- Часть первая. В усадьбе Розовое
- Глава 1. Смертельная опасность. Выстрел. После грозы
- Глава 2. Обитатели лесной сторожки. Что рассказал старый лес
- Глава 3. Тайна разоблачена. Так должно было случиться
- Глава 4. Золотая неволя. Первые тернии. Новая жизнь. Враг
- Глава 5. Пытка. Близнецы. Урок танцев. Досада Наты. Сюрприз графини
- Глава 6. Неудавшаяся интрига. Замысел Ксани. Печальная неожиданность. Последняя греза
- Глава 7. Бриллиантовая бабочка. В заключении. Василиса торжествует. Необычный посетитель
- Часть вторая. В пансионе
- Глава 1. Госпожа Улиткина и ее воспитанницы. История с курицей. Уленька
- Глава 2. Неожиданное явление. Двенадцатая. Недруг. Чужая вина
- Глава 3. В «холодной». Близкие воспоминания. Секлетея. Потайная комната
- Глава 4. Горные хребты. Выходка. Виноватая. Два письма. Неожиданный результат
- Глава 5. Не виновата! Необычайный трубочист. Горе Королевы. Рассказ Маркизы
- Глава 6. Последняя соломинка. Маскарад. Спасена. Громы и молнии. Печальный конец
- Глава 7. Муки совести. Опять Секлетея. На репетиции. Паника. Героиня
- Глава 8. Спектакль. Дверь распахнулась
- Часть третья. На сцене
- Глава 1. Новые впечатления. Маленькое гнездышко и его птенцы
- Глава 2. Первые шаги. Тучи сгущаются. Новая жизнь
- Глава 3. Фея Раутенделейн. Триумф
- Часть четвертая. Дневник Ксани
- Часть пятая. На пороге новой жизни
- Глава 1. На вокзале. Неожиданная встреча
- Глава 2. Вернулась!
В чем состоит спасение родителей? Главное, в добром воспитании детей, надо их научить всякому доброму пути.
Дух веры и благочестия родителей должно почитать могущественнейшим средством к сохранению, воспитанию и укреплению благодатной жизни в детях.
Детей вразумлять есть долг родителей, стало быть, и ваш. И бояться чего? Слово любовное никогда не раздражает. Командирское только никакого плода не производит. Чтобы детям благословил Господь избежать опасностей — надо молиться день и ночь.
Святитель Феофан,
затворник Вышенский (1815–1894)
Часть первая. В усадьбе Розовое
Глава 1. Смертельная опасность. Выстрел. После грозы
Остановите их! Остановите! — пронесся по лесу отчаянный призыв.
Но никакие силы не могли остановить вихрем мчавшейся тройки. Внезапно разыгравшаяся гроза с громовыми ударами и зигзагами молнии привела лошадей в неистовство. Кучер едва удерживал вожжи да хрипло кричал на обезумевших от страха животных.
Огненные иглы молний прорезали черное небо, освещая на мгновения лес, коляску, а в ней — испуганные лица девушки и пожилого мужчины.
— Папа! Если Андрон не удержит коней — мы погибнем… Скоро должна быть Черная Пасть…
— Успокойся, Ната! Успокойся, моя девочка. Бог даст, мы…
Но голос мужчины заглушил новый отчаянный удар грома. Лошади понеслись без удержу.
— Мы погибли! Мама! Верочка! Наль! Не увижу вас больше… Никогда… никогда… — всхлипывала Ната.
Тьма ночи исчезала и снова чернела; свет менялся со мглой. Великаны-деревья шумели глухо и зловеще. Уже близко зияла страшным, бездонным глазом Черная Пасть — пропасть, скрывавшаяся в лесной чаще.
Лошади мчались прямо к обрыву. Еще немного — и коляска с путниками должна была неминуемо исчезнуть в бездонной пропасти.
Кучер едва держался на козлах, ухватившись за края обеими руками. Вот они уже у края…
Неожиданно, среди затихшей на мгновение грозы, раздался гулкий выстрел. Коренник тройки сделал отчаянный скачок и, бессильно повиснув на дуге, стал тяжело припадать к земле. Алая струя потекла у него по морде.
Коренник был мертв, сраженный меткой пулей. Две другие лошади стали на месте, тяжело хрипя и роняя пену.
Облегченный вздох вырвался из груди путников, сидевших в коляске.
— Андрон, откуда этот выстрел? Кто стрелял? — окликнули кучера из коляски.
Тот уже сполз, чуть живой, с козел и распрягал тройку.
— Эй, кто тут? — крикнул Андрон, чуть различая во тьме очертания человека. — Зачем стрелял? Эй! Кто ты?
Человек опустил дымящееся ружье, и из-под непромокаемого кожуха с капюшоном прозвучало в ответ:
— Надо было стрелять… Иначе бы вы все туда… в пропасть… Что делать… пришлось пожертвовать лошадью…
— Спасибо!., спасибо!.. Вы нас всех спасли… Сам Господь надоумил вас стрелять, — горячо отвечал мужчина, вылезая из коляски. — Мы вам обязаны жизнью… Скажите же, кто вы?.. По росту и голосу мальчик… Как тебя зовут, голубчик?
Но тот молчал.
Андрон суетился около убитой Буланки.
— Ох ты, горюшко-горе… Знатный был конек, — растерянно бормотал он себе под нос. — И как тебя угораздило прямо в морду стрелять?.. То ли бы дело в ноги… Жив бы остался конек… А то в лоб! Эх, убыток какой вышел… Барин, ваше сиятельство, большой убыток, батюшка граф…
— Молчи, Андрон! Он нам жизнь спас, этот выстрел, — строго прикрикнул тот, кого кучер почтительно называл вашим сиятельством и графом.
Затем он снова обратился к незнакомцу:
— Скажи мне твое имя, мальчуган, чтобы я знал, кому мы обязаны жизнью. А завтра чуть свет приходи в Розовое… Я отблагодарю тебя щедро…
Но тот по-прежнему молчал.
Андрон отпряг лошадей. Тяжело упала на землю голова Буланки, до этого висевшая на упряжи. С диким хрипом две другие лошади попятились назад. Андрон впряг одну из них на место убитой, другую к «пристяжке» и объявил, что все готово и можно ехать дальше. Он подошел к своему господину, все еще в недоумении стоявшему перед погруженным в молчание таинственным незнакомцем.
— Чего заупрямился? Говори, что ли, кто ты есть, безъязыкий ты этакий! — с суровой ласковостью обратился к своему спасителю Андрон.
Внезапно снова блеснула молния. Блеснула и озарила сиятельного господина, дорожную коляску и мертвую лошадь у обрыва.
Осветила она и незнакомца в кожухе, с ружьем в руках, его смуглое юное лицо, спутанные черные кудри и быстрые черные глаза под густыми нахмуренными бровями.
— Лесовичка! — вскрикнул Андрон и попятился.
* * *
Гроза утихла. Коляска, запряженная уже только парою лошадей, мерно катилась по лесной дороге.
Молчала ночь…
А в это время девушка с ружьем в руке бодро шагала от Черной пасти в глубину лесной чащи. Она сбросила клеенчатый капюшон и, подставив разгоряченную голову прохладе свежей июльской ночи, с наслаждением вдыхала разом очистившийся от духоты воздух.
— Жаль лошадь, — вслух размышляла она. — Да что делать? Граф прав: лучше было одну Буланку, нежели всех их отдать смерти… Хорошо, что подоспела вовремя! Точно сила какая-то к Черной пасти толкала. И ружье как нарочно взяла. А тут гроза… Жаль, что не удалось разглядеть как следует молоденькую графинюшку. Виктор говорил — красавица. Ах, только плохо, коли дядя ружья хватится. Ругать станет. Поди, еще спит… Опять не в своей тарелке вернулся из деревни… До завтра проспит… А ловко попала! Прямо в лоб… Кучер испугался, как увидел: «Лесович ка!» — кричит… Глупый! Небось теперь наврет с три короба своему графу, что я и грозу-то на них наслала…
Неожиданно перед девушкой как из-под земли вырос в темноте кто-то огромный, широкоплечий.
— Кто тут шляется? — прогремел зычный голос.
— Это я, дядя!
— Ксанька! Что ты не спишь, ночная сова?
Она сделала было шаг в сторону.
«Ружье сейчас заметит, беда!»
Но было уже поздно. Великан нащупал в темноте ствол ружья и разразился потоком брани.
— Украла! Стянула-таки! Постой же, погоди ты, подлая девчонка! Я ж тебе задам! Попляшешь ты у меня! Потеряешь охоту таскать чужое добро, дрянь ты этакая!
И, грубо вырвав ружье из рук опешившей девушки, огромный человек изо всей силы толкнул ее. Пролетев несколько шагов с вытянутыми вперед руками, она очутилась на полу слабо освещенной лесной сторожки, незаметно приютившейся среди деревьев.
Глава 2. Обитатели лесной сторожки. Что рассказал старый лес
— Вася!
— Ксаня! Что случилось? Я слышал выстрел… Отец проснулся… Увидел, что нет ружья… Сразу догадался, что ты ружье взяла. Рассердился — и за тобой вдогонку, прибить грозился… Зачем ты стреляла?
Посреди небольшой комнатки, освещенной кривобокой лампой, стоял мальчик, или, вернее, юноша, лет семнадцати, худенький, высокий, с некрасивым, изжелта-бледным лицом, какие бывают у людей, снедаемых злым и упорным недугом. Но выражение его лица было мягкое. Глубокие печальные глаза глядели на девушку с тревогой. Юноша был хромой и с трудом передвигался, но при виде ее, распростертой на полу, он сделал поспешно несколько шагов к ней, волоча правую ногу и опираясь на костыль.
Едва он успел приблизиться, как девушка поднялась и сняла капюшон. Открылось смуглое лицо, черные быстрые, исподлобья смотревшие глаза и густые волосы, спускающиеся косою до пояса и струившиеся выбившимися кудельками по плечам. Что-то дико-красивое было в этой невысокой стройной пятнадцатилетней девочке, дышащей силой и здоровьем.
— Да, я стреляла!
— Ксаня! Безумная! Из его ружья!
— Так что же! Этот выстрел спас «розового» графа и молодую графинюшку, — не без гордости сообщила Ксаня.
— Ты, Ксаня, спасла «розового» графа?
— Ну да, графа! Вот бестолковый!
И Ксаня рассказала, как было дело.
— «Розовый» граф ездил на станцию встречать свою дочку. Я знала, что они поедут мимо Черной Пасти… Там путь на Розовое ближе… Ну и решила взглянуть. А тут гроза… Лошади понесли… и пошла потеха!..
— Но зачем же ты взяла ружье? — выспрашивал Вася.
— А затем, чтобы попугать «тех» — понимаешь, если бы они снова встретились на моем пути и стали бы дразнить и травить меня, как собачонку…
— Ксаня! — простонал Вася.
— Ну да… чего ты ахаешь? Я бы стреляла в воздух, понимаешь? Сразу бы отбила охоту дразнить меня!
Снаружи послышались шаги.
— Отец идет! — испугался Вася.
В дверях, заслоняя собой крошечные сени лесной сторожки, стоял огромный человек в сером кафтане, обшитом по борту зеленым кантом, в кожаной фуражке и с бляхой на груди. Его лицо с длинной рыжеватой бородой и неприятные глаза хранили следы гнева.
— Чего раскудахталась не в пору? — накинулся он на Ксаню. — Говори, как смела трогать мое ружье?
И рыжеватый гигант схватил девушку.
— Зачем брала ружье? Говори!
— Не смей меня трогать, дядя! — резко крикнула Ксения.
— Что-о-о-о?
И гигант разразился зловещим смехом.
— Ах ты, дрянь эдакая! — кричал он, задыхаясь. Его налитые кровью глаза выискивали что-то, пока наконец не приметили висевшую на гвозде плетку. Сорвав ее, он замахнулся на девушку… Но в это мгновение хромой юноша, спотыкаясь, ринулся к отцу.
— Не делай этого! Не делай, отец!
— Молчать! Знай свое место, мозгляк! — загремел великан.
Но юноша не испугался. Он схватил огромную лапищу отца обеими руками:
— Вспомни маму! Вспомни маму, отец! Ты не тронешь Ксаню! Или бей меня, лучше бей меня, но не Ксаню! Ради мамы — не бей Ксаню!..
А Ксаня была спокойна.
Ее глаза, как две яркие звезды, смотрели великану в лицо и, казалось, говорили: «Попробуй меня тронуть! Попробуй только!»
Гигант поднял голову.
— Ах! Так вот ты как!
И рука с плеткой взвилась…
— Отец! Отец! Берегись! Покойная мама смотрит на нас с неба и все видит!
Гигант выронил плетку и повернулся к двери. Глаза его округлились от ужаса.
Кто-то невидимый шевелился в темных сенях.
— Она! Жена! Маша! — Лицо гиганта исказилось. Но, рассмотрев стоявшего в сенях человека, он сказал уже спокойно:
— Дмитрий, ты?
Это был приземистый парень с глуповатым безбородым лицом.
— Хозяин, поспешай! У широкой поляны лес рубят! — И он снова исчез в темноте.
Гигант наскоро схватил ружье и, нахлобучив фуражку, выскочил за ним следом.
Но потом он вернулся, плотно закрыл дверь и два раза повернул ключ в замке.
— Опять в западне! — отчаянно крикнула Ксаня, как только она и хромой мальчик остались одни. — Опять мы под замком, Вася! Какая мерзость!
— Эх, Ксаня! Могло быть и хуже!
— Ударить меня! Меня! О-о! Нет, этого нельзя! Этого я не позволю! — И девушка топнула ногой.
— Ну, полно, полно! — ласково повторял хромой. — Хорошо, что отца позвали. Теперь он долго не вернется. Давай пойдем-ка взглянем на наше сокровище, которое прислал третьего дня Виктор!
Точно луч солнца скользнул по лицу Ксении.
— Да, да, Вася! Идем скорее!
Вася толкнул крошечную дверку. Она отворилась, жалобно скрипя ржавыми петлями, и они очутились в узенькой каморке, наполовину занятой убогой постелью.
Хромой подошел к постели и отбросил рукой тощий матрац. На деревянных досках лежали книги.
— Вот! Видишь, что я придумал. Здесь он не найдет их ни за что на свете. А в комоде мог наткнуться! Понимаешь? — Вася осторожно взял одну из книг, и они вышли из каморки.
В комнате они уселись около старого, почерневшего от времени стола, прибавили света в кривобокой лампе, и Василий, раскрыв книгу, стал читать вслух.
Замирая от восторга, Ксаня ловила каждое слово. Черные глаза ее горели счастьем, сердце замирало от радости. Недавняя обида дяди была забыта.
Вокруг маленького домика лесничего шумел старый лес и нашептывал другие истории, которым не было, казалось, ни начала, ни конца…
* * *
Вот что рассказывал старый лес.
Это было за двенадцать лет до происшествия у Черной Пасти.
В маленьком домике умер лесничий. Узнав о его смерти, хозяин приехал в свое владение. Надо было найти нового сторожа, чтобы доверить ему гигантские дубы, исполинские сосны и кудрявые, стройные, женственно-нежные березки, которыми было полно лесное царство. И вот неожиданно предстал перед владельцем леса человек огромного роста.
— Сударь, возьмите меня на место лесничего!
Хозяин удивленно взглянул на него. В угрюмой внешности незнакомца, несмотря на грубую и поношенную одежду, было нечто такое, что показывало человека непростого. Хозяин удивился.
— Милейший, — хозяин глядел на суровое лицо гиганта, — место лесничего оплачивается скудно. И притом, я полагаю, вам помириться с вечным прозябанием в глуши, в убогой сторожке вряд ли будет по нутру…
— Будет по нутру! — эхом отозвался гигант. — Хотя я дворянин и сам был землевладельцем когда-то, но теперь я нищий, все потерял, разорился и вот вынужден искать место.
— Но бывшему помещику и дворянину могло бы найтись иное, более подходящее занятие.
— Я не ищу иного. Подальше от людей и поближе к природе. Люди обманут. Люди продажны. Природа — нет… Люди, друзья сделали меня нищим, пустив по миру с женою и ребенком, и я ненавижу их за это. В лесу, как дикий зверь в берлоге, я спрячусь с семьею, и они не увидят меня… А за ваш лес вы не бойтесь. Я буду хорошим сторожем. Я честен и беспощаден. Ни одного деревца, ни единой ветки не позволю срубить из вашего леса, сударь. Будьте покойны. Подлые воры забудут дорогу в ваш лес, познакомившись с этим.
Гигант вытянул руку, сжал ее в исполинский кулак и погрозил кому-то в пространство.
Лесовладелец подумал:
«У прежнего лесничего ближние мужики крали лес из-под носа. Это видно по срубленным пням на опушке. У этого не посмеют. У него вид страшилища-великана из детской сказки. А что он честный человек — видно по лицу. Возьму его к себе».
И тотчас же договор был заключен, и новый лесничий, Николай Норов, поселился в сторожке со всею семьею.
Их было пятеро: лесничий, его жена, Мария Норова, уроженка далеких бессарабских степей, их сын Вася, пятилетний мальчик, живой портрет матери, хромой от рождения, нежный и хрупкий, как девочка, и молодая вдова, Антонина Марко, подруга Норовой, с трехлетней девочкой Ксенией.
Черноглазая стройная красавица с огненным взором и матово-белым лицом, Марко с детства не разлучалась со своей подругой Марией Норовой.
Она тоже приехала из Бессарабии, где перебивалась после смерти мужа с хлеба на квас.
Когда Норовы, у которых в Бессарабии было большое имение, разорились и все бывшие друзья отвернулись от них, маленькая семья решила уехать с родного юга искать счастья на севере. Антонина Марко, не раздумывая ни минуты, поехала вместе с ними.
Трогательная дружба была между молодыми женщинами. Они были точно родные, любящие друг дружку сестры, хотя Марко внешностью и нравом отличалась от Марии Норовой.
Странная была эта Марко. Что-то горячее, молдаванское, было в ее лице, в ее дивном грудном голосе, когда Марко то читала наизусть стихи, то распевала песни, такие же таинственные и прекрасные, как и она сама.
О ней ходили странные слухи. Местные крестьяне часто встречали ее. То она в странном белом костюме бродила между деревьев, беззвучно шепча что-то и взмахивая руками. То в ярком платье, с всклокоченными волосами напевала песни, от которых точно вздрагивал и замирал восторгом старый лес… Иной раз, нарядившись, точно на бал, она брала на руки свою маленькую дочурку Ксаню, отправлялась с ней в самую чащу леса, ставила малютку на пенек, а сама, кружась и танцуя вокруг нее, громко произносила какие-то длинные речи, нарушая этим зачарованную тишь мирного лесного царства.
Загадочным казалось крестьянам поведение «чужой», черноглазой и черноволосой женщины. Кто-то пустил слух, что она колдунья, с лешим в родстве находится. Этого было достаточно для темных суеверных жителей отдаленной лесной глуши, чтобы они сразу же поверили.
И с тех пор ее в разговорах называли лешей или лесной колдуньей.
— Колдует лешая! Опять колдует! Быть беде! — ужасались крестьяне.
Иногда в смуглых руках ее они видели книгу или тетрадь, и тогда их суеверию не было предела.
— За чернокнижие взялась, быть беде! Изведет нас всех проклятая колдунья! — И они сворачивали с дороги при виде ее.
Как раз в первый же год водворения в лесу нового сторожа, в деревне, лежавшей в трех верстах от леса, случился падеж скота.
Крестьяне решили, что всему причиной проклятая колдунья, что бродит она по лесу и своими чарами и заклятьями портит скот.
— Микола Мартынович, — обратились они к новому лесничему, — ты прогони колдунью, пока не изгубила нас и наших детей. Прогони, а не то мы ее сами порешим… Быть беде!..
Лесничий мотнул головой, ничего не ответил, но передал в тот же вечер жене и ее подруге разговор с крестьянами.
— Они не могут понять, им не разъяснить моих действий. Что делать? — тревожно обратилась Марко к своим друзьям.
— Тебе надо уехать! Ничего другого не остается… И чем скорее, тем лучше… Медлить нельзя! Уезжай, дорогая… Крестьяне озлоблены теперь, и Бог знает на что способны! — советовала Мария Норова своей подруге. — Тебе и так не место в этой глуши… Поезжай… к своему счастью, Тоня, дорогая! Служи тому, что влечет тебя неудержимо. А когда соберешься с силами, создашь себе имя, приезжай навестить нас.
— Но ты… как ты останешься без меня, Маша, дорогая? — протестовала Марко.
— У Марьи есть муж… — отвечал за жену лесничий. — Он сумеет уберечь ее…
— Тогда я еду! — решительно заявила Антонина, — но не потому еду, что испугалась угрозы невежественных людей, принявших меня за колдунью, а потому, что считаю себя не вправе висеть на шее у вас, друзья, когда вы сами переживаете лишения и беды, и потому, что не хочу подвергать вас опасности… Еду и беру с собою Ксаню.
— Что ты! Что ты, Тоня, брать ребенка неведомо куда! Подвергать его невзгодам и опасностям кочевой жизни! Ни за что! Ксаня останется с нами!
— Ты хочешь, чтобы я рассталась с Ксаней! Нет, нет!
— Тоня, моя дорогая… Не беспокойся о Ксане… Мы с мужем сохраним твою дочурку… Даю тебе слово, что твоя Ксаня будет воспитана мною наравне с Васей. И если, не дай Бог, умру, с мужа возьму то же обещание. Поезжай без страха: твоя девочка останется в надежных руках.
Антонина Марко взглянула на подругу. Нежные щеки Марии горели ярким румянцем. Ее глаза сияли такой неотразимой верностью и готовностью держать свято свое слово, что Марко разом успокоилась.
— Да, ты права. С Ксаней мне будет трудно… Ее надо оставить, раз ты так советуешь… Я уеду одна, уеду искать счастья для моей Ксани… Я верю, что из меня выйдет прок, и скоро, скоро моя девочка получит все то, чем пользуются богатые, знатные дети.
И вскоре после этого разговора исчезла «лесная колдунья», в последний раз прижав чернокудрую головку дочки к груди.
Успокоились крестьяне. Не скользит больше странная женщина по зеленому мху старого леса…
От Антонины Марко письма приходили первое время довольно часто, из разных мест. Но постепенно переписка прекратилась.
— Бедная Тоня! — говорила лесничиха. — Где она? Что с нею?
Она послала несколько писем по последнему адресу подруги, но спустя несколько месяцев все письма получены были обратно с надписью: «Антонина Марко выбыла неизвестно куда». Все старания Норовой узнать, где находится Марко, были тщетны.
— Не может быть, чтобы Тоня бросила своего ребенка, забыла о нем, — говорила лесничиха и еще нежнее полюбила маленькую дочурку своей подруги.
— Ксаня теперь одна на свете, — повторяла часто Норова, — и моя обязанность заменить ей мать.
Так продолжалось два года, как вдруг молодая лесничиха, сраженная недолгим недугом, умерла.
За несколько минут до смерти она позвала мужа и потребовала от него, чтобы он дал слово, что не оставит Ксаню и будет воспитывать ее наравне с их сыном.
Николай Норов исполнил желание умирающей, дал слово, а через три дня похоронил на деревенском кладбище любимую жену.
Разорение, смерть жены сломили лесничего: Норов запил. Во хмелю он бранил весь мир, бил и ломал вдребезги попадавшиеся под руку вещи.
Двое детей, хромой семилетний мальчик и пятилетняя девчушка, со страху забивались в угол и оттуда следили за разбушевавшимся лесником.
Хозяйство шло вкривь и вкось. Работник-помощник, взятый Норовым, кое-как приглядывал за детьми, кормил их горячей похлебкой, когда было время ее сварить, и часто ограничивался подачкою в виде ломтя черного хлеба, который дети съедали наскоро.
Время шло. Болезненный хромой мальчик и румяная крепыш-девочка жили душа в душу. Они поверяли свои маленькие горести и заботы друг другу, утешали один другого, как умели и могли.
Николай Норов не сдержал слова, данного жене у ее смертного ложа. Не добрым отцом, а суровым отчимом явился он для Ксани. Озлобленный несчастливой судьбою, он невольно каждый раз при виде девочки, хорошенькой и здоровой, задыхался от боли, гнева и обиды. Жестоко посмеялась над ним судьба: его собственный сын — жалкий ходячий недуг, а рядом — пышный лесной цветок.
Нечего сказать, добрым помощником будет ему Василий!
Он ненавидел девочку помимо собственной воли и несправедливо обращался с нею.
— У-у! Глазастая цыганка! Дармоедка! — не раз слышала от него Ксаня.
Ненависть Норова к девочке росла с каждым годом.
Вася помнил слово, данное отцом умирающей матери, и постоянной стала фраза чуткого, смелого мальчика в минуты гнева отца:
— Папа, не обижай Ксаню! Ты обещал это маме! Ты клялся, что будешь ее любить как родную дочь.
Тогда Норов уходил, что-то сердито ворча себе под нос.
Так было до тех пор, пока Васе не исполнилось десять лет и отец не отвез его в губернский город в училище. Тут-то лесничий дал полную волю своему разбушевавшемуся гневу и жестоко наказывал бедную Ксаню за малейшую провинность.
К несчастью, девочка обладала далеко не мягким характером. Она убегала в лес, в самую чащу, выкрикивала угрозы в адрес дяди.
Крестьяне, проезжавшие по лесной дороге, видели девочку, ее исподлобья, как у загнанного зверька, сверкающие глаза, ее иссиня-черные кудри, и говорили в суеверном страхе:
— Ишь, колдунья-то сама ушла, побоялась, но оставила дочку нам на горе. Дождемся еще — подрастет малая, покажет нам свою силу… Прольются не раз из-за ведьмовой дочки слезы людские…
И каждый старался уколоть, оскорбить, обидеть ни в чем неповинную девочку. Не только взрослые, но и маленькие крестьянские ребятишки травили Ксению, как волчонка, кричали ей вслед бранные слова, называли колдуньей и лесовичкой.
Норов не разделял суеверий невежественных крестьян, тем более что хорошо знал Ксаню. И все-таки, обуреваемый винными парами, кричал на нее, топая ногой:
— Змееныш! Колдовское отродье! Лесовичка негодная!
Хотя, конечно, в душе он вовсе не считал ее ни колдуньей, ни лесовичкой.
* * *
Вася после четырех лет учения в губернском городе вернулся в лесной домик с новыми впечатлениями и любовью к живому книжному слову.
Ксане было тогда двенадцать лет. Упрямая девочка показалась Васе лесным загнанным зверьком. Она встретила недоверчиво своего недавнего друга.
«Пожалуй, загордился ученостью, кичиться станет».
Но четырнадцатилетний Василий не важничал, не гордился. Напротив, он принялся за образование Ксении. Что знал сам, все старался передать ей, тайком от отца, в тихие, длинные ночи, когда лесничий, заперев на ночь свою сторожку, уходил в ночной дозор.
Вскоре под руководством своего друга Ксаня выучилась читать и писать, узнала о разных странах и народах, о чужих землях и о том, что было за много веков на Руси великой. Все то, что вынес мальчик из четырехклассной школы, он передал своей подружке.
Неожиданная и счастливая встреча с гимназистом Виктором, сыном графского управляющего, еще больше подвинула вперед дело образовании Ксани.
Кудрявая девочка и юноша-гимназист из Розового, как называлось имение графа Хвалынского, находившееся в трех верстах от опушки леса, встретились случайно у Черной Пасти и разговорились. Ксаня узнала, что Виктор Мурин не боится ее, не считает «колдовским отродьем», как деревенские жители; больше того — не верит ни в какое колдовство, ни в какие чары, потому что читает умные книги и учится по ним, и знает из них, что нет на свете леших, домовых, русалок.
И книг у него много — целый шкаф, целое богатство.
— Хочешь, буду давать тебе читать? — предложил он девочке. — Приходи в Розовое за ними.
Ксаня, благодаря своему первому учителю Васе, знала уже силу печатного слова и весьма обрадовалась.
— Хорошо… приду… не надуй только!
И пришла в тот же вечер.
Виктор не обманул Ксаню. Он стал давать ей книги, каждый раз у ограды управительского домика. В дом она не входила, опасаясь насмешек.
С жадностью читали эти книги в лесной сторожке хромой мальчик и черноглазая девочка. Поглощали страницу за страницей, и Ксаня несла книги обратно в Розовое, чтобы получить новые.
Глава 3. Тайна разоблачена. Так должно было случиться
Был вечер. Дремал старый лес. Затихли очарованные июньскими сумерками деревья, умолкли кузнечики в пышной траве. Ветерок застыл меж ветвей лиственниц. Словно сама тайна струилась в зеленовато-синем лесу с пушистых деревьев, с мягкой и мшистой травы.
По лесной дороге шла Ксаня.
Короткое платье, чистый фартук, грубые кожаные башмаки, старенькая, во многих местах заплатанная кофточка и ярко-красный платочек поверх смоляной головки, единственная роскошь ее убогого костюма, — вот и весь наряд «лесной девочки», как называл ее сын управляющего Виктор, или «лесовички», как звали ее крестьяне.
Она шла в Розовое. Шла под вечер, чтобы никто ее не заметил в графской усадьбе. В руке она держала пачку книг, которые собиралась обменять на другие, неведомые.
Ксаня шла легко и быстро, с упоением вдыхая свежий смолистый запах. Лес баюкал ее своей зачарованной тишиной.
Милый старый лес! Каждая былинка в нем знакома, каждое деревце. Она знает, где находится гнездо иволги, знает дупло лисички, знает, где прячутся выводки диких уток и куропаток над лесной топью… Все огромные муравьиные кучи знает наперечет. Велик старый лес: но она его исходила вдоль и поперек, беспечно напевая, иногда со старым дядиным ружьем, унесенным потихоньку, то учась стрелять по уткам и тетеревам, то мастерски передразнивая крик кукушки, ястреба, иволги. А иной раз, когда соберутся за ягодами жарким июньским днем крестьянские ребятишки, она нарочно опередит их, прячется в кустах и, шутки ради, стонет и воет страшным голосом, точно баба-яга. Дети, побросав кузовки, разбегаются чуть живые от страха врассыпную. А она за ними: свищет, гикает, хлопает в ладоши на весь лес.
— Лесовичка! — в исступлении вопят ребятишки.
Ксаня злорадствует — отомстила.
Они ее травят, грозят поколотить, когда она выходит из своего леса за съестными припасами в деревню, — так вот им за это. Она — мстительная, злая. Она не простит. Лесовичка ведь она.
И кажется ей порой, что вышла она из дупла старого дуба. Вышла прямо на лесную поляну и стала жить. Старый лес — ее отец. Смолистый воздух кинул и румянец на ее щеки, и жгучий огонь в черные глаза… Лес же дал ей эту силу и смелость, и ловкость рукам, и быстроту ногам. И бесстрашной сделал ее лес.
Кто же она, в самом деле? Спрашивала Василия — молчит друг… Да разве он знает?
Точно сквозь туман припоминает она женщину — чудную, легкую, гибкую, как прутик. Красавицу мать свою припоминает Ксаня… Давно это было, лет двенадцать назад. Носила ее мать по лесу, прижимала к груди, а сама не то говорила, не то пела… Или, разодетая в белое платье, нарядная, несет ее, Ксаню, в самую чащу леса, ставит на пенек, а сама ходит кругом, что-то странное говорит, то плачет, то смеется, обнимет Ксаню и нежно-нежно целует и в лоб, и в щеки, и в глаза.
Где теперь мама? Далеко она. Уехала счастья искать. Дядя Николай говорит — не вернется…
* * *
— Вот тебе одна книга, вот другая, вот третья.
— Викторинька!
— То-то Викторинька. А «Капитанскую дочку» прочла?
— Прочла… Досадно, что храброго капитана убили.
— Книги можешь подольше держать… У тебя будут в сохранности, знаю.
Высокий сероглазый гимназист кивнул Ксане.
— Прощай! А вечером придешь на праздник взглянуть? — неожиданно спросил он.
— На праздник? На какой праздник?
— Вот чудная! Ничего не знаешь! Кроме своего леса, ничего знать не хочешь… Вот что: для графинюшки Наты устроен бал в замке… Слыхала, небось, что графинюшка приехала? Десять лет дома не была. Все по заграницам лечилась. Видишь, ей наш климат вреден, но теперь, как переехали графы сюда, в Розовое, то нашли, что графинюшку можно воспитать и на родине, дома… И вернули… Вот для нее и устроили праздник… Соседи все съедутся… Нарядные, богачи. Фу-ты ну-ты!
С этими словами гимназист презрительно свистнул и добавил:
— Не люблю я, когда гости у нас. Наши «графинята» еще больше нос тогда задирают… Кичатся, а чего? — сами не знают… Крестьян из Соневки позвали на розовую лужайку. Пироги для них пекут, пива наварили. Угощенье будет мое почтение, тру-ля-ля… Приходи!
— А никто не увидит?
— Платочек надень — не узнают, или большую шаль… У тебя есть такая, знаю, от матери осталась… Ведь верно есть? Приходи…
— Приду.
Сегодня Ксаня отважилась в первый раз проникнуть в дом управляющего, где гостил летом у отца гимназист Витя Мурин. Надо было спешить: неровен час — нагрянут…
Ксаня собралась было уйти, когда гимназист, точно осененный какой-то лукавой мыслью, сказал, значительно глядя на свою гостью:
— Ты про приключение слыхала?
— Про какое приключение?..
— Да про графское… Их в ту грозовую ночь лошади понесли на самую на Черную Пасть… Думали — конец пришел… Молодая графинюшка сразу того… «Ахи! Охи! Унеси мои потрохи!» Плачет и кричит: «Дайте хоть на копеечку еще пожить!» — и тому подобное. Вдруг выстрел прямо в лоб коренной. Коренная — бац… Графинюшка — «ах!», граф — «ох!» и давай спрашивать, кто стрелял. И прыг да скок из своего корыта. Но так и не узнали, кто стрелял… Оказалось, нечистая сила стреляла… Какая-то девчонка, ростом с маринованную корюшку, и свое имя не говорит… Таинственный незнакомец… На все вопросы молчит или мычит. А кучер Андрон и ляпни: «Лесовичка!»
И выкрикнув последнее слово страшным голосом, Виктор так скосил глаза, что другая на месте Ксани рассмеялась бы, но ей было не до того и она молча ждала продолжения рассказа.
Молодой Мурин смотрел на нее, посвистывая, наконец таинственно изрек:
— А ведь графа-то и его дочку ты спасла! И никто этого не подозревает! Ни один нос! Даже Андрон и тот думает, что это была другая лесовичка… Их ведь, по его мнению, много в лесу водится…
— Идет кто-то! — Ксаня быстро прыгнула в окно, прямо в сад, на душистую клумбу и пустилась стрелою по лугу к старому лесу, который один мог укрыть ее от людей…
О, только бы они не узнали! Только бы не узнали господа, что это сделала она. Тогда они позовут ее к себе, станут допытываться, благодарить, награждать, хвалить… Нет, нет, подальше от этих графов. Не хочет она ни похвал, ни наград их. Смеяться они над ней будут, что она ни стоять, ни сидеть, ни рук держать не умеет как надо, по-ихнему. И говорить не умеет, как они. Не надо с ними встречаться. Не надо! Что общего у нее с богачами, с барами Хвалынскими? Но, может быть, не узнают? И впрямь не узнают. Лишь бы Виктор не выдал. Он-то догадался сразу, что это она. Только бы молчал! Надо ему за это живого ежа или птенца горлинки принести из леса.
Ксаня бежала без оглядки. А вдруг гонятся за ней? Нагонят, вернут и приведут в усадьбу… Срамота!
Опушка! Лес! Слава Богу! Еще один прыжок, и девочка с наслаждением растянулась на мягкой траве.
«И зачем приехали эти графы. Десять лет не наезжали. И вдруг как снег на голову: и граф, и графиня, и дети! Ожило Розовое… И какое имя-то глупое усадьбе дали! — возмущалась мысленно Ксаня. — Отчего не Белое, не Зеленое, не Рыжее? Правда, графиня, говорят, розы любит и вокруг дома их тьма-тьмущая. Оттого будто и Розовым прозвали!»
Ксаня помнила, что усадьбу, как и соседнюю с ней деревню, называли, пока она стояла заколоченная и пустая, Соневкой, а тут вот поди ж ты, Розовое откуда-то взялось!
Ксане хотелось взглянуть на праздник хоть издали, а теперь все кончено — рухнули ее мечты! Теперь граф догадается, кто их спаситель, будет искать ее. Умрет со стыда перед важными господами Ксаня…
Старый лес понемногу темнел. Роса покрыла бриллиантовыми блестками цветы. Еще тише стало кругом… Деревья теряли в темноте свои очертания и казались огромными фантастическими существами. Ксаня притихла, зачарованная этой молчаливой тайной леса. В такие минуты смуглая девочка и великаны-деревья, и робкие цветики-былинки как будто заключали между собой тесный дружеский союз…
Влажная трава нежно льнула к разгоревшемуся лицу. Вершины деревьев шумели чуть слышно. И воображению девочки чудится силуэт, тонкий и воздушный, скользящий к ней навстречу легкой поступью, шелестя по опавшим прошлогодним листьям и мху…
— Мама! Мама! — зовет Ксаня.
Ксаня протягивает руки вперед. Она чувствует приближение чего-то светлого и радостного, как сладкий сон детства. Нежный шелест… Но голоса не слышно. Лица не видно. Да Ксаня его и не помнит, не знает. К ужасу своему не знает, забыла дорогое лицо… Но она ждет, ждет со сладкой надеждой, вся трепет, вся радость, вся ожидание. Она ожидает ту, к которой так влечет ее сердце, в тишине зачарованных летних ночей.
Ох, хоть бы увидать, хоть бы вспомнить ее лицо, волосы, глаза!
— Мама! Мама! Где ты?
Молчат старые дубы… Молчит лес…
Вдруг послышался странный шипящий звук, затем выстрел…
Грез как не бывало!
Что это? Со стороны графской усадьбы светло… Точно зарево пожара стелется по лужайке. Какой яркий пурпурный огонь! А в черное небо летит змея, длиннохвостая, горящая, как факел. Взлетела до темных облаков, зловеще шипя и взвиваясь дугой, и посыпались звезды с ее хвоста, яркие, горючие.
И крики послышались Ксане. Но не испуганные, а ликующие.
Что это?
В небе медленно таяла, дробясь на мелкие звезды, длиннохвостая, огненная змея.
Опять выстрел… Вторая змея. Еще длиннее, хвостистее, огнистее первой. И снова золотым снопом сверкающих звезд рассыпалась в небе.
«Узнать, во что бы то ни стало узнать, что это были за огненные змеи!» Не размышляя о последствиях, она побежала к графской усадьбе.
* * *
Праздник был уже в полном разгаре. Кроваво-пурпурное пламя бенгальского огня озаряло фантастическим заревом поляну с уставленными на ней столами, окруженными скамейками. За столами пировали крестьяне, одетые по-праздничному.
Куски жареной свинины, пироги, бутылки с водкой, ведра с пивом — все живо поглощалось нетребовательным и некапризным на угощение народом. Между столами сновали ребятишки, уплетая пряники и орехи, щедро раздаваемые графским буфетчиком.
Из господского дома неслись звуки музыки.
Ксаня, стараясь держаться между деревьями, окружающими лужайку, почти вплотную подошла к ближайшему столу. Пирующие крестьяне не могли ее заметить. Их раскрасневшиеся лица, шумные голоса и неуверенные движения говорили о том, что графские гости воздали должное господскому угощению.
Им было теперь не до Ксани. Ребятишки же заигрались, вырывая друг у друга лакомства, и тоже не заметили прихода ненавистной лесовички.
Она стояла в ожидании новой огненной змеи, так поразившей ее воображение. Ксаня ничего подобного не видела еще в своей жизни. Не видела она и таких вкусных яств, под тяжестью которых ломились столы. Бедняжка! Ей, не ведавшей ничего, кроме похлебок и каши, все эти пироги, свинина и пряники казались поистине царским угощением. Слюнки текли у Ксани, и запах жареной свинины щекотал обоняние; под ложечкой сосало… Чтобы не видеть всех этих соблазнительных яств, она зажмурила глаза… Но ненадолго.
В воздухе вертелось огненное колесо, рассыпая вокруг звезды и искры, без счета, без числа… Что-то стихийно прекрасное было в этой быстро вращающейся массе огня, до того прекрасное, что Ксаня не выдержала. Она забыла угрожающую ей опасность быть узнанной и ринулась вперед, к чудному колесу, мечущему одновременно и искры, и звезды, и пламя. В восторге Ксаня смотрела, не отрываясь.
Желтый бенгальский огонь, зажженный на смену красному, озарил местность еще ярче. Стало разом светло, как днем. Осветились лица пирующих, осветились их праздничные яркие одежды, осветились снующие между столами, в ожидании подачек, ребятишки. И все сразу заметили Ксаню, не ожидавшую такого предательского света.
— Лесовичка! Глядите! Лесовичка, братцы, вылезла из своей норы! — послышались тут и там голоса не то изумленных, не то злорадствующих ребятишек и взрослых крестьян.
«Уйти… убежать скорее… пока не поздно!» — Ксаня собралась было назад.
— Куда, колдовская девчонка! Убирать? Нет, шалишь, не уйдешь!
И огромный парень, тяжело поднявшись от стола, как из-под земли вырос перед Ксаней.
Ребятишки с визгом окружили девочку и, гомоня, прыгали вокруг нее. Взрослые не отставали от них. Глухая ненависть к матери Ксани, которую они считали колдуньей, теперь обрушилась на дочь.
— Приползла-таки, ведьмина дочка, — послышался негодующий возглас рослого парня. — Притащилась на праздник, ишь ты! Глазищами так и водит, что пойманная сова! А ну-ка, ребятишки, поучите-ка ее! Хорошенько проучите ведьмину дочку, чтобы прошла у нее охота из своей норы выползать!
Парень отошел в сторону. На его месте очутилась ватага визжавших без удержу ребят.
Ксаня хорошо знала всех этих Машек, Акулек, Васек, Тришек и Анюток. У нее с ними не раз происходили стычки в лесу. Не раз, преследуемые ею, бежали они врассыпную. Теперь они жаждали выместить на ней все свои обиды…
Ксаня, озаренная догорающим пламенем бенгальского огня, в самом деле казалась каким-то сверхъестественным существом. Алый платочек ее упал во время бега, и пышные, черные волосы рассыпались пушистыми прядями на плечи. В ней в эту минуту было действительно что-то дикое.
Дети густой цепью окружили ее. Старшие, успевшие наесться и напиться до отвалу, предвкушая интересное зрелище, подбивали ребят:
— А ну-ка, сунься! Она те отделает! Она те покажет! Тронь-ка ее! Небось боишься? А ну, а ну, Сенька! Либо ты, Анютка! Э-эх — куды ж вам!.. Каши мало ели… Небось, поджали хвосты! — подзуживал приземистый мужичок, которого недавно лесничий оштрафовал за порубку леса и тот рад был отомстить теперь ни в чем не повинной девочке.
Анютка и Сенька были самые сильные и отчаянно смелые ребята в деревне.
— Сильны-то сильны, да не больно-то горазды, коли лесовички боязно стало, — все подзадоривал детей пьяный мужичок.
Анютка, на два года старше Сеньки, одних лет с Ксаней, так и взвилась.
Упрек пришелся ей не в бровь, а в глаз.
— А коли так, так гляди ж на меня, дяденька Семен!
И она, дико взвизгнув, подскочила к Ксане, схватила ее за волосы и изо всей силы дернула.
Ксаня крепко схватила за плечи Анютку и толкнула так, что та отскочила шагов на пять и грохнулась оземь.
— А-а-а-а! — не то стоном, не то грозящим криком пронеслось в толпе.
— Доченька моя… Родная моя! Убила тебя! Как есть убила до смерти подлая лесовичка! Как есть до смерти! — голосила баба Авдотья, мать Анютки.
И хотя Анютка сейчас же поднялась на ноги и снова рвалась вперед, Авдотья причитала над дочкой как над покойной, воя и раскачиваясь из стороны в сторону. Вдруг, озаренная внезапной мыслью, она кинулась в самую середину толпы и завизжала:
— Да что же это значит? А? Доколи терпеть будем? А? Она наших детей портить станет… а мы кланяйся да терпи… Ейная мать колдунья была, некрещеная сила, ведьма! Своей ворожбой беды насылала, людям болести, скоту падеж… И доченька тоже будет… Постойте… наплачемся, ей-ей! Дождемся! Во! Увидаете! Детей спервоначалу наших перебьет, а там за нас! Ой, моченьки моей нет! Терпеть невмоготу… Лесовичка, как есть лесовичка! И глазища, как у лешего, горят! Ох, ох, чур меня, чур!
Ксаня стояла молча.
— Ты это что же, а? Ребят наших зашибать насмерть стала, а? — раздался голос одного из подвыпивших крестьян.
Толпа всколыхнулась и придвинулась к одиноко стоявшей девочке.
— Лесовичка и впрямь! Посмотрите, глазища, как плошки, горят, что у кошки! — послышался чей-то визг. — Ведьма, как есть ведьма!
— Ведьма и есть! — подхватили другие, а один прибавил: — А что, братцы, слыхал я, что от ведьмы только огнем спастись можно?
— Вестимо, огнем, только огнем! — отвечали пьяные мужики. — Коли ведьма, к примеру сказать, — сгорит сейчас же; коли христианская душенька — не обожжется ни единым пальцем… Уж верно так! От старых людей слыхали…
— А что, братцы, коли попытать, а? Толкнуть лесовичку в огонь, и коли того, ну, сгорит, значит, с бесом знается, человеческому роду первый враг. А коли здрава и невредима выйдет, так, значит, того — можно и отпустить на все четыре стороны… А?
Зловеще прозвучали слова подгулявшего мужика.
Будь крестьяне трезвые, они, несмотря на свое суеверие, вряд ли отважились бы на такое дело. Но разгоревшиеся от вина головы соображали туго. Водка — злая сила человечества.
Водка превращает народ в зверя. Она делает кротких — неистовыми, тихих — отчаянными. Водка заставляет человека забыть человеческое достоинство и делает его безумным, беспощадным.
И у подвыпившей толпы созрело ужасное решение.
Неистовствовавшая в воплях и причитаниях мать Анютки подбавляла, как говорится, масла в огонь.
— Детей она портит! По следам матери пойдет! Скот валить станет! Вот увидите скоро! Помянете меня!
Несколько человек потрезвее пробовали было уговорить, успокоить разбушевавшуюся толпу и удержать ее от безумного поступка, но их перекричали другие…
В углу поляны к празднику была наскоро сложена огромная кирпичная печь. В ней пекли пироги для соневских мужиков. Печь, раскаленная докрасна, зияла огненной пещерой в углу луговой площадки. Около нее сновали две бабы, стряпухи, из крестьянок, повязанные платками, с раскрасневшимися лицами, похожие на двух жриц огня, священнодействующих подле кровянисто-огненной пещеры.
Точно по команде повернулись головы крестьян к этой печи.
Словно одна и та же мысль ожгла всех мужиков и баб, озлобленных, негодующих и исступленных.
— Вот… вот… — послышалось из толпы. — Испробовать надоть бы. Ефим верно сказывал: коли христианская душенька, Господь не попустит, огонь не сожжет, а коли ведьма, лесовичка… туда ей и дорога!
— Туда и дорога! — ахнула толпа и теснее придвинулась к Ксане.
Колючий холодок прошелся по телу Ксани. Смертельная опасность встала перед ней…
В глухой деревне, отстоявшей от города на сто верст, где дикий и невежественный народ еще слепо и глухо верил в русалок, леших, упырей и домовых, нельзя было ждать пощады для бедной девушки.
Правда, у этих людей нет прямого намерения лишить ее жизни; они просто хотят только испытать, лесовичка ли она. Но как испытать — огнем!
Если бы она умела молиться, она бы молилась… Но о Боге Ксаня имела неопределенное понятие. Василий говорил ей: «Бог — это сила и высота! Кто Ему молится и просит Его, тому Он помогает, потому что Он милосерд»… Но она не умеет молиться… Ее никто не учил…
А крики растут… Крестьяне точно стараются перекричать друг друга… Их голоса зловещи…
С их криками сливается визг детей и баб и вонзается в сердце.
Взглянула Ксаня на небо. Миллиарды звезд на нем, ласковых, кротких… А над ними Бог! Там, над звездами, Его престол — так Вася говорит… Видит ли Он ее? И если видит — поможет ли ей, Ксане?
А может быть, не только Он, и мама видит… Может, и ее мама там, на небе, между ангелами. Ведь умерла она, наверное, умерла, коли нет вестей столько лет.
— Мама! Мама! — отчаянно крикнула Ксаня и протянула руки к небу.
— Ишь ты! Заклинает… маму кличет… Ну, берегись, робя! Сейчас явится ведьма дочку выручать, — неистово гаркнул кто-то, заглушив все остальные голоса.
— Ну, робя, тащи девчонку к огню! Поглядим, пойдет ли ведьма-матка доченьку спасать…
Анютка первая подскочила к Ксане.
— Иди, поганая лесовичка!
Напрасно благоразумные, более трезвые из крестьян увещевали остальных не брать на душу греха. Темная сила торжествовала.
Ксаню тащили к печи…
Она не упиралась, не протестовала, она не боялась даже… Звезды сияли ей, словно обещали:
«Ничего, девочка, ничего!.. Скоро, скоро соединишься с мамой!»
Но что это? Какой яркий свет! Какое пламя! Огненная пещера была теперь в двух шагах от нее. Какой жар!
Ксаня вскрикнула:
— Нет! Нет, ни за что! Не ведьма я! Не лесовичка! Пустите! Пустите!
— А вот увидим! Испытаем! Господь не попустит, коли права! Лезь сама в огонь, что ли!
Замерла Ксаня… Ни чувств, ни мыслей… Только страх. Пестрят одежды, белеют лица — не разобрать… А пламя рвется из печи, горючее, стихийное…
Еще минута — и Ксаня будет брошена в самое жерло…
Вдруг чей-то тонкий и нежный, но властный голос раздается позади толпы:
— Пустите меня, пустите!
Две женщины проталкиваются к печи. Одна высокая, седая; другая — молодая, вся в белом, воплощение семнадцатилетней весны.
Вот девушка, пробравшись сквозь толпу крестьян, очутилась лицом к лицу со стоявшей перед печью Ксаней.
— Что ты, девочка? Зачем ты тут? Зачем? И что вы хотите с ней делать? — строго обратилась она к крестьянам.
Мужики молча поснимали шапки, и, почесывая затылки, сконфуженно глядели на барышню.
— Что же случилось, наконец? Говорите же! — обратилась она к рослому, почтенному старику крестьянину, который удерживал односельчан от безумного поступка.
— Да что, матушка Наталья Денисовна, графинюшка молодая! — отвечал старик, переминаясь с ноги на ногу. — Ошалели людишки. Бог весть что задумали. Вот оно — вино-то! До чего не доведет…
И он рассказал о случившемся.
Молодая графиня выслушала старика. Лишь только рассказ дошел до трагического конца, она схватила Ксаню, прижала ее к себе и громко крикнула, обращаясь к крестьянам:
— Дикие! Слепые! Жалкие люди! И этот ребенок, эта прелестная девушка могла… могла… внушить… вам…
Она не договорила, и целый поток слез хлынул из ее глаз.
Несколько минут она молчала, не будучи в силах произнести ни слова. Пожилая дама шептала ей что-то на ухо по-французски. Графинюшка молча изредка кивала ей своей золотистой головкой.
И вдруг выпрямилась, точно стрелка, подняла руку. Все, чуть дыша, приготовились слушать девушку, казавшуюся полночной грезой в бальном платье из газа и кружев.
— Темные вы, темные люди… — зазвенел ее нежный, как журчание ручейка, голосок. — Неужели вы верите, что существуют на свете какие-то злые лесовички? Неужели никто вам не разъяснял, что все это суеверие? И как только могли вы подумать, что эта бедная девочка способна причинить вам зло?
Крестьяне слушали молча, с низко опущенными головами. Никто не решался возразить молодой графинюшке: иные — сознавая свою неправоту, другие — из уважения.
— Ступайте по домам, — продолжала барышня. — Ступайте и благодарите Бога, что Он не допустил совершиться страшнейшему преступлению, которое навсегда осталось бы на вашей совести… Какое счастье, что я поспела вовремя!
И она махнула рукой сконфуженным крестьянам.
— Ужасно! — обращалась она по-французски к пожилой даме. — Как еще темен наш народ! Просто уму непостижимо!
— Не волнуйтесь, дитя мое, обратим лучше внимание на девочку! — успокаивающе произнесла француженка.
— Да! Да! Бедное дитя! Подумать страшно, что могло случиться, если бы мы не вмешались!
Графинюшка взяла Ксаню за руку:
— Пойдем, девочка, не бойся, я отведу тебя к нам, бедная моя голубка!
Голос графинюшки был так ласков и нежен, так непривычен для Ксани, что она с готовностью последовала бы за этой златокудрой красавицей не только в дом, но и на край света.
Глава 4. Золотая неволя. Первые тернии. Новая жизнь. Враг
— Тише! Тише, ради Бога!.. Не испугайте ее… Она спит…
И молодая графиня Ната, точно голубка, встала между лежащей на оттоманке Ксаней и появившимися на пороге людьми.
Граф Денис Всеволодович Хвалынский, высокий, изящный господин с чуть седеющей шевелюрой, во фраке и белом галстуке, и рядом с ним изящная женщина, вся окутанная облаками белых воланов, рюшей и кружев, — графиня Мария Владимировна.
Толстая, неуклюжая женщина лет пятидесяти в лиловом платье и черном переднике, Василиса Матвеевна, воспитательница графини и ее младших детей, теперь исполняющая роль экономки и домоправительницы, стояла немного поодаль. Ее бывшие воспитанники, двенадцатилетние близнецы, Наль и Вера, были хрупки, миловидны и изящны, как две дорогие фарфоровые статуэтки. Волосы девочки, уложенные на затылке в замысловатый узел, струились на плечи красивыми пепельными волнами, в то время как у мальчика, подстриженные в кружок, они вились затейливо вдоль матово-белого, не тронутого загаром лица. Черты лица обоих детей были тонки, с неуловимой печатью надменности.
В комнате царил полумрак. Японский фонарик обливал стены таинственным светом, голубовато-прозрачным, как лунное сияние в летнюю ночь. Издали, сладко замирая, неслись звуки оркестра.
Графиня взглянула на Ксаню и ахнула:
— Что за очаровательное дитя!
И, помолчав немного, решила:
— Завтра же я занесу ее на полотно, да, да, завтра же.
— Ради Бога, мама, не разбудите ее! — И графиня Ната, усевшись у ног Ксани, умоляюще сложила свои маленькие ручки.
— Нет, нет! Я только взгляну! Посмотри, — обратилась графиня по-французски к мужу, — посмотри, Денис, что за красота!
Граф взглянул на Ксаню:
— Это она!
— Кто она? Кто она? — посыпались со всех сторон вопросы.
— Та, что стреляла в Буланку и спасла меня и Нату в ту грозовую ночь. Не может быть, чтобы я ошибся.
Граф хотел прибавить еще что-то, но тут Ксаня проснулась.
— Где я? — удивилась она.
— У друзей! Не бойся. Мы не дадим тебя в обиду, прелестное дитя!
Графиня Мария Владимировна нежно провела по черным спутанным кудрям девочки своей душистой рукой.
Ксаня, не привычная к ласке, отодвинулась, потом живо вскочила на ноги:
— Пора мне… в лес… дядя хватится…
— О нет, тебя нельзя отпустить одну, дитя! Они опять обидят тебя. Ты останешься с нами. Ведь ты хочешь остаться с нами? — ворковала графиня.
— Не хочу! Меня ждет дома Вася, пустите меня!
— Ах, как стыдно, барышня, господам перечить, — затянула домоправительница Василиса Матвеевна сладким голосом, скашивая на Ксаню свои лукавые глаза. — Надо у господ ручку поцеловать, надо в ножки поклониться господам за то, что они из рук пьяной оравы вырвали, а вы, можно сказать, кобенитесь… Ай, как нехорошо!
И рыхлая домоправительница закачала неодобрительно большой круглой головою.
Ксаня не уступала:
— Я хочу в лес!
— Дитя! Милое дитя! Успокойся! — Графиня обняла Ксаню. — Твое возвращение в лес теперь немыслимо… Завтра утром мы поговорим с тобою. Ты переночуешь здесь. Я так желаю. Так надо… Сейчас нам необходимо спешить к гостям. Молодой графинюшке — тоже. Ты побудешь с этой дамой, ее зовут m-lle Жюли. Лучше всего усни… Сон подкрепляет тело и дает забвение всему дурному. M-lle Жюли, позаботьтесь о ней.
Графиня Ната подошла к Ксане и сказала:
— Завтра папа наградит вас. Ведь вы наша спасительница. Завтра же вас отпустят домой. А сегодня потерпите немножко. Вы видите — у нас бал. Надо идти к гостям… Не бойтесь ничего! Вы среди друзей. Если бы вы знали, как мать и отец благодарны вам! Они не хотят тревожить вас и потому только не говорят об этом теперь.
— Я не боюсь, — буркнула Ксаня, — я ничего не боюсь. Пустите меня в лес, не держите!
— Нельзя, милая. M-lle Жюли, убедите ее, что этого нельзя.
Старая француженка осталась с Ксаней.
— Вы сирота? — с чуть заметным акцентом спросила она, желая развлечь необыкновенную гостью.
Ксаня нетерпеливо пожала плечами.
— Какое кому дело, сирота или нет?
— Вы невежливы. Это нехорошо. Нельзя быть невежливой вообще, а тем более с людьми, которые желают вам пользы, — строго заметила француженка.
Ксаня исподлобья взглянула на нее.
— Все равно уйду! Что я, цепная собака, что ли?
— Я чувствую, что мы не столкуемся. Надо привести графиню, пусть сама возится с вами! — строго произнесла m-lle Жюли.
На минуту черные глаза Ксани загорелись надеждой. «Уйди только, уйди и оставь дверь открытой… и поминай, как звали!..»
Ксаня совершенно забыла в эту минуту о том, что эта француженка вместе с молодой графинюшкой всего часа два тому назад спасла ее от верной гибели.
Француженка медленно двинулась к двери.
«Хорошо… хорошо… совсем-таки отлично, — думала девочка, — уйди… уйди, только… А я тем временем… раз-два, и не увидите меня больше».
Как раз в эту минуту Жюли обернулась. «Убежит!» — решила она и заперла дверь.
* * *
— Вот так цаца! И откуда такая?
Ксаня стояла в густом кустарнике, укрытая со всех сторон от любопытных взоров. На ней был странный костюм: ярко-красная шелковая юбка, малиновая рубашка и голубой лиф из тончайшей кисеи, опоясанный золотистым шарфом. В распущенных волосах запутались, как бы случайно, цветки алой гвоздики. Бусы, ленты и всевозможные металлические украшения блестели на ее смуглой шее.
— Ну и нарядили же тебя! Совсем эфиопская царица!.. Но наряд-то нарядом, а отчего же волосы-то распустила? В бане, что ли, была?
Ксаня подняла голову.
На толстом суку развесистой ивы сидел Виктор.
— Фу-ты ну-ты, ножки гнуты! — фыркал мальчик. — Да выйди ты в таком виде на улицу, тебя же бык забодает.
— Вот и я-то же думаю! — согласилась Ксаня.
— Так скинь это тряпье! Ведь в глазах рябит, на тебя глядючи, — не унимался юноша.
— То-то скинь, а графиня? Она с меня картину пишет в этом тряпье! Это еще что! Цветами всю закидает и сиди, не двигайся, часа два. Она мажет кистью по полотну: раз, два, раз, два. А я сиди, как угорелая кошка. Эх-ма! И так каждый день!..
В этом-то тряпье еще ничего, хоть свободно, руками, ногами шевелишь. Но когда мамзеля эта в корсет меня затянет, вот тут уж совсем беда. Дышать нечем. Не могу я! — с отчаянием заключила она.
— «Не могу» — это легче всего сказать, — острил Витя. — А ты придумай, как бы «могу» научиться.
— Убегу я!
— Куда?
— В лес.
— Э-э!.. Тебя Норов быстро снова сюда приведет. При моем отце у него с графом-то разговор был. Они с графом условились насчет тебя, чтобы ты, значит, в полное владение к ним, к графам, поступила. Вернет тебя Норов, как пить дать. И еще за косы оттаскает. Помяни мое слово.
— Не посмеет! — нахмурилась Ксаня.
— Да что тебе, худо у графов, что ли? Плюнь на все. Забудь и привыкнешь. А что тебе от Митридаты Пафнутьевны да от злючек-графинят проходу нет — так это пустяк. Графиня в тебе души не чает. Наталья Денисовна тоже. Ешь ты вкусно, пьешь сладко, чего тебе еще?
— В лес бы мне, Викторенька!
— Эк, заладила! В лес да в лес! По колотушкам соскучилась, что ли?
— Душно мне здесь. Там вольно… Зелень… простор… Птицы поют… Солнышко прячется, словно в жмурки играет… Дятел тук да тук… А горленка-то! Кажется, и сейчас слышу! Смолой пахнет и медом… Мох под ногами, ветки похрустывают…
— Ксения! Ксения! Где вы, сударыня вы моя? Хоть бы ноги пощадили чужие, матушка. Убегаете, ровно дикая коза, а графиня беспокоится, искать приказали. Вот наказание-то Божеское!
Из-за кустов показалось раскрасневшееся лицо Василисы.
Неожиданно над ее головой гаркнула ворона.
— Ой! Батюшки, чур меня! Чур! — Василиса открещивалась и отплевывалась… — Не к добру раскаркалась… Пронесись, беда, мимо меня, пронесись… Господи помилуй! Кши! Кши! Кши! — замахала она руками на ворону.
— Мое вам нижайшее, Митриада Пафнутьевна! — приветствовал ее Виктор сверху.
Та так и взвилась.
— Озорник! Право, ну, озорник! Постой-кась, я графу пожалюсь…
— Пожалуюсь, надо говорить «пожалуюсь», а не «пожалюсь», Антимония Акакиевна! — невозмутимо поправил Виктор.
— Тьфу ты, напасть! Да перестанешь ли ты дразниться, сударь…
— Не перестану, Панихида Простоквашевна!
— Тьфу!
— Грешно на Божие творение плеваться, Тумба Утрамбововна.
— Нишкни! Вот я тебе! — ходуном заходила старуха.
— Силы несоразмерны, Акулина Голоспоровна. Я, можно сказать, во цвете лет и сил, и вам со мной не справиться. Впрочем, если угодно, попробуем… Нет? Не желаете? Тогда наше вам нижайшее… Счастливо оставаться, Перепетуя Фыркаловна. До приятного свидания!
С ловкостью обезьяны юноша соскочил с дерева, и, с самым галантным видом расшаркавшись перед взбешенной старухой, удалился.
Василиса со злостью плюнула ему вслед. Потом кинула рассерженный взгляд на Ксаню и, увидев, что ее глаза загорелись насмешливыми огоньками, дала полную волю гневу:
— Вот господа-то мои раздобыли сокровище! Нашли прелесть! Обули, одели, призрели нищенку, а она что? Неблагодарная, злая, чем отплатила? Чем ты отплатила, лесовское отродье, а? Чем?
Василиса неожиданно оборвала свою речь на полуслове… Сильные руки Ксани впились в толстые плечи экономки. Лицо ее приблизилось почти вплотную к лицу старухи.
— Слушай, ты посмей только обозвать меня еще раз, только посмей! Я тебе покажу! Нищие просят милостыню, а я не прошу… ничего не прошу, ни одежды, ни еды. Меня силой от леса отняли… Не хотела я уходить от березок и дубов да солнца, а они сами меня против воли в клетку посадили — как птицу! А я не хотела, не просила, и одежды этой не просила… Вот она, одежда графская… Вот! Вот! Вот!
И, прежде чем присевшая со страха на землю старуха могла сказать хоть слово, Ксаня рванула рукав изящной рубашки, за ним другой, за рукавами золотистый шарф, и теперь от них валялись одни только жалкие лоскуты.
Старуха в ужасе закрыла глаза, но тотчас же открыла их снова и взвизгнула пронзительным фальцетом:
— Ба-тю-у-шки! Уби-ва-а-ют!
На ее крик прибежала графиня Ната.
— Ксения! Милая! Что с вами? Вы почти раздеты! Ах, что это? — она увидела пестрые лоскуты на траве.
— Она… она… нищей меня назвала, нищей… — Ксаня указала на Василису. — Как она смеет?.. Уйду… уйду!.. Я не хочу больше…
— Милая! Успокойтесь… Царевна моя лесная! Мне доверьтесь… Одной мне… Ксения! Голубушка! Не слушайте ее… Она злая, завистливая, нехорошая… Я с вами… Успокойтесь, милая… А вас, — тут графинюшка быстро повернулась к Василисе, — если вы еще раз обидите Ксаню, я попрошу маму выгнать вон… Да… выгнать!.. Ксаня моя подруга… Зазнались вы очень. Не сметь больше оскорблять барышню! Слышите!
Гордо поведя плечиками, Ната взяла Ксаню под руку, и они направились к дому.
Василиса тяжело дышала и утирала обильно струившийся пот с лица.
— Меня выгнать? Меня? Да нешто можно это? Двадцать лет верой и правдой служила, и вдруг так-то! И из-за кого?! Из-за нищей девчонки… Из-за лесовички, колдовского отродья!.. Меня — вон? Нет, матушка Наталья Денисовна, не бывать этому… Молода больно, сударыня… Крылышки еще не отрастила, чтобы верными отцовскими слугами распоряжаться! Как же! Выгонят! Сейчас! Держи карман шире!.. А тебя, лесовичка непутевая, тебя уж я знаю, как уважу, милушка! Будешь меня помнить!
Глава 5. Пытка. Близнецы. Урок танцев. Досада Наты. Сюрприз графини
Утро. Солнце палит немилосердно. В огромной комнате с большим венецианским окном, носящей громкое название студии или художественной мастерской графини, у мольберта, с палитрой и кистями в руке, стоит графиня Мария Владимировна. Перед ней, на растянутом в рамках полотне, изображено что-то пестрое, хаотичное. В отдалении, на деревянных, наскоро сколоченных мостках, забросанных ярким тряпьем, — Ксаня.
На ней роскошное платье, вокруг цветы. Но настроение Ксани не соответствует ее ликующему, праздничному наряду. Она устала.
Вот уже месяц графиня рисует с нее картину, которая никак не может вылиться на полотно с достаточной ясностью и правдивостью. Графиня сердится и винит во всем Ксаню. Ксаня виновата: не умеет «позировать», не умеет простоять полчаса, не шевелясь.
Нужно сказать, что графиня увлекалась чем-либо горячо, но недолго. У графини Марии Владимировны вошло в привычку постоянно обожать что-либо, восхищаться чем-нибудь. Когда дела графа пошатнулись настолько, что вся семья должна была перекочевать из Петербурга в эту лесную трущобу — как называла графиня родовое имение мужа, — она пристрастилась к розам. Граф все-таки обладал достаточными средствами, чтобы жить в своей усадьбе широко и много тратить на ее украшение. Целый сонм роз окружил старый дом забытой усадьбы. По требованию графини выписали садовника и стали выводить прелестные цветы. Они ласково протягивали встречным свои головки и наполняли благоуханием и старый сад, и старый дом, и окрестные поля. Но вскоре розы надоели графине и были забыты. Их сменила живопись. Графиня вдруг почувствовала в себе священный огонь искусства, разом запылавший в ее душе. Когда-то, в детстве, она, как и многие другие девушки из аристократических домов, училась живописи, но потом бросила. В деревне, от скуки, она опять взялась за кисть, сначала очень горячо и усердно; но мало-помалу живопись стала надоедать графине. Она объясняла это однообразием природы в деревне и отсутствием интересных типов. «Россия не Италия, — говорила графиня, — там каждая девушка так и напрашивается на полотно и там я, конечно, никогда не бросила бы кисти… Но здесь? Кого и что писать?» И графиня перестала даже заглядывать в свою студию. Палитра и кисти были заброшены, а сама она начала скучать в своем затишье, без раутов и балов столичной жизни.
И вдруг появилась Ксаня! Ее фантастическая судьба, ее героический поступок, ее возможная гибель в руках озверевших крестьян, наконец, своеобразная внешность Ксани — все это увлекло графиню, обожавшую всякую таинственность. Она решила перевести Ксаню в Розовое, приблизить к себе «странное существо», как выражалась графиня, и кстати заняться картиной, которая должна была изображать Ксаню в костюме лесной феи.
Это решение привело в восторг молодую графинюшку Нату. Граф охотно дал свое согласие. Тогда позвали из сторожки Норова и стали его уговаривать оставить Ксаню в графском доме. Уговаривать пришлось недолго. Лесник был очень рад, что может сбыть девочку, которая уже давно была для него обузой.
— Скажите, Норов, — спросила напоследок графиня, — вы не имеете никаких сведений о матери этой девочки?
Норов замялся.
— Нет, не имею… И даже не знаю, где она. Уехала… оставила ребенка. Пока жена жива была, она писала из разных городов, потом совсем перестала.
— Верно, умерла, — заключила графиня. — Не может быть, чтобы она оставила ребенка на произвол судьбы.
— Да, умерла, — подтвердил, опустив голову, Норов и, не попрощавшись с Ксаней, ушел.
В тот же день, по желанию молодой графинюшки, рядом с кроватью самой Наты поставили узенькую постель. И Ксаня поселилась в прелестном будуаре Наталии Хвалынской, пригревшей ее с первого дня. Она да старая Жюли, худая и суровая на вид француженка-компаньонка Наты, искренно привязались к Ксане. Остальные члены графского семейства или смотрели на нее как на забавного зверька, как графиня и ее мужа, или откровенно ненавидели, как Василиса Матвеевна, как Наль, Вера и челядь, с затаенной завистью прислуживавшая по приказанию графини лесной барышне.
Впрочем, графиня недолго увлекалась новой игрушкой. Ксаня скоро прискучила ей. Она была дика, неблагодарна. Несмотря ни на какие подарки, Ксаня ни разу не приласкалась к своей благодетельнице.
— Камень какой-то, не девочка, — жаловалась графиня. — Нет в ней ни души, ни сердца. И притом скрытная. Ничего от нее не узнаешь. Ох, правду говорит Василиса, ошиблись мы в ней!..
Скрытная по отношению к графине, Ксаня с другими была просто-таки груба — и с обоими детьми, и с их нянькой, и со всеми, кроме Наты, на которую «сам зверь не мог бы заворчать», по мнению Василисы Матвеевны.
Графиня давно бы прогнала Ксаню, если бы не Ната. Хрупкая, болезненная графинюшка привязалась к Ксане, хотя та относилась к ней совершенно равнодушно. Но Ната была в восторге от Ксани, и разлучить их — значило бы нанести графинюшке тяжелый удар. Приходилось терпеть лесную упрямицу.
* * *
Утро. Еще жжет июльское солнце, но скоро август. Конец золотому пиру лета.
Графиня за мольбертом. Ксаня позирует. Жарко ей, скучно. Вот бы в лес, в зеленое царство, в тень, в прохладу… Она задумалась и в мыслях унеслась далеко от этой комнаты с огромным венецианским окном. Отчего ей так худо теперь? Графиня неласкова, дети преследуют, смеются, а Василиса, как кошка, так и норовит когтями зацепить. Язык у нее острый, злой. И почему не отпускают ее, Ксаню, в лес, если не любят, даже ненавидят? Одна Ната добра. Да что Ната: какая она Ксане подруга? Для Наты она просто живая игрушка, которую та бросит, когда соберется опять в заморские страны. У Наты затаенный недуг. Ната — чахоточная. Она может жить только при солнце, пока тепло. Без жары зачахнет. Чуть дождик — хватается за грудь и кашляет, кашляет. И в августе — это уже решено — Ната опять уедет на юг Франции на целую зиму. И тогда Ксане не житье в графском доме, ибо некому будет за нее заступаться. Ах! В лес бы скорее, в лес!
Мечты Ксани прерывает неожиданно сердитый голос графини:
— Несносная девочка! Я же тебе велела стоять смирно! А ты все вертишься да вертишься…
С этими словами палитра и кисть летят в угол. Графиня, красная, как кумач, изо всей силы прокалывает полотно с наполовину оконченным портретом лесной феи.
— Вот! Любуйся теперь! — Она выбегает из студии.
Ксаня в недоумении, молчит, потом подходит к картине, видит огромную дыру, лицо изуродовано. Ксаня пожимает плечами. Неужели все это из-за нее?
— Ха, ха, ха! Любуетесь своим изображением?
Перед Ксаней Наль, юный граф Николай Хвалынский. Но родители и сестры зовут его Наль. Ведь он такой нежненький и хрупкий, точно цветок. Но цветок, полный яда. И губы у него тонкие и злые, и язычок, как жало. Глаза совсем уже недобрые, хоть и красивые, как у сестры Наты. За ним стоит Вера. Эта если и не жалит, то потому только, что боится. Она слабенькая и трусливая. Но сердце у нее от этого не мягче.
— Наль, картина испорчена! — говорит она. — Не правда ли?
Наль смеется и облизывает губы.
— Ты барин, — говорит Ксаня, — графский сын, а манеры у тебя, как у мужика, право.
— Что-о-о-о! Сама ты мужичка и колдунья! Да, да, колдунья! — огрызается Наль. — Лесовичка ты! И не только лесовичка, но и дура…
— Да, лесовичка! — поддакивает Вера и прячется за спину брата.
— Что ты сказал? — сердито спрашивает Ксаня и делает шаг вперед.
Графчик Наль отскакивает к окну.
— Повтори, что сказал?!
Наль храбрится.
— Дура! Дура, мужичка! Вот что сказал!
— Конечно, дура! — повторяет за ним Вера и юркает в угол.
— Не боюсь тебя! — кричит Наль, — не боюсь необразованной мужички, ты… ты… глупая, дикая… и колдунья. Твоя мать…
— Что моя мать?
И Ксаня делает еще шаг к графчику.
Она спокойна. О, она спокойна! Только краска отлила от ее щек, да глаза, как угольки, мечут пламя.
— Так что моя мать?
— Ведьма она, твоя мать! — с ненавистью кричит Наль.
— Ведьма и колдунья! — вторит ему Вера из своего угла.
В следующее мгновение блестящие лакированные сапожки графчика мелькают в воздухе. Сильные руки Ксани перехватили его поперек туловища, подбросили, и тщедушный Наль летит в окно.
Под окном растет крапива.
Графчик убеждается в этом сейчас же. Пронзительный вопль доносится из сада. Очевидно, жгучее растение не очень-то гостеприимно приняло в свои объятия зазнавшегося мальчика.
Ксаня торжествует.
— Это за маму!
Вера притила за высокой спинкой кресла.
— Слушай, ты, — говорит ей Ксаня, — скажи своему брату, да и сама запомни: если когда-либо осмелитесь еще оскорбить мою мать, я поговорю с вами по-другому…
И она вытолкала девочку из комнаты.
— Вот это мило!.. Точно прекрасная глава из романа «Месть очаровательной Сибиллы»… Нет! За подобную штукенцию примите мою почтительнейшую уваженцию, мадмуазель!
Виктор ловко влез в окно студии и очутился верхом на стуле, стоявшем посреди комнаты.
— Витька! — обрадовалась ему Ксаня.
— Мы-с! — важно ответил гимназист. — Имел счастье быть свидетелем, как ты расправилась с этим несносным графчиком и как читала наставление его сестре… Великолепно! Я преклоняюсь… Ты поступила, как благородный рыцарь, заступившись за мать. Но только это тебе так не пройдет. В огонь тебя, конечно, не бросят, примеру мужиков не последуют. На первый раз, пожалуй, даже все кончится строгим выговором. Но если ты будешь продолжать, то, ручаюсь, тебя выгонят обратно в лес.
— Врешь! — обрадовалась Ксаня.
— Вру или не вру, а помяни мое слово, что быть тебе отсюда, из графской усадьбы, изгнанной!.. Ну а теперь, пока графчики найдут графиню, чтоб пожаловаться ей, да пока графиня разберет, в чем дело, и пожалует сюда, чтоб сделать тебе надлежащий выговор, мы начнем наш урок…
— Да нужно ли это, Викторенька?
— Нужно, Ксаненька! В день именин графини Наты, когда все сделают ей какой-нибудь сюрприз, должна же и ты приготовить что-нибудь. Когда все будут плясать на балу, не можешь же ты сидеть, как медведица в берлоге, и лизать лапу. А тем более и я приглашен на этот бал. И притом я не хочу танцевать ни с кем, кроме тебя!.. А ведь я так пляшу, что одна нога тут, а другая в Соневке, за три версты. Словом, замечательный танцор! Раз в мазурке такое s’il vous plait выкинул, что каблуком нашей Митридате в нос заехал… Три недели с пластырем ходила и избегала сморкаться. Вот какой я танцор! Тятенька мой и то говорит: «Эх, Витька, отдать бы тебя в балет, лучше было бы»… Ты знаешь, отчего лучше? У меня на экзаменах далеко не все благополучно этой весной. Какая-то шальная двойка среди отметок очутилась. Откуда — сам не знаю… Да не в этом, впрочем, дело… Ну же, валяй. С вальса начнем… Раз… два… три… Раз… два… три…
Подхватив Ксаню, Виктор закружился с нею по комнате.
— Хорошо! Молодчинища! Точно родилась на паркете… С трех уроков научилась. Ну, еще… так… Правой… левой… трала… ла… ла… ла… Ах, стой… Подсматривает кто-то за дверью! Стой!
Виктор стремительно распахнул дверь.
— Ай-ай-ай! Да что ты! Ополоумел, что ли, мой батюшка?
Василиса Матвеевна, как мячик, отскочила от двери, в скважинку которой она подсматривала за танцующей парой. Но — увы! — было поздно. Катастрофа застигла ее неожиданно. Предательское пятно, оставленное дверью, краснело на ее лбу.
— Аль ты рехнулся, мой батюшка! Вот постой, я пожалуюсь графине, что вы, ровно бешеные, у нее с лесовичкой по студии носитесь…
— У-у-у! Это зря, Секлетея Горлодеровна! — таинственным шепотом, с умышленно округленными как бы от ужаса глазами прошептал Виктор. — Да она вас со свету сживет, лесовичка эта… Ведь ехидна она! Приемная дочка кикиморы, лешего племянница, внучка домового, кума водяного и еще чья-то из нечистых кузина! Она погубит вас ни за грош! Она чего-чего на вас не напустит! Ведь она каждую ночь с лешим под ручку из трубы вылетает и по крыше с ним, как по саду, прогуливается. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Чур меня, сам видел!
И Виктор так правдоподобно стал отплевываться, что Василиса не могла не поверить. Она забыла даже побранить юношу за нелестное прозвище Секлетеи Горлодеровны и за синяк на лбу.
— В трубу, говоришь? — скорее угадал, нежели услыхал Виктор ее сдавленный шепот.
— Обязательно!.. Под ручку… и хвостиком вот этак… вот этак… и глазки у нее вот так… вот так!
И Витя показал, как делала лесовичка глазами и хвостом, вылетая в трубу.
— Тьфу! — Василиса поспешила на кухню рассказать все, что узнала только что.
«Нет, беспременно ее надо выжить из дома, — решила старуха по дороге. — Двадцать лет живу в доме, от господ графов, можно сказать, превыше меры отличена, а служить кикиморовой дочке приходится! Да еще оскорбления от нее терпеть… Нет, не бывать тому! Выживу ее из графского дома… Уж придумаю что-нибудь… Возьму грех на душу, чтобы и себя, и господ своих от чар ее спасти…»
* * *
— Отчего ты так молчалива? — выпытывает Ната у Ксани.
— Я не знаю… — отвечает та.
— Смешно. Разве мы не друзья? Смотри мне в глаза… Ты говорила, что я спасла тебе жизнь. А ты спасла мою… Отчего же ты так молчалива со мной?
— Про что разговаривать?
— Ксения, милая… Мы стали говорить друг другу «ты»… мы друзья… Будь же со мною откровенна и проста. Скажи, что гложет тебя, Ксаня?
Ксаня молчит.
Уныло шлепает о кровлю дождик. Серые тучи ползут по небу.
Уже конец августа. От постоянной сырости и дождей Ната осунулась и все время кашляет.
Граф и графиня решили, что тотчас после своих именин Ната уедет, как перелетная ласточка, на юг, к синему небу и солнцу. Но именины проведет в Розовом. На бал съедутся соседи. Будут танцевать в масках на лужайке, освещенной электричеством, под звуки оркестра, выписанного из города. Граф отпустил на устройство бала большую сумму. Он вполне согласился с графиней: надо показать соседям, что они вовсе не разорены. Этот праздник придумала сама графиня для Наты. Она ждет этого праздника и боится, как бы дождь не помешал ему. Ведь если будет дождь, бал под открытым небом отменят, и тогда все пропало.
У Наты сжимается сердце при одной мысли об этом. Все ее раздражает сегодня. Даже Ксаня. Отчего она такая угрюмая? Ведь она, Ната, любит ее больше всех после Жюли. Жюли ей как мать. Жюли с ней десять лет непрерывно. Графиню-мать она увидела после десятилетней разлуки, отвыкла от нее. А Жюли для нее, Наты, как воздух, и она любит Жюли точно самую близкую, родную. Но недавно она полюбила и эту черноглазую лесную девушку. Отчего же Ксаня не отвечает ей?
— Слушай, лесная фея, — говорит Ната и смеется сквозь слезы, — милая, я уеду скоро и, может быть, умру… Тебе жаль меня? Ты будешь за меня молиться?
— Я не умею молиться! — отвечает Ксаня.
— Я научу тебя… Ведь я люблю тебя…
И Ната обнимает девочку.
Ксаня молчит. Ей тяжело от этой ласки. Она ни любить, ни молиться не умеет… Ох, отпустили бы ее на волю!
Но не пускают… Стерегут… Гулять не пускают дальше сада. Боятся, что убежит. Особенно боится Ната. Ее большие глаза так и стерегут Ксаню. Да как же ей любить свою стражу?
— Язычница! — шепчет Ната. — Не умеешь ни молиться, ни дружить!..
Ей, болезненной, кроткой и слабой, в благодарность за дружбу так хотелось бы любви, привязанности этой сильной, независимой девочки. Но напрасно…
И Ната плачет, ей ведь чуть не первый раз в жизни не хотят подчиняться. Ей и больно, и обидно, что отталкивают, не желают считать ее ни своей подругой, ни покровительницей.
И дождик за окном, мучительный, нудный, тоже как будто плачет. Тяжело от него на душе…
К утру, впрочем, заголубело небо. Солнце застенчиво выглянуло сквозь серые облака.
Именинница, об руку с матерью и Ксаней, выходила из маленькой церкви, где Ната горячо молилась о том, чтобы прошла у нее нудная боль в груди, чтобы утих удушливый кашель и… чтобы черноокая, красивая, но дикая и упрямая девочка, стоявшая с нею рядом во время службы, полюбила ее.
Крестьяне низко кланялись, провожая нарядных господ любопытными взорами.
— И лесовичка с ними! Глянь-кась, как разодета! Словно-де барышня! — шушукались бабы, глядя на Ксаню.
Она была в этот раз в белом наряде. Но легкая воздушная кисея не шла ей. И только алая лента, перехватывавшая ее кудрявую голову, подчеркивала юную, яркую красоту.
Графиня Марья Владимировна смотрела на девушек.
«Какая сухость, какая черствость! Ната так и льнет к ней, а та хоть бы улыбнулась, хоть бы приласкалась разок… Нет, деревяшка она! Дикая, бесчувственная девчонка!»
* * *
Целый день устраивали площадку для бала. К вечеру съехались гости, окрестные помещики, с женами и детьми. Среди лужайки, окруженной гирляндой фонарей, был устроен большой деревянный помост в виде круга, натертый воском и уставленный по краям мягкими диванчиками и креслами. Это было место для танцев. Меж кустов боярышника были разбросаны шатры, пестрые и нарядные, яркими пятнами выделяющиеся среди зелени деревьев. В одном из них поместились музыканты, в другом был открытый буфет. Все было залито электричеством. А там, дальше, во мраке, стояли молчаливые деревья, темные, жуткие, похожие на призраки в августовской ночи…
Ровно в десять в полосатом шатре оркестр грянул полонез, и из дома, по главной аллее, ведущей к кругу, потянулись пары. Впереди всех шла графиня Хвалынская с каким-то сановным старичком. На ней было бархатное платье. Ее изящные руки, шея и уши были усыпаны драгоценными камнями — последняя роскошь графов Хвалынских. За первой парой шла вторая: граф Денис Всеволодович с пожилой соседкой по имению, когда-то блестящей придворной дамой. За ними шли костюмированные пары. Приехавшие из губернского города, находившегося в ста верстах от Розового, драгунские офицеры вели своих дам под плавные звуки полонеза.
Дочери и жены окрестных помещиков, которым редко выпадало повеселиться в летнее время в медвежьей глуши, приложили все старания, чтобы маскарад был как можно интереснее. Кого, кого тут не было! И очаровательные феи весны, лета и зимы, и ночь, прекрасная, как восточная царица, и томная турчанка с тоскующими очами, и быстроглазая цыганка, и красавец-бандит, и неизбежные Пьерро и Коломбина. Но больше всех выделялся Тореадор. Затянутый в красное трико, с полумаской на лице, ловкий и изворотливый, как кошка, он поражал и очаровывал всех. Даже юные Амур и Психея, с крылышками за плечами, с локонами вдоль нежных шеек, надменные Наль и Вера, — и те не спускали глаз с Тореадора, то неожиданно подпрыгивающего в полонезе, как мячик, то плавно скользящего, чуть ли не пригибаясь к самой земле.
Пары приблизились к кругу.
Оркестр прервал мелодию. В ночном воздухе, насыщенном электричеством, торжественно прозвучал голос графини:
— Прошу минуту внимания перед открытием бала…
И графиня махнула белым платком.
Электричество выключили. Только мерцающий звездами купол неба лил свой матовый тихий фантастический свет. Раз! Два! Три! И по новому сигналу графини запылал желтовато-красный бенгальский огонь. Он осветил разом маскарад и крестьян, любующихся графским праздником. На помосте, как в чудной таинственной сказке, появился белый лебедь с серебряными крыльями, воздушный и нежный.
Это была графиня Ната.
Рядом с лебедем стояла девушка в ярко-красном платье, в сандалиях и с перевитыми металлическими змейками смуглыми руками. В черных с синевой волосах запутались зеленые травы, цветы лютиков и дикой гвоздики. В руках клюка. Маленькая сова с неподвижными круглыми глазами на одном плече, летучая мышь с распростертыми крыльями — на другом.
— Лесовичка! — пронеслось гулким рокотом по рядам крестьян.
— Красота! Что за красота! — удивлялись гости.
— Красота без единой улыбки — мертвая красота, — отвечал другой.
— О нет! Вовсе не мертвая! Посмотрите на ее глаза! Графиня, откуда эта красавица?
Польщенная графиня отвечала:
— Так, девочка из леса, приемыш, воспитанница. Недурна, но дика и своевольна, как зверек.
Но вот потух бенгальский огонь, и одновременно вспыхнуло электричество. Далекий свет звезд стал бледен и жалок в праздничном сиянии.
Оркестр грянул вальс.
Глава 6. Неудавшаяся интрига. Замысел Ксани. Печальная неожиданность. Последняя греза
— Отчего ты не танцуешь, красавица? Гляди, все смотрят на тебя, любуются… Но твой взор так мрачен, что никто не решается к тебе подойти! А между тем все эти блестящие офицеры атакуют меня просьбами уговорить чаровницу-лесовичку танцевать с ними.
Тореадор, приподняв шляпу с пером, с самым изысканным видом раскланялся перед Ксаней.
— Виктор! — Ксаня порывисто схватила за руку своего друга. — Ведь лес так близко отсюда, а я с тех пор как живу здесь, еще не была в избушке у дяди… у Васи… Ах! Сбежать бы — ведь всего несколько шагов…
— Перед носом, хочешь ты сказать. — И Виктор-тореадор протяжно свистнул. — А все-таки сбежать тебе не удастся. Десятки глаз следят за тобой. Я слышал, как вон тот длинный, как верстак, драгун сказал графу о тебе: «Я в жизни не видал такого. Это редкая красавица». И потому тебе нельзя незаметно уйти… Ну, редкая красавица, пойдем со мной, докажем всем этим господам, что ты еще и редкая плясунья.
— Ах, нет, не хочу я!
— Не хочешь плясать! — огорчился Виктор. — Какой комар тебя укусил? Все мои старания, как твоего профессора танцев, значит, пропали даром! Так! Этого я, признаюсь, не ожидал! Стесняешься, что ли? Но ведь ты прекрасно танцуешь. Ни этим дамам, ни твоей слащавой Нате до тебя не дотянуться. Они прыгают, как козы в сарафанах. У них ноги точно деревянные. А за тебя я не боюсь. Ксаня! Пойдем же со мной, потешь своего учителя.
— Убирайся!
Раздосадованный Виктор отошел от нее.
— И говорить-то я с тобой больше не желаю!
— А, monsieur Виктор! Кажется, лесная фея натянула вам нос? — И двенадцатилетняя графиня Вера просунула свою маленькую ладошку под руку Тореадора. — Я видела, как вы приглашали ее и как она вас отвергла — вас, лучшего танцора!
— Правда, графинюшка, она меня отвергла.
— Бедный! — И лукавая девочка заискивающе заглянула ему в глаза. — Да как же она смела!
— О, графиня!.. Как же она могла поступить иначе? Она не умеет танцевать.
— Не умеет?
— Ну разве только с лешими у себя в чаще… Или вы не видите, что эта расфуфыренная дикарка тяжела, как слон? Даром что она хороша.
— Разве хороша?
В глазах графини Веры мелькнула зависть.
— Очень хороша! — с самым почтительным видом произнес Виктор. — Впрочем, это все здесь говорят.
— Лучше меня?
Большие серые глаза Веры широко раскрылись.
— Лучше, графиня, — прозвучал печальный ответ.
— Но танцует она худо?
— Никак не танцует! Просто резвящийся гиппопотам!
— Вот как! Ах, как было бы хорошо, если бы можно было ее все-таки заставить танцевать с кем-нибудь, — воскликнула Вера. — Вот вышла бы потеха! Все преклоняются перед ее красотой, а глядя, как эта красавица пляшет, стали бы смеяться. Это было бы великолепно!.. Виктор, вы должны это устроить, непременно должны. Уговорите ее. Вот-то будет смешно! — настаивала Вера. — У меня есть танцор для нее. Тут, напротив, стоит князь Муратов. Представьте его Ксане. Он сейчас только восторгался ею. Пусть же почувствует, как хороша в танцах эта тумба…
— Охотно, графиня! — Виктор подлетел к блестящему драгуну и, взяв его под руку, повлек в дальний угол площадки.
— Князь, я слышал, вы восторгались нашей лесной феей, — обратился Виктор к драгуну. — Хотите быть представленным ей?
— О, премного обяжете, mon cher!
И князь с Виктором пересекли круг.
— Ксения! — Виктор склонился перед девушкой. — Вот князь Муратов пожелал быть представленным вам. — И тихо добавил: — Если ты не пойдешь с ним танцевать, то знай, мы враги на всю жизнь!
Впрочем, и без этого внушения Ксане невозможно было бы отказаться. Сильная рука Муратова, обтянутая белой лайкой, живо обхватила ее стан, и они понеслись в вальсе.
Танцующие пары остановились при виде вальсирующих. Застенчивость Ксани разом куда-то исчезла. Своеобразная грация проступала теперь в каждом ее движении, законченном и стройном. От ее черных кудрей, с вплетенными в них цветами, тянулся нежный аромат. Быстрая, легкая, она скользила по кругу, чуть касаясь ногами земли. Звуки музыки напоминали ей звон родимого лесного ручья и стрекот кузнечиков в чаще. Старый лес смотрел на нее из темноты. Нарядная толпа, гости, площадка — все перестало существовать для Ксани.
— Как она великолепно танцует! Как она артистически танцует, эта прелестная дикарка! — послышались восхищенные голоса.
— Где ты научилась этому искусству, дитя? Не ожидала! Столько грации! Прелесть! — восхитилась графиня.
А Вера, чуть не плача, выговаривала Виктору:
— Вы это нарочно… нарочно… придумали. Вы знали, что она великолепно танцует, и хотели только позлить меня…
«А вы думали, худо?! — торжествовал мысленно Виктор. — Да, как же, выдам я вам на посмеяние Ксаньку, ждите!»
А вслух сказал:
— Ну, что вы нашли хорошего… графинюшка! Так, скачет себе, как блоха… Невелико искусство…
* * *
Ксаня, разгоряченная, сидела с краю площадки, куда ее примчал блестящий драгун.
«Вот если сейчас спрыгнуть с площадки, то попадешь в темную полосу. А там пробраться дальше, дальше, и очутишься в лесу! Попробовать разве?»
Сердце ее сжалось… А как попасть к Васе, в сторожку? Дядя сейчас на обходе и, наверное, по обыкновению, Васю запер на ключ… Как попасть без ключа в лесной домик?» Даже голова закружилась у Ксани… Ей так хотелось хоть на самое короткое время вырваться в лес, в милый старый домик, к Васе, к другу… Хоть на часок, на полчаса, на минутку одну! Ведь больше месяца живет она здесь, в усадьбе, и не знает, не ведает о том, что творится там, в лесной сторожке. Что поделывает Вася? Должна же она повидать его! Ведь он ее единственный друг, ее наставник, ее учитель. И с тех пор, как она в графском доме, все чаще и чаще Ксаня думает о нем… Василий не Ната; он никогда не говорит ей, как графинюшка: «Будь моим другом, полюби меня». А за что ее полюбить и как полюбить? Она счастливая! У нее все есть: и наряды, и кушанья всякие, и родители заботятся о ней, не дают на нее ветру дунуть… За что ее любить? А вот Вася хромой, жалкий, голодный! Уж если надо кого любить на свете, так его, обездоленного. Ах, повидать бы его! Но если даже и сбежать, без ключа не войти в сторожку. Заперт Вася!
Вдруг вспомнила Ксаня, что у графини на столике лежат ключи, целая связка от каких-то сундуков, чуланов и кладовых. Захватить бы с собой. Может, хоть один подойдет к сторожке…
«Пробраться в комнату графини, взять ключи и с ними в лес, бегом туда, бегом обратно… К концу бала вернуться… Никто и не заметит… Никто! Все танцуют, заняты собой. Даже Ната, забыв про свою болезнь, носится в вихре вальса…»
— Ксаня! Тур вальса со мною, — пригласил Виктор.
Она кружится с ним, как безумная. Но мысли ее кружатся еще быстрее…
— Молодец! — хвалит Виктор. — Не посрамила меня! Спасибо. Сейчас к тебе вон тот ротмистр подойдет. Он лучше всех здесь танцует. Но куда ты?! Стой!.. Ксения!
Но она не отвечает. Ловко и быстро выскользнула она из-под его руки и уже мчится по освещенной аллее прямо к графскому дому.
У крыльца дома переводит дыхание. Там уже прислуга накрывает столы к ужину.
— Куда, лесная барышня? Бежит, точно украла что, — язвит старый дворецкий, который не может простить ей, приемышу лесного сторожа, что она обедает за одним столом с его господами, а он, дворецкий, должен прислуживать.
«Украла!»
О нет, она ничего не украла! И не украдет. Она только на время возьмет ключи графини, чтобы попасть в сторожку к Васе. Разве это кража? Вор тот, кто берет тихонько, без отдачи, — как мужики, которые рубили лес и увозили деревья из-под носа у отца. А она вернет, положит на место. Да и потом, ключи не драгоценность… Нет, нет! Тысячу раз нет, — не воровать она идет…
Вот прохладная, с настежь растворенными окнами, зала… Вот длинный коридор… Вот и комната графини…
Ксаня с трепетом переступает ее порог. Вот столик, увитый кружевами. Ксаня бросает на него тревожный взгляд.
Ключи здесь. Они лежат на самом краю, подле прелестной бриллиантовой брошки в виде бабочки — самого ценного, самого дорогого украшения графини.
Вот ключи в кармане у Ксани. Еще миг, и Ксаня вихрем вылетает в коридор. Звуки музыки чуть слышно доносятся сюда.
В конце коридора на ее пути вырастает Василиса.
— Откуда? — шипит она. — Стойте! Словно угорели! У графини были? Зачем?
Ксаня молча несется дальше.
Через минуту Василиса стоит в комнате графини, у туалетного столика.
— Что она стянула? Что стянула негодяйка? — шепчет она трясущимися губами. — Ведь, наверное, что-нибудь стянула. Недаром же вылетела как ошпаренная.
Но все на месте — безделушки, украшения не тронуты, а бриллиантовая бабочка с двумя изумрудами вместо глаз, случайно оставленная графиней, так и сверкает.
Василиса, точно зачарованная, глядит на нее. Но недолго. Неожиданная мысль приходит ей в голову.
«Двадцать лет, двадцать лет верой и правдой служила!.. И чтоб из-за первой встречной дряни выговоры получать, да чтобы из-за нее грозили выгнать меня!.. Ладно же, коли так… Будешь меня помнить, лесное отродье! Покажу же я тебе…»
Дрожащими пальцами Василиса берет бриллиантовую бабочку с изумрудными глазками и, опустив в карман своего платья, выбегает из комнаты.
* * *
Ветерок заполз в заметно пожелтевшую листву, шевелит чуть облетевшие ветви красного клена, золотой ивы.
Червонным кажется лес. Луна выглянула из-за облаков и чуть сияет. Таинственные, серебристо-золотые стоят деревья… Мнится временами, что кто-то прячется в их прозрачной листве…
Ксаня идет быстро. Милые, знакомые места. Мучительного месяца, проведенного в графской усадьбе, как не бывало. Она снова на воле, в родном лесу. Лунный свет серебрит вершины деревьев, точно кудри великанов. Те кивают ей, девочке с распущенными волосами, в странной одежде.
Ксаня прибавляет шагу. Скоро, скоро она будет дома.
Горести, невзгоды, пережитые здесь, нищета, голод, колотушки — все забыто. Помнятся только отрадные минуты. Вспоминаются длинные, за чтением, вечера, друг Вася, ее учитель… Вот сейчас она увидит его.
Лесной домик точно вынырнул из посеребренных луной деревьев. Дверь, как Ксаня и предвидела, крепко закрыта на замок. Но связка ключей лежала у Ксани в кармане.
Дрожащей рукой Ксаня нащупывает ключи, вынимает, пробует. Один не подошел, другой, третий. А что, если ни один не подойдет? Наконец-то! Подошел! О радость!
С грохотом отскакивает тяжелый замок.
В сторожке горит ночник. Это новость. Николай Норов слишком экономен, чтобы тратить масло попусту. Что же случилось?
Тяжелом предчувствием сжимается сердце Ксани.
В углу, на постели Норова, а не в своей каморке-боковушке, лежит Вася. Полно, Вася ли это? Губы потрескались, дышит тяжело, хрипло.
— Васенька! Что с тобой?
Его тяжелый взгляд точно скован. Худая, высохшая рука горяча, как огонь.
— Вася! Вася! — повторяла Ксаня.
Его пылающее лицо внезапно озарила улыбка. Он приподнялся на локте.
— Это ты, Ксаня? Ты пришла? Наконец!
— Вася! Дорогой! Узнал!
— Узнал… Ждал тебя… Долго… С тех пор ждал, как заболел, как свалился… Ведь ты — лесная фея, да?..
— Нет же, нет! Я Ксаня! Твоя маленькая подружка Ксаня, пойми…
— Не лги! Мне и так трудно думать!.. Ты фея… Старый лес сжалился надо мной и прислал мне одну из своих дочерей, добрую лесную фею… Я так ждал тебя, так грезил о тебе… прекрасная фея!.. Какие у тебя волосы!.. Все в цветах… Золото на руках и шее… Ты богата, ты могуча и не побрезгала бедным и хромым Васей.
— Да нет же, нет, Вася! Не фея я, а Ксаня, Ксаня! Взгляни мне в глаза, милый. Я Ксаня, друг твой!
— Зачем ты лжешь, Ксаня — бедная, оборванная девочка. Ксаню взяли к себе розовые графы и держат, как птичку в клетке… А ты… ты свободная лесная фея… О, ты…
Он не договорил и закашлялся. Ксаня с ужасом заметила алое пятно крови на подушке. Теперь она поняла все. Смертная тоска сжала ей сердце. Ее друг умирает. И она ничего не знала, вертелась там, в вихре бала.
— Василий, слушай, это я, твоя Ксаня. Это только костюм лесной феи. Меня в него нарядила графиня… Я — Ксаня. Гляди на меня… Я прежняя Ксаня, твоя ученица, твой друг, сестра… Я скуча-ла без тебя. Не выдержала и пришла к тебе, убежала. Понимаешь! Я бы убежала и раньше, если бы могла, но меня стерегли, не пускали. А теперь говори мне — давно ты болен? Говори, голубчик. Не терпит время… Я только до утра могу остаться с тобой…
Глаза больного теперь прояснились окончательно.
Легкий вздох вырвался из его груди.
— Ксаня! Родненькая! Подружка моя! Я болен… Давно болен, милая… Кашляю кровью… Лихорадка по ночам… Горю, как в огне… Тебя звал… Не приходила. Отец днем со мной, ночью на обходе… Дмитрий тоже… Лес рубят… Воруют… Помираю я, Ксаня!
— Что ты! Опомнись, Вася!
— Помираю! — глухо повторил больной. — Так и пускай! Мне что? Разве это жизнь?! Голубушка, мне тяжело!.. Калека я ведь, недужный… Пока ты была — солнце мне сияло… Люблю я тебя, как сестренку богоданную, Ксанюшка… А ушла ты, — нет солнышка у меня! Померкло оно… Ксаня, радость моя, сестричка моя, ухожу я отсюда… ухожу на небо, к матерям нашим ухожу… Твоей маме от тебя поклон снесу! Снести, Ксаня?
Слезы потекли из глаз Ксани.
— Не плачь, Ксаня!.. Не надо, милая!.. На тебя глядеть сверху стану… Оттуда… С неба… Ой, легко будет мне там, Ксанечка! Ни болезней, ни тоски… Прощай, милая…
— Не умирай, Вася, не умирай!
— Ах, Ксаня, нельзя заказывать Богу! Его святая воля на все! Захочет — жить буду, а не захочет — умру…
— Вася!
— Ксения! Не тоскуй!.. Не жалей, голубушка! Так лучше… Все равно не жилец, отцу в тягость только… Мне что? Мне радостно… Лучше, чем жить так-то… Милая, одно горько было: тебя не видел… А увидел — сразу стало безбоязно, светло… И умирать мне теперь легче… Милая! Какие очи у тебя, какие волосы, и вся ты в золоте… Что это? Зачем?.. Иль ты и впрямь фея лесная?
Его глаза померкли. Снова начинался бред.
— Постой… фея моя… постой… нет… Ступай, а то поздно будет… Видишь, рассвет… Ступай, моя греза светлая. Придут люди на заре… Отец… Дмитрий… Плохо, если застанут… Иди… Иди…
Глава 7. Бриллиантовая бабочка. В заключении. Василиса торжествует. Необычный посетитель
Светало и петухи уже заливались на птичнике, когда Ксаня подходила к Розовой усадьбе. Гости разъехались. Она была уверена, что все уже давно спят, и неприятно удивилась, когда Василиса встретила ее на пороге.
— Ага! Наконец-то! — зловеще выдохнула та. — Давно вас дожидаемся, милочка, пожалуйте на расправу!
— Какая расправа? — опешила Ксаня.
Толстые пальцы Василисы вцепились в ее руку, и домоправительница потащила Ксаню за собой.
Словно во сне, шла за нею девочка. Она все еще находилась под впечатлением только что пережитого в лесной сторожке и не понимала, что случилось.
— Вот, матушка-графиня, привела беглянку. Судите сами преступницу, благодетельница наша! — прошипела Василиса, вталкивая Ксаню в гостиную, где, несмотря на ранний час, сидели граф, графиня, Ната с неизбежной Жюли и Мурин с сыном. Они были все еще в бальных костюмах.
В полуоткрытую дверь заглядывала прислуга.
В глазах графини, ее мужа, Жюли и даже Наты Ксаня прочла что-то недоброе. Один Виктор поглядывал на нее ободряюще. Минуту длилось молчание, наконец графиня строго спросила:
— Где ты была, Ксения?
Ксаня взглянула в обычно капризное, но доброе лицо графини и не узнала его.
— Я была в лесу, — спокойно отвечала Ксаня.
Граф и графиня молча переглянулись.
— В лесу? — переспросил после короткой паузы граф. — Странно! И не сочла даже нужным сказать кому-либо, что идешь в лес! Кто же позволил тебе оставить гостей среди бала и уйти; зачем тебе вдруг так понадобилось идти в лес?
Ксаня молчала.
Потянулись минуты, тоскливые, тягучие.
— Кто тебе позволил это и что тебе нужно было в лесу ночью? — еще раз переспросил граф.
Отчаянный прилив смелости охватил лесовичку. О, как ненавидела она теперь их всех в эту минуту! Там, в лесном домике, умирал ее друг. А эти сытые, здоровые люди надумали чинить допрос, упрекать ее за то, что она послушалась голоса сердца и ушла ненадолго в родные места. Не помня себя, она закричала:
— Какое кому дело?! Была и пришла!
Марья Владимировна передернула плечами.
— Я думаю, прежде чем уйти, надо было спросить разрешения на это, — прозвучал язвительно ее голос, и тотчас же румянец гнева залил ее тонкое лицо.
— Marie! Умоляю тебя, не волнуйся! — попросил граф.
— Ты прав. Не стоит. — Графиня нарочито спокойно спросила снова: — Скажи мне лучше, куда ты заходила перед тем, как сбежать в лес?
Ксаня ждала всего, только не этого вопроса.
Она ходила за ключами, за теми самыми ключами, что остались теперь в лесной сторожке. Ключи она взяла, думая вернуть, но забыла.
Язык не повиновался ей. Что-то сдавило горло.
Надо было отвечать, но отвечать она не могла.
— Что ж ты молчишь? — негодовала графиня. — Отвечай, что ты взяла в моей комнате со столика! А?
Этот вопрос и страшил Ксаню. «Узнала, — вихрем пронеслось в ее мыслях, — узнала про ключи!..»
Все со злорадством смотрели на беглянку.
Один Виктор смотрит так же ободряюще.
Она молчала…
О! Как долго тянется время!
Графиня переглядывается с графом, Натой, Жюли, затем быстро подходит к Ксане и говорит:
— Не запирайся. Ты взяла бриллиантовую брошь. Василиса видела все. Ты украла мою бриллиантовую бабочку, ты — воровка!
Удар кнута не подействовал бы сильнее на Ксаню.
Она украла? Она — воровка?
«Лжете! — хотелось крикнуть ей, — лжете, лжете! Лжете все, не бабочку, а ключи я взяла… И не с целью украсть взяла, а на время, чтобы попасть к Васе. Лжете, не воровка я!..»
И вдруг она поняла.
Ведь если она воровка, ее не будут держать ни минуты в этом доме. Ее прогонят из Розовой усадьбы назад в лес, к Васе. И тогда, тогда — кто знает? — может быть, своей заботой и уходом она спасет больного, умирающего друга!..
О, это так просто! Ей стоит только сказать: «Да! Я украла вашу брошь и закинула ее в пруд за то, что вы отняли у меня свободу».
А подле нее уже злорадствует Василиса:
— Украла! Сознайся, что украла!
Ксаня взглянула на экономку. Вероятно, взгляд ее жгучих очей был страшен, потому что Василиса сразу замолкла.
Тогда Ксаня, гордо подняв голову, усмехнулась и торжествующе выкрикнула прямо в лицо графине:
— Да! Украла… Ищите в пруду вашу брошку… Там она… Сами виноваты… Зачем заперли, как в клетку, меня? Украла… Да!
Графиня остолбенела.
Нате сделалось дурно. Граф сердито забегал из угла в угол.
Несколько минут в комнате царило молчание.
Его прервал Виктор:
— Неправда! Не верьте ей! Она лжет на себя! Она не крала!
Но никто не обратил внимания на слова гимназиста.
И опять в комнате наступило молчание.
Но вот около Ксани очутилась Василиса.
— Воровка! — шипела она. — Воровка! Чем благодетелям своим заплатила, дрянь этакая!.. А я ведь это предвидела… говорила…
Свет померк перед глазами Ксани.
* * *
Сколько времени прошло с тех пор, Ксаня не помнила. Может быть, сутки, может быть, двое или трое.
Ночь. Идет дождь, нудно шлепая о крышу усадьбы. «Ах, тоска! Боже, тоска какая!»
Ксаня сидит одна. После унизительного допроса ее заперли в одной из пустых комнат верхнего этажа усадьбы. Как пленницу заперли.
И день, и ночь проводит Ксаня, точно преступница, в тюрьме. Сидит и ждет своей участи. Она думала, что, как только скажет «украла!», ее тотчас же прогонят, дадут вернуться обратно в лес. Но случилось то, чего она не предвидела: ее заперли.
Тьма за окном, черная, жгучая тьма. В комнате холодно, сумрачно. Ксаня сидит, положив руки на стол и наклонив голову.
Утром приходила к ней молодая графинюшка. Пришла, села напротив, холодная, чужая, и сказала:
— Ксаня! Я обманулась в тебе… Я хотела, чтобы ты стала моей подругой, я полюбила тебя. Но ты нехорошая. Моли Бога, чтобы Он сделал тебя иной, пока не поздно. Ты — грешница. Моли Его! А я тебя не знаю больше! Прощай! Я уезжаю и, вероятно, больше тебя не увижу…
Под вечер приходила Василиса. Принесла пленнице хлеб и воду и с видом победительницы сообщила:
— Кончились твои деньки в графской усадьбе, кончились… И заступницы-то твоей, графинюшки Наты, больше нет. Уехала. Послезавтра отвезут тебя в город на исправление… Там подлость твою выбьют.
Ксаня сделала вид, что не слышит, но сердце ее сжала тоска. Не в лес, значит, а в новое заточение!.. О, горе, горе! Если б умела она плакать, зарыдала бы навзрыд. Но плакать, как и молиться, она не умела.
Еще тяжелее стало с этой минуты на душе…
В город! Зачем? К кому? Что ждет ее там?
А впрочем, не все ли равно, к кому и что ее ждет? Ее гораздо больше занимает другая мысль: что с Васей?
Не вырваться ей теперь в лес, ни за что не вырваться… А между тем участь больного мучит и гложет ее душу. Что с ним? Полегчало ли ему хоть малость?
Тихо. Спит господский дом. Только дождь нудно и однообразно барабанит по крыше…
Убежать разве через окно, спуститься как-нибудь по трубе?
Но окно находится над самым прудом. Сорвешься — утонешь.
Вот будто стукнуло что-то… Потом опять и опять… Странный, необычайный звук… Шаркающие туфли, чуть слышная походка… Кто-то словно крадется по коридору… и все ближе, ближе…
Замерла Ксаня… Скрипнула дверь…
Холодком потянуло от порога…
Кто-то вошел в комнату. Но кто — не видит Ксаня, да и не решается взглянуть.
Что-то странное творится с ней. Не то жутко, не то сладко.
«Надо взглянуть… Надо взглянуть!» — выстукивает сердце.
Затих дождь. Маятник точно замер под часами на стене…
Холодком повеяло снова.
— Ксаня! — послышался сдавленный, хриплый голос.
Она подняла голову.
— Василий! Вася! Пришел-таки!
Он стоял перед ней, опираясь на костыль, весь в чем-то белом, точно в саване, прозрачный, словно сотканный из воздуха.
— Пришел… Ты хотела… ты хотела повидать меня, Ксаня…
И костлявые руки тянутся к ней.
Ей становится жутко…
А он, с трудом передвигая ноги и постукивая костылем, приближается к ней.
— Пойдем со мной! Одному страшно! Умирать страшно! Хочешь, возьму тебя с собой?
Что-то сдавливает ей горло… Она хочет крикнуть и не может… Жутко… Душно… Невыносимо…
А он медленно говорит:
— Нет, Ксаня, ты оставайся… Ты здоровая… сильная… не как я… Живи! Живи — и будь счастлива… прощай, прощай навсегда, Ксаня!..
Глухо и страшно звучит его голос.
Костлявые руки опять протягиваются к ней.
Она с криком пытается увернуться и … разом приходит в себя.
Нет больше странного призрака, нет Василия. Перед ней Фома, старый дворецкий.
— Выйди-ка на кухню на одну минуту, — говорит он, — работник от лесника пришел, сказать тебе что-то хочет…
Едва дослушав его, Ксаня уже на кухне.
Ей навстречу тяжело поднимается с лавки Дмитрий:
— Нынче… около полуночи… Василий помер…
Часть вторая. В пансионе
В школьное воспитание допущены нехристианские начала, которые портят юношество; в общество вошли нехристианские обычаи, которые развращают его по выходе из школы. И не дивно, что, если по слову Божию и всегда мало избранных, то в наше время оказывается их еще меньше: таков уж дух века — противохристианский! Что дальше будет? Если не изменят у нас образа воспитания и обычаев общества, то будет все больше и больше слабеть истинное христианство, а наконец, и совсем кончится; останется только имя христианское, а духа христианского не будет. Всех преисполнит дух мира. Что же делать? Молиться…
Святитель Феофан,
затворник Вышенский (1815–1894)
Глава 1. Госпожа Улиткина и ее воспитанницы. История с курицей. Уленька
— На колени! На колени сию же минуту! Все на колени!
Госпожа Улиткина появилась на пороге классной комнаты.
Одиннадцать девочек от двенадцати до шестнадцати лет, одетые одинаково в черные люстриновые халатики и коричневые тиковые передники, в белых косыночках на головах, покорно и бесшумно опустились на колени.
— Так!.. Теперь поем гимн пансиона.
Голос Улиткиной звучит зловеще и торжественно. Она, высокая, костлявая, в длинном черном платье, напоминает какую-то страшную птицу.
Ее высохшее, желтое, как пергамент, лицо, злые, серые, немигающие глаза и бескровные, плотно сжатые губы наводят трепет на пансионерок.
Тонкая черноглазая красавица лет шестнадцати, с золотисто-белокурыми косами, струившимися из-под скромной белой косынки, задала тон своим мягким грудным голосом. Она самая старшая из пансионерок, Лариса Ливанская, богатая сирота, прозванная подругами Королевой за красоту и какую-то чарующую, властную пленительность в каждом движении, в поступи, в речи.
Десять остальных девочек подхватили ноту Ларисы, и стройная мелодия понеслась под сводчатым потолком огромной классной комнаты.
Особенно усердно пели стоявшие в стороне в углу классной три девочки: Машенька Косолапова, дочь богатого купца и городского головы, прозванная Головихой, — толстая, приземистая, с сытым и самодовольным лицом; Зоя Дар — тоненькая, изящная, гибкая, прозванная Змейкой, с плутоватыми зелеными глазами, хорошенькая, лукавая и подвижная, и, наконец, Катюша Игранова, бойкая четырнадцатилетняя сорвиголова, или Мальчишка, отчаянная, бесшабашно-смелая и дерзкая, но предобрая девочка, предмет искреннего негодования пансионного начальства.
Громче всех и как-то задорнее звучал голос последней.
Коротко остриженная, вихрастая, Игранова вполне оправдывала данное ей прозвище Мальчишки. Несмотря на строжайшую дисциплину, царившую в пансионе, быстроглазая Катюша успевала-таки бедокурить и проказить под самым носом начальницы. В пансионе Катюшу терпели только из-за ее отца, занимавшего какой-то важный пост в городе и не скупившегося на подарки Улиткиной и ее помощницам, лишь бы они вывели в люди его Мальчишку.
Улиткина, отличавшаяся строгостью нрава и суровостью, решила, что у нее педагогические способности. И вот она открыла пансион для девочек, нуждающихся в особо строгом воспитании и не имеющих возможности получить его дома. По ее мнению, такого не могли дать никакие институты, гимназии и другие подобные учебные заведения.
Открывая свой пансион, она была твердо убеждена, что родителей, которые пожелают доверить ей своих дочерей, будет много. Но она уже наперед твердо решила ограничить прием двенадцатью воспитанницами.
Подруга молодости Улиткиной, Агния, добровольно предложила ей себя в помощницы; жившая в том же городе княгиня, жена одного из важных сановников, приняла деятельное участие в устройстве пансиона и взяла на себя обязанности попечительницы пансионерок, как прозвали воспитанниц.
Большинство их принадлежало к числу таких девочек, которые, по мнению их родителей, нуждались в особой опеке, и пансион Улиткиной считался для них как бы исправительным заведением. Но были в пансионе и добрые, прилежные и смирные воспитанницы, родители которых находили систему воспитания Улиткиной вообще образцовой. Были, наконец, и круглые сироты, которым пансион должен был заменять родительский дом.
Жизнь пансиона ограничивалась строго определенными рамками.
Вставали в шесть часов утра и спешили в класс, где воспитанницы занимались хоровым пением. К девяти возвращались, наскоро пили чай, постный по средам и пятницам, разбавленный жидким молоком — в другие дни недели, с неизменным ломтем серого ситного.
До двенадцати часов шли уроки. В полдень подавали скромный обед, состоявший в постные дни из водянистой похлебки, картофеля, каши, в остальные же дни — из рыбных блюд, и только по воскресным и праздничным дням допускались мясные блюда. После обеда воспитанницы гуляли в пансионском саду, тенистом и роскошном в летнее время и застланном белым саваном снега — в зимнюю пору. После прогулки опять учились, до ужина, который добродушная, толстая кухарка Секлетея, друг пансионерок, приготовляла к шести часам вечера. В девятом часу, после чашки жидкого чая с ситным, день в пансионе заканчивался, и девочки ложились спать на своих узких, неудобных постелях.
Жесткие, с тощими матрацами постели и еда впроголодь, по мнению Улиткиной, как нельзя лучше способствовали воспитанию вверенных ей девочек.
По мрачным, неприветливым комнатам бродили, как тени, пансионерки, в белых косыночках и тиковых передниках. Из-под косынок выглядывали юные, но уже изможденные личики с не детски затаенной думой в глазах. Правда, бывали и исключения. Звонко раскатывался порой под сводами пансиона серебристый смех Катюши Играновой, но другие девочки тотчас же начинали шикать на нее:
— Что ты! Что ты! Улиткина услышит!
И смолкала, хоть и ненадолго, резвая девочка.
Скупое ноябрьское солнце, прорезав тучу кружившихся за окном снежинок, заглянуло в классную. Одиннадцать юных пансионерок, склонив черненькие, белокурые и русые головки под белыми косынками, тщательно выводили тонкими голосами гимн пансиона.
Игранова, Косолапова и Дар стояли в стороне. Бледный луч солнца скользнул по белокурой головке Дар и шаловливо позолотил ее.
Но вот окончился гимн.
Красавица Лариса Ливанская, управлявшая хором, встала первая с колен.
— Что изволите еще приказать? — несмело прозвучал ее низкий, красивый голос.
— Вы закончили? А я начинаю! — значительно проронила Улиткина. — Госпожа Агния, расскажите, как было дело! — обратилась она к своей помощнице.
Агния, маленькая, худенькая, длинноносая, за колкий язык прозванная пансионерками Скорпионшей, торопливо заговорила:
— Да как же, сами посудите: иду это я по коридору намедни мимо кухни и вдруг — запах жареной курицы мне почудился. Вхожу. «Ты что, Секлетея, жаришь?» А она как в ноги бух: «Не погубите, не выдайте!» Ну, тут я в класс отправилась и заявляю, что Секлетею-де вон надо, потому что она нарушила правило. Иду, говорю, донести начальнице. А они, вот эти негодницы, — тут сестра Агния ехидно скосила глаза на трех «преступниц», — Игранову, Косолапову и Дар, — а они тут и говорят: «Мы виноваты, не гоните Секлетею, мы за курой ее посылали, проголодались, она ни при чем». Так-таки и отчеканили, негодницы! Стыда у них нет!
И Агния укоризненно закачала головой.
Класс затих.
И тут раздался звонкий голос Кати Играновой:
— Госпожа Улиткина! Не гневайтесь. Не скрываемся мы. Мочи не было, поесть захотелось, ну и послали за курицей…
— А… а… послали!.. Есть захотелось! — воскликнула начальница и стремительно приблизилась, волоча свой длинный черный шлейф по полу, к Катюше, схватила ее за плечи и грозно добавила, сдвигая брови:
— Слышите, что выдумала! Голодно ей! Да зачем ты здесь? Ради того, чтобы плоть свою тешить, живот яствами всякими набивать? Сегодня останешься без ужина.
Улиткина величественно поплыла из классной. За нею, мягко шурша по полу, поплыл длинный черный шлейф ее платья. За шлейфом мелкими шажками засеменила Агния.
Стало темнеть. Редкое осеннее солнце скрылось, и сумерки окутали мало-помалу угрюмую сводчатую классную. Из соседней комнаты доносился звон тарелок и лязг вилок и ножей.
— Ужин накрывают, — определила Игранова, и ее черненькая головка смело вскинулась на худеньких плечах. — Врет Скорпионша. Небось не она на курицу наткнулась, а эта галка-фискалка, Уленька, ей опять на хвосте сплетню принесла. Уж подожди у меня ты, Уленька!
— Тс! Тс! Катюша! Что ты!
Инна Кесарева, милая девочка, лет четырнадцати, дернула расшумевшуюся Катю за платье.
Инна Кесарева была седая с детства. Ее серебряная головка, не детски серьезное личико и грустный, в себя ушедший взгляд производили на окружающих необычайное впечатление. Подруги любили Инну, прозвали ее «маркизой» за серебряную, несмотря на юность, головку и нежно заботились о ней. Чуткие детские сердца как бы желали вознаградить своею дружбою и заботами Инну за тяжелую драму, пережитую ею в детстве.
— Тише, тише, Катюша! Неровен час, услышит Уленька и опять донесет начальнице, — предупредила она Катю.
— А пусть ее доносит! — беззаботно тряхнув черненькой кудрявой головкой, произнесла та. — Пусть доносит!
— Катя! Катя! — послышалось со всех сторон.
— Что Катя? Родилась Катей и умру Катей! — закричала Игранова, и ее живые, черные глаза заискрились. — Довольно нам терпеть от галки-сплетницы! Пора проучить ее. Все на длинном хвосте Улиткиной носит…
— Ты проучишь, что ли? — И высокая черноволосая Юлия Мирская, некрасивая девочка лет шестнадцати, надменная, гордая, нелюбимая всеми за ее дружбу с тою же злополучной Аленькой, злобно взглянула на разошедшегося Мальчишку — Катю Игранову.
— Вы, Мирская, молчали бы и свой длинный нос не совали куда не следует! — резко ответила Игранова. — Вы девушка-чернавка при царице Уленьке, и вам о ней говорить не стоит.
— Допрыгаешься ты когда-нибудь, Игранова! — огрызнулась Мирская.
— И правда допрыгаешься, Катя… Молчи! — подтвердила красавица Королева.
— Ради вас, Ларенька, ради вас, королева моя, будет молчать Игранова! — улыбнулась Катя.
Она давно боготворила Ларису. Пылкую, впечатлительную девочку прежде всего поражала и очаровывала красота Ливанской. Ларенька Ливанская казалась ей каким-то неземным существом. Ее дивные золотистые волосы, плавная поступь и белые, удивительной красоты руки, ее не то молчащие о чем-то неведомом, не то над кем-то таинственно подсмеивающиеся глаза — все это резко отличало Ливанскую от прочих пансионерок. И не одна только Игранова преклонялась перед Королевой. О Ларисе говорили. Ей подражали в манере держать себя. Ее голос имел значение среди воспитанниц пансиона.
Но горячее и восторженное поклонение Играновой, отчаяннейшей и смелой до дерзости девочки, особенно тешило красавицу Ларису. Златокудрая Королева относилась с чуть заметной насмешливой ласковостью к бедовому Мальчишке, беспрекословно подчиняющемуся ей во всем.
Катя притихла, но ненадолго.
— Вот трусихи-то! — захохотала Катя. — Соберемся в кружок да обдумаем хорошенько, как сделать, чтобы Секлетею не прогнали за нашу куру несчастную, а то еще, чего доброго, из-за этой мерзкой Ульки влетит Секле…
Дружное «тсс!» десятка девочек, не позволило договорить Кате.
На пороге класса в надвинувшихся сумерках стояла Уленька.
— Никак испугала? Простите меня, девоньки милые! — сладеньким голоском пропела вошедшая.
Чиркнула спичка, и через минуту две небольшие стенные лампы, зажженные Уленькой, осветили классную. Уленька, племянница Улиткиной, года полтора назад поселилась у своей благодетельницы, как она называла начальницу.
Уленька была «очами» и «ушами» настоятельницы пансиона. Все, что видела и слышала среди пансионерок Уленька, она доносила ей. За это девочки платили самою чистосердечною ненавистью Уленьке, — все, кроме Юлии Мирской, дружившей с ней.
Худенькая, изжелта-бледная, со старообразным птичьим лицом, Уленька одной своей внешностью внушала невольное отвращение.
Уленька косила с детства, и это еще больше подчеркивало безобразие ее и без того некрасивого лица. То приторно-слащавая, то ехидно-язвящая, Уленька вполне оправдывала свои прозвища «галки-сплетницы» и «язвы», данные ей пансионерками.
Ее лисий носик словно вынюхивал, а рысьи глазки так и бегали по сторонам.
— Никак опять наказаны, девоньки? — после минутного молчания снова запела Уленька.
Невысокая сероглазая девочка очутилась подле Уленьки и, грубо схватив ее за руку, взволнованно бросила ей в лицо:
— Подло притворяться! Подло лгать и наушничать! Ты донесла на Секлетею… Из-за тебя наказаны! Убирайся отсюда! Вон убирайся, гадкая сплетница! Язва! Переносчица! Лгунья!
Уленька отшатнулась. Ее раскосые глазки сердито впились в лицо девочки.
— Оленька Линсарова, неправду вы говорите, девонька! — с трудом подавляя в себе порыв злобы, возразила Уленька. — Неправду вы говорите, де…
— Лжешь! Ольга всегда одну правду говорит… Она честная! Неподкупная! — крикнула Игранова и встала подле Ольги.
Уленька растерялась.
Белокурая, голубоглазая, хрупкая Раечка Соболева, болезненная и робкая, самая маленькая и слабенькая из всех пансионерок, жалась к Ларисе.
— Довольно, Уленька! Довольно! — произнесла повелительным голосом Лариса.
— Довольно! Да, довольно! — повторили за ней остальные девочки.
Сдержанный ропот негодования пронесся по классной. Ненавистная Уленька своим притворством переполнила, казалось, чашу общего терпения.
Уленька поежилась.
— Ларенька… что вы? За что на меня этак-то, царевна моя распрекрасная?.. И вы все на меня… — затянула она плаксиво. — За что такая немилость, за что?
— Ты спрашиваешь, за что?! — так и вскинулась на нее Игранова. — А за то, гадкая сплетница, что ты нас своими мерзкими доносами с ума свела! Убирайся ты вон отсюда. Фальшивая! Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда!
— Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда! — подхватили остальные. — Сию же минуту вон!
Растерянная Уленька стояла посреди классной.
Но вот она словно очнулась, выпрямилась. Алой краской залило изжелта-бледные, веснушчатые щеки. Глаза засверкали.
— Ага!.. Так-то вы!.. — разом сбросив с себя приторную слащавость, зашипела она. — За мою любовь к вам, за то, что забочусь о вас, вы бунтовать вздумали! Кого к себе подпускаете?.. Близок он, нечистый господин ваш, окаянный повелитель. Идет, приближается к вам… Чую его приближение, смрадное, страшное. Чую! Чую!
Голос Уленьки становился все громче. Раскосые глаза горели. Лицо подергивалось судорогой. При последних словах она грозно подняла худой бледный палец кверху и застыла в этой позе. В ней было что-то жуткое в эту минуту. Этот ужас передался пансионеркам. Казалось, эта безобразная девушка овладела робкой, взволнованной и насмерть испуганной детской толпой.
В углу раздались истерические всхлипывания. Маленькая Соболева, вне себя от страха, рыдая, кинулась к Уленьке, простирая руки вперед:
— Не надо! Перестань! Не надо! Молчи! Молчи! — залепетала она испуганно.
Даже Лариса побледнела. В насмешливых до этого глазах Королевы отразился испуг.
— Молчи! Молчи! — неслось по классной.
И только две девочки из одиннадцати, взявшись за руки, стояли сбитые с толку, но смелые и бесстрашные, как всегда.
Ольга Линсарова и Маркиза, Инна Кесарева, не поддались влиянию Уленьки. Но и их смелые сердца дрогнули, когда Уленька, в каком-то порыве безумия, оттолкнув маленькую Соболеву, с широко распростертыми руками двинулась, закрыв глаза, по направлению к двери, выкрикивая:
— Чую его! Здесь он! Близится нечистый! Вижу!.. Он близко!.. Он уже здесь!.. Прочь! Прочь! Прочь! — И она со страшным криком отпрянула назад от внезапно открывшейся двери.
На пороге классной стоял… нечистый.
Глава 2. Неожиданное явление. Двенадцатая. Недруг. Чужая вина
Большие черные глаза, блестящие черные крупные кольца кудрей, запушенные снегом, сросшиеся брови, темный широкий плащ, закрывающий до самых пят плотную фигуру, — вот облик явившегося на пороге классной.
— Уйди, нечистый! — взвизгнула Уленька в приступе отчаянного страха.
И сломя голову она бросилась бежать, диким визгом оглашая классную, отталкивая всех, кто попадался навстречу. Раечка Соболева упала в обморок.
Девочки сбились в кучу. Перепуганные глаза устремились на неожиданно появившееся в дверях существо. Оно шагнуло при гробовом молчании к бесчувственной Раечке, нагнулось и… легко подняло ее с пола.
— Девочке дурно, — произнесло существо приятным голосом, в котором не было ничего зловещего, — куда ее отнести?
Но никто не ответил.
Прошло несколько томительных минут полного молчания.
Ольга Линсарова и Маркиза опомнились первые. Инна Кесарева бесстрашно приблизилась к странному существу и спросила:
— Кто вы?
— Я — Марко.
— А-а, Марко! — облегченно воскликнули все девочки.
Вот кого Уленька приняла за нечистого — Ксению Марко, новую, двенадцатую воспитанницу. Марко, о поступлении которой в пансион им уже было известно! Ту самую Марко, которую граф Хвалынский решил отдать на исправление в их пансион! Ту самую, выросшую на воле в лесу девочку, про которую всезнающая и всюду поспевавшая со своим длинным носом Уленька распускала слухи, будто она украла какую-то драгоценность у своей благодетельницы-графини! Ксению Марко, прибытия которой пансионерки ждали с нетерпением, в особенности, когда узнали, что ее называют лесовичкою!
Это прозвище передала им тоже Уленька, успевшая подслушать разговор Улиткиной с графской домоправительницей.
«Дикая, грубая, своевольная, упрямая, и воровка притом… Да и нечиста душой. Ведьмина дочка, как говорят», — сообщала Василиса начальнице.
Улиткина долго покачивала головой, слушая Василису Матвеевну.
Вовремя подвернувшаяся рука графской домоправительницы с объемистой суммой, вкладом в пансион от графа и графини Хвалынских и обещанная, кроме того, награда за будущее исправление девушки окончательно рассеяли сомнение начальницы и решили дело: Ксения Марко была принята в число пансионерок.
И вот она здесь.
— Как вы сюда попали? — внезапно набравшись храбрости, обратилась к Ксане зеленоглазая Дар.
Ксаня спокойно взглянула на грациозно-тонкую девочку и ответила:
— Меня графская экономка оставила у дверей пансиона… Она не могла зайти… торопилась обратно… на поезд… Сторож спал в прихожей… мне было некого спросить, как и куда пройти… Увидела свет, и вот вошла сюда… Но скажите мне, что делать с этой девочкой?
И Ксаня без труда приподняла лежавшую на ее руках Соболеву.
— Однако вы сильная! Живительно сильная, — восхитилась Лариса.
Ксаня усмехнулась, но глаза ее оставались печальными.
— Положите девочку на лавку… вот так… Отлично… Это с ней не первый раз. Мы намочим ей водой виски, и она очнется. Игранова, принеси графин, — тоном, не допускающим возражений, приказала Ливанская.
— Слушаю вас, моя королева!
И Катюша в один миг исполнила поручение.
Лариса намочила носовой платок и обтерла им виски упавшей в обморок девочки.
Через минуту-другую Соболева открыла глаза. Увидев склоненное над нею незнакомое смуглое лицо с огромными глазами, она было испугалась снова и прильнула к своей покровительнице Королеве.
— Не бойся, это Ксения Марко, «двенадцатая» — успела сообщить ей старшая подруга. И слабенькая Раечка успокоилась. Она смотрела в черные глаза «лесовички» робко, неуверенно.
«Так вот она какова, эта лесная фея, о поступлении которой толковали за последнее время в пансионе!»
— Ах, простите, что я вас испугалась. Но это Уленька виновата… Кричит «нечистый!», и я поверила… — призналась Раечка. — Вы Ксения Марко? Да? И вас считали лесовичкою, не правда ли? Я знаю. И знаю, что про вас уже насплетничали, будто вы… Но нет, это все ложь. Я это вижу по вашим глазам, по вашему лицу. Воровки и лесовички не бывают такие. Вы честная, добрая… и, — прибавила она тихо, — верно, несчастная, очень несчастная…
И прежде чем, кто-либо мог опомниться, Раиса поцеловала лесовичку.
Ксаня растерялась.
Голубоглазая, милая девочка поняла ее. По одним ее мрачным глазам и печальному виду поняла, угадала ее больную, надломленную душу!
Странное, не испытанное еще чувство охватило Ксаню. Ее черные глаза увлажнились…
То мягкое и кроткое, что от поцелуя Раечки вошло в душу не привыкшей к ласкам девочки, растворялось в ней все больше и больше… Оно могучей, теплой волной заливало ее озлобленное, исстрадавшееся сердце. Злоба уходила, исчезала… Лицо из угрюмого стало ласковым и приветливым.
Ксаня рассматривала своих новых подруг. Вокруг участливо и добро сияли черные, голубые, серые и зеленые глаза.
«Мы верим тебе… ты честная… ты хорошая… Только слишком угрюмая… слишком печальная!» — казалось, говорили они.
— Милая, — Лариса Ливанская протягивала к ней обе руки, — давайте будем друзьями… Мы будем любить вас… Мы уже знаем, почему вас отдали в пансион, но мы сразу не поверили сплетням, мы верим, что вы честная. Нам это говорят ваши глаза. Да, да! Раечка верно сказала… Ах, если бы вы знали, как все мы вам рады. Ведь вы из леса, с воли… А мы здесь дня Божьего не видим. Давайте вашу руку, и будем друзьями.
— И нам, и с нами! — откликнулись все девочки.
Даже Юлия Мирская, и та не посмела противостоять желанию своих однокашниц и протягивала вместе с остальными руку Ксении.
Ксаня доверчиво смотрела на обращенные к ней юные лица, и ей казалось, что она снова попала в лес, к друзьям.
А пансионерки еще ближе придвинулись к ней.
— Мы будем как сестры с тобою! — неожиданно прозвенел серебряный голосок Раечки.
— Я покажу тебе, что надо выучить на завтра! — серьезно и грустно, по своему обыкновению, сказала серебряная маркиза.
— Вы не по форме причесаны, дайте я причешу вас! — грудным чарующим голосом произнесла Кесарева.
Вмиг заработали ее ловкие руки, и Ксаня окуталась иссиня-черной сетью своих великолепных кудрей.
Девочки замерли от восторга, глядя на Ксаню.
— Какие у вас чудные волосы! — вскричала Игранова, с восторгом глядя на распущенные косы Ксани, живописно обрамляющие ее прелестное лицо.
— Удивительно! — вторила ее неизменная подруга Ольга Линсарова. — Живительно!
Змейка Дар, сверкая своими зелеными глазами, протиснулась вперед.
— Вы такая душечка! Такая прелесть! Я вас выучу, выучу непременно своему искусству.
— Искусству? Какому искусству? — удивилась Ксаня.
— О, вы не знаете? Она не знает! — с явным сожалением подхватило несколько голосов разом.
Лариса, наклонившись к уху Ксани, произнесла таинственно:
— Змейка умеет делать сальто в воздухе…
Ксаня с изумлением взглянула на Ларису: «Делать сальто? Что это такое?» Если бы ей сообщили сейчас, что эта, в пепельных кудряшках, с трудом уложенных в две тугие косички, девочка умеет дрессировать волков или барсов, она удивилась бы не больше. Она хотела спросить, что означают странные слова, но спросить не пришлось. Легкий шорох послышался за дверьми классной, и появилась мадам Улиткина.
* * *
— Ты — Марко? — направляясь к Ксане, спросила начальница и сурово взглянула на девочку.
— Да, я — Марко, — спокойно отвечала Ксаня.
— Что значат эти распущенные волосы? Почему ты сидишь такой растрепой?
— Это я виновата… — послышался тихий голос Ларисы. — Мне хотелось по «нашему» причесать новенькую.
— Не верьте ей, мадам. Просто заступается Ларенька, — вмешалась невесть откуда появившаяся Уленька, бросая на Ксению враждебные взгляды. — Новенькая не больно-то позволит подойти к себе. Глядите, благодетельница, как глазищами-то ворочает.
— Молчи! — сурово прервала ее Улиткина и снова обратилась к Ксении:
— Почему ты не явилась сначала ко мне?
— Я не знала дороги, — отвечала та.
— А сюда нашла дорогу?..
— Нашла.
— Ох, благодетельница, и напугала же она нас! — суетливо сообщала Уленька.
Но Улиткина досадливо махнула на нее рукой, потом повернула Ксаню лицом к столпившимся на середине классной девочкам:
— Девицы, вот новый член нашей семьи. Не светлым, добродетельным существом является Ксения Марко. Тяжелое пятно лежит у нее на душе. Я запрещаю вам дружить с Ксенией Марко, разговаривать с нею, проводить с ней свободное от уроков время. Пусть будет она одна, покуда я не найду нужным разрешить вашу дружбу с нею.
Улиткина окончила свою речь и поникла головою, как бы отягощенная тяжелой думой о вверенной ей неисправимой девице.
Уленька, напротив, подняла глаза к потолку и зашевелила бледными губами:
— Мы постараемся наставить ее на путь исправления…
И вдруг неистово взвизгнула на всю классную.
В ту же секунду Катюша Игранова отскочила от Уленьки.
— Что с тобой? Что ты? — испуганно вскинув глаза на Уленьку, вскрикнула начальница.
— О… хо… хо… благодетельница!.. Охо… хо… хо… милостивица! Щиплются они!.. Аки змии жалятся! — взвыла Уленька в то время, как глаза ее злобно и подозрительно покосились в сторону девочек.
— Щипаться! Кто смел щипаться? Это еще что за новости!.. — Улиткина грозным взором обвела присутствующих. — Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки притихли.
Они знали, что строгое наказание постигнет виновную. Уленька стояла вся в слезах.
— Я ли не тружусь для них, я ли не стараюсь! А наградою мне одна брань да щипки… Коли недовольны мною, благодетельница, прогоните меня, коли не хороша я, не пригодна служба моя…
— Молчи! Не скули! Нужна мне и ты, и твоя служба, — осадила ее Улиткина. — Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки молчали по-прежнему.
На точно окаменевшем личце Играновой, виновницы происшедшего, царило самое безмятежное спокойствие. Казалось, что она была далека от мысли обидеть эту противную, слащавую Уленьку.
Одна Ксаня стояла, высоко подняв голову и устремив на своих новых подруг пристальный, немигающий взор. Что ей было за дело до гнева Улиткиной? Она была чужда страха и волнения, испытываемого этими девочками.
Милые, бедные девочки, думала она. Они приняли ее как сестру. Они впервые открыли ей, что значит дружеская ласка. Чем она отплатит им?
Быстрым движением отбросила Ксаня за плечи свои черные косы и, шагнув к Улиткиной, сказала твердо и громко на весь класс:
— Они не виноваты. Я, Марко, задела ту, косенькую.
И она, не привыкшая лгать, потупила голову.
— Ты! — не слушая разом зашумевших девочек, глухо заволновавшихся от этих слов, начальница схватила за руку Ксаню и, не говоря ни слова, потащила ее из класса.
Глава 3. В «холодной». Близкие воспоминания. Секлетея. Потайная комната
Какая-то дверь, волна сырого, холодного, как в леднике, воздуха — и Улиткина втолкнула Ксаню в маленькую каморку, бывшую когда-то пансионской кладовой, теперь же приноровленную для иных целей.
Зашуршало что-то… Чиркнула спичка и слабо осветила внутренность клетушки. Улиткина зажгла найденную на столе свечу. Слабый, трепетный огонек осветил каморку.
Единственный табурет у простого некрашеного стола, пучок соломы в углу — вот и все убранство «холодной», куда запирали на хлеб и на воду провинившихся учениц.
— Ты будешь здесь сидеть до тех пор, пока дух лжи, притворства, злобы и бранчливости не покинет тебя, — смерив взором с головы до ног Ксению, сурово произнесла начальница, грозя худым, длинным пальцем перед ее лицом. — А ежели не смиришься, негодница, придумаю я тебе наказание иное… Смотри, не доведи меня до крайности! Ой, не доведи!
Задвижка щелкнула за нею, и Ксаня осталась одна.
Смутно было у нее на душе… Последние события ее коротенькой жизни словно совсем выбили девочку из колеи.
Судьба вертела, точно игрушкою, бедной, понукаемой всеми «лесовичкою», превратив ее в «барышню», подругу графини Наты, и любимицу графини Марьи Владимировны — живую модель для ее картины…
Правда, невесело жилось Ксане в золоченой клетке графов Хвалынских. Для нее, привыкшей к свободной жизни, усадьба Розовое, где следили за каждым ее шагом, где каждое слово, каждое движение, каждый жест приходилось обдумывать, чтобы не стать смешною, была хуже тюрьмы. А навязчивая дружба Наты тяготила ее. Слишком резко расходились обе девушки и характерами, и вкусами, и воспитанием, и образованием, чтобы простая «лесовичка» могла стать подругою молодой графини. Притворяться же Ксаня не умела, и, сознавая в душе, что Ната ее спасительница, она все же оставалась равнодушною к ней.
Но если скверно жилось Ксане в Розовом, когда она еще считалась живой игрушкой Наты, то после злополучной пропажи брошки и вслед затем отъезда Наты жизнь ее в графской усадьбе стала совершенно невыносимой. Вопреки словам Василисы, ее не отправили на следующий же день в город, а продолжали держать под строгим надзором в усадьбе, не позволяя отлучаться ни на шаг. Тут-то начались для нее самые мучительные дни. Все смотрели на нее как на отверженную, как на преступницу, а Василиса и другие слуги допекали ее своими колкими замечаниями и насмешками, которые она должна была выносить молча. Ведь она считалась воровкой!..
В это время граф с графинею советовались, как поступить с преступницей.
Ни граф, ни графиня не находили нужным проверить признание Ксани, несмотря на слова Виктора, твердо стоявшего на том, что Ксаня не брала брошки, что она нарочно оклеветала себя. Тщетно Виктор умолял графиню допросить еще раз наедине Ксаню, тщетно просил позволить ему самому поговорить с ней. Графиня не могла не верить Василисе, утверждавшей, что она «сама видела», как Ксаня прятала злополучную брошку. Как же не поверить старой, испытанной экономке? Не станет же она напрасно клеветать! И графиня не только не захотела говорить с Ксаней, но даже запретила ей показываться на глаза.
Воспользовавшись случаем с брошкою, графиня охотно прогнала бы Ксаню «на все четыре стороны», как говорила Василиса. Девочка успела надоесть графине, уже искавшей другое развлечение после неудачных опытов с картиной «Лесная фея». Но прогнать Ксаню было неловко. Что скажут люди, что скажут знакомые, перед которыми и граф, и графиня разыгрывали роль добрых, сердобольных, сострадательных людей, занявшихся судьбою странной дикарки, спасенной их дочерью? Особенно неловко после того праздника, на котором Ксаня так очаровала всех. Нужно было сыграть роль добрых опекунов до конца.
И вот, после долгих совещаний, в которых приняли участие и отец Виктора, и даже Василиса, решено было поместить Ксаню «на исправление» в пансион мадам Ушткиной.
Как раз к этому времени окончились летние каникулы и наступило время отправить Виктора в гимназию, находившуюся в том же городе, где и пансион. Граф воспользовался случаем, поехал вместе с ним, побывал у мадам Улиткиной и условился относительно приема Ксани в пансион, причем еще прибавил, что он рассчитывает на особенно строгое отношение к девушке.
По возвращении графа Василисе велено было немедленно собрать все вещи Ксани, отвезти ее в пансион и передать в руки начальнице.
Нечего и говорить, с какою радостью принялась Василиса за исполнение этого приказания.
Граф и графиня отпустили вчерашнюю любимицу не простившись, не напутствовав на дорогу. Но мало того: как Ксаня убедилась в первый же час своего пребывания в пансионе, ее представили как воровку, как самое испорченное и потерянное существо.
Но это все еще ничего в сравнении с тем, что потеряла Ксаня.
Умер Василий… Умер ее единственный, верный, преданный друг, такой же жалкий, бедный сирота, как и она.
Едва-едва удалось Ксане упросить, чтобы отпустили ее на похороны. Наконец отпустили, но не одну, а под строгим надзором Василисы. Она успела вовремя. Вася лежал в гробу. Сжатые губы как будто говорили: «Ксаня! Бедная! Я верю тебе! Я один тебе верю! Ты чистая! Ты царевна лесная… Не нужны царевнам ни золото, ни драгоценные камни! Вся лесная радость, все цветы и бабочки, — все их. Ты не могла украсть! Ты не воровка!»
Прямо с похорон ее снова увезли в усадьбу, где она спустя неделю узнала новость: Норов оставил место, уехал навсегда, и новый лесничий поселился в лесной сторожке… А еще через месяц Ксаню отослали сюда, в пансион.
Воспоминания о недавнем прошлом так захватили ее, что она не заметила, как щелкнула задвижка. Ксаня очнулась, когда перед ней предстала маленькая, худенькая, седая женщина в темном, с белыми горошинками платье.
— Здравствуй, Христово дитятко! — произнес мягкий, ласковый голос, и маленькая худая рука легла на плечо Ксани.
Девочка подняла голову.
Перед ней стояла старушка с добрым-предобрым морщинистым лицом.
— Кто вы?
— Секлетея я. Не бойся, Христово дитятко… — отвечала старушка и, неожиданно наклонившись к Ксане, поцеловала ее в лоб.
Пораженная девочка отпрянула в сторону, а старушка снова заговорила, поглаживая по ее черной как смоль головке:
— Не серчай, не серчай, Христово дитятко, на меня, старуху… Всех-то я люблю вас, Божьих деточек, всех люблю… Потому вы, как цветики, безгрешные… Серчает, вишь, на вас начальница с Агнией да Уленькой. Наказывают вас. А по мне, не наказывать надо, а ласкать да нежить душу ласкою. Озлобить нетрудно… Приручить, да пригреть, да душеньку растопить на добро — куда труднее… Не верю я, чтобы вы, деточки, худые были. Добрые вы, только доброту вашу иной порой прячете, потому стыдлива она, эта доброта… Ах, Христово дитятко, печется о вас всех Господь Милосердный, ох, печется! Много от Него, Милостивца, видим добра!
— Я не видела еще добра, а зла в жизни много видела! — возразила Ксаня.
— Ох, ох! Не гневи же Господа! Припомни хорошенько! Небось, Господь-то тебе не раз помогал в трудную минуту…
— Не помога… — хотела было возразить девочка и вдруг осеклась. Словно въявь предстала перед ней розовская лужайка, подгулявшая толпа крестьян, огромная, огнедышащая пасть раскаленной докрасна печи, и она, одна-одинешенька, преследуемая, толкаемая на гибель разъяренной толпой… Тогда — о, это Ксаня хорошо помнит! — она подняла глаза к небу, вспомнила мать, вскрикнула невольно «мама!» и нежно, неопределенно послала туда, к небу, мольбу о спасении… И точно чудо, как раз вовремя подоспело спасение: когда, казалось, наступил уже последний ее час, когда неоткуда было ждать помощи, вдруг явилась графиня Ната Хвалынская и спасла беспомощную девочку от ужасной смерти… Не подумала тогда Ксаня, откуда пришло это неожиданное спасение, не подумала, что кто-то Могучий и Милостивый направил графинюшку в то место, где пьяные мужики хотели учинить расправу над ней… Простые, бесхитростные слова старушки напомнили Ксане о пережитом, напомнили, что и она испытала милость и добро Господа…
Старушка молча смотрела на девочку. Казалось, она видела насквозь все происходившее в ее душе. Молча гладила она черненькую головку и с материнской нежностью смотрела в ее глаза.
— А теперь, Христово дитятко, подкрепи себя, — после долгого молчания зазвучал в каморке мягкий голос старушки. — Глянько-сь, что принесла я тебе… Кушай, деточка, кушай досыта… Небось не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего?
— Не ела, бабушка, — согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод.
Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе Ксани.
Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога.
— Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! — приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку.
Потом Секлетея, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая головой:
— Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица… Ой, трудно! Не в нашенских ты девочек. Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке… Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой. Христос со всеми вами… Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы. Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то! А теперь пойду. Спи со Христом! Хошь, сенца еще принесу на подстилку?
— Не надо. Я привыкла…
— То-то привыкла… Говорю и то… вольная ты. В лесу росла… В лес и потянет… Ой, потянет, деточка… А ты крепись! Как звать-то тебя?
— Ксения.
— Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи… А утречком колокол разбудит. В церковь пойдешь.
И старуха широко перекрестила Ксаню.
Сладка и приятна была Ксане эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то помимо воли обожгло глаза: не то слеза, не то влага… Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья, от острого познания искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа…
Секлетея ушла так же тихо, как и появилась, унося с собою остатки ужина. Снова щелкнула задвижка, и Ксаня повалилась на разложенную на полу солому.
* * *
Едва лишь успела Ксаня закрыть глаза, как на нее будто повеяло лесной прохладой. Холодная каморка точно исчезла. Стены раздвинулись, ушли куда-то, и их место заняли зеленые вершины, разубранные по-летнему. И шумят, шумят без конца… Какое счастье! Она опять в лесу, в знакомом, старом, дорогом лесу, о котором она часто грезила последнее время!.. А шум становится все сильнее и сильнее. Ксаня знает этот шум. Это трещат кузнечики в траве… Но почему их голоса так грубы и резки и звучат глухо и жутко, как брань? И почему они заглушают шум леса и стон дубравы?
Ах, что это? Это уже не лес шумит… другое, совсем другое…
Остатки забытья соскользнули с отуманенной головы Ксани. Сон улетел… она встала со своей соломенной подстилки и, прижав ухо к стене, стала прислушиваться. Там, за стеною, раздавались какие-то странные голоса: один — грозный и резкий, другой — тихий, плачущий, как будто молящий о пощаде.
Слов нельзя было разобрать. Они были заглушены стеною. Но смутный гул их доносился до ушей Ксани.
И вдруг грозный голос загремел рокочущей волною. Следом за этим раздался короткий трескучий звук, и громкий вопль огласил тишину спящего здания.
Затем все стихло… Только кто-то рыдал неудержимо и горько.
Болезненно сжалось сердце Ксани. Не помня себя, она кинулась вперед, забыв совершенно, что толстые, глухие стены окружают ее.
В своем порыве девочка толкнула подсвечник, он с грохотом полетел на пол. Свеча потухла.
Ксаня вдруг различила острую, яркую, как змейка, полоску света внизу стены.
— Дверь! — радостно вскрикнула девочка. И изо всех сил толкнула ее.
Чуть уловимый скрип, и Ксаня очутилась в полутемной комнатке.
Комнатка была очень невелика, немногим больше разве той каморки, куда запирали провинившихся пансионерок. Все стены ее, не исключая и двери, через которую проникла сюда Ксаня, были увешаны бархатными коврами, так что ни один звук не долетал сюда извне.
Посреди комнаты лежала девушка. Ксаня неслышно приблизилась.
— Кто вы? И о чем плачете?
Девушка отпрянула от холодных каменных плит. Ксаня сразу узнала в несчастной красавицу Ларису Ливанскую, Королеву.
— О! Вы слышали… ты… слышала… Она ударила меня… била меня!..
— Дарила?! Била?! Тебя?!
— Да, она била меня!.. Улиткина била меня по щеке! Понимаешь, била! Видишь ли, — продолжала, всхлипывая, Лариса, — Улиткиной понадобилась новая помощница… Выбор пал на меня… Сегодня она опять позвала меня к себе, когда все спали, подняла с постели, привела сюда и потребовала у меня клятвы… что я останусь в пансионе ее помощницей. Но я не соглашалась похоронить мою молодость в пансионе… У меня есть другие цели, другие желания… Ксения Марко, слушай. Тебе я поверю мою тайну… Хотя я совсем не знаю тебя, но я уверена, ты не выдашь меня… Ты одна не выдашь и поймешь…
И Лариса начала рассказывать:
— У меня есть жених. Нас обручили еще в детстве наши родители. Он живет у своей бабушки и моей бабушки тоже, потому что мы родственники, и он мой троюродный брат… Он мне сказал, когда меня отвозили в пансион: «Учись, Лариса! Я буду ждать, когда ты окончишь учение, и мы вместе будем приносить пользу человечеству. Ты богата и можешь открывать больницы и школы. Я буду всеми силами помогать тебе»… Он ученый, мой Николай! Он смелый, и я люблю его! Да, я люблю его… Милая Ксаня, пойми меня ради Бога! Пойми, что Улиткина хочет отнять меня у него… Хочет запереть в четырех стенах, где я зачахну, как цветок… Понимаешь?
— И она настаивала?
— Да, настаивала и даже била меня за то, что я не соглашалась… Она не понимает, что не для меня пансион… А утром она придет и, может быть, будет бить меня снова, и никто не в состоянии помочь мне…
— Тебя надо спасти! — сказала Ксаня.
— Спасти! О, это невозможно! — простонала Лариса.
— Как знать! Придумаем что-нибудь!
— О, милая, дорогая, подумай, подумай. — Несчастная Королева бросилась на шею Ксани. — Не знаю почему, но твои слова сразу вернули мне надежду… Ты чуткая! Добрая! Про тебя лгали, выставляя тебя зверем и воровкой! Ты мне поможешь… Да, да, я это чувствую… Знаешь ли ты, все наши поражены твоим великодушным поступком, все в восторге от тебя!.. Ты хороший товарищ, Марко! Но Катюша Игранова не вытерпела: вечером, узнав, что тебя заперли в «холодную», побежала к начальнице покаяться в своей вине и просила освободить тебя. Ухиткина обещала. Завтра ты снова будешь с нами.
— А Игранова? Ей достанется?
— Ах, та привыкла, чтобы ей доставалось. С нее все как с гуся вода… Но спеши. Неровен час, Агния заметит тебя. Сейчас она делает свой ночной обход.
— Прощай… Не отчаивайся. Все будет хорошо! — Ксаня быстрой тенью скользнула к потайной двери.
Глава 4. Горные хребты. Выходка. Виноватая. Два письма. Неожиданный результат
Утро. Десятый час. Пансионерки только что вернулись, разрумяненные морозом, из городского собора. Сегодня ранняя обедня затянулась почему-то, и они, наскоро проглотив по кружке чаю, вошли в классную, когда там уже поджидала их учительница географии Анна Захаровна Погонина. На ее желтом сердитом лице было написано явное недовольство и раздражение.
— Прохлаждайтесь, душеньки, прохлаждайтесь! Можно было бы и поторопиться. Да-с! — заскрипела она, нервно подергивая уголками рта, что бывало с нею в минуты гнева.
Погонина заняла свое место на кафедре.
— Дежурная, что задано?
Встала Маркиза.
— Горные хребты заданы, Анна Захаровна. Только… только мы не выучили их.
— Почему не выучили? — Паза Погониной округлились.
— Совсем сова, — шепнула Ливанская, сидевшая рядом с Ксенией.
С той злополучной ночи, когда несчастная Королева рыдала на холодном полу, прошел целый месяц пребывания Ксении в пансионе. Месяц постоянных окриков, утомительных высиживаний за уроками, к которым с трудом привыкала вольная девочка. Быстро промелькнул месяц дружбы с Ларенькой, Королевой, «маленькой Раечкой», как прозвали малютку Соболеву, и отчасти с Мальчишкой — Играновой.
Все четыре девочки сидели поблизости одна от другой в классе и ночевали рядом в неуютной, как казарма, спальне.
Ларенька, Королева, была старше всех этих милых, но наивных и немного смешных вследствие их замкнутой жизни девочек. Красивая, умная, гордая, она покровительственно относилась к Раечке, балуя ее, как мать ребенка, хотя иногда шутливо и ревновала ее к восторгавшейся ею «рыцарю» — Катюше Играновой. Но вряд ли ту и другую могла любить эта златокудрая, мечтательная Ларенька. Одну Маркизу разве, не детски серьезную, грустную и печальную Инну, она бы приблизила к себе.
Но Инна всегда держала себя в стороне от прочих. Набожная и молчаливая, она или проводила время в молитвах и чтении священных книг, или часами сидела одна-одинешенька, поникнув серебряной головкой и устремив вдаль свои печальные глаза…
У Лареньки в один год умерли отец с матерью. Богатая сирота осталась на попечении бабушки. Но бабушка была, как она сама про себя говорила, «ветхая старушка» и сознавала, что не воспитать ей как следует своей внучки. Думала-думала старушка, куда послать на воспитание внучку и решила, что лучше всего в пансион Ушткиной, о котором она слышала от знакомых. «Побудет там года три-четыре внучка, — размышляла бабушка, — да потом, если Бог даст, доживу, прямо оттуда и замуж ее выдам за Николая».
Николай Денисов окончил университет в Петербурге. Он был лет на шесть старше Ларисы. В тишине пансионских стен Ларенька не раз мечтала о милом, добром и честном юноше, вопреки желанию Улиткиной старавшейся во что бы то ни стало подарить пансиону эту молодую, богатую сироту.
Просьбы, мольбы и угрозы начальницы мучили Ларису. И не с кем было поделиться своим горем.
Но появилась эта смуглая, черноокая Ксаня, с таинственным прошлым, и белокурую Ларису потянуло к необыкновенной девушке.
* * *
— Почему не выучены горные хребты? — снова раздался нетерпеливый вопрос.
— Мы пели вчера до одиннадцати гимн… Начальница приказали, — почтительно отвечала Маркиза.
— Это не оправдание! — вскинулась Погонина. — Это не оправдание! А утро на что?
— Утром мы в соборе были, Анна Захаровна.
— А до собора? — выкрикнула та. — До собора! Небось, нежились в постелях? О небесных миндалях мечтали? А?
— Что же, нам в пять часов вставать, что ли! И так уж в шесть будят!
Круглые и без того глаза Погониной округлились еще больше.
— Кто это сказал? Игранова, ты? — визжала она.
— А хоть бы и я!
— Дерзкая! Ну хорошо! Мне нет дела, почему вы все не выучили. Вы обязаны были выучить! Игранова, выходи к доске, отвечай хребты.
Игранова поднялась с деревянной скамьи, за которыми сидели пансионерки во время уроков, и, не торопясь, подошла к карте Европы, повешенной на классной доске.
— Отвечай, какие есть хребты.
Девочки замерли в ожидании какой-нибудь выходки, на которые была великая выдумщица их общая любимица.
С последней скамьи тянулась Паня Старина, дочь труженицы-прачки, бесконечно старательная в учении девочка и первая ученица.
— Катя, Бога ради, не выкинь чего-нибудь… Молчи лучше! — советовала она чуть слышно Мальчишке.
— Старина, уймись! — крикнула учительница, и багровые пятна зажглись на ее прыгающих от гнева щеках.
— Игранова, отвечай, какие знаешь хребты!
Катюша, как бы собираясь с силами, вздохнула и выпалила, делая невинное лицо:
— Я знаю хребты спинные, человеческие, коровьи, лошадиные, собачьи…
— Что-о-о?
— Кошачьи, крысьи…
— Молчать!
— Лисьи, волчьи…
— Дерзкая! Стой!
— Свиные, поросячьи…
— Тебе говорят, молчать!
— Молчу!
Пансионерки давятся от хохота. Даже на лице Ксении улыбка.
— Игранова, на колени! — зеленая от гнева, командует учительница.
— Стою!
И Игранова, точно деревянная кукла, опускается на пол, вновь вызывая смех всего класса.
— Это уж чересчур! — орет учительница. — Игранова, вон! Из класса вон!
— Ухожу!
Катюша, как автомат, поворачивается к двери и деревянной походкой, какою ходят заводные солдаты на прилавках игрушечного магазина, направляется к порогу.
Гнев учительницы не имеет границ.
— Она думает… она думает… что… у нее отец полицмейстер и ей… все спускаться будет!..
Погонина соскакивает с кафедры и выталкивает за дверь Катюшу. Та сначала упирается. Это выходит смешно. Затем, с умышленной поспешностью, Катюша выходит за дверь. Погонина, багровая от злости, оборачивается к классу.
— Кто смеет смеяться? Кто смеет смеяться?! — кричит она и, заметив улыбку на лице Марко, закипает новым приливом гнева.
— А-а! Так-то! Новенькая! На колени!
Ксаня удивленно подняла голову. Ее черные глаза спрашивали, казалось: «Почему должна я встать на колени?»
— Молчать, и сейчас же на середину класса на колени! Слышала?!
Ксаня не двигалась.
— За что? За что? — послышались негодующие голоса.
— За то, что эта дерзкая осмелилась смеяться, — кричала учительница.
— Мы все смеялись… Все… Не одна Марко! Всех ставьте на колени, Анна Захаровна, всех!
— Нет, не все… Я видела… Она одна только… Да будешь ли ты слушаться меня, наконец? — обратилась Погонина к Ксане.
Ксаня по-прежнему сидела. Ее руки были скрещены на груди.
Погонина подошла к ней почти вплотную.
— Дрянная, вконец испорченная девчонка! Я буду жаловаться начальнице. Другая бы на твоем месте старалась загладить свою вину…
— Какую вину? — Ксаня медленно поднялась из-за парты.
Погонина невольно подалась назад. Что-то жуткое почудилось ей в лице этой девушки.
— К начальнице! Сию же минуту к ней! Вы все от рук отбились… Вы… вы… — И, широко размахивая руками, Погонина вылетела из классной.
* * *
Гулкий звон, раздавшийся по всему зданию пансиона, возвестил об окончании урока.
Одновременно с ним вернулась в класс лукавая Катюша.
— Что, ушел этот идол?
— Катя… Катюша… Мальчишка!.. Что ты наделала?! — зашумели девочки.
— Что я наделала, а? Ничего! Просто ничего!
— Да ведь тебя к начальнице, пожалуй, еще потащут! Ведь ужас-то какой! Надерзила сове нашей!
— Ну, это дудки! Не потащат.
— Почему? — так и всколыхнулись девочки.
— А так! — рассмеялась Катя. — Вот из-за этого письма.
Пансионерки окружили всеобщую любимицу.
— Говори! Говори, Катя! Что такое?
— А то, что я из нашей тюрьмы на волю ухожу.
— Как так? Что ты врешь, Катерина! Неужто на волю?
— Да, на волю!
И Катя звонко и протяжно свистнула таким лихим, молодецким посвистом, что ей позавидовал бы любой уличный мальчишка. Она сделала небольшую паузу и отчеканила:
— Меня, девочки, папаша отсюда в институт переводит.
— В институт?
В глазах пансионерок отразилось самое искреннее удивление.
В пансионе еще не было такого случая. Девочки уходили в фельдшерицы или в учительницы, — но в другое учебное заведение, в институт, не попадал никто.
И вдруг Катя — в институт!
— Счастливица! Счастливица!
— В институте, я слышала, пирожки слоеные по праздникам повар делает! — произнесла, облизываясь, Маша Косолапова.
— Вот глупая, чему завидует! Пирожкам!.. Учат там всему… Хорошо учат… Ученые барышни из него выходят! — произнесла с восторгом Паня Старина.
— Ив «холодную» не сажают… — ввернула Линсарова.
— А одевают их там, девочки, в зеленое с белым… Красиво! И косынками головы не обвязывают! И стихи там по-французски и по-немецки проходят!
Мечтательные глаза Королевы засияли.
— Да не врет ли она, девицы? С чего бы ее отсюда, а? — грубо нарушила общее очарование Юлия Мирская.
— Я вру?! Я — вру?! — возмутилась Игранова. — Юлька, очухайся! Что мне врать! Это вы с твоей Уленькой так заврались, что уж друг друга не понимаете… А мне что? Хочешь, письмо прочитаю?.. Папашино письмо. Папаша пишет, что отдал меня на исправление, а взамен того я будто, будто… еще хуже избаловалась… Возьмут меня отсюда, из тюрьмы нашей… Ура!
Катя так закричала, что вошедший в класс учитель русского языка, Лобинов, даже вздрогнул от неожиданности.
— Девица Игранова, пощадите мои уши! — с комическим отчаянием воскликнул он.
Это был молодой человек, симпатичный и добрый, с умными глазами.
Единственный учитель в пансионе, пользовавшийся среди девушек большой симпатией, Лобинов не разделял педагогических приемов начальницы, но его считали лучшим словесником и, главное, его рекомендовал сам князь-попечитель. Поэтому Улиткина и не решалась заменить его другим преподавателем, хотя и жаловалась иногда, что он не подходит для ее пансиона и учит тому, чего воспитанницам и вовсе знать бы не следовало.
— В чем дело, девица Игранова? — спросил мягко Лобинов.
— Ах, Василий Николаевич, — отвечала Катюша, — виновата, не заметила, как вы вошли.
— Да чему же вы радуетесь?
— Ухожу я отсюда, Василий Николаевич… Ну, как узнала, что ухожу и все равно взятки гладки с меня, взяла да Сову и извела.
— Какую сову?
— А Погонину!
— Анну Захаровну? И вам не стыдно, Игранова?
— Ах, не стыдно, милый Василий Николаевич. Ведь она злая, идол она, чучело… Мы ее терпеть не можем… Мучает она нас…
— Эдак и меня, может, не терпите? — лукаво усмехнулся Лобинов.
— Ах, нет! Нет! Мы вас обожаем… Вы такой умный! Добрый! Прелесть! — раздались голоса со всех скамеек класса.
— Пощадите, девицы… Совсем, можно сказать, неожиданное объяснение в любви!
И добрый Лобинов сам весело рассмеялся.
Он по-отечески нежно любил всех этих смешных и наивных девочек, охотно делил с ними их радости и невзгоды, горой стоял за них на учительских советах перед начальницей.
Жаль ему было расстаться с Катюшей Играновой. Он первый и, пожалуй, единственный угадал в отчаянной проказнице способную ученицу.
«Жаль, жаль, что уходит девочка, — думал он. — Украшением пансиона могла бы стать. Все на лету быстро схватывала, училась, когда без лени, прямо-таки блестяще. И такая прямая, независимая, бесстрашная! Жаль. Но ей лучше там будет!..»
И, стряхнув с себя легкий налет печали, Лобинов снова весело заговорил:
— Институтка, значит, будете… Два пальца при встречах подавать нам станете. Заважничаете, поди…
— Ах, что вы, Василий Николаевич!.. Никогда! Ведь я Королеву и вас больше всего люблю в мире, — призналась Катя.
— Вот тебе раз! И еще объяснение! Ну да ладно, девицы. Будет болтать по-пустому. Урок зря проходит. А урок сегодня будет особенный. Вот что, барышни: хочу я знать, как вы слогом владеете. Сочинения вы писали, и что одна у другой скатывала, я голову даю свою на отсечение. Но теперь иное сочинение будет: словесное. Я вам тему задам, а вы мне ее распишете, но не пером, а языком, с вашего позволения. Импровизацией это называется.
Девочки притихли. Это было нечто новое.
— Даю вам тему: «Что я более всего люблю в мире». Ну и рассказывайте мне толково про то, что любит каждая из вас… Начнем со слабейших по классу. Госпожа Косолапова, начните… Десять минут на размышление и — alle!
Головиха поднялась тяжело и неохотно со своего места. Ее красное лицо лоснилось. Губы беспокойно двигались. Потянулись минуты.
Лобинов посмотрел на часы:
— Ну, пора… Рассказывайте, барышня.
Но барышня только переминалась и тяжело пыхтела.
— М-м-м… — мычала Машенька, — м-м-м…
— Точно жвачку жует корова, — сердито шепнула ее соседка Линсарова. — Отвечай… Только злишь его!..
— Я, Василий Николаевич… — мямлила Машенька, — я много чего люблю… А больше всего пирог люблю с капустой…
— Ха-ха-ха! — веселым взрывом пронеслось по классу. — Отличилась Головиха наша!
— Что смеетесь? — заворчала Машенька. — Очень это вкусно, если еще с лучком да поджарить корочку…
— Довольно, девица Косолапова! Я вижу, вкусы у нас разные, — остановил ее Лобинов. — Я не про еду просил говорить.
И он махнул рукой ничуть не растерявшейся Машеньке.
— Девица Старина!
Паня встала.
— Я маму мою люблю, Василий Николаевич. Бедная у меня мама. Она прачка, день и ночь стирает, на морозе полощет белье… чужое белье… За шестьдесят копеек в день мозолит себе руки. Придет усталая, разбитая домой: «Вот, Панюша, — говорит, — гляди, деточка, как работает мама… Честно, хорошо работает день-деньской для дочки своей. Хочу дочку в люди вывести, хочу ей образование дать!» А сама плачет, и я плачу и заскорузлые руки ее целую… И хочется мне труд ее разделить и облегчить ее участь… А разве я смогу? Маленькая я еще… А раз прихварывала мама. Работы не было. И денег не было тоже… Позвали татарина, продали кое-что из платья и белья, купили хлеба. На неделю хватило, потом голод опять. Последний кусок мама мне отдала… А сама отвернулась, чтобы мне не показать, что голодна она, милая. Отвернулась, а сама говорит: «Кушай, Панюшка, кушай. Я не хочу есть»… Но мне кусок поперек горла стал. Не смогла притронуться к нему. И тут же слово дала, ради нее, мамы, учиться так, чтобы ей подмогой стать. Чудная, добрая, святая она у меня! Ее и люблю больше всего в мире. Да и как не любить? — закончила Паня свой рассказ.
— Да, как не любить-то? — отозвался Лобинов, и светлою влагой наполнились его добрые глаза.
И не одни его глаза наполнились слезами.
Долго молчали они, глядя на маленькую Паню Старину. Ее дрожащий голосок, ее просветленное лицо во время рассказа поразили всех.
Лобинов очнулся первый:
— Девица Игранова, вы!
Катюша встала, привычным движением поправила косынку. Окинув лукавым взором притихших девочек и удерживая свой взор на Ларисе, она заговорила:
— Я уеду скоро… Скоро уеду… И все самое дорогое оставляю здесь… Это самое для меня дорогое — она… Она — фея. У нее золотые волосы, как спелый колос ржи, и глаза — черные, как темнота ночи… Она — фея… Она вся радостная; вся созданная для песен и счастья… Золотая царица веселья избрала ее своей подругой… Но ее делают печальной, ее делают грустной — и это платье, и эти серые стены, и вся окружающая ее жизнь. Если бы я была рыцарем, я бы примчалась за ней на моем коне и увезла ее в страну солнца и роз, в страну веселья и радости, туда, где счастливо живут люди… далеко от жареной трески и картошки с луком! — под общий хохот заключила шалунья, улыбаясь королеве.
— Игранова, вы — поэт! До картошки с луком — поэт настоящий! — одобрил ее Лобинов и вдруг поймал внимательный взгляд Ксани.
— Девица Марко, очередь за вами!
Ксаня не шелохнулась… Пока девочки импровизировали то весело, то грустно, она была далеко от них и от этой классной, и от пансиона… Мысли унесли ее в лес, в родной лес, пышный, зеленокудрый, он снова был перед ее глазами. Он стоял и шептал ей что-то ласково и кротко, милый старый лес…
Слова Лобинова прервали эти мечты. Несколько секунд Ксаня сидела молча, потом встала:
— У меня нет никого… Некого мне любить… Мать — без вести пропала, умерла, должно быть. А других родных и близких у меня нет и не было… Он один оставался… Когда мне было печально, я шла к нему. Я ложилась на его мшистое ложе и давала кузнечикам убаюкать меня. Дикие лесные цветы — его цветы — слали мне свой аромат… Венчики гвоздики раскрывались в улыбку, ландыш кивал… а он шумел… он говорил… Чудные сказки рассказывал он, и от этих сказок я чувствовала себя царицей леса. И было мне хорошо… В это зеленое царство уходила моя душа, летела мысль, быстрая, как птица… И поднималась я тогда, как на крыльях, вольная, гордая, могучая дочь леса. Я забывалась на ложе из мха и цветов… Я была горда и счастлива, как царица. Ведь он был мой и все его было мое!.. Приходили маленькие, забавные лесные зверьки, обнюхивали меня доверчиво, ложились подле меня, и их глаза говорили без слов: «Ты добрая лесная царица, не тронешь ты нас!..»
Ксаня ничего не слышала и не видела, кроме тех дивных образов, что представлялись ей. И она не заметила, как тихо растворилась дверь классной и, шелестя своим черным шлейфом, вошла Улиткина с письмом в руках. Вошла и, сделав знак заметившим ее пансионеркам и учителю не выдавать ее присутствия, остановилась у порога.
Ксаня продолжала. Ее голос то носился мощной волной по классу, то звучал жалобно и тоскливо:
— И меня, вольную, силой отняли от него… Люди взяли и увели от леса его дочку. Думать и говорить запретили о нем… Мечтать запретили… Отняли, от милого, любимого отца — старого леса! Отняли, заперли, оклеветали, замучили… Замучили ложью, подозрением!.. Но любви к нему, к зеленому, кудрявому, родному моему они не вырвали. И не вырвут… Любить тебя буду всегда, буду вечно, и видеть не видя, и слушать всегда твои песни и шепот твоих сказок, старый, зеленый мой, ласковый лес!..
С последними словами, Ксаня уронила голову на парту, плача без слез…
Кое-кто заплакал тоже, поддавшись впечатлению неизжитого горя… Маленькая Соболева тихо всхлипывала, приткнувшись к плечу Королевы…
Учитель сидел безмолвно, неподвижно. Улиткина исподлобья смотрела на Ксению.
Наконец Лобинов сказал:
— Марко! Если бы мы жили во времена Греции и Олимпийских игр, я первый возложил бы лавровый венок на вашу головку! Марко, вы слышите меня?
Она не слыхала его. Она не слыхала и того, как подошла к ней начальница и, положив ей на голову свою костлявую руку, другой протянула ей письмо.
— Вот, девочка, возьми, тут твое оправдание!
И обернувшись лицом к классу, громко добавила:
— Дети! Ксения Марко не виновна в пропаже броши у графов Хвалынских. Преступница нашлась.
Глава 5. Не виновата! Необычайный трубочист. Горе Королевы. Рассказ Маркизы
«Милая моя Ксаня!
Нет слов выразить тебе то смятение, которое произошло у нас в доме. Моя бедная дорогая девочка! Моя милая маленькая дикарочка! Простишь ли ты нас, Ксаня?! Три дня тому назад Василису поразил удар. О, это страшное, судорогами сведенное лицо! Этот перекосившийся рот! Я их никогда не забуду… Старуха потребовала меня к себе и поведала мне, что она оклеветала тебя… Она выставила тебя воровкой, чтобы избавиться от тебя, чтобы выгнать тебя из нашего дома. Бог знает, за что возненавидела тебя старуха, возненавидела всей душой. Но перед смертью она покаялась во всем. Покаялась, что унесла и спрятала бриллиантовую бабочку и оклеветала тебя, невинную. Я сначала не хотела ей верить. Но она настояла на том, чтобы открыли ее сундук. И что же? О, милая, бедная моя, прекрасная Ксаня! Пропавшая бриллиантовая бабочка была там!.. Что было с нами, ты не можешь себе представить! Граф даже заплакал… Он! Мужчина! А обо мне нечего и говорить! Теперь молю тебя об одном: вернись к нам, Ксеня! Я окружу тебя роскошью, довольством. Я воспитаю тебя наравне с Налем и Верой, как свое собственное дитя. Вернись только, Ксаня! Сними грех с души. Буду ждать с нетерпением ответа от тебя, моя милая, родная, честная девочка. Все целуют тебя, а я крепче и сильнее всех.
Твоя Мария Хвалынская.
Р.S. Василиса скончалась сегодня утром. Помяни ее грешную душу.
Жду со жгучим нетерпением твоего ответа».
Ксаня в десятый раз перечитала строки письма. Три дня уже прошло, как она его получила, и все не верится, что она чиста теперь перед людьми, что снята с нее клевета, мешавшая ей жить и дышать свободно.
Она шла по дорожке большого пансионского сада, окутанного белыми сугробами, нанесенными сюда волшебником декабрем.
Снег скрипел под ногами Ксани. С садовой площадки неслись веселые голоса развеселившихся на зимнем морозном воздухе пансионерок.
Деревья кругом казались невестами под серебристо-белыми, ослепительными, запушенными инеем вершинами.
«Точно в лесу!» — почудилось Ксане.
Она шла по узенькой боковой дорожке, почти тропинке, по которой им строго воспрещалось ходить. Дорожка вела в угол сада к полуразвалившейся небольшой беседке, служившей складом, где были свалены старые статуи, скамейки и разная рухлядь. Беседка примыкала к полуразрушенному забору, отделявшему пансионский сад от огромного пустыря, где летом паслись стада, а зимою лежали холодные и мертвые снеговые сугробы. Пустырь, так же? как и пансион, находился в самой глухой части города, почти на его окраине. Беседка, или «белая руина» (прозванная так пансионерками), имела особое значение в пансионской жизни. Говорили, что там появляется тень самоубийцы-дворника Герасима, покончившего с собою года четыре тому назад после смерти любимой жены. Маленькая, протоптанная, очевидно, сторожем тропинка вела к беседке.
«Белой руины» боялись ужасно. Настолько боялись, что даже не гуляли в той стороне сада, где мутно-серым пятном выглядывала она среди снега и инея деревьев. Но Ксаня не боялась «белой руины» и нередко ходила туда, когда хотелось остаться одной, вдали от подруг. И теперь Ксаня направилась, думая о письме.
Итак, позорное пятно смыто. Графиня зовет ее к себе, просит вернуться. Обещает любить и лелеять, как родную дочь… Ее враг Василиса лежит в земле. Значит, все хорошо! Но почему же так тяжело ей, так смутно на душе?
Погруженная в свои мысли, Ксаня подошла к «белой руине» и толкнула маленькую дверцу. Она жалобно запела на ржавых петлях, и Ксаня очутилась среди всевозможного хлама в холодной, как ледник, конуре, где было темно, сыро и неуютно. У самого входа стояла высокая статуя Венеры с отбитым носом, жалобно, казалось, поглядывавшая на нее. Ксаня, все еще погруженная в свои думы, опустилась на садовую скамью, нашедшую вместе с прочим хламом пристанище здесь в беседке, и… через минуту была уже далеко и от руины, и от Венеры, и от пансионского сада, и думала лишь о том, что произошло за последние дни.
Пятно смыто. Ушткина сама обелила перед всеми пансионерками ни в чем не повинную Ксаню. «Теперь, девочка, — сказала она на следующий день, — тебя ждут почести и богатство. Не возгордись среди них. Не забывай тех, кто сир и голоден».
Ксаня вспоминает, какое впечатление произвели на нее эти слова, вспоминает, что чувствовала тогда. Радость? Нет, не радость. Признание ее невиновности пришло слишком поздно. Она слишком долго жила оклеветанная, и новость потеряла для нее теперь смысл…
Ксаня поникла головою.
Начинало темнеть. Декабрьский день короток. Край неба заалел пожаром заката. Голоса на площадке утихли. «Четыре часа, — сообразила Ксения. — Сегодня отец Вадим не пришел, и поэтому они с трех до четырех гуляют. Уже час гуляют. Стало быть четыре. Ее хватились, поди… Пусть! Головы не снимут. А такое счастье — побыть наедине со своими думами — выпадает не часто…»
Сумерки сгустились. Ударил колокол, возвещающий начало следующего урока.
— Пора! — произнесла Ксаня. — Не то попадет дежурной за то, что не позвала.
Она решительно подняла голову и сейчас же вскрикнула:
— Ах!
Из-за белой Венеры торчала чья-то черная голова. Черный же человек выглядывал из-за спины мраморной богини. Рядом с ослепительно-белой статуей она казалась еще чернее.
Голова зашевелилась. За нею зашевелилась рука, тоже черная, как сажа.
Первою мыслью Ксани было бежать.
Теперь черный человек стоял в двух шагах перед нею.
Если бы она протянула руку, то коснулась бы его.
Вдруг его рука поднялась, и он обратился к девочке:
— Милая барышня, не бойтесь ничего! Я — только трубочист.
И тут же сквозь смех громко воскликнул:
— Ксанька! Да как же ты не узнаешь старых друзей?
Примостившаяся было на кусту у входа голодная ворона испуганно рванулась вверх.
— Виктор! — обрадовалась Ксаня.
— Он самый! Честь имею явиться!
Трубочист галантно расшаркался перед нею.
— Викторинька, милый! Да как же ты попал сюда?
— Нет, ты лучше спроси, как я не пропал, не замерз в этой проклятой дыре! И угораздило же вам в этакую глушь забраться! Я ведь с час сижу в этой крысьей норе в обществе какого-то мифологического обрубка!
Мнимый трубочист довольно бесцеремонно щелкнул мраморную Венеру по отбитому носу.
— Ведь пойми, узнал я, что пансионерки в час дня на променаж изволят выползать. А они, перекати их телеги, в три выползли!
— Да у нас урок был пустой, — оправдывалась Ксаня.
— А мне какое дело до вашего пустого урока, когда у меня в животе так пусто, что хоть весь ваш пансион туда умещай!
— Как же ты попал сюда, Викторинька?
— А так и попал. Взял у нашего гимназического трубочиста амуницию напрокат за «рупь целковый», лицо сажей вымазал, как видишь, добросовестно — и через пустошь да через забор сюда махнул… Сначала, конечно, разузнал все ваши порядки, когда в саду гуляют «ваши», из-за забора подглядел, как ты сюда, в этот ледник-беседку заходишь, подглядел, что ты тут частенько посиживаешь. Вот и решил явиться. Ничего, вышло все удачно, ни на кого не напоролся. Только вот ждать-то здесь, бррр, холодно было… Пальто я, видишь, не прихватил. Теплую тужурку поддел, да она не греет на тройку с минусом даже. А в своем виде нельзя было явиться. Еще трубочистом туда-сюда. Спросят меня: «Вы кто?» — «А я трубы почистить». — «А-а! Ну, чисти, голубчик».
— Да ты зачем же сюда-то? — недоумевала Ксаня.
— Для тебя! — Виктор скорчил невероятную физиономию, потом встряхнулся и как подкошенный упал к ногам Ксани.
— Прости! Прости! В жизни ни у кого в ногах не валялся, а тебя земно молю: прости ты меня! Отпусти душу на покаяние!
Ксаня вскочила.
— Что ты? Шутишь? Смеешься? Что с тобой?
Виктор схватил ее руку и прежде, нежели она успела отдернуть, почтительно, почти благоговейно приложился к ней губами.
— Вот! — произнес он торжествующе. — В жизни моей ни у одной девчонки рук не лизал, а у тебя целую! Ксаня! Хочу этим прощение у тебя заслужить за то, что вместе с другими чуть было не поверил Василисе и в воровстве тебя заподозрил… Правда, я усомнился сразу, но все же не так уж чтобы совсем, грешный. Во всяком случае недостаточно тебя защищал.
— Ага… ты это про бриллиантовую бабочку?
— Да. Ксаня, накажи ты меня как-нибудь. Мне тогда будет легче. Ну вот что, возьми ты эту почтенную даму, что Венерой зовется, и тресни ею меня по-хорошему.
— Полно, Виктор. Я уж забыла! — Ксаня махнула рукою.
— Забыла! — Он быстро вскочил с колен. — Неужели забыла? Значит, простила и меня, и графиню, и Нату, и… всех, кто причинил тебе столько горя? Значит, вернешься? Да, вернешься и будешь снова с нами… Друг ты! Настоящий друг!
Но чем оживленнее становился Виктор, тем мрачнее была Ксаня.
— Вот и отлично, вот и отлично! — повторял Виктор. — Вместе поедем на рождественские каникулы в Розовое… Отец за мной приедет, и тебя захватим… Ах, славно, Ксаня, славно! А теперь айда в гимназию! Ведь я удрал, попросту удрал. Что еще будет-то! Ведь не суббота сегодня! В субботу я к знакомым в отпуск хожу. Как-нибудь и к тебе приду. Только не в своем виде, конечно… В своем-то нельзя: тебя подведу. Ваша Ухиткина ведь мужского духа не терпит. Правда?
— Правда. Мужчинам в наш пансион вход воспрещен.
— Ну, вот видишь. Ты, Ксаня, когда что понадобится, записку мне черкни и сюда, в беседку, под мышку этой мраморной Венере и сунь. Я раз в неделю забегать буду… А ты к Святкам готовься. Ведь там, в Розовом, бал будет. Mademoiselle, позвольте вас тогда пригласить на все кадрили, польки, вальсы и всякие полонезы.
Он учтиво склонил голову.
— Так едем, Ксаня, едем?
— Нет, Виктор, я останусь здесь.
— Почему?
— Там у вас поверили небылице, что украла я… А тут, тут… Викторинька! Пойми, тут девочки, в первый раз увидевшие меня, поняли, что не воровка я, не преступница, и сердечно, дружески отнеслись ко мне. Так мне и оставаться, стало быть, с ними… мне и жить здесь… А в Розовое к вам и вообще никуда я не поеду… Так и скажи там графам твоим… А тебе спасибо, что пришел. Спасибо, Викторинька!
И она выбежала из беседки.
— Когда понадобится, записку сюда доставь! — крикнул ей вдогонку Виктор, в то время как она то появлялась, то исчезала среди сугробов.
* * *
— Девицы! Радость! Начальница после обеда в город снаряжается!
Ольга Линсарова пробудила подруг от унылой задумчивости.
Если бы радостную весть им принесла другая пансионерка, они бы не поверили. Но Ольга Линсарова была воплощением истины. Ольге верили, каждому ее слову.
— Да неужто уедет? — боясь радоваться неожиданному счастью, переговаривались девочки. — Вот-то радость! Скорпионша в отпуске. В Новгород укатила к сестре. Улиткина сегодня уедет. Остается Уленька. Но Уленька не так страшна! Донесет, правда, но пока донесет, сколько дел наделать можно…
— Девочки, и пир же мы устроим нынче! Косолапихе отец пропасть всякой снеди прислал… Поделимся? — Игранова мячиком подкатилась к толстушке Маше.
— Поделюсь, девочки! Тятенька, Бог ему здоровья пошли, целую лавку доставил сюда с нашими молодцами! — заключила она, облизываясь.
— И мне отец с денщиком посылку прислал, у сторожа в передней стоит, — объявила Игранова.
— И ты, институтка, поделишься?
Катюшу иначе не называли, узнав о ее переводе из пансиона в институт.
— Конечно, — радостно согласилась Катюша.
— Ко всенощной! Стройтесь, девочки! — словно из-под земли выросла Уленька. — Начальница торопит. Бурнусы велела новые ради праздника надеть.
— Ладно, знаем!
И девочки охотнее, чем когда-либо, выстроились в пары. Еще бы! Целые сутки впереди — без надзора двух ничего не прощающих воспитательниц.
Бодро шли они по знакомой дороге к городскому собору. Снег хрустел под ногами. Крещенский морозец пощипывал щеки. Вызвездившее небо сияло золотыми, чуть мигающими очами. Собор, освещенный по-праздничному, казался особенно торжественным в Рождественский сочельник. И суровые лики святых, и светлые ризы священников — все сегодня несло особый, светлый отпечаток. Девушки пели на клиросе. Казалось, ангелы спустились на землю, чтобы голосами их приветствовать родившегося в дальнем Вифлееме Младенца Христа…
После всенощной они, несмотря на усталость, шли по городским улицам окрыленные. В пансионе их встретила с подогнутым подолом Секлетея, мывшая полы. Сторож Нахимов, ветхий белобородый старик, накрыл стол, поставил кутью, рис с медом, пироги с вязигой и заливное. Вифлеемская звезда глядела в окно. Пост окончился.
Поужинав и получив напутствие от уезжавшей начальницы, девочки пришли в спальню. Одну Ливанскую Улиткина задержала.
Охотно и быстро укладывались воспитанницы в этот вечер. Они знали, что лишь потушит лампу Уленька и уйдет в свою комнату, отстоящую далеко от их спальни, как все встанут со своих жестких постелей. И начнется тогда пир горой. Будут лакомиться домашними яствами, будут рассказывать истории в эту таинственную святочную ночь… Хорошо будет! Ах, хорошо!
Уже одиннадцать девочек покорно, по первому сигналу Уленьки, улеглись, скрестив на груди руки, как это требовалось пансионским уставом. Уже рука Уленьки протянулась к лампе, чтобы завернуть в ней свет, как неожиданно в спальню вошла Лариса.
— Что с тобой? Ливанская! Королева! Ларенька! Что случилось?
Лариса не могла совладать с собою. С распущенными вдоль спины косами она бросилась на постель.
Растерянные, девочки стояли вокруг любимой подруги.
— Ларенька, милая, да скажи ты, что с тобой, Ларенька!..
Она была не в силах произнести ни слова.
Но вот к ней подошла Уленька.
— Полно убиваться… Грешно плакать так-то, девонька… Начальница, можно сказать, из целого сонма выбрала… а вы так неистовствуете, красавица вы моя! Опомнитесь, Ларенька, опомнитесь, краля моя писаная…
— Не хочу оставаться в пансионе! Не хочу! Умру лучше! Так пусть и знают!
— Что вы, Ларенька, что вы, царевна моя распрекрасная, что вы раскричались так? — Уленька вдруг осеклась.
На нее смотрели пансионерки. Она запуталась, смолкла, поспешно юркнула за дверь.
— Ушла! — облегченно вздохнули девочки. — Теперь, Лариса, говори.
Маркиза Соболева подошла к Королеве и смотрела ей в лицо полными участия глазами. Верный рыцарь — Игранова — поместилась у ног Ларисы. Остальные девочки придвинулись плотнее.
— Говори, Ларя, говори.
— Да что говорить, девочки, что говорить-то! Позвала она меня сейчас и спрашивает: «Знаешь, зачем я в город еду?» Не знаю, говорю, а у самой сердце екнуло. А она ухмыльнулась, да и процедила: «Готовься быть моей помощницей по пансиону». Все кончено теперь! — заключила Лариса.
Примолкли девочки. Горе было велико.
Мраком и безнадежным отчаянием наполнились детские души.
— Ларенька, милая! Не отчаивайся, Ларенька! — утешала маленькая Соболева.
— Маркиза, молчи! Не рви душу… И без того тошно… О, если бы только силу мне! — И Мальчишка довольно недвусмысленно погрозила кому-то кулаком в пространство.
— Бодливой коровке Бог рог не дает, — съехидничала Юлия Мирская.
— Юлька, молчи, девушка-чернавка! А то кусаться буду… Убирайся к своей Уленьке… Вы с ней пара! — крикнула Игранова.
— Сама убирайся к уличным мальчишкам, там твоя компания! — огрызнулась Юлия.
— Девицы, не ссорьтесь! Тут надо думать, как Лареньке помочь, а они грызутся! — вмешалась Паня Старина.
— Да как помочь? Как помочь-то! Если написать Ларисиной бабушке письмо, начальница перехватит… а отправить нет возможности. Затворницы мы тюремные! Заживо погребены от людей! — Ольга Линсарова ударила кулачком по ночному столику.
— Ничего не поделаешь! Смириться надо, Ларенька! — Серебряная голова маркизы прилегла на плечо Ливанской.
— Тише! Горю можно помочь!
Вмиг поднялись опущенные головки и лица девушек обратились в ту сторону, откуда послышалась смелая речь.
— Ксаня! Что ты придумала?
— Ей бежать надо, Ларисе… К бабушке… в Петербург… просто бежать, — сказала Ксаня.
— Да как бежать-то? Как бежать, скажи! — спрашивали девочки. — Ведь мы на замке день и ночь… За нами следят: Назимов в передней, внизу дворник у ворот, в черных сенях мальчишки на побегушках. Как бежать-то?
— Через сад надо. Мимо «белой руины», через забор, а там ей помогут и к бабушке добраться… — объясняла Ксаня.
— Кто поможет?
— У меня есть знакомый гимназист… Он к тому времени вернется в город и поможет. Только письмо надо, письмо. В руину… Да… Да… А письмо я напишу сейчас же.
Ксаня вдруг обернулась и неожиданно схватила за руку Мирскую.
— Если ты выдашь, если проболтаешься своей Уленьке, берегись тогда!
Юлия испуганно заверила, что будет молчать.
— Хорошо! — сказала Ксаня, — а ты, Ларенька, не горюй. Переправят тебя к бабушке и к жениху.
Та благодарно взглянула на нее.
— А теперь, девоньки, пировать давайте! — пригласила Машенька Косолапова. — Смерть есть хочется, живот подвело.
— Спасется Ларенька, славно будет; не спасется — нагорюемся, наплачемся после… А пока не будем портить праздника, — заключила Линсарова.
— И правда, пировать пойдемте! — подхватила Игранова.
Составили несколько столиков рядом, покрыли их салфеткой, расставили яства, и пир начался.
— Девочки, милые! А ночь-то сегодня какая!
— Эта ночь великая! В эту ночь Христос родился! — певуче произнесла Соболева.
— В эту ночь страхи рассказывать принято, — отозвалась Паня Старина.
— И то, девочки, давайте рассказывать… — предложила Королева.
— Давайте, давайте! А только кому начинать? — оживились девочки, большие охотницы до всяких историй.
— Маркиза пусть начинает! Начинай, Иннуша! Что это ты от всех удаляешься? Расскажи! Ты рассказывать хорошо умеешь, как взрослая… — просили девочки.
Всегда тихая, задумчивая Маркиза и теперь осталась верна себе. Отделившись незаметно от подруг, она прильнула к окну и смотрела на небо, на яркие звезды.
— Расскажи! Расскажи, Маркиза! — не унимались девочки.
— Да что же рассказать вам, душеньки? Лучше о княгинином спектакле да о елке поговорим. Ведь не за горами то и другое. Вот заставят нас роли учить, поведут нас на репетиции… Наступит вечер… Елку у княгини зажгут, гости съедутся… И мы играть будем опять то, что княгиня выдума-ет…
— Ну, да это после узнаем. Лучше ты что-нибудь расскажи нам, Инночка.
Маркиза задумалась.
— Хорошо, расскажу вам, слушайте.
Рассказ Маркизы
Мама с маленькой Инночкой жила на самом краю города, там, где кончались последние ряды базара и тянулись сараи, когда-то служившие для склада дров, теперь обветшалые, старые, никому не нужные. Отец Инны был сторожем прилегавших к этим сараям провиантских магазинов. Жили они втроем: папа, мама и Инночка. Папа служил раньше в управляющих у одного помещика, но тот разорился, и ему предложили место сторожа. Он согласился. Давало ему это место небольшой домик на самом краю города, состоящий из двух комнат: одной наверху и одной внизу, с прилегающей к ним крошечной кухней. В версте от домика шумел лес. До города было тоже с версту, если не больше. Домик стоял в глухом месте, и люди часто говорили, что надо покинуть сторожу это жилье, что неспокойно в лесу, что там «пошаливают». Но сторож все не решался оставить теплую избушку и перевезти больную жену (мать Инночки давно страдала ревматизмом) в какое-нибудь сырое подвальное помещение в городе. На более удобное у них не хватало средств. Маленькая семья жила тихо, мирно и уютно. У них были накоплены кой-какие деньжонки, и они не терпели нужды.
Был сочельник. На дворе гулял крещенский мороз. Папа еще засветло уехал в город за покупками и заранее предупредил жену и дочь, что заночует там, а рано утром вернется. Караулить за себя попросил своего кума. Кум взял ружье и пошел обходом. Но наступающий ли праздник соблазнил его или просто стужа прогнала, только он к десяти часам очутился в городском трактире.
В маленьком домике и не подозревали этого.
Мама и Инночка мечтали о том, какие подарки, какую елочку принесет из города папа. Больная мама лежала в постели, десятилетняя Инночка приютилась у нее в ногах, и обе тихонько разговаривали в маленькой комнате второго этажа. Потом мама задремала. Инночка, почувствовав голод, спустилась в кухню.
Вдруг легкий шорох привлек ее внимание. Инночка прислушалась.
«Неужели папа из города?»
В сенях раздались шаги. Кто-то разговаривал. Но это были не шаги отца, не его голос. Инночка замерла, вся обратившись в слух. У отца был ключ от входной двери прямо в кухню через маленькие сени, которые не замыкались, а только притворялись на ночь. Если б это был отец, он просто вложил бы ключ в замок и вошел. Но те, что шептались за дверью, как видно, не имели ключа. Значит, это были чужие. Может быть, воры, разбойники, что «шалили» в ближнем лесу. При одной мысли об этом кровь леденела в жилах…
Заскрежетал замок. Инночка в ужасе схватилась за голову. Сейчас они ворвутся сюда, найдут — и конец!.. Смерть ей и маме! — Она кинулась было из кухни предупредить мать об опасности. Но в ту же минуту щелкнул замок, и дверь с грохотом отворилась. Девочка едва успела юркнуть за широкую кадку, стоявшую в углу кухни… Их было двое. У обоих огромные ножи в руках. Одежда и порочные лица обличали в них вечных бродяг.
— Ну, Кнопка, ты ищи в соседней комнате, там, видал я в окно, стоят у них сундуки с одеждой и деньгами, а я здесь пошарю. А после поднимемся наверх, — скомандовал один из бродяг.
«Наверху мама… Они убьют маму!» — Инночка неосторожно пошевелилась.
Стон отчаяния вырвался из ее груди.
— Никак здесь есть кто-то! — разбойники насторожились.
— Ты бы пошарил по углам, дядя Семен! — посоветовал Кнопка.
— И то пошарю! — откликнулся тот и стал обходить кухню, заглядывая во все углы и не выпуская ножа из рук.
Сердце Инночки колотилось. Голова туманилась от ужаса. Вот он приближается к ее кадке…
Ей хорошо видны из темного угла его страшные глаза.
Вот он ближе… ближе… Вот наклонился над кадкой…
— Ага! Девчонка! Нашел-таки! — вскричал он, выволакивая из-за кадки обезумевшую от страха девочку. В руке у него заблестел нож…
В это время влетел в кухню вбежал Кнопка.
— Дядя Семен! Спасайся! — сдавленно крикнул он, прижимая к груди ворох награбленных вещей. — Идет кто-то!
В два прыжка оба разбойника скрылись за дверью.
А Инночка так и осталась стоять на месте, не веря своему чудесному избавлению от ножа убийцы. Это отец вернулся раньше времени из города. Увидел он Инночку и не узнал: из черноволосой девочка стала седой…
С последними словами Инна склонила серебряную головку. Девочки затихли разом. О веселье не было и помину. Все поняли, что не выдуманную историю рассказала Маркиза…
Глава 6. Последняя соломинка. Маскарад. Спасена. Громы и молнии. Печальный конец
Прошла неделя.
Пансионерок водили в собор, укутанных до глаз в теплые байковые платки. В холодной классной топился камин. В сад не выходили. И все же по едва протоптанной боковой дорожке, ведущей к «белой руине», бежала Ксаня, скрываясь от бдительных воспитательниц.
Уже давно положила Ксаня под руку безносой каменной Венеры письмо Виктору, в котором умоляла спасти Лареньку от пансиона. Каждый день она прибегала узнать, не взята ли записка. Очевидно, Виктор еще не возвратился с рождественских каникул.
Что делать, если Виктор еще в Розовом? Ведь послезавтра последний срок. Послезавтра начальница официально сделает своей помощницей Лареньку. Бедняжка Лариса не осушала слез. Спасения неоткуда было ждать. Бабушка жила в Петербурге, ничего не подозревая. Письма Лареньки к бабушке старательно контролировались Агнией, и девушка не могла сообщить о намерении Улиткиной. А сама Агния красноречиво писала бабушке, что Ларенька всем довольна. Бабушке и в голову не приходило, что ее милая внучка всей душой рвется на волю.
«Завтра последний срок! Последний день Лариной свободы! — Ксаня, как заяц, прыгала меж сугробов, подвигаясь к «белой руине». — Если и сегодня не откликнется Виктор, пропала Ларенька!»
Был вечер. Снова вызвездило небо. Снова ласково глядело серебряными очами на нее. Ксаня торопилась. Она знала, что в неуютной классной ее ждут одиннадцать девочек, и что они боятся за Лареньку, и, наконец, что у всех подруг одно желание в сердцах, одна дума: не вошла бы ненароком в класс Улиткина, не хватилась бы исчезнувшей Ксани.
Торопится Ксаня. Трудно ей пробираться среди снежных сугробов. Но вот и «белая руина». Месяц и звезды озаряют ее.
«Господи, помилуй! Лишь бы ответ!»
Ксаня с трудом открыла заваленную снегом дверь. Ура! Под мышкой у Венеры письмо — не белая записка, оставленная шесть дней тому назад Ксаней, а серый конверт.
Чиркнула спичка, зажжен крошечный огарок, предусмотрительно выпрошенный у Секлетеи, и Ксаня, прильнув к мраморной статуе, быстро пробегает письмо.
«Лесная царевна, здравствуй! — читает Ксаня. — Рад служить тебе, чем могу. Твою Лареньку вызволим, не беспокойся, — но не через забор, как вы придумали, милые затворницы (не очень-то прилично, чтобы благовоспитанная девица через забор, как галка, скакала), а совсем иным способом. Сама бабушка пришлет за Ларенькой свою служанку. И деньги на дорогу свои дам, а когда Ларенька будет в Петербурге, пускай вышлет немедленно. Завтра вечером ждите избавления.
Прощай, царевна! Твой верный раб Виктор.
Р.S.
- Ксанька, это ли не дружба? На что лезу-то ради тебя!!!
- Письмо сожги.
- Ох, и рад же я буду натянуть нос всем вашим длиннохвостым сорокам!
- Только гляди, чтобы и с вашей стороны все чисто было. А то знаю я девчонок: сейчас «ах!» и в обморок бух! Чтобы ни-ни, не смели этого!
- Если бы ты знала, какие длинные носы были у наших графят, когда они узнали, что ты не вернешься! Благодетели!!!»
Ксаня прочла письмо до последней строчки, потом медленно поднесла к свечному огарку.
* * *
— Ларенька! Ларенька, Королева! Тебя к начальнице зовут! Уленьку за тобой прислали! — вбегая в класс, кричала маленькая Соболева.
Следом за нею бочком протиснулась в классную и Уленька.
— Ступайте к начальнице, девонька!
Лариса поспешила к Улиткиной.
Уленька побежала за ней.
Когда Ларенька, чуть живая от волнения, вошла к начальнице, она почувствовала запах герани, смешанный с лампадным маслом. Улиткина сидела прямая и строгая в своем кресле и читала какое-то письмо.
Высокая, закутанная в платок девушка стояла у двери в теплом пальто и валенках.
Ее бойкие серые глаза косились на Лареньку. Эти глаза, кончик носа и часть разрумяненной морозом щеки только и видны были из-под теплого платка.
— Вот, Лариса, — начальница встала из-за стола, — письмо от твоего родственника. Бабушка твоя занемогла серьезно…
— Ах! — вырвалось из груди Королевы, и она едва устояла на ногах.
— Если вам дорога ваша свобода, то молчите! — услышала она шепот из-под платка. — Ваша бабушка здорова и невредима, и, пожалуйста, без обмороков только…
Эти слова разом вернули Ларисе присутствие духа. Она благодарно взглянула на незнакомку.
— Вот, видишь ли, — продолжала Улиткина, не замечая происходившего у нее под самым носом, — тебе надо ехать к бабушке. Твой родственник пишет, что она очень плоха.
— Очень плоха! — тоненько вторила начальнице девушка.
— Да, — подтвердила начальница, — и надо собираться сейчас же!
— Сейчас же! — эхом отозвалась незнакомка. — Поезд отходит ровно в восемь. Значит, через полчаса.
— Ты поедешь с Аннушкой, горничной твоей бабушки… И завтра она привезет тебя обратно, — отрывисто приказала Улиткина.
— Привезу обратно! — пискнула из-под своих платков Аннушка.
Начальница медленно подошла к Ларисе:
— Завтра к вечеру будь дома.
— Слушаю, мадам! — покорно ответила Лариса.
— Береги барышню, Аннушка! — напутствовала Улиткина.
— Буду беречь! — И блеснувшие было радостью серые глаза скромно потупились долу.
Аннушка широко распахнула дверь, и они с Ларисой вышли. В коридоре уже ждали подруги. Уленьке показались странными их возбужденные лица.
— Прощай, Ларенька! Прощай, родная! — бросилась к ней на шею Раечка.
— Всего лучшего, Лариса! — Ольга Линсарова горячо пожала руку Ливанской.
— Прощай, моя королева Ларя! Прощай, милая! — И Катюша заключила уезжавшую в объятья.
«Чудно как, — медленно соображала Уленька. — Прощаются-то, словно навек расстаются! Ой, не к добру это! Добежать бы до начальницы, оповестить бы… А еще, как на грех, Агния запропастилась!»
Усилиями подруг Лариса была одета. Теплый бурнус, капор, огромный платок на голове. Из-под платка выглядывают испуганные глаза. Эти глаза отыскали в толпе Ксаню.
— Спасибо, милая, век не забуду!
Казалось бы, никто, кроме Ксани, не должен был услышать тех слов, но нет: услыхала Уленька.
Взволнованная от охвативших ее подозрений, она высунулась вперед.
— Стой! Чего не забудешь? А? Говори! Сознавайся! Сейчас скажу начальнице, — зашипела она, крепко ухватив за рукав Ларису.
Но тут выступила Аннушка.
— Что ты? Аль рехнулась, родимая! Что тебе привиделось-то? Что ты мою барышню держишь? А? Опоздаем из-за тебя на поезд! Пусти, что ли!
— Не пущу! — и Уленька закричала отчаянно на весь пансион:
— Мадам! Благодетельница! Сюда! Сюда! Неладно что-то! Скорее! Караул… Кара…
— Молчи, несчастная!
Тяжелая рука легла на рот Уленьки, не дав ей докончить. Желая освободиться, та рванулась, зацепила платок, покрывавший голову Аннушки, и лицо ее открылось.
— Ай, мужчина! — взвизгнула Уленька и со страху присела на пол.
Девочки кинулись к Уленьке, загораживая собою путь к начальнице.
Тем временем Виктор быстро накинул на голову платок, схватил обезумевшую от страха Ларису и кинулся с ней через темную прихожую мимо изумленного сторожа Назимова на крыльцо.
Входная дверь захлопнулась за ними.
Одновременно с ней захлопали и другие двери. Начальница, Агния и Секлетея — все устремились к голосившей Уленьке.
В суматохе кричали все — и Улиткина, и девочки, и Агния, и сторож. Кричали о разбойниках, о похищении и еще о чем-то так, что невозможно было разобрать.
Эта общая, нарочно затеянная пансионерками сутолока помогла делу.
Когда все утихло, и грозная начальница потребовала объяснения, Лариса Ливанская, вместе с мнимою прислугою ее бабушки, была уже далеко.
* * *
Все видели, как ошарашенная Уленька вошла к начальнице и как долго оставалась дверь закрытой на ключ.
— Ну, теперь донесет на всех! Будет ужо всем на орехи! — шушукались девочки.
— Вот бы ее за это, доносчицу, язву, кляузницу!
— Свое получит! Не останется без гостинца!
— А все же ловко выхватили Лареньку!
— Что и говорить!
— Небось, уж на вокзале теперь!
— Какое! Катит!
— Неужто в поезде?
— А ты думала как?
— Слава Богу!
Девочки крестились и поздравляли друг друга. Но, несмотря на сознание, что Лариса находится теперь вне всякой опасности, где-то в глубине детских душ таилась тревога.
Все знали, что доносчица Уленька вместе с Агнией больше двух часов пробыли у матушки в келье, что позвали туда Секлетею и сторожа Назимова и что наконец после пансионского ужина в кабинет Улиткиной пришел инспектор, приглашенный письмом от начальницы.
«Ну, будет теперь потеха!» — говорили девочки.
Когда они на следующее утро появились в классной, то увидели там инспектора из города.
Едва пансионерки заняли свои места, как вошла начальница в сопровождении Уленьки.
— Вот, господин инспектор, перед вами великие изменницы, — слегка кивнув в ответ на почтительные поклоны девочек, начала Улиткина. — Это они устроили Ларисе Ливанской побег. Пусть же та, кто сделала это, сознается в своем злодеянии.
— Пусть облегчит душу! — строго посоветовал инспектор.
Его тонкие пальцы нервно пощипывали редкую бородку. Небольшие, холодные, серые глаза сурово оглядывали притихших девочек.
И, помолчав немного, инспектор продолжил, отчеканивая каждое слово:
— Парасковия Старина, ты ли виновна в поступке Ларисы, ты ли знала о нем?
— Знала и виновна, господин инспектор! — отозвалась та.
— Встань и подойди сюда!
Паня покорно поднялась со своего места и вышла на середину классной.
— Раиса Соболева!
— И я!
Соболева присоединилась к Пане.
— Ольга Линсарова, Ксения Марко, Юлия Мирская, Зоя Дар! — вызывал по очереди инспектор.
Названные девочки вставали и выходили на середину классной:
— Виновны!
Наконец две последние пансионерки, сестрицы Сомовы, Даша и Саша, прозванные сиамскими близнецами за их постоянную, неразлучную дружбу, по примеру других вышли на середину. За ними последовали и остальные.
Но вот к ним подошла Уленька. Ее раскосые глаза косили больше, чем обычно.
— Неправда, девоньки, неверно, милые! Клевещете вы на себя! — запела-затянула она по своему обычаю. — Клевещут они на себя! Виновна одна, а вину ее на себя другие приняли… Вот кто виновен!
Уленька направила на Ксаню свой костлявый палец.
— Виновата она, Ксения Марко! — торжествующе повторила Уленька.
* * *
— На твоей совести страшное преступление… Ты помогла Ларисе бежать, — выговаривала начальница Ксане в своем кабинете. — Ты должна искупить эту вину. Не хотела ты, чтобы Лариса осталась в пансионе, так сама вместо нее должна остаться. Понимаешь?.. Впрочем, для тебя это будет великою благодатью. Ты покинутая всеми сирота. Что ждет тебя на воле по окончании пансиона? Ты ведь одна-одинешенька! И впредь такою же останешься. Но это еще ничто. Смутила ты Ларису, помогла ей вырваться на волю праздной, суетной жизни, и совесть твоя заест тебя за это и не будет тебе нигде покоя… Одно для тебя теперь спасение — пансион.
Ксаня стояла молча, устремив взор в окно.
«Ты одна-одинешенька… куда ты пойдешь?» Начальница права. Куда идти ей по окончании пансиона? В лес? Да ведь не к кому… К графам Хвалынским? Нет, ни за что! Искать какое-нибудь занятие, место? Но тогда придется подчиняться во всем чужой воле, чужим капризам, а она, Ксаня, какая-то странная, особенная, ей не ужиться с другими. Для одинокой Ксани лучше всего остаться здесь, в пансионе. Он ей домом будет… Помощницу начальницы не оскорбят, не оклевещут, оставят в покое с ее мыслями и думами, без расопросов докучных, без дружбы томительной и ненужной…
И Ксаня согласилась:
— Вы правы — идти мне некуда. Я буду вашей помощницей.
* * *
На дворе свирепствовала вьюга. Свист ветра, его завывание в трубах и дикая пляска метелицы заставили людей прятаться по домам.
В пансионе все спали. Только в комнате Уленьки горела свеча. Без обычной повязки на голове Уленька казалась еще непригляднее: худое, желтое лицо, длинная жилистая шея и жиденькая, мочального цвета косичка, торчащая на затылке.
Уленька сидела за столом с карандашом в руке. Перед нею лежала маленькая тетрадка, испещренная фамилиями пансионерок. Против каждой фамилии было проставлено число и заметка.
«26 декабря. Паня Старина в глаза назвала меня язвой, а начальницу-благодетельницу всячески поносила заглазно.
28 декабря. Катя Игранова швырнула тарелку с винегретом, сказав, что эту дрянь есть не намерена.
29 декабря. Маша Косолапова пустила мне в лицо дуру.
30 декабря. Ксения Марко разорвала передник.
31 декабря. Шушукались о чем-то, а когда я подошла, стали ругаться.
1 января. Встречали Новый год в спальне, без разрешения на то начальницы.
3 января. Помогли увезти Лареньку. Приезжал за ней юнец с усиками, переодетый девушкой.
4-го января. Ксения Марко мне кулаком пригрозила, а Катя Игранова начальницу-благодетельницу вкупе с Агнией козами обозвала».
Уленька помусолила карандаш и приписала:
«4 же января, вечером. Катя Игранова кричала в раздевалке: “Что вы думаете? Очень мы вас боимся! И тебя, доносчица! Постой еще, удружим тебе — будешь нас долго помнить!”»
Уленька тщательно перечитала записи. На сегодня довольно. Завтра отнесет она эти записи начальнице, и все виновные будут строго наказаны. Уленька заранее потирала руки при мысли о том, что ждет ее врагов.
Она ничего не забывала, ничего не прощала. За неприязнь к ней пансионерок она платила двойной неприязнью и ненавистью. Свои записи она вела с каким-то наслаждением, ощущая особую прелесть отомстить девочкам.
Покончив с делом, Уленька убрала со стола тетрадь и карандаш в ящик и подошла к небольшому шкафику, приютившемуся в углу ее крошечной комнатки.
В этом шкафике хранились все сокровища Уленьки.
Нужно сказать, что у нее была еще одна радость в жизни, помимо радости мстить ненавистным ей пансионеркам: она любила полакомиться потихоньку от всех. Улиткина частенько посылала Уленьку за необходимыми покупками, и всегда она умела оттянуть пятачок-другой от покупки в свою пользу. Из копеек скоро составились гривенники и пятиалтынные, из гривенников и пятиалтынных — рубли. На эти рубли Уленька тайком покупала дешевые лакомства и, спрятав их в свой шкафик, по вечерам, когда все укладывались спать, с наслаждением предавалась «радости объедения».
Она распахнула дверцу шкафа и некоторое время любовалась расставленными на нижней полке в строгом порядке коробочками с карамелью, жестянками с леденцами, слитками халвы, пряниками, воздушными пирожными. Потом с жадностью схватила ближайший к ней пирожок со взбитыми сливками и принялась за него.
В трубе завывал ветер. Свистела вьюга, распевала метелица на тысячу пронзительных голосов, а в душе Уленьки пели птицы. Все радости земные, все земное благополучие ее покоилось на сладком куске.
И все-таки смутно, внутри нее, звучал чей-то голос: «Бойся, Уленька! Неладное ты делаешь теперь! Близок к тебе враг рода человеческого!»
И эти странные, беззвучные речи сеяли в ее душе смутный страх.
— Господи помилуй! — прошептала Уленька, и разом все лакомства потеряли для нее свою заманчивую прелесть.
Тяжелое, острое чувство страха все мучительнее и мучительнее вползало в душу. Ей вдруг стало страшно одной, со всеми этими коробками сластей.
Вой метели за окном и мертвая, сонная тишина пансиона навеяли необъяснимый трепет на Уленьку.
«Враг человеческий близок! Он здесь! Он рядом с тобою, грешница!» — звучал внутри ее назойливо-властный голос.
В ту же минуту ветер дико завыл в трубе. Огарок свечи с треском потух, и Уленька очутилась в полутьме, освещенная лишь неровным мерцанием лампады.
«Закрою шкаф… Лягу скорее… Буду молиться, пока не усну, буду призывать имя Господне…»
Но тот же непонятный страх мешал ей отойти от шкафа. Ноги отказывались служить. Несколько минут простояла Уленька, прислушиваясь и глядя в темный угол комнаты.
В это время с легким скрипом отворилась дверь и кто-то вошел, страшный, грозный. Уленька чувствовала, что вошел он, враг рода человеческого, пришедший казнить ее.
Смутные, страшные догадки обуревали ее, но двинуться с места она не смела, не могла… А шаги приближались, и кровь незримыми молоточками ударяла ей в голову, холод мурашками пробегал по всему телу, пот выступил на лбу.
Он был уже близок… Краем глаза Уленька видела что-то жуткое, необычайное.
Отчаяние придало ей силы. Точно кто толкнул ее и заставил поднять глаза…
— А!.. а-а!.. а! — завопила Уленька.
Перед ней стояла огромная белая глыба необъятной величины.
Глыба подняла белую руку, и огромный палец медленно погрозил Уленьке… Та охнула и тяжело рухнула на пол.
Глава 7. Муки совести. Опять Секлетея. На репетиции. Паника. Героиня
Переполох царил в пансионе на следующее утро. Входная дверь постоянно хлопала. Мальчишку Сеньку, дежурившего в черных сенях, то и дело усылали куда-то. Какой-то незнакомый господин в сопровождении начальницы прошел в комнату Уленьки и пробыл там часа два.
Девочки едва-едва сидели на уроках и поминутно поглядывали на дверь. Все было необычно: и беготня, и суета, и таинственное шушуканье в коридоре, и то, что вместо обычно дежурившей во время уроков Уленьки в классной сидела Агния.
— Что бы это значило? — недоумевали пансионерки.
— Уленька при смерти! Уленька умирает! — объявила Агния, когда они, празднично одетые, чинно сидели в спальне, ожидая экипажей от княгини. Сегодня их должны были везти на репетицию спектакля в княжеский дом.
Пансионерки расспрашивали Агнию:
— Что?! Как умирает?! Почему умирает? Вчера еще была здорова?! Что случилось с Уленькой?
Уленьку не любили всем пансионом, ей никогда не желали добра. Но смерти ее никто не хотел.
И детские сердца, чуткие, добрые и отзывчивые даже к врагам, забили тревогу.
— Как умирает? Неужели умирает Уленька?
— Да, дети… Что-то случилось с Уленькой в эту ночь. Она была сильно испугана, потрясена. Ее нашли распростертой на полу без чувств… Может быть, ее умышленно напугал кто-нибудь из вас? О, как это жестоко! Господь не простит такого греха…
И Агния поспешила в комнату больной.
Долгое молчание воцарилось в спальне. Первой очнулась Маркиза.
— Умирает!
— И почему бы? — отозвалась Раиса.
— Испугали, говорят. Но кто, кто? — спрашивала подруг Ольга Линсарова.
— Жестоко! — подхватила Паня Старина. — Это жестоко!
— Я… я виновата… в болезни Уленьки… в ее смерти, быть может… — сквозь слезы призналась Катюша Игранова.
— Мальчишка, милый, что с тобою? — обступили Игранову монастырки. — О чем ты, Катя?
— Девочки… голубушки… золотенькие!.. Ох, Господи! Ужас какой!.. Не знала я, что этим кончится… Я пошутить и… отомстить хотела Уленьке за ее доносы… и… решила ее напугать… взяла простыню, щетку половую и сорочку набила тряпьем… Пальцы бумагой обернула, трубочками, как когти, и к ней, к Уленьке, ночью… тихонько вошла… щетку высоко подняла… Вышло высокое чудище… Уленька испугалась, закричала… упала, а… я… я убежала… Грешница я, девицы, великая грешница, и нет мне прощенья!..
Девочки оторопелые, испуганные, не знали, как утешить, успокоить несчастного Мальчишку. Первой заговорила Маркиза.
— Не плачь, Катюша, ведь ты не хотела этого… ведь ты пошалила только, — ласково утешала она всхлипывающую Катю.
— Не хотела, не хотела она! — подхватили остальные. — Не плачь! Не плачь, Катюша!
— Нет, пусть плачет! Пусть плачет, Христовы дитятки! Пусть плачет, бесталанная, такие слезы покаяния угодны Господу, — неожиданно услышали девочки. — Пусть облегчит себе душу раскаянием! Плачь, дитятко! Плачь, болезное! Плачь, и над тобою смилуется Господь! И, увидя чистые слезы, Господь вернет Уленьке здоровье, а тебе — душевное спокойствие!
— Секлетеюшка! Милая! — оправдывалась Катюша. — Я не хотела этого… Бог видит, не хотела!..
— Верю! Верю, что не хотела! Господь простит… Вот помолиться надо бы за здоровье рабы Божией Иулиании.
Едва успела договорить Секлетея, как одиннадцать девочек опустились на колени и нестройно, но горячо стали молиться:
— Господи! Спаси Уленьку! Помоги Уленьке! Исцели ее, Господи! Ты милосерден, кроток и могуществен! Спаси Уленьку, Милосердный Господь!
Позади всех стояла Секлетея. Ее старчески слезящиеся глаза были устремлены на икону.
— Боже! Будь милостив к сим юницам… Не ведают бо, что творят…
Когда Агния вошла в спальню, чтобы оповестить детей о приезде за ними экипажей от княгини, она замерла.
Старая Секлетея и одиннадцать пансионерок горячо молились о здравии болящей рабы Божией Иулиании.
И что-то мягкое и ласковое впервые засветилось в строгом лице Агнии…
* * *
— Здравствуйте! Здравствуйте, дорогие мои… Добро пожаловать, душечки! Да какие же они все худенькие у вас… Можно подумать, что вы их одним воздухом питаете, госпожа Улиткина… А это кто? Верно, новенькая? Какая красавица! Ну, здравствуй, здравствуй, милая. А Лареньки нет? Жаль… Ах, что за глаза у новенькой! Чудо! Чудо! А вот и Катюша… Милая чернушечка… И ты, серебряная головка… Великолепно, душечки!..
Лишь только они переступили порог роскошно обставленной комнаты, навстречу им поднялась полненькая, невысокая женщина, вся, как облаком, окутанная розовым кружевом.
Лицо княгини сияло радостью. Она тормошила и целовала пансионерок и одновременно тонко, по-светски, льстила мадам Улиткиной. Странною казалась эта нарядная, жизнерадостная молодая женщина рядом с невзрачно одетыми пансионерками, которые ощущали постоянно строгий взор Улиткиной и держали себя степенно, как подобает воспитанницам благородного пансиона.
Княгиня, наговорившись вдоволь, распорядилась:
— Чаю! Чаю! Дайте нам чаю! Я совсем забыла…
Она повернулась к двери и прибавила:
— Ах, это ты, Поль! И вы, Арбатов… Посмотрите, что за милочки… Особенно эта…
Княгиня пошла навстречу новым гостям и зашепталась с ними, то и дело оглядываясь на Ксаню. Одного из вошедших пансионерки знали. Это был муж княгини, важный сановник, раза три-четыре в год, посещавший их вместе с женою и считавшийся усердным покровителем пансиона мадам Улиткиной.
Рядом с ним стоял мужчина в наглухо застегнутом, безукоризненно сшитом сюртуке, с тщательно выбритым лицом. Полное отсутствие бороды и усов придавало ему почти мальчишеский вид, хотя в густой каштановой шевелюре уже заметно серебрилась седина. Молодо, горячо и как-то по-детски восторженно глядели на мир его большие голубые глаза.
Чай был подан в гостиной.
Пансионерки в огромном княжеском доме, среди ковров, бронзы, прекрасной, дорогой мебели, нарядных гобеленов и картин, чувствовали себя неловко. Они пили чай, обжигаясь от смущения, отказывались от сладостей и мучительно краснели при каждом слове.
Одна Ксаня казалась равнодушной. Она привыкла к подобной роскоши в усадьбе Розовое, и ни гобелены, ни картины, ни серебряная сервировка стола не могли удивить ее.
После чая княгиня Елизавета Алексеевна, или просто княгиня Лиз, как называли ее многочисленные приятельницы, раздала пансионеркам голубые мелко исписанные листки. От них пахло так же, как и от самой княгини: крепкими, несколько приторными духами. На голубых листках были написаны роли сценок из Священного Писания, которые ставила сама княгиня Лиз и которые разыгрывались ежегодно пансионерками на большом вечере с елкой в доме попечительницы.
Хотя тексты, выбранные княгиней из Священного Писания и облеченные в драматические этюды, были совсем коротенькие, но каждая из пансионерок могла проявить в них способность к игре и декламации. На разучивание же роли требовалось не более часа.
— Пройдем в залу. Не будем терять драгоценного времени, — пригласила княгиня, когда девочки, подучив тексты, объявили, что они готовы.
Часть большой залы занимала сцена. Богато разукрашенный занавес падал тяжелыми бархатными складками.
На сцене девочек уже ждал тот самый бритый ясноглазый мужчина, который пришел вместе с князем.
— Ну-с, милые мои девицы, не робеть, читать ясно и четко! Кто из вас не понял роли, говорите сразу, потом поздно будет. У нас только одна репетиция, спектакль через два дня. Прошу это помнить.
— Сергей Сергеевич, нельзя ли еще одну репетичку, малюсенькую… — попросила княгиня.
— Княгинюшка, матушка, нельзя. Ведь вечером после спектакля я уезжаю, а дел у меня еще пропасть! Вы ведь знаете, княгиня, путь мне долгий предстоит.
— Знаю! Знаю! Вы, милый Арбатов, зря не откажете! — засмеялась княгиня.
Арбатов? Где она слышала это имя? Ксаня постаралась припомнить.
Арбатов — это тот знаменитый актер из городского театра, про которого не раз говорили за столом у графов Хвалынских и которым так восторгался Виктор. И не один только Виктор: по его словам, Арбатову подражали, ему завидовали.
«Что за молодчинище этот Арбатов! Играет великолепно!» — не раз говорил Виктор, отдававший свои последние карманные деньги за билет в театр, чтобы увидеть Арбатова.
Так вот он каков — Арбатов, который заставляет смеяться и плакать зрителей, который даже Виктора очаровал своею игрою!
Но куда же и зачем он уезжает?
И снова вспомнила Ксаня рассказы Виктора. Арбатов — не только актер, но и выдающийся режиссер — решил сам стать во главе театра и уехать в маленький южный город, где у него уже набрана своя труппа. С этой труппой он решил совершить турне по всей России.
— Не так! Не так! — Сейчас режиссер объяснял роль Ольге Линсаровой, которая никак не могла изобразить жену Лота, превратившуюся в соляной столб.
Сыграть ужас, охвативший оглянувшуюся на гибель Содома и Гоморры жену Лота и тем, обрекшую себя на смерть окаменения, никак не выходило у Ольги. Она вскидывала руки, страшно выпучивала глаза, но это было смешно. Арбатов наконец рассердился.
— Нет, так нельзя! — безнадежно развел он руками. — M-lle Линсарова решительно не годится на роль жены Лота. — И тут взгляд его встретился с черными глазами Ксани.
— Ага, идея! Попробуйте вы, барышня, заменить вашу подругу.
Ксаня покорно поднялась со своего места и взошла на подмостки. Ольга Линсарова охотно передала ей свой листок, она и сама сознавала, что для трагической роли жены Лота не годится.
Красивая, сильная, порывистая, Ксаня сразу вжилась в роль.
А когда ее низкий грудной голос произнес первые слова сцены: «О Лот, я чувствую, что гибель там, за нами», — Арбатов подпрыгнул от восторга.
— Вот это я понимаю! Продолжайте, продолжайте, детка! Хорошо!
— Содом и Гоморра гибнут, и тысячи грешников гибнут вместе с ними! — продолжала Ксаня. — Ты слышишь, Лот, как рушатся дома!
— Браво! Браво! — зааплодировал Арбатов.
Инстинкт актера подсказал ему, что перед ним недюжинное дарование.
— Браво! Браво! Продолжайте!
Юлия Мирская, игравшая Лота, читала:
— Жена, берегись смотреть назад. Ангел предупредил меня, что Господь строго запретил это.
— О Лот! Душа моя трепещет!.. Я чую, что кто-то гонится за нами… Сера и дым слепят мне очи… А там, сзади, гибнут друзья наши! Я никогда не увижу их больше, Лот! — уверенно читала Ксаня.
— Берегись, жена, берегись оглянуться! Пламень и пепел сожгут тебя!
— Один лишь взгляд, Лот!.. Один-единственный взгляд!..
— Берегись, мать! Берегись! — взывали Раечка и Катюша, которые должны были изображать дочерей Лота.
— Не могу! Не могу! Я должна увидеть гибель тех, что остались за нами! Я должна увидеть наш дом! — Ксаня, оглянулась и — с беззвучным криком застыла.
Прошла минута, другая, третья… Никто не шелохнулся в огромной зале. Пансионерки замерли, изумленные, потрясенные.
— Да ведь это актриса, настоящая актриса! — обрадовался Арбатов. — Где вы раздобыли эту прелесть, мадам Улиткина?
Ксаня не слышала, что отвечала начальница, не слышала, что творилось на сцене, не слышала, как маленькая Соболева трогательно прочла слова Иосифа, проданного в рабство, как дочь фараона, в лице Пани Стариной, произнесла монолог над корзиной с малюткой Моисеем, точнее, над огромной куклой из папье-маше. Она опомнилась лишь тогда, когда Арбатов усадил ее подле себя:
— Мадам Улиткина, и вы, княгиня, ручаюсь, что эта барышня будет украшением ваших представлений. Только она еще не тверда в тексте, и в то время, как прочие играли у вас уже в прошлые годы, сия девица выступает впервые… Такому самородку-таланту должна быть придана надлежащая оправа, а посему я хочу подготовить барышню и порепетировать с нею недолго. Потом мы ее отошлем в пансион с горничной княгини… А пока, если позволите, оставим ее здесь.
— Отлично! Отлично! — согласилась княгиня, увлекая Улиткину и пансионерок в столовую, где был подан завтрак. — Не надо им мешать! Не надо… Ну, поздравляю вас, мадам, у вашей воспитанницы недюжинный артистический талант!
— Не следовало бы, в сущности, допускать все эти представления, и только ради вас, матушка-благодетельница, ваше сиятельство, ради вас допускаю девочек тешиться светскими забавами… Только ради вас, благодетельница наша, — заключила Улиткина.
В это время на подмостках наскоро сколоченной сцены Арбатов спрашивал:
— Слушайте! Где вы играли раньше?
— Нигде!
— Не может быть! А я был твердо уверен, что вы уже играли… Вы замечательно владеете вашим голосом. Детка моя, слушайте. Вы видите, я гожусь вам в отцы. У меня была дочь, но она умерла. Клянусь моей покойной крошкой, что вы талант. Вы такой талант, какого я не видывал. Это вы доказали только что исполненною вами сценою. Да, да!.. И если правда, что вы до сих пор действительно никогда не играли, никогда не выступали на сцене, то вы совершенно исключительный талант! Я много видел на своем веку начинающих артистов и говорю это на основании многолетнего опыта…
Голос Арбатова звучал теперь вдохновенно, горячо.
— Конечно, вам надо еще много поработать над собою, надо постигнуть тайны сценического искусства, ибо в искусстве, как и в жизни, без ученья нет уменья… Я уверен, что из вас выйдет большая, знаменитая актриса.
Ксаня смутно понимала, что значит «быть актрисой». Никогда ей в голову не приходило, что она когда-нибудь будет выступать на сцене.
Арбатов давно мечтал о новом, свежем, молодом таланте, который мог бы украсить составленную им труппу, — и вдруг неожиданно перед ним предстала девушка, которая без малейшей подготовки отыграла сцену так, что многие опытные актрисы могли бы ей позавидовать. И даже внешность Ксани такова, будто сама судьба предназначила ее в актрисы: лицо прекрасное, юное, полное какой-то трагической тайны, удивительные глаза, энергичные жесты и, вдобавок ко всему, низкий и прекрасный голос настоящей актрисы!..
«Откуда, откуда у этой девушки, воспитанницы пансиона в провинции, вдруг такое артистическое дарование? Откуда у нее эти плавные, изящные жесты, это умение держать себя на сцене, этот чудный голос и способность владеть им?» — думал Арбатов.
— Кто вы, детка? — спросил он. — Кто вы, кто ваша мать… ваш отец?
— Мама, должно быть, умерла… Я ее почти не знаю… Приемный отец уехал… тетя и Василий, названый брат, умерли тоже… Я жила в лесу, была в усадьбе у графов, теперь в пансионе…
— Дитя из леса! — восторженно произнес Арбатов. — Лесная — как фея Раутенделейн из дивной гауптмановской сказки… Странно, я давно ищу актрису, которая сумела бы изобразить фею Раутенделейн!.. Но — увы! — мне не удалось найти такую. Детка, у меня появилась мысль: не хотите ли вы посвятить себя сцене, искусству, театру, стать актрисой? Нескольких фраз, которые вы произнесли, нескольких жестов, которые вы сделали, достаточно, чтобы признать, вы — актриса. Я сочту за великую честь и за великую за слугу перед искусством стать вашим руководителем, вашим учителем. Слушайте, детка: доверьтесь старому, опытному актеру, искренно любящему театр, — продолжал Арбатов, волнуясь все больше и больше. — Я приглашаю вас в мою труппу. Первая пьеса, которую я поставлю в моем театре, будет чудный «Потонувший колокол» Гауптмана, и вы выступите в нем феей Раутенделейн. В вашем успехе я заранее уверен. Да! да!.. Я надеюсь вас подготовить быстро. Вы будете великолепной феей Раутенделейн! Ведь вы как будто созданы для этой роли.
Ксаня была как во сне. Отечески-ласковый голос говорил ей такие заманчивые, такие светлые речи, что от них приятно кружилась голова и сердце билось острым желанием вырваться на свободу, доказать, что у нее действительно талант.
Фея… лесная сказка… О, как это все сродни ей, Ксане, которую зовет на новое поприще этот добрый человек с детскими глазами.
И в то же время внутренний голос говорил ей: «А твое обещание! А слово, данное Улиткиной? Нет! Тысячу раз нет! Ты не должна быть обманщицей!»
— Нет!.. Я не могу!.. Я не поеду!.. — ответила Ксаня. — Я дала обещание…
— Я не верю… этого не может быть, — волновался Арбатов, — это обещание у вас вырвано, вероятно, силою… О, я знаю вашу начальницу, знаю ее проделки!.. Поймите вы, что это положительно грех — не использовать своего таланта. Нет, нет, вы должны согласиться ехать со мною, чтобы яркой звездой засиять на русской сцене! Да, феей Раутенделейн появитесь вы в первый раз на подмостках и этой чудною лесною сказкой ознаменуете ваш дебют сначала в маленькой труппе провинциального городка, а оттуда — кто знает, — быть может, впоследствии прославитесь на всю Россию, на всю Европу, весь мир…
— Не уговаривайте меня!.. — отвечала Ксаня. — Я не могу… я дала обещание… я должна…
Она не успела договорить.
Княгиня Лиз подошла и обняла Ксаню.
— Прелесть моя, тебе пора ехать! Я бы охотно оставила тебя здесь, но… пора.
Ксаня простилась и поспешила из залы.
— Не правда ли, прелесть? — спросила княгиня.
— Она настоящая фея Раутенделейн! — восторженно произнес Арбатов.
— Кто? — не поняла княгиня.
— Фея Раутенделейн из гауптмановской сказки «Потонувший колокол». Маленькая лесная нимфа, ушедшая к людям из темного леса разделить их судьбу…
— Вы правы, назвав ее так, Арбатов! Ее жизнь — это нечто удивительное!
Княгиня Лиз тут же, на подмостках сцены, рассказала актеру историю Ксани.
Утром Секлетея принесла в классную радостную весть. «Уленьке лучше… Уленька выживет…»
Итак, молитва пансионерок была услышана. Уленька была вне опасности.
Точно праздник Светлой Пасхи наступил для присмиревших пансионерок. Уленька-язва, Уленька-сплетница была забыта. Помнили о страждущей, болящей и несчастной Уленьке и взялись помогать сиделке, приглашенной к больной. Потом вспомнили о Лареньке: «Что-то она? Как доехала?»
— Надо бы узнать… в «белую руину» сбегать… Верно, уж лежит там письмо от Ларенькиного спасителя, — предложил Ксане кто-то из девочек.
Из-за крещенских морозов девочек гулять не водили, и потому Ксане пришлось снова прыгать зайцем среди сугробов.
Под мышкой мраморной Венеры лежало письмо.
«Царевна лесная! Сим доношу, что довез вашу беглянку до вокзала и посадил в поезд, — писал Виктор. — Она вам кланяется. Сейчас получил от нее длинную телеграмму. Извещает, что благополучно доехала до своей бабушки и что бабушка в пансион ее больше не отпустит. Как видишь, царевна, все устроилось отлично. Лариса обещала прислать обо всем подробное письмо, которое я в свое время исправно тебе доставлю. Ну а когда же я увижу твою милость? В субботу отпрошусь в отпуск к товарищу и приду в эту разлюбезную собачью конуру. Может быть, увижу тебя или найду от тебя записку. Прощай, друже! Рад, что сослужил тебе службу. В сущности, ведь ты славный малый, Ксанька, хотя и не хочешь знать ни меня, ни розовых графов. Ну, пока до свидания.
Искренно преданный — Виктор».
* * *
Острый удушливый запах наполнил спальню.
— Горим! Спасайтесь! — крикнула Ксаня.
Девочки метались, не зная, за что схватиться, что спасать. Они громко взывали о помощи.
Мимо Ксани пронеслась вихрем маленькая Соболева.
— Куда?
— Туда, в пламя! Все равно не спастись! — истерически взвизгнула девочка.
Сильные руки Ксани остановили ее.
— Ни с места! Там смерть!
Высоким, чужим голосом Юля Мирская читала молитву.
Змейка Дар стояла на ночном столике и старалась перекричать стоны и вопли:
— Девоньки! Молитесь! Молитесь! Девоньки!
В это время в спальне стало светло, как днем. Деревянный дом горел как свеча. Стоны, крики, плач стали громче.
— Одеваться скорее! Вынуть салопы и платки! И вниз… на улицу!.. Медлить нельзя!
Властный окрик Ксани отрезвил всех.
Когда Улиткина, Агния и прислуга появились в спальне, девочки были уже готовы к выходу.
— Вниз!.. вниз!.. На крыльцо!.. На улицу!.. — командовала настоятельница, и пансионерки бросились к лестнице.
И как раз вовремя. Пожар охватил все здание.
По улице в это время, тяжело громыхая, катили пожарные. Прямо к девочкам летела княжеская коляска. Князь махал рукою и кричал:
— К нам! К нам!.. Забирайте девочек и к нам!.. Княгиня ждет!.. Ее предупредили!..
А пламя, раздуваемое ветром, свирепствовало все больше. Черный дым застилал все вокруг. Балки здания рушились одна за другой… О спасении пансиона не было и речи. Надо было отстаивать другие, ближние здания.
Крики пожарных сливались с криками людей, собравшихся густою толпою на улице.
Князь продолжал кричать:
— К нам, к нам везите девочек!.. Берите коляску и отправьте в четыре приема!.. Места всем хватит!..
На крыльце пансиона показалась сиделка в сером платке и белом переднике.
— Больную… больную забыли!
— Уленьку забыли! Уленька сгорит! — закричали девочки.
— Спасите больную! Спасите больную! — гудела толпа.
— Не спасти все едино!.. Ишь огнище-то!
— Рискнуть надо!
— Братцы, идем!
В ту же минуту с грохотом обвалилась горящая балка.
Толпа откатилась назад.
— Поздно теперь, шабаш! — выкрикнул кто-то.
Вдруг одна девушка отделилась от толпы и, прежде чем кто-либо мог остановить ее, ринулась в самое море огня.
* * *
Что-то толкало Ксаню вперед. Она летела как на крыльях среди огненного бушующего моря.
«Больная… Ульяна!.. Надо спасти!.. Вытащить!..»
Вот коридор… вот класс… Дальше, дальше… Огонь гуляет по обоям и мебели… Вот и комната Уленьки…
Черный дым наполнял комнату, выбиваясь клубами в коридор… Он слепил глаза Ксани, туманил голову.
Рядом пылает приемная пансиона. Уленька лежит на кровати с закрытыми глазами.
Ксаня прикладывает ухо к ее сердцу.
— Жива! Слава Богу, сердце бьется!
Ксаня поднимает Уленьку. Больная мала и худа, гораздо меньше ее, Ксани. Но в обмороке она тяжело повисла на руках своей спасительницы.
Ватное одеяло тянется за ней, мешая ступать, путается в ногах. Ксаня вскидывает свою ношу выше…
Огненные языки тянутся к ней, как красные чудовища, со зверским желанием лизнуть, поглотить, уничтожить…
Уленька стонет в забытьи:
— Душно! Душно! Воды!
— Сейчас! Сейчас! Потерпи немного!
Коридор миновали… Спальню тоже… Вот и лестница… Сейчас, сейчас спасенье… Но лестница уже горит. Остатки обгоревших ступеней исчезли в огне.
Кончено! Путь отрезан. Ксаня метнулась к окну.
— Спасите!..
Люди внизу жестикулировали, кричали ей что-то, но ничего нельзя было разобрать.
А пламя приближалось. Оно касалось ее волос, одежды… Сейчас оно охватит их, и они с Уленькой сгорят в бушующем пламени. Пока пожарные приставят лестницу и доберутся до них, все уже будет кончено…
Ксаня подняла глаза к небу, как тогда, в тот вечер, около усадьбы Розовое, когда угрожала ей такая же гибель от огня.
— Христос! — молила Ксаня, — Ты Спаситель мира — спаси нас!
— Прыгай, прыгай! — послышались голоса.
Ксаня наклонилась — третий этаж, высоко. Внизу несколько человек держали огромную сеть под самыми окнами дома.
«Спасены!» — Ксаня осторожно положила Уленьку на край окна, обернула ее одеялом и столкнула вниз.
Бесшумно упала на сеть Уленька.
Ее бережно переложили на носилки.
— Прыгай! Прыгай! — кричали снизу.
Ксаня ринулась вниз…
Глава 8. Спектакль. Дверь распахнулась
Было семь часов вечера, когда первые зрители появились в «театральной» зале княжеского дома. Встречала их княгиня Лиз, смеющаяся и розовая, как летнее утро.
— В двенадцать ночи набат… крики и зарево!.. Ах, это было ужасно. Раи! зовет камердинера… Пансион горит!.. Я потеряла голову… Эти милые девушки и вдруг… Раи! скачет на пожар, привозит их всех… Я узнаю, что одна из них — героиня!.. Да, да, героиня! Вынесла больную из пламени… Разве это не подвиг! И это была та самая новенькая, о которой я вам говорила. Вы ее увидите скоро. Замечательная девушка…
— Но пансионерки? Как они могут играть после такого потрясения? — интересовались гости.
— Ах, их надо развлечь. Этот спектакль отвлечет их. Слава Богу, что все еще так кончилось. Ведь весь пансион сгорел дотла… Я пока приютила их у себя. А завтра их переведут в новое помещение. Я уже приказала нанять тут неподалеку.
За сценой Арбатов давал последние распоряжения.
— Так нельзя! Нужно живее! — тормошил он Юлию Мирскую, изображавшую Лота с самым возмутительно-равнодушным лицом. — Ведь за вами гибнет Содом и Гоморра, все ваши родственники и друзья!
— И вы тоже неверный тон взяли, — наседал он на Машеньку Косолапову, которая спокойно перелистывала тетрадку с ролью.
— Вот вы, малютка, хорошо, очень хорошо! — одобрил он Соболеву, покорно и трогательно изображающую Иосифа, проданного братьями в неволю.
Арбатов так любил сцену, театр, что даже к постановке маленьких духовных пьес, сочиненных княгиней, отнесся с присущим ему вниманием и серьезностью.
Режиссерская жилка заговорила в старом актере, и он непременно хотел, чтобы даже нелепые пьески княгини-писательницы, собранные из кусочков, диалогов и отдельных эпизодов, были поставлены безукоризненно.
Но особенно волновал Арбатова предстоящий дебют «будущей знаменитости», как он мысленно называл Ксаню, несмотря на ее заявление, что она не желает посвятить себя сцене.
Ему хотелось показать зрителям новый талант с самой выгодной стороны. Гримируя девочек, наклеивая на лица одних длинные бороды или покрывая пудрой и румянами щеки других, Арбатов поглядывал на Ксаню.
В театральном костюме, с распущенными волнистыми волосами, Ксаня выглядела настоящей красавицей. К тому же Арбатов сделал тушью два-три неуловимых штриха, и глаза ее стали глубокими, томными и дивно-прекрасными.
Ксаня удивленно посматривала на себя в зеркало, узнавая и не узнавая свое лицо, странно преобразившееся благодаря гриму.
Она читала вполголоса свою роль, предполагая, что никто не обращает на нее внимания. Но ошиблась: Арбатов прислушивался — и на лице его заметно было одобрение, когда Ксаня произносила целые монологи, с выражением, отчетливо, ясно.
— Детка моя, — заговорил Арбатов, когда все пансионерки были готовы и поспешили на сцену, — детка моя, теперь я все больше убеждаюсь в вашем успехе. Вы буквально родились актрисой. Вспомните, что я вам говорил и… решайтесь поступать в мою труппу. Я все устрою, нужно только ваше согласие.
Резкий звонок прервал его. Наскоро шепнув Ксане: «Подумайте! Решайтесь, пока не поздно!» — Арбатов исчез в кулисах.
* * *
В зале собралась публика. Из-за тяжелого бархатного занавеса долетала французская речь, смех, восклицания.
Затем все стихло, как по мановению волшебного жезла.
Из-за кулис послышались чарующие звуки сонаты Бетховена, и занавес тихо пополз кверху.
Звуки сонаты сменились иными, чуть слышными, еще более чарующими звуками. Точно кто-то неведомый и печальный тихо плакал, сетуя и жалуясь на судьбу… И под эту чарующую музыку юная Раечка — Иосиф, с закованными, как у невольника, руками и ногами, рассказывала, как тяжело Иосифу расстаться с милым отцом, родиной и любимым братом Вениамином. Ее голосок брал за сердце, а нежное лицо было так трогательно-прелестно, что по окончании сцены ее наградили бурными, долго не смолкающими аплодисментами.
Прекрасный Иосиф удалился со сцены. Его сменили Руфь и Вооз.
Эта сцена не обошлась без приключения. У Вооза отклеилась борода. Нимало не смущаясь, Машенька Косолапова оторвала ее совсем и положила в карман под оглушительный хохот зрительного зала. Катюша Игранова — Руфь фыркнула при виде безбородого Вооза и, позабыв роль, понесла какую-то чепуху.
Но и этих двух девочек наградили поощрительными аплодисментами.
Прочтен наконец длинный монолог Ольги Линсаровой над корзиной с Моисеем, и бархатный занавес опустился под дружные аплодисменты зрительного зала.
Снова послышались чарующие звуки невидимой музыки, и снова тяжелый занавес поднялся.
Одобрительный шепот пронесся по залу. На сцене, рядом с Лотом и его дочерьми, которых играли Мирская, Игранова и Соболева, появилась черноокая красавица.
— О Лот, я чувствую, что гибель там, за нами!
Первая же фраза Ксани захватила зрителей.
В зале стало тихо.
Арбатов нервно потирал руки. Его глаза, казалось, говорили: «Ага! Каково?!»
С каждой новой фразой Ксаня все больше и больше входила в роль.
Публика едва дышала, боясь пропустить хоть один звук.
— О Лот, я гибну!.. Смерть пахнула мне в очи!.. Сковала и руки, и ступни… Я гибну!.. Смерть!.. Я обращаюсь в камень!.. — закончила монолог Ксаня.
Занавес опустился.
Звенящая тишина воцарилась в зале, но только на миг, после чего раздался гром восторженных рукоплесканий.
Арбатов встретил Ксаню за кулисами:
— Детка, я думаю, теперь вы убедились, что ваша стихия — сцена.
Едва Ксаня появилась в гостиной, ее тотчас же окружил целый сонм нарядных дам и блестящих мужчин в орденах и лентах.
Ее спрашивали о чем-то, одаривали улыбками, ласковыми взглядами и похвалами, похвалами без конца.
Что-то яркое, прекрасное наполняло Ксаню.
— Дорогу! Дорогу княгине!
— Вот твои лавры!.. Это только скромная дань твоему огромному таланту! — И княгиня Лиз возложила на голову Ксани венок из душистых пурпуровых роз…
* * *
После представления в зале зажгли елку. Она была разукрашена по-царски. Изящные безделушки, сласти, свечи — все это играло и горело в переливах электрических фонарей.
За деревом стоит Ксаня. Ее лицо пылает. О, этот успех! Он кружит голову, дурманит мысль. Он так дивно сладок и хорош, он так приятно и радостно ласкает сердце.
Ей было слишком хорошо от всех этих похвал. Вот почему она скрылась за эту зеленую, пестро разукрашенную ель.
Здесь, в укромном уголке, никто не мешает ей грезить…
О, как сладки эти грезы… Что ей сказал Арбатов, когда ввел ее в зал? Ах да: «Царевне лесной не место в клетке!»
Ксаня разыскала Арбатова.
— Возьмите меня с собою… к вам… в театр…
— Детка, неужели? О, я знал, что вы не могли поступить иначе… Скорее же, скорее!
Он взял ее за руку, и они сбежали вниз, в швейцарскую, где высокий гайдук-казак помог одеться Ксане, накинул нарядную бобровую шинель на плечи Арбатова и распахнул перед ними дверь.
«Честно ли я поступила?» — подумала Ксаня, когда острый морозный воздух дохнул ей в лицо.
У подъезда уже стоял экипаж княгини, который должен был везти Арбатова на вокзал. Он усадил Ксаню и велел кучеру ехать как можно скорее. Ксаня не слышала, что говорил ей Арбатов. Ее мысли были далеко.
Вот они на вокзале. Арбатов послал носильщика купить билеты, а сам побежал дать телеграмму своей труппе с извещением о предстоящем приезде и о том, что везет с собою дебютантку.
Раздался звонок, и Арбатов с Ксаней вошли в вагон.
— Слава Богу! А ведь чуть было не опоздали. Фея Раутенделейн, прошу вас, располагайтесь.
Часть третья. На сцене
Вас смущает участь детей. Что делать? Почти общая дань ныне всех родителей та же. Воздух дурной — и предурной. А средств горю помочь нету. Молитва одна, но ее приемлемость пресекает возмущение веры. Хорошо, если б можно было расположить детей, чтоб сказывали, что их приводит в недоумение и отталкивает от веры; или бы ухитриться как-нибудь выпытывать у них, что засело в голове и сердце. Тогда можно бы исподволь наводить их на неправость вновь слышанного и правость — изстари ведомого. Всяко, мне думается, родителям не мешает с этой стороны касаться угрожающей их детям беды. Авось благословит Господь начинания их!
Святитель Феофан,
затворник Вышенский (1815–1894)
Глава 1. Новые впечатления. Маленькое гнездышко и его птенцы
Приехали, детка!
Ксаня открыла глаза.
Та же обстановка, что и последние двое суток, проведенные ею в дороге, те же спящие на мягких диванах пассажиры, тот же ночник, завешенный зеленой тафтой.
Поезд стоит.
— Что, детка, проснуться еще не можете? — улыбнулся Арбатов.
Ксаня смотрела в полутьму вагона. Ах, какой чудесный она видела сон! Милый старый лес, пышные ковры из зеленого мха и цветущих диких незабудок.
И как неожиданно, как странно было пробуждение! Этот вагон, эти чужие люди… и зимняя стужа за опушенными снегом оконцами купе.
— Торопитесь, детка, поезд стоит недолго.
Ксаня опирается на руку Арбатова, и они выходят из вагона.
Их уже встречали.
— Сергей Сергеевич, батенька! Наше вам почтение!
— Сережа! Наконец-то!
— Отцу командиру наше нижайшее!
— А мы тут ждали, ждали, ждали!
— Поезд опоздал на целый час.
— Кущик уже нос отморозил, до того на вокзале досиделись…
Целый поток приветствий посыпался на Арбатова.
Бритые лица мужчин, говоривших и жестикулирующих как-то особенно, нарядные, своеобразные костюмы дам показывали, что это были артисты.
Действительно, тут была налицо почти вся арбатовская труппа: толстый Дмитрий Петрович Славин, или «папа Митя», серьезный комик труппы, с милым, добрым лицом; второй комик, Кущик, казавшийся скорее старообразным мальчиком, нежели стариком; худой, костлявый, с мрачным взглядом, в каком-то невероятном плаще, накинутом на плечи, трагик Доринский-Громов; красивый, с огромным букетом в руках, герой Гродов-Радомский; старуха Ликадиева, которую вся труппа Арбатова называла не иначе как «тетя Лиза»; миниатюрная Зинаида Долина; еще какие-то молодые люди, почти мальчики, веселые, беззаботные — артисты на вторые роли; барышни-статистки в скромных шубках.
Ксаня в скромном одеянии, с большим платком на голове как-то уж слишком отличалась от актерской братии.
— Давайте знакомиться, детка! Позвольте вам представить, это новая артистка, о которой я вам телеграфировал…
Прежде чем Ксаня опомнилась, десятки рук протянулись к ней.
— Ай, да какая же она красавица! — Славин отечески ласково смотрел на Ксаню.
— Ну, уж ладно. Язык-то попридержите. Избалуете только девочку! — грубовато откликнулась старуха Ликадиева и без дальних разговоров обняла Ксаню. — Ты их, деточка, не слушай… Красавица да красавица… А вот услышит это «сама», она тебе пропишет красавицу-то, потому страсть завистлива она у нас!
«Кто завистлив?» — хотела спросить Ксаня и не успела.
Красивый господин в бобровой шапке протягивал ей великолепный букет белых роз, чуть благоухающих среди морозной ночи.
— Будущему собрату на поприще служения священному искусству от его товарищей! — несколько высокопарно произнес Гродов-Радомский и театральным жестом преподнес цветы Ксане, низко склонив перед нею щегольски завитую голову.
— Цветы? Мне? Зачем же?
— Звезде восходящей! Таланту молодому! — пробасил трагик. — Сергей Сергеевич известил нас телеграммой, что нашел «новое дарование», и вот мы позволили себе приветствовать вас этими цветами, барышня!
— Душечка! Дайте мне расцеловать вас. Я и не ожидала, что вы такая!
Это была Зинаида Долина, или, как все ее звали, Зиночка, занимавшая в труппе Арбатова амплуа а ingenue comique (простушки).
В Зиночке Долиной Ксаня почуяла искренний, детски-горячий порыв, оттолкнуть который ей было не под силу.
Горячая встреча, оказанная труппой Ксане, обрадовала Арбатова.
— Я рад! Я очень рад, детка, и поцелуи, и розы, и дружеское участие — все налицо. Начало прекрасное! Теперь бы только с «самою» поладить… И еще вашим местопребыванием озаботиться… К тете Лизе вас, что ли, поместить? Тетя Лиза, — окликнул он Ликадиеву, — вы нашу Ксению приютите у себя?
— И… и, батюшка… — ответила Ликадиева. — И рада бы, да у меня и без того Кущик и Речков живут. Шумно, неуютно вашей барышне у меня покажется. Уж лучше бы к Зиночке ее пристроить…
— Ах, конечно, конечно. Только вот мои головорезы разве… — засомневалась Зиночка.
— Пустяки! Ты, девонька, с Зиночкой поселишься, — уверенно решила Ликадиева, обращаясь к Ксане. — Ну, а теперь марш по домам! Пора и честь знать! Прощайте, братцы, я восвояси.
— Мы вас проводим, тетя Лиза. И мы по домам тоже, — послышались голоса.
— А я вас пойду провожу! — говорил Арбатов, взяв под руку с одной стороны Зиночку, с другой Ксаню.
Маленький город уже спал, погруженный в тишину. Несколько сонных извозчиков стояли у вокзала. Арбатов кликнул одного из них и усадил в сани Зиночку с Ксаней.
«Но ведь не может же она ходить так, в самом деле!»
— Зиночка, не откажите завтра по магазинам поездить и нашу детку приодеть как следует… А что будет стоить — это уже дело театра… А теперь в добрый путь! Спите покойно на новом месте, детка! Берегите хорошенько нашу новую звездочку, Зиночка, на вас полагаюсь… Пусть отдохнет наша дебютантка с дороги хорошенько… Завтра репетиция назначена ровно в шесть!
Извозчик хлестнул своего поджарого конька, тот бойко взял с места, и сани запрыгали по снежной дороге.
Они остановились перед небольшим деревянным домиком с зелеными ставнями, наглухо закрытыми на ночь.
— Вот мы и дома! Милости просим, гостья дорогая! — Зиночка первая вылезла из саней, наскоро расплатившись с извозчиком.
Домик, снятый Зиночкой, находился далеко за людными улицами города, у большого пустыря, занесенного снегом, неподалеку от церкви и городского кладбища.
На звонок выбежала, со свечою в руке, молодая горничная, она же кухарка, нянька и экономка, как узнала впоследствии Ксаня.
Горничная не без удивления смотрела на Ксаню.
— Это новая артистка нашего театра. Она будет жить здесь, Глаша, — пояснила Долина служанке.
В комнате было светло и уютно. На столе стоял вычищенный самовар.
Часть столовой была отгорожена сиреневой занавеской. Зиночка, смеясь, указала на нее Ксане.
— Там моя спальня. Там и вы будете спать! А теперь садитесь и кушайте хорошенько, что Бог послал.
Зиночка проворно резала мясо, намазывала маслом булки и наливала чай.
Без теплой шапочки и пальто Зиночка казалась еще меньше и, в своем гладком коричневом платьице, с туго закрученной на затылке белокурой косой, совсем уже походила на девочку-гимназистку.
Худенькое личико Зиночки менялось ежеминутно. Когда она смеялась, оно казалось ребячески беззаботным, но вдруг неожиданно облако грусти набегало на него, и тогда Зиночка имела вид чем-то опечаленной девочки.
Ксаня смотрела на свою новую приятельницу, и ей казалось непонятным, как мог такой ребенок очутиться среди артистов. Неожиданно для самой себя она спросила:
— Как вы, такая крошка, почти девочка, уже попали на сцену?
Зиночка вскинула на нее большие глаза и, всплеснув маленькими ручками, звонко и искренно расхохоталась.
— Ха-ха-ха! — заливалась Зиночка. — Это я-то крошка? Да у меня у самой крошки есть!.. А вы и не знали?.. Ах, вы — милая, милая!.. Да мне уже двадцать восемь лет стукнуло… Слышите, там за стеной спят мои головорезы. Старшему, Вале, уже восемь, а Жеке четыре. Завтра обоих увидите. А то вдруг девочка! Чего только не выдумаете, красоточка моя!
— Я рада, что попала к вам. У вас так хорошо, уютно и просто. Мне будет приятно с вами, не тяжко. Как на воле. Притворяться не надо… — призналась Ксаня.
— И я рада! И я! — восторженно подхватила Зиночка. — Вы знаете, душечка, словом не с кем перемолвиться там, в театре… Еще папа-Славин и тетя Лиза добрые люди… А другие так и норовят съязвить, обидеть… А «сама» особенно… Как ехидна, прости Господи, какая… Ее не было на вокзале… Заметили? Куда уж! Гордая, страсть!.. Недоставало еще, говорит, того, чтобы я какую-то девчонку встречать ездила! Это она про вас, милочка, сказала, когда мы все на вокзал поехали. Злая она ужасно! Так и шипит! Она с вами сразу на ножи. Вот увидите. Да вы не отчаивайтесь. Сергей Сергеевич не допустит… Да и важничать ей, нашей «самой», не придется. Скоро Белая приедет, и тогда придется Истомихе хвост поджать, — увидите сами. Ах, милая, если бы вы знали, сколько в нашей актерской среде бывает неприятностей! — вздохнула Зиночка. — Это чистая каторга! Не умри мой Владимир, никогда бы не пошла в актрисы… Но после его смерти я без гроша осталась, ребят кормить было надо… ну и…
Голубые глаза Зиночки мигом наполнились слезами.
Ксаня растерялась. Она не умела плакать, не умела и утешать. Ей оставалось только смущенно смотреть на бедную Зиночку.
— Маленькая мама опять плачет! — неожиданно раздался детский голосок.
Ксаня обернулась.
Из смежной комнаты вышел черноволосый стройный мальчик. Он был в ночной рубашонке, доходившей почти до его босых ножек, с пылающими от сна щечками, с черными глазенками, в глубине которых дрожали слезы.
Он подбежал к Зиночке, обвил руками ее шею и произнес тоном вполне взрослого человека:
— Не плачь, маленькая! Папа с неба увидит твои слезки, и ему будет больно-больно от них…
Ты ведь сама так говорила мне и Жеке, когда мы принимались плакать.
Сразу иссякли Зиночкины слезы. Она прижала к себе ребенка и уже с улыбкой говорила Ксане о том, что она должна жить, должна радоваться, имея на руках такого милого, такого хорошего бутуза. Потом «бутуза» заставили представиться незнакомой тете, «новой актрисе», и счастливая мать в сопровождении Ксани повела Валю в детскую и уложила его в кроватку. В другой такой же кроватке спал второй сынишка Зиночки, Жека, им самим переименованный из Георгия. Он был так же миниатюрен, хрупок и белокур, как и его маленькая мама.
— Вот оба мои сокровища! — сказала с гордостью Зиночка. — Мне есть для кого жить, страдать и трудиться…
В эту ночь Ксаня почти не спала. Прошлое угнетало ее, будущее страшило.
Глава 2. Первые шаги. Тучи сгущаются. Новая жизнь
Огромная ярко-красная афиша на дверях городского театра гласила:
Городской театр
ПОТОНУВШИЙ колокол
Драма-сказка ГАУПТМАНА
В первый раз в нашем городе
В главной роли феи Раутенделейн
талантливая дебютантка, шестнадцатилетняя
КИТТИ КОРАЛИ-ГОРСКАЯ
Огромные буквы бросились в глаза Ксении Марко, переименованной Арбатовым в Китти Корали-Горскую.
— Чудесно! Чудесно придумано! — восторгалась Зиночка и даже в ладоши захлопала. — Как мило и поэтично: Китти Корали-Горская! Как это прекрасно звучит! Уверяю вас, это звучит как музыка, дорогая моя! Корали!.. Чудо как хорошо!.. Вообще все выходит удачно: и театральная фамилия, которую придумал для вас Арбатов, и костюм, который совершенно изменил вас…
Действительно, костюм, приобретенный в лучшем магазине города, преобразил Ксаню.
Темная ткань цвета спелой вишни выгодно оттеняла смуглую нежность ее лица, а модный, изящный покрой замечательно шел к стройной фигуре. Черная котиковая шляпа с пером, прикрывая верхнюю часть лица, набрасывала легкую тень на глаза Ксани, смягчая их яркий блеск. В изящных ботинках на высоких каблуках она стала выше и казалась совсем взрослой. Одни только волосы, не поддающиеся никаким усилиям черепаховых гребенок, вольно струились черным каскадом по ее плечам. Однако ловкие руки Зиночки умудрились-таки соорудить нечто похожее на прическу.
Когда они появились на следующий день в театре, вся труппа была уже там.
Вчерашние знакомые подошли к Ксане здороваться.
Старуха Ликадиева без церемонии взяла ее за плечи и повернула к свету:
— Вот это я понимаю! Вчера-то я в потемках и не разглядела сослепу… Такие глаза и врать-то не сумеют… Но, девочка, мне кажется, не в нашей трясине болотной твое место… И зачем это тебя Сережа к нам приволок?
У старухи Ликадиевой была особенность всем и каждому говорить «ты» с первой же встречи. Ксаня смутилась, приготовилась ответить, но в это время появился Арбатов.
— А-а, детка! Преобразились! Ну-ка, дайте мне взглянуть на вас! Настоящей примадонной выглядите! Никто вашего настоящего имени здесь не знает и не должен знать. Вы отныне будете Корали-Корская, а по имени Китти… Запомните!
Его кудрявая голова скрылась в каком-то провале.
— Колодец для дедушки-водяного устраиваю самолично! — крикнул он уже оттуда.
Ксане никогда еще не приходилось бывать за кулисами, на настоящих сценических подмостках, и она не без любопытства осматривалась.
Было грязно, громоздко и неуютно.
То, что казалось таким красивым со сцены: деревья, облака, горы — все это на самом деле представляло из себя грубо размалеванные куски картона и ткани. Тут же были беспорядочно свалены в кучу латы из картона, мечи, рыцарские доспехи. В углу стояли довольно потрепанный будуар в стиле Людовика XVI, какие-то замысловатые пуфы, козетки. И все это заслонялось интерьером русской избы со скамьями и лежанкой, с кадкой для воды и ни к селу ни к городу приткнутой сбоку утлой картонной лодкой.
— Что, детка, сокровища наши осматриваете? — Голова Арбатова возникла из-под пола. — Вот вам роль феи Раутенделейн, а заодно и сама пьеса. Садитесь и почитайте, познакомьтесь с пьесой, которую мы будем сейчас репетировать.
Ксаня взяла тетрадку и, присев на кусок дерева, начала внимательно читать.
С первых же строк пьеса несказанно поразила ее и чудным поэтическим содержанием, и удивительным сходством героини ее, маленькой лесной феи, с ней, Ксенией Марко.
Ксаня читала, увлекаясь все больше и больше.
— Китти!.. Корали!.. Корали!.. Да проснитесь же, милочка! Все ждут вас! — услышала она голос Зиночки. — Репетиция сейчас начинается.
Ксаня удивленно посмотрела на Долину. Кто это Китти Корали? Ах да, ведь это она, Ксаня!
Она стала читать свою роль вслух ясно, выразительно, с чувством. Все стихло на сцене. Несколько десятков глаз с любопытством смотрели на дебютантку. Но Ксаня была поглощена своею ролью.
Нахлынула волна и понесла ее. Куда — неизвестно!.. Шум деревьев, рокот лесного ручья, щебетание пташек — все это ясно представилось Ксане, и все это выражалось теперь в ее чтении.
Голос ее то усиливался, то падал, то звенел, загадочно и нежно, красивый, как песня жаворонка, как музыка, как звуки арфы…
Неизвестно, сколько бы длилась эта музыка, как долго оставались бы без движения актеры за кулисами и на сцене, очарованные молодым незаурядным талантом, если бы не резкий возглас:
— Но это безумие — мучить девочку с первой репетиции… И вам не стыдно, Арбатов?
В глубине сцены стояла женщина, высокая, полная, средних лет, с золотисто-рыжими волосами, выбившимися из-под меховой, отороченной соболями и страусовым пером шляпы, в тяжелом бархатном платье, с массою браслетов поверх длинных лайковых перчаток. Соболья накидка, небрежно спущенная с одного плеча, касалась бархатного шлейфа. Эта женщина была бы хороша собой, если бы брови ее не были так черны, а щеки и губы не были слишком румяны, чтоб казаться натуральными.
Большие холодные глаза смотрели недобро.
— Это Истомина, наша премьерша, — зашептала Зиночка Долина. — Она здесь командует, потому что очень богата. Она держит театр пополам с Арбатовым и делает все, что хочет. А вот и ее Митрофанушка, сынок-недоучка. Тоже принца крови из себя корчит. Отовсюду повыгнали, ну и пришлось в актеры идти… У-у, противные!..
Слушая Зиночку, Ксаня недоумевала, что сталось с этой кроткой, чуть восторженной женщиной. Теперь Зиночка Долина не походила на веселую, беспечную птичку. Нет, это был скорее зверек, загнанный и дикий.
Истомина рассматривала Ксаню, вооружившись лорнетом. Смотрел на нее и стоявший подле матери молодой человек, худой, высокий, с тщательно расчесанным пробором и завитым коком, пристроенным над узеньким лбом. На юноше был щегольской светлый костюм и ярко-красный галстук с бриллиантовой булавкой.
— Это «одноглазый Циклоп». Мы его прозвали так за его монокль, — сообщила Зиночка на ухо Ксане и неожиданно звонко рассмеялась.
Истомина закончила свой осмотр, пожала плечами и сердито крикнула:
— Сергей Сергеевич, подите сюда!
— Что угодно, Маргарита Артемьевна?
— Вы хотите, чтобы эта дикарка выступила в такой ответственной роли? — презрительно сощурилась премьерша.
— Эта роль точно написана для нашей дебютантки! — Арбатов ободряюще посмотрел на Ксаню. — А что касается исполнения, то вы можете судить о нем уже по читке. Она всех захватила, эта девочка… Тетя Лиза прослезилась даже, слушая ее…
— У тети Лизы слезы дешевы, одно могу заметить, — пробурчала Истомина. — А что касается роли, то вот увидите, она ее провалит… — почти прошипела она.
— Провалит, вот увидите! — вторил ей сынок, теребя стеклышко монокля, — эту роль могла бы сыграть только моя мамаша.
— Пожалуй, я бы охотно сыграла ее… — отозвалась та.
Лицо Арбатова приняло жесткое выражение, такое же точно, каким было недавно у Зиночки.
Он был обижен за свою ученицу. Едва сдерживаясь, он произнес насмешливо, глядя в холодные, злые глаза премьерши:
— Полноте, Маргарита Артемьевна! Китти Корали и никто более не сможет сыграть эту роль. У нее есть все данные для этой роли: и юность, и красота, и грация — словом, все необходимое для феи Раутенделейн.
Арбатов пожал плечами и, не дождавшись ответа, подошел к Ксане.
— Детка милая, держитесь стойко. Тучи сгущаются, гроза близко, но с таким талантом вам нечего бояться ни туч, ни грозы.
* * *
Как в чаду вернулась в этот день Ксаня в скромный домик Зиночки.
Первая репетиция была и ее первым триумфом. Вся труппа, за исключением разве Радомского и Кущика, приближенных Истоминой, до небес превозносила ее, когда она прочла свою роль до конца. Арбатов все повторял, что ему не верится, будто Ксаня начинающая, неопытная дебютантка. Ликадиева же благодарила сердечно:
— Ну, спасибо тебе, деточка, потешила меня, старую… Давно не приходилось слышать такой читки… Ангелы Божии в тебя талантище вдохнули… Не зарывай его в землю, девочка, трудись, и из тебя такая актриса выйдет, что и саму Белую за пояс заткнешь!
Подошел папа-Славин, склонил голову и сказал с чувством:
— Ну, дочка, одолжила, поистине одолжила… Дай Бог всегда так-то… А только себя пожалеть надо… Вы вот что, сил-то зря не расходуйте, к спектаклю поберегите… На репетициях в полтона жарьте… А там… дай Бог! дай Бог!.. «Сама»-то лопнет со злости, а у ее Митрофанушки желчь разольется, потому что оба не в меру завистливы, талантливую душу утопить готовы.
— Дивно! Дивно! — повторяла в упоении Зиночка. — Когда вы читать начали — я думала, захлебнусь от счастья… Какой тон! Какой голос, а мимика какая! Вы гениальны, Корали!
Похвалы кружили голову Ксани. Когда же Громов-Доринский с пафосом прогремел: «Привет царице, покорившей нас всех до единого!» — Ксане захотелось весело рассмеяться.
* * *
Быстрой чередою замелькали дни в театре.
Репетиции, разучивание роли, потом семейные вечера в кругу маленькой семьи Зиночки — все это было так ново, так необычно.
Лишенная с детства ласки и тихой семейной жизни, Ксаня теперь только поняла всю ее прелесть. Усталая, возвращалась она под кров старого домика с зелеными ставнями из театра, где дружеские излияния мало знакомых ей людей тяготили ее не менее насмешек и колкостей Истоминой. От этих насмешек и колкостей не могли оградить Ксаню ни Арбатов, ни добрая Ликадиева, ни милая Зиночка.
Почти после каждой репетиции Ксаня слышала: «Подожди, проучат тебя, зазнавшаяся знаменитость», «Картонная героиня», «Чернавка, воображающая себя принцессой», «Дутый талант»…
Маргарита Артемьевна Истомина не обладала ни особым талантом, ни молодостью, ни красотой. Играла же она первые роли частью за неимением в труппе другой, более талантливой актрисы, частью по праву хозяйки театра. Когда Арбатов задумал составить собственную труппу и открыть театр, она вступила с ним в долю, чтобы вести дело на равных началах.
С появлением Ксани черная зависть пробудилась в душе Истоминой. Она, казалось, не пожалела бы никаких средств, чтобы погубить молодую соперницу, которая, несомненно, должна была затмить ее своим самородным талантом.
Немудрено, что Ксаня после театра с особенным удовольствием возвращалась в семью Зиночки, где ее ждали дружба и забота. У Зиночки был лишь крошечный талант. Она сознавала это и была далека от желания играть сколько-нибудь выдающиеся роли. После смерти мужа-офицера она осталась без всяких средств к жизни и ради возможности заработать что-либо своим детям-сироткам пошла в театр и заслужила репутацию старательной артистки. К большему она не стремилась. Ей хватало скромного жалованья, и она жила припеваючи со своими малютками. К этим крошкам незаметно привязалась и Ксаня. Когда Ксаня возвращалась, навстречу к ней выбегали дети — черненький Валя и белокурый Жека.
— Тетя Китти пришла! А ты нам расскажешь сегодня какую-нибудь сказочку?
И как умела Ксаня рассказывать им сказки про маленькую лесную девочку! Затаив дыхание, боясь шелохнуться, Валя и Жека слушали, широко раскрыв глаза, о девочке-лесовичке, о мальчике Васе, о старом ворчуне-лесе, о маленьких лесных зверьках и щебетуньях-птицах… Быль мешалась со сказкой. Мальчики замирали на коленях Ксани. И точно просыпались от сна, и она и дети, когда Долина звала из столовой:
— Да идите же вы чай пить, сказочники.
— Нет, вы положительно отобьете их от меня, Китти… Право, отобьете… — прибавляла каждый раз Долина. — Валя и Жека, хотите взять себе в мамы тетю Корали?
И все четверо заливались беспечным смехом. Ксаня наскоро пила чай и тут же, у стола, принималась за репетирование роли, хотя та была уже давно готова. Дети спали.
* * *
Завтра первый выход Ксани. Он должен решить, действительно ли она крупный, недюжинный талант, как говорят ей Зиночка, папа Митя, Ликадиева, Арбатов, или…
Ксаня сжимает голову руками. Какой позор, если публика не признает ее!
А ведь это может случиться! Она, Ксаня, может испугаться, смутиться в последнюю минуту — и тогда все пропало! О, как будут торжествовать ее враги, Истомина и ее прилизанный сынок Поль, играющий под псевдонимом Светоносного!
Не будет этого, не будет!
Тетрадь с ролью выскользнула из ее рук и, шелестя раскрывшимися листами, полетела на пол…
— Ах, Боже мой! Так нельзя!.. Что вы! Что вы! Сядьте, сядьте скорее! — волновалась Зиночка. — Корали, милочка, да сядьте же, сядьте! — настаивала она, дергая за рукав ничего не понимающую Ксаню.
— Куда сесть?.. Зачем сесть? — с удивлением спрашивала та.
— На тетрадь сядьте, на роль вашу. У нас, у актеров, поверье есть: если кто роль на пол уронит — сесть на нее надо тут же кряду, иначе провалите ее, роль то есть… Сядьте скорее, а то завтра провалите вашу фею Раутенделейн… Слышите ли вы меня, Корали!
Зиночка усадила Ксаню прямо на тетрадь с ролью и расположилась с ней рядом с самым серьезным видом.
— Вот теперь уж ничего не страшно, завтрашнего дня бояться нечего.
Ксаня была далека от всякого рода предрассудков. И потом, ей ли бояться этого «завтра?»
И вот наступило завтра. Целый день Ксаня была как-то странно спокойна. Даже Зиночка чуть-чуть не поссорилась из-за этого с ней. По Зиночкиным предрассудкам, дебютантка должна трястись от страха в день спектакля. Это обещало благополучие, успех, триумф.
— Странная вы какая-то… Точно идол бесчувственный! — возмущалась Зиночка. — А впрочем, такому талантищу и волноваться не стоит. Все равно публика от восторга при одном вашем появлении театр разнесет.
Наступил вечер. Задолго до начала спектакля Зиночка повезла Ксаню в театр. В маленькой дощатой гримерной горела электрическая лампа. На столе были тщательно разложены принадлежности для грима: краски, белила и румяна для лица, карандаши для бровей, глаз и губ, одеколон, пудра. Большой пушистый ковер покрывал пол. Подле зеркала стояли цветы в хрустальной вазе.
— Что это? Кто так украсил гримерную? — осведомилась Ксаня.
— Арбатов, — коротко ответила Зиночка, — он прислал из своей квартиры ковер, зеркало и цветы. А все нужное для грима — это я припасла вам, Коралинька.
Ксаня молча крепко пожала ей руку. Проявлять благодарность как-либо иначе она не умела.
Раздался пронзительный звонок.
— Первый звонок, через час начало, — послышался за дверью голос помощника режиссера.
Тотчас же Зиночка приступила к делу. Она начала с того, что расчесала вьющиеся иссиня-черные кудри дебютантки, потом помогла ей загримировать лицо.
Зиночка накинула на себя воздушный костюм нимфы — крошечной рольки одной из лесных фей, подруг Раутенделейн, которую она играла в этот вечер. Потом, наскоро набелив и подрумянив лицо и распустив по плечам белокурые волосы, принялась снова за Ксаню.
Сначала она набелила смуглые щеки Ксани, ее нос, лоб и шею, потом стерла все и озабоченно сказала:
— Нет, белила положительно не пристали вашему лицу, Корали… Играйте смуглянкой, очаровательной смуглянкой, какая вы и есть на самом деле. Только вот тут и тут… — она провела несколько неуловимых штрихов вокруг глаз Ксани, мазнула черною тушью ее веки, ресницы и брови, бросила несколько алых бликов на щеки, тронула палочкой кармина ее губы, и торжествующая произнесла:
— Готово! Теперь стойте смирно, я вас буду одевать. Вот туфли, вот туника… Отлично… так… Ах, Китти, и какою же красотою наградил вас Господь!.. Вот выйди вы в этом костюме на сцену и скажи публике: «А знаете, я роли ни в зуб толкнуть — не знаю и играть не могу!» — весь театр все-таки при виде вас заревет от восторга. Я убеждена в этом, право!.. А вы еще талантище вдобавок и заговорите так, что все сразу заплачут… Теперь готово… Стойте! В волосы я вам живые розы вплету, чудо как хорошо это будет! Истомиха со злости лопнет… Ну, теперь все!.. Поглядите-ка сюда! А, какова! Себя небось не узнаете?
Зиночка легонько подтолкнула Ксаню к зеркалу.
Как? Неужели это она? Эта красавица-девочка в короткой зеленой прозрачной, усыпанной блестками и вытканной серебром тунике, со смугло-алыми, пылающими щеками, с кудрями, распущенными по плечам и увитыми белыми розами, с играющей на румяных щеках таинственной и манящей улыбкой, — неужели это она?
Снова звякнул колокольчик за дверями.
— Господа, пожалуйте на сцену! Через десять минут начало! — объявил помощник режиссера, и одновременно в дверь гримерной постучали.
— Войдите!
Зиночка торжествующе улыбалась Арбатову:
— Сергей Сергеевич, глядите!
— Браво! Детка! Вы ли это?!
— Ну конечно, она! Конечно! — подтвердила Зиночка. — А вы уж, поди, думали, что мы и загримироваться не умеем? Только вот золотого парика, который полагается фее, не надевали. Ни к чему он, когда собственные кудри — одна прелесть. Да и нельзя ей лицо мазать — портить только… А за цветы спасибо, пригодились…
Арбатов был в восторге.
— Вот вам моя рука… на счастье… И Господь с вами!.. Я чувствую, что буду отныне, как отец дочерью, гордиться вами!
Его голос дрогнул. Он быстро перекрестил Ксаню и вывел ее из гримерной.
— Да разве это фея Раутенделейн! Цыганка какая-то!.. — вдруг услышала Ксаня.
Перед ними, в средневековом мещанском платье, стояла Истомина, игравшая жену Генриха Литейщика.
— Что они сделали с вами, дитя мое! Выпустить вас без парика и такой смуглянкой вдобавок! — вкрадчиво заговорила она снова.
— Оставьте девочку в покое, Маргарита Артемьевна! — заступился за Ксаню Арбатов. — Чем меньше искусственности в этом юном существе, тем лучше. Я рад, что Китти будет не обычной феей Раутенделейн, какою представляет ее себе публика, а внесет в эту роль нечто свежее и незаурядное. Она прелестна к тому же и без всякого грима.
Он провел Ксаню в первую кулису.
— Отсюда будет ваш первый выход, детка. Забудьте о публике… Вы не Ксаня Марко и не Китти Корали более, помните это: вы сегодня фея Раутенделейн! И да хранит вас Христос!
Новый звонок задребезжал совсем близко от них. В тот же миг послышались чудесные звуки шопеновского вальса. Наступила торжественная минута. Музыка то разрасталась, то нежно замирала где-то вдали… Пели чарующие скрипки, по-соловьиному заливалась флейта, рыдала арфа сладко и печально…
Но вот стихла музыка, и занавес поднялся. Сердце Ксани дрогнуло впервые…
— Китти! Вот вам мое благословение.
Зиночка протягивала ей маленький образок.
— Спрячьте за вырез платья… Это из обители Казанской… Володя, муж мой покойный, привез… Я всегда выхожу с этим образком на сцену… А теперь с Богом!
— Ваш выход, госпожа Корали, приготовьтесь! — Старичок, помощник режиссера, с пьесой в одной руке и с электрическим фонариком в другой, прошел мимо Ксани.
Прошла минута, показавшаяся Ксане вечностью. Сознание, что вернуться назад уже невозможно, разом охватило Ксаню.
— Да выходите же!.. Что вы зеваете! Пора! — чуть ли не кричал помощник режиссера.
— Не пойду! Зачем они смеются!
Они действительно смеялись. Истомина и ее сын Поль открыто насмехались над нею, вытянув шеи из-за соседних кулис.
— Но вы зарежете нас, Арбатова, спектакль! — схватившись за голову, простонал помощник.
Ксаня почувствовала, как чьи-то сильные руки взяли ее за плечи и мягко вытолкнули на сцену.
Глава 3. Фея Раутенделейн. Триумф
Резкий свет ударил Ксане в глаза. Это была усеянная электрическими лампочками рампа, отделяющая зрительный зал от публики. Но Ксаня не обратила внимания ни на этот свет, ни на битком набитый зрительный зал, ни на дружное рукоплесканье публики, приветствовавшей ее появление.
Она видела только его. Давно забытый, верный друг был снова с нею — старый родной лес. В талантливо написанных декорациях, он окружал ее со всех сторон. На последней репетиции декорации не были еще готовы, и теперь Ксаня впервые увидела их. В полумраке сцены огромные деревья, зеленые островки мха и травы, синее озеро, утонувшее в зарослях камыша, — показались такими родными… Она забыла все — и недавние горести, и невзгоды, и хитросплетенную сеть интриг сначала в Розовском поместье, потом в пансионе и здесь на сцене. Она чувствовала одно: она снова в лесу, она — фея Раутенделейн… Что-то широкое, властное и могучее разрасталось в душе девушки. Исчезали месяцы тоски и страданий из памяти — и словно оживало в ней прежнее лесное дитя…
При первых же словах дебютантки зал понял, что на сцене хотя и начинающая, но незаурядная актриса.
И действительно, Ксаня точно переродилась…
Запахом сосен и свежего леса, соловьиными ночами, душистым лесным озером и знойною прелестью лета повеяло от слов Раутенделейн…
…Едва замерло последнее слово дебютантки, как бурным громом аплодисментов задрожал театр. Занавес, тихо шелестя, опустился.
В кулисах Ксаня увидела счастливое лицо Арбатова, злые глаза Истоминой и ее сына и сияющую Зиночку.
— Корали-Горская! Корали-Горская! — взывала публика все громче и громче.
Снова взвился занавес, и снова Ксаня очутилась перед публикой, бурно аплодировавшей ей.
— Кланяйтесь же! — долетело до нее откуда-то сбоку, и она машинально склонила голову.
— Браво! Браво! Корали! Браво!
Откуда-то из зала прилетела роза, за ней другая, третья, и вскоре целый дождь цветов посыпался на сцену к ногам Ксани.
* * *
Словно во сне пришла в гримерную Ксаня.
— Где она? Давайте ее сюда! — загремел голос папы-Славина.
— Дитя мое! Позволь тебя поздравить старому ветерану сцены!
— Дай Бог тебе так же продолжать, как ты начала, дитя! — И в свою очередь Ликадиева протиснулась к Ксане.
— А я теперь ничего не скажу! Я после спектакля скажу, а пока я молчу… Нет меня в театре… — шутливо твердил Арбатов.
Ксане надо было переодеваться ко второму акту, а руки не повиновались ей.
И тут ее опять выручила Зиночка. Она выпроводила всех из гримерной и, с быстротою заправской горничной, переодела Ксаню в крестьянский костюм.
Во втором акте фея Раутенделейн должна появиться в скромном домике Литейщика, убедить его уйти в лес и стать королем, властителем всего лесного царства.
Прозвучал звонок, заиграла музыка. Снова взвился занавес.
Ксаня стояла в первой кулисе, ожидая своего выхода.
— Ну что, не боитесь теперь?
Рядом с Зиночкой стоял молодой артист Колюзин.
Что-то детски-простодушное было в его безусом лице.
— От всего сердца поздравляю вас с триумфом и желаю дальнейшего успеха.
Ксаня хотела поблагодарить юношу, но услышала: «Вам выходить, госпожа Корали!» И она, без всякого уже страха, шагнула на сцену.
Со второго акта «Потонувшего колокола» сказка превращается в драму. Генрих Литейщик лежит умирающий в своей комнате. Его жена Гертруда плачет над ним. Истомина играла Гертруду очень скверно в этот вечер. Появление более талантливой соперницы изводило Маргариту Артемьевну. Прежде чем выйти на сцену, она долго шепталась с сыном, а когда Поль, подмигнув матери, исчез за кулисами, Истомина сразу успокоилась.
Все это не ускользнуло от бдительного взора Зиночки.
— Миша! Миша! — тревожно позвала она Колюзина, с которым была очень дружна. — Истомина что-то предпринимает против Корали… Надо бы оградить нашу Китти. Ведь Истомина, змея подколодная, со своим сыном может решиться на любую низость… Надо им помешать.
— Подкараулю и помешаю. Вы ведь знаете, до чего у меня на этого Польку руки чешутся! — бодро отвечал Колюзин. — Вы уж не беспокойтесь, Зинаида Васильевна, для честных, хороших людей я на все готов.
— Спасибо, Миша.
— Полно, голубушка. Мало вы для меня сделали, что ли? Сколько раз выручали, сколько советов дали… Вон и урок мне достали… Я ведь это чувствую. Я за вас и подругу вашу в огонь и в воду готов.
На сцене развертывалась драма. Нелепо завывая, Истомина-Гертруда произнесла свой монолог и ушла за кулисы, рассчитывая, что публика будет аплодировать ей. Но публика молчала. Взбешенная Истомина прошла в свою гримерную и разразилась злыми, бессильными слезами.
— О, эта девчонка! Это из-за нее! Но я не позволю ей встать на моей дороге! Я не позволю! Или я, или она!.. Я уничтожу ее! Да, да, уничтожу.
Ксаня не слыхала этих слов. Роль снова захватила ее, а она в свою очередь увлекла публику и повела ее за собою.
Закипел котелок на сцене, сварилось зелье. Раутенделейн поит им больного. Оживает Генрих. Бурное объяснение происходит между ними. Генриху жаль оставить семью и отдаться лесу. Но упоительна речь феи. Это гимн лесу и его могущественной красоте. Королевской властью пленяет она Генриха, тщеславием прельщает его. Генрих побежден. Торжествующая фея Раутенделейн увлекает его в лес.
Под несмолкаемые аплодисменты опускается занавес. Ксаня выходит раскланиваться за руку с Гродовым-Радомским, играющим героя пьесы.
— Корали! Корали! — неистово кричат верхи.
— Корали! Корали! — звучно несется по партеру.
И вдруг раздается чей-то крик:
— Не надо Корали! Долой Корали! Истомина, браво! Браво! Только Истомина!
Крик подхватывается и разрастается. Это уже не один человек кричит.
Торжествующая выходит из-за кулис Истомина, бросает уничтожающие взгляды на Ксаню и приближается к рампе. Наверху все нарастает крик:
— Долой Корали! Истомина! Браво!
— Вы слышите, Миша? — спрашивает Зиночка. — Это гнусная подлость! Я слышу голос Поля… Он подговорил, а может быть, и подкупил каких-то негодяев… Надо их унять, остановить…
Какой-то предмет летит сверху и подпрыгивая скачет по сцене. Это гнилое яблоко. Оно пролетело возле головы дебютантки.
Зиночка схватила за руку Мишу.
— Что это? Что же это?!
Но Миша уже не слушал. Он взлетел вверх по лестнице и очутился в райке. Поль метался среди скамеек райка и убеждал каких-то оборванцев:
— Поусердствуйте, братцы! Вызывайте госпожу Истомину! Ее одну! Еще… еще!.. А Корали яблоками… яблоками гнилыми… выскочку, интриганку! Я не забуду вашей услу…
Вдруг он неожиданно умолк, увидев перед собой богатырскую фигуру Миши.
— Ты что тут делаешь, негодяй! Поль, тебя я спрашиваю, что ты делаешь здесь?
Поль струсил.
— Я… я…
— Ты, жалкий негодяй! Если ты сейчас же не прикажешь всей этой ораве уйти из театра, я тебя следом за твоим яблоком сброшу.
Миша схватил за плечи Поля, как бы собираясь привести свою угрозу в действие. Оборванцев как ветром сдуло.
Не успел он сойти вниз, как раздались новые крики:
— Корали! Корали! Браво! Браво!
Это кричала публика в партере, возмущенная поведением галерки.
И весь театр, как один человек, скандировал:
— Корали! Корали!
* * *
Третий акт прошел для Ксани как лучезарный розовый сон. Опять шумел лес и играл месяц. Но фея Раутенделейн была уже не одна. Генрих Литейщик, превратившийся в короля леса, был с нею. Фея Раутенделейн была счастлива. Генрих почувствовал в себе мощь и силу лесного владыки и упивался властью, которую прекрасная фея Раутенделейн разделяла с ним.
Под гром рукоплесканий опустился занавес. Из партера Ксане преподнесли великолепную корзину.
— Это от губернатора, — сказал Арбатов. — Губернатор поздравляет вас с успехом, дитя!
Ликадиева опять пробралась к ней.
— Что ты сделала с нами, детка?.. Мы, старики, помолодели на двадцать лет… Спасибо Сереже, что откопал тебя, жемчужинку драгоценную!
А там, за занавесом, как море в час прибоя, шумела публика, не устававшая вызывать покорившую ее дебютантку…
Начался четвертый, последний акт. Исчезла со сцены всякая лесная нечисть. В лес пробрался монах. Он увещевает Генриха вернуться в мир, стать снова человеком. И после бесконечных колебаний Генрих сдался. Фея Раутенделейн не может отпустить Генриха, своего короля. Она должна стать его женою. Она любит его. И она просит его остаться. Но он неумолим. Фея Раутенделейн снова одна. Ночь, лунный свет, шепот деревьев. Из колодца показывается синяя безобразная голова водяного.
— Бреке-ке-кекс! — кричит он и напоминает о том, что фея Раутенделейн давно просватана ему в жены. Он прав. И сама фея вспоминает это. Ей ничего не остается, как стать водяною царицей. Она заносит ногу и погружается в колодец. «Холодно мне, холодно!» — звенит оттуда ее голос с таким невыразимым отчаянием, с такою безысходной тоскою, что жутко становится.
Публика замирает. Занавес опускается при полной тишине. Тишина продолжается еще и тогда, когда Ксаня выходит за кулисы и попадает в открытые объятия Зиночки.
* * *
— Спасибо, детка! — Арбатов поцеловал, как у взрослой, руку Ксани.
После спектакля труппа разделилась на две неравные половины: Истомина, ее сын Поль, Громов, Кущик, Гродов-Радомский и еще несколько актеров поехали ужинать в дорогой ресторан, в то время как Арбатов, Ликадиева, папа-Славин, Миша и Ксаня собрались в домике Зиночки. Здесь за шумящим самоваром велись дружеские беседы, здесь бескорыстно и искренно восхищались дебютанткой и произносили заздравные речи. Здесь одинокая девочка нашла свою новую семью…
Часть четвертая. Дневник Ксани
Что в заведениях дети становятся не те уже — что делать? Время мудреное. При всем том нельзя думать, чтобы все внушаемое им пропадало или пропало. Все остается и в свое время принесет плод. Вы своего не оставляйте, чем можете содействуйте тому, чтобы они не совсем сбились с дороги; а успех все от Господа. Молитесь более, помогайте нуждающимся, более их молитве поверяя детей. Эта молитва сильна.
Молитвою усердною молитесь о детях, — и Бог сохранит в добрых порядках тех, кои хотят быть сохраненными и ищут сего.
Святитель Феофан,
затворник Вышенский (1815–1894)
Февраля… 190… года
Сон или действительность?
Право, иногда кажется, что все это сон. Пройдет он, минует, я открою глаза, и кончится эта лучезарная сказка. Снова увижу себя в скучном пансионе, в тесной клетке, в тюрьме. А цветы, восторги публики и аплодисменты окажутся лишь грезой.
Вчера был новый триумф. Ставили «Снегурочку» Островского. Милый, добрый Арбатов! Он заботится обо мне, как отец. Какие подходящие он дает мне роли. Опять на сцене был лес, вздымались деревья к небу, Снегурочка уходила от родного леса, от дедушки Мороза и матери Весны в шумное людское царство. И опять неистовствовала публика и театр дрожал от рукоплесканий, совсем как тогда… Пока мы с Зиночкой гримировались, за дощатой перегородкой Истомина беседовала с Кущиком, Гродовым-Радомским и Громовым.
— Немудрено, что эта девчонка недурна в ролях лесных дикобразок, — умышленно громко говорила она. — Она, говорят, из леса взята. Себя нетрудно изобразить. А вот попробуйте ей светскую роль дать — провалит.
— Как пить дать, с треском провалит, мамочка! — вторил ей Кущик.
— Куда ей за вами гнаться! — пробасил Громов.
— С ней трудно играть; несет, как дикая лошадь, — безапелляционно решил Гродов-Радомский.
Они льстят Истоминой, потому что у нее есть деньги, и она хозяйка театра. Они из кожи лезут, чтобы заслужить ее расположение. Вчера на репетиции Кущик с полчаса кудахтал курицей, чтобы доставить ей удовольствие. Миша Колюзин подошел к нему и спросил:
— А вы за такой выход сколько получаете?
Кущик взъерепенился, хотел броситься на Мишу с кулаками, да вовремя сообразил, что тот втрое сильнее.
Миша — славный. Он мне Виктора напоминает немного. Ах, где-то Виктор? Где Ларенька, Паня Старина, Катюша Игранова? Что-то поделывают они? Вспоминают ли меня или и думать позабыли?
Вчера Валя подошел ко мне, обнял и сказал:
— Я тебя люблю, тетя Китти, потому что ты всегда печальная и мне тебя жаль.
Разве я печальная? Не надо быть печальной.
Арбатов, Миша, Ликадиева и Зиночка столько раз просили не быть печальной. Печаль не идет актрисе. Надо улыбаться и радоваться.
Радоваться? Чему?
Февраля… 190… года
Сегодня новая интрига. Уже несколько дней Истомина ходит, словно именинница.
— Берегитесь, детка, она не зря это. Подкоп вам готовит, — предупредил меня Миша.
Какой подкоп?
Сегодня все разъяснилось.
Подходит она на репетиции и говорит:
— Вы, Корали, не откажете мне в товарищеской услуге — сыграть в мой бенефис роль светской барыни Реневой в пьесе «Светит, да не греет»?
Я была удивлена. Ренева ведь тридцатилетняя женщина, злая кокетка, бессердечная, почти злодейка. Роль совершенно для меня неподходящая. Истомина это отлично знала.
— Я не могу играть этой роли, — отвечала я.
— О, это не по-товарищески, Корали.
А сама смеется. И ее рыжие волосы смеются, и злые глаза ее. И тут же объясняет: эту роль хотела взять на себя Белая, но… вряд ли она приедет.
Белая — знаменитая актриса. Она гастролирует по провинциальным южным городам. Я слышала восторженные отзывы о ней от Сергея Сергеевича, Зиночки, Миши. По их словам, она великая актриса. Но что общего у меня с ней, зачем нам назначают одни роли? Понять не могу…
— Не берется играть, зная, что провалит роль. Куда ей! Узкое дарованьице на определенные роли, — съязвила Истомина.
Точно удар хлыста. Нет, я вам сыграю Реневу, нарочно сыграю, чтобы доказать им.
Того же дня ночью
Вечером сказала Зиночке, что передумала и согласна играть Реневу. Она, всплеснув руками, хотела протестовать и вдруг неожиданно улыбнулась.
— Ты сыграешь отлично, Корали! Ты им покажешь! О! Я верю в тебя!
Милая Зиночка!
С некоторых пор она говорит мне «ты» и ходит за мною, как паж за своей королевой. Если я умею чувствовать признательность, пусть эта признательность принадлежит ей, Арбатову и Мише.
Арбатов сказал: «Истинный талант должен проявиться во всем. Истомина отдает вам свою роль, думая погубить вас ею. Но… детка моя, наперекор всему вы сыграете эту роль так, как никто не ожидает».
— Жаль только, если «сама» лопнет от злости. Некому будет поручать тогда роли бабы-яги, — заметил Миша.
Хороший он. Мне передали, как он расправился с Полем в вечер моего дебюта.
Февраль… 190… года
Тот, Кто создал небо и землю, цветы и травы, горы и леса, Тому я говорю: «Ты великий, Ты дал мне сокровище, которым обладают немногие. Ты дал мне талант!.. Я не умею благодарить Тебя. Меня не учили Тебе молиться. И все-таки, когда я буду богата и знаменита, я поеду в родной лес, опущусь на зеленую лужайку среди мха и дикой гвоздики и скажу: «Ты Велик, и я на коленях перед Тобою благодарю Тебя!»
А ты, старый лес, ты знаешь ли мою радость, мое торжество? Ты не видел, так слушай. Все расскажу по порядку.
Был бенефис Истоминой. Театр переполнен. Много цветов и много огней. Публика ломилась в театр так, точно хотела его разнести. Приехал губернатор. Миша и Зиночка были в публике. И оба говорили потом, как были возмущены зрители распределением ролей.
— Помилуйте, — говорили в зрительном зале, — Корали, этот ребенок, играет кокетку, светскую львицу, тогда как Истомина, пожилая женщина, выходит в роли девочки Оли!
— Она думает, что достаточно молода для нее…
— Но это возмутительно!
И ничего возмутительного не увидела публика, напротив…
В моей гримерной были разложены платья, воздушные, нежные, с длинными шлейфами, очень дорогие. Зиночка и Арбатов недаром ходили по модисткам и портнихам. Я ничего подобного не видела.
Но больше всего поразил меня парик, каштаново-бронзовый и очень красивый. С помощью пышного капота, этого парика и особого грима Зиночка вполне преобразила меня.
Куда девался мой смуглый цвет лица, мои печальные глаза, мои полные губы? Незнакомая, белая как мрамор, с насмешливым, немного горьким выражением лица красавица глянула на меня из зеркальной рамы.
И тут только я впервые задумалась над тем, что Ренева, которую мне предложили играть, не злодейка, не светская львица, как ее изображают другие актрисы. Она просто одинокая, несчастная девушка, озлобленная на судьбу. Так именно я ее и сыграю.
— Белая в театре! — неожиданно пронеслось по кулисам, как раз в ту минуту, когда я уже была готова к выходу на сцену.
— Приехала с вечерним поездом. Старайтесь, братцы! Не ударьте в грязь лицом. Сама Белая смотреть будет! — просил Арбатов.
Я внимания не обратила на его слова. Тогда я думала только о роли. Для меня не существовало ни Белой, ни Истоминой, ни Зиночки, никого, кроме Реневой, которую я должна была сыграть…
Я вышла на сцену, взглянула на зрительный зал — и увидела сидевшую в губернаторской ложе даму. Тонкая, смуглая, стройная, с печальными черными глазами.
Где я видела эти глаза, эти волосы, эти точеные руки? Но припомнить не могла, хотя ее лицо показалось мне очень знакомым.
Через минуту и театр, и публика, и смуглая красавица в губернаторской ложе — все было забыто.
Я уже жила горестями и радостями Реневой… Я переживала одиночество и тоску богатой, скучающей от безделья девушки. Я вошла в роль.
Опустился занавес, и гулкое «браво», смешанное с аплодисментами, оглушило меня.
Дама из губернаторской ложи, перегнувшись через барьер, бросила мне цветок. Я поймала его на лету и незаметно сунула за корсаж платья. Почему? Не знаю сама. Но этот цветок, эта белая нежная лилия вдруг стала мне дорога.
В антракте прибежала Зиночка.
— Веришь ли, тебя никто не узнает! Сама слышала, как в публике говорили: «Но это не Корали играет, а какая-то новая талантливая артистка». Ах, Китти, Китти! Ты даже голос можешь переменять! Счастливица! А Белая… знаешь, что она сказала: «Где ты взял эту жемчужину, Арбатов?.. Я никогда не думала, что роли Реневой можно дать такое новое, такое свежее трактование…» Китти, душечка, как я рада за тебя!
Арбатов пришел следом за Зиночкой. Он не сказал обычного «спасибо», а только взглянул на меня. И чего-чего только не было в этом взгляде! И отцовская гордость, и глубокая признательность, и бесконечное счастье учителя за свою ученицу…
Этот взгляд окрылил меня.
А между тем по сцене металась карикатурно-толстая фигура Истоминой в коротеньком платье, со спущенной по-девичьи косой и густо нарумяненным лицом, не имевшим в себе не только ничего детского, но и молодого. Она была смешна и нелепа не в своей роли.
В последнем акте у Реневой самая сильная сцена. Я настолько была проникнута ею, что не заметила ехидной улыбки Поля, стоявшего у входной двери, через которую я должна была пройти.
Я сделала шаг и Поль наступил на шлейф моего платья. Воланы и кружева затрещали по швам и воздушный шлейф остался под ногой Поля.
— Простите… я нечаянно, — оправдывался Поль.
Отвечать ему было некогда, и я очутилась на сцене.
Где-то наверху, в райке, послышался сдержанный смех. Кто-то фыркнул внизу, в партере. И не знаю, что бы стало со мною, если бы совершенно ясно до моих ушей не долетел низкий грудной голос:
— Какая низость! Мужайтесь, Корали! Браво! Браво! Браво!
Это сказала дама из губернаторской ложи.
В меня верят… Мною восторгаются… Меня признали.
Кончился монолог Реневой. Кончилась моя роль. Я вышла раскланиваться к публике.
Публика стонала, публика безумствовала. Мое имя повторяли сотни голосов. Я взглянула в крайнюю ложу. Смуглой дамы не было.
В гримерной ждала Зиночка, а с ней высокая, стройная дама, в черном бархатном платье, с ласковым взглядом кротких, печальных глаз…
Лишь только я появилась, дама положила затянутые тонкой лайкой руки мне на плечи и заговорила:
— Дитя мое! Восторгаться вашим талантом, хвалить вас, говорить вам банальные фразы — пошлость. Скажу одно: спасибо за то, что вы меня, старую актрису, научили, как надо играть… К сожалению, я должна уехать сегодня. Но через два-три месяца я снова буду здесь, и тогда… тогда мы еще не раз увидим публику с этих подмосток, не правда ли, Корали? Я не забуду вас отныне и, если понадобится, разыщу на дне морском.
И, коснувшись моего лба губами, она исчезла, легкая и воздушная.
— Кто это? — спросила я Зиночку.
— Как, ты не знаешь? Ведь это Белая, наша знаменитость!
Февраля… 190… года
Последние дни февраля. Наступил пост. Дни такие мягкие, нежащие. Они уже дышат весною. Да, да, я уже чую весну. В эту пору такая прелесть в лесу. Снег нахохлился и потемнел. Лед в ручье тоже потемнел, надулся. Воздух стал хрустально прозрачным. Тает. В марте выглянут первые скромные головки подснежников. Никакой успех, никакие аплодисменты не вернут мне моего старого леса. О, если бы снова туда! А мы играем…
Поля нет с нами. Труппа потребовала его удаления из-за меня. Не вся труппа, конечно, а папа-Митя, тетя Лиза, Громов, Зиночка и другие. Арбатов подтвердил это требование, и Истоминой оставалось покориться. Безобразные выходки Поля возмутили всех. Он вышел из труппы, но не перестает жалить меня при встречах насмешками.
Говорят, Миша Колюзин больно прибил его тогда, после истории со шлейфом.
— Правда это, Миша? — спросила я его как-то, когда он завернул к нам с урока, который дополнял его скудный заработок в театре.
Он только тряхнул кудрями.
— Для Киттички и для Зиночки я не только этого маклака, а и самого Громова, если он когда-либо вас обидит, в бараний рог согну… И плакать не позволю, потому что Зиночке я по гроб жизни обязан, пригрела она меня, сироту, выручала нередко… а вы… Да за ваш талантище я вам в ножки поклонюсь, вот что, барышня!
Миша сирота. Он учился в университете, но неудержимая страсть к театру привела его сюда. Таланта особого у Миши нет. Он играет без разбору всякие роли, получает пустяки и, в помощь к скудному жалованью, дает уроки детям. Зиночка приняла в нем горячее участие, угадав, что под грубоватой внешностью бьется отзывчивое сердце.
Я, Зиночка и Миша почти неразлучны. Истомина с ненавистью поглядывает на нас и шипит что-то вслед при встречах. Она и прозвища дала нам всем троим: Миша — «мужик», я — «дутая знаменитость», Зиночка — «цыплячья смерть». Злая женщина! Не трогают нас ее нападки!
Марта 190… года
Вчера наша труппа впервые узнала мою тайну. До сих пор, кроме Арбатова, никто этого не знал, даже Зиночка. Согласно желанию Арбатова я хранила тайну и на все расспросы отвечала уклончиво.
Вечером вся наша дружная компания собралась у Зиночки. Папа Митя рассказывал сценки и анекдоты из своей актерской практики, тетя Лиза вязала нитяные митенки для лета, Миша возился с Валей и Жекой, Зиночка разливала чай. Арбатов ходил широкими шагами по столовой и почти не слушал нашего смеха и болтовни.
— Сережа, что с тобой? У тебя нос даже почернел как будто, — неожиданно рассмеялся папа-Славин, заметив «панихидное», как он выражался, лицо Арбатова.
— Тяжело мне что-то, друзья мои. Сердце ноет, а чего ноет, и сам не знаю, — отозвался тот. — Всего, кажется, достиг, чего хотел: нашел удивительную актрису, показал ее публике, показал этой бездарной Истоминой и ей подобным, что такое истинный талант. А между тем гложет меня что-то. Хорошо ли я сделал, что увез Ксаню… Китти то есть… из пансиона… я хотел сказать, из дома…
Он окончательно запутался и умолк, очевидно, взволнованный тем, что неосторожно проронил несколько слов.
Мне стало жаль его.
— Сергей Сергеевич, тут все свои, друзья. Какая же я Корали? Пусть хоть они знают, кто я на самом деле… Про Ксаню им расскажите. Они не выдадут…
— Рассказать?.. Ну да, конечно… Пусть они еще больше полюбят тебя, детка, одинокую, бездомную, обреченную на заточение.
И тут же он начал рассказывать, как жилось мне в пансионе и как ему удалось найти во мне талант и увезти оттуда.
— И вот я ни минуты не спокоен за будущность Ксани. Вдруг кто-либо из врагов узнает, что она здесь!
Все стихло в маленькой столовой, настолько, что можно было расслышать шорох в прихожей за дверью, примыкающей к комнате.
Зиночка первая опомнилась и пошла туда. Тотчас же из передней зазвенел гневный голос Долиной:
— Как вы смели явиться сюда?
Поль Светоносный дерзко ответил ей:
— Не хорохорьтесь, пожалуйста. Я пришел по желанию моей матери. Дверь была не заперта. Моя мать приглашает вас всех к себе ужинать, всех без исключения, и m-llе Ксению Марко тоже, — иронически поклонился он в мою сторону.
Поль стоял и улыбался дерзко, нагло. Все поняли, что от слова до слова он подслушал все, что говорилось здесь.
Смущение длилось недолго. Арбатов накинулся на него.
— Я отучу тебя подслушивать, бездельник! — загремел он на весь маленький домик Зиночки.
Миша Колюзин не дал ему договорить.
— Пошел вон, негодяй! — гаркнул он так, что тщедушный Поль враз очутился на улице.
— Ну, теперь он не скоро появится. — Колюзин поднял Валю и Жеку на руки и закружился с ними по комнате.
Марта… 190… года
Утром на репетиции Истомина все поглядывала на меня. Потом обратилась к Кущику, который все время, как паж, ходит за ее шлейфом. Кущик — гадкая личность: он занимает деньги, пьет на чужой счет и льстит Истоминой потому только, что она богата. У него нет ничего святого. Все его презирают, не меньше Поля, пожалуй.
Итак, Истомина сказала Кущику:
— А я совсем случайно узнала, Василий Иванович, что у одной из актрис нашей труппы есть очень интересное похождение в недавнем прошлом.
— Да что вы, божественная? Да может ли это быть? — подобострастно отвечал тот.
— Представьте себе, что это факт! Среди нас есть девочка-пансионерка, бежавшая из пансиона. Ее разыскивают всюду, но никак не могут напасть на ее след. А между тем необходимо водворить ее обратно…
Тут Истомина взглянула на меня.
— Что с вами, мамочка, уж не о вас ли речь? — лукаво подмигивая, спросил, обращаясь ко мне, Кущик. — Эге-ге-ге, барышня! Да у вас губа не дура, я вижу… Куда приятнее, я думаю, пожинать лавры на сценических подмостках, нежели учить географию и решать задачи…
Он опять подмигнул и добавил:
— А вот бы вас, красавица, водворить бы…
Перед ними очутился Арбатов.
— Послушайте. Кущик, и вы, Маргарита Артемьевна, если я еще раз узнаю или услышу про что-либо подобное, если вы еще раз позволите себе травлю этого ребенка, я… я… я выйду из состава труппы, вы никогда не увидите меня больше… А Светоносного я еще проучу за его шпионство.
Истомина отлично понимала, что только такой большой актер, как Арбатов, и такой опытный режиссер и антрепренер, как он, мог поддержать своим талантом, трудом и энергией театр.
Сладким голоском она заговорила:
— Ах, какой вы порох, Арбатов! Скажите, пожалуйста! Ну, можно ли так! Раз, два, и — вспыхнул. Ну, разумеется, я пошутила… Душечка Корали, я надеюсь, что вы поняли, что это была милая шутка, и только… Ну вот же, в доказательство моей симпатии и дружбы я вас поцелую.
И она действительно поцеловала меня, чуть коснувшись моей щеки своими холодными крашеными губами.
«Поцелуй Иуды!» — вспомнилось мне.
— Берегитесь, Корали, она откусит вам нос! — услышала я насмешливый голос Миши, невольно рассмеялась и… сразу осеклась.
Арбатов стоял, прижавшись к кулисе. Он держался за сердце и, казалось, очень страдал.
— Сергей Сергеевич, что с вами?
— Ничего… ничего… детка… Успокойтесь. Это не впервые… Сердце у меня пошаливает давно… Волнения запрещены… Ну, да все пустое… Не умру, не бойтесь… Не смею умирать, пока вы не займете прочного положения на сцене…
Его странная фраза запала глубоко в мое сердце.
В тот же день, после спектакля
Кто мог ожидать такого конца?
Как жестоко, как неожиданно разразилось это несчастье.
Его нет. Да полно! Так ли? Не здесь ли он, между нами? И не один лишь это кошмар, жуткий и ужасный кошмар?
Моя душа стонет, но, как ни тяжко, как ни мучительно горько писать эти строки, раз я решила и радости, и горести вписывать в эту тетрадь, я должна рассказать все по порядку, как это произошло.
Мы, то есть Арбатов, я и Кущик, играли в этот вечер одноактную драму перед длиннейшим и глупейшим фарсом.
Арбатов изображал в пьесе моего отца. В конце драмы он должен убить себя из револьвера, потому что он бывший каторжник, и это обстоятельство клеймит его дочь. Сергей Сергеевич играл великолепно.
Публика затаила дыхание.
В конце пьесы у Арбатова происходит трагикомическое объяснение с Кущиком, изображавшим пьяненького торговца, пришедшего отчитывать каторжника за его давнишнюю вину.
Кущик не мог не балаганить. Он «кренделил» вовсю: пересыпал свою речь гримасами и ужимками, стукнулся головой о печь, грохнулся со стула. Но тем не менее публика оставалась совершенно равнодушна. Все ждали драматической сцены финала. И вот она наступила. Кущик чуть ли не на четвереньках, изображая пьяного, убрался за кулисы под жидкие аплодисменты райка. Арбатов начал свой монолог, приблизившись к рампе. Я, ожидая своего выхода, находилась в первой кулисе, и мне хорошо было видно его…
Голос Арбатова креп с каждой минутой. Он говорил о том, что не стоит жить, когда вокруг него враги, люди-шакалы, готовые погубить. Он говорил, что готов расстаться с жизнью, что ему жаль его дочь, бедняжку Марусю, но что ей легче будет после его смерти, ибо люди простят ему мертвому то, что не прощали живому.
Слушая этот блестящий монолог, я позабыла и сцену, и рампу, и кулисы… Мне казалось теперь, что передо мною стоит не талантливый актер Сергей Сергеевич Арбатов, а глубоко несчастный, обездоленный человек.
Что случилось потом — никогда не забуду… Арбатов, или, вернее, Иван Кардулин (имя несчастного героя), вынул револьвер, приложил его к виску… и… раздался выстрел… Арбатов упал.
Я играла его дочь, Марусю.
— Папа! Папа! Что ты сделал, папа! — вскрикнула я из-за кулис и бросилась к нему. — Папа умер! Мой папа умер!
Занавес медленно пополз вниз.
Раздались аплодисменты, крики «браво, Арбатов, браво, Корали!».
— Сергей Сергеевич… Вставайте… Надо выходить на вызовы… — Я взяла его за руку.
— Сергей Сергеевич! Что же это? Не до шалости, батюшка, когда публика с ума сходит! — торопил помощник режиссера.
Но Арбатов продолжал по-прежнему лежать.
Кущик подскочил к нему, сильно рванул за руку и… вдруг его хриплый голос сорвался на фальцет:
— Он мертвый! Мертвый! Кто-нибудь помогите же!.. Арбатов умер!..
Арбатов умер. Умер вдруг, неожиданно, в расцвете своего таланта. По словам доктора, пришедшего констатировать печальный факт, смерть уже давно караулила намеченную жертву. У Арбатова был порок сердца. Жизнь артиста — сплошная цепь горя и восторга, счастья и неудач. Успех и поражение переносятся им одинаково остро.
Я привыкла к ударам судьбы, но этот удар ошеломил меня. Арбатов, как добрый отец, заботился обо мне, он умел дать мне цель и счастье жизни. Я его любила, как отца.
Но я не плакала, потому что не умею плакать…
Марта… 190… года
С той минуты как Арбатова унесли со сцены, я не нахожу себе покоя.
Этот человек сделал для меня так много.
Тело его трое суток стояло в городской часовне при соборе, увитое венками из живых цветов. Панихиды служились беспрерывно.
— Китти, бедная, дорогая Китти! Вот мы и остались сиротами с тобою! — плакала у меня на плече Зиночка, в то время как в моем сердце разрасталось мучительное ощущение горя, одиночества и тоски.
И папа-Славин, и Ликадиева, и Гродов-Радомский, и Миша — все оплакивали его.
Похороны Арбатова прошли торжественно. Его белый глазетовый гроб товарищи-актеры несли на руках до самой могилы…
Целый дождь цветов посыпался в яму, где суждено было лежать талантливому артисту. Яму зарыли, могильный холм обложили венками. Зазвучали речи. Выдающиеся лица города и труппы говорили о достоинствах покойного.
Истомина слушала и лила лицемерные слезы. Ее сын, Поль, юлил тут же.
Марта… 190… года
Третья неделя Великого поста. На улице грязно и скользко. Пахнет весною. Уже прошло четыре дня с похорон Арбатова. Четыре дня был траур в театре, и мы не играли. Сегодня был назначен первый спектакль после перерыва. Место Арбатова как режиссера заняла теперь Истомина, которая стала уже распоряжаться одна.
Зиночка спешно чинила что-то по костюмной части. Валя и Жека взгромоздились ко мне на колени. У бедных мальчуганов глазки припухли от слез. Еще бы! Они так горько плакали, когда узнали, что умер милый, ласковый дядя Сережа и что никогда, никогда он не будет сидеть с ними у самовара, рассказывать им сказки.
— Ах, как он умел рассказывать сказки, дядя Сережа! — с восторгом говорил Валя. — Не хуже тебя, тетя Китти, право, не хуже!
— Право, не хуже, — вторил ему Жека.
— Слушайте, я вам расскажу про лесную девочку еще раз. — И я начала рассказывать то, что раз десять уже рассказывала им. — Жила-была на свете маленькая-маленькая девочка, ее звали Ксаня Марко. Она жила в большом, старом лесу со своей мамой, с тетей, маминой подругой, с мужем тети и с их маленьким сыном Васей. Когда Ксане минуло три года, мама Ксани уехала куда-то, поручив дочку семье лесничего, то есть дяде Николаю и тете…
И слово за слово я разворачивала перед мальчуганами повесть моего детства.
Они слушали, затаив дыхание, несмотря на то, что знали мою сказку про девочку Ксаню наизусть.
Зиночка уехала в театр.
Я довела свой рассказ до того времени, как попала в усадьбу Розовое.
— А дальше неинтересно, и вам надо идти спать, милые мои!
Они уснули, а я в столовой села поджидать Зиночку.
На улице темнело. Редкие фонари скупо освещали окраину города.
Долго ли прождала я так у окна, не помню. Я услышала тихое, жалобное всхлипывание. Неужели Долина? Когда она успела приехать? Да, это была Зиночка. Слезы градом текли по ее щекам…
— Зиночка! Что с тобою?
— Выгнала… как собачонку выгнала из театра! И за что? «Мне, — говорит, — бездарности не нужны. Театр не богадельня и не странноприимный дом. Никто не виноват, что у вас двое детей и никаких средств после мужа… Очень грустно, но держать вас в труппе я и мой сын Поль не можем. Вы нам не нужны…» Так и сказала. Господи, да за что же? За что? Что я сделала ей? Бедные дети! Бедные Валя и Жека, что будет с ними!..
Дела театра шли превосходно, и не было никакой необходимости сокращать труппу. Если Зиночка и не обладала выдающимся талантом, она считалась все же очень прилежною артисткою и не раз выручала труппу, то играя за других, то исполняя самые ничтожные роли. И Арбатов очень ценил ее! Не то что новая наша директриса — Истомина. Она с первого же дня дала почувствовать Зиночке, что недовольна ею.
«Не надо унывать, — подумала я. — Не умрут с голоду Зиночка и ее дети, пока я служу в театре. Но не поступит ли Истомина так же и со мною? Нет, нет, ведь все в труппе знают, что публика меня любит, что меня принимают с восторгом, что я нужна для успеха театра. Поэтому, хотя Истомина меня и ненавидит, она все же будет меня терпеть. Ей просто невыгодно расстаться со мною. А моего жалованья вполне хватит на маленькую семью».
— Зиночка… успокойся… Не все еще потеряно. Мы с тобой друзья, а помощь друга не может быть помехой. Я же рада работать для тебя и твоих детей…
Она не дала мне договорить.
— Ты ангел, Корали! И Господь вознаградит тебя.
Марта… 190… года
Так вот оно что!
Как низко, как подло была разыграна вся эта гнусная история!
Сегодня суббота, и спектакля не было, зато Истомина назначила репетицию новой пьесы «Дикарка», предложенной для постановки еще покойным Арбатовым. В этой пьесе Сергей Сергеевич дал мне лучшую роль. Я работала над нею, заранее обдумывала каждое слово, каждый штрих, прошла ее раз пять с моим благодетелем и бесконечно радовалась, когда он хвалил мою читку.
Когда я пришла на репетицию, все были уже в сборе. Недоставало только Ликадиевой, папы-Славина и Миши. Я вспомнила, что они не заняты в пьесе.
— А-а, госпожа знаменитость! — встретила меня Истомина.
Такое обращение не предвещало добра.
Истомина долго и пристально смотрела на меня, прищурившись, и молчала. Потом заговорила:
— Послушайте, Корали, я должна серьезно сказать вам, перед тем как разрешить вам играть роль, которую поручил вам покойный Арбатов: боюсь, что вы не справитесь с нею. Обижать я вас не хочу, но и провала спектакля не могу допустить тоже, а поэтому, прежде чем приступить к репетиции, присядьте сюда и прочтите эту роль нам вслух… А мы все послушаем вас и решим, можно ли вам играть ее.
Что это? Экзамен?
Я хотела наговорить грубостей, швырнуть ей тетрадь в лицо…
А Зиночка и ее дети? Что будет с ними, если я уйду из труппы? Ведь отныне я единственная поддержка и кормилица маленькой семьи. Я развернула тетрадь и прочла первые фразы. Увы! мой голос дрожал, сердце сжималось от незаслуженного оскорбления… Я не могла сразу войти в роль.
— Ах, не то! Не то! Вы совсем не то делаете, что надо! — Лицо Истоминой приняло презрительно-недовольное выражение.
— Немудрено, — подхватил Кущик. — Эта роль не может быть исполнена госпожою Корали. У нее не хватит ни опыта, ни дарования. Нет, эта роль точно создана для вас, Маргарита Артемьевна! Для вас одной!
— Или, вернее, вы созданы для нее! — любезно поправил Гродов-Радомский.
О, низкие, низкие льстецы! Так вот чем они задумали доконать меня!
И снова мне захотелось швырнуть тетрадь с ролью и уйти, но опять я вспомнила о Зиночке и ее детях.
Истомина сухо приказала:
— Прочтите еще одну сцену, Корали.
И я снова принялась за чтение.
Они ненавидели меня, эти люди, они завидовали моему успеху, они готовы были уничтожить меня. И все-таки я решила бросить вызов.
Сделав над собою усилие, я продолжала читать слова моей роли, и порыв вдохновения неожиданно охватил меня.
— Ха-ха-ха! — услышала я вдруг. — Да вы уморить нас хотите, душенька! Разве так можно играть эту роль! Это чудище какое-то… Весь театр напугаете. Публика разбежится со страху. Да и вообще, я убедилась, что вы не можете играть ничего, кроме, пожалуй, феи Раутенделейн да Снегурочки, то есть роли, которые вам помог заучить Арбатов… Но нельзя же нам играть все одну фею Раутенделейн да Снегурочку. Арбатов относился очень снисходительно к вам, но без него вы никуда не годитесь. Вероятно, вы и сами это сознаете. Вы еще слишком неопытны, дитя мое. Вам надо поучиться. Когда подготовитесь вполне, мы вам дадим дебют на нашей сцене, а пока вам нечего делать у нас, Корали… и вы можете покинуть нас — вы свободны!
Тогда я поняла все. Она жестоко мстила мне за недавний мой успех, за мое торжество, за мой талант, за все разом. Ни пощады, ни великодушия от нее нечего было ждать.
У выхода со сцены мне попался Поль. Он был в новом модном пальто и в высоком цилиндре.
— M-lle Ксения Марко, вас постигла моя участь — удаление с позором. Да? А ведь из-за вас и меня лишили было места… Ха! Что вышло из этого? Вы очутились без заработка, я же… Я поступаю в труппу на место Арбатова… Желаю вам всего лучшего! Только вряд ли что-либо будет лучшее для вас впереди… Я слышал, что разыскивают беглую пансионерку… и кажется, напали на ее след… Жалея вас, я даже помог им в этом, послал письмо. Надеюсь, вы не рассердитесь за это на меня.
Я пришла домой.
— Все кончено, Зиночка, все кончено! Мне отказали!
— Ксаня! Бедная Ксаня!
Зиночка невольно назвала меня по имени.
— Мы нищие теперь, Зиночка.
— Стой, не все еще потеряно… ступай к папе-Славину и к Ликадиевой… Может быть, они помогут тебе и мне устроиться где-нибудь в другом городе, в другой труппе… Бог милостив, Ксаня! Ступай, ступай! А я позову Мишу, пусть придет, посоветует… Две головы хорошо, три лучше…
Она разом вернула мне надежду. Ну конечно, к Ликадиевой и к папе-Мите! Они научат, помогут, устроят… Ведь они верят в меня.
Марта… 190… года
Вот она, судьба!.. Думали ли мы с Зиночкой сутки тому назад, что все так случится?..
Я бросила вчера перо с тем, чтобы бежать за помощью к нашим друзьям. Теперь открываю мой дневник в чужом месте, в плохоньком номере гостиницы крошечного уездного городка.
Это настоящая дыра.
Но все по порядку.
Я вышла в тот вечер из дома с воскресшей было надеждой в душе.
На улицах стояла поздняя весенняя полумгла. Я вдруг заметила, что какие-то люди идут за мною.
Но вот и дом, где живет папа-Славин. Я вбежала в подъезд.
— Дома Дмитрий Павлович? — поспешно спросила я казачка-лакея.
— Только что в театр отъехали!
Мое смятение длилось недолго.
«К тете Лизе!.. К Ликадиевой надо теперь!..»
На повороте в глухой переулок двое неожиданно загородили мне дорогу.
— Ксения Марко! — услышала я хорошо знакомый голос. — Остановись! Тебе приказываю, остановись!
Улиткина в сопровождении Уленьки нежданно-негаданно появилась предо мною.
Я стояла, не веря своим глазам.
Но вот сладеньким голосом Уленька затянула:
— Ай, и стыдно же, девонька! Из пансиона бежали! Начальницу-благодетельницу сокрушаться заставили, беспокоиться, себя искавши… Слушайте, Ксанечка, ведь вы мне первый друг, девонька моя миленькая. Век не забуду вашу милость, как вы меня от лютой смерти спасли и с пожара вынесли. И вот что я вам скажу: нельзя так вот скрываться…
Я стрелою помчалась от них по узкому переулку.
Прибежала я к Зиночке, поджидавшей меня, и, захлебываясь, сообщила ей суть дела.
— Тебе, Ксаня, надо уезжать отсюда!.. Сегодня же, с ночным поездом… сию минуту! — заторопилась Зиночка. — А то они явятся сюда завтра утром и заберут тебя, чтобы поместить в пансион.
— Никогда! — выкрикнула я. — Никогда! Никогда! Никогда!
— Тогда надо ехать… Сейчас, ночью, непременно, — решила Зиночка. — Я иду собираться и будить детей.
— Как? Ты?.. Ты хочешь ехать со мною?
— Милая Ксаня, когда я очутилась без места с двумя детьми на руках, что ты сказала мне? Что ты будешь жить с нами и работать для нас. Теперь наши доли сравнялись. Мы обе нищие, Ксаня, и обязаны поддерживать друг друга.
— Но… но… как же… этот дом… прислуга?..
— Вздор… В этом доме нет ничего моего. Я снимала квартиру с мебелью и посудой от хозяев. Глаша же — племянница моего хозяина и после нашего отъезда вернется в дом дяди…
Зиночка уже спешно укладывала в дорожный сундук наши вещи.
До той минуты, пока мы не устроились на жестких скамьях вагона третьего класса и не уложили недоумевающих детей, ни я, ни Зиночка не могли вздохнуть спокойно…
Только когда локомотив пронзительно свистнул и поезд пополз вдоль платформы, мы взглянули друг на друга, и обе, не сговариваясь, в один голос произнесли:
— Наконец-то!
— А Мише-то, Мише мы ничего и не сообщили! — вдруг вспомнила Зиночка.
— Мы напишем ему с места, когда приедем, — успокоила я ее. — Кстати, а куда мы едем?
— В Канск. Это в восьми часах езды отсюда. Маленький городок, где, однако, есть театр. Мне на днях сказали, что там ищут актрис. Условия более чем скромные, но это ничего… Вот мы там устроимся непременно: ты в качестве знаменитой гастролерши Корали, я — в качестве скромной актрисы на вторые роли… А теперь спать, спать, спать.
Апреля… 190… года
Милый мой дневник, как давно я не беседовала с тобою! Но что же делать, если вся неделя прошла в хлопотах.
Тотчас по приезде в Канск я отправилась искать комнату. Увы! Только одну комнату и самую скромную на этот раз… У нас с Зиночкой оставалось всего десять рублей. Надо было экономить, чтобы этих денег хватило, пока я и моя подруга не устроимся в местной труппе. Я взялась найти такую комнату — и нашла. Она стоила только четыре рубля в месяц. Это была полутемная мансарда, вроде чердака, с единственным окном, выходящим на крышу. Внизу жил сапожник с женою и двумя взрослыми сыновьями, любителями выпить, о чем свидетельствовали их красные носы.
Зиночка пришла в ужас при виде мансарды.
— Но ведь это даже не комната, Ксаня, а какая-то конура!
— Голубка, это временное помещение… Вот устроимся в театре и найдем другое… Пока же надо довольствоваться этим. А детям и тут будет хорошо… Теперь весна, скоро лето… Они будут целые дни на дворе… Чего же лучше.
Мы водворились в нашей мансарде, к немалому удовольствию ребят, которым новое помещение показалось интересным. Они, недолго думая, влезли на окно, выходящее на крышу, и свели знакомство с голубями, которых там было великое множество. Поручив надзор за детьми старухе-хозяйке, мы пошли в театр.
— Где можно видеть господина директора труппы? — вежливо обратилась Зиночка к плохо одетому, мрачному субъекту с бритым лицом, вышедшему нам навстречу из деревянного здания, вернее сарая, над которым вывеска гласила: «Городской театр».
Он удивленно посмотрел на нас:
— Я антрепренер-директор. Что вам угодно?
Тогда Зиночка, смущаясь и краснея, стала излагать, что нам от него угодно.
— Мы… я то есть… и моя подруга… мы обе… актрисы и желали бы получить место у вас в труппе…
— Место в труппе?.. — переспросил директор. — Место в труппе?.. С голоду умереть хотите? Жизнь надоела, что ли? В кассе два рубля сбора… Публику в театр кнутом не загонишь… Труппе есть нечего… Три месяца жалованья не получали… А вы место просите!.. Нет, нет, никаких нам актрис не надо, сами голодаем…
Апреля… 190… года
Липы зацвели в хозяйском садике. Весна. Временами в прохладной мансарде душно. Ночи стали светлые.
Мы с Зиночкой часто не спим в эти ночи… Заботы о хлебе насущном не дают заснуть.
После того как наши надежды пристроиться в театре рухнули, наступили тяжелые дни. Найти какой-нибудь заработок в маленьком городишке было почти немыслимо. Мы не знали, что делать, что предпринять. А между тем наши средства истощились.
Вчера на обед истратили последний рубль. Кошелек Зиночки пуст, мой тоже. Детям дали молока с хлебом. Обед не из чего было варить.
— Давай я снесу наши платья на толкучку, — предложила я. — Рублей десять-пятнадцать, наверное, дадут. На несколько дней хватит… А там я наймусь куда-нибудь, ну хотя бы в поденщицы… Я, право, не знаю куда, но надо, надо работать…
Зина молча обняла меня.
— Бедная моя Ксаня!
Дети, должно быть, не подозревают, что наши дела так плохи. Их забавляет, что сегодня не варится обед и что им дадут колбасы, молока и хлеба.
— Куда ты несешь вещи, тетя Китти? — спрашивает Валя, когда я с узлами спускаюсь с лестницы.
— Вот к портнихе несу… переделать надо наши наряды…
— Зачем ты говоришь неправду, тетя Китти? Ты идешь на толкучку продавать вещи, потому что нам нечего кушать. Я слышал, как мама плакала ночью…
Бедный ребенок! Рано же пришлось тебе познакомиться с правдой жизни!
На рынке народ, лавчонки с товарами, крики торговцев, споры и брань — все смешалось. В ларьке сидит старьевщица. Я показываю ей вещи. Она долго разглядывает их, переворачивает из стороны в сторону, чуть ли не обнюхивает каждую тряпку. И вот, после получасового осмотра она изрекает:
— Пять рублей!
— Как пять рублей? Но ведь здесь на пятьдесят рублей одного товара, не считая работы!
— Так и убирайтесь вон с вашим товаром! — кричит она и грубо кидает вещи обратно в саквояж.
Мне вспоминается: несчастная Зиночка, голодные дети.
— Давайте пять рублей, все равно, да вот еще и саквояж возьмите.
— Полтинник за саквояж и ни копейки больше.
— Хорошо.
Тут же на толкучке я покупаю мясо и овощи и спешу домой. В сердце, несмотря ни на что, царит радость.
Слава Богу, сегодня дети не останутся голодными.
Мая… 190… года
Неужели я не писала почти целый месяц?
Вырученных денег хватило ненадолго. За платьями я снесла на толкучку постельное белье, за бельем — пальто и шляпы. У нас осталось лишь по одному костюму… Зато дети сыты, не испытывают нужды.
— Работать, работать надо… — повторяли мы с Зиночкой.
Но где найти работу?
Хозяйка, ее муж и сыновья подозрительно косятся на нас.
Я просила хозяйку рекомендовать меня в поденщицы. Она только презрительно смеется:
— Куда уж вам! Белоручки вы! Сидите уж дома.
Хорошо ей говорить это. Но кто же прокормит Зиночку и детей? Не Зиночке же работать! Она барышня, вдова офицера. А я умела справлять самую черную работу в доме лесничего.
Мая… 190… года
Последние гроши вышли. Не на что не только сварить обед, но и купить молока. Мне удалось достать в ближайшей лавочке весового хлеба для детей. Жека ничего не понимает, по-прежнему просит пряничка.
Валя смотрит на мать и крепится, чтобы не заплакать. Иногда подойдет ко мне, уткнется головкой в колени и молчит.
Какая пытка это молчание голодного ребенка.
Июня… 190… года
На улице лето, жарко. Природа ликует.
У нас в мансарде беда.
Дети напомнили о голоде; первый — Жека.
— Мама, дай хлебца… Я кушать хочу…
Валя уговаривал брата:
— Постой, Жечка, рано обедать!
— Но я кушать хочу! — настаивал ребенок.
Зиночка забилась в угол и беззвучно плачет.
Боже мой, как вынести эту пытку! И все из-за меня! Я одна во всем виновата. Ради меня мы в этом захолустье.
Я беру перо и пишу Мише Колюзину. Пишу на клочке бумаги, без марки. Молю сделать подписку среди артистов в театре и прислать нам денег, потому что мы нищие. И это пишу я, гордая Ксаня! Но я не для себя прошу: для Жеки, Вали…
Дети улеглись спать, поглодав корку черствого хлеба. Я сумела выпросить его у хозяйки. Она чуть ли не ежедневно напоминает нам, что сгонит с квартиры, потому что мы уже две недели не платим. Но сжалилась над детьми и швырнула этот черствый кусок.
Июня… 190… года
Утром я была поражена видом детей. Жека заплакал.
— Крошечку, мамочка… одну только крошечку хлебца!
Его слабенький голосок рвал душу.
Зиночка была в отчаянии:
— Я не могу… я не могу выносить больше этого, Ксаня… Уж лучше умереть всем сразу!..
Дети немного поели вчера, но у меня с Зиночкой двое суток не было во рту ни крошки.
Я — к хозяйке:
— Хлеба!.. Ради Бога!.. Хоть кусочек!.. Хоть крошку!..
Хозяйка бранится и… все-таки дает краюшку… Когда я, жадно схватив ее, иду к дверям, она кричит вдогонку:
— Эй, вы, дармоедка! Вот работу просили. Есть работа у меня: белье мне постирайте сегодня… Два гривенника заплачу.
— Белье?.. Да… да… хорошо… сейчас… сейчас.
Три пары глаз смотрят на хлеб, который я держу, как редкое сокровище, обеими руками. Я разламываю его… Одну половинку Вале, другую Жеке… Жека хватает свою порцию и быстро уписывает ее… Сухая корка хрустит на его зубах… О, этот хруст! Он нестерпим для моего голодного желудка…
Валя смотрит на свой кусок, потом на Зиночку, на меня.
— А тебе? А маме? Ведь и вы тоже хотите кушать. — Он разламывает скудную порцию на три части.
— Не надо! Не надо! Кушай сам… мы потом поедим, — отказываюсь и сообщаю новость: — Ты знаешь, мне предложили работу!.. Потерпи до вечера, мы будем сыты!
Июня… 190… года
Солнце палило вовсю. Я стояла на мостках, мылила белье и потом споласкивала его в зеленоватой воде пруда. Голова горела. Красные круги стояли в глазах. Все кружилось — и белье, и пруд, и старые ветлы на берегу. Я не ела почти трое суток… Не смогла дополоскать белье под палящими лучами солнца. Голова ноет все сильнее и сильнее… Зато я не чувствую голода.
Июня… 190… года
Я лежу. Голова болит нестерпимо. Зиночка сидит подле меня и кладет холодные компрессы… От компрессов не легче… Мой дневник под подушкой. Дневник и карандаш… Когда она отходит от меня к детям, я беру его и записываю… Зачем? Не знаю. Голова раскалывается от боли. Не могу писать…
Июня… 190… года
Не могу писать…
О Боже! Боже!
В глазах какие-то круги, все тело ноет, рука едва держит карандаш, в ушах — шум, голова точно свинцом налита.
Что это усталость, голод или смерть?
Боже, неужели смерть?..
Июня… 190… года
Как долго я болела — не знаю…
Сколько перемен. Господи, сколько перемен!.. Но надо написать все по порядку. А я так еще слаба!
Карандаш в моих руках. Зиночка подумала, что я заснула, взяла Валю и Жеку и пошла с ними в церковь.
Как все это случилось? А вот как.
Мне стало худо тогда на мостках. Я едва дотащилась до дома и упала на кровать. Сначала мне казалось, что это только от усталости и… голода. Я успела даже кое-что записать в дневник. Но потом, ночью, началась пытка. Я не могла заснуть, не могла забыться… Холодная тряпка на лбу казалась раскаленным железом… Я кричала от боли,
но иногда различала лицо Зиночки, склоненное надо мною.
— Тебе худо, Ксаня?
Я не отвечала. Язык плохо ворочался во рту. Губы ссохлись. Сил не было произнести хоть слово…
Зиночка уложила детей, а сама прилегла в ногах моей кровати. Она думала, что я сплю.
Но я не спала… Наступила ночь, все затихло в доме. Я лежала с открытыми глазами… Так прошла вся ночь.
Вдруг неожиданно внизу скрипнула калитка… Послышались голоса… Заскрипели ступени лестницы под чьими-то тяжелыми шагами, дверь нашей мансарды широко распахнулась, и вошли Уленька и начальница.
Они нашли меня, истерзанную голодом и болезнью. Они сказали, что гнев Божий посетил меня, что я наказана достаточно и они на меня не сердятся.
Июня… 190… года
Их опять нет, и я могу писать.
Они дали денег Зиночке, накормили детей и, как две добрые сиделки, чередовались у моей постели.
Ко мне позвали доктора. Мне заказали лекарства, купили вина…
Лекарство и вино, а главное, доктор сделали свое дело. Тиф только начинался. Теперь я буду жить.
Что ждет меня, одинокую сироту, в жизни?..
Да, теперь я знаю: впереди пансион. И Улиткина, и Уленька целыми часами говорят о том, что тяжелый крест посетил меня, что я свернула с истинного пути, уготованного мне Богом.
Что ж, они правы! Я вижу в этом промысл Божий. Не приди они вовремя, Зина и дети умерли бы с голода… А теперь…
Да, да!.. Надо каяться и молиться. Это решено.
Июня… 190… года
Когда они уходят в церковь, Зиночка садится на мою кровать и плачет надо мной, как над мертвой.
— Ты так молода, Ксаня, и в пансионе должна отказаться от жизни, от всех ее радостей.
— Зиночка, оставь! Оставь!
Прибегают Валя и Жека. Они очень переменились за эти несколько дней. Еще бы! Сытная еда что-нибудь да значит!
— Тетя Китти, мы поедем с тобою. Нам сказали, что, как только ты поправишься, тебя увезут. Правда? Мы все вместе поедем. Когда? Скоро?
— Голубчики мои… Я одна уеду… Тети берут только меня.
— Мы не хотим, мы не позволим, — говорит Жека в то время, как Валя молча сжимает кулачки.
— Тети спасли вас от голодной смерти, вы не должны забывать этого, — говорю я в то время, как мое сердце разрывается от тоски.
Почему не отвечает Миша Колюзин? Он должен сделать подписку среди артистов и собрать деньги в пользу Зиночки, иначе могу ли я спокойно уехать от них?
Июль… 190… года
Я встала впервые. Уленька успела сшить мне форменное платье. Улиткина купила платок. Я стала неузнаваема: худая, бледная, с огромными глазами, окруженными тенью, с волосами, погребенными под неуклюже спущенным платком.
Зиночка не может смотреть на меня без слез. Дети льнут ко мне.
Через неделю я уезжаю. Это уже окончательно решено.
Июля… 190… года
Завтра мы уезжаем.
Утром я ходила в церковь с Уленькой. На обратном пути я спросила:
— Уленька, почему вы отплачиваете мне злом за добро?.. Неужели вы забыли, что я спасла вашу жизнь когда-то…
— Что? Каким злом? Бог знает, чего вы выдумаете, девонька! — так и встрепенулась она. — Да неужто я вам зла желаю?
— Да! Вот разыскивали меня, а теперь помогаете Улиткиной запереть меня в пансион.
— Ксеничка! Девонька! Опомнись! Что вы говорите… Это дьявол смущает вас, девонька… Гоните, гоните его!
Что я могла возразить ей? У нее свои убеждения, свои взгляды. Она неисправимая фанатичка. Бог с нею! Отчего же волнуюсь я? Зиночкины дела устроятся, мне не страшно мое будущее, не страшно совсем…
Целый день мы провели вместе — я, Зиночка, Валя и Жека. Мальчики притихли. Даже малютка Жека перестал играть и смеяться и не отходил от меня. Валя приютился у моих ног.
Я рассказала им в последний раз сказку-быль про Ксаню.
Улиткина и Уленька ушли в церковь. Теперь они убеждены, что можно оставлять меня. Они уверены, что я не убегу от них больше. Они помогут Зиночке деньгами, а я уеду в пансион.
Моя душа спокойна. Чего же еще мне желать?
Печально прошел этот вечер.
Легли спать рано… Завтра надо встать с восходом… Поезд отходит в семь часов утра. Едва ли я засну. Ведь завтра решается моя судьба.
В ту же ночь под утро.
Улиткина и Уленька спят за ширмами.
В шесть часов их разбудят. В шесть часов поднимутся все, и начнется суматоха. Валя, свернувшись клубочком, тихо посапывает.
Бедняжка, как он горько наплакался вчера: «Ты уезжаешь, тетя Китти! Ты уезжаешь!»
Пять часов утра.
Багровое солнце встает. Последнее солнце моей свободы!
Через три-четыре дня я уже буду в неволе.
А что… если?..
Все спят… Никто не услышит, как я открою дверь и… убегу отсюда…
Решено… ухожу… ухожу на волю, на свободу… Умрет свободною Ксаня. Прощай, Зиночка!.. Прощайте, дети!..
Дети? А они не умрут с голоду разве, когда я уйду? Улиткина разгневается и не поможет Зине. Не поможет ни за что. Подумает, что та в сговоре со мною, и… они погибнут от голода и нужды. Нет, никогда не погублю я Зиночку и ее детей.
Страница дописана. Последняя страница!.. Солнце заливает мансарду… За ширмой проснулась Улиткина… Сейчас проснутся и все остальные.
Прощай, свобода, воля, радость жизни, Зиночка, дети, все прощайте!..
На этом обрывается дневник Ксани.
Часть пятая. На пороге новой жизни
Бог есть Любовь, а Любовь не может попустить зла любимому. Вот почему все случающееся с человеком скорбное или радостное попускается для блага нашего, хотя мы и не всегда понимаем это, лучше же сказать, никогда этого не видим и не понимаем. Только Всевидец Господь знает, что нам необходимо для стяжания вечной блаженной жизни.
Игумен Никон (Воробьев) (1894–1963)
Дети! Дорожите благословением родителей тысячекратно более, нежели прочим наследством, ибо через оное по вере можете получить благословение Отца.
Святитель Филарет,
митрополит Московский (1783–1867)
Глава 1. На вокзале. Неожиданная встреча
Ксаня сходила по шаткой лестнице мансарды в сопровождении Уленьки и Улиткиной. Зиночка стояла наверху и одной рукой обнимала детей, другой крестила подругу. Дети хотели проводить на поезд Ксаню, но этому решительно воспротивилась Улиткина.
— К чему? Дальние проводы — лишние слезы!
Так решила начальница, и облагодетельствованная ею Зиночка не смела возражать.
К воротам подъехала пролетка. Все трое сели в экипаж. Ксаня подняла глаза на окно мансарды. Дети помахали руками ей вслед.
Извозчик дернул вожжами.
В этот ранний час народу на вокзале было мало.
До поезда надо было ждать еще добрый час. Вскоре должен был прибыть поезд из того города, откуда четыре месяца тому назад приехали Ксаня, Зиночка и дети.
Может быть, с этим поездом придет письмо от Миши?.. Может быть, деньги… собранные труппой для них… Дай-то Бог! Правда, Ушткина оставила Зиночке двадцать пять рублей, но этого не хватит надолго.
Громыхая и сопя, подкатило к дебаркадеру железное чудовище. Раздались звонки, засвистел локомотив, распахнулись дверцы вагонов.
— Корали! Ну конечно, это Корали! Я из тысячи узнаю эти глаза! О, дитя мое, что сделали с вами? Что это за платье на вас!
Перед Ксаней в изящном дорожном костюме стояла Белая. За нею — Миша Колюзин. Она хотела сказать что-то и не смогла.
Белая ласково смотрела на нее.
— Милая! Видите, я сдержала свое слово! Помните, я говорила тогда: «Разыщу вас хоть на дне моря». Вот и разыскала. Спасибо, Миша помог. Прочел мне ваше письмо. Бедняжка, что вы пережили! Ну, теперь конец всему. Недаром же я вас искала. Теперь увезу вас с собой, и Зину Долину тоже, и ее деток. Я беру вас с Зиночкой к себе… Я сделаю из вас актрису, настоящую актрису, такую, какой желал вас видеть Арбатов. Вы отныне принадлежите мне, Корали… Я заменю вам Арбатова и…
Но ее прервала Улиткина.
— Не смущайте девушку. Она едет в пансион.
В это время пронзительный свисток напомнил о посадке в поезд.
— Это наш поезд. Пора! Едем! — тоном, не допускающим возражений, сказала Улиткина. Она и Уленька, встав по обе стороны Ксани, старались оттеснить ее от друзей.
— Корали!.. Китти!.. Корали!.. — волновалась Белая. — Да объясните же вы наконец, что все это значит!
Ксаня хотела ответить, но опять вмешалась Улиткина.
— Извините, сударыня. Вы, очевидно, ошибаетесь и приняли эту девушку за другую. Здесь нет никакой Корали. Здесь Ксения Марко, моя воспитанница…
— Ксения!.. Марко!.. Моя Ксаня!.. Моя дочь!.. Моя девочка! — Белая протянула руки к Ксане.
Ксаня вспомнила: лесная чаща, ласковая женщина, скользящая по мху с маленькой девочкой на руках… Она увидела вдруг, с поразительной ясностью, то же лицо, тонкое и прекрасное, те же глаза, кроткие, печальные, полные любви…
— Мама! Ты жива, моя мама!
Ксаня пошатнулась.
Глава 2. Вернулась!
— От счастья не умирают!
Так сказала Зиночка, когда бесчувственную Ксаню привезли обратно в мансарду. Привезли ее Белая и Миша.
Сама Белая, или, вернее, Антонина Николаевна Марко, сияла от радости.
Когда Миша объяснил причину ее волнения Зиночке, та только всплеснула руками и бросилась хлопотать подле Ксани.
— От счастья не умирают… Она очнется, ваша дочурка… О, Антонина Николаевна, если бы заранее знать это все.
Общими усилиями удалось привести Ксаню в чувство.
Она открыла глаза и увидела склоненное над ней дорогое лицо.
— Моя мама жива! Вернулась моя мама!
Зиночка, Миша и дети незаметно вышли, чтобы дать матери и дочери побыть одним.
Наступили блаженные минуты счастья. Руки матери обнимали чернокудрую головку Ксани, пальцы перебирали ее локоны. Любящие глаза смотрели на девушку и не могли насмотреться.
Ксаня целовала руки матери и говорила, говорила, не умолкая:
— Мама… родная… голубка-мама… цветочек мой лесной… моя звездочка ясная!
Когда первые минуты счастья миновали, Антонина Марко говорила Ксане:
— Детка… жизнь моя… с тех пор, как я оставила тебя малюткой у Норовых и уехала из лесной сторожки, я не знала покоя… Дни и ночи я только и думала о тебе… О, я никогда не рассталась бы с тобою, если бы тяжелые обстоятельства не принудили меня к этому…
И она рассказала Ксане о своей горячей дружбе с Машей Норовой, о том, как она попала вместе с семьею лесника в графский лес и как уехала, доверив Ксаню своей подруге детства.
— Я уехала работать, работать для тебя, — продолжала она, — и вновь поступила в театр, который я покинула, чтобы быть рядом с тобою. Однако забыть совсем, что я актриса, я была не в силах, потому что я горячо любила искусство… Ты не можешь помнить, как я, бродила по лесу, читала стихи, проходила роли…
— Помню! Помню, мама!.. Точно сквозь сон я вижу тебя там, в лесу… вспоминаю даже слова!..
— Детка моя! Жемчужина моя!.. Я уехала далеко, поступила в один из провинциальных театров под псевдонимом Белая… Мне повезло, талант мой признали, я приобрела известность. Но от тоски по тебе, моя Ксаня, я заболела… Труппа, в которой я служила, уехала, а я осталась одна, в больнице… Много месяцев я пролежала без сознания… Потом у меня развилась чахотка, и меня, все еще больную, бессильную, отправили на юг. Едва поправившись, я опять стала гастролировать, мечтая об одном: скопить как можно больше денег, чтобы обеспечить мою девочку, приехать за тобою, родная, взять тебя из дома лесничего, поселиться где-нибудь вместе… Что пережила я за это время — не выразить словами… Сначала я исправно получала письма от Маши Норовой, которая сообщала мне подробно о твоей жизни. Но неожиданно прервались вести от нее, а свои письма я стала получать обратно. Тогда я забросала письмами ее мужа, писала знакомым, обратилась к властям — но безуспешно: Норов не отвечал, а знакомые, наводившие справки, кратко извещали, что он, после смерти сына, бросил службу и уехал в Сибирь — но куда именно, никто не мог мне ответить. Наконец я получила от него письмо, в котором он сухо сообщал мне, что моя дочь умерла в одном из отдаленных сибирских городов, и просил прислать немедленно деньги, израсходованные им на лечение и похороны… Я исполнила его просьбу, но… не поверила сообщению. Внутренний голос говорил мне, что ты жива, моя Ксаня… мое дитя… моя радость… И я стала искать Норова, стала искать тебя… Однако все мои поиски были тщетны… Он, оказывается, перекочевывал с одного места в другое, и мне не удавалось найти его… Но я все-таки не теряла еще надежды, что увижу тебя. Между тем слава моя все росла… Я ездила, играла… Играла и… молилась… Да, я много молилась, Ксаня, чтобы Господь помог мне найти тебя. И вот…
Антонина Марко прижала к себе дочь.
— Нет! Нет! Я не отдам тебя ни пансиону, ни сцене!.. Да, не отдам и сцене! Сцена, дитя мое, несет мало радостей и много печалей… О, я это знаю по опыту!.. Мало там счастливых людей. Внутренняя неудовлетворенность, духовный разлад господствует в душе каждого, служащего искусству… Только убежденные в своем призвании, недюжинные, крупные таланты должны вступать на подмостки сцены… Только таланты!.. Но даже для таких актерская жизнь бывает тернистой. И как много людей, увлекающихся сценой, стремящихся к ней, уходят разочарованными, разбитыми. Ты еще слишком молода, моя Ксаня, чтобы вполне понять все то, что ждет тебя в театре… Ты еще не знаешь жизни, не знаешь людей и можешь жестоко поплатиться за твое увлечение… И я надеюсь, что ты послушаешься моего совета: моя девочка должна прежде всего учиться, получить образование. Ведь и актрисе нужны знания!.. Те, у которых их нет, — это жалкие существа, которые могут пользоваться только искусственным, временным, мишурным успехом… Я верю в твой талант, Ксаня, я поверила в него, когда еще не знала, не подозревала, что ты моя дочь. Вот поэтому я и настаиваю, чтобы ты только вполне взрослой, образованной девушкой решила свою судьбу… А пока… пока… ты будешь жить со мною. И Зиночка, и дети ее поселятся с нами… Зиму мы будем проводить в столице: ты будешь учиться, я буду работать в театре… А летом… летом… мы вернемся в старый лес, который ты так полюбила… Я построю там дачку, моя девочка, и мы будем счастливы.
— Мамочка, — воскликнула Ксаня, — пусть будет так, как ты желаешь… как ты решила!..
— Дитя мое, — продолжала Антонина Марко, — а теперь помолимся же вместе Тому, Кто так чудесно вновь соединил нас… В моей жизни я привыкла каждое радостное и горестное событие встречать молитвою. Надеюсь, что и дочь моя последует моему примеру.
Лицо Ксани сияло.
— Мама! Я не умела молиться, я не знала Христа… Теперь знаю… В ту минуту, когда ты вырывала меня из рук Улиткиной, я, не подозревая еще, кто ты, поняла, что это Он послал тебя ко мне… Когда я узнала, что ты моя мама, я вдвойне почуяла Его милость… И теперь, когда мои мучительницы уехали, оставили меня навсегда в покое, я чувствую, что не заслужила дарованного Им счастья… Мама… я хочу упасть на колени и молиться, и благодарить Его, благодарить слезами, благодарить моей радостью, моей любовью, всем моим существом!
— Ксаня! Ксаня моя!
— Да, мама! Твоя девочка умеет теперь и веровать, и молиться… И радость, святая радость живет в ее душе.
Комментировать