<span class=bg_bpub_book_author>Достоевский Ф.М.</span><br>Дневник писателя (1876)

Достоевский Ф.М.
Дневник писателя (1876)

(42 голоса4.1 из 5)

Оглавление
След. глава

Январь

Глава первая

I. Вместо предисловия

О Большой и Малой Медведицах, о молитве великого Гете и вообще о дурных привычках

…Хле­ста­ков, по край­ней мере, врал-врал у город­ни­чего, но всё же капельку боялся, что вот его возь­мут, да и вытол­кают из гости­ной. Совре­мен­ные Хле­ста­ковы ничего не боятся и врут с пол­ным спо­кой­ствием.[1]

Нынче все с пол­ным спо­кой­ствием. Спо­койны и, может быть, даже счаст­ливы. Вряд ли кто дает себе отчет, вся­кий дей­ствует «про­сто», а это уже пол­ное сча­стье. Нынче, как и прежде, все про­едены само­лю­бием, но преж­нее само­лю­бие вхо­дило робко, огля­ды­ва­лось лихо­ра­дочно, вгля­ды­ва­лось в физио­но­мии: «Так ли я вошел? Так ли я ска­зал?» Нынче же вся­кий и прежде всего уве­рен, входя куда-нибудь, что всё при­над­ле­жит ему одному. Если же не ему, то он даже и не сер­дится, а мигом решает дело; не слы­хали ли вы про такие записочки:

«Милый папаша, мне два­дцать три года, а я еще ничего не сде­лал;[2] убеж­ден­ный, что из меня ничего не вый­дет, я решился покон­чить с жизнью…»

И застре­ли­ва­ется. Но тут хоть что-нибудь да понятно: «Для чего-де и жить, как не для гор­до­сти?» А дру­гой посмот­рит, похо­дит и застре­лится молча, един­ственно из-за того, что у него нет денег, чтобы нанять любов­ницу. Это уже пол­ное свинство.

Уве­ряют печатно, что это у них от того, что они много думают. «Думает-думает про себя, да вдруг где-нибудь и выныр­нет, и именно там, где наме­тил».[3] Я убеж­ден, напро­тив, что он вовсе ничего не думает, что он реши­тельно не в силах соста­вить поня­тие, до дико­сти нераз­вит, и если чего захо­чет, то утробно, а не созна­тельно; про­сто пол­ное свин­ство, и вовсе тут нет ничего либе­раль­ного. И при этом ни одного гам­ле­тов­ского вопроса:

Но страх, что будет там…[4]

И в этом ужасно много стран­ного. Неужели это без­мыс­лие в рус­ской при­роде? Я говорю без­мыс­лие, а не бес­смыс­лие. Ну, не верь, но хоть помысли. В нашем само­убийце даже и тени подо­зре­ния не бывает о том, что он назы­ва­ется я и есть суще­ство бес­смерт­ное. Он даже как будто нико­гда не слы­хал о том ровно ничего. И, однако, он вовсе и не ате­ист. Вспом­ните преж­них ате­и­стов: утра­тив веру в одно, они тот­час же начи­нали страстно веро­вать в дру­гое. Вспом­ните страст­ную веру Дидро, Воль­тера… У наших — пол­ное tabula rasa,[5] (1) да и какой тут Воль­тер: про­сто нет денег, чтобы нанять любов­ницу, и больше ничего.

Само­убийца Вер­тер, кон­чая с жиз­нью, в послед­них стро­ках, им остав­лен­ных, жалеет, что не уви­дит более «пре­крас­ного созвез­дия Боль­шой Мед­ве­дицы», и про­ща­ется с ним. О, как ска­зался в этой чер­точке только что начи­нав­шийся тогда Гете![6] Чем же так дороги были моло­дому Вер­теру эти созвез­дия? Тем, что он созна­вал, каж­дый раз созер­цая их, что он вовсе не атом и не ничто перед ними, что вся эта без­дна таин­ствен­ных чудес божиих вовсе не выше его мысли, не выше его созна­ния, не выше иде­ала кра­соты, заклю­чен­ного в душе его, а, стало быть, равна ему и род­нит его с бес­ко­неч­но­стью бытия…. и что за всё сча­стие чув­ство­вать эту вели­кую мысль, откры­ва­ю­щую ему: кто он? — он обя­зан лишь сво­ему лику человеческому.

«Вели­кий Дух, бла­го­дарю Тебя за лик чело­ве­че­ский, Тобою дан­ный мне».

Вот какова должна была быть молитва вели­кого Гете во всю жизнь его. У нас раз­би­вают этот дан­ный чело­веку лик совер­шенно про­сто и без вся­ких этих немец­ких фоку­сов, а с Мед­ве­ди­цами, не только с Боль­шой, да и с Малой-то, никто не взду­мает попро­щаться, а и взду­мает, так не ста­нет: очень уж это ему стыдно будет.

— О чем это вы заго­во­рили? — спро­сит меня удив­лен­ный читатель.

— Я хотел было напи­сать пре­ди­сло­вие, потому что нельзя же совсем без предисловия.

— В таком слу­чае лучше объ­яс­ните ваше направ­ле­ние, ваши убеж­де­ния, объ­яс­ните: что вы за чело­век и как осме­ли­лись, объ­явить «Днев­ник писателя»?

Но это очень трудно, и я вижу, что я не мастер писать пре­ди­сло­вия. Пре­ди­сло­вие, может быть, так же трудно напи­сать, как и письмо. Что же до либе­ра­лизма (вме­сто слова «направ­ле­ние» я уже прямо буду упо­треб­лять слово: «либе­ра­лизм»), что до либе­ра­лизма, то всем извест­ный Незна­ко­мец, в одном из недав­них фелье­то­нов своих, говоря о том, как встре­тила пресса наша новый 1876 год, упо­ми­нает, между про­чим, не без едко­сти, что всё обо­шлось доста­точно либе­рально.[7] Я рад, что он про­явил тут едкость. Дей­стви­тельно, либе­ра­лизм наш обра­тился в послед­нее время повсе­местно — или в ремесло или в дур­ную при­вычку. То есть сама по себе это была бы вовсе не дур­ная при­вычка, но у нас всё это как-то так устро­и­лось. И даже странно: либе­ра­лизм наш, каза­лось бы, при­над­ле­жит к раз­ряду успо­ко­ен­ных либе­ра­лиз­мов; успо­ко­ен­ных и успо­ко­ив­шихся, что, по-моему, очень уж скверно, ибо кви­е­тизм всего бы меньше, кажется, мог ладить с либе­ра­лиз­мом. И что же, несмотря на такой покой, повсе­местно явля­ются несо­мнен­ные при­знаки, что в обще­стве нашем мало-помалу совер­шенно исче­зает пони­ма­ние о том, что либе­рально, а что вовсе нет, и в этом смысле начи­нают сильно сби­ваться; есть при­меры даже чрез­вы­чай­ных слу­чаев сбив­чи­во­сти. Короче, либе­ралы наши, вме­сто того чтоб стать сво­бод­нее, свя­зали себя либе­ра­лиз­мом как верев­ками, а потому и я, поль­зу­ясь сим любо­пыт­ным слу­чаем, о подроб­но­стях либе­ра­лизма моего умолчу. Но вообще скажу, что счи­таю себя всех либе­раль­нее, хотя бы по тому одному, что совсем не желаю успо­ко­и­ваться. Ну вот и довольно об этом. Что же каса­ется до того, какой я чело­век, то я бы так о себе выра­зился: «Je suis un homme heureux qui n’a pas l’air content», то есть по-рус­ски: «Я чело­век счаст­ли­вый, но — кое-чем недовольный»…

На этом и кон­чаю пре­ди­сло­вие. Да и напи­сал-то его лишь для формы.

II. Будущий роман. Опять «случайное семейство»[8]

В клубе худож­ни­ков была елка и дет­ский бал, и я отпра­вился посмот­реть на детей.[9] Я и прежде все­гда смот­рел на детей, но теперь при­смат­ри­ва­юсь осо­бенно. Я давно уже поста­вил себе иде­а­лом напи­сать роман о рус­ских тепе­реш­них детях, ну и конечно о тепе­реш­них их отцах, в тепе­реш­нем вза­им­ном их соот­но­ше­нии.[10] Поэма готова и созда­лась прежде всего, как и все­гда должно быть у рома­ни­ста.[11] Я возьму отцов и детей по воз­мож­но­сти из всех слоев обще­ства и про­слежу за детьми с их самого пер­вого детства.

Когда, пол­тора года назад, Нико­лай Алек­се­е­вич Некра­сов при­гла­шал меня напи­сать роман для «Оте­че­ствен­ных запи­сок»,[12] я чуть было не начал тогда моих «Отцов и детей», но удер­жался, и слава Богу: я был не готов. А пока я напи­сал лишь «Под­ростка» — эту первую пробу моей мысли. Но тут дитя уже вышло из дет­ства и появи­лось лишь него­то­вым чело­ве­ком, робко и дерзко жела­ю­щим поско­рее сту­пить свой пер­вый шаг в жизни. Я взял душу без­греш­ную, но уже зага­жен­ную страш­ною воз­мож­но­стью раз­врата, ран­нею нена­ви­стью за ничтож­ность и «слу­чай­ность» свою и тою широ­ко­стью, с кото­рою еще цело­муд­рен­ная душа уже допус­кает созна­тельно порок в свои мысли, уже лелеет его в сердце своем, любу­ется им еще в стыд­ли­вых, но уже дерз­ких и бур­ных меч­тах своих, — всё это остав­лен­ное един­ственно на свои силы и на свое разу­ме­ние, да еще, правда, на Бога. Всё это выки­дыши обще­ства, «слу­чай­ные» члены «слу­чай­ных» семей.

В газе­тах все недавно про­чли об убий­стве мещанки Перо­вой и об само­убий­стве ее убийцы.[13] Она с ним жила, он был работ­ни­ком в типо­гра­фии, но поте­рял место, она же сни­мала квар­тиру и пус­кала жиль­цов. Нача­лось несо­гла­сие. Перова про­сила его ее оста­вить. Харак­тер убийцы был из новей­ших: «Не мне, так никому». Он дал ей слово, что «оста­вит ее», и вар­вар­ски заре­зал ее ночью, обду­манно и пред­на­ме­ренно, а затем заре­зался сам. Перова оста­вила двух детей, маль­чи­ков 12 и 9 лет, при­жи­тых ею неза­конно, но не от убийцы, а еще прежде зна­ком­ства с ним. Она их любила. Оба они были сви­де­те­лями, как с вечера он, в страш­ной сцене, изму­чил их мать попре­ками и довел до обмо­рока, и про­сили ее не ходить к нему в ком­нату, но она пошла.

Газета «Голос» взы­вает к пуб­лике о помощи «несчаст­ным сиро­там»,[14] из коих один, стар­ший, вос­пи­ты­вался в 5‑й гим­на­зии, а дру­гой пока жил дома. Вот опять «слу­чай­ное семей­ство», опять дети с мрач­ным впе­чат­ле­нием в юной душе. Мрач­ная кар­тина оста­нется в их душах навеки и может болез­ненно надо­рвать юную гор­дость еще с тех дней,

…когда нам новы
Все впе­чат­ле­нья бытия,[15]

а из того не по силам задачи, ран­нее стра­да­ние само­лю­бия, краска лож­ного стыда за про­шлое и глу­хая, замкнув­ша­яся в себе нена­висть к людям, и это, может быть, во весь век. Да бла­го­сло­вит гос­подь буду­щее этих непо­вин­ных детей, и пусть не пере­стают они любить во всю жизнь свою их бед­ную мать, без упрека и без стыда за любовь свою. А помочь им надо непре­менно. На этот счет обще­ство наше отзыв­чиво и бла­го­родно. Неужели им оста­вить гим­на­зию, если уж они начали с гим­на­зии? Стар­ший, гово­рят, не оста­вит, и его судьба будто уж устро­ена, а млад­ший? Неужто собе­рут руб­лей семь­де­сят или сто, а там и забу­дут про них?[16] Спа­сибо и «Голосу», что напо­ми­нает нам о несчастных.

III. Елка в клубе художников. Дети мыслящие и дети облегчаемые. «Обжорливая младость». Вуйки. Толкающиеся подростки. Поторопившийся московский капитан

Елку и танцы в клубе худож­ни­ков я, конечно, не стану подробно опи­сы­вать; всё это было уже давно и в свое время опи­сано,[17] так что я сам про­чел с боль­шим удо­воль­ствием в дру­гих фелье­то­нах. Скажу лишь, что слиш­ком давно перед тем нигде не был, ни в одном собра­нии, и долго жил уеди­ненно.[18]

Сна­чала тан­це­вали дети, все в пре­лест­ных костю­мах. Любо­пытно про­сле­дить, как самые слож­ные поня­тия при­ви­ва­ются к ребенку совсем неза­метно, и он, еще не умея свя­зать двух мыс­лей, вели­ко­лепно ино­гда пони­мает самые глу­бо­кие жиз­нен­ные вещи. Один уче­ный немец ска­зал, что вся­кий ребе­нок, дости­гая пер­вых трех лет своей жизни, уже при­об­ре­тает целую треть тех идей и позна­ний, с кото­рыми ляжет ста­ри­ком в могилу. Тут были даже шести­лет­ние дети, но я наверно знаю, что они уже в совер­шен­стве пони­мали: почему и зачем они при­е­хали сюда, раз­ря­жен­ные в такие доро­гие пла­тьица, а дома ходят зама­раш­ками (при тепе­реш­них сред­ствах сред­него обще­ства — непре­менно зама­раш­ками). Мало того, они наверно уже пони­мают, что так именно и надо, что это вовсе не укло­не­ние, а нор­маль­ный закон при­роды. Конечно, на сло­вах не выра­зят; но внут­ренно знают, а это, однако же, чрез­вы­чайно слож­ная мысль.

Из детей мне больше понра­ви­лись самые малень­кие; очень были милы и раз­вязны. Постарше уже раз­вязны с неко­то­рою дер­зо­стью. Разу­ме­ется, всех раз­вяз­нее и весе­лее была буду­щая сре­дина и без­дар­ность, это уже общий закон: сре­дина все­гда раз­вязна, как в детях, так и в роди­те­лях. Более даро­ви­тые и обособ­лен­ные из детей все­гда сдер­жан­нее, или если уж веселы, то с непре­мен­ной повад­кой вести за собою дру­гих и коман­до­вать. Жаль еще тоже, что детям теперь так всё облег­чают — не только вся­кое изу­че­ние, вся­кое при­об­ре­те­ние зна­ний, но даже игру и игрушки. Чуть только ребе­нок ста­нет лепе­тать пер­вые слова, и уже тот­час же начи­нают его облег­чать. Вся педа­го­гика ушла теперь в заботу об облег­че­нии. Ино­гда облег­че­ние вовсе не есть раз­ви­тие, а, даже напро­тив, есть отуп­ле­ние. Две-три мысли, два-три впе­чат­ле­ния поглубже выжи­тые в дет­стве, соб­ствен­ным уси­лием (а если хотите, так и стра­да­нием), про­ве­дут ребенка гораздо глубже в жизнь, чем самая облег­чен­ная школа, из кото­рой сплошь да рядом выхо­дит ни то ни сё, ни доб­рое ни злое, даже и в раз­врате не раз­врат­ное, и в доб­ро­де­тели не добродетельное.

Что уст­рицы, при­шли? О радость!
Летит обжор­ли­вая младость
Гло­тать…[19]

Вот эта-то «обжор­ли­вая мла­дость» (един­ствен­ный дрян­ной стих у Пуш­кина потому, что выска­зан совсем без иро­нии, а почти с похва­лой) — вот эта-то обжор­ли­вая мла­дость из чего-нибудь да дела­ется же? Сквер­ная мла­дость и неже­ла­тель­ная, и я уве­рен, что слиш­ком облег­чен­ное вос­пи­та­ние чрез­вы­чайно спо­соб­ствует ее выделке; а у нас уж как этого добра много!

Девочки все-таки понят­нее маль­чи­ков. Почему это девочки, и почти вплоть до совер­шен­но­ле­тия (но не далее), все­гда раз­ви­тее или кажутся раз­ви­тее одно­лет­них с ними маль­чи­ков? Девочки осо­бенно понятны в тан­цах: так и про­зре­ва­ешь в иной буду­щую «Вуйку», кото­рая ни за что не сумеет выйти замуж, несмотря на всё жела­ние. Вуй­ками я назы­ваю тех девиц, кото­рые до трид­цати почти лет отве­чают вам: вуй да нон. Зато есть и такие, кото­рые, о сю пору видно, весьма скоро вый­дут замуж, тот­час как пожелают.

Но еще цинич­нее, по-моему, оде­вать на танцы чуть не взрос­лую девочку всё еще в дет­ский костюм; право нехо­рошо. Иные из этих дево­чек так и оста­лись тан­це­вать с боль­шими, в коро­тень­ких пла­тьи­цах и с откры­тыми нож­ками, когда в пол­ночь кон­чился дет­ский бал и пусти­лись в пляс родители.

Но мне всё чрез­вы­чайно нра­ви­лось, и если бы только не тол­ка­лись под­ростки, то всё обо­шлось бы к пол­ному удо­воль­ствию. В самом деле, взрос­лые все празд­нично и изящно веж­ливы, а под­ростки (не дети, а под­ростки, буду­щие моло­дые люди, в раз­ных мун­дир­чи­ках, и кото­рых была тьма) — тол­ка­ются нестер­пимо, не изви­ня­ясь и про­ходя мимо с пол­ным пра­вом. Меня толк­нули раз пять­де­сят; может быть, их так тому и учат для раз­ви­тия в них раз­вяз­но­сти. Тем не менее мне всё нра­ви­лось, с дол­гой отвычки, несмотря даже на страш­ную духоту, на элек­три­че­ские солнца и на неисто­вые команд­ные крики балет­ного рас­по­ря­ди­теля танцев.

Я взял на днях один номер «Петер­бург­ской газеты» и в нем про­чел кор­ре­спон­ден­цию из Москвы о скан­да­лах на празд­ни­ках в дво­рян­ском собра­нии, в арти­сти­че­ском кружке, в театре, в мас­ка­раде и проч.[20] Если только верить кор­ре­спон­денту (ибо кор­ре­спон­дент, воз­ве­щая о пороке, мог с наме­ре­нием умол­чать о доб­ро­де­тели), то обще­ство наше нико­гда еще не было ближе к скан­далу, как теперь. И странно: отчего это, еще с самого моего дет­ства, и во всю мою жизнь, чуть только я попа­дал в боль­шое празд­нич­ное собра­ние рус­ских людей, тот­час все­гда мне начи­нало казаться, что это они только так, а вдруг возь­мут, вста­нут и сде­лают дебош, совсем как у себя дома. Мысль неле­пая и фан­та­сти­че­ская, — и как я сты­дился и упре­кал себя за эту мысль еще в дет­стве! Мысль, не выдер­жи­ва­ю­щая ни малей­шей кри­тики. О, конечно, купцы и капи­таны, о кото­рых рас­ска­зы­вает прав­ди­вый кор­ре­спон­дент (я ему вполне верю), и прежде были и все­гда были, это тип неуми­ра­ю­щий; но всё же они более боя­лись и скры­вали чув­ства, а теперь, нет-нет, и вдруг про­рвется, на самую сере­дину, такой гос­по­дин, кото­рый счи­тает себя совсем уже в новом праве. И бес­спорно, что в послед­ние два­дцать лет даже ужасно много рус­ских людей вдруг вооб­ра­зили себе почему-то, что они полу­чили пол­ное право на бес­че­стье, и что это теперь уже хорошо, и что их за это теперь уже похва­лят, а не выве­дут. С дру­гой сто­роны, я пони­маю и то, что чрез­вы­чайно при­ятно (о, мно­гим, мно­гим!) встать посреди собра­ния, где всё кру­гом, дамы, кава­леры и даже началь­ство так сладки в речах, так учтивы и равны со всеми, что как будто и в самом деле в Европе, — встать посреди этих евро­пей­цев и вдруг что-нибудь гарк­нуть на чистей­шем наци­о­наль­ном наре­чии, — свис­нуть кому-нибудь опле­уху, отмо­чить пакость девушке и вообще тут же среди залы нага­дить: «Вот, дескать, вам за двух­сот­лет­ний евро­пе­изм, а мы вот они, все как были, никуда не исчезли!» Это при­ятно. Но всё же дикарь оши­бется: его не при­знают и выве­дут. Кто выве­дет? Поли­цей­ская сила? Нет‑с, совсем не поли­цей­ская сила, а вот именно такие же самые дикари, как и этот дикарь! Вот она где сила. Объяснюсь.

Зна­ете ли, кому, может быть, всех при­ят­нее и дра­го­цен­нее этот евро­пей­ский и празд­нич­ный вид соби­ра­ю­ще­гося по-евро­пей­ски рус­ского обще­ства? А вот именно Сквоз­ни­кам-Дму­ха­нов­ским, Чичи­ко­вым и даже, может быть, Дер­жи­морде, то есть именно таким лицам, кото­рые у себя дома, в част­ной жизни своей — в выс­шей сте­пени наци­о­нальны. О, у них есть и свои собра­ния и танцы, там, у себя дома, но они их не ценят и не ува­жают, а ценят бал губер­на­тор­ский, бал выс­шего обще­ства, об кото­ром слы­хали от Хле­ста­кова,[21] а почему? А именно потому, что сами не похожи на хоро­шее обще­ство. Вот почему ему и дороги евро­пей­ские формы, хотя он твердо знает, что сам, лично, он не рас­ка­ется и вер­нется с евро­пей­ского бала домой всё тем же самым кулач­ни­ком; но он уте­шен, ибо хоть в иде­але да почтил доб­ро­де­тель. О, он совер­шенно знает, что всё это мираж; но всё же он, побы­вав на бале, удо­сто­ве­рился, что этот мираж про­дол­жа­ется, чем-то всё еще дер­жится, какою-то неви­ди­мою, но чрез­вы­чай­ною силою, и что вот он сам даже не посмел выйти на сре­дину и что-нибудь гарк­нуть на наци­о­наль­ном наре­чии, — и мысль о том, что ему этого не поз­во­лили, да и впредь не поз­во­лят, чрез­вы­чайно ему при­ятна. Вы не пове­рите, до какой сте­пени может вар­вар полю­бить Европу; всё же он тем как бы тоже участ­вует в культе. Без сомне­ния, он часто и опре­де­лить не в силах, в чем состоит этот культ. Хле­ста­ков, напри­мер, пола­гал, что этот культ заклю­ча­ется в том арбузе в сто руб­лей, кото­рый подают на балах выс­шего обще­ства.[22] Может быть, Сквоз­ник-Дму­ха­нов­ский так и остался до сих пор в той же самой уве­рен­но­сти про арбуз, хотя Хле­ста­кова и рас­ку­сил, и пре­зи­рает его, но он рад хоть и в арбузе почтить доб­ро­де­тель. И тут вовсе не лице­ме­рие, а самая пол­ная искрен­ность, мало того — потреб­ность. Да и лице­ме­рие тут даже хорошо дей­ствует, ибо что такое лице­ме­рие? Лице­ме­рие. есть та самая дань, кото­рую порок обя­зан пла­тить доб­ро­де­тели,[23] — мысль без­мерно уте­ши­тель­ная для чело­века, жела­ю­щего оста­ваться пороч­ным прак­ти­че­ски, а между тем не раз­ры­вать, хоть в душе, с доб­ро­де­те­лью. О, порок ужасно любит пла­тить дань доб­ро­де­тели, и это очень хорошо; пока ведь для нас и того доста­точно, не правда ли? А потому и гарк­нув­ший среди залы в Москве капи­тан про­дол­жает быть лишь исклю­че­нием и пото­ро­пив­шимся чело­ве­ком, ну, по край­ней мере, пока; но ведь и «пока» даже уте­ши­тельно в наше зыбу­чее время.

Таким обра­зом бал есть реши­тельно кон­сер­ва­тив­ная вещь, в луч­шем смысле слова, и я совсем не шучу говоря это.

IV. Золотой век в кармане[24]

А впро­чем, мне было и скучно, то есть не скучно, а немного досадно. Кон­чился дет­ский бал и начался бал отцов, и боже, какая, однако, без­дар­ность! Все в новых костю­мах, и никто не умеет носить костюм; все весе­лятся, и никто не весел; все само­лю­бивы, и никто не умеет себя пока­зать; все завист­ливы, и все мол­чат и сто­ро­нятся. Даже тан­це­вать не умеют. Взгля­ните на этого вер­тя­ще­гося офи­цера очень малень­кого роста (такого, очень малень­кого ростом и звер­ски вер­тя­ще­гося офи­цера вы встре­тите непре­менно на всех балах сред­него обще­ства). Весь танец его, весь прием его состоит лишь в том, что он с каким-то почти звер­ством, какими-то сак­ка­дами,[25] вер­тит свою даму и в состо­я­нии пере­вер­теть трид­цать-сорок дам сряду и гор­дится этим; но какая же тут кра­сота! Танец — это ведь почти объ­яс­не­ние в любви (вспом­ните менуэт), а он точно дерется. И при­шла мне в голову одна фан­та­сти­че­ская и донельзя дикая мысль: «Ну что, — поду­мал я, — если б все эти милые и почтен­ные гости захо­тели, хоть на миг один, стать искрен­ними и про­сто­душ­ными, — во что бы обра­ти­лась тогда вдруг эта душ­ная зала? Ну, что если б каж­дый из них вдруг узнал весь сек­рет? Что если б каж­дый из них вдруг узнал, сколько заклю­чено в нем пря­мо­ду­шия, чест­но­сти, самой искрен­ней сер­деч­ной весе­ло­сти, чистоты, вели­ко­душ­ных чувств, доб­рых жела­ний, ума, — куда ума! — ост­ро­умия самого тон­кого, самого сооб­щи­тель­ного, и это в каж­дом, реши­тельно в каж­дом из них!» Да, гос­пода, в каж­дом из вас всё это есть и заклю­чено, и никто-то, никто-то из вас про это ничего не знает! О, милые гости, кля­нусь, что каж­дый и каж­дая из вас умнее Воль­тера, чув­стви­тель­нее Руссо, несрав­ненно обо­льсти­тель­нее Алки­ви­ада,[26] Дон-Жуана, Лукре­ций,[27] Джу­льет[28] и Беат­ри­чей![29] Вы не верите, что вы так пре­красны? А я объ­яв­ляю вам чест­ным сло­вом, что ни у Шекс­пира, ни у Шил­лера, ни у Гомера, если б и всех-то их сло­жить вме­сте, не най­дется ничего столь пре­лест­ного, как сей­час, сию минуту, могло бы най­тись между вами, в этой же баль­ной зале. Да что Шекс­пир! тут яви­лось бы такое, что и не сни­лось нашим муд­ре­цам. Но беда ваша в том, что вы сами не зна­ете, как вы пре­красны! Зна­ете ли, что даже каж­дый из вас, если б только захо­тел, то сей­час бы мог осчаст­ли­вить всех в этой зале и всех увлечь за собой? И эта мощь есть в каж­дом из вас, но до того глу­боко запря­тан­ная, что давно уже стала казаться неве­ро­ят­ною. И неужели, неужели золо­той век суще­ствует лишь на одних фар­фо­ро­вых чаш­ках? Не хмурь­тесь, ваше пре­вос­хо­ди­тель­ство, при слове золо­той век: чест­ное слово даю, что вас не заста­вят ходить в костюме золо­того века, с лист­ком стыд­ли­во­сти, а оста­вят вам весь ваш гене­раль­ский костюм вполне. Уве­ряю вас, что в золо­той век могут попасть люди даже в гене­раль­ских чинах. Да попро­буйте только, ваше пре­вос­хо­ди­тель­ство, хотя бы сей­час, — вы же стар­ший по чину, вам ини­ци­а­тива, — и вот уви­дите сами, какое пиро­нов­ское, так ска­зать, ост­ро­умие[30] могли бы вы вдруг про­явить, совсем для вас неожи­данно. Вы сме­е­тесь, вам неве­ро­ятно? Рад, что вас рас­сме­шил, и, однако же, всё, что я сей­час наво­с­кли­цал, не пара­докс, а совер­шен­ная правда… А беда ваша вся в том, что вам это невероятно.

Глава вторая

I. Мальчик с ручкой

Дети стран­ный народ, они снятся и мере­щатся. Перед ёлкой и в самую елку перед Рож­де­ством, я всё встре­чал на улице, на извест­ном углу, одного маль­чишку, никак не более как лет семи. В страш­ный мороз он был одет почти по-лет­нему, но шея у него была обвя­зана каким-то ста­рьем, — зна­чит его всё же кто-то сна­ря­жал, посы­лая. Он ходил «с руч­кой»; это тех­ни­че­ский тер­мин, зна­чит — про­сить мило­стыню. Тер­мин выду­мали сами эти маль­чики. Таких, как он, мно­же­ство, они вер­тятся на вашей дороге и завы­вают что-то заучен­ное; но этот не завы­вал и гово­рил как-то невинно и непри­вычно и довер­чиво смот­рел мне в глаза, — стало быть, лишь начи­нал про­фес­сию. На рас­спросы мои он сооб­щил, что у него сестра, сидит без работы, боль­ная; может, и правда, но только я узнал потом, что этих маль­чи­шек тьма-тьму­щая: их высы­лают «с руч­кой» хотя бы в самый страш­ный мороз, и если ничего не набе­рут, то наверно их ждут побои. Набрав копеек, маль­чик воз­вра­ща­ется с крас­ными, око­че­нев­шими руками в какой-нибудь под­вал, где пьян­ствует какая-нибудь шайка халат­ни­ков[31], из тех самых, кото­рые, «заба­сто­вав на фаб­рике под вос­кре­се­нье в суб­боту, воз­вра­ща­ются вновь на работу не ранее как в среду вече­ром». Там, в под­ва­лах, пьян­ствуют с ними их голод­ные и битые жены, тут же пищат голод­ные груд­ные их дети. Водка, и грязь, и раз­врат, а глав­ное, водка. С набран­ными копей­ками маль­чишку тот­час же посы­лают в кабак, и он при­но­сит еще вина. В забаву и ему ино­гда нальют в рот косушку и хохо­чут, когда он, с пре­сек­шимся дыха­нием, упа­дет чуть не без памяти на пол,

…и в рот мне водку скверную
Без­жа­лостно вли­вал…[32]

Когда он под­рас­тет, его поско­рее сбы­вают куда-нибудь на фаб­рику, но всё, что он зара­бо­тает, он опять обя­зан при­но­сить к халат­ни­кам, а те опять про­пи­вают. Но уж и до фаб­рики эти дети ста­но­вятся совер­шен­ными пре­ступ­ни­ками. Они бро­дя­жат по городу и знают такие места в раз­ных под­ва­лах, в кото­рые можно про­лезть И где можно пере­но­че­вать неза­метно. Один из них ноче­вал несколько ночей сряду у одного двор­ника в какой-то кор­зине, и тот его так и не заме­чал. Само собою, ста­но­вятся вориш­ками. Воров­ство обра­ща­ется в страсть даже у вось­ми­лет­них детей, ино­гда даже без вся­кого созна­ния о пре­ступ­но­сти дей­ствия. Под конец пере­но­сят всё — голод, холод, побои, — только за одно, за сво­боду, и убе­гают от своих халат­ни­ков бро­дя­жить уже от себя. Это дикое суще­ство не пони­мает ино­гда ничего, ни где он живет, ни какой он нации, есть ли Бог, есть ли госу­дарь; даже такие пере­дают об них вещи, что неве­ро­ятно слы­шать, и, однако же, всё факты.

II. Мальчик у Христа на елке

Но я рома­нист, и, кажется, одну «исто­рию» сам сочи­нил. Почему я пишу: «кажется», ведь я сам знаю наверно, что сочи­нил, но мне всё мере­щится, что это где-то и когда-то слу­чи­лось, именно это слу­чи­лось как раз нака­нуне Рож­де­ства, в каком-то огром­ном городе и в ужас­ный мороз.

Мере­щится мне, был в под­вале маль­чик, но еще очень малень­кий, лет шести или даже менее. Этот маль­чик проснулся утром в сыром и холод­ном под­вале. Одет он был в какой-то хала­тик и дро­жал. Дыха­ние его выле­тало белым паром, и он, сидя в углу на сун­дуке, от скуки нарочно пус­кал этот пар изо рта и забав­лялся, смотря, как он выле­тает. Но ему очень хоте­лось кушать. Он несколько раз с утра под­хо­дил к нарам, где на тон­кой, как блин, под­стилке и на каком-то узле под голо­вой вме­сто подушки лежала боль­ная мать его. Как она здесь очу­ти­лась? Должно быть, при­е­хала с своим маль­чи­ком из чужого города и вдруг захво­рала. Хозяйку углов захва­тили еще два дня тому в поли­цию; жильцы раз­бре­лись, дело празд­нич­ное, а остав­шийся один халат­ник уже целые сутки лежал мертво пья­ный, не дождав­шись и празд­ника. В дру­гом углу ком­наты сто­нала от рев­ма­тизма какая-то вось­ми­де­ся­ти­лет­няя ста­ру­шонка, жив­шая когда-то и где-то в нянь­ках, а теперь поми­рав­шая оди­ноко, охая, брюзжа и ворча на маль­чика, так что он уже стал бояться под­хо­дить к ее углу близко. Напиться-то он где-то достал в сенях, но корочки нигде не нашел и раз в деся­тый уже под­хо­дил раз­бу­дить свою маму. Жутко стало ему нако­нец в тем­ноте: давно уже начался вечер, а огня не зажи­гали. Ощу­пав лицо мамы, он поди­вился, что она совсем не дви­га­ется и стала такая же холод­ная, как стена. «Очень уж здесь холодно», — поду­мал он, постоял немного, бес­со­зна­тельно забыв свою руку на плече покой­ницы, потом дох­нул на свои паль­чики, чтоб ото­греть их, и вдруг, наша­рив на нарах свой кар­ту­зишко, поти­хоньку, ощу­пью, пошел до под­вала. Он еще бы и раньше пошел, да всё боялся вверху, на лест­нице, боль­шой собаки, кото­рая выла весь день у сосед­ских две­рей. Но собаки уже не было, и он вдруг вышел на улицу.

Гос­поди, какой город! Нико­гда еще он не видал ничего такого. Там, отку­дова он при­е­хал, по ночам такой чер­ный мрак, один фонарь на всю улицу. Дере­вян­ные низень­кие домишки запи­ра­ются став­нями; на улице, чуть смерк­нется — никого, все затво­ря­ются по домам, и только завы­вают целые стаи собак, сотни и тысячи их, воют и лают всю ночь. Но там было зато так тепло и ему давали кушать, а здесь — Гос­поди, кабы поку­шать! И какой здесь стук и гром, какой свет и люди, лошади и кареты, и мороз, мороз! Мерз­лый пар валит от загнан­ных лоша­дей, из жарко дыша­щих морд их; сквозь рых­лый снег зве­нят об камни под­ковы, и все так тол­ка­ются, и, гос­поди, так хочется поесть, хоть бы кусо­чек какой-нибудь, и так больно стало вдруг паль­чи­кам. Мимо про­шел блю­сти­тель порядка и отвер­нулся, чтоб не заме­тить мальчика.

Вот и опять улица, — ох какая широ­кая! Вот здесь так раз­да­вят наверно; как они все кри­чат, бегут и едут, а свету-то, свету-то! А это что? Ух, какое боль­шое стекло, а за стек­лом ком­ната, а в ком­нате дерево до потолка; это елка, а на елке сколько огней, сколько золо­тых бума­жек и ябло­ков, а кру­гом тут же куколки, малень­кие лошадки; а по ком­нате бегают дети, наряд­ные, чистень­кие, сме­ются и играют, и едят, и пьют что-то. Вот эта девочка начала с маль­чи­ком тан­це­вать, какая хоро­шень­кая девочка! Вот и музыка, сквозь стекло слышно. Гля­дит маль­чик, дивится, уж и сме­ется, а у него, болят уже паль­чики и на нож­ках, а на руках стали совсем крас­ные, уж не сги­ба­ются и больно поше­ве­лить. И вдруг вспом­нил маль­чик про то, что у него так болят паль­чики, запла­кал и побе­жал дальше, и вот опять видит он сквозь дру­гое стекло ком­нату, опять там дере­вья, но на сто­лах пироги, вся­кие — мин­даль­ные, крас­ные, жел­тые, и сидят там четыре бога­тые барыни, а кто при­дет, они тому дают пироги, а отво­ря­ется дверь поми­нутно, вхо­дит к ним с улицы много гос­под. Под­крался маль­чик, отво­рил вдруг дверь и вошел. Ух, как на него закри­чали и зама­хали! Одна барыня подо­шла поско­рее и сунула ему в руку копе­ечку, а сама отво­рила ему дверь на улицу. Как он испу­гался! А копе­ечка тут же выка­ти­лась и зазве­нела по сту­пень­кам: не мог он согнуть свои крас­ные паль­чики и при­дер­жать ее. Выбе­жал маль­чик и пошел поско­рей-поско­рей, а куда, сам не знает. Хочется ему опять запла­кать, да уж боится, и бежит, бежит и на ручки дует. И тоска берет его, потому что стало ему вдруг так оди­ноко и жутко, и вдруг, Гос­поди! Да что ж это опять такое? Стоят люди тол­пой и дивятся: на окне за стек­лом три куклы, малень­кие, разо­де­тые в крас­ные и зеле­ные пла­тьица и совсем-совсем как живые! Какой-то ста­ри­чок сидит и будто бы играет на боль­шой скрипке, два дру­гих стоят тут же и играют на малень­ких скри­поч­ках, и в такт качают голов­ками, и друг на друга смот­рят, и губы у них шеве­лятся, гово­рят, совсем гово­рят, — только вот из-за стекла не слышно. И поду­мал сперва маль­чик, что они живые, а как дога­дался совсем, что это куколки, — вдруг рас­сме­ялся. Нико­гда он не видал таких куко­лок и не знал, что такие есть! И пла­кать-то ему хочется, но так смешно-смешно на куко­лок. Вдруг ему почу­ди­лось, что сзади его кто-то схва­тил за хала­тик: боль­шой злой маль­чик стоял подле и вдруг трес­нул его по голове, сорвал кар­туз, а сам снизу под­дал ему нож­кой. Пока­тился маль­чик наземь, тут закри­чали, обо­млел он, вско­чил и бежать-бежать, и вдруг забе­жал сам не знает куда, в под­во­ротню, на чужой двор, — и при­сел за дро­вами: «Тут не сыщут, да и темно».

При­сел он и скор­чился, а сам отды­шаться не может от страху и вдруг, совсем вдруг, стало так ему хорошо: ручки и ножки вдруг пере­стали болеть и стало так тепло, так тепло, как на печке; вот он весь вздрог­нул: ах, да ведь он было заснул! Как хорошо тут заснуть: «Посижу здесь и пойду опять посмот­реть на куко­лок, — поду­мал маль­чик и усмех­нулся, вспом­нив про них, — совсем как живые!..» И вдруг ему послы­ша­лось, что над ним запела его мама песенку. «Мама, я сплю, ах, как тут спать хорошо!»

— Пой­дем ко мне на елку, маль­чик, — про­шеп­тал над ним вдруг тихий голос.

Он поду­мал было, что это всё его мама, но нет, не она; кто же это его позвал, он не видит, но кто-то нагнулся над ним и обнял его в тем­ноте, а он про­тя­нул ему руку и… и вдруг, — о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видал еще таких дере­вьев! Где это он теперь: всё бле­стит, всё сияет и кру­гом всё куколки, — но нет, это всё маль­чики и девочки, только такие свет­лые, все они кру­жатся около него, летают, все они целуют его, берут его, несут с собою, да и сам он летит, и видит он: смот­рит его мама и сме­ется на него радостно.

— Мама! Мама! Ах, как хорошо тут, мама! — кри­чит ей маль­чик, и опять целу­ется с детьми, и хочется ему рас­ска­зать им поско­рее про тех куко­лок за стек­лом. — Кто вы, маль­чики? Кто вы, девочки? — спра­ши­вает он, сме­ясь и любя их.

— Это «Хри­стова елка», — отве­чают они ему. — У Хри­ста все­гда в этот день елка для малень­ких дето­чек, у кото­рых там нет своей елки… — И узнал он, что маль­чики эти и девочки все были всё такие же, как он, дети, но одни замерзли еще в своих кор­зи­нах, в кото­рых их под­ки­нули на лест­нице к две­рям петер­бург­ских чинов­ни­ков; дру­гие задох­лись у чухо­нок, от вос­пи­та­тель­ного дома на про­корм­ле­нии,[33] тре­тьи умерли у иссох­шей груди своих мате­рей (во время самар­ского голода),[34] чет­вер­тые задох­лись в ваго­нах тре­тьего класса от смраду,[35] и все-то они теперь здесь, все они теперь как ангелы, все у Хри­ста, и он сам посреди их, и про­сти­рает к ним руки, и бла­го­слов­ляет их и их греш­ных мате­рей… А матери этих детей все стоят тут же, в сто­ронке, и пла­чут; каж­дая узнает сво­его маль­чика или девочку, а они под­ле­тают к ним и целуют их, ути­рают им слезы сво­ими руч­ками и упра­ши­вают их не пла­кать, потому что им здесь так хорошо…

А внизу, наутро, двор­ники нашли малень­кий тру­пик забе­жав­шего и замерз­шего за дро­вами маль­чика; разыс­кали и его маму… Та умерла еще прежде его; оба сви­де­лись у гос­пода бога в небе.

И зачем же я сочи­нил такую исто­рию, так не иду­щую в обык­но­вен­ный разум­ный днев­ник, да еще писа­теля? А еще обе­щал рас­сказы пре­иму­ще­ственно о собы­тиях дей­стви­тель­ных! Но вот в том-то и дело, мне всё кажется и мере­щится, что всё это могло слу­читься дей­стви­тельно, — то есть то, что про­ис­хо­дило в под­вале и за дро­вами, а там об елке у Хри­ста — уж и не знаю, как вам ска­зать, могло ли оно слу­читься или нет? На то я и рома­нист, чтоб выдумывать.

III. Колония малолетних преступников. Мрачные особи людей. Переделка порочных душ в непорочные. Средства к тому, признанные наилучшими. Маленькие и дерзкие друзья человечества

На тре­тий день празд­ника я видел всех этих «пад­ших» анге­лов, целых пять­де­сят вме­сте. Не поду­майте, что я сме­юсь, назы­вая их так, но что это «оскорб­лен­ные» дети — в том нет сомне­ния. Кем оскорб­лен­ные? Как и чем и кто вино­ват? — всё это пока празд­ные вопросы, на кото­рые нечего отве­чать, а лучше к делу.

Я был в коло­нии мало­лет­них пре­ступ­ни­ков, что за Поро­хо­выми заво­дами. Я давно поры­вался туда, но не уда­ва­лось, а тут вдруг и сво­бод­ное время, и доб­рые люди, кото­рые мне вызва­лись все пока­зать.[36] Мы отпра­ви­лись в теп­лый, немного хму­рый день, и за Поро­хо­выми заво­дами прямо въе­хали в лес; в этом лесу и коло­ния. Что за пре­лесть лес зимой, засы­пан­ный сне­гом; как свежо, какой чистый воз­дух и как здесь уеди­ненно. Тут до пяти­сот деся­тин лесу пожерт­во­вано коло­нии, и вся она состоит из несколь­ких дере­вян­ных, кра­сиво выстро­ен­ных домов, отсто­я­щих друг от друга на неко­то­ром рас­сто­я­ний. Всё это выстро­ено на пожерт­во­ван­ные деньги, каж­дый дом обо­шелся тысячи в три, в каж­дом доме живет «семья». Семья — это группа маль­чи­ков от две­на­дцати до сем­на­дцати чело­век, и в каж­дой семье по вос­пи­та­телю. Маль­чи­ков поло­жено пока иметь до семи­де­сяти, судя по раз­ме­рам коло­нии, но в насто­я­щее время, почему-то, всего лишь до пяти­де­сяти вос­пи­тан­ни­ков. Надобно сознаться, что сред­ства упо­треб­лены широ­кие,[37] и каж­дый малень­кий пре­ступ­ник обхо­дится в год неде­шево. Странно и то, что сани­тар­ное состо­я­ние коло­нии, как изве­щали еще недавно в газе­тах, не совсем удо­вле­тво­ри­тельно: в послед­нее время было много боль­ных, а уж как, кажется, хороши бы и воз­дух и содер­жа­ние детей![38] Мы про­вели в коло­нии несколько часов, с один­на­дцати утра до пол­ных суме­рек, но я убе­дился, что в одно посе­ще­ние во всё не вник­нешь и всего не пой­мешь. Дирек­тор заве­де­ния при­гла­шал меня при­е­хать пожить дня два с ними; это очень заманчиво.

Дирек­тор П. А‑ч Р‑ский[39] изве­стен в лите­ра­туре; его ста­тьи появ­ля­ются ино­гда в «Вест­нике Европы». Я встре­тил от него самый при­вет­ли­вый прием, пол­ный пре­ду­пре­ди­тель­но­сти. В кон­торе заве­дена книга, в кото­рую посе­ти­тели, если хотят, впи­сы­вают свои имена. Между запи­сав­ши­мися я заме­тил много извест­ных имен; зна­чит, коло­ния известна, и ею инте­ре­су­ются. Но при всей пре­ду­пре­ди­тель­но­сти почтен­ный дирек­тор, кажется, чело­век очень сдер­жан­ный, хотя он почти с вос­тор­гом выстав­лял перед нами отрад­ные черты коло­нии, в то же время, однако, несколько смяг­чая всё непри­ят­ное и еще нена­ла­жен­ное. Спешу при­ба­вить, что сдер­жан­ность эта, как мне пока­за­лось, про­ис­хо­дит от самой рев­ни­вой любви к коло­нии и к нача­тому делу.

Все четыре вос­пи­та­теля (кажется, их чет­веро, по числу семей) всё люди не ста­рые, даже моло­дые, полу­чают по три­ста руб­лей жало­ва­нья и почти все вышли из семи­на­рии. Они живут с вос­пи­тан­ни­ками совсем вме­сте, даже носят с ними почти оди­на­ко­вый костюм — нечто вроде блузы, под­по­я­сан­ной рем­нем. Когда мы обхо­дили камеры, они были пусты; дело празд­нич­ное, и дети где-то играли, но тем удоб­нее было осмот­реть поме­ще­ния. Ника­кой ненуж­ной рос­коши, ничего слиш­ком излиш­него, наве­ян­ного излиш­нею доб­ро­тою или гуман­но­стью жерт­во­ва­те­лей и учре­ди­те­лей заве­де­ния, — а это очень могло бы слу­читься, и вышла бы зна­чи­тель­ная ошибка. Койки, напри­мер, самые про­стые, желез­ные, склад­ные, белье на них из довольно гру­бого хол­ста, оде­яла тоже весьма неще­голь­ские, но теп­лые. Вос­пи­тан­ники встают рано и сами, все вме­сте, уби­ра­ются, чистят камеры и, когда надо, моют полы. Близ иных коек слы­шался неко­то­рый запах, и я узнал почти неве­ро­ят­ную вещь, что иные из вос­пи­тан­ни­ков (немно­гие, но, однако, чело­век восемь или девять) и не очень малень­кие, лет даже две­на­дцати и три­на­дцати, — так и делают свою нужду во сне, не вста­вая с койки. На вопрос мой: не осо­бая ли тут какая болезнь — мне отве­тили, что совсем нет, а про­сто от того, что они дикие, — до того при­хо­дят дикими, что даже и понять не могут, что можно и надо вести себя иначе. Но где же они были в таком слу­чае до того, в каких тру­що­бах выросли и кого видели! Нет почти такой самой бед­ной мужиц­кой семьи, где бы ребенка не научили в этом слу­чае, как надо дер­жать себя, и где бы даже самый малень­кий маль­чик не знал того. Зна­чит, каковы же люди, с кото­рыми он стал­ки­вался, и до чего звер­ски рав­но­душно отно­си­лись они к суще­ство­ва­нию его! Этот факт, однако же, точ­ный, и я счи­таю его боль­шой важ­но­сти; пусть не сме­ются, что я этот гряз­нень­кий фак­тик «взду­ваю» до таких раз­ме­ров: он гораздо серьез­нее, чем может пока­заться. Он сви­де­тель­ствует, что есть же, стало быть, до того мрач­ные и страш­ные особи людей, в кото­рых исче­зают даже вся­кие следы чело­веч­но­сти и граж­дан­ствен­но­сти. Понятно также после того, во что обра­ща­ется, нако­нец, эта малень­кая, дикая душа при такой поки­ну­то­сти и при такой извер­жен­но­сти из людей. Да, эти дет­ские души видели мрач­ные кар­тины и при­выкли к силь­ным впе­чат­ле­ниям, кото­рые и оста­нутся при них, конечно, навеки и будут сниться им всю жизнь в страш­ных снах. Итак, с этими ужас­ными впе­чат­ле­ни­ями надобно войти в борьбу испра­ви­те­лям и вос­пи­та­те­лям этих детей, иско­ре­нить эти впе­чат­ле­ния и наса­дить новые; задача большая.

— Вы не пове­рите, какими сюда явля­ются дикими иные из них, — ска­зал мне П. А‑ч: — ничего иной не знает ни о себе, ни о соци­аль­ном своем поло­же­нии. Он бро­дя­жил почти бес­со­зна­тельно и един­ствен­ное, что он знает на свете и что он мог осмыс­лить, — это его сво­бода, сво­бода бро­дя­жить, уми­рать с холоду и с голоду, но только бро­дя­жить. Здесь есть один малень­кий маль­чик, лет десяти, не больше, и он до сих пор никак, ни за что не может про­быть, чтобы не украсть. Он ворует даже безо вся­кой цели и выгоды, един­ственно чтобы украсть, машинально.

— Как же вы наде­е­тесь пере­вос­пи­тать таких детей?

— Труд, совер­шенно иной образ жизни и спра­вед­ли­вость в обра­ще­нии с ними; нако­нец, и надежда, что в три года, сами собою, вре­ме­нем, забу­дутся ими ста­рые их при­стра­стия и привычки.

Я осве­до­мился: нет ли между маль­чи­ками еще и дру­гих, извест­ных дет­ских пороч­ных при­вы­чек? — Кстати напомню, что маль­чики здесь от десяти и даже до сем­на­дца­ти­лет­него воз­раста, хотя при­ни­ма­ются на исправ­ле­ние никак не старше четыр­на­дцати лет.

— О, нет, этих сквер­ных при­вы­чек не может и быть, — поспе­шил отве­тить П. А‑ч, — вос­пи­та­тели при них неот­лучно и бес­пре­станно наблю­дают за этим.

Но мне пока­за­лось это неве­ро­ят­ным. В коло­нии есть неко­то­рые из быв­шего отде­ле­ния мало­лет­них пре­ступ­ни­ков еще в Литов­ском замке, теперь там уни­что­жен­ного[40]. Я был в этой тюрьме еще тре­тьего года и видел этих маль­чи­ков. Потом я узнал с совер­шен­ною досто­вер­но­стью, что раз­врат между ними в замке был необы­чай­ный, что те из посту­пив­ших в замок бро­дяг, кото­рые еще не зара­жены были этим раз­вра­том и сна­чала гну­ша­лись им, под­чи­ня­лись ему потом почти поне­воле, из-за насме­шек това­ри­щей над их целомудрием.

— А много ли было реци­ди­ви­стов? — осве­до­мился я.

— Не так много; из всех выпу­щен­ных из коло­нии было всего до восьми чело­век (цифра, однако, не маленькая).

Замечу, что вос­пи­тан­ники выпус­ка­ются по пре­иму­ще­ству ремес­лен­ни­ками и им при­ис­ки­ва­ется «пред­ва­ри­тельно» поме­ще­ние. Прежде пас­порты, выда­ва­е­мые от коло­нии, им очень вре­дили. Теперь же нашли сред­ство выда­вать им такие пас­порты, из кото­рых нельзя, с пер­вого взгляда по край­ней мере, уви­деть, что предъ­яви­тель его из коло­нии преступников.

— Зато, — при­ба­вил поспешно П. А‑ч, — у нас есть и такие выпу­щен­ные, кото­рые до сих пор не могут забыть о коло­нии и чуть празд­ник — непре­менно при­хо­дят к нам побы­вать и пого­стить с нами.

Итак, самое силь­ное сред­ство пере­вос­пи­та­ния, пере­делки оскорб­лен­ной и опо­ро­чен­ной души в ясную и чест­ную есть труд. Тру­дом начи­на­ется день в камере, а затем вос­пи­тан­ники идут в мастер­ские. В мастер­ских: в сле­сар­ной, в сто­ляр­ной, мне пока­зы­вали их изде­лия. Поделки, по воз­мож­но­сти, хороши, но конечно будут и гораздо лучше, когда более нала­дится дело. Они про­да­ются в пользу вос­пи­тан­ни­ков, и у каж­дого таким обра­зом скоп­ля­ется что-нибудь к выходу из коло­нии. Рабо­тою дети заняты и утром, и после обеда, — но без утом­ле­ния и, кажется, труд дей­стви­тельно ока­зы­вает довольно силь­ное впе­чат­ле­ние на их нрав­ствен­ную сто­рону: они ста­ра­ются сде­лать лучше один перед дру­гим и гор­дятся успехами.

Дру­гое сред­ство их духов­ного раз­ви­тия — это, конечно, само­суд, вве­ден­ный между ними. Вся­кий про­ви­нив­шийся из них посту­пает на суд всей «семьи», к кото­рой при­над­ле­жит, и маль­чики или оправ­ды­вают его, или при­суж­дают к нака­за­нию. Един­ствен­ное нака­за­ние — отлу­че­ние от игр. Не под­чи­ня­ю­щихся суду това­ри­щей нака­зы­вают уже совер­шен­ным отлу­че­нием от всей коло­нии. На то есть у них Пет­ро­пав­ловка[41] — так про­звана маль­чи­ками осо­бая, более уда­лен­ная изба, в кото­рой име­ются каморки для вре­менно уда­лен­ных. Впро­чем, заклю­че­ние в Пет­ро­пав­ловку зави­сит, кажется, един­ственно от дирек­тора. Мы ходили в эту Пет­ро­пав­ловку; там было тогда всего двое заклю­чен­ных, и замечу, что заклю­чают осто­рожно и осмот­ри­тельно, за что-нибудь слиш­ком уж важ­ное и зако­ре­не­лое. Эти двое заклю­чен­ных поме­ща­лись каж­дый в осо­бой малень­кой ком­натке и вза­перти, но нам их лично не показали.

Этот само­суд, в сущ­но­сти, конечно, дело хоро­шее, но отзы­ва­ется как бы чем-то книж­ным. Есть много гор­дых детей, и гор­дых в хоро­шую сто­рону, кото­рые могут быть оскорб­лены этою вече­вою вла­стью таких же как они маль­чи­ков и пре­ступ­ни­ков, так что могут и не понять эту власть насто­я­щим обра­зом. Могут слу­читься лич­но­сти гораздо талант­ли­вее и умнее всех про­чих в «семье», и их может уку­сить само­лю­бие и нена­висть к реше­нию среды; а среда почти и все­гда сре­дина. Да и судя­щие маль­чики пони­мают ли и сами-то хорошо свое дело? Не явятся ли, напро­тив, и между ними их дет­ские пар­тии каких-нибудь тоже сопер­ни­че­ству­ю­щих маль­чи­ков, посиль­нее и побой­чее про­чих, кото­рые все­гда и непре­менно явля­ются между детьми во всех шко­лах, дают тон и ведут за собою осталь­ных как на веревке? Всё же ведь это дети, а не взрос­лые. Нако­нец, осуж­ден­ные и потер­пев­шие нака­за­ние будут ли смот­реть потом так же про­сто и брат­ски на своих быв­ших судей и не нару­ша­ется ли этим само­су­дом това­ри­ще­ство? Конечно, это раз­ви­ва­ю­щее вос­пи­та­тель­ное сред­ство осно­вано и при­ду­мано в той идее, что эти, прежде пре­ступ­ные дети таким пра­вом само­суда как бы при­уча­ются к закону, к само­сдер­жа­нию, к правде, о кото­рой прежде вовсе не ведали, разо­вьют, нако­нец, в себе чув­ство долга. Всё это мысли пре­крас­ные и тон­кие, но несколько как бы обо­ю­до­ост­рые. Насчет же нака­за­ния, конечно, выбрано самое дей­стви­тель­ное из самых сдер­жи­ва­ю­щих нака­за­ний, то есть лише­ние свободы.

Кстати, вверну сюда одно стран­ное нота­бене. Мне неча­янно уда­лось услы­шать на днях одно весьма неожи­дан­ное заме­ча­ние насчет отме­нен­ного у нас повсе­местно в шко­лах телес­ного нака­за­ния: «Отме­нили везде в шко­лах телес­ное нака­за­ние и пре­красно сде­лали; но чего же, между про­чим, достигли? Того, что в нашем юно­ше­стве яви­лось чрез­вы­чайно много тру­сов, срав­ни­тельно с преж­ним. Они стали бояться малей­шей физи­че­ской боли, вся­кого стра­да­ния, лише­ния, вся­кой даже обиды, вся­кого уязв­ле­ния их само­лю­бия, и до того, что неко­то­рые из них, как пока­зы­вают при­меры, при весьма незна­чи­тель­ной даже угрозе, даже от каких-нибудь труд­ных уро­ков или экза­ме­нов, — веша­ются или застре­ли­ва­ются».[42] Дей­стви­тельно, всего вер­нее объ­яс­нить несколько подоб­ных и в самом деле про­ис­шед­ших слу­чаев един­ственно тру­со­стью юно­шей перед чем-нибудь гро­зя­щим или непри­ят­ным; но стран­ная, однако, точка зре­ния на пред­мет, и наблю­де­ние это по мень­шей мере ори­ги­нально. Вношу его для памяти.

Я видел их всех за обе­дом; обед самый про­стой, но здо­ро­вый, сыт­ный и пре­вос­ходно при­го­тов­лен­ный. Мы его с боль­шим удо­воль­ствием попро­бо­вали еще до при­хода вос­пи­тан­ни­ков; и однако, еда каж­дого маль­чика обхо­дится еже­дневно всего лишь в пят­на­дцать копеек. Подают суп или щи с говя­ди­ной и вто­рое блюдо — каша или кар­то­фель. Поутру, вставши, чай с хле­бом, а между обе­дом и ужи­ном хлеб с ква­сом. Маль­чики очень сыты; за сто­лом при­слу­жи­вают оче­ред­ные дежур­ные. Садясь за стол, все пре­вос­ходно про­пели молитву: «Рож­де­ство твое Хри­сте Боже наш». Петь молитвы обу­чает один из воспитателей.

Тут, за обе­дом, в сборе, мне всего инте­рес­нее было всмот­реться в их лица. Лица не то чтобы слиш­ком сме­лые или дерз­кие, но лишь ничем не кон­фу­зя­щи­еся. Почти ни одного лица глу­пого (хотя глу­пые, гово­рили мне, между ними водятся; всего более отли­ча­ются этим быв­шие питомцы вос­пи­та­тель­ного дома); напро­тив, есть даже очень интел­ли­гент­ные лица. Дур­ных лиц довольно, но не физи­че­ски; чер­тами лица все почти недурны; но что-то в иных лицах есть как бы уж слиш­ком сокры­тое про себя. Сме­ю­щихся лиц тоже мало, а между тем вос­пи­тан­ники очень раз­вязны перед началь­ством и перед кем бы то ни было, хотя несколько и не в том роде, как бывают раз­вязны дру­гие дети с более откры­тым серд­цем. И, должно быть, ужасно мно­гим из них хоте­лось бы сей­час улиз­нуть из коло­нии. Мно­гие из них, оче­видно, желают не про­го­ва­ри­ваться, это по лицам видно.

Гуман­ное и до тон­ко­сти пре­ду­пре­ди­тель­ное обра­ще­ние с маль­чи­ками вос­пи­та­те­лей (хотя, впро­чем, они и умеют быть стро­гими, когда надо), — мне кажется, не совсем дости­гает в неко­то­рых слу­чаях до сердца этих маль­чи­ков и, уж конечно, и до их поня­тия. Им гово­рят вы, даже самым малень­ким. Это вы пока­за­лось мне здесь несколько как бы натя­ну­тым, немного как бы чем-то излиш­ним. Может быть, маль­чики, попав сюда, сочтут это лишь за гос­под­скую затею. Одним сло­вом, это вы, может быть, ошибка и даже несколько серьез­ная. Мне кажется, что оно как бы отда­ляет от детей вос­пи­та­теля; в вы заклю­ча­ется как бы нечто фор­маль­ное и казен­ное, и нехо­рошо, если иной маль­чик при­мет его за нечто как бы к нему пре­зри­тель­ное. Ведь не пове­рит же он в самом деле, что он, видев­ший такие непо­мер­ные виды и выслу­ши­вав­ший самую неесте­ствен­ную брань, нако­нец, про­во­ро­вав­шийся до потери удержу, так вдруг заслу­жил такое гос­под­ское обра­ще­ние. Одним сло­вом, ты, по-моему, было бы более похо­жим на реаль­ную правду в насто­я­щем слу­чае, а тут как бы все немного при­тво­ря­ются. Ведь гораздо же лучше, если дети нако­нец осмыс­лят, что вос­пи­та­тели их не гувер­неры, а отцы их, а что сами они — всего только лишь дур­ные дети, кото­рых надобно исправ­лять. Впро­чем, может быть, это вы и не испор­тит маль­чика; а если его и скор­чит потом от ты или даже от брани, кото­рую он услы­шит опять неми­ну­емо, в тот же самый день, как его выпу­стят из заве­де­ния, то еще с боль­шим уми­ле­нием вздох­нет по своей колонии.

Из нена­ла­жен­ных вещей осо­бенно заме­ча­ется чте­ние. Мне гово­рили, что дети очень любят читать, то есть слу­шать, когда им читают, по празд­ни­кам или когда есть время, и что между ними есть хоро­шие чтецы; я слы­шал лишь одного из чте­цов, он читал хорошо и, гово­рят, очень любит читать всем вслух и чтоб все его слу­шали; но есть между ними и совсем мало­гра­мот­ные, есть и совсем негра­мот­ные. Но что, однако, у них читают! лежит на столе — я видел это в одной семье после обеда — какой-то том, какого-то автора, и они читают, как Вла­ди­мир раз­го­ва­ри­вал с какой-то Оль­гой об раз­ных глу­бо­ких и стран­ных вещах и как потом неиз­беж­ная среда[43] «раз­била их суще­ство­ва­ние». Я видел их «биб­лио­теку» — это шкап, в кото­ром есть Тур­ге­нев, Ост­ров­ский, Лер­мон­тов, Пуш­кин и т д., есть несколько полез­ных путе­ше­ствий и проч. Всё это сбор­ное и слу­чай­ное, тоже пожерт­во­ван­ное. Чте­ние, если уж оно допу­щено, конечно, есть чрез­вы­чайно раз­ви­ва­ю­щая вещь, но я знаю и то, что если б и все наши про­све­ти­тель­ные силы в Рос­сии, со всеми педа­го­ги­че­скими сове­тами во главе, захо­тели уста­но­вить или ука­зать: что именно при­нять к чте­нию таким детям и при таких обсто­я­тель­ствах, то, разу­ме­ется, разо­шлись бы, ничего не выду­мав, ибо дело это очень труд­ное и реша­ется окон­ча­тельно не в засе­да­нии только. С дру­гой сто­роны, в нашей лите­ра­туре совер­шенно нет ника­ких книг, понят­ных народу. Ни Пуш­кин, ни сева­сто­поль­ские рас­сказы, ни «Вечера на хуторе», ни сказка про Калаш­ни­кова, ни Коль­цов (Коль­цов даже осо­бенно) непо­нятны совсем народу.[44] Конечно, эти маль­чики не народ, а, так ска­зать, Бог знает кто, такая особь чело­ве­че­ских существ, что и опре­де­лить трудно: к какому раз­ряду и типу они при­над­ле­жат? Но если б они даже нечто и поняли, то уж, конечно, совсем не ценя, потому что всё это богат­ство им упало бы как с неба; они же преж­ним раз­ви­тием совсем к нему не при­го­тов­лены. Что же до писа­те­лей-обли­чи­те­лей и сати­ри­ков, то такие ли впе­чат­ле­ния духов­ные нужны этим бед­ным детям, видев­шим и без того столько грязи? Может быть, этим малень­ким людям вовсе не хочется над людьми сме­яться. Может быть, эти покры­тые мра­ком души с радо­стию и уми­ле­нием откры­лись бы самым наив­ным, самым пер­во­на­чально-про­сто­душ­ным впе­чат­ле­ниям, совер­шенно дет­ским и про­стым, таким, над кото­рыми свы­сока усмех­нулся бы, лома­ясь, совре­мен­ный гим­на­зист или лице­ист, сверст­ник летами этих пре­ступ­ных детей.

Школа тоже нахо­дится в совер­шен­ном мла­ден­че­стве, но ее тоже соби­ра­ются нала­дить в самом бли­жай­шем буду­щем. Чер­че­нию и рисо­ва­нию почти совсем не учат. Закона Божия вовсе нет: нет свя­щен­ника. Но он будет у них свой, когда у них выстро­ится цер­ковь. Цер­ковь эта дере­вян­ная, теперь стро­ится. Началь­ство и стро­и­тели гор­дятся ею. Архи­тек­тура дей­стви­тельно недурна, в несколько, впро­чем, казен­ном, уси­ленно рус­ском стиле, очень при­ев­шемся. Кстати, замечу: без сомне­ния, пре­по­да­ва­ние закона Божия в шко­лах — пре­ступ­ни­ков или в дру­гих наших пер­во­на­чаль­ных шко­лах — не может быть пору­чено никому дру­гому, кроме свя­щен­ника.[45] Но почему бы не могли даже школь­ные учи­теля рас­ска­зы­вать про­стые рас­сказы из свя­щен­ной исто­рии? Бес­спорно, из вели­кого мно­же­ства народ­ных учи­те­лей могут встре­титься дей­стви­тельно дур­ные люди; но ведь если он захо­чет учить маль­чика ате­изму, то может сде­лать это и не уча свя­щен­ной исто­рии, а про­сто рас­ска­зы­вая лишь об утке и «чем она покрыта».[46] С дру­гой сто­роны, что слышно о духо­вен­стве нашем? О! я вовсе не хочу никого оби­жать и уве­рен, что в школе пре­ступ­ни­ков будет пре­вос­ход­ней­ший из «батю­шек», но, однако же, что сооб­щали в послед­нее время, с осо­бен­ною рев­но­стью, почти все наши газеты? Пуб­ли­ко­ва­лись пре­не­при­ят­ные факты о том, что нахо­ди­лись зако­но­учи­тели, кото­рые, целыми десят­ками и сплошь, бро­сали школы и не хотели в них учить без при­бавки жало­ва­нья. Бес­спорно — «тру­дя­щийся достоин платы»,[47] но этот веч­ный ной о при­бавке жало­ва­нья режет, нако­нец, ухо и мучает сердце. Газеты наши берут сто­рону ною­щих,[48] да и я конечно тоже; но как-то всё меч­та­ется при­том о тех древ­них подвиж­ни­ках и про­по­вед­ни­ках Еван­ге­лия, кото­рые ходили наги и босы, пре­тер­пе­вали побои и стра­да­ния и про­по­ве­до­вали Хри­ста без при­бавки жало­ва­нья. О, я не иде­а­лист, я слиш­ком пони­маю, что ныне вре­мена насту­пили не те; но не отрадно ли было бы услы­хать, что духов­ным про­све­ти­те­лям нашим при­ба­ви­лось хоть капельку доб­рого духу еще и до при­бавки жало­ва­нья? Повто­ряю, пусть не оби­жа­ются; все отлично знают, что, в среде нашего свя­щен­ства, не исся­кает дух и есть горя­чие дея­тели. И я заране уве­рен, что такой именно и будет в коло­нии; но всего бы лучше, если б им — про­сто рас­ска­зы­вали свя­щен­ные исто­рии, без осо­бой казен­ной морали и тем огра­ни­чили бы пока зако­но­уче­ние. Ряд чистых, свя­тых, пре­крас­ных кар­тин сильно подей­ство­вал бы на их жаж­ду­щие пре­крас­ных впе­чат­ле­ний души…

Впро­чем, я про­стился с коло­нией с отрад­ным впе­чат­ле­нием в душе. Если что и не «нала­жено», то есть, однако же, факты самого серьез­ного дости­же­ния цели. Рас­скажу из них два, чтоб закон­чить ими. В Пет­ро­пав­ловке, в заклю­че­нии, в наше время сидел один из вос­пи­тан­ни­ков, лет уже пят­на­дцати; прежде он содер­жался неко­то­рое время в тюрьме Литов­ского замка, когда там еще было отде­ле­ние мало­лет­них пре­ступ­ни­ков. При­суж­ден­ный посту­пить в коло­нию, он из нее бежал, бежал, кажется, два­жды; оба раза его изло­вили, один раз уже вне заве­де­ния. Нако­нец, он прямо объ­явил, что не хочет пови­но­ваться, за это его и уда­лили в оди­ноч­ное заклю­че­ние. К Рож­де­ству род­ствен­ники при­несли ему гостин­цев, но гостин­цев к нему не допу­стили как к заклю­чен­ному, и их кон­фис­ко­вал вос­пи­та­тель. Это страшно оби­дело и пора­зило маль­чика, и в посе­ще­ние дирек­тора он стал ему горько жало­ваться, оже­сто­ченно обви­няя вос­пи­та­теля в том, что тот посылку и гостинцы кон­фис­ко­вал себе, в свою пользу; тут же со зло­бой и насмеш­кой выра­жался об коло­нии и об това­ри­щах, он всех винил. «Я с ним сел и серьезно пого­во­рил, — рас­ска­зы­вал мне П. А‑ч. — Он все время мрачно мол­чал. Через два часа он вдруг посы­лает за мною опять, умо­ляет прийти к нему — и что же: бро­сился ко мне со сле­зами, весь потря­сен­ный и пре­об­ра­зив­шийся, стал каяться, упре­кать себя, стал мне рас­ска­зы­вать такие вещи, кото­рые от всех доселе таил, слу­чив­ши­еся с ним прежде; рас­ска­зал за тайну, что он давно уже пре­дан одной постыд­ней­шей при­вычке, от кото­рой не может отвя­заться, и что это его мучит, — одним сло­вом, это была пол­ная испо­ведь. Я с ним про­вел часа два, — при­ба­вил П. А‑ч. — Мы пого­во­рили; я посо­ве­то­вал неко­то­рые сред­ства, чтоб побо­роть при­вычку, ну там и проч. и проч.»

П. А‑ч, пере­да­вая это, уси­ленно умол­чал, об чем они там между собою пере­го­во­рили; но, согла­си­тесь, есть же уме­нье про­ник­нуть в болез­нен­ную душу глу­боко оже­сто­чив­ше­гося и совер­шенно не знав­шего доселе правды моло­дого пре­ступ­ника. При­зна­юсь, я бы очень желал узнать в подроб­но­сти этот раз­го­вор. Вот дру­гой факт: каж­дый вос­пи­та­тель, в каж­дой семье, не только наблю­дает за тем, чтобы вос­пи­тан­ники уби­рали камеру, мыли и чистили ее, но и участ­вует вме­сте с ними в работе. Там моют полы по суб­бо­там; вос­пи­та­тель не только пока­зы­вает, как надо мыть, но сам вме­сте с ними при­ни­ма­ется мыть и вымы­вает пол. Это уже самое пол­ное пони­ма­ние сво­его при­зва­ния и сво­его чело­ве­че­ского досто­ин­ства. Где вы, в чинов­ни­че­стве напри­мер, встре­тите такое отно­ше­ние к делу? И если в самом деле, вправду, эти люди реши­лись соеди­нить задачи коло­нии с своею соб­ствен­ною целью жизни, то дело, конечно, будет «нала­жено», несмотря даже ни на какие тео­ре­ти­че­ские ошибки, если б тако­вые и слу­чи­лись вначале.

— «Герои, — вы, гос­пода рома­ни­сты, всё ищете героев, — ска­зал мне на днях, один видав­ший виды чело­век, — и, не находя у нас героев, сер­ди­тесь и брюз­жите на всю Рос­сию, а вот я вам рас­скажу один анек­дот:[49] жил-был один чинов­ник, давно уже, в цар­ство­ва­ние покой­ного госу­даря, сперва слу­жил в Петер­бурге, а потом, кажется, в Киеве, там и умер, — вот, по-види­мому, и вся его био­гра­фия. А между тем, что бы вы думали: этот скром­ный и мол­ча­ли­вый чело­ве­чек до того стра­дал душой всю жизнь свою о кре­пост­ном состо­я­нии людей, о том, что у нас чело­век, образ и подо­бие Божие, так раб­ски зави­сит от такого же, как сам, чело­века, что стал копить из скром­ней­шего сво­его жало­ва­нья, отка­зы­вая себе, жене и детям почти в необ­хо­ди­мом, и по мере накоп­ле­ния выку­пал на волю какого-нибудь кре­пост­ного у поме­щика, — в десять лет по одному, разу­ме­ется. Во всю жизнь свою он выку­пил таким обра­зом трех-четы­рех чело­век и, когда помер, семье ничего не оста­вил. Всё это про­изо­шло без­вестно, тихо, глухо. Конечно, какой это герой: это „иде­а­лист соро­ко­вых годов“ и только, даже, может быть, смеш­ной, неуме­лый, ибо думал, что одним мель­чай­шим част­ным слу­чаем может побо­роть всю беду; но все-таки можно бы, кажется, нашим Поту­ги­ным быть подоб­рее к Рос­сии и не бро­сать в нее за всё про всё гря­зью».[50]

Я поме­щаю здесь этот анек­дот (кажется, совсем не иду­щий к делу) лишь потому только, что не имею пово­дов сомне­ваться в его достоверности.

И, однако, вот бы нам каких людей! Я ужасно люблю этот коми­че­ский тип малень­ких чело­веч­ков, серьезно вооб­ра­жа­ю­щих, что они своим мик­ро­ско­пи­че­ским дей­ствием и упор­ством в состо­я­нии помочь общему делу, не дожи­да­ясь общего подъ­ема и почина. Вот такого типа чело­ве­чек при­го­дился бы, может быть, и в коло­нии мало­лет­них пре­ступ­ни­ков… о, разу­ме­ется, под руко­вод­ством более про­све­щен­ных и, так ска­зать, выс­ших руководителей…

Впро­чем, я в коло­нии про­вел всего лишь несколько часов и мог мно­гое напред­ста­вить себе, недо­гля­деть и оши­биться. Во вся­ком слу­чае, сред­ства к пере­делке пороч­ных душ в непо­роч­ные нахожу пока недостаточными.

Глава третья

I. Российское общество покровительства животным. Фельдъегерь. Зелено-вино. Зуд разврата и воробьев. С конца или с начала?

В № 359 «Голоса»[51] мне слу­чи­лось про­честь о празд­но­ва­нии тор­же­ствен­ного юби­лея пер­вого деся­ти­ле­тия Рос­сий­ского Обще­ства покро­ви­тель­ства живот­ным. Какое при­ят­ное и гуман­ное обще­ство! Сколько я понял, глав­ная мысль его заклю­ча­ется почти вся в сле­ду­ю­щих сло­вах из речи князя А. А. Суво­рова, пред­се­да­теля Общества:

«И на самом деле, задача нашего нового бла­го­тво­ри­тель­ного учре­жде­ния каза­лась тем труд­нее, что в покро­ви­тель­стве живот­ным боль­шин­ство не желало видеть тех мораль­ных и мате­ри­аль­ных выгод для чело­века, какие про­ис­те­кают из снис­хо­ди­тель­ного и разум­ного с его сто­роны обра­ще­ния с домаш­ними животными».

И дей­стви­тельно, не одни же ведь собачки и лошадки так дороги «Обще­ству», а и чело­век, рус­ский чело­век, кото­рого надо обра­зить (2) и оче­ло­ве­чить, чему Обще­ство покро­ви­тель­ства живот­ным, без сомне­ния, может спо­соб­ство­вать. Научив­шись жалеть ско­тину, мужик ста­нет жалеть и жену свою. А потому, хоть я и очень люблю живот­ных, но я слиш­ком рад, что высо­ко­ува­жа­е­мому «Обще­ству» дороги не столько скоты, сколько люди, огру­бев­шие, негу­ман­ные, полу­вар­вары, жду­щие света! Вся­кое про­све­ти­тель­ное сред­ство дорого, и жела­тельно лишь, чтобы идея Обще­ства стала и в самом деле одним из про­све­ти­тель­ных средств. Наши дети вос­пи­ты­ва­ются и взрас­тают, встре­чая отвра­ти­тель­ные кар­тины. Они видят, как мужик, нало­жив непо­мерно воз, сечет свою завяз­шую в грязи клячу, его кор­ми­лицу, кну­том по гла­зам,[52] или, как я видел сам, напри­мер, да еще и недавно, как мужик, вез­ший на бойню в боль­шой телеге телят, в кото­рой уло­жил их штук десять, сам пре­спо­койно сел тут же в телегу на теленка. Ему сидеть было мягко, точно на диване с пру­жи­нами, но теле­нок, высу­нув язык и вылу­пив глаза, может, издох, еще не дое­хав до бойни. Эта кар­тинка, я уве­рен, никого даже и не воз­му­тила на улице: «всё-де равно их резать везут»; но такие кар­тинки, несо­мненно, зве­рят чело­века и дей­ствуют раз­вра­ти­тельно, осо­бенно на детей. Правда, на почтен­ное «Обще­ство» были и нападки; я слы­шал не раз и насмешки. Упо­ми­на­лось, напри­мер, что когда-то, лет пять тому, одного извоз­чика Обще­ство при­влекло к ответ­ствен­но­сти за дур­ное обра­ще­ние с лоша­дью и его при­су­дили запла­тить, кажется, пят­на­дцать руб­лей; это-то уж, конечно, было нелов­ко­стью, потому что, дей­стви­тельно, после такого при­го­вора мно­гие не знали кого пожа­леть: извоз­чика или лошадь. Теперь, правда, поло­жено брать, по новому закону, не более десяти руб­лей. Потом я слы­шал будто бы о слиш­ком излиш­них хло­по­тах Обще­ства, чтобы бро­дя­жих и, стало быть, вред­ных собак, поте­ряв­ших хозяев, умерщ­влять хло­ро­фор­мом. Заме­чали на это, что, пока у нас люди мрут с голоду по голод­ным губер­ниям, такие неж­ные заботы о собач­ках несколько как

бы режут ухо. Но все подоб­ные воз­ра­же­ния не выдер­жи­вают ника­кой кри­тики. Цель Обще­ства веко­веч­нее вре­мен­ной слу­чай­но­сти. Это идея свет­лая и вер­ная и кото­рая, рано ли, поздно ли, а должна при­виться и вос­тор­же­ство­вать. Тем не менее, смотря и с дру­гой точки, чрез­вы­чайно бы жела­тельно, чтобы дей­ствия Обще­ства и выше­ска­зан­ные «вре­мен­ные слу­чай­но­сти» вошли, так ска­зать, во вза­им­ное рав­но­ве­сие; тогда, конечно, яснее бы опре­де­лился тот спа­си­тель­ный и бла­го­де­тель­ный путь, кото­рым Обще­ство может прийти к обиль­ным и, глав­ное, к прак­ти­че­ским уже резуль­та­там, к резуль­та­там дей­стви­тель­ного дости­же­ния цели… Может быть, я неясно выра­жа­юсь; рас­скажу один анек­дот, одно дей­стви­тель­ное про­ис­ше­ствие, и наде­юсь, что нагляд­ным изло­же­нием его яснее пере­дам то, что мне хоте­лось выразить.

Анек­дот этот слу­чился со мной уже слиш­ком давно, в мое дои­сто­ри­че­ское, так ска­зать, время, а именно в трид­цать седь­мом году, когда мне было всего лишь около пят­на­дцати лет от роду, по дороге из Москвы в Петер­бург. Я и стар­ший брат мой ехали, с покой­ным отцом нашим, в Петер­бург, опре­де­ляться в Глав­ное инже­нер­ное учи­лище. Был май месяц, было жарко. Мы ехали на дол­гих, почти шагом, и сто­яли на стан­циях часа по два и по три. Помню, как надо­ело нам, под конец, это путе­ше­ствие, про­дол­жав­ше­еся почти неделю. Мы с бра­том стре­ми­лись тогда, в новую жизнь, меч­тали об чем-то ужасно, обо всем «пре­крас­ном и высо­ком»,[53] — тогда это сло­вечко было еще свежо и выго­ва­ри­ва­лось без иро­нии. И сколько тогда было и ходило таких пре­крас­ных сло­ве­чек! Мы верили чему-то страстно, и хоть мы оба отлично знали всё, что тре­бо­ва­лось к экза­мену из мате­ма­тики, но меч­тали мы только о поэ­зии и о поэтах. Брат писал стихи, каж­дый день сти­хо­тво­ре­ния по три, и даже доро­гой, а я бес­пре­рывно в уме сочи­нял роман из вене­ци­ан­ской жизни.[54] Тогда, всего два месяца перед тем, скон­чался Пуш­кин,[55] и мы, доро­гой, сго­ва­ри­ва­лись с бра­том:, при­е­хав в Петер­бург, тот­час же схо­дить на место поединка и про­браться в быв­шую квар­тиру Пуш­кина, чтобы уви­деть ту ком­нату, в кото­рой он испу­стил дух. И вот раз, перед вече­ром, мы сто­яли, на стан­ции, на посто­я­лом дворе, в каком селе[56] не помню, кажется в Твер­ской губер­нии; село было боль­шое и бога­тое. Через пол­часа гото­ви­лись тро­нуться, а пока я смот­рел в окно и уви­дел сле­ду­ю­щую вещь.

Прямо про­тив посто­я­лого двора через улицу при­хо­дился стан­ци­он­ный дом. Вдруг к крыльцу его под­ле­тела курьер­ская тройка и выско­чил фельдъ­егерь в пол­ном мун­дире, с узень­кими тогдаш­ними фал­доч­ками назади, в боль­шой трех­уголь­ной шляпе с белыми, жел­тыми и, кажется, зеле­ными перьями (забыл эту подроб­ность и мог бы спра­виться, но мне пом­нится, что мель­кали и зеле­ные перья). Фельдъ­егерь был высо­кий, чрез­вы­чайно плот­ный и силь­ный детина с баг­ро­вым лицом. Он про­бе­жал в стан­ци­он­ный дом и уж наверно «хлоп­нул» там рюмку водки. Помню, мне тогда ска­зал наш извоз­чик, что такой фельдъ­егерь все­гда на каж­дой стан­ции выпи­вает по рюмке, без того не выдер­жал бы «такой муки». Между тем к поч­то­вой стан­ции под­ка­тила новая пере­мен­ная лихая тройка, и ямщик, моло­дой парень лет два­дцати, держа на руке армяк, сам в крас­ной рубахе, вско­чил на облу­чок. Тот­час же выско­чил и фельдъ­егерь, сбе­жал с сту­пе­нек и сел в тележку. Ямщик тро­нул, но не успел он и тро­нуть, как фельдъ­егерь при­под­нялся и молча, безо вся­ких каких-нибудь слов, под­нял свой здо­ро­вен­ный пра­вый кулак и, сверху, больно опу­стил его в самый заты­лок ямщика. Тот весь трях­нулся впе­ред, под­нял кнут и изо всей силы охлест­нул корен­ную. Лошади рва­ну­лись, но это вовсе не укро­тило фельдъ­егеря. Тут был метод, а не раз­дра­же­ние, нечто пред­взя­тое и испы­тан­ное мно­го­лет­ним опы­том, и страш­ный кулак взвился снова и снова уда­рил в заты­лок. Затем снова и снова, и так про­дол­жа­лось, пока тройка не скры­лась из виду. Разу­ме­ется, ямщик, едва дер­жав­шийся от уда­ров, бес­пре­рывно и каж­дую секунду хле­стал лоша­дей, как бы выби­тый из ума, и нако­нец нахле­стал их до того, что они нес­лись как уго­ре­лые. Наш извоз­чик объ­яс­нил мне, что и все фельдъ­егеря почти так же ездят, а что этот осо­бенно, и его все уже знают: что он, выпив водки и вско­чив в тележку, начи­нает все­гда с битья и бьет «всё на этот самый манер», безо вся­кой вины, бьет ровно, поды­мает и опус­кает и «про­дер­жит так ямщика с вер­сту на кула­ках, а затем уж пере­ста­нет. Коли соску­чится, может, опять при­мется середи пути, а может, Бог про­не­сет; зато уж все­гда поды­ма­ется опять, как подъ­ез­жать опять к стан­ции: нач­нет при­мерно за вер­сту и пой­дет поды­мать и опус­кать, таким мане­ром и подъ­едет к стан­ции, чтобы все в селе на него удив­ля­лись; шея-то потом с месяц болит». Парень воро­тится, сме­ются над ним: «Ишь, тебе фельдъ­егерь шею нако­сты­лял», а парень, может, в тот же день при­бьет молоду жену: «Хоть с тебя сорву»; а может, и за то, что «смот­рела и видела»…

Без сомне­ния, бес­че­ло­вечно со сто­роны ямщика так хле­стать и нахле­стать лоша­дей: к сле­ду­ю­щей стан­ции они при­бе­жали, разу­ме­ется, едва дыша и изму­чен­ные. Но кто же бы из Обще­ства покро­ви­тель­ства живот­ным решился при­влечь этого мужика к ответ­ствен­но­сти за бес­че­ло­веч­ное обра­ще­ние с сво­ими лошад­ками, ведь не правда ли?

Эта отвра­ти­тель­ная кар­тинка оста­лась в вос­по­ми­на­ниях моих на всю жизнь. Я нико­гда не мог забыть фельдъ­егеря и мно­гое позор­ное и жесто­кое в рус­ском народе как-то поне­воле и долго потом накло­нен был объ­яс­нять уж, конечно, слиш­ком одно­сто­ронне. Вы пой­мете, что дело идет лишь о давно минув­шем. Кар­тинка эта явля­лась, так ска­зать, как эмблема, как нечто чрез­вы­чайно наглядно выстав­ляв­шее связь при­чины с ее послед­ствием. Тут каж­дый удар по скоту, так ска­зать, сам собою выска­ки­вал из каж­дого удара по чело­веку. В конце соро­ко­вых годов, в эпоху моих самых без­за­вет­ных и страст­ных меч­та­ний,[57] мне при­шла вдруг одна­жды в голову мысль, что если б слу­чи­лось мне когда осно­вать филан­тро­пи­че­ское обще­ство, то я непре­менно дал бы выре­зать эту курьер­скую тройку на печати обще­ства как эмблему и указание.

О, без сомне­ния, теперь не сорок лет назад, и курьеры не бьют народ, а народ уже сам себя бьет, удер­жав розги на своем суде.[58] Не в этом и дело, а в при­чи­нах, веду­щих за собою след­ствия. Нет фельдъ­егеря, зато есть «зелено-вино».[59] Каким обра­зом зелено-вино может похо­дить на фельдъ­егеря? — Очень может, — тем, что оно так же ско­ти­нит и зве­рит чело­века, оже­сто­чает его и отвле­кает от свет­лых мыс­лей, тупит его перед вся­кой доб­рой про­па­ган­дой. Пья­ному не до состра­да­ния к живот­ным, пья­ный бро­сает жену и детей своих. Пья­ный муж при­шел к жене, кото­рую бро­сил и не кор­мил с детьми много меся­цев, и потре­бо­вал водки, и стал бить ее, чтобы выму­чить еще водки, а несчаст­ная каторж­ная работ­ница (вспом­ните жен­ский труд и во что он у нас пока ценится), не знав­шая чем детей про­кор­мить, схва­тила нож и пыр­нула его ножом. Это слу­чи­лось недавно, и ее будут судить.[60] И напрасно я рас­ска­зал об ней, ибо таких слу­чаев сотни и тысячи, только раз­вер­ните газеты. Но глав­ней­шее сход­ство зелена-вина с фельдъ­еге­рем бес­спорно в том, что оно так же неми­ну­емо, и так же неот­ра­зимо стоит над чело­ве­че­ской волей.

Почтен­ное Обще­ство покро­ви­тель­ства живот­ным состоит из семи­сот пяти­де­сяти чле­нов, людей могу­щих иметь вли­я­ние. Ну что если б оно захо­тело поспо­соб­ство­вать хоть немного умень­ше­нию в народе пьян­ства и отрав­ле­ния целого поко­ле­ния вином! Ведь исся­кает народ­ная сила, глох­нет источ­ник буду­щих богатств, бед­неет ум и раз­ви­тие, — и что выне­сут в уме и сердце своем совре­мен­ные дети народа, взрос­шие в скверне отцов своих? Заго­ре­лось село и в селе цер­ковь, вышел цело­валь­ник и крик­нул народу, что если бро­сят отста­и­вать цер­ковь, а отстоят кабак, то выка­тит народу бочку. Цер­ковь сго­рела, а кабак отсто­яли. При­меры эти еще пока ничтож­ные, ввиду неис­чис­лен­ных буду­щих ужа­сов. Почтен­ное Обще­ство, если б захо­тело хоть немного поспо­соб­ство­вать устра­не­нию пер­во­на­чаль­ных при­чин, тем самым наверно облег­чило бы себе и свою пре­крас­ную про­па­ганду. А то как заста­вить состра­дать, когда вещи сло­жи­лись именно как бы с целью иско­ре­нить в чело­веке вся­кую чело­веч­ность? Да и одно ли вино сви­реп­ствует и раз­вра­щает народ в наше уди­ви­тель­ное время? Носится как бы какой-то дур­ман повсе­местно, какой-то зуд раз­врата. В народе нача­лось какое-то неслы­хан­ное извра­ще­ние идей с повсе­мест­ным покло­не­нием мате­ри­а­лизму. Мате­ри­а­лиз­мом я назы­ваю, в дан­ном слу­чае, пре­кло­не­ние народа перед день­гами, пред вла­стью золо­того мешка. В народ как бы вдруг про­рва­лась мысль, что мешок теперь всё, заклю­чает в себе вся­кую силу, а что всё, о чем гово­рили ему и чему учили его доселе отцы, — всё вздор. Беда, если он укре­пится в таких мыс­лях; как ему и не мыс­лить так? Неужели, напри­мер, это недав­нее кру­ше­ние поезда на Одес­ской желез­ной дороге с цар­скими ново­бран­цами, где убили их более ста чело­век,[61] — неужели вы дума­ете, что на народ не подей­ствует такая власть раз­вра­ти­тельно? Народ видит и дивится такому могу­ще­ству: «Что хотят, то и делают» — и поне­воле начи­нает сомне­ваться: «Вот она где, зна­чит, насто­я­щая сила, вот она где все­гда сидела; стань богат, и всё твое, и всё можешь». Раз­вра­ти­тель­нее этой мысли не может быть ника­кой дру­гой. А она носится и про­ни­цает всё мало-помалу. Народ же ничем не защи­щен от таких идей, ника­ким про­све­ще­нием, ни малей­шей про­по­ве­дью дру­гих про­ти­во­по­лож­ных идей. По всей Рос­сии про­тя­ну­лось теперь почти два­дцать тысяч верст желез­ных дорог, и везде, даже самый послед­ний чинов­ник на них, стоит про­па­га­то­ром[62] этой идеи, смот­рит так, как бы име­ю­щий без­за­вет­ную власть над вами и над судь­бой вашей, над семьей вашей и над честью вашей, только бы вы попа­лись к нему на желез­ную дорогу. Недавно один началь­ник стан­ции выта­щил, соб­ствен­ною вла­стью и рукой, из вагона, ехав­шую даму, чтобы отдать ее какому-то гос­по­дину, кото­рый пожа­ло­вался этому началь­нику, что это жена его и нахо­дится от него в бегах,[63] — и это без суда, без вся­кого подо­зре­ния, что он сде­лать это не вправе: ясно, что этот началь­ник, если был и не в бреду, то всё же как бы оша­лел от соб­ствен­ного могу­ще­ства. Все эти слу­чаи и при­меры про­ры­ва­ются в народ бес­пре­рыв­ным соблаз­ном, он видит их каж­дый день и выво­дит неот­ра­зи­мые заклю­че­ния. Я прежде осуж­дал было г‑на Суво­рина за слу­чай его с г‑ном Голу­бе­вым.[64] Мне каза­лось, что нельзя же так выве­сти совсем непо­вин­ного чело­века на позор, да еще с опи­са­нием всех душев­ных его дви­же­ний. Но теперь я несколько изме­нил той взгляд даже и на этот слу­чай. И какое мне дело, что г‑н Голу­бев не вино­ват! Г‑н Голу­бев может быть чист, как слеза, но зато Воро­бьев вино­ват. Кто такой Воро­бьев? Совер­шенно не знаю; да и уве­рен, что его нет вовсе, но это тот самый Воро­бьев, кото­рый сви­реп­ствует на всех линиях, кото­рый нала­гает про­из­воль­ные таксы, кото­рый силой выно­сит пас­са­жи­ров из вагона, кото­рый кру­шит поезды, кото­рый гноит по целым меся­цам товары на стан­циях, кото­рый бес­пар­донно вре­дит целым горо­дам, губер­ниям, цар­ству[65] и только кри­чит диким голо­сом: «Прочь с дороги, я иду!» Но глав­ная вина этого пагуб­ного при­шельца в том, что он стал над наро­дом как соблазн и раз­вра­ти­тель­ная идея. А впро­чем, что ж я так на Воро­бьева, один ли он стал как раз­вра­ти­тель­ная идея? Повто­ряю, что-то носится в воз­духе пол­ное мате­ри­а­лизма и скеп­ти­цизма; нача­лось обо­жа­ние даро­вой наживы, насла­жде­ния без труда; вся­кий обман, вся­кое зло­дей­ство совер­ша­ются хлад­но­кровно; уби­вают, чтобы вынуть хоть рубль из кар­мана. Я ведь знаю, что и прежде было много сквер­ного, но ныне бес­спорно уде­ся­те­ри­лось. Глав­ное, носится такая мысль, такое как бы уче­ние или веро­ва­ние. В Петер­бурге, две-три недели тому, моло­день­кий паре­нек, извоз­чик, вряд ли даже совер­шен­но­лет­ний, вез ночью ста­рика и ста­руху, и, заме­тив, что ста­рик без созна­ния пьян, вынул перо­чин­ный ножи­чек и стал резать ста­руху. Их захва­тили, и дура­чок тут же пови­нился: «Не знаю, как и слу­чи­лось и как ножи­чек очу­тился в руках».[66] И вправду, дей­стви­тельно не знал. Вот тут так именно среда. Его захва­тило и затя­нуло, как в машину, в совре­мен­ный зуд раз­врата, в совре­мен­ное направ­ле­ние народ­ное; — даро­вая нажива, ну, как не попро­бо­вать, хоть перо­чин­ным ножичком.

«Нет, в наше время не до про­па­ганды покро­ви­тель­ства живот­ным: это бар­ская затея», — вот эту самую фразу я слы­шал, но глу­боко ее отвер­гаю. Не будучи сам чле­ном Обще­ства, я готов, однако, слу­жить ему, и, кажется, уже служу. Не знаю, выра­зил ли я хоть сколько-нибудь ясно жела­ние мое о том «рав­но­ве­сии дей­ствий Обще­ства с вре­мен­ными слу­чай­но­стями», о кото­рых напи­сал выше; но, под­ни­мая чело­ве­че­скую и оче­ло­ве­чи­ва­ю­щую цель Обще­ства, всё же ему глу­боко пре­дан. Я нико­гда не мог понять мысли, что лишь одна деся­тая доля людей должна полу­чать выс­шее раз­ви­тие,[67] а осталь­ные девять деся­тых должны лишь послу­жить к тому мате­ри­а­лом и сред­ством, а сами оста­ваться во мраке. Я не хочу мыс­лить и жить иначе, как с верой, что все наши девя­но­сто мил­ли­о­нов рус­ских (или там сколько их тогда наро­дится) будут все, когда-нибудь, обра­зо­ваны, оче­ло­ве­чены и счаст­ливы. Я знаю и верую твердо, что все­об­щее про­све­ще­ние никому у нас повре­дить не может. Верую даже, что цар­ство мысли и света спо­собно водво­риться у нас, в нашей Рос­сии, еще ско­рее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захо­чет стать за идею о необ­хо­ди­мо­сти озве­ре­ния одной части людей для бла­го­со­сто­я­ния дру­гой части, изоб­ра­жа­ю­щей собою циви­ли­за­цию, как это везде во всей Европе. У нас же доб­ро­вольно, самим верх­ним сосло­вием, с цар­скою волею во главе, раз­ру­шено кре­пост­ное право! И потому, еще раз, при­вет­ствую Обще­ство покро­ви­тель­ства живот­ным от горя­чего сердца; а хотел я лишь только выска­зать мысль, что жела­лось бы дей­ство­вать не всё с конца, а хоть отча­сти бы и с начала.

II. Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти

Но вот, однако же, я испи­сал всю бумагу, и нет места, а я хотел было пого­во­рить о войне, о наших окра­и­нах; хоте­лось пого­во­рить о лите­ра­туре, о декаб­ри­стах и еще на пят­на­дцать тем по край­ней мере. Вижу, что надобно писать тес­нее и сжи­маться, — ука­за­ние впредь. Кстати, сло­вечко о декаб­ри­стах, чтобы не забыть: изве­щая о недав­ней смерти одного из них, в наших жур­на­лах ото­зва­лись, что это, кажется, один из самых послед­них декаб­ри­стов; — это не совсем точно. Из декаб­ри­стов живы еще Иван Алек­сан­дро­вич Аннен­ков, тот самый, пер­во­на­чаль­ную исто­рию кото­рого пере­ко­вер­кал покой­ный Алек­сандр Дюма-отец, в извест­ном романе своем «Les Mémoires d’un maître d’armes». (3) Жив Мат­вей Ива­но­вич Мура­вьев-Апо­стол, род­ной брат каз­нен­ного. Живы Сви­сту­нов и Нази­мов; может быть, есть и еще в живых.[68] Одним сло­вом — мно­гое при­хо­дится отло­жить до фев­раль­ского номера. Но заклю­чить насто­я­щий январ­ский днев­ник мне хоте­лось бы чем-нибудь пове­се­лее. Есть одна такая смеш­ная тема, и, глав­ное, она в моде: это — черти, тема о чер­тях, о спи­ри­тизме.[69] В самом деле, что-то про­ис­хо­дит уди­ви­тель­ное: пишут мне, напри­мер, что моло­дой чело­век садится на кресло, под­жав ноги, и кресло начи­нает ска­кать по ком­нате, — и это в Петер­бурге, в сто­лице![70] Да почему же прежде никто не ска­кал, под­жав ноги, в крес­лах, а все слу­жили и скромно полу­чали чины свои? Уве­ряют, что у одной дамы, где-то в губер­нии, в ее доме столько чер­тей, что и поло­вины их нет столько даже в хижине дядей Эдди.[71] Да у нас ли не най­дется чер­тей! Гоголь пишет в Москву с того света[72] утвер­ди­тельно, что это черти. Я читал письмо, слог его. Убеж­дает не вызы­вать чер­тей, не вер­теть сто­лов, не свя­зы­ваться: «Не драз­ните чер­тей, не якшай­тесь, грех драз­нить чер­тей… Если ночью тебя нач­нет мучить нер­ви­че­ская бес­сон­ница, не злись, а молись, это черти; кре­сти рубашку, твори молитву». Поды­ма­ются голоса пас­ты­рей, и те даже самой науке сове­туют не свя­зы­ваться с вол­шеб­ством, не иссле­до­вать «вол­шеб­ство сие».[73] Коли заго­во­рили даже пас­тыри, зна­чит дело раз­рас­та­ется не на шутку. Но вся беда в том: черти ли это? Вот бы соста­вив­шейся в Петер­бурге реви­зи­он­ной над спи­ри­тиз­мом комис­сии решить этот вопрос! Потому что если решат окон­ча­тельно, что это не черти, а так какое-нибудь там элек­три­че­ство, какой-нибудь новый вид миро­вой силы, — то мигом насту­пит пол­ное разо­ча­ро­ва­ние: «Вот, ска­жут, неви­даль­щина, какая скука!» — и тот­час же все забро­сят и забу­дут спи­ри­тизм, а зай­мутся, по-преж­нему, делом. Но чтобы иссле­до­вать: черти ли это? нужно чтобы хоть кто-нибудь из уче­ных соста­вив­шейся комис­сии был в силах и имел воз­мож­ность допу­стить суще­ство­ва­ние чер­тей, хотя бы только в пред­по­ло­же­нии. Но вряд ли между ними най­дется хоть один, в черта веру­ю­щий, несмотря даже на то, что ужасно много людей, не веру­ю­щих в Бога, верят, однако же, черту с удо­воль­ствием и готов­но­стью. А потому комис­сия в этом вопросе неком­пе­тентна. Вся беда моя в том, что я и сам никак не могу пове­рить в чер­тей, так что даже и жаль, потому что я выду­мал одну самую ясную и уди­ви­тель­ную тео­рию спи­ри­тизма, но осно­ван­ную един­ственно на суще­ство­ва­нии чер­тей; без них вся тео­рия моя уни­что­жа­ется сама собой. Вот эту-то тео­рию я и наме­рен, в завер­ше­ние, сооб­щить чита­телю. Дело в том, что я защи­щаю чер­тей: на этот раз на них напа­дают без­винно и счи­тают их дура­ками. Не бес­по­кой­тесь, они свое дело знают; это-то я и хочу доказать.

Во-пер­вых, пишут, что духи глупы[74] (то есть черти, нечи­стая сила: какие же тут могут быть дру­гие духи, кроме чер­тей?), — что когда их зовут и спра­ши­вают (сто­ло­вер­че­нием), то они отве­чают всё пустячки, не знают грам­ма­тики, не сооб­щили ни одной новой мысли, ни одного откры­тия. Так судить — чрез­вы­чай­ная ошибка. Ну что вышло бы, напри­мер, если б черти сразу пока­зали свое могу­ще­ство и пода­вили бы чело­века откры­ти­ями? Вдруг бы, напри­мер, открыли элек­три­че­ский теле­граф (т. е. в слу­чае, если б он еще не был открыт), сооб­щили бы чело­веку раз­ные сек­реты: «Рой там-то — най­дешь клад или най­дешь залежи камен­ного угля» (а кстати, дрова так дороги), — да что, это еще всё пустяки! — Вы, конечно, пони­ма­ете, что наука чело­ве­че­ская еще в мла­ден­че­стве, почти только что начи­нает дело и если есть за ней что-либо обес­пе­чен­ное, так это пока­мест лишь то, что она твердо стала на ноги; и вот вдруг посы­пался бы ряд откры­тий вроде таких, что солнце стоит, а земля вокруг него обра­ща­ется (потому что наверно есть еще много таких же точно, по раз­ме­рам, откры­тий, кото­рые теперь еще не открыты, да и не снятся муд­ре­цам нашим); вдруг бы все зна­ния так и сва­ли­лись на чело­ве­че­ство и, глав­ное, совер­шенно даром, в виде подарка? Я спра­ши­ваю: что бы тогда ста­лось с людьми? О, конечно, сперва все бы при­шли в вос­торг. Люди обни­мали бы друг друга в упо­е­нии, они бро­си­лись бы изу­чать откры­тия (а это взяло бы время); они вдруг почув­ство­вали бы, так ска­зать, себя осы­пан­ными сча­стьем, зары­тыми в мате­ри­аль­ных бла­гах; они, может быть, ходили бы или летали по воз­духу, про­ле­тали бы чрез­вы­чай­ные про­стран­ства в десять раз ско­рей, чем теперь по желез­ной дороге; извле­кали бы из земли бас­но­слов­ные уро­жаи, может быть, создали бы химией орга­низмы,[75] и говя­дины хва­тило бы по три фунта на чело­века, как меч­тают наши рус­ские соци­а­ли­сты,[76] — сло­вом, ешь, пей и насла­ждайся. «Вот, — закри­чали бы все филан­тропы, — теперь, когда чело­век обес­пе­чен, вот теперь только он про­явит себя! Нет уж более мате­ри­аль­ных лише­ний, нет более заеда­ю­щей „среды“, быв­шей при­чи­ною всех поро­ков, и теперь чело­век ста­нет пре­крас­ным и пра­вед­ным! Нет уже более бес­пре­рыв­ного труда, чтобы как-нибудь про­кор­миться, и теперь все зай­мутся выс­шим, глу­бо­кими мыс­лями, все­об­щими явле­ни­ями. Теперь, теперь только настала выс­шая жизнь!» И какие, может, умные и хоро­шие люди это закри­чали бы в один голос и, может быть, к увлекли бы за собою с новинки, и заво­пили бы, нако­нец, в общем гимне: «Кто подо­бен зверю сему? Хвала ему, он сво­дит нам огонь с небеси!»[77]

Но вряд ли и на одно поко­ле­ние людей хва­тило бы этих вос­тор­гов! Люди вдруг уви­дели бы, что жизни уже более нет у них, нет сво­боды духа, нет воли и лич­но­сти, что кто-то у них всё украл разом; что исчез чело­ве­че­ский лик, и настал скот­ский образ раба, образ ско­тины, с тою раз­ни­цею, что ско­тина не знает, что она ско­тина, а чело­век узнал бы, что он стал ско­ти­ной. И загнило бы чело­ве­че­ство; люди покры­лись бы язвами и стали кусать языки свои в муках,[78] увидя, что жизнь у них взята за хлеб, за «камни, обра­щен­ные в хлебы».[79] Поняли бы люди, что нет сча­стья в без­дей­ствии, что погас­нет мысль не тру­дя­ща­яся, что нельзя любить сво­его ближ­него, не жерт­вуя ему от труда сво­его, что гнусно жить на даров­щинку и что сча­стье не в сча­стье, а лишь в его дости­же­нии. Наста­нет скука и тоска: всё сде­лано и нечего более делать, всё известно и нечего более узна­вать. Само­убийцы явятся тол­пами, а не так, как теперь, по углам; люди будут схо­диться мас­сами, схва­ты­ва­ясь за руки и истреб­ляя себя все вдруг, тыся­чами, каким-нибудь новым спо­со­бом, откры­тым им вме­сте со всеми откры­ти­ями. И тогда, может быть, и возо­пиют осталь­ные к Богу: «Прав ты, Гос­поди, не еди­ным хле­бом жив чело­век!» Тогда вос­ста­нут на чер­тей и бро­сят волх­во­ва­ние… О, нико­гда Бог не послал бы такой муки чело­ве­че­ству! И про­ва­лится цар­ство чер­тей![80] Нет, черти такой важ­ной поли­ти­че­ской ошибки не сде­лают. Поли­тики они глу­бо­кие и идут к цели самым тон­ким и здра­вым путем (опять-таки если в самом деле тут черти!).

Идея их цар­ства — раз­дор, то есть на раз­доре они хотят осно­вать его. Для чего же им раз­дор именно тут пона­до­бился? А как же: взять уже то, что раз­дор страш­ная сила и сам по себе; раз­дор, после дол­гой усо­бицы, дово­дит людей до неле­по­сти, до затме­ния и извра­ще­ния ума и чувств. В раз­доре обид­чик, сознав, что он оби­дел, не идет мириться с оби­жен­ным, а гово­рит: «Я оби­дел его, стало быть, я дол­жен ему ото­мстить». Но глав­ное в том, что черти пре­вос­ходно знают все­мир­ную исто­рию и осо­бенно пом­нят про всё, что на раз­доре было осно­вано. Им известно, напри­мер, что если стоят секты Европы, ото­рвав­ши­еся от като­ли­че­ства, и дер­жатся до сих пор как рели­гии, то един­ственно потому, что из-за них про­лита была в свое время кровь. Кон­чи­лось бы, напри­мер, като­ли­че­ство, и непре­менно затем раз­ру­ши­лись бы и про­те­стант­ские секты: про­тив чего же бы им оста­лось тогда про­те­сто­вать? Они уж и теперь почти все наклонны перейти в какую-нибудь там «гуман­ность» или даже про­сто в ате­изм, что в них, впро­чем, уже давно заме­ча­лось, и если всё еще лепятся как рели­гии, то потому, что еще до сих пор про­те­стуют. Они еще про­шлого года про­те­сто­вали,[81] да еще как: до самого папы доби­ра­лись.[82]

О, разу­ме­ется, черти в конце кон­цов возь­мут свое и раз­да­вят чело­века «кам­нями, обра­щен­ными в хлебы», как муху: это их глав­ней­шая цель; но они решатся на это не иначе, как обес­пе­чив зара­нее буду­щее цар­ство свое от бунта чело­ве­че­ского и тем при­дав ему дол­го­веч­ность. Но как же усми­рить чело­века? Разу­ме­ется: «divide et impera»[83] (разъ­едини про­тив­ника и вос­тор­же­ству­ешь). А для того надо­бен раз­дор. С дру­гой сто­роны, люди соску­чатся от кам­ней, обра­щен­ных в хлебы, а потому надо при­ис­кать им заня­тие, чтоб не ску­чали. А раз­дор ли не заня­тие для людей!

Теперь про­сле­дите, как черти у нас вво­дят раз­дор и, так ска­зать, с пер­вого шагу начи­нают у нас спи­ри­тизм с раз­дора. Как раз этому спо­соб­ствует наше мечу­ще­еся время. Вот уже сколько у нас оби­дели людей из пове­рив­ших спи­ри­тизму. На них кри­чат и над ними сме­ются за то, что они верят сто­лам, как будто они сде­лали или замыс­лили что-либо бес­чест­ное, но те про­дол­жают упорно иссле­до­вать свое дело, несмотря на раз­дор. Да и как им пере­стать иссле­до­вать: черти начи­нают с краю, воз­буж­дают любо­пыт­ство, но сби­вают, а не разъ­яс­няют, путают и явно сме­ются в глаза. Умный и достой­ный вся­кого посто­рон­него ува­же­ния чело­век стоит, хму­рит лоб и долго доби­ва­ется: «Что же это такое?» Нако­нец махает рукой и уже готов отойти, но в пуб­лике хохот пуще, и дело рас­ши­ря­ется так, что адепт поне­воле оста­ется из самолюбия.

Перед нами реви­зи­он­ная над спи­ри­тиз­мом комис­сия во все­ору­жии науки. Ожи­да­ние в пуб­лике, и что же: черти и не думают сопро­тив­ляться, напро­тив, как раз постыд­ней­шим обра­зом пасуют: сеансы не уда­ются, обман и фокусы явно выхо­дят наружу. Раз­да­ется злоб­ный хохот со всех сто­рон; комис­сия уда­ля­ется с пре­зри­тель­ными взгля­дами, адепты спи­ри­тизма погру­жа­ются в стыд, чув­ство мести закра­ды­ва­ется в сердца обеих сто­рон. И вот, кажется бы, поги­бать чер­тям, так вот нет же. Чуть отвер­нутся уче­ные и стро­гие люди, они мигом и пока­жут опять какую-нибудь штучку посверхъ­есте­ствен­нее своим преж­ним адеп­там, и вот те опять уве­рены пуще преж­него. Опять соблазн, опять раз­дор! В Париже, про­шлым летом, судили одного фото­графа за спи­рит­ские плутни; он вызы­вал покой­ни­ков и сни­мал с них фото­гра­фии; зака­зов полу­чал про­пасть. Но его накрыли, и на суде он во всем сознался, даже пред­ста­вил и ту даму, кото­рая помо­гала ему и пред­став­ляла вызван­ные тени. Что ж вы дума­ете, те, кото­рых обма­нул фото­граф, пове­рили? Ничуть; один из них, гово­рят, ска­зал так: «У меня умерло трое детей, а порт­ре­тов их не оста­лось; и вот фото­граф мне снял с них кар­точки, все похожи, я всех узнал. Какое мне теперь дело, что он сознался вам в плу­тов­стве? На то у него свой рас­чет, а у меня в руках факт, и оставьте меня в покое». Это было в газе­тах; не знаю, так ли я пере­дал подроб­но­сти, но сущ­ность верна.[84] Ну что, напри­мер, если у нас про­изой­дет такое собы­тие: только что уче­ная комис­сия, кон­чив дело и обли­чив жал­кие фокусы, отвер­нется, как черти схва­тят кого-нибудь из упор­ней­ших чле­нов ее, ну хоть самого г‑на Мен­де­ле­ева, обли­чив­шего спи­ри­тизм на пуб­лич­ных лек­циях, и вдруг разом уло­вят его в свои сети, как уло­вили в свое время Крукса и Оль­кота,[85] — отве­дут его в сто­ронку, поды­мут его на пять минут на воз­дух, ома­те­рья­ли­зуют ему зна­ко­мых покой­ни­ков, и всё в таком виде, что уже нельзя усум­ниться, — ну, что тогда про­изой­дет? Как истин­ный уче­ный, он дол­жен будет при­знать совер­шив­шийся факт — и это он, читав­ший лек­ции! Какая кар­тина, какой стыд, скан­дал, какие крики и вопли него­до­ва­ния! Это, конечно, лишь шутка, и я уве­рен, что с г‑ном Мен­де­ле­е­вым ничего подоб­ного не слу­чится, хотя в Англии и в Аме­рике черти посту­пали, кажется, точь-в-точь по этому плану. Ну, а что, если черти, при­го­то­вив поле и уже доста­точно наса­див раз­дор, вдруг захо­тят без­мерно рас­ши­рить дей­ствие и перей­дут уже к насто­я­щему, к серьез­ному? Это народ насмеш­ли­вый и неожи­дан­ный, и от них ста­нется. Ну что, напри­мер, если они вдруг про­рвутся в народ, ну хоть вме­сте с гра­мот­но­стью? А народ наш так неза­щи­щен, так пре­дан мраку и раз­врату, и так мало, кажется, у него в этом смысле руко­во­ди­те­лей! Он может пове­рить новым явле­ниям с стра­стью (верит же он Ива­нам Филип­по­ви­чам),[86] и тогда — какая оста­новка в духов­ном раз­ви­тии его, какая порча и как надолго! Какое идоль­ское покло­не­ние мате­ри­а­лизму и какой раз­дор, раз­дор: в сто, в тысячу раз больше преж­него, а того-то и надо чер­тям. А раз­дор несо­мненно нач­нется, осо­бенно если спи­ри­тизм добьется стес­не­ния, пре­сле­до­ва­ния (а оно может даже неми­ну­емо после­до­вать от осталь­ного же народа, не уве­ро­вав­шего спи­ри­тизму) — тогда он мигом разо­льется, как зажжен­ный керо­син, и всё запы­лает. Мисти­че­ские идеи любят пре­сле­до­ва­ние, они им сози­да­ются. Каж­дая такая пре­сле­ду­е­мая мысль подобна тому самому пет­ро­лею, кото­рым обли­вали полы и стены Тюльери[87] зажи­га­тели перед пожа­ром и кото­рый, в свое время, лишь уси­лит пожар в охра­ня­е­мом зда­нии. О, черти знают силу запре­щен­ного веро­ва­ния, и, может быть, они уже много веков ждали чело­ве­че­ство, когда оно спо­ткнется о столы! Ими, конечно, управ­ляет какой-нибудь огром­ный нечи­стый дух, страш­ной силы и поум­нее Мефи­сто­феля, про­сла­вив­шего Гете, по уве­ре­нию Якова Пет­ро­вича Полон­ского.[88]

Без вся­кого сомне­ния, я шутил и сме­ялся с пер­вого до послед­него слова, но вот что, однако, хоте­лось бы мне выра­зить в заклю­че­ние: если взгля­нуть на спи­ри­тизм как на нечто, несу­щее в себе как бы новую веру (а почти все, даже самые трез­вые из спи­ри­тов наклонны капельку к такому взгляду), то кое-что из выше­из­ло­жен­ного могло бы быть при­нято и не в шутку. А потому дай Бог поско­рей успеха сво­бод­ному иссле­до­ва­нию с обеих сто­рон; только это одно и помо­жет как можно ско­рее иско­ре­нить рас­про­стра­ня­ю­щийся сквер­ный дух, а может быть, и обо­га­тит науку новым откры­тием. А кри­чать друг на друга, позо­рить и изго­нять друг друга, за спи­ри­тизм, из обще­ства — это, по-моему, зна­чит лишь укреп­лять и рас­про­стра­нять идею спи­ри­тизма в самом дур­ном ее смысле. Это начало нетер­пи­мо­сти и пре­сле­до­ва­ния. Чер­тям того и надо!

III. Одно слово по поводу моей биографии[89]

На днях мне пока­зали мою био­гра­фию, поме­щен­ную в «Рус­ском энцик­ло­пе­ди­че­ском сло­варе», изда­ва­е­мом про­фес­со­ром С.-Петербургского уни­вер­си­тета И. Н. Бере­зи­ным (год вто­рой, выпуск V, тет­радь 2‑я. 1875 г.) и состав­лен­ную г‑ном В. 3. Трудно пред­ста­вить, чтоб на одной пол­стра­нице можно было наде­лать столько оши­бок. Я родился не в 1818‑м году, а в 1822‑м. Покой­ный брат мой, Михаил Михай­ло­вич, изда­тель жур­на­лов «Время» и «Эпоха», был моим стар­шим бра­том, а не млад­шим четырьмя годами. После срока моей каторги, в кото­рую я сослан был в 1849‑м году как госу­дар­ствен­ный пре­ступ­ник (о харак­тере пре­ступ­ле­ния ни слова не упо­мя­нуто у г‑на В. 3., а ска­зано лишь, что «заме­шан был в дело Пет­ра­шев­ского», то есть в Бог знает какое, потому что никто не обя­зан знать и пом­нить про дело Пет­ра­шев­ского, а «Энцик­ло­пе­ди­че­ский сло­варь» назна­ча­ется для все­об­щих спра­вок, и могут поду­мать, что я сослан был за гра­беж);[90] после каторги я прямо, по воле покой­ного госу­даря, посту­пил в рядо­вые и через три года службы был про­из­ве­ден в офи­церы; водво­рен же на посе­ле­нии (посе­лен) в Сибири, как рас­ска­зы­вает г‑н В. 3., я нико­гда не был.

Поря­док сочи­не­ний моих пере­ме­шан: пове­сти, при­над­ле­жа­щие к самому пер­вому пери­оду моей лите­ра­тур­ной дея­тель­но­сти, отне­сены в био­гра­фии как к послед­нему. Таких оши­бок мно­же­ство, и я их не пере­чис­ляю, чтоб не уто­мить чита­теля, в слу­чае же вызова все укажу. Но есть уже чистые выдумки. Г‑н В. 3. уве­ряет, что я был редак­то­ром газеты «Рус­ский мир»; объ­яв­ляю на это, что редак­то­ром газеты «Рус­ский мир» я нико­гда не бывал, мало того, не напе­ча­тал в этом ува­жа­е­мом изда­нии нико­гда ни еди­ной строки. Бес­спорно, г‑н В. 3. (г‑н Вла­ди­мир Зотов?) может иметь свою точку зре­ния и счи­тать самым послед­ним делом, в био­гра­фи­че­ском све­де­нии о писа­теле, вер­ное ука­за­ние на то, когда он родился, какие именно испы­тал при­клю­че­ния, где, когда и в каком порядке печа­тал свои про­из­ве­де­ния, какие труды его счи­тать пер­во­на­чаль­ными, а какие заклю­чи­тель­ными, какие изда­ния изда­вал, какие редак­ти­ро­вал и в каких был только сотруд­ни­ком; тем не менее, хоть для акку­рат­но­сти, жела­лось бы побольше толку. Не то, пожа­луй, чита­тели поду­мают, что и все ста­тьи в сло­варе г‑на Бере­зина состав­лены так же неряшливо.

IV. Одна турецкая пословица[91]

Кстати и на вся­кий слу­чай, вверну здесь одну турец­кую посло­вицу (насто­я­щую турец­кую, не сочи­нен­ную): «Если ты напра­вился к цели и ста­нешь доро­гою оста­нав­ли­ваться, чтобы швы­рять кам­нями во вся­кую лаю­щую на тебя собаку, то нико­гда не дой­дешь до цели».

По воз­мож­но­сти буду сле­до­вать в «Днев­нике» моем этой пре­муд­рой посло­вице, хотя, впро­чем, и не желал бы свя­зы­вать себя зара­нее обещаниями.

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

*

Размер шрифта: A- 15 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: A T G
Текст:
Боковая панель:
Сбросить настройки