Православные праздники в рассказах любимых писателей

Православные праздники в рассказах любимых писателей

Зоберн Владимир Михайлович
(18 голосов: 4.4 из 5)

Глава 10. Рождественский пост (Филиппов) (27 ноября)

Был вечер поздний и багровый… А. Блок

***

Был вечер поздний и багровый,
Звезда-предвестница взошла.
Над бездной плакал голос новый –
Младенца Дева родила.
На голос тонкий и протяжный,
Как долгий визг веретена,
Пошли в смятеньи старец важный,
И царь, и отрок, и жена.
И было знаменье и чудо:
В невозмутимой тишине
Среди толпы возник Иуда
В холодной маске, на коне.
Владыки, полные заботы,
Послали весть во все концы,
И на губах Искариота
Улыбку видели гонцы.

Объяснение праздника. Протоиерей Григорий Дьяченко

Святой апостол Филипп – из двенадцати апостолов. Происходил из города Вифсаиды, вместе с апостолами Петром и Андреем. В ранней юности он отдан был учиться и, читая Священное Писание, узнал пророчества об ожидаемом Мессии, всей душой полюбил Его и очень желал видеть. Когда явился с проповедью о Христе предтеча Его Иоанн, то святой Филипп покинул родину и сделался его учеником. Узнав от Иоанна, что Мессия уже пришел, он очень желал, чтобы Господь позвал его следовать за Собой. И это скоро случилось. Встретив однажды Филиппа, Господь Иисус Христос сказал ему: «Иди за Мной», и с этого времени Филипп сделался ревностным учеником Христовым. Он призвал в ученики ко Христу друга своего Нафанаила, или Варфоломея. Во время прощальной беседы Иисуса Христа с учениками апостол Филипп просил Его: «Господи, покажи нам Отца Своего». Тогда Господь сказал ему: «Сколько времени Я с вами, и ты не знаешь Меня? Видевший Меня видел Отца. Разве ты не веришь, что Я в Отце и Отец во Мне?» Апостол Филипп проповедовал в Азии и Африке, совершил много чудес, воскресил нескольких умерших.

Однажды, когда он проповедовал в Элладе, в Греции, сюда прибыл еврейский первосвященник и с гневом сказал ему: «Не довольно тебе обольщать простой народ в Иудее, ты пришел и к премудрым эллинам, чтобы прельщать их учением Иисуса, которого умертвили позорной смертью за противление закону Моисееву и тело которого вы, Его ученики, украли, а сами разгласили, что Он воскрес». Святой апостол отвечал: «Зачем ты говоришь ложь? Не вы ли положили печать ко гробу Христову и приставили стражу? А затем, когда Христос воскрес, не вы ли дали воинам золота и велели говорить, что Христос был украден, когда они спали?» Тогда первосвященник хотел было собственными руками убить апостола, но вдруг ослеп.

Святой апостол Филипп обратил ко Христу целую страну, называемую Эфиопией. В Иераполе Фригийском он скончался мученически – его распяли вниз головой. Мощи святого апостола Филиппа находятся в Риме, в церкви Двенадцати апостолов.

После дня святого Филиппа начинается пост, называемый по его имени, или иначе Рождественским. Пост установлен для приготовления к празднику Рождества Христова.

Заговины перед Филиповками. Иван Шмелев

Завтра заговины перед Филиповками. Так Рождественский пост зовется, от апостола Филиппа: в заговины, 14 числа ноября месяца, как раз почитание его. А там и Введение, а там и Николин день, а там… Нет, долго еще до Рождества.

Ничего не долго. И не оглянешься, как подкатит. Самая тут радость и начинается – Филиповки! – утешает Горкин. – Какая-какая… самое священное пойдет, праздник на празднике, душе свет. Крестного на Лександру Невского поздравлять пойдем, пешком по Москва-реке, 23 числа ноября месяца. Заговеемся с тобой завтра, пощенье у нас пойдет, на огурчиках, на капустке кисленькой-духовитой посидим, грешное нутро прочистим, – Младенца-Христа стречать. Введенье вступать станет – сразу нам и засветится.

– Чего засветится?

– А будто звезда засветится, в разумении. Как так, не разумею? За всеношной воспоют, как бы в преддверие: «Христос рождается – славите… Христос с небес – срящите…» – душа и воссияет: скоро, мол, Рождество!.. Так все налажено – только разумей и радуйся, ничего и не будет скучно.

На кухне Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного Ряда привезли. Раскапывает засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в ящик. Судаки крепкие, как камень, – постукивают даже, хвосты у них ломкие, как лучинки, искрятся на огне – морозные судаки, седые. Рано судак пошел, ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! – сизые спинки, в инее. Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке – такой холодок приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками отделяется; и «зернышки» вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками, из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких иззубринках. Сестры их набирают себе на ожерелья – будто как белые кораллы. Горкин наважку уважает – кру-упная-то какая нонче! – слаще и рыбки нет. Теперь уж не сдаст зима. Уж коли к Филиповкам навага – пришла настоящая зима. Навагу везут в Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, – Горкин говорит – «снежная»: оттепелью чуть тронет – не та наважка; и потемнеет, и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага – значит, и зима двинулась: там ведь она живет.

Заговины – как праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют по духовному. А мы с Горкиным разумеем. Не душу порадовать – душа радуется посту! – а мамону по слабости потешить.

– А какая она, мамона… грешная? Это чего, мамона?

– Это вот самая она, мамона, – смеется Горкин и тычет меня в живот. – Утроба грешная. А душа о посте радуется. Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте, тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона!

Рабочему народу дают заговеться вдоволь – тяжелая зимняя работа: щи жирные с солониной, рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком – и рыбки постом вкушать не будет, – судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и лапшу молочную: без молочной лапши, говорит, не заговины.

Заговины у нас парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом – благословит на Филиповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкость душе дает – с духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками «ланинской», и «легкое», от Депре-Леве. Протодьякон «депры» не любит, голос с нее садится, с этих-там «икемчиков-мадерцы», и ему ставят «отечественной, вдовы Попова». Закусывают в преддверии широкого заговенья сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и яйцами. Потом уж полные заговины – обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с ливером. Батюшке кладут гусиную лапку, то же и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье Маничке – до Рождества теперь ждать придется. Маша ставит мне суп, а в нем – гусиное горло в шерявавой коже, противное самое, пупырки эти.

Батюшка очень доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: «Верно говорится – «сладки гусины лапки». Протодьякон – цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул, будто пополоскал во рту, и сказал: «По какой грязи шлепала, а сладко!» Подают заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблоками, «китайскими», и всякое соленье, моченую бруснику, вишни, смородину в веничках, перченые огурчики-малютки, от которых мороз в затылке. Потом – слоеный пирог яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще гуська: «А припломбиры эти, – говорит, – воздушная пустота одна». Батюшка говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится – крестины, именины, самая-то именинная пора Филиповки, имена-то какие все: Александра Невского, великомученицы Екатерины – «Сколько Катерин в приходе у нас, подумайте!» – великомученицы Варвары, Святителя Николая Угодника!.. «Да и поминок много… завтра вот старика Лощенова хоронят… – люди хлебосольные, солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят…» Протодьякон гремит-воздыхает: «Грехи… служение наше чревато соблазном чревоугодия…» От пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения накладывают сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, «девятый становится на ножки!» – он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и воздыхает: «И оставиша останки младенцам своим». Батюшка хвалит пломбирчик и просит рецептик – преосвященного угостить когда.

Вдруг, к самому концу, – звонок! Маша шепчет в дверях испуганно:

– Палагея Ивановна… сурьезная!..

Все озираются тревожно, матушка спешит встретить, отец, с салфеткой, быстро идет в переднюю. Это родная его тетка, «немножко тово», и ее все боятся: всякого-то насквозь видит и говорит всегда что-то непонятное и страшное. Горкин ее очень почитает: она – «вроде юродная», и ей будто открыта вся тайная премудрость. И я ее очень уважаю и боюсь попасться ей на глаза. Про нее у нас говорят, что «не все у ней дома» и что она «чуть с приглинкой». Столько она всяких словечек знает, приговорок всяких и загадок! И все говорят: «Хоть и с приглинкой будто, а у-умная… ну, все-то она к месту, только уж много после все открывается, и все по ее слову».

И правда ведь: блаженные-то – все ведь святые были! Приходит она к нам раза два в год, «как на нее накатит», и всегда заявляется, когда вовсе ее не ждут. Так вот, ни с того ни с сего и явится. А если явится – неспроста. Она грузная, ходит тяжелой перевалочкой, в широченном платье, в турецкой шали с желудями и павлиньими «глазками», а на голове черная шелковая «головка», по старинке. Лицо у ней пухлое, большое; глаза большие, серые, строгие, и в них – «тайная премудрость». Говорит всегда грубовато, срыву, но очень складно, без единой запиночки, «так цветным бисером и сыплет», целый вечер может проговорить, и все загадками, прибаутками, а порой и такими, что со стыда сгоришь – сразу и не понять, надо долго разгадывать премудрость. Потому и боятся ее, что она судьбу видит, Горкин так говорит. Мне кажется, что кто-то ей шепчет – Ангелы? – она часто склоняет голову набок и будто прислушивается к неслышному никому шепоту – судьбы?..

Сегодня она в лиловом платье и в белой шали, муаровой, очень парадная. Отец целует у неё руку, целует в пухлую щеку, а она ему строго так:

– Приехала тетка с чужого околотка… и не звана, а вот вам она!

Всех сразу и смутила. Мне велят приложиться в ручке, а я упираюсь, боюсь: ну-как она мне скажет что-нибудь непонятное и страшное. Она будто знает, что я думаю про нее, хватает меня за стриженый вихорчик и говорит нараспев, как о. Виктор:

– Рости, хохолок, под самый потолок!

Все ахают, как хорошо да складно, и Маша, глупая, еще тут:

– Как тебе хорошо-то насказала… богатый будешь!

А она ей:

– Что, малинка… готова перинка?

Так все и охнули, а Маша прямо со стыда сгорела, совсем спелая малинка стала: прознала Палагея Ивановна, что Машина свадьба скоро, я даже понял.

Отец спрашивает, как здоровье, приглашает заговеться, а она ему:

– Кому пост, а кому погост!

И глаза возвела на потолок, будто там все прописано. Так все и отступили – такие страсти! Из гостиной она строго проходит в залу, где стол уже в беспорядке, крестится на образ, оглядывает неприглядный стол и тычет пальцем:

– Дорогие гости обсосали жирок с кости, а нашей Палашке – вылизывай чашки!

И не садится. Ее упрашивают, умасливают, и батюшка даже поднялся, из уважения, а Палагея Ивановна села прямиком-гордо, брови насупила и вилкой не шевельнет. Ей и сижка-то, и пирожка-то, и суп подают, без потрохов уж только, а она кутается шалью натуго, будто ей холодно, и прорекает: «Невелика синица, напьется и водицы…» И протодьякон стал ласково говорить, расположительно: «Расскажите, Палагея Ивановна, где бывали, чего видали… слушать вас поучительно.» А она ему:

– Видала во сне – сидит баба на сосне.

Так все и покатились. Протодьякон живот прихватил, присел, да как крякнет!.. – все-таки звякнуло… А Палагея Ивановна строго на него:

– А ты бы, дьякон, потише вякал!

Все очень застыдились, а батюшка отошел от греха в сторонку.

Недолго посидела, заторопилась – домой пора. Стали провожать. Отец просит: «Сам вас на лошадке отвезу». А она и вымолвила… после только премудрость-то прознали:

– Пора и на паре, с песням и!..

Отец ей:

– И на паре отвезу, тетушка.

А она погладила его по лицу и вымолвила:

– На паре-то на масленой катают.

На масленице как раз и отвезли Палагею Ивановну, с пением «Святый Боже» на Ваганьковское. Не все тогда уразумели в темных словах ее. Вспомнили потом, как она в заговины сказала отцу словечко. Он ей про дела рассказывал, про подряды и про «Ледяной дом», а она ему так, жалеючи:

– Надо, надо ледку… горячая голова… остынет. Голову ему потрогала и поцеловала в лоб. Тогда не вникли в темноту слов ее.

После ужина матушка велит Маше взять из буфета на кухню людям все скоромное, что осталось, и обмести по полкам гусиным крылышком. Прабабушка Устинья курила в комнатах уксусом и мяткой – запахи мясоедные затомить, а теперь уже повывелось. Только Горкин блюдет завет. Я иду в мастерскую, где у него каморка, и мы с ним ходим и курим ладанцем. Он говорит нараспев молитовку: «Воскурю-у имианы-ладаны… воскурю-у… исчезает дым и исчезнут… тает воск от лица-огня…» – должно быть, про дух скоромный. И слышу – наверху, в комнатах – стук и звон! Это миндаль толкут, к Филиповкам молочко готовят. Горкин знает, как мне не терпится, и говорит:

– Ну, воскурили с тобой… ступай, порадуйся напоследок, уж Филиповки на дворе.

Я бегу темными сенями, меня схватывает Василь-Василич, несет в мастерскую, а я брыкаюсь.

Становит перед печуркой на стружки, садится передо мной на корточки и сипит:

– Ах, молодой хозяин… кр-расота Господня!.. Заговелся малость… а завтра «Ледяной дом» лить будем… ахнут!.. Скажи папашеньке… спит, мол, Косой, как стеклышко… ик-ик… – и водочным духом на меня.

Я вырываюсь от него, но он прижимает меня к груди и показывает серебряные часы: «Папашенька подарил… за… поведение!..» Нашаривает гармонью, хочет мне «Матушку-голубушку» сыграть-утешить. Но Горкин ласково говорит: «Утихомирься, Вася, Филиповки на дворе, гре-эх!..» Василь-Василич так на него ладошками, как святых на молитве пишут:

– Анделво плоти!.. Панкратыч!.. Пропали без тебя… Отмолит нас Панкратыч… мы все за ним, как… за каменной горой. Скажи папашеньке… от-мо… лит! всех отмолит!

А там молоко толкут! Я бегу темными сенями. В кухне Марьюшка прибралась, молится Богу перед постной лампадочкой. Вот и Филиповки… скучно как…

В комнатах все лампы пригашены, только в столовой свет, тусклый-тусклый. Маша сидит на полу, держит на коврике, в коленях, ступку, закрытую салфеткой, и толчет пестиком. Медью отзванивает ступка, весело-звонко, выплясывает словно. Матушка ошпаривает миндаль – будут еще толочь!

Я сажусь на корточках перед Машей, и так приятно, миндальным запахом от нее. Жду, не выпрыгнет ли «счастливчик». Маша миндалем дышит на меня, делает строгие глаза и шепчет: «Где тебя, глазастого, носило… все потолкла!» И дает мне на пальце миндальной кашицы в рот. До чего же вкусно и душисто! Я облизываю и Машин палец. Прошу у матушки почистить миндалики. Она велит выбирать из миски, с донышка. Я принимаюсь чистить, выдавливаю с кончика, и молочный, весь новенький миндалик упрыгивает под стол. Подумают, пожалуй, что я нарочно. Я стараюсь, но миндалики юркают, боятся ступки. Я лезу под стол, собираю «счастливчиков», а блюдечко с миндаликами уже отставлено. – «Будет с тебя, начистил».

Я божусь, что это они сами уюркивают… может быть, боятся ступки… – вот они все, «счастливчики», – и показываю на ладошке. – «Промой и положи».

Маша сует мне в кармашек целую горсть чистеньких-голеньких – и ласково щекочет мою ногу. Я смотрю, как смеются ее глаза – ясные миндали, играют на них синие зрачки-колечки…и губы у неё играют, и за ними белые зубы, как сочные миндали, хрупают. И вся она будто миндальная. Она смеется, целует меня украдкой в шейку и шепчет, такая радостная:

– Ду-сик… Рождество скоро, а там и мясоед… счастье мое миндальное!..

Я знаю: она рада, что скоро ее свадьба. И повторяю в уме: «Счастье мое миндальное…»

Матушка велит мне ложиться спать. А выжимки-то? – «Завтра. И так, небось, скоро затошнит». Я иду попрощаться с отцом.

В кабинете лампа с зеленым колпаком привернута, чуть видно. Отец спит на диване. Я подхожу на цыпочках. Он в крахмальной рубашке, золотится грудная запонка. Боюсь разбудить его. На дедушкином столе с решеточкой-заборчиком лежит затрепанная книжка. Я прочитываю заглавие – «Ледяной дом». Потому и строим «Ледяной дом»? В окнах, за разноцветными ширмочками, искрится от мороза… – звездочки? Взбираюсь на стол, грызу миндалик, разглядываю гусиное перо, дедушкино еще… гусиную лапку вижу, Палагею Ивановну…

Лампа плывет куда-то, светит внизу зеленовато… потолок валится на меня с круглой зеленой клеткой, где живет невидный никогда жавороночек… – и вижу лицо отца. Я на руках у него… он меня тискает, я обнимаю его шею… – какая она горячая!..

– Заснул? На самом «Ледяном доме»? Не замерз, а? И что ты такой душистый… совсем миндальный!..

Я разжимаю ладошку и показываю миндалики. Он вбирает губами с моей ладошки, весело так похрупывает. Теперь и он миндальный. И отдается радостное, оставшееся во мне – «счастье мое миндальное!..».

Давно пора спать, но не хочется уходить. Отец несет меня в детскую, я прижимаюсь к его лицу, слышу миндальный запах…

«Счастье мое миндальное!..»

Комментировать