Почти православная. Современная женщина в древней традиции (фрагмент) — Анжела Долл Карлсон

Почти православная. Современная женщина в древней традиции (фрагмент) — Анжела Долл Карлсон

(2 голоса5.0 из 5)

«Почти православная» — книга американской писательницы и колумниста Анжелы Долл Карлсон, в которой она делится своей неординарной историей прихода в православие. Это яркая искренняя история о жизни современной женщины в православной традиции.
Автор родилась в маленьком американском городке в католической многодетной семье. В юном возрасте Анжела переехала в Чикаго, была участницей панк-рок группы, поэтессой и заядлой курильщицей. На пути писательницы к православию было много необычных поворотов. Автор искала истину у протестантов, была феминисткой, «пасторкой», и даже пробовала вместе с мужем организовать собственную постмодернистскую религиозную общину.

Фрагмент книги (15%)

Введение

Вера — это тоска по дому… Вера — это ком в горле. Вера — не столько статичное состояние, сколько устремление вперед; не столько уверенность, сколько предчувствие. Вера — это ожидание.

Фредерик Бюхнер

Всегда есть о чем сказать и о чем предупредить в начале. Начало — это декларация намерений, причем заявить о них нужно сразу и поскорее. Моя жизнь началась в лоне Католической Церкви. Это место рождения личности, моя стартовая площадка, хотя между этим и последующими этапами не было четких границ.

Католичество стало частью моего «я», моей самоидентификацией. Оно — данность, как и то, что я американка и принадлежу к семье Долл.

В то время мы жили в штате Огайо, в западной части города Цинциннати. Улицы в нашем районе носили имена дочерей застройщика: авеню Лоретта, проезд Оливии, улица Омены. Дома с белой окантовкой окон и белыми карнизами были выстроены из красного кирпича. Дворы выглядели неказистыми, они заросли зеленью и старыми деревьями с кривыми стволами.

Некоторые обитатели района были эмигрантами в первом или втором поколении. Моя семья принадлежала к немецкой Католической Церкви. Мы гордились семейной и национальной историей и, конечно, своей верой.

Чтобы добраться до местной церкви, нужно было немного пройти вверх по ведущей в горку дороге. В храме также располагалась школа, в которой мы учились. Неподалеку находились аптека, парикмахерская и несколько ресторанов — всеми этими заведениями владели родители моих одноклассников. Это был очень уютный мир. Принадлежность к нему позволяла мне твердо представлять, кто я и откуда.

Начало истории разворачивается быстро, а развитие сюжета требует времени. Любое становление предполагает поступательное движение. Вполне естественно, что рост идет медленно: то же самое мы наблюдаем в природе. Я начала жизнь католичкой, а потом постепенно становилась православной. Иногда мне кажется, что процесс этот тянется бесконечно. Наверное, так и есть: он и не имеет конца.

Я начинаю свое повествование, находясь в середине пути, а середина всегда представляет собой нечто вроде вязкого болота. В настоящем всегда увязаешь. В каждом конкретном моменте есть свое зерно, свой смысл. Иногда он размером с пылинку, что проплывает у меня над головой в луче света. Но зернышко постепенно укореняется и разрастается во мне, смыслы становятся более глубокими, важными, определяющими то, кто я есть на самом деле.

Мне приходится начинать с середины, потому что сейчас я нахожусь на полпути к цели, у очередного верстового столба длинной и трудной дороги: я женщина среднего возраста, среднего дохода, принадлежащая к среднему классу. В общем, все у меня какое-то среднее. Болото, застой.

Город Чикаго, в котором я сейчас живу, имеет регулярную планировку. Улицы пересекаются под прямым углом, образуя сетку: север-юг, запад-восток. Здесь очень просто ориентироваться. Можно сверять направление движения с высотными зданиями или следовать за ярко раскрашенными и шумными поездами наземного метро.

Кое-где встречаются диагональные улицы, которые пролегли поверх старых, протоптанных еще индейцами дорог. Эти улицы — Милуоки, Элстон, Клиборн — нарушают параллельно-перпендикулярную городскую систему. Там, где подобные «неправильные» магистрали сходятся, обычно возникают заторы, суета и суматоха, все выглядывают из машин, вытягивая шеи вперед или оборачиваясь назад, или пытаются в зеркале заднего вида поймать отражение того, что уже осталось позади, а затем ловко перестроиться в другой ряд.

Дорожная ситуация на пересечении трех улиц — чистый кошмар. Как будто в самом средоточии, в самом водовороте автомобильного потока все водители вдруг забыли, куда и зачем ехали. Диагональные улицы — реликты нашего давно ушедшего прошлого. Они сбивают нас с маршрута, мешают ориентироваться, так что мы теряем уверенность в своей цели и даже не можем с точностью сказать, откуда выехали. Мы осторожно, медленно и на ощупь едем вперед, озираемся по сторонам, опасливо оглядываемся на соседние машины и отовсюду ждем подвоха.

Именно здесь, на этом перепутье, среди затора и всеобщей растерянности начинается мой рассказ. Он берет начало на перекрестке трех дорог, имя которым — память, интуиция, устремленность в будущее.

Размышляя о том, как построить книгу, я поняла, что моя духовная география складывается из пересечения линий прошлого, настоящего и будущего. Они сложным образом переплетаются, иногда настолько, что не найти концов. Для удобства читателя я разделила книгу на три части. Их названия, как компас, указывают направление моей мысли. Первая часть именуется «Восток и Запад», вторая — «Исполины на пути», третья — «Навстречу львиному рыку».

Первая улица, выходящая на перекресток, — это мое личное прошлое. О нем говорится в разделе «Восток и Запад». Я расскажу, откуда я пришла, что открыла в дороге; поведаю о своих падениях и травмах и о том, как удалось исцелиться.

Часть вторая посвящена борьбе с внешними трудностями. «Исполины на пути» — это рассказ о том, какие препятствия возникали при моем обращении в новую для меня веру, как строились и рушились планы, как я стремилась вписаться в новое сообщество. Здесь я признаюсь в том, что часто бывала непоследовательна и умудрялась ругаться и ссориться с ближними в самый неподходящий момент.

И последняя улица моего личного перепутья — «Навстречу львиному рыку». Это, скорее, даже не улица, а петляющий проулок. Пересекаясь с любой другой магистралью, он неизбежно вызывает пробки и дорожные недоразумения. Этот маршрут плохо изучен, мало кем замечаем, хотя в проулке постоянно кипит жизнь и все время происходят какие-то события. Пока я искала способы обойти исполинские препятствия, возникающие на пути прямо перед носом, я не очень задумывалась о том, что ждет меня в будущем, и не замечала рыка таинственных львов, притаившихся в зарослях далеко впереди.

Вообще-то человек не становится православным сразу после таинства Крещения или Миропомазания (в ходе которого священник помазывает освященным маслом лоб, руки, шею и ноги верующего — для крещенных в других деноминациях это знаменует переход в Православную Церковь). По сути своей Православие — это определенный образ жизни и способ мышления, определенный подход к молитве, который человек практикует до самой смерти. Я стала православной несколько лет назад, но и сейчас мне далеко не всегда удается соответствовать всем эти критериям. Дорога, которая привела меня к Миропомазанию, была очень долгой. Я «долго запрягала»: в течение нескольких лет колебалась, сменила три общины, переехала из одного города в другой, вела долгие беседы со священниками (и продолжаю вести их по сей день). Каждый шаг давался мне нелегко.

Я сижу за рулем, дожидаясь, пока рассосется пробка на перекрестке, и думаю о том, что эта история начинается с середины — топкой, вязкой, непредсказуемой середины. Я все еще в пути с Запада на Восток. Я все еще борюсь с исполинами, с которыми встречаюсь на дороге. Я все еще прислушиваюсь к доносящемуся издали рыку таинственного льва.

Часть первая. Восток и запад

Запад есть запад, восток есть восток, и вместе им никогда не сойтись.

Редьярд Киплинг

С верой всегда приходит исцеление.

Я стала своего рода пилигримом, странником, ищущим веры, хотя изначально вовсе не собиралась идти по этой дороге. Цель путешествия была для меня не нова, но путь, ведущий к ней, оказался незнакомым. Регулярные встречи с Богом давно вошли у меня в привычку. Я люблю все это — ритуал, таинство, чудо. В отдельные замечательные мгновения мне представлялось, что цель уже достигнута. Все позади, и вот мы с Богом пьем коктейли на берегу моря, вокруг белоснежный песок, теплый тропический ветерок покачивает пальмы. В другие, менее оптимистичные минуты жизни, я ощущала, что бесконечно далека от пункта назначения. Оставалось лишь надеяться, что скоро я взойду на борт самолета, который доставит меня туда, куда нужно. Впрочем, нет. Добраться в эти места можно только пешком, по древней каменистой тропе, где паломника поджидает масса сюрпризов. Передо мной открылась пыльная и широкая дорога, где особенно остро чувствуешь свое одиночество. Проходишь много километров, а вокруг ни души. Путь Православия труден, но прекрасен. Днем палит солнце, но ночь приносит утешение. Над головой сияют луна и звезды. Они — мои спутники. Они дарят надежду, открывают новое знание. Там, где ты встречаешься с верой, тебя всегда ждет исцеление. Вера излечивает все раны. Абсолютно все.

Катехизационные занятия «Православие 101» проводились в зале для собраний церкви Святой Троицы в Нэшвилле. Нас было немного, мы собирались в семь вечера по средам, раскладывали жесткие пластиковые стулья и рассаживались вокруг круглых банкетных столов. Некоторые вооружались ручками и блокнотами. Все ждали, когда отец Григорий поделится с нами очередной «порцией» основ веры. Мы постигали историю Православной Церкви и ее учение. В начале курса в разговоре с отцом Григорием я пошутила, что вариант «101» для меня слишком элементарен; меня надо сразу отправлять на двухсотый уровень. Я выросла в католичестве и потому считала, что и так все знаю. Разве традиционные церкви Востока и Запада так уж сильно отличаются?

На лекциях нам рассказывали о молитве «Отче наш» и о Троице, о Вселенских Соборах и Великой схизме. Я понимающе кивала. Слышала, помню. Символ веры и катехизис мне знакомы. Примите меня уже, наконец, в общину!

Я отвечала на вопросы, участвовала в дискуссиях. А потом пришла к отцу Григорию на индивидуальную беседу, чтобы узнать, как ускорить процесс и войти в Православие побыстрее. Могу ли я уже переходить к следующему этапу — Миропомазанию? Мне требовалось лишь это таинство, ведь я в детстве уже прошла католическое крещение. Я считала, что помазание миром и подтверждение веры подкрепит полученный ранее дар, и мне казалось, что этого довольно, чтобы влиться в другую конфессию.

Отец Григорий выслушал меня, посоветовал начать ежедневно молиться и посмотреть, как пойдет дело. Я неохотно согласилась. Но тут-то все и затормозилось. Я старалась молиться трижды в день, читала книги, покупала иконы, начала соблюдать посты и отмечать праздники. И мне вдруг стало ясно, насколько необъятна и непроста жизнь православного христианина. Она оказалась более наполненной, богатой и сложной, чем я ожидала. Это заставило меня остановиться и задуматься. Восток предстал передо мной загадочным, непостижимым, окутанным таинственной тьмой. Все, абсолютно все было ново для меня. Многие вещи были настолько непонятными и далекими, насколько Запад далек от Востока. Я стояла в начале длинной, петляющей дороги. Местность незнакома, погода непредсказуема. Поначалу приходилось постоянно смотреть под ноги, к которым прилипали комьями песок и глина. Рядом я видела ноги других странников. Они были тоже босы, как и мои, и на них тоже налипала грязь.

Да, все мы бредем по этому древнему пути, по плохо проторенной грунтовой тропе. Мы все находимся на стартовом, начальном уровне; мы все пытаемся обойти камни, не споткнуться и не упасть. Скрываемся от жары днем, дрожим от холода и тоскуем от одиночества по ночам. Мы все ищем непреходящей красоты, открывающейся при встрече с нашим Творцом. Мы жаждем ощутить Его дыхание и прикосновение Его губ. Только Он может облегчить страшное бремя, невыносимую тяжесть, которую мы несем в глубине своих опустошенных сердец.

Но вместе с верой всегда приходит исцеление.

Глава 1. Детство в католичестве. О том, как все начиналось

Однажды став католиком,
ты остаешься им навсегда.

Энгус Уилсон

Наша церковь была посвящена святой Терезе Авильской. Мы ходили на мессу именно в этот храм, во-первых, потому, что были католиками, а во-вторых, потому, что район, где мы жили, относился к этому приходу. Моя мать посещала церковь святой Терезы с детства, да и все наши знакомые и соседи тоже. Входили мы обычно через боковую дверь. Причем, как правило, немного опаздывали, так что всегда с трудом отыскивали места для всей семьи (нас было шестеро). Я любила сидеть поближе к алтарю: мне нравилось смотреть, что там происходит.

В боковом нефе базилики стояли две скамьи — прямо рядом с дверью, ведущей за алтарную преграду. С этих мест были видны два широких окна в верхней части центрального нефа. В те годы не было ни микрофонов, ни колонок-усилителей, но звуки большого органа были слышны даже на улице. Музыка разносилась по всей округе, проникая через массивные дубовые двери и многочисленные стрельчатые окна.

Когда дети громко и долго плакали, эхо их голосов слышалось даже под сводами храма и отражалось от алтарной стены. Никто не оборачивался и не смотрел с укором вслед родителям, уносящим свое орущее чадо подальше, в притвор. Все знали, что значит быть родителем и что значит быть ребенком, и не ожидали от малышей долгого неподвижного и тихого сидения. В их возрасте это противоестественно. Умение соблюдать тишину — навык, который формируется лишь с годами.

Я была по натуре интровертом, но спокойно сидеть у меня все равно не получалось — над этим мне еще предстояло работать в будущем. Когда я оставалась дома предоставленной сама себе, забиралась под кровать или в шкаф — это были два любимых места — и играла там в тихом одиночестве. Однако месса оказывала на меня возбуждающее действие: пение хора, органные пассажи, пучки солнечного света, проникающие через окна, чтение псалмов и Писания, запах ладана, звон колоколов, которым сопровождались благословение вина и преломление хлеба, превращавшихся в Тело и Кровь Христа, умершего в том числе и за меня, — все это будоражило, тревожило. Я вслух повторяла произносимые священником слова; я их слышала с младенчества, а потому знала наизусть. Я пристально наблюдала за «фигурами танца», который исполняли алтарники. Литургия слова переходила в литургию Евхаристии[1]. Мои братья следили за происходящим по молитвослову и листали страницы, чтобы посмотреть, сколько осталось до конца и когда уже можно будет сорваться с места и побегать. Однако я была поглощена происходящим и полностью погружена в него, не думая ни о чем другом.

В мессе таился свой особый, только ей присущий мир и покой, и я с готовностью вбирала, впитывала все это в себя. Дома мы все время носились как угорелые, играли в салки и догонялки, так что содержимое карманов летело на пол или в лужи и ямы на асфальте. Но месса сглаживала, усмиряла кипевшие внутри меня страсти. И мне вовсе не мешало то, что у кого-то плакал ребенок, кто-то выронил молитвослов, кто-то опоздал и пробирался вдоль рядов, когда служба уже началась.

В мессе была своя цельность. Форма и содержание ее оставались неизменными. Мы становились причастны к чему-то важному, раз и навсегда устоявшемуся, проверенному временем, истинному. Само присутствие в храме было важной школой жизни. Впоследствии я поняла, что только так можно научиться ждать, пребывать в тишине, ценить мгновения покоя. Только встав перед лицом священного, ты обретаешь возможность выбросить из сердца все ненужное, опустошить себя, чтобы наполнить новым содержанием. Тишина и покой, которыми я заряжалась во время мессы, давали мне силы на неделю. Этого внутреннего ресурса хватало на то, чтобы пережить все, что происходило в школе и дома в последующие несколько дней.

* * *

Помню, как первый раз проехалась на двухколесном велосипеде. Мой старший брат Джей Ди стоял позади меня, опираясь руками на заднюю часть широкого кожаного седла и расставив ноги по обе стороны заднего колеса, чтобы мне было легче держать равновесие. Я очень нервничала. Надо было постараться не упасть, но не это самое важное. Главное — не ударить в грязь лицом перед братом. Он давал ценные указания, нашептывая их мне прямо в ухо и все время повторяя: «Да не напрягайся ты!», «Спокойнее!», «Ни о чем не думай, просто крути педали!». Велосипед был новый, гоночный, с красными и сверкающими хромированными деталями. Его недавно подарили брату. Мои белые кеды с трудом доставали до черных массивных педалей. Брат инструктировал меня, как надо трогаться: упереться всей стопой в педаль и медленно распрямить колено, с силой надавив на нее, а затем отпустить. Так я и делала, а он бежал сзади, направляя, придерживая сиденье обеими руками, чтобы меня меньше шатало из стороны в сторону.

И вот я начала входить во вкус, почувствовала уверенность и легкость, будто с каждым поворотом педали, с каждым сгибанием и разгибанием колена преодолеваю законы земного притяжения. Я повернулась назад сказать брату, чтобы не держал меня больше, и увидела, что он уже далеко и улыбается, машет мне. Тут-то я и въехала в телеграфный столб.

Джей Ди подбежал, помог подняться и, забыв о велосипеде, принялся меня осматривать, чтобы удостовериться: цела ли. А я просила у него прощения, искренне раскаиваясь: я ведь чуть не сломала его новый велосипед. Я очень боялась, что с ним что-то случится, ведь брат так его ценит. Мне не хотелось его огорчать.

Разница в возрасте между нами невелика — он всего на семнадцать месяцев старше меня.

Есть несколько семейных фотографий: на первой он в футболке с полосками, а на другой (на следующий год) — я в той же футболке. Мы часто сидели вместе, обнявшись, в видавшем виды массивном кресле в гостиной и обсуждали соседских ребят или недавнее рождение кого-то из наших братьев или сестер. В юности у нас было много общего.

Мы играли в одни и те же игры, смотрели одни и те же передачи, которые показывали после нашего прихода из школы. Нам нравились одни и те же блюда: хот-доги и макароны с сыром.

На заре жизни у всех детей, похоже, больше общего, чем различий. Но мы росли, и футболки брата вдруг стали плохо сидеть на моей изменившейся фигуре, а его солдатики больше не желали играть с моими куклами. А потом его политические убеждения перестали совпадать с моей позицией. Мы по-прежнему родные люди, но уже совсем не похожи. У нас общее прошлое, общий старт, но в процессе становления личности пути разошлись. Однако это случилось позже — через несколько лет после того, как мы сидели, обнявшись, в кресле, спустя годы после того, как развелись наши родители, и намного позднее того момента, когда я въехала в телеграфный столб на его велосипеде.

* * *

Отец Григорий выглядел совсем не так, как, по моим представлениям, должен был выглядеть православный священник. Он был молод, лет на десять моложе меня. Я с трудом сдерживалась, чтобы не поинтересоваться, в каком году он закончил школу. Кроме того, меня так и подмывало посмотреть его удостоверение личности и диплом об окончании вуза. Маленькая, аккуратно подстриженная бородка совсем не походила на окладистые и курчавые бороды русских и греческих священнослужителей, которых я видела в интернете, в кино и на фотографиях в многочисленных прочитанных мною книгах о древней православной традиции.

Во время нашей первой встречи он провел меня по храму Святой Троицы. Я думала, что сразу там почувствую себя как дома. Я старательно пыталась найти общие ниточки, связывающие мой юношеский католический опыт с этим новым для меня местом. Ведь изначально история Церквей была единой, и только потом дороги Востока и Запада разошлись.

Атмосфера в храме была приятной, создавалось ощущение чего-то близкого и знакомого, но лица вокруг были чужими. Вместо раскрашенных скульптур, которые я с детства привыкла видеть в своем приходе, висели иконы — мрачные, покрытые копотью, но местами поблескивающие золотом. Алтарь был закрыт иконостасом с образами святых, вход в него обрамляли изображения ангелов. Царские врата (центральные двери в иконостасе, ведущие в алтарную часть) были задернуты занавесом. Горели свечи. Старые дубовые скамьи, казалось, впитали в себя запах ладана.

Отец Григорий говорил тихо. Он рассказывал о разных частях храма, показывал, как православные осеняют себя крестным знамением, по ходу дела приложился к нескольким иконам, установленным неподалеку от входа. Солнечный свет проникал через высокие окна, его блики медленно перемещались по каменному полу. До этого я никогда не бывала в православной церкви. Я думала, что церковь восточного обряда в целом похожа на католическую, только все в ней несколько «преувеличено» — консерватизм, значение обряда и его пафос. Мне казалось, что я, благодаря католическому воспитанию, быстро стану здесь своей. Во всяком случае, многое будет узнаваемо. Однако все было другое. Католичество и Православие оказались разными настолько же, насколько и мы со старшим братом. Да, мы по-прежнему члены одной семьи, иногда бывает заметно фамильное сходство, и все же никто не примет меня за него, и наоборот.

* * *

Мама согласилась на мой переезд в Чикаго вслед за рок-группой, в которой я пела, только при одном условии: я должна была перевестись из Государственного университета Райта, в котором отучилась два года, в Колумбийский колледж и закончить образование в нем. Ее не интересовала ни моя специализация, ни уже освоенные предметы. Да и вообще ее не очень заботило, на что я трачу свое время. При этом она была убеждена: ввязывайся в любые приключения, иди на любые авантюры, но диплом о высшем образовании получи. Нельзя сказать, что она совсем уж ни во что не ставила мое стремление реализовать себя в музыке. Она просто помнила, как сама в двадцать лет по глупости бросила колледж. Правда, мама признавала, что поступила в него в основном, чтобы подыскать себе пару и поскорее выйти замуж. И достигла цели: они с отцом встретились, когда оба были студентами университета в Дайтоне, и вскоре поженились.

«Продолжением образования» стало для нее рождение четверых детей в течение последующих восьми лет. А вот отец «повышал квалификацию» по-другому: сразу после университета он отправился на войну во Вьетнам. Зону боевых действий он покинул, получив бронзовую звезду[2] и тяжелую форму посттравматического стрессового расстройства[3].

Мы, дети, не знали об этом диагнозе. Справка, в которой он был написан, тихо лежала в старом отцовском вещмешке. Вещмешок хранился в гардеробе, в дальнем углу, в большой коричневой коробке. Там находились все отцовские армейские реликвии. Мы с братом иногда, когда никто не видел, залезали в эту коробку. Я никак не могла понять, зачем вообще ее прячут. Мне было неведомо, насколько высокой наградой является бронзовая звезда, и я представления не имела о том, что довелось увидеть и испытать отцу на поле битвы. Мы знали лишь, что его вещи трогать нельзя, но все равно тянулись к ним. Вероятно, чувствовали, что коричневая коробка скрывает что-то важное, но невидимое. Это «что-то» таилось между письмами и фотографиями, капитанскими погонами и коробочкой с государственной наградой. Стоило взять в руки коробку, и невидимая сущность, душа отца, каким-то образом оказывалась в нашей власти, принадлежала нам. Мы это точно знали, а потому снова и снова тайком залезали в коробку и дотрагивались до отцовских секретов. И все же это не восполняло нам вечно отсутствующего папу.

Руководство Колумбийского колледжа в Чикаго разрешило мне перевестись из университета Райта, более того, мне позволили самостоятельно составить себе программу изучаемых дисциплин. Для таких, как я, то есть не любящих стандартизации ни в чем, это было подарком судьбы. Я выбрала замечательные предметы: звукорежиссуру, киноискусство, поэзию. Я посещала все курсы по литературе и писательскому мастерству, какие только можно вообразить. В общем, у меня получился отличный микс из слов, образов, звуков, эмоций. Он чем-то напоминал Чикаго — большой и новый для меня город, с шумными поездами и разноцветными автобусами. Вдали от родного дома я писала лирические стихи и много пела с группой, выступавшей в стиле техно-глэм-панк. Другими словами, это был альтернативный рок. Нам тогда казалось, что наше творчество находится на самом острие современной культуры.

Я устроилась на работу в музыкальный магазин. Чикаго взял меня за талию и увлек за собой. Он угощал меня сигаретами и кофе.

За всеми этими событиями я не забывала молиться. Я постоянно молилась. Но возникла новая проблема. Приходя на мессу, я чувствовала себя очень одинокой.

В детстве я ходила в церковь с матерью и делала это, по большому счету, ради нее. Посещение мессы было для меня похоже на поездку к бабушке. Ты ешь все, что та приготовила, даже если не голоден, даже если давно отказался от некоторых видов мяса. Бабушка ведь старалась, так зачем же ей объяснять, что ты этого не ешь? Пусть лучше она почувствует, что нужна внукам, что ее ценят.

Посещение мессы напоминало возвращение в родной дом: вот моя комната, в которой слегка отклеились обои. Помню, как в детстве в бессонные ночи я вглядывалась в этот рисунок, а страх и беспокойство томили сердце. Посещение мессы было похоже на возвращение к друзьям детства — одноклассникам и соседским детям. Все они выросли: кто-то стал налоговым инспектором, кто-то учителем. Все они живут там же, где раньше, — в западной части Цинциннати, и покупают дома в том же районе, который относился к нашему приходу. «Ах, ты теперь в Чикаго? — восклицают мои старые знакомые при встрече. — Я бы там жить не смог: слишком большой город, шумный, грязный». Я улыбаюсь, киваю и ничего не отвечаю. Лучше молчать, в противном случае есть риск ляпнуть случайно что-то обидное.

Почему же я чувствовала себя одинокой во время мессы? Католическая церковь святой Марии в Чикаго была, по большому счету, очень похожа на мой храм. Но в ней не было людей, которых я знала с юных лет. В Цинциннати приходская община была родным домом, а в Чикаго община была другой. Здесь по-другому проповедовали, служили евхаристическую службу, играли на органе и пели псалмы. При этом никому не было до меня никакого дела. Удовольствия все это приносило мало, а потому я попросту перестала туда ходить.

И все же я молилась. Я на время теряла связь с родителями, с братом, забывала о родном городе, не посещала церковную службу, не понимала, кто я, но молилась, не переставая. Шепотом произносила обращенные к Богу слова, когда вела машину; проговаривала их про себя, когда читала книгу или ехала в поезде. Бог всегда был рядом. Он был таинственным и бессмертным, и я вела постоянный диалог с этим Высшим Существом. Один приятель-атеист как-то сказал мне, что Бог — это мой воображаемый друг. Я не стала с ним спорить. Потому что для меня Господь — не предмет обсуждения. Его нельзя постичь с помощью интеллектуальных упражнений, Он не есть теория, оттачиваемая в дискуссиях. Никогда, даже в своем католическом детстве, я не обсуждала Христа. Но всегда Ему молилась. Никто не умел так выслушать меня, как Он. На Него всегда можно было положиться, и я всегда ощущала Его присутствие.

Увы, мне не удалось как следует узнать своего биологического отца, хотя я отчаянно искала его и пыталась понять, каков он, роясь в коричневой коробке в дальнем углу шкафа. Когда мой папа отсутствовал (а он отсутствовал почти всегда), я «назначала» Бога на его место. Вероятно, я всю жизнь жаждала обрести отца и потому часто угадывала его черты в мужчинах, с которыми встречалась. О нем мне напоминал панк-рок, который я пела, сигареты и марихуана, которыми я баловалась. Все это заполняло на время внутреннюю пустоту. Эта пустота располагалась на воображаемом алтаре в центре моего существа. Здесь же, в центре, была и молитва. Там я молилась. Всегда, не переставая.

Глава 2. Одного раза достаточно. О Крещении

Вода прощает все. В воде все невесомо.

Сара Маклахлан

Находясь под водой, можно слышать голоса тех, кто наверху.

В школе в Вестерн-Хиллз был бассейн, где проводились бесплатные занятия по обучению плаванию. Мне было шесть лет. Я тихонько подпрыгивала и качалась на волнах позади активно занимающейся группы. Мне было хорошо и спокойно. Голос инструктора отражался от стен и уходил куда-то вверх под потолок. Вокруг меня плыли отзвуки эха, как в церкви. Мерные движения умиротворяли: вот я легко отталкиваюсь носками от дна, и меня выносит наверх. Плечи расслаблены. Снова ухожу в воду по уши, снова отталкиваюсь от дна. Снова опускаюсь на глубину. Слова инструктора приглушенно гудят вдали.

Оказавшись под водой, я почувствовала гордость. Я была довольна, что мне удалось нырнуть, почти достигнув дна. Выходило, что я отлично умею задерживать дыхание. Мне представлялось, что это длится всего лишь мгновение. Все было тихо, вода баюкала, глаза закрылись сами собой… И тут я услышала мамин голос. Он был таким пронзительным, что я очнулась. Подбежав к краю бассейна и указывая на меня пальцем, мама кричала: «Кто-нибудь! Вытащите ее!»

Меня охватила паника, я попыталась вынырнуть, но вдруг поняла, что сил не хватает. Чьи-то руки подхватили меня, вытянули на поверхность, я почувствовала, как воздух овевает мое лицо, и сделала глубокий вдох. Мне стало страшно. Странно, что там, под водой, страха не было. Был полный покой и ощущение, что я владею своим телом. Я думала, что все контролирую, но это была лишь иллюзия, подводный мираж.

Меня перетащили в мелкий конец бассейна и усадили на холодный бетонный парапет. Я сидела тихо и вся тряслась. Наверное, я сделала что-то не так. Конечно, я напугала мать, но еще больше меня угнетало то, что я причинила ей боль.

Повзрослев, я стала бояться воды. Мне в ней неуютно. Я стараюсь не опускать голову ниже ее поверхности. Я больше не знаю того покоя, который испытала в детстве — до того, как пришло осознание, что вода может нести опасность. Я нередко отказываюсь от возможности поплавать и предпочитаю любоваться волнами с берега, уверенно стоя на суше. Или топчусь на мелководье. И вспоминаю те дни, когда мне было всего шесть лет и я по собственной воле с удовольствием «осваивала глубины». Эта история приходит ко мне всякий раз, когда я оказываюсь у воды.

* * *

В юности моей самой любимой частью мессы была евхари­стическая литургия. Мальчики-алтарники подносили священнику тазик, полотенце и небольшой сосуд с водой. Они легкими движениями лили воду ему на руки, смачивая лишь пальцы. При этом священник произносил молитву, слова которой я не могла разобрать. Потом он вытирал руки полотенцем. Все это он делал непосредственно перед хлебопреломлением и благословением вина.

Для моих братьев это был знак: месса скоро закончится. После Причастия оставалось уже совсем немного страниц молитвослова, которые предстояло перелистать. Но для меня момент подготовки к освящению Святых Даров всегда был сакральным. Я знала, что здесь мы переходим от слов к делу. Причащение было самой главной, долгожданной частью службы.

Надо сказать, что в детстве мы добавляли воду во все: в молоко, в кетчуп и другие соусы, в соки и супы. Оглядываясь назад, я понимаю, что жили мы очень бедно. Денег вечно не хватало. Чтобы экономнее использовать продукты, мы разводили их водой. Так что для нас это была действительно живительная влага. Она поддерживала нашу семью на плаву.

Иногда я устраивала на задворках дома свою собственную мессу. Мне тогда было около девяти лет — точно больше восьми, но не более десяти. В дальнем углу сада на небольшой полянке среди деревьев (не густых зарослей, а так, небольшой рощицы), под сенью ветвей я встречала друзей, пришедших в эту «часовню». На импровизированный алтарь, сооруженный из камней и глины, я помещала белый хлеб и виноградный сок. Потом поливала руки из крошечного стеклянного кувшинчика и вытирала их маленьким полотенцем. Омовение совершено, я готова. Не дыша, поднимая то одну руку, то другую, я осеняла всех крестным знамением и произносила положенные при этом священные слова. Конечно, это выглядело немного странно. Я вообще была странным ребенком. Но все мои друзья были католиками, ритуал им был знаком, и ничего предосудительного в происходящем они не находили. Их не беспокоило, что мои действия могут кому-то показаться святотатственными. Никто не шутил и не смеялся во время нашего собственного праздника, нашей детской мессы.

Меня могли бы взять в алтарники, но, увы, времена были не те. Когда я оканчивала среднюю школу, в церкви по-прежнему прислуживали только мальчики. А ведь мне так хотелось быть на их месте! Я пристально наблюдала за ними, внимательно вслушивалась во все происходящее, спрашивала у взрослых, пыталась добиться своего. Я мечтала о том, чтобы звонить в колокола, держать кадило, во всем помогать отцу Бойлу, особенно когда он по средам в десять утра приходил к нам в школу служить мессу и омывал свои крупные красные ручищи перед выстроившимися в ряды учениками. В каждом ритуале есть свои маленькие секреты, и я очень хотела быть им причастной.

Но девочек в этот «клуб избранных» не пускали вплоть до 1983 года[4]. К тому времени мне исполнилось шестнадцать, и таинства католической службы стали мне безразличны. У меня уже были другие секреты: я поздно ложилась, слушала музыку, которую ненавидели мои родители, тайком пила дешевое водянистое пиво и курила ментоловые сигареты. Я искала моменты истины и прозрения внутри себя и забыла о том, что открывалось мне в прошлом. Я была устремлена в будущее, во мне клокотало чувство протеста, закипали внутренние конфликты. Все это бурлило внутри и до поры до времени наружу не выплескивалось — ведь я была настоящим интровертом.

* * *

«Метанойя» — это разворот. Отворачиваешься от одного, поворачиваешься к чему-то другому. Мне нравилось предлагать новые, неожиданные решения, реализовывать какую-нибудь «важную миссию». Такова была моя роль в маленькой церковной общине, которую мы с Дейвом основали после того, как поженились. Мы мечтали изменить мир. Мы хотели воссоздать Церковь — такую, какой она была в древности. Это напоминало восстановление допотопного автомобиля: неумело ковыряешься с двигателем, устанавливаешь топливный конвертор, полируешь до блеска все детали, чтобы новому поколению было приятно взглянуть на этот старый рыдван. Мне хотелось, чтобы Церковь была искусством — чтобы в ней была живопись, музыка, поэзия. Нам казалось, что у нас получится создать особую атмосферу и привлечь людей, разговаривая с ними о том, что для них актуально.

Этот «стартап» мы назвали «Метанойей» от греческого слова, переводимого как «изменение ума». Духовный рост мы понимали как работу над собой, предполагавшую покаяние, отвержение греха и разворот к Богу. В теории все было прекрасно. Мы считали, что предлагаем миру нечто революционное. Пара десятков молодых людей, включая меня и моего мужа, которые собирались еженедельно, действительно находили в этом какую-то вызывающую новизну.

«Метанойя» была своего рода терапией. Она восстанавливала силы, а мне это было очень нужно. До того как появилась эта община, я долгое время ощущала себя бездомной. Только тогда, когда вокруг меня сложилось сообщество верующих, я начала потихоньку отказываться от дурных привычек, сформировавшихся за годы скитаний. Мне пришлось заново учиться видеть Бога, находить Его в Церкви. С момента ухода из католичества я долго не знала, где Его искать. В некоторые тихие моменты наедине с собой мне казалось, что я ощущаю Его присутствие, но я не была уверена, что это именно Он, — может, просто ностальгия по прошлому?

В детстве, когда я засыпала, мне грезилось, что Господь обнимает меня и тихонько укачивает. Я чувствовала Его прикосновения, ощущала Его присутствие. Став взрослой, я время от времени скидывала Его руки со своих плеч, как подросток увертывается порой от родительской ласки. Теперь, будучи мамой подростков, я знаю, каким отчаянным бывает желание родителей обнять своего ребенка и прижаться к нему. Но словами это не выразишь. И к сожалению, любовь эта не всегда оказывается востребованной. Так появляется и начинает расти пропасть между старшим и младшим поколением. Именно в это время, в переходный период от детства к взрослости, появляется разрыв. Мы отворачиваемся от одного и поворачиваемся к другому.

Представьте: мать находится на восточном берегу, а ребенок на западном. Они могут видеть друг друга, но их разделяет водный поток. Вот так мы стоим и ждем, что нам кто-то поможет, кто-то спасет, переведет через реку. Или у нас вдруг появится мужество, чтобы принять решение и двинуться в другую сторону, своим путем, прочь от этой реки — в горы, в город, на шоссе, куда угодно, только подальше отсюда.

После основания общины «Метанойя» я захотела заново принять Крещение именно в ней. Мне казалось, что если я еще раз пройду этот обряд, то, возможно, страх перед водой уйдет. Я надеялась таким образом открыть для себя что-то новое. Может, это изменит мой образ жизни; может, появится новая мотивация? Я спросила у пастора, с которым дружила, можно ли мне креститься, при условии, что я уже была крещена в младенчестве. Он сказал: нет. По его мнению, я получила в детстве все, что необходимо. Одного раза достаточно.

По большому счету, я была с ним согласна. Все, на что я уповаю, уже существует, все есть во мне, но где-то в глубине, под толщей воды. Надо просто как-то поднять все это на поверхность… Ох, свят, свят, свят…

* * *

Металлический резервуар со святой водой установлен в углу рядом с боковым входом в притвор православной церкви. В первый же раз мои мальчишки заметили его и спросили, что это. Но тогда я не смогла им ответить. Наверху стояла чашка — изящная, сверкающая, латунная, с красивым декором. Дети поинтересовались у священника: спросили про металлический чан, а заодно и про большую купель для крещения младенцев, стоявшую в углу (их интересовало все, что связано с водой). Священник сказал, что вода — не простая, а освященная. Он разрешил пригубить немного и объяснил, что она должна утолять особую внутреннюю жажду. Это совсем не то же самое, что пить обычную воду.

Всякий раз, когда я входила в православную церковь, чувствовала себя так, будто здесь есть что-то новое, что я ранее не знала или не замечала. Мне всегда было чему поучиться и что освоить. При условии, что эта традиция древняя и устоявшаяся, в ней все время что-то течет и меняется. Будто внутри журчит быстрая река: она питает растительность по берегам, ее русло петляет и преображает окружающий ландшафт, так что каждый раз видишь все как впервые: все знакомо и в то же время непривычно ново.

Моя бабушка хранила дома святую воду в маленькой стеклянной бутылочке. Мне казалось, что она может кропить ею дверь и порог — чтобы сохранить себя от зла и благословить дом. Но я никогда не видела, чтобы она ее пила. Я вообще не знала никого, кто пил бы ее.

В детстве мы, входя в церковь, останавливались у чаши со святой водой, опускали туда пальцы и крестились в воспоминание о крещении и в подтверждение данных Христу обетов. В каком-то смысле крестное знамение и вода прочно соединились в моем сознании. Мы едва касались кончиками пальцев ее поверхности — так, чтобы ощутить свежесть рукой, а потом дотронуться до лба. При этом прикосновение было очень легким, и влага не оставляла мокрых пятен на груди и плечах. Дети, конечно, толкались, стремились пролезть вперед, разбрызгивали воду и вообще, по мнению многих, мешали первым торжественным звукам начинающейся мессы. Но к ним относились снисходительно: церковь — она ведь для всей семьи, для очень разных ее членов. Так что даже на шалунов изливалась обильная, как текущая из крана вода, милость.

Иногда по праздникам священник шел вдоль нефа базилики, неся с собой ведерко со святой водой. Он макал в него серебряный жезл и кропил присутствующих, картины на стенах, изображающие крестный путь Христа, статуи святых.

Я чувствовала, как капли попадают мне на лицо и волосы, все это казалось волшебством. Хотелось верить, что оно станет знамением перемен в моей жизни. Может, я наконец стану такой, какой мне предназначено быть? Может, вода впитается в кожу, пройдет через поры, попадет в кровь и мозг и совершит там чудо преображения? И вскоре я увижу эти перемены, потому что они обязательно поднимутся из глубины на поверхность.

В моем католическом детстве мы крестились, переступая порог храма, после причащения и во время чтения Символа веры. В нашем окружении никто не совершал крестного знамения вне церкви и не во время мессы. Пожалуй, так делали только старушки: они могли перекреститься, если говорили о чем-то грустном или тяжелом. Это был такой же бытовой жест, как, скажем, всплеснуть руками. Он казался старомодным и выдавал человека, склонного к предрассудкам. Для пожилых женщин этот жест, возможно, представлялся естественным. Но для меня он был уместен только в определенном месте и в определенное время.

В православной традиции, напротив, крестное знамение творили самые разные люди в самое разное время, причем правой рукой, собрав в горстку большой, указательный и средний пальцы. Это символизирует Троицу. А два пальца, пригнутые к ладони, призваны напомнить о двойной природе Христа — Божественной и человеческой. Когда крестишься, рука сначала касается лба, потом солнечного сплетения (условно — сердца), затем перемещается к правому плечу и только в конце к левому. В католичестве движение обратное — слева направо. В целом все очень похоже, включая символическое значение этих точных и выверенных движений. Однако в Православии правила, пожалуй, менее жесткие. Крестом осеняют себя при упоминании Троицы, Богородицы, вспоминая умерших родственников. Крестятся в радости и в горе. Мне было нелегко понять, когда именно во время литургии я должна перекреститься, и от этого я поначалу чувствовала себя неловко.

Тогда я решила, что нужно некоторое время попрактиковаться в одиночестве — дома и в машине, — чтобы движения стали менее резкими, но более уверенными и плавными. Я так старательно отрабатывала крестное знамение, что это дало неожиданный эффект: я осеняла себя крестом непроизвольно в самых неожиданных местах — в супермаркете, в машине, среди ночи, мучаясь от бессонницы. А потом еще долго, с минуту, не разжимала пальцев — подушечки большого, указательного и среднего были сжаты в тугую щепоть, как будто я удерживаю что-то священное, и если расслабить руку, оно ускользнет.

На литургии и вечерне я крестилась не часто, больше выжидала и смотрела на окружающих. А потом поняла, что нет никаких суровых и свято соблюдаемых правил. От осознания, что единственно верного способа креститься не существует, мне, признаться, совсем не стало легче.

Однако чем больше я оттачивала формальные навыки, тем больше осознавала их глубокий смысл. Жесты вообще теперь имеют для меня куда большее значение, чем в детстве. Крестное знамение со временем стало естественным и органичным. Оно изливается, как вода, освежая руки и лицо. Когда меня охватывает беспокойство, оно прогоняет страх, как будто смахивает его со лба, а затем изгоняет из сердца. Когда я вспоминаю, как сидела на краю бассейна, с опаской глядя на воду, я крещусь, и ужас уходит. Я принимаю все, что происходит со мной, принимаю в том числе и тревогу, иногда охватывающую меня, и при необходимости, как кажется, готова снова прыгнуть в бассейн.

Я крещусь в машине и на кухне, постепенно входя во всю полноту совершающегося во мне преображения. Шаг за шагом, потихоньку я вступаю в новые для меня воды. На вечерне и литургии я по-прежнему стою немного в стороне, не бросаюсь с разбегу в водоворот того, что происходит. Боюсь сделать неверное движение, не опознать правильный момент. Трудно так сразу и полностью, с головой нырнуть в глубокие воды древнего ритуала. Я смотрю по сторонам, как плавают в этом потоке другие общинники. Я все еще смотрю с берега, немного побаиваясь воды, и в то же время завидую тем, кто чувствует себя в ней совершенно свободно.

Глава 3. Энджи — панк-рокерша. О бунте и расколе

Панк — это тот, кто всегда все делает по-своему. Неограниченная свобода и абсолютная индивидуальность — вот что такое стиль панк для меня.

Билли Джо Армстронг

В 1977 году мне было девять лет. В комнате моей лучшей подруги Маргарет, которую она делила с сестрой-подростком Мэри Джо, стояла радиола — проигрыватель для пластинок со встроенным радиоприемником. Мы слушали все трансляции местной радиостанции. Колонка была слабой, и не все удавалось разобрать. Когда музыкальной передачи не было, мы выбирали какую-нибудь пластинку, принадлежавшую сестре моей подруги. Иногда Мэри Джо танцевала под одну из композиций или подпевала ей, а мы, малолетки, сидели на полу и разглядывали картонные конверты от виниловых дисков.

Девушка улыбалась, брала нас за руки, поднимала с пола, увлекая в общий танец. Но свойственная нашему возрасту угловатость и неловкость лишь подчеркивали то, как прекрасно и неподражаемо двигалась Мэри.

Как я ни старалась, но все же не могла заставить себя подпеть популярной в то время песне Билли Джоэла «Только хорошие умирают молодыми»[5]. Я знала слова наизусть и всегда была готова танцевать под нее, но петь — нет. И все потому, что я хотела быть хорошей, но не желала умирать молодой. Эта песня меня озадачивала. Я думала над ее загадкой часами, купила пластинку-сингл и слушала на своем собственном маленьком домашнем проигрывателе. Но произнести вслух эти страшные слова не могла. В моем совсем еще юном, девятилетнем сознании все было тесно связано: слова, намерения, поступки, убеждения. Я была очень суеверна и считала, к примеру, что любая мысль и уж точно то, что произносится вслух, влияет на состояние моей души. Слова имели особую силу. Поэтому я не повторяла за Билли Джоэлом, чтобы не накликать раннюю смерть.

У моей матери хранится голубой фотоальбом. Страницы его соединены старой разболтавшейся пружинкой. Фотографии давно отклеились по краям, под ними виднеются желтые полоски клея. На некоторых снимках запечатлена я. Вот мой первый год в старших классах католической школы имени Элизабет Сетон для девочек[6]. У меня модная стрижка каскад на длинных волосах с прямым пробором и разлетающейся на обе стороны челкой в стиле Фарры Фосетт[7]. Под мышкой — позаимствованный у матери клатч из кожзаменителя. Я улыбаюсь, на душе у меня тревожно. Чувствую себя маленькой рыбкой, попавшей в большой водоем. В этой школе учились и моя бабушка, и моя мама. Семейная традиция отдавать дочерей в это учебное заведение соблюдалась свято, так что мои родители готовы были пойти на любые жертвы, чтобы ей не изменить. Они собрали последние сбережения, да и мне пришлось работать каждое лето, чтобы помочь семье оплатить мое образование. Мы вносили плату не единожды, а несколько раз в течение года — нерегулярно, а когда получалось скопить хоть немного.

Я являлась в школьную канцелярию с конвертом и специальной книжечкой, куда записывались все взносы. Секретарша тщательно пересчитывала деньги и вписывала в книжку внесенную сумму, а затем подводила баланс: сколько заплачено и сколько осталось. Постепенно уменьшающийся размер долга радовал глаз. Родителям было очень важно, чтобы я получила аттестат Сетона. И они все время грозили, что переведут меня в обычную государственную школу, если я не буду делать все от меня зависящее, чтобы закрепиться в этой престижной школе. Я должна была хорошо учиться и хорошо себя вести. И я старалась изо всех сил, ведь мне хотелось быть правильной и хотелось, чтобы меня все любили.

Тем временем брак моих родителей постепенно рушился. Отношения трещали по швам. В значительной степени причиной тому стали последствия участия отца во Вьетнамской войне. Это было ясно всем, хотя тогда еще никто не говорил вслух о том, что у отца нелады с психикой. Я уже не была ребенком, но и взрослой себя не чувствовала. Мне было больно смотреть, как родители отдаляются друг от друга. Я старалась делать, что могла, чтобы все мы смогли остаться вместе, пыталась на своем полудетском уровне сплотить, обнять и соединить всех. Мне казалось, что мои руки все время простерты для объятий, как у Христа на кресте.

По воскресеньям, придя в церковь, я подолгу смотрела на Распятие, висящее за алтарем. Месса была хорошо отрепетированным спектаклем. Все в нем было знакомо. Церковная служба была единственным неизменным явлением моей жизни. Поэтому я продолжала ее посещать. Ничего другого мне не оставалось.

В конце первого года обучения в старшей школе для девочек в Сетоне я поняла, что попала в ловушку, которой много лет мне удавалось избегать. Я всегда была тихоней, погруженной в себя; в целом смышленой, но асоциальной девочкой. Поэтому мне никак не удавалось учиться с блеском. Мне не хватало быстроты реакции и оригинальности, чтобы поразить всех своим умом. Не хватало силы характера, чтобы стать сорви-головой. Не хватало силы воли, чтобы быть самодостаточной и позволить себе развиваться в том темпе, который подходит именно мне.

У меня было мало общего с моими одноклассницами. Да, была общая вера, но это нисколько не делало нас ближе. Все в Сетоне были католиками — что же в этом особенного? Это как то, что все мы из Цинциннати или что все мы одного пола. Мы такими родились. Это некая данность, вынесенная за скобки. Подобные характеристики нисколько не помогали в общении один на один и в построении социальных связей.

Мы были едины в вере, но лишь номинально, и не придавали значения конфессиональной общности. А зря!

Молодость часто оказывается близорукой. В этом возрасте люди склонны хвататься за то, что привлекательнее выглядит. В конце первого года учебы в католической школе я ощущала себя одинокой и озлобленной. Я не понимала, кто я, в чем моя правда. Мне не удалось приобрести опыт и мудрость. Мои представления о жизни были весьма туманными. От постоянного страха сердце ожесточилось. Я стала оглядываться по сторонам, оценивая, что предлагает мне мир. Дело было на заре восьмидесятых — в моде были кричащие цвета, пышные прически, поп-музыка. Как раз этой развеселой яркости мне и не хватало.

В первый день второго года обучения в Сетоне я явилась в школу в необычном одеянии. На мне было длинное черное шерстяное пальто, наподобие армейской шинели. Оно было надето поверх скромной школьной формы. На ногах — массивные черные ботинки. Шинель была редкой находкой — я обнаружила ее в винтажном магазине под названием «Святой Винсент де Поль». В ней было ужасно жарко. Ткань пропахла нафталином. Всякий раз, поднимая руку, я вдыхала еще и запах дыма от сигарет без фильтра, который намертво впитался в шерсть.

Всю рабочую тетрадь я изрисовала анархической символикой, хотя не очень понимала смысла всех этих знаков и закорючек.

На переменах я бродила по коридорам и бормотала себе под нос строчки из панковских песен. Я много ерничала и гримасничала. Такая перемена произошла со мной за лето: я решила, что больше не буду тихоней с неведомым внутренним миром. Я стану вызывающе ­заметной.

Меня тянуло к бунту против католической среды, в которую я попала. Конформизм в школе был законом выживания, и потому я отвергла конформизм. Дома все тоже было нестабильно и нервно. Но я не позволяла себе бунтовать против семьи: там и так все держалось на волоске. Я не могла рисковать отношениями с домашними, не могла потерять родных. А девчонкам из школы я ничем не была обязана. Что у нас общего? Фамилии в журнале? Наставницы-монахини? Единое правило «будь как все»? Протест против всего этого рано или поздно созрел бы и выплеснулся наружу. Вода камень точит. Ее течению уступают горы, она обтесывает скалы и холмы. Вода всегда находит выход.

Однажды на вечеринке в доме подруги мне дали послушать панк-рок. Мы слушали раннего Дэвида Боуи и группу The Clash. И в моей голове по-новому «завертелись колесики». Альбом «Война» группы U2 тоже произвел на меня глубокое впечатление, равно как и «Черный флаг» и «Страх» в исполнении Sex Pistols. Внутри у меня все сдвинулось, закрутилось, полетело…

Рокеры были для меня не потными мужчинами в черных рваных хламидах с длинными неопрятными волосами. В них я видела особую красоту. В их творчестве изливалась моя тоска по настоящей, подлинной реальности. В них был бунтарский дух и жажда очищения. В их стихах было все, что я сама хотела высказать, но не находила слов. Эта музыка ждала и звала меня. Мой голос должен был присоединиться к голосам тех, кого не удовлетворяет мироустройство. Подростковый протест, необузданный гнев и кипящая в сердце ярость нашли наконец выход. Годзилла вырвался на свободу. Я почувствовала себя сильной, во мне клокотала творческая энергия. В тот первый вечер мы с друзьями окунулись с головой в эту музыку и утонули в ней. Однако при этом все мы знали, что поздно вечером придется вернуться домой, в свою рутину, бесконечно далекую от бешеных панков с их безумными плясками и мощью дикарей.

* * *

Не просто быть здесь и сейчас.

Я постоянно прокручиваю в голове список домашних дел. Что нужно постирать, что убрать и приготовить. Думаю об этом в машине, в кино, в церкви. Особо назойливо одержимость домашним хозяйством проявляется в спокойной обстановке, когда вокруг тишина и покой. Поэтому когда мы переехали в Нэшвилл и впервые посетили огромную местную протестантскую церковь, я решила: это то, что нужно. В такой общине не будет тишины, она не даст мне сосредоточиться на мыслях о домашних делах. Мегацерковь[8] редко бывает «тихой гаванью». Социальная жизнь в ней обширна и разнообразна. Служба рассчитана как раз на таких людей, как я, — не способных долго удерживать внимание на одном предмете.

Но и этого мне было мало. Я продолжала смотреть по сторонам, искала чего-то лучшего, чего-то большего.

Когда я оставалась наедине с собой, в пространстве собственной тишины, мне становилось скучно. Быть один на один — этого мне недостаточно. И потому я снова устремлялась куда-то, бежала в неизвестном направлении с надеждой, что есть что-то настоящее где-то за горизонтом. Как будто некая таинственная плетка погоняла меня, заставляла двигаться вперед, не давая остановиться и утихомириться.

Так я неслась, не останавливаясь, пока не осознала, что внутри меня пустота. Пришлось посмотреть правде в глаза. Что бы ни посылала судьба, мне все было мало. Я поняла, что всегда буду ощущать внутри сосущую пустоту и все время буду стремиться заполнить ее. При этом мне все время будет чего-то не хватать — деятельности, одобрения окружающих или еще чего-то, что могло бы придать моей натуре цельность. Потому я и занимаю свой ум хозяйственными заботами, чтобы заполнить, «забить» ими пустоту: составляю список того, что нужно сделать, кому позвонить, что не забыть. За всем этим я совершенно упускаю возможность жить здесь и сейчас. А ведь так важно бывает сконцентрироваться на текущем моменте. Именно в настоящем мы получаем ту пищу, которая поддерживает нас на пути в будущее. Этот путь уже начался, он разворачивается глубоко внутри. Правда, я все время пытаюсь убедить себя, что путешествие стартует только завтра, что дорога начинается там, за горами, что настоящее служение Богу откроется нам в другой, соседней церкви или в какой-нибудь мегацеркви. Я слышу о книге, которую надо бы прочитать, но никак не могу выбраться и купить ее. Или покупаю, но не читаю.

* * *

Поначалу на православной литургии я больше слушала и наблюдала со стороны, почти не участвуя в происходящем. Дважды в ходе службы я живо узнавала прочитываемые тексты: это были Символ веры и молитва «Отче наш». Молитву я знала наизусть и могла повторить, не заглядывая в молитвослов. А вот отдельные фрагменты Символа веры каждый раз выпадали у меня из памяти. В православном варианте он звучал несколько иначе, чем в католическом. Встречались отдельные шероховатости, о которые ранее, читая другие версии, я не спотыкалась.

Самым большим камнем преткновения служило для меня филиокве. Впрочем, этот же момент стал предметом раздора для всей Церкви в XI веке от Рождества Христова. Тогда слова Символа веры подправили, вложив в них дополнительный смысл. На заре христианства Символ повторяли благоговейным шепотом, его истины вошли в мир мягко и незаметно. Но потом их стали выкрикивать, раздирать на части, пока они полностью не выхолостились. Простая фраза, гласящая, что Дух исходит не только от Отца, но «и от Сына», была добавлена к Никео-Цареградскому Символу, и равенство внутри Троицы было нарушено. Обнародованный в 1014 году исправленный текст был не теологическим, а скорее политическим заявлением. Он свидетельствовал о борьбе за власть, о расколах и склоках внутри Церкви, о человеческом несовершенстве, а вовсе не о Божественном вмешательстве, призванном уточнить и прояснить написанное ранее. Тем не менее авторы поправки настаивали на том, что она необходима. В 1054 году Католическая Церковь пошла своим, западным путем, унося под мышкой дорогое их сердцу филиокве, а Православие развернулось к Востоку, сохранив слова Символа веры такими, какими они были за тысячу лет до того.

В моем детстве наш приходской священник практически никогда не упоминал Великую схизму. Мы знали, что разделение Церквей произошло в 1054 году и что это как-то было связано с избранием Папы. Но все, чему меня тогда учил на своих занятиях отец Бойл, вылетало из головы сразу, как только я закрывала голубую тетрадь и убирала карандаши.

Потом, когда я начала интересоваться Православием, в памяти всплыло что-то давно забытое. Но факты и даты, записанные карандашом, давно стерлись и в моем мозгу, и на истрепанных страницах. Отец Григорий тоже как-то заговорил о Великой схизме. Тогда я впервые услышала эту историю, изложенной другой стороной конфликта. Здесь тоже было много мирского: пафосная риторика, политика, апелляция к прошлому. Восток делал упор на мощь и авторитет многовековой традиции, а Запад смотрел на вещи сквозь призму разума и логики и устремлялся больше в будущее.

…Список дел, которые мне надо сделать, и фактов, которые мне необходимо еще узнать, бесконечно растет. Он крутится в моем сознании под пение хора, которому вторит вся община во время литургии: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй».

Из алтаря доносится голос священника, он преодолевает тонкую преграду царских врат. Его звонкий голос слышен всегда — и когда врата открыты, и когда закрыты. Звук плывет по церкви вместе с запахом ладана и достигает наконец меня, овевая лицо и волосы. Регент поворачивается к присутствующим, и мы все вместе читаем Символ веры. Я слежу по молитвослову, потому что боюсь ошибиться. От старой привычки прибавлять филиокве трудно избавиться.

Но ближе к концу я закрываю глаза и чувствую, как что-то рождается внутри меня. Все мы чаем воскресения мертвых. Я знаю, что такое воскресение, со мной это уже было. Слова Символа веры — это живая кровь, питательный поток, поддерживающий наше существование. Они свидетельствуют о жизни будущего века. И я вслушиваюсь в них, как в первый раз. Мне уютно в них, мне греет душу их поэзия. Прекрасные звуки растекаются по залу вместе с особым запахом церкви и напоминают об искуплении и прощении. Это не пустые слова. Они весомы и значимы.

Глава 4. Борьба. О неудобствах и неловкостях

Если представить, что наша жизнь состоит из череды сменяющих друг друга мгновений, можно сказать, что в некоторые из этих моментов мы проявляем себя как высокодуховные существа, в то время как в другие мы куда менее духовны.

Энн Ламотт

На полке высоко под потолком, немного поодаль от других многочисленных предметов искусства, наводняющих дом Чарли, я заметила маленькую изящную статуэтку. Я сразу узнала того, кто изображен на ней. В одной руке он держал глобус, а другая поднята в благословляющем жесте. Этот жест я теперь каждую неделю вижу на литургии: два пальца распрямлены, остальные согнуты и касаются друг друга кончиками. Таким жестом священник благословляет верующих: поднятые вверх указательный и средний палец символизируют богочеловеческую природу Христа, а соединенные три пальца — Троицу[9].

Я кивнула в сторону верхней полки:

— У тебя здесь даже есть Пражский Младенец[10].

Чарли рассеянно глянул вверх, а потом отвлекся еще на чей-то вопрос и ничего не ответил. Меня удивило наличие этой статуэтки здесь. Это был единственный предмет в доме, хоть как-то связанный с католичеством. Чарли, насколько мне было известно, был убежденным агностиком. Но при этом он ценил красоту и древность, традицию и культуру. И его, видимо, не слишком волновало, есть ли у предмета старины религиозный смысл или нет. Он видел в этих вещах особую, не поверхностную ценность, а потому с уважением отнесся бы к любому изображению: Будды, Ганеши, Пражского Младенца Иисуса.

Когда я упомянула о том, что собираюсь перейти в Православие, Чарли одним из первых прямо и без обиняков спросил, зачем мне это нужно. Вопрос застал меня врасплох. Ответа на него я не знала. К тому времени пройденный мною путь исканий был очень длинным и полным трудностей. Внутренняя и внешняя борьба не прекращалась.

Я думала о том, что хорошо бы остановиться и передохнуть, как только дорога, образно говоря, станет более ровной и пологой и на обочине замаячит какое-то приятное и чистое местечко, где можно вкусно пообедать и взять с собой в машину стакан ароматного кофе. Но моя «трасса» все петляла, и перевести дух не получалось. Кругом сплошные ухабы и булыжники, а временами — бездушный асфальт. Мне приходилось утолять жажду, припадая к грязным лужам и трещинам в бетоне, где скапливалась вода.

Поэтому когда Чарли спросил: «Зачем тебе все это нужно?» — я лишь покачала головой и ответила неопределенно: «Это долгая история».

В доме моей бабушки Пражский Младенец стоял на широкой полке рядом с телевизором. На нем был надет ниспадающий свободными складками вышитый балахон. На самом деле одеяний было несколько, и в течение года, по церковным праздникам, бабушка их меняла. Статуэтку защищал от пыли прозрачный цилиндрический колпак из жесткого пластика с золотым ободком наверху, выглядевшим как нимб над головой у Иисуса.

В нашем доме тоже был такой Младенец, и тоже под пластмассовым колпаком, но никто им не интересовался. Колпак пылился, а его обитатель тихо наблюдал за нами из своего стерильного «домика», когда мы играли в гостиной.

* * *

Курс психологии, который я проходила в колледже, в целом отвечал общим образовательным целям. Как любой первокурсник, познавший лишь азы психологической науки, я умела с полной уверенностью (несмотря на абсолютную некомпетентность) ставить самой себе диагноз. И потому в один прекрасный день решила, что все мои проблемы происходят от низкой самооценки. Я невысоко себя ставлю и недостаточно ценю, отсюда все мои беды.

С этим надо было что-то делать. Я подбадривала себя, придумала позитивные и бравурные лозунги, делала комплименты самой себе и записывала их в свой ежедневник. Выходя «в свет», я держала себя уверенно, как будто в банке у меня был солидный счет. Я стала чаще пробовать новое, ввязываться в разные авантюры, на которые ранее не отваживалась, боясь огорчить неизвестно кого. Я меняла стиль одежды, сообразуясь со своими прихотями, как та статуэтка Младенца Иисуса, которую бабушка наряжала по-разному, сообразуясь с церковным календарем. И как та же статуя, я наблюдала за всем происходящим вокруг немного отстраненно, из-под безопасного пластикового колпака, то есть отгородившись от реальности, чтобы она ни в коем случае не ранила меня. Мне казалось, что я схожу с ума. В моем самовосприятии не было цельности, и я абсолютно не понимала, кто я и куда иду.

Решение переехать в Чикаго по окончании второго курса в конце летних каникул вместе с музыкальной группой мне казалось выходом из положения. Я думала, что таким образом удастся развить в себе то, что мне нравилось, и на этой основе выстроить новый образ. Я буду ответственной, решительной, неукротимой и страстной панк-рокершей. А растерянную и неуверенную второкурсницу я оставлю позади — в кампусе колледжа в Дайтоне, штат Огайо.

Я дала себе зарок, что новая Анжела — участница рок-группы, автор песен, студентка писательского отделения в Колумбийском колледже — не будет оглядываться назад и замыкаться в тех сомнительных границах, в каких существовала ранее.

Мне удалось получить грант на обучение, а также кредит, который, впрочем, не покрывал полностью стоимости образования. Поэтому я устроилась работать в контору, занимавшуюся оформлением ипотечных кредитов. Я была студенткой, менеджером по ипотеке, певицей, заядлой курильщицей, поэтессой. От католической веры отошла, зато свято верила в фастфуд, искала истину в мистицизме и завела роман с мужчиной намного старше себя. Это был человек с дурной наследственностью (его отец был непросыхающим алкоголиком), однако общение со взрослым любовником восполнило недостаток отцовского внимания, который я остро ощущала.

Я делала все возможное, чтобы в моей бестолковой и безалаберной жизни все шло нормально, чтобы механизм работал, несмотря на несогласованность и разнокалиберность всех его частей. Мне хотелось, чтобы все вокруг были довольны и счастливы, чтобы все было спокойно. Только бы не было конфликтов — они пугали меня больше всего. Но из-за того, что я старалась угодить всем, моя самооценка снова падала. Я считала себя столь незначительной и уязвимой и так внутренне всего боялась, что впору было действительно заключить себя в пластиковый короб и поставить на дальнюю полку от греха ­подальше.

Я хранила в памяти мельчайшие детали всех когда-либо совершенных мною промахов. Каждый неловкий момент отпечатывался в моей душе навеки. Таких моментов у меня была целая коллекция, они были тщательно рассортированы и разложены по полочкам, чтобы было удобно достать их в любое время. К примеру, как сейчас помню тот день, когда мы, шестиклассницы, переодевались перед уроком физкультуры. У нас не было отдельных раздевалок для мальчиков и девочек, поэтому все дети предварительно надевали спортивную форму (майки и шорты) под школьную форму. Я расстегнула пуговицы и молнию на юбке и начала уже привычным жестом почти механически стаскивать ее вниз, как вдруг осознала, что забыла надеть шорты. Покрывшись холодным потом, я быстро стала натягивать юбку обратно, опасливо оглядываясь вокруг, не заметил ли кто-то произошедшее.

Я помню любой неуместный комментарий или неудачное слово, произнесенное в разговоре с незнакомыми людьми, помню все случайные обиды, нанесенные друзьям, все секреты, которые мне не удалось сохранить, все дурные слова, сказанные за спиной у того, кого мы обсуждали, все неудачные советы, все письма, оставшиеся без ответа, и все забытые и пропущенные дни рождения.

Постоянное сожаление — не лучший спутник жизни. Я ежедневно наношу сама себе удары в самое сердце, постоянно повторяя: «Зачем я это сделала?» Зачем я не сдержалась и раскричалась? Зачем поддалась искушению? Зачем выпила слишком много вина? Зачем сболтнула лишнее о ближнем? Я никогда не забываю о своих прегрешениях. Я сохраняю их на дне души, за бронированной дверью в отдельном закутке, где всегда могу снова и снова перетрясать их. Не проходит и дня, чтобы я не производила ревизию сотен нанесенных другим оскорблений и не вспоминала, не сожалела и не тревожилась о том, что вся причиненная мною боль осталась нераскаянной и непрощенной.

Сожаление — мой вечный сосед и сожитель. И я ему еще приплачиваю, чтобы он оставался со мной. Правда, часто подумываю о том, чтобы гнать его в шею. Ведь он совершенно бесполезен в хозяйстве. Он никогда не убирает за собой; ест за моим столом, пьет все самые лучшие и дорогие напитки. Он никогда не спит, но все время что-то нашептывает и горестно вздыхает, когда я даю новые обещания. Он ненавидит моих друзей, да и меня тоже.

Если сожаление так меня не выносит, зачем, спрашивается, я продолжаю холить и лелеять его? Самый простой ответ, который приходит мне в голову: я боюсь снова совершить ошибку, боюсь, что оскорбление, нанесенное другому, оказалось столь глубоким и сильным, что извинения не помогут исправить ситуацию. Я опасаюсь, что все мои промахи (на словах или на деле) оставляют нестираемый отпечаток на моих взаимоотношениях с людьми, укореняются в них. Так что впоследствии любое общение неизбежно будет сопровождаться воспоминанием о том, что я совершила ранее.

Я слишком несовершенна. Мне недостает силы воли. Я остаюсь никем не прощенной. Я сама устраиваю себе чистилище, постоянно прокручивая в сознании прошлые неловкие и неудачные моменты.

* * *

Приехав погостить в родной Чикаго, мы с Дейвом отправились к психоаналитику Кристоферу Миллеру. Вообще-то он был нашим семейным консультантом давно, еще до того, как мы поженились. Мы часто шутим, что платим ему за то, чтобы он оставался нашим лучшим и самым мудрым другом. Так или иначе, это того стоит. Крис — единственный из всех, кого я знаю, мог, не моргнув глазом, сказать в ответ на мои жалобы и причитания по поводу семейных неурядиц:

— Знаешь ли, у Иисуса на самом деле тоже были проблемы с родственниками.

В его устах это вовсе не прозвучало как затертая острота, призванная положить конец бесперспективному разговору. Когда Крис произносит подобные вещи, он всегда попадает точно в цель, будто наносит удар под дых. И я киваю и собираюсь с мыслями и чувствами, и общая картина наконец складывается у меня в голове.

Мы очень доверяли Крису и поэтому, будучи в Чикаго, попросили его назначить нам очередную консультацию. Хотелось посоветоваться с ним, как нам выстраивать жизнь на новом месте, в Нэшвилле, а также разобрать кое-какие трудные моменты, касающиеся воспитания детей, а заодно и обсудить вдруг возникшее между мною и мужем несогласие в вопросе выбора Церкви.

Большую часть времени мы обсуждали сыновей и их конфликты. Проблемы возникают постоянно: когда они играют, когда выплескивают свое недовольство, когда борются со скукой и бездельем. Мои сыновья целыми днями пикируются друг с другом. Они воюют эмоционально и физически, и это ужасно меня утомляет.

Когда один прибегает ко мне и жалуется, что другой его бьет, я стараюсь действовать с позиций ненасилия и подражать Иисусу. Я соединяю вместе большие и указательные пальцы и стараюсь спокойно объяснять мальчикам, как надо «передышать» обиду (сделать паузу, вдохнуть и выдохнуть), а затем подставить вторую щеку. Но как бы я ни старалась привить им важные, с моей точки зрения, этические принципы («поступай с другими так, как хотел бы, чтобы поступали с тобой», «никогда никому не мсти»), ничего хорошего из этого не выходит. Иногда я развожу их в разные стороны и запрещаю временно даже прикасаться друг к другу. Но они и на расстоянии умудряются задирать друг друга, осыпать оскорблениями и доводить до слез.

Мы с мужем все перепробовали и больше не могли ничего придумать, чтобы усмирить несносных мальчишек, а потому решили спросить у Криса Миллера, что он обо всем этом думает.

— Пусть дерутся, — коротко ответил он.

Мой внутренний непротивленец Ганди прокашлялся, покачал головой и возопил:

— Что-что?

— Пусть дерутся, — повторил Крис и объяснил, что мальчишкам, как медвежатам, иногда такое противостояние просто необходимо для развития и роста. Зачастую борьба для них становится единственным средством коммуникации и способом доказать другому свое право быть услышанным. Таким образом они завоевывают взаимное уважение.

— Так что позвольте каждому из них отвечать, если на него нападают.

В тот момент я заново взвесила все свои пацифистские убеждения, входившие в противоречие с тем, что сказал доктор Миллер. Мне пришлось признать, хоть и с грустью, что они, как оказалось, весили меньше, чем авторитет доктора. Я положилась на него, ведь он не раз уже давал верные рекомендации. Со страхом и внутренним содроганием я сказала сыну, пришедшему пожаловаться на брата, чтобы он дал сдачи обидчику. А внутреннему Ганди было велено заткнуться.

Сын выслушал мой ответ с удивлением. Поднял бровь и вышел из комнаты. Я приготовила пластырь и средства первой помощи. Молясь о том, чтобы они не поубивали друг друга, я стала ждать, чем все это закончится. Да, им необходимо научиться самим разбираться в возникающих между ними конфликтах. И они этому со временем научились. Без травм, конечно, не обошлось. Но потом все прошло: раны затянулись, а опыт остался.

* * *

Сейчас я абсолютно убеждена, что на пути к подлинной реальности (а в нее мы облекаемся, как в роскошный наряд, только покинув тихую полку над камином, где можно спокойненько жить под прозрачным пластиковым колпаком) всегда будут ошибки, промахи, проступки и неудачи, а также острое чувство собственного несовершенства. Я всегда найду, в чем себя винить. Иногда мне кажется, что я сторонюсь мира, стараясь таким образом обрести гармонию и покой, которые когда-нибудь переполнят меня до краев и помогут мне превратиться в «улучшенную версию» себя самой. Ах, если бы мне почаще удавалось побыть наедине с собой! Ах, если бы я могла прочитать какую-нибудь книгу о духовных поисках, которая откроет передо мной новые горизонты! Ах, если бы я могла посетить ту службу или успеть на исповедь в тот день, вот тогда бы я точно стала терпеливее, благочестивее, искреннее в своем раскаянии.

Я хочу быть лучше прямо сейчас. Я хочу обрести покой уже теперь, среди творящегося вокруг хаоса. Мне нужна гармония здесь, в эту минуту, перед лицом нарастающего во мне гнева. Но чем больше я устремляюсь ко всему этому, чем больше я взываю о мире, о покое, о том, чтобы лучше понять себя, — тем яснее становится, что меня ждет поражение.

Ходить в вере очень трудно. Часто это сопряжено с тяжелой борьбой — шумной возней, валянием в грязи. Мне, как детенышу дикого зверя, видимо, это необходимо для становления. Надо сопротивляться тому, что мешает идти к цели, и тут все средства хороши: можно махать руками, лягаться, извиваться всем телом. Когда сердце жаждет исцеления, борьба может стать единственным и жизненно необходимым средством достичь желаемого.

Конец ознакомительного отрывка.

Вы можете купить полную версию книги, перейдя по ссылке

 

Примечания

[1] Католическая месса состоит из нескольких частей: начальные обряды, литургия слова, евхаристическая литургия и заключительные обряды. (Здесь и далее примечания переводчика.)

[2] Бронзовая звезда — одна из высших военных наград в США. Вручается за выдающиеся достижения на поле боя и за храбрость.

[3] Посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР, «вьетнамский синдром», «афганский синдром», «чеченский синдром» и т. п.) — психологическое состояние, возникающее в результате травмирующих психику ситуаций. Часто возникает как последствие участия в военных действиях.

[4] Согласно Кодексу канонического права 1983 года, обязанности министранта (так называются алтарники в Католической Церкви) может исполнять любой католик-мирянин. Однако вопрос о допустимости привлечения женщин сохраняется за решением епископата той или иной страны.

[5] Only the Good Die Young.

[6] Seton Catholic School — сеть престижных частных католических школ в США. Названа в честь святой Элизабет Энн Сетон, которая открыла первую церковно-приходскую школу в Америке.

[7] Фарра Фосетт — американская актриса, модель, художница.

[8] Мегацерковь (англ. MegaChurch) — общепринятое в англоязычных странах обозначение протестантских церквей численностью более 2000 прихожан, собирающихся в одном здании.

[9] На самом деле в православной традиции священник несколько иначе складывает пальцы: так, что они изображают буквы IС ХС, то есть Иисус Христос.

[10] Популярное в Католической Церкви изображение Младенца Иисуса — копия небольшой средневековой статуи из Праги, которая считается чудотворной.