Оглавление
Незаметная жизнь
(Запись рассказа о своей жизни) с 1927 до 1964 г.
От редакции
Когда скончался Евгений Алексеевич Карманов (20 сентября 1998 г.), “Альфа и Омега” опубликовала его некролог (см. № 4(18) за 1998 г. С. 10—13). Но некролог — жанр сковывающий, предопределенный заданными рамками. А жизнь Евгения Алексеевича при всем том, что сам он ее назвал “незаметной”, ни в какие рамки не укладывалась, — разве что в широчайшее русло русской истории ХХ века.
Тем, что мы получили для публикации автобиографические заметки Евгения Алексеевича, мы всецело обязаны его вдове Надежде Александровне, много потрудившейся ради того, чтобы подготовить для печати магнитофонные записи[1]. Эти записи делались (отнюдь не для печати) во время последней болезни Евгения Алексеевича и не были доведены до конца. Помешала смерть. Нелишним будет сказать (тем более что это имеет прямое отношение к последующему), что у Кармановых никогда не было магнитофона и они долго стеснялись попросить его у кого-нибудь из знакомых.
Прежде чем предоставить читателю сам текст воспоминаний, хотелось бы сказать, что текст этот достаточно полно отражает основные свойства незаурядной личности автора. Прежде всего Евгений Алексеевич был бессребренником в самом прямом аскетическом смысле слова, — в такой степени, что те, кто знал его недостаточно близко, просто не могли понять, как этот человек не извлекает денежных доходов из своей совершенно невероятной эрудиции и при столь же невероятной работоспособности и постоянном стремлении оказывать профессиональную помощь. Но дело обстояло именно так: у него не было не только сбережений, но подчас и средств на текущую жизнь. Все появившиеся в доме деньги (отнюдь не “лишние”, а просто когда были) тратились на книги. Библиотека Евгения Алексеевича потрясала как количеством, так и подбором книг; здесь были редчайшие издания, и любой том свободно и радостно снимался с полки для вручения очередному жаждущему, — и не всякий жаждущий заботился о том, чтобы книгу вернуть, очевидно, простодушно считая, что у хозяина библиотеки они самозарождаются. А просто доброта и нестяжательность Евгения Алексеевича переходили все мыслимые в современном обществе границы, приближаясь к нравственной норме древних патериков.
Благодаря этому своему незаурядному свойству Евгений Алексеевич был и кормильцем страждущих. Многие ныне вполне благополучные люди должны с благодарностью вспоминать заказы на переводы, которые они получали от него в трудные годы, так что плата за эту работу, пусть и достаточно скромная, подчас служила главным источником существования семьи. Помню замечательный случай: молодая женщина, блестящий латинист и практически безработная, переводила по его заказу Тертуллиана. На ее вопрос о грядущей публикации Евгений Алексеевич грустно ответил, что это вряд ли возможно. “Но тогда зачем?!” — “А это наш долг перед потомством”. Книжная культура Церкви была всем для него; ею и ради нее он жил. И если попытаться определить род его занятий одним словом, то это будет древнее и почтенное слово книжник.
Блаженны были времена, когда из типографии появлялись один за другим первые номера “Альфы и Омеги”, и одной из составных частей этого блаженства были телефонные обсуждения с тогда уже тяжело больным Евгением Алексеевичем каждого вышедшего номера. Сколько полезного я узнавала! Сколько приятного он говорил, подчас растроганно чуть ли не до слез! С каким наслаждением мы перебирали вещи, никому практически не интересные: какие лучше ставить кавычки, как употреблять курсив, почему именно следует избегать по возможности жирного шрифта и закавыченных слов, не говоря уже о подчеркиваниях… Во времена прослушки наши разговоры сочли бы, наверное, самым изощренным и злокозненным кодом, потому что сколько же можно… а мы могли до тех пор, пока Евгений Алексеевич не уставал.
И в этих для посторонних ушей занудных, а для нас крайне интересных разговорах проявлялось драгоценное свойство Евгения Алексеевича — его ни на что не похожая и ни с чем не сравнимая мягкая ирония, которая в первую очередь бывала обращена на него самого. Читатель ознакомится с ней и, надеемся, по достоинству оценит. Эта ирония своими теплыми лучами освещает и согревает рассказ о, казалось бы, невыносимых мучениях, которые пришлось претерпеть Евгению Алексеевичу в молодые годы, и превращает их в мелкие преходящие неприятности, отчасти даже комичные.
Вот такой человек — добрый, щедрый, смиренный, очень образованный и чрезвычайно трудолюбивый, крайне нестяжательный и глубоко благородный, всегда пребывающий в радости о Господе, прямо скажем, человек уникальный — назвал свои воспоминания “Незаметная жизнь”. Мы предлагаем их читателю, в свою очередь, исполняя свой долг, — как перед памятью почившего, так и перед русской церковной книжностью.
…Евгений Алексеевич прекрасно говорил: легко, складно, без обычных для устной речи словечек типа вот и чего-то подобного. У него был удивительный темп речи: и вроде бы быстро говорит человек, и в то же время неспешно. И очень приятный тембр; голос достаточно высокий и одновременно мягкий. Его излюбленные фразы и обороты в тексте сохранены со всей возможной бережностью, так что те, кто имел счастье с ним разговаривать, слышат голос в немых строках. Для остальных же мы сделали все, что могли.
* * *
В одной восточной сказке рассказано было неким, принужденным Шехерезадой, о том, что он мог рассказать, и он начал говорить: Я родился на пять лет раньше своего отца… И еще что-то удивительное и очень восточное.
У меня все было как у людей. Я родился гораздо позже своего отца, позже достаточно великой социалистической революции на десять лет, но на три дня раньше, поэтому мой день рожденья никогда в семье не справлялся отдельно. Его соединяли с празднованием великой социалистической революции. Почему я родился так поздно? Вероятно, я все-таки ждал, что из этого всего получится. Когда стало совершенно ясно, что ничего хорошего не получится и ждать больше нечего, я взял и родился. Я был шестой человек в своей семье, самый последний. Папа мой был мастером музыкальных инструментов, хороший мастер, самоучка, и он очень хотел почему-то, чтобы у него был наследник его ремесла. Как все взрослые, как все дети, он тоже ошибся, ничего хорошего из этого не получилось.
У меня была мама — одна штука, папа — один штук, три сестры живых в свое время, еще одна сестра, которая умерла в очень юном возрасте, ребенком, и еще один брат, Виктор, который не хотел умирать, но ему дали при лечении лошадиную дозу какого-то лекарства, и он скончался. Чем меня лечили, я не помню, но как я родился, я четко помню.
Это было в пятницу, 4 ноября 1927 года по Рождестве Христовом, в три часа дня, в праздник Казанской Божией Матери, в городе Свердловске. Город Свердловск находится в двадцати километрах восточнее географической границы между Азией и Европой. Значит, я азиат.
Когда я родился, я почему-то заплакал. Наверное, я знал, что ничего доброго из моей жизни не получится. Мама тоже плакала. Почему, я не знаю, она мне не говорила. Может быть, она тоже чувствовала, не будучи пророком, что ничего из меня хорошего не получится. Но это ничего, это прошло.
Через три месяца я устроил первую забастовку: я перестал пить мамино молоко. Требовал ли я вместо него водку или нет, не помню, но отец очень рассердился и то ли собирался меня поколотить, то ли нашлепал, но результата никакого. Я перестал пить мамино молоко. Чем меня тогда кормили, я не знаю. Позже меня кормили как самого маленького вкусными вещами — пряник или еще что-нибудь такое. Я пользовался большой популярностью у своих старших сестер. Все старались утром убирать мою кровать, потому что обязательно под подушкой был неначатый или недоеденный пряник. И вообще за мной ухаживали, как могли, и по обычаям тех времен мы выезжали или уходили за город. Меня, как императора, везли в отдельной коляске, и однажды сестры, стараясь прокатить меня, доставить мне удовольствие, до того рассорились, что упустили коляску, а дорога шла под уклон, и я поехал совершенно самостоятельно. Чем это кончилось, не помню, но кажется, сестрам попало.
Отец имел две профессии. Это было прекрасно для него, но для нас это было плохо, мы постоянно переезжали с места на место. На родине своей я мало пожил, потом мы куда-то поехали, потом вернулись, продали дом; при каждом переезде куда-то что-то девалось. Так куда-то все задевались мои игрушки, мои книжки во время этих бесчисленных переездок.
Кроме Свердловска, я жил одно время в Курске. Время было очень хорошее, 1933‑й год. И на моих глазах и на памяти старших сестер начался голод. Как рассказывают старшие, это началось удивительно быстро. Сначала все было и очень много. Отец работал в какой-то театральной киноведческой организации, даже сохранились снимки, как он нас на разные киносеансы для оборвышей водил и устраивал все это. Потом вдруг все исчезло. Настал голод, началось воровство; у нас из подвала тоже всю картошку украли. Один раз отец заметил, что на нашей груше сидит чужой мальчик, и приказал ему слезть, не кушать наши груши, потому что это тоже было питание. На улицу я почти не выходил, но слышал, что на улице стоят большие очереди, и время от времени кто-нибудь в этих очередях падал мертвый.
Отец перешел на какую-то работу в совхоз или колхоз. Это было далековато. Мы его частенько встречали. Он приносил какую-нибудь пищу: то какую-то баночку меда, то еще что-нибудь к тому, к чему уже и добавлять-то нечего было. Я помню, с каким аппетитом мы чистили картошку и эти помытые очистки (на Украине корки называют) в подвале печи можно было поджарить, и они очень вкусные.
Потом ко мне прицепилась какая-то болезнь, и около месяца я был на грани того и сего. Снились кошмары с какой-то определенной, пугающей тематикой. Что-то такое увеличивалось до бесконечности, было очень страшно, я просыпался, потом засыпал и опять снилось. Интересно, что через какое-то время опять где-то зверски заболев, я видел те же самые сны. Видимо, в кинопрокате у больных выбор небольшой.
Потом мы оказались в Азово-Черноморском крае в Незамаевском зерносовхозе. Там отец был бухгалтером. Ездили мы потому, что отец то был бухгалтером, то работал по любимой специальности — по изготовлению музыкальных инструментов, что ему хотелось и где, как он мог устроиться.
[1] Редакция считает также своим долгом выразить свою глубокую признательность архимандриту Августину (Никитину), оказавшему существенную помощь при подготовке рукописи к изданию. — Ред.
Комментировать