• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
«Сила молитвы» и другие рассказы Автор: Сборники прозы

«Сила молитвы» и другие рассказы

(28 голосов: 4.57 из 5)

В этой книге — рассказы, давно полюбившиеся нашим читателям. В числе авторов — Нина Павлова, Александр Сегень и Мария Сараджишвили, Алексей Солоницын и Елена Живова, Александр Богатырев и Владимир Щербинин, Сергей Щербаков, Юлия Кулакова и Леонид Гаркотин. Многообразны рассказанные жизненные истории, несхожи характеры — монахов и мирян, — но все авторы ведут сложный разговор с читателем о непростой современной действительности без ложной назидательности, все заставляют задуматься о собственном месте в мире.

 

Нина Павлова

Скорбное житие инока Иова

Это потом в нашей деревне, прилегающей к монастырю, построили магазин. А сначала дважды в неделю приезжала автолавка и привозила хлеб, макароны, перловку и соленую кильку в бочках.

Однажды в суровую снежную зиму автолавки две недели не было. Насиделись мы без хлебушка. И когда, буксуя в сугробах, автолавка наконец появилась в деревне, ее встретили обещанием:

— Мы в Москву будем писать, если подобное безобразие повторится!

— Да хоть куда угодно пишите! — усмехнулся шофер автолавки Шурик. — Автолавки, гуд бай, теперь отменяются, и приехал я к вам нынче в последний раз.

Автолавки в ту зиму действительно ликвидировали. Наступала эра душепагубных новаций, именуемых борьбой за прогресс. Народ в эти новации сначала не поверил, и всех возмутило в тот день иное: автолавка приехала пустой. Ни макарон, ни соленых килечек, а до чего те хороши с горячей рассыпчатой картошкой! Привезли только тридцать буханок хлеба. По одной на всех не хватит, тем более что Люба по прозвищу Цыганка уже успела запихнуть в свой рюкзак сразу семь буханок.

— Любка, не нагличай! — закричали в очереди. — Больше двух буханок в руки не давать!

— По одной буханке в руки! — потребовала стоявшая последней бабушка Фрося.

— По одной, говоришь? — возмутилась многодетная молодуха Ирина. — Ты, баба Фрося, холостячкой живешь, а у меня пять короедов на шее да муж. Привыкли есть и никак не отвыкнут!

Словом, хлебный бунт был в самом разгаре, когда возле автолавки появился инок Иов из «шаталовой пустыни» и сказал, возвысив голос:

— Вот они, признаки пришествия антихриста, — даже хлебушка теперь не купить. А кто виноват? Кто с коммуняками царство антихриста строил и за партбилет душу дьяволу продавал?

Многодетная Ирина испуганно перекрестилась, а бабушка Фрося сказала рассудительно:

— Да кто ж нам, мил человек, партбилет этот давал? Красные книжечки — они у верхотуры, а мы простые колхозники.

— Кто делал аборты и убивал во чреве детей? — гремел обличитель. — О иродово племя и христопродавцы, залившие кровью Святую Русь!

«Христопродавцы» сначала ошеломленно притихли, а потом загомонили наперебой: «Сроду никаких абортов не делала!» — «Да чтобы я, чтобы я? Никогда!»

Стихийный митинг на этом закончился. Хлеб раскупили, а мороз уже так пробирал до костей, что все поспешили в тепло, по домам.

— Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное! — взывал им вслед инок Иов, но внимала оратору только Люба-Цыганка.

— А я, отче, хочу покаяться, — вздохнула она. — Душа изболелась. Кому бы открыть? Вы сейчас, простите, куда путь держите?

— Иду из Дивеева на Валаам, — хрипло закашлялся простуженный инок.

— Да у вас, святой отец, похоже, бронхит, — всполошилась Люба, медсестра в прошлом. — Быстро садитесь в машину к Шурику. У меня банька как раз натоплена. Прогреетесь в баньке, отдохнете с дороги, а потом и поговорим.

— Завяз коготок — всей птичке пропасть, — сказала вслед уезжавшему иноку бабушка Фрося, уточнив, что Любка гулящая и горе монаху, угодившему в притон.

А дальше события развивались так: инок Иов действительно надолго задержался у Любы. Странная тут приключилась история и до того непонятная, что, вероятно, стоит начать издалека — с рассказа о том, как я познакомилась с будущим иноком Иовом, юношей Петей в ту пору.

* * *

Наше знакомство состоялось во время скандала в междугороднем автобусе. Шофер пытался высадить из автобуса безбилетника Петю, а тот надменно заявлял, что он едет в Оптину пустынь и его обязаны везти бесплатно — как молитвенника за наш грешный род.

— Эй, молитвенник, в бубен дать? — развеселились подростки, сосавшие пиво из банок.

— Бога нет! — заорал подвыпивший дедок.

— Бог есть! — прикрикнула на него пожилая толстуха. — Но не у этих попов с «мерседесами». Я теперь принципиально в церковь не хожу!

И пошло-покатилось то поношение всего святого… Не выдержав, я заплатила за безбилетника и сердито усадила с собою рядом, попросив: «Молчи!» Но молчать пылкий юноша не умел и раздражал до крайности. Судите сами: на дворе май, снег давно растаял, а он в валенках, в овчинном тулупе до пят и с величественным посохом странника. Словом, цирк уехал — клоуны остались.

— Почему ты в мае в валенках ходишь? — спрашиваю Петю.

— Да я еще в декабре из дома ушел. Странствую с тех пор.

— А мама знает о твоих странствиях?

— Очень надо ей знать! — огрызнулся юнец.

Так, все понятно, — очередной беглец. В ту пору в монастырь приходили письма от родителей, разыскивавших своих пропавших детей. Не письма — крик боли! Мама уже обзвонила все больницы и морги, плачет, болеет. А чадо, оказывается, скрывается в монастыре. Поводы для конфликтов с домашними чаще были пустячные. И все же каково маме Пети, уже полгода не знающей, жив ли сын?

По поручению батюшки я в таких случаях связывалась с родителями. Но когда я попыталась узнать у Пети телефон его мамы, он буквально сбежал от меня.

— Да это же Петька из нашего подъезда, — сказала вдруг паломница Лена, работавшая по послушанию в Оптиной. — Телефон его мамочки я вам, конечно, дам, но с чего вы взяли, что эта Зайчиха разыскивает Петьку?

— Почему Зайчиха? — не поняла я.

— А у нее раздвоенная «заячья губа», да еще папа-алкоголик в детстве так разбил ей лицо, что изуродовал на всю жизнь.

И Лена рассказала ту горестную историю, когда изуродованная деревенская девушка сбежала от отца-алкоголика в Москву и устроилась здесь лимитчицей на Чугунолитейный завод имени Войкова. Загазованность в цеху была такая, что в двух шагах ничего не видно. Москвичи на эту вредную, низкооплачиваемую работу не шли. Выручали лимитчики — белые рабы города Москвы, которым было обещано, что через двадцать лет работы на вредном производстве они получат московскую прописку и жилье. Немногие выдерживали эту унизительно долгую борьбу за жилплощадь — заболевали, спивались, попадали в тюрьму. Самый высокий процент преступлений в столице давали именно лимитчики, и это была своего рода месть бесправных рабов надменной барыне-Москве. А изуродованной девушке отступать было некуда. Она все выдержала. В сорок лет получила однокомнатную квартиру в Москве и вышла замуж за молодого красавца, окружившего ее несказанной любовью.

Опьяненная счастьем, она даже не поняла, почему муж тут же переоформил квартиру на себя, а потом повел ее к нотариусу, заставив подписать какие-то бумаги. Очнулась она лишь в тот страшный миг, когда, вернувшись из роддома, обнаружила: ее квартира продана и чужие люди живут в ней.

Слава Богу, суд доказал факт мошенничества. Квартиру вернули, но какой ценой! На суде мошенник орал о сексуальных домогательствах вонючей лимитчицы, а его так тошнило от старой уродины, что он вправе рассчитывать на компенсацию. Это был опытный брачный аферист, а точнее — хищник, наживавшийся за счет одиноких женщин, тоскующих о семье и любви.

Многое выдержала мужественная лимитчица, но этот суд, похоже, сломил ее. И она так невзлюбила сына, рожденного от мошенника, что воспитывался Петя в казенных учреждениях. Сначала были круглосуточные ясли и садик, потом — школа-интернат, а после школы — общежитие сельхозучилища в Подмосковье.

— Жалко Петьку, — говорила Лена. — Представляете, Пасха, все празднуют, а Петя голодный дома сидит. Мы его на Пасху всегда к столу приглашали. И он с детства так полюбил Пасху, что, может, через это и к Богу пришел.

Позвонила я маме Пети, а та крикнула в ответ: «Ненавижу отродье подлого гада и даже слышать о нем не хочу!»

— Я же вас предупреждала, — сказала потом Лена. — Погодите, я вам сейчас Зайчиху в натуре покажу.

И Лена отыскала в мобильнике фотографию первомайской демонстрации. Впереди с красным знаменем шагает женщина с заячьей губой и что-то кричит. Что кричит, неизвестно. Но рот оскален в таком надрывном крике, что Лена сказала: «А ведь только от боли так страшно кричат».

* * *

Кто и когда постриг Петра в иночество, точно не знаю. Но рассказывали следующее. Одному маломощному монастырю отдали земли бывшего колхоза, а работать на них было некому. И паломника Петю, окончившего сельхозучилище, приняли в монастыре с распростертыми объятиями. Он и на тракторе мог пахать, и в комбайнах разбирался. Паломника срочно постригли в иночество. А зря. Потому что уже через месяц новоиспеченный инок Иов заявил отцу наместнику, что, к величайшему стыду, никто из братии, включая наместника, не владеет Иисусовой молитвой и не стремится к духовному совершенству, но он берется их подтянуть.

— Пшел вон! — вскипел отец наместник и выгнал Иова из монастыря.

С тех пор и странствовал инок Иов, обличая «христопродавцев», а те, случалось, били его. В общем, настрадался отважный инок и так простудился, что двусторонняя пневмония перешла в хронический бронхит, осложненный острой сердечной недостаточностью. Вот и застрял он по болезни у Любы, не в силах продолжать свой путь.

* * *

Прозвище Любы-Цыганки объяснялось просто: после гибели родителей в автокатастрофе сироту увезли в детдом, а она сбежала оттуда в цыганский табор. По малолетству девочка не годилась в гадалки, и ей определили профессию — собирать милостыню на базаре. Любе даже нравилось с цыганской дерзостью останавливать прохожих и сулить им за щедрость красивую жизнь, а за жадность — черную смерть.

— Девочка, тебе не стыдно побирушничать? — остановил ее однажды на базаре начальник местной милиции.

Возле милиционера стоял синеглазый мальчик Вася, сын начальника. Девочка и мальчик взглянули друг на друга и влюбились на всю жизнь.

Отец категорически запретил Василию встречаться с нищенкой. А Люба ради синеглазого сына начальника ушла из табора, вернулась в детдом и, окончив школу, поступила в медучилище. Шли годы. Василий уехал учиться в областной центр, и встречались они теперь только на каникулах и тайком от отца — в лесу. Было у них здесь свое заветное место на горе под соснами. Внизу обрыв, а вокруг — даль необъятная.

На этом месте я и встретила Любу. Пришла за маслятами — их здесь всегда уйма — и ни грибочка не нахожу. А навстречу Люба с корзиной маслят.

— Кто рано встает, тому Бог подает, — засмеялась она и вдруг высыпала все маслята в мою корзину. — Бери!

— А ты-то как?

— Не ем я грибы. А сюда ради Васи моего прихожу.

Вот тогда и рассказала Люба ту историю, когда девочка на всю жизнь влюбилась в синеглазого мальчика, а тот обещал жениться на ней.

— Мы ведь с ним даже не целовались, потому что так обмирала душа, будто мы не на земле уже, а на небе — высоко-высоко — и куда-то летим.

Пока влюбленные витали в облаках, на земле вершились свои события. Два царька местного разлива — начальник милиции и секретарь райкома партии — решили породниться, женив Василия на дочке секретаря Зинаиде. Правда, Зина была копией папы — то же мясистое, грубое лицо с глазками-буравчиками. Но с лица воду не пить. Да и что молодые понимают в жизни, если нет ничего слаще той власти, когда подданные даже пикнуть не смеют, а хочешь жить и дышать — плати?

Была уже назначена дата свадьбы, когда Василий выдумал и зачем-то сказал, что Люба ждет от него ребенка и он обязан жениться на ней. Мысль о женитьбе сына на «нищенке» привела начальника милиции в такое неистовство, что Любу тут же увезли в СИЗО и били так, что она лежала на полу в луже крови.

— Забили бы насмерть, точно знаю, — рассказывала Люба. — А Вася узнал, что меня убивают, и согласился мой синеглазый на свадьбу, лишь бы я на свете жила. Собой он пожертвовал, как Христос.

Искалеченную восемнадцатилетнюю Любу потом долго лечили в больнице. Сломанные ребра срослись, швы зарубцевались, но детей, как сообщили врачи, она уже не сможет иметь.

— Что было потом? — спрашиваю Любу.

— А потом ничего не было.

Много разных событий было впоследствии: замужество с пожилым московским бизнесменом, оставившим ей после смерти немалое состояние. Был свой ресторан, магазин на рынке. Много чего было, но ничего не было, потому что умерло что-то внутри. И Люба жила уже через силу, притворяясь деятельной и живой.

На московском асфальте Цыганка не прижилась и однажды вернулась в те края, где девочкой полюбила синеглазого мальчика, а он обещал жениться на ней. Купила здесь за бесценок угодья бывшей сельскохозяйственной испытательной станции и построила близ усадьбы весьма прибыльный молокозавод. Не ради денег — их было с избытком, — ей хотелось продемонстрировать свое богатство и доказать своим властным обидчикам, что она не нищенка и не побирушка с базара. Она теперь богаче и круче их. Проще сказать, ей хотелось мстить. А мстить оказалось некому. Секретарь райкома партии загодя, еще до перестройки, купил дом в Карловых Варах и пил теперь там чешское пиво. А начальника милиции новые власти осудили за взятки, и после зоны он спился. Однажды Люба увидела у магазина жалкого пьяницу-попрошайку, бывшего некогда начальником милиции. Насмешливо подала начальнику милостыню, а тот не узнал ее. «Мне отмщение, и Аз воздам», — говорит Господь, смиряя неразумных мстителей.

Тем не менее жила Люба шумно и напоказ. Устраивала пиры в банкетном зале при сауне, где, говорят, случались безобразные пьянки и Цыганка с кем-то дралась. Впрочем, это всего лишь слухи. Но было и другое: Люба пожертвовала немалые средства, помогая восстановить полуразрушенный храм. Правда, с батюшкой они сначала разругались. Любе хотелось воздвигнуть храм в честь Василия Великого — в память о синеглазом Васеньке. А священник сказал, что как была здесь испокон века Никольская церковь, так тому и быть, но раба Божиего Василия будут тут поминать в алтаре.

Надеялась ли Любаша на возвращение Василия? На словах — нет. Даже сказала однажды:

— Вася благородный: детей не бросит. Да и я презираю тех подлых бабенок, что уводят отцов из семьи.

Разумом все понималось ясно. А только жила в ней та нерастраченная сила любви, что, как манок, окликала мужчин. Говорят, к Любе сватался генерал и на коленях умолял о любви. А в нашей деревне рассказывали такую историю. Неряшливый и спивающийся конюх Степан, уже так крепко пропахший навозом, что люди сторонились его, увидел однажды Любу и обомлел от восторга.

— Ты бы, Степа, помылся, — сказала ему Люба.

Степан тут же опрокинул на себя ведро воды из колодца и, как завороженный, пошел вслед за Любашей. Год он батрачил у нее в усадьбе, являя чудеса трудолюбия. Не пил, мылся и щедро поливал себя одеколоном. Но когда он, такой благоуханный, предложил Любе «слиться навеки в объятиях счастья», то был изгнан прочь под насмешливый комментарий Цыганки:

— Нет мужика, и гад не говядина.

Поклонники были — любимого не было, и все острее чувствовалась боль одиночества. Даже прибыль с молокозавода почему-то не радовала, но лишь усиливала тоску: а зачем все это и для кого? Ни детей, ни семьи. Еда всухомятку, потому что тягостно и нелепо для себя одной варить борщ и печь пироги. Игра в успешную бизнес-леди вдруг утратила смысл, и обнажилась горькая правда: она одна-одинешенька на белом свете и никому не нужна. Отвращение к поддельной и чуждой ей жизни было так велико, что Люба продала свой молокозавод местному предпринимателю, разогнала любителей пировать на банкетах и отгородилась от людей уже настолько, что даже в церковь перестала ходить.

Однажды затворницу навестил батюшка и обратил внимание на пустующие квартиры, в которых жили когда-то сотрудники сельскохозяйственной станции. Для начала батюшка попросил Любу приютить у себя «ничейную» старуху, давно забывшую, кто она и откуда, и побиравшуюся по церквям. «Ничейная» бабушка была явно деревенской, потому что тут же посадила в огороде картошку, капусту и огурцы. Потом к усадьбе прибилась беженка Ираида, растившая без мужа слабоумного сына Ванечку. А еще шофер-дальнобойщик Игорь попросил Любу взять к себе на лето его старенькую маму Веру Игнатьевну, потому что он надолго уходит в рейсы, а у мамы бывают гипертонические кризы и ей опасно оставаться одной.

Наконец Люба «усыновила», как она выразилась, инока Иова, сказав потом с досадой:

— Не было у бабы заботы, так купила порося. Он телевизор запрещает смотреть! Совсем больной, еле дышит, а командует, как генерал: утреннее правило, вечернее правило. А еще надумал собирать нас днем для чтения Псалтири. Тут мы все, кроме Ванечки, уходим в подполье: огородами, огородами — и в партизаны.

Только Ванечка любил слушать Псалтирь. Сидит притихнув и глаз не сводит с инока.

— Даже ребенок чувствует благодать! — возмущался Иов. — А вы?

Из-за этой благодати, как называл ее Иов, он и попал поневоле в няньки к Ванечке. И когда мальчик начинал куролесить, со всех сторон раздавалось:

— Отец Иов, заберите Ванечку, а то сладу с ним нет.

К осени шофер Игорь женился и увез Веру Игнатьевну домой. Пожила она там недолго и вернулась, объяснив при этом:

— Квартирка у нас крошечная, однокомнатная. Что я буду мешать молодым?

— Просто невестка вам не понравилась, — усмехнулась Ираида, изгнанная в свое время из дома агрессивной свекровью.

— Нет, хорошая девочка, но ей трудно со мной. Характер у меня такой тяжелый, что до сих пор удивляюсь терпению моего покойного мужа.

Энергичная Вера Игнатьевна многое переменила в жизни усадьбы. Она была из той нормальной жизни, где обедают на скатерти с салфетками, по праздникам пекут пироги, а именинников поздравляют тортом со свечками. Бывший банкетный зал преобразовали в трапезную, там же отметили день рождения Иова и под пение «Многая лета» вручили ему торт со свечками. Инок даже растерялся, потому что прежде никто не поздравлял его с днем рождения. Торт ел с удовольствием, но по привычке поучал: дескать, свечи надо ставить только перед иконами — все остальное язычество. И «вааще» приличные женщины не ходят в платьях с декольте, как блудницы, и украшают себя не плетением волос, но молитвой. Это он о Любе, явившейся на праздник в вечернем платье и со сложной красивой прической.

— Приличные люди, — сказала Вера Игнатьевна, глядя куда-то в сторону, — за обедом не тянут голову к ложке, но подносят ложку ко рту. А слова «вааще» в русском языке нет.

Инок Иов сначала не понял, что это про него, а потом густо покраснел. Иову еще не раз доставалось от Веры Игнатьевны, а он отбивался от нее словами:

— Мнози скорби праведным, и от всех избавит их Господь.

— Люди добрые, посмотрите на праведника! — ахала Вера Игнатьевна.

Конечно, кое-какие недостатки Иов у себя находил, но искренне считал, что это от пребывания в «бабьем болоте», где можно разве что деградировать. Он рвался в монастырь. Даже ездил по этому поводу на совет к старцу. А старец сказал:

— Живи где живешь. Это Господь привязал тебе бревна к ногам, чтобы не бродяжничал, а спасался.

Но разве старец указ для Иова? Однажды утром он все же отправился в монастырь. Дошел до вокзала и упал от слабости. В больнице установили, что инок в дороге перенес инфаркт, отсюда отечность и вода в легких. После больницы Иова выхаживала Люба, и шла череда процедур: уколы, капельницы, диуретики. Вера Игнатьевна готовила для Иова отвары петрушки, Ираида приносила из леса бруснику, тоже помогающую при отеках. А знакомая медсестра продала Любе секретную биодобавку «для космонавтов», способную воскрешать даже мертвых. Цены на «секретное» зелье были, естественно, бешеные, и это так впечатляло, что Люба забыла, как еще в медучилище профессор рассказывал им о мошенничестве в фармакологии и, предупреждая об опасности, сказал: «Лучшие из биодобавок те, что хотя бы не приносят вреда». Как же она каялась потом, ведь секретное зелье вызвало у инока аллергический шок. Это был классический отек Квинке: шея раздулась, как шар, лицо полыхало красным пожаром, а дыхание пресекалось. Люба срочно вколола иноку супрастин и вызвала «скорую». Было сделано все возможное. А врач, уезжая, сказал удрученно:

— Вчера от отека Квинке умер ребенок. Не смогли мы его спасти и здесь, возможно, уже опоздали.

Иов умирал. И тут Люба, обычно предпочитавшая телевизор молитве, от всего сердца взмолилась Господу: «Иисусе, спаси и исцели Иова!» Всю ночь она плакала перед иконами и уговаривала Господа не забирать инока.

На рассвете Иов очнулся и улыбнулся Любе такой младенчески ясной улыбкой, что у нее дрогнуло сердце.

— Если бы мы с Васенькой тогда поженились, — призналась она потом, — был бы у меня сын в возрасте Иова. Пусть даже, как Иов, с тараканами в голове. А у кого, скажите, их нет?

Болел Иов тяжело и долго. Все даже боялись: вдруг он умрет? Но первой умерла Люба.

В последний раз я видела Любу за неделю до ее смерти. Пришла на горку за грибами, хотя какие грибы при такой засухе?

Люба сидела на своем заветном месте и пыталась открыть бутылку коньяка.

— Хочу напиться, а не могу, — подосадовала она, отшвырнув бутылку в сторону.

— Что празднуем? — спрашиваю.

— Поминки. Васька приходил!

Она зло выругалась по-цыгански и сказала:

— Я двадцать лет ждала этой встречи — хоть увидеться на миг, хоть перемолвиться. А он пришел пьяный, похабный, чужой. Завалил меня на кровать и матюкается: «Че ломаешься, гопота детдомовская? Батя точно сказал — на таких, как ты, не женятся». Оказывается, я набивалась к нему в жены и прикидывалась недотрогой, чтобы его распалить. Бьет меня и зачем-то хвастается, что он еще в школе с Зинкою жил, потом с Катькой и с ее мамой… не могу говорить. Пойду.

Она пошла по тропинке какой-то шаткой походкой и, обернувшись, крикнула на прощанье:

— Эй, писательница, напиши, как одна дура Ваську за Христа принимала и молилась ему: «Ангел мой синеглазый». Ангел с рогами! Господи, как же я все перепутала! Перепутала, перепутала.

В тот же день Любу с инсультом увезли в реанимацию.

* * *

Перед смертью батюшка исповедал и причастил рабу Божию Любовь. Говорили они долго, но о чем — тайна исповеди. На погребении батюшка всплакнул украдкой, а на поминках строго сказал:

— Господь что повелел? «Не сотвори себе кумира». А у нас кумиров не счесть: телевизор ненаглядный с его завирушками или, ах, обожаемый Васька-прохвост. Вот ты, Ираида, о чем думала, когда за пьяницу замуж пошла? Он ни копейки не дал на сына и больного ребенка смертным боем бил.

— Всякий может ошибиться, — поджала губы Ираида. — Вон Люба Ваську-поганца боготворила, хоть и умнее меня была.

Мне захотелось заступиться за Любу, и почему-то вспомнилась история пушкинской Татьяны… Странная, согласитесь, у нее была любовь. Татьяна фактически не знакома с Онегиным, видела его лишь мельком, да и то озабоченного своим пищеварением: «Боюсь: брусничная вода мне б не наделала вреда». Но она пишет незнакомцу:

Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был уж мил,
Твой чудный взгляд меня томил,
В душе твой голос раздавался.

Татьяна ищет Бога, это Его голос она слышит в душе. И каким же жестоким было разочарование, когда она находит в библиотеке Онегина антихристианские книги и однажды видит его во сне в окружении нечистой силы и повелителем в мире зла. «Татьяна — это я», — признавался Пушкин, излагая в сюжете о Татьяне историю своих духовных исканий, где было много обольщений. Но было то чистосердечное стремление к истине, что завершилось предсмертной исповедью с высокими словами о Христе.

Вот и Люба искала Бога. История ее любви — это история того предчувствия юной души, когда она откуда-то знает Незнаемого, слышит Его зов. Она ищет божество среди людей и томится той высокой духовной жаждой, какую не утоляет ничто земное. Нет душе покоя, пока не встретит Христа.

* * *

Перед смертью Люба вызвала нотариуса и завещала иноку Иову свой дом, усадьбу и счет в банке с наказом помогать горемычным. Батюшка во исполнение завещания тут же подселил в усадьбу старушку, которую избивал внук-наркоман. Население приюта потихоньку множилось. А Иов хватался за голову и вспоминал удивляясь: почему у Любы все получалось? И горемычные, хворые, немощные люди как родную любили ее. А у Иова что ни день, то напасть. Вчера ночью опять обмочилась «ничейная» старушка, страдающая циститом. А стиральная машина сломалась, и смены чистого белья нет. Сегодня слегла с радикулитом повариха Ираида, готовить некому. Иов вызвался сам приготовить обед, и у него не только подгорела каша, но и гороховый суп истлел в угольки. Страшнее всего была словоохотливость старух. Им почему-то надо было рассказать Иову, что ночью было совсем плохо, но к утру, слава Богу, прошло.

— Говорильня какая-то, помолиться некогда! — сетовал инок.

— Выслушай их. Там ведь горя вагон! — отвечал ему батюшка. — В монашестве главное — самоотречение.

Иов учился самоотречению. Точнее, Господь учил его, погрузив в то море забот, когда уже не до себя и смиряется в напастях горделивое я.

Слава Богу, что помогал Игорь, сын Веры Игнатьевны. Он привозил из города продукты, лекарства и памперсы для бабушки с циститом. Игорь тут же починил стиральную машину: «Нет проблем», — говорит. А еще он возил старушек по святым местам.

Однажды он привез их на экскурсию в Оптину пустынь. Старушки гуськом потянулись за экскурсоводом, а инок Иов сидел на скамейке у храма, грелся на солнышке и блаженствовал.

— А я маму к себе перевез, — сообщил он радостно. — Она память потеряла, совсем беспомощная уже. А меня мама помнит и зовет прежним именем: «Петенька милый, хороший мой Петенька».

А еще мама помнила, как бабушка водила ее, маленькую, за ручку в храм. Мама впала в детство, но в православное детство.

— Мама меня любит, — сказал застенчиво Иов. Прибежал Ванечка, улыбнулся иноку, а тот обнял его.

— Я долго думал, — сказал Иов серьезно, — и понял: в мире еще так много любви, что антихрист не пробьется через этот заслон.

На том и закончим нашу историю, потому что мама любит сына. Иов любит Ванечку, а жизнерадостный Игорь любит всех. И пока жива в людях любовь, утверждает Иов, антихрист не пройдет. Так-то!

Новый год, Рождество и катамаран

Как хорошо, что мы православные и не надо праздновать Новый год! — с нарочитой бодростью заявляет Татьяна и добавляет сникнув: — Только кушать хочется, а?

Татьяну тянет на разговоры… Но мы молча возвращаемся домой из Оптиной пустыни, переживая странное чувство: сегодня 31 декабря, а ночь воистину новогодняя — ярко сияют над головою звезды и искрится под звездами снег. Через два часа куранты пробьют двенадцать. И чем ближе к заветному часу, тем больше смущается бедное сердце: как так — не праздновать Новый год?

В монастыре такого смущения не было. После всенощной схиигумен Илий сказал в проповеди, что, конечно, наш праздник — Рождество. Но сегодня у нас в Отечестве отмечают Новый год, а мы тоже граждане нашего Отечества. И старец предложил желающим остаться на молебен.

Остались все. В церкви полутемно, по-новогоднему мерцают разноцветные огоньки лампад. Схиигумен кладет земные поклоны, испрашивая мир и благоденствие богохранимой стране нашей России, а следом за ним склоняется в земном поклоне вся церковь. Возглас, поклон, много поклонов. И сладко было молиться о нашем Отечестве и соотечественниках, ибо сердце таяло от любви.

Хорошо было в монастыре. Но чем ближе к дому, тем ощутимей стихия новогоднего праздника. Небо взрывается залпами салюта, бегают дети с бенгальскими огнями, а возле дома меня поджидает соседка Клава:

— Наконец-то явилась! Идем ко мне. Шашлыков наготовила, а для кого? Молодые ушли в свою компанию, а дед включил телевизор и храпит.

Шашлыки — это вкусно, а нельзя — пост.

— М-да, пост, — вздыхает Клава. — Тогда давай песни играть.

И Клава звонко дробит каблуками, выкрикивая частушку:

Я работала в колхозе,
Заработала пятак.
Мине глаз один закроют,
А второй оставят так.

Пятак — это про то, что усопшим, по местному обычаю, закрывают глаза, положив на веки два пятака. Но много ли заработаешь в колхозе? А Клава уже затягивает новую частушку, вызывая меня на перепляс. Клаве хочется праздника, а праздника нет. Вот и соседка зачем-то постится, вместо того чтобы петь и плясать.

— Знаешь, Нин, чему я завидую? — говорит она грустно. — Вот вы, богомолы, все вместе и дружные. А я сорок лет живу в этой деревне, и ни одной подруженьки нет.

Не только Клава, но и все деревенские нас зовут именно так — богомолы. Присматриваются и дивятся — инопланетяне. Вот и сегодня богомолы учудили: все празднуют Новый год, а у них пост. Впрочем, чудаками нас считают не только деревенские. Помню, как позвонила моя однокурсница и посмеиваясь сообщила:

— Знаешь, что Сашка Морозов учудил? Продал свой ресторан, отдал деньги беженцам и теперь работает за три копейки псаломщиком в церкви. Нет, ты видела таких идиотов?

Видела — в зеркале и среди друзей. Но, вопреки утешительному для атеистов мифу, будто к Богу приходят одни убогие неудачники, среди моих православных знакомых несостоявшихся людей практически нет. Почти все с высшим образованием и чего-то достигли в своей профессии. Иные даже весьма преуспели в делах. А только помню горькие слова моего друга-доцента, сказанные им после защиты диссертации и назначения на руководящий пост:

— Вот карабкаешься всю жизнь на высокую гору, а достигнешь вершины, и хочется ткнуться лицом в асфальт, чтобы больше уже не вставать.

На языке психологии это называется синдромом успеха: цель достигнута, а радости нет. Успех — это смерть той мечты и надежды, когда так верилось и мечталось: вот добьешься земного благополучия — преобразится вся твоя жизнь. А преображения не состоялось. И как же тоскует душа без Бога, даже если не знает Его!

Словом, есть эта оборотная сторона успеха — крах иллюзий и то тяжкое чувство опустошенности, когда кто-то пускает себе пулю в лоб, как это сделал знаменитый писатель Хемингуэй. А кто-то уподобляется евангельскому купцу, который, нашедши одну драгоценную жемчужину, пошел и продал все, что имел, и купил ее.

Ради этой Драгоценной Жемчужины, Господа нашего Иисуса Христа, совсем не жаль оставить московскую квартиру, поселившись в кособокой избушке у монастыря. Трудностей в деревенской жизни было с избытком — убогий сельмаг с пустыми полками, а на улице непролазная грязь. Но мы часто говорили в те годы:

— Какие же мы счастливые, что живем здесь!

Некоторое представление об этой жизни, возможно, даст такой эпизод.

В 1988 году Оптину пустынь еще только начинали восстанавливать из руин. Размещать паломников было негде, и богомолы, купившие дома возле Оптиной, несли послушание странноприимства. Делалось это просто — в монастыре давали адрес и объясняли, что ключ от дома лежит под ковриком на крыльце. Заходи и селись. Так вот, однажды в доме инженера Михаила Бойчука, ныне иеромонаха Марка, поселились в его отсутствие молодые паломники. И так им понравилась наша Оптина, что они решили остаться здесь на все лето, а возможно, и на всю жизнь. В общем, хозяйничают они в доме, достают из погреба и варят картошку, а также привечают вернувшегося из поездки Мишу, принимая его за одного из гостей:

— Ты чего, брат, такой застенчивый? Давай-ка садись с нами обедать. Только учти, брат, у нас послушание — после обеда вымоешь посуду и подметешь пол.

Некоторое время Миша жил в послушании у своих гостей, а потом, не выдержав, спросил у меня:

— Вы не знаете случайно, что за люди живут у меня?

— Миша, — говорю, — вы же хозяин дома. Разве трудно спросить?

— Спросить-то нетрудно, а только совестно.

А чтобы понять, почему совестно, надо прежде понять самое главное — для нас, новокрещенных, недавних язычников, первый век христианства был роднее и ближе нынешнего. Это нам говорил Христос: «У кого две одежды, тот дай неимущему, и у кого есть пища, делай то же». Дух захватывало от любви, и хотелось жить именно так, как жили первые христиане: «Никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее». И еще: «Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам апостолов; и каждому давалось, в чем кто имел нужду».

Правда, батюшки пресекали попытки продать квартиру или иное имение, называя это состоянием прелести. А только мучила совесть: ну какой же ты христианин, если у тебя стол ломится от снеди, а рядом голодает многодетная семья? И как можно вопрошать с высокомерием собственника: это кто там поселился в МОЕМ доме и ест МОЮ картошку? Ведь у первых христиан все было общее. Вот и старались следовать заповедям любви, понимая, что все иное — ложь пред Богом.

Оптина в ту новоначальную пору была неприглядной на вид: единственный еще не восстановленный полностью храм, а вокруг — руины и мерзость запустения. Но сердца горели любовью к Богу и любовь притягивала к монастырю даже неверующих людей. Помню, как на восстановлении храма работал полковник из спецназа. Каким ветром его занесло сюда, непонятно, ибо полковник сразу же заявил, что он коммунист и в Божественное не верит. Тем не менее он усердно и бесплатно работал на стройке, а уезжая благодарил:

— Хоть с порядочными людьми пообщался. А то ведь не жизнь, а тоска собачья: армию унижают и уничтожают, а Россию грабят по-черному. Спасибо. Совесть России еще жива.

Монастырь по своем)’ составу был скорее интернациональным. Но даже на фоне этого интернационала выделялся молодой американец Джон. Он, как и полковник, был далек от Православия. А привела его в монастырь великая американская мечта: мол, Америка, образец совершенства, просто обязана объять своей заботой весь мир и помочь отсталым туземцам Африки и России. Так в монастыре появился мечтатель Джон, представ перед нами в белоснежных одеждах и благоухая таким замечательным американским парфюмом, что пробегавший мимо деревенский пес остановился и замер от изумления. Однако кто к нам с парфюмом придет, тот без парфюма и останется. В первый же банный день Джон обнаружил, что в общежительном монастыре его шампуни и прочие средства для мытья тут же пошли по рукам. Кстати, Джону понравилось, что в монастыре все общее, ибо и ему перепадало от российских щедрот. Что же касается белоснежных одежд мечтателя, то они вскоре так пообтрепались и загрязнились на стройке, что даже после стирки напоминали наряд бомжа. Джон поневоле преобразился и стал похож на рязанского колхозника — курносый, круглолицый, при этом в телогрейке и кирзовых сапогах. Так в ту пору одевались все оптинцы. Правда, у архимандрита кроме рабочей телогрейки была еще телогрейка «парадная» — для встречи высоких гостей.

Так вот, однажды ночью Джон перебудил весь монастырь. Бегал по кельям, стучал в двери и кричал, захлебываясь от восторга:

— Слушайте, слушайте, я православный!

Русского языка Джон не понимал, а потому пререкались с ним по-английски:

— Джон, тут все православные. Кончай орать!

Джон после этого крестился и, не понимая по-русски, исповедовался у батюшек, владеющих английским. Он навсегда остался в России и теперь иногда привозит в монастырь своих уже почти русских детей.

Кстати, людей со знанием иностранного языка в Оптиной было немало. В ту пору даже шутили, что в монастырь набирают уборщиц с образованием не ниже иняза. Во всяком случае, картина была такая: в храме моют полы тетки самого затрапезного вида, но вот появляются иностранцы, и уборщицы отвечают на их вопросы по-гречески, по-испански, по-английски, по-итальянски.

В монастыре о прошлом не спрашивают. И кто есть кто, узнавалось случайно. Однажды заезжие тележурналисты рассказали, что комендант монастыря Олег Гаджикасимов, позже монах Силуан, был у них большим начальником на Гостелерадио, а также членом Союза писателей. Я тоже числилась в Союзе писателей и при встрече сказала коменданту:

— Олег, оказывается, мы с вами коллеги.

— Да, я тоже был дурак, — ответил он.

А вот еще загадка. Приехала в монастырь корреспондентка газеты «Коммерсантъ» и сообщила, что в Оптиной пустыни постригся в монахи бывший владелец нефтяной компании. Корреспондентке дали задание написать о том, как сломался этот сильный человек и с горя или от несчастной любви ушел в монастырь. Выслушали мы этот рассказ с недоумением.

Во-первых, сломленный человек в монастыре не удержится — здесь такая нагрузка, что надо обладать немалым духовным мужеством, чтобы понести этот монашеский крест. А во-вторых, никто не знал, есть среди нас бывшие владельцы нефтяных компаний или нет. Да и кому это интересно? Вот так и жили, отметая как сор соблазны мира, чтобы приобрести Христа.

* * *

Рассказать о духовной жизни тех первых лет почти невозможно. Тут тайна благодати, невыразимая в словах. А потому обозначу лишь внешние вехи — первый Новый год и первое Рождество в Оптиной.

Честно говоря, мы не то чтобы собирались или не собирались отмечать Новый год, но как-то было не до того. Шел строгий пост с долгими монастырскими службами. Питались скудно, вставали рано и уже в пятом часу утра шли на полунощницу. Земля еще спит, все тонет во мраке. Только вечные звезды на небе и «волсви со звездою путешествуют». Ноги шли в монастырь, а душа в Вифлеем, где в хлеву, в нищете, в бесприютности предстояло родиться Христу. Младенца уже ищут, чтобы убить Его. Душа сострадала скорбям Божией Матери, и вспоминалось из Гумилева:

Пусть плохо мне приходится,
Было хуже Богу моему,
И больнее было Богородице.

В голове не укладывалось: как можно устроить пирушку на самой строгой неделе поста? И Новый год обрушился на нас, как дефолт. На улице пляшут, поют и дерутся, а соседи стучат в окна, зазывая на пироги. Усидеть дома невозможно, и мы по какому-то инстинкту собираемся всей нашей православной общиной в доме у Миши. Татьяна предлагает поужинать вместе, раскладывая по тарелкам перловую кашу без масла. Глаза бы не глядели на эту «перлу»! Нет, до этого ели охотно и совсем не тяготились постом. Но сегодня в деревне праздник и так упоительно пахнет шашлыком и пирогами, что вот искушение — пировать хочется.

— Ничего, на Рождество вкусненького поедим, — говорит Татьяна.

— Тань, а откуда возьмется вкусненькое? — философски замечает Слон, он же раб Божий Вячеслав. — Денег нет, есть только картошка. И перед Рождеством Нина Александровна построит нас в две шеренги, заставит начистить два ведра картошки, и вспомним мы нашу родную армию и очень родного товарища сержанта.

«Сержант» — это я. Я старше этой беспечной молодежи и привыкла готовить для семьи. Но где же наготовить одной на такую ораву? Вот и построю их перед праздником как миленьких, и Слон у меня будет чистить картошку и раскатывать тесто на пироги. А за «сержанта» насмешник ответит.

— Слоник, — говорю я вкрадчиво, — рассказать, как ты печку топил?

Дело было так. Наша община арендовала в деревне дом, поселив в нем молодых паломниц. А паломницы прехорошенькие, Слону любопытно. Вот и красуется он перед ними этаким павлином, предлагая протопить печь.

— Ты умеешь топить? — спрашиваю его.

— Да, мой генерал.

А потом из распахнутых окон дома повалил такой черный густой дым, что в деревне всполошились — пожар. Это Слон топил печь с закрытой заслонкой и при этом запихивал дрова в поддувало. Горожане в деревне — почти инопланетяне. Правда, вскоре научились топить. И все-таки Слоник — наш общий любимец. Он большой и добрый, а потому — Слон. Он пришел в монастырь с компанией хиппи и был похож на индейца — длинные черные волосы, перетянутые алой банданкой, в ухе серьга и множество украшений в виде фенечек, бронзулеток и бус. По поводу недостойного внешнего вида Слону регулярно читали мораль. Но кто же в юности внемлет моралистам? И кто еще в детстве не сделал выбор, полюбив веселого Тома Сойера, а не примерного мальчика Сида, скучного и гнусного, как смертный грех? Но однажды наш «индеец» попался на глаза молодой игуменье из подмосковного монастыря Ксении, действовавшей явно по методу Тома Сойера.

— Махнемся не глядя? — предложила она «индейцу».

— Махнемся! — с восторгом согласился тот.

А игуменья «цап-цап» — и «сцапала» (это Слон так рассказывал) всю индейскую бижутерию Вячеслава, вручив взамен четки, молитвослов и скуфью. В этой скуфейке он звонил потом на колокольне городского храма, работая там звонарем. И все-таки батюшке приходилось присматривать, чтобы звонарь не катался по перилам, как школьник, и не учил прихожанок танцевать стэп.

Слон — это бьющая через край радость, и ему необходимо во что-то играть. Вот и сейчас он играет в официанта, принимающего заказы к рождественскому столу:

— Тэк-с, что будем заказывать?

— Мне осетрину холодного копчения и сыр Дорблю.

— Цыплята табака, а на десерт торт «Прага».

— А в Варшаве мы ели такие пирожные, просто тают во рту. Пожалуйста, доставьте пирожных из Польши.

Молодежь веселится, предаваясь виртуальным гастрономическим утехам. А у меня полжизни прошло в очередях, и оживает в памяти былое. Перед Новым годом в магазинах всегда «выбрасывали» дефицит и начиналась напряженная битва за него. В этой битве намнут бока, зато удавалось добыть мандарины, шпроты и даже шампанское. С шампанским мне однажды повезло. Зашла в магазин, а там объявление: «Шампанского нет». И тут крик с улицы: завезли шампанское! Толпа притискивает меня к прилавку, давит, плющит, но я первая в этой битве, первая!

А потом мы волнуемся, встречая Новый год:

— Скорей, скорей открывайте шампанское! Сейчас двенадцать пробьет! С Новым годом и с новым счастьем!

Душа обмирает в этот миг и верует: завтра начнется новая, светлая жизнь и мы будем счастливы, будем. А назавтра наступает серенькое утро с грязной посудой на столе и окурками в салате оливье.

— Нина Александровна, — выводит меня из наваждения голос Слоника, — а вы что заказываете на Рождество?

— Шампанское!

А потом была эта радостная, долгожданная рождественская ночь. Храм переполнен, и батюшка успевает предупредить на ходу, что паломников сегодня необычайно много и надо как-то разместить их в наших домах. В общем, возвращаемся с ночной литургии уже с толпой паломников, и все поют: «Дева днесь Пресущественнаго раждает, и земля вертеп Неприступному приносит; Ангели с пастырьми славословят…» А душа воистину славословит Бога, и мы идем среди ночи ликующей толпой.

В доме Миши уже накрыты столы. Главное блюдо, конечно, картошка, но уже со сметаной и с молоком. Я разогреваю на кухне пироги и слышу, как в комнате заходится от смеха Слоник. Оказывается, паломники доставили к рождественскому столу все то, что мы заказывали в новогоднюю ночь: балык осетрины холодного копчения, сыр Дорблю, торт «Прага» и гору цыплят табака. А еще — польские студенты привезли из Варшавы пирожные, и они действительно тают во рту.

Вячеслав, он же Слон, торжествует, но при этом поддразнивает меня:

— Некачественно вы ко мне относитесь, некачественно. Смотрите сами — все заказы выполнены. А где шампанское для сержанта? Тю-тю!

Но тут в дверях появляется будущая инокиня Нектария с двумя бутылками шампанского в руках:

— Родные мои, я не могла не приехать. Я люблю вас. Ура!

«Душа до старости лет в цыплячьем пуху», — говаривал, бывало, покойный писатель Виктор Астафьев. А для Господа мы — малые дети, и, совсем как в детстве на елке, Он одарил нас подарками на Рождество. А даровано было так много, что уже совестилась душа: Господи, мы же грешники, а Ты утешаешь и милуешь нас.

Молиться было страшно и стыдно. Господь был рядом и настолько близко, что слышал каждый вздох или мысль. Вот едва успела подумать: «Господи, дров на зиму нет», — как тут же стучится тракторист в окошко:

— Хозяйка, дрова привез. Задешево отдам. Возьмешь?

Позже такого не было, а тогда молились и изумлялись: чего ни попросишь, все дает Господь. Правда, просили не луну с неба, а что-то обычное вроде дров. И все-таки чудеса становились привычными, рождая горделивое чувство: вот как сильна наша молитва, если слышит ее Господь. Во всяком случае, именно в таком духе наставлял паломниц один недавно постриженный инок:

— Каждое дело надо сначала промолитвить, и тогда все будет тип-топ.

А через год этот инок уходил из монастыря.

— Ноги моей больше в монастыре не будет, — говорил он, швыряя в чемодан вещи. — Как я раньше молился, как я молился! В миру моя молитва до Неба шла, а теперь потеряно все.

Мы сокрушались, уговаривая инока одуматься, а он лишь рассказывал опять и опять, каким великим молитвенником был прежде. И когда он в очередной раз завел рассказ о великом молитвеннике, я, не выдержав, заявила, что мой сын в таком случае — великий мореход, поскольку стал чемпионом в гонках на катамаране.

— При чем здесь катамаран? — удивился инок.

А при том, что мой сын не умеет управлять катамараном. Он яхтсмен, а катамаран и яхта — две большие разницы, как говорят в Одессе. Но перед самым стартом обнаружилось, что в программу регаты включены гонки на катамаранах. И тренеру пригрозили, что их яхт-клуб снимут с соревнований, если они не выставят команду по классу «катамаран». Тогда тренер спешно посадил на катамаран моего сына с товарищем, сказав новичкам:

— Главное, не свалитесь за борт и хоть на четвереньках, а доползите до финиша.

Говорят, при хорошем ветре катамаран развивает скорость до ста километров в час. Но на старте было затишье, хотя надвигалась гроза. А потом задул такой штормовой ветер, что угрожающе затрещали крепления и хлестко защелкали паруса. Опытные спортсмены противостояли шторму, меняли паруса, лавировали, откренивались. А двое неумех сидели на своем катамаране, как собаки на заборе, и не знали что делать. Нет, они попытались управлять катамараном, но по неопытности едва не опрокинулись. И тогда они сосредоточились на главной задаче — не свалиться за борт на опасно кренящемся судне. И пока другие команды демонстрировали мастерство, неуправляемый катамаран на бешеной скорости примчался к финишу и сыну вручили диплом чемпиона и медаль.

Когда я повесила этот диплом на стенку, сын снял его и сказал: «Мам, какой же я победитель? Победил ветер, это ветер нас нес».

Вот так же и нас в ту счастливую пору нес ветер Божией благодати, а мы приписывали эту силу себе. Мы наивно полагали, что умеем молиться. А теперь, уже годы спустя, я прошу схиигумена Илия:

— Батюшка, научите меня молиться.

— Ну, это сразу не бывает, — отвечает старец. — Помнишь, как Господь исцелил слепого? Сначала Он вывел его из мира, за пределы селенья. И слепой не сразу прозрел. Сперва он видел неясные пятна и людей в виде движущихся деревьев. Душа исцеляется, пойми, постепенно. Разве можно сразу духовно прозреть?

Правда, когда я обратилась с такой же просьбой к архимандриту Иоанну (Крестьянкину), он ответил гораздо резче, сказав, что иные, едва лишь взрыхлят грядку, сразу ждут урожая, то есть дара молитвы и высокого духовного бесстрастия, почти недостижимого в наши дни.

* * *

Давно уже нет нашей общины, но интересны судьбы людей.

Кто-то стал иеромонахом, кто-то иеродиаконом, а большинство — простые монахи и иноки. Иные же избрали путь семейной жизни и теперь воспитывают в вере своих детей. Оптину пустынь все помнят и любят, а при случае бывают здесь. Словом, иногда мы снова собираемся вместе и радуясь вспоминаем те времена, когда было бедно и трудно, но ликовала душа о Господе, так щедро одарявшем нас, наивных духовных младенцев.

— Благодать была такая, что жили, как в раю, — вздыхает многозаботливый семейный человек Вячеслав, а в прошлом беспечный Слон.

— Хочется в рай, да грехи не пускают, — вторит ему Вадим. — А помните, что отец Василий говорил про рай?

Был такой разговор — про рай. Начал его бывший наркоман, уверявший, что во время приема наркотиков он сподобился видения рая.

— А уж я каких райских видений сподоблялся, когда пребывал в состоянии прелести! — засмеялся молодой послушник.

А иеромонах Василий (Росляков) сказал:

— В рай ведь можно попасть воровски, украдкой, как подсматривают через забор. Душа еще уязвлена грехами и не готова для рая, но подсмотрит она неземное что-то и уже не хочет жить на земле.

Так вот, еще о судьбах людей. Были в нашей общине и те, кто, пережив благодать в начале пути, отошли потом от Церкви или почти отошли. В храм они ходят редко и так томятся в нем, что вскоре покидают службу, обличая «безблагодатную» Церковь. А вот во времена общины была благодать, и как же окрылял этот дух любви!

— Почему не стало любви? — нападает на меня такая обличительница.

— Потому что любовь — дар Духа Святого. А разве мы способны, как святые, подвизаться до крови: «Даждь кровь и прими Дух»?

Честно говоря, я плохо понимаю таких людей, кажется, навсегда застрявших в том детстве. От жизни ждут только радостей, а Православие приемлют лишь как зону комфорта, где одна благодать и нет изнурительной борьбы со страстями и скорбей на пути ко спасению. Люди, страдающие таким инфантилизмом, как правило, глубоко несчастны, и батюшка говорит, что надо молиться за них. Но молиться по-настоящему я до сих пор не умею, а потому и рассказываю таким обличителям историю про катамаран, хотя это мало кого убеждает.

Идеи литовского олигарха

«Дьявол — обезьяна Бога», — писал священномученик Ириней Лионский, поясняя, что лукавый в силу творческого бессилия не способен созидать свое, а потому искажает сотворенное Богом и старается пристроить возле церкви свою нечестивую «часовенку».

Вот и на Красной площади в Москве близ величественного собора Василия Блаженного есть такая «часовенка» — Мавзолей с трупом Ленина. В православных храмах есть мощи святых, и здесь тоже «мощи» — нарумяненная мумия «святого» вождя революции. Советских школьников в обязательном порядке водили в Мавзолей, а после поклонения мумии они должны были написать сочинение о величии вождя революции и воспеть его: «Ленин всегда живой, Ленин всегда со мной…» Но дети есть дети. И один простодушный ребенок написал в сочинении: «Ленин лежал в гробу, как пластмассовый». Сочинение сочли идеологической диверсией, и «диверсанту» крепко влетело сначала на педсовете, а потом дома. Словом, нас с детства учили врать.

Ленин был самым великим «святым» Страны Советов. Но кроме него были «святые подвижники» — у каждого поколения свои, но непременно окруженные тем ореолом святости, когда их неустанно величали в газетах и журналах, шло всенародное прославление, а гражданам вменялось в обязанность подражать им. Таким было когда-то движение стахановцев, названное так в честь шахтера Алексея Стаханова, выполнившего за смену четырнадцать рабочих норм. Позже было движение гагановцев — это в честь героини тех лет Валентины Гагановой, которая добровольно перешла в отстающую бригаду и вывела ее в передовые. В народе тогда пели частушку:

Брошу я хорошего,
Выйду за поганого.
Пусть все люди думают,
Будто я Гаганова.

В добровольно-принудительном порядке в вагановском движении участвовали все — рабочие, колхозники и даже школьники. В нашем классе на роль гагановки выдвинули робкую отличницу, обязав ее подтянуть и перевоспитать злостного хулигана и двоечника Погосова. Перевоспитание завершилось тем, что хулиган научил отличницу курить, а потом они целовались в зарослях сирени.

Уточню сразу: я с большим уважением отношусь к Алексею Стаханову и Валентине Гагановой. Самоотверженные были труженики. Речь идет лишь о том феномене, когда во времена тотального атеизма советская власть облекала свои начинания в форму некой религии без Бога, внушая людям веру, что именно так можно построить на земле рай, то есть коммунизм. Вот и расскажу об опыте построения коммунизма в одном отдельно взятом литовском селе.

Знакомство с этим опытом состоялось так. Однажды по случаю очередного юбилея делегацию московских писателей и журналистов отправили в Литву, а там нам предложили ознакомиться с передовыми достижениями народного хозяйства. Короче, привезли нас в передовое село. Мои спутники, люди бывалые, сразу же устремились к конечной точке маршрута — в банкетный зал, где уже были накрыты столы с изысканными литовскими ликерами. Мне же, как человеку непьющему и ничего не понимающему в ликерах, было рекомендовано ознакомиться с достижениями.

Зрелище, признаюсь, было любопытное. Вместо привычной деревни — коттеджный поселок, где у каждой семьи свой двухэтажный особняк с городскими удобствами: ванная, туалет, газ, телефон и централизованное отопление из общей котельной. К сожалению, рождаемость в Литве низкая, семьи немногочисленны. А потому предполагалось, что столь благодатные жилищные условия породят и ту благодать, когда в каждом особняке будет семеро по лавкам. Прогнозы были самые радужные, но рождаемость еще больше пошла на спад.

Возле особняков были лишь узкие полоски земли, на которых росли цветы. И было что-то чужеродное в этой урбанизированной деревне, где возле домов нет огородов. Нет хлева, где, пережевывая сено, шумно вздыхает корова, а в курятнике клекочут куры.

— А зачем? — сказал сопровождавший меня парторг. — У нас как при коммунизме: все бесплатно.

Оказывается, они действительно жили как при коммунизме. И зачем ходить за коровой и горбатиться в огороде, если можно подать заявку и вам бесплатно привезут на дом все необходимое: картошку, морковку, молоко или яйца.

— У людей должен быть тосуг, — важно сказал парторг, выговаривая «д» как «т».

— А что делают, — интересуюсь, — люди на досуге?

— Пьют, — засмеялся он. — Владас звонит Петрасу и говорит: «Что ты делаешь?» — «Пью». — «И я пью. Давай выпьем вместе».

— Совсем спиваются мужики, — вмешалась в наш разговор бабуля, долго жившая в России и хорошо говорившая по-русски. — И без коровки стало скучно жить. Раньше придешь в хлев расстроенная, а она дышит теплом тебе в ухо и слезы слизывает со щек. Очень ласковая у меня была коровка, а теперь я без ласки живу.

— Вам давно пора пообедать, — настоятельно порекомендовал парторг.

И вдруг я почувствовала, что ему до смерти надоело рассказывать байки про коммунистический рай. Мы взглянули друг на друга, улыбнулись и поняли без слов: по отношению к коммунизму мы одного поля ягоды. И что поделаешь, если советская власть устроила на литовской земле «витрину коммунизма» для Запада и вбухивает в эту показуху миллионы рублей? Знакомиться дальше с показухой как-то расхотелось, и мы решили ограничиться посещением музея старого быта.

Это был даже не музей, но усадьба 40-х годов XX века, сохраненная в том первозданном виде, что даже казалось — хозяева все еще живут здесь или вышли отсюда на минуточку. Солнце золотило массивные бревна старинного дома, построенного прочно и на века.

Дом осеняли зеленые кроны дубов, могучих, столетних и таких величественных, что вдруг вспомнились чьи-то слова: «Высокие деревья, как молитвы». Это была та Литва, в которую я влюбилась с первого взгляда. А в доме, казалось, продолжалась жизнь. На громоздком деревянном ткацком станке хозяйка ткала еще совсем недавно это толстое серое сукно, колючее на ощупь. Возле корыта с бельем — глиняный горшок с золой и мыльником (это трава такая). Мыло, оказывается, было слишком дорогим, и стирали такой вот смесью. На каганце лучина для освещения дома. Но больше всего меня поразили самодельные спички. Да каким же надо обладать терпением, чтобы вытесать из дерева эти тонкие палочки! Уму непостижимо — на спичках экономят!

— Хозяин усадьбы был бедным человеком? — спрашиваю парторга.

— Это Йонас был бедным? — усмехнулся он. — Богаче Йонаса никого в округе не было. Олигарх был по-нынешнему. А потом пришла советская власть и, как это сказать по-русски, взяли кота за ворота — и в тюрьму. Долго сидел, но вернулся довольным.

— Как довольным?

— А вы сами с ним поговорите. Он рядом живет.

Вот и не знаю, как рассказать о человеке, который вернулся из лагерей не то чтобы довольным, но благодарным жизни за ее уроки. Однако по порядку.

Йонас очень обрадовался, когда парторг представил меня как писателя из Москвы, и тут же извлек из сундука полсотни или больше толстых тетрадей, исписанных таким мелким-премелким почерком, что стало понятно: экономил бумагу.

— Я тоже пишу, — сказал он взволнованно. — Тут вся моя жизнь.

Парторг сразу заскучал при виде тетрадок и заторопился к гостям.

— Назовите любой год и любую дату, — торжественно объявил Йонас, — и я вам зачитаю, как прошел этот день.

Я называла наугад годы и даты, а Йонас зачитывал летопись своей жизни: «15 мая. Восход солнца в 4:47». Это была удручающе однообразная летопись, где менялись дни и годы, время восхода и захода солнца, но неизменным оставалось одно — Йонас спал не больше четырех часов в сутки, а остальное время неистово работал во исполнение любимого завета протестантов: «Трудолюбивые приобретают богатство».

— Говорят, вы были самым богатым человеком в округе и некоторые даже завидовали вам? — спрашиваю Йонаса.

— Да, мне многие завидовали, — сказал он, приосанясь. — У меня был железный плуг, а не деревянная мотыга, как у прочих. Я имел вторые штаны — настоящие, из магазина, а не эти колючие, из самодельного сукна. И в кирху я приходил в сапогах. О, все оглядывались: «Он в сапогах!»

Правда, в кирху, признался Йонас, он шел сначала босиком: берег сапоги. И только неподалеку от кирхи, вымыв ноги в ручье, надевал свою драгоценную обувь.

Миф о богатой Литве, которую потом разорила Москва, рушился на глазах. Позже я специально поинтересовалась статистикой: 80% населения довоенной Литвы были заняты в сельском хозяйстве, из них только 2% имели кожаную обувь, а остальные ходили в деревянных башмаках. Вот цены тех лет в переводе на натуральные продукты: один костюм — 3000 литров молока или 16700 яиц. Одно платье — 15 кур или 10-15 килограммов сливочного масла.

— Я так хотел купить велосипед, — вдруг как-то по-детски жалобно сказал Йонас, — но за него надо было отдать пять коров! Разве можно себе такое позволить?

На условия жизни в лагере он не жаловался, привыкнув еще на воле вставать раньше, чем зэки, спать меньше заключенных, а работать он умел и любил.

Наконец, в лагере, как считал Йонас, ему повезло: он работал на огородах при зоне. Когда-то единственный во всей округе он выписывал сельскохозяйственный журнал, знал в теории новинки сельхозтехники и передовые приемы агротехники. Как он мечтал воплотить это на практике! Но удалось купить лишь железный плуг. Зато в зоне он развернулся и выращивал такие рекордно высокие урожаи, что начальство удивлялось неистовому литовцу, готовому работать даже при луне. Йонаса поощряли, разрешая ему посещать лагерную библиотеку.

— Я всегда хотел учиться, хотел читать! — восклицал он. — Я читал в лагере. Я читаю сейчас!

Йонас торопливо доставал из сундука подшивки каких-то старых журналов, учебники и среди них учебник «Астрономия».

— Я думал всю жизнь, — продолжал он, — и понял: главное зло — это богатство и зависть, самая черпая зависть, если у кого-то чуть-чуть больше вещей. Я знаю, как правильно устроить жизнь. Запишите, пожалуйста. У меня все продумано.

В изложении Йонаса план переустройства мира выглядел так. У всех людей должна быть одинаковая одежда и одинаковая еда. Ничего лишнего, чтобы не было зависти! Тогда наука и ученые будут править миром, а люди станут ходить в библиотеки и читать книги.

— Простите, но все это похоже на зону, правда, без колючей проволоки, — возразила я Ионасу.

— А знаете, что страшнее зоны? — горько сказал он. — Это когда человек экономит на спичках и гробит жизнь ради вторых штанов. Правильно меня посадили, правильно. Таких сумасшедших надо сажать!

На том мы и расстались. Вернулась я в банкетный зал как раз в то время, когда здесь, как во всяком приличном застолье, решали судьбы мира.

— У нас в центре России сёла без газа, а у вас к любой деревушке подведен газ. На чьи денежки, а? — наседал на парторга маститый писатель.

— Сама даете, как тураки, — отбивался парторг. — Нет, дурнее русских только мы, литовцы!

Закончились пререкания тем, что двое спорщиков обнялись и дружно исполнили русскую песню «Катюша».

* * *

С годами многое забывается. А недавно я снова вспомнила Йонаса, прочитав пророчество преподобного Серафима Вырицкого: «Придет время, когда не гонения, а деньги и прелести мира сего отвратят людей от Бога и погибнет куда больше душ, чем во времена открытого богоборчества».

Правда, мера богатства у каждого своя. По-настоящему богатых людей на планете не так много, и даже знаменитый список «Форбса» вполне исчерпаем. Основное население земли — люди среднего достатка. И однажды американские социологи провели эксперимент среди клерков среднего класса, подразделявшихся в свою очередь на клерков старших и младших. У старших были телефоны с особой кнопочкой-пупочкой, вешалки для одежды особенной формы и еще какие-то специальные мелочи, позволяющие им чувствовать себя своего рода «майорами» и «генералами» среди серого офисного планктона. И вот приходят однажды старшие клерки на работу, а у них обычные телефоны и вешалки, как у младших клерков. В деловом и в материальном плане этих людей никак не утеснили, но с них, если так можно выразиться, сорвали погоны офисного генералитета. Кому-то стало дурно, кто-то в панике пил валерьянку, а одного клерка в тяжелом состоянии увезли в реанимацию.

В том-то, вероятно, и заключается главная трагедия богоборчества, что здесь ничтожное превращается в великое и люди веруют в значимость престижной тряпки, телефона с особой пупочкой или такой вешалки, какой нет у «серых» людей.

Р.S. На днях увидела по Интернету видео, где шоумен читал похабные издевательские стихи про Ленина, а зал гоготал. Так вот еще раз о Мавзолее: раньше сюда приходили ветераны, по-своему любившие Ленина, а теперь приходят в основном «гогочущие». Можно любить или ненавидеть Ленина, но издеваться над покойным не в чести на Руси. Пора похоронить покойника. Давно пора.

Дребязги

Польское слово «дребязги», в переводе «мелочи», врезалось мне в память мгновенно во время налета польских таможенников на наш переполненный до отказа общий вагон. Разумеется, это был не налет, но таможенный досмотр с обязательной проверкой: а не вывозят ли господа из Польши вещи, не указанные в налоговой декларации? Тем не менее все происходило в форме погрома. Сначала погранцы с автоматами ногой распахнули дверь, а потом принялись пинать чемоданы, вышвыривая из них вещи. В воздухе замелькали упаковки колготок, футболок, шарфиков под многоголосый вопль пассажиров:

— Пан, то дребязги!

Оказывается, дребязги, то есть мелочи, не облагаются налогом, а везли чемоданами именно их.

Закончилось все очень быстро и мирно. Владелец чемодана с дребязгами (триста пар колготок) тут же собрал дань с пассажиров, а таможенники поблагодарили и элегантно отдали честь.

Моим соседом по вагону был профессор-лингвист, владеющий многими европейскими языками и отчасти русским.

— Мы шпекулянты и едем на базар в Вену, — пояснил он. — Сейчас многие интеллигентные люди имеют свой маленький бизнес, потому что зарплата ученого — пшик.

Прощаясь, профессор сказал:

— Я ученый, а трачу время на дребязги! Но то, пани, жизнь. Реальная жизнь.

Вот и моя жизнь — как чемодан с дребязгами. Вроде мелочи, но иные истории почему-то помнятся годами, а потому расскажу о них.

Про муравья

Стоят два маленьких братика в храме и видят: по полу ползет муравей. Младший брат, пятилетний Витя, задумался припоминая: собакам в церковь входить нельзя. И муравьям, наверно, нельзя? Хотел убить муравья, замахнулся, но старший брат, шестилетний Ванечка, остановил его:

— Что ты делаешь? Ты разве не понял? Муравей к Богу пришел.

Несдержанность

Один мой знакомый, преподаватель вуза, после смерти любимой жены год пребывал в отчаянном горе, а потом два года сожительствовал со своей аспиранткой. Именно в эту пору он крестился и стал таким пламенным православным, что редкий день не бывал в храме, а исповедовался и причащался еженедельно.

— Володя, — спрашиваю однажды с осторожностью, — а как вы исповедуете блудный грех?

— Как несдержанность.

Впрочем, через два года наш Володя обвенчался со своей избранницей, и сейчас, говорят, они счастливы.

Долгий запой

Тайну исповеди надо хранить. А потому батюшка рассказывал мне эту историю эзоповым языком и, разумеется, не называя имен:

— Женский алкоголизм — это геенна огненная. Мужики пьют, но хоть как-то держатся. А женщины спиваются и сгорают вмиг.

Помолчит, вздохнет и опять про то же:

— Подумать страшно: даже девушки пьют! Смотришь на нее — такая юная, нежная, а исповедуется как мужик: «согрешаю пьянством». У нее уже год запой!

Подробности о долгом запое девушки выяснились случайно. Однажды на исповеди батюшка спросил ее:

— Ты сколько выпила вчера?

— Рюмку.

— Чего?

— Кагора. У нас, когда схоронили папу, после поминок бутылка кагора осталась.

— А когда папу схоронили?

— Год назад. Мы с папой весело встречали праздники, гостей было много. А теперь на праздники такая тоска. Сидим мы с мамой одни-одинешеньки, маме плакать хочется. И тогда я ставлю на стол бабушкины серебряные рюмки — совсем крохотные, с наперсток, и мы с мамой веселим себя папиным кагором.

— Ну кто бы мог подумать, что в наше время наперстками пьют? — удивлялся потом батюшка.

Батюшка молод. А я помню то время, когда действительно пили наперстками. У нас дома в буфете стояли такие пузатенькие рюмочки — массивные с виду, с толстыми стенками, вмещавшие всего лишь глоток вина. Женщины пили из них в праздники слабое сладенькое вино. А моя мама робела пить даже сладенькое. И все же на почве борьбы с алкоголизмом мои родители едва не развелись. Был в те годы обычай: на праздники все соседи из нашего подъезда обязательно собирались за общим столом. Однажды мама пригласила соседей собраться у нас дома, напекла пирогов и купила бутылку хорошего армянского коньяка. А папа у нас даже пива не пил, хотя не ханжа, а боевой офицер и во время Великой Отечественной воевал с басмачами на границе с Афганистаном. Правда, про басмачей тогда в газетах не писали, утверждая, что у нас крепкий и надежный тыл. А только это была тоже война. Мы даже получили на папу «похоронку», когда басмачи на семь месяцев заперли их в ущелье и они отстреливались до последнего патрона. К счастью, папа выжил, но вот не пил, и все. Никогда никого он не осуждал, если пили в его присутствии, и был крайне немногословен. А тут по поводу бутылки коньяка папа разразился гневным монологом на тему, что он не допустит в своем доме пьянки и соседей, если явятся, на порог не пускать.

— Значит, гнать гостей в шею? — грозно сказала мама. — Пожалуйста: выгоню. Я в одиночку напьюсь!

И мама лихо выпила стакан коньяка. Это был бунт на корабле, и такой устрашающий, что папа в панике сбежал из дома и всю ночь сидел на скамейке в парке.

Позже выяснилось, что папа просто ревновал маму к соседу, игриво ухаживавшему за ней во время общих застолий. Впрочем, это был единственный случай, когда мои родители были на грани развода, но, к счастью, не развелись.

«Державная»

2/15 марта, в день отречения от престола государя-страстотерпца Николая Александровича, в селе Коломенском (ныне это Москва) явила себя чудотворная икона Божией Матери «Державная». В «Сказании о явлении Державныя Божия Матери» говорится: «Зная исключительную силу веры и молитвы царя-мученика Николая и его особенное благоговейное почитание Божией Матери (вспомним собор Феодоровской иконы Божией Матери в Царском Селе), мы можем предположить, что это он умолил Царицу Небесную взять на Себя верховную, царскую власть над народом, отвергшим своего царя-помазанника. И Владычица пришла в уготованный Ей всей русской историей “Дом Богородицы” в самый тяжкий момент жизни богоизбранного народа».

Об иконе Божией Матери «Державной» написано так много, что, вероятно, не стоит повторять. А потому расскажу о фактах менее известных.

В Москве мы с сыном окормлялись у отца Георгия Таранушенко, ныне протоиерея и настоятеля храма Святых мучеников и страстотерпцев Бориса и Глеба в Дегунине. А в те годы он служил священником в коломенском храме Казанской Божией Матери. Подружились мы и с супругой отца Георгия матушкой Ириной, работавшей научным сотрудником в Историческом музее. Обстановка в музее была сложная, на «попадью», бывало, косились. Но когда матушка Ирина решила уволиться из музея, то духовник их семьи архимандрит Адриан (Кирсанов) не только не одобрил ее решения, но как-то особенно значимо благословил ее продолжать работать там. Благословение было не случайным, именно матушке Ирине дано было отыскать в запасниках музея, казалось бы, утерянную икону Божией Матери «Державную».

«Отреставрировали мы икону, — рассказывала матушка Ирина. — И тут ее увидел митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим, возглавлявший тогда Издательский отдел Патриархии. А это было время того духовного голода, когда в Стране Советов запрещалось издавать православную литературу. Выходил только тоненький и искромсанный цензурой “Журнал Московской Патриархии”. Вот и попросил митрополит Питирим дать им на время чудотворную икону “Державную”, чтобы в домовом храме издательства помолиться перед ней о духовном просвещении России. Святое дело, конечно. Отдали мы им икону и ждем, когда вернут. Полгода прошло, а икону нам не возвращают. Выждали мы еще некоторое время и написали официальное письмо в Патриархию о необходимости вернуть икону в Коломенскую церковь — на место ее исторического обретения. Подчеркну: именно в церковь, ибо иконе не место в музее среди языческих экспонатов. В Патриархии одобрили наше решение.

Помню, ехали мы за иконой и очень волновались. Вот, думаю, сейчас там толпа журналистов и телевизионщики приехали: ведь второе явление “Державной” — это воистину событие. Приезжаем, а в домовом храме никого нет. Вынесли нам из алтаря икону, и я ахнула: подменили “Державную”! Вместо нашей яркой иконы — черная доска. Встала я на коленки, приложилась к иконе, а я там каждую трещинку знаю — нет, вижу: наша икона. Но почему она черпая?»

О дальнейшем мне рассказывала не только матушка Ирина, но и другие очевидцы чуда. Когда икону Божией Матери «Державную» привезли в храм и начали служить перед нею молебен, то вдруг исчезла с нее чернота и икона воссияла яркими первозданными красками. Обновление иконы было своего рода знамением, обозначившим ту связь времен, когда в 1917 году крестьянке Евдокии Адриановой было дано во сне повеление отыскать в Коломенской церкви «черную» икону и сделать ее «красной». Тогда икону нашли в подвале и — почти как нынче — в завале вещей. А потом дважды обновлялась чудотворная икона, и каждый раз в трудные, переломные времена.

Весть о возвращении «Державной» мигом облетела Россию, и боголюбивый народ хлынул в Коломенское. Люди плакали, радовались и обнимали друг друга: «“Державная” вернулась, а это добрый знак!»

* * *

А теперь расскажу о моем непререкаемом убеждении, что именно по милости Божией Матери «Державной» я куплю дом возле Оптиной пустыни. Но поскольку рассказывать о личном крайне неловко, то сошлюсь на такой пример. Однажды к преподобному Амвросию пришла заплаканная женщина и рассказала, что помещица наняла ее ходить за индюшками, а они у нее почему-то дохнут. Кто-то посмеялся тогда над женщиной, а старец сказал, что в этих индюшках вся ее жизнь.

Словом, жизнь есть жизнь и, вероятно, у каждого есть свои «индюшки», от которых одно огорчение. Вот и у меня, после того как мне благословили купить дом возле Оптиной пустыни, начались своего рода мытарства. Всю осень я настойчиво искала дом. В дождь и в слякоть часами ходила по улицам, расспрашивала людей, читала объявления, а потом в унынии возвращалась в Москву. Зимой стало еще хуже. Однажды в крещенские морозы я забрела на окраину Козельска и так отчаянно промерзла, что, не выдержав, постучалась в ближайший дом и попросила пустить погреться.

— Кто же в легкой обуви по морозу ходит? — захлопотала хозяйка Валентина Ивановна. — Вот тебе валенки, переобуйся немедленно. И чайку горячего, сейчас же чайку!

За чаем Валентина Ивановна рассказала, что после смерти матери она вместе с братом унаследовала ее дом. И после вступления в наследство — этой весной, 15 марта — они будут продавать его. Тут мне стало даже жарко от радости: ведь 15 марта — праздник в честь иконы Божией Матери «Державной». Вот он, «знак» и свидетельство о милости Царицы Небесной.

С деревенской простотой мы разрешили дело в тот же день: я отдала хозяевам деньги за дом, а они мне вручили ключи от него. А бумаги — дело десятое, оформим потом. И я начала обживать этот дом. Еду из Москвы и обязательно везу туда что-нибудь: шторы, скатерти, посуду.

— Зачем вы вещи в этот дом возите? — спросил меня однажды отец Георгий. — Вы его не купите. Да и дом ненадежный: там одна стена потом начнет отваливаться.

Но какой может быть ненадежный дом, не поверила я, если это милость Пресвятой Богородицы? Батюшка слушал мои восторженные речи, улыбался и почему-то говорил:

— Какой нам нужен дом? Маленький, тепленький.

15 марта, в день празднования иконы Божией Матери «Державной», двое наследников и я уже сидели в сельсовете. Секретарь деловито печатала договор о покупке дома, а я торжествовала в душе: ну что, батюшка, кто из нас прав — вы или я? Договор был почти напечатан, когда в кабинет влетела девица и зашептала секретарю на ухо, что в магазин завезли нечто — короче, дефицит.

— Меня срочно вызывают в мэрию, — ринулась к дверям секретарь. — Приходите после обеда.

Томиться на крыльце сельсовета еще несколько часов не имело смысла, и мы отправились домой. Идем, а навстречу нам бежит запыхавшаяся Зоя, дочка Валентины Ивановны, и еще издали кричит:

— Вы уже продали дом?

— Не успели пока. После обеда оформим.

А Зоя едва не танцует от радости, рассказывая, что к ним сейчас приходил миллионщик и предложил купить дом почти за миллион.

Позже схиархимандрит Илий (Ноздрин) сказал, что это бес приходил в обличии миллионера, чтобы обольстить людей, а только больше он не появится. Тем не менее обольщение состоялось. Валентина Ивановна вышвырнула в окно мою сумку с деньгами за дом, а ее брат предал анафеме Москву, москвичей и меня.

От обиды хотелось плакать, но тут незнакомая женщина участливо сказала: «У нас еще Мария дом продает. Пойдемте провожу вас к ней». В тот же день мы сговорились с Марией, и вскоре я купила тот самый дом, каким его описывал отец Георгий: маленький, тепленький. Очень теплый! И мы блаженствовали в нем зимой.

А бедная Валентина Ивановна еще два месяца нервно дежурила у окон и ждала «миллионщика». Со мной она тогда не здоровалась и лишь много позже пожаловалась при встрече: «Уже год, как дом не могу продать. Я даже цену снизила — дешевле некуда, а покупателей нет и нет!»

Только через полтора года этот уже заметно подешевевший дом купил старенький больной игумен Петр (Барабаш), узник Христов, потерявший здоровье в лагерях, где он сидел за верность Господу нашему Иисусу Христу. Старый священник был опытным хозяйственником и сразу увидел дефекты купленного дома. Но где взять деньги на покупку дома получше, если батюшка жил на нищенскую пенсию и по-монашески отвергал приношения прихожан? Первое время отец Петр надеялся подремонтировать дом, но вскоре выяснилось: дом не подлежит ремонту. За пленившими меня нарядными обоями скрывались трухлявые бревна, уже настолько изъеденные шашелем, что надави на бревно — и останется вмятина. Потом одна стена с торца накренилась и на полметра отошла от сруба. Через образовавшуюся дыру в дожди лило так, что не успевали подставлять тазы. Зимой в доме стоял такой леденящий холод, что даже при жарко натопленной печке батюшка не снимал овчинного тулупа. Отец Петр тогда тяжело заболел. И многочисленные духовные чада игумена наконец-то догадались купить теплый дом больному священнику. Правда, игумен-исповедник и тут не изменил монашеским обетам нестяжания и переписал дом на храм Святого Духа, где служил перед смертью.

Одно время я келейничала у отца Петра. И однажды проговорилась, что в тот памятный праздник иконы Божией Матери «Державной» так ждала утешения от Царицы Небесной, а вместо этого скандал и осадок в душе.

— Но ведь вам было дано утешение, — удивился отец Петр. — В тот день вы нашли хороший дом, и номер у вашего дома пятнадцать.

— При чем здесь пятнадцать? — не поняла я.

— Да ведь пятнадцатого числа мы величаем «Державную».

Позже, когда в Москве сносили нашу пятиэтажку, мою семью переселили в новую квартиру под номером пятнадцать. И у моего теперешнего дома у стен монастыря тоже номер пятнадцать. Совпадение это или нечто большее, не берусь судить. Но знаю точно: Божия Матерь не дала мне купить непригодный для жизни дом.

Много чудес было в моей жизни, и больше всего тех, когда Господь и Божия Матерь уберегали меня от опрометчивых и опасных поступков. Через священников остерегали. И однажды отец Георгий сказал: «Вот, бывает, ребеночек упадет в грязную лужу, испачкается, а Божия Матерь пожалеет и вымоет его. Но ведь есть такие взрослые детки, которые сами лезут непонятно куда». Отец Георгий смотрит ласково и улыбается, но все понятно: это про меня. Простите меня, батюшка.

Две свечи

«Моя мама Устинья Демьяновна Гайдукова умерла в девяносто лет, — рассказывает ее дочь Людмила Гайдукова. — И сколько же горя ей пришлось пережить! Ушел на войну и не вернулся наш папа. Мама одна поднимала пятерых детей. А пятого ребенка, сестренку Валечку, мама родила прямо в окопе. Немцы тогда бомбили Козельск, а мама вырыла окопы в огороде и пряталась там вместе с детьми.

Наши отступали, а немцы уже входили в Козельск. Снаряды рвутся и стрельба такая, что мы не высовывались из окопов. Вдруг видим: мимо нашего дома быстро идут солдаты с командиром. Немцы уже им в спину стреляют, а укрыться негде. И тогда они подожгли наш дом. Мама даже из окопа вылезла и говорит командиру:

— Что ж вы сами уходите да еще наш дом подожгли?

— Где твой муж? — спрашивает командир.

— На фронте.

— Прости нас, мать, — говорит, — ни одного патрона в винтовках не осталось. Может, за дымом пожара укроемся и хоть кто-то из солдатиков спасется.

— Раз речь идет о спасении людей, — сказала мама, — пусть горит мой дом, как свеча. Спаси, Господи, воинов!

Дым пожара укрыл командира с солдатами, и они успели скрыться в лесу. А папа, как узнали мы после победы, был убит под Ленинградом в 1941 году. И особенно мама жалела, что он так и не увидел свою младшую дочку Валечку.

В конце войны вернулся из лагерей наш Оптинский батюшка — отец Рафаил (Шейченко). Худющий как тень — одни глаза на лице. Встретил маму и говорит радостно: “Мы свои у Господа, Устинья, свои!” Строгий был батюшка, но справедливый и всегда говорил правду в глаза: здесь ты права, а вот здесь нет. Только вернулся он ненадолго — в 1949 году его опять посадили на десять лет. Он написал после ареста: “Это последний аккорд хвалы моей Богу. А Ему слава за все, за все!”

И мама всегда благодарила Бога. Хотя за что, казалось бы, благодарить? Жили бедно и в тесноте. Комнатка десять квадратных метров, а нас в ней восемь человек. Мы детьми вместе с мамой поперек кровати спали. Трудно жили. А мама свое: “Слава Богу за все!”».

Мощи преподобноисповедника Рафаила (Шейченко) сейчас покоятся в Преображенском храме Оптиной пустыни. Он был действительно своим у Бога, как своей была для святого раба Божия Иустинья, сказавшая однажды: «Пусть горит мой дом, как свеча. Спаси, Господи, воинов!»

У архиепископа Иоанна — в миру князя Дмитрия Алексеевича Шаховского — есть рассказ про горящий дом. Но здесь необходимы предварительные пояснения.

В 1932 году архиепископа Иоанна (в ту пору иеромонаха) назначили настоятелем Свято-Владимирского храма в Берлине. И там ему было дано пережить весь ужас войны. В своей книге «Город в огне» он пишет: «На город со зловещим гудением шли волнами тысячи бомбардировщиков. Ночью налетали англичане, днем — американцы… Зарево горевших домов и улиц смывало с лиц людей чувство всякой их собственной весомости и значимости… Это было огненное очищение людей».

Во время первых налетов, замечает архиепископ, немцы вели себя весело и непринужденно. В бомбоубежища они спускались с музыкальными инструментами и бутылками выпивки. А потом менялись лица людей. Кто-то, лишившись имущества, с ненавистью проклинал вся и всех, и огонь пожаров претворялся для него в огонь гееннский. Но для многих открывалась иная истина: мы гораздо меньше, чем Господь, заботимся о своей бессмертной душе. Мы живем в «хижинах», которые однажды разрушатся. И Господь, лишая нас земных подпорок, уготовляет душу для вечности.

В ночь на 23 ноября 1943 года у отца Иоанна, как и у многих его прихожан, сгорело жилище. И он рассказывал в проповеди о некоем человеке, но, похоже, лично о себе: «У одного человека сгорел дом. Его при этом не было. Когда он подошел к своему дому, то увидел, что его дом горит и сгорает. Но он увидел не только дом. Он увидел, что большая свеча этого мира горит перед Лицом Божиим. И человек поднял свое лицо к небу и сказал: “Господи, прими свечу мою. Твоя от Твоих Тебе.» И — тихо стало на сердце человека». И далее: «Горят города бескрайних просторов земли, море огня поднимется к небу. Господи, да будет это свечой, Тебе возжженной, в покаяние за беззакония наши».

Храм во дни огненного очищения был переполнен людьми. Двери церкви не закрывались ни днем, ни ночью: «Ворота ее открывались уже настежь в иной мир», — пишет архиепископ Иоанн, подразумевая — в вечность.

Разговоры

После литургии стоим у храма, дожидаясь схиархимандрита Илия (Ноздрина). Одна моя знакомая из Козельска говорит своей подруге:

— Как батюшка скажет, так и поступай. Иначе беда.

— Какая беда?

— Как с моим племянником Федором. Врач обнаружил у Феди язву желудка и велел ехать на операцию в Калугу. Привела я Федю к батюшке Илию за благословением на операцию, а тот говорит: «Не езди в Калугу. Подлечишься здесь, в поликлинике, и все пройдет». Но ты Федю знаешь — он мужик с гонором. «Я, — говорит, — не нищий, чтобы лечиться в нашем убогом райцентре. В Калугу поеду». А батюшка чуть не плачет, уговаривая Федю: «Прошу и молю, не езди туда. Ты из Калуги домой не вернешься». Тут Федя разъярился как бык и потом дома ругался: «Только бабы-дуры верят попам, а у меня своя голова на плечах!» Поехал Федя в Калугу. А там перед операцией стали проталкивать зонд в желудок и проткнули что-то. Началось такое кровотечение, что Федю даже до операционной не довезли. Отпели мы Федора.

— Да, надо слушаться старца, — соглашается подруга с рассказчицей, но, выслушав батюшку, поступает по-своему.

* * *

История вторая. Многодетная мама в слезах рассказывает батюшке Илию, что ее старшая дочь, пятнадцатилетняя Верочка, мыла окна и, оступившись, упала со второго этажа:

— С тех пор почти месяц не разговаривает. Психиатр выписал Верочке направление в «дурку», а муж запретил туда дочку везти.

— Хороший у тебя муж, — улыбается батюшка. — И зачем нам «дурка»? Это просто испуг, все скоро пройдет.

Через день вижу эту женщину в храме. Ставит свечи к иконам и сообщает радостно:

— Верочка наша уже разговаривает и веселая, как прежде. Прав был муж. Повезло мне с ним.

Счастливый таксист

Везу из больницы в монастырь знакомого иеромонаха, а молоденький таксист радуется как дитя:

— Вот мне свезло — батюшку везу! А я ведь, батюшка, дважды верующий.

— Это как?

— А так. Одна моя бабушка, русская, крестила меня в честь Александра Невского. Сашка я, Александр. А другая бабушка, татарка, позвала муллу, сделали мне обрезание и все, что положено по мусульманской вере. Теперь, куда ни приду, везде свой! Я счастливый человек, правда?

Договорить не получилось, мы уже приехали. Но позже батюшка не раз рассказывал мне истории под кодовым названием «счастливый таксист»:

— Пришел ко мне на исповедь бизнесмен и говорит: «Сегодня по гороскопу мне надо причаститься. Я по таким важным вопросам всегда с гороскопом сверяюсь». — «А какой вы веры?» — спрашиваю.

«Православной». — «Нет, — говорю, — вы счастливый таксист». И сколько же таких «счастливчиков» на земле! Вот недавно друзья уговорили меня почитать Улицкую: дескать, звезда мировой величины, лауреат Всероссийской премии, о Православии пишет. Начал я читать и ахнул: да это же просто счастливая таксистка, и такая всеядная, что для всех и повсюду «своя»! Читал я и вспоминал историю про ту старушку, что у иконы Страшного Суда ставила две свечи. Одну — Христу, другую — диаволу, чтобы на всякий случай задобрить его. Но старушка все-таки малограмотная. А тут образованный человек, властитель дум. Как так?..

Кира, вернись!

Кира — сама элегантность. Одежда от известных фирм Европы, следующих традициям той высокой моды, что не допускает ничего кричащего, вульгарного и бьющего в глаза. Все очень скромно, очень дорого, изысканно. А в Европу Кира ездит как к себе домой, потому что папа у нее дипломат, к тому же благородных дворянских кровей.

И в Кире чувствуется дворянская порода: прямая спинка, прекрасная чистая русская речь без новомодного сленга. А главное — та особого рода воспитанность, когда в ситуациях, где люди взрываются и кричат, Кира царственно спокойна. Помню, на именинах у Киры собрались ее подруги с филфака, читающие английские книги в подлиннике, а Сервантеса — на испанском. Поздравить именинницу зашел сосед, поэт-песенник Витя, известный своей способностью регулярно жениться на блондинках из той серии, когда одна блондинка спрашивает другую: «Как правильно пишется — Иран или Ирак?» В общем, поднял Витя тост в честь прекрасных дам и вдруг начал хамить:

— Ненавижу умных баб! И как с вами, умными, мужикам-то живется?

— А как тебе, Витенька, живется с неумными? — ласково спросила именинница.

Тут Витя густо покраснел, потому что его любимые жены были настолько вульгарны, что поэт втайне стыдился их.

А еще Кира — прекрасная рассказчица. Вот мы едем с ней из Москвы в Оптину пустынь, и Кира рассказывает мне истории, известные ей от бабушек. Как в старину отмечали Рождество и Пасху, а на именины съезжалось множество гостей. Не день рождения, как сейчас, а именины считались тогда главным праздником, потому что люди благоговели перед своим Ангелом Хранителем, воздавая ему славу и честь.

Дорога долгая, слишком долгая. Из-за ремонта моста через Оку прямые рейсы на Козельск отменили, и мы добираемся до монастыря кружным путем, пересаживаясь с автобуса на автобус.

— Хочу купить дом возле Оптиной пустыни, — говорит Кира. — У нас, у дворян, Православие в крови, но без той самой шарахнутости новоначальных.

«Шарахнутость» — это про меня. Кира посмеиваясь вспоминает, как после крещения я чистила свою домашнюю библиотеку. Стеллажи до потолка, сотни книг, а вот авторов, возлюбивших Христа, единицы. Как раз в ту пору я прочла у преподобного Иоанна Мосха сказание о праведном старце Кириаке. Однажды к келье аввы Кириака пришла Пресвятая Богородица, но отказалась войти, сказав, что в келье находится Ее враг. Оказалось, что некий посетитель оставил в келье подвижника еретическую книгу.

Помню, как под впечатлением от этого сказания я хотела избавиться даже от моего любимого поэта Афанасия Фета, прослышав, что он покончил жизнь самоубийством. Слава Богу, что это не так: Фет умер от разрыва сердца, когда бежал в свой кабинет за пистолетом, решив застрелиться. Не добежал. Помиловал Бог.

И все же Кира не зря говорит про «шарахнутость». Вот и сейчас я некрасиво «шарахаюсь», когда Кира достает из сумки и предлагает мне почитать в дороге книгу известного оккультиста.

— У меня с этим автором, признаюсь, роман, — сообщает Кира. — Представляешь, человек жил в буддийском монастыре, великолепно знает Блаватскую и Рерихов, а на его лекциях зал всегда битком. Вот вернемся из монастыря и вместе сходим на лекцию. Договорились?

— Нет.

— Что, боишься меня, б…? — басит и матерится Кира.

— Кира, не пойму, это ты сказала?

— Сама не пойму: я или не я?

Кира меняется. И чем ближе к Оптиной, тем заметней перемены. В час ночи наконец-то добираемся до монастыря. Он уже рядом — только пройти через лес. А в лесу начинается ужас. Кира рычит как зверь и матерится так, что даже в зоне, где я работала с заключенными, не приходилось слышать таких вонючих, смердящих слов.

— Кира, милая моя, не надо!

Но уговаривать бесполезно. Это уже не Кира. Даже лицо другое: уродливое, страшное, странное — дергается в нервном тике и бугрится шишками так, будто под кожей бегает зверь.

— Ненавижу монахов! — гнусаво воет некто в образе Киры. — Ненавижу, убью, сожгу!

И в криках такая обжигающая ненависть, что, кажется, вспыхнет пожаром лес.

В два часа ночи засыпаем в монастырской гостинице, а в пять утра нас будят на полунощницу. Ни в гостинице, ни в монастыре Киры нет. Наконец нахожу Киру возле уличного канализационного люка. Шофер ассенизаторской машины открывает люк и опускает туда шланг. А Кира отталкивает его от люка и, сунув водителю пачку долларов, истошно визжит:

— Вези меня отсюда! Гони! Скорей!

Ассенизатор, ахнув, смотрит на доллары: таких денег ему за год не заработать. И ассенизаторская машина вместе с Кирой мчится прочь от монастыря, волоча за собой неубранный шланг.

— Кира, вернись! — кричу я беспомощно и растерянно смотрю вслед.

— Нашла чему удивляться! — сказал мне потом знакомый монах, когда я рассказала ему о Кире. — Помнишь, как папа инока М. не мог войти в храм?

Как не помнить! Известная была история. Родители инока М. часто приезжали в Оптину на своем стареньком «Москвиче». Сергей Иванович, отец, довозил до ворот монастыря маму инока и тут же, как ошпаренный, мчался прочь. Он не то что в храм — в монастырь не мог зайти.

С тех пор прошли годы. Инок М. теперь иеродиакон, его мама — монахиня, а Сергей Иванович смиренно молится в церкви. Однажды я спросила его, почему он прежде не мог войти в храм.

— А доверяете ли вы, — ответил он вопросом на вопрос, — словам апостола Петра: «Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить»? Раньше я едко высмеивал людей, уверенных в существовании духов злобы поднебесной. Откуда, думаю, такое мракобесие? И это в наш просвещенный век! А лев рыкающий — реальность. Однажды он дохнул мне в лицо таким зловонием преисподней! Простите, не хочу вспоминать об этом, и монахи советуют: «Не оглядывайся назад».

Монахов Сергей Иванович называет бурлаками, поясняя, что вот как в старину бурлаки тащили баржу против течения, так монахи вытащили его из той зловонной трясины, где он мучился такой лютой мукой, что уже не хотел жить.

* * *

Епископ Варнава (Беляев; 1887-1963), автор четырехтомника «Основы искусства святости», хотел написать еще один том по аскетике — о сатане и духах злобы поднебесной. Собрал материал, начал работать над книгой. Но вдруг почувствовал духовную опасность и уничтожил рукопись, ибо прикосновение к скверне оскверняет.

И все же расскажу еще одну историю. Приехала из Москвы в Оптину пустынь молодая художница, чем-то похожая на Киру.

— Батюшка, подскажите, пожалуйста, — попросила она, — какая вера самая лучшая? Мой покойный папа-бизнесмен был наполовину татарин, наполовину еврей, а по убеждениям — атеист. Папа очень любил меня. Может, в память о папе мне принять ислам или иудаизм? А моя мама, русская, советует креститься в Православной Церкви. Как, по-вашему, батюшка, какую веру мне лучше избрать — иудаизм, Православие или ислам?

Батюшка поперхнулся от такого вопроса и посоветовал просто пожить в монастыре и присмотреться. А дальше случилось то, о чем говорится в житии святого равноапостольного князя Владимира. Приходили к нему послы от мусульман, латинян, хазарских евреев и уговаривали принять их веру. И князь послал мудрых людей в разные страны, чтобы исследовать веру других народов. Когда же в Киев вернулись послы, побывавшие на византийском богослужении, то сказали они князю: «Не знали — на небе или на земле были мы, ибо нет на земле красоты такой и не знаем, как и рассказать о том. Знаем только, что пребывает там Бог с людьми». Вот и я не знаю, как рассказать о том сокровенном, когда художница почувствовала живое присутствие Бога и полюбила Православие так, что крестилась с радостью и не ведая сомнений.

А после крещения начались странности. Жила тогда художница в доме своих друзей, уехавших на заработки в Европу. Дом был хороший, благоустроенный, неподалеку от монастыря. И вот каждую ночь молодая женщина мчалась как угорелая в Оптину пустынь и барабанила в запертую дверь монастырской гостиницы: «Пустите переночевать хоть на полу в коридоре! Ой, пустите меня скорей!» Иногда ее пускали, иногда — нет. И тогда художница выпросила разрешение ночевать в монастырской кладовке среди веников, ведер и швабр. Из монастыря она теперь не выходила и непрестанно молилась: прочитывала за день почти всю Псалтирь и множество канонов.

У святых обителей есть особенность. Иные люди благополучно живут в миру, не подозревая о своей тайной духовной болезни, похожей на вялотекущий грипп. А в монастыре тайное становится явным, как это было у Киры и папы инока. Вот и московская художница удивляла людей. Странно все-таки, согласитесь: у молодой красивой женщины есть замечательный дом, а она ночует, как мышь, на полу в кладовке. Лишь много позже стало известно: в ту пору ее воочию преследовал бес в виде звероподобного существа с клыками. Только монастырские стены и молитва обращали клыкастого в бегство. Тут шла жестокая духовная брань, но женщина не сдавалась и самоотверженно билась с нечистью.

Через некоторое время ее постригли в монахини. А после пострига мать открыла дочери семейную тайну: оказывается, их дедушка, священник, был зэком-мучеником и его расстреляли за веру в Христа.

— Так вот кто меня отмолил! — обрадовалась монахиня.

Теперь она помогает старцу отмаливать духовно больных людей. Пробовала и я отмаливать Киру, но батюшка сказал: «Не твоей это меры, надорвешься». И велел молиться так: «Господи, верую и исповедаю, что Ты любишь рабу Божию Киру больше, нежели я умею любить. Возьми же ее жизнь в Свою руку и сделай то, что я жажду сделать и не могу».

Верю, что Господь любит Киру, как и каждого из нас. Все упование мое — на эту любовь.

Лжесвидетельство

Кажется, его звали отец Василий, но точно не знаю. Совсем старенький был батюшка, ветхий с виду. Прихожане говорили, что ему девяносто с чем-то лет и долгие годы он сидел по тюрьмам и лагерям как исповедник Христов.

Видела я батюшку один-единственный раз в коломенском храме Казанской Божией Матери, но его проповедь, произнесенная в первый день Великого поста, помнится и поныне.

— Пост — это время духовной весны и время подвига, — говорил батюшка. — А подвиг, мои родные, требует сил. Вот я сегодня испек в духовке две картошечки и очень сытно поел. И вы, мои хорошие, не измождайте себя постом. Вы кушайте, кушайте.

Каким же светлым надо быть человеком, чтобы так светло думать о людях, полагая, что мы, как аскеты древности, будем измождать себя в подвигах поста. А мы и не изнуряли себя. Постились, конечно, строго по Уставу, но со временем настолько преуспели в кулинарном искусстве, что постный обед превращался в пир.

Иногда это было полезно в педагогических целях. Помню, однажды студент-паломник попросил меня поговорить с его мамой, не раз плакавшей из-за того, что сын в посты не ест мяса, а без белков организм обречен на анемию. После великопостной воскресной службы пришли они с мамой к нам домой, а у нас в тот день на обед были чечевичные котлеты, внешне похожие на мясные.

— Как — вы мясо в пост едите? — удивилась мама, а распробовав восхитилась: — Потрясающе вкусно, вкусней мясных котлет! Как вы их готовите?

— Элементарно. Перемалываем в мясорубке отварную чечевицу, добавляем много лука, чеснока и чуточку хлеба. Можно добавить щепотку крахмала, чтобы котлеты не разваливались.

В общем, мама ушла от нас успокоенная, потому что чечевица — это тоже белки.

Но самый долгий кулинарный марафон мы пережили с верной женой Натальей, потратившей немало сил, чтобы привести в церковь своего любимого мужа Толика. Привела. Анатолий уверовал, но посты почему-то не признавал. Между тем это был блестяще образованный человек. В свое время Анатолий окончил философский факультет, но вскоре обнаружил, что в условиях рыночной экономики его философия никому не нужна. О своей жизни он рассказывал так: «Недавно прочитал в газете объявление: “Даю уроки математики, выгуливаю собак, а также лужу, паяю и клею обои”. Вот и я “лужу, паяю” и хватаюсь за любую подработку».

Временами семья жила лишь на зарплату жены, хотя Анатолий старался, как мог: подрабатывал репетиторством и писал диссертации за «хитрованов» (так он называл разбогатевших вороватых нуворишей, одержимых стремлением выглядеть в глазах общества утонченными интеллектуалами).

Свою первую и неожиданно высокую зарплату Анатолий стал получать только тогда, когда его пригласили на работу в газету, призывающую доверчивых читателей лечиться исключительно силами природы. Это была газета счастья, вселяющая в людей лучезарные надежды, потому что если приложить к больному месту лопух или выпить отвар какой-нибудь хламидомонады, то вам гарантировано исцеление от рака, бесплодия и даже от старости. Журналисты не отходя от гонорарной кассы сочиняли письма благодарных читателей, а также публиковали советы астрологов и модных ныне неоязычников, пишущих слово «природа» с большой буквы, а «Бог» — с маленькой. Газета, как нефтяная скважина, давала издателю хороший барыш. Но много денег не бывает, и однажды издатель заметил свое упущение — в церковь, оказывается, ходит уйма народа, а у него не охвачен православный электорат. И тогда он пригласил на работу Анатолия, поручив ему писать о Православии.

Первое время наш Толя летал на крыльях, и не только потому, что семья наконец-то выбилась из нужды. Самое главное, он нашел дело своей жизни и настолько увлекся богословием, что в поисках истины сидел ночами над книгами.

А поиски истины неизбежно приводят к тому, что душа вдруг начинает ощущать зловоние лжи. И вскоре Анатолия замутило от этой газетенки, где фотографии православных храмов соседствовали с шаманскими амулетами и прочей бесовщиной. Теперь он говорил о себе словами Есенина: «Розу белую с черной жабой я хотел на земле повенчать». Но куда идти работать? Куда?

Как раз в ту пору знакомый иеродиакон пожаловался мне, что вот поручили ему издавать православный журнал, а нет у него людей, понимающих хоть что-то в журнальном деле. Иеродиакон был человек с юмором и рассказывал:

— После армии я заведовал сельским клубом. И однажды на совещании культпросветработников министр Фурцева произнесла свою знаменитую фразу: «Культурки бы нашим работникам культуры побольше, а ведь так замечательные люди». Вот и вокруг меня одни замечательные люди. Понимаете?

Иеродиакон искал сотрудников для журнала, а Анатолий — работу. И Господь свел их однажды в Оптиной пустыни. Иеродиакону понравились статьи Анатолия, и он пригласил его на работу в журнал, предупредив честно, что зарплата у них, к сожалению, мизерная.

— Я хочу свидетельствовать о Христе, — твердо сказал Анатолий.

Он даже начал поститься, но постоянно срывался и насмешливо говорил жене, что редька с квасом, конечно, могучее средство для умножения добродетелей, но лучше без ханжества позавтракать яичницей.

— Толика надо переубедить! — взывала ко мне Наталья.

Словом, однажды Великим постом Наталья уговорила мужа и иеродиакона пожить неделю в монастыре, и я давала им в эти дни образцово-показательные постные обеды. И чего только не было на столе! Рассыпчатая отварная картошечка со свежим укропом, а к ней грибной жюльен, малосольные огурчики, очень сладкие помидоры, маринованные в соке красной смородины, домашняя капуста-провансаль, плов с курагой и черносливом, соте из баклажанов, лобио по-грузински с орехами, щи по-валаамски с кислой капустой и грибами, запеканка из тыквы с изюмом — всего не перечислишь. А на десерт шли пироги: постный яблочный с корицей, с курагой, с грибами, с фасолью и король поста — пирог «луковник».

— Так я готов поститься каждый день, — сказал Анатолий и спросил иеродиакона: — Но все-таки я до конца не пойму, а почему непременно надо поститься?

— Потому что чревоугодие — это первый грех человечества. И когда Адам съел плод от древа познания добра и зла, человечество проиграло свое важнейшее сражение: люди, сотворенные Господом бессмертными, стали смертными.

— А почему нельзя вкушать плодов от древа познания добра и зла?

— Чтобы не возрастать в познании зла. А мы здесь уже так преуспели, что даже дети подчас отравлены скверной.

Вот один из уроков жизни — нельзя никого осуждать, ибо однажды сбывается сказанное: «Многие же будут первые последними, и последние первыми».

Анатолий и Наталья теперь постились строго по-монашески. Мы же, честно говоря, обходились без елея только в первую и последнюю седмицу Великого поста и выпросили благословение у батюшки, чтобы в остальные недели готовить все же на постном масле.

— Можно прекрасно обойтись без елея, — наставляла меня Наталья. — Я, например, толку бруснику с чесноком, разбавляю водой с добавлением сахара.

А отварная картошка с брусничным соусом — это вкусно и очень полезно.

Недавно Наталья привезла мне рецепт наивкуснейшего, по ее словам, постного торта. Я нехотя переписывала рецепт слишком хлопотного в приготовлении лакомства. Анатолий с иеродиаконом в это время искали в Интернете какую-то нужную им статью и вдруг наткнулись на сообщение — умерла Марина Журинская, в крещении Анна. А Марина Андреевна — это целая эпоха в православной журналистике. Помолились мы об упокоении рабы Божией Анны, погоревали. Анатолия потянуло заново перечитать ее статьи. После смерти человека его слова и поступки обретают особый смысл. И Анатолия поразило одно высказывание Марины Андреевны: «Мы должны свидетельствовать о Христе СВОЕЙ ЖИЗНЬЮ ВО ХРИСТЕ, — утверждала она. — Потому что свидетельство о Христе исключает лжесвидетельство. А когда мы говорим одно, а делаем другое — это и есть лжесвидетельство».

— Марина Андреевна свидетельствовала о Христе, а я лжесвидетель, — тихо сказал Анатолий и вдруг взорвался: — Как Великий пост, так великий жор! Постные тортики, пироги, вкуснятина! Осуждаем неверующих, угождающих чреву, а сами мы кто?

Наталья, считающая своего мужа лучшим человеком планеты, бросилась было обелять его, но иеродиакон сказал:

— Брось, Наталья. Мы лжесвидетели. Господь сказал: «Вы — свет мира». А кого из нас светочем назовешь?

Светочей среди нас не было. Конечно, мы привыкли считать себя грешными людьми. А кто без греха? Но было страшно от той правды, что грешная жизнь и есть лжесвидетельство. Все молчали притихнув. Иеродиакон сосредоточенно молился по четкам и вдруг сказал оживленно:

— А я встречал тех людей, о которых сказано, что они воистину свет мира.

Он рассказал о нищем сельском священнике, в котором увидел то сияние святости, что привело его потом в монастырь. А мне вспомнился аскет-проповедник из коломенского храма, возлюбивший Христа той великой любовью, что привела его в лагеря. Эта любовь обнимала наш храм, и батюшка видел в нас воинов Христовых, не щадящих себя в подвигах Великого поста. Но все-таки важно не ослабеть в битве, и он уговаривал нас: «Вы кушайте, кушайте».

«Трижды бывает дивен человек»

Степанида

Моя сибирская прабабушка Степанида умела лечить людей травами и, говорят, была прозорливой. Во всяком случае, рассказывали такое: везут к ней больного откуда-то издалека. До дома Степаниды еще ехать и ехать, а она уже слезно молит Богородицу: «Божия Матерь, смилуйся! Такого тяжелого больного везут, его же семь седмиц надо выхаживать, а меня опять из дома выгонят».

Степаниду действительно выселяли из избы в баню, когда к ней привозили больных. Кому нужен лазарет в доме? Вот и молила она Богородицу избавить ее от этой участи: пусть, мол, больного везут к докторам, а она на лекарку не училась. Денег за лечение она никогда не брала, к докторам относилась с величайшим почтением и, считая себя невеждой, уповала не на свои целебные отвары и мази, но на помощь Пресвятой Богородицы. Молитвенницей была Степанида.

Рассказывали, что секретаря райкома комсомола она вылечила от бесплодия, а прокурора — от шизофрении. Комсомольский вожак после рождения сына на радостях подарил бабуле домашние тапочки. А прокурор явил величайшую милость: пообещал, что не посадит Степаниду как «религиозную контру», но иконы из дома велел убрать и больных не принимать.

Иконы убрали, а Степанида куда-то исчезла. Говорят, она жила тогда в таежной охотничьей избушке, а охотница она была знатная. Но и тут нелады: получит Степанида деньги за пушнину — и давай ученые книги покупать. «Зачем? — возмущались родные. — Книга тебе есть даст? Пить даст?» Возможно, через Степаниду мне передалась та неуемная тяга к книгам, когда я влюбилась в своего будущего мужа потому, что он был книгочеем и библиотека в его доме была богатая.

Степаниду часто обличали: «Ишь раскомандовалась! Где это видано — столько картошки выбрасывать?» А дело было так. У бабушки Марии, папиной мамы, на одном участке картошка уродилась здоровая, а на другом — пораженная картофельным раком. Эту раковую картошку Степанида велела выбросить.

«Рехнулась бабка!» — говорили родные. Словом, ели больную картошку и нахваливали: вкусно. А через несколько лет бабушка Мария умерла от рака. Возможно, это случайное совпадение, но однажды на лекции доктор сказал, что беременным не рекомендуется есть картошку, пораженную картофельным раком. Значит, такая картошка не вполне полезна.

Совсем не помню лица Степаниды, но помню ее руки. Вот она потрошит курицу и извлекает из куриного желудка ярко-желтую морщинистую шкурку. Такие шкурки обычно выбрасывают, а она их сушит и толчет в порошок. Зачем? Ответ на этот вопрос пришел десятилетия спустя. У мамы начались проблемы с желудком, и врач-гастроэнтеролог сказал: «Самые дорогие и лучшие лекарства готовят на основе энзимов, а шкурка куриного или бараньего желудка — всем энзимам энзим. Высушите шкурку, измельчите в порошок и давайте по неполной чайной ложечке маме». Маму такой порошок вылечил, и она вдруг рассказала, что к Степаниде перед смертью приезжали врачи из города и переписывали рецепты ее отваров и мазей. Особенно хвалили ее мазь от радикулита на основе змеиного яда. И тут я вспомнила раздвоенный на конце посох Степаниды. Я панически боюсь змей, а Степанида прижмет этим раздвоенным посохом змею к земле и сцеживает в склянку змеиный яд.

— Лечила она от радикулита так, — рассказывала мама. — Напарит в бане и массирует спину, все косточки переберет. Потом намажет мазью со змеиным ядом и укутает в тепло до утра. А утром обязательно давала противоядие — отвар из свежей рыбы или ромашковый чай.

Сейчас в аптеках продают мази от радикулита на основе змеиного яда.

И все же, честно говоря, Степанида была не в чести у родных. Тетрадками с ее рецептами и выписками из Библии растапливали печь, и она была как инородное тело среди утратившей веру родни.

Умерла Степанида в сто шесть лет. Никогда и ничем не болела, работала до последнего часа и умерла во сне с улыбкой на устах. Вот уж воистину блаженная кончина. Не зря в народе говорят: «Трижды бывает дивен человек; когда родится, венчается и умирает». А тут смерть — диво дивное.

— Неужели никогда не болела? — спрашиваю родню.

— А когда ей было болеть? В двадцать семь лет осталась вдовой с оравой ребятишек и с больными родителями на руках. А старики и дети так часто болели, что тогда Степанида и выучилась лечить.

Однажды я рассказала батюшке о блаженной кончине Степаниды, а он велел записывать истории о смерти разных людей. Вот и записываю.

«Почему вы не отпускаете ее?»

Рассказывает монахиня Ангелина из Марфо-Мариинской обители:

— Я была уже монахиней в тайном постриге, но по-прежнему работала медсестрой в неврологическом отделении 57-й больницы. Однажды ночью в мое дежурство к нам привезли умирающую онкологическую больную. Вместо груди — яма, переполненная зловонным гноем. Нога уже почернела от гангрены, и из нее капал на пол обильный и смрадный гной. Палата сразу же наполнилась зловонием, а к утру во всем отделении стоял такой невыносимый смрад, что врачи стали ругать меня: «Ты зачем приняла ее в наше отделение? Там болезней — букет, в любое отделение клади». — «А что поделаешь, — говорю, — если место было только в нашем отделении?»

Конечно, мы принимали меры и, чтобы отбить запах, поставили возле постели тазики с раствором марганцовки и лотки с поваренной солью. Но ничто не помогало. Тело уже разлагалось заживо, и лицо женщины, лежавшей без сознания, было искажено от невыносимых мучений. А муж бегает вокруг нее и кричит на все отделение: «Почему врачи не помогают? Врач обязан помочь!»

Это были уже пожилые супруги, а муж так любил жену, что умолял ее: «Не умирай! Я не могу без тебя».

«Почему вы не отпускаете ее? — говорю мужу. — Разве вы не видите, как она мучается и хочет уйти к Богу? Там ей будет лучше».

«Как это лучше?» — не понял муж.

Человек он был нецерковный. И все-таки мне удалось найти какие-то слова, и мы договорились так: вечером, когда врачи уйдут из отделения, мы помолимся у постели его жены. Он своими словами, а я по молитвослову.

И вот наступил вечер. Я возлила освященный елей на раны больной, а муж стоял с горящей свечой у постели жены и говорил тихонько, что если его любимая хочет уйти к Богу, то пусть идет в этот лучший мир. Я начала читать Канон на исход души. Но едва я прочла песнь первую, как женщина вздохнула с облегчением и ушла от нас в этот лучший мир.

«Как — это все? — удивился муж. — И все так просто?»

«Теперь вы сами видите, — говорю мужу, — как нас любит Господь, если услышал наши молитвы».

Самое поразительное было то, что сразу же исчезло зловоние, и муж почувствовал это. Я тоже почувствовала, но, не доверяя себе, велела санитарам из морга закутать в полиэтилен гноящуюся ногу, иначе закапаем гноем полы в коридоре, а люди уже и так настрадались от вони.

Везли мы каталку с усопшей до морга довольно долго — сначала в служебном лифте, потом по длинным подземным переходам. Но ни малейшего намека на дурной запах не было. Было лишь чувство благоговения перед тем таинством, когда наши молитвы слышит Господь.

Воссиял!

— Скульптора Вячеслава Михайловича Клыкова родные перевезли из больницы домой, когда стало ясно, что он умирает и медицина бессильна помочь, — рассказывает медсестра монахиня Ангелина. — Ухаживала за ним на дому моя знакомая медсестра Лена. Мы часто созванивались, и однажды я попросила ее поцеловать за меня руки великого скульптора, изваявшего для нашей Марфо-Мариинской обители дивный памятник преподобномученице Елисавете Феодоровне.

Историю его болезни я узнала позже. Вячеславу Михайловичу благополучно удалили раковую опухоль, и он, увлекшись работой, больше не показывался врачам. Последний год его жизни называли «болдинской осенью», и как же вдохновенно, вспоминают, он работал! Он торопился жить, успеть, завершить, а теперь умирал в мучительных страданиях. От обезболивающих средств Вячеслав Михайлович отказался, понимая, что они затуманивают сознание. А для исповеди требуется сосредоточенность, и он трижды исповедовался перед смертью. Между тем страдания нарастали. И однажды архимандрит Тихон (Шевкунов), духовник и друг семьи Клыковых, сказал медсестре, что надо давать больному хотя бы успокоительное, чтобы как-то облегчить страдания.

Словом, на праздник Вознесения Господня, 1 июня 2006 года, Лена позвонила мне и попросила привезти из больницы необходимые лекарства. Еду я с лекарствами к Клыкову и читаю в метро акафист Божией Матери «Скоропослушнице». Помню, вошла в комнату к Вячеславу Михайловичу, и первое, что бросилось в глаза, — это большая икона «Скоропослушницы», обретенная Клыковым, как рассказали мне позже, сразу после воцерковления. Вячеслав Михайлович был совсем плох.

«Давно его причащали?» — спрашиваю.

«Давно».

Я сразу послала Лену за священником в Марфо-Мариинскую обитель, благо что она находится рядом. И вскоре со Святыми Дарами из обители пришел наш духовник священник Виктор Богданов. Вячеслав Михайлович лежал с закрытыми глазами и был, казалось, без сознания. Как причащать такого человека?

«Вячеслав Михайлович, — говорю, — здесь Тело и Кровь Господа нашего Иисуса Христа. Вы хотите принять Тело и Кровь Христовы?»

«Хочу», — твердо ответил он.

После причастия спрашиваю:

«Вячеслав Михайлович, вы укрепились?» «Укрепился», — отвечает.

Позже больного пособоровал священник Димитрий Рощин. И была долгая тревожная ночь — звонили друзья, звонил архимандрит Тихон (Шевкунов), благословив читать Канон на исход души. Мы прочитали его.

Лена ушла отдыхать, а я выпроводила в спальню жену Клыкова Елену Сергеевну: пусть поспит хоть часок, а то измучилась уже. Всю ночь я молилась у постели Клыкова и часто осеняла его иерусалимским крестом, с которым трижды прошли путь Христа на Голгофу. Вдруг почувствовала: Вячеслав Михайлович уходит — а опыт такого рода у меня есть.

Перед кончиной он открыл глаза и посмотрел вдаль с таким просветленно-счастливым лицом, что у меня здесь есть одно только слово — воссиял. Я бросилась в спальню:

«Елена Сергеевна, Вячеслав Михайлович уходит! Бегите скорей и поцелуйте его».

Жена успела поцеловать мужа и проститься с ним. А он лежал такой просветленно-счастливый, что все соглашались со мной: «Воссиял!»

Это была кончина праведника.

Предчувствие

Один хитрован купил за бесценок полусгоревший дом возле Оптиной пустыни, обшил обугленные бревна сайдингом и выставил на продажу в Интернете, назначив такую немыслимую цену, что за эти деньги можно купить особняк во Флориде. Тем не менее покупатель нашелся. Созвонился он с продавцом и приехал в Оптину пустынь с большими деньгами, чтобы сразу же заключить сделку. Внешне дом выглядел нарядно. Но когда приезжий стал обследовать его, простукивая стены, то обнаружил, что за нарядным сайдингом скрываются пустоты с выгоревшими до угольков бревнами.

— Да я лучше в монастырь деньги отдам, чем платить за обман! — возмутился приезжий.

Он действительно пожертвовал тогда в монастырь привезенные с собою деньги. Помолился в Оптиной пустыни, причастился, а на обратном пути разбился в ДТП.

Позже в Оптину пустынь приезжала его вдова и рассказывала:

— Муж позвонил мне из монастыря и говорит: «Знаешь, посмотрел я на этот горелый дом и вдруг понял: как же тленно все на земле, а настоящее лишь в Царствии Небесном. За деньги не переживай — всю нашу семью в монастыре записали на вечное поминовение. И меня теперь, представляешь, будут поминать вечно». Видно, было у него какое-то предчувствие, если душа потянулась к вечности.

Вот еще две истории о предчувствии или о тех поступках, когда душа хочет оставить добрый след на земле.

Мой сосед дядя Коля — живая иллюстрация к тезису: курение убивает. Выкуривал он две-три пачки в день, потом ноги почернели и началась гангрена. Сколько операций он перенес, точно не знаю, но в итоге ноги ампутировали сначала по колено, а потом и по самый пах. Гангрена между тем поднималась выше, а дядя Коля по-прежнему курил, сидя перед домом на самодельной тележке с колесиками.

— Тебе же хирург категорически запретил курить! — кричала ему жена.

Причем кричала непременно издали, зная привычку своего благоверного швырять в нее различные предметы и распекать при этом:

— Заботишься, да? А кто детей против меня настраивает? И зачем я, дурень, на тебе женился? Ведь ни дня не любил, ни минуточки!

— Думаешь, я тебя любила? — победоносно восклицала жена. — Это родители уговорили: Коля — труженик, золотые руки. А Коля — тьфу, последняя дрянь!

В таких пререканиях они и прожили вместе долгую жизнь, не помышляя о разводе. Это в городе муж чаще имя прилагательное и для мужских работ по дому приглашают сантехника, электрика и прочих мастеров. А деревенское хозяйство без мужика не поднять, тем более что Николай был действительно мастер золотые руки: плотник, каменщик, плиточник. И когда родились дети, Николай срубил замечательную новую баню и пристроил к дому дополнительные комнаты с нарядной и светлой верандой.

Крепкий был хозяин. А жена была хозяюшкой каких поискать. Готовит — пальчики оближешь, в доме ни пылинки, а огород — загляденье. Особенно удавались ей помидоры, очень вкусные и такие обильные, что с двух-трех кустов ведро наберешь. Словом, это была семья — трудовой коллектив, а проще — союзники в битве за достаток. Дети тоже выросли людьми хозяйственными и хорошо зарабатывали, переехав в город. Правда, о родителях они вспоминали только тогда, когда требовались деньги на покупку мебели или новой машины.

— Вот умру, — предрекал Николай, — они дом продадут. И ни одна собака за меня в церкви свечку не поставит.

Почему он так говорил, непонятно: дядя Коля и его жена в церковь не ходили. Николай объяснял это так: «Откуда я знаю, есть загробная жизнь или нет? А если там пустота, то зачем всё?» Зато жена уверяла, что она верующая, просто некогда ей в церковь ходить: огород надо полоть, корову доить, а еще подскочило давление.

Смерть приближалась, и Николай говорил: «Скорей бы отмучиться, опостылело все!» Земная жизнь уже не манила его. А вот работать он любил и, не умея жить в праздности, томился без дела. Прохожу однажды мимо, а он буквально вцепился в меня:

— Александровна, дай поработать! У тебя есть хоть какая работа?

Как не быть? В минувшую зиму мы не вылезали из простуд, потому что из-под пола нещадно дуло. И тогда из монастыря нам привезли гипсокартон для теплоизоляции полов. Как настилают гипсокартон, никто из нас не знал. А тут приехал в гости инок Андрей и, обладая не столько умением, сколько решимостью, настелил гипсокартон в большой комнате. Честно говоря, вышло не очень, но мы радовались: не дует. Наш гость уехал, а надо было утеплить полы и в других комнатах.

— Я доделаю работу, я! — затрепетал Николай. — Не имеешь права отказывать!

От стыда хотелось провалиться сквозь землю: да разве можно позволять работать умирающему безногому инвалиду? Но Николай упрямо мчался за мной на своей самодельной тележке.

Ах, как он работал, как красиво работал! Гвозди вбивал с одного удара, а ту работу, над которой мы с решительным иноком пыхтели бы неделю, он закончил в считанные часы.

Николай даже обиделся, когда я предложила ему деньги:

— Думаешь, я ради денег к тебе пришел? Ты лучше ответь: это правда, что есть загробная жизнь?

— Правда.

— Вот ты в церковь ходишь, свечки ставишь, — смущенно забормотал он и оборвал сам себя. — Прощай, соседка. Не поминай лихом, и прошу тебя: долго живи.

Николай умер в ту же ночь. Отпели его дома, и поминки были богатые. Позже дом действительно продали, но ни жена, ни дети в церковь так и не зашли.

И вдруг вспомнилось, как Николай, стесняясь, говорил про свечки в церкви. Вдруг и за него кто-то поставит свечу? За благодетелей, учит Церковь, надо молиться. И я поминаю на панихидах труженика Николая, затеплив в память о нем свечу.

* * *

Вторая история про дрова. Опростоволосилась я с дровами. Умные люди покупают дрова с весны, чтобы просохли за лето. А у меня то денег не было, то были в продаже лишь осиновые дрова, а от них мало тепла. Короче, только в середине сентября рычащий самосвал вывалил перед домом семь кубометров отличных березовых дров, распиленных на метровки. Но метровое полено в печку не засунешь, а сентябрь выдался холодный. По утрам трава была в инее, шли проливные дожди, и мы мерзли в сыром истопленном доме.

Раньше проблем с дровами не было: в деревню часто приходили шабашники с бензопилой и спрашивали по домам, кому пилить дрова. Теперь племя шабашников почему-то вымерло и пилить дрова стало некому.

Наши соседи уже топили и сочувствовали нам. Вдруг прибегает соседка Ирина и говорит:

— У Володи Бокова шабашник дрова пилит. Беги скорей и зови к себе.

Прибегаю, а шабашник уже укладывает свою бензопилу в багажник джипа. Умоляю, обещаю заплатить втридорога и даже кашляю для наглядности, поскольку простужена уже всерьез.

— Простите, но я не по этой части. Рад бы помочь, да времени нет, — ответил приезжий, но почему-то спросил: — Вам действительно некому помочь?

— Совсем некому.

На следующее утро просыпаюсь от звука бензопилы. Туман такой, что в двух шагах ничего не видно. Иду на звук бензопилы, а там вчерашний шабашник Степан и подсобный рабочий пилят мои дрова. Бензопила у Степана — заморская игрушечка и режет березу, как масло нож. Так быстро распиливает, что даже не верится, и рабочий едва успевает подкладывать на козлы очередную метровку.

— Не удержался, купил бензопилу в Швеции за тысячу долларов, — улыбнулся Степан. — Мы там их технологии изучали.

Оказалось, что Степан — предприниматель с маслозавода, входящего в объединение «Козельское молоко». А продукция этой фирмы такова, что москвичи, приезжающие в Оптину помолиться, буквально сметают ее с прилавков. Моя московская подруга Марина затоваривается всегда под завязку и говорит так:

— Вы здесь живете и своего счастья не знаете. У вас есть настоящее сливочное масло и живое натуральное молоко. А у нас молоко — это порошок с консервантами, разведенный водой. И сливочное масло лишь по названию сливочное, а по сути маргарин с добавлением очень дешевых и вредных технических жиров. Бизнес, прибыль, а дети аллергики! Вот и везу себе и соседям, сколько в силах увезти.

К сожалению, и у нас в городе козельское масло и молоко можно купить лишь до полудня, а ближе к вечеру — шаром покати. Нет, молочной продукции в магазинах полно, но после козельского молока другого не хочется.

— Знали бы вы, каким трудом все давалось! — рассказывал Степан. — И дело ведь не только в новейших технологиях. Что корова ест, то в молоке и есть.

А у нас заливные луга, трава богатая, сочная. Думаете, получится такое молоко, если давать корове комбикорм с химикатами? На Западе, чтобы выжить, приходится химичить. А у нас честное молоко.

Работа была уже закончена, когда перед началом литургии в монастыре ударили в колокола.

— Хорошо у вас в Оптиной, уезжать не хочется, — сказал Степан и вдруг спросил: — А вы каждый день ходите в храм?

— О, если бы! Не всегда получается.

— А я, к сожалению, редко хожу. Хочу ходить чаще, а не получается. Дел такой наворот, что не помнишь себя.

От денег Степан наотрез отказался, попросив, если можно, заплатить рабочему. Но и тот не взял деньги, сказал добродушно: «Мы ведь бесплатно, чтобы людям помочь».

В густом тумане колокольня была неразличима, и колокола звонили, казалось, уже не на земле, а откуда-то с неба — из вечности. Мы стояли заслушавшись.

На другой день в машину Степана врезался КамАЗ. За его гробом, рассказывали, шли сотни людей, а на поминках говорили, что такие люди, как Степан, — это совесть России. Работал он много, трудно и честно. Жил скромнее своих рабочих, но щедро благотворил церквям и помогал многодетным семьям.

Мне же навсегда запомнилось то туманное утро, когда накануне смерти крайне занятой человек приехал пилить дрова незнакомым людям, потому что нам некому было помочь. Такое бывает, и я не раз наблюдала: душа что-то чувствует перед смертью и хочет утешить живых. Упокой, Господи, раба Твоего Степана и сотвори ему вечную память!

Вот мне бы так умереть!

Заветное желание владыки Стефана

Однажды владыка Стефан (Никитин) узнал, что архиепископ Мелхиседек (Паевский) умер в храме на горнем месте во время чтения Апостола. И он возжелал: «Вот мне бы так умереть!» А рассказывала мне о владыке Стефане Елена Владимировна Апушкина, исповедница Христова, приговоренная в 1932 году к трем годам ссылки в Казахстан. В Москве мы жили в соседних домах, и я навещала уже ослепшую Елену Владимировну, чтобы почитать ей что-нибудь вслух. Помню, читала я по-церковнославянски с ошибками, и Елена Владимировна терпеливо поправляла меня, понимая, что я новичок в Церкви и лишь недавно крестилась. А уровень моего невежества в ту пору был таков, что когда Елена Владимировна рассказывала мне про Оптинских старцев, то я наивно полагала: старцы — это старички, очень умные, добрые и любимые дедулечки. Про мудрых дедушек все было понятно, но что означает загадочное слово «Оптина»?

Будущее было неведомо, и я даже не догадывалась, что однажды куплю дом возле Оптиной пустыни и поселюсь там. Но будущее уже отбрасывало свою тень на настоящее, и рассказы Елены Владимировны исподволь вплетали мою жизнь в канву оптинских событий.

Вот рассказ о поездке будущего владыки, а тогда еще молодого врача Сергея Алексеевича Никитина к преподобному Оптинскому старцу Нектарию (†1928). После окончания университета Сергей Алексеевич работал в институте, занимавшемся проблемами умственно отсталых детей, был увлечен исследовательской работой и однажды встал перед выбором: посвятить ли свою жизнь науке или остаться практикующим врачом? С этим вопросом он и ехал к старцу. Поездка была долгой, трудной, опасной. После ареста и разгрома Оптиной в 1923 году старец жил под надзором в селе Холмищи, и ездили к нему тайно, под покровом ночи, иначе неприятностей не избежать.

Как и было велено, Сергей Алексеевич приехал в Холмищи уже в сумерках. В избе, где жил старец, заканчивали читать вечернее правило, а на отпуст из-за перегородки вышел отец Нектарий. Он доживал последние сроки земной жизни и ходил с трудом, шаркая ногами. Сергей Алексеевич был настолько ошеломлен, что даже счел нелепым задавать старцу свой вопрос. «К кому ты пришел? — подумал он. — Ведь этот скорченный старикашка, должно быть, выжил из ума. Смешно». Будь его воля, он бы тут же ушел. Но отец Никон, который и привез его сюда, уже уговорил старца принять молодого врача, поскольку на рассвете ему надо уехать, чтобы к сроку попасть на службу.

И началась беседа:

— Молодой человек, — спросил отец Нектарий, — вы читали про потоп?

— Читал, — ответил Сергей Алексеевич.

— Представьте себе, — продолжал старец, — ведь теперь совершенно необоснованно считают, что эпоха, пережитая родом человеческим в предпотопное время, была безотрадно дикой и невежественной. На самом деле культура тогда была весьма высокой. Люди много что умели делать, предельно остроумное по замыслу и благолепное по виду. Только на это рукотворное достояние они тратили все силы тела и души. Все способности своей первобытной молодой еще природы они сосредоточили в одном лишь направлении — всемерном удовлетворении телесных нужд. Беда их в том, что они «стали плотью». Вот Господь и решил исправить эту их однобокость. Он через Ноя объявил о потопе, и Ной сто лет звал людей к исправлению, проповедовал покаяние пред лицом гнева Божия, а в доказательство своих слов строил ковчег. И что же вы думаете? Людям того времени, привыкшим к изящной форме своей цивилизации, было очень странно видеть, как выживший из ума старикашка сколачивает в век великолепной культуры какой-то несуразный ящик громадных размеров да еще проповедует от имени Бога о грядущем потопе. Смешно.

Тут Сергей Алексеевич покраснел от стыда, понимая, что старец прочел его мысли о «старикашке». От изумления он даже забыл задать свой вопрос и уже не помнил о нем. Впрочем, беседа закончилась мирно:

— Небось устали с дороги, а я вам про потоп, — сказал батюшка и предложил Сергею Алексеевичу прилечь на диване.

Усталый врач мгновенно уснул, а к концу ночи его разбудили: пора уезжать. Старец благословил Сергея Алексеевича в дорогу и, просияв по-детски чистой улыбкой, ответил на так и не заданный вопрос: «Врач-практик, врач-практик».

Это было больше, чем ответ на вопрос, потому что специальность врача-практика облегчила пребывание владыки в заточении. В 1931 году его арестовали в группе маросеевских прихожан и приговорили к трем годам заключения. Из Бутырской тюрьмы врача Никитина привезли в лагерь на Северном Урале и там назначили лагерным фельдшером. Теперь доктор проводил медосмотры заключенных и при тяжелых заболеваниях рекомендовал назначать на легкие работы. Сергей Алексеевич старался облегчить участь заключенных, но в первые месяцы, рассказывала Елена Владимировна, ему пришлось нелегко. И здесь к рассказу Елены Владимировны добавлю фрагмент из воспоминаний покойного протоиерея Василия Евдокимова, дважды отбывавшего срок в лагерях.

— Самое тяжелое в лагере, — рассказывал мне батюшка, — это тоска от одиночества среди неверующих людей. Но как найти единомышленников? Как опознать их, если все обриты наголо и в одинаковых тюремных робах? И Сергей Алексеевич вымолил у Господа дар — распознавать Божиих людей. Был такой случай: в лагерь пригнали новый этап, и в колонне зэков был архиепископ Казанский — к сожалению, запамятовал его имя. И вот идет он, оборванный, обритый, оболганный, и вдруг слышит шепот Сергея Алексеевича: «Благословите, владыко». У владыки даже слезы из глаз брызнули: «Я думал, что попал в ад, а слышу ангельский голос».

Вскоре, рассказывала Елена Владимировна, врача Сергея Никитина назначили заведующим туберкулезным отделением в лагерной больнице, и ему дали отдельную комнату. В этой комнате хранились Святые Дары и Евангелие, а по ночам тайно совершались богослужения. Срок трехлетнего заключения Сергея Алексеевича уже подходил к концу, когда на врача написали донос. Медсестра подслушала, как начальник лагеря докладывал кому-то, что на Никитина заведено новое дело, теперь трехлетним сроком он не отделается и дадут ему не меньше десяти лет. Сергей Алексеевич расстроился, а медсестра говорит ему: «Доктор, в наших краях живет блаженная Матренушка. Попросите ее помочь, она всем помогает». — «Да, но как из лагеря добраться до блаженной?» — «А вы покличьте ее, — посоветовала медсестра, — она и услышит». В тот же день Сергей Алексеевич вышел на берег реки и трижды прокричал: «Матренушка, помоги! Я в беде!» А дальше было вот что: начальника лагеря перевели служить в другое место, следственное дело куда-то исчезло, и вскоре доктор вышел на волю.

Сразу после освобождения Сергей Алексеевич поехал к блаженной Матренушке. Кто она такая, Елена Владимировна не знала. Но данные из архива ФСБ позволяют утверждать: это — блаженная Матрона Анемнясевская, канонизированная в 2000 году Архиерейским Собором. Вот что рассказывал Сергей Алексеевич о той поездке. Отыскал он указанную ему избу — дверь открыта, а в доме никого. «Проходите, владыко», — услышал он голос из глубины комнаты. Там в коробе лежала женщина-инвалид ростом с семилетнего ребенка. Из-за болезни и побоев ее развитие остановилось в детском возрасте. Присматривать за лежачей больной было некому, и на весь день девочку относили в церковь. Так определилось главное дело ее жизни — молитва.

Есть и другая версия этого рассказа. «Проходи, Сереженька, проходи», — сказала блаженная Сергею Алексеевичу, сразу же назвав незнакомца по имени. Разночтения понятны, если учесть монашеское устроение великого пастыря, считавшего нескромным сообщать, что блаженная назвала его владыкой. И это в ту пору, когда до хиротонии во епископа Можайского было еще долгих двадцать шесть лет.

Здесь следовало бы перечислить, в какие годы и в каких епархиях служил владыка Стефан. Но сама Елена Владимировна мне об этом не рассказывала. Узнавалось все позже — из книг. Вот почему отсылаю читателя к книгам и особенно к публикациям Александры Никифоровой, собравшей интереснейшие воспоминания о владыке Стефане. Мне же представляется более существенным рассказать о последней встрече с Еленой Владимировной. Была она уже в преклонных годах, и позже, в Оптиной пустыни, я узнала: раба Божия Елена скончалась в девяносто восемь лет 7 февраля 1999 года, в день памяти новомучеников и исповедников Российских. Вот и говорили мы в ту последнюю встрече о таинстве смерти и о кончине владыки Стефана.

* * *

9 апреля 1962 года у владыки Стефана случился инсульт, и он по болезни ушел на покой. И все же 19 июля 1962 года его назначили временно управляющим Калужской епархией. Это было время хрущевских гонений, менее кровавых, чем прежние, но не менее жестоких. Закрывали и разрушали храмы и под разными предлогами сокращали число священнослужителей. Когда владыка Стефан узнал, что настоятель одного калужского храма в угоду властям написал в докладной, что ему не нужен второй священник, он пригрозил запретить его в служении. А вот неслыханный по тем временам факт: за годы хрущевских гонений было закрыто и разрушено шесть тысяч церквей, а владыка Стефан открывает в Калужской епархии два новых храма. 28 апреля 1963 года. Причастился владыка в алтаре и вышел с проповедью на амвон. Он говорил о той великой любви, что преодолевает страх, о том, что Жены Мироносицы бесстрашно шли за Христом во времена лютых гонений. Произнес он проповедь целиком, не договорил лишь последние два слога. Вдруг покачнулся, умирая, и иподиакон успел подхватить его. Так сбылось заветное желание владыки—умереть в церкви Христовой и близ Христа.

Похоронили владыку Стефана в Подмосковье — возле алтаря Покровской церкви в селе Акулове.

Среди сопровождавших гроб был зять Елены Владимировны инженер Валериан Кречетов, а ныне протоиерей и настоятель храма Покрова Пресвятой Богородицы в селе Акулове. Когда-то, выйдя замуж за священника Константина Апушкина, матушка Елена молила Господа о даровании ей благочестивого потомства. И разросся ее род, яко древо плодовитое при исходищах вод. У отца Валериана тридцать четыре внука, а среди его сыновей есть уже священники. Милость Божия на претерпевших гонения и следовавших за Христом в тяжелые времена.

* * *

С днем памяти владыки Стефана связано одно мое личное событие. 28 апреля я должна была приехать в Оптинские края для оформления сделки на покупку дома. Наследников было четверо, жили они в разных городах, а потому сговорились съехаться вместе в точно назначенный день. Надо ехать, а у сына температура сорок. Ладно, думаю, днем оформлю сделку, а к ночи домой вернусь. Где там! Игумен Марк, а в ту пору инженер Миша Бойчук, сразу же разъяснил мне, что он мучается уже полгода с оформлением дома, а справку о приусадебном участке никак не достать. То есть сначала должна приехать комиссия из Калуги, перемерить землю, а потом уже сельсовет выпишет справку. Господи, помилуй! Что же делать? Вдруг вспоминаю: 28 апреля — день памяти Калужского владыки Стефана. Я на калужской земле, и он хозяин здесь. Ничтоже сумняшеся звоню в акуловский храм и прошу: пусть отец Валериан помолится на могилке владыки Стефана, чтобы он вступился за мое дело. И отец Валериан помолился.

— Не может быть! — воскликнул отец Марк, узнав, что я за полдня оформила сделку.

Все шло как по маслу, с необыкновенной легкостью. «Да ну, — сказали в сельсовете, — эту комиссию из Калуги до морковкина заговенья надо ждать!» И оформили справку по прежним замерам. Служивый народ уже гулял в преддверии праздников, и нас везде приглашали к столу: «Что вы стоите как неродные? Вот картошка горячая, грибы, огурчики. Посевная скоро, набирайтесь сил». И была радостная весна.

Когда владыку Стефана перевели в Калугу, он обрадовался: рядом Оптина. Он не раз приезжал в разоренную Оптину, где все порушено, искорежено, а в храмах стояли еще трактора. Здесь он молился на могилках Оптинских старцев, плакал и радовался: «Святая земля!» Ему дано было пронести через всю жизнь ту великую любовь к Церкви и ее святыням, которую ничто не могло омрачить. А очернителей Церкви хватает. В акафисте иконе Божией Матери «Всех скорбящих Радость» есть такие слова: «Беды от врагов, беды от сродник, беды от лжебратии терпяще». Беды от врагов — это понятно. Беды от сродник — больно, но привычно. А беды от лжебратии — это нож в спину и предательство вместо любви. Тут и сильные, бывает, ломаются. Вот и владыка Стефан пишет в одном письме: «Меня и предупреждал епископ, что буду терпеть от “лжебратии”, которая является главной язвой современного церковного общества». А претерпел он немало. Однажды против владыки взбунтовался хор и забастовал псаломщик, требуя, чтобы службы были коротенькими, но владыка не позволил их сокращать. В другой раз предшественником владыки по храму был сребролюбец, забросивший все церковные дела и взимавший дань с населения за исцеления какими-то «ковриками». А чего стоит история закрытия Тихвинского женского монастыря в Днепропетровской епархии! О времени служения духовником в этом монастыре владыка говорил «как о золотом яблочке, которое Господь посылает каждому человеку». Это была родная ему монашеская жизнь, где жили по Уставу, а не по указаниям невежественной и властной церковной двадцатки. Благодатные были дни. А потом на Днепропетровскую кафедру пришел епископ Иоасаф (Лелюхин) — «волк в овечьей шкуре», как называли его верующие. Он не только не защитил монастырь от гонителей, ломавших и выбрасывавших иконы из храма, но даже весело сказал советским властям: «Давно надо было ликвидировать это кодло».

Как можно любить Церковь с такими лжебратиями? А владыка любил. В Курган-Тюбе, где с 1950 года служил владыка (в ту пору еще отец Сергий), православных было мало, а однажды в церковь никто не пришел. Он, как всегда, служил благоговейно, а в конце службы произнес проповедь. «Батюшка, кому вы проповедь-то говорили?» — спросил его мальчик-прислужник. И услышал в ответ: «Вот когда в храме нет людей, присутствуют Ангелы».

Владыка любил эту Церковь, где служат Ангелы. Разве могут клеветники и лжебратия разрушить то, что создал Христос? Владыка чувствовал неземную небесную природу Церкви и всю жизнь спешил в храм. Там — Глава нашей Церкви Христос. Там Пречистая Богородица со святыми угодниками молят Бога о нас.

Однажды больной владыка Стефан пошел в церковь, а келейница тетя Катя пыталась остановить его: «Владыко, вам отлежаться надо. Вы же умрете!» «Лучше умереть стоя, чем жить лежа», — ответил он.

Эти слова владыки я часто вспоминала в ту пору, когда пришла неожиданно долгая болезнь и привела ко мне свою любимую подружку — саможаление. Жалко стало себя. И как мне, немощной, куда-то идти? Мне отлежаться надо! Сто причин, чтоб не ходить в церковь. Но владыка ходил, и я пойду.

Умер от голода

К сожалению, я так и не выполнила просьбу Елены Владимировны Апушкиной — записать и подготовить к печати ее воспоминания об известном московском диаконе Михаиле Астрове, служившем в храме Сошествия Святого Духа у Пречистенских ворот. Вскоре после революции храм закрыли и разрушили. Теперь на этом месте станция метро «Кропоткинская», названная так в честь анархиста князя Кропоткина. Осквернили богоборцы Москву, а следом начался голод.

Помню голос Елены Владимировны, ласково называвшей диакона Мишенькой:

— Голод был страшный. А Мишенька все пожертвованные ему продукты отдавал голодающим или нес передачи в тюрьму.

В ту пору сразу после крещения мы с подружкой-неофиткой так ревностно соблюдали посты, что с подозрением относились даже к хлебу: вдруг там есть яйца или, не дай Бог, молоко? Вот почему задаю Елене Владимировне актуальнейший для меня вопрос: постился ли уважаемый диакон в среду и пятницу и вообще соблюдал ли пост? Оказывается, не соблюдал. С разочарованием откладываю блокнот в сторону. Не буду записывать. Знаем мы «подвижников» такого рода, насмотрелись.

— При чем здесь пост? — не понимает меня Елена Владимировна. — Ведь Мишенька голодал. Ел совсем редко, когда угостят добрые люди. Но вот положат ему в гостях на тарелку котлету. Он отрежет от котлеты для себя малую крохотку. Остальное завернет и унесет с собой. «Простите, — говорит, — там семья с детишками, деткам нечего есть».

Туберкулез — болезнь голода. И в лагеря (их было несколько) диакон Михаил Астров попал уже больной туберкулезом в тяжелой форме. В Темниковском лагере больного диакона посылали на тяжелые работы. Осилить дневную норму он от слабости не мог, а потому получал лишь урезанную пайку, исхудав до состояния дистрофика. А потом был лагерь на Северном Урале, где туберкулезным отделением лагерной больницы заведовал будущий владыка Стефан, а тогда находившийся в заключении врач Сергей Алексеевич Никитин. Как же он старался помочь больному диакону! Однажды доктор Никитин выписал отцу Михаилу килограмм сала, а тот отдал сало больным. «Я с таким трудом достал это сало для вас, — рассердился Сергей Алексеевич, — а вам что ни дай, вы все раздаете!» «Простите, Сережа, — каялся отец Михаил. — Только вы лучше для меня еду не доставайте. Я не могу не раздавать, когда рядом голодают».

— Мишенька был из образованной именитой семьи, дядя — градоначальник Москвы, — рассказывала Елена Владимировна. — А сам он был простой, как ребенок, и так восторженно любил Христа, что жил, как велел Христос, — по Евангелию.

Умер диакон Михаил Астров от туберкулеза. А честнее сказать, от голода, потому что он не мог не отдавать свою еду голодающим. Так Христос заповедал, и он исполнил заповедь: «Нет больше той любви, аще кто положит душу свою за други своя».

А что сказать о нас, строго постящихся, но от избытка «праведности» осуждающих тех, кто нарушает пост? В общем, оцеживаем комара, поглощая верблюда, в немилосердном поношении людям. Стыдно за прошлое, но прошлого не вернешь и уже не расспросишь Елену Владимировну о диаконе-исповеднике Михаиле Астрове. Сохранились лишь скупые сведения о нем. Но в мартирологе новомучеников и исповедников Российских, составленном протопресвитером Михаилом Польским, есть такие примечательные строки: «Диакон Михаил Астров. Умер от туберкулеза в ссылке в Каркаралинске Карагандинской области в 1936 году. Монахиня Серафима (Наумова) ухаживала за ним последние полтора года и видела Ангела при его смерти».

Александр Сегень

Крёстный

Раньше в деревнях детская смертность зашкаливала, и потому зачастую спешили окрестить младенца как можно скорее, а то, не дай Бог, уйдет некрещеным. Вот и меня, хоть я и родился в городских условиях, бабушка Клава понесла на первое в жизни Таинство, когда мне исполнилось всего две недели. Крестной матерью стала ближайшая подруга моей мамы Тамара Васильевна Кондейкина, а крестным — мой родной дядя, мамин брат Александр Тимофеевич. Как мне позднее рассказывали, во время крещения я проявлял невозмутимое спокойствие, не рыдал и не дрыгался, в отличие от множества иных подобных мне молодцов, но, когда священник погружал меня в воду, каким-то волевым броском умудрился цапнуть его за нос. Прощаясь со мной, батюшка заметил:

— Чадо благоразумное, но опрометчивое.

Возможно, это и есть кратчайшая формула моего характера.

Мой дядя Саша уже тогда служил в органах госбезопасности, но ничуть не побоялся крестить меня, даже рассказал об этом одному из своих сослуживцев и вскоре был вызван на ковер к начальнику. Начальник относился к нему хорошо и потому просто спросил:

— Ты что, сбрендил? Лучшего ничего не мог придумать?

— А что? — невозмутимо пожал плечами мой дядя Саша. — Крестить положено. Я, например, крещеный. А вы разве нет?

Начальник хмыкнул, помялся немного и сказал:

— Да хоть обкрестись, только не болтай об этом никому впредь!

Кстати, мне и имя дали в честь дяди Саши. Поначалу мама хотела назвать меня Юрой, как моего отца. Вот был бы я тогда Юрьюрич!.. Некое излишне юркое сочетание имени и отчества. Но, к счастью, увидев меня в первый раз, мама решительно отвергла возмутительную двойную юркость:

— Да нет, какой же он Юра! Типичный Саша.

Скорее всего это потому, что я напомнил ей не мужа, а брата, с которым она росла не разлей вода. Да и на всю жизнь они оставались дружны. Старший их брат Федор Тимофеевич родился в 1923 году, Александр Тимофеевич — в 1929-м, а моя мама — в 1931-м.

Они еще успели вместе походить в деревенскую школу, расположенную в пяти километрах от села Высоцкого, где жили с родителями. Дорога до школы лежала через реку Вязьму, и зимой лед давал возможность немного сократить путь — не тащиться до моста. Однажды весной дядя Саша провалился и моя мама его вытаскивала. Самого-то вытащила, а валенок принял решение стать удобным жилищем для раков. Эти панцирные обитали в Вязьме в огромных количествах. Так дядя Саша и явился в школу в одном валенке, мокрый, продрогший, а потом еще и обратно пять километров шагал. Увидев его одноваленность, отец, то бишь мой дедушка Тимоша, рассвирепел:

— А кому я говорил больше не ходить по льду? Март месяц. Пес ты рыцарь после этого. Тащи ремень, Сашка!

А моя мама взяла вину на себя:

— Он и хотел через мост, а это я его уговорила по льду.

И разделила с братом угощенье отцова ремешка. Дядя Саша потом мне часто об этом рассказывал:

— Вот какая твоя мамка-то.

Когда мне исполнился год, крестный уехал далеко на северо-восток, на Колыму. На вопрос «зачем?» он, естественно, отвечал:

— Колымить.

Но важно не это, а то, что с Колымы он привез настоящего живого медвежонка! Мы тогда жили все вместе в одной комнате, в метростроевском бараке: бабушка с дедушкой, мама, я, дядя Саша со своей женой тетей Светой и их сын Андрюша, на семь лет меня старше. А тут еще один жилец появился.

Кто еще может похвастаться, что рос вместе с медведем? А я могу. Правда, это совместное произрастание оказалось недолгим. Мишутка рос в несколько ином направлении мыслей и вскоре стал кусаться. Сначала ему не понравилось, как с ним сюсюкает соседка, и привел четкое доказательство, что он отнюдь не «холесенький» и не «сляденький». Потом хватанул Андрея. Потом — самого дядю Сашу. И, не дожидаясь роста числа жертв, его отвезли в зоопарк.

Зато потом мы ходили смотреть на него в клетке с надписью «Бурый медведь». Мы звали его:

— Мишутка, Мишутка!

Угощали сахарком. И нам казалось, что он нас помнит и узнает. Хотя скорее всего тварь эта была неблагодарная.

Поскольку я рос без отца, дядя Саша во многом мне его заменял. Быть крестным он по-прежнему не боялся, говорил мне:

— Зови меня крестненьким.

Я так и звал его. По религиозным понятиям настоящим крестным его никак нельзя аттестовать, он о Православии не знал почти ничего и не мог обогатить меня нужными знаниями. Но Александр Тимофеевич жил по хорошим человеческим понятиям, а они и есть христианские.

Заботясь обо мне, крестный приносил подарки. В детстве я часто простужался и, разболеваясь, всегда знал, что дядя Саша обязательно раздобудет мне что-нибудь вкусненькое, например мою любимую ветчину, такую, которую можно достать только в УпДК, где он и работал. Поначалу я думал, что там какой-то упадок, но не в смысле деградации, а в смысле, что там нечто с небес упадает, успевай только ловить. Потом мама объяснила мне, что УпДК — это Управление дипломатическим корпусом при Министерстве иностранных дел СССР. Крестный служил там в разное время на разных должностях, но вообще-то он был кагэбэшник, следил за иностранцами и докладывал об их действиях. Долгое время крутил баранку в качестве личного шофера представителя французской фирмы «Рено» и, как положено, докладывал начальству обо всех передвижениях своего мсье Бернара, но тому это никак не вредило, поскольку он не шпионил, а просто работал у нас в стране.

По утрам дядя Саша вставал пораньше, ехал в свой гараж и, прежде чем отправиться к мсье Бернару, заезжал за мной на великолепных иномарках, чтобы отвезти в школу меня и моих друзей — Нефедика и Галкина. Для нас это, конечно, было особым шиком — с небрежным видом выкатиться из чрева «Рено» или «Вольво», но чаще всего из роскошного чудовища, которое называлось «Форд Таунус» и имело ярко-красное тело и черную крышу.

— У Сашки дядя в дипкорпусе работает… Везет дуракам!

Многие законы человеческого общежития я впервые познал с помощью своего крестного. Вот один пример. Каждое лето мы отправлялись в деревню: я, бабушка, дедушка и Андрюша. Там мы жили в просторном доме двоюродного племянника моей бабушки — дяди Миши Петрова, егеря в охотхозяйстве. И каждое лето собиралась веселая ватага: помимо нас с Андреем дяди Мишины Слава, Валера и Юра да еще их двоюродный брат Колька. Так вот, в детстве я больше всего на свете любил яйца. В любом их состоянии — вкрутую, в мешочек и сырые. И моя бабушка Клавдия Федоровна, зная сие пагубное пристрастие, тайком от остальной ребятни подкармливала меня свежими сырыми яйцами. Вставая всегда раньше всех, она первым делом отправлялась в курятник, приносила только что изготовленную несушками продукцию и пару экземпляров заныкивала для меня. Потом улучала минутку и затаскивала меня куда-нибудь в укромный уголок:

— На-ка, унущек, скушай-ка иищко. У городе-то таких не поешь.

Однажды крестный выследил нас и нагрянул с облавой в тот самый миг, когда я совершал преступное и оттого еще более сладостное высасывание желтка. Первым делом я познакомился с силой его затрещины. Потом состоялся короткий товарищеский суд над бабушкой:

— А от тебя, мама, я такого, прости, не ожидал. Тебе стыдно должно быть воспитывать из внука морального урода.

Бабушке стало стыдно:

— Да иди ты! Учить меня уздумал!

Но дядя Саша продолжил расправу:

— Следуй за мной!

Он взял меня за ухо и повел в еще более укромное место. Я едва не писнул в штаны, ожидая избиения. Мне не столько страшными казались побои, сколько то, что их произведет мой любимый крестненький.

Но он присел передо мной на корточки и внимательно посмотрел глаза в глаза. Потом произнес:

— Пойми, дурачок, я в значительной мере отвечаю за то, каким человеком ты станешь. Отвратительно начинать свою жизнь с того, чтобы украдкой жрать яйца, принадлежащие всем поровну. Ты понял меня?

Я всхлипнул:

— Понял.

И почему-то виновато улыбнулся. Левая половина лица у меня пламенела после встречи с дяди-сашиной десницей. Он сказал:

— Прости, что пришлось тебя ударить. Так ты лучше запомнишь. Только не говори, что бабушка тебя заставляла жрать эти яйца.

Я чуть не разрыдался:

— Да ты чо, крестненький! Нет, я сам ее просил!

— Ну ладно, замнем это дело.

Он обнял меня и отпустил, легонько шлепнув по тому самому месту, в которое недавно его самого откомандировала бабушка.

Крестный одинаково был строг и со мной, и со своим сыном. Однажды мы там, в деревне, играли в футбол. Подготовили настоящее футбольное поле с разметкой как полагается, сколотили ворота. Целый день трудились. Уж не терпелось начать игру. А тут еще стадо коров во что бы то ни стало решило пройти именно через наш стадион. Пришлось несколько свежеиспеченных говяжьих блинов убирать. Наконец начался матч. Андрюша поставил меня в наших воротах, и я очень быстро пропустил целых пять банок. Не дожидаясь шестой плюхи, мой брательник удалил меня с поля:

— Пошел отсюда!.. — И добавил непечатное слово. Я, обиженный больше даже на себя, чем на него, отправился в дом. При виде меня крестный спросил:

— А ты почему не играешь в футбол?

— Потому что я… — произнес примененный ко мне Андреем эпитет, не подозревая, что слово нецензурное. Мне оно казалось вполне основательным и заслуженным. Пропустил три гола — просто дурак. Пропустил пять — переходишь в иную степень дурости.

— А кто тебя так назвал?

— Андрей. Я пять голов про…

Но не успел я договорить, как дядя Саша уже помчался к Андрею…

Благодаря крестному я почти никогда не чувствовал, что у меня нет отца, а Андрюшу считал не двоюродным, а родным братом.

По-настоящему я понял, что за удивительный человек мой крестный, когда умер его отец — мой дедушка Тимоша. В те времена Александр Тимофеевич и его жена Светлана Васильевна второй или даже третий год работали в ГДР. Андрей, уже семнадцатилетний, жил в Москве под присмотром моей мамы, учился в техникуме. И вот, находясь в городе Кенигс-Вустерхаузене, дядя Саша узнал о смерти своего отца и тотчас к начальству:

— Прошу предоставить краткосрочный отпуск.

А начальство ни в какую:

— Что, там у вас в родне некому похоронить? Сейчас никак нельзя.

— А я говорю: должен ехать!

— Ишь ты какой! Пиши заявление и увольняйся, если так.

И он взял да и уволился. Бросил завидную работу в земле Бранденбург, собрал все нажитое там имущество и вместе с женой прикатил в Москву, успев как раз к самым похоронам.

На кладбище он мне сказал:

— Теперь я в первом ряду обороны, а ты во втором.

— Как это?

— Ну, дед был в первом, теперь его не стало, я перехожу из второго в первый, а ты из третьего во второй. Понятно теперь?

Во время поминок меня дико смущал пакет с индейцами. Я сидел за столом на диване, а этот пакет, привезенный мне в подарок дядей Сашей, лежал у меня в тылу и грыз мне спину. Индейцы были из твердой резины, превосходно раскрашенные, в разных позах: прицелившийся из лука, с колена стреляющий из винчестера, ползущий с ножом в руке, скачущий на лошади, швыряющий томагавк, трясущий копье, сидящий с трубкой у костра и конечно же вождь в полном своем великолепном оперении… Словом, они не могли терпеть, пока окончится печальная церемония, шуршали упаковкой, в которой изволили приехать к нам в СССР, и в итоге оказались у меня под ягодицами. Один из них, по пояс обнаженный и с винчестером, проник мне тайком в руку, и я украдкой мог его разглядывать, пока мама не шикнула на меня:

— Побойся Бога!

Я виновато оглядел собравшихся за столом. И вдруг увидел глаза моего крестного. Полные тепла.

— Да ладно тебе, Нин, — сказал он моей маме. — Отца все равно не вернешь. А парню индейцы…

За то, что он написал заявление и уехал из ГДР хоронить своего отца, Александра Тимофеевича уволили из органов. И два года он работал в нашем ЖЭКе — столярничал и слесарничал. При этом ничуть не огорчался и даже напротив:

— Давно мечтал! Надоело это УпДК.

Впрочем, через два года Комитету государственной безопасности снова потребовались надежные и проверенные кадры. Моего крестного пригласили вернуться. Сказали:

— Толковый ты мужик, такие на дороге не валяются. К тому же, наверное, одумался.

Куда тут денешься? Он вернулся. Однажды его даже поставили комендантом какой-то американской выставки, проходившей на ВДНХ, а в награду за хорошую работу выдали ценный подарок — ящик красивых полиэтиленовых пакетов с видами Нью-Йорка и Далласа.

Выпивку Александр Тимофеевич считал неотъемлемой частью повседневной жизни, но никто и никогда не видел его пьяным. Во время застолий, почувствовав, что принял лишнее, он просто находил, где прилечь, засыпал на пятнадцать — двадцать минут и вставал как огурчик. Настоящий разведчик. Соседка по даче однажды придумала, будто видела, как он валялся в лесу пьяный, а по нему лягушки скакали.

— Мой Саша? Да ни в жись! — мгновенно встала на защиту своего сына бабушка. — Он ведро может выпить, уздремнеть малость и встаеть как новенький. А ты сама-то рюмку опрокинешь, и по тебе уже каракадилы ползають.

Легендарная разведческая способность пить много и не пьянеть погубила дядю Сашу, когда в середине 1980-х скончалась его жена, которую он очень любил. Любовь свою он раньше никак особо не проявлял. Я не помню, чтобы он называл Светлану Васильевну зайчиком, пусенькой, звездочкой или хотя бы просто Светочкой, Светиком, Светланочкой. Исключительно Светкой. И даже мало того — ввиду особой полноты супруги нередко употреблял довольно обидное: «А где тетя Слон?»

Но когда жены не стало, он так загоревал, что принялся глушить тоску горючими веществами. Уехал на дачу с несколькими ящиками водки и неделю пил без продыху. Зная, сколько Александр Тимофеевич мог выпить не пьянея, можно только с ужасом догадываться, в каких количествах он поглощал целебное снадобье, чтобы оно его проняло. Кончилось тем, что утром, проснувшись, он увидел в углу комнаты отнюдь не индейцев из твердой резины и превосходно раскрашенных, а такого же размера чертиков — зеленых, резвых, юрких. Что они делали? Разумеется, бесновались. Строили ему рожи, огорчали похабными жестами, а главное — пищали и чирикали, как воробьи.

Все это он потом мне откровенно рассказывал, когда спустя год к нему вернулся дар речи:

— И представляешь, Санька, что же я тогда сделал? Я взял веник, совок, сгреб эту нечисть и отнес в кучу компоста. Выкинул, вернулся, налил себе стакан, собрался опрокинуть… И тут у меня лоб покрылся вот таким слоем пота. «Стоп, Саша! — сказал я себе. — Ты кого сейчас в компост выбросил? Примите наши поздравления, Александр Тимофеевич, вы допились до чертиков!» А еще говорят: их нету. Попей с мое — увидишь. Теперь я точно знаю, Санька, что они есть. А значит, и Бог есть. И надо от них к Нему стремиться, вот что я тебе скажу, крестничек мой!

Испугавшись такой встречи с нечистью, дядя Саша сел за руль и поехал с дачи в Москву. Очнулся он внезапно и увидел, что едет по встречной полосе. Затормозил, съехал на обочину, и тут его арестовал инсульт.

Первое время после больницы дядя Саша не мог говорить, а на все вопросы плакал, виновато улыбаясь и моргая. Слезы текут, а он улыбается, будто ребенок, которого застукали, увидев, что он пьет сырое яйцо, принадлежащее всему коллективу.

За восстановление дяди Саши взялась тетя Зоя. Она жила в соседнем доме и давно мечтала о таком муже. Внешне Зоя Ивановна очень напоминала Светлану Васильевну, только поменьше в размерах, и если ту называли «тетя Слон», то эту можно было назвать «тетя Слоник».

Хорошая, добрая женщина, она и впрямь всю себя положила на алтарь возрождения моего крестного. Андрей жил с семьей на другом конце Москвы, я какое-то время ухаживал за дядей Сашей, но он явно нуждался в крепкой женской руке тети Зои. Она обменяла свою однокомнатную и его однокомнатную тоже па однокомнатную, чуть побольше, но с огромной доплатой, которую следовало рассчитать до конца жизни. Оформив брачный союз, Зоя Ивановна охватила весь массив знаний о том, как поднимают на ноги человека после тяжкого инсульта. И уже через год дядя Саша стал разговаривать и не плакать, а еще через два ходить вполне самостоятельно.

Я часто навещал его. Тем более что жили они с тетей Зоей прямо рядом с храмом Рождества Христова в селе Измайлове — том самом, в котором давным-давно дядя Саша стал моим крестным, а я цапнул за нос добродушного измайловского попа, изрекшего точную формулу химического состава моего характера.

Зоя Ивановна обожала изобретать напитки на основе спиртов. У нее были и приторно-сладкие, и такие, от которых скула сама собою уходила с запада на восток, а изредка получались и даже вполне приемлемые. Когда я приходил, она потчевала меня своими шедеврами. Бедный дядя Саша вынужден был на это смотреть. Да еще время от времени укалываться о строгое тети-зоино:

— Тебе, Сашочек, этого нельзя. Нельзя, миленький мой. Нельзя, голубчик, хоть ты тресни.

И он сидел, асфальтируясь, то бишь покрываясь, все более серым налетом, покуда Зоя Ивановна не отлучалась по нужде или чтобы вытащить с балкона белого кота с отвратительным характером. В эти звездные мгновения я стремительно наливал ему стаканчик, и он столь же стремительно выпивал. А то успевали и два взять. Асфальт мгновенно спадал, лицо у крестного становилось румяным и счастливым, а вернувшаяся Зоя Ивановна радовалась:

— Видишь, Сашочек, как ты разрумянился! Это на тебя болюсы хуато такое оказывают воздействие. Кому что, как говорится. А нам с твоим крестничком Сам Бог велел. Давай, Сашунчик, наливай.

Она так и разделяла нас: он — Сашочек, а я — Сашунчик.

— Ну как, Сашунчик, тебе моя полынная? Хороша? То-то же, не у Пронькиных. А Сашочку нельзя. Ни в коем случае нельзя. Даже вот столечко выпьет — и ему смерть мгновенная. Не я придумала. Врачи говорят.

И так под неусыпным присмотром Зои Ивановны мой крестный прожил между первым и вторым инсультом целых пятнадцать лет. Несколько раз за эти годы она водила его в храм Рождества Христова.

— Да как исповедовался?.. — задумывался дядя Саша над моим вопросом. — Грешен? Грешен.

Грешен? Грешен. Вот и все. А я и не возражаю, что грешен. Что ж возражать, если грешен. Хотя какой на мне такой грех, ума не приложу. Жил, людям зла не делал. Но исповедь, как говорится, есть исповедь. Пришел, так не увиливай. Потом причащался. Вот бы тогда в органах узнали, что я причащаюсь. Етись ты конем! Смешно и представить. А помнишь, Санька, как ты попа за нос цапнул? Это еще что! Мой Андрюха попа и вовсе струей окатил. Тот очень сердился. А на тебя нет.

Тема работы в органах печалила дядю Сашу:

— Отдыха не знал. А какова теперь благодарность? Эти копейки? Лучше бы я всю жизнь столяром работал, плотником, слесарем. А еще лучше в деревне…

Когда крестного взял под арест второй инсульт, он уже не оправился, несколько дней был без сознания, никого не узнавал и только звал какую-то Любу.

— Сашунчик, не знаешь, где эту Любу разыскать? — спрашивала Зоя Ивановна. — Чудно, ей-Богу! Я у него Зоя. Та жена была Света. А он ни меня, ни ее не зовет, а только: «Люба! Где Люба? Позовите Любу!» Я бы ему ее привела, лишь бы только Сашочек мой выздоровел.

Я обзвонил всех, кого только можно. Никто не знал никакую Любу. Так и ушла эта тайна вместе с моим крестным, а я из второго ряда обороны перебрался в первый.

Самый оригинальный способ убийства

Отец Афанасий не поверил своим ушам… Шла обычная исповедь. Одни старушки пытались доказать ему, что они совершенно безгрешны, а во всем виноваты зятья, мужья и родные сестры. Другие, напротив, уверяли, что грешнее их нет никого на белом свете. Одна принесла с собой, как обычно, свою греховную тетрадь, в которую ежедневно вписывала вереницы своих прегрешений, включая даже такие, как убийство мыши во сне с особой ненавистью. Мужчины вели себя, как всегда, сдержаннее, не рыдали, не били себя в грудь, не сваливали вину на жен и детей.

И вдруг этот незнакомец…

— Отец… Не знаю, как обращаться к тебе…

— Отец Афанасий.

— Отец Афанасий, благослови на убийство.

Вот тут-то ушам и не поверилось.

— Не расслышал. На что благословить?

— На убийство.

И при этом так спокойно, даже с достоинством. С вызовом? Священник пригляделся. Нет, без вызова.

Перед произнесением просьбы благословить на убийство человек каялся, что имеет недостаток в любви ко всем людям, а иных даже вовсе ненавидит. Но ведь каялся…

— На охоту собрались? — вдруг разволновавшись, попытался пошутить отец Афанасий.

— На охоту. На человека охотиться хочу. Благослови.

— Та-ак… Поподробнее нельзя ли?

— Можно. Дело несложное. Жену мою соблазнил.

Священник вгляделся в него. Лет под сорок человеку, вроде бы давно не юноша. Примерно того же возраста, что и сам отец Афанасий.

— А жена где теперь? Надеюсь, не убитая?

— Ее я выгнал. У матери своей спасается.

— Убивать не собираешься?

— Это как вопрос решится.

— Стало быть, если войдешь во вкус, то и ее приговоришь… В законном браке пребываете?

— Расписаны.

— Расписаны — это гражданский брак.

— Гражданский, отец Афанасий, это когда так, шаляй-валяй живут.

— Ошибаешься. Когда шаляй-валяй, это просто сожительствуют. Строже говоря, во грехе живут. А когда только расписаны, а не венчаны, это гражданский брак.

— Что-то я впервые про такое слышу. По-моему, ты ошибаешься.

— Погоди. Ты расписывался с ней в загсе?

— В загсе.

— Как расшифровывается слово «загс»?

— Это…

— … запись актов гражданского состояния. Верно?

— Нуда, верно.

— Значит, ваш брак там определен как гражданское состояние. Это лишь гражданский брак. А законный — это когда в храме Божием.

— Мне все равно, я, если бы и венчанные, прогнал бы ее. Отец Афанасий, даешь благословение на убийство?

— Погоди…

— Не надо меня уговаривать, я уже все решил.

— Зачем же тебе благословение? На меня захотел вину свою?..

— Не знаю… Подумал, что… Понимаю, не дашь благословения?

— А как ты думал!

— Остальные-то грехи отпускаешь мне?

— Остальные — да… Раскаиваешься, что задумывал убийство?

— В этом нет. И не собираюсь. Обойдусь без благословения…

И человек зашагал прочь от священника к выходу из церкви. Отец Афанасий растерялся. «Уйдет! И убьет! Говорил все так спокойно, без истерик, взвешенно. Непременно убьет».

К нему уже подходил на исповедь знакомый прихожанин.

— Игорь, верни этого! Скажи: отец Афанасий просит вернуться.

Тот выполнил просьбу.

— Вот ты говоришь: благословение тебе, — заговорил батюшка, приблизив лицо к лицу замыслившего убийство. — А я не могу тебе его дать без благословения владыки.

— Как это?

— Ну а как же! — отец Афанасий аж задыхался от своей внезапной придумки. — Надо мной начальство стоит. Епископ. Ты думаешь, я каждый день благословения на убийство раздаю направо-налево?

— Думаю, не каждый.

— Если мне владыка даст добро, я тебе дам благословение. Как тебя зовут?

— Неважно… Евгений.

— Но только владыка сейчас в отъезде по епархии. Можешь подождать неделю? Через неделю приходи, будет принято решение.

— Не думал я, что и у вас тут волокита… А что мне целую неделю делать, если я ночами не сплю, места себе не нахожу? Волком выть?

— Волком не надо. Человеком надо. Молитвы читай. Молитвослов есть? Если нету, купи. Или погоди, я тебе свой личный дам для надежности.

* * *

Всю неделю отец Афанасий сам чуть волком не выл, гадая, придет или не придет убийца. Пришел. Да к самому началу исповеди. Никогда еще отец Афанасий столь вдохновенно не начинал общую исповедь, а когда к нему стали подходить под епитрахиль, все волновался, как сложится разговор сегодня. Вдруг скажет: «Капут, убил уже, не дождался решения твоего владыки»?

— Жив еще твой обидчик?

— Жив, гадюка. Ну что епископ сказал?

— А ты молитвы читал?

— Читал. Вот он, молитвослов твой, при мне.

— Ну и как?

— А то я раньше их не читывал… Хотя с твоего молитвослова как-то мне легче читалось. Поначалу помехи были, а потом ничего.

— Вот что я хочу тебе сказать, раб Божий Евгений. Когда император Александр Павлович вступал с войсками во Францию, он сказал: «Я придумал для Наполеона и всех французов самое страшное наказание». Знаешь, какое?

— Какое?

— Милость. «Они, — говорит, — ждут от нас тех же зверств, какими в наших отеческих пределах обозначились. А мы этих европейских варваров лучше всего накажем тем, что ни грабить не будем, ни убивать, ни насиловать…»

— Так что сказал епископ?

— Не благословил.

— Это и к гадалке можно было не ходить. Зря я только поддался на провокацию.

— Не благословил, но и не сказал окончательное «нет». Велел спросить, чем ты его убивать собрался.

— Топором, — по-прежнему спокойно ответил потенциальный убийца.

— Это никак нельзя. Получается, как Раскольников у Достоевского. Нужен оригинальный метод совершения мести. Владыка, скажу по секрету, очень любит детективы. Ему интересно что-то новенькое. Если сможешь изобрести, даст благословение. Только смотри, держи язык за зубами.

— Да ладно тебе дурить меня, отец Афанасий! Что я, ребенок?

— Короче, придумай самый оригинальный способ убийства и приходи через…

— Еще неделю?

— Как только придумаешь, так и приходи. Только меня три дня не будет. В четверг приходи, вечером. И молитвослов мой читай побольше. Он тебе будет помогать.

В четверг не состоявшийся пока убийца не пришел. Отец Афанасий огорчился, но подумал: видать, не изобретен еще самый оригинальный способ убийства. Но когда Евгений не объявился в течение двух недель после второго разговора, батюшка сильно опечалился. К печали примешивались угрызения совести: вон сколько чепухи нагородил! Не приведи Бог, если кто узнает про его фантазии, что владыка детективы читает и может дать благословение убийце, если тот придумает новый оригинальный способ убийства. При мыслях об этом отца Афанасия окатывало словно бы чьим-то горячим дыханием, становилось жарко и тошно.

К концу сентября исполнился месяц с того дня, как Евгений впервые пришел за благословением. Теперь отец Афанасий уже нисколько не сомневался в том, что раб Божий Евгений свой страшный замысел исполнил. Однажды, проснувшись, он даже отчетливо увидел, как тот душит своего обидчика стальной гитарной струной. «Уж не открылся ли у меня дар ясновидения?» — подумалось священнику.

Весь август и сентябрь шли дожди, а в последние сентябрьские денечки засияло солнце, и как раз в один из таких Евгений вновь явился в храм. Отец Афанасий сразу подметил, что на сей раз он не так зловеще спокоен, а, напротив, взволнован и даже как-то застенчив.

— Здравствуйте, отец Афанасий, — сказал он и подошел под благословение. Батюшка осенил его крестным знамением и спросил в самое ухо:

— Надеюсь, не убийцу благословляю?

— Вот жена моя, Надя, — вместо ответа позвал Евгений миловидную женщину. — Подойди, не стесняйся.

Отец Афанасий благословил и ее.

— Помирились, стало быть, — обрадовался он, как давно уже не радовался. — Надя… А сегодня как раз Вера, Надежда, Любовь и мать их Софья.

Евгений попросил его отойти в сторонку и быстро заговорил:

— Образумилось все, самым чудесным образом разрешилось. Я получил четкие доказательства, что никакой измены не было, Надя не виновна, и тот гад только пялился на нее, а ничего такого себе не позволил, оказывается. И что удивительно: я уж было окончательно решил его прикончить, назначил день, а накануне вдруг решил помолиться о его счастье.

— О счастье?!

— Представь себе. Подумал: пускай у него последний в жизни вечерок будет счастливым. И через твой молитвослов попросил у Бога, чтоб Он дал ему, гадюке, счастья напоследок. Я даже тогда сначала посмеялся, а потом почему-то слезу пустил, разнюнился, жалко стало этого поросенка. И в тот же вечер я получил неопровержимые доказательства его и Надиной невиновности! Как, что — долго рассказывать, утомлю. Но полные доказательства, это уж ты мне поверь.

— Да верю, верю! И очень рад, — так весь и светился отец Афанасий. — Слава Богу, нет у меня дара ясновидения!

— А ведь ты не зря про царя рассказал, как тот изобрел лучший способ наказать французов, — смеялся Евгений, по-прежнему как-то и почему-то смущаясь. — С виду ты довольно простой, а на поверку ух мудрый! Я даже стыжусь теперь тебя на «ты» называть.

— Это ничего, нормально, на «ты» даже лучше, естественнее и душевнее. Раньше все друг друга на «ты» называли, это уже потом у европейцев научились выкать. Говори мне «ты», не стесняйся.

— Да, молитвослов твой, вот он.

— Оставь его себе, может, еще пригодится. Или другому кому передашь, когда прижмет человека.

Исцеление

В наши дни мало кто верит в чудеса, и трудно убедить современного человека в том, что они случаются. И тем не менее я, современный человек, должен рассказать о чуде, случившемся со мной, и попытаться найти простые убедительные слова — без чего-либо, что может показаться лживым, надуманным или хотя бы слегка досочиненным.

Произошло это несколько лет назад, и я, писатель Александр Сегень, до сих пор не решался письменно засвидетельствовать чудо, ограничиваясь устными рассказами. Меня всегда останавливала мысль: либо не поверят, либо лишь сделают вид, что поверили. Либо — недоповерят.

С весны того года у меня начала болеть пятка. Я особо не переживал. Пройдет. Но не проходило, а, наоборот, болело все сильнее и сильнее. Пришлось идти к врачам. Они ставили разные диагнозы, прописывали мази, таблетки, но ничто не помогало.

Летом мы вдвоем с сыном Колей собирались поехать на три недели в Гурзуф, и я думал о море — оно меня часто спасало, многие болячки заживали, когда поплаваешь много дней подолгу, походишь по прибрежной гальке. Но и море на сей раз не помогло, и, когда пришло время уезжать, я уже вовсе не мог наступить на пятку — такую адскую боль вызывал каждый шаг.

Мы приехали из Гурзуфа в Симферополь, до поезда оставалось три часа.

— Надо идти пешком к святителю Луке, — объявил я о своем решении сыну.

— Какое пешком! — усомнился Николаша. — Тебе нельзя пешком, папочка.

Я почти никогда не решался тревожить святых просьбами о своем устроении в жизни. Лишь изредка. Когда Коля должен был появиться на свет, жене назначили кесарево сечение на 1 июня, а этот вольнодумец решил, что ему пора, и стал требовать освобождения утром 31 мая. Я, узнав о том по телефону, испугался и побежал в храм Рождества Христова в селе Измайлове, встал на колени перед иконой святителя Николая и долго молился. В какой-то миг мне показалось, что святитель Николай улыбнулся мне. Я поспешил домой, позвонил в роддом и узнал о благополучном исходе.

— Нет, надо идти.

— Давай хотя бы такси возьмем.

— Нет, только пешком.

И мы, оставив вещи в камере хранения, отправились к целителю Луке (Войно-Ясенецкому). От вокзала до Свято-Троицкого собора, в котором после канонизации в лике святых покоятся мощи святителя, пешком, если веселыми ногами, минут пятнадцать; если усталым шагом, то минут двадцать — двадцать пять. Я, опираясь на сына, тащился час с лишним, взмок от боли, но преодолевал ее разговорами о человеке, к которому мы шли. Я рассказывал о том, как родившийся в семье католиков Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий в юности увлекался толстовством, потом вопреки протестам родителей принял Православие; о том, каким знаменитым врачом он стал уже в молодые годы, как, оплакав жену, родившую ему четырех детей, принял монашеский постриг. Находясь в Ташкенте, был привлечен в качестве эксперта по судебному делу, и известный чекист-палач Петерс спросил его: «Скажите мне, поп и профессор Войно-Ясенецкий, как это вы верите в Бога, в бессмертие души? Вы что, видели Бога? А когда вы делали операции в грудной клетке, вы что, видели душу?» «Нет, — спокойно отвечал целитель, — Бога и души я не видел. Но я не раз производил трепанацию черепа, и ума тоже не видел».

За смелые суждения и высказывания Валентин Феликсович (в архиерейском чине — епископ Лука) был арестован и одиннадцать лет провел в лагерях и ссылках. А в годы войны вышел его труд «Очерки гнойной хирургии», благодаря которому были спасены десятки, если не сотни тысяч жизней советских воинов. И за эту целебную книгу он, недавний узник ГУЛАГа, был удостоен Сталинской премии 1-й степени!..

Обо всем этом мы говорили с сыном, медленно волочась к Свято-Троицкому храму, и наконец добрели. Там я встал на колени пред гробом святителя и помолился ему, не утомляя слишком долгим прошением. Купил масло, освященное на мощах святого, и байковую портянку, которой мне посоветовали укутывать больное место после помазания маслом.

Путь от храма к вокзалу был еще более утомительным. У меня уже не было сил ни о чем беседовать. Не знаю почему, но я решил помазать ногу маслом уже по приезде в Москву. Мы с Колей вернулись домой в воскресенье днем. Вечером я вспомнил про масло. Положа руку на сердце: не очень-то верил в чудо, хотя надежда на помощь святого теплилась в душе. Ну, думал я, хоть бы чуть-чуть сняло боль…

Далее произошло такое, что у меня в буквальном смысле слова зашевелились на голове волосы, а по коже пробежали мурашки.

Как только я помазал ногу маслом, в ноге создалось некое отрадное бурление: как в бокале, куда только что налили шампанского или нарзана, внутри бегали тысячи пузырьков, и в какие-то считанные секунды боль исчезла, растворилась в этом чудесном кипении.

Я обмотал ногу байковой портянкой, прошелся взад-вперед. Замечательно, ничего не болит! Я не мог поверить своим ощущениям. Боялся сказать Коле. Тем более что через полчаса боль вернулась, а еще через час вновь сделалась невыносимой.

Среди ночи я проснулся и снова помазал ногу. И повторилось то же самое. Только бурление на сей раз было не такое бойкое. Боль прошла, я лег и постарался уснуть, пока нога снова не разболелась.

Проснувшись рано утром, я почти не испытывал боли, но все равно еще раз помазал пятку. Теперь почти никакого шампанского и нарзана. Просто стало еще легче.

Мне нравилось по утрам провожать сына в школу. Мы всегда беседовали о чем-нибудь интересном и приятном. В среду, на третьи сутки после нашего с ним возвращения из Крыма, мы вышли из дома, и я сказал:

— Николаша, хочешь, я покажу тебе чудо?

— Какое?

— А вот смотри!

Я лихо пробежал сто метров вперед и так же бегом вернулся.

— И где же чудо?

— Ну здрасьте-мордасьте! А несколько дней назад…

— Ух ты, точняк!

— Видал?

— Видал…

Некоторое время мы шли молча. Наконец Коля остановился, посмотрел на меня и сказал:

— Ну а ты как хотел? Это ж святой.

Дедов крест

Мой дед по материнской линии, Тимофей Степанович Кондратов, родился в многодетной крестьянской семье на Смоленщине, в ныне не существующем селе Высоцком Вяземского района, на границе с Сафоновским районом. Это — рядом с Изъяловым, Никулиным, Старым Селом, Богородицким, Артемовым, Черным, в среднем течении речки Вязьмы, правого притока Днепра. Крестили его в день апостола Тимофея — 22 января по старому стилю. У деда было четверо братьев: Арсений, Павел, Степан и Иван, — и сестра Евгения. Отец — Степан Семенович, мать — Анастасия Васильевна. Крепкая крестьянская семья, которую ветер революции разбросал по стране.

В 1915 году моего деда призвали на войну; он воевал на германском фронте, в рукопашном бою уложил немца, вел себя храбро и потерял мизинец и безымянный палец на правой руке, заслоняясь от вражеского штыка винтовкой. В приказе о награждении его солдатским знаком отличия ордена Святого Георгия сказано: «За доблесть в бою и умелое спасение жизни солдата Российской империи». Имелась в виду его собственная жизнь.

Моя бабушка, Клавдия Федоровна, в девичестве Карпушова, родилась в тех же местах, что и дед, и тоже в многодетной крестьянской семье. У нее было шесть сестер и один брат. За деда моя бабка вышла в возрасте шестнадцати лет вскоре после Рождества Христова 1919 года. А Тимофею Степановичу тогда исполнилось двадцать четыре. В первые годы дети у них рождались мертвые. Бабушка сваливала вину на свекровь, заставлявшую ее слишком много работать. Еще она как-то призналась мне, что, будучи девушкой, мечтала о старшем брате Кондрашовых — Арсении, а вышла за Тимофея после того, как Арсений женился на ее дальней родственнице Полине. Попав в дом мужа, она поначалу много плакала, вспоминая родной дом, своих добрых родителей, Федора и Ольгу.

В 1922 году мои дед и бабка стали жить своим домом, и через год у них благополучно родился первенец — Федор Тимофеевич. Затем, в 1928-м, появился на свет мой будущий крестный — дядя Саша, Александр Тимофеевич. А еще через три года родилась моя мама, Нина Тимофеевна.

В 1930-е годы пришла коллективизация, а мой дед был ее ярым противником, потому что в его работящей семье все ладилось, жили с достатком, даже на окнах были разноцветные стекла — синие и красные уголки. Имели трех лошадей, трех коров, множество другой скотины и птицы. Богач, противник колхозов да еще и герой империалистической войны, кавалер ордена Святого Георгия… Над моим дедом нависли тучи. Местная большевизия вот-вот должна была его раскулачить и отправить с семьей в Сибирь. По совету своего старшего брата Арсения, служившего в рязанской ЧК, он даже свой Георгиевский крест закопал в укромном месте на огороде, когда пустили слух, что всех, у кого таковые найдутся, будут на месте расстреливать. Потом, спустя годы, он приедет, будет искать, где подарил земле свою награду, да так и не найдет, а бабушка, получившая в годы Великой Отечественной две медали, будет дразнить его:

— Мои-то вот они, а твой-то крест где, Тимох? А, Тимох!

— У Арсения спроси, — угрюмо отвечал дед.

В 1937 году под угрозой раскулачивания Тимофей Степанович с женой и тремя детьми перебрался в Москву. Своего угла у них не было больше года. Брат деда служил в московской милиции и договорился, чтобы их пускали ночевать в одну коммунальную квартиру, где было две ванные комнаты. В одной из этих ванных они и ночевали, а днем оставались без жилья, то есть, по нынешним понятиям, бомжевали. Бабушка устроилась уборщицей в отделение милиции, а дед — в Метрострой, от которого получил наконец собственное жилье — комнату в бараке.

В 1941 году пропал без вести в Вяземском котле их старший сын Федя, дед голодал в резервных войсках, а бабка рыла окопы на подступах к Москве. После войны семья еще долго ютилась в метростроевском бараке, в котором и я появился на свет ровно за два года до полета Гагарина в космос.

Деда я обожал больше всего на свете, потому что он возился со мной постоянно. Научившись говорить, я звал его «дедушка Темноша», на что бабушка смеялась:

— То-то и есть, что Темноша! У церкву ходить перестал, будто нехристь какая.

— Как раз те-то и темные, кто в церковь ходят, — возражал дед, считая, что разуверившись в Боге он обрел некое прогрессивное знание.

А когда-то, живя в деревне своим хозяйством, он сохранял традиционное Православие. Однажды он мне рассказывал:

— Бывало, каждое воскресенье мы ходили в церковь, а она в пяти верстах находилась. Так я, бывало, сапоги свяжу веревочкой, перекину через плечо — один сапог на спине, другой на груди — и так до самой церкви. Перед церковью сапоги надену и в храм Божий в сапогах иду. Обратно снова босиком. Оттого у меня сапоги никогда не снашивались, не то что нынче у городских.

Дед почему-то называл меня не по имени, а мальчишкой. Всегда заступался за меня перед мамой и бабушкой, когда я проказничал и должен был получить заслуженных поцелуев ремня:

— Как хотите, но мальчишку я в обиду не дам!

Во втором классе я нахватал двоек после многодневных увеселений на ледяной горке, и мама решила все-таки всыпать мне по первое число. Так дед, уже облаченный в голубой кальсоновый костюм, бросился и принял на себя несколько ударов ремня, как некогда бросался на германские штыки. Мама пыталась ударить меня, заходя то слева, то справа, но дед подставлялся, защищая своего мальчишку.

При этом, что греха таить, недостатков у моего деда имелось в избытке. Он и к рюмочке прикладывался, и от бабушки не прочь был гульнуть на сторону, и матерился порой. Из всех народов он любил только русский, раздражаясь на прочие. Хотя национализм у него был смешной, и я всегда хохотал, когда он украинцев называл «чулы-булы», а кавказцев «чхари-ари»:

— Работать невмоготу стало, — жаловался он, к примеру, — понапринимали всяких чулы-булы да чхари-ари, а они делать ни хрена не хотят!

А я:

— Как-как? Кого напринимали?

Это чтобы он повторил, а я еще раз упал на диван со смеху.

Было время, когда, по его собственному признанию, он «на бутылочке женился». Но потом перешел исключительно на пиво. В одну пору прошла кампания по переводу русского народа с кривых водочных рельсов на пивной автобан, и деду в его депо после смены выдавали три литра бесплатного пива. Он тогда так и ходил на работу с большим алюминиевым чайником. Вечерочком я его всегда поджидал, потому что он являлся с этим вкусным холодным напитком, плещущимся в чайнике, и наливал мне кружечку. Бабушка и мама конечно же возмущались:

— Тимох, ты что, ошалел?

— Отец, сопьется мальчишка твой!

А он возражал:

— Неправда. Курс на пиво взят и одобрен партией и правительством.

Курс самого деда чаще всего шел вразрез с курсом домашней партии и правительства в лице мамы и бабушки. Особенно жаркие споры шли у него по поводу хождения бабушки в церковь:

— Вместо того чтобы мне лишние носки купить, ты попам деньги носишь. Все попы в моих носках ходят! Пойду да и заставлю их снять.

— Не пори ерунды, — вздыхала бабушка. — А то у тебя носков не хватаеть. А у церкву бы надо тебе сходить, Тимох. Ведь с до самой до войны не ходил, тридцать лет в нехристях!

— Умру, а не пойду!

— Вот умрешь, так как раз и пойдешь у церкву.

— Это как это?

— А вот так. Не своими ножками конечно же, а понесуть тебя, ирода, у гробе.

— Вот ты что затеяла! Учти, Клавдя, если только, когда я помру, ты меня отпевать понесешь, я из гроба в церкви встану и за волосы тебя надеру. Так и знай. Стыдно тебе будет.

— Так прям и встанешь!

— Встану.

— Мертвый? Иде ж это видано?

— Назло тебе оживу на пять минут. Мне хватит, чтоб из тебя космы выдрать.

— А все потому, — сердилась бабушка, — что ты свой крест закопал.

— Какой?

— Георгиевский, какой же еще! Вот без креста и остался.

— Клавдя, я счас смерти дожидаться не стану, выдеру тебя как Сидорову козу!

Справедливости ради следует признать, что при всем многообразии угроз, которые дед иной раз посылал в сторону своей жены, он ни разу мою бабушку пальцем не тронул. И она это уважала:

— Тут нечего сказать, никогда даже не замахнулся на меня. А и то, пусть бы только попробовал!

Та еще была парочка — мои дед и бабка. По-своему любили друг друга, но увлекались особым видом спорта — дразнением. К примеру, дед терпеть не мог, когда она лезла ему помогать в домашних мужских делах. Вот он пилит дощечку, а бабушка сзади подкрадется и рукой схватится, чтобы эту дощечку придержать.

— Ну едрит же твою налево! — взовьется дед. — Клавдя! Возьму да и отпилю тебе руку-то!

— И это вместо спасиба! Да если б не я, ты бы криво отпилил.

— Да уж, без тебя у меня все бы криво было!

— А что, не так разве?

Когда отмечалась их золотая свадьба, собрались гости, дед и бабка сели во главе стола, как два голубка, — все чин по чину. Кто-то крикнул:

— Горько!

Дед и бабка встали, собрались было поцеловаться, а мой Тимофей Степанович вдруг схватил со стола бутылку водки и чмокнул ее. И сказал:

— Вот моя любимая, да после инфаркта разлучили меня с ней врачи-вредители!

Бабушка конечно же обиделась, но ненадолго. Минут через пять рассмеялась:

— Теперь все увидели, какой ты у меня, Тимох, дуравило!

Он потом лез к ней исполнить свое «горько», да она уж ни в какую.

Еще один грешок водился за моим дедом: он любил проехать в общественном транспорте «зайцем». Никогда не забуду постыдного предательства, которое я совершил по отношению к нему. Дедушка всегда старался сэкономить на всем. Бабушка часто ругала его, когда он в булочной покупал самый дешевый серый хлеб.

И вот однажды его зацапал контролер. Я показал свой школьный проездной, а у деда — ничего нет. Контролерша стала его стыдить:

— Пожилой человек, а не платит! Мальчик, это твой дедушка?

И тут я, подлец, готовящийся в пионеры, сквозь зубы ответил:

— Впервые вижу.

И отвернулся к покрытому морозным инеем окну.

До сих пор горю от стыда за это отвратительное предательство. Прости меня, дорогой дедушка Темнота! Ты бы за меня в огонь и воду, под мамин ремень бросался, защищая меня, а я…

Через три года после золотой свадьбы мой дедушка Темнота умер. Смерть сразила его внезапно. В последние годы он подрабатывал тем, что мастерил фанерные ящики для посылок и продавал их на колхозном рынке. Его постоянно гоняла милиция, которой было скучно жить ввиду полного отсутствия у нас в стране какой-либо преступности, кроме незаконного предпринимательства моего деда. И вот в тот роковой день Тимофей Степанович сколачивал очередной фанерный ящик, как вдруг прихватило сердце. Настоящие герои умирают со словами: «Да здравствует Родина!», «Все остается людям!», «Дети, берегите мать!» и так далее. Мой дед, кавалер солдатского креста ордена Святого Георгия, помер, успев лишь пробормотать:

— Валидол! Валидол! Валидол!

Добежал до кровати, упал на нее и — каюк.

Вернувшись из школы, я не мог поверить. Сидел на стуле возле мертвого деда, и мне казалось, что грудь его тихонько колышется, что он скрытно дышит, притворяясь мертвым. Да я сам сколько раз, бывало, играя в войну, притворялся мертвым и старался почти не дышать для полного правдоподобия. Вот, думаю, и дед тоже…

Бабушка, вопреки атеистической воле покойного, заказала отпевание. Гроб принесли в храм Рождества Христова в селе Измайлове, где некогда отпевали дедова отца Степана Семеновича и дедову мать Анастасию Васильевну. Начался церковный чин. Я смотрел и смотрел на деда, лежащего в гробу, и хорошо помню, как впервые сделал неожиданное открытие — изменение лица отпеваемого покойника. Поначалу лицо дедушки Темноши сохраняло неприступный мертвецкий вид, серый и несколько обиженный, что ему так и не подали вовремя валидол. Уголки губ устремлялись вниз, к подбородку, и поневоле каждый испытывал вину перед ним, что все еще живы, а он вот лежит в своей последней деревянной постели.

Но что такое? Чем дольше шло отпевание, казавшееся мне и без того нескончаемым, тем больше просветлялось лицо моего деда. Будто из Темноши он превращался в Светлошу. Обиженные складки под уголками губ сгладились и исчезли, лицо из серого стало белым и даже как будто слегка порозовело. А главное, что на этом еще недавно огорченном лице появилось некое чувство удовлетворения и даже благодати. И это при том, что ушел он из жизни убежденным атеистом, не причастившись и не исповедовавшись.

Сколько раз я потом убеждался в том, что во время отпеваний часто происходит удивительное явление. Словно человек, доселе недовольный, что пришлось покинуть теплую и обжитую жизнь, вдруг получил какое-то удовлетворение свыше и не только смирился со смертью, но даже и рад ей.

А тогда я, впервые увидев это, стоял и удивленно взирал на дедушку.

Бабушка стояла рядом со мной справа, проливала скупую слезу, поскольку вообще всегда была скупа на слезы, утиралась уголком платка и неотрывно смотрела на своего ушедшего мужа.

Потом вдруг легонько толкнула меня в плечо, наклонилась и произнесла лукавым, слегка озорным тоном:

— Глянь-ка! Не встаеть!

Лет через десять на Измайловском вернисаже я купил настоящий солдатский Георгий.

Увидев его, бабушка задумалась и сказала:

— Кто знаеть, может, это Тимохов крест. Откопали, привезли да и продали тебе.

Мы вместе с ней поехали на Николо-Архангельское кладбище, я выкопал в дедовой могиле глубокую ямку и положил в нее Георгия. А когда засыпал его землею, бабушка сказала:

— Возьми, Тимоша, крест свой. И не теряй его больше.

Багдадское небо

Языки разных народов различаются, в частности, еще и тем, что в одних есть тот или иной звук, а в других он отсутствует. Так, китайцы не знают про эр и слово «Россия» произносят как «Лоссия». Японцы, наоборот, не произносят эл и вместо «лыжи» скажут «рыжи». У греков отсутствует звук бэ, на письме они заменяют его на сочетание мп и Бориса назовут Мпорисом. Арабам же трудно даются вэ и пэ, поэтому слова «Пасха» и «Воистину Воскресе!» в их исполнении звучат несколько искаженно.

В 1995 году ныне покойный иракский диктатор Саддам Хусейн в честь своего дня рождения организовал фестиваль «Багдадское небо» и пригласил на него из России летчиков, прославленных космонавтов, парашютистов, дельтапланеристов, воздухоплавателей, а также артистов, телевизионщиков и писателей. Всего человек двести. И я попал в писательскую составляющую российской делегации.

Все бы прекрасно, но время для поездки оказалось не вполне удачным: в старинный город Багдад мы прилетели в Страстной четверг, и меня беспокоил вопрос о соблюдении строгого поста. Ведь когда приезжаешь в гости, иной раз можно обидеть хозяев, отказываясь от угощения, которое они выставляют от всего сердца, а оно — скоромное.

Многие жителя Ирака в свое время учились в Советском Союзе, а посему известна их особая теплота к такому, чего у них нет, а у нас есть. Самолеты в Багдад ввиду международной блокады не летали, и нас долго везли из столицы Иордании Аммана в Багдад на автобусе. Приставленные к нам сопровождающие Аббас, Исмаил и Мустафа в пути не утерпели спросить у меня:

— Докторской колбаски не бривезли? Бодку не забыли захватить?

Я был предупрежден об особой любви иракцев к докторской колбаске, бородинскому хлебу, водке, а потому всего этого я вез в достаточном количестве. И ряженку прихватил, прочитав в словаре «Имена народов мира», что иракские студенты так полюбили в России этот напиток, что некоторые даже своих дочерей называли Ряженками.

Мне представилось, как мы приедем в Багдад, нас поселят в гостиницу и мы вынуждены будем угощать наших любезных хозяев скоромными продуктами. А между тем автобус, миновав границу Иордании с Ираком, одновременно пересек черту полуночи, и из Страстного четверга мы благополучно въехали в Страстную пятницу, когда, как известно, вообще желательно ничего не есть. И я, будучи человеком мягким, собрал в себе всю возможную строгость и объявил довольно сурово:

— Есть и колбаска, и водочка, и даже ряженка, но всем этим я буду угощать только в воскресенье, когда наступит Пасха. И только тех, кто мне на мой возглас «Христос Воскресе!» ответит «Воистину Воскресе!»

Я испугался, что они обидятся, но они ничего, с уважением отнеслись к моему религиозному порыву и даже записали себе в блокноты, что именно нужно будет отвечать на пасхальный торжествующий возглас.

В Багдад мы приехали на рассвете, нас поселили в гостинице «Аль-Мансур» и оставили в покое — дали отдохнуть до полудня. Я разместился в своем просторном номере, полюбовался с балкона на реку Тигр, несущую свои мутные желтые воды в Персидский залив, и улегся спать.

Днем нас повели на обед, и, к радости тех, кто постился, можно было поесть разного сорта оливок величиной с чернослив, овощей, фасоли, а также изумительного кушанья под названием «хумус», в которое входят только постные компоненты. Потом была многочасовая экскурсия по Багдаду, и, помнится, меня поразило, что Саддаму Хусейну в городе стоял только один памятник, а доселе российское телевидение внушало зрителям, что здесь, как некогда Сталину, монументы вождю стоят чуть ли не на каждой площади. Аббас, Исмаил и Мустафа говорили о том, как иракцы любят своего лидера, но отнюдь не допекали этой любовью.

Меня же, как и некоторых других моих спутников, волновало, где можно будет встретить праздник Пасхи, ведь в Багдаде есть христиане, хоть и немного. Даже тогдашний вице-премьер иракского правительства Тарик Азиз был по вероисповеданию христианином. Настоящее его имя Михаил Юханна, а Тарик Азиз означает «Великое прошлое».

Однако на мои вопросы Аббас, Исмаил и Мустафа отвечали уклончиво:

— Мы уточним… Скоро этот бопрос будет решен.

— Когда скоро?

— Букра, букра… Завтра.

Лишь потом я узнал, что если араб говорит «букра, букра» — «завтра, завтра», это чаще всего означает «никогда». Ну как мы говорим: «щас»; татары: «хазр», а испанцы: «маньяна».

В Багдаде существовал и по сей день существует целый христианский квартал Дора — на южной окраине города. Есть также довольно значительный по размерам кафедральный собор Святых апостолов Петра и Павла в самом центре, в районе Каррада. Но, судя по всему, нашим сопровождающим был дан четкий приказ сделать все, чтобы только русские не отправились в пасхальную ночь ни в Каррада, ни в Дора. Хочется верить, что сделано это было лишь в целях безопасности. Мусульманских экстремистов на Востоке всегда хватало, и вот уж у многих из начальства полетели бы головы, если б кто-то из российской делегации пострадал во время фестиваля «Багдадское небо», приуроченного ко дню рождения Саддама Хусейна!

Всю субботу накануне Пасхи нас возили по Багдаду, показывая достопримечательности, никак не связанные с грядущей радостью Христова Воскресения. После посещения Музея Ирака и памятника Неизвестному солдату привезли обедать в гостиницу; я заглянул в свой номер и застал там уборщицу, заканчивавшую прибираться. Очень темнокожая, почти негритянка, она поразила меня тем, что, указав на дорожные иконы, расставленные мною на тумбочке, перекрестилась на них. Затем ткнула себя в грудь, взяла образ Спасителя и поцеловала его, тем самым показывая, что она христианка. Известное дело: на арабском Востоке христиане в основном занимаются черной работой — мусорщики, дворники, уборщицы и так далее.

Я достал коробку конфет и вручил ее женщине. Она отвесила мне поклон и смущенно удалилась, показав рукой, что уборка закончена.

Во второй половине дня нас тоже долго возили по разным достопримечательностям, вечером был прием у нефтяного министра, на котором не подавали ничего спиртного и можно было найти огромное количество постных блюд.

Каково же оказалось мое удивление, когда ближе к полуночи нас привезли в «Аль-Мансур» и целая толпа арабов устремилась со мной в мой номер!

— Басха! — коротко объяснил Аббас.

Кроме него, Исмаила и Мустафы в гостях у меня оказались иракские писатели во главе со своим председателем Рафом Бендаром. Номер, повторяю, достался мне просторный, и помимо иракцев в нем еще разместились поэт Станислав Куняев, прозаик Сергей Журавлев и бывший министр культуры РСФСР Юрий Мелентьев. Все они также принесли гостинцы из России, и в полночь я на правах хозяина номера лично разлил по стаканам разные напитки.

Все встали, я перекрестился и громко возгласил:

— Христос Воскресе!

— Абаистину Абаскрес! — рявкнули иракцы, заранее заучив ответ.

— Воистину Воскресе! — отвечали наши.

Потом я спел тропарь, и мы снова поднимали бокалы. Я возглашал:

— Христос Воскресе!

А арабы смешно, но весьма торжественно и старательно выкрикивали в ответ:

— Абаистину Абаскрес!

До самого утра мы праздновали Христово Воскресение, беседовали, радовались общению в этот самый радостный день всего года. Раф Бендар хвастался книгой стихов Саддама Хусейна, подаренной ему с личной подписью автора. Другие писатели дарили свои книги. К нам на огонек забрели знаменитые космонавты Валерий Кубасов, Владимир Джанибеков и Виктор Савиных. Охотно поддержали наш праздник.

Более экзотической Пасхи я не припомню в своей жизни! Потом была восхитительная Светлая седмица, на которой, собственно, и состоялся фестиваль «Багдадское небо».

Мы испытывали гордость, когда наши парашютисты, красиво паря в пространстве, четко приземлялись на коврик, постеленный на стадионе перед трибуной, за которой стояли руководители государства; когда наши воздухоплаватели запускали в небо над Багдадом красиво расписанные воздушные шары; когда одного из парашютистов, которого внезапный порыв ветра унес на рынок, веселая толпа багдадцев принесла на руках, приплясывая и припевая…

Потом нас возили по стране, мы побывали в древнем Вавилоне, на развалинах и фундаментах которого по приказу Саддама Хусейна восстановили все здания. Ездили на берег Евфрата. Встречались с различными государственными деятелями. И теперь уже можно было не поститься, а с полным правом вкушать все мясные и молочные блюда арабской кухни…

* * *

Через семь лет мне вновь довелось побывать в столице Ирака, в составе более скромной делегации, и визит длился всего три дня. На сей раз в Багдаде мы праздновали не Пасху, а День Победы. Тоже довольно экзотично.

Из всех, с кем я встречал Христово Воскресение в 1995 году, в эти три дня я повидался только с Мустафой. Он вновь был сопровождающим. Когда я спросил его об Исмаиле и Аббасе, он поначалу лишь с тяжким вздохом махнул рукой, и в этом взмахе угадывалась пресловутая арабская букра — мол, расскажу завтра, то есть потом, то есть никогда.

Но в последний день я все же уговорил его рассказать.

— Ты только никому не говори бро них, — склонившись ко мне, тихо заговорил Мустафа. — Исмаила теберь нет. Он оказался бредатель. Его арестовали и… Как у бас гоборится, кабут!.. А Аббас… — Мустафа заговорил громче, так, что стало слышно не только мне, но и моим спутникам Сергею Исакову и Андрею Охоткину. — Э-э-э… Зачем ты тогда нас застабил говорить «Абаистину Абаскрес!»? Аббас бросил ислам, стал теперь Бутрос. Стал священником в сирийском храме. Бутрос Юсифи. Жибет б Дора.

— Это христианский квартал Дора, — пояснил мне Охоткин. — А Бутрос по-арабски Петр. Стало быть, этот Аббас принял христианство.

— Во как! — подивился я.

* * *

Еще через семь лет, сидя в Интернете, среди мелькания свежих новостей, я внезапно наткнулся на сообщение, и словно взрыв раздался в одном из кварталов моего сердца:

«Священник Сирийской Православной Церкви убит в иракской столице. Отец Бутрос Юсифи был расстрелян из проезжающего автомобиля при выходе из собственного дома. Аббас Юсифи родился в 1958 году в мусульманской семье. В 1996 году принял христианство под именем Бутрос (Петр). В 2001 году был рукоположен во священника и служил в одной из церквей в христианском квартале Багдада. Ему неоднократно угрожали расправой, требовали отречься от христианской религии, но все эти угрозы он игнорировал…»

Когда-то этот человек интересовался, привез ли я докторскую колбаску и водку, и только ради этого русского угощения выучил отзыв на пасхальный возглас «Христос Воскресе!»

Но поток судьбы увлек его куда дальше от терпеливого, размеренного и спокойного соблюдения постов и других установлений Христовой веры — унес, бурно клокоча, в то самое христианство, в котором льется кровь и трещат сокрушаемые кости мучеников. И не трещит и не сокрушается только их вера.

«Все эти угрозы он игнорировал…»

— Абаистину Абаскрес! — так и слышится мне его радостный голос, белой птицей улетающий в высокое багдадское небо.

Мария Сараджишвили

Просто священник

Если хочешь узнать человека, не слушай, что о нем говорят другие,—
послушай, что он говорит о других.

Народная мудрость

— Короче, так… — Уже будучи на взводе Варвара начала выставлять свои очередные претензии Елене.

Та вздохнула полной грудью и приготовилась достойно выдержать удар.

— Мне нужен прозорливый священник. А то меня это все не устраивает. Вечно тут у вас какие-то ляпсусы с благословениями. То не так поняли, то не так услышали. А мне нужно все точно, как в аптеке, чтоб знать, что меня ждет.

— Отец Филарет тебя уже не устраивает? — У Елены слегка задрожал голос.

— Он не отвечает на прямо поставленный вопрос.

— Значит, неполезное спрашиваешь. Я же тебе объясняла: надо помолиться и так подходить к батюшке, чтоб Господь через него открыл Свою волю.

— Ну и не получается чего-то. И вообще мне нужна гарантия…

— Что это тебе, стиральная машина в рассрочку на три года вперед? Какая еще гарантия? Тут храм Божий, а не сервис-центр. Надо веровать — и все получится.

Проспорили они так минут десять. В итоге Елена сдалась и предложила:

— Тогда тебе к отцу Павлу.

Варвара окатила ее красноречиво-уничижительным взглядом. Ей про дело толкуют, а она кого предлагает…

Отец Павел вполне бы сгодился как натурщик для плакатов «Окна РОСТА». Маяковский именно так изображал служителей культа: толстый, необъятный и медленно и важно ходящий. Любой сразу диагноз поставит: «Ну и обжора!» Еще и транспортное средство имеет — «жигуль» с проржавевшими колесными дисками. Типичный поп-трутень.

И слухи о нем, «словно мухи по углам», соответствующие.

Интрижки… безобразные богослужения… продажа просфор по два раза… сон в алтаре… охота за панихидной едой… анекдоты…

— Он роскошь любит, — говорила как-то Варваре одна прихожанка. — И вот это вот, — задвигала тремя пальцами, изображая дензнаки. — И с настоятелем у него контры!

Несмотря на это, Варвара рискнула исповедаться у так раскритикованного священника.

Вышла пораженная. Поняла: отец Павел, который на скамейке сидит и певчей анекдот рассказывает, — это одно, а тот, который на исповеди, — совсем другое. А добил он Варвару окончательно тем, что, когда давал крест целовать, попросил:

— Прости меня, грешного!

Да таким тоном, что артистизм начисто исключался.

Вскорости как раз еще случай вышел, прибавил пищи для анализа психотипа. У Варвариной подруги Иветы сложная ситуация возникла. Ее отец, живущий в Тбилиси, стал давить на психику: «Возьми да возьми меня к себе в Минск. Я один, за мной уход нужен. Вот повешусь от безысходности — и не будет у тебя в жизни счастья».

Ивета, конечно, в панике. Нецерковная, но кому приятно такие прогнозы слушать. А Варвара тут как раз с встречной идеей:

— Давай к отцу Павлу сходим посоветоваться.

Сходили. Ивета для такого случая запаслась косынкой и стерла помаду. Зачем человека искушать? Разговор не занял и пятнадцати минут.

— Вот, батюшка, — начала Варвара пересказывать горестную повесть подруги. — Ее отец, который давно в разводе, на старости лет…

— … вспомнил, что у него есть где-то дочь? Так?

— Ну, в принципе, он и не забывал о ее существовании. Алименты платил. Зачем плохо говорить?

— Алименты алиментами, а основное мать делала. Так?

— Так. Теперь он болеет и…

— … просит, чтоб она взяла его к себе? Точно?

— Точно! — восхитилась Варвара. — А Ивета не может, так как замужем в Минске, и мать с ней, и…

— … все вместе не поместятся, и мать не будет в восторге.

Отец Павел скользнул взглядом по Ивете, молча стоящей рядом.

— Вот-вот. Еще говорит: повешусь.

— Так вот. Ехать ему смысла нет. Во-первых, возникнут проблемы с гражданством. Если его квартиру здесь продать, то там все равно равноценное не купит. Деньги уйдут меж пальцев как вода. Плюс климат другой. На новом месте быстрее умрет, — и перечислил как по писаному разницу в ценах на квартиры в Тбилиси и в Минске, будто к докладу заранее подготовился. И вдобавок курс доллара к местной валюте привел. В конце резюмировал: — Здесь ему Господь кого-нибудь в помощь пошлет. Квартира, говоришь, трехкомнатная?.. Все уладится. А насчет самоубийства — это пустое. Кто вешается, тот заранее не объявляет. Идите с Богом!

Ивета вышла потрясенная.

— Вот это священник! Жалко, что скоро уезжаю. А то я бы только к нему и ходила!

Для истории надо отметить, что слова отца Павла исполнились в точности. Отец Иветы умер, досмотренный другим человеком в своей квартире, не испытав потрясений на новом месте.

Еще случай подвернулся.

Позвонила другая подруга и прерывающимся голосом, будто стометровку только что бежала, еле выговорила:

— Я тебе из больницы звоню. У мамы ботулизм. Бадриджанами отравилась. На аппаратах… Всё в отключке… Не видит, не слышит, только знаками кое-как показывает. Сегодня написала вслепую: «Молебен закажите». Ты займись этим делом. Мне не до того…

Отслужил отец Павел заказанный Варварой молебен и уверенно заявил:

— Она встанет. Все будет хорошо!

На сороковой день после молебна больная встала…

Привела как-то Варвара к батюшке очередную страждущую подругу с семилетним сыном. Кошмарные сны мать замучили. Муть какая-то, сумятица про церковь и сына. И хотя обычно на сновидения отец Павел плохо реагировал, а тут отнесся серьезно:

— Ничего тут страшного нет. Просто сын твой слуга Божий будет…

Забылась бы и эта мелочь, как вдруг тот самый мальчик через десять лет решил окончательно и бесповоротно поступать в семинарию. Потом благополучно ее окончил.

Варвара еще не раз приводила своих подруг на «консультации», и все уходили очень довольные. Жизненные рецепты по-быстрому и без малейших нравоучений. Милое дело.

И реакция у нецерковных вопрошателей одинаковая:

— Наш человек!

— Как это у него так четко получается? — допытывалась Варвара у Елены. — Он ведь просто священник. Точно, что не прозорливый.

— На нем благодать священства, — тихо отвечала Елена. — Потому и берегись осудить любого священника. Я тебе свое расскажу. Пришла я к нему как-то на исповедь. Он мне ни с того ни с сего говорит: «Почему ты, раба Божия, за меня не молишься? Мне ведь, грешному, так нужны ваши молитвы!» (Я и правда не поминала его никак.) Вот скажи, откуда он узнал? С тех пор, конечно, я его в свой помянник записала. Одно время он очень халтурил — сокращал службы. Многим это не нравилось. Потом как-то нашел в себе силы, и все наладилось. Он ведь очень больной. Кто не знает, думает: «Вот живот какой наел!»

А он диабетик, и в легких вода скапливается. Служит из последних сил.

Недавно он со мной своей радостью поделился: «Знаешь, я курить бросил! Милость Божия!» Еще могу сказать. Я привела крестить Андриа, сына моей сотрудницы по НИИ. У него было редкое кожное заболевание типа аллергии. Ребенок буквально расчесывал в кровь свое тело. Отец Павел крестил и плакал. И исцелился мальчик. Благодать Божия и через недостойных священников изливается. Хотя это не нам решать, кто достоин, а кто нет. Мы, как в оптической физике говорится, очень малый спектр цветов видим…

* * *

Со временем у Варвары собралась целая коллекция подарков от отца Павла. Причем происходило это примерно так.

Идет Варвара по церковному двору, а в голове — очередная червивая каша из помыслов и всякой ненужной дряни. Подзывает ее батюшка со своей скамейки и подает иконку:

— На, держи, благословляю!

— Да не надо, — смущается духом противления по жизни гонимая. — Это ж дорогая штука. Может, кому другому нужнее.

— Бери, говорю, тебе точно необходимо! Ты ей наверняка не молишься.

И показывает образок преподобной Марии Египетской.

Причем каждый раз эти подарки оказывались как нельзя более в тему — типа ответа на помыслы. Хотя можно такое и чистому совпадению приписать.

Немудрено, что Варвару после всего этого распирало любопытство. Откуда у человека такое соцветие: и житейский ум, и юмор к месту, и проповеди краткие, но всегда прямо в цель?

Случай как-то представился. Поехала она с отцом Павлом на его дребезжащем «жигуленке» за гуманитаркой. Обидно такой случай упускать. И давай спрашивать, причем старательно подбирая культурные обороты.

— Расскажите, пожалуйста, как ваша семья оказалась в Грузии?

Отец Павел не растерялся и ответил, будто только того и ждал:

— Мой отец был кадровым военным, и его вместе с семьей переводили с места на место… Ахал кал аки, Батуми (где я родился), Тбилиси. В начале войны отца призвали на фронт. Он ушел, успокаивая мать и жену: «Война долго не продлится. Максимум два-три месяца». И погиб, защищая Северный Кавказ.

— А как вы стали священником? — Задавая этот вопрос, Варвара настроилась на нечто таинственное из области голосов и видений. Оказалось все намного примитивней.

— Наверное, в этом был Промысл Божий. В 1950 году зашел я как-то после школы в церковь святого Александра Невского. Меня кто-то чем-то сильно обидел. Я стоял у иконы Матери Божией и плакал, — рассказывал водитель, временами отвлекаясь на обгонявшие его машины. — Тогда там служил архимандрит Зиновий (впоследствии ставший митрополитом). Он подошел ко мне и стал расспрашивать о причине. Узнал, что мой отец погиб на фронте, мать сутками работает в больнице. Стал утешать меня по-отечески. Потом как-то поговорил с моей матерью и предложил мне служить в церкви, быть его келейником.

«Ну как его такого представить в роли келейника? — напряглась Варвара. — Невозможное дело». Но стала слушать дальше, чтобы ничего не упустить.

— …Потом у меня появилось желание поступить в семинарию. Отец Зиновий был против такого решения и советовал мне идти в университет. Время тогда было неспокойное, и путь священника заранее гарантировал большие проблемы. У меня и так многие товарищи прошли тюрьмы, у многих была исковеркана жизнь. И все-таки после десятилетки я поступил в Ставропольскую семинарию. Потом, когда ее закрыли, меня перевели в Одессу. Началась хрущевская оттепель, а с ней новые гонения на верующих.

С четвертого курса меня забрали в ВСО — военный стройотряд — валить лес на Крайнем Севере. Когда вернулся оттуда, моя мать меня не узнала. Похудел на сорок килограмм, хотя раньше был пончиком.

Устроился я работать на инструментальный завод в Сабуртало. После лесоповала работа там мне казалась игрушкой. На заводе было правило: если выполняешь план на сто процентов, то тебе полагается двадцать пять процентов премии. Так я им выдал семьсот процентов и тем самым остановил работу на заводе. Премию такого размера мне, конечно, отказались выдать. Я тогда стал говорить рабочим: «Вас обманывают!» Вскоре явились ко мне люди из органов… Вообще пришлось уйти с завода…

Варвара покосилась на аккуратную бородку и «непролетарские» ухоженные руки, уверенно державшие руль. Лесоповал, инструментальный завод… Кто бы мог подумать!

— В 1973 году патриарх Давид посвятил меня в священники. До 1985 года я служил в церкви святого Александра Невского…

«Болтали, что там какой-то конфликт был», — припомнила Варвара, но не стала углубляться. Конфликты есть везде.

— Потом меня перевели сюда, в церковь Иоанна Богослова. Жена у меня — регент в церкви Александра Невского. Ты, наверное, о детях хочешь спросить? — предвосхитил интервьюируемый неродившийся вопрос. — Старшая дочь у меня — регент в церкви в Вологде, младшая — регент в церкви в Нью-Йорке.

«Ну да, все сходится, — думала Варвара, силясь вспомнить очередного обвинителя. — И кто это мне рассказывал: “В Америку раз в год как к себе домой ездит, а там на каждом углу масоны и сатанисты”?..

Впрочем, ну их, этих масонов. Очень уж далеко и непонятно. Тут, под носом, своих сложностей хватает». А вслух запустила другой пробный шар:

— Отец Павел, какие, на ваш взгляд, особенности грузинской религиозности и общины в целом?

— Думаю, что это выражается в особой сплоченности прихожан вокруг своего духовника. Понятие «мревли» — «приход» — не проформа, а особенно близкие отношения прихожан друг с другом и частое общение со своим пастырем, который находится в курсе всех дел своих духовных чад, помогает решить какие-то проблемы не только духовного, но и материального характера или устройства на работу.

— Какие черты грузинского характера играют значимую роль в приверженности ко Христу? — сказала и сама поразилась, что это она такое заумное выдала.

— Я бы назвал горячность веры. Если уж верят, то всей душой. Видишь иной раз, как тот или иной прихожанин припадает к иконе, отойти не хочет. Может, кому-то это покажется показухой, но именно в этом эмоциональном восприятии и проявляется характер народа. Люди-то все горячие, любвеобильные…

«Надо же, не раскололся-таки», — отметила про себя Варвара, мысленно погружаясь в ту смутительную историю с «незваными гостями».

* * *

…В Богословскую нежданно-негаданно явился мама [батюшка] Арчил со своей огромной паствой, слаженным мужским хором и «своими» клиросными в придачу. Точнее, не сам от себя явился, а его из Патриархии перевели по каким-то своим высшим соображениям. На лицах клерикалов и клира, точно, не было заметно духовного подъема по такому случаю. Даже совсем наоборот.

У отца Павла был прямо убитый вид. Варвара нашла этому простое объяснение. В деньгах собака зарыта. Теперь его дежурства уменьшатся, а с ними и требы, соответственно, которые и так проводятся по принципу «сколько дашь». Тарифов определенных нет. Да и как они могут быть, когда большинство прихожан безработные. Варвара по неуемности своей даже полезла с успокоениями:

— Да вы не переживайте, батюшка. Если вас сократят или еще чего, мы к вам на дом будем обращаться.

Но священник только отмахнулся от непрошеных утешений. Видно, там были какие-то другие резоны…

У «русскоязычных» овец была своя головная боль, но чисто духовного плана. Они сбились кучками и возмущенно поглядывали на массу «пришельцев». Те хоть и ловили на себе косые взгляды, но вымуштрованно хранили молчание, уткнувшись в молитвословы. Причем стояли они четко по гендерному признаку, будто кто ровную линию провел: мужчины по одну сторону, женщины — по другую. По окончании службы так же организованно, без толкотни подходили ко кресту. «Ну и мама [отец] Арчил! Серьезный мужчина!» — восхитилась Варвара такой военной дисциплине.

Еле отстояв длиннющую, как показалось многим, службу, «свои» стали яростно обсуждать «стихийное бедствие».

— Ну все, захватят теперь нашу церковь! Как Михаила Тверского присвоили, так и здесь будет.

— Теперь служба на грузинском будет идти!

— А я не понимаю-ю-ю!

— Мы не обязаны!..

— Надо патриарху жаловаться…

— Нет, лучше Путину! Лично!

— В Москве и Питере есть грузинские церкви, и никто к ним не лезет…

Тут еще Варвара по злобе подлила масла в огонь:

— И где ваша хваленая христианская любовь? Может, их Господь специально сюда привел — с них пример брать! Они вон какие сплоченные. А вы ходите годами и здороваться друг с другом не умеете!

«Свой состав» потом долго бурлил и клокотал, собирал еще какие-то подписи. Ходили к патриарху с жалобой-просьбой. Была большая волокита. В итоге два патриарха созвонились, обсудили ситуацию, и в Тбилиси был направлен отец Роман Лукин служить на русском для «особо невосприимчивых к языкам».

Словом, навели «смиренные овечки» шорох на всю Евразию…

* * *

Варвара дальше выдумывала свои вопросы, вспомнив о популярности отца Павла среди малоцерковной публики.

— К вам обращаются представители разных слоев населения. Были ли случаи, когда к вам обращались уголовники?

— Редко кто из уголовников признаёт себя тем, кто он есть. Если это и бывает, то только боясь Божиего гнева. Помнишь, как один грабитель постоянно молился святителю Николаю об удаче в своих делах? И вот как-то гонятся за ним преследователи. Он бежит и видит перед собой гигантский труп лошади. Залез он внутрь, а сам молится: «Господи, пронеси!» Погоня прошла мимо. Вылез вор из нутра лошади и видит: стоит перед ним сам Николай Чудотворец. И спрашивает его: «Ну, каково там?» Вор с отвращением отвечает: «Погано». Святитель ему на это: «Такой смрад Богу и от твоей свечи!»

— Каковы типичные искушения для священника в повседневной жизни? — выдала Варвара очередной подвох.

— Одно из самых сильных — это исповедь. Столько всего приходится слышать и пропускать через себя, что невозможно остаться равнодушным. После нее ходишь как пьяный. Хорошо, если придет на исповедь человек духовно подготовленный. А если нет? Бывает, подходит ко мне женщина, мнется, мучается, а сказать ничего не может. Много есть такого, о чем сказал апостол Павел: «Срамно и глаголати». Мучаюсь и я ее молчанием. Тянешь из нее клещами по слову, а враг в это время внушает ложный стыд. И уходит она неудовлетворенная, и у меня на душе тяжесть. И наоборот, как легко бывает на сердце, когда человек, преодолевая себя, вырвет из себя то, что его гнетет.

Богу ведь всех жалко. Иногда даже человеческая мнительность тоже как средство идет. Как-то после службы я, как всегда, сказал проповедь. После выноса креста подходит ко мне женщина (да ты ее знаешь), которая, видно, случайно зашла в церковь, и говорит: «Вы почему так подозрительно на меня смотрели во время своей речи?» — «Как это “так”?» — «Так, вот таким взглядом, — и пытается показать. — Вы что, обо мне что-то знаете?» — «Я вас впервые вижу», — говорю. «Нет, — упорствует, — вы на меня как-то не так смотрели, как на остальных». Еле-еле я ее убедил, что никак особенно я на нее не смотрел и вообще не заметил в толпе. Она пришла в следующий раз, чтобы, наверное, сравнить, на кого как я буду смотреть во время проповеди. Потом стала ходить все чаще и чаще, затем стала исповедоваться и причащаться. Сейчас не пропускает ни одной службы. А жизнь у нее, как выяснилось, была очень непростая. Что здесь скажешь? Хоть в конце жизни, но приводит таких Господь в церковь, на покаяние.

— Как вам удается сохранять душевный покой?

— Мы живем в очень сложное время. Поэтому душевное спокойствие теряется очень легко. Лично для меня огромная духовная поддержка, когда я служу: открыты царские врата, и много людей за моей спиной «едиными усты и единым сердцем» вздыхают: «Господи, помилуй!»

— Какое у вас самое любимое место в Евангелии?

— Конечно, слова апостола Иоанна Богослова: «Дети, любите друг друга».

Как тут не согласиться? Это и Варварино любимое место. На этом ее вопросы иссякли.

* * *

Отец Павел перешел в вечность в 2010 году. У всех, кто его знал, было одинаковое чувство: «Какого человека мы потеряли!»

Время от времени по-разному о нем вспоминают. Сколько людей, столько мнений.

Инна:

— С отцом Павлом служить было легко. Хотя иногда неожиданно… Прихожу заранее к службе, чтобы книги открыть, посмотреть всё, а с клироса уже читают предначинательный псалом… И как хочешь готовься за двадцать секунд плюс ектенья. А тайные молитвы, даже евхаристические, он читал, наверное, в технике быстрого чтения, всю литургию пели в темпе венского вальса.

Георгий:

— Отец Павел шутил про себя: «А ну расступись море! Щепка плывет!..» Он дочку мою тоже крестил. Все время шутил со мной. Устав церковный хорошо знал…

Тамара:

— После рождения дочери у меня произошло воспаление костного мозга, я перенесла раковые боли. Умирала, но Господь чудом вернул с того света. Много еще чего было. После болезни заново училась ходить. Я очень обрадовалась, когда узнала, что беременна, потому что хотела, чтобы у старшей родившейся дочери был родной человек. Но вскоре мне сказали на консультации, что ребенок родится уродом с раком мозга. Я зашла в ближайшую церковь и горько плакала. Подошел ко мне отец Павел и, узнав, в чем дело, сказал: «Постоянно читай “Богородицу”, хоть тысячу раз в день». И у меня родился здоровый мальчик. Однажды на исповеди отец Павел мне руки поцеловал, сказал: «За все твои страдания». Может, кто и не поймет такое. Просто он был очень чутким духовником. Всем сердцем сострадал мне тогда. Всегда его поминаю…

Надежда:

— Помните, как отец Павел выходил во время службы и в полный голос начинал петь «Верую», заставляя нас всех подхватывать? Какое было незабываемое чувство! Благодатный был батюшка. Многие смущались о нем: слишком легкие епитимьи дает. А в этом была своя мудрость. Сейчас время такое: даже малого иногда понести не можем…

Встретила Варвара как-то на улице Ларису.

— Чего вас так давно не видно?

— Отец Павел умер. Я только из-за него и ходила. Он в свое время мне помог семью сохранить. Меня мой муж буквально из дома выгонял. Молитвами отца Павла все управилось. Где такого второго найти? Нету…

Варвара ее поняла. Как не понять. Ей самой «просто священник» предсказал сына…

Потому и кажется ей иногда: вот-вот откроется боковая дверь в алтаре и выйдет оттуда необъятный отец Павел к очереди исповедников. Причем все ждущие знают: да, он не святой, со своими слабостями. Но это и к лучшему. Ему легче простых людей понять, а им — исповедоваться.

Что ж до слухов разных, так тоже дело житейское. Чем человек заметнее, тем их больше. Главное, душевное спокойствие не терять. Так что: «Пусть говорят!»

Метод воздействия

Возмездие за прощение обид больше возмездия за всякую добродетель.

Преподобный Никон (Беляев)

— Надо зайти к Марине Сергеевне! — объявила Елена по дороге, поправляя лямки тяжеленного рюкзака. — Оставим ей молоко и яйца.

— Это еще кто? — насторожилась Варвара, не одобрявшая лишнюю благотворительность. По ее мнению, духовная мать часто раздавала с таким трудом добытое козье молоко «не тем» людям.

— Моя бывшая свекровь…

Нелогичное словосочетание заставило Варвару на какое-то время замолчать. Внутри нее уже закипала волна неприязни, а мозги искали достойного обоснования.

Вскоре обе женщины сидели на диване у вышеуказанной особы, отдыхая от марш-броска с гор в город. Варваре она с порога резко не понравилась. Этакая говорливая громадина с необъемными телесами, глазки маленькие и далеко не отличающиеся человеколюбием. Продукты Елены взяла, будто ей так и причиталось. Зато тут же стала читать нравоучения на темы давно минувших дней.

— Говорила я твоей матери: нечего лезть на эту гору и коз заводить. Вот Бог наказал и последний разум отнял. Хорошо теперь в параличе валяться, как ярмо у всех на шее. Вы же никого не слушаете, когда вам умные люди говорят.

— На все воля Божия, — слегка дрожащим голосом отвечала мученица-дочка, перекрестившись. Ее лицо начинало краснеть — явный признак начинающихся головных болей. Но все же вежливо поддерживала беседу. Варвара сидела сбоку и стреляла глазами на участников поединка.

«Умный человек» и не думал тормозить. Наоборот, в ход пошли пласты старых невостребованных советов и повышенный тон. Только трибуны не хватало.

Елена уже стала малинового цвета и сидела бессильно прислонясь к спинке дивана.

Варвара ринулась спасать ситуацию. Она вскочила, подхватила свой мешок и бесцеремонно заявила:

— Я дико извиняюсь. У нас срочное дело. Время — деньги!

Елена, раскланиваясь и извиняясь, последовала за ней к дверям.

Вдогонку неслось:

— Еще хамку какую-то с собой приперла!

— Спасибо тебе, Варюша! — благодарила Елена уже на улице, немного придя в себя. — От Марины Сергеевны всегда очень трудно уходить. Ей надо дать выговориться.

— Ага, за счет ваших нервов! — съехидничала спасительница. — Что, делать нечего — выслушивать всякий бред?! Это же энергетический вампир — сразу видно. Я про таких читала.

— Она — мой благодетель!

— С какого боку?! — распалялась Варвара все больше и больше. — Ежу понятно, что на такой почетный титул это скопище жировых отложений никак не тянет.

Когда на Страшном Суде меня спросят: «Благотворила ли ты ненавидящим тебя?» — я отвечу: «Старалась, Господи!»

Само собой, Варвара тут же потребовала детальных разъяснений, и вот что она услышала:

— Марина Сергеевна очень хотела, чтобы я вышла за ее сына Виктора. Мои родители тоже были «за». Они и уговорили меня, о чем потом очень жалели. А я всегда была послушной дочерью…

Жили мы у свекрови, в этой однокомнатной, где только что с тобой были. Такое совместное существование было нелегким делом. Все, что я делала или готовила, подвергалось детальному разбору и постоянной критике. Свекровь с мужем абсолютно все решали за меня. Выходить ли мне куда-то, что надеть, с кем разговаривать по телефону, рожать ли второго ребенка и т. д.

Сперва я терпела. Потом попыталась протестовать против такого диктата, но вышло еще хуже.

— Надо было налупить этих птеродактилей сковородкой и развестись, отсудив площадь из принципа! — полезла Варвара со своим универсальным «ноу-хау».

— Я думала, раз мы венчались, надо терпеть до гробовой доски. Хотя от веры я тогда была еще далека.

— И где логика? Средневековье какое-то…

— Я не хотела ломать семью и все ждала, что, может, что-нибудь изменится. Потом мне Господь послал болезнь. Со мной в тридцать лет случился инсульт. Мама буквально выплакала меня у Бога. Потом, оклемавшись, я случайно обнаружила в своей подушке всякие гадости. Это сделала моя свекровь, чтобы полностью сковать мою волю…

— И после этого вы еще ей яйца таскаете?! — Варвара сжала кулаки. — Я бы на вашем месте…

И пошла перечислять египетские казни в постмодернистском стиле.

Елена закрыла уши.

— Умоляю тебя, замолчи! Не осуждай Марину Сергеевну. Это духовный закон такой: «Кого в чем осудишь, именно в это потом впадешь!» Я ведь благодаря ей к Богу пришла. В наше время много людей в Церковь приходят, испытав на себе действие темных сил. Это Господь за высокоумие нашим современникам попускает. Слава Богу за все! — Она перекрестилась. — Зато потом передо мной вся красота Православия открылась. Новый смысл жизни! Во скольких монастырях России я побывала! Каких людей интересных встретила! Все мне Господь даровал. А брак мой распался сам собой. Кому нужна инсультница в тридцать лет? И тогда я Богу обещание дала, что буду принадлежать Ему одному, а не какому-то конкретному мужчине, который будет решать: посылать меня на аборты или нет?..

Варвара слушала эти откровения с внутренним клокотанием, точь-в-точь как выкипающий чайник.

— Я бы на вашем месте…

— Ой, стоп, не надо, лучше оставайся на своем! — замахала на нее контуженная супружеским фронтом и продолжила прерванную тему: — Знала бы ты, как на первых порах меня Господь смирял через моего мужа. Как он меня поносил и оскорблял. А тут еще Мария Сергеевна: ты, мол, и сына в попы готовишь; чего он у тебя с крестом ходит? Наверняка любовника в церкви найти хочешь. И прочие гадости… Я терпела, молчала, только молилась про себя.

Елена сделала паузу, потом заговорила с новым воодушевлением. Потому как все, что она рассказывала, должно было принести духовную пользу бестолковой ученице.

— Запомни, родная: ни одно наше воздыхание не пропадает напрасно. Все Господь слышит, просто не спешит исполнить, чтобы научить нас терпению.

Варвара только хмыкнула на это воззвание. По натуре нетерпеливой, ей и слушать-то это было в облом, а уж в жизнь претворять — тем более. Если не выходило по принципу «попросил — получил», тут же впадала в уныние.

Елена дальше вела свою печальную повесть хождения по мукам:

— Враг ведь он на самое больное давит — на детей. Вот и стали муж и свекровь моего сына против меня настраивать, наговаривать напраслину. Я старалась не реагировать. Читала где-то у святых отцов такую мысль, — она на минуточку задумалась, потом процитировала: — «Кто оправдывается и старается показать свою правоту (невиновность), тот, может быть, и наведет справедливость, но этим разрушит план Божий об исцелении души». Отравили они ему душу своими помоями. А у него как раз переходный возраст. Максимализм через край. И мой Володенька перестал меня слушаться, учебу забросил. В какую-то нехорошую компанию залез.

— Так надо было не молчать в тряпочку, — Варвару прямо затрясло от такого беспредела, — а пресечь ему все контакты с отцом. Я бы так и сделала.

— Как это «пресечь»? — возмутилась Елена. — Грех какой.

Варвара только глаза закатила к небу в стиле умирающего динозавра: «Ох уж это бессмысленное смирение». Но все же потребовала продолжения:

— К чему вы в итоге клоните? Смысл этого средневекового терпения какой? Никак не въеду.

— Все эти годы я подавала на просфоры и мужа, и свекровь. И они стали меняться. Марина Сергеевна, например, была ярая атеистка. А сейчас она к Богу пришла.

— Кто? Этот радиофицированный жиртрест?

— Представляешь?! — У Елены вспыхнули глаза. — Она сейчас утреннее и вечернее правило читает. Иногда причащается. Богу ведь всех жалко. Он всем хочет спасения.

За разговорами они не заметили, как поравнялись с какой-то женщиной.

— Мы от Марины Сергеевны идем, — пояснила ей Елена после обмена любезностями.

Соседка вдруг как по заказу свернула на обсуждаемую нами тему:

— Помнишь, какая она была раньше? Никого за людей не считала. А сейчас хоть здороваться со всеми начала. Что ни говори, поумнела на старости лет.

— Вот слышишь, Варюша, мнение постороннего наблюдателя? — улыбнулась Елена. — Господь слышит нас. Вот что значит соборная молитва.

Соседка пошла своей дорогой, а Варвара полезла уточнять.

— В итоге сколько времени вы за них подавали?

— Двадцать лет, — скромно потупилась Елена. Варвару повергла в шок цифра, и она побежала домой — осмысливать. Об изменениях все-таки ей было трудно судить, но двадцать лет систематического воздействия — это, да, редкое постоянство. Мало кто такое потянет.

Из «совкого» поколения

Пересматривая старые советские фильмы, нередко удивляюсь многим героям: хотя и в безбожное время жили, а видятся как настоящие христиане. Без пяти минут православные. И даже многие коммунисты и атеисты — просто готовая форма для горячего, убежденного верующего. Поменять знак — и перед нами христианин первых времен, бессребреник, мученик, проповедник. В героях советских фильмов и книг есть соль. Сегодня человек организует партсобрание, а завтра коснется его души Христос, и он положит партбилет на стол и умрет за Господа. Ему не сложно будет все отдать Ему — он и раньше все отдавал. Он положит душу свою за друти своя — он и раньше ее полагал. Ему даже богатства не нужно будет раздавать — он ничего не нажил. Ему не привыкать делиться и ставить ближнего впереди себя, а общественное выше личного — он это делает с детства.

Отец Димитрий Дудко, полжизни проведший в тюрьмах и гонениях за веру, был убежден, что коммунизм лучше капитализма: в коммунизме личность хотя и деформирована, но сохранна. А в развратном обществе личность разлагается. Безбожнику легче принять Христа, чем развращенному.

Людмила Селенская
О советском кино и современном Православии

В воскресенье решили посидеть у Дианы, расслабиться. В назначенное время Варвара и Светлана Шалвовна расположились на кухне у инициаторши встречи в окружении мисок с заготовками и наблюдали за созданием пиццы.

«Слана Шална», как звали ее скороговоркой, — это их с Дианой общая мастерша из ПТУ. Для Варвары — единственный человек, с кем она давно не дерзала спорить. Зато ей можно было сказать абсолютно все, даже такое, что тщательно пряталось от своих родителей. Ни тебе истерических реакций, ни последующего прессинга и мозговынимания: «Говорила я тебе!..» Вместо этого желанная простота в общении, а сопереживания ничуть не меньше да еще опыт житейский, многократно помноженный на реальные истории учениц разных годов выпуска.

Сперва разговор крутился вокруг того, у кого, мол, какие новости на семейном фронте и про общих знакомых; то и дело всплывала новая тема с очередным возгласом: «А помните, как…» Вдруг Шалвовна спросила у хлопочущей хозяйки совсем не по теме:

— Ты чего второго не рожаешь? А?

Точно с такой же интонацией она требовала ответ двадцать пять лет назад в цеху Трикотажки: «Ты чего прядильную машину всю в мычке оставила? Плохо смену сдала?!»

— Куда второго? — Диана чуть противень с налепленной пиццей не выронила от неожиданности. Но тут же понеслась оправдываться в соответствующей тональности, как тогда: «Так случайно получилось, Слана Шална!»

— Одному ничего особенного дать не можем. У мужа работа то есть, то нету. Мы не в Чикаго живем!

— Замолчи, сорока ты этакая. — Шалвовна всегда умела двумя словами перекрыть любой начинающийся кипеж воспитуемых. — Еще географии ты меня не учила!

— У меня, знаете, Слана Шална, сильная депрессия! — выдвинула Диана главный козырь как преграду деторождения.

— Ой, не ерунди, пожалуйста! Откуда ты ее выкопала, эту депрессию? Всё при тебе: и муж, и ребенок, и квартира — хоть на велосипеде катайся. При мне хоть такое слово не говори, — и поправила смятое полотенце на стуле.

Диана скользнула взглядом по ее руке с бугристыми суставами и замолчала…

В 1990-е годы, когда ПТУ закрылось, Светлана Шалвовна усыновила трех племянников-сирот да еще досматривала мать, умиравшую от диабета. Все эти подвиги — на фоне уборок чужих квартир и таскания ведер воды на шестой этаж. Тогда в Варкетили неделями люди сидели без света и воды. На дрова денег не было, и приходилось наматывать километры, собирая хворост и шишки зимой для обогрева. Такого комплексного хождения по мукам не было ни у кого из Варвариных друзей. Хотя, может, только Елена с козами могла бы посоревноваться в этом аспекте. Но не о ней сейчас речь.

Пока Диана затеяла перетаскивать посуду на парадный стол, чтоб «культурно посидеть, как люди в Голливуде», Варваре вспомнилась на миг такая картинка из совместного прошлого, из 1996 года.

— Ну как съездили? — спросила она тогда Светлану Шалвовну после поездки в Россию за племянниками.

— Да слава Богу. Так все получилось, что я и не ожидала. Я, как получила телеграмму, что моя невестка погибла, брат в тюрьме, а их четверо детей сами себе предоставлены, так вообще себя не помнила. Пожар в голове. Как такое могло случиться? Поговорила я с мужем, что, мол, делать. Ты же знаешь, у него и характер сложный, и здоровье не то уже (на один глаз слепой) да плюс возраст ко всему: шестьдесят восемь лет, не мальчик. Оба мы инвалиды. Он говорит: «Надо забирать детей». Одолжили мы сто долларов и поехали. Сперва на автобусе, потом на поезде, потом опять пересадка. Это не шутка — ехать из Тбилиси в российскую глубинку через десять границ (кто их только понаставил?!). Причем едем и не знаем, на какие деньги будем возвращаться. Приехали. Брат в КПЗ, в райцентре. Невестку уже похоронили. Убили в драке алкаши. Ей всего двадцать девять лет было. Царство Небесное, вечный покой… Дети запуганные, травмированные, старшей десять, остальным девчонкам восемь, шесть и три года. Надо срочно ехать. Выяснила я, что брат мой перед тем, как всему этому случиться, заработал на ферме два миллиона русскими деньгами. Пошла в кассу. Ответ известный: «Денег нет. Весь Ивановский район уже полгода не получал ни зарплат, ни пенсий». Я им говорю: «А для меня деньги найдите. Я с вами не через дорогу живу. Откуда куда приехала! Мне сирот надо вывозить. Я у вас не на свадьбу прошу!» И чего я им такое сравнение привела — сама не знаю. Видимо, Бог меня надоумил. Только смотрю: кассиры зашушукались и говорят мне потихоньку: «Приходите завтра, выдадим».

Пришла я на другой день, деньги получила и пошла детей собирать в дорогу. Уезжаем — слышим в сельсовете гвалт. В деревне все-таки узнали, что мне деньги выдали. Приехала главбух и ругает кассиров, зачем два миллиона отдали. Оказывается, дочка у нее скоро замуж выходит, вот она и спрятала эту сумму дочке на свадьбу. А когда я случайно про свадьбу сказала, кассиры решили, что я все знаю, перетрусили и потому дали. Я хоть в религии особо не разбираюсь, только слышала, что сиротам Бог помогает. Думаю, это правда… Год назад, ты знаешь, я умирала и выжила. Все говорили: чудо. А теперь понятно, почему. Ради них вот, — она кивнула на привезенных девочек, — мне была жизнь продлена. Я всю жизнь мечтала иметь ребенка, и не дано было, а сейчас вот в пятьдесят лет троих получила (четвертую моя сестра забрала). И еще, знаешь, не перестаю удивляться. Ехала сюда, думала: во что же я их одену? Так понабежали мои подруги, как узнали, что случилось, сумками нанесли тряпок — некуда складывать…

Именно тогда, в 1990-е, беспартийная коммунистка, мастер производственного обучения, обладательница ордена Трудовой славы 3-й степени и прочая и прочая как-то незаметно стала верующей. И сейчас совсем было неудивительно слышать, как Шалвовна выспрашивала у Дианы:

— Ты почему такая нервная? А, девушка? От хорошей жизни, что ли, моча в голову стукает? Ты вообще в церковь ходишь?

Диана, как могла, оправдывалась:

— Я ходила. Но полностью разочаровалась. И бабки там такие противные. Помню, мне было восемнадцать лет. Волосы длинные под косынку не помещались. Одна такая, ну точно Баба-яга из мультфильма, схватила меня за мой хвост и шипит: «Что ты веник свой распустила, как блудница?!» А я ни с кем даже тогда не целовалась. Еле сдерживалась тогда, чтоб не заехать этой старой песочнице. Я потом к баптистам перешла. Они более современные. И не грузят так: косынка, юбка и прочее. Богу, мол, сердце нужно, а не прикид.

— Да оставь ты этих бабок в покое. Ты к Богу ходи, а не к людям. И меньше по сторонам смотри, что делается.

— Оф, я так не могу, — занервничала Диана. — Прямо вот так никого не видеть и только поклоны бить. Не семнадцатый век!

Шалвовна не среагировала на скрытый выпад.

— Ты просто до этого еще не доросла, — ответила ей миролюбиво. — Я в твоем возрасте ни о чем таком не думала. Только работой и жила. Смешно сказать, в светлое будущее коммунизма верила и, как могла, хотела его приблизить. Все с себя стружку снимала и вас, дурех, гоняла…

«Гонки» были, конечно, на уровне стахановских стандартов. Шалвовна внедряла моральные устои железной рукой. Действовал строжайший дресс-код: на территории ПТУ никакой косметики, никаких джинсов и ультрамодных лохматых причесок. Если челка воспитанницы отрастала до недопустимой длины, публично делалось два замечания, а на третий раз приносились туповатые ножницы. Дальше разыгрывались трагикомедии в стиле Петра I и стрижки непокорных бояр.

Детдомовским, жившим в общаге, доставалось еще больше. За полчаса до начала занятий мастерша обходила их комнаты с проверкой на предмет чистоты. Нарушителей было жалко заранее.

В итоге все группы Светланы Шалвовны всегда были показательными в труде, учебе и культмассовых мероприятиях.

Словом, это был типичный «совок» со всеми вытекающими последствиями, типичный скорее для России, но очень редкий для Грузии в 1980-е годы.

— … Настолько я себя сжигала на работе, что даже кушать забывала, — вспоминала Светлана Шалвовна, попивая чай из ажурной чашки. — Тоже глупость какая была с моей стороны. Язву желудка себе заработала в тридцать лет. Плюс еще все беды учениц через себя пропускала. Сплошные спазмы…

Причин для спазмов всегда было по самое не хочу. Только в одной Варвариной группе чего только не было. Одна заявилась на первый курс беременной на последнем сроке, другая периодически сбегала из дома и клеилась к шоферам автобусов (масштаб поисков, которые пришлось организовать мастеру, и соответствующую группу захвата додумывайте сами), третья напрыскала себе в рот дихлофос от неразделенной любви к однокурснице. И т. д. и т. п. За весь срок обучения было как в песне: «Покой нам только снится»…

— И все-таки чересчур вы того, Слана Шал на, по-коммунистически нас давили, — высказала наконец Диана давнишнюю претензию. — Кроме вас, никто в училище так не выкладывался. То походке нас красивой учили, как будто мы топ-модели какие-то были, а не прядильщицы, то про этикет книжки нам читали, вместо того чтоб пораньше с уроков отпустить. Или эти, как их, «сочинения о дружбе» заставляли писать.

— Ты смейся, смейся, — беззлобно отшучивалась «гроза училища». — К нам иногда такие дети приходили, как личную гигиену соблюдать, и того не знали. К тарелке с какой стороны вилку, а с какой ложку класть — понятия не имели. Я в своей семье старшая была и привыкла с младшими возиться. Нас у родителей пятеро было. Мы — послевоенное поколение — очень наивные были. Особо не рассуждали. Мой папа до Берлина дошел. В доме у нас всегда был гвардейский порядок. И с вас я так же требовала: честность, трудолюбие и никакой халтуры. Чего тут удивляться?..

У Варвары опять внутреннее кино перед глазами закрутилось. Тоже из начала 1990-х.

— Несколько дней назад я нашла в магазине пять тысяч купонов, — рассказывала Светлана Шалвовна, весело поблескивая голубыми глазами. — Наверное, кто-то выронил. Подняла и спрашиваю: «Кто потерял?»

— Почему себе не взяли?

— Нас так родители приучили, что чужое брать нельзя. Как говорится: «Нашел — не радуйся. Потерял — не плачь». Битых полчаса я у всех в магазине спрашивала о потерянных деньгах, пока кто-то не взял, сказав, что деньги его. Иди проверь. Но это не мое дело. Пришла на работу и рассказала нашим сотрудникам о находке. Они давай меня ругать: «Пять тысяч купонов — твоя зарплата за месяц. Как ты сглупила!» У меня и правда тогда было туго с деньгами.

Проходит несколько дней, приезжает моя бывшая ученица из Турции и дарит мне двадцать пять тысяч купонов. Рассказала я это на работе, чтобы люди вместе со мной порадовались. И правда все обрадовались и даже говорят: «Это тебе точно Бог послал за честность».

* * *

— А какой у вас самый трудный случай был? — Варвара уже подустала от собственного непривычного молчания.

— Трудный? — задумалась Шалвовна, оборачиваясь к Варваре. — Да каждый из вас был «трудный случай». Одна ты чего мне стоила, сколько со мной препиралась в училище, пока я тебя затыкать не начала… А так, первое, что вспомнилось, — это моя Надька… Ее с десяти лет таскали по всему городу. Была в банде. Была в то время такая бандерша Изо на Авлабаре. Явилась она ко мне на первый курс, потом вдруг пропала на три недели. Оббегала я все, потом в детдоме мне сказали, в чем дело. Смотрю: появляется через какое-то время вся разодетая. Я ее спрашиваю: «Где ты была?» «В Ереване», — говорит. Ну, рассказала мне все. Эта Изо ее продавала. Я ей тогда сказала: «Решай сама, как ты хочешь жить. Вот твоя мать так пропала, а ее сестра живет и имеет семью. Могу тебя в другое училище перевести — и продолжай жить, как раньше». Она подумала и говорит:

«Я у вас останусь. Только они меня так просто не отпустят». «Ничего, — говорю, — это мы еще посмотрим. Только за территорию не выходи». Проходит месяц, прибегает ко мне староста группы и кричит: «Слана Шална, в общаге Надьку бьют». Оказывается, Изо какую-то девку прислала, чтоб с Надей расправиться. Потом через месяц еще двое за ней явились и стали в краже обвинять. Я их приперла к стенке и говорю: «Передайте Изо, чтоб больше никого не подсылала, а то я всю вашу малину разбомблю». Мне ведь ничего не стоило у Нади все их точки узнать и с милицией туда нагрянуть.

— А вы не боялись?

— Я тогда ничего не боялась. Сама рядом в рабочем общежитии жила, пока в тридцать восемь лет замуж не вышла. Был тогда еще один визитер. Но потом все кончилось и Надя благополучно замуж вышла…

— Слана Шална, вы у нас прям как мать Тереза, святая, — выплеснула Диана свой восторг.

— Да ну тебя! Такое даже в шутку сказать нельзя… — засмущалась мастерша. — Всю жизнь не так, как надо, прожила. В церковь стала поздно ходить, на закате. И с мужем невенчанная жила. Я сейчас на старости лет книги духовные читаю, хоть потихоньку разбираю, что к чему. Одно поняла: правильно нас Господь наказывает. Слишком много мы ошибок совершаем. Вот ты, Диана, к примеру, утром молишься?

— Нет, конечно, — отпрянула от нее Диана. Очень уж вопрос анекдотично звучал. — Так я всем довольна. «Слава Богу», говорю. Но вот так, систематически, где у меня столько времени?! И баптисты говорили, что это заблуждение.

— Потому ты такая дерганная, — поставила Шалвовна очевидный диагноз. — Нашла кого слушать. Я, например, каждое утро два часа правило читаю и не могу без этого.

— Два часа?! — вскрикнула Диана, округлив глаза. Потом засмеялась: — Я же говорю: у вас скоро крылья начнут расти. Умоляю, о чем можно столько молиться?

— Как о чем? Все у Бога прощения прошу, что не так жила, в Его праздники работала, посты не держала раньше. И еще мужа своего очень осуждала. Думала, такого бурчуна и зануду только мне как спецзаказ выделили, чтоб нервы мотать. А он, когда мы из России детей привезли, совсем с другой стороны раскрылся. Все свое сердце им отдал. На базробе из-за них на солнце жарился, чтоб лишние копейки заработать. Потому так рано ушел. Вот горюю теперь, что не успели мы с ним повенчаться. В общем, о многом сожалею. Потом за всех ближних и дальних молюсь, за девчонок моих обязательно. Поименно перечисляю: у той чтоб муж не дрался, у другой проблема с квартирой чтоб решилась… Тамуна все никак родить не может. И за бедолаг моих отдельно, конечно… Недосмотрела я их… — И она замолчала, стала искать в сумке что-то.

Варвара знала причину этой тоскливой паузы.

Это был предпоследний выпуск Шалвовны. 1991 год. Развал Союза, забастовки, перебои со светом. Какой уж тут учебный процесс.

— Сколько я с ними воевала! — рассказывала она через силу. — «Девочки, соблюдайте себя, не пейте, не курите. Почему вас ваши матери в детдом сдали? У вас у всех предрасположенность. Покатиться легко, потом не остановишь». Одна мне еще права качать вздумала: «Не ваше дело!» — Она очень смешно передразнила наглую интонацию. — Я ее в пустой класс завела и налупила сильно: «Я тебе, босявке, покажу, какое мое дело!»

Великовозрастные ученицы слушали это молча. Обе хорошо знали, что ничего тут не преувеличено. К этому крайнему средству Шалвовна прибегала крайне редко, когда все остальные средства педагогического воздействия были исчерпаны. Видно, та девчонка ее сильно достала.

— Вот тоже и в этом каюсь, — продолжала мастерша. — Сироту избила. А она уже на том свете давно. С чем я туда приду?.. Э, что долго говорить. Не уберегла я их…

Ее глаза с красными прожилками заметно покраснели. И Диана, сидящая ближе, стала гладить ее по руке, успокаивать:

— Не берите в голову, Слана Шална. Зато сколько людей вас помнят и любят! — Потом все-таки свернула на ту злосчастную группу: — В итоге что там было с этими девочками?

— Как вышли в рабочее общежитие, все пошло-поехало. Я им уже никто была. Стали парней туда таскать и пить всем «обществом». Их и выперли оттуда первыми. Прямо на улицу. Как раз причину нашли хорошую. Трикотажка стала сворачивать производство, из Узбекистана хлопок перестали получать, общежитие стали приватизировать. Эх, был бы Советский Союз, я бы до Совмина дошла, но их комнаты бы отвоевала. А тут, вы же помните, Гамсахурдия у Дома правительства каждый день митинги устраивал. «Голодная, но свободная Грузия!» Кому в этой каше нужны были мои детдомовские? Они и рванули турков обслуживать: легких денег захотелось. Дальше был вопрос времени. Кто спился, кто так сгинул. Ленку муж по пьяни убил. Двое детей остались. Я у нее на похоронах была. Наши с той группы приходили прощаться. Рассказывали, что за три дня до смерти видела она во сне двоих с ее группы, кто раньше погиб. Приходили они за ней… А ты говоришь, — она снова повернулась к притихшей Диане, — зачем столько молиться. Их кроме меня некому поминать.

— Слана Шална, — Диана решила сменить грустную тему на что-то более жизнеутверждающее. — Вот вы за других просите. Все ясно и понятно. Вы наша общая мама. А почему вы свою жизнь как-то улучшить не хотите?

— Я о себе прошу, когда что-то надо, и у меня все исполняется. — Шалвовна ответила просто, без тени превозношения, свойственного замолившимся верующим. — Меня Господь слышит.

— И что вы такого выпросили? — Диана недоверчиво поджала губы гузкой.

— Мне, например, клиенты по уборкам нужны были хорошие, и вот они у меня есть. Ремонт захотела, чтоб жить в чистоте, и это пожалуйста — разные люди помогли. Знаю, куда ты клонишь. — Тут Шалвовна засмеялась. — Успокойся, дорогуша, я уже другую работу не потяну. Сама посуди. Хоть я грузинка, но грузинского так и не осилила. Компьютер тоже не для моих мозгов. Так что в офис или парламент меня точно никто не посадит. Я у Бога реальное прошу, а «боинга» с «мерседес-бенцем» мне даром не надо.

У Варвары как-то сами собой замелькали картинки из прошлого.

* * *

Июль 2001 года. Палата военного госпиталя. На койке с серыми, застиранными простынями старушка с обрубком ноги — ампутацию пришлось делать, чтобы остановить гангрену, возникшую на фоне диабета. Старушка плохо слышит и почти ничего не видит. Сейчас она спит. Рядом Светлана Шалвовна. Пользуясь недолгим отдыхом, она рассказывает Варваре свои мытарства:

— Какая же она неподъемная! Вроде и веса нет, а от кровати не оторвешь… Дали маме мочегонное — я думала, конец мой пришел. Она мочилась каждые полчаса. Попробуй подними ее на это огромное судно, потом опусти. Мне ведь больше двух кило поднимать нельзя после той операции. У меня так все разболелось. Думаю: все, надорвалась. Лежу и молюсь: «Господи! Прикоснись ко мне Своею милостью!» И что ты думаешь? Боль вскоре прошла, будто ее и не было. Встала я другим человеком и давай ее белье менять. А она то плачет, то психует: «Что вы со мной сделали? Где моя нога?» Пытаюсь ее успокоить, а она свое.

Тут старушка проснулась и рассказ был прерван…

* * *

Диану такой альтруизм совершенно не удовлетворил. Даже, наоборот, разочаровал.

— Ох, подумаешь: клиенты по уборкам, ремонт в полторашке. Это бытовуха. Вы так уверенно говорите, будто у вас и правда что-то необыкновенное было.

Мастерша улыбнулась как человек, обладающий неоспоримым преимуществом.

— Диан, хочешь — верь, хочешь — нет, и необыкновенное у меня тоже было. Я два года подряд открытые небеса на Крещение видела. И еще Матерь Божию во сне. Вот слушай, как дело было. Я в Витебске родилась, папа туда после войны демобилизовался. Там на площади была церковь закрытая. Где перекресток улиц Ленина и Фрунзе. Склад в ней находился. Единственная действующая церковь тогда на Марковщине была. Мне очень хотелось туда попасть. Но родители меня туда, естественно, не водили. И вообще о Боге нам тогда никто не говорил. И вот как-то в семь лет я увидела сон. Будто нахожусь я внутри этой церкви и вижу перед собой большую Женщину в красном плаще с Младенцем. Вдруг все вокруг стало рушиться, а Она накрыла меня Своей одеждой. И только когда мне было шестнадцать лет и наша семья переехала в Грузию, я узнала, Кто мне снился. Здесь люди больше в церковь ходили. Не афишировали, конечно. Но таких строгостей, как в России, не было. Крестилась я тоже поздно. В зрелом возрасте. И только недавно в Самебе купила икону. А на ней именно такая Божия Матерь, Какую я видела в детстве. «Споручница грешных» называется…

Потом Шалвовна засобиралась домой. Стали прощаться. Мастерша, стоя у порога, притянула к себе Диану и, обнимая, попросила:

— Ты уж, лапушка, возьми себя в руки. Не распускайся. Глупости всякие баптистов-иеговистов из головы выкинь. И рожай второго, пока можешь.

— Я подумаю, — засмущалась бывшая воспитанница. И, не выдержав требовательного взгляда голубых глаз, пообещала активнее: — Чесслово, подумаю. Только не смотрите на меня так.

— Ну, значит, не зря повидались, — удовлетворилась этим Шалвовна и пошла спускаться по лестнице.

Открытые небеса

Когда же крестился весь народ, и Иисус, крестившись, молился: отверзлось небо, и Дух Святой нисшел на Него в телесном виде, как голубь, и был глас с небес, глаголющий: Ты Сын Мой возлюбленный; в Тебе Мое благоволение!

Лк. 3:21-22

Где ты пропадаешь? У нас тут чудо самое настоящее произошло. — Такими словами встретила меня моя соседка Тамрико на Крещение и принялась рассказывать.

— Утром, значит, глажу я белье и вполуха телевизор слушаю, московский канал. Вдруг ведущая говорит: «Сегодня Православная Церковь отмечает праздник Крещения, и во всех церквях состоится освящение воды. По поверью, в этот день открываются небеса, Дух Святой сходит на воду и вся вода освящается».

Ох, думаю, чего только не выдумают! А ведущая продолжает: «Раньше верили, что если кто увидит раскрытые небеса и успеет сказать о своем желании, то оно непременно исполнится. Внимание, посмотрите на небо. Сейчас с минуты на минуту небеса должны раскрыться, и только после этого священники начнут водосвятие». Бросила я утюг, подошла к окну и вижу: на небе от края до края появилась сверкающая золотистая линия, будто самолет пролетел. Я скорей детей звать. «Идите, — кричу, — сюда, смотрите, что творится». Они прибежали. «Давайте, — говорю, — загадывайте желание».

А тут линия эта сама собой стала раскрываться все шире и шире, и откуда-то сверху стал струиться необыкновенный золотистый свет. Красота неописуемая. Тут дочка как завопит во все горло: «Барби хочу! Три новых Барби хочу!» «Дура! — говорю. — Мало, что ли, у тебя этого хлама валяется? Ты что-нибудь нужное проси!»

А сама нервничаю. Что же загадать-то? В голову все материальное лезет. Белье постельное вроде надо. Тут такой момент, а я вдруг про белье вспоминаю? Нет, не годится. Лучше попросить, чтобы работа нормальная была. Опять не то. В этой жизни кроме работы и так ничего нет. Никак не могу сосредоточиться. А тут еще над ухом дочка снова про Барби вопит. Чуть не отлупила ее: «Не засоряй, — говорю, — эфир ерундой».

Вдруг этот золотистый проем в небе стал сужаться, всего минут десять небо светилось. Ой, думаю, подождите, я и загадать-то толком ничего не успела, а небо уже стало обычным, как всегда. Сын мне позже сказал: «Надо было о здоровье просить». «И то правда, — говорю, — самое нужное вечно из головы выскочит».

— Ты спроси у своих в церкви, — завершает свой рассказ соседка, — видел ли кто-нибудь такое и к чему это нас обязывает. И выясни точно, когда будет следующее Крещение, чтобы мне заранее подготовиться и о самом важном сказать.

Мои знакомые в церкви, как сговорившись, отвечали:

— Это известное дело, что небеса на Крещение раскрываются. А вот видеть это нас не сподобил Господь. Да и как увидишь, если в это время служба идет и надо в церкви быть?

— А тем, кто видел, им что делать?

— Сейчас время такое, Господь всех в церковь зовет для покаяния. А без покаяния и отверстые небеса недоступны. Впрочем, бывает такая милость Божия, что Господь авансом благодать дает.

* * *

Что же касается исполнения желаний, то в том же году дочке соседке Тамрико разные люди подарили три Барби. Сейчас она выросла и в куклы уже не играет. Что загадал ее старший брат, так и осталось секретом.

Что же касается их матери, то через год на Крещение у нее была срочная работа, некогда было на небо смотреть.

Это старомодное слово «верность»

Мы все считаем себя очень умными (по крайней мере, до сих пор не встретила никого, кто бы добровольно назвал себя дураком). Мы разбираемся в компьютерной технике и политике, знаем точно, «где как надо и не надо», запросто жонглируем евангельскими цитатами и медицинскими терминами. И вообще мгновенно усваиваем такое количество новой информации, какое наши предки получали за десять лет. Но почему-то все реже и реже употребляем слова «честь», «порядочность», «верность».

* * *

Вот эта маленькая заметка на портале информационного центра Кахетии собрала в грузинском фейсбуке множество «лайков».

В доме престарелых

Этому старику восемьдесят лет. Каждое утро он несет завтрак своей жене, которая живет в доме престарелых, и собственноручно ее кормит. Однажды я спросил его:

— Почему ваша жена живет здесь?

— У нее болезнь Альцгеймера. Я не смог ухаживать за ней один дома. И потом, у нас нет столько денег, чтобы я жил вместе с ней здесь, в доме престарелых.

— Ваша жена будет нервничать, если вы не принесете ей завтрак утром?

— Она ничего не помнит. Уже пять лет, как она не узнает меня.

— Как удивительно, — восхитился я. — Несмотря на это, вы каждое утро здесь.

Старик грустно улыбнулся, посмотрел мне в глаза и сказал:

— Зато я помню, кто она…

* * *

А вот заметка из газеты «Палитра недели» от 17 июля 2014 года.

Я и сегодня жду его…

Элико Нариндошвили живет в Сигнахском районе в деревне Джугаани. Ей сто три года. Несмотря на свой возраст, чувствует она себя бодро, но без палки передвигаться не может.

— Я родилась в 1912 году в деревне Бодбисхеви. В двадцать один год вышла замуж за Андро. У нас родилось двое детей. Андро призвали на фронт. С войны он не вернулся. Я работала на табачной плантации четыре года, потом еще семь лет дояркой на ферме, не жалея себя. Потом перешла на птицефабрику. Мне очень хотелось, чтобы муж, придя с войны, увидел семью, стоящую на ногах, а не погибающую в нищете.

— Сколько лет вы ждали мужа? Когда пропала надежда на его возвращение?

— Я и не теряла надежды. Кто знает, может он придет сегодня. Все бывает в жизни. Он золотой человек, хороший муж и прекрасный отец… Один наш сын умер от рака недавно. Не уберегла я его. Но что делать…

— Вы вышли замуж по любви, Элико-бебо?

— Нет, сынок, я и не знала, что это такое. Просто он пришел ко мне домой и посватался. Я согласилась. Вот и все. Шесть лет, которые мы прожили вместе, были самыми счастливыми в моей жизни.

— Почему вы не вышли второй раз замуж? Наверняка у вас были поклонники.

— Что ты говоришь, сынок? Мои дети рассердились бы, если бы я привела им отчима. Я бы ни за что не вышла второй раз замуж… Хотя сначала у меня не было чувств к моему мужу, но потом так полюбила его, что все эти годы только и жила мыслью о нем. Клянусь вам моими живыми и мертвыми, за все семьдесят пять лет у меня никого не было, кроме него. Когда вернется мой муж, я должна встретить его с чистой совестью. Поэтому мне было лучше вот так тяжело зарабатывать, чем второй раз выйти замуж…

Подобные простенькие заметки почему-то вызывают у многих щемящее чувство чего-то невозвратно потерянного. «Редкость», — скажут многие в век перенасыщенности всего и всем.

Интересно, какие слова уйдут из лексикона наших внуков? Неужели для них такие зарисовки будут чем-то из области красивых легенд?

Алексей Солоницын

Бедный Юрик

Это произошло в послевоенные годы, в самом центре моего родного города. Он находится на Волге и на карте моего творчества назван Кручинском.

Здесь, на улице Ленинградской, рядом с Военторгом, находился магазин, где продавались велосипеды и запасные части для них. Еще продавался мотоцикл, сверкающий красными полированными боками. Он стоял между стеклянной витриной и прилавком, с правой стороны зала, так, что его можно было рассмотреть и с улицы, и в самом магазине. У мотоцикла всегда толпились люди, по большей части мальчишки, глазевшие на никелированный руль, кожаное сиденье, черные колеса. Глазели и на велосипеды, выставленные здесь же, за оградкой, куда пускали только тех счастливцев, у которых находились деньги на покупку новеньких чудесных машин. Да и сам магазин тоже был новым — мирная жизнь налаживалась.

Юрка, или Юрик, как его звали на улице, подкатил к магазину на собственном велосипеде, им самим собранном. Он сумел выправить проржавевшую раму, погнутый руль, заменил колеса, и получился у него из выброшенного на помойку отличный велик, или «лайба», как мы еще называли велосипеды. О «доходяге» мимоходом сказала Юрику мама, дворничиха тетя Клава, и Юрик мигом помчался во двор и приволок домой велосипед-калеку.

Тетя Клава лишь горестно вздохнула и не стала бранить сына. Наоборот, видя, с каким усердием Юрик взялся за ремонт велика, всякий раз поощряла его то рублем, то трешницей, когда Юрик говорил, что надо бы купить новые шины или еще что-нибудь для велика, который с каждым днем приобретал все более нормальный вид.

И вот руль стал сверкать как новенький, рама покрашена черной краской, цепь не скрипит, потому что хорошо смазана.

Юрик научился на своем велике отлично гонять, даже без рук, подняв их вверх и помахивая, как заправский циркач.

Подкатив к магазину, Юрик поставил свой велик так, чтобы его было видно сквозь стекла витрины. Да и купить ему предстояло всего несколько спиц, и он думал, что быстро обернется.

У прилавка толпились люди, и Юрик не сразу купил новые спицы.

Когда он вышел из магазина, велосипед исчез.

Юрик испуганно огляделся, подумав сначала, что кто-то из знакомых пацанов взял велик прокатиться.

Добежал до угла — посмотреть, кто же взял велик без спроса.

Кроме прохожих, идущих по своим делам, на улице он никого не увидел.

Быстро вернувшись к магазину, Юрик побежал теперь к противоположному концу улицы.

Но и тут не обнаружил пропажи.

Возникла последняя надежда, что велосипед увели в соседний двор, под арку, куда Юрик и забежал.

На протянутой между деревьев веревке пожилая женщина развешивала белье.

Увидев Юрика, тревожно посмотрела на него:

— Тебе чего?

— Велосипед… не видели?

— Какой еще велосипед? — уже грозно сказала она. — А ну марш отсюда!

— Да мой велосипед! Кто-то взял! — с отчаянием выкрикнул Юрик. — Не видели?

— Ничего я не видела! Никакого велосипеда!

Юрик отчаянно махнул рукой и побежал со двора.

Вернулся к магазину.

Может, кто-то уже вернул велосипед, покатавшись…

Никого!

В магазин уже реже заходили люди. Но у прилавка толпился народ.

И все так же рассматривали мотоцикл с красными сверкающими боками, кожаным сиденьем и никелированным рулем.

По улице шли прохожие, и никому в целом свете не было дела до Юрика, потерянно стоявшего неподалеку от дверей магазина.

Юрик опустился на горячий асфальт и прислонился к стене. В руке он все еще держал спицы, завернутые продавщицей в промасленную бумагу.

Он вытащил угол рубашки из-под брюк и вытер потное лицо. Черный вихор его волос вздыбился, брови сошлись и тело затряслось.

Руками, перемазанными промасленной бумагой со спицами, он прикрыл лицо, чтобы никто не видел его слез.

Но хриплый стон помимо воли вырвался из его груди:

— А-а-а! А-а-а!

Юрик изо всех сил старался сдержаться, но рыдания становились все громче, все отчаянней:

— А-а-а! А-а-а!

Первым на него обратил внимание мужчина в летней рубашке, загорелый, крепкий.

— Ты чего? Что с тобой?

Юрик видел лишь сандалии, стоявшие перед ним, застегнутые поперечными ремешками.

— А-а-а! А-а-а!

— Да подожди ты! Успокойся! Ну?

Мужчина, у которого из-под кепки виднелся седой чубчик, наклонился к Юрику, глянул на него светлыми, как будто выгоревшими на солнце глазами. Мальчишка открыл лицо, отодвинув от него сверток со спицами:

— Вело-си-и-и-и-пед!

— Что велосипед? — К ним подошла немолодая женщина в простеньком платье, с авоськой.

— У-у-у-крали!

— Эх! — в сердцах сказал другой прохожий, тоже немолодой, только что выбиравший велосипед, но так и не выбравший, — не по карману оказался подарок ко дню рождения внука. — Поймал бы воришку — уши бы оборвал!

— Теперь ищи ветра в поле! — сказал еще кто-то из людей, столпившихся около сидящего на асфальте Юрика.

— А ты что же прошляпил? Куда смотрел? — сказала женщина с авоськой.

— Спи-и-и-цы… покупа-а-ал… — Юрик все не мог остановить рыдания.

Загорелый мужчина поднял Юрика с асфальта.

— Не такая уж это и беда. — Он обвел взглядом собравшихся вокруг людей. — А, братцы? Как считаете?

Светлые глаза его, казавшиеся выгоревшими, заблестели. Он снял кепку и положил ее на асфальт. Стал виден его седой чубчик и вмятина на голове, с левой стороны, где волосы росли редко, торчали, как стерня на выкошенном поле.

— Выручим парня? Разве слабо нам? — И он вынул из кармана потертый кошелек, открыл его, наклонившись к кепке, и вытряс из него все, что там находилось.

В старенькую кепку упало несколько десятирублевок, трешниц, мелочь.

Юрик невольно посмотрел на деньги. Рубли были светло-коричневыми, трешницы зелененькими, десятки — светло-красными, с изображением Московского Кремля.

— И правильно, — поддержал седого мужчина, выбиравший велосипед для внука. — Не обеднеем, а парня выручим. Тебя как звать? — Он наклонился к кепке и положил туда часть денег, собранных на велосипед для внука.

— Юра.

— О! Моего тоже Юркой звать.

— Юрик, — сказал мужчина в соломенной шляпе. — Бедный Юрик.

— Никакой он не бедный, — возразила женщина с авоськой. Она тоже достала из сумочки кошелек и стала отсчитывать рубли. — Сейчас возьмем да и наберем, и будет он богатый.

— Да это я так. — Мужчина в соломенной шляпе смущенно улыбнулся. — Это я вспомнил из театра, спектакль «Гамлет». Там так говорилось.

— Нет, неправильно. Гамлет говорит «Йорик», когда держит череп своего шута. — Сухонький, стройный старичок положил в кепку несколько трешниц. — Интересно, сколько же стоит велосипед?

Знатоку Шекспира выдали не театральную, а точную ценовую информацию.

Подходили и подходили прохожие, интересовались, что здесь происходит.

Женщина освободилась от своих покупок, вручив авоську Юрику. А сама принялась считать, сколько денег уже собрано.

За ней с интересом следили.

На лицах появлялись улыбки — любопытные, растерянные, одобрительные, веселые. Появился даже некий азарт, когда женщина, радостно улыбаясь, сказала, что осталось собрать всего каких-то двадцать рублей.

Эта сумма нашлась не сразу — последние рубли собирались мелочью, причем почти исключительно медной.

Дружной гурьбой зашли в магазин. Деньги кассирше отсчитала все та же женщина. Сейчас лицо ее преобразилось: из самого обыкновенного оно стало таким, будто женщину озарил неземной свет, разгладив круги под глазами, да еще и изменив их, — они стали ярче, крупней, будто женщина решилась купить какую-то необыкновенную драгоценность.

Оно и в самом деле было так.

Новенький велосипед выкатили из магазина на улицу. Он блестел никелем, матово отсвечивал черными шинами — почти так же, как у мотоцикла.

— Держи, Юрка, — сказал мужчина, надевая кепку на седую голову.

Юрик взял велосипед за руль, глянул на окружавших его людей.

На лице его застыли грязные бороздки от слез.

— Ну, поезжай, — приободрил его фронтовик.

Юрик оттолкнулся ступней от асфальта, уверенно сел на сиденье и поехал по обочине улицы, рядом с тротуаром.

Отъехав немного, он развернулся и направил велосипед к своим спасителям, еще стоявшим у магазина.

И Юрка сильнее нажал на педали, чтобы велик не вилял, оторвал руки от руля, поднял их вверх, салютуя землякам.

Наследство

С годами в душе неожиданно просыпаются, казалось бы, давно забытые факты собственной биографии. И предстают они совсем в ином свете — свете Христовой веры, которая, как маяк, освещает ушедшие в темноту годы.

Вот недавно и мне вспомнилась история нашей с братом юности, которую я и хочу рассказать. Потому что я совсем иначе стал понимать смысл того, что произошло с нами более полувека назад, когда я оканчивал факультет журналистики Уральского университета, а брат — театральное училище при Свердловском (ныне Екатеринбургском) академическом театре драмы.

Приближались новогодние праздники, но они не радовали сердце. Мало того, что у нас ни копейки не звенело в карманах, так даже занять было не у кого. Все разъехались: кто на праздники, кто на преддипломную практику. Где-то я все же достал денег на хлеб и баночку килек в томатном соусе и пришел в общежитие к брату.

В просторной холодной комнате стояло семь аккуратно заправленных коек, лишь восьмая, крайняя, оказалась голой. Анатолий пристроил матрац к батарее парового отопления и, прижавшись к ней спиной, закутавшись одеялом, что-то читал.

Он грустно улыбнулся, увидев меня, усадил рядом. Я расстелил газетку, нарезал хлеб, открыл баночку консервов. А Толя принес с общей кухни чайник, налил в стаканы кипяточку. Я обратил внимание, что он ест только хлебный мякиш, да и жует как-то странно, больше губами, чем зубами, по-стариковски. Репетирует? Но вроде стариков он не должен играть…

И тут я вдруг увидел, что очередной кусочек хлеба у него окрасился.

Неужели кровь? Показалось?

Я перестал жевать.

— Да, маленький (так он меня звал), — сказал он, заметив мой испуганный взгляд. — Гляди.

И он открыл рот, показывая зубы и десны.

Десны воспалены, кое-где видны маленькие красные точечки. Сомнений нет: это кровь.

— Да был, был у врача, — опередил он мой вопрос. — Надо есть фрукты, пить соки. Если нет возможности купить — есть хотя бы лук, чеснок. Ну и общее питание должно быть по возможности усиленным… Такие рекомендации, дорогой мой…

Он не назвал свое заболевание, но мне и так стало понятно: цинга. И это в миллионном городе, в столице Урала, перед самым выпуском…

Я шел к себе в общежитие как мешком ударенный. Ближе и родней брата у меня никого не было. Поступал он очень трудно: трижды его не принимали в московский театральный (ГИТИС), считая, что он «не без способностей, но имеет совершенно не актерскую внешность». Когда в Свердловске открылась студия, я, уже студент третьего курса, вызвал его телеграммой после очередного провала в Москве. И тут наконец, хотя опять «со скрипом», его приняли.

И вот годы учебы позади. Толя доказал, что он не просто может быть актером, но актером хорошим, — это стало видно и по курсовым работам, и по той неистовости, с какой он овладевал любимой профессией, рано поняв, что именно она его призвание.

И вот надо все бросать перед самым выпуском, лечиться…

Да, лечиться, но как?

Из дома помощи не было: как раз в это время отца исключили из партии, уволили из редакции республиканской газеты. Он, коммунист ленинского призыва, с юности свято веривший в идеалы компартии, очень тяжело воспринял «разоблачение культа личности Сталина». С коллегами по редакции они собирались после работы, заходили куда-нибудь выпить, спорили, шумели. Кто-то донес, «пришили» «антисоветскую деятельность», всех разогнали — двух журналистов даже посадили в тюрьму. Заработков мамы, стенографистки-машинистки, едва хватало, чтобы свести концы с концами.

Я сидел один в своей общежитской комнате и раздумывал, что можно продать, чтобы срочно достать денег. Вытащил из-под кровати самое драгоценное — чемодан с книгами, накопленными за годы учебы.

«Если все книги отнести в “Букинист”, много не выручу, — размышлял я. — Но если удастся продать вот эту книгу, то можно, наверное, неплохо получить».

Я держал в руках Четьи Минеи. Кожаный переплет, толстые пожелтевшие страницы. Красные заглавные буквицы. Старославянская вязь, где каждая буковка — таинственна и завораживающе прекрасна.

Книга досталась мне по наследству. Когда умерла наша бабушка, Анна Христофоровна, мать ездила в Саратов на похороны. Потом делили то, что осталось от нее и от деда Кузьмы: дом, имущество. Мама взяла лишь Евангелие, подаренное деду Синодом Русской Православной Церкви, акафист святителю Николаю, дневник деда и вот эти замечательные Четьи Минеи — то есть чтения о святых, поминаемых по дням и месяцам. Все это наследство деда Кузьмы, старосты собора в Саратове, мама отдала мне, посчитав, что именно я должен воспринять от деда его духовные ценности.

Эти Четьи Минеи я помнил с детства. С братом мы спали на огромном дедовом сундуке (у нас называли его «ларь»). Там бабушка, в доме у которой мы жили в детстве и которую называли бабаней, хранила «выходную» одежду — деда и свою. И вот эти книги, которые и привезла мама после раздела имущества.

Когда мы были детьми, баб Аня по вечерам доставала из ларя Четьи Минеи, бережно клала книгу на стол и просила старшую свою дочь, Наталью, почитать вслух. Мы тоже слушали, воспринимая жития святых как сказку. И, конечно, не понимая, что это были первые зерна, упавшие в наши души. Потом они проросли, дали свои всходы: Анатолию выпало воплотить на экране образ иконописца — преподобного Андрея Рублева в великом фильме кинорежиссера Андрея Тарковского, одного из самых ярких кинематографистов не только нашей страны, но и всего мира. А мне выпало стать писателем, который в художественных произведениях — романах, повестях, рассказах — написал о подвиге угодников Божиих.

Но это было потом, а тогда, юношей, я сидел над раскрытым чемоданом с книгами и решал, как поступить.

Выбрал я для продажи Четьи Минеи, понимая, что за эту книгу могу получить хорошие деньги. Но когда шел по холодным зимним улицам Свердловска, решил, что надо идти не в букинистический магазин, а в церковь.

Там ее место — больше подсознанием, чем сознанием понимал я.

Церковь в народе называли Ивановской — она была единственной действующей в то время в Свердловске. По соседству, как водится, со стадионом. И когда мы ходили смотреть хоккейные матчи, я запомнил, что рядом находится храм.

Вот туда я и шел.

Я не знал, что раз Ивановская — значит, Иоанновская, во имя Пророка, Предтечи и Крестителя Господня. К кому обратиться, как вести себя — ничего не знал. Да еще моя природная стеснительность сковывала, мешала. Но я шел, потому что надо было спасать брата.

Вот и церковь. Я снял шапку, зашел в притвор. Огляделся. Слева была приоткрыта дверь. Преодолев робость, я вошел в комнату. За столом сидел священник, что-то писал. Я запомнил, что он был в очках, с поредевшими рыжеватыми волосами на голове, с такой же небольшой бородой. Он вскинул на меня глаза. Я догадался поклониться.

— Что тебе, мальчик? (Я выглядел очень молодо.)

— Вот, посмотрите… — И я подошел к столу, вынул из студенческого чемоданчика Четьи Минеи.

Он внимательно стал рассматривать книгу, потом так же внимательно посмотрел на меня.

— А откуда у тебя эта книга?

Сбивчиво я объяснил.

— А почему ты решил ее продать?

Я, уже сев на стул, успокоенный немного — священник оказался таким же человеком, как и все другие, а вовсе не суровым, неприступным, как мне казалось, — решил не таиться и рассказал все как есть.

Он, выслушав меня, полез в ящик стола, достал деньги.

Не помню, какую сумму он мне дал. Но это были немалые деньги. Потому что я, окрыленный, почти побежал на рынок, который находился неподалеку, и купил хороший кусок мяса, фруктов. В гастрономе я купил две трехлитровые банки соков — яблочного и томатного. Купил и бутылку «Гамзы» — в то время это болгарское вино было для нас самым доступным и самым вкусным. И со всем этим богатством явился к Анатолию.

Вино мы оставили до Старого Нового года, а по хорошей отбивной съели. Запивали томатным соком и были счастливы.

Все деньги я отдал Толе. И он стал пить соки каждый день. А когда не надо было ходить на люди, ел чеснок и репчатый лук.

Дней через десять кровь перестала сочиться из его десен. И когда наступил Старый Новый год, мы решили устроить пир, открыв бутыль «Гамзы» в плетенке.

Сидели на матраце, привалившись спинами к батарее. Было тепло и радостно. Мы понимали, что теперь защитим дипломы, начнем работать и голодные дни кончатся. А самое главное заключалось в том, что можно будет заняться любимым делом.

Мы сдвинули стаканы.

— С Новым годом! — сказал я.

— С Новым Старым годом! — уточнил Толя.

Мы тогда не понимали, что празднуем Рождество Христово, что вступаем в новую для нас жизнь. Не догадались, что это Он спас нас.

Но твердо знали, что, если бы не дедово наследство, переданное нам бабаней, а потом мамой, пропасть бы нам накануне выпускных экзаменов.

А маленькое Евангелие в твердом коричневом переплете, подаренное деду Кузьме, с надписью «От Святейшего Синода» и акафист Николаю Чудотворцу 1893 года издания с вложенной в него иконой Богоматери «Милующая» на тонкой материи и надписью «В дар и благословение Св. Афонской Горы из Свято-Троицкого древняго скита» хранятся у меня и поныне как главные семейные святыни.

Полёт

В жизни каждого из нас есть такой человек, который оказал решающее воздействие на выбор пути, по какому тебе предстояло идти. И если задуматься, то непременно вспомнится день, когда душа твоя встрепенулась, проснулась ото сна. Словно тот человек толкнул часы, которые остановились, и они начали свой ход, двинулись и вы пошли вперед, уже радостно зная, по какой дороге идти.

Таким человеком в моей жизни был старший брат Анатолий. Вместе мы росли, я догонял и перегонял его — и снова отставал. Все наши увлечения, привязанности: почтовые марки, книги, кино, театр, — были общими. Толя во всем был лидер, а я шел за ним.

Он был заводилой и смело менял свой путь, если что-то его сильно увлекало. После седьмого класса он бросил школу, недолго проучился в строительном техникуме, пошел на завод, а потом, когда выбор цели окончательно определился и он решил стать актером, снова вернулся в школу и экстерном сдал экзамены на аттестат зрелости.

В Театральный институт его трижды не принимали. После каждого провала он шел куда-нибудь работать — то корчевал пни в Ивановской области, то вербовался в геологическую партию, то устраивался еще на какую-нибудь работу. Я уже учился на факультете журналистики Уральского университета, когда в Свердловске, нынешнем Екатеринбурге, при драмтеатре открылась театральная студия.

Срочной телеграммой вызвал Толю из Москвы, где он томился, совершенно не знал, куда податься. В Свердловске его «со скрипом», но все-таки приняли. В те времена брали учиться или красивых ребят типа Василия Ланового, или же «простых парней», типа Николая Рыбникова или Михаила Кононова. Еще брали комиков, а время актеров, не привлекательных внешне, но способных на передачу сложной внутренней жизни, только наступало.

Но вот с отличием закончена учеба в студии. Толю, как лучшего выпускника, оставили работать в театре, в то время одном из самых заметных провинциальных театров страны. Вот сыграны первые роли, но «томление духа» не проходит. Потому что рутина провинции, где надо играть в спектаклях «про рабочий класс» или же эпизоды в помпезных романтических постановках, продолжала давить, угнетать.

Шли шестидесятые годы. Публиковались прекрасные книги, возвращались к жизни забытые имена. Мы жадно читали, жили литературой, кино. В журнале «Искусство кино» был опубликован киносценарий «Андрей Рублев», который для нас затмил все прочитанное. Мы не просто были удивлены смелостью авторов, свежестью и новизной содержания, но почувствовали за текстом что-то тайное, заповедное, что не могли сформулировать и ясно высказать.

Толю сценарий просто обжег, и он решился на отчаянный шаг: на свой страх и риск поехал на «Мосфильм».

Нашел группу «Андрей Рублев». Попросил, чтобы его допустили до кинопроб.

Вы только представьте: никому не ведомый актер, рано полысевший, худощавый, с запавшими щеками, стоит перед режиссером уже с мировым именем — фильм Андрея Тарковского «Иваново детство» был удостоен «Золотого льва» в Венеции.

И этот странный человек, который, похоже, ничего не понимает в кино, говорит, что именно он должен воплотить на экране образ великого иконописца. Потому что сценарием он потрясен и чувствует, сам не зная почему, что эта роль — его.

Кинопробы закончены, надо бы сказать об этом провинциалу. Но режиссер, поглядывая на незнакомца, неожиданно отдает команду сделать фотопробы. Он не видит в этом человеке уверенного в себе «актер-актерыча», какие десятками прошли перед ним. Видит скромность и в то же время твердую решимость, даже отчаянность. Видит и еще что-то — тайное, что поймет спустя годы.

А пока он смотрит фотопробы, потом кинопробы и все более убеждается в том, что он нашел нужного ему актера.

Весь худсовет голосует против утверждения Анатолия на роль. Многоопытный Михаил Ромм, непререкаемый авторитет, говорит Тарковскому, что провинциал загубит фильм. Но Тарковский уже твердо решил, что главный герой будущего фильма — Анатолий Солоницын.

Я был просто счастлив, получая от брата известия о событиях, что происходили с ним в те дни.

Еще со школьных вечеров, где Толя по настоянию нашей учительницы литературы и русского языка Тины Григорьевны Пивоваровой читал отрывки из классиков прозы или стихи, я был уверен, что брат будет актером, и притом очень хорошим. Всюду, где он работал, обязательно участвовал в художественной самодеятельности и сразу заметно выделялся. И в школе, и на заводе все в один голос говорили: наш Толя будет артистом. И я так считал и никак не мог понять, почему его не принимают учиться в Театральный институт. Приходил в отчаяние, когда он мне звонил, говоря об очередном провале.

И вот он утвержден на роль в кино, да еще какую! Но он мне написал, что ему ужасно трудно. Предстоит начинать съемки с финальной сцены фильма, самой сложной. Будут снимать эпизод с колокольных дел мастером Бориской. Подросток, который якобы знает секрет колокольной меди, переданный ему отцом, возглавил по приказу великого князя артель — больше взять некого, все вымерли от холеры.

Мальчишка, готовый даже к смерти, потому что никакого секрета отец ему не передавал, на пределе всех своих душевных сил ждет первого удара колокола.

И колокол звонит!

Ликует народ, доволен великий князь, иноземцы тоже. А Бориска, уже никому не нужный, бредет, сам не зная куда, падает.

И его подхватывают руки Рублева. Он давал обет молчания, а тут произносит первые фразы, утешая Бориску.

Толя мне сказал, что он решил молчать до съемок этого эпизода. Решил перетянуть горло шарфом, чтобы голос был сиплым, надтреснутым.

Тарковский пришел в ужас, узнав об этом, — ведь Толя мог навсегда потерять свой голос. Очень просто было взять дублера, который озвучил бы этот эпизод. Но в то же время режиссер убедился: выбор его верен, раз актер все хочет сделать сам и понимает исполнение роли как дело жизни, ради которого готов на любые испытания.

Толя просил меня приехать на съемки — ему нужен был близкий человек, с которым он мог бы посоветоваться, все рассказать, что с ним происходит. Ведь он среди чужих людей — все «профессионалы», все «мастера», рядом нет никого, с кем можно было бы поделиться сокровенным.

Я с радостью откликнулся.

И вот я во Владимире, вот вижу брата, его непривычный для меня облик. Он отрастил волосы, забирает их сзади под кепку — чтобы паричок приходился лишь на макушку, а волосы выглядели «своими».

Гостиничный номер его обжит, на стене, перед рабочим столом, фотографии со съемок дивной красоты.

— Ты как будто долго собираешься здесь жить, — говорю я.

— Так и будет, — отвечает он. — Такой ролью надо заниматься, ни на что не отвлекаясь. Буду все время находиться с группой. Из театра я уволился.

Этот поступок произвел на Андрея Тарковского сильное впечатление. Именно на съемках «Андрея Рублева» и началась между ними дружба, которая продолжалась более двадцати лет, до кончины Анатолия.

Мы проговорили за полночь. На следующий день съемок не было, и утром Толя решил показать мне что-то «особенное», как он сказал. Не в самом Владимире, а рядом, за селом Боголюбово.

Было тихое утро ранней осени — нежаркое, свежее. От села мы почему-то отправились не по дороге, а через луг. Он был ровным, на нем желтели стога, а там, впереди, белела одноглавая церквушка, стоящая на невысоком холме. Даль была прозрачна, струи теплого воздуха текли в тихую вышину.

— Что это? — спросил я.

— Покрова-на-Нерли, — ответил Толя.

— Что?

— Покрова-на-Нерли, — повторил он. — Нерль — это речка. А Покрова — это Покров Богоматери, праздник такой, знаешь?

— Нет, — признался я.

Он кратко объяснил, попутно говоря, как приходится преодолевать невежество, которое в нас заложено со школьной скамьи.

Замечание насчет «невежества» я пропустил — ведь я уже работал в областной газете, собирался устроиться в китобойную флотилию. У меня скоро выйдет первая книжка рассказов, какое тут «невежество»! Пусть я и не пережил увлечение Хемингуэем и Мелвиллом, но хорошо знаю, чем живет современная мировая философия, литература, искусство.

Мы шли по тропе, и мне легко дышалось, и я беспричинно улыбался: солнцу, небу, траве — всему, что видел. Я не понимал, почему мы пошли пешком. Но хорошо было идти, не чувствовать усталости и знать, что впереди идет брат — человек, которого я так люблю и который, кажется, наконец-то счастлив.

Около церквушки росло несколько деревьев, но они не заслоняли ее, а лишь придавали ей нарядность.

Скоро я увидел, что церквушка как будто выросла, приподнялась, и теперь ее нельзя было назвать церквушкой. Чем ближе мы подходили к ней, тем стройней и изящней становилось это сооружение, меняющееся на глазах.

«Да что же это? — хотел спросить я. — Почему это?»

А белый камень церкви становился все белей, звонче, белее легких облаков, плывущих над ней. Это движение захватывало и храм — казалось, что он тоже плывет, истончаясь в голубизне, сливаясь с ней, становясь ее частью. И уже невозможно было представить этот луг, это небо, эту небольшую речку у подножья холма без самой церкви, которая как будто заново открывала глазам красоту и гармонию мира.

Анатолий остановился, оглянулся и, увидев слезы в моих глазах, радостно улыбнулся.

— Красавица моя, лебедушка, — сказал он.

Я смотрел во все глаза.

В архитектуре храма все, до малейшей детали, было подчинено одной цели — устремить строение ввысь, сделать его невесомым, словно парящим. Движение к высоте от самого фундамента начинали пилястры, пучки стремительных вертикалей колончатого пояса подхватывали его. Узкие окна поднимали храм еще выше, к стройному барабану, где мягкие линии луковичной главы продолжали этот полет в синеву неба.

Анатолий говорил не совсем так, но смысл был именно в этом: белый камень должен воспарить, передать ощущение полета.

Мы устроились в одном из стожков, смотрели на храм, изредка переговариваясь. И лишь потом двинулись в обратный путь.

Много впечатлений от той поездки осталось в душе. По просьбе Толи Тарковский разрешил нам посмотреть часть отснятого материала; была и вечерняя встреча с режиссером, который так сильно занимал мое воображение. Были мы и в Успенском соборе Владимира, где частично сохранились фрески Андрея Рублева, были и в Дмитриевском соборе, который Андрей Тарковский называл лучшим творением русского зодчества. И когда я возвращался домой, обдумывая все, что увидел и услышал, понял, что передо мной открылся новый мир, такой прекрасный и совершенный. И еще я понял, уже тогда, что Анатолий прав, говоря о нашем невежестве. О древнерусском искусстве — зодчестве, иконописи, литературе — я знал лишь отрывочно, а об основе всего этого русского чуда — вере, без которой нельзя понять, как наши предки достигли таких высот, — я не знал почти ничего. Но это не огорчило меня, а, наоборот, заставило уже серьезно взяться за изучение древнерусского искусства. Естественным стало и обращение к Православию.

И когда мне говорят, что в Церковь приходят в минуты скорби, невосполнимых утрат, неутешного горя, я отвечаю, что со мной произошло все как раз наоборот.

Я вошел в храм в минуты радости, даже счастья, высшего подъема духовных сил, когда передо мной открылся мир несказанной красоты и совершенства.

Часы завелись, пошли, душа встрепенулась. И уже невозможно было остановить это движение к Небу, Богу.

Ожидание выхода фильма на экран оказалось мучительно долгим. Толя мне писал, а при встречах говорил, что в «киношной» среде его уже знают, стали приглашать сниматься в другие фильмы, хотя «Андрей Рублев» все не выходил на экраны страны.

Наконец фильму удалось пробиться на Каннский кинофестиваль, и после оглушительного успеха за рубежом наши идеологические чиновники вынуждены были разрешить прокат картины.

Но фильму дали низкую категорию, что означало показ его на самых захудалых киноплощадках. Это произошло только в 1971 году — то есть через четыре года после окончания работы над фильмом.

Однако все это только усилило интерес к фильму — его посмотрели все, кто хоть сколько-нибудь интересовался кино.

Я впервые смотрел фильм в кинотеатре на окраине города. Вышел ошеломленный, пережив то, что называется очищением души, или катарсисом, как говорят искусствоведы.

Теперь об «Андрее Рублеве» и Тарковском написаны десятки книг у нас и за рубежом. Но почти ничего не говорят — сознательно или бессознательно — о религиозном содержании картины. Точнее — сокровенном, православном ее смысле. Именно об этом написано в моей «Повести о старшем брате».

Воплощение образа преподобного наложило отпечаток на всю последующую жизнь Анатолия. Свою работу в театре и кино он уже воспринимал как послушание. Вслух — на конференциях, в публичных выступлениях — он говорил, что задача актера — максимально точно воплотить замысел режиссера. Он никогда не спорил с режиссерами, впитывал как губка то, что они требовали от него. Именно поэтому, думается, ему удалось сняться в фильмах почти всех выдающихся режиссеров 1970-1980-х годов: у режиссеров старшего поколения — Сергея Герасимова, Александра Алова и Владимира Наумова, Александра Зархи; своих ровесников — Вадима Абдрашитова, Ларисы Шепитько; начинающих в то время — Никиты Михалкова и других.

Он никогда «не выпячивался», скромность и трудолюбие, вплоть до самоотверженности, понимая как свою обязанность актера.

Это шло вразрез с заявлениями наших «премьеров», которые только и толковали о «своем понимании роли», бесконечно спорили с режиссерами.

В позиции Анатолия мне видится подспудное, конечно, монашеское понимание своей работы на земле.

Когда Андрей Тарковский хотел экранизировать «Идиота» Достоевского, Толе предполагалась роль рассказчика, то есть самого Федора Михайловича. Ради этой роли Анатолий готов был сделать пластическую операцию, чтобы быть больше похожим на любимого писателя.

— Толя, а как же ты будешь сниматься дальше? — спросил Андрей Тарковский.

— А зачем сниматься дальше, если я сыграю Достоевского? — был ответ.

Показателен в понимании этой позиции человека и актера Анатолия Солоницына пролог к фильму «Андрей Рублев», где «летающий мужик», рискуя своей жизнью, прыгает с колокольни церкви в небо.

Его воздушный шар сшит из каких-то кусков кожи. Наполнить шар паром помог ему напарник, которого растерзала толпа. Но нашего воздухоплавателя она все же не успела настигнуть.

И вот он парит в воздухе и, удивляясь самому себе, тому, что все же взлетел в небо, говорит:

— Летю!

И радостно смеется.

Поразительно снято начало полета. Это ведь храм Покрова-на-Нерли. Но он показан не открыточно, не фронтально.

Вот стены храма накренились, отодвинулись — мы смотрим на них с точки зрения шара, летящего мужика. Увиделись рельефы на стенах храма — это львы, символы власти. Стены еще отодвинулись, и вот весь храм увиделся с высоты, с куполом и крестом, плывущими в небе.

И то ощущение полета, которое возникло у меня в душе, когда я впервые увидел храм, повторилось и сейчас, запечатленное кинокамерой.

— Эй вы, догоняйте меня! — счастливо кричит таким маленьким коровкам, которые пасутся внизу, на лугу, свершающий, может быть, первый полет в истории человечества русский мужик.

Но уже через несколько мгновений он испуганно произносит, почувствовав, как горячий воздух выходит из шара:

— Ой, что это?

Земля стремительно приближается.

Ближе, ближе…

— А-а-а! — только и успел предсмертно крикнуть мужик.

Что же это? Если ты оторвался от земли, осуществил свою мечту, неизбежно будет падение, смерть? Расплата за твое дерзновение?

Если бы так, то смысл фильма получился бы слишком примитивным.

Все дело в том, что полет мужика не кончается гибелью. Он кончается финальной сценой, когда преподобный прижимает рыдающего подростка к груди и говорит ему надтреснутым голосом:

— Такой праздник для людей устроил, а еще плачет… Ну все, все… Пойдем по Руси, ты колокола лить, а я иконы писать… Ну все, все…

И тут…

Стылая весенняя грязь начинает превращаться в угли горящего костра. Постепенно появляются краски икон…

Вот мы увидели изображение парящего голубя…

Это же Дух Святой!

Изображение из черно-белого стало цветным. И вот под дивную музыку мы увидели и летящего Ангела…

Складки одеяний…

И предстала перед нами Святая Троица.

Думаю, что не сознательно, а скорее интуитивно, то есть по Промыслу Божиему, Андрею Тарковскому удалось свидетельствовать миру веру православную, свидетельствовать Бога.

И в этом — подлинный, сокровенный смысл фильма «Андрей Рублев».

Да, летающий мужик разбился.

Но он все же совершил полет!

Да, жизнь Анатолия Солоницына рано оборвалась — в сорок семь лет.

Но он совершил полет!

Да, жизнь Андрея Тарковского тоже рано оборвалась — к тому же на чужбине.

«Я умираю от той же болезни, что и Толя Солоницын», — записал он в своем дневнике.

Но он совершил полет!

А от скольких людей мне доводилось слышать, что к вере они пришли благодаря фильму!

В том числе и от священнослужителей.

Что же до меня, то я и сегодня вспоминаю тот тихий осенний день со светлой радостью.

В китобойную флотилию меня не взяли — я оказался «невыездным». И слава Богу.

И творческий, и жизненный путь определились для меня — я вернулся на Волгу, на родную землю, где живу и сейчас.

Все, что я пишу, невольно сопоставляю и с «Андреем Рублевым», который для меня есть мерило художественной правды и силы.

И спрашиваю себя: «А что сказал бы Анатолий? Как оценил бы сделанное мной?»

А если мне надо сказать о России, о Православии, я смежаю глаза и вижу белый храм на взгорке у реки.

Вот храм становится все выше и выше, плывет в прозрачной осенней голубизне. Крест вспыхивает на солнце.

Полет не кончается, брат, идущий по тропе, поворачивается ко мне и радостно улыбается, видя слезы на моих глазах.

Елена Живова

Несвятой Николай

В многодетной семье отца Георгия накануне Рождества родился еще один ребенок.

В субботу вечером, сразу после всенощной, у матушки Татьяны начались схватки. Пришлось срочно ехать в роддом: медлить было опасно, ведь предыдущие роды были с осложнениями.

Оказалось, что детишек оставить не с кем: старшая дочь отца Георгия и матушки Татьяны, пятнадцатилетняя Ксюша, с утра поехала в Сосенки, к бабушке. Бабушка, мама священника Георгия, страдала гипертонией. Ксюша попросилась у нее переночевать: накануне бабушка плохо себя чувствовала. Матушка Татьяна разрешила, она не думала, что роды начнутся так скоро, — до положенного срока ходить оставалось еще две с половиной недели. Но человек предполагает, а Бог располагает…

Годовалый Сережа, Сеня двух с половиной лет, семилетний Коля, восьмилетняя Катерина и десятилетние озорники Борис и Глеб — на кого оставить детей? Матушка впала было в панику, но, помолившись, успокоилась. Она надела старый полушубок мужа (так как больше ни во что не влезала), валенки и, корчась от накатывающей боли, вышла из избы и поплелась в сторонудеревни.

Стороннему наблюдателю ее положение показалось бы просто ужасным: две бабушки из соседней деревушки, практически единственные постоянные прихожанки храма отца Георгия, они и пели, и убирались, посидели бы с детьми, но сильно заболели: обеих свалил грипп и уже вторую неделю они не приходили на службы. А в деревне, где обитала в приходском доме семья отца Георгия, жилыми оставались только три дома. В ближайшем к ним полуразвалившемся домишке с рассыпавшимся лет двадцать назад забором жила древняя, почти выжившая из ума, но безобидная девяностопятилетняя старушка. Детей на нее оставить было нельзя никак: она сама была, что называется, как ребенок, и отец Георгий периодически наведывался к ней, чтобы причастить ее, а матушка часто посылала ребятишек отнести ей то хлебушка, то картошки.

За ней, через два заброшенных двора, стоял крепкий еще дом, в котором жил одинокий нелюдимый мужчина лет шестидесяти, много лет назад похоронивший жену. Детей у них не было. В храме он не бывал никогда и с отцом Георгием, несколько раз пытавшимся поговорить с ним, старался не общаться — попросту избегал его.

Сразу за его домом находилось владение москвичей. Лет двенадцать назад они сдали свою трехкомнатную квартиру в Бибиреве и купили здесь у родственников небольшой, но вполне приличный домик. За это время они успели прикупить еще два ближайших к ним участка вместе с домами, разобрать старые постройки, обнести свою землю забором из сетки «рабицы» и построить шикарный, на взгляд отца Георгия и матушки, двухэтажный дом с камином и двумя небольшими печками. К ним-то и направлялась матушка Татьяна.

Она дружила с Ариной, простой и доброй женщиной, которая, на удивление Татьяны, полюбила деревенский быт и все, что с ним связано. Когда Арина с Романом приехали сюда, их единственному сыну Петру не было и двух лет, а потом, уже здесь, у них родились еще две дочери. Рожала Арина дома, с мужем, и, сколько она ни убеждала Татьяну в том, что домашние роды благо как для ребенка, так и для мамы, матушка Татьяна каждый раз направлялась в областной роддом за восемьдесят километров.

Еще не дойдя до их широких ворот матушка Татьяна поняла, что они уехали. Она вспомнила: Арина говорила ей, что они все вместе собираются съездить в Москву: необходимо навестить жильцов и проверить, платят ли они вовремя коммуналку за квартиру. К тому же у младшей дочки почти закончились подгузники. Да и пора закупать бытовую химию — порошки и моющие средства тоже кончились, нет лампочек и чего-то еще… Не успела Татьяна подумать об этом, как согнулась от боли и села в сугроб. Переждав схватку, она встала и, так и не стряхнув с себя снег, направилась к Николаю — так звали одинокого необщительного мужчину.

Стучалась матушка долго. Николай открывать не хотел. Но свет горел, и Татьяна, читая про себя Иисусову молитву, продолжала терпеливо барабанить в дверь избы, глядя в окно, из которого виднелся голубоватый квадрат. Может быть, Николай смотрел телевизор и задремал?

Матушка думала о том, что двое старших сыновей, Борис и Глеб, были слишком своевольными и с ними никак нельзя оставить малышей. С восьмилетней Катей — еще куда ни шло, но ведь эта парочка не будет слушаться Катерину. Они наверняка перевернут вверх дном весь дом, а то и пожар устроят — вон как тогда, в конце лета. Она вздрогнула, вспомнив, как в августе сыновья подожгли стог сена, и только чудом огонь не перекинулся на забор, а ведь там и до курятника недалеко…

Наконец послышалось шлепанье тяжелых резиновых штиблет и Николай распахнул дверь.

— Простите… — просипела матушка обветрившимися губами.

— Чем обязан? — недовольно спросил Николай.

— Я… рожаю… — только и успела вымолвить Татьяна, как боль пронзила ее. Матушку настигла очередная схватка, и она подумала, что промежутки что-то стали слишком короткими. Или это не схватки, а просто боль?

Глаза Николая округлились. Он посмотрел на Татьяну, но ничего не ответил.

— Муж повезет меня в роддом. Пожалуйста… побудьте с детьми. Они сейчас одни. Старшая, Ксюша, уехала в Сосенки, к бабушке, и младших не с кем оставить.

Николай постоял несколько секунд, глядя перед собой, потом сплюнул с крыльца в снег и прикрыл дверь.

— Николай… Николай, пожалуйста… — прошептала отчаявшаяся было Татьяна, как вдруг услышала:

— Дай тулуп-то одеть.

Через минуту дверь снова отворилась, Николай аккуратно повесил большой висячий замок и спустился с крыльца.

Всю дорогу он не проронил ни слова.

Татьяна довела его до избы, схватила два пакета, в которых были заранее бережно сложены ночная рубашка для роддома, шлепанцы, вещи для малыша, и, на ходу поцеловав растерянную дочь, вышла из дома.

— Кажется, Катеринка плачет, — прошептала Татьяна и смахнула слезу.

Когда Татьяна вошла в храм, служба уже закончилась. Батюшка, убиравшийся в алтаре, посмотрел на нее и все понял.

Он сразу выхватил из рук Татьяны пакеты и, подхватив ее под локоть, довел до машины. Старенькая «Нива» стояла тут же, напротив храма. Отец Георгий завел мотор и покачал головой. Взглянув на Татьяну, которая, держась за низ живота, согнулась от боли, он спросил:

— Что ж ты так? Дотянула? А если не успеем?

— Когда ты на службу шел, еще ничего не было, — прошептала Татьяна.

— Но ты вроде еще днем сказала, что живот побаливает? — уточнил батюшка.

— Так я думала, что это предварительные схватки. Они к концу беременности то появляются, то исчезают, — ответила Татьяна.

— Не разберешь вас, — пробормотал отец Георгий в бороду, поворачивая руль.

Машину едва не закрутило: сразу после оттепели грянули морозы.

— Осторожнее! — попросила Татьяна и добавила: — Ой как болит-то…

Отец Георгий с тревогой посмотрел на нее.

— Не успеем, — еле слышно прошептал он.

* * *

Пока машина неслась по обледенелой дороге, Николай в поисках телевизора зашел в просторную кухню и увидел малышей, сидящих на полу на двух толстенных ватных одеялах среди кучи разбросанных игрушек.

По телевизору шел мультфильм про зайца.

— Это я, Ушастик. Это я погулять вышел, — сказал один из мальчиков тихим голосом и посмотрел на Николая.

Николай сильно покраснел, потому что вдруг вспомнил, как в школе его дразнили Ушастиком за большие, оттопыренные уши. С возрастом уши Николая, конечно, не стали меньше, но летом он прятал их под кепку, а зимой под шапку-ушанку.

Николай потер уши и спросил у малышей:

— Где у вас тут пульт? Сейчас будем смотреть футбол.

Дети посмотрели на него и ничего не ответили.

— Вы слышите, эй! Где пульт? — повторил Николай.

— Мы им не даем пульт, они еще маленькие, — ответила ему девочка с большими испуганными глазами, которая неслышно подошла сзади.

— У нас нет антенны, — сказал Николаю один из близнецов.

— Мы только смотрим мультики на дисках, — вторил брату другой близнец.

Николай расстроился: шел финальный матч по футболу.

— А ты правда безбожник? — вдруг услышал он и обернулся.

Справа от него стоял еще один невысокий худенький мальчик с большими серьезными серыми глазами.

— Это почему я безбожник? — обиделся было Николай.

— Я слышал, как папа говорил маме, что ты безбожник. Вот я и спрашиваю: почему ты безбожник? — спросил мальчик Николая, глядя ему в глаза.

— Ты еще маленький, вот подрастешь и поймешь, — снисходительно ответил Николай мальчику, потрепав его коротко стриженные волосы на затылке.

— А я уже все понимаю, — ответил ему ребенок.

— М-да? И что ты понимаешь? — с усмешкой спросил Николай.

— Я понимаю, что люди делают сами себя несчастными. Вон Борька с Глебом маму не слушаются, и поэтому папа у них снегокат отобрал, — ответил мальчик.

— А ты — подлиза! — крикнул ему один из близнецов и поднял руку, чтобы толкнуть мальчика в спину, но Николай, перехватив руку Бориса (или Глеба?), строго сказал:

— А ну не балуй!

Катерина подошла к малышам и взяла на руки младшего братишку:

— Дядя Николай, я пойду уложу Сережу спать.

— А ты умеешь? — деловито поинтересовался Николай и тут же покраснел: он сам не имел ни малейшего представления о том, как укладывать спать младенцев.

— Да, мне мама уже давно разрешает его укладывать, — гордо ответила девочка.

— Ну иди… а не рано ли?

— Нет, он глазки трет уже. Если сейчас его не умыть, не переодеть и не уложить, то он начнет хныкать, а потом будет орать. Мама всегда говорит, что все надо делать в свое время, — пояснила Катюша.

— И переоденешь сама?

— Да, я уже два года умею переодевать, я даже Сеню переодевала, когда он совсем маленький был, — гордо сказала Катя.

— А что ж тогда ваша мать меня позвала, раз вы такие самостоятельные? — с недоумением спросил девочку Николай и увидел, как Катя и сероглазый мальчик покраснели и посмотрели на широкий диван, на котором Глеб с Борисом занимались чем-то, по-видимому, очень интересным.

Николай тихо подошел к ним и все понял: мальчишки собрались сделать «петуха». Они стащили коробок спичек и, взяв небольшое блюдце (видимо, для того, чтобы не испортить диван), сложили спички горкой. Положив им руки на плечи, Николай спросил:

— Парни! Вы что — совсем обалдели?

— Мама не разрешает им брать спички! — звонким голосом крикнула Катя.

— А ты — ябеда! — крикнул один из братьев и, схватив Катю за подол юбки, с силой дернул ее так, что ткань затрещала.

Катя собралась было заплакать, но передумала и, поплотнее прижав к себе младенца, вышла из кухни.

— Что вы за люди такие? — возмущенно спросил Николай близнецов.

Ребята молчали потупившись.

— Неужели непонятно, что с огнем шутить нельзя?

— Мы не шутим, мы играем, — отозвался один из братьев.

— Играть тоже нельзя, тем более что мать вам это запретила. Я свою мать слушался! Знаете, как она меня лупила! И всегда за дело! И вас надо бы выпороть! — не удержался Николай.

— Нас папа с мамой не бьют, — разом ответили дети.

— А зря! В общем, так! Я вам не мама и не папа. Если что — выдеру вот этим ремнем, — сказал Николай строгим голосом и показал пальцем на старый солдатский ремень с кованой пряжкой.

Он заметил, что мальчик с серыми глазами посмотрел на него с уважением, и улыбнулся.

Близнецы с опаской покосились на него, но, кажется, не поверили, и Николай на всякий случай решил их чем-нибудь занять.

— «Петуха» делать дома нельзя никогда, запомните! Вы же не дураки? Или все-таки дураки? — спросил Николай и внимательно посмотрел мальчишкам в глаза.

— Нет… не дураки, — ответили мальчики.

— А если не дураки, так и не надо совершать дурацких поступков, — резонно заметил Николай.

Он зажал в широком кулаке спички, взял блюдце, поставил его на стол и спросил:

— Клей у вас есть? И тоненькая кисточка? И фанерка ненужная?

Через пару минут дети принесли ему кисточку, клей ПВА и старую разделочную доску.

— Только не выливай весь клей, он мне еще для школы пригодится, — попросил Николая один из близнецов.

— Не волнуйся, у тебя его много. А если что — брат поделится. Поделишься? — спросил он другого мальчика.

Тот закивал в ответ, с интересом глядя на приготовления Николая.

— Сейчас будем строить домик, — сказал Николай и подмигнул одному из близнецов.

Он взял кисточку, четыре спички, намазал кончики спичек клеем, потом сложил из них квадрат и положил на доску.

— Вот твой дом, — сказал он одному из мальчиков.

— А вот — твой, — кивнул он другому и соорудил точно такую же конструкцию в другой стороне разделочной доски.

— Ух ты! — воскликнул один из ребят.

— Ну вот и принимайтесь за дело. Ломать — не строить. Окошки знаете как делать? Порежьте несколько спичек на три части, среднюю часть в серединку не кладите, крайние части приклеиваете по бокам, и получается окно. Положите слоя четыре спичек, а затем снова кладите целые спички сверху. А потом меня позовете, когда крышу надо будет делать. И не забывайте мазать клеем!

Близнецы с интересом взялись за работу, споря, у кого будет самый аккуратный дом, и в это время появилась Катя.

— Потише, Сережа спит. Теперь пойду укладывать Сеню. Сенечка, скажи всем: «Спокойной ночи» — и пошли умываться, — позвала Катя братишку.

— Не-е-е… — захныкал было малыш.

Катя протянула ему книжку:

— А я тебе почитаю!

— Пи-ить…

— Вот твоя бутылка с чаем, мама приготовила, держи, — сказала Катя брату и увела его в противоположную часть дома.

— А разве маленькие у вас раздельно спят? — спросил Николай.

— Да, потому что ложатся в разное время и по ночам иногда просыпаются писать. И чтобы один другого не будил, они спят в разных комнатах, — ответил один из близнецов. Сеня уже спит с нами, а Сережа пока с мамой и папой.

— Понятно. А тебя как зовут? — спросил Николай сероглазого мальчика.

— Так же, как и тебя. У нас очень хороший небесный покровитель, — ответил мальчик.

— Какой покровитель? — не понял Николай.

— Святитель Николай Чудотворец, вот он. — Ребенок протянул руку в сторону, и Николай увидел в углу огромный иконостас, где стояли несколько икон, среди которых одна показалась ему смутно знакомой: кажется, похожая икона лежала в старом комоде его бабушки, среди белья, завернутая в кусок сукна.

— Какое у него лицо доброе, — вырвалось у Николая. Мальчик Николай улыбнулся и ответил:

— Это потому, что он очень добрый!

— У меня тоже лежит в комоде икона с изображением этого святого, но там у него вид очень строгий, — ответил Николай.

— Это потому, что он строг к грешникам, — ответил ему мальчик и, внимательно посмотрев на него, удивленно спросил: — А почему икона лежит в комоде?

— Ну… потому что… незачем это, — не нашелся Николай.

— Понятно. Ты убрал икону и думаешь, что теперь Бога нет?

— Нет. Я убрал икону, потому что…

— Потому что стал безбожником, да? — спросил маленький Николай.

Николай разозлился. Не рассказывать же этому маленькому зануде, что в тот единственный раз, когда он обратился к Богу, Он его не услышал…

* * *

Случилось это сорок лет назад. Николай тогда только что вернулся из армии. Одноклассница, в которую он был влюблен с самого первого класса, написала ему письмо буквально за неделю до его возвращения домой. Она писала, что все поняла и выйдет за него замуж. Радости Николая не было предела: Нина, его мечта, его единственная, любовь всей его жизни, наконец ответила ему взаимностью! Он не верил своему счастью, ведь Нина гуляла с Кешей начиная с восьмого класса, и с того времени он отчаялся и уже не надеялся, что Нина когда-нибудь проявит к нему благосклонность, но в глубине души все еще чего-то ждал. Он верил, что когда-нибудь она поймет. Надеялся, что когда-нибудь она оценит. Ждал, что когда-нибудь она посмотрит. Посмотрит на него и увидит, что он — тот, кто готов ради нее на все.

Дома Николая тоже ждали соскучившиеся по любимому внуку дед и бабушка, которые растили его с семилетнего возраста. Разговорчивого и хулиганистого мальчишку привезла невестка, которая решила после гибели мужа выйти замуж второй раз. По-видимому, ее замужество было удачным, ведь за сыном она так и не вернулась и не интересовалась им.

Мальчик замкнулся. Он был очень растерян: после шумной Москвы его привезли в деревню, к незнакомым старикам, в маленький дом с печкой и туалетом на улице, с баней вместо ванны. Нет мамы, нет отца, нет друзей — соседских мальчишек, с которыми они так любили лазить по бесконечным кладовкам и бегать по длинным коридорам их огромной коммунальной квартиры.

В Москве его называли болтливым, здесь его прозвали «молчун». В общем, жизнь Коли изменилась до неузнаваемости, к тому же бабушка и дедушка по воскресеньям стали водить его в церковь.

Здесь же, в деревне, он пошел в школу, где 1 сентября впервые увидел Нину. Это была загорелая румяная девочка с носом-кнопкой и огромными яркосиними глазами. Ее волосы светло-каштанового цвета были заплетены в толстую длинную косу. Она, в коричневом школьном платье, с белоснежным накрахмаленным воротничком, стояла под дубом. Из-под порыжевшей листвы проглядывало пронзительносинее небо с кое-где проплывавшими белоснежными облаками. Нина была похожа на эту раннюю, свежую и прекрасную осень.

Сейчас тоже была ранняя осень, и сегодня он увидит свою Нину.

— Моя, наконец-то моя! — шептал он, подходя к дому по узкой, заросшей травой тропинке.

— Бабуля, привет!

Бабушка, хлопотавшая у плиты, от неожиданности выронила полотенце и со слезами радости бросилась ему на шею.

— А где дед?

— Он во дворе. Крышу латает. Коровник протек.

Часа через два, плотно поев, напившись чаю и, казалось бы, обо всем поговорив со стариками, Николай засобирался к Нине.

— Ты куда направляешься? — отчего-то угрюмо спросил дед.

— К Нинке, — ответил Николай.

— Погоди, — властно сказал дед, поглаживая себя по широкой, словно лопата, бороде, — присядь.

— Ну что еще? — нетерпеливо спросил Николай.

— Как раз об этом мы хотели с тобой поговорить, — тихо произнес дедушка.

— Нинка твоя… она того… беременна. Уж и живот видать, — быстро сказала бабушка, боясь, что внук не захочет слушать.

Николай побледнел, но спросил:

— И что?

— Ты знаешь? — ахнула бабушка.

— Конечно, — соврал Николай.

Дед молча смотрел на него, а бабушка не смогла сдержаться:

— И зачем, скажи, тебе это надо? Мало, что ли, намучился с шалавой этой, теперь решил еще и ребенка Кешкиного растить?

— Кешкиного… — прошептал Николай и задумался.

Нина любила Кешу, наверное, так же сильно, как он сам — Нин)7. Сколько она от него вытерпела, сколько слез пролила, когда каждый раз из клуба он уходил не с ней, а с новой подружкой, а Николай, хоть и жалел Нину, но втихаря радовался: вдруг она наконец поймет, что Кеша вовсе не тот, кто ей нужен. Но шли месяцы, потом — годы, и ничего не менялось: у Кеши постоянно появлялись новые подружки, но через какое-то время он возвращался к Нине…

— Ив конце концов он решил жениться, а она — представь — забеременела от него! Вернее, она говорит, что от него, но это неизвестно, потому что про нее такое говорят… — услышал Николай бабушкин голос, который вывел его из задумчивости.

— Кто решил жениться? — спросил он.

— Хахаль ее, Кешка, жениться решил, на Надьке. А Нинка так злилась, так злилась! Но вида не подавала — так и льнула к нему, и в конце концов оказалось, что она беременная! Сказала она, значит, Кеше, что он отцом будет, и говорит: мол, давай на мне женись! — сбивчиво рассказывала бабушка.

— А он что? — спросил Николай.

— Что он, что он, — проворчала бабушка, — он говорит, мол, это не мой ребенок. И к тому же у него Надыса! А у Надьки отец председатель, ты же знаешь! Разве Кешка откажется от сытой жизни? Он и послал ее куда подальше! А она-то в этот раз на аборт не пошла, а решила им нервы потрепать — дотянула до свадьбы! И заявилась с пузом, пьяная, прямо на свадьбу!

— А свадьба когда была?

— Да недели три назад! — ответила бабушка.

— А письмо от нее я получил неделю назад. Значит, она еще на что-то надеялась, — тихо сказал Николай.

— Чего? — не поняла бабушка.

— Ничего. Ничего, бабуль… — задумчиво ответил Николай.

— Что ты думаешь делать? — услышал он строгий голос деда и вздрогнул.

— Дед… я все равно пойду и с ней встречусь, — тихо и твердо ответил Николай.

— Не доведет она тебя до добра, а доведет до беды, — сказал дед, — посему запрещаю я тебе с ней общаться. Хватит уже. Говорят, она три аборта сделала, а ты парень молодой, у тебя еще вся жизнь впереди.

— Мало ли что говорят! И вообще она тоже молодая! И к тому же без нее у меня жизни не будет! — воскликнул Николай.

— Это с ней у тебя жизни не будет. Послушай деда, сынок. Похоронишь ты себя заживо, если с ней свяжешься. Сходи, сходи и посмотри, во что она превратилась, да возвращайся домой, — ответил дед, и голос его дрогнул.

— Пьет твоя Нинка! — вставила бабуля.

Николай встал.

— Ладно. Уже темнеет. Пойду прогуляюсь, — сказал он обреченно замолчавшим старикам и вышел, тихо прикрыв дверь.

Бабушка села на лавку и, уткнувшись в передник, заплакала.

* * *

До Нинкиного дома идти было полчаса: Нина жила в соседней деревне.

Когда Николай постучался в ее окно, уже смеркалось. На стук вышла мать Нины — женщина строгого вида, в толстых очках и с высоким тугим пучком волос. Она зябко куталась в шаль.

— Тетя Зина, привет!

— Коленька, ты ли? Здравствуй, дорогой, — она обрадовалась и обняла Николая.

— Теть Зин, а Нина где?

Зинаида вздохнула, и сквозь сумерки Николай увидел подступившую красноту на ее лице.

— Коленька, оставь ее. Доведет она и тебя до беды, — последние слова она сказала, пряча скривившиеся губы под шаль, и залилась слезами.

— Не бойтесь. Я спасу ее, — ответил Николай, но тетя Зина заплакала еще сильнее.

Он понял, что ответа от нее не дождется, и пошел на поиски Нины к их бывшей однокласснице Ольге.

Ольга жила через дом.

— Если тебе оно надо — иди к своей Нинке, она у Дятлов, — сказала Ольга, пожав плечами.

— У Дятлов? — ошарашенно спросил Николай.

— Да! — торжествующе ответила Ольга и закрыла дверь.

Николай стоял и не знал, что и думать. Несколько минут в голове раздавался лишь стрекот кузнечиков.

Дятловы жили на краю села. Это была вконец опустившаяся семья потомков одного из известных партийцев-ленинцев, а ныне местных алкоголиков, не дававших покоя односельчанам. Жили они в лучшем и самом большом доме — в котором жила до раскулачивания многодетная семья помещика. Дом они, естественно, превратили в подобие свинарника. Давно не ремонтированный, он сильно покосился, и правая его часть уже несколько лет была нежилой: во время очередной гулянки кто-то из гостей повыбивал стекла, и теперь все обитатели дома ютились в левой части, в двух теплых и двух летних комнатах.

Николай подошел к дому и пригляделся. Везде горел свет, даже в правой части он заметил какое-то шевеление, и, словно тень, что-то метнулось в сторону.

Он вздохнул, открыл дверь и вошел в сени. В нос ударил запах тухлой рыбы, пота, перегара и мочи.

— Колян! Салют! Какими судьбами? — спросил Николая Слава Дятлов, учившийся в их школе. Кажется, он был моложе их на два или три года.

— Я Нину ищу, — ответил Николай, — не знаешь, где она?

— Да знаем, — мерзко захихикала неряшливо одетая оплывшая толстая баба, — иди в сени, выйди на улицу и пройди в правую часть, там твоя Нинка, уединилась, так сказать…

Все захохотали, и Николай, постояв еще пару минут, но так ничего и не поняв, вышел во двор, открыл покосившуюся дверь и зашел в нежилую часть дома. Было темно. Он зажег спичку и, спотыкаясь о хлам, задыхаясь от нестерпимой вони, прошел в одну из комнат, где на старом, рваном и пыльном диване увидел Нину.

Она спала. Юбка ее была задрана почти по пояс, обнажив округлившийся живот и нижнюю часть тела. Кроме юбки, на ней ничего не было. Николай отвернулся и присел на край дивана.

Диван скрипнул, ножка подогнулась, и Николай с Ниной оказались на полу. От Нины крепко пахло перегаром. Проснувшись, она начала было материться, но, узнав Николая, обняла его и поцеловала. Николай понял, что она была пьяна.

Он впервые в жизни прижался к ней, такой любимой и бесконечно далекой, а теперь ставшей неожиданно доступной и близкой, и не сразу понял, что несколько минут назад она была с кем-то еще…

Но ему не было противно, он слишком любил ее.

Когда все закончилось, она тут же уснула, а он лежал, совершенно счастливый, и думал о том, что все будет хорошо… Все обязательно будет хорошо. Его рука лежала на животе Нины. Неожиданно он почувствовал толчок прямо под своей ладонью. Николай ничего не понял — решил было, что ему показалось, но второй толчок, более сильный, заставил его сначала испугаться, а потом умилиться: он понял, что в животе Нины толкается ребенок.

— Ну привет, малыш! — весело сказал Николай. — Теперь у тебя будет папа.

Ребенок в ответ снова шевельнулся, робко и нежно, словно маленькая рыбка. Николай разговаривал с ним всю ночь, а Нина спала.

Наконец на рассвете Нина проснулась. Она посмотрела на Николая, усмехнулась и сказала:

— Привет. У тебя есть покурить?

Николай вынул спички и пачку «Явы». Нина с наслаждением затянулась.

Ребенок снова шевельнулся.

— Вот, малыш, и мама проснулась, — сказал Николай и погладил живот.

Нина удивленно посмотрела на него и ухмыльнулась.

— Нина, а разве тебе можно курить? — опомнился Николай.

Нина захохотала. Николай с недоумением посмотрел на нее, и она ответила:

— Бросить не получается. Нервы. Да и все равно оставлять ребенка я уже не буду.

— Как… оставлять? — не понял Николай.

— Аборт надо делать, вот чего.

— Как… аборт? Он ведь живой? Шевелится!

— Мало ли что шевелится. Жить хочет, тварь, вот и шевелится. Ненавижу! Ненавижу! — неожиданно зарыдала Нина, сжав кулаки и уткнувшись в грудь Николая.

— Но почему ты его ненавидишь? — не понял Николай.

— Ненавижу его отца, поэтому ненавижу и его, — зло ответила Нина.

— Но ребенок-то при чем? — удивился Николай.

— А ты что — будешь мне мораль читать? Тогда вали отсюда, — заорала Нина, оттолкнув кулаками Николая.

Она вскочила, одернула юбку и стала шарить по полу босыми ногами в поисках туфель.

— Нина, подожди… Я не буду читать тебе мораль. Я просто хотел сказать… выходи за меня замуж. Я буду растить этого ребенка как своего.

— Посмотрим, — ответила Нина и, поправив тяжелую копну волос, улыбнулась.

При свете дня она выглядела ужасно: посеревшее лицо, узкие, словно у китайца, глаза, распухший нос…

— Как ты изменилась. Надо же, как влияет на внешность женщины беременность, — удивленно сказал Николай, с любовью разглядывая ее.

— Пойдем. У тебя деньги есть? Купи мне пива, — попросила она и обняла его за плечи.

* * *

Следующая неделя пролетела словно в полусне: Нина и Николай быстро подали заявление в ЗАГС, забрали из дома деда вещи Николая, переехали к Нине и сыграли скромную, но все-таки свадьбу: в ЗАГСе, видя большой живот невесты, их согласились расписать без очереди.

Свадьба была грустная. Народу почти не было — только мать Нины, ее тетка с мужем из соседней деревни — и всё.

Николай, красивый и статный, в черном костюме, весь вечер вспоминал громовой голос деда: «Если женишься — домой не приходи! Пока я жив, на порог не пущу». Этот голос заглушал остальные голоса, которые пытались отговорить его от этого брака: и голос Зинаиды, матери Нины, и голос тетки и ее мужа Андрея, и голос Ольги. Даже Ольга как-то зашла, чтобы попытаться вразумить его, но у нее ничего не получилось. Приятелей, с которыми он провел в этой деревне все детство, рассказывавших о «похождениях» Нины, Николай тоже не хотел слышать. Ему было безразлично чужое мнение, кроме мнения деда. Но он надеялся, что дед с бабушкой в конце концов смягчатся, ведь кроме Николая у них никого не было.

А после свадьбы начался кошмар. Такого Николай ожидать не мог, ведь у него и в мыслях не было, что Нина выходила за него замуж лишь с одной целью — еще раз попытаться вернуть Кешу.

На другое утро после свадьбы у нее — казалось бы, на пустом месте — началась истерика.

— Нина, ты что плачешь? С тобой все в порядке? — спросил Николай молодую жену, проснувшись ранним утром от всхлипываний и завываний.

— Да, в порядке!

— Так почему ты плачешь?

— Да отвали ты, придурок! — Нина оттолкнула руку Николая, пытавшегося погладить ее по голове.

Николай молча встал, подошел к окну и закурил.

— Ты ожидала, что к нам на свадьбу прибежит Кеша? — спросил он у Нины, и она зарыдала еще громче. — Так ты что, вовсе не собиралась со мной жить, Нина? Ты просто хотела позлить Кешу и взяла меня в заложники, как и этого ребенка, которого ждешь?

— Коля… я буду с тобой жить. Но мне надо избавиться от ребенка, — голос Нины стал заискивающим.

— Ну зачем же? Я люблю тебя и люблю ребенка!

— А я ненавижу этого ребенка! Его отец меня бросил, он растоптал мою любовь, он всю жизнь издевался надо мной!

— Нина, подумай. Это же маленький человечек, ребенок. Твой ребенок. И он вовсе не виноват в том, что у вас с Кешей испортились отношения.

— Коля, я рожу тебе другого ребенка. Нашего общего ребенка. Но сначала я сделаю аборт. Это мое условие. Я не хочу этого ребенка! Я лучше убью себя, — закричала Нина и снова разрыдалась.

Николай вздохнул, сел рядом с ней и обнял ее — он был готов на все ради любимой.

Через два дня Николай и его молодая жена поехали в Череневку. Добирались они три с лишним часа — сначала пешком до автостанции, потом электричкой, потом на автобусе и опять пешком, минут двадцать по сырым торфяным дорогам. День был пасмурный, накануне резко похолодало, и Нина с Николаем, одетые по-летнему, замерзли.

Дом, куда они направлялись, стоял на отшибе, на самом краю поселка, почти у леса.

— Нина… ты точно не передумаешь?

— Нет, — твердо ответила Нина, стуча в тяжелую деревянную дверь.

Открывшая им дверь бабка доверия у Николая не вызвала. Крупная, с повязанным на голове узлом вверх красным платком, с лицом, покрытым бородавками, она казалась отвратительной.

Николая оставили сидеть в сенях, а Нина прошла в дом.

Минут десять было тихо, лишь слышно было, как бабка что-то говорила Нине. Потом раздался резкий крик, за ним — стон. Этот стон с тех пор Николай слышал во сне почти каждую ночь, а наяву стон Нины прервался только тогда, когда ее не стало.

Как выяснилось позднее, эта бабка, «народная умелица», прославившаяся тем, что избавляла женщин от нежелательной беременности с помощью вязальной спицы, убила не только ребенка, но и саму Нину.

Почти полчаса сидел Николай в сенях и слушал стоны Нины, сопровождаемые всхлипываниями. Ему было плохо, руки его тряслись. Он попытался было пройти к Нине, но бабка, возившаяся между ее ног, так крикнула на него, что он испугался и прикрыл дверь. Ему было страшно. Когда появилась Нина, бледная, с искаженным от боли лицом, Николай, подхватив ее под руку, поскорее вывел из этого ужасного дома.

— Пеленку придерживай! Через полчаса прими лекарство еще раз, если боль не прекратится! И никому не говорите, что у меня были! Скажете, что в погреб полезла и упала! Поняли? — кричала вслед бабка, но Нина и Николай даже не обернулись.

Не успели они дойти до остановки, как ноги Нины подкосились, и Николай едва успел подхватить ее. Он донес Нину до остановки. Автобус пришел быстро, но минут через пятнадцать тихо постанывающая Нина потеряла сознание, и Николай перепугался не на шутку. Он попросил водителя остановить автобус около больницы, благо что больница находилась рядом с автостанцией.

— Милая, потерпи, сейчас я покажу тебя врачу, а потом поедем домой, — сказал он Нине и поднял ее, холодную и показавшуюся ему какой-то слишком легкой, на руки. Сиденье под ней было мокрым от крови, на полу тоже была кровь.

Николай отнес жену в больницу. Как только ее забрали врачи, он сел и начал молиться. Впервые в жизни. Он молился, как умел, — не так, как молились дед и бабушка: этих молитв он не помнил. Николай молился по-своему:

— Господи! Пусть все закончится поскорее. Пожалуйста. Пусть этот кошмар скорее кончится. Нина, как ты? Нина, Ниночка… пожалуйста, пожалуйста, Господи, помоги… — шептал он.

Николай сидел не поднимая головы и не слышал, как орали на него медсестры, решившие, видимо, что он заставил жену сделать аборт. Он не видел, как возле него собрался народ — и врачи, и пациенты; он не чувствовал, как его трясли за плечо.

Николай очнулся лишь от сильного удара в челюсть. Высокий, совсем еще молодой мужчина в белом халате и белой шапочке, ударивший его, стоял напротив Николая.

— Ну что, ублюдок? Доигрался? Умерла жена твоя! Прободение матки! Не спасли ее! Не смогли! Кровопотеря слишком большая! Понял?

— Паша, перестань, Паша, — кричала молоденькая медсестра, держа доктора за плечи.

— Да как они пошли на это?! Там же ребенок практически доношенный был! — кричал врач.

Через минуту появились еще двое мужчин в белых халатах и женщина.

Что было дальше, Николай помнил смутно: милиция, похороны Нины, суд, тюрьма, инфаркт бабушки и ее смерть, — все переплелось в его сознании, как огромный живой клубок, который, поселившись в черепной коробке, высасывал все мысли и все силы Николая.

Отсидел он недолго, всего три месяца, после чего его оправдали, и он, вернувшись в деревню, нашел свой дом пустым: оказывается, неделю назад умер и дедушка. Слово свое дед сдержал: пока был жив, в его доме Николай так и не появился…

После произошедшего с ним Николай, который и так был неразговорчив, превратился в молчуна и отшельника. Люди стали сторониться его, он — их.

С тех пор прошло много лет, некоторые односельчане, в основном его ровесники, разъехались, многие уже умерли, дома их оказались брошены и никому не нужны, но старая церковь, в которую его водили дед с бабушкой, по-прежнему стояла на пригорке, глядя широкими окнами на все стороны света.

Николай так и остался в домике деда, тихо и бесцельно проживая свою неудавшуюся жизнь, вспоминая ту, которая сделала его самым счастливым на несколько мгновений и самым несчастным на всю оставшуюся жизнь. Жил он натуральным хозяйством: весной и летом работал на огороде и в поле с утра до ночи, а зимой в основном отдыхал, лишь иногда уходил на заработки в соседнюю деревню — ту самую, где когда-то жила Нина, к своему однокласснику Александру, ныне хозяину лесопилки, с которым дружил со школы. Это, пожалуй, был единственный человек, с которым он общался. Николай никогда не пил: вид бутылок и запах алкоголя вызывали у него омерзение, напоминая семью Дятловых и Нину, вернее, то, во что она превратилась, когда начала пить.

Дружелюбный священник, появившийся лет пятнадцать назад в их деревне с молодой женой и маленькой дочкой, раздражал его: Николай не понимал, зачем тот пытается общаться с ним и для чего при встрече всегда приглашает на службу в храм или даже к ним в гости на чай.

Николай обиделся на Бога, ведь Он забрал его Нину, его любимую, его единственную и неповторимую, прекрасную, как сама осень. Через два месяца после смерти деда он убрал в сундук его любимые иконы, которые, как ему казалось, смотрели на него, Николая, с немым укором. Одна из них, с изображением седого старика с добрым, но каким-то пронзительным взглядом, и была иконой Николая Чудотворца — его святого.

* * *

Тем временем старенькая «Нива» подъезжала к роддому.

— Как ты? — спросил отец Георгий жену, пытавшуюся дремать в перерывах между схватками.

— Нормально… — ответила матушка, изо всех сил потирая низ живота.

— Потерпи… Слава Богу, почти приехали. Кстати, как там дети? С кем они? — вспомнил батюшка и посмотрел на жену.

— С соседом… а-а-а… снова схватка… — застонала матушка.

— Что?! — закричал отец Георгий. — С этим безбожником?? Да как ты могла…

— Георгий, скорее… кажется, уже начинаются потуги…

Отец Георгий, покачав головой, изо всех сил нажал на педаль газа. Они были уже совсем рядом: в конце улицы светились окна роддома.

***

— Включи настольную лампу, а то света мало, — попросил Глеба Борис.

— Дядя Николай! Готово. Пора крышу делать, — услышал Николай голос одного из близнецов, вырвавший его из трясины воспоминаний.

— Есть у вас картон? — спросил Николай. — Можно старую ненужную коробку из-под обуви или спичечные коробки.

Он всю жизнь помнил того малыша, живущего в животе Нины, и скучал по нему. Он точно знал, какого бы уже он был возраста, и часто пытался представить себе его. Тогда, давным-давно, ему казалось, что он и ребенок уже подружились. Но они с Ниной не дали ему родиться. Николай хоть поздно, но отчетливо осознал, что в случившемся была доля и его вины: именно он повез Нину убивать ребенка, не удержал ее, не смог…

— Вот картон, — сказал Коля, прервавший снова нахлынувшие было воспоминания Николая, и протянул пустую коробку из-под игрушечного самолета.

— Давай, — ответил Николай и ловко вырезал две одинаковые крыши, после чего, намазав их клеем, приклеил к каждой конструкции.

— Ух ты! Настоящие домики! — обрадовался Борис.

— Да, только малюсенькие, — сказал Глеб.

— А теперь несите гуашь и кисточку потолще, — попросил Николай.

— Сейчас, — сказал Коля и кинулся в комнату.

Через минуту он вернулся с коробкой красок и кисточкой:

— Катя спит вместе с Сеней. Уснула, — тихо сказал он.

— Ну и пусть спят. У Сеньки кровать большая, полуторная. Не будем ее будить, — решил Глеб.

— А если Сережка ночью проснется? — спросил Коля.

— Ну давай ты или я ляжем с Сережкой в комнате, пока папа не вернулся, — предложил Глеб.

— Хорошо. Тогда я лягу с Сережей, — ответил Коля.

Николай тем временем покрасил коричневой краской один из домиков, а крышу сделал темно-красной.

— Здорово! Это Борькин дом, а мой пусть будет с зеленой крышей, — воскликнул Глеб.

— Ничего себе! У вас целая усадьба получается, как у тети Арины и дяди Романа, — с восхищением сказал Коля, разглядывая своими огромными серыми глазами постройки на бывшей разделочной доске.

— А мы сейчас еще туалет построим и сарайчик. А потом — забор! — предложил Николай, и дети радостно засмеялись.

— И подарите все это папе с мамой на Рождество, да? — спросил Коля, который давно приготовил родителям подарки, но знал, что старшие братья о подарках для родителей не позаботились.

— Да, Глеб, точно! Давай подарим!

— Давай, — вторил брату Боря, — только надо елочку сделать!

— А из чего делать будете? Из спичек? — спросил Коля.

— Нет, елочка пусть будет настоящая! Мы возьмем самую маленькую еловую веточку и прикрепим на доску. А снег давайте сделаем из ваты, — предложил Николай.

— Давайте! У мамы в аптечке полно ваты, — сказал Коля и убежал за ватой.

Вернувшись, он протянул Николаю полпачки ваты и маленький пузырек.

— «Курантил», — прочитал Николай. — Зачем ты принес мне лекарство?

— Это маме дали в поликлинике, а она не пила — сказала, что и без него хорошо себя чувствует, и тетя Арина ей говорила, что там такого навыписывают, что для ребеночка вредно, поэтому маме это лекарство не нужно, — объяснил Коля.

— Ну давай его сюда, попробуем, — с интересом сказал Глеб.

— Ты что?! Нельзя! Это же ле-кар-ство! — строго сказал Коля.

— Тогда зачем ты его притащил? — спросил Глеб.

— Давайте сделаем из этих маленьких круглых таблеточек игрушки для елочки! Раскрасим разными цветами, приклеим, и будет нарядная елочка! — предложил Коля и с надеждой посмотрел на Николая.

Николай, покачав головой, улыбнулся. В детстве он был точно таким же — всегда любил придумывать что-то неожиданное и необычное. Он взял упаковку таблеток и спросил:

— Ты уверен, что мама не будет ругаться?

— Конечно. Она их выбросить собиралась, — заверил его Коля.

Николай высыпал в ладонь таблетки, отсчитал шесть штук и дал братьям по три:

— Хватит с вас, неугомонные. А то мало ли что — еще съедите.

Близнецы, взяв кисти, стали разукрашивать маленькие таблеточки, а оба Николая, большой и маленький, одевшись, отправились на улицу. Во дворе батюшка и матушка нарядили для детей большую ель, которая росла прямо напротив крыльца.

— Чтобы не рубить елочки каждый год, папа, когда переехал сюда, посадил ель, и она выросла! Теперь мы каждый год перед Рождеством наряжаем ее, — сказал Коля.

— Молодец твой папа, — ответил Николай, выбирая веточку: она должна быть одновременно крепкой и миниатюрной. — Вы, наверное, его Дедом Морозом наряжаете?

— Папу? Дедом Морозом? — не понял Коля.

— Ну да, с такой бородой, как у твоего папы, в самый раз быть Дедом Морозом, — ответил Николай с улыбкой, но, посмотрев на Колю, понял, что сказал какую-то несусветную глупость.

— Деда Мороза нет и не было. Это святитель Николай приносит всем подарки на Рождество, — терпеливо, как маленькому, объяснил ему Коля.

— Разве? — недоверчиво спросил Николай.

— Ну конечно, — убедительно ответил мальчик, — он вообще всегда всем любит делать подарки и творить всякие милости. Вы читали его житие?

— Не приходилось.

— Как же так? Это же ваш святой. Ну так я дам вам почитать. У нас есть книжка для детей, с картинками, и для взрослых, в сборнике.

— Хорошо, почитаю. А теперь пойдем в дом.

Отряхнув с валенок снег, они взошли на крыльцо. Николай оглянулся. Ночь была сказочная — тихая и спокойная, при свете луны блестели ветки деревьев, покрытые инеем.

— Красиво, правда? — спросил Коля.

— Да, — ответил Николай. Он вспомнил детство, дедушку с бабушкой, и ему стало грустно.

Когда они вошли в дом, ребята уже покрасили таблетки и начали строить сарай.

— Что это вы так долго? — спросили оба брата-близнеца.

— А как вас родители различают? — ответил вопросом на вопрос Николай.

— Да мы же совсем разные! — возмутились ребята.

— Это просто! Видите, у Бори справа на носу родинка? — спросил Коля.

— А, ну тогда понятно, — засмеялся Николай. Минут пятнадцать они прикрепляли и «наряжали» маленькую елочку, после чего положили вокруг дома «сугробы» из ваты, и Николай показал мальчикам, как делать забор.

— Ну, справитесь сами, орлы? — спросил он и встал из-за стола.

— Легко! — ответил Глеб.

Николай похлопал его по плечу, встал и вышел на улицу покурить. Он был здесь уже несколько часов, а курить не хотелось — просто забыл про это.

— Странно, — прошептал он.

— Дядя Николай, вот я вам книжки принес — детскую и взрослую.

— А ну закрой дверь, а то простудишься! — сказал Николай и, загасив окурок, вошел в дом.

Вскоре совместными усилиями сделали забор. Николай увидел, что уже почти десять вечера, дети устали, и предложил им лечь спать.

— Нет, мы будем ждать папу! — сказал Борис.

— Мальчики, ждать папу и охранять ваши сны буду я — меня об этом попросила мама.

— Боря, Глеб, нам надо хорошо выспаться, а то некому будет помогать папе в алтаре. Ведь завтра Рождество! — упрекнул братьев Коля.

— Ой, точно! Ну тогда мы пойдем. Спокойной ночи, дядя Николай! — ответили мальчики и пошли в спальню.

— Спокойной ночи. Не забудьте умыться, а то у вас все руки в краске и почему-то носы тоже. И ты, Коля, иди ложись, — сказал Николай.

— Ангела Хранителя! А вы почитайте обязательно книжки, — сказал мальчик и вышел из кухни, прикрыв рукой дверь.

Николай, которому делать все равно было нечего, открыл книгу, начал листать ее и наткнулся на закладку. Предусмотрительный Коля заложил ему житие святителя Николая Мирликийского — человека, жившего на земле около семнадцати столетий назад, чья икона висела в иконостасе деда вместе с Христом Спасителем и Божией Матерью.

Николай начал читать и неожиданно для себя увлекся и углубился в чтение до такой степени, что всем сердцем проникся любовью к этому великому святому.

Он не знал, что в маленьком коридорчике, прямо за дверью, маленький Коля молил святителя Николая о том, «чтобы дядя Коля перестал быть безбожником». Через какое-то время мальчик закончил молиться и посмотрел в щелочку. Дядя Николай с интересом читал Жития святых, и счастливый Коля отправился спать.

Житие святителя поразило Николая. Так просто и так естественно помочь отцу выдать замуж дочерей — почему никто, кроме него, не догадался об этом?

«Почему я ждал добра от Бога, а сам не делал его никогда?» — спросил сам себя Николай.

* * *

Отец Георгий тихо зашел в дом. Видимо, дети уже спали, потому что свет горел только на кухне. Он разулся, снял пальто, подрясник и вошел в кухню.

— Чье житие читаешь, боголюбец? — спросил отец Георгий Николая, увидев, что тот читает.

Николай, подняв голову, ответил:

— Какой же я боголюбец? Вы же сами меня безбожником называли.

— Значит, ошибался, ведь один Бог — сердцеведец; тем более я вижу твой интерес к душеполезному чтению.

— Интересно, конечно, но в реальной жизни так не бывает…

— Бывает, и каждый может в этом убедиться на практике, если с верою обратится в молитве к Богу, к святым.

— Однажды, давным-давно, я молился Богу, но Он меня не услышал…

— А о чем вы молились ему? — спросил отец Георгий, наливая воду в чайник.

— Когда жена была в больнице, я молился о том, чтобы весь этот кошмар поскорее закончился, но вместо этого моя жена умерла.

— А почему ваша жена оказалась в больнице? Николай открыл было рот, но задумался.

— Бог всегда слышит наши молитвы, но отвечает на них так, как лучше для нас, а не так, как мы желаем. Видите ли, мне знакома ваша история, — тихо произнес отец Георгий.

Николай удивленно посмотрел ему в глаза, и батюшка продолжил:

— После смерти вашей жены вы не общались ни с кем, даже с ее матерью. Но Зинаида, мать Нины, вашей покойной супруги, в последние годы жизни приходила ко мне в храм. Скончалась она три года назад, перед Пасхой. Я принимал у нее исповедь, поэтому знаю вашу историю, Николай. Что я могу вам сказать?.. Понимаете, Господь никогда не забирает человека просто так. У каждого свой путь, длинный или короткий. Господь дает человеку уйти из мира только тогда, когда это лучше для его души. Кого-то Бог забирает молодым, сильным и здоровым, а кто-то даже будучи больным и старым продолжает жить.

Бывает так, что Бог забирает человека для того, чтобы в этом мире не умножалось зло. Смотрите: Бог давал вашей жене детей. Первого ребенка она убила абортом, когда ей было семнадцать лет, затем, практически через два-три месяца, последовала вторая беременность — вот таким нехитрым способом она пыталась выйти замуж за Иннокентия.

— Она любила его так же, как я любил ее, — сказал Николай.

— Нет-нет. Ни она, ни вы не любили. Разве любовь бесчинствует? Разве любовь ищет своего? Это не любовь, это просто страсть. Помните слова апостола Павла о любви? «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит». И вот Нине Бог дал второго ребенка от любимого, как она сама считала, человека. Но Нина снова не сдала экзамен любви — она убила и это дитя, когда отец ребенка отказался жениться на ней. Как вы думаете, Николай, какая душа у женщины, идущей на убийство своего, второго уже, ребенка? Конечно, злая, — сам себе ответил отец Георгий.

— Но она была еще молодая и ничего не понимала, — попытался заступиться за Нину Николай.

— Николай, не бывает такого, чтобы «ничего не понимала», потому что у всех нас есть совесть, и она не молчит, если человек помышляет о каком-то злом деле. Другое дело, если человек не желает слушать свою совесть, вот это уже страшно. А еще страшнее, когда он перестает слышать совесть — тогда он находится в серьезной беде. Кстати, мать Нины говорила, что никогда не толкала ее к аборту, — напротив, она уговаривала дочь оставить младенца. Но Нина никого слушать не хотела. Возможно, она думала, что мстит Иннокентию, убивая его детей, не знаю, но ребенка она не родила и во второй раз. И здесь мы видим Божий Промысл: Нина, как рассказала ее мама, серьезно заболела после второго аборта по-женски: сначала у нее было какое-то воспалительное заболевание половых органов, затем — гормональные нарушения, потом началась дисфункция яичников. Нина, молодая еще девушка, должна была бы, по идее, задуматься о своей жизни и о своем здоровье, но вместо этого она еще сильнее обозлилась на свою неудавшуюся жизнь, к сожалению, она не понимала, что единственная виновница всех неудач — она сама. Как знать, быть может, ее возлюбленный вернулся бы к ней, если бы она родила их ребенка… С появлением ребенка сердце человека становится мягче. Но Нина не дала шанса Иннокентию… В результате оба несостоявшихся родителя стали вести еще более распутный и непотребный образ жизни, чем раньше, а Нина вдобавок еще и начала пить.

Через какое-то время Иннокентий решил жениться. Решил создать семью, завести детей. Кого он выбрал в жены, на роль матери своих детей? Конечно, не Нину. Почему? Потому что она — убийца его детей. Может быть, не явно, но на уровне подсознания, отдает себе мужчина в этом отчет или нет, хочет он того или нет, но все существо мужчины отторгает женщину, сделавшую от него аборт. К тому же Нина вела аморальный образ жизни: она пила и встречалась с другими мужчинами, а это, согласитесь, аргументы не в ее пользу. И вот Иннокентий, видный и красивый парень, как рассказывала мать Нины, выбрал девушку не особо привлекательную, но скромную и обеспеченную, сделал ей предложение, и через полгода, а именно на восемнадцатилетие невесты, была запланирована свадьба. Нина же, узнав об этом, совсем потеряла разум. Она, по словам Зинаиды, бывшей свидетельницей этого безобразия, пыталась всячески помешать своему возлюбленному стать счастливым без нее. Но у Нины ничего не получалось — над ней только смеялись все, включая Иннокентия. Тогда Нина попыталась снова забеременеть, и ей, как ни странно, несмотря на все ее болезни после абортов,это удалось.

Бог дал ей еще одного ребенка, Он дал ей еще один шанс. Но вместо того чтобы образумиться, Нина продолжала пить, курить, гулять.

— Потому что Кеша не обращал на нее внимания, — вставил Николай.

— Нет, Николай. Нина продолжала пить и гулять, следуя своей злой воле. При чем здесь Кеша? Он что — заставлял ее пить, курить и блудить насильно?

— Нет…

— Ты ответил, что нет. И на аборты он ее не водил, ведь правильно?

Николай кивнул, и отец Георгий сказал:

— На последний аборт ее провожал ты. Ты всю жизнь считал себя жертвой, ты обиделся на Бога, но ты — не жертва, а соучастник. Но об этом после. Вернемся к Нине. Она продолжала пить и гулять, вместо того чтобы стать нормальной женщиной, бросить все глупости и спокойно вынашивать ребенка.

Может быть, она привлекла бы Иннокентия своей женственностью и мягкостью, свойственной будущим мамам. Если бы она изменилась, тогда, возможно, Кеша обратил бы наконец на нее внимание и стал бы воспринимать ее всерьез. Тем более что, как выяснилось впоследствии, жена Кеши оказалась бесплодной.

— Да, я знаю, детей у них так и не было, — кивнул Николай.

— Никому не известно, как отразятся на нашей жизни или на жизни близких наши поступки. Вот видишь: Иннокентий, отказавшись от своих детей, остался бездетным, несмотря на довольство и достаток. А Нине в сложный период ее жизни Бог послал тебя — человека, готового жениться на ней и стать отцом ее ребенку. Но посмотри: Нина, обуреваемая страстями, никак не хотела успокоиться: замуж за тебя она выходила только для того, чтобы попытаться как-то повлиять на Кешу; а ребенка, которого ей чудом удалось зачать, потому что после второго аборта она стала, как говорили врачи, практически бесплодной, намеревалась убить. Вообще то, что этот ребенок появился в ее жизни, не иначе как чудо, тем не менее Нина собиралась сделать третий аборт. Причем она намеревалась лишить жизни уже практически доношенного ребенка, с которым прожила несколько месяцев и к которому могла бы уже привыкнуть: ведь его шевеления она ощущала под сердцем не один месяц. Заметь, что к ребенку, невинному, маленькому, беззащитному, ни сострадания, ни жалости Нина не испытывала — он для нее был, как ей казалось, ступенькой на пути к сердцу человека, чьей любви она добивалась. И она, использовав все рычаги давления на Кешу и не добившись результата, убила ребенка, а после умерла сама. Ее жизнь более не имела смысла.

Видишь, Бог всеми способами останавливал Нину от распутства: Он подарил ей счастливую возможность стать матерью, затем появился ты, но она предпочла отдаться своему злому самодурству, разрывая в клочья свою жизнь. И, что страшно, не только свою жизнь, но и жизни тех людей, которым она была дорога: и твою жизнь, и жизнь матери, и жизни ее детей. Бог дал ей все, и, самое главное, Он дал ей свободную волю, а она распорядилась своей жизнью так, как хотела. Видите, вы не смогли ее переубедить, и Бог не смог ее переубедить. Конечно, по-христиански ее очень жаль. За нее теперь можно только молиться, Николай. Она ушла из жизни потому, что получила от нее все, и даже больше.

Николай молчал, глядя на обложку книги.

— Итак, ты все еще думаешь, что Бог тебя не услышал тогда? — спросил отец Георгий, глядя Николаю прямо в глаза.

— Наверное, услышал, — неуверенно ответил Николай.

— Конечно, услышал. Нина использовала все резервы, и она ушла из этого мира. Ушла для того, чтобы в мире не умножалось зло. Кстати, у твоей тещи, хоть она очень любила свою единственную дочь, претензий к Богу не было, — грустно сказал Николаю отец Георгий.

— А что вы хотели сказать обо мне? — спросил его тот.

— О тебе? Ты поступил как негодяй.

— Но почему? Я ведь женился на ней и хотел растить ребенка, — возмутился было Николай, но услышал:

— Потому, что женился ты не по любви, а из-за страсти, и ребенка с ней за компанию пошел убивать ты, и никто другой. Не ее мать, не Иннокентий, а ты, — ответил батюшка.

— Но я ничего не мог сделать, ведь она все решила сама!

— Ты просто мог в этом не участвовать, — ответил священник, — и первое, что ты должен сделать, — это перестать жалеть себя. И ошибка Нины и твоя в том, что и она, и ты всегда жалели себя. Себя, но не ближних. Она не жалела ни свою мать, ни своих детей, которых убивала. И ты не жалел людей, любивших тебя по-настоящему: бабушку и дедушку, которые тебя вырастили.

Николай вздрогнул.

— Да, — продолжил отец Георгий, — ты считаешь себя добрым человеком, а поступаешь как эгоистичный и безжалостный. Подумай над этим. Уже почти час ночи, пора спать. Спасибо, что пришел и помог нам. Замучили, наверное, тебя мои орлы?

— Нет, замечательные ребята, — улыбнулся Николай, вспомнив, как они строили домики из спичек.

— Спаси Господи, — облегченно вздохнул отец Георгий, втайне опасавшийся проделок Бориса и Глеба, — жду тебя завтра на всенощную.

Николай встал и положил книгу на стол.

— Нет, книгу возьми. Возьми и прочитай. Потом принесешь, — сказал отец Георгий, провожая его до двери.

— Спокойной ночи, — ответил Николай.

Он надел валенки, тулуп, взял книгу и вышел было на улицу, но, обернувшись, спросил отца Георгия, еще не успевшего закрыть за ним дверь:

— Почему раньше были святые, а сейчас, в наше время, святых нет?

— Святые есть всегда, их молитвами и существует мир. Святость — норма христианской жизни. Бог создал всех для святости, ведь святость — это уподобление Богу. Только не надо унывать, что ты не знаешь святых лично. Начни с себя. Кто тебе мешает стать святым? — подмигнул Николаю отец Георгий, закрывая дверь.

Николай, оставшись один, постоял еще несколько минут на дворе, задумчиво глядя на елку, и пошел к своему дому. Он так и не спросил у отца Георгия, кто у него родился — мальчик или девочка.

Придя домой, он вынул из старого растрескавшегося комода иконы дедушки и аккуратно протер их. После чего убрал с угловой полки, висевшей на кухне, чайный сервиз и вазу и расставил иконы так, как они стояли полвека назад, при дедушке.

* * *

Тем временем матушка Татьяна кормила новорожденную дочку. Роды прошли легко и быстро, осложнений не было, с ребенком тоже все было в порядке, и уже через час отец Георгий, поцеловав жену и дочь, поехал домой.

— Ты мой рождественский подарок, вот старшие девочки обрадуются сестричке, — прошептала она, целуя малышку.

Татьяна в этот раз очень хотела девочку, и Бог подарил ей это счастье: она держала на руках свою дочь.

Матушка была очень счастлива, лишь одно ее печалило: сегодня с утра должна приехать Ксюша, и она, оставив с ней детей, собиралась съездить в райцентр за подарками для всех. Деньги давно были отложены, но не было времени: то одно, то другое.

— Сама виновата, что дети останутся без подарков, сама, — корила она себя еле слышно, держа на руках малышку.

Ведь Рождество уже сегодня, а домой она приедет только послезавтра. Попросить мужа съездить за подарками она не решилась, так как знала, что батюшка занят подготовкой к Рождеству и вряд ли найдет на это время, а если и найдет, то скорее всего купит не то, что нужно.

Она положила руку на грудь. Рядом с крестиком висел медальон с изображением Николая Чудотворца.

— Святителю Николае, помоги, пусть детки не расстроятся из-за того, что не найдут подарков, пусть они забудут про них, пусть подождут, пока я вернусь, — попросила матушка.

* * *

Наступившее утро было ясным, солнечным, сказочным: яркое солнце искрилось на ветках, покрытых инеем и льдом, сугробы тоже обледенели и блестели, небо было ярко-голубым, а медленно кружащийся снег тихо ложился ровным слоем, укутывая землю, и все вокруг было белым и прекрасным.

Час назад вернулись из Москвы Арина с Романом и детьми. Роман с Петей ушли в храм помогать отцу Георгию. Арина с дочками пошла в дом батюшки, чтобы покормить детей и отправиться с ними на прогулку.

Вскоре все дети, накормленные и счастливые, играли в снежки возле церкви.

* * *

Николай, вышедший покурить, какое-то время наблюдал за ними со своего крыльца, а потом вернулся в дом и открыл один из ящиков бабушкиного комода.

Он вынул завернутые в старенькую наволочку любимые вещи бабушки: красивую фарфоровую шкатулку в форме яйца и медальон, лежащий в ней. Красивый, не утративший блеска, на золотой цепочке, он переливался на солнечном свете всеми цветами радуги. Внимательно рассмотрев его, он, удовлетворенно кивнув, убрал медальон в шкатулку и поставил ее на комод.

Затем Николай подошел к тумбочке, на которой стоял телевизор, и открыл дверцу. Он присел на корточки и долго искал что-то среди старых журналов, использованных батареек и прочего хлама. Наконец он вынул маленькую красную бархатную коробочку. Со временем, правда, она стала немного сероватой от пыли, но выглядела еще вполне прилично. С тяжелым вздохом он открыл ее. В коробочке, отделанной внутри когда-то белым, а теперь ставшим желтоватым шелком, лежало красивое золотое кольцо, обрамленное маленькими камешками розоватого цвета — фианитами. Это кольцо предназначалось Нине. Николай купил его за несколько дней до свадьбы на свои последние сбережения. Он хотел сделать сюрприз: подарить его ей на день рождения, до которого она не дожила всего три дня… Николай зачем-то потер колечко о рукав своей рубашки и, убедившись, что оно блестит, убрал его в коробочку и положил на комод рядом со шкатулкой.

Потом он открыл шкаф деда, где лежали его трофеи: кортик, сабля и военный бинокль, аккуратно вынул все это, протер тряпкой и тоже положил на комод.

Осталось придумать подарки для малышей, но на этом фантазия Николая закончилась. От безысходности он, взяв спички и пачку сигарет, снова вышел на улицу.

Его изба стояла на пригорке, поэтому он хорошо видел и храм, казавшийся волшебным дворцом в розовом свете морозного дня, и маленький дворик священнической семьи, и большой двор бывших москвичей, а ныне — его односельчан, на котором куча малышей весело возилась в снегу. Старшие дети катались с деревянной горки, залитой льдом, и хохотали. Солнце уже начинало клониться к закату: день был по-зимнему коротким.

Николай долго любовался детьми, а потом посмотрел на скромный двор отца Георгия, на котором не было даже песочницы для малышей, и, бросив в снег окурок, быстро вошел в дом, даже не сняв телогрейку. Он зашел на кухню и вынул из шкафчика старую банку для круп, в которой хранились деньги — подрабатывая не лесопилке, он копил деньги на новую бензопилу. На ходу засовывая деньги в карман, он торопливо выскочил из дома, надел стоявшие у дверей лыжи и, прикрыв ворота, поспешил на лесопилку к Александру.

Дорога была скользкой. Пока Николай добрался до Александра, он весь взмок, устал и сильно волновался. Зашел он без стука. Вся семья друга, включая сына и невестку, сидела за столом, кроме Натальи, его жены (она хлопотала на кухне) и маленькой внучки, которая спала.

— Что случилось, Коля? — ошарашенно спросил Александр, глядя на покрасневшего от быстрого хода приятеля.

— Все нормально. У меня к тебе дело, пойдем, — отрывисто сказал Николай, теребя в руках шапку.

— Коля, да ты сядь, поешь! У меня уже все салаты к празднику готовы, — Наталья простецки схватила было его за руку, но Александр встал из-за стола, взял Николая за плечи и увел в соседнюю комнату.

— Что случилось-то? — повторил он свой вопрос.

— Ничего страшного. У тебя мужик работал, который детские качели и песочницы строил, где он?

— Чего? — не понял Александр.

— Ну, ты раньше, помнишь, лошадки, горки и качели детские продавал?

— Это те, что Иван делает? Да?

— Ну да, да! — обрадованно закивал Николай.

— А что тебе нужно-то? — удивился Александр.

— Вот, — Николай вынул деньги, на которые собирался купить бензопилу, — я бы купил что-нибудь для детей.

— Ты? Для каких детей? — ошалело посмотрел на него Александр.

— Не спрашивай, потом объясню, веди показывай, что есть, — попросил Николай.

— Ну… у меня кое-что лежит в будке, пойдем открою, выберешь. А что тебе нужно?

— Да мне неважно! — рассердился Николай.

Александр было растерялся, но, подумав несколько секунд, предложил:

— Так давай я тебя лучше к Ивану и отведу — он подскажет, что и для какого возраста. У него все в сарае сложено, выбор больше, ведь не покупает никто, и я на реализацию давно не беру ничего, — сказал Александр и крикнул: — Наташа! Я к Ивану ушел!

Иван жил на соседней улице. В его жарко натопленном доме пахло лаком и красками.

— Иван, я тебе покупателя привел! — крикнул с порога Александр.

Иван, вытирая руки о полотенце, вышел в прихожую. Это был мужчина лет сорока — пятидесяти. Николай его раньше видел, но общаться им не доводилось.

— Слушаю. Что интересует? — спросил Иван.

Он чрезвычайно обрадовался покупателю. Деньги у них с женой, дочкой и маленькой внучкой кончились несколько дней назад, а до пенсии было еще далеко.

— Мне нужно что-нибудь интересное для детей. Мальчики. Вот такие маленькие. Николай, отмерив рукой расстояние от пола до своего колена или чуть выше, посмотрел на Ивана.

— Это на год и на два? — спросил Иван и с интересом посмотрел на Николая.

Николай растерянно кивнул.

— Пойдем, — пригласил Иван.

Он накинул пуховик, открыл сарайчик, примыкающий к дому, и включил свет.

Войдя, Николай увидел аккуратно сложенных друг на друга деревянных лошадок, красиво разукрашенных, какую-то конструкцию, напоминающую горку, и что-то похожее на небольшие разобранные качели ярко-голубого цвета.

— Это качели для улицы?

— Да. В избу не влезут, разве что в огромный коттедж с большими дверными проемами, — усмехнулся Иван.

— А на какой возраст? — поинтересовался Николай.

— Они лет до четырех-пяти, не больше. Видишь, со спинкой.

— А горка?

— Горка? Лет до семи. Но в идеале до пяти, потому что она невысокая, и детям после пяти лет на ней уж неинтересно, — честно ответил Иван.

— За сколько отдашь? — приступил к делу Николай.

— А сколько есть? — прищурился Иван.

— Ваня, ты друга-то моего не обирай, — засмеялся Александр, — назначай реальную цену.

— Давай все за три тысячи, — предложил Иван.

— Договорились! — обрадовался Николай, не ожидавший такой удачи: он думал, что все обойдется дороже, и рассчитывал только на качели.

Иван тоже, в свою очередь, обрадовался, потому что горка стояла у него уже года два и никто ее не покупал, и предложил:

— А в придачу… в придачу могу тебе дать что-нибудь еще.

— А что еще есть? — с интересом огляделся Николай.

— Еще? Лошадки-качалки. Стульчики детские. Колыбелька.

— Колыбелька? Колыбельку возьму! — радостно воскликнул Николай, вспомнив об уехавшей в роддом Татьяне.

— Колыбель красивая, резная… может, добавишь пару сотен? — спросил Иван.

— Держи еще триста. — Николай протянул деньги.

— Спасибо, брат, — пожал Иван руку Николая, — забирай!

Николай растерянно огляделся и посмотрел на Александра.

Тот, глядя на него, тихо спросил:

— Куда тебе это все?

— В мою деревню. Зачем — не спрашивай.

— Отвезти тебя, что ли?

— Да, — ответил Николай не глядя в глаза Александру.

— Ну жди. Сейчас подъеду. Выносите пока во двор, — сказал Александр и вышел, с интересом подняв брови и качая головой.

Иван, зная Николая как одинокого мужчину, так и не решился спросить, для кого он купил горку, качели и колыбель. Вместе они вынесли все на улицу и погрузили в подъехавший вскоре джип Александра.

— Если не торопишься, может, заедем сначала ко мне: покормлю тебя? Наталья пироги напекла. Сын с невесткой внучку Лизоньку привезли, посмотришь — ты же ни разу ее не видел, — предложил Александр.

— Уже не тороплюсь, все проблемы на сегодня я уже решил. До половины двенадцатого свободен. Но как же я за праздничный стол с пустыми руками? — спросил Николай, но Александр, махнув рукой, поморщился:

— Коля, прекрати.

Все-таки по настоянию Николая они зашли в маленький деревенский магазинчик и купили сладостей к чаю.

Сидя за столом со старыми знакомыми, Николай почувствовал, как откуда-то издалека возвращается давно забытое ощущение счастья и покоя.

Маленькая Лиза в белом платьице кружилась возле красиво наряженной елки.

— Сколько ей? — спросил Николай.

— Скоро два, — гордо ответил Александр.

— Пойдете сегодня в церковь? — спросил Николай и посмотрел поочередно на Наталью, ее невестку и сына. Александр в храм не ходил.

— Нет, Коля, мы завтра с утра пойдем и Лизоньку заодно причастим. — Наталья взяла девочку на руки и поцеловала ее.

— А я сегодня пойду, — ответил Николай. — Пойдешь со мной, Александр?

— Да делать мне, что ли, нечего, — махнул рукой Александр. Потом задумался и спросил: — Все-таки что с тобой происходит?

— Ничего особенного. Задумался наконец о смысле жизни, — сказал Николай.

— Ну и в чем ее смысл? — спросил Александр.

— Смысл в том, что надо стать святым, — ответил Николай.

— Коля, да ты всегда был святым — в этом вся твоя проблема! Только святой мог жениться на Нине! — возмутился Александр.

— Нет, Саня. Я был эгоист и самодур, но никак не святой. А теперь вот стану святым, — уверенно ответил Николай.

Александр и Юра, его сын, захохотали, а Наталья, подперев кулаком щеку, сказала, глядя на Николая:

— А я думаю, что у него это получится!

Они еще долго сидели, смеялись, шутили и просто разговаривали, пока Николай не заметил, что уже начало двенадцатого. Спохватившись, он поторопил Александра. Друзья быстро сели в машину и поехали.

Через десять минут они въехали в деревню. Было темно, лишь свет полной луны серебрил дорогу. Николай посмотрел на храм: кажется, служба уже начиналась. И дети, и взрослые, видимо, были уже в храме: Николай увидел стоящие на церковном дворе санки и снегокаты.

— Александр, поможешь мне собрать качели? — спросил он.

— Ну, давай, — вздохнул Александр. — Где?

— Вот на этом дворе, — Николай махнул рукой в сторону дома священника.

Александр молча припарковал джип и вышел из машины. Оглядевшись, предложил:

— Давай поставим ближе к яблоням — встанут устойчиво. Тут, у елки, на склоне, неудобно.

— Давай, — согласился Николай.

— Надо же, как чисто у них. Молодцы, снег убирают, не запускают двор.

— Так семья большая; это мальчишки старшие чистят, — ответил Николай.

Горку они поставили быстро, а вскоре собрали и установили и качели. Во дворе сразу стало красиво и уютно.

— Ну ты даешь! Что, интересно, с тобой произошло? — тихо спросил Александр, впрочем, не ожидая от друга ответа.

— Я же говорил, что решил стать святым, — ответил Николай и улыбнулся.

Александр, отряхивая руки, сказал:

— Ладно, поехал я. Возьми пакет, тебе Наташа передала. Там пироги и курица жареная.

— Может, пойдешь все-таки со мной в храм?

— Нет, не сейчас. Давай я завтра со своими поеду, а потом, если хочешь, к тебе зайдем?

— Договорились! Тогда до завтра. И спасибо тебе. И Наташе спасибо. Ну, бывай. — Николай протянул другу руку, тот пожал ее и сел в машину.

Вскоре джип Александра скрылся за поворотом в лес, а Николай заторопился домой: надо было успеть положить под елку остальные подарки.

Подойдя к дому, он встретил своего кота, который обиженно замурлыкал: он не привык к тому, чтобы хозяин уходил так надолго. Николай погладил кота, затем подошел к комоду, еще раз просмотрел подарки, потом отрезал несколько кусков бумаги от оставшегося рулона обоев, который оказался лишним, когда Николай два года назад делал ремонт в комнате, и написал на каждом куске бумаги имя ребенка, которому предназначался подарок. Потом он взял веревочку, разрезал ее и привязал свои самодельные открытки к подаркам. Кате досталась шкатулка-яйцо с медальоном, Ксюше — красная бархатная коробочка с колечком, Борису — сабля, Глебу — кортик, а Коле — бинокль. Долго думал Николай, кому из малышей подарить горку, а кому — качели, и в конце концов понял, что он забыл их имена. Тогда он решил, что взрослые все поймут, и горку с качелями можно оставить как есть, не подписывая, а колыбель просто поставить под елку, ведь и без слов ясно, кому она предназначается.

Наконец, когда подарки аккуратно лежали под елкой, Николай отправился в храм. Подходя к нему, он услышал тихое пение.

— Дядя Николай, с Рождеством! — поздравила его Катюша.

— С Рождеством! — откликнулся он.

В храме оказалось много людей, и Николай удивился и обрадовался: ему казалось, что он один решил пойти в церковь в эту сказочную ночь.

Неожиданно он понял, что стоит у той самой колонны, возле которой стоял с бабушкой много лет назад, и воспоминания детства нахлынули на него.

Будто бы не было этой бессмысленно прожитой жизни. И даже иконы вроде бы те же. Красивый резной иконостас блестел новой позолотой. Горели лампады. А вот росписи на стенах и потолке, кажется, немного потемнели, и врата алтаря другие. Окна, видно, тоже меняли, и ковровые дорожки совсем новые.

Свет свечей, запах ладана и еловых веток, голоса поющих — все было пронизано радостью, любовью и покоем. Даже дети, которые сегодня днем шумно играли на улице, вели себя на удивление тихо.

На какую-то долю секунды Николаю показалось, что он снова стал ребенком и где-то рядом его любимая бабушка. Он улыбнулся и увидел Колю, одетого в стихарь, с записками в руках.

— Привет, Коля! С Рождеством! — поздравил Николай мальчика.

— С праздником! — ответил Коля и побежал подавать кадило.

Потом он увидел Бориса и Глеба в сверкающих белоснежных стихарях, выходивших из алтаря с большими зажженными свечами. За ними шел отец Георгий, держа в руках Чашу.

Последний раз Николай подходил к причастию, когда ему было лет двенадцать. Он с сожалением вздохнул и решил исповедоваться и причаститься в ближайшее время.

Николай поздоровался с Ксенией — невысокой девушкой с длинной толстой косой. Она сидела на скамье, рядом с ней стояла коляска, в которой спал один из малышей. Другой мальчик, самый маленький, спал у нее на руках.

Дети Романа и Арины тоже были здесь. Николай поздоровался и с ними.

Служба уже подходила к концу, вскоре должно было начаться причастие. Дети, видимо, уже хотели спать: они то и дело присаживались на стулья, скамейки и без конца зевали. Наконец громовой голос отца Георгия разорвал тишину:

— Со страхом Божиим и верою приступите…

Дети причастились, и Арина позвала их — пора было вести всех домой и укладывать спать. Она начала одевать мальчикам шапки, а девочкам повязывать шарфы и застегивать куртки. Увидев Николая, она сначала не узнала его, потом удивленно кивнула и улыбнулась ему:

— С Рождеством вас!

— С Рождеством, — ответил Николай и улыбнулся в ответ.

Арина, Ксюша, Борис с Глебом и остальные дети вышли из церкви и направились к дому. Николай, решив понаблюдать за ними, вышел из храма и скрылся в тени деревьев, желая остаться незамеченным. Горку и качели, судя по удивленным возгласам, они заметили сразу. Через несколько минут радостное улюлюканье сменилось восторженными криками: видимо, мальчишки нашли свои подарки, а потом Николай услышал, как завизжали от счастья девочки, и понял, что подарки всем пришлись по вкусу. Он засмеялся от радости и внезапно нахлынувшего откуда-то изнутри счастья.

— Спасибо Тебе, Господи, — прошептал он, подняв глаза к небу.

* * *

Два дня спустя семья отца Георгия садилась обедать. Все были в сборе, и даже маленькая Серафима лежала в новой колыбельке, стоящей около стола.

— Какая чудная колыбель, — в который раз порадовалась матушка, — легкая и компактная, можно везде носить за собой, места много не занимает, и ребенку в ней удобно!

Катюша тоже вспомнила о своем подарке:

— А почему моим подарком оказалось яичко? Ведь яйца дарят на Пасху, а сейчас только Рождество.

— Хотя яйца дарят только на Пасху, вся христианская жизнь пронизана пасхальной радостью. Это яичко тебе подарено для того, чтобы ты всегда имела в душе эту радость, — ответил отец Георгий.

Катя посмотрела на него и задумалась.

— И кулончик с сердечком очень, очень красивый! Я как раз хотела такой! — улыбнулась Катя.

— Лучший подарок у меня, — уверенно сказал Глеб.

— Нет. Лучше моего кортика нет ничего, — так же уверенно ответил Борис.

— Пап, может, отдашь нам наши подарки? — попросил Глеб.

— Ну нет! — ответил отец Георгий. — Только после того, как вы научитесь себя вести как взрослые. А пока буду доставать время от времени: играйте, но только при мне.

— А у Ксюши колечко тоже очень красивое, — сказала Катя.

Ксения посмотрела на средний палец, на котором было колечко, и счастливо улыбнулась: она давно мечтала о таком вот маленьком колечке, усыпанном блестящими камешками, но, конечно, не смела просить родителей купить ей такой дорогой подарок.

— И Сережа с Сеней тоже рады, — сказала она. — Весь день вчера играли. Откуда же все это взялось? Папа был в храме, мама в роддоме, тетя Арина из церкви тоже не выходила. Это просто чудо!

— Самое большое чудо происходит в сердце человека, когда он примиряется с Богом! — сказал отец Георгий.

Александр Богатырёв

«Какая же я земля?»

Народу на похороны Анны Сергеевны пришло много. В храме на отпевании были не все. Неверующие коллеги вышли за ограду храма, курили, негромко переговаривались, ждали конца службы. Генеральный директор Андрей Иванович Потапов, простояв на панихиде минут двадцать, почувствовал себя плохо и вышел отдышаться. Он пошел в сторону курильщиков, но остановился поодаль от них, наблюдая за шустрым начальником одного из отделов. Тот самовольно взял на себя обязанности распорядителя, давал указания и объяснял коллегам, как собирается организовать после церковной панихиды гражданскую.

Он громко говорил, явно рассчитывая на то, что его услышит начальник.

— К месту захоронения подойти трудно: оно окружено могилами. Даже узких тропинок не оставили. Там несколько человек едва смогут протиснуться, наступая на надгробия. И находится оно на склоне. Придется устроить прощание прямо на дороге, у поворота. Там есть небольшое расширение: маленькая площадка. Я уже приказал отнести туда стол. На него поставим гроб. Хоронят в этой части кладбища редко — только по специальным разрешениям. Кладбище-то давно закрыто. Никаких других похорон в это время не будет. Так что все пятьдесят человек, кто пришел проститься с Анной Сергеевной, должны поместиться.

Потапов слушал эти объяснения и не знал: то ли благодарить шустрилу за активность, то ли сразу отстранить. Уж больно он его раздражал. Какая-то бойкая деловитость, словно не на похороны пришли, а на пикник. Он и на работе такой же. Гоношения много, а проку — с гулькин нос.

«Ведь хотели в холле фирмы устроить. Но нет! Дочь заявила, что будет отпевание церковное и кто захочет, может прийти в храм», — думал он.

Анну Сергеевну любили все, но далеко не все сотрудники захотели прийти в церковь. Город многонациональный. И конфессий немало. Если бы не смерть Анны Сергеевны, то генеральный директор так бы и не узнал, что под его началом помимо мусульман — адвентисты, баптисты и даже свидетели Иеговы. В здании фирмы они бы с любимой сотрудницей попрощались, а вот в церковь…

Андрей Иванович Потапов, человек с солидным военным и коммунистическим прошлым, не понимал, как это верующие люди могут делиться на разные деноминации, да еще и враждовать между собой. Как можно, веруя в Бога, отказываться переступить порог православного храма?! Он мало задумывался о вопросах веры, но, как русский человек, даже испытал обиду за то, что его подчиненные ненавидят веру его предков. В этот день он особенно пожалел о том, что отмахивался от Анны Сергеевны, когда та пыталась говорить с ним о Боге. С Анной Сергеевной он дружил более сорока лет. В студенческие годы был даже влюблен в нее. Но она вышла замуж за его друга, и ему пришлось заставить себя забыть о своей любви. Была любимой девушкой, а стала другом, но таким верным, что по нынешним временам и представить трудно. Анна Сергеевна была финансовым директором крупной уральской корпорации и получала в год несколько миллионов рублей. Но когда у друга Андрея начались проблемы с бизнесом, она не задумываясь оставила свою денежную работу и перебралась в его город, чтобы помогать ему. Через год она устранила проблемы и фирма стала преуспевать. Ее смерть стала для него сильным ударом. И не только потому, что она спасла его от разорения. Ну кто нынче может отказаться от миллионов и перейти на более чем скромный оклад?! Дело не в деньгах. Он потерял больше чем друга — родную душу. Как она могла утешить, успокоить, как тонко и ненавязчиво убедить… Вот только к вере его не привела. Но это уже не ее вина…

Когда открылись двери храма и из него стали выносить гроб, Потапов вместе с остальными курильщиками поспешил навстречу траурной процессии. К нему подошел священник и сказал, что нужно еще у могилы отслужить литию — короткую службу, — прежде чем предать покойную земле. Потапов понимающе кивнул. Батюшка спросил, будут ли они произносить речи. Узнав, что будут, сказал, что подойдет позже, когда они закончат.

Место захоронения находилось метрах в пятистах от храма. Решили гроб не везти в катафалке, а понести на руках. Желающих оказалось много. Несли по очереди, в четыре смены. Сменяли друг друга не останавливаясь. Потапов шел в первой смене. Он был выше других, и, чтобы нести гроб ровно, ему пришлось сгибать колени. От такой ходьбы очень скоро заболели ноги, заныла спина. До входа на основное кладбище шли по шоссе, стараясь не мешать проезжавшим машинам. Вдоль дороги стояли притиснутые вплотную к асфальту одинакового размера черные отполированные плиты с портретами тех, кто примкнул к упокоившемуся большинству.

«Хачик. Грачик. Гамлет», — читал Андрей Иванович высеченные на плитах имена.

Стало жарко. По шее и по спине потекли струйки пота. День выдался солнечный. Надо же — конец февраля, а на дворе восемнадцать градусов тепла! С обеих сторон огромными букетами стояли покрытые белыми цветами деревья. Это расцвели черешня и алыча. Подул ветерок, и несколько лепестков упало на лицо Потапова. Он подозвал шедшего рядом с ним распорядителя и попросил подготовить ему смену. Оставив гроб, Потапов подошел к Елене — дочери Анны Сергеевны. Та шла низко опустив голову, часто вытирала платком глаза. Говорить не хотелось. Потапов тихонько пожал ей руку и молча пошел рядом.

Прошли мимо выкрашенного серебрянкой солдата — памятника воинам Великой Отечественной войны. За ним вырос целый город огороженных железными решетками и мраморными стенами пантеонов. Один памятник был исполнен в виде часовни с позолоченным крестом. Андрей Иванович подумал, что это настоящая часовня, но в толпе кто-то довольно громко сообщил, что это памятник дочери местного богатея, умершей от передозировки наркотиков.

С шоссе свернули на главную аллею кладбища. И здесь, оттеснив скромные, советского изготовления, памятники из цемента с мраморной крошкой, высился могильный новострой: портики, колоннады, скамейки с сидящими на них скульптурными изображениями усопших, огромные — в прежние времена немыслимых размеров — площадки, покрытые полированными мраморными плитами. Пройдя сквозь строй нововозведенных свидетельств прижизненного небедного жития, процессия остановилась на небольшой площадке. От нее во все стороны вели узкие заасфальтированные дорожки. Гроб с покойницей поставили на принесенный заранее стол. Народ, шедший в первых рядах, топтался на месте, стараясь встать подальше от гроба, но очень скоро был притиснут задними рядами к нему почти вплотную. Пришедших проводить Анну Сергеевну в последний путь оказалось намного больше, чем было в церкви. Пришли и не желавшие быть в храме баптисты с иеговистами. Были лица незнакомые Андрею Ивановичу.

Распорядитель попросил стоявших сзади отступить еще немного. Но никто не захотел покидать площадку.

«Ну вот, — раздраженно подумал Потапов, — то подальше от гроба стояли, а теперь и шагу назад не хотят сделать. Ну и народ…»

Он уже собрался скомандовать по-военному: «Два шага назад!» — как распорядитель хорошо поставленным голосом скорбно и торжественно объявил: «Позвольте начать наше траурное мероприятие».

От этого «мероприятия» у Потапова свело скулы. Ему захотелось тут же осадить бессердечного самозванца, не понимающего того, что о таком прекрасном человеке — об Анне Сергеевне — нужно говорить человеческим языком. И как же он не продумал того, как провести это прощание, кому дать слово? А теперь этот хлыщ превратит все в наихудший вариант партийного собрания. Нет, надо его отстранить. Но как это сделать без скандала? И кем заменить?

Самозванец объявил:

— Слово для прощания предоставляется нашему генеральному директору Андрею Ивановичу Потапову.

Слава Богу, Андрей Иванович с самого начала занял верную позицию. Ему не пришлось никого расталкивать, никуда передвигаться. Он стоял рядом с гробом, лицом к собравшимся.

— Дорогие коллеги, — начал он, — простите, но это не мероприятие. — Он строго посмотрел на распорядителя. Тот поднял брови и громко шмыгнул носом. — Это прощание с прекрасным и очень дорогим мне человеком. Мне трудно говорить, потому что нужно говорить сердцем. У меня нет такого сердца, как у Анны Сергеевны. У нее оно было большое, любящее, чуткое. Ее доброта была безмерной. Я не видел за всю свою жизнь такого бескорыстного, доброго человека, готового по первому зову прийти на помощь.

И он рассказал, как Анна Сергеевна бросила свою высокооплачиваемую работу и переехала, чтобы спасти его от разорения.

Потом выступали коллеги. Взявший на себя роль ведущего как-то сник и представлял очередных желающих сказать слово о покойной понурив голову, печально и тихо. Его явно испугало замечание шефа. Потапов не стал его отстранять. Кого ни попроси — начнет артачиться. А тут надо без суеты и препирательств. Да и поздно.

Выступавшие говорили о доброте Анны Сергеевны, о ее мудрости и умении грамотно вести дела. Молодая сотрудница, имени которой Андрей Иванович не знал, рассказала о том, как Анна Сергеевна находила время повышать свои знания. Она делала то, чего не делали молодые специалисты: читала не только отечественные журналы по экономике, но и зарубежные. Была в курсе всех новых тенденций и успешных практик.

А вот этого Потапов и не знал.

Все говорили о чуткости Анны Сергеевны. Одной сотруднице она помогла устроить дочь в университет, другой купила ребенку зимнюю куртку, третьей оплатила дорогу до места армейской службы сына.

Потапов почувствовал, что люди повторяются и от этого в народе стало заметно томление. Редкие всхлипывания прекратились. Был слышен все усиливающийся шорох — это перекладывали с рук на руки завернутые в целлофан букеты. Народ переминался с ноги на ногу, а цветы с какого-то момента заходили ходуном. Надо было заканчивать.

Потапов в строгом черном костюме, белой рубашке с черным галстуком выделялся в пестрой толпе, окружившей гроб. Он с раздражением заметил, что никто не удосужился надеть темную одежду, хоть как-то намекавшую на траур. Костюмы и плащи были какого угодно цвета, только не черного. Многие явились в пестрых куртках, выданных волонтерам на Олимпийских играх.

«И где они их достали? Стоят, как попугаи разноцветные. На работу все в сереньком ходят, как мышки. А тут, как сговорились, вырядились!»

Лишь на нескольких воцерковленных дамах были черные платки. Была и неизвестная ему особа в черной шляпке с вуалью. И вдруг он увидел красотку Ниночку — молодую барышню, месяц назад принятую на работу. Она стояла на парапете, возвышаясь над всеми, с маленькой собачкой на руках.

Потапов смотрел на своих сотрудников, и какое-то недоброе чувство все больше и больше разжигалось в его сердце.

«Никакого представления о приличии. Хоть бы какую-нибудь траурную ленту прикрепили к своим дурацким нарядам… Эх, Аннушка! С кем ты меня оставила… Охламон на охламонке», — думал он.

Он перевел взгляд на лицо покойной и стал внимательно разглядывать его. Оно поразило Потапова. Это было уже как бы не ее лицо. Оно было воистину покойным. На нем запечатлелось необыкновенное умиротворение, словно она узнала никому не ведомую тайну и застыла в благодарном благоговении.

Морщины на лице Анны Сергеевны разгладились. Ее немного вздернутый нос заострился, и от этого лицо стало даже красивее. Венчик на лбу придал ее лицу величавость и неотмирную торжественность. Она показалась Потапову живее всех этих окруживших ее людей. И вдруг он подумал о том, что не сегодня-завтра будет вот так же лежать. Возможно, на этом самом месте. Если только заплатят за место. Кладбище-то закрытое. На сына не стоит рассчитывать. Он в Москве и здешних местных людей не знает. Надо самому все устроить. Заранее.

И еще он подумал, что о нем вряд ли будут говорить так, как об Анне Сергеевне.

«Нет, надо заканчивать с работой. Пора прикрыть лавочку. Чего я нервы треплю? Зачем мне все это? Брошу все. Нет сил смотреть на эту публику. Одни боятся, другие тихо ненавидят и завидуют. А я им, по настоянию Аннушки, оклады увеличил почти в два раза. Ведь никого, с кем можно поговорить по душам. Была одна… Хорошо, хоть о ней вспоминают только доброе», — размышлял Потапов.

Этот внутренний монолог был прерван. С одной стороны, огибая толпу, пробирался священник с дымящимся кадилом. С другой протискивалась к гробу незнакомая женщина. Потапов отметил, что она в траурном одеянии — черный долгополый плащ и черная шляпа с широкими полями. Эти поля смутили Потапова. Уж больно шикарно и модно выглядела незнакомка.

Она, не спрашивая разрешения у распорядителя, сменила только что закончившую говорить сотрудницу и, обратившись к Потапову, произнесла смутившую всех фразу:

— Сегодня вы хороните моего злейшего врага.

«Ну вот, — подумал Потапов. — Все же не обошлось без скандала. Кто такая? И кто ее пустил?..»

В толпе раздались возмущенные голоса:

— Как вы смеете!

— Уберите ее!

Женщина в шляпе смущенно улыбнулась и продолжила:

— Анна Сергеевна действительно была моим врагом, но потом стала добрым ангелом.

— Кем стала? Что она говорит?

Толпа возмущенно загудела, но незваная незнакомая дама спокойно продолжила. Только говорить стала громче.

— Я, как и вы, ее сотрудница. Но только там, на Урале, откуда она переехала сюда. Я теперь занимаю ее должность. Раньше я работала в другой организации и никогда не видела Анну Сергеевну. И когда заняла ее место, то, что бы ни делала, мне все сотрудники в один голос говорили: «А вот Анна Сергеевна сделала бы не так!» Я это слышала по нескольку раз на дню. И я ее возненавидела. Думала: «Что же это за человек такой?! Из-за нее у меня нет никакого авторитета».

Гул постепенно затих. Все стали внимательно слушать.

— Я подружилась со своей заместительницей и, поборов гордость, стала расспрашивать ее, что же я не так делаю. Оказалось, что и в производственном, и в человеческом плане Анна Сергеевна всегда была мудра, добра и спокойна. Я познакомилась с тем, как она вела дела, и стала делать так же. И все пошло очень хорошо… Не могу занимать вашего времени. Скажу только, что ее большой оклад, чему у нас многие завидовали, Анна Сергеевна почти до последней копейки отдавала на добрые дела. У нее было больше десятка одиноких матерей, которым она постоянно помогала. Были старушки. Она их сама навещала и подбрасывала им еду и деньги… О ее доброте можно много говорить, но вы сами в этом могли убедиться. Не стану вас утомлять…

Она тяжело вздохнула, вытерла платком глаза и продолжила:

— Простите. Сюда я приехала в санаторий. Третьего дня вечером смотрела телевизор. И вдруг вижу: бегущей строкой объявление о смерти Анны Сергеевны и о том, где будут похороны. Я не могла поверить своим глазам. Вы представляете? Никогда не видеть человека, постоянно думать о нем и, уехав за три тысячи километров, случайно узнать о ее кончине… Разве это не чудо? Сегодня я познакомилась и прощаюсь с человеком, который стал для меня идеалом. Я стремлюсь к этому идеалу и благодарю Бога за то, что Он устроил эту скорбную встречу-прощание. И прошу Его упокоить душу дорогой Анны Сергеевны в Царствии Небесном!

В толпе зааплодировали. Заговорили сразу и громко. Такая реакция была совершенно неуместной. Потапов сделал энергичный жест, и разговоры стали стихать.

А женщина, вызвавшая своим рассказом неожиданную реакцию, перекрестилась и, нагнувшись над гробом, поцеловала венчик на голове Анны Сергеевны. Постояв немного, она снова перекрестилась и поцеловала икону, лежавшую на груди покойной. Потапова почему-то больше всего смутило то, что она крестилась и вела себя как церковный человек.

В модном пальто, шляпе… Он представлял себе верующих совершенно иначе. И хотя видел по телевизору, как крестится президент и его ближайшие соратники, все же не мог и подумать, что интеллигентная дама с хорошей речью, в очень дорогой одежде может вот так, как простая бабка, перекреститься и поцеловать покойницу, которую ни разу не видела.

Все остальное прошло как в тумане. Дама ушла, подошел священник. Он начал петь хорошо поставленным голосом. Андрей Иванович старался вслушиваться в слова песнопений, но понимал не всё. Тихо, словно бубенчики на никогда не езженной тройке, позванивало кадило.

«То ли в кино слыхал этот тихий приятный звон, то ли… Да неужто я не знаю, как бубенчики звенят? Вон они, к кадилу прицеплены», — думал он.

Ароматный дымок окутывал гроб.

«Яко земля еси, и в землю отыдеши», — печально пел священник.

Эти слова поразили Потапова.

«В землю-то понятно, а вот почему земля? Разве я земля? Какая же я земля? Значит, землей стану… Смешаюсь с землей… Но нет. Тут еще до нашей кончины нас землей называют. Непонятно…»

Он совершенно некстати вспомнил анекдот про космонавта: «Земля! Земля! Я Хабибулин!»

И тут же одернул себя: «Тьфу ты, мать честная, лезет же в голову всякая чушь! Нужно обязательно спросить священника, что он имел в виду. Какая же я земля?!»

Потапов видел все как во сне: вот закрывают гроб. «Такие же бывают закрывашки на заграничном пиве, — вспомнил он и рассердился на себя. — Что же это я! Прощаюсь с Аннушкой навсегда, а подмечаю какую-то дрянь… Как будто это не я сам, а кто-то другой подсовывает дурацкие мысли».

Вот, споткнувшись обо что-то, подошла ко гробу Елена. Робко, словно боясь обжечься, коснулась гроба, провела по верху ладонью.

«Ласково погладила, — отметил мысленно Потапов. — При жизни бы так мать гладила».

И он стал вспоминать случаи, когда Елена была груба с матерью. Он с усилием прогнал эти мысли и стал оглядываться, ища в толпе только что выступавшую незнакомку. Но ее нигде не было. Баптисты-иеговисты стояли отдельной кучкой, отступив от площадки на дорогу.

«Видно, ладана испугались», — мелькнула мысль.

Вот что-то говорит, командует распорядитель, и четверо сотрудников поднимают гроб. Они с трудом протискиваются между плотно стоящими памятниками, наступая на могильные плиты. Народ потянулся за гробом, широким охватом обходя надгробия.

Потапов последовал за ними. И вдруг почувствовал под ногой тихий хруст. Посмотрев под ноги, увидел раздавленный желтый цветок и удивился: «Надо же, нарциссы расцвели. А ведь февраль».

Когда могильщики опустили гроб и стали забрасывать лопатами сухую желтую глину, Андрей Иванович почувствовал, как по щеке его текут слезы. Они текли почему-то из левого глаза. Потом горячая капля покатилась и из правого.

— Прости меня, Аннушка, — прошептал Потапов. — Царство тебе Небесное. Погоди, скоро и я пойду за тобой.

И тут он, считавший себя неверующим человеком, вдруг с ужасом подумал: а пустят ли его к ней, к его дорогой подруге?

В голове крутилось: «И куда пустят? И кого пустят, когда меня закопают? Значит, я верю, что душа есть и что она куда-то уйдет после смерти? Ой, хорошо бы… Чтобы была душа… Не черная пропасть небытия, а хоть какая-то непонятная, но жизнь. Ведь говорят же, что душа — это переход с материального уровня на энергетический. Или что-то вроде этого. Пусть так. Энергия не энергия, но лишь бы хоть какая-то форма жизни. Лишь бы не исчезнуть совсем. Нужно обязательно сейчас же поговорить со священником…»

Он отошел в сторону и стал наблюдать за своими сотрудниками:

«Лезут по чужим могилам. Вытянули шеи. Любопытно им. Бросают в могилу землю. Все бросают. Даже иеговисты. Только я не бросил. А жалко ли им Аннушку? А вдруг действительно жалеют? И чего это я на них окрысился? Все ведь помрут. Вон сколько ее сверстниц…»

Потапов давно хотел избавиться от них. Но Анна Сергеевна упросила не выгонять их с работы:

— У них же пенсии всего ничего. Молодые еще и жизни не нюхали, а требуют сразу больших окладов.

«Ох уж эти молодые! — подумалось ему. — Бабульки в десять раз больше их знают, а готовы и в половину этих денег работать. Нет, не буду пожилых увольнять… Они ведь не себе — детям и внукам зарабатывают. У многих дети без работы сидят. Вот оно, замкнутый круг… Дети без работы. Бабки при деле… Да ну их всех! Всё, не могу! Оставлю. Пусть такого олуха, как я, поищут, чтобы много платил и держал тех, без кого можно обойтись…»

И он снова стал бранить себя за то, что не может сосредоточиться и думать только об Аннушке: «Как сосредоточиться, когда мысли прыгают, точно блохи? Только подумаешь о печальном — как будто ветром из головы выдувается и что-то совсем непотребное приходит на ум. Вот и могильщики страшные. Лица синие, как баклажаны. Видно, что с перепоя. Вот венки и цветы народ кладет. А ведь эти синюхи стащат их и отдадут продавать бабкам, сидящим у входа».

Потапов заметил, что народ стал потихоньку расходиться. Распорядитель глядел соколом, выбирая из пришедших нужных людей. Им он совал билетики с траурной каймой — приглашение на поминальную трапезу.

От одной мысли о еде Потапову стало дурно. Он подошел к распорядителю и тихо проговорил:

— Поминайте без меня. У меня срочное дело.

— Но вы все же потом подойдете? — робко спросил распорядитель.

— Не знаю. Если успею. Но вряд ли. Ешьте без меня.

Потапов машинально протянул ему руку и сразу отдернул, почувствовав прикосновение потной ладони.

«Что же это я! — укорил себя он. — За полминуты дважды обидел человека. Зачем так грубо приказал есть без меня? Нужно было как-то поделикатней. И нельзя было так отдергивать руку. Что, он виноват, что ладони вспотели от волнения? Надо будет его как-то успокоить…»

Он оглянулся и увидел священника, застрявшего в узком проходе между железными оградами. Тот пытался отцепить подрясник от колючек розового куста. Андрей Иванович поспешил ему на помощь, но батюшка уже успел высвободиться из неожиданного плена. Потапов протянул священнику приготовленный конверт и, оглянувшись по сторонам, попросил его задержаться.

— Уделите мне несколько минут.

Батюшка посмотрел на часы.

— Прошу прощения. С радостью поговорю с вами, только давайте это сделаем по дороге к храму. У меня через полчаса крестины.

— Да я вас долго не займу, — поспешил заверить его Потапов, стараясь идти со священником в ногу. — Вопросов у меня много. Не знаю, с чего начать… Анна Сергеевна всегда старалась избавить меня от моего безбожия. Нет, я, конечно, понимаю, что что-то есть. Но у меня не было времени, да и желания говорить с ней о вере. Я ведь знаю о Боге только то, что нам на занятиях по атеизму рассказывали: что Его нет. И что все придумали попы, чтобы держать народ в темноте. Но сегодня, как бы вам это объяснить, я почувствовал в душе какой-то трепет. Я ощутил… ощутил свою душу. Я почувствовал, что она у меня есть. Я как бы стоял в стороне от нее или она была где-то сбоку. И я головой пытался понять, что в ней происходит, а она давала мне почувствовать, что она есть и мне надо как-то правильно с ней контактировать. Простите, я, наверно, говорю путано.

— Я вас понимаю, — попытался успокоить его батюшка.

— Это переживание было мне не знакомо. А может быть, я сейчас говорю совсем не то, что переживал. В общем, я ничего не знаю о жизни души, о вере… И хочу вас попросить помочь мне. Я, знаете, почувствовал во время вашего пения, что хочу верить. Хочу, чтобы Бог был на самом деле…

— Так Он есть на самом деле, — улыбнулся священник.

— Да, но что мне делать, чтобы по-настоящему поверить?

— Молиться. Один евангельский персонаж говорил: верую, Господи! помоги моему неверию (Мк. 9:24).

— Не понимаю.

— Это трудно понять. Вера — великий дар Божий. Есть люди чуткие. Они без особого труда получают этот дар и живут духовной жизнью, а другим нужно потрудиться, чтобы обрести ее.

— Так что же мне делать?

— Молиться, посещать церковные службы, читать книги духовного содержания. Пытаться рассматривать все, что с вами происходит, через призму евангельского учения. Вы читали Евангелие?

Потапов смутился.

— Скорее пролистывал.

— А вы прочитайте. А все, что непонятно, записывайте и приходите ко мне. Постараюсь объяснить. Только не отчаивайтесь. Возможно, придется пройти через многие искушения. Дай Бог, чтобы ваше сегодняшнее настроение не покинуло вас. А я помогу…

— Ну тогда для начала объясните мне, почему я земля? Вы сегодня пели, что мы все земля и в землю уйдем. А разве кости, кровяные сосуды, волосы, глаза и все тело из земли сделаны?

— Да, из земного праха сотворен человек.

— Из какого праха?

— Из глины или чернозема — это неизвестно, да и неважно. Главное, что Бог вдунул в человека дыхание жизни. Сделал его душою живою.

— Но это невозможно. Как можно из глины сделать мозг и сердце? Что это за материал — земля? Это невозможно. Это я вам как строитель говорю.

— Богу все возможно. Мы веруем в то, что Бог создал нас. И неважно, из чего. Это тайна. Он призвал нас из небытия. Да еще и даровал нам жизнь вечную через страдания и крестную смерть Своего Сына — Господа нашего Иисуса Христа.

— Это я совсем не понимаю. Но земля…

— Это вы как строитель рассуждаете. А скажите, пожалуйста, как из космической пыли само собой за миллиарды лет произошло такое потрясающее разнообразие живых существ? Объясните мне как строитель. Можно ли из космической пыли сделать апельсин или все эти дивные цветы, распустившиеся за несколько теплых дней? А ведь люди верят, что можно. Им говорят, что нужен всего лишь фактор времени. Сотни миллиардов лет. И оно само по себе сотворится. Ну не фантастика ли?

Чтобы сделать простую табуретку, нужен ум, умение и руки. Само ничего не делается. Атеисты придумали подпорку для своих фантазий — эволюцию. И опять им понадобились миллиарды лет. Но без организующего и творящего Разума может ли проходить невероятный по своей сложности процесс создания живого мира, в котором миллиарды миллиардов параметров. Кто руководит этой эволюцией? Кто направляет ее на создание новых форм? Кто продумывает потрясающей красоты узоры на крыльях бабочек и оперение птиц? Кто наградил птиц голосами, от которых замирает человеческое сердце по весне? Первовзрыв? Как можно верить в то, что после первовзрыва вся гармония мира организовалась без участия творческого Разума? Я вот вчера сыну гранат почистил. Умолчу о том, что это вкусный и полезный плод. Посмотрите, как там зернышки плотно уложены и между ними еще и перепоночки нежные. Кто это так зернышки уложил? Сами легли? Я тут получил посылку с книгами. Все книги измяты. А ведь люди укладывали. Разумные существа.

— Да вы, батюшка, поэт. — Андрей Иванович покачал головой.

— Простите, времени у нас мало. Я бы хотел, чтобы вы поняли простую вещь. То, что называют материалистическим знанием, — это не знание, а вера. Мы не можем проверить ни одну из современных гипотез сотворения мира. Мы принимаем ее на веру. У нас нет миллиардов лет на экспериментальную проверку. А модели, якобы повторяющие процессы, длившиеся в природе эти сотни миллиардов лет, условны. Их тоже нужно принять на веру. Так что вам нужно определиться, какую веру вы выберете. Веру в Бога или в бездушную материю, которая сама собой творит все из себя. Вы можете поверить в то, что кирпичи сами собой сложатся в Эрмитаж или хотя бы пятиэтажку, если их подогревать и облучать солнечной энергией миллиарды лет? Вы, как строитель, можете в это поверить?

Потапов немного помолчал, посмотрел на спины впереди идущих сотрудников и тихо проговорил:

— Удивительное дело. Все, что вы говорили, я как будто бы уже слышал. Все мне знакомо, хотя я явно ни с кем об этом не говорил. Даже с Анной Сергеевной. Благодарю вас за эту беседу и очень прошу найти время пообщаться со мной подольше.

— Непременно. Только не раньше чем через неделю. Сейчас много предстоит служб. Начнется Великий пост. Приходите к нам на вечерние службы. Четыре дня будут читать канон Андрея Критского. Это великое свидетельство гениальности человека, способного на искреннее и глубокое покаяние. Послушайте его. Душа должна отозваться. Даже если вы не поймете слов. Послушайте скорбные песнопения. Это очень красивая служба. Подышите воздухом церкви. Начните с этого свой путь к Богу. Я, кстати, могу вам подарить этот канон. Сможете по книге следить за тем, что будут петь и читать.

Потапов долго благодарил батюшку и решил непременно принять его приглашение. Они распрощались. Священник торопливо пошел к храму, а Потапов остановился рядом со ступеньками, ведущими вниз. Здесь, в просвете между кипарисами и черными мраморными памятниками, был виден новый могильный холмик, заваленный венками и охапками цветов. Потапов посмотрел по сторонам. Никого. Последний сотрудник скрылся за поворотом. Андрей Иванович поклонился могиле Анны Сергеевны.

— Да, Аннушка, конечно, батюшка прав. Без верховного Разума никуда. Я вот на какое-то время отпустил вожжи, и все пошло кувырком. Пришлось тебя вызывать. Спасибо тебе за все. И за беседу с батюшкой спасибо. Вот только никак не могу понять, какая же я земля… Ну, ничего, может, пойму…

Потапов еще раз оглянулся и, увидев, что никого нет, медленно перекрестился.

Грешницы

Олег Протасов окончил филологический факультет и довольно долго преподавал западную литературу в педагогическом институте одного из губернских городов. Он даже диссертацию написал по Стендалю и Золя. Защитился он с трудом: слишком критичны были его суждения о невысоком даровании Стендаля и о безнравственности, авантюризме и карьеризме его персонажей. Золя, напротив, был оценен им высоко как талантливый и глубокий писатель. Его статья о том, как Достоевский учился у Золя ведению фабулы, в свое время была замечена и широко обсуждалась в литературоведческих кругах. Некоторое время он серьезно занимался Достоевским. Эти занятия завершились тем, что в конце 1990-х годов он оставил педагогическую карьеру и вместе с женой и двумя детьми перебрался в глубинку. Ему стало тяжело часами рассказывать молодым людям о том, как легковесные похотливые шалопаи с берегов Сены соблазняли молоденьких девиц, умыкали чужих жен и с помощью обманутых мужей делали карьеру, предаваясь любовным утехам на фоне исторических катаклизмов.

Ему захотелось спокойной жизни в каком-нибудь провинциальном городке, где много храмов и домов с мезонинами, окруженных яблоневыми садами, на тихих улочках, по которым ходят Алеши Карамазовы и тургеневские девушки. Сначала он поселился в Тамбовской губернии, потом в Рязанской — поближе к столице, где оставались его пожилые родители и теща с тестем. Яблоневые сады еще кое-где были, а вот с Алешами Карамазовыми и Лизами Калитиными было сложнее. Провинциальная жизнь была бедной, унылой и такой же по сути, что и городская. И здесь без передыху трудился господин телевизор, выдавая рецепты пошлой и бессмысленной жизни. Чем беднее была весь, тем сильнее в ней был культ денег. Особенно в молодежной среде. Все уезжали в города, а оставшихся считали неудачниками.

Но для Олега были великим утешением жизнь при церкви и семейные радости. То ли оттого, что не с кем было полнокровно общаться, то ли оттого, что открылось в нем какое-то новое зрение, Олег по новой влюбился в свою жену. И это была не молодежная страсть, а полное ощущение того, что его Анастасия и он являют собой единую плоть. И единство это было таким, что он реально ощущал боль, когда ей было больно. Когда на него наваливалась грусть, он знал, что эта грусть перелилась из души его жены. И радовались они одновременно. Он любил свою Анастасию давно. И поженились они на втором курсе. И жили, что называется, душа в душу. Но только здесь Анастасия стала действительно его второй половиной.

Они по совету друзей объехали несколько живописных мест и поселились в самом красивом рядом с храмом XVII века. Он устроился чтецом, она — регентом. Анастасия окончила Гнесинское училище. У нее был замечательный грудной голос. Пела она спокойно, без всяческих вокальных находок, постепенно вводя в обиход элементы знаменного распева. Поскольку оба батюшки храмов, в которых им пришлось служить, были большими любителями партеса, это было непросто. Из первого храма их за это уволили. Во втором Анастасия вела себя намного осторожнее. Здесь они задержались на целых два года. Пели они вдвоем с Олегом, так как клиросные бабушки ничего, кроме обихода в собственной редакции, не признавали. За эти два года Олег заочно окончил семинарию и был рукоположен в священника. Послали его на дальний бедный приход. Но он не роптал. Московские друзья иногда устраивали ему требы. Он приезжал в Москву среди недели и несколько дней крестил на дому, причащал и соборовал больных. И жена не роптала. Ее родители были состоятельными людьми и не оставляли внуков без куска хлеба. А когда подошла пора отдавать старшего в школу, забрали его в Москву. Так же поступили и со вторым, и с третьим. На четвертом остановились. И силы уже были не те, да и дети не те, что прежде. Хоть и поповская отрасль, а шалуны были первостатейные. Дед с бабушкой с ними справлялись с трудом. Матушка Анастасия вынуждена была сновать челноком между мужем и детьми. Роптать она не роптала, но через десять лет такой жизни надломилась. И хворать стала часто, и, чего с ней никогда прежде не было, унывать. Грустить иногда грустила, но унынию не предавалась. Прежде казалось все романтичным: красивые пейзажи, преодоление трудностей, ремонт храма, занятия с деревенскими ребятишками в воскресной школе. Она даже обучила десяток девочек игре на пианино. Но ее вдруг сразило ощущение пребывания в пустоте. Не было подруг. Не было интеллигентных людей, культурной среды. С высшим образованием люди были, но с ними оказалось еще труднее, чем с простыми церковными бабушками. Всё-то они не договаривали и подозревали, что у попадьи совсем не то на уме, что кажется. Не с кем было поговорить по душам. На двух приходах, где они прослужили, находились любители эпистолярного творчества: доносы архиерею писали с поразительной частотой. Ее обвиняли в «неправославии и тайном исповедовании католической веры». А все оттого, что из священнического дома по вечерам доносились звуки фисгармонии — чуждой для местного уха музыкальной штуковины.

Однажды приехал с инспекцией секретарь епархии игумен Мардарий. Послушал, как замечательно исполняет матушка опусы Баха, и, потрясенный, даже всплакнул. Не мог удержаться. Слеза невольно прошибла, когда горница наполнилась трагическими низкими звуками. Потом Мардарий отведал матушкиных кулинарных изысков, испил три рюмки вишневой наливки батюшкиного изготовления и, получив на дорожку огромную кулебяку, покинул обитель инспектируемого служителя алтаря. Кулебяку он растянул на целую неделю — уж очень была вкусна. А архиерею доложил:

— Приход копеечный, а живут широко. Книг от пола до потолка. А две книги, про французских писателей, сам батька написал. Шибко культурные для деревни. Католики не католики, а все же с душком.

С чего бы ей Баха на фисгармонии играть? Да еще Петровским постом! Перепортят они своей фисгармонией православных.

— Надо подумать, — произнес уставший от доносов архиерей и решил, что таким культурным людям надо жить в культурном месте. Но поскольку ни в губернском граде, ни в районных центрах не нашлось свободного места, о «шибко культурной» чете на время забыли.

Вспомнили, когда церковь, в которой служил отец Олег, ограбили и подожгли. С огнем справились, а вот три большие храмовые иконы XVIII века пропали. Иконостас уцелел. Грабили, конечно, по наводке. Знающие люди. Взяли самое ценное. Скандал был немалый. А кто виноват? Кто не доглядел? Настоятель. Надо было не на фисгармониях играть, а сигнализацию провести! Вывести его за штат за такое нерадение!

И вывели.

А матушка тем временем пятого родила. Приехали они в Москву. Анастасия к своим родителям, он — к своим. Как дальше жить? Просить нового места пока нельзя. Прещение нешуточное. И вину за собой чувствовал. Обратно в педагоги? Нет! Священнику Бога Живаго обратного пути нет. Да и какой там Стендаль после псалмов Давидовых! Какие там лекции с разбором фабул французских романов! Какие там словеса и описания страстей мятущихся молодых душ, жаждущих богатства и славы, после того как он произносил у престола слова Евхаристического канона!

Душа его изнывала от невозможности служить. Он готов был снова в деревню. Самую глухую. Даже о жене он стал думать как-то вскользь. И это после стольких лет благодатного единения. Он ругал себя за невольное охлаждение к жене. Но и она испытывала нечто подобное. Значит, они по-прежнему едина плоть. Вот только души наполнились не любовным чувством, а пугающим беспокойством. Ожиданием чего-то плохого. Душа отца Олега была в смятении. Она жаждала одного — служить! Служить! Литургисать! Петь Богу дондеже жив!

Университетские друзья, узнав о его положении, снова устроили ему требы. Все решили освятить свои жилища. У многих оказались больные родственники, которые не могли сами добраться до церкви. Он ездил из одного конца Москвы в другой. Но все же это было не то.

И вдруг он встретил отца Михаила. С этим священником они, будучи заочниками, сдавали экзамены в одном потоке. Тому удалось найти место третьего священника в Подмосковье. А храм, где он служил, остался без батюшки. Он сам предложил похлопотать за отца Олега, и уже через три недели отец Олег был настоятелем Преображенского храма в селе Сосногорском. Шел Великий пост. Крестопоклонная неделя. Первый же день в новой должности начался с искушения. Село было некогда большим. Даже водопровод был и канализация для нескольких каменных домов, стоявших в центре. В общественных зданиях теперь приезжие с югов граждане открыли магазины. Перед одним из таких магазинов отец Олег и споткнулся о пламенное выражение народного благочестия. Две рабы Божии истово крестились и падали, ударяясь лбами о кресты, украшавшие чугунные люки местной канализации.

Отец Олег увидел в окне смеющихся хозяев торговой точки и подошел к женщинам. Он взял их под руки и тихо шепнул: «Я ваш новый священник. Хочу вас благословить».

Те подставили ему под благословение ладошки и стали радостно выражать благодарность за «милость Божию».

— Вот мы вас, батюшка, и вымолили. С Рождества, батюшка, храм на замке. Какое счастье! Да Великим постом!

Радость их была искренняя. Отец Олег улыбнулся.

— Вот как мне повезло. Вы — первые жительницы Сосногорского, с которыми я знакомлюсь. Я отец Олег. А вас как величать?

— Я Антонина, а это Агриппина Степановна. Она наша староста. Бухгалтер на пенсии, — отрапортовала та, что была помоложе, и тут же буркнула соседке: — А ты еще не хотела идти крестам кланяться!

— И нам особая милость. Первыми батюшку встретили, — продолжала Антонина.

Отец Олег снова улыбнулся:

— Так это оттого, что храм закрыт, вы у канализационного люка молитесь?

Молитвенницы посмотрели на него с ужасом.

— Как же вы, батюшка, так шутите! Мы честному кресту поклоняемся, — со страхом произнесла староста. Антонина сердито насупилась и стала смотреть на отца Олега с подозрением.

— Да какой же честной крест на канализационном люке? Какому православному человеку придет в голову изображать святой крест на нечистом месте?!

— Ой, батюшка, мы не о нечистом месте думаем, а видим орудие страданий Господа нашего.

— Ну ладно. Пойдемте отсюда. Я вижу, вы большие богословы. Поговорим в другом месте. Видите, над вами смеются.

Женщины посмотрели на окно витрины.

— Нехристи. Оттого и смеются, — пробурчала Антонина.

Агриппина Степановна предложила проводить батюшку до церковного дома. Ключ у нее был с собой, и они зашагали в сторону церкви.

По дороге отец Олег долго извинялся. Он постарался как можно проще объяснить, что не нужно во всех скрещениях двух линий видеть орудие Господних страданий. А даже если увидите то, что напоминает вам о кресте, перекреститесь, скажите про себя: «Господи, помилуй», — и продолжайте путь, не падая и не делая ни земных поклонов, ни поясных. А если очень хочется помолиться — идите в церковь. Или домой. Как сказано: «Войди в комнату твою, затвори дверь и помолись втайне». Не надо молитву выставлять напоказ. Не будьте как фарисеи, которые любят себя показывать молящимися.

Женщины были смущены. Несколько минут они шли молча.

Потом Агриппина Степановна вздохнула:

— Батюшка, это мы не сами придумали. Это была у нас старица, Царство ей Небесное, так это она говорила, что на Крестопоклонной нужно перед всяким крестом падать.

— Ну вот и выяснилось. Это ведь вы не из Евангелия узнали, не священник вас этому научил. Будем считать, что это частное мнение очень хорошей христианки. Возможно, она и вправду ни о чем земном не думала. И все двадцать четыре часа в сутки помышляла только о небесном. И во всем видела призыв к молитве. А вам, пока вы не достигли меры ее святости, лучше этого не делать.

Агриппина Степановна хихикнула:

— Простите нас.

Антонина посмотрела на нее сердито.

— Бог простит, — проговорил священник.

Следующее искушение было посерьезнее. Пока Анастасия собиралась к мужу, на службах пели четыре прихожанки. Одна из них, Валентина, — крепкая старушка со следами былой красоты — читала Шестопсалмие и Апостол. А вместе с Агриппиной Степановной и каноны, и паремии.

Голоса у певчих были слабые. Пока просто говорили — ничего. А как начинали петь — беда. Выходило такое жалобное дребезжание, что казалось, еще минута — и всех четверых придется отпевать. С появлением Анастасии все решительно изменилось. Она стала петь одна. Или с отцом Олегом.

Отец Олег служил вдохновенно. У него был поставленный баритон. И когда он произносил ектении, чуткому сердцу казалось, что после очередного прошения Сам Господь ответит ему и исполнит просимое. А когда пели вместе с матушкой, то, по словам Агриппины Степановны, душа улетала прямо на небо. Но не все были в восторге от красивого пения. Валентина и одна из уволенных певчих затаили нешуточную обиду. Особенно на матушку. Они стали писать письма в епархию. Одно из этих писем каким-то образом не было отправлено. Оно оказалось в одной стопке вместе с поминальными записками. Отец Олег стал читать его и загрустил. Та же история. И служат-то они не по-православному, а, как было написано, «кукарекают вдвоем, а хор изгнали из храма». Он вернул письмо свечнице и решил писательниц публично не обличать. Стал ждать гостей из епархиального управления.

А тем временем слух о необыкновенном пении батюшки и матушки привлек дюжину новых прихожан. Среди них было несколько энергичных мужчин среднего возраста (прошли через горячие точки). С их помощью стала налаживаться приходская и хозяйственная жизнь. И село незаметно преобразилось. Появилось несколько фермеров. Они привели в церковь своих детей. После службы начались занятия в воскресной школе. В одно из воскресений батюшка обвенчал сразу три пары. Это были мужья и жены, прожившие в светском браке много лет. У одних уже и внуки были. За ними потянулись и молодые. Матушка привезла на лето всех детей. До этого они жили с двумя младшими. Установились неплохие отношения с поселковым начальством. Отцу Олегу по многочадию выделили две двухкомнатные квартиры в доме в расформированном военном городке. Теперь они жили не в избе с тонкой перегородкой от печки до окна, а в четырех комнатах с двумя ванными и двумя кухнями. Жизнь, как говорится, налаживалась. Но какого-то просвета в духовном состоянии большинства своих пасомых отец Олег не видел. Старушки были неискренни. Они ластились к нему, воевали друг с другом за право быть самыми приближенными. Ябедничали, норовили рассказать друг о дружке всякое непотребство. Он это решительно пресекал, а доносчицы за это на него обижались. Рассказывать о чужих неприглядных делах народ любил, а о своих — никоим образом. И исповеди были, как правило, не раскаянием в собственных грехах, а жалобами на соседок. За всю свою священническую практику отец Олег ни разу не был свидетелем искреннего покаяния. Было что угодно: истерический плач, но не о грехах, а от очередной обиды; формальное перечисление соделанного; заявления о том, что «грешна во всем» или «да какие у меня, батюшка, по моему возрасту грехи». Иногда признавались и в страшных грехах, но с холодным сердцем и без признаков сердечного сокрушения.

Он не знал, как растопить сердца, что нужно сделать, чтобы они открылись, ужаснулись, увидев свою жизнь с бесконечными изменами, пьянством, драками, абортами, воровством и тотальной ложью. Как и чем протереть замутненные глаза души, чтобы увидеть свои грехи и содрогнуться от понимания, в какой грязи прожита жизнь?

На одной из проповедей он слезно молил не утаивать своих грехов. Говорил о безмерной любви Божией.

— Бог всех простит. Только покайтесь. Искренно покайтесь. Ничего не утаивая. Господь наглядно показал нам, до какой степени безмерно Его милосердие. Кто населяет рай? Раскаявшийся разбойник, распятый вместе с Господом. Бывшая блудница. Она даже не знала, куда плывет корабль. Только увидела, что на нем много мужчин, и прыгнула туда. Но потом каково было ее раскаяние! Семнадцать лет в пустыне без еды, без одежды, в холоде и невыносимом зное. И Господь простил ее. А апостол Петр, трижды предавший Его! А Павел, лютый зверь, гнавший христиан! А царь Давид! Убийца и прелюбодей. Послал на смерть Урию Хеттеянина и завладел его женой. Но Господь не только простил его. Он не постеснялся Себя назвать сыном Давидовым. А почему? А потому, что Давид не просто шепнул первосвященнику: «Грешен в убийстве и прелюбодеянии», — а каялся и плакал всю свою жизнь. И никто в мире за несколько тысяч лет не написал таких покаянных слов, как он в своих псалмах. Нет такого греха, который Господь не простил бы за искреннее покаяние. Не стесняйтесь. Не бойтесь.

Через несколько дней после этой проповеди к отцу Олегу приехал благочинный — архимандрит Афанасий.

— Вот заехал к тебе познакомиться.

Он расспросил, как тот устроился. Осмотрел храм, побывал у него дома. Матушку и на сей раз не застали врасплох. И обед у нее был замечательный, и несколько произнесенных ею фраз перед тем, как оставить священников наедине, расположили к ней благочинного. Они остались с отцом Олегом в гостиной. Благочинный достал несколько конвертов, надел очки, молча просмотрел несколько листов.

— Вот сколько о твоих художествах написано. Ты действительно говорил, что рай придуман для воров и проституток? — спросил он тихо, не поднимая глаз.

Отец Олег слово в слово пересказал свою проповедь.

Благочинный вздохнул и продолжил перебирать листы.

— А что это ты про самоубийц говорил? Почему они испытывают удовольствие?

— Да это я говорил о необходимости соблюдения заповедей. И то, что Господь не наказывает сразу, лишь свидетельство Его долготерпения и любви. Господь один раз не наказал за наше преступление, другой. Нам кажется, что так всегда и будет. Нет, не будет. Все равно закончится наказанием. Если не в этой жизни, то в будущей. И привел метафору: прыгнул человек в пропасть (а ему говорили: не прыгай — разобьешься), и вот он летит и даже удовольствие получает от ощущения свободы в этом полете. И думает: «Вот оно как сладостно! А меня отговаривали».

Отец Афанасий покачал головой и снова вздохнул.

— А про несправедливость Бога?

— Я сказал, что Бог — это любовь. Если бы Бог был справедлив, то нас давно бы не было на этом свете с такими грехами…

— Ты вот что. Говори проще. Без метафор. Без притч. А то нас толкованием твоих притч завалят по горло.

Отец Олег пообещал. Они поговорили о том, как трудно привести в чувство оторванный от духовных корней народ. Целое столетие продержать в богоборческом помрачении… А теперь слово с амвона скажешь — и нет уверенности, что поймут, не извратят и не напишут «телегу» начальству.

Очень трудно расшевелить народ.

— Не каются они, ваше высокопреподобие. Одно формальное перечисление грехов. Я перечислю грехи, а они за мной и повторят.

— Да знаю, что не каются. Меня этим не удивишь. Сорок лет служу.

— А что же делать?

— Терпи и служи. И разберись, кто это у тебя доносами занимается, и сделай так, чтобы она не досаждала архиерею. Одной рукой написано. А то я с нее для начала возьму две тысячи за такси. Будет знать.

— Хорошая идея. Давайте пригласим ее.

— Нет, ты уж сам давай. Я никаких разбирательств устраивать не стану. Вижу тебя. И верю, что ты иерей правильный.

Он немного помолчал, а потом, прищурившись, спросил:

— Ас тех мест за что тебя шуганули? Про пожар и кражу знаю, а с первого прихода за что тебя из чтецов, а матушку из регентов?

— Да мы стали знаменный распев вводить.

— Чудак. Это в селе-то! Хоть бы обиход нормально пели… Да и в городах мало кто знаменный-то уважает. Я знаменное пение люблю, но его по современной жизни не привить. У людей души на иной лад настроены. Отовсюду грохот да скрежет адский. Да уголовные песенки либо что-нибудь про любовь, да понеприличнее и пострастнее… Нет. Как сказал один питерский старец, чтобы знаменно петь, нужно знаменно жить.

Благочинный немного помолчал, рассматривая библиотеку.

— А фисгармония твоя знаменитая где?

— Вы и про фисгармонию знаете!

Отец архимандрит усмехнулся.

— Так, показывай. Может, матушка и сыграет для гостя?

— Да мы ее еще не перевезли.

— Так перевози поскорей. Я тебе и «газельку» грузовую дам. Я фисгармонию люблю. Да не сподобился достать. Играю на пианино. Так что вези и зови в гости. Мы с твоей матушкой в четыре руки сыграем.

Отец Олег удивился и был рад такому повороту. Благочинный смотрел на него весело.

— А больше никаких преступлений не совершил?

— Нет. Это все. Правда, может быть, мы кому-то не нравимся как люди.

— Это ладно. Мне вы как люди понравились. А насчет того, чтобы народ каялся, погоди. Ты тут без году неделя. Если не сбежишь в Москву, то, даст Бог, со временем и растопишь лед. А я тебе на прощание на твою метафору свою расскажу.

— Расскажите.

— Солнце к закату склонилось и разволновалось: кто же без него светить во мраке будет? Спрашивает, а все молчат. Долго спрашивало солнце. Все молчат, и только маленькая лампадка под иконой тихо ответила: «Постараюсь как смогу». Вот и ты старайся. Свети помаленьку. Только не угасай. И не скорби попусту. И не возносись. Ты ведь не солнце. Вот и свети в меру лампадки. И помни, что народ у тебя простой. Так что давай без метафор. Будь проще.

Визит благочинного не только успокоил отца Олега, а даже окрылил. Он решил вообще не обличать Валентину, а подождать, когда она сама поймет, что доносы — не лучшее дело. Они с матушкой обидели ее тем, что распустили хор. Надо бы ей какой-нибудь чин придумать. Какое-нибудь заметное дело. А пока ничего не придумал, то на ближайшей литургии объявил о том, что назначает Валентину заместителем старосты. Удивлению Валентины не было предела. После службы староста пыталась выяснить, в чем будут заключаться обязанности ее заместительницы. Батюшка ответил неопределенно и без особых раздумий сказал, что дел на приходе скоро будет много, а первое, что он поручает Валентине, — организовать паломничество в Троице-Сергиеву лавру. Вернее, записать желающих. О деталях обещал поговорить с ней на неделе. Он вышел из храма, а староста с Валентиной и Антониной остались в храме на уборку.

Батюшка уже подъезжал на своем «жигуленке» к магазину, где его ждала матушка, ушедшая из храма раньше его, и вдруг вспомнил, что забыл в алтаре телефон. Вот незадача! Пришлось вернуться.

Валентина с Антониной стояли перегнувшись через барьер, за которым сидела Агриппина Степановна, и с жаром что-то обсуждали. Отца Олега они не заметили, и он тихонько вошел в алтарь через дьяконские двери. Телефон лежал на подоконнике. Батюшка взял его и повернулся, чтобы выйти, но неожиданно услышал нечто, что заставило его задержаться. Антонина гневно выговаривала Валентине:

— Ты думаешь, люди тебе спасибо скажут за твои письма?!

— Да ладно тебе, — огрызнулась та. — Чего удумала. Какие письма?

— А такие. Верка-то все сказывала. Как ты митрополиту жалобы на нашего батюшку пишешь. И ее пристегнула сочинять.

— А что, не правда? Я правду пишу. Он тут всяко мелет. Его и понять нельзя. Отец Михаил молебен отслужит — и домой. А этот разводит тут турусы. И к чему призывает, не понять.

— А чего понимать? Он говорит: каяться надо. А мы не каемся. Клуб себе придумали. Ходят, кто не лень. Может, и в Бога не веруют, а ходят.

— Да откуда ты знаешь, кто верует, а кто нет? Сама-то ты в кого веруешь?

— Я-то в Господа нашего верую. А Господь сказал: надо каяться. Вот ты, Валь, и покайся батюшке, что кляузы пишешь.

— Вот еще. Чего удумала.

— Так зачем ты тогда в церковь ходишь?! Батюшке гадишь и каяться не хочешь.

— То мое дело.

— Да не твое, а наше. Мы, как батюшка говорит, одно тело. Мы один организм духовный. И если ты в этот организм дерьма наклала, то мы его и вытряхнем. Если не покаешься.

— Ты погоди грозить. А то я тебе такого устрою! Сама-то больно каешься!

— Я-то каюсь. А у меня и таких заслуг перед бесом нет, как у тебя. Ты мужиков-то подрайона пропустила.

— А твое какое дело? Я в том покаялась.

— А как каялась? Поди, сказала: «Грешна по блудной части» — и все.

— А тебе-то что?

— Так какое с того покаяние.

— Да такое…

— А ты пальцы загибала?

— Какие пальцы?

— А вот с тем-то да тем-то… Главного агронома бы помянула.

— Да молчи ты…

— Да у ней пальцов-то не хватит ни на руках, ни на ногах, — засмеялась староста.

— Вы сами-то хороши. У тебя, Степановна, тоже Кузьмич был после смерти мужа.

— А я молчу. Да и созналась в том.

— Чо созналась. Антонина вон с батюшкой слезу требуют. Ты поплакала-то?

— А чего плакать? Кузьмич мужик-то справный был. Непьющий. Не обидел ни разу. Я его гоже.

— А все ж блуд, — вздохнула Антонина.

— Блуд-то, он разный, — оправдывалась Степановна. — Сошлась с хорошим человеком. Он вдовец. Я вдова. С ним жила честно. Я по правде и не знаю, как тут каяться. Свадьбу, что ль, надо было с гармошкой аль под венец?! Нам же уж по шестьдесят было. Я долго отказывалась. Перед внуками срам. А он:

«Одиноко мне, хоть в петлю лезь». Так что тут как поглядеть. Один скажет: душу погубила в грехе, другой: человека от петли спасла.

— Ну уж от петли.

— Форменно от петли. Тоскливо жил. Хотел удавиться. Так что не знаю, какое покаяние мне батюшке принести. Рассказать все — так он сам говорит: мне не истории нужны, а сердца ваши. А сердце мое теперь по двум моим мужикам тоскует. И молюсь я за них. А что не венчано прожила, так то Господь разберет. А и где венчаться-то было? В клубе, что ль? Может, соберусь да слезно и покаюсь. Рюмочку для слезы и для храбрости пропущу — и на исповедь.

С минуту помолчали. Отец Олег хотел выйти, но тут Валентина сердито набросилась на Антонину:

— А что ты вообще понимаешь?! Каяться… Тебе хорошо. У тебя ни кожи ни рожи. И смолоду страшная была. А меня парни чуть не с пеленок зазывали. На тебя бы столько внимания, так еще бы поглядели, какая ты святоша. Мужики к тебе не лезли — на тебе и греха нет. А ко мне лезли. Думаешь, легко по молодости удержаться? Так я и слова такого не знала: «грех». Жила, как все жили. А кто у нас себя грешницей считал? Кто? Хоть одну бабу назови.

— Моя мать, — тихо вздохнула Антонина.

— Она-то что? Она и не у нас в селе жила. Мы о ней ничего не знаем.

— Она, покойница, Царство ей Небесное, до самой смерти чемодан с кирпичами носила.

— Какой еще чемодан?

Антонина всхлипнула, утерла нос передником.

— За грех убийства. Братик у меня был, Яшенька. Кроткий, славный. Божие дите. А мальчишки все дразнили и колотили его за то, что он в их проказах не участвовал. Трусом обзывали. Они, как яблоки поспевать начнут, чисто грачи, на деревьях сидят.

— Понятное дело. Я и сама по чужим садам лазала, — перебила ее Валентина.

— И стекла в школе били, и сарай подожгли вредной Акулине, и белье могли с веревок сорвать — да в грязь. Корову у Коркина хвостом к хвосту лошади привязали. Да чего там… проказа за проказой. Хулиганье сплошное. А Яшенька все с мамкой сидел. Вот они его однажды поймали и говорят: «Иди у Кисляковой огурцы сорви». Мешок дали. «А не нарвешь, то мы тебе уши оборвем да накостыляем. Иди, не трусь». Яшенька и пополз по огороду, чтобы не быть трусом. А Петровна-то Кислякова у окна сидит. Видит Яшеньку-то. Он только огурец сорвал, а она уже бежит с кочергой. Ну, он деру. А она орет на всю деревню: «Ворюга проклятый!» А он-то, бедный… Ему и огурцы-то даром не нужны. Своих полно. Он-то битья мальчишек испугался. Во двор забег, а мамка-то наша выскочила из избы. Что за гром с соседского огорода? А Петровна ей и орет: «Тихоня-то твой вор поносный. Огурцы мои скрал». А маменька-то, Царство ей Небесное, схватила лучину от дранки. Изба-то дранкой крыта. Шиферов-то не было. Да этой лучиной и шлепнула его по голове. А в лучине-то гвоздь ржавый. Да как раз в ямочку, что в голове. В темечко. Яшенька упал, ножками задрыгал и затих.

— И что, убила?

Антонина опять всхлипнула и кивнула.

— Насмерть убила?

— Убила мать сыночка. Братика моего кроткого… За огурец. Свою надежу. Нас-то, девок, пятеро — и один брат. Что там было… И суд был. Говорят, вот времена суровые были. Суровые. И жили впроголодь.

Никаких «дошираков» в лавках не продавали, чтоб за три минуты суп был. Жидким щам рады были до смерти. Траву для коровушки по канавам серпом резали. Я режу, а Валюшка четырех годов на страже стоит. Чтоб никто не увидел. А поймают — отберут. И позор. И посадят. А все равно резали. Куда денешься? Корова не наш брат, чтоб уговорить не есть вовсе… Да вы помните.

— Чего не помнить? У меня самой мать на три года посадили за траву — колхозное добро, — поддакнула Валентина. — Ну далыле-то что? Не тяни.

— Так вот, со всем своим суровством судья мать-то отпустил, да еще и тайно ей потом денег сунул на похороны. А мальчишек-то, что подбили Яшеньку, наказал. Самых заводил главных в колонию для малолеток. А маменька… Суд человеческий одно. А она сама себя крепко осудила. Ела потом по куску хлеба в день да водицы кружечку. И так целый год. В чем только душа держалась. Работы-то с пятерыми! Мы, конечно, помогали. А все одно — только поворачивайся. И в колхозе, и дома. А потом свалилась она. Язва пошла — чуть не померла. Истощение… Довела себя. Определили ей инвалидность. Так вот тогда она и придумала себе чемодан. Нагрузила камнями и повсюду с ним. Это с язвой-то. А еще придумала себе тайные подвиги: по ночам общественные работы делала. Мост у нас провалился. Так она и починила. Откуда силы! Да как она бревна-то достала! Ясно, из леса. Ведь и посадить могли. Это потом мы узнали: ей Сашка-дурачок помогал. У него силища была аховая. Когда электричество тянули, мужики столбы носили. Один столб вшестером. А Сашка взваливал на плечо столб да версту без передыху один нес. Он маменьке-то и помогал.

Она и вдовам втайне помощь творила. Иной раз по неделе дома не было — все чего-то людям делала. Еще спала в поле. Прямо на земле. А дома — не знаю, спала ли. Всю ночь лампада горела. Да головой об пол бухалась. Да плач слышен: «Господи, прости окаянную!»

Так она по Яшеньке убивалась. А потом успокоилась маленько. Мы уже подросли, по дому все сами делали, а Людмила, старшая, уже и работать пошла. Задумала маменька до Киева дойти. Ногами своими. Попрощалась с нами…

— Это с кирпичами?

— Нет, чемодан на сей раз оставила. Попрощалась с нами, благословила и ушла. Целый год мы ее не видели. Вернулась. Говорит: «Видела Яшеньку в светлых одеждах. Сидит у ног Матери Божией и веночек из цветов плетет. А цветы эти красоты — не рассказать. А простил ли меня Господь, не знаю. А Яшеньку принял в Свои светлые обители». Это ей киевские угодники показали. Там, в пещерах, у нее видение было. Месяц за бродяжничество в тюрьме отсидела. Били несколько раз крепко… Может, и простил ее Господь. Про свое богомолье нам не сказывала. Да мы бы и не поняли. Мы-то, дурехи, думали, что маменька наша с горя-то с ума сошла. И народ-то ей хоть и сочувствовал, но все чокнутой прозывали. Мы чемодан ейный в печке сожгли. А кирпичи на дворе горкой сложили. Так она другой себе из фанерок сотворила. Наложила кирпичей и снова с ним заходила. Так с ним в руках и рухнула. Язва открылась. До больницы двадцать верст. Пока довезли, она и померла. Царство ей Небесное!

Все перекрестились и затихли. Долго стояла тишина. Потом староста Агриппина Степановна подошла и поцеловала Антонину в щеку. Прижала к себе и всплакнула:

— Какая жизнь… Как мы, бабоньки, жили. А матушка твоя… Мы и не знали.

— Дак она тогда не в нашем районе жила, — стала опять перечить Валентина.

— Надо бы нам, сестры, подумать. Каяться не умеем, так что-то хорошее надо делать, — продолжала староста.

— Вон у Марины Берестовой дети оборванцы. Неужто не найдем, чем им срам прикрыть?

— Дак Маринка пьяница, — фыркнула Валентина.

— А дети-то при чем? Я вот пойду соберу одежу для них.

— Да мало ли народа бедствует? Давайте и к Ольге Дувахиной заходить. Ведь болеет давно.

— Дак она ж ведьма. И не скрывает. К ней пойдешь — она такого тебе нацепляет, — опять возмутилась Валентина.

— Нет, бабоньки, чтоб церковь наша действительно была не клубом, а домом Божиим, давайте делать добрые дела, — сказала Антонина.

— А у нас денег дай Бог до пенсии дотянуть, — опять огрызнулась Валентина.

— Да чего ты-то нудишь? Много ли нам, старухам, надо? Овощ свой. Одну-другую консерву купила — и хватит, — отмахнулась Степановна.

— А мясца купить, — не успокаивалась Валентина.

— По нашим годам уже давно пора от мяса отказаться.

— А хотца порой.

— Хотца — перехотца. Вот и сотвори малый подвиг. Перетерпи. А денюжку на бедных. Да и не полезно мясо-то.

— Да что вы про мясо-то, — перебила их Антонина. — У нас батюшка копейки получает. А у него пятеро. В Москву ездит на требы. А шутка ли — мотаться? Без семьи. И дорога денег стоит. Давайте ему больше помогать.

— Дак помогаем. Я вон всегда на канун то картошки, то моркошки.

— Моркошки. Надо чего-то посущественней. Давайте думать. Вон у Романовны сын в Питере большой начальник по строительству. Надо уговорить ее настроить сына, чтоб он десятину на наш храм да на батюшку высылал.

— Дак десятина-то, поди, миллионом запахнет.

— Да хоть триллионом. Он, стервец, первым хулиганом был. А родина ему бесплатно образование дала. Выучился на народные деньги. Пусть совесть имеет, — выпалила Валентина.

Тут уж отец Олег не выдержал и вышел из алтаря.

Все ахнули.

— Батюшка, вы ведь ушодцы. Когда ж вы вернулись?

— Ушодцы — да пришодцы, — улыбнулся отец Олег. — Вы так склонились над Агриппиной Степановной и увлеклись, что не заметили меня. А я вдоль стеночки — да в алтарь.

— Так вы все слышали?

— Каюсь, слышал.

— Стыд-то какой. Мы ведь про блуд наш сказывали.

— Про это мимо ушей пролетело. А вот про мать да чемодан с кирпичами слушал затаив дыхание. Очень меня эта история тронула. А насчет ведьмы — не спешите судить. Может, это наговоры.

— Да какие, батюшка, наговоры. К ней вся губерния ездит. Заговоры-приговоры. Колдует она. И помереть не может. Ей уж давно за восемьдесят.

— Какие восемьдесят! Ей уж девяносто.

— И все-таки… Где она живет? Надо зайти. Может, покается.

Степановна принялась объяснять, как найти избу Дувахиной. А Валентина с Антониной стали шептаться: «Вот срам-то. Слыхал все!»

— Да не слыхал. Сам же сказал. Да и неинтересно про блуд устаревших бабок слушать.

Повздыхали. Отец Олег повернулся к Антонине:

— Как звали вашу матушку?

— Феклой.

— Редкое нынче имя. Будем молиться о Фекле. И вашем братце Яшеньке.

Антонина ухватила батюшкину руку и крепко поцеловала ее.

— Спаси вас Господи, батюшка.

Отец Олег помолчал немного.

— Да, рассказали вы историю. У Стендаля и Золя такое не найдешь.

Он попрощался. Благословил своих прихожанок. Сегодня он делал это с большим чувством: медленно, задерживая на несколько секунд пальцы у лбов, покорно склонившихся перед ним. И, как никогда прежде, почувствовал сильное сострадание и любовь к этим бедным женщинам. Какая великая милость дарована ему Господом — утешать эти переполненные горем души, наполнять их надеждой на прощение.

Он остановился на площадке перед храмом, недавно застеленной бетонными плитами — остатками стен разоренной птицефермы. Справа под древними соснами виднелись могилы с пирамидками, наверху которых торчали серые, некогда красные, звезды. Были и могилы с крестами — деревянными и металлическими, сваренными из водопроводных труб. Перед центральной аллеей еще недавно возвышался памятник герою Великой Отечественной войны, уроженцу села Сосногорского. Теперь он словно уменьшился в размерах и был загорожен махиной из черного мрамора — плитой с изображенным во всю ее высоту конем. Конь словно выбежал из черных дымчатых далей и замер под портретом известного на всю округу цыганского барона.

Отец Олег перекрестился на храм и пошел по тропинке к своим стареньким «жигулям».

А в храме три подруги говорили о том, что с батюшкой им все же повезло. Какой он умный и сердечный. И теперь они будут ему усердно помогать.

Валентина поклонилась распятию, выпрямилась и вдруг грузно упала, рыдая в голос. Утешали ее долго. А потом и сами разревелись. Валентина успокоилась первой. Она сняла платок, утерла им слезы.

— Ну, Тонька, собака некусаная. Довела!

Потом громко шмыгнула носом и удивленно произнесла:

— А чего это он в конце сказал про золу? Где он ее увидел? Все в храме чисто. Да и печку уж два месяца не топили.

Владимир Щербинин

«Попробуй, но знай…»

Об отце Василии Ермакове

Автор учился иконописи в Псково-Печерской Успенской обители, сценарному ремеслу — во ВГИКе, а жизни — на приходах Тверской и Псковской епархий, где в 1980-х служил сторожем, чтецом, просфорником, дворником и т. п.

С тех пор он снял около восьмидесяти документальных фильмов, создал иконописную мастерскую в Сретенском монастыре, воспитанники которой расписали более восемнадцати храмов в России, Польше, Сербии, на Украине…

Совмещая роспись храмов с работой в кино и театре, с писательством, начал делиться воспоминаниями, написав цикл коротких историй.

Наша встреча с отцом Василием случилась в начале 1980-х в Петербурге, в Великий пост. Я любил бывать на Серафимовском кладбище, где в уютной деревянной церкви служил странный, как мне тогда казалось, священник. Он все время шутил и балагурил, даже во время богослужения. Меня это вначале смущало.

Однажды мы встретились с ним в трамвае. Отец Василий обрадовался, будто мы были знакомы сто лет, и попросил сопроводить его со Святыми Дарами. Старушка-причастница жила где-то далеко в новостройке. Мы ехали очень долго, и за это время, кажется, рассказали друг другу всю свою жизнь. Я узнал, например, что он был в немецком лагере в Эстонии и что его с сестрой освободил отец Михаил Ридигер — отец будущего патриарха. Значительно позже отец Василий показал мне фотографию двух семинаристов, где на обратной стороне было написано: «Лучшему другу Васе от Алеши». А чуть ниже приписано зеленым фломастером: «Подтверждаю. Патриарх Алексий Второй».

Еще будучи семинаристом Василий каждую неделю ездил к отцу Серафиму Вырицкому. Я, конечно, стал выпытывать про разные чудеса и все в таком роде. Но отец Василий с ходу охладил мой пыл: «Не было чудес! Он просто сам был — живое чудо. От него исходил осязаемый свет. Приедешь к нему, поговоришь о погоде, природе, а душа наполняется, будто ты целое Евангелие прочитал. Святость, братец, не в словах или чудесах заключается. Святость — она в духе, который исходит от святого, и ты это чувствуешь ясно и радуешься, будто ребенок. Потом это семя внутрь тебя попадает и растет, растет… И ты уже не можешь жить как все, понимаешь?»

Я, конечно, по молодости лет не понимал тогда многого. Я и теперь многого не понимаю. Единственное, что я понял, так это то, почему люди, общаясь с отцом Василием, всегда улыбались. Тот свет, который он принял от святого Серафима Вырицкого, наполнил его сердце и теперь распространялся на всех, кто с ним общался.

И всем было хорошо…

После кончины моего духовника, отца Александра Козлова, я долго маялся в поисках нового наставника. Мои друзья-монахи советовали найти старца в монастыре. Но к знаменитым старцам я не попал из-за своей тогдашней нерешительности и робости.

Тогда я вернулся в Питер, поехал в Серафимовский храм и заявил отцу Василию со всей прямотой: «Будьте моим духовным отцом!» Нужно сказать, что я и раньше часто советовался с батюшкой по разным вопросам и всегда получал доброжелательный и ясный ответ. В этот раз он задумался, ответил не сразу и был осторожен. Он сказал, что настоящее духовничество может быть только в монастыре, когда послушник ежедневно открывает своему авве помыслы. А в миру может быть только «советничество» (так он выразился). Он готов быть моим «советчиком» в тех вопросах, где более опытен. Таковым он и был мне до конца своих дней.

Он никогда не говорил мне: «Делай так, а так не делай». Он говорил: «Попробуй, но знай, что от этого могут быть такие-то и такие последствия». Он, например, очень сдержанно отнесся к моему желанию поступить в монастырь: «Попробуй…» А через два года, когда я, пожив в Псково-Печерской обители, из нее ушел, внимательно посмотрел в глаза и похлопал по плечу: «И правильно сделал!..» И только через полгода, когда я уже более-менее пришел в себя, сказал: «Хорошо тебе там было. Надо было потерпеть…»

Было время, когда я не мог ходить в церковь. Меня там все раздражало — и певцы, и священники, и даже запах ладана. У меня хватило сил, чтобы добраться до отца Василия. И он так радостно говорит: «А ты в церковь не ходи, ты ко мне приезжай! Чайку попьем, погуляем…»

Я приезжал к нему почти каждый день. Мы гуляли по кладбищу, он останавливался почти у каждого креста и рассказывал про жизнь человека, лежащего здесь. Мы говорили о чем угодно: о погоде, о политике, о кино, даже о первой влюбленности. Иногда просто сидели на скамеечке и смотрели на весну.

Через пару месяцев я вернулся в храм. Отец Василий объяснил мне, что такое происходит почти со всеми, кто искренне пришел в Церковь. «Это как в браке: сначала все забываешь от любви, а потом начинаются будни и сердце остывает. Это не значит, что кончилась любовь. Это значит, она стала более спокойной, зрелой, глубокой. Вера тоже имеет свои этапы, свои испытания. Господь то приближается, то удаляется от нашего сердца. Но ты всегда помни дни первоначальные, когда ты вошел в храм. Помнишь, как горело твое сердце? Ты готов был отдать свою жизнь за Христа. Это и есть момент истины. Всегда его храни в своей памяти, и никогда не отпадешь от воды Жизни. Что бы ни случилось…»

Наши отношения не были идеальными. Мы часто спорили по житейским или политическим вопросам. Я от рождения упрям, отец Василий — тоже не подарок. Однажды он с внуком отдыхал на берегу озера. Рядом подростки ругались матом. Батюшка сделал им замечание, потом еще одно. А на третий раз взял каждого за шкирку, отнес подальше и сделал им такое внушение, что их будто ветром сдуло.

Самый серьезный конфликт произошел у нас в октябре 1993 года. Я приехал в Питер на похороны Саши Сидельникова, которого убили перед Белым домом в Москве, и зашел к батюшке. Я был зол и взвинчен до предела теми событиями, которые произошли накануне в столице. Отец Василий возьми и скажи: «Правильно сделали, что подавили, а то бы опять коммунизм победил». И тут меня понесло…

Я, конечно, не любил коммунистов, но и либералов, которые устраивали демократию таким способом, не принимал на дух. Мой друг погиб, мой однокурсник сидел в тюрьме, мой мастер — известный кинодраматург — жил в нищете и унижении. А еще эти молодые волки, в которых не было ни чести, ни совести, были врагами Божиими и хвастали этим. Как можно их защищать? Как можно одобрять их беззакония?..

В общем, я наговорил батюшке много гадостей и хлопнул дверью. Мне было очень плохо в поезде, когда я возвращался домой, мне было худо весь год, в который я не посещал его.

И вот наконец я не выдержал. Приехал на Московский вокзал и сразу поспешил в Серафимовский храм. Отец Василий служил. Когда повернулся к народу, чтобы сказать «Мир всем», то заметил меня, стоявшего у выхода, и подмигнул. Когда давал богомольцам крест, то во весь голос говорил: «Смотрите, кто к нам приехал! Москвич к нам пожаловал! Блудный сын к нам явился!..» Люди оглядывались, улыбались, а мне было неловко, но при этом какая-то мощная теплая волна охватила с головы до ног и долго не отпускала. Я исповедался тогда в алтаре, возле престола, потом сделал земной поклон своему духовному отцу и получил прощение.

Мы виделись редко и всегда коротко. Я переехал в Москву, здесь посчастливилось мне познакомиться с владыкой Василием (Родзянко), который во время своих прилетов из Америки решал все мои внутренние проблемы. Отец Василий это одобрял: «Чего тебе мотаться, когда рядом такая духовная глыбища…»

Летом 1994 года я приехал с группой московских паломников в Псково-Печерский монастырь. Днем мы работали на поле, а утром и вечером неукоснительно посещали все службы. Я был рад пообщаться с друзьями-монахами, с которыми прожил в свое время бок о бок два года.

Однажды я спешил на вечернюю службу и вдруг у святого колодца увидел отца Василия. Он улыбался и приветственно махал мне рукой. «Приехал к старцам за советом!» — объяснил он.

А потом мы простояли у колодца часа четыре, как раз до конца богослужения, и не было вопроса, на который бы я не получил ответ. Мы говорили о политике, о власти в Церкви, о монашестве, о современном христианстве, о духовничестве. О чем-то отец Василий говорил образно, притчами, о чем-то — прямо и открыто. Я, конечно, не могу передать все его слова, потому что они были произнесены в доверительной беседе и предназначались только для меня, но что-то могу опубликовать, потому что считаю это важным для современного Православия.

Например, это: «Смотри: вера станет открытой, доступной всем; никого за нее не будут гнать или притеснять. Очень много случайного народа придет в Церковь, в том числе и в духовенство. Так всегда было в дни благополучные, еще со времен Константина равноапостольного. Многие из-за денег придут в храм, многие — из тщеславия, из-за карьеры и власти. Ты, глядя на это, не искушайся и терпи. Ищи храм победнее и подальше от центральных площадей. Священника ищи смиренного и простого в вере, потому что “умных” и циничных и теперь развелось много, а смиренных и простых в вере почти не осталось…»

Я думаю, это было его завещание мне. Так подробно и откровенно мы никогда с ним не говорили. И сейчас на многие события я смотрю как бы его глазами, через призму того давнего нашего разговора у святого колодца в Псково-Печерской обители…

«Многие думают, что у священника перед мирянами есть какая-то привилегия. Я же тебе так скажу: у священника есть одна привилегия — быть слугой каждому встречному двадцать четыре часа в сутки всю оставшуюся жизнь. Бог не дает нам выходных и отпусков. У тебя нет настроения, все равно — иди и служи. У тебя болят ноги или спина — иди и служи. У тебя в семье проблемы, но ты все равно — иди и служи! Этого требует от нас Господь и Евангелие. Если нет такого настроя — всю свою жизнь положить на служение людям, — то займись чем-нибудь другим, не дерзай принимать на себя иго Христово. А сейчас такое время, что многие идут служить в храм из-за корысти. Так было и до революции, об этом говорил (или кричал даже) отец Иоанн Кронштадтский. Ведь в нашей русской катастрофе XX века вина духовенства очень велика (одно обновленчество чего стоит).

Мы, конечно, смыли этот грех мученической кровью, но вот наступают времена, когда в священный сан рукополагают почти каждого, кто пожелает. Я говорил об этом со Святейшим Алексием, а он мне в ответ: “Что делать? Храмы открываются один за другим, священников катастрофически не хватает”.

И я понимаю это, но не завидую тем, кто пришел в Церковь в наши дни. Очень много соблазнов, очень мало опытных духовников, и становится их все меньше. Вот смотри, в Печерах: уйдут отец Иоанн, отец Феофан, другие старцы, кто придет им на смену?.. Правильно — никто. А ведь духовная жизнь — это путь в темном подземелье. Здесь очень много острых углов и глубоких ям. Здесь важно, чтобы многоопытный проводник вел тебя за ручку, иначе упадешь-пропадешь, сам не вылезешь…

Нам говорят: мало образованных христиан. А что такое образование по-христиански? Это совсем не то, что в институтах или академиях. Это когда после трудов поста, смирения и молитвы Дух Святой поселяется в человеческом сердце и ОБРАЗУЕТ новое существо… Помни это…»

Еще говорил мне отец Василий: «Хуже всего, когда христианин превозносится в своем сердце над другим человеком, считает себя умнее, праведнее, лучше. Тайна спасения заключается в том, чтобы считать себя хуже, недостойнее всякой твари. Когда живет в тебе Дух Святой, тогда ты познаешь свою малость и некрасивость и видишь, что даже самый лютый грешник лучше тебя. Если ты ставишь себя выше другого человека, значит, в тебе нет Духа и нужно еще много работать над собой. Но самоуничижение — это тоже плохо. Христианин должен идти по жизни с осознанием своего достоинства, потому что он — жилище Святого Духа. Апостол так и говорит: “Вы — церкви Живого Бога”. И если ты раболепствуешь перед людьми, то еще далек от того, чтобы стать таким храмом.

А вообще нам нужно только искренне, от всего сердца и всей души молиться. Молитва привлекает Дух, а Дух убирает из тебя все лишнее, безобразное и учит, как нужно жить и как вести себя…»

«Нам кажется, что мы — самые несчастные на земле. Мы и бедные, и больные, и никто нас не любит, и везде нам не везет, и весь мир ополчился на нас. Послушаешь иногда человека, и кажется, что перед тобой Иов многострадальный. А посмотришь на него — красивый, румяный, хорошо одетый.

Почему мы преувеличиваем свои несчастья и беды? Может, потому, что недостаточно страдаем? Ведь посмотри: по-настоящему больные люди не выказывают свою болезнь, не ноют. Они несут свой крест молчаливо до самого конца. Вот здесь, в Печерах, была схимница, она всю жизнь провела в скрюченном состоянии, и кто-то слышал от нее жалобы? Нет! Наоборот, люди приезжали к ней за утешением.

Люди жалуются, потому что считают, что должны быть довольны и счастливы здесь, на этой земле. Они не верят в вечную жизнь, в вечное блаженство, хотят насытиться счастьем здесь. И если что-то малое мешает этом счастью, они кричат: как нам плохо, хуже всех на земле!..

Не ищи довольства здесь. Это, конечно, трудно усваивается, но полюби боль и страдание, полюби свое “несчастье”. Пожелай Царства Божия паче всего, тогда вкусишь свет, тогда все сладкое здесь покажется горькой полынью. Помни: на земле мы живем всего одно мгновение — сегодня родился, а завтра уже могилу роют. А в Царстве Божием будем жить бесконечные веки. Боль, если сильная, то короткая, а если долгая, то можно терпеть. Потерпи немного здесь, чтобы вкусить радость вечную там…»

«Помнишь слова апостола: Лучше бы вы не крестились? Это — страшные слова, которые во многом относятся к нам. Почему? Потому что внешне мы принимаем православные обряды, а внутри остаемся теми же, что были до крещения или обращения, — завидуем, обманываем, испытываем к ближним неприязнь, осуждаем, а самое главное, наше сердце еще не отлепилось от сего мира и не прилепилось ко Господу. Мы верим своей алчности, а не Богу; мы верим своим похотям, а не заповедям Господним. Мы знаем то, что от плоти, что можно потрогать, увидеть обычными глазами, а то, что от Духа, мы, как слепоглухие, не разумеем. А ведь без этого христианство не имеет никакого смысла.

Мы, лукавые, пытаемся приспособить христианство к этому миру, чтобы наша вера была служанкой нашей обыденной жизни, чтобы нам было удобно и комфортно. А ведь жизнь духовная — это тесный и неудобный путь. Здесь, извини, нужно с себя шкурку содрать, и не одну, потому что грех пророс в наше естество и Божественное стало для нас противоестественным. Поэтому и нужен крест, каждому — своя Голгофа, чтобы умереть в страданиях греха и воскреснуть в радости духа. Это, конечно, не значит, что нужно себя истязать.

Нужно принимать все скорби и болезни, которые обрушиваются на тебя, с благодарностью, а не с ропотом. Если жизнь бьет, значит, Господь не забыл про тебя; значит, ты стал, как раскаленное железо под ударами молота. Если увильнешь от ударов, то останешься бесформенным куском металла, а если потерпишь — будешь дивным произведением Божиих рук. Так что терпи, брат…»

Благочестивые истории

Праздник для кота

Случилось это на погосте Шаблыкино Тверской епархии. Был у отца Василия кот, звали его Шарфик. Черный как смоль, а вокруг шеи действительно виднелась белая полоска, словно шарф. Голос у Шарфика был очень тоненький — незнакомый человек оглядывался, надеясь увидеть маленького котенка, а вместо этого видел хитрую физиономию огромного поповского кота. Больше всего на свете Шарфик любил поесть. Правда, отец Василий заставлял жить своего питомца строго по уставу — во время поста ему не давали ни молока, ни мяса. За это время Шарфик худел в два раза, зато потом, в Светлую седмицу, вновь обретал упитанность.

Как-то раз Успенским постом залез Шарфик в кладовку к соседям и поел вдоволь чужой сметаны. Он был застигнут хозяевами врасплох и схвачен жестоко за хвост. От страха он так рванулся, что остался без хвоста. Дней десять сидел в углу мрачно, не пил, не ел, а потом повеселел и без хвоста стал еще более живым и привлекательным.

Однажды Рождественским постом отцу Василию подарили баранью ногу. А жили мы тогда, в середине 1980-х, весьма скудно. Приход был глухой, такие называли «уход» (служили там только одну требу — отпевание). Очень часто у нас не было денег даже на хлеб, поэтому варили супчик из картошки с капустой, и все. Так что баранья нога — достояние. Целый месяц ждал отец Василий того дня, когда он сможет сию ногу начесночить, нашафранить, наперчить да в русскую печь поставить. И вот момент настал. Отправляясь на Рождественскую службу, он принес ногу в дом и положил ее на стол, чтобы та растаяла. А после службы, открыв дверь на кухню, с удивлением обнаружил, что ноги нет.

Окна-двери были целы, через замочную скважину воры проникнуть не могли, но ноги — не было. «Уж не бесы ли шутят?» — подумал отец Василий и в это время услышал странное кряхтение, доносившееся из угла. Там, возле печи, имелся довольно большой лаз — для кота. Подпол на кухне низкий, сантиметров двадцать, а лаз нужен был для того, чтобы кот мог зимой ходить туда по нужде.

Отец Василий обернулся на звук и увидел, что в лазе застряла баранья нога, а Шарфик с другой стороны пытался ее затянуть под пол. И тут отец Василий совершил роковую ошибку. Он топнул громко своим сапогом, Шарфик от страха дернулся изо всех сил — и баранья нога навсегда исчезла под полом. Пришлось батюшке разговляться капустой да картошкой. Несколько дней кот не показывал носа. А когда наконец вылез — толстый, сытый и довольный, — настоятельский гнев уже прошел и кот был наказан только словесно.

Так отпраздновал Рождество протоиерейский кот Шарфик.

Чудо

В середине 1980-х годов в Питере я познакомился с одной старушкой. Звали ее Александра Ивановна. Она была духовной дочерью митрополита Вениамина (Федченкова), рассказывала о нем много любопытного, но речь сегодня не о том. Александра Ивановна вспоминала, что от рождения она не могла ходить. Ее отец был железнодорожным инженером, человеком в дореволюционной России весьма состоятельным. Он показывал ее лучшим докторам, в том числе и заграничным. Те только руками разводили — не могли определить, что за болезнь, а значит, и помочь были не в состоянии.

Ее мама была очень набожной, поэтому все время носила дочь в храм. А поскольку из-за профессии отца им приходилось менять место жительства, то они часто посещали разные храмы, где хранились мощи разных святых.

Александре было лет пять или немногим больше, когда они поселились в Иркутске. Мать по обычаю принесла дочь в кафедральный собор, оставила сидеть на скамье, а сама встала на колени перед гробницей святителя Иннокентия Иркутского и горько заплакала.

Александра Ивановна рассказывала, что ей стало так жалко маму, так жалко, что она… сама встала со скамейки и пошла к ней, чтобы ее утешить.

С тех пор ноги ее стали крепкими. При нашей встрече ей было далеко за восемьдесят, а она ходила легко и свободно, без старческого шарканья.

Сила молитвы

А вот еще одна поучительная история из приходской шаблыкинской жизни.

Случилось так, что за лето мы перекрыли крышу трапезной части нашего храма, переложили печи в алтаре и в доме, в результате чего церковная казна оказалась совершенно пуста. Больших праздников впереди не предвиделось, чтобы надеяться на денежные поступления, и мы с отцом Василием слегка приуныли. После нескольких дней сплошного картофелеедения наши силы поубавились, а в животе, казалось, выли волки.

«Будем молиться!» — решительно сказал настоятель, и мы стали добавлять к обычному утреннему правилу акафист и канон святителю Николаю.

Так прошло две недели, и вот однажды на службе появилась женщина средних лет в сопровождении молодого человека. Подходя к кресту, она сказала, что ее сын служил в Афганистане и она дала обет: если он вернется живым, то отдаст все свои сбережения самой бедной церкви Тверской епархии. Сын пришел с войны невредимым, и она поехала в епархиальное управление, чтобы узнать, какой приход самый бедный. Ей указали на наш храм.

Женщина пожертвовала пятьсот рублей (большие деньги по тем временам), и мы были спасены от голода и нужды.

Мы продолжали читать акафист святителю Николаю. Еще через несколько дней приехали две сестры-старушки из Торжка, где раньше служил отец Василий. Они услышали, что батюшка затеял ремонт, и решили пожертвовать все свои сбережения.

Ну, после этого жизнь совсем наладилась. Еще некоторое время по инерции читали акафист, но потом оставили сие занятие.

После этого у нас почему-то начались с настоятелем трения, хотя раньше были мир и дружба. Отец Василий решил зачем-то выбить из меня столичный богемный дух. Делал он это довольно суровыми методами, так что через несколько месяцев я вынужден был покинуть Шаблыкино. Теперь вот думаю: может, напрасно мы перестали молиться святителю Николаю?

Владыка милостивый

Митрополита Иоанна (Разумова) Псковского все называли милостивым. И было за что. Епархия в советские годы была самой, наверное, бедной в Русской Церкви. Священники жили не просто бедно, а хуже нищих. Отец Никита рассказывал, что было лето, когда у него на приходе в Боровике обитало десять человек и все питались почти одними только грибами: на завтрак — грибы жареные, на обед — суп грибной, на ужин — грибы с картошкой, и все. Денег на то, чтобы купить хлеба, не было. А зимой сидели они у окна с дьяконом Виктором голодные, и отец дьякон, задумчиво глядя на метель, изрек: «Хоть бы покойника принесли…» В том смысле, что на отпевание хотя бы хлеба буханку бабушки принесут или пряников мятных. Но отпевать в славном месте Боровик было некого, потому что все давно уже умерли.

Владыка Иоанн, конечно, знал про эту нужду, он был монах дореволюционного пострига, пережил и повидал много. Когда священники приходили к нему, то он всегда опускал свою большую руку в ящик письменного стола, извлекал оттуда купюру не глядя и, когда благословлял, давал приходящим — кому три рубля, кому пять, а кому червонец. Священники знали это, иногда специально приезжали к митрополиту второй раз за день, говоря при этом: «Совсем забыл, владыко…» И в руку их снова опускались купюры от щедрот митрополичьих.

Однажды мы с отцом Романом М. оказались в Пскове без гроша в кармане. Было не на что даже вернуться на приход. Все знакомые на звонки отчего-то не отвечали.

«Ничего, — оптимистично сказал отец Роман. — Пойдем к владыке, он не обидит…»

А время уже было вечернее. Пришли мы в епархиальное управление, секретарь пустил нас к митрополиту. Поговорили о том о сем (говорить-то было на самом деле не о чем), потом засобирались уходить. Владыка долго, минут пять, сидел за столом не вставая. Видно было, как он искал нужное в ящике. Потом откинулся, произнес растерянно: «Ничего нет, всё попы разобрали».

Мы попрощались с владыкой и пошли ночевать на вокзал.

Щедрой души был владыка Иоанн!

Исаич

Нет, речь пойдет не о знаменитом Солженицыне, а о простом великолуцком нищем — Иване Исаиче. Происходил он из старообрядцев, а побирался возле нашего храма. Ходил всегда в длинном пальто нараспашку, с кривой палкой в руке, с копной никогда не мытых волос на голове и со всклокоченной бородой. Глаза у него были круглые, слегка безумные. Он чем-то походил на пророков с фресок Феофана Грека. Я любил посидеть с ним на завалинке, побеседовать на разные темы. Настроен он был весьма эсхатологически, говорил, что скоро конец всему, а потому работать не надо, жениться не надо, даже в церковь ходить не надо. «А церковь-то тут при чем?» — спрашивал я его. «Потому что везде анчихрист!» — переходил на шепот Исаич, и глаза его от страха, казалось, вот-вот вывалятся из орбит.

Он был не просто побирушка, а в некотором роде философ. На вопрос: «Где ты живешь?» — он отвечал загадочно: «Нигде! И везде!..»

Прихожане говорили, что его время от времени забирали в психушку — например, за то, что однажды он залез на постамент памятника Ленину и оттуда обличал советскую власть. Я всегда делился с ним тем, что оставляли в храме прихожане. Однажды не глядя дал ему какой-то кулек и пошел домой.

А через час постучался в дверь Исаич, весь в слезах. «Ты знаешь, что ты мне дал?» — спрашивал он плача. Я терялся в догадках: может, денег кучу или яства какие-то особенные? Исаич не стал мне говорить, а просто протянул записку, в которой каллиграфическим почерком было написано: «Ты дал мне три луковички». Чем запали Исаичу в сердце эти луковички, не знаю, но с тех пор он стал почитать меня особо. Всегда помогал до дому корзинку донести, а если встречал в городе, то радостно размахивал своим кривым посохом и кричал: «Володя! Три луковички! Я помню!..» И я почему-то всегда помню Исаича и молюсь за него.

Церковь и комсомольская стройка

Был у меня друг, священник отец Владимир Р. Был он человек ревностный и горячий, за восемь лет священства поменял двадцать пять приходов и четыре епархии. Мы познакомились с ним в храме села Родового, когда отец Роман перешел в другое место. Отслужил он у нас всего одну службу, потому что отказался отпевать человека, который в церковь никогда не ходил. Староста и члены двадцатки возмутились, и на следующей службе отца Владимира уже не было. Однако мы успели подружиться, поскольку и у него, и у меня был один духовный отец в Питере — блаженной памяти отец Александр Козлов. Я всегда ночевал у него во Пскове, а он посещал меня в местах, где я псаломничал.

Было дело — прислуживал я в Псковском кафедральном соборе. Послушание от архиерея было простое — кадило раздувать, чтобы не погасло, и подавать его вовремя. Однажды я получил серьезное предупреждение: кадило погасло на середине храма во время архиерейского каждения. Хор вдруг замолк, наступила непонятная пауза в службе, и тут раздался поставленный баритон владыки: «Господа пономари! Если еще раз погаснет во время службы кадило, то я высыплю угли на ваши головы!» Послание это было обращено исключительно ко мне.

Но я, конечно, не ограничивался кадилом, еще помогал читать и петь на клиросе, пособлял другим братьям выносить ковры на улицу на просушку, потому что из-за плохой гидроизоляции в алтаре всегда стояли лужи, а владыка мокрых ковров не терпел. И еще много разных дел было.

Приходит как-то отец Владимир и говорит: «Чего это ты так плохо выглядишь? Поехали лучше ко мне, в баньке попаримся!» Я начинаю перечислять, что мне нужно еще сегодня сделать, а он меня прерывает:

«Слушай, какое послушание дал тебе владыка, когда принимал на службу в собор?» — «Быть кадиловозжигателем». — «Вот и разжигай свое кадило, а ковры пусть трясут те, кому положено. Запомни, брат, церковь — это не комсомольская стройка и энтузиазм здесь неуместен».

Много лет прошло с тех пор, давно я не был во Пскове и не видел отца Владимира, а слова его не забыл…

Как я краденое скупал

В моей церковной жизни было много историй не очень приятных, но вполне поучительных.

Как-то раз в псковском соборе ко мне в колокольню, где я обитал, постучала женщина со свечного ящика. «Там пришел молодой человек, предлагает крест и Евангелие. Может, купишь?»

Пошел я в собор. У свечного ящика крутился юноша со странной прической. «Пятьсот рублей, — сразу выпалил он, — и ни рубля меньше!» Как будто я собирался с ним торговаться.

Евангелие и крест были явно церковными, напрестольными. Исторической ценности они не имели, были произведены в Софринских мастерских. Я спросил, откуда они. «От дедушки! — отчего-то нервничал «продавец». — Если не хотите, я в другой храм отнесу».

«Неси», — равнодушно ответил я и повернулся, чтобы идти прочь.

«Сколько это стоит?» — бросился вслед за мной юноша. «Рублей сто, не больше». — «Хорошо, я согласен».

Я занял на свечном ящике сто рублей, юноша схватил их и тут же исчез. У меня осталось неприятное чувство, но я подавил его и пошел в колокольню за деньгами.

А когда вернулся, то застал у ящика и старосту, и казначея, и прочих начальствующих. Все были в панике.

Оказывается, за время моего отсутствия позвонили из епархиального управления и сказали, что среди бела дня ограблен храм в Завеличье, украдены… напрестольные крест и Евангелие. Пока священник вышел служить панихиду, кто-то пробрался в алтарь и прямо с престола стащил святыни.

На следующий день приехал владыка со всем псковским духовенством. Он сказал речь о том, что надо быть бдительными, а потом пересказал историю похищения и «обретения» святынь. «Вот епархия! — засмеялся он в конце своей речи. — В одном храме воруют, а в другом — скупают краденое!..»

И… выписал мне премию в сто рублей. За бдительность, так сказать.

Года через два меня вызывали в славный город Томск свидетелем на суд по делу церковных воров. Оказывается, они действовали по всей России и обокрали немало церквей. Поймали их как раз в этом сибирском городе.

На суд я не поехал, потому как был в то время в монастыре.

Но осквернители храмов, надеюсь, получили по заслугам.

Псково-Печерская обитель

Горшок олифы

Зто случилось в Псково-Печерской обители, где я обучался иконописи.

Был у отца Зинона келейник Юра Ф., парень очень добрый, исполнительный, но изрядно бестолковый.

Как-то задумали мы в мастерской варить янтарную олифу. Отец Зинон сказал, что в магазинах продают всякую дрянь (время-то было смутное, перестроечное), которой иконы покрывать ни в коем случае нельзя, так что будем варить олифу сами, как это делали древние мастера.

Сказано — сделано. Натолкли мелко янтаря плошку, «распустили» его на углях, залили кипящим льняным маслом, добавили сурика железного и поставили в чугунке в русскую печь, чтобы олифа «дошла». А выдерживать ее в горячей печи нужно не меньше недели.

Вонь от этой выдержки была такая, что весь монастырь в прямом смысле задыхался от нее. Но отец Зинон был человеком очень целеустремленным. «Пусть терпят», — сказал он сурово, и точка.

Сложность заключалась в том, что сосуд с олифой нужно было каждый день вынимать из печки, чтобы протопить ее, — была зима, — а вечером ставить обратно. Делал все это Юра по долгу своего послушания. Пять дней он справлялся с этим отлично, а на шестой, когда до готовности олифы оставалось всего-то ничего, рука его с ухватом дрогнула.

Захожу я после обеда в мастерскую, а картина такая: стоит уперши руки в бока совершенно разъяренный отец Зинон, а Юра ползает перед ним на коленях, янтарную жидкость тряпкой собирает и в горшок ее выжимает.

Долго бранил келейника мастер, но делать нечего: слава Богу, что удалось собрать хоть маленький горшочек, хоть его до дела довести, чтобы как-то оправдать страдания братии.

«Только смотри у меня, горшок не опрокинь!» — строго-настрого заповедал отец Зинон, а Юра даже исполнил что-то вроде танца, показывая, что все будет в порядке.

Прошло еще два дня. Маленький горшок готовой уже олифы нужно было просто вынуть и затопить печь.

Мы прогуливались с отцом Зиноном по горке, когда из трубы нашей мастерской повалил подозрительно черный дым — это Юра растопил печь.

Отец Зинон отчего-то вдруг забеспокоился, поспешил в дом. «Надеюсь, олифу ты вынул?.. — начал было он, и вдруг глаза его округлились и рука сама вытянулась в направлении пламени. — Это что?!!»

В белом огне отчетливо виднелись черные очертания пресловутого горшочка, а языки пламени заворачивались аж в трубу… Олифа горела отлично!

«Ой!» — сказал Юра и на всякий случай выскочил в сени.

Гнев аввы Зинона был велик, но прошел довольно скоро. Остались мы до лета без янтарной олифы, потом все-таки сварили ее, но за всем процессом очень внимательно наблюдал сам отец Зинон. Не дай Бог чего опять случится…

Святой вратарь

По древней традиции монастырский сторож на воротах называется «вратарь». Послушание тяжелое — нужно вставать раньше всех, открывать святые ворота к ранней службе, целый день иметь дело с народом, который проходит мимо, выслушивать всякие глупости, а иногда соприкасаться с душевнобольными или пьяницами. Вратарями обычно назначали людей крепких, высоких, чтобы в случае чего силу применить и дать отпор.

Но встречались среди них люди абсолютно святые. Так, в Псково-Печерской обители был вратарь — монах Филарет. Он сорок лет (!) ежедневно стоял на воротах. В храме бывал всего один раз в неделю, и то несколько минут во время помазания освященным елеем. Причащался один раз в год — в Великий Четверг, а потом опять спешил на место послушания.

Нужно помнить, что время-то было советское и народ в Печеры приходил разный. Сколько насмешек довелось выдержать отцу Филарету, сколько глумления и злобы! Но он всегда был в добром расположении духа, всегда встречал людей улыбкой: кого-то утешал, кого-то вразумлял.

Так прошел он свое монашеское поприще, и к концу жизни братия стала замечать в нем дар прозорливости. К нему обращались за духовным советом не только богомольцы, но и священники.

Поэтому не важно, к какому послушанию (в монастыре или в жизни) ты призван. Важно проходить его так, как будто доверил тебе его Сам Господь Бог.

Видевший царя

В Псково-Печорской обители было много разных людей, но мне хорошо помнится послушник Василий девяноста семи лет. Он был родной брат схииеродиакона Марка, человека смиренного, бывшего келейником у шести наместников и умершего в сто шесть лет. Василий пришел в монастырь глубоким старцем, потому что ухаживать за ним было некому. «У меня пять жен было, и все померли!» — гордо заявлял он. Остались ли у него дети, история умалчивает. Зато он сам рассказывал, как живого царя видел на станции Дно. «Такой красивый, высокий!» — умиленно сощуривал глаза Василий. Надо сказать, что сам он был чрезвычайно низенького роста, потому царь ему и показался высоким.

Жил Василий в лазарете вместе с другими немощными монахами. За ними ухаживал иеродиакон Никандр, человек очень добрый, но со странностями. Наш герой отчего-то возненавидел отца Никандра и так говорил о нем: «Должна была родиться скотина, а родился Никандр. Ты посмотри, как он воду пьет!..» А чаевничал отец Никандр очень красиво, пил из блюдечка по-купечески, с присвистом, и сахаром хрустел вприкуску.

Иногда на Василия, как он сам говорил, находило. То кается, плачет как ребенок, то дерзко отвечает просившему прощения перед Святым Причастием отцу Анании: «Ни за что не прощу!»

А однажды на Пасху такое устроил: вышел на Успенскую площадь, сел на ступеньки и стал кричать во весь голос: «Люди добрые! Помогите, спасите! У меня всё отняли: спинжак не дають, пензию не дають, кусок хлеба на Пасху и то не дають!»

Вокруг него туристы собрались, тогда их было много, люди советские, справедливые, возмущаются монастырскими порядками, а Василий только дрова в печь подбрасывает.

Случилось, что в это время мимо проходил наместник отец Гавриил с помощниками. Остановился, выслушал внимательно пламенную речь старчика и говорит помощникам: «Принесите ему кусок хлеба!» Наказывать «бунтаря», конечно, не стали, но подрясник на всякий случай с него сняли. Чтоб не чернил, так сказать, честь одежды иноческой.

Вот еще случай, свидетелем которого был я. Однажды упал Василий, ушибся, и на службу его привезли в коляске. Он молчаливо всю литургию перед царскими вратами полулежал, причастился благоговейно, а когда священник ему крест давал после службы, спросил тихо: «Батюшка, а когда меня отпевать-то будут?» Видимо, решил, что помер.

Умер он тихо и спокойно без малого ста лет и похоронен в Богом зданных пещерах.

Сергей Щербаков

Собрат по блаженству

Впервые за тридцать лет собрались с женой на курорт. Я бы и на этот раз не поехал — какие курорты, если мы живем в ярославской деревеньке Старово-Смолино в трех верстах от Борисоглебского монастыря, основанного по молитвам преподобного Сергия Радонежского. Какие курорты, если возле крыльца нашего дома растут солнцеликие одуванчики! Какие курорты, если возле калитки встречает наших гостей дуб многосеннолиственный! Какие курорты, если к нашей кормушке на дубе одиннадцать видов птиц прилетает! Красногрудые снегири и даже дубоносы… И еще множество раз я мог бы воскликнуть «какие курорты», но… жена в прошлом году чуть не получила инсульт — она в Москве работает, — и я сдался. Да, честно сказать, и сам почувствовал: годы берут свое и надо уже и к медицине прибегнуть. Конечно, медицина — не воздух деревенский, не звезды над дубом, но и она от Бога. Да и курорт Мариша моя, зная, как я не люблю далеко отрываться от дома и всем это втолковываю, даже кошкам и собакам, выбрала близенько: в Ивановской области. Сели на машину, и через три часа вот, Оболсуново.

Врачи сразу взяли нас в оборот: кучу процедур, исследований назначили. Пришлось даже на листках дни расписывать, чтобы все успеть и ничего не забыть. Но уже на другое утро вызывает меня терапевт Ольга Михайловна и, как-то странно глядя, говорит: «Сергей Антонович, у вас гемоглобина шестьдесят девять единиц». Я безмятежно: «Ну и что?» Она даже выпрямилась: «Как что! Норма у мужчин сто сорок — сто шестьдесят. У вас на грани переливания крови. Вы можете упасть прямо на улице! Вам место на больничной койке, а не у нас». Расспросила меня и сразу поняла, почему гемоглобин упал: кровотечение, на которое я не обращал никакого внимания много лет. Да и как обычно у нас, у русских, бывает: сначала, увидав кровь, встревожился, обратился к врачам. Они толком не помогли; и привык, и перестал замечать.

Конечно, Ольга Михайловна опечалила. Я растерянно произнес: «Впервые за всю жизнь вместе на курорте, а тут какая-то больница… Жене просто необходимо здоровье поправить, а одна она не останется…» И мудрейшая Ольга Михайловна сжалилась: «Ладно, кровотечение мы вам на время остановим, назначим мясную диету. В общем, посмотрим на ваше самочувствие. Если что — сразу с вещами на выход».

Маришу я не стал пугать, просто сообщил, что гемоглобин пониженный и придется мне подналечь на мясо.

Оболсуново расположено на горе. Еловые и сосновые боры. Идешь по тропинке — вдруг перед глазами янтарная чешуя корабельной сосны. Поднимаешь голову — была бы шапка, слетела бы. Из груди невольно вырывается восторженное: «Ну сосны! Ну сосны!» Янтарные свечи выше пятиэтажного корпуса оболсуновского. Конечно, воздух просто пьянящий. Нигде такого нет. Разве что в подмосковной Малеевке — там тоже сплошь еловые боры… Садовники косят траву. Улавливаю знакомые запахи. В молодости я служил на флоте и тут вдруг почувствовал — свежескошенная трава немножко пахнет морем. Мариша очень точно добавляет: «И ложится она волнами».

Люди вокруг тихие, культурные, женский персонал курорта как на подбор: все красивые, заботливые. Так нам стало хорошо, что я даже попытался играть в настольный теннис. Но, увы, гемоглобин, оказывается, вещь для организма архиважная — попасть по шарику было нелегко. А когда-то меня прочили в большие мастера… И еще гемоглобин сильно влияет на память, но так мне было хорошо, что я все запомнил. Особенно вежливость соседей за столом. На курорте, как я заметил, почти все почему-то демонстрируют свою воспитанность, культурность. Даже как бы соревнуются в этом. Ну и слава Богу, везде бы так. Даже кошки и собаки, поселившиеся около дверей корпуса, тоже соревнуются — за еду не дерутся…

За столом с Маришей сидели две женщины лет сорока. Одна оказалась «белым бантиком» — либералкой, а другая, Таня, — горячей патриоткой. Таня торопилась все успеть. И в баню, и на танцы… А торопиться нигде не надо — даже на войне… Я пару раз подкалывал ее при встрече: «А Таня уже на велосипеде… А Таня уже в бассейне…» Она в ответ только улыбалась. Вечером, в день ее отъезда, идем на прогулку, а Таня стоит возле администраторской. Впервые увидал на ее лице грусть, и жалко стало: «А мы думали, Таня уже уехала». Она печально: «Машина задержалась». Тут ее соседка по номеру проходит мимо. Я к ней: «Одна вы остаетесь?» Таня скромно: «Другую вселят». Я возразил: «Но Таню-то уже не вселят…» Она благодарно глянула на меня: «Счастливо вам оставаться». Ревнивая моя жена удивилась, с чего это я вдруг заговорил с Таней? Пришлось объяснить, что я ее просто пожалел, что молодые люди ее типа, сами того не сознавая, на новом месте надеются обрести то, чего им не хватает. И не обретают, потому что не знают, что им нужно. А Таня через мои ласковые слова: «но Таню-то уже не вселят», может, и обрела наконец. Душа-то ищет любви и ласки. Особенно у нынешней деловой молодежи. Любви и ласки им не хватает, но они этого не понимают. А Таня, думаю, поняла: так она благодарно глянула на меня…

* * *

После Оболсунова поехали в столицу заниматься лечением по-серьезному. Конечно, в Москве нынче жить тяжело. Сразу состояние мое резко ухудшилось. Шатало из стороны в сторону, вновь кровотечение открылось. Пошел я в нашу православную богадельню, больницу Святителя Алексия, где подвизается легендарная Нина Григорьевна. Когда кого-нибудь из многочисленных больных, которым она помогла улечься в стационар пройти нужное обследование, спрашивают, кем она работает, они сначала теряются — она не заведующая, не главврач, — но потом многие с улыбкой отвечают: «Ниной Григорьевной». Да, такого сердобольного, заботливого человека поискать! Она всего лишь сестра-администратор, но через свое любящее сердце обрела в больнице Святителя Алексия такое влияние, что к ней все прислушиваются… Вот и я по совету старожилов богадельни направился к Нине Григорьевне. Терапевт, понимая, что остановить мое кровотечение можно только хирургически, не знала, что со мной делать — в клинике такие операции не практикуют. Но Нина Григорьевна решительно настояла на немедленной госпитализации. Позднее я понял: медицински была права терапевт, но Нина Григорьевна, душа христианская, почувствовала, что мне надо сначала пройти свой путь у них…

На другой день Мариша с моим младшим братом Валерой привезли меня в Святителя Алексия. От слабости я чуть не падал. В приемном покое сумрачно, старая женщина по нескольку раз переспрашивала одно и то же, осматривали как-то очень долго, и на душе стало мрачнее, чем вокруг. Так мне не хотелось оставаться, что я чуть не сказал Марише: «Поехали домой — не хочу в больнице умирать». Но, пожалев жену, промолчал: ей-то как тогда жить… Мне казалось, что домой я уже не вернусь. Гемоглобин шестьдесят пять, кровь остановить не могут. Я безразлично думал: книги свои написал, радости-счастья вкусил немерено, так что пора и честь знать…

Мариша с братом уехали — сумерки совсем сгустились. Обреченно оглядел палату. Три пустые казенные кровати, на которые не хочется даже садиться, не то что лежать на них много дней. На двух — больные, даже не шевельнувшиеся при нашем появлении. Один старик — лицом к стене, второй чуть не с головой укрылся одеялом. Но его я сразу узнал. Этого монаха несколько раз встречал недалеко от нашего дома. Однажды даже кивнул ему. С первого раза он заинтересовал меня. Очень захотелось узнать, кто это такой. Сейчас по улицам Москвы ходит много православных людей духовного звания. Обычно глянешь — и все; ну, иногда, проходя очень близко, поклонишься, уважая священный сан. Ас этим монахом хотелось познакомиться. Спросил Маришу, что бы это значило — у нее очень быстрый ум, — но на сей раз и она не помогла мне.

И вот вижу его в палате… Даже на сердце немножко посветлело — я уже знаю: случайного ничего нет, все промыслительно. Однако на мое осторожное приветствие монах никак не откликнулся, и я обреченно лег на свою койку, не зная, когда теперь встану с нее и встану ли вообще… Единственное, что как-то обнадежило, — окна в палате большие, и неба много видно. Больше всего в жизни люблю глядеть на небо. Но тут и небо не помогло. Глядел, глядел и увидал высоко-высоко в поднебесье ястреба и вдруг почувствовал себя упавшим на землю орлом. В «Песенке вагантов» я писал, что на большой высоте крыльями взмахивать уже не надо; надо парить и ловить потоки восходящего воздуха. Я всегда чувствовал, что летаю там, где орлы парят… А тут всем своим бессилием ощутил: лежу не просто на земле, а на больничном одре и крылья мои поникли… Первые двое суток я, как мой знакомый монах, лежал, укрывшись одеялом чуть не с головой, ничего не ел и даже в окно не глядел — боялся снова увидеть ястреба. Потом пришла на смену бойкая, разбитная разносчица еды, судя по выговору и характеру — хохлушка. Их нынче много в России работает. Войдя в палату, она весело воскликнула: «Мужики, ну-ка давайте кто-нибудь помогать!» А кто помогать? Сергей Иванович, восьмидесятилетний старик после инсульта, — половина тела неживая — да семидесятишестилетний отец Иоанн с целым букетом болезней. Все это я узнал после, а тогда глянул на их застывшие под одеялами тела и понял: придется мне подняться.

В обед я уже без приглашения помогал разносчице. И соседям своим немощным взялся всячески прислуживать… Помните, апостол Петр пошел ко Христу по воде, как по суше, но только вспомнил о себе — сразу начал тонуть. А я, начав помогать другим, забыл о себе и поднялся. Почувствовал: крылья мои начали крепнуть. Сразу сообразил: монах-то мой уже двое суток голодный да до меня неизвестно, сколько голодал. Конечно, инокам поститься не привыкать, но все же и они люди, а не ангелы… Привезла веселая хохлушка еду, я и схитрил: «Отче, может, вы прочитаете нам молитву перед трапезой, а то мне при вас как-то неудобно старшим быть». Он молча встал. На груди у него оказались два больших креста-мощевика. Потом расскажет, что участвовал в обретении мощей многих святых, в том числе всех Оптинских старцев!..

Прочитал он молитвы, а я и говорю: «А мы ведь с вами встречались». Рассказал и подытожил: «Теперь ясно, почему вы меня так заинтересовали — лежим в одной палате…» Отец Иоанн с интересом поглядел на меня, и я уговорил его поесть. Вечером предложил ему молитвенное правило вместе прочитать. По завершении оного он сам достал из своей старой-престарой сумки на колесах акафистник. Мы и за акафисты принялись. Сергей Иванович наш тоже перестал глядеть в стену — лег на спину и с видимым удовольствием участвовал в наших молениях. Потом я вытянул отца Иоанна на службу в храм. Благо их аж два при больнице. Четыре раза я за две недели исповедовался и причастился! Никогда так часто не причащался!

После процедур начали мы с отцом Иоанном гулять по больничному парку. Он в Святителя Алексия старожил — все ему здесь знакомо. Показывает костылем на большой пень: «Однажды он поразил меня. Первый снег на нем, а поверх белого снега желтые-желтые грибы. Красота неописуемая». Голуби взлетают при нашем приближении. Мой спутник восхищенно: «Голуби аплодируют Создателю». Не сказал, что они громко хлопают крыльями, а «голуби аплодируют Создателю». Невольно вспомнился Давид-Псалмопевец: «Солнце позна запад свой». Не сказал «знает время захода своего», а именно «знает запад свой»… Величайший поэт всех времен и народов. И сын его, царь Соломон, вопреки суждению, что на детях природа отдыхает, не отстал от отца: «Все реки текут в море, но море не переполняется».

Отец Иоанн снова показывает костылем на какую-то дверь: «Столярная мастерская. Зашел я туда, а там клетка мне по грудь, а в ней — петух. Я просунул к нему руку, давай гладить. А мужик столяр: “Летом его — на дачу, а там — в суп”. Петух сразу так прижался к моей руке. Я мужик)’: “Что же ты при нем это сказал?» Он лучше этого мужика понял, что его ожидает». Однажды в Армении отец Иоанн, тогда егце Олег Владимирович Макаров, корреспондент Агентства печати «Новости» (АПН), стоял на скале с фотоаппаратом — «ждал состояния света». Вдруг из древнего монастыря внизу вывели барана и закололи. Алая кровь хлынула на кафель. Смыли ее и другого барана привели и закололи. И третьего… Слышно было, как головы со стуком падали в бочку. Так двадцать баранов на его глазах закололи. Двадцать раз смывали кровь, двадцать раз головы со стуком падали в бочку! «Ждал состояния света», а на его глазах убили двадцать Божиих тварей! И он видел, что бараны, как тот петух, «лучше людей понимали, что их ожидает — крутили головами, пытались вырваться». С тех пор, задолго до монашеского пострига, перестал есть мясо…

В парке к нам не раз подходили неверующие, спрашивали: «Вы — братья?» Мне это было очень приятно, а отец Иоанн однажды ответил: «Мы — собратья по блаженству». Мол, мы — православные болящие… Потому и похожи…

Конечно, мы с ним одной крови: он тоже любит собак больше всех животных. О своей Дусе рассказывает с нежностью: «Всех она любила. Вот такое маленькое существо на весь мир себя делила. Пришел как-то с ней в газету, я тогда еще работал фотокором в “Ленинградской правде”, вся редакция весь день ходила кверху попами». Не сказал, что все, наклоняясь, гладили маленькую Дусю, что все в этот день забыли о работе, а нарисовал яркую картинку. «Вечером возвращался с работы поздно, — продолжает рассказ отец Иоанн. — Открою дверь — она бегом с четвертого этажа. Капельки на каждой ступеньке оставляла. Потом во дворе радостный ребячий крик: “Дуся, Дуся…” Но она сначала на всех ноль внимания — присядет как лягушка». Очень точно. И опять же художественно…

На глазах отца Иоанна, тогда еще Олега Владимировича, Дусю задавил автобус. Он взял на руки кровавую лепешку — все, что от нее осталось, — положил на тротуар, упал на колени и стал колотить кулаками об асфальт. Тут как тут милиционер: «Меньше пить надо». Отец Иоанн поднял на него свои многострадальные армянские глаза, переполненные слезами: «Я только таблетки пью». Милиционер постоял, постоял и ушел. Вернулся с лопатой, выкопал могилу, и они похоронили Дусю «между четвертой и пятой липами возле храма Христа Спасителя». Думаю, больше ни одна собака здесь не покоится… А мой песик Малыш лежит между двумя старыми яблонями неподалеку от Борисоглебского монастыря…

* * *

Вечерами, после молитвенного правила, отец Иоанн садился возле моей кровати и рассказывал. Конечно, он сразу понял, в чем Промысл нашей встречи: чтобы жизнь его богатейшая не осталась под спудом. Счастливейший человек — куда бы ни попадал, всегда уносил оттуда главное. И в этом мы с ним очень похожи; и я, когда мне встречался умный, талантливый человек, «истирал порог его дома своими подошвами». Родитель отца Иоанна — армянин; он его никогда не видел, но на своей второй Родине всегда хотел побывать. Первой Родиной считает Россию, хотя мать у него наполовину русская, наполовину татарка, а один из дедов итальянец. Отец Иоанн пересыпает свою речь армянскими, татарскими, итальянскими словами. Однажды что-то сказал даже по-узбекски. Я рассмеялся: «У тебя и узбекская кровь есть?» Он сначала недоуменно поглядел на меня, потом рассказал: «В войну мы в Самарканде жили. Голодно было. Однажды вез я буханку хлеба и не выдержал — стал отщипывать корочку. Всю общипал. Думаю: как же я с такой общипанной домой явлюсь? Но, пока добрался, новая корочка от жары появилась». Нет, не от жары корочка появилась — грех его Сам Бог покрыл. Какая вина у пятилетнего мальчика, в войну общипавшего от голода корочку?.. Но и Узбекистан отец Иоанн поблагодарил — там даже жара людям помогает…

Став взрослым, наконец попал в Армению. Его, уже фотокорреспондента АПН, послали снимать знаменитую Ереванскую обсерваторию, которую возглавлял известный академик Амбарцумян. Нет, не случайно Бог нас свел. Я, оказавшись на новом месте с новыми людьми, даже в вагоне поезда, непременно сообщаю, что я писатель, и даю читать свои рассказы; а отец Иоанн всюду возит с собой свои лучшие фотографии и первым делом устраивает новым знакомым выставку. Раскладывает прямо на полу, на подоконнике… Вот и в обсерватории он в первый же день разложил снимки перед принимавшей его сотрудницей. Она была восхищена и рассказала о творчестве приезжего фотокора своим друзьям, армянским художникам Зардарянам. Они пригласили его в гости с фотографиями. И сразу полюбили на всю жизнь. В следующие его приезды всех оповещали: «Наш Олег приехал». А он и сегодня поминает их добрым словом.

У Зардарянов есть внук Арег. Конечно, все его звали Арег-джан. «Джан» по-армянски — «милый». С Олегом он так подружился, что однажды в порыве чувств попросил его: «Олег-джан, давай ты меня будешь звать Олегом-джаном, а я тебя — Арегом-джаном». Как-то во время игры мальчик схватил Олега за волосы и вдруг как закричит: «Мама, шелк, мама, шелк!..» Отец Иоанн поясняет: «У них-то волосы скрипят, когда дотронешься, пружинят». У Арега был один недостаток, от которого страдали все домочадцы, но ничего не могли с ним поделать — он очень громко кричал. Олег-джан, узнав об этом, спросил своего маленького друга: «Арег-джан, ты умеешь кричать молча?» Тот удивленно воззрился на него: «Как это?» Старший друг открыл пошире рот, поднял кулаки над головой и затряс ими изо всех сил. Арегджан был в восторге и потом долго всем показывал, как можно кричать молча. В доме стало тише…

Я спрашиваю: «А кем стал Арег-джан?» Отец Иоанн задумывается: «Не знаю… Во Франции он». Вдруг хитро улыбается: «Значит, французом стал». Тут же посерьезнел: «Он деду из Франции большой набор столярных инструментов привез и сам оборудовал стеллажи в его мастерской…» Я обрадованно соглашаюсь, мол, конечно, не французом, а хорошим человеком стал Арег-джан. Через тридцать лет навестил в Москве своего друга Олега-джана, одинокого старика-монаха… Отец Иоанн восторженно поднимает руку намного выше своей головы: «Вот такой стал». И я вижу, каким большим человеком стал Арег-джан…

После рассказа об Арег-джане я стал называть моего собрата по блаженству отцом Иоанном-джаном, он же меня — Серженькой. Немножко на армянский лад. Ко всему армянскому относится с благоговением. Любимая гора у него, естественно, Арарат. Он и мне внушил, что это — главная гора человечества. До меня наконец-то дошло, что праотец всех людей Ной после всемирного потопа, истребившего погрязшее во грехах человечество, высадился из своего ковчега именно на горе Арарат, что армяне — самые прямые потомки Ноя… Таких снимков Арарата, как у отца Иоанна, я ни у кого не видал. Один он подарил мне. В центре — вечно заснеженный Арарат. Над ним, словно золотой нимб над святой главой, широкая полоса солнечного света. Еще выше — синее небо — твердь небесная. Ничего нет тверже вечного неба. У подножия горы — узкая розовая полоска тумана. Под ней — словно синяя река, оставшаяся после всемирного потопа. В самом-самом низу — земля, объятая тьмой. Ее тщится разорвать тоненькая вереница слабеньких огоньков, похожих на библейские костры, загоревшиеся сами собой и потому полные ужаса. Это огоньки людских поселений — дороги человеческой. Так они ничтожны перед Араратом в золотом нимбе. И только дерево из этой нашей тьмы человеческой дотягивается верхушкой до его подножия. Дерево растет вверх. И люди, растущие вверх — стремящиеся к Богу, могут вырваться из тьмы земной, могут достичь подножия спасительного Арарата… Снято безо всяких современных ухищрений — без фильтров, монтажей, спецэффектов. Все великое просто. Отец Иоанн забрался на гору напротив Арарата (как Закхей на дерево, чтобы увидеть Христа) и много дней ждал «состояния света». И дождался. Христос сказал ему: «И ты сын Ноев…»

Любимый поэт — армянин святой Григор Нарекаци. У отца Иоанна теперь плохая память — забыл Сергея Ивановича, с которым две недели лежал в больнице на соседних койках, а строфы Нарекаци читает наизусть. На все художественное память у него осталась великолепной. Правда, такие строки забыть трудно: «И капля девственного молока/ Падет мне в душу с губ Твоих, Пречистая…»

Композитора Комитаса отец Иоанн вспоминает чуть не каждый день и, конечно, его портрет висит на стене. Музыку мой собрат обожает. Любит повторять слова: «Музыка — это разговор с Богом». Однажды его послали снимать известный хоровой ансамбль «Виват». Конечно, мой собрат первым делом разложил на полу у стены свои фотоработы. Пригласил артистов посмотреть. Они долго стояли в каком-то восторженном онемении, потом дирижер — бегом к роялю. «И как грянули они мне “Многая лета…”, у меня коленки затряслись». Стал он бывать у них, и однажды руководитель попросил его спеть. У отца Иоанна оказался бас, и он объездил с ними полсвета. Часто с гордостью повторяет: «Нашему хору, единственному в стране, разрешалось тогда петь духовную музыку… Мы, когда пели, все от радости на цыпочки становились…»

Во Франции, в Монпелье, после концерта их пригласил на ужин русский эмигрант. Олег, естественно, разложил на полу свою фотовыставку. Соотечественник был потрясен и попросил разрешения пригласить друзей. Привел молодых русских мужчину и женщину. Мужчина вдруг спросил: «Вы не бывали в Матенадаране (Институт древних рукописей в Ереване)?» Мой собрат сразу вспомнил их встречу и «кинулся к нему прямо по фотографиям». А надо знать, с каким трепетом он к ним относится, — уже немощным стариком всюду возит свои лучшие работы в старенькой-старенькой сумке на колесах. Конечно, не только бережет, но надеется: вдруг на пути встретится человек, перед которым захочется разложить свои фотографии…

А как было не кинуться, если с этим человеком они вместе занимались в Матенадаране! Именно в Матенадаране отец Иоанн, прочитав «Книгу скорбных песнопений» святого Григора Нарекаци, потрясенный, попросил директора сделать копию. Тот даже удивился: «У тебя нет Нарекаци!?» Приказал сотруднице принести книгу, вручил. Не веря своему счастью, отец Иоанн упал перед ним на колени. Тот поднял его, обнял: «Ты заслужил, ты заслужил…» Он тоже видел напольную фотовыставку Олега Владимировича Макарова…

Недавно, через тридцать лет, встреча в Монпелье приснилась отцу Иоанну точь-в-точь как случилась. И он снова был счастлив. Я не помню, чтобы мне снилось то, что когда-то произошло, хотя сны у меня бывают изумительные…

Некоторые люди, особенно духовного звания, удивляются, считают каким-то чуть ли не вредным пристрастием отца Иоанна его благоговейное отношение к своему фототворчеству. А как же иначе, если и в монашестве он остался фотографом, снимал монастыри, монахов, обретение мощей — это было его главное послушание; если благодаря своим фотографиям подружился с художниками Зардарянами, которые открыли ему Армению; если благодаря напольной выставке попал в ансамбль «Виват» и полюбил духовную музыку. Да ведь и к Богу Олег пришел благодаря своему художественному призванию. По заданию АПН снимал Троице-Сергиеву лавру. Вдруг подходит монах: «Вижу, вы профессиональный фотограф. Помогите нам Христа ради — мы тут стенды оформляем». Олег очень торопился — недовольно взглянул на неожиданного просителя, но «отказать ему почему-то не смог». Потом-то понял, почему… Крестили Олега в храме Живоначальной Троицы на Воробьевых горах. (Опять же очень близко от моего дома — я с моим песиком Малышом много лет прогуливался до этого храма почти каждый день.) После крещения, по словам отца Иоанна, он «пошел к небу — на смотровую площадку МГУ». Здесь и в самом деле неба много и Москва как нигде широко глазам открывается. Хотя, конечно, в подтексте отец Иоанн сказал, что пошел к Богу.

Пешком дошагал до своего АПН на Зубовской площади, достал из сейфа флейту (с ней тоже долго не расставался) и сыграл. Уходя, встретил в коридоре одну очень талантливую фотокорреспондентку. Молча взял ее за руку и повел. Она изумилась, но, тоже молча, повиновалась ему. В кабинете снова достал флейту и сыграл ей. Потом, так же молча, опять взял за руку и отвел на то же место, откуда забрал ее… Она не удивилась…

На улице столкнулся с коллегой. Тот обрадовался, начал что-то рассказывать, но отец Иоанн не слушал его. Коллега озабоченно спросил; «Да что с тобой?»

Но отец Иоанн только улыбался. Наконец под уличными часами произнес: «Три часа назад я окрестился». Тот матерщинник был ужасный — сразу открыл рот, но тут же закрыл.

Про свое крещение отец Иоанн пересказывал мне не раз и всегда в конце вспоминал: «Передо мной крестили мальчика лет пяти. Когда священник взял его на руки, он спросил: “Я не умру?” Батюшка рассмеялся: “Наоборот, жить будешь”».

Слушая отца Иоанна, я неожиданно вспомнил, что именно в коммуналке на Зубовской площади, напротив его АПН, лежа на полу на матрасе, впервые в жизни прочитал Евангелие, которое дал мне собрат по перу Петр Паламарчук (это он сотворил замечательную книгу «Сорок сороков» о московских храмах). После кончины Петра я включил его в свой помянник как самого близкого человека: благодаря ему я впервые прочитал Евангелие! До него несколько раз открывал, но дальше второй страницы пройти не мог. Мне было тогда непонятно, зачем надо перечислять, кто кого родил, что «Давид царь родил Соломона от бывшей за Уриею»; я тогда еще не знал историю великой и грешной любви царя Давида к чужой жене Вирсавии, что во искупление этой любви Давид кровью выплакал свой покаянный пятидесятый псалом: «Жертва Богу дух сокрушен: сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит». Я тогда еще не знал, что сокрушенные и смиренные сердцем «во дворех Бога нашего процветут». Не знал, что плодом любви Давида и Вирсавии явился в мир царь Соломон — мудрейший из всех, живших на земле. Это он создал книгу Притчей, Песнь песней, книгу Екклесиаста. «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, — все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки».

В коммуналке напротив АПН я прочитал Евангелие за один прилег. Не мог оторваться… Семя было брошено в сердце, хотя взошло только через девять лет… А с отцом Иоанном пути наши пересеклись через тридцать!..

* * *

В первый же вечер после нашего совместного моления отец Иоанн-джан разложил на своей кровати фотовыставку. Как перед Зардарянами, как перед певцами ансамбля «Виват», как перед соотечественником во Франции… И я тоже сразу полюбил его. А как было не полюбить! Думаю, больше никогда такая великая экспозиция не проводилась на больничной койке! Он доставал из своей сумки на колесах всё новые фотографии и рассказывал, рассказывал: «Святослав Рихтер никому не позволял себя снимать. Я — издалека, из зала. Принес снимки в филармонию, поставил на подоконнике, жду. Наконец Рихтер идет. Я к нему: “Святослав Теофилович, я вот тут, посмотрите”. Он поглядел, молча сгреб в охапку, прижал к груди и пошел». Я удивился: «Ничего не сказал?» Отец Иоанн красноречиво глянул на меня: «Как же не сказал!» Мне стало стыдно за свою непонятливость: «Ну да. Ну да, этим он сказал больше любых слов». Отец Иоанн посветлел: «Жена Рихтера повесила мои фото на самое видное место». Я потом не мог вспомнить отчество великого пианиста, и мой друг изумился: «Как ты мог забыть — ведь он Богович». А мне и в голову не пришло — конечно, Тео — Бог…

Однажды послали его сделать репортаж с праздника хоровой песни в Эстонии. Олег был просто потрясен: «Красота грандиозная… Но эстонцы строгие, высокомерные — никак я сначала не мог найти с ними общий язык. Во время выступления хористки, ухватив друг друга за подолы, ходили вереницами. Я подбежал и тоже схватил одну за подол. Она оглянулась, разулыбалась, потом все оглянулись и засмеялись благосклонно… Их дирижер, знаменитый Густав Эрнесакс, по-русски говорил плохо, но улыбкой все договаривал… На прощание пригласил меня в лес, и мы семечками покормили с рук белок…»

Много отец Иоанн снимал нашу Северную Фиваиду, где среди непроходимых лесов укрылись от человеческой суеты древние монастыри, деревушки, в которых люди живут так же счастливо, как жили тысячу лет назад. Старик и старуха, уже и летом не снимающие теплых валенок. Сидят прямо на досках крыльца. Изработанные ноги вытянули. Одежда на них вечная — такую теперь не шьют, теперь шьют временную, чтоб скорее износилась…

Вот старый монах стоит внутри круга из только что расколотых поленьев. Брат Нил. Он был глуховат, но почему-то всегда запирался в келье. Отец Иоанн предостерегал: мол, не закрывайся — а если пожар случится, наводнение, то до тебя не достучишься; а если тебе плохо станет — к тебе не попадешь. Но Нил почему-то все равно запирался. Однажды отец Иоанн стучался, стучался к нему — испугался, выбежал из корпуса, встал на завалинку и — в окно. А Нил сидит за столом, а на столе его кот Бублик. И смотрят друг на друга с любовью. Потом отец Иоанн добавит: «Так они сидели, чтобы глаза на одном уровне были». Да, равная любовь двух Божиих тварей. Стало ясно, почему Нил закрывался, — кто-нибудь из неразвитых сердцем мог попрекнуть: «Чего ты кота на стол пускаешь?» Хотя, думаю, Нил просто не хотел никого искушать. Его едва ли бы кто попрекнул. Весь монастырь вечерами слушал, как брат Нил (как все глухие не понимая, что такое тихо, что такое громко) басом тревожил всю округу: «Бублик, Бубля…» И никто не укорял его. Когда же Нил замолкал, все знали: Бублик вернулся из тьмы ночи домой.

Однажды я сказал отцу Иоанну: мол, ты мне это рассказывал, и я помню, как Нил кричал, будя весь монастырь: «Бублик, Бублик». Он поправил: «Не Бублик, Бублик, а он варьировал, то Бублик, то Бубля». Да, он знает цену словам…

Несколько раз молился отец Иоанн в этом монастыре, а в последнее быванье, уже не застав брата Нила среди живущих на свете, пошел на кладбище. Там на скамейке сидел Бублик и неотрывно смотрел на холмик, где упокоилось тело его друга. Отец Иоанн погладил Бублика, «а он словно монумент». Обычно кошки отзываются на ласку всем телом. Очень они на нее отзывчивы. Да, монумент кота на могиле монаха Нила, любившего тварь Божию! Какие подвиги духовные он совершил, знает один Бог, но Нил снабжал братию дровами. Послушание не из самых легких, тем более для старика, тем более на Севере, где зима почти семь месяцев в году… Так отец Иоанн и увековечил монаха Нила кадром: среди расколотых поленьев; а его друга Бублика — лежащим на бревнах, привезенных из лесу Нилом…

* * *

С неделю мы блаженствовали в палате втроем. Ночью проснусь, а отец Иоанн все раскладывает на кровати свои чудесные снимки — новую тему выстраивает. На душе станет тепло-тепло. Иногда не выдержу, встану; и он обрадованно рассказывает, что составляет тему о мученике Жене Родионове, отдавшем жизнь за Христа на Северном Кавказе. Восемнадцатилетний юноша отказался снимать с себя крест, и ему отрубили голову. Мой друг строго смотрит на меня: «Я считаю его своим сыном». Ласково дотронувшись до его плеча, ложусь и, едва коснувшись подушки, засыпаю. Среди ночи проснусь, а маленькая милая фигурка все перекладывает фотографии на кровати… Глядя на нас, Мариша моя даже позавидовала: «Хорошо у вас — так бы и осталась…» Но, конечно, было не только хорошо, было и больно. Однажды, потеряв сознание, я упал на пол. Отец Иоанн чудом Божиим втащил меня на кровать и молился, пока я не пришел в себя. Очень я боялся одной страшно болезненной процедуры и решил отказаться от нее, но мой собрат по блаженству даже возмутился: «Ты что? Ты — православный. Читай непрестанно генеральную, и все будет слава Богу». Генеральной он называет молитву перед началом всякого дела, которую я выучил прежде всех молитв — очень хотел, чтобы Бог помогал мне в моем творчестве. Но я не знал, что она такая всесторонняя: «Господи Иисусе Христе, Сыне Единородный Безначального Твоего Отца, Ты рекл еси пречистыми усты Твоими: яко без Мене не можете творити ничесоже. Господи мой, Господи, верою объем в души моей и сердце Тобою реченная, припадаю Твоей благости: помози ми грешному сие дело, мною начинаемо, о Тебе Самем совершити, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь». Во время всей процедуры я непрестанно творил ее и вытерпел. Врач даже удивился: «Какой вы крепкий — некоторые стонут, даже плачут, просят прекратить; ну уж кряхтят-то почти все без исключения». А я ему: «Доктор, это не я крепкий, это молитва такая сильная…»

Однажды привезли к нам на каталке четвертого. У него гемоглобина — всего пятьдесят единиц. В любую минуту может самое страшное случиться. Но он, видимо, не понимая этого, а скорее, как все старики, привыкнув к своей болезни, как ни в чем не бывало читал популярного писателя Захара Прилепина. Когда же мы с отцом Иоанном начали молиться, поглядел на нас не то что с досадой, но с недоумением. Однако промолчал, не сказал, мол, вы мне мешаете. Ночью я проснулся оттого, что он страшно стонет, ухлебывается дыханием. Я нажал кнопку срочного вызова, разбудил отца Иоанна, и принялись мы молиться возле умирающего. Отец Иоанн приложил к его губам свой мощевик, внушил: «Проси Господа, проси: Господи, помилуй». Страждущий попросил один раз. Наверное, впервые в жизни. Наконец Родион (так звали нашего соседа) успокоился, притих. Когда прибежал из другого корпуса дежурный врач, кризис прошел.

Утром Родион рассказал, что ничего ночного не помнит, зато на всю жизнь врезалось, что на него катился огненный шар и ему было так больно, уже так его жгло, что дышать было невозможно. Но вдруг на пути шара встали две фигуры и он откатился и исчез: «Утром я увидал, как вы молитесь, и узнал вас. Две фигуры — это были вы». И потом он поведал дочери и внукам, что мы — его спасители, и, спрятав в тумбочку Захара Прилепина, попросил у нас Евангелие и взялся читать мою книгу «Иринарховский крестный ход». При нашей молитве он теперь сразу снимал очки, укладывал повыше подушку и слушал. В общем, тоже стал нашим собратом по блаженству. Думаю, если бы он накануне сказал, что мы ему мешаем читать, то огненный шар, может быть, сжег бы его — Господь прорек: за каждое слово придется ответ держать…

А вот пятый сосед, парализованный Женька, не вытерпел. Уже на второй день своего пребывания в палате попросил нас молиться в другом месте, и пришлось нам мерзнуть возле лифта. Днем ворчал, что мы своими разговорами мешаем ему спать; вечером сердился, что долго не гасим свет, и отец Иоанн перестал ночью раскладывать свои фототемы. Жена Женьки, замечательная терпеливая русская женщина (поухаживай-ка много лет за таким вредным больным), каждый день подолгу бывала у мужа. Когда же я уходил из больницы она, столкнувшись со мной в дверях, неожиданно заплакала: «… Как жаль, что вы выписались, — вы так на Женю хорошо влияли. Вы, наверное, думаете, какой он капризный. Вы себе представить не можете, каким он до вас был». С такой болью она на меня поглядела. Я понял: ей так хотелось, чтобы Женька стал нашим собратом по блаженству, а он, к ее великому горю, не стал…

Но и собрат по блаженству Родион, поднявшись на ноги после переливания крови, начал с нами спорить. Он очень начитанный. Потому, поверив в Бога, в чудесах все же сомневается. Почему-то мы не стали напоминать ему о чуде, которое его спасло… Однако на прощанье Родион крепко обнял меня, на глазах выступили слезы: «Душа моя…»

* * *

После выписки отца Иоанна я в тот же день понял, что и мне пора. Кровотечение остановили, гемоглобин повысили, а операцию надо делать где-то в другом месте. И, главное, крылья мои окрепли. Тем более Промыслом Божиим мой дорогой собрат по блаженству живет в семи минутах ходьбы от нашей московской квартиры, и мне не терпелось навестить его. Домофона в квартире нет, но живет он, к счастью, на первом этаже, и все гости стучат в окно. Я, с его разрешения, еще негромко кричу: «Джан, джан…» Да, кроме меня, его теперь никто так не называет. Он живо откликается: «Я это, я».

В квартире у него полнейший завал. Все столы, стулья, полки, подоконники погребены под бумагами, книгами, фотографиями. Гостю даже сесть негде. Разве что на краешке кровати. Понятно, что в этом бумажном потопе только сам хозяин сумеет навести порядок, а он едва ли когда этим займется — ни сил, ни времени у него уже нет. Кажется, в этом потопе все похоронено навечно, но, как ни странно, когда надо, все нужное отцу Иоанну всплывает из этой глубины… Он все время что-то теряет, и я ему объясняю: «У тебя теперь такая пора жизни, когда ищут то, что близко лежит».

Памяти у него сегодняшней почти нет. Потому я, боясь, как бы он и меня не забыл, часто звоню ему и сначала непременно говорю одно и то же: «Отец Иоанн-джан?» Он охотно откликается: «Вин самый, вин самый». Если уж очень плохо себя чувствует, то добавляет: «Почти джан». Я представляюсь: «А это собрат по блаженству Сергий». Иногда он ворчит: «Зачем ты это говоришь, я и без тебя знаю». Тогда я прямо объясняю, что это наш пароль для его плохой памяти, чтобы меня не забыл, как Сергея Ивановича. Отец Иоанн не обижается.

Первым делом укладываю его на кровать — натереть спину кремом «Долгит». Ложась, он ойцкает. Вместо стона «ой» произносит смешное «ойц». Это из анекдота. Пьяный лежал на земле и все повторял: «ойц, ойц…» Сердобольные прохожие вызвали «скорую помощь». Когда страдальца уложили в машину, он вдруг как запоет: «Ой, цветет калина…» Ему, оказывается, очень хорошо было — запеть он хотел. И теперь отец Иоанн не ойкает, а ойцкает. Скрывает за этим «ойц» свою старческую немощь. Не хочется ему слабым выглядеть, а не стонать не может. Вместо жалости все невольно улыбаются при его «ойц». И еще он, как тот пьяный, в подтексте говорит: мол, вы думаете, мне плохо жить, а мне так хорошо, что петь хочется… Петь отец Иоанн любит. Я тоже попробовал ойцкать, нет, не получается — сначала от боли все равно ойкаю, а потом уже «ц» добавляю. Чтобы ойцкать, надо быть отцом Иоанном…

Он вообще большой шутник. Я жалуюсь по телефону, что голова не варит, а милый мой Джан: «А ты крупы подсыпь». Смеемся вместе. Кладу трубку, и голова моя начинает варить — отец Иоанн крупы подсыпал…

Перед тем как натереть ему спину, молюсь: «Святый великомучениче Пантелеймоне, моли Бога об иеродиаконе Иоанне». Он вдруг поднимает голову: «Ты что только обо мне молишься? А остальные?» С тех пор я во всех персональных молитвах добавляю: «… и всех православных… и всех русских…» И даже когда молюсь о некрещеной дочери: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, приведи к Себе неразумную Ольгу», теперь заканчиваю: «… и всех неразумных…»

Отец Иоанн задремывает после массажа, а я привычно оглядываю комнату. Все стены в иконах. Они не старинные дорогие, а нынешние простенькие, некоторые вообще он перефотографировал с оригиналов. Но благодать от них удивительная. В квартире много лет не убирают — это просто невозможно из-за завалов бумаги, — но запаха затхлости нет. И сам отец Иоанн по многу месяцев носит одну одежду и, думаю, моется редко — ванна у него частенько заставлена банками, бутылками …

Наконец Джан переворачивается на спину, перехватывает мой взгляд на образ Богородицы Почаевской: «Очень я ее люблю». Оказывается, когда ездил в Почаевскую лавру, выходя из вагона, споткнулся и, зацепившись о дверь, почти оторвал ноготь на большом пальце левой руки. Ноготь мигом почернел и едва держался. Как в дурном сне добрался до лавры. В храме кто-то легонько подтолкнул сзади поближе к чудотворной иконе Богородицы. Оглянулся — никого нет. Приложился к образу. Вдруг женский голос неземной красоты спросил: «А что палец твой?» Поднял отец Иоанн руку, а ноготь прирос на место и побелел как раньше. И боль прошла. Конечно, собрат мой по блаженству не дерзнул сказать, Кто спросил… Он только намекнул, что голос неземной красоты. Друг мой скромен невероятно. Например, рассказывает: «Сидим мы в кабинете с владыкой Евлогием… Я, как червяк, везде пролезал».

Встает со своего одра, и мы собираемся на прогулку. Одевается он так долго, что выдержку надо иметь железную, чтобы не раздражиться, не начать поторапливать. У меня ее, Конечно, нет. Но я молчу — понимаю: так Всемудрейший учит терпению. Да и как мне сердиться на моего дорогого Джана!.. Подрясник он надевает минут десять: что-то из кармана выпало, п лу где-то испачкал — надо замыть… На подряснике у него две медали с отчеканенными собачьими головами. Отец Иоанн, приняв гордую осанку, всем объясняет: «Я — дважды лауреат Кобелевской премии». Конечно, издевается над Нобелевской премией, попавшей, как и вся Европа, под тлетворное влияние американцев. А собак он очень любит…

Правда, и терпению у него учиться легко — в коридоре развешаны по стенам фотографии. Конечно, Дуся, двухмесячным щенком сидящая в черной вязаной шапочке. Дуся, высоко подпрыгивающая за снежком. Большие уши — как крылья. Отец Иоанн комментирует: «Дусёй исполненный полет». Не душой, а Дусёй. Я соглашаюсь: «Дуся и Малыш — самые прекрасные собаки на свете — похоронены между дерев близ храмов…» До этого я ни одну собаку не сравнивал с моим Малышом и больше ни одну и не сравню. Я это знаю.

Фото второй мамы отца Иоанна, сестры матери: «Такой она была доброй, что ее все от мала до велика звали Зиночкой, даже родные внуки. А сын так любил, что умер через месяц после ее кончины…»

На прогулке Джан разговаривает почти со всеми встречными. В том числе с кошками и собаками. Он лет пятнадцать живет в нашем районе. Сам, конечно, не помнит, сколько. Мне скоро ложиться на операцию, и я рассказываю, что один брат из нашего Борисоглебского монастыря посоветовал почаще произносить: «Иисусе, Иисусе…» Я переспросил: «Молитву Иисусову?» Он: «Нет, просто Иисусе». Я как-то засомневался — нигде не читал, не слышал такого. Как-то не поверил ему. Сразу вспомнилось, что он в монахи-то пострижен пару лет назад. Отец Иоанн даже возмутился: «Что это такое?! Есть Иисусова молитва, есть генеральная… Сколько ему лет?» Я ответил, что лет сорок. Мой собрат протянул: «А-а-а…» И оказался прав — вскоре этот брат, вообразив себя великим духовным воином, ушел из монастыря, который пригрел его в тяжелую минуту. Да и недаром ведь преподобному Иринарху, когда он собрался из нашего монастыря дальше, на север, был голос с неба: «Здесь спасешься…» Думаю, он ведь не только для Иринарха был, но и для всех насельников Борисоглебского монастыря. А этот новоиспеченный ушел. Вот тебе и панибратское «Иисусе, Иисусе…» Может, великие подвижники и обращаются так к Господу, но то подвижники… Господи, так хочется, чтобы брат вернулся… Вот это будет подвиг!

Наконец настал день моей операции. Накануне я пришел к моему дорогому Джану. Прочитали с ним три акафиста, дал он мне приложиться к своим великим крестам-мощевикам, обнял: «Серженька, не забывай постоянно творить генеральную. Все будет слава Богу». Предложил на дорожку чаю, но я отказался: мол, когда вернусь живой, тогда с тобой чего покрепче выпьем. Отец Иоанн обрадовался: «У меня горилка есть. Кто-то на клирос принес».

И вот лежу в палате, читаю акафисты, не забываю и генеральную. Входит врач-анестезиолог: «Мы провели консилиум. Вам нельзя в позвоночник уколы делать — последствия непредсказуемы. Будем оперировать под общим наркозом». Позвоночник у меня действительно такой, что наш врач-мануалыцик Сан Саныч по моим снимкам обучает молодых специалистов — все болезни у меня налицо: и грыжи, и деформации, и разрушающиеся суставы, и шипы величиной с мизинец… Но у меня и другая беда — очень тонкий, хрупкий организм. Врачи не раз предупреждали: «Общего наркоза надо избегать — можете из него не выйти». Да, еще в детстве была нездоровая соседская девчонка, лет на пять постарше. Когда взрослые уходили, она частенько ловила меня, заваливала на кровать и душила подушкой. Один раз я даже потерял сознание. С тех пор во мне поселился ужас перед потерей сознания, перед болезнями горла. И потому запало в голову, что друг моего любимого Василия Макаровича Шукшина актер Георгий Бурков умер при общем наркозе, а операцию делали на ноге…

Сразу стало холодно, и я напомнил анестезиологу, что мне не рекомендовали общий наркоз. Она осталась невозмутима: «Давно в последний раз не рекомендовали?» Я припоминаю: «Лет семь назад». Анестезиолог снисходительно улыбается: «За это время медицина ушла далеко вперед. Сейчас такие технологии!.. Если что, подключим вас на принудительное дыхание. Так что одевайтесь». Наверное, если бы был безбожником, как много лет назад, отказался бы от операции, но я каждый день прошу Бога: «Господи, дай мне мужество, спокойствие и силу». Надеваю потихоньку халат, белые тапочки. Отмечаю, что они белые, что в каком-то фильме кто-то сказал: «Видал я тебя в гробу в белых тапочках». Но почему-то я не пугаюсь этих гробовых тапок, а чувствую в сердце неизъяснимую радость. Она растет, растет… В голове проносится: «Да приплыли». От страха ведь люди не только плачут, но и смеются, улыбаются… Еще в студенчестве врач-психиатр, спасший меня, Сергей Павлович Перковский, посоветовал: «Перед сложной операцией, смертельной опасностью всегда проверяй себя. Вспомни: “Я, Щербаков Сергей Антонович, студент второго курса МГУ, родился в селе Мухоршибирь шестого апреля тысяча девятьсот пятьдесят первого года”. Если не сразу, с заминкой что-то вспомнишь, тогда постарайся опасной ситуации избегнуть, от операции откажись. Ничего хорошего из этого не выйдет». Я вспомнил: «Я, Щербаков Сергей Антонович, русский писатель из деревни Старово-Смолино, что в трех верстах от Борисоглебского монастыря. Окрестился десятого апреля тысяча девятьсот девяносто первого года, на Светлой седмице. Моя жена, Марина Ивановна Щербакова, профессор русской литературы, родилась двадцать второго февраля тысяча девятьсот девяносто третьего года в Новом Афоне».

Нет, все в порядке. А радость уже переполняет сердце. Чтобы избавиться от этого наваждения, перекрестился: «Слава Тебе, Господи…» Но радость не прошла. Значит, от Бога, значит, это не наваждение. Сразу вспомнилось: накануне многие звонили, миряне обещали молиться, батюшки — частицы за меня вынимать, в одной семье дети решили просить Бога за дядю Сережу на коленях…

Господи, конечно, вот откуда эта радость на сердце неизъяснимая! От соборной молитвы за меня! Вот она какая сильная, молитва соборная! Да еще я генеральную творю почти непрестанно все последние дни…

На каталку я лег весело. В операционной сам встал с нее. Напротив — две женщины в белом. Я им радостно: «Какое удобное лежбище, так и хочется лечь на него». У них лица сразу вытянулись: мол, совсем мужик от страха сбрендил. Я замахал рукой: «Нет, нет, не то… За меня много народу молится». И вдруг они, неверующие (я после операции узнал), согласно закивали головами, заулыбались.

И все было, слава Богу, хорошо. Я потом несколько дней восторгался по телефону силой соборной молитвы, генеральной, тем, что мой многолетний ужас перед потерей сознания, перед общим наркозом исчез. Даже двадцать лет воцерковления не смогли изжить его, а тут один день! Излечился я почти от всех своих ужасов…

Правда, две недели боль была такой, что на потолок хотелось залезть, но радость в сердце не проходила. Конечно, Джан звонил чуть не каждый день, и однажды я пожаловался: мол, так хочется с тобой горилки выпить, а я лежу колодой. Отец Иоанн, как всегда мудро, поправил: «Кем Господь положил, тем и лежишь». Потом, когда он начинал немножко-немножко роптать на свои болезни — мол, опять лежит плашмя, — я припоминал ему: «Как Господь положил, так и лежишь». Мой собрат по блаженству виновато примолкал. Мне становилось жалко его, как ребенка, и я говорил, что мне его Бог послал, что я очень люблю его…

Впервые после операции пришел к моему дорогому отцу Иоанну-джану. Он сразу начал облачаться, чтобы помолиться о моем выздоровлении. Зная его долгие сборы, я присел на краешек кровати — единственное свободное место в квартире. Когда же Джан раскладывает свои фототемы, то ему уже и лечь негде. Боюсь, скоро на полу будет спать. Слева на полке — фото армянского мальчика. На первый взгляд лет десяти, но усы уже довольно густые. Давно хотел узнать его возраст, но все как-то забывал, а тут спрашиваю отца Иоанна: «Сколько ему лет?» Он ласково глядит на снимок: «Одиннадцать». Невольно восклицаю: «А усы почти мужские». Мой друг, как всегда, образно точен: «Там солнце сильнее греет и все раньше созревает…»

Берет в руки Правильник. Он старый-престарый. Его подарил отцу Владимиру, духовнику отца Иоанна, известный на всю Россию старец архимандрит Кирилл (Павлов). Однажды отец Владимир дал бесценный Правильник своему подопечному во временное пользование. Отец Иоанн, зная, какое это сокровище, никак не хотел с ним расставаться. Как-то заходит в келью духовника, а тот, держа в руках только что изданный Правильник, говорит: «Вот тебе новенький». А отец Иоанн схитрил: «Да зачем мне новый, мне и старого достаточно». Отец Владимир опустил руки и ничего не ответил на такую наглость. Отец Иоанн нежно: «Великой доброты человек».

С любовью целует Правильник и протягивает мне. Понимая, что он далеко не каждого удостаивает такой чести, я сразу вспоминаю свою многогрешность и прикладываюсь с трепетом.

Молитвы отец Иоанн читает медленно и внятно. В храмах нередко частят или так монотонят, что слов не разберешь. Везет мне на путевождей — крестный Владимир Григорьевич Богатырев, прекрасный русский прозаик, внушал: «Каждую букву надо произносить. Не серце, а сердце. С твердым д».

Устав стоять (сил после болезни еще маловато), хотел было попросить Правильник, чтобы самому побыстрее закончить, но вовремя осознал: ведь это мое благодарение Богу за выздоровление. Значит, должно хоть немножечко потерпеть — пожертвовать. Решил даже не садиться.

После моления напомнил отцу Иоанну: «Ну, где твоя обещанная горилка?» Он так обрадовался: обычно я отказывался даже от чаепития, а тут сам предложил. Как и во всей квартире, на кухонном столе у него все заставлено. Я кое-как сдвинул посуду, продукты, освободив самый краешек. Втиснули две рюмки, два куска хлеба. Когда Джан резал сыр, я придерживал его рюмку, чтобы он ее не вытеснил со стола… После первой, после моих благодарственных слов ему, он разошелся — налил по второй, но я отказался, мол, давление поднимется. А отец Иоанн поучительно: «Ты зачем болезнь программируешь?» Я выпил; давление не поднялось… Закусывая помидоркой, Джан довольно улыбается: «Мои любимые фрукты — это помидоры». Я радуюсь несказанно: «Недаром нас с тобой Бог свел — я тоже люблю пошутить, мол, помидоры — мои самые любимые фрукты».

Гляжу на цветную фотографию над столом. Небольшой круглый котлованчик. Отец Иоанн и еще один человек с ясным-ясным лицом стоят в нем, облокотившись на края. На дне, посредине, выложен из чего-то красного большой крест — метра полтора в высоту и метр в поперечине. Мой собрат поясняет: «Сергей Алексеевич Беляев, археолог. Это он обрел купель, в которой крестили Владимира Красное Солнышко, Крестителя всея Руси». До меня доходит, что котлованчик, в котором их сфотографировали, и есть эта святая купель. Отец Иоанн радуется моей догадливости: «Она, она самая». Достает из ящика, протягивает небольшой осколок песчаного цвета: «Когда я его откалывал, гром загремел…» Спрашиваю: «А из чего крест?» Джан улыбается: «Из лепестков мака. Я собрал». Понимая, сколько любовных трудов он в него вложил, я восхищаюсь: «Его ведь в любой момент ветром могло разнести?!» Отец Иоанн счастливо: «И разнесло, но снять мы успели». Мой собрат по блаженству продолжает: «Сергей Алексеевич участвовал в обретении мощей многих святых, в том числе преподобного Амвросия Оптинского. Великий человек — всегда живет по правде, по честности, никогда душой не кривил, не думал о собственной выгоде… Ну а бесы, как ты знаешь, таких не любят — много Сергей Алексеевич за правду претерпел…» Мы дружно крестимся, чтоб Господь защитил своего верного сына. Знаем, Отец наш Небесный хоть и медлит, но всегда защищает Своих…

После праздничной трапезы вывожу моего друга на прогулку — без меня он за целый месяц ни разу не выходил. Дорогой делюсь больничными переживаниями, а от его зоркого глаза художника ничего не укроется: «У машины нога выросла». Впереди нас водитель, сидя в машине, открыл дверцу, а ногу поставил на землю.

Сзади белая болонка ткнулась отцу Иоанну в лодыжку. Он обернулся, а хозяйка, старая женщина, успокоила: «Мы не кусаемся». Отец Иоанн даже рассмеялся: «Мы тоже». Конечно, он понял, что она, скорее всего, одинока и потому любит свою собаку как ребенка — это любящие матери говорят: «Мы уже ходить научились», «Мы уже до десяти считаем…» Мы. И мой друг ласково подшутил: «Мы тоже». Дескать, мы поняли про твое одиночество и про твою любовь к твари Божией…

Мимо прошел парень в розовом спортивном костюме в обтяжку. Я даже сначала принял его за женщину. А отец Иоанн удивленно: «Такой розовый, что голубой». Я укорил его: «Зачем ты так?» Он недоуменно: «А что?» И я понял: Джан не осудил, а просто, как художник, увидел, что когда в обтяжку, то даже розовое голубизной отдает. Не осудил, а увидел. Потому и не понял моего укора…

* * *

Почти каждый день я истирал своими подошвами порог квартиры дорогого Джана, моего собрата по блаженству, но душа все-таки рвалась в родную деревеньку Старово-Смолино. Впервые за четверть века не был в ней около трех месяцев. И вот наступил долгожданный день. Накануне попрощался с отцом Иоанном. Он загрустил — раза три переспросил: «Когда теперь приедешь?» А вечером, часов в одиннадцать, звонит: «Ты почему просфоры не забрал?» Он мне подарил. Отвечаю: «Забыл», а сам обманываю — у меня много засохших просфор, и приходится их, когда позеленеют, сжигать. Отец Иоанн укоряет: «Как ты к святыне относишься? С кем завтра едешь?»

— С Валеркой.

— Не с Валеркой, а с Валерой. Человек сотворен по образу Божию, а ты Валерка. — С тех пор я перестал называть людей Валерками, Петьками. А если забудусь, сразу поправляюсь: Маша, Даша, Федя, Филя… — Серженька, заверните завтра ко мне, заберете.

— Отец Иоанн, дел много.

— Нельзя так к святыне относиться. Что, тебе некому их подарить?

Я, понимая, что придется опять сжигать, уныло тяну свое, что завтра будет некогда, и он смиряется, переходит на другую тему: «В деревне хорошо. Помню, в Переделкине вышел я на луг, а там корова пасется. Рога у нее такие скрученные, что я невольно пожалел: какая же ты уродина… Корова подбежала ко мне, положила голову на левое плечо, где сердце, и начала перекатывать. Я почесал ей шею, а из нее пыль, песок. Удивительные существа животные. Она не обиделась на мои слова, она поняла, что это ласка…» А я подумал: «Какой же ты удивительный человек; другой бы, увидав, что к нему несется корова, огромное животное с рогами, от страху такого стрекача задал бы, а тебе это даже и в голову не пришло…»

Такие детали не придумаешь: корова голову по плечу перекатывала и из нее пыль, песок. Сразу я вспомнил: «Мой добрый знакомый монах Василий из Иванова говорит: “Кто животных любит — это счастливцы, а кто их обижал, тому на том свете плохо будет”». Мой собрат живо откликается: «Это он очень хорошо сказал». Но все же на прощание ласково пообещал: «Когда приедешь — я тебя побью». Стыдно мне стало — чуть было не собрался прямо сейчас сходить к нему за просфорами, но глянул на часы — двенадцатый. Наутро мы с братом заехали к отцу Иоанну. Вместе с просфорами он еще всунул в мою сумку две шоколадки: «Твоей благоверной». Хотя я отказывался: мол, не скоро теперь ее увижу.

Вечером благоверная звонит: «Отец Иоанн дверь открыть не может — позвони ему». Я бормочу: дескать, чем я могу из деревни помочь? Но Мариша, всегда очень радующаяся нашей с ним дружбе, почему-то уверена, что только я и могу помочь, да и он почему-то уверен — просит: «Серженьке позвони». Набираю его номер: «Отец Иоанн-джан?» Он недовольно: «Кто же еще». Я все равно докладываю, что это собрат по блаженству Сергий. Джан мой сердится: «Опять этот ворюга пытался влезть — потому замки сломаны». На старости лету него появилась мания, будто один человек постоянно обворовывает его квартиру, стоит ему отлучиться. Берет самое для него дорогое: фотографии, негативы, книги… Когда он заводит эту свою песню про ворюгу, мол, просит Бога послать ему встречу с ним (при этом грозит своим костылем), я обычно утихомириваю его: «Как Богу будет угодно». Намекая, что раз ворюга не попадается, значит, Богу это не угодно. Мой друг прекрасно меня понимает (он во всем, кроме этой мании, мудрейший человек), сердится: «Зачем ты меня подначиваешь?» Хотя, честно сказать, мания-то манией, но однажды я подарил ему большую книгу, и через два дня Джан пожаловался, что ворюга украл ее, пока он ездил в поликлинику. На этот раз я потерял терпение: «Всё, всё, всё. Я сейчас приеду и найду ее». Некоторые, якобы «украденные ворюгой», вещи я находил. Отец Иоанн тоже выходит из себя: «Ты не всёкай. Когда найдешь, тогда будешь всёкать». Я облазил всю квартиру, но книгу не нашел… А она большущая — сразу ее видно. Хотя в его бумажном море что угодно может утонуть… Так что скорее это старческая мания. Но возникла она не на пустом месте. Много ему в жизни пришлось претерпеть. Он ведь вместе с Сергеем Алексеевичем Беляевым участвовал в обретении мощей многих святых, и у бесов к нему тоже счет особый…

У отца Иоанна целых три замка, которые он часто меняет, хотя я ему не раз говорил, что эти мастера замочные могут оказаться наводчиками воров и он добьется, что его на самом деле обворуют.

Заставляю Джана проверить каждый замок. Он ворчит, что уже много раз проверял, но все же слушается. Дверь не открывается. И тут я вспомнил и понял, что обратился отец Иоанн по адресу. Перед отъездом я тоже никак не мог открыть его дверь, потом резко дернул ручку вниз… и она открылась. Командую ему: «Возьмись за ручку, дерни вниз посильнее». Он сердится: «Да дергал я, дергал», но через секунду уже виновато: «Открылась». Конечно, потому я тогда и не мог открыть дверь, чтобы теперь помочь моему дорогому Джану. А так бы сидел он до утра взаперти в ожидании слесаря (если бы еще смог его вызвать), а у него все завалено бумагами, все время огонь на плите горит — никак ему нельзя сидеть взаперти.

Очень опасно. Я постоянно талдычу, чтобы он плиту выключал, чтобы светильники платками не завешивал. Конечно, Джан мой забывает, а на меня сердится, грозит своим костылем, а сам мухи не обидит — выпускает за окно бабочек, влетевших в квартиру. Конечно, я тоже выпускаю… Правда, однажды, глядя на птиц, отец Иоанн печально признался: «Я чайку убил… Когда служил на корабле. Хотел сослуживцам показать, какой я стрелок». И еще раз сказал, медленно: «Хотел показать, какой я стрелок».

Конечно, по-земному мы с ним очень родные люди — я в отрочестве убил белку и тоже служил на корабле морских частей погранвойск. Только отец Иоанн охранял границу в Ледовитом океане, а я на Тихом…

Через три дня звоню ему, он радостно: «Серженька, приходи, новую тему первый увидишь». Я огорчаюсь его полной беспамятности: «Ты что, забыл — я в деревне уже четвертый день». Отец Иоанн тоже огорчается: «А ты забыл, сколько мне лет…» Мне становится стыдно — я не только забыл, что ему почти восемьдесят лет, но и забыл про его болезни. Как он хорошо воззвал к моему сердцу: «А ты забыл, сколько мне лет…»

* * *

Месяца через три после моего переезда в деревню собрат мой снова ложится блаженствовать в больницу Святителя Алексия. По телефону прошу его быть в больнице смиренным, терпеливым. Он начинает сердиться: яйца курицу учат. Тогда я, вспомнив армянского мальчика с мужскими усами, говорю ему: «Ты ведь армянин, а в Армении солнце сильнее греет и люди горячее, чем у нас на севере». Он сразу успокаивается и тихо возражает: «Я родился в России». Но меня переспорить трудно: «А гены!.. Предки твои больше семи тысяч лет жили у горы Арарат — в этой жаре!» Призываю его быть терпеливым не шуточно — Джан очень горяч и вспыльчив, если сталкивается с чем-то нечистым, грешным. Потом (недаром я его предупреждал) друга моего выселили из палаты в коридор: он сердился, что соседи без конца телевизор смотрят. И прав; мы с ним не смотрели и стали собратьями по блаженству… А лет десять назад, еще в своем любимом переделкинском храме, он при людях отругал одну женщину-воровку. Она была со связями, и отца Иоанна перевели на другой приход. Так он оказался в своей однокомнатной квартирке на Мичуринском проспекте в семи минутах ходу от меня. У Бога все промыслительно. Хотя я, конечно, эгоист; я так рад, что Джан тогда дал волю своему армянскому темпераменту и его перевели в Москву. Так не хватало его моему сердцу в последние годы! Да и, думаю, Богу угодно, чтобы жизнь отца Иоанна не осталась под спудом — чтобы я записал ее.

* * *

Спасаясь от моих поучений, Джан переводит разговор на другую тему: «Что там у тебя в деревне?» Делюсь радостью: мол, одна женщина в храме поведала, что, когда слышит по радио мой голос, начинает плакать. Оказывается, сын ее был очень болен. Она не сказала, чем, но, видимо, алкоголизмом или наркоманией. Однажды дала ему почитать мою книгу, и он, вот уже два года, здоров. Отец Иоанн подтрунивает: «Экий ты Самохвал Бахвалович». Охотно соглашаюсь: «Да, я — Самохвал Бахвалович Небоглядов». Однажды рассказал ему, что, даже когда молюсь, невольно гляжу в окно на небо. Мол, молитва — это и есть глядение на небо; потому и глядение на небо — тоже молитва. Он ласково: «Экий ты небогляд».

У отца Иоанна, конечно, нет телевизора, но про Украину всегда спрашивает меня. Я рассказываю свои соображения: мол, это война с православным славянством; не случайно именно Славянск хотят уничтожить прежде всего, и в Одессе фашисты сожгли не что-нибудь, а именно «Куликово поле»; мол, самое печальное, что украинцы тоже русские, но они забыли об этом, как когда-то поляки, хорваты забыли, что они славяне; мол, единственное, чем мы отличаемся от украинцев, мы их считаем русскими, а вот они нас украинцами не считают. Собрат мой согласно вздыхает: «Молись за них».

— Я молюсь. И за Путина молюсь.

— Прочитай.

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, спаси и сохрани раба Твоего грешного Владимира и помоги ему в его великом деле. И дай ему мужество, спокойствие и силу.

— Хорошо, но грешным называть не надо. Себя можно, а других не надо.

А я всегда в своих молитвах называл всех грешными. Как он хорошо меня поправил. Сразу вспоминаю про искушения: невзлюбил я одну нашу православную. Она немало помогает храмам и потому, имея какой-то невообразимо властный характер, считает себя вправе лезть во все дела, а сама малообразованна, примитивна — куда ни влезет, там сразу щепки во все стороны летят. Батюшки помалкивают, а меня при виде нее так и подмывает подойти и спросить: «Ты кто есть? Ты баба малограмотная, вот и знай свое место — готовь щи, полы мой, а в духовные дела не лезь». Но я понимаю, что так нельзя. Спрашиваю отца Иоанна, как избавиться от ненависти к этой женщине. Он спокойно: «Надо больше молиться». Мне кажется, что это я и без него знаю, потому возражаю: «Я не могу все время молиться. Если бы мог, я бы святым был, а я не святой. Кстати, святые все время молились, а искушения по многу лет от них не отвязывались». Мой путевождь упрямо свое: «Все равно надо молиться». И постепенно до меня, кажется, дошло: благодаря молитве святые, хоть и не могли подолгу избавиться от искушений, в грех-то не впадали. Очень редко впадали. А если и впадали, то потом подымались, а не погибали. Святыми становились. Избежать искушений не в нашей власти, но от греха спастись можно. Молитвой. Искушения всегда будут. Тех, кому много дал, Бог всегда испытывает — золото в огне очищается…

В общем, одна польза мне от отца Иоанна. После болезни я сильно ослаб — стал простужаться чуть не каждую неделю. Как-то звоню моему путевождю, мол, не могу навестить его — опять валяюсь. Говорю это, а сам уже знаю его ответ: «А ты у Господа здоровья проси. Просить надо. Толцыте — и отверзется вам, ищите — и обрящете…» Но он опять удивляет: «Серженька, закаляться надо». Я даже рассмеялся, дескать, в шестьдесят три года поздно закаляться, но я очень уважаю моего Джана — начинаю обливаться по утрам холодной водой. С тех пор не простужаюсь… По телефону благодарю своего собрата за излечение. Чтобы прервать мое славословие, он запевает: «Ой, цветет калина…» Я подхватываю: «В поле у ручья…» Отец Иоанн одобряет: «Хорошо подпеваешь… Помню, гостил я в Семхозе, это под Москвой, у писателя Игоря Кобзева. Рано утром, когда все еще спали, вышел на лесную поляну со своей флейтой. Заиграл — один кузнечик запиликал, другой, третий. Вскоре вся поляна мне подпевала. Так что играть стало невозможно».

Я невольно вспомнил одного известного литератора. В своей книге он пренебрежительно, мимоходом, помянул, что отец Иоанн в древнем северном монастыре целую неделю играл на флейте чуть ли не на горнем месте. И фамилию литератор назвал. Ну ладно, это его беда, что он считает себя гораздо более духовным, чем отец Иоанн, но зачем фамилию называть? Зачем? Хотя я уже не раз замечал, что литератор этот ради красного словца не пожалеет мать-отца. Кузнечики развитее его оказались…

Я тоже прилетел на «музыку» отца Иоанна… Однажды он рассказал: «После войны мы подкармливали бездомную собаку. Она от наших окон — никуда…» Вот и я от его окон никуда. Стучу по стеклу: «Джан, Джан…» Он радостно откликается: «Я это, я».

Милый мой, милый Джан… Блаженный чудак с фотоаппаратом и флейтой, с непременными словами, что музыка — это разговор с Богом; с собачьими медалями на кармане подрясника… Именно он по велицей Божией милости участвовал в обретении мощей многих святых; именно он втащил меня на кровать, когда я потерял сознание; именно он стал моим собратом по блаженству…

Однажды, желая его порадовать (мол, ничего из твоих рассказов не забыто), я пересказал ему о подпевавших кузнечиках. Он сразу спохватился: «Еще стая воробьев прилетела. Но сидели молча». Я понял: сидели слушателями — какие они певцы, но слушать уметь — тоже талант великий… И тут мой Джан никого не обидел, даже воробьев…

* * *

За зиму отец Иоанн сильно сдал — почти уж прописался в больнице Святителя Алексия. Я теперь опять в Старово-Смолине, а в богадельне нашей православной — многопопечительная душа Нина Григорьевна, и есть еще у нее милая-премилая помощница Аннушка.

Отец Иоанн любит ее, почти как Арег-джана; осталось только ему предложить Аннушке обменяться именами…

В свободное от процедур время он сразу — к Нине Григорьевне с Аннушкой. Слава Богу, что в больнице есть эти две комнатки рядом с регистратурой. Обычно робко заглядывает незнакомый, которому старожилы посоветовали обратиться к Нине Григорьевне. Она, внимательно взглянув, решительно командует: «Заходи».

Поит чаем, выслушивает и начинает действовать. Болящий едва поспевает за ней по длинным коридорам…

В мае Нина Григорьевна в очередной раз уложила отца Иоанна. Звоню: «Отец Иоанн-джан?.. А это собрат по блаженству Сергий». Он непривычно устало и тихо спрашивает: «Не надоело тебе еще блаженствовать?» Измучился мой дорогой Джан. Но я знаю, как поднять его на крыло: «Отец Иоанн, не могу я все-таки Нарекаци читать. Половины стихов не понимаю». Он сразу забывает о себе: «Ты что! Этого быть не может!» Голос наполняется силой:

И если я припомню все, что было,
И воды моря превращу в чернила,
И, как пергаменты, я расстелю
Все склоны гор пологие и дали,

И тростники на перья изрублю —
Той тогда при помощи письма
Я перечислю, Господи, едва ли
Мои грехи, которых тьма и тьма.

* * *

И если кедр ливанский в три обхвата
Свалю я, сделав рычагом весов, —
На чаше их и тяжесть Арарата
Не перетянет всех моих грехов…

Мой собрат по блаженству во Христе читает, читает… Конечно, что ж тут непонятного — все про меня… Наконец решаюсь робко напомнить ему, что я звоню из деревни. Но он не может оторваться от красоты:

«Серженька, еще две строчки:

И капля девственного молока
Падет мне в душу с губ Твоих, Пречистая…»

Недавно я попросил отца Иоанна найти у Нарекаци еще две подобные строчки. Он изумленно: «Ты что! Такие строчки бывают одни на всю книгу…»

Юлия Куликова

Записки матушки

В поселке, где не было храма

Часть 1. «Что за женщины у христиан…»

Эти духовные заметки, говоря по-пушкински, — «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» — нам в редакцию принесла наша давняя знакомая и постоянный автор «Благовеста» Юлия Кулакова. Мы знали ее еще выпускницей филфака Самарского университета, только вставшей вместе со своим мужем на путь воцерковления. Но в этот раз она пришла к нам уже в новом качестве — мамы своего пятилетнего сыночка и матушки, жены священника, назначенного на только еще создающийся приход. Этой семье выпало нелегкое служение — возводить храм в одном из пригородных поселков (мы сознательно не указываем, в каком именно, так как ситуация, к сожалению, типична для многих мест). В своих заметках она делится теми переживаниями, какие выпали на долю их семьи. И все же сквозь тяжелые, а порой трагические строки для нас явно ощущается тот яркий духовный свет, который и в этот поселок принес священник. И храм там будет. А значит, и все там изменится к лучшему. Уже меняется.

…Странно: начала забывать церковнославянские числа, хорошо помню только до десяти. А ведь мудрость — даже в том, как совпали-сложились названия кириллических букв и числа, этими буквами обозначаемые. Десятилетия человеческой жизни. Тридцать — это Л, «люди». Сорок — М, «мыслете»: пора, стало быть, уже зрело мыслить, чтобы другим пример подавать. Восемьдесят — П, «покой». Блаженное время, когда меньше тревожат страсти, время терпения болезней и молитв за внуков-правнуков. А девяносто — страшно сказать: Ч — «червь». Могильный, а кому-то и неусыпающий. Вчера в старинном храме одного села смотрели на фреску Страшного Суда, не то усмехнулись, не то всплакнули: в какой «разряд» адских мук попадем?

Л — «люди». Почти «Л» лет я прожила на одном месте, поднималась по одним и тем же ступеням, видела за окном одни и те же огромные старые деревья и, помимо прочего, была завзятой «урбанисткой». Не то чтобы требовались мне супермаркеты да дорожные «пробки», но все же жизни не представляла себе без города. А еще в последние годы — едешь, а вдоль дороги храмы! Сын каждое утро спрашивал: «Мам, а мы в Татьянинский поедем? А в Трех Святителей? А в этот, ну, в котором папка батюшкой стал?..» Почти год прошел, как мы покинули Город, а сын все вспоминает, где, в каком храме какая икона, и какая там колокольня, и как он там «с дядей звонарем бам-бам». Ему исполнилось «Д» годиков, «добро». Добро и вспоминает.

А в наши с мужем «Л» Господь судил оторваться от родного уголка земли и — в самостоятельное плавание.

В люди, значит. В поселок в часе езды от благословенного Города с его многочисленными церквями. В поселок, где никогда не было православного храма.

* * *

Начинаем строительство церкви! Нашлись замечательные люди, помогли и средствами (которые, правда, по нынешним расценкам на стройматериалы и оплату работ оказались весьма скромными…), и советом, и молитвой. Кто-то мог пожертвовать две-три тысячи «из кармана», а у кого-то пьющая родня и маленькая пенсия, но и эти чудесные братия и сестры умудрялись потихоньку (чтоб видел только Господь!) положить в ящичек для пожертвований последние сто рублей. И вот он, красивый проект маленькой чудесной церквушечки.

«Гладко было на бумаге…» Первая проблема: срочно нужны добровольцы на «земляные работы». Прихожанки радостно взялись найти желающих подзаработать с лопатой в руках, а вернулись в полной растерянности: мужики не соглашаются! Рассказывают, как некий «доброхот», плохо ворочая языком, заявил: «Пусть ваш поп нам ящик пива поставит, тогда пойдем!» А за деньги — отказались. По поселку расклеены объявления с просьбой прийти и помочь. Давно расклеены.

В назначенное время пришли… четыре наших прихожанки. Двум за сорок, двум за пятьдесят, все нездоровы. С лопатами! Потом еще одна подошла, только с работы приехала. Вот так, с неженского труда раб Божиих Татианы, Раисы, Лидии, Людмилы и Зои начинается наш храм.

Пока что служим в бывшем актовом зале светского здания — совхозной конторы (на втором этаже).

Многие сельчане имеют дома иконы, молитвословы, читают книги, молятся и считают себя православными, но в храм — не идут. Боятся идти молиться в «контору», где столько лет шла какая-то своя поселковобюрократическая жизнь, а сейчас (на первом этаже) расположились магазины. Говорят: «Я пока и дома помолюсь, а вот построят храм — будем ходить». Надо сказать, батюшка, услышав это, посвятил ряд проповедей значению причастия в жизни христианина. Разумеется, наши героические прихожанки передали все услышанное близким. И люди потянулись! Кто-то смущенно заглянул и протиснулся бочком в дверь, кто-то забежал, возвращаясь с работы, и взял в храмовой библиотеке несколько книжек. А вот — кто-то, не знакомый мне, идет на исповедь, еле сдерживая слезы. Вот оно, чудо! Да, Господь по великому милосердию Своему всегда может и чудесно исцелить, и чудесно устроить наши дела. Но величайшее чудо — это покаяние вчерашнего безбожника. А у нас — особый приход: это чудо среди прихожан испытал на себе каждый. За исключением одного человека, каждый из наших прихожан был воспитан в безверии и пришел ко Христу в сознательном возрасте. Кто в восемнадцать лет, а кто в шестьдесят. Как сказал автор одной блестящей книги, наше время богато на «обращения из Савлов в Павлы». Здесь я особенно чувствую значение этих слов.

* * *

К вечеру первого дня Пасхи впервые привезли к нам Благодатный огонь!

В десятом часу вечера удалось оповестить всех наших прихожан. Ручейки маленьких огонечков в руках чинных старушек, бойких подростков, их родственников, которые «что-то слышали по телевизору», потекли из храма по сельским улицам. Спаси вас всех воскресший Господь, дорогие мои! Батюшка внес огонь в наш дом в «неугасимой лампадке» в одиннадцатом часу. Помню свой испуг: «Нет-нет, я не возьму сама, я боюсь, я грешная!» А сын не растерялся и радостно запел: «Христос Воскресе!»

На следующий день выяснился курьезный случай. Рассказывают о нем так. Одна жительница поселка ни разу не была в церкви, однако Благодатный огонь взять домой захотела. «Ты бы хоть раз исповедалась!» — сказала ей родственница. «Да я и так кристально чистая!» — возмутилась она и понесла святыню домой, поставить в спальне. Наутро проснулась и видит: на потолке над лампадкой образовался черный круг (надо сказать, что потолки высокие, а лампадка стояла низко). Женщина кинулась к зеркалу: все ее лицо было в черной копоти! При этом комната оставалась чистой и на хозяина дома ни пылинки не попало… Вот вам и кристальная чистота.

* * *

Женщины переживают из-за поселковых слухов, вызванных строительством. Некая жительница заявила, что, мол, храму здесь не бывать, так как она «видит», что под фундаментом «мамонт закопан». Не знаю насчет мамонта, зато ясно, какой более древний «зверь» в ответе за эти слухи.

Интерес ко греху есть грех, это известно. Но живя здесь приходится знакомиться с некоторыми суевериями и, скажем мягко, нездоровыми традициями, царящими в безбожной среде. Тем более что местные бабки-«целительницы», как нам объяснили, пользуются авторитетом и объяснять что-то людям,

Многие сельчане имеют дома иконы, молитвословы, читают книги, молятся и считают себя православными, но в храм — не идут. Боятся идти молиться в «контору», где столько лет шла какая-то своя поселковобюрократическая жизнь, а сейчас (на первом этаже) расположились магазины. Говорят: «Я пока и дома помолюсь, а вот построят храм — будем ходить». Надо сказать, батюшка, услышав это, посвятил ряд проповедей значению причастия в жизни христианина. Разумеется, наши героические прихожанки передали все услышанное близким. И люди потянулись! Кто-то смущенно заглянул и протиснулся бочком в дверь, кто-то забежал, возвращаясь с работы, и взял в храмовой библиотеке несколько книжек. А вот — кто-то, не знакомый мне, идет на исповедь, еле сдерживая слезы. Вот оно, чудо! Да, Господь по великому милосердию Своему всегда может и чудесно исцелить, и чудесно устроить наши дела. Но величайшее чудо — это покаяние вчерашнего безбожника. А у нас — особый приход: это чудо среди прихожан испытал на себе каждый. За исключением одного человека, каждый из наших прихожан был воспитан в безверии и пришел ко Христу в сознательном возрасте. Кто в восемнадцать лет, а кто в шестьдесят. Как сказал автор одной блестящей книги, наше время богато на «обращения из Савлов в Павлы». Здесь я особенно чувствую значение этих слов.

* * *

К вечеру первого дня Пасхи впервые привезли к нам Благодатный огонь!

В десятом часу вечера удалось оповестить всех наших прихожан. Ручейки маленьких огонечков в руках чинных старушек, бойких подростков, их родственников, которые «что-то слышали по телевизору», потекли из храма по сельским улицам. Спаси вас всех воскресший Господь, дорогие мои! Батюшка внес огонь в наш дом в «неугасимой лампадке» в одиннадцатом часу. Помню свой испуг: «Нет-нет, я не возьму сама, я боюсь, я грешная!» А сын не растерялся и радостно запел: «Христос Воскресе!»

На следующий день выяснился курьезный случай. Рассказывают о нем так. Одна жительница поселка ни разу не была в церкви, однако Благодатный огонь взять домой захотела. «Ты бы хоть раз исповедалась!» — сказала ей родственница. «Да я и так кристально чистая!» — возмутилась она и понесла святыню домой, поставить в спальне. Наутро проснулась и видит: на потолке над лампадкой образовался черный круг (надо сказать, что потолки высокие, а лампадка стояла низко). Женщина кинулась к зеркалу: все ее лицо было в черной копоти! При этом комната оставалась чистой и на хозяина дома ни пылинки не попало… Вот вам и кристальная чистота.

* * *

Женщины переживают из-за поселковых слухов, вызванных строительством. Некая жительница заявила, что, мол, храму здесь не бывать, так как она «видит», что под фундаментом «мамонт закопан». Не знаю насчет мамонта, зато ясно, какой более древний «зверь» в ответе за эти слухи.

Интерес ко греху есть грех, это известно. Но живя здесь приходится знакомиться с некоторыми суевериями и, скажем мягко, нездоровыми традициями, царящими в безбожной среде. Тем более что местные бабки-«целительницы», как нам объяснили, пользуются авторитетом и объяснять что-то людям, подпавшим под их влияние, каждый раз тяжело. Собственно, похожие вещи происходят и в Городе, и в других городах и областях. Любой работник храма легко припомнит массу случаев, когда бедный «захожанин» под влиянием «бабки» стремится любой хитростью то «прорваться» на причастие без всякой подготовки, то получить «свяченую земельку» на могилу родственника-самоубийцы. На просьбу хотя бы научиться отличать исповедь от причастия в лучшем случае отвечают, что «наши мамы и без этого жили и в церковь ходили». После этого особо начинаешь ценить смелость наших постоянных прихожан, противостоящих заблудившимся в болоте «бытового оккультизма» односельчанам: ведь они вместе выросли, выучились, работали все эти годы…

Кстати, насчет отпевания. Сколько раз, записывая «за упокой» имена новопреставленных, спрашиваем: «Батюшка был, отпевал?» Ответ поражает: «Зачем? Бабушек позвали, бабушки отпели!» Как нам объяснили, здесь есть несколько бабушек, поющих в доме покойника духовные песни (?). Вот и «отпели»… уже нескольких, а родным, видать, большего и не надо. Однажды в ответ на объяснения, что такое отпевание и почему его совершает священник, прозвучало страшное: «Как все делают — так и мы. Соседи к покойнику бабушку звали, и мы так будем, а по-другому не знаем». А на кладбище на всех русских могилах — кресты.

Вопиющий случай: компания, «приняв» для храбрости, раскопала на кладбище могилу матери одной из «собутыльниц», сломала могильный крест. Причина: осквернительнице позвонила «экстрасенс из Оренбургской области» и заявила, что в такой-то могиле закопали «на смерть» фотографию ее подопечной. Фото, разумеется, не нашли, кое-как забросали могилу землей, а обломки креста можно было увидеть и на следующий день…

У нас на приходе я впервые была свидетелем того, как человек по сути во всеуслышанье отрекается от Христа. На Страстной седмице (после батюшкиной проповеди о предательстве Иуды) пожилая прихожанка заявила, что некий питерский колдун через свою книгу ее «лечит» и она согласна гореть в аду, но от колдуна не откажется. При этом требовала, чтобы ее допускали к причастию.

Господи, вразуми!

С самого приезда заметила, что некоторые здесь как-то странно относятся к подаркам. Даришь — долго отказываются, потом соглашаются, но через пять минут несут свой подарок, обязательно дороже. До сих пор хочется считать это скромностью и радушием. Вот только пара прихожанок объяснили мне, что дело не так просто. Оказывается, еще одна местная «ясновидящая» объясняет всем: если тебе кто-то принес подарок, то он или собирается тебя «сглазить», или уже «сглазил». Бывали случаи, что наши прихожане, сделав близким праздничный подарок, нарывались на ссору!

При всем этом вновь и вновь поражаюсь, насколько же наши прихожане — истинные христиане. Сколько раз я, грешница, «метала громы и молнии» (словесные, разумеется) на суеверных знакомых. И какой урок преподносят мне чудесные прихожанки наши! До боли, до слез горюют они о живущих в духовной тьме, молятся, не осуждают. «Матушка, если бы вы знали, какой он (или она) хороший человек! Сколько страдал (-а) в жизни, а сколько хорошего людям сделал (-а)! Ну, заблуждается сейчас, страшно это, и мы так заблуждались когда-то! Молиться будем!» — и так о каждом. А «каждый»-то ведь, бывает, на нашу христианку и за глаза клевещет, и в глаза гадости говорит, а она все любовью покрывает. Вот каких людей я здесь узнала!

Воистину: «что за женщины у христиан…»

Часть 2. Душеньки детские

В канун Вознесения узнаём, что в соседнем поселке женщина собралась на аборт. Естественно, поехали, чтобы попытаться отговорить. Сказать «в ответ — непонимание» значит ничего не сказать. Просто «мамочка» искренне считает беременность чем-то вроде «болезни» и на наш визит реагирует так, как если бы мы ворвались на гинекологический осмотр. Неверующая мама троих детей, жилье — комната в общежитии, за плечами — сорок лет и многочисленные аборты… Куда ни кинь, как говорится, всюду клин.

Что происходит с людьми? В соседнем поселке женщина-беженка, доведенная нищетой до безумия, взяла на руки двоих детей и прыгнула в воду… вырваться смог только один. Гордыня велит убить свое дитя, но не видеть его нуждающимся. Насмотревшись сериалов про красивую жизнь, некоторые в ослеплении считают бедного человека недостойным жизни…

Лет десять назад один батюшка сказал пришедшей к нему мамаше: «Вот ты хочешь сделать аборт. Но ведь ты не знаешь, каким ребеночек будет. Жалуешься на сына-двоечника, но ведь новый-то, может, отличником будет! Тебе же в голову не придет убить своего двоечника?» Говорят, она все поняла и действительно сейчас растит отличника.

Мы, приехавшие уговаривать незнакомую женщину (знали только, что зовут ее Светланой) оставить в живых малыша, еще не знали, что будет дальше. А дальше будет все тот же аборт, брань в наш адрес и угрозы в адрес той прихожанки, которая позвала нас на эту встречу. Ох безбожие, что оно с людьми делает!..

Приехав в наш поселок я, наивная тетенька, умилялась: «Какие ответственные тут подростки, младших братиков-сестренок в колясочках возят, маме помогают!» Потом местная жительница посмеялась над моей наивностью и пояснила, что это — юные мамы. Был случай, когда тринадцатилетняя беременная девочка и ее мама собирались оставить новорожденного в роддоме, однако в назначенное время молодая бабушка все-таки появилась в поселке с пищащим кулечком на руках. Совесть-то, слава Богу, есть, и желание мамкой быть, и здравый смысл.

В Городе я общалась со многими ровесницами, детишкам которых от нескольких месяцев до пяти-шести лет. А старшим детям моих поселковых ровесниц уже по двенадцать лет. Так что «обмен материнско-домохозяйским опытом» у меня здесь получился бы, пожалуй, разве что с двадцатилетними…

* * *

На крестный ход в честь престольного праздника в этом году пришли пятнадцать человек (из них двоим по двенадцать, одному — три года и одной — годик) из всего трехтысячного населения. Искушение, однако! Слово «искушение» у нас свежесть смысла не теряет. Как только праздник или ответственное церковное мероприятие — обязательно самые активные прихожанки или заболеют, или уедут к внезапно заболевшим родным. А мужчин у нас на приходе всего двое, причем одному за девяносто, а другой живет в пяти километрах от храма…

Женщины, несущие хоругви мимо группы пьющих мужиков, — это вообще особое зрелище. Мужики, правда, даже перекрестились, отчего один совсем потерял равновесие. Трое подростков, сидящих на трубах, застыли и судорожно вцепились в бутылки с пивом. Несколько молодых мам с колясками отреагировали совершенно фантастично: бегом добежали до ближайшего угла и оттуда выглядывали, куда мы пойдем. Проходя мимо частных домов, мы вновь и вновь испытывали ощущение нереальности происходящего: с перепуганными лицами некоторые люди с огородов забегали в дома и захлопывали двери… «Да что же это?» — изумленно перешептывались усталые прихожанки. Из одной подворотни выскочила собака с рычанием и лаем. Образом Богородицы «Экономиссы» крещу подворотню, и меня саму охватывает шок: пес тут же замолкает и «задним ходом» уползает обратно! Уже не шепчемся, событий на сегодня достаточно. У моего сына за время крестного хода прошел насморк (а ведь чем только не лечили), а маленькие, с младенчества нездоровые ножки совсем не устали. Две тяжелобольные прихожанки, что еле добрели до храма утром, бодро прошли весь путь. Вокруг родного поселка замкнулось кольцо молитвы.

* * *

В храм тянутся дети из неверующих семей. Возраст большинства — двенадцать лет. (Комментарий батюшки: «Талифа куми…» — Мк. 5:41.)

Милые, замечательные детишки. Их ровесниками были мученица Агнесса, мученицы Вера, Надежда и Любовь. Мученик Кирик исповедовал Христа в три года. А вот некоторым нашим отрокам исповедничество предстояло в родных семьях. Оказалось — не всем это по силам.

«Ах, какая красивая она, моя святая на иконе! Преподобная? Ой, я знаю, это значит монахиня, да? А давайте воскресную школу откроем, мы все-все там будем, смотрите, сколько нас!» Через пару месяцев эта девочка перестанет ходить в храм. Столкнувшись с ее мамой, узнаю о причине: «Да, я ей запретила! Она так просилась, но я же не знаю, чем вы там занимаетесь! Я этого не понимаю. Я сама-то? Не, я к вам не пойду, я грешная, я курю!» Недавно поздним вечером я все-таки увидела девчушку. Раскрашенную, в компании мальчиков. Верно, это понятней для мамы. Наши прихожанки волнуются: они-то как раз днями и ночами молятся, чтобы их собственные «непутевые чада» обратились ко Христу и до слез рады любому проявлению интереса к Церкви!

А тут… четверых, по крайней мере, потихоньку-полегоньку мамы-папы отговорили. От «да какие у тебя грехи!» до угроз. А одна девочка собирается прийти в день своего шестнадцатилетия и окреститься. Пока что не пускает папа-мусульманин, «а там я уже буду взрослая и самостоятельная!» В поселке вообще много смешанных браков («А что? Наши мужики — пьют, а эти — работают!»). Бедные будущие мамы думают, как накормить детишек да обуть, вот и выходят за «работящих» иноверцев. А потом изумленно рассказывают, как муж запретил крестить новорожденного. Для мамы крещение дитяти было чем-то само собой разумеющимся, однако — всего лишь данью традиции. А для южного папы — все серьезней. Просто в силу его принадлежности к одному из мусульманских народов. И вот теперь плачут навзрыд бедные бабушки, которые сами в свое время посоветовали дочке выйти замуж за парня с труднопроизносимым именем. «Матушка, на меня вчера опять зять орал, не дает малышей крестить, что же делать?!» И посоветовать ей, в общем, нечего. К счастью, бывают и другие примеры, когда мусульмане-отцы в смешанных семьях, понимая, что живут в России, не препятствуют детям окреститься и ходить в храм.

Страна, где поколения стали мучениками и исповедниками… Святая Русь… Девочка-подросток, участвуя в крестном ходе, показывает на икону Божией Матери: «А это у Нее на руках Сыночек?..» Папа дал дочке восточное имя, но русская мама — Царствие ей Небесное, умерла от рака — успела ее окрестить. Нарекли в честь юной мученицы Веры. Просила привезти из города икону ее святой. Хорошая моя, я привезла, приходи!

* * *

Замечательная семья живет по соседству. Папа, мама, мальчик одиннадцати лет и девочка шести. Приехали из крупного города, там начинали ходить в храм. Ребята бросаются к церковной лавке и библиотеке, как знаменитый «елень» на «источники водныя». «Мам, ну мам, ну пошли на службу! Мы баловаться не будем! Ну пап, ну мы самостоятельные, вы идите на работу, а мы на службу!» И все интересно, и весь храм надо рассмотреть — аж на цыпочки встанут. Живой, неподдельный интерес, радость открытия. Это в наше-то время, когда в глазах их сверстников — усталость от жизни. Разговорились с мамой — ага, все понятно! Оказывается, тут не только внимательные, любящие родители, но и домашнее, без всяких садиков, воспитание.

Мания «садика» — разумеется, не местная черта, а всеобщая. Лучше сказать, наш поселок не исключение. Чудная ситуация. Идет знакомая мама с детьми. Мой сын подбегает к детям. В ответ на мое «здравствуйте» мама глубокомысленно изрекает: «Ну да, вашему негде с детьми общаться…» Просто анекдот. Неужели «садовские» так устают от ровесников за день, что в другое время к ним и не подбегут?

Как правило, положение спасает наш ребенок. Недавно еще одна милая тетенька в ответ на такое же «здравствуйте» обратилась к нему: «Бедненький, совсем тебя замучили, все с мамой да с папой! Идем сейчас к нам!» Пока родители размышляли, как правильно реагировать на эпитет «замучивших», наследник возмутился: «Мне что, с любимыми лодителями на стлойку нельзя? Да я лаботать хочу… и на бочку лазить!» Смех и грех.

После игр с ровесниками малыш обычно спрашивает, где живет «человек-паук» и почему «всякую чудищу зовут Монстра». (Недавно, правда, спросил, «почему инопланетяне в Китае мужика похитили», но это уже отдельная история.) Чаще всего сын играет с шестилетним Кирюшей (мальчишка так хочет креститься, а «крестный» все не едет) и пятилетним Ильей. Когда Илья впервые вблизи увидел батюшку, он оттащил моего сына в сторонку и спросил: «Твой папа, что ли, Бог?» Теперь он важно объясняет садовским «коллегам», кто такой священник. Недавно мы ехали мимо их дома, Илья подбежал к дороге и замахал руками. Думали, что-то стряслось. Ан нет: открыл дверцу машины и полез… к батюшке за благословением!

Малыши, чистые, честные малыши, душеньки маленькие. Сколько знаю историй, сколько сама видела, как дети радостно бегут к священникам, радостно рисуют их на картинках, радуются, если видят на экране батюшку.

…Лето. Служб много, а прихожан мало (эх, огородники!), помощников у батюшки не предвидится. Перед вечерней службой взялась почитать ребенку детскую книгу о преподобном Сергии Радонежском. Честно отслушав два абзаца, сын удрал, а я уткнулась лицом в книгу: «Отче Сергие, вразуми, помоги!» Кое-как одев разбуянившегося наследника, отправляюсь на службу. Прямо перед началом вечерни в храм вбежали три мальчугана лет десяти. У одного оказалось нехристианское имя, зато два других хором отрекомендовались: «Сережа!» «Батюшка Сергий привел», — подумалось мне. Мальчики умчались, но тут же вошел еще один — одиннадцатилетний Сережа — и с детской непосредственностью заявил: «Я батюшке помогать пришел!» Так и помогает с тех пор.

Часть 3. Утешение в печали

В нашем храме не назначается плата за требы. Жертва есть жертва, кто сколько может, тот столько и жертвует на храм. Тем тяжелее слышать: «Не иду в церковь, потому что денег нет». Каких денег? зачем? Причем говорят-то те, кто ни разу у нас не был!

Реплика пришедшей в церковную лавку: «Ты мне не объясняй, сама разберусь, ты продавай!» Вот оно, отношение к храму, как к магазину: я деньги плачу, а ты делай что говорят. Спрашивают об исповеди, о причастии, и первый вопрос: «А сколько это стоит?»

Из рассказа одного священника:

— Спрашиваю прихожанку: в Кого мы верим? Кому молимся? Молчит. Показываю ей крест: «Ну Кто на кресте-то?» А она мне: «Батюшка, я дома очки забыла, не вижу!»

И это в наше время, когда и храмы строятся, и священники есть — и прекрасные священники! — и литература доступна, и по телевизору порой все-таки показывают православные передачи. Лишний раз убеждаюсь: если человек не хочет чего-то слышать, он и не услышит. И тяжко, что в этой категории часто оказываются люди пожилые, над чьими колыбельками еще старинные иконы висели и благочестивые мамы пели молитвы!

Лишнее подтверждение. Батюшка служит молебен в часовне соседнего села. Часовня маленькая, на молебне четыре человека. Трое из четверых бродят от иконы к иконе и переговариваются. Дверь открывается, заходит полная старушка с палочкой. Громко доказывая что-то самой себе, подходит к одному подсвечнику, хочет идти ко второму, но вот незадача: рядом батюшка стоит. Со вздохом отодвигает батюшку плечом, ставит свечку и окидывает священника взглядом, в котором ясно читается: «А этот чего здесь делает?» Несуразность происходящего понимает, похоже, только хранитель часовни (он же и строитель, и благоукраситель) Михаил Алексеевич. Пока мы переглядываемся, бабули уже след простыл.

Как-то дядя Миша смастерил из подручного материала подобие колоколов: «Как батюшка приедет — позвоним, и народ соберется! Уже собирал так людей!» Пока обсуждали, мой предприимчивый сын схватил палку и «обновил» колокола. Смеемся: «Придется служ