу и стали грызться между собой.

– Сей­час и охот­ники подо­спеют, – ска­зал Зых. – Смотри, вон они, только выехали из лесу повыше нас и еще не видят зверя. Эй! Эй! Сюда! Сюда! Вот он лежит! Вот!..

Вне­запно Зых смолк, при­крыл рукой глаза и через минуту произнес:

– Гос­поди Боже! Что это? Ослеп я, или мне мерещится?..

– Один на воро­ном коне впе­реди едет, – ска­зал Збышко.

Но Зых вдруг крикнул:

– Иисусе Хри­сте! Да это, сда­ется, Ягенка!

И неожи­данно заорал:

– Ягна! Ягна!..

И тут же погнал впе­ред сво­его меринка; но не успел он пустить его рысью, как Збышко уви­дел самое уди­ви­тель­ное зре­лище на свете. Сидя по-муж­ски на горя­чем воро­ном коне, к ним во весь опор ска­кала девушка с само­стре­лом в руке и с рога­ти­ной за пле­чами. От стре­ми­тель­ной скачки волосы у нее рас­пу­сти­лись, к ним при­стали шишки хмеля; лицо ее было румяно, как заря, рубашка на груди рас­пах­нута, а поверх рубашки наки­нут сер­дак овчи­ной наружу. Под­ска­кав к пут­ни­кам, девушка оса­дила коня; с минуту на лице ее изоб­ра­жа­лось то сомне­ние, то изум­ле­ние, то радость, пока нако­нец она не уве­ри­лась окон­ча­тельно, что все это не сон, а явь, и не крик­нула тон­ким, еще дет­ским голосом:

– Папуся! Милень­кий папуся!

В мгно­ве­ние ока она соскольз­нула со сво­его воро­ного и, когда Зых тоже соско­чил с коня, чтобы поздо­ро­ваться с доч­кой, бро­си­лась отцу на шею. Дол­гое время Збышко слы­шал только звуки поце­луев и два слова: «Папуся! Януся! Папуся! Януся!» – кото­рые отец с доче­рью в вос­торге повто­ряли без конца.

К ним уже подъ­е­хали люди, подъ­е­хал и Мацько на телеге, а они все еще повто­ряли: «Папуся! Януся!» – и все еще обни­мали друг друга. Когда они нако­нец наце­ло­ва­лись и наоб­ни­ма­лись, Ягенка забро­сала отца вопросами:

– С войны воз­вра­ща­е­тесь? Здоровы?

– С войны. С чего это мне не быть здо­ро­вым? А как ты? А млад­шие бра­тишки? Наде­юсь, здо­ровы, а? Иначе ты бы не ска­кала по лесам. Но что это ты здесь дела­ешь, дочка?

– Да вот, как видите, охо­чусь, – сме­ясь, отве­тила Ягенка.

– В чужих лесах?

– Аббат поз­во­лил. И пса­рей при­слал мне с собаками.

Тут она повер­ну­лась к своей челяди:

– Ну-ка отго­ните собак, а то изо­рвут шкуру!

А затем она обра­ти­лась к Зыху:

– Ах, как я рада, что вы при­е­хали!.. У нас все благополучно.

– А ты дума­ешь, я не рад? – ска­зал Зых. – Дай-ка, дочка, я еще разок тебя чмокну!

И они стали цело­ваться, а когда кон­чили, Ягна сказала:

– Дале­конько мы от дому отби­лись… Ишь куда заска­кали, покуда тра­вили этого зве­рину. Пожа­луй, две мили гнали, кони и то при­то­ми­лись. Но какой могу­чий зубр, видали?.. Вер­ных три стрелы я в него вса­дила, а послед­ней, должно быть, и кончила.

– Вса­дить-то вса­дила, да не кон­чила: его вон тот моло­дой рыцарь подстрелил.

Ягенка отки­нула рукой прядь волос, спу­стив­шу­юся на глаза, и бро­сила на Збышка быст­рый и не осо­бенно доб­ро­же­ла­тель­ный взгляд.

– Зна­ешь, кто это? – спро­сил Зых.

– Нет, не знаю.

– И не диво, что ты его не при­знала, вон как он вырос. Ну а, может, при­зна­ешь ста­рого Мацька из Богданца?

– Боже мой! Так это Мацько из Бог­данца! – вос­клик­нула Ягенка.

И, подойдя к телеге, она поце­ло­вала Мацьку руку.

– Вы ли это?

– Я самый. Только вот на телеге, потому немцы меня подстрелили.

– Какие немцы? Война была с тата­рами. Уж это-то я знаю, – сколько я батюшку молила взять меня с собой.

– Война-то была с тата­рами, да мы на ней не были, мы со Збыш­ком вое­вали тогда на Литве.

– А где же Збышко?

– Неужто ты его не при­знала? – засме­ялся Мацько.

– Так это Збышко? – вос­клик­нула девушка, снова бро­сив взгляд на юношу.

– Конечно!

– Ну, под­став­ляй ему губы, вы ведь зна­комы! – весело крик­нул Зых.

Ягенка с живо­стью повер­ну­лась к Збышку, но вдруг попя­ти­лась и, закрыв­шись рукой, сказала:

– Мне стыдно…

– Мы ведь с малых лет зна­комы! – заме­тил Збышко.

– Да! Хорошо зна­комы. Я помню вас, хорошо помню. Лет восемь назад вы при­е­хали как-то к нам с Маць­ком, и покой­ница матушка при­несла нам оре­хов с медом. Не успели стар­шие выйти из гор­ницы, как вы ткнули мне кула­ком в нос да сами орехи и съели!

– Сей­час он бы этого не сде­лал! – ска­зал Мацько. – Он и у князя Вито­вта бывал, и в кра­ков­ском замке, так что знает при­двор­ный обычай.

Но тут Ягенка вспом­нила совсем про дру­гое и, обра­тив­шись к Збышку, спросила:

– Так это вы убили зубра?

– Я.

– Давайте погля­дим, где у него тор­чит стрела.

– Да ее не уви­дишь, она вся ушла под лопатку.

– Брось, не спорь, – ска­зал Зых. – Все мы видели, как он под­стре­лил зубра, да то ли еще: ты зна­ешь, он вмиг натя­нул само­стрел без рукояти.

Ягенка в тре­тий раз погля­дела на Збышка, на этот раз с удивлением.

– Вы без руко­яти само­стрел натя­нули? – спро­сила она.

Уло­вив в ее голосе недо­ве­рие, Збышко упер в землю само­стрел со спу­щен­ной тети­вой, вмиг натя­нул его так, что заскри­пела желез­ная дуга, и, желая пока­зать, что знает при­двор­ный обы­чай, пре­кло­нил колено и про­тя­нул само­стрел Ягенке.

Вме­сто того чтобы взять у него из рук само­стрел, девушка неожи­данно покрас­нела, сама не зная почему, и стала тороп­ливо завя­зы­вать под гор­лом домо­тка­ную сорочку, рас­крыв­шу­юся от быст­рой езды по лесу.

XI

На дру­гой день после при­езда в Бог­да­нец Мацько и Збышко при­ня­лись за осмотр своих ста­рых вла­де­ний и вскоре убе­ди­лись, что Зых из Зго­же­лиц был прав, когда гово­рил, что на пер­вых порах им дома при­дется туго.

С хозяй­ством дела шли не так уж плохо. Поля кое-где были воз­де­ланы преж­ними их мужи­ками или новыми посе­лен­цами аббата. Когда-то в Бог­данце было гораздо больше земель­ных уго­дий; но в битве под Плов­цами род Гра­дов почти совсем погиб, стало не хва­тать работ­ни­ков, а после набега, учи­нен­ного силез­скими нем­цами, и войны Гжи­ма­ли­тов с Нален­чами неко­гда пло­до­род­ные нивы Бог­данца почти сплошь поросли лесом. Одному Мацьку под­нять хозяй­ство было не под силу. Лет пят­на­дцать назад он тщетно пытался при­влечь воль­ных кре­стьян из Кше­сни, отдав им землю исполу, но они пред­по­чли остаться на соб­ствен­ных клоч­ках, чем воз­де­лы­вать чужую землю. Правда, ему уда­лось пре­льстить кое-кого из бро­дя­жьего люда, захва­тить в вой­нах десятка пол­тора неволь­ни­ков, пере­же­нить и рас­се­лить всех их по хатам – и деревня таким обра­зом стала под­ни­маться. Но уж очень все это было трудно, и, как только пред­ста­вился слу­чай, Мацько поспе­шил отдать Бог­да­нец в залог, спра­вед­ливо пола­гая, что бога­тому аббату легче будет осво­ить землю, а он со Збыш­ком добу­дут тем вре­ме­нем на войне неволь­ни­ков и денег. Аббат ока­зался дель­ным хозя­и­ном. Он уве­ли­чил на пять кре­стьян­ских семей рабо­чую силу, при­умно­жил стадо скота и табун лоша­дей, построил амбар, пле­те­ный коров­ник и такую же конюшню. Но в Бог­данце он посто­янно не жил и о доме не забо­тился, так что Мацько, кото­рый ино­гда меч­тал найти после воз­вра­ще­ния усадьбу, обне­сен­ную рвом и остро­гом, застал все в преж­нем виде, с той лишь раз­ни­цей, что углы у дома поко­си­лись и весь он так осел и врос в землю, что пока­зался ста­рику еще при­зе­ми­стей, чем раньше.

Дом состоял из обшир­ных сеней, двух боль­ших гор­ниц с боко­ву­шами и кухни. Окна в гор­ни­цах были затя­нуты пузы­рем, посре­дине в гли­но­бит­ном полу был сло­жен очаг; топили по-чер­ному, и дым выхо­дил в щели в потолке. Этот совер­шенно почер­нев­ший пото­лок в луч­шие вре­мена слу­жил коп­тиль­ней, – на вби­тых в балки колыш­ках под­ве­ши­вали тогда сви­ные, каба­ньи, мед­ве­жьи и лоси­ные око­рока, оле­ньи и сер­но­вые огузки, воло­вьи хребты и целые кольца кол­бас. Однако сей­час крю­чья в Бог­данце были так же пусты, как и полки вдоль стен, где в дру­гих шля­хет­ских домах сто­яли оло­вян­ные и гли­ня­ные миски. Только под пол­ками стены не каза­лись такими голыми. Збышко велел слу­гам раз­ве­сить там пан­цири, шлемы, корот­кие и длин­ные мечи, рога­тины, вилы, само­стрелы, рыцар­ские копья и, нако­нец, щиты, секиры да кон­ские чепраки. Ору­жие и броня чер­нели от дыма, и их при­хо­ди­лось часто чистить, зато все было под рукой, да и шашель не точил древки копий, ложа само­стре­лов и руко­яти секир. Доро­гие одежды преду­смот­ри­тель­ный Мацько велел пере­не­сти в боко­вушу, кото­рая слу­жила ему спальней.

В перед­них гор­ни­цах, под затя­ну­тыми пузы­рем окнами, сто­яли столы, ско­ло­чен­ные из сос­но­вых досок, и такие же ска­мьи; хозя­ева за стол сади­лись вме­сте с челя­дью. Не много было нужно людям, за годы войны отвык­шим от удобств; но в Бог­данце не хва­тало хлеба, муки и про­чих при­па­сов, осо­бенно же утвари. Мужики при­несли своим хозя­е­вам все, что могли; но Мацько воз­ла­гал надежды глав­ным обра­зом на сосе­дей, рас­счи­ты­вая, что они, как все­гда бывает в таких слу­чаях, при­дут соседу на помощь; что до Зыха из Зго­же­лиц, то он и в самом деле не обма­нулся в своих ожиданиях.

На дру­гой день после при­езда ста­рик поси­жи­вал себе на бревне перед домом, насла­жда­ясь пре­крас­ной осен­ней пого­дой, когда во двор на том же воро­ном коне въе­хала Ягенка. Слуга, кото­рый колол у плетня дрова, хотел помочь ей спе­шиться, но она вмиг сама спрыг­нула на землю и подо­шла к Мацьку, запы­хав­ша­яся от быст­рой езды и румя­ная, как яблочко.

– Слава Иисусу Хри­сту! Я при­е­хала пере­дать вам поклон от батюшки и спра­виться о вашем здоровье.

– Да не хуже, чем было в пути, – отве­тил Мацько. – Я хоть ото­спался на своей постели.

– Очень уж у вас, должно быть, неудобно, а вы чело­век боль­ной, вам уход нужен.

– Мы народ креп­кий. Оно попер­во­на­чалу хоть и нет удобств, да и голода нету. Велели мы вола заре­зать да пару овец, вот мяса у нас и вдо­сталь. Бабы мучицы да яиц при­несли, мало­вато, правда, ну а все-таки хуже всего у нас с утварью.

– Я велела нагру­зить для вас две телеги. На одной везут две постели и утварь, а на дру­гой – вся­кий при­пас. Лепешки, муку, сало, суше­ные грибы, бочо­нок пива да бочо­нок меду – всего поне­множку, что только нашлось в доме.

Мацько, кото­рый все­гда был рад любому при­бытку, погла­дил Ягенку по голове и сказал:

– Спа­сибо и тебе, и тво­ему батюшке. Как раз­жи­вемся, все отдадим.

– Что вы! Да разве мы немцы, чтоб даре­ное отби­рать назад!

– Ну, тогда вдвойне спа­сибо. Гово­рил твой батюшка, что очень ты у него хозяйка хоро­шая. Так это ты цель­ный год одна заправ­ляла всем в Згожелицах?

– Да при­шлось!.. Коли вам еще что пона­до­бится, так вы кого-нибудь из слуг при­шлите, да потол­ко­вей, чтоб знал, чего надобно, – а то при­е­дет еще такой дурень, что и знать тол­ком не будет, зачем его послали.

Тут Ягенка стала украд­кой погля­ды­вать по сто­ро­нам; заме­тив это, Мацько заулыбался.

– Кого это ты ищешь? – спро­сил он.

– Да нет, никого!

– Я Збышка при­шлю побла­го­да­рить тебя с батюш­кой за пода­рок. Ну как, при­шелся тебе Збышко по вкусу?

– Да я не присматривалась!

– А ты при­смот­рись, вот он и сам идет.

От водо­поя в самом деле шел Збышко; уви­дев Ягенку, он уско­рил шаг. На нем был лоси­ный каф­тан и круг­лая пояр­ко­вая шапочка, какие наде­вают под шлем, волосы, ровно под­стри­жен­ные над бро­вями, не были убраны под сетку и золо­тыми куд­рями рас­сы­па­лись по пле­чам; Збышко шел ско­рым шагом, рос­лый, при­го­жий, прямо ору­же­но­сец из знат­ного дома.

Ягенка совсем от него отвер­ну­лась, желая пока­зать, что она при­е­хала только к Мацьку; но Збышко весело поздо­ро­вался с нею и, взяв ее руку, под­нес к губам, несмотря на сопро­тив­ле­ние девушки.

– С чего это ты мне руку целу­ешь? – спро­сила она. – Разве я ксендз?

– Не про­тивь­тесь! Это такой обычай.

– Да коли б он тебе и дру­гую руку поце­ло­вал за то, что ты при­везла, – вме­шался Мацько, – и то не было б много.

– Что при­везла? – спро­сил Збышко, ози­ра­ясь и ничего не видя, кроме воро­ного коня, сто­яв­шего на приколе.

– Телеги еще не при­е­хали, скоро будут, – отве­тила Ягенка.

Мацько стал пере­чис­лять все, что девушка при­везла, ничего при этом не про­пус­кая; когда он вспом­нил про две постели, Збышко сказал:

– Да я бы и на шкуре зубра поспал, но спа­сибо вам за то, что и про меня не забыли.

– Это не я, а батюшка, – крас­нея, отве­тила девушка. – Коли вам на шкуре лучше, что ж, никто не неволит…

– Я при­вык на чем при­дется. На поле боя слу­ча­лось спать с уби­тым кре­сто­нос­цем в головах.

– Неужто вам слу­чи­лось убить кре­сто­носца? Да нет, вряд ли!

Збышко вме­сто ответа рассмеялся.

– Побойся ты, девушка, Бога! – вос­клик­нул Мацько. – Ты его совсем не зна­ешь! Ничего он дру­гого не делал, только нем­цев бил, так что стон стоял. Он готов драться на копьях, на секи­рах, как угодно, а уж коли зави­дит издали немца, нет ему удержу, так и рвется в бой. В Кра­кове он даже хотел напасть на посла Лих­тен­штейна и за это чуть не попла­тился голо­вой. Вот он какой моло­дец! Я тебе и про двух фри­зов рас­скажу, у кото­рых мы захва­тили и людей, и такую бога­тую добычу, что поло­вины ее хва­тило бы на выкуп Богданца.

И Мацько стал рас­ска­зы­вать о поединке с фриз­скими рыца­рями, а затем и о дру­гих при­клю­че­ниях, кото­рые с ними слу­ча­лись, и о дру­гих подви­гах, кото­рые им при­шлось совер­шить. Из-за стен и в откры­том поле бились они с самыми слав­ными рыца­рями, какие только живут в чужих краях. Бились с нем­цами, бились с фран­цу­зами, бились с англи­ча­нами и бур­гунд­цами. Слу­ча­лось бывать им в таких жесто­ких бит­вах, когда кони, люди, ору­жие, немцы и перья – все меша­лось в кучу. А чего только они при этом не нави­да­лись! Видали они и замки кре­сто­нос­цев из крас­ного кир­пича, и литов­ские дере­вян­ные городки и храмы, каких здесь не встре­тишь во всей око­лице, и города, и дре­му­чие леса, где по ночам жалобно сто­нали изгнан­ные из капищ литов­ские божки, и вся­кие иные чудеса, и, когда дело дохо­дило до драки, Збышко все­гда был впе­реди, так что самые слав­ные рыцари не могли на него надивиться.

Ягенка при­села на бревно рядом с Маць­ком и, рас­крыв рот, слу­шала рас­сказ ста­рика и так вер­тела голов­кой то в сто­рону Мацька, то в сто­рону Збышка, точно она была у нее на шар­ни­рах; при этом глаза девушки все с боль­шим вос­хи­ще­нием оста­нав­ли­ва­лись на моло­дом рыцаре. Когда Мацько нако­нец кон­чил, она вздох­нула и сказала:

– И какое это сча­стье, – уро­диться хлопцем!

Но Збышко, кото­рый, слу­шая рас­сказ Мацька, тоже все при­гля­ды­вался к Ягенке, думал, видно, о дру­гом, потому что неожи­данно сказал:

– Какая же вы красавица!

То ли с доса­дой, то ли с гру­стью Ягенка ответила:

– Уж будто вы краше не видывали.

Збышко, положа руку на сердце, мог ска­зать ей, что не много слу­ча­лось ему видеть таких кра­са­виц: она про­сто кипела здо­ро­вьем, силой и моло­до­стью. Ста­рый аббат не зря гово­рил, что Ягенка похожа и на сосенку, и на калину. Все в ней было кра­сиво: и строй­ный стан, и широ­кие плечи, и точе­ная грудь, и алые губы, и быст­рые голу­бые глаза. И оде­лась она в этот раз получше, чем в лесу на охоте. На шее у нее были крас­ные бусы, шубка, кры­тая зеле­ным сук­ном, была рас­крыта на груди, юбка домо­тка­ная в полоску, сапожки новые. Даже ста­рый Мацько обра­тил вни­ма­ние на кра­си­вый наряд девушки и, с минуту погля­дев на нее, спросил:

– Что это ты раз­ря­ди­лась, как на праздник?

Но она вме­сто ответа крикнула:

– Едут, едут!..

Когда телеги въе­хали во двор, она побе­жала навстречу, а за нею после­до­вал Збышко. К боль­шому удо­воль­ствию Мацька, телеги раз­гру­жали до самого заката; каж­дую вещь ста­рик рас­смат­ри­вал по отдель­но­сти и при этом знай похва­ли­вал Ягенку. Уже совсем смер­ка­лось, когда девушка стала соби­раться домой. Когда она хотела сесть на коня, Збышко неожи­данно под­хва­тил ее, и не успела она слово вымол­вить, как он под­нял ее вверх и уса­дил в седло. Ягенка зару­мя­ни­лась, как алая зорька, и, повер­нув­шись к нему лицом, ска­зала вполголоса:

– Какой же вы богатырь!..

Не заме­тив в тем­ноте ни румянца ее, ни сму­ще­ния, Збышко рас­сме­ялся и спросил:

– А зве­рей вы не бои­тесь?.. Ведь уж ночь!

– На телеге лежит рога­тина… подайте мне ее.

Збышко пошел к телеге, достал рога­тину и подал ее Ягенке.

– Будьте здо­ровы! – попро­щался он с девушкой.

– Будьте здоровы!

– Спа­сибо вам за все! Зав­тра, а нет, так после­зав­тра я при­еду спа­сибо ска­зать и вам, и вашему батюшке за ваше доб­рое сердце.

– При­ез­жайте! Мы будем вам рады. Ну, трогай!

И, тро­нув коня, она через минуту скры­лась в при­до­рож­ных кустах.

Збышко вер­нулся к дяде.

– Вам домой пора.

Но Мацько, не под­ни­ма­ясь с бревна, сказал:

– Эх! Что за девушка! Все кру­гом от нее будто стало светлей!

– Это верно!

На минуту воца­ри­лось мол­ча­ние. Глядя, как в небе зажи­га­ются звезды, Мацько, каза­лось, о чем-то раз­ду­мы­вал, затем снова ска­зал будто про себя:

– И лас­кова-то, и хозяйка хоро­шая, а ведь ей всего пят­на­дцать лет…

– Да, – ска­зал Збышко, – ста­рый Зых бере­жет ее как зеницу ока.

– Он гово­рил, что даст за ней Мочи­долы, а там на лугах пасется табу­нок кобы­лиц с жеребятами.

– Не в мочи­доль­ских ли лесах страш­ные болота?..

– Зато там боб­ро­вьи гоны.

И снова воца­ри­лось мол­ча­ние. Неко­то­рое время Мацько искоса погля­ды­вал на Збышка, а затем спросил:

– Что это ты так при­за­ду­мался? Что пригорюнился?

– Да так… зна­ете… погля­дел на Ягенку, и так мне Дануська вспом­ни­лась, даже сердце защемило.

– Пой­дем-ка домой, – ска­зал на это ста­рик. – Поздно уж.

Он с тру­дом под­нялся и, опер­шись на Збышка, про­шел с ним в боковушу.

Мацько так торо­пил Збышка, что тот на дру­гой же день поехал в Зго­же­лицы. Ста­рик настоял, чтобы пле­мян­ник для пущей тор­же­ствен­но­сти взял с собою двоих слуг и оделся пона­ряд­ней, при­неся тем самым дань ува­же­ния Зыху и выка­зав ему свою при­зна­тель­ность. Збышко усту­пил ста­рику и уехал, раз­ря­див­шись, как на сва­дьбу, все в тот же добы­тый в бою полу­каф­тан из белого атласа, рас­ши­тый золо­тыми гри­фами, с золо­той ото­роч­кой по низу. Зых при­нял его с рас­про­стер­тыми объ­я­ти­ями, песни пел и весе­лился, а Ягенка, пере­сту­пив порог гор­ницы и уви­дев моло­дого рыцаря, оста­но­ви­лась как вко­пан­ная и чуть не уро­нила баклажку с вином, – ей почу­ди­лось, что это к ним явился сам коро­ле­вич. Девушка так заро­бела, что за сто­лом сидела в мол­ча­нии, только то и дело глаза про­ти­рала, словно хотела очнуться ото сна. Неис­ку­шен­ный Збышко решил, что она, по неиз­вест­ной ему при­чине, не рада его при­езду, и бесе­до­вал только с Зыхом, пре­воз­нося щед­рость соседа и рас­хва­ли­вая его вла­де­ния, кото­рые и в самом деле вовсе не были похожи на Богданец.

Во всем были видны доста­ток и богат­ство. Окна в гор­ни­цах были из рога, остро­ган­ного и отшли­фо­ван­ного так тонко, что он был про­зра­чен почти как стекло. Вме­сто очага посреди гор­ницы, по углам сто­яли боль­шие печи с шатрами. Пол из лист­вен­нич­ных досок был чисто вымыт, на сте­нах – ору­жие и мно­же­ство мисок, свер­кав­ших, как солнце, да кра­си­вых рез­ных ложеч­ниц с рядами ложек, из кото­рых две были сереб­ря­ные. Кое-где висели пар­чо­вые узор­ча­тые ковры, добы­тые на войне или при­об­ре­тен­ные у коро­бей­ни­ков. Под сто­лами лежали огром­ные рыжие турьи шкуры да шкуры зуб­ров и каба­нов. Зых с удо­воль­ствием пока­зы­вал Збышку свои богат­ства, то и дело при­го­ва­ри­вая, что все это дело рук Ягенки. Он повел Збышка и в боко­вушу, где все про­пахло живи­цей и мятой, а под потол­ком висели целые связки вол­чьих, лисьих, куньих и боб­ро­вых шкур. Он пока­зал Збышку сушильню для сыра, кла­до­вые с вос­ком и медом, бочки с мукой, кла­до­вые с суха­рями, пень­кой и суше­ными гри­бами. Затем он повел его в амбары, коров­ники, конюшни и хлевы, в сараи, где сто­яли телеги и хра­ни­лись охот­ни­чьи при­над­леж­но­сти и сети, и так осле­пил его своим богат­ством, что Збышко, вер­нув­шись к ужину, не мог скрыть сво­его изумления.

– Жить не нажиться в ваших Зго­же­ли­цах, – ска­зал он хозяину.

– И в Мочи­до­лах у нас почти что такие порядки, – заме­тил Зых. – Ты пом­нишь Мочи­долы? Это по дороге на Бог­да­нец. В ста­рину наши отцы о меже спо­рили и вызовы посы­лали друг дружке на поеди­нок, ну а я уж ссо­риться не стану.

Он под­нял кубок меду и, чок­нув­шись со Збыш­ком, спросил:

– А попеть тебе неохота?

– Нет, – отве­тил Збышко, – мне вас любо­пытно послушать.

– Зго­же­лицы, слышь ты, мед­ве­жа­там доста­нутся. Только бы они потом не пере­дра­лись из-за них…

– Каким медвежатам?

– Да сыниш­кам моим, бра­тиш­кам Ягенки.

– Да, им зимой лапу сосать не понадобится.

– Что правда, то правда. Ну и Ягенке в Мочи­до­лах най­дется кусо­чек сальца.

– Да уж наверно!

– Что это ты не ешь, не пьешь? Налей-ка нам, Ягенка!

– Да нет, я и ем, и пью вволю.

– Тяжело ста­нет, так ты рас­пу­сти пояс. Хорош у тебя пояс! Вы на Литве, верно, тоже взяли бога­тую добычу?

– Грех жало­ваться, – отве­тил Збышко, поль­зу­ясь слу­чаем, чтобы пока­зать, что шлях­тичи из Бог­данца тоже не какая-нибудь мел­кая сошка. – Часть добычи мы про­дали в Кра­кове и выру­чили сорок гри­вен серебром…

– Что ты гово­ришь! Да за такие деньги можно целую деревню купить!

– У нас была милан­ская броня, так дядя ее про­дал, думал, смерть уж у него за пле­чами, а вы зна­ете, милан­ской броне…

– Знаю. Цены нет. Выхо­дит, на Литву стоит идти. А я хотел когда-то, да побоялся.

– Кого? Крестоносцев?

– Э, чего бы я стал их бояться? Покуда тебя не убили, стра­шиться нечего, ну а убили, так какие уж тут страхи. Я ихних бож­ков боялся, нечи­сти вся­кой. Там в лесах они так и кишат.

– Куда же им деваться, коли капища их пожгли?.. Когда-то они жили богато, а теперь одними гри­бами да мура­вьями кормятся.

– А ты видал их?

– Я не видал, да слы­хал, что дру­гие видели… Высу­нет такой божок из-за дерева кос­ма­тую лапищу и пока­зы­вает тебе: дескать, подай…

– И Мацько про это рас­ска­зы­вал, – вме­ша­лась Ягенка.

– Да! Он по дороге и мне про это гово­рил, – при­ба­вил Зых. – Да и не диво! Взять хотя бы и нас, живем мы как будто в хри­сти­ан­ской вере, а порой и у нас на болоте кто-то сме­ется, да и дома, хоть и бра­нятся ксен­дзы, а все лучше остав­лять этой нечи­сти на ночь миску с едой, иначе так ста­нет в стену скре­стись, что глаз не сомкнешь… Ягенка, доченька… поставь-ка миску у порога!

Ягенка взяла гли­ня­ную миску, в кото­рой было полно кле­цок с сыром, и поста­вила ее у порога.

– Ксен­дзы бра­нятся, – заме­тил Зых, – поно­сят нас. Да ведь Хри­ста от кле­цок не убу­дет, а нечисть, коли она сыта и довольна, убе­ре­жет дом и от огня и от вора.

Тут он снова повто­рил Збышку:

– Ты бы рас­пу­стил пояс да песенку спел.

– Уж лучше вы спойте, я вижу, вам давно хочется, а то, может, панна Ягенка что-нибудь споет?

– Давайте петь по оче­реди, – вос­клик­нул обра­до­ван­ный Зых. – Есть у меня тут слуга, он на дудке будет нам вто­рить. Позвать слугу!

Позвали слугу, тот уселся на ска­ме­ечке, сунул в рот свою «пищалку» и, рас­по­ло­жив на ней пальцы, уста­вился на при­сут­ству­ю­щих в ожи­да­нии, кому же ему при­дется вторить.

Все стали спо­рить, никто не хотел быть пер­вым. Нако­нец Зых велел начать Ягенке, и хотя девушка очень стес­ня­лась Збышка, однако под­ня­лась со ска­мьи, спря­тала руки под фар­тук и затя­нула песню:

Ах, когда б я пташкой

Да летать умела,

Я бы в Силезию

К Ясю улетела!..

Широко рас­крыв глаза, Збышко вско­чил с места и крик­нул гро­мо­вым голосом:

– А вы откуда зна­ете эту песню?

Ягенка воз­зри­лась на него в изумлении:

– Да ведь ее все поют… Что вы?

Зых решил, что Збышко хва­тил лиш­него, и, повер­нув­шись к нему, весело сказал:

– Рас­пу­сти пояс! Сразу легче станет!

Но Збышко еще с минуту вре­мени стоял с изме­нив­шимся лицом, а затем, совла­дав с собою, ска­зал Ягенке:

– Про­стите. Вспом­ни­лось мне вдруг одно дело. Пойте же.

– А может, вам неве­село слушать?

– Что вы! – отве­тил он дрог­нув­шим голо­сом. – Да я б эту песню всю ночь напро­лет слушал.

Он сел и, при­крыв рукою глаза, умолк, сло­вечка больше не уронил.

Ягенка спела дру­гой куп­лет, но, кон­чив, заме­тила, что у Збышка по паль­цам катится боль­шая слеза.

Она с живо­стью подви­ну­лась к моло­дому рыцарю, села рядом и, легонько толк­нув его лок­тем, спросила:

– Что с вами? Я не хочу, чтобы вы пла­кали. Да ска­жите же, что с вами?

– Ничего, ничего, – отве­тил Збышко со вздо­хом. – Долго рас­ска­зы­вать… Что было, то про­шло. Вот я и развеселился…

– А может, вы бы выпили слад­кого вина?

– Обхо­ди­тель­ная девка! Да что же это вы выка­ете друг дружке? – вос­клик­нул Зых – Говори ему: «ты, Збышко», а ты ей: «ты, Ягенка». Ведь вы с малых лет знакомы…

Затем он обра­тился к дочери:

– А что он когда-то отко­ло­тил тебя, это пустое!.. Сей­час он этого не сделает.

– Не сде­лаю! – весело под­хва­тил Збышко. – Пус­кай теперь она меня отко­ло­тит, коли есть охота.

Желая совсем раз­ве­се­лить Збышка, Ягенка сжала кула­чок и, сме­ясь, стала в шутку бить его.

– Вот тебе за мой раз­би­тый нос! Вот тебе! Вот тебе!

– Вина! – крик­нул, раз­гу­ляв­шись, хозяин Згожелиц.

Ягенка сбе­гала в кла­до­вую и через минуту при­несла ковш вина, два кра­си­вых кубка с вытис­нен­ными на них сереб­ря­ными цве­тами, работы вроц­лав­ских золо­тых дел масте­ров, и две головки сыра, от кото­рых еще издали шел сыр­ный дух.

Когда взору Зыха, у кото­рого уже шумело в голове, пред­ста­ви­лось это зре­лище, он окон­ча­тельно рас­чув­ство­вался, при­дви­нул к себе ковш, при­жал его к груди и, решив, видно, что это Ягенка, заговорил:

– Моя ты доченька! Моя сиро­точка! Что я, бед­ный, стану делать в Зго­же­ли­цах, как тебя возь­мут у меня, что я стану делать!..

– А при­дется вам вско­ро­сти отда­вать ее! – вос­клик­нул Збышко.

Но рас­чув­ство­вав­шийся было Зых уже смеялся:

– Ха-ха! Девке пят­на­дцать лет, а она уже к пар­ням льнет!.. Как зави­дит изда­лека, так ногами и засучит.

– Батюшка, я уйду! – ска­зала Ягенка.

– Не уходи! Мне хорошо с тобой…

Затем он стал таин­ственно под­ми­ги­вать Збышку:

– Двое их пова­ди­лись к ней: моло­дой Вильк, сын ста­рого Вилька из Бжо­зо­вой, и Чтан[49] из Рогова. Да если б они тебя здесь застали, тот­час бы взъелись и стали грызться с тобой, как гры­зутся друг с дружкой.

– Эва! – вос­клик­нул Збышко.

Затем, обра­тив­шись к Ягенке на ты, как велел Зых, он спро­сил у нее:

– А кото­рый тебе люб?

– Да ни тот ни другой.

– Вильк сер­ди­тый парень! – заме­тил Зых.

– Пус­кай на дру­гих воет![50]

– А Чтан?

Ягенка рас­сме­я­лась.

– У Чтана, – ска­зала она Збышку, – кудлы на голове все равно как у козла, глаз даже не видно, а сала на нем как на медведе.

Тут Збышко хлоп­нул себя по голове, словно что-то вне­запно вспом­нив, и сказал:

– Ах да! Уж коли вы так добры к нам, так нельзя ли попро­сить у вас мед­ве­жьего сала – может, най­дется в доме, дяде поле­читься нужно, а в Бог­данце я не нашел.

– Было, – отве­тила Ягенка, – да слуги вынесли во двор луки сма­зы­вать, а собаки все выжрали… Экая жалость!

– Совсем ничего не осталось?

– Все дочи­ста вылизали!

– Что ж, ничего не поде­ла­ешь, при­дется зав­тра поис­кать в лесу.

– Вы облаву устройте, мед­веди в лесу встре­ча­ются, а коли вам охот­ни­чье сна­ря­же­ние нужно, так мы дадим.

– Где мне ждать! Пойду на ночь под борти.

– Возь­мите с собой чело­век пять охот­ни­ков. Между ними есть дель­ные парни.

– Не пойду я с кучей народу, только зверя мне спугнут.

– Как же вы пой­дете? С самострелом?

– Что в лесу в потем­ках делать с само­стре­лом? Месяц еще не наро­дился. Возьму зазуб­рен­ные вилы да хоро­ший топор и зав­тра пойду один.

Ягенка на минуту умолкла, на лице ее изоб­ра­зи­лось беспокойство.

– В про­шлом году, – ска­зала она, – пошел вот так наш охот­ник Без­дух, и мед­ведь задрал его. Опас­ное это дело: ночью мед­ведь как уви­дит чело­века, осо­бенно около бор­тей, тот­час ста­но­вится на зад­ние лапы.

– Ну, если б он стал убе­гать, так его тогда и не убить бы, – воз­ра­зил Збышко.

Тем вре­ме­нем Зых, кото­рый успел уже маленько вздрем­нуть, неожи­данно проснулся и запел:

Тебя, Куба, ждет работа,

А мне, Мацьку, неохота,

В поле ты пахать пустое,

С Касей в жито я густое!

Гоп! Гоп!

Затем он обра­тился к Збышку:

– Слышь ты, двое их у нее: Вильк из Бжо­зо­вой да Чтан из Рогова… а ты…

Но Ягенка, опа­са­ясь, как бы Зых не ска­зал чего лиш­него, тороп­ливо подо­шла к Збышку и спросила:

– Так когда ты пой­дешь? Завтра?

– Зав­тра после захода солнца.

– А к каким бортям?

– К нашим, к бог­да­нец­ким, непо­да­леку от вашей межи, у Рад­зи­ков­ского болота. Мне гово­рили, будто там легко встре­тить мишку.

XII

Збышко как заду­мал, так на дру­гой день и отпра­вился на мед­ведя, потому что Мацьку ста­но­ви­лось все хуже. Сперва от радо­сти ста­рик было ожил и занялся даже домаш­ними делами, но на тре­тий день у него снова открылся жар и нача­лись такие боли в боку, что он вынуж­ден был слечь в постель. В лес Збышко схо­дил сперва днем, он осмот­рел борти, при­ме­тил побли­зо­сти огром­ный след на болоте и пого­во­рил с борт­ни­ком Вавре­ком, кото­рый летом ноче­вал непо­да­леку в шалаше с парой сви­ре­пых под­галь­ских псов, но с наступ­ле­нием осен­них холо­дов уже дол­жен был пере­браться в деревню.

Оба они со Збыш­ком раз­бро­сали шалаш, при­хва­тили с собою собак, а по дороге там и тут сма­зали медом стволы дере­вьев, чтобы при­ма­нить запа­хом зверя; затем Збышко вер­нулся домой и стал гото­виться к охоте. Для тепла он надел лоси­ную без­ру­кавку, а на голову, чтобы мед­ведь не содрал ему кожу, натя­нул сетку из желез­ной про­во­локи; с собою он при­хва­тил крепко око­ван­ные дву­зу­бые вилы с зазуб­ри­нами и широ­кую сталь­ную секиру на дубо­вой руко­яти под­лин­нее, чем у плот­ни­ков. К вечер­нему удою он уже был у цели и, выбрав местечко поудоб­ней, пере­кре­стился, засел в засаду и стал ждать.

В про­све­тах между вет­вями ель­ника скво­зили крас­ные лучи захо­дя­щего солнца. В вер­ши­нах сосен, кар­кая и хло­пая кры­льями, летали вороны; кое-где про­бе­гали к воде зайцы, и под лап­ками их шур­шали пожолк­лые кустики ягод и опав­шая листва; порой по моло­дому буку сколь­зила юркая куница. В чаще еще слы­шался посте­пенно умол­кав­ший пти­чий гомон.

Солнце уже совсем зака­ты­ва­лось за гори­зонт, а бор все еще не сти­хал. Вскоре мимо Збышка со страш­ным шумом и хрю­ка­ньем про­шло поодаль стадо диких каба­нов, затем, поло­жив друг дружке головы на круп, длин­ной вере­ни­цей про­нес­лись лоси. Сухие ветви тре­щали у них под копы­тами, и лес сто­нал, а они, отли­вая на солнце рыжей шер­стью, ска­кали к болоту, где ночью им было спо­кой­нее и без­опас­ней. Нако­нец в небе зажглась заря, вер­хушки сосен словно запы­лали в огне, и кру­гом все мед­ленно стало зати­хать. Лес погру­жался в сон. Снизу, от земли, под­ни­ма­лась тьма и устрем­ля­лась ввысь к пыла­ю­щей заре, кото­рая тоже стала таять, хму­риться, мерк­нуть и гаснуть.

«Сей­час, – поду­мал Збышко, – покуда не завоют волки, все будет тихо».

Однако он пожа­лел, что не взял с собою само­стрела, кото­рым легко мог уло­жить дикого кабана или лося. Меж тем от болота неко­то­рое время доно­си­лись еще какие-то при­глу­шен­ные звуки, как будто тяже­лые вздохи и посвист. Збышко с опас­кой погля­ды­вал в сто­рону этого болота, где жил когда-то в зем­лянке мужик Рад­зик, кото­рый бес­следно про­пал вме­сте с семьей, словно сквозь землю про­ва­лился. Одни гово­рили, будто его угнали с семьей раз­бой­ники, но дру­гие заме­чали потом около зем­лянки какие-то стран­ные, не то чело­ве­че­ские, не то зве­ри­ные следы и с сомне­нием пока­чи­вали голо­вой, поду­мы­вая даже о том, не позвать ли ксен­дза из Кше­сни освя­тить зем­лянку. До этого дело не дошло, так как в зем­лянке никто не захо­тел посе­литься и халупу эту, вер­нее, глину на хво­ро­стя­ных сте­нах, раз­мыли со вре­ме­нем дожди; однако само место поль­зо­ва­лось дур­ной сла­вой. Правда, борт­ник Ваврек, кото­рый летом ноче­вал здесь в шалаше, не обра­щал на это вни­ма­ния, но о самом Вавреке люди тоже раз­ное бол­тали. Воору­жен­ный топо­ром и вилами, Збышко не боялся диких зве­рей, но он с бес­по­кой­ством думал о нечи­стой силе и обра­до­вался, когда все звуки на болоте затихли.

Дого­рели послед­ние отблески заката, и спу­сти­лась глу­бо­кая ночь. Ветер умолк, не слышно стало и обыч­ного шума в вер­хуш­ках сосен. Порой то там, то тут падала шишка, рож­дая в немом без­мол­вии силь­ный и гул­кий отзвук, но потом снова воца­ря­лась такая тишина, что Збышко слы­шал соб­ствен­ное дыхание.

Он долго сидел так, раз­ду­мы­вая сперва о мед­веде, кото­рый вот-вот мог прийти сюда, а потом о Данусе, о том, как уез­жала она в даль­ний край с мазо­вец­ким дво­ром. Он вспом­нил, как под­нял ее на руки в минуту рас­ста­ва­нья с нею и кня­ги­ней и как у него по щеке кати­лись ее слезы, вспом­нил ее ясное личико, ее непо­кры­тую голову, ее венки из василь­ков, ее песни, ее крас­ные с длин­ными нос­ками баш­мачки, кото­рые он цело­вал, про­ща­ясь; вспом­нил все, что про­изо­шло с той минуты, как они позна­ко­ми­лись, и так жалко стало ему, что нет ее рядом, такая овла­дела тоска по ней, что, пре­дав­шись печали, он совсем поза­был, что сидит в лесу и под­сте­ре­гает зверя в засаде, и стал гово­рить про себя: «Я поеду к тебе, потому что нет мне жизни без тебя».

Он чув­ство­вал, что это правда, что он дол­жен ехать в Мазо­вию, иначе зачах­нет в Бог­данце. Ему вспом­нился Юранд и стран­ное его упор­ство, он поду­мал, что тем более надо ехать, чтобы узнать, какая за этим кро­ется тайна, какие пре­грады стоят на его пути и нельзя ли убрать их, вызвав кого-нибудь на смерт­ный бой. Нако­нец ему при­ви­де­лось, что Дануся про­тя­ги­вает к нему руки, зовет его: «Ко мне, Збышко, ко мне!» Как же не ехать к ней!

Он не спал, однако так явственно видел ее, будто она яви­лась ему или при­сни­лась во сне. Едет сей­час Дануська, сидя рядом с кня­ги­ней, наиг­ры­вает ей на своей малень­кой лютне и напе­вает, а сама думает о нем. Думает о том, что уви­дит его вско­ро­сти, а может, ози­ра­ется, не мчится ли он вскачь сле­дом за ними, – а он тут вот, в тем­ном бору.

Тут Збышко очнулся, и не только потому, что вспом­нил про тем­ный бор, но и по той при­чине, что позади него в отда­ле­нии послы­шался какой-то шорох.

Он крепче сжал вилы в руках и, насто­ро­жась, стал прислушиваться.

Шорох слы­шался все ближе, скоро он стал совер­шенно явствен­ным. Под чьей-то осто­рож­ной ногой тре­щали сухие ветки, шур­шали кустики ягод и опав­шая листва… Кто-то шел.

По вре­ме­нам шорох зами­рал, будто зверь оста­нав­ли­вался под дере­вом, и тогда насту­пала такая тишина, что у Збышка начи­нало зве­неть в ушах, затем снова раз­да­ва­лись мед­лен­ные, осто­рож­ные шаги. Кто-то при­бли­жался с такими предо­сто­рож­но­стями, что Збышко про­сто при­шел в изумление.

«Косо­ла­пый, надо думать, боится собак, кото­рые жили здесь у шалаша, – ска­зал он про себя, – но, может, это волк меня учуял».

Меж тем шаги затихли. Однако Збышко явственно слы­шал, что кто-то оста­но­вился шагах в два­дцати – трид­цати от него и как будто при­сел. Он огля­нулся раз, дру­гой, но, хотя дере­вья рисо­ва­лись во мраке, ничего не мог раз­гля­деть. Ему оста­ва­лось лишь ждать.

Ждать при­шлось так долго, что Збышко опять растерялся.

«Мед­ведь не при­шел бы сюда, под борть, спать, а волк давно бы меня учуял и тоже не стал бы ждать до утра».

И вдруг холод ужаса про­бе­жал у него по телу.

А что, если это вылезла из болота какая-нибудь нечисть и под­би­ра­ется сзади к нему? А что, если его схва­тят вдруг ослиз­лые руки утоп­лен­ника или загля­нут в лицо зеле­ные глаза упыря; что, если за спи­ной у него раз­дастся чей-то страш­ный хохот или из-за сосны пока­жется синяя голова на пау­чьих ножках?

Он почув­ство­вал, что под желез­ным кол­па­ком волосы у него под­ни­ма­ются дыбом.

Но через минуту шорох раз­дался уже впе­реди, на этот раз еще более явствен­ный. Збышко вздох­нул с облег­че­нием. Правда, он поду­мал, что «нечисть» обо­шла его и теперь при­бли­жа­ется спе­реди. Но это было лучше. Он полов­чей ухва­тил вилы, тихо под­нялся и стал ждать.

Вдруг он услы­хал над голо­вой шум сосен, ощу­тил на лице силь­ное дуно­ве­ние ветра со сто­роны болота и тот­час уло­вил запах медведя.

Сомне­ний не было: это шел косолапый!

Страх мгно­венно про­пал; нагнув голову, Збышко напряг зре­ние и слух. Шаги при­бли­жа­лись, тяже­лые, отчет­ли­вые, запах ста­но­вился все резче; вскоре послы­ша­лось сопе­ние и ворчание.

«Только бы не двое!» – поду­мал Збышко.

В то же мгно­ве­ние он уви­дел перед собой огром­ный тем­ный силуэт зверя: идя по ветру на запах меда, мед­ведь до послед­ней минуты не учуял человека.

– Сюда, косо­ла­пый! – крик­нул Збышко, высту­пив из-за сосны.

Словно пора­жен­ный этим неожи­дан­ным явле­нием, мед­ведь издал корот­кий рык; однако он подо­шел уже слиш­ком близко, чтобы спа­стись бег­ством. Тогда он мгно­венно под­нялся на зад­ние лапы, рас­ста­вив перед­ние так, словно хотел заклю­чить Збышка в объ­я­тия. Збышко только этого и ждал – он мол­ние­носно бро­сился впе­ред и, напрягши мышцы своих могу­чих рук и нава­лив­шись всей тяже­стью тела на вилы, вон­зил их в грудь зверю.

Весь бор содрог­нулся теперь от дикого рева. Мед­ведь схва­тился лапами за вилы, ста­ра­ясь вырвать их, но зазуб­рины на ост­рых кон­цах впи­лись ему в грудь, он почув­ство­вал боль и взре­вел пуще преж­него. Тогда он попы­тался обла­пить Збышка, но нажал на вилы, и они еще глубже воткну­лись ему в грудь. Збышко не знал, доста­точно ли глу­боко вон­зи­лось острие, и не отпус­кал руко­яти. Чело­век и зверь стали дер­гать друг друга и бро­саться из сто­роны в сто­рону. Бор сотря­сался от рева, в кото­ром зву­чали ярость и отчаяние.

Збышко хотел схва­титься за секиру, но для этого надо было сперва воткнуть в землю дру­гой ост­рый конец вил, а меж тем мед­ведь, точно поняв, в чем дело, ухва­тился лапами за руко­ять и, несмотря на боль, кото­рую при­чи­няло ему каж­дое дви­же­ние, дер­гал ее вме­сте со Збыш­ком и не давал таким обра­зом «при­гвоз­дить» себя к земле. Страш­ный бой затя­ги­вался, и Збышко понял, что ему в конце кон­цов изме­нят силы. Кроме того, он мог упасть, а это гро­зило ему неми­ну­е­мой гибе­лью; тогда, собрав все свои силы и напрягши мышцы рук, он рас­ста­вил ноги и, изо­гнув спину дугой, чтобы не упасть навз­ничь, стал повто­рять сквозь стис­ну­тые зубы:

– Не тебе смерть, так мне!..

И такой гнев овла­дел вдруг им, такая ярость, что в эту минуту он и впрямь пред­по­чел бы погиб­нуть сам, чем выпу­стить зверя живым. Но тут он заце­пился ногой за корень сосны, пошат­нулся и, навер­ное, упал бы, если бы в то же мгно­ве­ние перед ним не выросла тем­ная фигура, и дру­гие вилы не «при­гвоз­дили» зверя к земле, и чей-то голос не крик­нул вдруг над самым его ухом:

– Руби его!..

Збышко был настолько погло­щен схват­кой с мед­ве­дем, что ни на мгно­ве­ние не заду­мался над тем, откуда же при­шла эта неждан­ная помощь; схва­тив секиру, он нанес зверю страш­ной силы удар. Под тяже­стью туши трес­нули вилы, и, кор­чась в послед­них содро­га­ниях, мед­ведь, словно сра­жен­ный гро­мом, пова­лился наземь и захри­пел. Однако он тот­час затих. Воца­ри­лась такая тишина, что слышно было только тяже­лое дыха­ние Збышка; ноги у юноши под­ко­си­лись, и он при­сло­нился к сосне, чтобы не упасть. Только через минуту он под­нял голову, поко­сился на сто­яв­шую рядом фигуру и испу­гался, поду­мав, что это, может быть, не человек.

– Кто ты? – спро­сил он в тревоге.

– Ягенка! – отве­тил тон­кий жен­ский голос.

Збышко оне­мел от изум­ле­ния, он гла­зам своим не пове­рил. Однако сомне­ний не могло быть – он снова услы­шал голос Ягенки:

– Я высеку огонь…

Раз­дался удар огнива о камень, посы­па­лись искры, и при их невер­ном свете Збышко уви­дел белый лоб, тем­ные брови и выпя­чен­ные губы девушки, кото­рая дула на тле­ю­щий трут. Только теперь он поду­мал, что Ягенка при­шла в лес, чтобы помочь ему, что без ее вил дело для него могло бы кон­читься плохо, и в при­ливе бла­го­дар­но­сти, не долго думая, обнял ее и поце­ло­вал в обе щеки.

Трут и огниво выпали у нее из рук.

– Оставь! Что ты? – ска­зала она при­глу­шен­ным голо­сом, однако не ото­дви­ну­лась и даже как будто слу­чайно кос­ну­лась губами губ Збышка.

Он выпу­стил ее из объ­я­тий и сказал:

– Спа­сибо тебе. Не знаю, что было бы со мной без тебя. А Ягенка, при­сев в тем­ноте на кор­точки, чтобы найти огниво и трут, стала объ­яс­нять ему:

– Я боя­лась за тебя, потому что Без­дух тоже пошел с вилами и секи­рой и мед­ведь задрал его. Слу­чись какая-нибудь беда, Мацько страх как горе­вал бы, а он и так на ладан дышит… Ну, вот я взяла вилы и пошла…

– Так это ты пря­та­лась там, за соснами?

– Я.

– А я думал, нечистый.

– Да и я очень боя­лась, тут ведь около Рад­зи­ков­ского болота ночью без огня страшно.

– Почему же ты не оклик­нула меня?

– Боя­лась, что ты меня прогонишь.

И она снова начала высе­кать огонь, затем поло­жила на трут пук сухой коноп­ля­ной костры, кото­рая тот­час вспых­нула ярким огнем.

– У меня две щепки, – ска­зала она, – а ты набери поско­рей валеж­ника, разо­жжем костер.

Через минуту у них запы­лал весе­лый костер, и в отблес­ках пла­мени из мрака высту­пила огром­ная рыжая туша мед­ведя, лежав­шего в луже крови.

– Каков зве­рина! – не без хва­стов­ства ска­зал Збышко.

– Голова совсем раз­руб­лена! Господи!

Ягенка нагну­лась и запу­стила руку в мед­ве­жью шерсть, чтобы про­ве­рить, жирен ли зверь, затем под­ня­лась с весе­лым лицом.

– Сала хва­тит на доб­рых два года!

– А вилы сло­маны, погляди!

– То-то и оно, что я скажу дома?

– А что?

– Да ведь отец ни за что не пустил бы меня в лес, вот я и должна была ждать, покуда все уля­гутся спать.

Через минуту она прибавила:

– Не рас­ска­зы­вай, что я тут была, а то надо мной ста­нут смеяться.

– Я про­вожу тебя до дому, а то еще волки напа­дут, вил-то у тебя нет.

– Ладно.

Так бесе­до­вали они неко­то­рое время, сидя при весе­лом огне костра над уби­тым мед­ве­дем, оба подоб­ные юным лес­ным духам.

Збышко погля­дел на кра­си­вое лицо Ягенки, осве­щен­ное отблес­ком пла­мени, и ска­зал с неволь­ным восхищением:

– Дру­гой такой девушки, как ты, верно, на всем свете не сыщешь. Тебе бы на войну идти!

Она на мгно­ве­ние оста­но­вила на нем свой взор, а затем отве­тила с грустью:

– Знаю… только ты не смейся надо мной.

XIII

Ягенка сама нато­пила боль­шой гор­шок мед­ве­жьего сала, и Мацько с удо­воль­ствием выпил первую кварту, потому что оно было све­жее, не при­го­рело и пахло дяги­лем, кото­рого девушка, знав­шая толк в сна­до­бьях, при­ба­вила в гор­шок сколько тре­бо­ва­лось. Мацько вос­пря­нул духом и стал наде­яться на выздоровление.

– Этого-то мне и не хва­тало, – гово­рил он. – Как весь заплы­вешь жиром, так, может, и этот чер­тов оско­лок из тебя вылезет.

Дру­гие кварты уже не пока­за­лись ему такими вкус­ными, однако для здо­ро­вья он про­дол­жал пить сало. Ягенка тоже его подбодряла:

– Будете здо­ровы. Билюду из Острога глу­боко в заты­лок загнали зве­нья коль­чуги, а от сала они вышли наружу. Как только рана откро­ется, надо сма­зать ее боб­ро­вой струей.

– А есть у тебя боб­ро­вая струя?

– Есть. А све­жая пона­до­бится, так мы пой­дем со Збыш­ком на боб­ро­вые гоны. Бобра добыть нетрудно. Однако не мешало бы вам дать обет какому-нибудь свя­тому, цели­телю ран.

– Я уж думал об этом, да тол­ком не знаю какому. Геор­гий Побе­до­но­сец – покро­ви­тель рыца­рей, он хра­нит воина от опас­но­сти, а в нужде при­дает ему и храб­ро­сти; тол­куют, будто он часто сам ста­но­вится на сто­рону пра­вых и помо­гает им бить неугод­ных Богу. Но тот, кто сам до драки охоч, вряд ли захо­чет раны лечить, для этого есть, верно, дру­гой свя­той, кото­рому Геор­гий Побе­до­но­сец попе­рек дороги не ста­нет. У каж­дого свя­того на небе­сах свое место и свое хозяй­ство – это дело извест­ное! И никто в чужие дела носа не сует, потому от этого между ними может быть раз­дор, а свя­тым на небе­сах не при­стало ссо­риться да драться… Вот Косьма да Дамиан тоже вели­кие свя­тые, им лекари молятся о том, чтоб на свете болезни не выве­лись, а то им есть нечего будет. А вот свя­тая Апол­ло­ния, та от зубов помо­гает, а свя­той Либе­рий исце­ляет от кам­ней, – но это все не то! При­е­дет аббат, я у него спрошу, к кому мне толк­нуться, – он постиг небес­ные таин­ства, это тебе не какой-нибудь зава­ля­щий ксендз, кото­рый мало что пони­мает, хоть макушка у него и выбрита.

– А не дать ли вам обет самому Иисусу Христу?

– Что гово­рить, он выше всех. Но ведь это все едино, что поехать мне в Кра­ков к самому королю и пожа­ло­ваться, что твой, к при­меру, отец избил моего мужика. Что бы мне ска­зал король? «Я, – ска­зал бы он, – вла­дыка всего коро­лев­ства, а ты лезешь ко мне со своим мужи­ком! Нет у тебя на него управы? Не можешь пойти в суд к моему каш­те­ляну и помощ­нику?» Иисус Хри­стос вла­дыка всего света – пони­ма­ешь? – а для мало­важ­ных дел у Него есть святые.

– Вот что я вам скажу, – ска­зал Збышко, кото­рый подо­шел к собе­сед­ни­кам в конце раз­го­вора, – дайте обет нашей покой­нице коро­леве схо­дить, коли она помо­жет, на покло­не­ние в Кра­ков, к ее гроб­нице. Разве мало чудес совер­шила она на наших гла­зах? Зачем искать чужих свя­тых, когда есть своя куда лучше их…

– Да, кабы знать, что она цели­тель­ница ран!

– А хоть бы и нет! Ни один свя­той не посмеет косо на нее погля­деть, а посмеет, так еще от Гос­пода Бога полу­чит на орехи – это ведь не какая-нибудь про­стушка, а поль­ская королева…

– Она к тому же целую язы­че­скую страну кре­стила, – под­хва­тил Мацько. – Это ты умно ска­зал. Уж, верно, она пред­се­дает в совете пра­вед­ных, куда там с нею тягаться какому-нибудь про­стецу. Так я и сде­лаю, как ты сове­ту­ешь, ей-ей!

Этот совет понра­вился и Ягенке, кото­рая не могла нади­виться уму Збышка, и в тот же вечер Мацько дал тор­же­ствен­ный обет: с этой поры он с еще боль­шей надеж­дой стал пить мед­ве­жье сало, ожи­дая со дня на день непре­мен­ного выздо­ров­ле­ния. Однако про­шла неделя, и он стал терять надежду. Он гово­рил, что от сала у него урчит в животе, а под ниж­ним реб­ром рас­тет шишка. Про­шло десять дней, и ста­рику стало еще хуже: шишка взду­лась и покрас­нела, а сам Мацько очень осла­бел и, когда у него опять под­нялся жар, стал гото­виться к смерти.

Одна­жды ночью он неожи­данно раз­бу­дил Збышка.

– Засвети-ка поско­рее лучину, – ска­зал ста­рик, – что-то со мной тво­рится, не знаю только, хоро­шее ли иль худое.

Збышко вско­чил с постели и, не высе­кая огня, раз­дул в смеж­ной с боко­вуш­кой гор­нице огонь, зажег от него смо­ли­стую лучинку и вер­нулся к Мацьку.

– Что с вами?

– Что со мной? Шишка у меня про­рва­лась, верно, оско­лок лезет! Ухва­тил я его, а выта­щить никак не могу! Слышу только, под ног­тями скри­пит и звякает…

– Ну конечно, оско­лок! Ухва­тите его покрепче и тащите.

Мацько изви­вался и сто­нал от боли, но засо­вы­вал пальцы все глубже в рану, пока не ухва­тил крепко какой-то твер­дый пред­мет; нако­нец он рва­нул его и выта­щил из раны.

– О Господи!

– Выта­щили? – спро­сил Збышко.

– Да. Прямо холод­ный пот про­шиб. Ну а все-таки выта­щил, погляди-ка!

И он пока­зал Збышку про­дол­го­ва­тый ост­рый обло­мок, отко­лов­шийся от плохо око­ван­ного жала стрелы и несколько меся­цев сидев­ший у ста­рика в теле.

– Хвала Богу и коро­леве Ядвиге! Теперь будете здоровы.

– Может, и полегче мне, но только страх как болит, – ска­зал Мацько, выдав­ли­вая нарыв, из кото­рого обильно потекла кровь с гноем. – Коли ста­нет во мне меньше этой пако­сти, так и боль отпу­стит. Ягенка гово­рила, что теперь надо сма­зать рану боб­ро­вой струей.

– Зав­тра же пой­дем за бобром.

Утром Мацьку стало гораздо лучше. Он спал допоздна, а проснув­шись, велел, чтобы ему подали поесть. На мед­ве­жье сало ста­рик уже смот­реть не мог, зато ему раз­били на ско­во­роде два десятка яиц – больше Ягенка не дала из осто­рож­но­сти. Мацько с жад­но­стью съел яич­ницу и пол­ка­ра­вая хлеба, запил жба­ном пива, раз­ве­се­лился и велел звать Зыха.

Збышко послал за сосе­дом одного из своих турок, пода­рен­ных Зави­шей; Зых вско­чил на коня и при­мчался после полу­дня, когда Збышко с Яген­кой соби­ра­лись к Одста­ян­ному озерцу за боб­рами. Сперва ста­рики за чарой меда сме­я­лись, шутили и пели песни, а там заго­во­рили о детях и давай рас­хва­ли­вать каж­дый своего.

– Ну и моло­дец же у меня Збышко! – гово­рил Мацько. – Дру­гого такого на всем свете не сыщешь. И хра­бёр, и быстр, как рысь, и ловок. Да вы зна­ете, когда его вели в Кра­кове на казнь, так девушки в окнах вопили, точно кто их сзади шилом колол, да какие девушки – дочки рыца­рей да каш­те­ля­нов, а о вся­ких там кра­са­ви­цах горо­жан­ках и гово­рить нечего.

– Хоть они и каш­те­лян­ские дочки и кра­са­вицы, а не лучше моей Ягенки! – отре­зал Зых из Згожелиц.

– А разве я говорю, что лучше? Милей Ягенки, пожа­луй, и не сыщешь.

– Я про Збышка тоже ничего худого ска­зать не могу: само­стрел натя­ги­вает без рукояти!..

– И мед­ведя один при­гвоз­дит к земле. Видали, как он его руба­нул? Отхва­тил всю голову с лапой.

– Голову отхва­тил, а вот к земле не один при­гвоз­дил. Ягенка ему помогла.

– Ягенка?.. Он мне об этом ничего не говорил.

– Он Ягенке обе­щал не гово­рить… Срам ведь девке ночью одной по лесу ходить. Ну а мне она тот­час рас­ска­зала, как все было. Дру­гие рады соврать, а она от меня не таится. Ска­зать по правде, и я не обра­до­вался, кто ж их там знает… Хотел при­крик­нуть на нее, а она мне вот что ска­зала: «Коли я сама деви­чьей чести не убе­регу, так и вам, батюшка, ее не убе­речь, да вы не бой­тесь, Збышко тоже знает, какова она, рыцар­ская честь».

– Это верно. Ведь и сего­дня они одни пошли.

– Но домой-то вер­нутся к вечеру. А лука­вый ночью больше всего иску­шает, да и девке сты­диться нечего, потому темно.

Мацько на минуту заду­мался, а потом ска­зал как будто про себя:

– И все-таки льнут они друг к дружке…

– Эх! Кабы он дру­гой не обещался.

– Да ведь вы зна­ете, это только рыцар­ский обы­чай такой… Коли нет у моло­дого рыцаря гос­пожи, так его счи­тают про­стач­ком… Посу­лил ей Збышко пав­ли­ньи чубы, поклялся в том рыцар­ской честью, ну и дол­жен содрать их у нем­цев с голов. Да и Лих­тен­штейна ему надо одо­леть, а от про­чих обе­тов аббат может его освободить.

– Аббат не нынче-зав­тра приедет…

– Вы дума­ете? – спро­сил Мацько, а потом про­дол­жал: – Какая цена всем этим обе­там, коли Юранд напря­мик ему ска­зал, что не отдаст за него девку! То ли он дру­гому ее обе­щал, то ли Богу обрек, я того не знаю, но только напря­мик ска­зал, что не отдаст…

– Я вам гово­рил, что аббат любит Ягенку, как род­ную. Послед­ний раз он ска­зал ей: «Родня у меня только по жен­скому колену, но помру я, так полны колени добра не у нее, а у тебя будут».

Мацько погля­дел на него тре­вожно, даже подо­зри­тельно, и, помол­чав с минуту вре­мени, сказал:

– Нас-то не обидьте…

– За Яген­кой я дам Мочи­долы, – отве­тил Зых.

– Теперь же?

– Теперь же. Дру­гой я бы не дал, а ей отдам.

– Поло­вина Бог­данца и так Збышка, а коли даст Бог здо­ро­вья, я наведу тут поря­док, под­ниму хозяй­ство. Вот по сердцу ли вам Збышко?

Зых замор­гал гла­зами и сказал:

– Хуже всего то, что Ягенка, как кто помя­нет его, так к стенке и отвернется.

– А когда вы дру­гих поминаете?

– Как дру­гих поми­наю, она только прыс­кает и гово­рит: «Еще чего выдумали?»

– Вот видите. Бог даст, с такой девуш­кой Збышко забу­дет дру­гую. Я уж ста­рик, и то забыл бы… Меду выпьете?

– Выпью.

– Аббат, он умница! Аббаты, слышь, часто люди совсем мир­ские, ну а он, хоть и не живет с мона­хами, все-таки ксендз, а ксендз все­гда даст дель­ный совет, не то что про­стой чело­век, потому он и гра­мо­тен, и со Свя­тым Духом зна­ется. А что вы теперь же дадите за девуш­кой Мочи­долы, это пра­вильно. Я тоже, коли, даст Бог, выздо­ро­вею, сманю у Вилька из Бжо­зо­вой мужи­ков побольше. Дам каж­дому по клочку хоро­шей земли, земли-то в Бог­данце хва­тает. На Рож­де­ство пус­кай схо­дят к Вильку на поклон – и айда ко мне. Что, разве нельзя? А там и горо­док в Бог­данце построю, хоро­шень­кую кре­постцу из дуба, и рвом ее обнесу… Пус­кай Збышко с Яген­кой ходят себе сей­час вдвоем на охоту… Скоро уж, видно, и снег выпа­дет… При­вык­нут они друг к дружке, и забу­дет хло­пец дру­гую. Пус­кай себе ходят. Что тут долго тол­ко­вать! Отда­дите за него Ягенку или нет?

– Отдам. Давно уж мы заду­мали поже­нить их, чтоб Мочи­долы и Бог­да­нец доста­лись нашим внукам.

– Грады! – с радо­стью вос­клик­нул Мацько. – Бог даст, внуки посып­лются гра­дом. Аббат их нам будет крестить…

– Пусть только поспе­вает! – весело вос­клик­нул Зых. – А давно уж не видал я вас таким веселым.

– Сердце у меня пры­гает от радо­сти… Оско­лок-то вышел, ну а что до Збышка, так вы за него не бой­тесь. Садится это вчера Ягенка на коня, а день-то вет­ре­ный… Я и спра­ши­ваю у Збышка: «Видал?» – а на него такая истома напала Да и то я смек­нул, что на пер­вых порах они мало друг с друж­кой раз­го­ва­ри­вали, а сей­час как пой­дут вме­сте гулять, так всё друг к дружке повер­ты­ва­ются и всё гово­рят, гово­рят!.. Выпьем!

– Выпьем!

– За здо­ро­вье Збышка и Ягенки!

XIV

Ста­рый Мацько не оши­бался, когда гово­рил, что Збышко и Ягенка с удо­воль­ствием встре­ча­ются и друг без дружки даже ску­чают. Под пред­ло­гом посе­ще­ния боль­ного Мацька Ягенка часто при­ез­жала в Бог­да­нец, с отцом или одна, при­зна­тель­ный Збышко тоже то и дело наве­ды­вался в Зго­же­лицы, так что с тече­нием вре­мени он свел с Яген­кой дружбу. Полю­бив­шись друг другу, Збышко и Ягенка охотно стали «сове­то­ваться», то есть попро­сту бол­тать обо всем, что было им инте­ресно. К дружбе у обоих при­ме­ши­ва­лось и вос­хи­ще­ние: моло­дой и кра­си­вый Збышко, кото­рый и на войне уже успел про­сла­виться, и в риста­ли­щах при­ни­мал уча­стие, и при коро­лев­ском дворе бывал, по срав­не­нию с каким-нибудь Чта­ном из Рогова или Виль­ком из Бжо­зо­вой казался девушке насто­я­щим при­двор­ным рыца­рем, чуть ли не коро­ле­ви­чем, а Збышка порой про­сто изум­ляла кра­сота девушки. В мыс­лях он оста­вался верен своей Данусе, однако не раз, в лесу ли, дома ли, взгля­нув вдруг на Ягенку, он невольно гово­рил себе: «Вот это лань!» Когда же, обняв стан девушки, он сажал ее на коня и чув­ство­вал под рукой упру­гое, точе­ное тело, то при­хо­дил в смя­те­ние, «истома», по сло­вам Мацька, напа­дала на него, кровь начи­нала играть в жилах и точно сма­ри­вал сон.

Ягенка, девушка по натуре гор­дая, насмеш­ница и задира, с ним ста­но­ви­лась сущей сми­рен­ни­цей, словно слу­жан­кой, кото­рая только смот­рит в глаза сво­ему гос­по­дину, как бы ему услу­жить, как бы ему уго­дить. Збышко пони­мал, как рас­по­ло­жена она к нему, был бла­го­да­рен за это ей и все больше искал с нею встреч. С тех пор как Мацько стал пить мед­ве­жье сало, они вида­лись уже чуть не каж­дый день, а когда у ста­рика вышел оско­лок и для затя­ги­ва­ния раны пона­до­би­лась све­жая боб­ро­вая струя, собра­лись вдвоем на боб­ро­вые гоны.

При­хва­тив само­стрел, они сели на коней и поехали на те самые Мочи­долы, кото­рые должны были пойти в при­да­ное Ягенке, а затем свер­нули к лесу; оста­вив под лесом коней на попе­че­нии конюха, они пошли дальше пеш­ком, так как через заросли и болота трудно было про­ехать вер­хом. По дороге Ягенка пока­зала Збышку за широ­ким, порос­шим осо­кою лугом синюю полосу леса и сказала:

– Это лес Чтана из Рогова.

– Того, кото­рый хочет взять тебя в жены?

Она засме­я­лась:

– Взял бы, кабы далась!

– Тебе легко обо­ро­ниться, возьми только Вилька на под­могу, он, я слы­хал, зубы на Чтана точит. Диво, что еще не вызвали друг дружку на смерт­ный бой.

– Едучи на войну, батюшка им так ска­зал: «Пере­де­ре­тесь, так на глаза мне не пока­зы­вай­тесь». Что им было делать? В Зго­же­ли­цах они друг на дружку рычат, а потом в Кше­сне пьют вме­сте в корчме, покуда под лавку не свалятся.

– Дураки!

– Почему же?

– Да покуда Зыха не было дома, надо было не тому, так дру­гому дураку напасть на Зго­же­лицы, да и взять тебя сил­ком. Ну что бы Зых мог поде­лать, кабы, воро­тив­шись с войны, да нашел тебя с мла­ден­цем на руках?

Голу­бые глаза Ягенки так и засверкали:

– Дума­ешь, я бы далась? Да что, в Зго­же­ли­цах людей нету, а я не могу схва­титься за рога­тину или само­стрел? Пус­кай бы суну­лись! Я любого про­гнала бы домой да еще набег учи­нила на Рогов или Бжо­зо­вую. Батюшка знал, что может спо­койно идти на войну.

При этих сло­вах Ягенка так нахму­рила свои кра­си­вые брови и стала так грозно потря­сать само­стре­лом, что Збышко рас­сме­ялся и сказал:

– Тебе не девуш­кой быть, а рыцарем.

Успо­ко­ив­шись, она ответила:

– Чтан берег меня от Вилька, а Вильк от Чтана. Да и аббат меня охра­нял, ну а с абба­том лучше никому не ссориться…

– Эва! – отве­тил Збышко. – Все тут у вас боятся аббата! А я вот, по чести скажу, не побо­ялся бы ни аббата, ни Зыха, ни зго­же­лиц­ких мужи­ков, ни тебя, кля­нусь Геор­гием Побе­до­нос­цем, не побо­ялся бы, взял бы сил­ком – и конец…

Ягенка стала как вко­пан­ная и, под­няв на Збышка глаза, спро­сила каким-то стран­ным голо­сом, про­тяжно и мягко:

– Взял бы?..

Губы у нее рас­кры­лись, и, зардев­шись, словно зорька, она ждала ответа.

Но он, видно, думал только про то, что сде­лал бы на месте Чтана или Вилька, и через минуту, трях­нув золо­тыми куд­рями, продолжал:

– И чего девке с хлоп­цами вое­вать, коли ей надобно замуж? Тре­тий жених не слу­чится, так при­дется из них выби­рать, что ж поделаешь?

– Не говори мне этого, – печально ска­зала девушка.

– А что? Давно я тут не бывал, не знаю, есть ли кто в округе, кто мог бы прий­тись тебе по нраву?..

– Ах! – уро­нила Ягенка. – Перестань!

В мол­ча­нии пошли они дальше, про­ди­ра­ясь сквозь заросли, осо­бенно густые здесь оттого, что кусты и дере­вья были сплошь увиты диким хме­лем. Збышко шел впе­реди, раз­ры­вая зеле­ные плети хмеля, ломая местами ветви, а Ягенка, как некая богиня охоты, сле­до­вала за ним с само­стре­лом за плечами.

– За этой чащей, – ска­зала она, – будет глу­бо­кая речка, но я знаю брод.

– У меня сапоги выше колен, небось прой­дем, ног не замо­чим, – отве­тил Збышко.

Вскоре они вышли к речке. Ягенка, кото­рая хорошо знала мочи­доль­ские леса, легко нашла брод; однако ока­за­лось, что вода от дождей под­ня­лась и речушка стала довольно глу­бо­кой. Збышко, не спра­ши­ва­ясь, взял девушку на руки.

– Да я бы и так пере­шла, – воз­ра­зила Ягенка.

– Дер­жись за шею! – велел Збышко.

И мед­ленно стал пере­хо­дить раз­лив­шу­юся речку, про­буя вся­кий раз ногой грунт, чтобы не попасть на глу­бо­кое место, а девушка, как и велел ей юноша, все при­жи­ма­лась к нему; когда уже было неда­леко до берега, она сказала:

– Збышко?

– Что тебе?

– Не пойду я ни за Чтана, ни за Вилька…

Он вынес ее на берег, осто­рожно опу­стил на при­бреж­ную гальку и ска­зал с лег­ким волнением:

– Дай Бог тебе жениха самого что ни на есть луч­шего! Оби­жаться ему не придется.

До Одста­ян­ного озерца было уже неда­леко. Впе­реди шла теперь Ягенка; изредка обо­ра­чи­ва­ясь, она при­жи­мала пальцы к губам, при­ка­зы­вая Збышку хра­нить мол­ча­ние. Они шли по мок­рой низине, про­би­ра­ясь сквозь заросли лоз и сивого таль­ника. Справа до них доле­тал пти­чий гомон, что очень уди­вило Збышка, так как уже насту­пила пора отлета.

– Там болото не замер­зает, – про­шеп­тала Ягенка, – вот утки на нем и зимуют, да и в озерце вода замер­зает только в силь­ные морозы, и то у самого берега. Глянь, как оно дымится…

Збышко погля­дел сквозь кусты лоз­няка и уви­дел густой туман: это и было Одста­ян­ное озерцо.

Ягенка опять при­жала палец к губам, и через минуту они были у цели. Девушка пер­вая кра­ду­чись взо­бра­лась на тол­стую ста­рую иву, низко скло­нив­шу­юся над водой. Збышко после­до­вал за нею; неко­то­рое время они, ничего не видя в тумане, тихо лежали, слу­шая лишь жалоб­ный крик чиби­сов и чаек над голо­вами. Но вот потя­нул вете­рок, заше­ле­стел в лозах и жел­те­ю­щей листве ив, и гла­зам охот­ни­ков откры­лась в низине гладь озерца, кото­рую рябил ветер.

– Не видно? – про­шеп­тал Збышко.

– Не видно. Тише!..

Через минуту ветер умолк, и воца­ри­лась глу­бо­кая тишина. Но вот на зер­кале озерца затем­нела одна голова, дру­гая, затем поближе к охот­ни­кам спу­стился к реке круп­ный бобер со све­же­со­рван­ной вет­кой в пасти и поплыл между цве­тами калуж­ницы и ряс­кой, под­ни­мая вверх морду и тол­кая ветку впе­ред. Збышко, кото­рый лежал на дереве пониже Ягенки, уви­дел вдруг, как осто­рожно шевель­ну­лись у девушки локти и накло­ни­лась впе­ред голова, – Ягенка, видно, цели­лась в зверя, кото­рый, не подо­зре­вая о гро­зя­щей ему опас­но­сти, плыл к чистой глади озерца на рас­сто­я­нии не больше поло­вины полета стрелы.

Но вот зажуж­жала тетива само­стрела и одно­вре­менно раз­дался голос Ягенки:

– Готово! Готово!..

Збышко в один миг взо­брался повыше и сквозь ветви погля­дел на гладь озерца: бобер то погру­жался в воду, то всплы­вал на поверх­ность, пере­ку­выр­ки­ва­ясь при этом и пока­зы­вая более свет­лое, чем спинка, брюшко.

– Здо­рово попала! Сей­час ему конец! – ска­зала Ягенка.

Она отга­дала, дви­же­ния бобра ста­но­ви­лись все сла­бей, еще немного – и он всплыл на поверх­ность кверху брюхом.

– Я пойду за ним, – ска­зал Збышко.

– Не ходи. Тут у берега тря­сина без­дон­ная. Коли не зна­ешь, как про­би­раться, навер­няка засосет.

– Как же мы его добудем?

– Да ты про то не думай – к вечеру он уж будет в Бог­данце, а нам пора домой…

– Ловко ты его подстрелила!

– Э, мне не впервой!..

– Дру­гие девушки и гля­нуть на само­стрел боятся, а с тобой хоть целый век по лесу ходи!..

Услы­шав эту похвалу, Ягенка улыб­ну­лась от радо­сти, но ничего не ска­зала, и они пошли назад по ста­рой дороге через лоз­няк. Збышко стал рас­спра­ши­вать о боб­ро­вых гонах, Ягенка рас­ска­зала ему, сколько боб­ров на мочи­доль­ских и зго­же­лиц­к