- Солнышко
- Роза
- Принц Фиалка
- Катька, Катюшка, Катишь и Катрин
- Катрин, Катишь, Катюшка и Катька
- Ее братишка
- Новая бабушка
- Ванька
- Электричка
Солнышко
Моему ясному солнышку — дорогому мальчику эту повесть посвящает мама.
I.
Еще в гимназии на уроке истории Юрик себя чувствовал не важно. Голова болела, в ушах стоял звон. Ему все казалось, что это от шума. Ужасно шумели мальчики в это утро. Приходил инспектор в класс и делал выговор. Пятлевского даже к стенке поставил за то, что тот захихикал на весь класс. После ухода инспектора у Юрика голова заболела еще сильнее.
С трудом поднялся он после роспуска из гимназии в 5-ый этаж где они с мамой снимали маленькую квартирку.
Лениво стащил с себя Юрик пальто и фуражку в передней, бросил то и другое на корзину, заменяющую им стол в прихожей и через залитую солнцем гостиную (она же и столовая) и через его Юрикину «собственную» комнату прошел к маме.
Мама лежала на оттоманке. У нее было усталое, измученное лицо. Вот уже полгода, Юрик видит такое лицо у мамы. Мама больна. Она сильно простудилась, играя в театре (Юрикина мама — актриса) еще осенью и с тех пор Юрик иначе не может представить себе маму, как лежащей на оттоманке с пером и белой тетрадкой бумаги в руках. Мама не лежит просто, как все больные.
Мама пишет. Пишет рассказы, повести для детей, пишет большие романы для взрослых, исторические романы и стихи.
Юрик очень любил читать мамины произведения. Любят их читать и другие дети.
Целый большой нижний ящик из-под вина в буфете полон детскими письмами к маме. В этих письмах дети, мальчики и девочки пишут Юрикиной маме о том, как интересны ее повести и рассказы, называют самыми нежными, ласковыми именами маму, шлют ей тысячу поцелуев и приветствий. Мама дорожит этими письмами и хранит их. Детям мама отвечает постоянно и свои письма подписывает так: «друг детей Нарская».
Юрикина мама — писательница. Писательница и актриса в большом Петербургском театре. Утром мама, когда здорова, бывает на репетициях, вечером играет в спектаклях, а днем и ночью мама пишет в ее спальне где лампа иногда горит у нее до рассвета. Иногда, проснувшись ночью, Юрик видит из своей комнатки (его комната рядом с маминой) как тоненькая мамина фигура и темная головка закрученными небрежно волосами склоняется над письменным столом, а худенькая рука мамы с поразительною быстротой бежит по белым страницам тетрадки. Мама все пишет, пишет…
Юрику часто, при виде маминой работы, ночной, особенно, становится очень жаль мамочку, — Вот вырасту большой, думает Юрик, сделаюсь инженером, буду получать жалование и стану все отдавать мамочке. Тогда ей не придется так надсаживаться в работе, бедняжке. Она расцветет, поправится и пополнеет.
И Юрик уже видит в мечтах себя инженером, а милую мамочку здоровой, розовой и цветущей.
Но ему, Юрику, так долго еще учиться, так убийственно долго, пока он вырастет и станет помогать маме.
Мама и Юрик одни на свете. Папы у Юрика нет. Юрик его даже не помнит. Папа умер давно. Мама совсем молоденькой девочкой вышла замуж за офицера и очень скоро овдовела, оставшись с полугодовым Юриком на руках.
Маме долгое время помогал дедушка. Но у дедушки была своя большая семья на плечах и, чтобы облегчить жизнь дедушки, мама решила сама зарабатывать деньги своему Юрику и как-нибудь скорее освободить дедушку от его помощи.
Дедушку Юрикина мама всегда горячо любила. Она часто говорила Юрику: как я бы хотела, мальчик, чтобы ты меня любил также, как я люблю дедушку!
Но Юрику казалось, что так любить маму как он никто никого не может. С мамой и Юриком жила еще фрейлейн Мари, Юрикина бонна. Юрик не особенно любил фрейлейн. У Юрика с фрейлейн часто происходят схватки. Мама называет эти схватки «конфликтами» и очень огорчается, когда они бывают между ее мальчиком и бонной. Часто мама говорит Юрику: –Если ты так не любишь фрейлейн, скажи. Я дам ей хорошую рекомендацию, аттестат и устрою ее на другом месте. А то такие ссоры и неприятности только изводят вас обоих.
Но Юрик отлично понимает, что фрейлейн крайне исполнительный, хороший, честный и трудолюбивый человек и решает «ладить» с фрейлейн ради спокойствия мамы. Недавно с фрейлейн случилось несчастие. Она заболела тифом и ее отвезли в больницу. Теперь вместо фрейлейн с Юриком гуляет Маша — кухарка, а вместо Маши на кухне орудует Машина мать Аграфена, выписанная из деревни. — Я бы низа что не взяла второй прислуги — говорит мама, если бы только была здорова, но мне не справиться больной с помощью одной Маши. И мама вздыхала при этих словах.
Юрик очень хорошо понимал отчего вздыхала мама. Новая прислуга — новые расходы. А у мамы они и так за этот год разрослись в огромную сумму. Доктора и лекарства стоили так дорого и из-за этой противной болезни приходилось мало писать, или вовсе не писать маме, а жить на то небольшое жалованье, которое мама получала из театра было трудно.
Еще в прошлом году мама была такая веселая, здоровая, живая как ртуть. Она бегала с Юриком по комнатам, играя в пятнашки, прыгала, как девочка и танцевала… А теперь худенькая и бледная, она лежит целыми днями на оттоманке и если не пишет своих повестей и не видит около себя Юрика, то глаза у нее становятся такие печальные, грустные и иногда на изнуренном от болезни лице мамы Юрик видит следы предательских слезинок.
В те дни, когда бывают репетиции и спектакли, мама через силу поднимается со своей оттоманки, одевается при помощи Маши и, вся укутанная платками, едет в театр. Должно быть, в эти дни она играет через силу, потому что на следующее утро Юрик видит, что лицо мамы осунулось еще больше, глаза стали еще глубже, и окруженные синими кругами горят лихорадочным огнем.
И еще дороже и жальче становилась в такие минуты Юрику его мама. Юрик лучше всякого другого знает, что и работает и трудится и служит мама только для него, для одного Юрика. И ночи не спит, и через силу на службу ездит все для милого своего единственного мальчика, как часто, часто называет Юрика мама.
Раз как-то Юрик слышал, как мама говорила кому-то из знакомых, пришедших навестить ее:
– Меня не болезнь, ни муки пугают, а смерть.
Одна смерть. И не за себя, а за Юрика моего. Кому я его оставлю, сиротку мою? Поверите-ли, в отчаяние прихожу при одной мысли о том, что он останется круглым сиротою… О, Господи! Нет, с собой его возьму на тот свет… Возьму непременно!
И Юрик слышал из другой комнаты, как горько и жалобно заплакала мама.
В другой раз больную маму посетил редактор того детского журнала, где мама работала уже восемь лет.
Не подозревая о присутствии в соседней комнате сынишки, мама схватила руку редактора и горячо взволнованно проговорила:
– Я сделала столько… столько для вашего журнала… Я сил своих не щадила… И за это… за это, поклянитесь мне, что, когда я умру, вы напишите воззвание к моим друзьям детям. Пусть кто сколько может из них, пожертвует на моего ребенка… Ведь поймите… Он нищим после смерти моей останется. Нищим… сиротою…
И опять не выдержала, заплакала мама.
И Юрик заплакал, притулившись в своем уголке. — Нет! Нет! Мама будет жить! Ты, Господи, сохрани ее для меня. Пожалуйста сохрани, Господи, для Юрика его маму пролепетал он, поднимая полные мольбы и слез глазенки на висевший в его комнате образ нерукотворного Спаса.
II.
Когда Юрик вошел, мама лежала на своей оттоманке с теплым ватным одеялом на ногах. Укутанную таким одеялом, хотя в комнате было тепло, почти жарко, как в бане, маму трясла и била лихорадка. Вокруг мамы на оттоманке и на придвинутых к ней столике и табурете лежали исписанные крупным маминым почерком большие листы. Юрик знал, что это новая недавно лишь начатая мамина повесть.
Когда маме становилась лучше, она читала эту повесть в рукописи вернувшемуся из гимназии Юрику.
Еще чаще читала мама сынишке Гоголя, Пушкина. Записки охотника Тургенева, Фрегат Паллада Гончарова.
Ах, как любил эти часы маминого чтения Юрик, как дорожил ими! Когда мама уставала, они говорили о прочитанном. Было весело и приятно. Лампа под зеленым абажуром бросала ласковый мягкий свет на склоненную голову мамы, на ее длинную косу, на милую кудрявую головку Юрика, на его бледное личико, как две капли воды похожее на лицо мамы.
И маме казалось в такие минуты, что она поправится скоро, очень скоро, и что Господь не захочет лишить ее сына, его единственной поддержки. И тогда в сердце мамы снова расцветала надежда.
– Ты вернулся уже, маленький? Отчего ты такой красный? Здоров-ли ты?
– Здоров, только головка болит, мамочка. — Сильно болит? — Нет немножко! Ты не беспокойся, пройдет мамочка. Право же очень, очень скоро пройдет! Поспешил успокоить маму Юрик и… сказал не правду.
Голова у него болела очень сильно и в ушах стоял такой звон, точно где-то очень близко от него гулко ударяли большие церковные колокола. Но у бедной мамы было такое встревоженное и испуганное лицо, что Юрик, побоявшись еще более напугать маму, скрыл про свой недуг. Ему смертельно было жаль маму. Она лежала перед ним на своей широкой оттоманке такая худенькая, бледненькая, такая слабенькая больнуша, что мучить ее еще больше своей болезнью Юрик считал грехом. К тому же он отлично слышал вчера, засыпая, как мама говорила Маше:
– Только-бы ребенок был здоров, а мои собственные страдания мне ни почем… Жаль только, что денег мало… Скоро нечем будет платить доктору и за лекарство. Совсем я запуталась с моей болезнью, Маша.
Юрик слышал и ответ Маши:
– Бог милостив, барыня, будет здоров наш Юрочка. Только вы то поправляйтесь поскорее.
После всего этого, как же ему, Юрику, сказать маме, что он болен? Положительно, это убьет его дорогую. И храбро решившись скрыть свое недомогание, Юрик крепко поцеловал худенькую мамину руку, потом обнял маму, прикорнул рядом с ней на оттоманке и пока мама, нежно разглаживала его мягкие как лен кудрявые волосы своими слабыми пальцами, Юрик рассказывал маме, что было у них в гимназии сегодня, как шумели мальчики, как приходил инспектор, как досталось Пятлевскому, словом про все, про все.
Потом мама читала Юрику продолжение ее повести, написанной сегодня. Но Юрик мало понимал, что из прочитанного. Голова у него кружилась и болела все сильнее и сильнее. Звон в ушах перешел в какие-то стуки. Он сел нарочно спиной к свету, чтобы мама не заметила его пылающих щек. Вскоре, под удобным предлогом он выскользнул из маминой комнаты, взял из книжного шкафа «Охотников за скальпами» и умостившись в углу гостиной на диване у окошка, принялся читать.
Но любимый Майн-Рид, с его интересным повествованием о страшных индейцах и их битвах с белыми, не развлек сегодня Юрика. Его больная голова поминутно напоминала о себе.
Тогда он с досадой отбросил книгу и стал думать о сегодняшней задаче, заданной им в классе учителем арифметики. Собственно, задач было задано три. Две из них Юрик решил, третью не успел сделать. Вот именно об этой-то третьей он и думал сейчас с каким-то ему самому непонятным упорством. Задача точно огненными цифрами впивалась в его мозг. Он снова начал решать ее мысленно и никак не мог понять. Пуды, фунты, лоты, все это смешивалось в какой-то хаос в больной голове мальчика. Задача не удавалась.
Смутное, непонятное раздражение охватывало Юрика.
– Это ангина — решил Юрик. — Ужасно неприятно. Опять придется звать доктора, ложиться в постель и пропускать уроки. И мамочку расстроит.
Кровь бросилась в голову мальчика. Ему вспомнилась мамина фраза, сказанная недавно таким взволнованным, таким печальным голосом. — Только береги себя, голубчик… Уж и не знаю, что буду делать, если заболеешь ты, Фрейлейн в тифу, я сама чуть передвигаю ноги, кто за тобой ухаживать будет? Пожалуйста, побереги себя.
И вот он, Юрик, болен, как нарочно!
Ах, как это тяжело и несносно. Противная ангина!
Юрик знает, что это ангина. Он болеет ей ежегодно, по несколько раз в год, и привык к этой болезни. Сейчас он тоже узнал все ее знакомые признаки. Эту нестерпимую боль в голове, стук и звон в ушах, боль в горле при глотании и зябкую дрожь во всем теле. Ангина и есть…
Противная ангина!
И углубленный в свою досаду, Юрик не видит, как мама оставила работу и около десяти минут уже смотрит на него из своей комнаты пристально и серьезно.
Она видит, как неестественно красен ее мальчик, как лихорадочно вздрагивает он, как пылает его лицо.
И вдруг бледнеет мама. Быстро, как девочка, забыв про собственный недуг вскакивает с оттоманки, пошатываясь идет в гостиную, к дивану, на котором сидит Юрик.
– Мальчик, ты болен! Родной мой болен? — срывающимся голосом лепечет она. И обхватывает ребенка своими тонкими, худенькими руками.
Юрик хочет успокоить маму, хочет сказать ей, что все это пустое, что он здоров, совершенно здоров… что вот голова только немножко и горло…
Но он не может говорить… совсем не может…
Язык не повинуется. Какая-то лень сковывает все тело. Мама трогает его больную голову и бледнеет еще больше.
– Жар! Болен! Этого еще не доставало! О, Господи! За что наказываешь меня — лепечет она дрожащими губами и схватывается за голову.
Потом разом выпрямляет свою высокую, тонкую» фигуру и кричит Маше:
– Ради Бога за Торнау, скорее… дворника пошлите… Или по телефону лучше. Спуститесь вниз к телефону и по телефону доктора просите Торнау вызвать и пусть сейчас же, сейчас приедет…Сейчас!
– Не надо… не надо доктора, — слабым голосом протестует Юрик, у тебя и так денег мало, мамочка. Не надо доктора, право.
– Милый мой! Милый мой! — хватаясь за голову лепечет мама. И Юрик видит, как из ее глаз одна за другой выползают слезинки и медленно, медленно скатываются по бледному, разом осунувшемуся лицу. И у Юрика начинают дрожать губы и ему хочется заплакать. Ему так жаль его больную, худенькую маму, которая ночи сидит у стола за работой ради него.
Да, ради него одного!
Но он сдерживается Юрик. Надо быть твердым, надо быть мужчиной. Ведь ему уже минуло одиннадцать лет.
– Мамочка, милая, это ангина! — лепечет он в каком-то забытье, — не беспокойся, пожалуйста… Это ангина!.. мамочка.
III.
– Это ангина! — говорит и мама входящему в гостиную доктору Торнау, высокому, молодому симпатичному блондину. Но глаза у мамы такие испуганные и сама она держится за притолку двери, чтобы не упасть.
Доктор Торнау вот уже лет шесть лечит у Нарских. Он отлично знает натуру Юрика, его подверженность простудам, его постоянные ангины. Он только молча улыбается и кивает головою.
Юрик уже лежит в постели. Сейчас мама успела смерить ему температуру и поставить компресс на горло. Градусник показал 39,2 и это новое обстоятельство еще больнее заставило биться испуганное сердце мамы. Торнау вошел. Юрик издали протянул ему ручейку. Теперь он был весь красный как кумач.
Губки у больного запеклись и ссохлись. Глаза, красные и воспаленные поминутно закрывались от слабости и жара. Молотки в голове ударяли все сильнее и сильнее, а в горле слышалось какое-то неприятное не то клокотание, не то хрип.
Доктор Торнау отвернул одеяло, раскрыл рубашку на груди Юрика, отстегнул тонкую шелковую фуфайку и склонился над грудкой больного.
Склонилась и мама, стоявшая рядом со свечей в руке. Склонилась на мгновенье и тотчас же снова отпрянула назад. Вся грудь Юрика, живот и плечи, все было сплошь покрыто какой-то мелкою темно-красной и густою сыпью.
– Скарлатина. У вашего Юрика скарлатина! — проговорил доктор Торнау, обращаясь к побледневшей, как смерть, испуганной маме.
– О, Господи! — могла прошептать только мама и свеча в ее руке задрожала так, что пришлось ее поставить на столик.
– Ничего! ничего, — продолжал доктор, — редкий ребенок вырастет, не проболев скарлатиной, только надо беречься. Покажи-ка мне горло, Юрик. Мальчик послушно открыл рот. Клокотание усилилось, и доктор увидел вспухшую, красную, всю в багровой сыпи гортань ребенка.
– Вот что, — проговорил Торнау, обращаясь к маме, — вы не волнуйтесь, пожалуйста… Скарлатина обещает быть в довольно тяжелой форме. Завтра вечером придется сделать прививку…
Мама кивает головой. Ее лихорадочно блестящие глаза так и впиваются в доктора.
– Да вы сами больны! — внимательно взглянув на маму, проговорил последний.
– Вы вот что: есть у вас кто-нибудь, кто бы мог вам помочь в уходе за ребенком?
Мама тупо посмотрела на доктора теми же страшно блестящими глазами и покачала головой.
– Нет! Никого нет!
Потом подумала немного и проговорила: Есть, да… Лелечка.
– Так вот, телеграфируйте этой Лелечке. Пусть приезжает. А то вы сами чуть живы. К тому же она ведь опытная в деле ухода за больными… Все же лучше. Сестра милосердия своя будет. Прекрасно! Прекрасно! — потирал руки Торнау.
Потом снова взял горячую ручонку Юрика и произнес.
– Вы не тревожьтесь напрасно. Температура будет очень высока. Может быть и 40 градусов, может быть и больше. Я пропишу порошки и полоскание. Главное — уход тщательный нужен, если что-нибудь, понадобится, дайте знать по телефону. И тщательно вымыв руки карболовым мылом и опрыскав лицо, волосы, бороду и костюм одеколоном, Торнау уехал, обещав навестить Юрика на следующее утро.
IV.
В девять вечера мама снова смерила температуру. Градусник показывал 40°.
Бедное сердце мамы трепетало в груди как раненая птица. Рыдания душили горло. Но она твердо помнила одно: волновать больного нельзя. Надо скрыть от него свои слезы. И она с трудом подавляла их, не отрывая взгляда от дорогого личика ее ребенка.
Юрик не то дремал, не то был в забытьи. Он дышал так громко и с таким ужасным хрипом, что кухарка Паша, до которой долетал этот ужасный хрип в ее кухню, говорила своей матери:
– Никак задыхается наш барчонок. Слышь, помирает словно… Ой, и барыню-то жалко! Ведь один он у нее… Словно красное солнышко, не надышится она на сынка-то! На что флегматичная Аграфена отвечала спокойно:
– Ништо. Помрет — ему-же лучше. По крайности, нагрешить не успеет. В одиннадцать-то лет грехи еще небольшие, простятся у Господа в раю.
Да барыня-то, барыня! — не унималась Маша и вдруг прикусила губы. В дверях кухни стояла Юрикина мама и говорила что-то. Маша с трудом разобрала ее лепет.
– Льду пожалуйста, поскорее… На голову и на горло. Оба пузыря набейте. Пожалуйста, поскорее, Маша…
Девушка опрометью кинулась за льдом. Мама прошла в спальню. Там у образа горела лампада. Мама опустилась на колени перед образом, с которого кротко сияли всепрощающие очи Великого Страдальца, увенчанного терниями и прошептала, замирая от горя и тоски:
– Если… так суждено… ему Господи… Если он Тебе нужен, мой мальчик… мой ребенок… возьми нас обоих… возьми в один час, в один день, в одну минуту… Чтобы ни одного мгновенья не оставаться мне после его смерти на земле. Молю Тебя. Господи! Молю Тебя!
И низко, низко склонилась до полу покорная голова мамы. И долго лежала она так, распростертая перед иконой, без слез, без молитвы, без дум.
Поздно вечером приехала Лелечка. Увидела бледное, измученное лицо мамы, вышедшей навстречу в переднюю, и сама побледнела.
– Разве так худо? — чуть слышно спросила она маму. Но та только схватилась за голову, не отвечая ничего, ничего не слыша. Лелечка худенькая (еще худее мамы), бледная, с большими из сине серыми глазами, в косынке и платье сестры милосердия с красным крестом на груди казалась воплощением кротости и добра. Она жила, эта Лелечка, только ради людей и для людей, казалось. У нее было тяжелое горе в душе, печальные утраты, непоправимые потери, ради которых и накрылась она этой белой скромной косынкой сестры милосердия и покорная, богобоязненная и кроткая каждую минуту была готова ко всему,
– Бог милостив! — проговорила она чуть слышно, пожалуйста, не томи себя, Лида! Все обойдется, все минует. Добр и милостив Господь!
Обе они, и мама и Лелечка, стояли теперь перед постелькой Юрика. Он по-прежнему хрипел и лицо его становилось все краснее с каждой минутой.
Лелечка внимательно и зорко смотрела на больного, мама на Лелечку. Ей хотелось во что бы то ни стало угадать по выражению Леленаго лица, видавшей ни одного такого больного, что ждет ее мальчика, и в каком состоянии находится ее драгоценный больной.
Но лицо Лелечки было непроницаемо, как маска. Оно умело скрывать каждое малейшее движение души.
Лелечка много тяжелого перенесла в своей жизни, так много тяжелого, что в сравнении болезнь Юрика не казалась ей таким ужасным ударом, каким она была для мамы.
– Вот что! — проговорила Лелечка деловито, — надо надеть ситцевые платья и белые докторские халаты, я привезла из общины. Переодень-ка Лида! Потом переоденусь я — и еще вот что… Ты ложись…На тебе лица нет!… Того и гляди свалишься… А я посижу… Мне не привыкать стать… Ночи на пролет у моих больных дежурю. Ложись, милая. Разбужу, тебя, если, не приведи Господи, что!
– Нет! Низа что! Мне лечь? Побойся Бога, Леля! — прошептала мама — ни на шаг я от птички моей не отойду. И она так крепко схватилась за железный переплет Юрикиной постели, точно ее насильно хотели оторвать от него.
– Ну как знаешь! Как знаешь! –поспешила согласиться Лелечка и обе остались дежурить у кроватки больного.
V.
Потянулась долгая мучительная ночь… Рядом, в гостиной горела лампа под зеленым абажуром, бросавшая в комнату больного мягкий и нежный, как лунное освещение, свет.
Юрик оставался все в том же забытьи. Тело и лицо, покрывшиеся теперь сплошь бурою сыпью, горели нестерпимо, но он не чувствовал этого. Ему только не хватало дыхания, и он бессознательно и жадно глотал воздух ссохшимися губами. Молоточки, стучавшие в голове, умолкли. Холодный ледяной пузырь сделал свое дело и освежил бедную маленькую пылающую головку. Какой-то гуттаперчевый предмет в роде ошейника, тоже набитый льдом, плотно обхватывал больное горло ребенка. Но он ничего этого не чувствовал вовсе. Юрик точно уже не существовал и, если бы ни его спертое дыхание, ни этот хрип, вырывающийся из горла, ни это точно раскаленное тельце и лицо, можно было принять его за мертвого.
Мама и Лелечка сидели, не шевелясь, в двух мягких креслах, взятых из гостиной у его постели. Кресла обтянули белыми, чистыми простынями и сами мама и Лелечка надели поверх ситцевых платьев чистые, белые, как снег докторские халаты. Сидели молча, не двигаясь, не обмениваясь ни единым словом друг с другом. Каждая думала свою думу. Тяжелую, беспросветную думу у постели больного мальчика.
О своем недавнем горе думала Лелечка.
Два года тому назад точно также сидела она у постели такого больного. Только еще более маленького, совсем дитяти. Был болен скарлатиной ее Коля. Маленький шестилетний Коля, которого взяла она на воспитание годовалым ребенком к себе в дом. Тогда еще Лелечка не была сестрою милосердия, а жила вместе с тетей, заменявшей сироте-Лелечке мать, в собственном домике-особняке на одной из петербургских окраин. Маленького Колю и тетя и Лелечка любили без ума. Он был совсем особенный этот Коля, кроткий, ласковый, «не от мира сего», как про него говорили их жильцы и соседи.
Колю взяли из детского приюта тетя и Лелечка на «вечные времена». Решили воспитывать, учить его, поднять на ноги, сделать человеком. И обе как к родному, привязались к Коле. Особенно сирота-Лелечка полюбила своего приемыша. День и ночь не оставляли они его ни на минуту. Гуляли, играли с Колей, учили его. В шесть лет ребенок умел читать чисто и правильно, как взрослый. И ласковый какой он был, послушный, услужливый и кроткий! Души в нем не чаяла Лелечка. Любила его и престарелая тетка. Обе уже мечтали видеть своего Колю в гимназической куртке… в студенческой тужурке… с кокардой чиновника… Мечтали, ждали и радовались на своего маленького любимца. Но Бог судил иначе. Заболел Коля. Неизвестно, где и как схватил скарлатину и умер. Умер Коля.
Что было тогда с Лелечкой, один Бог знает.
Не плакала она, не рыдала. Ходила точно потерянная… смотрела на все странными, мутными, остановившимися глазами и спрашивала Бога:
– За что взял, Господи, Колю? За что наказал меня? И сжимала тонкие, бледные руки и хрустела тонкими, бледными пальчиками.
Но еще горшее, еще сильнейшее горе подкарауливало Лелечку. Схоронили Колю. Обложили дерном и венками его могилку, а через месяц свалилась с ног тетя. Тетя, заменившая родную маму Лелечки, тетя, с которой душа в душу прожила Лелечка целые долгие двадцать лет. Тетю разбил паралич. Снова заметалась в деятельном уходе за больной Лелечка, забыла и про покойного Колю, только об одном думала, как бы тетю спасти, как бы вылечить ее… Не могли, не вылечили. Умерла и тетя. Близко, близко к Коле положили ее. Отделали и ее могилку… Венками и цветами засыпали всю. И опять не плакала Лелечка. Только замерла как-то… да еще плотнее сжимала губы и пальцы и обращая глаза к небу, безмолвно спрашивала ими, казалось: «За что? За что?» Долгое время не ела, не пила Лелечка. А через два месяца отправилась к настоятельнице общины сестер милосердия и упросила ее принять ее, Лелечку, в состав сестер. Белую косынку, белый передник с красным крестом надели на новую «сестрицу» и в уходе за больными и умирающими искала силы Лелечка потушить, погасить хоть отчасти свое тяжелое, непоправимое горе.
Но это не удалось ей. Всюду и везде преследовали ее образы дорогих усопших, и дума о них никогда не покидала ее. Не покидала она ее и сейчас, пока она сидела у постели больного Юрика, которого любила всем своим настрадавшимся одиноким сердцем.
VI.
Думала и мама у постели своего любимца.
Страшные мысли вереницей скользили в ее усталой голове. Страшные картины поднимались перед ней, дрожа от ужаса, прижималась мама лицом к подушке, на которой лежала горячая головка ее сына и тихо стонала, до боли сжимая хрустевшие пальцы.
– Господи помоги! Не допусти Господи! беззвучно молила она.
Жуткая тишина стояла в комнате. Тихо и неровно мерцала лампада… Тихо, мерно постукивал маятник стенных часов. Но маме казалось, что не маятник стучит это вовсе, а молоток гробовщика, ударяющего по маленькому глазетовому гробу.
И не темная Юрикина спальня, а ярко освещенная гостиная чудилась маме. Какие-то люди собрались в ней… Родные, близкие и далекие, чужие все вперемежку. Шепчут что-то… И певчие здесь, и священник… А там, по среди комнаты, маленький гроб на катафалке и он в нем, ее сокровище, ее солнышко, ее мальчик…
Дико вскрикивает мама. Хватается за голову… потом снова склоняется над сыном. Хрип… Свист… тяжелое дыхание.
– Жив! Жив! Слава Богу! Милый, милый единственный — шепчет она и жгучие слезы градом катятся из ее глаз по ее исхудалому, измученному лицу.
Юрик проснулся в эту минуту или пришел в себя впервые. Дико озирается кругом… Увидел маму, слабо улыбнулся. Силенок нет, а все же тянется ссохшимися губками к ее руке.
– Сокровище мое! — шепчет мама и осыпает поцелуями и горячее личико, и горячие ручки и толстое красное одеяло на его коленях.
– Пить, мамочка! Пить! — просит Юринька слабым голоском.
– Сейчас, радость моя, сейчас мое солнышко, птенчик мой ненаглядный! — лепечет мама и подносит питье к его ссохшемуся ротику…
Больно глотать Юрику, не может он даже с ложечки глотнуть ни капли.
Смотрит печально, жалобно. Смотрит прямо в глаза маме.
– Горлышку больно… головке! — шепчет он чуть слышно.
Опять целует и утешает его мама. Потом вместе с Лелечкой прочищают ему горло от налетов, делают вдувание в гортань и в нос. Ах, какая это боль, какое мученье! Юрик плачет от боли, но терпит все. Он знает, что надо это, что доктор это велел делать. А у мамы сердце больше прежнего трепещет и дрожит в груди. Так-бы, кажется, всю болезнь Юрикину взяла она на свои плечи.
А ночь идет, все идет и, Бог знает, когда кончится эта ужасная, угрюмая, зловеще притихшая ночь.
– Это ни на что не похоже! — волнуется Лелечка — зачем же я тут, скажи пожалуйста? Зачем было мне приезжать из общины, когда ты все равно спать не ложишься! На себя взгляни только — живой мертвец. Ведь смотреть на тебя жутко, Лида! Хотя-бы для Юрика пожалела себя… Ведь сама чуть на ногах держишься, сама больная!
Лелечка говорит внятно, ясно, а мама и не понимает. Смотрит во все глаза на своего друга и не понимает совсем, чего хочет от нее в конце концов Лелечка…
А когда поняла, замотала только головой, и снова вцепилась худенькими пальцами за переплет Юрикиной постели…
– Ни за что… Не могу! Не гони меня Леля! — жалобно, жалобно запросила она таким печальным голосом, что и не хватило сил у Лелечки отправить спать маму.
– Оставайся уж! — шепчет Лелечка — оставайся! Что-же мне поделать с тобою!
А ночь все идет и идет, такая угрюмая, зловещая и нет кажется конца и края этой ночи…
VII.
Прошла, минула ночь. Улыбнулось утро. Хрипит по-прежнему Юрик. Каждый час меняют лед на его горле и голове. Смерили температуру. Опять градусник показал 40. Когда мама увидела это, отчаяние с новой силой охватило ее. Она заглянула в глаза Лелечки и тихим, глухим голосом спросила ее:
– У Коли твоего покойного также было?
Сестра милосердия только тихо, отрицательно покачала головою.
– Хуже было у Коли… Он весь синий был. У него не простая была скарлатина — злокачественная. От злокачественной же не выживают дети.
И поникла, бедняжка, головою на грудь. А мама, едва дослушав ее, смотрит уже на сына. Но живое какое-то лицо у Юрика сегодня… Рот совсем сузился и почернел. Зубы оскалились. Зрачки глаз точно пленкой подернулись, а на белках кровавые жилки. Много их, много. Кровью налитыми кажутся глаза.
– Хоть бы доктор приехал по скорее! — мечется душа мамы. Боже мой! Господь милосердный! Сохрани мне его!
Ровно в десять утра приехал доктор. Приехал и привез свой собственный белый халат с собою. И опять выслушивал, выстукивал грудь и спину Юрика, его сердце, слушал легкие, дыхание. Смотрел горло, глаза… Считал пульс.
– Вечером прививку надо делать. А пока поезжайте за всем необходимым. Надо сыворотку достать, эфир, спирт, коллодиум! — пересчитывал доктор и записывал все это на бумажке.
Лелечка поехала закупать все необходимое для прививки. Уезжая, они с мамой видя, что глаза Юрика закрыты, тихо шептались:
– Ты, Лелечка, не стесняясь деньги расходуй, — шептала мама. Все что надо купи… Все что надо. Сыворотка одна рублей 20 будет стоить… Вот здесь 40… на все остальное.
– Лида, как дорого милая! — проронила почти с ужасом Лелечка, зная все трудные обстоятельства своего друга.
Вдруг оттуда с кроватки прозвучал тихий слабый голосок.
– Мамочка! Мамочка! Не надо прививки. Я и так поправлюсь. Тебе работать сколько на прививку потом надо будет! Как мамочка дорога прививка-то.
– Радость моя!
Мама кинулась к Юрикиной кроватке, упала около нее на колени, обвила руками Юрика.
– Солнышко мое ты! Солнышко! Здоровье прежде всего, здоровье, а деньги… заработаю деньги. Бог поможет, пролепетала она, да так и застыла на коленях подле сына. Так и замерла над ним.
VIII.
Странный это был вечер.
Доктор Торнау приехал ровно в 8 и прошел прямо в комнату Юрика. У Юрика еще больше повысилась температура за этот день и так заметно распухло горло, что он совсем уж не может говорить. И молоточки в голове усилились. Даже лед не помогает от боли и шум в ушах делается все сильнее и сильнее с каждой минутой. Задыхается Юрик. Глаза совсем стеклянные, неподвижные стали… У покойной тети были такие глаза, когда она умирала, это хорошо помнит Юрикина мама и оттого-то дрожь ежеминутно охватывала ее тело, хотя в комнате жарко натоплена печка.
Юрик плохо сознает действительность. Он видит мелькающие мимо него белые халаты, доктора, Лелечки, мамы, видит расширенные от ужаса глаза мамы, но ничего не понимает, не соображает теперь.
Только когда доктор откинул одеяльце с его горячей, как огонь ноги и стал тереть ее чем-то холодным, как лед, острым и колючим, Юрик застонал, ему стало очень холодно и неприятно.
– Это для того, чтобы он не почувствовал укола. Это эфир. Он замораживает и делает нечувствительным к боли тело. Говорит доктор маме, которая стоит в изголовьях Юрикиной постели, одной рукой крепко держит горячую ручонку Юрика, другой гладит его по его кудрявой голове.
– Вот мы кудри обстрижем, ему легче и будет, говорит доктор…
– Обстрижем, не правда ли малыш?
Но вместо ответа Юрик неожиданно дико кричит. Острая длинная игла вошла ему в ногу и в тот же миг он чувствует, как что-то холодное стало разливаться по телу, по всем жилам и суставчикам его.
Кто-то наклонился к нему, целует его.
– Милый, мой милый, потерпи, ангелочек мой, птичка моя. Потерпи немного.
Юрик окончательно приходит в себя от боли и узнает маму… Перед ним ее глаза наполненные такой любовью и лаской, что под этим ласковым, любящим взглядом Юрику становится как будто легче перенести боль прокола шприцем, при посредстве которого делал прививку врач.
– Не волнуйся, мамочка, мне легче, легче! — лепечет он тихо и, закинув головку на подушку, смотрит, смотрит, не отрываясь, в ее глаза. И тянется снова к ее руке ссохшимися от жара, губенками.
А на столе стоит какой-то странный сосуд с гуттаперчевой кишкой и с такими же двумя шарами, словно мячи. Доктор Торнау с усилием нажимает то один шар, то другой шар и Юрик чувствует, как быстрее расходится холодная жидкость под его воспаленной кожей. Долго длилась эта процедура. Снова впал в бессознательное состояние Юрик и не помнил уже, когда вынули из его ноги шприц. Ранку залепили ватой с каким-то пахучим лекарством. Влили микстуру в ротик больного и убрав наскоро инструменты со стола, завернули лампу, что бы свет ее не мешал Юрику.
Прощаясь с мамой и Лелечкой, доктор наказывал мерить каждые три часа температуру больному и кроме желтой микстуры не давать никаких лекарств.
Уже в передней доктор сказал: если прививка подействует — ребенок спасен.
Пошатывающаяся от слабости мама снова заняла место у постели Юрика. Лелечка устроилась на диване в гостиной, найдя, что чем меньше будет народу подле Юрика, тем это лучше для него.
Снова потянулась ночь. Тоскливая, черная, жуткая…
Мама сидела у кроватки сына и, не отрываясь, смотрела на его лицо. Юрик был по-прежнему горячий прегорячий, по-прежнему дыхание вырывалось с хрипом из его груди… Губки казались черными, как у мертвеца, а глаза странно смотрели, ничего не видя перед собою.
Мама тихо сползла с кресла, на котором сидела и стоя на коленях перед постелькой, шептала чуть слышно, вся холодея и замирая при малейшем новом усиленном хрипе ее мальчика.
– Господи! — шептала мама, обращая глаза на образ, — Ты видишь! Ты понимаешь! Не отнимай, не бери его от меня. Если я так грешна, Господи, что заслуживаю казни — отними здоровье, силы, заработок, дарование. А его сынка моего оставь мне, только оставь ненаглядного, маленького солнышко мое. И плакала, беззвучно, тихо плакала мама…
Потом снова молилась и просила. Просила и молилась…
Таким образом прошло три часа… Точно от забытья опомнилась мама, взяла градусник со стола, встряхнула и поставила под мышку Юрику…
А сама, придерживая его рукою, тут же прикорнула головою к подушке. Считала минуты… Смотрела близко и на исхудалое страдальческое личико. Смотрела и повторяла одно и тоже, одно и тоже…
– Господи — спаси! Возьми силы, здоровье, дарование. Все возьми у меня — а его спаси! Не отнимай, Господи! Не отнимай!
Еще прошло не мало времени. Снова опомнилась мама, положила руку на горячий лобик Юрика.
Что это?
Или она ошиблась?
Пот мелкими капельками проступил на лобике больного. И не таким уже горячим, как раньше, кажется лобик.
Ужели, Господи?
Чиркнула спичку мама… Зажгла свечу.
Взглянула на градусник, а у самой руки трясутся…
Так и есть! О, Боже мой! Благодарю! Благодарю Тебя!
Градусник указывает на цифру 39 и сверх нее еще восемь делений. На три градуса спал жар у больного, на три градуса. О, счастье! Счастье! И этот пот… Испарина… В нем спасенье! Спасен ее Юрик! Спасен! Подействовала прививка.
Что-то огромное разрослось в груди мамы. Что-то бьется и плачет там. Не то сердце плачет, не то душа. Спасен! Спасен! шепчет кто-то внутри нее так ясно, так понятно… Хотела разбудить Лелечку, мама, но отдумала. Пусть спит. Намучилась она со своими больными в общине за эту неделю! Пусть спит, бедняжка. Только сняла мама пузырь со льдом с головы Юрика… Укутала его еще больше одеялами, платками и снова смотрит, и ждет. Ждет и смотрит…
В четыре часа утра снова поставила мама градусник своему больному. Еще на два градуса спала температура. Стал ровнее дышать Юрик и хрип исчез. Смазала горло мальчику мама и горло, как будто лучше. Опухоль спала, не давится как прежде, бедняжка. Под утро больной крепко уснул. Проснулась Лелечка, пришла сменить маму. Но мама осталась у постельки больного. Маме хотелось еще раз убедиться, что легче ему, легче ее дорогому, единственному. И правда, легче. Утром уже 39,5 показывал градусник. Прививка сделала свое дело.
Юрик был спасен.
IX.
Юрик был спасен.
Сам больной чувствовал заметное облегчение.
В горле еще что-то давило, мешало глотать, было мучительно больно; все тело ныло и горело, но все-таки было лучше. Ложно различать лица, предметы, видеть милую маму, Лелечку, всех.
Весь день Юрика прошел в какой-то полудремоте…
Жар мучил, но не такой уже сильный, как раньше. Даже улыбнулся на шутку доктора больной.
А в восемь часов уже спал тревожно и плохо, но все же спал. Спал и видел, что они с Петей Прасовым сидят на «арифметике». Заданы три задачи. Две из них сделаны, а третью он, Юрик, никак не может кончить. Ну, никак не может, не может совсем. Напрягает все силы, все мысли и ничего, ничего не выходит… Даже злость берет, так-бы, вот, кажется и треснул противную задачу! А Петька как на зло, еще мешает. То за руку его схватит, то на голову ему свою руку положит, то пальцами по лицу махнет.
– Отстань, не дразнись! — кричит Юрик и, грозит кулаком Пете.
А Петя еще больше лезет к нему, трогает его, щекочет.
– Фу, ты какой, не дразнись, я Иван Николаевичу скажу, — выходит из себя Юрик и, подняв левую ручонку, отчетливо говорит на весь класс:
– Иван Николаевич, Прасов мне задачу мешает делать. А сам в тоже время записывает правой быстро, быстро цифры на воображаемом листке. Бедный мальчик!
– Бедный больной, дорогой мальчик! Очнись, не беспокойся, не волнуйся. Не надо делать никакой задачи… Не в классе ты, а дома, у себя в кроватке… И не Прасов с тобою, а мама, твоя мама, понимаешь-ли дорогой! — слышится над Юриком тревожный, взволнованный голос.
Но нет, не понимает его, не слышит Юрик.
Горячечный бред, смутные больные грезы сковали усталый, нездоровый мозг ребенка. Он открывает глаза, но не узнает мамы. Ему чудится вместо ее белой в больничном халате тоненькой фигурки коренастая, приземистая фигура Пети, который по-прежнему дразнит, изводит, мучает его. И задачу, чудится Юрику, надо окончить во что-быто ни стало, кончить, и он спешно, одною рукой водит по простыне, выписывая пальчиком цифры, другою же отбивается от преследовавшего его воображаемого Пети.
– Детка мой, опомнись ненаглядный, здесь я твоя мама! — слышится ему словно сквозь сон знакомый дорогой голос.
– Ох уж этот Петька! — маминым голосом начинает дразниться, — устало работает больной мозг ребенка.
Будто уж и не узнает он Юрик Петьку. Как же, жди!
– Хороша мама! В черной куртке сидит! — сердито кричит уже в голос Юрик.
– Вот постой ты у меня я тебе задам! — И он бросается в погоню за воображаемым Петей.
Нестерпимая боль в ноге заставляет застонать Юрика. Он приходит в себя… Открывает глаза.
Хочет поднять ногу и не может. Нога как свинцом налитая, не движется ни одним мускулом точно колода. И такая боль нестерпимая, мучительная боль при малейшем намеке, на движение. Холодный пот выступал на горячем лобике мальчика от тщетных усилий поднять больную ногу.
Слезы брызнули из глаз.
– Больно, мамочка, больно!
А она уже стоит над ним трепещущая, взволнованная… Зажженная свеча ходуном ходит в ее руке,
– Что, деточка, что?
– Ножка, мама… Нога моя, нога!…
На его крик прибежала Лелечка. Осторожно отвернула одеяльце и обе мама и Лелечка едва нашли силы не закричать от испуга. Правая нога Юрика страшно вспухла и лежала багрово-красная тяжелая и неподвижная по среди кровати, как полено.
X.
Потянулись тяжелые дни…
Неподвижный лежал на спине день и ночь Юрик. Нога по-прежнему оставалась огромной, вздутой, тяжелой, как свинец. При малейшем движении страшные нестерпимые боли заставляли содрогаться все тело маленького страдальца.
Мама и Лелечка встревоженные и бледные не отходили от его постели, и о сне, и о еде вовсе забыли. День сменялся ночью, ночь утром. Приезжал доктор Торнау. Смотрел сосредоточенно и угрюмо на ногу Юрика и качал головою.
Приехал и другой доктор… Военный и седой, сказал маме, что необходимо сделать операцию и велел, пока что, ставить припарки. Припарки были горячие, как огонь жгли ногу и Юрик плакал и стонал на всю квартиру.
Еще к большему горю отозвали Лелечку домой в общину. Сестер милосердия было мало, на лицо, всех разослали по госпиталям и больницам в командировку. Ни с чем остались сами. Вспомнили Лелечку, вызвали ее. Мама при Юрике одна осталась.
Юрик по-прежнему плакал и стонал от боли.
Узнал от мамы, что операцию ему хотят делать и еще больше расплакался, и разволновался.
– Не хочу операцию! Не хочу!
– Детка моя, — молила мама, — милый мой голубчик, какая же операция? Что ты! просто маленький прокол на ноге… Гной выпустить из ноги надо, милый!
– Не хочу прокола! Не хочу! Лучше на костылях ходить буду! Лучше калекой останусь! А проколы и операцию не дам делать, — заливался слезами Юрик.
Плакала мама. Ночи не спала. Длинные часы просиживала в кресле у Юрикиной постели. Или молилась.
Приехал дедушка. Высокий, седой, красивый в генеральском пальто и добрый, добрый. Дедушка не входил в квартиру, боялся перенести заразу своим дочкам девочкам Нине и Наташе маминым сестрицам. Посылал дворника узнать о Юрикином здоровье.
Потом письма писал. Добрые, ласковые, длинные письма. Советовал, как лечить Юрика, что делать, к кому обращаться. И ванну прислал Юрику на, колесиках, с грелкой печкой внутри. Хорошую ванну, дорогую. Такую, что к самой постели больного подкатывать можно. Но нельзя и думать теперь купать Юрика. Нога не позволяет. Ни двинуться бедняжке, не повернуться на бок. Какое уж тут купанье!
И температура повысилась снова бред усилился по ночам. Терял сознание Юрик. Чудилось ему, что мальчики ему досаждают, дразнят его, мучают, изводят. Хочется Юрику броситься за ними, отделать их «по-свойски» … Кинется он вперед, с подушек, всем телом метнется и тут же, как подкошенный, валится назад.
– Нога, ах, нога! Больно! Больно!
Несется его тоскующий, болезненный вопль по всей квартире. И заливается, бедняжка, горькими, отчаянными слезами.
X.
Операция назначена в воскресенье.
Кое как удалось уговорить Юрика.
Господи, чего не сулили ему за это!
И любимого Майн-Рида всего, и Фенимора Купера и скорую отправку на дачу в милый Юрикин Сестрорецк, где они проводят с мамой каждое лето.
Обещали, что не больно ему будет… Ну, вот, нисколько не больно… Что он, Юрик, уснет под действием хлороформа и ему в это время вскроют больную ногу и выпустят из нее гной.
Вечером, накануне операции, от дедушки пришел денщик и принес маме письмо и пакетик.
В пакетике был образок Целителя Пантелеймона. Серебряный образок с красивым бархатным низом. Изображенный на нем святой кажется таким светлым, юным и прекрасным. У самого такое юное, детское лицо…
Когда все уснули в доме и Юрик, намученный за день больной ногой, забылся немного, мама тихо благословила его присланным образком. Потом повесила образок над постелью и стала думать о святом Целителе и молиться:
– Светлый отрок, исцели моего Юру!
И часто, часто в продолжении ночи повторяла это мама с глубокой верой и мольбою, какая только нашлась у нее в сердце…
– Светлый отрок, исцели его!
Незаметно уснула в эту ночь мама, свернувшись комочком подле Юрикиной кровати.
Под утро проснулся Юрик. Солнышко уже заливало комнату яркими лучами. Мама спала. Юрику хорошо было видно ее худенькое осунувшееся лицо, ее скорчившуюся в неудобной позе фигуру и тонкую, бледную руку, свесившуюся с кресла…
– Бедная мамочка! Бедная мамочка! — прошептал Юрик и его обожгло острое мучительное и сладкое в тоже время чувство жалости к маме.
Хотелось прижаться к ней и выплакаться на ее груди. Хотелось гладить слабыми пальчиками ее исхудалые щеки и голову с рассыпавшимися во время сна волосами, крепко обнять ее и сказать:
– Я так люблю тебя, так люблю тебя, бедная ты моя мамочка!
Юрик запрокинул голову, чтобы удобнее ему было смотреть на мамино лицо и увидел новый красивый образок над своей постелью.
– Откуда он? такого еще не было у нас — недоумевал Юрик и широко раскрыл глаза, чтобы увидеть надпись на образочке.
– Целитель Пантелеймон! — прочли с большим трудом усталые глаза Юрика и тут же внезапная мысль толкнулась в его головку.
– Что если этот образок здесь для того, чтобы напомнить ему, Юрику о благости Божией. Для того, чтобы он Юрик помолился ему от всего чистого, детского сердца… Может быть Господь через этого красивого отрока — святого поможет ему Юрику перенести легко и безболезненно страшную операцию?
И перебивая самого себя, ребенок уже молился.
Стиснув ручонки, сцепив слабые худенькие пальцы, не отрывая от образа широко раскрытых глаз, молился Юрик… сбивчиво, неумело, но с такой горячей, такой свежей верой, как никогда еще не молился до сих пор.
И, казалось, ясные, непорочные глаза отрока смотрели на него ласково и кротко. Казалось, они говорили:
– Хорошо, бедный Юрик! Хорошо! Поправишься скоро… Не будешь мучиться больше, я так устрою… Я устрою все…
XII.
Приехал доктор. Не Торнау, а тот другой седой и высокий. Посмотрел на ногу Юрика… Покачал головой, пожал плечами… Потом сказал Юрику.
– А ну-ка, попробуй, пошевели пальцем! — Юрик попробовал.
Пошевелил и пальцем, и пяткой.
Вчера еще они были не подвижны, теперь проявляли слабую жизнь.
– Ну, поздравляю тебя, молодец, если так пойдет дальше — жидкость в ноге — рассосется и никаких операций не надо! — объявил во всеуслышание доктор.
– Не надо! — эхом отозвалась мама и лицо ее разом прояснилось и засияло.
Юрик просиял, оба взглянули на доктора потом друг на друга.
– Не надо операций! Не надо!
И перевели, точно сговорившись, глаза на образок.
Солнышко ударило как раз в эту минуту в серебряную, позолоченную ризу и она вся засияла в его ярких лучах. Кротко и светло смотрели окруженные этим сиянием ясные очи Целителя.
Сердце мамы забилось сильно, сильно………………..
Прошел еще день, еще и еще…
Уже ни только пальцы и ступня, а и самая больная нога начала понемногу проявлять жизнь и шевелиться. Жар спал. Унялась лихорадка. Начала спадать и опухоль понемногу. Юрик поправлялся. Начал разговаривать, просить кушать.
Снова приехала Лелечка.
Она вошла в залитую солнцем комнату Юрика, когда больной сидел на постели среди подушек, бледненький, но улыбающийся и спокойный и пил какао.
Подле сидела сияющая мама и большими радостными глазами смотрела на Юрика.
А щедрое солнышко так и заливало их своими лучами, и маму и сына.
Лелечка вошла и зажмурилась даже.
– Как светит солнышко! — произнесла она.
– И мое солнышко снова мне засветило! проговорила мама теми же сияющими глазами глядя на Лелечку и Юрика.
– Слава Богу! Слава Богу! — весело отозвалась Лелечка присаживаясь тут-же, у постели и стала участливо расспрашивать о ходе Юрикиной болезни. Они говорили тихо, чуть слышно. Слишком светлое и благоговейное настроение было на душе мамы, чтобы можно было нарушить его резким, громким словом.
Под шёпот их забылся Юрик. Он спал теперь много и крепко. Он выздоравливал.
Солнышко все ярче и ярче заливало комнату.
Под его живительной лаской замолкли и мама с Лелечкой. Обе задумались, но каждая думала о своем.
Мама о том, как поправится Юрик и она перевезет его на дачу, где так славно пахнет соснами и целые дни лепечет волнами неугомонное море, а Лелечка…
Лелечка мечтала о давно минувшем…
Мечтала о милом маленьком мальчике с карими глазами, о доброй, любящей, ласковой тете и думала как хорошо было-бы, если бы они жили оба и ласковая тетя и крошка Коля ей на радость, чтобы она могла всегда с любовью и печалью заботиться о них…
А солнышко ласкало девушку играя на белой косынке и на красном кресте и чудилось Лелечке, что это солнышко посылают ей на утешенье ее ненаглядные тетя и Коля…
Роза
I.
Когда и при каких условиях поселились бабушка с Розой в глухой улице города Н-ска в старом, покосившемся особнячке-доме, никто так не знал из соседей. До приезда новых обитателей серый домик стоял плотно заколоченный с закрытыми ставнями и перекрещенной досками дверью. И вдруг, в одно свежее апрельское утро соседи увидели, что дверь домика широко раскрыта, ставни тоже, а в окне мелькают силуэты двух женских фигур: маленькой худенькой старушки и девочки-подростка с огромным горбом на спине.
Домик ожил. Он стоял на самой окраине города, в конце самой глухой и пустынной его улицы, и наблюдать за всем происходившем в домике любопытным соседям было довольно трудно, а между тем узнать хотелось чрезмерно, что за старушка с горбатой девочкой сняли убогое жилище.
Стали наводить справки соседи.
Оказалось, что домик не снят новыми жильцами, а просто куплен ими. И купила его бывшая булочница-немка из большого города, дела которой пошли так плохо, что пришлось закрыть булочную и перебраться сюда в захолустный городишко, где жизнь была втрое дешевле, нежели чем больших городах.
– А деньги, должно, водятся у немцев то, — решили соседи, — даром что одеваются как нищие! И скряга же, должно быть, старушенция эта, — тут же решили они.
Действительно, старушка и ее внучка одевались более чем скромно, в ветхие ситцевые платья и старомодные тальмы, давно выцветшие от времени.
Но и тальмы и платья были так чисты, так аккуратно выглажены и починены что нимало не напоминали собою убогие лохмотья и рубища нищих.
Почему-то соседи сразу не возлюбили «булочницу и горбунью», как прозвали они старушку и ее внучку.
Не возлюбили за то, что Амалия Карловна Шмидт не пожелала ни с кем знакомиться из соседей, не заискивать в них. И она и внучка держали себя в стороне ото всех, выходили из дома только в лавку или в православную церковь, так как лютеранской церкви не имелось в городке.
– Ишь немчура важничает! — шипели вслед старушке Шмидт, досужие кумушки-соседки, и чего спрашивается нос то задирает. Что, она лучше нас что ли?.. Думает домишка убогий купила, так и самому чёрту брат?
И часто злые насмешливые замечания летели в след за торопливо пробирающейся к своему домику старушкой…
Но, если кумушки-соседки допекали бабушку, то их дети едва ли не сильнее и бессердечнее своих матерей мучили ее внучку горбунью Розу. Стоило лишь Розе появиться на улице, как вся ватага спокойно игравших до сих пор ребятишек, устремлялась за ней, с криком, визгом и бранью.
– Эй, ты горбунья? Что в горбу зашила? Много-ли золота-серебра в нем схоронила? Вот-бы накостылять тебя по горбу-то… небось зазвенели бы там серебряные рублики! — кричали они и с диким хохотом окружали горбунью. Бедная девочка металась как подстреленная птичка, всеми силами стараясь убежать от бессердечных шалунов. Иногда вдогонку за ней летели комки грязи и каменья. Иногда, они достигали своей цели, попадали в горб и тогда бедняжка Роза ощущала нестерпимую боль в спине.
Вся в слезах бросалась она домой к бабушке, обвивала худенькими ручонками шею старушки и пряча на груди ее свое некрасивое слишком длинное для тринадцатилетнего ребенка личико, с великолепными печальными глазами, шептала, обливаясь горькими слезами:
– Ах, бабушка, милая, зачем они меня так мучают и обижают! Что я им сделала, бабушка? — И она разражалась горьким судорожным рыданием.
Как хорошо умела бабушка успокаивать внучку в такие минуты! Она ласкала ее белокурую с целым богатством золотистых волос головку, целовала ее бледное худенькое личико и шептала на ухо по-немецки своей любимице:
– Полно Розочка, полно! Не надо, не надо плакать, сердечко мое! Господь все видит и за наши страдания любит нас. Да Господь любит нас, как любит всех сирот и убогих. Ах, ты моя Розочка! Моя бедная, маленькая Розочка! Дорогая птичка моя.
И под влиянием бабушкиной ласки утихала и успокаивалась горбунья.
– Господь сирот любит! — мысленно повторяла она и большие печальные глаза ее начинали тихо сиять с невысохшими еще в них светлыми слезинками.
II.
– Господь сирот любит! — говорила бабушка.
И Розочка твердо верила в это. Розочка была лютеранка, но как уже сказано выше, за неимением лютеранской церкви в уездном городишке она ходила в православный храм.
Каждое воскресение бедная маленькая горбунья, тщательно принаряжалась в единственное крепкое и не заплатанное еще ситцевое платьице, тщательно причесывала свои роскошные золотистые косы, заплетала их и отправлялась в церковь помолиться за бабушку, у которой болели ноги, и которая не могла стоять в продолжении долгой церковной службы. Она пробиралась в самый дальний уголок храма, складывала ручонки и уносилась далеко, далеко в чистой и светлой детской молитве.
Прямо против того места, где помещалась Розочка, находился образ, изображающий Спасителя, окружённого детьми. Христос благословлял малюток, с кроткой нежной ласкою смотрел на них.
Лютеранское вероисповедание не признает поклонения иконам, но, тем не менее, Розочка не могла не молиться этому кроткому ласковому Христу, допускавшему к себе бедных, рваных еврейских ребятишек.
В русской церкви хорошо пели. Пели пансионерки в коричневых платьях с белыми пелеринками. У пансионерок, как и у Розочки были спущены вдоль спины косы и голоса у них звучали как серебряные колокольчики в степи. Розочка знала пансионерок. Пансион находился неподалеку от них, от их убогого домика и, много раз проходя мимо пансионского сада, Розочка видела гуляющих в нем пансионерок. Когда толпа уличных ребятишек, гналась за нею, осыпая ее Розочку насмешками и комьями грязи, пансионерки тоже приближались к садовой ограде, привлеченные шумом, и делали свои замечания.
– Бедная девочка! Зачем они мучают горбунью? — говорила одна.
– Ах, какое там мучают!.. Она сама кусаться готова! Посмотри только, какие у нее злющие глаза — протестовала другая.
– Эти горбуньи всегда такие ведьмы! — вставляла свое замечание третья.
– А все-таки жаль! Ведь ничем она не виновата бедная! — слышался первый голос.
– Оставь пожалуйста, она — просто противный урод!
– И не стыдно тебе, Бахрушина?
Бахрушиной было действительно стыдно, потому что она, ворча что-то нелестное по адресу высокой белокурой девочки, Розиной защитницы, юркнула за спины толпившихся за забором подруг.
Эту Бахрушину, небольшую, худенькую, со злыми глазами девочку, Роза знала лучше остальных.
Когда толпа ребятишек гналась за ней, Шура Бахрушина стояла у садовой калитки и кричала со смехом.
– Ату ее! Ату! Так! Так ей надо, хорошенько, ее, хорошенько!
И хохотала так, что ее слышно было далеко на улице. Строгая дама в синем платке, с которой гуляют пансионерки, подходила к Шуре и наклонившись к девочке выговаривала ей за ее невозможное поведение и смех. Иногда-же, когда уговоры не действовали, и Шура продолжала исподтишка смеяться, строгая дама брала ее за руку и уводила в дом. Это было большое наказание для Шуры.
Живая и подвижная девочка не терпела мрачных и тоскливых пансионских комнат и часы прогулок считала лучшими за все время своего пребывания в школе. И разумеется, все свое недовольство Шура переносила на ни в чем неповинную Розу.
– Противная горбунья! Урод отвратительный, из-за тебя опять наказали меня! — шептала она всякий раз при встрече с горбатой девочкой.
Но если Шура Бахрушина не возлюбила Розу, то высокая белокурая девочка Лизонька Шустова совсем иначе относилась к ней. Лизонька, тихое кроткое создание, не раз останавливала злых ребятишек, преследовавших бедную Розу, стыдила своих подруг пансионерок, подтрунивавших над горбуньей, и несколько раз ссорилась даже с Шурой Бахрушиной из-за нее.
– Что она тебе, сестра, друг, приятельница, что ты готова за нее лезть и в огонь, и в воду? — насмешливо спрашивала Шура Лизаньку.
– И не сестра и не приятельница — вспыхивала Шустова, — а просто жалко ее!.. За что она терпит бедняжка.
– Да кого ты жалеешь то? Смотри, глаза у нес как у волка, того и гляди на кого-нибудь бросится. Урод противный, видеть ее не могу! — с откровенной ненавистью заключала свою речь Шура.
Лизонька только плечами пожимала и отходила от своей сердитой подруги.
И Лизу Шустову, и Шуру Бахрушину и других пансионерок чаше всего Роза видела на клиросе церкви. Чинно стояли девочки в своих коричневых платьях и белых пелеринках с туго заплетенными косичками, спускавшимися вдоль спины и выводили псалмы и молитвы тоненькими детскими голосами. Роза очень любила это пение. Среди клубившегося синеватого дыма, фимиама, тонкой струйкой поднимавшегося из кадильницы, под это дивное торжественное пение, девочка забывала все пережитые его невзгоды и печали и не помнила уже причинённого ей зла. И даже Шура Бахрушина не казалась ей врагом больше в такие минуты; даже когда, последняя чинно пела на клиросе и ее звонкий голосок такой хрустальный и чистый покрывал казалось все остальные голоса. Розочка думала с восторгом и печалью:
– Как хорошо поет эта Шура! Ах как хорошо поет! — И зачем только она такая злая!.. Зачем? Зачем?
III.
Стоял май. Солнце все жарче и жарче припекало маленький городишко.
Все зеленее и пышнее расцветали деревья. Весна встала ласковая и необыкновенно нежная в этом году.
Даже больные ноги бабушки поправлялись по немного под удивительной лаской чудодейственных солнечных лучей. Роза вынесла в крошечный палисадник старое потертое бабушкино кресло, усадила в него бабушку и, подставив ей под ноги маленькую скамеечку, присела тут-же у бабушкиных ног.
Сегодня она могла позволить себе эту роскошь.
Сегодня был праздник, а по праздникам они с бабушкой не готовили обеда, а довольствовались тем, что осталось от вчерашнего дня.
И свою крошечную квартирку, состоявшую из одной комнаты и кухни, Розочки успела убрать еще утром до церкви, а потом и в церкви побывала, по своему обыкновению ходить туда каждое воскресение.
Теперь она могла сладко отдохнуть в уютном маленьком палисаднике, у ног милой, дорогой бабушки…
Розочка очень любила такие часы отдыха со своей старушкой.
Вокруг них благоухает жаркая ранняя южная весна. Их захолустный городишка лежал на юге России, где все расцветает пышнее и значительно раньше нежели в других местах. Розочка сумела воспользоваться добротой южной весны и еще в середине апреля убрала и отделала свой маленький садик. Разбила клумбы посреди желтой, ей самой отлично утрамбованной дорожки, посадила на них небольшие отростки тюльпанов пионов и роз. Она целый месяц уже ухаживает за ними, поливает их, полет сорную траву на куртинах, обносит клумбы свежим, зеленым дерном. Ее труды не пропали даром, цветы принялись отлично и к концу Лая несколько пышных розовых бутонов раскрылись на встречу счастливым Розочкиным глазам.
Розочка любила цветы с самого раннего детства.
Обиженная судьбой душа маленькой горбуньи тянулась к ним, как к солнцу. Они казались ей живыми существами, она и разговаривала с цветами как с живыми людьми.
И сейчас, сидя с бабушкой в их маленьком палисаднике, Роза не может оторвать взгляда от своих любимцев.
Как они пышно и роскошно распустились! Особенно розы! Как изящны, свежи и прекрасны они,
Маленькая душа убогой девочки замирает от восторга. Судьба никогда еще не баловала маленькую горбунью и вдруг… Эта прелесть… эти цветы!
Разве не поднялись они на радость и утешение ее — Розочки?
– Бабушка, милая, не знаешь-ли ты кому мне подарить эти цветочки, — преисполненная восторга говорит девочка и лукаво улыбается, заранее довольная своей шуткой.
Ну, разумеется, эти цветы, эти розы она подарит бабушке, своей единственной и любимой. Кому же их подарить еще? Ведь одну бабушку она и знает, и любит в целом мире, бедная маленькая горбунья…
И, как-бы боясь, что бабушка не поймет ее шутки, Роза обвивает руками колени старушки, приникает к ним своей белокурой головкой и говорит быстро, быстро:
– Тебе их я подарю, бабушка, милая, одной тебе! Для тебя я их и растила.
Но бабушка, отвечая на ласку внучки, только тихо покачивает головою.
– Розочка, либхен[1] сердечко мое, — говорит она ласково, — у меня, у твоей старой бабушки всегда цветы перед глазами на клумбе… Я всегда могу любоваться ими, как они цветут… Будет гораздо лучше, если ты подаришь тому свои розы, у кого их нет, кто лишен возможности любоваться как мы с тобою, этими прелестными цветами. Нет-ли у тебя кого-нибудь такого на примете Розочка? — задала бабушка вопрос своей внучке.
Задумалась Роза над словами старушки.
– Пожалуй, что и права бабушка! Она каждую минуту может подойти к клумбе, полюбоваться цветами, понюхать их, сорвать какой только ей приглянется цветочек, а есть люди на свете, у которых никогда вовсе не бывает в руках таких прелестных цветов. Но где их она увидит и узнает таких людей, Розочка? Ведь она никуда не выходит с бабушкой из своего особнячка, из цветущего, ароматного палисадника, никуда кроме церкви и лавки.
Ведь не толстой же старой лавочнице дарить эти прелестные розы! Она так груба и неласкова, эта толстая лавочница.
Каждый раз, что Розочка приходит к ней за мукой, хлебом и картофелем, толстая лавочница насмешливо обращается к ней с обычными словами:
– Не скупитесь, не скупитесь, барышня, что же вы покупаете так мало? Небось, булочную свою держали, нажили деньжонки, домишко приобрели… небось, а себя во всякой малости урезываете. Покупайте, покупайте побольше, — так говорила толстая лавочница и подмигивала на Розочку всем присутствующим в это время у нее в лавке. Те тихонько смеялись над девочкой, смеялась и лавочница, и ее толстое тело вздрагивало и тряслось от смеха.
В эти минуты Розе хотелось крикнуть злой лавочнице что она гадкая лгунья, что у бабушки и у нее Розочки почти ничего не осталось после закрытия булочной и покупки домика и что проживают они теперь последние гроши, вырученные от продажи обстановки и передачи булочной новому хозяину. Но, помня наставление бабушки отвечать молчанием на грубость, Розочка только низко потупила белокурую головку и торопилась как можно скорее выбраться из негостеприимной лавки, кстати сказать, единственной здесь по близости.
Так неужели-же ей, этой злой насмешливой лавочнице, поднести ее любимые Розочкины цветочки?
Нет, никогда! ни за что…
Но тут неожиданно Роза вспомнила еще о ком-то. Как на яву, живо и четко, представился в ее мозгах образ высокой, тоненькой белокурой девочки, с кротким личиком и задумчивыми глазками. Эту девочку часто видела Роза, стоявшей у изгороди пансионского сада и поглядывающую на улицу задумчивыми всегда грустными глазками. Эта девочка не раз вступалась за нее Розу (Роза слышала собственными ушами), когда злые ребятишки травили ее на улице и не раз вступала из-за нее в спор с черненькой Шурой.
Пансионский дом так близко отстоял от серого особнячка, бабушки и Розы, что каждое громко произнесенное слово в саду у пансионерок долетало до благоухающего палисадника маленькой горбуньи.
Роза видела отлично и знала, что беленькая, задумчивая Лиза очень добра и участливо относится к ней. Не раз глаза Лизы, певшей на клиросе, встречались с печальным взором маленькой горбуньи и между обеими девочками устанавливались новые молчаливые дружеские отношения, которые так ценились неизбалованною людским участием Розой.
– Я придумала кому отдать мои розы, бабушка, — решительно объявила она старушке; — эта милая незнакомая Лизонька так хорошо и ласково относится ко мне. Непременно отнесу ей розы, бабушка.
– Отнеси, либхен, отнеси Розочка, ведь у бедной девочки нет кажется ни одного цветочка в пансионском саду и она, наверное, обрадуется твоему подарку, соглашалась Амалия Карловна и ласково гладила прильнувшую к ней головку маленькой горбуньи.
IV.
В то светлое майское утро пансионерки чуть ли не с восходом солнца гуляли по саду. Через два дня должны были окончиться занятия в пансионе и девочек с первыми числами июня распускали на летние вакации по домам. Предвидя скорый отдых, веселое летнее время и продолжительное пребывание в родной семье, девочки чувствовали себя особенно весело и по-праздничному настроенными в это чудное весеннее утро. Они собирались группами, под тенью стройного серебристого тополя или под зеленой развесистой ивой и строили веселые планы на близкое, теперь уже давно желанное, лето…
– Новость, девицы, новость. Сегодня после обеда нас в лес поведут — объявила Шура, самым неожиданным образом появляясь на пороге беседки из акации, где сидели, мирно разговаривая, несколько девочек-пансионерок — сама слышала, как ведьма наша Полина Васильевна говорила сегодня начальнице: хорошо-бы, говорит, детей за город сегодня свести.
– Ну, да! Сказала тоже! Все сочиняет эта Шура, девицы, посыпались недоверчивые возгласы со всех сторон.
– Стану я врать, тоже! Самой, я думаю, не сладко сидеть взаперти… На волю не меньше твоего хочется. Так неужто же даром дразнить себя стану! — волнуясь старалась убедить Шура подруг.
В ней было что-то мальчишеское в этой Шуре. Черные, бойкие глазенки так и искрились, так и сверкали. Черные же непокорно вьющиеся волосы, предмет искреннего негодования Полины Васильевны, классной дамы N-ского пансиона, пышными прядями рассыпались по плечам, никак не желая улечься «по форме» в две тщательно заплетённые косички.
Шура Бахрушина была единственной дочерью богатого купца, у которого в городе было несколько магазинов и лавок.
Шуру не любили в пансионе. Не проходило дня, что бы Махрушина не раздразнила кого-нибудь из сверстниц пансионерок, не извела-бы и без того раздражительную нервную и болезненную наставницу Полину Васильевну, которую неугомонная, необузданная девочка называла в глаза «ведьмой». Но все прощалось Шуре и ее дерзости, и грубости и непростительные шалости, прощалось по двум причинам.
Во-первых, отец Шуры, купец Бахрушин, слишком много сделал для процветания пансиона, жертвуя большими суммами деньги на улучшение его, а во-вторых дивный голосок Шуры, певшей на клиросе, выделялся по своей красоте и звучности из всего хора и особенно приходился по душе всем важным посетителям городского храма.
За этот именно ангельский голос и спускались многие далеко не ангельские выходки сорванцу-Шуре.
Лукавая девочка очень хорошо понимала всю необходимость ее пребывания в пансионе и позволяла себе такие шалости, какие вряд ли бы сошли с рук другой.
Несмотря на то, что подруги недолюбливали Шуру, многие из них заискивали с ней, старались подладиться под вкусы девочки, льстили и угодничали перед ней. И теперь, несколько девочек, окруживших Шуру в беседке, вместо того, чтобы остановить подругу за ее слишком резкие возражения, напротив одобряли ее.
– Молодец — Шура! Все сумеет узнать! — говорила Соня Лицина, ближайшая приятельница Шуры.
– А только вряд ли нас поведут сегодня на прогулку, — выразила сомнение хорошенькая Даня Смолина. Лизонька Шустова на головную боль с утра жаловалась. Чего доброго, «Полинка» не возьмет нас если не пойдет на прогулку ее любимица «тихоня».
– Ну вот еще! — резко захохотала Шура, — пусть попробует только, я тогда в ее комнату проберусь и все ее банки-склянки с лекарствами перебью!
– Вот что! — черные глаза Шуры уже зажглись недобрыми огоньками. Она как говорится попала на своего любимого конька.
– Ну, положим, ты не посмеешь сделать этого! — подзадоривала Шуру Даня, очень желавшая втайне, чтобы Шура решилась на свой отчаянный поступок и насолила-бы хорошенько «ведьме Полинке», которую никто из девочек не любил.
– Не смею, я не смею! — уже заволновалась Шура… — а вот я покажу как не смею, а вот….
И прежде чем кто-либо из пансионерок успел произнести хоть слово, Шура, точно дикая лошадка, сломя голову вылетела из беседки и опрометью кинулась к дому.
V.
Собственно говоря, Шура Бахрушина не отдавала себе отчета куда и зачем она так несется. Первым стремлением ее было бежать к Лизе Шустовой и «отделать» ее хорошенько за то, что ради ее Лизиной больной головы весь пансион останется без загородной прогулки, которые и так не часто выпадали на долю пансионерских затворниц. Потом, хотелось во что бы то ни стало насолить ненавистной «Полинке»…
За что?
Шура и в этом не отдавала себе отчета. Просто за то, что Полинка не решится, по всей вероятности, повести их всех за город из-за головной боли Лизы… Ведь Полинка обожает Лизу и всем и каждому ставит ее в пример.
Шура терпеть не могла ни Полинки, ни Лизы.
Первую она ненавидела за то, что она поминутно делала замечания Шуре, и что от нее пахло лекарствами, и что целая батарея их была выставлена на комоде в комнате классной дамы. Полина Васильевна лечилась всю свою жизнь, и никто из пансионерок не мог себе представить ее иначе, как с подвязанною от флюса щекой, или с обмотанной от мигрени головой. От нее постоянно пахло гофманскими или валерияновыми каплями, а на лице ее как-бы засыпало выражение резкого раздражения и недовольства на свою судьбу.
Вследствие этой болезненности, она часто бывала раздражительна и нетерпелива с маленьким пансионским стадом, вверенным ее попечениям.
– У-у, противная! — мысленно негодовала на не в чем неповинную наставницу Шура, несясь как вихрь по дорожке к крыльцу. — Вот постой у меня. Если не отправишься сегодня с нами на прогулку из-за несносной Лизки, я тебя угощу! Будешь долго меня помнить… Вся твоя аптека, все твои гофманские и валериановые капли, все это полетит в окошко!… Ха ха ха! Да и весело же это будет! Вот то потеха! неожиданно расхохоталась девочка. И вдруг вся, недоумевающая, разом остановилась посреди алей.
Прямо от входной калитки по дорожке сада, подвигалась нерешительными шагами уродливая маленькая фигурка горбатой девочки с великолепным душистым букетом в руке. Она прижимала этот букет к своей груди обеими руками и робко поглядывала растерянным взглядом по сторонам.
– Что тебе надо? Куда ты лезешь? — грубо окликнула ее Шура, неожиданно вырастая перед горбуньей как из под земли.
Розочка (это была она) смутилась еще больше, увидев своего врага перед собой. Она не знала, что встретит здесь эту недобрую, черноглазую девочку, она думала, что незаметно проскользнет к той «белокуренькой» которую зовут Лизонькой и отдаст ей свои цветы. Эти цветы она вместе с бабушкой решила передать Шустовой сегодня. Она не знала Лизоньки, но кроткое милое личико последней, мелькавшее в саду и у забора, так и манило к себе бедную маленькую горбатую Розу.
И Роза с особенной нежностью, срезая сегодня пышно расцветшие бутоны, мечтала уже, какое огромное удовольствие доставит она своим неожиданным подарком задумчивой белокурой Лизе.
И вдруг эта Шура…
Сердце Розочки забилось усиленным темпом.
Недоброе предчувствие запало в ее душу. Но она сумела победить свой страх и проговорила смущенно:
– Не знаете-ли… как мне пройти к той белокурой девочке, которую зовут Лизонькой?
– Зачем тебе ее? Разве ты с ней знакома? — тем же грубым и резким тоном спросила в свою очередь горбунью Шура.
– Да… нет… — путалась Роза, — да… нет… незнакома… а только… я принесла той девочке цветы… Я сама их вырастила! — не без гордости проговорила она.
– Цветы? В подарок? Сама вырастила? Но почему Лизе Шустовой в подарок, а не другим кому? — роняла Шура впиваясь в горбатенькую Розу своими чересчур бойкими, разом загоревшимися глазами… Ей уже становилось досадно, что цветы предназначались Лизе, а не ей. И, недолго думая, она неожиданно произнесла:
– Дай-ка мне твои розы — я передам их Лизоньке, — И она протянула руку за прелестным букетом.
– Ах, нет, нет! — совсем уже растерялась горбунья… — Я сама их растила, выхаживала, сама сделала букет, и сама передам той милой, незнакомой девочке…
– Дура! — рассердилась Бахрушина и, вся вспыхнув, топнула ногою. — Никто не отнимет от тебя твоего глупого букета. Я же говорю тебе, что передам его по назначению.
И она неожиданно выхватила цветы из рук Розы и высоко подняла их над головою.
– Что испугалась? Украду я что ли твой букет? — дразнила она маленькую горбунью, размахивая цветами над головой. — Или ты не веришь, что я передам его этой притворщице Шустовой, из-за которой мы все останемся без прогулки сегодня? Что я воровка что ли? Что я твоих глупых роз не видала?.. Да я захочу, и папа мне завтра тридцать таких букетов привезет! — с уверенностью заключила она.
Ее раздражало это худенькое, робкое, некрасивое личико, этот уродливо торчавший горб за плечами Розы, ее убитый, грустный вид, вся ее неказистая фигурка. К тому же Шура Бахрушина была очень завистлива по натуре. Ей было досадно сознавать, что эти цветы принесены для Лизоньки, которую она терпеть не могла, и в глаза, и за глаза насмешливо называла «святошей» и «тихоней».
Шура забыла, что не раз дразнила эту бледную горбатую девочку, не раз подзадоривала уличных ребятишек преследовать ее. Все сильнее и сильнее охватывало ее непреодолимое желание во что бы то ни стало получить этот роскошный букет вместо кроткой святоши Лизоньки.
С минуту она простояла в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу. Ей не хотелось просить, о чем бы то ни было горбатую девочку, а между тем… эти розы, которые она все еще высоко держала над своей головою, чтобы горбунья не могла взять их у нее обратно, эти розы были так прекрасны, душисты и свежи.
Наконец, не выдержав, Шура отвела глаза в сторону, и не глядя на Розу, проговорила:
– Слушай ты… Сколько ты хочешь за эти цветы?.. У меня есть карманные деньги… Много денег… Я тебе хорошо заплачу, продай мне только твой букет!
Что-то неуловимое промелькнуло в лице горбуньи. Не то негодование, не то гнев. Но умевшая сдерживать свои порывы, Роза поборола свое волнение и проговорила тихо:
– Этот букет не продается… Я принесла его в подарок той белокурой девочке, которую зовут Лизонькой…
– Той белокурой девочке, которую зовут Лизонькой — передразнила ее с гримасой Шура… И тут уже окончательно вышла из себя. — Глупая ты девчонка, вот что! — крикнула она запальчиво. — Не даром же берут у тебя твои цветы… Что же продашь ты мне их, или нет? Говори скорее! — Не продам! — тихо чуть слышно проронила Роза, и протянула руку за букетом.
– Не продашь? Не продашь? — почти задыхаясь от гнева прокричала Шура, — не продашь, так вот же тебе! Вот!
И прежде чем Роза могла опомниться, она изо всей силы швырнула цветы на дорожку, наступила на них обеими ногами и стала, дрожа от злобы и гнева топтать прелестный букет.
С криком отчаяния Роза бросилась было спасать свое сокровище, но Шура, уже не помнившая себя от злости, грубо оттолкнула ее, с силою отшвырнув от себя горбунью.
Роза потеряла равновесие и упала в траву, больно стукнувшись о древесный пень своей искалеченной горбом спиною. Она горько заплакала от боли и обиды.
– Ну вот теперь получай свой букет… — грубо расхохоталась Шура и, бросив ей жалкие остатки растерзанных и растоптанных цветов, опрометью кинулась к дому.
Роза плакала, закрыв лицо руками. Она даже не чувствовала теперь боли в ушибленном горбу… Душевная боль заполнила все существо маленькой горбуньи.
– Бабушка! Бабушка! Милая! Дорогая! Если б ты знала только как поступают с твоей Роззен! — шептали бледные губки девочки.
Вдруг она вздрогнула от неожиданности.
Чья-то маленькая ручка опустилась на ее плечо.
– О чем вы плачете, милочка? Кто вас обидел? — услышала она ласковый нежный голос над своей склоненной головою…
Роза подняла залитое слезами лицо и увидела Лизоньку Шустову перед собою. Ея кроткое личико с заботливым выражением наклонилось над нею.
Милые глаза девочки ласково смотрели на маленькую горбунью.
В миг слезы Розы иссякли. Радость встречи с этой чуткой девочкой захватила ее.
Она наскоро вытерла заплаканное лицо, вскочила на ноги и взяв за руку молоденькую пансионерку, стала горячо и сбивчиво рассказывать ей обо всем случившемся.
Роза говорила очень быстро, едва успевая произносить слова. Ее глаза так и сверкали.
Поведав Лизоньке о своем горе, маленькая горбунья стала рассказывать ей, как она давно знает ее, не будучи с ней знакомой, как успела полюбить ее издали, как хотела порадовать ее чем-нибудь и понесла ей в подарок эти розы и как разом наскочила эта злая черненькая девочка и испортила все… все испортила и цветы, и радость.
– Мою радость — заключила убитым голосом Розочка и слезы снова хлынули у нее из глаз.
– Не плачьте пожалуйста, милочка, — снова зазвучал над нею милый голос Лизоньки, все знают, что Шура — злая, гадкая девочка… Сама Полина Васильевна, наша наставница, плакала из-за нее не раз. Но наше дело, право, не так уж плохо, как это кажется. Ваши цветы мы подберем сейчас, я расправлю их, вспрысну водою и унесу в мою комнату. Они оправятся и будут долго еще украшать мой столик. А вы, не плачьте только, милочка.
– Мне так приятно познакомиться и подружиться с вами. Я вас очень жалею и, кажется, уже полюбила вас… Как ваше имя, милочка? — осведомилась Лиза своим ласковым голоском.
– Роза! — пролепетала горбунья. — Очень хорошенькое имя! — похвалила Лизонька и добавила тотчас: вот что, Розочка милая, слушайте что я вам скажу. Здесь вам нельзя оставаться больше. Увидит кто-нибудь из начальства и выйдет неприятность. Посторонним сюда к нам вход строго воспрещен… А мы вот что сделаем с вами… Сегодня, после обеда, нас, кажется, поведут за город на прогулку. Знаете, в лес, что за зеленым болотом. Приходите и вы туда же. Я постараюсь уйти от наших подальше, мы встретимся с вами и досыта наговоримся обо всем. А теперь дайте мне вас крепко расцеловать за цветы. Спасибо вам за них, моя родная!
И Лизонька крепко и нежно поцеловала Розу.
От этой неожиданной ласки слезы снова было навернулись на глаза горбуньи. Никто еще кроме бабушки не ласкал так бедняжку Розу. И не мудрено поэтому, что белокурая задумчивая Лизонька стала ей еще вдвое дороже и милее с этой минуты.
Повинуясь горячему порыву, маленькая горбунья крепко обвила шею ее новой подруги и шепнув ей о том, что она придет в лес непременно, успокоенная, обласканная и счастливая, бросилась чуть не бегом домой рассказать бабушке обо всем случившемся.
VI.
В ветхом, но чистеньком, праздничном платье, гладко причесанная и сияющая шла Розочка по дороге к лесу.
От их дома он отстоял совсем не далеко, и чтобы достигнуть Зеленого болота, куда отправились получасом раньше под присмотром Полины Васильевны пансионерки, требовалось не более двадцати минут ходьбы.
Бабушка не хотела было отпускать в лес свою Розхен, но бедная горбунья так горячо молила старушку позволить ей побыть в лесу хоть недолго с ее новой подругой, так уверенно говорила, что с ней ничего не случится, что старушка только рукою махнула,
– Иди, что уж тут, благо не далеко. Иди либхен моя, только далеко не углубляйся в чащу и назад возвращайся вместе с пансионерками, то есть сряду за ними, — наказывала старушка.
Ей-ли было под силу помешать единственному удовольствию ее бедняжки внучке.
Перед уходом Розочки она еще раз попросила девочку не углубляться в лес, а главное, не садиться там на траву. В лесу водились ядовитые змеи, укус которых был смертелен, и бабушка сочла необходимым несколько раз предупредить об этом Розочку. Сияющая и довольная вышла девочка из дому.
Впереди нее не вдалеке по дороге двигалась правильная шеренга по парно шедших пансионерок. Сердечко Розы замирало от радости при одной мысли о том, что она скоро увидится с Лизонькой и вдоволь наговорится с ней в лесу. Теплое участие и сердечная ласка доброй девочки сделали совсем счастливой бедную горбунью. Правда, воспоминание о злой выходке Шуры, о испорченном букете не остыло еще в душе Розы, но светлая минутка встречи с Лизой уже покрыли горечь обиды, и Розочка отгоняла от себя тяжелое воспоминание о перенесенном ею маленьком горе.
Вот и лес скоро…
Шеренга шедших попарно пансионерок разбилась. Девочки разорвали пары и бегом бросились на опушку. И Розочка поспешила за ними. Прячась за деревьями и кустами, она достигла леса, и отойдя немного от расположившихся на лесной полянке, не вдалеке от Зеленого болота, пансионерок, уселась на пень срубленного дерева и стала ждать Лизаньку.
Кругом было так хорошо и приветливо. Пели кузнечики в кустах, мелькали в воздухе пёстрые бабочки. Трава зеленела, и всюду слышался веселый птичий гомон. Деревья, бросая на землю легкую тень, стояли неподвижные и стройные, как молчаливые сторожа лесного царства.
– Ах, вот вы где!.. — послышался за плечами Розочки знакомый говор и из-за кусов вынырнула Лизонька Шустова. — Тссс — прошептала она, прикладывая пальчик к губам, — не говорите слишком громко, а то Полина Васильевна как раз нагрянет и уведет меня отсюда. Ведь у нас строго запрещают разговаривать, не только что играть с посторонними детьми.
Мы лучше подальше в лес заберемся, хотите?
Хотела-ли Розочка?
И как она могла еще спрашивать об этом, белокуренькая, милая Лизонька!
Вероятно, глаза маленькой горбуньи очень красноречиво выражали желание не только пойти туда, куда звала Лиза, но и самую душу отдать за свою новую подругу.
– Ну, вот видишь, как хорошо — обрадовалась Шустова, внезапно переходя на «ты» и схватив, за руку Розу, бегом пустилась с ней по лесной тропинке.
Девочки добежали до следующей поляны и уселись на ствол поваленного грозою дерева.
– Здесь нас никто не найдет по крайней мере! — засмеялась Лизонька. — Ну, рассказывай о твоем житье-бытье Розочка. Ты учишься где-нибудь? да? — участливо расспрашивала она горбунью. С печальным выражением на худеньком личике Роза призналась, что она нигде не учится и не училась еще до сих пор.
Правда, сама бабушка выучила ее читать и писать по-русски и по-немецки, но этим и закончилось образование девочки. А ей, Розе, так бы хотелось учиться! — Маленькая горбунья тяжело вздохнула, говоря об этом.
– Вот бы тебе побыть у нас в пансионе, — живо подхватила Лизонька, — ах как это было бы хорошо. Ты бы была моей самой любимой подругой, мы бы учились, читали, гуляли вместе! Вот бы славно было! Правда Розочка?
– Но это невозможно, — с грустью прошептала горбунья.
– Отчего невозможно? — удивилась Шустова.
– Мы бедны… Очень бедны, и моя бабушка не в состоянии платить за мое ученье даже в школу, не только, что в пансион…
Тихо и печально проговорила маленькая горбунья.
Лизонька стала утешать ее, говоря, что и дома можно выучиться всему тому, чему учат в пансионе.
– Хочешь, я тебе книжек доставать буду? Ты мне цветов принесла, такую обиду из- за меня от злой Бахрушиной вынесла, а я тебе за это учиться помогу, хочешь? –неожиданно предложила разом оживившаяся Лизонька. Нас скоро по домам распустят, с увлечением продолжала она, — у меня здесь семья живет, мама, братья. Ты приходи к нам почаще!
Мы так рады тебе будем. Я учить тебя буду истории, географии, всему, что сама знаю. Хорошо?! Хочешь?!
Розочка даже руками всплеснула от радости. Хотела на шею кинуться Лизе, расцеловать ее, и… вдруг неожиданно замерла на месте с вытаращенными глазами и побледневшим лицом.
– Помогите, спасите! — отчаянным криком пронеслось в эту минуту по лесу и замерло вдали.
– Что это? — сорвалось с побледневших губок Лизаньки. — Господи помилуй, беда какая то стряслась!
Бежим скорее туда, Роза! Узнать надо, что там случилось и, если можно, помочь.
И схватив за руку ошеломленную от неожиданности горбунью, она бросилась назад к Зеленому болоту, увлекая Розу за собой.
VII.
В несколько минут девочки очутились на месте.
На поляне среди леса, с испуганными лицами, толпились пансионерки, окружив кого-то, лежащего на траве. Лиза и Роза протискались вперед и увидели Шуру Бахрушину, бледную, дрожащую, с дико вытаращенными глазами, с перекошенным от ужаса и смертельно бледным лицом.
Она лепетала что-то, дико озираясь вокруг. Полина Васильевна металась по поляне, едва-ли менее испуганная, чем девочки, и рыдая кричала в голос:
– Помогите, спасите! Ребенка ужалила змея! Змея ужалила… Кто-нибудь помогите! Спасите!
Кто-то из пансионерок упавшим от волнения и страха голосом рассказывал сбивчиво и невнятно:
– Мы с Шурой… у болота играли… Вдруг увидели «ее»… «Она» спала… Я говорю Шуре уйдем поскорее… «Она» ядовитая… А Шура смеется… Потом взяла прутик и хлестнула «ее»… А она как проснется, как кинется на Шуру… и прямо в ногу ее. Укусила и уползла… А Шура упала… Ах, Господи!
Что делать! Что делать теперь.
И рассказчица залилась истерическими слезами.
Заплакали следом за ней и все остальные.
А Шура стонала и корчилась, между тем на земле. Эти стоны и слезы как бы отрезвили Полину Васильевну. Она поняла, что помощи искать неоткуда и бросилась к девочке.
– Вот что надо сделать! — проговорила она обрывисто и глухо, точно думая вслух, — надо высосать яд из ранки… Сейчас же надо высосать яд… А то поздно будет… и он разольется по всему телу… Только это может сделать тот, у кого ни одной царапинки во рту нет… ни одной царапинки… А то и Шуру не спасти будет и самой погибнуть придется… — продолжала сама с собою разговаривать Полина Васильевна, потом неожиданно и быстро наклонилась над лежавшей теперь без признака жизни бледной, как мертвец Шурой.
– Я попытаюсь спасти ее и высосать яд из ранки! — проговорила она, обращаясь ко всем окружающим и окидывая притихших девочек блуждающими глазками.
– Что вы делаете! Что вы делаете! Нельзя вам делать этого… нельзя… Вам на днях только зуб вырвали! У вас, значит, есть ранка во рту! — вспомнила Лизонька и в забывчивости оттолкнув Полину Васильевну, сама низко наклонилась над укушенною ногою Шуры.
Проворными руками она сняла с этой ноги обувь и глазам испуганных пансионерок представилась багрово-красная нога Шуры, на которой зияла небольшая ранка, почерневшая по краям.
Розочке, пробравшейся следом за Шустовой вперед, хорошо была видна и эта ранка и беспомощная распростертая на траве сама Шура и склонившаяся над нею Лизонька. Роза видела и сознавала ту смертельную опасность, в которой находились теперь обе девочки.
Не дай Бог, найдется какая-нибудь незначительная царапинка во рту Лизаньки и если попадет в нее высосанный ею яд из ноги Шуры — Лиза погибла.
И Лиза, и Шура обе вместе. Но кто же кроме доброй, кроткой, великодушной Лизоньки пойдет на спасение Шуры? Шура злая, дерзкая — никто не захочет рискнуть жизнью для нее…
И Шура умрет… А между тем она такая веселая, хорошенькая, здоровая… Так хорошо поет на клиросе в воскресные дни… У нее есть любящий отец, мать, родные… И богатство, и счастье… Все это есть! Ей бы жить да радоваться только! Это не то что она, убогая, чуть живая калека Роза. Кому она нужна?
Кто, кроме бабушки пожалеет ее, если она умрет, погибнет, она бедная, убогая горбунья? Да и бабушке-то руки развяжет, по крайней мере лишний рот не надо будет кормить! Ей-ли еще радоваться, пользоваться жизнью — Розе! Пусть лучше Шура живет и Лизонька тоже… Они нужнее. О ней плакать будут… Правда, недобрая она, Шура… цветы у нее отняла, обижала ее, смеялась над ней… так ведь… разве мало наказана она сейчас? При смерти, ведь она.
Кончается, может, если, если. — Все это вихрем пронеслось в усиленно работавшей головке горбуньи…
И не вполне сознавая того, что делает, руководимая одним жгучим желанием спасти во чтобы то ни стало Шуру и предупредить Лизоньку, Роза упала перед бесчувственной Бахрушиной на колени, нагнулась и, приникнув к ранке, зловеще зиявшей на ноге девочки, дрожащими губами стала усиленно вытягивать из нее яд.
Что-то вяжущее, терпкое разлилось в тот же миг по рту Розы, сковывая ее язык, заставляя неметь небо и десны. Она выплюнула пропитанную ядом слюну и снова принялась за дело. Сердце шибко колотилось в груди горбуньи… Голова трещала от звона и шума, наполнявших ее мозг.
Но Розочка продолжала свое дело, не отрываясь от ранки до тех пор, пока ей не удалось высосать из нее весь яд, не успевший еще проникнуть глубже в тело и разлиться по жилам ужаленной девочки.
Вскоре брызнула и кровь оттуда, а через минуту вся белая, как ее белая косынка, Шура открыла измученные усталые глаза, обведенные синими кругами.
– Спасена!… Шура — спасена! — прозвучал кругом сдавленный шёпот пансионерок…
– Как смела эта горбатая девочка! Милая девочка! Вы спасли Бахрушину… Вы великодушная! Вы героиня! — разом заговорили хранившие до сих пор глубокое молчание девочки.
– Бог благословит вас зава… — начала Полина Васильевна и не докончила начатой фразы.
Розочка зашаталась и, как подкошенная, рухнула без чувства на траву. Взвинченные нервы не вынесли.
Бедная, маленькая горбунья потеряла сознание.
VIII.
Прошло три дня.
В сером особнячке, тесно обнявшись, тихо сидели бабушка и Розочка. В открытое настежь окно было слышно, как чирикали в палисаднике птички…
Розочка, прижавшись к бабушке, чуть-ли не в сотый раз рассказывала ей свое приключение в лесу.
Старушка внимательно ловила каждое слово внучки. И в сотый раз сердце Амалии Карловны наполнялось гордостью за ее Розочку.
Еще бы! не каждая могла бы найти в себе силы поступить так!.. А она — ее девочка, ее внучка сама такая слабенькая, чуть живая, калека вдобавок не пощадила себя!.. И бабушка, с полными слез глазами, покрывала несчетными поцелуями худенькое обильно некрасивое личико своей Розочки, которое казалось теперь таким прекрасным от сияющего в нем выражения счастья.
В тот вечер, как пансионерки принесли на руках ее бесчувственную Розочку, старушка смертельно испугалась за внучку. Но лишь только обморок девочки миновал и одна, перебивая другую, пансионерки рассказали бабушке про великодушный поступок ее Розы, старушка точно помолодела от счастья на десять лет.
– Вот какая моя Розочка! — говорила она, хлопоча и суетясь подле своей дорогой внучки, — Только бы Господь сохранил мне ее. Желанью старушки было суждено осуществиться, Розочка скоро пришла в себя.
Первым ее вопросом было: жива ли укушенная змеею девочка? И удалось-ли ей, Розочке, спасти ее?
И тут же увидев протягивающую ей обе руки еще бледную, но уже смущенно улыбающуюся Шуру, она заплакала от радости и, повинуясь непреодолимому порыву, потянулась к ней.
– Простите ради Бога… — прошептала Шура, — я вас… тогда… а вы как отплатили… жизнь мне спасли… я злая… гадкая… простите… Слезы брызнули из глаз Бахрушиной и девочки крепко обнялись, как родные сестры.
Потом пансионерок отвели домой. Позвали доктора к Шуре. От нее он вместе с начальницей пансиона прошел в серый особнячок и долго осматривал Розочку. Начальница же не находила слов благодарить девочку за ее благородный поступок.
С тех пор прошло три дня, но не улёгшиеся еще нервы Розочки не давали забыть девочки ее недавнее происшествие.
Да и бабушка то и дело расспрашивала ее о нем. Ей было приятно малейшее напоминание о великодушии, смелости и доброте ее внучки.
Солнце садилось… Птицы все тише и тише чирикали в саду под окном.
– Пора и на отдых. Розочка, — проговорила бабушка и хотела уже захлопнуть оконце, как неожиданно послышались тяжелые шаги на крыльце и из крохотных сеней показалась плотная высокая фигура незнакомого мужчины.
Бабушка и Розочка вскочили оторопелые, не зная, как встретить незваного гостя.
– Не беспокойтесь, пожалуйста, я купец — Бахрушин, — проговорил гость, — и пришел поблагодарить маленькую великодушную барышню за то, что она сберегла жизнь моего единственного детища — сорванца-Шурки…
Бахрушин силился говорить спокойно и шутя, но голос его срывался, дрожал, выдавая душевное волнение.
И совсем неожиданно для хозяек, серого домика этот высокий плотный, человек бессильно опустился на первый попавшийся стул и закрыл лицо руками.
– Одна ведь у меня… она Шурка… единственная… для нее и живу-то… — глухо доносился до бабушки и Розы его взволнованный лепет.
Когда он успокоился немного, то стал долго и горячо благодарить Розочку, а взгляд его то и дело растерянно скользил по убогой обстановке серого особнячка.
– Вы меня простите, за обиду не сосчитайте, а только я к вам по-простому, по-товарищески, — нерешительно заговорил Вахрушин, — обращаясь к бабушке, — позвольте уж вас снабдить небольшою суммой… Вижу вам неказисто живется… И внучку не на что обучать… А такую славную девочку учить надо, ей и себе на радость, другим на пользу –и говоря это Бахрушин одной рукой гладил по голове горбунью Розочку, другой всовывал ей в руки пакет, туго набитый кредитными бумажками.
Но бабушка, да и сама Розочка отказались от денежной награды.
– Мы хоть и бедны, а плату за такое дело не возьмем ни за что, — проговорила бабушка, — разве можно жизнь человеческую на деньги оценивать? — с укором проговорила старушка, строго взглянув на Шуриного отца. Тот смутился невольно. Стал извиняться и также, нерешительно откланявшись, исчез из серого домика.
IX.
Но доброе дело не могло остаться без награды.
Благородная гордость и щепетильность бабушки и внучки не оттолкнули от них людей, а напротив, расположили их в свою пользу.
Через несколько дней явилась в серый особнячок начальница пансиона, и предложила бабушке принять бесплатно в число пансионерок ее Розу.
От этого ни бабушка, ни внучка уже не нашли в себе силы отказаться, и Розочка поступила в пансион, где воспитывалась Лизонька Шустова, Шура и другие.
Нечего и говорить, что Лизонька и Шура стали лучшими подругами и Розочки. Впрочем, не только они одни, но и прочие пансионерки и Полина Васильевна и сама начальница все горячо полюбили тихую, милую прилежную Розочку. Теперь уже никто не смел ни преследовать, ни дразнить ее. Даже уличные ребятишки, толпою бегавшие прежде за маленькой горбуньей, и дразнившие ее, теперь преисполнились уважения к Розочке
Прошло несколько лет. Розочка блестяще окончила курс ученья и осталась в пансионе по просьбе начальницы помогать одряхлевшей и состарившейся Полине Васильевне присматривать за детьми. Теперь Розочка зарабатывает свой хлеб собственными руками и содержит ими свою престарелую бабушку.
У них так же чисто и уютно в сером особнячке — домике, как и прежде, так же красиво отделан маленький палисадник и также цветут на куртинах пышные розы. Все по-старому, только жители N-ска не по-старому относятся к ним. И бабушку Амалию Карловну и белокурую горбатую Розочку знает теперь весь город, и все искренно любят и уважают их.
Конец.
Принц Фиалка
Сказка
I.
У старого лесного царя был сын. Мальчика звали принцем Фиалкой. У него были лиловато-синие глаза, напоминающие лесные цветы и звонкий, как ручеек голос. Это был очень хорошенький мальчик, о благополучии которого заботилось все лесное царство. Старые лешие делали ему дудочки из веток деревьев, красавицы лесовички приносили ему свежую землянику из чащи леса, молодые весёлые русалки доставляли рыбок и раков из тенистых лесных озер. Хорошо жилось маленькому принцу! Он заплетал венки из цветов, гонял рыб в лесных озерах, кушал спелую душистую землянику и пел свои песни. Этим песням выучил его друг и приятель маленького принца соловей.
Все любили Фиалку и на перерыв старались угодить ему. Не мудрено поэтому, что мальчик вскоре изнежился и избаловался не в меру. Ему стало вдруг скучно жить на свете. Нечего было желать — все было у него. Только не было птичьего молока, но и то, потому только, что птичьего молока не существует на свете. И вот стал рваться из лесу лесной принц, туда в большой мир к людям, о котором он знал только понаслышке.
– Скучно мне у нас в лесном царстве, хочу взглянуть, как люди живут, — покаялся как-то отцу Фиалка — отпусти меня, батюшка, погулять на воле. На людей поглядеть — себя показать.
Опечалился старый царь такому решению принца.
Опустил голову на грудь, вздохнул глубоко.
– Подожди, мальчик, молод ты еще очень, чтобы одному по белу-свету скитаться, — стал он ласково уговаривать сына, — да и зачем тебе уходить отсюда, у нас-ли не хорошо, ни радостно, не приветливо в лесу? Каждое твое желание наши подданные исполняют на перегонку… Хочешь, кликну зеленооких русалок, сынок! велю им из лилий и водорослей тебе новый дворец устроить! Либо маленьким эльфам праздник устроить прикажу…
Что только пожелаешь, все тебе устрою!…
– Ничего не хочу я, батюшка, все надоело мне и дворец из лилий и праздники наши. Пусти меня погулять батюшка по большому миру… Отпусти меня к людям, — снова печальным голосом упрашивает отца Фиалка. Видит царь — затуманились лиловые глаза сына, подернулись грустью. Жаль стало мальчика лесному царю. Зовет он к себе старого мудрого лешего с длинною седою до пят бородою.
Этот леший вынянчил не только самого царя и его сына, но и деда и прадеда их — прежних лесных царей. Самым мудрым существом и еще вдобавок чародеем считался в лесу старый леший. Пришел он по зову царя и, выслушав своего владыку, проговорил глухим голосом:
– Отпусти, царь, принца побродить по беду свету!
Забаловали, занежили тут его у нас. Небось, таких забот, такой любви и ласки он нигде, кроме родного леса, не увидит… Пусть прогуляется хорошенько и научится ценить все то, что не ценит теперь.
Царю было жаль отпустить принца, но он знал ум и проницательность старого лешего и решил послушаться его совета.
В самом деле, пусть погуляет по свету мальчик, пусть научится ценить любовь и заботы, расточаемые ему на родине!
И тут же призвал царь сына и высказал ему свое решение.
Как обрадовался этому решению принц Фиалка. И как ярко заблестели его лиловые глаза, когда отец обнял его на прощанье и позволил ему тотчас же пуститься в путь.
Весело расстался он со своим лесным царством, где ему было так скучно в последнее время, где все его желания исполнялись беспрекословно и где в конце концов ему нечего было и желать.
Уходя, он не обращал внимания на печальные лица окружающих. Какое ему было дело до них, когда в сердце самого принца распевали птички?..
II.
С веселым лицом и сияющими глазами вышел на опушку Фиалка. Лесное царство осталось теперь далеко позади него. Он шел узкой межой между двумя рядами спелых золотистых колосьев. Прямо перед ним лежала убогая деревенька. Он быстрыми шагами приблизился к ней, достиг крайней избы и взошел на широкое крылечко. В дверях избы стоял крестьянин в рваной одежде и, прикрывшись рукою от солнца, удивленными глазами смотрел на мальчика.
– Ты чей, паренек? — обратился он с вопросом к Фиалке. Тот наскоро объяснил старику, что он сирота, пришел издалека и хочет остановиться здесь на ночь, у кого-нибудь в избе.
– Ладно, ладно, оставайся, переночуй! — сжалился над ним крестьянин, — да ты, вот что, не хочешь-ли и вовсе остаться у меня? Я тебе жалованье положу и харчи, а ты на меня и на мою старуху работать за это будешь.
Принцу Фиалке очень понравилась эта мысль. Ну, разумеется, все складывалось как нельзя лучше до сих пор и презабавно вдобавок: он сын лесного царя поступает в рабочие к какому-то мужику!
Разве не весело это! И Фиалка тут же изъявил крестьянину свое согласие. Ударили по рукам и принц остался батраком в крестьянской избушке.
Начиналась совсем новая жизнь с этой минуты.
Принц Фиалка поднимался теперь с зарей и вместо того, чтобы нежиться на мягкой постели из мха и роз, как это бывало с ним в лесном царстве, носил воду, растапливал плиту в избе, чистил лошадь крестьянина, задавал ей корм.
Вначале такие занятия развлекали мальчика. Это было так ново и занятно! Но вскоре они надоели Фиалке, а когда хозяин прибил его как-то за разбитый им по неосторожности котелок, Фиалка решил оставить свою службу.
Однажды, под вечер он сказал хозяину о своем решении. Но крестьянин в ответ разразился такою бранью, что мальчик опешил.
– Да что ты обалдел, что ли? — кричал он на Фиалку, — теперь только самая страда начинается, полевые работы, а ты от меня уходить вздумал…
Выкинь дурь-то из головы, а ни то я тебя так угощу, что ты и своих не узнаешь!
И втолкнув мальчика в коморку, он запер его на замок, чтобы помешать Фиалке уйти. Тут только впервые понял бедный маленький принц какую он сделал непростительную оплошность, уйдя из родного леса. Там, в лесном царстве никто не посмел-бы говорить с ним грубым таким образом. Там его нежили, лелеяли, баловали… А здесь? здесь он слышал угрозы и брань, да еще впереди его ждали побои…
И тут-же принц Фиалка решил бежать от своего хозяина. Окно коморки, куда его запер крестьянин, находилось высоко над землею, но тем не менее маленький узник храбро вскарабкался на какой-то ящик, стоявший под окном и перелезши через него, спрыгнул вниз…
Падая принц Фиалка разбил себе ногу, обжег в крапиве руки и лицо, но не обращая внимания на все это, он, насколько мог быстро, бросился бежать из злополучной деревни.
III.
Принц Фиалка попал в город.
На большой площади стояли ларьки и лавки, в которых торговали съестными припасами, обувью и разными хозяйственными вещами. Несколько торговок сидело под навесами и пронзительными голосами выкрикивали свой товар. Подходили покупатели, торговались, покупали и спешили с площади с приобретенным товаром. Эта оживленная суета и сутолока, как нельзя более, пришлась по душе Фиалки. Толи дело! и шум, и веселье, и возня… Не то что бедное спокойствие и нищета в его лесном царстве! И он храбро подошел к ларьку, где продавались всевозможные лакомства, пряники, конфеты. Около этого навеса толпились ребятишки, с завистью поглядывавшие на вкусные вещи, расставленные в банках вокруг.
Принц Фиалка приблизился вместе с остальными. Он никогда не пробовал есть этих лакомств, но на вид они казались такими вкусными и соблазнительными на редкость.
Между тем торговка обратила внимание на хорошенького мальчика с лиловыми глазами.
Она дала ему леденец, сладкий как сахар и спросила:
– Где живут твои родители, мальчик?
Принц Фиалка ответил, что он сирота.
– Хочешь пойти ко мне в услужение? — предложила торговка, — ты будешь помогать продавать сласти, и я за это буду кормить, одевать и обувать тебя.
– Должно быть, очень весело торговать сластями — мысленно произнес Фиалка и тотчас же согласился остаться в лавке. Действительно, было весело первое время. Приходили покупатели, требовали товар, принц Фиалка отвешивал им его, заворачивал в бумагу и получал деньги. И всякий раз тут же он не забывал себя и лакомился сам. То того попробует, то этого, благо товар был сладкий и вкусный.
Это не могло не возбудить зависти ребятишек, толпившихся с самого раннего утра до позднего вечера вокруг ларька. И ребятишки сразу возненавидели Фиалку, который всячески оберегал от них свой сладкий товар.
Как-то раз какой-то уличный мальчишка понабрался храбрости и стянул с прилавка большой медовый пряник. Принц Фиалка успел схватить за руку воришку, громко уличая его в воровстве. Последний стал отбиваться. За него заступились другие ребятишки и уверение Фиалки, что мальчик украл пряник не повело ни к чему.
С этого дня уличные ребятишки еще более возненавидели маленького торговца. Они всячески досаждали ему; бранили, поносили его, а частенько даже и поколачивали, улучив минуту, когда старой торговки не было в лавке.
Такая жизнь не могла прийтись по нраву Фиалке. Он все чаще и чаще вспоминал свой лес и отца, своих ласковых подданных и друзей, предупреждавших каждое его желание. И с каждым днем его все больше и больше охватывала тоска по лесному царству.
Но тут же он старался как мог успокоить себя: «Не все же люди будут так относиться к нему — Фиалке, где-нибудь да найдет же он ласку, защиту и любовь. Надо только уйти из этого гадкого города, побродить да поискать хорошенько». И не сказав ни слова своей хозяйке, принц Фиалка исчез из лавки в один прекрасный день, на утренней заре.
IV.
Теперь он шел, весело напевая какую-то песенку, по роскошному парку, окружающему чей-то красивый дворец.
Помня постигшие его неудачи в бедной деревеньке и маленьком городишке, принц Фиалка решился держать себя подальше от бедных и простых людей.
– Только знатные и важные люди умеют быть деликатными, — решил он, — и надо мне заводить знакомство только с ними.
И потому Фиалка держал свой путь мимо огромных домов богачей, мимо дворцов и замков вельмож, князей и графов.
– Вот где живут, должно быть, добрые люди, которые оценят меня! — воскликнул он весело, очутившись неожиданно перед прекрасным замком, выстроенным со всяческими причудами и затеями. Чего, чего только не увидел он здесь!
И готические башенки, и висячие беседки в виде балконов, и подземные мосты и красивые лесенки!
А кругом замка был разбит великолепный сад с чудесными куртинами, украшенными самыми пышными пестрыми цветами.
Не успел еще как следует полюбоваться всею этою роскошью принц, как услышал звонкий голосок, раздавшийся с дворцовой террасы:
– О, какой красавчик-мальчик! — Приведите его ко мне. Я хочу сделать его моим пажом!
Очень удивленный, принц Фиалка поднял голову.
На террасе в золоченом на подобие трона кресле полулежал мальчик в богатом пышном наряде с герцогской короной на голове. Около него толпились знатные рыцари и дамы.
Принц Фиалка, не привыкший к такому блестящему обществу, смутился было и хотел дать тягу от дворца, но два блестящих рыцаря ловко сбежали с мраморных ступеней террасы, подхватили его под руки и в одно мгновение он очутился перед лицом их молоденького герцога, тринадцати лет на вид.
– Я хочу тебя сделать моим пажом; малютка!
– Ты очень понравился мне, — повторил маленький герцог и, обращаясь к своей свите, велел увести оторопевшего от неожиданности Фиалку, причесать его, нарядить в лучшие одежды и объяснить ему хорошенько его новые обязанности герцогского пажа.
V.
Маленький герцог был очень капризный герцог.
Он требовал, чтобы каждое его желание исполнялось беспрекословно. Сам он не сходил с своего кресла-трона, был очень неподвижен и важен, точно китайский божок. Но за то он гонял свою свиту, готовую умереть по одному слову своего герцога.
Ему казалось, что весь мир создан для того только, чтобы было весело и приятно ему — маленькому герцогу.
И послушная свита из себя выходила, чтобы угодить своему юному повелителю.
Паж Фиалка сразу заслужил любовь своего господина. Герцог не мог, кажется, ни одной минуты провести без него. В то время, когда сияло солнце и дивный весенний день так и манил на волю в сад, герцог требовал, чтобы его паж Фиалка сидел подле него, рассказывал ему сказки, пел песни и всячески забавлял его.
Он закармливал его всякими яствами и сластями, и когда Фиалка отказывался от них, ссылаясь на то, что он сыт и уже не может проглотить ни кусочка, маленькому герцогу казалось, что его паж болен… Звали доктора, пичкали Фиалку горькими лекарствами и укладывали его в постель.
Когда он просил отпустить его погулять в сад, в лес и в поле, маленький герцог начинал дуться и сердиться, говоря, что он, паж Фиалка, неблагодарное дитя, если хочет оставить одинокого маленького герцога.
Тогда принц Фиалка пошел на хитрость. Он как-то тихонько пробрался в сад, желая вдоволь нагуляться и набегаться в его тенистых аллеях, но увы! Его отсутствия хватились в замке, за ним разослали пышную свиту, его вернули во дворец и заперли в одной из самых отдаленных комнат. Герцог разгневался на своего пажа и стал держать его взаперти как птицу в золотой клетке.
Правда, принц Фиалка не чувствовал лишений ни в сладких яствах, ни в нарядных одеждах. У него не было только одного — свободы. И теперь только, лишившись ее, он понял, какой ужасный промах, совершил он, уйдя из милого лесного царства. И залился горькими слезами бедный принц.
– Батюшка лесной царь! — шептал он, томясь от горя и печали, — верни меня домой… Верни, батюшка… Никогда я больше не уйду из родного лесного царства. Последний твой маленький заяц теперь счастливее меня… Верни меня домой, батюшка, из неволи и прости твоего глупого, неразумного Фиалку.
И он снова залился горькими жалобными слезами….
VI.
Шаловливый ветерок подхватил эти слезы Фиалки и перенес их старому лесному царю. Всколыхнулся лесной царь, услышав жалобы сына.
– Ну, выручай, леший, принца! Довольно наказан наш принц, — приказал он старому мудрецу-чародею.
Тот только тряхнул своею зеленою бородою.
– И то довольно! Больше никогда не уйдет он из нашего лесного царства! — пробурчал леший.
А лесной царь уже поднялся грозный и страшный…
Наслал на землю ветер и бурю с грозой…. Разразилась она над герцогским замком. Задрожали стены замка. Зазвенели окна. Дрогнули рамы в той комнате, где заключен был провинившийся принц… Звякнули стекла, попадали на пол и разбились в дребезги. А через сделавшееся отверстие в окне просунулись огромные мохнатые лапищи старого лешего; подхватили принца Фиалку и унесли его из замка в свободное зеленое лесное царство.
А там в лесном царстве уже ждал сына ликующий царь, заставивший сразу замолчать и грозы, и бурю….
Протянул он могучие руки, схватил в объятия сына, прижал его к себе… Смущенный и радостный прижался к отцу принц Фиалка.
Смеялся и плакал, и давал слово никуда, никуда не уходить из милого лесного царства…
А кругом уже зажигались светляки в траве…
Собирались кузнечики музыканты… Крылатые эльфы слетались на пир, который давал лесной царь в честь своего возвратившегося домой сына.
Всю долгую ночь проплясали до зари, а показалась заря на небе, сладко и крепко уснул счастливый принц на своем ложе из мха, диких роз и ромашки… Весёлые пташки щебетуньи баюкали его своими песенками и старые тенистые липы встали молчаливо на стороже, охраняя его сон.
Катька, Катюшка, Катишь и Катрин
(История одной Кати)
I.
На серой даче, что стоит подле леса, шумно и весело… Слышатся детские голоса, восклицания, веселый смех, оживленные споры. Там, за зелеными, ровно подстриженными акациями, большая садовая площадка, красиво утоптанная красным песком. За зелеными акациями играют в крокет. Высокая, тоненькая Дорочка-институтка, приехавшая на каникулы, бледная, хрупкая, с голубыми жилками на висках, но гордая, самолюбивая, щепетильная девочка, Таня, дочь экономки, гимназист Валек, сероглазый насмешливый шалун, и Котя, совсем еще маленький и наивный бутуз, брат Валека и Доры. Дорочка, Таня и Котя играют трое против одного Валека.
Валек — сильный противник и распоряжается шарами своих партнеров самым безжалостным образом.
– Раз! Два! Три! — ударяет крокетным молотком Валек и все шары вмиг укачены за забор, в канаву.
– Так нельзя! Так нельзя! — отчаянно протестует Дора и делает плаксивую гримасу.
– Как нельзя? — удивляется Валек, — а когда я разбойник?!
– Нельзя! — подтверждает Дора и нижняя губа у нее вздрагивает от волнения. — Нет такого правила, чтобы загонять через забор.
– Что это? Ты, кажется, рюмить хочешь? — презрительно сощуривается Валек.
– Отстань, — сердится Дорочка, и, действительно, слезы навертываются на ее красивые, голубые глазки.
– Ин-сти-тут-ка, — еще презрительнее тянет Валек и отправляется, потряхивая молотком и насвистывая себе под нос, за шарами к забору.
– Это кто? — слышится через минуту его громкий, веселый голос из-за зеленых акаций.
За забором, просунув голову в отверстие, образовавшееся между акациями, стоит девочка и жадно следит за играющими детьми.
Босая, грязная, в рваной юбке, в вылинявшей кофте, с черными от грязи ноженками, с белокурой головкой, она производит жалкое впечатление.
Но ее неумытая худенькая рожица, украшенный синяком высокий умный лоб и ясные, доверчивые синие глазенки очень красивы.
Ни синяки, ни грязь, ни царапины не могут испортить редкой красоты этого запущенного от бедности и нищеты ребенка.
– Кто ты? — еще раз спрашивает Валек, установившись изумленным взором в это, далеко незаурядное, явление.
Девочка вздрагивает и молчит. Грязная ручонка усиленно ковыряет что-то в доске забора.
– Слушай-ка, — обращается к ней Валек, — поищи мне три шара. Они закатились в крапиву.
Листы крапивы великолепно жгутся и гимназист, зная это, не очень-то стремится разыскивать среди нее закатившиеся шары.
Девочка не сразу понимает, что нужно этому высокому мальчику в светлой блузе с блестящими пуговицами и ремнем.
Между тем, Дорочка, Таня и Котя тоже подходят к забору, заинтересованные необычайной девочкой.
– Кто ты?
– Как тебя зовут?
– Чья ты дочка?
– Сколько тебе лет?
Так и сыпятся на нее вопросы.
Девочка молчит. Голова ее потуплена… Глаза ее глядят из-подлобья, синие, хмурые, большие.
– Ищи шары, — уже повелительно кричит Валек, решив сразу, что с такой оборванкой церемониться не стоит.
Она наклоняется покорно, раздвигает загорелой до черноты ручонкой траву и шарит ею.
Шары найдены. Девочка подает их неловко, все также потупившись, нарядным господским детям.
Можно снова играть.
– Спасибо! — небрежно кивает ей головой Валек и первый отходит от забора.
– Хорошенькая девочка, — замечает Таня, тихенькая, скромная дочурка Марьи Семеновны, экономки.
– Только грязная ужасно, — брезгливо морщится Дорочка-институтка.
– Ужасно грязная соглашаются дети, и идут снова на площадку играть.
Но в ту минуту, когда Валек, в качестве победителя, делает первый ход, лихо проскочив целую пару ворот разом, за зеленой изгородью раздается отчаянный крик.
– Катька! Катька! Вот-же ты где, дрянь этакая!
Вот постой, я тебя из дому научу бегать! Пола некому в избе вымыть, а она шляется к господским дачам… Глазеет на барчат, дрянь этакая! Постой же ты у меня!..
В туже минуту пронзительный визг покрыл брань и угрозы. Кричал теперь детский голос, кричал дико и пронзительно, как от боли. Испуганные и потрясенные дети кинулись со всех ног к забору. Неожиданная картина представилась их глазам.
Худая, изможденная работой крестьянка с жилистыми руками била синеглазую девочку, помогшую им только что разыскать шары.
Девочка извивалась, как угорь, билась и кричала у нее в руках. Удары сильных рук крестьянки так и сыпались на ее плечи, голову и шею.
Вся дрожа от волнения, Дорочка кинулась к ней.
Дорочка, очень чувствительная по натуре, не выносила, когда при ней убивали муху, а тут злая, не помнившая себя женщина истязала бедную, худенькую, синеглазую девочку.
– Не смей бить ее! Я маме пожалуюсь. Нельзя так обращаться с детьми, ؘ– закричала она на нее.
– Конечно нельзя, — вступился Валек.
– Закон не позволяет обращаться так с малолетними, и будь это ваша родная дочь, ее отберут от вас, если увидят подобное жестокое обращение, — присовокупил он с важностью по адресу крестьянки, очень довольный тем, что мог проявить такое знание дела.
– Да пропади она пропадом, — взвизгнула та, — какая она мне дочка? Не дочка она мне… Чужая… Сиротку приютила, думала отплатит за мою хлеб-соль. В работе поможет, а она только хлеб жрет даром… Дармоедка непутевая. У-у! Не так еще тебя нужно, пучеглазую! — И говоря это, рассвирепевшая женщина схватила девочку за ее тоненькую белобрысую косичку и изо-всей силы пригнула ее голову назад.
– Не смейте бить! Не смейте бить! — разом вскричали дети и встали между мучительницей и ее жертвой, всячески стараясь защитить девочку.
– Надо маме сказать… Пусть возьмет девочку на кухню. Она у нас на посылках будет… И жалованье ей дадут… Хочешь, девочка, поступить к нам на место?
И Таня, ласково обняв злосчастную Катьку, заглянула ей в лицо.
Явите такую божескую милость, барышня, — вдруг, разом затихая, заговорила женщина, — определите на место мою Катьку. Век буду Бога за вас молить… Вишь, сама перебиваюсь, по стиркам хожу, когда дачники наезжают в нашу деревню. С хлеба на квас и живем; Больно плохи дела-то. А она девчонка шустрая, даром что двенадцатый годок, и прислужить сможет, и все такое… Уж явите божескую милость, схлопочите, барышня.
И прежде, чем кто-либо мог ожидать этого, женщина упала в ноги Тане. Последняя растерялась.
– Я что-же? Я ничего не могу… — залепетала она, — Моя мама сама служит у их мамы, — кивнула она головой в сторону других детей. — Их просите, — закончила она смущенно.
Тогда Катькина мучительница бросилась в ноги Дорочке.
– Явите божескую милость, схлопочите, барышня, — запричитала она.
Дорочка любила чувствительные сцены и излияния благодарности; кроме того, она жалела бедную девочку-сиротку и, незаметно переглянувшись со старшим братом, сказала, подумав с минуту:
– Хорошо. Пойдемте к маме. Я думаю, что ваша Катька понадобится у нас на кухне для услуг.
И все вместе отправились в серую дачу.
II.
Промозглое сырое осенние утро… В доме еще все спят. Не только господа, но и прислуга. Могучий храп несется изо-всех углов. Только шесть часов утра. Сонное царство всюду. И в теплых уютных господских спальнях, и в людских, и на кухне.
Только в темном углу коридора (чёрного коридора, ведущего из сеней в кухню) копошится жизнь. Какая-то маленькая фигурка сидит на дровяном ларе, заменяющем ей постель и покрытом каким-то тряпьем. Это Катька, переименованная в Катюшку и привезенная из деревни в город для услуг повара Архипа Ананьевича и другой прислуги. Катюшка сидит на ларе по-турецки, поджав под себя ноги и усердно начищает сапоги при свете керосиновой лампочки. Сапог много. Они парами стоят у ларя, и большие, и маленькие, и мужские и детские. Тут и Валекины, высокие, со шнуровкой и острыми носками, и легкие комнатные ботинки Коти, и институтки Дорочки сапожки. Дорочка все прихварывает и ее, несмотря на сентябрь месяц, конец каникул, еще не отвезли поэтому в институт.
Тут огромные сапожища и повара Акима Ананьевича и кожаные туфли экономки Марьи Семеновны, словом, обувь со всего дома, которую должны привести в порядок закоченевшие от холода пальчики Катюшки. Вооруженная щеткой девочка работает изо-всех сил. Она поднялась с пяти часов на ноги, затопила плиту, потому что повар Аким Ананьевич не терпел холода и требовал, чтобы к его пробуждению в кухне было тепло, как в бане. Прибрала вчерашнюю посуду, оставшуюся после ужина, и хотела уже докончить чистку седьмой пары сапог, как неожиданно вспомнила, что гимназист Валерий Дмитриевич наказал строго-на-строго разбудить себя в половине седьмого.
Катюшка быстро спустила с ларя ноги, уже не босые, как в деревне, а обутые в козловые на красной байке сапоги, которые она ходила покупать вместе с экономкой на прошлой неделе.
Бочком, чуть поскрипывая своими козловыми сапогами, Катюшка прошла из кухни в «чистый» коридор и, проскользнув за дверь детской, где спали оба мальчика, стала осторожно будить старшего барченка.
– Валер Митрич, пора. Проснитесь, барин, — гудела она ему чуть не в самое ухо, наклоняясь над его изголовьем.
Но Валек и не думал просыпаться. Он только, неопределенно мыча что-то себе под нос, отмахивался руками.
Видя полную неуспешность своих действий, Катюшка приступила энергичнее к спящему.
– Валер Митрич, а Валер Митрич! Время вставать! Будить приказали.
На этот раз Валек проснулся, вскочил как встрепанный и, сидя на постели, установился на Катюшку заспанными глазами.
– Что тебе надо? Чего пристала? — недоумевал он.
– Господи помилуй! Сами-же будить велели, — отскочила та.
– Дура! Вот дурища-то! — хриплым со сна голосом ворчал Валек, — в половине восьмого приказал будить, дурища, а не в шесть. Пошла вон!
Куда мне в этакую рань деваться? И гимназия-то только в половине девятого открывается. То-есть Бог знает, ничего-то толком не умеет сделать эта дура.
И сердито повернувшись на бок, Валек снова захрапел.
Также осторожно, тем-же чуть слышным крадущимся шагом Катюшка пробралась в кухню. В ее сердце жило твердое сознание своей правоты. Она отлично помнила, как накануне Валек сказал ей вечером:
– «Слушай ты, пучеглазка. Обязательно разбуди меня завтра в половине седьмого. Мне до гимназии еще два урока выучить надо».
А тут вот поди-ж ты!
Катюшка добродушно пожала плечами и усмехнулась.
– Странные эти господа. Ничего-то толково не скажут, чего им хочется.
И тут-же, накинув большой платок, бросилась бежать за булками в ближайшую пекарню.
На улице было сыро, холодно и неприветливо.
Осень все прочнее и тверже завладевала природой.
А еще две недели тому назад, когда Катюшка въезжала сюда в город на возу с мебелью и с огромной клеткой канарейки в руках, возвращаясь из деревни с господами, все выглядело кругом по-летнему, пышно и красиво.
Слетать за булками было делом одной минуты для быстрой, как ртуть девчурки. Но все-же в доме уже заметно было некоторое оживление, когда она вернулась обратно. Повар Аким Ананьевич с суровым, заспанным лицом встретил ее довольно-таки неприветливо на пороге.
– Еще что? Три часа бегала. Подожди ты у меня, — дождешься!
И дав девочке легкий подзатыльник, вырвал у нее из рук мешок с печеньем.
Этим только начинались мученья Катюшки.
В 8 часов поднимался Валек. Он опаздывал в гимназию, не знал двух уроков и был недоволен. То требовал холодной воды, то горячей, то находил, что горячая слишком холодна, а холодная через-чур горяча, то терял зубную щетку и заставлял по десяти раз разыскивать ее Катюшку, то гнал ее за кофе и булками, поминутно возвращая с полдороги для какого-нибудь пустяка.
Наконец, нашумевшись вдоволь, Валек уехал в гимназию на собственной хорошенькой пролетке, запряженной гнедым Разгуляем.
В девять часов по всему дому зазвенели звонки.
Горничная Паша с ног сбилась, одевая саму барыню, Дорочку-институтку и шалуна Котю.
– Чего рот разиня стоишь? Тащи воды в умывальник, што-ли! — бросила она на ходу Катюше.
Та со всех ног рванулась исполнять требование.
У Дорочки в спальне было тепло и уютно. Спущенная синяя штора не пропускала света. Царил приятный для глаз полумрак и пахло ландышевой водой, которою мылась Дорочка.
Сама Дорочка, тоненькая, красивая, нежилась еще в постели, потягиваясь под алым стеганым атласным одеялом.
– Катюшка, натяни мне чулки, — капризно протянула она, освобождая из-под одеяла белую, словно фарфоровую ножку.
Катюшка кинулась к постели Дорочки и осторожно взяв длинный черный шелковый чулок, стала его почти благоговейно натягивать на стройную белую ножку Дорочки.
– Ай, ай, ай! Ты мне ногу вывихнула… Ты с ума сошла, обращаться так грубо со мной, — не своим голосом вскрикнула Дорочка.
– Паша, убери отсюда это чучело. Она мне только нервы расстраивает.
Новый подзатыльник Паши и «чучело» как мячик, вылетает за дверь.
Ровно в час господа завтракают. От девяти до часа то и дело можно видеть Катюшку с неестественно пылающими щеками, раздувающую самовар.
Самовар разогревают раз десять, пока из спальни не выйдет сама барыня. И эта приятная обязанность целиком возложена на Катюшку. Кроме того, ее раз двадцать повар пошлет в лавочку то за тем, то за другим, сопровождая свои приказания то пинком, то подзатыльником.
После господского завтрака, когда, едва справившись с посудой, Катюшка присела отдохнуть и перекусить ломтем чёрного хлеба с хвостом селедки, оставленным ей от людской закуски, как пуля влетела на кухню взволнованная Паша.
– Опять к Бале за каштанами посылают, — со злостью крикнула она, — и-и-и, Боже ты мой, сколько они этих засахаренных каштанов лопают. У другого в деревне и хлеба не будет столько. Эй ты, Катюшка, возьми тряпку, да оботри у барышни пыль на этажерке! Я не успела.
И сунув девочке полотенце, Паша духом понеслась в кондитерскую.
Катюшка покорно отправилась в Дорочкину комнату.
Она любила ее. Розовая, веселенькая мебель, зеркало на туалете, обитом розовым-же атласом и кисеей, белоснежная постелька и нарядная этажерка, уставленная всякого рода штучками — все это пленяло Катюшку и почему-то переносило ее мыслью в деревню, на пестрый простор полей, на вольную тишь лесов, под голубое небо, где обилие красоты и красок соперничало с обилием красок на всех этих «штучках», что в симметричном порядке расставлены были на этажерке. Катюшка, сама того не замечая, скучала по деревне. Правда, исправно-таки там поколачивала ее тетка Авдотья, да все за дело больше… Убежит поглазеть на дачниковых ребятишек, она, Катька, либо загуляется на поле, ну, уж тут и жди — будет трепка. Зато и заботилась о ней тетка. Кормила до сыта, хоть и с попреками, давала время поесть хорошенько. А тут…
Редко, когда удавалось ей поесть, как следует, присев где-либо, на дальнем уголке стола, а то все больше приходилось мимоходом пережевывать кусочек. А пинки и колотушки? Там, в деревне, от одной тетки Авдотьи их принимать приходилось, здесь от всего дома.
Правда, Таня, ؘ– барышня экономки, ни разу еще не обидела ее, да барышня Таня только по субботам на праздники домой приезжала, а то все жила в ученье, в каком-то пансионе, в каком –даже и не выговорить Катюшке.
Как-то в один из своих приездов посулила она, Таня, грамоте выучить Катюшку, дала ей леденцов и книжку с картинками, да повар Аким Ананьевич отобрал книжку для своих внучат, а Катюшку отругал за баловство, пригрозив отодрать за косу в другой раз.
Уехала Таня и еще хуже стало жить Катюшке.
Кабы грамотная была Катюшка, давно-бы отписала она тетеньке Авдотье приехать за ней и увезти ее обратно в деревню, да беда в том, что не умеет девочка ни читать, ни писать. Не научилась…………..
Розовая комнатка кажется Катюшке настоящим раем. Фарфоровые «штучки» на этажерке — целым богатством. Осторожно, почти благоговейно, перетирает она каждую вещицу и, поставив на место, долго смотрит на нее с каким-то умильным восторгом.
Из соседней комнаты слышатся заглушенные дверью с тяжелой плюшевой портьерой голоса.
Там, перед высоким зеркалом собрались барыня, барышня и толстая француженка-портниха, мадам Мишо, за примеркой барышниного платья. В этом платье институтка Дорочка будет танцевать на Рождество, когда снова приедет домой на рождественские каникулы. Платье шьют задолго до праздников, потому что у мадам Мишо очень много работы и своим постоянным заказчицам она шьет за два, за три месяца, не торопясь.
Катюшка одним глазом видела Дорочкину материю. Вся голубая, как небо в мае, и такая нежная, что кажется, притронешься к ней — разорвется сейчас.
Но лучше материи на Дорочкином платье Катюшке нравится большая севрская ваза, что стоит на этажерке. Ваза очень красивая. На ней нарисована целая картина. Пастух и пастушка, одетые очень нарядно.
Оба кудрявые, розовые, улыбающиеся, с белыми локонами по плечам. У пастушки на ленте беленький барашек, у пастушка в руках свирель.
Катюшка смотрит и не может налюбоваться на вазу. Так там хорошо на картинке. Так и хочется ей прыгнуть туда к ним, к кудрявым пастушкам.
Полюбовавшись вдоволь, осторожно стала вытирать «штучки».
Трах!..
Господи, что такое?
Ваза неожиданно выскользнула из дрожащих пальчиков Катюшки и…
Смертельная бледность покрыла лицо девочки.
Перед ней черепки… Ни пастуха с пастушкой, ни белого барашка… Одни черепки: Ужас и холод наполнили дрогнувшее сердечко Катюшки.
Разбилась ваза… Нет вазы…
Голоса за дверью затихли разом. Потом тоненький, Дорочкин, произнес нетерпеливо:
– Что там случилось?
Дверь распахнулась.
– Ах!
Дорочке сделалось дурно. Она побледнела и забились в истерике.
Моя ваза! Моя ваза!
Барыня, высокая, тоже бледная, в черном платье (она носила постоянный траур по мужу) бросилась к ней.
– Дорочка! Детка! успокойся! О, эта Катюшка Что за чудовище! Ее вазу… Севрскую вазу. Боже мой! Боже мой!
Вошла и француженка.
– Oh! Quel malheur! Quel Malheur — зашептала мадам Мишо.
– Это ти разбиль, Катишь? — обращалась она к оторопелой Катюшке.
Та стояла с виноватым видом, с опущенной головой, с испуганным до невероятности лицом. Этот вид раздражал еще более истерически рыдающую Дорочку.
– Мамочка, прогони ее. Мамочка, она мою лю-би-му-ю ва-а-зу!.. Мамочка. Она ужа-с-ная! Все, что ни сделает, все ху-у-до! Прого-ни ее! Мамочка! — всхлипывала Дорочка.
– Положительно дурища, ничего не умеет сделать по человечески, — неожиданно появляясь на пороге, ввернул свое слово только-что возвратившийся из гимназии Валек, — не разбудила сегодня. Из-за нее чуть в гимназию не опоздал и кол получил!
– Ужасно! — и барыня долго смотрела в лорнет на испуганную, растерянную на смерть Катюшку.
– Да отошли ее обратно в деревню, мамочка — рыдала Дорочка.
– Отошлю мое сокровище, только не плачь.
– Oh, non, madame, — внезапно вмешалась в разговор француженка, — rendez la moi!.. Из нее выйдет маленький портних… Хочешь, девочка Катишь, бить портних? — обратилась она к Катюшке.
– Отлично, мадам Мишо, возьмите ее к себе, — оживилась Дорочка.
– Уму разуму научите, по крайней мере.
– Девочка, хочешь бить портних? — приставала мадам Мишо к Катюшке.
Та по-прежнему молчала.
Барыня и мадам Мишо оживленно заговорили по-французски, о чем-то, чего Катюшка не понимала.
Потом барыня уселась писать письмо тетке Авдотье в деревню, а торжествующая мадам Мишо повезла онемевшую от страха Катюшку к себе в мастерскую.
III.
Зима давно покрыла белым саваном улицы столицы.
Искусник мороз прихотливыми узорами разукрасил окна. Холодно на дворе.
Холодно и в мастерской мадам Мишо. Пальцы коченеют, держа иглу. Француженка-хозяйка скуповата и топить комнат не любит. Человек десять мастериц и «девочек» сидят вокруг длинного стола, забросанного кусками бархата, лент, шелка и кружев.
В мастерской предпраздничная спешка. Работают с утра до вечера, не покладая рук.
Между прочими девочками-помощницами, взятыми для посылок и легких работ сидит Катишь.
Никто-бы не узнал теперь в этой хорошенькой, чистенькой, но чрезвычайно бледной и утомленной девочке, одетой в серое форменное платьице, белый передник и пелеринку, прежнюю чумазую девчонку.
Она старательно снимает наметку с какой-то юбки, низко наклонив над нею белокурую головенку с неизменной косичкой торчком.
Кормят теперь Катишь не объедками с людского прислугиного стола, а как всех мастериц и девочек, хоть не сытно, но своевременно, регулярно. И спит она не в сенях, а в крошечной комнатке, подле кухни, вместе с другими тремя девочками.
Правда, мадам горяча на руку и щедра на пощечины, которые рассыпает вправо и влево хозяйской рукой, но кто-же не бил Катьку за всю ее коротенькую жизнь? К побоям она привыкла. Зато есть теплый угол и еда. К тому-же не одна она здесь. Их четыре живет у мадам. Четыре худенькие, бледные запуганные девочки; Впрочем, запуганы только трое, — Лиля чахоточная, Софи и она.
Четвертая-же, Шурка, быстроглазое, ловкое и живое существо сумело остаться той-же шаловливой и лукавой веселой девочкой, какой поступила сюда.
Это любимица мадам. Мишо любит Шурку за ее неунывающий характер, за веселые песенки, которые она распевает, за румяные, несмотря на скудное питание, щечки. Шурке спускается многое, что не спустилось-бы другой.
Шурка, в первый-же день поступления Катюшки, взяла ее под свое покровительство. Ей сразу понравилась, бойкой Шурке, тихая, безответная, робкая Катишь, как называла мадам Мишо новенькую, и Шурка удостоила ее своего расположения и дружбы.
Зимнее студеное утро.
Через два дня канун Рождества. В мастерской вот уже две недели как спять только по четыре часа в сутки.
У мастериц лица бледные, истомленные. Веки красные, глаза поблескивают нездоровым огнем.
Старшая, Маргарита, то и дело покрикивает на всех. Она раздражена от бессонницы и непосильной работы и срывает на ни в чем неповинных девочках свою злость.
– Чего глаза выпучила? Сидишь, сложа руки!
Пуговицы пришивай. Я тебя разбужу, соня противная.
Звонкая пощечина оглашает воздух. От этой пощечины слипшиеся глаза задремавшей Катишь раскрываются мигом.
Мастерицы смеются.
– Вот так разбудила! Ловко!
Катишь испугано хватается за пуговицы. Подле нее тихо хихикает Шура.
– Чего ты? — удивляется Катишь.
– Охота терпеть тоже! От мадам терпишь и еще от выдры этой…
– Да што-ж делать-то?
– Просто скажи: не смейте драться. Я заказчицам пожалуюсь.
– Ну?
Синие глаза Катишь раскрываются еще шире.
– И утихнет будто? — шепчет она недоверчиво.
– Обязательно утихнет. Она заказчиц страх боится.
Опять шушуканье! Вот я вас! Катишь, — без обеда.
Внезапно, как из-под земли, вырастает перед девочками фигура самой мадам.
Катишь мотнула на нее взглядом из подлобья.
В синих глазах зажглись сердитые огоньки.
Проголодавшаяся девочка уже с час помышляла об обеде и вдруг…
И прежде, чем она успела сообразить, что делает, с ее губ сорвалось неожиданно и резко:
– Ну да, не смейте без обеда! Я заказчицам пожалуюсь.
Вмиг в мастерской воцарилась полная тишина.
Мастерицы замерли от ужаса в ожидании, что будет. Багровое лицо мадам стало лиловым.
Что ты, несчастная! Что ты! — в ужасе зашептала в ухо подруги Шурка, — нешто можно самой так-то.
Я про выдру Маргаритку, а ты… эк хватила, и Шурка хотела еще прибавить что-то, и не успела.
Рассвирепевшая мадам схватила Катишь за волосы и потащила ее из мастерской.
Мастерицы и девочки переглянулись значительно.
В тот-же миг звуки пощечин, удары и отчаянный визг наполнили дом.
Когда Катишь вернулась в мастерскую, ее щеки были красные, как кумач, а веки вспухли от слез.
Метель и ветер кружили по улицам, как два злые духа. Было холодно, горели костры. Стоял сочельник. С большой черной картонкой в руках шла Катишь от одной из заказчиц. Картонка была пуста. Платье уже принято, о чем свидетельствовал маленький конверт с деньгами, лежащий на дне кармана Катишь.
Катишь закоченевшими от стужи руками поминутно ощупывает конверт.
Мимо нее то и дело шмыгают продавцы с елками, детскими игрушками, незатейливыми лакомствами. Магазины ярко освещены. Там толпятся бесчисленные покупатели. Не смотря на мороз и вьюгу, лавки кишмя кишат ими.
Катишь торопится. Мадам обещала отпустить се с Шуркой в церковь сегодня. Церковная служба в сочельник напомнит ей деревню… Там этот праздник тетка Авдотья строго чтила и не позволяла ей даже работать в рождественский вечер. К тому же добрая заказчица дала Катишь новенький двугривенный на чай и на этот двугривенный девочка рассчитывала купить так много. А кругом выл ветер, играла вьюга и старикашка-Мороз все больше и больше окутывал землю, дома, стройки и деревья бульваров и скверов.
Стужа становилась все свирепее, все невыносимее с каждой минутой. Чуть ли не бегом достигла Катишь подъезда дома, где находилась мастерская. Сразу теплотой и уютом пахнуло на девочку. Веселые голоса мастериц доносились из рабочей комнаты, превращенной временно в гостиную на дни рождественских каникул. Быстроглазая Шурка, при помощи чахоточной Лизы и молчаливой Софи, украшали елку или, вернее, обрубок елочного сучка, подобранный на улице и вставленный в бутылку.
Обрезки материи всех цветов служили им вместо украшений.
И у всех были ласковые радостные лица.
Вышла «сама».
И у нее лицо было просветленное и доброе, как никогда.
– Отнес, Катишь, заказ? — ласково спросила она девочку,
– Отнесла, Лора Ивановна, — тихо ответила та.
– Ну, хорошо. Ты корошь маленький девочка. Ошень быстрый. Давай деньги сюда.
– Сейчас.
Катишь полезла закоченевшей рукой в карман за конвертом. Красные от стужи пальцы совсем закоченели. Закоченели настолько, что она не могла долго нащупать кармана. А «сама» стояла над ней с протянутой рукой и торопила ее.
– Allons! Allons! Ти знаешь, что я не любиль ждать.
Оледеневши пальцы задвигались быстрее. Но конверт не попадался как на зло им. Тогда, каменея от ужаса, Катишь вывернула карман. Увы, конверта с деньгами не было там. Только большая дыра зияла на дне кармана.
Что-то непонятное произошло вслед за этим.
Глаза Лоры/Мишо округлились, как у птицы. Из ярко багрового лицо сделалось из сине-белым.
– Où est mon argent? Где мои деньги? — завопила она, не помня себя, бросаясь к Катишь.
Что было за этим Катишь почти не помнит.
Точно тяжелый кошмар надвинулся на нее, сжал ее виски, голову, сердце…
И только среди отчаянных криков француженки, между десятками ударов, посыпавшихся на нес, Катишь увидела страшное сине-бледное лицо Мишо, приближавшееся к ее лицу округленными от бешенства глазами. И задыхающийся голос прошипел ей в ухо.
– На улица! Вон! Сей минута! И найти пакет с деньгою. Там бил сто рубль. Cent roubles, misérable! Cent roubles! Va!
Кто-то изо всей силы схватил Катишь за плечи и вытолкал из мастерской.
Потом пахнуло ей в лицо снова стужей и ветром и снова послышался грозный оклик за ее плечами.
– Без конверта не сметь назад, дрянный девчонка! И найти его во что бы то ни сталь!
И все затем стихло.
Только вьюга пела, да рыдал ветер, да маленькая фигурка, коченея от холода, побрела по улице, вся дрожа с головы до ног, поминутно наклоняясь к земле, занесенной снегом, в надежде разыскать злополучный конверт,
IV.
Графиня Сорская сидела одна в своей роскошной гостиной. В своем длинном черном траурном платье с золотистою головкой и печальным лицом, она казалась очень красивой. Посреди комнаты стояла елка, пышно разубранная, нарядная и красивая, с массою дорогих вещиц, пряников и сластей. Графиня медлила зажигать свечи. Ее кроткие серые глаза были устремлены на поясной портрет девочки, висевший перед ней на стене.
Девочка была очень хороша собой, с ее белокурой головкой и голубыми глазками.
И взор графини не мог оторваться от портрета.
– Дорогая моя, Катрин, — беззвучно шептали ее губы, — милая моя деточка! Чувствуешь ли ты, как думает о тебе твоя мама? Для тебя эта елка, моя Катрин для тебя, моя милая, ненаглядная дочурка.
Ровно год тому назад, в этот самый день, Богу угодно было взять тебя к себе, мой ангел. И до сих пор, детка, сердце мое полно горечи потери…
Катрин моя, драгоценная моя девчурочка, прошу тебя об одном. Умоли Бога, деточка, взять меня поскорее к Себе, чтобы соединиться с тобою.
Лучшим подарком было бы это для меня. Катрин!
Катрин! Малютка моя! В память тебя, моей драгоценной, зажгу, я Рождественское деревцо и, даст Бог, в последний раз. Возьми меня к себе, моя крошка! Возьми. Возьми! Поскорее. Графиня зарыдала.
Ей так живо представилась ее одиннадцатилетняя покойная Катрин, унесенная ровно год тому назад злейшим дифтеритом, что сердце матери не выдержало. Она упала головой на подушку дивана и глухие стоны рвались, помимо ее воли из груди несчастной. За этими стонами, за этими слезами она не слышала глухой возни за стеною, чьих-то подавленных восклицаний и сдержанного говора нескольких голосов.
Она очнулась только тогда, когда горничная Феня, широко распахнув дверь гостиной, произнесла негромко:
– Ваше сиятельство! Происшествие у нас.
Графиня очнулась не сразу, как человек, грубо оторванный от болезненной, мучительной, но все-же сладкой грезы.
Наскоро вытерев слезы, она спросила:
– Что такое случилось?
– Не пугайтесь, ваше сиятельство… Замерзла девочка у нас на крыльце… Повар за чем-то в лавку ходил и увидел у нас на ступеньках сидит скорчившись сердешная. А уж над ней целый сугроб намело.
Графиня Сорская вздрогнула.
– Где же она?
– Не погневайтесь, ваше сиятельство… Мы ее к себе взяли. Не пропадать же так душе христианской. В людскую снесли. Оттерли снегом, коньяку дали. Отошла бедняжка… А какая хорошенькая!… Смотреть — слеза прошибает.
– Бедняжка! Накормите ее. Да вот еще… От покойной графинюшки платьице на нее наденьте потеплее… Да накормите получше, — приказала графиня.
– Благодарим покорно… Уж мы и то над ней целый час бились. Отошла, слава Богу. Разговаривать стала. Да чудная такая! Все о каких-то деньгах толкует, да о мадам какой-то. Боится, что прибьет ее мадам, за то, что деньги потеряла.
– Рвется куда-то. Да мы не пустим. Пусть хоть отойдет немножко. Может дозволите ей ночку переспать у нас, ваше сиятельство.
– Ну, разумеется. И ты еще спрашиваешь, Феня! — заволновалась графиня.
– Непременно оставьте у нас, пока не оправится совсем.
– Кто знает! Может быть моя Катрин посылает сюда эту девочку, нуждающуюся в моей помощи, — вихрем пронеслось в мыслях графини, и она бросила быстрый взгляд на портрет. Был ли то обман зрения, или нет, но сердцу матери почудилось. что покойная дочь улыбнулась ей с портрета.
Тогда, руководимая какой-то посторонней силой, графиня добавила:
– И еще, Феня… Зажгите елку… Когда девочка оправится, и вы приоденете ее, накормите, впустите ко мне бедняжку. Пусть полюбуется праздничным деревцом.
– Слушаюсь, ваше сиятельство.
И с быстротой молнии горничная принялась зажигать роскошно убранную ель.
Графиня Сорская снова погрузилась в свои печальные мечты.
Снова послушные воспоминания вызвали в ее памяти образ дочери, единственной и любимой, которую так безжалостно вырвала у нее смерть. Живо припомнились нежные ласки девочки, ее милый голосок, ее белокурая головка.
Погруженная в свои мысли, она не заметила, как сотнями огней загорелась роскошная елка, как исчезла горничная Феня из комнаты, и она снова очутилась одна.
Легкий шорох привлек ее внимание. Казалось, кто-то невидимый приблизился к графине и поднял ее голову.
Она с трудом оторвалась от мучительно сладкой грезы, широко раскрыла глаза и… дико вскрикнула:
– Катрин!
Перед ней стояла ее Катрин, или, вернее, как две капли воды похожая на нее девочка. Такая же тоненькая, белокурая, синеглазая, как умершая графинюшка, одного возраста с ней.
Платьице покойной и распущенные заботливой рукой Фени по плечам волосы дополняли сходство.
Не помня себя, вскочила с дивана графиня, метнулась к девочке и, схватив ее за руки, простонала, чуть живая от волнения.
– Катрин! моя Катрин. Как тебя зовут, девочка?
– Катя, — чуть слышно отвечал взволнованный голосок.
– Катя, Катрин, Катя! — лепетала графиня, смеясь и плача и покрывая поцелуями испуганное личико Катишь.
– Тебя дочка моя прислала. Покойная Катрин тебя прислала мне в утешение, деточка. Милая моя. Какое сходство. Какое сходство! — рыдала молодая женщина.
– Точно сходство большое, ваше сиятельство, — подтвердила подоспевшая Феня, — точь-в-точь наша графинюшка. Мы и то надивиться не могли.
Но графиня не слушала ее. Графиня, обняв Катишь, усадила ее на диван и нежным, ласковым, глубоко взволнованным голосом, расспрашивала о ее жизни, о том, как она попала на улицу в такую стужу. Ободренная лаской, Катишь рассказала все, и про мадам, и про утерянные деньги, и как она чуть не замерзла, отыскивая их. И слушая незамысловатый рассказ бедной труженицы-сиротки, графиня убеждалась все больше и больше, что сама покойная посылает ей эту девочку на утешение и радость в роковой день своей смерти.
Когда Катишь закончила свой рассказ, в душе графини уже созрело решение.
– Ты никуда не пойдешь, девочка, — нежно, лаская и целуя сиротку, произнесла она, — ты останешься у меня и будешь моей второй дочерью. Второй Катрин. Хочешь ты остаться всю жизнь со мною?
Катишь взглянула на добрую, ласковую барыню, на ее чудное, кроткое лицо, и вдруг, повинуясь непреодолимому влечению, закинула ей руки за плечи и крепко обняла ее.
Кротость и ласка подкупили исстрадавшееся сердечко бедной сиротки.
Две слезинки выкатились из ласковых глаз графини.
– Моя милая, милая Катрин, — произнесла она чуть слышно и нежно поцеловала девочку.
– Теперь я должна жить, должна жить для тебя, моя крошка!
А со стены глядело на обеих, улыбаясь, точно радуясь, красивое тонкое личико маленькой графини…
Конец.
Катрин, Катишь, Катюшка и Катька
(История одной Кати)
I.
Шляпница, М-elle Эрнестин, прикинула что-то легкое, розовое и прозрачное на белокурую, всю в пышных локонах, головку Катрин.
– Теперь вы выглядите прелестно, графиня, — своим чуть картавым голосом произнесла обрусевшая швейцарка, ласково и нежно улыбаясь девочке.
Действительно, Катрин казалась прелестной. Высокая, тоненькая, нарядная блондинка, с розовыми щечками и бесподобными синими, синими, как морская волна, глазами, она скорее походила на грациозную фею, слетевшую сюда, в это пестрое царство, разноцветной соломки, перьев, тюля и лент, нежели на обыкновенную четырнадцатилетнюю барышню- подростка. Катрин не без удовольствия повернулась перед огромным трюмо в золоченой раме, подняла руки, стянутые душистой лайкой и осторожно поправила на шляпе пышное, прихотливо завитое, дорогое перо. И разом то легкое, розовое и прозрачное, что покоилось на белокурой головке Катрин, казалось, стало легче, розовей и прозрачней… Шляпа приняла новую форму, красоту и еще более изысканный вид.
– Да вы настоящая волшебница, дорогая графиня!
– Смотрите, сколько вкуса у вас! — Вы нас всех за пояс заткнете, уверяю вас, графиня! — восторженно вскричала М-elle Эрнестин с явным восхищением любуясь девочкой.
– Ну, вот и отлично, — засмеялась та, — когда мы с maman обеднеем, вы и возьмете меня к себе в мастерскую… Неправда-ли, милая М-elle Эрнестин?
Швейцарка-модистка расхохоталась от души веселой шутке Катрин. Рассмеялись и две ее помощницы: смугленькая евреечка Сара и белокурая немка Эва, засмеялись и четыре девочки, служившие для посылок, в большой, модной шляпочной мастерской М-elle Эрнестин.
– О, вам не придется, даст Бог, испытать это, дорогая графинюшка, — ласково проговорила М-elle Эрнестин — ваша maman так богата… так богата. И добра, о, как добра ваша прелестная maman.
Катрин покраснела от удовольствия… Ей было приятно слышать похвалы матери, которую она очень любила.
Потом, то розовое, легкое и прозрачное, как мечта, что покоилось на ее кудрях, сняли с головы Катрин и, уложив в белую картонку, вручили стоявшему у дверей модного магазина выездному.
– Всего лучшего, графиня! Заезжайте к нам почаще, — кивая головою Катрин, произнесла хозяйка мастерской.
– До свидания, дорогая М-elle — и Катрин, прелестная и нарядная, как бабочка, выпорхнула на подъезд в сопровождении лакея с картонкой.
У подъезда стояла красивая карета на резиновых шинах, с англичанином-кучером на козлах, Катрин птичкой впорхнула в купе, лакей поместился рядом с грумом и, нарядный как игрушка, изящный экипаж покатился, по торцовой мостовой шумного города.
Весело было на душе Катрин. Она поминутно высовывалась из окна, любуясь встречными роскошными магазинами, огромными домами, зеркальными стеклами и веселой, как на праздник, куда-то стремившейся толпою.
И прохожие, казалось, невольно любовались нарядной и хорошенькой, как куколка девочкой выглядывавшей с выражением самого живого любопытства из окна экипажа.
Но вот, миновав несколько самых модных улиц, карета повернула на площадь и остановилась у богатого, с зеркальными окнами, небольшого особняка. В тот же миг выбежал на улицу из подъезда швейцар и кинулся со всех ног открывать дверцы кареты.
– Слава Богу; барышня! А мы думали не дождемся!
Его необычайно взволнованное лицо и срывающийся голос заставили задрожать Катрин с головы до ног.
– Что такое, Петр, что ни будь с maman? — проронила она чуть слышно, и смертельная бледность разлилась по ее лицу, такому веселому и оживленному до этой минуты.
– Их сиятельство… Не извольте… беспокоиться… плохо себя почувствовали… их сиятельство… Пожалуйте к ним… беспорядочно роняли побледневшие губы швейцара.
– Maman плохо! Боже мой! — И быстро, быстро, как только могла, Катрин бросилась в прихожую, оттуда в приемную и, наконец, в спальню графини, не слыша и не понимая, что кричал ей спешивший за ней лакей. На пороге будуара, смежным с комнатой, где спала графиня, Катрин остановилась, приложила руку к сильно-бившемуся сердцу, с трудом перевела учащенное дыхание и, собрав разом покинувшие ее было силы, вошла.
В спальне графини царил полумрак. Лампа под зеленым абажуром была отставлена подальше на стол, с тем расчетом, очевидно, чтобы свет электричества, хотя и смягченный зеленой тафтой, не помешал больной. У широкой кровати стоял доктор — домашний врач графини Сорской, и ее любимая горничная Феня.
Сама графиня лежала на постели, как-то странно вытянувшись, с лицом, обращенным к двери и с широко раскрытыми глазами.
Был ли зеленый цвет абажура или неясные тени тому виной, но вбежавшей в комнату Катрин показались странными, почти землянистыми и вытянувшимися, как у трудно больной, черты графини.
Что-то больно ударило ее в сердце.
Рыданье подступало к горлу…
– Что с maman? Что? Скажите, ради Бога, доктор, — кинулась она, вся дрожа от какого-то неясного предчувствия, к врачу.
Тот печально взглянул в лицо девочки, положил свою большую руку на плечо Катрин и произнес тихо, тихо, чуть слышно:
– Бедное дитя! Бедная малютка! Если-бы вы приехали двумя минутами раньше! — И отвернулся от Катрин смахнуть непрошенную слезу. Инстинктом Катрин поняла страшную истину.
– Maman! Maman! Maman! — вскричала она диким голосом и упала головой на грудь графини. И в тот-же миг отскочила назад, увидев устремленный на себя, успевший уже застекленеть, широко-раскрытый неживой взгляд графини.
Громкое рыдание вырвалось из груди Катрин…
Она не сомневалась больше в ужасной истине…
Графиня Сорская была мертва.
II.
Тяжелые дни потянулись в жизни Катрин.
В ее белокурые волосы вплели траурные ленточки, нашили белые плерезы на черное суконное платье, завесили зеркала и трюмо в гостиной, и серая фея печали воцарилась в графском особняке на большой площади.
Ровно в 11 ч. утра и в 8 вечера приходило духовенство и певчие из соседнего собора, служили панихиды у тела графини и снова поднимался тот сердце и душу надрывающий плач, который раздается неизбежно в тех домах, где находится покойник.
Умершая графиня лежала нарядная, красивая и величавая в своем металлическом гробу, вся усыпанная цветами, с улыбкой покоя на плотно сомкнутых мертвых устах.
Прошли положенные дни панихид и приготовлений, ранним весенним утром подняли с обитого глазетом катафалка гроб графини и под пение молитв вынесли из квартиры на улицу, где уже ожидала его траурная колесница под высоким балдахином, увенчанным графской короной. Двинулась колесница, запели певчие, и толпа провожавших медленно поплелась за мерно покачивающимся впереди нее катафалком. За ними потянулись кареты… Кареты, кареты, без конца…
Катрин шла за гробом графини. Бледная, заплаканная, с покрасневшими от слез веками, она казалась воплощением отчаяния и тоски… Самое близкое, самое дорогое для нее существо лежало там, под мерно покачивающимся парчовым катафалком.
А между тем графиня была даже не родственницей Катрин. Еще четыре года тому назад Катрин не знала даже о существовании той, которая явилась приемной матерью и благодетельницей девочки.
Да и самой Катрин еще не существовало года четыре тому назад. Вместо Катрин жила в деревне, в избушке тетки Авдотьи, сиротка, девочка Катька. Тетка Авдотья приютила у себя сироту Катьку после смерти ее родителей, надеясь сделать ее своей помощницей и работницей, но вышло иначе… Тетка Авдотья ходила по стиркам на господские дачи, а девочка Катька бродила бесцельно вокруг деревни и соседних домов-дачек, и смотрела на нарядных играющих дачников-детей, любуясь ими.
Странную шутку сыграла судьба с Катькой. Тетка Авдотья не злая, но раздражительная от непосильных трудов женщина, поймала как-то на месте преступления девочку, в то время, как она, забыв о возложенных на нее обязанностях, глазела на игры соседских дачников-детей.
Тетка Авдотья жестоко побила тогда Катьку.
Дачники же вступились за девочку и тут же уговорили прачку отдать им в услужение хорошенькую голубоглазую Катьку. Задумано — сделано. Переехала Катька с господами в город, жила на посылках, гоняли ее всюду за покупками, заставляли убирать весь дом и в конце концов, рассердившись за какую-то разбитую вещицу ее неловкими ручонками, прогнали ее от себя.
Француженка-портниха, М-mе Мишо, взяла к себе Катьку и начала обучать ее кройке и шитью. Но, очевидно, судьба преследовала девочку. Как-то раз послала Мишо Катьку за деньгами к заказчице.
Была вьюга, метель, холод и Катька, продрогшая до костей, не донесла денег по назначению, врученных ей для «мадамы». Потеряла мадамины деньги Катька. Мадама кричала, бранилась и, в конце концов, вытолкнула на улицу, в вьюгу и стужу злосчастную девочку.
Бродила, бродила по улицам Катька, сбилась с ног, и присела, полузамёрзшая, на чьем то подъезде. Присела, забылась и стала замерзать… И опять сыграла одну из своих неожиданных проказ судьба над маленькой Катькой…
Девочка очнулась, но не на стуже и не на холоде, а в теплой, уютной комнате, куда ее, чуть живую, принесли добрые люди.
И тут-то и началась лучезарная сказка. Лучшая страничка жизни недавней деревенской девочки-босоножки.
Графиня Сорская, у которой незадолго перед тем умерла дочь, приютила Катьку у себя в доме. Она окружила ее роскошью и богатством, гувернантками и учителями, рядила, как куколку, баловала напропалую.
Розовая сказка все развертывалась шире и шире перед недавней Катькой, вернее теперь уже перед названной молоденькой графиней Катрин. Как вдруг… Сердечный припадок… Разрыв сердца и… вот в один несчастный день графини не стало…
Она умерла так неожиданно и быстро, что не успела даже сделать завещания в пользу Катрин.
Печально шла за гробом бедная, худенькая Катрин и, вслушиваясь в заунывное пение певчих, думала о том, что она теперь одна, совсем одна одинешенька в целом огромном мире.
III.
– Ваше сиятельство, что расселись, сложивши ручки?.. Сколько не сидите, ничего путного не придумаете, все равно. Слышите, что графские родственнички то о вас говорят, что совсем, будто, не при месте здесь ваше сиятельство! Шипит насмешливый голос над самым ухом задумавшейся Катрин.
Девочка вскакивает, вся дрожа с головы до ног. Ея синие глазки испуганно подымаются на говорившую.
Перед ней бывшая компаньонка покойной графини, Мария Антоновна или Мими, как называла покойная это худое, язвительное, маленькое существо, исполненное зависти и ненависти ко всему миру.
Мими всегда ненавидела Катрин и втихомолку от графини, их общей благодетельницы, не раз нападала на нес.
– Что вы, Марья Антоновна, нашу графинюшку то обижаете, часто вступалась за кроткую Катрин, всей душой расположенная к ней, горничная Феня.
– Какая она графинюшка, — фыркала Мими и презрительно оттопыривала свои тонкие, злые губы, — подобрали мужичку-нищенку на улице, нарядили ее в шелк да бархат и думают, что графиней сделали. А она такой же, как была, деревенщиной и осталась, — злорадно заключала Мими.
Феня не могла слышать этих нападок и вступалась горячо за милую, тихую, всегда вежливую с прислугой графскую воспитанницу. Этим она возбуждала еще больше ненависть и злобу в ненасытной Мими.
Последняя неспроста невзлюбила Катрин. Жестокая, льстивая, хитрая и завистливая она не могла примириться с мыслью, с тем что подле графини Сорской была теперь эта хорошенькая, кроткая синеглазая девочка, которая «украла» и любовь и ласку графини, у нее, Мими…
И теперь, когда покойница графиня лежала под фамильным памятником, в мраморном склепе графов Сорских, Мими не могла упустить случая, чтобы не посмеяться жестоко и зло над ненавистной ей Катрин.
Как темный дух злобы и мщения появилась она перед удрученной горем Катрин и язвительно зашипела ей в уши:
– Как же, как же, ваше сиятельство, вспомнили и о вас графские родственники и приказали вам через меня убраться отсюда по добру, по здорову.
– Как убираться? — не поняла Катрин.
– А очень просто, миленькая вы моя, — с Богом по морозцу… — жестоко рассмеялась Мими, — Ну, да что с. вами попусту время терять, — неожиданно грубо переменила она тон, глядя на испуганную и изумленную девочку своими маленькими злыми глазками.–Собирайся сейчас же и марш! Вон отсюда! Вот и твой паспорт!
Бледное и без того лицо Мими стало еще бледнее. Черты ее исказились от злобы.
О, с каким бы наслаждением она схватила за плечи эту ненавистную ей девчонку и вытолкала-бы ее за дверь! Но появилась Феня и помешала сделать это. С плачем обняла она ничего не понимавшую, испуганную Катрин и зашептала, обливая слезами ее руки и платье:
– Золотая вы моя. родненькая! Звери это… Ах, звери! А пуще всех Мимиша эта… Сущая ведьма она… Ведь такого наговорила про вас родственникам графини, что вы будто и злая-то, и капризная и графиню до смерти своим характером довели…
Не хотят они вас оставить при себе, бедняжечка вы моя… Велят из дому выезжать… Все из-за ведьмы этой… Да вы не горюйте, золотенькая вы моя барышня, я вам адресок дам… Знакомые у меня здесь есть, так у них покуда что… побудете… Вот и адресок, спрячьте, бедняжечка. — И плача, и целуя девочку, Феня совала ей в руку бумажку с адресом и конверт с письмом, и какие-то деньги, какие и откуда не могла понять и уяснить себе, окончательно потерявшаяся и расстроенная Катрин.
Точно во сне, в тяжелом кошмарном сне находилась она, пока одевала ее Феня, пока провожала на подъезд.
Очнулась Катрин только на улице, на той самой улице, по которой ездила только в экипажах или гуляла в сопровождении графини, гувернантки или Мими.
Теперь же одинокая, всеми покинутая девочка очнулась одна одинешенька среди чуждой ей, непривычной обстановки.
Первой ей мыслью было уйти, как можно скорее уйти от того дома, откуда се выгнали теперь, благодаря злым наговорам завистливой и ненавидящей ее Мими.
Уйти…
Правда, Феня говорила ей что-то, дала ей какой-то адрес, деньги, но все это Катрин выронила из рук, где — она не помнила сама… не знала…
Что-же делать теперь?.. Да, что делать? — впервые ударилась в голову Катрин жуткая беспокойная мысль.
Перед ней, как в калейдоскопе, промелькнули события… Три последние года ее у графини… Ласки доброй благодетельницы, придирки Мими и то страшное, непоправимое, что обрушилось с такой всесокрушающею силой на ее белокурую головку…
Что ей делать? Куда идти? Ведь ее выгнали, выгнали бесповоротно из графского дома по наговору Мими, выгнали безжалостные наследники графини.
Катрин хотелось вскрикнуть, заплакать, упасть на землю и биться в отчаянии о каменные плиты тротуара. Но вдруг внезапная мысль быстрой зарницей прорезала ее помутившуюся от отчаяния голову.
Она будет работать… Трудиться… и не все еще потеряно, не все! Да, да трудиться! Ведь она не маленькая, Катрин… Ей четырнадцать лет.
К М-elle Эрнестин! Вот куда она пойдет!
Вот, где выход, где спасенье!
Катрин оживилась. На бледных щеках заиграли пятна румянца. Глаза блеснули. Она почувствовала, что в труде и работе ей легче будет перенести утрату ее благодетельницы, графини.
От дома Сорской до модного магазина М-elle Эрнестин было не особенно далеко. Катрин знала хорошо дорогу. Сколько раз она приезжала сюда в хорошенькой каретке-купе. Сколько шляпок приходилось ей заказывать, по желанию ее благодетельницы, в этом магазине.
Через полчаса ходьбы Катрин уже стояла перед дверью подъезда модной мастерской.
– М-elle Эрнестин!
– Графиня!
Швейцарка-модистка выпучила на Катрин свои изумленные глаза. На ресницах Катрин блестели слезинки.
Добрая от природы М-elle Эрнестин разом поняла душевное настроение девочки. Она была на похоронах графини, видела презрительное отношение богатых наследников к графскому приемышу и жалела теперь бедную девочку от души. Но М-elle Эрнестин еще не знала всего того, что случилось с Катрин.
И поэтому, когда девочка с рыданием проговорила, захлебываясь слезами:
– О, М-elle Эрнестин, добрая, хорошая М-elle, возьмите меня к себе, — у швейцарки глаза округлились от неожиданности и изумления.
Катрин, не переставая плакать, поведала ей свое горе…
– И это люди! Это люди! возмущенная и взволнованная вскричала она в то время, как слезы жалости брызнули у нее из глаз. Мое бедное дитя! Успокойтесь! Я охотно оставляю вас у себя и научу нашему искусству!
И она нежно обняла и поцеловала вздрагивающую от слез Катрин.
IV.
– Удостойте нас взглядом, прелестная графиня!
– Подарите вашей очаровательной улыбкой нас грешных!
– Или все графини такие немилостивые, как вы? Также горды, надменны со всеми! Какая вас муха укусила, ваше сиятельство, осмеливаюсь спросить?
– Брось ее, Эва, их сиятельство с левой ноги изволили подняться сегодня!
– Графиня не в духе! Но надо развлечь в таком случае их сиятельство! Скорее, Сара, прикажи кучеру закладывать лошадей. Их сиятельство рассеется на воздухе от дурного расположения духа.
Девушка хохотала. Хохотала смугленькая Сара, хохотала белокурая Эвочка. Следом за мастерицами хихикали и девочки! Маня, Лилюша, Ольга и Лена…
Катрин, служившая мишенью всех этих насмешек, сидела, как на иголках, едва удерживаясь от слез. Ее щеки пылали. Игла, которою она прикрепляла какой-то фантастический бант к шляпе из голубой соломки, так и плясала в ее, трепещущих от волнения, пальцах.
И так случалось ежедневно, лишь только М-elle Эрнестин, уезжая за покупками, отлучалась из мастерской.
Обычно травлю начинала Эвочка. Это была очень хорошенькая девушка с белыми, как у принцессы, руками. Отец Эвочки когда-то должен был получить большое наследство, и вся семья жила надеждой жить «по-княжески», мечтая иметь собственный дом, лошадей наряды. Но наследство досталось кому-то другому и Эвочке, твердо надеявшейся на роскошную, полную довольства жизнь, пришлось занять скромное место модистки в шляпной мастерской М-elle Эрнестин. Эвочка считала себя крайне обиженной судьбой. Еще бы! Ей, такой хорошенькой и нежной, с такими белыми настоящими княжескими ручками приходилось гнуть спину над скучной безотрадной работой. Она даже не имела представления о том, что пережила Катрин, эта недавняя «графиня» на которую разом обрушила все свое разочарование и озлобление на судьбу — хорошенькая Эвочка. Глухая зависть ела молодую девушку. Зависть к недавнему прошлому Катрин, зависть к былой роскошной жизни, последней, к нарядам и экипажам, которыми пользовалась хоть и недолго бедная, маленькая Катрин.
Эвочка видела к тому же, как добро и ласково относится М-elle Эрнестин, хозяйка, к Катрин и еще более ненавидела за это последнюю.
Не было дня, чтобы Эвочка не пилила и не мучила своими насмешками «развенчанную графиню», как она называла Катрин. Смеялись над ней и остальные, больше из желания угодить Эвочке, злого язычка которой сильно побаивалась в мастерской.
Сегодня Эвочка была злее чем, когда-либо, и буквально допекала Катрин своими насмешками.
Худенькая, еще более побледневшая со дня своего пребывания в мастерской, Катрин еле-еле сдерживала слезы. Она крепилась изо всех сил, чтобы не разрыдаться во весь голос.
Но вот дрогнул колокольчик у входной двери… Вздрогнула с ним вместе и Катрин.
Слава Богу, возвращалась хозяйка в мастерскую и насмешки Эвы должны были прекратиться волей неволей до… завтра, по крайней мере.
М-elle Эрнестин вошла радостная, сияющая, внося с собою свежую струю воздуха.
Ее лицо улыбалось еще издали Катрин. Молча приблизилась она к склоненной над работой девочке, молча взяла у нее голубую соломку с фантастическим бантом из рук и несколько минут сосредоточенно и внимательно разглядывала работу:
– Прелестно, дитя мое, у вас большие способности и много вкуса! Très chic! произнесла она, ласковым взглядом одобряя унылую, грустную Катрин.
Потом обратилась ко всем остальным девочкам и мастерицам.
– Берите пример с Катишь, Mesdemoiselles. Она работает только третий месяц, а между тем все, что выходит из под еt руки, полно изящества и вкуса!
– Где уж нам тянуться с их сиятельством графиней! — Сердито буркнула Эвочка из своего угла.
– Стыдитесь, Эва, — строго остановила М-elle Эрнестин молодую девушку. — Уж вам то — взрослой девице — стыдно обижать маленькую сироту.
– Хороша сирота… — снова проворчала та.
– Молчите! Лучше займитесь вашей работой повнимательнее, а то последнее время вы стали очень небрежно относиться к делу — сурово оборвала молоденькую мастерицу М-elle Эрнестин и, позвав Катрин, долго и тихо разговаривала о чем-то с девочкой.
V.
Произошло нечто неожиданное со времени существования мастерской М-elle Эрнестин. Ровно через три месяца по поступлении туда «девочкой-работницей», Катишь, как ее называла теперь хозяйка, сделали мастерицей!
Пятнадцатилетняя мастерица!
Неслыханное дело до сих пор в трудном деле модного искусства!
Но у маленькой Катишь были большие способности и М-elle Эрнестин не могла нахвалиться на свою юную мастерицу. Но в модной мастерской не разделяли этой симпатии к «развенчанной графине», казалось, другие. И смуглая Сара, и четыре насмешливо хихикающие девочки-помощницы, и белокурая Эвочка (особенно Эвочка) теперь уже окончательно не давали покоя новой мастерице. Насмешками, язвительными фразами досаждали они Катишь.
Эвочка превратилась в настоящую злючку. Катишь с ужасом думала о том, что ей придется еще долгие годы переносить эту муку, прежде чем она найдет возможность самостоятельно зарабатывать свой хлеб.
Если бы Катишь пожаловалась хозяйке, последняя удалила-бы, по всей вероятности, Эвочку из мастерской, но Катишь была кротка и терпелива, как овечка, предпочитая скорее выносить весь этот град насмешек, нежели принести вред даже самому злейшему врагу.
– Почему вы так грустны, Катишь? — не раз обращалась к девочке с заботливым вопросом хозяйка.
– Вспомнила покойную maman — графиню, отвечала грустным голосом девочка в то время, как остальные мастерицы и их помощницы фыркали у стола.
– Вспомнила покойную maman графинюшка наша, — делая невероятную гримасу, передразнивала Катишь Эвочка и все шестеро умирали от хохота, избегая, впрочем, попасться на глаза строгому взору М-elle Эрнестин.
VI.
Эвочка не ограничилась одними насмешками. Завистливая и злая она не могла простить первенства Катишь в мастерской.
– Ладно-же, удружу я тебе миленький дружочек — зловещим шёпотом не раз бурчала она себе под нос, будешь ты помнить меня, сиятельская графинюшка, принцесса без подметок!
И кидала при этом злобно торжествующие взгляды на ни в чем неповинную Катишь.
У Эвочки было, колечко. Совсем маленькое эмалевое колечко, с перламутровым голубком, которое однако очень любила Эвочка и одевала только по праздникам, когда хозяйка отпускала ее в гости к родным.
И вдруг эмалевое колечко Эвочки с перламутровым голубком пропало. Колечко, обычно, лежало в жестяной коробке от монпансье рядом с запасными катушками, иголками, наперстками и прочими принадлежностями шляпочной мастерицы. Но когда в один прекрасный день Эвочка открыла жестянку, чтобы взять из нее колечко, — колечка не оказалось.
Эвочка тут же с места подняла крик и шум.
– Колечко украли! Унесли колечко! В мастерской есть воровка! Стыд и срам! Воровка среди своих! Колечко украла! И она залилась слезами.
Это было так необычайно видеть плачущую Эвочку, что все удивились. Эвочка умела сердиться и кричать, насмешничать и язвить, но только не плакать…
Только не плакать…
Ее окружили, утешали, ласкали наперерыв, скорее из боязни, нежели от доброго сердца.
– Бедная Эвочка! Такое прелестное колечко и вдруг… Ах, бедная, бедная Эвочка!
Одна Катишь оставалась в сторонке. Ей было жаль Эвочку, как всякого страдающего человека, но подойти к ней и утешать ее Катишь не решалась.
Слишком много обиды и зла принесла ей эта девушка, чтобы она могла найти в душе желание пойти и приласкать ее.
Но слезы Эвочки мучили ее все же и, чтобы не слышать их, Катишь пошла в другую комнату и углубилась в работу, думая о своем коротеньком, но уже богатом событиями прошлом. Сколько времени просидела она так, Катишь не заметила. Она очнулась лишь тогда, когда белокурая Эвочка окликнула ее с порога. Лицо у Эвочки было красно от слез, глаза распухли. Из-под вздувшихся век они сердито поблескивали недобрым огоньком.
– Сознайтесь, Катишь, — крикнула она запальчиво, — вы взяли мое колечко?
– Что?
Катишь даже привстала от изумления. Что говорит Эвочка? Или слух обманывает ее, Катю!
Она взяла кольцо? Она? Она?
– Ага, покраснели! Пожалуйста, не вздумайте отпираться! — продолжала тем же злорадно-торжествующим тоном Эвочка — мы догадались все… мы знаем… Да, мы знаем все, что вы украли мое кольцо, госпожа развенчанная графиня!
Боже Великий! Что сталось с нею, Катишь?
Девочка побледнела, как платок, потом покраснела… И вся дрожа пролепетала, чуть слышно в ответ:
– Кольцо я… не крала… Я не воровка… Лжете вы… все вы лжете! и зарыдала навзрыд.
На беду М-elle Эрнестин не была дома. Ее ждали только к вечеру — перед закрытием мастерской.
И Эвочка сумела прекрасно воспользоваться этим.
– Воровка! Воровка! Украла мое колечко, ты украла. Смеет еще отпираться! Слышите, она еще отпирается, девицы! — кричала с каким-то упоением злая, торжествующая Эвочка, впиваясь глазами в страдальчески подергивающееся лицо ненавистной ей Катишь.
Больше не могла выносить Катишь ни этого крика, ни этих глаз, ни этой травли.
– Я не крала, не крала, — неистовым воплем вырвалось из ее груди и, схватив пальто и шляпу, она, как безумная, ринулась из мастерской.
VII.
«Контора для найма прислуги».
Гласила черная дощечка с красиво выстроившимися на ней, как ряды оловянных солдатиков, металлическими буквами.
Катишь стояла перед черной дощечкой и мысль ее работала с поразительной быстротой.
Войти в контору… Записаться, получить место и служить… Вот единственное, что оставалось ей теперь. И не размышляя более, она смело нажала ручку двери и вошла.
Две барышни одна черненькая, другая блондинка орудовали за прилавком, разделявшим комнату на две неравные части. Там, где суетились барышни, было меньше места, в большей же части помещения толпились женщины, старые и молодые, всех возрастов, одетые также с поразительным разнообразием и сильно отличавшиеся своим видом одна от другой. Были тут и старенькие бурнусы, и темные платочки, были и модные ватерпруфы и нарядные пёстрые шляпки на головах. Между женщинами, пришедшими сюда, в контору, с целью предложить свой труд, мелькали и барыни нанимательницы, и мужчины всевозможных профессий. Катишь, непривычная ко всей этой сутолоке, устало скользила, по толпе глазами.
– Ваш аттестат! — услышала она резкий голос над своей головой и точно проснулась от тяжёлого сна.
Барышня-брюнетка протягивала к ней руку из-за. прилавка.
– У меня нет аттестата! — растерянно пролепетала она.
– В таком случае ступайте в другую контору, у нас без аттестата не принимают, — точно отрезала барышня и нетерпеливо махнула Катишь рукой.
Сердце девочки сжалось. Куда она пойдет теперь, в какую контору? Ни контор, ни даже улиц она почти не знает, М-elle Эрнестин никогда не посылала ее за покупками, предоставляя делать это другим своим ученицам.
Уничтоженная, испуганная Катишь устремилась к выходу.
– Постой-ка, девочка! Подожди! — услышала она чей-то хрипловатый голос за своими плечами и остановилась невольно у порога конторы. Перед ней был небольшого роста худенький старичок в поношенной шинели, с жидкой козлиной бородкой и в мятой фуражке на голове.
Его маленькие глазки под красноватыми веками беспокойно бегали, как мыши в клетке.
– Ты места ищешь, девочка? — проскрипел его хриплый голос.
– Да, — чуть слышно проронила Катишь. — Я желала бы на место поступить.
– Но как звать то тебя? а?
– Катериной.
– Катюшка, значит — хрипло рассмеялся неприятный старик.
– Ну, вот, что Катюшка; я человек коммерческий, зря денег бросать не люблю и рубля ни за что про что бросать за запись в конторе тоже не желаю, а посему говорю тебе попросту: поступай ко мне на место. За внуками ходить будешь, обед готовить, комнаты убирать. А жалование тебе положу на первое время два с полтиной. Идет, что ли?
– Хорошо — также тихо и нерешительно проронила Катишь.
Ей сразу показался неприятным этот старичок с лукавым пронырливым выражением недоброго лица, с красными бегающими, как мышата, глазами. Но она решила служить, добывать себе хлеб работой и покорно последовала из конторы за старичком.
– Нянька — злая! Нянька — глупая! Нянька — ведьма! Убирайся вон! Видеть тебя не могу.
И Маленький Митя, сжимая кулачки, лез ими в самое лицо Катюшки.
Последняя всячески старалась обуздать избалованного мальчугана. Но это едва ли было возможно в те минуты, когда неистовствовал мальчуган.
Мите Штурмову было пять лет. Он считал себя любимцем дедушки и позволял себе решительно все, что не приходило на мысль этому капризному, драчливому, взбалмошному мальчугану. Но Митя был не единственным несчастьем для Катишь, преобразовавшейся теперь в самую обыденную девочку-прислугу, в грязной ситцевой юбке, с загрубевшими в работе пальцами. Кроме Мити был еще Лева больной, раздражительный, восьмилетний мальчуган, вечно терзавшийся расстройствами желудка, кашлями и лихорадками из-за всякого пустяка. За ним должен был быть еще больший уход, нежели за его капризным братцем и потому немудрено, что молоденькая нянька совершенно выбилась из сил к концу своего рабочего дня.
Дедушку этих двух ангелочков звали Ильей Исаевичем Штурмовым. Жил он в крошечной квартирке, грязной и темной, где-то в самом захолустном петербургском квартале на втором дворе. Обе полутёмные комнатки и крошечная кухня, все это было битком набито всевозможными вещами старыми и новыми, роскошными и простыми…
Квартирка Ильи Исаевича имела вид склада громоздких вещей или, попросту говоря, лавки, где можно было найти и купить все, решительно все, начиная с красивого венецианского зеркала в золоченой раме или письменного стола красного дерева и кончая самым простым медным самоваром с проломленными боками.
Илья Исаевич был ростовщик. К нему приносили вещи в заклад, а за это получали деньги, но под такие чудовищные проценты, что дыбом поднимался волос на головах несчастных клиентов Ильи Исаевича. Но за то к Штурмову можно было- нести все то, что не принималось в столичных ломбардах. И старые платья, и поломанную мебель, и испорченные часы… Он умел при случае, если бы закладчик не смог обратно выкупить вещи, спустить ее выгодно и нажить при этом ни один рубль. Со своими клиентами Штурмов не стеснялся. Не раз, обливаясь слезами валялась у него ногах какая-нибудь женщина или жена мастерового, заклиная Илью Исаевичу отстрочить уплату процентов на самое непродолжительное время; — Илья Исаевич был неумолим в этих случаях и вещь торжественно переходила в его руки.
Вот на каком «новом» месте очутилась, ничего подобного еще не встречавшая в жизни, недавняя графская воспитанница.
– Нянька — противная! Нянька — дрянная! Убирайся! Не хочу тебя! — вопил только что проснувшийся Митя и то капризно тер кулаками заспанные глаза, то махал ими перед самым лицом Катюшки.
Последняя была уже с пяти часов на ногах.
Успела поставить самовар, развести плиту, сходить на рынок, вычистить старенькую засаленную одежду Ильи Исаевича и его внуков.
Теперь предстояла самая труднейшая из работ: надо было поднимать с постели Митю и его брата.
– Вставай, милый! Вставай, голубчик! — кротко урезонивала мальчика Катюшка. — Встанешь, оденешься, помоешься, Богу помолишься, я булочки дам с молочком.
– Какой булочки?
– Розанчика! миленький, розанчика! Сейчас только тёплого, свеженького принесла…
– Нет! Не смей давать ему розанчика… Розанчик я возьму. Я старший… Мне розанчик надо, а не Митьке… — послышался другой капризный голос с соседней детской кроватки. Это Лева проснулся и внезапно заявлял на розанчик свои права.
– Всем хватит, милые, всем! — утешала с редким терпением мальчиков, Катюшка, — Левушке розанчик, Митюше сайку, Вот и отлично! — пробовала сквозь слезы улыбнуться она.
Но Митя запротестовал решительно:
– Мне розанчик! Мне! Мне! — вопил он изо всех сил на всю квартиру.
– Нет мне. — И, быстро вскочив в одной рубашонке, Лева устремился к столу со всех ног. Там рядом с двумя глиняными кружками, наполненными теплым, только что вскипячённым молоком, на тарелке с отломленным краем лежали две румяные булки: розанчик и сайка.
С быстротой голодного зверька, Лева протянул руку и схватил розанчик, но, прежде нежели успел запихать кусок булки в рот. Дитя с ревом кинулся на брата. Поднялась драка. Оба мальчика, в одних рубашонках, босые, топтались пыхтя и сопя на холодном, настывшем за ночь полу.
И при этом визжали, как безумные, награждая друг друга пинками и колотушками.
Разнять их не было никакой возможности.
Катюшка всеми силами старалась сделать это, но… тщетно.
Дети были вне себя.
– Лева, Митюша! — вскричала она с тоской, — да перестаньте же вы! — и в тот же миг почувствовала, как кто-то сильно схватил ее за волосы и злой, скрипучий голос закричал у ее уха.
– Ага! Так-то ты смотришь за детьми! Босыми ногами на пол пускаешь! А Левушка еще слабенький такой! Вот тебе за это! Вот тебе! Вот! Вот! Вот!
Искры посыпались из глаз Катюшки.
– Пустите, Илья Исаевич! Пустите! Я не виновата, ей Богу-же, не виновата! — молила она, стараясь всеми силами высвободить из рук взбешённого старика свою белокурую косичку.
– Ладно! Теперь будешь помнить, как надо за ребятами ходить! Одевай их живо, да гулять веди. Стой. А щи поставила? — скрипел неприятными нотами тот же сердитый грубый голос.
– Поставила, Илья Исаевич, — тихо проронила девочка, роняя крупные слезы.
– Поскольку мясо-то купила? — пытливо глядя в самые глаза Катюшки, продолжал выспрашивать Штурмов.
– По четырнадцати копеек, как всегда.
– Врешь, миленькая, врешь! — снова бешено завопил он, — по двенадцати купила, два фунта по двенадцати, четыре копейки затаила. Отдавай их, что ли сейчас! — неистовствовал старый ростовщик.
– Нету у меня четырех копеек ваших. Ей-Богу-же, нету… взмолилась совсем уже испуганная Катюшка, — не брала я ничего у вас! — прорыдала она.
– Не верю! Все то вы такие… воровки, прости Господи. Ну, ладно, коли добром не отдашь — из жалованья вычту! — пришел к неожиданному решению Штурмов.
– Ах, что хотите, делайте, оставьте только меня в покое! — устало выговорила Катюшка и принялась одевать детей.
Это была далеко не легкая задача, повторявшаяся каждый день. Лева и Митя вырывались из рук своей молоденькой няньки, бросались подушками друг в друга, дрыгали ногами, визжали и ревели из-за всякого пустяка. Наконец удалось-таки их одеть и вывести на прогулку.
Тут начиналась новая пытка для Катюшки.
Илья Исаевич, до безумия любивший своих внуков-сирот, из боязни разных детских болезней, могущих перейти к ним от других ребят, раз навсегда запретил молоденькой няньке водить их в скверы и в городские сады. Приходилось ходить по улицам, где негде было присесть и отдохнуть немного. Мальчики хныкали, уставали. Надо было брать их на руки и нести. Катюшке, находившейся с пяти часов на ногах и уже сделавшей огромный кусок на рынок и обратно, это было положительно не под силу. Она всячески отнекивалась, но тут начинались новые слезы и крики. А дома, по возвращении, новая брань, а подчас незаслуженные, горькие тумаки.
Обедали в два. И горе молоденькой стряпухе, если что-либо подгорало из незатейливых кушаний, сготовленных на обед! В таких случаях Штурмов был неумолим: трепал за уши и за косу Катюшку и грозил пожаловаться на нее в полицию за то, что она обворовывает его.
После обеда надо было мыть посуду, убирать комнату и занимать мальчуганов.
Целый день приходилось к тому же впускать и выпускать клиентов, приходивших со своими залогами к ростовщику.
В семь часов вечера ставился самовар, Катюшка поила всех чаем, потом около девяти согревала ужин и укладывала мальчиков спать.
Но сама она еще не ложилась. Илья Исаевич награждал ее новой работой в то время, как он сам и его внуки сладко похрапывали на своих постелях. Катюшка же не ложилась до тех пор, пока не перемывала, не перечищала и не перечинивала всех вещей, принесенных клиентами за день.
И только в первом часу ложилась девочка, послав себе на полу кухни незатейливую постель.
Но несмотря на страшную усталость, она не могла заснуть сразу. Недавнее, светлое прошлое ее счастливой жизни у графини представало снова воочию в памяти Катюши. Она горько плакала. Ей казалось, что не вырваться ей никогда из этой ужасной норы в новую, более легкую жизнь.
Она не знала ни города, ни людей и никогда не сумела-бы найти себе одна другого места…
Поневоле приходилось терпеть. И Катюшка терпела, только темная ночь, да мокрая от слез подушка знала всю муку и сердечную тоску бедной, одинокой девочки.
IX.
– Илья Исаевич, а Илья Исаевич! Пожди малость… Самую крохотку пожди… Вот тебе Христос, на той неделе заплачу… Как Бог Свят, внесу проценты! Будь отцом родным, милостивец! Не губи…
– Ладно! Все вы сиротами прикидываетесь. Знаю я вас! Коли не заплатишь сейчас проценты — пропал твой тулуп, так и знай, матушка!
– Милостивец! Не губи. Как же я по морозу то в деревню поеду, без тулупа-то. Сжалься, батюшка! Пожди малость! На той неделе в аккурат заплачу. Ей-Богу.
– Ладно! Молчи! Не канителиться же мне с тобой, пропала твоя шуба и баста, — проскрипел своим жестоким голосом Штурмов.
За стеной в тот же миг кто-то рухнул на колени и горько заплакал, всхлипывая.
Слезы женщины и брань Ильи Исаевича смешались …
Катюшка, чуть живая от волнения сидела на лавке в кухне и чутко прислушивалась к тому, что происходило в соседней комнате за стеной. И не из пустого любопытства прислушивалась Катюшка.
Нет… Голос плачущей женщины показался ей до странного знакомым и далеко, далеко не чужим…
А женщина между тем была далека, по-видимому, от мысли успокоиться и перестать плакать… По крайней мере, жалобные причитания ее доносились все явственнее, все слышней.
Катюшка не выдержала этого плача, этих прямо из души вылетающих рыданий и, как безумная, ринулась в комнату.
Илья Исаевич с подергивающимся, что у него всегда случалось в минуты гнева, лицом, стоял, обернувшись к двери; женщина была на коленях перед ним и горько плакала, содрогаясь от всхлипываний всем телом.
– Милостивец… пожди… На той неделе и тулуп выкуплю и внесу… Ей Богу… Фабричная я… На фабрике расчет будет дней через пять и тогда… — причитывал донельзя знакомый Катюшке голос.
– Ты зачем сюда? — грубо встретил Штурмов, испуганно притаившуюся на пороге девочку.
На скрип отворившейся двери подняла голову и женщина… Взглянула на вошедшую залитыми слезами глазами, и громко, радостно вскричала:
– Катька! Катька! Ты ли это? Катенька!
– Тетенька Авдотья! — таким же радостным криком отозвалась Катюшка и обе кинулись в объятия друг друга.
Заговорили разом, наперерыв, едва успевая слушать одна другую. Тетка Авдотья сразу поведала о том, что с отъездом ее, Катьки, из дома, ей — Авдотье — не повезло в деревне, что стирку она потеряла на многих местах и, волей-неволей, пришлось перебраться в город, поступить на фабрику, чтобы как-нибудь прокормить себя.
Катя быстро и сбивчиво рассказывала тетке Авдотье свою недлинную, печальную повесть о том, как хорошо ей было жить у графини, и как тяжело было у модистки-шляпницы, а совсем уже зарез здесь у теперешнего ее хозяина. Обе, как Авдотья, так и Катя, точно и забыли об этом хозяине, увлекшись радостью встречи.
А он между тем стоял, ехидно улыбаясь и слушал их у дверей.
– Бьет, чай, тебя хозяин-то? — осведомилась Авдотья, обнимая Катю и усаживая се на лавку около себя.
– Бьет! — тихо созналась та, — шибко бьет!
– Ишь ты изверг… — так и всколыхнулась Авдотья, совершенно забывая о том, что и сама не раз, под злую руку, бивала эту худенькую, бледную, синеглазую девочку, эту кроткую, молчаливую сироту.
И Катя в радостный миг счастливой встречи совсем забыла про это.
Да и правду сказать, била тетка Авдотья редко, а если и била, то за дело, и это хорошо помнила синеглазая Катя.
– Ну, пойдем! — неожиданно произнесла Авдотья. — Одевайся, скорее, милая, не след тебе здесь у кровопийцы оставаться, — энергично заключила она. — Со мной пойдем!
– Как пойдем? Куда ты поведешь ее от нас? Она у нас служит, жалованье получает, она прислуга наша! — так и подскочил со своим обычным скрипением Илья Исаевич к тетке Авдотье.
Та только презрительно повела плечом:
– Жалованье! Вон что выдумал. А велико ли жалованье-то грош медный, а колотушек на целый рупь… знаю я тебя… Пойдем отсюда, Катька. Да по дороге я в полицию забегу, пожалуюсь, кому следует на мучителя твоего… — вдруг неожиданно пригрозила женщина и так взглянула на Штурмова, что у того поджилки затряслись.
Илья Исаевич весь съежился, побледнел и робко приступил к Авдотье:
– Слушай, глупая ты баба… Шутки ты моей, видно, не поняла… — начал он сладеньким голосом, — тулуп-то я тебе припрячу до той недели, в сохранности будет… принесешь деньги — обратно дам… А в полицию зачем же?.. Брешет со зла на меня девчонка… а ты того и поверила тоже… — залебезил он, бросая робкие взгляды на Авдотью.
– Ладно уж, не замазывай тулуп то сохрани, а не то… — и последняя ожесточенно погрозила кулаком совершенно опешившему Штурмову.
Через пять минут она была уже на улице в сопровождении Кати…
– Вот и привел Господь снова быть вместе… — говорила она весело, ласково поглядывая на свою спутницу, — небось забыла меня в богатстве да холе?
Забыла? А? Катька!
– Нет, не забыла, тетенька, — торопилась ответить та — Я вам и деньги в деревню посылала, да они назад возвращались к графине покойной, говорили в почтамте, что выбыли вы из деревни в ту пору… — заключила она, доверчиво и ласково глядя на Авдотью своими ясными глазками.
– Выбыла и то, милая ты моя. Не в моготу мне было оставаться там одной, в пустой избе-то!
Уж я ругала себя, ругала за то, что пустила тебя к господам в услуженье. Вместе тесно — врозь скучно. Небось ведь любила я тебя, Катька, привыкши была к тебе сироте, — новыми, теплыми, совершенно несвойственными ей, нотами зазвучал голос Авдотьи.
Чем-то родным и близким повеяло от этого доброго голоса и сердечного тона женщины, на исстрадавшееся сердечко Кати. И ее неудержимо потянуло назад, к ее прошлому, к далекой родной деревеньке, к милой избушке, где провела она свое детство, не зная ни горя, ни забот…
И, прижавшись к своей спутнице, Катя тихо чуть слышно шепнула:
– Поедем домой, тетенька, назад, в деревню.
Что нам тут-то делать? А? А дома работать станем. Обе по стиркам ходить, огород разведем, коровушку купим. А? Тетенька? Едем домой? Да?
– Едем, милая, едем! Дай получить расчет на фабрике — к ряду и махнем… — весело отозвалась Авдотья и, тут же среди улицы, горячо и. крепко обняла девочку.
***
Сдержала свое слово тетка Авдотья Получила расчет и ровно через неделю тяжело громыхающий поезд уже мчал ее с Катькой к родным милым местам, в родную и милую прежнюю жизнь…
Конец.
Ее братишка
На террасе только-что отпили чай. Дедушка с мамой принялись за обычную партию шахмат. Молодежь болтала и смеялась, хорошенькая Лика больше и громче всех. Она вся так и сияла молодым, жизнерадостным счастьем.
Ей было отчего радоваться и торжествовать.
Все улыбалось Лике. И жизнь, и счастье, и любовь родных, и довольство и роскошь!
Дедушка был богат и все свое богатство решил оставить ей — Лике. Мама боготворила ее и баловала напропалую свою любимую девочку. Она возила ее по «заграницам» и воочию показывала ей все те страны, про которые говорилось в книгах путешествий, которые так безумно любила читать, хорошенькая Лика.
Не было, казалось, желания, которое не исполнялось бы ради общей любимицы! И зато требования Лики росли с каждым часом. Она была впечатлительна, нервна, любила все таинственное и зачитывалась теми пустыми романами, которые засоряют голову и не приносят ровно никакой пользы ни уму, ни сердцу.
И сейчас, сидя на балконе в дедушкиной усадьбе «Веселом», Лика, смеясь и болтая с молодежью, придумывала, как бы измыслить такое, что могло бы занять ее на сегодняшний вечер.
Три мальчика, из которых старшему было 17, а младшему 14 лет, все трое двоюродные братья Лики, внучатые племянники Ликиного дедушки, боготворившие Лику с детства, глаз не спускали с милой, веселой, жизнерадостной девочки.
Еще-бы им было не любить Лику!
Она так много путешествовала, знала столько интересного и занимательного про чужие страны, так ярко и красиво описывала их, что невольно можно было заслушаться ее рассказов.
– Ах, как хорошо! — воскликнул нежный, розовый, как девочка, младший из братьев Волгиных Витя, –ах, как хорошо ты рассказываешь, Лика! Всю бы ночь слушал тебя, право.
– Действительно, хорошо! — согласился с ним его брат Миша, черноволосый, смуглый, как цыган, юноша, впервые надевший студенческую форму в это лето, так как весною окончил курс столичной гимназии. — Как бесстрашна эта испанка… как ее? Карабелло, которая темной ночью одна подстерегала на кладбище своего врага, чтобы убить его.
– Ну, вот еще, что тут страшного, — засмеялся его брат Николай — на кладбище мы могли-бы пойти и сами…
– Ночью? — произнес нерешительно Витя.
– Понятно, ночью. Я не боюсь. Ведь эта Карабелло, о которой рассказывала Лика, поджидала убийцу своего брата. Значит, ради брата она пошла на это.
– Ну, а ты-бы ради брата разве пошел на кладбище ночью? — усмехнулась чуть заметной усмешкой Лика.
– Какой вздор! — вскричал Николай, — во-первых, Миша жив, слава Богу, а во-вторых, повторяю я не боюсь ничего.
– Будто? — снова усмехнулась Лика. — А мог-бы ты ради меня пойти ночью на кладбище, хотя-бы вот сегодня, и вбить в крест могилы Аннушки гвоздь в доказательство того, что ты был там.
– Ради чего, спрашивается? — пожал плечами Николай.
– Да хотя-бы ради меня! — расхохоталась Лика. — Вот, вы все говорите мне, что любите меня, как родную сестру, и готовы сослужить мне всякую службу… принести любую жертву… Вот я и хочу проверить: правда-ли это? Кто меня любит, тот и пойдет на кладбище к могиле Аннушке и вобьет в крест ее гвоздь.
И при этом глаза Лики так и сияли… Она очень любила подобные случаи, где участвовало все таинственное, где высказывалась особенная привязанность с доказательством, с жертвами и тому подобное, о чем так много и часто рассказывается в романах.
Все три мальчика разом задумались и замолкли.
Они очень любили Лику, за ее умение развеселить и заинтересовать каждого, но… Идти темной ночью на кладбище, да еще вдобавок на могилу Аннушки, которая умерла всего две недели тому назад, далеко не улыбалась всем троим.
– Ну, уж и выдумщица-же ты, Лика! — с натянутой улыбкой проговорил Витя, который был значительно трусливее остальных.
– Ах, ты трусишка! — засмеялась Лика. — И все вы трусишки! — добавила она со смехом, обращаясь к остальным, — а еще туда-же, в рыцари записались. «Все для тебя сделаем». Как-же, сделаете вы все! — дразнила она своих двоюродных братьев. — Хороши рыцари!
– Полно вздор городить, Лика! — произнес Николай. казавшийся серьезнее остальных, — оттого-то, что пойдем мы на кладбище или нет — не зависит ни благополучие, ни спасение твоей жизни, а приятного мало, идти в такую пору, смотри!
И говоря это, мальчик распахнул окно террасы.
Черная августовская ночь глянула из сада алмазными глазами своих созвездий. Точно признаки стояли кусты и деревья вокруг дома. Длинною змеею белела во мраке садовая дорожка прямо в чащу, откуда зияла непроницаемая и жуткая, как пропасть, тьма.
– Так никто ради меня не пойдет на кладбище? — обведя всех смеющимися глазами, снова спросила Лика.
– Никто! — ответили мальчики хором.
– Трусы! — бросила она, подходя к самому окну и всматриваясь зоркими глазами в темноту ночи. — Печальные рыцари.
– Требовательная не в меру дама, — вторил ей со смехом Николай.
– А если б кто-нибудь из вас согласился! — продолжала мечтательно Лика, — с тем-бы я была дружна до могилы, считала бы храбрецом и сделала бы для него все, что могла…
Легкий шорох под окном прервал ее на полуслове.
Лика вздрогнула и всем телом отпрянула назад от окна.
– Это птица, успокойся. Сама-то ты трусиха, а нас обличаешь! — рассмеялся Миша и захлопнул окно.
II.
Миша ошибся. Это была не птица, а Валерик.
Маленький, худенький, бледненький Валерик, всем сердцем боготворивший свою большую сестру Лику.
Он сидел, скорчившись, под кустом сирени и смотрел, смотрел, не отрываясь.
Когда у них весною отделывали комнату для Лики, которая должна была вернуться с мамой из- за границы, Валерик чутко прислушивался к стуку обойщиков и мечтал о том, какая у него будет сестра. Он ее не видел никогда, потому что во все восемь лет коротенькой Валерикиной жизни, Лика воспитывалась в Москве в институте, откуда выезжала только за границу, в то время, как он — Валерик не покидал дедушкиной усадьбы.
Еще до возвращения Лики из-за границы, после окончания курса ее в институте, о Лике говорилось много. И дедушка, и няня, и соседи, и прислуга его говорили, что Лика красавица, умница, талантливая, что она дивно играет, отлично поет, прекрасно рисует… Словом — Лика представлялась Валерику чем-то в роде доброй феи и принцессы-Хрустальный башмачок. Он успел горячо полюбить ее по рассказам и ждал ее приезда с замиранием сердца, каким не ждал даже Рождества и Пасхи, в которые получал от дедушки такие прекрасные подарки!
И вот она приехала…
Цвела черемуха… Пели птицы… Был май. И сама Лика, казалось, была воплощением весны и мая.
Она именно и была такою, какою представлялась Валерину. Как принцесса-Хрустальный башмачок, и добрая, как фея из сказки. Она сразу заласкала и затормошила Валерика, нашила ему чудесных костюмчиков с кружевными воротничками, в которых хрупкий и нежный, как цветок, Валерик, с его фарфоровым личиком и гибкой шеей, походил на маленького средневекового пажа, учила его танцевать менуэт и распевать старинные германские песенки, которые она привезла с берегов с Рейна.
Валерик смотрел на Лику сияющими глазами и следовал за нею всюду, как собачка. Он не знал — Валерик, что его Лика не умела долго заниматься одним и тем-же. Позабавившись им вволю и набегавшись с ним и нашалившись, она скоро изменила ему для общества большой лохматой собаки Янки, полу Сен-Бернара, полу дворняжки, умеющей служить и давать лапу. Но скоро и Янки постигла участь Валерика. Янки наскучил Лике, и Валерик целые дни мог быть без сестры. Он тенью следовал издали за нею и ненавидел от души троих кузенов. Он даже осунулся и похудел в лице.
Дедушка испугался и позвал к нему доктора. Доктор выслушал Валерика нашел у него малокровие и прописал ему железо и гимнастику по утрам.
Но Валерик знал, что это не малокровие и что его здоровье зависит не от железа и гимнастики, а от Лики: вернется к нему Лика — он поправится и станет розовым и сильным. Уйдет еще дальше Лика, и он растает, как Снегурочка в сказке, или зачахнет, как Аннушка, швейка из соседнего села, на могилу которых посылала троих кузенов Лика… А они побоялись… не пошли…
Валерик тихо засмеялся себе под нос… Ради Лики побоялись… О, какие большие, еще взрослые и… трусы!
Струсили — большие! А он — маленький, восьмилетний Валерик — не побоится, не струсит… Он пойдет на кладбище. Он решил. Ведь Лика сказала, что будет дружна до могилы с тем, кто пойдет туда, и будет любить того крепко-крепко… Любить! Она — Лика!
Такая умная! Такая смелая! Такая большая! Тогда она снова вернется к нему и скажет: — «Прости меня, милый, маленький, славненький Валерик. Я тебя не знала. Ты большой и храбрый, и я буду любить тебя больше всех, и буду играть и гулять только с тобою!» А он, Валерик, ответит: — Ах, Лика, и я с Янки тоже. И Янки тебя любит.
И они будут неразлучны все трое — и он, и Лика, и Янки. И какое это будет большое, огромное счастье!
И маленький Валерик вдруг разом вырос и стал большим и сильным.
И сердце его стало такое же большое, сильное и билось теперь так, точно в нем ударял тяжелый, каменный молот,
III.
Ночь сгустилась, нахмурилась точно. Алмазные звезды еще таинственнее замигали на черном, непроницаемом пологе неба, черная ночь точно караулила кого-то и этот кто-то притаился и неуловимо дышал в темноте.
Валерик храбро шагал при слабом свете молодого месяца по темному, таинственно притихшему саду. В одной ручонке его был зажат молоток, в другой — большой ржавый гвоздь, только-что унесенный тайком из кладовой.
Голоса сидевших на террасе постепенно затихали в отдалении.
Валерик шел. Его маленькое сердечко стучало. Большие глаза испытующе смотрели в темноту, которая, притаившись, подстерегала его за садом. Сейчас он выйдет в калитку и вступит в поле или, вернее, на большой пустырь, предшествующий кладбищу. Где кончается пустырь, начинается кладбище с белым силуэтом сельской церкви и окружающими ее могилами.
Утром и днем Валерик бегает по пустырю, играя в волан или с Янки. Ему ни чуточки не страшна близость кладбища. Но то утром, а не теперь…
Теперь все здесь, жутко, таинственно, непонятно…
И кусты можжевельника, разбросанные по полю, и пни, попадающиеся на каждом шагу.
Но самое страшное там, впереди… Белые кресты на могилах кажутся ему привидениями, распластавшими руки, чтобы удобнее схватить его… Белая церковь так отчетливо высится на черном пологе ночи.
Она, точно гигантское привидение, сторожит покой своих мертвецов. А там, около нее, свежий холм с новым ясеневым крестом. Там похоронена Аннушка.
Валерик косится в ту сторону и вздрагивает всем телом. Сейчас Аннушка представляется ему, как живая. Большие тоскливые глаза, худые желтоватые с чуть заметными рябинками щеки и истыканный иглой указательный палец левой руки… Он ее отлично помнит. Она работала у дедушки незадолго до смерти и шила ему, Валерику, курточки и рубашки. А теперь лежит мертвая под крестом. И он ее боится, потому что, говорят, ее видели, как она бродит между могилами с распущенной косой, с помутившимся взглядом…
О, как страшно! Сердечко ребенка бьется сильнее и сильнее. Во рту стало так сухо, точно во время болезни… Ах, если бы назад! Но назад нельзя…
Лика его не будет любить, не будет обращать на него внимания, играть с ним. — Ах, нет, нет! Лучше он переживет все ужасы, которые есть на свете, лишь бы вернуть к себе Лику, лишь бы заставить ее полюбить ее маленького братишку!
Ах, как это будет хорошо!
Валерик даже подпрыгнул от радости при одной мысли о том, как это будет хорошо, и бодрее зашагал по полю.
Вот и развалившаяся кладбищенская ограда, и белая церковь, и белые, покосившиеся от времени, могильные кресты.
Вот и высокий холм с прямым новым крестом на Аннушкиной могиле.
И чем ближе подходил к этому месту Валерик, тем больше замедлялись его шаги, тем сильнее стучало в груди неугомонное сердечко. Затуманенная страхом мысль подсказывала Валерику все «страшное», о чем он старался не думать. Он старался, а мысль назойливо лезла ему в голову, точно умышленно запугивала его.
Черты мертвой Аннушки теперь ясно выделились перед ним в черном тумане ночи. И бледное, исхудалое лицо с чуть заметными рябинками, и тоскливые глаза, и исколотый иглою палец… И все это так ясно… мучительно ясно. — Да воскреснет Бог и да расточатся враги Его! — шепчет дрожащими губами Валерик.
Так молится он каждый вечер, крестя подушку на сон грядущий.
Вот он у могилы… Храбро поднимает одну ручонку, потом другую… Взбрасывает молоток… Месяц вдруг спрятался за тучу и на кладбище воцарилась непроглядная мгла.
Затаив дыхание, весь дрожа, как в лихорадке, Валерик опускает молот. Тук! — Какой ужасный, какой тяжелый звук!
Точно кто-то ахнул и простонал в могиле. Как резко отозвался он в маленьком сердце Валерика!
Холодный пот выступил на лбу мальчика.
Он еще раз поднял молот.
Что-то зашуршало, зашумело, зашептало во мраке.
Или ветер зашелестел верхушками деревьев, или кто-то точно зароптал, зажаловался на судьбу… И снова во тьме выплыли тоскливые глаза и рябое лицо Аннушки.
Валерик дико вскрикнул, молоток вывалился из детской ручонки, и он бросился прочь от креста… Но чья-то сильная рука держала его за рукав куртки…
Новый крик, еще более испуганный и дикий, вырвался из груди Валерика. Мальчик зашатался и упал без чувств к подножию креста.
IV.
Крик Валерика был услышан на террасе.
– Что это? — вырвалось одним общим возгласом у всех присутствующих.
– Кричат на кладбище, — проговорила встревоженно Лика.
– Голос ребенка! — вторил ей Николай.
– Да это Валерик! Его голос! — крикнул Витя. — Что, что такое?
В ту минуту послышался второй крик. Сомнений не было; голос принадлежал Валерику.
– Это они — вырвалось из груди Лики и она с быстротой птицы шарахнулась на крыльцо.
За нею бросились остальные.
Сбежать со ступеней террасы, пронестись по темной аллее сада, пробежать огромный пустырь и очутиться у ограды кладбища было делом нескольких минут для Лики. Что-то точно несло ее на крыльях, точно толкало вперед. Какое-то смутное предчувствие говорило ей, что она невольная виновница этого крика.
И она первая очутилась у могилы, приведенная к ней тем же предчувствием — и новый крик испуга, ужаса и невыразимой жалости нарушил тишину сонного кладбища… При бледном сиянии молодого месяца, теперь выглянувшего из-за тучи, Лика увидела крошечную фигурку ее братишки, бесчувственно распростертую у креста. Большой гвоздь, вбитый второпях в дерево креста, прихватил бархатный рукав его курточки, и все тельце Валерика безжизненно повисло на нем. Брошенный молоток валялся у ног ребенка. Лика взглянула на беспомощную фигурку своего братишки и разом поняла все, Острый мучительный прилив жалости ворвался в ее сердце и до краев затопил его.
Бледное, крошечное, жалкое личико Валерика было вмиг залито горячими слезами его большой сестры.
Девичья головка склонилась над ним.
Розовые губки, вздрагивая, шептали: — Малюточка мой. Сокровище мое! Братишка мой бедненький.
И град безумных поцелуев покрыл щеки, лоб и глазки Валерика.
Потом тонкие, но сильные руки Лики подняли его, с трудом оторвав пригвожденный к кресту рукав куртки, и она понесла его домой через пустырь, крепко прижимая к своему сильно-бьющемуся сердцу…
Неподалеку от дома Валерик пришел в себя и открыл испуганные глазки.
Что-то светлое и радостное, чудное и большое, какое-то огромное счастье разом наполнило его маленькое сердечко… И тоненькие детские ручонки потянулись к белокурой девичьей головке, а слабый, срывающийся голосок прошептал чуть слышно:
– Не сердись… Я не хотел испугать… я взаправду пошел… как ты говорила… Не побоялся… Ах, я люблю тебя Лика…
И весь радостный прижался к ее груди.
V.
С этой ночи Валерик завоевал сердце Лики.
Они теперь неразлучны — и большая сестра и ее маленький братишка. Они вместе играют в волан, бегают в запуски и учат служить Янки.
Скоро Лика едет за границу с мамой. Но и Валерик поедет с ней.
А когда Лика выйдет замуж, Валерик будет жить у неё, баловать ее детей и рассказывать им маленькую быль о «ее братишке». Это у них уже решено…
Новая бабушка
(Сюжет заимствован)
Первое знакомство
I.
На стенных часах пробило два.
Черненькая как мушка, быстроглазая Катя, с шумом захлопнула учебник. — Баста! Уроки выучены, теперь можно играть, — и Катя беглым взглядом окинула комнату. Шестилетний бутуз Володя рисовал красками у окна. Его двухлетний братишка Коля расставлял оловянных солдатиков тут же.
– Володя! Коля! — крикнула Катя, — ступайте сюда, стройте крепость. Мы будем играть в войну… Я кончила уроки.
И в тот же миг в детской закипела суматоха.
Быстро складывались кубики в просторном углу между шкафом и комодом, к ним присоединяли старые коробки от игрушек, картонки из-под шляп, грифельные доски и учебники, словом все, что имелось под рукою. Когда в углу нагромоздили в достаточном количестве. Катя, голосом не допускающим возражения, скомандовала:
– Довольно!
И оба мальчика, таскавшие в угол всякую рухлядь, прервали свое занятие» Кое-как разместили картонки, коробки и книги.
Грудой навалили кубики между ними и крепость была готова.
– Великолепно, — продолжала командовать Катя, — теперь давайте играть. Ты Коля будешь полковником, Николай капитаном, а я генералом, — и произнеся с особенной торжественностью последнее слово, Катя победоносно оглядела обоих мальчиков.
Потом, она надела старый кивер на голову, нацепила на плечи эполеты, которых у детей имелось в запасе не малое количество, и взяла игрушечную саблю в руки. Володя за неимением кивера, напялил на голову треугольный колпак, сделанный как-то няней из газетной бумаги и прицепил на спину игрушечное ружье. Маленький Коля, не имевший ни кивера, ни треугольника, надул губы, собираясь заплакать, но тут же няня Паша выручила его и смастерив нечто в роде ермолки из носового платка, надела эту самодельную каску на кудрявую Колину головку. Вместо сабли за пояс Коле просунули тросточку и, кроме того, дали ему в руки барабан. Несмотря на то, что Катя выбивалась из сил, доказывая няне, что поручику нельзя барабанить, Коля забил изо всей силы в барабан и волей-неволей приходилось начинать сражение.
На барабанный бой из соседней комнаты появилась нарядная кормилица Пелагея с восьмимесячным бэби на руках.
Катя тотчас-же указала ей место на диване, говоря, что она причисляет мамку с бэби к санитарному отряду.
– Берегитесь пуль! Берегитесь пуль, они должны градом лететь из крепости со стороны неприятеля! — неистовствовала Катя, размахивая своей саблей перед носом мамки. Нашли дело и няне Паше. Ей отгородили место за учебным столом, поставили там кукольную плиту со старой жестяной кастрюлей и велели готовить похлебку для солдат.
Тихонько пересмеиваясь с кормилицей, послушно усевшейся на диване, няня Паша заняла свой пост у плиты. Сражение началось.
Катя первая закричала: На приступ, братцы! и влетела в крепость, изо всех сил размахивая руками и саблей, как-бы сражаясь с воображаемым врагом. Бутуз Володя трубил изо всей силы в кулак и колол ружейным штыком направо и налево. Колюша барабанил с таким неистовством и так визжал при этом, что няня, позабыв про заказанную ей похлебку, бросилась к нему, стараясь унять крикуна.
Но тут случилось совсем непредвиденное событие. В комнату влетела пятилетняя Женя, отсутствовавшая при начале игры и, видя общее воинственное возбуждение, тоже кинулась на приступ крепости. Володя, не заметив младшей сестры, размахнулся ружьем и попал концом штыка в щеку Жени. Женя взвизгнула не своим голосом, схватилась за щеку, на которой потом показалась огромная царапина и разрыдалась навзрыд. Заплакала и бэби на руках у мамки, испуганная шумом, криком и слезами.
Коля, видя причиненное старшим братом несчастье, бросился опрометью к Жене, которую любил больше всех детей, поднялся на цыпочки и потянулся к ней губами, желая утешить поцелуем сестру и тут же громко вскрикнул, потерял равновесие и растянулся на полу, увлекая за собой и Женю.
Плакала Женя, плакал Коля, плакала бэби на руках у мамки, готовился заплакать, и толстяк Володя, испугавшись за щеку Жени. Одна только Катя стояла возмущенная надо всею этой плачущею командой и, размахивая уже по привычке саблей, повторяла тоном вполне взрослого человека.
– Ну вот, подите-же! Ну вот, можно ли играть во что-нибудь серьезное с этой мелюзгой!
II.
За общим шумом и ревом никто не слышал, как подкатила к подъезду карета, как дрогнул звонок в передней и засуетилась прислуга в доме.
И только когда спустя долгое время кто-то быстро распахнул дверь и приятным звучным голосом произнес с порога: — Здравствуйте, дети! — все присутствующие как по команде подняли головы и взглянули на дверь.
На пороге детской стояла высокая тонкая дама с черными гладко зачесанными волосами, с красивым далеко еще не старым румяным лицом и с серьезным взглядом больших из сине-серых глаз. Она была в черном шелковом платье, от которого ее стройная тонкая фигура казалось еще выше, тоньше и стройнее.
– Здравствуйте детки! Еще раз проговорила красивая дама и быстрыми шагами, приблизившись к Кате, стоявшей ближе других к дверям, крепко обняла и поцеловала ее.
– Извините, я вас не знаю! — произнесла в смущении девочка, однако не противилась поцелуям и как вполне благовоспитанная маленькая барышня, сделала книксен черной даме. Дама улыбнулась ласково и нежно.
– А взгляни на меня, девочка, на кого я похожа? — спросила она Катю.
Теперь уже Катя вовсе растерялась, не будучи в силах ответить на кого похожа черная дама.
Но тут выступил Володя и, шаркнув ножкой перед чужой дамой, заявил:
– Мне кажется, что вы похожи на маму.
– Ах, ты голубчик. Догадался-таки! — и чужая дама стала по очереди обнимать и целовать детей.
Нечего и говорить, что слезы Жени и Коли высохли разом, и они любопытными глазенками уставились на вновь прибывшую незнакомку.
– Так не знаете меня? — ещё раз спросила дама и обвела быстрым ласковым взглядом столпившихся вокруг неё детей.
– Не знаем! хором отвечали дети.
– А я то уж отлично знаю вас, — засмеялась дама, — вот это моя крестница Катя, это мой крестник Коля и все вы мои дорогие внучата Женя, Коля и малютка бэби. А я бабушка ваша Екатерина Семеновна!
Новая бабушка! — удивленно воскликнули дети хором.
– Заграничная бабушка! — тихо проронил Коля и теми же недоумевающими глазами вся маленькая толпа стала внимательно рассматривать новую бабушку.
Такой бабушки еще никогда не видели дети. У них была бабушка, папина мама, старая генеральша Антрепова, седая сморщенная старушка, а эта молодая, стройная и красивая дама, совсем не походила на бабушку.
Да неужели же это она и есть наша заграничная бабушка, про которую еще вчера говорил папа, что она скоро к ним приедет! — недоумевали дети.
Правда, они знали, что заграницей живет их бабушка, мамина мама, и даже видели ее портреты в альбоме и в рамке у мамы на столе, но там заграничная бабушка была снята уже совсем молодая и детям говорили, что эти снимки были сделаны очень давно. А между теми портретами и этой живой бабушкой было так много сходства и теперь, вглядевшись в нее повнимательнее, дети не могли этого не признать.
– Да! да! Вы наша бабушка! Теперь я узнаю вас! — вскричала первая Катя и бросилась на шею к вновь прибывшей. Только какая же вы молодая бабушка и какая красавица! — неожиданно заключила она.
Бабушка улыбнулась и поцеловала девочку. Потом еще раз перецеловала всех, поздоровалась с кормилицей и с няней, приласкала бэби и снова обратилась к детям:
– А почему вы тут шумели и плакали, позвольте вас спросить? — шутливо спросила она.
Тут выступила Катя и спешно-торопливо начала объяснять бабушке, в чем было дело.
– Играли в войну… Осаждали крепость… Брали штурмом… Прибежала Женя, Володя нечаянно ее штыком… Коля хотел утешить и сам заревел…
Вот и все… С малышами всегда много возни и шума, — снова своим прежним тоном вполне взрослой барышни заключила Катя.
– А вы не забыли, детки, что мама лежит больная, и что слезы и шум могут испугать и взволновать ее… — осторожно напомнила бабушка детям и те смущенно потупили головки.
Правда, они совсем забыли про больную маму сегодня! Ах, как могли они забыть! Бедная мама!
Бедная мама!
Точно угадывая волновавшие детей чувства, бабушка поспешила успокоить их.
– Ну, ничего, ничего, ребятки! Мамочка слава Богу, спокойна. Я была у нее и от нее уже направилась к вам. Она не слышала на этот раз ни шуму, ни криков…
И говоря это, бабушка поместилась на диване и занялась малюткой Лизой, все время протягивавшей к ней рученки.
– Она просится к вам, сударыня! — почтительно пояснила бабушке мамка Пелагея.
Екатерина Семеновна взяла девочку на руки и стала улюлюкая высоко подбрасывать ее. Бэби подпрыгивала на руках бабушки и смеялась своим заразительным младенческим смехом. Старшие дети окружили бабушку и во все глаза смотрели на нее.
Доброе, красивое, серьезное лицо новой бабушки с каждой минутой нравилось им все больше и больше.
Коля протискался к самым коленям бабушки и положил на них свою белокурую головенку. Малютка бэби, гладила румяные свежие бабушкины щеки своими крошками ручонками и приговаривала что-то на своем никому непонятном детском языке:
– Ба-ба пай! Баба — пай! Пай баба!
– Как вас сразу полюбили дети, сударыня! — не могла не заметить няня Паша, которой очень понравилась эта высокая, ласковая барыня, успевшая сразу завладеть симпатией детей, — вот когда генеральша Антверпина приезжают, — продолжала распространяться няня, недолюбливавшая сухую и чопорную мать своего барина, — тогда едва-едва удается вытащить из детской детей. Не любят их деточки наши!
– Не правда, няня, я и ту бабушку люблю, — вступилась за отсутствующую Катя, — мисс Фрей говорит, что надо всех любить, — пояснила самым серьезным голосом девочка.
– И я люблю! — вмешался в разговор Володя.
– И я! И я! — подхватила Женя и малютка Коля, не зная еще в чем было дело, вторил ей. — Ия!! И я!
– И хорошо делаете, умники вы мои! — одобрила детей Екатерина Семеновна.
Между тем все время молча разглядывавший бабушку Воля произнес уверенно, все еще не спуская с нее глаз:
– А вы, бабушка, совсем на бабушку не похожи… Катя правду сказала, что вы молодая и красивая.
Вон у вас и зубы-то все целые! Ни одного вставного нет!
– А ты почем знаешь про вставные зубы, мальчуган? — засмеялась бабушка.
– А мы видели у той бабушки. У нее вставные! — ничуть не смущаясь продолжал Волька. — Раз Катя вбежала по утру, когда бабушка лежала в постели и у нее не было зубов во рту, точно также, как и у нашей бэби. А к чаю вышла бабушка и во рту у нее опять были зубы, белые, белые, как миндаль. И горничная Настя говорила, что на ночь бабушка кладет свои зубы в стакан с водою.
– Полно болтать глупости Воля, — строго остановила Екатерина Семеновна мальчика, — не дело детей разбирать у кого вставные, у кого настоящие зубы, лучше вместо этого хорошенько следить за собою и стараться ничем не огорчать своих близких. Не так ли мальчуган?
Голос бабушки звучал строго, а серо-синие глаза ее смотрели кротко и нежно на провинившегося Володю. Эти синие, милые глаза так и манили, так и притягивали к себе.
– Бабушка! Что за чудные у вас глазки! — искренне вырвалось из пухлого ротика карапуза Коли.
Все засмеялись на это. И бабушка, и дети, и Пелагея и Паша.
– Да, да! — ничуть не смущаясь, продолжал восторгаться Коля, — синие, синие как цветочки… И совсем такие же, как у мамы…
– И зубки, как у мамы, и волосы черные, черные, и ротик и… — в перегонки захлебываясь и торопясь, пересчитывали дети…
– Ну детишки, разобрали же вы меня по косточкам! — засмеялась бабушка.
– Что это значит разобрать по косточкам, бабушка? — широко раскрывая недоуменные глазки, спросила Женя.
– Какая ты Женька дура! — не удержался Воля и с искренним негодованием взглянул на сестру.
– А ты Воля, ты сам знаешь ли, что значит разобрать кого-нибудь по косточкам? — обратилась бабушка с вопросом к Володе.
– Не… не знаю!.. — смущенно прошептал тот.
– А если сам не знаешь, так нечего и сестру бранить за это! — строго произнесла бабушка и Володя весь красный, как пион, смущенно приник к плечу бабушки.
– Прости меня, пожалуйста, бабушка, — произнес чуть слышно мальчик и поцеловал белую тонкую руку бабушки, с одним гладким кольцом на четвертом пальце.
– И руки у тебя такие же, как у мамы! — не удержалась, чтобы не заметить Женя.
Дети сами не заметили, как перешли на «ты» в разговоре с бабушкой. Им показалось, что они давно, давно знают ее, и такую, такую ласковую и справедливую, успевшую так быстро покорить их сердца.
– Ах, как хорошо пахнут бабушкины ручки! Я знаю какие это духи… Ах, мне не выговорить только! — тараторила Женя, глядя теперь с нескрываемым восхищением в синие, ласковые глаза бабушки.
– Когда выучишься говорить по-французски тогда и сумеешь назвать эти духи, — улыбаясь произнесла та.
– А вы, бабушка, говорите по-французски? — не унималась бойкая Женя.
– Конечно говорит, — отвечала за бабушку Катя. — Бабушка все знает: умеет говорить и по-французски, и по-немецки, и по-английски, по-итальянски и… и…
– И по-испански, — пришла на помощь девочке Екатерина Семеновна.
И потом, взглянув на золотые часики, висевшие у пояса, она сказала:
– Скоро четыре. Вы пойдете повидать маму. Она успела сообщить мне, что в десять часов утра, в четыре дня и восемь вечера, вы приходите всегда навещать нашу дорогую больную. Сегодня по случаю моего приезда вы все будете обедать вместе со мною в столовой.
– Ах, какая радость! Какая радость! Сегодня; у нас праздник! Сегодня мы все обедаем с бабушкой в столовой! — запрыгали и заволновались вокруг Екатерины Семеновны дети.
Потом быстро стащили с себя кивера, сабли, эполеты и небрежно побросав все это на диван, сказали няне Паше убрать крепость и все эти военные атрибуты.
– Как? — изумилась бабушка, — что я слышу? разве не вы сами убираете ваши игрушки?
Дети смутились. Катя выступила с виноватым видом вперед.
– Нет… бабушка… иногда мы сами, — начала она смущено, — только теперь… сегодня… вот… — и она окончательно спуталась и смутилась.
– Вот что, мои милые, — обращаясь к детям, произнесла бабушка и теперь, и после, и всегда, прежде чем уйти на долго из детской, вы обязаны убрать к месту все ваши игрушки. И тогда мы будем с вами закадычными друзьями — уже ласково и добродушно пошутила она.
Не говоря ни слова дети бросились к игрушкам и самым тщательным образом принялись укладывать их в небольшой игрушечный шкафчик.
Потом они на перегонку побежали к умывальнику и один за другим и также тщательно вымыли себе руки и лица.
– Теперь мы готовы и можем идти к маме. Сейчас она пришлет за нами кого ни будь, — проговорила Катя и нетерпеливо взглянула не дверь.
III.
Ее предположение сейчас же оправдалось. Вошла мисс Фрей, высокая, рыжая англичанка и проговорила по-английски:
– Мамаша просит вас к себе.
Мисс Фрей и бабушка уже успели познакомиться в комнате мамы в первую минуту приезда дорогой гостьи и теперь непринужденно заговорили о детях.
Бабушка хвалила детей, мисс Фрей сияла от удовольствия.
Воспитателям и воспитательницам всегда приятно слышать, когда хвалят их юных питомцев.
Потом, мисс Фрей взяла за руку Катю и Женю, бабушка Володю и Колю, мамка понесла на руках бэби Лизу и все это многочисленное общество направилось в комнату больной мамы.
А мама уже поджидала дорогих гостей.
Она сидела на своей белоснежной постели, вся обложенная подушками и не сводила с двери нетерпеливого взгляда. Когда к ней вошли дети с бабушкой, эти глаза ярко засветились любовью и лаской.
– Милые мои! Дорогая моя мамочка! — прошептала больная, протягивая исхудалые руки навстречу вошедшим, и дети бросились к ней и припали губами к этим бледненьким нежным исхудалым ручкам.
Малютка Лиза издали потянулась к матери. Кормилица поспешила исполнить желание бэби и посадила Лизу на кровать подле мамы. Мама была слишком слаба, чтобы взять на руки крошку. Она только обняла бэби, прижала ее к себе и указала прочим детям куда им поместиться.
Последние не заставили повторять приглашения.
Катя села на стул, стоявший подле маминой кровати, Воля присел на краюшек постели, Женя, стоя подле, прикорнула к плечу мамы, Коля вскарабкался на кровать и, свернувшись клубочком, как котенок притулился у нее в ногах.
Все чувствовали себя хорошо, радостно и уютно.
Бабушка издали смотрела на эту картину и ласково улыбалась и больной дочери, и ее деткам.
Больная протянула ей свободную руку и бабушка, поняв этот жест, быстро приблизилась к постели дочери и заняла свободное кресло около нее.
– Тебе лучше, мамочка? — прижимая свою черненькую, как мушка головку к груди, мамы спрашивала Катя.
– Лучше деточка! — Слабо улыбнулась та, — Но все-таки, родная моя деточка, доктор посылает вашу маму заграницу, и я уеду очень скоро туда вместе с папой. А вы останетесь с бабушкой дома и будете мне писать письма часто, часто и умно, послушно вести себя, неправда-ли, детки? — все также кротко улыбаясь говорила больная.
– Правда, правда мамочка! — подхватили все дети, кроме Кати. Катя молчала.
Она была старше своих братьев и сестер и понимала лучше их всех, что значило остаться дома без мамы. Ее маленькое сердечко сжалось от тоски. На черных ресницах заблестели слезинки.
Бабушка сразу поняла, что переживала в душе бедная девочка. Она нежно обвила ее черненькую головку, прижала ее к своей груди и зашептала в розовое, разгоревшееся ушко Кати:
– Маме необходимо ехать полечиться, дорогая моя. Мамочка ваша должна уехать, но я останусь с вами. Я буду читать тебе интересные книжки, буду гулять и играть с тобою. Не оставлю тебя ни на мину одну. Только не расстраивай маму, детка… Удержи свои слезы, родная!
– Хорошо! — шёпотом отозвалась Катя и скрыла взволнованное личико на бабушкиной груди.
– А ты ведь скоро вернешься? Неправда-ли мамочка? — осведомился Володя, целуя худенькую мамину ручку.
– Не знаю, мой мальчик, — возразила мама.
– Все будет зависеть от моего лечения. Может быть через год, а может быть и позднее. Как только выздоровею, сейчас же обратно, как на крыльях прилечу к вам к моим птенчикам! — еще раз попробовала улыбнуться мама. Потом, помолчав немного, как бы собираясь с силами и снова заговорила:
– Я буду спокойна за вас, мои детки, там за границей… Ведь моя милая мама и ваша бабушка будет находиться теперь безотлучно при вас! — Но тут непрошенные слезы набежали на глаза больной и повисли на ее ресницах.
Чтобы рассеять ее немного, бабушка бодро и весело обратилась к детям:
– А знаете-ли мои милые, что я придумала для вас?
– Что? Что? Что бабушка? Голубушка, говори скорее! — послышались со всех сторон нетерпеливые звонкие голоса.
– А вот что! — улыбаясь продолжала бабушка, — мы возьмем с вами длинную полосу бумаги и разметим на ней месяцы, недели и дни маминого отсутствия за границей. Каждый день мы будем отчеркивать прожитый без мамы день и считать сколько их еще осталось. Не дурно ведь я придумала, детки?
– Отлично! Отлично! — обрадовались те.
– Ну, а теперь мы пойдем обедать, а после обеда я повезу вас покататься. Целуйте же маму и отправляйтесь в столовую, я думаю, обед уже на столе! — скомандовала бабушка и первая, наклонившись к больной, крепко поцеловала ее.
Примеру бабушки последовали и дети. Они все перецеловали больную маму, и гуськом на цыпочках вышли из ее комнаты. Одна бэби осталась лежать на маминой кроватке. Но бэби не могла потревожить покоя мамы.
Подложив крошечные кулачки под разгоревшуюся щечку, бэби крепко спала, сладко посапывая носиком. Больная мама молча и долго любовалась своей спящей крошкой.
VI.
Когда бабушка с детьми входила в столовую, мисс Фрей и няня Паша громко спорили о чем-то.
Мисс Фрей старалась доказать что-то няне, но та, не слушая ее, только махала руками, и вся красная, как пион, повторяла сердито:
– Это по-вашему, по басурманскому, так выходит, а по-нашему, по русскому, не так совсем. Мы по-русски иначе все делаем, вот что!
На что возмущенная в душе, но спокойная по виду гувернантка отвечала, безбожно коверкая слова:
– О эти рюсски нянь… Они столько нехорошо деляль для свой питомец.
– В чем дело? — появляясь неожиданно на пороге столовой, спросила бабушка.
Тогда мисс Фрей стала объяснять бабушке все происшедшее.
Бульон, налитый для Коли, был слишком горяч и, чтобы остудить его, няня Паша стала дуть в его тарелку, а дуть в суп, который будет кушать ребенок, мисс Фрей находила очень вредным.
Бабушка вполне согласилась с ней.
Она взяла тарелку с супом из рук няни и, объяснив ей очень кротко, что на этот раз она не права, поставила тарелку на подоконник.
Потом, все сели за стол. Обед прошел вполне чинно и благополучно.
За обедом бабушка рассказала детям, что к вечеру с вокзала железной дороги привезут ее сундуки и саквояжи, а в них кое-что припрятано для ее дорогих внучат.
После обеда заложили коляску, и бабушка с англичанкой и детьми отправилась на прогулку.
Что это была, за чудная прогулка! На каждый вопрос детей, а вопросов этих сыпалось не мало, бабушка не отвечала как няня Паша — «вырастишь — узнаешь» или «будешь скоро все знать — скоро состаришься», а подробно и толково поясняла все, о чем спрашивали дети. Было около 5-ти часов, когда они все подъехали к Летнему саду, вышли из экипажа и очутились в его тенистых широких аллеях. Дети два раза в день утром до завтрака от одиннадцати до часа гуляли здесь и вечером от 5 до 6. Около памятника дедушки Крылова они встретились со своими приятелями, такими же маленькими детьми и затеяли веселую игру с ними.
Один только карапузик Коля остался сидеть на скамейке подле бабушки, потому что остальные дети были много старше его и могли нечаянно толкнуть малютку, и бабушка стала рассказывать мальчику такие чудесные сказки, каких Коле и не приходилось слышать никогда.
Незаметно пробежало время.
Надо было возвращаться домой.
Какова же была радость детей, когда, вернувшись с прогулки, они увидели посреди прихожей запакованные сундуки и чемоданы.
– Ну вот приехали ваши подарки, детки, — обращаясь к внучатам заявила бабушка и тут же попросила лакея и дворника перенести вещи в ее комнату.
Дети быстро сняли с себя верхние одежды и в припрыжку, перегоняя друг друга, с веселыми восклицаниями и смехом бросились следом за ней.
Первым был вынут из сундука кукольный театр для Кати. Прелестный же был то театр!
Чего-чего там не было! И декорации, разрисованные самым блестящим образом, и ложи для публики по обеим сторонам его, и шумящий, шелковый занавес и актеры с актрисами, двигающиеся и приседавшие, благодаря заводным пружинкам.
Тут же был приложен и сборник детских пьес, которые можно было представлять в этом театре.
Но этим не ограничилась нежная забота бабушки о старшей внучке.
Кроме театра Катя получила еще «настоящую» маленькую плиту, которую можно было растапливать углями. К ней было приложено несколько крошечных медных кастрюлей, в которых Катя могла как заправская маленькая хозяйка сварить на «настоящей» плите «настоящий обед».
Володя получил чудную лошадь, покрытую шкурой, с мягкими как шелк густыми гривой и хвостом. Лошадь при помощи ключика заводилась и довольно быстро двигалась по комнате. Она была больших размеров и сияющий от восторга Володя мог успешно кататься сидя на ней верхом.
Прелестный небольшой орган, играющий целый десяток всевозможных веселых пьесок, был добавочный подарок к коню Воле от баловницы-бабушки.
Женя не помнила себя от восторга, увидев огромную куклу с закрывающимися глазами, говорившую «папа и мама» и голубую шелковую люльку для этой очаровательной бэби.
Женя поцеловала свою новую дочку, потом кинулась на шею бабушке и снова целовала бэби, тихо взвизгивая от восторга. Не меньше ее визжал от радости и Коля, когда бабушка посадила его в небольшую тележку, запряженную игрушечным осликом. Бабушка нажала на груди ослика какую-то пружинку, и тележка с осликом и Колей быстро покатилась по паркету. Кроме того, бабушка вручила Коле огромный мячик с голову пятилетнего ребенка, заключенный в красивую пурпуровую сетку.
Получив все эти сокровища, дети кинулись к матери показывать их ей. Их сияющие личики и сверкающие глазенки заставили сладко забиться сердце больной.
Она обратила озаренное чувством глубокого признания лицо к матери и проговорила:
– Ты всегда такая мама! Себя забываешь для других. Только и думаешь как-бы побольше счастья и радости принести окружающим! Милая, милая, добрая моя мамочка!
И худенькие, слабые руки больной обвились вокруг шеи Екатерины Семеновны.
– Бог с тобой, выздоравливай только, Верочка! — прошептала та, отвечая лаской на ласку дочери, — всей душой моей надеюсь, что милосердный Господь сохранит тебя на радость твоим деткам.
Не позабыла бабушка и бэби. Для нее был привезен пестрый клоун с такой забавной рожицей, что малютка Лиза не могла без смеха смотреть на него. Рядом с клоуном положила к ней в люльку «бабушка и хорошенького, белого как снег заводного барашка. Барашек нагибал голову, переступал с ноги на ногу и тянул звонким голосом:
– Бэ-бэ-бэ-бэ!
В тот же вечер уложив спать счастливых, радостных детишек и перекрестив кроватку каждого из них, бабушка прошла в кабинет к папе.
Папа встал со своего кресла, в котором писал что-то за письменным столом, подошел к бабушке и крепко поцеловал ее руку.
– Бог вознаградит вас за детей и за бедную больную мою Верочку, дорогая мамаша! — произнес он глубоко растроганным голосом.
– Если б не было вас, мы-бы не могли уехать за границу и оставить здесь нашу милую детвору.
И глаза папы ярко блестели, когда он говорил это.
Бабушка крепко молча пожала его руку, и они направились в комнату мамы пожелать спокойной ночи их дорогой больной.
II.
Мама едет за границу.
27-го марта был назначен отъезд мамы за границу. За два дня до этого был праздник Благовещения и в этот день бабушка посоветовала маме и папе отслужить напутственный молебен перед долгой дорогой.
С самого утра поднялась суматоха в доме.
Мисс Фрей, няня Паша и мамка Пелагея с ног сбились одевая и приготовляя к торжественному событию детей.
За то как нарядны и милы казались дети в своих новых праздничных костюмах с особенно тщательно причесанными в этот день головками. Принарядили и больную маму.
Когда дети вошли к ней, мама сидела, поддерживаемая со всех сторон подушками не на постели, как раньше, а в большом удобном вольтеровском кресле с укутанными теплым пледом ногами.
– Тебе лучше, неправда-ли, мамочка? — спрашивала прыгая на месте и хлопая в ладоши резвушка Женя.
– Маме лучше! — обратилась она весело к братьям и сестре, окружавшим со всех сторон мамино кресло.
– А когда мы помолимся за маму во время молебна, ей еще лучше будет! — неожиданно закончила милая девочка.
– Поцелуй меня за твои добрые слова, крошка! — слабым голосом отозвалась мама и крепко, крепко поцеловала веселое и счастливое личико дочурки.
Вслед за Женей потянулись к маме и остальные дети. Всем хотелось приласкать дорогую больную.
– Не тормошите маму, детки! — предупредила их бабушка, маме нужен полный покой и тишина…
– Ничего, мамочка, — не беспокойся родная! Ведь последние дни провожу с моими дорогими малютками. Скоро на долго придется покинуть их, — тихо прошептала больная. Голос мамы вздрагивал, когда она говорила это и в ее печальных, красивых глазах стояли слезы. Кате и Володе самим захотелось плакать при виде грустного лица мамы, они больше младших сестры и брата понимали, что творилось на душе их мамули и как тяжело ей было расставаться со своей милой детворой. Но и Катя, и Воля сознавали в то же время, что если заплачут они, то еще тяжелее станет на сердце бедной, дорогой мамы… Еще болезненнее почувствует она себя.
К счастью в эту минуту вошла горничная Настя и объявила во всеуслышание, что «батюшка изволили прийти и дожидаются в гостиной».
– Просите, батюшку, сюда! Здесь все для молебна приготовлено! — проронила слабым голосом мама. Действительно, в переднем углу большой и просторной маминой спальни перед киотом с образами, стоял стол, покрытый белоснежной скатертью, на нем помещался образ и восковые церковные свечи, воткнутые в подсвечники перед ним.
– Пожалуйте, батюшка, просим начинать покорно! — обратился папа к священнику, войдя следом за ним в мамину спальню.
Священник был не один. С ним пришел и дьякон с дьячком из собора. Оба успели уже облачиться в гостиной и теперь своими серебряными ризами придали особенную церковную торжественность скромной домашней обстановке.
Во время молебна все горячо молились: молилась сидя в своем кресле, не имея сил подняться с него, сама мама, молилась бабушка, стоя на коленях подле этого кресла, молился папа и дети.
Катя и Воля тесно прижавшись друг к другу и не отрывая взгляда от киота, тихо беззвучно шептали про себя слова молитв, ежеминутно прибавляя к ним просьбу к Богу спасти и помиловать их дорогую маму. Особенно горячо молилась Катя. Она была уже большая девочка и понимала, как тяжело и грустно будет уезжать от детей больной их маме и в свою очередь, как трудно и горько им детям разлучаться с нею. Но Катя сознавала в то же время и всю необходимость такой поездки и смиренно подчинялась ей, моля только Бога об одном: помочь маме, вылечить, исцелить их дорогую. Не одна Катя, впрочем, горячо молилась об этом. Молились и бабушка с папой и вся прислуга, искренно любившая тихую, кроткую и ласковую барыню. Прислуга столпилась у порога маминой спальни, истово крестясь, клала частые земные поклоны, повторяла слова молитв за священником, словом, как умела горячо и искренно слала свои бесхитростные просьбы Богу.
Один только маленький Коля никак не мог последовать общему примеру. Он был слишком мал, чтобы понять все торжественное значение момента. Прогуливаясь самым бесцеремонным образом от няни к мамке и от мамки к мисс Фрей, Коля вдруг неожиданно заметил струившиеся по лицу Кати слезы.
– Няня! няня Паша! а няня Паша! дернул он няньку за передник, мгновенно очутившись подле нее.
– Зачем Катя плачет? У нее зубки болят?
– Молись, душенька, не разговаривай! За мамочку помолись хорошенько, чтобы Боженька мамочке здоровьице послал! — и, притянув к себе поближе Колю, няня стала истово креститься и отбивать земные поклоны.
Глядя на нее, стал точно также молиться и кланяться, припадая головенкой к полу, и Коля.
Это показалось мальчику крайне забавным и интересным. Вскоре он совсем уже улегся на пол и бойко поглядывал на всех снизу-вверх своими черными, как коринки глазами.
– Я нянечка за маму молюсь, и за бабу, и за папу, и за Катю, и за Волю, и за Женю, и за Лизу, и за тебя, нянечка, — перечислял по-прежнему лежа головкой на полу, ребенок. — А за мамку Пелагею не хочу молиться. Она меня вчера из Лизиной детской выгнала, я за нее не буду, она злая, и за трубочиста не буду он черный! — совсем уже неожиданно закончил свою речь мальчик.
– Не хорошо, ай не хорошо, Колюша. Молиться мешает няне, –шёпотом урезонивала Паша своего любимца.
Но тот никак не мог успокоиться сегодня.
– Нянечка, а за кота Ваську я забыл помолиться… Можно ведь за котика молиться няня — снова дергая за передник няню, осведомился ребенок.
– Можно, можно. За всех молись крошечка! — шёпотом соглашалась няня.
– А за попку можно? И за попку помолиться надо ведь нянечка? — не унимался Коля.
Но тут, видя, что маленькая Женя, начинает прислушиваться к Колиной болтовне, забывая про молитву, няня быстро подхватила на руки своего любимца и унесла его в соседнюю комнату.
– Ну, посиди здесь, батюшка, пока няня помолится, смирно, посиди, душенька, мешать молиться людям грешно, — наставительно заметила она и, посадив Колю в кресло, дала ему первую попавшуюся игрушку в руки, а сама снова поспешила в мамину спальню дослушивать молебен.
Коля, помня наставление няни посидел с минуту самым спокойным образом в кресле, чутко прислушиваясь к возгласам священника, доносившимся сюда, но вскоре ему показалось скучным сидеть одному в пустой комнате и быстро соскользнув с кресла, он снова пробрался коридором в спальню.
На пороге ее, позади всех молящих стоял лакей Василий.
Коля дернул Василия за фалду его фрака и звонким шёпотом произнес:
– Зачем это вода на столе стоит в миске, а в ней кисточка?
– Это святая вода, Коленька, ею кропить будут… — отрывистым шёпотом произнес Василий.
– А кисточка? — продолжал допытываться Коля.
– Вот кисточкой и будут кропить… Ах какой вы Коленька. Ступайте-ка вперед… к папаше. Сейчас к кресту прикладываться будут, — недовольным голосом проговорил отвлеченный от молитвы Василий и провел Колю вперед.
Между тем, священник, поднял крест, приложился к нему сам, потом поднес его к больной маме.
Мама трепещущими губами поцеловала крест.
За ней стали прикладываться и остальные. После чего духовенство сняло ризы, и батюшка стал прощаться с присутствующими.
Папа прощаясь с ним, вложил что-то в руку священника.
От внимательных всевидящих глазенок Коли не ускользнуло и это.
– Что это дал батюшке папа? — снова затормошил он няню.
– Денег дал, Коленька! — тихо ответила та.
– Много денег? Много?
– Вот то ведь пристал, прости Господи! И помолиться не дал, как следует! Чистое с ним наказание сегодня! — окончательно рассердилась няня и, чтобы не мешать папе разговаривать с батюшкой, увела Колю в зал.
Из окна зала видно было стоявшую у подъезда карету, которая привезла духовенство.
– Какая у батюшек карета хорошая, — начал было Коля и неожиданно вскрикнул:
– Да карета то наша!.. И Гнедко наш, и Прохор наш сидит на козлах! Правда няня?
– Наша, душенька, наша! — подтвердила и няня.
– Значит у батюшки нет своей кареты?
– Значит нет!
Коля задумался на минуту, что-то соображая.
Даже брови нахмурил и так сморщил носик, что глядя на его серьёзную сосредоточенную мордочку нельзя было от души не расхохотаться.
– Няня! Няня! Что я придумал то! — неожиданно обрадовался он и тут же у окна запрыгал от восторга на одной ножке. –Сейчас, ты сказала, папа батюшке денег дал за молебен. Много?
– Не знаю капелька, думаю десять рублей дал.
Завсегда они так за молебен платят батюшке… — отвечала няня.
– Ну вот, ну вот! Я побегу к батюшке и скажу, чтобы он на эти деньги купил себе карету, — вскричал Коля и ринулся было в мамину спальню, где священник задержался немного разговаривая с больной.
Хорошо еще, что няня вовремя успела удержать своего питомца и несмотря на протесты Коли не отпускала его от себя.
– Посмотри лучше, душенька, как батюшка в карету садиться станет, — уговаривала няня, увлекая к окну ребенка.
Действительно, вскоре показался батюшка, дьякон и причетник. Прохор дернул вожжами, карета поравнялась с крыльцом. Духовенство поместилось в экипаже, и карета ровно и быстро покатила по торцовой мостовой.
– Ну вот, ну вот! — довольным и уже примиренным голосом проговорил Коля, — теперь батюшка уехал в нашей карете, а в следующий раз приедет уже в своей. Он, наверное, купит себе карету, на те деньги, которые ему дал сегодня папа.
– Ну за десять рублей кареты не купишь — засмеялась няня. –Пойдем-ка лучше завтракать, капелька. Давно пора!
И няня повела Колю в детскую, где уже завтракала бэби на руках у мамки.
Весь день прошел, как праздник.
Мама чувствовала себя много бодрее после молебна, с аппетитом покушала бульона и прилегла после завтрака отдохнуть.
Детей из столовой провели в залу. Это была самая отдаленная от маминой спальни комната и здесь можно было играть и шуметь сколько угодно, не опасаясь потревожить больную.
В большой зале было просторно и светло. Лучи солнца ударяли в золоченые рамы картин и белые зайчики бегали по стенам и потолку огромной комнаты, точно само солнышко хотело вмешаться в игры и забавы детей в этот веселый и великий денек и радовалось с ними вместе.
Очевидно, бодрое здоровое настроение мамы подействовало и на детвору.
По крайней мере, и Воля и Женя уверяли, что им давно не было так весело, как сегодня.
Мисс Фрей, няня Паша, Настя и даже мамка с бэби вмешались в игру и всячески способствовали общему оживлению. А когда, пообедав вместе с большими ради праздника в столовой, дети вернулись снова в зал, к ним присоединились и бабушка с папой, устроивших веселую игру в «фанты» и в «уголки».
Незаметно подкрался вечер.
Ровно в восемь, напоив детей молоком, их повели прощаться к маме.
Мама чувствовала себя по-прежнему прекрасно, и Воля даже выразил робкое мнение о том, что вряд ли понадобиться теперь вести маму за границу.
На что бабушка печально улыбнулась и крепко расцеловала мальчика в обе щеки.
III
Весь следующий день прошел в упаковке дорожных сундуков и саквояжей.
Дети как могли помогали взрослым в укладке вещей.
Особенно суетились Катя и Володя. Они подавали горничной белье из комода, вещи из шкафов, которые одна за другой исчезали в глубине объёмистых чемоданов.
Оба они, несмотря на всю эту деловитую суетню, были очень грустно настроены сегодня.
Когда старших детей позвали в классную, куда ежедневно приходила к ним учительница Людмила Михайловна, Катя и Воля сообщили ей, что они не приготовили на сегодня уроков.
– Мама уезжает завтра, печально пояснила Катя, — да и некогда было, мы укладывались….
И личико Кати было такое грустное при этом, что у Людмилы Михайловны духу не хватило пожурить девочку за невыученный урок. Она сделала детям небольшую диктовку, задала им легонькую задачу и отпустила их снова продолжать прерванную ими занятие.
Что-то неуловимо-грустное и тоскливое протянулось темною тучею в этот день над головками детишек.
Во всех этих головках усиленно работала одна и та же тревожная мысль. «Пройдет ночь. Наступит завтра, и завтра милая больная мамочка уедет заграницу».
И впервые в беспечные детские сердечки толкнулось горе… Жаль было расставаться с мамой, не хотелось отпускать ее….
Даже малютка Коля сознавал теперь, что как будто что-то неладное творится в доме и долго ворочался перед сном в этот вечер, пока не заснул в своей теплой детской кроватке.
III.
Мама уехала.
Наконец настало и это «завтра».
Печальное «завтра». Не только печальное в доме, но и на дворе. Небо хмурилось все обложенное тучами. Мокрый снег падал с неба и тут-же таял, едва достигая земли. Было, холодно, сыро и не уютно. Точно сама петербургская погода сожалела маму, не хотела расстаться с ней и хмурилась и плакала за окном.
У Кати и Жени были уже с утра заплаканные лица. Володя крепился. Володя хотел показать сестрам, что он настоящий мужчинам только кусал губы да стискивал зубенки, чтобы не разрыдаться навзрыд.
Коля же, видя необычайную суету в доме, очень заинтересовался ей. Коля был еще слишком мал, чтобы принять ближе к сердцу предстоящую разлуку.
К тому же все его внимание было обращено на карету, поданную к крыльцу, куда Настя с няней и Василием выносила чемоданы, подушки, саквояжи и одеяла, свёрнутые в трубочку и затянутые ремнями.
Коля, под надзором мамки Пелагеи, вместе с бэби занял наблюдательный пост у окна гостиной.
У другого окна приютились Катя, Женя и Володя.
Теперь уже и «взрослый мужчина» — Володя не мог сдерживаться больше и все трое плакали горькими слезами.
Бабушка незаметно приблизилась к детям и стала утешать их.
– Не надо плакать! Не надо плакать, родные вы мои! — говорила бабушка, целуя и лаская детей поочередно. — Разве вы не знаете, что только поездка за границу может помочь вашей маме? А вы ведь так хотите, неправда-ли, видеть вашу мамочку совсем бодрой и здоровой!
– Ах, бабушка, бабушка, как нам скучно будет без мамы, без милой, дорогой нашей мамы, — едва осиливая готовое вырваться из груди рыданье, проговорила Катя.
– Я останусь со всеми вами, деточки мои дорогие, — по-прежнему лаская огорченных внучат говорила бабушка — и буду изо всех сил стараться облегчить вам ваше горе. Буду играть с вами, гулять, кататься…
– И в лодке кататься будешь? — осведомился, глотая слезы Володя.
– И в лодке кататься буду — успокаивала его бабушка.
– А с нами в куклы будешь играть, бабушка? — спросила Женя.
– И в куклы играть буду, — согласилась Екатерина Семеновна.
– А мисс Фрей никогда не играет с нами в куклы; она говорит, что в куклы. могут играть только маленькие дети, — самым серьезным тоном проговорила Женя.
– Ну вот, значит, я маленькая, потому что буду играть с вами в куклы! — засмеялась бабушка, притягивая девочку к себе и крепко целуя ее разом оживившееся личико.
– Совсем не оттого ты будешь с нами играть бабушка, — неожиданным образом вмешался в разговор Воля, — совсем не оттого! Ты не маленькая, бабушка, а играть станешь с нами, как маленькая потому, что, потому…
– Ну почему же? Скажи-ка мне умник ты мой милый? — шутливо спросила бабушка Волю.
– А потому что ты мама нашей мамы и любишь и маму и нас — своих внучков и тебе бывает весело и хорошо, когда весело и хорошо бывает нам всем и маме…
Володя хотел еще прибавить что-то, но бабушка закрыла ему ротик поцелуем и повела детей к матери, которая была уже вполне готова к отъезду.
II.
Вера Николаевна, одетая в дорожное теплое платье с небольшой темной шляпой на голове, которая еще более оттенила ее бледное, исхудалое лицо, сидела на диване. Мисс Фрей завязывала ей вуаль на шляпе, когда в комнату вошли дети. Они порывисто бросились к матери. Все увещания бабушки были забыты. Видя дорогое печально улыбающееся им лицо мамы и слезы в ее кротких милых глазах, Катя, Женя и Володя разрыдались на всю спальню.
Катя припала к ногам мамы, спрятала на ее коленях залитое слезами личико и всхлипывая повторяла:
– Мамочка! Дорогая! Милая! Золотая, возвращайся скорее… Я умру без тебя мамочка!
Мама своей бледной, худенькой ручкой нежно ласкала прильнувшую к ней черненькую головку и крупные слезы обильно струились по ее щекам.
Как раз в эту минуту в комнату ворвался Коля.
– Мамочка, — кидаясь к коленям матери, пролепетал мальчик. — Какую чудесную постельку тебе в карете Настя с няней Пашей устроили! Чудо что за постелька! Ах, как хорошо!
– Поцелуй маму, мой мальчик, уезжает твоя мама! — и горячими поцелуями, смешанными со слезами, Вера Николаевна покрыла личико младшего сынишки.
Видя, что мама плачет, Коля расплакался сам, да так горько, что ни мама, ни бабушка ни старшие дети долго не могли успокоить малютку.
Вошел в комнату папа и, взглянув мельком на часы, сказал, что пора ехать. До отхода поезда оставалось всего три четверти часа.
Папа уже был в пальто. Дорожный плащ он перекинул через руку. Хмуря брови и нервно подергивая усы, папа проговорил детям, стараясь быть бодрым и твердым:
– Ну, детишки, присядем. Всегда надо присесть перед дорогой. — И подвинув маме кресло пересадил в него с дивана свою больную жену.
На диване же разместились бабушка и дети.
Только Коля, прицепившись к ногам мамы, уместился на полу подле них, как котенок свернувшись клубочком.
Потянулась долгая, как вечность — минута. Наконец, папа первый поднялся с своего места, за ним — бабушка и дети. Все опустились на колени перед киотом с образами и стали горячо молиться за благополучное путешествие мамы. И мама молилась сидя в своем кресле и прижимая к себе притихшего и недоумевающего малютку Колю.
Наконец наступило самое тяжелое мгновение перед разлукой. Надо было проститься маме с бабушкой и детьми.
Заливаясь слезами Вера Николаевна прильнула к груди своей матери.
– Сбереги мне моих крошек, мамочка! — тихо, чуть слышно шепнула она.
– Не беспокойся, Верочка, Господь милосерден и сам сбережет тебе твоих птенчиков… А я, я… — бабушка не договорила и крепко обняла больную.
Дети с плачем кинулись в объятия мамы. Каждого из них она несколько раз перекрестила и обняв поцеловала их залитые слезами лица.
Теперь они плакали все. Даже Коля по-детски горько всхлипывал, вытирая глаза Кулаченками. Даже бэби, видя что все плачут, начала плаксиво оттопыривать губенки…
Видя все это, папа поспешил прекратить слишком тяжелую сцену прощанья. Он наскоро перецеловал детей, благословил их и обещал телеграфировать им с каждой станции вплоть до границы.
Вошли повар Дмитрий и лакей Василий. По знаку папы они приблизились к креслу, на котором сидела мама, осторожно приподняли его с пола вместе с мамой и понесли и кресло, и маму на подъезд. Дети с плачем и всхлипываниями бросились в залу, из окон которой хорошо было видно, как посадят маму в карету.
Папа, бывший уже на подъезде, тоже поднял голову и увидел в окне прильнувшие к стеклу дорогие головки.
Он закивал им головою и сказал что-то маме. Вера Николаевна подняла свое бледное лицо и, увидев детей, слабо улыбнулась, закивала головой и стала издали крестить свою милую маленькую команду.
Коля, уже успевший успокоиться немного, изо всей силы теперь барабанил по стеклу одной рукою, а другой посылал маме воздушные поцелуи.
Катя, Женя и Воля протягивали издали ручонки маме, не замечая крупных слезинок, капавших на подоконник из затуманенных печалью глаз.
А у другого окна стояла бабушка и тоже издали крестила уезжавшую больную дочку. Крестила и улыбалась, стараясь ничем не выказать ни своих слез, ни своего горя. Бабушка хотела придать бодрости своим спокойным видом дорогой больной и ее деткам для которых только и жила теперь эта добрая самоотверженная женщина.
III.
– Уехала мама! — истерично выкрикнула Катя, когда карета с лежавшей в ней на удобно устроенной постели больной завернула за угол и скрылась из виду. И она громко и неудержимо разрыдалась на весь дом.
Бабушка быстро подхватила ее на руки и с помощью Насти унесла к себе.
Здесь в уютной маленькой бабушкиной спальне Катя еще долго билась и рыдала на руках бабушки, жалобным голосом призывая маму.
Екатерина Семеновна не останавливала слез девочки. Она давала выплакаться Кате, и только поглаживала ее черную головку и вздрагивающие от слез плечи. Наконец всхлипывания девочки начали становиться все реже и тише… Взвинченные нервы Кати опустились, и девочка неожиданно и крепко уснула на руках бабушки.
Неслышно отворилась дверь в бабушкину спальню.
Вошел Володя.
– Тише, милый! — шёпотом предупредила его Екатерина Семеновна. — Катя заснула.
Мальчик осторожно на цыпочках добрался до дивана, присел на краюшке его по другую сторону бабушки и прислонясь к ее плечу головою, спросил тихо:
– А что, бабушка, ведь мама совсем здоровая приедет к нам из за границы?
– Конечно, конечно! Господь милосерден и совсем исцелит нашу голубушку, — гладя прильнувшую к ней головку, отвечала Екатерина Семеновна.
– Ох, скучно без мамочки! — еще тише проронил Володя и тяжело вздохнул.
– Мы письма от нее получать будем, — лаская мальчика, говорила бабушка.
– Мама слишком слаба, чтобы писать письма — с сомнением покачал головкой Володя.
– Окрепнет, даст Бог, мама в первый же месяц на юге… Солнышко уж там целые дни греет и цветы распустились и деревья. Там лето давно, — говорила бабушка, не переставая ласкать мальчика.
– Да неужели? — широко раскрыл недоумевающие глазки.
– Ну да конечно, — подтвердила Екатерина Семеновна — чудесно там теперь и она тут же шепотом стала передавать Володе о том, как хорошо на юге Швейцарии, какие там высокие горы, какие пышные деревья и яркие цветы. Бабушка умела отлично рассказывать. Ее описание природы всегда были так красочны и интересны. Потом она стала говорить про нравы той страны, куда уехала мама, про маленьких загорелых швейцарских ребятишек, которые с самого раннего детства помогают отцу и матери в работе. Про стада коз, которые пасутся на горных вершинах, позвякивая серебристыми колокольчиками и про многое другое…
В это время как раз проснулась и Катя.
– Я видела маму во сне, — проговорила она со счастливой улыбкой, — как будто подошла ко мне мама и говорит: Ты самая старшая Катя и должна помочь бабушке развлекать и занимать младших братьев и сестер без меня… Постарайся побороть свое горе… Ведь и бабушке не легко… Ведь бабушка моя мама и ей не радостно отпускать свою больную дочку так далеко… Сказала это и так крепко, крепко поцеловала меня моя мамочка. А потом я и проснулась, — и Катя, закончив свой рассказ, обвила ручонками шею бабушки и прижалась к ее груди. Володя последовал ее примеру.
– И я хочу помогать тебе, бабушка, и я хочу — прошептал ей на ухо мальчик.
Екатерина Семеновна обняла обоих детей. На глазах ее навернулись слезы.
Так они сидели все трое и каждый, думал про себя, что теперь втроем, сообща им легче будет переносить разлуку с мамой.
Вскоре вбежали в комнату Женя и Коля. Женя изображала лошадь, Коля кучера.
– Нам скучно без вас в детской, можно нам здесь поиграть? — крикнул с порога Женя, но увидев тесную группу, приютившуюся на диване, галопом помчалась туда. За ней побежал и Коля.
Вмиг оба и лошадь, и кучер вскарабкались на диван, поближе к бабушке и притихли, как мышки на ее коленях. Про игру они так и забыли совсем. Так хорошо было сидеть на широком диване подле милой и ласковой бабушки и думать о маме!
Володя очнулся первый. Малютка разом вспомнил про данное им только что бабушке обещание помогать ей развлекать и забавлять младших детей. И тотчас-же решил приступить к этому нелегкому делу.
– Вот что, милые вы мои, — самым серьезным и даже торжественным тоном обратился он к Жене и Коле. — Вы знаете-ли куда уехала мама?
– Знаем, знаем, — отозвались оба в один голос.
– А вы знаете-ли, что эта за чудесная страна, где будет жить наша дорогая мамочка? снова осведомился Воля и, не дожидаясь ответа, стал с увлечением рассказывать о южном небе, о жарком солнце, о высоких горах, с покрытыми вечным снегом вершинами, о зеленых цветущих долинах, смуглых швейцарских детях и стадах, о резвых козочках, позвякивающих своими серебряными колокольчиками. Словом, он передал все то, что услышал несколько минут тому назад от бабушки.
Екатерина Семеновна поняла светлый порыв милого мальчика и с ласковой поощрительной улыбкой смотрела на Володю, поглаживая его коротко остриженную головку.
Женя и Коля, раскрыв ротики, слушали с большим вниманием брата, боясь упустить малейшее слово, произнесенное им.
Незаметно подоспело время обеда. За обедом наступила очередь Кати проявить свои заботы о младших детях. Она намазывала хлеб маслом для Коли и Жени, наливала им молока и всячески услуживала малюткам.
После обеда до чая играли в большой зале и опять-таки Катя с Володей всеми силами старались развлекать младших детей. В восемь часов, прежде чем дети отправились в детскую, Катя незаметно, раньше других проскользнула туда, оправила постельки сестер и братьев, разгладила малейшую складочку на простыне, взбила подушки. Когда Женя, Коля и бэби были уже раздеты, Катя подошла к их постелькам и, по очереди заботливо подоткнув одеяльца вокруг ножек малюток, перекрестила брата и сестер.
– Это я за маму, можно ведь бабушка? — произнесла она несмело, целуя по очереди крошек.
Бабушка молча кивнула головою. Она не могла произнести ни слова. Заботливость девочки растрогала ее. Со слезами на глазах она обняла Катю и крепко поцеловала внучку. Потом вместе с ней и Володей обошла постели улегшихся детей. Над изголовьем каждой детской кроватки висел длинный лист с обозначенными на нем цифрами.
– Пока вы играли в зале, я сделала роспись дней отсутствия мамы, — пояснила бабушка и, взяв со стола карандаш, передала его детям. Те с радостным волнением зачеркнули первый день разлуки с матерью, прожитый ими и уже отошедший назад.
– Вот и прошел один день! — бодро и весело произнес Володя.
– О как еще много таких дней остается впереди! — вздохнула Катя.
– Ничего, ничего детки, и оглянуться не успеете, как время пройдет! — утешала их бабушка. –Не унывайте же и помните, что вы мои помощники и должны помогать мне во всем. Ведь помощники, не правда ли дети?
– Правда, правда, бабушка! — подхватили в один голос брат и сестра.
– Ну и спасибо вам за это, дорогие мои, — улыбнулась бабушка, — А в заботах и трудах сами не заметите, как пролетит время, промелькнет год и мама вернется из за границы.
– Ах, как это будет хорошо! Это будет самый светлый и счастливый день в нашей жизни! — мечтательно произнесла Катя. — А пока… мы будем писать маме каждый день обо всем, — с деловитым видом произнес Володя.
И, значительно ободренные и успокоенные, дети простившись с бабушкой улеглись спать.
А бабушка еще долго не ложилась в этот вечер.
Она просидела в детской до тех пор, пока ровное дыхание детей не известило ее о том, что ее милые внучата крепко уснули.
Тогда, бабушка тихо и неслышно ступая, прошла в свою комнату, заперла дверь на ключ и, затеплив лампаду перед образом Богородицы, встала на колени и начала горячо молиться.
И тут только, наедине с собой, бабушка не стала сдерживать своих слез. Страх за жизнь дочери, пережитые волнения разлуки, все это вызвало долго сдерживаемые рыдания из груди бабушки. Слезы текли по ее лицу и падали на пол… Сердце бабушки то билось, то замирало… Бабушка молилась, прося Бога спасти ее Верочку, вернуть ее здоровой и сильной в родную семью, если не ради ее матери, то ради детей ее несмышлёных еще малюток. Молитва укрепила бабушку. Значительно успокоенная и уверенная в благости и милосердии Божием она поднялась с колен, утерла слезы и снова прошла в детскую.
Там господствовала тишина, спокойствие и сон.
И в соседней комнате также сладко спала бэби с ее мамкой.
Бабушка по долгу простояла над каждой постелькой, крестя и неслышно целуя детей. Потом также бесшумно удалилась к себе, разделась, и вручив больную, внучат, всю семью их и себя милосердию Божью, уснула с именем дочери на губах…
Ванька
Когда сапожный мастер, Яков Тимофеевич Краюшкин, бывал не в духе, — плохо приходилось его «ученикам-мальчишкам», отданным в ученье к суровому хозяину. Был Яков Тимофеевич на руку лют и бивал учеников так, что у тех, как говорится, искры из глаз сыпались.
Было их трое. Митька Шустрый, Егорка Косой и Ванька. Ванька был самый маленький, самый слабый и колотушек ему на долю, по этому случаю, приходилось гораздо больше, чем остальным.
Месяца три тому назад привезла из Луги Ваньку тетенька Матрена. Служила тетенька у господ в Луге в кухарках, До восьми лет жил сирота-Ванька у тётеньки на кухне, питался с барского стола объедками, помогал тетеньке мыть тарелки и водил на прогулку господскую собаку — дога Цезаря, большого Ванькиного друга.
Но вот стукнуло Ваньке восемь лет. Господа порешили, чтобы не избаловался без дела мальчишка, отдать его в ученье к сапожнику — и тетенька Матрена повезла Ваньку в город.
Приехали. Что за диво! Видит Ванька: улицы широченные, дома огромные и так прижались друг к дружке, будто самые закадычные друзья. Смотрит Ванька на большие дома и думает: «Как это могут люди в такой тесноте жить?» А самому Луга родная мерещится: леса сосновые, река широкая, простор, воздух, свет… Хорошо!
Взгрустнулось Ваньке по простору, по родному городу, а тут еще хозяин строгий, злющий, сыч-сычом, как есть. Не взлюбил он Ваньку. Что ни день, то новые колотушки. Отдыху от них нет.
А товарищи, Митька с Егоркой, только зубы скалят.
– Ладно, привыкнешь, не сахарный!
И смеются.
Не привык Ванька!..
Пришел как-то раз хозяин под хмельком и больно прибил Ваньку. До синяков прибил. И еще «проучить» грозился за то, что будто бы ему тот кожаный товар шилом пробуравил.
Света не взвидел Ванька. За чужую вину он пострадал. Егорка кожу испортил, а на Ваньку вину свою взвалил. Горько, обидно стало Ваньке и решил он, что люди кругом злые и что надо от злых людей бежать к тетеньке Матрене, к добрым господам, домой, обратно в Лугу…
И убежал Ванька.
Как хозяин с подмастерьями и с мальчишками-учениками улеглись спать, ушел Ванька тихонько из дому и прямо на вокзал, где они с тетенькой с чугунки сошли. Краюшкин близехонько от вокзала жил и дорогу Ваньке было найти нетрудно.
Видит Ванька, поезд стоит, ждет пассажиров, пары уже выпускает. Стало быть, скоро тронется.
Вспомнил Ванька, что денег у него на дорогу нет, чтоб до Луги доехать.
Однако, унывать было некогда. Не долго думая, прошмыгнул в вагон.
Вот так штука… Бархат, зеркало, ковры… Фу-ты, ну-ты! Совсем царский поезд! А народу нет…
Скользнул Ванька под диван, улегся на полу, дохнуть не смеет. Только слышит вошли в вагон двое… Уселись… По всему видно важные господа. Самих то не видно, а сапоги хорошие, дорогие на ногах, — калоши тоже, как солнце блестят.
Хорошие галоши!
Не успел полюбоваться калошами Ванька, как засвистел поезд и тронулся. Поехали!
Ни жив, ни мертв лежит под диваном Ванька… А поезд знай себе едет, да едет… Колеса стучат, точно говорят что-то, так то складно, будто стишками…
Калоши то исчезают, то снова приходят. Видно, выходят из вагона господа…
Вот стемнело. Зажгли рожки электрические.
Светло в вагоне, точно от солнца.
Ваньке есть захотелось. Он и так, и сяк, и живот ремнем затянул, чтоб голод не докучал больно, нет, не помогает… Смерть, есть хочется!
А господа, как нарочно, все о съедобном говорят… Один другому рассказывает, как у него повар отлично пирожки слоит. Вспомнил и Ванька про те пирожки, какими его тетенька Матрена кормила, и взвыл волком. Высунулся из-под дивана
– Дяденьки, родимые мои! Смерть, есть хочется! — кричит.
Дяденьки так и замерли от неожиданности. Что за притча: в заграничный экстренный поезд, который прямо в Париж едет, попал трепаный, рваный мальчишка!
Вытащили Ваньку из-под дивана, расспросили обо всем. Все рассказал Ванька — и про побои, и про обиды.
Добрые, видно оказались господа! Повели Ваньку в соседний вагон, где столики стояли, накрытые для обеда. Накормили Ваньку. Досыта наелся он, а потом уснул на мягком диване, как важный барин. А пока он спал, один господин сказал другому:
– Славный мальчишка, смышленый, возьму к себе, в магазин, приучу к делу, в люди выведу.
А пока что — повезу в Париж, буду там новые товары закупать, а он ко мне и к делу приучится.
Господин был богатый купец. У него в Петербурге был на главной улице большой магазин, и он ездил каждый год в Париж за новым товаром. У него то и поселился Ванька. Пробыли в Париже месяц, а потом в Петербург вернулись. Заезжали в Лугу купец с Ванькой успокоить тетеньку Матрену, которая все глаза выплакала, узнав о пропаже Ваньки… А там стал приучаться к торговле Ванька… Полюбил его пуще сына хозяин и через двадцать лет, умирая, все свое дело ему оставил. Разбогател Ванька и превратился из грязного мальчишки-сапожника в тороватого купца.
Теперь у него свой магазин — большой-пребольшой. Странная судьба у некоторых людей бывает, вот подите-ж!..
Электричка
Сценка из петербургской жизни.
I.
С шумом и грохотом несется, роняя синие искры, большой, битком набитый вагон электрического трамвая, выкрашенный снизу в яркий красный цвет.
Митюшка, внук дедушки Парфена, хозяина извоза, качает головой и сердито сплевывает:
– Тьфу!… поганый!…
Видел Митюшка, как на улицах прокладывали рельсы, видел, как ставили столбы, как по этим столбам протягивали толстые, медные проволоки, увидел, наконец, стоящий на рельсах новенький вагон «электрички», но до последней минуты как-то не верилось Митюшке, что пойдет ненавистный «красный урод», как мысленно окрестил трамвай Митя.
И вот на-тебе, как на зло — пошел!
Пошел-таки «красный»!
И как еще пошел то! Летит, точно ветер, и только изредка раздается его резкий звонок, когда какой-нибудь извозчик или прохожий приблизится к рельсам.
«Берегись мол, иначе раздавлю!»
Очень обидным показалось это Митюшке.
Еще бы!
Все было до сих пор хорошо да гладко. Привозил Митя дедушке Парфену каждый день три рубля, а то и четыре с полтиной, выручки от извоза, а тут на кося!.. Публика так и лезет на трамвай, так и лезет, а он Митюшка, должен только смотреть издали на своих прежних седоков.
И Саврас застоялся. Известно дело: без работы коню нешто сладко?
Горе, да и только!
А всему виной «красный урод».
II.
Митюшка, внук дедушки Парфена, извозчик; самый настоящий извозчик в синем кафтане, на козлах, с кнутом в руке… А ростом аршина полтора, только и всего.
Когда седоки спрашивают Митюшку, сколько ему лет, из-под извозчичьей шапки, надвинутой почти на нос, выглядывает на них совсем ещё детская рожица с бойкими, лукавыми глазами и звонкий голосок неизменно отвечает:
– Шешнадцать.
Митюшка врет. И седоки знают, что врет Митюшка. Смеются.
– Вот так извозчик!
На что Митюшка обидчиво моргает красивыми глазенками и бурчит:
– Право слово, шешнадцать! О Покров стукнуло… Как раз в Покров…
Седоки смеются.
По лицу Митьки видно сразу, что ему не больше 12-ти, но таким молоденьким извозчиком ездить запрещается, и поневоле, по желанию дедушки Парфена, Митька набавляет года.
Он такой славненький этот Митька, жизнерадостный, голубоглазый, и седоки с особенным удовольствием ездят с ним. Всех невольно располагает к себе Митька, все сразу проникаются симпатией к нему.
Нет врагов у Митьки, одни лишь друзья.
Все друзья.
Только вот — электричка!..
Ненавидит электричку Митька.
Красный урод!..
III.
– Извозчик, к Адмиралтейству!
– Тридцать копеек.
– Побойся Бога! Это от конюшенной-то?!.
– Четвертак!
– Пятиалтынный! А не-то на трамвай сяду!
– Опять трамвай! Ах, штоб тебя! Пожалуйте!
Дама, толстая, как тумба, в голубой шляпе, садится.
– Пожалуйте, лихо прокачу!
И Митька как то особенно, ухарски взмахивает кнутом. Этот жест Митька подметил у взрослых извозчиков, и он приходится ему как нельзя больше по вкусу.
Толстая дама смеется.
– Вот еще какой! Сколько тебе лет?
– Шешнадцать!
– Да что ты! Я думала — десять.
– Право слово, шешнадцать!.. Стукнуло о Покров… Как раз.
– Ну, поезжай.
– Сейчас… Но!.. Но!.. — Митька приосанился. Еще раз поднял кнут, гикнул, и вдруг, видит перед самым носом, откуда ни возьмись, — красный урод!
Вот так штука!
– Подожди! Пропусти трамвай! — пищит дама, и голубая шляпа на ее голове качается, как флаг.
– Ладно уж, знаю! — бурчит Митька, — не в первой! — и разом охватывает его мальчишески задорное настроение: «Потягаться разве с «красным», кто кого?
Мысль вихрем кружится в голове Митьки.
– Отвести душу… Перегнать красного… Савраска выдержит… Крепкий конек…
Раз! два! три! И, как стрела помчался наравне с трамваем Митя и хлещет Савраску и гикает, и кричит:
– Но!.. но!.. но!..
Еще громче кричит дама в голубой шляпе:
– Тише! Вывалишь! Ай, ай, ай!
Митька не слышит. Митька как безумный.
Трамвай: пыф! пыф! пыф!
А он с трамваем наравне.
Наравне с красным. Что, взял, а?
Савраска мчится так, что прохожие с криком кидаются в разные стороны. Городовые кричат.
Дворники кричат. Дама кричит. Нет, она уж не кричит, а стонет только:
– А … о… о… о…
И опять:
– А… о… о… о!
Трамвай катится наравне с Савраской.
Кондуктор смеется. Пассажиры смеются.
Все смеются в трамвае.
Митька как бешеный: не видит и не слышит ничего. Он понукает Савраску, хлещет ее, кричит, причмокивает:
– Но!.. но!.. но!.. но!.. но!… Савраска бежит что есть сил.
Вот и адмиралтейство.
– Тпрууу! — Стоп!
Стоп Савраска и стоп трамвай.
Так-таки в раз оба, как по команде…
Дама уже не стонет! Шляпка не колышется, как флаг… Дама не движется. Она в обмороке.
К Митьке подбегают городовые, окружают его.
Ах, ты, такой, сякой! Ах, ты, этакой! В участок его!
Схватили Митьку, стащили с козел. Стали барыню в чувство приводить, Савраску и дрожки дворнику подержать дали, а Митьку повели. Как преступника повели. Но он не испуган нисколько. Смеется. Лицо веселое, радостное. Глазенки сияют. Идет как герой в участок. Хорошо на душе. Провел он красного урода! Не дал красному обогнать себя!
– Что взял, красный, а что?!
[1] Милочка, по-немецки
Комментировать