• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
По святым местам — Валерий Лялин Автор: Лялин Валерий Николаевич

По святым местам — Валерий Лялин

(14 голосов: 4.71 из 5)

На краю одного сибирского городка, где центр каменный, а окраины сплошь деревянные, в добротно сработанной, просторной избе-пятистенке, поставленной дедами еще при царе Александре Третьем, вдоль стен на полу сидел народ.

 

Христос Воскресе!

На краю одного сибирского городка, где центр каменный, а окраины сплошь деревянные, в добротно сработанной, просторной избе-пятистенке, поставленной дедами еще при царе Александре Третьем, вдоль стен на полу сидел народ. Вечерело, и за окном понемногу сгущалась темнота. Тускло горела керосиновая лампа, освещая закопченный потолок и стены, срубленные из могучих кондовых лиственниц.
Электричество отроду сюда не проводили и лампочкой Ильича не пользовались. Когда в 30-х годах сюда заявились монтеры с мотками проволоки и кривыми железными крючьями на ногах, то хозяин избы — большак, подстриженный «под горшок» и обросший бородой, рубанув ребром ладони воздух, категорично заявил: «В етом электричестве — атом, а значит, и бес. Мы не жалаем».
Монтеры, белозубые комсомольцы, хохотали и корили большака, называя его чалдоном и кержацким лешаком, но большак не сдался и взашей вытолкал за дверь комсомольцев с их проволокой и крючьями. В обжитой многими поколениями домовитых хозяев избе сейчас было пусто. Все вывезено, выброшено и продано. Даже вечные обитатели чердака и подполья — серые мыши — от бескормицы спешно покинули этот дом и больше не скреблись и не бегали по ночам, вынудив своего старого врага — кота-мурлыку — сидеть безработным на остывшей печке и злобно мяукать натощак.
Народ — бородатые мужики в черных сатиновых косоворотках, бабы и старухи в белых платках и шустрые дети, все сидели на полу, опершись спинами о стены и вытянув ноги.
Посреди избы, у большого моленного креста, за аналоем с толстенной Следованной Псалтирью стоял специально учиненный чтец и унылым голосом читал то семнадцатую кафизму, то из Ефрема Сирина о нашествии на землю антихриста.
Все эти люди, сидевшие здесь, в томлении ожидали конца света.
Еще на «Сретенье» их посетил Божий человек из потаенного таежного скита и, положив перед святыми иконами уставной начал, провозгласил, что в скиту блаженному калекше Леонидушке было явление во образе пророка Ильи и праведного Еноха, которые поведали ему о грядущем на грешный мир конце света и велели оповестить всех верных, чтобы все готовились к огненной кончине мира, оставили всякое житейское попечение и ждали явления Христа-Батюшки, чтобы никто не был застигнут за каким-нибудь срамным делом или за тайным ядением скоромного, так как Господь сказал: «В чем застану, в том и судить буду».
Народ все это со страхом Божиим выслушал, безропотно восприял и приготовился.
Это были истинно русские люди православного вероисповедания, держащиеся старого обряда, которым сильная вера и суровые обычаи искони не позволяли смешиваться с инородцами и инославными еще со времен царя Алексея Михайловича Тишайшего и лютого волка-гонителя — патриарха Никона, который в страстном запале цезарепапизма взбулгачил всю Русь-матушку и был виновником, на радость сатане, великого и страшного раскола православного народа на церковных и старообрядцев.
Много воды утекло с тех пор, прошло более 300 лет, мир гнул свое, старообрядцы гнули свое. Мир обживал космос, ковырял Луну, серийно выпускал ракетные установки с ядерной начинкой, опутал всю землю компьютерной сетью, пересаживал умирающим богачам чужие почки и сердца, без семени клонировал животных и людей, обжирался наркотиками, обкуривался табаком, опивался водкой, устраивал дикие апокалиптические войны, в шикарных блудищах скакал в рок-н-роле и совсем освободил себя от химеры, называемой совестью, как говаривал когда-то всем известный Адольф.
Старообрядцы же, отплевываясь, отвергали этот поганый, гибнущий в пороках мир, говоря, что так и надлежит быть при кончине веков, что при дверях мы и не согрешим. Они, по завету Христа, давали пришлому путнику кружку воды, но во след ему разбивали кружку о камень, чтобы не опоганиться после табачника со скобленным рылом. Они удалялись, не приемля мир, уходя в дебри и глушь, подалее от соблазнов проклятой действительности. Мерно и мирно старались они жить, подобно солнцу, проходящему свой дневной путь.
Чем дальше они удалялись к горней взыскуемой стране, тем больше Святый Дух нисходил на них. Так, во всяком случае, они считали. Может быть, они были и правы. Народ сидел тихо, усыпленный монотонным чтением псалтири. Большак около печки ворочался на стружках в некрашеном, сколоченном на скорую руку гробу.
Время от времени кто-то вставал и клал земные поклоны с Иисусовой молитвой перед чудной красочной иконой «Спасово Пречистое Рождество», снимая нагар с толстой, яркого воска свечи.
В красном углу икон было много, и все древние, с двуперстным благословением высокого письма: «Нерукотворенный Спас с омоченными власы», многоличные иконы с деяниями, годовой индикт, двунадесятые праздники, Страшный суд, седмица с предстоящими.
Перед этой тревогой скитские прозорливые старцы, ломанные-переломанные в сталинских лагерях, но Господним промыслом освобожденные из них безбожником Никитой Хрущевым, гневно тряся бородами, кричали по всем сибирским моленным, что история ныне повторяется, что наше время можно сравнить с колотившимся в издыхании ветхим и блудным Римом в период своего упадка.
Се Жених грядет в полунощи, и при втором пришествии Спаса не все мы умрем, но все переменимся, и наше тяжелое, очугуневшее тело душевное, грешная плоть, превратится в благоухающее, легкое и сияющее Фаворским светом тело духовное. И грешники тоже получат новые тела нетленные, но не для славы и радости неземной, а для мук вечных и для червя неусыпающего, червя жестокого и неумолимого. И тела грешников будут черны, яко сажа и зело зловонны…
Большак сел в гробу, расчесал пятерней бороду и оглядел народ. Многие спали. И тогда он с петушьим всхлипом возгласил кондак: «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши; конец приближается, и хощеши молвити; воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, Иже везде сый и вся исполняяй».
Все зашевелились, стали протирать глаза. По-прежнему спали только дети, свернувшись калачиком на полу.
— Гликерия, ты здесь?
Встала здоровенная баба, у которой все было большое: и вылупленные светлые глаза, и рот с лошадиными зубами, и руки землепашца во многих поколениях, из-под платка выбивались на лицо космы пшеничных волос.
— Здесь я, отец, здесь, родимый.
— Ну-ка, Гликерия, взбодри народ, заводи-ка каку духовну стихеру!
Гликерия обтерла рот ладонью, поправила на голове платок и начала низким, трубным голосом:
— Плачу и рыдаю, смертный час помышляю. Судит Судия, Судия праведный. Течет река, река огненная. От востока течет она до запада. Идет же, Михайло архангел.
Вострубит он, в трубу золотую.
Заставайте живыя и мертвых от гробов.
Которых праведная души.
Воставайте лицами
Ко востоку.
А грешныя души ошую.
Грешныя души идут, плачут.
Плачут оне и возрыдают.
Михаилу архангелу пеняют.
О еси Михаиле архангеле.
На кого ты нас грешных оставляешь.
На кого ты нас грешных спокидаешь.
Речет к ним Михайло архангел.
Пойдите вы прочь беззаконнии.
Почто вы на вольном свете жили
Господу Богу не молились.
Нищих и убогих не любили.
За то вам вечная мука.
За то вам червь неусапаемый.
Молим тебя, Христе Боже,
Вечныя муки избыти.
И царство небесное получити
И во веки веков.
Аминь.
Из прошлого:
…И разослал по церквям патриарх Никон новые, справленные книги. Когда же русские люди заглянули в новые книги поближе, то пришли в большое смущение. Мало того, что они не нашли в новых книгах ни крестного знамения двуперстием, ни сугубой аллилуйи, ни хождения посолонь. Они увидели, что в тексте самих книг многого из того, к чему привыкло ухо и язык, совсем нет — точно ветром вымело, а многое появилось новое, неизвестно откуда.
Увидели, что в новых книгах та же речь напечатана, только новым наречием: где «церковь» была — тут «храм», а где «храм» — тут «церковь», где «отроцы» — там «дети», а где «дети» — там «отроцы», вместо «креста» — «древо», вместо «певцы» — «песнословцы», вместо «ходив» — «пешешествовал». «Чем же это новое лучше старого?» — в недоумении спрашивали русские люди. Оказывается, патриарх Никон говорил главному справщику книг, Арсению Греку: «Печатай, Арсен, книги как-нибудь, лишь бы не по-старому».
И много русских людей закричало: «Если священники будут служить по новым служебникам, то мы от них и причащаться не хотим!»
Возмущение охватило и знаменитый Соловецкий монастырь, его монахи все присланные им служебные книги свалили в сарай, заперли их, а службу правили по старым. Соловецкие старцы, которых позднее подвесят на крючьях за ребра и утопят в море царские стрельцы, сейчас твердили, что Москва — третий Рим, четвертому — не бывать, и поэтому надо хранить православие больше, чем зеницу ока, им спаслись святые угодники, обильно, как звезды на небе, просиявшие на Русской земле. Везде порушена вера православная, только на Москве до дней наших стояла она твердо и сияла, яко солнце. А теперь и у нас враг Божий — Никон — хочет ее извести.
Недовольство в народе все возрастало, и в церквях начался разнобой: в одних служили по-старому, в других — по-новому. Народ переставал ходить в церковь, стал чуждаться священников, даже в Великий пост церкви пустовали. И противником крутой перестройки обихода русской церкви на греческий лад патриархом Никоном стал подмосковный протопоп Аввакум, впоследствии — вождь великого раскола православной церкви.
Но вернемся к нашим временам: большуха — старая хозяйка старообрядческой семьи в этом доме, где собрался народ, ожидая конца света — встала со своего места и, охая, направилась к большаку, сидящему во гробе и со вниманием слушающему духовную стихиру, которую пела рослая Гликерия. Подойдя, она села и стала шептаться с большаком.
— А что, отец, долго ли нам сидеть так и ждать? Уж очень докучливо ждать-то.
— Ну, мать, терпи. В Писании сказано: «Претерпевший до конца той спасется».
— Так-то оно так, отец, но уж больно тяжко ждать, а душа ведь так и рвется, так и просится в Царствие Небесное.
— Терпи, терпи, старуха, правду о временах и сроках знает токмо один Бог-Отец. По молитвам нашим и за благочестие наше было ведь знамение велие в скиту. Ведь сам батюшка Илья-пророк и праведный Енох явились. Они — посланники Божий. Так и в Писании про Илью и Еноха сказано, что они наперед явятся.
Старуха, сняв с бороды большака висящую гробовую стружку, припав к его уху, прошептала:
— Батя, а вдруг сбрехал Леони душка-блаженный, может, хлебной-очищенной хватил без меры, вот и заблажил. Ведь он любит прикладываться, и бутылка у него всегда за пазухой. Наверное, попритчилось ему про Илью да Еноха.
— Что ты, что ты, старуха, языком-то зря мелешь. Ой, мать, грешишь перед концом-то. Так прямым ходом и угодишь к сатане в жерло.
— Прости меня, Христа ради, отец, — старуха стукнулась лбом о край гроба.
— Ну, ладно, Бог простит.
— А я вот, отец, с чем к тебе пришла.
— Ну, давай, выкладывай быстрее, а то я молиться должон.
— Так вот, отец, чего нам зазря тарантиться, ждать. Конечно, времена и сроки в руце Господней, да и явление было Леонидушке-блаженному. Нас тут собралось больше сорока душ. Может, нам как раньше делалось?
Большак даже подскочил в гробу:
— Ты что, старуха, запалиться хочешь?
— Да, отец, наше Поморское согласие раньше всегда так поступали. И батюшка наш, святый мученик Аввакум, в срубе никонианами сожжен бысть в Пустоозерске. Да и старцы наши, мученики, всегда нас на огненную кончину благословляли.
Из прошлого:
…С супротивниками новой веры стали поступать круто, появились указы о розыске раскольников и о сожжении нераскаянных в срубах, если они на месте казни не отрекутся от своего упорства.
И народ стал смотреть на казни как на мученический подвиг. Духовная власть при помощи мирских властей все жестче и решительнее преследовала ослушников.
Началось массовое бегство старообрядцев в северные области России, Олонецкие леса, на реку Выг, в Новгород-Северские земли, в Польшу, в Поволжье, на Кубань, Кавказ, за Урал, в Сибирь.
Тем временем в России начались страсти. По всей стране прошла чума, погубившая множество народа, после чумы начался голод, стояли страшные трескучие морозы, налетали неслыханные бури, градом выбивало поля, на небесах то и дело видимы были знамения: столпы кровавые ходили, солнце меркло, явилась громадная звезда с хвостом-метлой. Темный ум простого народа смутился окончательно, а ревнители старой веры, указывая на все происходящее, вопили: «Зрите, православные, зрите знамения гнева Божия, излия бо Вышний фиал ярости Своея грех ради наших!»
Пошли слухи, что настали последние времена. Люди забросили свои дела, не пахали, не сеяли, выпустили на волю скотину, каялись друг другу в грехах. Ожидали громогласной трубы архангела. По преданию, кончины мира ожидали ночью, к полуночи.
И вот, каждую ночь, при наступлении 12 часов, надевали люди смертные рубахи и саваны, ложились во гробы и ждали трубного гласа, отпевая себя заживо, как полагается по старому чину церковному, или же пели заунывным, за душу хватающим напевом особый стих:
Древян гроб сосновый, Ради мене строен.
В нем буду лежати,
Трубна гласа ждати.
Ангелы вострубят.
Я, хотя и грешен,
Пойду на суд к Богу,
К Судье две дороги
Широких долги:
Одна то дорога
Во Царствие Небесно,
Другая дорога
Во тьму кромешну.
Но, хотя конец света Господним разумением пока не приходил, народ крепко утвердился в том, что пришло время антихристово и истинной веры не осталось на земле.
И, боясь печати антихристовой, раскольники стали учить, что надо покидать этот мир, которым овладел враг Божий. Время приспело лихое, никогда такого не бывало, и поэтому нет нам больше места в этом мире, а только один путь — в огонь да в воду. Сгорел — от всего ушел. И пусть все горят: и старики, и взрослые, и женщины, и мужчины, и девицы, и юноши, и самые грудные младенцы, да не согрешат больше и от печати антихристовой уклонятся, а кто примет сию печать, нет ему более спасения.
И тысячи собирались в храмы и сараи и сжигали себя, чтобы попасть в Царствие Небесное. Велика тогда была гарь на Руси и при царе Федоре, и при Петре Великом, и при императрице Анне Иоанновне. Пошло тогда по Руси это ужасающее огненное крещение. Только в великой Палеостровской Гари на севере сгорело сразу пять тысяч старообрядцев от старцев до младенцев.
Гари продолжались до половины XVIII века.
Но вернемся к нашим временам.
Большуха вытерла слезы и продолжала:
— Керосин у нас есть, из сарая натащим в избу сена, забьем досками двери и окна и, Господи благослови, примем огненное крещение и всем гуртом взыдем в Царствие Небесное, да избегнем антихристовой печати, которую, как я слышала, ставят уже у хохлов.
Большак дернул себя за бороду и, поперхнувшись, закашлялся.
— Да погоди ты, старуха, как-то не тае сейчас, не тае. Вроде бы уже не в моде. Что нам старые века поминать, да народ прежде времен губить. Подождем до 12 часов, а там, что Бог даст.
Большуха молча отошла, положила перед иконами «начал» и села в свой угол с лестовкой в руках, творя Иисусову молитву. Народ, привыкший к многовековому послушанию, сидел с лестовками в руках и не роптал.
На дворе был легкий морозец, небо вызвездилось. Было тихо, это была благодатная предпасхальная ночь. Пасха в этом году была ранняя, в марте. В избе было душно, учиненный чтец едва уже ворочал языком.
Кто-то встал и открыл форточку. Вдруг воздух задрожал и мощный густой колокольный звон, упругий, медноголосый, волной ворвался в избу.
На русскую землю пришла Пасха. Люди в избе встрепенулись, встали и начали креститься широким двуперстным осенением.
В недалеком от этой избы православном храме совершался крестный ход, колыхались хоругви, в расшитых полотенцах несли святые иконы. Слышалось пение стихиры пасхального крестного хода: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». Народ из избы вышел во двор, смотрел и слушал, крестясь, кланяясь и христосуясь друг с другом. Большак, кряхтя, вылез из своего гроба, взял его в охапку и вынес в чулан.
— Ну, старуха, сбрехал наш Леонидушка-блаженный. Зазря только народ потревожил, да и продали все имущество, но это ничего. Зато радость нам сегодня велия. Христос воскресе, старуха!
— Воистину воскресе, отец!
— Посмотри, старуха, что там у нас осталось, чего нет — спроси у соседки и приготовь народу утешение, чтобы разговелись и возрадовались, ведь нынче велик день — Святая Пасха.
Христос Воскресе!

Святая блаженная Ксения Петербургская

Таких несчастных, холодных и бездомных, как бедная Ксенюшка, на Руси называли блаженными, потому что сами по себе эти бедняги были счастливы, и Богом согреты и не оставлены. И еще их называли юродивыми, то есть безумными, потому что они являли собой страшный, отталкивающий, безумный образ. Этими несчастными и раньше, и теперь переполнены психиатрические клиники, где их успешно или безуспешно пытаются лечить. Но среди этого сонма сумасшедших есть еще и юродивые ради Христа — это совсем особая статья, и их не надо путать с обычными психами и бесноватыми, хотя на первый взгляд все они вроде одинаковы. Это не так. Юродство Христа ради — это один из самых тяжелых подвигов в Православии, и взявших на себя этот подвиг ничтожно мало на всем протяжении истории христианства. Этот подвиг принимался из величайшей любви к Богу и к своим ближним. Это были избранники Божий, сильные духом и телом, бесстрашные перед земным миром и даже перед коронованными правителями его, которых они никогда не боялись обличать в неправедных поступках. Имея от Бога дар предвидения будущего, они молитвами, иногда нелепыми поступками и жестами, бессвязной речью нередко избавляли сограждан от грозивших им бедствий, не раз отвращали гнев Божий от своих современников, у которых, в большей части, были в поношении и презрении. Эти юродивые совершенно пренебрегали малейшими удобствами жизни и, подобно бездомным псам, не имели жилища и не заботились о том, где приклонить голову. Но зато они от Бога имели благодать пророческого служения, а как известно, пророк — это орган Духа Святого, который служит для передачи людям воли Божией.
Вот такой и была блаженная Ксенюшка Петербургская. Она родилась в начале XVIII века у благородных и богатых родителей. В 18 лет была выдана замуж за Андрея Федоровича Петрова — человека уже не первой молодости, в чине полковника, служившего придворным певчим. Брак оказался счастливым, но недолгим. И когда Ксении было 25 лет, муж ее скоропостижно скончался, не успев исповедаться и не вкусив Святого Причастия. Это так поразило Ксению, что она, будучи в каком-то помрачении ума, одела на себя мундир горячо любимого покойного мужа, велев называть себя Андреем Федоровичем, раздала все имущество бедным. В том числе и дом, который подарила одной знакомой, став странницей — безродной нищенкой. Ее особенно поразило то, что муж скончался без церковной исповеди и Святого Причастия.
Умереть для верующего человека без церковного напутствия страшно и для загробной судьбы очень неопределенно. К смерти православного раньше относились с почтением, страхом и благоговением. Это не то, что в нынешнее время, когда видят, что больной дышит на ладан, сразу спроваживают его умирать в больницу среди чужих, равнодушных людей и холодных, казенных стен. А если человек все же умрет дома, то сразу же норовят избавиться от докучливого покойника, срочно вызывают машину, и хмельные мужики-санитары скоро и сноровисто оттаскивают усопшего в морг.
А ведь раньше был чин обряжания и провожания покойного: его мыли и обряжали Божий старушки, оплакивали родственники. Служить панихиду приглашали священника, по чину укладывали в гроб. Зажигали свечи и денно и нощно читали над телом псалтырь, чтобы демоны не мучили, не терзали душеньку усопшего.
А в наше время всего этого лишенный покойник в сообществе таких же посинелых, окоченелых покойников лежит с номером на ноге на полке в провонявшем холодильнике, дожидаясь, пока его отправят в крематорий или на кладбище.
Худа, негожа смерть без церковного напутствия. Хотя и сама смерть для нас — не находка и не радость. И поджилки трясутся, как вспомнишь о ней. Привыкли мы к земной живой жизни, и никому не хочется уходить из этого преисполненного Божией красотой, прекрасного и солнечного мира. А все же христианам легче расставаться с этим миром в надежде на будущую жизнь. А неверам совсем плохо. И в Псалтири сказано: «Смерть грешников люта». А без церковного попечения что будет с нашей душой?
Не без печали я вспоминаю, как в начале лета 1944 года в городе Иванове я умирал в госпитале от тяжелых гнойных ран, повлекших за собой сепсис — заражение крови. Антибиотиков тогда не было, а красный стрептоцид был бесполезен. На дворе под теплым легким ветерком трепетали молодой зеленью листвы деревья, во всю мощь пели птицы, сияло солнце и буйно цвела черемуха. Чтобы не удручать других раненых картиной умирания, меня вместе с койкой перевезли в отдельную маленькую палату, которую раненые называли — смертная.
Агония затянулась, и я в томлении и тоске метался по кровати. Я был юн и всеми силами старался убежать от смерти. Грудь сжимало, и я сел, пытаясь спуститься на пол.
Молодая, красивая медсестра, которой я видно порядочно поднадоел, ребром ладони сильно ударила меня по горлу. Да простит ее Господь. Я повалился на подушку, и все померкло перед глазами. Я раньше никогда не думал о Боге, о церкви. Эта область была вне моего сознания. Я ничего не знал об этом, и жизнь моя проходила среди пионерии и комсомола. Так нас воспитали в каком-то звонком вихре пионерского горна, алых знамен и бурных комсомольских собраний.
Но тут вдруг меня перенесло в какой-то чуждый, странный, мрачный и очень древний мир. Я как-то сразу понял, что это мир подземелья. Передо мной была анфилада черных закопченных пещер. Я стоял перед громадным телом. Это было тело гигантской змеи, вытянувшейся по анфиладе пещер. Головы и хвоста видно не было. Тело было громадно, толщиной с вагон. Кожа очень красивая с крупной блестящей чешуей синего, красного и зеленого цветов. Эта полутьма освещалась всполохами языков пламени. И в этом мерцающем свете я разглядел громадных, мускулистых, с лоснящейся от пота черной кожей эфиопов. Они, ухая, производили какую-то очень тяжелую работу.
Больше я ничего не помню.
По прошествии многих лет я осознал, что душой опускался в ад. Но милосердный Господь пожалел мою юность, видно, за молитвы моего прадеда Матвея, праведника, окончившего свою жизнь пустынником в Куваевском лесу.
Господь провидел мое будущее обращение. Это ведь Он сказал: «Не хочу смерти грешника, но, если обратится, и жив будет». И в знак будущего обращения Господь оживотворил меня.
К большому удивлению госпитальных врачей и медсестер, я стал быстро поправляться, и меня возвратили в общую палату, где раненые дружно меня приветствовали поднятием своих культяпок.
И вот, веруя в то, как опасно уйти из этого мира без церковного напутствия, блаженная Ксения так тяжело и необычно восприняла смерть мужа.
Родные ее, решив, что она лишилась рассудка, подали прошение начальству ее покойного мужа. Но, поговорив с ней, те убедились, что Ксения не безумна и вольна распоряжаться своим имуществом.
Днем блаженная бродила по Петербургской стороне возле церкви святого апостола Матфея, где в то время жили в деревянных домах небогатые люди, а ночью уходила за город в поле. Здесь, молясь на коленях, она простаивали до самого рассвета, попеременно делая земные поклоны на все четыре стороны.
Блаженная Ксения неохотно отзывалась на свое имя, но всем говорила, что Ксенюшка умерла, а муж ее Андрей Федорович жив, и все звали блаженную «Андрей Федорович». Когда одежда мужа совсем истлела, она стала носить красную кофту и зеленую юбку и туфли на босу ногу, и Господь хранил ее в студеные и сырые Петербургские ночи.
Блаженной Ксении предлагали теплую одежду и деньги, но она брала лишь «царя на коне» — копейки с изображением святого Георгия, которые тут же и раздавала другим нищим.
Она радовалась своей нищете и, приходя куда-нибудь, замечала: «Вся я тут».
Петербургские жители любили блаженную Ксению, чувствуя величие ее духа, презревшего все земное ради Царствия Небесного. Когда она входила в дом, это считалось добрым предзнаменованием. Матери радовались, если она поцелует их детей. Извозчики просили ее хоть немножко проехать с ними — в такой день выручка была обеспечена. Торговцы на базаре старались дать ей калач или какую-нибудь другую еду, и если блаженная брала, товар быстро раскупался.
Блаженная получила от Господа и дар прозорливости.
Накануне Рождества 1762 года она ходила по улицам и кричала: «Пеките блины, пеките блины, пеките блины, завтра вся Россия будет печь блины». На другой день скончалась императрица Елизавета Петровна.
Раньше на поминках строго соблюдался русский обычай: пекли много блинов, делали овсяный кисель, поминальную кутью — пшеничную или рисовую кашу с медом, изюмом, курагой. Пили квас, чай, в крайнем случае — стаканчик браги. А сейчас на первом месте на поминках — натрескаться до посинения и закусить колбасой. Русский человек во хмелю буен и бранчлив, а то и веселые песни заиграет, забыв, что он на поминках. Недаром в старину водку называли кровью сатаны.
У Ксении блаженной был дар прозорливости. Так, войдя в один дом, она сказала девушке: «Ты тут кофе распиваешь, а муж твой на Охте жену хоронит». Через некоторое время девушка познакомилась с вдовцом и, выйдя за него замуж, узнала, что все так и было, как сказала блаженная.
Когда на Смоленском кладбище строили церковь, блаженная Ксения ночью таскала наверх кирпичи, чтобы облегчить работу каменщикам.
Блаженная скончалась в конце XVIII века, ее погребли на Смоленском кладбище, и в скором времени началось паломничество на ее могилу. По молитве блаженной Ксении страждущие исцелялись, в семьях водворялся мир, а нуждающиеся получали хорошие места. Она часто являлась в видениях, предупреждала об опасности и спасала от бедствий.
Со временем над могилой блаженной Ксении была построена часовня, которую закрыли после революции, но непрекращающиеся паломничества и происходящие чудеса заставили власти открыть ее снова. В 1988 году блаженная Ксения была прославлена Русской Православной Церковью.
В блокадную зиму 1941 года мне пришлось быть на Смоленском кладбище. Много печального и много скорбей можно было видеть там. Проходя мимо часовни Ксении Блаженной, я обратил внимание, как время от времени к ней подходят закутанные до глаз люди. Стоят, молятся, целуют стены и засовывают в щели записочки. Вьюжным ветром записочки выдувало из щелей, и они катились по снегу.
Я подобрал три из них. На одной было написано: «Милая Ксеня, устрой так, чтобы я получила рабочую хлебную карточку на 250 граммов. Маня». На второй записке: «Дорогая Святая Ксенюшка, моли Бога, чтобы немец не разбомбил наш дом на Малой Посадской, 4. И чтобы мы не умерли голодной смертью. Таня, Вадик и бабушка». На третьей: «Дорогая Ксения, проси Бога, чтобы он сохранил моего жениха, шелапутного матроса Аркашку, чтобы он не подорвался на своем тральщике на мине в Финском заливе. Желаю тебе счастья в раю. Крепко целую тебя, Ксенюшка. Валентина. 27 октября 1941 года».
Из-за угла часовни вывернулась маленькая, закутанная до невозможности шарообразная старушка. Мы разговорились.
— Велика у Господа Бога Ксения Блаженная, — сказала старушка, — всем помогает, что у нее ни попросят. Конечно, если на добрые дела. Вот закрыта часовенка-то, не пускают к Ксешошке, не пускают. А вот перед войной посадили туда сапожников. Настелили на могилке доски и посадили этих пьянчуг. Привезли им гору вонючих ботинок. Взяли сапожники ботинки на железные лапки и начали колотить молотками по каблукам, гвозди забивать. Колотят, колотят, вдруг затрясся, заходил ходуном пол. Испугались, что землетрясение. Выскочили из часовенки, не трясет. Зашли, стали колотить — опять затрясло. Послали одного за угол в магазин за бутылкой. Пришел с полными карманами. Приняли они на грудь и совсем света не взвидели. Так их затрясло, что все ботинки заплясали, заскакали по всей часовне. Пошли к начальству отказываться. Начальство крепко смеялось, сапожникам не поверило, но прошение их уважило.
Старушка попрощалась со мной и пошла дальше, бормоча себе в теплый шарф: «Велика, велика у Господа Бога Ксения Блаженная».

Баня духовная

— Издравствуй, Петровна, а где Сыч-то твой?
— Да третьеводни уехал. Все по монастырям шатается, бес хромой, все что-то ищет.
— А как живешь
— Да твоими молитвами. Ни шатко, ни валко. А на дворе-то студено!
— А где молодицы?
— Да в баню пошли.
— Ванюху-то оженили?
— Как же, около масленой женили.
— Молодуха-то хороша?
— Хороша, к работе приобычна.
— А большак-то надолго сокрылся?
— А пес яво знает, пока все монастыри не обшатает, не вернется.
— Куда как прост Василий-то твой. Сидел бы дома в тепле, пенсия у его военная.
— Ладно, Евдокия, смалкивай знай. Его дело.
— Ну, прощевай!
— Прощевай, прощевай.
Вот эти незабудки, здесь помещенные для шутки, чтоб люди русские свой язык не забывали.
Всем известно, что ни театры, ни концертные залы, ни циклопический глаз телевизора, ни аудитории институтов, ни мягкокреслые залы парламентов, ни мертвечина музеев и наглая обнаженность выставок не являются средоточием и выражением совести народной, а средоточием и выражением совести народной является то, что уничтожалось буквально в первые дни захвата власти в стране большевиками. И это были Православные монастыри, обитателей которых нередко сразу расстреливали под монастырскими стенами, рассеивали по тюрьмам и лагерям, которые охотно устраивали в тех же монастырях…
Представляю на ваш суд мое видение ныне возрождающихся монастырей, к сожалению, за 70 лет царства Хамова потерявших преемственные традиции и поэтому идущих очень и очень различными путями, не всегда приносящими максимальную пользу духовно ограбленной большевиками нации.
Была у меня превеликая нужда съездить в Ивановскую область к старому, еще по военным годам, другу, который прозябал где-то в захолустной деревушке среди лесов и болот. Когда я пришел на вокзал и сунулся в оконце билетной кассы, то у меня получилось, как у Козьмы Пруткова — человека мудрого и предусмотрительного: «Читатель, разочти вперед свои депансы, чтоб даром не дерзать садиться в дилижансы». У меня не хватило денег как раз на два перегона. Ехать можно было только до Веткино, а мне надо было в Мокрецово. Делать было нечего, и я взял билет до Веткино, думая, авось как-нибудь пронесет, если не накроет контролер, и я благополучно слезу в Мокрецово. Но на мою беду перед Веткино в вагоне появился контролер. Он пощелкивал своими щипчиками, грозно шевелил широкими черными усами и требовал предъявлять билеты.
— Так-с, значит, вам выходить в Веткино, — сказал он, многозначительно посмотрев на меня и ловко пробив дырку в моем билете. Вагон был хвостовой, и контролер остался с проводником пить пиво. Поезд остановился в Веткино буквально на две минуты, и контролер в узком купе проводника, обсасывая с усов пивную пену, благожелательно кивнул мне головой на прощанье. Поезд ушел в утреннюю холодную мглу, и на перроне осталась тощая старуха в красной фуражке с желтым флажком, да я — фигура полупочтенная, с солдатским «сидором» за спиной, в мятой кепчонке, с бородой лопатой и на костылях. Старуха с куриной шеей, поправив красную фуражку и сунув флажок в чехол, направилась ко мне. Я огляделся. За перроном сплошной стеной стоял лес и виднелась проселочная дорога. На перроне стояла конторка начальника полустанка, да метрах в ста виднелся домик путевого обходчика.
— Не положено.
— Что не положено?
— Стоять на платформе без дела, — сказала красная фуражка.
Я спустился с платформы и направился к проселочной дороге. Постепенно утренняя дымка разошлась, выглянуло солнышко. Я тихо шел по дороге, примерно с километр, и оказался перед мостом через не очень широкую реку. На пеньке у реки сидел тощий старый монах и давал указания двум другим, ходившим по реке с бреднем. Они были в трусах, майках, но на голове у каждого — черная скуфья.
— Отец Исидор, заходи глыбже, глыбже! А ты, Стефан, заворачивай ко мне. Я счас, энту рыбу боталом начну шугать.
Старик поднял с земли длинную гибкую палку и стал мерно хлопать по воде.
— Святитель Христов Николае, помогай нам, грешным! — кричал старик, хлопая боталом. Монахи заворачивали к берегу и стали тащить бредень. В мошне трепыхалась разная мелкая рыбешка.
— Ну вот, с ведро будет братии на ушицу, и то слава Богу. А ты куда, раб Божий? Что-то я тебя не знаю.
— Я с поезда в Мокрецово.
— Так здесь Веткино!
— Ссадили меня.
— А… ссадили. А кто у тебя в Мокрецово?
— Да товарищ фронтовой — Гриша Ивушкин.
— Гриша, говоришь, Ивушкин. Безрукий?!
— Да-
— И-и-и, милок, нет яво уже. С месяц как приказал долго жить. Еще сорочины не справили.
— А что с ним?!
— Да ничего особенного. Мужик был хворый, хлипкий. Перебрал малость на свадьбе у соседа и — аминь! Не выдержал. Ну, вот, ты уже заскучал. Все там будем! Ну раз такое дело, пошли к нам в монастырь. Отслужим по новопреставленному панихиду. Не в запое он опочил, а от сердца. Что-то мало сегодня к нам приехало, а то обычно по 150-200 человек вываливает на платформу. Как твое святое имя?
— Василий.
— Не пьешь?
— Нет.
— А то у нас на Руси народ, подлец, запоганил такое имя. Как — Вася, значит — пьяница. А меня обозначай: старец Симеон. Я духовник обители. Схимонах. А правит обителью игумен Кирилл. Он и строитель, и распорядитель. А я по духовной, значит, линии, избравший благую часть. Челноком пойдем по реке, сейчас братия приведет. А вот и он. Заскочишь? Садись, садись. Ну, Господи благослови! Я наруле, братия на веслах.
Гребли недолго, так, с полчаса. Плыли по малой реке, а при впадении ее в Волгу на мысу оказался монастырь. «Святые Врата» выходили прямо к реке. Стены каменные, побеленные, невысокие. Колокольня шатровая, белая, как свеча, слита с храмом кубовой постройки с одной луковицей. Рядом храм поболее и тоже кубом, без колокольни, но с пятью золотыми главками, украшенными крестами. Все стали креститься. Молодой послушник принял цепь и подтянул лодку.
— Ну что, отец Симеон, с рыбой?!
— Бери, знай, ведро, скачи на поварню. Пусть отец кашевар ладит к обеду уху. Скажи, старец Симеон благословил сготовить ушицу. Ну, Василий, перед Святыми Вратами кланяйся — земно. Нога твоя ступает на святую землю. Наш монастырь — Марфо-Мариинская обитель по духу-то, а официально — Спас-Преображение. Прямо тебе скажу: маммона у нас в небрежении. Живем мы бедно, но благодатью богаты. С паломников ни копейки не берем. Везде только кружки. Ежели пожелает, то опустит лепту, а если нет, то и так слава Богу. Нам дорога не его копейка, а его спасенная душа. Свечи у нас лежат покотом. Сам бери, сколько надо. Плата по совести. Пока ждем обеда, я тут людей на исповедь приму, а опосля панихиду отслужим.
Старец идет в келью, одевает епитрахиль, поручи и велит келейнику позвать «того непутевого мужика».
Входит нечесаный, с блуждающими глазами, какой-то потерявший лицо мужик и бухается батюшке в ноги.
— Батюшка Симеон! Великий я грех совершил и сам не знаю, как это вышло. Жена моя очень богомольная и все свободное время проводит в храме. Аборт когда-то сделала и вот отмаливает свой грех. И я, окаянный, возревновал ее к иерею-монаху и устроил ей дома большой и грязный скандал. Я бил ее, сорвал с шеи крест, топтал его ногами и плевал на него, а потом сам впал в бешенство сатанинское: катался по полу, изрубил топором всю ее одежду, поломал всю мебель и разбил в избе окна. Выскочил во двор и прикончил всю живность, что там была и даже собаку пополам. Выпил литр водки и отрекся от Христа. Вынес образ во двор и разнес его из дробовика. Жена с детьми убежала к родным. После этого я — пропал, совсем пропал. Хотел повеситься в сарае, но сначала решил сходить к тебе покаяться. У меня внутри в грудях все горит, вся внутренность ссохлась, кишки болят ужасно, язык покрылся черной коркой, есть ничего не могу, спать не хочу, смрад от меня пошел страшный, что люди от этой вони не могут находиться со мной в одной комнате. От тоски напала на меня крупная вошь. Я ее горстями обираю с себя, а она все больше плодится.
Старец все молча выслушал, время от времени крестясь и сказал:
— Сын погибели, трудный твой случай. И будет долгий путь покаяния и искупления этого тяжкого греха. Ты вновь распял кроткого Христа. Начни подвиг покаяния с крестоношения. Сзади к моей келье прислонен покаяльный крест. Он большой, тяжелый, кое-где и гвозди из него торчат. Раздевайся весь до белых исподников, взваливай на плечи оный крест, яко благоразумный разбойник, и неси его через семь окрестных деревень с плачем и криком: «Простите меня, люди русские, простите меня сына погибели!» На это у тебя уйдет трое суток. Собачки тебя покусают, мальчишки камнями покидают. Это — хорошо. Терпи на свою душевную пользу. А потом опять ко мне придешь.
Сидя на завалинке кельи, я с удивлением рассматривал прошедшего мимо босого, лохматого, в белых кальсонах мужика, со стенанием тащившего на спине могильный крест.
— Сполняю питимию, — сказал он мне.
Я сидел и размышлял. Вот если живешь в деревне и ходишь в единственный, какой Бог послал, храм, проблем нет. А вот в большом городе, как например, в Москве, где сейчас 300 храмов, возникает вопрос: в какой храм ходить? Если по принципу, который ближе, то можешь не всегда в точку попасть. Советов по этому поводу мне никто не давал, но я больше тянулся в такие храмы, которые никогда не закрывались, основательно не грабились и дотла не разорялись врагами Христовыми. Но все же и там мне было не по душе. Особенно претило концертное пение с его бесчинными воплями, при котором невозможно настроиться на благоговейное внимание к церковной службе, а еще мне не нравилась общая исповедь, после которой как пришел грешником, так и ушел. Стал я ходить по монастырям и монастырским подворьям. Мне бы зашорить себя и принимать все как есть, так нет же, подобно разборчивой невесте я браковал какую-то кисло-сладкую безмятежную монастырскую атмосферу, постные лица гладких монахов и монахинь, многоплотие архимандритов и наместников, клиническую чистоту помещений, множество ковров и цветов, изысканную барочность нарядных храмов. И еще я заметил много суетливо бегающих молодых людей в подрясниках, с озабоченными лицами и печалью в глазах. Все они были поджарые и быстры на ногу, и мельтешились с раннего утра до вечера. И особенно меня поражало, что все силы этих послушников и трудников, и физические, и духовные, были растрачиваемы на приумножение материальных монастырских благ, на стремление часто непосильным трудом приумножить степень комфортабельности проживания в монастыре, бесконечное наружное украшательство. И все это делалось в ущерб духовному возрастанию и совершенствованию. А я, читая Евангелие, всегда понимал, что главное — максимально трудиться для получения духовного плода и минимально для угождения плоти: только-только чтобы ее прокормить, но не баловать и не нежить.
Старообрядческие угрюмые начетчики, с которыми я тоже свел знакомство на Преображенском кладбище, перебирая кожаные лестовки и ворочая древние, пудовые, с медными застежками книги, сами заросшие, как леший, власами и апостольскими брадами, пытливо смотря мне в глаза, говорили, что тело наше — Марфа, а душа — Мария, избравшая благую часть.
Все монастыри не похожи друг на друга, все они разные, в некоторых — братия, а в некоторых — братва, еще одной ногой стоящая в миру. Одни монастыри носят облик Марфы, другие — Марии. В монастырях Марфы на устах власть предержащих всегда одна и та же присказка: «Послушание выше поста и молитвы». За этой поговоркой нет высокого духовного авторитета. Эту поговорку выдумала рачительная Марфа со своей неистребимой заботой о чреве, чтобы оттеснить благочестивую Марию от поста и молитвы и возвратить строптивую, сидящую у ног Божественного Учителя, к кастрюлям и сковородкам. В этих монастырях трудннки, послушники и монахи с утра до вечера ломят разные разумные, а часто просто суетные послушания, для украшения, процветания и обогащения монастыря, то есть они приобретают внешнее, накопляют мирское, а о душе своей за неимением времени не заботятся. Гладкие наместники в хозяйственном раже, оглядев монастырские угодья строгим зраком, подгоняют и поощряют их, выделывая из них не постников и молитвенников, а послушных, покорных тружеников, которые к вечеру только и мечтают, как бы скорее добраться до койки, свалиться и храпеть в мертвом, тяжелом сне. Вот почему те, которые искали в монастыре духовной врачебницы, школы Христовой, бегут от рачительной Марфы на деревенские приходы да еще умножают аскетическое братство пустынников, которые положили в основу своей жизни слова Христа:
«В продолжение пути их пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой, у нее была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово Его. Марфа же заботилась о большом угощении и, подойдя, сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне. Иисус же сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее» (Лк. 10:38-42).
Итак, от сытых монастырских коммун, где на трапезе поставляется жирный творог со сметаной, сладкие коврижки и чревосокрушительные пироги, которые я сам, грешник, вкушал и отваливался от стола с выпученными глазами ч настолько тугим чревом, что уже и для души-то едва находилось место… вот оттуда-то истинные Божий поклонники и молитвенники бегут в скиты, пустыни, на деревенские приходы, где припадают к обильной духовной пище, посту приятному и вожделенной молитве.
Отец Симеон оторвал меня от этих размышлений, и мы направились в храм, чтобы отслужить панихиду по новопреставленному рабу Божию Григорию. От Святых врат, вдоль всей главной монастырской аллеи стояли столы, лавки, столики, тумбочки и везде около них толпились люди и огрызками карандашей, сокрушаясь и воздыхая, писали на лоскутах бумаги свои грехи. Перед этим, в храме, припадающий на одну ногу, сухой, древний старец Кирилл целый час вычитывал им из старопечатного требника полный каталог всех несусветных грехов, которые кающиеся грешники записывали в тетрадки, а теперь здесь, на дворе, анализируя этот список и примеряя к себе различные соответствующие прегрешения, писали каталог собственных грехов. Исповедь походила на мытарства, которые их ожидали в мире ином, по исходе души от тела. А чтобы исповедь была крепче, для памятования смертного, иеромонахи и архимандрит были одеты в белые погребальные саваны, поверх которых на шеях висели епитрахили. Исповеди, что называется, были подноготные, и народ шел туда со страхом Божиим и трепетом, потому как изнуренные старцы, истязуя, добирались до самых сокровенных душевных глубин, вычерпывая оттуда пласты житейской греховной грязи, накопившейся за многие годы и не выходившей на общих исповедях, а только уплотнявшейся черным кольцом до сжатия души и сердца.
— Дак, ты, матушка, год во храм Божий не ходила, не исповедовалась, постов не соблюдала, в праздники и под воскресенье с мужем спала. А венчана ли?
— Нет.
— Завтра иди с мужем в Сельцо, там вас отец Иоанн обвенчает. В монастыре венчаться не положено.
— Батюшка, отец родной, да денег у нас на венчание нет.
— Об этом не заботься, мы таинствами, Дарами Духа Святого не торгуем. Даром получили, даром и отдаем вам. Обвенчают вас и так. А лепту на церковь всегда примем, когда будет у вас желание. А за грехи твои годовые накладываю на тебя епитимию — бери карандаш и записывай: скоромное три месяца не вкушать. Есть два раза в день без соли. По понедельникам, средам и пятницам до трех часов дня ничесоже не ясти. Поняла? До трех часов не есть. По утрам у святых родников, а у нас их по лесам много, выливать на себя по три ведра ледяной воды — во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Ох, не любо, не любо это бесам!
«Богородица Дево, радуйся» — читать по сто раз два раза в сутки, Иисусову молитву по сто пятьдесят раз два раза в сутки, Пятидесятый покаянный псалом читать тридцать раз. Поклонов земных полагать на молитве сто, поклонов поясных с Иисусовой молитвой — сто пятьдесят. В церковь ходить каждую субботу, воскресенья и на праздники. Стоять будешь в притворе. Причащаться пока недостойна. Придешь ко мне через три месяца. Разрешу тебя от епитимий и допущу к причастию, если будет истинное раскаяние. Гряди, голубица, гряди с миром. Кто там следующий!
А храм был строгий, без ковров, цветов и сусальной позолоты, без электрической проводки и освещался только свечами и лампадками. Паникадило, или по-современному — большая люстра, было все утыкано толстыми свечами и на блоках поднималось и опускалось вниз. В углу на блюде лежала деревянная голова святого Иоанна Предтечи с окровавленной шеей. В пещерке, за решеткой, в темнице сидел понурившийся Христос в узах. Иконостас тябловый — старинный, весь по чинам. Братию здесь не баловали. Жили они в кельях по шестнадцати человек на двухэтажных нарах. В баню ходили один раз в месяц, а старцы — один раз в год. Трапеза была скудна и поставлялась без соли, но солонки на столах были. Игумен не заставлял братию ни косить, ни пахать, ни огород городить, ни другое что работать, только если самое необходимое для жизнеобеспечения. Питались монахи и послушники тем, что привозили доброхотные паломники, а паломников в день приезжало обычно по сто — сто пятьдесят человек. Главное послушание, а оно свято выполнялось по монашескому обету и монастырской традиции, было не дрова рубить, не рыбу ловить, не капусту сажать, а работать с душами людей. Большая недоимка перед Богом была по этому вопросу у монастырской братии. Крашеные стены и золотые купола — это хорошо, но это еще не Церковь, которая, как известно, не в стенах, а в ребрах. «Царство Божие внутри вас есть», — говорил Христос. И в первую очередь восстановлению подлежат человеческие души, опустошенные и разграбленные. А кем?! Да вы сами знаете!
У отца игумена должен быть острый глаз и собачий нюх, чтобы не проглядеть беззаконие и соблюсти благочиние. Монах, хотя он и в ангельском чине, но он — человек, а человек по природе своей грехолюбив, да еще и как! В некоторых старых и богатых монастырях завели моду давать раз в год монахам отпуск на месяц с выходом из монастыря. А что за этот месяц можно натворить, никто — и сам отпускник за это не может поручиться. А ведь сказано мудрыми, что «монастыри средоточие, источники духовной жизни; каким будет русское монашество, такой будет и русская Церковь, и вся русская жизнь».
Послушание свято. И оно должно неукоснительно выполняться, но оно не может быть выше поста и молитвы, которые заповедал и оставил нам Сам Господь наш Иисус Христос.
А в храме продолжалась своя богоугодная жизнь. Служилось множество молебнов, и обязательно с водосвятием. Пелись акафисты и правились панихиды. А исповедь шла беспрерывно:
— А что, мать, сколько ты сделала абортов?
— Шесть.
— А знаешь ли ты, что без покаяния ты погибла?
— Знаю, отец, знаю, родимый. Являться стали младенчики мне: три мальчика и три девочки. В тоску впала, места себе не нахожу.
— Ты где живешь?
— Около Старой Вичуги.
— Значит, так. Лето еще только началось, до осени далеко. Все оставляй. Оставляй, оставляй вся кое житейское попечение, снимай обувь и иди пешком на Волынь. Пройдешь Волынские земли и выйдешь к святому Почаеву, где в монастыре на камне отпечаток стопы Божией Матери и Ее Чудотворный Образ. Вот туда и иди, и если через свой подвиг и покаяние будешь прощена, то будет тебе от этих святынь дано знамение. Ночуй в сараях, в стогах сена. Кушай, что будут давать люди. Говори, что идешь в Почаев тяжкие грехи замаливать. По дороге молись постоянно: «Богородице Дево, радуйся» и Иисусовой молитвой. Ступай себе с Богом. Когда вернешься, придешь ко мне. Если я уже в гробу буду лежать, то обратишься к старцу Кириллу, и он тебя разрешит.
— Благословите.
— Бог простит, Бог благословит. Из второго храма прибежала старуха:
— Чудо! Чудо! Батюшка, замироточила икона Шуйской Божией Матери.
Припадая на ногу, туда прихромал сухой древний старец Кирилл. Потянув хищным носом воздух, учуяв благоухание мира и помазав перстом себе лоб, замахал руками, заколыхал мантией и, клохча, выбежал из храма, закричав на паперти:
— Это знамение не к добру! Быть беде, грядет беда на монастырь!
И беда стряслась на Успение, когда полубезумный, одержимый бесами муж-алкоголик в смрадном тумане белой горячки зарезал свою жену, которая, несмотря на запрещение старцев, привела его в монастырь на исцеление.
Сегодня в трапезной, после того как братия опростала миски с несоленой, но политой горьковатым льняным маслом ячневой кашей, игумен обратился к братии, не в приказном порядке, а с просьбой: по совести и велению души идти на миссионерское просветительное послушание. Пойдет по епархии восемнадцать братии на две недели, разбившись на тройки.
— О подробностях говорить не буду, но благовествуйте Евангелие. Обличайте грех и показывайте дорогу к храму. Будите народ от свиной спячки у телевизора. Возрождайте Православную веру.
После благодарственного молебна у стены выстроились восемнадцать монахов и послушников, готовых на этот святой труд.
— Приходских батюшек, имеющих обыкновение заниматься церковной деятельностью только в стенах своего храма, тоже увещевайте и укоряйте. Бог вам в помощь!
И воины Христовы — черноризцы — из трапезной сразу двинулись в путь. Игумен и старцы стояли на крыльце и долго осеняли крестами уходящих. К обеду пришел к старцу Симеону грешник в кальсонах и с крестом на плечах. Аккуратно поставил крест сзади кельи и попросился к батюшке.
— Семь деревень обошел?
— Обошел.
— Мальчишки камнями кидались?
— Кидались.
— Собаки за ноги кусали?
— Кусали.
— Покажи. — Старец рассматривает покусанные икры и крепко цапнутую ягодицу. — Это хорошо. Пострадать тебе надо было. Теперь труд, пост и молитва, чтобы все бесы из тебя вышли, да и чтобы прощение от Христа получил. Накладываю на тебя епитимию: весь год бесплатно копать на кладбище могилы. Часть заработка пойдет тебе на корм, а другую часть будут отсылать твоей семье. Корм будут выдавать тебе в конторе, но все только постное. Водки не пить, табак не курить. По утрам на себя выливать десять ведер холодной воды. Справлять утренние и вечерние молитвы. Иисусовых молитв — триста. «Богородица Дево, радуйся» — сто раз. Пятидесятый покаянный псалом — пятьдесят раз. Каждые две недели — ко мне на исповедь. Старайся за год искупить свой грех. А потом посмотрим, как и что будет, и сотворим чин присоединения к Православной Церкви. Но если не выдержишь и нарушишь, и вернешься аки пес на блевотину свою, то и года не проживешь. Бес страхованием и пьянством загонит тебя в петлю. Жить будешь в кладбищенской сторожке. Ночью сторожить кладбище и кладбищенскую церковь. В субботу и воскресенье бывать на церковной службе и стоять на коленях в притворе.
Я сидел у батюшки Симеона в келье и размышлял о том, что Иваново-Вознесенск — город прядильно-ткацкой промышленности, где в конце XIX века стала вскипать революционная пена, где народники и разные патлатые и пархатые социалисты всех мастей зло поработали в казармах ивановских ткачей, посеяв дикие семена революционных бурь. И вот на этой земле, где проклинали царя, где в начале века впервые в мировой истории народилась Советская власть, где со злобным азартом рушили храмы, под корень вырубали духовенство, здесь, к концу XX века как звездочки на темном небе зажглись необыкновенно ярко очажки истинно Православного благочестия. В селах и деревнях вокруг старинных сохранившихся храмов чудным образом стали возникать монастыри с аскетами-старцами, ведущими лютую брань с темной бесовщиной атеизма, извлекая из греховного болота тысячи людей, спасая их души. Хвала и слава апостолу, сказавшему, что, где умножается грех, там преизбыточествует благодать.
Здесь за лечение брались без слюнтяйства, по-своему: жестко и решительно. И чем жестче, чем строже брались за дело старцы, тем больше приходило на лечение духовно больного народа, который нутром понял, что только так их проймет, и наступит исцеление.
Старцы на предмет изгнания бесов отчитку не производили, считая это бесполезным действом. Бесов-то они изгнать могли, но а дальше-то что? Ну, выгнали его, и заткнулся бес, и не ломает человека, но грехолюбив человек, ох как грехолюбив! Получив облегчение, он вместо того, чтобы впустить в храмину души своей Духа Святого, почивает на лаврах, опять склоняясь ко старым проказам. И вот тогда-то выгнанный бес берет с собой семь еще злейших духов и возвращается в чисто выметенную горницу души. Вот тут-то и начинается безумный пляс и сатанинское вскипание ее.
«Токмо постом и молитвой изгоняется род сей лукавый», — повторяли вслед за Христом Божий старцы и вели бесноватого ко святому источнику, где добры молодцы-послушники выливали на него семьдесят ведер воды. Разные спасительные приемы были у старцев, смотря по греху, степени бесноватости и сатанинской злобы. Но всегда они видели и помнили, что это хотя и поврежденная грехом тварь, но все же это Божие создание и за него тоже распялся и пролил кровь Христос. И слава Богу, народ, проходя через монастырь, выходил очищенный от мутной греховной накипи коммунизма, бесстыдства пьяной бесовщины и разнузданной советской бытовухи.
Когда я стал разбираться: кто есть кто в монастырской братии, то оказалось, что простецов там меньше всего, а трудники, послушники и монахи почти все сплошь люди ученые, выходцы из интеллигенции как технической, так и гуманитарной, некоторые даже с учеными степенями. Часть живущих в посаде трудников приехали целыми семьями, с женами и детьми, убежали очиститься сюда от проклятой городской блевотной жизни мегаполисов и, припав к животворящему источнику монастырской жизни, очистившись, возродившись, освятившись, возвращались назад уже качественно другими, внося в затхлую атмосферу погибающего в грехах города свежую струю чистого истинного Святого Православия. Вот так, исподволь, не показушно, волею Божией, происходит ныне очищение, оздоровление и возрождение нации в потаенных уголках страны. Я рассказал только об Ивановской области, но думаю, что в большей или меньшей степени это исцеление происходит повсеместно, по всей России, и его уже остановить невозможно.

Тихвинские зарисовки

Поезд, на ходу слегка покачиваясь и набирая скорость, постукивал на стыках, направляясь из Санкт-Петербурга на восток, в сторону Тихвина — города старинного, исконно русского, благочестивого, который и начался-то вокруг небольшой деревянной церквушки посередь расстилающихся неоглядных болот и лесов. Церквушку построили в честь обретения здесь чудотворной иконы Божией Матери Одигитрии — сиречь Путеводительницы. В 1383 году ее видели многие, как она шествовала в ослепительном свете по водам Ладожского озера. Вокруг церквушки образовалось селение с исконно русским северным названием — Предтеченский Погост. С него и начался славный город Тихвин. Великий князь Всея Руси Василий III построил для сбережения чудотворной иконы каменную церковь, а царь Иван Васильевич (Грозный) приказал при ней основать мужеский монастырь: Тихвинский Богородично-Успенский. Икона Тихвинской Божией Матери славилась своими чудесами и исцелениями не только по Северо-Западу, но и по всей Руси. Позже вызнали, что чудесный образ пришел из византийского Царь-града, после того как Константинопольский Патриарх заключил с Римом унию, отдав власть над Православной Церковью Римскому Папе.
После такого знамения греки приуныли. И как же не приуныть: исчезла такая великая святыня. И народ вспомнил о Страхе Божием. Вспомнить-то вспомнил, но от унии отказаться не торопился.
Я сидел в вагоне у окна, глядя на мелькающие леса и перелески, деревеньки, на дорогу, по которой мчались грузовики и рысцой трусила лохматая лошаденка, запряженная в телегу, в которой, закутавшись в ватник, сидел мужичок.
— Да, — думал я, — вот греки приуныли, они поняли роковое значение этого знамения, которое говорило само за себя: что надо ждать беды. И действительно, беда свершилась, да еще какая! Великая Православная Держава — Византия — перестала существовать. Ее захватили, разгромили и поработили свирепые турки-сельджуки. И на куполе громадного храма Святой Софии вместо сброшенного на землю святого креста появился мусульманский полумесяц.
Ну а нашим, впавшим в безбожие русским людям и горюшка мало. Если у греков из-за унии с Римом ушла чудотворная Богородичная икона, то у нас исчезли, если не все, то большинство национальных святынь. Икона Казанской Божией Матери еще перед революцией исчезла неведомо куда из Казанского собора, икона Владимирской Божией Матери арестована и томится в музее; там же, как редкий экспонат заключена и икона Святыя Троицы преподобного Андрея Рублева, икона Божией Матери Курская-Коренная пребывает в Нью-Йорке, икона Иверская, которая была в часовне, тоже затерялась, Андрониковскую икону Божией Матери совсем недавно воры похитили из храма в Вышнем Волочке, Тихвинскую Матушку, которая пришла в огненном столпе, во время Великой Отечественной войны похитили немцы, и она странствовала по Латвии, Германии, была в Нью-Йорке, а сейчас в частной коллекции, в Чикаго. Плачь, Русь, кайся, бей себя в перси! Так нет же, нас это не колышет. Святая Русь стала страной почти полного безверия, народ, отвергнув веру, отвернулся от Христа и Божией Матери, тешил себя какими-то ложными идеями построения коммунистического рая на земле.
Разуйте глаза, прочистите уши и не говорите потом, что нам уже некуда бежать, потому что царизм был плохой, социализм — тоже дрянь, а приватизационный капитализм — совсем окаянство и околеванец, а теперь куда бежать, где спасаться?! Мы большие простаки, нас обошли, облапошили, из-под задницы одеяло вытащили, укрыться нечем, мерзнем, мерзнем, у сытого Запада в долгу, наверное, до второго пришествия.
Греки — те приуныли, когда он них ушла только одна чудотворная икона и им было дано семьдесят лет (вот роковая цифра!) для покаяния и отторжения от Римской унии, но они не вняли гласу Божию, и турки захватили страну, разрушили храмы, осквернили православные святыни, а одного Константинопольского патриарха даже повесили на воротах собственной резиденции.
Но где наши чудотворные, прославленные на всю Святую Русь иконы? Где они? Их нет. Их нет потому, что они здесь стали не нужны. Вера ушла из сердца народа. Мы довольствуемся списками, то есть копиями. И к сожалению, мы не каемся, но умножаем свои грехи и беззакония с каждым годом все больше и больше.
Что-то мешает нам осознать, что бедствия, которые постигли нас последним летом уходящего тысячелетия, не просто бедствия, а знамения Божий, знаки грядущей беды. Все лето по всей стране полыхали лесные пожары, горьким дымом заволокло наши земли, стояла несусветная жара, спалившая посевы. Бог заключил небо, и оно не давало дождя, небывалая засуха была почти повсеместно, и все это предвещало неурожай. Как во времена библейских патриархов, откуда-то с востока прилетели полчища саранчи, пожравшие то, что пощадила засуха. Появились какие-то странные эпидемии неведомой болезни, зачем-то одновременно прилучилось затмение Солнца и какой-то мистический парад планет в форме креста, в середине которого, как пуп, оказалась наша грешная Земля. Ко всему этому — катастрофическое обнищание народа, где на одном полюсе тысячи жирующей и купающейся в роскоши публики, а на другом — миллионы голодных и безработных. А на посошок нам еще война на Кавказе, где по слову Христа «народ восстал на народ». И единственное, что у нас в России растет, расширяется и процветает, так это кладбища — предприятия высокорентабельные, не знающие ни краха, ни банкротств. Тем более что все там будем.
Но пассажиров нашего вагона, видимо, не беспокоили ни исчезновения чудотворных икон, ни вышеперечисленные знамения. Они жили вне этих проблем. Достав из сумок разный харч, бутылки с водкой, пивом и лимонадом, они принялись основательно закусывать и опрокидывать стаканчик за стаканчиком, а там хоть все гори синим пламенем. От принятия внутрь горячительного быстро развязались языки, и в вагоне стоял гул, как в городской бане, в воздухе плавали густые клубы табачного дыма. Русь-матушка была в своем репертуаре и ехала неведомо куда. А кто знает — куда? Да и сам Николай Васильевич Гоголь не знал, вопрошая: «Русь, куда несешься ты?!»
В Будогощи в вагон вошел приятный такой старозаветный русский мужичок, подстриженный по, горшок, в темной сатиновой косоворотке, в немного засаленном, просторном спинджаке, разношенных рыжеватых сапогах и с большим картонным ящиком из-под кока-колы, где дружно пищали цыплята. Он устроился рядом со мной, огладил русую бороду и, потянув носом, заворчал:
— Вот, начадили, анафемы, поганым зельем бесовским, прямо хоть топор вешай. Не народ, а зверь, — вона, как водку-то хлещут.
Я достал из сумки ржаной хлеб, лук, соль, крупные яйца, добрый кусок сала и бутыль с квасом, все это разложив на чистом холщевом полотенце. Раскрыв нож, я пригласил присоединиться к трапезе соседа. Он чиниться не стал, снял поблекшую армейскую фуражку и перекрестился двуперстным широким крестным знамением.
— Как ваше святое имя? — спросил я его.
— Феодор, — сказал он, приступая к еде.
— По старой вере ходите?
— Не то чтобы по старой, но двуперстие соблюдаем, табак, кофе не потребляем — брезгуем. А так — как все. И в храм Божий ходим, и вино приемлем, но в меру. Ведь Христос не запретил пить вино, но запретил упиваться им.
Язык у Феди был чистый, народный, такой, на каком говорят на русском Севере. Наверное, в его доме нет телевизора. Это бесовское устройство испортило русский язык, совершенно погубило диалекты. Раньше по говору можно было определить, из какой местности человек, но к концу XX века язык унифицировался, то есть стал однообразным, приобрел скоростной темп. И если у нас, особенно в деревне, почти все мужики отбывали срок и, отсидев, принесли из лагерей и тюрем блатную «феню», а мощный пропагандистский аппарат КПСС за 70 лет внедрил в сознание свой поганый жаргон, то разнузданный телевизор окончательно загадил язык американо-одесскими выкрутасами. Кроме всего этого, еще надо отметить, что почти все пьющие деревенские мужики к каждому слову прибавляют алкоголический артикль «бля». Теперь судите сами, что получилось из нашего языка.
Мы поели, помолились и продолжили разговор. Федя приподнял тряпку и осмотрел своих цыплят, которые подозрительно присмирели. Он вынул несколько околевших и выбросил за окно.
— Это от табаку, — сказал он, — другие тоже очумевши. А вы далече?
— Нет, до Тихвина.
— По делам или к сродникам?
— Нет, монастырь хочу посмотреть.
— Дело хорошее. Посмотреть можно. Только что там смотреть? Нашей Матушки — Тихвинской — нет.
— Ну, вообще, так, все посмотреть, как там устроились.
— Ну, если вообще, так что ж не посмотреть. А икона-то знатная была, славилась, сколько исцелений от нее, что и говорить. Все цари, начиная с Ивана Васильевича Грозного, ее украшали. Одна риза из червонного золота весила на девять с половиной кил. А брильянтов одних тыщь пять, не меньше, чтоб мне околеть, если вру. И другие всякие драгоценности и каменья. А на одном камне — изумруде от императрицы Анны Иоанновны, мастером было вырезано Распятие с предстоящими. Сама икона с ризою вставлялась в серебряный кивот больше пуда весом. Перед ней на цепях висела пребольшая, из чистого золота, лампада, в которую входило пять литров елея. А вокруг все шитые царевнами дорогие пелены, все пелены. На все наложили лапу и ободрали большевики. Чтоб их разорвало! Совсем раздели икону. А в войну немцы и ту уволокли. Знала немчура, что Русь опосля без такой святыни ослабнет. Таскали икону по всему белу свету, но им-то от нее помощи не было. Так с великим шумом и погибли. А икона, говорят, сейчас в Чикаго у хозяина-богача, не страшится, собачий сын, что Господь его разразит за такую святыню. Все правда, чтоб я околел! Я, конечно, сам в натуре икону не видел, но дедушка рассказывал, который на своем веку много раз пешком ходил на поклонение в Тихвинский монастырь.
— А сейчас как, монастырь поправили?
— А как же, конечно, там многое поправили. Вот стены восстановили, которые кругом. В Успенском соборе тоже порядок навели. Там очень древняя роспись стен была. Но все было в запущении, и роспись где пожухла, где осыпалась, а в галдарее, что кругом храма, вообще, росписи масляной краской закрасили, замазали, чтобы слепых не смущать. Там цех был сделан для слепых, чтобы баночки для ваксы штамповали. Но вот в восьмидесятых годах власти хватились, нагнали из Ленинграда реставраторов. Гак они эту закраску по миллиметру отколупывали, роспись открывали и большую деньгу на этом зашибали. Так что, если вы стариной интересуетесь, то поехали к нам, на Успенский погост. Деревня старая, неподатливая, раньше по старой вере жили, да и сейчас в обиходе по-старому стараемся жить.
Я подумал и согласился. Мы вышли где-то между Юркиной горой и Шибенцом. Поезд ушел. Мелькнули красные сигнальные огни, и я остался с Федей и его взбодрившимися цыплятами. Красота кругом неописуемая, дали неоглядные, небо синее, поля высокой ржи с васильками. В небе жаворонки, ласточки. Очень много яркого света. Какая-то первозданная чистота кругом, а вдали стеной чернолесье. Около ржаного поля поплелись потихоньку к деревне. Дорога привела к светлой березовой роще на сельском кладбище. Кресты все высокие, осьмиконечные, с голубцом. Рядом старинная, потемневшая от злых северных ветров шатровая церковь, увенчанная православным крестом. Вблизи виднелся сложенный из вековых бревен просторный поповский дом и сарай.
Затем ступили на деревенскую корытообразную дорогу. За деревней широкой голубой лентой блестела река Сясь. Деревенские дома на высоких подклетях расположились вдоль улицы. В средней России у нас таких домов не ставят. Создается впечатление, что они как бы двухэтажные. Нижний сруб — приземистый, с хозяйственными помещениями, сбоку — крытая лестница и площадочка-гульбище, пристроенная к жилым помещениям второго этажа. Второй этаж высокий, просторный, делящийся на переднюю — летнюю, и заднюю — зимнюю части. Под крышей еще делалась светелка с выходящим на фасад балконом.
— У нас в деревне все верующие и издревле были старообрядцы-беспоповцы, — рассказывал Федя. — Но со временем стали мудровать, разбиваться на толки. Что ни мужик, то согласие, что ни баба, то толк. Это все наставники воду мутили, каждому хотелось верховодить по-своему. И в народе началась полная неразбериха.
Одни стали ходить в моленную со своими иконами и молились только на них; другие иконы в реку покидали, проделали в избе в углу дырку на восток и молились на эту дырку; третий и книги все выбросили и начали радеть, скакать козлами по кругу, полотенцами махать, Духа Святого призывать и пророчествовать; четвертые развелись с женами, некоторые даже приняли оскопление. Такая пошла неурядица в деревне — и драки, и ругань, и вражда великая. Вообще все взбесились и считали, что их вера — самая правая. Наконец, старики вызвали из Нижнего знаменитого поморского начетчика Пичугина. Приехал Пичугин, посмотрел на все эти безобразия, моленную закрыл и всех предал заклятию. Народ испугался, притих. Вдруг детей стала валить «глотошная» — горловая болезнь, не успевали хоронить. Пришел народ к избе, где остановился Пичугин, встал на колени, каялся, просил снять заклятие. Пожалел народ Пичугин, снял заклятие, проводил его народ, и «глотошная» прекратилась. Правда, доктора говорили, что была эпидемия дифтерии, но народ больше верил Пичугину заклятию и Божией каре. После отъезда знаменитого начетчика собрались все мужики на сход. Судили, рядили, как дальше быть с верой, чтобы всех к одному знаменателю привести. Старики решили, что порядка не будет, пока у нас не будет законной иерархии — нет и Церкви, а вместо Церкви — беззаконное сборище. Но возвращаться в никонианскую церковь упертый народ не соглашался. Тут выступил один тароватый старик и сказал, что он прослышал, что есть такая церковь вроде бы и не вашим, и не нашим. Называется она «Единоверческая», где служба и обряды идут по старым книгам, как в дониконовские времена, и крестятся двуперстием, правят настоящую обедню, но попа дает никонианский епископ от Священного Синода. Подумал народ и согласился. Главное, что двуперстием креститься можно, да еще и то, что причастие будет. Народ-то без причастия страдал, а начетчики, как ни старались, не могли объяснить, как без причастия спасаться. А ведь во Святом Евангелии сказано, что без причастия Тела и Крови Христовой спастись невозможно. Последнее и решило все дело. Народ был утешен, все были рады и счастливы, как на Пасху.
Дружно в моленной срубили алтарь. Пригласили попа, и дело пошло на лад. После революции власти церковь закрыли, но разграбить ее народ не допустил. Вновь она открылась в 1943 году, ну тут уж какое там «единоверие», и стал обычный патриарший приход.
Федя сходил к батюшке, взял ключи и повел меня осматривать храм. Все было как в семнадцатом веке: бревенчатые потемневшие стены, навеки устоявшийся смолистый запах ладана, наверху под шатром — сумрак. Освещение только свечное. Свечи катали сами из чистого воска. Паникадило из потемневшей бронзы с херувимами и корсунскими крестами. Оно было все оснащено толстыми свечами и поднималось и опускалось на блоках. Традиционной раскрашенной «Голгофы» не было. Вместо нее большой двухметровый моленный крест с надписью «Царь Славы». На нем еще было изображено: копье, трость с губой и голова Адама. Амвон — низкий, пальца на четыре. Иконостас — тябловый, с иконами древнего письма, и все по чину. Над Царскими Вратами деисусный чин, по тяблам — пророческий чин, апостольский. На стенах храма икон нет. Во время богослужения поют на два клироса настоящим знаменным распевом. Крещение совершают здесь в три погружения. Литургисают на семи просфорах. Вокруг аналоя ходят посолонь (по солнцу). Федя умолк и задумался.
Как-то в другой мой приезд к Феде мне пришлось в здешней церкви слушать чтение псалтири — сорокоуст. Читала молодая черничка, вроде как монашествующая, но как читала! Такого духовного проникновенного чтения я не слыхал никогда. Каждое слово было как бы отлито, настолько четко, со значением оно было произнесено, и само плыло ко мне в трепетном свете лампад и свечей.
Громадным кованным ключом Федя запер церковные двери и пригласил меня на трапезу к себе в дом. По лестничному крыльцу поднялись в жилое помещение. Направо — русская печь, под стенами лавки, в красном углу образа и большой стол. Семья стояла в ожидании. Большак прочел молитву: «За молитв святых Отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас грешных. Аминь. Ядят нищий и насытятся, и восхвалят Господа взыскающии Его, жива будут сердца их в век века».
Семья села за стол. Рядышком сидели неженатые Федины братья: Тереха, Степан, Петруха. Под образами большак — отец. Напротив посадили нас с Федей. Старуха-мать и молодуха — жена Феди, подавали на стол, орудуя в печи ухватами. Здесь быт был твердо установлен и держался, как в старые времена. Есть еще в громадной России такие «оазисы». На стол поставили большую чашку с мясными щами. Мне, как гостю и городскому человеку, дали особую миску. Горкой лежали нарезанные большаком ломти свежеиспеченного ржаного хлеба. Все взяли по ломтю и стали степенно хлебать щи. Когда подобрались ко дну, большак стукнул ложкой о край чашки, и все по очереди стали ложками таскать куски мяса. После по многу стаканов пили чай из самовара.
Федя отвел меня в особую клеть для гостей и уложил спать. Смотря на теплющуюся лампадку перед образом Спасителя, я вспомнил свою первую поездку в Тихвин на Пасху в конце семидесятых годов. Я тогда приехал днем и сразу пошел к знакомому батюшке иеромонаху, который служил на приходе в храме, в народе именуемом «Крылечко». Этому батюшке был предоставлен епархией отдельный хороший дом с садом и колодцем, новенькой обстановкой, посудой для личного пользования и для архиерея, если таковой пожалует сюда, всякие ковры и прочее. Но сам батюшка, отвергая комфорт, выбрал себе маленькую комнатку — келью, где стояла узкая железная койка и аналой. Он был еще молод, но, по-видимому, уже успел заслужить у прихожан внимание и уважение, ореол которых краем касался и меня, когда я приходил во храм, потому как был лицо, приближенное к батюшке. Это был особый батюшка. Он был хорош и лицом, и ростом, и умом. Всей душой он стремился к благочестию, но он был человек, и дьявол долил и искушал его непрестанно. Он был в постоянной духовной брани с силами зла и с сокрушением говорил мне, что в каждой складочке его монашеской мантии сидит по бесу. Я возлагал на батюшку большие надежды и всегда думал: быть, быть ему епископом, потому что Господь щедро одарил его многими достоинствами. Дело было в конце Великого поста, и мы в этот день пообедали с ним скромно: гороховый суп, кусок ржаного хлеба и все без возлияния елея. Правда, еще пили чай с булкой. Уже смеркалось, и я пошел прогуляться по малолюдным улицам городка. Приближалась Пасха. Она в этом году была ранняя, и снег еще не сошел, но уже чувствовалась весна, и воздух по-весеннему был мягким, теплым и приятным. На этой улице дома были небольшие, большей частью деревянные. За занавесками двигались тени. Люди собирались ужинать или отдыхать после дневных трудов. Местами со дворов слышался собачий лай, но он был приглушенный, как это бывает, когда еще лежит снег. Я брел себе потихоньку, думая о том, как можно было бы мне жить здесь мирно и спокойно, без всяких треволнений и забот. Около одного дома из открытой форточки слышались прекрасные звуки Шопеновских ноктюрнов. Кто-то играл на рояле. Я остановился и слушал, пока не раздался последний аккорд. Уже изрядно стемнело, и я дошел до шлюза канала, где стоит новодельная деревянная часовня древнерусского пошиба. Я стал под фонарем и посмотрел на часы. Из-за угла часовни, покачиваясь, вышли два субъекта с насандаленными носами.
— Отец, — хриплым голосом обратился один из них ко мне, — там за углом есть две бутылки. Возьми их себе на табак. — Покачиваясь, они удалились.
Я вернулся домой. Батюшки еще не было, но он скоро пришел и принес сетку отличных красных помидоров.
— Батюшка, вы волшебник! Откуда здесь в конце зимы такие роскошные помидоры?
— Бог послал, — ответил он, улыбаясь.
Быстро пролетела Страстная седмица. В Страстную Субботу у батюшки были большие хлопоты с освящением куличей. Народу с корзинками собралось много. Все суетились, старались побыстрее освятить свои приношения. Чин освящения происходил в церковном притворе. Милиционер, стоявший снаружи, регулировал впуск богомолок с корзинками и к концу уже совсем упарился. Освящая содержимое корзинок, батюшка углядел в одной из них добрый кусок свиного окорока.
— Это чья корзинка?! — закричал он.
— Моя, — ответила молодая богомолка с круглым, румяным лицом. — А что?
— А то, — сказал батюшка, — что в храм Божий мясо вносить не дозволяется.
— Как так не дозволяется? Его надо освятить.
— Не буду освящать, и вас прошу выйти с непотребным здесь продуктом.
— Ах, еще и непотребный продукт! А вот не выйду!
Батюшка хватает жирный окорок, несет его к открытой двери и кидает через толпу вон. Окорок, описав дугу, шлепается на голову стража порядка. Тот свистит в свисток. Подобрав окорок, он с этим вещественным доказательством обиженно идет к батюшке.
— Как же так, святой отец, я же при исполнении, и вдруг получаю контузию этим предметом. — Он потрясает окороком и нюхает его.
— Прости, дорогой, я совсем запарился с этими богомолками. Да и рассердила меня эта упрямая.
— Раз такое дело, я этот окорок конфискую.
— Батюшка, простите меня, только освятите кулич и пасху, а окорок пусть переходит в собственность пострадавшего.
— Ну вот, слава Богу, все удалилось.
Я еще вспомнил, что в этой церкви «Крылечко» когда-то, еще будучи иеромонахом, служил будущий патриарх Алексий Симанский. Светлая личность, так много сделавшая для восстановления русской Православной Церкви. Он служил в тяжелую эпоху хрущевских гонений на Церковь, истинный пастырь Христов, не оставивший свою паству в страшные дни Ленинградской блокады.
Наконец, я заснул; временами просыпаясь, смотрел в окно, где было видно темное небо с яркими хороводами звезд. Изредка на дворе лаяла собака. В углу комнаты уютно и безостановочно трещал сверчок. Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение. А утром Федя проводил меня на поезд в Тихвин, и я уехал.

Закарпатские этюды

В Карпатах от старославянских времен месяц октябрь называют «жовтень».
То там, то здесь, под горами у реки в легкой туманной дымке виднелись селения с белыми хатами, накрытыми низко надвинутыми на оконца камышовыми и драночными крышами.
И в каждом селении была церковь, но какая! Из дерева, она напоминала смереку или, по-русски, ель, с такими же лапчатыми ярусами крыш, крытых дранкой, и все это сооружение венчалось несколькими православными крестами.
Да, это была Карпатская Русь.
Удивительный народ живет здесь. Народ, который говорит про себя: «Мы — руськие». Еще их называют «русины».
Митрополит Вениамин (Федченков), будучи в эмиграции как активный участник белого движения, одно время служил здесь в сане архиепископа, окормлявшего православные приходы. Привожу его впечатления от Карпатской Руси и ее народа из книги «На рубеже двух эпох».
«1924/25 гг. Скоро мы поехали в свою Карпатскую Русь. Стоило увидеть первые лица, встретившие нас в храме села Лалово, как тотчас же стало ясно: это наши родные — русские! Будто я не в Европе, а где-либо на Волыни или Полтавщине. Язык их ближе к великорусскому, чем теперешний украинский. Объясняется это, по-моему, несколькими причинами. Прежде всего — географическими. Когда венгры или, как их на Закарпатской Руси зовут обычно, «мадьяры» завоевали эти края, то они овладели, конечно, лучшими равнинными землями, а покоренных славян загнали в леса и горы. И эти горы спасли их. Спрятанные в их складках, удаленные от культурных разлагающих центров и путей сообщения, наши братья сохранились в удивительной чистоте расы и здоровья и в любви к своему русскому народу. Вторая причина была религиозная. Сохранив славянский язык в богослужении, даже и после насилия унии (XVI в.), они через него удержали связь с русским языком и Православной Русью. Какой же это был прекрасный народ!
Я думаю, что карпаторосы лучше всех народов, какие только я видел, включая и нас, российских русских.
Какая девственная нетронутость! Какая простота, какая физическая красота и чистота! Какое смирение! Какое терпение! Какое трудолюбие! И все это при бедности».
Однако, возвратимся к тому времени, когда мы вместе с коренным карпатцем, русином Иваном Гойду ехали на его видавшем виды «Запорожце» по горным, раскисшим от осенних дождей дорогам. А ехали мы на самую Верховину, в глухие лесные места, в селеньице Малая Уголька к знаменитому и глубоко чтимому на Закарпатье старцу архимандриту Иову. К батюшке Иову у нас было важное дело.
Мой старый приятель Иван был натурой своеобразной, вольнолюбивой и, кроме того, женолюбивой. У него была такая жадная неистребимая страсть к несравненным чаровницам, закарпатским красавицам, что он был несколько раз женат и все не мог остановиться. Было такое дело, что его бывшие жены заманили его в хату, накинулись всем скопом и били, колотили его в свирепом восторге, пока не отвели душу. Когда они выбросили его во двор, то из ягодицы у него торчала вилка, а голова была раскроена велосипедным насосом.
Сам Иван про очередную жену в отставке говорил:
— А, чтобы ее, шалаву, Бог побил, она у меня столько добра понесла из хаты, что я остался гол, як сокол.
Выслушав его сетование на очередное крушение семейной жизни, я сказал Ивану, что виноваты не жены, — на мой взгляд — добрые, хозяйственные красавицы, а он сам, потому как в нем сидит лютый блудный бес — асмодей, которого надо срочно изгнать, а то будет беда.
Услышав это, Иван оторопел и долго смотрел на меня непонимающими глазами:
Ось лихо яке! Так во мне живе лютый бис асмодий, живе, яко селитер в потрохах. Як же его, вражину, выкурить из мене, а то ведь от жинок мне гибель иде.
Никто не поможет, кроме батюшки Иова! сказал я.
И вот мы поехали к нему. Проехали древний городок Хуст. После Хуста пошли истинно православные места. Здесь народ героически сопротивлялся униатскому окатоличеванию, и руками, и зубами держался за родное православие. Проехали Буштыно и здесь вдоль реки Теребля стали подниматься по ущелью к селению Малая Уголька.
Ну вот, наконец, и Малая Уголька. Селение было внизу, а церковь на горе. Пыхтя и чихая мотором, машина поднялась в гору к церкви. Церковь небольшая, деревянная. При входе от самого фундамента, высокого, в рост человека, на гвоздях висело множество шляп различных цветов и фасонов. Это все шляпы прихожан. Значит, еще шла служба, и народу было полно. Когда вошли в переполненную церковь, я сразу ощутил, как теплое чувство Божией благодати согрело душу. Из алтаря послышался возглас: — Святая святым!
Вскоре Царские врата раскрылись, и на амвон вышел священник с чашей в руках.
«Боже правый! Не сплю ли я?» — я смотрел и будто бы видел воскресшего Серафима Саровского. Прекрасное, как бы в Фаворском свете, лицо, неизъяснимо благодатное и простодушное. Голубые глаза, источающие доброту и какуюто детскую радость. Это был сам батюшка Иов. Он говорил на своеобразном русинском диалекте, который распространен в закарпатских горных ущельях. Но все было понятно. Вероятно, это был язык со времен князя Даниила Галицкого, до наших времен сохранившийся на Верховине.
После службы батюшка Иов повел нас с Иваном к себе в келью. Домик, где он жил, был небольшой, состоящий из кухни, кладовки и кельи. На кухне хозяйничала старая приходящая монахиня — матушка Хиония. В открытую дверь кладовки было видно множество полок и полочек, уставленных банками, глечиками, кринками, мешочками с крупой, кругами овечьего сыра, связками кукурузы. Все это приношения прихожан. Пока матушка Хиония уставляла трапезу, я разглядывал келью. Сразу бросилась в глаза красивая печка с чудными малахитового цвета фигурными обливными изразцами. Узкая железная кровать с досками, покрытая серым суконным одеялом. Одежный шкаф грубой деревенской работы, письменный стол с темно-зеленым сукном. На нем стоял старинный барометр, лежали толстые книги в кожаных переплетах с медными застежками: славянская Библия и славянский «Благовестник» Феофилакта Болгарского. Были там еще два портрета: Людвига Свободы, президента Чехословакии, с дарственной надписью и архиепископа Симферопольского Луки (Войно-Ясенецкого), с которым батюшка был знаком по лагерю и тюрьме. В красном углу светились лампадки перед чудными и редкими иконами: Божией Матери — «Гликофулиса», или, по-русски, «Сладкое лобзание», «Иверская», «Казанская», поясной образ «Господь-Вседержитель», образ «Иов Праведный на гноище», ну, конечно, Никола-Чудотворец и преподобный Серафим Саровский.
Матушка Хиония пригласила нас к трапезе. Стол был уставлен мисками с молочной лапшой, мамалыгой (блюдо из кукурузной муки), овечьим сыром, сметаной, были здесь и соленые огурцы, пшеничный хлеб. Присутствовал и пузатый графинчик со сливовицей для желающих с холода и устатку.
Сам батюшка Иов благословил ястие и питие, но за трапезу не садился, а ходил потихоньку взад и вперед и, по моей просьбе, рассказывал свое житие:
— С младых ногтей я возлюбил Господа нашего Иисуса Христа, Его преславную Пресвятую Матерь и нашу православную веру. А наше бедное Закарпатье совсем не имело покоя. Вечно оно переходило из рук в руки. Все время менялись политические декорации. То у нас были мадьяры, то румыны, то чехи, то опять мадьяры. Все они, кроме румын, гнали и притесняли православную веру и всячески насаждали унию с Римом. В храме моего родного села священствовал отец Доримедонт, который наставлял меня в законе Божием и благословлял меня прислуживать ему в алтаре. Вот так и шло дело. Когда я подрос, то с благословения родителей и отца Доримедонта поступил послушником в монастырь, где со временем был пострижен в рясофор. А затем, как на грех, началась вторая мировая война. Чехи с Закарпатья ушли, а пришли мадьяры. Сделали они ревизию монастырю и определили призвать меня в солдаты в мадьярскую армию. Вот ведь искушение какое, только меня там и не хватает.
И задумал я бежать в Россию к нашим русским братьям, православным. Оделся просто. Взял холщовую торбу, положил туда Евангелие, хлеб, соль, кружку. Надел сапоги, попрощался с игуменом, братией и ушел в ночь. Где шел пешком, где ехал на попутных, удачно перешел границу с Польшей. Прошел Польшу, Господь все охранял меня. Наконец, вышел на границу с Советской Россией. Был 1939 год, помолился я крепко и перешел границу СССР.
Прямо наткнулся на пограничный наряд. Бросилась на меня овчарка, я отбился палкой. Слышу, клацнули затворы винтовок. Кричат: «Ложись!» Я лег, отогнали овчарку. Обыскали. Я говорю им, плачу от радости: «Братья родные, я к вам с самого Закарпатья иду почти все пешком, наконец Бог привел меня на Русь Святую». Целую землю. Они молчат, лица каменные. Затем старшой говорит: «Вставай, поведем на заставу, там разберутся, что ты за птица».
На заставе меня сразу объявили шпионом какой-то иностранной разведслужбы и отвезли в город в следственную тюрьму НКВД. Там меня поставили «на конвейер». Это непрерывный допрос. Следователи меняются, а я остаюсь все тот же. Семь суток без сна и еды, даже без возвращения в камеру. Мне не давали сидеть, меня били и очень жестоко. Я был в полубредовом состоянии. Терял сознание и падал на пол. Меня обливали ледяной водой, к носу подносили нашатырь. От меня требовали сознаться в шпионаже и в пользу какой страны. Рот пересох, губы разбиты, язык как терка, и я хрипел следователю: «Я простой монах, я шел к братьям, к своим братьям русским. Я русин. Я с Закарпатья». Следователь выдохся, перед моим лицом рука с пистолетом: «Сознавайся, гад, в последний раз предлагаю. Застрелю, как собаку! Считаю до трех: раз, два, три!» — Бьет меня по голове рукояткой пистолета.
Судила меня тройка НКВД. Суд продолжался семь минут. Приговор: 15 лет — за шпионаж, 5 лет — довесок за религиозность и еще 5 лет ссылки. Итого: 25 лет.
Затем, столыпинский вагон — это клетка для зверей на колесах. И пошло колесить: Перлаг, Свирьлаг, Воркута и прочее — все за полярным кругом и, наконец, Колыма. Не знаю, зачем меня так гнали? Мотался я среди сотен тысяч полубезумных, изнуренных непосильным трудом, болезнями, голодом, лютыми морозами людей, обреченных на смерть. От цинги выплевывали зубы, от морозов выхаркивали кровавые куски омертвевших легких. Обмороженные ноги в язвах, глаза воспалены, сердце заходится от страшной усталости. Но я держался, и Господь хранил меня. Сказывалась аскетическая жизнь в монастыре и привычка к скудной постной пище. Потом я был молод и здоров телом и духом. Я молился и верил, что Господь поможет мне. Но вот, нам объявили, что Германия напала на СССР. Началась война. Однажды меня вызывают к начальнику: «Номер 437, с вещами». Спрашивают: «Вы подданный Чехословацкой республики Кундря?» — «Да, — говорю, — гражданин начальник». — «Есть приказ мобилизовать вас в Чехословацкий корпус генерала Людвига Свободы, чтобы своей кровью искупить вину вашу перед Советским Государством». — «Моей вины нет никакой, но я пойду на фронт».
И вот, я обмундирован и на фронте в составе Чехословацкого корпуса. Ох, война, война — это не мать родна. Тяжела ты, проклятая, каинов это труд, и для монаха не занятие.
Одно меня утешало — это память о святых воинах-монахах Осляби и Пересвете, которых игумен святой Сергий Радонежский послал сражаться на поле Куликовом. Итак, с боями, вместе с корпусом я дошел до Праги. А затем меня отправили в Москву охранять Чехословацкое посольство. Стою, охраняю в чехословацком военном мундире, орденов на мне целый иконостас — и советские, и чешские, бравый был парень, девушки идут, заглядываются.
В свободное время езжу в Загорск, в Троице-Сергиевскую Лавру. Свел большое знакомство. Встретил там архиепископа Луку, профессора-хирурга. Наконец, меня демобилизовали, а в Лавре рукоположили в иеромонахи.
Вернулся на Родину. Здравствуй, Верховина, мати моя, вся краса твоя чудова у меня на виду. Опять в своем монастыре. Дошел там до игумена, а потом доспел и до архимандрита. Живем, слава Богу, грехи отмаливаем. Да вот, опять гром грянул. Пришел к власти Никита Хрущев. Стал гнать церковь православную. От начальства поступил строгий приказ: закрыть наш монастырь, а монахов распустить. Вот дьявольское искушение. Я послал отказ. А они прислали на машинах целый отряд милиции. Стали менты бревном в ворота бить. Ворота повалились. Я кричу: «Святый Георгий, помогай!» Менты ворвались. Началась свалка рукопашная. Кому нос расквасили, кому фонарь под глаз. Меня, раба Божия, как зачинщика арестовали. Сижу, пою: «Верховина, мати моя». Арестанты под благословение подходят. Судили меня, влепили срок, как рецидивисту. Молился я, и Господь надоумил меня написать Президенту Чехословакии Людвигу Слободе. Пишу: «Господин Президент, пишет лично известный Вам подпоручик Кундря, который прошел с Вами дорогами войны до Праги. Так, значит, и так. Опять посажен за то-то и то-то. Уже не как шпион, а как архимандрит». Прошел месяц. В камеру приходит вертухай, кричит: «Кундря, на выход с вещами!» Не забыл генерал боевого товарища. Дай Бог ему здоровья.
Приехал на место. Церковное начальство трепещет. Упрятали меня на Верховину, подальше, в самый медвежий угол на приход. Ну, вот и конец, и слава Богу.
На следующий день рано утром до литургии батюшка Иов учинил блудному Ивану бесоизгнание. Батюшка вместе с церковным старостой — здоровенным мужиком-лесорубом завели Ивана в церковный притвор. Вскоре оттуда раздались такие жалобные вопли, такой визг, как будто на Рождество кабана резали. Потом был покаянный плач, и еще с полчаса все было тихо.
Наконец, шатаясь, вышел Иван, взъерошенный, потный, красный, но притихший и смиренный. Он вытирал ладонью слезы и бормотал:
— Чтобы я когда — ни Боже мий. На вики все. Да, чтоб мене Бог побил. Завтра запишусь в монахи.
Спрашиваю, а вышел ли бес?
— О-го-го, еще какой! Велыкий, та вонячий, косматый, як горилла.
— А что делал батюшка?
— Та всэ робив. Молитву читал, плетью менэ учил, святой водой кропил, ладаном кадил, вэликой иконой давил.
Целый день пробыли в Малой Угольке. Иван ничего не ел, только пил святую воду и заедал просфорой. На женщин не глядел, отворачивался от них, как набожный иудей от свинины.
Когда стемнело, к церкви пришло много народу из соседних сел. Был день памяти убиенных турками монахов и погребенных здесь, на горе. Народ зажег свечки, они замелькали, как светлячки. Вынесли хоругви, иконы. Впереди, с посохом, батюшка Иов. Светел он был ликом, в скуфье, с серебряной бородкой и седыми локонами по плечам. Все воспели акафист и стали подниматься вверх, в гору. И батюшка Иов постепенно исчез в сумраке. И я больше никогда его не видел. Вскоре Бог взял его праведную многострадальную душу во Свои святые селения.
Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, рабу твоему, архимандриту Иову и сотвори ему вечную память!

Путешествие в Псково-Печерский монастырь

Это было в сытое, благословенное время застоя, когда мы еще не знали ни мафии, ни рэкета, ни безработицы, когда не брезговали наклониться, чтобы поднять с земли весомую копейку, когда на прилавках грузно лежали полуметровые кругляки столг. излюбленной народом дешевой «докторской» колбасы, и бутылки с хлебной очищенной не вредили тогда здоровью, если, конечно, в меру. А вступивший только что на престол генсек Горби уже вынашивал злую мыслю о перестройке и ускорении. Партия КПСС в это время как-то одряхлела, ожирела, про тухла и лежала на боку в параличе, а народ бездумно и лениво отбывал повинность жизни, зачем-то строил дорогу в никуда, название которой звучало как удар по подвешенной рельсе. Еще шла какая-то странная и бесконечная война в Афганистане, откуда через всю страну неслись в поднебесье оцинкованные наглухо запаянные гробы. И народ жил без Бога, без покаяния и как-то бездумно. Про что батюшка Иоанн Миронов сочинил стишок, который часто с сокрушением произносил с амвона:
«Позабыли Бога, потеряли стыд,
А уж там дорога не к добру лежит».
А старухи по церквям, часто моргая и шамкая, говорили друг дружке: «И-и-и, милая, чтой-то будет, чтой-то будет, милая. И батюшка-то наш на проповеди-то толковал, что при дверях он, при дверях шершатай-то, уж грядет он, потому как во всемирном совете церквей уже засели бесы».
А на дворе стояло чудное лето, и на работу больше ходить не надо было, так как здоровье совсем хизнуло, так что даже пришлось в аптеке купить костыли, и посему Собес назначил мне небольшой пенсион. И решил я тогда поехать в Псково-Печерский монастырь, чтобы беса своего, приставленного ко мне, попугать, душу грешную облегчить, от монахов святой премудрости услышать. Путь-то неблизкий, семь часов тряски на автобусе до Печер, но охота пуще неволи. И я двинулся в путь. К вечеру, истомленный и одуревший от духоты, жары и тряски, я вывалился из автобуса на автостанции, вдохнул сладостный Печерский воздух и почувствовал себя, как в Палестинах каких-то.
Город маленький, низенький, тихий и зеленый, но такое благорастворение воздухов, что описать просто невозможно, одним словом, святые угодья Авраамовы. А тут и колокольные звоны пошли: такие густые, пудовые, прямо накатом, волнами эдакими колышутся. Я и пошел на эти звоны. А вот и монастырь-богатырь. А стены, ну и стены, просто страсть: толстенные, выбеленные, высокие — крепостные. Предание говорит, что они выдержали около 800 набегов разных племен и языков. О них же разбил себе лоб знаменитый и удачливый в войнах польский король Стефан Баторий. А шел он на Псковскую землю в 1581 году в августе со множеством польских и литовских войск, и, по свидетельству летописца, с ним шли наемники, охочие пограбить Русь-матушку, как то: в первую очередь, конечно, турки, агаряне (и откуда взялись эти арабские бандиты, из Испании, что ли?), волохи — это вороватые румыны, мултяне (даже не знаю, кто такие), сербы — это наши братья по вере, но, видно, не лучшая их часть, угры — это наемники-венгры (они за деньги служили всем королям), словаки — славяне (народ хозяйственный), немцы (ну, конечно, куда же мы без них). Все эти сведения хранятся в древней и богатой библиотеке монастыря.
А вот перед нашествием врагов многие видели во Пскове особое знамение: три светлых луча, стоявшие над Довмонтовой оградой, как бы осенение Пресвятой Животворящей Троицы.
Три раза войска короля Стефана шли на приступ, два с половиной месяца осаждали монастырь. Пушечным боем проламывали стены, но дальше пробиться не могли. Монахи и стрельцы отбивали все приступы, а святые старцы-схимники возносили в храмах молитвы к Богородице о спасении от супостатов.
Позже король Стефан писал, что ничего он не мог поделать с Печерским монастырем: «Стены проломим, а дальше ходу нет. Или заколдованы стены, или очень святое место».
Так отчаянные выпивохи и обжоры — польские жолнеры — и ушли не солоно хлебавши от стен монастыря.
А вот и святые врата с образом Успения Божией Матери. Монастырь-то — Свято-Успенский.
Двери здоровущие, древние, но, видно, и сноса им нет. Прошел под сводами мимо монаха-привратника, сидящего на кресле с посохом в руках. Этим посохом он отгонял нечестивых туристок в брюках и шортах, дабы не искушали братию и, побранив их, милостиво указывал на кучу юбок, которые выдавал на временное пользование. Налево я углядел часовню, как бы в пещерке. Иконы большие, яркие, лампадки негасимые горят. Есть и «Умиление», говорят, написанная архимандритом и наместником монастыря, покойным отцом Алипием. Умер он в 1975 году, сравнительно молодым, от ран и болезней, полученных в эту войну с Германией. Был он танкистом, и Господь хранил его и не дал ему погибнуть. Ведь отец Алипий потом много потрудился, восстанавливая пострадавший от войны монастырь. У отца Алипия было 76 военных наград и благодарностей, а за участие в боях за оборону Москвы сам Сталин вручил ему орден Красной Звезды.
Господь Бог дал ему большой дар художника и иконописца, и он оставил нам в наследие много написанных им икон.
А богомольцы со всей страны, зная, что он художник, привозили ему в дар картины и скульптуры отечественных и иностранных мастеров, и со временем в монастыре собралась большая коллекция. Отец Алипий думал-думал, куда деть все это мирское искусительное богатство, и как-то раз взял да и отправил все одним махом в дар Русскому музею.
По этому поводу его даже посетила министр культуры Екатерина Фурцева, член правительства и особа, приближенная к самому Никите Хрущеву.
Она осмотрела ризницу, древнюю библиотеку, прошлась по Михайловскому Собору, задумчиво посидела в карете императрицы Анны Иоанновны, в палатах наместника вкусила монастырский обед. Между прочим, за обедом спросила отца Алипия, почему он пошел в монахи, такой красивый и видный мужчина?! Отец Алипий, наклонившись к ней, шепнул на ушко. Она посмотрела на него и, закинув голову, долго хохотала, хлопая отца Алипия по спине.
С большим букетом цветов, в сопровождении послушника, нагруженного монастырскими дарами, Екатерина Шурцева уселась в блистающую черным лаком и никелем правительственную машину, в народе прозванную «членовозом», и, довольная, отбыла во Псков. И монастырь не закрыли, вероятно, и ее заступничеством.
Однако уже вечерело, и мне надо было как-то устраиваться на ночлег. Тощий, унылый послушник, беспрерывно сморкаясь в платок, повел меня к благочинному, иеромонаху Тихону. По уставу пропел под дверью: «Молитвами отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас».
За дверью раздалось: «Аминь!»
Послушник открыл дверь и подтолкнул меня внутрь кельи. Отец Тихон тоже был тощ, высок, имел вид строгий, лик бледный. Он был молод, очень даже молод и удивительно похож на святого Иоасафа Белгородского.
Я же был стар, сед и брадат, и опирался на костыли.
Осведомившись, откуда я прибыл, отец Тихон как-то косо оглядел меня и велел мне перекреститься. Я истово исполнил это.
А знаю ли я «Отче наш»? — спросил он. Я знал не только «Отче наш», но и многое другое, например, мог наизусть прочитать семнадцатую кафизму или сдать экзамен по догматическому богословию, но я смиренно прочитал «Отче наш». Он внимательно выслушал и, видимо, остался доволен.
Я подошел под благословение. «Да, а есть ли на вас нательный крест?» Расстегнув ворот, я достал массивный серебряный крест, пожалованный мне афонским монахом старцем Патермуфием в горах Кавказа в страшное военное лето 1942 года.
Крест, вероятно, окончательно убедил отца Тихона в моей благонадежности и, отобрав у меня паспорт, он повел меня в большую, человек на двадцать, келью и показал мне свободную койку у окна. Скоро собрался пришедший из трапезной народ. Все больше молодые ребята — трудники, приехавшие кто на месяц, кто на три. Среди них было несколько башкир, два еврея, якут, белорусы, а остальные — чисто русаки. Был также один молодой батюшка из Москвы и почему-то постоянно живущий здесь мантийный монах, несущий послушание конюха. Вся эта братва шумела, галдела, бурно обсуждая что-то, споря. Как вдруг, дверь распахнулась, и в комнату влетел разгневанный игумен Нафанаил — монастырский казначей.
Оказывается, он жил рядом за стеной при денежной монастырской казне и по вечерам делал подсчет притекшим за день рублевкам и медякам, старательно складывая их в пачки и столбики. Он разбранил нас, погрозил пальцем, гневно потряс бородой и опять скрылся в своей сокровищнице. Он, не шутя, потом говорил нам, что если кто попытается зайти к нему в келью, то сразу сверкнет молния, дерзнувший будет испепелен в прах. Все притихли, стали раздеваться и укладываться, так как вечерние молитвы были прочитаны в трапезной, но особо ретивые вышли в коридор и еще долго там читали молитвы и акафисты.
Один из трудников, немного полежав, встал, надел овчинный, до пят, тулуп с огромным воротником и пошел дежурить на ночь к воротам. Ворота на ночь запирались и были такие, что танк их сразу не вышибет, но традиция дежурства свято соблюдалась с 1592 года после того, как хищные и злобные шведы ворвались неожиданно ночью в монастырь, все имение монастырское разграбили, братию побили, а монастырские здания, кельи и церкви разорили и сожгли.
Наконец все утихло. Я лежал, глядя в окно на звездное небо, звонницу, Успенский собор, освещенный луной, рисованные на стенах иконы: Спас в силах, Божия Матерь, летящие ангелы. На башне звонницы мелодично и гулко пробили часы. И странный, нереальный, но какой-то очень чистый был этот мир.
Утром обычно братии в трапезной завтрак не поставлялся, а завтракали только пришлые трудники, которые исполняли тяжелые работы. В летнее время стол для трудников был во дворе под навесом. Приходи, бери, сам наливай, что душе твоей угодно. И чего там только не было: и творог, и сметана, отварной картофель, селедка, зеленый лук, разные каши, чай. Ешь от пуза, сколько влезет. Затем трудники расходились на послушания: на сенокос, в огород, на заготовку дров, пастухами в стадо, на озеро за рыбой. Монахи же ранней ранью собирались в соборе святого архангела Михаила на братский молебен.
В соборе с утра холодно, полутемно, только мерцают лампадки у икон. Народа нет, пусто, только посредине стоит черная братия, да слышится приглушенное молебное пение. Потом они натощак расходятся на свои послушания. Кто в храм, кто в просфорню, хлебню, кто в квасную, в библиотеку, в контору, в рухольню.
Когда утром открыли монастырские врата, народу привалило сразу много. Ночевали они в посаде у жителей и с нетерпением ожидали начала службы. Среди них бесноватых была тьма, их привозили сюда со всех краев страны.
Порядок в монастыре был удивительный: все делалось по чину, со тщанием, исполнительно и на совесть. Монастырь жил и работал, как хорошо отлаженный механизм.
Литургия в Михайловском соборе была величественна и строга. Монашеский хор на два клироса попеременно пел то грозным архангельским вскриком, то нежным херувимским разливом. Чашу со Святыми Дарами вынесли громадную.
Посреди службы я вдруг услышал, как добрым басовитым брехом залаял кобель, вероятно, довольно крупных размеров. Брехнув несколько раз, он затих. Я возмутился: вот еще, и собаку в храм затащили! Я отвлекся от созерцания алтаря, где происходило тайнодействие, и стал рассматривать богомольцев. А было на что посмотреть. Бесноватые выделывали такие штуки — хоть стой, хоть падай. Так вполне приличный мужик, как я после узнал — инженер с Урала, пристально смотря на богослужение, беспрестанно отмахивался ладонями, как будто ему докучали назойливые мухи и слепни. У молодой бабенки на моих глазах живот стал расти как на дрожжах. Он раздулся, выпятился, и из него послышались глухие голоса, как будто матерились двое старых пьяниц, одна толстенькая деваха, издав оглушительный гадкий вопль, брякнулась на пол и задергалась вся судорогах с пеной у рта.
В общем-то порядок в соборе соблюдался, но когда вынесли чашу со Святыми Дарами, среди бесноватых начался переполох: все они порывались бежать из храма и, удерживаемые родственниками, орали, мычали, блекотали козлами и визжали. Когда их тащили к чаше, они упирались ногами, крича: «Ой, не хочу, ой, не могу, страшно! Страшно! Ой, обожжет!»
После принятия Даров они затихали, успокаивались, некоторые тут же валились на руки родственников и засыпали, их выносили из храма на травку. Главным бесогоном и грозой всего бесовского племени был монастырский игумен отец Адриан. Всегда бегущий, лохматый и суровый, тощий старец с ликом неумолимого судьи, он нагонял страх и почтение даже на обычных людей. Но бесноватые не могли выдержать его взгляда и каким-то звериным чутьем угадывали его за версту, крича дурными голосами: «Ой, Адриашка идет, ой, смертушка наша, Адриашка идет!»
Отец Адриан действовал, главным образом, в Сретенском соборе у задней стены, где была изображена громадная жуткая картина преисподни и Страшного суда со змеем — глотателем грешников.
На бесоизгнание народ валил валом. Чин бесоизгнания был страшен и таинственен. Знаю только, что по окончании чина приходилось распахивать в храме все окна и двери, а потом кадить ладаном, чтобы изгнать тяжелое зловоние.
Я хотел взять благословение у игумена Нафанаила, чтобы посмотреть, но он, строго округлив глаза, запретил мне, сказав, что это опасно для жизни. И что набравшись там разбегающихся бесов, яко блох, пропадешь не за понюшку табаку.
Как-то утром пошел я к благочинному, чтобы определил меня на послушание. Благочинный, пожевав губами, посмотрел на меня и сказал:
— Душа на костылях, на какое же послушание я тебя определю? Живи так, ходи в храм, молись за нас грешных.
Я возразил:
— Батюшка, совесть меня грызет, ведь в Писании сказано: «Неработающий да не яст!»
— Это верно ты говоришь, — благочинный поскреб бороду. — Ну, хорошо, пойдешь дневным привратником на хоздвор? Там и будка отличная поставлена.
— Благословите, батюшка, пойду.
— Ну, так с Богом! Гряди на хоздвор!
Будка, действительно, была замечательная: уютная, окрашенная синей краской, застекленная, с приделанным к стенке столиком, хорошей иконкой в углу, перед которой теплилась лампадка. Внутри стоял какой-то обжитой постный запах, и все кругом прекрасно обозревалось.
Направо были нижние хозяйственные монастырские врата, прямо через дорогу располагался коровник, откуда исходил густой запах навоза.
Я ревностно приступил к обязанностям: открывать и закрывать тяжелые врата, выпуская на пастбище коров, затем лопатой с дороги подбирать лепешки навоза и засыпать эти места опилками. Впускал и выпускал груженые машины с углем и дровами, запряженные телеги с сеном. Но особенно, с прискоком, я спешил открыть врата наместнику, архимандриту Гавриилу, который и не смотрел в мою сторону, важно сидя за рулем белой «Волги». Грозен и суров был отец Гавриил. Монахи стонали под его властью, некоторые даже сбегали из монастыря, иеромонахи уходили на приходы, не вынося его самодурства.
Монахи сочинили и тайно распевали про него стишок:
Наш наместник Гавриил —
Архилютый крокодил.
В конце концов патриарх сжалился над монастырской братией и услал отца Гавриила для смирения епископом в тайгу, где всего было пять приходов.
За ревностное старание у врат меня перевели из громадной кельи в гостиницу на хоздворе, в келью на четырех человек.
Келья была шикарная, даже с ванной, в которой постоянно отмачивался и полоскался худощавый темноволосый паренек с интеллигентным лицом. От него всегда изрядно несло коровьим навозом. Мы познакомились. Он рассказал мне, что приехал из Сибири — не помню точно — не то из Томска, не то из Омска. Окончив театральное училище, служил в каком-то театре. Но вдруг, какая-то личная драма выбила его из жизненной колеи, и он приехал в монастырь на постоянное жительство, желая принять монашество. По приезде его представили отцу Гавриилу, который, грозно пошевелив черными клочковатыми бровями, изрек:
— Значит, ты артист? Это хорошо. Определим тебе и соответствующее послушание. Отец благочинныи, отведи-ка его в коровник, дай ему метлу и лопату. Пусть он там чистит навоз и произносит коровам и телятам монологи.
— Итак, — сказал паренек, — я уже полгода в коровнике.
Наблюдая за ним из своей будки, я удивлялся его беспредельному терпению, упорству и какому-то неистовству, с которым он скоблил и чистил коровник. «Убежит, ой, убежит, — думал я, — не выдержит». Но, как потом показало время, я ошибался и даже очень. Через пятнадцать лет он уже стал архимандритом и наместником одного из московских монастырей.
Однажды я заболел. Мне было так плохо, видно была и высокая температура, что я попросил позвать фельдшерицу монастыря — Вассу.
Отец Гавриил считал, что больно жирно держать монастырского врача. Достаточно для монахов и фельдшерицы. Паренек вернулся и сказал, что Васса придет только после обеда, так как ей надо сделать обход, раздать лекарства, сделать старикам в богадельне перевязки.
Но мне было так плохо, что я, собравшись с силами, стал спускаться по лестнице вниз. На первом этаже жил монах — бывший военный врач. Я постучался к нему в келью. Едва шевеля языком, я попросил его о помощи. Он замахал на меня руками:
— Что ты, что ты, отец Гавриил запретил мне заниматься врачебной практикой, а назначил ходить с тарелкой в храме.
Я спустился во двор и, стеная, сел на дрова. Состояние было самое плачевное. Во дворе никого не было. Я находился в каком-то забытьи. Вдруг я услышал ласковый голос:
— Что с вами? Чем вам помочь?
Я открыл глаза и увидел благочинного Тихона.
Я был поражен! Всегда холодный, необщительный отец Тихон, которого я всегда считал сухарем, проявил ко мне такую милость, такую христианскую доброту. Как ангел он наклонился надо мной. Я попросил отправить меня в больницу. Все было сделано быстро, я уже лежал на сидении легковой машины, как прибежал встревоженный наместник Гавриил. Он был встревожен вопросом: не инфекционное ли мое заболевание и как его лучше скрыть. Ибо инфекционное заболевание в монастыре могло доставить ему хлопот.
Он заглянул в машину и спросил отца Тихона:
— Ну что, он еще жив?
— Жив, — ответил отец Тихон.
— Ну, везите его. Васса, проводи!
Васса забралась в машину. По дороге она сетовала:
— Ну, что ты за дурак такой, попросился в больницу. А лучше бы умер в монастыре! Как хорошо умереть в монастыре произнесла она мечтательно.
— Ну вот еще, Васса, — прохрипел я, — если тебе так хочется, умирай сама.
В больнице мне поставили капельницу, и я ожил. Через пару дней меня посетил паренек из коровника. Посидев около меня, он мистически объяснил мою болезнь тем, что за мои грехи Господь извергает меня из святого монастыря. Я был слаб и спорить с ним не стал. Может быть, он и прав. Ему, как будущему архимандриту и наместнику столичного монастыря, конечно, было виднее, что касается меня, то в церковной иерархии дальше пономаря я не продвинулся. Так Господу было угодно.
В монастыре посещение святых Богозданных пещер тогда разрешалось только духовным лицам, и обычные экскурсии туда не допускались. И вот однажды, пристроившись к такой группе духовных лиц, я сподобился посетить эти знаменитые пещеры. Они были открыты монахом Патермуфием в 1392 году, и первым погребенцем в этих пещерах была инокиня Васса, Печерская святая. После нее пошел поток монахов, воинов, убиенных в боях за Русь, знатных бояр, купцов-благодетелей, помещиков, рачительных для монастыря. Полагают, что там погребены десятки тысяч.
Итак, нам раздали толстые свечи, и, пройдя Успенский собор, мы вступили в пещеры. Вел нас иеромонах. Стены пещер из слежавшегося плотного песчаника, своды коридоров в некоторых местах имеют кирпичную кладку. По стенам старые замурованные пещеры с керамическими, чугунными и медными досками: «Архимандрит-схимник Паисий. Скончался в 1730 г.», «Ротмистр Ефим Кондратьев. Убит лета 1700 г. шведами».
Иеромонах открыл дверь, на которой был большой образ Богородицы, и посветил электрическим фонариком. Это была громадная пещера с громоздившейся посередине пирамидой гробов. Некоторые гробы развалились, и из них виднелись головы, руки и ноги покойников.
Запаха не было. Одними только природными условиями этого феномена не объяснить. Здесь надо вспомнить польского короля Стефана Батория, который один из первых иностранцев понял и признал, что здесь святое место. У дверей стоял гроб с недавно принесенным покойником, я нагнулся, но и он не пах. По коридорам гулял легкий сквознячок с каким-то несколько винным запахом.
Группа поспешила вперед, мои костыли увязли в песке, вдобавок погасла свеча. Я остался один во тьме кромешной. Кричать было как-то неудобно, и я начал медленно двигаться по коридорам, куда — и сам не знал. Ходил я, бродил и стал молиться, чтобы Господь вывел меня на свет Божий. Нащупав какую-то дверь, я открыл ее и, шагнув, споткнулся о гроб. Это, вероятно, была та пещера, которую показывал иеромонах. Мне представилось виденное, и мороз продрал меня по спине. Я закрыл дверь и пошел, временами взывая к Богу и людям. Наконец, я вышел к железной решетчатой двери, ведущей в Успенский собор. Я стал кричать, и к двери подошел удивленный монах, который и выпустил меня. Я его благодарил, облобызал даже:
— Спаси тебя Господь, брат, за помощь. Я был во тьме и страхе, яко Иона во чреве китовом.
Он смеялся и повел меня в трапезную. Я собирался уезжать и зашел в больницу попрощаться. И толстые псковитянки медсестры говорили мне:
— Погоди, не уезжай, ведь скоро праздник — Успенье. Оставайся, справим Успенье, тогда и с Богом в путь.
Спасибо вам всем, мои дорогие! И насельники монастыря, и его современный наместник, добрый архимандрит Тихон, похожий на святого Иоасафа Белгородского. Спасибо и Вассе-фельдшерице, еще и ныне живой. Спасибо медсестрам больницы Печерской, которые выходили меня. Да хранит вас всех Господь!

Глинская пустынь в Тбилиси

Глинская пустынь — какое прекрасное, отдающее чистым, тонким фарфоровым звоном словосочетание. Глинская — живое сердце православной монашеской жизни. В свое время она славилась не меньше Оптиной своими знаменитыми на всю Россию старцами. А когда враги Православия закрыли и разорили Оптину пустынь, Глинская пустынь еще девятнадцать лет несла миру свет Христовой правды.
Глинская стояла на рубеже России и Украины и числилась за Курской губернией, но рачением Никиты Хрущева, с частью русских земель отошла в Сумскую губернию Украины.
Она возникла в XVI веке по милости Божией Матери, через Ее чудотворный образ Рождества Богородицы, явленный в лесу на сосне. Вокруг этого образа и стала расти Глинская пустынь, в которой к концу XIX века было 5 храмов, 2 скита, 4 домовых церкви, 15 корпусов для насельников монастыря, 8 корпусов гостиницы для богомольцев, трапезная, прачечная, больница с аптекой и многочисленные хозяйственные постройки, в том числе 4 водяных мельницы и дом трудолюбия для сирот-мальчиков. Насельников в обители — более четырехсот. Это был мощный оплот Православия на южных рубежах России. После революции, сатанинской злобой безбожных властей, Глинская пустынь была буквально сметена с лица земли. Даже монастырское кладбище было уничтожено, кресты с могил повыдерганы.
Между прочим, уничтожить православное кладбище, сровнять его с землей было разлюбезным делом советских властей.
Я сам родом из Иванова-Вознесенска. Все мои предки упокоились в могилах под крестами на кладбище в Хуторово. И милая, добрая бабушка Олимпиада Ивановна, и дед Василий Матвеевич, и прадед Матвей Иванович Сурин — купец первой гильдии, снабжавший Иваново дровами и имевший магазин музыкальных инструментов, строитель храмов, богаделен и ночлежных домов. На старости лет он роздал богатство и удалился спасать душу в Куваевский лес, где одиноко в келье пустынножительствовал лет десять, читал толстую славянскую Библию, молился ночами, стоя перед аналоем и иконами. Один отбился от разбойников, которые полагали, что купец прячет в келье кубышку с золотом, и, наконец, мирно предал дух свой Богу.
Так вот, коммунистические власти взяли да и снесли Хуторовское кладбище и на костях православных покойников построили завод Торфмаш, как будто не было другого места. Ивановская область — не карликовое государство Лихтенштейн, слава Богу — земли там много. Так нет же, кладбище сровнять и на его месте построить новый советский завод, и точка!
Но вернемся к Глинской пустыни, которая духовно окормляла Восточную Украину и Южную Русь до 1922 года. Потом начались гонения на Церковь. Гонения, пострашнее Диоклетиановых и Нероновых. С дикой сатанинской злобой комсомольцы разрушали монастырь, его церкви, хозяйственные постройки, загадили колодцы, рубили иконы, сжигали богослужебные книги. Разрушили даже каменную ограду монастыря. Монахов разогнали, кое-кого к стенке поставили. Так закончила свое существование знаменитая Глинская пустынь. Но дух ее все же жил в своих бывших обитателях.
В 1942 году монастырь открылся вновь, немцы-оккупанты не препятствовали этому.
Опять собрались старцы во главе с игуменом, отцом Нектарием, который, живя вблизи, в надежде будущего открытия монастыря собирал иконы, книги, облачения. Надо было начинать все сызнова, создавать Глинскую пустынь — сиречь школу Христову, которая придерживалась строгого афонского устава. Вновь открытая обитель продержалась 19 лет — до 1961 года, когда новая волна государственной антицерковной политики опять захлестнула и смела этот славный оазис Православия.
Все 19 лет об обители ни разу не обмолвились в печати, и люди узнавали о ней друг от друга. И ехали, и шли туда за словом Божиим, за старческим наставлением, со всей России и, особенно, из Москвы и Ленинграда. После первого закрытия обители мантийный монах отец Зиновий уехал в Абхазию, где прошел все степени духовного послушания в монастырях и приходах Сухумской епархии, вплоть до высокого сана митрополита Грузинской патриархии. Вот к нему-то, под его митрополичий омофор, и стали собираться монахи-изгнанники Глинской пустыни. Их было немало, одни ушли в горные скиты Абхазии, другие рассеялись по приходам, но старцы держались около митрополита Зиновия в Тбилиси, дневали и ночевали при русском соборе во имя Святого Александра Невского. Они были очень почитаемы не только русскими, но и грузинами, люди нескончаемым потоком шли к ним за советом и утешением. Я знал некоторых из них и, особенно, схиархимандрита отца Андроника (Лукаша).
Это были 60-е годы. Я работал в те времена врачом в далеком горном селении Южной Осетии. По всей автономной области усердием обкома КПСС не было ни одной церкви, ни одного священника. А душа-то просила церковной службы, исповеди, причастия.
Одна только была отрада и утешение — это Библия. Книга редчайшая в те годы, подаренная мне архиепископом Крымским Лукой (Войно-Ясенецким). И вот, время от времени я собирался в дальний путь в Тбилиси, где был русский собор Святого Александра Невского — средоточие русской православной жизни в Грузии, где правил и окормлял все православные русские приходы Грузии и Армении владыка Зиновий, которого до сих пор мне как-то не пришлось видеть. Я съездил в райцентр Знаури и взял у главврача разрешение отлучиться на несколько дней — врачебный участок надолго оставлять было нельзя, все могло случиться, а врача-то на месте нет! Но Господь охранял и меня, и моих подопечных и споспешествовал в моей поездке.
Не раз я уезжал, и за многие годы без меня ничего плохого не случилось. И слава Богу!
И вот, основательно потрясясь и покрутившись по горным дорогам, к вечеру я приехал в Тбилиси. Что за чудный город! Само-то имя его говорит, что он теплый. И теплый не только климатом, но и своим сердечным и благожелательным отношением. Там я не встречал нашего традиционного советского хамства, равнодушия, черствости и недоброжелательности.
И если я был чем-то огорчен, угнетен или в растерянности, люди как-то очень тонко чувствовали это, подходили и расспрашивали, предлагали помощь. И так было по всей Грузии и, особенно, в центральной ее части — Карталинии.
Однажды в небольшом городке Хашури я зашел в столовую пообедать. В столовой было почти пусто. Где-то вдали сидел и тоже обедал толстый милиционер с красным лицом и широкими черными усами.
Я доедал свой суп-харчо, как вдруг ко мне подошел официант и поставил передо мной бутылку белого вина.
— Я не заказывал вина!
— Это тебе прислал вон тот человек, — официант мотнул головой в сторону милиционера. — Он сказал: «Я вижу, что молодой человек кушает харчо и такой скучный, и вина у него нет. Отнеси ему вино с нашего стола».
Я посмотрел на милиционера, и он с улыбкой закивал мне головой.
В Тбилиси я сел на автобус и поехал в Кахетию поклониться мощам святой равноапостольной Нины и навестить своего духовного отца — пустынника Харалампия. Пробыв там день, я к вечеру вернулся в Тбилиси. Было уже довольно поздно, и мне пришлось заночевать у знакомых осетин. Утром на трамвае быстро добрался до собора. Здесь все было как в России. Вокруг собора ходили, сидели в ожидании начала службы истинно русские люди. Я и раньше обращал внимание, что чем дальше от коммунистических центров, тем яснее, спокойнее и приятнее лица, тем проще и естественнее люди одеты, тем спокойнее их разговоры, и нет в них хмурой напряженности.
А собор-то какой благодатный, прямо как будто его перенесли из Шуи или Мурома. Эх, думаю, вот она, Русь-матушка!
Надо бы поспрашивать народ: где бы повидать владыку Зиновия?
Вижу, у церковной ограды стоит старый монашек, стоит и разговаривает со старушками в белых платочках. Пойду — расспрошу. Подхожу ближе: монашек сухой, старенький. Одет неважно: на голове поношенная скуфья, ряса серенькая, потертая, на ногах лапти. Стоит, опирается обеими руками на посох.
Эх, думаю, какой-то пустынник с гор из бедного скита. Слушаю, перебивать неудобно. Разговор шел за жизнь. Старушка жаловалась, что зять пьет горькую и ее обижает. Старичок-монах наставлял ее, как приняться за дело, чтобы отвадить зятя от пристрастия к хмельному. Я дождался окончания разговора и обратился к монашку:
— Простите, Христа ради, где мне найти митрополита Зиновия?
Старичок посмотрел на меня ласково своими ясными добрыми глазами и тихо сказал:
— Митрополит Зиновий — это я.
Ну, я так чуть не повалился от удивления!
— Владыка, это Вы?
Я видел наших столичных митрополитов в черных шелковых рясах, в белых клобуках, с алмазными крестами, с драгоценными посохами в руках, как их с почтением принимали из черной лакированной машины, вели под руки в храм со славой колокольного звона, через строй подобострастно склонившихся священников, а они милостиво, обеими руками, раздавали народу благословение. А тут бедный, старенький монашек с посохом и в лаптях. Это был старец-святитель Зиновий-митрополит. Это про него сказал Патриарх Грузии Илия II: «Владыка Зиновий является великим святителем Православия, носителем Божественной благодати, и источающееся отсюда не земное, а небесное тепло, собирает вокруг него столько духовенства, столько верующих…»
Юношей, в 17 лет, он пришел и был зачислен в Глинскую пустынь еще в 1912 году. Он смиренно трудился на самых тяжелых послушаниях. Однажды забредший в пустынь юродивый, взглянув на смиренного, перепачканного на огородных работах землей послушника, закричал: «Это — большой человек, я не достоин стоять около него, это — святитель, архиерей».
В 1914 году его призвали в армию и он попал на самых тяжелый участок фронта, в Белоруссию, в Пинские болота. От постоянной сырости он заболел и был определен в Конвойную роту.
В 1917 году он вернулся в монастырь и принял монашеский постриг в день Благовещения. В 1922 году после упразднения Глинской пустыни инок Зиновий уехал в Абхазию. Уже будучи иеромонахом, он был настоятелем храмов, а когда храмы закрыли, ушел в горы и стал пустынником. Но советские власти нашли и разогнали пустынников. Отец Зиновий стал странствовать по греческим селениям, отрабатывая хлеб и ночлег.
В 1936 году отец Зиновия арестовали и отправили на строительство Беломоро-Балтийского канала, а потом переправляли из лагеря в лагерь. По возвращении в Грузию он прошел все ступени церковной иерархии и дошел до степени митрополита Грузинской Патриархии.
Вот перед таким святителем стоял я, онемев, уставившись на лапти.
Старичок засмеялся тихим серебристым смехом.
— Что, лаптям удивляешься?! Нас, духовных, всех к старости ноги подводят. На службе, на молитве стоим долго, вот ноги-то и прохудились, болят. А в лаптях-то, ой, как хорошо ногам-то. Я специально заказываю духовным детям своим. И везут мне лапоточки из России, с Украины, а здесь, в Иверских землях, лаптей не знают. А у тебя, чадо, какое дело к митрополиту Зиновию?
— Я, Владыка, — врач из Знаурского района, был у мощей святой равноапостольной Нины, останавливался в келье у пустынника, старца Харалампия.
А-а-а! Харлампушка, знаю, знаю Божьего человека. Жив еще?!
— Да, жив, — говорю, — Вам, Владыка, лицеземный поклон от него. Вот — свечи душистого цветочного воска, вот — банка меда с горных полян, вот — серебряный крест-мощевик, что хранился у него, оставлен батюшкой архимандритом Андроником с Глинской пустыни до времени.
— Ну, спаси Господь, прямо-таки дары волхвов. Крест приму, давай его сюда.
Владыка бережно взял крест и прижал его к губам.
— Ну, свечи отдай в храм, в алтарь, мед отнеси на братскую трапезу. Пока служба не началась, иди отдохни в часовню, что за алтарем храма, там вся наша братия из Глинской пустыни: отец Андроник, отец Серафим, отец Филарет. Отцу Андронику скажи, что принес святые мощи, которые он оставлял на сохранение у Харлампушки. Потом ступай, отслушай литургию, а после приходи ко мне на обед в келью.
— Благословите, Владыка!
Благословившись, я пошел в часовню около собора. Там на лавках вдоль стен сидел целый собор старцев монахов.
Глинская пустынь в Тбилиси. Это были знаменитые и чтимые народом старцы Глинской пустыни: схиархимандрит Андроник (Лукаш), архимандрит Модест (Гамов) — последний настоятель пустыни, схиархимандрит Серафим (Романцев), иеромонах Филарет (Кудинов). У последнего я окормлялся, когда приезжал в собор Александра Невского. Иеромонах Филарет представил меня, и я подошел к каждому старцу под благословение. Старцы были несколько сумрачны, только один батюшка Андроник был весел, улыбался, прищурив глаза, теребя свою раздвоенную бороду.
Да, еще я обратил внимание на сидящего у двери здоровенного русого парня, румяного, губастого, с большой свежеструганной дубиной в руках. Отец Андроник говорил этому парню:
— Ну что ты разнюнился, чадо! Ну, большое ли дело — милиция продержала тебя две недели в клоповнике: меня больше держали, и то я не обижаюсь. В 1915 году три с половиной года в плену у австрийцев — раз, в 1923 году большевики сослали меня на Колыму на пять лет, да, на пять годков, а за что?! Пришла ко мне раз прихожанка, плачет, что все церкви закрыты, колокола перестали звонить, и я ее утешил: «Бог даст и зазвонят». Кто-то услышал и донес. Это — два! В 1939 году опять был осужден и сослан в лагерь на Колыму. Страшное дело: полярный холод, голод и тяжкие работы. Смерть нас так и косила. И был я там почти 10 лет. Это — три!
— Батюшка Андроник, прости меня, прости, Христа ради! — парень повалился в ноги батюшке.
— Вставай, орясина, Бог простит! И чтобы более не унывать!
Иеромонах Филарет впоследствии говорил мне, что душа отца Андроника, очищенная многими скорбями, была преисполнена благодатных даров Святого Духа, и батюшка имел от Бога дар видения внутреннего состояния человека и знал, каким путем вести каждую душу ко спасению.
Затем у меня с ним состоялся разговор:
— Батюшка Андроник, меня тяготит и преследует страх за содеянный грех в том, что я, шесть лет работая в больнице патологоанатомом, вскрывал трупы умерших. Как мне искупить этот грех?
— Это не грех, — сказал батюшка, — ты это делал для пользы живых, поучая врачей и показывая их ошибки в диагнозе и лечении. А потом, трупы наши — это все равно что дрова. Все одно идут в землю в бесчувствии и превращаются в персть земную до Страшного суда, когда мы все получим новое тело. Как сказал апостол Павел: «Сеется тело душевное, восстает тело духовное. Сеется в уничижении, восстает в славе».
Батюшка Андроник как-то ласково поглядел на меня, взял меня за руки и сказал:
— А ты ведь наш и со временем тоже станешь монахом.
Гулко зазвонили соборные колокола, мы встали, перекрестились и пошли в храм Божий.
Напоследок скажу, что, как и в Глинскую пустынь, не прерываясь, шел народный поток к праведным старцам, так и после закрытия пустыни со всей страны шли и ехали к ним, в либеральную по тем годам Грузию, чтобы припасть к источнику живой веры Православной, к Глинским старцам Христовым.
За обедом митрополит Зиновий посадил меня рядом. Я расспрашивал его о пустынниках Кавказских, об их жизни. А он, в свою очередь, осведомился, есть ли пустынники в России? Я ему сказал, что у властей в России длинные руки, и они такие дела пресекают, но в глухих и отдаленных местах Сибири и Урала и еще горного Алтая пустынники есть, но больше из старообрядцев, и есть даже целые потаенные скиты. Владыка одобрительно покивал головой:
— Старообрядцы — это наши заблудшие братья, но и они славят Христа и Божию Матерь, и, слава Богу, что в тайге есть искры христианской жизни, и они там не корысти ради сидят, а души спасают свои, да и за весь наш грешный мир молятся.
И еще я спросил Владыку: что это могло означать, что день полного снятия блокады Ленинграда 27 января совпадает с днем памяти святой равноапостольной Нины — просветительницы Грузии.
Владыка задумался, осенил себя крестным знамением и сказал:
— Многие народы оплакивали и скорбели, молились и помогали, как могли, осажденному и гибнущему населению Ленинграда. И митрополит гор Ливанских Илия Салиб ушел в затвор и, наложив на себя пост, 40 суток провел в молении в пещере, и ему было явление Божией Матери, Которая ему сказала, что пока власти России не снимут цепи и оковы с церкви, до тех пор победы над врагом не будет. Потому что на страну нашла не просто военная сила Германии, а сила демоническая. В основе всего злодейского плана нападения на Россию были тайные языческие и оккультные доктрины сатанистов Востока — Гималаев и Тибета.
И когда, наконец, Сталин, как бывший студент духовной семинарии, понял это и освободил Православную Церковь, вот тогда и сатанинские полчища покатились обратно на Запад. Все жалели ленинградцев. Даже казахский акын, мусульманин Джамбул прислал в осажденный город свои чудные стихи: «Ленинградцы — дети мои». В это же время и мне под утро в тонком сне привиделось, как святая Нина предстоит перед престолом Божиим на коленях и молит Господа пожалеть и помочь страдающим людям осажденного города одолеть врага и супостата. И при этом из ее глаз по щекам катились крупные, величиной с виноградину, как бы хрустальные слезы. Я это растолковал так, что Божия Матерь дала послушание святой Нине быть споручницей этому осажденному городу.
Издревле на Руси было принято, что в день какого святого одержана победа над врагом, значит, этот святой и способствовал ей.
И посему жители Санкт-Петербурга, в знак Божией милости к ним и в знак признательности святой Нине за ее предстательство перед Господом, в каждом храме города на Неве должны иметь образ святой Нины с соответствующей надписью в память полного снятия блокады, чтобы потомки помнили и знали о наших скорбях и радостях. Ну, а если и храм созиждут в память святой равноапостольной Нины и всех мучеников блокады, то благо будет им и потомкам их.
И вот, по прошествии многих лет, когда я из Грузии вернулся в Санкт-Петербург и в один из дней пошел в часовню святой блаженной Ксении на молебен, а после зашел в Смоленский храм, и там увидел я икону святой равноапостольной Нины с дарственной надписью в память снятия блокады. Исполнилось то, о чем говорил митрополит Зиновий. Но, к сожалению, исполнилось пожелание святителя пока только в одном храме Петербурга. В том благодатном храме, который строила по ночам своими ручками святая блаженная Ксения Петербургская.

Кавказский пустынник, священно-монах отец Кронид

Давно я хотел научиться дивному и спасительному молитвенному деланию — Иисусовой молитве, но никто в наших краях мне толком не мог объяснить, как правильно взяться за это, а у самого ничего не выходило, хотя я читал и «Добротолюбие», и святого Паисия Величковского, и святителя Феофана Затворника. Но, видно, душа еще не созрела для этого святого делания, вероятно, и сам я еще стоял на первой ступеньке духовного восхождения, где еще разум и душа не удобрены благодатью Духа Святого, и ангел-хранитель, приснившийся в утреннем сне, пропел мне печально: «Анаксиос, анаксиос, анаксиос!», — что по-русски обозначает: «Недостоин, недостоин, недостоин».
Итак, я взял на службе очередной отпуск, выпросил еще и за свой счет и отправился в горы Абхазии, где, прослышал, есть старцы-пустынники, искусные в Иисусовой молитве. В Сухуми, в православном храме мне подробно рассказали, как и где их можно отыскать, проводили до Бзыбского ущелья, а там нашелся и попутчик-пустынник. И вот, после долгого и трудного пути я у дверей кельи одного из старцев. Дверь в сени была сработана из толстых ясеневых досок, потемневших от времени, туманов и докучливых зимних дождей. В верхней части в доску был врезан древний литой крест с распятием, а под ним кривыми буквами белой краской надпись: «Святый Архангел Михаил».
Я постучал костылем в дверь и возгласил:
— Молитвами святых отец наших Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!
За дверью послышались шаги, скрип отодвигаемых засовов, и старческий голос громко произнес:
— Аминь!
Дверь отворилась, и на пороге появился высокий, несколько согбенный, весь седой старец. Он щурился от света и, держа ладонь козырьком над глазами, приветливо вглядывался в меня. Он был одет в ветхий серый подрясник, подпоясанный широким кожаным ремнем, на груди иерейский восьмиконечный крест.
— Благословите, батюшка! — сказал я и сложил ладони ковшиком.
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, да благословит тебя Бог на самое доброе.
Перекрестив, он поцеловал меня в голову. Мы прошли в келью, из-за маленьких оконец в ней стоял полумрак. Я помолился на образа, положив три поклона и еще поясной поклон старцу. Он тоже отдал мне поясной поклон.
— Садись, рабе Божий, на лавку, отдохни, а я пока трапезу нам спроворю.
Я снял котомку и засунул ее под лавку, сел и огляделся. Стены кельи были сработаны на скорую руку из потемневших от старости и копоти бревен, между которыми торчали клочки белесого мха. К матице — заглавной потолочной балке — привязаны пучки сушеных трав, корешков, связки сухих грибов, лука, чеснока, мешочки с крупой и корзины с сухарями. Под ногами, благожелательно мурлыкая, вертелся тощий трехцветный кот — страж и хранитель стариковских припасов, гроза и губитель бесчисленного мышиного племени. Напротив стояла сложенная из дикого камня печка, наподобие русской, топившейся по-белому, то есть с трубой. Над очагом вмазана медная иконка «Знамения Пресвятыя Богородицы».
В топке уже весело горели дрова, в чугунках, булькая, варилась еда, и уже начинал шуметь закопченный чайник. Старик стоял с ухватом, смотрел на огонь, а губы его шевелились и мерно двигалась окладистая белоснежная борода. Он творил Иисусову молитву. Это был старый монастырский мантийный монах и не просто монах, а священномонах, нареченный в честь мученика Александрийского Кронидом. Во время войны он был санитаром и вынес с поля боя множество раненых солдат, за что имел два ордена «Славы». После он рассказывал мне, что 18 лет от роду был призван на действительную службу еще в царскую армию — Николаевскую. И вскоре попал на позицию где-то в районе Пинских болот. И тоже был санитаром. За две мировые войны он не сделал ни одного выстрела из винтовки. Такие у него уж были убеждения. И Господь хранил его, и он ни разу не был ранен, хотя, вынося раненых, сам постоянно пересекал смертельный огненный рубеж. Он считал себя мирным человеком и с юных лет прислуживал в церкви.
Он любил весь этот православный мир, мир дорогой его сердцу церкви, с его проникающим в душу богослужением, кроткими ликами святых икон, который дополняли сиреневое струение ладана, потрескивание и огоньки множества свечей, благоговейно медлительная поступь духовенства в золотых парчовых ризах, громкое чтение старинных, в кожаных переплетах, книг.
Божественный церковно-славянский язык с удивительными словами — «древо благосеннолиственное». Клиросное пение стихир Иоанна Дамаскина: «Надгробное рыдание творяще песнь — аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа». Тихие слезы так и катились из глаз, а душа как бы восходила вместе со струями синего фимиама к самому куполу храма, откуда взирал сверху Христос «Ярое око».
После второй мировой войны родные думали, что он женится и будет жить в родном поволжском городке, но он не женился, а поступил послушником в монастырь. Смиренный, он приобрел еще большее смирение и безропотно нес послушания: в конюшне, поварне, на огороде и, наконец, в храме. Шли годы, и его подстригли в рясофор, а потом в малую схиму с именем Кронид. Ну что ж, Кронид так Кронид, так было угодно отцу архимандриту. Прошло время, и его рукоположили в иеромонахи. Но недолго ему пришлось в монастыре ходить в иеромонашеском сане, грянули хрущевские гонения, монастырь закрыли, и монахи разошлись кто куда, а отец Кронид, взяв у архимандрита благословение, уехал в Абхазию, где в глухих, необитаемых горах нашел уединенное место.
Старец загремел ухватом и поставил на стол исходящий ароматным паром чугунок.
— Ну, Господи благослови, Алеша. Сего дня празднуем положение честныя и многоцелебныя ризы Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, еже есть хитон, в славном и преименитом царствующем граде Москве. Поклоны приходный и исходныя, на правиле — поясные. На трапезе, аще прилучится в среду и в пятницу, вкушаем с маслом.
Батюшка Кронид достал с полки бутылку с подсолнечным маслом и поставил на середину стола, выложил пару старых алюминиевых мисок, некрашеные деревянные ложки — с крестами на черенках. Из корзины взял ржаных сухарей и накрошил в чугунок, влил туда масла. По келье пошел сытный дух грибной похлебки.
— Сейчас трапезу вкушаем два раза: обед и паужин, а в посты один раз, когда с возлиянием елея, а когда и сухоядение. Масло, муку, соль мне приносят мои духовные чада, овощи — со своего огорода, а остальное — из леса: орехи, каштаны, мушмула, джонджоли, грибы и даже мед дивий.
Сотворив молитву и благословив трапезу иерейским благословением, батюшка разлил похлебку по мискам, и мы споро принялись за еду в полном молчании. Даже приученный кот ходил кругом и не мявкал.
Потом пили чай с черносмородинным листом и сухой малиной. К нему была выставлена баночка темного лесного меда.
С дороги я очень утомился, и после еды меня сильно клонило ко сну. Веки смыкались. И я неясно слышал слова молитвы: «Бысть чрево твое — святая трапеза, имущи небеснаго хлеба — Христа, от Него же всяк ядый не умирает, яко же рече всяческих, Богородице, Питатель. Дал еси веселие в сердце моем от плода, пшеницы, вина и елея своего умножишася. В мире вкупе усну и почию».
— Ложись, ложись, Алеша, на лавку.
Я свалился на лавку. Батюшка накрыл меня какой-то рваной гунькой, перекрестил и начал перемывать посуду.
Я спал и просыпался, и опять засыпал, а батюшка все стоял перед иконами, молился и клал земные поклоны, кашляя и кряхтя.
Под лавкой бегали мыши, и за ними бешено гонялся кот. Стучали ходики, за окном наладился крупный косой дождь, барабаня по окнам и крыше.
Ранним утром батюшки Кронида в келье уже не было. Я умылся в ручейке с ледяной водой. Справил утренние молитвы и сел на лавочку перед кельей в ожидании батюшки.
Солнышко восходило из-за гор, окрашивая снежные скалистые вершины в золотые и пурпурные цвета. Внизу в долине клубился густой туман, снизу на горы набегали темные еловые леса и останавливались на каком-то уровне, дальше шли голые скалы — серые и ржавые от облепивших их мхов, а еще выше — блистающие снегом ледники и ярко-синее небо.
Ниже елового пояса были лиственные леса: буковые, мелкий дубняк, всякие кусты, альпийские поляны с разнотравьем и удивительно ярким цветочным царством. В кустах и лиственных лесах на все лады распевали птицы, летали и жужжали различные насекомые, а над всем этим Божиим миром высоко в небе плавно кружил орел.
Скоро пришел батюшка Кронид и стал поправлять изгородь своего огорода. Я подошел к нему и благословился.
— Вот, который год сажаю кукурузу, по-нашему — пшенку, а мало что мне достается; как нальется пшенка, так из леса приходит хозяин брать подать. Хозяин серьезный, страсть какой прожорливый. Приходит больше вечером, в темноте. Я в кастрюльку стучу, горящими головешками в него кидаю. Он уходит, но сердится: рычит, ворчит, кругом себя все ломает. Иногда в конце зимы приходит. Встанет из берлоги голодный. Раз налег на дверь, всю когтями исцарапал.
— Батюшка, — спросил я, — а как вы здесь зиму переживаете?
— А с Божией помощью, Алеша, с Божией помощью. Конечно, зимой ни сюда, ни отсюда хода нет. Снега такие, что выше головы. Все запасаем с лета, с осени. А зимой у нас келейное сидение. Молимся Иисусовой молитвой, кто устной, кто умной, а кто дошел до совершенства, тот и сердечной, то есть ум сопрягает с сердцем. Есть у меня и соседи, их сейчас не видно, кельи закрыты листвой и кустами. Мы друг друга не беспокоим, потому что все мы прошли долгое монастырское послушание по 10-15 и 20 лет, и в конце послушания душа стала просить покоя и одиночества. Вот мы благословились у игумена на пустынножительство и ушли в эти дебри, здесь и спасаемся. Вот там, — батюшка показал рукой, — живет Флегонт, там — отец Мардарий, а там — отец Мисаил. А вверх по реке живет отец Павсикакий, строгий старец, игумен, у него послушник Пров, а рядом — ангел земной — батюшка Харалампий и его келейник — отец Смарагд. Вот такое наше братство.
— А ну, как заболеете, батюшка, и, не дай Бог, помрете — зимой-то один в келье?
— Мы, Алеша, обычно не болеем в пустыни, а наоборот, Господь нас здесь исцеляет от телесных и духовных болезней. Иногда даже от очень тяжелых, как то: чахотки, язвы желудка, помрачения ума, астмы. Ну, а смерть для нас не страшна, это — врата в вечную жизнь, соединение с Батюшкой Христом сладчайшим. Мы к этому готовимся. Да у меня и гроб припасен в погребе. Пойдем, покажу!
Действительно, у батюшки Кронида в погребе стоял крепкий приготовленный гроб.
— Нам, пустынникам, Господь по молитвам нашим обычно открывает наш смертный час. Вот как приступит смертушка, покаюсь, причащусь запасными святыми дарами, опущусь в погреб, зажгу перед иконой большую лампаду с деревянным маслом, лягу в домовину, захлопну крышку, и, если будут силы, прочитаю канон на исход души, а там Господь и примет мою грешную душу. А братия и зимой время от времени навещают меня. Приходят по глубокому снегу на снегоступах — это лыжи такие. Увидят, что преставился иеромонах Кронид, отпоют над телом, сотворят погребение и Крест Честный над могилкой поставят.
На обед сегодня батюшка Кронид сготовил гороховый суп с луком, тушеную картошку с кислой капустой, еще ели горный чеснок — черемшу, пили чай мятный-ромашковый с лесным медом.
После обеда батюшка спросил:
— Ну что, Алеша, поди за Иисусовой молитвой пришел?
— Да, батюшка, за ней.
— Не откажу, Алеша, не откажу в этой благой просьбе. Не ты первый у меня и не ты последний, если Бог даст. Ну а как ты помышляешь, Алеша, все ли могут овладеть Иисусовой молитвой?
— Да что Вы, батюшка, какое там все, конечно, только избранные, да очистившие душу от грехов. А большей частью, конечно, монахи и особенно пустынники, ушедшие от мира.
— А вот и нет, Алешенька, а вот и совсем не так. Кто тебе дал это понятие, тот сам и близко не стоял к освоению Иисусовой молитвы. Как во время всемирного потопа можно было только спастись в Ноевом Ковчеге, так и в наше погибельное время, когда вселенную захлестнули грязные волны всемирного зла, можно спастись только в Православной Церкви. В этом образе Ноева Ковчега. И двери церковные для спасения открыты для всех, и Христос распялся на Кресте не ради избранных, а ради всего рода людского. Так и Иисусова молитва не для избранных, а для всех, кто хочет спастись и этой золотой лестницей соединиться со Христом и взойти к Нему. И приступающим к Иисусовой молитве не обязательно быть чистыми и безгрешными, ибо это покаянная молитва: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго!» Вот эта молитва и сотворяет грешного в чистого. Она очищает его от греховной грязи. Но только надо иметь в виду, что, приступая к Иисусовой молитве, надо всем сердцем возлюбить Христа, каждый день читать святое Евангелие и не только читать, но и жить по Евангелию, исполнять все заветы Христовы, ходить на богослужение в церкви, причащаться Тела и Крови Христовой. Кто хочет получить спасительную благодать от Иисусовой молитвы, приступая к ней, должен отойти от греховной жизни. Иисусова молитва очистит от старой греховной скверны, но она будет недействительна, если человек будет продолжать грешить. Афонские старцы свидетельствовали, что на каждое молитвенное воззвание: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго!» — с небеси слышится отзыв: «Чадо, отпускаются тебе грехи твои». Но если занимающийся Иисусовой молитвой продолжает грешить, небо для него глухо, закрыто, и Божиего отзыва нет.
Вечером мы сидели на лавочке перед кельей и любовались на пламенеющие вершины гор, освещенные закатившимся солнцем.
— Батюшка Кронид, а зачем у вас на двери написано имя архангела Михаила?
— Ох, Алеша, это охранительное имя. Его демоны страшатся. А демонов на нас насылаются — легионы. Их князь бесовский всячески старается нас согнать отсюда. Очень ему не любо, что здесь идет постоянная молитва ко Христу и Божией Матери, совершается бескровная жертва — Евхаристия. Мы очень мешаем и досаждаем владыке преисподней. Что я могу про себя сказать: однажды в дверь влез мерзкий козел с зелеными горящими глазами. Посмотрел на меня, затряс бородой, да так гнусно заблекотал, что аж в ушах засвербило. Я его ожег крестным знамением, и он исчез, как и не бывало, но целый день стоял поганый запах. То однажды проснулся от кошачьего вопля. Вижу, вся келья кишит гадюками. Кот на печке: шерсть дыбом, вопит от страха истошным воплем. Спросонья думаю, откуда столько змей: от беса или заползли за мышами охотиться? Змей-то в горах у нас — прорва. Я на лавке встал, читаю молитву: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его». И ну кропить этих гадов святой водой. Они зашипели, заскакали, взвинтились, сбились в клубок, который вихрем выкатился за дверь.
Самих бесов я не вижу, но пакости они творят мне часто, особенно от двенадцати до часу ночи, когда я «Полунощницу» читаю, то тоску страшную нагонят, то хульные помыслы. Раз иду около обрыва, слышу, внизу кто-то так жалобно стонет, о помощи взывает. Я спустился вниз, обшарил все кругом, никого нет. Стал я наверх карабкаться, вдруг сверху, с горы, камнепад начался, мимо такие глыбы скачут, что от страха пот холодный прошиб. Хорошо, что в скале козырек оказался. Стал я под козырьком и молитву творю, тем и спасся.
А то вот, медведь. Здесь водятся громадные кавказские медведи. Так вот, бес и нанес его на мою келью. А что у меня есть съедобного для него? Была весна, и почти все подчистую за зиму было съедено. Из живности один только тощий кот, да аз грешный. Как начал он дверь трясти, так келья ходуном и заходила. Я в сени, начал через дверь кричать молитву: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небеснаго водворится». Медведь еще больше разъярился. Ну, вышибет сейчас дядя дверь. Я взял в левую руку тяжелый медный крест, вынул из печки горящую головешку. С Иисусовой молитвой распахнул дверь, ударил медведя крестом по плоской башке, а в рычащую пасть быстро сунул головешку.
Раздался такой вой, такое рычание, что я почти оглох. Медведь, колотя лапой по башке, кинулся в лес. Он орал и выл, как бешеный. Кроме того, он у порога оставил громадную вонючую кучу и дорожку до самого леса. По этим признакам я решил, что это не оборотень, а настоящий медведь, и, наверное, я ему сильно обжег язык и глотку, раз он так сильно орал.
Конечно, Алеша, мне до святости далеко. Каюсь в содеянном я, грешный старик. На преподобного Серафима Саровского бес тоже напускал медведя, но Серафим укротил, умирил зверя, и тот даже брал из его рук хлеб. Но я, грешный, не достиг и не достигну таких высот, и мне пришлось отогнать бесновавшегося зверя и крестом, и головней.
На следующий день до самого вечера я со старцем заготавливал в лесу дрова на зиму. На отдыхе старец продолжал толковать мне об Иисусовой молитве.
— Сейчас, Алеша, такое время, когда вещественное стремится выскочить на первый план, а духовное затолкать в угол. В этом борении Иисусова молитва великое оружие для православного христианина, она отгоняет всякие греховные злые помышления, водворяет в душе мир, беззлобие, спокойствие, доброжелательное отношение ко всему живому творению Божиему. Она подготавливает нас к Царствию Небесному и навсегда, еще здесь, на земле, соединяет со Христом молитвенными узами. Приступай к изучению Иисусовой молитвы, имея глубокое покаянное настроение и соблюдая постепенность. Вначале молитва должна произноситься устами. Это должно быть усердное и, может быть, многолетнее упражнение.
Эта ступень Иисусовой молитвы простая, произноси ее устами, но вдумчиво. В этом и есть одна трудность, что слова молитвы ты должен всегда держать в уме. Где бы ты ни находился и что бы ни делал, всегда тихо произноси молитву. Бывают обстоятельства, когда приходится прекращать молитву, но не оставляй ее совсем, а опять снова возобновляй.
После упорных трудов постепенно Иисусова молитва переходит в наш ум. И уста уже не двигаются, а молитва пребывает в нашем уме. Если ослабевает, то мы усилием ее подгоняем, и со временем она становится самодвижной, может, только во сне мы ее не слышим, но некоторые и во сне ее слышат. А самая высокая ступень — сердечная молитва. Она мало кем достигается. Это уже само совершенство, когда молитва из ума переходит в грудную полость и постепенно соединяется с нашим сердцем. И уже само сердце постоянно — и денно, и нощно — творит Иисусову молитву уже вне нашей воли. Только я хочу тебя остеречь, чего нельзя делать: это насильно вгонять молитву умом в сердце, применять всякие дыхательные приемы, слежку за пульсом и приравнивать искусственно молитву к сердцебиению. Этим ты можешь испортить себе здоровье и ничего более не достигнешь. Все делается постепенно, без этих приемов. Понемногу, от ступени к ступени Иисусова молитва придет сама по воле Божией.
Начни сегодня же, Алеша. Живи около меня, а я буду наблюдать и помогать тебе в этом нелегком делании. А когда вернешься домой, то обращайся к монахам, в ближайший к твоему краю монастырь. Сам не пытайся продвигаться в этом делании, а то опять запутаешься. Окормляйся где-либо при монастыре. Монахи-то они лучше других разбираются в этом делании, так как монах без Иисусовой молитвы — все равно что солдат без ружья.
Итак, я прожил у батюшки сколько позволяли мои возможности. Батюшка благословил меня на отъезд. Мы распрощались, и меня проводил до выхода из ущелья инок отец Смарагд. Вот и все, пожалуй, но когда я добирался до Сухуми, я вспоминал заступничество Авраама за Содом: «Неужели ты погубишь праведного с нечестивыми? Может быть, есть в этом городе пятьдесят праведников?» И сказал Господь: «Я пощажу Содом ради пятидесяти праведников». И сказал Авраам: «А если там будет двадцать праведников?» И сказал Господь: «Не истреблю город ради двадцати праведников». И сказал Авраам: «А если их будет десять?» И сказал Господь: «Не истреблю и ради десяти».
Мир наш, утонувший во зле и грехе, стоит еще молитвами праведников, живущих в монастырях, пещерах, ущельях, расселинах, которые и денно, и нощно взывают: «Господи, помилуй нас, ради имени Твоего святого не дай погибнуть созданиям Твоим, яко Ты еси Бог во Святой Троице Единосущной и Нераздельной всегда, ныне и присно, и во веки веков Ты еси Бог наш! Аминь».

Кавказский пустынник, старец Патермуфий

После тяжелой, ледяной и смертельной блокадной зимы Ленинграда военная судьба жарким летом 1942 года занесла меня в предгорья Северного Кавказа. Вместе с остатками разбитой немцами под Харьковом дивизией мы отступали, вернее — бежали, через Ставропольские степи, через станцию Усть-Джигута, Черкесск, Микоян-Шахар и далее, углубляясь в горное ущелье Большого Кавказского хребта.
Отборные части немецкой горно-стрелковой дивизии «Эдельвейс» буквально сидели у нас на хвосте. Пикирующие бомбардировщики барражировали над нашими головами, осыпая дорогу осколочными бомбами. Страдая от жары и жажды, мы спешили к Глухорскому перевалу, чтобы там, высоко в горах, занять оборону и получить подкрепление из Сухуми.
Смешиваясь с войсками и затрудняя нам передвижение, по дороге шли беженцы с кубанских колхозов. Медленно двигались обозы, нагруженные домашним скарбом, гнали стада скота и табуны лошадей. Дойдя до начала перевала, эти беженцы, как и их предшественники, бросали все имущество, скот, табуны лошадей из-за невозможности со всем этим перейти через перевал. Дальше, спасаясь, по узкой тропе шли налегке, неся на руках малых детей. Перед перевалом была страшная толкучка: горная тропа не могла пропустить сразу такую массу людей, и здесь, в лесу, сидели, лежали люди, кричали, плакали дети. Между ними слонялись брошенные коровы, лошади, овцы. Стояло много распряженных телег со скарбом, везде валялись корзины, чемоданы, большие деревянные клетки с курами и гусями.
Бойцам была отдана команда отдохнуть перед подъемом на перевал, набрать во фляжки воды. Изнуренные длительным переходом бойцы повалились под деревья, расстегнув на поясе ремни, утирая потные лица пилотками. Закурили, некоторые задремали. Но недолго длился этот отдых: в небе появились немецкие транспортные самолеты, и все небо запестрело белыми парашютами. Это был немецкий десант, который должен отрезать нам путь к перевалу. Раздались истошные крики: «Десант! Десант!»
Начался переполох и настоящая паника среди беженцев. Бойцы начали палить из винтовок по парашютистам, они же в свою очередь сверху стреляли из автоматов по мечущимся внизу фигуркам людей. Десантники приземлялись, группировались и вели довольно плотный огонь по скоплению людей из автоматов и минометов. Когда мины стали рваться в толпах людей, началась страшная неразбериха: и беженцы, и солдаты разбегались кто куда. Оставляя кровавый след, ползали и кричали раненые, тяжело и недвижно на земле распластались убитые. Убитых было много.
Вдруг, словно толстым железным прутом стегануло меня по бедру и сбило с ног. Я принялся ощупывать ногу, галифе быстро намокало горячей кровью. Достав перевязочный пакет, я осмотрел бедро: вроде бы пока легко отделался, прострелены навылет только мягкие ткани. Я с трудом поднялся, боль была сильная и в голове шумело. Я понял, что стал почти беспомощен. С минуты на минуту здесь будут немецкие десантники.
Перевязав ногу и опираясь на брошенный кем-то карабин, я заковылял в сторону от дороги вглубь леса. Шел все дальше и дальше, поднимаясь наверх вдоль небольшого ручья. Стрельба и разрывы мин прекратились и только временами раздавались одиночные выстрелы, это, вероятно, десантники добивали раненых красноармейцев.
Я был молод и умирать не хотел, но и животного страха перед смертью не было. С начала войны я видел столько смертей, что чувство страха притупилось, но инстинкт самосохранения остался, и несмотря на сильную боль, когда каждый шаг был мучителен, я старался отойти подальше в лес, в горы, чтобы не столкнуться с немецкими егерями и не быть застреленным или плененным. Временами я ложился на живот и пил из ручья чистую ледяную воду. От кровопотери все время мучила жажда. К вечеру я вышел на чудную лесную полянку с сочной зеленой травой и нежными альпийскими цветами. Наверное, дальше хода не было. Впереди отвесно поднималась скалистая стена, с которой маленьким водопадом стекал ручей. Это был тупик. В изнеможении я свалился под деревом на траву и закрыл глаза. В голове шумело, а в ране пульсировала боль.
Лежа, я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Оглянувшись, я никого не увидел. Сзади хрустнул сучок, я хотел было схватить карабин, но большая нога, обутая в кожаные сыромятные постолы, наступив, прижала карабин к земле.
— Мир тебе, чадо, — раздался над головой спокойный тихий голос. Передо мной стоял высокий худой старец в каком-то сером, почти до пят, балахоне, подпоясанном широким кожаным ремнем, на груди большой медный позеленевший крест с распятием, на голове суконная черная скуфья. Лик вытянутый, коричневый, как бы иконный, добрые голубые старческие глаза и длинная, клиновидная, сивая борода. На плече он держал блестящую, отработанную, острую лопату.
Это был мантийный, со старого Афона, монах отец Патермуфий. Корявым, с черным ногтем, указательным пальцем он ткнул в нарукавные звезды моей гимнастерки, гимнастерки младшего политрука, и сказал:
— Сымай, сынок, это — смерть.
И тут я вспомнил, что у немцев есть приказ: политруков и комиссаров расстреливать на месте.
Собрав сухой хворост, старец выбил кремнем на трут искру, поджег хворост и кинул сверху гимнастерку. Я в каком-то отупении смотрел на его действия, но, опомнившись, закричал:
— Отец, там документы!
Он преградил мне лопатой доступ к горевшей гимнастерке и сказал:
— Поэтому я и предаю ее огню.
Затем он вынул затвор из карабина и закинул его в чащобу, а сам карабин сунул в костер. Опираясь на старца, я прошел поляну, завернул за выступ скалы, где обнаружилась келья отца Патермуфия, окруженная огородом с разными овощами. Посадив меня на твердое монашеское ложе, он нащипал с висевших у икон сухих пучков травы и сварил в ковшике целебное зелье, остудил его и привязал в тряпице к ране. Подвинув ко мне большую чугунную сковороду с тушеной картошкой и кислой капустой и поставив кружку с водой, он приказал мне есть, а сам полез на чердак и принес мне груду старой одежды. Там были узкие клетчатые брюки, какие носили франты в начале века, коричневая суконная рубаха черкесского покроя, старый черный подрясник и потертая бархатная скуфья на голову. К сему еще полагались кожаные постолы на ноги.
— Сымай все с себя, — сказал старец, — а в это облачайся.
Он свернул в узел мою одежду с командирскими сапогами, возложил себе на плечо лопату, перекрестил меня и, наказав никуда не уходить, ушел в ночь. Уже ярко светила луна, и сгорбленная фигура старца хорошо была видна мне, пока не скрылась в лесной чаще. Он ушел хоронить трупы наших солдат и беженцев, которые мостами лежали на Домбайских полянах и в лесах.
Проснулся я от солнечных лучей, бивших мне прямо в глаза через маленькое оконце. Рана за ночь воспалилась и болела. Наверное, у меня была температура. Вскоре вернулся старец. На веревке за собой он тянул корову, за ним бежала приблудившаяся лохматая кавказская овчарка, под мышкой он нес икону. Зайдя в келью, он первым делом помолился на иконы, положив три земных поклона, потом, взяв ведро, пошел доить корову. Подоив, он налил в плошку молока и предложил собаке. Та жадно залакала, благодарно помахивая хвостом.
Значит, ты теперича мой послушник, Алексей — человек Божий, и из моей воли не должен выходить. А я тебя буду закону Божиему учить, питать, лечить, а там, что Бог даст. Милостивый Господь наш Иисус Христос и Пресвятая Мати Богородица нас не оставят своей милостью и сохранят от нечаянной смерти. А смерть, милый Алеша, здесь кругом так и ходит, так и кружит везде и низом, и верхом.
Господи Иисусе Христе, помилуй нас грешных, рабов Твоих неключимых. Всю-то ноченьку закапывал, погребал с молитовкой, с молитовкой, убиенных покойничков-то. И молодых, и старых, и детишек-младенчиков тож. Уже смердят, жара ведь стоит, да и шакалки на дух набежали, рвут покойничков-то, рвут сердечных, а вороны глазки им выклевывают. А ведь люди были кому-то дороги, может и Богу маливались. Вот я иконушку Господа Вседержителя подобрал. Карачаи с аулов наехали, скот ловят, разбирают возы, чемоданы потрошат, иконушку на дорогу кинули. Иконушка им не нужна, вера у них мухаметанская, как у турок, ни к чему им иконушка, вот я ее и подобрал с дороги-то.
Старец бережно обтер рукавом пыль с иконы.
— А тебе, Алеша, коровку привел дойную, для поправки здоровья. Молочко-то — оно полезно для раны.
И-и, как погляжу на тебя, какой славный монашек из тебя получится. Вот так, милый, сам видишь, как Господь управил тебя. Вчерась был политрук — сегодня монашек. Но пока монашек страха ради иудейска, а полюби Христа, и Он тебя полюбит. «Любящих Меня — люблю», — сказал Он.
* * *
По молитвам старца и благодаря его целебным мазям и всяким снадобьям, как то: барсучий жир, горная смола — мумие, пчелиный клей — прополис, рана моя на удивление быстро зажила. И я уже по ночам стал ходить со старцем погребать останки убиенных. Как вспомню — жуткие это были ночи. Разложившиеся трупы скалились при лунном свете. От ужасного запаха спирало дыхание и кружилась голова. Мы копали общую могилу и потом стаскивали их, укладывая рядами. Старец Патермуфий пел над ними краткую литию, потом закапывали и ставили из веток крест. Под утро долго отмывались в ручье и стирали подрясники. Старец говорил, что Господь Бог зачтет нам многие грехи за наш труд.
Старец опоясал меня ремнем, учил при ходьбе и работе подтыкать полы подрясника за пояс, учил молиться по четкам Иисусовой молитвой, читал мне Евангелие, — и вера постепенно входила в мою душу, и Господь нашел место в моем сердце.
Уже закончили погребать мертвых. Занимались огородом, запасали на зиму дрова, пасли корову, собирали в лесу ягоды и грибы. Я как-то отошел, отстранился от этого ужасного и страшного мира и вошел в другой мир, мир моего батюшки Патермуфия — мир, в котором царил Христос, доброта и милосердие.
Я вырос в старозаветной, русской религиозной семье, но веяние времени, советская школа, комсомол и университет затмили мое первоначальное детское религиозное сознание, и я забыл о Боге, забыл о церкви. В военкомате мне, как студенту университета, по их мнению политически подкованному, присвоили звание младшего лейтенанта и определили в политруки, хотя я не был членом партии.
Около батюшки Патермуфия я как-то оттаивал душой. Кровавые кошмарные военные сны сменились легкими детскими снами. Я видел своих добрых отца и мать, хлопотливую бабушку, нашу светлую горницу, угол со святыми иконами, зеленые Парголовские рощи, слышал гудки дачных паровиков, рев проходящего по утрам на выгон стада, щелканье пастушеского бича.
У меня отросла бородка, появилось желание часто осенять себя крестным знамением. Какая-то умилительная теплота порой появлялась на сердце и невольно на глаза набегали слезы. Я жалел себя, жалел старца Патермуфия, жалел и молился за весь этот погибающий, безумный мир.
Батюшка хотел меня крестить в ручье, но я сказал ему, что во младенчестве окрещен в храме священником. Тогда он отыскал в коробочке нательный серебряный крест и со словами: «Огради тя Господи силою Честнаго и Животворящаго Своего Креста и сохрани от всякаго врага видимаго и невидимаго», — повесил мне крест на шею.
Как-то ненастным дождливым днем к нам пожаловал военный патруль немецких егерей. На них с яростным лаем бросилась наша собака. Шедший впереди фельдфебель короткой автоматной очередью сразу уложил ее наповал. Немцы шли гуськом и, подойдя к нашей келье, выстроились в цепь, направив карабины на окна и дверь.
— Кто есть квартир, выходи! — закричал фельдфебель.
Мы вышли и стали около двери. Солдат вошел в келью и смотрел ее, другой слазил на чердак.
— Кто есть ви? — спросил фельдфебель.
Батюшка поднял и поднес к лицу свой медный крест.
— Понимайт, ви есть анахорет. А другой, молодой?
— Он мой келейник.
— Was ist das — келленник?
— Это слуга, помощник.
— А, помочник, понимайт.
Kom, kom — иди сюда. Покажи свои руки, помочник!
Я показал свои темные от земли, покрытые мозолями, огрубевшие от копания могил руки.
— Gut! — сказал немец, посмотрев.
Они повернулись и так же гуськом ушли по тропе вниз.
Батюшка перекрестился и сказал:
— Если бы не руки, тебя бы увели. Мертвые спасают живых. Вот тебе первая Господня защита и благодарность. Охти, собачку-то нашу убили, нехристи. Поди, Алешенька, закопай ее.
Я рассмотрел немцев вблизи. Это были бравые ребята из полевой жандармерии дивизии «Эдельвейс». На груди у них на цепочках висели овальные знаки полевой жандармерии. На зеленых суконных, с козырьком, шапках, сбоку, алюминиевая альпийская астра, такая же, только вышитая, была на рукаве мундира, на другом красовался металлический полуостров с надписью «Krim». Видно, что они только что прибыли сюда из-под Севастополя. На ногах здоровенные, на металлических шипах, горные ботинки. Вооружены, в основном, карабинами, так как автомат системы «Шмайсер» или «Рейн-металл» для горных боев — пустая игрушка.
Я слышал про эту знаменитую дивизию горных егерей, укомплектованную парнями из Баварских Альп. Они с боями захватили Норвегию, штурмовали остров Крит, сражались под Севастополем. А теперь их бросили завоевывать Кавказ, чтобы добраться до Кубанской пшеницы и Бакинской нефти. Они стремились через Кавказ, Иран, Афганистан пройти в Индию, сбросить в океан этих презренных торгашей-британцев и положить эту прекрасную и таинственную страну к ногам своего обожаемого фюрера Адольфа Гитлера, который тяготел к арийской культуре и мистическим индийским культам.
Под багровым знаменем со свастикой — этим черным индийским символом огня, с лихими песнями: «Ола вилла о ла-ла, олла вилла ол!» — многократным эхом, отдающимися в ущельях, они рвались ко Глухорскому перевалу — батальон за батальоном.
Я после видел, как они, прекрасно оснащенные горным снаряжением, с целым караваном крепкокопытных испанских мулов с плетеными корзинами по бокам, нагруженными боеприпасами, минометами, продовольствием, спальными мешками, поднимались ко Глухорскому перевалу, но прорваться на Военно-Сухумскую дорогу они не смогли. Наши стояли насмерть.
Назад на этих мулах в корзинах они везли обмотанных бинтами раненых и трупы убитых егерей. Корзины сочились кровью, а живые солдаты походили на тени. Грязные, в рваных мундирах, зашпиленных булавками, изможденные, измотанные тяжелыми горными боями до невозможности. Их мыли в походных автобусах-банях, переодевали в новое обмундирование, неделю откармливали, на отдыхе показывали фильм «Девушка моей мечты» с Морикой Рек и вновь бросали в бой. А в Теберде в госпитале умножалось число искалеченных, и в тихой роще росло военное кладбище.
«Нет, ребята, не видать вам Индии, — думал я, — останетесь вы все лежать в Русской земле, а там, в далекой Баварии, восплачут по вас ваши матери и невесты и еще многие годы будут выходить на дорогу и ждать в тоске, пристально всматриваясь в даль в надежде увидеть вас».
По вечерам, после молитвенного делания келейного правила и чина двенадцати псалмов старец рассказывал о своей жизни: как в двадцать лет по обету приехал для монастырского послушания на Святую гору Афон. Думал пробыть там послушником года три, а потом вернуться в Россию, но Господним усмотрением пробыл в скиту десять лет. Затем греки — хозяева Афона — повели политику эллинизации острова, и скит его был закрыт. Он вернулся в Россию, в Новгородскую губернию, в монастырь преподобного Саввы Крыпецкого, но тут случилась революция, большевики монахов разогнали, а кого и к стенке поставили, и батюшка уехал в Петроград в Свято-Троицкую Александро-Невскую лавру. В лавру его по причине новых порядков не приняли, и ему пришлось ютиться на Никольском кладбище в часовне над склепом какого-то богатого купца. Он там даже печурку оборудовал, а днем ходил на церковные службы и окормлялся у лаврского духовника иеромонаха Серафима Муравьева. Но и здесь стало очень неспокойно. По лавре постоянно шастали озверелые пьяные матросы. Они же на ступенях Троицкого собора застрелили священника о. Петра Скипетрова. Батюшка помогал нести его до пролетки. Отец Петр был еще жив, он хрипел, выдувая кровавую пену, страшно закатив глаза. Пуля попала ему в рот. Ночью на Никольском были слышны выстрелы. Утром батюшка узнал, что ЧеКа здесь расстреляла двух царских министров и десятки священников и монахов лавры. Батюшка потрогал рукой пулевые щербины на каменной стене, помолился за упокой душ невинно убиенных отец и братии наших и тем же вечером уехал в теплушке в сторону Северного Кавказа, где, как он слышал, господствовала Белая армия. С тех пор батюшка и пребывает тут.
— Здесь живут карачаи — народ добрый, простой, не обижают, хотя и мусульмане. Приглашают лечить скот, лошадей, а то и самих карачаев приходится пользовать травами. Они меня зовут — Хаким-бабай, значит, старый лекарь. А травы здесь зело целебные, с молитвой их собираю. Иногда сюда ко мне приходит братия с Абхазии, с Бзыбского ущелья, с Кодорского, с Псоу, из Грузии с Сурамского перевала, даже с Кахетии. Везде есть наши русские монахи-пустынники. Жалуются, что многие грузины их не понимают. Спрашивают: «Зачэм бегаешь от людей в лес и живешь, как собака? Зачэм женщин нэ знаешь, зачэм хлэб-соль кушаешь бедно? Зачэм себя мучаешь?» Вот Грузия — удел Божией Матери, и грузины, на шестьсот лет раньше Руси принявшие христианство, сейчас в большинстве отошли от Христа и предались маммоне. Все у них на уме деньги, деньги. По-грузински деньги — пули. Да, пули, пули. Это для них отрада, а для нас, пустынников, это — винтовочные пули, которые и тело, и душу убивают. В Абхазии пустынникам тяжелее, чем здесь. Разоряют их там охотники, пастухи, иногда бандиты убивают. Совсем при коммунистах народ одичал без Бога-то.
А у нас было хорошо, пока вот война не пришла к нам.
Сегодня у нас с батюшкой был тяжелый день. Мы оплакивали русского летчика, разбившегося у нас на глазах. Выпалывали мы в огороде сорняки и вдруг обратили внимание на гул самолета, делавшего круги над Тебердинским ущельем. Когда самолет пронесся над нами — сердце дрогнуло от радости. Это был наш краснозвездный тупоносый ястребок «Иш». Немцы открыли по нему бешеную стрельбу, а он буквально на бреющем полете все делал круги в ущелье. Ястребок не отвечал на стрельбу, но летел все медленнее и ниже, и вот, мы содрогнулись от ужаса и боли: ястребок врезался в гору, встал на крыло, перевернулся и немного прополз вниз. Ни взрыва, ни огня не было. Батюшка встал на колени, слезы катились у него по лицу. Он молился об упокоении души русского воина. Наблюдая гибель самолета и летчика, я понял, что летчик, выполняя боевое задание, израсходовал весь боезапас и горючее и уже не мог перевалить через горы в Сухуми, а приземляться на территории врага не хотел и предпочел плену смерть в горах. Батюшка взял топор и вытесал большой двухметровый поминальный крест и поставил его напротив кельи. И каждый день мы молились за упокой души русского летчика перед этим крестом, глядя на лежащий на скалах краснозвездный истребитель. Карачаи с большим трудом добрались до самолета, похоронили летчика, принесли его шлем и летные перчатки с белыми меховыми отворотами.
Часто по вечерам мы с батюшкой сидели у кельи на лавочке. Небо было черное, как бархат. На нем, как драгоценные камни, рассыпались звезды разной величины. Одни дают яркий свет, другие переливаются, третьи мигают. Какая-то из них вдруг срывается с небесной тверди и летит вниз. И батюшка говорил, что желательно бы ему узнать, что это за светящиеся миры? Есть ли на них жизнь? Или они мертвы? Да и зачем Господу столько мертвых миров? Все сотворено для Славы Божией. И в Писании сказано: «Не мертвые восхвалят Тебя, Господи, но живые». Но Господь не благоволит открыть нам эти тайны звездного неба. Да будет, Господи, на все Твоя Воля.
Прошла тихая, золотая и багряная осень. Медленно кружась, на землю ложилась кленовая и березовая листва. А когда выпал первый снежок, пришли карачаи и стали у батюшки просить отдать им корову.
Старец упрямиться не стал и вывел из сарая буренку. Карачаи хлопали себя по ляжкам, щелками языками и говорили:
— Хорош урус, якши Бабай. Твоя ходы аул, беры кукурузны мука, вкусна, сладка карджин (карджин — кукурузный хлеб) делай. Скора праздник — Ураза байрам, беры мука, беры бурдюк с айран (айран — кислое молоко). И, эх! Хорош айран, совсем пьяный, веселый будешь. Слюшай, Хаким-бабай, немее вчера еврей хватал, за колючей проволка сажал. Рэзать еврей будэт, сетерлять с винтовки будэт. Триста еврей и еще малэнький детишка есть. Совсем голодный сидит, сильно кушать хочет. Мы хотел хлеб давать, немес не пускал.
Батюшка этой ночью не спал — все молился перед иконами, все поклоны земные клал, плакал. Очень жалел он народ, Богом избранный, но заблудший. Доброе сердце было у отца Патермуфия.
Утром он полез в погреб, набрал два ведра картошки и поставил вариться. Набрал и кукурузных лепешек — карджин, что вчера принесли карачаи. За ночь снегу навалило порядочно. Пришлось с чердака доставать снегоступы. Это такие местные лыжи вроде теннисных ракеток. Мы насыпали картошку и хлеб в рюкзаки и, привязав к ногам снегоступы, двинулись вниз, в аул. Хотя батюшке было лет семьдесят, но ходоком он был отличным, и с непривычки к снегоступам я едва поспевал за ним.
Этих несчастных евреев, попавших здесь в тебердинскую западню, я видел, когда по поручению батюшки ходил в аул. Это было еврейское население из Армавира, Тихорецка, Невинномыска. Они не успели пройти к Глухорскому перевалу и остались в поселке Теберда. Их сразу зарегистрировали в немецкой комендатуре и приказали носить на груди желтый отличительный знак. Так и ходили они с пришитым на груди белым квадратиком ткани, на котором желтыми нитками была вышита шестиконечная звезда царя Давида или, как говорили евреи, — Моген Довид (Щит Давида). К сожалению, он их не защитил. До зимы евреев не трогали. Мужчин заставили работать в горах на лесоповале. Конечно, им ничего не платили, зато били беспощадно за каждый пустяк. Я сам видел, как на базаре рыжий и толстый немецкий ефрейтор из гарнизонной службы избивал молодого еврея за то, что у него на груди не было звезды Давида. Немец, как боксер, бил парня по лицу. Тот же стоял навытяжку, и только голова моталась от ударов. Акцию с евреями должна была выполнять специально прибывшая команда СД. Наверно, и не трогали несколько месяцев евреев потому, что ждали приезда этой зондер-команды, пока она управится с делами в других местах. Место, где за колючей проволокой сидели евреи, было на восточной окраине Теберды. Все триста человек, да еще дети, скучились в легкой постройке вроде павильона, окрашенного в темно-синий цвет, который был обнесен колючей проволокой. День был морозный, и немецкий часовой, держа карабин под мышкой, переминался, стуча ногой по ноге и хлопая рукавицами.
— Guten tag, — сказал я немцу сочувственно. — Es ist kalt!
— Ja, ja- ответил солдат, — коледно.
Я вынул из кармана изрядный кусок сала в холстине, который по дороге сунула мне жалостливая русская старуха, и предложил немцу. Он заулыбался. Я показал ему три пальца. Он полез в карман брюк, достал бумажник и отслюнил мне две оккупационные марки. Пока мы торговались, отец Патермуфий успел высыпать за проволочную ограду из наших рюкзаков картошку и хлеб. Увидев это, часовой, наставив на нас карабин, закричал:
— Verboten! Verboten!
Из павильона толпой выбежали женщины и дети и начали в спешке подбирать картошку, кидая ее за пазуху. Из караульного помещения вышли несколько солдат и офицер. Они были в форме войск СС. У офицера на тулье фуражки тускло поблескивал символ смерти. Шутить с ними не приходилось. Солдаты ударили нам в спины прикладами карабинов и погнали в комендатуру, где посадили в полутемный подвал.
Батюшка был в хорошем настроении и даже посмеивался, но мне было не до смеха.
— Ну, батюшка, — сказал я, — наверное, нам капут.
— Молись, Алеша, Господь сохранит нас. Немцы сочтут нас за блаженных идиотов и строго не накажут.
Батюшка оказался прав. На следующий день нас повели наверх, и мы предстали перед комендантом и двумя карачаями: старостой поселка и начальником полиции. Нам был учинен допрос, и слова «религиозен идиотен» несколько раз фигурировали в немецкой речи. Староста и начальник полиции отзывались о нас, как о людях, полезных аулу, безобидных христианских фанатиках. Отпуская нас с миром, комендант сказал, что если мы будем помогать партизанам и евреям, то он будет нам делать — комендант приставил палец ко лбу батюшки и прокричал: — Пух! Пух!
Может быть, на Украине нас за это бы расстреляли, но здесь немцы вели особую политику дружбы и согласия с мусульманскими народами Кавказа. А у карачаев в этот день был праздник Ураза-Байрам, праздник окончания благословенного поста месяца Рамадан. Когда мы вышли на улицу, мимо нас в мечеть проходила толпа карачаев. Они шли, крича и восхваляя Всевышнего:
— Аллаху акбар! Ля иляха илля Аллах!
А триста человек из избранного народа Божиего, вместе с детьми, Sonder komanda расстреляла из пулеметов этой ночью в противотанковом рву у подножья Лысой горы, где течет чистый ручей за поселком Теберда. На базарную площадь полицейскими была привезена и брошена целая гора снятой евреями перед расстрелом одежды и обуви. Но никто к ней не подходил и ничего не брал. Так и лежала она, пока карачаи не облили ее бензином и не сожгли.
Впоследствии, изучая мировую историю народов, я увидел жестокую и последовательную закономерность: все те, кто гнали и уничтожали еврейский народ, сами потом бесславно погибали вместе со своим государством, властью и культурой. И на их пепелищах возникали новые государственные формации и сюда приходили новые народы. Один за одним сменялись века, исчезали бесследно племена, народы, государства. Землю опустошала чума, бесчисленные кровавые войны, а этот удивительный, странный и таинственный народ был неистребим и сохранялся на земле во все века и до наших времен, вероятно, по неизъяснимой воле Творца и Создателя всего сущего в нашем скорбном и грешном мире.
Итак, вернемся в Теберду, где время работало на нас. Неожиданно у немцев объявили великий траур по погибшей под Сталинградом армии фельдмаршала Паулюса. На площади поселка немцы устроили траурное богослужение. На постаменте был поставлен гроб, покрытый государственным знаменем третьего Рейха. Католический капеллан в облачении, из-под которого виднелись зеленые солдатские брюки и горные ботинки, отслужил панихиду. Каре солдат в касках с карабинами и примкнутыми тесаками дали вверх три залпа, прогрохотавших эхом в горах, и разошлись.
Вскоре после этого немцы забеспокоились, засобирались и ночью ушли, взорвав за собой мост через реку. На следующий день с Глухорского перевала спустился отряд лыжников Советской армии. Над комендатурой поднялся красный флаг.
Тогда батюшка обнял меня, поздравил и сказал:
— Ну, Алеша, видно кончилось твое келейное сидение. Пора выходить тебе к своим.
— Благословите, батюшка, и я пойду, но как?! Как я объявлюсь без документов?
Тогда батюшка, улыбаясь, вынул из кармана подрясника и подал мне мою книжку командира Красной армии.
— Как, вы ее тогда не сожгли?!
— Нет, Алеша, я знал, что придет время и она тебе еще понадобится. Она у меня была припрятана на чердаке. Прощай, Алеша, сейчас только начало 1943 года, впереди тебя ждет большая военная дорога, много скорбей тебе еще придется испытать, но Господь тебя сохранит. Тебя не убьют, но ранен тяжело будешь. После войны приезжай навестить старого монаха.
И мы расстались навсегда.
После войны я приезжал на Домбай, но батюшки Патермуфия уже здесь не было. Пастухи сказали, что ушел монах на новые места. Не то в Красную Поляну, не то в горы Абхазии.
Да благословит Господь твою святую душу, батюшка Патермуфий! Я всегда помню, как ты говорил: «Ищи прежде всего Царство Божие, а все остальное приложится».
И что вера без дел мертва есть.

По святым местам

Келья моего духовного отца, инока Харалампия, стояла прямо на древнем грузинском кладбище, среди погрузившихся наполовину в землю, обомшелых каменных надгробий с вязью грузинских письмен и старой христианской символикой. Старец Харалампий называл себя слугой святой равноапостольной Нины, просветительницы Иверии, чьи святые мощи покоились под спудом в древнем, IV века, храме святого великомученика Георгия Победоносца, буквально в ста шагах от его кельи.
О, каким был древним этот храм постройки четвертого века от воплощения Бога Слова Господа нашего Иисуса Христа. Его толстенные, из древней плоской плинфы стены видели и свирепые полчища гуннов, и пахнущих конским потом и бараньим салом узкоглазых конников Золотой Орды, и лютых персидских огнепоклонников, и злых хищных чеченов, и кровавых турецких янычаров. Все они огнем и мечом прошли через благословенные Иверские земли, текущие млеком, медом и вином.
Его толстые стены зимой хранили летнее тепло, а летом благодатную прохладу. В храме стояла какая-то необыкновенная, удивительная, я бы даже сказал — мистическая тишина. Шаги, кажется, такого же древнего, как храм, священника о. Мелхиседека Хелидзе, тихо идущего по коврам, были беззвучны и легки. Все великолепие храма сейчас стыло и молчало без службы и народа.
Но вот в храм пришел местный крестьянин в черной кахетинской шапочке с бронзовым от палящего солнца лицом. Остановившись в притворе, он снял свою шапочку, обнажив седую, коротко стриженную голову и, воздев руки к иконе Иверской Божией Матери, сотворил краткую благодарственную молитву. Из-за колонны тихо, как бы бесплотно, к нему подошел о. Мелхиседек и благословил его. Кахетинец поклонился ему и, достав из сумки, протянул синюю кастрюльку. Отец Мелхиседек поднял крышку и наклонился. Я почувствовал благоухание горячего чахохбили — великолепного грузинского кушанья из курицы. Оно было одобрено и унесено в трапезную. Позже, в трапезной, отдавая должную дань чахохбили и запивая его белым кахетинским вином, мы сидели вместе с отцом Мелхиседеком, и он с грустью рассказывал мне:
— Много веков, не щадя своей жизни, грузинский народ отстаивал свою православную веру, сражался с татарами, персами, турками, чеченами, проливая свою и вражескую кровь. Вера, Церковь, Родина — вот главные сокровища, которые были у нашего народа. Мы этим были живы. Матери руку младенца складывали для крестного знамения, псалом был их колыбельной. Уста наших женщин шептали молитву, когда они творили тесто для хлеба. На наших одеждах были вытканы кресты. Вся наша жизнь от колыбели до могилы была освящена православной верой, и сладкие имена Христа, Божией Матери и Святого Георгия всегда были в наших сердцах. Не то теперь. Злые наступили времена. Коммунисты вытравливают из народа веру. У наших людей появился древний идол — это деньги, богатство. Все стараются наживаться, копить, строить роскошные дома, покупать дорогие вещи, машины. В старину, когда грузины жили бедно, когда они ютились в простых саклях и даже в землянках, когда питались скудно и носили простую, домашней работы, одежду, вера была сильна и честь берегли смолоду. А после этой войны, когда грузины стали богатеть, вера стала хиреть, слабеть и угасать. И почему это?! А потому, что подобно древним евреям наш народ стал поклоняться не истинному Богу, а маммоне. И я много плачу и скорблю о нашем народе, чтобы его не постигли за это отступление от Бога страшные бедствия и казни, какие свершились над еврейским народом.
Посмотри, генецвале, как мало теперь ходит в храм людей. Коммунисты закрыли наш храм в тридцатые годы. Видишь, из окна видны корпуса? Это все монашеские кельи. Здесь до революции был женский монастырь. Много в нем обитало монахинь. На освящение новой монастырской церкви приезжала сама вдовствующая императрица. Я ее встречал и говорил по-русски. Здесь по-русски почти никто из грузин не знает. А ведь я окончил Духовную Академию в Петербурге, так с тех пор и служу здесь. Да, по первому разряду окончил, кандидатом богословских наук. Вот и знак есть.
Действительно, у отца Мелхиседека к наперсному кресту на малой цепочке был пристегнут серебряный академический знак.
— Так вот, монастырь в одночасье закрыли, монахинь, конечно, разогнали и в корпусах устроили районную больницу. Церковь внутри разорять не стали, так как это национальная и историческая святыня, но поскольку в больнице не хватало столов, завхоз приказал из церкви взять большую чудотворную икону Иверской Божией Матери, прибить к ней ножки и сделать стол. Сыновья завхоза, двое взрослых балбесов-комсомольцев, поначалу вдоволь поиздевались над святым образом: ковыряли ножом глаза, полосовали икону вдоль и поперек. Вначале этот стол поставили в перевязочную, но сюда целый день ходили монахини, плакали и просили выставить стол в коридор. Главный врач смилостивился. Икону вынесли из перевязочной в больничный коридор. И после целый день можно было видеть, как шли друг за дружкой монастырские сестры, залезали под стол и молились Матушке Царице Небесной Иверской. И так продолжалось многие годы.
Уже после войны, когда гонение на церковь ослабло, я ходил по селам и городам, собирая подписи у народа на открытие храма. Собрал десять тысяч подписей. Разрешение давала Москва. Много раз мы ездили с монахиней матушкой Ангелиной к чиновникам в Москву, возили большой магарыч. Растратились дотла. Я продал все, что можно было продать, кроме своего дома. Матушка Ангелина продала кормилицу корову и еще что-то.
Наконец, получили разрешение на открытие церкви. Забрали из больницы этот стол. Завхоз спорить не стал и отпустил, но это не тот завхоз, а уже новый. А тот умер от гангрены ног. Вначале одну ногу ему отрезали, затем другую. Когда лежал в больнице, часто из палаты подползал к этому столу и молился, плакал, просил прощения, но все же умер.
А сыновья его, которые изрезали икону ножом, на похоронах напились и пьяные с машиной сверзились в пропасть, сгорели вместе с машиной, так что и хоронить-то нечего было.
А икона Иверской Божией Матери действительно была потрясающей по своей благодатности и красоте. Чудесней этого списка Иверской я нигде не видел. Но когда в храме зажигали электрический свет, смотреть на икону без слез было невозможно, так она была страшно обезображена нечестивой рукой безбожников. Но когда перед иконой горели восковые свечи, она чудесно преображалась. Все дефекты оптически исчезали, и от нее нельзя было глаз отвести. Воистину, райских дверей отверзение! Это была такая неземная красота, красота, проникающая до глубины души и вызывающая в ней какой-то особый трепет. Мой духовный отец, смиренный инок и древодел Харалампий, как только входил в храм, протягивал к ней руки, светлел ликом и пел, никого не замечая: «Царице моя преблагая, надеждо моя Богородице».
А храм был — удивительный. От самого пола стены, весь купол и потолок были расписаны яркими красочными фресками. Здесь был Ветхий и Новый завет и еще какие-то сюжеты, мною никогда не виданные. Например, сюжет, называемый «Оклеветение», где перед связанным Христом стояли иудеи-лжесвидетели с хартиями в руках и читали их. Или большая белая птица пеликан, оранжевым клювом разрывающая себе грудь и струйкой алой крови напояющая своих птенцов.
Храм был освящен во имя святого великомученика Георгия Победоносца — двоюродного брата святой равноапостольной Нины.
Ах, Нина, золотая Нинушка! Это была самая древняя святая на всей территории СССР. Да что там СССР! Только Рим да Иерусалим могли соперничать по древности своих святых с этим крохотным селением Бодби около городка Сигнахи, как орлиное гнездо, вознесенным на скалы.
Святая равноапостольная Нина родилась в Каппадокии. Это часть бывшей Восточной Римской империи — Византии, а теперь государство — Турция. Ее отец, Завулон, был родственником святого Георгия, мать Сусанна — сестрой Иерусалимского Патриарха. Отец подвизался в пустыне Иорданской, мать стала диаконисой при храме Гроба Господня. С детства Нину воспитывала старица грузинка, рассказывавшая, что Грузия еще не просвещена светом Христовым. Святая Нина как-то близко к сердцу приняла рассказы своей няньки и стала молиться Божией Матери, да сподобит ее увидеть Грузию обращенной ко Господу. Молитва святой Нины была услышана, и Пречистая Дева явилась Нине и вручила ей крест, сплетенный из виноградной лозы, со словами: «Возьми этот крест, да будет тебе щитом и оградою против всех видимых и невидимых врагов. Иди в страну Иверскую (Грузию), благовествуй там Евангелие Господа Иисуса Христа и обрящешь у Него благодать. Я же буду тебе Покровительницей». Этот крест сохранился до наших времен в Тбилисском кафедральном соборе «Сиони», и его каждый может видеть на спасение души.
Святая Нина пришла в Грузию в 319 году и с Божией помощью множество язычников обратила в христианство. И сам царь грузинский, и его семья крестились во Христа, и православная вера распространилась во все пределы Иверии. Исполнив меру дел своих, святая Нина с миром отошла ко Господу в 335 году и погребена в храме селения Бодби. Все это сказано вкратце, на самом деле, на пути в Грузию из Иерусалима, да и в самой Грузии, святая Нина претерпела много скорбей и мучений и не раз была близка к гибели от диких и злобных кавказских язычников.
Усыпальница святой Нины была в правом церковном приделе в небольшом узком помещении. На каменных плитах пола покоилось высокое, примерно до пояса, резное надгробие из белого итальянского мрамора. На стене в изголовье — икона Божией Матери «Знамение», по преданию подаренная храму святой новомученицей Елизаветой Федоровной (сестрой последней императрицы). В одном месте надгробья была большая щель, через которую можно было разглядеть на каменном полу древнее мозаичное изображение святой Нины, все изрубленное ятаганами и исколотое копьями еще в средние века турецкими янычарами. Сверху на надгробьи под толстым богемской работы хрустальным стеклом был великолепный образ святой Нины во успении, написанный в конце XIX века приехавшим сюда из Петербурга знаменитым академиком живописи. Святая Нина изображена как бы спящей, голова покоится на малой белого атласа подушечке, вокруг нежное золотистое сияние. Лик спокойный, уже неземной, веки с длинными темными ресницами опущены, на святых устах кроткая улыбка. Сама в голубом, с белой оторочкой, хитоне, нежная рука с тонкими прозрачными перстами прижимает к сердцу святое Евангелие. Из-под хитона виднеются туфельки из кремовой парчи.
Невозможно описать то чувство, когда я первый раз вошел в усыпальницу. Во-первых, необыкновенный тонкий аромат, какая-то глубокая тишина, не простая, а именно такая, какая присутствует во святых, Богом хранимых местах. Сладкая, тихая радость охватила душу, нежная рука сжала сердце. Я упал на ковер к подножию надгробья и плакал, плакал радостным покаянным плачем. Ах, Нина, Нинушка, что ты делаешь с нашим сердцем! Какая сила исходит от тебя, лежащей там, внизу, на каменном ложе беа малого тысячу семьсот лет.
Отец Мелхиседек рассказывал, что жадные турецкие янычары, полагая, что в подземелье храма можно поживиться спрятанными сокровищами, начали подкапывать фундамент церкви, и когда пробили дыру в подземелье, то оттуда внезапно пыхнул язык синего пламени и ослепил нечестивцев. И Сардар-паша (их начальник) приказал заделать отверстие и больше не подходить к церкви, чтобы не навлечь гнев Аллаха, а слепых янычаров приказал сбросить со скалы в пропасть.
При мне в храм, в сопровождении родственников, привели молодую грузинку, страдающую сильными головными болями. В усыпальнице были паломники, и больная, дожидаясь своей очереди, в изнеможении встала у стены перед входом в усыпальницу и прислонилась головой к иконе Божией Матери. Вдруг я услышал легкий вскрик. Женщина стояла прямо и обеими ладонями сжимала голову. Потом она стала радостно плакать и быстро-быстро говорить по-грузински, целуя икону. Отец Мелхиседек, подошедши, перевел мне, что женщина исцелилась от боли. Действительно, она впоследствии приходила в храм совершенно здоровой.
Расскажу еще один чудесный случай помощи в исполнении желания от Божией Матери и святой Нины, в коем по воле Божией пришлось участвовать и мне. В Князь-Владимирском соборе Петербурга, что находится на Петроградской стороне, однажды, в семидесятых годах, на Пасху — Святое Христово Воскресение — высокая, стройная, вся в черном, как монахиня, молодая девушка пожаловала мне освященное яичко. Я сидел в углу у печки с костылями в руках, и она, вероятно, приняла меня за убогого нищего. Я принял подарок, поблагодарил ее, поздравил с Великим Праздником, и мы познакомились. Я уже был далеко не молод и в православии довольно давно, но степень духовного совершенства, глубина веры, богатство знаний Священного Писания и Отцов Церкви поразили меня в этой девушке. И мне, старому, было чему поучиться у нее, и особенно — стойкости в вере и верности догматам Православия. Вообще, она была необыкновенно одаренной. Ей легко давались языки: церковно-славянский, греческий, древнееврейский, а английский она знала великолепно. Языки она изучала для того, чтобы в подлиннике читать Ветхий и Новый Завет. Ее звали Катя. Эта Екатерина премудрая постоянно постилась, чтобы всегда быть готовой принять причастие на случай смерти, и сколько я ее знал, Катя всегда была в глубоком покаянном настрое. Ее духовный отец, архимандрит Кирилл Начис, к которому она каждый месяц ездила в Мариенбург в Покровскую церковь, почему-то считал Катю юродивой и велел ей сидеть дома и клеить коробочки. Дома она не сидела, но из послушания по ночам коробочки клеила, и когда она покинула наш город, в комнате ее, в углу, осталась целая гора этих коробочек. Как она жила раньше — не знаю, но лицо ее светилось как-то изнутри, весь ее облик был иконный — одухотворенный лик и прекрасные кисти рук с длинными ровными пальцами. Она беззаветно любила Божию Матерь, собирала все Ее иконы и, сама, украшаясь этой любовью, становилась похожей на Нее. С утра до вечера она обитала в Князь-Владимирском соборе. Себе на хлеб она зарабатывала тем, что брала на дом английские технические переводы. Часто в ночь она выходила из дома и искала на улицах молодых пьяных подгулявших девиц. Приводила их к себе, отмывала в ванной, протрезвляла крепким кофе и затем наставляла в Законе Божием, читала им святое Евангелие и вела их к покаянию. Катины одежные шкафы были пусты. Свою одежду она раздала нищим, а сама и летом, и зимой ходила в темных легких одеждах.
В то далекое, еще спокойное время почти каждое лето я уезжал в Грузию к абхазским старцам-пустынникам и в Кахетию к цельбоносным мощам святой равноапостольной Нины, просветительницы Грузии.
В один из моих отъездов Катя дала мне письмо к святой Нине. Вручая письмо, она сказала, что я могу прочитать его. Письмо было удивительное и содержало просьбу ко святой Нине, чтобы она умолила Божию Матерь помочь ей, Кате, оказаться на Святой Земле в Иерусалиме. Идея по тем временам фантастическая и неосуществимая — так как железный занавес отделял Россию от внешнего мира. Но велика была вера у Катерины премудрой, и было Кате по вере ее. Еще в письме, по своему смирению, она просила Божию Матерь, чтобы ей, самой последней из людей, войти в Царствие Небесное. Что я на это мог тогда сказать Кате?
Я посмотрел в ее чистые кроткие глаза и ничего не сказал. Ей, вероятно, было виднее.
Когда я приехал в Грузию, все кругом цвело, благоухало, на все лады распевали птицы, а по ночам на полянах в траве и в лесу светились зеленоватым мерцающим светом тысячи светлячков. Из Сигнахи, пешком, по горной дороге, мимо гигантских платанов и темно-зеленых кипарисов я спустился ко храму святого великомученика Георгия. В храме после всенощной было пусто, пахло свечами и ладаном, и монахиня, матушка Ангелина, доканчивала свои дела у свечного ящика. Я прошел в усыпальницу святой Нины и, помолившись, опустил в щель мраморного надгробья Катино письмо. Оно упало прямо на скрещенные на груди руки святой Нины, ее древнего мозаичного изображения. Я вышел из храма вместе с монахиней, и она большим старинным ключом заперла церковные двери. Рано утром я попросил матушку Ангелину открыть храм. Она открыла и встала на своем обычном месте у свечного ящика. Со страхом Божиим я вошел в наполненную ночной тишиной усыпальницу святой Нины. Заглянул в щель надгробья в надежде увидеть письмо, но его там не было. Я не ожидал этого и от испуга похолодел. Что это? Чудо, или мне все это приснилось? Но письма не было. Непонятный трепет охватил меня. Я знал, что велика у Бога святая Нина, но такого я не ожидал. Отца Мелхиседека уже не было в живых, и я решил молча хранить эту тайну. Я вышел из храма, сел на траву, стал вспоминать все необыкновенные происшествия, какие случались здесь со мной. Так, в один из первых моих приездов ночью меня охватил безумный страх, и я позорно бежал отсюда. Нечто подобное произошло с одним моим знакомым. У него вообще было какое-то умопомрачение. Вначале ночью у него схватило живот, и он раз десять бегал в нуждное место. Затем стал нарастать панический ужас. Бросив в комнате все свои вещи, он на рассвете помчался на автостанцию и сидел там до автобуса, дрожа от холода и страха. Старец Харалампий сказал, что такие случаи здесь часты с теми, кто по греховности своей не угоден святой Нине.
Было со мной здесь нечто странное, когда я не мог уехать из Бодби. Попрощавшись со старцем Харалампием, рано утром я выходил на дорогу и шел к автостанции в сторону Сигнахи, но вдруг меня останавливал какой-то невидимый упругий барьер, который я не мог преодолеть. Я возвращался назад в Бодби к иноку Харалампию, который говорил мне: «Значит ты еще недомолился. Святая Нина еще не отпускает тебя. Иди и читай у гробницы ей и Божией Матери акафисты». И так было до трех раз, пока я не был отпущен.
Катя после этого случая с письмом тоже ездила к святой Нине и после говорила мне, что там так хорошо, так утешно, что можно там прожить всю свою жизнь.
Прошло двадцать лет с тех пор, как Катя уехала из России. Все обстоятельства се жизни интересны, так получилось складно и удачно, что Катя смогла уехать. Вначале она жила при монастыре в Лос-Анджелесе, где подвизался иеромонах Серафим Роуз, потом через несколько лет уехала на Святую Землю в православный Горненский монастырь. На монастырь тогда были частые нападения врагов Христовых: то гранату через ограду бросят, то злодейски зарезали двух монахинь. Катя тогда тоже пострадала. Ее столкнули с высокой и крутой каменной лестницы, и она получила множественные травмы, после чего три месяца пролежала в больнице. После выписки из больницы она перешла, по благословению, в юрисдикцию Иерусалимского патриарха, приняла постриг с именем Иоанны и обосновалась в монастыре, что на Сорокадневной горе около Иерихона. Эта гора называется еще горой Искушения, где сатана искушал Господа нашего Иисуса Христа. Монастырь очень древний, пещерный, и принадлежит Греческой Церкви. Сейчас Катя уже не Катя, а игуменья мать Иоанна. Летом там страшное пекло, солнце раскаляет камни так, что до них не дотронуться, появляются тучи москитов, кругом унылая, голая пустыня, окруженная такими же унылыми, голыми меловыми горами. Зимой свищут холодные ветры и льют дожди. Монастырь расположен высоко, наполовину горы, и за водой надо спускаться вниз. Вот так и живет там профессорская дочка — Екатерина премудрая. Здесь, в Питере, она все болела, чахла, мучилась и физически, и нравственно. Но там, в этой гибельной пустыне, ее просто не узнать. Это стала крепкая духом и телом, энергичная и очень деятельная игуменья. О своих болезнях она просто забыла, и благодать Господня почила на ней.
Мой знакомый, Николай Кузьмич, недавно совершил паломничество на Святую Землю. Я потом позвонил ему и спрашивал о его впечатлениях. Он любезно рассказал мне. Я спросил:
— Были ли вы в монастыре на Сорокадневной горе и видели ли игуменью мать Иоанну?
Он ответил:
— Был и игуменью Иоанну видел. Она даже сама водила нас, паломников, по всему монастырю и много и интересно рассказывала. Какая это светлая личность! Меня очень поразило, что она — гречанка, так великолепно владеет русским языком.
— Николай Кузьмич, — сказал я, — она не гречанка. Это наша русская Катя — прихожанка Князь-Владимирского собора, бывшая жительница Петроградской стороны.

Оставить комментарий » 1 Комментарий
  • Фотиния М., 07.02.2017

    Низкий поклон автору! Упокой, Господь,  душу раба Твоего Валерия.

    Ответить »
Авторы
Самое популярное (читателей)
Обновления на почту

Введите Ваш email-адрес: