Глава третья. Красный взрыв
«Я знаю, что я обречен — это мне говорили многие товарищи, погибну позорно и бесцельно — вот что страшно. Во мне сердце от силы гремит, но я не жалею своих пропадающих сил — их избыток меня и губит», — признавался Платонов в одном из писем той поры.
«Мои товарищи по работе называют меня то ослом, то хулиганом. Я им верю», — писал он в статье, которая называлась «Ответ редакции „Трудовой армии“ по поводу моего рассказа „Чульдик и Епишка“». И хотя в тех словах было много иронии и даже ерничества, а Платонов, по воспоминаниям Августа Явича, бывал в молодости «язвителен, придирчив, особенно как выпьет», дело не только в особенностях его нрава. Дело в самом рассказе, из-за которого Платонов и написал свой резкий ответ.
Короткий, меньше двух страниц, редко становящийся объектом научных изысканий, «Чульдик и Епишка» не имеет ничего общего ни с ранней лирикой, ни с публицистикой Платонова, хотя писался рассказ в том же 1920 году, о котором преимущественно идет пока речь. Трудно даже представить, чтобы человек, который в стихах собирался то целовать горящую от любви вселенную и призывал ее сорвать с себя все одежды и тогда мертвые восстанут во гробах, то намеревался убивать ее, невесту, душу голубую, машинами («для вселенной бьет последний час»), который строил планы, как потушить одно солнце и зажечь другое — железное, осушая до дна небесные тайны и давая людям железные души — как этот сверхчеловек вдруг отвлекся от грандиозных апокалиптических заданий, спустился с небес на землю и сочинил текст такого примерно содержания.
На берегу Дона в жаркий полдень спит деревенский мужик Епишка и видит сон, «что наелся говядины и лежит с чужой бабой в соломе». На самом интересном месте его будит другой мужик, по имени Чульдик, и прогоняет с места. Почему прогоняет, почему Епишка его слушает — не совсем понятно, но Епишка вскакивает, в одежде переплывает Дон и бежит в деревню, где в это время случился страшный пожар, а у Епишки осталась в хате дочка в люльке (жены у него, похоже, нет). Он добегает до деревни, когда она наполовину вместе с его домом сгорает, и ложится «как белый камень с чужого неба» «мертвый и окаянный». А через три дня умирает.
Чульдик хоронит его вместе с дочкой на кладбище в том месте, где «гадили и курили ребята, когда шла обедня», пять дней спокойно ловит рыбу, а на шестой приходит к могиле и бормочет:
«— Кузьма, Кузя… Нешто можно так, идол ее рашшиби-то… Али я, али што…»
А заканчивается все озорной девичьей частушкой:
Я какая ни на есть —
Ко мне, гадина, не лезь!
Я сама себе головка,
А мужик мне не обновка!
Все это было опубликовано 10 августа 1920 года в «Красной деревне», которая всего тремя неделями ранее напечатала возвышенный платоновский трактат «Душа мира», и в контексте его творчества может рассматриваться как важный литературный опыт и своего рода аккумулятор будущих мотивов: внезапная катастрофа, смерть ребенка, образ рыбака, переход через реку и приход героя на могилу. А кроме того, Епишка, уменьшительное от Елпидифора, ведет к «бесконечной повести» «Приключения Баклажанова», несколько проясняющей темные места и опущенные звенья в «Чульдике и Епишке», например ситуацию с пожаром: «А Епишка ждет не дождется, когда пустят домой: он горевал по маме и боялся, как бы без него не случился дома пожар — не выскочат: жара, ветер, сушь». Да и вообще образ Баклажанова, это своеобразного авторского альтер эго, очень важен в ранней прозе, потому что здесь открыто сказалось то тревожное, катастрофическое видение мира, которое было Платонову присуще. И если верно, что в жизни каждого писателя присутствует некий «спусковой механизм» и происходят те события и накапливаются впечатления, которые и включают определенный образ мышления и чувствования мира, то в жизни Платонова таковым стартером мог быть навязчивый детский страх пожара и ужас от того, что его родные, прежде всего мать, которую он безумно любил и был к ней привязан, не успеют выбежать из горящего дома.
Можно с большой долей уверенности предположить, что именно из сидящего за партой ребенка, мучительно переживающего ясную до мельчайших подробностей картину пожара, встающую в его сознании, и вырос будущий автор «Епифанских шлюзов», «Котлована», «Счастливой Москвы» и прочих произведений, потрясших крещеный мир, а для начала этот мотив проявился, как в сухом семечке, в «Чульдике и Епишке». Только читательской аудитории в 1920 году до психологических тонкостей и перспектив своего земляка дела не было, и реакция воронежского читающего сообщества оказалась негодующей.
Публикация рассказа вызвала возмущенные отклики читателей и разгромную рецензию в газете «Трудовая армия». Ни то ни другое не сохранилось, но известен оскорбленный авторский ответ на критику: «Человека, который ошибается, надо учить, а не смеяться над ним и не ругать его. А то мне теперь от вашего целомудренного визга еще больше думается, что не вы, а я один прав», — написал Платонов в короткой реплике 19 августа, а три дня спустя развернул свою мысль в «Ответе редакции „Трудовой армии“», превратив ее в манифест нового искусства, направленный против искусства старого, «чистого», фарисейского:
«Вы пишете о великой целомудренной красоте и ее чистых сынах, которые знают, видят и возносят ее.
Меня вы ставите в шайку ее хулителей и поносителей, людей не достойных Ее видеть и не могущих Ее видеть, а потому я должен отойти от дома красоты — искусства и не лапать Ее белые одежды. Не место мне, грязному, там.
Ладно. Я двадцать лет проходил по земле и нигде не встретил того, о чем вы говорите — Красоты. <…>
Это оттого я не встретил и никогда не подумал о Красоте, что я к ней привык, как к матери, о которой я хорошо вспомню, когда она умрет, а сейчас я все забываю о ней, потому что стоит она всегда в душе моей.
Я живу, не думаю, а вы, рассуждая, не живете — и ничего не видите, даже красоту, которая неразлучна и верна человеку, как сестра, как невеста.
Вы мало любите и мало видите.
Я человек. Я родился на прекрасной живой земле. О чем вы меня спрашиваете? О какой красоте? О ней может спросить дохлый: для живого нет безобразия.
Я знаю, что я один из самых ничтожных. Это вы верно заметили. Но я знаю еще, чем ничтожней существо, тем оно больше радо жизни, потому что менее всего достойно ее. Самый маленький комарик — самая счастливая душа.
Чем ничтожней существо, тем прекраснее и больше душа его. Этого вы не могли подметить. Вы люди законные и достойные, я человеком только хочу быть. Для вас быть человеком привычка, для меня редкость и праздник. <…>
Я уверен, что приход пролетарского искусства будет безобразен. Мы растем из земли, из всех ее нечистот, и все, что есть на земле, есть и на нас.
Но не бойтесь, мы очистимся — мы ненавидим свое убожество, мы упорно идем из грязи. В этом наш смысл. Из нашего уродства вырастает душа мира.
Вы видите только наши заблуждения, а не можете понять, что не блуждаем мы, а ищем. <…>
Мы идем снизу, помогите нам, верхние, — в этом мой ответ».
Рассуждая умозрительно, в самозащите Платонова можно заметить не только очевидную сильную уязвленность и самолюбие молодого автора, не только унижение паче гордости или, как говорил Пушкин об одном из своих героев, «англоман выносил критику столь же нетерпеливо, как и наши журналисты» и таким же нетерпением отличался журналист воронежский столетие спустя, — так вот в его «манифесте», в этой, по удачному выражению Льва Шубина, «декларации прав» молодого писателя можно увидеть определенную стратегию либо по меньшей мере продуманную линию поведения.
В самом деле, если не знать всего написанного автором «Ответа редакции „Трудовой армии“» к той поре, если отвлечься от посвященных красоте Божьего мира стихов, публицистических размышлений о целомудрии и сознании и пройти мимо диалога с Федоровым, Достоевским, Ницше, Розановым, Шпенглером, Ключевским, Фрейдом, Веннигейнером, то можно предположить, что платоновский отлуп хулителям из «Трудовой армии» писался от лица талантливого самоучки, непросвещенного, но жаждущего просветиться рабоче-крестьянского парня из числа тех, о ком упоминал Блок — «бьют себя кулаками по несчастной голове: мы глупые, мы понять не можем» — даром, что ли, Андрей Платонович и сам сообщал в ту пору в анкетах, что образование у него «нисшее».
Но поскольку очевидно, что автор «Чульдика и Епишки» превосходил своих зоилов не только по природному дарованию, но и по образованию и начитанности и никакие «верхние» помочь ему ни в чем не могли, то из платоновского «Ответа» следует, что за его как бы смирением, за своеобразным литературным юродством и самопровозглашенным убожеством скрывался сознательный полемический прием. Платонов словно предчувствовал, что его писательский удел — раздражать и навлекать на себя гнев, он учился держать удар и отвечать обидчикам. С рабочих позиций в рабочем государстве делать это было удобнее всего, и он свое законное место грамотно занял, благо ему прикидываться рабочим надобности не было.
Только как ни увлекательна версия о Платонове-стратилате, умело разыгрывающем пролетарскую карту, в своей основе она может быть верна лишь частично: человек этот действовал больше по наитию, чем по расчету. С житейскими расчетами у него, несмотря на техническое образование, было неважно, свидетельство чему его достаточно наивная переписка с Госиздатом в 1921–1922 годах, да и вообще вся дальнейшая драматическая история взаимоотношений с официальной литературой и резких столкновений с советской критикой, во время которых он вел себя не совсем ловко. Вместе с тем совпадение самохарактеристик «я один из самых ничтожных» в этой статье и «я… ничтожен и пуст» в рассказе «Жажда нищего» показательно, как показательно и то, что «ничтожнейшим из существ» Платонов называл не кого-нибудь, а Федора Михайловича Достоевского. Так что идеальная компания у воронежского писателя подобралась что надо. С реальной — картина была разноречивей и пестрей.
В литературное окружение Платонова в Воронеже — а это был город с очень насыщенной культурной, литературной жизнью, недаром позднее его уроженец так заскучал в Тамбове — входили самые разные писатели, поэты, журналисты, критики. Платонова они неплохо знали, проводили с ним много времени, о нем писали, с ним спорили, выпивали, но вряд ли даже приблизительно представляли масштаб его дарования. Георгий Степанович Малюченко, Владимир Борисович Келлер, Михаил Матвеевич Бахметьев (в соавторстве с ним Платонов опубликовал «Рассказ о многих интересных вещах»), Андрей Гаврилович Божко-Божинский, Андрей Никитич Новиков, Николай Павлович Жайворонков (Лев Стальский), поэт-имажинист Борис Владимирович Хижинский (Дерптский), а также Георгий Андреевич Плетнев, Август Ефимович Явич (Семен Пеший), Борис Андреевич Бобылев, Федор Алексеевич Михайлов, Николай Алексеевич Задонский, Владимир Александрович Кораблинов… С иными из них Платонов был знаком только по Воронежу, с другими дружба продолжалась всю жизнь, одни умерли рано, кто естественной смертью, кто наложив на себя руки, а кто замученный в ГУЛАГе. Другие дожили до того времени, когда Платоновым стали всерьез интересоваться и возникла дружина платоноведов, людей, по выражению современного писателя Олега Павлова, «одержимых», «знающих куда больше о Платонове, чем он сам знал о себе», которые стали по крохам, как драгоценнейшее вещество жизни, собирать все, связанное с этим писателем. Но, несмотря на все усилия, платоновская мемуаристика уступает даже довольно скудной булгаковской, не говоря уже о богатейших воспоминаниях об Ахматовой, Пастернаке, Мандельштаме, Цветаевой, Волошине, Горьком, Бунине… Платонов был не только очень сложен и закрыт от окружающих как личность, но был меньше всего озабочен своим посмертным портретом и инстинктивно стремился уйти от литературной среды, не желая отражаться в ее прямых и кривых зеркалах, а тем более эти отражения ловить и множить, как это было свойственно иным из его современников и современниц.
Более того, про писателя Андрея Платонова можно с некоторыми оговорками сказать, что он умел писать так же, как не умел жить, и в сознательной тактической негибкости жизненного поведения проявился его сознательный стратегический выбор — выбор тех условий, которые были востребованы его писательским даром. Однако сколь бы горько ни складывалась его судьба, она могла бы оказаться еще горше, не случись в его окружении человека, ставшего его первым редактором, издателем, проводником, заступником, покровителем, литературным опекуном, — человека, без которого Платонову не удалось добиться бы и тех крох прижизненного успеха, что выпали на его долю сначала в Воронеже, а потом в Москве. Среди тех, кто разглядел его талант, кого платоновская резкость и неуклюжесть не отвратили, а, напротив, привлекли и он с удовольствием печатал все, выходившее из-под пера молодого автора, и в том числе его непричесанные ответы критикам, кто с ним спорил и не соглашался, но всегда давал ему слово, стал довольно крупный по воронежским меркам партийный деятель Георгий Захарович Литвин-Молотов.
В отношениях между ним и Андреем Платоновым, отношениях между партией и литературой, ставших в этом конкретном, едва ли не уникальном случае моделью, идеалом, осуществившейся утопией и примером того, какими бы эти отношения вообще могли быть, будь партия поумней и почеловечней, более всего поражают церемонность, полное отсутствие панибратства и удивительное уважение друг к другу. Если к тому прибавить, что Литвин-Молотов был старше Платонова на год, и в момент их знакомства одному был 21 год, а другому — 20 лет, и при этом они с самого начала были и всю жизнь оставались на «вы», обращаясь друг к другу по имени-отчеству, что вовсе не явилось следствием утонченного воспитания (оба происходили из социальных низов), то в который раз восхитишься богатством человеческого материала на Руси, а также невольно задумаешься над неоднозначностью и не одной только окаянностью того переворота, что назывался Великим Октябрем, и усомнишься в уничижительной характеристике людей, в нем участвовавших. Именно к числу этих неординарных, нашедших себя в революции, очень рано повзрослевших пассионариев и принадлежал Литвин-Молотов, который с точки зрения житейской карьеры к своим двадцати годам успел добиться гораздо большего, чем его молодой друг.
Сын сапожника из уездного городка Воронежской губернии и донской казачки, Юрий (Георгий) Литвинов окончил высшее начальное училище, а затем поступил по конкурсу в частный учительский институт, был юношей музыкально одаренным и живо интересовавшимся философией, которая в семнадцатом году сделала его практикующим большевиком, отрезала от родовой фамилии суффикс «ов» и добавила «Молотов», а в девятнадцатом привела на должность редактора газеты «Воронежская беднота». Именно тогда произошло знакомство Литвина-Молотова с Платоновым («Андрей Платонов рассказывал мне, что много думал он об Иммануиле Канте, об его философских особенностях, вещах познанных и непознанных, не появляющихся наружу „вещах в себе“, закованных в глубинах своих — не открытых еще, не проявившихся в нашем сознании, а скрытых под спудом еще неясного видения», — вспоминал он позднее), но по-настоящему они стали вместе работать в 1920-м, когда Литвин-Молотов возглавил сначала газету «Красная деревня», а потом «Воронежскую коммуну» и пригласил Платонова в них сотрудничать.
«Это что же? Мне надо будет резать ножницами чужие мысли и слова, с мясом кромсать письма людей? Нет, я так не могу!» — по преданию, воскликнул уже обжегшийся о рецензии на собственные стихи Платонов, но общий язык редактор и журналист нашли.
«Он всех нас, тогдашних безусых юнцов, начинающих литераторов, сотрудничавших в воронежских газетах, поражал прежде всего своей внешностью, — вспоминал Георгия Захаровича Николай Задонский в своей книге исторических этюдов „Донские вечера“. — Выше среднего роста, хорошо сложенный, с умными строгими глазами, всегда чисто выбритый, с небольшими, ровно подстриженными темными усиками, он неизменно являлся на службу в отглаженных мягких рубашках, в галстуке, с наброшенной на плечи кожаной курткой, и во всем служил нам примером аккуратности, трудолюбия и добросовестности».
Сам Платонов и одевался, и выглядел в те годы иначе. Летом, если верить мемуаристам, ходил «в серых полусуконных брюках навыпуск и такой же рубашке с поясом, а в жаркие дни — в рубашке холстинковой или ситцевой». Зимой — «в малахае и валенках». Писатель Владимир Кораблинов упоминает «сильно, до белизны потертую кожаную куртку», а Литвину-Молотову в рабочем-поэте запомнились, как написал Лев Шубин, «и необычная внешность, чем-то напоминавшая облик молодого Достоевского, и какая-то странная черная хламида, очевидно, старая железнодорожная шинель, и застенчивая немногословность поэта, и длинные узкие листочки, на которых четким красивым почерком были написаны стихи».
Главный редактор продвигал своего самого талантливого журналиста как мог. В конце апреля 1920 года А. П. Климентов был принят в Коммунистический союз журналистов (Комсожур); в июле благодаря Литвину-Молотову состоялось первое обсуждение творчества рабочего поэта, на котором Платонову наговорили больше лестных, чем нелестных слов («…т. Платонов — редкий самородок, обещающий широко развернуться на поприще литературы и искусства»), а сам Литвин-Молотов своего подопечного и защищал, и в своем выступлении направлял: «Пролетарский писатель или поэт… <…> отражает в своих произведениях революционно-действенный уклад, уклад жизни рабочего класса, его труд, чувствования потому, что они — реальная правда, современность. Деревня же до сих пор косна, рутинна, не имеет в общественной жизни страны того значения, которое имеет город. Деревня не усвоила великого переворота. В силу этого и писать о ней пролетарскому поэту, в особенности же рабочему Платонову, нечего, да и не стоит. Если бы стоило, то из среды крестьянства вышли бы свои — крестьянские поэты. Но их нет. Они не народились еще».
Тут дело даже не столько в том, прав или не прав Литвин-Молотов по существу, особенно когда это касалось крестьянской поэзии, а в том, что эти суждения могли быть предметом разговоров, которые партия и литература в редакции «Воронежской коммуны» вели и каждая оставалась при своем, уважая иную точку зрения, вспомним еще раз платоновское: «Деревню же я до слез любил…»
В августе 1920-го — то есть как раз в ту пору, когда возмущенная общественность громила «Чульдика и Епишку», Андрей Платонов вместе с еще двумя воронежскими писателями Бобылем и Бунтарем вошел во временное правление вновь образованного воронежского отделения Союза пролетарских писателей. В октябре вместе с Борисом Ирисовым он участвовал в работе Всероссийского съезда пролетарских писателей в качестве делегата с правом решающего голоса от Воронежа в Москве (это была его первая поездка в город, с которым в дальнейшем окажется связана его судьба) и на вопрос: «Каким литературным направлениям сочувствуете или принадлежите?» — самоуверенно, но очень точно на всю жизнь вперед ответил: «Никаким, имею свое». Наконец именно благодаря Литвину-Молотову в самом начале 1921 года была издана первая книга Андрея Платонова — тоненькая 16-страничная брошюра под названием «Электрофикация», в основу которой лег платоновский доклад, сделанный в декабре 1920 года на губернском съезде работников печати.
Съезд проходил одновременно с восьмым Всероссийским съездом Советов, на котором с докладом о плане ГОЭЛРО выступил Кржижановский (сцена, описанная в финале трилогии Алексея Толстого «Хождение по мукам»), и таким образом доклад Платонова оказался дорогой ложкой к обеду. «…Не успел еще радиотелеграф полностью передать всего плана героя Всероссийского съезда Советов — инженера Кржижановского, а в нашем городе простой рабочий-журналист смело заявляет, что нужно поддержать предложения великого техника, что они вполне приемлемы и что в них наше спасение от голода, холода и нищеты», — написал в те дни в «Воронежской коммуне» журналист Борис Бобылев, однако когда «Электрофикацию» впоследствии пытались переиздать в Москве, то она получила уничижительную оценку: «Брошюрка написана семинарским высокопарным кликушеским слогом. <…> написана безграмотно, часто в простом грамматическом смысле».
Тем не менее расхождений у молодого Платонова с генеральной линией партии в 1920-м еще не было, и в июле того года рабочий-журналист стал кандидатом в члены РКП(б).
«Рекомендую т. Климентова. Лучшим обоснованием его мировоззрения служат все (искренние все) статьи и стихотворения, какие через меня, как редактора газеты, прошли. Платонов искренен в своих писаниях — искренен он и в данном случае, вступая в нашу партийную организацию, ибо он действительный пролетарий, рабочий, сознательно воспринимающий все явления. Далее, вступление его не только явилось результатом движения чувства, а также и прежде всего — критикой его действительности, тем, что неясное, туманное политико-экономическое мировоззрение его стало твердым, устойчивым, определенно осознанным.
Платонов — рабочий, молодой пролетарий, но он не только пролетарий по принадлежности к определенному классу — он пролетарий и по духу, интеллигентный пролетарий. Платонов знает в основном Маркса, ибо читал его.
Член президиума Губкомпарта 20.VII.1920 Юр. Литвин (Молотов)
P. S. Из всех рекомендаций, данных мной (в незначительном количестве) вновь вступающим, эта рекомендация наиболее удачная, и, рекомендуя, я беру на себя политическую ответственность за вступающего в РКП рабочего — поэта и философа Платонова.
20. VII. 1920 г. Юр. Литвин (Молотов)». Последние слова в постскриптуме были, по всей вероятности, призваны еще больше усилить позиции читателя Маркса, а также мотивировать тот индивидуальный стиль, которым была написана его автобиография в связи с подачей заявления о вступлении в ряды партии:
«В коммунистическую партию меня ведет наш прямой естественный рабочий путь. Трудно сказать, почему я ранее не вступил в партию: были какие-то полудетские мечты, которые ели зря мою жизнь, мешали глазам видеть действительный человеческий мир, я жалею об этом. Но теперь я начинаю по-на-стоящему жить и наверстаю потерянное. <…>
Теперь я сознал себя нераздельным и единым со всем растущим из буржуазного хаоса молодым трудовым человечеством. И за всех — за жизнь человечества, за его срастание в одно существо, в одно дыхание я и хочу бороться и жить.
Я люблю партию — она прообраз будущего общества людей, их слитности, дисциплины, мощи и трудовой коллективной совести; она — организующее сердце воскресающего человечества.
Андрей Климентов (Платонов)».
Его приняли. Об этом факте известила своих читателей «Воронежская коммуна» 7 августа в рубрике «Партийная жизнь». Фамилия Климентов (Платонов) значилась первой в списке «для утверждения в кандидаты РКП(б)».
Был ли Андрей Климентов (Платонов) сразу же разочарован в партии или же несколько погодя и по какой причине это произошло, вопрос спорный (скорее все же не сразу, доказательством чему могут служить его статьи лета 1921 года), но факт тот, что долго среди коммунистов Платонов не задержался. Одной из составляющих его конфликта с партией можно считать перевод Литвина-Молотова из Воронежа в Краснодар, лишивший Платонова и дружеской поддержки, и покровительства, а также необходимости строжайше соблюдать парт-дисциплину, к которой никогда не лежала анархическая душа слобожанина. В этом смысле личностный фактор сыграл в истории кандидата Платонова роль исключительную. Он вступал в одну партию, а оказался в другой, и эта другая пришлась ему не по нраву. Но случился этот надрыв уже во второй половине 1921 года, отмеченного многими ключевыми событиями в жизни молодого писателя — неудачной попыткой издания своих книг в Москве, фактической женитьбой и выходом из рядов РКП(б).
Однако самым главным оказалось даже не это. Самым важным, лично катастрофичным для Платонова в тот год стал голод в Поволжье, который юный коммунист принял к сердцу так, как, наверное, никто во всей России, а уж среди писателей точно не принимал, и, более того, иные, правда не в России, но в эмиграции записывали в дневнике: «В газетах все то же. „На помощь!“ Призывы к миру „спасти миллионы наших братьев, гибнущих от голода русских крестьян!“. А вот когда миллионами гибли в городах от того же голода не крестьяне, никто не орал. <…> И как надоела всему миру своими гнусностями и несчастьями эта подлая, жадная, нелепая сволочь Русь!» Факт, который упоминается здесь отнюдь не для дискредитации автора процитированной гневной сентенции Ивана Алексеевича Бунина, а для того, чтобы еще раз подчеркнуть, обозначить ту степень катастрофического раскола, который прошел через русский народ и русскую литературу в революцию и Гражданскую войну.
Но попытаемся восстановить хронологию этого переломного в судьбе Андрея Платонова «anno domini»[5] по порядку.
В январе 1921 года Платонов вступил в переписку с московским Государственным издательством с предложением издать книги своих произведений. Сохранилось десять его писем в Москву 1921–1922 годов, отразивших нарастающую степень разочарованности молодого искателя в нравах стольного града. Первое письмо было пробным и несмелым. Оно представляло собой запрос о возможности издания сборника стихов. Целью этого деликатного послания было получить благоприятный ответ и выслать подборку. Однако равнодушная Москва промолчала. Тогда месяц спустя, не дождавшись ответа, Платонов послал 68 стихотворений, которые «местное Воронежское Отделение Госиздата продержало целый год и не могло издать сборника этих стихов за неимением бумаги и технических средств».
В письме содержалась уничижительная оценка деятельности воронежских товарищей — теперь, когда Литвина-Молотова среди них не было, автор давал себе право написать: «…тут громадная косность, лень, отсутствие всякой энергии и мещанская мелочность, так что я встретил только старую гадость и оскорбления сонных людей. <…> Тут нигде нет настоящих коммунистических людей, и я поэтому обращаюсь прямо к вам, в центр».
Кроме того, Платонов настаивал, чтобы его стихи были напечатаны в том порядке и в том виде, в каком они были предложены, — то есть никакой цензуры и редактуры признавать не хотел: «Если будете печатать, то прямо сдавайте в набор как есть». И заканчивалось все краткими сведениями о себе: «По профессии я электромонтер и прошу извинить за письмо и за то, что обращаюсь к вам». Ненужная конфликтность налицо, а те немаловажные факты, которые могли бы продвинуть дело, — членство в воронежском Союзе пролетарских писателей и, более того, в его правлении, участие в работе московского съезда, наконец, принадлежность к РКП(б), — все это выносилось за скобки по причине личной нерасчетливости, скромности либо слишком великой степени идеализма и веры в Москву, которая и так должна все оценить.
Но косность, лень и мещанская мелочность процветали не только в губернском Воронеже. Столица повела себя по отношению к начинающему поэту ничуть не лучше, заставляя его вновь и вновь о себе напоминать: «Просил я у вас ответа, но вы молчите, и я еще раз прошу его. Я не знаю, что мне делать. Пишу я плохо, это знаю, потому что я электромонтер, а не писатель». С этой самохарактеристикой тем же письмом в Москву была отправлена рукопись рассказов.
Только в мае Платонов получил краткое извещение о том, что его работы посланы на отзыв, и, ободренный, направил в Москву третью рукопись — своих статей. И если бы в Госиздате сидели не бездушные бюрократы от литературы, а пламенные платонолюбы, мы получили бы шанс увидеть рождение Платонова в трех его ипостасях — поэта, прозаика и публициста — уже в 1921 году. Однако несчастная Москва все зарубила, хотя и не безоговорочно. Иные из платоновских статей и рассказов получили одобрение рецензентов: «У автора несомненное дарование. Оригинальное миросозерцание. Интересный подход к изображаемому. Безусловно хорош язык, техника; яркость образов. Всегда глубокое настроение. Утонченность психики. К недостаткам нужно отнести слишком большую болезненность, душевный надрыв, изредка грубость, недостаточная логическая ясность. Автор заслуживает большого внимания. Если рассказы непригодны для Аг. — проп. отдела как такового, их следует направить в Лито».
Увы, не эти скромные и честные люди все решали. Прийти в Москву в 1921-м Платонову было не суждено, и его столичный книжный дебют был отложен на целых шесть лет, в течение которых траектория платоновского пути отклонилась далеко в сторону от торных литературных дорог. В высшем смысле эта отдаленность была для него спасительной, ибо подарила Платонову-писателю судьбу и обстоятельства жизни, каких не было ни у кого из даже самых одаренных и достойных его современников. Впрочем, если рассуждать умозрительно и придавать истории литературы сослагательное наклонение, то биография воронежского литератора могла бы сложиться иначе, будь он порасторопнее, и эти гипотетические рассуждения важны прежде всего потому, что показывают и доказывают особое положение Платонова в писательском сообществе Советской России.
В то время как воронежский рабочий-электрик боролся с местечковой косностью, многие молодые и не очень молодые люди, чувствовавшие призвание к литературе, уезжали в Москву, чтобы пробиваться на месте, а не ждать ответов из редакций. «Вы же на мои письма не отвечаете, а между тем мне говорили в Госиздате (и у вас, кажется, есть там объявление, что непринятые произведения возвращаются). Что же это такое, товарищи? Почему вы заховали где-то мои рассказы и не хотите их найти и возвратить. Ведь это очень нехорошо, тем более гос. учреждению, тем более по отношению ко мне, рабочему. <…> Я просто теряюсь и не знаю, как же вас еще просить и как мне преодолеть ваше молчание и равнодушие».
Люди, мыслившие более грамотно, действовали совсем не так. Они тоже было посылали первые опусы в Москву, но, убедившись, что ответа нет и не будет, бросали свои Владикавказы и Одессы, приезжали в столицу и устраивались в газеты, например в «Гудок», и там, голодая, бедствуя, пища для заработка фельетоны, сочиняли в свободное от работы время «Белую гвардию», как Булгаков, или «Зависть», как Олеша. Но они-то были беспартийные поповские либо дворянские дети и внуки с сомнительным белогвардейским прошлым, к тому же к паровозам, гудкам и прочей машинной дребедени равнодушные. А «техническому человеку» Андрею Платонову, железнодорожнику и сыну железнодорожника, участнику Гражданской войны, пусть не самому активному, но однозначно на стороне красных, сам Бог велел именно в этой газете работать. Случись так, мы имели бы еще более яркое гудковское содружество, случись так, произошла бы личная встреча двух великих — красного Платонова и белого Булгакова, но лично друг с другом незнакомые два сына века оказались связанными лишь посредством третьего — Виктора Борисовича Шкловского, угодившего в качестве героя и в «Белую гвардию» на роль Шполянского, и в «Чевенгур» на роль Симона Сербинова. Гудковский сюжет был в судьбе Платонова тем вероятнее и практически осуществимее, что в 1918–1919 годах в Воронеже проживал и активно работал как издатель поэт-большевик, товарищ Анны Ахматовой по первому Цеху поэтов Владимир Иванович Нарбут, который перетащил в «Гудок» Олешу с Катаевым (последний вывел Нарбута в образе колченогого в «Алмазном моем венце»). Но хотя Платонов в пору деятельности Нарбута уже печатал в Воронеже стихи, колченогий внимания на него не обратил и в журнал не позвал. В жизни Платонова невстреч было вообще гораздо больше, чем встреч…
Но одна и очень важная встреча в тот год у него произошла. Параллельно с неустройством литературных дел Андрей Платонов женился или, точнее, вступил на путь, приблизивший его (ибо брак был оформлен лишь в 1943 году) к этому уникальному событию в своей жизни. Уникальному по двум причинам. Во-первых, потому, что вопреки совету, который писатель Алексей Толстой дал писателю Михаилу Булгакову — жен, батенька, надо менять и настоящий писатель должен жениться не менее трех раз, — Платонов был женат единожды и на всю жизнь. А во-вторых, никто от Андрея не просто скромного, но яростно не приемлющего женскую любовь, утверждавшего, что «человек должен стремиться к соединению со всеми, а не с одной», ибо «в этом нравственность пролетария», — такого поступка не ожидал, и можно предположить, что позднее эта ситуация отразилась в повести «Эфирный тракт»:
«— Тебе, Егор, влюбиться надо! — говорили ему друзья. — Эх, напустить бы на тебя хорошую русскую девушку, у которой коса травою пахнет!..
— Оставьте, — отвечал Егор. — Я сам себя не знаю куда деть! Знаете, я никак не могу устать — работаю до утра, а слышу, что мозг скрежещет и спать не хочет!
— А ты женись! — советовали все-таки ему.
— Нет, когда полюблю прочно, в первый раз и на всю жизнь, тогда…
— Что тогда?
— Тогда… уйду странствовать и думать о любимой.
— Странный ты человек, Егор! От тебя каким-то старьем и романтизмом пахнет… Инженер, коммунист, а мечтает!..»
Если учесть, что за этим диалогом стояли реальные переживания реального и несколько сумасбродного молодого человека, который сам не знал, что ему с собою и собственной непослушной природой делать, то вот вопрос: какой должна быть девушка, сумевшая расколдовать закованную в латы целомудрия, изнемогающую от страсти плоть и мечтательную душу, не дав ускользнуть ей в вечное бродяжничество или же пойти по затворническому, по федоровскому пути?
Мария Александровна Кашинцева была дочерью Александра Семеновича и Марии Емельяновны Кашинцевых, приехавших в Воронеже 1918 году. Она родилась 14 апреля 1903 года в Петербурге, где училась в гимназии, и таким образом по социальному происхождению была уроженцу Ямской слободы не чета, да к тому же очевидная «дочь буржуазии» со всеми вытекающими отсюда душевными свойствами. «В классовом невежестве смешна, но по классу двоюродная сестра», — писал Платонов в шутливом стихе, а сама Мария Александровна меж тем вела происхождение от графского рода Шереметевых.
В ее жизни была романическая предыстория. В 1918 году в Петрозаводске, куда сначала уехала семья Кашинцевых из Петрограда, спасаясь от голода, в пятнадцатилетнюю гимназистку влюбился командир Красной армии Леонид Александров, которого Маша благословила на борьбу с Юденичем. Платонов об этом сюжете знал. «Тебе легче забыть меня, потому что ты знала Александрова», — писал он в одном из писем, и образ революционного командира отразился в чертах Копенкина, что особенно чувствуется в ранних редакциях романа «Строители страны» — будущего «Чевенгура».
В Воронеже Мария Александровна поступила в университет, переменив несколько факультетов, и, как вспоминала она много лет спустя, именно в университетской библиотеке весной 1921 года произошло ее знакомство с рабочим поэтом: «Однажды, придя в читальню, я увидела нового студента, который стоял с группой товарищей и очень громко говорил: „А что такое филология?“ Позднее я узнала, что у этого студента было больше двухсот публикаций в газетах, журналах, альманахах, но в наш студенческий журнал Платонов ничего не хотел давать. В это время я оформляла журнал, а мне редактор журнала сказал, что новый студент, Платонов, не захочет ничего давать, считая наш журнал мелкобуржуазным».
Существуют также устные воспоминания Марии Александровны, записанные журналистом Евгением Одинцовым (впервые они были опубликованы в «Общей газете» в 1999 году): «На одном из вечеров памяти его 80-летия, в Чеховском доме-музее — [она] показала мне на огромного толстого, неряшливо одетого старика с разбухшим портфелем: „Вот он меня, это Зенон Балабанович, в 20-м году в Воронеже познакомил с Платоновым, привел его ко мне в общежитие, я училась на литфаке университета, я тогда фыркнула еще: ‘Фи, какой!’, а потом…“»
Как бы то ни было, они встретились. «Андрей пришел к нам в дом такой крепкий, ладный, но у него какой-то особый вид был, не как у всех. Мрачноватый и малоразговорчивый Андрей был. На нем всегда была гимнастерка, вечно засаленная, потому что он постоянно возился с какими-то механизмами, инструментами, все изобретал, ремонтировал что-то», — рассказывала позднее младшая сестра Марии Александровны Валентина. Несмотря на то что вокруг Маши вились блестящие молодые люди, например, «известный в городе человек», платоновский товарищ Георгий Степанович Малюченко, рыжий Жорж, социально куда более ей близкий и в отличие от аномального Платонова обыкновенный — весельчак, женолюб, успешный деятель новой культуры (в 1918 году сын надворного советника Малюченко служил председателем театральной зрелищной комиссии), безо всей этой философской и революционной зауми, она выбрала или же уступила другому — мрачному. Хотя быть женой Андрея Платонова оказалось трудным счастьем, но это выяснилось позднее, если только не принимать во внимание, что еще в пору самого начала их почти тридцатилетней совместной жизни молодой муж написал:
Баю-баю, Машенька,
Тихое сердечко,
Проживешь ты страшненько
И сгоришь, как свечка…
Слова, которые скорее подошли бы к нему самому, или же отвел он от жены страшненькое пророчество ценой собственной жизни…
По-своему предыстория появления юной Марии в Воронеже и ее знакомство с Платоновым описаны в очерке Исаака Крамова «Платонов». Автор основывался на беседах с Марией Александровной Платоновой в последние десятилетия ее жизни, когда память могла подвести, и, например, дата знакомства с Платоновым названа очевидно неверно, а Жорж окрещен почему-то заезжим артистом. Зато остальное заслуживает куда большего доверия.
«Отец привез ее в 1919 году из Петрограда в Воронеж — спасал от голода. Она заканчивала здесь школу, зарабатывала — нужен был паек, ходила переписывать бумаги, получала плату хлебом и солдатским бельем, сбывала белье на рынке.
— Страшно жили, — говорит она задумчиво. И тут же: — Воронеж, какой хороший был город. Дворянские особняки в центре, красивые. Какая культурная жизнь была. И люди — веселые, интересные, крупные люди, командиры гражданской войны. Мне нравились.
С Платоновым познакомилась в 1922 году — познакомил заезжий артист. Платонов — густая шевелюра, большие серо-голубые глаза (есть фотография) — поэт, журналист, мыслитель — местная знаменитость. Печатался в воронежских газетах, выступал на вечерах. Встречались у городского театра и ходили вокруг театра часами».
В этих мемуарах акценты расставлены иначе — и девушка попроще, и юноша познаменитей. Так что никакого мезальянса не было — напротив, случилась обыкновенная русская история: гений соединился с чистой красотой. Маша была действительно очень красива, это признавали все, кто ее знал, — молода, обаятельна, артистична (она обладала прекрасным голосом, пела и позднее, уже в Москве, брала уроки у певицы Евгении Ивановны Збруевой), хорошо воспитана. И с тех пор, как Платонов стал за ней ухаживать и добился ее благосклонности, рассуждений о вредоносности пола в его публицистике заметно поубавилось, ни уничтожать, ни изничтожать женщин он боле не собирался, а, напротив, писал то прозой: «Всякий человек имеет в мире невесту, и только потому он способен жить. У одного ее имя Мария, у другого приснившийся тайный образ во сне, у третьего печная дверка или весенний тоскующий ветер», а то стихами:
Я не мудрый, а влюбленный,
Не надеюсь, а молю.
Я теперь за все прощенный,
Я не знаю, а люблю.
Да и более поздняя (написанная летом 1922 года), злая и не слишком справедливая рецензия на книгу философа Льва Платоновича Карсавина «Петербургские ночи» — «Л. Карсавин не имеет ни сердца, ни семени — и ненавидит их. Для него никогда не было любимой, русской девушки Маши… Для него любовь — религия, философия, литература, все что угодно, только не крик будущего, не движение семени, не физиология, не теплота, не мужество и не физическая сила…» — косвенно указывает на реабилитацию основополагающих природных сущностей, против которых рецензент яростно восставал в иных из своих статей в «Воронежской коммуне» до знакомства с девушкой Машей.
Их роман строился в соответствии с духом настоящего и уважением к традициям прошлого. «Марии. Вся моя жизнь была только предчувствием Вас. Андрей» — так надписал Платонов своей избраннице брошюру «Электрофикация», которая стала его первой авторской книгой.
С какими чувствами читала красная девушка рассуждения о том, что «электричество — легкий, неуловимый дух любви», что «электрификация есть осуществление коммунизма в материи — в камне, металле и огне… наша дальнобойная артиллерия в борьбе с этой природой», но Исааку Крамову она позднее рассказывала о том, что «тоже в молодости начинала писать. Это Платонов превратил меня в домашнюю хозяйку».
Но прежде чем так произошло, летом 1921 года студентку Кашинцеву отправили в отстоявшее от Воронежа на 60 верст село Верхнее Волошино для ликвидации крестьянской неграмотности. Как следует из рассказов Марии Александровны, а также из ее набросков к автобиографической повести «История молодого человека и молодой девушки 20 века», в деревню она напросилась сама, «испугавшись своего чувства к Платонову». «Поняв, что А. занял в ее сердце огромное место, она бежит в деревню, на работу. Только что ее отец и мать окончательно разошлись. И любовь А. пугает ее. Она травмирована, — раздоры отца и матери довели ее до того состояния, что она не верит ни в какое чувство».
Драматизм отношений молодых людей XX века отразился и в недавно опубликованной переписке Платонова с невестой.
«Мария, я вас смертельно люблю. Во мне нелюбовь, а больше любви чувство к вам. Восемь дней мое сердце в смертельной судороге. Я чувствую, как оно вспухает во мне и давит душу. Я живу в каком-то склепе и моя жизнь почти равна смерти. Днем я лежу в поле в овраге, под вечер прихожу в город и иду к вам. Ау вас я как-то весь опустошаюсь, во мне все стихает, я говорю великие глупости, я весь болею и хожу почти без сознания. <…> Не жалости и не снисхождения я хочу, а вас и ваше свободное чувство.
Переполняется во мне душа и не могу больше говорить. Поймите мое молчание, далекая Мария, поймите мою смертную тоску и неимоверную любовь. <…> Простите меня, Мария, и ответьте сегодня, сейчас. Я не могу ждать и жить, я задыхаюсь и во мне лопается сердце. Я вас смертельно люблю. Примите меня или отвергните, как скажет вам ваша свободная душа.
Я вас смертельно люблю».
Судя по всему, слова эти не подействовали, и в следующем сохранившемся письме второй половины 1921 года терзаемый ревностью Платонов свою возлюбленную благородно отпускает: «Я вложил и отдал Вам душу, талант, возможность великого и общего будущего — и мне ничего, никогда. Я снова один, всегда один, и никто не избавит меня от одиночества. И говорить все это зря — ничего не поймете. И пусть поблагодарит меня Ваш будущий друг, что я оставил Вас еще более чистой, святой и прекрасной, чем узнал. Мне ничего не нужно — с меня довольно. Я беру, когда дают, и не вырываю из рук. А у меня Вас рвут — и я отдам, потому что я не на земле живу — не в мире животных. И, отдав Вас, я приобрету Вас — навсегда».
«И опять дальше смертельная любовь, тоска, вселенная, поля и кладбища, и я один среди них, радостных, сытых людей земли, один сточным ослепительным знанием, что я не их, не из этого мира. Мне нужно невозможное, но невозможное — невозможно.
Когда я вижу ее лицо, мне хочется креститься. И я знаю, что Вы меня не поймете никогда. Если бы поняли — сказали бы давно, но Вы молчите, молчите. Боже мой, нет во мне слов. Заперта во мне Вами душа, Вы только можете ее отпереть. Месяц назад я был богат и полон как царь, теперь я странник».
Но однажды произошло то необратимое изменение в их отношениях, что связало Андрея Платоновича и Марию Александровну на всю жизнь.
«Родимая прекрасная Мария.
Мне сегодня снился сон: на белой и нежной постели ты родила сына. <…> Маша. Знаешь, как нет во мне страсти к тебе и есть только что-то другое. Будто я был нем, безмолвна была тысячелетия душа моя — и теперь она поет, поющая душа. Не страсть во мне, а песнь, а музыка души. Страшная сила скопилась во мне и предках моих за века ожидания любви, и вот теперь эта сила взорвалась во мне».
Подобных поэтических, взрывных писем Платонов писал много, он посылал любимой стихи, описывал свою невозможную любовь в ранней прозе, но как относилась к нему Мария Александровна, сказать трудно. На обороте одного из писем 1921 года сохранился ответ благоразумной барышни хулигану: «Ваше чувство не ко мне, а к кому-то другому. Меня же Вы совсем не можете любить, потому что я не такая какою Вы идеализируете, и еще — Вы любите меня тогда, когда есть луна, ночь, или вечер — когда обстановка развивает Ваши романические инстинкты. Муся». А еще одна дошедшая до нас фраза Муси гласит: «…то, что ты говоришь и делаешь, две совершенно разные вещи, — где же конец?»
Это непонимание они пронесли через всю жизнь, и трудное семейное счастье, конфликты, обиды, ссоры, размолвки, ревность, о чем до последнего времени ничего известно практически не было, стали еще одним из узлов очень негладкой платоновской жизни и судьбы. Да и нежелание зарегистрировать брак исходило от нее, не от него. «Мне не понравилось, что ты спорила и говорила неуверенно о сроке нашей регистрации. Я знаю, ты ответишь на это бранью и каким-нибудь обличением меня», — писал он в феврале 1927 года. Она как будто для себя окончательно еще ничего не решила, была готова Платонова в любой момент оставить, и эта угроза ощущалась им всю жизнь, мучила его, изводила и… вдохновляла. Мало какая женщина отразилась в сочинениях своего мужа так, как Мария Александровна в повестях, романах, рассказах Андрея Платонова.
В Волошине она проработала по апрель 1922 года, и знаменитый рабочий с журналистским удостоверением там ее с радостью, мукой и нетерпением сердца навещал:
«Я шел по глубокому логу. Ночь, бесконечные пространства, далекие темные деревни и одна звезда над головой в мутной смертельной мгле… Нельзя поверить, что можно выйти отсюда, что есть города, музыка, что завтра будет полдень, а через полгода весна. В этот миг сердце полно любовью и жалостью, но некого тут любить. Все мертво и тихо, все — далеко. Если вглядишься в звезду, ужас войдет в душу, можно зарыдать от безнадежности и невыразимой муки — так далека, далека эта звезда. Можно думать о бесконечности — это легко, а тут я вижу, я достаю ее и слышу ее молчание, мне кажется, что я лечу, и только светится недостижимое дно колодца и стены пропасти не движутся от полета. От вздоха в таком просторе разрывается сердце, от взгляда в провал между звезд становишься бессмертным.
А кругом поле, овраги, волки и деревни. И все это чудесно, невыразимо, и можно вытерпеть всю вечность с великой, неимоверной любовью в сердце…»
Это лирика. Но был у Платонова и другой, более приземленный, «чеховский» взгляд на деревню: «Скорбь и скука в одиннадцать часов ночи в зимней деревенской России. Горька и жалостна участь человека, обильного душой, в русскую зиму в русской деревне, как участь телеграфного столба в закаспийской степи».
«…каждые десять — двенадцать дней Платонов приходил ко мне в деревню иногда с моим отцом, с Малюченко, но чаще один. Замерзший, весь в ледяных сосульках. Было страшно за него. В сельсоветах ему не всегда давали лошадей, хотя у него был корреспондентский билет от газеты „Воронежская коммуна“, и ему выпадало преодолевать десятки километров пешком по степи, а кругом рыскали волки», — вспоминала Мария Александровна Платонова много лет спустя.
Именно той зимой 1921 /22 года был зачат их первый ребенок — Платон, который, можно предположить, и сблизил молодых людей окончательно, и предрешил их дальнейшую судьбу «Зима дадена для обновления тела. Ее надо спать в жаркой и темной норе, рядом с нежной подругой, которая к осени снесет тебе свежего потомка, чтобы век продолжался…» — писал Платонов явно не о ком-то постороннем, но о самом себе в рассказе «Душевная ночь».
Однако была в семейной жизни Платонова своя драма. Две самые дорогие женщины, две любимые Марии были в судьбе Андрея Платонова — мать и жена, но ни взаимопонимания, ни любви меж ними не было, и это больно ранило их сына и мужа, неизбежно заставляя делать невыносимый, невозможный для себя выбор.
«Вот вы! Зачем так рвете сердце, Мария? По всему телу идет стон от тоски и любви. Зачем и за что я предан и распят, и нет и не будет конца. Но знайте, будет и мне искупление. <…> То, что вы не пришли к маме, мне многое доказало. Я погибну».
Эта развилка в платоновском пути была тем драматичнее, что в детстве Андрей был невероятно привязан к матери. Позднее, в годы войны, в рассказе «Полотняная рубаха» его герой танкист Иван Фирсович Силин будет вспоминать ранние годы: «И помню, как я горевал, как плакал, когда мать уходила на работу; до вечера я тосковал по ней и плакал. И где бы я ни был, я всегда скорее бежал домой — со сверстниками-ребятишками я играл недолго, скучать начинал, за хлебом в лавку пойду — обратно тоже бегу и от хлеба куска не отщипну, весь хлеб целым приносил. А вечером мне было счастье. Мать укладывала меня спать и сама ложилась рядом; она всегда была усталая и не могла со мной сидеть и разговаривать. И я спал, я сладко спал, прижавшись к матери <…> я целовал ее нательную рубаху и гладил рубаху рукою, я всю жизнь помню ее теплый запах, этот запах для меня самое чистое, самое волнующее благоухание…»
Нет сомнения, так можно было написать, лишь пережив самому. Однако в 1922 году между Платоновым и его матерью произошел разрыв: после возвращения молодой жены из деревни в апреле — причем можно предположить, что именно беременность стала причиной прерывания «контракта» с местной школой, и вряд ли Мария Александровна сильно жалела о том, что ее карьера сельского шкраба завершилась («Паек учительницы в тот год собирался подворно, но учить детей советскому добру крестьяне не посылали и школа была не нужна») — старший сын ушел из родительского дома и стал жить на квартире у Кашинцевых. «Переходить к Климентовым Мария не захотела: разместиться негде, да и вся обстановка была не по душе. Супруга считала, что и так осчастливила Андрея, войдя в его пролетарскую семью», — кратко написал О. Г. Ласунский. Воспоминания младшей сестры Марии Александровны Валентины дополняют картину: «Семья Андрея жила не так далеко от нас, в Ямской слободе, кажется. Она была около леса. Дом их был как барак: деревянный, длинный. И когда я первый раз пришла к ним, поразилась даже: одна большая комната, и стоят скамейки, стол большой во всю комнату и печка русская. Мне, городской, вначале странно все это было видеть».
Должно быть, еще более странно было видеть эту бедность и людскую скученность молодой жене, которую Лев Гумилевский позднее причислил — справедливо, нет ли — к числу женщин, «избалованных мужьями и жизненными удачами», хотя какие уж там были особые жизненные удачи у Андрея Платонова? А писатель Семен Липкин и вовсе назвал ее «злой и холодной».
Так или иначе они могли друг друга невзлюбить — битая жизнью жена воронежского железнодорожника и избалованная в глазах свекрови, да к тому же разлучница — увела сына от матери — петербургская барышня-невестка. Примирить двух Марий в жизни Платонов не сумел, но обеим посвящал свои произведения. Самое известное из обращенных к матери — рассказ «Третий сын». В нем умершую старуху по ее завещанию приходит отпевать священник. Мария Васильевна Климентова действительно была очень религиозна, и, по всей вероятности, именно она настояла на том, чтобы ее внук был крещен. Случилось это на пятую годовщину Великого Октября. Платонов при совершении таинства присутствовал, свидетельством чему служит сохранившаяся запись в приходской книге Вознесенской кладбищенской церкви о крещении «младенца Платона 7 ноября 1922 года (родился 25 сентября) в присутствии родителей: Андрея Платоновича Климентова-Платонова и Марии Александровны». Правда, молодой отец находился к той поре уже за бортом богопротивной партии, из которой отчасти сам вышел, отчасти был изгнан в конце 1921 года.
Но сначала о другом и очень горестном происшествии в семье Климентовых. «Андрей был старший. Еще братья были — Петр, Сергей и Митя и сестры — Надя и Вера. С Верой я особенно подружилась, — вспоминала Валентина Александровна Трошкина. — Мы были ровесницами, мне было двенадцать в то время, и мы вместе выступали в детском самодеятельном коллективе. Надя и Митя — подростки, очень хорошие, умные были. И вот они однажды поехали в пионерский лагерь. Я тоже должна была с ними ехать, но задержалась: на белье не были сделаны метки. И вдруг через некоторое время, когда я с одним мальчиком должна была поехать, сообщают, что в лагере погибли подростки и учителя, всего 21 человек. И Надя с Митей тоже погибли. Все они отравились грибами, которые там собрали. Так случилась первая трагедия в семье Платоновых…»
«О Наде, о сестре, ведь ее не любили в семье, не любил отец, равнодушна была мать, — вспоминал Платонов позднее в „Записных книжках“, — и общественность, школа, советская власть были для нее все счастье, все — в отличье от враждебной семьи.
Напр.:
„Что-то не слышно твоего голосочка,
Затяни-ка песню, противная дочка!“
А „противная“ потом умерла.
Умерла».
Две внезапные детские смерти, ставшие, как очень скоро оказалось, нечаянными предвестниками общенациональной катастрофы, поразили и в каком-то смысле определили душевное состояние молодого человека, испытавшего почти одновременно счастье любви и ужас утраты. «Вы не знаете, наверное, что такое судороги сердца. Первый раз я узнал это, когда нашел в больничном сарае мертвую сестру. Она лежала вечером на полу. Было тепло и тихо, и я прилег с ней рядом и сказал ей что-то. Она лежала, замолкшая и кроткая, но не мертвая», — писал Платонов Марии Кашинцевой, а в романе «Строители страны» два его героя, Дванов и Гратов, дают клятву на могиле умершего брата Дванова отомстить природе за эту смерть.
Трагедия 1921 года повлияла не только на слова, которые Платонов писал, но и на поступки, которые он совершал. В том числе это коснулось коммунистического сюжета. Драматизм и даже некоторая зловещая его ирония состоят в том, что еще в июле Платонов выступил в воронежской печати с острыми статьями, касающимися членства в РКП(б).
«Что такое коммунисты? Это лучшие люди, передовые борцы человечества. Люди, которые умеют любить больше дальнего человека, чем ближнего. Люди, которые любят себя больше в будущем человечества, чем себя в настоящем и, несмотря на их физическую зависимость от сегодня, умеют духовно всецело отдаться завтра.
И я не представляю себе, чтобы искренний коммунист, человек беспредельного будущего, связь с которым, заметьте, может быть осуществлена только через партию, мог с легким сердцем примириться с исключением из ее рядов, из рядов коллектива, который больше, чем какой-либо другой, носит в себе зачатки коммунистического человечества. <…> Это не коммунист, а мещанин, индивидуалист».
Так что же такое должно было произойти, чтобы создатель этих пламенных и искренних строк, подписавшийся Коммунист, вдруг сам вышел из рядов РКП(б), то есть в системе собственных координат превратился в мещанина-индивидуалиста?
В статье «Коммунист принадлежит будущему» Платонов выдвинул два тезиса: первый — необходимо проводить систематическую чистку в партии, освобождая ее от чистокровных лавочников, «нравственно, морально почаще проверять наших членов, перетряхивать их и перетряхивать решительно», но в то же время — и это второй тезис — «нужно позаботиться о быте коммунистов и сделать все возможное, чтобы не допустить понижения физического и духовного уровня наших товарищей. Это в интересах партии, интересах человечества».
То есть, говоря проще, число коммунистов надо подсократить, а оставшихся подкармливать, чтобы «жизнь не заставила нас думать слишком много о том, что нас в настоящее время в материальном отношении отягчает».
Из всей платоновской публицистики, какие бы сумасшедшие идеи в ней ни провозглашались, эта кажется не самой фантастической, но самой не андрейплатоновской. Впечатление такое, будто ему ее нашептали, либо, увлекшись любовью к дальнему, он просто не отдавал себе отчета в том, к чему призывает. И — получил очень резкое возражение по существу.
Автором реплики оказался хороший знакомый Платонова — журналист Георгий Плетнев, опубликовавший 18 июля в воронежской газете «Огни» статью «О коммунисте», из которой коммунист, то есть Андрей Платонов, мог узнать, что он партийный фанатик, и прочесть следующий горький абзац: «Очень легко быть коммунистом будучи „барином“, не заботясь ни о чем лично-материальном. Таких коммунистов, к сожалению, много и может расплодиться по рецепту автора статьи бесчисленное количество. Грош цена такому коммунисту. Ты голодай вместе со всеми, ходи оборванным, босым, как и все, болей нуждами всех и будь коммунистом! Только такой коммунизм и можно признать, только такие коммунисты и есть настоящие коммунисты. Коммунист в первую очередь принадлежит скверному, тяжелому сегодня, а уже потом великому, светлому завтра».
Платонов дал ответ три дня спустя, назвав своего оппонента жалким мещанином и в очередной раз пропев «осанну» партии, которая изгоняет тех, кто любит ее недостаточно глубоко, а от вопроса о коммунистических льготах и привилегиях фактически уклонился: «О том, что о коммунистическом быте все-таки нужно позаботиться, несмотря на то, что коммунист Плетнев считает, что коммунисты обязательно должны ходить босыми и голодными, и об аскетизме вообще и Плетневых в частности, я позволю себе высказаться в следующей статье».
Однако в следующих статьях ему пришлось высказываться совсем по другим темам, косвенно признав правоту своего оппонента, ибо стало очевидно, что в стране случилась подлинная трагедия, на фоне которой дискуссия о бегстве или небегстве из партии теряла смысл, и если Платонов и обращался к коммунистам и их быту, то с единственным призывом — отказаться от золота и драгоценных предметов.
«Тяжелое стихийное бедствие свалилось на нашу трудовую республику: миллионы наших братьев — рабочих и крестьян Поволжья, постигнутые неурожаем, переживают кошмарные минуты голода», и это событие заставило его совершенно по-иному взглянуть на роль не только искусства, но и журналистики, и вместе с тем — на свою судьбу.
«Что сейчас делается в Поволжье? Это трудно вообразить днем, когда кругом светло и видим простые, скучные причины хода явлений. <…> какая скука только писать о томящихся миллионах, когда можно действовать и кормить их. Большое слово не тронет голодного человека, а от вида хлеба он заплачет, как от музыки, от которой уже никогда не заплачет. <…>
Наши песни — наши руки, а не жидкие слова и не веселые театры, где люди гасят безумное бешенство своих сытых кровей».
Отсюда прямой путь из литературы, здесь объяснение, почему Андрей Платонов ушел в гидрофикацию и занялся строительством плотин («Засуха 1921 г. произвела на меня чрезвычайно сильное впечатление, и, будучи техником, я не мог уже заниматься созерцательным делом — литературой», — отмечал он в автобиографии 1924 года), но прежде он успел написать еще несколько яростных статей.
«Есть в душе человека позорная черта: неспособность к долгому пребыванию на высотах страдания и радости… Душа человека — реакционное существо, дезертир кровавого поля жизни, предатель героя — действительности…
Долой сострадание, жалкое кипящее сердце, долой человека, признающего себя дробью и пылинкой, самой по себе!
Человечество — одно дыхание, одно живое, теплое существо. Больно одному — больно всем. Умирает один — мертвеют все.
Долой человечество-пыль, да здравствует человечество-организм…
Беспощадность, сознание, распыление волжского страдания по всей России, наложение на каждого человека, от Ленина до грузчика, камня голода — пусть каждый несет и не гнется, — вот что надо…
Поволжье — один из станков России-мастерской. Он стал и в буйном крушении рвет наши трансмиссии и контакты. Он должен быть исправлен, чтобы установилось равновесие работы и не полетела к черту вся мастерская.
Будем героями в работе, мысли и борьбе. Будем человечеством, а не человеками в действительности».
Никогда платоновское перо не было таким раскаленным и яростным, никогда в запальчивости своей, в зашкаленности оно не приближалось к тому пределу, за которым наступает бессилие слова и доктор Фауст вносит поправку в Евангелие: «В начале было дело». «Новым Евангелием» назвал одну из своих статей и Платонов, закончив ее обещанием устроить Страшный суд над вселенной, однако отрицаемая автором действительность призывала спуститься с небес на жаждущую воды знойную землю, как уже было в случае с «Чульдиком и Епишкой». И так оказалось, что этот нелепый, абсурдный в глазах большинства читателей рассказ с его вроде бы ничем не мотивированным пожаром, гибелью людей и кладбищем, рассказ-предчувствие, рассказ-катастрофа стал пророческим, а автор от слов перешел к делам, и первым из них стало его освобождение от оков РКП(б), а точнее, от кандидатов в оные.
Утверждать напрямую, что Платонов вышел из партии коммунистов непосредственно по причине разразившегося в стране голода, — значило бы притягивать факты за уши, но несомненно воронежский журналист был электрически сражен в ту пору разностью потенциалов, несоответствием масштабов между трагедией страны и бюрократической повседневностью партийной жизни, с которой он столкнулся и о которую споткнулся во второй половине 1921 года. Следы недовольства Платонова партией, которой он еще в июле пел гимны, можно найти в написанной в августе — сентябре, но не опубликованной до 1999 года от Рождества Христова статье «Всероссийская колымага»:
«На пути к коммунизму Советская власть только этап. Скоро власть перейдет непосредственно к самим массам, минуя представителей… Мы накануне наступления масс, самих масс, без представителей, без партий, без лозунгов.
Рабочие массы скоро возьмут власть в свои руки без представителей, без учреждений, без исполнительных органов. Масса бесчленна.
Об этом подробно напишу, если советская печать и власть увидит в этом выступлении непосредственно самих масс путь к коммунизму и высшую, следующую форму рабочей диктатуры и не испугается этого мощного взрыва красной энергии».
Советские власть и печать перепугались. Перспектива выступления масс без партий и представителей, а тем более в 1921 году, когда еще свежи были воспоминания о подавленном кронштадтском восстании и о лозунгах «За Советы без коммунистов!», реальная угроза красного взрыва едва ли могла их порадовать, и в глазах Платонова бездействующая партия потеряла былой ореол святости. Но не потому, что она предала революцию. Она предала нечто более существенное — 25 миллионов голодных.
Однако к этим страстным порывам добавились и обстоятельства чисто житейские, окончательно отвратившие кандидата в члены РКП(б) от нее самой.
Летом 1921 года Платонов был зачислен в курсанты губернской советско-партийной школы. Зачислен по личному заявлению, а не по разнарядке, хотя трудно сказать, какие цели он преследовал, поступая на учебу в заведение, также именуемое губернским Рабоче-крестьянским коммунистическим университетом.
В его стенах ему было откровенно скучно, научить его там ничему не могли, то был в чистом виде советский феномен — занудная смесь бессмысленности, тягомотины, а в шестидесяти верстах от университета в деревне жила невеста и занималась настоящим делом — учительствовала. А еще была работа в газете, где Платонов заведовал отделом, были встречи с крестьянами, которых он призывал учиться орошать землю, и это было настоящее, подлинное, нужное, а то — глупость, чепуха. Живое и мертвое столкнулись друг с другом, и соединить их в своей душе он, умевший соединить, казалось бы, невозможное, не смог. Окажись рядом Литвин-Молотов, все сложилось бы иначе, но Георгия Захаровича в Воронеже уже почти год как не было, и 30 октября 1921 года на заседании комиссии по пересмотру, проверке и очистке личного состава РКП(б) было рассмотрено персональное дело 99 курсантов губсовпартшколы и Андрея Платонова в их числе.
«Платонов А., канд. РКП с 20 г., билет № 33/54, рабочий, курсант. Отзыв ячейки как об отказывающемся посещать партсобрания, говоря, что я все, мол, знаю».
В тот же день в отношении курсанта губсовпартшколы Платонова было принято синтаксически косноязычное решение (как некая нечаянная пародия на будущее косноязычие героев самого виновника торжества): «Тов. Платонова исключить из кандидатов РКП как шаткого и неустойчивого элемента, недисциплинированного члена РКП, манкирующего всякими партийными обязанностями, несмотря на свое развитие, сознательно уклоняется».
Таким образом, в соответствии с этими впервые опубликованными О. Г. Ласунским документами Платонов был из партии исключен. Правда, два с половиной года спустя, вновь попытавшись в нее вступить, бывший коммунист иначе написал об этом инциденте:
«…с конца 1919 г. по конец 1921 (точных дат не помню) я был в партии большевиков, прошел чистку и вышел по своему заявлению, не поладив с ячейкой (вернее, с секретарем ее). В заявлении я указывал, что не считаю себя выбывшим из партии и не перестаю быть марксистом и коммунистом, только не считаю нужным исполнять обязанности посещения собраний, где плохо комментируются статьи „Правды“, ибо я сам их понимаю лучше, считаю более нужной работу по действительному строительству элементов социализма, в виде электрификации, по организации новых форм общежития, собрания же нужно превратить в искреннее, постоянное, рабочее и человеческое, общение людей, исповедующих один и тот же взгляд на жизнь, борьбу и работу.
Я считаю, что такой поступок мой был отрицательным, я личное счел обязательным для всех, я теперь раскаиваюсь в этом ребяческом шаге и не хочу его ни преуменьшать, ни замалчивать. Я ошибся, но больше ошибаться не буду».
Вопрос, кто кого исключил, Платонов партию или она его, остается открытым, но примечательно, что карьере мелиоратора, журналиста и литератора факт выбывания из РКП(б) в дальнейшем не помешал, как не помешало и то, что в декабре 1921-го последовало отчисление курсанта Платонова из губернского Рабоче-крестьянского коммунистического университета, который он, правда, уже давно забросил.
У Андрея Платонова началась совершенно иная жизнь. Но прежде — еще об одном сюжете и еще одном документе, не так давно введенном в научный оборот воронежским исследователем Олегом Алейниковым.
Рождественским сочельником 1922 года в задонской газете «Свободный пахарь» за подписью Андрея Платонова была опубликована статья «Коммунизм и сердце человека», при чтении которой даже у привыкшего к платоновской запальчивости читателя может екнуть сердце:
«Для осуществления коммунизма необходимо полное, поголовное истребление живой базы капитализма — буржуазии как суммы живых личностей. Скажут — это крайность, кровожадность, слепое бешенство, а не путь к коммунизму. Нет — честный вывод точного анализа переходной эпохи и истории капитализма и пролетариата. Сердце, чувство всегда мешали человеку познать жизнь. <…>
Мы еще не научились у природы ее беспощадности… <…> Свирепости, жестокости, жертве всем ради единой цели мы должны научиться. Всякое мягкосердие, небесность чувств, прощение мы должны из себя выжечь. Ибо мы имеем дело с неведомой неимоверной по жестокости и неумолимости действительностью, ее хотим изменить, а не свое головное понятие.
Если мы хотим коммунизма, то значит нужно истребить буржуазию; истребить не идеологически, а телесно, и не прощать ее, если бы она даже умоляла о прощении и сдавалась группами. Она все равно невольно нам враг — хочет она этого или не хочет. <…>
Буржуазию легче и разумнее уничтожить, чем переделать, она, при всем желании, не может ни помочь нашей работе в перестройке человечества, ни понять ее, а только мешать. <…> Пролетарий не должен бояться стать убийцей и преступником и должен обрести в себе силу к этому. Без зла и преступления ни к чему в мире не дойдешь и умножишь зло, если сам не решишься сделать зло разом за всех и этим кончить его».
Едва ли эти строки, напечатанные «в порядке дискуссии» и вызвавшие неделю спустя ответ некоего подписавшегося МАКом и, судя по всему, близко знакомого с Платоновым оппонента — «Этот непродуманный труд создал в моем воображении тип человека без сердца. Его сухая высокая фигура, поношенное, неопределенной моды платье, нависшие брови, узкий высокий лоб, испещренный морщинами, сверкающие из-под нависших бровей глаза привели меня в смущение. За пазухой у него хранится какой-то шаровидный предмет. Мысли мои остановились, глаза впились в непрошеного незнакомца. „Вы звали меня“, — обратился он. В недоумении, я едва успел раскрыть рот и произнести протяжное „я“, когда он перебил — „перед Вами стоит человек, который вместо сердца имеет за пазухой камень… Пусть избегает меня толпа, не разделяющая моих взглядов. Она не способна воспринять новую идею — ее необходимо истребить“. Вот герой Андрея Платонова, с его тенденцией и идеологией. <…> Сколько же миллионов людей, т. Платонов, по вашему расчету нужно подвергнуть избиению?» — писал сей МАК в статье «Человек без сердца» 15 января 1922 года — нуждаются в смягчающих комментариях. И вряд ли объясняются лишь тем, что автор «Коммунизма…» не принял новой экономической политики или же вел завьюженными ночами теоретические споры с юной невестой о будущем человечества.
Очевидно, здесь слишком многое, и личное, и общее, сплелось, отозвавшись позднее в двух сценах чевенгурских казней, да и во всей идеологии романа, посвященного сшибке военного коммунизма и нэпа. Но для платоновской биографии важнее то обстоятельство, что написанная выгнанным из партии кандидатом статья о необходимости поголовного истребления буржуазии и опустошения собственного сердца от жалости и милосердия как обязательного условия построения коммунизма на земле совпала с его переходом на работу в ЧК. Только не в ту ЧК, что расстреливала «несчастных по темницам», а в Чрезвычайную комиссию по борьбе с засухой.
[5] Лето Господне (лат.; буквально: год века Господня).
Комментировать