- От автора
- Нательный крест, или Двенадцать прелюдий
- Экзамен. Прелюдия первая
- Первая боль. Прелюдия вторая
- Наследство. Прелюдия третья
- Девушка пела в церковном хоре. Прелюдия четвертая
- Мимолетное видение. Прелюдия пятая
- Радость моя. Прелюдия шестая
- Гора Фавор. Прелюдия седьмая
- Гулкая тишина гор. Прелюдия восьмая
- Когда подступает отчаяние. Прелюдия девятая
- Грамматика любви. Прелюдия десятая
- Нательный крест. Прелюдия одиннадцатая
- Псалом 138. Прелюдия двенадцатая
- Избранные рассказы
- Эльдорадо. Рассказ
- Маленькой ёлочке холодно зимой. Святочный рассказ
- Алёшкина звезда. Рассказ
- Встреча, которой не было. Рассказ
Новая повесть и рассказы известного писателя Алексея Солоницына рассказывают о тех движениях души, которые ведут человека к высшему, горнему, дают силы преодолеть самые тяжкие испытания и прийти к вере.
Герои писателя — музыкант Алешин из повести «Нательный крест», подростки из рассказов — выдерживают удары жизни потому, что осознают, что путь ко Христу лежит через страдания, очищающие душу, открывающие путь к жизни вечной.
Особняком стоит рассказ «Встреча, которой не было», в котором автор раскрывает неожиданную похожесть характеров государя императора Николая Второго и Антона Павловича Чехова, описывает предполагаемую встречу своих любимых героев накануне их ухода из жизни.
От автора
Эта повесть о том, как человек открывает для себя Вечное, Небесное, то есть, как он приходит к Богу. У каждого человека свои пути, свои «начала». Мой герой музыкант, и в его образе, конечно же, есть то, что характерно для творческого человека, в том числе и для автора этих строк.
Мой герой ездит с гастролями по стране и миру, посещает города, где прошли его детство и юность. Герой вспоминает, как и почему он пришел ко Христу, когда и как он ощутил высшие подъемы духа, присутствие Божие. Каждое такое событие в его жизни — как святынька, лежащая в его нательном крестике с ковчежцем.
Поясню, как выглядит такой крестик. Лицевая и оборотная его стороны скреплены крючочком или винтиком, и когда их откроешь, крестик, как шкатулка, может беречь самое драгоценное — например, частички мощей великих святых.
Путь героя повести был долгим, трудным — как и для многих людей его поколения, которым приходилось скрывать свою веру, а потом, через волнения и страх, прийти к радости первого причастия уже в зрелые годы.
Теперь поясню, что такое прелюдия. Это музыкальное произведение, которое предшествует основному сочинению композитора. Сначала прелюдии были свободной формы, лишь потом оформились в самостоятельные музыкальные произведения — как у Фредерика Шопена, например.
Вот и в этих рассказах, составленных в повесть, мне хотелось показать предчувствие Божественного света, стремления, порой неосознанного, к высшему, горнему.
Алексей Солоницын
Нательный крест, или Двенадцать прелюдий
«…Вижу, шатается по деревянному тротуару пьяный солдат в совершенно растерзанном виде. Подходит ко мне: «Купи, барин, крест серебряный, всего за двугривенный отдам: серебряный!» Вижу в руке у него крест, и, должно быть, только что снял с себя, на голубой, крепко заношенной ленточке, но только настоящий оловянный, с первого взгляда видно, большого размера, осьмиконечный, полного византийского рисунка. Я вынул двугривенный и отдал ему, а крест тут же на себя надел, — и по лицу его было видно, как он доволен, что надул глупого барина, и тотчас же отправился свой крест пропивать, уж это без сомнения.
…Вот иду и думаю: нет, этого христопродавца подожду осуждать. Бог ведь знает, что в этих пьяных и слабых сердцах заключено».
Ф. М. Достоевский, «Идиот»
Экзамен. Прелюдия первая
— Послушай, Серега, что же ты раньше-то не сказал? Ты же для них просто клад! Там же сплошь маменькины сыночки. Да еще эти… золотые…
— Позолоченные, — ответил Алешин, уже пожалев, что сказал Коле Степанову, такому же, как и он, абитуриенту, что играл за юношескую сборную в баскетбол. — Мы же в консерву поступаем, а не в физкультурный.
— Ну, и что? Разве не знаешь, что спортсмены везде ценятся? Впрочем, и без этого тебя примут. Я же слышал, как ты играл.
— Тебя бы в приемную комиссию, — Алешин посмотрел на Степанова, дружески улыбнувшись ему. Поселили их в одной комнате в общежитии, экзамены сдавали в одном потоке, во время вступительных экзаменов по специальности оказались рядом. С тех пор стали держаться друг друга. Может быть, еще и потому, что оба были иногородние, не москвичи, не из «золотых», как они звали московскую молодежь. Сегодня им предстояло писать сочинение, то есть сделать всего лишь последний шаг — обязательный, но уже почти ничего не значащий для поступления, потому что они уже прошли отборочные туры по специальности. Лишь бы не получить двойку, а там будут шансы почти равные с москвичами и баловнями судьбы. Будет пусть и не совсем реальная, но все же возможность поступить не куда-нибудь, а в известную всему музыкальному миру Московскую консерваторию.
Они нашли аудиторию, в которой предстояло сдавать экзамен. Это была обыкновенная комната с обыкновенными столами, потертыми, местами даже в чернильных пятнах. Разве что портреты великих музыкантов, висевшие на стене, говорили о том, что это консерватория.
Доска такая же, как в школе. Окна высокие, хорошо промытые, сквозь которые ломится в эту напряженную тишь летнее солнце, заливая светом много потрудившиеся столы и сидящих за ними юношей и педагога, немолодую женщину с ухоженным, несколько надменным лицом. Лицо это говорит о том, что оно, прежде всего, столичное, музыкальное, принадлежащее к самому образованному слою населения страны.
— Для работы вам дается три часа. Сейчас вам раздадут чистые листы, я напишу на доске темы сочинений и вы приступите к работе. Работу следует сдать вот на этот стол, — и она показала пальцем на угол стола, возле которого стояла. Палец был длинным, с наманикюренным ногтем. — Если возникнут какие-то вопросы, можно обратиться ко мне или к моей помощнице, Эльвире Владимировне.
Помощница была из студенток, миловидная девушка с прической «бабетта», какие бытовали в шестидесятые, «под Брижит Бардо», в летнем платье, синими цветочками на белом фоне; Алешин это хорошо запомнил. Запомнил он и ее лицо — приветливое, когда она раздавала листочки со штемпелями в левом углу первой страницы; слегка удивленное, когда заметила, что Алешин все не приступает работе; потом явно тревожное, даже несколько отчаянное, когда пошел уже второй час, а Сергей все не начинал писать.
Темы для сочинений были простыми — образы Онегина и Печорина, «лишних людей» у Пушкина и Лермонтова, показ героизма в романе «Как закалялась сталь», и третья, тоже про героизм, но уже в литературе о Великой Отечественной войне.
Писать про Онегина и Печорина Алешину было как-то совестно — это уж совсем по-школярски. Ничего, кроме общих фраз, здесь не скажешь. Получится примитив, если писать и про Павку Корчагина — ну кто же не читал эту книгу, а если и не читал, то фильм-то уж обязательно видел.
Третья тема казалась Сергею самой привлекательной, но он не знал, с чего начать, как к ней подступиться. Можно, конечно, взять Шолохова, — тут есть о чем писать. Но и здесь возникали затруднения — имена героев он не мог вспомнить, а не упоминать их нельзя. Да и пересказывать сюжеты тоже казалось несерьезным занятием.
Коля сидел за столом впереди Сергея.
Несколько раз он оборачивался и видел, что Алешин сидит, задумавшись, и все не начинает писать.
— Ты чего? — зловещим шепотом сказал он. — Начинай!
Сергей поднял на Колю глаза, кивнул, успокаивая.
Эльвира Владимировна обратила на них внимание. Это произошло в середине второго часа. Она подошла к столу, за которым сидел Алешин, увидела, что его экзаменационные литы чисты.
Этот юноша со сросшимися бровями, черноволосый и черноглазый, на незнайку не похож — слишком серьезен. Такой не может не знать Пушкина и Лермонтова, Островского и Шолохова. Почему же не пишет? Уже половина времени прошло!
— Вы не можете выбрать тему? — шепотом спросила она.
— Нет, я выбрал. Про войну.
— Так приступайте! Осталось чуть больше часа.
— Сейчас, — сказал он и посмотрел на нее так, словно она мешала ему. — Сейчас, я только…
— Что? Ну, возьмите хотя бы «Судьбу человека»… Фильм-то вы видели?
— Да.
— Вот… Опишите, как Андрей Соколов ведет себя в концлагере. Как потом встречает мальчишку… Ваню… Помните?
— Да.
Коля, сидевший за столом впереди Алешина, снова оглянулся.
— Ты чего?
— Ничего.
Через полчаса Эльвира Владимировна снова подошла к Алешину.
Снова увидела, что он не написал ни единого слова.
— Приступайте, — взгляд ее был просительным. Она не могла понять, почему Алешин не написал ни единого слова. — Прошу вас!
Педагогической дамы в классе не было, и поэтому Эльвира, студентка-отличница старших курсов, уже помогающая педагогам, решилась помочь Алешину. Что-то подсказывало ей, что надо так поступить — ведь этот юноша уже прошел экзамены по специальности, глупо будет, если он сейчас срежется на таком простом экзамене.
— Сейчас, сейчас, — и Сергей крепче сжал ручку, упрямо вцепившись взглядом в чистый лист бумаги.
«Да, что-то надо писать… Ну да, про войну… А что я знаю о ней? Мне было пять лет, когда кончилась война. Может быть, с этого и начать?»
И он написал первую фразу. И сразу увидел себя, идущего по пыльной, жаркой улице…
«Мы жили в глубоком тылу, в Киргизии, во Фрунзе. На стене в комнате у отца висела карта. Я хорошо помню красные флажки, которые отец переставлял, когда наши войска освобождали какой-то город. Например, Будапешт. Я написал «Будапешт», потому что отец пел: «И на груди его светилась медаль за город Будапешт». Это стихотворение я прочел потом, когда уже учился в старших классах, может быть, в седьмом. И другие стихи Твардовского прочел. И «Василия Теркина», конечно. После этих стихов я больше стал понимать, что такое война. Уже не просто как слова, не просто рисунки, которые я стал рисовать еще в детском садике. Мои рисунки вывешивали на стенде. И не потому, что они были лучше других. А потому, что я уже умел писать. Например: «Смерть фашистским захватчикам!» Или: «За Родину! За Сталина!» Рисовал танки, самолеты со звездами — они сбивали самолеты со свастикой, громили танки фашистов.
Надо сказать и про День Победы. Я помню, как все обнимались, целовались и плакали. У нас во дворе накрыли общий стол. Пришли все, кто жил рядом — наш дом был единственный кирпичный, рядом стояли саманные дома, с глухими дувалами[1]. В нашем доме жили эвакуированные москвичи, ленинградцы. Двор был довольно просторный — вот там и поставили общий стол. Пришли все соседи. Я потому об этом пишу, что никогда после я не видел таких счастливых лиц. Такой общей радости тоже не видел. В нашей литературе о войне этот день еще предстоит описать. Бои, героизм, конечно, показаны — у Шолохова, например. В романе «Они сражались за Родину». Но об этом не стоит сейчас писать, потому что мне хочется сказать, как я понял, почему мы победили, почему наш народ оказался сильнее всех других.
Я уже учился в классе пятом или шестом. Во Фрунзе, как и в других южных городах, есть летние кинотеатры, под открытым небом. В центре города — кинотеатр «Ала-Too», что значит «Снежные горы». К «зимнему» кинотеатру, основному, примыкал летний, более доступный для нас, мальчишек. Он был недалеко от нашего дома. И вот однажды вечером я шел из музыкальной школы. Больше обычного занимался со своим педагогом. Уже стемнело. И вот иду я мимо летнего «Ала-Тоо», и вдруг слышу музыку. Она меня остановила. Я встал, как вкопанный.
Идет фильм, — не знаю, как он называется, — но там играет оркестр, играет так, что все во мне вскипает, заполняет все мое существо и рвется через край. Уже, кажется, невозможно вместить музыку, эти звуки труб и других инструментов, а музыка все нарастает, становится все мощней и величавей. И такой силой, несокрушимостью веет от нее, что я слушаю, и мне кажется, что я иду в бой на врага, и ничто на свете не сможет остановить меня, ничто! Я непобедим, я такой сильный духом, такой могучий и несгибаемый! И со мной плечом к плечу идут такие же, как и я — могучие и несгибаемые!
Уже потом, когда в старших классах отец достал пластинку с записью Седьмой, «Ленинградской» симфонии Шостаковича, я снова и снова, слушая эту музыку, вспоминал, как стоял на улице, у кинотеатра. Как потом, когда я смог идти дальше, заплакал.
И тогда, и сейчас спрашиваю себя: почему на глазах вдруг выступили слезы? Я давился ими, боясь, как бы меня не увидели плачущим. Но слезы прорвались, и я не мог справиться с ними.
Мимо шла соседка, тетя Варя, высокая, худая женщина. Она заходила к маме, помогала ей, и мама отвечала тем же. На войне погибли и муж тети Вари, и старший ее сын. Но она не согнулась, осталась такой же прямой и высокой; только вот глаза ее как будто стали больше из-за того, что под ними возникли серые впадины. Она остановила меня, стала расспрашивать, что со мной случилось, почему я плачу. Разве мог я сказать, что это музыка перевернула мою душу? Да я и сам тогда не понимал, почему плачу. Ведь в этой музыке отчетливо звучала наша Победа. Победа! Так разве надо было плакать?
Я ничего не сказал тете Варе. Помню, она несла в сетке какие-то продукты, порылась в ней, вытащила оттуда большое яблоко и протянула мне. Заставила взять, хотя я и отказывался, мотая головой. Яблоко было краснобоким, с медовыми желтыми пятнами — я хорошо его запомнил, потому что дома, когда мама разрезала его, оно оказалось удивительно вкусным, именно медовым, сладким и сочным. Я ел это яблоко и к пережитому примешивалась сладость — сердце будто смягчалось медовым соком.
Надо бы поговорить хотя бы с отцом, ведь он музыковед. Но пережитое казалось мне слишком моим, слишком личным, чтобы я делился этим даже с отцом. Да и чувства мои были непонятны мне самому — как же о них говорить?
Почему же я пишу об этом сейчас?
Попробую объяснить.
И тетя Варя, и тетя Соня, киргизка, тоже соседка, и другие, у кого не вернулись с войны мужья и сыновья, и братья, все, пусть и не прямо, но все же с тайным осуждением смотрели на маму, хотя и уважали ее. И отца уважали — не только как педагога, но и просто как человека. Наверное, потому, что держался он дружески со всеми, не было в нем никакой заносчивости. Но все равно я чувствовал, понимал, что мой отец тыловик, а какому же мальчишке не хочется, чтобы его отец был герой? Чтобы он, как вся «страна огромная», вышел «на смертный бой?».
Да, он говорил, что у него бронь, что он дважды просился отправить его на фронт, но его вернули без лишних объяснений, сказав, что он нужен здесь, в тылу.
Но и эти слова не успокаивали мою душу.
Но я плакал не только поэтому. Вернее сказать, совсем не поэтому.
В музыке, как я сейчас понимаю, была не только несгибаемость, не только сила, способная одолеть врага. В ней были и судьба тети Вари, и тети Сони — вообще-то имя этой киргизки было Салейя, — судьбы многих наших соседей, судьбы ближних и дальних родственников.
То есть, если посмотреть внимательней, я услышал музыку, выразившую все то, что произошло с нашей страной во время Великой Отечественной войны.
Я услышал Победу, которая превозмогла боль по тысячам и тысячам погибших и на фронте, и в тылу — ленинградском блокадном и в южном, где тоже получали похоронки, недоедали и не досыпали, и, если надо, то и умирали ради Победы.
Вот что интуитивно, то есть сердцем, понял тогда я, мальчишка, и что я хочу сказать сейчас, когда пишу это сочинение — может быть, не по теме. А, может быть, и по теме. Потому что пересказать прочитанное не составляет большого труда. А вот рассказать о том, что ты понял, когда услышал музыку Победы нашего народа — труднее. Я рассказал об этом, как мог».
Когда Алешин закончил писать, в классе уже никого не было. Пожилая дама тоже ушла, а Эльвира ждала, когда Алешин закончит свой опус.
— Написали, слава Богу, — сказала она. — Мне даже интересно, что вы там сочинили. Так долго обдумывали.
— Да я и сам не знал, что так напишу. Надеюсь, двойку не поставите.
— Надеюсь и я. Вы так старались.
Сергей кивнул и вышел из класса.
Солнце светило весело, беспечно посылая лучи на витрины магазинов, на крыши и окна домов, рассыпая их искрящейся мелочью. Сергей увидел Колю, который о чем-то говорил с девушками, поступавшими, очевидно, на вокальный факультет. Он чемуто смеялся и размахивал руками, что-то изображая.
Девушки одобрительно улыбались и тоже смеялись.
— Наконец-то! — обрадовался Коля, увидев Алешина. — Ты как будто «Войну и мир» писал!
— Нет, только войну. Про мир в следующий раз напишу.
— Следующего раза не будет. Девчонки говорят, что за сочинения вообще двойки не ставят. Так что можно считать, что мы, Сергоша, все экзамены сдали. Только примут ли нас, вопрос остается… Ну что, пошли? Есть предложение, Серега, в парк Горького. Там и перекусим, и погуляем… а?
Девушки, посовещавшись, отказались. Но это не опечалило Колю, и он сказал Алешину, что даже хорошо, что они остались одни. В парке Горького есть павильон, где дают чешское пивко, а к нему сосисочки, а на стойках горчичка, тоже чешская, вкус замечательный, можно с ней съесть сколько угодно дешевых булочек. И порядок, будешь сыт и пьян, правда, нос не в табаке, потому что курить вредно для музыканта, особенно пианиста, ведь так?
— Так, — согласился Алешин. — Откуда ты все знаешь? Будто москвич уже, а не сибиряк.
— И ты скоро москвичом станешь. Всех московских новшеств вместе нахватаемся, а?
Лицо у Коли открытое, скуластое, когда смеется, глаза становятся узкими, азиатскими. Он весел, умен, и хорошо бы, если бы его приняли — кажется, уже подружились…
— Ну, что ты там накарябал, рассказывай, — сказал Коля, когда сели в вагон метро.
— Не здесь же.
— Ты какой-то… слишком серьезный. Будь повеселей.
Алешин пожал плечами:
— Да уж какой есть.
Когда в павильоне, где продавали чешское пиво, взяли по две кружки, и сосиски, и булочки, утолили голод и жажду, Алешин сказал:
— Знаешь, Коля, я ведь не про литературные произведения написал. Про себя. Может, они такое сочинение и не примут.
— Как это? Объясни.
Алешин, как мог, объяснил.
— Ну ты даешь, — удивился Коля. — Ты консерваторию с литинститутом перепутал.
— Может быть.
— Эх, Серега, задал ты им задачку. Еще по одной? У меня заначка есть.
Они выпили еще по кружке пива, потом нашли скамейку, на которой никого не было. Говорили о музыке, о литературе, кино, обо всем, что тогда казалось самым важным в жизни.
Алешин не подозревал тогда, что обрел самого лучшего друга в жизни. Что в тот день он выдержал один из самых главных экзаменов в своей жизни.
Первая боль. Прелюдия вторая
1
Когда пианисту Алешину предложили дать несколько концертов в Киргизии, он сразу же согласился. Конечно же, устроители гастролей знали, что юные годы пианиста прошли во Фрунзе — так назывался теперешний Бишкек, столица независимого государства Кыргызстан.
А тогда, в сорок первом, это была окраина СССР, где жила в эвакуации семья Алешиных. Сережа Алешин в тот год только родился. Но и в сорок пятом семья не вернулась в Москву — отец говорил, что полюбил Киргизию и не хочет с ней расставаться. Скорее всего, так оно и случилось, но Сережа, уже заканчивая среднюю школу, стал догадываться, что в этом решении отца есть и более глубокая причина: Сергей Иванович Алешин, педагог Московской консерватории, известный музыковед, как будто боялся, что кто-то ему скажет, что всю войну он отсиделся в глубоком тылу, и потому он трус и подлец.
Сергей Иванович говорил сыну, что хотя ему выдали бронь, но все равно он несколько раз ходил в военкомат и писал заявления, чтобы его отправили на фронт. Но его так и оставили во Фрунзе.
С напряженным вниманием, перемешанным с грустью, он смотрел на снежные вершины гор, замыкавших город, видные еще из иллюминатора самолета.
Когда его везли на машине по городу, он с одинаковым удивлением замечал и то, что осталось от старого Фрунзе, и то, что построили в новом Бишкеке.
«Не расслабляться! — сказал он себе, почувствовав, что слезы подступают к горлу, когда он увидел сохранившийся кинотеатр «Ала-Too», с которым у него так много связано. В последние годы Алешин стал замечать, что слезы стали выступать на глаза помимо воли и в очень неподходящие моменты, и ему стоило немалых усилий сдерживать их.
«Нахлынули воспоминанья», — вспомнил он пародийную фразу и прокашлялся. Ехали по бывшей центральной улице города, и он узнал только несколько зданий от прежней парадной части столицы.
Просторные площади, монументы — все новое, как и вполне европейская гостиница, в которую его привезли.
Воспоминаниям предаваться было некогда — в этот же вечер предстоял концерт. Поэтому Алешин, наскоро разобрав вещи, попросил отвезти его в концертный зал и показать инструмент, на котором предстояло играть.
Рояль оказался стандартным, звук получался так себе, но он успокоил себя тем, что если здесь найдется с десяток настоящих ценителей музыки, то это уже хорошо. Поэтому он успел перед концертом даже немного вздремнуть.
На концерте Алешин играл Брамса, прелюдии любимого Шопена, которые и составили ему имя в музыкальном мире. И судя по тому, как принимали его, он понял, что не ошибся по поводу ценителей его исполнительства — выполнил свою работу, и ему аплодируют. Что же им остается делать, раз у них выступает московская знаменитость.
Ему уже сказали все дежурные слова, и он ответил на них также дежурно, отсидел и на положенном по протоколу ужине, и, еще раз поблагодарив «за радушный прием», отказался от машины и пошел в гостиницу пешком.
В тот приезд родителей дома не было — они уехали в дом отдыха на Иссык-Куль. После концертов к ним должен был присоединиться и Алешин. Поэтому он решил остановиться в гостинице.
Пришло время, когда можно было вздохнуть с облегчением, снять галстук-бабочку, расстегнуть ворот крахмальной рубашки и не торопясь никуда, спокойно идти по этой улице, где все также стояли тополя, все также журчала в арыках вода и воздух уже наполнился прохладой, которая наступает после дневной жары, — с гор приходит вечерняя свежесть, под утро переходящая в знобкий холодок.
В Москве промозглость, слякотно и сыро, а здесь теплый ветерок касается лица и молодежь гуляет без курток, в футболках и рубашках с короткими рукавами, а девушки в летних брючках и даже шортах.
С рассеянной улыбкой на лице, с неким умиротворением он остановился у гостиницы, осматриваясь. Иномарки у подъезда, новые дома, незнакомые лица, по большинству своему азиатские, и надо бы ему уйти в свой номер, чтобы не расплескать теплоту этого вечера, но что-то его держало, здесь, у подъезда, будто что-то должно произойти.
И точно — произошло.
К нему направлялась женщина — немолодая, но сохранившая стройность осанки. Рубашка с широкими отворотами воротника, джинсы, стрижка короткая, может быть, даже слишком для ее возраста, улыбка извиняющаяся и в то же время чуть насмешливая, нос небольшой, прямой, на него надеты очки.
— Здравствуй, Сережа, — сказала она.
— Здравствуйте, — ответил он, еще не веря, что эта та самая женщина, которую он узнал.
— Что, очень я изменилась? Да и ты ведь изменился. Время, ничего не поделаешь.
— Нет, я узнал тебя, но…
— Да перестать. Посмотри внимательней, ведь я совсем другая.
— Я и так смотрю очень внимательно.
— И что же? Думала, хоть немного обрадуешься. А ты…
— Извини, но я…
— Была Зина. Теперь Зинаида Васильевна. И фамилия у меня другая.
— Зинаида Васильевна…
Она несколько деланно засмеялась.
Он смотрел во все глаза на эту женщину, искал и все больше находил прежние черты той, далекой Зины его юности.
Да-да, и овал лица, и эта короткая стрижка, открывающая высокую шею, которая держала гордую головку, по которой не только он сходил с ума… А глаза?
Вот если бы она сняла очки!..
Да, и высокая шея, и короткий, прямой нос, и скулы…
— Что же мы стоим? Может, присядем?
— Конечно! — поспешно сказал он.
Неподалеку, прямо у высоких стеклянных окон гостиницы, стояли столики под тентами с яркими надписями «Кока-кола». Они нашли свободные места, сели. Он суетливо сделал заказ, попросил вина, воды, еще чего-то, и все вскидывал на нее взгляд, и все не мог поверить, что с ним сидит та самая Зина, которую он не видел с того времени, когда уехал поступать в Московскую консерваторию.
— Сколько же лет прошло? — спросила она.
— Я тоже об этом думаю. В самолете считал, но сбился. Точно не могу сказать.
— А я могу, — она улыбнулась, и опять знакомое увиделось Алешину. — Ты ведь не был силен в математике. Помнишь, как приходил ко мне накануне выпускного? За ответами? Я тебе дала и решение задач.
— Но задачи-то оказались другими.
— Да, и ты сказал, что решил их сам.
— Приврал. Митя помог, а так бы получил в лучшем случае тройку.
— Митя… Он так и остался в Пржевальске. Кажется, сейчас на пенсии. Тоже давно не виделись.
— А ты?
— Да что я. Еще работаю. Учу детей.
— Играть в волейбол?
— Да уж не на рояле. Это ты у нас вышел такой чемпион.
«Она смеется надо мной»?
И вдруг как будто не о чем стало говорить.
Он налил вина в стаканы — бокалов не подали.
— Выпьем, Зина. За встречу.
— Мне вообще-то нельзя. Но я выпью.
Выпили.
— Ты живешь там же?
— Нет, наш дом снесли. Там теперь новый микрорайон. У меня квартира на Токтогула. Неподалеку от нашей школы. Помнишь?
Он кивнул.
Помолчали.
— Ну, тебе надо отдыхать. Я пойду, пожалуй.
— Подожди! — как-то испуганно вскрикнул он. — Я хотел спросить… На концерт придешь? Билеты будут в кассе. Только скажи, как теперь твоя фамилия.
— Я в состоянии сама купить билеты.
— Ну что ты! Можешь прийти с мужем.
— Мужа давно нет.
Она встала. Подвинула металлический стул с белым пластмассовым сиденьем, он противно скрипнул ножками по асфальту.
— Я возьму тебе такси.
— Не надо. Троллейбусы еще ходят.
— Так придешь? Скажи, как твоя фамилия.
— Не беспокойся, Сережа. Повидались, и хорошо. Рада была тебя увидеть.
Она повернулась и пошла, и он снова узнал ее — походка осталась той же, уверенной, победительной. И почти такой же легкой.
Вот также она уходила и тридцать шесть лет назад, когда ей было восемнадцать, когда она сказала ему: «Больше ко мне не приходи».
А он стоял, оглушенный, раздавленный, и не мог сдвинуться с места, и смотрел, как в ее окне зажегся свет, как она задернула занавески, ушла вглубь дома.
И только тогда он пошел домой, по улице, где недвижно стояли тополя, где текла в арыках вода, где трещали цикады и вились в свете уличных фонарей мотыльки. Дома, укрытые зеленью садов, смутно белели — по преимуществу деревянные, с палисадниками, плетнями, в отличие от саманных домов киргизов с глухими, глиняными оградами. Здесь, на окраине Фрунзе, жили, в основном, украинцы, переселенцы, и Зина Калиниченко в том числе.
Может быть, разрыв он бы пережил легче, если бы заранее подготовился. Но ничто не предвещало ее внезапных жестоких слов, которые обожгли его.
«Больше ко мне не приходи!», — снова и снова звучали в его раненой душе ее слова, и он убыстрял шаги, не понимая, куда идет. Вот показалась его улица, посреди которой с гор тек широкий арык. Слева и справа от него тянулись аллеи из карагачей, кленов и акаций. Вдоль аллей разбили цветники, но поскольку уход за ними велся время от времени, за лето они зарастали травами.
На этой улице Алешин вырос. Он хорошо помнил, как улицу назвали бульваром, цветники окультурили, превратили в подстриженные и ухоженные газоны с клумбами, даже стали высаживать розы. Но это сделали потом, когда он приезжал во Фрунзе на летние каникулы, а в тот весенний вечер, когда он, оглушенный, несся от Зины, цветники заросли молодой травой, а кусты дали новые побеги.
Он остановился на аллее напротив своего дома — единственной кирпичной трехэтажки на этой улице. В этом доме, на первом этаже отец получил квартиру уже после войны. Окна выходили на улицу, как и балкон с балюстрадой в той комнате, которая принадлежала Сергею. Балкон тянулся и вдоль соседней квартиры, перегородки между ними не было, и когда Сергей поздно возвращался домой и лазил в свою комнату через балкон, соседская дочь Виолетта как бы невзначай обязательно выходила из комнаты.
Поэтому сейчас Сергей лихорадочно думал, как ему пробраться к себе, чтобы не встретить хохотушку Виолу и чтобы его не заметили родители. Для этого надо тихо перемахнуть через балюстраду и так же тихо открыть задвижку, просунув руку сквозь отверстие в железной решетчатой двери.
Все это нужно для того, чтобы взять из тайника бутылку водки, которую Сергей приготовил к выпускному вечеру. Предполагалось, что они, попировав в школе, придут к нему, возьмут бутылку и, расположившись у арыка, выпьют и посидят напоследок.
Но сейчас, после слов Зины, которые повторялись и повторялись в его сознании, он решил, что ему обязательно надо выпить эту водку — иначе не успокоиться.
Он благополучно достал бутылку, закрыл решетчатую дверь с наружной стороны и уже перебирался через балюстраду, как за спиной раздался звонкий голос Виолетты:
— Прямо Зорро! Посмотри, Галя, какой ловкий у нас Сережа! — и она рассмеялась тем смехом, какой сейчас особенно был неприятен, к тому же некстати, поскольку мог привлечь внимание родителей.
Подруга пышущей здоровьем Виолетты, скромная и тихая Галя, из квартиры на третьем этаже, тоже вышла на балкон. Сергей знал, что и Виола, и Галя ищут с ним встречи. И если Виола не скрывает своих намерений, то Галя всякий раз краснеет, когда встречается с Сергеем.
Он не ответил и быстро ретировался, почти побежал к аллее, все же услышав:
— Даже не поздоровался! Вот так сосед!
«Шпионят! Как нелепо! Ведь знают про Зину и все же караулят! Но теперь нет Зины! Но почему? Почему?»
Он нашел место под акацией, у склона арыка. Вечером открывались оросительные затворы, вода бежала быстрее. Весной лед с гор тает обильней, вода становится чище, голубеет, от нее веет свежестью и желанной прохладой.
Водка оказалась теплой и противной, и он судорожно глотал ее. Когда оторвал бутылку ото рта, то глотнул воздух несколько раз, задыхаясь и проталкивая в себя подступившую к горлу тошноту. Как будто только что выскочил на поверхность из воды, находясь в ней слишком долго.
Отдышавшись, он уже хотел выбросить бутылку в арык, но передумал. Как перед прыжком с высоты собрался, приготовился и опять стал глотать дурно пахнущую водку.
На этот раз она влилась в него чуть спокойней. Опьянения он не чувствовал и подумал: почему люди успокаивают себя этой мерзостью? Почему после катастрофы надо обязательно напиваться? Зачем и он это делает?
«Потому что так делали все, кто находился рядом. Прежде всего, отец».
Еще он подумал тогда, что его предупреждал не связываться с Зиной друг Митя, капитан юношеской баскетбольной сборной, в которой они вместе играли. Да и другие предупреждали, но он никого не послушался.
И вот результат.
А все начиналось так славно. На стадион не шел, а летел, как на крыльях, и каждая тренировка, а тем более игра, становились радостью, событием. И школа, и музыка — все отодвинулось куда-то, остались только стадион, баскетбол, Зина.
Воскресными вечерами ходили в «Звездочку» — так называли парк культуры и отдыха — имени Горького, конечно. В «Звездочке» гуляли, встречались с пацанами из других школ, знакомились с девчонками. На танцплощадку Сережа не ходил — там почти каждое воскресенье драка, потом разборки, иногда и с ножами. Не то, чтобы он трусил — просто противно было обязательно кого-то выбирать для танцулек, лишь бы не стоять истуканом, говорить всякие пошлости, да еще потом узнать, что «с этой ходил Черный», а с той «Геракл», или еще кто-то из «командиров» «Звездочки», «авторитетов». Они могли не только избить, но и «подколоть», «пописать» — то есть полоснуть лезвием бритвы по глазам.
Рядом со «Звездочкой» находился городской стадион, и вокруг баскетбольной площадки собиралась не только молодежь, но и взрослые люди — смотрели, как проходят игры сборной города, а то и республики. На эту центральную площадку выходили на финальные игры и юношеские команды.
Может быть, потому, что стадион находился в центре города и рядом с парком, у баскетбольной площадки всегда на скамеечках вокруг нее сидели болельщики, толпился и просто гуляющий народ. Рядом находилось футбольное поле, но там играли реже, и потому народ шел на баскетбол. Тем более, что местная республиканская футбольная команда «Алга» плелась в хвосте турнирной таблицы класса «Б». И когда играла эта команда, надо обязательно покупать билеты.
Сергея к баскетболу пристрастил школьный друг Митя — Митяй, как его звали болельщики. Митя отличался ростом — метр девяносто, и при этом хорошо бегал, и «кладь», то есть меткость бросков по кольцу, была у него превосходная. Сначала играли за школьную команду, а после городских соревнований Митяя взяли в юношескую сборную города.
Все свободное время и от музыки, и от школьных уроков Сергей проводил с Митей — большей частью на школьной площадке во дворе, а зимой в зале.
Митя научил Сергея играть «на отрыв» — то есть быстрее всех убегать к кольцу противника, как только мяч окажется у своих. Научил «проходам с финтами», то есть обводке соперников при атаке, броскам «крюком» и «полукрюком» — на вытянутой руке из-за головы. Тренировали они и дальние броски, и у них стала получаться наигранная комбинация с броском Сергея «на столба» — то есть, когда Митя без мяча оказывался у кольца, Сергей резко отдавал ему точный пас. Митя в прыжке, с воздуха, забрасывал мяч в кольцо.
Эту атаку они довели до автоматизма из разных точек площадки, и когда она стала приносить победные очки, Фитиль, тренер юношей, взял и Сережу в сборную. Вообще-то фамилия тренера была Щетинин, звали Николаем Павловичем, но за высокий рост он получил прозвище Фитиль.
Из болельщика Сергей превратился в баскетболиста, — к десятому классу его уже, как и Митяя, знали в городе. И поскольку он не прекращал заниматься музыкой, то и он получил прозвище — Музыка.
К строгому распорядку Сергея приучил отец. Время вместе рассчитали по минутам — утренняя пробежка и гимнастика, школа, музыкалка, фортепьяно дома, или баскетбол, вечером домашние задания. Бывало, что музыка мешала спорту, или наоборот, но Сергей, благодаря дисциплине, успевал совмещать одно с другим. Но в десятом классе это совмещение удавалось все труднее. Особенно с того времени, как он увидел Зину.
Рядом с баскетбольной площадкой находилась волейбольная. Но этот вид спорта казался друзьям скучным, неинтересным. Движения нет, перебрасывают себе мячик, вот и все. Ну, некоторые хорошо бьют через сетку. Ну и что? Что-то детское есть в этой игре.
Но вот однажды, дожидаясь Митяя, Сергей сел на скамейку около волейбольной площадки, где играли женские команды. Решил посмотреть, чтобы скоротать время. И тут увидел девушку с короткой стрижкой, открывающей высокую шею, стройняшку, у которой все ладилось, все получалось лучше, чем у других. А как она выпрыгивала, выходя к сетке! Как взмывала вверх, когда ей набрасывали мяч, и она била по нему твердой ладошкой так, что удар никто не мог взять!
Маечка у нее белая, короткие трусы, хорошо выглаженные, из синего атласа, руки и ноги загорелые, двигается она легко, свободно, уверенно.
Подошел Митя.
— Ты не знаешь вон ту… с короткой стрижкой…
— А я думаю, на кого он тут глазеет! — усмехнулся Митя. — Кто же ее не знает? Пошли.
— Подожди. Посмотрим.
— Если хочешь с ней познакомиться, то не советую.
— Почему?
— Потому что и без тебя у ее хахалей хватает.
— А ты откуда знаешь?
— Да она из четвертой школы. Мы же там на вечере были. Ты там играл.
— Да? Странно.
— Действительно странно — «слона-то я и не приметил», — и Митя засмеялся.
Они пошли в раздевалку, но с того дня Сергей стал замечать Зину Калиниченко все чаще. То на волейбольной площадке, то в числе зрителей, когда они играли. И, как казалось ему, она заметила, что он смотрит на нее.
Они учились тогда уже в десятом, и вот однажды, в «Звездочке», знакомые ребята гурьбой шли по центральной аллее. С ними были девчонки, среди них — Зина.
Остановились, стали говорить о предстоящих выпускных. Митя стал острить по поводу сочинений, говоря, что только на Сергея надеется — выручит, проверит, что он «накатал».
Сергей подтвердил, что по русскому и литературе у него все в порядке, а вот по математике — нет.
— У меня есть задачи, которые обычно дают на экзаменах, — неожиданно сказала Зина. — Одна подружка из Москвы привезла.
И смело глянула на Сергея.
— Может, дадите посмотреть? — с непривычной робостью спросил Сергей.
— Конечно. Как можно отказать Музыке.
Все засмеялись, разговор перешел на игры — летом предстояли соревнования в Москве.
В тот вечер Сергей в первый раз провожал Зину. Она завела его в дом, познакомила с матерью. Дала тетрадь с задачками по математике.
В ее комнатке чисто, белым-бело от скатерок и покрывал. Сергея удивило это почти деревенское убранство дома, девичья комната Зины, обстановка которой так не вязалось с волейболом и всем, что связано со спортом.
— А вы тоже в мячики играете? — спросила, улыбаясь, мать Зины, когда пили чай, сидя за столом в горнице.
— Он, мама, пианист. На рояле играет.
— Ну?! А на гармони можешь?
— Да смогу, — тоже улыбаясь, ответил Сергей. — Хотя я редко гармонь в руки брал. Но приходилось — и на аккордеоне играть, и на баяне. В детстве.
— Что ж так? Зачем бросил? Гармонь — дело в музыке первое. Не согласен? — спросила она, видя, что он пожимает плечами.
— Он, мама, по другой части. В консерваторию поедет поступать.
Сергей искренне удивился:
— Откуда ты знаешь?
— А чего тут знать? Я же слышала, как ты играешь.
— Ну… я еще не решил, куда поступать, — уже не смущаясь, а как давним знакомым, ответил Сергей. Даже не говорил отцу, а тут сказал: — Друг зовет в наш физкультурный — там все обеспечено. Надо лишь двоек не нахватать. Но мне кажется, что спорт делом жизни не должен являться.
— Почему? — серьезно спросила Зина. Сергей, наконец, разглядел, какие у нее глаза — серые, как… Он не нашел, с чем их сравнить, да и не хотелось ни с чем сравнивать. Он не мог оторвать взгляда от этих глаз — таких он еще не видел.
— Понимаешь, все-таки в жизни надо делать что-то такое… важное.
— Ну, сказанул! — Зина насмешливо посмотрела на него. — Все знают, что спорт также важен, как любая другая профессия. Просто у нас не принято об этом говорить.
— Да, конечно. Но я не об этом, — возразил Сергей.
У него были черные сросшиеся брови, карие глаза, которые так нравились девчатам, черные волосы, уложенные на пробор. Занятия спортом сделали крепким от природы стройное его тело — он совсем не походил на мальчиков из интеллигентских семей.
Видя, что от него ждут более внятного ответа, он сказал:
— Иногда мне кажется, что спорт — это что-то такое, что готовит тебя к чему-то главному в жизни. Впрочем, я могу ошибаться.
И он улыбнулся.
— Извините, коряво выразился. Ты, Зина, прекрасная спортсменка. И больше ничего не надо.
— Ну и ладно, — она встала. — Пойдем, я тебя провожу.
Матери Зины Сергей явно понравился, и она пригласила приходить Сергея почаще. И желательно с гармонью.
Сергей пообещал.
Но стоило ему встретиться с Зиной всего несколько раз, как после уроков, когда он шел домой по привычной аллее, тянувшейся вдоль арыка, его остановили.
Впереди — Шурей, которого он знал по команде «Буревестник», юношеской баскетбольной команде — резерве республиканской сборной. Рядом с ним двое парней совсем не спортивного, а блатного вида, в фуражках-москвичках с «переплетами» над козырьками — так назывались витые матерчатые кисточки, — в «прохарях» — сапогах, в которые заправлены брюки.
Шурей был долговязый парень, белесый, с коротким чубчиком, длинноротый, со взглядом всегда насмешливых глаз. Из школы его исключили за разбойное нападение. Все знали, что от тюрьмы его спас отец, какой-то начальник. Шурей нигде сейчас не учился, лишь продолжил играть в «Буревестнике» — баскетболист он был неплохой.
— Привет, Музыка, — показывая стальные фиксы, сказал Шурей.
— Привет, — Сергей понял, что Шурей встретил его не просто так. Тем более, с урками.
В аллее никого нет. В животе стало холодно и как будто пусто.
— Музыка, вот чего скажу. Зинка — моя баба. А ты ее провожать наладился. Пришел тебя предупредить. Понял?
Сергей пожил плечами.
— Я и не знал, что она с тобой водится.
— Так знай.
Помолчали.
— Слушай, а закурить у тебя нет? — спросил один из двух урок.
«Так, будут бить», — понял Сергей, по опыту зная, что этот вопрос всегда предшествует мордобою, иногда жестокому.
— Может, без разборки обойдемся, Шурей? Нам же вместе играть.
Шурей опять показал фиксы:
— Не берут меня в сборную.
— А если возьмут?
— Тогда будет другой расклад.
— А сейчас будете трое на одного?
— А ты хочешь один на один?
— Так было бы честнее.
— Ну что ж, давай один на один. Завтра, на Сорока́. Часиков в шесть.
— Ладно. «Стрелка», так «стрелка». — И Сергей уже пошел по аллее, как его окликнул Шурей:
— Учти, не придешь — не только рога, но и пальцы тебе обломаем.
— Посмотрим, — и Сергей двинулся к дому.
«Сорока́» — это озеро, начинавшееся сразу же за городом, в конце той улицы, на которой жил Сергей. Почему так странно называлось озеро, он понял лишь после консерватории, уже в зрелом возрасте, когда похоронил отца.
В то время он стал читать церковные книги — вслед за Евангелием и Ветхим Заветом пошли Жития Святых, и он выяснил, что «сорока» — видимо, от названия Севастийского озера, в котором мучились сорок севастийских мучеников. Подвиг этих отважных римских воинов, принявших мученический венец, но не отрекшихся от Христа, поразил его. А тогда, еще не зная про римлян, он шел, как на подвиг, вместе с Митей и еще тремя друзьями «на стрелку», которая назначалась у этого озера.
Но никакого подвига свершить во имя «прекрасной дамы» не пришлось.
Шурей со своими подельниками «на стрелку» не пришел.
Не появлялся он и все последующие дни.
Сергей почти каждый день, возвращаясь из школы, ждал, что его «встретят». Митя провожал, но не всегда.
Осталось непонятным, куда пропал Шурей.
Но вот неожиданно пришла весть от Джона, мальчишки с воровскими замашками. Джон — не прозвище, а настоящее имя этого пацана, бывшего посыльным у блатных.
Время от времени они приходили вечерами на бульвар, когда темнело, кружком усаживались на газоне, у арыка. Курили анашу, громко смеялись. Анаша приторно пахла, Сергей как-то проходил мимо, когда блатные курили, сидя кружком. Они усмешливо посмотрели на Сергея, нахально улыбаясь. Лица всех были не просто загорелыми, но, как показалось Сергею, будто выкрашенными чем-то темным.
От Джона и узнал Сергей, что Шурея арестовали прямо на дому — за разбой.
А жесткие слова: «Больше ко мне не приходи» Зина сказала еще до ареста Шурея, в самый канун выпускных, когда уже закончились занятия в школе.
2
Первая мысль, когда он проснулся, была о Зине. И сразу же подумал, что у него нет ни ее адреса, ни телефона. Единственное, что запомнилось — она живет неподалеку от школы, в которой училась. Оставалось непонятным, придет ли она на концерт. Выходило, что вполне может получиться так, что больше он ее не увидит.
Эта мысль оказалось больше, чем неприятной. Странно, но когда он приезжал к родителям на каникулы, почему-то всегда получалось так, что встречался он с кем угодно из школьных друзей и товарищей, но только не с Зиной.
О ней он узнавал от «третьих лиц» — от кого-нибудь из общих знакомых. Причем, почему-то оставалась недосказанность, а то и противоречивость. То сказали, что она вышла замуж и уехала в Алма-Ату, то будто бы вернулась, разведясь.
Одно Сергей знал точно, когда приехал домой после третьего курса: Шурей, выйдя из тюрьмы, порезал Митю, который то ли женился на Зине, то ли собирался жениться.
Шурей снова сел, а Митя, выйдя из больницы, уже не смог играть и уехал в Пржевальск, куда его взяли тренировать местных баскетболистов. Зина оставалась во Фрунзе. Сергей в то лето не искал с ней встречи — о Зине он старался не вспоминать и вообще не думать.
В его жизни появилась новая привязанность, которая после окончания консерватории закончилась женитьбой.
Все это Алешин перебирал в памяти, когда смотрел из окна гостиницы на горы, покрытые снежными шапками, хорошо видные отсюда. Туда, где начинался подъем в гору, к первым, пока еще невысоким увалам, по большей части из глинозема, песка и мелкой гальки, они любили ходить как раз в эту пору, весной. Увалы, сплошь лысые, лишь местами поросшие кустарником, становились более высокими, и там, где река Ала-Арча шумела громче, где оазисом зеленели карагачи, находилось долина, которая и была целью их походов.
Сейчас пора цветения тюльпанов — долина сплошь покрывается алым ковром. Именно в эту пору, перед экзаменами, ходили сюда ватагой за тюльпанами и маками, приносили их целыми охапками, ставили в трехлитровые банки из-под помидоров и огурцов. И чудо как хорошо они выглядели и на учительском столе в школе, и на круглом столе дома, стоящем посреди комнаты.
Маки — это понятно, они цветут в долинах между гор не только здесь. Но тюльпаны! Как они оказались здесь? Почему их так много? Ведь их никто не выращивает, они что, растут сами по себе, как горные маки?
На экзамены приносили не только тюльпаны, но и букеты сирени. Окна классов открыты, и пахло свежестью, сиренью, тюльпанами и еще ожиданием счастья, которое вот там, рядышком, за окном, где Зина, любовь и вся будущая жизнь.
За тюльпанами в десятом, перед выпускным, пошли гурьбой не только одноклассники, но и девчонки из четвертой школы — их пригласил кто-то из ребят, Сергей уже не помнил, кто. Но там самым чудесным образом оказалась и Зина, и он впервые взял ее твердую ладошку в свою, когда спускались с увала в долину цветущих тюльпанов и маков.
— Какая красотища! — ахнула она. — Я такое вижу впервые!
— А мы здесь уже третий раз! — крикнул Митя и захохотал от счастья.
— Ходите осторожно! Тюльпаны не мните! — предупреждала Настя, комсорг класса, привыкшая командовать. — Срезайте ножичком! Поняли?
— Поняли! — но не мять тюльпаны все же было нельзя, потому что они росли ковром, плотно, один подле другого.
И так хорошо дышалось, и такое великолепие царило кругом — тюльпаны, хрупкие, ломкие, алые маки, легкие, почти невесомые, синие горы, поднимающиеся за увалами, их снеговые шапки, и лицо Зины — загорелое, нежное, серые глаза, прямой маленький нос и черные короткие волосы, курчавые по краям, у высокой шеи, и улыбка ее, подаренная тебе, только тебе!
Она прижимала к груди огромный букет тюльпанов и маков. Посмотрела прямо ему в глаза:
— Мне никогда не было так хорошо.
— И мне.
Потом пошли к Ала-Арче, набрали ледяной горной воды кто в ведерки, кто в банки, поставили туда цветы.
Река текла меж камней, — неглубокая, но быстрая, чистая, как их сердца в ту минуту.
Все это с такой ясностью предстало перед глазами Алешина, что ему показалось, будто только сейчас он пришел сюда из долины цветущих тюльпанов. Будто только сейчас Зина смотрела ему в глаза и сказала те слова, которые всё, всё обозначили в их отношениях, хотя они и были короткими, всего лишь прелюдией, предчувствием будущей жизни.
После концерта к нему в артистическую подходило много разных людей. Он понял, что напрасно думал о «десятке настоящих ценителей музыки». Их было куда как больше! Они шли и шли, и говорили не только дежурные слова, которые слышал в разных городах и странах, но и серьезные — они обнаруживали понимание того, как он играет Шопена.
А играл он сегодня с редким самозабвением.
Да, музыка должна быть печальной, что поделаешь, такова ее природа. Может, кто-то чувствует музыку по-другому. Что ж, это право других музыкантов. Но не его, Алешина.
«Дисциплина у тебя есть, — говорил отец, когда провожал его в Москву. — Играешь ты не хуже других, запомни. Я тебя научил главному — играть не ноты, а музыку. Остальное в твоих руках. И в душе».
А когда обнялись уже на вокзале перед тем, как тронуться поезду, он еще сказал:
«Музыка, конечно, должна быть печальной. Иногда даже трагичной. Но никогда не безысходной». Это не я сказал. Это Людвиг ван Бетховен».
Он ждал Зину в артистической, потом у гостиницы.
Долго стоял у входа.
Вот сейчас она подойдет, вот сейчас…
«Мы вспомним долину тюльпанов, и ледяную воду Ала-Арчи, и как мы брызгали этой водой друг на друга…
Где же ты, Зина?
Почему не идешь?
Нам всего лишь чуть больше пятидесяти, у нас еще есть время.
Слышишь, Зина?»
…Когда было уже заполночь, он вернулся в свой номер. И не стал пить водку, как тогда, в ту весеннюю ночь, когда сидел у арыка.
Он лежал с открытыми глазами в темноте и видел все, что пережил и в юности, и в зрелые годы.
«Почему она сказала: «Больше ко мне не приходи?», — думал он. — Потому что не любила? Но ведь тогда, в горах… Скорее всего, она побоялась, что Шурей обломает мне пальцы. Наверное, он и ей это сказал. Поэтому она и хотела, чтобы я побыстрей уехал из Фрунзе».
Он встал, подошел к окну. Раздернул штору.
В ночной тиши слышался треск цикад, о котором он забыл в Москве. Звезды светились ярко и Млечный путь стелился по небу, близкому, хорошо видимому отсюда, с высоты многоэтажной гостиницы. Казалось, протяни руку и достанешь до какой-нибудь звезды.
«Была у меня боль сильнее, чем тогда? — продолжал думать он. — И почему обязательно надо страдать, прежде чем понять какие-то простые истины? Вот, ночь темная, а звезды видны так отчетливо. Для этого скорбь посылается людям? Чтобы они эти истины поняли?
Вот, ночь плывет, и я жив, и вспоминаю, и сердце мое полно любовью. Разве этого мало? Кажется, еще немного и я пойму и эту звездную туманность, и как дойти до нее, и узнать, для чего мы живем и страдаем».
Так он стоял у открытого окна и все смотрел на звездное южное небо, на ясно видимый Млечный путь, и вся его жизнь казалась ему вот этой небесной дорогой, по которой ему предстояло еще немало пройти.
Наследство. Прелюдия третья
Приближались новогодние праздники, но они не радовали сердце. Мало того, что у Алешина ни копейки не звенело в карманах, даже занять было не у кого. Все разъехались — кто на праздники, кто на преддипломную практику. А хозяйке квартиры, Елене Ивановне, у которой Алешин снимал комнату, он задолжал уже за три месяца, так что просить у нее денег взаймы сейчас было смерти подобно.
Падали редкие снежинки, во дворе гуляла незнакомая соседка с мальчишкой, который раз за разом забирался по ступенькам на горку и съезжал по укатанной ледяной дорожке вниз. Больше во дворе, образованном семиэтажными домами, стоящими буквой «П», никого не было.
Мальчишка, подкладывая под себя скрипучий жестяной лист, лихо мчался вниз. Но вот лист скользнул в сторону, мальчишка кувыркнулся, ударившись носом о мерзлую землю. Минуту он лежал, замерев, а потом поднял лицо и отчаянно заревел.
Соседка в это время читала книгу, сидя довольно далеко от горки на скамейке у качелей, и Сергей намного раньше ее подбежал к мальчишке, поднял его, вытирая платком нос малыша, из которого двумя ручейками бежала кровь.
— Запрокинь голову! Ничего страшного, сейчас пройдет!
Сергей прижимал платок к носу мальчишки, поддерживая его свободной рукой. Поднял его на руки и усадил к себе на колени, сев на стоящую рядом с горкой низенькую скамеечку.
Молодая мамаша, испуганно глядела на сына сквозь очки, не знала, что делать.
— Не беспокойтесь, сейчас кровь остановится, — успокоил ее Сергей.
Мальчишка перестал реветь, всхлипывал, а в глазах продолжала сверкать обида: мол, вам хорошо говорить, а мне больно!
— Да пройдет сейчас! — отвечая на взгляд малыша, сказал Сергей. — Кто ж с горки съезжает и нос не разбивает! Знаешь, сколько раз я нос расквашивал! Да и не с таких горок, а с настоящих гор съезжал!
Малыш заинтересованно посмотрел на Сергея.
— Да, с самых настоящих. Тебя как зовут?
— Вожодя.
— А, Вовка, значит. А меня Сергей. Будем знакомы. Погоди, еще немного надо полежать, а то кровь снова пойдет.
Мама Володи поправила очки, смущенно улыбнулась:
— Меня Екатериной зовут, я на третьем этаже живу. Как раз под вами.
— Значит, это я вас своей игрой мучаю?
— Что вы. Мне так нравится, как вы играете. И мужу тоже.
— Ну, значит, все хорошо. А то сосед через стенку мне время от времени тарабанит — хватит, мол. И как раз, когда у меня серьезный момент, когда важно проверить, все ли правильно я делаю…
— Это Федор Павлович. Он пожилой, любит ворчать. Пенсионер. А вообще-то он инженер-механик.
— А вы?
— Я герценовский закончила, английское отделение. А вообще музыку с детства люблю. После музыкальной хотела в консерваторию, как вы. Но… таланта, как у вас — нет.
Она поправила меховую шапку, хотела взять Володю с рук Сергея, но он не позволил.
— Пусть еще полежит, для верности.
— Спасибо, — ей было даже странно, что вечно беспокойный Володька пригрелся на руках этого молодого человека. — Может, пойдем к нам? — неожиданно предложила она. — Володе надо в нос ватку… да и чайком горячим погреться…
Сергей согласился, потому что в голове уже родилась быстрая мысль. Раз она знает, что он студент консерватории, раз ей нравится, как он играет, значит, понимает положение студента. Муж ее наверняка неплохо зарабатывает, раз она и Володька одеты в модные меховушки.
Рискнуть?
«Коля в общаге, сейчас один в комнате, наверняка голодный, — продолжал Сергей готовить себя к решительному действию, — да ведь и простыл, кажется»…
За чайком они говорила о том, о сем, Сергей подшучивал над Володькой, и тот уже улыбался, забыв о разбитом носе. И хозяйка с явной симпатией смотрела на Сергея.
— Знаете, Катя, — сказал он, — я рад, что помог вам… Может, вы поможете мне?
Она перестала улыбаться и вопросительно посмотрела на Сергея.
— Дело в том, что стипендия у нас будет в конце месяца. Л я должен выручить друга, который болен и совершенно без денег, как и я. Сейчас все на каникулах, разъехались по домам… И вот такая получилась заковыка.
Лицо Катерины стало строгим, холодным.
— Мы с мужем решили никому в долг денег не давать, — сказала она, прямо смотря на него. — Дело в том, что уже дважды у нас занимали приличные суммы, а отдавать никто не отдает. Мы устали звонить и напоминать. Понимаете? И на семейном совете твердо решили не занимать никому. И я мужу слово дала, понимаете?
— Конечно, — потерянно сказал Сергей. — Семейный совет… Твердое слово… Ну что, Вовка, впредь с горки съезжай осторожно. И я буду тоже впредь острожным.
Он вышел в прихожую, стал надевать ботинки. Они были наподобие солдатских, со шнурками, которые он обычно быстро завязывал. Но сейчас шнурки почему-то не хотели попадать в нужные дырочки. Вовка тоскливо смотрел, как возится Сергей. «Глупо! — потерянно думал Алешин, шагая к станции метро. — Музыку она, видите ли, любит! Глупо! Остается только Сидорчук. Ладно, позвоню ему от Коли».
Михаил Иванович Сидорчук был хорошим знакомым его отца, музыкальным редактором на «Мосфильме». Один раз Сергей у него одалживался, долг вернул вовремя. Но какой-то неприятный осадок остался после этого займа, и Сергей больше к Сидорчуку не обращался.
«Что-то, все-таки, в нем есть неприятное, — думал он о давнем знакомом отца. — Все же звонить придется».
В просторной холодной комнате общежития, в которое поселили Колю Степанова, стояло семь аккуратно заправленных коек, лишь восьмая, крайняя, оказалась голой. Коля пристроил матрац к батарее парового отопления, и, прижавшись к ней спиной, закутавшись одеялом, что-то читал.
Это было общежитие театральных училищ, куда подселили Колю — старое консерваторское общежитие в ту пору поставили на капитальный ремонт.
Коля грустно улыбнулся, увидев Сергея, усадил рядом. Расстелил газетку, нарезал хлеб, открыл баночку кильки в томатном соусе. Принес с общей кухни чайник, налил в стаканы кипяточку.
Сергей обратил внимание, что Коля ест только хлебный мякиш, да и жует как-то странно, больше губами, чем зубами, по-стариковски.
И тут вдруг увидел, что очередной кусочек хлеба у него окрасился.
Неужели кровь? Показалось?
Сергей перестал жевать.
— Да, Сергоша, — сказал Коля, заметив испуганный взгляд друга. — Гляди.
И он открыл рот, показывая зубы и десны.
Десны воспалены, кое-где видны маленькие красные точечки. Сомнений нет — это кровь.
— Колька…
— Да ничего… Был у врача… Надо есть фрукты, пить соки. Если нет возможности купить — есть хотя бы лук, чеснок. Ну, и общее питание должно быть по возможности усиленным… Такие рекомендации, дорогой мой…
Он не назвал свое заболевание, но Сергею и так стало понятно — цинга.
В Москве, в столице Родины, перед самым выпуском…
Скулы у Коли стали особенно заметны. Кожа на лице туже обтянула их. Глаза стараются глядеть повеселей, но не очень-то это получается.
— Надо заниматься, но как такой я в консерву поеду. Сижу вот, Экзюпери читаю, ребята дали. Какой мужик, Сергоша… Вот бы музыку про его последний полет написать, а?
«Какой еще Экзюпери, — лихорадочно думал Сергей. — Надо срочно звонить Сидорчуку»…
— Знаешь, Коля, тут один старый друг отцов есть. Я пойду ему звонить. А ты жди меня, ладно?
— Особо не напрягайся, Сергоша. Я тоже что-нибудь придумаю.
Они попрощались, Сергей снова оказался на улице. Теперь снег шел густо, празднично, дома выступали из-под белой пелены, словно принарядившись к празднику.
Сидорчука дома не оказалось. Звонить во Фрунзе? Отец сейчас нигде не работает, пенсии его едва хватает, чтобы самим свести концы с концами. Можно попросить маму, чтобы она перезаняла у кого-нибудь из знакомых…
Нет, не годится!
Он сидел один в своей комнате и раздумывал, что можно продать. Вытащил из-под кровати самое драгоценное — чемодан с книгами, накопленными за годы учебы.
«Если все книги отнести в букинист, много не выручу, — размышлял Сергей. — Но если удастся продать вот эту книгу, то можно, наверное, неплохо получить».
Он держал в руках «Четьи-минеи». Кожаный переплет, толстые, пожелтевшие страницы. Красные заглавные буквицы. Старославянская вязь, где каждая буковка — таинственна и завораживающе прекрасна.
Книга досталась Сергею по наследству. Когда умерла его бабушка, Татьяна Христофоровна, мать ездила в Кручинск, ее родной город на Волге, на похороны. Потом делили то, что осталось от нее и от деда Кузьмы — дом, имущество. Мама Сергея взяла лишь Евангелие, подаренное деду от Синода Русской Православной Церкви, Акафист святителю Николаю, дневник деда и вот эти замечательные Четьи-минеи — то есть чтения о святых, поминаемых по дням и месяцам. Все это наследство деда Кузьмы, старосты собора в Кручинске, мать отдала Сергею, когда он уезжал в Москву.
Эти Четьи-минеи Сергей помнил с детства. Когда он несколько раз приезжал летом к деду и бабушке на каникулы, его укладывали спать на огромный дедов сундук (в доме деда называли его — «ларь»). Там бабушка, хранила «выходную» одежду — деда и свою. И вот эти книги, которые и привезла мать Сергея во Фрунзе после раздела имущества.
Когда Сергей приезжал отдыхать в Кручинск, Татьяна Христофоровна, которую он звал бабаней, по вечерам доставала из ларя Четьи-минеи, бережно клала книгу на стол и просила старшую свою дочь Наталью почитать вслух. Сергей тоже слушал, воспринимая Жития Святых как сказку.
Но сейчас, когда он снова взял в руки эту книгу в кожаном переплете, тепло разлилось по его ладоням, перешло через руки к сердцу. Он словно наяву увидел, как сидят они вокруг стола под шелковым розовым абажуром с кистями, и тетя Наталья читает вслух, поправляя иногда очки в тонкой серебряной оправе.
«Ничего, ничего, — думал Сергей, бережно завернув Четьи-минеи в свой лучший шелковый шарф и уложив сверток в портфель. — Простите меня, бабаня, простите, деданя и тетя Таля. Ведь нет у меня другого выхода, нет!»
На улице, по дороге к метро, он припомнил небольшую церковь, мимо которой проходил не однажды, когда добирался до консерватории. Сколько раз хотел войти в арку, которая стояла перед входом в храм, но все проходил мимо. Видел, что теплится лампадка над вратами, видел поблекшие росписи у входных дверей, торопящихся к службе людей, по преимуществу пожилых женщин. Но пойти вслед за ними так и не решился.
И вот сейчас, снова оказавшись у этих врат, решительно шагнул в них, пошел по дорожке к паперти. Сдернул шапку, открыл дверь.
В притворе храма Сергей огляделся. Прямо перед ним со стены на него смотрел какой-то старец — видимо, святой, почитаемый в этом храме.
Сергей догадался перекреститься и поклониться так, как учила его бабаня.
Слева была приоткрыта дверь. Преодолев робость, он вошел в комнату.
За столом сидел священник, что-то писал. Он был в очках, с поредевшими рыжеватыми волосами на голове, с небольшой бородой. Он вскинул на Сергея глаза.
Сергей догадался поклониться.
— Что вам, юноша?
— Вот, посмотрите… — Сергей подошел к столу, вынул из студенческого портфеля Четьи-минеи.
Священник смотрел, как Сергей бережно разворачивает шарф, как также бережно кладет книгу перед священником.
— Да вы садитесь, — он внимательно рассматривал книгу, потом также внимательно посмотрел на Сергея.
— А откуда она у вас?
— От дедушки и бабушки. Их уже нет, а книгу мне отдала мама, когда я уезжал сюда на учебу. Я бы не стал ее продавать, но у меня заболел друг. И вот…
— А что с вашим другом?
— Понимаете, сегодня я приехал к нему в общежитие, стали вместе пить чай с хлебом. Я смотрю, он почему-то не ест корочки, только мякиш. Глянул внимательней, а на хлебе-то кровь…
Сергей неожиданно для себя поперхнулся и умолк, отвернув лицо от священника. Перед глазами неожиданно возникло лицо ревущего Вовки, потом лицо строгой Кати, сказавшей, что они с мужем и решили в долг денег никому не давать. Потом вспомнилось его позорное бегство из квартиры Кати, общежитская пустая комната, сидящий у батареи парового отопления Коля, его скулистое лицо, туго обтянутое кожей, кровь на деснах и на мякише хлеба…
— Ну что вы, что вы. Успокойтесь. А где вы учитесь, если не секрет?
— Какой же тут секрет, — Сергей натянуто улыбнулся. — В консерватории.
Священник выпрямился в стареньком кресле:
— Вот как… А вы, простите меня за любопытство, крещеный?
— Мама говорила, что бабушка меня крестила втайне от нее с отцом. Но это может быть и ее выдумкой. Она любит присочинять.
— Понятно, — священник полез в ящик стола, достал деньги. Отсчитал немалую сумму, сложив деньги во внушительную пачку, перетянул ее резиночкой и протянул Сергею:
— Берите.
— Но… ведь это слишком.
— Берите-берите. Вашего друга надо усиленно кормить. Побольше соков. Знаете, рекомендую томатный сок в трехлитровых банках. Дешево и полезно. И фруктов обязательно купите. Кстати, как зовут его? И крещеный ли он?
При имени «Николай» священник почему-то улыбнулся. Спросил имя посетителя и лишь после этого, отпуская Сергея, сказал:
— А знаете, Сергей, и от вас нам помощь нужна. Может, выберете время и зайдете к нам еще? Наш регент старается, и певчие тоже, но если бы с ними профессионально позаниматься, а?
Сергей увидел, что сквозь толстые линзы очков в старенькой пластмассовой желтой оправе на него смотрят внимательные глаза, как будто давно знакомые.
— У нас скоро выпускные. Вот сдадим, тогда обязательно к вам придем вместе с Колей. Вы не можете себе представить, как я благодарен вам.
— Почему же не могу? Очень даже могу, — священник вышел из-за стола. Он оказался ростом намного ниже Сергея. Поверх черной рясы на нем был надет меховой жилет из овчины — тоже как будто уже виденный Сергеем. — Но благодарить надо не меня, а ваших бабушку и дедушку, и маму, которые вам эти Четьи-минеи передали. И главное, вы знаете еще кого надо благодарить?
Сергей понял, о чем спрашивает священник.
— Да, я сейчас догадался. Теперь знаю.
Девушка пела в церковном хоре. Прелюдия четвертая
1
На улицах Москвы уже жарко, а здесь, в храме, прохлада, полумрак. Тишина, слышно лишь позвякивание ручки ведерка, когда быстрая старушка переставляет его с места на место, протирая шваброй пол, выложенный мраморной плиткой.
Служба закончилась, в храме только вот эта старушка в рабочем темно-синем халате и такого же цвета косынке, со шваброй в руках.
Она уже кинула один раздраженный взгляд на Алешина, который замер в растерянности у входной двери.
Сергей подождал, пока старушка со шваброй и ведром с водой приблизится к нему.
— Простите, пожалуйста, мне бы священника, — начал Алешин.
Старушка его оборвала:
— Какого?
Сергей понял, что имени священника, который выдал ему деньги за Четьи-минеи, он не знает — забыл спросить.
— Он такой… пожилой. В очках.
— У нас все в очках, — старушка передвинула ведро так, что Алешин едва успел отстраниться.
— Я из консерватории, должен с вашим хором позаниматься…
Перестав мыть пол, старушка выпрямилась, оказавшись ниже Алешина почти на голову:
— А-а-а. Так тебе, милок, во двор надо. Увидишь там домик белый. Там у них спевка. Спросишь Людмилу, она главная. А батюшка тебе совсем и ни к чему.
Алешин уже хотел было последовать указанию бабушки, но тут увидел, как в иконостасе открылось одна из крайних икон, оказавшейся дверью, и оттуда скорой походкой вышел тот самый священник, к которому он пришел.
— А, это вы, — священник уже переоблачился, был одет в светлую рубашку и легкие летние брюки. Но Алешин узнал его по рыжеватой бородке и очкам в роговой оправе, о которых доложил бойкой старушке.
— Экзамены сдали? Можно поздравить с окончанием учебы?
— Да. Впрочем, нет. Буду продолжать учиться.
— В аспирантуре?
Алешин кивнул.
Они шли маленьким уютным двором к тому самому белому зданию, о котором сказала старушка. Здание тянулось почти по всей длине дворика, примыкая к точно таким же двум строениям, образующим дворик.
Вошли в помещение, похожее на школьный класс. За столами тесно сидели хористы. Перед ними лежали нотные тетради.
Девушка в летнем платье, с черными волосами, стянутыми в тугой узел, с темными, удлиненными глазами, быстро глянула на вошедших. Хористы встали, с любопытством, как и девушка-регент, рассматривая Алешина.
— Это Сергей, выпускник консерватории, — сказал батюшка. — Я подумал, что он может вам помочь. Так что прошу любить и жаловать. Садитесь. Вы готовитесь к празднику, как договорились, Людмила?
— Да, отец Серафим, — ответила девушка. Она натянуто улыбнулась, снова посмотрев на Алешина с удивлением, смешанным с неприязнью. — Но…
— Не смущайтесь, — перебил ее отец Серафим. — Пусть посидит, послушает вас. Дайте ему ноты, пусть познакомится. А там посмотрим. Все поняли? Ну, тогда с Богом.
И он ушел.
Сергея усадили за стол рядом с лысоватым человеком, лет шестидесяти. Вид его, сосредоточенный, чрезвычайно серьезный, будто он выполнял дело какой-то особой государственной важности, несколько озадачил Сергея. Человек этот посмотрел на Сергея, как на какой-то ненужный здесь предмет, поправил очки и опять уставился в ноты, лежащие перед ним.
Сергей нашел в тетрадке то место, которое, пробираясь, как сквозь туман, разучивали хористы.
Они явно фальшивили, особенно этот сердитый дядька, пытавшийся петь басом. Людмила то и дело останавливала хористов, давала тон, но дело продвигалось с трудом. Верно вели мелодию два голоса — один звонкий, девичий, другой женский, почти контральто. Остальные женщины — их было четверо — подстраивались под них. Мужских голосов было два — помимо дядьки, гудящего рядом с Сергеем, еще голос баритонального тембра, поющий довольно грамотно, но тоже с ошибками.
«Что я здесь делаю? — горестно подумал Сергей. — Чем я им помогу? Это же плохая самодеятельность… Охо-хо».
На щеках Людмилы появился румянец, карие глаза время от времени сталкивались с взглядом Алешина, и ему казалось, что она досадует потому, что именно он слышит фальшь, и что хор, которым она управляет, такой слабый.
Все-таки к концу спевки дело поправилось, и Людмила, отправляя хористов, просила дома позаниматься — праздник на носу, отступать дальше некуда.
— Вы удручены? — сказала она Сергею, когда в комнате они остались вдвоем. — Это потому, что нет людей. Да вы и сами все понимаете.
— Нет, не совсем, — ответил Сергей улыбаясь и неизвестно чему радуясь. — Скажите, престольный, это значит, наверное, главный?
— Ну да, — ответила она удивленно. — Посмотрите на календарь — через десять дней 22 мая.
— Ну и что?
— Как что? — уже с явным осуждением сказала она, и в глазах ее появилось что-то вроде испуга. — Разве вы не знаете, что 22 мая праздник Николаю Угоднику? В народе его называют еще Николой летним.
«Вот почему они пели про него», — понял Сергей.
— Теперь буду знать.
Она усмехнулась несколько иронично:
— Вы, что же, не знали, в какой храм пришли?
«А вот усмешка ей не идет», — подумал он. Однако, надо было выходить из положения.
И он неожиданно для самого себя сказал:
— Ну да, я ничего не знаю про Николая Угодника. Кажется, его называют еще Чудотворцем. Я о нем почту, обещаю вам. А вот дяденьку, который сидел рядом со мной, в хор брать нельзя. Потому что ему слон на ухо наступил, и тут никак не поможешь. Я бы вам посоветовал вот что: два женские голоса — сопрано и контральто — оставить. Остальные… лучше убрать, фальшивят. Если у вас праздник, то надо взять хотя бы парочку профессионалов. Которые с листа могут петь. Будет приличный женский хор. Понимаете?
— Понимаю, — обиженно сказала Людмила, с досадой глядя на Сергея. — А вы понимаете, что профессионалам надо платить? И еще им надо решиться, чтобы в церкви петь? Чтобы их с работы не выгнали?
«Да она совсем ребенок, — подумал Сергей, глядя на ее полные губы, теперь чуть приоткрытые, и слегка дрогнувшие. — Она, наверное, студентка. А может, поповская дочка?»
— Что вы на меня так смотрите? Это в больших храмах можно оперных певцов приглашать. И то по разрешению.
— Я постараюсь вам помочь, Люда. Или Люся? Как вас лучше звать?
— Да какая разница. А как вы поможете? — и она уже справилась с дрожью в голосе, верхняя губа перестала подрагивать.
— Пойдемте сейчас к нам в общежитие. У моего друга Коли есть девушка Оля, будущая оперная певица. А у ней есть подруги…
— А они не испугаются?
— Ну, такая вероятность есть. Но ведь интересно в церковь попасть. И если сказать, что, скажем, пошли туда, чтобы лучше знать народное творчество… Да и никто не узнает!
— Вы не совсем… есть такие люди…
— Стукачи? И у нас в консерватории они имеются. Важно найти подход. И не бояться. В крайнем случае, сказать, что из профессионального интереса…
Она вздохнула.
— Ну что ж. Господь нас не оставит, — она перекрестилась. — Идемте.
Сергей креститься не стал.
«Какие у нее глаза! — думал он, когда они уже шли по улице. — Они как… как две пироги!» — вспомнились ему чьи-то поэтические строки.
Он хотел сказать об этом, но он тут же подумал, что она еще примет его за бабника, который хочет подцепить девчонку и сыплет комплиментами.
«Нет, с ней надо вести себя иначе. Но как? Она впрямь поповская дочка?»
Он решил бросить пробный камень:
— Люда, а вы давно в церковь ходите? Как вы стали регентом?
— Нет, всего года три. Мы недавно с мамой в этот район переехали.
«Ага, с мамой. Папы, выходит, нет?»
— Вы в музыкальной школе учились?
— Да, мама преподает.
— Она вас и в церковь привела?
— Нет, я сама пришла. Батюшка Серафим мне очень понравился. Вот я и осталась в храме.
— Да, он, судя по всему… хороший. Рассказать, как я его узнал?
— Конечно.
Сергей принялся рассказывать, радуясь, что нашлась общая тема для разговора. И когда они пришли в старое, обветшавшее здание общежития консерватории, которое тем только и было хорошо, что здесь нашли приют те, кто решил жизнь отдать музыке, Сергей уже был с Людмилой «на ты».
С большим трудом, но Сергею все же удалось уговорить девушку Коли пойти в церковь.
А еще через день уже Оля уговорила спеть в церкви свою подругу по курсу, Светлану.
Но тут возникли новые сложности. «Консерваторские» пели по-оперному, никак не могли понять, что церковное пение должно помогать сосредоточиться на молитве. Люда, смущаясь, объясняла, как могла, что должно быть слаженное одноголосое пение, так называемое «знаменное». «Оперные» соглашались, но все равно «тянули одеяло на себя», пытались солировать. Сергею пришлось вмешиваться — он уже успел почитать про церковное пение, про разные распевы, и, выступая «миротворцем», после нескольких спевок привел пение к общему, довольно хорошему результату.
2
В храме Сергей выбрал место, откуда хорошо был виден клирос, где разместились певчие. Отсюда виден был и иконостас с царскими вратами. Он уже выяснил, что место перед иконостасом называется солеей, а полукруглый выступ в ее середине — амвоном. По привычке своей не боясь спрашивать о том, что ему неизвестно, Сергей мало-помалу узнавал и про устройство храма, и про порядок Богослужения. Тем более, Люда охотно объясняла про все, о чем он спрашивал. К тому же Сергей видел, что ей нравится быть его наставником.
Он не ожидал, что на праздник в храм придет так много людей — ему, как и многим другим, казалось, что в церковь ходят только бабушки да иной «отсталый элемент». Нет, пришел мужчина вполне интеллигентного вида, смело поставил свечу на подсвечник, приложился губами к иконе, лежащей на аналое, убранной тюльпанами и сиренью.
Вот миловидная женщина средних лет поступила точно также, что-то тихонько сказала, наклонившись и трижды поцеловавшись с той бойкой бабушкой, которую уже знал Сергей. Он обратил внимание, что многие здесь знакомы — приветствуют друг друга, улыбаясь и прикасаясь к щекам братским целованием.
По тому, что Сергея стали теснить то слева, то справа, он понял, что этот небольшой храм заполнился до отказа. И даже, казалось, стало не хватать места, потому что толкотня усилилась. Какой-то старик с седой бородой растолкал всех и пробился вперед, к самому аналою. Он оглядел окружающих с недовольством. Для того, чтобы утвердить свое право стоять впереди всех, он одернул пиджак, увешанный медалями и какими-то памятными знаками, поправил зеленый офицерский галстук, огладил седую бороду.
Сердитый плешивый дядька, гудевший в ухо Сергею на спевке, стоял в самом углу клироса и опять внимательно изучал ноты.
«Зачем его Люда пустила, — подумал Алешин, глядя на нее. Она стояла вполоборота к нему, слушая, что говорит ей Ольга, девушка Николая, которая пришла как на концерт — в эффектной блузке с открытым воротом, в юбке, стянутой широким красным поясом, которые были в моде.
Люда тоже была празднично одета, но гораздо скромней. На волосах, гладко зачесанных, легкая белая косынка, летний костюм тоже белый — приталенная блузка, юбка ниже колен. Тоненькая, стройная, как…
Сергей стал искать сравнение, но в этот раз на память не пришли стихи, которых он знал довольно много.
Он видел ее профиль — чуть вздернутый маленький нос, припухлые губы, мягкий овал лица. Вот она повернулась, глянув на людей, увидела Сергея и чуть улыбнулась.
Улыбка получилась растерянной.
Он хотел как-то поддержать ее — но не станешь же сжимать кулак, поднимая руку, это ведь не на концерте. Он лишь кивнул, и тут раздался первый возглас отца Серафима, и в храме сразу же наступила тишина. И что удивительно, всем нашлось свое место.
Сначала Сергей вслушивался, не фальшивят ли певчие. Но хор успешно спел первое песнопение, и рука Людмилы сделала уверенный завершающий жест. Диакон стал читать ектенью, и Сергей словно очутился в новом пространстве, и будто бы ему услышался зов, который раздался под этими древними сводами.
Чуткое сердце Сергея отозвалось на него.
Он не все понимал, что читал глухим своим старческим голосом диакон, да это и не нужно было ему. И хотя он не знал еще смысла каждого из действий Божественной литургии, сам ход ее, воздух, уже напитанный молитвенным предстоянием этих незнакомых Алешину людей, но уже близких, даже родных, проникал в его душу, и все больше и больше овладевал им.
И Сергею уже не важно было, в каждую ли ноту попадали певчие. Важно было другое — они пели сердцем, а значит, молились.
И он молился вместе с ними, чувствуя, что святитель Николай, икона которого в большом резном киоте висела на стене прямо перед ним, здесь, рядом, и благословляет всех молящихся в храме, в том числе и его, Сергея Алешина.
И не только святитель и чудотворец в эти минуты были здесь. По его молитве и Христос, и Богородица сейчас вошли в этот чудом уцелевший в годы лихолетья храм, в годы расстрелов и глумлений над самым святым, что есть у народа русского.
Но это святое, это бесценное сокровище, оказывается, сберег народ — вот этот старик с окладистой седой бородой, с медалями и значками на застиранном пиджаке; эта бойкая старушка, которая, не стыдясь, сейчас плачет; и вот этот интеллигент, так смело поставивший свечу; и эта женщина с милым лицом, которое тоже мокро от слез. Все они здесь, перед Христом и Богородицей, перед Николаем Чудотворцем стоят и поют дружно, едиными устами:
Верую, во Единого Бога Отца, Вседержителя,
Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым…
Оказывается, и главных слов они не забыли. Сергей не знал еще Символа веры, но понимал сейчас, что эти слова звучат как клятва, которую даешь раз и навсегда, до последнего вздоха.
Сергею захотелось увидеть лицо Людмилы в этот момент. И она, словно услышав его, повернулась сейчас к иконостасу, к краю которого подошел диакон. Он поднял правую руку, которая держала ленту, опоясывающую его и перекинутую через плечо. Лента походила сейчас на крыло птицы, простертое не только над диаконом, но и над всеми, кто сейчас был в храме:
Станем добре, станем со страхом, вонмем,
Святое Возношение в мире приносити…
Лицо Людмилы разрумянилось — огонь молитвенного пения тронул и ее щеки.
Милость мира, Жертву хваления,
спел хор так, что и сердце Сергея загорелось тем же огнем, что и у Людмилы, и у всех, кто молился в храме.
Он опять не понял, почему надо встать «со страхом», почему они поют, произнося «жертву», а не «жертва», но сердце и все существо его в этот момент поняли, что речь идет об искупительной, великой жертве Христа, которая и есть милость миру. И еще он понял, что сейчас происходит чтото очень важное, может быть, самое важное и в этом Богослужении, и, может быть, в его жизни.
Горе́[2] имеим сердца,
возгласил отец Серафим, и хор отозвался, и еще после одного возгласа священника все в храме встали на колени.
И Сергей преклонил колена.
«Девушка пела в церковном хоре, — вдруг вспомнилось ему. — Это о такой, как Люда, написал Александр Блок? Или он ее выдумал? Но я-то не сочиняю, а вот она, живая, стоит передо мной»…
«Потом, потом додумать об этом. Сейчас надо сосредоточиться … Почему именно сейчас все встали на колени?»
Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи,
пели и Ольга, и Людмила, и девочка Аня, внучка отца Серафима, с таким чувством, что иначе, как ангельским, назвать это пение было нельзя.
«Надо сохранить это чувство. Все запомнить, разобраться…»
Когда он подходил к кресту, отец Серафим сказал:
— У нас праздничная трапеза… Приглашаю вас и ваших товарищей.
Сергей с радостью согласился.
Столы накрыли рядом с той комнатой, где проходила спевка. Батюшка и диакон сели в возглавии стола, Сергея и консерваторских девушек усадили напротив Людмилы и других певчих.
После того, как отец Серафим поздравил всех с праздником, поблагодарил певчих, потом гостей, неожиданно попросил сказать Сергея.
Все замерли, с любопытством глядя на него. Особенно пристально, нарочито серьезно, на него смотрел человек средних лет, в аккуратном летнем костюме, в рубашке с отложным воротником поверх пиджака, старомодного, двубортного, застегнутого на все пуговицы. Человек был лысоват, лицо имел самое обыкновенное, примечательное разве что излишней конторской серьезностью.
«Наверное, бухгалтер какой-нибудь», — подумал Сергей.
— Не знаю, что и сказать, — начал Алешин, и в самом деле не знающий, что говорить. — Спасибо вам, отец Серафим. За то, что пригласили нас. Потому что я… да и Ольга со Светланой тоже, думаю, открыли для себя немало нового… Прежде всего, в музыке, конечно. Потому что музыка… Вот, вспомнил сейчас. Один музыковед на лекции привел нам высказывание философа восемнадцатого века, Григория Сковороды. Он говорил так: «Без души деревья — дрова, трава — сено, а человек — труп». Мы, конечно, воспитаны в духе марксизма-ленинизма. Как же тут быть с душой?
Сергей заметил, что бухгалтерского вида человек смотрит настороженно, выпрямившись спиной в струнку.
— А так, я думаю, что в понятие «душа» надо вкладывать марксистское содержание, вот и снимется противоречие, правильно? — сказал он, уже непосредственно обращаясь к изучающему его человеку. — А если противоречий нет, то можно заключить, что без церковной нет и современной музыки, потому что есть традиция и новаторство. Сегодня, например, звучала музыка Бортнянского, которого наши девушки изучают. Так что все в порядке…
Сергей перевел дух, поскольку с «бухгалтером» уладил дело. Теперь и о Людмиле что-то требовалось сказать.
И опять словно кто-то наставлял его и подсказывал, что надо говорить:
— А еще я вспомнил сегодня Александра Блока. «Девушка пела в церковном хоре» — замечательное стихотворение. Там такие сильные слова… Можно прочесть, — отец Серафим?
— Конечно, — одобрил батюшка.
И Сергей прочел:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
Что каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди Светлую жизнь себе обрели.
Сергей замолчал, обвел взглядом притихший стол.
— Правда, замечательные стихи? И музыка на них написана тоже замечательная, романс есть — его спел Иван Семенович Козловский. Мне довелось быть на его концерте. Но стихотворение кончается трагически: никто не придет назад, все погибнут. Вот… И я подумал, что будет светлая жизнь вопреки Блоку, Рахманинову и Козловскому. Пусть на самом деле прибудут в гавань все корабли, а не как у Блока сказано. Ведь Николай Чудотворец, кажется, как раз помогает всем, кто в бурю на море попадает, так? У вас на стене храма фреска такая, верно я догадался? Так вот за то, чтобы мы все бури благополучно миновали, давайте и выпьем.
Улыбаясь, к нему потянулся с бокалом отец Серафим, диакон отец Василий, певчие.
Сергей ждал, когда посмотрит на него Людмила. Она смотрела на него с благодарностью.
Потом, после застолья, он провожал ее.
Вышли к Москва-реке, пошли по набережной.
— А как там дальше, у Блока? — спросила Людмила. — Прочти.
Сергей не заставил себя упрашивать:
И голос был сладок, луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, — плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
Людмила молчала, раздумывая.
— Сильно, конечно, — сказала она. — Только очень безысходно.
— Так бывает в жизни.
— Но вы же сами сказали, что «пусть будут в гавани все корабли».
— Это я больше для вашего чекиста сказал.
— Да? Вы думаете, наш староста, Иван Николаевич, чекист?
— Предполагаю. Надеюсь, телега к нашему начальству не приедет.
Людмила засмеялась:
— «Телега»! Раньше не слышала… Вообще, если честно признаться, он может и нажаловаться. Но будем верить…
— Будем, Люда. Я сегодня смотрел на тебя и думал: Люд — мила. Людям — мила. Верно? Где ты живешь?
— Уже почти пришли.
— А мама твоя дома?
— Это еще зачем? — испуганно спросила она, и он опять подумал, что глаза ее похожи не только на пироги, но и на глаза серны.
— Хочу, чтобы мама твоя знала, кто за ее ненаглядной доченькой стал ухаживать. Или есть другой провожальщик?
— Ну-у-у… — несколько игриво ответила она.
— Соперников вызову на дуэль.
— Ладно, — она протянула ему руку. — Мама сейчас на работе. Познакомлю в другой раз.
— Может, подождем ее?
— Больно ты быстрый. И нам надо отдохнуть.
Он сжал ее маленькую и крепкую ладошку:
— Не знаю, как ты, а я этот день, 22 мая, запомню навсегда.
Мимолетное видение. Прелюдия пятая
День только начинался, и в утренней тишине, сковавшей и дома, и деревья, и каждый листочек на них, говорили, что этому городу сегодня опять предназначалась изнурительная жара, которая пришла с юга, из песчаной пустыни, еще неделю назад.
Алешин вспомнил, как вчера, когда его привезли в гостиницу, он увидел, как от каблуков администраторши, шедшей впереди, на асфальте оставались следы — словно она шла по песку, а не по тротуару. Женщина постоянно вытирала лицо платком, но пот все равно выступал обильно, и она улыбалась жалко и грустно, словно извиняясь перед известным столичным пианистом за то, что ее город такой нестерпимо жаркий, что гостиница старая, хотя и подновленная, номер, определенный Алешину, маленький, с дешевой скрипучей мебелью.
Сидеть в номере было нестерпимо тяжко. Концерт назначили только на сегодня, и мало того, что у него был пустой вчерашний вечер, еще и предстоял огромный жаркий день, зияющий пустотой.
«Зачем я приехал сюда? — думал Алешин, выйдя на улицу и шагая по утренним улицам сам не зная куда. — Погоня за рублем. И нет ей конца!»
Ему вспомнился Женя Мазин, прекрасный гитарист, который недавно скончался в вагоне поезда, лежа на верхней полке купейного вагона. Нельзя было ему ездить, но вот поехал, куда же денешься, надо зарабатывать.
Алешин увидел громадное здание, замыкавшее просторную площадь. Это был так называемый Дворец культуры. Здание построили в «имперском» стиле, облицевали серым гранитом, и оно стало походить на гигантский сундук, поставленный в каком-то необыкновенно огромном доме властелина, может быть, того самого джина, вылезшего из закупоренной бутылки и овладевшего этой землей.
Среди множества вывесок на фасаде здания Алешин разглядел и вывеску музея изобразительных искусств. Он взялся за массивную деревянную ручку двери и вошел в этот дом, чтобы как-то убить время.
По широкой мраморной лестнице он поднялся на второй этаж. Просторное фойе, паркетный пол, в глубине зала, как водится, буфет. Повернул направо, пошел по длинному коридору. Коридор вывел снова направо, опять направо, и Алешин оказался у высокой двери.
Открыл ее. Снова зал, похоже, репетиционный… Да, вон в глубине стоит рояль…
Алешин пошел в обратную сторону, теперь повернул налево. Вышел к лестнице, поднялся по ней. Снова оказался у высокой двери.
Вошел. Просторная комната, почему-то затененная, стол. Одно окно, высокое, слева. Через него падает луч, наклонный, ясно видимый.
У стола стоит, склонив голову, что-то читая, девушка. Луч освещает ее светлые волосы, убранные под легкую накидку, светло-серую, вроде даже невесомую. Накидка в мягких складках, падающих на плечи и грудь, не выставляющая напоказ девичьи достоинства, а, наоборот, подчеркивающие их без всякого выпячивания.
Для Алешина, привыкшего видеть голые плечи артисток, и все прочее, что выставляется как товар, дразнящий, чем более притягательный, тем лучше покупаемый, было удивительно видеть эту девушку, читающую какую-то, видимо, очень серьезную книгу. Потому что она еще некоторое время не отрывалась от раскрытых страниц, и лишь потом взглянула на Алешина.
Он даже чуть приоткрыл рот от впечатления, какое произвело на него ее лицо.
Черты этого лица так соответствовали друг другу, складывались в такую гармонию, что создавали впечатление чего-то законченно прекрасного, может быть, даже невозможного для обычных девушек и женщин, которых привык видеть и с которыми у Алешина были самые разные отношения.
С этой девушкой такие отношения даже представить было невозможно. И разговаривать с ней надо как-то по-другому…
Алешин, острослов и чудесный собеседник, не знал, как начать разговор.
— Вы у нас впервые, — помогла девушка Алешину.
— Да, — ответил он радостно.
Ее голос тоже не походил на привычные голоса девушек и женщин — или крикливых, или бранчливых, или кокетливо-игривых.
Голос был мягким, со своей мелодией.
— Вы артист, — не столько спросила она, сколько определила его и по волосам до плеч, и по бородке, мягкой, с первой проседью, и по худому, удлиненному лицу. — У вас вечером концерт.
— Да, — опять неизвестно чему радуясь, ответил он. — Буду играть Шопена, Брамса. Только вот не знаю, придет ли кто. В такую-то жарищу… Да в отпускное время… Знаете, обычно на мои концерты приходят студенты музучилищ. Да еще пенсионеры по абонементам… А они теперь все они где-нибудь у реки или моря.
— Не переживайте, у вас все хорошо получится, — она смотрела приветливо, как будто давно знала его.
— Хотел спросить, — запинаясь и робея отчего-то, спросил он. — Я искал музей… Это здание такое большое, я заблудился.
— Спуститесь вниз, ко входу. Пойдете налево, там вход в музей в конце коридора.
Она говорила все также приветливо, но в ее интонации Алешин почувствовал что-то похожее на наставление матери, которое она дает своему ребенку.
«Да не нужен мне теперь никакой музей!» — хотел крикнуть он.
— А можно, — все также робко спросил он, — можно мне… потом зайти к вам?
— Пожалуйста. Я могу вам помочь.
— Замечательно! — восторженно выкрикнул он. — Хотелось бы узнать о местных художниках, — сказал он так, будто всю жизнь только и мечтал как можно больше узнать об этих неведомых миру людях. — Знаете, именно в провинции встречаются иногда удивительные таланты…
— Да, так.
— Вы на работе?
Он хотел сказать привычное: «Во сколько вы заканчиваете работу?», но язык повернулся по-другому.
— Впрочем, что это я… Посмотрю музей и вернусь… быстренько…
Она остановила его:
— Да зачем же «быстренько»? Здесь есть что посмотреть.
Ах, какой у нее голос! Чудный, ласкающий как будто… Недаром кто-то из великих говорил, что именно по интонации лучше всего определить характер человека…
«Да, да! Какая она! Какой овал лица, глаза… Да, какого цвета у нее глаза? Ладно, всмотрюсь потом…»
Так думал он, быстро шагая коридорами. Почти побежал по лестнице, оказался в вестибюле. Нашел вход в музей.
Здесь все как обычно в провинциальных музеях. В первом зале иконопись, потом немного картин восемнадцатого века, девятнадцатого — местные дворяне и купцы, оказывается, понимали и ценили высокое искусство, не жалели денег …
Обильно представлена современность, есть и хорошая живопись…
«Конечно, она знает местных художников! Поэтому так и говорила… А вдруг она замужем за кем-то их них?»
Он даже остановился от этой поразившей его мысли.
«Да что такое я себе вообразил? Я даже имени ее не знаю! Глупый индюк!»
Потом подумал:
«Нет, невозможно! Она именно девушка. Конечно, я же сразу определил!»
И все-таки он быстро шел к выходу из музея.
Остановился.
«Да что здесь такого? Особенного? Просто познакомлюсь с красивой девушкой… Приглашу ее на концерт… Неужели я не могу просто пообщаться с нормальным человеком, которого в кой-то веки встретил? И уже себя казню! Нет, это интеллигентское самоедство! Будто я уже изменил жене…»
Женат Алешин вот уже десять лет. Жену по-прежнему любил, но отношения у них стали иные. Особенно, когда родилась дочь, Васена. Он то и дело натыкался на сопротивление Люды: обнаружился характер упрямый, властный. Она постоянно упрекала его, что он мало уделяет внимания дочери, хотя он старался, как мог. Жили в отдельной квартире, в которой еще со студенческих времен поселился Сергей благодаря давним знакомствам отца; нашел для Васены хорошую няньку; не отказывался ни от каких, порой даже унизительных заработков. И на эти гастроли он согласился по этой же причине, потому и приехал сюда, в провинцию, в эту жару…
Да и дочь росла не такой, как хотелось бы Алешину. Он пробовал воспитывать ее так, как воспитывал его отец — в строгой дисциплине, в постоянных занятиях музыкой, но натолкнулся на яростное сопротивление Людмилы. Жена во всем потакала Васене, и он видел, что из дочери вырастает такой же упрямый и самолюбивый человек, как и ее мать.
Алешин шел коридорами, вроде бы как теми же, что и прежде, но все никак не мог найти нужную ему дверь.
«Так, здесь я поворачивал направо… Или налево? Так, выходил к лестнице, поднимался… Вот эта дверь…»
Строгое очкастое лицо вопросительно уставилось на него.
— Извините.
«Так. Начнем все сначала. Вернусь в фойе… Стой, куда же я поворачивал? Ладно, теперь поверну направо…»
Но нужную дверь он опять не нашел.
Снова вернувшись в фойе, он решил передохнуть, собраться с мыслями. Подошел к стойке буфета, взял себе минеральной.
«Ну да, красивая девушка… Да мало ли красивых? Что это я, как борзая? Принял стойку? Дурак. Меня дома ждут. Правильно Люда говорит, что за мной глаз да глаз нужен… Пойду-ка лучше по городу погуляю…»
Он вышел из этого огромного здания, отошел немного, рассматривая его.
Мимо шла пожилая женщина в белой шляпке, с летним зонтиком, остановилась.
— Что, молодой человек? Любуетесь уродством? Это же сталинский вампир! — Она недобро усмехнулась. — А ведь на этом месте стоял собор! Известный на всю Россию! Да-да, Успенский собор! Вот! И вам такой никогда не построить!
Она смотрела на Алешина так, будто он разрушил собор и на его месте построил этот каменный сундук.
Помрачнев, Алешин торопливо пошел через площадь, к гостинце.
Дальше день шел, как обычно. Обед, потом немного отдыха, во время которого он в воображении сыграл все, что предстояло исполнить вечером.
Потом здание филармонии, небольшой «разогрев».
Потом концерт.
Публика едва заполнила ползала, но Алешин, по привычке, весь погрузился в любимую музыку, и играл так, словно в первый раз исполнял и прелюды Шопена, Третью сонату Брамса, которую полюбил еще в юности.
И когда он кончил играть, когда ему радостно хлопали незнакомые люди, он, вернувшись на землю из музыкального поднебесья, все выискивал глазами ту самую девушку, которую повстречал утром.
Но ее в зале не было.
Не пришла она к нему и в гримерную.
А были: все та же потная администраторша, пошляк — устроитель концертов, унылый, с крючковатым носом, директор филармонии, все говоривший о «былых временах» и о тех знаменитостях, которых он принимал лично. И всякий раз он надменно улыбался и говорил: «Ну как же! Вот здесь сидел Давид Иосифович. Вот, посмотрите, фотографию мне надписал».
Сидели уже в кабинете директора, пили вино, коньяк, закусывали. Алешину нестерпимо хотелось остаться, наконец, одному. Особенно, когда разговор перешел на политику.
Потом он лежал на кровати в своем номере и смотрел в потолок. И опять видел перед глазами ту утреннюю девушку.
«Завтра обязательно найду ее», — и хотя так он твердо решил, все равно долго не мог уснуть.
Утром, наскоро позавтракав, он вышел на улицу. Ноги сами понесли его к сундукообразному зданию.
Так, поворот направо. Фойе. Еще по коридору направо.
Так, правильно, лестница. Теперь подняться, опять пройти коридором…
Та самая дверь!
Та самая!
Почему же вчера не мог ее найти?
Так.
Почему-то не открывается…
Алешин дергал ручку двери все сильнее.
Еще сильнее.
Не открывается!
Он постучал. Громче.
Еще громче.
— Гражданин! Вам кого?
К Алешину быстрыми шлагами приближалась женщина в рабочем синем халате.
— Вам кого?
— Я из Москвы… Вчера был здесь… Договорились о встрече…
— С художниками? — уже не так грозно спросила дежурная.
— Да, она… здесь…
— Так они приходят к вечеру, после своей работы. Ты им помогать приехал?
— Я…
— Хорошо, милый, что приехал. А то они спорят, ужас!
Только сейчас Алешин рассмотрел лицо дежурной. Пожилое, доброе, вовсе не строгое.
— Ремонт особенный. Реставрация называется! Они так говорят. Да что я тебе объясняю. Ты сам все знаешь. Сразу видно — ученый!
— Нет, я совсем не ученый, — словно извиняясь, ответил Алешин.
Он старался припомнить, как выглядела комната, в которой он встретил девушку. Но ничего не возникало в его сознании, никакая, даже маломальская деталь.
В самом деле — что было на стенах, за спиной девушки?
Только косой яркий луч света… Только нежный овал лица… Легкая накидка, прикрывающая густые волосы… Книга в руках… Или не было никакой книги?
— Вы… Откройте, пожалуйста, дверь.
— Сейчас, милый, сейчас, — видя, что москвичу и в самом деле надо в комнату. Дежурная открыла дверь.
Алешин осмотрелся. Да, стол. Да, также падает луч из высокого окна… На столе книга. А на стенах… как же это он вчера не заметил?
Куски фресок!
Стены расчищаются от наслоений штукатурки, и проступают лики… .
Кто это? Скорей всего, Николай Угодник.
А это? Конечно, это Спаситель. Он как будто сидит…. Видна голова осла… И радостное лицо какого-то человека…
— Чего улыбаесси? Что ли понял чего? — спросила дежурная совсем по-свойски.
— Да, тетя, да, — ответил он, почему-то волнуясь и радуясь. — Это въезд Господень в Иерусалим. По-нашему — вербное воскресенье.
— A-а! А вот тут что? Вот здесь они вчерась переругались. Один говорит, это пилатов суд, другой еще что-то…
Алешин смотрел на стену, которая замыкала комнату. Стена была выгнутой.
Он понял — это алтарная часть стены. Как-то по-особому она называется…
Если в храм он ходил мало, то церковным зодчеством, иконописью интересовался всерьез. Как только предоставлялась возможность, покупал альбомы с названием «Древнерусское искусство», где речь велась о церковном искусстве, книги «Древнерусская литература», где публиковались летописи и излагалась история Православия на Руси…
Голова Христа склоненная… Нет, это не суд Пилата. Это Спаситель уже на кресте. Вот же видны ступни ног и в них вбит гвоздь…
А это?
Господи, воля Твоя!
Нет, не может быть!
Справа от головы Спасителя в терновом венце, значительно ниже и на некотором отдалении, из-под расчищенной штукатурки выступала голова женщины в точно такой же накидке, что и у девушки, которая вчера так поразила его. И голова склонена точно также… Вот только глаза опущены… Это потому, что она уже видела Сына Распятого, и от избытка страданий своих опустила их…
— Что это, сынок?
— Это Голгофа, тетенька.
— Вот как, — почему-то шепотом ответила дежурная.
Они постояли молча, потом Алешин пошел к выходу.
— Так что, вечером придешь? — спросила дежурная.
— Спасибо вам.
— Неначем. Передать чего?
— Нет, спасибо.
Он вышел на улицу.
«Как уцелела эта комната? Наверное, это был боковой верхний придел. Ведь та женщина вчера сказала, что здесь раньше был собор… Надо найти книжный магазин, наверняка есть какая-нибудь книжечка, где все написано».
Но не сам собор волновал его сейчас, а вчерашняя встреча.
Что это было?
Девушка, скорее всего, искусствовед. Они занимаются расчисткой стен алтаря. Снимают слои штукатурки по какой-то своей технологии. Чтобы не повредить роспись.
Вот и все.
«Нет, не все! Почему у нее было такое же лицо, как у той, на стене? Это же не лицо, а лик! Впрочем, что это я… фантазирую? Нет, плат может совпасть. Может, девушка специально его надела, чтобы реставраторы видели, как он выглядит. Но щеки, лоб, нос, губы… А, главное, овал лица! Нет, не лица, а лика!»
Он остановился, не понимая, куда идет.
Похоже, это центральная улица города.
Так. Где-нибудь должен быть книжный магазин…
Он шел мимо магазинов — обувного, парфюмерного, еще какого-то, попался даже магазин свадебных нарядов, но книжного так и не нашел.
До отправления поезда оставалось все меньше времени.
Он повернул обратно. Боясь заплутать, пошел по тому же пути.
«Может, вернуться? Хотя бы убедиться, что эта девушка на самом деле есть. Нет, глупо… У кого я буду спрашивать? Сочтут за прощелыгу…»
Он подошел к гостинице. В маленьком холле его уже ждала администраторша.
— Что же вы! — с нескрываемым упреком сказала она. — Можем опоздать!
— Еще больше часа.
Она командно усмехнулась:
— Быстренько собирайтесь!
В машине он не удержался и спросил администраторшу про собор.
Да, объяснила она, все так. Действительно стоял на площади кафедральный Успенский собор. Его разрушили, а на месте этом построили Дворец культуры. Часть камней собора пошла на строительство Дома промышленности, на Центральной улице. Видели, наверное?
Шофер, немолодой, до того не произнесший ни единого слова при Алешине, неожиданно сказал:
— Строили собор двадцать лет. А разрушали — пять. Мать мне говорила, взрывали его ночью. Соседние дома дали трещины, а он все стоял. Пришлось по кирпичикам разбирать. Их принудительно на разборку гоняли. Вот так.
И снова замолчал.
В поезде Алешин оказался в компании молодых инженеров, которые ехали в Москву на выставку. Они говорили о своем и не беспокоили Алешина ненужными расспросами.
Девушка была одета в маечку с надписью какой-то американской фирмы. На фоне небоскребов во всю ширину груди изготовители напечатали изображение поп-дивы с белозубой улыбкой и развевающимися волосами.
Кроме маечки девушка надела шортики, открывающие загорелые стройные ноги выше колен. Личико было тоже загорелое, волосы выкрашены в желтый цвет. Глаза веселые, озорные.
Как будто девушка только что пришла с пляжа.
Потом все трое ушли в ресторан, и Алешин, облегченно вздохнув, улегся, повернувшись лицом к перегородке, разделявшей их купе с соседним.
Но стоило закрыть глаза, как сразу перед ним возникла та, которую он увидел в комнате, где когда-то был алтарь.
«Может, она молилась? А мне только показалось, что в руках у нее книга? Может, права Люда, что я хожу в храм от случая к случаю? Что я так и не научился молиться? Ни разу не исповедовался? Какой же я верующий? Тогда надо соблюдать все десять заповедей. А я вот опять загляделся на незнакомку… Чем же я лучше этих инженеров, которые наверняка женаты, а вот вырвались в командировку и уже вьются вокруг этой в шортиках?.. Да ведь й я смотрел на нее! Господи, как избавиться от похотливости?
Постой, постой… Но ведь та девушка вызвала во мне совсем иные чувства! Это другое, нежное, возвышенное, как в прелюдах Шопена… Мне выпало счастье видеть такую красоту… Кому об этом сказать? Пойти в храм, к отцу Серафиму, ему можно довериться… Может, время пришло?»
И вдруг ему вспомнилось пушкинское:
…как мимолетное виденье,
как гений чистой красоты.
«Да-да, именно так! — с радостью и умилением подумал он. — «Мимолетное виденье»! «Гений чистой красоты!» Лучше не скажешь!»
«Но ведь Пушкин говорил о конкретной земной женщине, — мелькнуло в сознании. — Имя ее всем известно… Может, мне выпало увидеть неземного гения красоты?…
Только один раз увидеть, чтобы помнить всю жизнь?»
Скорый поезд летел вперед и вперед, мощным прожектором разрывая черноту ночи.
Радость моя. Прелюдия шестая
После концерта Алешин ушел в гримерную, еще не остынув от чувств, которые пережил только что. В заключение концерта в этом старинном Поволжском городе, чтобы поставить победную точку, он исполнил бурные вариации на темы Ференца Листа, которые неизменно нравились публике.
Только он хотел снять концертный фрак, как в дверь постучались. Услышав разрешение, в гримерную вошли два незнакомца.
Один из них, с небольшой бородкой и усами, мягкими волосами, волнами покрывающими его голову, приветливо улыбаясь, поклонился.
Второй, небольшого роста, по виду юноша, бородку и усы имел редкие, кусточками росшие над верхней губой и лишь местами закрывающие подбородок, поклонился еще ниже, чем первый. Он тоже радушно улыбался, как и первый.
— Извините нас за вторжение, — сказал первый, продолжая улыбаться. — Не могли не зайти, чтобы выразить признательность. Спаси Вас Господи, дорогой Сергей Сергеевич. Вас таким талантом наделил Господь, и вы с таким вдохновением играли!
«Это священник, — понял Алешин про первого незнакомца. — А второй, наверное, его помощник, как там они называются… иподьяконы!»
— Благодарю, — ответил Алешин, — указывая на стул. — Присаживайтесь, прошу. Вы…
— Протоиерей Владимир Смельский, — и священник протянул руку Алешину, заранее зная, что люди артистической среды под благословение подходят крайне редко. — А это отец Никанор, молодой наш священник, недавно рукоположенный. К нам, знаете, редко приезжают такие пианисты, как вы. Да вообще не помню, чтобы подобные концерты бывали — все эстрада, разные там группы… А тут владыка нас как раз вызвал. Ну, мы с отцом Никанором решили вас послушать, прежде чем ехать домой, в наш городок. И все, слава Богу, так удачно получилось.
— Очень рад, — сказал Алешин, — Знаете, скажу откровенно, впервые… встречаю священников… на своих выступлениях…
Алешин сказал это совершенно неожиданно для себя. Начал, чтобы поддержать разговор, а продолжил так, что вероятней всего, укорил священников.
Но нет, отец Владимир не то, что обиделся, а наоборот, заговорил с еще большей приветливостью:
— Да, вы правы, где же нам концерты посещать, когда и служба, и стройка — теперь ведь редко какой батюшка не строит. Храмы порушены, или вообще стерты с лица земли. А у нас вот еще и приют для детей, и обитель для стариков, которые, как и дети, оказались бездомными. Вот и гимназию в этом году открыли, хотя преподавателей еле-еле набрали.
— Постойте, да ведь я, кажется, о вас читал… или по телевидению видел, — припоминал Алешин, внимательнее вглядываясь в лицо отца Владимира. — У вас что-то такое произошло…
— Да, эти телевизионщики тут как тут, когда убийство, или пожар, как у нас. А когда помощь нужна, к ним не дозвониться, не достучаться — сколько раз мы к ним обращались, все бесполезно.
Дверь отворилась, вошли организаторы концерта — представительная дама, директор филармонии, и юркий, улыбающийся человек, с проплешиной, в хорошем черном костюме, правда, плохо выглаженном — сопровождающий Алешина.
— Сергей Сергеевич, машина ждет вас у служебного входа, — сказала дама, с подозрительностью оглядывая незваных посетителей.
— Благодарю, Анжела Викторовна, — Алешин всегда и сразу запоминал имена всех, кто его встречал на гастролях. У него была прекрасная память, да и по опыту он знал, что если называешь новых знакомых по имени-отчеству, то сразу завоюешь их расположение. А тут еще директор с таким именем…
— Не беспокойтесь. Люблю ходить пешком. Вы проводите меня, отец Владимир?
— С удовольствием! — живо откликнулся священник.
— Подписать вот тут, — сказал администратор, положив перед Алешиным на столик с зеркалом раскрытую папочку. Он натянуто улыбался, нагнувшись к Алешину. Сергей невольно обратил внимание на его несвежий белый воротник рубашки, на спущенный, по теперешней моде, красный галстук, ярко отсвечивающий.
— Билетики завтра, и денежки тоже. Зайдете к нам, на первом этаже, сразу от вахтерши, направо…
— Хорошо, Михаил Семенович, хорошо.
Сказав положенные слова, устроители концерта ушли.
Алешин вспомнил, что по телевидению, в новостях, он недавно видел сюжет о пожаре в Доме милосердия при каком-то храме. Сказали, что ведется следствие, так как есть версия, что приют для детей и стариков подожгли.
Теперь Алешин с явным интересом расспрашивал отца Владимира про обитель милосердия — как она создавалась и как устроена в ней жизнь.
Они не торопясь шли по центральной улице города, к гостинице. В витринах магазинов, ярко освещенных, стояли манекены в импортных одеждах. На ветвях деревьях, у нового супермаркета, висели гирлянды разноцветных огней.
Уже установилось тепло, хотя май только начался.
В свете рекламных огней зеленели, матово отсвечивая, первые робкие листочки лип, ясеней, тополей, росших по краям тротуаров.
Когда Алешин спросил, как идет следствие, отец Владимир, грустно улыбнувшись, сказал:
— Да там и расследовать-то нечего. Я уволил со стройки двух местных пьяниц. Нельзя дальше их было держать — дети не только сквернословие слышат, но и видят, что эти пьяницы творят. Ну, они меня тоже предупредили, что если я их выгоню, мне же хуже будет. И устроили поджог. Мы все на службе были — Пасхальная неделя! Дом наш уже сильно горел, когда мы пламя увидели. Лампадка упасть сама никак не могла, с этим следователь сразу согласился. Ветром огонек раздуть, как они постановили, тоже не могло, так как утро стояло хрустальное, весеннее, свежее, ну, Пасхальное утро, одним словом. А все-таки они написали, что форточка в окне была открыта, что от ветра огонь попал на рушник, потом загорелся киот и иконная полка, и поэтому возник пожар. Спрашивается, почему тогда икона Казанской Богородицы лишь по краешку обгорела? Чудо? Конечно. Ну, а стена почему почернела от копоти, но не воспламенилась? Дом-то у нас деревянный, срубовой, — все стены горели, а эта, где красный угол, почему не сгорела? Ясно мальчишкам даже, что через форточку окно открыли, плесканули бензин на пол, бросили спичку. Вот и все — никаких тут Шерлоков Холмсов не надо…
— А милиция?
— Да ведь я и милиции неугоден. Бабушки ко мне просятся, я их вынужден брать — не помирать же им на улице, если дети выгнали. Для газетчиков это хлеб, а для администрации, ее милиции — камень в огород: куда, мол, смотрите? Они ко мне: на каком основании Марию Васильевну Соколову к себе взяли? На том, говорю, основании, что невестка ее в сарае жить определила. А в январе под сорок градусов крещенские морозы ударили, вот она и пришла ко мне. «Не имеете никакого права ее держать! Это похищением считается! Вам могут дать от трех до пяти лет тюрьмы». Марию Васильевну силой отвезли назад, к невестке этой, Любовь Петровне. На Сретенье она снова ко мне пришла. Участковый, Василий Васильевич, мне и говорит: «Ты, отец Владимир, только газетерам этим ничего не говори. Тогда вопрос замнем для ясности», — такая у него присказка.
Подошли к гостинице, и Алешин предложил:
— Зайдемте ко мне? Есть у меня хороший чай. Не откажите.
— Да с удовольствием. Правда, отец Никанор?
Отец Никанор радостно улыбнулся и кивнул головой.
Чай у Алешина действительно был хороший, к чаю закуски, разговор не прекращался, и Алешину казалось, будто он уже давно знает этого обаятельного священника.
— А знаете, дорогой Сергей Сергеевич, если вы хотите сами посмотреть, как мы живем, давайте поедем к нам. Какая радость для детей будет! Пасха ведь! Вот и будет для нас настоящий пасхальный подарок. Да и недалеко тут. И обратно вас отправим — отец Никанор отлично машину водит — он вас прямо к поезду отвезет. Или к самолету, как скажете.
Такого поворота разговора Алешин никак не ожидал.
«Срочных дел в Москве, пожалуй, нет. Жене можно позвонить, а увидеть обитель милосердия… Когда еще представится такая возможность?»
— Ну, согласны? С билетами все уладим, не беспокойтесь.
Он так смотрел прямо в глаза Алешину, что придумывать неотложные дела и прочая, прочая оказалось невозможно.
Все решил взгляд этих глубоких, доверчивых и в то же время требовательных глаз отца Владимира.
— Хорошо, едем, — сказал Алешин, и священник в порыве благодарности взял ладони пианиста и крепко пожал их, а отец Никанор радостно засмеялся.
2
Как и сказал отец Владимир, отец Никанор легко и уверенно вел машину. Он научился ей управлять еще в школе. Отец его, бывший директор крупного завода, а теперь управляющий частным предприятием, которое отделилось от завода, сумел остаться на плаву благодаря умению быстро принимать решения в новых, столь неожиданных ситуациях. Но именно эта «деловая хватка» отца и его авторитарные решения, которые все, особенно близкие ему люди, должны были немедленно выполнять, привели к тому, что его младший сын Ника ушел из дома и поступил учиться не в политехнический, куда его определил отец, заранее все устроив, а в духовную семинарию.
Машину «Тойоту» отец подарил старшему сыну Косте, который уже работал вместе с ним. Младший выучился водить машину не на «Тойоте» брата, а на «Жигуленке» своего школьного друга Олега.
«Что же он не побреет свои волосенки, — думал Алешин, искоса поглядывая на отца Никанора. — Они бы поскорее выросли и выглядели приличней. Или священникам вообще бриться нельзя?»
Несмотря на раннее утро, заволжская степь уже дышала теплом, и Алешин с удовольствием ощущал прикосновение ветерка, который касался его лица сквозь приоткрытое окно.
Степь лежала просторно, до холмов, чередой шедших параллельно дороге. Там, где холмы ближе подступали к трассе, дорога ныряла вниз, потом поднимаясь, снова становилась ровной, далеко видимой.
— Сколько нам ехать?
— Если все будет нормально, за три часа доедем, — ответил отец Никанор.
— Вот это «рядом»! — сказал Алешин, вспомнив слова отца Владимира. — Я думал, ваша резиденция сразу за городом.
— Да время быстро пройдет, вы и не заметите.
— А что же отец Владимир, — спросил, несколько погодя, Алешин, — в ночь уехал? У него своя машина?
— Он договорился со своим другом по академии, отцом Георгием. Да вы с ним познакомитесь, он останется вас послушать. Правда, пианино у нас обычное. Но все-таки дети учатся и музыке.
— А кто преподает?
— Сам отец Владимир и преподает. И матушка его, Валентина, тоже играет. Она у нас регент.
— Вот как. Он учился музыке?
— Да. Одно время в консерваторию хотел. Но все же выбрал духовный путь.
— Интересно. А вы… Сразу после школы… в священники?
Отец Никанор улыбнулся:
— Так не бывает, Сергей Сергеевич. Я просто выгляжу… как вы сказали, «сразу после школы». Я семинарию закончил, а рукоположили меня, может, рановато, потому как священников не хватает.
— А ваши родители… Простите, может, я слишком любопытствую…
— Меня об этом многие спрашивают, — несколько иронично ответил отец Никанор. — Особенно, кто отца и мать знают. Как, мол, они разрешили. Да не разрешили. Я сам себе разрешил. Конечно, с помощью Божьей. И по благословению отца Владимира.
— Вы что же, давно его знаете?..
— Вот тут вы правы — со школьной скамьи. И прямо в храм, — он засмеялся.
Смех его был искренним — это Алешин отметил еще вчера.
Но все-таки подумал: а не слишком ли часто смеется юный батюшка? Может, считает его вопросы неуместными? Даже глупыми?
И Алешин решил больше не задавать вопросов.
Когда въехали на вершину одного из холмов, отец Никанор остановил машину.
— Здесь родники, — сказал он. — Пойдемте, наберем водички.
Алешин вышел из кабины вслед за отцом Никанором. Удивился, что ему вручили две канистры. Такие же канистры взял и отец Никанор.
Они подошли к краю холма и остановились.
Перед ними, вся в зелени, лежала долина. И холмы, образующие ее, с внутренней стороны тоже нежно зеленели. Получалась зеленая чаша под синим небом — неожиданно прекрасная среди светло-желтой степи, по которой они только что ехали.
Отец Никанор по-мальчишески крикнул и побежал, рискуя упасть. Но удержался и снизу махнул канистрой, зовя за собой Алешина.
Сергей стал спускаться, как и положено — боком, делая петли.
Показав канистрой на деревца, росшие в середине зеленой чаши, отец Никанор пошел вперед.
Алешин прошел совсем немного, как почувствовал, что туфли его захлюпали. Присмотревшись к зеленой траве, он различил тоненькие светлые ручейки.
«Откуда же они бегут? — подумал он и стал идти вдоль ручейка, и вдруг увидел родничок, смело выбивающийся из-под травы.
«Так вот же родник!»
Он уже хотел окликнуть отца Никанора, как неподалеку увидел еще такой же, так же смело и весело бьющий из-под земли.
Алешин пошел вперед, за священником, радостно встречая на пути еще и еще роднички, которые били из-под земли тут и там — видимо, по всей зеленой чаше.
Перепрыгивая через ручейки, он пришел к месту, где поджидал его отец Никанор.
Здесь молодые липки росли вокруг песчаного озерца. Рядом с липами зеленели кусты шиповника. Бутоны на его ветвях уже набрали силу и вот-вот готовы были распуститься.
Отец Никанор улыбчато поглядел на Алешина:
— Это место называется Родниковый дол. Нигде не найдете такого, как здесь. Есть, конечно, Долина нарзанов на Кавказе, но здесь совсем иное. Вода чистая, без всяких примесей. Отец Владимир возил ее на исследование, так определили, что водичка эта абсолют. Но не такая, как дистиллированная. Батюшка и определение этой воде дал: Живая вода. Давайте сначала помолимся, а потом и омоемся этой святой водой.
И отец Никанор, посерьезнев, начал читать молитвы.
Закончив, склонил голову Алешина и облил ее трижды — во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Потом и свою голову омыл.
На его светлой бородке и усах блестели, как хрусталики, капельки воды. Жидкие бородка и усы отца Никанора показались сейчас Алешину даже красивыми.
Он взял ковшик из рук священника и в подражание ему, перекрестившись, стал пить.
— Она действительно Живая, — сказал он. — Как хорошо, что вы сюда меня привезли.
Отец Никанор присел у озерца на корточки:
— Вот как она из-под песка бьет, можно подолгу смотреть — и все не насмотришься.
Действительно, вода, свободно пробиваясь через желтый песок, выходила наружу, поднималась, как раскрывающийся бутон цветка, опадала в прозрачную чистоту озерца, тут же появляясь снова, распускаясь и вновь опадая.
Водный цветок серебрился на солнце, и на него и в самом деле нельзя было насмотреться.
Отец Никанор повернулся к кустам шиповника и показал Алешину на нежно-фиолетовые цветы:
— Это подснежники. Вообще-то они белого цвета, а здесь вот какие — особенные. Обратите внимание и на липы — их никто не сажал. Видите, их только три — не больше, не меньше.
Алешин сразу вспомнил отца и как он объяснял ему названия трав и цветов. И свой последний поход за грибами к голубым Тянь-шаньским елям вспомнил…
Он осторожно сорвал нежный цветок.
Набрали в канистры воды, вернулись к машине.
До городка доехали без происшествий. На окраине его, в конце улицы с деревянными деревенскими домами, начиналась стена кирпичной кладки, в середине которой высились ворота с полукруглой аркой. На ней надпись: «Свято-Серафимовская обитель милосердия». И чуть выше: «Русская Православная Церковь».
Алешина разместили в уютной комнатке на втором этаже необычного дома, имеющего множество пристроек. Из раскрытого окна был виден чисто выметенный двор с аллеями, с цветниками, уже тут и там белеющими ромашками, с разноцветными грамофончиками душистого табака. Аллея вела к светло-голубой церкви, деревянной, с маковкой, сложенной, как в старину, из лемехов.
На вершине маковки золотился крест.
Справа от церкви, поодаль, находилось кирпичное здание, и Алешин понял, что там учебные классы и жилые комнаты для детей. За этим корпусом виднелся еще один, недостроенный, тот самый, из-за которого и возник инцидент, приведший к поджогу.
Но самого сгоревшего дома отца Владимира Алешин не увидел — видимо, он находился где-то в городке.
Когда Алешин умылся и привел себя в порядок, его повели в трапезную. Видимо, о его приезде уже знали, потому что, проходя по узким извилистым коридорам, встречаясь с детьми и пожилыми людьми, среди которых попадались не только бабушки, о которых рассказал отец Владимир, но и дедушки, все приветливо с ним здоровались и улыбались.
— Какой необычный у вас дом, — сказал Алешин, когда после молитвы его усадили за стол рядом с отцом Владимиром.
— Это потому, что все время новые жильцы появляются. Приходят бабушки или дедушки: возьмите в ваш приют. Да у нас только для деток и то места не хватает! Возьмите, возвращаться некуда. Расскажут про свою жизнь, ахнешь — и возьмешь. Строим новую пристройку — проектирует моя матушка. Она иконописи училась, вот теперь и архитектором заделалась. Все у нас смежники — приходится на ходу осваивать профессии, что поделаешь.
Воспитанники сидели за длинными столами, торцом поставленными к тому столу, за которым сидели отец Владимир и его помощники.
Справа, под большой вертикальной иконой батюшки Серафима, со скрещенными на груди руками, с золоченым нимбом над головой, стояла кафедра. На нее вошел мальчик лет десяти, одетый, как и все воспитанники, в китель с белым подворотничком, в такого же светло-серого цвета брюки. Раскрыв книгу, он стал громко, выразительно читать:
«Память святых девяти мучеников, в Кизике пострадавших, память 29 апреля.
Город Кизик находится в малоазийской области Мизии, на берегу Дарданельского пролива, отделяющего Азию от Европы. Он стоит рядом с городом Троадою, в котором проповедовал святой апостол Павел, учитель язычников, и был просвещен святою верою христианскою от того же апостола…»
«Постой, где-то я уже слышал будто про этот Кизик… — подумал Алешин. — Но где? Когда?»
Вспомнить не удалось. Он ел с аппетитом, похвалил и борщ, и котлеты. Отец Владимир пояснил, что готовят воспитанницы, лишь одна тетя Варя ими руководит, да и то не всегда. Мальчики тоже помогают на кухне, но послушания у них, в основном, в поле и на ферме — ведь у них хозяйство, пусть и небольшое, но без него бы не прокормить всех семьдесят шесть человек. А начинали-то с трех малышей — вообще-то хотели только одного взять, а у него оказались братик и сестренка. Узнали про это, еще двоих из подвала привели, потом и из других поселков и даже городов. «Тук-тук, кто в тереме живет»…
Рассказывая, отец Владимир время от времени улыбался, и улыбка красила его лицо — слегка удлиненное, с прямым носом, открытым чистым лбом.
А мальчик с гладкой аккуратной прической — волосы со лба назад, густые, но не такие длинные, как у отца Владимира, продолжал читать:
«Тогда кизические христиане с благоговением извлекли из земли тела святых мучеников, которые оказались нетленными, затем положили их в новые гробы, построили храм в честь святых мучеников и с благоговением перенесли в него свое многоценное сокровище.
…Видя это, многие из неверных обращались ко Христу, так что вскоре весь город тот уверовал во Христа; идолы и языческие храмы сокрушались и вместо них воздвигались храмы христианские; благочестие процветало в городе Кизике, по молитвам святых девяти мучеников, там почивавших».
«Вспомнил! — чуть не вскрикнул Алешин. — Это же храм неподалеку от Белого дома. Николай говорил, что в девяносто третьем там на колокольне сидел снайпер и расстреливал людей… А еще раньше чекисты там расстреливали неугодных, и храм тогда называли «расстрельным». Да, Коля тогда спросил, кто это такие, мученики кизические… Верно!»
Ему тут же захотелось поделиться своим открытием с отцом Владимиром, но тут все встали, повернувшись лицом к иконе Спасителя, висевшей на стене за столом, и глава обители прочел благодарственную молитву.
— Сейчас вы посмотрите наш актовый зал, классы. Потом вечерняя служба. А после — ваш концерт. Ну, не совсем, конечно, концерт. Может быть, просто беседа — если на нашем пианино играть не совсем сподручно.
— Хорошо, я посмотрю. Думаю, все должно получиться.
И в самом деле — все вышло, как нельзя лучше. Инструмент оказался вполне приличным. Алешин поиграл немного, прикидывая, что исполнить для ребят, какую подобрать музыку.
Он шел за сопровождающей его матушкой Валентиной. Она была невысокая, крепкого сложения, такая же приветливая, как и муж. Но черты лица более строгие, чем у батюшки.
Алешин попробовал посоветоваться с ней, как построить свое выступление. Она внимательно выслушала его и тут же ответила, что эти вопросы надо решать с батюшкой.
«Вот бы и моя жена поступала так же», — подумалось ему.
Вошли в храм.
Полы выкрашены коричневой масляной краской, на выбеленных стенах иконы в резных деревянных киотах. Иконостас тоже деревянный, резной, иконы писаны масляными красками.
По тому, как поотстав и замерев, матушка Валентина с некоторой тревогой смотрела на Алешина, он понял, что вся эта иконопись — это ее творение.
Иконы были написаны с трогательной чистотой, некоторой даже детскостью. Такой иконописи он не встречал нигде.
Слева от иконостаса стояло несколько пожилых людей. Некоторые сидели на скамейках, чего-то, видно, дожидаясь. Чего? До вечерни, кажется, далеко.
Но вот через диаконские врата вышел в черной рясе, с крестом на груди, отец Никанор. В облачении он выглядел несколько старше, чем в обычной одежде. Но все равно видна была его молодость.
Положив Евангелие и крест на аналой, он оглядел стариков и старушек, которые, встав и склонив седые головы, словно чего-то ждали.
«Исповедь!», — понял Алешин, и сердце его вздрогнуло.
Хотя он считал себя православным и уже выяснил, что баба Таня крестила его втайне от родителей, все же к причастию и исповеди не ходил. Много раз говорил себе, что давно пора, что уже вырос духовно, стал понимать, что происходит во время Божественной литургии и во время других служб. Немало прочел, уже заказывал поминание, советовался с отцом Серафимом, который выручил его в ту памятную встречу, в годы студенчества.
Но к исповеди и причастию так ни разу не подошел.
«Может, пришло время? Может, именно сейчас и надо решиться?»
Он смотрел на отца Никанора с его жиденькой бороденкой, усами, росшими над мягкой, почти детской губой, на склоненную к нему седую голову старика, что-то говорившего ему.
Невольно подумал: «Разве юноша, не имеющий жизненного опыта, может что-то советовать старику, утешать и даже наставлять?»
Но тут же пришла и другая мысль, что дело в другом — в таинстве священства. Ведь если человек становится священником, он уже пребывает в другом мире, духовном, живет и думает иначе, чем человек в обычной жизни. Алешин читал об этом.
Но одно дело читать, а другое — решиться на исповедь и причастие именно у молодого священника.
«Если бы отец Владимир»…
Кто-то словно держал его сзади за пиджак и он не мог сдвинуться с места.
Вот плечи старика стали вздрагивать от рыданий. Отец Никанор накрыл его епитрахилью и, сложив пальцы священническим крестом, перекрестил склоненную седую голову.
Старик вытер слезы, поцеловал Евангелие и крест, лежащий на аналое.
К отцу Никанору, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, направилась пожилая женщина. Видимо, она была больна, потому что отец Никанор что-то сказал ей, но она все же подошла к аналою и горячо зашептала.
Матушка Валентина тихонько тронула Алешина за локоть. Он оглянулся, увидел настороженный взгляд внимательных глаз:
— Пойдемте, — шепнула она.
— Нет. Я потом… позже.
— Но мы же хотели уточнить программу…
— Потом. Я хочу… исповедаться.
Матушка улыбнулась несколько растерянно:
— Ну что же… Я буду ждать вас в учительской.
Теперь отступления не было, и Алешин, осторожно ступая по крашеным половицам, перешел на другую сторону нефа, к двум бабушкам, ждавшим очереди на исповедь.
Они спокойно, без всякого удивления, приняли Алешина. Ему даже показалось, что они с некоторым одобрением посмотрели на него.
Бабушки исповедовались долго.
«Терпи, не смей раздражаться! Какой толк в твоей исповеди, если не научился маломальскому терпению… Господи, научи и помоги! Господи, что мне надо прежде всего сказать Тебе? У меня столько грехов, что не перечислишь их и за час!»
Длинная исповедь последней в очереди бабушки дала возможность Алешину подумать о своих грехах. Сейчас он назовет самые тяжкие…
Но какие?
Он подошел к отцу Никанору, как к какому-то другому человеку, а не тому, с кем еще недавно говорил, сидел на корточках у родника. И этот незнакомый человек сказал:
— Се Христос невидимо стоит между нами. Помните, что скрывая грехи свои, вы совершаете еще более тяжкий грех.
— Я это знаю, отец Никифор.
— Никанор.
— Простите. Наверное, главный мой грех… Я потерял свою дочь, я теряю свою жену, — неожиданно для самого себя сказал Алешин. И дальше слова стали выговариваться сами собой, будто кто-то другой, а не он, Алешин, их произносил:
— Я был ошарашен, когда они дружно пошли против меня. Даже слег в больницу. Я был оскорблен, унижен… видеть их не мог. И ушел.
— И… вернулись?
— Да.
— Дочь вас не послушалась… видимо, решила выйти замуж… не за того человека?
«Откуда ты знаешь?» — чуть было не сказал Алешин, но только кивнул.
— Вы пытались наладить связь, она вас избегала?..
Алешин опять кивнул.
— С женой хотите развестись? А она не хочет?..
— Да.
— Но в том, что дочь пошла против вашей воли, наверное, была и ваша вина?
— Да, — опять растерянно ответил Алешин. — Понимаете, он из этих… поп-артистов. Когда она привела его к нам, я… содрогнулся! А они мне говорят, что она будет солисткой в этой банде! И моя жена, ведь она серьезный человек, музыку преподает… Она не только одобрила этот союз, но еще сказала мне, что такова воля Божья!
Отец Никанор молчал, ожидая, что дальше скажет Алешин.
— Конечно, это брак быстро распался… Он дрянной человек, а они этого не увидели.. Дочь ушла в какую-то другую группу, потом в третью… Сейчас, вроде, вообще нигде… Или даже в кабаках поет, не знаю. Понимаете, ей лишь бы петь, я это уже потом понял, когда она ушла… Жена ей все время высылает деньги, втайне от меня, хотя я все знаю… Так и живем во лжи… И я хочу выпутаться из этого безобразия… То есть уйти.
— И совершите еще больший грех, — сказал отец Никанор.
Алешин недоуменно посмотрел на священника. Он побледнел, посуровел, будто речь шла не о дочери Алешина, а о нем самом.
— Да, Сергей Сергеевич. Вы только представьте, каково будет вашей жене. Ведь вы прожили вместе столько лет! А дочь? Неужели вы думаете, что она не раскается? И не простит вас?
Опять Алешин с недоумением посмотрел на священника.
— Побудительный мотив, Сергей Сергеевич, который привел вас к греху, очень распространен. Он называется гордыней. Она начало всех бед. Еще назовите ваши грехи.
Алешин молчал.
— Хорошо, сейчас я буду называть грехи, а вы, если таковые имеете, говорите «да» и кивайте головой. Итак…
Отец Никанор перечислял, Алешин раз за разом кивал, соглашаясь. Длилось это перечисление довольно долго.
Священник умолк.
— Если помимо названных грехов хотите еще в чем-то раскаяться, говорите.
Алешин отрицательно покачал головой — не мог вымолвить ни слова.
— Священник может только советовать. А выбор — за вашей свободной волей. Подумайте, прежде чем совершать решительный шаг. Найдите верный христианский ответ. И тогда решайте.
Отец Никанор накрыл его епитрахилью и отпустил грехи.
3
Вечерня прошла так быстро, что Алешин, глядя на окружающих его детей, старушек и того старика, который разрыдался после исповеди, понял, что надо подойти к кресту, который отец Владимир давал поцеловать всем, кто подходил к нему.
Улыбаясь, как давнему хорошему знакомому, отец Владимир сказал:
— Сейчас на ужин, а потом в актовый зал.
— Но я совсем не хочу есть. Лучше погуляю немного, посмотрю…
— Только не уходите далеко.
Алешин кивнул, вышел из храма.
Наступал вечер, и солнце, уходя за дальние увалы, посылало прощальное весеннее тепло на землю, пробудившуюся к жизни. По аллее березок, уже окрепших, с молодыми ветвями, на которых зеленели первые листочки, Алешин пошел, сам не зная куда.
В конце аллеи увиделось пустое пространство, а за ним, ближе к ограде, крест. Видимо, в обители находился искусный резчик, потому что деревянный крест, как и киоты, и храмовый иконостас были украшены орнаментом в виде цветущей лозы с ягодами и листьями.
Внизу креста помещалась табличка в память о расстрелянных здесь священниках.
«Девять мучеников кизических, — вспомнилось ему. — А наших сколько? Если первых христиан отдавали на растерзание зверям, жгли железом, сдирали кожу, то есть терзали и убивали целых триста лет и не могли веру уничтожить, то неужели об этом не знали Ленин и его дзержинские? Знали, а все же лютовали! Господи! Почему же именно в этом храме в центре Москвы устроили бойню?
И почему именно на колокольне этого же храма засел негодяй-снайпер в девяносто третьем? Ведь именно он огромными буквами написал: «Я убил пять человек и горжусь этим». Вот ведь, оказывается, чем можно гордиться! Здесь предопределение Божье? Или случайность? Просто убийце нужна была высокая точка, вот он и забрался на колокольню… Но если подумать… если подумать о связи времен, подумать о связи событий и попробовать отгадать их смысл… Можно ведь прийти и к другим выводам… Скажем, если поставить такой вопрос: для чего мученики умирают за веру Христову? Не для того ли, чтобы укрепить верою нас, маловеров? Если так, значит, каждому времени нужны свои мученики?»
«А я сам? — продолжал размышлять он. — Этот отец Никанор… Ведь он в машине сказал, что ушел из семьи… Значит, знает, как жить без отца? Иначе бы не говорил так… Конечно, я виноват, что не сумел поладить с Васеной… Она стала меня просто раздражать… И я сознательно избегал ее… Но… ведь голос у нее слабенький! Я же говорил ей, убеждал, что надо заняться чем-то другим… И потом этот Стас… Как будто нарочно в нем воплотилось все то, что я просто не переношу!
А Люда… со мной резка, упряма, а перед Васеной — размазня… Господи, как же мне быть?»
Кто-то вздохнул за его спиной. Алешин оглянулся, увидел мальчика лет шести-семи, в мундирчике, в начищенных до блеска ботиночках. Подворотничок на кителе идеально белый. Лицо чистое, светлые волосы расчесаны на пробор. Улыбка какая-то извиняющаяся — как будто малыш хочет что-то сказать такое, за что его надо простить.
Этого малыша Алешин приметил еще после обеда — он все время старался быть впереди всех ребят, окруживших его, и явно хотел поймать взгляд гостя.
— Ну, давай знакомиться, — Алешин протянул руку. — Сергей Сергеевич. А ты?
Мальчишка руку пожал и пробормотал что-то невнятное, вроде «иша», причем губы неестественно вытянул.
— Алеша?
Малыш отрицательно покачал головой:
— И-и-и-и-ша, — с трудом выдавил он из себя.
— Подожди, — Алешин присел на корточки перед малышом, заглянул в его глаза — блестящие, как будто наполненные влагой.
— Сейчас я пойму… А вот давай так, — он нашел палочку и написал на земле: — «Ша», это окончание, так? Уже продвинулись… А впереди… Ну конечно, «Саша»! А я тебя Алешей назвал!
Малыш закивал, и Алешину вдруг захотелось прижать мальчишку к себе. И он не стал сдерживать себя.
— Саша, Александр! Знаешь, сколько людей носило это прекрасное имя? У! Вот, например, полководцы наши — Александр Невский, Суворов! Да хоть и композиторы — Бородин, Даргомыжский!
— И-и-и-шкин!
— Правильно, Пушкина ни в коем случае нельзя забывать!
Не выпуская теплую ладошку Саши, Алешин пошел по березовой аллее обратно, к учебному корпусу.
— Так, Саша-Сашок, пора, пожалуй, в зал. Что же сыграть? У меня репертуар не очень для вас подходящий… Что-то надо вспомнить… Веселое, да?
Саша улыбнулся.
— Ну да, вспомним и веселое! Турецкий марш Моцарта, знаешь его? Да слышал, конечно! Та-тата, та-та-та, тарди-дира, трата-та, знаешь?
— Тар-дир-да! — подтвердил Саша.
— Вот! И еще вспомним… Да хоть из первого концерта… и без оркестра можно, так?
Саша все не выпускал ладошку из руки Алешина, отстраняя всех, кто встречался на пути уже в учебном здании, когда они поднимались по лестнице и шли по коридору к актовому залу. Даже когда матушка Галина хотела завести Алешина в учительскую и попыталась отстранить Сашу, он еще крепче прижался к Алешину, всем своим видом показывая, что Алешин его, и только его.
— Ну, пусть он с нами… Мы, матушка, по дороге сюда уже прикинули с Сашей, что играть. Не беспокойтесь.
— Порядок будет такой. Скажет слово отец Владимир. Затем выступит наш хор. Потом соло, Надя Васильева, она к Пасхе разучила Богородичную, довольно редкого распева. Голос у нее хороший, вам понравится… Ну, а потом вы. Играете по вашему усмотрению.
— Ладно.
В зале, уже до отказа заполненном, Алешина повели на сцену. Только здесь Саша отцепил свою ладошку.
Концерт начался.
Все шло по порядку, определенному матушкой Галиной. И когда пришло время играть Алешину, он начал с Моцарта, — но не с Турецкого марша, а с отрывков из его концертов — то быстрых, будто летящих, то нежных и певучих.
Потом на ходу составил фантазию из «Времен года», на бис исполнил «Полет шмеля», в переложении для фортепьяно. После долгих аплодисментов он целиком сыграл свою любимую прелюдию Шопена.
Потом к пианино сел отец Владимир и стал играть «Венгерский танец номер пять» Брамса. Девочка с туго заплетенными черными косами и с бубном в руках выбежала на сцену. Танцевала она легко, радостно улыбалась, зная, что и сама она, и ее танец не могут не понравиться.
Алешин опять сел за пианино и стал играть все, о чем его просили.
Пели хором, Алешин исполнял музыкальные шутки, которые давным-давно играл в музыкальной школе.
Веселье не хотелось прерывать, но отец Владимир к девяти часам все же объявил окончание праздника.
Мальчик Саша опять оказался рядом с Алешиным.
— Ну что, Сашок, до завтра. Спать пора, — и он пожал ладошку мальчишки.
В кабинете отца Владимира, где накрыли столик и собрались преподаватели, спели Алешину «Многая лета».
Алешин поблагодарил, и после бокала вина, вспомнив о мальчике с влажными глазами, спросил:
— Этот Саша… почему он не отходил от меня? Вы заметили, отец Владимир?
— Заметил, и даже очень. Потому что Саша Прохоров обычно сторонится не только приезжих, но и со своими почти не общается. Говорит очень плохо. Но причина не только в этом. Он напуган так, что вообще боится людей — особенно мужчин.
Алешин поставил бокал на столик, повернулся лицом к отцу Владимиру, который сидел рядом:
— Наверное, увидел что-то ужасное.
— Именно. При нем его отец убивал мать. Бил ножом, озверев. Ударов восемнадцать, кажется. Пьяный, конечно.
Отец Владимир не сводил глаз с Алешина:
— И тем удивительней, что он так… Мне сказали, что он подошел к вам до концерта.
— Да, ответил Алешин растерянно. — Я ведь не умею общаться с детьми, — он посмотрел на отца Никанора — мол, вы-то уже знаете про меня. — Вернее, приходилось, но… на короткий срок.
— Ну, это вы зря, — ответил отец Никанор на говорящий взгляд Алешина. — Вы для детей сегодня такой праздник устроили! Они от вас просто в восторге!
— Это сегодня, потому что день такой… особенный.
— Правда? — спросил отец Владимир.
— Правда.
Отец Владимир помолчал, что-то обдумывая:
— У нас есть мальчик, который почти год все ходил к воротам и ждал приезда матери. Еле-еле справилась с ним матушка Галина. Она его долго приучала к мысли, что мама Вовы будто бы уехала далеко и поручила ей быть вместо нее. На самом деле она умерла от наркотиков. Знаете, есть такие дети, которые не могут забыть своих родителей. Хотя мы с матушкой их усыновили официально — иначе им бы не разрешали жить у нас. Да! Но у Саши… особый случай.
— Может, я похож на его отца?
— Что вы!
— На кого-то из родственников?
— Да нет же. Здесь другое, Сергей Сергеевич.
— Что же именно? — искренне спросил Алешин.
Он и в самом деле ничего не понимал.
— Видите ли, — серьезно начал отец Владимир, — церковные люди знают, что есть такое понятие как «Промысл Божий». Вы еще не воцерковились, хотя на пути к этому.
— Да, конечно.
Отец Владимир улыбнулся:
— Это я к слову. Дорогой Сергей Сергеевич, еще раз позвольте вас поблагодарить за приезд и сказать вам сердечное спасибо. Давайте еще выпьем и пожелаем вам доброго здравия и во всем благого поспешения!
Еще посидели, поговорили, потом стали расходиться.
Алешина проводили до его комнаты. Спать ему совсем не хотелось. Он рассмотрел настенный календарь с изображением мальчика и девочки на лесной опушке. Она заканчивалась обрывом. Белый ангел, раскинув крылья, защищал детей, и они, не видя обрыва, безмятежно собирали цветы.
«Промысел Божий, — вспомнил Алешин слова отца Владимира. — Что он имел в виду? Что мне предназначалась встреча с этим Сашей? Мистика какая-то. Вздор».
Он подошел к окну, распахнул его.
«Хорошо как, — подумал он, ощущая теплое дыхание ночи. На фонарном столбе горела лампочка, освещая березовую аллею и паперть церкви. — Благодать старикам — за ними ухаживают, кормят, храм под боком…»
Но тут же вспомнился рыдающий старик, полная женщина с больными ногами, которая долго исповедовалась.
«Нет, не так-то им и хорошо — как вспомнят о своих детях, так и давятся от слез. Да хотя бы и я. Мне разве было здесь спокойно?»
Он посмотрел на киот в красном углу комнаты, где помещались иконы Спасителя, Богородицы и святого преподобного Серафима Саровского.
«Батюшку здесь почитают особо, — подумал он. — А я о нем мало знаю. Да вообще ничего не знаю — хоть про этих мучеников кизических, хоть о батюшке Серафиме. Разве что прочел про тысячу дней и ночей, в которые он на камне молился. Так это теперь и школьники знают».
Он разделся и лег в постель, и скоро заснул, так и не ответив себе на вопрос, что такое «промысел Божий».
4
Проснулся Алешин от удара колокола. Приподнялся на кровати, не понимая, где находится.
Скошенный потолок, на стене цветной рисунок — мальчик и девочка под крыльями ангела.
Разом все вспомнил и быстро стал одеваться.
Под мерные одинокие удары колокола к храму шли уже знакомые Алешину старики и старушки. Их обгоняли дети. У входа в храм ребята останавливались и крестились.
Солнце еще не взошло. В утренней прохладе недвижимо стояли березки — как часовые.
Алешин вошел в храм, выбрал себе место справа от иконостаса. Отсюда хорошо было видно всех, кто пришел на службу. Он почувствовал ту же утреннюю свежесть и здесь, в храме.
Увидев, что все пожилые люди ставят свечи на подсвечник у аналоя и прикладываются губами к иконе, лежащей на нем, Алешин поступил также.
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков, — провозгласил отец Владимир.
Алешин перекрестился, вбирая в себя все, что слышал. Как музыку, которую, если хотел запомнить, то повторял ее, укладывая в свою душу.
Во время службы он старался не отвлекаться, но все равно время от времени в сознании всплывали фразы, услышанные вчера. Он вновь сосредотачивался, вникая в смысл службы — чтений Апостола, Евангелия, песнопений.
Когда, сложив крестообразно руки на груди, он шел к причастной чаше, его охватило волнение. Но не такое, как вчера, когда он решился исповедаться. Это было волнение, связанное не с преодолением страха неизвестности, а с ожиданием чего-то такого, что раньше он не испытывал.
И точно — когда он принял в себя из длинной золоченой ложечки частичку хлеба с вином, которые были уже не то, что являли собою прежде, до Богослужения, а после молитв и прошений, и хвалы, и надежды на спасение, и святой веры в то, что это вошли в тебя тело и кровь Господня, — он ощутил себя будто другим, не таким, как прежде.
И хотя умом он не осознавал этого, сердце ему говорило, что с ним произошло что-то чрезвычайно важное.
Он пошел туда, куда ему показал отец Владимир, направо, где дали ему маленькою фарфоровую чашечку с запивкой и кусочек просфоры.
— Поздравляю вас с принятием Святых Христовых Таин, — сказал ему старик в строгом черном костюме, в застегнутой на все пуговицы белой рубашке. Он только что поставил на поднос фарфоровую чашечку и слегка поклонился.
— И я вас поздравляю, — ответил Алешин.
И тут увидел Сашу, который стоял чуть в стороне. Кивнул ему и направился на свое место. Надо было дождаться окончания службы, чтобы попрощаться с отцом Владимиром и ехать в город. Наверное, отец Никанор опять повезет его.
У выхода из храма его поджидала матушка Галина. Она повела Алешина завтракать и по дороге сказала, что билет Алешину заказан на самолет, к вылету они как раз успеют.
Провожали Алешина всей обителью. Высыпали во двор и стар, и млад. Множество подарков, которые упаковали в отдельную вязаную сумку, бабушки наказали обязательно взять с собой в самолет. Там пирог с ягодной начинкой, который вчера так нахваливал Алешин. А чтобы он вспоминал их в Москве, варенье к чаю, грибочки к обеду, перчики маринованные, баклажанчики — все в банках, смотрите, чтобы не разбились. Хотя баночки завернули рушничками, Анастасией Ивановой вышитыми, — она известная мастерица, — все равно надо с сумкой поаккуратней. В бутылке парное молочко — пейте на здоровье. Для верности все укутали шалью пуховой — такую в Москве не сыскать, ручной работы, только в наших местах водятся овцы, которые дают шерсть такую же, как в Оренбуржье. Пусть супруга зимой в эту шаль кутается.
Все это приговаривала та самая пожилая женщина, которая исповедалась перед Алешиным. Звали ее Прасковьей Ильиничной.
У нее было широкое лицо, скуластое, много горя повидавшее.
Вперед Прасковьи Ильиничны протиснулся Саша.
Он протянул Алешину альбомчик.
Раскрыв его, Алешин увидел фотографию молодой женщины, прижимавшей к себе ребенка. Женщина белозубо улыбалась, кудряшки ее волос вились под ветром весело и счастливо. Она стояла на берегу Волги — стройная и молодая.
— Мама, — сказал Саша. — Я.
Алешин закрыл альбомчик. Присел перед малышом.
— Вот что, Сашок. Я приеду. Ты жди, договорились?
Саша смотрел на Алешина не отрываясь, своими карими влажными глазами.
Алешин обнял его и поцеловал.
— Отец Владимир, я вам позвоню, разрешите?
— Батюшка Серафим всех, кто приезжал к нему, встречал словами: «Радость моя, Христос Воскресе!» И я вам также скажу.
Он улыбнулся и благословил Алешина широким крестом.
Гора Фавор. Прелюдия седьмая
Все, что происходило с ним в эти весенние дни казалось нереальным, несбыточным, тем желанным, которое вдруг достигнуто и стало не сном, а явью.
Каждый новый день приносил радость, какую он давно не испытывал, а, может быть, и не испытывал вовсе.
Он старался запомнить каждую мелочь, каждую детальку этих дней, но они запоминались и без его усилий, сами собой.
В чужестранье он бывал многажды, но здесь, на Святой Земле, все воспринималось иначе, чем в Вене, и в Париже, и в Нью-Йорке — всюду, где он давал концерты и где его неизменно встречали радушно, а порой и с восторгом.
Здесь все было по-другому. Не надо думать о предстоящем концерте, испытывать напряжение начала, потом силу музыки, в которую он погружался, а когда выходил из нее, чувствовал себя опустошенным, выпотрошенным. Не надо выкраивать несколько часов на знакомство с достопримечательностями, которые узнавались походя, мельком.
Да еще и с обязательными попутчиками.
Даже если он оставался один, все равно не исчезало ощущение кратковременности происходящего — все время надо куда-то спешить, напрягаться, торопливо думать о том, как бы не опоздать, как бы чего не забыть, как бы чего не то не сказать по неосторожности, и, главное, подготовиться к концерту и сыграть так, как он умеет.
Все это отпало здесь, на Святой Земле, где он был предоставлен только чувству узнавания того, что составляло суть его веры и смысла жизни.
Каждый день приносил новые открытия. Сначала казалось, что главное событие этого паломничества — храм Гроба Господня, Божественная литургия, где престол — «царская опочивальня», по-гречески «кувуклия», — гробница в пещере, где Христос лежал на камне бездыханный и в третий день Воскрес.
Кувуклия предстала перед ним в виде часовни — ротонды, которая находилась в конце просторного нефа, под сводами громадного храма. Получалось, что церковь находилась внутри церкви. Отец Серафим, получивший разрешение молиться с греческими священниками, после службы повел Алешина внутрь кувуклии.
— Нигде ближе ты не будешь ко Христу, как здесь, — сказал батюшка. — Подумай, как к Нему обратиться и с чем.
У входа в кувуклию рядами висели большие лампады на медных цепях. Они рубиново отсвечивали, горя негасимым огнем.
Алешин наклонил голову и вошел в тесную пещеру, тоже освященную светом горящей лампады. Справа от себя он увидел ложе, покрытое мрамором, понял, что это и есть то самое место, где лежал Спаситель.
«Вот сюда сходит с небес Благодатный огонь, — подумал он, преклоняя колена. — Господи, я никогда не думал, что мне выпадет такое счастье. Я не знаю, что просить у Тебя. Я только радуюсь, но эта радость почему-то перемешана со слезами. Я лишь только хочу, чтобы такую же радость почувствовали все люди моей Родины, России. Чтобы они больше не забывали Тебя. Вот и все, что я прошу».
Смотритель кувуклии, крепкого сложения грек в черной рясе и черной круглой камилавке, с окладистой черной бородой, тронул Алешина за плечо.
Сергей приложился губами к камню и встал.
Вышел из кувкулии, где его ждал отец Серафим. Батюшка дал Алешину связку тонких белых свечей. Фитильки точно такой же связи он приложил к огоньку одной из лампад, висевшей по бокам кувуклии. Затрещав, свечи загорелись. Дав им немного погореть, батюшка затушил их.
— В праздники, лучше всего на Пасху, зажигайте по одной свече. Их ровно тридцать три — по числу лет Христа, когда Он вышел на проповедь. Это будет память об этой минуте, когда вы прямо обращались к Нему.
Казалось, что сильнее переживаний, чем эти, в храме Гроба Господня, не будет.
Но Сергей ошибся.
Когда поздно вечером, в номере гостиницы, он итожил прожитый день, перед его закрытыми глазами вставали не только святые места, но и случайно увиденные лица. Например, заплаканное лицо женщины, по виду итальянки или гречанки — кожа лица смуглая, волосы черные, смоляные, до плеч. Глаза тоже черные, слезы текут и текут — женщина стояла на молитве как раз в створе взгляда Алешина, и он невольно видел это лицо с крупными чертами — как у итальянской актрисы Анны Маньяни.
Алешин еще подумал тогда, что женщина молится с непокрытой головой. У нас в церкви такого бы не допустили, а тут не только эта женщина, но и многие другие ходят в храм в брюках, а не только головы не покрывают.
Батюшка Серафим, который и организовал паломничество, заметил Алешину, что у них свои порядки — на нас тоже глядят по-разному.
Это он сказал, когда однажды, увидев русского священника в облачении, которое отец Серафим не снимал, куда бы они не шли, один пожилой израильтянин, отвернувшись, сплюнул.
Отец Серафим, конечно, это видел, но только горестно улыбнулся. Борода и усы из рыжеватых к этому времени сделались белыми, на голове волос почти не осталось, спина согнулась. Но ходил он по-прежнему легко, быстро, хотя время от времени неожиданно останавливался и глубоко дышал, вот так же горестно улыбаясь, словно осуждая самого себя.
— Не обращай внимания на нечестивца. Лучше посмотри, какая красота кругом! — сказал он оторопевшему Алешину.
На деревьях распустились розово-красные цветы, крупные, броские.
— Это что, магнолии? — спросил Алешин.
— Не знаю, — признался отец Серафим. — Может, персики.
— Нет, персики у отца в саду росли, я их помню. У них соцветья другие. Но тоже очень красивые — белые, розовые… А я ночью браконьерствовал, отец Серафим, каюсь.
— Что ты натворил?
— Не спалось, открыл балконную дверь. А ко мне взяла и заглянула пальмовая ветвь. Я так обрадовался! Взял ножичек и аккуратно ветвь срезал. В сумку уложил, завернув в рубашку. Это будет мой главный сувенир.
— Молодец. Лишь бы тебя в аэропорту не застукали. По-моему, всякую растительность провозить запрещено.
— Так я же вам сказал, что ветвь аккуратно упаковал. Ни за что не найдут.
— Будем надеяться. По-моему, придется брать машину. Тут пешком долго идти. Да и ноги мои уже гудят.
Они стояли у подножия горы. Гора как гора, много таких Алешин видел. Каменистая, мелкая галька перемешана с желтой глиной. Дорога, плотно утрамбованная тысячами и тысячами ног, серпантином кружит по склонам. Солнце, хоть и весеннее, но уже жаркое.
Полдень, арабы-таксисты наперебой заманивают паломников и туристов, чтобы везти на вершину горы, где высится храм.
Араб с худым лицом, щеки впалые, небритые, глаза горят, улыбается натянуто-вежливо и что-то говорит, приглашая в свою машину, изрядно побитую.
— Спроси, сколько берет, — сказал отец Серафим. — Деньжонок-то у нас с тобой маловато осталось.
Алешин выяснил плату за проезд, и они сели в машину араба, и на немалой скорости понеслись по серпантину горы.
— Пусть не торопится! — сказал отец Серафим, с опаской глядя на водителя, который жал и жал на газ, выжимая из мотора все, на что он был еще способен.
— Ему надо побольше заработать! Поэтому и спешит! — повысив голос, чтобы его услышал батюшка, крикнул Алешин.
Однако и он облегченно вздохнул, когда араб остановил машину на вершине горы.
Храм, как и многие другие здесь, был сложен из светло-серого камня. Фасадная стена высокая, плоская, без окон и украшений. Конек крыши — невысоким углом, с небольшим крестом.
— Больше походит на крепость, — сказал Алешин.
Отец Серафим перекрестился, и они вошли в храм.
Сергею трудно было представить, что они на той самой горе Фавор, где свершилось Преображение Господне. Лишь когда вслед за батюшкой он подошел к иконостасу и увидел знакомую икону Преображения, приблизился душой к тому великому событию, которое произошло именно здесь.
— Помолимся, — сказал отец Серафим, и баритональным, с хрипотцой, голосом запел:
Преобразился еси на горе, Христе Боже,
показавый учеником Твоим славу Твою,
якоже можаху;
да возсияет и нам грешным
свет Твой присносущный,
молитвами Богородицы,
Светодавче, слава Тебе.
К тропарю Преображения отец Серафим прибавил еще кондак:[3]
На горе преобразился еси,
и якоже вмещаху ученицы Твои,
славу Твою, Христе Боже, видеша;
да егда Тя узрят распинаема,
страдание убо уразумеют вольное,
мирови же проповедят,
яко Ты еси воистинну Отчее сияние.
А завершил все величанием:
Величаем Тя, Живодавче Христе,
И почитаем пречистыя плоти Твоея
Преславное Преображение.
Трижды отец Серафим опускался на колени, осеняя себя крестным знамением. Некоторые из людей, бывших в храме, присоединились к молитвенному предстоянию отца Серафима и Алешина.
Некоторые с любопытством смотрели на них.
— Все ли понял? — спросил отец Серафим Алешина.
— Не всё, — Алешин смотрел на икону греческого письма. — Он взошел сюда с Петром…
— Иаковом и Иоанном. А беседовали с Ним, когда Он преобразился и просиял, пророки Илия и Моисей. И был голос Отца с небес, что это есть Сын Его, понимаешь? То есть когда увидят Его распинаемого, то поймут, что это страдание вольное. И еще поймут, что Он есть сияние Господа, то есть Сын и слава Его.
— Да… Но почему… почему все так сложно? Почему надо идти на Голгофу, прежде чем объявить миру, что Он послан Отцом?
— Так в этом вся суть нашей веры. Надо было показать, как искупить грехи наши. Ведь была уже попытка устроить нашу земную жизнь иначе. Чем она кончилась? Содомом и Гоморрой.
— Да-да… А это что такое?
Сергей остановился у иконы, вырезанной из газетной страницы. Изображение Богоматери находилось под стеклом. Снизу, на гвоздиках, увешанное многочисленными золотыми и серебряными цепочками, крестами.
— Это изображение Богоматери чудотворное — раз столько подношений. Все в благодарность Царице Небесной.
— Но ведь газета же!
— А вот такова сила молитвы, что даже изображение в газете оказалось чудотворным.
— Поразительно… Отец Серафим, давайте сюда подойдем, у меня еще деньги остались. Что-нибудь возьмем на память.
Они остановились у стеклянных витрин. Алешин решил купить нательный крест.
— Дайте вот этот, — сказал он продавцу-греку по-английски, и грек, открыв витрину, бережно протянул ему крестик с распятием на лицевой стороне.
— Хороший выбор, — одобрил отец Серафим. — Крест с мощевичком.
— Как это?
— А так. Смотрите, — он осторожно открутил винтик, укрепленный на торце крестика, и тот раскрылся, как ларчик. — Здесь можно хранить святыньки-частички мощей святых, например.
— Замечательно. Благословите, батюшка. Крест сейчас и надену. А еще один возьму для подарка.
— Надевай. Теперь ты — фаворит.
— Кто?
— Ну, ведь на горе Фавор крест наденем. Потому и фаворит. Будь достоин креста Фаворского во все дни твоей жизни.
Сергей склонил голову, и отец Серафим надел на него крест.
Гулкая тишина гор. Прелюдия восьмая
1
Дачный домик родителей Алешина находился в предгорье Ала-Too, «Снежных гор», и всякий раз, приезжая сюда, Сергей испытывал радостное волнение: вот сейчас увижу родные лица, вот сейчас окажусь в знакомых с детства местах…
В этот раз все вышло по-другому. Чтобы оказаться здесь, пришлось прервать гастроли, ругаться с администрацией, лететь самолетом из Сибири сюда, в Киргизию, из одного края света на другой, и в результате увидеть, что отец вовсе не при смерти, как причитала мать по телефону, с плачущескорбными интонациями.
Конечно, отец болен — кожа на лице бледная, с желтизной, скулы выперли, цвет глаз тоже изменился, стал водянисто-светлым вместо привычной, такой привлекательной голубизны. Седые волосы поредели, но все равно они, как и прежде, причесаны и доходят до плеч. И выбрит тщательно, и ходит, даже спускается с террасы в сад, что-то делает там, хотя мать прикрикивает на него, а то и бранится.
Ее поведение казалось Сергею притворством, страхом остаться одной посреди вдруг неожиданно оказавшегося враждебного окружения.
Кто бы мог подумать, что Россия сама откажется от огромных территорий, в том числе и от среднеазиатских республик, которые были частью великой и единой страны. Безумие этой новой жизни впрямую коснулось Алешина — он видел и притворство матери, и скорбь на лице отца, который, как и вся прежде великая держава, оказался тяжело болен.
Раньше Сергей охотно, иногда даже с радостью, брался за дела в саду, которые ему поручала мать или отец. Но сейчас он без всякой охоты вызвался прореживать кусты малины — лишь бы уединиться, обдумать, что делать, как выбраться из запутанной ситуации, в которую он попал.
Срезанные ветки он бросал в кучу, которая быстро росла — кусты разрослись, давно не стрижены. Эта малина называлась ремонтантной, а они с отцом прозвали ее «долгоиграющей», потому что она плодоносила за лето несколько раз. Вот и сейчас, несмотря на конец лета, то и дело на ветках попадались ягоды, хотя и мелкие, но все равно сладкие.
— А помнишь, как мы с тобой здесь прятались? — внезапно раздался голос отца, и Сергей даже вздрогнул от неожиданности. — Мы с тобой хохочем, а мать глазищи свои таращит, ничего не понимая.
Сергей сразу вспомнил то прекрасное лето, когда у них с отцом отношения сложились так прекрасно, как, наверное, никогда прежде.
— Бутыль с вином мы спрятали вот на этом самом месте, где я стою. Выпьем по стаканчику и листаем ноты, будто читаем, и не можем удержаться, смеемся. А мамка спрашивает: «Вы что комическое читаете?» — «Ну да, — ты отвечаешь. — Именно комическую оперу!»
— Да, помню, — Сергей невольно улыбнулся. — Но столика уже нет, и скамейка подгнила.
— А все же на ней еще можно сидеть, — Сергей Иванович покачал скамейку, сел на нее, поглядывая на сына с неким лукавством. Приоткрыл полу бежевой домашней пижамной куртки, слегка распустив пояс. Сергей увидел бутылку с напитком, засунутую во внутренний карман. Солнце стояло высоко в небе, прямо напротив них и когда Алешин-старший вынул граненую бутылку из-под виски, наполненную наливкой собственного приготовления, она вспыхнула, играя темно-красными рубиновыми оттенками.
— Каково? — победно улыбаясь, сказал он. — Это тебе не твой меланхолик Шопен или Брамс. — Тут, брат, музыка посолидней!
— Та-ра-ра-рам! — прогудел Алешин-младший начальные бетховенские такты пятой симфонии.
— Вот именно! — подхватил Сергей Иванович. — Та-ра-ра-рам!
Поставив бутылку на скамейку, он вынул из кармана рюмки, наполнил их.
— Мое собственное сочинение, прошу оценить!
— Но ведь…
— Можно, Сережа, мне теперь все можно. Пей не торопясь, чтобы понять вкус. Вперед!
Выпили. Сын выразил восхищение, а отец покровительственно кивнул, мол, знай наших.
Налил по второй.
— Папа…
— Кирпича не забыл? — сказал он о соседе по даче, бывшем редакторе республиканской газеты по фамилии Кирпичников. — Настя, его жена, вспомнил такую? Вытащила из дачи бутыль с вином, ведра на два, которую Кирпич заделал, подкатила ее к арыку и как ахнет камнем! Вино и полилось в арык. Вода стала красной. Киприч наблюдал эту сцену, стоя на веранде в одних трусах. Нет, на нем были еще очки. Он их поправил, покачнулся, сказал: «Ну и правильно», — и ушел досыпать. Замечу, не просыхал он больше недели, а когда Настя приехала из города, она с его бутылью и покончила. Правда, потом ко мне сама наведывалась, мою наливку в долг просила — когда к ним гости нагрянули… Да, Сережа, я запоев избежал, хотя и люблю прикладываться, как мамка говорит… Это даже полезно сейчас. Мой доктор считает, что это вроде дезинфекции… успокаивает моего жильца… квартиранта, так сказать… чтобы он там не особо шумел… Ну, давай продолжим исполнять мое сочинение…
Он пил глоточками, не торопясь, смакуя наливку.
Сергей тоже выпил.
Впервые отец сам назвал свою болезнь. Об этом говорила мать, но Сергей не особенно-то ей верил.
Значит, это правда?
— Боли… сильные? Может, нужны лекарства?
— Все лекарства — это успокоительное для родственников. Так мой доктор говорит. Он или кореец, или китаец… Может, то и другое вместе. Поговорим о другом, более интересном…
Он даже на полусгнившей скамеечке умел сидеть, как в начальственном кресле. Левая нога упирается в землю, правая выставлена вперед. Спина прямая, седые волосы тщательно причесаны, опускаются на плечи. Левой рукой он опирается на колено, на сына смотрит по привычке учительски, с иронией, будто речь идет не о смертельной болезни, а о чем-то привычном и неизбежном — вот как, например, о соседе, который стал напиваться и ночью выходить на веранду и распевать песню, преимущественно одну и туже, про «Самое синее в мире. Черное море мое». Причем, на Черном море Кирпичников никогда не был, отдыхать ездил в правительственный санаторий на Иссык-Куль. И ничего внятного не мог ответить, когда Сергей Иванович спрашивал его, почему он всегда поет про Черное море, а не про что-либо иное?
Вот также нельзя объяснить, почему именно к тебе в легкие, или в кишечник, или еще куда, забрался этот незваный жилец, и точит тебя, и живет себе припеваючи, и заставляет тебя если не петь про море, «самое синее в мире», то истошно орать и даже материться самым черным матом.
— Ты на мамку не сердись. Она, конечно, паникует, когда меня прихватывает… Как тут поймешь, в последний раз прихватило, или нет? Конечно, мне положено дома лежать — можно сразу вызвать скорую или моего врача, корейца-китайца… Но этот самый Ким Семенович, или как его по правде звать, не знаю, говорит, что здесь, в горах, мне полезней. И говорит, что я правильно поступаю, что решил доживать последние денечки именно здесь. Подожди, не перебивай. Лекарствами я запасся. Уколы могу и сам сделать — наловчился. Так что… Ведь тут такая красота! Да ты и сам все понимаешь. Давай еще выпьем.
Сергею пришлось согласиться.
— Конечно, время от времени мамке надо уезжать — за продуктами, лекарствами… Да и устает она здесь, ты же знаешь, ей больше нравится город, и не наш Фрунзе, а Москва… Ну, Питер, а еще лучше, если Париж, или там Вена, например… Ну, естественно, волнения… как бы чего без нее не вышло… Да, вот так…
Сергей Иванович покривился, показав ровные зубы — верхний ряд был вставной, но сделанный так, что зубы казались своими, хорошо сохранившимися. Он умолк, смотрел мимо сына, в сад, где росли выращенные им яблони, груши, у веранды — абрикосы и персики, а посреди сада — черешня, которой он особенно гордился. Она была уникальна в своем роде, скрещенная из нескольких сортов вишен и черешни. Настойка, которую они пили, была как раз из ягод этого дерева. У самого входа в сад росла огромной высоты урючина, и плодов давала столько, что Сергей Иванович набирал урюк в ведра и ставил перед калиткой, укрепив табличку с надписью:
«Прохожий, угощайся, бери ягод сколько хочешь. Но ведра — оставь — они понадобится для плодов, которыми воспользуются и другие люди».
Иногда урюк забирали прямо с ведрами, но чаще они все-таки оставались. В дачном поселке писателей и журналистов, среди которых затесался и Алешин-старший, как музыковед, ведущий передачи по телевидению и радио, а иногда и печатающийся в газете, быстро распространилась слава о нем — не только как о знатоке музыки, но, оказывается, и опытном садоводе. К Сергею Ивановичу стали приходить за советами — особенно в ту пору, когда на выжженном солнцем скотопрогонном тракте и по склону холма стали вырастать дачные домики, а потом, на удивление местным жителям, зазеленели и стали плодоносить сады.
Сергей Иванович, выросший в семье сельского врача, с детских лет был приучен ухаживать за садом, росшим у родительского дома. Да и вся сельская жизнь пробудила в нем ту любовь к природе, ко всему живому и прекрасному, что и привело его к музыке, сделало ее знатоком.
Как только Сергей Иванович вышел на пенсию, он весь углубился в садоводство. Выращивал каждый куст и каждое деревце с тщанием и любовью, читая уже не музыковедческую литературу, а садоводческую.
И вот теперь пришло время прощания со своим детищем.
— Я все понимаю, папа. Но что же, надо расставаться… сдачей… садом…
— …И с жизнью, — закончил фразу сына Сергей Иванович.
— Ну, зачем же так, — быстро сказал Сергей. — Откуда мы можем знать…
— Перестань, — перебил Сергей Иванович. — Все давно известно. Может, завтра, а может — через неделю, или месяц. Все очень просто, Сережа. Сердце останавливается — и …кода.
— Но подожди, есть же…
— Ты мне лучше скажи, сколько дней сможешь здесь пожить?
— Сколько потребуется.
— Да? А как же работа? Гастроли отменят, где деньги возьмешь?
— Найду. Не об этом думать надо.
— А о чем? О Боге? Поздно мне о Нем думать.
— Нет, отец. К Нему никогда не поздно обратиться.
— Да знаю, знаю, ты стал религиозен. Мать говорила, в Москве ты ее в церковь водил. Я вот что… ее к себе заберешь?
— И ты об этом спрашиваешь!
— Да ведь… приходится… У вас же всего две комнаты на троих. А москвичей, как известно, испортил квартирный вопрос.
— Это, между прочим, точка зрения дьявола. А есть и другие позиции.
— Да? В самом деле… Я как-то об этом не подумал… Ты прости, я бывал несправедлив к тебе… Требовал лишнего, мамка денег просила, когда можно было обойтись и без них. А я ее не останавливал. Но ведь ты знаешь мамку, ей ведь всегда мало…
И неожиданно бледно-желтое лицо Сергея Ивановича из учительски-назидательного покривилось совсем не иронически, как только что, а старчески-плаксиво, и он ткнулся головой с седыми длинными волосами в грудь сына.
Сергей прижал отца к себе, почувствовал его исхудавшие плечи, грудь, выпирающие лопатки, которые оказались под его ладонями, и только сейчас понял, что отец стоит у обрыва и вот-вот свалится в черную пустоту.
— И ты меня прости. И я был к тебе несправедлив. И помогал вам мало, если честно признаться. Не хочу оправдываться, но…
— И не надо.
Тамара Ильинична, жена Сергея Ивановича и мать Сергея, спускалась по пологой тропинке сада, чтобы нарвать зелени к обеду. В пространстве между деревьями, уже обронившими первые желтые листья, она увидела мужа и сына, которые сидели рядом на скамейке, голова к голове, обнявшись.
«Сказал, — поняла она, что произошло между ее Сергеями и застыла на садовой дорожке, не зная, что делать дальше. Подойти, или сделать вид, что она их не видит?
Она выбрала третий вариант: укрылась за высокими стеблями малинника, которые Сергей еще не успел проредить.
— Не хочется… умирать, — услышала она придушенный голос мужа.
— Ну что ты, Петка, Папетка мой, — Сергей называл отца так, как в детстве, не выпуская его из объятий. — Ты не умер, жив-здров…
— …Петаковской-Петоков, — закончил отец приветствие, с каким они, громко перекликаясь, быстро шли навстречу друг другу, когда Сергей приезжал студентом на каникулы, или потом, уже солистом Московской филармонии, с женой и дочкой в отпуск.
Исхудавшее тело Сергея Ивановича вздрагивало от рыданий, Сергей прижимал его к себе, гладил, успокаивая.
— Помнишь, ты же сам говорил: «Мы еще повоюем!», когда у нас офицеры гостили, перед отправкой на фронт, с Японией, помнишь?
— Вася Кабытов, капитан, это он так кричал…
— И ты тоже, я хорошо помню, ты еще просился, чтобы они тебе помогли оформить документы, чтобы идти воевать… А потом вы вышли во двор и палили из пистолетов…
Сергей Иванович поднял на сына мокрое от слез лицо:
— Ты не считаешь меня трусом? Что я в тылу отсиделся?
— Не-ет! — горячо возразил Сергей. — Я видел, как ты мучаешься, видел! И страдал вместе с тобой!
— Спасибо.
— Да за что! Разве мало ты сделал, чтобы музыка звучала здесь, в Киргизии? Настоящая музыка! Разве мало у тебя учеников?
— Ты мой лучший ученик, Сережка! — и он опять заплакал.
Но это уже были другие слезы — не отчаяния перед лицом смерти, не безысходной тоски, а тихого прощания.
Тамара Ильинична всхлипнула. Поняв, что прятаться за кустами больше нельзя, она раздвинула ветки, вышла на открытое место:
— Хватит вам тут бражничать, — сказала она. — Будто нельзя за столом, по-человечески…
— Да мы… — Сергей Иванович встал, достал из кармана куртки платок, вытер лицо. — Вспоминали… ну, правда, немного того…
— …этого, вижу. Бери свою бутылку и идемте на веранду. Обедать пора.
2
Тамара Ильинична была выше среднего роста, под стать мужу. И сейчас, в почтенном возрасте, она не утратила ни осанки, ни стройности, ни той привлекательности, которая явно указывала на следы прежней красоты. Конечно, к этому прилагались немалые усилия, иногда даже чрезмерные. Но ведь Тамара Ильинична до недавнего времени была солисткой филармонии. С сольными концертами, правда, выступала редко, но в лучшие ее годы могла бы, при большом желании, устроиться работать и в Москве. Но для этого надо было расставаться с мужем, и хотя были у Тамары Ильиничны романы, все же пылкая, редкая по преданности, любовь Сергея Ивановича оказалась сильней, победила измены жены и ее вечное желание вырваться из «этой глухомани» в столицу.
Всякий раз, узнав об измене жены — а таких очевидных случаев было три — Сергей Иванович буйствовал, крушил дома все, что попадало под руку, пил, страдал, пропуская занятия в музучилище, репетиции в оперном театре, где он подрабатывал, подменяя концертмейстера.
Бурные события получились разными по продолжительности — однажды довольно долго, несколько месяцев. Сергей Иванович решил, что его Тамара не вернется никогда, — ведь ее увез в Москву один довольно известный певец, который был на гастролях во Фрунзе.
Но неожиданно Тамара вернулась. Что у них там произошло в Москве, Сергей не знал, да и не хотел знать. Только после ее бегства в столицу и возвращения обратно Сергей уже не испытывал к матери тех чувств, которые жили в его детской душе. И уже в юности, когда в нем стали бурлить токи любовных желаний, он говорил себе: «Это от матери». А когда справлялся с зазывными взглядами соседки Виолетты, или своим желанием завести интрижку с кем-нибудь из студенток, или хористок оперы, он, подавляя похотливые настроения, говорил себе: «Веди себя, как отец. Он верен маме всегда. И ты будь таким же».
Поводы для интрижек возникали довольно часто. Особенно после его выступлений, которые начались довольно рано — в детском садике, в школе, где его выставляли, «как необыкновенно одаренного юного музыканта»; потом на разнообразных конкурсах и концертах.
Но он помнил наставления отца, который говорил ему, что женщина у мужчины должна быть одна и на всю жизнь. Сергей видел, что отец при всей своей импозантности и прекрасному умению говорить, что особенно нравится женщинам, несмотря на влюбленность в него немалого числа прелестниц, всегда оставался верен своей избраннице, хотя она изрядно помучила его за годы супружества.
Особенно запомнился Сергею случай, когда отец, выпив, разоткровенничался и рассказал, как они познакомились с Тамарой. Это было в Подмосковье, в Доме творчества композиторов, куда Сергея Ивановича пригласили прочесть лекции — как одного из одаренных и со своим взглядом музыковедов. Сергей Иванович вдохновенно выступил, «сорвал аплодисмент».
И вот тогда к нему подошла красавица Тамара и заговорила, глядя на него своими черными глазищами. Сергея Ивановича предупреждали, что Тамара замужем, что у нее муж известный аккомпаниатор и даже композитор, но ничего не остановило Алешина. Он бросился в любовь — как с кручи бросаются в омут.
«И вот когда она уехала из Рузы — а это было зимой, снег валил — я, представляешь, Сережка, след от машины, которая ее увезла, целовал! Вот как я ее полюбил! Раз! И на всю жизнь!»
Отец говорил с такой страстью, будто только что повалился и целовал след на снегу, и волоокие голубые глаза его горели.
Все это вспомнилось Сергею, когда они шли за Тамарой Ильиничной по садовой дорожке к веранде.
Сергей Иванович уже открыто выставил на стол бутылку со своей знаменитой наливкой, устало сел в плетеное кресло.
— Я вам приготовила фаршированные перчики, — сказала Тамара Ильинична, накрывая на стол. — Тебе, Сергей Иванович, с начинкой помягче, а тебе, Сережа — покруче.
— А себе? — Сергей Иванович смотрел, как жена раскладывает по тарелкам свое фирменное угощение, зная, что его любит сын.
— И себе положу. Ну, наливай, чего же ты?
Обедали, говоря о том, о сем, преимущественно на гастрономические темы. И тут Сергей Иванович вспомнил про грибы, которые собирал у голубых тянь-шаньских елей, росших на дальних холмах неподалеку от скалистых гор, замыкавших ущелье.
Грибы эти походили на белые, только здесь вырастали гораздо крупней, чем в русских лесах.
— До них мне теперь не дойти, — сказал Сергей Иванович. — А помнишь, Сережа, как с тобой к этим елям ходили? Ты едва поспевал за мной.
— Да, ты известный ходок, — сказал Сергей, улыбаясь. — А сейчас там грибы есть?
— Сейчас им самое время, — мечтательно сказал Сергей Иванович.
— А вот я сейчас за ними и пойду, — неожиданно решил Сергей. — В самом деле — прогуляюсь, на горы полюбуюсь…
— После обеда положено отдыхать, — строго сказала Тамара Ильинична.
— Вот по дороге и отдохну. До заката как раз и вернусь.
— Быстро придется идти. Может, завтра с утра?
— Нет, мне сейчас хочется.
Сергей Иванович, помня разговор в саду, понял, что Сергею нужно развеяться, отойти от тяжелых мыслей и поэтому сказал:
— Дай ему, мамка, водички в дорогу и корзинку. Пусть и в самом деле прогуляется — не все же время ему с нами, стариками, сидеть.
Сборы были недолгими, и вот уже Сергей шагал то тропе, которая поднималась на вершину холма. За плечами у него висел рюкзачок, в руке корзинка.
Взойдя на холм, он остановился, посмотрел на широкую зеленую полосу садов, простиравшуюся, сколько видит глаз, по отлогому и склону вниз, до реки Ала-Арчи и вдоль нее, до скалистых гор, где река и брала свое начало, чистейшими ручьями стекая с гор.
Сергею предстояло идти вдоль холмов, от одного к другому — за одним из них открывалась долина, посреди которой и росли те самые голубые ели, возле которых они и собирали с отцом грибы.
Отдышавшись, Сергей пошел вперед, постепенно успокаиваясь, поглядывая на горы, темно-серые, с ослепительно-белыми снеговыми вершинами, подпирающими небесный свод.
Отец любил повторять, что любая вершина здесь выше Эльбруса. С присущей ему дотошностью исследователя, он разобрался в названиях растений и трав, узнал, что значат местные названия рек, селений, гор.
О чем бы ни спросил его Сергей, он тут же давал ответ, причем не кичился знанием, а лишь давал сыну понять, что надо знать все, что тебя окружает, раз ты живешь на этой земле, среди этих гор и долин.
Он объяснил Сергею, что Ала-Арча — значит «пестрая арча», по нашему можжевельник, который на склонах скалистых гор и у реки растет густо, а когда начинает жухнуть под солнцем и в самом деле становится пестрым.
Слева и справа от тропы все чаще стали попадаться высокие эремурусы, с гроздьями светло-розовых и коричневатых соцветий. На пологих спусках синели цветки цикория. Попадались широко разросшиеся стебли татарника, от цепких колючек которого приходилось уклоняться. Иногда встречались целые поляны татарника и Сергей в который раз поражался, как среди колючек и уродливых стеблей могут распускаться такой красоты розовые, а порой и ярко-красные соцветья.
Вот открылась перед взором Сергея долина, на которой росли ели. Но он знал, что их близость обманчива, что путь предстоит еще далекий. Опять пришлось постоять, чтобы отдышаться после очередного подъема, и он подумал, что, пожалуй, лучше бы повернуть обратно. Потому что солнце уже стояло ближе к снежным вершинам, да и сил после сытного обеда, а в особенности после отцовской наливки, оставалось не так уж и много.
Но возвращаться ни с чем не хотелось, и он стал спускаться в долину, притормаживая, когда ступни ног, обутых в крепкие кеды, скользили, и мелкая галька, шурша, скатывалась вниз.
Долина простиралась привольно, широко раскинувшись меж холмов, и шагать по тропе между трав и цветов, еще не сожженных солнцем, было легко. Здесь и дышалось иначе, и не надо было напрягаться то поднимаясь по склонам холмов, то стараясь не упасть при спуске с них.
«Может, отец все преувеличил? — подумал Сергей. — Может, все не так уж и страшно? Ведь пишут же, что рак излечим — такой, как у него, тем более, — думал он. — Может, его надо увезти в Москву, показать опытным врачам, не таким, как этот кореец-китаец? Хотя кто его знает, кто из них опытней, кто лучше разбирается, как надо лечить. Кто народными средствами лечит, кто научными, все одним и тем же кончается… Все-таки поговорю с ним. Хотя, может, и прав его доктор — здесь так легко дышится. И горы… Что может быть величавей их? Море? Океан? Нет, простор воды все-же не рождает в душе такое величие, как горы».
Так размышляя то о болезни отца, то о долине, по которой он шел, то о горах, которые стоят вечно, напоминая людям о краткости их существования, о тщетности их целей и желаний, он все ближе и ближе приближался к своей цели.
И вот ели оказались рядом, и он радостно улыбнулся.
Они стояли величаво, под стать горам. Стволы в два обхвата, ветви в несколько метров внизу, сужаясь к вершине, с густыми длинными голубыми иголками. Под основанием стволов иголки густо устлали землю, порыжели, высохнув. А на ветвях они нежно и мягко голубели, создавая живительную прохладу.
Сергей опустился на этот ковер, подложив под голову рюкзачок, из которого достал бутылку с водой. Шурша, кто-то прошмыгнул у его ног. Он поднял голову и увидел глаза-бусинки, которые любопытно-выжидательно смотрели на него.
— А я ничего не взял для тебя, — сказал он белке, — извини, забыл, что вы здесь живете.
У белки было небольшое тельце, зато огромный пушистый хвост. Сергей знал, что белок этих завезли из Сибири, что они трудно приживаются здесь. Об этом отец, смеясь, рассказывал, когда Кирпичников, чтобы удивить всех садоводов и отличиться, высадил два дерева грецких орехов. Деревца быстро поднялись и окрепли, и через два года дали первые плоды. Каково же было удивление Кипричникова, когда утром он обнаружил у подножия своих деревьев скорлупу от орехов — еще зеленую и пупырчатую.
По привычке уставив руки в боки, в семейных трусах и белой полотняной кепочке, он наблюдал сквозь тяжелые линзы своих очков на разорение, которое ему кто-то учинил.
Позвав Сергея Ивановича, они стали обсуждать, кто же это мог сгрызть первые, еще молодые орехи. Высказали разные предположения и тут увидели, как, перепрыгивая с ветки на ветку, от них удирает сибирская белка-алеутка с огромным пушистым хвостом.
«Это надо же! За столько километров учуять орехи! — поразился Сергей Иванович. — Вот это интуиция!»
«Да, — подтвердил Кирпичников, протирая линзы очков. — Ни одного орешка не оставили. Вот сорванцы!»
«Какие там молодцы! — вмешалась в разговор Настасья Ивановна, не расслышав, что сказал муж. — Столько сил отдали твоим дурацким орехам. Сколько места они в саду заняли! И под ними ничего не растет! Вот тебе и результат!»
Настасья Ивановна настояла, чтобы ореховые деревья спилили.
Все это вспомнил сейчас Сергей, наблюдая, как белка-алеутка уселась на высокой ветке, прикрывшись хвостом.
Так они защищались от своих преследователей — хвост у белки был не только пушистый, но и голубой, под стать иголкам елей.
— Кокетка! — засмеялся Сергей. — Все же выжили вы, хотя орехов Кирпича теперь нет и кедровых орешков тоже. Чем же вы питаетесь? А, красавица? Ну, давай пошукаем грибы, разлеживаться-то особо некогда.
Сергей встал, нашел ветвь, из которой быстро смастерил палку, чтобы разгребать слои высохших иголок. Скоро ему стали попадаться грибы.
Он срезал их, радуясь, как ребенок, каждому найденному грибу. Сначала они встречались редко, затем все чаще и чаще. Особенно там, где была тень, но в тоже время заглядывало и солнышко.
Сбором грибов он увлекся, и хотя его корзинка оказалась почти наполненной, он продолжал разгребать палые иголки.
Но вот вышел на опушку этого елового бора и тут заметил, что солнце уже совсем близко к вершинам гор.
«Вот тебе и елки-палки! Драпать надо, и как можно быстрее!»
Быстренько он собрался и двинулся по долине скорым шагом.
До первого холма он добрался довольно легко, но когда стал подниматься по нему, пришлось убавить шаг.
Сергей знал, что в горах темнеет быстро, и запоздало подумал, что надо было взять с собою фонарик. Как же он будет идти, когда станет темно?
Не надо паниковать, не надо…
Вот и скрылось солнце. Небо вдоль гор окрасилось багрово-красными тонами, переходящими в розовые, светло-синие и голубые. Такими закатами они любили любоваться с отцом, поднявшись на ближайший холм.
Но теперь было не до любований, и Сергей спускался с холма быстро, и чуть не упал, едва удержавшись на ногах. Сдирая с джинсов колючки татарника, он стал забираться на следующий холм, и когда поднялся на его вершину, его настигла мгла.
«На холмы Грузии легла ночная мгла», — вспомнилось ему. — Если мгла, то, значит, еще видно, как «шумит Арагва предо мною». Так, Александр Сергеевич? У вас была лошадь или мул? А я на своих двоих… поднимусь ли на этот холм? А там еще один… Или два?»
Чем темней становилось, тем большее беспокойство овладевало Сергеем.
Стало совсем темно.
Сергей ощупью поднимался по тропе. Как только ноги натыкались на высокие эремурусы или джинсы цеплялись за татарник, он тут же отступал назад и палкой, которую по счастью не выкинул, нащупывал тропу и шаг за шагом продвигался вперед.
Так он поднялся на очередную вершину и остановился.
Что делать? Он помнил, что по склонам холмов есть углубления, похожие на пещерки. Можно поискать одну из них и устроиться на ночлег. Но он тут же представил, как переполошатся родители. Еще организуют поиск, поднимут соседей.
Нет, надо идти.
Но как? Словно слепцу, нащупывая дорогу при каждом шаге?
И тут Сергей почувствовал страх. Ведь спускаться, это не то, что подниматься в гору.
Может, все-таки нащупать какую-нибудь нору?
Ночью в горах холодно, а он в одной джинсовой курточке. К утру, пожалуй, зуб на зуб не попадет.
Надо идти. Потихоньку, но идти.
Шаг, второй, третий.
Так, сбился стропы. Колючки! Всюду колючки!
Выбраться!
Нет, остановиться. Подумать.
Так, когда он шел к ельнику, колючки, поляной, были справа… Значит, надо идти влево…
Господи, почему же они не кончаются?
Он споткнулся о толстый стебель татарника и упал, покатившись вниз. Корзинку с грибами он не выпускал из рук, но сберечь их не удалось — рассыпались, пока он катился с холма.
Сергей поднялся, пытаясь представить, где он находится, куда дальше идти.
Палка обломалась, но все же ей он нащупал подъем холма. Напряг зрение, вглядываясь в ночную темь.
Тщетно.
Тропы не найти, надо подниматься вверх и вперед. Но как определить, поднимается ли он вверх, а не двигается ли вдоль склона?
Господи, помоги и спаси!
Он переложил палку в левую руку и осенил себя крестом.
«Господи, я не за себя прошу, а за отца! Ему нельзя волноваться. Нельзя мне оставаться здесь до рассвета, никак нельзя! Господи, помоги мне, ведь Ты помог и мне, и другу Коле, я не забыл этого, не забыл! А что молюсь мало, так это оттого, что не умею. Но если признаться честно, то не хочу. Потому что вера моя слабая. Но теперь я хочу верить в Тебя. И не потому, что сейчас пропадаю. А может быть, и поэтому»…
Он еще раз перекрестился и полез прямо через сухую траву, редкие кусточки и татарник, цепляясь пальцами за что придется.
Пот щипал глаза, дыхание было прерывистым. Пальцы он ободрал, местами и ноги тоже. Но страха уже не чувствовал, а только ждал, когда же заберется на вершину.
Палка уперлась в землю ниже, чем в предыдущий раз.
Неужели начался спуск?
«Слава Тебе, Боже, слава Тебе», — сказал он и снова перекрестился.
Подул легкий ветерок, подсушивая его лицо, шею.
И вдруг выглянула луна, разорвав черноту неба, и свет ее призрачно покрыл холмы.
В серо-синем свете Сергей различил, что стоит на вершине холма. Неожиданно слезы выступили на глазах. Он не сдерживал их, дав им омыть душу.
Потом расстегнул куртку, вытащив из-под ремня футболку, и вытер лицо.
Успокоился, пошел по гребню холма, отыскивая тропу.
Ветерок подул сильней, луна засветила ярче.
Сергей понял, что надо спускаться вниз, пока луна не скрылась.
Подумал, что у подножия холма опять ничего не будет видно и опять придется двигаться на ощупь.
Но нет, теперь склон был виден и шаги его стали уверенней.
Подняв голову и посмотрев на небо, он увидел, что показались и звезды.
Ветер утих также внезапно, как и появился.
Сергей ощутил, как ранее незнакомее чувство вошло в его душу.
Как будто кто-то стал идти рядом.
Он остановился, чтобы прислушаться к возникшему чувству.
Тишина охватила его со всех сторон.
Такая тишина, которую он никогда ранее не слышал.
Гулкая тишина.
Будто кто-то, кто находился рядом, сказал ему что-то необычайно важное.
Сергей стоял и не мог сдвинуться с места.
Потом опять посмотрел на небо. Звезды стали крупней. От них шел свет такой же сине-голубой, как от луны.
Он пошел вперед. — Этот холм был пологий, и скоро он поднялся на его вершину.
Увиделись огоньки дачных домиков.
Не торопясь, Сергей стал спускаться с холма.
Здесь тропа переходила в дорогу. Она была пыльной, мягкой, и Сергей не слышал своих шагов.
Чувство, которое возникло в его душе, не покидало его. Как будто кто-то, кто шел рядом, продолжал укреплять его.
Перед тем, как идти к дачному домику, он опять остановился. Словно кто-то подготавливал его к чему-то необычайно важному.
Сергей прошел мимо персиковых и абрикосовых деревьев, росших у веранды, по ступенькам поднялся на нее, открыл дверь в комнату.
Мать повернула к нему голову с заплаканным лицом. Она сидела у кровати, на которой лежал отец. Он был накрыт легким одеялом, поверх которого неподвижно лежали его руки с длинными белыми пальцами. Лицо необычайно спокойное, без единой морщины — они разгладились. Белые волосы, как всегда, зачесаны назад.
Сергей подошел к кровати, сел рядом с матерью. Вгляделся в лицо отца — как будто новое, спокойно-мудрое, каким не бывало при жизни никогда.
Как будто души отца коснулось чувство, только что пережитое Сергеем, когда подул ветерок и взошла луна, и появились на небе звезды.
Как будто отец что-то увидел.
Как будто услышал гулкую тишину гор.
Когда подступает отчаяние. Прелюдия девятая
В кабинете главного хирурга этой онкологической больницы Алешина удивили полы из давно некрашеных и облезлых досок, вид которых сразу бросился в глаза.
Алешин поднял голову и будто впервые увидел широкое лицо Ивана Семеновича Метелкина, хирурга, который только что закончил оперировать Людмилу.
— Не удивляйтесь, больница старая, доживает свой век, — Метелкин подошел к двухстворчатому шкафу, старомодному, со скрипучими дверцами, решительно раскрыл их. — Скоро переедем отсюда — достраивают нам новый онкоцентр. Видите ли, количество раковых заболеваний растет не по дням, а по часам, — он достал из шкафа бутылку с прозрачной жидкостью, граненые стаканы и поставил их на стол.
— Будешь? — обратился он к своему ассистенту, молодому, приятной наружности врачу, разливая жидкость в стаканы.
— Нет, Иван Семенович, — молодой врач чуть улыбнулся. Рядом со своим шефом, роста почти двухметрового, рукастого, с острыми, быстрыми глазами, он казался каким-то практикантом, а не тем опытным хирургом, которого Метелкин предпочел всем другим коллегам, выбрав его себе в помощники.
— Ну, как знаешь, — Метелкин разбавил спирт водой, получилась два полных стакана. — Пей, — приказал он Алешину. — Тебе это сейчас необходимо.
Алешин взял граненый стакан, продолжая вопросительно смотреть на хирурга.
— Да жива она. Баба крепкая, выдюжит. И тебе надо выдюжить. Давай.
И он первым выпил разведенный спирт до капли.
Алешин, никак не ожидавший такого поворота событий, — операция продолжалась три часа — решился и тоже осушил стакан до дна.
В шкафу оказалась тарелка с кусочками нарезанного сала, ломтики хлеба, и Метелкин стал быстро, с какой-то даже яростной поспешностью, закусывать, огромной ладонью показывая Алешину, что ему надо делать тоже самое.
— Редкой она у тебя выносливости, Сергей Сергеевич. И ведь такая на вид хрупкая! Ни разу не пожаловалась! Даже когда было больно, только голову отворачивала! Я говорю, ты кричи, милая, легче будет! Так нет, она все терпит, только тихонечко стонет. Вот это баба!
Он смотрел на Алешина, как на ребенка, которого надо успокоить.
— Еще? Нет, тебе, пожалуй, хватит. А я еще капельку.
«Капелька» оказалась в полстакана.
— Вадим, теперь чайку, — сказал он помощнику, доедая сало и доставая из шкафа бокалы для чая. — Садись, Сергей Сергеевич. И слушай.
Он уставился на Алешина, поставив свой стул прямо напротив него, коленками почти касаясь Сергея.
— С такой волей жить она будет. Другая бы умерла, а она — не из тех, кто сдается.
— Знаю, — выдавил из себя Алешин первое за все это время слово.
— Ну, так тем более. Сколько она проживет — не знаю. Может, года два-три. А может год — так чаще бывает. Ты должен быть ко всему готов, понимаешь?
Алешин кивнул.
— Про диету и особый теперь режим тебе подробно напишет Вадим. А я так скажу: теперь у тебя начнется новая жизнь. Все гастроли отмени — самое лучшее лекарство для нее — это ты, который рядом.
Алешин опять кивнул — говорить не мог.
— Ну-ну, ты же мужик. Держи удар.
Метелкин подождал, пока Алешин справится с болью.
— Иван Семенович операцию провел очень удачно, — мягко сказал Вадим. — Поверьте, он сделал почти невозможное.
— Ну вот, — Метелкин будто не слышал похвалы помощника и положил руку на плечо Алешина. — Иди, теперь тебе надо поспать. За нее не беспокойся — уход будет самый хороший. Всем сказал, чья она жена. Понял?
— Спасибо, Иван Семенович.
— Да чего там. Только коньяк не приноси. Я его терпеть не могу. Видишь?
Он приоткрыл дверцу шкафа, и Алешин увидел бутылки коньяка, выстроенные в несколько рядов.
— Ha-ко тебе парочку домой, пригодятся. А мне их уже и ставить некуда, — он вздохнул и пожал руку Алешину. — Звони лучше всего ближе к обеду. Вадим скажет, когда можно будет ее увидеть.
Он взял фаянсовую кружку с горячим чаем, расписную, синими цветочками, наподобие васильков — Алешин помимо воли обратил на них внимание. Отхлебнул и еще раз сдавил плечо Алешина своей лапищей:
— Держись.
Вадим уложил бутылки в пакет, проводил Алешина до дверей и вежливо попрощался.
Сергей, выйдя на улицу, не сразу сообразил, куда надо идти. Странно, но опьянения он совсем не чувствовал, будто выпил воду, а не разбавленный спирт. Но он забыл, в какую сторону надо ехать на троллейбусе до ближайшей станции метро и потому пошел, куда глаза глядят. Спрашивать у прохожих, куда надо добираться, он не любил с детства.
Сел в первый подъехавший к остановке троллейбус, решив, что все равно к какой-нибудь станции метро он приедет.
Ему казалось, что он погрузился в какое-то безвоздушное пространство, оказался в каком-то ином мире, где все нереально, а только выдумано. Что он не в троллейбусе едет, а едет на каком-то корабле, может, даже космическом, что это не деревья по краям мостовых, не фонарные столбы с уже зажигающимися фонарями мелькают за окном, а какие-то незнакомые предметы иных миров.
Наступал вечер, осенние сумерки сгущались. Этот район Москвы Алешину был совершенно незнаком.
Вот троллейбус остановился на конечной остановке. Водитель, женщина, пошла к невысокому зданию, видимо, отмечать документы или по каким-то другим делам. В троллейбус стали заходить новые пассажиры.
Алешин не сдвинулся с места.
«Коньяк дал, — подумал Алешин о Метелкине. — «Милостью Божьей хирург», как мне сказали… И вправду, наверное… По крайней мере, человек-то славный… Спирт пьет… И я выпил стакан… «Будет жить»… Почему все это? Да, она хрупкая… Но ведь сильная! Васену спокойно родила… Впрочем, может, она мне просто не сказала, как ей пришлось… «Редкой она у тебя выносливости»… «Вот это баба»! — мелькали в его сознании фразы Метелкина.
И опять подумал:
«Почему? Зачем?»
За окном стало совсем темно. Остановок никто не объявлял, Алешин не различал, где он едет и куда. Вот, вроде, мелькнул вестибюль метро, и он заторопился к выходу.
Выйдя из троллейбуса, он обнаружил, что опять оказался неподалеку от больницы, где три часа шла борьба за жизнь его Людмилы.
«Это неслучайно, — подумал он. — Значит, мне надо увидеть ее».
Он направился к зданию больницы, но тут же подумал о том, что она после наркоза спит. Да и кто пустит его в такое время?
Он остановился, снова пошел к остановке троллейбуса.
На этот раз он перешел на противоположную сторону улицы и поехал в нужную сторону.
Дома никого не было.
Ему показалось диким, что дочь его не дождалась, куда-то ушла.
Телефонный звонок вывел его из состояния полной растерянности.
— Ну как она там? — спросил по телефону Николай.
Сбивчиво Сергей объяснил.
— Я сейчас приеду. У меня для тебя новости.
— Да?
— Жди.
«Вот, друг беспокоится, а дочь»…
В это время ключ заворочался в замке, он услышал, как дверь отворилась и послышались голоса — дочери, еще чей-то.
«Неужели это он? — подумал Сергей. — Только этого не хватало».
И в самом деле, в гостиную вошли Васена и ее теперешний неизменный спутник Стас, с которым дочь Сергея стала встречаться с весны.
У Стаса блуждала по лицу рассеянная улыбка на обезоруживающе милом, несколько даже девическом лице. Льняные волосы уложены венчиком, кудрявятся, глаза добродушные, но смотрят недобро, с равнодушной снисходительностью.
Одет был Стас, как и положено поп-артисту, изысканно-небрежно — джинсы, какая-то диковинная маечка, замшевая куртка с многочисленными висюльками на рукавах, как у индейцев.
Васена влилась в группу Стаса как солистка с этой весны, когда Сергей был на гастролях. Люда на поступок дочери отреагировала спокойно-одобрительно. А Сергей — с глухой ненавистью. Потому что всех этих людей, с поразительной быстротой завоевавших телевидение и радио, собирающих толпы молодежи на стадионах и в концертных залах, он воспринимал, как нашествие дикарей, которые несут не искусство, а только растление.
И именно таким делом при одобрении матери занялась его дочь.
— Ну, что? — спросила Васена.
«Спокойно, — сказал себе Алешин, глядя на лицо дочери, так много взявшей от матери. Те же чуть раскосые глаза, та же стройность и хрупкость тела, тот же поворот головы… Вот только поет она не в церковном хоре, а под ревущий вой электрогитар и клавишных, и, конечно, ударных ансамбля. Себя они именуют «группой» с каким-то трудно произносимым английским названием.
— Ты где была? — мрачно спросил Алешин.
— Как где? Я же тебе сказала, что у нас концерт. Вот только что закончили.
— Поздравляю, — язвительно сказал Алешин. — А ты подумала, что твоя мать могла умереть на операционном столе?
Васена побледнела, в глазах появилась злость:
— А ты подумал, что концерт отменить нельзя? Что собралось более двух тысяч человек?
— Да, подумал, — ответил Алешин, чувствуя, что в нем закипает ярость. — Я подумал… что жизнь родного человека важнее всех ценностей мира — вот о чем я подумал.
Они стояли по обе стороны стола — столешница полированная, эллипсом, посредине — кружевная скатерка, привезенная Сергеем из Вологды, на скатерке — ваза розового стекла, из Венеции, где Сергей получал награду, — родные люди, сейчас — враги.
— Может быть, ты все-таки скажешь, как прошла операция? — спросила Васена после паузы.
— Операцию делал Метелкин, один из лучших хирургов Москвы. Сделал все, что мог. Так сказал его помощник.
— А сам Метелкин что сказал?
Алешину показалось, что он, вроде, должен отчитываться.
— Он сказал, что твоя мама будет жить. Сколько — по-разному бывает.
Опять повисла пауза.
— Когда ее можно будет увидеть?
«Да что я перед ней отчитываюсь что ли?»
— Завтра к обеду, — резко сказал он. — Еще есть вопросы?
— Нет, больше вопросов нет, — так же резко ответила она. — Пойдем, Стас.
Они ушли в комнату Васены. Сергей слышал, как хлопнула дверь.
«Господи, дай сил и терпения! Помоги, Господи!»
Он ушел в свою комнату, подошел к красному углу, где на резном киоте стояли иконы Спасителя, Богородицы, Николая Угодника.
«Господи, Ты приходил ко мне в самые трудные минуты. Тогда, в горах… Когда умер отец, я не страдал, как сейчас. Я даже казнил себя, что мало переживаю… Да, каюсь, надо было глубже чувствовать утрату! Но ведь я бросил все! Примчался из Сибири в Киргизию! А она находится здесь, в Москве! Господи, разве я могу ее не осуждать? Ведь я был готов залепить ей по лицу! Точнее сказать, по морде! Я ненавижу ее сейчас! Разве я неправильно поступаю? Конечно, я понимаю, я должен ее простить, должен спокойно все ей сказать, но ведь я… плохой христианин! Выходит, я не только не могу простить ее, я даже не могу выносить ее вида, — ее зазнайство, уверенность, что она всегда права! Господи, помоги мне, помоги!»
Раздался звонок в дверь. В прихожую Сергей и Васена вышли одновременно.
— О, все в сборе, — Николай обнял сначала Васену, потом Сергея. — Тут стекло, возьми, Вася, — и он отдал Васене пакет. — Ну, на кухне угнездимся, что ли?
Николай снял плащ, сбросил туфли.
— Зачем вы, дядя Коля? Дурацкая привычка обувь снимать.
— Согласен, соплистка ты наша, — он улыбался, его скуластое лицо, татарские узкие глаза светились состраданием. — А привычка у нас такая — во фраке придем, а все равно обувь скидаем… О, да тут еще и Стас, — он протянул руку вышедшему из комнаты Васены Стасу. — Ну, с успехом вас! Говорят, вы сегодня дали дрозда!
— А вы откуда знаете? — удивилась Васена.
— Да у меня в машине приемник есть — уже по Московской волне протрубили. Славно! Я виску взял. Оседлаем «Белую лошадь», а Серга?
— Оседлаем. Собери на стол, Васена.
— Где? В гостиной? — оживилась она и быстро стала доставать из кухонного буфета все необходимое.
Уселись. Николай поближе к Сергею, Васена рядом со Стасом.
— А я ехал и думал: как мне другу сегодня сказать, что его вопрос о гастролях в Штатах решен положительно? Думаю, лучше всего взять виску! Как мой друг поэт Владик писал:
«А ну-ка, что еще за виска?
Сильна! Пивал такую, брат.
Гнала соседская Аниска,
Да отобрали аппарат»[4], —
это у него в поэме так один дед говорит, когда к ним в деревню земляк приезжает, из самой Америки. Ну, чтобы вы все несчастья одолели, дорогие мои Алешины, — он протянул бокал сначала к Сергею, потом к Васене.
Дружески ударил по бокалу Стаса:
— И примкнувших к ним товарищей!
Только сейчас Сергей вдруг понял, что ничего, кроме кусочка сала в кабинете Метелкина, не ел за весь день. Проснулся аппетит — может, повлияла выпитая рюмка виски. Он стал есть, радуясь приходу друга. И душа его словно разморозилась, словно он вернулся в действительность из того безвоздушного пространства, в которое погрузился, когда ехал из больницы в троллейбусе совсем не в ту сторону, в какую надо.
«Может быть, еще все и обойдется. Может, Господь поможет, смилуется надо мной».
— Метелкин сказал, что Люда может прожить года два-три… Может, год, — сказал он, перестав есть. — Операцию сделал блестящую… Три часа они… Три часа.
Алешин вдруг поперхнулся, схватился за сердце:
— Что это? Никогда такого… не было…
— Папа! — Васена вскочила, бросилась к отцу. — Сердце? Сердце?
— Сердце. — Алешин чувствовал, как тяжесть навалилась на грудь изнутри. — Корвалол… в холодильнике…
Но на этот раз не помог корвалол. После таблетки нитроглицерина стало легче. Васена научилась делать уколы и ввела отцу обезболивающее.
Сергея уложили на кровать.
Лицо из серого стало опять живого телесного цвета.
— В другой раз предупреждай, — сказал Николай. — Все-таки так шутить нельзя.
— Не буду.
Васена сидела на кровати, рядом с отцом. Она придвинулась к нему ближе.
— Я… эгоистка, конечно. Ты меня простишь? Простишь?
— Это ты меня прости.
Она прильнула к его лицу, и он почувствовал на своих щеках ее слезы.
— Ну вот, совсем, как в романах Диккенса, — сказал Николай. — А что, очень даже неплохой был писатель. Достоевский его высоко ценил. Знаешь об этом, Серга?
— Нет.
— Ну вот. Я всегда говорил, что неграмотность тебя погубит, — и он улыбнулся, хотя ему тоже хотелось плакать.
Грамматика любви. Прелюдия десятая
Маршрут троллейбуса, на котором он блуждал в первый день после операции Людмилы, Сергей теперь выучил наизусть. И короткий путь от остановки до здания больницы тоже запомнил хорошо. Стоило свернуть в переулок и пройти дворами, как путь сокращался почти вдвое. К больнице он выходил с тыла — здесь находился небольшой садик, и Сергей приметил трогательную березку, которая изо всех своих сил старалась не сдаться росшему рядом ясеню, который закрывал от нее солнце своими ветвями.
Он увидел эту березку из окна коридора, когда ждал окончания операции. Он неотрывно смотрел в окно и молился. Но и во время молитвы он все-таки думал об этом ясене и березке.
Алешин давно заметил, что ясени неприхотливы, растут быстро и не нуждаются в особых условиях. А этот, молодой и самоуверенный, рос особенно быстро, поднимаясь над березкой и всем своим видом давая понять, кто здесь главный. Но березка тоже имела свой характер — ее верхушка хотя и отставала от верхушки ясеня, но решительно стремилась к весеннему солнышку хорошо греющему в эти светлые дни.
«Вот если она не сдастся, Люда выздоровеет», — решил тогда Алешин.
И сейчас, проходя двориком, он убыстрил шаги, торопясь поскорее увидеть те два дерева, которые видел из окна во время операции.
Вся в нежных листьях, белоствольная, в серых накрапах на ее тонком стволе, березка стояла, как старшеклассница, пришедшая в школу первого сентября. Старшеклассница из его прошлого, из его школьных лет, когда девчонки приходили в школу с белыми бантами, вплетенными в косы, в белых отглаженных передниках на шерстяных светло-коричневых платьях — все такие чистые, каждая красивая по-своему.
Все вместе они создавали ту неповторимую атмосферу праздника, радости, которая и вспомнилась сейчас Алешину.
«Выстояла! — выкрикнул он про себя, остановился и перекрестился. — Выстояла!»
Ветви березки раскинулись широко, потеснили ясеневые, а верхушка зеленела свободно, поднявшись чуть выше ясеня. Теперь сосед не мешал ей, посторонился, признал ее право на жизнь. Он как будто и сам любовался березкой, тоже стараясь выглядеть достойно.
«Как хорошо, — радостно подумал он. — Она не умрет, нет! Будет жить, что они там ни говорили!»
В вестибюле больницы на скамейках сидели люди, дожидающиеся своей очереди к болящим. Алешин сказал дежурной, в какую ему палату, услышал привычное «ждите» и сел на скрипучее деревянное кресло рядом с мужчиной, который держал на коленях телевизор.
Мужчина озирался по сторонам, словно хотел объяснить каждому, почему он явился в больницу с телевизором.
— Жена попросила, — сказал он, повернувшись к Алешину. — С ним ей будет легче. Да и не только ей — всей палате.
Алешин ободрительно кивнул.
— Врач разрешил. Хороший врач. Иван Семенович.
Алешин опять кивнул.
— Только вы не подумайте, что это Козловский. Просто у них одинаковые имена-отчества.
— Я знаю, — ответил Алешин.
— Вот я думаю, — мужчина был средних лет, в кожаной куртке, в кепочке блинчиком. Небрит, с встревоженными, испуганными глазами, которые искали сочувствия. Но у всех, кто сидел здесь, как в зале ожидания на вокзале, было такое же чувство, как у этого человека с телевизором — у всех горе, всем нужно сочувствие.
— Вот я думаю, — опять повторил человек с телевизором, — важно, что смотреть. Нельзя все подряд. Я программу купил. На неделю. Пусть выбирают. А то, знаете, всякую муть нельзя смотреть — еще хуже расстроишься.
— Согласен, — подтвердил Алешин.
— Лучше всего — старые фильмы. Их стали показывать. Или вот «Поле чудес» — там все хорошо.
— Да, — ответил Алешин. — Еще можно смотреть музыкальные передачи.
— Вы думаете? — живо откликнулся человек. — Но ведь и музыка разной бывает!
— Согласен, — опять подтвердил Алешин.
— А я люблю передачу «Здоровье», — сказала пожилая женщина, сидевшая от телевизионного человека справа. — Ведущая — просто молодец! Доходчиво объясняет.
Тут выкликнули имя мужчины, и он поспешно встал, держа перед собой телевизор. Открывшуюся дверь придержали, помогая ему пройти.
— Бедный, — сказала любительница передачи «Здоровье». — Жена-то у него от слабости все время спит. Какой уж тут телевизор.
Назвали фамилию Алешина, и он пошел к входу во внутренние покои больницы.
Людмила лежала в отдельной палате. Она слабо улыбнулась, увидев Сергея. Он положил пакет с фруктами на тумбочку, сел около нее, взял тонкую ее руку в свою.
— Маленькая моя, — сказал он. — Березка.
Она исхудала, щеки запали, а глаза стали еще крупней.
«А девочка, глаза, как две пироги», — и в первый день, когда он встретил ее в церкви, и сейчас, вспомнились ему эти строки.
— Рассказывай, — сказала она.
— Да ничего особенного. Все по-прежнему.
— Васена не звонила?
— Звонила. Они сейчас в Уфе, потом Челябинск, Екатеринбург, Пермь.
— А когда вернутся?
— Где-то к концу лета.
— А ты…
— Я никуда не поеду. Пусть молодые разъезжают.
Она поняла, что он осуждает Васену.
— Но ты же понимаешь, что ей необходимо выступать.
— Конечно, понимаю. «Раскруткой» это называется. Чтобы потом вся Россия упала к ее ногам.
— Опять злишься.
— Не будем об этом, хватит. Я ей сказал, что пусть поступает, как хочет. Мы ведь и без нее обойдемся, правда?
— Нет, не обойдемся. Мы одна семья.
— Да я не о том хотел сказать. Я о том, что мы с тобой сами справимся. А она пусть продолжает делать карьеру.
— Ну вот опять, — она отвернула голову на подушке, и он увидел ее истончавшую шею, совсем детскую.
Сразу перехватило дыхание.
— Ты по-прежнему не хочешь… понять… что она…
— Люда, милая, перестань. Я все сделаю, как ты велишь. Только не волнуйся. Тебе нельзя. Надо набираться сил, это сейчас самое главное. Знаешь, как только ты немного окрепнешь, мы поедем к этой самой Джуне — мне обещали устроить прием. Говорят, у этой женщины феноменальные способности. Будто бы сам Брежнев у нее лечился.
— Глупости. Не верю я никаким джунам. Мы с тобой православные христиане. И этим все сказано.
— Подожди-подожди. Как же так? Разве православие отвергает народную медицину?
— Я не о народной медицине, а о всяких экстрасенсах. Это все не от Бога, а от того, с копытами.
— Люда! Сколько хочешь могу привести примеров, когда люди выздоравливали! Как раз от этих…
— Оставь. Все сказал Иван Семенович. Разве непонятно?
— Он тебе сказал?
— Сейчас тайны из этого не делают. Если сам больной хочет знать — говорят.
Этого Сергей не знал — думал, что Людмиле ничего не говорили. А тут…
— Он предлагал химиотерапию. Но я отказалась.
— Как?
— А так. Только продлится умирание. Вот и все.
Она смотрела на него долгим спокойным взглядом.
«А девочка, глаза, как две пироги…» Кто же написал эти строки?»
— Люда… Он мне сказал, что у тебя есть воля к жизни. Потому операцию ты выдержала. А теперь… ты против любых шансов выжить?
— Да не хочу я выживать. Когда делали операцию — это одно. Была надежда. А теперь ее нет, понимаешь? Метастазы не остановить. Они в токе крови, понимаешь?
«Нет!», — захотелось крикнуть ему. — Нет!»
— Если вся официальная медицина так беспомощна, будем лечиться по-другому! Есть не только Джуна… Есть десятки других докторов. Они знают способы лечения — в Германии, или в той же Америке, например…
— Сережа, ну что ты… успокойся. Ты должен знать, что есть воля Божья. Мы должны ей следовать, какой бы тяжелой она не казалась.
— Нет! — все же выкрикнул он. — Нет! Вера вовсе не значит, что надо поднимать лапки кверху. Я такой веры не приемлю! Будем тебя лечить и вылечим!
Она смотрела на него ласково, как на своего ребенка.
— Нагнись ко мне. Поцелуй. Вот так. Ну, что ты… Об одном тебя прошу — не забывай о Васене. Понимаю, трудно с ней. Она характером в меня. Терпи, ладно?
— Ты так говоришь, будто мы в последний раз видимся.
— Может, и в последний. Как Господь управит.
Она откинулась на подушки — устала говорить. Черные волосы все также густы, расчесаны. Даже сейчас она не забывает о том, что должна выглядеть опрятно.
Она стала говорить, что надо сделать по дому к субботе, когда ее выпишут. Мама ее, Анастасия Ивановна, приедет, поможет. Можно попросить и подругу по музучилищу Таисью, она найдет тетушку, которая поможет по хозяйству. Это на тот случай, если мама не сможет приехать — ведь она стала совсем плохо ходить. Самое главное, не забудь вызвать священника — надо собороваться.
Она говорила ровно, спокойно, как обычно, когда отправляла его в магазин и наставляла, что купить и где.
Она заметила, что Сергей думал совсем о другом.
— Я знаю, о чем ты думаешь. Но пойми, Васена не может жить без пения. Это ее призвание. Ты учил ее фортепьяно, но все равно она вырулила на песню. Пусть она делает в жизни то, что велит сердце.
— Да разве я против? Пусть себе поет. Вот только…
— Понятно, что ты хочешь сказать. «Что петь»…
— …и с кем.
— Вот-вот. Опять за рыбу деньги. Но не забывай, что у нее должен быть свой путь. Не мешай, Сережа… Ну как еще тебя просить?
— Хорошо-хорошо, обещаю не вмешиваться. Знаешь, когда я был в ее возрасте… Мы тоже с Колей были новаторы… Читали все самое — самое… И запрещенное тоже читали, тайно, конечно. Тогда был обязателен каждый новый номер «Нового мира», «Юности»… А вспомнил! — вдруг радостно вскрикнул он. — Ну конечно!
— О чем ты? — удивленно спросила Людмила.
— Сейчас расскажу. Да, конечно, так будет хорошо и тебе, и мне. Буду для тебя Шахерезадой. Мужского рода. Такой Шахерезад.
Она тихонько засмеялась.
— Так вот. Когда я увидел тебя… Помнишь, в храме?
— Конечно.
— Мне пришла в голову одна поэтическая строка. Я и сейчас ее вспомнил. «А девочка, глаза, как две пироги»…
— Ты тогда читал Блока, «Девушка пела в церковном хоре».
— Да, правильно. Но и другое вспомнилось, когда я смотрел в твои глаза… А сейчас, когда вспомнил журнал «Юность», вспомнил и поэта Юнну Мориц, по ассоциации… Так вот, именно она перевела это стихотворение с идиш… Там вот как: «Девочка стояла на пороге»… и — «глаза, как две пироги»… Девочка смотрит на поэта, как тот пишет не слева направо, а «совсем наоборот». Ведь на идиш пишется справа налево… И заканчивается стихотворение замечательно — у поэта давно все в жизни наоборот… Так! Понимаешь? Это про молодость! Юность! Я тебе говорил, что поэзию любил почти как музыку…
— Знаю. Меня ты завоевывал как раз стихами.
— А музыкой?
— И музыкой. Но больше — стихами.
— Правда?
— Правда. Когда ты читал, лицо твое было близко-близко. А когда сидел за роялем, все-таки был дальше. И я ждала, когда ты читал…
— Чего?
— Когда ты, наконец, осмелишься и поцелуешь меня.
— А я боялся… вернее, робел.
— А помнишь…
— Первый поцелуй?
— Да — Конечно, помню.
В палату вошла медсестра — пришло время процедур.
— Иди, Сережа.
Он встал.
— До завтра.
— До завтра.
Он вышел из палаты. Благополучно добрался до дома, сел за рабочий стол, включив компьютер. Поисковик тут же выдал ему стихотворение, которое он пересказал Людмиле:
Мое перо, как следует, плясало
И голубые буковки писало,
Отображая мыслей поворот.
О, это было очень странно, право, —
Ведь я пишу не слева и направо,
Ведь я пишу совсем наоборот.
И девочка — глаза, как две пироги —
Стояла долго на моем пороге
И думала, что я сошел с ума.
Ведь там, где у меня стояла точка,
У них в диктантах начиналась строчка —
И так велит грамматика сама!
А пёрышко отчаянно плясало
И голубым по белому писало,
Отображая мыслей поворот.
Как мог ребёнку объяснить я в целом,
Что у меня на этом свете белом
Уж всё давным-давно наоборот…
«Да, да, но если ты прав, Моисей Тейф, и если ты права, переводчица Юнна Мориц, то что обозначает «наоборотная» жизнь? Жить, творить, чтобы быть оригинальным? Но… по каким правилам жить? Что велит «грамматика сама»?
Если «грамматика» обычная, суетная, то долой такую грамматику! Должна быть грамматика, идущая из глубин сердца, оттуда, где лежит вера, вот что! Это грамматика любви. И тогда… тогда что следует? Если я «пишу совсем наоборот», то есть по правилам грамматики любви, если у меня в сердце Христос, тогда… Тогда я верю, что смерти нет, что есть Воскресение…
«Радость моя, Христос воскрес!» — всегда я должен помнить батюшку Серафима…
И березка выстояла! Потому что она росла по грамматике любви!
Но это теория, а как совместить это с тем, что я сейчас чувствую? Я смогу пережить ее смерть? Ведь она… она может умереть даже сегодня! Господи, помоги!»
Он выключил компьютер.
Нательный крест. Прелюдия одиннадцатая
На московских улицах стоял туман. Автомобили, автобусы, троллейбусы передвигались медленно, то и дело останавливаясь. Пешеходы двигались по тротуарам, уставив головы вниз, боясь поскользнуться и упасть.
Алешин, выйдя из подъезда дома и глотнув сырого, промозглого воздуха, понял, что погода как раз соответствует его душевному состоянию.
Снег лежал на обочинах проезжей части улиц. Снегоуборочные машины загребали его своими крючьями, работавшими методично и безостановочно. Следом двигалась другая машина, с крутящимися щетками, подчищавшая работу первой.
На некотором расстоянии две такие же машины убирали снег не на проезжей части улицы, а на обочинах тротуаров. Прохожие опасливо сторонились, потому что машины двигались, гудя и не разбирая, что попадается под крючья — гляди в оба, не зевай, а то вместо снега крючья загребут твои ноги, а потом щеткой подметут тротуар.
«И что мне не сиделось дома? Разве легче, что я плетусь в этой массе людей, похожей на грязный расквашенный снег?» Алешин подождал, пока машины не скрыл туман. Он еще не решил, зайти ли в аптеку, или сразу направиться в кафе, где можно выпить рюмку коньяка и чашку кофе. Остановился на втором варианте, и когда вошел в кафе, увидел, что здесь пока еще нет посетителей.
Барменша Антонина, женщина средних лет, миловидная, расторопная, уже привыкшая к тому, что Алешин заходит сюда, сразу же налила ему большую рюмку коньяка и принялась приготавливать кофе, зная, что этот высокий, стройный человек в черном пальто, с непокрытой головой, на которой заметно прибавилась седина, всегда заказывает одно и то же.
— Может, конфетку? Сегодня хорошие есть, — сказала она.
Он чуть улыбнулся, устраиваясь на высоком сиденье у стойки:
— Ладно, пусть будет и конфетка.
Пока готовился кофе, она сказала:
— Погода ужасная. У нас на улице уже две аварии.
— Да-да. Я за руль давно не сажусь.
— И правильно делаете. А вот шапку зря не надеваете. Зима.
На его волосах, длинных, до плеч, таяли снежинки, блестя в мертвенном свете неоновых трубок.
— Да привык уже, — он махом выпил коньяк, снял обертку с шоколадной конфеты и рассмотрел ее. Это были новые для него конфеты под названием «Птица счастья».
Антонина подала Алешину кофе и направилась к мужчине, нетерпеливо ерзавшему на стуле и постукивающему пальцами по полированной стойке. — Сейчас, — сказала она Алешину, — явно намереваясь продолжить с ним разговор.
«Не надо меня успокаивать, милая, — подумал он о барменше. — Или я выгляжу как совсем пропащий? Сейчас допью кофе… И пойду. Может, еще рюмку?»
К стойке подошли два юных посетителя. Они чему-то смеялись, стряхивая снег с вязаных лыжных шапочек, снятых со стриженных голов и расстегивая молнии курточек.
«До чего же они все одинаковы, — подумал Алешин. — И Сашка мой такой же. Может, позвонить?»
Но эта мысль, проявившись, тут же была отброшена. Потому что Саша уехал только вчера. Сейчас на работе, дергать его глупо. Да и бессмысленно.
Подав мальчишкам кофе и булочки, Антонина вернулась к Алешину.
— Студенты, — она улыбнулась. — Мой на третьем курсе. Был техникум, а теперь колледж. А мне все равно, хоть как назови. Лишь бы специалиста из него сделали.
— Наверное, программиста?
— Откуда вы знаете?
— Да как же. Теперь все юристы да программисты.
— Еще экономисты.
— Верно.
Она с приветливостью, в которой угадывалась бабья жалость, смотрела на него. Лицо с первыми морщинками, макияж умело положен. И одета со вкусом — кофточка шелковая, идеально белая, на шее галстучек, красно-синий, изящно повязан. Поверх черной юбки белый фартучек, на волосах, коротко стриженных, кружевная крахмальная наколка.
— А у вас сын, дочь?
— И сын, и дочь.
— О! Так вы богатый! — она дружески улыбнулась, показав свои ровные белые зубы.
— Какой там, Тоня, богатый. Дочка давно со мной не живет, сын в Питере — там ему больше нравится.
— Ну, не стоит из-за этого переживать. Дети вырастают, у них свои заботы. Такова жизнь.
— Да, ты права.
Он подумал, что пора уходить, но продолжал сидеть у стойки, так и не решив, куда идти.
Мужчина, выпив свою водку, попросил налить еще. Он посматривал в сторону Алешина — сначала быстро, потом более пристально. Наконец, взяв свою рюмку и бутылочку минеральной, поднялся со своего стула и подсел к Алешину.
— Узнаю собрата по искусству, — сказал он и протянул ладонь вперед, лодочкой. — Роман Нефедов.
Не выпуская ладони Алешина из своей, глядя ему прямо в глаза, человек, назвавшийся Романом Нефедовым, ждал реакции «собрата по искусству».
— Что, не слыхали? Мое имя вам ни о чем не говорит?
— Нет, — признался Алешин.
— Да-а-а, — протянул Нефедов. — Впрочем, чему удивляться. Век всеобщей компьютеризации, где же тут, спрашивается, до поэзии?
Он прищурил один глаз, выпустил, наконец, руку Алешина, глубоко вздохнул. Лысый и костистый его череп был лишь по бокам обрамлен волосами, как венчиком. Лоб, на котором он сейчас собрал морщины, должен был свидетельствовать о значительности произносимых слов. Да и весь его облик митингового оратора-ниспровергателя всех и вся теперь был готов обрушиться всей своей силой на Алешина.
— Но вы-то, вы-то интеллигент, деятель искусства — по лицу вашему вижу, да и вон пальцы какие! — вы-то почему не знаете Романа Нефедова? Неужели ни одного моего стихотворения не читали?
— Не читал, — признался Алешин, уже жалея, что вступил в разговор с этим человеком.
Но было поздно.
— Вот! Представьте, вчера, проходя по двору, вижу, одна тетя, интеллигентного вида, заметьте — сгружает в мусорный бак — что бы вы думали? Книги! Подхожу, достаю из мусорки, — кого вы думали? — «Былое и думы» Герцена, «Обрыв» Гончарова, прекрасный том Некрасова! Вы должны помнить, издавались тома большого формата, в великолепных обложках, вспомнили?
— Да, — в библиотеке Алешина сохранились такие книги Пушкина, Лермонтова, выпущенные к юбилеям поэтов — купленные еще отцом.
— Вот! Классиков выбрасывают на помойку! Где уж тут Роману Нефедову удержаться!
Юноши, слыша гневные слова Нефедова, повернулись в его сторону, насмешливо улыбаясь.
— Оратор, — сказал один из них, поплотнее и покрепче другого.
— Да, оратор, — тут же отпарировал Нефедов, повернувшись к юношам. — Я умею говорить в отличие от многих, в том числе и от вас, юноша.
Видимо, обращение «юноша» не понравилось молодому человеку. Он отставил чашку с кофе, уже без улыбки посмотрел на Нефедова:
— Ты не на митинге, дядя.
— По-моему, мы с вами на брудершафт не пили. Посему попрошу мне не «тыкать».
Видя, что назревает конфликт, вмешалась Антонина:
— И в самом деле, вы не на площади, а в кафе. Прошу вас говорить спокойнее.
Нефедову пришлось проглотить обиду. Он распустил морщины на огромном лбу, повернулся к Алешину и уже спокойно сказал:
— Простите вспыльчивость поэта. Но как тут оставаться спокойным? Помните, еще Некрасов сетовал: «Приди, говорит, времечко, когда народ не Блюхера, и не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет!» Пришло время, понесли, прямо в помойную яму… Что это вы всякую гадость пьете? — он показал на рюмку с остатками коньяка. — Человечество, замечу вам, ничего лучше водочки не выдумало! Милая, налей нам по сто пятьдесят чистенькой и по бутербродику с ветчинкой дай. Не возражайте, я угощаю.
— Могу бифштексы разогреть. Свежие, утром привезли, — предложила Антонина.
— Прекрасно, — одобрил Нефедов. — И добавь туда огурчиков солененьких — я у тебя их видел.
И уже не громогласно, а по-свойски, так, как будто давным-давно знал Алешина, заговорил:
— Представляете, какого одичнания мы достигли: мне, известному русскому поэту, пришлось вчера договор подписать — на что бы вы думали? — на «Избранное» к моему грядущему шестидесятилетию? На новую книгу стихов, которая у меня лежит в столе уже третий год? Ха! Вы не поверите, — он наклонился к Алешину и доверительно зашептал: — На цикл рекламных роликов! В стихах должен прославить… не скажу что, чтобы вы не стали меня презирать с первого дня нашего знакомства. Кстати, я Роман Алексеевич, а вы…
— Сергей Сергеевич.
— Ага, как Прокофьев. Вы ведь музыкант?
— Угадали.
— Дирижер? Композитор?
— Нет, всего лишь пианист, — вынужден был назваться Алешин.
— Постойте, — Нефедов нарочито отстранился, как бы в первый раз видя Алешина. — Да я вас знаю. Хоть и редко стал на концерты ходить, а все же вас слушал.
— Вряд ли. Я в Москве давно не концертировал.
— Так это раньше было. Вы Бетховена играли и… Шостаковича, кажется…
— Нет, его я не играл.
— Неважно! Важно, что водочку принесли. И горячую закусочку. Давайте, дорогой Сергей Сергеевич. За знакомство.
От четвертой рюмки Алешин решительно отказался, сославшись на дела и плохую печень. Нефедов нашел целых три аргумента, против которых нечего было возразить. Выпив четвертую на ходу, он вызвался провожать Алешина, хотя Сергей понимал, что провожать надо самого Нефедова.
Туман на улицах не рассеялся, водяная взвесь висела между домов, делая их громадными, призрачными, незнакомыми. Ноги скользили. Алешин крепко держал под руку поэта, который оказался невысокого роста, коренаст, но при этом неожиданно неустойчив после водочки, которую так нахваливал. Ехать Нефедову предстояло аж с двумя пересадками на метро, и Алешин понял, что если оставит поэта одного, то не миновать беды. Денег, полученных по договору, он, конечно, не донесет домой.
Ничего другого не оставалось, как притащить поэта к себе — Алешин жил неподалеку.
Сняв с Нефедова сапоги, дубленку, вязаную шапочку с игривым помпоном, он уложил его на диван в комнате, которая была Сашиной, а теперь предназначалась для гостей.
И в гостиной, где одиноко стоял рояль, и в спальне — везде теперь была пустота, которую стремился, но не мог заполнить Алешин.
Накрыв поэта пледом, который и лежа продолжал несвязно оправдываться, извиняться, благодарить и вперемежку бросать какие-то стихотворные строки, Алешин ушел к себе в спальню и тоже лег.
Обессиленный, он засыпал — вернее, забывался сном, как это уже не раз и не два происходило после смерти Людмилы, после похорон, девяти дней, потом сорока, потом лечения в больнице и возвращения домой.
Сон повторялся с пугающим постоянством.
Будто он приходит в школу и ему предстоит сдавать экзамен. В школу он не ходил несколько месяцев, отстал, на уроках сидит и ничего не понимает. Класс будто бы выпускной, но он сегодняшний, шестидесятилетний. Школа та же, но учительница из другого времени, та, которая учила дочь Василису, Вера Семеновна. Она смотрит на Алешина также, как смотрела барменша Антонина — с бабьей жалостью, с немым укором — сколько можно пить?
«Я поправлюсь, догоню всех, обещаю», — говорит Сергей, но она смотрит все тем же долгим взглядом, который говорит, что у него ничего не получится. Рядом появляется Митяй, улыбается, кладет руку на плечо Сергея.
«Сдадим, не волнуйтесь, Вера Семеновна», — говорит он.
«Я тебе дам условия задач и решения, — Вера Семеновна превращается в Зинаиду, девушку первой любви. — Идем, увидишь, какая у меня теперь силовая подача».
Она выходит на волейбольную площадку, уже в спортивной форме, как в школьные годы, в той же маечке и в тех же коротких трусиках из синего атласа, открывающих ее загорелые стройные ноги.
«Она красивая, — говорит Людмила, которая сидит рядом с ним на скамеечке, около волейбольной площадки.
«Ты здесь зачем? — испуганно спрашивает он. — Тебе нельзя, надо лежать, а ты?»…
«Какая разница, теперь все равно».
«Опять! Мы же с тобой говорили, что все может измениться. Нужно верить».
«Я верю, потому и говорю. Васена не звонит… Саше скажи, чтобы не приезжал, у него важный заказ. Я узнавала, если он его не выполнит, могут быть большие неприятности».
«О чем ты?.. Приготовься, время делать укол».
Решили не ждать каждый день сестру. Сергей сам научился делать уколы, тем более, боли возникают внезапно, в любое время суток. Морфий и омнопон в аптеке ему выдают по специальным красным рецептам.
Аптека находится рядом с новым кафе, уютным, там он и пьет коньяк, а не готовится к экзаменам. А они все ближе и ближе.
«Я же тебя предупреждал, что она какая-то слишком легкая — в балет ее бы, а не детей учить. Как она будет рожать, не представляю».
«Вот, видишь!», — радостно говорит Сергей и подводит к отцу Васену, которой уже три годика. Васена в летнем платьице, в цветной косынке.
«На обложку «Огонька» ее надо, — говорит мать и берет Васену на руки. — Ну, какие песенки ты уже поешь?»
«Девушка пела в церковном хоре», — говорит Людмила. Лицо ее белое, жить ей осталось всего месяц. Весна на дворе, месяц май…
«Все бы хорошо, но вот экзамен… Как мне быть, отец Серафим?»
«Тебе самому решать», — отвечает батюшка.
Он все в той же меховой жилетке, надетой поверх рясы, в старомодных роговых очках, с рыжеватой небольшой бородкой, с поредевшими волосами на голове.
«Я же, кажется, все экзамены сдал. И на трех конкурсах вышел победителем. Разве вы не знаете?»
«Знаю. А все-таки тебе экзамен предстоит сдавать. И без подсказок Митяя».
«Да, старик, самому», — говорит Коля.
«Николай!»…
Скуластое лицо друга светится тихой улыбкой. Он отрывается от земли, машет руками, как крыльями, улетает…
«Подожди! Почему я должен здесь… Почему?»
— Сергей Сергеевич, надо проснуться! — сказал громкий незнакомый голос.
— А? Что?
Сергей резко приподнялся. Горела лампа на тумбочке у тахты, и он увидел лысый костистый череп, обрамленный венчиком седых волос, огромный лоб Романа Нефедова.
— Стонали, Сергей Сергеевич. И все спрашивали: «Почему?» К тому же, пора мне…
Сергей встал, все вспомнил.
— Плохой сон, — попытался он оправдаться.
— Это потому что водка стала другой. Раньше я мог и литр вобрать — и ничего… У вас, кстати, ничего нет?..
— Идемте.
Он провел Нефедова на кухню, достал из холодильника початую бутылку коньяка.
Поэт не мог не обратить внимания на броскую афишу концерта Алешина в Венской филармонии. Сергей сидел у рояля — элегантный, молодой, красивый.
— Класс, — одобрил Нефедов. — Вы наверняка весь белый свет облазили. Давайте выпьем за вас, Сергей Сергеич. Чтобы вы поскорее вышли из штопора.
Глаза поэта были сейчас грустными, говорил он без того пафоса, когда витийствовал в кафе.
— Спасибо, Роман. Перейдем «на ты»?
— С радостью.
Выпили.
— Знаешь, ведь это не первая смерть, с которой я встречаюсь. Вот в чем вопрос, — неожиданно для самого себя сказал Алешин. — Отца похоронил, потом мать. Казалось, должен быть подготовлен. Но вот все началось и будто плотина прорвалась… Какая там Саяно-Шушенская… в сто раз мощней. Врач мне сказала: «Не думала, что вы выкарабкаетесь». Ну, отлежался, вроде, пришел в себя. Так нет. Образовалась пустота. Вакуум. Все стало ненужным, даже глупым. Понимаешь?
— Да, я такое тоже пережил. Но… у тебя же есть дети?
— Понимаешь, с дочерью у меня разлад. И простили друг другу обиды, вместе плакали… А потом она ушла — и все по-старому.
— Ну, у нее своя семья…
— Да нет никакой семьи! И где поет толком не знаю. Группа какая-то. Музыкантами себя называют!
— Я понимаю. И больше никого нет?
— Сын. Парень вырос хороший, грех жаловаться. Но не может он около меня все время торчать.
A y них жить в Питере я сам не хочу. Они с женой технари, у них свои интересы… мне далекие…
— Но… у тебя иконы во всех комнатах. Ты же верующий.
— Ну и что?
— Как что? — удивился Роман. — Одно дело — я, другое — ты. Я верю и не верю. Когда как. Чехов говорил, что между «Бог есть» и «Бога нет» лежит огромная дистанция. Если ты эту дистанцию прошел, чего же спиваться? Ну, у поэтов это бывает. Рубцова жена подушкой удавила, не вынесла его запоев и таланта. Есенина убили, потому что не только пил, но, главное, новой власти мешал. Маяковский, казалось, из камня сделан, от пули умер — то ли от своей, то ли от чекистской. Моего друга на вокзальной лавочке мертвым нашли — какой-то дрянью отравился — это уже наша капиталистическая новь… Но это поэты, которых не печатают, которые умеют только стихи писать… А вы-то, музыканты! Кто вам запретит играть — тем более, с таким именем, как у тебя! Вы счастливее нас, вам Господь дал через звуки выразить все, что в душе лежит! Играй себе на радость людям…
Нефедов вновь разгорячился, но не ораторствовал, а сказал эти слова убедительно, — видимо, передумал их не единожды.
— Может, ты и прав, Роман. Только музыканты не меньше гибнут, чем поэты, поверь. Вот друг мой, Николай, какую музыку пишет! А ведь ее почти не исполняют. Зато какой-нибудь безголосый балбес… да что говорить, ты сам все понимаешь!
— Это да, это общая беда. Но ведь симфонические оркестры живут. Театры оперы и балета никто не закрывает.
Раздался телефонный звонок, и Нефедов достал из кармана мобильник.
Успокоил жену, сказал, что скоро приедет.
Обменялись визитками, хотя каждый по опыту знал, что вряд ли еще им доведется встретиться.
Поэт ушел и Алешин снова остался один.
Подошел к окну. Уже горели вечерние огни. Огненной рекой текли по улице машины, и отсюда, сверху, эта река казалась нарядной и красивой.
«А ведь я ему первому рассказал, что было со мной после того, как Людмила слегла, — подумал он. — Почему незнакомому человеку говоришь о самом главном, а от близких скрываешь? Ведь мы толком не поговорили с Сашей. Про Василису и говорить нечего. Своя жизнь… Батюшка Серафим говорил, что надо как можно меньше осуждать… И его теперь нет. Вот так»…
Чтобы снять усталость, Алешин решил принять душ.
Он пустил сначала теплую воду и по привычке хотел было уже переходить на холодную, но на этот раз не стал. Стоял, расслабившись, под струями воды и ни о чем не думал. Потом, выйдя из забытья, выключил воду. Когда потянулся за полотенцем, увидел, что на водостоке что-то блеснуло. Глянул еще раз и убедился — что-то лежит на металлической закрышке в мелких дырочках, прикрывающей сток воды.
Присев, он потянул цепочку на себя и увидел тот самый нательный крестик, который в подарок купил в храме на горе Фавор. Он долго решал, кому подарить крестик, но когда произошло примирение с Васеной, надел крестик на шею дочери.
«Наверное, она ищет, где крест потеряла. Боится об этом сказать. Конечно! Сейчас, сейчас я обрадую ее, позвоню»…
Торопливо вытерся полотенцем, вышел в гостиную, нашел телефон и позвонил дочери.
— Привет, папа, — услышал он ее голос. — Что-нибудь случилось?
— Здравствуй. Нет, все в порядке. Просто хотел узнать, как у тебя.
— Да все так же.
— Куда-нибудь едете?
— Нет, пока идут переговоры. Вроде, планируется какой-то из сибирских городов.
— А-а-а. Что ж, Сибирь — это хорошо.
— Не очень. Холодно.
— Холодно, это верно. Да, хотел тебя спросить… Ты ничего не теряла?
— Нет, — ответила она испуганно. — А что?
— Да я тут нашел… у себя… кто-то забыл, наверное…
— Что?
— Да цепочку. Не золотая, обычная серебряная. С крестиком.
— А! Вспомнила. Понимаешь, он мне мешал. Мыться — снимаешь, на сцену идешь — снимаешь… В общем, все время мешает.
Алешин не нашелся, что ответить.
— Что замолчал? Знаешь, мне, пожалуй, пора собираться. Есть кое-какие дела.
— Понятно.
— Звони, если что.
— Хорошо. Рад был услышать, что у тебя все в порядке. Пока.
— Пока.
Он нажал на кнопку отключения разговора.
«Вот это да! — сказал он себе. — Вот это да!»
Он замер в нерешительности.
Потом быстро стал одевался, словно куда-то надо было спешить.
«Не торопись осуждать», — часто повторял отец Серафим. — Не торопись!»
«Да как же, как же! Вот тебе и плоды просвещения! Если бы Люда узнала! Ох, опять я о том же! Мать есть мать, она бывает слепа, когда дело касается ее ребенка… Но ведь к Сане она относилась совсем иначе. Старалась, конечно, быть хорошей. Да не всегда получалось!»
Он оделся, всё также торопясь, словно опаздывая. Но уже решил, что ему делать. Позвонил на вокзал, узнал, что билеты есть и что он успевает к ночной «Стреле». Значит, утром будет в Питере.
«А если его нет дома? Может, все-таки позвонить?»
Но отступать уже было нельзя, билет заказал.
В поезде, устроившись, он согласился с проводницей, предложившей горячий чай, а к нему печенье. Попутчики, пожилая пара, ехали в Петербург к родным, отдыхать. Алешин охотно уступил нижнюю полку, забрался на верхнюю и постарался уснуть.
Он вспоминал, как удивилась Люда, когда он сказал о своем решении взять Сашу из приюта отца Владимира. Как все-таки она поняла его и согласилась, как нервно отреагировала Васена. Но и с ней удалось все уладить — до той поры, когда началось ее увлечение рок-музыкой. Она и Сашу пыталась втянуть в свои дела, говорила, что пение вылечит его от заикания. Но он и так говорить стал почти нормально, а к старшим классам заикался только, когда волновался.
У Васены был свой расчет — она думала, что если и Саша будет вместе с ней, отец перестанет ругать ее. Но Саша никакой музыкой не увлекся — мозг его был нацелен на точные науки. И поступил он в Бауманский, и стал толковым инженером — сейчас вот занялся какими-то новыми технологиями, в которых Алешин ровным счетом ничего не понимал, хотя каждый раз, когда Саша пробовал объяснять ему, чем он занимается, Алешин делал вид, что все понимает.
Зато все, что касалось их отношений, улаживалось само собой и понимание было взаимное. Наверное, потому, что Саша слишком хорошо понял, какой у него появился отец.
Он откликнулся на голос Алешина по домофону с искренним удивлением:
— Папа?
— Да, я.
Когда Сергей вошел в квартиру сына, тот первым делом спросил:
— Что слу-у-у-чилось?
— Да ничего. Просто захотел тебя повидать.
— Фу, напу-у-у-гал. — Саша облегченно вздохнул, увидев отца целым и невредимым. За спиной Саши показалась Вера, его жена. Лицо заспанное, волосы еще не причесаны — она их то и дело поправляла, улыбаясь растерянно.
— Поче-е-е-му не позвонил?
— Да так… получилось. Хорошо, что успел — вам же сейчас на работу…
— Ну да. Вера, ча-а-й, что ли.
— Да успеется, — Алешин снял свою дубленку, ботинки, надел домашние тапочки. Сел на кухне к окну, на диванчик. — У вас тут белым-бело… А в Москве все расквашено, слякоть…
— Только вчера снег выпал, — сказала Вера. — И такой белый, прямо удивительно.
Вера полновата, лицо простое, домашнее. И не подумаешь, что она может решать сложные инженерные задачи. Подружились они с Сашей еще на первом курсе, а на пятом поженились. Родители Веры, объединившись с Алешинами, купили им однокомнатную квартиру в Питере, куда их взяли работать.
— Да, белый снег… — Сергей Сергеевич, не отрываясь, смотрел, как падают за окном утренние пушистые снежинки — вертикально, отвесно. В продуваемом насквозь Петербурге в это утро ни ветерка.
— Белый снег…
Саша сел к столу напротив отца. Теперь это был плечистый, сильный человек, белесые волосы потемнели, волосы уложены не на пробор, как в детстве, а короткой челочкой вперед. Глаза не грустные, как раньше, а серьезные. С ожиданием смотрят на отца.
— Да не беспокойся ты… Ничего особенного… Хотя, это как посмотреть…
Вера подала чай, сделала бутерброды.
— Может, чего посущественней?
— Это вечером, когда с работы придете. Как там у вас? Всё слава Богу?
— Слава Богу.
Алешин пил чай, слегка улыбаясь.
— И дома все хорошо?
— Все хорошо.
— Вот и отлично, — он расстегнул свой замшевый пиджак, достал из внутреннего кармана пакетик, где лежал крестик на цепочке — тот, что мешал Васене. — Вот этот крест я приобрел в храме на горе Фавор. Где было Преображение Господне. Один крест надел на себя, а этот подарил… одному человеку. А он отнесся к кресту, как к побрякушке какой-то. Украшению, бижутерии… И потерял крест. Потерял, понимаете? А я нашел. То есть крест снова оказался у меня. И я решил, что теперь поступлю правильно — надену его на того, кто понимает, что такое крест.
— И ты ради этого… при-и-и-ехал?
— Да.
И Алешин надел на шею сына Фаворский крест.
Псалом 138. Прелюдия двенадцатая
Когда он проснулся, взгляд его упал на ряд книг, стоящих на столе. Сюда он поставил справочники, словари, в последнее время Евангелие, Библию, Молитвослов с Псалтырью.
Они с Людмилой, чаще перед сном, любили открывать Священные книги, заранее загадывая страницу, строку. И книга указывала им, что с ними будет завтра и послезавтра, и всю последующую жизнь.
На это раз он выбрал Молитвослов, раскрыл наугад.
Выпал Псалом 138.
Он прочел:
Начальнику хора. Псалом Давида.
- Господи! Ты испытал меня и знаешь.
- Ты знаешь, когда я сажусь и когда встаю; Ты разумеешь помышления мои издали.
- Иду ли я, отдыхаю ли — Ты окружаешь меня, и все пути мои известны Тебе.
- Еще нет слова на языке моем, — Ты, Господи, уже знаешь его совершенно.
- Сзади и спереди Ты объемлешь меня, и полагаешь на мне руку Твою.
- Дивно для меня ведение [Твое], — высоко, не могу постигнуть его!
- Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу?
- Взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты.
- Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря, —
- и там рука Твоя поведет меня, и удержит меня десница Твоя.
- Скажу л и: «может быть, тьма скроет меня, и свет вокруг меня сделается ночью»;
- но и тьма не затмит от Тебя, и ночь светла, как день: как тьма, так и свет.
- Ибо Ты устроил внутренности мои и соткал меня во чреве матери моей.
- Славлю Тебя, потому что я дивно устроен. Дивны дела Твои, и душа моя вполне сознает это.
- Не сокрыты были от Тебя кости мои, когда я созидаем был в тайне, образуем был во глубине утробы.
- Зародыш мой видели очи Твои; в Твоей книге записаны все дни, для меня назначенные, когда ни одного из них еще не было.
- Как возвышенны для меня помышления Твои, Боже, и как велико число их!
- Стану ли исчислять их, но они многочисленнее песка; когда я пробуждаюсь, я все еще с Тобою.
- О, если бы Ты, Боже, поразил нечестивого! Удалитесь от меня, кровожадные!
- Они говорят против Тебя нечестиво; суетное замышляют враги Твои.
- Мне ли не возненавидеть ненавидящих Тебя, Господи, и не возгнушаться восстающими на Тебя?
- Полною ненавистью ненавижу их: враги они мне.
- Испытай меня, Боже, и узнай сердце мое; испытай меня и узнай помышления мои;
- и зри, не на опасном ли я пути, и направь меня на путь вечный.
Август-декабрь 2012 г.
Избранные рассказы
Эльдорадо. Рассказ
— А меня в детстве хотели украсть, — отец Иоанн весело оглядел учеников, и шум в классе сразу стал стихать, и любопытные, лукавые взоры обратились на священника, который пришел к ним на урок. Долгое время батюшку не пускали в школу, но вот директор, Агния Ивановна, дала разрешение провести встречу со священником «в порядке эксперимента». На самом деле она поступила так потому, что ветеранов войны в поселке не осталось, а встречи, посвященные Дню Победы, надо было проводить. Как выяснилось, отец Иоанн хотя и не участник войны, но все же день Победы встречал в десятилетнем возрасте, значит, что-то личное может о войне рассказать.
— Да-да, украсть самым натуральным образом, — повторил отец Иоанн, увидев недоуменный взгляд Агнии Ивановны, усевшейся за последним столом вместе с классной руководительницей, Ниной Петровной. — Украсть меня хотел капитан артиллерии Иван Федорович Краснов — как видите, его имя и фамилию я запомнил на всю жизнь. А рассказать я вам о нем хочу потому, что очень многих фронтовиков если и не убили на войне, то оставили им такие муки, что не приведи вам Господь их получить. Вот об этом я и хочу вам рассказать, дорогие мои.
Священник, все еще продолжая улыбаться мягкой своей улыбкой, приветливо смотрел на учеников. С густой белой бородой и мягкими усами, с белым венчиком волос, которые делали его похожим на доброго дедушку, в черной рясе и с медным крестом на груди, он, казалось, должен был говорить о чем-то сказочном, а никак не о какихто муках, с которых начал.
— Это было в сорок шестом, сразу после войны. Отец обещал меня взять с собой в Горький, к бабушке, на лето. И не на поезде, а на пароходе. Представляете, как я ждал этого дня! Поплыть по Волге, почти половину ее увидеть, вот какой подарок обещал мне отец. И вот, наконец, этот день пришел.
1
Поместились не в каюте, а в «третьем классе», где стояли облупленные скамейки. Туда, толкаясь и торопясь, лезли пассажиры с узлами, чемоданами, мешками. Отец, не стесняясь, лез напролом, впереди себя толкая сына. Поэтому место заняли хорошее, у иллюминатора.
Многие из соседей, едва устроившись, тут же стали вытаскивать снедь и принялись за еду — будто за тем и пришли сюда. Запахи воблы, вареных яиц, лука смешались с запахом машинного масла, а стук двигателя быстро стал утомлять.
Ваня, конечно, рвался на палубу, но отец его придержал — все-таки надо прочно занять место.
Но вот, вроде, все угнездились по своим местам, и отец отпустил Ваню. Свежий ветерок обдал его, он вытер пот и глубоко вздохнул, и радостно посмотрел на Волгу, на остров, мимо которого проплывал пароход.
Остров назывался Эльдорадо. Ваня всегда дивился этому названью. Отец, бравший сына на рыбалку, толком объяснить не мог, что это значит — Эльдорадо и Эльдорадо, так называют остров давно, вот и все.
Ваня, изучая страны по атласу, нашел Эльдорадо в Южной Америке. Но и учитель Антонина Ивановна не смогла объяснить, что это значит.
— Что, знакомые места? — спросил Ваню кто-то.
Рядом стоял офицер. Конечно, прежде всего бросились в глаза ордена, медали, потом капитанские погоны, пушечки на них и лишь после этого усталое, бледное лицо.
— Тут плотвичка берет, окуньки, — сказал Ваня, — стерлядка водится. Но ее с берега не возьмешь. Надо с лодки.
— А ты рыбак, — капитан улыбнулся, но странная это была улыбка, только губы раздвинулись, а выраженье глаз не изменилось: застывшие и словно мертвые были они. — А как остров называется?
— Эльдорадо. Все так говорят, а почему — никто не знает.
— Забавно, — капитан погладил свои редкие волосы, которые трепал ветер. — Скажи, а что же ты родные места бросаешь?
Ваня объяснил.
Остров Эльдорадо остался позади, пароход вышел на середину реки. Взгляду открылся голубой и зеленый простор. Он искрился и сверкал, был напоен жизнью и теплом.
— Да, брат, — сказал капитан. — Много я видел мест и получше ваших, но нигде сердце так не щемило, как здесь. Плыву, плыву, а все не успокоюсь никак.
— А вам куда, не в Горький?
— Может, и туда, — ответил капитан, и тут Ваня понял, почему у капитана такой взгляд — один его глаз был действительно мертвым, вставным.
Офицер заметил открытие мальчика и опять улыбнулся одними губами.
— Что, неприятный вид у меня? Мне и руку покорежило — видишь, как плеть болтается.
— Война, — сказал Ваня.
— Война, — согласился капитан. — Зайдем ко мне?
Он занимал каюту-люкс. Ваня с интересом разглядывал полированную мебель, мягкий диван, шелковые занавески. Капитан раздвинул их и сквозь цельное лобовое стекло каюты увиделась Волга — вид отсюда был не хуже, чем с палубы.
— Ну, располагайся, брат, здесь хорошо. Тебя как звать?
Ваня назвался, и капитана обрадовало его имя.
— Смотри, как здорово — меня Иваном тоже зовут.
Ваня сидел на краю дивана и от угощенья отказался:
— Мне идти надо. Отец беспокоиться будет.
И точно — отец уже обошел весь пароход в поисках сына.
Встретились на переходе с верхней палубы на нижнюю, и отец принялся было бранить сына, но капитан за него заступился: это он виноват. Хотел мальца угостить, но тот есть не стал. При отце-то не откажется?
Обличье отца Вани, Николая, обнаруживало солдата — одет он был в гимнастерку, галифе, кирзачи. Выглядел бы иначе, по-другому ответил бы. А тут сработала армейская привычка: надо слушаться старшего по званью.
Познакомились, и сначала разговор шел трудно, потому что приглядывались друг к другу. Николай, не привыкший есть и пить чужое, вел себя сдержанно, но так, чтобы не обидеть нового знакомого.
Николай был среднего роста, жилист, лицо имел обыкновенное. Если бы не глаза, в которых много чего таилось и угадывалось. Разглядеть это можно было не сразу, но капитан, повидавший на своем веку не меньше, а может, и побольше собеседника, понял, с кем говорит. Хотя и имел только один глаз.
Скоро выяснили, на каких фронтах воевали, кто где был ранен, в каких краях пришлось особенно тяжело.
Капитан еще не остыл от сражений, все еще был там, на войне, с которой, казалось, не хотел расставаться.
— Вот городок есть такой в Восточной Пруссии, называется Нессельбек. А, Ваня? Не хуже звучит, чем твое Эльдорадо. Ну, не городок, усадьба, замок такой средневековый. Прямо под Кенигсбергом. Выкатили мы пушки, шмаляем. А снаряды от стенок, как мячики отпрыгивают. Дырки маленькие делают — и все. Будто мы камешками кидаемся. Команда: пушки катить прямо в парк, бить прямой наводкой по огневым точкам. Ну, снежок лежит, а из-под него — клумбы, цветники. Прямо перед нами — розы. И какие! Укутали их, как детей. Чтобы не замерзли. А нам-то поддают свинца! Падают мои ребята в эти розы, будто понюхать их хотят. И никак не нанюхаются. Огонь! Взяли мы этот Нессельбек, — капитан выругался. — И мне гостинцы достались — один в голову, один в плечо.
— Все-таки ты жив остался, Иван Федорович, — сказал Николай. — И давай больше не будем о войне. Не надо детям это знать.
Живой глаз капитана заблестел:
— Это как?
— Войны теперь никогда не будет, — убежденно ответил Николай. — А про нас что говорить — воевали, как положено, — он встал и показал сыну, что пора уходить. — Спасибо за хлеб-соль, Иван Федорович.
Когда пришли на свое место, особенно почувствовали разницу между первым и третьим классом. Тут спали кто где — кто на лавках, кто притулившись к мешкам.
Стучали двигатели паровой машины, усердно шлепали о воду плицы. Стучало и у Николая в висках, и он знал, что теперь не заснет. Решил, что теперь больше к капитану не пойдет — одна боль от таких разговоров.
2
К утру Николай очнулся от забытья, застонал. Ваня спал, нога его свесилась с лавки.
Николай положил ее поудобней и вышел на палубу. Холодный ветер гнал по светлеющему небу редкие тучи. Вода была грязно серого цвета, ребрилась под ветром, как будто собирала морщины на лбу.
Пароход причаливал к пристани большого волжского города. Толпились на откосе деревянные домишки, каменные дома, высились кресты на тускло отсвечивающих куполах собора.
У берега стояло множество дебаркадеров, досчатых помостов. Возле них, как собаки на привязи, дергались лодки.
Иван Федорович разбудил Ваню, пригласил пойти прогуляться.
Ваню уже не пугали ни мертвый глаз капитана, ни иссохшая рука, ни больное, отрешенное от всего, лицо капитана.
По деревянной лестнице они поднялись в город. Тут была набережная с аллейками, с подстриженными кустами снежного ягодника.
— В этом Нессельбеке такие же кусты? — спросил Ванечка.
Капитан даже остановился.
— Запомнил! Нет, Ваня, там все по-другому.
— А почему снаряды стенку не прошибали?
— Толстая, метра два примерно. Еще при рыцарях, наверное, строили. Понимаешь, они все время воевали. Все время хотели соседей подчинить. А кто не подчинялся — убивали. Такие гады.
Они увидели базар, пошли посмотреть, что там продают. Купили дыню, связку воблы, тыквенные семечки.
В одном из торговых рядов продавали вино.
— Не пейте, — попросил Ваня. — Потому что вы мучаетесь, когда пьете. У вас, наверное, горе.
— Угадал, — рука капитана дрожала, когда он выложил на прилавок бумажник. — Наливай, старая, — сказал он торговке, низенькой и толстой старушке, у которой морщинистые щеки были розовыми, а нос пуговкой, тоже розовый.
Ваня печально смотрел на капитана, и Иван Федорович заметил это.
— Не серчай, Ваня. Вот у меня Вовка такой же серьезный был. На тебя смахивал. Тоже вихор и глаза вроде твоих. Как разозлится, так они аж темными становятся. Один раз ноготь себе сломал, остаток вырвать надо. Пошли к хирургу. Я говорю: «Ну, держись, брат. Посмотрим, есть у тебя силы, не закричишь ли». И представь — не закричал. Хороший был паренек.
— Почему был? — спросил Ваня. Не надо было спрашивать, да взяло верх любопытство.
— Погибли они, Ваня. Вместе с матерью погибли. Загнали их в сарай, а сарай подожгли.
— Как это? — страшно и жутко было смотреть Ване на Ивана Федоровича.
— Наливай еще, старая, — сказал капитан, и старушка поспешно наполнила банку, и веселенькие ее глаза враз стали серьезными. Ваня обратил внимание, что пальцы у старушки от вина фиолетовые на подушечках. Прислушался к разговору и дед, продававший вино рядом. У него была седая борода, широкий лоб, внимательные и трезвые глаза.
Капитан выпил, закурил. Никого он не видел, кроме Вани.
И для него говорил:
— Вот твой отец вчера сказал — не надо, мол, детям ничего про войну знать. Неправильно! Мой старший, Герка, твоего возраста был. А партизанил. Накрыли его и всю семью в сарай, чтоб другим неповадно было. Ты представь — детей, женщину жечь! Это что такое? Это разве возможно?
— Так ведь нелюди они, нелюди! — вскрикнула, не выдержав, старушка.
Ваня взял Ивана Федоровича за руку.
— Нам идти надо.
— Сейчас, Ваня. Не боись, я крепкий. Хочешь, сейчас в кино пойдем. Или в цирк. Тут есть цирк, я знаю.
— И детский театр, — сказала старушка. — На шестой трамвай сесть, как раз и приедешь.
Иван Федорович хотел достать деньги из бумажника, но старушка его остановила:
— Ничего не надо.
От развлечений Ваня отказался. Он боялся, как бы с Иваном Федоровичем чего-нибудь не случилось.
— Да подожди, не суетись. У нас еще полно времени. Вот, гляди, — он протянул к Ване наручные часы. — Трофейные. Хочешь, тебе подарю?
— Не надо. Куда мы идем? Разве это дорога на пристань?
— А зачем нам пристань? Знаешь, у меня тут знакомый есть. Вместе воевали. Надо зайти.
— Погодите. — Ваня резко остановился. — Вы как хотите, а я на пароход.
— Да подожди, тебе говорят. Никуда твой пароход не денется. На минутку к фронтовому товарищу заглянем… Ну?
— Нет. У нас уже времени нет.
Ваня на несколько шагов отошел от капитана, готовый в любую секунду бежать к пристани. И в то же время не хотел оставлять Ивана Федоровича одного.
— Ладно, твоя взяла. Пароход так пароход… Хотя зачем он сдался?..
Они пришли к пристани к самому отправлению. Николай стоял у трапа бледный, небритый, с запавшими щеками.
— Больше от меня ни на шаг! — зло сказал он сыну. — А ты, капитан… Если б не был инвалидом, поговорил бы я с тобой…
— Папаня! — Ваня со всей силы обхватил руку отца, сжатую кулак. — Ты ничего не знаешь! Не имеешь права…
Николай резко выдернул руку.
— Отдай ему дыню. Рыбу тоже. А тут чего? — Он вывернул карманы Вани, тыквенные семечки посыпались на трап и в воду.
— Иди, — и он толкнул сына.
Ваня споткнулся, чуть было не упал. Оглянулся, бледный от обиды. Отец толкнул его еще раз.
— Зачем ты так? — сказал капитан.
— Ты вот что: топай в свою каюту.
Капитан не ответил и прошел мимо, опустив плечи и голову.
В отсеке третьего класса, сев на скамейку, Николай немного успокоился. Он застелил чемодан газеткой, выложил хлеб, помидоры, вареные яйца.
— Ешь.
Ваня отвернулся.
— Что, моя еда хуже капитанской? Мороженым он тебя потчевал?
Николай понимал, что не надо бы так говорить, но чувство обиды, злости и еще чего-то вошло в душу, теребило ее. Утром проснулся и увидел, что сына нет. Сбегал в каюту к капитану, потом метался по набережной и чего только не передумал. Была мысль, что капитан увел Ваню. И попробуй найди теперь сына. Когда до отправления парохода остались минуты, Николай решил, что так оно и есть. Считай, для сына он чужой — без него вырос. Да и кто он такой? Плотник. А тут — капитан, да с деньгами. Один, без семьи. Чего же такого хорошего мальца с собой не прихватить?
— Ешь, — опять сказал Николай, мучаясь ревностью.
— Не буду, — он встал.
— Куда?
— На палубу. Там воздух чистый, без злости.
У Николая кусок в горле застрял.
— Во дети пошли, — сказала тетка, которая ночью заняла всю скамейку. — Никто им не указ.
Ваня вышел на палубу. Город оставался позади со своими домишками, собором, серым зданием, облицованным гранитом, базаром, где Иван Федорович брал вино у старушки с фиолетовыми пальцами.
«Ты представь — детей, женщину жечь!», — вспоминал Ваня. И представил, как это происходило. Вот горит сарай, вот они вспыхивают и никто, никто в целом мире не может им помочь!
Уже вовсю светило солнце, ласковая вода плескалась за бортом. Справа по нежно-зеленому лугу шли коровенки. Пастушок в трусах и кепке повернулся лицом к пароходу, поднял кнут и помахал им.
«Как же ему теперь жить? И куда он едет?»
«Плыву вот, плыву», — вспомнились слова Ивана Федоровича.
«К родственникам, наверное, едет. Не может быть, чтобы у него никого не было. А если — никого? Нет, так не бывает».
К Ване подошел капитан. Пригласил его в каюту, снова стал угощать.
— Не сердись на меня, брат. Я вот еще рюмочку тяпну, а завтра уже не буду. Завтра сойду с корабля. Моя тетка в Кручинске живет. Давненько я ее не видел.
«Ну вот, хоть тетка, а есть», — подумал Ваня.
Назавтра прощались.
— Приплыл, — сказал Иван Федорович. — Вот что, братцы. Обратно плыть будете, заходите в гости. Кровельная, семь. Запомните?
— Может, заглянем, — сказал Николай.
— До свиданья, дядя Ваня. Если захочешь, можешь к нам в деревню приехать. У меня есть атлас мира, папка с войны привез. Будем с тобою путешествовать. Покажешь, где этот самый Нессельбек.
— Дался тебе этот паршивый городишко. Мы лучше с тобой Эльдорадо найдем. А ты… — он повернулся к Николаю, — не держи зла. Я ведь не смог бы Ваню увести. Ей-Богу, не смог бы… Так что…
Он не договорил, и они обнялись с Николаем, как братья.
* * *
— Такая вот история, — закончил свой ‘ рассказ отец Иоанн. — Колесных пароходов теперь нет, Эльдорадо затопили, так как построили плотину. Волга совсем другая. Однако, чувства у человека остаются все теми же. Война, конечно, калечит людей. Но и закаляет, верно? Вот мне уже за восемьдесят, а я помню и Ивана Федоровича, и отца, и даже ту бабушку на базаре, которая за вино не взяла с нас ни копейки.
— И у которой фиолетовые пальцы, — сказал Валя Таратайкин, острый на язык старшеклассник.
— Верно, — улыбнулся отец Иоанн.
— А к Ивану Федоровичу вы не заехали на обратном пути? — спросила Лена Соколова, отличница.
— Нет. Обратно меня бабаня отправила на поезде.
— А Эльдорадо? Узнали, что это значит? — снова спросил Таратайкин.
— Конечно. Такое место искали испанские конкистадоры в Южной Америке. Считали, что это страна счастья — там золота груды и других богатств не счесть. Вот что такое Эльдорадо. Его нет, но люди с этим не хотят мириться. Каждый ищет свое Эльдорадо.
— А вы нашли? — у Таратайкина были веселые, неунывающие глаза.
— Как тебе ответить… — отец Иоанн перестал улыбаться. — Я знаю, где эту страну надо искать. И дорогу знаю. Но чтобы дойти туда, надо трудиться всю жизнь, до последнего вздоха, понимаешь?
В глазах Таратайкина веселье не угасло, но в глазах других ребят отец Иоанн видел совсем иные чувства.
Маленькой ёлочке холодно зимой. Святочный рассказ
Посвящается протоиерею Николаю Агафонову
У лица сияла огнями. Витрины кафе, ресторанов и магазинов тянулись одна за другой и празднично светились. Потухали и вспыхивали с диковинными названиями, чаще всего иностранными. Все деревья, шеренгами стоящие вдоль тротуаров, были увешаны гирляндами разноцветных лампочек, которые переливались, создавая вокруг атмосферу радостного новогоднего праздника.
— Ухты! — невольно выдохнул Коля Лепешкин и постарался увидеть всю главную улицу города сразу. Здесь запрещалось движение автомобилей и все было устроено для веселья и отдыха.
В другое время Коля рассмотрел бы каждую витрину, особенно необычные. Например, с механическими фигурами людей, которые двигались и приглашали отобедать или улететь к теплым морям.
Но сейчас Коля замерз и потому пошел вперед, боковым зрением отмечая особо примечательную рекламу.
У витрины магазина «Адидас» он все же остановился и сразу увидел ботинки на коньках и темно-синие, с красными кантами костюмы, и картонных хоккеистов, скрестивших клюшки в борьбе за шайбу.
Дверь магазина открылась, на улицу вышли парни с сумками, смеясь и что-то обсуждая. Наверняка в сумках у них лежали покупки, может быть, коньки, которых теперь у Коли нет.
Вчера он отдал их Сереге, защитнику из «Стрелы», с которым вместе играли весь прошлый сезон. Серега — надежный защитник и в пас играть умеет. Коля надеялся, что друг выручит и можно будет у него переночевать хотя бы одну ночь. Но кто же знал, что у Сереги отец — жлоб и что он сразу же позвонит Колиным родителям. Пришлось быстро уйти, почти убежать, на ходу подбодрив Серегу, у которого лицо было растерянным и виноватым. Коньки не жалко, пусть Серега катается. Коле они теперь ни к чему, потому что «Стрелы» уже нет, и катка нет — стадион закатали в асфальт, вместо него устроив рынок.
Ночлег Коля нашел в подвале одной девятиэтажки, где вход в подъезд не закрывался. Замок с люка в подвал снялся без особых усилий, так как у Коли имелась хорошая отмычка.
Коля намеревался прокантоваться в этом подвале еще несколько ночей, пока не достанет денег на дорогу, но в подвал явились два бомжа. Они вели занудные разговоры о политике и ели объедки, собранные в мусорных баках. От бомжей воняло, и Коля забился в дальний угол подвала, примостившись за трубой, от которой шло тепло.
Сегодня предстояло найти новое место для ночлега и постараться достать хоть какой-нибудь еды.
Вчера ему досталась сочная желтая груша и два яблока, а сегодня не перепало ничего.
Фрукты он хотел украсть с прилавка палаточного киоска на углу знакомой улицы и уже выждал момент, когда продавщица нагнулась, что-то доставая из угла палатки, и покупателей рядом не было. Но в этот момент, когда он хотел взять гладкое красное яблоко, продавщица распрямилась.
Взгляды их встретились. Продавщица была одета в теплую мутоновую шапку, поверх которой повязала платок, в камуфляжную военную зимнюю форму. Коля уже приготовился бежать, как женщина внезапно улыбнулась и нараспев сказала:
— Лепешкин! Коля!
От удивления Коля и слова выговорить не смог и выронил яблоко, упавшее на грязный промерзший асфальт. Опомнившись, он подобрал яблоко и вытер его о свою куртку.
— Здравствуйте, Марина Николаевна, — он положил яблоко на прилавок и попробовал улыбнуться. Улыбка получилась растерянной и жалкой.
Марина Николаевна Крутикова, учитель русского языка и литературы, которую в классе любили все, а не только Коля, из школы была уволена в прошлом году, потому что вошла в комитет, выступавший не только против сокращения преподавателей в связи с объединением школ, но и против самой реформы, проводимой и московским, и местным руководством.
— Вот видишь, торговлишкой занялась, — сказала Марина Николаевна. — Но это временно. Ты-то как?
— Да ниче.
— Кто у вас теперь по русскому?
Коля пожал плечами и неожиданно для самого себя сказал:
— Я в школу перестал ходить. Потому что на меня облава и хотят упечь в детдом.
Глаза Марины Николаевны, такие голубые и большие, стали еще больше, и она уже без улыбки не столько спросила, сколько сказала утвердительно:
— Опять в бегах.
Коля кивнул.
Тут подошли покупатели — один, другой, и Марина Николаевна занялась ими, торопясь. Но покупатели попались привередливые, и Коля уже хотел уйти, но Марина Николаевна его не отпустила:
— Подожди, я сейчас.
Когда она освободилась, Коля сказал, что в детдоме также, как в колонии — непокорных бьют стаей, издеваются, а преподаватели с этим ничего поделать не могут.
— И что же теперь? Куда собрался?
— Куда-нибудь, где теплее.
— С поезда снимут, отправят где холоднее, а не теплее.
— Не снимут, — он подождал, пока новые покупатели отойдут от прилавка. — До свиданья, Марина Николаевна.
Она положила ему в пакет яблоки и выбрала самую лучшую грушу.
— Давай я тебе немного денег дам, — она полезла в карман за кошельком, но он уже отошел в сторону и крикнул ей:
— Ниче, Марина Николаевна, прорвемся!
Она невольно улыбнулась ему — сколько раз говорила, чтобы он перестал «чекать», а он так и не исправился.
В конце праздничной улицы Коля зашел в кафе самое простое, где стояли столы с круглыми мраморными столешницами и где они с Серегой одалживались у армянина Марата.
Марат, небритый, с темными кругами под глазами, только и думающий о том, как поскорее уйти домой, не удивился, увидев Колю. От сына своего Вагана, который тоже играл в хоккей, Марат знал, что Коля в бегах.
— Ночью до сорока обещают, — сказал Марат, глядя на видавшую виды куртку Коли. — Слыхал?
— Да, — ответил Коля, хотя о грядущем морозе не знал. — Вы не выручите меня, Марат Ашотович? — Мой Дик второй день ничего не ел, потому что я с родителями в контрах. Каких-нибудь обрезков, а?
Марат внимательно посмотрел на Колю, карие, чуть навыкате глаза его, в которых лежала печаль тысячелетий, все поняли, и он пошел на кухню. Положил в пакет сырые остатки гуляша, добавил несколько кусков хлеба. В отдельный пакет он упаковал пару готовых котлет и вареные картофелины.
— Спасибо, — Коля принял пакеты и хотел спросить про Ваганчика, как звали сына Марата, но тот его опередил:
— Ваганчик теперь на «Торпедо» ходит. А тебя там почему нет?
— Да с родителями. — Коля вдруг осекся и впервые за все это время, хотя уже третий раз был в бегах, не смог говорить дальше. Какая-то преграда перекрыла горло и невозможно стало дышать, и он почувствовал, как голове вдруг стало жарко.
— Ну-ну, чего ты, — Марат засуетился, налил апельсинного сока в стакан. — Выпей-ка, ну?
Коля попил маленькими глотками, стало легче.
— Ниче, прорвемся, — сказал он, и сросшиеся брови его плотнее сошлись к переносице.
Теперь, когда у него в руке был пакет с едой, он знал, куда идти, и заторопился.
На одном из спусков к Волге, во дворе, находился за гаражами пустой сарайчик, в котором Коля уже несколько раз ночевал, когда стояла теплая погода. Сарайчик принадлежал дворняге Дику, обветшалому псу с перебитой лапой.
Первый раз Коля столкнулся с Диком, когда набрел на этот сарайчик и обнаружил там подстилку из старой телогрейки и истрепанного одеяла. Коля уже улегся и приготовился ко сну, когда услышал рычание собаки. Она скалила зубы и сверкала глазами.
Сквозь щели между досок пробивался свет, и Коля разглядел, что собака держит на весу пораненную лапу. Собака рычала скорее оттого, что заняли ее место, чем от злости. Коля это понял и начал разговаривать с псом и звать его к себе. Пес сомневался в намерениях Коли, но мальчик дал ему поесть, достав захваченные дома хлеб и консервы. Примирение состоялось не сразу, но пес все же дал себя погладить. В рюкзачке у Коли находилась походная аптечка, и утром Коля с трудом, но уговорил пса на перевязку. Пес был старым и умным и не одичал, хотя хозяева бросили его, переехав то ли на новую квартиру, то ли в особняк за городом.
Коля не знал, как звали собаку, и окликал ее разными именами, но собака не откликалась. Но однажды, когда они ночевали вместе уже в четвертый или в пятый раз, мальчик сказал: «Дик», — и собака сразу же повернула к нему свою вытянутую вперед морду.
— Ну наконец-то, — сказал Коля, протянув для приветствия руку. Дик смущенно облизнулся и дал Коле лапу. Коля тихонько засмеялся, а когда перебинтовал псу лапу, с удовольствием отметил, что рана заживает.
Так началась их дружба, и Коля наведывался к Дику не только на ночлег, но и когда пытался примириться с родителями и жил дома. До того дня, когда отец, снова пьяный, не избил Колю в очередной раз. Отец вроде был нормальным человеком, хорошим токарем, но когда напивался, мрачнел, язвил, злоба, накопленная за день, прорывалась, и ему обязательно надо было подраться, избить кого-то из собутыльников, жену, сына. Предлог для буйства отыскивался всегда, а когда закрыли цех и отец долгое время оставался без работы, ужиться с ним смогла только Колина мать. Уйти ей было некуда, а муж большую часть зарплаты всё-таки приносил домой, к тому же и она стала выпивать вместе с ним — так было легче угомонить его и уложить в постель.
Коля зашел в сарайчик и едва устоял на ногах. Дик, взвизгнув, подбежал к нему и закинул лапы на грудь мальчишки. Коля почувствовал, как шершавый язык лизнул ему щеку.
— Тихо ты, — Коля сбросил лапы Дика. — Сидеть, обормот. Чуть не сбил меня. Дай хоть отдышаться. Ну и холодран. Как же мы с тобой тут будем? Может, пойдем поищем подвал или чердак?
Коля нашел консервную банку с огарком свечи, зажег ее, прикрыв так, чтобы свет не был виден со двора, разложил на подстилке еду.
— Ну вот, Дик, пир горой у нас. Да погоди ты, не торопись, все твое. А это мое.
Коля старался есть помедленнее, считая, что чем тщательнее жуешь, тем больше насытишься.
— Ну, с Новым годом, Дик. И с Рождеством.
Поели, попили водички — Коля из бутылочки «Рамено», а Дик из своей плошки. Коля закурил и Дик отстранился, недовольно отвернув морду.
— Не сердись, я курить не буду. Потому что скоро тренировки, а настоящему хоккеисту курить воспрещается. Да и дрянь это, короче. Я закурил, потому что так вроде легче, когда покуришь. Ну-ну, не буду, все.
Мальчик тщательно загасил сигарету, и тогда Дик положил ему свою морду на колени.
— Ну, ложись-ка поближе. Так теплее. Ладно, я маленько отдохну, а потом мы с тобой отсюда уйдем. Народ угомонится, все разойдутся по домам пировать… И мы с тобой что-нибудь отыщем… Что-нибудь…
Мальчик и собака прижались друг к другу, и Коля поджал ноги, чтобы ступни не мерзли, а то они стали совсем как ледышки. И спина мерзла, потому что курточка не спасала от мороза, а Дик согревал лишь грудь.
— Ниче, Дик, — шептал Коля, засыпая, — прорвемся…
И тут перед ним предстал тот же самый дедушка, которого он впервые увидел в электричке, когда первый раз ушел из дома.
Дедушка неизвестно откуда появился, оказавшись прямо напротив Коли. Бородка у него была седая, брови тоже седые, а глаза большие и голубые, как у Марины Николаевны. От дедушки исходило тепло, и Коля сразу же согрелся, хотя только что дрожал от холода, приткнувшись к спинке сиденья.
— Ну что, Коля, — сказал дедушка, — согрелся?
Коля не ответил, лишь удивился, что у дедушки белые крепкие зубы, а кожа на лбу и на щеках молодая, чистая и как будто даже светящаяся.
— Ты вот к тетке Варе едешь, а не знаешь, что ей велено тебя домой вернуть.
— А откуда…
— Знаю, да и не только про это.
С двух сторон в вагон вошли контролеры, и Коля понял, что попался.
— Не волнуйся, у меня и на тебя билет есть, — сказал дедушка. — Я припас.
Контролеры проверили билеты и ушли.
— Ты у тетки переночуй и возвращайся домой. Отец у тебя сам прощения попросит.
— Вы Дед Мороз, что ли? — с усмешкой спросил Коля. — Так ведь не Новый год.
— А все равно праздник — твой и мой.
— Какой еще праздник?
— 19 декабря по новому стилю. Знай, что это Николин день.
— А, тетя Варя мне рассказывала… что-то такое… Так вы в самом деле существуете? Или это мне снится?
— Ну и что же, что снится? Если сон хороший, зачем же его прогонять? Ты поспи, поспи. Отдохни. Но только послушайся меня, хорошо?
— Хорошо, — согласился Коля и открыл глаза, и увидел в окне здание вокзальчика того городка, где жила тетя Варя, мамина сестра.
…И вот сейчас, когда Коля спал, время от времени вздрагивая от холода, дедушка Николай явился ему снова.
Сразу стало теплее, и Коля перестал дрожать. Он улыбнулся ответно на улыбку дедушки.
— Вот классно, что вы пришли. А я думал, что больше вас никогда не увижу.
— Вставай, Николенька, нам пора идти.
Так его звала только мама — в то время, когда еще не пила.
— А куда мы пойдем? Только я без Дика никуда.
— И Дика возьмем. Пусть и он на нашем катке покатается.
— На катке? Да разве собаки могут на коньках?
— Увидишь. Идем.
Рука у дедушки Николая была легкая и теплая.
Дик поднялся на все четыре лапы, даже на свою хромую, отряхнулся, стал гладким и чистым, и хвост загнулся дугой, а глаза засияли. И Коле даже показалось, что Дик улыбнулся.
Только они вышли из сарайчика, как перед ними открылся сверкающий серебром каток, а на нем много мальчишек и девчонок, и все легко скользят вокруг огромной елки, усыпанной огнями и белыми светящимися шарами. Вот промчался мимо Васька, подпрыгнул, пролетел по воздуху метра три и плавно приземлился. А это кто? Неужели Даша Комарова из его подъезда, которую вывозят подышать свежим воздухом на инвалидной коляске? Даша от рождения не может ходить, потому что отец ее был наркоманом, умер, а дочь оставил на земле инвалидом на всю жизнь. Да и жизнь эта, как говорили соседи, у Даши будет очень короткая.
— Гляди, я выше Васьки прыгну! — кричит Даша и взмывает в воздух и летит, раскинув руки в стороны, а потом опускается на лед и кружится не хуже Ирины Родниной.
— Колян! Депеха! — Это катится к нему Серега и, резко тормознув, так, что серебряные искры сыплются вокруг, протягивает ему хоккейную клюшку. — Держи, это твоя!
Коля берет клюшку и глазам своим не верит — это она, та самая, которую отец изрубил топором, надсаживаясь и рыча от ярости, потому что клюшка никак не разрубалась, отличная была клюшка, сделанная по новейшим технологиям. А самое главное, был на ней автограф самого Вадима Колодина, лучшего нападающего любимой всеми пацанами команды «Торпедо».
Из-за этой клюшки Коля и сбежал в третий раз, потому что боролся с отцом, спасая клюшку и рискуя быть зарубленным.
Коля взял клюшку, увидел, что он на коньках, в полной хоккейной форме. Помчался вперед, перекидывая шайбу слева — направо, справа — налево, сделал вираж и, весь подавшись вперед, как Колодин, щелкнул, и шайба влетела в левый угол ворот — так было тогда, в решающем поединке с московским «Динамо», когда Коля забросил победную шайбу.
Коля поднял клюшку и сразу попал в объятья друзей по «Стреле», и его хлопали по плечам, по каске, и он счастливо смеялся.
— Молоток, Лепеха! Кричат все, и, взявшись за руки, они скользят к елке и кружат вокруг нее веселый хоровод. И тут он видит Марину Николаевну в легком белом платье с золотистыми звездами. И маму — ту, молодую, красивую, которую он помнил всегда, когда закрывал глаза и засыпал, и когда каждый Новый год и на Рождество она пела ему:
Маленькой елочке холодно зимой,
Из лесу елочку взяли мы домой…
А вот и дедушка Николай, и лицо его светится, бородка серебрится, а от глаз исходят тонкие лучики. Коля подъезжает к нему и не знает, что сказать от переполняющих душу чувств, и крепко прижимается к нему.
А рядом крутится Дик, прыгает на него, скребет лапами и громко лает.
— Ты чего, Дик? Перестань!
Но Дик не переставал лаять и класть на Колю свои лапы, а так как мальчишка продолжал лежать не шелохнувшись, Дик отчаянно и протяжно завыл.
* * *
Николай Николаевич Павлов, кандидат филологических наук, младший научный сотрудник кафедры русской литературы пединститута, ныне дворник ЖУ №7 Октябрьского района города Кручинска, после рождественского разговения вышел из своей квартиры вдохнуть свежего воздуха. Сорокоградусный мороз обжег его легкие, и он хотел уже вернуться в теплую квартиру, как услышал протяжный собачий вой. Вздрогнув от неожиданности, Николай Николаевич невольно стал вглядываться в темноту и увидел странное свечение в сарайчике, который находился во дворе, рядом с гаражами.
«Неужели пожар?», — подумал Николай Николаевич и пошел вперед, закрывая лицо рукавом от леденящего ветра. — «Ничего удивительного, если и горит», — думал Николай Николаевич, хорошо зная, сколько несчастий случается от всей этой безобразной пиротехники, которая стала продаваться в праздники чуть ли не на каждом углу.
Чем ближе подходил Николай Николаевич к сарайчику, тем протяжней и отчаянней становился собачий лай. Открыв дверь сарая, Николай Николаевич увидел горящие, как уголья, глаза собаки. Включив фонарик, он обнаружил рядом с собакой мальчика, лежащего, скорчившись, на подстилке.
Собака сначала зарычала, но увидев, что человек решительно и безбоязненно подошел к мальчику, уже пролаяла по-другому и подойдя к незнакомцу, обнюхала его, виляя хвостом.
— А ведь это ты, Дик, — сказал Николай Николаевич, узнав собаку, которую бросили хозяева соседнего дома. — А кто это с тобой? Дружок, наверное? А? Мальчик, вставай! Слышишь?
Он стал сильно тормошить Колю, взяв за плечи.
Но Коля не просыпался, и тогда Николай Николаевич поднял мальчишку и, сгибаясь от тяжести, потрусил к своему подъезду.
Дик, продолжая лаять и прыгая около Николая Николаевича, бежал рядом, словно охраняя своего друга и одобряя действия седобородого человека, которого он тоже вспомнил по своей прошлой жизни.
Когда вошли в подъезд, Николай Николаевич невольно пропустил Дика вперед. И в свою квартиру тоже пропустил собаку.
С женой Еленой и детьми Володей и Ксенией Николай Николаевич объяснялся междометиями. Он положил Колю на диван и принялся оттирать его водкой, взятой с праздничного стола, а потом спиртом, который, оказывается, был у жены «в заначке».
Колю раздели, укутали в ватное зимнее одеяло, а потом, когда мальчик застонал, Николай Николаевич посадил его, привалив к подушкам.
Юноша открыл глаза.
Первое, что он увидел, была елка с гирляндами огоньков. Коле показалось, что он еще на том катке, у той елки, где все так прекрасно, и где все такие нарядные, такие веселые.
И Марина Николаевна, и мама, и Серега, и Даша из соседнего подъезда на коньках, а не в инвалидной коляске.
Коля перевел взгляд чуть вправо и увидел в углу икону.
На иконе был изображен тот самый дедушка, который спас его от контролеров в электричке и который привел его на необыкновенный каток.
— С Рождеством Христовым! — сказал незнакомый человек с аккуратной белой бородкой и подстриженными усами. Волосы у него были зачесаны назад, открывая высокий лоб. Рядом стояли незнакомая женщина, мальчик и девочка лет тринадцати-четырнадцати.
Николай Николаевич протянул Коле чашку с дымящимся горячим чаем.
— Обязательно надо выпить, для здоровья, я туда немного коньяку влил.
Коля хотел взять чашку, но руки его не слушались.
Тут тявкнул Дик, смирно сидевший у дивана и заглядывающий в глаза другу.
Коля слабо улыбнулся, и, наконец, обхватив чашку обеими руками, стал, обжигаясь, глотать сладкий ароматный чай. По груди разливалось блаженное тепло, а из глаз посыпались слезы.
— Спасибо! И вас с Рождеством!
Алёшкина звезда. Рассказ
1
— Бабань, давай местами поменяемся. Ты устала.
Бабушка Анна кидала раствор на свод купола, где в подтеках и трещинах темнело расползшееся от дождей и снега пятно и старательно затирала его мастерком. Она стояла на верхней ступени лестницы, а внук, задрав голову, расположился ниже, на средних ступеньках этой составной лестницы, которая от пола тянулась к куполу. Лестницу бабушка Анна и Алеша сколотили сами, она получилась крепкой и нужной по высоте. Вот только переставлять ее трудно.
— Бабань, опять ты упрямишься? Руки-то у тебя еле двигаются.
В пустой церкви голос Алеши звучал гулко, ударялся о стены центрального нефа, где в верхней части свода по обе его стороны были изображены евангелисты Матфей и Марк. Ниже, с левой стороны, — въезд Господень в Иерусалим, справа — воскрешение Лазаря.
Фрески, разумеется, сильно поврежденные, сохранившиеся лишь частями. Но Алеша давно разобрался, какие события из земной жизни Христа они изображают.
В церкви после ее закрытия был склад запасных частей для колхозной техники, потом пробовали сделать здесь пекарню, а в последнее время устроили зернохранилище. Когда и зерна, и самого колхоза не стало, церковь перешла в подчинение епархии. Вот только восстанавливать ее оказалось некому — деревня Васильевка почти вся вымерла. Кроме бабушки Анны и ее внука Алеши в семи оставшихся дворах ютились пенсионеры — преимущественно такие же бабки, как Анна.
Ведро с раствором опустело.
— Спускайся, — сказала бабаня внуку и сама стала по ступенькам сходить вниз. Она была сухощавой, на вид крепкой бабушкой со спокойным волевым лицом, которое, несмотря на годы, было без морщин. Кожа на лице с годами стала будто слегка отполированной, будто покрытой глянцевой пленкой, а глаза приобрели светло-голубой цвет — как вода в роднике.
— Теперь возьмемся за главное, — баба Анна рассматривала лист нержавейки, на котором уже были намечены дырочки для гвоздей. Молоток Алеша засунул под ремень, гвозди лежали в кармане телогрейки. Вязаная шапчонка надвинута на уши, на ноги он надел кроссовки — в них удобней лазить по скользким поверхностям. Алеше предстояло выбраться на купол и заделать дыру, сквозь которую дождь и снег все безжалостней уничтожали росписи на сводах. Да и ветер задувал: то и дело гасли свечи, когда в церкви стали собираться бабушки: петь акафисты или читать Евангелие и Псалтырь.
Службы случалось проводить очень редко — батюшка Серафим из соседнего села Покровка, где была восстановлена церковь, наставлял, чтобы «васильевцы» приезжали к нему, не ленились, а не жаловались, что он к ним не ездит. Попробуй-ка сорок километров отмахай — машины у него нет, только велосипед. А отцу Серафиму уже отметили 65-летие, и все знают, что ноги у него больные.
Как Алеше действовать на куполе, обсудили уже неоднократно и детально, разглядывая купол и вблизи, и с земли. Сначала надо ухватиться за выступающий шов, которые скрепляет старые листы железа. Шов крепкий, Алеша, дотянувшись до него с лестницы, пробовал его на прочность, он выдержал. Упираться ногой можно на крюк, к которому крепится водосток. Можно и без крюка, просто лежа на куполе. Еще предстояло вырвать березку, выросшую на куполе. Это, пожалуй, Алеша считал самой трудной задачей — березка выросла у самого края купола, рядом с водостоком. Баба Анна планировала березкой заняться потом, но Алеша решил все работы на куполе завершить сегодня — до Рождества оставалась всего неделя, а забот по дому накопилось столько, что лучше о них не думать.
— Лезь ты первый. С Богом.
— Нет, давай-ка лист мне, так сподручней.
— Не спорь со мной, — повысила голос баба Анна. — Я отдохнула. Вперед, — она перекрестила внука и подтолкнула его.
Алеша, поднимаясь по ступенькам, постоянно оглядывался, смотрел, как бабаня последовательно переставляет ноги и лист нержавейки, придерживая его правой рукой. Получалось у нее довольно ловко.
Алеша пролез в дыру на купол, развернулся лицом к лестнице.
— Ногами упираешься? Крепко?
— Да. Давай, я хорошо держусь.
Баба Анна просунула в дыру нержавейку. Алеша уложил лист на купол. Приладил его и забил первый гвоздь.
Погоду на сегодня обещали без осадков. Температуру объявили минус два и бабушка с внуком потому и решили вести работу сегодня — зима выдалась кислой, то и дело шли противные дожди, мелкие и нудные.
И вот сейчас, когда Алеша забивал гвозди, опять пошел дождь. Но не мелкий, как прежде, а крупный, пополам со снегом.
— Алеша, лезь обратно. Давай переждем.
— Да ничего, баб, я удобно устроился, — бодро ответил Алеша. Он прошелся по углам листа, по левому краю. По правому забил три гвоздя и, когда перемещался в сторону, нога соскользнула и он поехал вниз. Левой рукой, свободной (в правой был молоток) он попытался зацепиться за старый шов, но тот надломился, и проржавевшее железо треснуло. Теперь надежда была на крюк у водостока. Оглянувшись, Алеша ногой нашарил его. Мешал снег, летевший в лицо. Крюк Алеша все-таки нашел и уперся в него, перестав скатываться вниз.
Баба Анна не видела, что происходит с Алешей, потому что нержавейка уже закрыла дыру. Но шум на куполе, пыхтенье Алеши заставили бабу Анну вздрогнуть, и она крикнула:
— Алеша! Ты что там?
Алеша в это время, упираясь ногой на крюк, тянулся правой рукой, из которой он не выпускал молотка, к тонкой березке. Держала его веревка, связывающая бабушку с внуком.
— Алеша! Ты чего не отвечаешь?! Алеша!
— Да здесь я! — крикнул Алеша и догадался выпустить из рук молоток, ухватившись за березку.
Баба Анна подняла край нержавейки и выглянула в дыру. Она увидела, как внук, распластавшись на куполе, подтягивается вверх, держась за тоненькое деревце.
«Господи, спаси и сохрани!» — пронеслось в ее сознании, а вслух она не смогла вымолвить ни слова. Веревку, привязанную к ремню, которым она подпоясалась, баба Анна потянула на себя. Извиваясь изо всех сил, Алеша подался вперед, и когда береза с тощими корнями вылезла из тонкого слоя нанесенной на купол земли, Алеша подтянулся на веревке.
Баба Анна тащила внука изо всех сил, он помогал ей, работая ногами, животом, руками. Добрался до дыры, и, приподняв край незабитого листа нержавейки, влез под кровлю. Он тяжело дышал, как после бега. Вытер лицо от дождя и снега и попытался улыбнуться.
Баба Анна была ни жива, ни мертва.
— Мы с тобой в цирке теперь можем выступать.
Тело бабы Анны мелко затряслось, она захлюпала, крепко прижав к себе внука.
2
— Ну-ка, рассказывай про свои подвиги, — отец Серафим подошел к постели, где лежала баба Анна. Невысокого роста, плотненький, с добродушным, почти круглым лицом, на котором светились голубенькие глазки, он сразу производил впечатление своего человека, который, если требуется, всегда поможет.
Отец Серафим протянул маленькую твердую ладонь навстречу приподнявшейся на кровати бабе Анне, благословил ее.
— Лежи, лежи. Знаю, чего сказать хочешь. Кто, мол, мне сказал. Соседка твоя, Алевтина, кто же еще. Сын ее, Колька, видел, как вы с Алешкой на куполе номера откалывали. Не оправдывайся, Анна Григорьевна. То, что вы с внуком храм прибираете, хорошо. Но все же погоду надо учитывать и на купол лазить со страховкой, пригласив хотя бы того же Кольку. А так до чего ты себя довела? Хорошо еще, что инфаркт не хватил, а если б хватил? Алешка бы спикировал вниз. Чего уставился, герой? Свечи давай, будем готовиться к соборованию.
Алеша быстро подошел к красному углу, достал из-за иконы Казанской Божьей Матери церковные свечи. Отец Серафим между тем раскладывал все необходимое для соборования.
— А как ты, к примеру, с купола обратно в храм собирался лезть? Когда дыру заделал? А, Алексей?
— Там окошко такое есть. Мы все продумали. Только вот старое железо ржавым оказалось.
— Продумали, ишь ты. Гордыня это, Алексей. Надо было сначала ко мне прийти за благословением. Глядишь, и я, старый, чего бы подсказал. Дал бы хотя крепкую веревку для страховки. Чтобы ты обмотался и надежно привязал к чему-нибудь, а не старая бабка тебя тащила. Ну да ладно. Господь сохранил вас пока.
И, переменив тон, обратившись к красному углу, широко перекрестившись, отец Серафим начал готовить Анну Григорьевну к исповеди и причастию, а потом и к соборованию.
Когда отец Серафим узнал о случившемся и что Анна Григорьевна Боброва слегла, он сразу собрался в дорогу, отложив все дела. Отец Серафим уважал Анну Григорьевну как самую образованную из своих прихожан. В недавнем прошлом она преподавала русский язык и литературу, по совместительству историю и географию, вдобавок английский язык. Школа в Васильевке стремительно уменьшалась, классов становилось все меньше, учителей и учеников тоже. Вот и закрыли школу в Васильевке, Анна Григорьевна стала ездить в Покровку. Потом и туда ездить перестала — часов ей давали все меньше, занялись все больше компьютерными классами, Интернетом, и Анна Григорьевна ушла из школы сама, не дожидаясь, когда ее уволят.
Отец Серафим искренне радовался, когда Анна Григорьевна обнаруживала и знание истории Церкви, и житий святых. Она много читала, часто вслух, в основном для Алеши, хотя и не возбраняла приходить к ней в дом всем, кто пожелает. Мысль о восстановлении церкви в Васильевке тоже принадлежала ей. Но тут помощников оказалось мало. В последнее время работали вдвоем с Алешей.
Знал отец Серафим и скорбную историю про сына бабы Анны — Сергея Николаевича Боброва, редактора газеты в областном центре. Он вступил в неравную борьбу с автомобильными бандитами и был убит — как водится, в подъезде многоэтажного дома, где была его квартира. Жена Сергея Боброва, Вера, сотрудница газеты, продолжила дело мужа. Пустили слух, что она сама причастна к гибели мужа. Потом, когда клевета была разоблачена, стали писать о ее ненормальной психике. Вера в самом деле надорвалась, хотя с психикой у нее все было в порядке. Сдало сердце, и через год после убийства мужа она скончалась.
Алеше тогда сравнялось четыре годика, и баба Анна взяла его к себе. С той поры минуло десять лет, сейчас Алеша учился в седьмом классе.
Соборовав бабу Анну, исповедовав ее и причастив, отец Серафим стал прощаться.
— Я бы чайку у вас попил, да некогда. Петр Ильич машину дал на час или чуточку больше. Надо ехать.
— Спаси Господь, — отозвалась умиротворенная баба Анна, на душе у которой стало покойно и хорошо.
Алеша вышел проводить батюшку до машины.
— Ну, а ты что теперь? — спросил отец Серафим. — Баба-то твоя вот-вот Богу душу отдаст. Ты об этом думал?
— Думал.
— И что?
— Пока бабаня жива, здесь жить буду.
— А школа?
— Как Бог даст.
— Бог-то Он Бог, а сорок километров есть сорок километров. А если бураны после этой слякоти будут? На своих двоих не больно-то походишь. Вот что, Алеша, если чего — сразу за мной, чтобы я Анну Григорьевну отпел. И вообще… Можешь жить у меня, — он открыл дверцу машины. — У нас псаломщиком будешь, ты к этому готов. И вот еще что. На купол-то опять полезешь, знаю я тебя. Так за Венкой моим зайди сначала, понял? Без этого на работу не благословляю.
— Тогда вы ему скажите, чтобы завтра приходил. Нержавейку надо прибить до упора. А то она от ветра хлопает — противно.
— Ладно, пришлю тебе Венку. Хотя не понимаю, к чему спешка.
— К Рождеству хочу успеть.
— Хорошо, — отец Серафим сел в машину и уехал.
3
Венка Дроздов, внук отца Серафима, с лицом румяным, глазами веселыми и озорными, рано растолстел, потому что любил вкусно и много поесть. Отец Серафим и матушка Варвара чего только ни делали, чтобы умерить аппетит внука, даже замок на холодильник приспособили (Венка ухитрялся есть чего-нибудь по ночам), — все бесполезно. Венка также много ел и нисколько не переживал, что толст и неуклюж. Зато сила в нем была немалая и нрав он имел легкий, веселый.
Нержавейку на этот раз приколотили удачно и быстро — Алеша обмотался крепкой веревкой, которую дал отец Серафим.
Передвинув лестницу, они теперь занимались расчисткой росписи, которая находилась в левом приделе. Алешу давно интересовало, во имя кого назван этот придел. Правый был во имя преподобного Сергия Радонежского, а какого святого выбрали, освящая левый придел, никто не знал, к кому ни обращался Алеша.
Проступающий сквозь сбитую штукатурку лик святого был как будто знаком, но Алеша не мог понять, кто это. То ли Иоанн Предтеча (волосы на голове были густы и ниспадали клочковатыми прядями), то ли кто-то из других пустынножителей — может, Иоанн Лествичник, может, кто-то другой.
Баба Анна на швабре укрепила тряпку — получился тампон. Его окунали в растворитель и прикладывали к стене — баба Анна сказала Алеше, чтобы он ни в коем случае не торопился. Потом мастерком осторожно снимали штукатурку и лик святого проступал все отчетливее.
— Мы с тобой, как настоящие реставраторы, — сказал Венка. — Открываем Забытый мир.
— Гляди, Венка, надпись…
— Але… Але…кзий, — прочитал Венка, когда они сняли верхний слой штукатурки. — Алек…зий Бо…жий че…ло…век. Ага! Святой Алексей, Божий человек! Вот это да! Не зря ты, Алешка, так старался! Это твой придел, понимаешь? Твой небесный покровитель Алексей Божий человек!
Алеша растерянно улыбался, не зная, что сказать. А Венка воодушевлялся все больше:
— Тут, брат, не иначе как Божий промысел. Вот вы с Анной Григорьевной трудились потому так рьяно, что придел во имя твоего святого небесного Заступника. Вот и смекай! Отец Серафим любит повторять, что ничего случайного в жизни не бывает. Согласен?
— Как-то все это…
Растворитель кончился, они спустились с лестницы и смотрели на изображение святого, уже расчищенное до пояса. В правой руке святой держал большой крест. Лик суров, но в то же время и светел — ведь этот человек несет миру истину, которая, наверное, заключена в кресте, им поднятом…
— Ладно, пошли, — сказал Венка. — Анна Григорьевна уже по второму разу щи греет, а? И чего-то она тесто месила. Может, пирожки будут?
— Будут тебе и пирожки. У нее с капустой классно получается. Да и с картошкой. Так что ты свою утробу набьешь до предела.
— Ну, до предела мне не дойти! — Венка хохотнул и подтолкнул Алешу. — Знаешь, сколько блинов я на Масленицу съел? Матушка ищет блины, а их нет. Я же, говорит, целую горку тут оставляла. Неужели ты, окаянный, все съел? А я говорю: «Нет, матушка, это кот Пушок все блины сожрал». А сам еле сдерживаюсь от смеха. Она на меня посмотрела, не выдержала и прыснула смешком. Тут и я расхохотался, и отец Серафим тоже. — Венка и сейчас весело смеялся. — Отец Серафим говорит: «Что же мы без блинов на Масленицу остались? Пеки, мать, еще!» И она опять напекла. Тут уж я меньше съел, вот был упор!
Пришли домой, все рассказали бабе Анне. После приступа, как только ей стало чуть полегче, она тут же встала с постели. И сегодня, в сочельник, сварила щи, напекла пирожков — не только с капустой и картошкой, но и с мясом. В доме стоял изумительный аромат свежей выпечки, лучше которого ничего не бывает.
Венка опять радостно рассмеялся и сказал, что отец Серафим благословил поесть, — разумеется, только не пирожки с мясом.
— Садитесь, работнички, — сказала баба Анна. — Горяченького-то хорошо после трудов.
— Так ведь сочельник, — сказал Алеша. — Не будем есть до первой звезды.
— Ну ты даешь, праведник. Я же сказал, что отец Серафим благословил нашу трапезу, поскольку мы потрудились.
— Давайте хоть щец похлебайте, — и баба Анна поставила на стол тарелки. Кастрюлю со щами принес Венка.
Когда пили чай с пирожками (Венка уговорил съесть по одному) Алеша спросил бабушку:
— Вот я не понимаю, бабань. Как же Алексей мог отказаться от красавицы невесты, отца, матери и тайно уйти из дома? А когда вернулся домой, почему не признался, что нищий, униженный — это он? Жил при входе в дом, смотрел на любимых людей и ничего не сказал. Вот мы даже от щей и пирожков отказаться не можем…
— Потому он и святой, — отдуваясь, сказал Венка. — На паперти сидел, молился беспрерывно, подаяние раздавал…
— Я не о том. Молиться — это понятно. Но зачем добровольно становиться нищим? Жить подаянием? Вот отец его, знатный вельможа, Богу служил, жил нормально, но не подаянием же …
— Все ты понимаешь, Алеша, — баба Анна убрала посуду, прилегла на кровать. — В том-то и есть подвиг, потому он и Божий человек, что кроме Бога никого ему не надо… Хотел показать миру, что и такой подвиг есть, что он и себя спасает, и других…
— Нет, не понимаю, — сказал Алеша. — Вот как я тебя больную оставлю? Это будет предательство. Ты меня вырастила, а я тебя брошу? Хотя бы и ради Бога?
— Здесь совсем другое дело. Алексей из богатого дома ушел, от здоровых родителей.
— Но он заставил их и невесту страдать!
— Она уже женой его была, когда он ушел. — Нам не дано возлюбить Бога больше родных, вот в чем дело. Мы обычные люди. А обычные святыми не бывают.
— Почему? Откуда тебе знать, обычный ты человек или нет?
— Я, конечно, необычный. Например, могу все ваши пирожки съесть. — Венка засмеялся. О, машину за мной прислали.
К воротам дома бабы Анны подъехала та же машина, что недавно увозила отца Серафима. Венка попрощался, уехал — веселый, улыбающийся.
«Какой он легкий человек, — подумал Алеша. — Хоть и тяжел по весу. Почему я не бываю таким? Почему все время думаю о серьезном? Почему мне не нравятся эти юмористы? Эти мужики, в баб переодетые? Что в них находят смешного? Разве кривлянье смешно?»
Он вернулся в дом. Подошел к бабушке, сел на краешек постели.
— Давай-ка давление смеряем. Да и лекарства надо принять.
Давление оказалось пониженным. Он дал ей лекарства, которые положено было принимать вечером, сел к столу. Там лежало Евангелие.
— Открой наугад, сказала бабаня. — Посмотрим, что выпадет
Выпало Евангелие от Иоанна, глава 16, стих 21, который подчеркнула бабушка.
«Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел ее час; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родила человека в мир».
— Как хорошо выпало, — сказала бабаня. — Сегодня рождается в мир Богомладенец. И мы словно заново рождаемся.
Потом они смотрели по телевизору Рождественскую службу из храма Христа Спасителя в Москве. Примерно в середине службы бабушка заснула. Алеша выключил телевизор, потушил свет, вышел из дома. Дикие для января дожди, наконец, прекратились. Выпал снежок. Воздух был напоен той морозной свежестью, которая согревает кровь и радостью разливается по сердцу.
В небе отчетливо была видна Большая Медведица, ярко горела Полярная звезда. Ярче всех сияла одна звезда, и Алеша решил, что это и есть Звезда Рождества Христова — Вифлеемская звезда.
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу.
И звезда с звездою говорит, —
вспомнилось ему.
«Но почему — пустыня? Он, наверное, имел в виду пустынный мир… Да-да, ведь дальше он говорит: «В небесах торжественно и чудно… спит земля в сияньи голубом»… Вот как надо научиться говорить… Это дано лишь великим поэтам… Пойти посмотреть, как выглядит наш храм в Рождественскую ночь… И правда, сиянье сейчас как раз голубое… Горит неземной свет».
Так он подумал. И ноги сами привели его к храму.
Сейчас он казался величавым, поднимающимся до самого неба. На главном куполе сиял крест. Он утвержден был при рождении церкви. Хотели его снести — да не смогли. Сначала ярились активисты, а потом смирились, как бы забыли про негнучий крест, который не хотел ни ломаться, ни падать с купола на землю.
Алеша понял — такой крест несет Алексей, Божий человек.
Алеша стоял, подняв голову к небу. И ему казалось странным, что в его маленьком теле живет душа, которая вмещает весь небесный свод с крестом посредине.
«Как это может быть? Почему? Ведь все эти звезды во мне. И другие тоже. Которых я не вижу, но они тоже во мне. Потому что я знаю, что Вселенной нет конца… Да-да, вот поэтому душа не маленькая, а большая… Поэтому и называют ее бессмертной. Вот ведь в чем дело. Как хорошо, что я не сплю и вижу всю эту красоту»…
Взглядом он отыскал звезду, которая горела ярче всех. Она светила всем, но сейчас он смотрел на нее и она светила ему. И поэтому была его, Алешкиной звездой.
Встреча, которой не было. Рассказ
Когда он выходил из дома, то ничуть не удивился, что туман окутал все пространство вокруг — ранее осеннее утро, что тут особенного? Тропу к реке он хорошо знал и поэтому шел уверенно, ощущая, как трава задевает сапоги, как касаются плаща ветки ивняка и вербы. Рядом с плечом вспорхнула птаха, издав тонкий и длинный звук. Тропа пошла под уклон, запахи реки, перемешанные с запахами трав, ощущались острее, и он понял, что надо забирать влево, где стояла у мостков лодка. Туман стал гуще, и если бы он не помнил хорошо, где вчера привязал лодку, то не нашел бы ее так быстро, как сейчас.
Весла тихо, с нежным бульканьем, опускались в воду, он неторопливо греб, направляя лодку от берега и вверх по течению, к тому месту, которое облюбовал — оттуда открывался чудесный вид, тот самый, ради которого он и приехал сюда.
Прикинув, что его место где-то рядом и когда туман немного рассеется, то найдет его, он поставил лодку на якорь и подумал, а стоит ли закидывать удочку, когда не видно поплавка. Все же на ощупь он насадил червяка на крючок, услышал, как булькнул поплавок и улыбнулся — этот звук, знакомый с детства, вызывал тихое, радостное чувство, потому что означал начало времени, свободного от суеты, ненужных обязанностей и ничего не значащих слов, которым почему-то придают такое большое значение.
Он прерывисто вздохнул и осмотрелся. Туман под легким ветерком слегка колебался, струился, делая призрачными и реку с ее темными водами, и берег, с едва различимыми купавами кустов и деревьев.
«Вот, теперь самое время подумать, что же делать дальше. А, впрочем, что тут думать, когда уже все решено? Поеду в Германию, в этот Баденвейлер, раз туда советуют. А впрочем, здесь хорошо и лучше бы никуда не уезжать».
Надо было определенно решать, куда ехать лечиться, потому что болезнь опять дала о себе знать слишком сильно. Как врач он понимал, что откладывать нельзя, но все время возникали какие-то обстоятельства, которые мешали ему поступить так, как следовало бы. Да и он сам часто делал совсем не то, что следовало делать для себя — откладывал на потом, успокаивая себя тем, что успеется. Вот и сидеть в лодке в такое утро и в такой туман ему было нельзя. Но он встал, как можно раньше, и вышел из дома с такой осторожностью, что не разбудил хозяина дома, который обязательно стал бы задавать ненужные вопросы и давать ненужные советы. Хозяйка тоже не проснулась — она похрапывала, а дети, занимавшие соседнюю комнату, спали тихо, не издавая ни единого звука.
Впереди него, вверх по течению реки, вспыхнул огонек — засветился на секунду и тут же погас. Через некоторое время огонек опять коротко вспыхнул — и снова погас. Как будто кто-то ему подавал сигнал.
«Какой-нибудь светлячок, наверное, — подумал он. — Хотя какие в такой туман могут быть светлячки. Бакенщик? Но как будто тут бакенов не ставили… Может, ставят сейчас?»
Огонек вспыхнул в третий раз и так же быстро погас. Послышался стук уключин, потом всплеск весел. Приближалась какая-то лодка.
— Простите, что нарушил ваше уединение, — послышался приятный, баритональный голос. — Я вас еще давеча приметил, вернее, услышал, когда вы на якорь становились. Захотелось закурить, а спички, представьте, отсырели… Не зажигаются вообще или лишь на секунду…
«Вот откуда огоньки», — подумал первый рыбак и поспешно полез в карман плаща — там должен лежать коробок со спичками, который он непременно брал, уходя в лес на прогулку или отправляясь порыбачить.
— Извольте, — он протянул руку с коробком к незнакомцу — лодки сейчас стояли бортами друг к другу. Собеседники видели лишь силуэты друг друга.
— Благодарю. — Вспыхнувшая спичка осветила небольшую русую бородку окладом, густые усы. Еще успела увидеться офицерская фуражка с околышком, шинель, застегнутая на коротко блеснувшие металлические пуговицы.
— Шведские? — спросил офицер. — Очень надежные. А у меня оказались фабрики Лапшина, кажется. — Он с удовольствием затянулся, по воздуху поплыл аромат дорогого турецкого табака. — Я, знаете, не курю по утрам, а тут страсть, как захотелось. Оттого, наверное, что рыбалка не получается — туман, какого я прежде никогда не видел… Возьмите спички.
— Оставьте себе. Я не курю, а вам еще понадобятся.
— В самом деле… Еще раз благодарю… С кем имею честь?
— Я доктор, господин офицер. Здесь в гостях. Антон Павлович Чохов.
— Чохов? Почти Чехов. Писатель наш, знаете?
— Как же, как же. «Шведская спичка», такой рассказ у него. Правда, презабавный? — доктор говорил глуховатым баском, с оттенком иронии.
— Да, — живо откликнулся офицер своим приятным баритоном, — мы с женой вслух читали и очень смеялись. А когда отсмеялись, вдруг почему-то стало грустно. Это вообще у него особенность такая — вроде бы весело, весело, и вдруг грусть, какая-то особенная, отдающая болью…
— В самом деле? А рыбалка обязательно будет — не беспокойтесь. Как только туман начнет рассеиваться, пойдет клев.
— Вы здесь не в первый раз? Как это место называется?
— Село называется Плес. А вы что же?..
— По Волге, на пароходе. Были в Костроме, теперь в Ярославль, потом в Москву. И вы, наверное, оттуда?
— Теперь — нет. Я ялтинский мещанин.
— Правда? Ялту очень люблю. Что ж, приятно было познакомиться. Антон Павлович. Отплыву от вас. А то мы разговорами всю рыбу распугаем.
Офицер погасил папиросу и направил свою лодку примерно в то место, где она стояла раньше.
«Лицо как будто знакомое, — подумал Антон Павлович, — как будто где-то я его видел…»
Он подергал удилище — вдруг рыбка попалась на его червячка. И правда — удилище ожило, приобрело вес и силу, и с внезапно охватившим его волнением он вытащил из воды рыбу и сумел забросить ее в лодку, где она отчаянно забилась, ударяясь боками о днище лодки.
«Вот так, уважаемый, рыбачить надо, а не папироски раскуривать», — подумал доктор, нашарил пойманную рыбу и, сняв ее с крючка, бросил в ведерко.
Офицер услышал характерный звук выдергиваемой из воды лески, когда на крючок попадается рыба.
«Однако, — подумал он, — какой он удачливый, этот доктор. Лица его совсем не разглядел. Чохов… А голос какой-то глуховатый… И мне надо поскорее начинать», — но червяк никак не надевался на крючок. Но вот, наконец, ему удалось преодолеть сопротивление червяка, он закинул удочку, стараясь разглядеть поплавок.
«Туман рассеется и все будет хорошо», — чувствовал он себя бодро оттого, что удалось, наконец, освободиться и от охраны с ее заботливостью, которую порой нельзя было отличить от подобострастия, и от недоуменных вопросов подчиненных, близких к нему, и укоризны жены, считавшей стремление его к уединению вдали от дворца, да еще в незнакомом месте, непозволительной прихотью, чреватой самыми неожиданными последствиями. От всего этого и еще других обстоятельств, мешавших ему, он в это утро сумел избавиться, накануне вечером приказав капитану парохода подготовить лодку, а все необходимое для рыбной ловли собрать слуге Алоизию Труппу. Алоизия уже давно звали Алексеем Егоровичем — это был обрусевший поляк, родом из Латгалии. Когда произносилась его фамилия, вызывавшая смех, он смущенно улыбался, говоря, что имя можно поменять, а вот фамилию — нельзя.
Туман, как молоко, вылитое из кувшина, постепенно растворялся в свежем утреннем воздухе. Что они там подумают, не обнаружив его к завтраку, он старался не думать, приказав ждать его к обеду и ни в коем случае не искать его — он отплывет недалеко, необходимо побыть одному, вот и все.
В мареве тумана стали появляться прогалины, теперь он стлался над водой слоями, клубился, закругляясь по краям. Офицеру теперь было видно доктора, который то и дело выдергивал леску из воды, поймав очередную рыбу.
А у него по-прежнему не клевало. Уже несколько раз он проверял, хорошо ли сидит червячок на крючке. Хорошо сидел, даже извивался, но клева по-прежнему не было. Наконец поплавок, теперь хорошо видимый, нырнул под воду, и он с замиранием сердца выдернул леску из воды, и серебристая рыбка затрепетала в воздухе.
Радость удачи тут же сменилась досадой — ершишка был настолько мал, что офицер снял его с крючка и с досадой бросил обратно в воду.
Он покосился на соседа — тот в очередной раз вытащил из воды приличную рыбку. Снял ее с крючка и то же посмотрел в сторону соседа.
Помахал длинной рукой, явно приглашая офицера подплыть на лодке ближе к нему.
Офицер принял приглашение.
— Здесь омуты, довольно глубокие. В них рыба водится, но надо специальную снасть. А вот здесь, где течения почти нет — видите? — клюет отменно. Ну, вставайте ближе ко мне, — доктор поправил пенсне и снова закинул удочку. Он был в шляпе, в плаще, не мешающем ему рыбачить. Офицер узнал его — особенно говорящими были пенсне и черная шляпа — именно такой портрет Антона Павловича Чехова недавно напечатали в «Ниве». Кажется, там говорилось что-то о предстоящей постановке новой пьесы писателя. Говорилось еще, кажется, что он женился на актрисе Художественного театра с немецкой какой-то фамилией…
Антон Павлович слишком был занят рыбалкой и поэтому лишь изредка бросал взгляды на офицера. Да еще неважное зрение мешало как следует разглядеть офицера, иначе бы он сразу догадался, с кем ему довелось встретиться в это утро. Но вот когда офицер поймал, наконец, первую приличную рыбу и засмеялся, довольный Антон Павлович посмотрел на соседа внимательней, тоже улыбаясь и радуясь за него.
«Неужели? — подумал он. — Нет, не может быть… В такую рань, здесь… Нет, невозможно. Но очень похож. Очень».
Туман таял, растворяясь, стелясь над водой легкими волнистыми полосами, похожими на девичьи косынки. Над гладкой поверхностью воды вились стрекозы, иногда касаясь воды. Одна стрекоза села на леску Антона Павловича. Он хотел было стряхнуть ее, но тут красный его поплавок стремительно нырнул под воду. Он повел удилище влево и вверх. Жирный окунь затрепыхался в воздухе. Чехов поймал его, удерживая ладонью, а удилище зажав между ног.
— Окунь, — словно извиняясь, что у него ловится, а у офицера — нет, — сказал он. — А вы на что ловите? На червя? Дайте-ка я посмотрю, каков у вас спуск.
Он принял удочку офицера, проверил, каково грузило и где оно закреплено, изменил спуск, поправил поплавок на леске. Все это он делал сноровисто, ловко — было видно, что он рыбак опытный, умелый.
— Ну, теперь дело должно пойти, — сказал он, приветливо улыбаясь.
И вправду — ловиться и у офицера стало отменно. Они наперебой таскали подлещиков, окуней и красноперок, только успевая менять объеденных червей на свежих.
Выглянуло солнышко, увиделся простор реки за мысом, возле которого они расположились. Вдали виднелся и пароход.
Антон Павлович снял свой брезентовый плащ, оказался в теплом пиджаке серого цвета. Сиял свою шинель и офицер. Фуражку тоже снял. На нем была тужурка светло-серого сукна с золотыми погонами и красными петлицами.
Теперь сомнений быть не могло — Антон Павлович узнал офицера. Он смущенно улыбнулся.
— Это вы, — сказал он утвердительно. — Как же вас отпустили одного?
— Пришлось похлопотать, Антон Павлович. А вы почему Чоховым назвались?
— Чоховы были мои предки. А потом нас стали называть Чеховыми — уж не знаю почему.
— Я вас представлял несколько другим. Не таким… рыбаком.
— У вас клюет. Эх, что же вы! — Чехов досадливо вскрикнул, видя, как, сорвавшись с крючка, довольно приличная щука шлепнулась о воду, мгновенно уйдя на глубину.
— Плохой из меня рыбак, — смущенно сказал офицер.
— Ну, не беда. Все равно она тут будет кружиться и мы ее изловим. Это ведь щука была, ваше величество.
Царь внимательно посмотрел на писателя, словно впервые его увидел.
— Ну вот, мы и познакомились, Антон Павлович. Не знаю, как вы, а я рад этому.
Антон Павлович поклонился, привстав.
— Не знаю, право, как мне дальше быть… Никогда прежде не доводилось с императорскими особами…
— А мне с писателями, — царь положил удочку в лодку и достал портсигар с папиросами. — Не желаете?
— Нет, благодарю.
— А я закурю еще — нарушать распорядок, так нарушать, — он добродушно улыбнулся, в ясных голубых глазах появился озорной блеск. — Вы нарушали порядок, Антон Павлович? В смысле житейском, про общественные ваши поступки я знаю…
— Да, нарушал. Я, знаете, ночью в рестораны закатывался даже…
— Неужели? — Царь весело рассмеялся, и Антон Павлович не мог оторвать взгляда от его поразительно добрых, даже ласковых глаз. — И я нарушал, в особенности, когда молодым был… Тоже закатывался… не в рестораны, правда, а за кулисы… в театр… — Глаза его продолжали блестеть. — Вы ведь тоже любите театр?
— Да, с гимназии. У нас в Таганроге гимназистам было запрещено театр посещать. А на гастроли кто только не приезжал… Даже Итальянская опера. И вот мы клеили усы, бородки, наряжались франтами и шли на галерку. Многих ловили, сажали в карцер — он под лестницей в гимназии находился.
— И вас изобличали?
— Ни разу — я хорошо гримировался.
— Славно, — царь мечтательно улыбался рассеянной улыбкой, курил. Легкий дымок плыл от папиросы. — А не позавтракать ли нам, Антон Павлович? Мне тут мой Алексей Егорович целую сумку всякой всячины собрал… Или вы еще не нарыбачились?
— Что вы? К тому же настоящий клев кончился.
— Тогда гребите к берегу. Места-то здесь знаете?
— Да, конечно. Я здесь бывал у художника Левитана. Теперь его уже нет. А я решил вот сюда снова наведаться — необыкновенно здесь хорошо… В особенности в это вот время, осенью.
Антон Павлович причалил лодку к тем же мосткам, где она стояла ранним утром. Помог причалиться и царю. Впрочем, он и сам управлял лодкой хорошо.
Расположились на прибрежной поляне, под старой березой. Антон Павлович разостлал свой широкий, болотного цвета, плащ, смотрел, как царь вынимает из корзинки закуски, бутылку вина.
— Прошу, — пригласил Николай Александрович, усаживаясь на плащ и наливая в бокалы вина. — Без церемоний, пожалуйста, Антон Павлович. Видите, мой камердинер даже бокалы приготовил, словно знал, что нас будет двое.
— Благодарю, ваше величество. Не знал, что мне выпадет честь увидеться с вами и… вот так…
— И я искренне рад. Я ваши рассказы читал, часто с волнением, а иногда с печалью… Про веселые ваши рассказы не говорю. С женой до слез смеялись. Ну, ваше здоровье, Антон Павлович.
— И ваше, государь.
Вино было терпкое, слегка кружившее голову. Царь вопросительно посмотрел на Чехова, тот одобрительно кивнул. Закусили, царь предлагал отведать всего, что припас заботливый Алексей Егорович, относившийся к государю, как к сыну и отцу одновременно. Ежедневно, за утренней и вечерней молитвой он благодарил Господа, что Тот дал ему радость служения такой семье, какую он нашел у царя. Ибо никого благородней он не встречал, нигде не видел семьи, где жили бы в такой любви и согласии.
— Антон Павлович, я вам не напомнил дочь туманного Альбиона? — весело спросил государь. — Как у вас там этот помещик, у которого англичанка служит… Как он вместе с ней рыбачит, и когда к нему товарищ приезжает, — царь озорно, искренне смеялся, — при этой дама снимает штаны и лезет в воду крючок отцеплять… Да еще бранит эту англичанку… А товарищу говорит, что она ни одного слова по-русски не понимает!
Чехов тоже смеялся, но застенчиво, тихонько:
— Я одну такую даму знавал. Она была похожа на гладильную доску стоймя. Есть точно такие же критики. Они меня называют «певцом сумеречных настроений». А некоторые еще хуже.
— Ну, это не так страшно. Вот обо мне как стали писать, читали, конечно. Вы, надеюсь, не столь резкой позиции держитесь? Как господин Амфитеатров, например… «Господа Обмановы»… надо же такое придумать…
Чехов снял пенсне и стал протирать стекла. Царь увидел растерянные, почти детские глаза писателя.
— Не отвечайте, если не хотите. Но все-таки, Антон Павлович, позвольте вас спросить… зачем вам этот Горький? Что у вас с ним общего? Я удивлен был, когда мне сказали, что вы в знак протеста вышли из академии… Но сами подумайте, если бы стал этот Горький академиком, что бы он в академии наговорил? С его-то… как бы это поделикатнее сказать…
— …нахрапистостью, — подсказал Антон Павлович, не поднимая головы.
— Вот-вот. Да его писания и ваши — прямая противоположность! Особенно меня удручили эти его «песни». А ведь их всюду декламируют!
Чехов с нескрываемым интересом смотрел на государя, надев пенсне:
— Букишон тоже самое говорил. Извините, Бунин. Это я так дружески его зову.
— Бунин? Простите, не знаю.
— Это талантливый молодой писатель. Он заметил, что сокол — птица степная, «и высоко в горах» она умирать никак не может. А ужи обитают в болотах, а у него он тоже в горах оказался…
Царь радостно засмеялся. Чехов не мог не обратить внимания, что смех этот особенный — искренний, добрый. Он давно уже для себя определил, что человека узнаешь по тому, как он смеется и плачет. Может, перед ним сейчас не царь, а его двойник? Кто-то, кто ловко подделывается под него? К тому же писали, что он не разговорчив, замкнут, да и малообразованный… «Обыкновенный полковник», так, кажется, и он царя однажды назвал…
— Очень цепкий взгляд у вашего молодого друга. Впрочем, критиковать легче… Кто же из нас не делал опрометчивых поступков… Иногда их заставляют делать обстоятельства… которые мы не можем превозмочь… в силу не зависящих от нашей воли причин… Вы понимаете, о чем я?
— Да, государь.
— Думаю, что не совсем… Вы не знаете жизни двора. И хорошо, что не знаете. Например, этикет… Впрочем, это скучно. Не будем об этом. Еще вина?
— С удовольствием.
Антон Павлович выпил и подумал о том, что если он часто делает совсем не то, что хотелось бы, то каково приходится человеку, на которого ложится бремя власти. Само слово-то какое — «бремя»…
— Как хорошо греет осеннее солнышко, — сказал государь. — Знаете, я особенно люблю вот такую теплоту, как сейчас. И эти деревья…
Они сидели, повернувшись лицом к Волге. На другом берегу реки взбегала по взгорку березовая роща, вся в золотой листве. Солнце мягко освещало ее, а небо отражалось в водах реки, ставших сейчас светло-синими. Ветра не было, и березовая роща замерла, как будто в томлении, в сладкой истоме, тихая и счастливая, что она еще не отдала листья тлению, а живет вся в своей зрелой красоте и неге.
— Как хорошо, — повторил государь. — Я хотел пережить как раз такие минуты.
— Да, я тоже. Мне, знаете, ехать за границу, лечиться, — неожиданно для самого себя сказал Антон Павлович. — Не знаю, вернусь ли. Вот и приехал сюда — попрощаться.
— Вы что же навсегда уезжаете? Куда, если не секрет?
— В Германию. Городок Баденвейлер.
Они смотрели на реку, на березовую рощу, и оба думали сейчас об одном и том же — об этой тихой красоте мира, которая лежала перед ними и вокруг них.
Старая береза, кряжистая, ветвистая, прикрывала их от солнца, словно мать своих детей. Ей уже недолго осталось жить, кора ее потрескалась, на стволе образовались наросты, а листья стали мелкими. Многие ветви уже засохли, но все же береза жила и давала тень, и листва ее трепетала, когда дул легкий ветерок — как дыхание родного человека.
Антон Павлович кашлянул и быстро достал из кармана брюк платок, прикрыв им рот. Кашель нарастал, и Чехов встал, отойдя в сторонку.
«Вот от чего он едет лечиться, — понял государь, и вдруг ему стало отчаянно жаль этого человека. — Неужели чахотка? Похоже… Может, ему нужна моя помощь? Как бы так спросить, чтобы не обидеть»…
— Простите, — кашель у Чехова прошел, но он еще тяжело дышал, успокаиваясь после приступа. — Можно еще немного вина?
— Прошу вас, — царь сам налил вино в бокал Антона Павловича. — Баденвейлер — это курорт? Где он находится? У них в Германии что ни городок, то курорт. Взяли за моду в старых замках устраивать санатории. Я когда в первый раз приехал в Дармштадт, поразился, что герцогство называется великим, а сам герцог с семьей живет в доме мрачноватом таком. С другой стороны, строгость, аскетичность даже очень полезны — мы с женой так же организовали свою жизнь. Роскошь портит человека, верно? И все-таки… не надо ли вам помочь, Антон Павлович?
— Благодарю, ничего не надо, — поспешно отозвался Чехов. — Мне тоже нравится немецкая аккуратность, ответственность за все, что они берутся делать.
— Поэтому вы в жены взяли немку? — царь опять улыбнулся своей приветливой улыбкой. — И я тоже в немку влюбился. И женился, хотя родители были против. Я пять лет ждал, пока получил родительское благословение. А до этого еще пять лет прошло с того дня, как мы познакомились.
«А пишут, что он не имеет своего мнения и воли», — подумал Чехов.
— Это ведь она, Александра Федоровна, предложила сюда поехать. В Ипатьевский монастырь, знаете такой?
— Да, конечно. Где Михаила Романова на царство посадили.
— Совершенно верно, именно посадили. Бояре и духовенство упросили быть царем юношу из дома Романовых, Михаила. Я удивлен был, что Александра Федоровна знает не только об этом, но и что икона Федоровской Божьей Матери, которой благословили на царство Михаила, наша — семейная, царская. И вот возле нее поехали и помолиться. И кто такой святой Ипатий я от жены узнал. Оказывается, ему молятся женщины, не могущие родить детей, — и рожают. Вы, конечно, этому не верите.
— Почему же? Я знаю, что по сильной вере многое дается. И у вас будет наследник, вот увидите.
— Правда?
— Правда. Ведь вы с государыней очень хотите наследника.
— Да… У вас три сестры литературные, а у меня четыре дочери самые что ни есть настоящие. Хватит, наверное, мне женского персонала, а?
Он улыбался, потом лицо его стало серьезным:
— А все-таки знаете, кто такой святой Ипатий?
— Нет.
— Епископ из Пафлагонии. Это в Малой Азии. Город Гангры. Большого благочестия был епископ, любимый народом. Чудотворец. Враги веры христианской решили его убить. И вот подстерегли его на дороге, когда он возвращался со службы домой…
— Зарезали?
— Да, зверски, — почему-то задумчиво сказал государь. — Мы молились — за епископа Ипатия, всех Романовых… «Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны»…
— «…и доброго ответа на страшном судище Христовом, просим»…
— Помните?
— Как же. Я мальчиком в церковном хоре пел. Но, признаюсь, больше любил порыбачить. Вот и вам кроме молитвы нужна еще и рыбалка.
— Смеетесь.
— Нисколько. Дело-то ведь не в том, сколько наловил. Ведь вы увидели и утренний туман, и вот эту золотую рощу, и эту воду. Такого не увидишь ни в каком Дармштадте, ни в Баденвейлере. Посмотрите внимательно на тот берег. Ведь это… сердце России. А может быть… — он осекся.
— Что?
— Может быть, нам надо переплыть на ту сторону — домой…
— Может быть, — тихо ответил государь.
Помолчали.
Потом стали собираться. Царь не позволил Чехову все делать самому, помогал укладываться.
Когда собрались, в кустах легонько зашуршало. Царь быстро оглянулся, шагнул к кустам.
— Вы давно тут? — строго спросил он начальника личной охраны императора
— Всего как несколько минут, ваше величество. Я бы не посмел, но Александра Федоровна…
— Вы по воздуху прилетели, аки ангел, или еще как?
— Лодка неподалеку, ваше величество.
— Идите. Дайте с Антоном Павловичем проститься. Это…
— Чехов, государь. Известный писатель.
Антон Павлович с удивлением слушал эту беседу. С таким же неподдельным удивлением рассматривал стройного, довольно молодого человека, хорошо одетого, вежливого.
Государь шагнул к Чехову, а начальник личной охраны скрылся в кустах. — Извините, Антон Павлович. Но от этого никуда не деться. Я же вам говорил про этикет. Есть еще негласные правила.
— Понимаю.
— Не обращайте внимания. Все-таки это был не унтер Пришибеев. И подслушал он только самый конец нашего разговора.
Чехов грустно улыбнулся.
— Я понимаю, государь.
— Хорошо бы еще свидеться, но… — царь протянул Чехову руку.
Их ладони сошлись.
— Прощайте, государь.
Царь шагнул в лодку, веслом оттолкнулся от берега. Устроился поудобней на сиденье, стал сильно и ровно грести.
Лодка удалялась, Антон Павлович смотрел ей вслед. Царь сидел спиной к тому месту, где стоял Чехов, налегал на весла, не оглядываясь.
Подул ветерок, гладь реки засеребрилась, вспыхивая звездочками под солнцем. Со старой березы упал в воду лист и понесся по воде, подхваченный ветром. Вслед за ним по воде понесся еще один листок, сброшенный ветерком в воду.
Антон Павлович дождался того момента, когда лодка скрылась из вида.
По знакомой тропе он пошел к дому, в котором остановился. Скоро должны подать лошадей, чтобы ехать на станцию. Там паровоз увезет его в Москву, а потом в Германию, в Баденвейлер, в последнюю его земную обитель.
Похоронят его в Москве, на Новодевичьем кладбище, под простым крестом с голубцом и напишут:
А. П. ЧЕХОВ
1860–1904
Где покоятся останки государя императора Николая Александровича, мы точно не знаем. Но то, что он был зверски убит со всей своей семьей, приближенными и слугами, в том числе и Алексеем Егоровичем Труппом в Екатеринбурге, в доме инженера Ипатьева, мы знаем точно. И то, что для расправы был выбран дом владельца с такой же фамилией, как у епископа из Пафлагонии, из города Гангры, в память которого был назван монастырь, где Романовых возвели на царский престол, мы тоже знаем точно. И это не случайное совпадение, и уже не авторская фантазия.
[1] Дувал — глинобитный забор в Средней Азии.
[2] К небу. (Тексты песнопений даны на церковнославянском языке).
[3] Тропарь — песнопение, в котором излагается краткое содержание праздника.
Кондак — песнопение, близкое к тропарю. Тропарь и кондак дополняют друг друга.
(Тексты приведены на церковнославянском языке.)
[4] Цитата из поэмы В. Кожемякина «Старая ветла».